«Любовь под боевым огнем»

363

Описание

Череванский Владимир Павлович (1836–1914) – государственный деятель и писатель. Сделал блестящую карьеру, вершиной которой было назначение членом госсовета по департаменту государственной экономии. Литературную деятельность начал в 1858 г. с рассказов и очерков, напечатанных во многих столичных журналах. Впоследствии написал немало романов и повестей, в которых зарекомендовал себя хорошим рассказчиком. Также публиковал много передовых статей по экономическим и другим вопросам и ряд фельетонов под псевдонимами «В. Ч.» и «Эчь». В 1890-х гг. издал несколько драматических произведений, а также исторические хроники времен русско-японской войны. Герой романа «Любовь под боевым огнем», Борис Можайский, отправляется в Туркестан налаживать снабжение армии генерала Скобелева, ведущей боевые действия в Ахал-Текинском оазисе. На пароходе он встречается с Ириной, направляющейся в Туркестан к мужу-англичанину. Борис покорен красотой и душевной силой девушки. Но судьба разводит их по лагерям противников, и кажется, что навсегда… Героическая осада русскими воинами крепости...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Любовь под боевым огнем (fb2) - Любовь под боевым огнем 1595K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Павлович Череванский

В. П. Череванский Любовь под боевым огнем

© ЗАО «Мир Книги Ритейл», 2012

© ООО «РИЦ Литература», 2012

* * *

Часть первая

Хотя собирательный разум человечества работает беспрерывно над смягчением нравов всемирной общины, но – увы! – и он отступает пока перед сложностью вопроса о замене стального клинка веткой оливы.

Заметка неизвестного после штурма 12 января 1881 г.

Нанесенные мне поражения не изображай выигранными мною победами.

Наставление Наср-эд-Дин-шаха придворному историку

Язык мой – трость скорописца.

Исай. II
I

В 188* году разлив Волги был необычайный. Благодаря избыткам своих данниц – Оки, Суры, Камы, Ветлуги и их младших сестер она покрыла всю луговую сторону неоглядным морем. В этой нахлынувшей хляби скрылись сотни островов. Об их существовании свидетельствовали одни лишь вершины деревьев, клонившихся по направлению волны и ветра. Но и стихийный натиск не умалил величавости горного берега. Зольные горы, а южнее их Ундаровские, Городищенские и Печорские гордо отталкивали волну у своих подножий и заставляли ее рассыпаться в туче брызг и пылинок.

Минуя Девичий Курган и Двух Братьев в Жигулях, Волга направляется мимо возвышенного плато, на котором белеют зубчатые стены обители Святой Варвары. Все Поволжье чтит эту обитель. Она издревле отличается строгим обиходом. Подвижничество ее инокинь составляет своего рода гордость православных мирян перед окрестными черемисами и другими потомками Золотой Орды.

Основание обители теряется в глубокой древности. Перед строгими ликами дониконовского письма склонялись в обители все, кто чем-нибудь известен в истории Поволжья. Здесь и нижегородские князья почтительно снимали свои шеломы, и новгородские ушкуйники отмаливали молодецкие потехи. Здесь и Ермак, и Кольцо, будучи еще воровскими людишками, благословлялись на сибирский промысел. Под ее стенами проходили струги и Стеньки, и Булавина, и пугачевщина, но и толпы необузданной вольницы шли далее – «без разбоя и со крестами на святые маковки».

Задолго до приближения к монастырю на галерее бежавшего с верховья «Колорадо» показались два пассажира, совершавшие, по-видимому, не первую прогулку по Волге. Им были известны и Караульный Бугор, и Молодецкий Камень, и Моркваши. Обмениваясь по временам замечаниями насчет безлюдья этой части реки, они зорко всматривались вдаль и немножко сердились на медленный бег парохода.

Старший из них, Борис Сергеевич Можайский, представлялся интеллигентом средних лет с теми самоуверенными приемами, которые свидетельствуют об устойчивости ясно и строго определившихся взглядов на базар житейской суеты. В постановке его головы, приближавшейся к львиному типу, и в огоньках зрачков, вскидывавшихся несколько повелительно, проявлялась внушительная сила. При этом вся его фигура дышала естественностью без малейшей подрисовки. Натуры такого типа крепко хранят свой обычный девиз «никому обиды и ни от кого обиды».

Спутником его был Яков Лаврентьевич Узелков, племянник его по сестре, симпатичный юноша, только что выпущенный в свет с чином поручика, а следовательно, и с надеждой на фельдмаршальский жезл. Отлагая к будущему погоню за жезлом, ради которого нужно многое совершить, Узелков отдался мирному созерцанию развернувшейся перед ним картины. Она была величественна до того, что, поравнявшись со стенами монастыря, восторженный поручик приветствовал его ариею Вани – «Монастырь крепко спит… Отворите!».

Но и звуки любимой арии не вывели Можайского из тяжелой задумчивости. Он не отводил бинокля от стен обители.

– Судя по этим березам, которые так приветливо кланяются нам из-под воды, мы плывем над Заячьим островом, – сообщил Узелков, пытаясь вывести дядю из тяготившей его думы. – Теперь недалеко и Княжой Стол.

Дядя отмолчался.

– А вот и Княжой Стол, и Гурьевка.

– Княжой Стол от нас не уйдет, а ты не суетись, как кадет на свободе. Пора бы тебе…

– Дядя, позволь свистнуть.

– И свистеть не нужно, успокойся. Антип и без свистка выедет навстречу. Да вот и «Подружка» видна.

Княжим Столом называлась скала, выдвинувшаяся с берега в реку в форме усеченного конуса. На ее площади красовался старинный барский дом, переходивший со времен Грозного из рода в род князей Гурьевых. По ребру горы извивается высеченная лесенка, приводящая к террасе, обрамленной живой изгородью. У подошвы скалы качалась в ту пору маленькая усадебная пристань.

Едва пароход умерил ход, как у его трапа очутилась лодка, причаленная рукой опытного волгаря. Правда, он походил скорее на обеденный ракитовый куст, но по его сноровке никто не отказал бы ему в звании присяжного лоцмана.

– Бесчувственный, все ли здоровы? – выкрикнул Узелков, перегибаясь за борт парохода.

Антип, с которым срослось прозвище Бесчувственного, молча и бережно принял пассажиров и их багаж.

– Как здоровье княжны Ирины? – продолжал допытывать Узелков.

– По порядку следовало бы спросить прежде о здоровье князя Артамона Никитича, а потом уже о княжнах, – наставительно заметил Антип, торопясь отвалить от парохода. – Князь Артамон Никитич изволит здравствовать, княжны также в своем здоровье.

– Ждали нас? – спросил Можайский.

– С вечера заказано стеречь «Колораду» и беспременно принять вашу милость, Борис Сергеевич, и кадетишку также…

– Антип, не забываться! – скомандовал бывший кадетишка.

– Мне зачем забываться? Мне забываться не надо.

– Куда девался Заячий остров?

– Поживите, проявится.

– А выводки есть?

– Да куда же им запропаститься?

Ворчливое настроение не мешало Бесчувственному любовно вглядываться в свежие погоны Узелкова, с которым он исхаживал по летам все окрестные трясины и болотины в поисках куликов. Юноша первоначально понравился ему исключительно за крепкие зубы, которыми он дробил превосходно деревенские сухари, а потом полюбился и за многое другое, а главное за свое круглое сиротство.

Гурьевку знают не одни природные волгари, но и те чуткие натуры, которым незначительный край утеса, эффектно позолоченный заходящим солнцем, дороже беляны, нагруженной лубьем и ободьем. Эти странные люди, богатые по преимуществу надеждами на славу, всегда находили радушный прием и услугу на площадке усадьбы, откуда открывался грандиозный вид на громадную площадь Поволжья.

Над рекой виднелся только барский дом, усадьба же скрывалась за пролеском. Дом отличался европейским комфортом, но не мраморы и позолоты, которыми обзаводятся богатые волгари, были его украшением. Хорошо подобранная библиотека и башенка с единственной, кажется, в России частной обсерваторией составляли гордость старой Гурьевки.

Владелец Княжого Стола и Гурьевки принадлежал к сектантам – не по вероучению, разумеется, а по обиходу жизни, по складу ума и по движению сердца. Получив в наследство запутанные дела, он не побывал ни в одной приемной с просьбой о сбавке опекунского процента. Одно время он стоял довольно близко и к водяным и к железным сообщениям и все-таки не провел дорогу за казенный счет в свое имение. При всех достоинствах стилиста из-под его пера не вышло ни одного трактата о необходимости трехэтажного наблюдения за душами и сердцами сограждан. Вообще семья чистых людей считала его сосудом своего багажа и уклада…

По наружности князь Артамон Никитич, отличаясь широкою костью и общим дородством, выглядел солидным кряжем. Его умные глаза, казалось, постоянно искали человека, чтобы подарить ему нечто приятное.

– Милые, славные, хорошие! – восклицал он, обнимая своих дорогих гостей. – Вот как ты шагнул, прямо в поручики! – обратился он к Узелкову, любуясь им как родным сыном. – Только зачем же ты приподнимаешь плечи так высоко… опусти пониже… пониже, вот теперь и естественно, и красиво. Отдохните, господа, с дороги, а потом и к завтраку… Сила Саввич, проводи гостей во флигель.

Сила Саввич – заслуженный дворецкий, державший в доме князя все распорядки, – принял Можайского и Узелкова без свойственного ему покровительственного вида. Напротив, заявив намерение служить, а не награждать, он лично водворил их в приготовленные комнаты.

– Завтрак в двенадцать! – Единственно этим напоминанием он проявил свою власть.

Перед завтраком Можайский и Узелков сошлись на балконе с видом на обитель Святой Варвары.

– Дядя Боря, почему князь проживает безвыездно в этой глуши? – спросил Узелков с некоторой таинственной осмотрительностью. – Правда ли, что ему воспрещен въезд в столицу?

– Неправда, – ответил коротко Можайский.

– Однако же факт налицо: он и лето и зиму коротает на этом утесе, между тем его настоящее место и в комитетах, и в советах, и всюду, где нужен государственный деятель.

– А это глядя по человеку. Князь Артамон Никитич обладает глубоким философским образованием и широким мировоззрением. Такого человека скука не осилит. Оставив военную службу, он провел много лет в Оксфорде и теперь мирно беседует с временами и народами…

– Да разве не удобнее заниматься разработкой исторических материалов в столице, где так доступны ученые пособия? Нет, дядя, согласись, что в его жизни есть много непонятного. Почему, например, его жена, красавица, каких немного, ушла в монастырь?

– Должно быть, ей надоела болтовня молодых поручиков.

– Это ты про меня?

– Да.

– Молчу, молчу!

Молчание длилось, однако, недолго.

– Если бы строгий дядя был снисходительнее к легкомысленному поручику, то поручик мог бы сообщить ему многое, – заявил Узелков, тяготившийся, по-видимому, известной ему тайной.

– Я слушаю, милый.

– Мать Аполлинария больна. Князь ездил к ней в монастырь, но она его не приняла.

– А княжны?

– Они оттуда не выходят.

Представший на балконе Сила Саввич прервал беседу друзей приглашением пожаловать в столовую. Столовая в гурьевском доме выходила окнами на реку.

– У вас глаза помоложе, – обратился князь к вошедшему Узелкову. – Взгляните, не видна ли лодка из монастыря?

– Нет, ваше сиятельство, не видна,

– Оставь здесь мой титул в покое. Пусть я буду для тебя Артамоном Никитичем, а ты… а ты, как сын моего друга и хороший притом юноша, будешь в том чине, в какой я произведу тебя, хотя бы и не выше фендрика. Так лодки не видно?

– Не видно, – подтвердил Можайский. – А вы кого ожидаете?

– Должны бы возвратиться дочери из монастыря, да мать их не успела еще оправиться от недавней тяжелой болезни.

– Господин Голидеев также не будут завтракать, – доложил Сила Саввич, снимая лишние приборы. – Они на рыбной ловле.

– У меня гостит весьма образованный англичанин, мистер Холлидей, – объяснил князь. – Это человек с обширными историческими сведениями. Мы разбираемся с ним в запутанных политических отношениях России к Англии во времена Грозного.

Завтрак проходил оживленно, но, хотя нить беседы и не прерывалась, легко было подметить душевную тревогу хозяина. Мимолетные взгляды его по направлению к монастырю повторялись упорно и часто и – увы! – тщетно, так как ни один парус не белел между усадьбой и обителью.

II

Князь провел этот день в напрасном ожидании: дочери не давали ему никакой весточки. Волнение свое он выдал одному Можайскому, которому, расставаясь на ночь, бросил загадочную фразу:

– Боюсь, чтобы и Марфа не увлеклась скорбью о грехах вселенной.

На следующее утро Узелков и Можайский опять сошлись на том же балконе. Первый, видимо, был насыщен новостью, не дававшей ему покоя.

– Дядя, – выпалил он без всякого вступления, – не женись на княжне Марфе!

Можайский вскинул на него вопросительный взгляд.

– Сердись, сколько хочешь, а я буду твердить одно: Марфа тебе не пара.

– Скорее роль ментора тебе не к лицу!

– Разумеется, не к лицу. Я легкомысленный поручик – и только, а все-таки Марфа тебе не пара. Брани меня, но выслушай. Вот что я совершил по своему легкомыслию. У Антипа есть вскормленник, знающий по садовой части. Вчера после обеда, когда вы занимались с князем умными делами, я отправился к Антипу на пристань и увидел, что знающий по садовой части вскормленник собирается в монастырь охорашивать какую-то захудалую аллею. Здесь у меня явилась преступная мысль – попасть в обитель в роли садовника. Бесчувственный восстал, но когда я переоделся, повязал фартук и надел сумку с инструментами, он не возражал… Привратница чистосердечно приняла меня за парня, знающего по садовой части, и пропустила за ограду обители. Там я принялся скоблить и пилить – и пилил я и скоблил вплоть до той поры, когда из кельи не показались строгие фигуры подвижниц, степенно шествовавших к вечерней службе. Окна в храме были отворены, и я отлично видел правый клирос. Твоя Марфа – она была вся в черном и в бархатном клобучке – показалась мне неземной. Право, я ожидал, что бесплотные силы выступят из иконостаса и поднимут ее на свои белые крылья. Какая же она девушка, когда она эфирное песнопение и непременно обратится в ангела, но в жены – никогда. Она вдохновенная! Пойми, дядя, всю нелепость посадить ее в гостиной рядом с княгиней Марьей Алексеевной! Залюбовавшись ею, я подпилил вместо сухого сучка свой указательный палец, да так, что кровь брызнула фонтаном. На мою беду, мимо проходила сострадательная черничка и завопила: «Иди, родимый, в больницу, иди скорее… там помогут!» – «Покорно благодарю, – думаю себе, – там я встречу княжну Ирину, и она увидит вместо парня, знающего по садовой части, поручика Узелкова». Перевязав наскоро палец, я предстал перед Антипом с повинной. Послушай, дядя, не досталась же Тамара своему жениху, так и с тобой будет. Тамару демон отбил, а у тебя бесплотные силы отнимут Марфу. Увидишь!

Узелков чувствовал себя в роли вдохновенного прорицателя и нисколько не заботился о том, что его предвещания повергали дядю в тяжелую скорбь.

Прошли еще сутки, в течение которых «Подружка» не раз обернулась между усадьбой и монастырем, что не скрылось от Узелкова и не миновало допроса.

– Ты зачем бегал в монастырь?

– Окуньков ловить, – отвечал Антип, не расположенный на этот раз к откровенности. – Там окуньки очень жирны.

– Нет, ты возил в монастырь записку от князя.

– А хотя бы так?

В это время прозвонил колокол к завтраку, и Узелков, обозвав своего друга ракитовым объедком, на что тот всегда сердился, направился к лестнице.

– Старшая, пожалуй, что и не будет, – сообщал ему как бы вдогонку Антип, продолжая изготовлять «Подружку» к новому рейсу. – Не будет, говорю, старшая. В больнице есть трудные, а от трудных ее не оторвешь. Младшую, надо так думать, что отпустят к родителю, потому что мать сама по себе, а родитель сам по себе.

В столовой было новое лицо – мистер Холлидей. После обычной рекомендации князь сообщил за завтраком, не обращаясь ни к кому в частности, что Ирина занята тяжелобольною.

– А Марфа… – Здесь голос князя дрогнул. – А Марфа говеет перед исповедью, – окончил он с некоторым усилием.

– Теперь не пост, – заметил мистер Холлидей, – ваша же религия допускает исповедь только во время постов.

– В монастырях жизнь идет иначе, нежели в общем обиходе, и к тому же исповедь допускается у нас и в обыкновенное время, – возразил князь, стараясь переменить разговор. – Хороший мой фендрик, что ты смотришь так мрачно? – обратился он к Узелкову. – Отнесись внимательнее к этой стерляди.

– Но княжна Марфа могла бы никогда не говеть, – продолжал упорный британец. – Ее душевные свойства вполне напоминают высокую красоту евангельских женщин.

– Русские так глубоко преклоняются перед догматами своей религии, – выступил с неожиданной репликой Узелков, – что не задаются и вопросами, кому и когда следует говеть.

В его тоне слышалась задорная нотка, обратившая общее внимание и прежде всего мистера Холлидея. Нотка эта, видимо, пришлась по сердцу и старому князю. Точно в награду за нее он приказал подать шампанского и провозгласил тост в честь будущих генеральских эполет своего молодого друга.

– Этот Холлидей первый серьезный враг в моей жизни, – признался потом Узелков дяде. – Меня ужасно подмывает вызвать его на дуэль.

– На дуэль? Пощади, за что и чем он тебя обидел в такое короткое время? – спросил Можайский.

– Он обижает меня всем своим существом. Меня обижает его стройная фигура, его умный взгляд, его общая порядочность, его бакенбарды, его противный рыжий цвет и даже его изящная визитка. Скажу более – меня оскорбляет расовая надменность бритта, соединенная с алчностью в политике, с кознями и кривдами, чтобы только прикрыть уязвимую пятку Британии на Гиндукуше.

– Но какое тебе дело до алчной политики надменного бритта… и до его пятки?

– Не забывай, дядя, что я человек военный, и если мне сегодня нет дела до Индии и Гиндукуша, то оно будет завтра или послезавтра. Во всяком случае, не мешай мне притянуть Холлидея к барьеру.

– Сделай одолжение, ты теперь достаточно самостоятелен.

– Вот и спасибо… А теперь я тебе скажу, куда так величественно снаряжается мой друг Антип Бесчувственный. Взгляни, ему мало флага на мачте «Подружки», он покрыл и банкетку красным сукном, а главное – надел картуз с ополченским крестом. Парад этот знаменует то, что ты увидишь свою серафиму Марфу, а я, может быть, Ирину, в которую я… признаться, дядя, что ли? Ну, изволь, признаюсь… в которую я очень влюблен.

– Ты влюблен в княжну Ирину?

– А что же, по-твоему, дядя, поручик не смеет любить, кого он хочет? Чувства мои давно ей известны. Каждый раз, когда она привозила в корпус пирожки, я говорид ей: «Вот и эту неделю я буду смешивать Карла Мартелла с Фридрихом Барбароссой и лангобардов с нибелунгами». Ты думаешь, это непонятно?

– Но она старше тебя.

– Всего двумя-тремя годами. Когда она оканчивала медицинские курсы, я был уже в последнем классе…

Поручик не успел окончить свое признание, как «Подружка» накренила парус и с лихостью смелой волжанки запрядала по волнам. По-видимому, никто из гурьевского общества не желал следить за ней. По крайней мере мистер Холлидей уткнулся в «Таймс», а поручик – в фолиант, трактовавший об отчичах и дедичах, населявших Поволжье во времена сарматов. Даже князь занялся родословной седьмой жены Иоанна Грозного.

– Помните, я просил вас справиться в сказании Курбского «О делех, аще слышахом у достоверных мужей и аще видехом очими своими» насчет происхождения седьмой жены Иоанна Грозного?

– Поднимал я на ноги своих питерских книгоедов, – отвечал Можайский, – но и они не ведают, из какой семьи произросла седьмая любовь грозного царя.

– Между тем этот вопрос легко разрешим, – вмешался в разговор мистер Холлидей. – В библиотеке здешнего монастыря есть рукописный подлинник Грозного, в котором перечислены все его большие и малые жены…

Недостаточно владея русскою речью, англичанин, очевидно, ошибался в передаче своей мысли.

– Какие большие и малые жены? Что за чепуха! – вскинулся Узелков, отрываясь от былин об «отчичах и дедичах». – Да и почему вы это знаете?

Мистер Холлидей сдвинул брови и ничего не ответил, а довольный собой поручик перескочил от дедичей к отчичам, не интересуясь одинаково ни теми ни другими. Втайне же все общество интересовалось лодкой Антипа.

– Наконец-то! – вырвалось у князя отрадное восклицание. – Мои обе дочурки садятся в лодку, Ирина на руле. Она, по обыкновению, серьезна и сдержанна и отлично напоминает своего деда, который во время сражения при Наварине метал в неприятеля руками зажженные гранаты…

О Марфе он не проронил ни слова.

На Волге было неспокойно, но лодка находилась в надежных руках. Антип держал паруса на отличку.

Гурьевка просветлела. Задолго еще до прихода лодки Узелков сбежал вниз к пристани принять, по его словам, причалы. За ним последовало и все общество. К сожалению, он испортил картину тем, что, принимая причал, заторопился, поскользнулся и ткнул Антипа багром в бок.

Первой вышла на пристань княжна Марфа. Направившись к отцу, она поклонилась ему молча, по-монашески, чуть не земно…

Княжна Ирина выпрыгнула из лодки без посторонней помощи. Стройная, изящная и сильная девушка рассчитывала только на собственные силы. Отца она обняла с чувством крепкой любви.

– Марфа, – обратился к дочери князь Артамон Никитич, – не забывай, что Борис Сергеевич имеет право на поцелуй… по меньшей мере… твоей руки…

Княжна Марфа медленно и тоже с полууставным поклоном протянула руку Можайскому, но его поцелуй вызвал у нее скорее чувство испуга, нежели сердечного удовлетворения.

– Пожалуйте к завтраку, – заторопил князь все общество. – По нашей лестнице нужно идти попарно. Антигона, веди отца, Марфа-печальница, подай руку Борису Сергеевичу.

Группа оживилась. Впереди всех поднимались Можайский и Марфа. Она была одета во всем черном и походила на смиреннейшую из послушниц. В этом костюме она вышла и к завтраку.

– Однако ты сделалась кокеткой! – заметил князь. – Тебе необыкновенно идет эта черная ряска.

– Неужели, отец, ты серьезно думаешь, что я могу кокетничать? – тревожно спросила княжна. – Мне нравятся простота и строгий характер этого костюма…

– В котором ты выглядишь прелестнейшей из Миньон, плачущих по небесам.

– Я не переоделась потому, что мать-настоятельница приказала мне возвратиться сегодня же к началу вечерней службы.

– Мать-настоятельница, то есть твоя родная мать… бывшая княгиня Гурьева… снизойдет, надеюсь, на нашу общую просьбу и оставит тебя в многогрешной Гурьевке.

Княжна пыталась протестовать, но отец, в обычной жизни мягкий и уступчивый, был на этот раз непреклонен.

За завтраком разговор перешел на успехи широко развивавшихся в ту пору медицинских курсов. Разумеется, общим вниманием овладела княжна Ирина. Узелков слушал ее как вещего ангела.

– Стремление русской женщины к высшему самообразованию привлекает к России симпатии всей Западной Европы наравне с освобождением рабов, – произнес мистер Холлидей в привычной ему форме ораторского спича. – Рецепт из рук женщины – это половина выздоровления, и, право, стоит заболеть, чтобы получить рецепт из рук русской княжны Ирины Гурьевой.

Этот хорошенький спич был встречен общим одобрением. Княжна Ирина поблагодарила также мистера Холлидея молчаливым взглядом, в котором Узелков подметил нечто более теплое, нежели выражение салонной вежливости. Бокал его остался недопитым.

– После завтрака нам подадут лошадей и мы отправимся всей компанией… куда бы вы, господа, думали? – спросил князь. – В степь, к Половецкой засеке! Историческое общество поручило мне произвести основательную раскопку этого загадочного могильника, и ничто нам не мешает приняться сегодня же за дело. Там все готово. Рабочие в сборе, и я надеюсь, что у нас выйдет приятный пикник.

Против дальнейшего предложения князя отправиться сейчас же верхом или в шарабане одна княжна Марфа нашла возражение.

– Отец, ты разрешишь мне возвратиться домой, – сказала она с решимостью, очевидно, не свойственной ее скромной и нежной натуре.

– Но, мой друг, ты и теперь дома!

– Я говорю, отец, об обители Святой Варвары. По нашему уставу все крылошанки…

– Пока над тобою есть один только устав – это мой.

Княжна благоговела перед отцом, и привести его в гневное состояние было для нее несчастьем. Некоторое время Можайский оставался немым свидетелем этой сцены.

– Позвольте, Артамон Никитич, княжне возвратиться, куда влекут желания ее души и сердца, – выступил он в роли ходатая. – Было бы заблуждением и эгоизмом посягать на ее добрую волю.

– Но взгляните, как бушует Волга! Могу ли я отпустить ее в такую бурю?

– Отец, ты всегда доверял нашему Антипу.

– На этот раз не иначе как под охраной Бориса Сергеевича.

– Не нужно, не нужно! – всполошилась княжна.

– В таком случае ты останешься дома. Сила Саввич, вели подавать лошадей!

– Марфа Артамоновна, за всю дорогу я ни одним словом не нарушу вашу душевную тишину, – заявил Можайский.

– Очень нужно давать этой глупой девчонке подобные нелепые обещания. Соглашайся или ты поедешь с нами!

Княжна согласилась.

Антип попытался было возразить против поездки в разыгравшуюся непогоду, но уступил настояниям Можайского – большого знатока в управлении рулем и веслами. Парус убрали.

В четыре весла лодка пошла ходко и только по временам вздрагивала от ударов неправильной волны.

Остальное гурьевское общество отправилось к Половецкой засеке. Княжна Ирина и мистер Холлидей – верхом, причем они вскоре понеслись крупным галопом. Князь правил шарабаном. Всегда уравновешенный и спокойный, он на этот раз волновался, нервничал и даже оскорблял свою любимую лошадь взмахами бича.

III

Под названием Половецкой засеки слыл в Поволжье курган, насыпанный в незапамятные времена многими тысячами человеческих рук. Возвышаясь на равнине, он был виден на десятки верст в окружности. Ученые гробокопатели ощипывали его со всех сторон и добытыми из него коробами всякой ржавчины наполняли целые музеи. В монографиях о нем не было недостатка, но все они оканчивались добросовестным приглашением «относиться к сказанному осторожно». Окрестное население, также тиранившее курган в надежде добыть из него что-нибудь поценнее ученой ржавчины, натыкалось на одни костяки. Наконец ученый мир Петербурга решил окончить смуту о Половецкой засеке и срыть ее до подошвы, о чем и просил князя Гурьева. Заслуженное имя последнего в ученом гробокопательстве ручалось за успех дела.

На вершине засеки красовался теперь шатер, вокруг которого было людно и картинно до того, что Узелков пустил тотчас же по приезде в ход все свои познание в фотографии.

После краткой вступительной речи князь вручил заступ Ирине, и она первая приступила к вскрытию вековой тайны.

Мистер Холлидей поинтересовался узнать мнение князя о происхождении Половецкой засеки.

– Мы стоим теперь на пути, по которому шли в Европу азиатские полчища, – объяснял Артамон Никитич. – Новгородский летописец говорит, что «шли языци незнаемы, их же добре никто же не весть, кто суть и отколе изыдоша и которого племени, а зовут я татары, а инии глаголют таурмени, а друзие печенези…». Те ли шли или другие орды, но здесь каждый шаг безграничной степи покрыт костями наших предков. Кости эти предохранили Европу от участи обратиться в монгольское стойбище. Здесь шли печенеги, а за ними половцы. Две орды не помирились в дележе чужой земли и вот на этой равнине между ними произошла кровавая встреча. Печенеги потерпели поражение. Впоследствии, впрочем, монголы разгромили и половцев, и только небольшая часть их, спасшись от погрома, нашла приют в Венгрии, за Карпатами, и я убежден, что мадьяр Арминий Уомбери, обзывающий Россию татарщиной, принадлежит к потомкам Половецкой орды.

– Да, сэр, вы правы. Своей грудью вы защитили часть Европы, но не Британию! Азиатским ордам она была и тогда недоступна.

– Монголы отлично слопали бы и вашу Британию, – заявил Узелков, входя в шатер и вытирая пот, катившийся с него ручьем. – Поили же они своих коней в Адриатическом море!

– Что значит слопать? – переспросил мистер Холлидей. – Мне это слово неизвестно.

– Слопать – значит проглотить. Par exemple: Британия слопала Индию. Выражение довольно вульгарное, но оно мне нравится.

– А вы, поручик, тоже стремитесь в Индию… как и все ваши товарищи по оружию, да?

– О, я не скрываю, что побывать на берегах священного Ганга – это моя мечта.

Но прежде чем Узелкову побывать у священного Ганга, его вызвали к раскопкам, где наткнулись на какую-то интересную вещицу, оказавшуюся по осмотру князя редким экземпляром рыцарского забрала с арабскими воинственными надписями. Пока странная форма этого доспеха поглощала внимание всего общества, мистер Холлидей успел обменяться с княжной теплее чем дружеским взглядом.

Можайский подъехал к кургану только поздно вечером, когда любознательная публика обратилась уже восвояси.

– На полдороге благодаря налетевшему шквалу мы едва выгребли, – ответил он на вопрос князя, интересовавшегося причиной его позднего приезда. – При этом, несмотря на явную опасность, княжна проявила удивительное присутствие духа.

– Это приниженность перед безобразием стихии, а вовсе не присутствие духа, – заметил князь. – Вообще, Борис Сергеевич, я недоволен Марфой.

– А ты, дядя Боря, не обедал? – вмешался Узелков. – Пища, как говорит мой денщик, имеется для тебя в полном достатке.

Начинало темнеть. Артель рабочих, выделив из себя караульных, отправилась с песнями в деревню. Шарабан и верховые лошади были наготове.

– А я, дядя, останусь здесь в качестве охранителя половецких сокровищ, – заявил Узелков. – Притом же в такую благодатную ночь приятно побывать наедине со своими грезами, с душой, открытой только небу и звездам. Слышишь ли, каким языком говорят иногда поручики?

– Где же твоя штаб-квартира?

– На верхушке кургана, в шатре. По долгу службы я не боюсь нечистой силы, поэтому половецкие заклинания мне не страшны.

– Возьми меня к себе в товарищи. Ночь в степи над потревоженной усыпальницей… Это так оригинально!

– Милый, радость моя и восхищение! – встормошился поручик. – Верховой, скачи в усадьбу и доставь сюда подушки, одеяла… и ящик с сигарами…

Ночь была заманчиво-прекрасна, поэтому желание Можайского остаться в степи никого не удивило. Вскоре общество разделилось: мистер Холлидей и княжна Ирина ускакали вперед и скрылись по направлению к усадьбе во мгле степных сумерек.

В караул для охраны начатых раскопок от хищничества напросились охочие по кладоискательству старики. В числе их нашлись и такие, что могли на глаз отличить подлинную «кладовую запись» от мошеннической, сфабрикованной городским пропойцей. Нашлись и кумовья, и сваты тех решительных храбрецов, которые сами лично вступали в борьбу с нечистью, охраняющей входы в подземелья, засыпанные ордынским золотом. Распоясавшись после ужина, старики завели круговую беседу, но прежде пощупали на всякий случай, в сохранности ли за пазухами тельные кресты.

Узелков и Можайский, сидя у шатра на вершине кургана, нисколько не заботились о половецких духах. Ночь в степи приглашала их к самоуглублению и даже к беседе с горним миром, оттуда с беспредельных высот разливался магический свет, и такой ласковый, отрадный, что человеку нельзя было не подняться на ступеньку выше обычных радостей и печалей. Узелков нарушил это сумерничанье.

– Дядя, поделись со мной своим горем, – приступил он безжалостно к Борису Сергеевичу. – Со времени приезда в Гурьевку ты неузнаваем, а сегодня ты на себя не похож, ты убит!

– Да, сегодня разрушились все мои надежды, – решился Можайский на признание. – Марфа мне отказала!..

Последовало томительное молчание.

– Я не хотел огорчать Артамона Никитича подробностями…

Томительное молчание повторилось.

– На реке мы с трудом выгребали против волнения. Антип поминутно – и кашлем, и взглядом, и толчками – давал мне понять, что мы затеяли опасное дело. Свои предостережения он дополнил наконец вопросом: «Не броситься ли на луговую сторону?» Но опасность меня не смущала, напротив, убедившись, что Марфа ни разу не взглянула на меня, я просил у Бога грозной волны, и только для того, чтобы Марфа вспомнила о моем присутствии, хотя бы перед страхом смерти. Грозная волна наконец взгромоздилась и бросилась на нас с губительной силой, но увы! Лицо Марфы осталось по-прежнему бестрепетным. «Не выгребем!» – заявил наконец Антип. Я очнулся. Действительно, мы шли на непреодолимую опасность. Впрочем, спасение было еще в нашей власти – следовало податься вправо, перерезать два-три гребня и выброситься на отмель.

На минуту Можайский примолк.

– Хороший старик этот Антип Бесчувственный. Нам не приходилось сговариваться, через пять минут мы были у берега. Антип оставил нас вдвоем, а сам побежал выкрикнуть монастырскую лодку. Княжна не проронила ни одного слова. Она выглядела фаталисткой и совершенно забыла о моем существовании. «Чем я ненавистен вам? – спросил я наконец с довольно грубою решимостью. – Вы разлюбили меня и не хотите высказаться». – «Разве я вас любила? – прошептала она. – Впрочем, вероятно, это была любовь, но теперь я познала другую, более чистую и возвышенную. Я бросаю мир, простите меня, если можете…» Наконец Антипу удалось выкрикнуть монастырскую лодку, на которую он и перенес Марфу…

– Всему причиной ее мать! – воскликнул Узелков, выслушав признание дяди. – Ей нужно, чтобы и другие молились об отпущении ее грехов. Эгоистка! Пользуясь беззаветной любовью этой бесплотной силы, она тянет ее за собой под черную мантию…

– Не будем никого обвинять, мой друг, – прервал его Можайский. – Ничья вина не должна служить облегчением нашей личной боли. Теперь ты ни о чем меня больше не спрашивай.

Узелков вышел из шатра, чтобы обойти дозором Половецкую засеку, а Можайский уставился в одну из изумрудных звездочек и утонул мечтами в ее беспредельной выси.

IV

Раскопки Половецкой засеки шли успешно. Духи-хранители, ослабевшие, по сказаниям стариков, от долговременной службы, выдали без сопротивления тысячи костяков и массу ржавчины. Наконечники стрел и копий перепутывались с какими-то запястьями и налобниками, несомненно, украшавшими половецких дев. Вместе с большим круглым щитом нашли медальон и подобие браслета. Редкий череп не носил признаков пробоин, нанесенных тяжелыми кистенями.

– Здесь произошла народная битва, какими были и все ордынские сечи! – решил князь Артамон Никитич, пребывавший целыми днями у засеки. Он облюбовывал каждую вещицу, которую Узелков подносил ему не без гордости и торжества. – В могильниках редко такое смешение, какое мы здесь встретили. Очевидно, пострадала не одна боевая рать, но и народ, подвигавшийся под ее прикрытием. Здесь девичьи украшения перепутались с шестоперами и наголовьями великанов. В этом медальоне, несомненно разрубленном страшным ударом кончара, хранились реликвии… и, может быть, тогдашний поручик Узелков сложил из-за них свои кости.

– Что касается теперешнего поручика Узелкова, то он предпочитает сложить свои кости на вершине Гималайского хребта. А propos, князь, почему мистер Холлидей ни разу не побывал у нашего дела?

– Право, не знаю, – отвечал князь, не отрываясь от своих драгоценностей. – Он ожидает причисления к одному из своих посольств в Азии.

– Чем скорее, тем лучше.

Наконец курган был срыт до подошвы, от него остались только россыпи да излишки костяков.

– Конец работам! – провозгласил князь. – Идите, духи половецкие, и скажите покойникам, что мы честно обошлись с их останками.

Да, Половецкой засеки больше не существовало. Поле опустело. Узелков остался для окончательных распоряжений, а князь и Можайский отправились вдвоем в шарабане в усадьбу.

– Артамон Никитич, вы, разумеется, заметили встреченную мною перемену в вашем доме, – заговорил Борис Сергеевич по дороге к усадьбе. – В полгода моего отсутствия чувства Марфы Артамоновны изменились настолько, что мне приходится считать себя… ненавистным ей человеком.

– О нет, мой дорогой друг, вы ошибаетесь, – возразил князь с необычайным для него оживлением. – Внутренний мир этой милой девушки останется навсегда вам верен, но, к несчастью, я недосмотрел, как она подпала под мистическую ферулу своей матери. Последняя же сделала все, чтобы вытеснить вас из сердца Марфы и очаровать ее строгими идеалами обители. Аскету, испытавшему в свое время водоворот бурных наслаждений, непонятна простая хорошая жизнь в том виде, в каком она создана Творцом… – Князь сморгнул набежавшую слезу. – Но мы еще поборемся с нею…

Можайский молчал.

– Зачем вы замешкались в Крыму?

– Я увлекся постройкой дачи.

– Ну а что вы скажете, если мы покинем Гурьевку и отправимся всей семьей туда, к вам, на юг? Прекрасная мысль, не так ли?

– Прекрасная, но несбыточная.

– Почему же несбыточная? Разве дочери оставят меня без призора? Никогда! И если я скажу им, что мое здоровье пошатнулось, что мне нужны юг, солнце, море… поверьте моей опытности…

Артамон Никитич имел слабость ссылаться в вопросах женского сердца на личный обширный опыт, хотя злые языки уверяли, что все свои увлечения он строго ограничивал обожанием жен и дев времен Трои и ахеян.

– Я думаю… мне кажется… я так полагаю, что Марфа не удержится на высоте своего черного клобучка. Согласимся раз и навсегда, что непокорных женских сердец не существует на свете. Разумеется, нужны известные методы обращения… но разве они нам не знакомы? К тому же в заговоре с нами будут и небесная лазурь, и душистые ветки сирени, и горный воздух Яйлы и… Право, я заранее провозглашаю: горе побежденным!

Разогретый пыл Артамона Никитича несколько охладел, когда Сила Саввич доложил ему в усадьбе, что княжны изволили уехать в монастырь.

– И из монастыря вытребую! – решил Артамон Никитич. – Я напишу им о своем беспрекословном желании провести лето у вас в Крыму – понимаете ли, о беспрекословном!

Под влиянием неостывшего жара Артамон Никитич написал письмо дочерям и передал его Можайскому для личного доставления в монастырь.

– Видите ли, – пояснил он при этом, – женские сердца требуют известного метода обращения с ними, и повторяю, что на вашем месте я вел бы себя с Марфой… как бы сказать… тверже, бойчее и даже настойчивее. Она прекраснейшее существо, но ведь женщины и даже птенцы женского рода ставят энергию чувств выше энергии ума и даже выше энергии благородства. Поверьте, это аксиома, которую не оспаривали ни в Греции, ни в Риме!

Поездку в монастырь Можайский отложил до утра, причем Узелков, давно уже порывавшийся на охоту, напросился к нему в спутники. Часть Заячьего острова уже обсохла.

По пути к острову Яков Лаврентьевич вознамерился спуститься в воду прямо с лодки, как то делывал он в прошлых годах.

– Глыбко, не могите, – заметил Антип, придержав товарища за ягдташ.

– Здесь коса была.

– Инженерам понадобилась. Теперь можно высадиться сажень за сто отсюда… вот у той коряги, там хоть в дамских полусапожках – и то ничего.

– В каких дамских полусапожках? – вскинулся Узелков.

– Положьте, говорю, ружье на банкетку, а то замочите… раз-два, раз-два… вот здесь… скачите, дай бог в добрый час.

– Ты мне смотри! – погрозил за что-то Узелков. – Если я замечу…

«Подружка» двинулась далее.

– Сказал – и сам не рад! – пробурчал Антип. – А только вам, Борис Сергеевич, как сурьезному господину, мне врать не приходится. Два, а то и три раза я доставлял сюда старшую княжну… с этим самым Голодаевым, пусто бы ему было.

Антип открыл большую тайну.

«Неужели он завладел ее сердцем? – подумал Борис Сергеевич, почувствовавший где-то там, у себя, в тайниках несомненные уколы. – Воображаю, как старик будет опечален, если ему придется расстаться с нею… как мне его жаль! Он не надышится на нее, и вдруг… свидание на безлюдном острове!..»

На эту тему Борис Сергеевич размышлял вплоть до монастырской пристани. Здесь он внезапно закапризничал и остался в лодке, а с письмом отправил Антипа. Проходили томительные минуты. Наконец калитка открылась, и обе девушки направились к «Подружке».

При неожиданной встрече с женихом Марфа поддалась тревожному чувству и даже выразила намерение возвратиться назад, но Ирина решительно увлекла ее в лодку.

Можайскому пришлось одному справляться с веслами и парусом, так как Антип отпросился к какому-то неподалеку помиравшему деду. Ирина заняла обычное место у руля.

– Что сделалось с отцом? – спросила она. – Вчера он был совершенно здоров, а теперь сообщает, что без немедленной поездки на юг, в Крым, он у гробовой доски.

– Острых явлений я не заметил, но нельзя назвать его и здоровым.

– Он просто разладился благодаря твоим, Марфа, капризам.

– Как вы, княжна, образно выразились – разладился!

– Отец умно поступит, если возьмет тебя отсюда в Крым.

– Надеюсь, что и вы не откажетесь посетить мое крымское гнездышко. Оно скопировано по образцу виллы, на которую вы обратили однажды внимание в живописном описании Рима.

– Нет, я не могу ехать туда ради одного удовольствия видеть прелести нашей Ривьеры. Здесь во врачебной помощи большая нужда. Марфа другое дело, Марфа должна ехать.

Вслушавшись в этот разговор, Марфа зарделась густым румянцем, который давно уже не появлялся на ее матовом лице. В выражении ее прекрасных глаз чередовались испуг и колебания. Решаясь, по-видимому, на что-то необычайное, она сняла обручальное кольцо.

– Борис Сергеевич, я не поеду в Крым, – выговорила она надорванным голосом. – Отказ этот вы примете, вероятно, за наш разрыв и поэтому позвольте возвратить вам обручальное кольцо.

– Обручальное кольцо! Вы решаетесь порвать все прошлое без всякого повода?

– Но я обращаюсь к вашему великодушию и умоляю забыть меня.

– Это не ваша мысль! Это стороннее влияние.

– Мы были бы несчастливы.

– Да, при таком настроении… вероятно.

– Вот и вы соглашаетесь, что разочарование не заставило бы себя ожидать.

– Вы пали духом, Марфа.

– Или, наоборот, возвысилась.

– Возвысились? Вы думаете, что возвысились?

Можайский медленно с нервной дрожью снял и свое обручальное кольцо и опустил его вместе с кольцом Марфы в реку.

– Какая уступка! – воскликнула Ирина с изумлением, доходившим до негодования. – Уступка без борьбы и без попытки вернуть так глупо потерянное счастье! Да разве так любят?

– Под борьбой нельзя не видеть насилие, а любовь и насилие взаимно исключают друг друга, – заметил Борис Сергеевич.

– Но самый успех без борьбы не будет ли только удачным приобретением? Вспомните, что наслаждение невозможно без страдания и что любовь не падает с неба в виде дождевых капель.

– Я не поклонник Шопенгауэра и вовсе не разделяю его мрачный взгляд на человеческое счастье.

– Во многих случаях, однако, без борьбы с жизнью человек напоминал бы плаксивого нищего, не умеющего разжалобить прохожего на подачку.

– Вы правы, но только не по отношению к любви. В этом чувстве борьба мне противна. Если она не приходит сама собой в виде радуги, то пусть она вовсе не приходит.

Положение это стоило того, чтобы над ним задуматься. Обмен мыслей прервался. У Заячьего острова Можайский повернул лодку к отмели, чтобы принять Узелкова.

– Пока охота еще невозможна, – сообщил Яков Лаврентьевич, здороваясь с княжнами. – Вместо дичи я нашел здесь свежий номер «Таймс». Как он мог попасть сюда? Удивительно!

Ответа не последовало.

– Мистер Холлидей ездит сюда не один, – продолжал Узелков, берясь за вторую пару весел. – По крайней мере я видел на песке отпечаток женских каблуков.

– И именно моих? Что же далее? – спросила княжна Ирина несколько вызывающим тоном.

Поручик не соразмерил предпринятое им нападение со своими душевными резервами и на вопрос «что же далее?» не нашел ответа. Он ограничился тем, что неповинный перед ним лист «Таймс» утопил в Волге.

V

Библиотека в гурьевском доме выглядела вообще сурово, а на этот раз суровее обыкновенного. Казалось, бюсты и портреты княжеских предков поссорились между собой. Сегодня бронзовый фельдмаршал читал нотацию красавице в роброне. Сановник с удивительным коком на голове не ласкал более девочку, которой он любовался полтора столетия. Нимврод глядел с ненавистью на свою знаменитую свору. Наконец, группа дамских портретов косилась на портрет матери Аполлинарии. По-видимому, она-то и возмутила сегодня вековой покой и фельдмаршала, и сановника с коком, и Нимврода, и весь сонм угасших красавиц гурьевского рода.

Князь находился в полном душевном единении со своими предками. Он нервно перелистывал какой-то фолиант, когда в библиотеку вошли обе дочери.

– Я пригласил вас посоветоваться и решить семейный вопрос о переезде на юг. Мне надоел наш медвежий угол.

– Отец, ты ли это говоришь! – воскликнула Ирина. – Когда мы заводили речь о духовной бесприютности нашей усадьбы, особенно зимой, ты защищался упорнее коменданта в осажденной крепости.

– И очень дурно делал. Но только теперь я вижу, что, сидя на этой вышке, я лишаю вас общества и приношу себе в жертву ваши душевные и сердечные интересы.

– Напротив, нам здесь очень отрадно, – решилась промолвить Марфа, – здесь все так спокойно, кротко, возвышенно.

– Прекрасно, но нельзя же делать из меня монастырского служку. Ирина, ты одна в нашей семье обладаешь пока здоровыми нервами. Ты говорила, что мне, князю Гурьеву, не следует прятаться от людских взглядов. Ты права, нам нужно выбраться из этой западни на вольную волюшку. Будущий зимний сезон в столице обещает быть превеселым…

Артамон Никитич склонял дочерей на сторону своего плана как и чем умел.

– А что же, отец, ты будешь делать в Крыму?

– Дышать, любоваться морем, лечиться виноградом и бродить по горам. Здесь я ветшаю с поразительной быстротой, а там юг, тепло и живительные силы. Ты, Ирина, будешь лечить крымских татарчат, а ты, Марфа, поэтизировать. Я брошу историю Российского государства и займусь цветоводством. Но, Марфа, где же твое обручальное кольцо?

Марфа склонила голову и промолчала.

– На дне Волги! – объявила Ирина.

– На дне Волги? Что ты говоришь?

– Марфа безумствует по недостатку железа в крови, а Борис Сергеевич по излишку гуманности отступился от нее, говоря, что любовь должна приходить сама собой, как радуга.

– Какой прекрасный человек! – воскликнул князь. – Какая сила любви! Да ведь он любит тебя, Марфа, рыцарской любовью.

– Пусть так, но прости меня, отец, я не могу уйти из обители, – выговорила Марфа. – Я должна остаться возле матери и… что бы мне ни грозило… я не изменю своему долгу.

С безнадежно пытливым взглядом взглянул отец в ее глаза и убедился, что эта восковая девушка преисполнена фанатической решимости.

– А ты, Ирина?

– Отец, не могу и я следовать за тобой, – объявила неожиданно Ирина. – До сих пор я не решалась на признание, но теперь уже не могу отлагать далее… Марфа, мне нужно поговорить наедине с отцом, и притом о делах, в которых ты ничего не понимаешь.

Марфа поспешно оставила библиотеку.

– Я люблю Уильяма и дала слово выйти за него замуж, – объявила Ирина. – Знаю, этот брак тебе не по душе, но мои чувства превозмогли все соображения, и я прошу твоего, отец, благословения.

Артамон Никитич, откинувшись на спинку кресла, усиленно глотал подступившие рыдания. Расставаясь с Ириною, он терял половину своего сердца.

– Он увезет тебя?

– Увы!

– И когда настанет мой смертный час, то возле меня не найдется родственной руки, чтобы закрыть мне глаза. Дети, дети! А впрочем, ты не слушай меня, Ирина, нет, я справлюсь с этим старческим эгоизмом, я уйду с дороги твоего сердца. Твой выбор мне не нравится, но я… благословляю…

Благословением служили обильные слезы, которыми он оросил голову склонившейся перед ним дочери. Странное дело, Ирина тоже плакала, а между тем она презирала слезы как явление слабости и неумения повелевать собою.

Душевные испытания последних дней тяжело отозвались на здоровье князя. Временами он чувствовал принижение и воли, и мысли. Во всей его природе сказывались отупение и равнодушие. Приходилось слечь в постель.

Сила Саввич не в первый раз уже был свидетелем угнетения его душевной и физической бодрости. Явление это повторилось теперь в той же форме, в какой оно было однажды после размолвки с княгиней. Тогда совершенно случайно Сила Саввич увидел княгиню у ног мужа. После того она отправилась в монастырь, из которого никогда уже не возвращалась в Гурьевку. После этой сцены Артамон Никитич впал в бесчувствие, граничившее с психическим расстройством.

И теперь, как и тогда, Сила Саввич устроил больному постель в библиотечном фонарике, выходившем на Волгу, а себе приспособил ширмочки за дверью. Отсюда можно было слышать малейший шорох в библиотеке и наблюдать за всею анфиладой комнат.

Взглянув однажды на реку, Сила Саввич увидел у пристани пароход богатого волгаря Радункина, доставивший в усадьбу группу гостей.

Впереди выступал легкой самоуверенной поступью молодой генерал, популяризированный в ту пору сотнями тысяч иллюстраций и фотографий. По всей шири русской земли его портреты расходились несметными массами. Они занимали почетное место и в щепетильных гостиных, и в лубочных навесах. Он выделялся из общего генеральского фона вензелями, золотыми аксельбантами и, главное, двумя офицерскими теориями. Они не даются даром; притом же и как человек он импонировал своей наружностью. Согретый славой и считая за собою право на проницательный и слегка саркастический взгляд, он свободно чувствовал себя избранником не одних людей, но и судьбы. Отсюда возникло само собой некоторое кокетство с окружающим миром, даже некоторыми деталями, вроде изящной бородки, картавого произношения…

– Его превосходительство Михаил Дмитриевич Скобелев изволили пожаловать к нам! – доложил Сила Саввич, приотворив дверь в библиотеку.

– Очень рад, очень рад! – послышался довольно бодрый ответ больного. – Устрой его во флигеле.

– Не извольте беспокоиться.

За генералом поспешал старик Жерве, воспитатель и наставник его юности, пользовавшийся и в зрелые годы полным его расположением. То был единственный человек, которому удавалось заглядывать в глубь души своего питомца. По происхождению женевец, а по складу ума последователь Лагарпа, он и теперь старался направлять шаги питомца к добру и правде.

Сила Саввич встретил гостей у лестницы.

– Здравствуй, старый ворон! – приветствовал его ласково Михаил Дмитриевич. – Все ли здоровы в усадьбе?

– Благодарение Господу! Кому как положено… а ваше превосходительство надолго изволили к нам пожаловать? Любопытствую, собственно, насчет обстановки.

– Да вот теперь я не у дел и мне хочется попить для поправления здоровья волжской водицы.

– Хорошая, сударь, вода, хорошая! Для душевного спокойствия нет лучше этой воды. Пожалуйте во флигель.

Гурьевка оживились и повеселела. Располагая по произволу своими нервами, Михаил Дмитриевич наводил вокруг себя и ясную погоду, и тучки.

В ту пору наша отечественная жизнь готовилась озариться усиленным северным сиянием. В гостиных столицы и юные ласточки, и старые скворцы щебетали и на ушко, и вслух о предстоявших грандиозных реформах. Указывали и на их авторов. Диктатура сердца была у всех на языке…

По личному положению и по связям с высшим обществом Михаил Дмитриевич находился у самого водоворота столичной жизни, поэтому для князя как собирателя исторических материалов он был вдвойне дорогим гостем. Улучшение в состоянии здоровья позволяло уже больному выходить в столовую, но ему очень нравились дружеские завтраки в библиотеке в обществе Михаила Дмитриевича, Можайского, Узелкова и Жерве. Здесь не было разницы в чинах, положениях и летах.

– Из того, что известно, никакой историк не дает правильного определения о прошлогодней рекогносцировке нашего отряда в оазисе Теке, – заметил однажды за завтраком Артамон Никитич. – Помогите мне подойти к истине, иначе мои мемуары…

– Ваши мемуары – сама правда, – прервал его Михаил Дмитриевич, – но они утратят эту драгоценную сторону, если вы назовете прошлогоднюю авантюру за Каспием рекогносцировкой. Экспедиция была задумана недурно, но внезапная смерть Лазарева… и нужно же было истинно военному человеку умереть от какого-то глупейшего карбункула! Неужели и меня смерть застигнет не у Мраморного моря, не на вершине Гималаев, а на подушке, пропитанной ландышами из Берлина… Тьфу!

– Вместо того чтобы кокетничать со смертью, вы лучше расскажите, как и что произошло в прошлогодней рекогносцировке? Здесь мы все свои. Мистера Холлидея нет.

– Извольте, но, поручик Узелков, заткните уши. То, что я расскажу, принадлежит истории, а не фендрикам. Лазарев, разумеется, выполнил бы экспедицию блистательно, но, как вы знаете, он умер в самом ее начале. По его смерти образовался триумвират, под начальство которого поступил образцовый отряд. Кавказ дал ему представительную пехоту из кабардинцев, ширванцев, куринцев, новагинцев и такую кавалерию, как дивизионы Таманского, Полтавского и Лабинского полков. Как же, однако, распорядился триумвират этой силой? Задолго еще до вторжения в оазис Теке продовольственные запасы отряда истощились до того, что лошадиные галеты – из соломы, проса и промозглой муки – сделались своего рода лакомством. Турсуки для воды оказались дырявыми. Солдаты набрасывались поневоле на зеленые бахчи, и, разумеется, дизентерия грозно вступила в свои права. Наконец подошли и к Геок-Тепе, не предполагая, что полудикари могут выстроить крепость внушительного значения. Стукнувшись лбами о ее стены, отряд принужден был броситься на штурм, причем каждый из триумвиров принялся нападать и отступать на собственный риск и страх. Один из них отправился в крепость как на прогулку и был неприятно удивлен, когда его приветствовали оттуда несколькими тысячами мультуков. В этот день выбыло из отряда четыреста пятьдесят человек, и вот родился вопрос: можно ли при повторении штурма рассчитывать на успех? Решили отрицательно. Тогда триумвиры свернулись в каре и поднялись в обратный поход. Зная, однако, что русские в Азии не отступают, текинцы, понесшие от артиллерийского огня чувствительный урон, пошли на мировую и выслали депутацию с покорностью. Каково же было изумление парламентеров, когда они увидели наш отряд в полном отступлении. Теке быстро возмечтало и перешло в наступление. Вот тут-то и обнаружились невероятные дефекты в хозяйстве отряда. Никто не знал, куда девались заказанные для экспедиции полторы тысячи арб, и раненых пришлось везти привязанными на верблюдах! Насколько же был велик у триумвиров запас политической мудрости, видно хотя бы из следующего поступка. В Бами и Беурме правил умный человек Эвез-Мурад-Тыкма. До экспедиции он считался приятелем наших властей, доставлявшим драгоценные сведения об этнографии Туркмении. Притом же он родом иомуд, а не текинец. Не разобравшись между другом и недругом, его арестовали без всякой надобности и поволокли арестованным при отряде. Нашелся и полицейский чин, позорно оттрепавший его за бороду. Разумеется, Тыкма бежал при первом удобном случае, и теперь мы имеем в нем заклятого врага. Словом, дорогой князь, – заключил свой рассказ Михаил Дмитриевич, – вы обведите в своих исторических записках двадцать восьмое августа тысяча восемьсот семьдеся… года траурной рамкой.

– И дополните историю этого печального дня, – вставил и свое замечание Борис Сергеевич, – заметкой о том, что не Азия должна изучать нас, а мы Азию, и что нельзя посылать туда деятелями людей без знания нравов и обычаев страны.

– Как нельзя предпринимать там войны без твердой уверенности остаться победителем. Наши профессора военного дела, – проговорил Михаил Дмитриевич, – должны считать военные неудачи в Азии не одним умалением нашей славы, но прямо-таки государственным преступлением.

– Неужели двадцать восьмое августа останется без реванша? – спросил Узелков, загоравшийся и потухавший в один тон с Михаилом Дмитриевичем.

– Нет, поручик, с Азией шутить нельзя. Новый поход в Туркмению считается делом решенным, и, по всей вероятности, я стану во главе экспедиционного корпуса. Меня не любят в Петербурге, но на меня смотрят… Борис Сергеевич, могу ли я рассчитывать на ваше в этой экспедиции сотрудничество?

– При каком же деле? – спросил не без удивления Можайский. – Вы знаете, что я человек гражданский и никак уж не создан для лавров героя.

– Да я и не приглашаю вас стать во главе штурмовой колонны, но перед вашими глазами прошли экспедиции хивинская, бухарская, кокандская. Вдвоем мы докажем, что при доброй воле можно и на войне уберечь казенный сундук. Правда, в Петербурге будут говорить, что я оригинальничаю, навязывая себе на шею ожерелье из контрольного тяжеловеса, но хорошо смеется тот, кто смеется последний.

– Михаил Дмитриевич, – робко выговорил Узелков, – в случае войны не забудьте и поручика-сиротинку.

– Хорошо. Вот вам моя памятная книжка. Записывайтесь.

Здесь уж радость Якова Лаврентьевича могут понять только те, кто не утратил еще воспоминания о чувствах поручиков накануне войны.

VI

Узелков заведовал в течение всей болезни Артамона Никитича гурьевской метеорологической станцией, сила и направление ветров состояли под его особым наблюдением. По неукоризненности записей он мог поспорить с присяжными ветродуями. Мало того, он решился, не боясь понести поражение, издавать бюллетени о местных барометрических явлениях. В последнем бюллетене своем он решился даже предсказать шторм для всего Среднего Поволжья, за что и был призван к Артамону Никитичу со всеми исчислениями и картограммами. Строгая проверка блистательно оправдала гурьевского ветродуя, так что князь не задумался разослать телеграммы о приближавшейся буре.

В предсказанное время Волга начала покрываться водяными вспышками, точно под ее дном распалили громадный костер. Всколыхнувшиеся вслед за вспышками волны пошли срывами, отбрасывая по сторонам мириады брызг. Кроме бури нужно было ожидать и той дикой прелести, которую народ зовет воробьиной ночью и перед которой оперный шабаш на Брокене – не более как институтская сказочка.

Из усадьбы никто не отлучался. Впрочем, Марфа находилась в обители, а Радункин суетился на пристани с намерением выслать пароход на помощь, если буря разыграется и нападет на грузные беляны и расшивы. Остальное общество собралось после вечернего чая в библиотеке и разделилось на группы. Артамон Никитич и Жерве занялись временами Лагарпа и влиянием его на русского венценосца, княжна Ирина и мистер Холлидей предались шахматной игре, а Михаил Дмитриевич и Можайский повели оживленную беседу о Средней Азии. В этой беседе вспоминалось довольно часто Геок-Тепе, что обозначает в переводе с тюркского наречия Голубой Холм. А там уже шли Мерв, Герат, Кабул, Кандагар, Гиндукуш, Пешавар и целый маршрут к берегам Ганга.

– Господин лейтенант, не разрешите ли вы одно из наших сомнений? – обратился Михаил Дмитриевич к мистеру Холлидею. – Вы как офицер бенгальских войск не раз проходили по карте из Индии в Туркестан и, разумеется, изгоняли нас оттуда с позором…

– Ваше превосходительство, Англия никогда не нападет на Россию в Средней Азии, – заметил хладнокровно мистер Холлидей. – Эта часть Азии богата историческими развалинами, но бедна рынками. Там много красивых руин, но невелик спрос на наши мануфактуры.

– Следовательно, вы ожидаете нас к себе?

– Если вам угодно.

– Ради чего вы совершили свою последнюю военную прогулку в Кабул?

– Хотя бы для того только, чтобы убедиться, может ли Россия дойти до Гиндукуша.

– Не понимаю.

– В походах до Кабула мы погубили несколько сотен слонов и шестьдесят тысяч верблюдов, поэтому России понадобится для приближения к Гиндукушу двести тысяч вьючных животных. Но подобную армаду содержать невозможно. Ни Александр Македонский, ни Кир Персидский, ни Тимур не располагали такой транспортной силой.

– Вы забыли, что верблюда нетрудно заменить локомотивом.

– Англия не так гостеприимна, чтобы строить железную дорогу для русских войск, притом же между Индией и Россией лежат буферные страны – Туркмения, Афганистан и Персия.

– Буфер служит предохранителем только при слабых толчках, а не при стихийных ударах.

– Если вам угодно так произвольно распоряжаться нейтральными землями, то потрудитесь вспомнить, что вода всего земного шара принадлежит Британии.

– Можно подумать, что Британия повелевает и небесными тучами, и влагой в недрах земли? – вмешался Узелков в разгоревшийся спор.

– Я повторяю, что все океаны в руках Британии. Над решением этого вопроса целые века трудились многие поколения наших предков.

– И нажили при этом трудолюбии немало стерлингов, которыми и измеряется все величие вашей страны, – пояснил Михаил Дмитриевич. – Лично я оцениваю политическое величие Англии не более как в миллиард кредитных рублей. За эту сумму нетрудно выставить флот, который без труда перенесет к святому Патрику и к устью Инда несколько сот тысяч штыков. Вообще Англия забывает, что, разбросавшись во всех частях света как у себя дома, она выставляет повсюду свои ахиллесовы пятки. Ведь недостаточно же натравливать индусов против магометан, а этих против буддистов, чтобы обеспечивать за собой индийскую территорию. Первая серьезная катастрофа на море будет сигналом к распадению искусственно созданного могущества.

– Но вы, генерал, как передовой и притом истинно военный мыслитель, совершенно основательно предвидите, что деньги и военные победы связаны между собой неразрывно. Со стороны же денежной Англия, надеюсь, никогда не уступит России пальму первенства и вовремя озаботится созданием Гибралтара там, где она предвидит надобность.

– Так, например, на Северном полюсе? – спросил Узелков.

– Да, и на Северном полюсе, но прежде мы должны устроить Гибралтар в одной из японских гаваней или на берегах Кореи. Там интересы Британии…

– А вы как же это сделаете – захватом?

– По всей вероятности. Впрочем, генерал, вы не откажетесь признать, что Англия поддерживает свое мировое значение не одними броненосцами, но и гегемонией высшего государственного порядка. Где британский флаг, там свободный человек.

– С ярмом в руках для побежденных стран, – заметил Михаил Дмитриевич. – Вот этого-то ярма мы, русские, и не несем впереди своих полков.

– Но у вас всегда за плечами Сибирь…

– Мистер Холлидей, советую вам вспомнить слова вашего великого Чарлза, который, несмотря на патриотизм истого бритта, сказал, что «если англичанин начнет восхвалять величие своей родины, то он непременно наскажет несообразных вещей».

Мистер Холлидей промолчал. Разгоревшийся спор обратил на себя внимание князя, который вообще не переносил страстных политических дебатов.

– Ирина, – обратился он к дочери, – мне хочется прослушать песнь Баяна. Твоя игра на арфе замечательно успокаивает мои нервы.

– Охотно, отец, охотно.

Арфу принес Узелков.

Необыкновенно мягкая и изящная игра княжны завоевала общее внимание. Под ее впечатлением Можайский отошел в беспредельное царство звуков. Узелков тоже перенесся в сказочный мир. Даже Михаил Дмитриевич отодвинул от себя бокал с шампанским. Один мистер Холлидей продолжал соображать какую-то шахматную комбинацию.

– Неужели, лейтенант, вас не пленяют эти чарующие звуки? – спросил Михаил Дмитриевич. – В состоянии ли ваши подмороженные мисс вызвать на божий свет такую артистическую роскошь?

– Не скрою, игра княжны доставляет мне высокое наслаждение.

– А песнь Баяна? Это один из перлов русского творчества.

– Наши шотландские баллады…

– Ваши шотландские баллады приятны только возле кухонного очага! – выпалил ядовито Узелков.

– С этой стороны я незнаком с шотландскими балладами. Мне, господин поручик, не случалось быть в роли поваренка.

Вспышку Узелкова предупредил повелительно-ласковый взгляд княжны.

– Извольте, смиряюсь, – выговорил он с вынужденной покорностью, – смиряюсь, но требую награды. Вы, княжна, так прекрасно играете марш добровольцев! Рояль неподалеку.

– Марш, который так любит Михаил Дмитриевич?

– Да, тот, с которым он пройдет с нашими полками по руинам Афросиаба, Бактрии и Вавилона.

– Куда же, господин поручик?

– В Индию, господин лейтенант.

В это время гроза проявилась в таком диком величии, что все общество притаилось и припрятало свои личные счеты. Волга, нападая на подножие гурьевской усадьбы с ожесточенной яростью, разражалась ошеломляющим ревом. Ему вторили удары, покрывавшие всю окрестность громовыми перекатами.

В минуту молчания среди общества появился возвратившийся с пристани Радункин. Сообщив, что вблизи не слышно призывов о помощи, он присоединился к Михаилу Дмитриевичу и повел с ним таинственную беседу.

– Ничего из этого не выйдет, – объявил во всеуслышание в конце переговоров Михаил Дмитриевич, – и к чему? Русь так богата сдобным купеческим телом и с большими при этом капиталами…

– Михаил Дмитриевич, пощадите! – взмолился Радункин. – Я обратился к вам с открытой душой как к покровителю русских самородков…

– Ошиблись, дорогой мой, ошиблись. Я не поклонник самородков, которые, гнушаясь своим родом-племенем, забывают, что их деды драли лыко, а отцы гнули ободья в лесах. Ирина Артамоновна, позвольте попросить у вас одну минуту внимания. Кронид Пахомович желает устроить в Гурьевке спасательную станцию, но не иначе как с классической на фронтоне надписью: «На пользу человечеству от Ирины Радункиной, урожденной княжны Гурьевой».

Княжна сделала вид, что она слышит шутку, на которую можно и не отвечать. В это время мистер Холлидей предложил ей партию в шахматы, на что она охотно согласилась. Игра у них затеялась серьезная, вдумчивая.

Узелков также недурно играл в шахматы. Подойдя к столику, он уже не отходил от него и все более и более волновался при неудачных ходах княжны.

– Вы так превосходно повели свою партию и потом внезапно, точно в гипнотическом состоянии, пошли навстречу к поражению, – заметил он, когда партнер объявил ей шах и мат.

– А вы, поручик, какого мнение насчет гипнотизма? – спросил его мистер Холлидей.

– Я признаю гипноз как одну из величайших неисследованных сил природы, но думаю, что гипнотизеру пришлось бы много потрудиться надо мной.

– Да-а? Гм! По вашему критическому разбору игры я признаю в вас сильного шахматиста. Не удостоите ли сыграть со мной партию?

– С удовольствием, мы будем записывать все наши ходы, хорошо?

– Согласен.

Игра началась. Первый ход мистер Холлидей обдумывал очень долго, что угнетающим образом подействовало на Узелкова. Но какой же уважающий игру партнер будет торопить противника? Некоторое время княжна Ирина оставалась возле шахматного столика, и, только заметив умоляющие взгляды Радункина, она предложила ему пройти в соседний зал.

– Кронид Пахомович, я ценю ваше ко мне расположение, но, простите, я не могу быть вашей женой, – заговорила она решительным тоном. – Мы люди разных полюсов и друг друга не поймем. Вам необходима для коммерческой обстановки красивая жена из знатного рода, а для моего счастья необходим человек, обладающий умом и чувствами… Ну как бы вам это сказать? Обнимающий гармонию…

– Вам нужен англичанин! – брякнул Радункин.

– Вы думаете? Прекрасно, не будем спорить…

– И это ваше бесповоротное решение?

– Да, Кронид Пахомович, бесповоротное…

По возвращении в библиотеку княжна заметила, что Узелкову грозит позорный шах и мат. Кроме того, ей бросилась в глаза происшедшая с ним в короткое время перемена: глаза его потускнели, обычная на щеках краска уступила место серо-пепельному цвету, и в общем он выглядел тупо и бессмысленно. Передвигая автоматически шахматы, он так же машинально отмечал на таблетке каждый свой ход и вовсе не замечал, что партнер смотрит на него с обидно величавым презрением.

– Он в трансе? – тревожно спросила Ирина.

– Да, и притом он подчинился мне легче молодого кролика.

– Но, Билли, с его пробуждением окончится ли твое влияние?

– Если я того захочу. Повторяю, он кролик, и мне нетрудно держать его в повиновении, несмотря на время и пространство.

– Билли, не напоминаю ли и я этого бедного кролика? Однако пробуди его, иначе мы привлечем общее внимание.

Княжна не ошиблась. Михаил Дмитриевич давно уже следил за шахматной игрой Узелкова.

– Не нравится мне этот просвещенный мореплаватель, – заявил он наконец в среде своего кружка. – Поручик, надеюсь, вы разбили все флоты адмирала Нельсона?

Узелков не скоро ответил. В самом же ответе его, походившем на вынужденный набор слов без взаимной их связи, чувствовался переход от кошмара к жизни наяву.

– Старался… не мог… мне так тяжело! Он меня давит… освободите!

– Что с ним? – раздался общий вопрос.

– Господин лейтенант, что с ним? – спросил и Михаил Дмитриевич. – Он обеспамятел, обессилел… и куда девался его яркий румянец?

– Поручик впал в гипнотическое состояние, но сейчас настанет полное его пробуждение.

– А вы, господин лейтенант, с чьего же позволения показываете здесь свои фокусы?

При этом вопросе гордость британца почувствовала серьезный укол. Обычная в другое время недоступность его сменилась нервной дрожью.

– Фокусы? – спросил он, стараясь задавить ненужным вопросом нанесенную ему обиду. – Вы, генерал, изволите признавать гипнотизм – этот гениальнейший в будущем рычаг мироздания – шарлатанством, не более?

– Черт побери, дело не в названии! – горячился Михаил Дмитриевич. – Будет ли ваш гипнотизм рычагом мироздания – это еще бабушка надвое сказала, а вы извольте отвечать, кто вам дал право испытывать здесь, в почтенном доме – и над кем же? над офицером русской армии! – вашу силу, которой приличнее проявляться во врачебной аудитории или в цирке, если вам угодно?

Мистер Холлидей не мог извиниться. Он ни перед кем не извинялся, но он нуждался в заступничестве, и оно явилось.

– Михаил Дмитриевич, я давно хотела видеть проявление гипнотизма, – заговорила княжна Ирина, выдержав металлически-упорный взгляд мистера Холлидея. – Может быть, я поступила опрометчиво, но я одна виновата.

– Прошу вас, – обратился Артамон Никитич к мистеру Холлидею, – не возобновляйте в моем доме свои гипнотические упражнения. Они, как видите, поселяют крупные неудовольствия.

Мистер Холлидей сделал общий поклон и вышел из библиотеки. При этом случилось так, что взгляды его и Михаила Дмитриевича встретились.

«Ты мне ненавистен, – говорил взгляд последнего. – Я презираю твою силу, и будет время, когда я наступлю на тебя тяжелой пятой».

Мистер Холлидей как бы принимал его вызов.

«Хорошо, померяемся, – отвечали его металлические зрачки, исполненные холода и злобы. – Помни, однако, что я ни над чем не задумаюсь… ни над чем, даже над преступлением!»

VII

Гурьевка приняла нового гостя.

– «О’Донован, – прочел Михаил Дмитриевич на поданной ему карточке. – Корреспондент “Таймс” и англо-бомбейских газет». Знакомая, но забытая фамилия.

– А не помните ли вы его фляжку, которую он предназначал для раненых, но осушал ее каждый раз перед началом сражения? – спросил Жерве, обладавший хорошею памятью.

– Просите!

Перед Михаилом Дмитриевичем предстал тип путешествующего корреспондента английской прессы с навешенными на ремнях фляжкой, биноклем и записными книжками в красных переплетах. Предприимчивость и самоуверенность светились в каждом его приеме.

– Представитель английской прессы, – рекомендовался мистер О’Донован с несколько развязной манерою. – Во время последней восточной войны я первый трубил миру о ваших, генерал, победах.

– К сожалению, я не имел удобного случая расстрелять вас под Плевной, – осадил Михаил Дмитриевич господина, трубившего о его победах.

– О, генерал, вы не способны на такую черную неблагодарность.

– Генерал поступил бы справедливо, воздав должное за ваши грязные измышления против русской армии, – вставил свое замечание Жерве.

– Узнаю вас, строгий пуританин.

– Как я узнаю вашу фляжку.

– Что вас привело сюда? – спросил Михаил Дмитриевич.

– Прежде всего сердечное желание приветствовать вас, генерал, с новым назначением. Я прямо из Лондона, а там уже известно решение вашего правительства разгромить свободную страну – Теке, а может быть, и подойти к Герату.

– Прекрасное решение.

– Я не забыл, генерал, ваше признание в Сан-Стефано, что вся цель вашей жизни будет заключаться в обращении Мраморного моря в русское озеро и в разработке похода на Индию.

– Увы! Миролюбие нашего правительства не позволяет мне и мечтать о таком справедливом возмездии.

– Возмездии за что?

– За незваное появление вашего флота возле Мраморного моря. Что касается Теке, то мы разгромим его, хотя бы Англия прислала на помощь этим разбойникам лучшие изделия своего Вулвичского арсенала.

– Генерал, в Англии отлично понимают, что вам необходимо загладить впечатление вашей прошлогодней неудачи. Нельзя же допустить, чтобы орда хищников потеряла уважение к неуязвимости русского солдата.

– Не вы ли корреспондировали в прошлом году из Туркмении?

– Я, генерал. Под видом охотника я доходил до Гярмаба, этого горного массива, отделяющего Теке от Ирана.

– Воображаю, как вы радовались бестолковому отступлению наших неудачников. К счастью, радость ваша не будет продолжительна.

– Тем более что наш министр колоний потерпел поражение перед вашей национальной партиею. Не скрою, все старания были пущены в ход, чтобы помешать вашему назначению в начальники экспедиционного корпуса, и – увы! – пока мы с вами разговариваем, курьер торопится доставить вам приглашение пожаловать в Петербург для разработки плана экспедиции.

– Как я вижу, вы богаты сведениями.

– Как и все военные корреспонденты солидных органов английской прессы. Теперь же, по уполномочию синдиката англо-бомбейских газет, я прошу вашего, генерал, позволения следовать при вашем закаспийском отряде.

– С условием! Сплетничать обо мне сколько угодно, но при первой же гадости о моем отряде я изгоню вас с величайшим позором.

– Охотно принимаю ваши условия.

Михаил Дмитриевич позвонил и приказал подать шампанского.

– А теперь тост за достижение моих целей.

– А ваша цель – Индия?

– Индия, господин корреспондента, Индия!

– В таком случае я отказываюсь от вашего тоста. Я готов пить за все ваши победы, генерал, даже за победы в Проливах, но не за победу у железнодорожной станции Пешавара. Проливы всего земного шара не стоят в глазах Англии одного перевала через Гиндукуш.

– Мне очень нравится ваша откровенность. Действительно, только древние старушки, много потрудившиеся на своем веку в расчесывании комнатных собачек, могут еще говорить о Проливах. Проливы ничто в сравнении с дорогой к берегам Ганга. Там должен решиться мировой вопрос, а вовсе не под окнами константинопольских сералей. Итак, вы отказываетесь от моего тоста? Прекрасно, это ваше право, но вы отказываетесь вместе с тем и от удовольствия быть корреспондентом при моем отряде.

– Что делать, генерал, что делать! Я не располагаю полномочиями нашего парламента уступить вам Индию.

– Нам не о чем больше говорить. До свидания, мистер О’Донован.

– До свидания, генерал, и знаете ли где? Все-таки в палладиуме страны Теке, у стен Голубого Холма. Отсюда я отправлюсь в Персию, а там буду ожидать вашей высадки на берегу Каспийского моря. Ваша база будет опираться на Красноводск и Чекишляр…

О’Донован откланялся и попросил Силу Саввича указать ему комнаты мистера Холлидея.

– Люблю я этих нахалов – военных корреспондентов английских газет, – признался Михаил Дмитриевич своему Жерве. – Между ними и нашими газетными тихоходами неизмеримая разница. Наши кормятся обычно штабными реляциями, а те все видят, все знают и нередко освещают театр войны успешнее всяких разведчиков.

VIII

Буря привлекла за собою не то избытки озона, не то волнующего свойства токи, которые отняли у гурьевцев сон и спокойствие. В эту ночь все, по-видимому, дремало – и парк, и дальняя окрестность, и залитая лунным светом обитель Святой Варвары. Казалось бы, и людям можно было отдаться вместе с природой душевному миру, между тем вся Гурьевка находилась в напряженном состоянии.

В библиотеке вплоть до утра горел огонь, а в комнатах Ирины мелькали силуэты, точно там суетливо собирались в дорогу. Узелков давно уже следил за движением теней и, разумеется, не упустил тот момент, когда княжна открыла окно и задумалась… Над чем? Узелкову показалось, что она заметила его и только для него распустила свою косу, которую своевольно развевал по сторонам утренний ветерок.

«Так легко погубить человека, – думалось Узелкову. – Перед такой косой не только я, не только дядя, а и сам Михаил Дмитриевич опустится на колени».

Кто-то отворил наружную дверь во флигеле, и Ирина скрылась в своей комнате.

– Дядя, куда так рано? – спросил Узелков, заметив, что Борис Сергеевич вышел на воздух.

– Не спится. Пройдусь по парку.

– И я с тобой.

В парке было хорошо. Ничто не нарушало покой вековых старцев, позолоченных косыми солнечными лучами. Здоровая прохлада бодрила и ум, и сердце. Являлся общий запрос на жизнь и на ее красоту…

– Дядя, – признавался Узелков перед Борисом Сергеевичем, – я в первый раз в жизни нахожусь в таком чудесном настроении… Скажи, милый, хороший, видел ли ты ее косу?

– Чью косу? Что с тобой?

– Косу Ирины.

– Разумеется, видел. Она придерживается греческой прически…

– Да не в прическе, а распущенную по ветру! Ах, сколько в ней поэзии!

– Голубчик, ты бредишь.

– Думаю, что она молилась Богу или искала мысленно по свету родственную душу…

– Не можешь ли говорить проще и толковее.

– Дядя, от тебя укрыться невозможно. Ты молчишь для того, чтобы видеть, и видишь для того, чтобы молчать.

– Да, я вижу, что все твои помыслы обращены к Ирине. Но раз ты меня зовешь другом, не сердись за правду.

– Только не разочаровывай.

– Она для тебя все: и эфир, и алтарь и молитва. Но, извини, ты ей не пара.

– Вы думаете, Борис Сергеевич?

– Ты только что вступаешь в жизнь, а ее горизонты и требования уже окрепли и обнимают много такого, до чего поручик не скоро еще додумается.

– Вы полагаете, что она ответит мне отказом?

– А ты решился сделать ей предложение?

– Да, и… она уже ответила мне… почти признанием.

– Ответила признанием?

– Она отворила окно и явилась предо мною в лучезарном поэтическом образе. Для кого распустила она свою косу? На кого она так томно смотрела… в час утреннего рассвета?

– Все это предназначалось – увы! – мистеру Холлидею. Его окно рядом с твоим.

– Дядя, или ты меня дразнишь… или я сегодня же вытяну его на барьер.

– Ого, здесь кровью пахнет! – послышался голос Михаила Дмитриевича.

Он шел под руку с Жерве и неожиданно предстал перед друзьями.

– Поверьте, что я предоставлю вам случай пролить свою кровь, хотя бы до последней капли, в честь красивейшей в мире женщины – в честь нашей родины. Кого и за что он приглашает к барьеру?

– Не смею нарушить его тайну, – отвечал Можайский.

– Поручик, извольте признаваться, вы влюблены?

– Да, в княжну Ирину! – объяснил безжалостный Жерве.

– А вы почем знаете? – спросил Узелков, утонувший мгновенно весь с кончиками ушей в розовую краску.

– Но безнадежно, потому что она предпочитает всем героям мира мистера Холлидея. Таковы мои наблюдения. Надеюсь, что молодой офицер не вызовет старого философа за эти наблюдения на смертный бой.

– И вы, месье Жерве, против меня?

– О, не падайте духом! У вас прекрасный тенор, гибкий стан и карие глаза. Поверьте, за вашей колесницей охотно побегут в неволю слабые девичьи сердца.

– Будем же считать приговор нашего Одиссея приговором фатума, а так как мы в кителях, а прохлада дает себя знать, то пойдем к чаю. К тому же, господа, я покидаю сегодня гостеприимную Гурьевку.

– Это неожиданное решение? – спросил Можайский.

– Известие пьяницы О’Донована подтвердилось. Меня призывают в Петербург на совещание о положении наших закаспийских дел.

Выйдя из парка на дорогу, в конце которой виднелась усадьба, вся группа остановилась в недоумении: у подъезда главного дома остановилась карета, и князь Артамон Никитич горячо обнимает дочь. Неподалеку стоял мистер Холлидей.

– Ну да, я не ошибаюсь, они едут к венцу, – высказал свое соображение Жерве. – На ней фата и белые цветы…

– К венцу? – вскрикнул Узелков. – К венцу! Не бывать этому…

– А вы, поручик, не извольте безумствовать, – остановил его Михаил Дмитриевич строгим голосом. – Если вы намерены стреляться из-за каждой девчонки, то в мой отряд вы не годитесь.

Узелков остановился.

– Назначаю вас временным при мне адъютантом и начальником походной при мне канцелярии. Через час – в дорогу!

«Не повиноваться? Да разве это возможно?»

Притом же карета уже мчалась в галоп по направлению к селу и к церкви, построенной на средства князей Гурьевых.

– Развести пары и ожидать отсюда двух пассажиров! – командовал в то же время Радункин в рупор с площадки на пристань. – Высадка в Рыбинске… бесплатно… даме оказывать почтение как мне самому.

– Кого вы снаряжаете с такою роскошью? – спросил выходя на площадку Михаил Дмитриевич. – Пароход с двумя пассажирами и бесплатно – ведь это для вас разорение!

– Это не разорение-с, а вот насчет чувств и души, так… действительно… один погром.

– Да объясните толком, что здесь делается? Княжна умчалась с мореплавателем, вы снаряжаете экстренный пароход.

– И при этом для кого? Для заклятого врага!

– Бросьте загадки.

– Для этого рыжего хищника, что теперь венчается с княжной. После венца они отправятся в Англию. Ему, разумеется, приятно показать там своим родственникам… такую, можно сказать… царицу Волги. Эх, Михаил Дмитриевич, не помогли вы мне тогда, загубили мое счастье!

Радункин всхлипнул.

– А у вас не хватило даже умения свернуть голову молодой девушке, стыдитесь!

– Здесь не без обхода.

– Обхода? А вы зачем не обошли?

– Колдовством не занимаемся.

– Воображаю огорчение князя! В дочери он не чаял души и теперь лишается ее при такой грустной обстановке. Ну и премерзкий же народ эти девчонки! Одной приходит желание отмаливать никому не ведомые грехи, другой вздумалось бежать с этой… как вы сказали, рыжей верстой.

– Вы, кажется, невысокого мнения о женщинах?

– Я не питаю к ним ненависти, но и не ставлю их на пьедестал. Я не обращал их ботинки в бокалы и, разумеется, не буду собирать коллекции их корсетов. Я солдат – и только!

В это время между князем и Можайским происходило в библиотеке объяснение теплого, сердечного характера.

– Браните, сердитесь, – говорил Артамон Никитич, – признаюсь, я заслужил справедливую укоризну.

– За что?

– Я, по старости, не усмотрел за сердцем моей Ирины. Она не только моя гордость, она гордость нашей родины. Но, Борис Сергеевич, вы человек с чуткой душой, вы не осудите старика, вы поймете, мог ли я по своим убеждением встать между нею и ее избранником?

Нередко природа отказывает человеку в каком-нибудь одном из своих многочисленных даров, так она отказала Можайскому в даре утешения. Он не понимал утешений извне и, в свою очередь, не умел утешать людские скорби. Может быть, и он так же глубоко чувствовал потерю Ирины… хотя бы только для отечества… но ничего другого он не мог придумать, как предложить князю бросить сейчас же Гурьевку и уехать в Крым.

– По роскоши морского вида и живописности горных утесов моя дача не уступит красивейшим виллам Ривьеры, – пустился он в объяснение с целью отвлечь старика от душевного гнета. – Ваши кабинет и библиотека обвиты воздушными растениями, а любимых вами писателей мы отправим отсюда хотя целым вагоном. Комнаты, предназначавшиеся для Марфы Артамоновны, будут также в вашем распоряжении. Я хотел было срубить кипарисы перед их окнами, а теперь думаю оставить… решайтесь же, решайтесь. Я прикажу Силе Саввичу изготовить вас в дорогу сегодня же, хорошо? А сам я уеду на некоторое время за границу, – продолжал Борис Сергеевич. – Если Михаил Дмитриевич вызовет меня в поход, не откажусь изведать впечатления войны… но оставаться в Крыму я не могу. Не скрою, мне там будет тяжело; каждый камень, каждый куст будут напоминать о несбывшихся мечтах…

– Хорошо, я решился, – объявил Артамон Никитич с тяжелым вздохом. – Знаю, что вы не потяготитесь мной, да, пожалуй, я и не задержусь на этом свете. Разумеется, мы встретим и проводим Ирину как джентльмены… и тотчас же оставим Гурьевку. Друг мой, распорядитесь.

Из глубокого уважения к хозяину дома все временное население усадьбы собралось к подъезду. Михаил Дмитриевич надел даже эполеты, Жерве облекся во фрак чуть ли не времен Жиронды. Узелков добыл свежие перчатки, но все еще был далек от душевного равновесия. Он что-то бормотал.

– Боюсь, что он испортит всю картину, – заметил Можайский Михаилу Дмитриевичу. – Глаза его горят ненормальным блеском.

– Поручик Узелков!

– Что прикажете, ваше превосходительство?

– Если вы не сумеете скрыть свою ревность, то вы мне не товарищ. План похода в Индию, поверьте, я составлю и без вашей помощи.

– Мне бы хотелось сказать…

– Не более двух-трех слов! Поздравляю и будьте счастливы! Предоставляю вашему благоразумию выбор между оскорбленным чувством сердца и походом в страну Теке… а может быть, и далее под моею командою.

Шутливое настроение Михаила Дмитриевича действовало на всех освежающим образом. Даже Радункин заговорил, что он, будучи владельцем нескольких пароходов и рыбного промысла, охотно поступит вольноопределяющимся по дороге в Индию.

Но вот возвратились и молодые. Подали шампанское.

– Поздравляю и будьте счастливы! – произнес дрогнувшим голосом Узелков, чокаясь с новобрачной. – А вам желаю… – продолжал он, обратившись к мистеру Холлидею.

– Встретить нас, – перебил Михаил Дмитриевич, – на вершинах Гиндукуша, а еще лучше – на берегах священного Ганга с хлебом-солью, как мы встречаем вас здесь.

Узелков хотел еще что-то сказать.

– Поручик, вы сказали все, что следовало, а теперь вполоборота направо… и сейчас же в дорогу.

Можайский поцеловал руку новобрачной, а мужа ее приветствовал сухим поклоном.

– Всякого вам успеха в жизни! – пожелал, со своей стороны, Радункин. – О переезде не заботьтесь, я уже дал знать моим агентам. Эх, Ирина Артамоновна! – заключил он и, махнув рукой, отошел в сторону.

Вскоре «Кронид Радункин», расцветившись флагами и салютуя для чего-то из пушки, двинулся вверх по Волге. На мостике его все время, пока была видна усадьба, оставалась одинокая княжна – теперь уже миссис Холлидей.

К вечеру усадьба опустела. Проводив князя и его гостей, Сила Саввич сделался полновластным хозяином всей Гурьевки. Без счета и без дальних разговоров все имущество было брошено на его бережение.

– Смотри за библиотекой, – вот и весь наказ, какой он получил от князя.

– Да не пускай никого в девичьи комнаты, – прибавил от себя Борис Сергеевич.

О тяжелых сундуках со старинным гурьевским серебром никто и не вспомнил.

Сила Саввич собственноручно спустил флаг с древка и вышел на площадку отдохнуть от дневной суматохи. К нему поднялся с пристани и Антип. Два старых ворона промолчали весь вечер и, только расходясь на ночевку, объяснились краткими речениями.

– Распалась Гурьевка, – объявил Сила Саввич.

– А может, еще соберется, – загадал Бесчувственный. – То ли на свете бывает!

IX

Проводив Артамона Никитича в Крым, Можайский оставался не более недели под тенью своих кипарисов. Все прелести дачи скорее терзали, нежели веселили его измученный дух. Каждый угол в ней был намечен с расчетом на тихое семейное счастье. Перед отъездом он получил письмо от Михаила Дмитриевича с приглашением не уезжать за границу или только уехать на короткое время.

«Ваша служба скоро понадобится царю, – писал Михаил Дмитриевич. – Судя по словам поручика Узелкова, быстро излечившегося от страстной любви к княжне Ирине, вы продолжаете изводить себя грустными мыслями – и о чем? О потерянном блаженстве? Не одобряю и не одобряю как человек, дающий всякому фиалу любви должную оценку. Но если вам непременно понадобится в подруги жизни барышня с удивительнейшими душевными свойствами, то сделайте милость, пожалуйте сюда ко мне. По своему обширному знакомству я могу ввести вас в целую плеяду милых шелкопрядов.

Вы бежите со своими мечтами за границу? Вот на этом я ловлю вас. Будете ли в Англии? В книжных магазинах Петербурга нет порядочного описания похода из Индии в Кабул, а я интересуюсь знать, чем кормил сэр Робертсон своих верблюдов, а если не кормил, то на которые сутки они околевали? Хорошо бы достать описание индийского верблюда, рисунки его седла и т. д. Постарайтесь просветить меня насчет верблюдов и будьте уверены, что я сквитаюсь: я влюблю в вас заочно барышню с жемчужными зубками, алыми губками и проч. Торопитесь в отечество, будет дело».

Объехав морем Европу, Можайский остановился в Лондоне. Отсюда он предполагал начать свое путешествие по галереям и музеям и вообще по миру художественных впечатлений.

Пробегая газету, он остановился на фамилии известного антагониста России – Арминия Уомбери.

«Знаменитый венгерский академик и исследователь Средней Азии, – говорилось в объявлении, – Арминий Уомбери прочтет лекцию о положении России в стране воинственных туркмен Теке. Лекция, полная интереса, будет сопровождаться туманными картинами».

Лекция была назначена в салоне того же отеля, в котором остановился Можайский, что дало ему возможность гарантировать себе место у самой кафедры. К назначенному часу аудитория наполнилась джентльменами и леди, в которых нетрудно было признать собрание репортеров и стенографисток. Появление знаменитого руссоведа было встречено аплодисментами, направо и налево раздавали его карточки в костюме дервиша. Его сопровождал О’Донован.

Лектор начал громить Россию с первого же слова.

– Леди и джентльмены! Ровно тридцать лет тому назад я умолял британского льва преградить дорогу русскому медведю в его нашествии на Среднюю Азию. Увы! Мой голос остался академическим воплем. Тогда я только что возвратился из своего путешествия по странам Дальнего Востока, но меня не слушали и даже не верили, что в отрепьях дервиша я прошел недоступные европейцам Туркмению, Хиву, Бухару и соседние с ними ханства. Бросьте, прошу вас, леди и джентльмены, мысленные взоры на пройденный мною путь. Из Персии я двинулся вдоль восточного берега Каспийского моря и оттуда шаг за шагом прошел земли туркмен, иомудов, чодоров, каракалпаков и таджиков. Я читал Коран на могиле Тимура. Я был у подножия башни, с которой низвергают преступников. Я целовал знаменитый кокташ в дворцовой мечети Самарканда.

– Сэр, – раздался из публики сильный грудной голос иностранца. – Вы не были в Самарканде и писали о нем только понаслышке и то с грубыми ошибками…

Лектор смешался и прибегнул к стакану сахарной воды.

– Мне кажется, что я слышу голос из Москвы? – спросил он не без намерения подорвать авторитет оппонента.

– Да, я русский.

– После лекции я готов объясниться с вами.

– К вашим услугам, сэр, а теперь я только повторяю, что половина вашего путешествия по Средней Азии написана вами по слухам.

Можайский положил свою карточку на кафедру.

– Я предупреждал Англию, что быстрому распространению казачьей нагайки на равнинах и вершинах Азии следует положить предел, – продолжал лектор. – Меня не слушали. Теперь на берегах Оксуса и Яксарта русская казачка полощет белье. На могиле Тимура русский денщик баюкает офицерского ребенка. На площади Регистана, куда стекалась на молитву вся Средняя Азия, продают русский квас. В ворота дворца бухарского эмира ротная повозка въезжает так же спокойно, как и во двор своей казармы. Все пало под казачьим натиском: нет больше таджиков, узбеков, каракалпаков, каракиргизов! Все это не более как мещане русского царства. Как я предвидел, так и случилось. Знаете ли, куда теперь стремятся алчные взоры России? Она мечет свои громы на вольных сынов Туркмении, а потом перейдет в Мерв, Герат, Кабул, на Памир, к Персидскому заливу, на вершины Гиндукуша и на берега священного Ганга. Кто же должен остановить эту стремительную бурю, кто, я спрашиваю? К счастью, не все племена земного шара так слепы, как конторщики вашего Сити. Слышали ли вы что-нибудь о племени теке? Горсть этих героев…

Арминий Уомбери остановился на минуту и обвел торжествующим взглядом всю аудиторию. Взгляд его упорно остановился на Можайском.

– Я говорю, горсть этих героев разбила в прошлом году русский отряд.

Радостные восклицания огласили всю громадную залу. Репортеры ловили каждый звук лектора.

– Отряд потерял многие сотни людей убитыми и ранеными, артиллерийский парк, массу берданок и патронов, а главное, уронил в глазах азиатов славу непобедимости. Теперь со стороны России идут приготовления к возмездию, и я не ошибусь, заметив, что возмездие примет величину и силу стихийного удара. Батальоны за батальонами перебрасываются уже через Каспий, и для Англии наступает священная обязанность оказать помощь свободному, храброму, но бедному племени теке. Дайте ему ружья, пушки, порох и инструкторов. Пошлите ему своих агентов и даже заявите casus belli. Верьте Арминию Уомбери и помните, что сибирская казачка может прийти к вам в Индию доить священную корову на площади Мадраса… Об этом вопросе до следующей лекции, – заключил Уомбери, – а теперь прошу взглянуть на картины русского движения в Средней Азии.

Кафедра была отодвинута, и для вразумление публики появились картины волшебного фонаря. Более страшных казаков не могла изобразить самая чудовищная фантазия. Какие-то мифические существа скакали, кололи, рубили и зверски тешились над толпами безоружных. Каждая картина имела подходящие подписи: «Бой под Ташкентом», «Осада Самарканда», «Штурм Андижана».

Лекция окончилась, леди и джентльмены торопились в свои редакционные кабинеты, а лектор, которого Можайский ждал для объяснений, поспешил исчезнуть.

Можайский остановил О’Донована.

– Мистер О’Донован, если ваш друг Уомбери нуждается в объяснениях…

– Не здесь, уважаемый сэр, не здесь, – заторопился О’Донован. – И даже не удобнее ли предпочесть этому объяснению бутылку шерри?

На следующей лекции Уомбери обещал посвятить общественное мнение Англии в подробности завоевательных намерений России. Чтобы подготовить умы слушателей, в салоне была поставлена панорама, изображавшая движение России со стороны Сибири и Каспия к берегам священного Ганга. Армия за армией двигалась к Гиндукушу. Перед ущельями этого хребта мирно дремали стражи в виде британских львов. Народы Азии в ужасе бежали перед стеной окровавленных пик. Персияне бросались в Персидский залив, афганцы взывали к помощи британского льва, а хивинцы, бухарцы и туркмены корчились в предсмертной агонии под копытами несметной конницы…

– Достопочтенные леди и джентльмены, – раздавался с кафедры голос лектора. – Я полагал ограничиться сообщением о предстоящем движении русских отрядов к Герату, но события идут так быстро, что я могу не поделиться с вами новостью чрезвычайной важности. Бывший афганский эмир Абдурахман-хан бежал после потери своего престола в азиатские пределы России. В Ташкенте он был принят с обычным гостеприимством, коварно направленным против Англии. В распоряжение этого павшего властелина были предоставлены дворцы, сады, гаремы…

– Даже и гаремы? – послышался вопрос Можайского.

– Опять я слышу голос из Москвы.

– Продолжайте, сэр, не стесняйтесь!

– При всей бедности русской казны, ему отпустили сто тысяч фунтов стерлингов.

– Две тысячи только, две тысячи, сэр!

Поправки не смущали Уомбери.

– При этой помощи он постоянно мутил население Афганистана и добился низвержения своего преемника. Пост эмира сделался вакантным. Вот телеграмма, в которой сообщают, что, пользуясь оплошностью приставников, он бежал из русских пределов. «Он пренебрег русским гостеприимством, – плачется слезами крокодила туркестанский генерал-губернатор. – Он бежал потаенно, ночью и с такой поспешностью, что посланная за ним погоня мчалась бесплодно до самых границ Червалаета». В этом поистине картинном описании черной неблагодарности русский генерал забыл лишь упомянуть о том, что беглец нашел за воротами Самарканда несколько арб с оружием, неизвестно кому принадлежавшим. Неблагодарный, он не только бежал потаенно, ночью… но и прихватил с собой эту ценную находку. Теперь, достопочтенные леди и джентльмены, постараемся сосредоточить все внимание на грядущих событиях. Русские войска в Азии вооружены с ног до головы. Они ожидают только приказа, чтобы двинуться в Индию. Им не страшны пески и горы…

«Спасибо на добром слове», – подумал Можайский.

– Операционным базисом они избрали Каспийское море. Отсюда они будут грозить потомкам всемирных завоевателей – Александра Македонскаго, Кира Персидского, Навуходоносора Вавилонского, Тимура Джагатайского – и шаг за шагом…

Лектор пригласил взглянуть на панораму. Там неумолимо двигались корпуса и батареи со всеми ужасами грозного военного нашествия.

– И шаг за шагом они пройдут пустыни, сметая за собою эмиров и ханов и всасывая в себя попутные народности. Первая остановка намечена ими в Текинском оазисе, у стен Геок-Тепе, но судьба этой крепости решена: она падет под жерлами ста орудий. Затем последует неустанно движение вперед: левое крыло соединится с Абдурахманом, а правое пересечет Персию у Люфтабада. По этому направлению русская армия быстро подступит к Герату и, если вы не пошлете туда оружие, дни Герата сочтены. Россия предоставит Герат своему союзнику и тем обеспечит свой тыл. Здесь она установит второй операционный базис. Здесь ее армия укомплектуется, пополнит запасы и разошлет прокламации к народам Индии.

«В завтрашних газетах прольется на Россию целый поток заказной брани! – подумал Можайский. – Пожалуй, просвещенные мореплаватели не удовольствуются карандашами и перьями и присочинят митинг и петицию в парламент!»

– Дорого обойдется Англии ее равнодушие перед этим перемещением центров исторической тяжести! – продолжал взывать с кафедры Уомбери. – В истории нетрудно указать на ошибки народов и правителей – ничтожные, но имевшие впоследствии неотразимое влияние на их судьбы. Таковой будет ошибка Англии, если она не поставит преграду движению России в страну Теке, а преграду поставить так легко! Племя теке готовится к стихийному отпору, но оно бедно оружием и бедно познаниями в ухищрениях культурной войны. Дайте ему средства сопротивления и поверьте, вы получите на затраченный капитал хороший процент.

«Вот этот процент мне очень нравится», – подумал Можайский.

– Если всего, что я сказал, мало, то я заявляю, что Россия решила строить железную дорогу от Каспийского моря по направлению к Герату! Вся Каспийская флотилия работает уже над перевозкой рельсов, шпал и вагонов, и, поверьте, мы увидим, как русский машинист подойдет к Гиндукушу, хотя Гиндукуш и не желает идти ему навстречу.

– Сэр, я умоляю вас, скажите, действительно ли вы строите железную дорогу к Герату? – обратился к Можайскому вынырнувший из толпы О’Донован.

– А почему бы и не строить? Не сомневаюсь, что и вы предпочитаете кресло в вагоне седлу на верблюжьей спине.

– О, вы правы, но вы рискуете завоевать пустыню, усеянную развалинами чуть ли не со времени нашествия Чингисхана и его полчищ. Теперь этот край населен одними ящерицами и скорпионами. Не далее прошлого года я умирал там от зноя и жажды.

– Особенно, я думаю, от жажды. Но к чему же в таком случае ваш друг тратит столько красноречия, призывая на наши головы небесные громы?

– Ах, все это очень просто. Биконсфилд и Гладстон вступили в серьезный бокс, и если первому не удастся возбудить против вас общественное мнение Англии, то Гладстон даст его кабинету отличного пинка.

– Благодарю за откровенность и в свою очередь не стану перед вами скрывать: поход в Теке действительно решен, и я немедленно отправляюсь, чтобы принять в нем участие. До свидания!

– Ради бога, сэр, на одну минутку! Кто назначен начальником армии?

– Генерал, которого вы преследовали еще на Балканах своими корреспонденциями. В последний раз вы видели его у князя Гурьева, на Волге.

– Прощайте, сэр, по всей вероятности, я опережу вас, и, если вы ничего не имеете, то… мы дружески осушим на берегу Каспия бутылочку шерри.

Можайский, нисколько не интересуясь бутылочкой шерри, направился к выходу, а Уомбери оканчивал в это время свой доклад о завоевательных намерениях России.

– Сейчас в этой зале, – гремел его голос, – получена телеграмма о том, что начальство над армией, которой приказано разгромить теке, поручено генералу среднеазиатской школы, умеющему сживаться с историческим роком. Леди и джентльмены! Знаете ли вы, что Россия воспитывает для Азии специальных генералов: они всегда подчиняются историческому року, но с тем чтобы и исторический рок подчинялся им, в свою очередь. Рука об руку они идут вперед, и мне остается воскликнуть: caveant consules![1]

X

Говоря о влиянии исторического рока на движение России в глубь Азии, Уомбери был недалек от истины. Этот рок то пробуждался, то вновь погружался в дрему на целые столетия. Первый толчок ему был дан, разумеется, Петром Великим, при котором Россия вступила впервые в сношение с народами Арало-Каспийской площади. Некий туркмен Нефес объявил Петру за великую тайну, что «река Амударья богата золотым песком». К сожалению, кабардинский князь Бекович-Черкасский, начав блистательно порученную ему Петром экспедицию, окончил ее трагически. Пройдя победоносно от Каспия к Хиве, он поплатился за свое доверие к Азии головой и гибелью всего отряда. Минареты Хивы были осыпаны пятью тысячами изменнически отрубленных голов.

После этой неудачи исторический рок надолго задремал и, пробудившись на короткое время при Ермолове, снова погрузился в тяжелые сновидения. Несколько лихорадочно снаряженных в последние годы экспедиций ни к чему не привели. Наконец рок обиделся и решил стать за Каспием твердой ногой, бесповоротно.

Каспий ожил.

Было раннее утро, когда в одной из бухточек неподалеку от персидского берега грузилась туркменская лодка, немало послужившая на своем веку разбойничьему делу. На ней грабили и персидские берега, и астраханских ловцов, но то время прошло. Теперь она служила для доставки из Персии русским гарнизонам в Ашур-Аде, Чекишляре и Красноводске разных дешевых товаров – горьковатых лимонов, шепталы, рыбы…

На этот раз она приняла – что было на этом берегу совершенно необыкновенным явлением – двух пассажиров, европейца и его слугу. Европеец выдавал свое происхождение рыжей шевелюрой, фляжкой и биноклем, а слуга был, по всей видимости, тем международным человеком, которыми так богаты наши азиатские окраины. Разумеется, его звали Якубкой.

Якубка не знал своих родителей да и не интересовался ими, справедливо полагая, что не всякому человеку дано знать своих предков. По временам он верил в христианского Бога, по временам в Аллаха, но большей частью созерцал природу, не задаваясь мыслями о ее Творце. Его воспоминания о прожитом начинались с того счастливого дня, когда ему подарили пол-абаза за подметание сора на кухне одного из тифлисских генералов.

Выучившись кое-как русской грамоте, он перешел в выездные лакеи сначала к персидскому, а потом к английскому консулу. Украсившись патронташем и серебряным поясом с длинным кинжалом, Якубка переименовался в Якуба и гордо воссел на козлы консульской кареты. Впрочем, он не раз побывал в Тегеране, отвозя туда шифрованные записочки от консула и не гнушаясь возвращаться обратно с вьюками контрабандного табака.

Но нельзя же сидеть всю жизнь на козлах кареты, особенно при навыке и способности вести политические дела! Придя к такому заключению, Якуб принял на себя временно, пока улыбнется счастье, обязанности переводчика при англичанине, отправлявшемся из Астрабада в Туркменскую степь.

Звание драгомана не избавляло его от обязанности и низшего положения, поэтому он достал из багажа гуттаперчевый матрас и, надув его воздухом, устроил своему патрону в лодке уютный уголок между кипами сухой травы.

Лодкой управляли два туркмена довольно свирепого вида, несомненно, выкрадывавшие в молодости казачек с Эмбы и Урала, а теперь состоявшие на счету мирных обывателей закаспийского побережья.

Паруса были подняты. Легкий южный ветерок гнал лодку к Ашур-Аде. Хозяева ее, усевшись степенно за кальяном, искусно приготовленным из горластой тыквы, почтили Якуба приглашением занять возле них место на обрывке заслуженного войлока.

Впереди предстоял целый день плавного хода с волны на волну, причем ни паруса, ни руль не требовали никакой заботы. Жизнь требовала развлечения, а что же может сравниться в таком случае с хорошей сказкой?

– По всему видно, что ты ученый человек, – обратился к Якубу наиболее свирепый туркмен, – поэтому ты должен знать все хорошие сказки.

– Инглези же твой напился арака и спит как убитый, – пояснил туркмен менее свирепого вида. – Куда ты везешь его, к русским?

– Мы высадимся на Серебряном бугре.

– Следовательно, инглези прячется от русских?

– Не будем говорить о вещах, к которым мы не привязаны. Если же вы хотите слышать хорошую сказку, то я расскажу вам такую, что рыба заслушается в море.

Предвкушая удовольствие выслушать занимательную сказку, туркмены поправили снасти и подкрепили свои силы кусочками вяленой конины и холодным чаем.

– Шайтана знают все простые люди, – начал повествовать Якуб, – но ученые знают кроме шайтана и многое другое! Они знают, что в старое время жили на свете три дива: Акван, Аржанг и Сафид…

– У нас дивов никогда не было, – перебил рассказчика один из туркменов. – Дивы водятся только у поганых шиитов, у персиян.

– У кого нет охоты слушать, у того всегда найдется клочок ваты, чтоб заткнуть себе уши, – заметил наставительно Якуб. – Хотя персияне и шииты, но их сказки слушают цари всего мира.

Сынам песчаной пустыни сказка представлялась умственным лакомством, и что за беда, если она напоминала поганых шиитов! За хорошую сказку богатые люди отпускают раба на свободу, поэтому оба туркмена дали слово не перебивать рассказчика.

– Всевышний создал огонь ранее человека, – продолжал Якуб, – но, создав огонь, Аллах не хотел дать ему место на земле. Он знал, почему так нужно; неразумный же человек то и дело просил дать ему огня.

– Но без огня нельзя испечь и лепешки, как же быть?

– А между тем послушайте, что из этого вышло. Как только огонь вспыхнул, тотчас же образовались из дыма воздушные ангелы, которые расправили крылья и улетели на небо. Из пламени же выскочили дивы – существа страшные и злые. Старые люди видели их своими глазами: во рту у них клыки, а вместо ногтей железные крючья. Много они натворили бед на земле!

– А чем они питались?

– Желудок их не переваривал старого мяса, поэтому они пожирали одних молодых ягнят. Но молодых ягнят они истребили столько, что пастухи пришли к царю и сказали: «Дай нам сильного батыря, чтобы он побил дивов, а то у нас не останется ни одного ягненка». Тогда царь приказал Рустаму явиться к нему на службу и побить всех дивов. Рустам встретил прежде всех Аквана и бросил ему на шею аркан. Акван увернулся. Рустам бросил второй раз и тоже не зацепил, а потом от усталости уснул. Он уснул на высокой горе, которую Акван взял в руки и бросил со всего размаха в море. Но Аллах любил Рустама и, когда он летел, подставил ему остров с мягкой травой…

– Должно быть, Ашур-Аде? – пытливо спросил туркмен менее свирепого вида.

– Это все равно, – продолжал Якуб, – может, Ашур, а может, и другой остров. Во всяком случае, див очень рассердился и изо всех сил напал на Рустама, но у этого уже была готова мертвая петля в руках – и конец пришел Аквану. Труп его и теперь лежит на морском дне и много уже веков им питаются водяные скорпионы. Пока шла борьба с Акваном, его братья Аржанг и Сафид взяли в плен все войско царя. Царь опять приказал Рустаму явиться к нему на службу и убить Аржанга и Сафида. При встрече с Рустамом дивы побоялись подпустить его к себе, и Аржанг забросал его мельничными раскаленными жерновами, а Сафид поднял его в вихре на воздух. Но ничто не помогло. Отрубив им головы, Рустам отдал их шакалам. С той поры пастухам полегчало. Ягнята перестали исчезать, а бараны расплодились целыми тысячами.

– Хотя Рустам был и поганым шиитом, а все-таки ему спасибо, – заметил один из благодарных слушателей. – Без его помощи бараны извелись бы во всей Туркмении.

В течение дня Якуб успел рассказать много из старого времени и из преданий, хранимых учеными людьми. Он рассказал о птице Симурге, о водяной лошади и о бирюзе пророка Сулеймана. Ему не удалось только довести до конца историю богатыря Хотана, отправившегося на поиски волшебного кольца, – не удалось потому, что на горизонте показался дымок военного крейсера.

– Будет обыскивать, этот всегда обыскивает, – объявил старший туркмен. – Под предлогом, что ему нужна рыба, он смотрит, не собираемся ли мы на аломан.

Якуб засуетился. Бросив богатыря Хотана на произвол судьбы, он принялся будить своего патрона и растолковывать ему, что навстречу идет пароход, который может сделать им большую неприятность. Притом же и Серебряный бугор был неподалеку.

Смеркалось, когда из лодки, приткнувшейся к пологому прибрежью, выскочили два пассажира с поспешностью, обличавшей их старание скрыться от настигавшей опасности. Но пароход прошел мимо Серебряного бугра, нисколько не поинтересовавшись странными, загадочными личностями, выбиравшимися из воды на бесприютный песчаный берег.

XI

Серебряный бугор, с вершины которого виднеется далеко южный берег Каспия, служил тогда сборным местом для туркмен, когда они готовились напасть на соседние персидские селения, и для персидского сброда, когда он собирался грабить туркменские стада. Такое международное значение этого пункта всегда привлекало к нему людей достаточно смелых для нападения и достаточно сильных для отпора. Появление лодки было давно уже замечено с вершины бугра дозорным, в котором, однако, никто не признал бы искателя степных приключений. Правда, этот молодой и красивый туркмен был одет, как и все его сородичи, в длинный халат, но по манере запахиванья халата, по кушаку и по фасону высокой бараньей шапки легко было признать в нем человека белой кости. То был Ах-Верды, сын известного в степи Эвез-Мурада-Тыкма. За песчаным барханом на коврике отдыхал или, скорее, думал тяжелую думу его отец, а подальше видна была группа наездников, державших в поводу коней.

Много родила туркменская степь истинных батырей, но Эвез-Мурад-Тыкма превышал каждого из них целой головой. От предков, оканчивавших почетно жизнь свою в набегах, он получил крепкое физическое строение и своего рода наследственное право на звание сардара во всех опасных аломанах.

На двенадцатом году жизни колено Сычмаз признало его уже «владеющим саблей». На пятнадцатом году он томился военнопленным у персидского ильхани, и настолько важным, что родовое колено продало каждого пятого верблюда, чтобы внести за него выкуп в тысячу туманов; скоро он возвратил свой долг с процентами. Десятки лет он провел таким образом в стычках с шиитами и в поисках славы и добычи. Перед ним пала не одна сотня голов…

Теперь его характерный высокий лоб волновался целой грядкой морщин, очевидно, в умственной погоне за крупным предприятием. Но вот Ах-Верды почтительно нарушил уединение отца, сообщив ему, что инглези выходит на берег.

Эвез-Мурад-Тыкма степенно, не торопясь, пошел на встречу инглези и поздоровался с ним по всем правилам восточного этикета.

Якуб служил переводчиком.

– Королева инглези поручила своему старшему полковнику О’Доновану передать ее поклон знаменитому Эвез-Мураду-Тыкма.

Эвез-Мурад приложил по-офицерски руку к бараньей шапке и сделал вид, что, преисполнившись удовольствия, протирает глаза и гладит бороду.

– Эвез-Мурад-Тыкма явился подержать стремя полковнику королевы инглези, – переводил Якуб ответную речь.

– Ради священной бороды Магомета, ради посланников Божиих, имеющих множество крыльев, прошу тебя, говори одну правду и только одну правду, – взмолился Эвез-Мурад, хорошо понимавший значение и легкомыслие толмачей. – Дела нашего народа очень тяжелы, а кому Аллах пошлет лихорадку, тому не вешай на шею мельничный жернов.

Якуб ответил, что как мусульманин он понимает это дело хорошо и не станет лгать перед таким высоким избранником народа.

– Что сказал Эвез-Мурад? – спросил О’Донован.

– Он благодарит за то, что я доставил вас в целости, и просит вас доложить об этом королеве инглези.

– Якуб, помни, ты должен переводить, как переводил бы родному отцу, – заметил О’Донован. – Ведь вы, восточные толмачи, – лгуны по преимуществу.

Якуб ответил не без гордости, что и между восточными толмачами есть люди светлее горного хрусталя.

– Что говорит благородный полковник? – спросил Эвез-Мурад.

– Он слышал еще в колыбели завет своих родителей: быть другом текинского народа.

Пока происходили эти дипломатические объяснения, группа туркмен изготовилась в дорогу и, оседлав коней, добыла оружие, которое было спрятано на всякий случай под потниками в песке. Выбрав из него богато обделанную золотом и бирюзой шашку, Ах-Верды поднес ее отцу.

– Народ теке просит храброго полковника принять этот подарок вместо печати к договору о большой дружбе, – переводил Якуб О’Доновану. – Лезвие этого клынча висело у бедра великого Тимура. Враги текинского народа горько заплачут перед этим острием, – продолжал переводить Якуб, обращаясь к Эвез-Мураду. – Сардар всего теке просит полковника пожаловать к нему в аул. Только там он может принять его с должной честью… А полковник говорит, что отныне королева инглези и сардар теке все одно что брат и сестра.

Подвели коней. О’Доновану предложили аргамака под богато расшитым чепраком. Но никакая роскошь чепрака, седла и уздечки не могли бы умалить природной роскоши самого коня. Достойно продолжая род своих арабских предков, текинский скакун напоминает во время бега стрелу, пущенную в пространство сильною тетивою. Тонкий корпус при небольшой голове и длинной шее рассекает воздух без всякого напряжения; длинные, сухие ноги его едва касаются земли. Разумеется, он воспитывается не в табуне, а в кибитке хозяина и притом с заботой, на какую не смеет рассчитывать и любимое дитя последнего.

Степь, озаренная мириадами звезд, огласилась чуть слышным топотом копыт. Оружие бряцало сдержанно, всадники же хранили строгое молчание, хорошо памятуя, что русские этапы, уходившие от моря в даль страны по течению Атрека, зорко сторожили дорогу. Путникам встречались аулы иомудов, по-видимому спокойно и равнодушно относившихся к вопросам политики.

В то время не существовало определенной границы между Персией и оазисом Теке. Не существовало, понятно, и политических договоров, поэтому всякий пограничный спор переходил на решение острого клынча и смелого набега. Впрочем, горные вершины Копетдага служили своего рода указателями, где и кому приобретать славу и добычу. Нападения одиночек – калтоманы – не пользующиеся народным уважением и нападения благоустроенной силой – аломаны – шли по путям вековых преданий. Персияне добывали на северной стороне Копетдага лошадей, баранов, рабочую силу и изредка славу, а теке вознаграждали свои потери, увозя с южной стороны хлеб, шелковые изделия, серебряные краны и невольниц. Вопреки религиозному верованию своему, они не брезгали и золотыми туманами, несмотря на то что шииты изображают на них живых существ: шаха на одной стороне и льва на другой. О славе они не заботились.

К счастью для Персии, туркменские племена всегда находились во взаимной розни: иомуды не любили сарыков, сарыки – салоров, а салоры – чодоров. Отамышцы воевали нередко с тохтамышцами, а атабаи с джафарбаями. Из всех же туркменских таифе и таире Ахал-Теке выделялось и числом кибиток, и грозой своих набегов.

Эвез-Мурад-Тыкма и его спутники, пересекая землю иомудов, предпочитали следовать по ребрам горного кряжа с расчетом переброситься, смотря по обстоятельствам, на южную или северную его сторону. Только на третьи сутки неустанного пути они решили спуститься в долину, откуда шли уже дружественные кочевья. По мере движения вперед эскорт Эвез-Мурада-Тыкма увеличивался новыми всадниками, неожиданно появлявшимися из горных ущелий и песчаных барханов. Вскоре свита его выросла до ста человек, не стеснявшихся выставить напоказ длинные пики с крючками для захватывания неприятеля и знамя, состоявшее из высокого древка с лошадиным хвостом под молодой луною. От предгорья путь повернул в пески, изредка скрепленные кустами тамариска и саксаула.

Но вот и конец тяжелому испытанию – тяжелому, впрочем, для европейца, а не для теке, привыкшего спорить с ветром в степи. Родной аул Эвез-Мурада-Тыкма встретил его с подобострастным восторгом: малый и старый явились подержать его стремя, поднести ему чашку айрана и покрыть его коня попоной.

Аул величал своего знаменитого сородича громким титулом сардара, которым теке украшали своих предводителей только в войне или в аломанах. Но ему столько раз подносили это звание, что народ решил именовать его сардаром до конца его дней.

Теке и врагу не отказывают в гостеприимстве, а инглези, желанному гостю всей страны, было оказано широкое радушие. Ему предоставили кибитку из свежего войлока с толстым слоем ватных одеял, на которые он свалился как убитый.

Напротив, сардар, освежившись двумя чашками зеленого чая, отправился в свою канцелярию заниматься народными делами. Канцелярия его помещалась в отдельной кибитке и заключалась в двух сундучках, попавших сюда с нижегородской ярмарки. На одном из них восседал теперь мирза с тростниковым пером и баночкой разведенной туши. Сюда же ввели и толмача, который рассудил дорогой облагородить себя прибавкой маленькой частицы, обратившей его в Якуб-бая. При свете едва мерцавших жировиков произошла дружественная беседа, начатая вопросом сардара:

– Покоен ли был хребет вашего коня?

– Покойнее подушки, на которой я теперь сижу, – учтиво ответил Якуб-бай.

– Желаю, чтобы вы много лет здравствовали на его спине, – продолжал сардар. – Он будет счастлив носить вечно на себе такого знаменитого всадника.

Якуб-бай крепко прижал руки к животу и отвесил глубокий поклон.

– Пусть и ваше семейство вспомнит обо мне, когда я буду лежать в могиле на вершине горы, – сказал сардар, передавая Якуб-баю серебряное запястье.

– Сардар! – воскликнул чувствительно Якуб-бай. – Зачем вы говорите о смерти, когда мир и без того полон горестей?

– Теперь скажите мне, есть ли у вашего полковника письмо к текинскому народу от королевы инглези?

– Полковник ехал через Россию и никак не мог держать при себе бумагу с печатью королевы инглези.

– Но какая нам польза от одного полковника, который при том же пьет арак?

– Он пьет лекарство, в котором действительно… есть немножко арака. Без этого лекарства инглези не могут жить на свете. Письмо же пошло через Индию, откуда и доставят его сюда в ваши руки.

– Пришлет ли королева ружья и патроны?

– Не сомневайтесь, сардар, не сомневайтесь!

– А пушки?

– И пушки пришлет. Пушки она делает нарочно маленькие, чтобы можно было возить их между двумя верблюжьими горбами.

– Это очень хорошо.

Сардар и его гость разошлись на покой.

Власть сардара в степи была велика. Несмотря на это, в его недолгое отсутствие теке поаломанили без его согласия пограничное сельбище курдов. Аломан удался: на аркан попались несколько мужчин и молодая красивая девушка – дочь старшины из пограничного селения. Сардар, однако, остался недоволен своеволием родичей, устроивших набег в тревожное время. Утром другого дня пленных подвели к его юламейке, но он не вышел поздравить победителей. Тогда аул собрался в кружок и решил подарить ему пленницу. Ради смягчение его сердца к нему отправилась депутацию из библейских старцев.

– Я признаю, что нет выше народной власти, как власть текинского народа, – повел сардар строгую речь перед библейскими старцами, – и я повинуюсь ей в спокойное время, как повинуется ребенок указательному пальцу родителя. Но когда нашей стране и нашим стадам угрожает опасность, сардар становится выше власти народа. Избрав меня сардаром, теке вручили мне власть на жизнь и смерть, а вы, мои родственники, во что ее обратили? В птичий пух! Я рассылаю гонцов по всему правоверному миру с уверениями крепкой дружбы теке, а вы следом за моими гонцами отправляетесь аломанить?

Библейские старцы слушали сардара с покорностью малых детей.

– Успокой, отец, свой справедливый гнев, – решился выговорить старейший из них. – Всему виною наша молодежь, но дальше Нухура мы не ходили.

– Вы бы еще в Хорасан забрались или вместо девчонки взяли бы в плен принца Рукн-уд-доуле.

– Отец, прости!

– Ради ваших седых бород – прощаю, но вы должны строго внушить молодежи, что наступают опасные времена, когда жизнь каждого из них нужна родному краю. Пусть непослушные будут готовы к смерти, иначе я брошу звание сардара и уйду в хадж, в Мекку.

– Отец, мы сохраним все твои слова, как хранит мать ребенка под сердцем, а теперь… Выйди к народу с светлым лицом и взгляни на пленницу. Ах как она хороша! От имени всех теке мы подносим тебе в подарок эту прелесть Ирана.

– Мне… старику… на что она?

– Отец, награди ею, кого ты сам признаешь достойным награды. Ты справедлив.

Сановито и медленно выступил сардар из кибитки, перед которой толпился весь его фамильный аул. Молодежь, чувствуя за собою вину, стояла поодаль за матронами, выдвинувшими вперед пленницу, только что переступившую годы подростка. Природа дала ей многое: богатые черные косы, агатовые зрачки с электрическими вспышками и своеобразную негу, способную возбудить вражду и ненависть между родственными аулами и племенами.

Сардар, взглянув на пленницу, загорелся… и потом старался уже избегать встречи с ее предательскими зрачками.

– Как ее имя? – спросил он самую корявую из матрон.

– Аиша.

– Кто ее взял в плен?

– Мумын, Мумын! – залопотала одна из старух.

В среде старух возникли разом пререкания:

– Врешь, твой хомяк может ли взять в плен такую красавицу?

– Сардар, все видели, как она была привязана к седлу моего Мумына! Да и разве он хомяк? Взгляни на его рубцы.

– Ну где твоему Мумыну владеть такой рабыней, пойди утри ему нос своим подолом!

– Молчать! – раздался грозный приказ сардара. – Вы забыли, что десять женщин составляют одну курицу.

– Это, сардар, не у нас, это у бухарцев, – заметила одна из суровых старух. – Мы, сардар, не персиянки, которые красят себе зубы, чтобы прельщать мужчин, мы текинки. Ты долго жил вдали от нас и забыл, что текинская женщина плетет нагайку только для лошадиного зада, а не для своей спины.

– Не выбрать ли тебя в сардары? – спросил один из библейских старцев. – Большой страх нагнала бы ты на русских, такой красавицы они не видели.

Сардар, не давая разгореться перебранке, приказал увести Аишу в запасную кибитку и содержать ее без оков и бревна, обычно привязываемого на первое время к ноге пленника.

Аиша была дочерью курдского старшины, поэтому следовало опасаться, что порубежные сельбища предпримут немедленно ответный аломан. Текинцы не отступили бы, разумеется, перед курдами, но тут произошло особое обстоятельство, заставившее не только аул сардара, но и все пограничное население теке бросить оазис и уйти в пески.

На базарах Хорасана знали все, что делалось по обеим сторонам моря. От внимания этих политических клубов не могло укрыться и намерение России стать твердой ногой в Ахал-Теке. Народ хорасанской провинции возрадовался этим вестям, но правители Буджнурда и Кучана повесили головы. Новое соседство не обещало им никакой выгоды. Особенно заскучали ильхани Шуджа-уд-доуле и принц Рукн-уд-доуле, у которых оставалось на продажу всего по десятку невольников и то неважных, ценой в двадцать – тридцать туманов. После их распродажи чем и как пополнять губернаторскую казну?

Ильхани, предвидя это тяжелое положение, послал в Тегеран просьбу разрешить ему большой и, быть может, последний аломан. Просьба была с приложением двух девушек, мальчика, хорошей лошади и мешочка с бирюзой. Просьбу уважили.

«Разрешается вам, – было сказано в фирмане Сапех-саляр-азама, – утолить свою жажду в источниках Ахала».

Но что знали на базаре Хорасана, то знали и на северной стороне Копетдага. Доставить такой хабар, как сбор ильхани к аломану, значило получить в награду от сардара целый сарпай – всю одежду, от сапог до шапки.

Сардар, которому нужно было собрать все силы против русских, разослал тотчас же гонцов с приказанием приграничным с Персией аулам сняться и отступить в пески.

«Для ильхани достаточно будет, если он посмотрит на наш помет, – говорилось в его приказе. – Отложим поэтому дружеский разговор с ним до будущего времени».

XII

Аулы потянулись на дальний север, куда не только курды, но и ильхани не осмеливались пускаться в погоню за теке. Первые два дня они шли с военными предосторожностями, даже молодежь не смела развлекаться погоней за появлявшимися в отдалении быстроногими джейранами. На ночь ставили ограду из вьюков и назначали дозорных, которые обязаны были, чтобы не поддаться сну, рассказывать друг другу страшные и занимательные сказки.

Только на третьи сутки ходу можно было считать себя в совершенной безопасности, тем более что аулы пододвинулись уже под защиту могилы знаменитого святого, аулиэ Джалута. Прозванный голиафом при жизни, он и по смерти посылал из могилы благословение всем храбрым из рода теке.

Среди песков природа выбросила высокий глинистый холм, послуживший местом упокоения аулиэ. На вершине холма гордо возвышались древки с блестящими медными шарами. Они были обвиты разнообразными приношениями правоверных: тряпочками, обрывками ленточек и прядями хлопка. В подножии их лежала груда бараньих костей и пирамида из черепов с витиеватыми рогами.

Могила аулиэ Джалута пользуется почетом всех туркменских племен от Хорасана до Ургенча. Покойный совершил в своей жизни не менее сорока аломанов и до того опасных и прибыльных, что в каждом из них охотно участвовал бы известный герой шиитов Рустам. Впрочем, святость его проявляется и после его смерти. В дни грозящей теке опасности, из его могилы вылетают тяжелые кистени и опускаются с быстротой стрел в странах кяфиров или шиитов. Истребив там врагов, они возвращаются обратно и медленно уходят в могилу до первого призыва их на помощь теке.

С той поры, как аулы вышли из оазиса, верблюды не получали ни капли воды и жалобно мычали, опровергая сказание, будто они охотно отказываются утолять свою жажду. Старые люди, однако, знали, где добыть воду. Неподалеку от могилы находились хорошие колодцы, забросанные теперь падалью и песком, чтобы русские, если они вздумают идти со стороны Хивы, не прошли по этому пути в Теке. По-видимому, такой путь невозможен, но русские упорны. Они разрешают иногда совсем неожиданные дела.

Разумеется, расчистку колодцев поручили рабам, но по малому их числу и свободные люди приложили руки к святому делу добычи воды. После упорного суточного труда показалась вода – нехорошая, правда, с сернистым запахом, но запах – это такие пустяки!

Теке расположились привольно. На холме красовалась ставка сардара, возле которой поставили кибитки почетнейших людей, в том числе инглези и его толмача. Впрочем, красивее и богаче всех кибиток и палаток была юламейка ханум, известной в степи под названием Улькан-хатун, то есть великой женщины. Женщины Теке признавали ее старейшиной между ними наравне с сардаром, поэтому они любовно обвили ее юламейку коврами своего изделия, паласами и дорожками.

Кто не знал в Теке Улькан-хатун? Кто не рассказал бы историю ее покойного мужа, не раз носившего в аломанах титул сардара, Нур-Верды-хана?

Было время, когда хорасанские ильхани отощали и, чтобы сколько-нибудь прибавить себе жиру, решили произвести аломан в таких размерах, чтобы вся Туркмения обратилась в тучу придорожной пыли. С этою целью многие тысячи всадников спустились с гор, но они не ожидали встречи с Нур-Верды-ханом. Встреча же была для Ирана убыточная. После нее вся степь и горы до Буджнурда и Кучана покрылись высокими шапками шиитов, а копыта их коней забыли надолго дорогу в Теке.

Ни одна хорасанская крепость не могла устоять против штурмовой лестницы Нур-Верды-хана, как не устояла бы против него ни одна восточная красавица. При этом, губя врагов, он не отпускал от себя ни одной нищей без харвара пшена.

Но в жизни каждого человека есть загадка, смысл которой не дано уразуметь смертным. Воин по призванию, батырь по многим совершенным подвигам, Нур-Верды-хан умер не в бою, а у себя в кибитке, заразившись язвой от любимого коня. Так он и не дождался счастья помериться силами с русским сардаром.

После него остался сын – надежда всего Теке, – но этот пал в стычке с русскими, повергнув свою мать в неописанную скорбь. Рааби-Гизель дала после его смерти клятву принести все свое громадное состояние в дар теке для войны с неверными. Вот этот ее подвиг и принес ей титул Улькан-хатун.

Она даже вышла замуж за Софи-хана исключительно с целью возвести его в сардары и поставить в войне с русскими главой военной силы. Но – увы! – она ошиблась. Народ не признал его достойным этой власти, так как он походил скорее на купца, нежели на истинного батыря.

Оставшись верным Эвез-Мураду-Тыкма, народ избрал в помощь ему соправителей по одному из каждого колена, с тем чтобы это четверовластие ведало войну и мудрость. В состав его вошли: от колена сычмаз – Эвез-Дурды-хан, от колена бек – Ораз-Мамет-хан, от колена векиль – Мурад-хан и от баш-дашаяк – Хазрет-Кули-хан. Все они были люди законнорожденные, украшенные добрым именем, седыми бородами и рубцами, заменявшими в степи медали за храбрость. К этому совету примкнули домашний святой Керим-Берды-ишан и добровольцы из потомков пророка, а также люди, знавшие Писание и изучившие Коран в бухарских медресе.

При избрании сардара партия ханум попробовала было подорвать доброе имя Эвез-Мурада и поставила щекотливый вопрос: можно ли доверить судьбы народа человеку, который часто бывал в Шагадаме и получал от русского начальника деньги и халаты? Но этот избирательный маневр не удался. С одной стороны, никто не решился подтвердить клятвой, что Эвез-Мурад-Тыкма получал от русского начальника деньги и халаты, а с другой – теке признавали, что в их племени никогда не было и не будет изменников. Против такого доказательства не могла устоять даже партия Улькан-хатун.

XIII

О’Донован чувствовал бы себя превосходно, но, к сожалению, его фляжка была суха, а избытком баранины и риса нельзя пополнить недостаток в коньяке.

– Не знаю, долго ли я пробуду в текинской земле, – говорил он Якуб-баю, – вода здесь очень скверная, а у меня все лекарство на исходе.

– О лекарстве не беспокойся, – отвечал успокоительно Якуб-бай, – за лекарством уже послали, и, вероятно, сегодня посланные возвратятся с хорошим запасом.

– За каким лекарством? – спросил О’Донован. – И куда могли послать? Где же здесь аптека?

– Когда есть хороший джигит, тогда все есть. Я объяснил сардару, что ты заболеешь без лекарства, и он сейчас же послал джигитов, чтобы привезли сюда как можно больше и самого крепкого. Здесь, полковник, нас уважают.

– Где же его добудут?..

– В Красноводске.

– Но какое лекарство?

– Хорошее лекарство – рижский бальзам. А только, полковник, пожалуйста, не пей его больше, чем нужно для твоего здоровья. В последний раз, когда ты хотел танцевать со старухами, я испугался. Здесь народ трезвый, он даже и бузы не пьет. Сегодня же тебе придется сказать целую речь, потому что теке готовят в твою честь скачки и игру в серого волка.

К вечеру возвратился гонец из Красноводска с запасом рижского бальзама. О’Донован обрадовался ему настолько, что проспал всю первую часть праздника, состоящего, впрочем, из одной еды в обширных размерах. Настоящий же праздник готовился к приходу дальних гостей. Сюда шли по приглашению сардара с севера и востока на большой народный маслахат аулы за аулами. Вскоре могила аулиэ очутилась в центре громадного народного становища. Долго шла установка кибиток. Ржание коней, верблюжье всхлипыванье, реготание куланов и собачий лай сливались в одну общую гармонию, ласкающую слух степняка.

О’Донован, которого почтительная молва произвела уже в джанарал-инглези, метался в беспокойных сновидениях. Якуб-бай, однако, был настороже: весь запас лекарства он закопал в песок, а для освежения патрона приготовил турсук холодной воды.

Утреннее солнце давно уже согрело песчаное море, когда О’Донован, выйдя из кибитки, окинул взглядом громадное пространство, покрытое всадниками и толпами ребятишек, предпочитавших природные покровы прихотям и утонченностям одежды.

– Для чего поставлены пики у кибиток? – спросил он Якуб-бая.

– Где пики, там и джигиты.

– А где же пленница? – спохватился О’Донован. – Неужели и ее заставили копать колодцы?

– Нет, Аише поручили доить кобылиц. Она назначена в награду победителю на скачках, которые начнутся сейчас после угощения.

Прежде, однако, чем открыть скачки, сардар пригласил к себе четверовластие на большой военный совет, на котором джанарал-инглези должен был передать народу теке слово своей королевы.

В кибитке совета не было ни прялки, ни одеяла, ни ступы для толчения проса – ничего, что говорило бы о существовании на земле женщины; одно оружие служило ее украшением. Ханы, ишан и сеиды не заставили себя ждать и, щеголяя одни яркими халатами, другие клынчами в ножнах, усыпанных бирюзой, собрались в кружок, расположившийся степенно, как следует мужам совета и разума.

О’Донован тоже принарядился в тужурку с шнурками и в каскетку, обернутую кисеею наподобие чалмы. Якуб-бай особенно хлопотал, чтобы его патрон выглядел достаточно парадно и грозно.

– Джанарал-инглези! – провозгласил торжественно сардар при входе О’Донована. – Он пришел к нам из дальней страны сказать нашему теке дружественное слово своей королевы.

– Мы слушаем! – ответило кратко предстоявшее собрание. – Слово королевы нам приятно.

– Королева инглези шлет вам свое сердечное приветствие, – переводил Якуб-бай речь О’Донована. – Письма же ее и подарки придут через Герат, из Индии, куда они пошли кругом света на кораблях.

Узнав о таком внимании королевы, весь совет теке троекратно погладил бороды, причем Керим-Берды-ишан провозгласил, как и следовало его сану:

– Аллах акбар, Аллах акбар!

– Королева приказала мне сообщить текинскому народу, что Россия шлет в Теке большое войско, которое двинется со стороны моря и с севера через Хиву и пески.

– А правда ли, что у русских начальников плохие ноги? – полюбопытствовал внезапно один из младших военных советников.

Товарищи, однако, оставили его без поддержки и дали понять, что слово принадлежит джанаралу.

– Россия имеет разные войска. Впереди их пойдут казаки…

– Казаков мы не боимся! – перебил неугомонный советник. – На три казачьих головы достаточно одной текинской руки, а лошади их годны только, чтобы перевозить мельницы для пшена.

– За ними пойдут белые рубахи.

– Вот с белыми рубахами справляться труднее. Они ходят так, как мы ходить не умеем, – плечом к плечу.

– Они повезут пушки.

– А тыр-тыр тоже повезут?

– Да, и тыр-тыр.

– Тыр-тыр мы не любим, – решил единогласно совет. – У нас нет зембуреков, которые стреляли бы по сто раз в минуту.

– Королева сделает все, чтобы затруднить движение русских войск. Она будет писать письма разным королям.

– Письма – это одни пустяки. Скажи ей, чтобы она не писала писем.

– Она будет всей душой на стороне текинского народа.

– Душой? Нам души не нужно. Нам нужны ружья и порох! Народу у нас много! Взгляни, какой густой лес из одних пик. Пусть она пришлет нам тыр-тыр и пороху, и мы не пустим русских дальше моря. Напиши ей, что если русские разобьют текинский народ, то они возьмут Мерв и Герат и поднимут в Индии большой джанджал!

Речь эту произнес Ораз-Мамед-хан.

«Этакая умница! – подумал О’Донован. – Но, увы, не видать тебе тыр-тыр как своих ушей!»

– Пока придут письма и пушки королевы, необходимо подбодрить народ и сказать ему хорошее слово, – решил сардар. – Якуб-бай, вели барабанить!

По выходе Якуб-бая из совета послышались удары, напоминавшие колотушки в сухую баранью кожу, натянутую на пустой котел. Выходило не особенно воинственно, но этот клич был ведом народу. Все население потянулось из кибиток к шатру сардара.

– А правда ли, – интересовался между тем в совете легкомысленный советник, – что русские не могут ходить на ногах и что их возят в ящиках?

Возвратившийся в заседание Якуб-бай подтвердил эти сведения, сказав притом, что ящики называются каретами.

Заседание совета окончилось.

Весь оазис отозвался на военный клич, поэтому холм аулиэ Джалута был окружен тысячами кибиток и внушительной силой. Правда, в ее составе были женщины и дети, но в массе преобладал элемент батырей и неустрашимых наездников.

Взойдя на холм, сардар приветствовал собравшийся народный круг пожеланиями наилучших благ – людям, стадам их и всей текинской земле.

– Затем объявляем, – провозгласил он насколько мог торжественно, – что королева инглези прислала нам своего джанарала с очень хорошими обещаниями. Джанарал перед вами. Просим вас и приказываем слушать его с почтительным вниманием.

Слова сардара были крылатые. Только глухой не внял бы их смыслу и только безрукий, услышав их, не погладил бы себе бороду. После этих слов джанарал-инглези выступил перед всей землей Теке.

– Аман гельдингиз! – приветствовали его теке. – Аман бол! Аман! Прими наши головы в свои руки.

Особенно резко выделялись голоса старух, занявших передовые места возле самого холма. Без них народный совет обойтись не мог.

– Что я должен сказать? – спросил О’Донован стоявшего с ним рядом Якуб-бая.

– Королева инглези, – выкрикнул Якуб-бай, как будто переводя слова посланника, – желает, чтобы дом каждого из вас был счастлив и чтобы ваши овцы и верблюдицы давали богатый приплод!

– Говори, говори, ты хорошо говоришь! – послышались отовсюду поощрения.

– Королева приказала спросить, как вам приятнее жить: в кибитках под открытым небом или в каменных саклях под замком? Она сказала: пусть народ теке хорошо помнит, что по русским законам нельзя ставить кибитки, где кто хочет, и что в России каждый должен умереть там, где он родился. Она сказала: в одном году вы будете сеять просо, в другом – горох и ни в каком случае не сеять рис, потому что у русских болит от риса голова. Каждому из вас дадут по кусочку земли, а остальную отберут для сербазов.

Народная волна мгновенно поднялась, вскипела, и все становище огласилось восклицаниями.

– Нет, мы не хотим жить под замками! – заявили все молодые.

– Смерть гяурам! – загремели герои аломанов.

– Утонуть бы им в наших песках! – дружно зашамкало все старье. – Отравиться бы им нашей водой! Пошли им Аллах скорпионов в уши! Пусть птицы абабиле возьмут их себе на растерзание!

– Пиши королеве, что теке не согласны идти под русские законы! – выступила с решительным приказом Улькан-хатун. – Мой сын убит, но я… я еще жива!

– Русские потребуют, чтобы никто из вас и не подумал об аломане, – продолжал вспенивать народную волну Якуб-бай. – Вам позволят работать седла, но без права вкладывать ноги в их стремя. Вы будете ткать ковры, но не будете на них лежать. У каждых ваших десяти кибиток будет русский начальник.

– Нет, мы не позволим! Мы не хотим! Мы не согласны! – слышалось со всех сторон.

– Слава Аллаху, нас везде боятся, нас видели и на стенах хорасанских крепостей, и на базарах Ургенча!…

В среде батырей засверкали клынчи.

– У вас отберут оружие…

– Оружие отберут? Но ведь тогда персияне придут бить нас по щекам.

– Русские этого не понимают.

– И нам тогда останется сидеть сложа руки и смотреть, как толстеет хивинское брюхо на жирных пельменях! Хороши будут наши дела!

– А кто же запретит моему Мумыну вскочить на коня? – полюбопытствовала его горделивая мать. – На коне же и при клынче текинцу, слава Аллаху, путь открыт повсюду.

– И все-таки русские поймают его и посадят в каменную саклю без солнца и воздуха.

– Моего сына поймают? Какие ты говоришь глупости!

– О, русские очень хитры, – уверял Якуб-бай, – у них есть разные заклинания, которых не знает текинский народ. Они ловят не только ветер, но и слова. Вы скажете слово в Ургенче, а они слышат его в Тегеране.

– А кого поймают на аломане, что с ним делают? Голову рубят?

– Голов они не рубят, но заставляют идти пешком в Сибирь. Нравится вам это?

– В Сибири нашему народу нехорошо! Там холодно.

– А всех ваших девушек раздадут сербазам.

Послышались проклятия.

– Рабов и рабынь отпустят на волю!

– Сын мой, – выступила Улькан-хатун, – спроси джанарала инглези, что делать текинскому народу?

– Джанарал говорит, что кто из вас может поднять клынч, тот должен его поднять, и у кого есть мультук, тот должен зажечь его фитиль. Вы имеете неприступную крепость.

– На ее стенах пасутся мои козы, – заметила откровенно Улькан-хатун, – какая же она неприступная?

– Королева инглези пришлет своего мастера, который сделает стены Голубого Холма неприступными.

– А пушки она пришлет?

– Пушки она уже послала, и они идут сюда вокруг света.

– Ох, сын мой, не хочешь ли ты, чтобы от одного твоего слова «сахар» у меня сделалось сладко во рту?

Сардар знал неукротимый нрав строгой ханум и был настороже. При ее намерении опорочить перед народной толпой дружбу с инглези он выступил с своим властным решением:

– Вы слышали все своими ушами, а что нужно, то услышите. Не время говорить подробности. Королева инглези держит свои обещания, а теперь пусть каждый из нас готовит оружие и слушает своих начальников.

Оставив народный круг, сардар возвратился в кибитку, чтобы открыть заседание четверовластия. Решение этого совета сделалось вскоре известным Якуб-баю.

– Сардар подарил арбу фисташек и орехов, а Ораз-Мамед-хан двести баранов, – сообщил он О’Доновану.

– На что мне бараны и фисташки? – спросил О’Донован.

– Да они подарены народу, а не тебе. Тебе не за что дарить. Где твои пушки, где порох? Кого ты хочешь обмануть, будто пушки везут вокруг света? Нет, фисташки и бараны пойдут для народного праздника. Такой большой томаши никогда еще не видели теке.

– В чем же она будет заключаться?

– В скачке и угощении. За два таша отсюда будут положены шапки сардара и ханов. Кто доставит первую шапку, тот получить Аишу, за вторую шапку – седло с бирюзой, а за третью – нагайку в серебре. Завтра будет другая игра – в серого волка. Будут рвать козла, у которого к каждой лопатке привязано по три персидских тумана. По окончании кок-бури будет угощение. Завтра же ожидают и прибытия посланников из Мерва, а после того выйдет решение, воевать или не воевать с русскими. Тебя будут много спрашивать. Если решать воевать, то доставят сюда на холм большую пушку и выстрелят в воздух три раза.

– Да где же у них пушка?

– Теперь она песком засыпана.

Не успел Якуб-бай осветить всю картину предстоявших праздников, как в кибитку джанарала инглези вошла матрона довольно свирепого вида. Она привела с собою ребенка, страдавшего, по-видимому, лихорадкой. После обычного приветствия матрона затараторила.

– Она просит дать лекарства для своей внучки, – перевел Якуб-бай.

– Гони ее вон! – скомандовал О’Донован. – Я не доктор и не желаю лечить текинское отродье.

Рассудительный Якуб-бай повременил, однако, исполнить приказание джанарала.

– Так нельзя, – объявил он после серьезного размышления. – Пушек ты не привез, пороху не привез и лечить не хочешь. Чего же, спросят, ты приехал? Долго ли после этого пропороть бок человеку?

– Как это пропороть, чем пропороть? – засуетился О’Донован.

– Известно чем – ножницами, которыми стригут баранов. Здешние старухи владеют ими так же хорошо, как мы, кавказские горцы, владеем кинжалами.

Перспектива эта не понравилась О’Доновану.

– Ты объяви, что при мне есть английский флаг и что за оскорбление его королева разорит все Теке.

– Зачем им флаг оскорблять? Они возьмут его себе на шаровары. И что, тебе жалко куска леденца? Посмотри на язык ребенка, посмотри ему в ухо, в затылок и скажи что-нибудь, а уж я знаю, чем нужно лечить.

Якуб-бай все больше забирал О’Донована в руки.

– По-моему, ребенок очень плох, – сказал О’Донован.

– Если Аллах поможет, то твой внук, подобно аулиэ Джалута, успеет совершить при жизни сорок аломанов, – перевел Якуб-бай. – Вот лекарство, давай его по три раза в день.

Лекарство состояло из кусочка сыра, к которому пристали крошки чайных галет.

– Одним этим лекарством нельзя всех лечить, – заметил потом Якуб-бай, выпроводив старуху. – У нас есть маленькая дорожная аптека, из которой легко сделать большую аптеку. Нужно прибавить к ней бутылку бальзама, сухарей и корку от сыра.

Якуб-баю приходилось торопиться с устройством аптеки, так как нетерпение собравшихся у кибитки пациентов возрастало. Жилистые руки старух просовывались сквозь все отверстия войлока.

Вторым пациентом был тоже ребенок с необыкновенно раздутым животом. Его снабдили ревенной лепешкой. Следующим пациентом явился поседевший в аломанах батырь, на спине которого не раз прогуливался вражий кистень. Ему дали стаканчик рижского бальзама.

За стариком последовала девушка, вероятно красавица, потому что все лицо ее было вымазано, в предохранение от дурного глаза глиной с песком. От нее не добились никакого толку, но все-таки снабдили ее гомеопатическими крупинками. Наконец, явилась старуха, умудрившаяся втащить в кибитку покусанного шакалом осленка.

Якуб-бай особенно обрадовался этому осленку.

– Джанарал обижен и не хочет больше лечить! – объявил он во всеуслышание, выталкивая с криком старуху. – Вы готовы просить у него лекарства для дикой свиньи. Так нельзя. Пошли вон! Иначе джанарал уйдет от вас и возьмет назад и пушки, и порох.

Толпа накинулась на старуху и на осленка, которому досталось немало пинков за доставленное им джанаралу огорчение. Впрочем, в это время подали сигнал к началу скачек, перед которыми должны были утихнуть все болезни и старого и малого теке.

XIV

С вершин песчаных барханов, окружавших аулиэ Джалута, открывалась вся панорама степной удали. Готовились скачки – скачки по совершенному бездорожью, так как сыны теке не понимали ни прелести тотализатора, ни величия судейской беседки. По своей наивности они думали, что лошадь не всегда найдет в поле ровную как скатерть дорогу и что сила скакуна и искусство наездника проявляются виднее при естественных условиях природы, нежели при обработанных и отполированных.

Несколько сот юношей, высоких и статных, как восточные тополи, едва-едва сдерживали горячившихся аргамаков. Последние, не проходившие академического курса приобретения призов, рвались в ожидании сигнала заранее вперед со всей своей дикой неблаговоспитанностью. Образцовое поведение их собратий в Дерби и Лоншане было им неведомо.

Много степь наворовала девиц. Говорят, что она аломанила их даже из русских хуторов возле Урала, но предание об этих дальних набегах перешло уже к сказочникам. В последние годы теке умыкали красавиц у курдов, таджиков, персов и даже из гаремов персидских ильхани; такой, однако, красавицы, как Аиша, не было у самого принца Рукн-уд-доуле.

Звуки барабана призвали наконец становище к вниманию и порядку. Первое слово принадлежало сардару.

– На вершине Голубого Холма, вокруг которого мы строим, с помощью Аллаха, стены в защиту от врагов, вы найдете три шапки. Одна принадлежит мне, другая – Ораз-Мамед-хану, а третья – Мурад-хану.

Затаив дыхание, вся народная масса превратилась в слух и зрение. Можно было подумать, что к речи сардара прислушивались не одни люди и кони, но и те горы, что виднелись в дымке дальнего горизонта.

– Первый, кто доставит сюда шапку, получит в награду пленницу Аишу. Она здесь, перед вами, за нее уже предлагают выкуп в двести харваров пшеницы. Наградой за вторую шапку будет седло с серебром, бирюзой и с украшением из слоновой кости, придающей джигитам непобедимую силу. За третью шапку – нагайка. Кожа ее из барса, а ручка из дерева, служившего посохом в благочестивом путешествии, хадже…

Ни седло, украшенное слоновой костью, ни нагайка из барсовой кожи не пленяли взора туркменских юношей. Только одна Аиша была у них перед глазами. Закрывая лицо широким рукавом шелковой рубашки, она с любопытством зверька оглядывала толпу молодежи.

Кому она достанется в рабыни, спрашивало судьбу ее дикое сердце. Хорошо бы этому высокому, который так картинно подбоченился перед соперниками. Но другой, в желтом халате и с широким серебряным поясом, красивее первого. А у третьего сколько шрамов на лице, этот на аломане себя не выдаст! Кому же?

– Кет! – раздался повелительный голос сардара.

– Кет! – повторили глашатаи.

– Кет! – загремело в народной толпе.

Толпа юношей ринулась вперед, как один человек, добывать Аишу, а с ней и славу первого в Теке наездника. Многие из них обернулись на всем скаку, точно хотели сказать Аише до свидания. Обернулся и противный Мумын, выкравший Аишу из родного Нухура. Убегая тогда в степь, он обращался с ней как со снопом клевера.

За группой истинных наездников ринулись все конники, за исключением библейских старцев, которым было уже не под силу мчаться вольной птицей. За людьми бросилась стая гончих. Образовался ураган, окутавшийся в непроницаемую тучу пыли.

Одним поварам был недосуг насладиться таким необыкновенным зрелищем. Они должны были разделать несколько сотен баранов и напечь целые горы чуреков. Предстоял гомерический пир. Женщинам и детям готовили пряники из муки и виноградного меда, хотя и изготовленного в Иране руками шиитов, но довольно сладкого.

В ожидании возвращения наездников народ разошелся по кочевью, чтобы принять участие в общем приготовлении к празднику. Возле Аиши остались одни старухи, принявшиеся пытливо и назойливо осматривать молодую пленницу.

– Кет! – прикрикнул на них Якуб-бай. – Сардар приказал мне одному говорить с Аишей, кет!

Старухи поворчали, но повиновались.

– Аиша, мне тебя жалко, – обратился Якуб-бай льстиво и вкрадчиво к пленнице. – Твоим ли рукам толочь просо? Твоим ли ногам ходить босыми по колючему полю и собирать навоз для топлива?

– Но меня трудно выкупить! – отвечала доверчиво Аиша. – Я дочь старшины в Нухуре, и меня все зовут красавицей. Меня не выпустят на волю дешевле как за сто туманов и двести харваров пшеницы.

– Что такое для меня сто туманов и двести харваров пшеницы?! Это такое пустое дело!

– По платью и выговору вы человек не туркменского рода. Кто же вы и где ваши лошади и кибитка?

– Что такое лошади, что такое кибитка, когда у меня есть сад, в котором недостает только тебя, мой соловей!

– Но как же я убегу?

– Бежать не следует, – заметил Якуб-бай. – Зачем бежать, зачем сердить этот добрый народ? Ты только полюби меня, а все остальное я сделаю.

– Тебя полюбить можно, – решила Аиша, рассматривая его бешмет, патронташ и кинжал.

– Ичиги из сафьяна я буду выписывать тебе из Бухары, а шелковые буренджеки из Тегерана. Для твоих кос у меня найдется достаточно русских червонцев. Работы никакой не будет. Лежи целый день на мягких одеялах и грызи фисташки, вот и все!

– А мастику для зубов будешь давать?

– Все, что пожелаешь, моя козочка!

– А краску для ногтей?

– Что такое краска?!

– Хорошо, я готова назвать тебя своим господином, но смотри, чтобы я не досталась на скачках противному Мумыну! У него ничего нет, кроме лошади и бязевой рубашки, а он хочет держать дочь старшины из Нухура своей рабыней! Впрочем, взгляни на эту косу, она достаточно длинна, чтобы задушить ею Мумына.

Дальнейший уговор был прерван джигитом, явившимся к Якуб-баю с просьбой пожаловать к сардару для перевода объяснений с джанаралом инглези.

– По окончании праздника мы пошлем весь народ продолжать постройку стен Голубого Холма, – говорил сардар, – поэтому спроси джанарала, какой толщины мы должны строить их, чтобы поместить на них пушки королевы?

– Стены должны быть очень толстые, – перевел Якуб-бай ответ О’Донована, – не менее десяти шагов.

– Сколько следует проделать в них бойниц?

– Пятнадцать, – сболтнул Якуб-бай.

– Пятнадцать – это хорошо, – одобрил сардар. – Какой величины нужен погреб, чтобы запрятать в него порох?

– Такой величины, какой нужно на тысячу харваров пшеницы.

Сардару показалось невероятным такое громадное количество пороха, но из вежливости он протянул:

– Очень хорошо, очень!

– Королева советует вам не допускать русских к Голубому Холму, – говорил О’Донован. – Не всякую крепость можно отстоять против коварных людей. Вы нападайте на их караваны с хлебом, а еще лучше попробуйте напасть на Красноводск.

Якуб-бай перевел эту речь без собственных украшений.

– Мы уже об этом думали, – признался сардар. – Шагадам я хорошо знаю: там стенки не выше моей шапки, но за ними сидит джанарал Петрусевич, который далеко видит и мало спит.

Несмотря на всю важность совещания, сардар не мог пропустить минуты возвращения наездников, добивавшихся призов и славы. Дозорные джигиты подавали уже знаки об их приближении.

«Кому же я достанусь? – беспокоилась Аиша. – Неужели захудалому Мумыну?»

Да, имя Мумына гудело в воздухе, а вскоре и он показался в совершенно облегченном виде, без сапог и без халата. Даже нагайки не было в руках, зато он высоко поднимал шапку сардара. Аргамак – единственное его достояние – расстилался ястребом, и хотя на него наседали другие наездники и тоже с шапками, но он первый положил трофей у ног сардара.

Толпа пробовала было засыпать захудалого человека насмешками, которые, однако, возбудили истинный гнев сардара.

– С какого времени текинцы начали издеваться над шароварами бедняка? – спросил он строго толпу. – Наши отцы смеялись над трусостью, но над бедностью – никогда. Сын мой, – обратился он к Мумыну, – назначаю тебя есаулом и от имени всего Теке дарю тебе клынч, кибитку и халат. Возьми Аишу с собой – ты дважды взял ее в плен. От судьбы уйти нельзя.

Мумын чувствовал себя выше орлов, паривших над Теке. Правда, Аиша не разделяла его радости, тем не менее она безмолвно последовала за своим господином. Увы, теперь она рабыня, у которой не будет ни краски для ногтей, ни мастики для зубов, ни ичигов из голубой кожи на ногах…

Наступил торжественный час народной еды, когда каждый теке мог свободно присесть к любому из котлов. Аулиэ Джалута, говорят, много ел, но и он бы не осилил эти горы баранины с рисом. Пир шел долго, степенно, безмолвно.

По окончании еды заиграла музыка. Образовались кружки сказочников, и появился всемирный петрушка, выкрикивавший из-за бязевой занавески остроты суннитов над шиитами. Впрочем, наибольшее удовольствие доставляли козлики, умело становившиеся всеми четырьмя копытами на вершину тонкого столбика.

Спустившаяся ночь бессильно звала народ к отдыху. При ее дымке ликующее настроение еще более возросло, и только одни новорожденные, которым ничего не нужно, кроме материнского молока, не предавались неудержимому веселью. Много помогала празднику и потянувшая с севера прохлада. К тому же мириады звезд так весело замигали на небе, точно и там разделяли отраду теке.

О’Донован, рисовальщик по профессии, с лихорадочной поспешностью набрасывал эскизы степной феерии и до того увлекся необыкновенными световыми эффектами, что не чувствовал даже своей обычной жажды.

Не желая смешиваться с народом, Якуб-бай бродил все это время по лагерю, не особенно отдаляясь от ставки сардара. Наконец последний пригласил его к себе освежиться чашкой айрана.

– Доволен ли джанарал нашим угощением? – спросил заботливый хозяин праздника.

– Инглези не умеют ценить хорошие кушанья, – отвечал Якуб-бай. – У них только одна королева любит вкусную баранину.

– Неужели ему не нравятся и наши молодые ягнята?

– Не обращайте, сардар, внимания на его аппетит и преклоните ваше ухо к следующему известию: джанарал пишет письмо королеве.

– Можно ли узнать о чем?

– Он пишет по моему совету, а я знаю, что нужно текинскому народу. Кроме того, я знаю, что нужно и королеве инглези. В ее дворце есть невольницы из всех стран, но нет из Курдистана, и вот я посоветовал джанаралу – да простит мне Аллах эту ложь! – написать, что теке посылает ей в подарок первую красавицу из Нухура. Она будет очень рада, хотя потом придется сказать, что рабыня… бежала или умерла.

– О, просветление моих очей! – воскликнул сардар. – Снимаю ложь с твоей души и дарю королеве инглези Аишу. Мумын беден, ему пригодятся более, чем рабыня, верблюд и два-три десятка баранов.

– Можно ли сказать это джанаралу?

– Беги и говори ему!

– Но с этой минуты нужно, чтобы Мумын и никто из джигитов не смели глядеть на Аишу. До отправки же к королеве ей нужно дать особую кибитку и старуху, которая спала бы у ее порога.

Сардар обещал распорядиться как следует, и Якуб-бай отправился с докладом к О’Доновану.

– Сейчас на вопрос сардара, что ты делаешь, я отвечал, что ты пишешь письмо королеве.

– Я пишу письмо королеве? – изумился О’Донован. – Якуб-бай, ты лгун!

– И просишь королеву, чтобы она поторопилась с присылкой пушек и пороха. Без этой помощи, пусть она знает, текинцы расступятся направо и налево и пропустят русского сардара в Индию. Теперь нужно непременно отправить какое-нибудь письмо отсюда.

– У меня готовы письма, разумеется, не к королеве, но как их отправить? И в Красноводске, и в Чекишляре непременно спросят, кто посылает письма в Англию из Теке.

– Есть такой один человек, который для тебя все сделает. Ему открыта дорога в Персию, как в свою кибитку, а оттуда открыта дорога во все концы мира. В Иране кто не знает Якуб-бая?

Обрадовавшись возможности отослать письма и рисунки, О’Донован срочно изготовил посылку с надписью «Мистеру Холлидею».

– Нужно показать сардару, – посоветовал Якуб-бай. – Он так обрадуется этому делу, как малое дитя. Можно сказать, что здесь письма не только к королеве, но и ко всем ее министрам.

– Ну скажи, черт с тобой, – согласился О’Донован, – все равно, что бы я ни сказал, ты солжешь по-своему.

При виде толстого пакета сардар действительно обрадовался ему, как малое дитя. Из почтение к имени королевы он прикоснулся лбом к адресу, а из желание успеха – подержал конверт у сердца.

– Тебя сардар очень благодарил, – доложил Якуб-бай, возвратившись с аудиенции, – а мне он подарил Аишу.

– Почему он подарил тебе Аишу, а не мне? – не без досады спросил О’Донован.

– Разве у англичан есть рабыни?

– Что же ты будешь с нею делать?

– Я поставлю ее между сердцем и карманом, и кто из них перетянет, к тому она и пойдет.

XV

Следующий день народного праздника был посвящен состязанию в серого волка. Обыкновенная скачка, хотя бы и на лучших в мире аргамаках, бледна и ничтожна перед кок-бури. Сама по себе несложная задача игры разрешается обычно многими падениями с разгоряченных коней и нередко смертельными ушибами. По знаку распорядителя все участники в ней должны помчаться к условленному месту и, схватив там козла, представить его живым или мертвым господину праздника. В этой игре нет друзей. Несчастный козел переходит в третьи, четвертые, а иногда и в сотые руки. Здесь все хитрости хороши и нападения и увертки похвальны. Пинков не считают и свалившихся с седел не щадят. Толпы борцов то появляются перед распорядителем, то вновь мчатся в степь и нередко за десятки верст.

– Кет! – провозгласил хозяин сегодняшнего дня Хазрет-Кули-хан. Призы победителю были за его счет. – Кет! Худа ярдам бирсун!

И толпа юношей унеслась вихрем в степную даль. В среде их Мумын был уже в красном халате с фасонисто повязанным поясом.

– Сардар просит вас пожаловать на соколиную охоту, – доложил между тем Якуб-бай своему патрону. – Народ будет забавляться простыми играми, а мы будем бить соколами перелетную птицу.

– Какая же здесь охота? – заметил О’Донован. – На ящериц, что ли?

– Охота будет служить только предлогом для встречи посланников из Мерва, они уже недалеко.

На этот раз при сардаре образовалась свита из сокольничих, доезжачих, стремянных и военного эскорта. Видно было старание Ахал-Теки представиться гостям из Мерв-Теки при хорошей обстановке.

Сардар, О’Донован, четверовластие и духовные лица выдвинулись вперед, а Якуб-бай лавировал возле них так, чтобы не казаться ни ровней, ни слугой.

– Королева думает, – переводил он речь О’Донована, – что вы, сардар, поднимете всех мусульман против русских. Вам одним трудно с ними справиться.

– Кого можем, того поднимем, – отвечал дипломатически сардар. – Сегодня будем видеться с нашими друзьями из Мерв-Теки.

– А почему вы не приглашаете Персию на помощь?

– Напишите королеве, что напрасно она так дурно думает о текинском народе. Собак-персиян мы не возьмем в товарищи, даже если бы русские отняли у нас воду – всю до последней капли.

– Сунниты не могут звать на помощь шиитов, – добавил от себя объяснение Якуб-бай.

– А почему вы не приглашаете хивинцев на помощь, они же сунниты?

– Они теперь на положении собак, побитых сердитым хозяином. Тем не менее мы пошлем им известительное письмо и напомним, что ради крепости ислама они должны держаться одних с нами мыслей.

– Вы соседи с Бухарой?

– Да разве бухарцы могут воевать как следует? Они по преимуществу купцы. Взгляните на их халаты и чалмы из парчи и кашемира и судите сами, какие они воины. Им впору считать свои барыши.

– А афганцы? – допытывал О’Донован. – Афганцы народ воинственный.

– Для них найдутся у русских генералов серебряные пули, – сострил кто-то из четверовластия. – Когда они ловят эти пули, то сейчас же забывают о братьях-мусульманах. Инглези, разумеется, знают, сколько съел русского пилава Абдурахман-хан, сидя под тенью самаркандских чинаров.

В это время общее внимание было неожиданно возбуждено потянувшимися из-за гор длинными вереницами перелетной птицы. То было время, когда пернатый мир совершает обычный перелет с юга в густые плавни амударьинских разливов. В поднебесье шла оживленная перекличка. Оттуда виднелось и Аральское море, не везде еще доступное жадности человека…

Сначала сардар и ханы хранили степенность серьезных мужей, но прелесть соколиной охоты взяла верх, и кречет за кречетом взлетели на воздух. Вскоре группа сановников разметалась на большом пространстве. Такая богатая охота доступна здесь только два раза в году, при перелете птиц из Индии и обратно.

Керим-берды-ишан также охотно спустил бы сокола, но как духовное лицо он мог поучать, а не развлекаться. При данной обстановке ему приличнее всего было говорить о том, какую дичь следует считать законной и какую истинный правоверный должен отвергать как недозволенную в пищу пророком.

– Дичь, пойманная при помощи дрессированного животного, принадлежащего к охотничьей породе, законна, – пояснял он своим слушателям, к которым присоединился и О’Донован с толмачом. – Собака считается дрессированной, когда она трижды поймала дичь и не съела ее.

– А сокол? – спросил кто-то из слушателей.

– А сокол дрессирован, когда он возвращается на зов хозяина.

– Можно ли употреблять в пищу дичь, убитую камнем? – спросил О’Донован, заинтересовавшись схоластикой охотничьих законов мусульманства.

– Если дичь убита камнем без острия, то она незаконна, потому что не была ранена, а если она убита острием камня, то законна. Впрочем, Абу-Юзуф другого мнения, только его мнению не следует верить. Он даже говорит, что если стрела будет пущена в саранчу, а попадет в дичь, то и тогда дичь законна. Очевидное невежество! На этот счет Абдулла-Абас доказывает противное…

Охота между тем продолжалась с полным увлечением. Много уже было приторочено к седлам кречетников лебедей и уток, когда сардару доложили, что по дороге из Мерва показались долгожданные гости. Все они шли одвуконь. Толстая пелена пыли покрывала и коней, и всадников, и, несмотря на это, Мерв-Теке представлялось в изнеженном виде. Чепраки их горели золотой нитью, ножны блестели серебром и камнями, а замшевые чембары были расшиты шелками и опушены мехом кабарги.

Ахалинцы и мервцы встретились по всем правилам утонченного этикета. Сойдя с коней, прежде чем обменяться пожатием рук, они уставили глаза в землю и приподняли рукава халатов до самых локтей.

– Мы люди из Мерва, – заговорил известный Коджар-Топас, представитель пришельцев, – мы пришли сюда по вашему дружественному письму.

– Да, мы просим вашей помощи против общего врага, – отвечал сардар. – Врагу понадобился наш бедный край, и он опять идет на нас, но теперь уже с большими силами.

– Разве у него нет земли, чтобы найти себе могилу?

– Земли у русских много, только она очень болотистая, и теперь они ищут места себе посуше. Но мы просим дорогих гостей не обременять свое сердце заботами и пожаловать на отдых.

Невежливо было после приглашения на отдых заниматься какими-нибудь делами, но люди из Мерва никогда еще не видели ни одного русского человека.

– Правда ли, что все русские люди очень маленького роста и что у них мяса меньше, чем нужно съесть хорошей собаке? – слышались их любознательные вопросы.

– Да, Аллах дал им жадность, но лишил их красоты, – отвечали ахалинцы.

– Будто они кормят у себя свиней, как мы ягнят?

– Эта нечистая тварь у них в большом почете.

– Люди знающие говорят, что при встрече с врагами они роют земляные норы и скрываются туда, как черные пауки?

– Все во власти Аллаха, – заметил уклончиво сардар, который знал русских совсем с другой стороны, но не имел надобности делиться своими сведениями. – Нам известно, что они производят на земле большие беспорядки, и мы сожалеем, что двурогий Искандер не построил между ними и нашей землей железную перегородку, какой он отделил нас от народов Гога и Магога.

– И как это было ему легко сделать! – вступил в разговор Керим-берды-ишан, желавший показать перед гостями из Мерва свои познания в Коране. – Он сказал: «Помогите мне, и я построю перегородку между ними и вами. Принесите мне столько больших кусков железа, чтобы можно было завалить промежуток между двумя горными хребтами. Потом принесите мне расплавленной меди, чтобы я мог залить сверху все принесенное вами железо…» И вот прошло столько веков, а Яджуджи и Маджуджи напрасно стараются пробить стену Искандера.

Гости из Мерва могли только выразить восхищение перед высокими познаниями благочестивого мужа. После того было бы согласнее с тоном хорошего общества не распространяться о делах и до удовлетворения аппетита не ворошить злобу дня, но мервцы так мало видели света! Они редко делали набеги, между тем ахалинцы многое видели и в Хорасане, и в Ургенче, и даже в Бухаре. Недостатку знакомства с обычаями следует приписать и все дальнейшие разговоры.

– Вы нам писали, что хотя королева инглези также ест свиное мясо, но что она не любит русских, как мы ненавидим диких кабанов, – спросил один из пришельцев.

– Мы писали вам правильно, – отвечал сардар.

– И что она послала вам много оружия и пороха?

– Вы сами это услышите от джанарала инглези. При королеве он состоит начальником всех пушек.

Якуб-бай, не проронив ни одного слова из происходивших объяснений, нашел минуту, чтобы сообщить О’Доновану, каким он пользуется титулом у своей королевы.

– Какой дьявол им сказал, что я командую артиллерией? – воскликнул О’Донован. – Не твои ли это сказки, Якуб-бай?

– Чего ты испугался, полковник? Сардар и сам знает, сколько нужно огня, чтобы изжарить шашлык. Мерв-теке скорее согласятся на помощь, если им сказать, что впереди пойдет начальник всех пушек королевы инглези.

Кавалькада между тем приблизилась к могиле аулиэ Джалута, где все население встретило пришельцев с знаками живейшей радости. Мервцы самодовольно гладили свои запыленные бороды. Им выставили белые кибитки для отдыха и еды и черные для стряпни и прислуги. Увы, окончанием кок-бури интересовались уже немногие! Кажется, Мумын бросил козла к ногам распорядителя, но сардар и четверовластие были поглощены более важным делом, перед которым бледнели все обыкновенные радости. Нужно было торопиться с заключением союза против надвигавшегося грозного врага.

XVI

Кибитка, назначенная для маслахата, поступила, в предупреждение напора любопытных, особенно старух и подростков, под охрану джигитов. В таких важных случаях джигитам присваивались официальные нагайки, удары которых все, даже матроны, должны были сносить безропотно. Мумын, произведенный в есаул-баши, пользовался уже правом на подобную нагайку.

Собравшиеся члены совета и гости из Мерва образовали правильный круг людей, умело и картинно поджавших ноги на белых войлоках. Для освежения умов лежал в центре круга турсук с айраном, окруженный объемистыми полоскательными чашками.

Ни протоколов, ни канцелярии не полагалось.

– Мы решили задерживать приход русских войск на каждом шагу. Мы будем разбивать их караваны и отнимать у них верблюдов, – излагал план кампании перед гостями из Мерва председательствовавший в совете сардар, – но мы знаем, что не все туркмены крепки в исламе. В числе их есть такие подлые трусы, как иомуды, чодоры и гокланы, которые поделятся с гяурами своими верблюдами, а персияне – чтобы им не увидеть рая Магомета! – не постыдятся даже выслать им и хлеб за хорошие деньги. Рано или поздно, а русские сербазы все-таки поставят свои шатры у могилы аулиэ Джалута. Мы это предвидим, мы это понимаем, но нам нужно задержать появление русских, пока не окончим сооружение стен Голубого Холма. Вы проезжали мимо Геок-Тепе и видели, какую мы воздвигаем защиту ислама и нашей свободы.

– Да, ваши стены постоят за себя, – подтвердил инженер из Мерва, – у нас таких стен нет.

– Завтра весь наш народ двинется оканчивать их, и тогда враг найдет нас уже во всеоружии. Будьте же нашими товарищами в войне с гяурами.

– И помните, – добавил Керим-Берды-ишан, – что Ахал-Теке и Мерв-Теке происходят от двух родных братьев, посланных на нашу общую землю пророком для насаждения истинной веры.

– Мы охотно придем к вам на помощь, – ответили на это призвание представители Мерва.

– Сколько же вы пришлете нам джигитов?

– Пророк, как вы знаете, не позволил считать людей.

– А если счесть по числу лошадей?

– Это можно. Мы пришлем десять тысяч коней и по два человека на каждом. Нам трудно только везти для них корм из Мерва.

– Мы возьмем и людей, и коней ваших на свое продовольствие.

– Это хорошо, – похвалили мервцы. – Но не слишком ли много ваша крепость требует людей для защиты?

– Нам нельзя строить маленькую крепость, – отвечал сардар. – Мы соберемся в крепость всем народом и поставим под свою защиту женщин, детей и стариков.

– Вы очень хорошо придумали, – подтвердили мервцы, – человек храбрее бьется с врагом, когда ему нужно защищать любимого сына! А все-таки ров, из которого вы берете глину, следовало бы наполнить водой.

– Мы это сделаем непременно.

– Нужно, чтобы вода была выше человека.

– Разумеется, иначе он не утонет в ней.

– Хорошо также выкопать позади крепостных стен ряд колодцев. Пусть враги лезут через стены, кому они тогда страшны?

– Мы непременно последуем вашему дружескому совету.

– А за ямами хорошо поставить ряды кибиток, наполненных песком.

– Мы и это сделаем.

– Тогда русским не взять Геок-Тепе во веки веков! – заявили решительно в один голос все мервцы. – Если русские не утонут во рву, то мы перестреляем их на стенах. Уцелевшие на стенах попадут в ямы. Кто в яму не попадет и запутается между кибитками, того и старуха пырнет ножницами в бок.

Членам маслахата оставалось погладить бороды от удовольствия и единогласно воззвать к Аллаху о помощи против врага.

– Худа ярдам бирсун!

Интересная часть совещания была, однако, впереди. О’Донован и Якуб-бай присутствовали пока в качестве почетных гостей.

– Спрашиваем у джанарала без обиды нашим друзьям инглези: подоспеют ли их пушки ко времени прихода русских? – предложил щекотливый вопрос Коджар-Топас-хан.

– Королева инглези сама смотрела за кораблями, на которые грузили пушки в подарок Теке, – переводил ответ джанарала Якуб-бай, не боясь ответственности за неточность перевода. – Корабли давно уже в дороге.

– А есть ли там пушки, которые стреляют сзади?

– Там есть разные пушки.

– Таких пушек у русских нет, – заметил кто-то из знающих людей. – Русские пушки стреляют только в одну сторону.

– А есть ли между пушками тыр-тыр?

– Джанарал говорит, – переводил Якуб-бай, – что хотя королева имеет тыр-тыр только для себя, но она не пожалеет их и для Теке. Они очень страшны, и с ними нужно обращаться осторожно.

– Тогда пусть джанарал командует этими пушками.

– Разумеется, джанарал будет командовать ими, но он еще говорит вам следующее: для чего ожидать, чтобы русские явились перед стенами Геок-Тепе? Почему вы не хотите напасть на них в Шагадаме? Там можно заставить их броситься на корабли и уйти в море.

– Мы все сделаем и если аулиэ Джалута не оставит нас своей помощью, то мы сделаем больше, чем то дано человеку. Сегодня же мы обсудим еще одно важное дело, которое прошу выслушать.

Здесь по знаку сардара скромно сидевший поодаль Ах-Верды вступил в круг маслахата и поднял над головою присутствовавших письмо, написанное красивой арабской вязью.

– Один молодой человек, которому открыты книги людей, постигающих смысл творения, написал этот лист к диван-беги хивинского хана, – объявил сардар, взглядывая при этом с любовью на Ах-Верды. – Если мы послушаем, то убытка от этого не будет.

Все бороды маслахата всколыхнулись одобрительно, и Ах-Верды прочел следующее:

– «На нас наступают неверные русские войска, они уже на пути к Голубому Холму. Наши лучшие люди убивают их, сколько могут, и всегда возвращаются невредимыми с большой добычей, но все-таки мы живем надеждой и упованием на вашу помощь. Ради крепости ислама и чистоты веры просим вас держаться одних с нами мыслей. Забудьте наши грехи и приказывайте. Приказание ваше мы поднимем чистосердечно выше своих голов, и когда вы наградите нас письмом, то будем очень благодарны. Посылаем к вам Ай-Магомет-Полвана и Мумына, есаул-баши, а что они вам скажут, тому верьте».

Такого тонкого послания никогда еще не исходило из Теке, поэтому понятно, с какой торопливостью члены маслахата намазали тушью свои тамги и приложили их к письму. Даже Керим-берды-ишан посмотрел на Ах-Верды с особенным уважением.

– На это время Хива должна забыть наши аломаны, – объяснил сардар. – К тому же мы пользовались в Ургенче больше хлебом, нежели рабами, а тут за что же сердиться? Хлеб всякому человеку нужен. Сын мой, – обратился он к Ах-Верды, – понаблюдай, чтобы куржумы наших посланников были полны запасов – путь в Хиву нелегкий. Теперь же мы предадимся покою, а завтра скажем народу наше последнее слово.

Последнее слово имело воинственный характер. Сардар приказал оповестить наутро сбор всех мужчин Теке – на конях, при оружии и с послушанием команде.

В ночь произошло еще одно крупное событие: на могиле аулиэ Джалута появилась пушка, обращенная жерлом на русскую сторону. Она имела внушительный вид. Правда, ее бронзовое тело как будто сморщилось от времени, но разве опытность старухи ничего не стоит? Теке немало потратили трудов и искусства, чтобы приспособить ее к передвижению. Надпись на ней мог прочесть только один инглези, и он прочел: «Вулвич, 1809 год».

С раннего утра все Теке перебывало у орудия. Редко кто не погладил его позеленевшую медь и, разумеется, с угрозами и сердитыми пожеланиями в сторону врага.

Но чем заряжать? В арсенале Теке хранилось не более десяти старых заржавленных ядер. Этот серьезный недостаток взялся, однако, пополнить каменных дел мастер, который умел искусно обтачивать круглыши из твердого песчаника.

Ко дню генерального смотра Теке располагало уже есаулами и юз-баши, успевшими изучить многие военные приемы. Они расставили войска в стройном порядке и окружили холм огромным сомкнутым кольцом из разнородных боевых элементов. Не обошлось и без гвардейцев, снабженных русскими берданками и мультуками с рогатыми сошками. Фитили к мультукам были накручены из хорошего хлопка, который обмакнули в слабый раствор селитры.

Менее знатные сотни владели только пиками и клынчами. Первые оказывались длиннее казачьих пик на целый локоть а клынчи приготовлялись домашними оружейниками из старых, хорошо закаленных серпов.

В ряды войск встали было несколько старух с ножницами, которыми стригут баранов, но юз-баши отогнали их, за что и были обижены плевками.

Команды теке приняли русские, но есаулы и юз-баши, не успевшие еще вытвердить все ее слова, ограничивались сокращенным уставом ротного учения. Во всех случаях юз-баши выкрикивали: «Стройся!» – а есаулы отвечали им: «Справа по одному!» Несмотря на краткость команды, сотни отлично исполняли все необходимые эволюции.

Никогда еще Теке не видело такого торжества. Сардар выступил на смотр собравшейся рати, окруженный блестящей свитой, гостями из Мерва, с джанаралом инглези и с толпой гарцевавших на жеребятах воинственно настроенных подростков.

– Стройся! – выкрикнули юз-баши всего войска.

– Справа по одному! – ответили им есаулы.

Посланники из Мерва были поражены этой воинственной картиной. О’Донован, стараясь запечатлеть в памяти общее впечатление народа, заранее восхищался эффектом своей иллюстрации. Непризванная в ряды войск толпа щелкала от восторга языками, и притом так громко и отчетливо, точно маленькими хлопушками.

По окончании объезда сардар сошел возле аулиэ Джалута с коня и, обратившись лицом к войску, произнес вдохновенно:

– Аллах акбар! Жалую войску и народу все свои стада и кибитки!

Сардар, поистине говоря, не будучи богатым человеком, проявил в этом случае щедрость лучшего из патриотов.

– Что скажет наш друг джанарал инглези про наше войско? – спросил он О’Донована.

– Удивительно пестрая картина! – отвечал О’Донован. – Мне не случалось видеть ничего подобного.

– Джанарал говорит, что текинскому народу суждено совершить чудеса, – перевел Якуб-бай.

– Какова же будет наша сила, когда прибудут пушки королевы?

– Русские испытают тогда участь поглощенных морем детей фараона.

Сардар остался доволен приговором джанарала инглези, но ему важно было знать и мнение Мерва.

– Хотя у нас и теперь уже довольно оружия, но наши мастера продолжают ковать и клынчи, и пики, – сообщил он Коджар-Топас-хану. Видев все это, скажите, может ли Мерв доверить нам жизнь и счастье своих людей?

– Сердца наши расширились от избытка радости, – отвечал серьезный Коджар-Топас-хан, – и наши люди пойдут к вам на помощь без боязни и сомнений.

– А мы не станем тревожить вас, если русские соберутся с небольшими силами, как это было в прошлом году!

Теперь сардару осталось объявить только народу, что корабли уже везут русских сербазов из-за моря, о чем доносят все гонцы из Шагадама. Прежде такого важного объявления нелишним было поднять воображение народной массы и тогда уже обратиться к ее патриотизму. С этой целью сардар приказал зарядить пушку. Пушку зарядили на глазах народа, следившего с необыкновенным любопытством за всеми движениями артиллеристов. Разумеется, заряд состоял из одного пороха.

Сардару подали зажженный пальник.

– Во имя Аллаха! – воскликнул он, наводя пальник на затравку.

– Во имя Аллаха! – повторили глашатаи народу.

– Во имя Аллаха! – повторили тысячи голосов.

Пушка громыхнула, и народу показалось, что от одного ее выстрела потряслись люди, кони, кибитки и песчаные барханы. Многие из народа никогда не слышали пушечного выстрела.

Пушку вновь зарядили.

– Во имя веры! – воскликнул сардар, наводя во второй раз пальник на затравку.

– Во имя веры! – повторили глашатаи.

– Во имя веры! – пронеслось по песчаным барханам.

Вновь всколебалась земля. Народу показалось, что даже в бежавших над ним тучках произошло какое-то замешательство.

– Во имя народа! – воскликнул в последний раз сардар.

– Во имя народа! – пронеслось по барханам волной.

– Во имя народа!

Теперь было видно воочию, что врагу несдобровать.

«Если одна пушка гремит на все Теке, то какой же раздастся гром, когда придут пушки королевы?» – думалось каждому восхищенному зрителю.

Наконец сардар подал знак, что желает говорить о важном деле.

– Нам известно, что русские люди, которым Бог отвел только одну сырую землю, стараются выбраться на сухое место, – говорил он, тщательно отчеканивая каждое слово, чтобы дать возможность глашатаям передавать в порядке его речь. – Отыскивая это место, они заняли земли узбеков и таджиков и теперь сидят уже на затылке хивинского хана. Но, слава Аллаху, мы не таджики, и у нас мальчики не танцуют наподобие девушек. Мы – теке и желаем остаться текинцами до конца наших дней.

Народное кольцо зарокотало общим одобрением.

– Вы знаете, что русские не раз уже беспокоили наше зрение, но всегда они уходили домой, озираясь, нет ли за плечами текинца. Теперь же они сделались дерзкими, они начали смотреть поверх наших шапок и отворять двери, в которые их не просят. Они везут из-за моря все, что нужно для большой войны, и уже воздвигли в Шагадаме и Чекишляре целые горы муки, крупы и соли. У них нет пока верблюдов, но шайтан пошлет им своих слуг, которых и заставит возить тяжести неверных. Нам шайтана не нужно, у нас есть истинные друзья, они спешат к нам со всех сторон. Королева инглези обещает нам множество пушек и тысячу харваров пороха. Наши братья из Мерва здесь, перед вами, а за ними столько тысяч коней, сколько и во сне не увидеть русскому сардару. Но этого мало. Мы воздвигаем крепость, за стенами которой укроем все наши семейства и все наше имущество. Будем же торопиться с ее окончанием и отправим немедленно к Голубому Холму все свободные рабочие руки… – Здесь сардар прервал свою речь, как бы готовясь поделиться с народом важной таинственною вестью. – Обо мне не расспрашивайте и не беспокойтесь, – провозгласил он с поднятой головой. – По плану войны, я должен отправиться на запад, к Шагадаму… А что я буду там делать, вы узнаете по моем возвращении. Аллах акбар!

– Аллах акбар! – ответило все Теке.

Глубоко запала в умы и сердца слушателей речь сардара. Его слово было манифестом об объявлении войны, вызвавшим необыкновенный подъем духа. Мгновенно родилось множество планов на пользу родины, один величественнее другого. Все хотели поделиться с сородичами картинами и образами своего вдохновения, но никто никого не слушал. Напрасно есаулы и юз-баши надрывались в окриках «стройся!» и «справа по одному!» – войска и народ слились в одну массу шумливых и страстных степных политиканов.

Воинственно настроенные женщины собрались также в кружки и повели наравне с мужчинами страстные дебаты.

XVII

Много радостей доставляет перекочевка детям степняка – тем, разумеется, которые достаточно уже сильны, чтобы не бояться бодливых коров, или достаточно ловки, чтобы арканить жеребят. От них не уйдет в степи ни одна ящерица, не поплатившись хвостом, и ни одна черепаха не успеет спрятаться от них вовремя в нору. Придорожным пичужкам тоже нужно беречься глиняных комочков, метко выбрасываемых из самострелов. Впрочем, при медленном ходе каравана борьба и перегонки останутся всегда лучшими утехами.

На этот раз перекочевка теке носила особый отпечаток торжества и величия: впереди везли пушку, окруженную хорошо организованной силой, за ней следовало посольство, возвращавшееся в родной Мерв, а затем уж следовал широкой и бесконечной полосой тяжело нагруженный караван. По сторонам его двигались многочисленные стада, оглашавшие степь концертом из неимоверного сочетания звуков. Девицы гарцевали на аргамаках не хуже своих братьев.

Проследив перекочевку до последней кибитки, сардар возвратился к аулиэ Джалута, где к массе умилостивительных приношений он прибавил баранью голову с необыкновенно длинными рогами и большой кусок красного ситца.

Исполнив этот долг перед покровителем всех храбрых, сардар выступил одвуконь по направлению к заходу солнца. С ним следовали О’Донован, Якуб-бай и небольшая военная свита. Кроме того, к группе всадников присоединилась арба, наполненная коврами, паласами и вообще изделиями текинских мастериц. На этой рухляди сидела Аиша.

На следующий день хода, когда в виду всадников показался Копетдаг, Якуб-бай выступил с своими соображениями.

– Нам никак нельзя ехать вместе с сардаром в Красноводск, – объяснил он О’Доновану. – Там полиция сейчас же спросит, какой дорогой мы попали в степь, что там делали и с кем виделись.

О’Донован согласился с правильностью его доводов, и хотя в качестве британского подданного он считал за собою право путешествовать невозбранно по всему свету, но все-таки ответил:

– Черт с тобой! Веди куда знаешь, а сардару скажи, что я отправляюсь торопить доставку пушек и пороха.

– Джанарал и я отправимся через горы, – объяснил Якуб-бай сардару. – Оттуда он пошлет Аишу королеве инглези и напомнит ей о пушках и порохе.

Сардар одобрил этот план.

Произошла остановка. Все слезли с коней, чтобы подкрепиться силами и обменяться дружескими пожеланиями. Недоверчивый степняк выказал при этом всю тонкость заботы о благе сородичей. Он поминутно прикладывал руки и ко лбу и к бороде и рассыпался в уверениях преданности королеве, а между тем при прощальном слове он без обиняков сказал Якуб-баю:

– Вижу, что ты лжешь, как может лгать одна подлая лисица.

– Что сказал сардар? – спросил О’Донован.

– Он пожелал нам счастливой дороги.

Группа раздвоилась. Сардар отправился со свитой на запад, а О’Донован и Якуб-бай с арбой повернули на юг, по направлению к горному хребту.

На третьи сутки хорошего хода сардар приблизился к Шагадаму, которому русские дали свое название – Красноводск. Сардар появился в Шагадаме без свиты, без оружия, а главное без титула, поднесенного ему народным собранием Теке. При нем остался один есаул Мумын, и то с приниженным видом слуги, которому изредка дарят поношенные халаты.

Обратившись в мирного туркмена, Тыкма-бай остановился в ауле, расположенном на косе между рейдом и морем, где его всегда принимали с большим радушием. Не всякий туркмен мог пользоваться дружбой генерала Петрусевича, а между тем Тыкма-бай получил из рук его медаль и дружеское название – тамыра с правом приходить к нему на чай без приглашения. То было до пресловутой экспедиции неудачников.

Отдохнув в ауле от утомительного пути, Тыкма-бай проснулся раньше, чем солнце успело озолотить верхушки гор, окружающих Шагадам. Две чашки густо заваренного чая отлично восстановили его силы и он отправился – верхом, разумеется – на базар как бы за покупками разных мелочей, в которых так нуждаются в степи эти глупые жены и дочери иомудов.

Но, миновав базар, Тыкма-бай очутился на дальней горной вершине, с которой открывалось беспредельное море.

«Куда ушло то недавнее время, когда туркменские лодки были здесь как у себя дома? – задумался он о судьбе прибрежной Туркмении. – После аломана у Гурьева и даже у Астрахани лодки забегали сюда только для дележа добычи, а теперь?»

А теперь перед его глазами развертывалась иная картина. На рейде двигались суда, у которых паруса были заменены – не без помощи шайтана – огневой силой. Они подходили к длинной пристани, где персияне-рабочие изгибались под тяжестью переносимых на берег ящиков, мешков и связок железа. На что русским столько хлеба и железа? Вероятно, они привезли сюда весь свой урожай до последнего зерна. Но нет, там вдали шли еще суда и, разумеется, не пустые. Дым от них застилал весь горизонт…

Лежавший у ног Тыкма-бая Шагадам давно уже утратил характер крепостцы. Каменная зубчатая ограда его обветшала и кое-где обвалилась, а казарма жила нараспашку, так что в ее окнах, походивших на бойницы, висело только что выстиранное белье.

«При неожиданном нападении да еще с большими силами и с помощью аулиэ Джалута от этой стены останется один мусор, – думал Тыкма-бай, продолжая свои наблюдения с горной вершины. – К тому же этих маленьких сербазов нужно считать по четыре штуки на одного теке. Но разумеется, прежде всего нужно взять в плен генерала Петрусевича, что очень нетрудно. Налево возле пристани виден его дом, открытый со всех сторон, и если приставить по три мультука к каждому окну, то кто выскочит оттуда? Но где же у них пушки?»

Обведя глазами весь Шагадам, Тыкма-бай пришел к заключению, что русские спрятали свои пушки в казарму и, вероятно, туда же скрыли и тыр-тыр.

«Положим, для теке нетрудно принестись сюда вихрем, напасть и даже разорить Шагадам, но дальше что? Разве Петрусевич похож на персидского ильхани? Разве он не выдвинет из каждого окна по тыр-тыр? А кто тогда устоит? Кто поручится, что из Баку не перебросят сюда в одни сутки из-за моря много тысяч сербазов. Инглези дал совет напасть на Шагадам и перерезать его гарнизон, а сам уехал с девчонкой в Иран. Нет, теке не так глупы, чтобы спускаться в колодец на гнилом аркане».

Придя к этому решению, Тыкма-бай бросил прощальный взгляд на крепость и море, носившее когда-то и его лодки с добычей, и отправился в город со смиренным видом степняка, явившегося за покупкой иголок, ниток и других мелочей, необходимых женам и дочерям…

XVIII

Тыкма-бай хорошо знал прошлое закаспийской степи и умело отделял, что не всегда доступно уму восточного человека, сказку от истины. Александр Македонский, оставивший здесь следы своего похода, был в его глазах великим сардаром, а не только богатырем, шагавшим для собственного удовольствия через моря и реки и разрушавшим без всякой надобности города и скалы. Он понимал и топографию родной страны, и причины, почему многоводная Амударья иссякла на пространстве между Аралом и Каспием, и, уж разумеется, никто не мог бы объяснить толковее его, почему бедняк туркмен обращается в оседлого человека и, наоборот, человек со средствами переходит в кочевники.

Для Петрусевича, отдававшего свободное время ученым исследованиям о Закаспийском крае, Тыкма-бай был приятнейшим из степняков. К тому же оба они – и носитель высокой культуры, и сын нетронутой природы – были похожи друг на друга.

Наружность генерала представляла удачное сочетание физических и нравственных сил. Большая голова его с необычайно высоким лбом выглядела сурово, но суровость эта говорила о вдумчивости, а не о сухости сердца. Он видел дальше, нежели мог уловить глазами. Не вызывая к себе безотчетной любви, он и не искал ее, довольствуясь серьезным уважением и друзей, и недругов.

Теперь эти две величавые головы вели дружескую беседу на веранде дома, обращенной к рейду и пристани.

– Где пропадал, приятель? – допрашивал своего степного тамыра Петрусевич, превосходно объяснявшийся по-туркменски. – Не задумал ли ты перейти на сторону Теке?

– Я поправлял свои дела, – отвечал Тыкма-бай. – За зиму из-за гололедицы и недостатка корма много пало верблюдов в моем ауле.

– А между тем нам очень нужны верблюды.

– Сколько нужно?

– Не меньше двадцати тысяч.

– Не меньше двадцати тысяч! – воскликнул всегда сдержанный и степенный Тыкма-бай. – Разве можно собрать такой большой караван? Сколько же нужно товара, чтобы навьючить двадцать тысяч верблюдов?

– Бухарский нар поднимает восемнадцать, а хорошо кормленный двугорбый – шестнадцать пудов, – объяснил Петрусевич. – Ваши же туркменские отощали за зиму и едва ли поднимут более десяти пудов. Таким образом, в один путь я подниму на ваших верблюдах не более двухсот тысяч пудов.

– Какого же товара?

– Пригони верблюдов, а товар найдется. Чтобы скорее завязать дело, возьми у меня в задаток столько серебра, сколько сам пожелаешь. Тебе я дам без залога.

– Хозяину нельзя не знать, что положат на спину его верблюда. Теперь перед нами видны целые горы железных столбов, а если положить их на мягкие горбы, то мы получим одних калек. Какой же тогда барыш?

– Мы повезем хлеб, соль, фураж…

– А пушки?

– Для пушек у нас найдутся лошади.

– А ружья и порох?

– Не дело ты спрашиваешь.

– А патроны?

– Допивай чай, и пойдем на пристань. Там ты увидишь все, что мы поднимем в караване.

Красноводский рейд и его набережная представляли в то время оживленную картину. Там всюду шла борьба между культурой и первообразом неприхотливой природы: верблюд с недоумением глядел на страшную фигуру локомотива, а рыбак-туркмен сторонился с ужасом перед паровым катером.

Сильные впечатления должны были оставить в уме Тыкма-бая все эти рельсы, стрелки, крючья, колосники, платформы, фонари… но его занимал один вопрос: где же тыр-тыр?

Таинственные митральезы, получившие в степи характерное название тыр-тыр, очень смущали воображение предводителя теке.

– Ты мне надоел со своими расспросами о тыр-тыр, – объявил ему наконец Петрусевич. – Другой подумал бы, что ты замышляешь недоброе. Поди лучше позавтракай, отдохни, а потом возвращайся ко мне побеседовать о найме верблюдов. Проводите его в клуб, – обратился Петрусевич к своему ординарцу, – и пусть там считают его моим гостем на время пребывания его в Красноводске.

Красноводский клуб обладал замечательной способностью наводить на свежего человека непреодолимую тоску, которая повышалась перед буфетной стойкою до степени черной меланхолии. Властная рука открыла его когда-то на казенные средства со специальною целью соединить заброшенное на окраину общество и как раз достигла противоположного результата. Местные дамы перессорились в клубе, и каждая из них постаралась абонировать себе отдельную стену. Дама одной стены не подходила к даме другой стены, строго следя, чтобы порядок этот соблюдали их мужья и друзья. Бильярдная делилась по временам дня на офицерскую и торгово-промышленную. Буфет угрожал, но не привлекал. Петрусевич возлагал большие надежды на читальню, но и она служила усыпальницей умственных отправлений.

Перед клубом был разведен, опять-таки властною рукой и на казенные деньги, общественный сад, обнищавший до того, что на его гальке и песке влачили грустное прозябание всего несколько кустов тамариска. Отсюда, однако, открывался необычайно красивый вид на величественный рейд. Из-за этой картины чуткая натура могла простить, особенно в лунную ночь, Красноводску все его недостатки и прегрешения, не исключая и уныние клубной залы.

Но вот подкрался день, когда пустота Красноводского клуба сменилась сначала небывалым оживлением, а вскоре и бойкой военно-походной жизнью. Предвестником ее служили какие-то таинственные предприниматели, подолгу шептавшиеся со смотрителем продовольственного склада. Природа наградила их горбатыми носами и акцентом, переходящим наследственно от великого Ирода. Впрочем, это впечатление сглаживалось у некоторых из них ленточками ордена Святой Нины.

По следам предпринимателей задымились пароходы и паровые шхуны из всех западных портов Каспия: из Астрахани, Петровска, Баку и даже из вечно плаксивой Ленкорани. Прежде всех высадились на Красноводском рейде пишущие адъютанты. Но они не успели открыть свои походные столики, как заскрипели перья интендантских столоначальников, защелкали кассиры, заворчали контролеры – и приготовления к войне закипели. За пишущими адъютантами появились боевые, готовые ловить моменты, а там хлынули в Красноводск и все роды оружия.

Клуб распирало табачным дымом, а после обедов и ужинов, особенно за матрасинским, отзывавшимся запахом Апшеронского полуострова, некуда было человеку скрыться от серьезных прений. Все доказывали и объясняли, но никто не хотел слушать. Не только у каждого столика, но и у каждого прибора была своя тема и только в буфете и в бильярдной являлись суждения объективного характера.

Состав посетителей клуба менялся с каждым пароходом, торопившимся принять одних, высадить других и спешить или на юг – в Михайловский залив и Чекишляр, или круговым рейсом к девяти футам у Волги. Менялись люди, но злобы их оставались те же: продовольственная злоба сменялась медицинской, эта артиллерийской, переходившей в инженерную, контрольную, телеграфную с неизбежным вопросом: да кто же у нас будет начальником штаба?

И люди за людьми, и день за днем чередовались лишь с незначительными вариантами в спросе и предложении жизни. В спросе преобладал матрасинский чихирь, а в предложении – критический взгляд на весь живой и мертвый инвентарь предстоявшей войны.

Даже комиссионер Александров, принявший христианскую фамилию вместе с повышением из вахтеров в смотрители, пускался в философию созидания интендантских складов.

– Что такое прибор Раковича? – допрашивал он неизвестно кого за второй бутылкой матрасинского. – Вы скажете, что он действует посредством химии, да на что она мне? У хорошего интенданта вся химия должна быть на конце языка. Возьмите, например, мой язык…

– Прекрасно, предположим, что я взял ваш язык, что же дальше? – поинтересовался не без иронии госпитальный ординатор.

– Посыпьте мне на язык смесь муки и куколя, и я скажу вам, сколько заключается процентов куколя в муке.

– Замечательный язык!

В другом конце столовой пехота нападала на артиллерию:

– Повторяю вам, что моей роте выдали патроны, стреляющие на пятьдесят шагов, не более.

– Уж и на пятьдесят! Но, во всяком случае, при чем тут артиллерия? К тому же не забывайте, что нашими патронами никогда еще не стреляли при сорока пяти градусах Реомюра.

– При чем же тут Реомюр?

– Реомюр? На этот счет в книжке почитайте.

– Милостивый государь!

– Патроны наши изготовлены для Европы, где и быть не может такой адской температуры, как здесь. Очевидно, растопившиеся просальники обволокли зерна, которые и не воспламеняются.

Артиллерийские прения замолкли. Пришла очередь медицины.

– Какова штука! – сообщал во всеуслышание один ординатор другому. – Отрядным врачом назначен Гейфельдер, знаменитейший автор «Полевой хирургии», которая начинается так: «Если ты идешь мимо человека, видишь, что его голова лежит в воде, и желаешь ему помочь, вынь прежде всего голову из воды и положи ее на сухое место…»

Изредка речи столовой прерывались возгласами бильярдной, и особенно обещаниями положить желтого в среднюю.

– Хороши и у вас, доктор, порядки, – говорил контролер Зубатиков. – Сегодня я заглянул в квашню и нашел на ней покрывало со штемпелем «заразное». Простыня из-под тифозного пошла у вас на покрывало для квашни.

Ординатор ошалел. Разговор притих.

– А позвольте узнать, с кем я имею честь?

– Полевой контролер Зубатиков.

– Вы нашли у нас в госпитале покрывало на квашне со штемпелем «заразное»?

– Нашел, и акт составил, и дам ему ход.

– Это подлец комиссаришка виноват! Это все он экономит. Извольте тут лечить, когда он набивает квашню микробами!

Из бильярдной донеслось новое обещание положить желтого в среднюю. На некоторое время Зубатиков, обнаруживший заразную квашню, сделался центром общего внимания.

– Батенька! – адресовался кто-то к нему из бильярдной. – Я вам принесу интендантскую рубаху, которая недостает до пятого ребра.

– Уж и до пятого! – заметил, не особенно, впрочем, громко, Александров.

– Я вам говорю до пятого, так значит, до пятого, – пробуравил появившийся с кием в руках грозного вида капитан.

– Это, разумеется, зависит от роста, – уклончиво объяснил Александров. – На ваш рост, капитан, какую ни надень рубашку, она будет всегда только до пятого.

Польщенный капитан повернул обратно в бильярдную, и оттуда вновь донеслось обещание положить желтого в среднюю.

Столик переговаривался со столиком и комната с комнатой.

– Да кто же, наконец, будет начальником штаба? – слышался любознательный вопрос телеграфного немца. – Извольте, говорят, провести телеграф, а у меня нет ни одного столба, каково положение!

– Мой дядя, генерал-адъютант…

– А у вас дядя генерал-адъютант?

– …пишет, что начальником штаба назначается полковник Гр-ков, которого командующий знает еще по Туркестану. Думали было назначить полковника Куропаткина, но у них там, в Семиречье, нелады с Китаем.

– А Куропаткин все-таки будет в отряде.

– С неба свалится?

– Зачем с неба? Он придет через Хиву со вспомогательным отрядом.

– Пробовали уже проходить эти проклятые пески, да ничего не выходило.

– Будьте спокойны, туркестанцы пройдут, – говорил туркестанец.

– А что слышно об англичанах? – полюбопытствовал инженер Яблочков, мечтавший подвести когда-нибудь мину под просвещенных мореплавателей.

– Поверьте, что они не проспят удобную минуту подставить ножку России, – отвечал офицер, готовившийся в академию. – Они охотно подкупят и натравят против нас всю азиатскую сволочь. Недаром и наш посланник телеграфирует: «Пребывайте на почве трактатов и будьте осторожны».

Вообще не было вопроса, который не разрешался бы здесь быстро и решительно.

– Интересно узнать, кого предпочитает Михаил Дмитриевич, Мольтке или Наполеона?

– Наполеона! – решил общий голос. – Он только и берет с собой в походы приказы Наполеона и сочинения Хомякова.

Явились даже и статские мнения.

– Мы, русские, деремся тогда только, когда нам тошно становится, и если бы нашелся гений вечного мира, мы охотно сдали бы наши знамена на хранение в исторические музеи.

Но офицер, готовившийся к поступлению в академию, не мог оставить эту ересь без ученого опровержения.

– Мольтке не то говорит! По его кодексу, вечный мир есть не более как глупая мечта, а война, наоборот, есть часть Богом установленного порядка. Мольтке прямо указывает, что война развивает благороднейшие качества человека: мужество, преданность, братство…

– И наклонность к приобретению, – вставил от себя Зубатиков. – Немцы повытаскали из Версаля не одни предметы художества, но и всю ценную мебель.

– Господа, – провозгласил наконец капитан компанейского парохода, – помните, что через два часа я снимаюсь с якоря, и едущим в Чекишляр не мешает теперь же идти на пристань.

XIX

Чекишляр много повредил авторитету Мольтке, так как вся столовая, забыв великого стратега, засуетилась и занялась расчетами с прислугой за съеденное и выпитое. Прежде, однако, чем чекишлярцы отправились на пристань, в дверях столовой показалась мощная фигура туркмена, обратившая на себя общее внимание. Переводчик познакомил с ним все общество одной общей рекомендациею:

– Тыкма-бай, гость генерала Петрусевича, который просит принять его в свою компанию. Он знает немного по-русски.

Предупреждение это было сделано вовремя, так как коньяк с кофе могли предательски выдвинуть вопрос: как попала сюда эта разбойничья морда?

– Не желает ли Тыкма-бай молока русской кобылицы? – спросил кто-то, достаточно уже изведавший вкус этого молока.

– Я водки не пью, – ответил по-русски Тыкма-бай, – но за стакан воды был бы благодарен.

Русский ответ степняка поднял в обществе бурю восхищений. Послышались приказания:

– Зельтерской воды, лимонаду, айрану!

Тыкма-бай, тронутый этим вниманием, благодарил по правилам степного этикета – приложением руки к сердцу. Вскоре он сделался жертвой офицера, готовившегося в академию, которому трудно было удержаться от ученого допроса.

– Почему население Туркмении делится на такое множество племен: иомуды, гокланы, сарыки, солоры, чодоры, джафарбаи, теке?

– Я не ученый человек, – отвечал скромно Тыкма-бай, – если же у нас так много народа, то значит, мы ничего не делаем неугодного Богу.

– Правда ли, что иомуды самое мирное племя в Туркмении?

– Да, если его не обижают.

– А скажите на милость, кому принадлежит остров Целекен? – вставил свой вопрос господин с классическим носом.

– До сегодняшнего дня он принадлежит иомудам, – отвечал Тыкма-бай, – а завтра, как Бог укажет.

– Не продадите ли этот остров?

– Нет, Тыкма-бай, вы не продавайте ваш остров, – послышались дружеские советы. – Он будет иметь громадную цену. В нем миллионы пудов нефти.

– А какое из туркменских племен самое храброе, солоры или теке? – допытывал офицер, готовившийся в академию.

– Мне трудно ответить на этот вопрос, потому что люди считают иногда трусость врага за собственную храбрость.

– Почему ваши племена враждуют между собою?

– Каждый желает быть хозяином своей кибитки.

– У вас нет ни хана, ни эмира?

– У нас в каждой кибитке свой эмир.

– А уездного начальника вы очень боитесь?

– И уездный начальник может быть хорошим человеком.

– Тыкма, не хочешь ли поступить ко мне в джигиты? – спросил один из богатых фазанов-недоумков, прибывших с берегов Невы.

– Я не смею перевести ваше предложение, – заметил переводчик. – Генерал очень оскорбится, когда узнает, что мы относимся презрительно к его гостю.

– Да разве мое предложение оскорбительно?

– Вы говорите с человеком, по одному знаку которого сорок тысяч кибиток могут переброситься на сторону наших врагов.

Впрочем, Тыкма-бай, очевидно, уловил эту необдуманно брошенную фразу, так как его высокий лоб мгновенно покрылся морщинами, а в руках сломалась вилка.

– Скажите, Тыкма-бай, – возобновил свое истязание офицер, готовившийся в академию, – много ли пушек у теке? Вы иомуд, вам нечего перед нами скрываться.

– Я человек не ученый, – повторил Тыкма-бай, – и знаю счет только до пятидесяти.

– Следовательно, у них пятьдесят пушек?

– Откуда им взять такую силу? – усомнился батарейный командир.

– А Армстронга и Англию забыли?

– Армстронг требует за свой товар чистенькие денежки, а у них все капиталы в верблюжьих горбах.

– А все-таки я посадил бы эту бритую башку на время экспедиции в трюм какой-нибудь баржи, – надумал объявить приневский фазан под наитием третьего стакана кофе с коньяком.

Понял ли Тыкма-бай это нескромное предложение? Вероятно, понял, так как в его зрачках сверкнуло выражение неудержимой ненависти.

– Господа, позвольте мне покаяться. Я сочиняю марш на взятие Геок-Тепе и затрудняюсь только в одном вступлении…

Покаяние шло от красноводского капельмейстера, не проронившего до настоящей минуты ни одного слова.

– Начните так: пятьдесят барабанов бьют тревогу, – посоветовал Зубатиков. – После тревоги плывут в воздухе звуки нежной флейты… наподобие как бы голубя с масличной веткой в клюве.

– Мне хочется знать, о чем они говорят, – спросил Тыкма-бай у переводчика.

– Они говорят, какой будет праздник, когда мы возьмем Геок-Тепе.

Здесь Тыкма-бай разбил нечаянно рюмку. Со стороны пристани слышались последние призывные свистки парохода. Часть общества поспешно оставила клуб.

– Куда они уходят? – поинтересовался Тыкма-бай.

– В Чекишляр. Здесь вы видите одни только мелочи, тогда как там много и людей, и коней, и пушек.

– Я хочу водки! – объявил внезапно по-русски Тыкма-бай.

Удивленное общество поспешило выступить с радушным предложением кюммеля, хереса, бальзама. Напоить трезвого вообще приятно, а трезвого туркмена и подавно.

Тыкма-бай выпил залпом полбутылки быстро одуряющего алкоголя.

– Спать пойду, – объявил он всему радушному обществу. – Радости в сердце нет… а сил убавилось.

На лошадь он все-таки вскочил бодро и только, к удивлению своего Мумына, повел рассуждение с самим собой:

– Ак-Падша скажет, что Тыкма мошенник, что он унес его медаль… Я сардар, а не воришка, и пусть это знают во всех странах…

Вероятно, с этою целью Тыкма-бай осадил коня перед почтовой конторой, где, как он знал по прежним побывкам в Красноводске, можно отдать всякую вещь, и она придет к друзьям без убытка.

Почтовый чиновник дремал в адской духоте своей конторы, когда к нему грузно ввалился колоссальный туркмен.

– Можешь ли ты, господин, послать мою вещь, куда я хочу? – спросил Тыкма-бай, подбирая в уме русские слова. – Можешь? Тогда возьми эту медаль и пошли ее Ак-Падше. Пусть он знает, что я – сардар всего Теке, а не мошенник, которому нужна чужая вещь.

В руках изумленного почтового приемщика очутилась медаль.

– Где тебя так нагрузило? Пойди на берег да окуни в воду свою бритую башку.

Пренебрегши этим советом, Тыкма-бай вскочил на лошадь и помчался к аулу; здесь он не замешкался и, пристегнув к седельной луке запасного коня, скрылся за горным перевалом. Но едва он показался на вершине перевала, как вокруг него собралась неизвестно откуда вся свита, сопутствовавшая ему по дороге из Теке. Явилось и оружие. Образовался летучий отряд, быстро удалявшийся на восток…

В это время Петрусевич разбирал доставленные ему донесения и телеграммы. Кабель пересекал в ту пору Каспийское море только между Баку и Красноводском, так что последний переговаривался с Чекишляром и атрекской линией кружным путем, через Персию.

В одной из полученных телеграмм этапный командир сообщал, будто народный круг Ахал-Теке избрал бывшего бамийского хана Эвез-Мурада-Тыкма, именуемого в просторечии Тыкма-баем, в сардары с обязанностью объявить газават России. Петрусевич рассмеялся на всю канцелярию.

– До чего может одуреть человек, сидя два года на Сумбаре, – говорил он одному из своих пишущих адъютантов. – На Сумбаре думают, что сардар Теке может объявить газават! Не дадут ли ему в руки и зеленое знамя?

Зная, что только имам страны может объявить газават, Петрусевич посмеялся над ошибкой телеграммы с ученой стороны и оставил ее фактическую сторону без всякого внимания.

– «По слухам, идущим из джафарбайских аулов, – доносил другой этапный, сидевший на Михайловской линии, – избранный народным собранием в сардары Эвез-Мурад-Тыкма послал гонцов в Хиву с просьбой о помощи!..»

– Посоветуйте этому этапному переменить лазутчиков, да и самому почитать кое-что в истории Средней Азии, – обратился Петрусевич к адъютанту. – Такая умница, как мой Тыкма-бай, не пошлет за помощью к хивинскому хану, который отлично понимает свое вассальное положение.

Наконец, Петрусевич вскрыл донесение, несомненно, основательного человека, доставленное со всеми признаками необыкновенной поспешности.

– «Избранный в сардары бывший хан Вами и Беурмы, Эвез-Мурад-Тыкма, проследовал в эту ночь к Красноводску, а спутник его англичанин О’Донован направился вместе с слугой к южноперсидской границе…»

Над этим донесением Петрусевич глубоко задумался.

«Здесь есть какая-то доля правды, – соображал он, пробегая вторично донесение достоверного человека. – Прискорбно, если тамыр изменяет мне как последний двоеданец, виляющий хвостом между Персией и Теке. С другой стороны, много есть и извиняющих обстоятельств в его пользу. Этого человека вынудили стать в ряды наших врагов. Не далее как в прошлом году он явился с покорностью Теке, а господа триумвиры арестовали его и поволокли за своей печальной колесницей. Он бежал… и я делаю вид, что этого не знаю. Разумеется, и каждый бежал бы на его месте. Он умолял не расстреливать Геок-Тепе на его глазах и выпустить его для переговоров, но им нужна была слава!»

– Приведите мне Тыкма-бая… живым, а в случае сопротивления – тоже живым! – приказал наконец Петрусевич ординарцу из хорунжих. – Если же он успел скрыться из Красноводска, то попытайтесь броситься за ним в погоню… хотя это будет совершенно бесполезно…

Ординарец, сильно польщенный данным ему поручением, не замедлил посадить на коней свой взвод казаков, мирно проживавших на заднем дворе генеральского дома. Потревоженным Гаврилычам представилась при этом картина заправской войны.

– Если случится какой грех, – говорил Гаврилыч Гаврилычу, – передай жене поклон и скажи, что чакинец зарубил.

– А почто так?

– На его коне можно всякого человека зарубить.

– А ты стрель его!

– Как же, стрелишь паршивца!

Хорунжий двинул взвод на рысях к аулу.

– Подать сюда Тыкма-бая! – выкрикнул он представшему перед ним старшине. – Живым или мертвым, понимаешь?

Аульный старшина, взглянув на мелькавшую перед ним нагайку, понял, что от него требуют выдачи его закадычного друга.

– В ауле нет Тыкма-бая, он уехал в степь.

– Под арест!

Отослав для чего-то старшину под арест, распорядительный хорунжий двинулся со взводом в степь. Но – увы! – он подоспел только на погляденье вслед удалявшейся группы теке.

Состязание пегашек с аргамаками привело бы к комическому исходу, поэтому хорунжий, несмотря на страшное желание изловить Тыкма-бая, вынужден был остановить взвод и дать очистительный залп по мелькавшей впереди горсточке людей.

XX

Суровые интересы войны захватывают громадные пространства. Впрочем, Волге, доставлявшей к морю боевой материал в виде хлеба, пороха и людей, суждено было по ее географическому праву проявить в предстоящей экспедиции усиленную деятельность.

Со времени отъезда князя Артамона Никитича в Крым его усадьба на Княжом Столе пребывала в полном отрешении от окрестного мира и его суеты. Сила Саввич, навесив замки и заменив фрак халатом, ушел в чтение духовных книг, а Антип Бесчувственный хотя и состоял при доме, но в совершенно неизвестном ему звании. Он был на положении забытого человека. Выглядев и в блестящее время своей жизни обеденным ракитовым кустом, он скоро обмохнател до сходства с лесовиком.

Изредка, впрочем, художники, хранившие благодарную память о прелестях гурьевской площадки, появлялись на ней в качестве неустанных созерцателей лунных эффектов и необъятного горизонта. Вот и теперь пароходный свисток вызвал Антипа и его неизменную «Подружку» на послугу, впереди которой виднелось что-то пригодное на усладу или пропитание человека. Волгарь искусно подвел «Подружку» к самому трапу, опущенному за борт для спуска пассажира. В пассажире он неожиданно признал кадетишку и до того засмотрелся на своего друга, что чуть не проскользнул под лопасть винта. Однако поправился, сладил и уцепился багром за сходню.

– Сказывай, ракитовый куст, как гурьевские дела? – был первый вопрос Узелкова.

– Хоть бы дали чуточку опомниться… от радости, я говорю, опомниться! – укорял своего друга Бесчувственный. – А впрочем… что же, если так сказать, то дела у нас особенные: княжна под клобук уходит, вот какие дела!

– А про старшую нет вестей?

– Были слухи, будто она недавно в монастыре объявилась… с повинной… да только мать игуменья не приняла свое дитё. «Иди, – сказано было от нее, – иди под начало… да на год в пекарню, да год с книжкой на богадельню, а не то – с глаз долой!» Княжна не согласилась, да и то сказать, чего ей в пекарню, когда у ней другое рукомесло.

– И уехала?

– Не услежено, не знаю.

«Подружка» подошла к пристани.

– Слушай, Антип, я отдохну на площадке, а когда покажется «Колорадо», подай ему знак принять пассажира.

– Да вы куда?

– На войну, Антипушка.

– Какая же теперь у нас война? Разве какая махонькая?

– С текинцами, это народ храбрый и жестокий.

– Что же, я не спорю, вам это лучше известно. Помахать-то флагом… Отчего не помахать? Да только «Колорадо» не стопорить. «Лебедь» или «Надежда» – те другое дело. А то, ваше благородие Яков Лаврентьевич, остались бы вы на кои сутки в усадьбе, – надумал попросить Бесчувственный. – Может, больше и не увидимся, так поохотиться, значить, напоследях.

Узелков недослышал или не обратил внимания на просьбу старого приятеля и пустился бегом вверх по лестнице к площадке; здесь он перевел дух под старым дубом.

Не уделяя грандиозной панораме Волги ни черточки внимания, он отдался всецело воспоминаниям о недавно пережитом.

«Да, было мгновение, когда в вечно памятную ночь я уже целовал мысленно уста невесты, и какое разочарование! Утром она отправилась к венцу, а потом – в бегство… Нельзя ли, однако, отворить окно и заглянуть в ее комнату?» – закончил свои воспоминания Узелков.

В это время со стороны рощи послышались звуки колокольчиков остановившейся у ворот почтовой брички.

«Точно дядя!» – мелькнуло в его уме при виде запыленного пассажира.

«Точно мой милый племяш!» – мелькнуло в уме пассажира при виде одинокого офицера, стоявшего перед забитым окном опустелого флигеля.

Не прошло и минуты, как они уже целовались. Посыпались перекрестные вопросы:

– Что ты здесь делаешь?

– А ты, дядя, зачем сюда приехал?

– Я поджидаю «Колорадо».

– И я.

– До какого города?

– В Астрахань, а ты?

– Тоже – и прямо на войну! И вот захотел проститься со всем, что было дорого. По мнению Антипа, война будет маленькая, а все-таки и в маленьких войнах убивают насмерть. Я хочу, дядя, оторвать ставню и побывать в комнате Ирины.

– Не проще ли позвать сторожа, спросить у него ключ и обойтись вообще без преступлений, хотя бы и романического характера?

Вскоре Сила Саввич как был в халате, так и прибежал с «житием» в одной руке и со связкой ключей в другой.

Войдя в дом, Узелков нашел комнаты Ирины в совершенно нетронутом виде, точно хозяйка ушла на прогулку неподалеку в парк. На столе лежала объемистая рукописная тетрадь, озаглавленная «Дневник женщины-врача Ирины Гурьевой».

«Не своровать ли? – мелькнуло у него в голове. – Ну это, как дядя скажет. Нельзя ли, однако, узнать, на ком останавливались ее мысли в минуту бегства».

«Отец! – пробегал Узелков последнюю страницу дневника. – Бежать от тебя, как от отца и друга человечества – двойное безумие. Не приходит ли тебе в голову мысль, что я увлечена Холлидеем до степени падения? Ничего подобного! Ты мне веришь, я не способна на ложь и особенно перед тобой, тем не менее бегу от тебя. Из этого дневника ты увидишь, что я не люблю Холлидея, но принадлежу ему, для меня он неотразим! В нем масса загадочной силы. Теперь он требует, чтобы я бежала, и я… покоряюсь».

– Ты читаешь чужой дневник? – спросил Можайский, найдя Узелкова на месте преступления.

– Ах как это интересно! – оправдывался Узелков. – Ведь это исповедь светлой, непорочной души.

– Потому-то и нельзя читать, что это исповедь светлой и непорочной души.

– Неужели, дядя, ты не прочтешь?

– Ни одной строчки.

– Не оставлять же эту драгоценность в добычу мышам, времени и забвению.

– А мы отошлем его князю Артамону Никитичу.

– Ты, дядя, пуританин, а я не в силах относиться так строго к своим поступкам. Притом же ты не любил Ирину, а я… а я возьму здесь хоть что-нибудь на память о ней. Я возьму этот сломанный гребешок, которым она расчесывала свою дивную косу. Или нет, я возьму эту маленькую подушечку; пусть она будет моим амулетом.

Однако Узелкову показалось недостаточным похищение на память о Гурьевке одной маленькой подушки. Ему понадобились и сломанная пряжка, и обрывки кружев, и брошенный пучок полевой травы.

– «Колорадо» бежит! – выкрикнул в окно Антип и побежал к пристани помахать флагом.

Нужно было торопиться. В поспешности Узелков потерял прежде всего пряжку, потом кружева и пучок травы и в конце концов на память о Гурьевке у него осталась только маленькая подушка. Для нее он нашел сохранное место – на груди под сюртуком; при этом он почувствовал двойное удовольствие: грудь сделалась выпуклее и амулет очутился у самого сердца.

Благодаря вынужденной поспешности друзья не обратили внимания на некоторые необычайные явления. Прежде всего слезы Антипа, которыми он проводил кадетишку и Бориса Сергеевича, были далеко не обычным явлением. Этот ракитовый куст имел о происхождении слез очень смутное представление. Более загадочное явление друзья могли подметить на пароходе, а именно на верхней его галерее, откуда было так удобно любоваться Княжим Столом и всем горным берегом. Ландшафт этот привлекал сосредоточенное внимание одной пассажирки, которая, завидев лодку Антипа, поспешно опустила вуаль и скрылась в каюте.

XXI

Не успел Можайский устроиться на пароходе, как перед ним предстал волгарь Радункин. Чувствуя себя при капитале, он не чуждался игриво-покровительственного тона.

– Не изволите ли, ваше превосходительство, состоять в погоне за ветлянской чумой? – спросил он во всеуслышание, с целью чтобы вокруг него повеяло ароматом генеральского титула. – Спрашиваю потому, собственно, что Петербург все еще тычет рогатинами в наши тузлуки.

– Хотя шерстью не торгуем, но знакомству очень рады, – ответил Можайский с холодной иронией. – За чумой не гонюсь, но мне приятно встретиться с таким, как вы, знатоком Волги.

– Чуму выдумали люди, которым нужно было всенародно показать мягкость своего сердца и неустрашимость перед Божиим бичом.

– Это убеждение Поволжья или только астраханских купцов? А впрочем, извините, я переоденусь и тогда охотно побеседую с вами за завтраком.

Радункин на пароходе был как дома. Волга знала своего излюбленного сына.

– Привет сельдяным королям! – провозгласил он, подойдя к кружку солидных людей. – Не требуется ли соли? Могу служить полумиллионом эльтонки, хотя бы в рассрочку и без профита.

– Что с тобой стряслось? – удивился сельдяной кружок.

– Ничего не стряслось, а так, ликвидирую соляное дело.

Кружок состоял из разновидностей, которые могли сплотиться только общностью денежных интересов. На почетном месте восседала – и не без кокетства – армянская дама с томными глазами и с растушевкой в разные приятные колеры. Возле нее степенно озирал божий мир отец протоиерей старого калибра, а по другую сторону грузно вздыхал купеческий механизм с неимоверными бриллиантами на жирных пальцах. Около них услаждались шампанским юнец, спешивший в Астрахань укрепляться в правах наследства, еврейчик с портфелем и волгари, не вошедшие еще в большие капиталы.

– Откровенно признаюсь, – исповедовался юнец, укреплявшийся в правах наследства, – мне не ясно филологическое происхождение самого названия «бешенка»? Почему бы ей не остаться при названии, известном еще во времена сарматов?

– Сельдь мы называем бешенкой по ее неимоверной резвости, – заметил отец протоиерей. – Резвость ее такова, что походит даже на помрачение рассудка.

– Тогда назовите ее резвушкой, не правда ли, княгиня? – обратился галантно юнец к армянской даме. – По утверждении в правах наследства я прикажу всем своим ватагам называть бешенку резвушкой. Надеюсь, что и вы, княгиня, изгоните у себя это глупое слово «бешенка»!

– И выйдет из вашей резвушки одно разорение! – буркнул купеческий механизм с бриллиантами.

– Почему же? В филологическом отношении…

– Мы в ваших филологиях не сведущи, но знаем твердо, что от перемены в названии может произойти в капиталах умаление. Не станет мужик потреблять резвушку, когда он привык потреблять бешенку. А впрочем, зовите свою сельдь хоть розой душистой, мы останемся при бешенке.

– Вы говорите, батюшка, что она зовется бешенкой за неимоверную резвость. В чем же проявляется эта резвость?

– Она из воды скачет и даже прыгает ловцу на колени.

– Какая глупая! – заметил юнец, причем пытливо взглянул на колени армянской дамы.

Заметив этот взгляд, дама повеяла на себя платочком.

– Не только на колени, – заметил один из волгарей, не вошедших еще в тело, – а даже бросается на песчаные отмели целыми стадами.

– Это когда птица-рыболов гонит ее своими крыльями, – пояснил отец протоиерей.

– Но как же птица может преследовать рыбу?

– На все, ваше сиятельство, своя манера. Косяк, скажем, идет метать икру из горько-соленых вод в сладкие. Над рекой вьются тогда стаями рыболовы, и вот они дружненько спускаются к самому уровню воды и больше ничего, как похлопывают крыльями. Напуганная сельдь мчится тогда, не глядя на путь, и выбрасывается целыми стадами на берег, а птице-рыболову то-то и нужно.

– А как нынешний улов красной рыбы?

– Да вы красную отличите ли от частиковой? – спросил купец с завидными бриллиантами. – Ваш дяденька, с которым мы имели хорошие дела, оставил свои капиталы, да оставил ли он вам свое рыбоведение? Подержите экзамен: осетр да стерлядь частиковая рыба или красная?

– Разумеется, красная.

– Ничего это, ваше сиятельство, не разумеется! Осетр причисляется к красной, а стерлядь к частиковой породе.

– Ничего, молодой князь выучится, – вступилась за юнца армянская дама и опять повеяла на себя платочком.

– Так вам, господа, не требуется соли? – спросил Радункин. – А соль у меня хорошая и, право, отдаю себе в убыток.

– Пообождем, тузлуки уже заложены, а в амбарах не без запаса.

В это время Можайский и Узелков вышли к рубке и поместились недалеко от кружка сельдяных королей.

– Что новенького? – спросил Радункин, не оставляя своего приятельского кружка. – Что поделывает наш архистратиг Михаил?

– Из новостей могу вам сказать, что состоялось решение сложить акциз с соли, – отвечал Можайский. – Не правда ли это очень крупный подарок всей Нижней Волге?

– Вы это верно знаете? – лихорадочно посыпались вопросы из кружка сельдяных королей. – С какой же, с озерной, с каменной или со всякой?

И юнец с правами наследства на бешенку, и армянская дама с томными очами, и благообразный батюшка, и купеческий механизм – все пришли в раж и быстренько разбрелись по пароходу пошептаться со своими приказчиками. Одному Радункину весть эта была неприятна.

– То-то, Кронидушка, ты так умильно да стыдливо предлагал свой запасец по дешевой цене, – заметил купеческий механизм. – Ох, заберешь ты Волгу в свои руки.

– Господа, господа, тост за Николая Христиановича! – провозгласил юнец с правами наследства. – Его просвещенному взгляду…

– А что это за человек? Мы живем по старине и насчет тостов, если они без чина и звания, очень опасливы. Бывает, что пьешь как бы за человека, а потом от следователя запрос: чему радовался?

– Вы не знаете Николая Христиановича? Вы не знаете министра, подарившего нам безакцизную соль?

– Вот на сей раз действительно стыжусь. Княже, строчи телеграмму!

Юнец сочинил телеграмму с выражением от всего Поволжья восторженной благодарности автору свободной соли. Население «Колорадо», переполненное сельдяными королями и их сподручными, возликовало перед свободною солью, как ликовал некогда иудейский мир перед золотым тельцом…

Добросовестно поддерживая славу знатока Поволжья, Радункин охотно делился с Можайским запасом своих сведений.

– Костычевские горы! – провозглашал он по мере движения парохода. – Здесь чудеснейшие пещеры, из которых выкрикивали: «Сарынь на кичку кинь!»

Об Александровском мосте он заметил, что инженеры, опоясав железным кушаком Волгу, сплотили коренную Россию и Сибирь в отдельную часть света.

– Отныне география должна делить землю на шесть частей: Россию, Европу, Азию…

– Хвалынск! – продолжал он объяснять по мере движения к Астрахани. – У староверов он идет за стольный град.

– Балоково, в котором все жители состоят в мартышках. Так мы зовем приказчиков хлебных торговцев.

– Вольск! За ним идут немцы с горчицей и немки с сарпинкой: Шафгаузен, Гларус, Базель, Цуг, Люцерн…

– Столбачи! Отсюда идут клады Стеньки Разина.

– Нобелевское королевство!

– Болда, а на Болде Астрахань! Пожалуйте, приехали!

Они входили в своеобразную гавань перед своеобразным городом. Гавань вмещала громадную флотилию судов всех типов и рангов. Рядом с трехэтажным пароходом тискалась дрянная лодчонка, бегавшая только на девять футов и обратно. Керосинники сталкивались с рыбниками. На капитанских мостиках показывались и флотские погоны под соломенными сомбреро, и персидские сахарные головы, и чалмы, и халаты.

Столица Астраханского царства, а потом Золотой Орды умудрилась построиться с таким правильным расчетом, чтобы Волга могла ее смыть без особого насилия. Старик Гамелин уверял, что для приведения этого института заразы на степень благоустроенного города мало человеческой жизни. С той поры миновало полтора века, и Ямгурчеево городище продолжает оставаться по прежнему протухлым местом свидания Европы с Центральной Азией. Мало того, сельдяные короли тщательно оберегают ржавую атмосферу своей столицы в предположении, вероятно, что бешенка не найдет без нее дороги в их тузлуки.

XXII

Последняя восточная война представляла так много предметов для размышлений, что Скобелев решил испытать при помощи Можайского совершенно новые порядки удовлетворения солдатского аппетита. Дело это началось в Астрахани, куда по Волге шла масса продуктов для сплава через Каспий в Туркмению. В Астрахани Можайский преобразился в форменного человека.

– Вы, Евгений Онегин, с корабля на бал, – заметил Узелков дяде, торопившемуся в какую-то приемную комиссию. – Да и какой же вы теперь видный мужчина! Нужно признаться, что генеральская подкладка – недурное украшение.

Вошел слуга-армянин. Ему прежде всего понадобилось разогнать салфеткой мириады астраханских мух, осаждавших каждую каплю и каждую крошку. Потом уже он доложил о приходе полевого контролера Зубатикова.

– Кто за нас и кто против? – спросил Можайский, обменявшись официальными любезностями со своим сотрудником.

– За нас медики, а против – интендант с подрядчиками. Я должен признаться вашему превосходительству, что на меня посланы уже две жалобы в Тифлис.

Контролер гордился жалобами на него как аттестатами благонамеренности.

– Вам ли унывать? Вы испытали все контрольные тяжести восточной войны, а теперь наше положение далеко лучше тогдашнего. Михаил Дмитриевич на нашей стороне, а при этом условии не трудно сделать много хорошего. Объясните, в частности, что у вас случилось с картофелем?

– Наполовину с мязгой. Я приказал сварить суп из него и подать подрядчику – оскорбился!

– А с хреном?

– Вместо хрена он ставит мочалки.

– Прекрасно, идем в атаку!

На дворе, где шла приемка военных запасов, царила величайшая сутолока: подсушивали размякшие галеты, заделывали масло в бочонки, сортировали хрен, вывозили куда-то картофель…

– Что у вас делает купец Радункин? – спросил Можайский, увидев неожиданно Кронида Пахомовича на дворе приемной комиссии.

– Он-то и есть поставщик гнилого картофеля и мочалок вместо хрена.

– Приятно слышать.

Просвещенный волгарь был очень удивлен, увидев Можайского в роли главного наблюдателя за неизмеримыми аппетитами подрядной силы.

– Какая счастливая встреча! – восклицал он, когда Можайский отрекомендовался членом комиссии. – Вот теперь дело пойдет ходчее, а то у нас тут заминочки да придирочки…

– Насчет картофеля или хрена? – спросил Можайский с откровенной прямотой.

– Насчет всего-с.

– Осмотрим прежде картофель. Но здесь я вижу одни отбросы, а годный где же?

– То есть как отбросы?

Радункин как-то быстро потускнел и спал с голоса, развязности как не бывало, а Зубатиков, напротив, просветлел и принялся ворошить мязговатые комья.

– Неужели вы решаетесь предложить эту мерзость на продовольствие нашего отряда? Помилуйте, Кронид Пахомович, не то что желудок человека – ротный котел и тот запротестует против вашего компоста.

– Картофель действительно несколько тронулся…

– А цену-то вы взяли как за кондитерский товар?

Представитель интендантства все это время благоразумно молчал и даже удалился как бы по надобностям службы в совершенно пустой амбар. Прочие члены приемной комиссии, пришибленные жалобами, посланными в Тифлис, ободрились, так что битый неоднократно судьбой доктор Рымша и тот выступил гоголем.

– На хрен извольте взглянуть, – подсказал он Можайскому с несколько напускной решимостью.

– И на куколь, – подшепнул ветеринар.

– И на мясные консервы, – добавил громче всех полевой жандарм.

Можайский видел необходимость нанести решительный удар зарождавшемуся злу в самом начале экспедиции. День целый он провел в разного рода испытаниях припасов и грубыми приемами, и утонченными, и экспертизой, какую только можно было добыть в Астрахани.

– Господин Радункин, вам необходимо немедленно переменить все припасы, – объявил свое заключение Можайский, – иначе я телеграфирую командующему о необходимости отстранить вас от всякого участие в продовольствии отряда.

Просвещенный волгарь никак не ожидал подобного пассажа. С мольбой взирал он теперь на интендантского агента, который и не замедлил выступить с защитительным словом в пользу гнилого картофеля.

– Ваше превосходительство, такой строгостью вы лишите нас надежных подрядчиков, и отряд останется без продовольствия. Нельзя в хозяйственных делах обращаться с формальной неукоснительностью. Господин Радункин готов переменить, он улучшит и сдобрит…

– В какой же сорт вы запишете эту гниль?

– Где же здесь гниль?

– Сюда попало кое-что по недосмотру из второго сорта, – пояснял Радункин, – а гнили нет никакой. Но если вы так строги, то ради достоинства фирмы… я готов подвезти новый продукт.

– А хрен?

– Хрен точно что привял и как бы потерял свою природу. Выброшу – нечего делать! Убыток большой, но ради чести…

Покончив астраханские счеты, Можайский собрался в дальнейший путь; ему предстояло объехать весь восточный берег Каспия.

Переезд из Астрахани к морской пристани совершался тогда на небольших пароходах, щеголявших неопрятностью и отсутствием всякого комфорта. Дамам отводилась на них какая-то будочка, а остальной публике, и то которая почище, выставлялись захудалые диванчики.

– В капитанской будочке сидит таинственная незнакомка, – сообщил Узелков дяде, – она едет в Персию, англичанка. Задыхается под вуалью, но не поднимает ее, должно быть, из страха перед комарами.

– Когда ты успел узнать все это?

– А я сказал капитану – он из астраханских мещан, – что генерал требует назвать ему всех главных пассажиров.

– Ты злоупотребляешь подкладкой моего пальто.

– Тсс, слушай, дядя, слушай! Речь идет о тебе!

За стенками господских диванчиков расположилась на палубе артель, в которой шла оживленная беседа на тему сегодняшних событий в Астрахани.

– Посмотрел он, братцы, на картофель, – повествовал один из рабочих своим товарищам, – и кричит: «Позвать сюда подрядчика!» Пришло наше дитятко, да только без форсу. «Господин Радункин, – спрашивает, – вы ставите картофель? По-вашему это картофель?» – «Картофель, ваше превосходительство». – «А зачем он запах от себя пущает? Угодно вам скушать коклетку из такого картофеля?.. Эй, повар!» Наш-то взмолился и говорит: «Я по старой вере и картофель не употребляю».

– Хитер, бестия!

– Радункин, одно слово!

– Нет, ты насчет хрену, как он его хреном пронял!

– Позвать, говорит, подрядчика, что ставит хрен на царское войско. Опять же явился Радункин. «Рази это хрен?» – «Извольте, – говорит, – попробовать на скус». – «Ты еще грубить? В таком разе вот тебе три поганые корешка – уплетай!..» Ай, батюшки, – внезапно прервал себя рассказчик, – вон сидит, глазастый!

Артель воззрилась на Можайского с вопросом: «Как бы и нам чего от тебя не перепало за рассказ-то?» Но ей ничего не перепало, а все-таки она порешила перебраться на другую сторону парохода.

Узелкову ужасно хотелось расхохотаться. Ему особенно понравился приказ ревизора уплести три поганых корешка.

Вскоре, впрочем, он забыл и таинственную незнакомку в капитанской будочке, и интересный рассказ артели. Южная ночь манила его не то к дреме, не то к обычным мечтам молодых офицеров перед наступлением войны. Сначала он любовался неоглядной пеленой ярких звездочек, но скоро они приняли форму георгиевских крестиков и начали поминутно срываться с выси в темное пространство. Один из них угодил-таки ему на грудь и притом не просто повис, а был приколот женской рукой. Возле Георгия поместился Владимир с бантом, а там засияла вся грудь, и только глубокий сон прервал счастливые грезы поручика.

Можайский не мог так легко примириться с мириадами комаров. Охраняясь от этой силы, он решил укрыться в капитанской будке, служившей не только салоном для дам, случайно путешествовавших к Девяти футам, но и убогой читальней.

Незнакомка оставалась под вуалью. Можайскому показалось, что при виде его она вздрогнула и внутренне засуетилась. Библиотечного материала было немного: несколько номеров местного издания сельдяных королей да забытая пассажиром книжка о путешествии Васко да Гамы. Просмотрев в сельдяном органе цены на бешенку и улыбнувшись над размышлениями обывателя о том, что тузлуки способствуют процветанию Волги, Борис Сергеевич остановился на вуали незнакомки.

Ему казалось, что под этой легкой тканью идет сильная тревога. При всякой иной обстановке он счел бы нравственной дряблостью измерять глазами рост незнакомки, определять цвет ее волос, уловлять контур руки… а теперь точно ему подшептывало…

– Все равно вы заговорите со мной, это ясно, – прервала молчание незнакомка, приподнимая вуаль, – а играть с вами в прятки я не хочу…

– Вы, Ирина! – воскликнул он, порываясь на пожатие, а может, и на поцелуй ее руки. – Вы здесь! Но по какому случаю и куда вы едете? Здесь ведь конец света.

– Прежде всего сохраните мое инкогнито перед вашим молодым другом. Пусть я останусь в его глазах англичанкой, не понимающей по-русски.

– Хорошо, но, право, я не могу прийти в себя. Откуда вы и куда?

– Из Англии, куда я ездила по требованию мистера Холлидея представиться его родным, и направляюсь в Персию, куда он уехал с экстренным поручением в тамошнее посольство.

– Вы были в своей усадьбе?

– Нет, мне было тяжело ворошить прошедшее. Притом же, вероятно, и безмятежная тишина Гурьевки навевает впечатление могильного склепа.

Оба они задумались.

– Ирина Артамоновна, я унес с собой ваш дневник, но, видит бог, я не прочел из него ни одной строчки.

– Я оставила его в предположении, что отец заглянет после моего бегства ко мне в комнаты и прочтет мои признания. Но теперь, если вы желаете сохранить обо мне память, оставьте его у себя. Мои признания послужат объяснением многих загадочных для вас вопросов.

– Вы куда?

– В Энзели, а вы?

– Я мимо Энзели к Чекишляру.

– Следовательно, мы пробудем на одном пароходе около пяти суток, очень рада. Я всегда хорошо чувствовала себя в вашем присутствии.

– Разрешите ли говорить с вами во время дороги?

– Только не при Узелкове. Ах, не он ли глядит в окно?

Можайский поспешил выйти из рубки.

– Молода, красива? – запрашивал дядю Узелков. – Познакомились?

– Чистокровная англичанка! Губы на вздержке, ланиты из непрожаренного бифштекса и, вероятно, потягивает через соломинку замороженное шампанское.

– Бог с нею, пусть потягивает! – решил великодушно Узелков. – Говоря откровенно, английская мисс не в моем вкусе. Вот если бы Тамару встретить!…

– Это где же, на девятифутовой пристани или в Туркмении?

– На Кавказе. Кавказ без демона и Тамары немыслим. Повоюю в Теке, прихвачу Владимира с бантом и анненский темляк… а потом в горы Кавказа на отдых – и, Тамара, где ты?

XXIII

На взморье, у девятифутовой пристани, суда обмениваются волжскими и каспийскими грузами и пассажирами; здесь круглые сутки стоит неумолчный гул трудовой жизни. Взморье в эту ночь отдыхало. Морской пульс поднимал ритмические волны, отражавшие бесконечные снопы судовых огней. Во мраке ночи суда казались титанами, всплывшими из морской бездны, чтобы подышать и понежиться на золотой волне.

На одного из этих титанов при помощи матросов и при свете ручных фонарей перешли пассажиры речной посудины. Взбираясь по трапу, Можайский поддерживал даму с вуалью.

– Один из Тавасшернов, – рекомендовался ему капитан морского парохода. – К сожалению, мои обе каюты заняты, но если ваша супруга не побрезгает салоном…

– Не упреждайте, капитан, событий, я не женат! – пошутил Можайский. – Дама, которую вы видите – она не расстается с вуалью в страхе перед вашими комарами – супруга английского агента в Персии.

– Миссис Холлидей! Прекрасно! Ее каюта свободна, и я немедленно снимусь с якоря. К сожалению, сильное падение барометра предвещает свежую погоду, а у меня, как на грех, набралась целая толпа детишек…

– Имейте в виду, что миссис Холлидей женщина-врач и именно по детским болезням.

– Прекрасно, но англичанки слишком заражены своим британским величием, и, пожалуй, она не осчастливит своим вниманием мою мелкоту.

– Напротив, сколько я знаю, она женщина с необыкновенно доброй душой. В случае необходимости рассчитывайте и на меня, капитан, как на фельдшера.

– Спасибо.

Обруселый, хотя все еще угрюмый с виду норвежец, не тратя слов и времени, призвал к общей работе все подвластные ему мускулы. С высоты своего мостика он пустил в ход электрические кнопки, рупор и хорошо развитые легкие, привыкшие осиливать basso profundo освирепелой бури.

Буря же, очевидно, приближалась серьезная. Прежде всего утонула или куда-то исчезла позолота волны, потом застонали и заскрипели снасти, и, наконец, пульс моря начал беспорядочно раскидывать брызги и пену.

– Не боитесь ли вы качки? – заботливо спросил Можайский, провожая в каюту Ирину Артамоновну. – Капитан предвидит бурю.

– Не знаю, кажется, я не подвержена морской болезни.

– Станете помогать больным, хотя бы только детям?

– Если вы будете моим помощником.

Можайский ответил пожатием руки.

– Мне не хотелось бы оставаться под этою глупой вуалью, но наш милый Узелков феноменально несносен. Он испортит мне всю дорогу.

– О, в таком случае я отправлю его в Астрахань.

– Речной пароход еще у борта.

С этой мыслью Можайский отправился в общий салон, где и нашел Узелкова в тяжелой заботе о забытом в Астрахани кителе.

– Терпеть не могу морской качки, – ворчал Можайский, раскладывая свои вещи, – а тут как нарочно надвигается морская сутолока. Главное же, я оставил портфель в Астрахани.

– А я – китель в гостинице.

– Китель? Ты явишься в отряд без кителя? Это, мой друг, непорядок.

– Вот я и думаю, не возвратиться ли мне в Астрахань? На следующем пароходе я перегоню вас прямым рейсом.

– По правде сказать, я даже удивляюсь, с какою целью ты едешь в круговую прогулку. Мне нужно по делам, а тебе?

– Тогда благослови, дядя, обратно в Астрахань.

– И думать не о чем, прощай!

Узелков быстро перебрался на речной пароход, который и поторопился укрыться от надвигавшейся грозы между камышовыми плавнями одного из рукавов Волги.

По признаниям физиологов и по законам отцов греческой драмы, суждения человека об одном и том же предмете зависят от таких краеугольных камней, как время, место и обстоятельства. Физиологи допускают, впрочем, и исключения из этого общего правила, прежде всего для строго уравновешенных натур, а потом для чувства искренней любви. Относительно любви отцы греческой драмы прямо-таки утверждают, что она не признает над собой господства ни полярного круга, ни тропиков и так же смело командует сердцами во время циклона, как и при нежных звуках арфы…

Необычайно сильная качка и свист бури не препятствовали Можайскому предаваться размышлениям, насколько верны положения, которым там рабски подчинялись классики Эллады. Впрочем, от этих обветшалых старцев он не затруднился перескочить умственным взором к более современным правоведам в области ума и сердца. Пропустив мимо себя Леббока и Спенсера, он остановился было на мрачном Шопенгауэре, но и этому не посчастливилось. Да и действительно: кому приятно услаждать себя доводами о том, что жизнь – несчастье, а любовь – преступление? Немало повел народу граф Лев Толстой за многими из своих тезисов, но когда он объявил, что любовь к женщине, как к объекту, расхищающему достоинство человека, преступна… на зов его откликнулись только поизношенные и хилые субъекты.

Однако пароход, казавшийся ночью в тихую погоду титаном, умалился перед бурей, и хотя он все еще бодро разрезал волну, но уже вздрагивал и отфыркивался фонтанами брызг.

– Давно не было такой свежей погоды! – заявил Тавасшерн, входя в общий салон. – Как вы полагаете, согласится ли миссис Холлидей открыть у меня амбулаторию для детишек?

Капитан интересовался в жизни только своим судном и маленькими детьми. Много лет тому назад волна смыла за борт двух его сыновей, и с той поры он не мог видеть детских страданий.

– Думаю, что она охотно позаботится о ваших детях, – отвечал Можайский, лениво расставаясь со своими мыслителями. – Притом же, помните, что она хорошо говорит по-русски.

– Англичанка – и говорит по-русски, да это прелесть! – воскликнул капитан, выбегая из салона.

Каюта миссис была неподалеку.

– Извините, это не я беспокою вас, а мои пароходные дети, – оправдывался он, постучавшись в дверь каюты. – Аптека у меня хорошая, а врач остался на берегу, не поможете ли?..

– Конечно, с большим удовольствием, – послышался ответ из каюты.

– Но как вам быть без помощника?

– Попросите господин Можайского.

Капитан вновь появился в салоне.

– Ваше превосходительство, – взмолился он перед Борисом Сергеевичем, – без вашей помощи обойтись невозможно. Не за себя прошу – за деток, они ревут пуще морской бури, а которые послабее, те уже позеленели точно перед смертным часом.

Можайский не заставил себя упрашивать. Он проводил женщину-врача в аптечную каюту, а капитан отправился к пассажирам подбодрить их предложением медицинской помощи. В аптеке едва можно было повернуться. Окинув испытующим взглядом всю систему расположения лекарств, женщина-врач обратилась к своему помощнику с наказом:

– Извольте вносить сюда детей, но если вы брезгливы…

– Нет, право, нет! – возразил Можайский, забывая, что фемистоклюсы никогда не веселили его взор.

– Прикажите подать сюда теплой воды. После каждого ребенка окунайте руки в этот раствор и не мешкайте.

Когда объявление о медицинской помощи достигло пострадавших от морской болезни, то первым пациентом появился у дверей амбулатории верзила-персиянин.

– Этого пациента я не могу ввести к вам, – объявил Можайский. – Он здесь не поместится. Представьте себе переносчика тяжестей, на спине которого может поместиться концертный рояль. У него на ноге стерты три пальца, так что противно смотреть.

– А если противно, так возвратитесь на бархатный диван к сигаре и газете, но прежде скажите этому страшному человеку, чтобы он выставил сюда свою раненую ногу.

Можайскому не было времени ни возражать, ни оправдываться; разумеется, он не возвратился на бархатный диван и уступил свое место верзиле с его истерзанной ногою.

– Без хирургической операции не обойдется, – объявила миссис Холлидей с чувством сожаления. – В первом попутном городе его нужно сдать в больницу, но если не наложить теперь же антисептическую повязку, то у него образуется гангрена. Обмойте его рану, а я тем временем приготовлю повязку.

Можайский не готовился в фельдшера, и все-таки ни один чернорабочий не имел такого усердного, как он, брата милосердия. Докторша поблагодарила своего помощника ласковой улыбкой. Верзилу заменил русский священник в бедной рясе и порыжелой шляпе.

– Девочку мою лихорадка треплет… если что возможно…

– Вы где помещаетесь, батюшка? – спросила миссис Холлидей.

– По нашим недостаткам, на палубе.

– Борис Сергеевич, возьмите ребенка на руки и отнесите в мою каюту. Пусть горничная уложит его на диван и не отходить, пока я не приду. Батюшка, у вашей дочки действительно лихорадка, и на палубе в такую непогоду ей будет дурно. Пусть она побудет в моей каюте, доверяете?

– Сказывают, что вы иноверка, но, может быть, вы примете благословение от православного священника?

– С удовольствием и благодарностью.

После батюшки заглянула молодка:

– Мому мужу от запоя не дадите ли чаво?

– Не место, матушка, и не время, – строго заметила докторша. – Вези его на берег и лечи. Но почему не несут детей? Борис Сергеевич, обойдите пароход.

Скоро амбулатория не могла пожаловаться на недостаток практики. При бессилии, однако, медицинской помощи против морской болезни докторша предпочла собрать в свою каюту всех плакс и ревунов кавказского прибрежья и вместо аптечного зелья предложила им поднос со сластями.

– Борис Сергеевич, я очень устала, – объявила она наконец, – но прежде чем появится у меня тошнота, отведите меня в каюту. Об одном прошу вас, при первом же приступе морской болезни оставьте меня.

– Вы лишаете меня возможности служить вам?

– Да, но из побуждения, которое граничит с кокетством. Морская болезнь уродует человека, а мне хотелось бы, чтобы вы… именно вы…

Но барометр уже поднимался.

– Господа, я предсказываю, что ваши подвиги милосердия увенчаются достойной вас наградой, – пообещал Тавасшерн, заглянув в амбулаторию.

– А именно, капитан?

– Переходом от шторма – поймите, мы шторм выдержали! – к приятному зефиру, от каспийской сутолоки к длинной и мягкой волне и, наконец, прекрасным обедом с осетрами и стерлядями.

Предсказание сбылось, обед вышел на славу.

– В честь добросердечной женщины, к какой бы нации она ни принадлежала! – провозгласил тост милый капитан. – По влечению же сердца и по просьбе команды прошу позволения поцеловать руку, которая не отказалась перевязать тяжелую рану моего матроса.

Капитан не встретил отказа.

– За ваше здоровье, как за хорошего товарища во время морской бури, – проговорила вполголоса миссис Холлидей, протягивая свой бокал Можайскому. – Сегодня я убедилась, что истинная дружба отлично познается во время шторма.

– Я могу только отвечать пожеланием являться к вам на службу при каждом девятом вале на вашем жизненном пути, – выразил и свое пожелание Можайский.

– Обмен вашими любезностями подтверждает, что счастливо обойденная опасность располагает к возвышенным и нежным чувствам.

Таково было мнение капитана Тавасшерна. Его мнению готовы были верить и миссис Холлидей, и Можайский, предпочитавшие, однако, подтвердить свое согласие пожатием рук – не для всех заметным и потому более долгим и сердечным, нежели то предписывается застольными порядками.

XXIV

На третьи сутки пароход скользил уже по слою нефти, следовательно, у берегов Апшерона. Путникам открылся Черный городок с его обычной картиной: сотнями высоких заводских труб, старательно коптивших небо и неустанно распространявших непроницаемую тучу дыма. Необычным казалось только появление на Балаханской площади колоссальных столбов пламени, наводивших ужас на каботажную флотилию.

Там на площади возле целого строя деревянных вышек, покрывающих колодцы с нефтью, клокотало в огне озеро, подожженное чьей-то неосторожной, а может быть, и преступной рукой. Озеро накопилось в последние дни из неожиданно брызнувшего фонтана. Его не могли закрыть никакими механическими запорами, и он продолжал выбрасывать в добычу огня тысячи пудов горючего материала. Только в Пенсильвании и возле Баку можно видеть изредка подобные грозные явления.

Пароход не успел причалить к пристани, как на нем появился контролер – второй экземпляр Зубатикова.

– Фруктовая кислота с большими примесями, как прикажете? – отрапортовал он Можайскому с места в карьер.

– Я должен признаться, что не имею никакого понятия о фруктовой кислоте.

– Это набор полузрелых фруктов. В отряде они будут служить приправой к пище для предупреждения цинги.

При всем важном значении фруктовой кислоты контролер окончил свой доклад вопросом:

– Не побываете ли на пожаре?

– Разве это так интересно?

– Адская картина! Сперва вспыхнуло озеро, а потом огонь перебросился к фонтану, и теперь вышки пылают ярче факелов.

Сказав слишком много постороннего, второй экземпляр Зубатикова обратился к настоящему делу:

– Слива хорошо выглядит в кислоте, но абрикос попал уже в мягком состоянии.

Можайский отправился в город решать вопрос, действительно ли абрикос попал в кислоту в мягком состоянии. Дорогой он заметил, что бакинцы объяты ужасом, точно под их ногами не осталось ни одной капли нефти. Такою паникой могли бы быть охвачены одни только астраханцы при вести, что бешенка оставила навсегда их Волгу.

– По общему порядку вам, миссис Холлидей, следует сойти на берег и осмотреть Девичью башню, – объяснил Тавасшерн, едва уловивший свободную минутку в массе своих хлопот. – Но увы! Место, где так поэтично страдала сказочная девица, – теперь заведение для шашлыка и выпивки. Мне остается поэтому предложить вам прогулку на катере вдоль берега к пожарищу.

– Благодарю вас, капитан, но, право, мне одной даже и страшно. Если можно…

– Обождать господина Можайского? Сделайте одолжение, ведь у меня здесь большая погрузка.

Разобравшись с кислотой, Можайский возвратился к пароходу, где очень обрадовался обязательному предложению капитана.

– И при этом не торопитесь, – пояснил Тавасшерн, – здесь я нагружаюсь леденцами для персидских гаремов и свечами для мечетей Ирана. С Богом!

На катере, направлявшемся вдоль берега к Черному городку, миссис Холлидей первая нарушила молчание.

– Вглядываясь в ваши характерные отличительные признаки, я начинаю терять веру в некоторые основные начала физиологии, – заметила она своему спутнику. – Вы должны бы служить представителем энергии, а между тем вы уступили Марфу без боя, точно никогда и не любили это кроткое создание.

– Согласитесь, что в конце концов это кроткое создание может служить прекрасной рабыней, но не женой человека, способного, как вы думаете, помериться при случае с прихотями судьбы, – отвечал Борис Сергеевич. – Рабство в супружеской жизни я признаю большим несчастьем. При лучшем исходе оно приносит подвиг бессменного милосердия, а в худшем – крепостничество… и вот где же тут счастье?

– Борис Сергеевич, вы идете против Тургенева, который решил, что чувство любви по самой природе своей отвергает равенство и даже гордится своей подкладкой крепостничества.

– Я не преклоняюсь перед авторитетами, в особенности в их определении жены и женщины. Увы, наши авторитеты и мыслители принесли своим сестрам и дочерям немало вреда. Начало этому злобному направлению одной половины против другой положил, если не считать древних моралистов, Симеон Полоцкий.

– Ведь это ему принадлежит открытие, будто «пол женск есть тля»?

– Ему, да он еще милостив сравнительно с характеристикой в «Слове о злых женах». По уверению этого «Слова» – «женщина прихотлива, льстива, крадлива, злоязычна, колдунья, еретица, медведица, львица, змия, аспид и василиск». В одной шеренге с автором «Слова» идет и подьячий Посольского приказа Котошихин, свидетельствовавший перед всем светом, что нигде нет «такого обманства на девки, яко в Московском государстве».

– Бог с ними, с этими псевдоморалистами, мне обидно за свежих людей. Мне обидно за Лермонтова и за его обидный вопрос: чего не сделает женщина за цветную тряпку?

– Не спорю, вопрос не из рыцарских, но и апостол последней формации, граф Толстой, проводит красной чертой деление всего людского рода на две половины – на мужчин и на продажных тварей.

– К чему все эти перлы издевательства?

– Именно перлы издевательства. Возьмем хотя бы и Гончарова – этого патриарха добрых чувств. Не утерпел и он, чтобы не кинуть в женщину обвинение, будто бы честность ее только случайное и временное явление.

– Больно за оскорбительные отзывы отцов нашей литературы, но в ее общем багаже глумление над женщиною понятно. Положительный тип женщины удается только крупным мыслителям, хорошо одаренным тонкой наблюдательностью, тогда как отрицательный доступен каждому проезжему в литературе молодцу.

– Добро бы при этом русская женщина стояла ниже своей иноземной сестры. Наоборот, она, несомненно, совершеннее уроженок культурного Запада. Англичанка носится с своею респектабельностью как с религиозным культом и в то же время беспощадно – и въявь, и по секрету – наливается хересом и замороженным шампанским. Мисс не затрудняется идти в суд со счетом за неоплаченные женихом поцелуи. Немка – патриархальнейшее якобы существо – наполняет всемирный рынок позора. Француженка помешана на внешности. Итальянка, прости ей господи, глупа бесконечно. У испанки тоже достает ума только для игры веером и глазами. Впрочем, нужно признаться, что и иностранная литература не за женщину и за один светлый образ рассчитывается так же, как и у нас, тысячами нравственных уродов.

– И это совершенно понятно, – заметила Ирина Артамоновна. – Женщина только в последнее время взялась за перо, тогда как мужчина целые века нападал на нее беспощадно. Согласитесь, Борис Сергеевич, что силой одной критики ничто на свете не создается. Указывать на безобразие, и только на одно безобразие, и не давать понятия о красоте – вовсе не значит служить пластике, идее или гражданству.

– Обождем, может быть, классики, проникнувшись красотами Гомера, перестанут бросать в наших женщин грязью и покажут нам желанный образ жены и матери.

– А пока они покажут этот образ, мы, женщины, благодарны Аполлону Майкову за то, что он признал наше сердце хотя бы только задачей, не разрешенной еще умом человека.

Случилось так – и это уже дело психологии, – что дружное нападение Бориса Сергеевича и Ирины Артамоновны против чрезмерной строгости литературных взглядов на внутренний облик русской женщины вызвало у них сродство не в одних только внешних взглядах, но и в глубине душевных тайников. По крайней мере, когда атлеты-персияне уставили катер перед картиной пожара в нефтяном городке, она приняла руку помощи от своего спутника не только доверчиво, но точно от стародавнего друга.

– И вот куда нас хотят отправить так называемые лучшие умы вселенной, – заметила Ирина Артамоновна, указывая на пожарище, – прямо-таки в ад! Но разве же мы такие аспиды и василиски, как говорится в «Слове о злых женах», чтобы служить материалом для геенны. Впрочем, вы поклонник Достоевского, а ведь он тоже сказал, что женщина в состоянии обмануть и Всевидящее Око.

– Это не более как обмолвка нервной натуры умного писателя, которому, во всяком случае, за одну Дуню Раскольникову простится тысяча обмолвок.

Ад, клокотавший перед Можайским и его спутницей, не особенно сильно отпечатлевался в их душевной сфере. По крайней мере на обратном пути к пристани они и не вспомнили о нем и продолжали обмениваться воспоминаниями о прошлом и загадками о будущем.

– Нашу нынешнюю встречу я могу считать только грубой насмешкой судьбы, – заметила как-то вскользь Ирина Артамоновна, как замечают женщины, когда хотят коснуться своего собственного больного места. – Не скрою, вы всегда представлялись мне симпатичным человеком, и мне хотелось бы, чтобы вы были очень счастливы.

– А вы, Ирина, счастливы?

Она долго молчала.

– Как видите, я молчу.

– Из-за недостатка ко мне доверия?

– О нет… повторяю, вы многое узнаете из моего дневника, а теперь я с ужасом думаю: неужели мы очутимся во враждебных лагерях? Знаете, ведь это возможный случай. Холлидей не задумается во имя британских интересов принять агентуру в лагере Теке…

– А что же вас обязывает быть с ним?

– Ничто… за исключением судьбы.

– Вами говорит фатализм?

– Если понимать фатализм в смысле слепого подчинения предопределению, то я менее всего фаталистка. Напротив, мой идеал – это независимость от окружающих лиц и явлений…

– А между тем…

– Не договаривайте, и так как сегодня день признаний, то я объясню вам, при каких условиях я подчинилась так беспрекословно Холлидею. Еще изучая медицину, я находилась в переписке с Фламмарионом и Круксом по вопросам спиритизма. Холлидей был ассистентом Крукса. Через него шла корреспонденция со мной. Спиритизмом я увлекалась искренне, но недолго, и от него у меня осталась только вера в общение миров видимого и незримого, но без малейшей материализации всего бесплотного. На этом выводе я прервала переписку с Круксом, и тогда Холлидей, как агент теософического общества, явился ко мне с доказательствами и убеждениями. Все усилия его, однако, пропали даром, и даже от самой веры в общение двух миров остались у меня обрывки, из которых не получается ничего осмысленного. Испытав поражение в этой загадочной области, Холлидей перешел к более исследованной, в которой я и признаю за ним крупную силу. Он обладает неотразимым гипнозом… и вот теперь я стараюсь выбиться из-под его опеки, но пока не могу. Он влияет на меня, несмотря на время и пространство, а между тем он… не скрою от вас… и почему мне так сильно хочется быть откровенною с вами?… а между тем он… он противен мне!

– Да, но какой же ценой вы можете выбиться из-под его опеки?

– Какой ценой? Судя по теории, я должна превозмочь силу его воли каким-нибудь более могущественным эффектом.

– Не исключая из ряда эффектов и чувство любви?

– Я даже думаю, что любовь как волевое ощущение наиболее в этом случае сильное орудие.

Ко времени возвращения катера к пристани Тавасшерн успел принять весь груз сладостей для персидских гаремов.

– А как пожар? – спросил он миссис Холлидей, поднося ей букет от имени пароходных детишек.

– Вы спрашиваете, как пожар? Пожар, кажется, разгорается, – отвечала она, прильнув лицом к букету. – Трудно предвидеть, на чем он остановится, и кто знает, как и чем он будет погашен!…

XXV

Сердитый Каспий представился за Апшеронским полуостровом в умиротворенном и приятном настроении. Волны поспешали уже навстречу пароходу только ради одного приветствия и ласково расступались, чтобы открыть ему дорогу к дальнему югу. В согласии с ними было и розовое облачко, одиноко плывшее по небу с севера дальнего в сторону южную. Даже и темные, выглянувшие на Ленкоранском прибрежье леса и те очутились в заговоре с картиной общего far niente природы.

В эту жизнерадостную гармонию вошли также Можайский и миссис Холлидей. Теперь вблизи их было так отрадно и светло, а впереди? Что ожидало их впереди? Впереди спускалась ночь, и никакой испытующий взгляд не мог бы проникнуть сквозь ее темную завесу.

Оставив борт парохода, они нашли укромный уголок, чтобы провести прощальный час, перед тем как разойтись в разные стороны. Ранним утром миссис Холлидей предстояло сойти в заливе Энзели на персидский берег.

Пароход шел хорошей повадкой – уверенно и степенно, поэтому на его палубе царило полное спокойствие. При окружавшей тишине беседа их шла обрывками, порой без окончания, порой без вступления…

– Почему бы вам не изменить свой маршрут?

– С какой целью?

– На родине у вас все привязанности – отец, друзья, а может быть, и счастье…

– Вот счастья-то я и не предвижу. Предположим, что я изменю маршрут… и вы тоже… а что же далее? Так называемая чистая дружба между нами невозможна, да и во имя одной дружбы маршрутов не меняют.

– О, я не стану и лгать перед вами! На одну дружбу я не согласен.

И как бы в доказательство своего несогласия на одну дружбу он страстно прильнул к руке молодой женщины.

– Поэтому и не будем менять наши маршруты. За мной, однако, есть долг, я не ответила на ваш вопрос, счастлива ли я. Нет, я несчастлива. Только выйдя замуж, я поняла всю силу розни, не политической или племенной, а душевной между расами славянской и англосаксонской. Что делать, сочтите меня недостаточно культурной женщиной, а я люблю славянскую изнеженность души. Вы спросите, как же я покорствую перед силой такого твердого ума и сухого сердца, как у мистера Холлидея? Я не хочу винить этого человека. Он увлекся мною, не подозревая, что ланцет и микстуры не истребили во мне потребности взглядывать по временам на небо и передавать ему скрытые движения души. Да, русская женщина, я говорю об истинно интеллигентной женщине, находится в конце девятнадцатого века в переходной формации. Мощная сила для нее недоступна, а оставаться в скорлупе улиточного студня она не согласна. Сознаюсь, трудно предвидеть, какой тип выработается из нее, но ее природа богата всеми элементами, чтобы сочетать в одно хорошее целое: мать, деятеля и жену. Я открыла вам всю глубину своей души, а остальное вы поймете и узнаете из моего дневника.

Можайский и Ирина продолжали внимательно смотреть за борт парохода, тогда как мрак ночи не позволял уже различать не только волну от волны, но и воду от судна.

Разумеется, только благодаря этому непроглядному мраку Можайский нарушил священные права собственности: своевольно выбившуюся прядку волос Ирины он покрыл поцелуями…

– Пора расстаться, – прошептала Ирина, останавливая дальнейшие посягательства его на права собственности. – Завтра утром на рейде меня встретит Холлидей, и я просила бы вас… не показываться… не подавать повода к неосновательному предположению. Проводите меня в каюту.

Прощание у дверей каюты могло быть навсегда, на вечность, как же поэтому не переступить за ее порог? Переступили…

– Прощайте, Борис…

О, как люди злоупотребляют иногда прощальными минутами. Правда, нередко только в эти минуты многое неясное и недоговоренное принимает внезапно определенные формы и очертания. Нередко последнее «прости» переходит – неожиданно, взрывом или ослепительным метеором – в объятия и жаркий поцелуй! Так случилось и теперь – и долго-долго этот метеор горел и не рассыпался! Наконец молодая женщина первая увидела опасность…

– Пора, Борис, расстаться…

– Прощай, Ирина…

– До лучших дней.

– Да, если они наступят.

По трапу спускался этот милый, но несносный Тавасшерн, который обещал прийти в салон поболтать с Можайским о делах предстоявшей экспедиции.

Ирина осталась у себя в неосвещенной каюте, не заботясь о том, что через открытый иллюминатор врывались морские брызги.

«Я так блистательно сдала экзамен из физиологии нервной системы, – подсмеивалась она над собой, – и так умело отличала шарики нервных узлов от двуполярных, а между тем источник страстного поцелуя остался для меня тайною? Холлидей тоже целовал меня и нежно, и пылко, но разве я спешила отвечать? А здесь… так отзывчиво, так скоро и даже… если бы он пришел и повторил…»

Ко времени прихода на рейд Энзели Борис Сергеевич заставил себя обратиться в невидимку. Силой воли он превозмог даже такое требование сердца, как проводить Ирину долгим печальным взглядом. Впрочем, что же ему мешало запрятаться где-то там, между снастями, на верхней галерее? Отсюда он увидел как Ирина – да, Ирина, без отчества и титула – изменив родному обычаю, не ответила мужу ответным поцелуем. Она подала ему руку – и только…

XXVI

Продолжая свой курс и миновав островок Ашур-Аде, который давно уже готовится исчезнуть в волнах Каспия, Тавасшерн приблизился к негостеприимному чекишлярскому берегу. Здесь благодаря мелководью верст за пять от берега пароходный винт встревожил морское дно и повел за собой ленту песочной мути.

Бросили якорь. Сердитый бурун долго препятствовал установить сношение с берегом, и только к вечеру показался дымок парового баркаса, рискнувшего выйти в море. Эта злополучная посудинка виляла со стороны на сторону, точно рыба, отравленная кукельваном. На его банкетке ютились несколько человек военной молодежи, обрызганной с ног до головы морской пеной.

– Нельзя достаточно налюбоваться этою необычайною смелостью, – говорил Можайский Тавасшерну. – Мне кажется, что одни истинные моряки могут презирать такую очевидную опасность.

Капитан наблюдал в бинокль.

– О, это наши закаспийские гурманы, – отвечал он. – Чекишлярская кухня доведет их когда-нибудь до катастрофы. Впрочем, граф Беркутов только того и желает.

Фамилия графа была хорошо известна Можайскому.

– Вы говорите, что граф Беркутов ищет смерти?

– Так говорят. А рядом с ним, – продолжал сообщать Тавасшерн, – отрядный казначей, который никак не может решить вопрос, где ему приятнее напиться, на берегу или на пароходе. Вообще же я вижу полный комплект адъютантов командующего: Абадзиева, Кауфмана, Эрдели. Этим юнцам полагается быть храбрыми, иначе Михаил Дмитриевич засмеет их до смерти. Из них Абадзиев уже украшен четырьмя солдатскими крестами и все-таки готов просунуть голову в жерло неприятельской пушки. С ними же полковой командир князь Эристов, симпатичнейший из грузин. Но и треплет же их сухопутные благородия! Ведь в этом паровом котелке каждая трубочка шипит по-змеиному. Сюда, на войну, следовало прислать целую флотилию надежных баркасов, но, видно, все они потребовались для прогулок адмиралов по Маркизовой луже.

Тавасшерн был человеком дела, а не показного блеска.

– Шлюпку на воду и в конвой к баркасу! – скомандовал он наконец своим матросам. – И захватите спасательные круги. Быстро!

Кое-как баркас подобрался к борту. Пароход оживился. Повар его, справедливо считавший гостей из Чекишляра специально своими гостями, заранее уже приготовил неизбежную уху из волжской стерляди и один из классических бефов.

Можайский и граф Беркутов, встречавшиеся в доме князя Гурьева, сошлись по-приятельски и охотно предались воспоминаниям о знакомых им лицах и событиях. В последнее время граф жил за границей. Справившись обо всех, даже об Антипе Бесчувственном, он забыл справиться о здоровье одной княжны Ирины. Можайский, впрочем, дал себе заранее слово умолчать о всех последних событиях в гурьевской усадьбе.

Чекишлярцы и пароходное общество вскоре сошлись в одну семью с разнообразно жгучими предметами для размышлений. Артиллеристы занялись листовкой и дальнобойными орудиями. Врачи оборудовали хинную. Транспортным мерещились фургоны и верблюжьи горбы. На стерлядь и политику накинулся воинственный казначей. Не было столика без военно-походной злобы.

– На каком дьяволе вы протащите по пескам осадные орудия? – спрашивал мортирный артиллерист.

– Пески только здесь, у моря, а за ними паркет, – защищался осадный артиллерист.

– Достаточно было бы и полевых орудий.

– Вашею шрапнелью да в двухсаженные стены? Не слишком ли будет деликатно?

– В глиняные, батенька, стены, в глиняные.

– Шар земной тоже из глины, а попробуйте его прохватить шрапнелью.

– Не будь я мичман, если не вколочу в эту стену пудовый патрон динамита! – заявил решительно молодой мичман. – Вот так-таки всажу и фитиль подожгу на глазах всего вашего Теке.

За другим столиком беседовали кандидаты на должности транспортных начальников.

– Откуда он (подразумевалось: Скобелев) возьмет верблюдов? – интересовался будущий командир верблюжьего транспорта.

– Нет, вот откуда он возьмет колесный транспорт? – допытывался будущий командир колесного транспорта.

– Верблюды будут, – заявил воинственный казначей. – Я знаю Михаила Дмитриевича. Мы с ним в Болгарии…

– Сочтемся, однако! Иомуды бегут в Персию, гокланы уходят в пески, солоры и сарыки готовы перейти на сторону Теке, где же верблюды?

– Не знаю где, но верблюды будут. Персия даст.

– Нет, Персия не даст, она боится Теке как огня.

– А наш посланник?

– И посланник ничего не сделает.

– Тогда пригоним верблюдов из Хивы и Бухары. У Михаила Дмитриевича, мы с ним в Болгарии… есть в запасе некто Извергов. Правда, теперь он как бы под арестом… но в мирное время он нередко скучает от бездеятельности за решетками… зато уж по одному слову Михаила Дмитриевича он ограбит да достанет верблюдов.

Далее шли медицинские злобы. Отрядный немец претендовал, что хотя он немец со дня рождения, но все еще не произведен в действительные статские советники.

– Поверьте, Красный Крест сделает свое дело не хуже вашего военного госпиталя, – успокаивал его уполномоченный Красного Креста.

– И все-таки его следует подчинить мне как отрядному врачу.

– Этого не будет. Я пожертвовал десять тысяч рублей на закаспийский отдел Красного Креста вовсе не для того, чтобы вы распоряжались моими средствами.

– Ах, вы – господин Баляшев! Очень рад познакомиться!

Пароходный буфет был хорошо снабжен винами всех цветов и градусов, и в садке повара плавала еще не одна стерлядка, но неумолимый капитан заявил, что через полчаса он снимается с якоря. Угроза эта заставила все общество перебраться на туркменские лодки и отправиться на берег, в противный Чекишляр, где армянин Иованес, повысившийся из духанщиков в звание ресторатора, деспотически начинял офицерские животы вечно фаршированными помидорами.

XXVII

От столичного комфорта Можайскому пришлось перейти к лишением бивака, расположенного на пустынном берегу неприветливого моря. Его войлочная кибитка была изукрашена, по примеру всех остальных, просветами и прорехами, допускавшими свободное общение с внешним миром, чем охотно пользовались мириады чекишлярских мух. В первое время он с трудом шагал по россыпи из мелких раковин, на которой стоял чекишлярский лагерь, но и это неудобство было из терпимых. Даже ящик из-под лимонада, заменявший рабочий столик, вызвал в нем скорее вопросительное недоумение, нежели чувство горечи или сожаление о некоторых непривычных стеснениях.

В Чекишляре ему предстояло сказать напутственное слово подчиненным.

– При всем моем нерасположении к поучительным словоизлиянием я должен очертить перед вами пределы наших обязанностей, – говорит он перед собравшимся к нему сонмом мрачных физиономий. – Обязанности правительственного контролера, особенно в военное время, священны. На нас командующий будет смотреть как на своих ближайших и верных помощников. Увидев соломинку в хлебном мякише, мы не сочтем ее за червяка неимоверной длины, а зато и картонную подметку не сочтем за гамбургский товар. Правды прошу у вас, только правды.

Можайский произвел на своих подчиненных приятное впечатление.

– Из вашей телеграммы, полученной в Баку, я вижу, что здешние дела не особенно красивы? – спросил он чекишлярского Зубатикова. – Поговорим о них.

– О сене прикажете или о спирте?

– Начнем с сена.

– Сено идет сюда из-за моря и обходится казне дороже рубля за пуд. Однако вы увидите не сено, а вороха черных хрупких волокон с сильным запахом и вкусом морской соли. Подрядчик ставит водоросли вместо сена, но я ничего не могу сделать со здешней властью. Вы сами увидите, что у нас за человек бранный воевода!

– Акт составили? – спросил Можайский.

– Повременил до вашего прибытия. Вот тоже насчет спирта. Спирт у меня в большом подозрении. По отчетам он исчезает в испарениях, а в действительности весь Чекишляр спился на казенной водке. Я опять к бранному воеводе, а он в ответ: «Это остаточки от непьющих солдатиков и вообще». И прибавил: «Не советую придираться, а то, если узнает Михаил Дмитриевич!..»

– А как у вас поставлено верблюжье дело?

– Поставлено очень нехорошо. Всю степь избегали и набрали только полторы тысячи голов. Теперь у нас свирепствует азартная на верблюдов игра, которую ведет интендантский полковник Щ. По его совету, право, я не сплетничаю, иомуды угнали свои стада за Атрек, чтобы потом заломить чудовищную цену, и если мы не откроем вовремя всю верблюжью махинацию, то казну оберут как липку.

К концу беседы Можайский почувствовал в голове дурно приготовленный винегрет из верблюжьих голов, сена с глауберовой солью и испарившегося спирта.

– Это ничего, – успокаивал его доктор Щербак. – Все мы здесь одуреваем между двенадцатью и четырьмя часами, а кто послабее, тот доходит до помрачения. Зато к вечеру, когда повеет йодистой атмосферой, мы свежеем и работаем без устали.

Вечером Можайский предпринял официальные визиты. Балансируя по взрыхленному песку, он направился к юламейке наиболее знатного вида. Отсюда еще издали слышались приказания, приправленные гарниром из «дурака», «сволочи» и разных пряностей.

«Это-то и есть бранный воевода, – сообразил он, увидев перед собой коренастого бойца с усами Мазепы. – Вот человек, которому следовало бы командовать арестантскими ротами».

– Очень рад прибытию вашего превосходительства, очень рад! – восклицал бранный воевода на весь бивак. – Контроль, могу сказать, для меня душа и сила… Но ваш здешний контролер Зубатиков, которому незнакомы условия войны, невозможный человек, невозможный, невозможный! Подрядчиков разогнать нетрудно-с, но помните, что статьи законов не упряжные лошади и что бумажными параграфами нельзя наполнить солдатскую утробу. Полегче, господа, полегче, полегче! Разумеется, вы, статские праведники, сроднились с крючочками и никак не можете расстаться со своими юриспруденциями…

– А признайтесь, полковник, вы недолюбливаете эти самые юриспруденции? – спросил Можайский. – Впрочем, и действительно, что в них хорошего. Возьмем хотя бы главу о попустительстве… например, при поставке сена…

Бранный воевода при этом замечании завил в колечки свой неимоверно длинный ус и неожиданно быстро впал в тон невинной голубицы.

– Поверьте, никто в отряде не восхищается вашим контролем сердечнее меня. На мой взгляд, он, можно сказать, бальзам против хищений, которыми сопровождаются все войны, но, ваше превосходительство, послушайте меня, старого хорунжего…

«Даже в хорунжего себя разжаловал, – подумал Можайский. – Тип из редких».

– Что за беда, если где и стащат, лишь бы солдат был сыт и одет. По дружбе говорю, не огорчайте Михаила Дмитриевича. Мы должны беречь его, а что он скажет…

– Что он скажет, то мы узнаем завтра после его приезда, – сухо прервал Можайский, – а теперь имею честь кланяться.

– Прошу вас к себе на кашу.

– Благодарю, мне каша вредна.

После свидания с бранным воеводой Можайский потерял всякую охоту к дальнейшим визитам и, отложив их до другого времени, выбрался на берег моря. Миновав лагерную стоянку и ближние барханы, он остановился, когда уже огни Чекишляра совершенно исчезли из вида и море подернулось фосфористым блеском.

Одному человеку скучно у этого негостеприимного берега, поэтому Можайский пригласил к себе скрывшийся где-то там, далеко, за морем, образ молодой женщины… прошептавшей так мило, так очаровательно: «До лучших дней!» Ирина явилась – и пошла с ним рука об руку. Чувствуя возле себя ее веяние, Можайский переживал вновь вчерашний дивный, проведенный на пароходе вечер со всеми его неуловимыми для глаз душевными тонкостями…

XXVIII

Лагерная обстановка на берегу неумолчно рокотавшего моря никому не доставляла сердечной отрады. Из-за песчаных сугробов тянуло беспрерывно удушливой теплотой. Вместе с этой тягой проникли сквозь просветы войлока песочные струйки. Сквозь те же просветы виднелись и звездочки на небе. Температура уравновесилась только к утру, но тут пробудившиеся мухи взволновались, зароились и безжалостно принялись терзать дремавшего человека своими хоботками и лапками.

– Кузьма, чаю!

Кузьма внес чайный прибор, покрытый от мух кисеей, и с явным нерасположением ко всему сущему объявил:

– Сторона! Вместо чая – обмылки, и добро бы мылом пахнули, а то простыми серниками…

Чай действительно отзывался запахом спичек дурного изделия, но что делать, а la guerre comme а la guerre! И Можайский выпил, к немалому удивлению своего полированного лакея, два стакана невозможного пойла.

– Сегодня произойдет генеральная добыча водорослей, – доложил ему явившийся с докладом Зубатиков. – Хорошо бы накрыть всю эту махинацию с поличным.

– А депутат?

– Мы неразлучны.

Депутатом в Чекишляре состоял старый кавказский капитан, рубивший когда-то просеки перед мюридами Шамиля.

Солнце не успело обогреть прикаспийские дюны, как Можайский отправился со своими спутниками вдоль берега на казачьих пегашках за пределы Чекишляра. Оттуда несло специфическим запахом бухты с застоявшейся водой. Вскоре объяснилась и причина: толпы рабочих персиян выволакивали из моря снопы водорослей и раскладывали их для просушки по соседним барханам.

– А вот и Тер-Варианц, подрядчик по доставке сена из Ленкорани! – отрекомендовал Зубатиков армянина, распоряжавшегося работами с важностью человека, дающего себе хорошую цену.

– Позвольте, господин Тер-Варианц, узнать, вы для кого готовите это сено, для казны или в частную продажу? – спросил Можайский.

Тер-Варианц, гордившийся тем, что у его папеньки был дом на Головинском проспекте, нашел, что он может и покичиться перед незнакомцами.

– Тэбэ, дыша моя, какое дэло? Может быть, мы готовим сэно на продажу, а может быть, на тюфяки для барышень.

– Нагайкой бы его! – прошептал депутат, рубивший просеки перед мюридами Шамиля. – А еще лучше разложить бы!

– Нет, капитан, постараемся с ним сговориться. Есть предположение, – продолжал Можайский, – что вы ставите эту… траву в казенный склад, вместо ленкоранского сена?

– Проходи, милый, а если купить хочешь, так давай чистые денежки. Давай – продам!

– Вы видите перед собой комиссию, которая составит акт о вашем, извините за неудобное слово… о вашем мошенничестве.

– Ты – комиссия?

В этом вопросе Тер-Варианц не то поддерживал свое нахальство, не то терял амбушюр.

– Да, комиссия.

– Зачэм ты раньше не сказал? Развэ я так говорил бы с тобою? Теперь ты сам виноват, а акт я не подпишу. Это сэно мне нужно на тюфяки для барышень.

По возвращении в Чекишляр Можайский узнал, что с минуты на минуту ожидают прибытия из степи командующего, поверявшего гарнизоны по атрекской дороге. О появлении его должен был возвестить дозорный с верхнего этажа деревянной вышки, предназначенной для наблюдения за бродячим народом в песках. Дозорным был на этот раз Горобец, казак с Кубани. У подножия вышки стоял махальный – Галушка, тоже казак из пластунов, сошедшихся у Черноморья бог весть из каких частей России. После долгих ожиданий дозорный возвестил наконец:

– Командующий приихали!

– Де ж они приихали? – переспросил махальный, боясь взмахнуть флагом без твердого убеждения в том, что Горобец не ошибся.

– Кажу тоби приихали!

– Не бачу.

– По песчаной дорози скачут!

Командующего ожидали у штабного домика почетный караул и шеренга офицеров, прибывших с того берега и не успевших еще представиться начальству. Приняв почетный рапорт и обойдя представлявшихся, Михаил Дмитриевич пригласил к себе на завтрак Можайского и графа Беркутова.

– Прежде всего благодарю вас, Борис Сергеевич, за ваше согласие принять на себя нелегкую обузу моего всевидящего ока! Потом я доволен, что вы и мой милый граф в дружбе и согласии. На войне истинные приятельские отношения – великое дело! Ради же вящего укрепления добрых между нами чувств мы истребим сейчас по стаканчику шампанского.

– По одному? – спросил граф Беркутов.

– По одному, да и вообще ты, пожалуйста, не думай, что я позволю тебе утонуть в шампанском. Прежде всего я ушлю тебя вперед с первым же верблюжьим сухарным транспортом.

Завтрак прошел в дружеской оживленной беседе.

– Теперь простой и откровенный вопрос: как вы думаете, воруют ли у меня в отряде? – спросил Михаил Дмитриевич. – Если не воруют, я разрешу вторую бутылку.

– Кому и что у тебя воровать? – заметил Беркутов.

– Увы, – остановил его Борис Сергеевич, – передо мною все признаки казнокрадства! Зло не пустило еще корней, но уже дало хорошенький рост.

– Как! – вскипел Михаил Дмитриевич. – Я не успел и шагу сделать в экспедиции, как у меня уже завелись свои Затлеры! А я так надеялся, я так рассчитывал… я в первый раз несу ответственность за самостоятельное ведение войны – и вдруг… я и Можайский не в силах побороть мошенников?

– Я этого не сказал – напротив, при вашем несомненном расположении к моим усилиям ни одному из Тер-Варианцов мы не дадим ни одного очка. Кстати, о Тер-Варианце. Этому господину суждено быть пробным оселком с загадкой: быть или не быть воровству в вашем отряде? Вот что я докладываю вам… и, если хотите, официально.

Можайский передал историю с поддельным сеном, но он не успел еще дойти до последнего акта, как Михаил Дмитриевич вскипел и выкрикнул:

– Капитан Баранок, где вы пропадаете?

Капитан был здесь же, на веранде.

– Задержите пароход на рейде! Соберите штаб… для прогулки… а там увидим!

«Быть буре!» – подумал Баранок, хорошо уже ознакомленный с вибрацией голосовых связок своего генерала.

Остановка парохода имела мистическое значение. Вскоре обычная свита из адъютантов и штабных собралась у дома командующего, куда подвели лошадь и Можайскому.

– Мой первый визит – вашему Зубатикову, – сообщил ему шепотом Михаил Дмитриевич. – Пусть эти господа поймут всю прелесть моего намека…

Всякий шаг в Чекишляре был как на ладони.

«Кому же он сделает первый визит?»

Вопрос этот приходил в голову каждого чекишлярца.

«Разумеется, бранному воеводе, потом князю Эристову, потом… но зачем же он осадил коня у кибитки этой контрольной медузы?»

Зубатиков стоял у своей кибитки в несколько оторопелом состоянии, так как он меньше всего ожидал визита командующего.

– Да вы к тому же и мой боевой товарищ! – восклицал Михаил Дмитриевич, взглянув на его медали. – Позвольте, я отлично вас помню. Вы были членом комиссии по приведению в известность добытых мною трофеев у подножия Шипки. Вы принесли тогда неоценимую пользу. Помню, как вы опечатали неприятельские денежные ящики и написали на них: «Приняты в русское государственное казначейство». Сердечно вас благодарю, сердечно, и если вы встретите надобность в моей поддержке, телеграфируйте мне помимо всяких формальностей. Еще раз благодарю и прошу вас с собой на прогулку.

Зубатиков не успел вымолвить ни одного слова, как кавалькада была уже далеко.

– Ваше превосходительство, он принял меня за кого-то другого, – объяснял дорогой Зубатиков Можайскому. – Я не имею понятия о комиссии, приводившей в известность его трофеи, а что касается неприятельских денежных ящиков, то они также…

– То они также плод его богатого воображения, что, однако, придает вам особую аттестацию. Понимаете?

Кавалькада миновала лагерь, пристань, слободку.

– Ваше превосходительство, Борис Сергеевич! – кричал издали командующий. – Я хочу обревизовать Каспийское море. Пусть пришлют ко мне подрядчика, который доставляет такое прекрасное сено.

Буря приближалась. Михаил Дмитриевич перестал ласкать свои изящные бакенбарды, картавил меньше обыкновенного и штамповал каждое слово с отчетливостью монетного станка.

«Будет разноска!» – решил штаб, едва поспевая за Шейново.

Предвестники оправдались.

Побывав на месте производства ленкоранского сена, командующий поручил бранному воеводе отправить Тер-Варианца на пароход и указать ему путь на запад. За подрядчиком последовал – и также с полевым жандармом – интендантский чин, торговавший остаточками от непьющих солдатиков, и мелкота – агенты, у которых нашлась добрая сотня четвертей крупяных соринок.

Пароход снялся и повернул к Баку.

– Строгонько действует Михаил Дмитриевич, – говорил Можайскому бранный воевода после отправки на пароход своих приятелей. – Строгонько, но справедливо! Помилуйте, да если б я знал, что они воры, да я бы их!…

Для корреспондента сегодняшняя буря была находкой, но корреспонденции из отряда разрешались туго. Один доктор Щербак пользовался этим дорогим правом. После бури и разноски он явился пощупать пульс Михаила Дмитриевича и выпросить у него разрешение на посылку корреспонденции.

– Ваше превосходительство, – доказывал он генералу, – в английских газетах бог знает что плетут про экспедицию и про вас лично… и неужели мы будем отмалчиваться перед их клеветой?

– Ни одной строчки, ни одной, понимаете?

Тон командующего не допускал возражений.

– Но ваш просвещенный ум…

– И моя власть посадить вас, милый доктор, на гауптвахту? Я не прибегаю к этой мере потому только, что вы состоите представителем Красного Креста, на который я рассчитываю как на великую подмогу. Всякую пилюлю, какую вы мне пропишите, я проглочу, но решительно запрещаю вам посылать корреспонденции из отряда. Капитан Баранок, где вы пропадаете?

Капитан и его портфели были налицо.

– Прикажите «Чекишляру» развести, пары – и в дорогу. Мне утром нужно быть в Красноводске.

XXIX

«Коробка с сардинками» – кличка, приданная «Чекишляру» дурно воспитанным капитаном купеческой флотилии, – гордо держала путь на север. Гордость ее опиралась, впрочем, не на индикаторные силы, а на флаг командующего отрядом закаспийских войск. Вслед за оставлением рейда пассажиры «Чекишляра» разделились на половины – беззаботную и деловую. Первая, из адъютантов с графом Беркутовым, поместилась на палубе; деловая же заняла салон и притом с предосторожностями, указывавшими на серьезность предстоявшей работы.

В салоне открылось под председательством командующего совещание о ходе хозяйственной стороны экспедиции. Интенданта в совещании не было, да его не было и потом, по окончании всей войны. Обязанности его исполнялись совсем неподходящими людьми, даже одно время майором из иноверцев, едва-едва разбиравшим русскую грамоту.

Кроме Можайского в совещании находился начальник штаба полковник Гр-ков. Нелегко было разобраться в определении душевного строя этого человека. Его пытливые зрачки менее всего выражали любовь к ближнему. Порывы его сердца отличались сухостью. Никогда и никто не предполагал в нем и признаков инициативы, а между тем из-под его пера вышли впоследствии многие тома богатых исследований по этнографии Средней Азии. За наружной сухостью его скрывались чуть не гражданские слезы, так что ходячее мнение о лице как о зеркале души не имело к нему применения.

Командующий был с ним на «ты», но – опять раздвоение – мог расстаться с ним без сожаления хотя бы и накануне штурма.

– Николай Иванович, – обратился к нему Михаил Дмитриевич, – я намерен посвятить и Бориса Сергеевича во все планы и расчеты нашей экспедиции, при этом я не желаю играть с ним в авгуры. Вы знаете, господа, что теперешняя экспедиция есть не более как последствие прискорбнейшей из наших неудач в Средней Азии. В прошлом году наш отряд ретировался из Ахал-Теке с потерями в людях и оружии, а главное с громадным уроном боевой силы. Господа, которым была доверена экспедиция, забыли классическое выражение, по которому «время войны есть сумерки богов», а во время сумерек нужно пробираться в незнакомом месте с опаской. Из этого триумвирата один считал Ахал-Теке за Унтер-дер-Линден, другой – за прогулку по Ривьере, а третий – за золотые россыпи.

Последовала минута раздумья.

– И вот, – продолжал Михаил Дмитриевич, – на нашу долю выпала честь поправить прошлогоднюю неудачу. Тебе, Николай Иванович, известно, что Азия дает цену нашим военным ошибкам более дорогую, нежели нашим победам, поэтому всякую неудачу в Азии мы должны немедленно смывать хотя бы ценой крови. Азиата нужно бить по воображению. Раз мы допустим его воображению разнуздаться на наш счет, нам придется посылать в Азию не полки, а корпуса и армии… На поправку закаспийской авантюры приглашали многих, но по сметам этих избранников выходила надобность в трех годах времени и в тридцати миллионах капитала. Вспомнили тогда обо мне, и хотя я не в фаворе…

– Вы не в фаворе? – невольно воскликнул Можайский. – Вы не в фаворе после Шейново и Ловчи?

– Дорогой мой, вы наивны! Так вот, когда вспомнили обо мне, я выпросил полтора года времени и пятнадцать миллионов. Насколько я успел осветить для себя Туркмению, вся трудность экспедиции будет заключаться в транспортной силе и в продовольствии. Теперь, Николай Иванович, выслушай мои соображения насчет продовольствия. Мне не хотелось прибегать к любезностям Персии, но, признаюсь, верблюды не даются мне в руки, поэтому приходится перестроить весь продовольственный базис отряда. С берега я двину все, что возможно, но пока в Дуз-Олуме и Бами не будет пятисот тысяч пудов, я не решусь подписать приказ об отряде вторжения. Как ты думаешь, за приличный бакшиш персидские ильхани помогут нам заготовить хлеб и фураж в Хорасане?

– Ильхани очень любят маленькие подарки…

– Прекрасно, не устроишь ли ты заготовку в Персии?

Гр-ков не рассчитывал на подобное предложение; он не готовился к роли интенданта. По тому же положению, какое он занимал в отряде, командировка в Персию за покупкой хлеба и фуража равнялась чуть не удалению от лавров и генеральского чина.

– Разумеется, ко времени вторжения в Теке я вызову тебя оттуда, – поспешил его успокоить Михаил Дмитриевич, – взгляни вокруг, кто у меня из интендантской силы?

– Я исполню приказание вашего превосходительства.

– Что делать, не сердись, мой дорогой. Теперь о перевозке. В нашем походе верблюд есть залог успеха. Дайте мне услышать рев каравана из двадцати тысяч голов, и я откажусь навсегда от оперы, хотя бы в ней участвовали самые божественные соловьи. Верблюд есть вещь, а прочее все гиль… но где я найду… Да! – вспомнил Михаил Дмитриевич, постукивая в переборку каюты. – Капитан Баранок, где вы там пропадаете?

Баранок появился.

– Готово ли предписание о заготовке?

Баранок молча подал бумагу к подписи и молча, взяв подписанную, ушел в свою каюту.

– Мангышлак даст мне четыре тысячи, туркмены, если Щ. не сплутует, шесть тысяч, но этого мало! Пытался я добыть из Туркестана…

– О туркестанских верблюдах я имею верные сведения, – заметил Борис Сергеевич.

– Родной мой, что же вы молчите?

Командующий хитрил. Туркестанский верблюд был необыкновенно близок его боевому сердцу, и он следил за туркестанской поставкою как за излюбленным делом.

– Хотя Извергов рыщет всюду, где слышится рев верблюда, но вы получите из-за Амударьи не более четырех тысяч голов. Прошлой зимой погибло их в одном Казалинском уезде до тридцати тысяч. Кроме того, Извергов потерял у кочевников и последние остатки доверия, теперь ему отпускают верблюдов только для циркуляции у берегов Каспия.

– И то для перевозки купеческой клади?

– Именно.

– Но разве глупому верблюду не одинаково тяжело везти шестнадцать пудов клади – купеческой или военной?

– Далеко не одинаково.

– Да, разумеется, есть разница в присмотре за ним, в срочности и в умении обходиться с его ноздрями. Но не все ли равно ему тащить эту тяжесть в Хиву или в Теке?

– Вы поведете их в Теке?

– Непременно.

– Обманом?

– Нет, военной хитростью, а это не одно и то же. Пусть Извергов добывает их каким он хочет способом – грабежом, кражей, обманом…

– Но, Михаил Дмитриевич, что же скажет общественное мнение?

– Никто так хорошо не понимает фигуру умолчания, как общественное мнение! К тому же, повторяю, пусть Извергов грабит, где и кого хочет… но когда дело дойдет до расплаты с населением, вы, Борис Сергеевич, должны заставить его расплатиться с непривычной ему честностью.

– Теперь мне понятно, почему вы запретили корреспонденции из отряда…

– Не совсем так. Видите ли, петербургское злоязычие утверждает, что под моей фамилией скрывается один только мираж, созданный услужливым корреспондентом, и что на Зеленые горы мог бы взойти любой фемистоклюс из-под арки Главного штаба. Поэтому мне приказали: корреспондентам при отряде не быть.

– И тем не менее корреспонденции все-таки будут появляться, по крайней мере в иностранных газетах. Скажу более, здесь где-то около вас увивается корреспондент бомбейской «Таймс». В последних номерах этой шестой державы есть уже вести из-за Каспия. Вы помните О’Донована?

– О, мы большие друзья. Ему полагалась во время восточной войны ежедневная фляжка коньяка за мой счет.

– Судя по некоторым газетным известиям, он отправился в Персию с намерением поселиться на нашем берегу.

– Несмотря на мое запрещение?

Михаил Дмитриевич постучал в переборку.

– Капитан Баранок! Отдать секретный приказ комендантам, чтобы они следили за появлением иностранных корреспондентов и особенно за О’Донованом. Если последний вздумает поселиться в Чекишляре, то пусть бранный воевода… примет его под свое доброе попечение.

Пароход подбирался уже к красноводскому рейду, когда Михаил Дмитриевич прервал занятия и вышел из салона на свежий воздух. Граф Беркутов немедленно прислал ему стакан шампанского.

– При виде этого душевного человека я каждый раз вспоминаю княжну Гурьеву. Где она? – поинтересовался Михаил Дмитриевич. – Мне кто-то говорил, что она бросила мужа и отправилась в Швейцарию переучивать медицину.

– Напротив, она живет в Тегеране с мужем.

– С этою английской миногой? Удивительное извращение вкуса! Можно ли было променять графа Беркутова на такую ничтожность, как Холлидей!

– Но разве граф просил ее руки?

– Просил, и она отказала. Отказ так на него подействовал, что он ищет смерти, и это в наш-то прозаический век! Чуть не силой он вырвал у меня согласие назначить его в штурмовую колонну, а при штурме между смертью и колонной нет расстояния!

При этом неожиданном открытии Можайский невольно остановил на графе долгий и проницательный взгляд. Да, изящный аристократ, наделенный лучшими душевными свойствами русской натуры, не шел ни в какое сравнение с мистером Холлидеем.

Можайский дал себе слово обратиться к дневнику Ирины только в минуту сильной радости или, наоборот, в минуту тяжелой душевной муки.

Какая же из этих минут настала?

«Какое тяжелое открытие, решившее притом судьбу всей моей жизни!»

Так начиналась страница дневника, на которой Борис Сергеевич встретил фамилию графа Беркутова.

«Он объяснился в любви ко мне, что, впрочем, не было тайной для моего сердца. Помню – я видела это во сне, – будто он упал с лошади и разбился, после чего я путала целую неделю рецепты хуже всякой фельдшерицы. По общему отзыву граф правдив, великодушен, скромен и беспредельно добр. Если же подумать, что человек есть только несовершенство всех совершенств, то он – к чему мне хитрить в своем дневнике? – вполне подходит к моему идеалу.

Я открылась отцу, который с восторгом принял предложение графа, но моя мать восстала против этого брака с непонятным упорством. Положим, я никогда не имела в ее сердце теплого уголка, но, казалось бы, ей нет повода противиться моему счастью.

– Ты не будешь за графом Беркутовым! – решила она своим обычным властным тоном.

– В таком случае она обойдется без твоего позволения! – попробовал отец, заступаясь за меня, сломить ее волю.

Вышла неожиданная сцена. Мать, признававшая обмороки за душевную дряблость, упала как подкошенная. Хорошо, что я была неподалеку.

Прошла неделя. Мать выздоровела, но о происшедшей сцене не обмолвилась ни одним словом. Граф просил ответа.

Тогда отец принял решимость предъявить матери ультиматум, и – о боже! – зачем я не пожертвовала своим счастьем, зачем я не остановила отца? У ног твоих, отец, у ног прошу прощения!

В настоящее время лорд Редсток, фарисей во вретищах бедного Лазаря, владеет умами известной части нашего общества. “Он вдохновен!”, “Ему дано свыше!”, “Горе тому, кто не верит в его посредничество между небом и землею!” И вот мать отправилась на религиозный сеанс апостола Гагаринской набережной. Сегодня он был, говорят, велик в своем экстазе. Он потрясал сердца и из глубины их извлекал и угрызения, и признание. Именно после такой проповеди отец предложил матери категорический вопрос: “Почему граф Беркутов не может быть мужем Ирины?” – “Почему? Вы, несчастный, хотите знать почему? Потому, что отец графа Беркутова – отец моей Марфы. Пора мне в этом признаться. Вы не в состоянии казнить меня, таковы ваши убеждения, и поэтому я, – мать опустилась перед отцом на колени, – прошу вашего, князь, согласия на поступление в монастырь. Мне уже обещали обойти все формальности”.

Отец с рыданиями передал мне это объяснение. Тогда я отказала графу под одним из глупых предлогов и попросила его оставить наш дом. Сегодня мы покидаем столицу навсегда и уезжаем в Гурьевку».

Тайна рождения Марфы была известна Борису Сергеевичу еще до дня обручения с нею.

Тайну эту князь открыл ему с полной чистосердечностью и со взаимным обязательством скрыть ее и от людской молвы, и от самой Марфы. «И в глазах света, и под моей кровлей она останется навсегда моею дочерью!» – сказал он, зная, кому он доверяет честь матери Аполлинарии.

XXX

По суровому приказу политической мудрости наша периодическая печать того времени хранила о закаспийской экспедиции строгое молчание. Налагая запрета, мудрость упустила из виду, что замкнутые уста сфинкса разжигают любопытство сильнее многословной болтовни. Экспедиция была еще в зародыше, когда пресса Лондона, и Бомбея щедро сыпала корреспонденции из Туркмении. Большинство их заключало в себе умышленную ложь, пока не явился корреспондент, рискнувший пометить свою рукопись «Чекишляром». Его корреспонденции подходили к истине.

Сколоченная в Чекишляре из укупорочных ящиков гостиница Иованеса состояла из бильярдной, столовой и двух каморок, отделенных раздвижными дощечками. Каморки никогда не пустовали. Теперь одна из них была занята английским корреспондентом О’Донованом, а другая – кавказским коммерсантом Якуб-баем, который приехал, по его словам, в Чекишляр по крупным торговым делам. Соседи по номерам познакомились на виду всех и сошлись тем скорее, что коммерсант бывал, по его словам, в Англии и объяснялся по-английски.

Иованес гордился тем, что в его номерах живет знатный иностранец. К сожалению, последний забыл адрес своего лондонского банкира и не мог оправдывать счета гостиницы, но Иованес, как человек аккуратный, перестал после первого же неоплаченного счета отпускать иностранцу коньяк, а вскоре перевел его на одни фаршированные помидоры.

Несмотря, впрочем, и на это чувствительное лишение, номера Иованеса представлялись человеку, которому нужно было видеть и слышать многое, неоценимой находкой. Бильярдная в Чекишляре служила местом свидания всего лагеря и постоянно оживлялась новыми посетителями, а с ними и свежими новостями. Здесь никто и ни в чем не стеснялся. Разумеется, никто из посетителей и не задумывался над тем, что за перегородкой сидит английский корреспондент и жадно ловит каждое слово.

В бильярдной разговор не умолкал.

– Неужели Теке позволяет вам вести телеграфную линию без охраны и притом на столбиках, которые легко повалить ударом нагайки? – спрашивали там телеграфиста.

– А вот же третий месяц стоит моя линия – и ни одного перерыва.

– Не замечают?

– Помилуйте, как не замечают! Текинцы нередко подъезжают к линии, трогают пальцами проволоку, качают головами и уезжают обратно. По их предположениям, мы ведем проволоку ради одной хитрости, а в чем она заключается, они не знают.

Новые посетители бильярдной принесли новые материалы корреспонденту.

– Помилуйте, да я на месте этого азиата попросил бы генеральский чин, двенадцать тысяч пенсии, а тогда хоть и в Калугу.

– Это так говорится, а посидели бы вы на его войлоке…

– Да ведь он ест одни дыни и рисовый плов.

– А право рубить головы и выбирать все, что получше, из женского пола?

– Женский пол, это точно… если взять Калугу… но разве у них есть гаремы?

– Да вы о ком говорите?

– Разумеется, о Тыкма-сардаре.

– Помилуйте, мы начали беседу о бухарском эмире, а вы свели на текинского сардара. Само собою разумеется, что на месте последнего и я бы охотно в Калугу…

Один из посетителей, стоявший, по-видимому, у корня событий, укорял однокашника в недостатке к нему доверие:

– Вот все вы, штабные, на один лад: или моменты, или секреты.

– Да разве я секретничаю?

– А вот хотя бы насчет отряда?

– И насчет отряда не секретничаю! У нас около двадцати тысяч, а если исключить убыль ранеными, убитыми, на этапы и госпиталя, то из двадцати подойдут к штурму не более восьми тысяч штыков и сабель.

– Маловато.

– Однако прибавь к ним восемьдесят орудий!

В разгар этих признаний в бильярдной появился старший чин. Молодежь замолкла.

– Господа офицеры! – раздался зычный голос бранного воеводы. – Я должен предупредить, что командующий строжайше запрещает разговоры в общественных местах о числе войск и о плане вторжения. Того требует успех войны. Будьте же осторожны. Иованес, собачий сын!

Появился Иованес.

– Кто у тебя в номерах?

– Один английский человек, а другой просто человек из Тифлиса…

– Подай паспорта и приведи сюда человека из Тифлиса.

Ревизия паспортов перешла в дальнюю каморку гостиницы, служившую кладовой для гастрономии и спальней хозяина Здесь всегда был наготове флакон весьма затейливого вида. У порога в позах, говоривших о готовности выслушать всякое приказание, предстояли хозяин гостиницы и его квартирант Якуб-бай. Последний игриво, как человек со спокойной совестью, перебирал висевшие у его пояса кавказские побрякушки.

– Ты, собачий сын, кто и откуда? – спросил его не без пристрастия бранный воевода.

Пристрастие его выразилось в том, что он передернул нагайку, картинно висевшую через его плечо на серебряной тесьме.

– Мы вольный человек с Кавказа, – ответил Якуб-бай тоном, не допускавшим никаких обид. – Мы желаем похвалу себе получить.

– А вот я похвалю тебя, – заметил воевода, указывая на нагайку.

– Нет, господин полковник, мы настоящие похвалы стараемся заслужить. Наш капитал всему Кавказу известен.

– Иованес?

– Господин полковник, действительно, у его папаши…

– Чего же ради ты, вольный сын Кавказа, связался с этим пьяным английским проходимцем? Что у вас за дружба? Когда и где вы познакомились?

– Мы познакомились здесь, за перегородкой. Он спросил: образованный вы человек? Образованный. Понимаете по-английски? Понимаем. Теперь мы сидим и разговариваем.

– Пишет ли он письма и кому?

– Писем он не пишет, а портреты рисует. Казака увидит – нарисует, верблюда увидит – нарисует.

«Маленький бы обыск у него произвести! – мелькнуло в голове воеводы. – Но и то сказать, паспорт его в порядке, а Баранок об обыске ни слова…»

– Ты, вольный человек с Кавказа, слушай в оба! – заключил свои размышления воевода. – Если ты заметишь, что твой образованный друг пишет письма, или делает заметки, или посылает людей в степь… это главное… то тотчас же мне доложить. Понял? Ступай, а ты, Иованес, останься.

По уходе Якуб-бая Иованес сел без приглашения.

– Будь настороже, твой англичанин на особой примете у командующего. Роскошно ли он живет?

– Никакой роскоши, господин полковник, никакой. Первые дни он платил персидскими туманами, потом кранами, а теперь пьет и не платит. Веришь ли, если бы наше море было из одного коньяка, он вытянул бы его до капли.

– Прекрасно, давай ему коньяку, сколько он потребует, – деньги получишь от меня.

Иованес недоверчиво посмотрел на воеводу.

– От меня! – подтвердил воевода, поправляя нагайку. – И когда он войдет в безобразие, отведи его на майдан, куда собирается разная здешняя сволочь. Понял?

Вскоре громовой голос воеводы слышался уже на крыльце гостиницы:

– Так ты, Иованес, собачий сын, помни, о чем я говорил! Господ офицеров не обижать, котлет с мухами не подавать! При малейшей жалобе я заставлю тебя вплавь перебраться на тот берег моря.

С этим нравоучением воевода, решительно напоминавший театрального Мазепу, вскочил на коня и поскакал с надеждой повеличаться еще где-нибудь нагайкой и пряными словами.

– А что, Иованес, влетело? Смотри, чтобы он тебя не повесил, он у нас строгий! – заметила молодежь своему кормильцу.

– Нам такой человек, как господин полковник, нужно, – отвечал Иованес наивной молодежи. – Повесить он не может, а хорошего страху от него много.

– А мы, Иованес, все твои помидоры поели, – весело гудела молодежь, – и еще кое-кого накормили, посмотри за окно.

За окном голодные прибежавшие из степи собаки доедали фарш из помидоров. В другое время Иованес обиделся бы на явное презрение к его кухне, но теперь он торопился переговорить с Якуб-баем.

– Ты на дурной примете, – сообщил он в таинственной каморке своему гостю, – а кто у полковника на дурной примете, тому лучше бежать отсюда.

– Что мне может сделать твой полковник? – попробовал Якуб-бай парировать угрозу.

– Нет, конечно, он ничего тебе не сделает – он только повесит.

– Такого закона нет, чтобы каждого человека вешать.

– Душа моя, военное время! Не хочешь слушать братское слово, уходи из моей гостиницы. Не я один знаю, что ты был у Тыкма-сардара.

Якуб-бай мгновенно почувствовал глубоко запущенное в него жало. Все висюлечки, которыми красовалась его грудь, опустились и как-то мгновенно завяли, даже кинжал его выглядел теперь пустой игрушкой.

«Он ничего не сделает, он только повесит». Эта фраза беспокойно завертелась в его барабанной перепонке.

– Я ухожу из Чекишляра, – сообщил он О’Доновану, возвратившись в свой номер. – Советую и тебе оставить этот берег, хозяин гостиницы узнал, что мы были у Тыкма-сардара. Тебя, может быть, выпустят живым, а меня…

– А тебя повесят.

Якуб-бай даже сплюнул на сторону. Повесят да повесят; кому это приятно слушать?

– И когда тебя повесят, одним бездельником будет меньше, – продолжал О’Донован с бесстыдным хладнокровием. – Теперь только я догадываюсь, что сардар подарил мне Аишу, а не тебе. Куда ты запрятал эту дикарку, продал?

– Правду мне говорили в Тифлисе, – заметил Якуб-бай с чувством сожаления, – что от англичанина никто еще не видел благодарности.

Дружеское объяснение готовилось принять острую форму, когда неожиданное появление Иованеса положило конец раздору.

– Пусть вся Англия знает, какой есть на свете армянский народ! – провозгласил он, высоко поднимая корзинку с коньяком. – Для тебя, душа моя, я не побоялся встретить пароход в море. Пей, но прежде понюхай, похож ли этот благородный напиток на кахетинский уксус?

О’Донован понюхал аромат откупоренной бутылки и был приятно изумлен прелестью неподдельного букета.

После того он основательно напился и уснул, а проснувшись, опять напился.

XXXI

Неподалеку от Чекишляра, за песчаными, спускавшимися к морю барханами, степная жизнь устроила своеобразный табор. Центром его служили две юламейки, вселявшие своею грязью и лохмотьями отвращение даже в одичалом степняке, но они все-таки неудержимо влекли к себе умы и сердца становища. В одной из них торговали бузой, а в другой вели перепелиный бой. Возле них пекли лаваши, жарили верблюжатину, играли в бараньи мослаки, рассказывали сказки, тешились на балалайке и вообще пользовались жизнью без особых стеснений.

Нужно признаться, что редкий посетитель этого становища имел верблюжье седло для изголовья, но хорошая кучка песка разве не та же подушка? Сюда шли не одни степные забулдыги, нет, здесь проживали и рабочие из Персии, не нашедшие работы у моря, и запасные вожаки, ожидавшие прихода верблюдов, и лодочники, потерявшие свои лодки, и рыбаки, потерявшие свои сети. По ночам только появлялись здесь люди, которым было выгоднее гулять, смотря по обстоятельствам, то на русской стороне, то за Гюргенем в поместьях шахиншаха.

Из Чекишляра подходили сюда изредка казачьи разъезды, но если люди не убивают друг друга, то для чего же полиция? Впрочем, и самые отчаянные головы могли попользоваться здесь куском войлока, ремешком для кнута и только в счастливом случае шапкой из шкурки желтой лисицы. Правда, боевые перепела представляли здесь высокую ценность, но выкрадывать их нелегко! Они всегда хранятся за пазухой хозяев и достать их оттуда не значит ли наткнуться на острие хозяйского ножа?

Над умами и сердцами майдана царила власть, чья хотите – степного импровизатора, бандуриста-сказочника, – но не старшины с бляхой на груди и с хворостиной в руках.

Была ночь. Тлели огоньки из собранного домовитыми людьми верблюжьего помета. Народ лежал вразброску, пока не явился с бандурой сказатель и певец степных былин. Вокруг него быстро сплотилось кольцо поклонников и жадных слушателей. Певец не успел еще ударить по струнам, как ему поднесли чашку бузы. В то время песнь о кокандском хане Худояре была новинкой в степи. Три раза он всходил на престол и три раза покидал его.

Теперь певец сообщал миру горести этого окончательно павшего величия:

– «Я лишился престола! – печаловался Худояр-хан устами певца. – Я лишился дворца и ханских почестей. На что мне дворец и почести, когда я лишился брата своего Султан-Бега. Велика моя потеря, но что она значит перед потерей наследника моего Наср-эд-Дин-шаха. Не будет же мне утешения до конца моих дней, так как исчез и свет моих очей, мой любимый сын, Урман-бек».

Певец брал до того чувствительные ноты и так овладел слушателями, что они невольно воззвали:

– Аллах акбар, бисмиллях рахим!

– «У меня были помощники, – жаловался Худояр-хан, – у меня были начальники, сотники, есаулы, сборщики податей, а теперь нет никого! Но что они значат в сравнении с очаровательницами, которых я потерял всех до одной! На что мне теперь сердце?»

Слушатели единогласно согласились, что, потеряв очаровательниц, сердце Худояр-хана стало бесполезной вещью. Но вместо воззвания к Аллаху весь круг слушателей нашел приличнее воскликнуть:

– О душеньки! О джаным!

– «В своем белом дворце я содержал красивых бачей, невольниц и жен. Успехи обольстили меня и отвратили от добрых дел. Наконец я забыл, что нужно делать в пятницу! – признался Худояр-хан. – Во всем мире не было человека богаче меня. Три раза я всходил на престол и три раза лишался его. Теперь я обратился в ничтожную щепку!»

– Да, слабость господствовала в его сердце, – заметили наиболее набожные из слушателей.

– «Долго народ был мною доволен. Я провел большой арык Урус-Нагр. Воды было у меня много и я оживлял мертвую землю! – хвалился Худояр-хан. – Никакого недостатка не было в моей чаше. Я надменно ходил на земле, полагая, что в моей власти разрубить ее на две части и что я могу сровнять горы, как горсть песка. Так я пошатнул здание веры, и оно пошло на ветер. После того все мои деяния сделались тщетными, я сделался ничтожнее мухи. Пери и черные привратники все отошли от меня прочь. Я лишился приятных разговоров. Теперь я плачу о том, что век мой прошел безвозвратно! О мои дети! – воззвал певец, ударяя по струнам всей пятерней. – О мои очаровательницы, дайте мне по сто пощечин каждая, и они будут наказанием за то, что я не сумел сберечь цветник своего рая!»

Певец закончил.

Зачерствелые в тяжелых трудах и лишениях сердца дрогнули и наградили страдания Худояра сочувственными восклицаниями:

– Да, кто много ходит, тот заблуждается!

– Кто много говорит, тот согрешает!

– Когда в руке есть золото, то ему нет настоящей цены!

За эту теплоту чувств Худояр-хан мог бы многое простить сынам Туркмении, которые, как говорят злые языки, не совсем были перед ним правы. Лишившись в третий раз кокандского престола, Худояр избрал Оренбург своей резиденцией. Не найдя, однако, здесь ни власти, ни очаровательниц, он вспомнил, что английская Индия охотно принимает беглецов из русской Азии. Бежать было легко, и он бежал через Мангышлак и Туркмению. Далее следы его исчезли, а с ними исчезли и его переметные саквы, плотно набитые деньгами, припасенными еще в Фергане.

Прослушав былину, вызывавшую на размышления о мирской суете, круг слушателей решил наградить певца достойным его образом. Нельзя же было ограничиться в этом редком случае тремя чашками бузы! Здесь кстати выискался бедняк, заявивший готовность продать своего перепела за два абаза. Правда, два абаза деньги немалые, но народ знал, на что он жертвует, и перепел был торжественно вручен певцу с пожеланием, чтобы клюв и когти бойца были крепче стали и острее иголок. Приняв этот знак народного внимания, певец забросил бандуру за плечо и отправился пытать счастья в одну из юламеек.

Не успели улечься вызванные певцом впечатления, как его место на майдане занял сказочник, которого вся степь признавала волшебным повествователем.

– В очень древние времена, – так всегда начинал почтенный Бердыкул свои вдохновенные сказания, – жил на земле Полван-ата, богатырь необыкновенного роста, Все его богатство, впрочем, заключалось в кольце, полученном в наследство от отца и обладавшем чудесной силой. После смерти отца Полван-ата так много плакал, что из его слез образовалась река, которая и подступила к ханскому дворцу и даже подмочила ханские туфли. Тогда хан призвал его к себе для разных разговоров; они произошли в присутствии прекраснейшей из дочерей рая – Фатимы. Будучи, однако, цветком по красоте и соловьем по голосу, она обладала душой, покрытой иглами дикобраза. Весь мир казался ей ничтожнее чашки, в которой она мыла свои руки. При такой гордости Фатима все-таки влюбилась в Полван-ата, но согласилась выйти за него замуж не ранее, как он достанет кольцо с руки страшного пещерного чудовища, похожего днем на человека, а ночью на крылатую лошадь. Фатима, как девушка злая и гордая, могла отдаться только герою над героями.

– Пророк гнушается гордыни, – заметил внушительно один из немногих благочестивых слушателей.

Бердыкул воспользовался этим перерывом и потребовал за общественный счет чашку бузы.

– В поисках за кольцом Полван-ата пришел в пещеру, где находилась тысяча спящих чудовищ. Старший между ними при каждом дыхании своем втягивал и выбрасывал обратно по сто богатырей. На мизинце его блестел перстень…

– Страшное дело – снять перстень с руки такого великана! – заметила чья-то робкая душа.

Воспользовавшись новым перерывом, Бердыкул потребовал себе еще чашку бузы.

– У великана была дочь, страдавшая водяной болезнью. Чтобы умилостивить его, Полван-ата взялся выпустить из его дочери всю воду. И выпустил! Воды было достаточно, чтобы привести в движение мельницы всего ханства.

Бердыкул повторялся. Теперешняя сказка его не отличалась ни хитросплетением, ни свежестью вымысла, а между тем его прилежание к бузе превосходило всякую меру. Наградив его тремя полоскательными чашками, кружок слушателей удалился из простого опасения, чтобы сказка не продлилась до следующего урожая проса,

К тому же на майдане полились чарующие звуки балалайки. Балалайку создала азиатская степь. Извлекать из нее звуки, окрыляющие человека, может только истинный степняк; она одинаково чутка и к горю, и к радости. Только звуки радости родились не в степи, а где-то за Уралом, откуда, переходя от ямщика к ямщику, они разлились по степи через вожаков и караван-баши. Этим путем разошлись по степи «Барыня» и «Камаринская».

Многие оставили не только сказку Бердыкула, но и перепелиный бой, чтобы только послушать плясовую. К сожалению, танцы считаются в глазах мусульманина позорным делом, хотя… в Бухаре даже строгие ишаны ходят тайком смотреть, как танцуют красивые мальчики в женских рубашках.

Однако и здесь нашелся решительный человек. Пренебрегая предрассудками, он выскочил из юламейки на майдан с очевидным намерением пуститься в пляску.

– Урус! – послышался сдержанный шепот.

– Урус! – пронеслось по становищу.

По мере увлечения решительного человека майдан переходил от насмешек к подзадориванию, хотя при ускоренном темпе балалайки даже каменные горы могли встряхнуть свои хребты. Наконец увлекшийся танцор принялся сбрасывать с себя лишнюю одежду и перешел к одному белью, а вместо камаринской принялся выделывать какую-то путаницу, похожую на английскую джигу.

– Кто здесь нарушает общественную тишину и спокойствие? – раздался неожиданно за плечами увлекшихся зрителей трубный голос бранного воеводы. – Подать сюда безобразника!

– Урус, урус! – загалдела как бы в свое оправдание, толпа. – Урус танцует, а мы смотрим.

– Ах вы, собачьи дети, так это по-вашему урус?! Разве урус пляшет голым? Это инглези. Инглези бесстыдники, они всегда пляшут голые. Взять его!

И действительно, пора было взять инглези, так как он, совершенно обессиленный, лежал уже на песке бесчувственным пластом.

– Положить его на войлок и отнести к Иованесу.

Охотников оказать эту услугу инглези не нашлось, но грозные усы воеводы и его энергические окрики напомнили толпе о существовании чудовищ, втягивающих в себя при каждом дыхании по сто богатырей. Явились импровизированные носилки, и образовалось шествие, на посмотрение которого высыпал весь Чекишляр.

Угар от смеси коньяка с бузой был так силен, что О’Донован опомнился от него только на другой день и то уже на пароходе, державшем курс на западный берег Каспия. На пароход он попал, нужно думать, не по личной инициативе, хотя и в совершенной сохранности. Из его имущества недоставало только записных книжек с листками, способными возбудить неприятные для автора разговоры в военно-полевом суде.

Но где же гоняться за потерянными листками, когда чекишлярский берег был уже далеко! Далеко был от этого берега и Якуб-бай, благоразумно последовавший совету Иованеса и предпринявший экстренную морскую поездку на туркменской лодке к берегам Персии.

XXXII

Разумеется, бранный воевода донес в Красноводск о своем необыкновенно дипломатическом поступке, но командующий был занят в это время более важными делами. Он снаряжал караван в две тысячи верблюдов.

Интересно взглянуть в азиатской степи на большой верблюжий караван. В нем все первобытно, начиная с верблюда, этого обездоленного и природой, и людьми существа. При его тонких ногах из хрупкой кости природа наградила его тяжелым корпусом и безобразно длинной шеей. Она подарила ему крепкий хребет. Обрадовавшись этому хребту, как приятной находке, человек пользуется им по праву властелина земли самым безжалостным образом.

«Какая это выносливая скотина!» – говорит он, взваливая на верблюжий горб массу непосильной тяжести. «И какое покорное при этом животное», – говорит тот же фарисей, держа в руке повод, продетый сквозь носовой хрящ верблюда.

Вероятно, таким же диким способом водили караваны и во времена библейские, и во времена походов Александра Македонского. Кроткие, напрасно вопиющие о милости зрачки верблюда не возбуждали и тогда жалости во властелинах земли.

Караван готовился из верблюдов, только что пришедших из приуральских степей. Обессиленные длинными переходами без отдыха, они с трудом поднимали тяжелые вьюки.

Караван готовился при торжественной обстановке. Охрана его состояла из батальона, батареи и сотни казаков; начальником колонны был граф Беркутов, а его помощником поручик Узелков. Отпуск продуктов шел под личным надзором Можайского. Вообще этому транспорту командующий придавал особое значение, так как он разом выдвигал вперед двадцать тысяч пудов сухарей, галет, крупы, масла, консервов.

– Образина, за что ты рвешь ему ноздри? – крикнул граф Беркутов на лоуча, поссорившегося со своим верблюдом. – Кныш, дай ему по морде!

Кныш старательно исполнил приказ начальника. Лоуч ожесточился и уже схватился было за нож, но, вспомнив, что у него где-то там, далеко в степи, есть жена и колыбелька с ребенком, он выронил нож на землю и зарыдал. Тогда граф Беркутов подал ему горсть серебра.

– Ха-ха-ха! – раздался громкий смех Скобелева. – Если ты будешь дарить каждому лоучу по горсти серебра, то состояние твое в опасности.

Нетерпение одолевало кипучую натуру командующего. Он считал исправную доставку этого именно каравана чуть ли не залогом успеха всей экспедиции.

– Большое вам, господа, спасибо за усердие! – провозгласил он, выходя из-за провиантских баррикад. – Надеюсь, что транспорт выступит не позже одиннадцати.

Подав знак продолжать работу, не стесняясь его присутствием, он обратился к графу с наставлением:

– Ты, разумеется, не сердишься за то, что я поручил тебе такую черную работу, как командование сухарным транспортом. В глазах наших кавказцев ты не более как фазан, между тем я торжественно обещал не иметь в отряде белоручек. Теперь слушай меня внимательно. Прежде всего не думай, что твое поручение чересчур просто. Поверь, в сию минуту на нас смотрят немало шпионов Тыкма-сардара. Они будут провожать тебя всю дорогу, но тебя конвоирует несокрушимая в Азии сила – батальон и батарея. На ночлегах на караван будут наскакивать одиночные головорезы. Берегись тогда своих лоучей, но каравана не поднимай. На всех остановках у тебя должна быть внутренняя полиция. Лоучу очень приятно сделать прореху в мешке с мукой, налить туда воды и подставить его верблюду. Кто в твоем распоряжении, поручик Узелков? Позовите сюда поручика Узелкова.

Поручик явился на рысях.

– Поручик, вам дано почетное поручение охранять транспорт, на который обопрется в будущем вся наша экспедиция. Я завидую вам. С Богом, и посмотрим, так ли вы управитесь с двумя тысячами верблюдов, – продолжал ласково Михаил Дмитриевич, понизив голос, – как вы управились с ролью садовника в монастыре Святой Варвары.

Зардевшись от этой любезной шутки, Узелков пожалел лишь о том, что Михаил Дмитриевич не потрепал его за ухо.

– Поручик, вы были садовником в монастыре? – спросил с удивлением граф Беркутов.

– Не совсем так и притом случайно…

– Нет-нет, допроси его на привале… Вам предстоит впереди адская скука, допроси, как он, засмотревшись на княжну Гурьеву, отпилил себе палец. Интересно. До свидания, трубите сбор!

Протрубили сбор. Заняв площадь в несколько квадратных верст, караван выступил в путь поистине тяжелый и трудный.

Природа наградила закаспийскую степь печатью гнета и уныния. Переход от песчаных дюн к солончакам и равнинам из раскаленной глины нисколько не веселит взор европейца. Вся флора степи состоит из убогих кустиков соледревника и тамариска и двух-трех видов ползучек, которыми брезгает и неприхотливый аппетит барана.

При движении летом большого каравана степь предъявляет путникам все свои худшие стороны: духоту, зной и тучи раскаленной пыли. В этой туче можно двигаться только по три версты в час, слушать при этом неумолчный рев верблюдов, звон медных погремушек, окрики, приказания и проклятия озверелых лоучей. Изредка появляются миражи в виде караванов и воды, воды…

Караван графа Беркутова подобрался к ночлегу только в полночь. Бивак разбили с расчетом на возможность ночного нападения. Наконец обратились и к чаю.

– Расскажите, Яков Лаврентьевич, как это вы попали в монастырские садовники? – спросил своего помощника граф Беркутов.

– Видите ли, граф, это было в дни моей молодости, то есть прошлым летом, когда я гостил у дальнего своего родственника, князя Гурьева.

– Вы родственник Артамона Никитича? – скорее воскликнул, нежели спросил граф Беркутов.

– Дальний…

– И знаете княжну Ирину?

Узелков не успел ответить, как в охране послышались одиночные выстрелы. Горнист и барабанщик моментально выросли возле графа, но начальник колонны хорошо помнил наказ командующего не поднимать тревоги без крайней надобности. Притом же она скоро и выяснилась: пикет отвечал одинокому бесшабашному всаднику, подскакавшему к каравану, чтобы пустить в него пулю и скрыться под покровом ночи.

Проверив пикеты, граф Беркутов и Узелков возвратились к своей палатке, где на этот раз никто уже не помешал им окончить прерванную беседу.

– Так вы знали княжну Ирину?

– Знал, граф, и сотворил себе из нее кумира.

– По ее красоте или по ее душевным свойствам?

– Я помню, граф, ее любимый тезис: человек есть несовершенство всех совершенств, знаете? Вот в моем понятии она олицетворяет совершенство всех лучших сторон русской женщины. Взгляните только ей в глаза и проникните в эту бездну ее зрачков…

– Да вы не влюблены ли в нее?

– Она недосягаемый для меня идеал.

– Как и для меня! А впрочем, что я говорю! Но, боже, как здесь душно… и тесно в груди. Право, нам не грешно выпить в честь русской женщины. Кныш, подай белоголовку, да не скупись и прибавь другую…

Усталый караван дремал. Бодрствовали одни часовые да шакалы, приближавшиеся с отвратительным воем к биваку в надежде покормиться отсталым верблюдом. В палатке начальника колонны горел всю ночь огонь, точно господа офицеры и не располагали двинуться ранним утром в дорогу.

Но чуть оно забрезжило, горнисты протрубили подъем, и караван, вновь окутанный тучей непроницаемой пыли, двинулся туда, в дальнее Теке, в страну вольных сынов закаспийской степи.

XXXIII

За караваном зорко следили. Он не успел перейти Узбой – это спорное русло древнего Яксарта – как гонцы из Теке уже подкрадывались к нему, осматривали и неслись обратно к сардару.

«Когда придут русские из-за моря, – говорило переходившее из рода в род Теке предание, – они поставят своих начальников, людей без всякого понятия об аломанах, и дадут каждому человеку свой номер, а всю воду спрячут под замок…» Храня это предание, торговля с Россией не пользовалась в Теке почетом, и только обмен ковра на хороший клинок или лисьих шкур на серебряные ножны не считался делом презренным.

Софи-хан, посмеиваясь в душе над предрассудками, не брезговал скупать мерлушки и отправлять их скрытыми путями на продажу в Россию. Бывалые люди говорили ему, что хотя в России и есть овцы, но они дают только по одному ягненку в пять лет. Сношения с русскими купцами он вел потаенно и от народа, и от своей строптивой жены.

Но все-таки главной доходной статьей Софи-хана была вода, делавшая его господином значительной части оазиса. Впрочем, главный кариз был собственностью его жены, доставшийся ей от покойного Нур-Верды-хана. Кариз представлял собою ряд колодцев, соединенных на уровне подпочвенной воды тоннелем с покатостью для стока. Идя от предгорья, кариз вскрывался на луговой равнине, где и дарил людям хлеб и жизнь. Вероятно, и этот кариз был выведен при помощи каторжного труда, к которому сунниты так хорошо приспособляли пленных шиитов.

В голове кариза, у самого предгорья, возвышалась кала Софи-хана, напоминавшая своей толстой оградой крепостцу, в которой он нередко и отсиживался от своих недругов. Недругов же у него было много, так как некоторые неприятные люди думают, что в Коране нет разрешения брать деньги за воду. Кроме того, не в обычае Теке содержать гаремы, а у него было несколько жен и, разумеется, не из текинок. Девушки Теке, обращаясь с ручными мельницами или с приготовлением войлока, не годились для услаждения избалованного сластолюбца. По преимуществу он добывал «соловьев и розы» за деньги из Хорасана и Бухары; прежде бывали у него и казачки с Урала, но они слишком много плакали и не доставляли никакой утехи. Особенно же он дорожил красотой дочерей Армении, попадавших случайно в гаремы Ирана.

Все эти слабости были таковы, что и при громадном влиянии старшей жены – строгой ханум Софи-хан не попал в четверовластие. Впрочем, по одному уже своему богатству, он обязан был примкнуть к общей народной обороне. Русские упорно надвигались от Каспия, а отшатнуться в такую годину бедствия от сородичей значило бы испытать презрение настолько черное, что его не обелила бы вода всех каризов Теке. Даже в гареме он не нашел бы отрады!

Притом же он отлично понимал силу и значение своей строгой жены. Если она решилась выйти за него замуж после смерти Нур-Верды-хана, то, разумеется, не для того, чтобы дрожать над мешками персидских туманов. Теке почитало ее и за обширный ум, и за преданность народу. В народных советах ей принадлежало последнее слово. Занимаясь политикой, она нисколько не огорчалась гаремом мужа.

– Старый дурак – и больше ничего! – говорила она в присутствии седобородых мужей. – Он начал слушать соловьиное пение, когда слух потерял.

В последнее время она воспретила мужу вход на женскую половину. Ссора их возникла по чисто стратегическим вопросам. Он убеждал сородичей напасть на русских только у стен Геок-Тепе, а она требовала гнать их немедленно, в пески, на голодную смерть. Кстати же и время было подходящее: из Красноводска шли вести о движении необыкновенно большого каравана с хлебом.

– Тебе не ханом быть, – укоряла она мужа, – а торговать каракульками, тебе не мультук держать в руках, а косу персидской девчонки! Собака!

В свою очередь и Софи-хан побранивал жену, но только иносказательно, обиняками.

– Десять женщин, – говорил он, – составляют только одну курицу, а если бы у курицы был ум, то она не стала бы клевать сор.

Однако она заметила, что такие глупости могут говорить только таджики своим рабыням, но еще ни один текинец, слава богу, ничего подобного не говорил своей жене.

Ссора эта повлекла к большим последствиям. Но прежде нужно сказать, что Софи-хан принужден был, несмотря на свою скупость, объявить всему Теке, что потрудившийся над стенами Геок-Тепе может идти на отдых к его каризу как на свою землю и получать от него бесплатно воду, хлеб и баранину. Теке так и поступали. Одна половина работала возле Голубого Холма, а другая отдыхала в это время на землях богатого сородича.

Ханум упросила даже четверовластие поставить на время пушку в ее кале и знамя с пятью вышитыми пальцами и стихами из Корана. Заряды поступили также под ее охрану.

Обиженная отказом мужа напасть на русский караван и не желая остаться при названии курицы, клюющей сор, она решилась на чрезвычайную меру: сама зарядила пушку – и выстрелила! По этому выстрелу теке должны были схватиться за оружие. Передовые бойцы не замедлили явиться к кале, и сконфуженному Софи-хану пришлось держать ответ перед ними.

– Еще большой опасности нет, – говорил он собравшимся батырям, – но мы нуждаемся в военном совете.

– Нужно напасть на русский караван, – пояснила его мысль стоявшая тут же ханум.

– Только женщина может говорить такие неразумные вещи, – возразил Софи-хан. – У нас для войны есть сардар, а ты что такое? Ты женщина! Уйди отсюда!

Одной из приятнейших сторон степной жизни можно считать передачу новостей. Уловив хорошенький хабар, счастливец схватывает коня и мчится в ближайший аул с несомненным правом на почетное внимание и обильное угощение. Здесь каждый старается завлечь гонца в свою кибитку и выставить ему турсук с кумысом или большой ломоть вяленой конины. Пока он повествует и угощается, в ауле уже готовы новые скакуны – и новые счастливцы разносят хабар повсюду, где есть внимательные уши.

Весть о выстреле из крепостцы Софи-хана разнеслась по оазису с изумительной быстротой и подняла аулы со всем их скарбом. Они подтянулись к каризу, как заранее намеченному сборному пункту. Вскоре оазис обратился в пустыню, зато по всей длине кариза вырос огромный табор. Теке спешили бросить родные горы и степи.

Прибыло и четверовластие.

Тыкма-сардар очень пожурил Софи-хана за неурочный выстрел, поднявший народ ранее намеченного часа, но ханум заявила, что ее джигиты принесли весть о появлении белых рубах на вершинах Копетдага.

– А долго ли спуститься с гор в долину и захватить врасплох не вооруженную еще крепость?

Оставалось открыть военный совет и сделать вид, что все дела идут по дороге, указанной Аллахом. Ханум потребовала и себе место в совете, куда она и привела гонца, только что прискакавшего со стороны моря. Четверовластие тщетно попробовало вытеснить из своего круга женщину, но она была настойчивого характера.

– Туркменская земля никогда не видела у себя такого большого каравана, какой выступил из Шагадама и идет в Теке, – докладывал совету гонец, гордившийся, очевидно, сознанием всей важности своих сведений. – Ему недостает не только воды, но и воздуха…

– Много ли при караване сербазов? – спросил Эвез-Дурды-хан.

– Сербазов невозможно пересчитать! Они идут в такой пыли, что даже верблюды беспрерывно чихают.

– А как они держат мультуки – при себе или во вьюках? – продолжал допрос Ораз-Мамет-хан.

– Большие мултуки они несут на плечах, а маленькие за поясом.

– Есть ли при караване джанарал? – поставил и от себя вопрос Хазрет-Кули-хан.

– Джанарал есть, только не настоящий, потому что он едет верхом, а не в ящике.

– А тыр-тыр идут впереди или по бокам каравана? – заключил допрос Мурад-хан.

Относительно тыр-тыр гонец ничего не мог объяснить.

– Нагнали же они на тебя страху! Ты дрожишь как новорожденный теленок, – заметила ханум своему джигиту, не оправдавшему ее плана. – Пойди, мой сын, умойся холодной водой, от нее человек делается храбрее.

– Ханум, я не трус. Взгляни, где мои уши. Я оставил правое в Хиве, а левое в Персии, оба отрублены в аломанах.

– Вижу, что ты несчастный, тебя и на верблюде собака укусит.

Гонец выступил с новым оправданием.

– Сын мой! – прикрикнула тогда ханум. – Не поднимай ногу, когда куют лошадь, и помни, что так поступают одни ишаки.

Второй гонец был счастливее своего товарища. Он подтвердил, что караван идет небывалый и с такой поспешностью, что верблюдов, у которых стерлись пятки, бросают в степи как раздавленных лягушек. Вьюки павших верблюдов сербазы перекладывают на запасных и идут вперед, не останавливаясь ни на одну минуту. За ними бегут стаи шакалов.

– Сколько сербазов? – спросил Эвез-Мурад-хан.

– Сербазов хотя и много, но они очень маленького роста, – докладывал расторопный гонец. – Они не выше годовалого жеребенка и при этом боятся ходить по земле голыми ногами; все они в толстых сапогах.

– Сын мой, – отнеслась поощрительно к гонцу ханум. – Я вижу, что ум вырос у тебя раньше седого волоса, продолжай!

– Умеют ли они стрелять? – спросил кто-то из четверовластия.

– Русские стреляют неправильно, так как глаза у них голубые, а голубыми глазами далеко ли увидишь!

– Сын мой, если у тебя есть дитя, которое нуждается в молоке, возьми лучшую козу из моего стада. – Так наградила ханум умного вестника. – Вот человек, который не оставлял своих ушей ни в Хиве, ни в Персии, его нужно слушать. Неужели, сардар, ты предпочтешь совет моего мужа, сумевшего отрастить такое брюхо на каракульках, моему предложению напасть на русский караван?

– Ханум, это дело большой важности, – заметил Тыкма-сардар, нуждавшийся в дружбе богатого Софи-хана. – Я готов напасть на русский караван, но вы, ханум, знаете, что разорение людей идет от их несогласия. Какое же бывает согласие между мужчинами, когда возле них сидит женщина?

Ханум, сдавшись на этот довод, оставила заседание совета и приказала одному из почтительно ожидавших ее джигитов подвести ей любимого коня. Ей подвели аргамака под богатым чепраком с наборной уздечкой и стременами, убранными яшмой. Годы не мешали ей очутиться на седле с легкостью молодого наездника. Становище, куда она отправилась с целью оживить дух народа, приветствовало ее знаками глубокого уважения.

Но вот прибыл еще один гонец, и ханум предпочла возвратиться в заседание четверовластия.

– По всем приметам каравану приходится плохо, – докладывал он совету. – Третьи сутки верблюды его не поены, и хотя им дают время побродить по степи, но корма нет. Саксаул весь истребили прежние караваны, теперь отпускают каждому верблюду только по нескольку пригоршней муки. Караван охраняют исправно. На ночь высылают шагов за сто от него в разные стороны сербазов, которые копают себе маленькие ямки и ложатся в них, как жаворонки в гнезда.

– Сыкрет! – вымолвил по-русски сардар, знавший и этот порядок, и это слово.

– Да-да, сыкрет! – подтвердило все четверовластие.

– Время от времени вокруг каравана ездят казаки, – продолжал гонец, – и смотрят, не бежит ли в степь лоуч с верблюдами.

– Патруль! – объяснил по-русски сардар.

– Да-да, патруль! – повторил весь совет.

– Сын мой, – круто поставила ханум интересовавший ее вопрос, – если пятьсот доброконных джигитов нападут ночью на русский караван, будет ли успех?

Сардар решился наконец заметить, что война с неверными – дело мужчин, а не женщин и что напрасно некоторые думают испугать русского сербаза ножницами, которыми стригут баранов. Почувствовав обиду, ханум раздергала свою косу, и метнув неприветливо зрачками, замолкла. Она замолчала потому только, что признавала сардара за истинно военного человека, который не торговал, как ее муж, мерлушками и не держал гарема.

– Успеха можно ожидать, если нападение поведет сам сардар и притом ночью, когда аломаны удаются лучше, нежели днем, – пояснил опытный в аломанах гонец.

– А как нужно нападать? – спросил сардар с легкой насмешкой, как спрашивает профессор неуча.

– Прежде всего нужно броситься к верблюдам и закричать «гайт!», – отвечал наивно джигит, желавший показать себя человеком не без военных познаний. – Верблюды подумают, что им пора в дорогу и всполошатся. Тогда нужно крикнуть лоучам, чтобы они бежали в степь. Они убегут! Им в караване достается больше толчков, чем лепешек. А когда верблюды всполошатся и лоучи разбегутся, то произойдет такая суматоха, что сербазы сами пойдут под ножи.

Сардар недоверчиво покачал головой.

– Легко сказать, – заметил он, – броситься, закричать и перерезать всех сербазов. А как их перережешь, когда они выставляют и сыкрет и патрули?

Впрочем, и ханум усомнилась в возможности такой простой расправы.

Гонец оставил совещание.

– Я возьму джигитов и отправлюсь по дороге к Кизил-Арвату, – объявил сардар, который все еще колебался, повести ли ему партизанскую войну или сосредоточиться вокруг Голубого Холма. – Если я буду предвидеть успех, то пришлю сюда гонца за людьми, а тем временем вы готовьте оружие.

– Да, нельзя предпринять такое большое дело с завязанными глазами, – единогласно подтвердило и четверовластие. – Мы слушали одних молодых людей, а у них что на уме? Они всегда забывают, что маленькие черные пауки опаснее больших черепах.

Выразив согласие с мудрым решением сардара, ханум распорядилась наполнить его саквы лучшим вяленым мясом и колобками на хорошем курдючном сале. Остальные сборы были недолги. Начальство над войском сардар передал своему сыну Ах-Верды, с тем чтобы он повиновался приказанием четверовластия и заботился о скорейшем окончании стен у Голубого Холма. Летучий отряд был весь одвуконь и состоял под начальством Мумына из людей, растерявших уши в Хиве и Персии.

Вскоре с напутственными возгласами «Аллах акбар!» он выступил иноходью по дороге к Кизил-Арвату, к которому уже приближался со стороны Шагадама караван графа Беркутова.

XXXIV

Много уже верблюжатины досталось в добычу шакалам, но караван не замедлил ни одного шага, упорно двигаясь по направлению к оазису. Изредка, правда, господа офицеры позволяли себе маленькие вольности и уходили дальше, чем следует, но в таких случаях за ними ревностно следил вахмистр Кныш. Песенникам, по его словам, было неспособно разевать рот в туче пыли, поэтому он высылал их вперед как бы для развлечения, а в сущности, для прикрытия господ офицеров.

Без этой маленькой хитрости граф Беркутов и поручик Узелков попали бы в цепкие руки Мумына и его товарищей.

Двое суток сардар следил за караваном и, только убедившись в невозможности внести в него внезапную смуту, начал ласкать себя мыслью захватить в плен хотя бы начальников, рисковавших оставлять свой отряд. Однажды на пересеченной барханами местности арканы джигитов были уже наготове, как внезапно грянула песня:

Где ты, где ты, дорогая! С кем ты, с кем ты, золотая! Аль не помнишь, как клялася, Как клялася – распиналась?..

Невинная и даже глупенькая сама по себе песенка решила многое: сардар отбросил дальнейшую мысль о нападении на караван и повернул коня обратно в Теке.

Он возвратился вовремя.

Не получая от него в течение пяти суток никаких известий, нетерпеливая ханум заявляла желание вызвать охотников и идти к нему на выручку. Разумеется, охотникам ничто не помешало бы напасть на караван… но четверовластие воспротивилось своеволию женщины и даже поговаривало о ее аресте. Печальные последствия могли выйти из этой необдуманной меры. Народ помнил, что Хазрет-Кули-хан и Мурад-хан были простыми джигитами у покойного мужа ханум, Нур-Верды-хана, поэтому в народной среде мог легко возникнуть опасный для Теке раскол.

Возвратившись из неудавшегося предприятия, сардар тотчас же приказал отбросить всякую мысль об отдельных нападениях на войска гяуров и сосредоточить все силы Теке у стен Голубого Холма.

Почти одновременно с его возвращением у кариза появился известный уже в Теке Якуб-бай. По его словам, он побывал в Чекишляре, чтобы узнать все секретные намерения русского сардара, и бежал оттуда, причем за ним была послана большая погоня. И действительно, его бешмет был изорван, а его физиономия была помята. Но он спас свою жизнь, зная, что она нужна всему текинскому народу. Правда, он потерял в стычке с погоней двух лошадей и седло, в котором были зашиты пятьсот персидских туманов, но что за дело? Теке знает цену хорошей услуги.

– Джанарал инглези поручил мне передать его приветствие всему текинскому народу, – заключил свое повествование Якуб-бай.

– На что нам его приветствие? – спросила раздраженная последними событиями ханум. – Разве от его приветствия уменьшится число блох в моем одеяле?

– Ханум, – заметил Якуб-бай, почтительно приложив руку к сердцу, – вы хорошо знаете, что птичий язык понятен только птицам, поэтому приветствие инглези понятно только мне, понимающему обычаи чужих земель…

– Поговорим о настоящем деле, – прервал эту беседу сардар. – Где же теперь джанарал и скоро ли его королева пришлет нам свою помощь?

– Сардар! Когда русские узнали, что джанарал и я – друзья текинского народа и решили нас арестовать, джанарал завернулся в английский флаг и отправился на лодку, мне же он дал для передачи вам свою книжку, в которой сказано многое. Он просит вас порвать непременно проволоку, которую русские протянули до Дуз-Олума. В ней большая сила. Он также просит вас… не держать меня долго в Теке и отослать в Тегеран, где я буду говорить в пользу Теке с самым важным человеком инглези.

Якуб-бай, вынув из бешмета завернутую в носовые платки книжку, поднес ее сардару.

– Прочтите, – вежливо попросил сардар.

– Нет, пусть прочтет мулла из Казани, – потребовала ханум, – он знает по-русски.

– Джанарал вовсе не такой простой человек, чтобы писать по-русски, – заметил Якуб-бай. – Он писал языком, одному мне известным, – языком инглези.

– Ох, сын мой, не пустые ли ты говоришь слова? Предоставь это старым скворцам, им тоже нужно иметь свои занятия.

– Прочтите, что пишет джанарал, – сказал сардар, – и нет ли у него наставления, как можно испортить русские пушки?

– Он пишет, что русские пойдут в Теке с трех сторон света и, сойдясь в Дуз-Олуме, двинутся дальше к Геок-Тепе. Прошлогодних начальников заменит новый – молодой и храбрый человек с красными глазами – «гёз-канлы». Ему Ак-падша даст столько пушек, сколько он сам захочет.

– А сколько у него сербазов?

Якуб-бай перелистал книжку и сделал вид, что нашел искомую цифру.

– У него двадцать пять тысяч сербазов.

После этого степенно и важно, не перебивая друг друга и обдумывая слова, каждый член четверовластия поставил по вопросу. «Все ли солдаты будут с ружьями? Сколько будет на коне и сколько пеших? Хороший ли у них слух? Неужели они могут пить морскую воду? Правда ли, что у них есть пушки, похожие на горшки, в которых готовят чуреки?»

Не было вопроса, на который Якуб-бай не нашел бы ответа в книжке О’Донована.

– А когда же придет к нам на помощь войско инглези? – спросила недоверчивая ханум. – Гяуры у порога моего дома, а инглези все еще за горами!

– Ханум, я отвечу вам по возвращении из Тегерана! – заявил Якуб-бай, завертывая вновь дневник О’Донована в носовые платки. – Туда я отправлюсь под видом купца и сделаю для Теке все, что угодно Аллаху.

– Пусть удача будет твоим спутником.

– И ваша мудрость, ханум…

– Ты, мой сын, хорошо говоришь…

– Напротив, ханум! Обладая вашим сладким языком, я мог бы провести слона по тонкому волоску.

– Очень, очень хорошо говоришь, а все-таки… я не села бы с тобой на одну лошадь.

Хотя Якуб-бай и отказывался от всяких подарков, но он отправлялся в Персию в интересах текинского народа, и не в таком же бешмете ему следовало говорить с правою рукой королевы инглези? Разве на такой разбитой, усталой лошади ездят послы? Притом же русские казаки отняли у него мешок с туманами. Все это сообразила ханум и открыла перед Якуб-баем и конюшню свою, и кладовую.

Сосредоточивая все силы на стенах Голубого Холма, четверовластие занялось накоплением военных запасов. Излишки хлеба и фуража были объявлены общей собственностью и направлены в крепость. Недостаток в оружии вызвал усиленное приготовление его; даже ювелиры стали у кузнечного горна, и шубники принялись точить пики. Старые серпы, потерявшие на нивах свои зубцы, пошли в переделку на длинные ножи. Наконец нашлись люди, искусные в приготовлении патронов. Подросткам поручили раздувать огонь, и благодаря их стараниям тучи искр понеслись, выражаясь словами степного барда, к небу с просьбой о защите против неверных. Наконец, ножницы, которыми стригут баранов, и те, насаженные на древки, поступили в народный арсенал.

Подъем духа был необычайный!

XXXV

Отправляясь из Теке, Якуб-бай отлично понимал, что по ту сторону Копетдага титул посланника текинского народа может вызвать крупные неприятности. Века накопили такую ожесточенную вражду между Теке и Ираном, что ильхани последнего неохотно пропустили бы случай посадить Якуб-бая в клоповник. Не желая подвергать политику подобной случайности, он благоразумно предпочел лестному титулу посланника скромное звание курьера, посланного с важными известиями в Тегеран.

– Кем послан? Откуда? Почему не с запада, а с востока?

Ряд этих вопросов, предложенный в попутном городе каким-то несообразительным феррашем, заставил Якуб-бая принять до того гордую осанку, что разом отбил охоту к неуместному любопытству. Кроме того, он вынул дневник О’Донована и потряс им в воздухе, после чего ферраш охотно подержал ему стремя и пожелал счастливого пути.

Улица Лилий – Кучей-ла-Лезар – была хорошо известна Якуб-баю. Сюда он доставлял в прежнее время депеши из Тифлиса и увозил отсюда за свой счет вьюки с контрабандой.

Резиденция в Кучей-ла-Лезаре была расположена в прекрасном парке с серьезным европейским комфортом и с обстановкой резидента, знающего себе цену. Над главным домом красовалась башня с часами и флагом – здесь помещался сэр Томсон, а в отдельных флигелях, окруженных садами, жили секретари, врач и атташе – все Диксоны. Из них мистер Холлидей заведовал церемониймейстерской частью и секцией наблюдения за политическими отношениями России к Туркмении.

Сэр Томсон всегда удостаивал мистера Холлидея беседой, когда обстоятельства выдвигали на арену англо-азиатской политики Бухару, Хиву, Афганистан, Теке, Памир. На этот раз он удостоил своего атташе конференцией о вооруженных силах Теке.

– Россия открыто признается в намерении нанести Теке, под предлогом возмездия за прошлогоднюю неудачу грозный и решительный удар, – сообщал он доверительно. – Последствием этого удара будет присоединение к русской империи всей площади между границами Персии и Амударьей. Наше министерство иностранных дел едва ли выступит в защиту Теке, хотя бы потому, что политические нравы этого народа… несколько отличительны от требований международного кодекса. Попросту говоря, неудобно Англии защищать разбойничье гнездо. Но Персия – иное дело. Она, как соседка, может выступить с серьезными представлениями перед Европой. В этих соображениях я намереваюсь попросить аудиенцию у шахиншаха, но прежде я прошу вас, мистер Холлидей, составить записку о современном положении России на азиатском берегу Каспийского моря. Персияне удивительно ленивы, и, вероятно, канцелярия Сапех-салар-азама не в состоянии будет собрать необходимые сведения. Теперь же потрудитесь возобновить в моей памяти, достаточно ли мы обеспечены негласной агентурой в северных провинциях Персии. Кого мы имеем в Дарегезе?

– О’Донована. Он недавно прибыл в Персию.

– Но он алкоголик?

– Увы, сэр, вы правы. После изгнания его, и изгнания довольно позорного, из Чекишляра он послан нами в Кучан, где с ним повторился припадок алкоголизма. Здесь, опять-таки в пьяном виде, он начал поучать публично народ, как следует рубить головы русским. Комизм этой сцены не послужил нам на пользу.

– Правда ли, что он принял ислам?

– Да, сэр.

– Какая гадость! Постарайтесь выпроводить его в Мерв. Пусть он там распускает слухи о движении Англии к Герату. Кто у нас в Мешеде? Пожалуйста, не забывайте, какое он имеет значение в общем строе жизни шиитов.

– Мешед у нас хорошо обставлен. В настоящее время мы имеем там полковника Стюарта с паспортом Ибрагим-иссисааба, как бы занятого покупкой лошадей для Индии. Впрочем, полковник останется здесь недолго.

– И тогда?

– На его место прибыли из Индии два предприимчивых офицера, Джил и Ботлер. Вместе с нашим агентом в Мугаметабаде они заняты приготовлением софтов и мюджтехидов против продажи хлеба русскому комиссионеру. Софты уже волнуются, но и русские не дремлют; они выставили против нас человека, который, подобно О’Доновану, не затруднился принять ислам. Посещая принца Рукн-уд-доуле, вы могли видеть у него гувернера неизвестной национальности. Теперь он за то, что уверовал в пророка, получает от русского агента по десять фунтов в месяц.

– Вы говорите о Дефуре? Попробуйте предложить ему пятнадцать – двадцать фунтов в месяц и вообще не жалейте издержек на секретные расходы. Таким образом, мы обставлены, по-видимому, хорошо вплоть до Герата, но кому мы доверим ответственный пост негласного агента в Геок-Тепе во время предстоящей. осады?

– Мне, если вам угодно, сэр.

– Вам? Не забывайте, дорогой мистер Холлидей, что русские обратят Геок-Тепе в груду мусора.

– Пусть так!

– Но ваша супруга?

– Я рассчитываю, что она не откажется последовать за мной.

Сэр Томсон при всей корректности и подавленности своих сердечных движений взглянул на собеседника как на человека, проявившего неожиданную странность.

– Моя жена несет священные обязанности врача, – объяснил мистер Холлидей, – и ее нравственный долг идти туда, где человечество наиболее нуждается в ее помощи.

– Преклоняюсь перед этим прекраснейшим из принципов… но я первый не прощу себе, если миссис Холлидей, неся эти священные обязанности, испытает посреди разбойников Теке хотя бы малейшую неприятность. Имейте в виду, что она очутится свидетельницей осады, бомбардировки, тысячи смертей… О нет, нет, мистер Холлидей, оставьте ваше намерение.

– Сэр, вы позволите мне маленькую откровенность?

– Прошу вас.

– Миссис Холлидей меня разлюбила!

– Разлюбила? Но могло ли это случиться?! Не принимаете ли вы мимолетное недоразумение или вспышку энергической натуры за охлаждение сердечных чувств?

– К несчастью, я не заблуждаюсь.

– Ничто подобное не совмещается в моем представлении, но извольте… я допускаю… Что же далее?

– Сэр, вы знаете, что английская женщина в среде семейной жизни служит образцом всему миру. Ее домашний очаг – ее скиния. Все, что за пределом этого очага, она готова принести в жертву, хотя бы то стоило ей величайших усилий. Но, сэр, второй Англии нет на свете.

– Мне кажется, что и русская женщина создана скорее для тихой радости, нежели для бурного участия в житейском водовороте. Она, несомненно, принадлежит к породе травоядных, и при умении руководить ею…

– О, если бы это было так! К несчастью, у всех молодых наций женщины считают одиночество лишением – и наоборот, свой салон за канцелярию для решения сложных вопросов жизни. Таков тип и миссис Холлидей.

– Которая, однако, подарила вам свое сердце, не боясь, что сухость британца столкнется с изнеженностью славянской крови? Впрочем, я знаю русскую женщину по произведениям уважаемого мной русского писателя Тургенева. Эстетик по натуре, он представил прекрасные образцы русской девушки.

– Чтобы покорить сердце Ирины…

– Не прибегали ли вы, простите за нескромный вопрос, к помощи тех таинственных приемов, которые вы изучаете, будучи ярым приверженцем теософического учения?

Мистер Холлидей помедлил с ответом.

– В некоторой мере… и, может быть, независимо от своей воли… я переубедил ее взгляды и требования…

– И вот теперь вы встречаетесь с протестом против… вашей настойчивости, доведенной до крайнего предела. Видите ли вы исход из вашего положения?

– Я думаю, что военная гроза даст мне возможность возвратить потерянное равновесие. Вот почему я повторяю просьбу поручить мне агентуру в Геок-Тепе.

– Если вы так хотите…

– О, благодарю вас, сэр!

Приятно заниматься при пособии таких богатых материалов, какими располагают вообще английские резиденции, зорко оберегающие обширные сферы своих политических интересов. Картоны тегеранской резиденции пестрели ярлыками с наименованиями стран, лиц и событий, доставлявших ей ту или другую заботу. На виду были теперь Туркмения, Бухара, Хива, Афганистан и Герат. Далее шли генерал Скобелев, генерал Кауфман, Абдурахман-хан, Эюб-хан и Искандер-хан.

План меморандума об усилении русского влияния давно уже созрел в представлении мистера Холлидея. Понятно, что угол зрения его в этом плане исходил из Индии и из положения Туркмении как станции, замедляющей движение «исторического рока» с севера на юг. Приятно было бы поставить тормоз этому движению, примирив Теке с Ираном, но не в английских резиденциях занимаются бесполезными мечтами! Представлялось более практичным представить вниманию шахиншаха беззащитность его хорасанских владений и коснуться попутно русского коварства, приобретавшего всемирную известность.

Занятия мистера Холлидея были прерваны тремя слабыми ударами в дверь. Вошел молчаливый Джеймс.

– Прибыл представитель туркменского народа и желает представиться господин посланнику! – доложил он строго официальным тоном.

– Как он сюда попал?

– Одинокий, одвуконь.

– Пригласите его на запасную половину и окажите ему некоторые знаки внимания, но не более как купцу с известным положением. Джеймс, вы понимаете, что в русском посольстве не должны иметь ни малейших сведений о прибытии этого человека.

Джеймс, состоя много лет при резиденции, разумеется, понимал, кого и что следует скрывать от нескромных взглядов чужих посольств.

– Как вы объяснялись с ним?

– Он говорит немного по-английски.

– Текинец, говорящий по-английски! Да это феномен! Потрудитесь, Джеймс, вглядеться в него пристальнее: не строят ли нам ловушку с улицы Кучей-черак-газ? Как он назвал себя?

– Товарищем текинского сардара, Якуб-баем. В альманахе Гота такого титула я не нашел.

– И не найдете, Джеймс, не найдете. Там не найдете и самого сардара.

Сэр Томсон, приятно удивленный появлением представителя Теке, дал, однако, понять, что об официальном его приеме не должно быть и речи. С улицы Кучей-черак-газ зорко приглядывались в это время ко всем явлениям на улице Кучей-ла-Лезар.

Усталому путнику, прибывшему верхом из дальней страны, молчаливый Джеймс предложил ванну, завтрак и отдых. Завтрак был сервирован изобильно и, как бы по забывчивости, с коньяком и хересом. Херес, к удивлению Джеймса, пришелся по вкусу товарищу текинского сардара.

Наконец состоялась и конференция между Якуб-баем и мистером Холлидеем.

– Я прибыл к господину послу английской королевы с объявлением о происшедшем разрыве между Теке и Россией…

Вступление было недурно, и только мистер Холлидей невольно усмехнулся при сопоставлении воюющих сторон: Теке и Россия!

– Вы, вероятно, лично представите господину послу свои верительные письма? – спросил он Якуб-бая.

– Паспорта у меня нет.

– О, мы понимаем, что представитель Теке может обходиться и без паспорта, но если сардар не снабдил вас верительными письмами…

– Народ сказал мне просто: иди к послу королевы и скажи ему в нашу пользу все хорошее. Теке бумаги не любит. Но что я настоящий посланник, в этом вас удостоверит господин О’Донован.

– Вы знакомы с ним?

– В Чекишляре мы жили вместе и разлучились только потому, что русские начали подозревать во мне самого сардара. Тогда во избежание неприятностей я оставил тамошнюю землю. То, что я говорю правду, подтвердит вот эта записная книжка господин О’Донована.

– Я не замедлю передать господину посланнику ваш документ, а пока прошу вас быть нашим гостем.

По звонку явился Джеймс.

– Проводите!

Пропустив Якуб-бая, Джеймс сообщил мистеру Холлидею, что товарищ сардара выглядит подозрительно и напоминает собою курьера, доставлявшего депеши из тифлисского консульства.

– Он выдал себя вопросом, – добавил Джеймс, – по-прежнему ли хороши конюшни резиденции.

– Джеймс, вы подтверждаете и мою догадку, но кодекс международных приличий требует признавать главнокомандующим каждого, кто командует армией, хотя бы в прошедшем он был только барабанщиком. Будем же молчаливы, но не слепы. Внимание, Джеймс, внимание!

XXXVI

– Ужасно сожалею, что такая даровитая натура утонула в бутылке коньяка, – делал замечание сэр Томсон. перелистывая записную книжку О’Донована. – Здесь на каждой странице есть признаки широкого кругозора. Обратите внимание на его заметки о бегстве из Самарканда Абдурахман-хана. Что нам известно по этому поводу?

– По официальным источникам петербургских канцелярий, – отвечал мистер Холлидей, – бывший афганский эмир пренебрег гостеприимством России и возвратился обратно в Кабул с намерением изгнать своего преемника…

– На эту авантюру О’Донован устанавливает несколько иной взгляд. Вот что он пишет в своей памятной книжке: «С потерей престола в Кабуле эмир бежал в русский Туркестан, где и был принят на пенсию в две тысячи фунтов. Здесь он поселился до первой возможности поднять при помощи России смуту в Кабуле. Время это настало. Азиатским генералам России очень важно отвлечь внимание нашего индийского правительства от туркменских дел, и вот они посоветовали Абдурахману выступить вновь на политическую арену. Строго соблюдая нейтралитет, они отказали ему в оружии, но дали понять, что за воротами Самарканда он может найти телегу с патронами и револьверами…» Пожалуйста, воспользуйтесь этими сведениями в своей записке о современном положении России на границе Персии. Здесь есть к тому же хорошие сведения о числе войск закаспийского отряда и прекрасная обрисовка личности командующего войсками: «Этот генерал в состоянии сделаться глухим и слепым даже в то время, когда ему прикажут остановиться и не идти дальше».

– Совершенно верная характеристика, – подтвердил мистер Холлидей.

– «Он мечтает пройти весь путь Александра Македонского, поэтому английские инженеры должны немедленно принять Герат под свою опеку, а казначейство Индии должно наполнить пустоту кабульской кассы. Абдурахман не побрезгует получать содержание из казначейств друзей и недругов хотя бы для доказательства, что афганцы составляют только разновидность еврейского племени».

– Здесь есть также интересная заметка насчет какого-то Якубки.

– «С каждым днем мой переводчик Якубка делается нахальнее. Изгибаясь перед русскими, он за их спиной потрясает кинжалом. Если он не обокрал меня, то потому только, что у меня нечего украсть…»

– А что, если этот Якубка и товарищ сардара одно и то же лицо? В каком мы очутимся смешном положении?

Мистер Холлидей не успел ответить на этот вопрос, как послышались удары в дверь.

– Что вам, Джеймс?

– Его превосходительство господин русский посланник просит уделить ему пять минут для конференции.

– Мистер Холлидей, потрудитесь встретить его превосходительство! По всей вероятности, он коснется туркменских дел и бегства Абдурахмана…

Наружность русского посланника представляла собою тип человека с беспрерывным оборотом умственного механизма. Постоянное напряжение мысли и труда придавало ему выражение сухости и неподатливости к дипломатическим излиянием. На этот раз, однако, он старался казаться общительнее и поэтому заговорил с сэром Томсоном о прекрасных качествах английской резиденции и о появлении на базарах новоявленного пророка шиитов. Разумеется, оба дипломата чувствовали, что вся эта прелюдия была только приятным излишеством.

– Полагаю, ваше превосходительство, что Россия была рада избавиться от лишнего пенсионера? – подступил сэр Томсон с британской прямотою к злобе дня.

– Вы говорите о бегстве Абдурахман-хана? – спросил с не меньшей прямотой русский посланник. – Но согласитесь, дорогой сэр, что его поступок легко объясним. Грустному положению политического изгнанника всегда отрадно предпочесть престол, хотя бы и в Кабуле.

– К сожалению, эти авантюры соседних с нами деспотов нарушают свободное развитие азиатских народностей. Бегство Абдурахмана может вызвать, например, необходимость установить между Индией и азиатской Россией нейтральную зону.

– О, миролюбивое настроение моего правительства, несомненно, пойдет навстречу справедливому желанию Англии!

– И укажет прежде всего командующему войсками в Туркмении ту черту, перед которой он должен будет остановить свой корпус. Надеюсь, он не последует традициям своих предшественников и не станет, вопреки приказаниям Петербурга, отыскивать так называемую естественную границу Азии.

– Всему причиной – исторический рок.

– Ваши доказательства, как и всегда, превосходны, но согласитесь, что движение за пределы Ахал-Теке нарушит до некоторой степени интересы…

– Чьи, достоуважаемый сэр?

– Персии.

– О, с этой стороны справедливость вполне обеспечена. Обуздание текинских племен доставит большое удовольствие всем их соседям. Так смотрит на это дело и Сапех-салар-азам, который охотно дал разрешение заготовить в Хорасане пшеницу и фураж для нашего отряда.

– Вы уже получили это разрешение?

– Формальное, сэр, формальное. Теперь всякое препятствие нашим агентам будет не соответствовать видам обоих дружественных правительств – русского и персидского.

– Могу только приветствовать ваши успехи.

– А то чистосердечие, с которым я всегда переступаю ваш порог, обязывает меня предупредить вас, что Катты-Тюра собирается бежать из Индии в Бухару и предъявить свое право на престол, обеспеченный нами за Музафар-эд-Дином. Согласитесь, сэр, что в Бухаре могут возникнуть волнения, и поэтому авантюра Катты-Тюры не будет одобрена моим правительством.

– Но, дорогой коллега, вы знаете, как неблагодарны павшие азиатские властители. Претенденту на бухарский престол легко пренебречь нашим гостеприимством, имея перед собою свежий пример в поступке Абдурахман-хана – с тою разницей, что он не найдет на дороге из Пешавара в Бухару ни одного ящика с оружием и патронами.

– Впрочем, Катты-Тюре мы придаем менее значения, нежели Искандер-хану, которого вы приняли, простите, дорогой сэр, после бегства его из России…

– Но вы чествовали в это время магараджу, скрывшегося из Раджпутана.

Совершенно дружеские частные отношения, существовавшие между русской и английской резиденциями, не мешали их представителям давать друг другу тонкие предостережения.

После свидания с русским дипломатом сэр Томсон всегда ощущал политического свойства оскомину. Так и теперь: разрешение шахиншаха на устройство продовольственной базы в Персии было удачным ходом русской политики и невольно возбуждало в уме английского дипломата соображения, как удобнее парализовать результаты этого успеха.

«Не пустить ли на базарах слух о возможности нечаянного нападения России на Персию? Не послать ли дамам принца Рукн-уд-доуле по кашемировому платку? Не поднять ли на ноги софтов и улемов?..»

Необходимо было посоветоваться с мистером Холлидеем, так хорошо изучившим нравы и обычаи Тегерана и его канцелярий.

– Физиономия русского посланника удивительно приспособлена к тому, чтобы вносить с собою мрак и меланхолию, – жаловался сэр Томсон. – Но это не мешает ему устраивать крупные дела. Он организует в Хорасане русский интендантский склад.

– О, какая непростительная неряшливость со стороны Сапех-салар-азама! – выразил свое мнение мистер Холлидей. – К счастью, здесь говорят, что нетрудно остановить и само время для дружеских объяснений, особенно когда в запасе имеются хорошие шали или большие янтарные мундштуки для наргиле.

– Все это я имею в виду, но уже в виде поправки дурно сложившихся обстоятельств. Надеюсь, что ваша записка окончена? Прекрасно. Но что вы скажете об этом товарище текинского сардара? Могу ли я принять его?

– Он авантюрист, не более, хотя, как видно, знаком с сардаром Теке.

– Теперь я убежден, что мы не можем обойтись там без специального агента. Во главе закаспийских войск стоит сама энергия, которая сумеет повести «исторический рок» как осла с водоносными кувшинами. Право, я не удивлюсь, если этот рок вздумает перевести дух в Герате.

– Сэр, я убежден, что мое появление в Теке будет встречено с большой радостью. Радость будет тем искреннее и продолжительнее, чем более, сэр, вы пошлете туда… изделий наших оружейных заводов.

– Обещайте им, обещайте!

– Сэр, они разбойники и едва ли поверят обещаниям самой Англии.

– Но где же нам взять запас оружия?

– Наши торговые фирмы ожидают только согласия на ввоз его в Туркмению, разумеется, под видом красок для ковров или подков с гвоздями.

– Да, это недурной случай открыть нашим заводам новый рынок и сбыть свои запасы и излишки. После турецкой поставки наши оружейники пятый год остаются без иностранных заказов. К моему глубокому сожалению, на этот раз они опоздали.

– На подарки сардару и ханам мы приобретем и здесь кое-что почетное. Но не в почетном оружии сила…

Русский посланник задал, по-видимому, такую задачу сэру Томсону, что он не противился ни одному из предложений своего советника.

Возвратившись к себе, мистер Холлидей прошел в мастерскую жены, где она проводила время, свободное от занятий в амбулатории.

Душевный склад ее делился между миром художества и жизнью врача; палитра и краски сживались с кухнею Гигеи, нисколько не мешая видеть людские страдания в их скорбной реальной наготе. При входе мужа Ирина подняла вопросительный взгляд.

– Сейчас решен окончательно вопрос о моей агентуре и поездке в Теке.

– Надолго?

– На два, на три месяца, а может, и более. Теке просит нравственной поддержки Англии.

– Против моих соотечественников?

– Они стоят за свою свободу.

– Увы, это только прекрасная фраза, не более. Все тот же трепет за Индию вызывает вас на помощь Теке…

– Ирина, не снизойдете ли вы хотя бы на прощание к поцелую?

– Во имя долга, извольте.

– А по движению сердца?

– Нет.

– Какое теплое семейное объяснение – и притом когда же? Когда муж готов броситься в опасность, чтобы облегчить жене тягость его присутствия?

– Мистер Холлидей, проповедуя свободу, вы фарисействуете. Мы оба испытываем тягость нашей ошибки, и я уже не раз просила разрешения возвратиться к отцу. К сожалению, тому противится ваша британская гордость.

– И любовь к вам, Ирина.

– Любовь? Любовь к женщине, которая никогда, понимаете ли, никогда не поднимется до респектабельности прирожденной англичанки. По вашему кодексу, вид повесившейся с горя кухарки не так возмутителен, как вид кухарки, осмелившейся явиться к госпоже без чепчика. Этот кодекс возмущает меня до глубины души… и, право, я не стою вашей любви.

– Ирина, вы неумолимы!

Он все-таки ожидал поцелуя.

– Не могу, – выговорила сквозь слезы Ирина. – Не могу заставить себя подняться до высоты вашего долга и преклонить к его пьедесталу свое разбитое сердце. Не требуйте невозможного и помните, что, увлекая меня картинами свободы, вы имели в виду и свободу сердца.

– Менее всего свободу сердца, менее всего! Увы, ваши соотечественницы много вредят своей родине неумеренностью сердечных увлечений…

– Опять лекция…

– Мы же, британцы…

– Окончим наш академический спор о разнузданности славянских душ и сердец. Вы столько раз твердили мне о величии ваших дев и жен, что я не откажусь при случае показать вам маленькое сравнение с ними.

– Ирина!

– Без поцелуев, пожалуйста.

Объяснение это дало понять мистеру Холлидею, что власть его над женой не только поколеблена, но и утрачена. Его токи и флюиды встретились с силой воли, расторгавшей случайно сложившееся сердечное крепостничество.

И ему осталось заняться политикой. Новое объяснение с Якуб-баем не отвечало дипломатическим приемам, но представители высшей культуры любят манеры повелительного свойства, особенно при встрече с дикарями, а кто же в глазах истого британца не дикарь?

– На днях мы отправимся в Ахал-Теке, – объявил он сухо и повелительно Якуб-баю. – В дороге ты будешь заведовать лошадьми и продовольствием, а здесь переговори с Джеймсом насчет подарков ханам и сардару.

Товарищ сардара, вероятно, рассчитывал на более мягкое с ним обращение, но можно ли спорить с судьбой, когда у человека нет паспорта? Оставалось повиноваться. К тому же гордость доступна всякому положению, и сколько примеров, что потомки эмиров и ханов считали за счастье обратиться в караван-баши!

Выступивший спустя несколько дней из ворот английской резиденции караван был снаряжен добросовестно и запасливо. Всадники были одвуконь с надежными «бульдогами» в кобурах и винчестерами за плечами.

Караван выступил так рано, что ни один дозорный с Кучей-черак-газа не заметил этой авантюры Кучей-ла-Лезара. За городскими воротами Якуб-бай указал дорогу на северо-восток, по направлению к горам, в оазис Теке.

XXXVII

Гёз-канлы не раз уже подходил к подошве Голубого Холма, а помощи со стороны инглези все еще не было.

– Где же эта помощь? – допрашивала ханум. – Вы смеялись надо мной, когда я говорила, что от слова «сахар» не делается во рту сладко, а теперь… Скажите, где пушки королевы, где тысяча харваров ее пороха?

Четверовластию оставалось признать, что пушки королевы слишком неповоротливы или чрезмерно тяжелы, чтобы попасть когда-нибудь на стены Голубого Холма. Эвез-Дурды-хан и Ораз-Мамет-хан повинились даже в том, что посланник инглези обманул их хуже, чем можно обмануть молодого ишака. Но сардар продолжал уверять черную кость, будто инглези слишком умный народ, чтобы решиться обмануть Теке.

Какова же была радость его и всего четверовластия, когда на вершине Копетдага показался наконец инглези. Один? Нет, со свитой, но очень скромной. Весть о его появлении опередила прибытие его в долину и пронеслась эхом по всему оазису. Отсюда хабар промчался дальше – в пески, к Амударье и в Мерв-Теке. Досужее воображение вестников передавало сюда эту чудесную новость уже с арабесками, в которых было достаточно и тыр-тыр, и зембуреков, и пороху. Молчали только о прибытии слонов.

В оазисе поднялось бурное ликование. В действительности же через Копетдаг перевалил караван всего из нескольких лошадей и мулов, на которых даже и при пылком воображении нельзя было поместить ни тыр-тыр, ни сотни ящиков с оружием. Во главе каравана выступал несомненный инглези. Толмачом его служил тот самый человек, который был уже в Теке с прежним посланником. Кариз-ханум не был еще во власти русского сардара, поэтому инглези спокойно спустился с гор и направился к кале Улькан-хатун.

Все четверовластие собралось на встречу мистера Холлидея. Такой встрече мог позавидовать посол самого шахиншаха, если бы он только решился ступить на текинскую землю. Первое приветствие принадлежало сардару.

– Как здоровье королевы? – осведомился он как следует по этикету, подсказанному его природным умом.

– Королева здорова и благодарит вас, – перевел Якуб-бай ответ мистера Холлидея.

– Как здоровье сыновей королевы? – предложил следующий вопрос Эвез-Дурды-хан.

– Сыновья королевы здоровы и благодарят вас.

– Как здоровье министров королевы? – спросил в свою очередь Мурад-хан.

– Министры здоровы и благодарят вас.

– В благополучии ли ваш народ?

– Народ инглези в полном благополучии.

– Напишите королеве и ее министрам, что все Теке молит Аллаха и его пророка о ниспослании им здоровья и богатства, – заключил приветствие Хазрет-Кули-хан.

– Мы будем писать им о всех ваших хороших словах.

Затем предложили дорогому гостю чай и отдых на мягких одеялах. Якуб-бай в качестве первого при посланнике человека потребовал, чтобы к ящикам с подарками королевы были приставлены надежные часовые. Улькан-хатун приняла их под свою охрану.

– Сын мой, – говорила она Якуб-баю, – ты, слава богу, не такая собака, как инглези, поэтому скажи мне, как своей матери: такая ли и у этого совесть, как у прежнего, или лучше?

– Это настоящий посланник, – ответил Якуб-бай, – у него совесть светлая.

– Да у него совесть может быть и светлая, но почему его ящики с оружием такие маленькие и легкие?

– Дорогое оружие не бывает тяжело.

– Для чего нам дорогое оружие? Разве золотой ручкой ножа можно убить неприятеля?

– Дорогое оружие мы привезли сардару.

– Я понимаю, что сардар не нуждается в ножницах, которыми стригут баранов, но вы напрасно привезли ему вместо тыр-тыр какие-то детские вещи. Ох, сын мой, правду ли ты говоришь, что этот инглези настоящий человек? Понимает ли он, что совесть не ячмень и что ее не следует разбрасывать по ветру?

– Ханум, вы хорошо знаете, что я за человек?

Ханум ничего не ответила и только измерила Якуб-бая не то испытующим, не то презрительным взглядом.

В честь посла королевы следовало бы устроить что-нибудь приятное, например, скачку или игру в серого волка, но тяжелые тучи опускались над Ахал-Теке все ниже и ниже. На последнем народном совете было решено: пока в Теке останется хотя один русский сербаз – не варить бузы, не справлять свадебные празднества и вообще избегать всякого шумного веселья.

После необходимого отдыха посол заявил, что он намерен передать народу приветственные слова королевы.

– О, слова королевы инглези могут служить и во время мороза песнями соловья, – заметил на это предложение сардар. – Люди, созовите скорее народ, пусть он слушает посла королевы так же внимательно, как слушал бы ангелов, носящих на своих крыльях престол Аллаха.

Раздались призывные звуки барабанов. Народ, побросав горны, у которых приготовлялось оружие, направился к ставке сардара.

Мистер Холлидей сделал при этом маленькую ошибку. Он вышел к народу во фраке и в цилиндре. Впрочем, серьезный человек всегда может удержаться от желания расхохотаться. В народе послышался несдержанный смех, но чего можно ожидать от неразумных подростков?

– Я прислан, – произносил торжественным тоном мистер Холлидей, – порадовать Теке крепкой к нему дружбой королевы инглези. Она довольна вами, и вы смело можете рассчитывать на ее помощь.

На этот раз Якуб-бай толмачил без прибавлений, некоторые слова были ему не по силам, но он недалеко отходил от их смысла.

– В знак дружбы, королева шлет вам почетное оружие, – продолжал мистер Холлидей, обращаясь к стоявшему вблизи четверовластию. – Вам, славный Тыкма-сардар, она вручает клынч с победоносными стихами Корана. Вам, мудрейшим советникам текинского народа…

Никто из четверовластия не был обойден вниманием королевы. Относясь к ее вещественным доказательствам дружбы, как следует людям, понимающим политику, сардар и ханы тотчас же сняли свои клынчи и заменили их полученными в подарок.

– А нашим джигитам твоя королева ничего не прислала? – спросила упрямая ханум. – Разве она не знает, что пятью пальцами хорошо ловить только куски баранины в котле и то, когда он остынет, а как же ими сражаться с шайтаном и его слугами?

– Королева советует вам напрячь все усилия, чтобы разбить вашего врага, – продолжал мистер Холлидей. – Не допускайте его опереться на вашу землю, иначе вы лишитесь драгоценной вам свободы.

– Однако он говорит такие же глупости, как говорил и твой прежний полковник, – раздались из народной толпы громкие замечания. – Слов у него слишком много, а оружия мало.

– Нельзя ли убрать этих крикунов? – спросил мистер Холлидей, догадываясь, что они строго критикуют его речь.

– Здесь никого нельзя трогать, – отвечал поспешно Якуб-бай. – Они хозяева здешней земли.

– Женщины кричат здесь громче мужчин. Скажи, что я послан к предводителям храброго народа, а вовсе не к женщинам, которым приличнее сидеть за прялками, нежели пускаться в политику…

– Не верю, – перебила его ханум, – у твоей королевы нет бороды так же, как у меня, поэтому ей должно быть приятнее говорить со мной, нежели с джигитами. Ты скажи нам лучше: где твои пушки и где твой порох? У нас всего одна пушка – понимаешь, одна, и та на колесах от арбы.

На этот раз сардар не был расположен унимать негодование ханум.

– Ханум говорит строптиво, – заметил он дружески по секрету в кружке четверовластия, – но пусть инглези знают, что наш народ не верит больше их льстивым словам. Народ отлично понимает, что верхом на слове дальше себя не ускачешь.

Убедившись, что пушки королевы остаются на краю света, ханум не пожелала присутствовать при дальнейшем приеме посла. Она предпочла заняться своей больной внучкою, ради которой она пожертвовала бы дружбой королев всего света.

Дочь ее сына, убитого в прошлом году в стычке с русским отрядом, обещала сделаться красивейшей из дикарок. Ханум не успела еще подыскать ей настоящее имя, так как ни роза, ни соловей не выражали всей прелести ее любимицы. До приискания же хорошего имени она приказала и мужу, и слугам называть ее «маленькой ханум».

Увы, всегда здоровый и веселый ребенок опасно болел в последнее время. Все искусство текинских врачей было напрасно потрачено, не помогло даже натирание черным камешком, привезенным благочестивым хаджи из Мекки. Животик у ребенка вздымался все больше и больше, и наконец врачи решили, что он проглотил паука из тех, что водятся в горных ручьях.

Ханум облегчала страдания любимицы только одними волшебными сказками. Смерть близилась к малютке быстрыми шагами. При прежнем своем появлении в стане теке Якуб-бай обещал верную помощь, а где она?

После приема посла Якуб-бай явился от него на поклон к ханум с ценным подарком из индийского кашемира.

– Посол инглези просит вас принять от него подарок, из которого выйдет великолепный халат.

Ханум растирала в это время каким-то самодельным бальзамом животик своей внучке. Несмотря на страшную боль, дитя морщилось, но не плакало. В ребенке сказывался уже характер строгой текинки.

– Отнеси подарок инглези в конюшню и постели его под мою лошадь, – ответила неукротимая женщина.

– Ханум, так грубо нельзя обходиться с посланником. Он обидится, тогда Теке потеряет дружбу его королевы. Материя же, право, хорошая, в Тифлисе такую носят только одни старые генеральши.

– Изволь, я прикажу сделать из нее попону для старого козла моей внучки.

– Нет, вы напрасно пренебрегаете дружбой посла. Его жене Аллах послал большую мудрость, она может делать чудеса. Вскоре она прибудет в Теке и только для того, чтобы спасти от смерти вашу маленькую ханум.

– Сын мой, ты не лжешь?

Одна надежда отнять у смерти свое сокровище привела ее в отрадное состояние духа.

– И ты думаешь, что хатун-инглези вылечит мою радость? В таком случае спрячь мои суровые слова, и пусть инглези ускорит прибытие женщины, которой дана Аллахом сила делать чудеса. Я, ханум, поклонюсь ей в ноги как последняя персидская рабыня. Но… разве женщине дано владеть чудесами? Такого порядка в Теке нет.

– Ханум, пусть ваши рабыни забросают меня грязью, если я сказал неправду.

– Сын мой…

– Ханум, как же насчет материи?

– Возьми ее себе и не только возьми эту тряпку, но получи и приплод от моих лучших десяти кобылиц. Я не буду называть тебя собакой, но если ты солгал, я сброшу тебя со стены Голубого Холма, помни это!

XXXVIII

Четверовластию следовало торопиться: гёз-канлы вел тысячу за тысячей своих сербазов, а помощи со стороны инглези и нет, и, по-видимому, не будет. Сардар созвал поэтому военный совет. Заседание охраняли на этот раз юз-баши с обнаженными клынчами и с правом не впускать даже ханум. Зала заседания была по обычаю проста, как сакля человека, у которого нет ни верблюда, ни поля для посева дынь. Сардар и четверовластие поместились в кружок на белом войлоке, кальян из горластой тыквы и турсук с айраном были общим достоянием. Поодаль сидел на корточках мирза, вооруженный тростниковым пером и баночкой с китайской тушью.

– Рассчитывать ли текинскому народу в войне с русскими на помощь инглези? – поставил круто вопрос сардар.

– Нет, текинскому народу не следует рассчитывать на помощь инглези, – подал первый голос Эвез-Дурды-хан. – До сих пор мы слышали от послов королевы одни сердечные слова, а где ее пушки и порох?

– Инглези, как и афганцы, ведут дружбу только со своим карманом, – заметил Ораз-Мамет-хан. – Они любят горячий пилав, но не любят собирать кизяк, чтобы разводить огонь.

– Притом же купцу приятно смотреть, когда соседи истребляют друг друга, – добавил Мурад-хан, – а ведь инглези все купцы.

Мирза добросовестно записывал каждое слово сардара и его советников, они же вели речи медленно, обдуманно, устойчиво.

– Звать ли персиян на помощь, если русские будут теснить текинский народ?

– Ни за что! Если Аллах прогневается на свой народ, то пусть он наложит на него руку неверного, а не шиита.

Разномыслия в этом отношении не было. Ответ Эвез-Дурды-хана был ответом всех его товарищей.

– Держать ли у себя посла инглези?

– Не только держать, но и не спускать с него глаз, пусть простые люди думают, что инглези нам истинные друзья.

– Как распределить пшеницу, ячмень и солому?

– Хлеб и солома пусть будут общим достоянием народа, а что принадлежит женщинам, то пусть у них и останется.

Установив хозяйственную часть, четверовластие еще раз подтвердило права сардара – права на жизнь и смерть. Он мог потребовать на стены Голубого Холма всех теке от старого до малого и на продовольствие гарнизона все запасы до последнего куска конины и овечьего сыра.

Совещание окончилось. Приговор его, благоговейно утвержденный печатями четверовластия, вложили в Коран, который и передали сардару как попечителю и главе текинского народа.

Богатые лишались на время войны своих избытков, а Улькан-хатун теряла при этом почти все свое состояние. Ее каризу – источнику богатства – предстояло обратиться во время войны в канаву с грязным застоем, на ее поля могли спускаться из горных ущелий дикие свиньи, а узорчатые двери ее калы пойдут на дрова гяурам!

Но и кариз, и узорчатые двери, и родные поля – все ничто перед тяжкой болезнью маленькой ханум. Малютка горела уже в седьмом огне и ясно видела перед собой сады, в которых херувимы окружают никому не видимый престол и райскую реку Котер. Она рвалась туда, откуда никогда не придет к бабушке, чтобы подставить под ее гребень свою головку. Были минуты отчаяния, когда Улькан-хатун готова была вызвать врачей из шиитов, но Якуб-бай настойчиво уверял, что хатун-инглези, которой дано творить чудеса, прибудет не сегодня завтра в Теке. А врачи гяуров действительно производят чудеса, притом же они и не так нечисты, как шииты. Может быть, и они знакомы со слугами Сатаны, но… маленькая ханум так болезненно прижималась к бабушкиной груди и уже не раз спрашивала, как ей пройти в дженнет.

В эту ночь Улькан-хатун не спускала с рук свое сокровище. Светила полная луна. Посредине калы возвышалась башня, имевшая важное значение в хозяйстве ханум: она командовала водой всего кариза. Внутри ее опускался колодец со шлюзами для распределения воды по усмотрению хозяина. Отсюда можно было наполнить целое озеро водою или выпустить ее всю до капли. Разумеется, до прихода русских следовало завалить это подземелье и сровнять его с землей.

Но для чего же Софи-хан столько раз побывал в течение ночи в этой башне? Он относил туда маленькие кожаные сундуки, в которых так хорошо прятать персидские туманы.

«Неужели он прячет в кариз нажитые на каракулях деньги? – размышляла ханум, наблюдая за скрытными поступками мужа. – Не думает ли он содержать в раю на эти деньги гарем из персидских рабынь? Собака, ему жалко дать их в пользу народного дела».

После этой догадки она выждала, когда все население дома, утомленное заботами о завтрашней перекочевке, уснуло, а вместе с тем забылась и ее маленькая ханум и, зная, где могли быть спрятаны кожаные сундуки, отправилась в башню…

С откочевкой последних собравшихся у кариза аулов ее кала должна была остаться на произвол судьбы, а весь оазис Теке – без хозяина. Нужно было торопиться, но кому же отрадно бросать по ветру пух своего гнезда? Однако чуждый сентиментальности сардар требовал, чтобы ко времени прихода врагов за стенами Голубого Холма не оставалось ни одного хозяйства. Разумеется, ему лучше было известно, когда и на каких дивах шайтан приведет свое войско.

Последний верблюд вышел уже на дорогу к Геок-Тепе, когда со стороны Шагадама прискакал гонец с радостной вестью:

– Мумын отбил у русского сардара тысячу верблюдов!

Весть эта стоила бешеного восторга.

– Мумын гонит этих верблюдов сюда, в Теке…

Тянувшийся к Голубому Холму караван остановился. Женщины повели разговор, нужно ли трогаться с места, где такая хорошая трава, к крепости, у которой ничего нет, кроме глины и песка. Ведь если русские будут терять по тысяче верблюдов в день, то сколько же нужно времени, чтобы их разбить в пух и прах? Но сардар признал эти разговоры глупыми.

– Кет! – раздался его строгий приказ. – Кто теперь старше, бабье веретено или клынч вашего сардара? Кет!

Караван замолк и тронулся в путь, как дитя, которое держится за рубашку матери. Да, сардар лучше знал дела, чем знали их женщины или простой народ!

К вечеру прискакал со стороны Шагадама второй гонец с известием, что силы Мумына не устояли, что на него напал неистовый русский юз-баши, который так много стрелял и рубил, что вся тысяча верблюдов перешла обратно на его сторону. Из-под Нухура пришли также неприятные вести. Русские отбили здесь стадо баранов в одиннадцать тысяч голов, навсегда потерянных для текинской кухни. Тяжелое впечатление, нанесенное этими двумя вестниками, было несколько ослаблено новым важным известием: будто джигитам удалось заарканить любимую русским сардаром белую лошадь и даже, может быть, не лошадь, а самого дива в лошадиной шкуре. Они ведь принимают всякие образы. Останется ли после этой потери русский сардар неуязвимым?

– Разумеется, нет, и стоит ли в таком случае менять приволье степей на удушливую теснину за высокими стенами? – говорили опять женщины.

– Кет! – раздался вновь повелительный голос сардара. – Кет! – повторил он, указывая по направлению к Голубому Холму.

Женщины умолкли. Караван двинулся далее…

Часть ВТОРАЯ

I

Сардар в сопровождении четверовластия и мистера Холлидея направился отдельно от каравана. Группа женщин догнала их, однако, на первом же перевале. Крепость принадлежала женщинам одинаково, как и мужчинам. Кто подносит там воду? Чьи ноги мнут глину? Кто вскидывает комки ее на стены? Разве женщины не будут жить в крепости под выстрелами русских пушек?

– Право, эти мужчины аломанят у женщин не одну их красоту, но их права человека, – говорила как бы про себя ханум, равняя своего коня с конем сардара.

Но вот открылся и Голубой Холм. Он возвышался на громадной площади, протянувшейся от севера к югу, настолько длинной, что с одного ее конца не было видно другого. Река Секиз-яб выделяла из себя несколько многоводных ручьев, обходивших крепость со всех сторон. Стены ее могли считаться и по высоте, и по толщине недоступными; правда, они состояли из глины, но она была плотна, как камень. Кто тот смельчак, который решится влезть на такую стену, когда поверх ее будут смотреть на врага зембуреки, мультуки, клынчи, копья? А если еще поднять стену повыше?

«Одолеет ли ее тогда и сам шайтан?»

С этой мыслью тысячи рук продолжали вскидывать глину все выше и выше, а там тысячи лопат подхватывали ее, укладывали и уколачивали. На смену усталым работникам выступали свежие силы, которые также трудились день и ночь. Для защиты на стенах поставили парапеты со многими отверстиями для мультуков. На севере к пескам оставили траверсы открытыми для сообщения со степью, где должны были оставаться резервы людей и продовольствия, скрытого в дальних барханах.

Стенам дали названия, соответствовавшие четырем коленам Теке. Северная сторона называлась Сычмаз, восточная – Векиль, южная – Бек и западная – Баш-дашаяк.

Подойдя к крепости, сардар остановился со своими спутниками на минутку, чтобы прочесть благодарность Аллаху за счастливо пройденный путь. Затем объезд сардара вокруг крепости обратился в триумфальное шествие. Сердце его радостно билось при виде народа, трудившегося без различия белой кости от черной. Появление его толпа встретила – вся, как один человек, – восклицаниями: «Аман бол! Аман гельдингиз! Аман!» Сардар благодарил и словами – «Худа ярдым бир-сун!» – и прижатием к груди то одной, то обеих рук. Кланялся также народу и инглези, отдававший ему честь по-европейски.

Кортеж следовал вдоль восточной стороны крепости. Здесь, на недалеком расстоянии от нее, виднелись разбросанные укрепления, некоторые из них превышали крепостные стены.

– Для чего торчат эти башни? – критиковал мистер Холлидей общий план крепости. – Неприятель возьмет их без труда и будет оттуда стрелять по всей открытой крепости.

– Мы хотели предоставить нашим друзьям инглези почетное место, – возразил ядовитейший из четверовластия, Эвез-Дурды-хан. – Если здесь будут пушки вашей королевы, то, увидев их, наши враги не решатся переплыть море и перейти наши пески.

– Военная наука, – начал было доказывать мистер Холлидей, – не позволяет…

– Наша военная наука не позволяет сидеть на мягких одеялах, когда нужно сидеть на боевом коне, – продолжал допекать Эвез-Дурды-хан. – Но что делать! Друзья инглези думают иначе, и нам остается надеяться только на свои силы и помощь Аллаха, а она сильнее всякой военной науки. Не так ли?

Мистеру Холлидею оставалось согласиться и затаить в себе протест против таких уколов четверовластия.

На северо-восток от крепости, у самой границы песков, открылись сады – драгоценнейшая редкость оазиса.

– Вырубить и сровнять с землей! – решил мистер Холлидей. – Неприятель будет пользоваться каждым кустиком, а у вас тут у самой крепости – башни, ограды, деревья…

– Мои сады вырубить! – воскликнула Улькан-хатун. – Спроси, сын мой, у своего инглези, – обратилась она к Якуб-баю, – может ли он вырубить сад утром и вырастить его вечером? Не может? Тогда пусть лучше молчит, если Бог не дал ему хорошего разума.

Оставленные на северо-восточном фасе траверсы для сообщения с песками и степью вызвали также замечание европейского инженера. Он потребовал или заложить их наглухо, или устроить с люнетами и бойницами.

– Слава Аллаху, мы честные мусульмане, и наши верблюды и бараны не занимаются волшебством, – ответил на это требование Ораз-Мамет-хан. – Они ходят на своих ногах и вовсе не умеют прыгать через стены.

Ханум приветствовала этот умный ответ приятным взмахом нагайки.

– Притом же если мы запрем ворота, то как войдут в крепость наши друзья? – спросил Хазрет-Кули-хан. – Ведь мы не такие невежи, чтобы, позвав гостей, повесить замок на двери.

Уколы сыпались на мистера Холлидея один за другим.

– Ваш холм командует всей окрестностью. На его верхушке и ребрах нужно поставить сильные батареи.

– Мы поставим лучшие из тех пушек, которые идут к нам от друзей инглези, – сказал сдержанный до настоящей минуты сардар, которому надоели уже учительские наставления мистера Холлидея. – Рассчитывая на милость Аллаха, мы полагаем, что пушки их не останутся на краю света?

Ирония сардара вызвала общее одобрение, а Улькан-хатун даже икнула от удовольствия, точно вкус ее был услажден чашкой вкусного пилава.

– Но ведь пушки королевы могут и опоздать!

Якуб-бай подумал и отказался перевести это сообщение патрона.

– Так не нужно говорить, так они рассердятся.

– Ну хорошо, не переводи, – разрешил мистер Холлидей. – Но вот зачем у них тут мельница? Нужно разрушить ее до основания.

– Благодарим за совет, – ответил Мурад-хан. – Если нам не нужно мельницы, то, следовательно, наши друзья будут доставлять нам молотую пшеницу. Это хорошо.

– А может быть, и готовые чуреки? – дополнила ханум.

Объезд вокруг крепости потребовал нескольких часов. При входе в главный проход сардар был встречен военным оркестром, в котором почетная роль принадлежала длинной медной трубе иерихонского типа. Впрочем, волны восторженных приветствий заглушали хрипоту и завывание доморощенных дударей.

Такого бивака, какой тогда был собран в стенах Геок-Тепе, не видел мир и никогда больше не увидит. Все Ахала стеклось к подножию Голубого Холма. Где быть женщинам и детям Теке во время войны с русскими? На подобный вопрос не могло быть иного ответа, как только – в крепости, вместе с отцами, мужьями и братьями. Ханум подняла бы восстание женщин, если бы кто вздумал оставить семейства Теке за крепостной стеной. Разве они враги своей родине? Разве мужчины не будут более храбры перед глазами маленьких детей? Не старухам ли указано самим Аллахом заговаривать кровь и делать пластыри? Разве джигиты, вместо того чтобы рубить головы врагам, будут печь чуреки и варить шурпу?

И вот на громадной крепостной площади уставились одиннадцать тысяч кибиток, не считая запасных для Мерв-Теке, которые, слава богу, не инглези и, разумеется, придут на помощь своим братьям. Кто желает помочь другу, тому нет надобности ходить вокруг света!

На первое время в размещении кибиток не было строгого порядка. Какой же ум мог догадаться, где сядут русские и где будет более безопасное от них место.

– Русскому сардару нельзя будет окружить всю крепость, он выберет одно место, где и засядет, подобно барсуку в норе. Вернее же всего он облюбует юго-восточный угол, где разветвляется река Секиз-Яб. В таком случае под защитой восточной стены нужно устроить все становище.

Так сообразил сардар и отдал приказ населению рыть вдоль восточной стены, у самой ее подошвы, подземные жилища.

Трудно было также четверовластию установить на первое время порядок в среде гарнизона, состоявшего из пятидесяти тысяч мужчин, женщин и детей. Говорят, что есть на свете люди, которые могут изобразить на куске бумаги целую страну, но где же им изобразить все племя Теке, собравшееся в одну крепость?!

Кто изобразит эту древнюю старуху, которая так тщательно заматывает что-то в клубок шерсти и, потряхивая седыми космами, заливается в причитаниях, прерываемых по временам проклятиями? Она прячет туда серебряный медальон. Хотя он и грубой работы, и с простыми камнями из яшмы, но старухе дорога эта святыня! Она рассчитывает, что на дрянной клубок шерсти гяуры не обратят жадного внимания.

Возле кибитки ханум только что умер старый боевой текинец. Увы! Ему не суждено прибавить зазубрину к своей шашке. По числу же их можно было судить о числе персидских голов, упавших к ногам покойного батыря.

В другое время насмешками и презрением наградили бы новобрачных, решившихся, вопреки строгому обычаю, на совместную жизнь. Не менее года следовало бы им жить в разных кибитках и даже в разных аулах, а теперь они не разлучаются… и никто не смеется над ними!

Сардар запретил в крепости держать животных, кроме назначенных для пищи, но у кого достало бы суровости оторвать этого мальчика от шеи его любимца жеребенка? Наконец, кто мог оторвать маленькую ханум от старого козла, служившего ей надежным аргамаком?

Несмотря на глубокую веру в предопределение и на суровый нравственный закал, женщины не могли удержаться от причитаний. Не было в них смысла, но, полные щемящей грусти, они тяжело ложились на сердце у храбрейших бойцов. Притом же стоило заголосить одной женщине, как начинало голосить все становище от стены Сычмаз до стены Баш-дашаяк. Подметив, что раздирательное душевное всхлипыванье вредно отражается на состоянии духа защитников крепости, сардар предложил слабодушным замолчать или уйти в пески.

Никто не ушел. Причитания прекратились.

II

В то время как города Мекка и Медина охотно принимали догматы Корана, пророку приходилось вести беспрерывные войны с номадами, корейшитами и гиссанидами, для вразумления их словом Писания. Прошли века, а эта рознь длится и поныне: оседлый мир правоверных фанатически верует в священное значение Корана, а кочевой очень слаб в познаниях веры. Кочевник беседует с Аллахом без посредства книги. Этой не осложненной душевной простотой пользуются целью толпы проходимцев, выбрасываемых в степь оренбургско-казанским мусульманством. Впрочем, наши политические устои в религиозном направлении мусульманства всегда были шатки и доходили до того, что в прошлом столетии воздвигались в Бухаре мечети на сборы с тамбовского мужика…

Не крепки были и сыны Теке в области книжной религии. Разумеется, у них, как и у всякого народа, есть свои святые, но они мало ценили в ту пору духовных отцов. У них был несомненный потомок пророка Керим-Берды-Ишан, но и к нему они обращались только перед смертью, когда каждому человеку хочется смести сор со своей дороги в дженнет. Прелести рая заманчивы и самому грубому сердцу.

Со стороны моря слышались уже отдаленные раскаты военной грозы, враг виднелся на самом пороге оазиса. Война для самозащиты против кяфиров – война священная. Один день ее будет зачтен в день трубного звука за двенадцать месяцев поста и молитвы.

Тем не менее, удовлетворяя душевному настроению народа, сардар послал со странствующими дервишами приглашение отцам веры подкрепить защитников Голубого Холма своей духовной помощью. Дервиши всегда рады послужить делу истребления неверных. Распевая на базарах Средней Азии стишки мистического характера, они превосходно поддерживают и воспламеняют фанатизм против христианства. Приглашение они вручили Суфи – хранителю могилы Бага-эд-Дина, возле Бухары, и Адилю – хранителю могилы Шах-ианда в Самарканде. Хранители и многих других менее знатных могил охотно бы приняли приглашения на помощь против неверных, но Теке не приглашало их, памятуя, что на свете есть много могил с фальшивыми святыми, привлекающих доверчивый народ к приношением в пользу их самозваных бдителей.

Впрочем, отцы веры – эти «камни от источника жизни» – потянулись в Теке со всех сторон.

Впереди появились бродящие по русским киргизским степям муллы из татар. Ряды их пополняются беспрепятственно разным сбродом: дезертирами, неудавшимися торговцами, банщиками и даже содержателями в туркестанских слободках веселых домов для разведенных с мужьями сартянок. Далеко не все они грамотны, если они и знают Коран, то только по памяти и не стесняются перевирать его немилосердно. Дух торгашества следовал за ними неотступно. Зная, что Теке бедно книгами Писания, они вывезли из Казани верблюжьи вьюки Коранов на всякую цену.

За ними поспевали дервиши – представители тридцати шести орденов, распространенных повсюду, где чтут имя пророка. Из них Джагрия, Хуфия и Кадрия шли в Теке как в свою землю, потому что они считают всю Среднюю Азию подвластной им страной. Теке, однако, остались недовольны проповедниками как Джагрии, так и Хуфии. Джагрия громко произносит имя Божие, но зато все время молитвы качается со стороны на сторону, а по окончании молитвы вертится на манер собаки, ловящей собственный хвост. Хуфия, наоборот, исповедует веру молча и доводит молчание до совершенного самозабвения. Только передвижение зерен в четках дает понятие, что молящийся не заснул и произносит про себя Символ веры. Чтобы казаться Божьими избранниками, каждый из них носит при себе камешек, которым как бы утоляет голод, но, говоря по секрету, конина у них тоже в почете…

Явились и дуаны, а попросту говоря дураки, помешанные, одержимые дивом – злым духом. Не принадлежа к дервишам, они не менее их ненавидят кяфиров. В невыразимо грязных отрепьях, скрашиваемых колпаками «кулах» из лебяжьих шкурок, они уныло тянут свою обычную песню: «Дуаны входят в дверь, а шайтан убегает из юрты». Но и этой простой песенкой они умеют нагнать на степняка непреодолимый страх. Разумеется, выше всех пришельцев был Суфи от Бага-эд-Дина. Несмотря на принадлежность к дервишам, он отвергал опиум как средство для достижения дара пророчества, говоря, что познание веры должно исходить не из маковой головки, а из воспитания в себе духа воздержания и любви к ближнему. Имя Суфи он усвоил от названия той скамейки «соффа», на которой сиживали приверженцы пророка у ворот Каабы. Впрочем, он и не возражал, когда его уверяли, что его имя происходит от греческого слова, перешедшего в арабский язык, – «софос», мудрец, познавший истину.

Откровенно говоря, Теке приходилось начинать свое духовное воспитание с азбуки. Творить все пять намазов было трудно.

На призывы муэдзинов они отвечали, что невозможно мять глину по целым суткам и в то же время заботиться о спасении души. Только на вечерний намаз собирались тысячи народу.

Многие, впрочем, откладывали строгое исполнение правил веры до прихода Суфи и Адиля, так как татарские муллы из русского Туркестана не внушали в народе симпатии. Притом же они сплетничали на самого Адиля, говоря, что он будто бы продал гяурам подлинный Коран Османа, обагренный кровью этого истинного бойца правоверия. Теке отказывалось верить этой злобной выходке подозрительных людей.

Адиль и Суфи сошлись в одном маленьком караване при переправе через Амударью, откуда и углубились в необозримые пески, руководясь только звездами Аллаха в этом океане скорби и лишений. Теке увидели их появление после многих дней странствования с вершины Голубого Холма в тот самый час, когда муэдзин призывал народ к третьему намазу. Отцов веры нетрудно было признать по их зеленым чалмам – верному признаку исполненного хождения в Мекку. Кинувшись навстречу, народ целовал их халаты и в приливе экстаза вознес отцов веры на вершину холма.

– Аллах акбар! Аллах акбар! – восклицал Суфи дрожащим, разбитым от старчества и усталости голосом.

– Бисмиллах! – вторил ему Адиль, несколько недовольный тем, что ему приходилось вторить, а не главенствовать.

Отцам веры давно уже были готовы новые кибитки, куда их и повели с должным почетом. Керим-Берды-Ишан сказался больным и в торжестве приема не участвовал, пророчески заметив при этом, что еще неизвестно, кто из них предстанет раньше пред лицом Аллаха.

Несмотря на преклонные годы и физические немощи, Суфи проявил необыкновенную бодрость духа. Наутро он предпринял обход всей крепости, не почтив при этом в свою очередь визитом Керим-Берды-Ишана с замечанием, что кто не встречает гостя, тот не должен считаться хозяином. Чалма зеленого цвета и высокий посох из асса-мусса ставили его выше всякого человека.

За ним последовали при обходе Голубого Холма Адиль, а также все наличные муллы и все любители торжественных процессий. Вскоре образовалась многочисленная толпа; ей хотелось посмотреть, что предпримут люди благочестия на пользу Теке.

Первой заботой Суфи было устроить мечеть – временную, разумеется, в виде намета из войлоков, но с обращением правоверных взоров к Каабе. Выбор места он доверил своему посоху, который остановился на южной площадке крепости, видимо, открытой вражескому огню. Муллы возроптали. Они пришли сюда проповедовать, а вовсе не для того, чтобы служить мишенью для выстрелов. Старик забрюзжал. Тогда люди казанского образования вздумали выйти из его воли и заявили, что они будут читать Коран не иначе как у безопасной подошвы крепостной стены.

– Действительные ли вы отцы веры? – спросил их Суфи, останавливая взмахом посоха ход всей процессии. – Хорошо ли известна вам книга Писания? Я не встречал вас в святых местах. Были ли вы, наконец, у могилы Бага-эд-Дина?

– Не сомневайтесь, Суфи, мы настоящие муллы, – отвечали люди казанского образования. – Мы знаем Коран и не расстаемся с ним ни днем ни ночью.

– Не потому ли, что вы продаете его за хорошую цену?

При этом совершенно неожиданном вопросе люди казанского образования почувствовали немалое смущение. Суфи попал в больное место.

– Я заплатила этому курносому за книгу пророка пять племенных баранов, – заявила ханум. – Мне кажется, отец, что это дорого!

– Ханум, это очень дорого. Он должен возвратить вам трех баранов обратно. Пророк не запретил продавать его книгу, но он не думал, что его ученики будут торговать ею, как торгуют сафьяновыми башмаками.

Такая строгость нравов поразила людей казанского образования, и они сплотились, чтобы дать отпор благочестивому мужу.

– Мы не признаем тебя за благочестивого, – выступил от имени всех товарищей курносый. – Каждый из нас может надеть зеленую чалму и взять в руки асса-мусса, а станет ли от этого дыхание его спасительным?

Безумцы! Они вздумали сломить нравственный авторитет Суфи, который одним своим видом вдохновенного мистика вызывал беспредельное к себе уважение. Обиду и подозрение в недостатке его духовных доблестей следовало немедленно, не сходя с места, смыть, разрушить, уничтожить. Высоко он поднял обе руки, еще выше поднял свой жезл и еще выше вознес восклицание.

– Аллах акбар! Правоверные! – обратился этот гордый старик к внимавшей ему толпе. – Спасете ли вы свои души, доверив их людям, которые, быть может, содержали бани или еще хуже – дома для сластолюбивых жен?

– Отец, научи! – загудела толпа.

– Нужно знать, кому вы хотите поручить свое сокровище! А какое сокровище дороже души? Мало ли на свете учителей, от науки которых уши зарастают колючкой и глаза покрываются тьмой?

– Отец, что нам делать?

– Если вы хотите видеть меня в стенах Голубого Холма, дайте мне испытать этих людей в знании веры. Пусть они докажут перед вами, что слова Писания ясно начертаны в их сердцах, и только тогда доверьте им посредничество между вами и Аллахом. Сын не выбирает себе родного отца, но правоверный, если он только не шиит, может свободно избирать себе наставника веры.

– Отец, – отвечала за всех ханум, – мы большие грешники, но все же мы не хотим, чтобы нами управляли люди, которым куски банного мыла любезнее наших сердец. Испытай их, отец, и реши, кому из них мять глину на стенах нашей крепости, а кому заботиться о спасении наших душ.

Выслушав это народное решение, Суфи открыл кафедру под открытым небом и, присев на первом пригорке, пригласил всех называвшихся людьми Писания выдержать экзамен перед собранием паствы. Некоторые из них хотели было уклониться от экзамена, но женщины так плотно окружили кафедру, что выход из их кружка оказался невозможным. Адиль и Керим-Берды-Ишан заняли места рядом с Суфи.

– На чем построено учение пророка? – обратился Суфи к курносому, который менее других хотел подвергнуться экзамену.

– На Коране.

– Коран есть мать всем книгам, но сама по себе она только учение и заповедь, а не основание веры, – заметил Суфи не без некоторого намерения поразить ученостью умы слушателей. – Ислам основывается на единстве Аллаха и на безусловной вере в предопределение судьбы.

Теке, чувствуя просветление сердец и умов, облегчались искренними вздохами. Курносому же было не по себе. Суфи был истинным светочем высших познаний.

– В чем заключается разница в вероучениях между истинно верующими и отпавшими от веры – последователями учение Ши’э?

– Шииты – люди поганые, – отвечал курносый.

– Только-то?

– И им одно пристанище в будущем – это ад и одна пища и одеяние – это огонь.

– Так может говорить только простой необразованный погонщик верблюдов! – заметил Суфи. – Истинно правоверные могут избирать каждого достойного в муллы и улемы, лишь бы избираемый был человек законнорожденный, просвещенный книгой Писания и никогда не занимался постыдными ремеслами. Шииты же принимают к себе в наставники людей по наследству от имама Али… но, очевидно, все высшие истины нашей веры не успели еще коснуться твоего понимания. Отвечай же хоть на такие вопросы, на которые может ответить каждый умный ученик из мактаба. Сколько было зарезано верблюдов на брачный пир пророка?

– Минг! – сорвалось у курносого.

– Тысяча верблюдов! – воскликнули в один голос и Суфи, Адиль и Керим-Берды-Ишан.

– Ты думаешь, что у пророка была тогда тысяча верблюдов? На брачный пир его было подано мясо всего двух верблюдов, понимаешь?

Курносому сделалось стыдно.

– Назови имена принадлежавших пророку ослов!

Курносый был смят, уничтожен.

– Офаир и Яфур, и, разумеется, пророк не пожелал бы иметь третьего осла в твоем образе. Ты не мулла, ты ишак, если только не человек, торговавший бузой в доме бачей.

– Иди мять глину! – решила тогда ханум, указывая курносому на глиномятню. – Твоя голова нам бесполезна, но твои ноги и руки достаточно здоровы.

Курносого не только осыпали насмешками, но прямо с экзамена проводили к глиномятне и поставили его на самую трудную работу. Неповиновение народному кругу обошлось бы ему слишком дорого.

Суфи же продолжал вести экзамен. Перед ним предстал щеголеватый татарин, пробравшийся в Теке через киргизскую степь. Несмотря, впрочем, на его тюбетейку, расшитую золотом, и широкие плисовые шаровары, народ прозвал его банщиком и инстинктивно не доверял его праву говорить слова поучения.

– Я в медресе не учился, – заявил он Суфи, – поэтому на высокие вопросы не могу ответить. Но мое право быть муллой, и притом в такое опасное время, как война, не подлежит сомнению…

– Мы это сейчас узнаем, – прервал неподатливый экзаменатор. – Ты не учился в медресе – и бог с тобой! Наши правила допускают и невысокое образование муллы, но все-таки он должен быть просвещен книгой Писания и знанием жизни пророка. Будем же беседовать. Отвечай: был ли пророк грамотен?

– А иначе как бы он написал Коран?

При этом ответе и Суфи, и Адиль, и Керим-Берды-Ишан пришли в ужас. Перед ними стоял не только непросвещенный человек, но положительный еретик.

– Так, по твоему мнению, Коран написан пророком?

Банщик имел благоразумие отмолчаться.

– Коран написан на небесах и передан пророку через ангела Джабрия. Подлинник Корана и теперь хранится, и будет храниться до конца веков под престолом Аллаха. Но, может быть, ты знаешь хоть что-нибудь другое. Не можешь ли ты назвать, например, имя первой жены, которую Аллах по своей великой милости даровал пророку?

– Хадиджа, дочь Ховайлида.

– Вот имя жены ты знаешь. Может быть, ты также знаешь, в каком сражении у пророка выпал зуб?

Банщик промолчал.

– Почему следует поститься в луну Рамадан? Не слыхал? Как имя той птицы, которую пророк пошлет своим верным сынам на помощь против гяуров? Тебе это неизвестно? Боишься ли ты ангелов Накира и Монкира? Не боишься? Но, может быть, ты скажешь, сколько слов в Коране? Сколько песен в нем? Как их название? Ах, несчастный, ты ничего не знаешь, и если ты не скажешь мне как называется книга, в которой записаны все вечные предопределения, то ты будешь глупее моего ишака!

Кандидат в муллы растерялся.

– Сами-то вы хороши! – бормотал он бессознательно. – Ваши мечети… и даже такие знаменитые, как в Самарканде… рушатся подобно муравьиным кучам, а вы…

– Иди подавать воду тем, кому нужно мыть ноги! – перебила его ханум. – А мы постараемся и без твоей помощи спасти свои души.

Экзамен остальных людей Писания был несколько успешнее двух первых, но и выдержавших экзамен Суфи не признал муллами, а только предоставил им обязанности: одним – чтецов, а другим – носителей Корана.

Четверовластие не вмешивалось во все это дело, так как оно касалось духовной стороны народа, а следовательно, и подлежало решению исключительно народного собрания.

III

Не дремала и сторона гяуров. К морю прошли уже тысячи верблюдов из уральских степей и северной части Эмбы, но и этих тысяч было недостаточно, чтобы русскому отряду ступить твердой ногой в оазис. Пока со стороны Хивы не раздался гул верблюжьих колокольцев, до той поры Теке свободно распаляло свое вольнолюбивое сердце.

Но вот послышался со стороны Ургенча на Усть-Урте – на этом ужаснейшем из мертвых пространств – гул большого каравана. Оттуда шли пять тысяч верблюдов без грузов и даже без седел, при одних ленивых окриках лоучей: «Гайт! Гайт!» Только звезды на небе да редкие колодцы на земле служили им указателями пути по совершенному бездорожью.

Лоучей было несколько сотен. Скучно в такой дороге! Нельзя же всю жизнь кричать: «Гайт! Гайт!» Людям оставалось развлекать себя, и вот одни из них гонялись за песочными ящерицами, а другие приятельски швыряли друг в друга маленькими степными черепахами. Забавлялись и сказками, по временам боролись. Иногда в толпе затевали спор, где растут лучшие дыни, в Куня-Ургенче или в Хиве, но взятые на дорогу дыни были уже съедены, и спор оставался неразрешенным.

Солнце палило немилосердно.

Все эти тысячи верблюдов были наняты купцом с уговором поднять товары, доставленные кораблями на берег моря. Странно, разумеется, что купец свалил товар на северном пустынном берегу Кара-Бугаза, но расчеты купца не всегда понятны.

Первую часть пути при караване следовал хозяин его, известный в киргизской степи под именем Извергова. Ростом он достигал до горба высокого нара, а мускулами напоминал атлета из цирка. При встрече с ним рождалось инстинктивное желание посторониться и дать ему дорогу. По-киргизски он объяснялся как истый узбек…

Несколько караван-баши были избранными спутниками хозяина; он отличал их и пищей, и лаской. Зато и они относились к нему с собачьей преданностью и по одному его знаку бросались на своих же собратий истыми зверями.

За два перехода от моря Извергов и его сподвижники бросили караван и ускакали разыскивать на берегу купеческую кладь. По его словам, она была сложена где-то здесь, у залива, а между тем вот и море заблестело, а клади не было!

Подошел и караван. Лоучам объявили, что кладь свалена по ошибке на берегу моря, южнее залива, соединенного, как известно, с морем узким проливом. Неужели придется двинуться через этот грозный проток? Он несет такую массу воды, что никакая лодка не может ей противостоять! Ведь всем сорока киргиз-кайсацким родам известно, что здесь стоял в старые времена город, который за грехи его жителей провалился так глубоко, что море в этом месте может считаться бездонным.

Переправа поперек протока была, по мнению лоучей, совершенно невозможна, поэтому они сбились в одну толпу и запротестовали против караван-баши, указывавших им путь на южную сторону. Разговоры в многолюдной толпе пошли громкие, серьезные.

– Не для того Аллах создал людей, чтобы топить их в соленой воде!

– Притом у каждого из нас есть хороший нож, а пятьсот ножей могут сделать многое!

Положившись на свою силу, толпа лоучей кинулась на караван-баши и более строгих из них, не отличавших человеческое лицо от верблюжьего крупа, перевязала и бросила на песок. Оставалось найти главных обманщиков…

Казалось бы, все шло хорошо. Оставив караван-баши, можно было погнать верблюдов обратно в Ургенч. Но тут из-за барханов послышались звуки труб и барабанов! Оттуда же показались и шеренги белых рубах, а за ними вырос Извергов со сподручными.

– Гайт! – провозгласил он, указывая смущенным лоучам на грозно шумевший проток. – Первому, кто пойдет доброй волей и поведет за собой верблюдов, даю в награду пятьдесят тенге, чарык крупы и шапку зеленого чая.

Обещание купца было очень соблазнительно, а в то же время бешеное стремление воды в протоке наводило панический ужас. Лоучи пошептались между собою, но их совещание ни к чему не привело. Тогда Извергов схватил за поводья двух верблюдов и дерзко вступил с ними в бушевавшую пучину.

– Смотрите и стыдитесь! – кричали между тем караван-баши. – Богатый человек и тот не боится, а вы, байгуши, нищие и дорожите своей шкурой!

Казалось, при первом неверном шаге вода свернет смельчака в сторону и бесследно покроет его кипучими брызгами.

– Подлецы, мерзавцы, ишаки! – кричал он, выбравшись благополучно на ту сторону протока. – Вот ужо я займусь вашими узкоглазыми мордами, погодите!

Приходилось пропадать. Шеренги белых рубах сходились теснее и теснее, а не все ли равно, где пропадать, на земле или в воде? Здесь робость и решительность подали друг другу руку, и пяток за пятком верблюдов потянулись к воде.

Прибой воды был в этот день слабый, так что верблюды не теряли под собою земли, а у верблюда хотя и коротеньюй хвост, но все же лоучу можно за него подержаться. Переправа заняла целые сутки, при этом погибло не более десяти слабосильных верблюдов, не сладивших с течением, да две-три собаки, одуревшие от соленой воды. Люди все уцелели.

Клади же все-таки не было! Тогда лоучам стало ясно, что их ведут в Красноводск.

Весть о прибытии верблюдов из Хивы разнеслась по Красноводску моментально. Молодежь начинала уже тяготиться долгими приготовлениями к походу. Как и всегда в таких случаях, она стремилась перескочить через черную работу и броситься на врагов с отвагой в груди и с пустотой в желудке. Командующий же, как знаток азиатской степи, судил иначе: куль муки и бочка воды имели в его глазах цену не меньше цены зарядного ящика.

– Пришли-то верблюды, пришли, да дело вышло с ними не чисто, – докладывал Можайскому Зубатиков, вздумавший посочувствовать лоучам. – Они приведены обманом, как бы за купеческой кладью, и теперь лоучи клянут весь божий мир. Одно твердят: «Пропали! Теке всех перережет!» Известен ли этот обман Михаилу Дмитриевичу?

– Несомненно, но в таких политической важности операциях, как нынешняя экспедиция, горе пятисот человек, по его мнению, ничто!

– Налюбовался же я Изверговым! И где только вырабатываются подобные дикокаменные экземпляры человечества?

– В Азии, на окраинах, – пояснил Можайский. – Он родился простым крестьянским сыном, и быть бы ему всю жизнь мирным пахарем, да попал он в приказчичью свиту известного миллионера Блудова, которого тятенька посылал просвещать Азию торговыми делами. Никакого торгового дела сынок не сделал, а миллион рассорил и дошел в пьянстве до того, что из приказчиков устроил цирк. Извергов был у него наездником. Истребив первый миллион, юный коммерсант потянулся к тятеньке за вторым, но, потеряв в неравной борьбе с родителем клок бороды, остался в Москве изучать истинные начала коммерции. Извергов же встал на свои ноги и пошел баловаться по степи. То он помахивал перед публикой сотнями тысяч, то пребывал на положении санкюлота. Вот и теперь он колотится между банкротством и миллионом.

– Между тем я видел, как Михаил Дмитриевич обнял его и расцеловал?

– Ха-ха-ха! Он целовал не Извергова, а его тысячи верблюдов.

Можайский был прав. Изящный молодой генерал, вечно раздушенный, не мог обнимать Извергова, хотя и высоко ценил его как крупную и в данное время полезную силу.

– Слышали, сколько доставили мне верблюдов? – спросил восхищенный Михаил Дмитриевич, встретившись с Можайским. – Пять тысяч!

– Надеюсь, что ваше превосходительство передадите мне на заключение проект договора? – спросил официальным тоном Можайский.

– Вы хотите обидеть Извергова?

– Нет, только…

– Понимаю, не договаривайте и… пожалуйста… берегите меня от него… но не мешайте мне вести с ним кампанию. Вас, кажется, коробит… маленькая неприятность с лоучами?

– Михаил Дмитриевич, что скажет о вашем поступке история?

– История, мой дорогой, или недослышит, или переврет. Припомните, что говорят историки хотя бы о Тимуре. Гиббон прославлял благородство его души, Шлоссер, напротив, клеймил его кровожадность и, наконец, Вебер видел в нем друга образованности. Вот так точно и отечественные историки, если я вызову их внимание, расплывутся в разные стороны. И только ехиднейший из них нарушит тайну моего сегодняшнего приказа.

– Именно?

– В случае явного сопротивления лоучей привести их в покорность силой оружия…

– Но что скажут академические лекции?

– Разумеется, они будут на моей стороне. Ведь это только вашей мадемуазель гуманности тяжело видеть страдание пятисот дикокаменных каракалпаков, истинному же военному историку они будут представляться не более как дождевыми червями, которыми вольна кормиться всякая гусыня. Дальше вы еще не то увидите… даже несмотря на учрежденный надо мной секретный надзор.

– Над вами… надзор?

– А вы думаете, графиня Пр-ина, эта напомаженная умница, для чего сюда прибыла? Попечительницей над сестрами милосердия? Поверьте, что хрюкающие каракалпаки уже пользуются ее душевным благоволением и что она сообщила кому следует в Петербурге о моем бездушном отношении к людским страданиям. Там, в Петербурге, требуя, как и следует, победы и разгрома, желают вместе с тем, чтобы вместо запаха крови на полях Ахал-Теке веяли ароматы роз и фиалок…

IV

Дома ожидало Можайского очень милое приглашение графини Пр-ной.

«Говорят, вы бука, – писала она изящным почерком на изящной бумажке, – и избегаете новых знакомств, тем не менее я ищу возможности воспользоваться вашей опытностью. В нашем складе открылись беспорядки, и только при вашей помощи я надеюсь…»

Пришлось идти с визитом.

Графиня оказалась девицей, стоявшей уже у Рубикона, за которым чрезвычайно приятно заниматься политикой и судьбой меньших братьев, взывающих к состраданию. В общем же она выглядела интеллигентной особой, прошедшей сквозь ряд житейских утрат. Приемы ее отличались нарочитой простотой, которая сказывалась и в костюме из серой холстинки, и в белой пелеринке сестры милосердия. Общинного креста на ней не было.

– Мне прискорбно думать, что я заслужила ваше нерасположение, – так встретила она Можайского, – и тем более прискорбно, что наше святое дело не вызывает, по-видимому, сочувствия в отряде.

– Напротив, графиня…

– Помните, что мы не в салоне, а на войне, где истинное положение дел должно являться во всей наготе. Повторяю, наше святое дело у вас не в почете, и это совершенно понятно. Но разве оно может развиться и достигнуть должной высоты с таким странным представителем, как Ба-шов?

– Помилуйте, уполномоченный вашей общины Ба-шов принадлежит к идеалистам в лучшем значении этого слова. Во-первых, он сделал крупное пожертвование на нужды раненых…

– При нескольких миллионах состояния он не разорился, принеся в дар общине десять тысяч рублей.

– Во-вторых, он не щадит и лично себя: половину дня он проводит в складах, половину в обозе, и, нужно отдать ему справедливость, он не брезгает самой черной работой.

– Это только недостаток распорядительности.

– Вы строги.

– Прежде чем заботиться о подмазке телег, ему следовало устроить правильные отношения к командующему. С этой же стороны он сделал все, чтобы лишить общину расположения Михаила Дмитриевича, который только твердит и даже пишет… что мы готовимся раздавать бомбошки за счет трудовой копейки тамбовского мужика.

– Михаил Дмитриевич поторопился со своими суждениями – и только. Обстоятельства, несомненно, убедят его в неоценимой пользе теплого участия женщины в положении раненого. К сожалению, графиня, сюда прислали всего двух-трех сестер милосердия!

– Да, Стрякову, Пезе-де-Корваль…

– Под вашим… попечительством?

– Я буду работать наравне с ними, но прежде всего мы должны загладить дурное впечатление, вызванное бестактностью Ба-шова. Я признаю его бескорыстие, но согласитесь, что звание уполномоченного нашей общины менее всего давало ему право возбуждать против Михаила Дмитриевича высшие сферы Петербурга.

– А разве он возбуждал?

– Вы поймете это после двух-трех моих вопросов. Прежде всего скажите мне: правда ли, что пленным текинцам рубят уши?

– Я слышал, что охотничья команда творит нечто подобное. Мне объяснили это… странное посягательство на чужие уши тем, что пока нет войны, нет и пленных, но есть шпионы, которых обычно вешают или расстреливают… а здесь поступают снисходительнее – им рубят уши.

– Еще вопрос: правда ли, что у вас жгут нивы?

– Да, во время рекогносцировки сожгли все нивы в оазисе, таковы уже драконовские веления войны.

– Теперь извольте сами решить, приятно ли было Михаилу Дмитриевичу узнать, что уполномоченный нашей общины сообщил обо всем этом в Петербург! Вы соглашаетесь, что неприятно. Если так, то может ли оставаться Ба-шов нашим уполномоченным?

– Простите, но ваше доверие дает мне право на откровенность. Не кажется ли вам самим, что падающее на Ба-шова обвинение напоминает отчасти политику Макиавелли?

– О нет, Борис Сергеевич, вы ошибаетесь. Нельзя же не признать, что каждый выходящий за пределы своих обязанностей рискует столкнуться с непредвиденными случайностями. Во всяком случае, я должна вам сказать, что в Петербурге уже решили заместить Ба-шова другим лицом.

– И кем же, графиня?

– Князем Ш., человеком, прошедшим хорошую школу в восточную войну. Я очень уважаю эту светлую личность… Ба-шов же переходит по собственному, разумеется, желанию, чему помешать было невозможно, в простые санитары. Все это очень хорошо устроилось. Теперь у нас остается один вопрос: сойдемся ли мы с отрядным врачом? Князь и я намерены отстоять свою независимость. Мы богаты всем необходимым и особенно хорошо устроенным обозом, для чего же нам подчиняться какому-нибудь Гейфдеру? Что вы знаете об этом отрядном немце?

– Весьма немногое, графиня. По малому знакомству с русским языком он непозволительно комичен в объяснениях с больными солдатами. Наконец, знаю его как претендента на амплуа приятного тенора.

– А следует ли терпеть в отряде такого господина?

– Вот уже это не моего ума дело. Притом же вы сами только что сказали, что выходящий за пределы своих обязанностей…

Можайский вынес из этого свидания тяжелое впечатление. Признавая во многом равноправность обоих полов, он терпеть не мог политиканствующих дев. Здесь само собой явилось перед его умственным взором сравнение с образом Ирины во всей ее трогательной простоте. Дневник последней был чужд малейших признаков как напускной скорби, так и подрумяненных восторгов. Чтение же его, хотя бы по одной страничке в день и притом первой, какая откроется, обратилось у Можайского в нравственную потребность.

«Сегодня, – читал он по возвращении от графини, – я получила диплом на звание женщины-врача и теперь мысленно обращаюсь к тому дню, когда я объявила родным желание поступить на медицинские курсы. Мать, занимавшаяся моим воспитанием исключительно со стороны требований света, нашла мое желание безрассудным. Сестра Марфа нашла профессию врача несоответственной высокой пробе княжеской крови. Один отец ответил мне: “Учись, деточка, и я с тобой буду учиться…” Много мне довелось выслушать укоров по поводу моей решимости сделаться врачом. По соображениям ходячей морали мне предстояло иметь к концу курса незаконнорожденного ребенка, стриженую косу и пальцы в папиросных ожогах. Но вот диплом в моих руках, а мое женское достоинство ни малейшим образом от того не пострадало.

Теперь строгая мораль занята обсуждением вопроса, прилично ли мне, княжне Гурьевой, носить значок “Ж. В.” и посмею ли я выставить дощечку с надписью “Княжна Гурьева, детский врач, пользует бесплатно”.

“Деточка, я знаю владетельного князя, состоящего лейб-окулистом своих подданных, но мы скроем на вывеске твой княжеский титул, скроем его для того только, чтобы не наводить страх на нищету, готовую принести к твоей двери больного ребенка”. Так говорил отец, передавая мне дверную дощечку. Отец был прав. Первая моя пациентка пришла с улицы, то была кухаркина дочка.

С сегодняшнего дня я провожу в жизнь принцип: mens sana in corpore sana. Принесу ли я своим служением пользу человеку? Не знаю, жизнь так прихотлива. За дело!»

V

За войной – наперекор полководцу Мольтке – Можайский не признавал божеского установления и видел в ней только калейдоскоп, в котором низменное сменялось возвышенным, а отрадное уживалось с ужасающим. Ему ежедневно преподносили мрачные известия.

«Внезапно освидетельствовав розданные больным порции говядины, я нашел обвес по пяти золотников в каждой», – доносили ему с правой стороны.

«Лоучи при верблюдах купца Извергова заявили, что, не получая платы и хлеба, они предпочитают бежать в степь», – доносили ему с левой стороны.

«Из Ленкорани доставили две тысячи верблюжьих седел, называемых кеджеве, настолько неудобных, что…» – доносили ему с чекишлярского рейда.

Одолев в течение дня дюжину таких мрачных сказаний, Можайский выходил вечером освежиться на берег моря или в читальную клуба. Но прежде чем попасть в клуб, он останавливался на бульварчике, откуда открывался прекраснейший вид на всю прелесть залива, посеребренного яркой луной. Здесь ничто не росло, кроме кустиков божьего дерева, достаточно пышного, чтобы затенить уютную скамью. Неподалеку от нее шла к клубу главная аллея. Было уже темно. В клуб проходили компания за компанией. Говорили во всеуслышание.

– Куда мы денем пятьсот тысяч пудов одних сухарей? – спрашивал офицер, готовившийся в академию Генерального штаба.

– Съедим, – последовал ответ, очевидно человека с хорошим аппетитом.

– Наш отряд так мал, а запасы так велики! Нет сомнения, что мы не ограничимся походом в Ахал-Теке.

– И прогуляемся по вашему желанию в Индию?

– А почему бы и не так?

– Но каким же путем?

– Наискось, через Персию.

– Наискось, через Персию, нельзя, Англия завопит о нарушении нейтралитета, хотя, разумеется, она уже выслала в Теке не одну тысячу винчестеров.

– Так ли? Ведь теперь у них премьером Гладстон.

– Поверьте, все они на один покрой. Притом же вы напрасно так думаете об Индии. По-вашему, стоит показаться нашему солдатику на вершине Гималаев, как все эти раджи и магараджи так и завопят: «Пожалуйте, капитан, управлять Индией!»

Голоса политиканов удалились по направлению к клубу, поэтому ничто не мешало Можайскому возвратиться к занимавшей его мысли.

«“Жена обязана следовать за мужем”, – так говорит всемирный кодекс семейного союза. Но если сумасшедший муж взберется на крышу и скажет жене: “Следуй за мной”, разве она должна следовать за ним? В интересах Англии полезно, чтобы мистер Холлидей сидел за стенами Геок-Тепе, но не будет ли Ирина в положении жены сумасшедшего, взобравшегося на крышу?»

Шла новая компания с новыми речами.

– Слышали, Тыкма-сардар отбил у нас полмиллиона серебряной монеты.

– Вранье! А главное – не говорите так громко. Здесь не Чад и не Караджа-батырь, штабных здесь до пропасти.

Последовало строгое молчание, слышалось только звяканье незримой, но толстой казачьей шпоры, удалявшейся по направлению к буфету.

«Сколько возвышенных мыслей в ее дневнике, – продолжал мечтать Можайский, – и притом с какой простотой они изложены! Так пишут доверчивые дети, не изведавшие еще прелести украсительной риторики».

Кустик божьего дерева не предохранил, однако, его от собеседника, которым на этот раз отрекомендовался батальонный капельмейстер.

– Ваше превосходительство, не сочтите за дерзость, – заговорил он, придерживая руку у козырька.

– Чем могу служить?

– Мой марш, который я начал тревогой сорока барабанов…

– Прекрасно, вы начали свой марш тревогой сорока барабанов! Что же далее?

– После барабанов медные инструменты дадут понятие о штурме и разгроме крепости. На этот счет у меня достаточно вдохновения, но вот вопрос: какие мотивы отзываются особенно чувствительно в сердце, примерно… военного министра?

«Да он же кусается!» – подумал Можайский, срываясь с места.

– Сердце военного министра мне не открыто… а впрочем, в концерте инвалидов… но нет, имею честь кланяться…

Набежавшие тучки скрыли поспешное бегство Можайского, которому, впрочем, предстояло отправиться в эту же ночь в Михайловский залив. Оттуда доносил Зубатиков: «Получено-де приказание построить для экспедиции дешевую, дековилевского типа дорогу с конной тягой. Между тем строитель начал под шумок войны паровую дорогу – без разрешения, без плана, без денежных средств».

По дороге к заливу лежит остров Рау. Возле него в открытом море Можайский увидел перегрузку с морских судов на мелкосидящие баржи. Труд выходил поистине каторжный. Одно судно поднималось на волну, когда другое опускалось с волны. Пробираясь далее, по сети песчаных перекатов, «Чекишляр» мыкался со стороны на сторону, превосходно напоминая подстреленную дрофу. Сам залив представился в безотрадном виде: посередине его дымился отставной пароход, готовивший круглые сутки опресненную воду. Берега залива были обрамлены песчаными холмами, уходившими по материку вдаль на необозримое пространство. Повсюду царил хаос. Шпалы, рельсы и груды ящиков выглядывали беспомощно из песчаных сугробов, в которых вагоны и паровозы тонули по оси. Спешно строили запасный опреснитель. По дековилевской дороге прохаживался скорее самовар, нежели локомотив, подпираемый в опасных местах плечами кондукторов.

На берегу Можайский очутился в сердечных объятиях Узелкова, успевшего обветриться и обноситься.

– Все это ничего… а вот вопрос: как ты попал в здешние сугробы?

– Препечальнейшая история, дядя, которая может свести меня в могилу.

– Даже в могилу? Не забывай юнкера Шмидта из Кузьмы Пруткова.

– Да, тебе смешно, а каково мне? Моя эпопея такова: шел я с обратными верблюдами из Дуз-Олума, но здесь меня перехватили и теперь заставляют возить рельсы на верблюжьих горбах. Не правда ли, какое милое занятие для молодого офицера?

– Сколько у тебя верблюдов?

– Три тысячи. После каждого рейса мне приходится отправлять в лазарет до двухсот голов.

Все это было так скверно и так любопытно, что Можайский отправился тотчас же в строительную канцелярию. Оказалось, что постройка паровой дороги действительно начата без разрешения, без плана, на ура.

Возвратившись в Красноводск, Можайский передал командующему историю верблюжьего захвата и вообще постройки дороги.

– Итак, у меня ни верблюдов, ни дороги! – вскипел Михаил Дмитриевич, нервно хватаясь за перо. – Но вот… послушайте, что я пишу этим господам: «Вы захватили моих верблюдов и, не имея понятия об обращении с ними, перевозите рельсы на их горбах. Мне ясно, что ваша дорога не будет готова к экспедиции, поэтому извольте возвратить немедленно мою вьючную силу, иначе… потрудитесь вспомнить… что по власти командующего в военное время… я могу…»

Страстным пером Михаила Дмитриевича руководили на этот раз строгие расчеты стратега, готовившегося ко всем случайностям войны. На кончике пера его блестела и хорошая доза политических соображений. От такой, по-видимому, неважной войны, как экспедиция против Теке, зависело в ходе азиатских событий более чем многое.

Вьючная сила была, разумеется, возвращена ему немедленно, хотя и с помятыми горбами…

VI

Всеми правдами и неправдами командующий собрал более десяти тысяч верблюдов, благодаря которым красноводские склады быстро истаяли. Выносливые хребты передвинули их вперед на этапы, расположенные по линиям военных сообщений. Казалось возможным приступить и к общему подъему в Ахал-Теке, но Атрекская линия продолжала тормозить ход экспедиции. Там аппетит комиссионера Щ-ны, заготовлявшего верблюдов, дошел до волчьих размеров. Пришлось отдать его под суд, в котором не помогла ему и пуля, неизвестно кем адресованная в спину главного свидетеля его махинаций.

С исчезновением последнего куля в Красноводске командующий отдал приказ штабу перейти в Чекишляр. На время переезда штаба по морю погода была, по выражению капитана Тавасшерна, на отличку, поэтому молодежь сплотилась в веселые, жизнерадостные кружки.

В одном из них общим вниманием овладел адъютант командующего, недавно возвратившийся из рекогносцировки.

– Вы уже знаете, что, занимая этап за этапом, мы подвинулись до Бами, это будет в ста двадцати верстах от Геок-Тепе, – сообщал он своим слушателям. – Вообще из рекогносцировки мы вынесли убеждение, что Теке даст нам серьезный отпор только в сердцевине оазиса и то под защитой крепостных стен. Бами и Ягиан-Батыр-Калу, отстоящую от Голубого Холма всего в четырнадцати верстах, мы взяли без боя. Последняя крепостца нам очень пригодилась. За несколько часов спешной работы мы проделали в ее стенах амбразуры, и к вечеру апшеронцы уже кичливо просили «господ чакинцов» пожаловать к их котелку.

– Ну уж и неприятель! – заметил Узелков.

– Погодите, поручик, он еще даст себя знать. При выступлении утром из Самурского, которым окрестили за ночь Ягиан-Батыр, мы были окружены несметными толпами наездников. Они повели нас церемониальным шагом с боем на каждом шагу, и только шрапнелью мы ослабили их натиск. Настоящую же атаку мы выдержали возле Янги-Калы, это тоже крепостца под самой стеной Геок-Тепе. Здесь мы пустили в дело ракетную батарею, и, стыдно признаться, наши ракеты падали бессильно в среде нашего же отряда. Одна угораздила даже ранить лошадь командующего. Наконец-то попали на счастливую, которая и всполошила все сонмище джигитов.

«Ракеты с такими зазорами так же страшны, – заметил при этом Михаил Дмитриевич, – как огненные языки размалеванных китайских драконов».

– Нужно отдать справедливость нашим топографам. Нисколько не смущаясь градом неприятельских пуль, они чертили кроки и планы с замечательным хладнокровием. Увы, не так повела себя рота красноводцев. При одном натиске она смешалась и вызвала не совсем-то лестный отзыв командующего… При обратном движении текинцы насели на нас всей массой, пришлось работать шашками и штыками, а в конце концов мы возвратились при звуках марша добровольцев. На обратном пути к Бами текинцы насели на нас в одном пункте довольно-таки грозно, тогда Михаил Дмитриевич остановил отряд и потребовал стул к самой цепи застрельщиков. «Хочу, – говорит, – полюбоваться наездниками, молодцы!»

– Скажите, капитан, – спросил один из любознательных слушателей, – в кого он больше верит, в себя или в войско?

– Он не отделяет себя от войска и верит в одно общее, как он говорит, боевое сердце. Впрочем, он кое-чем недоволен в отряде.

– Чем же, чем?

– Патронами, ракетами, интендантством… но, господа, нельзя же так допрашивать.

Адъютант оставался адъютантом.

– А что у вас случилось тринадцатого августа?

Умолчав, почему командующий недоволен патронами и ракетами, адъютант охотно сообщил подробности события, о котором уже составились легенды, занимавшие весь отряд.

– В этот памятный день мы могли внезапно лишиться командующего и притом остаться в неведении, кто направил на него преступную руку. Желая поздравить новопожалованных нижних чинов при парадной обстановке, он приказал устроить маленький походный праздник с угощением и музыкой. На праздник были приглашены и нухурцы, но… вам, господа, нужно знать, что такое Нухур и его жители. Нухур – это сельбище в отрогах Копетдага с населением из двоеданцев: Персии они платят по одному аргамаку в год, а Теке в знак смирения – по одному червонцу. В наш отряд они доставляли кое-что из сельских продуктов, не расставаясь, понятно, с оружием, так как и вся-то местность возле Бами, Беурмы и прочего слывет под общим названием «не ходи один». Развалины целых селений, сторожевых башен и даже монументальных сооружений свидетельствуют на каждом шагу о частых здесь враждебных столкновениях.

Праздничали под открытым небом. Командующий поднял было чарку за здоровье новопожалованных кавалеров, как вдруг из толпы нухурцев раздался предательский выстрел. Пуля рассекла воздух над его головой.

«Сегодня тринадцатое? – спросил Михаил Дмитриевич у своего соседа и тотчас же обратился к нухурцам: – Не думаете ли вы, мерзавцы, что у Ак-падши только и есть один генерал, который может разнести ваше гнездо? Ошибаетесь! Вместо одного убитого вам пришлют двух живых, с той разницею, что я презираю ваше предательство, а другой перевешает вас всех до одного. Знайте это!»

Обыск нухурцев не обнаружил виновного. Нашли мультук со свежей пороховой копотью, но не нашли его хозяина. Все мы были очень удивлены, так как нухурцам невыгодно ссориться с русскими. Предположениям и догадкам не было конца.

Наконец, – заключил адъютант свое повествование, – кто-то из нас вспомнил о существовании гипнотизма и решил, что выстрел в Михаила Дмитриевича мог быть направлен по внушению какой-нибудь крупной гипнотической силы. И вообразите, господа, Михаил Дмитриевич остановился на этой догадке как на чем-то ясном и достоверном. Он вспомнил даже чью-то фамилию… какого-то мистера Холлидея… известного ему за гипнотизера первой величины…

Другой на том же пароходе кружок образовался из отбившихся от строя транспортных, продовольственных и этапных командиров. Вниманием их владел поставщик верблюдов.

– Кто взял Хиву, я или Кауфман, – это еще вопрос! – бахвалился он без малейшей застенчивости. – Только одна история может рассказать, в каком положении очутился наш старик на Адам-Крылгане, в этой долине гибнущих людей. Воды в отряде было меньше, нежели в пекле, и хотя по картам и значилась впереди Амударья, а далеко ли она?

– Он правду говорит, – подтвердил один из верблюжьих командиров, оказывавших купчине несколько льстивый почет. – Я командовал тогда эшелоном, и, теперь нечего греха таить, мы ожидали, что Кауфман застрелится.

– Вот при таком-то отчаянном положении он вспомнил обо мне, призвал и говорит: «Достань воды – крест получишь!» – «Постараюсь, вашество!» А где ее достать, когда пескам конца краю нет?! Но на каждое дело есть своя сноровка. «Ребята, – говорю своим приказчикам, – айда нюхать, где воняет падалью…» Бегали мои ребята по степи, бегали, пока не потянуло острым ароматом. «Здесь копайте!» И действительно, колодцы были наполнены завалью. Дали знать в отряд, а оттуда снарядили колонну с бочонками, турсуками и лопатами. Отряд был спасен.

– Давно ли у вас приятельские отношения с Михаилом Дмитриевичем? – полюбопытствовал кто-то из продовольственных.

– Первый раз он потрепал меня за ухо по сию сторону Амударьи, когда я запечатал хивинские магазины и сменил своими джигитами ханских сербазов.

– Это у вас кокандская медаль?

– Было дело и в Коканде. При втором штурме Андижана Михаил Дмитриевич спросил меня: «Куда следует, по-твоему, целиться?» – «Позвольте, – говорю, – навести пушки». – «Наводи!» Я знал, где базар в Андижане, – и навел. «По этому направлению извольте бомбардировать!» После первого же залпа базар загорелся, а если базар загорелся, то уж бери азиата голыми руками.

В кружках пошли суждения о подвигах рассказчика. Арбяные и верблюжьи командиры готовы были видеть в нем героя. Арбяным особенно понравилась дерзкая смена неприятельских часовых, а верблюжьим – открытие колодцев по запаху падали. Впрочем, тем и другим нравилась бомбардировка по андижанскому базару.

– Так-то оно так, – заметил скептик из боевых, – да черт его знает, где кончается у него правда и где начинается ложь.

– В общем-то бахвал! – подтвердили все кружки. – Но все же, согласитесь, башка с мозгом.

С переменой состава кружков менялись и темы для разговоров, но деление военной общины на боевое сердце и транспортное сохранялось как-то само собой. Деление это сказывалось даже в пароходном буфете. Боевое сердце освежалось то лимонадом, то сельтерской водою, а транспортное потягивало не без кичливости херес и мадеру.

В последние дни чекишлярский лагерь чрезвычайно расширился. Всюду виднелись коновязи, ротные кухни, походные горны и обозы… обозы без конца. Особенно внушительный вид имел артиллерийский городок с рядами орудий, одетых в чехлы, и с целыми складами боевого огня всех видов: навесного, настильного и продольного. Мортирная батарея смешила несколько своими пузанчиками, а между тем мортирные уверяли, что они поспорят в свое время и с дальнобойными.

Даже население чекишлярского лагеря приняло в последнее время более энергичную физиономию. Несмотря на удушливую жару, всюду шла удвоенная суета, и во всем сказывался подъем духа, охватившего лагерные фибры. По-видимому, достаточно было взмаха барабанной палочки, чтобы весь механизм лагеря пришел в движение.

Земляки, торопившиеся с торбами овса и вязками подков, перекидывались на ходу лаконическими вопросами: «Вы куда?» – «В распроклятые Чады, а вы?» – «На Оумбар, тоже райское место». – «Так вы, земляк, не с нами?» – «Нет, мы мортирные».

Несмотря на эту обстановку, на пристани можно было видеть разряженных особ с необыкновенно розовыми на ланитах колерами. Они порывались кокетничать со встречными офицерами – одна локонами, другая высокими каблуками, третья – увы! – детским возрастом. С ними была и дуэнья, раскормленная туша, прикрытая яркой драпировкой.

– На каком они здесь положении? – спросил Можайский, проходя по пристани и выдерживая беспокойно-ласковые взгляды, с одной стороны, длинных локонов, а с другой – высоких каблуков.

– На положении как бы кафешантанных арфисток, – отвечал Зубатиков, встретивший Можайского на пристани. – Только, кажется, арфы свои они оставили в Тифлисе.

– С ведома командующего?

– Не только с ведома, но и по контракту, с определением цен…

– А как вообще наши дела?

– Нехороши.

– Что случилось?

– Я понимаю, что спирт должен испаряться, ну а сахар почему усыхает?

– И много?

– Из последнего транспорта усохло двадцать процентов – почти тысяча пудов. От масла мы привезем в передовой отряд только дубовые клепки. Картофель бросаем в море. Извольте прочесть сегодняшние телеграммы из Дуз-Олума. Мы отправили отсюда две тысячи четвертей крупы, а там получили на месте по той же накладной десять тысяч пудов лошадиных галет.

– Что же это такое?

– Да когда командующий и слышать ничего не хочет! Тащи ему в передовые пункты все, что попадется под руку. Вот пожалуйте завтра на отправку, и вы увидите, можно ли нагрузить в несколько часов полторы тысячи верблюдов с соблюдением порядка. Смотрители же, пользуясь этою безумной спешкой, записывают: здешний в расход как можно больше, а дуз-олумский на приход как можно меньше. Спрашиваю транспортного: «Куда вы девали разницу?» – «Куда же я мог девать?» И верно, куда он мог девать? Не придут же к нему в дороге текинцы покупать сахар.

Нужно было немедленно схватить быка за рога. Весь день Можайский провел в подсчете магазинных и транспортных документов и в результате пришел к дикому выводу: из магазинов бесследно исчезли десятки тысяч пудов муки, крупы, сахара, масла…

– «Усерднейше прошу ваше превосходительство, – решился он написать командующему, – остановить чрезмерную спешность транспортировки, которая ведет хозяйство отряда к несомненному расстройству. Смею вас уверить, что потом никакой суд не отличит правого от виноватого и никакие кары не возвратят похищенного…»

Доктор Щербак удерживал в это время командующего в постели, так как усиленная верховая езда вызывала у него болезненное расширение вен.

– Капитан Баранок, где вы пропадаете? – спросил больной, не имея сил подняться с постели. – Ах, вы здесь, прекрасно! Передайте, пожалуйста, господин Можайскому, что я дарю ему два фунта моей крови, то есть двое суток для остановки транспортов, но не более, слышите ли, не более, хотя бы у него украли под носом весь Чекишляр!

Многим была отравлена жизнь в эти два дня, но бык попал в цепкие руки, и ему пришлось поплатиться своими рогами. Безумным утечкам и усушкам положили предел: факты и счета разошлись между собою, как радиусы из одного центра. Дуз-олумский магазин оказался переполненным излишками против счетов – излишками, которые легко было перевести в свое время на деньги, а деньги спрятать в карман.

Можайский засыпал в эти дни урывками и притом с хаотическими галлюцинациями. Его преследовал в беспокойных сновидениях какой-то разгульный канкан из бочонков и турсуков, из лимонной кислоты и проросшего картофеля. В этой пляске вертелся продовольственный человечек в тужурке с воротником из лошадиных галет и с головами сахара вместо пуговиц. Человечек ухитрялся еще надевать себе на голову бочонок с маслом. Но тут Можайский срывался уже с постели и пускался бегом к морю, чтобы окунуться в его свежей волне.

После этой ванны он возвращался к себе бодрым, и человечка в тужурке как не бывало. Вместо же капкана перед ним воочию толпились вокруг продовольственного склада тысячи верблюдов, подставлявших свои хребты под тяжелую ношу.

После двух льготных суток Можайский проходил мимо дома командующего.

– Ваше превосходительство, пожалуйте ко мне на минутку! – послышался из-за парусинного полога голос Михаила Дмитриевича.

Можайский взошел на веранду.

– По случаю вашей болезни я не беспокоил вас своими докладами.

– Какая это болезнь – пустяки, расширение вен… Правда, Щербак уверяет, что болезнь вен доведет меня до могилы, но теперь не до них. Как идет нагрузка?

– Сегодня нагружаем полторы тысячи верблюдов.

– А анафемские утечки, усушки, раструски?

– Все цело, ничего не пропало…

– Вы меня радуете, но каким же чудом они возвратились обратно?

– Они найдены в Дуз-Олуме.

– Голубчик!

– Что прикажете?

– Хочу поцеловать вас. Меня сокрушали не безумные пропажи, а сама мысль, что мы, понимаете, мы вдвоем не сладим с продовольственным нахальством. Согласитесь, было от чего прийти в отчаяние. Теперь я спокоен. Капитан Баранок!

– Я здесь, ваше превосходительство!

– Вы, господа, понимаете, что новая неудача в Теке была бы историческим бедствием. Вот у меня ворох секретных сообщений, к чему повели прошлогодние неудачи. В окрестном мусульманском мире началось положительное брожение. Наши туркмены откочевали за Атрек. Афганцы дерзят в верховьях Амударьи. Дервиши усиленно распевают свои призывные стихи на базарах, и даже, как мне пишут, Китай заговорил прозой, а когда он говорит прозой, значит ехидничает или сердится. Все ли, однако, у нас в порядке? Сколько у меня шашек и винтовок?

– За исключением домашнего расхода и больных, для отряда вторжения готово семь тысяч семьсот человек, не считая обозных и транспортных, – отвечал Баранок, всегда переполненный штабными сведениями.

– Только-то!

– Впереди ожидается из Туркестана вспомогательная колонна Куропаткина.

– И все-таки мало.

– Восемьдесят орудий…

– Вот это хорошая цифра! И если бы мне Провидение послало верблюдов и еще верблюдов… а впрочем, я могу порадовать вас и тем, что наша персидская продовольственная операция идет очень успешно. Там никто не отказался от подкупа. Будем же готовы к немедленному передвижению в Дуз-Олум. Доктор, давайте мне пилюль побольше, микстуры… пластырей, горчичников… чего хотите, но только поставьте меня скорее на ноги.

VII

Сагиб – так именовался полковник Гр-ков, которому командующий поручил устройство персидской продовольственной базы – занялся своею операциею в Мешеде, откуда нетрудно было направить караваны с хлебом на границы Теке. Хорошо знакомый с порядками и обычаями Ирана, он предвидел, что британские агенты выступят против него со всевозможным противодействием и что ему придется удовлетворять аппетиты господ ильхани всех степеней. Впрочем, наиболее сильное сопротивление он ожидал со стороны духовенства, не раз поднимавшего народные массы даже против тегеранских канцелярий.

Духовенство Мешеда занимает почетнейшее положение в той части правоверного мира, которая почитает имамат одним из основных догматов веры и отрицает за предопределением Аллаха влияние на ход людских дел. Два эти положения вносят коренную рознь между учениями Ши’э и Сунни. Проходят века, а рознь не сглаживается, и благодаря мюджтехидам, не расположенным поступиться имаматом, братья по пророку ненавидят друг друга сильнее, чем они ненавидят христиан и евреев.

Мюджтехиды Мешеда рассылают свои фетвы по догматическим вопросам всем последователям пророка, идущим по истинному пути. Будучи служителями знаменитой мечети Имамистериза, они преподают вместе с тем и общие науки в главном медресе, достойно почитаемом за высшую академию Ирана.

Медресе содержится вместе с мечетью Имамистериза за счет вакуфов, пожертвованных благонамеренными людьми для пользы веры и просвещения. Здание его занимает громадную площадь, обнесенную беспрерывным рядом студенческих келий. Посредине двора помещается хауз с проточной водою для омовения, обведенный аллеями из вековых карагачей и чинаров. Везде видны цветники как слабое напоминание о дженнете, привлекающем к себе все помыслы правоверных.

Кельи походят одна на другую. Разница между ними допускается только в надписях, свидетельствующих о душевном и умственном настроении студентов. Разумеется, в каждой келье видны на стенах по преимуществу стихи Корана о единстве Бога, а после них вдохновенные песнопения и сказания знаменитого араба Омар-ибн-эль-Фареза или отечественных поэтов – Аттара, Шибистери, Низами, Фирдоуси, Саади…

Кое-что прямо-таки соблазнительное можно было прочесть и из «Дивана» ходжи Хафиза Ширази. Впрочем, в вольнодумстве этого безбожника одна только форма стиха говорит о реальной наготе жизни, а содержание его всегда возвышенно и таинственно.

Встречались также надписи из гражданского права и из познаний в астрологии, астрономии, космогонии, математики. «Входящий, скажи, что ты знаешь о колесе Аристотеля?» – выведено синькой на стене одной кельи. «Входящий, открой, кто поучал халдеев их премудрости?» – изображено в другой келье суриком по белому полю. Вообще учение Аристотеля и Платона пользуется здесь большим уважением.

Из общежития софтов идут проходы к мечети Имамистериза и в здание аудитории. Неподалеку от последнего находится профессорский городок мюджтехидов. Над фронтоном аудиторий красуется надпись, в которой каждая литера выделана рельефом на отдельном изразце прекрасного лазоревого цвета. В общем, она провозглашает догмат ислама: «Ло ил лохе ил-лаллах» («Нет Бога, кроме Аллаха»). Ниже этой надписи красуется другая, заключающая в себе изречение имама Али: «Чернила ученого столь же достойны уважения, как и кровь мученика».

Громадный коридор, полутемный и всегда прохладный, дающий приют многочисленным гнездам ласточек и горлиц, делит все здание на три факультета: догматический, правоведения и общих познаний. Догматический факультет главенствует не только в медресе, но и во всей области мировоззрений Ши’э. Его мюджтехиды не допускают соперничества в вероучении и в понимании духовного и светского законодательства. В одном только практическом применении пяти догматов веры они допускают участие кази и шейх-уль-ислама с правом вершить дела, не испрашивая их фетвы.

Догматический культ состоит, если можно так выразиться, из пяти кафедр, не считая общей кафедры, преподающей всему медресе историю текста Корана и искусство его чтения.

История текста Корана стоит во главе вероучения, потому что христиане и евреи уверяют, будто он написан Мухаммедом подобно тому, как написаны их святые книги людьми, вдохновенными Богом. Они не знают, что подлинник Корана хранится от начала веков и будет храниться до конца их у престола Аллаха под охраной ангелов, оттесняющих демонов, которые стремятся узнать тайну его содержания. Они не знают, что он изображен на драгоценном камне ослепительной белизны и так велик, как велико расстояние от земли до неба и от востока до запада.

Софты приучают себя целые годы к певучему и выразительному чтению и при этом охотно повторяют суру, которую и сам Мухаммед считал сердцем Корана, ниспосланным ему в Мекке под названием «иа-син». Как велико значение этой суры можно заключить по числу и значению наград, обещанных пророком за одну только ее переписку. Тому, кто перепишет все восемьдесят три стиха «иа-син» и переписанным листком почерпнет глоток воды, чтобы утолить свою жажду, обещано пророком тысяча незримых лекарств, тысяча незримых светов, тысяча ясных познаний и столько же незримых благословений и милостей. В излюбленной суре софты особенно усердно изощряются над следующими стихами:

«В тот день обитатели рая предадутся восторгам радости. В беседе своих супруг они отдохнут в тени, удобно сидя на креслах. У них будут плоды, у них будет все, что они попросят».

Впрочем, ученые бабисты, идущие навстречу христианству, уклоняются от этой суры как от чересчур грубого представления райских утех.

Понятно, что, прежде чем дойти до этой суры, софты изучают во всей подробности достоверное описание рая и знают, что он состоит «…из плодовых деревьев и орошается реками молока и меда. Живущие там одеваются в шелковые зеленого цвета одежды и носят, по желанию, запястья из бирюзы или жемчуга. Самые кресла их украшены золотом и драгоценными камнями, и сверх того у них много мягких ковров и нежных подушек. Кушанья им подают красивые мальчики на золотых блюдах. Черноокие девы, поразительная красота которых исключает необходимость в семи дозволенных пророком украшениях, услаждают взоры мужчин. Девам дженнета не нужны, подобно девам земли, ни краски для бровей, ни румяна для лица, ни кудри на лбу, ни хенне для ног и рук. Но и при всей их красоте и пламенности сердец они разговаривают только об одном благочестии».

Вторая кафедра после истории Корана преподает учение о наследственности имамата и о том презрении, какого достойны сунниты, не признающие преемственность духовной власти. Отвергая этот догмат, грубые сунниты почитают потомков Али только дальними родственниками пророка и избирают своих духовных лиц так же беззаботно, как избирают надзирателей над чистотой грязных арыков. Можно судить поэтому, в каких потемках блуждают их души! Последователи Ши’э, напротив, никогда не простят племенам Аббаси похищение халифата и останутся навсегда верными всем двенадцати имамам, а последнего из них, Мехди, считают и ныне присутствующим во всех своих собраниях.

Факультет правоведения, исходя из повелений Корана, объясняет практическое применение его к обиходу жизни. Первая кафедра его преподает правила брачного союза во всех видах, начиная от временного с невольницей, купленной на капитал двух и более товарищей, и оканчивая постоянным браком со всеми условиями Бикра, Эфифа и Велуда. Вторая кафедра объясняет торговые законы, а третья, также немаловажная, устанавливает истинные понятия о правах собственности.

Слабее всех считается в медресе третий факультет, трактующий астрологию, астрономию, космогонию, физиологию и разные прикладные знания. Несмотря на то что аравитяне почитаются всем миром отцами математики, нынешняя наука в медресе не идет далее сложения и вычитания. Разумеется, лучшие умы и здесь занимаются вопросами: почему, например, большое колесо арбы и маленькая его втулка пробегают в одно и то же время при равном числе оборотов равное расстояние? Много таких вопросов перешло в медресе от времен халдейских мудрецов, хорошо понимавших, что земля держится на месте исключительно тяжестью своих гор и что небо, покрывающее землю точно сводом, никогда не даст ни одной трещины. Астрономия медресе уверяет, что падающие звезды состоят из раскаленных камней, бросаемых ангелами в демонов, стремящихся проникнуть в тайны небесной скрижали. Все прочие кафедры преподают предметы, знание которых необходимо более для светского, нежели для духовного образования, как, например, о разделении вселенной на тела твердые и жидкие, теплые и холодные, легкие и тяжелые. Впрочем, о подразделении занятий и действий человека на виды презренные и уважаемые, запрещаемые и дозволенные необходимо знать каждому правоверному, иначе он будет впадать по пути жизни в серьезные прегрешения. Но и обременяя себя знаниями, необходимо помнить, что мост, ведущий в дженнет, висит над бездной ада и что он острее меча и тоньше волоса.

Софты в этом медресе народ взрослый, украшенный почтенными бородами, а следовательно, и полноправный, чтобы судить о политике и прислушиваться для этого к базарным слухам. Наступали священные дни рождения и смерти Али, когда лекции в медресе прекращаются и софты предаются отдохновению.

Накануне праздника в чайных и цирюльных лавках Мешеда шептались, будто Имамистериз не будет освещена в ночь рождения Али, так как мутевали, собирающие доходы с вакуфа, растратили их и не могут купить необходимое количество свечей. Рядом с этим слухом шел и другой, не менее интересный: в хлебном караван-сарае говорили, будто между русским и английским сагибами завязалась серьезная борьба. Первый выразил желание скупить весь хлеб на базаре, а второй поклялся мешать ему на каждом шагу.

Сам русский сагиб не заглядывал по своей важности в караван-сарай, но его приказчик объявлял во всеуслышание, что он купит всю муку, пшеницу и ячмень, сколько найдет этого товара в пятницу по окончании службы в Имамистеризе. По его следам ходил английский сагиб.

– Не продавайте, – говорил он продавцам хлеба. – Мне хорошо известно, что у русского сагиба нет ни одного тумана. Мало того, по своей бедности он ест коровье мясо и даже решается есть от голода такую нечистую вещь, как печенка, которую каждый правоверный выбрасывает собакам на съедение. Взгляните на его живот – он пуст, как турсук из-под воды.

Завязавшаяся между сагибами борьба заинтересовала не одни чайные и цирюльные лавки, но и медресе, так что мюджтехиды собрались на конференцию и поставили на разрешение важные вопросы: допускать ли вывоз хлеба из Мешеда? Не повысятся ли на него цены и не пострадает ли от того народ?

«Обсуди предмет, – сказал имам Али, – и ты познаешь истину».

Пока медресе обсуждало эти вопросы и приближалось к истине, на приказчика русского сагиба сыпался в караван-сарае целый град насмешек.

– Пойди, – говорили ему продавцы, – купи прежде краски и выкраси хвост своей лошади, а потом мы продадим тебе хоть десять тысяч харваров пшеницы. Да, кстати, скажи, неужели твой сагиб кушает печенку?

В ответ на эти насмешки приказчик русского сагиба приехал на арбе, буквально нагруженной мешками с серебряными кранами. Тогда картина мгновенно переменилась. Продавцам сделалось конфузно. Вера в английского агента Аббас-хана была тотчас же утрачена, тем более что он принял ислам весьма недавно, а перед тем занимался продажею опиума. Весь базар пошел навстречу покупателю.

В этот же день мюджтехиды получили копию договора, заключенного старшиной хлебного караван-сарая с приказчиком русского сагиба.

«Во имя Божие, лучшее из всех имен! – говорилось в договоре. – Поводом к совершению настоящего условия с соблюдением всех правил Шер’э служило следующее: в лучшее время из времен и в счастливейший час из часов предстали пред благочестивым и благополучным местом Шер’э, требующим повиновения и достойным глубокого уважения, поверенный русского сагиба, Омиль-мирза, и поверенный торгующих в хлебном караван-сарае, Мансуф-мирза. По собственному желанию, без всякого притеснения и согласно с условиями Шер’э, справедливого и неизменного, они заявили, что первый обязывается купить, а второй продать всю пшеницу и весь ячмень, сколько окажется этих зерен в сарае в следующую после договора пятницу. Омиль-мирза доставит свои мешки, но прежде чем нагрузить караван для отправления… куда ему нужно… он уплатит…»

Обсудив предмет, мюджтехиды решили помешать продаже хлеба русскому сагибу, так как повышением цен будет обижен весь народ, а ильхани не затруднится взять взятку не только с кяфира, но даже с дикой свиньи.

«У кази же, который решился засвидетельствовать подобный договор, следует немедленно отобрать печать, – прибавили к своему решению мюджтехиды. – Он, очевидно, невежда. Такой судья может засвидетельствовать договор хотя бы о продаже мышей, ногтей и волос. Мог ли он, обладая рассудком и знаниями, приложить печать к торговой записи, в которой не обозначено с точностью количество и качество проданных предметов?»

Для приведения приговора в исполнение вся корпорация мюджтехидов с хакимом Шер’э во главе направилась к хлебному караван-сараю. Нужно было, чтобы Мешед видел заботы о его нуждах и чтобы паломники, собравшиеся к Имамистеризе, разнесли по свету славу о служителях пророка. К процессии мюджтехидов пристали все софты и все ученики мактабов, бегающие везде и всегда за студентами.

Процессия шла величественно. Народ почтительно сторонился перед мюджтехидами. Даже ишакам, которые по своей природной глупости всегда готовы ржать, хозяева затыкали глотки клевером.

Караван-сарай был на виду процессии, когда из громадной толпы зрителей вышел приказчик русского сагиба и, приблизившись к хакиму Шер’э, сообщил ему со всеми знаками глубокого уважения:

– Русский сагиб послал в Имамистериз двадцать тысяч свечей, но я не знаю, кому их передать?

– Двадцать тысяч? – переспросил хаким с приятным изумлением, но, тотчас же овладев собой, добавил с величественной простотою: – Оставьте приношение сагиба на дворе мечети.

Вместе с тем хаким замедлил ход процессии, заметив, что солнце склоняется к горизонту, поэтому правоверным пора озаботиться третьим намазом. Кстати же поблизости находились сады, хозяева которых с большой радостью отворили свои калитки для принятия почетных гостей.

На этот раз при наступлении дня рождения Али хаким приступил к намазу с особым благоговением. Когда астролог из медресе определил кебле – направление к храму Каабы в Мекке, весь сонм мюджтехидов и софтов опустился на колени. Легкомысленная молодежь, разумеется, ограничила бы намаз прочтением одной из коротеньких сур Корана вроде «сурового чела» или «согнутого солнца», но из-за стен виноградников и с крыш соседних домов смотрели тысячи любопытных. Такие знатные процессии не каждый день ходят по улицам Мешеда. Поэтому хаким решил прочесть всю «корову» с ее двумястами восемьюдесятью шестью стихами. При умственном чтении этой суры следовал ряд строгих уставных поклонов с дотрагиванием рукою до коленной чашки. По окончании же последнего стиха, с просьбой о победе над неверными, хаким перешел к селяму, когда можно приветствовать всех верующих поворотом глаз во все стороны.

Обычай воспрещает производить торговлю после вечерней зари. Нарушение этого порядка угрожает жадному торговцу встречей с нечистой силой, которой сам Аллах разрешил бродить по базарам в неурочное для торговли время.

По окончании намаза хлебный караван-сарай был уже заперт, и хакиму оставалось обратить процессию домой, тем более что наступало время молитвы в Имамистеризе. Здесь, при самом входе в мечеть, лежало благословенное число ящиков – сорок – с превосходными стеариновыми свечами.

– Аллах акбар! – произнес хаким и распорядился немедленно осветить Имамистеризу.

Мечеть распространила в эту ночь лучи своего яркого света на весь Иран. Правда, старый грешник ильхани подсмеивался потом над неожиданным счастьем мюджтехидов, но ему ли было препятствовать продаже хлеба русскому сагибу? Беспокойные часы, когда мюджтехиды и софты волновали народ, он просидел у себя в гареме и ожидал с нетерпением, будут ли ферраши побиты народом или нет». Увидев, что дело обошлось благополучно, он принялся писать записку русскому сагибу.

«Высокостепенный сагиб! Вы не бойтесь того, что некоторые неблагоразумные люди задумали помешать вам с закупкой хлеба. Покупайте сколько хотите! Если вам нужны ферраши для вашего спокойствия, я пришлю их сколько вам угодно. А для моего спокойствия вы пришлите мне вторую золотую люстру, так как мои глупые люди разбили первую люстру, чем меня очень опечалили. Ожидаю. Караван же с хлебом я советую вам отправить ночью. Жадным глазам никогда не следует показывать предметы их жадности».

Прочитав это послание, русский сагиб, носивший по требованию дипломатии статское платье, ответил любезным согласием немедленно выписать из России вторую золотую люстру.

Относительно первой люстры со старым грешником случилось обстоятельство, над которым немало посмеялись мюджтехиды. В гареме его появилась в последнее время рабыня, приобретенная им, скорее силой, нежели деньгами, от какого-то подозрительного человека Якуб-бая, пробиравшегося окольными путями из Теке в Тегеран. Он вез с собой девушку – несомненно, на продажу – поразительной красоты, выпадающей на долю горной дикарки. По ее словам, она родилась в Нухуре, попала в плен Теке и уже оттуда следовала поневоле за своим хозяином. Освобожденная из неволи и оставленная в гареме ильхани, она дико осматривалась некоторое время, но потом быстро поняла свою неотразимую власть над стариком. Даже когда она царапала ему глаза, он целовал ей ноги. Временный с ним брак она отвергла как установление, совершенно незнакомое ее родным горам. Тогда старый грешник дал развод одной из своих старух и отвел Аише четвертое штатное место в своем сердце.

Быстро освоилась Аиша со своим новым положением, тем более что благодаря природной красоте ей не нужно было сурмить брови и ресницы и наклеивать мушки на щеках. Старик исполнял с завязанными глазами все желания дикого котенка. Даже когда она увидела люстру в его парадной комнате и потребовала ее себе, желание ее было тотчас же исполнено. Но как заместить пробел в приемной зале? Весь Мешед знал, что у ильхани есть богатая вещь – золотой светильник с двадцатью свечами. Поневоле пришлось выпросить у сагиба вторую люстру.

Караван был уже наготове к выступлению, когда принц Рукн-уд-доуле, много слышавший об европейском комфорте, пожелал видеть у себя русского сагиба для приятных разговоров. При этом дружеском свидании принц высказал желание сесть когда-нибудь в крылатую коляску и приехать с визитом к своему русскому другу.

Сагиб немедленно обещал выписать для такого радостного случая крылатую коляску из России – и караван был отпущен.

Английский агент мог после этого кусать свои ногти, как сладкий леденец, и любоваться, как перед его глазами проходил громадный русский караван по направлению к границе Теке. Когда он поравнялся с медресе, мюджтехиды вышли на улицу и призвали на него благословение Аллаха.

«Персидская продовольственная база готова, – писал сагиб Гр-ков русскому сардару. – Хлеб подойдет к Гярмабу и в Буджнурд на самой границе Теке. Если он вам нужен теперь же, то вышлите колонну для конвоя. Ожидаю позволения отправиться к отряду».

Весть эта, доставленная отчаянно быстрыми джигитами, принесла Михаилу Дмитриевичу поистине художественное наслаждение. Он даже разрешил своему другу графу Беркутову выпить по этому случаю лишнюю бутылку шампанского.

VIII

Обещание выдать в задаток несколько мешков свежеотчеканенного серебра побороло нерешимость прибрежных туркмен. Они решились наконец дать пять-шесть тысяч верблюдов, но с обязательством распоряжаться ими только между морем и Дуз-Олумом. Идти далее, в Бами и вообще в оазис Теке, домовитые иомуды не соглашались. Они боялись мщения теке как урагана, способного обратить все их добро в пепел и мусор.

– Хорошо, если русский сардар победит, – рассуждали их вожаки, – а если он поступит как в прошлом году – придет, постреляет и уйдет? Что тогда будет с нашими стадами?

– Теперь русскими командует другой сардар, – возражали охотники до свежего серебра. – Теперь Ак-Падша прислал истинного гёз-канлы, а этот не уйдет.

– Гёз-канлы действительно может сделать многое, но ведь у теке есть аулиэ, которым ничего не стоит засорить и кровавые глаза тучами раскаленных углей. Ему достанется стыд, а нам разорение.

Однако мешки с серебром, не давая покоя иомудам и гокланам, склонили их сначала к размышлением, а потом и к решимости дать подрядчику верблюдов, хотя и с клятвой водить их только до Дуз-Олума. Клятву взяли с него лично и притом по указанием адата самую страшную: его заставили переступить через деревянную подпорку, которою поддерживают верх кибитки – тен-тек. Сам отец нечестивых должен бы задуматься, прежде чем нарушить клятву при этой обстановке, но подрядчик был, кажется, иного мнения: его не пугал зарок, отдававший и его, и семью его, и все его колено во власть огня и тысячи терзаний.

Вслед затем перед складами Чекишляра появились из-за Атрека массы верблюдов. Весь гарнизон был выслан на вьючку караванов. Вскоре они потянулись вереницами, один за другим, день за днем, – на восток, в глубь страны…

Склады у Каспия опустели.

Наступило время Можайскому подвинуться ко второму операционному базису, быстро нараставшему в Дуз-Олуме. Отсюда шли уже вести о появлении классических в военное время усушек, утечек, мышах.

Можайский поднялся громоздко, в рессорном экипаже, за которым плелся кулан, нагруженный мешками ячменя. На козлах балансировали Кузьма и Дорофей. Первому предоставлялось сесть на кулана, но, почитая последнего за осла, он ставил поездку на нем ниже своего достоинства.

Попав к Можайскому вестовым, а в сущности кучером, солдатик Дорофей оказался редким экземпляром: поступив недавно на службу и притом прямо на красноводский огород, он имел довольно-таки слабое понятие о военных науках. При полированности Кузьмы и невежестве Дорофея между ними поселился раздор, но прежде нежели он проявился в определенной форме, они употребили несколько суток на подыскание слабых сторон друг у друга. Наконец они были найдены. Дорофею случилось в приливе особого восторга оторвать зубами каблук у ротного цейхгаузного, а это дало Кузьме повод переименовать его в Откуси-каблук. Дорофей, как слабейший по диалектике, возражал в подобных случаях противнику одним замечанием: «Эх вы, санпитербурские!»

Отделиться от колонны было и опасно, и не в порядке, а идти с колонной шаг за шагом – тоскливо. За три версты от Чекишляра начиналась неоглядная степь – ровная, сухая, голая, с ощипанными кустиками соледревника и недощипанными корнями асса-фетиды. Изредка появлялись миражи и то убогие, наподобие солончаковых засух и фальшивых озер.

Одним из взводов колонны командовал Узелков, который, присаживаясь по временам к дяде Борису, развлекал его подслушанными рассказами бывавших в этой степи апшеронцев и полтавцев.

– Первый ночлег будет в Караджа-Батыре, – объяснил он дяде. – Здесь этапный начальник строит баню для гарнизона и, как только окончит ее, сейчас же застрелится.

Действительно, в Караджа-Батыре скука доходила до одурения, но, разумеется, этапный вовсе не располагал застрелиться даже и по окончании постройки ротной бани.

– Сегодня прибудем в Яглы-Олум, – докладывал Узелков на втором переходе. – Здесь протекает река Атрек, настолько многоводная, что по ней могут ходить паровые суда. Берега ее покрыты сплошными виноградниками.

Узелков повторял официальные, добытые расспросным путем сведения. Поверив людскому говору, сюда доставили паровой катер, но, к общему удивлению, он уперся кормой в персидский берег, а носом в туркменский. Такова была многоводная река. Вместо сплошных виноградников оказались одни камышовые заросли.

За Яглы-Олумом начальник колонны удвоил военные предосторожности, так как отсюда начиналось излюбленное текинцами место для нападения на русские транспорты. Но и Текенджик прошли без тревоги. Видимо, текинцы ждали неприятеля у себя дома.

– А вот здесь Чады, – говорил Дорофей Кузьме, желая показать ему свои географические сведения.

– И вовсе не Чады, а Чад. Только одни неотесанные дураки говорят Чады, – заметил Кузьма.

Дорофей стерпел эту грубость.

– Здесь у коменданта объявился под кроватью бездонный колодец, – продолжал он, делая вид, что не слышал ничего грубого. – Ночью у него так шарахнуло, что он подумал, не забралась ли в юрту чекалка, а утром глядь – колодец под кроватью!

Перед укреплением подскакал Узелков к экипажу дяди.

– Здесь смотри в оба! – приказал он Дорофею. – Здесь все место в провалах.

Укрепление стояло на отвердевшем песчаном холме, имевшем в основании твердую, непроницаемую породу. От времени песок прикрылся земляной пленкой. Сквозь нее дожди уносили песок в реку, а когда тонкая покрышка, ничем не поддерживаемая, падала, объявлялся провал, иногда в форме колодца.

– Труханули же вы, санпитербурские! – посмеялся в свою очередь Дорофей, ловко проводя коляску мимо провалов. – Ручками за фартучек придержались!

Кузьма не возражал.

Конечным пунктом движения колонны был Дуз-Олум, хранитель громадных интендантских складов. То был стратегический палладиум Михаила Дмитриевича. Первая операционная база выслала сюда все, что получила из-за моря, поэтому на площади укрепления возвышались теперь целые горы сухарей, конских галет, крупы, ячменя и бочонков с маслом, уксусом и спиртом.

Укрепление находилось на плато с крутыми и глубокими оврагами, на дне которых протекали скудные речонки Сумбар и Чапдыр. По берегам их виднелся высокий кустарник, в котором водились фазаны, куропатки, дикие козы и кабаны. За ними с трех сторон возвышались высокие хребты. Взобравшись на их вершины, легко было расстреливать людей в укреплении на выбор, но неприятель, опираясь на стойкость своего духа и клынчи, не располагал дальнобойными аппаратами войны.

Колонна вошла в укрепление хотя и поздним вечером, но в лагере было еще далеко до спокойной ночи. Одни примыкавшие к шатру командующего войсками кибитки выглядели степенно и строго. Вторая же за ними линия продолжала бодрствовать. Оттуда поминутно шли приказания в третью линию в денщикам: коньяку! чаю! папирос!

Во второй линии Узелков был своим человеком.

Там его накормили, напоили и пригласили провести вечер у какой-то баба-хинебс.

– А как перевести баба-хинебс? – поинтересовался Узелков.

– На одном из ста кавказских наречий это значит скачущая лягушка, – отвечал голос, судя по акценту, грузина.

«Непонятно, как это они проведут вечер у скачущей лягушки? – думалось Можайскому, невольно слушавшему откровенные разговоры, доносившиеся из соседних кибиток. Впрочем, он переходил уже от полудремы к полному забытью. – Такой хороший офицер, и вдруг ему нужна скачущая лягушка… Неужели, однако, лягушки поднимают здесь такой вой? Не воют ли это шакалы? По ком же они празднуют тризну?»

– Командующий просит ваше превосходительство пожаловать к нему по неотложному делу! – прервал внезапно его сон чей-то официальный голос, неожиданно ворвавшийся в кибитку.

– По какому делу? – спросил Можайский, отрываясь с неудовольствием от сладкой дремы.

– По случаю нарождения червей в сухарях.

Неподалеку, на штабном проспекте, слышался голос Михаила Дмитриевича с раздражительной ноткой.

«Капризничает, опять нервы не в порядке», – подумал Можайский, выходя на проспект.

– Потрудитесь, ваше превосходительство, прочесть этот рапорт и сказать мне свое мнение, – накинулся на него командующий, потрясая какой-то бумагой. – По-видимому, все ваши строгости не более как красивые фразы.

– «Имею честь донести, – читал Можайский при свете луны, – что в прибывших транспортах с хлебом отродился червь в значительном количестве. Из опасения подвергнуться нареканию испрашиваю приказаний».

– Порадовали! Экспедиция в начале, а червь уже отродился и притом в значительном количестве!

– Вашему превосходительству известно, какая борьба шла в Астрахани с представителями интендантства при приеме запасов, – напомнил Можайский.

– А червь все-таки отродился!

– Это требует проверки.

– Проверяйте!

Можайский и командующий расстались сухо.

Наутро проверочная комиссия отправилась в склад, где уже лежали наготове рассыпанные кули с подозрительными сухарями.

– Этих мне не нужно, – скомандовал Можайский, – а вы потрудитесь высыпать на брезенты по сто кулей из каждого бунта по указанию господ депутатов от войск.

– Ваше превосходительство! – взмолился смотритель, подавший рапорт о нарождении червей. – Взгляните благосклонно на мое положение…

«Как он похож на того продовольственного человечка, которого я видел с бочкой масла на голове и в тужурке с сахарными пуговицами…» – вспомнил Можайский о своих чекишлярских галлюцинациях.

– Ваше превосходительство! – продолжал молить смотритель. – Разрешите не тревожить мои бунты, складка их, можно сказать, образцовая.

Ответом служило приказание рассыпать вместо ста двести кулей из каждого бунта. И о удивление! Сухарь оказался в превосходнейшем состоянии. Игра продовольственного человечка была разгадана, и вечером того же дня можно было видеть на штабном проспекте дружескую прогулку командующего и Можайского. Неудачный же автор нарождения червей готовился к путешествию на тот берег. Отсылка на западный берег Каспия была своего рода изгнанием из армии и шельмованием.

IX

Раннее утро поднимало в Дуз-Олуме неумолчный оборот военно-походной жизни. С запада продолжали беспрерывно подходить продовольственные транспорты, артиллерия, Красный Крест, госпитали и парки. По вечерам лагерная жизнь распределялась между определенными центрами: в кибитке полкового командира князя Эристова можно было услышать свежие военные новости, а у воинственного казначея можно было позабавиться пикантными анекдотами.

И только на штабном проспекте говорили о серьезных делах.

Князь Эристов держал свою юламейку открытой каждому, кто мог принести новость и выпить за то в награду стакан кахетинского. Рослый Горобец заведовал чаем и вином. В кибитке князя было всегда тесно, и стаканы приходилось разносить поверх голов их благородий. Новости передавались здесь исключительно кипучего характера.

– Десять часов, а из Яглы-Олума все еще нет транспорта, – докладывал князю есаул Вареник, малоросс с Кубани. – Запоздалость, ваше сиятельство, необъяснимая.

– Наши люди не возвратились? – спросил князь.

– Нет, не вернулись.

– Велик ли транспорт?

– До тысячи верблюдов да десятков пять молоканских четверок.

– А сбегал бы кто на телеграф спросить сотенного в Яглы-Олуме, не нужно ли ему подмоги.

Идти на телеграф не пришлось, потому что начальник его из обруселых баронов явился и сам поделиться новостью.

– Столбы порубили, а проволоку украли, – объявил он во всеуслышание. – Надумали-таки, проклятые!

– Это их англичане подбили, – решил есаул Вареник.

– Да откуда же здесь англичанам взяться?

В это время втиснулся в кибитку и начальник гелиографа – изобретения, появившегося в первый раз на театре войны.

– Не спрашивайте, господа, сам все расскажу по порядку, – предупредил командир гелиографа, предвидя направленный на него залп вопросов. – Когда телеграф перестал действовать, я отправился с аппаратом на ту маковку. – Он указал по направлению к одной из горных вершин. – С утра было пасмурно, больше пяти часов я просидел в ожидании, когда солнце явится из-за облака, и наконец оно бросило на меня яркие лучи. Тогда я задействовал по всем высотам в надежде, что наши охотники тоже не прочь поговорить с нами. Им нетрудно отыскать нас, а нам приходится гоняться за ними по всему горизонту. Наконец с крайнего отрога Копетдага, приблизительно верст за двадцать отсюда, блеснули зайчики – раз, два, – и мы вступили в переговоры. Сведения я получил от охотников такие: «В степи со стороны песков собрались большие толпы. Одиночки выскакивают, рвут проволоку». Тут набежали тучки, а при них мои зеркала не действуют. До свидания, господа, темнеет, пойду пробовать фонарями.

После этого известия возникло немало соображений и догадок, но все, однако, были согласны, что до прибытия подмоги гарнизон отсидится. Как выйти, однако, из укрепления в такую темень? Прежде чем решили этот вопрос, явилось новое лицо – ординарец командующего, и с таким озабоченным видом, что Горобец даже побоялся подойти к нему со стаканом кахетинского.

– Командующий, – объявил ординарец, – приказал приготовить немедленно две сотни и два орудия к выступлению по первому знаку. Казаки на рысях, рота на молоканских фургонах.

Князь не успел дать знак есаулу Варенику, как тот выскочил из кибитки и уже где-то там, на ходу, выкликивал своего трубача. Милый грузин и все его Вареники и Горобцы представляли одно боевое сердце.

Не успела еще сотня выстроиться, как по дороге из Яглы-Олума послышалась военная песня с присвистами и тамбурином. Телеги грохотали.

– Все благополучно! – кричал издали в темноте транспортный начальник. – В обозе случились большие поломки. Телеграф поправили.

Дуз-Олум успокоился. Кибитка князя вновь наполнилась праздной публикой и густым дымом. Явилось предложение перекинуться в «любишь не любишь», но оно не осуществилось, так как командующий строго запретил карточные упражнения. Около полуночи молодежь потянулась на маркитантскую сторону, к землянке баба-хинебс, а люди степенные остались при кахетинском и при пикантных анекдотах.

На следующее утро в Дуз-Олуме произошло нечто выходящее из ряда обыкновенных событий. Всюду в кибитках – на штабном проспекте и даже по линии денщиков – были заметны тревога и волнение. Все были поражены вестью о неожиданном и экстренном отъезде командующего в Россию. Догадкам не было конца.

– Отозван, но за что же? – допрашивал князь Эристов.

– Верно, готовится большая европейская война? – догадывался воинственный казначей.

– Не прислала ли Англия ультиматум?

– Не вмешался ли сэр Роберт Томсон?

– Прекрасно, но разве мы не могли сказать ему: не ваше дело!

– А может быть, по причине… текинских ушей? – выступил и со своей догадкой отец Афанасий.

– Э, батька, вздор! Что такое текинские уши?

– Вражда ищет повода…

Но вот кто-то из ординарцев принес достоверное известие о причине внезапного отъезда Михаила Дмитриевича: трагическое семейное событие призывало его на время в Россию. Облагодетельствованный им человек, родом из балканских славян, некто Узатис, предательски умертвил его мать во время ее путешествия на Балканском полуострове.

Развернулась новая сеть догадок:

– Не политическое ли убийство?

– Разумеется, – утверждал воинственный казначей, претендовавший на знатока политических тонкостей. – Без политической цели такая умная и энергическая женщина не отправилась бы в Македонию открывать школы для тамошних пастухов. Несомненно, она проторивала Михаилу Дмитриевичу дорогу к короне болгарского князя.

Вот когда присутствующему обществу показалось, что пелена таинственности разорвалась пополам и что никому, кроме Турции и Англии, не могла прийти мысль подкупить Узатиса. Так и порешили с этим вопросом. Потом уже пошли дополнителыные догадки: Англия-де боялась, что Россия откроет в Европе Балканскую губернию, и вот… чтобы предотвратить этот шаг к Проливам, не задумались над убийством старухи.

Уныние овладело умами всего общества, но не надолго. Воинственный казначей – страстный поклонник «Wein, Weib und Gesang» – быстро переменил душевное настроение, предложив всей компании отправиться к баба-хинебс и там распить бутылку кисленького…

Несмотря на лагерную обстановку, дорога в слободку требовала все-таки некоторого внешнего приличия. Отличным прикрытием служат в таких случаях разговоры о серьезных предметах. Идя по направлению к землянкам, один из компании громогласно уверял, будто у шиитов существует сказание, как дьявол, возведя пророка на гору, чтобы соблазнить его прелестями мира, закрыл хвостом всю Туркмению…

– Вы напрасно думаете, что Туркмения так бедна, – возражали ему нарочито громкие голоса, – вы забываете про ее хлопок.

– Хлопок требует воды.

– Хлопок требует немного воды, и она будет…

– Разумеется, если артезианские колодцы…

– Да уж будет вода. Ученая экспедиция нашла, что Аральское море выше Каспийского и что существует старое русло, по которому Амударья направится в Каспий.

– Направить-то можно, но какими миллионами?

– Да уж направим и тогда разберем каналами для орошения земли. Поверьте, своим хлопком мы оденем всю Европу.

– А по-моему, – решил безапелляционно воинственный казначей, – продать бы всю эту Среднюю Азию англичанам, содрать с них миллиард и заплатить все долги.

– Господь с вами! – посыпались со всех сторон возражения против этого финансового предприятия. – Разве можно припускать сюда Англию? Да она замутит против нас всю Азию.

– Однако, господа, пока суд да дело, а отряд останется без мяса, – напомнил есаул Вареник, – не пришлось бы перейти на конину.

– Будет и мясо, – отвечал другой есаул. – Охотничья команда дала знать гелиограммой, что текинцы гонят большие стада баранов и притом с неимоверными курдюками.

– Неужели мы их проспим?

– Не поднести ли нам ягненочка мамзель баба-хинебс?

Последовал взрыв хохота. Далее можно было уже прекратить умные речи, так как весь кружок, пройдя маркитантские лавки с шашлыком и сардинками, очутился перед землянками «арфисток», оставивших свои арфы в Тифлисе. По дороге было приказано Иованесу принести пива и всего, что получше.

Так шла бивачная жизнь в Дуз-Олуме. Наконец бивак заскучал. Отсутствие командующего родило предположение, что по требованиям дипломатии экспедиция отложена на неопределенное время. Никто не верил, чтобы частные дела могли удержать Михаила Дмитриевича от заветной цели. Не такова его натура.

Продовольственные склады росли и росли и к ноябрю достигли миллиона пудов. Для артиллерии недоставало свободных площадок в укреплении. Где же Теке? Где же эта страна загадки и вопроса?

А тяжело находиться в лагере, когда на него повеет скукой. Полтавцы вздумали развлекать себя песнями со скороминкой, но попели день, попели два – скучно стало и со скороминкой, бросили. Для увеселение господ офицеров поигрывал по вечерам отрядный оркестр. Круглые сутки стоял в воздухе верблюжий рев, а по ночам тянуло из-за Сумбара и Чандыра омерзительным воем шакалов. Какофония эта усиливала досаду на бесплодную стоянку в котловине без воздуха и горизонта.

Из-за моря доставили переносные печи, немедленно наградившие весь лагерь простудами и угаром. Вскоре их забросили, и так основательно, что даже при семиградусных морозах лагерь согревал себя моционом, самоварами и коньяком. По три раза в день можно было видеть на штабном проспекте Можайского и Петрусевича. Эти две натуры, серьезно и крепко привязавшиеся друг к другу, не могли, однако, встретиться и не поспорить.

– А вы опять одержали блистательную победу над лоучами? – поздравлял Можайский Петрусевича. – Вы наняли верблюдов до Дуз-Олума, а теперь окружили их штыками и повели в Теке?

– Война имеет свои законы, которые еще не включены в счетные уставы, – возражал Петрусевич, отражая ядовитое замечание ядовитым ответом.

– И это говорите вы – автор монографии, в которой так хорошо доказано, что туркмены тоже люди?

– Да, это я говорю! – горячился Петрусевич. – Вам бы радоваться, а не осуждать мои злодеяния. Поступая правильно, мы платили бы по три рубля в сутки за верблюда, а теперь платим два двугривенных.

– А как называется этот способ расплаты?

Молчание. Размолвка.

Можайский принимался измерять восточную сторону штабного проспекта, а Петрусевич западную. Впрочем на двенадцатом измерении они вновь сходились и старались только не затрагивать те деликатные вещи, которые могли сейчас же повести к новой ссоре. Над Дуз-Олумом висели такие скучные ноябрьские тучи, что человеку было как-то нелепо отстраняться от человека.

Между тем из кибитки Можайского давно уже струились пары адски вскипяченного самовара. При нем-то обыкновенно заключался акт перемирия между враждовавшими приятелями. На этот раз день завершился иначе, на штабной проспект подали экстренную телеграмму.

– Наконец-то! – воскликнул Петрусевич, ознакомившись с ее содержанием. – Прибытие командующего назначено на десятое, а выступление отряда вторжения – на двенадцатое. Поздравляю с походом! Капитан Баранок, где вы?

Весть о походе подняла моментально на ноги весь Дуз-Олум. Отряд расставался с Капуей. Баба-хинебс не смела, а маркитанты не могли следовать далее по убогости своих арбяных одноколок и вообще по недостатку перевозочных средств, поэтому приказания сыпались из второй линии кибиток в третью линию в самом хаотическом беспорядке.

– Горобец, захвати у Иованески сардинок побольше! – слышался приказ князя.

– А мне сгущенного молока…

– Кныш, не забудь чересседельник.

– Собачий сын!

Вышло распоряжение бранного воеводы и на долю собачьего сына.

Возвращение Михаила Дмитриевича было давно желанным событием. Обойдя почетный караул и приняв рапорт, он пробыл у себя в шатре не более десяти минут, чтобы только привести наружность в обычное изящное состояние. Он не любил отдыхать именно после долгих путешествий верхом по голодным и холодным степям. Напротив, бес популярности подталкивал его в подобных случаях на новые подвиги неутомимости. Таким подвигом он ознаменовал и день своего возвращения в Дуз-Олум.

– Не связывайтесь со мной сегодня, – посоветовал он дружески Петрусевичу и Можайскому, явившимся к нему в шатер с отрядными делами. – Сегодня я буду экзаменовать порученных мне в Петербурге фазанов.

Спустя час весь Дуз-Олум видел, как он взбирался по ту сторону реки на вершину Копетдага. Подъем шел между валунами без тропок, по крутым ребрам и все выше и выше. То была рискованная прогулка. По синеве неба на самом позвоночнике хребта вырезывались две статные фигуры всадников: командующего и его неизменного ординарца Абадзиева. На линии водораздела лошади их ступали левой стороной по персидской покатости, а правой – по туркменской земле. Свита командующего составилась из званых и незваных, не предполагавших, однако, что человеку придет фантазия балансировать на остром гребне горного хребта. Многие охотно бы возвратились обратно. В конце концов, однако, свита поредела и рассеялась. Любимцы петербургских гостиных сознались, что галопируя в Михайловском манеже, они не готовились взбираться верхом к поднебесью.

Наутро были оповещены молебен и выступление головной колонны, названной в приказе отрядом вторжения. Погода не благоприятствовала параду. Молочная белизна туч, спустившихся с Копетдага, вызывала напоминание скорее о фуфайках, нежели о предстоявших военных лаврах.

Посередине обрамленного войсками четырехугольника, перед наклоненными знаменами, отец Афанасий призывал благословение Божие на предстоявших воинов. Поставец перед иконой святого Георгия был переполнен пылавшими свечами, и солдатики один за одним выступали из рядов, неся свои скромные избытки на сборную тарелочку. Офицеры окружали аналой. Отец Афанасий, по сану иеромонах, а по призванию санитар, правил службу с необыкновенной скромностью, так что фимиам исходил из его кадильницы только прерывистыми струйками.

«Как это не похоже на образцовые описания молебнов перед началом войны! – думалось Можайскому. – Где же эти парящие орлы? Где же яркие лучи выглянувшего солнца? Ничего подобного. Солдатики молятся усердно. Одни только их корявые, но молитвенно настроенные физиономии и останутся у меня в памяти…»

Отец Афанасий и начал и кончил молебен скороговоркой. Произошло торопливое окропление святой водой знамен и рядов. Части перестроились. Передовая колонна выступила тотчас же с песнями и бубнами вдаль, где так неясно вырисовывались будущие подвиги и лавры. Прочие части пошли к кухням и коновязям.

Х

Дуз-Олум, несомненно, находился под постоянным надзором текинцев, которым каждая горная расселина служила прикрытием и убежищем. Голова отряда вторжения не успела еще спуститься с плато и перейти Сумбар, как на вершинах Копетдага потянулись сигнальные столбы дыма, и с тех же вершин, или вернее из горных расселин, спустились в долину группы всадников, направившихся знакомыми тропинками в родное Теке.

– Хабар, хабар! – неслось за ними подобно ветру по всем стойбищам и пепелищам Теке. – Гяуры… чтобы им не найти в будущей жизни ни одной капли воды… идут со всеми ухищрениями шайтана… Хабар, хабар!

На другой день из Дуз-Олума выступил тяжелый штаб с полевой кассой и другими громоздкими учреждениями. Охранная при них колонна состояла из батареи, пятисот штыков и магазинки воинственного казначея. Эпикуреец по натуре, он сгорал теперь желанием застрелить хотя бы одного текинца. За что? За то, что они все подлецы! Не зная более разумного предлога, он опустошал свою магазинку каждый раз, когда в синеве предгорий показывались всадники. Насмешки не останавливали его в этом странном нападении на человека.

На дороге, проторенной караванами, отряд очутился в атмосфере разлагавшихся трупов. Дорога до Бами успела обозначиться околевшими верблюдами, не вынесшими грубого за ними ухода. Они преимущественно припадали на ноги. Брошенные на произвол судьбы, немногие из них выживали и ковыляли беспризорными инвалидами по степи, большинство же обращалось беспомощно в добычу шакалов.

Горы и близость границы соблазняли и лоучей к бегству из колонны и караванов. Одного имени теке было достаточно иомуду или гоклану, чтобы бежать и бежать, хотя бы под страхом поимки и солдатских штыков.

На третий день хода со стороны предгорья показалась нестройная и разношерстная толпа человек в пятьдесят, вызвавшая воинственного казначея в цепь застрельщиков.

– Не вздумайте стрелять! – крикнул вслед ему Петрусевич. – Это наша охотничья команда.

Приближаясь к колонне, команда старалась принять вид, приличный воинскому званию, но ее усилия вели только к пущему комизму. Апшеронцу нельзя было забросить свою туркменскую шапку, как казаку нельзя было расстаться с замшевыми чембарами, вышитыми шелком. Обувь особенно конфузила команду: чувяки шли рядом с импровизированными штиблетами из сырой шкуры. Лица и носы охотников щеголяли не одними царапинами, но и лоскутками обветрившейся кожи. При всех этих изъянах команда, бродившая в горах целыми месяцами, дышала избытком здоровья.

Начальник ее представился Петрусевичу.

– Какие у вас слухи о текинцах? – спросил генерал.

– Пять суток никого не видели, – доложил начальник команды. – Все ахалинцы потянулись к Геок-Тепе, и только стада баранов задерживают их передвижение.

– Тем лучше для нас. Мы уже терпим недостаток в мясе.

– Пять-шесть тысяч баранов должны бы попасться на глаза командующему.

– И прекрасно. А вы как полагаете, поручик, могу я безопасно отделиться от колонны?

– Одни – ни в каком случае, но у меня есть люди, с которыми ваше превосходительство проскачете безопасно. Они же привычны и к верховой езде. Будьте спокойны, Голоус и Люлька постоят за себя.

Из команды выступили на призыв начальника наиболее излохмаченные люди.

«Да, эти не выдадут», – подумал Петрусевич при взгляде на их умные и решительные лица.

Подали коней. Петрусевич с охраной из Голоуса, Люльки и нескольких кубанцев отделился от колонны и направился по дороге в Бами, что было в ту пору немалым риском. Место Петрусевича занял в коляске Узелков.

– Вся степь провоняла трупами, местами дышать невозможно, – жаловался Яков Лаврентьевич.

– Муха всему причиной, – решился заметить Дорофей на козлах. – Она в падали родится и падалью кормится, а потом летит к человеку и несет с собой эту самую неприятность.

– Много ты знаешь, – заметил вполголоса Кузьма.

– А ты больше?

– Откуси-каблук!

– Молчи, санпитербурский!

Колонна шла в неприятельской земле со всеми предосторожностями и со всею скукой привалов, этапов и ночлегов. В одном из укреплений Можайскому подали записку от командующего:

«В этом укреплении салютовали залпами в честь старшей сестры милосердия, графини Пр-ной. За столь важное нарушение устава о гарнизонной службе надлежит виновных предать суду. При смягчающих, однако, обстоятельствах, не достаточно ли ограничиться денежным взысканием? Разберите, пожалуйста, дело это с точки зрения казенного убытка, а потом…»

– Мы чествовали не графиню, а женщину, – оправдывался перед Можайским начальник укрепления, выстоявший два года в Чаде и на Сумбаре. – Мы забыли, какого вида бывают женщины, и вдруг перед нами – амазонка, точно в Тифлисе, на Головинском проспекте.

– И что же?

– У нас был экономический порох, куда же его девать?

По пути в Бендесен было бы грешно не поклониться тому месту, где доктор Студицкий окончил жизнь смертью храбрых. Ему предстояло вскрывать труп казака, убитого между Бендесеном и Ходжам-Кала. Не дождавшись выступления назначенной в конвой роты, он поскакал вперед с несколькими казаками и за первым же гребнем наткнулся на толпу текинцев. Бросив коней, он засел с казаками у пригорка за камни. Пошла перестрелка, падали текинцы, падали и казаки. Молодая кровь Студицкого бушевала. Ему пришло нелепо фатальное желание выругаться, и притом не спрятавшись за камни, а в виду всей неприятельской толпы. По примете же казаков ругаться в бою – значит искать смерти и вообще накликать на себя беду. Примета сбылась: не успел он выпрямиться во весь рост, как пуля угодила ему в сердце. Заслышав перестрелку, конвойная рота бросилась вперед бегом и выручила остатки осажденной группы героев. Одни из них уже отдали богу душу, а другие истекали кровью. Место происходившего боя наметили крестом, положенным пластом по земле из мелкого булыжника. Каждый посетитель подбавлял к нему по камешку; так поступили по крайней мере Можайский и Узелков.

– И родился, и жил статской душой, – заметил Узелков, отдаваясь тихоструйному направлению мыслей, – а умер военным… Это редко бывает.

– Да, больше бывает наоборот, – добавил Можайский. – У иного в купели уже видна геройская натура, а глядишь, умирает смотрителем женской богадельни.

После нескольких дней пути колонна незаметно для нее самой подошла к Бендесенскому перевалу. После скучного на протяжении двенадцати верст подъема перевал открывается внезапно, с эффектом, доступным одним могучим силам всемогущего творчества. В картинной галерее природы выдаются мастерские пейзажи с таким сочетанием рисунков и красок, что человеку остается, замирая перед ними, пленяться и, пленяясь, замирать.

Не было горного хребта в Европе, через который не ступала бы нога Можайского, и все-таки Бендесенский перевал подавил его своим величием. Копетдаг тонул в ту пору в непроницаемой молочной пелене. Но вот что-то невидимое взволновало и разделило пелену на части; они сорвались и поплыли на север разными путями. В дальних отрогах сверкала молния и гремели бурные аккорды. Гроза, однако, длилась недолго. По уходе тучек открылась масса солнечного света, ярко оттенившего ложбинки, уголки и все рельефы могучего горного кряжа.

Спуск с хребта хотя и был разработан, но для большой колонны с верблюдами и в слякоть он представлял истинную пытку. Приходилось спускать телегу за телегой, зигзагами по ребрам; для прохода каждой пушки очищали весь путь. Много потрудились люди, чтобы колонна сосредоточилась в долине у подошвы хребта. Не слышалось ни прибауток, ни брани. Можайский заметил в своем скитальчестве по свету, что человек меньше бранится в горах, нежели в долине. Истину эту, впрочем, подтверждали Кузьма и Дорофей, проявившие теперь нечто похожее на единомыслие.

Можайский и Узелков шли пешком.

– Однако текинцы и их сардар, должно быть, плохие стратеги, – заметил Узелков. – На их месте я не пропустил бы здесь ни одного человека, а они дают спуститься нашей колонне так же спокойно, как бы мы спускались с Валдайской возвышенности. У нас же в колонне и миллионы рублей, и артиллерийский парк. Те два выступа сослужили бы нам службу неприступных бастионов, а повыше я разбросал бы горные орудия и, наконец, вот здесь держал бы в скрытой засаде митральезы.

Спуск колонны окончился позднею ночью.

В Бами, как в преддверии Ахала, пахло уже порохом; здесь военная обстановка была строже, чем в прежних укреплениях. На ночь закладывались секреты.

Можайскому пришлось задержаться в Бами, куда уже переместили значительную часть дуз-олумских складов. Весь день его проходил в упорной борьбе с мифическими усушками и утечками. Вечера проходили в дружественном кружке; теперь лагерные новости были содержательнее.

– Горсти текинцев позволили отбить у нас тысячу верблюдов! – запальчиво укорял в один из таких вечеров воинственный казначей собиравшийся в его палатке военный кружок. – Разве это не позор? Да будь я на месте командующего… я бы этого майора…

– Да ведь в Красноводске, – попытался возразить Узелков, – привыкли относиться к туркменам более чем легкомысленно. К тому же позор заглажен: верблюдов отбили, и отбили с честью…

В это время подали грог, мгновенно успокоивший взволнованный дух казначея. Мало того, благовонный аромат напитка привел его в необыкновенно щедрое настроение.

– Князь Давид, не желаешь ли получить пятьдесят тысяч? – спросил он после первых же глотков грога. – Подай рапорт командующему, что за отбитие у неприятеля одиннадцати тысяч баранов тебе следует получить, считая по пяти рублей за барана… а уж я выдам, будь спокоен, хотя бы Борис Сергеевич обрушил на нас с тобою громы и молнии.

Князь спросил взглядом: «Нет ли там у вас в законах, какого-нибудь на этот счет разрешения? Славная ведь штука пятьдесят тысяч!»

– Не слушайте, князь, не подавайте подобного рапорта, – посоветовал Борис Сергеевич. – Вы реквизировали в неприятельской стране, а реквизиция как военная добыча поступает в собственность государства бесплатно.

Князь тотчас же примирился с этим приговором, тем более что где-то неподалеку раздались выстрелы…

– Это что за стрельба? – воскликнул он, мгновенно забыв про обещанные казначеем. пятьдесят тысяч. – Стреляет шальной, в одиночку и притом неподалеку!

Узелков побежал к своей части, а казначей потребовал магазинку и стакан грога. Горнисты, однако, молчали, барабаны тоже, и только дежурный взвод драгун помчался вокруг лагерной стоянки.

– Мой же казак и отличился! – сообщил князь, возвратившись из объезда. – Ему предстояло идти с колонной, но из-за именин он захмелел так, что неподалеку от лагеря свалился с коня и проспал за камнем до вечера как убитый. Вечером ему померещились текинцы, и он выпустил по лагерю десяток патронов. Задаст же мне Петрусевич головомойку! Кажется, не будь войны, сдал бы полк – и айда в Кахетию!

– Господь с вами, – успокаивал Можайский, – вы, любимец всего отряда, и говорите такие вещи.

– А Петрусевич все-таки меня не терпит. Ему нужно, чтобы все полковые командиры были историками и стратегами. Без широкого, видите ли, образования он не понимает начальника отдельной части… Но мы еще увидим, такова ли в бою цена практикам, как теоретикам. Война в начале, а стыдно признаться, мы потеряли было командующего войсками…

Можайский широко раскрыл глаза.

– Да-с, штаб помалкивает, да и сам Михаил Дмитриевич не любит вспоминать о последней рекогносцировке, а скандал вышел, можно сказать, исторический. Командующий в надежде, разумеется, что его берегут как следует, отделился от отряда и запутался в горах. Наткнувшись на какую-то брошенную калу, он просидел в ней всю ночь в приятном ожидании, что придут теке и прирежут. При нем было всего три-четыре винтовки. Теоретики, видите ли, не сообразили проследить положение начальника. Хорошо, что к утру подоспели охотники…

За Бами начинается оазис – красноречивый свидетель того, что Теке потратило неимоверные усилия в борьбе за существование. На его раскаленной почве каждая капля воды была на счету, и, добытая с таким трудом, она ценилась дороже земли и солнечного луча. Солнца и земли в Теке много, но одна влага дает им оплодотворяющее значение. Без нее серпу и делать нечего, а когда серп отказывал текинцу в пропитании, текинец обнажал клынч и бросался в поисках хлеба в соседний Иран.

Повсюду виднелись пашни с оросительными каналами и приземистыми башенками, служившими земледельцам защитой от неожиданно появлявшихся недругов и сторожками против прожорливой птицы. При созревании нив подростки усаживались на кровли сторожек и заводили оттуда беспрерывную пальбу из самодельных луков комочками глины.

Война остановила и нарушила этот вековой обиход. Оросительные канавы испортились, отверстия для окон и дверей в башенках обратились в глазницы мертвых голов, каризы осыпались. Нивы были выжжены наступавшими гяурами. Эта картина военного опустошения, хотя бы и в полудикой стране, очень печалила Можайского при его передвижении из Бами в Самурское, бывшее крайним передовым укреплением.

На одном из переходов в Самурское колонну встретил командующий со свитой. Его беспокойному духу казалось, что колонны и транспорты запаздывали против маршрута и двигаются непростительно медленно.

Он остановился у коляски Можайского.

– Не найдется ли мне у вас местечка?

– Городничему-то? – пошутил Можайский.

– Мне бы следовало рассердиться на разврат, который вы, гражданская душа, внесли в мой отряд…

– Разврат?

– Да, разврат, потому что мягкие рессоры и подушки, несомненно, возбуждают зависть в каждой пехотной мозоли. Но у меня вены…

– Опять?

– Они – моя смерть. Увидите, что я умру глупейшим образом на постели, а не под знаменем… от какого-нибудь расширения, утолщения или сужения… а вовсе не от пули или почетного удара штыком. Говорят, вы ведете дневник нашей экспедиции. Запишите же это мое предчувствие… А теперь, – обратился он к адъютанту, не отстававшему верхом от коляски, – прикажите сыграть марш добровольцев.

Оставленная сардаром еще до прихода неприятеля Ягиан-Батыр-Кала выглядела теперь грознее прежнего. Вокруг нее протянули ров, насыпали вал и поставили длинные, тяжелые пушки. Кроме того, и в маленьких башнях, в которых в доброе старое время держали пленных шиитов до их выкупа, виднелись очень подозрительные вещи, кажется тыр-тыр! Все, решительно все русские переделали по-своему. Вместо того чтобы раскинуться во всю ширь, как следует честным людям, они стеснились подобно ячменю в переметной суме. По слухам, в Ягиан-Батыр-Кала набралось до десяти тысяч белых рубах со всеми ухищрениями того, кто один только не прославляет имени пророка. К счастью, русские сербазы не имеют понятия о настоящей стрельбе, поэтому и стреляют без сошек. С другой стороны, неприятно было узнать, что у русских положено иметь на каждых сто человек по отдельной пушке. Перебежчики лоучи уверяли, однако, что пушки у русских слишком далеко стреляют и поэтому никуда не годятся.

Такие вести одна за другой стекались к Голубому Холму, где каждый джигит мог передать сардару все, что он видел и слышал…

XI

Между тем одна только весть была верна: на маленьком клочке земли стиснулась боевая сила в семь тысяч штыков и сабель с десятками орудий и со всеми принадлежностями европейской войны. Продовольствия было пока немного, но транспорты с ним шли из Бами и Дуз-Олума ежедневно и уже беспрепятственно. Этапы зорко следили за степью.

Ни одна ночь не проходила в Самурском без перестрелки с невидимым большей частью неприятелем, поэтому вокруг укрепления тщательно закладывали секреты. Они чутко ловили всякий подозрительный шорох, к которому и нужно было прислушиваться, так как опытные теке подползали с необыкновенным искусством. Впрочем, ночная пальба не всегда шла попусту: утренний дозор находил иногда трупы людей, попадавших под слепые выстрелы.

С высоты самурских батарей открывалась вся окрестность. Видно было, как Копетдаг величественно останавливал попутные тучки и то закутывался в них, то словно гнал их от себя прочь. Его предгорья, несмотря на зимнюю пору, тонули в дымке, наполнявшей также и равнинное пространство. В этом пространстве Голубой Холм, как палладиум всего Теке, привлекал общее внимание самурского гарнизона.

Между Самурским и Геок-Тепе было всего двенадцать верст – расстояние совершенно ничтожное для текинского коня. На этой площади рыскали с утра до ночи сотни и тысячи наездников; одни из них метались как угорелые – то была молодежь, а другие – с большими шрамами – сходились в группы и подолгу и вдумчиво смотрели на русскую сторону. Гарнизон позволял одиночным всадникам подскакивать безнаказанно на близкое расстояние и даже отводить душу в потоках брани, в которой шайтан уступал место свинье как более позорному его собрату. По одиночкам не стреляли.

Было ясно, что теке не примут сражения в поле и что они фанатически верят в недоступность своей твердыни. Осада делалась неизбежной. Узелкову, как и всем поручикам, давно уже хотелось броситься туда, к стенам, на ура… Но командующий медлил, продолжая заниматься скучными выкладками о наличности в отряде штыков и сабель. Результат получался неудовлетворительный. Отряд вторжения оказывался менее предположенного состава. Одни пушки не обманули своим комплектом. Под предлогом освещения местности и подвоза продовольствия командующий решился ожидать прибытия туркестанской колонны. Она должна была прийти из-за Амударьи, через море песков, в которых нетрудно погибнуть не только одиночным путникам, но и целому отряду. Указателями пути служили ненадежные лоучи и компас. Большая награда ожидала того, кто даст весть о приближении туркестанцев и проведет их через песчаное море.

По наружности можно было думать, что командующий нисколько не опечален недохватками в составе отряда. Как бы развлекаясь, он натравливал Красный Крест на отрядного немца, а для уязвление интендантства ловил солдатиков с неимоверно короткими рубашками, походившими на институтские пелеринки, и отсылал их Можайскому на рассмотрение.

Наступила вторая половина декабря, а туркестанцев все еще не было. Наконец хорунжий Стеценко, взявшийся установить на свой риск связь между туркестанцами и самурцами, прислал киргизов-джигитов с письмами от полковника Куропаткина, что отряд его идет насколько возможно форсированным маршем.

Самурцы обрадовались, но еще сильнее их обрадовались джигиты, которым приказали явиться к генеральской палатке за получением наград. Горя сознанием величины своего подвига, они не очень-то поклонились даже самому капитану Баранку, принесшему пакет с теориями. Казалось, под их войлочными малахаями скрывались вместилища великих дум. Только перед генералом они крепко поджали руки к животам.

– Эти молодцы, – провозгласил генерал во всеуслышание, – были посланы мною для указания дороги колонне полковника Куропаткина. Пренебрегая встречами с теке и опасностью потеряться в песках, они блистательно исполнили мое поручение. Награждаю именем Белого царя…

На груди каждого джигита заблестел военный орден, к которому командующий добавил по целому состоянию – по нескольку сот рублей на брата. Гордо последовали награжденные к своим взмыленным коням, поминутно любуясь то радужными бумажками, то крестами на халатах…

Весть о скором прибытии боевого товарища со вспомогательным отрядом из испытанных туркестанцев привела командующего в отличное расположение духа. Все гражданские заботы мигом отпали от его сердца. Его не занимали больше ни распря Красного Креста с отрядным немцем, ни интендантские пелеринки, ни даже рапорты о плохих патронах. Теперь его занимала одна мысль – предпринять ряд боевых рекогносцировок.

На войне или сидят сложа руки до наступления боевой минуты, или тянут лямку до упадка сил. Можайскому было над чем поработать. По вечерам он уходил отдохнуть на батарею, возвышенное положение которой давало возможность охватывать зрением обширную картину. Несмотря на зимнюю уже пору, южное небо обновлялось беспрерывно свежими, яркими красками. В то время, когда вокруг, и особенно в предгорьях, сгущалась вечерняя синева, весь запад продолжал еще гореть лучезарным закатом. Ближайшие пески безуспешно боролись с творчеством природы и своим мертвым колоритом напрасно грозили и веселому западу, и чарующей дымке горного кряжа.

Вся эта картина погружала человека в мир нравственного затишья, и именно затишья, а не грез и мечтаний. Одинаково созерцали эту картину и седобородый артиллерийский дед, и группа поручиков. Поручики еще серьезнее увлекались и негой легкого теплого ветерка, и прелестью дивных красок!

Между тем неприятель, грозный и многочисленный, был неподалеку. Впрочем, он также подчинялся обаянию сумерек, по крайней мере его наездники, рыскавшие вокруг Самурского, простаивали целые вечера неподвижно и безмолвно перед жерлами вражьих орудий. В бинокли было видно, пока еще не угасал свет, что эти мощные фигуры пребывали прямо-таки в мечтательном настроении.

Днем Узелков непременно попросил бы артиллерийского деда прыснуть по теке картечью, но в сумерки и ему казалось нечестным разгонять выстрелами мечтателей, хотя бы и вражьего стана.

Темнело. Прохватывало морозцем. Наступала пора расходиться.

– Тоскует душа моя о зле мира сего! – напевал в заключение чуть слышно отец Афанасий, прислонившийся к амбразуре батареи. – Но не имам силы…

– Батя, не попить ли чайку? – перебивал его батарейный. – А то не хватить ли по чарке богатырской?

Расходились уже при свете костров. Можайский еле-еле мог протиснуться между плотно сдвинутыми юламейками. По пути ему открывались сцены военно-походного типа при своеобразной обстановке лагеря, обращенного в крепостцу. Вот там, у башни, приютился маркитантский навес из камыша, под которым беспрестанно жарили шашлык и пекли чуреки. Возле ограды взвешивали баранов, причем подрядчик уверял, что баран «не отощамши и весит не меньше пуда с честью». Приподнятый полог в госпитальном намете позволял видеть, как сестра Стрякова поила больного парным молоком. Где-то блеяли овцы, приведенные на заклание. На верхушке башни гелиограф пускал посредством фонаря огненных зайчиков. Наконец, капитан Баранок торопился с портфелем к генералу…

XII

В первых числах декабря кавказцы побратались в Бами с подошедшим отрядом туркестанцев, которым, однако, предстояло немедленное выступление в Самурское. Командующий ожидал их там более чем нетерпеливо. Туркестанцев он считал своей гвардией.

Начальник отряда, составивший себе громкое имя частью в Фергане, частью в последней восточной войне, издавна дружил с Можайским. Встреча их не могла пройти без разговоров о только что пройденном тяжелом пути, на котором не раз терпели бедствие наши колонны, проходя от Каспия к Аралу.

– Вся трудность перехода состояла в недостатке воды и, пожалуй, в ходьбе по сыпучему песку, – сообщал Алексей Николаевич Можайскому. – Со мной выступили пятьсот человек пехоты и триста кавалерии, несколько орудий и ракетных станков. Мы имели в среднем по верблюду на человека и около четырехсот лошадей. Для людей и коней требовалось воды до полутора тысяч ведер в сутки, а с верблюдами больше шести тысяч ведер. Верблюдов мы не баловали водой и в двадцать пять дней марша напоили их не более пяти или шести раз. Более расторопные лоучи ухитрились бежать от нас и увести сотню верблюдов, но мы пополнили убыль захватом по дороге… Что делать – война!

– А сколько вы возвратите верблюдов хозяевам по окончании экспедиции?

– Одного из ста, не больше.

Куропаткин не ошибся. По достоверному сказанию историка, из девятисот верблюдов, вышедших с туркестанским отрядом, и ста двадцати проводников возвратились в свои кочевья – двадцать семь человек и двенадцать верблюдов. «Остальные люди и верблюды, – скажет историк, – частью перебиты, частью стали добычей туркмен».

С приходом туркестанцев ничто уже не мешало предпринять решительные действия против защитников Голубого Холма. Некоторые вопросы оставались, впрочем, не выясненными. В штабе отряда не знали, как велика сила Теке, много ли у них патронов к русским берданкам, подошла ли помощь из Мерва, а главное, успела ли Англия доставить в крепость орудия и снаряды? Только присутствие англичан в крепости признавалось почему-то несомненным фактом.

Сознавая всю важность того момента, когда русский штандарт взовьется на Голубом Холме, командующий лично вникал во все подробности предстоявших действий. К тому же он чувствовал необходимость доказать высшим военным сферам, что при беззаветной храбрости он обладал дарованиями стратега и военного мыслителя. Вот в это именно его дарование Петербург не верил.

Вообще ему верили наполовину. Не верили ему даже в отряде, когда он предвещал необходимость осады, этой скучнейшей из военных операций. Особенно молодые стратеги, знакомые с войной по одной практике на учебном полигоне и в манежах, не скрывали свое неудовольствие.

– Так поступали в римских цирках гладиаторы, – уверял в интимном кружке офицер, готовившийся к поступлению в академию. – Чтобы сорвать гром аплодисментов и венок из рук императора, они искусственно возвеличивали силу своих противников, а потом повергали их на землю особо эффектными ударами.

Как бы то ни было, а декабрьские заботы командующего сосредоточивались на освещении местности Голубого Холма и на запасах шанцевого инструмента – на лопатах, топорах, кирках и мотыгах.

Оставалось произвести для полноты сведений одну-две рекогносцировки, как вдруг пронеслась между самурцами неприятная весть, будто сардар просит пощады.

– Подлец, татарская морда, разбойник!

– Господь с тобою, – остановил Можайский впорхнувшего к нему с этой вестью Узелкова. – Достойна ли благородного офицера такая площадная брань?

– Анафема! Посуди сам, дядя, неприятель довел нас до полной боевой готовности и теперь присылает повинную! «Мы-де разбойники и делайте с нами что угодно». Подлые трусы!

– Трусость-то их пока не доказана, – размышлял Можайский, – а сдачу их без боя одобряю.

– Статские мысли и притом, не сердись, дядя, без должной политической оценки. Даже поручикам теперь известно, что Россия должна нанести текинцам такой удар, от которого бы они никогда не оправились.

– Я поддерживаю мысли поручиков, хотя бы вы, Борис Сергеевич, отказали мне в стакане чая с коньяком, – подхватил вошедший в кибитку воинственный казначей. – Исторический рок требует разбить этих гордых бродяг вдребезги, да так, чтобы вся Азия содрогнулась от одного океана до другого. Здесь маниловщина – преступление. Здесь только та власть в почете, перед которой подвластные лежат в прахе и целуют следы ваших ног…

– А вы тоже слышали, что Теке просит пощады? – спросил Можайский, которому порядочно надоели уже доказательства в пользу беспощадного погрома.

– Могу вам сообщить, но только под величайшим секретом, что Тыкма – впрочем, только лично от себя – готов явиться с повинной и в обеспечение покорности предлагает своего сына в заложники. За ним надумается впоследствии и четверовластие, но Михаил Дмитриевич… делает все, чтобы отвергнуть его покорность.

– А вот сейчас узнаем, – сообразил Узелков, – если рекогносцировка на сегодняшний день отменена, значит, прощай мой темляк за храбрость.

Пока он ходил справляться насчет рекогносцировки, воинственный казначей продолжал доказывать Можайскому, что в целях высшей политики на стенах Геок-Тепе необходимо прибить такую же памятную доску, какую можно видеть в так называемом Тамерлановом ущелье: «Здесь Абдулла-хан, вместилище халифата, тень Всевышнего и обладатель счастливого сочетания звезд, победил Баба-хана и убил у него столько людей, что реки бурлили их кровью».

– Какой вы кровожадный, – заметил Можайский, продолжая спокойно разбираться в актах об интендантских пелеринках и об умышленном рождении червей. – И на что вам столько вражеской крови?

– Того требует исторический рок.

– Рекогносцировка не отменена! – объявил Узелков, тщательно закрывая полог кибитки. – Ответ, – продолжал он таинственно, – послали не совсем обычным путем: в цепи оказались два трупа текинцев, убитых ночью секретами, одному из них вложили в руки письменный ответ и отнесли его за пределы наших выстрелов. Теперь до свидания! – закончил Узелков. – Сегодня у нас парадная рекогносцировка с тремя генералами, и мы возвратимся не ранее позднего вечера. Михаил Дмитриевич прочтет под выстрелами диспозицию предстоящего обложения крепости.

Назначенная на этот день рекогносцировка представляла действительно крупный интерес. В отряде появились люди, вовсе не отмеченные перстом воинственного Марса. В числе их обнаружился и железнодорожник, потерявший надежду построить вовремя железную дорогу, и всякого рода предприимчивые птенцы. Птенцам казалось, что стоит дунуть на Геок-Тепе, как его стены распадутся на части, а взамен их вырастет рог изобилия, наполненный чинами и крестами.

Прежними рекогносцировками были выяснены все топографические условия местности, прилегавшей к Голубому Холму. Только часть, обращенная к пескам, где, по слухам, находились сады Улькан-хатун, оставалась необследованной. В нынешнюю, последнюю рекогносцировку командующий намеревался посвятить своих главных помощников во все подробности решительного подступа к крепости.

Колонна вышла налегке.

Одиночные всадники, не оставлявшие Самурское укрепление ни на одну минуту без своего надзора, помчались в крепость с вестью о наступлении русского сардара.

Но он уже много раз подходил к Голубому Холму и столько же раз обращался обратно. Разумеется, шайтан научает его теперь разным хитростям, однако ясно, что когда он перестанет обманывать, то возьмет с собою все пушки; теперь же он взял их с собою по-прежнему всего несколько штук.

Первую часть пути колонна прошла без выстрела, потом явилось обычное кольцо из нескольких тысяч всадников, сомкнувшихся в неразрывную цепь. Долгое время колонна и окружавшее ее кольцо двигались молча, медленно, без выстрела. Но как только кольцо попробовало сузиться и двинуться на рысях, батарея вынеслась вперед и прыснула картечью по предгорью и по песчаным барханам. Кольцо исчезло, рассыпалось…

Неприятель был наготове. Крепостные стены, унизанные плотной массой защитников, выглядели весьма солидно. Подступ к ним шел через Янга-Кала, где засели решительные люди. Свое присутствие там они обнаружили дружным залпом по приблизившейся колонне.

Не обращая никакого внимания на этот предмет, командующий остановил колонну у самых крепостных стен. Здесь на возвышенной и открытой со всех сторон площадке он потребовал начальников частей, которым и предложил выслушать диспозицию предстоявшего наступления. Диспозицию он принялся излагать пунктуальнее всякого историка. В его голосе не чувствовалось ни малейшей шероховатости, точно он читал гостям, собравшимся в его рязанской деревне, любимые стихи Хомякова.

– Отряд выступит по пройденному нами пути двумя штурмовыми колоннами. Правофланговая будет состоять под начальством полковника Куропаткина, а левофланговая под начальством полковника Козелкова. Путь первой колонны – несколько кружной, по предгорью… Первый огонь обрушится на полковника Куропаткина. На его пути будут канавы, стены и загородки, но артиллерия проложит ему дорогу… Пока первая колонна будет очищать себе путь, вторая пройдет севернее ее. Я буду находиться с главными силами при левофланговой колонне.

Неподалеку пронесся шипящий свист.

– Упорного боя ожидать нельзя. Из прежних рекогносцировок я убедился, что неприятель, не задерживая нас в Янги-Кале, бросится всей массой в Геок-Тепе. Тогда, граф Беркутов, вы будете наготове перерезать ему отступление…

– Носилки! – послышалось из строя.

– Я рассчитываю, что потери наши будут невелики, а на занятие Янги-Калы я могу дать не более получаса времени. Тотчас же нужно подправить стены и поставить в исходящих углах по митральезе…

Все положения диспозиции были уже втолкованы, разъяснены, между тем колонна продолжала оставаться под выстрелами неприятеля. Командующий тешился. Как бы приспосабливая ухо молодых солдат к истинно боевым звукам, он обводил биноклем горизонт, усеянный всадниками, и гребни стен. Наконец колонна повернула обратно в Самурское. Здесь вновь появилось кольцо неприятельских всадников, и артиллерийскому деду пришлось выпустить несколько вееров картечи.

– Я ранен! – вскрикнул железнодорожник, выпуская поводья из рук. – Поддержите… падаю… друзья…

– Носилки, носилки!

Произошла суматоха, но она продолжалась недолго. Рана оказалась неопасной, поэтому командующий, не поздравляя раненого со знаком военной доблести, приказал выдвинуть музыкантов и грянуть марш добровольцев.

XIII

Хорошо, что Суфи, Адиль и все люди Писания находились уже в месяце реджебе, перед наступлением праздника рождения Фатимы, в стенах Голубого Холма. Без присутствия благочестивых русскому сардару непременно удалась бы хитрость, на которую способен только тот, кто имеет власть над злыми гениями. Не зная, что в Теке прибыли ишаны из Бухары и Самарканда, он вызвал из преисподней своих слуг и предпринял дело, достойное волхвов и магов, осужденных Аллахом на вечные муки. Старший из магов мог бы поспорить даже с чародеями, бросавшими перед фараоном деревянные жезлы, мгновенно обращавшиеся в ядовитых змей.

В этот день гёз-канлы вышел с своими войсками из Ягиан-Батыр-Калы, как он выходил много раз уже, с небольшим числом пушек, с песнями и музыкой, точно на обыкновенную прогулку. Его окружили, но с ним не перестреливались. Ему предоставили спокойно подойти к стенам Голубого Холма, где он и остановился без видимого расположения приступить к чему-нибудь серьезному. Но кому известны козни врага?

Подойдя под самые стены крепости, он остановил свои войска как будто в ожидании, не произойдет ли на небе что-нибудь необычайное. Спускалась ночь, а гяуры все еще осматривались по сторонам, как будто искали встречи с кем-то запоздавшим. Кто же опоздал?

Суфи пришел в недоумение. На всякий случай он распорядился, чтобы чтецы и носители Корана вышли на стены и были готовы произнести слова, побивающие врагов правоверных. При виде их гёз-канлы повернул обратно в Ягиан-Батыр-Калу, а между тем здесь-то и сказались его козни. Не прошел он и четверти расстояния, как люди с хорошим зрением увидели, что на луну напало черное мохнатое тело и принялось грызть ее, как можно только грызть обыкновенный чурек. Луне сделалось больно. Она умалила свой свет и начала меркнуть. Всей массе защитников Голубого Холма сделалось жутко, так как не оставалось никакого сомнения, что маги и чародеи вступили в борьбу с луной. Они могут скрыть ее, хотя и не навсегда, но на очень долгое время.

Нужно было немедленно организовать защиту против напавшего на луну чудовища. К счастью, Суфи знал, как следует поступать в таких случаях. По его знаку все люди Писания обратились лицом к Каабе и запели главу из Корана о волхвах.

– Фараон, – воспевал Суфи, – сказал: «Пусть придут все искуснейшие волхвы». Когда волхвы пришли, Моисей приказал им бросить все то, что у них было для бросания…

– И когда они бросили, – подхватил Адиль, – все, что у них было для бросания, Моисей объявил: «Все, сделанное вами, есть не что иное, как магия. Аллах накажет вас за ваше суемудрие…»

– «Волхвы не будут благоденствовать», – заключил Керим-Берды-Ишан.

Казалось бы, после столь высоких, хотя и не совсем понятных истин шайтану оставалось скрыться в расселинах Копетдага, между тем чудовище продолжало разрастаться, и уже оставался непокрытым только небольшой край луны. Здесь в защиту луны выступила и Улькан-хатун. По ее приказу женщины появились на стенах крепости с чугунными котлами, медными тазами и даже с сухими лошадиными шкурами. В палках, чтобы поднять звон и стук, не было недостатка. Подростки так занялись этим делом, что чугунные котлы давали трещины один за другим, а лошадиные шкуры лопались, как пузыри, надутые воздухом.

Между тем скрылся и последний краешек луны, так что вся земля осталась без источника света. Видя неуспех борьбы, затеянной женщинами, Суфи вновь запел.

– «Пойдите вон, все покрытые бесчестьем, и я наполню вами ад и отниму от вас воду!..»

После этой угрозы шайтан опомнился. С одной стороны темного ядра блеснул светлый луч, который напал, в свою очередь, на мохнатое тело. Там, вверху, шла ожесточенная борьба.

Тем временем сардар, зорко следивший за своим земным противником, заметил, что он колеблется и не знает, идти ли ему обратно к себе или броситься на Голубой Холм. Видимо, решение это зависело от исхода борьбы на небе. Однако она еще не кончилась, как в Ягиан-Батыр-Кале зажгли громадные костры, ярко осветившие обратный путь. Луна также просветлела. По этому поводу произошел такой всенародный взрыв ликования, что младенцы не знали, за что им следует хвататься – за луну или за материнскую грудь.

– Смотрите, правоверные! – восклицал Суфи. – Смотрите, как позорно бежит с неба друг и слуга гёз-канлы! Он спешит в горную утробу, которая и да будет ему могилой!

Сардар очень помог благоприятному исходу дела тем, что приказал дать троекратный залп из всех крепостных мультуков и зембуреков в небесное пространство. Луна ожила, она только и ожидала этой могущественной защиты.

Русские сербазы говорили потом, что во всем этом деле не было никакого для них стыда. По их словам, в тот вечер происходило лунное затмение, вовсе не зависящее от магов и чародейства. Но кто же верит опозоренным?

XIV

Ничто уже не интересовало маленькую ханум. Она изнывала, переходя от ледяного холода к нестерпимому жару. Изредка она выражала желание покататься на старом козле, но уже с трудом держалась за его косматую гриву. Понятно поэтому нетерпение, с каким Улькан-хатун ожидала из-за гор женщину инглези, обладавшую чудесами. Она должна была побороть немилосердного ангела Мокира. Мистер Холлидей также нетерпеливо ожидал прибытия Ирины. Впрочем, на него находили и минуты тяжелого раздумья, и тогда он охотно подал бы ей знак остаться дома. В последнее время он заметил над собой строгий надзор. Ему нельзя было выйти за стены крепости без джигита, державшего наготове мультук с дымящимся фитилем. На требование убрать непрошеную охрану сардар объявил откровенно, что простой народ, не дождавшись пушек и пороха, считает его обманщиком и, не понимая политики, может причинить ему обиду.

– Люди же, понимающие политику, – добавил сардар, – должны в таком случае беречь своих друзей всеми мерами, не исключая и вооруженных приставов.

Убедившись в очевидном лишении свободы, мистер Холлидей горько пожалел о той лжи, которой он привлекал к себе жену, писав ей:

«Вы увидите здесь поистине мучительные страдания детей, не знающих медицинской помощи. Наш христианский Бог не знает различия между расами и племенами; ваше же звание врача оберегает вас и в берлоге разбойников. Теке к тому же и не разбойники, много сохранилось библейского в их пастушеском образе жизни. Придите сюда, Ирина, и вы поймете всю вашу силу и власть даже над этими каменными сердцами. Война не состоится или начнется так нескоро, что вы успеете возвратиться… и неужели в ваше отечество? Неужели я не услышу возле себя биение вашего сердца? Ирина, Ирина!»

Р.S. Наша резиденция обеспечит вам полную безопасность и все удобства к переезду. Далее от вас будет зависеть выбор пути: направо, в Теке, к Голубому Холму, или налево, в теперешнее расположение русского лагеря. Не теряю надежды смягчить вас своей мольбой».

«Дозволить ли джанаралу инглези выехать навстречу жене?» Вопрос этот весьма серьезно дебатировался четверовластием и был решен отрицательно. На встречу маленького каравана Ирины отправился Якуб-бай, и то под надзором Мумына и его мультука.

Встреча мистера Холлидея с женой произошла у самых стен Голубого Холма.

– Кто из вас дерзкий обманщик? – спросила Ирина, уклоняясь от объятий мужа. – Вы или ваш агент? Я направилась к русскому отряду, между тем я вижу себя в неприятельском лагере! Что это значит, мистер Холлидей?

– О, не проклинайте меня, не презирайте, Ирина, выслушайте.

– Возвратите мне свободу.

– Вы получите ее, но… не прежде, как увидев меня мертвым у ваших ног.

– Объяснитесь наконец!

– Мы оба попали в западню. Меня не выпускают без конвоя, и, разумеется, господа теке не постесняются проводить нас выстрелами, если мы повернем коней к русскому отряду. Необходимо подчиниться обстоятельствам.

– И остаться в лагере врагов моей родины?

– Невольно, Ирина, невольно. На этот раз, по крайней мере, я был преступником менее, нежели когда-нибудь. Прежде чем возвратить вам свободу, я хотел проститься с вами…

– Нет ли исхода?

– Никакого!

Оставалось преклониться перед неотразимым сцеплением обстоятельств и отдаться на волю судьбы.

Наступила ночь. Запылали костры, придающие в южной, непроглядной тьме всему окружающему фантастический колорит. Люди возвращались с работы; сегодня они довершили сооружение крепостных стен и ликовали. Ликование их выражалось в монотонно-печальной песне, причем каждый певец соображался только с собственным камертоном. Много дикого, непонятного, сказочного, кошмарного охватило воображение Ирины…

Мистер Холлидей сделал все, что мог, для обстановки ее жилья. Для нее были приготовлены две новые юламейки, соединенные войлочным коридором, а для услуг – старая татарка, недурно объяснявшаяся по-русски.

Сардар, разумеется, не выехал навстречу женщине, но и не оставил ее без некоторого попечения. Мужчинам было запрещено всякое назойливое любопытство, поэтому они делали вид, что вовсе не замечают ее присутствия. Женщины же приветствовали ее добродушным «аман бол!».

– Я поселился неподалеку от вас, – сообщил мистер Холлидей, останавливаясь у кибитки Ирины, – но, разумеется, без вашего согласия я не переступлю за ваш порог. Увы! Судя по вашему пренебрежительному взгляду, я не должен просить об этом согласии… И все-таки, Ирина, вы должны внимательно выслушать и принять мой совет. Вам необходимо непременно заручиться расположением женщины, которую народ величает здесь титулом Улькан-хатун. Она известна также и под именем ханум. Только при ее помощи вы будете вне всякой опасности. Прощайте! Да хранит вас Господь!

Несмотря на крайнее утомление, миссис Холлидей провела эту ночь в тревожных сновидениях. В первый раз в жизни она ощутила чувство полного бессилия. Утро чуть забрезжило, как в ее амбулаторию явилась ханум с больной внучкой. В ожидании женщины инглези, владеющей чудесами, она занялась обнюхиванием ящика с дорожной аптечкой.

– Улькан-хатун пожаловала к вам и принесла свою маленькую больную ханум, – доложила татарка, – это большая для вас радость.

– На что жалуется ее ребенок?

– У нее в животе пауки, – объяснила Улькан-хатун, – но прежде чем доверить тебе свое сокровище, я хочу знать, имеешь ли ты понятие о лекарствах. Например, если я отрублю себе палец, как ты будешь лечить его?

– Когда отрубите, ханум, тогда и узнаете.

– Так ты сомневаешься в моей решимости? – В руках Улькан-хатун очутился нож.

– Обождите, пока я приготовлю лекарство, – выговорила миссис Холлидей, призывая на помощь всю силу духа и спокойствия. – Потом я покажу, где лучше отрубить, чтобы скорее вылечить.

Она быстро отыскала бинты, кровоостанавливающие средства, антисептическую повязку…

– Теперь вы можете отрезать хоть целую руку. Рубите не по кости, а вот здесь…

Даже Улькан-хатун остановилась перед этим спокойным предложением. Она не затруднилась бы отрубить себе палец… но для чего же? Разве невежда не убоялась бы ее гнева?

– Пусть лечит, – решила она, – и пусть знает, что этот ребенок мне дороже самой жизни.

Женщина, владеющая чудесами, приступила к диагнозу. Дитя смотрело на нее с любопытством, так как текинские дети не знают испуга. Болезнь оказалась из быстро поддающихся правильному лечению. Миссис Холлидей без труда объяснила, что болит у маленькой ханум и чем выражается ее боль. Давая лекарство, она предсказала, что будет чувствовать ребенок после первых приемов.

Предсказание ее сбылось не позже вечера того же дня. Ребенку сделалось лучше. Такой необычайный успех стоил, разумеется, того, чтобы в виде благодарности получить дойную корову с принадлежностями доения и корма.

Через сутки кибитка миссис Холлидей была покрыта и перевязана богатым ковром и изящно тканными узорчатыми тесьмами. Вскоре маленькая ханум засмеялась. Тогда ей подвели старого козла, на котором она охотно прогалопировала, возбудив в своей бабушке взрыв величайшей радости.

Улькан-хатун, убедившись, что ее внучка спасена от костлявых пальцев ангела Мокира, явилась лично благодарить избавительницу. За ней рабыни несли полный костюм богатой текинки: буренджек, сотканный из шерсти новорожденных верблюжат, вываренной перед тканьем в молоке. Рубашки и шаровары были расшиты персидскими шелками, а сафьян на ичигах вышел из рук первого мастера Бухары. Наконец, для украшения головы и плеч была поднесена целая сетка из ювелирных изделий и русских рублей прошлого столетия. Ханум показала на себе, как следует надевать все эти украшения.

Обстановка кибитки была также пополнена кумганом для умывания, украшенным персидской бирюзой, прялкой для хлопка, парой кастрюль…

– Ты меня так обрадовала, точно я вышла замуж за прежнего мужа! – объявила Улькан-хатун. – Советую тебе переодеться в наше платье, тогда ты будешь милее нашему народу. Почему ты не носишь браслеты на ногах? Это красиво! Сейчас поставят мою кибитку рядом с твоей, а моя защита, поверь, надежнее десяти джигитов. Ты какой предпочитаешь сыр, овечий или верблюжий?

Поблагодарив за любезность, миссис Холлидей просила ханум объявить, что она согласна лечить, но только одних детей, так как для лечения взрослых у нее нет достаточно лекарств. Улькан-хатун совершенно одобрила этот план, и, как нарочно, в это самое время верзила, которого только что пырнули в драке ножом, появился в амбулатории.

– Сын мой, – обратилась к нему Улькан-хатун, – инглези будет лечить только маленьких детей, твою же колыбельку мать давно уже отдала ишаку на корыто. Если хочешь лечиться, то приходи ко мне. У меня на конце нагайки зашито для тебя хорошее лекарство.

Ахал-Теке предприняло для самозащиты все, что было в его власти, оставалось ожидать прибытия подкреплений из Мерв-Теке. Правда, мервцы давно уже утратили воинственный дух, но Отамыш такой же брат Тохтамышу, как палец пальцу на одной руке. Разумеется, люди из Ирана и при встрече с мервцами бросали оружие и спрашивали у них же веревок, чтобы вязать друг друга, но доказательство ли это истинной храбрости? Во всяком случае, мервцы дали клятву помочь братьям, понимая, что если русский сербаз ступит ногой в Ахала, то Мерву также нужно будет пасть на колени.

Был день, когда с вершины холма увидели наконец поднимавшееся с юго-востока необъятное облако пыли. Оттуда много тысяч коней несли на своих хребтах каждый по два всадника и по два надежных клынча. Шли оттуда не одни бедняки, но и люди с весом и значением, что было видно по богатым попонам и наборным из бирюзы уздечкам.

Много повлиял на решение мервцев выступить на помощь Ахала слух о том, что инглези посылают афганцев броситься на Самарканд, а из Индии явятся ученые слоны, которые будут разбрасывать головы русских сербазов, как детские мячики. Слух шел из Герата, а там знают, что инглези в борьбе с русскими готовы принять сторону хотя бы самого шайтана.

Свидание отамышцев с тохтамышцами произошло у стен Геок-Тепе. Нарядившись в парадные халаты все Ахала выехало навстречу гостям из Мерва. Они побратались, как велит старый мусульманский обычай, – прикосновением сердца к сердцу и пожатием правой рукой левой. В то же время у ворот крепости джигиты Ахала встали с коней и, передав их конюшим, направились в ворота пешими.

– Мы держим своих лошадей за крепостью, там есть подножный корм и запасы соломы, – объяснил сардар командовавшему мервцами Коджар-Топас-хану. – В крепости у нас недостает ни места, ни запасов.

– Не знаю, что скажут наши люди, они не расстанутся с конями, – ответил Коджар-Топас-хан. – Мы думали, что наши друзья не пожалеют для нас воды и хлеба.

– Людям у нас всего довольно. Мы зарезали сегодня в честь вашего прибытия пятьсот баранов.

– Вы хорошо поступили, но мы все-таки не согласны расстаться с конями. Позвольте нам войти в крепость верхом, как людям, которые не собираются протягивать чашку за милостыней.

– Верхом нельзя! – воскликнул сардар. – Разве вам не известно, что во время стрельбы от лошадей бывает большой беспорядок?

– Ваши посланные нам этого не говорили.

– О простых вещах зачем говорить?

– Скрытая яма не простая вещь.

– У нас нет скрытых ям, мы теке из Ахала, а не из Мерва…

Произошло смятение. Все Ахала выстроилось у проходов с твердым намерением не пропускать лошадей в крепость. В свою очередь и мервцы решили не сходить с коней и заодно уже объявили, что они намерены подчиняться только своему сардару и никому больше. Ссора росла быстро. Из башни со стороны Ахала, пробегая между рядами джигитов, командовали сколько было сил:

– Стройся, справа по одному!

Команда эта действовала на мервцев устрашительно, и все-таки сойти с коней значило бы признать власть Тыкма-сардара и тем уронить свое достоинство. В воздухе засверкали клынчи. Нашелся нетерпеливый человек, выпустивший обидное слово «собаки!». Расстояние между братьями сузилось, у мультуков задымились фитили.

В это время в воротах крепости показалась Улькан-хатун. Она вела за собою Суфи, Адиля и других людей Писания. За нею следовали рабы персияне, сгибавшиеся под тяжестью наполненных золотом красных кожаных сундучков.

– Ханум, ханум! – раздалось в рядах Ахала. – Как вы посоветуете?

Теке говорят: «Когда ты взялся за рукоять шашки, то зачем тебе другая причина?» На этот раз, однако, дело шло о счастье всей страны, а не об аломане, где самый мудрый совет не стоит доброго удара клынча.

– Правоверные, послушайте, что скажет вам ишан, бывший три раза в Мекке, благочестивейший из мусульман, потомок пророка! – воззвала Улькан-хатун. – Один взгляд его должен осветить ваш помутившийся разум. Послушайте, что скажет вам и старая ханум. Нельзя вашим лошадям быть в крепости, когда тысячи мультуков будут греметь на ее стенах. Вы говорите, что лошади хотят есть. Я верю, но на спинах моих рабов вы видите не одну тысячу туманов.

Нужно было посмотреть в эту минуту на Софи-хана! Он своими руками прятал эти сундуки в башне кариза, а теперь они здесь, в руках этой неблагоразумной женщины!

– Пусть они будут подарком Ахала Мерву. Если ваши лошади немножко похудеют – не беда, у кого есть достаточно золота, тому смешно плакаться о недостатке жира.

– Аллах акбар! Аллах! – восклицал Суфи, обращаясь то к одной, то к другой стороне. – Валлах! Бисмиллах! Рахим!

Со своей стороны, и Адиль распорядился, чтобы люди Писания пошли с Коранами в руках между ополчившимися сторонами. Сам же он, шествуя со взведенными очами к небу, внушительно произносил суру о святости договоров:

– «Если вы и с язычниками заключите мир, то не нарушайте его, если только они не подали против вас помощи и сами соблюли все обещанные условия…»

Вся эта сцена так благотворно подействовала на людей из Мерва, что они сошли с коней и еще раз побратались, прикоснувшись сердцем Тохтамыша к сердцу Отамыша.

В эту ночь все пятьсот зарезанных баранов, приправленных луком и рисом, послужили на пользу человека. Клики братства могли бы достигнуть ушей русского сардара, но он был уже в это время поглощен мыслию о завтрашнем нападении на Голубой Холм.

XV

И вот наступило 20 декабря 1880 года. При рассвете сырая мгла сползла с вершин Копетдага и окутала туманным облаком все Самурское. Пронизывало до костей. Штаб-офицеры облеклись с совершенной откровенностью в шведские куртки, но обер-офицеры долго крепились; наконец и они тайком, без огласки спрятались в шерстяные фуфайки.

Впрочем, день выступления из Самурского начался обычными проблесками общественной лагерной жизни. Дорофей отправился, по обычаю, доить госпитальную корову; ротный петух занялся приветствием родным апшеронцам. Заблеяли овцы, предназначенные для сегодняшнего пропитания, загорланили духанщики над шашлыком, и запылали костры, причем пламя их осветило всех и вся зловещими бликами.

В четвертом часу утра горнисты дали первую повестку, за которою мгновенно пробудилась вся военно-походная обстановка. Самурское наполнилось прежде всего приказами и приказаниями. Следом за ними развернулась и вся картина выступления в поход боевого отряда с грохотом орудий, ржанием коней, торопливою запряжкой обоза и скорым маршем людей, доканчивавших свой туалет на ходу к сборным пунктам.

Наконец, к общей радости, ветер потянул с севера, и на ребрах горного кряжа не осталось ни одной тучки. Вместе с тем рассеялась и молочная пелена, покрывавшая долину, так что легко было разглядеть все контуры Голубого Холма.

К шести часам весь отряд построился в походный порядок. Отец Афанасий, с обычной своей скромностью отправил молебен, а командующий поздравил отряд с предстоящим боем. Началось методическое выступление части за частью, как было установлено диспозицией.

Можайский ждал более декоративной обстановки. Возвращаясь после молебна к себе в кибитку за биноклем, он услышал за спиной вопрос Михаила Дмитриевича:

– Статская душа, как вы чувствуете себя на военном положении?

– Если сказать правду…

– Зайдем ко мне! Заходи и ты, Николай Иванович, – обратился командующий к начальнику штаба. – Мне хочется услышать статскую правду насчет истребления человечества. Колонна Козелкова выступит через час, поэтому у нас достаточно времени для стакана чаю.

Дальнейшее объяснение произошло уже в кибитке.

– Я не ощущаю ни умиления, ни душевного подъема, – признался Можайский, – тем более что ваше поздравление с наступающим боем несколько подморожено.

– Вы правы. Сегодня я проглотил десять гран хины, а такой прием всегда парализует во мне хорошее расположение духа. Притом же я был пешком, а пеший командующий теряет половину своего декоративного величия. Не хотите ли вы, впрочем, полюбоваться картиной штурма?

– Сегодня?

– О нет! Сегодня я не готов к штурму, даже полагаю, что нам не миновать продолжительной осады. Переберитесь ко мне в лагерь, в траншею… и, право же, вы увидите нечто грандиозное. По рукам?

Можайский охотно принял предложение Михаила Дмитриевича.

– До свидания… под огнем неприятеля.

– До свидания, до свидания!

Расстались. Колонна Козелкова была уже на ходу.

Для лучшего наблюдения за панорамой боевого движения Можайский выбрал холмик, командовавший окрестностью на дальнее расстояние. При помощи бинокля отсюда можно было видеть стены крепости и всю ту тревогу, которую следовало ожидать в среде неприятельского стана.

Отряд состоял из трех колонн. Туркестанцы пошли вдоль горного хребта, а кавказцы левой стороной; при них был и штаб командующего. Затем потянулись тяжелые приспособления войны – лазареты, артиллерийский парк, фургоны и одноколки для раненых, кухни и команда денщиков.

Теке бодрствовало. Сигналы горнистов в неурочное время давно уже привлекли к себе внимание объездов, стороживших по ночам каждое движение в Самурском. Много произошло за это время фальшивых тревог, но теперь не оставалось сомнения в том, что русский сардар выступил против Голубого Холма со всеми пушками и со всеми своими хитростями.

Голубой Холм опоясался дымкой условленных пушечных сигналов, тысячи всадников мгновенно выросли в степи и бросились навстречу подступавшему врагу.

Следом за левой колонной из Самурского выступил командующий с небольшой свитой, направившийся к холму, на котором находился Можайский. В течение часа он успел преобразиться в статного и бодрого красавца, причем не без расчета на эффект нарядился в белый отороченный мехом полушубок.

– Что за прелесть эти туркестанцы! – заметил он, взбираясь на холмик быстрым аллюром и наводя бинокль на правую колонну. – Правда, они моя слабость… А там что за медвежата? Да, красноводцы! Ох, чувствую, что придется мне посадить их в целях хорошего воспитания в первую траншею… А все-таки, – обратился он к начальнику штаба, – не оправдались наши академические расчеты. Мы проектировали привести сюда до десяти тысяч человек, а привели?

– Три тысячи триста штыков, тысячу сабель, восемьдесят орудий, в том числе восемнадцать мортир, пятнадцать миллионов патронов…

– Где же остальные наши тысячи?

– Разбросались по этапам и лазаретам.

– И всегда-то мы ошибаемся в этих расчетах и терпим от того неудачи. Сначала скупимся на людей, а потом раскошеливаемся, да поздно. Немцы поступают наоборот. Досадно, на себя досадно!

– А правда ли, что у неприятеля всего одно орудие? – спросил Можайский.

– А уж об этом говорят?

В тоне Михаила Дмитриевича послышалась недовольная нотка.

– Говорят ли, однако, при этом, что у меня всего пять тысяч рядовых, тогда как там на каждого красноводца по десяти батырей?

В это время в стороне правой колонны послышались первые артиллерийские выстрелы.

– Пора! Верещагин! Где теперь ваш брат, Василий Васильевич? В Париже? Жаль. Такого красивого движения к неприятельской крепости он никогда не увидит. До свидания, Борис Сергеевич, до свидания под стенами Геок-Тепе.

Продиктованная в одной из рекогносцировок диспозиция движения к Голубому Холму была выполнена во всех деталях. Тыкма-сардар не ошибся: русский отряд быстро разметал плотное кольцо всадников и понесся на их плечах к стенам Голубого Холма. Здесь, у самой подошвы стен, произошла схватка врукопашную, очистившая свободный путь к разделу реки Сакиз-Яб. Жестокая ружейная пальба с южного фаса крепостных стен нисколько не помешала нападавшим приняться за окапывание своего временного лагеря. Убитых было немного.

Можайский возвратился в Самурское.

Здесь уже пробовали переговариваться с Янги-Кала посредством гелиографа, но солнце капризничало и досадливо прерывало слова и фразы. Из многих проб получилось наконец кое-что целое: «Потери наши невелики. Ночью готовится на вас нападение, примите меры».

По выходе отрядов Самурское выглядело наскоро брошенным становищем. Пришлось немедленно скучить весь его гарнизон в одно плотное ядро, так как пятисот оставленных в нем штыков недостало бы на охрану одних интендантских складов.

XVI

Но огонь фитильных зембуреков был слаб до того, что не достигал войск русского сардара, поэтому они спокойно и методично работали над созданием для себя земляной защиты. Изредка, впрочем, и зембуреки выхватывали из их рядов одиночек, которых и уносили – одних на перевязку, а других под последнее крестное знамение отца Афанасия.

Вечернюю зорю русский сардар пробил боевым залпом, направленным против Голубого Холма, где это приветствие унесло в могилу не один десяток людей. Гремели и оркестры, но недолго, так как все силы отряда напряженно работали над редутом и окопами. На ночь нужно было обезопасить себя от вылазки теке.

Три ручья, выходившие из Сакиз-Яба, получили названия. Великокняжеского, Опорного и Туркестанского. На первом осели ставропольцы и, оборудовав наскоро редут, повели из него первую параллель.

Ночь прошла, вопреки ожиданию, спокойно. Зембуреки постукивали, но без особенного рвения. На следующее утро самурцы увидели движение колонны со стороны Голубого Холма, посланной оттуда за тяжестями и за дальнобойной артиллерией. Она проходила не без грозной кичливости у самого юго-восточного фаса крепостных стен, приветствовавших ее усердной пальбой. Кроме того, группы наездников по-прежнему обняли ее со всех сторон, скрываясь врассыпную, когда им посылали недоброе приветствие из мелкой картечи.

Шли ширванцы.

– Нас провожали почетно и учтиво, – рассказывали они, благополучно достигнув Самурского. – Петрусевич же выдерживает, кажется, жаркое дело. Он послан с рекогносцировочным отрядом в дальние сады, откуда была слышна в лагере оживленная перестрелка.

– Окопались? – спрашивали самурцы.

– В полпояса готовы.

– Как велика ваша убыль?

– Пустячная. Тыкма-сардар только для виду защищал Янги-Калу, а все силы держит у себя на стенах Голубого Холма.

Переночевав в Самурском и усилившись апшеронцами, колонна повела на другой день обратно транспорт из тысячи верблюдов с продовольствием и массой разных тяжестей, в том числе и с запасом динамита и пироксилина. При ней шла осадная батарея. Очевидно, командующий, несмотря на свою относительную молодость и нервность натуры, вовсе не был расположен броситься на стены с завязанными глазами.

Вечером в Самурское пришла кавалерия покормиться, так как впереди не было фуража для лошадей.

– Сегодня текинцы дрались молодцами, – сообщали полтавцы, – даже Михаил Дмитриевич ходил на выручку. В садах скрыты большие запасы соломы и хлеба. Обеим сторонам жалко поджечь их, а добром нам не разделиться.

– Есть пленные? – спрашивали самурцы.

– Теке не сдаются в плен, да и мы от них отказываемся, командующий запретил. Одного изловили для языка, да он помешался от страха и на все наши расспросы у него один ответ: «Коп!» («Много!») «Есть ли инглези в Геок-Тепе?» – «Коп». – «Есть ли пушки?» – «Коп».

– А как, по-вашему, есть в крепости англичане?

– Должны бы быть и притом из инженеров, иначе трудно объяснить, откуда текинцы научились выводить траншеи с таким умением, с каким они соорудили редутную подкову! Вот насчет орудий и снарядов англичане отделались, вероятно, одними обещаниями, так как орудийная стрельба из крепости очень комична. До сих пор они выхватили у нас ядрами только спину у лошади, да горб у верблюда! А мы ведь роемся всего в шестистах саженях от стены, на таком расстоянии даже плохенькая артиллерия сделала бы из нашего отряда одно крошево!

Недостаток артиллерии не помешал, однако, защитникам Голубого Холма выказать на первых же порах дух солидной предприимчивости. Как предвидели полтавцы, так и случилось: сады ханум обошлись дорого русскому отряду.

В Самурском можно было догадываться 23 декабря, что в окрестностях Голубого Холма происходит нечто необыкновенное. Там не жалели артиллерийского огня, а между тем о решительном деле не было пока и помыслов. Солнце не показывалось. Гелиограф бездействовал, и только к вечеру уже по нескольким зеркальным зайчикам, взыгравшим на стенах Янги-Калы, прочли в Самурском нерадостную весть: «Генерал Петрусевич убит, общая потеря… семьдесят… завтра…».

Что случится завтра, солнце не дало договорить. Но и сообщенного было достаточно, чтобы признаться в крупной неудаче. Потеря Петрусевича не могла не повергнуть командующего в тяжелое раздумье.

Убедившись, что неприятель выбрал окончательную для себя позицию, сардар принял и со своей стороны стратегические меры. Прежде всего он запрятал боевые запасы в подошву стены, куда не достигали настилочно падавшие снаряды, а вдоль стены приказал устроить подземелья, где семейства всего гарнизона могли считать себя в некоторой безопасности. Часть кибиток насыпали песком. За ними можно было найти для еды и отдыха относительное спокойствие. Такими же песчаными кибитками оградили и лабораторию, в которой выделывали – по нужде, с большими ухищрениями – патроны к берданкам.

Сардар поставил свой шатер на совершенно открытой вершине холма, что произвело на защитников его хорошее впечатление. Суфи и, следуя его примеру, Адиль расположились также под открытым небом посреди быстро расширявшегося кладбища.

Улькан-хатун предложила женщине инглези одно из подземных убежищ, но встретила отказ под предлогом, что там невозможно заниматься лечением. Отказ этот привел ханум в восхищение. Вскоре известность женщины-врача среди матерей возросла необыкновенно. В амбулатории ее начали появляться и дети с огнестрельными ранами.

Большую часть времени сардар проводил на стене Бек, обращенной острым углом к неприятельскому фронту. Отсюда ему легко было наблюдать за всеми движениями врага. И только в глухую пору ночи, когда непроглядная темнота делала уже внезапный штурм невозможным, он удалялся на холм, чтобы предаться там до утра скорее глубоким размышлением, нежели тревожному отдыху.

Перед рассветом, в ночь на 23 декабря со стены Векиль прискакал сам Ах-Берды, который никогда не тревожил отца без надобности.

– Мумын лежал этой ночью в засаде у плотины и видел, как русский отряд в пятьсот коней выступил по направлению к садам, – сообщал он отцу. – Смотри на восток. Не видишь ли, как они крадутся? Они пробираются на север, чтобы броситься внезапно к нашим проходам.

– Аллах не выдаст. Тебе поручаю команду над проходом между стенами Векиль и Сычмаз, а Куль-Батырь выйдет в сады. Пусть он явится ко мне.

Сардар располагал своего рода гвардией из джигитов, приобретших испытанную в аломанах известность. Она была снабжена берданками и находилась под командой Куль-Батыря, наводившего одним своим именем страх на персидских ильхани.

Высылая гвардию в сады, сардар дал Куль-Батырю совет посыпать дорожки самана до ворот самой башни.

– Гяуры пойдут на эту приманку, как неопытные воробьи, – заключил он свой приказ с улыбкой человека, понимающего толк в военных хитростях.

Выбравшись из крепости через северные траверсы, Куль-Батырь повел джигитов в карьер и задолго еще до прихода русского отряда залег в башне и за стенами курганчи.

Туман окутывал в это утро всю окрестность Голубого Холма. Трудно было пробираться сквозь его пелену и притом по неизвестной и пересеченной оврагами и ручьями местности. Колонна шла на ощупь. Петрусевич не допускал и мысли, чтобы за этими глинобитными задворками могла скрываться грозная засада. Всюду было тихо, как в его ученом кабинете.

– Ваше превосходительство, – решился наконец заявить ему князь Эристов, – нужно бы осветить местность, так как впереди представляются все удобства для засады.

– Вы, князь, знаете Дагестан и Кабарду, а мне позвольте знать Туркмению и нравы теке, – отвечал с неудовольствием генерал, привыкший жить только одним своим умом.

Князю оставалось попробовать на всякий случай, исправно ли вынимается его шашка из ножен.

– Не кажется ли вам наша рекогносцировка приятной прогулкой по Тамбовской губернии? – спросил поравнявшийся с ним майор Булыгин.

– Боюсь, чтобы она не окончилась чем-нибудь печальным, – отвечал шепотом князь. – По-моему, с учеными генералами хуже иметь дело, чем с малыми детьми. Впрочем, я человек старой кавказской школы… Если ученый генерал написал сочинение о Туркмении, то он думает, что каждый, не писавший сочинения о Туркмении, дурак и тупица. Теперь он ведет нас по дороге, усеянной соломой, в надежде, разумеется, найти текинский интендантский склад, а того и не подозревает, что это обычная военная хитрость азиатов.

Следы соломы втянулись в узкие переулочки, пропускавшие шеренгу всего из трех всадников. Колонне пришлось разветвиться по целой сети проходов и проломов. Вскоре орудия завязли в арыке.

Князю хотелось доложить еще раз о своих сомнениях Петрусевичу, но он уже постеснялся из простой деликатности. В самом деле, солома, очевидно, была только что рассыпана, к ней даже воробьи не успели слететься.

– Горобец, загляни за стенку, чего там земля сыпется? – приказал он наконец своему неизменному драбанту.

Но Горобец не успел заглянуть за стенку, как из-за нее поднялись целые линии мультуков с дымящимися фитилями. Грянул дружный залп. Пули шли в упор, промаха быть не могло. Колонна смешалась, торопливо спешилась и бросилась в рукопашную.

Петрусевич вскочил первым во двор, прилегавший к башне, а следом за ним бросился и князь с драгунами и казаками. Новый залп последовал со второго этажа башни, и Петрусевич пал тяжело раненным! На него тотчас же накинулась толпа текинцев, очевидно, знавших, какой крупный трофей дался им в руки.

– Эристов, спасите! – успел он выговорить, охваченный уже неприятельскими тисками.

– Драгуны!

С этим громовым восклицанием и с широким взмахом шашки князь ворвался в толпу теке. За ним врубился и Горобец. Несколько секунд они работали вдвоем. Раненые батыри валились над полумертвым генералом, переходившим в самый момент боя из рук одной стороны в руки другой.

– Не выдайте! – услышал князь уже предсмертное моление.

Драгуны не выдали. Еще несколько секунд длился поединок двух против толпы, пока не разрушилась стена под напором лавы из драгун и подоспевших казаков князя Голицына. Из башни осыпали их градом пуль. Но вот подоспели и туркестанцы.

С приливом новой лавы теке принуждены были оставить свой трофей и броситься внутрь башни. Там им предстояло только умереть, так как орудия, выпутавшись с неимоверными усилиями из завязей, могли уже работать шрапнелью.

Переходя тяжело раненным из рук в руки, Петрусевич умер. Поддерживая холодевший труп, князь Эристов продолжал командовать нападением на башню, как вдруг, сверх всякого ожидания, внезапно раздался сигнал отступления.

– Горнист, ты с ума сошел! – воскликнул князь, действительно вообразивший, что раненый горнист сошел моментально с ума, что вовсе не редкость во время боя. – Какое тут отступление, кто приказал?

Нашелся, однако, и начальник отступления. То был бранный воевода, прискакавший на замену убитому генералу.

Увы, печально было возвращение рекогносцировочного отряда! На его обратном пути образовался печальный кортеж. Одноколки Красного Креста были наполнены ранеными и убитыми. В числе последних лежал и майор Булыгин, только что вспоминавший про Тамбовскую губернию…

Томимый тяжелым предчувствием и прислушиваясь к долетавшим с севера выстрелам, командующий вообразил, что Петрусевич увлекся и бросился на штурм Голубого Холма. Не получая от него известий, он посылал ординарца за ординарцем и, наконец, в восемь часов утра послал уже формальный письменный приказ: «Действовать решительно, но не вовлекаться в штурм. Если бой не утихнет, – добавил он, – поспешу лично на помощь». Каково же было его душевное смятение, когда первый ответный ординарец доставил известие, что Петрусевич ранен, а следующий сообщил уже о его смерти. Схватив тогда первые попавшиеся под руку части, командующий ринулся с ними на север, не ожидая, что возле правофланговой он встретит отряд в расстройстве и отступлении.

Все подробности осады и битвы в садах были хорошо видны с северо-восточного фаса крепостной стены. Каждая ошибка противников отзывалась радостно не только в боевых сердцах, но и в сердцах женщин и детей. Разброд колонны в переулках вызывал у наблюдателей затаенное дыхание. Нет сомнения, неверные шли по пути неизбежной гибели.

Много принесли пользы в эти часы испытаний благочестивые люди: Суфи, Адиль, Керим-Берды-Ишан и прочие люди Писания. Суфи знал, как следует поступать в подобном критическом положении. Он образовал на стенах крепости духовное шествие с громогласным чтением Корана. Люди казанского образования пробовали было уклониться от этого торжества, но Суфи объявил, что он потребует в таком случае изгнания их из крепости.

В Коране есть немало песней, которыми пророк грозил своим противникам в войнах с корейшитами и вообще с людьми, не принявшими его откровения.

– «Мы гадали по полету птиц о вас, и если вы не перестанете сопротивляться, то мы побьем вас камнями. Мы назначим вам страшное наказание!» – провозглашал Суфи, обратившись лицом к месту битвы.

– «И пошлет на вас Аллах птиц Абабиле, которые будут бросать в вас камнями, наносящими знаки, начертанные на небе!» – продолжал Адиль, пуская и этот стих по ветру против гяуров.

Значение стихов было таково, что вскоре разнеслась весть, будто русский сардар убит, а неверные бегут, преследуемые клювами невидимых птиц Абабиле. Сардар видел в бинокль – подарок О’Донована – как неверные, подобрав убитых и раненых, торопились отойти к главным силам отряда.

Защитники башни уцелели все до одного. Куль-Батырь предстал перед сардаром с поднятой головой.

– «Когда ты захватишь врагов во время войны, то все сосуды земли наполни их кровью!» – вычитал Суфи из Корана в виде приветствия возвратившемуся победителю.

Привели пленных. Развязали мешки с отрубленными головами павших сербазов, которые и выставили на пиках частью на стенах, частью у кибиток победителей.

Однако и радостям бывает предел. В минуту наибольшего восторга всего Теке из стана неверных неожиданно взлетела масса чугуна, стали и свинца. Дрогнула земля, всколыхнулся воздух. Многие из бесстрашных бойцов, только что хвалившихся подвигами и новыми зазубринами на шашках, пали у подножия холма бездыханными трупами!

Улькан-хатун восторженно поделилась с миссис Холлидей всеми подробностями происшедшего боя.

– Почему тебя не радуют наши успехи? – допрашивала она. – Ведь наши успехи все равно что успехи инглези.

– Если я буду радоваться смерти человека, мои лекарства потеряют силу.

– Приходи по крайней мере посмотреть, как будут казнить пленных. Из кожи на их спине будут вырезать ремни.

Миссис Холлидей едва не выдала себя. Слезы у нее хлынули градом.

– Ханум, вы знаете, я христианка, – выговорила она с лихорадочной дрожью, – а Иисус, сын Марии, запретил нам, женщинам, подобные зрелища. Не принуждайте меня, пощадите!

Улькан-хатун была совершенно удовлетворена этим объяснением и даже сама не пошла любоваться истязаниями пленных.

XVII

Незадолго до осады выяснилось окончательно, что пушки королевы никогда не будут греметь со стен Голубого Холма. Истину эту признали все, кто над ней подумал. Прежде всего сардар потерял веру в инглези, а за ним и юз-баши, и джигиты стали отворачиваться от мистера Холлидея. Женщины отплевывались от него, как от нечистого животного; подросткам же доставляло особенное удовольствие приветствовать его эпитетом краснобородого шайтана.

После победы в садах дух Теке воспрянул с необыкновенной силой, да и было отчего! Если в первом столкновении русский отряд лишился известного всей Туркмении генерала Петрусевича, то что будет с гяурами в день решительной битвы? Помощь Суфи и Адиля была так могущественна, а на лезвиях клынчей оставалось достаточно места для новых зазубрин. В одну из таких минут горделивого сознания своего превосходства четверовластие объявило мистеру Холлидею, что оно признает его наравне с обыкновенным юз-баши и что он должен выходить при всякой тревоге на крепостную стену.

Держа свое слово, мистер Холлидей со времени встречи с женой ни разу не обеспокоил ее своим появлением. Спустя только неделю, когда осада приняла уже грозные размеры, он появился у ее жилья.

– Подарите мне всего две минуты, – услышала она его голос, – и то во имя вашей свободы, а может быть, и жизни!

Она приподняла полог кибитки.

– Вы видите перед собою чудовище, которому нет прощения! Господь свидетель, что я не предполагал ничего подобного. Мы в берлоге величайших в мире разбойников. Здесь ад и все его ужасы, и один Бог знает, что нам готовится впереди.

– Что вы хотите сказать? – спросила она. – Опасность для меня очевидна. Мимо меня беспрерывно несут на кладбище убитых, и нет часа, когда бы не приводили ко мне раненых детей.

– Я предлагаю вам бежать. Меня отсюда не выпустят, но ваш побег при помощи ханум возможен. Через северные проходы можно безопасно скрыться в пески, а оттуда пробраться окольными путями в Персию.

– Я подумаю, но едва ли решусь принять ваше предложение, тем более что ханум меня не отпустит.

– В предстоящую ночь состоится вылазка, и трудно предвидеть, чем она окончится. Я помешаюсь на мысли о вашей безопасности.

– Нам пора расстаться.

– В таком случае простите и, если можете, не проклинайте меня. Да хранит вас Господь!

Да, теке готовились к вылазке. Стократ повторенные рассказы о битвах в садах обратили засаду и стычку в большое сражение и крупную победу. Упоение было общее. Подъем духа возрастал также благодаря степным бардам, быстро переложившим в стихи свои недавние подвиги.

Но проклятие шайтану! Он точно подслушал глумление над его бессилием и выступил с новой пагубной затеей. На такую затею мог навести русского сардара только худший из гениев, лишенный права подслушивать, что делается на небе. Гёз-канлы приспособился стрелять так, как играют дети мячиками: снаряды его, поднявшись вверх, начали падать вниз не дугой, а подобно камню, брошенному с неба.

Восемнадцать бомб сразу пало таким образом на головы людей, считавших себя у подошвы стены в совершенной безопасности. Где же спасение против снарядов вновь поставленной мортирной батареи? Падая на землю, ее шары вертелись, прыгали и, точно укушенные бешеными шакалами, проникали в подземелья; там они обращали все живое в окровавленные, растерзанные клочья!

Против этой выдумки теке не располагали никакими средствами сопротивления. Пришлось покориться судьбе. Да и вообще гяуры очень мало походили на живых людей. На опасности они не обращали внимания и работали своими лопатами, точно хотели уйти сквозь землю.

В несколько суток они протянули от одного ручья к другому широкую канаву глубиной выше человека, потом они повернули обратно и протянули вторую канаву, поближе к крепости. Наконец, они повели и третью, всего в пятидесяти саженях от стены.

Было бы странно думать, что работа их идет так быстро и дружно без помощи шайтана. По концам канав они поставили батареи, одетые панцирями из мешков с землей. Число пушек на них росло с каждым днем.

Боясь, что дальнейшая медленность защитников Голубого Холма может ослабить крепость духа, сардар пригласил четверовластие, духовенство и юз-баши к себе на совет.

– Мы решили броситься ночью на неверных, – сообщил он прежде всего Суфи и Адилю. – Сегодняшняя ночь будет темна, она наша помощь. Просим вас поселить в народе бодрость духа и напомнить об обещании пророка ввести в дженнет каждого, кто не пожалеет жизни за веру.

– Мы назначим пост и покаяние, – ответил Суфи.

– Вам, ученым мужам, лучше известно, как поступать при нападении на неверных.

– Мы не ограничимся провозглашением священных истин Корана и потребуем присягу со всего народа, не различая старого от малого.

– Как это будет внушительно!

– И пусть народ клянется по правилам «эмин-мюггелезе».

– Суфи, поверьте, что нет благодарнее сердец, чем сердца истинных текинцев. Если вашими молитвами враг будет обращен к позору, вы будете признаны заживо святым.

Только высшие ученые улемы и вдохновенные ишаны постигают всю силу присяги по правилам «эмин-мюггелезе». Теке, как малосведущие в Писании и живущие по устным преданиям, а не по законам Ши’э, не имели ни малейшего понятия о значении этой клятвы. Сардар тоже ничего не понимал в ней.

«Тем лучше, – думал он, рассуждая, как народ отнесется к устрашительному обету. – Народ боится того, чего не понимает, и нужно только радоваться, если святые отцы приведут его в некоторый ужас».

Сардар отпустил духовенство с большим почетом. Каждый из людей Писания вышел от него в новом халате. После этого они, зная духовное невежество своей паствы, сочли полезным просветить хотя бы только достойнейших людей истинным смыслом предстоявшей присяги. Смысл ее заключался главным образом в ужасных последствиях ее нарушения: клятвопреступник не умирает до последнего трубного звука и в образе нечистого животного скрывается в местах, куда от сотворения мира не проникал свет луны.

Суфи был хорошим церемониймейстером. Разделив людей Писания на несколько отрядов, он послал их с Коранами в руках по стенам холма. Себе он выбрал опаснейший угол стены Бек, Адилю поручил Векиль, а Керим-Берды-Ишану – Баш-Дашаяк. Муллам из Казани он отвел площади у кибиток и подземелий.

Носители Корана несли его открытым на стихе из суры «бероэт». Те, кому предстояло идти на вылазку, должны были не только повторять провозглашаемую чтецами песню, но и класть руку на раскрытую страницу. Остальному народу достаточно было следить искренним сердцем за словами присяги.

– Во имя Бога! – провозглашал Суфи, насколько доставало у него старческой силы. – Во имя единосущного, милостивейшего, милосерднейшего, взыскательного, победоносного, облегчающего участь виновных, всеведущего, карающего, перед кем все тайны раскрыты и ясны…

Далее голос Суфи прерывался.

– …Клянемся, – слышался со стены Векиль голос Адиля, – сражаться за родную землю и друг за друга… за крепость веры… и чистоту ислама…

Клятва при этой обстановке наполняла умы и сердца загрубелых батырей возвышенным мистицизмом. В приливе его они уже вдыхали в себя теплый аромат крови неверных.

Суфи между тем продолжал.

– Сражайтесь на пути Божием против нападающих на вас, убивайте их везде, где встретите, и гоните их, откуда они вас выгоняли…

К присяге явились и женщины, заявив, что они намерены идти рядом с мужьями и братьями истреблять неверных. Здесь Суфи, недолюбливавший по преклонности своих лет женский пол, поставил схоластический вопрос: достойны ли женщины идти на войну рядом с мужчинами? Пророк указал, что женщины сотворены для мужчин, что они существа несовершенные, что их хитрости велики и, наконец, что они могут быть биты; вопрос же об участии женщин в войне так и оставил открытым. Однако ханум провозгласила, что она пойдет на вылазку, хотя бы это и не нравилось пророку…

Присягу приняли четыре тысячи человек – число, назначенное сардаром на ночную вылазку. Сам он принял над ними главное начальство, а четверовластие решило стать у ворот и рубить головы трусам, если они окажутся в Теке. На кладбище после принятия присяги шло беспрерывное чтение Корана.

– Верующие! – провозглашал Суфи слова пророка, упрекавшего своих последователей за слабое участие в битве с его врагами. – Что было с вами в то время, когда сказали вам: идите сражаться на пути Божием? Вы сделались неповоротливыми и как бы привязанными к земле. Вы забыли, что здешние утехи так ничтожны в сравнении с будущей жизнью…

– Если вы не пойдете в сражение, то Бог накажет вас жестоким наказанием, – предупреждал на другом конце кладбища Адиль. – Он заместит вас другим народом.

– Тяжелые или легкие, идите и сражайтесь на пути Божием! Те же, которые говорят: «Уволь нас от войны», – будут поглощены геенной! – угрожал Керим-Берды-Ишан.

Все теке перебывали у мечети. Одни спускались со стен с дымящимися еще мультуками, а другие, прослушав ту или другую суру, вновь всходили на стены и посылали оттуда в неприятельский лагерь куски нарубленного свинца.

День 28 декабря прошел мирно. По крепости выпустили не более двухсот дежурных гранат. Ночь ожидали спокойную, поэтому капитан Яблочков с саперными офицерами Черняком и Сандецким вышли засветло трассировать новую параллель. Шашки и револьверы они оставили в траншеях, а следовавшие за ними саперы шли с одними приколками и мерной веревкой.

К семи часам южная ночь вступила в свои права. Темень ее не позволяла траншейным различать пространство между параллелями и стеной, между тем со стен легко было наблюдать за всем оборотом лагерной жизни. Огни неверных совершенно беззаботно освещали и шатры, и земляные ходы. Секретов они не заложили, патрулей не выслали.

«Тамбовская губерния!» – сказал бы при виде этого благодушия покойный майор Булыгин.

Из крепости можно было выйти темной ночью несколькими путями совершенно безопасно: через северные траверсы и чрез скрытые проломы, плотно замаскированные глиняными глыбами. Опасен был только спуск со стены, но его избирали наиболее ловкие охотники, цепко лепившиеся по выступам и расселинам. Ров вокруг крепости служил хорошим прикрытием для сбора людской толпы.

Неунывающие россияне проводили этот памятный вечер с непоколебимым доверием к своему благополучию. Апшеронцы в ожидании смены разбирались в сумках и котелках. Мортирная дремала, Начальник артиллерии правого фланга вышел на прогулку поразмяться между крепостью и батареей. Начальники флангов и отдельных частей находились в шатре командующего на совещании.

В лагере, отстоявшем от первой параллели всего на четыреста саженей, также царило душевное равновесие. Здесь посмеивались над отрядным немцем, который при усилении перестрелки жаловался на флюс, а при ослаблении напевал «La donna e mobile». Там встретившиеся земляки вспоминали про реку Псел. В кибитке воинственного казначея спорили о красоте голой истины, выходившей где-то напоказ миру из театрального колодца. Вообще в последние дни не было сколько-нибудь интересных убитых и раненых, поэтому дежурная стрельба не производила никакого впечатления.

Между тем плотно организовавшаяся в крепостном рву вылазка двигалась уже грозными потоками по направлению к траншеям. Так могуче и бесшумно катится только лава по горной покатости. Ничто не бренчало, ножи и клынчи были в зубах. Ползли босые, более решительные сбросили с себя всю одежду и вымазались жиром, чтобы удобнее было скользить в рукопашной схватке.

Не успели инженеры, трассировавшие новую линию, вскрикнуть «текинцы!», как «ло ил лохе илаллах!» потрясло воздух громовым раскатом.

Иногда рушатся с горных высот в долины осыпи раздробившихся каменных массивов. Оторвавшись от почвы, мириады осколков мчатся вниз с необыкновенной силой. Догоняя друг друга, они подпрыгивают, перескакивают, и горе всему живому, ставшему на их пути. Горе было беспечным в тот миг апшеронцам, когда на их головы опустились тысячи лезвий. Теке прилегли за насыпями и принялись работать ножами и клынчами из всех своих могучих сил.

В несколько минут, если не мгновений, траншейные теснины наполнились убитыми и ранеными. Из них образовался помост, по которому одолевшая сила ринулась к следующей траншее. Вскоре в ее власти очутилась мортирная батарея. Грозные клики и завывания разлились неудержимой волной. Завывали и женщины, явившиеся сюда со своими мужьями и братьями за сбором трофеев. Концерт вышел потрясающий!..

В первые моменты бешеного натиска траншеи впали в своего рода затмение, но паника не успела овладеть ими, как нашелся ротный, спокойно отчеканивший грозную команду:

– Рота, пли!

Раздался сухой дружный треск.

– Рота, пли!

Треск раздался еще дружнее, новая команда – и вихрь дикой свирепости быстро смирился. Людской поток встретил преграду. Завывание замолкло. Роты окрепли, и дальнейшая инициатива боя оставила теке. Они дрогнули и бросилось обратно нестройным уже полчищем к траверсам и проломам в стенах. Дежурившее в воротах четверовластие забыло при этом о своем обещании рубить головы трусам. Впрочем, где же трусы? Бежавшие несли с собой весть о победе.

Однако следом за ними грянули тысячи выстрелов. Взревели батареи, траншеи же и редуты опоясались линиями беспрерывного огня. К небу поминутно взлетали раскаленные дуги, и, наконец, все оркестры играли марш добровольцев…

Вылазка была отбита, но командующему не с чем было поздравить свой отряд. На месте апшеронского знамени лежали трупы знаменщика Захарова, командира батальона князя Магалова и двух субалтернов. Четырнадцатой роты не существовало! Она образовала груду тел, рассеченных страшными ударами. Счастливым обладателем знамени сделался батырь Бегенджи, передавший его в руки сардара.

Не удалось и начальнику артиллерии правого фланга поразмяться возле своих батарей. Он пал первым под ударами теке. В спутники с собой в дальний мир он взял нескольких офицеров и врача Троицкого. В руках нападавших побывала вся мортирная батарея, но, не зная ей цены, они разметали ее, как негодные горшки, в которых пекут чуреки. Напротив, горное орудие – без замка – они унесли в крепость с большим почетом.

Решившись истребить в эту ночь весь русский отряд, сардар выслал большую силу и против правого фланга редута, которым командовал опытный морской офицер. Неизменно хладнокровный, он решил подпустить врага на возможно близкое расстояние. Его башня молчала, хотя над затравкой каждой пушки тлел пальник, а линии берданок смотрели в упор нападавшим. Три раза подступали теке к башне и три раза отходили с досадой и огорчением. Если бы оттуда послышался хотя один ружейный выстрел, нападающие ринулись бы всей массой; теперь же эти молчаливые жерла наводили необъяснимую панику. Наконец теке решились броситься во что бы то ни стало, но в это самое мгновение стихнул в траншеях боевой клич теке и взамен его полились звуки оркестров.

Штурм правофлангового не состоялся!

Красный Крест и врачи отряда работали в эту ночь не покладая рук, а отец Афанасий, переходя от одного умирающего к другому, припадал к их головам и беспрерывно читал отходные.

Убитых было сто человек!

XVIII

Строгий артиллерийский огонь в ночь на 29 декабря видело все Самурское, в котором не оставалось и сомнения в сильной неприятельской вылазке. Кому она принесла победу, кому поражение? Сырое туманное утро не позволяло переговариваться гелиограммами, а одиночным джигитам или казакам не представлялось никакой возможности прорваться сквозь толпы рыскавшего неприятеля.

На всякий случай из Самурского вышел резерв, а с ним и Можайский, которого манило в лагерь осады безотчетное стремление к опасности. Подобное стремление свойственно и понятно сурово-любознательным натурам. Навстречу этой колонне показался из-под Голубого Холма кавалерийский отряд с князем Эристовым во главе. Увидев Можайского, он пересел в его экипаж.

– Весь лагерь под беспрерывным боевым огнем, – сообщил он с первого же слова. – У нас нет даже свободной силы для охраны вагенбурга.

– Что вас так сильно разогрело сегодняшнею ночью?

– Обыкновенное повторение всех наших войн – пренебрежение к неприятелю и потом горькая за то расплата. Не может же командующий следить за каждым шагом. В прошлом году мы двинулись за эти стены, не справившись, что за ними – ковыль-трава или тысячи головорезов. Казалось бы, достаточно и этого горького опыта, а между тем, вероятно, мы и сегодня не заложим секретов на ночь, точно впереди траншей находится для наблюдения за порядком околоточный надзиратель. У нас есть прекрасные фонари для освещение больших пространств, но мы забыли поставить их на место.

– А как велики вчерашние потери?

– Небывалые в Средней Азии! Судите сами: мы потеряли знамя, пушку, пять офицеров и одними убитыми более ста человек. Много голов унесли в крепость – это очень обидно!

– Что говорит Михаил Дмитриевич?

– Молчит. Впрочем, когда мы выступали навстречу вам, то Куропаткин готовился уже к поминкам. Кажется, военный совет решил для поднятая духа в отряде разгромить сегодня все отдельные форты.

В это время свист гранаты вызвал у князя гневное восклицание:

– Подлецы! Нашими же гранатами да нас же и бить!

– Как вы отличаете наши снаряды от текинских?

– У наших благородный свист, а они швыряют какими-то чугунными отбросами. Такие от них идут курбеты, что смех пробирает.

Ко времени прибытия колонны лагерь находился в тылу первой параллели. Кибитки тянулись в несколько рядов между ручьями Великокняжеским и Туркестанским. Здесь сосредоточились элементы мирного характера: Красный Крест, почта, казначейство, вагенбург. В виду траншей стояли небольшие укрепления, носившие уже русские названия, но состоявшие как бы временно во власти теке. Ближняя к параллелям курганча с башенками и загородками именовалась Великокняжеским укреплением, за ним в восьмидесяти саженях от крепостной стены – Охотничья кала, подальше Туркестанская.

В успехе погрома не могло быть сомнения. Можайский находился уже в лагере, когда перед ним развернулась картина беспощадной артиллерийской толчеи. На позицию были посланы осадная, легкая и мортирная батареи, митральезы и ракетные станки. Огонь их, к которому присоединились батареи таких дальних резервов, как Ольгинской калы, в полчаса изрешетил неприятельские стены.

В три часа последовала атака. Первая колонна шла с музыкой. Неприятель пытался кинуться в рукопашную, но губительные тыр-тыр прыскали в него тучей свинца. Теке отступали, собирались с силами, вновь кидались на врага и ложились у своих стен целыми завалами трупов.

В пять часов Куропаткин уже доносил:

– Позиции взяты. Приспособляемся. Пришлите воды.

На Охотничьей башне полоскался русский флаг.

Теперь только сардар пожалел о том, что он не уничтожил до прихода русского отряда все внешние укрепления. Овладев ими без больших потерь и обратив их в свою защиту, русские устроили на Охотничьей башне наблюдательный пост. Отсюда крепостная эспланада была видна как на ладони. Охотники взбирались по подмосткам к верхней части стены и если не фотографировали неприятельский стан, то только по неимению фотографических аппаратов. Более же ретивые наблюдатели высовывали головы поверх стен – под опасением, впрочем, встретиться с неприятельским приветствием.

В одну из особенно оживленных минут ружейной пальбы Узелков потянулся было на верхние подмостки, но Горобец как будто нечаянно удержал его благородие за ноги. С одной стороны, здесь было нарушение дисциплины, а с другой – на колючей физиономии Горобца светилось искреннее участие к молодому офицеру.

– Не выглядывайте, нехорошо, – промолвил он вполголоса.

– Да как ты смеешь?

– Чекинец бьет сегодня в глазок, на выбор. Давно ли санитары унесли Шаповалова, а уж опять двое просятся на носилки.

Сцена эта, скрывшаяся от взоров охотничьего гарнизона, разрешилась тем, что поручик подарил Горобцу пару папирос. Наблюдать за крепостью можно было с относительной безопасностью сквозь одни незаметные пробоины. У одной из них долго застоялся Яков Лаврентьевич.

– Нет сомнения, это англичанин! – воскликнул он в конце своего наблюдения. – Горобец, отсчитай от люнета тридцать зубцов и смотри на человека, что выглядывает по временам из-за парапета. Как на твой взгляд, текинец он или кто другой?

– Точно так, это кто-то другой, – сообщил Горобец о своем наблюдении. – Не подходит он к чекинцу ни волосами, ни ухваткой, а главное – карабин у него славный.

Узелков бросился вон из Охотничьего и, минуя не без риска под выстрелами траншейные прикрытия, направился в лагерь.

«Распалился! – подумал вслед ему Горобец. – Если не убьют раньше времени, то из него выйдет храбрый офицер».

– Дядя, – восклицал Яков Лаврентьевич, вторгаясь к Можайскому, – я видел сейчас Холлидея!

– Полно, мой милый, окстись, как говорят нянюшки.

– Повторяю, дядя, я видел сейчас из Охотничьей башни известного нам Холлидея. Позволь мне твой бинокль.

– Бинокль возьми, а только как же это?

– Вот бы кого взять в плен!

– Слушай, однако, мой милый кипяток, ты мне не нравишься. Ты чрезмерно бледен, и твой носовой платок, я вижу, в крови.

– Видишь ли… я контужен.

– Что же ты молчишь?

– Хвалиться-то нечем – контужен комом сухой глины. Ты, дядя, статский, ты этого не понимаешь. Настоящая контузия поселяет уважение к раненому, а тут один позор!

Узелков при этом тяжело закашлял и выплюнул сгусток крови.

– Я побегу обратно в Охотничье, – продолжал он, бравируя контузией, не представлявшей особого почета. – Да, чуть не забыл предупредить: в крепости происходит сегодня усиленное волнение, оттуда слышны восклицания: «Мы все пойдем, мы все…» Видимо, там готовится новая вылазка. До свидания, дядя, пришли табаку.

XIX

Волнение в крепости шло со стороны женской половины ее гарнизона, не желавшей оставаться равнодушной к трупам, брошенным за крепостной стеной. Они виднелись повсюду и особенно у Великокняжеского ручья. Многим раненым во время прошлой вылазки недоставало сил взобраться по скользкому крутому подъему, поэтому им приходилось умирать между двумя враждебными сторонами. Правда, под покровом ночи смельчаки выползали изо рва и уволакивали одиночек на свою сторону, но при малейшем шорохе передовая параллель посылала в пространство целые залпы, так что смельчаки ложились рядом со своими братьями и отцами.

Женщины не могли примириться также и с тем, что правоверные остаются в добычу нахлынувшим со степи голодным псам. Хотя гяуры нерасположены были надругаться над мертвыми, но текинки не волчицы, а ведь и волчица воет над трупом своего детеныша. И вот женщины собрались на совет, предпринявший решение: мужчинам идти в новую ночную вылазку, а следом за ними идти женщинам убирать своих мертвецов. Прежде, однако, чем идти с таким приговором к сардару, женщины пожелали заручиться согласием благочестивых людей Суфи и Адиля. Между женщинами и пришлым духовенством не было большого согласия, поэтому последние получали в дар только ничтожные вещи – клубки шерсти, пузыри с козьим сыром, пустые тыквы для воды…

– Мы пришли спросить, допускал ли пророк оставлять честных мусульман без погребения? – приступила ханум к Адилю. – Ты видишь, что наши отцы, мужья и сыновья лежат за крепостью, как самые негодные вещи.

– Вас бить надо! – выпалил Адиль, не разобрав, с кем он говорит, и вообще недовольный женщинами теке.

– Нас бить? Текинок бить? Разве есть что подобное в Писании? – раздались возгласы изумления. – Отец, ты из какой страны к нам пришел?

– Из Самарканда, знайте это.

– Отец, ты не сердись. Ведь осел и в Мекке побывает, но умнее от того не делается.

– Вы видите эту книгу Писания?

– Да, мы видим в твоих руках книгу Писания.

– Так слушайте же, что говорит пророк в песне о женщинах: «Я не люблю тех, которые скупы и которые советуют скупость другим и заботливо прячут то, что Бог дал им действием Своей милости. В день суда они явятся со змеями на шее в виде ожерелья».

– Мы верим, что все это сказал пророк насчет людской скупости, но ты прочти нам то место, где пророк велел бить текинских женщин.

– Я вам прочту это место, слушайте: «Добродетельные женщины послушны и покорны. Они заботливо сохраняют во время отсутствия мужа то, что Бог велел им сохранить в целости. В случае неповиновения вы можете удалять их от ложа и бить их, когда они восстают против ваших слов».

В толпе женщин начались догадки, разъяснения, переговоры.

– Пророк велел бить женщин только в тех странах, где мужчины трусы, – догадалась ханум.

– Или там, где женщины ходят закрытыми, – говорили в толпе, – мы же закрываем только одни подбородки, так как благодаря Аллаху на наших лицах нет ничего неприличного.

На этот шум подошел Суфи.

– Отец, мы пришли спросить, как должны поступать истинные мусульманки по смерти своих близких? – приступили к нему с допросом. – Мы, текинки, плачем по покойникам в продолжение года, но не знаем, правильно ли мы хороним своих умерших. Научи, отец, чтобы нам не отвечать потом на суде Аллаха.

– Умирающего следует положить на спину и обратить лицом к Мекке, – отвечал Суфи, обрадовавшись случаю поговорить о любимом предмете. – Когда умирающий испустит дыхание, ему нужно закрыть глаза и произвести омовение. Если нет воды, можно вытереть его землей. Омовение должно быть на открытом воздухе. После омовения следует надеть на него саван белого цвета. Во время перенесения до могилы нужно читать молитвы и плакать. Платье его следует зарыть в кургане. Перед могилой хорошо поднять покойника три раза вверх. В могиле нужно покрыть его досками и тогда уже засыпать землею. На могилах хорошо оставлять кувшины и рога баранов. Недурно ставить и шесты с украшениями из материи.

– Ах, отец, как ты хорошо объяснил! – воскликнул женский хор. – Но теперь скажи, честно ли оставлять наших мужей и сыновей в поле непокрытыми и с поднятыми к небу руками, точно они грозят пророку за свою смерть?

– В войне с неверными есть другие законы.

Суфи, однако, не мог вспомнить ни одного закона, который разрешал бы правоверным, павшим в смертном бое, оставаться в поле на добычу шакалам и с поднятыми к небу руками.

– Вас бить надо, – заключил он в виде исхода из своего затруднительного положения.

– Отец, подумай, ты ли это говоришь? Да настоящий ли ты Суфи? – послышался вопрос в среде женщин. – Пророк разрешил бить только бесстыдниц, а мы разве похожи на них? Видишь ли ты покрывала на наших лицах? Нет? Пойдем же к сардару, пусть он нас рассудит. Ханум, говорите за всех нас.

Вся толпа женщин направилась к холму.

– Господин наш, – обратилась к сардару ханум от имени женской половины гарнизона. – Скажи, как ты поступишь, когда русские убьют твоего сына Ах-Берды? Оставишь ли ты его с поднятыми к небу руками в добычу псам или похоронишь с честью?

– Ханум, мы об этом размышляли, – отвечал сардар, – и нашли, что нам стыдно предоставлять своих покойников растерзанию такой нечистой твари, как собака или шакал. Сегодня ночью мы сделаем вылазку. Вы, женщины, идите за нами подбирать убитых и раненых.

Приказ о вылазке сардар объявил лично защитникам Голубого Холма. На боевом коне, украшенном богатыми попонами – изделиями знатных девушек всего Теке, он объехал опасные места и подолгу стоял там, где огонь гяуров был особенно жесток. Это пренебрежение к неприятелю теке приняли громким ликованием…

Мужчины всегда были готовы сойтись с грудью врага; женщины также не имели недостатка в длинных ножницах как в орудиях нападения и в веревках, чтобы подтаскивать к стенам крепости убитых и раненых.

Люди Писания не остались, разумеется, без дела. Перед закатом солнца певучие голоса их слышались на всех стенах.

– «Если вы умрете, сражаясь на пути Божием, терпение и милосердие ожидают вас, а это дороже богатств, которые вы собираете…» – раздавался на стене Бек строгий голос Суфи.

– «Не призывайте неверных к миру, когда вы очень сильны и когда с вами Бог, Он не лишит вас награды за ваши дела…» – раздавалось на стене Векиль воззвание Адиля.

– «Неверные положили ярость в сердца свои – ярость невежд. Бог определил вам победу, которая последует без замедления…» – слышался голос Керим-Берды-Ишана.

Русские дозорные ясно различали со стен Охотничьей башни необычные сборища внутри крепости, но ежедневные слухи о готовящихся вылазках надоели уже всем и каждому.

– Вылазка так вылазка, есть о чем говорить! – рассуждали в траншеях, где усиленные земляные работы притупляли аппетит ко всему, кроме отдыха.

Можайский ухитрился даже развернуть походный столик, чтобы разобраться в новом хитросплетении подрядчика, предлагавшего – единственно из патриотизма! – понизить цены на хлеб более чем на пятьдесят процентов.

«Принять его предложение значило бы наложить черное пятно на доброе имя всей экспедиции, – писал Можайский в ответ на заданный ему вопрос командующим отряда. – Купец правильно указывает, что в настоящее время пуд хлеба обходится с расходами на перевозку свыше пяти рублей, и, казалось бы, его предложение ставить по два рубля очень выгодно, но…»

Можайский не успел развенчать показной патриотизм, как водворившаяся в лагере тишина была прервана неведомо откуда сорвавшимся ураганом. Начался он одиночными ружейными выстрелами. Судя по короткому подавленному звуку, стреляли в какой-то теснине, не допускавшей звуковых перекатов. Пальба разгоралась буквально с каждым мгновением и шла crescendo. Вот зарокотала и артиллерия. Вскоре в сумраке ночи выделились редуты и форты, озарившиеся огненными снопами.

«Вылазка! – сообразил Можайский, стремившийся остановиться на чем-нибудь определенном. – И, увы, у нас ни одного ротного залпа! Что бы это значило? Неужели опять заминка?»

Северо-западная сторона осадных работ вся перемигивалась тысячами вспышек. Оттуда уже доносился гул победного клича. Но не русского «ура», а другого – дикого, с завыванием!..

В то же время и в тылу лагеря завязалась суматошная перестрелка. Здесь уже явственно слышалось боевое воззвание теке – «урр, урр!». Лагерю грозила серьезная опасность, если бы арьергард не был настороже.

Впоследствии выяснилось, что сын сардара кинулся сюда с своими неустрашимыми сотнями. И если бы заминка в траншеях продлилась еще несколько минут, то кто знает, чем окончилась бы в эту ночь осада Голубого Холма. Нашим редутам пришлось бы расстреливать лагерь, чтобы вытеснить оттуда батырей и джигитов Ах-Берды.

Бой длился в траншеях не более четверти часа. Вылазка была отбита, что и возвестили три оркестра все тем же маршем добровольцев. Впрочем, ему еще долго аккомпанировал огонь артиллерии.

Мимо Можайского потянулись со стороны траншей и редутов вереницы носилок с убитыми и тяжелоранеными.

– Одна рота закаспийцев пала до последнего человека, – сообщил ему отец Афанасий, побывавший в траншеях и правивший теперь на сборном пункте общую отходную. – Спасибо апшеронцам, они дали хороший отпор, а то, пожалуй, и всем бы нам переселиться туда, где нет болезней и воздыханий.

Площадка быстро покрылась убитыми. Санитары укладывали их чинно, рядком, лицом к небу.

«Как эти грядки напоминают богатую ниву, смятую стихийной силой, – размышлял Можайский, обходя сонм покойников. – Давно ли они грезили красотами жизни, и вот что осталось! Бессмысленная буря свалила их здесь, как снопы спутанной соломы… и положила конец всем их радостям и терзаниям».

Да, не будь апшеронцев, сорвавшемуся урагану не было бы препона. Они первыми овладели правильными залпами, а за ними уже артиллерия вышла из сумятицы и перестала бить по своим.

Командующий не дремал. По его знаку на помощь редутам и траншеям бросились самурцы, дагестанцы, ставропольцы, и не более как в десять минут удары урагана встретились уже с непоколебимой преградой. Дальнейшие усилия его были бесполезны. Теке дрогнули перед современным оружием и бросились к крепостному рву. Женщины их успели убрать всего несколько десятков трупов, взамен которых легли новые сотни правоверных.

Легли в эту ночь и в братской могиле русского отряда два офицера и пятьдесят два рядовых; кроме того, перешли на попечение отца Афанасия и Красного Креста до ста раненых. Осада потеряла еще одно горное орудие. Тем не менее теке не успели укрыться за крепостными стенами, как в траншеях уже слышалось приказание командующего:

– Все намеченные работы окончить к рассвету!

К полуночи бомбардировка притихла, и только дежурные части продолжали тешиться навесной стрельбой. Крепость замолкла и приуныла, она считала и свои немалые потери. Мешки с добытыми в вылазке головами гяуров не вызывали уже в защитниках Голубого Холма прежнего ликования.

XX

К новому году траншеи потеряли более десяти процентов убитыми и ранеными. Тыл лагеря оставался без прикрытия, а линиям осады, растянувшимся на пять верст, недоставало сил для собственной охраны.

– Не всегда же неприятель…

Михаил Дмитриевич только в недавнее время возвел Теке в высокое звание неприятеля.

– Не всегда же неприятель, – говорил он начальнику штаба наутро после второй вылазки, – будет выставляться против пушечного жерла и ротного залпа. На его месте и с его головорезами я стер бы наш лагерь с лица земли. Ты меня понимаешь? Но об этом не следует говорить. Мне остается одно: сжать весь лагерь в кулак и подвинуть его к самой параллели.

– Но ведь у нас в лагере все полевые учреждения: казначейство, почта, телеграф, контроль…

– Что ты хочешь этим сказать?

– В военной истории…

– В военной истории не было примера, чтобы главнокомандующий выдвигал свою кассу под выстрелы неприятеля? Да, но что же делать! Мне легче уберечь ее под выстрелами, нежели в тылу осады. Распорядись…

Громоздкое передвижение лагеря вплотную к первой параллели совершилось под боевым огнем обоих южных фасадов крепостной стены. Гражданским учреждениям пришлось устраиваться на новом месте при обстановке, представлявшей больше опасности, нежели в траншеях. Несмотря на это, многие гражданские сердца бравировали, ставя свои кибитки без окопки и земляных валиков. Один Можайский поступил с нарочитой откровенностью, распорядившись обезопасить хотя несколько свою кибитку от продольных выстрелов. Тут же, на одной с ним площадке, расположились Красный Крест, казначейство, госпиталь, почтамт и все, кого не призывала служба в траншеи.

– А Карьку с Васькой тут беспременно покончат! – объявил Можайскому Дорофей, недовольный тем, что для коновязи не имелось прикрытого места. – У Карьки ногу перебили. Подлые! И стрелять-то у них нечем, а вздумали с Россией воевать!

Теке стреляли уже камнями в войлочной оболочке, что свидетельствовало об истощении в крепости убогого запаса артиллерийских снарядов.

– Где же мой стул? – спросил Можайский, намереваясь присесть на новом месте за работу. – Куда вы его запропастили?

– Стул никуда не годится, – объявил Кузьма, – ножку пулей перебило. Одно слово, смертоубийство!

Вскоре возле первой параллели вырос войлочный городок в тысячу кибиток со всеми приспособлениями основательно осевшего лагеря. Начались взаимные посещения и поздравления с новосельем. Обойдя вновь поставленный лагерь, командующий зашел пообедать к графине Пр-ной. Здесь кто-то не поостерегся и сказал, что теке бьют сегодня с удвоенным усердием на площадке Красного Креста. Этого было достаточно, чтобы Михаил Дмитриевич остановился посреди опасной площадки и продержал на ней минут десять всю свою свиту без всякой надобности.

«Михаила Дмитриевича выдумал корреспондент», – говорилось в ту пору в гостиных и между строк в периодической прессе.

«Хорошо бы, однако, поставить авторов этих измышлений сюда, на площадку, чтобы они постояли под выстрелами сотни зембуреков», – думалось Можайскому, невольно любовавшемуся бравадой молодого генерала.

Командующий зашел и к нему в кибитку.

– Здравствуйте, Борис Сергеевич, скажите, сколько пробоин в вашей юламейке?

– Ни одной.

– Впервые слышу такой ответ. Теперь все у нас щеголяют числом полученных пробоин. Не хотите ли пройтись со мною в госпиталь и навестить Яблочкова?

Госпиталь был переполнен ранеными. Их не успевали эвакуировать по недостатку экипажей. Никто не стонал, даже вздохи считались почему-то признаками дурного тона.

– Медики ручаются, что вы быстро поправитесь, чему я душевно рад, – говорил командующий Яблочкову. – Вы ранены дважды? Ну что же, это заслуга, это…

– Я сам виноват, – отвечал едва слышно раненый. – Мне следовало сделать крытый переход в траншее, а я оставил его на утро, и вот несу расплату за свою леность.

– Знаю, вы уснули после двухсуточной работы. Ну не беда, только поскорее выздоравливайте и напишите вашему брату, чтобы он устроил передвижной электрический фонарь специально для военных надобностей. Нужно, чтобы он освещал мгновенно громадные пространства. До скорого выздоровления, капитан!

Командующий торопился выйти на воздух.

– Яблочков до утра не доживет, – передал он свое наблюдение по выходе из госпиталя. – Мне удается подмечать на лицах раненых предвестников смерти. Не могу и объяснить, в чем они заключаются, но я вижу их явственно. Да, государям и вообще властителям земли не следует бывать в военное время в госпиталях. За подобные посещения платятся обыкновенно упадком духа и договорами берлинского характера.

В госпитале Борис Сергеевич увидел в первый раз графиню Пр-тину за делом сестры милосердия. Она не брезгала ни гнойными ранами, ни черной работой. «Вот за эту работу кланяюсь тебе в ножки, – подумал он, любуясь ее величественной простотой. – Здесь дело начистоту, без политики. Умру, но не забуду тебя в этой обстановке».

К вечеру накануне Нового года пришла почта. Кроме корреспонденции она доставила кому фуфайку, связанную милыми руками, кому жестянку с консервами или сухарями. В кружках явились избытки, а с ними и предложение встретить Новый год семейным образом. Мысль эту поддержал и Можайский. Послали за Иованеской, братом Иованеса, фактором, обегавшим каждый день офицерские кибитки с предложением своих услуг. В лагерных задворках появились уже и маркитанты, сумевшие в дороге избежать текинских ножей.

– Только, пожалуйста, господа, не держите меня без надобности, – просил обыкновенно Иованеска, готовясь подставить свои пятки под случайный выстрел. – Только, пожалуйста, господа, не держите, – говорил и теперь Иованеска, вздрагивая от постукиванья фальконетов. – Тарелку шашлыка могу доставить за два рубля, чуреки – по гривеннику, орехи…

– А пива можешь достать?

– По пяти рублей за бутылку и то только для вас, господа офицеры.

– Кислое?

– Нам оно дорого, мы не пробуем.

Иованеске набросали несколько десятков рублей, с которыми он и бросился опрометью в обозную сторону лагеря. Нашелся и доброволец-распорядитель. Земля служила столом, а газеты скатертью.

– Всего в изобилии! – объявил отец Афанасий, благословляя трапезу. – Недостает только монастырского кваса.

В обществе проявилась живая струнка. Выстрелы с крепостных стен не помешали воинственному казначею повторить свою неизменную «Wein, Weib und Gesang». Согрешили по секрету и насчет безика. Любители пари поставили вопросы, сколько выбудет из строя людей за время экспедиции. Держали и за пятьсот, и за тысячу человек.

– Господа, скоро полночь! Чокнемся, чем можем, за близких сердцу людей! – провозгласил Можайский, которому Иованеска добыл у маркитанта бутылку шампанского за фантастическую цену.

– Дядя, я за Ирину! – шепнул Узелков.

– Это мило с твоей стороны, но где она теперь, где?

– Господа, генерал приказал поздравить Теке с Новым годом! Смотрите на часы.

Ровно в полночь из всех орудий раздался залп по крепости. Такого Нового года там не ожидали. Оркестры грянули в траншеях торжественные гимны. Из крепости торопливо застучали зембуреки, но их не почтили ни одним ответным выстрелом.

«Только бы она была подальше от этого ада! – подумал Можайский, впадая в невольную задумчивость. – А ты, – допытывался он у Нового года, – а ты, мой милый, чем порадуешь? Если ты торопишься переселить меня в лучший из миров, то повремени, мне не хочется».

Проводив гостей, он погасил огонь, чтобы случайный посетитель не заявился с новогодним поздравлением. При свете полускрытой свечи он развернул дневник Ирины и остановился на странице, которую, впрочем, пробегал уже не в первый раз.

«…Я не сомневаюсь, что Марфа искренне любила Можайского и что она решилась отказаться от него только под гнетом аскетизма матери. Насколько мне дано знать природу человека вообще и женщины в частности, я решительно утверждаю, что ее отречение не добровольно. Он был поражен отказом, но у него не нашлось мольбы о пощаде…

Где же объяснение его поступка? Он слишком умен, чтобы не понять, как иногда женщине необходимо преклонение перед ней мужчины. За это преклонение она готова вознаградить его сторицей. Но он пошел на разрыв молча, сосредоточенно… точно в это время он уже любил другую. Не меня ли? Какая странная мысль! Во всяком случае, этот человек с непреклонной волей не был бы счастлив с существом, лишенным фосфора и железа. Ему нужна женщина тоже с сильным характером и, пожалуй, с горизонтом более дальним, нежели у Марфы. Как хорошему человеку, я желаю ему найти подходящую спутницу жизни…»

Можайскому показалось сегодня мало одной страницы дневника, и он читал далее – до последней строки.

«Ни медицина, ни светское воспитание не истребили во мне потребности заглядывать по временам в святая святых. Меня это очень освежает – и что же? Много раз я искала тот уголок сердца Вильямса, в котором он должен бы запрятать свою обетованную землю, и не находила. В напрасных поисках Вильямс представляется мне сухим, хотя и очень умным представителем англосаксонской расы… и я каждый раз задаю себе вопрос: что же он в состоянии дать моему славянскому душевному складу? Ах, бывают моменты, когда он кажется инквизитором, палачом.

Вот и теперь он подает мне знак идти с ним… туда, к венцу… но я хотела бы попрощаться с некоторыми людьми – и не могу, он зовет… иду, иду!»

XXI

Был один из тех скучных вечеров, когда монотонное постукиванье зембуреков и ответный огонь из траншей наводили одно уныние. Казенный барометр отрядного немца показывал к буре. И действительно, после вечерней зари лагерь всполохнулся и зашумел. Прежде всего захлопали приподнятые верхи кибиток, а вскоре затрещали и веревки с приколками. Песок и кремни понеслись тучами. Теке не могли бы выбрать более удобного момента для нападения, поэтому редуты и траншеи, а еще более лагерь пришли в нервное состояние. Население его, не исключая маркитантов, кучеров и лазаретной прислуги, вооружилось чем могло. Даже Кузьма и Дорофей подбодрились драгунскими шашками. Одна сестра милосердия Стрякова ничего не видела и не слышала, кроме предсмертного по временам хрипа своих раненых.

Стемнело. Две-три сотни головорезов Ах-Берды могли бы произвести в эту пору чудовищный погром. Стрельба по ним из редутов и траншей была немыслима. Патрули трубили поминутно «слушайте все!», но рев ветра заглушал горнистов, и был момент, когда лагерь выпустил по своему же патрулю залп в пятьдесят огней. К счастью, какой-то догадливый – не то драгун, не то казак – ответил на залп трехэтажной бранью, ясно показавшей, что идут друзья, а вовсе не враги. Кажется, в этот вечер храбрейшие сердца обоих станов желали скорейшего восхода луны…

При первом налете тучи из песка и гравия, окутавшей лагерь непроницаемой пеленой, сардар приказал готовиться к вылазке. Но перед ним предстал Суфи, познавший своим возвышенным духом, что эту страшную бурю поднял не кто иной, как гений зла, бывший в услужении у гёз-канлы. Да и кто же другой, как не этот негодяй ифрит, исполнявший все дурные поручения самого Соломона, мог ниспровергнуть на землю такой обильный дождь каменного хряща? Не правильнее ли в таких случаях держать в руках вместо ножа книгу Писания?

Вылазку отложили. Ифрит, однако, не сделал бы того, что он сделал, не имея в том надобности. Его усилие застлать небо непроницаемой тьмой клонились, несомненно, к омрачению глаз правоверных. Правоверные это поняли и сделали все, чтобы не поддаться сну. Тогда ифрит понес посрамление. Русский сардар, догадываясь, что его слуга не превозмог людей Писания, не посмел броситься на крепостные стены.

Однако на другой день после этой бури по всей крепости разнеслась странная весть, будто русские сербазы уходят в землю.

– Они роют колодец и проваливаются туда совсем, с головой…

Сардар распорядился вызвать смельчаков, чтобы проверить это нелепое известие. За смельчаками не было остановки. В первую же ночь Мумын подполз к Великокняжескому укреплению и убедился лично в том, что русские уходят в землю. Тогда сардар призвал на совет все четверовластие.

– Неприятель проводит кариз, – высказался первым Хазрет-Кули-хан.

– Не думаете ли вы, что русские хотят торговать водой? – ядовито заметил Ораз-Мамет-хан. – В таком случае им будет большой убыток, потому что у нас есть своя вода.

В четверовластии уже шли раздоры.

– Такой несообразной вещи я не думаю, – отвечал Хазрет-Кули-хан, – но русские все-таки ведут кариз. Они начали свой дьявольский замысел у самой плотины, чтобы оттуда подвести воду к подошве наших стен.

Мысль эта на минуту ошеломила весь военный совет.

– Как вы полагаете, святой отец? – спросил сардар присутствовавшего в совете Суфи.

– Сатана не имеет власти над теми, которые веруют и полагают надежду на Аллаха, – отвечал уклончиво Суфи.

– Русские вовсе не так глупы, как это некоторые думают, не будучи сами достаточно прозорливыми, – высказался Эвез-Дурды-хан. – Привести к нам воду под стены – значит прибавить воды в наш котел, и больше ничего. Что нам помешает прокопать арык сквозь стену и выпустить лишнюю воду, если она будет. Не вернее ли думать, что враги прокладывают дорогу в крепость, чтобы войти в нее ночью и напасть на нас сонных?

– Сатана – обманщик для человека! – отвечал на это замечание Суфи. – Кто берет его себе в покровители, тот погибнет жестокой смертью.

Но и это возвещение не разрешило вопроса, для какой надобности русские уходят в землю. На совете еще раз обменялись догадками. Суфи прочел еще одну суру из Корана на тему о Сатане, а дело от того нисколько не подвинулось. Спор разгорался. Вожди Мерва сказали какую-то грубость.

– Скажи моим слугам, чтобы они говорили с кротостью, ибо Сатана может посеять между ними несогласие. Сатана – отъявленный враг человека! – высказался Суфи, от которого не ускользнула зарождавшаяся неприязнь мервцев к текинцам.

– Что скажет джанарал инглези? – спросил сардар, обращаясь к позванному на совет мистеру Холлидею.

– Русские ведут подкоп, – отвечал инглези. – Подойдя под стену, они подложат бочки с порохом, взорвут ее на воздух и таким образом проложат себе дорогу в крепость.

– Аллах акбар! – нашелся выговорить Суфи, всплеснув руками. – Бисмиллах иль Рахим!

Совет примолк. Инглези знал, что он говорил. От него потребовали объяснения о том, как помешать русским и обратить их дело на их же голову. Тогда он повел речь о контрминах, о слуховых колодцах и о пересечении минных путей.

– Главное – нужно слушать, – решил совет, – нужно слушать, куда роют эти свиньи.

– А чтобы им помешать, я назначаю на завтрашний день вылазку! – объявил сардар, любивший проявлять свою абсолютную власть. – Отец, скажи людям Писания, чтобы они весь день просили помощи у Аллаха.

Наступил памятный для обеих враждебных сторон день 4 января.

– Сегодня вылазка! – мог решить каждый охотник при взгляде из Охотничьей калы на эспланаду крепости.

– Милости просим, милости просим! – заговорили редуты, траншеи и лагерь. – На этот раз не проспим!

Действительно, приготовления к вылазке шли в среде защитников Голубого Холма с детской наивностью. На глазах дозора с вершин Охотничьего форта они устанавливали лестницы, запасались арканами для своих убитых и раненых и мешками, как нужно думать, для сбора трофеев в виде русских голов. Обо всех их сборах и приготовлениях немедленно передавалось в ставку командующего, откуда ординарцы разносили по батареям и траншеям приказание за приказанием.

В траншеях, впрочем, шли и вольные разговоры.

– Не приведи бог, какой я сегодня лютый, – говорил апшеронец ставропольцу. – Будь у всех чекинцев одно горло, я и то перегрыз бы!

– За что так?

– За знамя.

– За знамя кто не перегрызет!

В горной батарее тоже были недочеты.

– Обобрали мою милку, так что и смотреть на нее совестно! – жаловался фейерверкер, потерявший в прошлую вылазку замок от орудия. – Все сестры на работе, а ей и выйти не в чем.

Каждый интересовался знать, во сколько минут десятого зайдет луна. Она замешкалась сегодня. Нетерпеливейшим казалось даже, что она пробудет на небе до утра и что вылазка не состоится. Но часу в одиннадцатом она склонилась к горизонту, а за ней спустилась южная темень. В тыл лагеря направились сильные патрули, подававшие знакомый ему сигнал «слушайте все!».

Вылазка готовилась решительная. Через траверсы и скрытые проходы пробрались в ров, окружавший стены, шесть тысяч человек. Преобладали мервцы. Прошли, однако, добрых полчаса, пока толпы не устроились и с кошачьей осторожностью не выбрались изо рва на площадь, отделявшую траншеи от крепости. Толпы полезли, приникнув к земле со стороны обоих фасов стены Бек и с южных частей Векиль и Баш-Дашаяк.

В траншеях мертво и мрачно, в лагере также погашены все огни. На батареях ни звука. Форты Великокняжеский, Охотничий и Туркестанский точно вымерли. Вылазкой командовал Ах-Берды, а у стен оставался с тохтамышцами сардар, готовый посылать резервы во все стороны.

Только при переправе через Великокняжеский ручей не обошлось без некоторого шума, но тут все равно нужно было подняться на ноги и броситься на врага. Теке бросились, и так стремительно, что секрет, несмотря на предупреждение о готовившейся вылазке, не успел отбежать к траншее и был весь переколот.

Воззвав к Аллаху, нападавшие взмахнули тысячами клынчей над головами неверных. Но где же они? Где неверные? В траншеях пусто! Никто не ответит оттуда ни стоном, ни пулей, ни ударом штыка!

В траншеях действительно было пусто. Люди лежали позади их и ожидали приказа подняться и встретить врага. Приказ дан. Люди поднялись, и тогда передовая линия вспыхнула внезапно боевым огнем. Момента этого ожидали ракетные станки, митральезы, свинец, шрапнель, бомбы…

Со стороны брешь-батареи блеснул фонарь, осветивший значительную часть пространства между траншеями и крепостью. Нападавшие дрогнули, они не ожидали подобной хитрости. Пули пронизывали их кольчуги из самодельной железной проволоки, как тесто для чуреков. Огонь ада не будет так убийствен, как был огонь 4 января.

Ротные ликовали. Методически, как на учебном поле, они произносили неумолимо грозное «рота, пли!». Нападавшие валились снопами.

При виде своей неудачи сардар побоялся употребить в дело резервы и, опустив голову, молча направился к Голубому Холму.

– Пропала наша земля, пропала! – заговорили вокруг него более впечатлительные люди. – Неверные хитры и страшны.

В полчаса все было кончено. Батареи выпустили в это короткое время семьсот снарядов, а траншеи и форты – до ста тысяч патронов. Бестолковые ракеты помогали фонарю освещать поле битвы. Понеслись звуки оркестров, но на этот раз меланхолические мотивы марша добровольцев возвещали торжество победителя. Впоследствии текинцы сознавались, что музыка действовала на них угнетающим образом. В ней они видели символ душевного спокойствия, чего никто не желает своему недругу.

– Продолжать намеченные работы до последнего заступа! – слышалось в траншеях приказание командующего, на этот раз звучным и даже задорным тоном.

Первые проблески утра осветили страшную картину. Из траншей виднелись одни трупы вплоть до крепостной стены. К прежним неубранным прибавилось до пятисот свежих, между которыми продолжали шевелиться тяжелораненые. Неподалеку от траншей лежал Ах-Берды, а рядом с ним Керим-Берды-Ишан с Кораном в одной руке и с клынчом в другой.

Главная роль в этой вылазке принадлежала мервцам. Соблазнившись славой и добычей прежних нападений, они пожелали взять инициативу дела в свои руки, при этом Коджар-Топас-хан обещал несколько хвастливо доставить в крепость десять орудий и столько русских голов, что ими можно будет заткнуть все провалы в крепостных стенах. Ожидание его не оправдались. Аллах решил иначе и предоставил неверным вкусить еще раз в жизни сладость победы.

– Вы нас не поддержали! – упрекали после погрома мервцы ахалинцев. – Вероятно, у вас такой обычай, чтобы из союзников делать кольчугу для своего тела.

– У нас такого обычая нет, – отвечали ахалинцы. – У нас каждая грудь служит сама себе кольчугой. Вы просили не помогать вам из боязни, вероятно, что, попав в рай, мы не оставим вам места.

– Вы говорили нам об одних русских порядках, а мы встретили у них совсем другие порядки! Так настоящие друзья не поступают.

– Шайтан не спрашивает правоверных, какие ему нужно устраивать порядки. Храбрые люди никогда не позволяют врагу читать, что у них написано на спине.

– Наши спины все изранены, а это хорошие надписи.

– Нужно, чтобы эти надписи были на груди, а не на спине. Вы говорите, что мы вам не помогли, а чей сын лежит впереди всех убитых? Где Ах-Берды и его сотни? Все там остались. Стыдно вам.

– Мы уйдем в Мерв!

Ахалинцы изумились:

– Мусульмане ли вы?

– Мы уйдем в Мерв, чтобы приготовить у себя отпор русским. Каждому своя кибитка дорога. Нет судьи, который бы нас не оправдал.

Ахалинцы собрались в кружки, которые и решили избрать Суфи третейским судьей. Сардар одобрил это решение.

– У нас есть праведной жизни человек – Суфи. Пусть он будет посредником и скажет, на чьей стороне правда. Что вы можете сказать против Суфи? Он не имеет здесь ни роду, ни племени, совершеннолетний, в полном разуме, правоверный и законнорожденный. Книгу же Писания он читает на память.

– Хорошо, мы согласны, – отвечали мервцы. – Пусть нас рассудит Суфи.

Избранный в посредники мусульманин потерял бы всякое уважение, вздумав отказаться от священного звания кази. Суфи, разумеется, принял посредничество и только выговорил себе день для размышления, так как разрешить спор между двумя племенами был труд нелегкий. Нетерпеливейшие из Ахала и Мерва поминутно приступали к нему с вопросами: кто же из них прав? В первый раз Суфи ответил, что, находясь в горестном расположении духа, он не смеет, по правилам Шар’э, произнести приговор. Во второй раз он ответил, что он голоден, а по правилам Аземы, голодный не должен приступать к решению дела. В третий раз он сознался, что был отвлечен посторонними мыслями, и в таком случае он может говорить только как простой человек, а не как судья.

Не дождавшись решения посредника, мервцы заявили о своем твердом намерении возвратиться на родину. Такое отступление от общего дела угрожало всему Теке тяжелыми последствиями. Но вот ханум принесла последний сундучок с персидскими туманами и обещала в случае победы над неверными посвятить доходы с своего кариза на богоугодное дело. Однако и эти жертвы не принесли никакой пользы. Тогда она созвала людей Писания и толпы женщин к стене Сычмаз, через траверсы которой мервцы должны были пройти в пески.

– Вы предстанете на суд Аллаха с черными лицами, – укорял здесь Суфи Коджар-Топас-хана. – Вы будете ввержены в огонь, откуда ваши вздохи и рыдания будут нестись до бесконечности.

– Вы будете пить воду горячее растопленного металла, – предупреждал Адиль. – А какое это презренное питье!

Мервцы не уступали.

– Собаки! – закричала тогда ханум. – Купцы! Все трупы ваших братьев мы оставим на лакомство нечистым шакалам. Пусть груди ваших жен и дочерей обрастут колючим терновником. Мы упросим Аллаха, чтобы верблюдицы приносили вам только змей и черных пауков и чтобы неверные отдали вас в подлое рабство шиитам!

Ханум умела и резко выражать свое негодование, но кто же слушает рассерженную женщину, даже если бы она имела золотую голову? Скоро ее голос был голосом в пустыне, так как все мервцы повернули коней в песчаные барханы и поспешили укрыться от пытливого наблюдения гёз-канлы.

Новое и тяжелое несчастье ожидало ханум. После того как мервцы так жестоко обидели ахалинцев, при возвращении к себе она услышала отчаянные вопли ее рабынь.

«Израфил, пощади мою малютку!» – взмолилась она сердцем, полным томящего предчувствия.

Увы, жизнь ее малютки была уже на исходе. Рабыни недосмотрели за ребенком. Пользуясь оплошностью нянек, маленькая ханум вышла на воздух из подземелья и понеслась на своем старом козле на свободу, где так ярко светило солнце. Недолго, однако, она пользовалась свободой. Одна из шальных гранат, поминутно бороздивших середину крепости, оторвала у нее руку.

– Все возьми у меня! – восклицала в исступлении ханум, обращаясь к миссис Холлидей, хлопотавшей возле ребенка, истекавшего кровью. – Возьми сады, возьми мой кариз, но только спаси радость моей жизни!

– Ханум, мое искусство ничтожно перед волей Аллаха. Будьте готовы к ее смерти, которая придет через два-три часа, так как больше я не в силах продлить ее жизнь.

Приговор этот заменил возбужденное состояние ханум примирением с могущественной силой предопределения.

Суфи явился к умиравшей.

Суровый старик желал, чтобы ребенок повторил за ним, как повторяет взрослый умирающий, длинные суры «иа-син» и «размещения», но у ребенка достало сил повторить всего один стих:

– «У них будут девы со скромными взглядами и с большими черными глазами. Цвет лица их будет напоминать цвет скорлупы страусовых яиц…»

После усилия, с каким дитя повторило этот стих Корана, началась агония с бредом о дженнете и о реке, наполненной медом. Она звала с собой и своего старого приятеля – козла, убитого той же гранатой.

Маленькую ханум похоронили рядом с батырями, защищавшими Голубой Холм. Плача не было. Тельце ее, обернутое в белый саван, отнесли на кладбище почтенные люди, служившие когда-то ее знаменитому деду Нур-Берды-хану. Вероятно, из уважения к памяти этого народного героя они устроили носилки из пик и алебард.

Несколько дней после этой катастрофы ханум не показывалась ни в совете сардара, ни на стенах Голубого Холма. Впрочем, дух гарнизона вообще принизился в последние дни, и даже храбрейшие, перестав считать зазубрины на своих лезвиях, частенько вспоминали об ударах судьбы.

Суфи и все его люди Писания также напоминали защитникам Голубого Холма о силе предопределения.

– «Каждый умрет так, как написано в книге, – распевал строгий старик посреди кладбища. – Книга же эта, именуемая явной, заключает постановления для всех дел мира сего…»

Улькан-хатун, проникшись этими словами Писания, не сказала ни одного слова упрека рабыням, недосмотревшим за ее внучкою. Женщина же инглези приобрела в ее глазах еще большее право на уважение, так как она продлила жизнь маленькой ханум хотя на время прочтения спасительных слов Корана.

XXII

Твердое решение командующего повести штурм не раньше, как будет готова минная галерея, вызвало в траншеях и лагере унылое затишье. Лагерь потянулся за фуражировками и добычей материалов для фашин и туров. Осаждавшие и осажденные поддерживали огонь без увлечения, исключительно ради напоминания о своей неусыпности. По временам водворялась безмятежность до того, что Дорофей доил госпитальную корову с таким спокойствием, точно он находился в благоустроенном коровнике. Крепость продолжала, однако, волноваться тревожными слухами о таинственном подземном ходе. Стрельба с крепостной стены по тому пункту, где открывалась минная галерея, не препятствовала, однако, работе гномов. С другой стороны, перепадали и в лагерь вести, будто из крепости ведут контрмины и подкоп под шатер командующего, находившийся в третьей параллели, всего в ста саженях от стены. Его сторона, обращенная к неприятельским выстрелам, была надежно ограждена мешками с землей. И только поверх этой ограды виднелся конусообразный верх шатра, служивший соблазном и целью для лучших мультуков и зембуреков гарнизона.

Трупы между параллелью и крепостью начали разлагаться, от них несло запахом до того невыносимым, что при затишье огня солдаты добровольно выходили из траншей и оттаскивали их подальше ко рву.

Наконец обе стороны признали необходимость в перемирии исключительно для уборки тел. Утром 7 января на Охотничьем форте подняли белый флаг.

– Русский сардар согласен дать вам время для уборки покойников, – объявил переводчик из Охотничьей башни. – Взгляните на них, они умоляют вас о похоронах.

– Мы принимаем ваше предложение, – отвечали с крепостной стены. – Если ваши люди не будут стрелять, то и мы не сделаем ни одного выстрела.

Заключили перемирие. По стенам пошли глашатаи оповестить начальников и простых людей, что до разрешения сардара никто не должен стрелять в русских под страхом быть повешенным.

Выйдя из своих укреплений, обе стороны стали лицом друг к другу безбоязненно, точно с намерением обменяться добрыми пожеланиями. Обе стороны казались утомленными. Было прекрасное утро. Стены, покрытые беспрерывными рядами защитников, картинно вырезывались на фоне голубого горизонта.

Мужчины и женщины вышли из-за стен скрытыми ходами и принялись исполнять свой печальный долг. Между траншеями и стенами открылись сцены, воспроизведение которых доступно только воспаленному воображению. Покойников волокли за руки, за ноги, за платье, по одному и по два. Ах-Берды и Керим-Берды-Ишана унесли с почетом. Немало, однако, нашлось трупов, которыми брезговали, как телами недостойными погребения.

– Почему вы не все трупы убираете? – допрашивали текинцев. – Разве не все правоверные достойны похорон?

– Они – мервцы!

– Но ведь мервцы тоже мусульмане. Признайтесь, они бросили вас?

Ответа не последовало.

– Мы хотим говорить с Тыкма-сардаром, – обратился с воззванием из Охотничьей башни принц иомудский. – Нам нужно сказать ему доброе слово насчет ваших семейств.

– Наш сардар уехал к хивинскому хану с жалобой на вас, – отвечали из-за зубцов крепостного парапета.

– Вы слишком умны, чтобы жаловаться на нас! И кому же? Хивинскому хану! Он не имеет над вами никакой власти. Зачем вам трудить лошадей в такой бесполезной дороге? Что же касается почтенного Тыкма-сардара, то мы видим, что он стоит сейчас по правую сторону, возле пушки…

– Вы ошибаетесь. Сардар возвратится только через два дня. Однако зачем ваши люди смотрят к нам в крепость?

– Да ведь и вы же смотрите на нашу сторону!

– Мы смотрим, но ничего не пишем, а ваши люди пишут на бумаге.

– Мы скажем им, чтобы они не писали. Наш сардар предлагает вам выслать, куда сами знаете, ваши семейства со всеми вашими богатствами. Мы пропустим их без обиды.

– Не думаете ли вы, что ваши выстрелы вредят нам? Нисколько. Мы хорошо защищены, и к нашим семействам вы можете добраться только по нашим трупам, чего Аллах не допустит.

– Аллах рассудит правого от виноватого.

– Судя по разговорам, вы правоверный, а служите гяурам.

– Я сербаз и служу своему падше. Мой падша может дать вам мир, если вы будете его просить.

– Без приказа хивинского хана мы ничего не можем сказать.

– К чему вы говорите такие сказки о хивинском хане? Разве он посмел бы обнажить клынч против нас? Будем мужчинами и условимся так: когда вы захотите говорить с нами, выкиньте на том месте, где стоите, белый флаг.

– Нам больше говорить с вами не о чем. Откуда вы пришли, туда и ступайте. А что вы роетесь под землей, так мы это слышим… и вы увидите, какое Аллах даст нам оружие на вашу погибель.

В суматохе перенесения трупов текинцы не заметили, что с ними выбежал один из рабов шиитов в цепях, обмотанных мягкой рухлядью. Перед траншеей он обнажил цепи – и все было понятно. Вскоре они распались под отмычками слесаря. Успокоенный и обласканный, он, разумеется, принес ценные показания о расположении цитадели, о силе ее защитников, о господствовавшем духе и обо всем, что годилось для успеха предстоявшего штурма.

– Скажите вашим людям, чтобы они уходили, – возвестили со стены. – Мы дело свое окончили и нам не для чего смотреть больше друг на друга.

В две-три минуты картина изменилась. То же прекрасное утро, та же чарующая синева гор, то же голубое небо, но люди уже не те. Они стали врагами! Они снова принялись ухищряться в обмене средствами истребления!..

До штурма было еще далеко.

Пришла почта. В кибитке Можайского образовался кабинет для чтения. Здесь все, начиная от отца Афанасия, принялись одобрять премьера Гладстона за то, что он не присосался к Теке. Для одного только поручика Гайтова, из осетин, английский премьер не представлял никакого интереса. Впрочем, он явился к Можайскому по экстренному поручению командующего.

– Командующий просит вас пожаловать к нему в траншею, – доложил он Борису Сергеевичу и при этом добавил: – Если вас ранят или убьют, то я буду в ответе.

– Последнее обстоятельство успокаивает меня настолько, – заметил шутя Можайский, – что я охотно пройду открытой площадью под выстрелами теке.

Гайтов протестовал. Площадка подвергалась усердному обстрелу.

– В таком случае я отправлюсь без вашей охраны, на собственный риск и страх.

Храбрый осетин еще раз запротестовал, но уже только по долгу службы; ему и самому было неприятно пробираться воровски позади складов и пустых ящиков.

«Что я почувствую? – спросил себя Можайский, выходя на площадь, совершенно открытую неприятельским выстрелам. – Сегодня перестрелка идет в мажорном тоне, если только это не плод моего воображения – воображения человека, не привыкшего, чтобы его расстреливали так откровенно».

Беспрерывная стукотня по пустым, брошенным здесь ящикам из-под снарядов и патронов не доставляла, впрочем, и осетину Гайтову ни малейшего удовольствия.

«Несомненно, что у людей привычных сердце бьется не так беспокойно, как мое теперь, – продолжал разбирать себя Можайский. – Но не всем же быть героями, притом я держу голову, кажется, довольно прилично!»

По входе в траншею путь сделался совершенно закрытым; здесь только изредка пули выколачивали из земляных валиков струйки сухой пыли и мчались далее в пространство с рикошетами и присвистом. Траншейные обыватели не обращали на них никакого внимания.

Можайский нашел командующего в состоянии траншейного far niente – полураздетым, в кровати, с неизбежною книжкой, трактовавшей методы войны в конце XIX века. Она была его Кораном. Всегда матовый цвет лица его принял за время осады еще более сливочный колорит, а выражение пытливых зрачков казалось утомленным и беспокойным. В шатре отдавало приятными духами.

– Надеюсь, дорогой Борис Сергеевич, что вы не посетуете на мое приглашение? – спросил он, приподнявшись с кровати. – Мне хотелось освежиться от этого завывания.

Завыванием он называл какофонию звуков от беспрерывного пролета пуль над его шатром.

– Надеюсь, что Гайтов берег вас как зеницу ока?

– Я охотно прошелся с ним по открытой площади.

– По открытой площади? Но это безумие! И особенно сегодня, когда я нарочно приказал усилить огонь, чтобы вы полюбовались картиной траншейной жизни.

– Мне и самому хотелось испытать, велик ли во мне запас так называемой силы воли.

– И что же?

– Я не победил учащенного биения сердца, поэтому едва ли мой статский дух очутится при переселении душ в богатырской груди исступленного Роланда.

– Герои, как и поэты, родятся, а храбрые люди, как и ораторы, делаются. Наполеон родился, Пушкин родился…

– А вы, Михаил Дмитриевич?

– Без личностей, милостивый государь, без личностей! Скажите, разносят ли меня в английской прессе?

– За вами следят по пятам и отмечают все выдающиеся факты вашего движения в Теке. Я готов думать, что корреспонденты прячутся в мешках, которыми окружен ваш шатер.

– Что говорит «Таймс»?

– Она называет вас ненасытным генералом, которому только Англия помешала обратить Мраморное море в русское озеро.

– По этой фразе я узнаю корреспондента, как узнавали кичливых парфян по высоким каблукам! Однажды за дружеским обедом не то в Ловче, не то в Адрианополе я назвал в шутку Мраморное море русским озером. Фразу эту подслушал О’Донован и с той поры разносит ее по всем английским редакциям. Вы знаете, где он?

– В Мерве.

– Да. Туда он пробрался через Персию и наобещал простодушным разбойникам целые корабли английских денег и оружие. Теперь он сидит на вершине Копетдага и ловит по ветру слухи о моих зверствах. Но что говорят англо-индийские газеты?

– Они называют вас флибустьером.

– Позвольте, и это выражение мне знакомо. Я слышал его в Гурьевке от Холлидея!

– Флибустьером, проповедующим учение о силе и значении исторического рока. Учение это состоит, по их догадкам, в том, что исторический рок выше земной власти и что каждый русский генерал в Азии есть только частица исторического рока. По этому учению, русский среднеазиатский генерал может и должен предпринять всякое движение вперед на свою ответственность. Они требуют, чтобы Англия сторожила каждый ваш шаг.

– Узнаю мидян строптивых по ретивым их коням! Мысли и оборот речи – все мне указывает на Холлидея. Неужели и он пустился в эмиссары? Вот кому я не советовал бы встретиться при штурме с нашим милым графом Беркутовым. А как относятся в лагере к моим телеграммам о ходе осады?

– Я буду говорить только о себе и чистосердечно признаюсь, что не ожидал такой правды в военных реляциях.

– Особенно в моих, не так ли? В донесениях к государю я не убавил ни одного раненого и не присчитал неприятелю ни одного убитого. К счастью, государь относится ко мне с беспредельным добродушием. Зато масса военных радуется моим неудачам и предполагает, что Геок-Тепе будет моей гробницей.

– Вы расположены сегодня к меланхолии?

– Я не скрыл о понесенных мною потерях – и вот результат: мне уже навязали ментора для преподавания мне военной науки. В менторы назначили человека, нажившего себе на канцелярских стульях до того расстроенную печень, что он не может сесть на коня. И это будет руководитель осады и предстоящего штурма, ха-ха-ха! Но бог с ними… разумеется, я разгромлю крепость, прежде чем он высадится в Красноводске. Скажите лучше, в унынии ли лагерь?

– Лагерю скучно, но уныния незаметно.

– Говорят ли, что я нарочно создал текинское сидение?

– Да, говорят, будто вы тянете осаду ради эффектного штурма.

– В этой догадке есть по крайней мере здравый смысл. К сожалению, и здравый смысл забывает, что мир цивилизации должен покорить Азию раньше, чем она научится делать берданки. Давно ли было время, когда русский приказчик отсиживался в караване от нападения степняков с самоварной трубой в руках? Еще в черняевскую эпоху азиаты верили, что когда русские кричат «ура», то у них выскакивают пули изо рта. Вот здесь, на этом месте, где мы с вами разговариваем, наш отряд потерял двадцать восьмого августа семьдесят девятого года четыреста пятьдесят человек убитыми и ранеными, в том числе одними убитыми семь офицеров, да столько оружия, что наши револьверы продавались за бесценок на базарах Персии и Хивы. Правда… – Михаил Дмитриевич приостановился, возобновляя, видимо, в своей памяти хорошо известные ему подробности неудавшегося штурма. – Правда, людей послали тогда на штурм без лестниц и без фашин и вообще без всяких приспособлений. Вы видите стены, теперь они выше тогдашних, но все-таки возможно ли взлезть на них при помощи одних штыков? Господа командиры думали иначе и вступили в бой с невозможностью. Гарнизон, видя, что стены прекрасно защитят сами себя, бросились на вылазку с решимостью истребить врагов. Наши отступили, пожертвовав… многим, очень многим! И вот мне уже приходится бить азиата не по воображению, а по загривку, и, право, кто думает, что я затягиваю осаду для эффекта или для приумножения лавров, тот не понимает, чем может отразиться на нашем положении в Азии повторение двадцать восьмого августа. Теперь я веду войну батальонами и ротами, но в случае неуспеха сюда придется вести корпуса и армии. Таково значение подъема духовных сил в народной обороне. Даже и теперь, по одним только слухам о моих потерях, у нас за спиной волнуются и иомуды, и гокланы, а Афганистан прет прямо на Калугу!..

– Но день штурма все-таки близок?

– Пока не знаю. Без минного взрыва я не рассчитываю на успех. Необыкновенная храбрость теке заставляет меня быть осторожным. Дайте им наше оружие, и шансы будут неравны. По духу они герои и только по средствам и знаниям младенцы. Идти без солидной подготовки на штурм с моими пятью тысячами штыков значило бы искать поражения. До свидания, дорогой Борис Сергеевич, спасибо за визит и за статские речи. Возвращайтесь, пожалуйста, назад не площадкой, а траншеями.

Несмотря на многократную встречу грудь с грудью, оба враждовавших стана не успели составить определенного понятия о силе своих противников. На стороне Теке было много удач: бой в садах ханум, смерть генерала Петрусевича и успехи двух вылазок, но затем Аллах прогневался и послал 4 января большую потерю в людях.

Желая исследовать нравственную силу гарнизона, командующий решил открыть в стене пробную брешь. Батарея расположилась с этой целью всего в тридцати саженях от стены. С раннего утра восемь ее орудий принялись посылать снаряд за снарядом, под ударами которых сухая глина брызгала во все стороны своеобразными фонтанами. Через час беспрерывной толчеи образовались в стене расселины; одни глыбы валились в крепость, другие в ров. Через два часа чугун пронизал уже всю толщу стены и открыл эспланаду крепости.

Здесь легко было подметить необычайное мужество теке. Видно было, как после каждого выстрела сотни рук вскидывали обратно землю на только что разбитую позицию; женщины не отставали от мужчин.

Узелкову так и хотелось вскрикнуть: «Браво, теке, браво!» А теке ложились в это время за обвалом стены в виде нивы, урожай которой принадлежал ангелу Израфилу. Как только замолкла батарея, бреши не существовало, она была заделана до верхнего уровня стены!

Теперь только пушечная культура столкнулась с беззаветным мужеством, стоившим рукоплесканий. Оба стана узнали наконец силу своих средств. После пробного испытания отряд перестал подозревать командующего в том, что он тянет осаду для усиления эффекта, и примирился с мыслью о необходимости ожидать окончания мины.

Мина сделалась вскоре центром общего внимания. Прогулка к ней из лагеря считалась обязательной для каждого, кто пренебрегал пальбою зембуреков. Минеры были героями дня. Стоило одному из них показаться на божий свет, как на него обрушивалась вереница вопросов:

– Быстро ли подвигаетесь вперед?

– По два фута в час, вашебродие…

Минеру было не до расспросов. Ему хотелось подышать свежим надземным воздухом, чтобы с облегченной грудью вновь нырнуть в непроглядную тьму.

– Как велико расстояние до крепостной стены?

– Капитан Маслов сказывают, что теперь попадем в самую точку.

– А разве была ошибочка?

– Не могу знать…

– На какое количество пороха готовите камеру?

– Капитан Маслов сказывают…

– Чем вы там дышите? У вас сломался вентилятор, а запасного не взяли?

– Не могу знать…

Полакомившись воздухом, минер быстро исчезал в беспросветной галерее, предоставляя любознательной публике разойтись или ожидать появления другого минера с тем же традиционным «не могу знать».

Наконец отрядный инженер донес командующему, что мина готова и что к ночи на 12 января он зарядит камеру по всем требованием пиротехники.

XXIII

В полночь на 12 января адъютанты командующего и ординарцы роздали диспозицию, определявшую общий план предстоявшего штурма.

«Завтра, – объявлял командующий, – имеет быть взят главный вал неприятельской крепости у юго-восточного угла ее…»

Побуждаемый осторожностью, внушенной твердостью духа, проявленной защитниками Голубого Холма, командующий не предполагал взять всю крепость в один прием и даже опасался, что колонны нерасчетливо ввяжутся в дело.

– Командующий требует останавливать натиск людей внутрь крепости, – добавляли адъютанты, раздавая диспозицию. – Натиск разрешается только при очевидности победы и бегстве неприятеля.

«Для штурма назначаются три колонны, – говорилось в диспозиции. – Первая, под командой полковника Куропаткина, овладеет обвалом, какой будет произведен взрывом Великокняжеской мины. Вторая, полковника Козелкова, овладеет артиллерийской брешью. Третья, подполковника Гайдарова, произведет демонстрацию у стены Баш-Дашаяк. Резервы останутся в моем распоряжении. Всей артиллерии действовать по крепости…»

Кто из участников штурма не бросает накануне его мысленный взгляд на прожитое? У кого нет там, далеко, сердца, которое застынет, а может быть, и навсегда замрет при вести о катастрофе? Канун штурма – это подведение итогов всему душевному и сердечному. Одни из участников предстоявшего боя подводили эти итоги прощальными, нервно набросанными строчками. Другие – теплым взглядом на медальоны и амулеты. Люди же с крепкими верованиями меняли белье и заботливо оправляли на шее тельные кресты.

Теке также чувствовали приближение решительной минуты. Накануне штурма они получили грандиозное предостережение: два беззаветной храбрости молодых офицера – мичман Мейер и поручик Остолопов – расширили пробную брешь в стене взрывом динамита и пироксилина. Поручение это они исполнили добросовестно до того, что напор образовавшегося газа подбросил Мейера на воздух.

С крепостных стен было видно необычайное в лагере движение. Через траншеи перебрасывались мостики, артиллерия выдвигалась на позиции, выставлялись целые склады патронов. Колонны уплотнялись, каждая имела по оркестру; митральезы служили им дополнением.

Всю эту ночь реяли над Голубым Холмом крылья ангела Израфила, спустившегося на землю из неведомых высот за сбором душ правоверных. Чувствуя его холодное веяние, правоверные обратились к людям Писания за амулетами, предохраняющими дух и тело от направленной против них вражды. Такими амулетами надежно служат рукописные суры Корана под названием «Дневной рассвет» и «Люди». Впрочем, наиболее верующие, не ограничиваясь двумя сурами, повесили себе на шеи целые Кораны миниатюрной печати. Ангел Израфил должен был это видеть и понимать.

Наступавшие события вызывали особые заботы Суфи и всех людей Писания.

– Ступайте во врата геенны и оставайтесь там навеки! – провозглашал, чуть только забрезжил дневной свет, Суфи, обратившись лицом к гяурам. – А геенна, какое это презренное местопребывание для гордых!

– В садах Эдема, – возвещал Адиль на другом участке стены, – куда будут введены пострадавшие за веру, текут реки, и правоверные найдут там все, чего пожелают. Принявшие смерть будут совершенно довольны, когда ангел Израфил, собирая свою ниву, скажет павшим колосьям: «Да будет с вами мир. В награду же за ваши дела вы войдете в рай!»

Юз-баши, есаулы и все подручные сардара обошли еще до рассвета подземелья и кибитки с призывом к оружию. Наступили минуты тяжелых испытаний.

– Правоверные! – напоминали люди Писания, обходя сгущавшиеся возле стены толпы защитников Голубого Холма. – Пророк сказал: кто обратит спину в день сражения, тот будет подвержен Божьему гневу. Его жилищем будет ад. Какое это страшное жилище! В огне Аль-Готама, ужаснейшей из всех частей ада, будут собраны все муки и мучители… со змеями в руках… и все ленивые и трусы испытают на себе власть Сатаны…

Четверовластие распорядилось, чтобы в случае нападения гяуров семейства Теке залегли в подземелья, но Улькан-хатун не подчинилась этому приказу. Даже курице приказано Аллахом защищать своих цыплят, а как же она не выступит на защиту женщин и детей Теке?

Гонцы прибывали к сардару ежеминутно. Все они подтверждали единогласно, что гяуры поспешно и явно передвигают людей и пушки с места на место и готовятся к решительному удару.

XXIV

Демонстративная колонна Гайдарова, выступив чуть свет против западной стены Баш-Дашаяк, привлекла к себе общее внимание гарнизона. Некоторое время сардар колебался, куда ему направить главные силы. Правда, мельничную калу уже разбивали на его глазах гранатами и даже как будто бросились к ней на штурм, но Тыкма и сам штурмовал в былое время хорасанские крепости.

«Нет, – решил он, – там врагу нечего делать. Он обрушится на восточную сторону, куда смотрят его пушки и куда идет его подземный проход».

Утвердившись в своей догадке, он направил к опасному месту избранные сотни под начальством Хазрет-Кули-хана. Свой же боевой значок – высокое древко с конским хвостом под молодой луной – он укрепил на высшей точке холма. Отсюда могли быть видны все подробности предстоящего боя.

В одно время с наступлением демонстративной колонны открыла огонь и брешь-батарея по тому месту стены, которое было изранено для пробы чугуном и пироксилином. Тридцать орудий направили в эту точку свои жерла. Снаряды их вылетали так быстро, что сталкивались на лету и вгоняли друг друга в стену.

Образовалась неистовая толчея.

Не прошло и получаса, как под беспощадным натиском бешеного чугуна блеснул сквозь всю толщу стены просвет, вызвавший у брешь-батарейных виртуозов усиленное старание. Следующая сотня снарядов обратила просвет в расселину, сверкнувшую зигзагом от гребня и до подошвы стены. Повалились целые глыбы. Открылись ворота, становившиеся с каждым залпом все шире и шире…

А там, за воротами, стояла живая сила, не желавшая сторониться перед пролетом разгоряченного металла. Там люди закрывали пролом своею грудью. Теке глубоко верили, что ком земли, брошенный в лицо гяуру, пролагал путь в вечно радостный дженнет. У кого не было лопаты, тот взбрасывал глыбы земли руками, и обвал бреши то повышался, то понижался, смотря по тому, кто брал верх – самоотвержение человека или пушечный снаряд. Трупы ложились вперемежку с пластами земли.

Увы, металл осиливал дух человека!

Суфи это ясно сознавал и, взывая к Аллаху на гребне стены, уже скорее усовещевал гяуров, нежели грозил им муками ада.

– О неверные! – провозглашал он дрожащим от волнения голосом. – Если вы перестанете сражаться первые, то это будет вам выгодно. Если вы воротитесь, мы тоже воротимся. Ваши хитрости ни к чему не послужат, ибо Бог с правоверными.

Суфи не знал, что в это время инженер, заведовавший минной галереей, читал уже приказ командующего: «Через полчаса по получении сего взорвать великокняжескую мину».

Момент взрыва наступил в 11 часов 20 минут утра и, не промедлив ни одного мгновения, проявился в стихийно-потрясающем величии. Ему предшествовало чувствительное колебание земли на всем пространстве Голубого Холма. То минная камера открывала выход газу, развернувшемуся в ней с чудовищной силой. Выход его был направлен под стену, у которой гарнизон ожидал внезапного появления гяуров. Стена вздрогнула и сначала как бы неохотно, но тотчас же со страшным напряжением взлетела на воздух.

Несколько тысяч пудов земли увлекли за собою в пространство до трехсот человек, только что потрясавших воздух воинственными кликами. Смерть застигла их между небом и землей. Многие из них разорвались в самом пространстве уже на части.

Не прошло и минуты, как все выброшенное на высоту ринулось обратно и образовало удобовосходимый конусообразный обвал. В осыпях его шевелились существа с не погасшей еще жизнью. Над ним нависла туча черного дыма.

Внезапность явления охватила ужасом всю массу защитников и все население Голубого Холма. Потрясающий грохот взрыва при громе восьмидесяти орудий был естественным напоминанием правоверному миру о призывной трубе последнего суда. Продолжавшееся сотрясение стен говорило о колебании всего мира, Тлевшие над полками мультуков и зембуреков фитили как будто боялись прикоснуться к пороховой мякоти. Пророк сказал: «Когда прозвучит труба, родственные связи разрушатся, все обезумеют и не подумают о других».

– Зерзеле! – воскликнул Суфи, взлетая к небу с Кораном в руках.

– Зерзеле! – разнеслось по всей крепости.

О, если бы это было только землетрясение. Но нет, вслед за взрывом из всех траншей встали ряды гяуров и бросились – одни к обвалу, образованному взрывом стены, а другие к артиллерийской бреши. Они шли при барабанном бое, в сопровождении грозной артиллерийской бури, которая заглушала по временам мощное неумолкаемое «ура».

Во главе левой колонны апшеронцы стремились отбить у врага свое знамя. При ней шел и граф Беркутов, он выделялся блестящей формой свитского офицера.

«Вот человек, которому хочется быть убитым, – думалось его товарищам, советовавшим ему надеть серое пальто. – Все человеку улыбается – и вдруг…»

И вдруг случилось то, что и предвидели товарищи графа. Тысячи мультуков и берданок глядели в лицо штурмовавшей колонны. Как только она выступила из траншеи, со стены брызнул на нее свинцовый град. Граф Беркутов пал первым.

Служа на общем сером фоне черным мундиром и серебряными украшениями хорошей мишенью, он привлек на себя внимание лучших стрелков. Пуля попала ему в сочленение ноги. Рядом с ним пал вчерашний герой мичман Мейер, которому пуля пронизала щеку, челюсть и ключицу. Роты начали редеть, а брешь продолжала оставаться недоступной. Пали тяжело раненными командиры батальонов апшеронского и ставропольского полков; апшеронцы изнемогали.

Артиллерийская брешь образовалась неудачно, с прямыми отвесами, так что взбежать на стены было очень затруднительно. Колонна не имела ни лестниц, ни иных штурмовых приспособлений. Между тем из-за обвала и со стен оспаривали каждый вершок земли.

– Надо умирать! – решили в колонне.

Колонна готовилась лечь поголовно, но резерв был уже за плечами. При этой поддержке инициатива боя возвратилась к апшеронцам. Честь стать первым во главе штурмовой колонны выпала на долю унтер-офицера Кривобородко. Вслед за ним рванулась и вся рота, а с нею и столь ненавистные Теке тыр-тыр. Благодаря последним потянулись беспрерывные струйки губительного свинца, и вскоре стены крепости начали покрываться рядами трупов.

Гяуры одолевали.

С затаенным дыханием и сердечным трепетом ожидала колонна Куропаткина минного взрыва. Не успела взлетевшая к небу смесь из земли и трупов рухнуть обратно, как нетерпеливые охотники и часть казаков бросились к намеченному обвалу. Увы, не выждав урочных секунд, многие из них нашли под массой обвала место вечного успокоения. Некоторых отрыли. Первым пал прапорщик закаспийского батальона Мориц, которому предстояло искупить свою растерянность в отражении вылазки 30 декабря.

Батареи на время замолкли. Нужно было разобраться. Осмотревшись, насколько возможно, в хаосе дыма, пыли и трупов, охотники, ширванцы и саперы взбежали на вершину обвала и отсюда уже двинулись по обе стороны гребня неудержимыми потоками. Путь им открывали митральезы.

С этого момента диспозиция штурма утратила всякое значение, так как между нападением и защитой не было уже ни преграды, ни промежутка. Гребни стен покрылись ковром алевших трупов. Уцелевшие остатки защитников, поражаемые губительным огнем, бросились со стен внутрь крепости в надежде принять бой перед своими семьями…

Следом за ними спустились и все три колонны, распространявшие по всему пространству Голубого Холма неумолимую смерть. Она проносилась вихрем от стены к стене, не различая ни возраста, ни пола. В фантастическом образе этой фурии сошлись и слились свирепые существа, утратившие естество человека, гром и огонь выстрелов, лязг оружия, вопли обезумевших женщин и детей и победные клики.

Победители ступали далее по крови и трупам. Адиль первым пренебрег муками Аль-Готама и бросился спасаться через северные проходы. Напрасно после того сардар рубил собственноручно бегущих. Охваченные ужасом теке обратились в бегство общей массой. Сардару осталось вложить окровавленный клынч в ножны и подать знак Мумыну снять и унести боевой значок.

Впрочем, не на радость обратились теке и в бегство. За стеной Сычмаз на обезумевшую толпу бросились драгуны и пехота. Битвы больше не было. Шла рубка, сеча, истребление…

Погоня длилась пятнадцать верст, на расстоянии которых легли тысячи трупов.

В час дня на Голубом Холме величаво красовался уже русский штандарт, гордо возвещавший полную победу над всей страной Теке. Знамя апшеронцев возвратилось обратно в родной батальон. Горные орудия также возвратились в свою семью. И только те сотни людей, к которым прикоснулись в этот день черные крылья ангела смерти, не присоединились к общему победному ликованию.

Встреча командующего со своими помощниками отличалась после боя особою сердечностью. Поздравляя с победой, Можайский решился на нескромный вопрос:

– Михаил Дмитриевич, я знаю, вы не любите ни понедельник, ни тринадцатое число. Почему же вы предпочли понедельник в таком серьезном деле, как штурм крепости?

– Вам для чего же это сведение?

– Для исторических записок.

– Тогда извольте записать: сегодня исполнилось ровно восемьдесят лет со времени знаменитого указа Павла Петровича, которым он повелевал донскому войску собраться в полки и, выступив в Индию, оную завоевать. Наполеон Первый очень рассчитывал на эту маленькую в интересах его любезность. Только внезапная смерть Павла остановила движение знаменитого Платова во главе его сорока полков. В память этого неудавшегося похода я устроил сегодня первый этапный пункт по направлению к Гиндукушу.

– А второй где?

– В Герате.

– И когда?

– При первой демонстрации Англии против России, при первом вторжении ее флота в Мраморное море. Так вы это и отметьте в своих записках в виде завета моего наследникам по оружию.

– Вы убеждены, что искренняя дружба между Россией и Англией невозможна?

– Она желательна, скажу более – она необходима для правильного хода исторических событий, но доказательства этому должны идти со стороны Англии, а не России. Верьте, что Англия будет не раз еще называть Россию и великим, и славным, и даже просвещенным государством, но эти взрывы нежности более чем опасны!

Не успели защитники Голубого Холма покинуть его стены, как в тылу лагеря выросла целая толпа грабителей. Явились курды и нухурцы. Цель их была одна – поживиться добром обессиленных недругов. В знак доброй приязни к русским они навязали себе на плечи белые полотенца и, вооружившись всевозможным дрекольем, ринулись в крепость. Там, однако, встретили их неприветливо – нагайками, прикладами и, наконец, угрозой стрелять в них как в мародеров.

Осторожность подсказывала командующему, что, несмотря на разгром и панику, неприятель может собраться с силами и устроить ночное нападение. Одновременная же оборона громадной крепостной площади и лагеря была не по силам утомленному отряду. Поэтому лагерь придвинули после штурма к стенам и образовали из него и крепости одно общее укрепление.

– Никак невозможно чай пить, очень припахивает, даже до тошноты, – доложил Кузьма, подавая Можайскому на месте нового расположения лагеря стакан какой-то микстуры.

– Как же ему не припахивать, – заметил Дорофей, – когда здешняя вода все одно что настойка на текинских трупах.

– Что ты болтаешь?

– Да извольте пройтись вдоль ручья и вы сами увидите, сколько навалено в него побитого народу.

Дорофей говорил правду. На дне Великокняжеского ручья и по его берегам виднелись трупы, предавшиеся уже гниению. Чай из такой воды не мог отличаться ароматом.

Впрочем, и без этой чудовищной настойки нервы Можайского приподнялись до болезненного напряжения. Для него было все так непривычно. Неустанная пальба, грохот барабанов, взрыв стены с разорванными на части жертвами и потрясающие клики ожесточившихся сторон привели его душевную сферу в хаотическое состояние. У него явилось естественное стремление разобраться в этом вихре кровавых впечатлений и отрешиться хотя бы на время от кошмара – огня, свинца и смерти.

Только дневник Ирины мог вызволить его из плена невольных представлений. И действительно, после нескольких страниц дневника, дышавших прелестью человечности и простоты, он почувствовал себя на свободе. Все эти бреши, обвалы, стоны, взрывы отступили от него и скрылись в неоглядной дали. Он очутился на Волге, в Гурьевке. Он в библиотеке старого князя. Оттуда из девичьей половины неслись звуки рояля…

XXV

Иллюзию эту разрушил раздавшийся неподалеку от кибитки внезапный окрик бранного воеводы.

– Оставить между ручьем и стеной всю площадь свободной! – гремел он на весь лагерь. – Согнать сюда семейства этих разбойников, оцепить их!.. И если что – в нагайки живо!

«А вдруг в этой толпе я увижу Ирину? – промелькнуло в возбужденном мозгу Можайского. – Холлидей не задумается поставить ее в самое тяжелое положение… Но нет, не может быть, чтобы она выдержала ужасы этого ада».

Ночь после штурма выдалась с пронзительной изморозью. Благодаря ей и минувшим картинам дня сновидения победителей отличались тревожным характером. К Можайскому вновь возвратились и подавленные рыдания, и стоны, и вообще проявления мировой скорби. Сквозь тяжелое забытье ему представлялась бесконечная процессия трупов, оживших для того только, чтобы дойти до могилы…

Христианская сторона творила тризну.

Мусульманский мир причитал перед грозным ликом Израфила. Слышался голос и того страшного ангела Малека, которого даже нельзя просить о конце мучений. Он неумолим.

Наступившее утро открыло взамен мучительных грез встревоженной души картину действительности, которая, однако, по своим ужасам ни в чем не уступала тяжелому кошмару.

Теке не предвидели, до каких страшных проявлений доходит боевой огонь современного оружия.

Рассчитывая защитить свои семейства грудью и клынчами, батыри доверчиво заслонили их собой, но – увы! – гяуры открыли все семь ворот геенны и брызнули из них адским огнем. Правоверные не устояли против него. Одним только слугам шайтана повелено судьбой прохлаждаться огнем, а не водой….

Выйдя с рассветом из своей кибитки, Можайский очутился на площади, покрытой толпой из пяти тысяч женщин и детей всех возрастов – от грудного ребенка до ветхой прародительницы. Толпа едва была прикрыта захваченным второпях рубищем. Он остолбенел перед этою картиной, редко, впрочем, повторяющейся даже в истории военных ужасов. В академиях он видел совсем другие виды батального содержания. Там обе стороны нападают и защищаются – на полотнах, испещренных сочными красками, героями совершенно опрятного характера. Одни колют других с видом людей, помогающих Творцу управлять вселенной, а другие умирают со взведенными к небу очами в виде благодарности за ниспосланную смерть. Каждый герой соблюдает внушительное приличие, и если он падает с лошади, то падает по всем требованиям берейторского воспитания.

Перед Можайским, напротив, извивалось чудовище, которое могло служить только грандиозной моделью для изображения неописуемого ужаса. Все в нем было переполнено страхом и отчаянием.

«Так нельзя!» – решил он, охватывая всю картину глазами сердца.

«Так нельзя, нет, так нельзя!» – твердил он, возвращаясь в свою кибитку.

«Милостивый государь Михаил Дмитриевич, – писал он с лихорадочной поспешностью. – Рядом с моей кибиткой извивается в судорогах голода, холода и страха толпа из нескольких тысяч женщин и детей. Неделю, а может, и более она будет оставаться в ваших руках с целью вызвать покорность побежденного врага. Нужно накормить и согреть это чудовище. Придите и взгляните на него. Все средства облегчить его страдания имеются у нас в избытке. Себя же отдаю на этот случай в полное ваше распоряжение».

Отправив записку, Можайский пошел бродить по становищу. Чудовище находилось в агонии. Мусульманин-победитель имеет право на жизнь побежденного, а гяуры разве добрее правоверного? Вот эта старуха, что делила между внучатами кусочек бараньего жира, несомненно, считала его последним обедом в земной жизни. Там девушки из боязни приглянуться победителям торопились испортить свои свежие щеки размазней из глины. Старые фурии выглядели благодаря истерзанной одежде и распущенным косам свирепее обыкновенного. Только кое-где полный несмышленыш тормошил выбежавшую за ним приятельницу-собачонку.

Обойдя вокруг становища, Можайский решился пройти через него по нескольким направлениям. Ему уступали дорогу скорее с равнодушием, нежели с ненавистью. Хорошо владея тюркским языком, он пытался вступать с толпой в объяснения, но от него отворачивались с коротким «не понимаем». На один только вопрос: «Не нужна ли помощь вашим раненым?» – сотни голосов воскликнули: «На что нам помощь, когда вы сегодня же отрубите всем нам головы?»

В это время, однако, врачи успели уже образовать по собственному побуждению на открытом воздухе, у крепостного рва, перевязочный пункт. Сюда направили раненых женщин и детей.

– У вас кто лечит, мужчины или женщины? – спросила Можайского одна из старых матрон, видимо, пользовавшаяся в своей среде большим почетом. – Нам королева инглези прислала свою женщину, которая делает чудеса.

– У вас есть женщина инглези? Она лечит? Где же она? – посыпались вопросы Можайскаго.

Живость и волнение его испугали матрону.

– Не знаю, ничего не знаю, я женщина бедная и простая, – ответила она, скрываясь в массе окружавших ее женщин.

Можайский шел дальше, не давая уже себе отчета, куда он идет и с какой целью.

«Ирина, неужели ты здесь?» Этот жгучий вопрос застилал перед ним, как пеленой, всю своеобразную картину только что утихнувшей военной грозы.

Выбравшись из становища, он отправился в крепость без всякого плана и намерения. Он наступал как-то без страха и трепета на уцелевшие от взрыва гранаты и натыкался на сломанные зарядные ящики. По главной дороге, проложенной вдоль всей крепости, были расставлены посты и орудия. До текинских трупов еще не дотрагивались и только более ужасные из них оттаскивали в сторону. Свои также не все были убраны, поэтому ряса отца Афанасия продолжала беспрерывно мелькать у носилок с убитыми и ранеными.

Вся эта картина павшей твердыни быстро пополнялась новыми явлениями. В подземельях оставались раненые и те из уцелевших защитников, которые, не найдя смерти, не успели бежать вовремя из крепости. Они ожидали ночи, чтобы под ее покровом проскользнуть мимо часовых. Но не каждому удавалось это бегство!

XXVI

По возвращении из крепости Можайский нашел у себя приказ по отряду: «Находя необходимым обеспечить продовольствием семейства, брошенные текинцами, учреждаю комиссию под председательством его превосходительства господина Можайского».

Приказ этот доставил Можайскому истинное наслаждение. Он не скрыл от ординарца, что переживаемая им минута была лучшей минутой пребывания в отряде.

– Но командующий приказал доложить вашему превосходительству, что он не даст вам ни одного казенного зерна, – дополнил ординарец. – Он предвидит, что хотя текинцы и разбиты, но впереди может оказаться непредвидимая надобность в запасах продовольствия.

– Доложите Михаилу Дмитриевичу, – поспешил объяснить Можайский, – что я берусь накормить всю толпу ее же хлебом. Я убежден, что все крепостные норки полны мукой, крупой и всяким добром.

Увлекшись симпатичным делом, он тотчас же принялся писать воззвание к текинским семействам. Перо его не раз упражнялось в восточном слоге.

«Ваши мужчины вздумали сопротивляться воле Белого царя, – выходило теперь из-под его пера, – поэтому он приказал своим генералам покорить вашу землю. Вы видите, к чему привело упорство: Тыкма-сардар и его помощники обратились в легкий пух и не постыдились оставить за своими спинами тысячи ваших отцов и сыновей убитыми. Война окончена, отныне вы не опасайтесь за вашу жизнь…»

Можайскому казалось, что никогда ничего лучшего он не написал в своей жизни и не напишет. В минуты его творчества к нему собрались не только члены комиссии, но и охотно предложившие свои услуги добровольцы: воинственный казначей, разжалованный в казаки майор, два драгуна, отец Афанасий…

– Господа, вот воззвание, которое я полагал бы объявить в среде текинских семейств! – заявил Можайский членам комиссии. – Прочтем его в разных местах, а потом пригласим толпу в крепость за припасами.

Предложенный план был одобрен. Организовав свои действия, комиссия вышла к толпе, которую и пригласила выслушать важное слово. Толпа женщин и подростков насторожила внимание. Воззвание прочли громко, отчетливо, но, увы, оно было встречено гробовым молчанием. Никогда у мусульман не было таких порядков, чтобы кормить и одевать побежденных.

– Не хочет ли русский сардар прежде накормить нас, а потом уже рубить головы? – послышался в толпе голос Улькан-хатун. – Скажите ему, что нам приятнее умереть голодными, нежели с жирным куском во рту.

Все добрые намерения комиссии разбивались о пассивное сопротивление ошеломленной толпы. К счастью, нашелся майор из иомудов. Он взял под руки двух встречных довольно-таки противных старух и повел их в крепость. Толпе казалось, что этот изменник-мусульманин повел старух на казнь. Однако спустя четверть часа они показались обратно на вершине обвала не только невредимыми, но и под тяжелой ношей всякого добра. Кроме того, солдаты по приказу майора вели за ними барана и несли вязанку топлива.

Не успевшая опомниться, не смея радоваться, толпа окружила старух плотной стеною и узнала, что гяуры обошлись без обиды и позволили брать все, что видит глаз человека. Старухи залопотали, как мельницы под сильным ветром:

– Мы опять пойдем в крепость, мы наберем там всего, чего захотим. Кто с нами?

Не прошло и часу, как между правоверными и гяурами водворилось соглашение на честных началах. Гяуры не обманывали. Было ясно, что они не намерены рубить головы и, возвращая побежденному неприятелю жизнь и хлеб, стараются только искупить свои грехи. Ведь у гяуров, по их словам, есть тоже дженнет, но только без гурий.

Несмотря на сильное утомление, Можайский видел в эту ночь хороший сон. Ему грезилось, что Ирина, войдя в его кибитку, присела к его изголовью и долго-долго смотрела на него своими ясными и добрыми глазами.

Раннее утро встретил он на гребне минного обвала. Отсюда открывалась панорама всей площади, только что взборожденной тремястами тысячами снарядов, пуль и ракет. Россыпь обвала продолжала свидетельствовать об ужасах взрыва. Под тяжестью ее глыб скрылось несколько сот мусульманских и немало христианских жизней. Трупы Суфи и Хазрет-Кули-хана венчали гребень обвала.

С намерением осмотреться Можайский присел на глиняный выступ, но, к своему ужасу, обманулся: под ним оказалась группа мертвецов, прикрытых слоем пыли. Тогда он перешел с обвала на стену, но и здесь ему представилась арабеска, пригодная для иллюстрации Дантова ада. Здесь трупы переплелись в чудовищных позах: голова одного лежала под туловищем другого, на этого навалился третий и, прислонившись к парапету, замер с оскаленными зубами. Далее виднелись истерзанные осколками пушечных снарядов трупы женщин и детей. Повсюду глаз наталкивался на лужи запекшейся крови. На стенах и внутри крепости пало в день штурма до шести тысяч человек! В последние дни осады теке не хоронили своих покойников.

Более отрадную картину представляло Можайскому урочище его «бабьей бригады», как он сам назвал свою импровизированную семью. Там шло беспрерывное движение и стоял неумолчный гул. Дети все еще плакали от холода, старухи же и молодые женщины молча и сосредоточенно ожидали разрешения пройти в крепость за хлебом и топливом. Появление его на обвале было знаком для часовых разомкнуться и пропустить людской поток к разоренному пепелищу.

Вскоре к нему присоединились и сотрудники. Странная это была комиссия. Суровый с виду рубака не гнушался помочь грязной старухе втащить на обвал ее ношу из тулупа, котелка с застывшим салом и всякой хурды-мурды, необходимой человеку для питания и пригрева. Явились и добровольцы-солдатики, помогавшие управляться с детьми и тяжелыми ношами. Иной из них при встрече с убогой фурией навязывал ей горшок с маслом, которым только что сам попользовался в первой встречной кибитке. Муравейник тащил к себе верхи кибиток, вязанки дров, платье, мешки с мукой и вороха войлочных изделий. За матерями шли дети, подбирая все, что тем было не под силу нести. Масса эта торопилась, бежала, падала, но в среде ее опасение за жизнь исчезло.

От восхода и до заката солнца Можайский не сходил с обвала. Популярность его быстро возрастала и доставила ему почетное звание якши-аги. К нему начали являться с просьбами и жалобами. Жаловались больше молодые женщины на то, что сербазы ловеласничают. Наконец прибежала с рыданием и в крайнем перепуге девушка, заявившая, что у нее отрезали косу с заветными червонцами.

– Ваше превосходительство, вы требуйте роту, иначе мы осрамимся! – заявил жандармский офицер. – Я располагаю всего несколькими жандармами, между тем разнузданность солдат растет ежеминутно. Взгляните, между кибитками бродят одиночки с шашками наголо и в подпитии… а это, помяните мое слово, поведет к дерзкому нарушению дисциплины.

Можайский тотчас же послал к коменданту записку с просьбой прислать ему охрану. Нужно было оцепить ту часть крепостной площади, где женщины добывали себе продовольствие.

Охрана явилась в виде взвода под командой поручика Узелкова, который оказался недурным распорядителем. В полчаса он отбросил всех одиночек в дальние углы крепости, что очень ободрило «бабью бригаду». Проведав об этой охране, старухи явились к якши-аге, чтобы благосклонно потрепать его по плечу и предложить ему уже от себя свежеиспеченную лепешку с творогом. Улькан-хатун удостоила его погладить по щеке и даже назвала его своим сыном.

– Сын мой, – сказала она, – если бы ты был правоверным, я желала бы увидеть тебя в дженнете посреди красивейших гурий.

По наступлении сумерек сообщение с крепостью прекращалось, и Можайский мог свободно предаваться размышлениям о прожитом дне. Много испытано им и тяжелых, и отрадных минут; не отрадно ли видеть это чудовище пригретым и успокоенным?

Оставаясь весь день на обвале, он проголодался и с удовольствием присоединился бы к тарелке рисового плова. Решившись с этою целью пробраться к приятельнице, не побрезгавшей гяура назвать своим сыном, он выдержал по дороге к ее кибитке целый натиск любезностей. Ему подносили из вежливости на платке или на листе бумаги чуреки, конину, творог.

– Аман гельдингиз, аман бол, аман якши-ага! – приветствовала его «бригада».

Но вот и кибитка ханум.

– Примут ли русского гостя?

На этот вопрос из кибитки приподняли полог, и одна из женщин приветливо протянула ему руку. Другая же, напротив, быстро отвернулась от гостя в противоположную сторону.

– Сегодня я ничего не ел, – сказал он ханум, – и был бы вам благодарен за кусок чурека и ложку шурпы.

– Когда я буду на свободе, приходи и скажи: ханум, позволь съесть твою любимую лошадь. Поверь, я не поскуплюсь для тебя целым табуном. Теперь же ты получишь только чурек, кусок верблюжьего сыра и вяленую дыню. Я пойду распорядиться, а ты, сын мой, не говори с моей дочерью, она немая.

Ханум вышла из кибитки распорядиться угощением гостя. К ее услугам было целое урочище преданных ей женщин.

– Борис Сергеевич! – выговорила внезапно немая, выступая из темной половины кибитки.

– Боже, кого я слышу! Ирина!..

– Помогите мне, я растерялась, – прошептала она. – По тяжелой случайности я очутилась в крепости и теперь не знаю… не следует ли мне открыться перед нашими властями?

Испуг и радость охватили Можайскаго, но что можно сделать или сказать при такой обстановке?

– Приходите завтра ранним утром на обвал…

Больше он ничего не успел выговорить. Вошла ханум.

Она сама подала ему и шурпу, и плов, и вяленую дыню. Можайский обещал съесть все, что ему дадут. Ханум принялась услуживать гостю, чего она не сделала бы даже для сардара. Впрочем, и немая дочь не отказалась помогать ей.

XXVII

Возвращаясь к себе, Можайский встретился у Великокняжеского ручья с кружком Красного Креста.

Графине Пр-ной прыжок через ручей был не под силу, но это затруднение разрешил солдатик, несший на себе ворох ковров.

– Погодите, сестрица, я вам мост устрою, – выступил он с услугой и свалил всю ношу в ручей. – Пусть их, надоели! – продолжал он, уминая в грязь ценный бархат. – Все равно подлец Иованеска не даст больше одной бутылки.

Заработав пятками во время осады сотню рублей, Иованеска открыл теперь духан, в котором свободно разменивал свертки ковров и узлы с серебром на рюмки и стаканы алкоголя. Только за верблюда, нагруженного разным добром, он платил монету с прибавкой бутылки кахетинского хереса.

– Командующий приказал снять часовых и не препятствовать семействам текинцев пробираться в степь, – сообщил Можайскому кто-то из встретившегося общества.

– А персидскому агенту разрешено отобрать рабынь-персиянок и отправить их на родину.

Известия эти всполошили весь душевный мир Бориса Сергеевича. Что предпринять Ирине? Бежать? Явиться в лагерь?

Под предлогом усталости он повернул к себе, не обращая внимания на новые для него картины лагерного обихода после разгрома крепости. Здесь казак шил дратвой из ценного ковра переметные сумы; там фейерверкер чистил пушку половиной ценного бархатного халата. Ради смазки сапог апшеронец влез в бочонок с маслом.

Кузьма вздел серебряные браслеты с бирюзой. «По-санпитербурски», – заметил Дорофей. Впрочем, и у Дорофея очутилась в торбе женская шелковая рубашка.

Вещи утратили свою ценность. Домовитые приобретали связки серебряных женских уборов – узлами, на глазомер, по дикой оценке.

Приказав никого не впускать к себе, Можайский присел писать записку.

«Милостивая государыня…» – начал он на одном листе.

«Высокоуважаемая! – писал он на другом. – Сердечно…»

Наконец он нашел подходящее выражение.

«Дорогая Ирина! Сегодня разрешат текинским женщинам уходить из лагеря в степь. В песках ожидают их отцы, мужья, братья. Кроме того, персидскому агенту позволено выбрать рабынь-персиянок для пересылки на родину. Вам доступно скрыться обоими путями. Предпочтите первый, не поможет ли вам ханум? При ее помощи переход в Персию доступен в одни сутки. Да спасет вас Господь!»

Не успел Можайский запрятать записку в дневник Ирины, как в кибитку вторгнулся Узелков.

– Спасаюсь от трупного запаха, – объяснил он причину своего появления, – там у нас в крепости разит до того, что пища не идет в горло.

От усталости разговор не клеился. Выпив наскоро чаю, дядя и племянник решили лечь спать.

– Жандарм чуть не застрелил мародера, – передавал Яков Лаврентьевич, укладываясь на ворох соломы. – Завтра последний день дозволенного грабежа, и слава богу, а то люди выбились из повиновения.

Можайский уклонился в другую сторону:

– Интересно, были ли во время осады англичане в крепости или нет? Сведение это очень важно для моих исторических записок.

– Какие тут англичане! Взгляни завтра на склад текинского оружия и ты увидишь позор, а не шашки! Когда их показали командующему, он нашелся только сказать: «Какая мерзость!»

– Спи, неугомонный.

Неугомонный заснул. Что касается самого Можайского, то он всю ночь не смыкал глаз и первые утренние проблески встретил с большим нетерпением. Выбравшись на воздух, он пошел вдоль Великокняжеского ручья.

Ни лагерь, ни «бабья бригада» не успели еще войти в дневную колею, и только в одном углу крепости шла усиленная деятельность. Там жгли трупы. По недостатку горючего материала процесс этот оказался очень медленным, между тем следовало торопиться с уборкой мертвых тел, иначе тифозная гроза была неминуема.

Оставив аутодафе, Можайский отправился к обвалу на свою позицию, где его появление было сигналом для подъема «бригады». Непрерывная линия женщин и детей вновь потянулась в крепость, но уже не за добычей пищи и платья, а чтобы поголосить и поплакать в память покойников. С гребня стены открывалась картина, возбуждавшая дрожь и в загрубелом сердце. Здесь долго и молча крепились старухи, но стоило одной из них удариться в причитания, как вся толпа принималась надрываться в жалобах и рыданиях.

Надрывалась на этот раз и ханум, стоя на обвале лицом к крепостному кладбищу.

– У меня был любимый муж Нур-Берды-хан. Его Аллах призвал к себе в слуги. Была у меня нежно любимая внучка… цвет моего сердца и аромат моей души, но ангел Израфил поднял ее на свои черные крылья. Были у меня стада и земли, но какая теперь в них прелесть?

За плечами ханум стояла ее немая дочь, успевшая обменяться с Можайским едва заметным взглядом. Он попросил ее пройти к одной из ниш в крепостной стене, где, по-видимому, можно было избежать свидетелей. Здесь действительно никто не помешал ему передать этой загадочной текинке письмо и сверток персидских червонцев. Один только несносный Узелков едва-едва не обнаружил тайну своего дяди.

– Дядя, я опоздал по твоей же вине! – упрекал он, взбегая на обвал. – Кузьма меня не разбудил, взвода нет, я бегом…

И он пустился бегом в крепость.

Немая дочь ханум выждала минуту, когда могла без опасения обменяться несколькими словами с Можайским.

– Я ничего не сделала противного долгу человечества, – говорила она на всякий случай по-английски, – и могла бы даже открыться нашим властям, но во избежание глупых догадок я предпочитаю бежать…

– Ирина, если вы счастливо избегнете опасности…

– При помощи ханум это возможно.

– Помните, что вы мне дороги.

– И вы…

– Прощайте, на нас смотрят.

– До свидания… на рейде в Энзели… мой добрый, мой хороший.

Еще минута – и Узелков увидел бы, какими взглядами они попрощались, радостными, полными надежды.

– Взвод на месте и все благополучно, – рапортовал он дяде. – Сегодня оканчиваются «вольготные трое суток», и дисциплина войдет в свои права. Ах, дядя, обрати, пожалуйста, внимание на эту принцессу разбойничьего гнезда. Как она изящна и стройна даже в этом глупом буренджеке. Лицо мне не удалось видеть, но, разумеется, она скуластая, с прорезанными осокой глазами, да?

– Не знаю, не видел, да и какое мне дело? Не хочешь ли проводить меня к коменданту?

Временный комендант Верещагин принужден был закрыть глаза на трое суток и не видеть ничего, что творилось в печальные дни накипевшей злобы.

– Как комендант вы, конечно, знаете все достойное внимания в Геок-Тепе? – спросил, встретившись с ним, Можайский. – Объясните мне, из чего вышло у нас такое долгое сидение?

– Самого замечательного нет больше в крепости.

– Вы говорите о текинцах?

– Об их геройском духе! Он отлетел и, разумеется, навсегда. Взгляните на склад дреколья, образовавшийся у моей кибитки, под названием «склада отобранного у неприятеля оружия». В этом хламе вы увидите алебарды блаженной памяти опричников и крючки, которыми ловят баранов за ноги. Дух, один только дух неприятеля, привел нас к историческому сидению, а вовсе не его средства обороны и нападения…

Можайский нашел свою «бригаду» в большом волнении. Персидский агент, отбирая для отправки на родину персиянок, руководился не происхождением их, а одной красотой, поэтому женщины и девушки Теке, не желая попасть в гаремы шиитов, подняли вопли и бросились под защиту якши-аги.

Можайский нашел Зульфагар-хана возле кибитки ханум, которая вела с ним ожесточенный спор. Он требовал выдачи ему немой девушки, выкраденной, по его словам, из Хорасана.

– Я вцеплюсь в тебя зубами, – кричала ханум, – если ты вздумаешь взять мою дочь в гарем проклятого шиита! Взгляни на эту руку, видишь мои ногти? Хочешь ты предстать на суд Аллаха слепым? Изволь! Якши-ага! – завопила она, увидев Можайского. – Белый царь пощадил нашу жизнь! Для чего? Для того разве, чтобы подарить наших дочерей на утеху шиитам? Ага, скажи ему, что она моя дочь!

Ожесточению ханум не было пределов. Она принялась рвать на себе рубашку, царапать грудь и хвататься за нож.

– Успокойтесь, успокойтесь! Вашу дочь никто не посмеет взять, – объявил Можайский. – Россия завоевала Теке не для того, чтобы наполнить гаремы ваших ильхани красивыми девушками, – обратился он к Зульфагар-хану. – Здесь все скажут, что девушка, которую вы требуете, принадлежит к семейству теке. Если же вы будете настаивать на противном, то мы освидетельствуем весь ваш караван и посмотрим, действительно ли вы выбрали одних дочерей Ирана?

– Мне казалось, что она из нашего Курдистана, – оправдывался Зульфагар-хан, – но я готов отказаться и прошу вас только не верить, что дочерям суннитов неприятно делаться женами шиитов. Я уступаю, я отказываюсь!

Ханум успокоилась и просветлела…

XXVIII

О происшедшей размолвке с Зульфагар-ханом как с лицом, принадлежавшим к дипломатии, Можайский счел долгом приличия передать командующему войсками. Михаила Дмитриевича он нашел на площадке Красного Креста верхом и в видимом расположении пококетничать с окружавшим его миром. В последние дни. окуриваемый фимиамом из всех стран и сфер, он чувствовал себя на положении излюбленного кумира.

«Одна сестра Стрякова ведет себя с истинным достоинством, – подумал Можайский, окинув взглядом площадку Красного Креста. – Она разбирается в окровавленных бинтах, забывая, что возле нее гарцует герой. Все же прочие – и отрядный немец, и бранный воевода – благоговейно пожирают его особу. И он это видит, понимает!»

– Ваше превосходительство, – выступил Можайский с докладом в строгом стиле, – я имел объяснение с Зульфагар-ханом. Он выбирает из пленных семейств всех красивых девушек, несомненных текинок, и под предлогом их иранского происхождения отправляет в Персию. Такое безобразие…

– А вы, ваше превосходительство, полагаете, что это безобразие? – прервал его Михаил Дмитриевич не без легкого сарказма.

– Совершеннейшее безобразие! Россия освобождает рабов всюду, где она их находит. Эту миссию она выполнила в Туркестане, Фергане, Бухаре и Хиве, и, разумеется, не она будет закабалять в рабство детей свободного Теке.

– Да вы знаете ли, неисправимейший из гуманистов, что, препятствуя этому господину выкрасть у нас толпу красивых, на его взгляд, дикарок, вы лишаете их лучшей доли на земле? В гаремах старых ильхани они будут грызть жаренные в бараньем масле фисташки, размазывать суриком щеки и валяться по целым суткам на шелковых мутаках. Это ли не блаженство?

– Но они сопротивляются, они не хотят идти в гаремы шиитов.

– Вы думаете? Успокойтесь! Попасть в гарем – это мечта каждой дикарки. Наши черкешенки не чета текинским девам, а и те…

Людское кольцо, благоговейно окружавшее победителя, готово было ему аплодировать.

– В таком случае прошу назначить председателем комиссии по продовольствию текинских семейств лицо, более меня сообразительное.

Можайский сухо откланялся и повернул к своей кибитке. Вышла – и на виду всех – серьезная размолвка.

По возвращении к себе Борис Сергеевич написал формальный отказ от председательства. Запечатывая, однако, свое письмо, он внезапно озарился вопросом: как же отразится его поступок на судьбе Ирины? И вот после краткого раздумья он отложил письмо в сторону. В это время к нему явился ординарец командующего.

– Командующий приказал узнать, что предпринято вашим превосходительством, кроме красивых фраз, для продовольствия текинских семейств? – спросил он выдержанно официальным тоном.

– «Красивые фразы» вам принадлежат, господин ротмистр?

– Я передаю подлинные слова командующего.

– Потрудитесь пройти со мной по занятому семействами Теке пристанищу и доложить командующему только то, что сами увидите.

При первом же взгляде на лагерь «бабьей бригады» не оставалось никакого сомнения, что недавнее чудовище, обратившееся в людскую толпу, было теперь пригрето и насыщено. Везде виднелись одеяла, войлоки и чувалы с запасами. Нашлись и дойные козы. Горели костры.

– Ваше превосходительство! – выкрикнул с задорным апломбом бранный воевода, встретившись с Можайским. – Ваша «бригада» обожралась!

– Не вашим ли добром, полковник?

Воевода не унялся:

– Повторяю: обожралась. Между детьми открылась дизентерия… А это вы знаете, чем грозит отряду?

– Не поговорить ли нам о чем другом? Не слышали ли вы, полковник, будто сегодня кто-то отправил отсюда в казенном транспорте массу набарантованных ковров? Не слышали?

– Что за вопрос?

– Я хотел предупредить, что если мои агенты найдут набарантованные ковры в казенных фургонах, то выбросят их на дорогу.

Воеводе это известие не понравилось:

– С вами нельзя и говорить по-приятельски. Бедный офицер отправит какой-нибудь ковришко…

Воевода пришпорил коня.

Вероятно, доклад ординарца утешил командующего. Он не замедлил прийти в кибитку Можайского. На столе лежало письмо на его имя.

– Борис Сергеевич, можно разорвать, не читая? – спросил он, показывая на письмо. – Я уверен, что там нет ничего для. меня приятного.

– Если угодно…

– Я говорил с массой, ловившей каждое мое слово, а не с вами, – объяснил он, разрывая письмо. – Вы скажете, что я популярничаю и притом в дурном тоне. Да, вы правы, но мне нужна популярность, хотя бы и дурного тона. Я не брезгаю ею даже в сношениях с идиотами и не препятствую уродовать себя хотя бы на спичечных коробках. Какой смысл в подобной популярности? Об этом мы поговорим после, на свободе, где-нибудь в Гурьевке или в моем Спасском. Теперь же вот вопрос… – Михаил Дмитриевич дружески обнял Можайского. – На сколько времени обеспечен мой отряд продовольствием?

– На полгода.

– Сколько у меня снарядов?

– По приблизительному счету, до восьми тысяч артиллерийских и до десяти миллионов патронов.

– Остальную часть Теке я займу без выстрела. Сегодня будет занят Асхабад, а больше и занимать нечего. Можно пойти на Мерв, куда скрылся Тыкма-сардар и все уцелевшие люди белой кости, но я сообщу вам под величайшим секретом, что меня гложет тот самый бес, который сидит в каждом среднеазиатском генерале. Мне хочется пройти хотя бы только по умозрительной линии к Герату. В северо-восточном уголке Персии я наметил местечко Люфтабад. Хорошо бы там отдохнуть…

– Одному или со свитой?

– С маленькой свитой. Я возьму не более пятисот человек и несколько орудий. Но, пожалуйста, это пока исторический секрет, и если о нем узнает ваша подушка, сожгите ее. Вот я не вижу у вас награбленных собак и ковров, это меня очень радует.

– Михаил Дмитриевич, я готовлюсь к крупному скандалу! Наш бранный воевода повез в казенном транспорте скупленные им по дешевой цене ковры, паласы, дорожки…

– Нельзя ли их секвестровать?

– Секвестровать не могу, но я приказал попутному контролеру выбросить всю эту хурду-мурду на дорогу. Таково мое право.

– Прекрасное право! Если хотите, я буду благодарить ваших альгвазилов в приказе по отряду. Мне претила эта картина скупки награбленного хлама. Что прилично Иованеске, то непристойно людям с таким положением, как наш бранный воевода.

– Для чего же вы держите его при отряде?

– Держу его как человека, необходимого мне для успеха дела. До свидания, мой дорогой. Если услышите, что из отряда исчез командующий, то знайте, что я… на отдыхе в Люфтабаде.

XXIX

Был лунный вечер. Можайскому не спалось, у него ночевал Яков Лаврентьевич. Они сумерничали, зная, что цепь часовых вокруг «бабьего» выгона снята и что семействам Теке открыт свободный путь в пески.

Чуть стемнело, как началось бегство женщин и детей. Пользуясь свободой, многие из них, как бы передвигаясь на более чистое место, уходили за черту лагерной стоянки и скрывались за стенами крепости. К полуночи движение сделалось более откровенным. Вскоре группы женщин и детей потянулись с мешками и скарбом на плечах вдаль, на север, в пески…

«Счастливой дороги!» – выговорил про себя Борис Сергеевич.

– Можно подумать, дядя, что в среде беглянок уходит любимое тобой существо, – заметил Яков Лаврентьевич.

– Милый, ты говоришь несообразности.

– Ты так чувствительно прощаешься с ними.

– Расскажи мне лучше новости сегодняшнего дня.

Узелков был всегда богат новостями.

– Слышал я, – сообщал он дяде, – что бранный воевода поднимал сегодня курс кредитного рубля. Армяне начали давать только по два крана за рубль, но после нескольких нагаек воеводы курс повысился, и Иованеска дает теперь уже по четыре крана.

Этот своеобразный способ поднятия курса прошел мимо внимания Можайского.

– В крепости нашли канцелярию сардара и интересные протоколы его военного совета, – продолжал сообщать Узелков. – «Инглези поступили с нами нехорошо, – написано в одном протоколе, – вместо пушек они прислали женщину». Тут что-нибудь есть иносказательное, дядя?

– Несомненно, иносказательное! А то как же? – подтвердил Борис Сергеевич, отрываясь от картины бегства текинских семейств. – В некоторых мусульманских наречиях женщина и обманутая надежда – синонимы. Спокойной ночи, мой милый!

– Спокойной ночи, дядя!

Узелков прокашлял всю ночь с таким подозрительным хрипом, что у Можайского запала мысль, в порядке ли у него легкие. Утром он заметил на соломе кровавую окраску.

– У меня болит голова, – заявил Можайский за утренним чаем, – и перед глазами мерещатся трупы, поэтому я хочу посоветоваться с доктором. Кузьма, попроси ко мне на минуточку доктора Щербака.

Этот не замедлил прийти.

– Обо мне успеем поговорить, – обратился к нему Можайский, – но прежде, доктор, обратите внимание на этого милого юношу…

– Не нужно, не нужно! – воспротивился Узелков. – Я здоров, а если я кашляю, то это вовсе не доказательство…

– Обратите внимание на это кровавое пятно.

– Прескверное пятно, – решил доктор, пересмотрев пучок окрашенной соломы, – да вы, поручик, не контужены ли?

– Ему стыдно признаться, что он контужен не вполне благородным снарядом – комом глины в грудь.

– Хуже такой контузии я ничего не знаю. Разрешите диагноз.

Узелкову оставалось повиноваться.

– Скажу я по праву доктора: война окончена, а лавры все уже распределены, и поэтому вам, поручик, необходимо немедленно оставить эту безбожную страну. Пока вам достаточно Крыма, но если вы останетесь здесь хотя бы на месяц, медицина предпишет вам поездку на юг Франции, а еще через месяц – на Мадейру, и притом с лишением права выкрикивать «рота, пли!».

– Да разве у меня чахотка?

– Основательное начало, основательное!

– Какая гадость!

– Да-с, гадость. О себе вам угодно полюбопытствовать? – спросил доктор Можайского. – Там, где вы работаете, заразный запах.

– Говоря откровенно, голова начинает разбаливаться до непонимания простых вещей, и перед глазами проходят по временам вереницы трупов.

– Разрешите диагноз.

Диагноз был тоже неутешительный.

– Ваше превосходительство! – воскликнул доктор. – Пора вам сократить пребывание возле этого страшного кладбища. Сегодня уже свалился в тифе ваш сотрудник, жандармский офицер, а завтра и вы ляжете рядом с ним, если только не уйдете из Геок-Тепе. Сейчас я подаю рапорт о том, что крепость представляет собою сплошной очаг тифозной заразы и что лагерь необходимо перевести вверх по течению воды.

– Решено, кажется, сровнять крепость с землею, вспахать ее и засеять?

– Красивое приказание – и только. Когда-то еще зазеленеет эта нива, а тиф не ждет. Бегу, до свидания!

Семейное становище редело с необыкновенной быстротой. Женщины, не торопившиеся бежать в пески, повеселели, и даже некоторые из них впали в грех кокетства. Они смыли с лица глиняную растушовку и, приведя в порядок свои богатые косы, украсились всем, что только уберегли от трехдневного погрома. На них появились шелковые буренджеки, браслеты с сердоликами на ногах, массивные пояса с лопастями в виде сердец и налобники с массой цепочек. Им хотелось поразить гяуров, прибывших из страны вечных морозов.

Видели ли они у себя дома такие тяжелые обручи на шеях или серьги, для которых нужны очень крепкие уши?

Видели ли они расшитые туфли и шаровары красного персидского канауса? Да, было время, когда аломаны приносили людям много добра. В ожидании возвращения мужей и братьев группы их жен и сестер свободно прохаживались теперь перед кибитками гяуров и откровенно критиковали своих недавних страшных врагов.

Так выбивалась жизнь из-под смертного гнета.

Прежде нежели закрыть продовольственную комиссию, Можайский отправился к ханум, так победоносно отстоявшей свою немую дочь. Но ее юламейка была пуста.

– Где ханум? – спросил он у соседей, собиравших свой скарб для откочевки.

– Убежала.

– А ее дочь?

– Тоже убежала, и мы сейчас убежим. Прощай, якши-ага. Ты много сделал хорошего, но как жаль, что ты не мусульманин! Прощай, прощай!

XXIX

Пятнадцать верст гналась после падение Голубого Холма кавалерия князя Эристова за обезумевшей толпою. Не страх перед смертью гнал толпу, нет, что такое смерть! Теке бежали перед грозой и ужасами Малека, вознесшего врага на своих крыльях. Враг ринулся тогда к Голубому Холму, имея в руках громовую тучу, потрясшую всю страну. При этом девятнадцать стражей ада бросились на слуг пророка, а во власти этой стражи – сакар, которым можно жечь и металл, и глину так же легко, как и пушинку козла.

Да, гяуры подняли тогда все свои змеиные бичи и мчались, несомненно, верхом на дивах. Перед такой неотразимо губительной силой приятнее падать и умирать, нежели озираться и вступать в губительный бой. Легко было потом говорить, что теке бежали перед обыкновенными сербазами, но ведь известно, что гяуры выпускают во время войны страшных Яджуджей и Маджуджей, а по окончании войны прячут их вновь за железную перегородку…

Уже пали две тысячи человек, когда наконец «рука бойцов колоть устала» и горнист князя Эристова протрубил отбой. Уцелевшие защитники Голубого Холма почувствовали себя, однако, в безопасности, только достигнув могилы аулиэ Джалута. Увы! Еще так недавно собирался вокруг нее весь текинский народ с радужными надеждами. Сколько принесли тогда бараньих лопаток и рогов на могилу! Сколько разноцветных лоскутков навесили на древко, поставленное в изголовье святого. Но правду говорят, святые последних веков далеко не могут сравняться с Ирег-ата и Сари-эр, которые дали жизнь текинскому народу и со времени сотворения теке покоятся на Мангышлаке. Пусть они это знают.

Доброконные явились первыми у могилы аулиэ, хотя и пешему стоило только произнести: «Аллахи, валлахи!» – как всадник уступал ему круп своей лошади. Мало-помалу урочище возле аулиэ покрылось обессиленными конями и всадниками.

Первая ночь прошла в гнетущей тишине. Каждый переживал свои личные ощущения и боялся растравить рану своего ближнего. Не было ни огня, ни пищи, ни слов. Одно только восклицание и исходило из правоверных уст, запекшихся от жажды и истомы: «Аллах акбар!» Вообще же люди были так истомлены, так исстрадались, что забывали даже поднимать при этом восклицании, как то требуют просвещенные истолкователи Корана, руки к ушам.

Наутро Тыкма-сардар объявил народное совещание. Все, достигшие могилы аулиэ – и старый и малый, и раненые, и обессиленные, – собрались в общий круг. Первые мысли и вопросы были о друзьях и защитниках Голубого Холма.

– Где Суфи?

На этот вопрос правоверные подняли глаза к небу.

– Инглези жив или убит?

Здесь правоверные опустили глаза долу, точно хотели убедиться, что шайтан не упустил свою жертву.

– Я здесь, перед вами, – повел речь сардар к народному кругу, – но если вы считаете меня трусом, то я надену веревку на шею и отправлюсь на смерть к гёз-канлы.

– Нет, нет! – послышались со всех сторон восклицания. – Вы, сардар, исполнили свой долг как следует храброму теке. Аллах назначил каждому человеку его судьбу. Мы слепо верим в Его предопределение, мы не шииты.

– Кого же народ считает виновником своего бедствия?

Послышались разные ответы. Некоторые осуждали мервцев, оставивших при первой неудаче Голубой Холм без своей поддержки. Большинство же проклятий пало на голову инглези.

– У инглези, – решил народный круг, – ложь на языке всегда готова, как у младенца соска во рту с козьим молоком.

Выслушав оправдания, сардар вызвал людей, бывавших в тех мусульманских странах, которые по гневу Аллаха подпали под власть неверных. Такие люди явились из Туркестана, Самарканда, Ферганы, с Эмбы и с низовьев Амударьи.

Пошли расспросы.

– Как поступают русские с землями правоверных, подпавших под их власть по воле Аллаха?

– Гяуры отдают их обратно покоренному народу, и только берут херадж и танап с урожая и зякет с торговли, – отвечали туркестанцы.

– И притом меньше, чем берет эмир, – прибавили бухарцы.

– Как они поступают с нашими женщинами?

– Они не обращают на наших женщин никакого внимания, все равно как мы не даем цены отрезкам наших ногтей.

О рабстве мужчин не было вопросов. Теке знали, что христианский пророк Иисус, сын Марии, запретил рабство.

Впечатление получилось благоприятное. Тыкма-сардару предстоял вопрос: бежать ли ему в Мерв или положить клынч у ног русского сардара? Круг разошелся, не приняв на этот раз никакого решения.

Но вот появилась в песках и ханум.

– Через три дня после того, как гёз-канлы взошел на Голубой Холм, прекратились его обиды, – поведала она собравшемуся вокруг нее народу. – Потом гяуры повесили даже своего сербаза за то, что он, напившись араку, зарубил текинца. Раненых лечат. Над женщинами был начальник якши-ага, в котором и сам Аллах не признал бы гяура.

Сообщения ее подтвердили вскоре сотни женщин, пробравшихся в пески так же свободно, как будто они перешли из аула отца в аул мужа. В войнах с Ираном таких порядков не бывало. Тогда победитель старался истребить все корни побежденного. На базарах Хорасана ильхани уступали тогда пленных теке – при удачном, разумеется, набеге – по два червонца за голову.

Мягкость гяуров поражала изнемогшие сердца. Заметив, что усталая толпа, разбитая физически и нравственно, готова склониться перед неотразимым ударом судьбы, сардар поставил крутой вопрос:

– Продолжать ли войну?

– Чем мы будем воевать? – послышались суждения в отдельных группах. – Инглези обманули. Где их слоны, которые должны были отрывать головы врагам? У нас нет ни пушек, ни пороха, клынчи наши притупились. Все сильные руки лежат в могилах.

Не успел, впрочем, народ поразмыслить над своим положением, как со стороны Голубого Холма показался гонец с восклицанием:

– Хабар, хабар!

При этом он потрясал в воздухе бумагой – посланием гёз-канлы, призывавшим текинский народ к покорности. Чтение бумаги поручили Адилю, предпочевшему участь беглеца участи благочестивого Суфи. Народ сдвинулся вокруг него вплотную и внимал ему, как внимал бы голосу, призывавшему к неведомой жизни.

– «Объявляю текинскому народу! – возвещал гёз-канлы. – Войска великого моего государя уничтожили крепость Геок-Тепе, которую вы почитали неприступной. Она никогда не будет больше служить вашим гнездом и вашей защитой. С ее падением всей стране Ахала остается предаться милосердию моего повелителя. Так и поступите. Он, милостивый, пощадит вашу жизнь и ваше достояние. Приходите в Асхабад узнать вашу судьбу, но знайте наперед, что тех, которые захотят сопротивляться, я сочту преступниками и буду истреблять их на каждом шагу».

Объявление это нанесло сардару решительный удар.

Народ всколебался. «Не достаточно ли человеку испытать и один раз в жизни силу адского огня?»

Пользуясь этим настроением, Софи-хан заявил, что он согласится скорее надеть себе веревку на шею и показаться с нею в стане гяуров, нежели повести вновь народ под змеиные бичи Яджуджей и Маджуджей.

– А вы, ханум, как полагаете? – спросил сардар, ставя таким образом свою судьбу в зависимость от приговора женщины.

– А я полагаю, что Софи-хан собака и что мы с тобою убежим в Мерв. Там найдутся люди, которым веревка на шее не составляет почетного украшения.

Не в первый раз Софи-хан переносил от жены кровные обиды. Предпочитая в таких случаях стоическое хладнокровие, он обычно отплевывался, если обида случалась наедине, а при людях ограничивался замечанием: «Ты помутилась в рассудке!»

Теперь же он поступил высокомернее.

– Наши предки говорили, что хитрость одной женщины может составить поклажу для сорока ослов! – провозгласил он, как человек, понимающий время и обстоятельства. – Кто хочет быть одним из этих сорока, тот пусть идет за моей женою, а мой путь лежит в Асхабад.

Все слабые духом – а в каком народе их нет? – сделались доверчивыми, как дети, и тоже обратились лицом к Асхабаду, как бы не желая попасть в число сорока ослов. Другие же, более откровенные, прямо заявили, что они начали бояться русских, а кого боятся, тому и кланяются.

Вокруг Софи-хана образовалось большинство, которое и поплелось за ним с понурыми головами и с угнетенным духом.

– Собака! – кричала ему вслед ханум. – Когда ты будешь стоять на коленях перед гёз-канлы с веревкой на шее, не забудь сказать ему, чтобы он затянул петлю покрепче, иначе ты продашь ее на виселицу для своих братьев!

Несмотря на физическую и нравственную усталость, сардар и ханум потребовали коней и заявили, что они не желают сдаваться русским и что у кого есть стыд, тот разделит их участь.

Увы, на этот призыв отозвались немногие. При сардаре осталась всего горсточка людей, которым расстаться с мыслью об аломанах было неприятнее, чем лишиться жизни. Эта горсточка направилась в пески, чтобы пробраться в Мерв.

Дерево растет веками, а от напора бури оно ложится на землю, для того чтобы уже никогда не подняться. Сигнал к падению подали жители Аннау. В мирное время им жилось тесно между Ираном и Теке.

«Мы день и ночь плакали и молили Аллаха, чтобы могущественная держава изволила пожаловать к стороне Ахала, – писали они победителю Теке. – Наконец вопли наши услышаны, и мы, несчастные, весьма этому обрадованы».

Старшины Кизыл-Арвата тоже не замедлили с ответом на приглашение победителя прийти к нему с покорностью.

«После низкого почтения, – писали они, – от нас русскому сардару слова следующие: против вас мы не имеем никакого враждебного намерения и считаем вас за самого старшего. Теперь, ага-джанарал, помилуй нас, и мы будем исполнять твои приказания. Приди и посмотри, как мы живем мирно и занимаемся своими обыкновенными делами».

Солоры и сарыки, как более знатные племена, писали более знатным слогом:

«Мы всегда были во вражде с теке и убивали их, сколько хотели. Таких храбрых людей, как мы, немного на свете, поэтому хан из Мешеда, шах из Серакса, шах Дарегеза и шах Кучанский предлагают нам землю, воду и свою дружбу. Но они шииты, и мы не желаем иметь их своими братьями. Вы же нам приятны. Если вы заключите с нами мир, то это будет всем хорошо. Кланяемся вам и молимся».

«Вы присланы сюда нашим победителем, – писали жители Гяурса, испытавшие на своих лучших людях свист змеиных бичей, посетившему их отрядному начальнику. – Наши люди были на защите Геок-Тепе и большая часть их там погибла. Непобедимое побеждено, и что же после того остается нам, оставшимся в живых? Поклониться победителю и просить у него прощения за наши прежние дела, что мы и делаем».

Мерв-Теке, находившееся еще далеко от победителя, писало с заносчивостью:

«Небезызвестно вам, джанарал, что войска Наср-эд-Дин-шаха были нами всегда побеждаемы, и много раз при встрече с нами они теряли пушки и имущество. Победив войска хивинского хана, мы самого Магомет-Эмин-хана убили. Мы всех побеждали. Если вы нас победите, будет вам хорошо, если же мы победим, будет вам большой убыток. Помиритесь с нами, и тогда обе стороны будут в порядке и удовольствии».

Несмотря, однако, на вызывающий тон, Мерв отказался от предложения сардара образовать новую защиту. Набрав здесь в сторонники не более двух тысяч человек, он решил, что с такой горстью людей война невозможна.

Ему оставалось покориться, хотя бы строгая ханум обозвала его собакой.

«Доношу вам, генерал, – писал он командующему после своей неудачи в Мерве, – что когда я бежал из Ахала, то на пути получил письмо, в котором сказано: «Не бойся явиться к великому генералу, он забыл все твои грехи». Поэтому, надеясь на милость Белого царя, я прошу вас, генерал, оставить мне жизнь, лошадь и оружие. Вашу же лошадь я посылаю вам в подарок».

То была боевая лошадь Скобелева Шейново, пользовавшаяся в плену большим почетом.

– Шейново привели! Шейново привели! – раздалось наконец в Асхабаде. – Тыкма сдался, конец войне!

Да, бывший сардар явился в приниженном виде. У ног победителя он положил свой клынч, который был тут же ему возвращен с объявлением от имени Белого царя прощения и забвения всего прошлого.

XXXI

Несомненное окончание войны выразилось в поспешном выступлении туркестанского отряда обратно через убийственную песчаную пустыню на север, вдаль, за Амударью. Путь предстоял более тяжелый, нежели при передвижении в Теке. Тогда верблюды были свежие, здоровые, а теперь пришлось довольствоваться отощавшими от голода и непосильного труда. Между тем всякое промедление угрожало новыми опасными осложнениями. По весне пески испаряют всю влагу и обращаются в Адам-Крылганы, в долины гибнущих людей.

Не далее третьего перехода верблюды начали падать угрожающим образом, но отрядом командовал тот же туркестанец Куропаткин. Он не задумался бросить в песках все, не исключая офицерского багажа, в чем не видел пользы для отряда, и пошел далее и далее. Воды и еще немножко воды – вот все, что ему было нужно.

– Призвать текинцев и поручить им за хорошую плату собрать брошенное имущество и доставить его сюда, – посоветовал Можайский на заданный ему вопрос, как быть с туркестанским багажом.

Совет его приняли с недоверием.

– Только без конвоя и опеки, – добавил он, – иначе я не ручаюсь за успех дела. Положитесь на честность побежденного врага.

– На честность теке – этих разбойников и грабителей? – вопил бранный воевода.

– Ну да, да, этих разбойников, по вашему мнению, и грабителей… не вкусивших еще благ нашей цивилизации. Доверьтесь им, как бы вы доверились лучшим из ваших друзей.

Бранный воевода уступил с ехидным предвидением, что разбойники разворуют весь багаж до последней нитки. Его предвидение не сбылось. Теке со священным уважением к оказанному им доверию доставили из песков не только все ценное, но и все негодные обрывки и обноски.

Вслед за уходом туркестанцев наступило упразднение вообще боевой организации закаспийского отряда и расформирование полевых управлений.

Охотнее всех Можайский принял меры, чтобы повернуть как можно скорее к морю, а там и за море – к родному, вероятно, пепелищу. Накануне выступления из оазиса Узелков порадовал дядю подарком – экземпляром Библии на английском языке с инициалами на переплете «Ж. С».

– Она найдена при одном из убитых, – пояснил он, – и служит несомненным доказательством, что здесь были англичане.

– Весьма возможно, – подтвердил Борис Сергеевич, – а впрочем, на свете так много случайностей. В кибитке сардара, например, нашли векселя московской чайной фирмы и рецепт Пирогова. Во всяком случае, я очень благодарен за твое любезное внимание… И если тебе нравится мой бинокль…

– Помилуй, дядя!

– И кавказская бурка?

– За такую-то малость?

Перелистывая Библию, Борис Сергеевич пробегал алчными глазами встречавшиеся на ее полях заметки. Почерк их принадлежал Ирине.

Запрятав Библию в сокровенный портфель, хранивший также и дневник Ирины, Борис Сергеевич не расставался с ним ни на суше, ни на море. Злые языки могли придумывать на этот счет какие им угодно побасенки.

На одном из переходов он догнал взвод солдат, медленно подвигавшийся с тяжело раненным графом Беркутовым. При взводе шел доктор. Кныш вел коня.

– Не могу ли я служить раненому своим экипажем? – спросил он у доктора.

– Нет, в экипаже ему не прожить и часа, а на носилках протянем до Самурского.

– А дальше?

– Неизбежная смерть. В ране у него образовалась пробка, а из-за нее – заражение крови. Впрочем, он и не желает выздоровления.

– Можно с ним говорить?

– Без всякого опасения. Угасая с каждым мгновением, весьма возможно, что он зацепится за что-нибудь земное.

Потухавший взгляд умиравшего едва-едва распознал хорошо знакомые черты Можайского.

– Ах, как я рад встрече с вами! – выговорил он через силу. – Друзья мои, остановитесь!

Взвод бережно опустил носилки и отошел в сторону.

– Доктор, мне можно стаканчик?

По знаку доктора Кныш подал вино.

– За русскую женщину! – провозгласил граф, поддерживая с трудом поданный ему стакан. – Вы знаете за кого? За Ирину!

Странный был этот тост – в туркменской степи, под открытым небом, перед лицом смерти – за русскую женщину!

– При свидании передайте ей мое последнее прости, но не говорите, что я искал смерти. Она не терпела бравад. Впрочем, все Беркутовы умирают еще со времен Екатерины из-за женщин. К сожалению, Ирина меня не поняла и думала, что я ценил женщину только как приятную игрушку. Впрочем, я таким и был, но под ее же влиянием переродился. Она не заметила этого перерождения, и вот я умираю с одним желанием – обелить себя перед нею. Другого завещания у меня нет. Вы хороший, вы исполните мою просьбу и дайте мне… нет, ничего… знаю, вы тоже любили, но… ах… прощай…

– Одною светлой личностью стало меньше! – объявил доктор. – Ребята, – обратился он ко взводу, – ваш полковник скончался.

Старший подал знак на молитву. Она была коротка:

– Сподоби его, Господи, взойти в селение праведных!

Вот и все напутствие, каким помянул взвод своего любимого полковника. Подняв по-прежнему бережливо носилки с не остывшим еще трупом, печальный кортеж двинулся далее по дороге в Самурское.

XXXII

Предстояло решить, куда же далее, в Крым или на Волгу? Выбор зависел от телеграммы, которую Можайский ожидал от Ирины. На полпути, однако, ему пришлось остановиться, так как по всем линиям военных сообщений разнеслась странная весть, будто командующий намерен продолжать экспедицию. Останавливая следовавшие к морю войска и транспорты, этапные начальники сообщали по секрету, что Михаил Дмитриевич двинулся с летучим отрядом, но куда двинулся – никто не знал.

«В Люфтабад? – мелькнуло в уме Можайского, вспомнившего беседу с Михаилом Дмитриевичем на другой день после штурма. – Но неужели он решится броситься на свой страх – и куда же? В Герат! За такую авантюру не погладят по головке».

О Люфтабаде имелись в отряде слабые представления. Говорили, что это гнездо азиатского сброда, приютившееся в стороне от дороги между Ахала и Мервом. Говорили также, что из него можно выйти на дорогу к Герату, где в ту пору шла междоусобица между Абдурахман-ханом и претендентом на кабульский престол Эюб-ханом.

В действительности Люфтабад принадлежал Аллаху, а после него персидскому сборщику податей. Население его было смешанное: из шиитов и суннитов, из номадов и горожан. Ежегодно с наступлением времени, когда у этой общины подозревалось накопление пшеницы и баранов, персидские ильхани вспоминали о Люфтабаде как о части дорогого отечества и являлись к добрым согражданам за сбором танапа, хераджа и зякета.

В этом году Люфтабад давно уже откупился от попечения начальства, между тем Сеид-Али-хан примчался вторично и притом с поспешностью, совершенно несвойственной персидскому чиноначалию. Впрочем, в ту пору весь север благословенной страны находился в возбужденном состоянии. Тому была причиной весть о разгроме Геок-Тепе, пронесшаяся по оазису и по вершинам Копетдага, Кызилдага и Зыркана как бы на крыльях тучи или при дуновении урагана.

Сеид-Али-хан предупредил прибытие русского отряда всего несколькими часами. Приезд его никогда не радовал жителей Люфтабада, поэтому они не без ехидства приготовили подходившему к городской стене «знаменитому русскому полководцу» торжественную встречу. Старейшины встретили последнего сердечным приветствием и сладким дастарханом.

– Мы, жители – старые и молодые, кази, ходжи, муллы и все прочие – слышали, что вы к нам пожалуете, – приветствовал старейшина Люфтабада знаменитого русского полководца. – Обрадовавшись и возгордившись, мы выходим к вам навстречу, и все мы – кази, ходжи, муллы и старшины – подтверждаем, как мы довольны и благодарны.

При приеме дружественной депутации острый взгляд командующего выискал в ее среде человека с весьма двусмысленной наружностью.

– Заметьте эту подлую морду, – обратился он к стоявшему неподалеку ординарцу, – морду, которая так низко кланяется. Видите? Типичнейшие черты шпиона! Устройте через наших молодцов, чтобы он побывал у меня для маленького разговора.

В какой-нибудь час под стенами Люфтабада выстроились правильные ряды палаток и коновязей. Четыре орудия смотрели на город довольно игриво.

Первым гостем командующего – и не совсем добровольным – был субъект с типическими чертами шпиона.

– Где я тебя видел? – спросил командующий своего смущенного гостя. – Говоришь ли ты по-русски?

– Понимаем мало-мало… насколько в торговле нужно.

– Откуда ты родом?

– Из Тифлиса.

– Твоя фамилия?

– Тер-Грегорянц.

Якуб-баю все фамилии, кроме его собственной, были одинаково хороши. После погрома Геок-Тепе ему было не расчет оставаться по ту сторону Копетдага, поэтому он пробрался на нейтральную землю.

– Ты шпион?

– Ваше высоко… превосходительство! – возопил Тер-Грегорянц, почувствовавший мгновенно озноб во всем позвоночном столбе. – Наши папенька… наши маменька… и сами мы с малых лет торгуем шелком, и неужели же мы решимся на такое, можно сказать, паскудное дело?

– Ты с кем тут шляешься, с О’Донованом?

– Ваше высоко… превосходительство!..

– Ты будешь повешен, как только я увижу, что следишь за мной. С этой минуты ты состоишь у меня на службе. В Тегеран ты будешь сообщать только то, что я прикажу, иначе…

– Ваше!..

– Где теперь хан Дарегеза?

– Хан находится в двух шагах от вашей палатки.

– Что он делает?

– Он записывает тех, кто вам кланялся, и рассчитывает, во что оценить каждую за это палку.

– Почему он не встретил меня?

– Из боязни, чтобы народ не считал его маленьким человеком. Впрочем, утром его палатка будет рядом с вашей.

Действительно, утром правитель Дарегеза поставил свой шатер возле палатки командующего и просил позволения у «знаменитого полководца» явиться к нему с приветствием.

Свидание состоялось.

Правитель Дарегеза, величественно окутавшийся в халат с собольей опушкой, выглядел истинным вельможей. Лев с солнцем на спине, красовавшийся на высокой барашковой шапке, грозил всему миру высоко поднятой саблей. Да, никто не умеет держать так гордо головы на плечах, как ильхани Ирана…

Много было высказано при свидании приязни и уверений во взаимной дружбе. Враги одного были объявлены врагами обоих, а в залог общего согласия и вечного мира запасная лошадь командующего добровольно перешла к коновязи ильхани. На указательном же пальце ильхани появился новый перстень с необыкновенной бирюзой.

Разумеется, сердечные чувства нисколько не повредили ни долгу службы, ни патриотизму правителя Дарегеза. После свидания со знаменитым полководцем он отправил феррашей с палками по всему Люфтабаду. Вместе с тем он послал нарочного с донесением к Сапих-салар-азаму, в котором после витиеватого вступления сообщал, что:

«Знаменитый русский полководец, уничтожив гнусное разбойничье гнездо Теке, явился к вашему слуге с почтительной о том вестью, причем его отборное войско преклонило перед вашим слугой три тысячи своих копий. Жерла его тридцати орудий припали также к стопам вашего слуги. Но этот почет нисколько не ослабил твердыни его долга, и он спросил: «Долго ли вы, генерал, намерены прожить в благословенной стране Ирана?» По высокому своему образованию он ответил стихом из Шах-Наме: «Смертный, можешь ли ты, вдыхая аромат Ирана и согреваясь лучами его солнца, быть властителем своих дум?»

Увы! Сапих-салар-азам был человеком малосведущим в «книге царей» и хотя слышал о Фирдоуси, но в депеше правителя Дарегеза его более всего заинтересовали три тысячи копий и тридцать пушечных жерл.

Обратный курьер доставил Сеид-Али-хану наставление, как ему следует обходиться со знаменитым полководцем.

– Наш город маленький, хлеба у нас немного, – заявил Сеид-Али-хан своему новому другу. – Если вы, генерал, намерены долго у нас гостить, то у нас наступит страшный голод.

– Хлеб мы едим свой, – ответил командующий, – а когда в вашем городе недостанет хлеба, мы подвезем его из Ахала и будем раздавать его даром всему вашему народу.

Здесь правитель Дарегеза быстро переменил фронт своей политики и заявил, что хлеба у него тоже много, что ему ничего не стоит подарить своему другу тысячу харваров ячменя.

– Не следует только раздавать народу даровой хлеб, потому что он тогда забудет Бога.

Прошла еще неделя. Из глубины Ирана примчался новый гонец с новыми наставлениями.

– Наши люди очень волнуются, – объявил тогда правитель Дарегеза своему высокому гостю, – и мы боимся, что они сделают вам что-нибудь неприятное.

– О, не беспокойтесь, почтенный ильхани, я настороже и сегодня же прикажу навести пушки на базарную площадь Люфтабада.

Ильхани испугался. Перед ним был тот гёз-канлы, перед которым все воинственное Теке обратилось в прах и развалины. Желая успокоить рассерженного гостя, он принялся уверять, что обыватели Люфтабада трусы и что достаточно послать в город десять феррашей с палками, и они уймутся.

По совести говоря, канцелярии Ирана не сразу решили, что им приятнее – беспокойный ли нрав Теке или строгий порядок, наступивший после разгрома Геок-Тепе. Что же касается правителей хорасанских провинций – наследственных и ненаследственных, – то они предпочли бы остаться в соседстве с головорезами. Правда, эти соседи разоряли пограничные села и брали, чем могли, контрибуцию, но наносимые ими раны выпадали на долю исключительно населения, а не таких особ, как Рукн-уд-доуле. Последний очень сожалел о том, что клоповник, в котором он содержал пленных теке, опустеет и что в минуту пьяной потехи ему некого будет рубить шашкой по башке.

XXXIII

Не успел Сапих-салар-азам решить головоломный вопрос о числе дипломов на «Льва и Солнца», следовавших победителям Теке, разумеется, для их облагораживания, как эти победители явились незваными гостями у стен Люфтабада. С выдачей дипломов пришлось повременить. Три тысячи копий и тридцать пушек предстали перед умственным взором дипломата в неприятной перспективе.

«И только такой глупый человек, как Сеид-Али-хан, мог обрадоваться, что они склонились к его стопам… Да и склонились ли?»

Из Дарегеза шли гонец за гонцом. Но все их известия были неясные, противоречивые. Утренний вестник докладывал, что русский отряд сел на лошадей и вытянулся по дороге к Герату, а вечерний чапар доносил, что отряд возвратился, слез с коней и варит кашу.

Нужно было разобраться в этой путанице сомнений и догадок. На улице Кучей-ла-Лезар никогда не отказывали дать хороший совет, когда нужно было поставить улицу Кучей-черак-газ в затруднительное положение.

После десятого гонца, повторившего еще раз, что друзья возвратились под стены Люфтабада и принялись варить кашу, сапихсалар-азам отправился на прогулку переулочками, без свиты, как простой человек, желающий продать горсточку дешевой бирюзы.

В это время сэр Томсон только что получил европейскую почту. В сумке экстренного курьера нашелся конверт особой важности с печатью министра по делам колоний.

Министр писал:

«Сэр, вам известно, что между границами русского влияние в Средней Азии и нашими индийскими владениями весь путь легко делится на три этапа: Теке, Герат и Кандагар. Я не говорю о Памире, мы займемся им в свое время. Кандагар состоит в полувассальных к нам отношениях. Распоряжаясь свободно его укреплениями и телеграфом, мы можем построить к нему железную дорогу. Россия, постигая, очевидно, наше намерение, собралась ответить нам занятием Теке. Испытанная русским отрядом неудача в прошлом году не остановит победоносное движение вперед так называемого – на языке петербургского кабинета – исторического рока. Теке будет сопротивляться, но с силой его сопротивления соразмерится и сила удара, Теке падет! В этом событии не заблуждаются и академик по среднеазиатским делам Арминий Уомбери, и наш исследователь сэр Роулинсон. Ни та слабая нравственная поддержка, которую мы можем оказать из Хорасана, ни двоедушие хорасанских властей не уберегут твердыни – сегодня Ахала, а завтра Мерва – от русского погрома. Ход событий сократит, таким образом, путь между Индией и Россией на два этапа: от Кандагара к Герату и от Герата к Мерву. Отсюда ясно: кто первый овладеет Гератом, тот будет иметь хороший ключ к замку соседа.

Обращаем ваше испытанное внимание к положению этой маленькой азиатской республики. Благодаря междуцарствию в Афганистане мы можем влиять в данную минуту на ее судьбы без помехи и затруднений. Отделенный в 1857 году от Персии Герат – если не спрашивать мнение его жителей – может быть возвращен нами прежнему хозяину хотя бы в виде подарка с некоторыми за то обязательствами со стороны тегеранского кабинета. При полной солидарности с мнением сэра Роулинсона министерство начертало с этой целью следующую программу новых отношений Герата к Ирану. В Герате мы поставим своего резидента. Укрепления его поступят в распоряжение наших офицеров. Мы выговорим себе право посылать в помощь ему войска на время всякой опасности. Иностранные агенты будут считаться шпионами. Само собой разумеется, что тегеранский кабинет будет против торгового с нами договора на правах более благоприятствуемого государства, но непреодолимого не существует, поэтому поручаю вам…»

Здесь сэр Томсон был отвлечен от чтения депеши тем, что мимо его окон промелькнула знакомая фигура сапихсалар-азама.

Условные звонки дали знать всей резиденции о желании главы принять таинственного гостя.

«Британия может гордиться министерской программой, – размышлял в ожидании гостя сэр Томсон. – Но сэр Роулинсон и министр по делам Индии ошибаются, полагая, в этом деле достаточно одной Англии и немножко Персии. Не следует в таких случаях забывать Петербург и его агентов…»

Сапих-салар-азам, встревоженный вестями из Люфтабада, хитрил при встрече с сэром Томсоном меньше, чем сделал бы это в другое время. Почти с первых же слов он сообщил, что покоритель Теке привел с собой в Люфтабад шесть тысяч казаков, пятьдесят орудий и бесконечный караван верблюдов.

– Нет сомнения, что этот опасный безумец идет на Герат! – заключил свою речь почтенный сановник. – Мы же не готовы, чтобы остановить его движение, поэтому пусть Англия поставит ему преграду.

– К сожалению, ваши ильхани нередко ошибаются, – заметил с англосаксонской невозмутимостью сэр Томсон. – По моим сведениям, в Люфтабад прибыло всего шестьсот коней и четыре орудия, но все-таки я желал бы знать, как вы объясните этот поступок русского генерала?

– Я думаю, что он идет на соединение с Абдурахман-ханом. Далее же они пойдут рука об руку на Индию.

– Я привык глубоко уважать ваши всегда мудрые соображения, но полагаю, что теперь они ошибочны. Правда, Абдурахман, убегая из Самарканда, нашел на дороге две телеги с оружием, у которых не было хозяев, но когда он пришел в Кабул, то на дороге в Бомбей он нашел добрую сотню мешков с хорошими индийскими рупиями. Теперь он предпочитает ходить по этой дороге, а не по дороге в Самарканд.

– Но тогда что же заставило русского генерала сделать шахматный ход на Люфтабад?

– По-моему, это очень умный ход. Здесь ваши границы определены так слабо, что покоритель Теке может объявить Люфтабад никому не принадлежащей территорией. Разумеется, ничего подобного допустить невозможно. Не хотите ли поэтому встретиться сегодня же со мной как бы нечаянно у русского посла?

Через полчаса в салоне русской резиденции произошла неожиданная встреча представителей английской и персидской дипломатии. Первый изумлялся, узнав, что победитель Теке гостит в Люфтабаде.

– Известие это я принимаю ad referendum, – заявил сэр Томсон представителю русской резиденции, – но если оно подтвердится, то я буду вынужден присоединить и свою просьбу к желанию высокостоящего сапихсалар-азама. Немедленное отозвание русского генерала из Люфтабада будет простой справедливостью.

Разумеется, представитель русской резиденции ответил совершенной готовностью удовлетворить все законные желания их превосходительств.

Не далее, однако, как на другой день после этого свидания Сапих-салар-азам пробирался уже на улицу Кучей-черак-газ, озираясь заботливо, чтобы его неурочный визит не заметили на улице Кучей-ла-Лезар. Он был прост, как человек, у которого недостает даже краски, чтобы выкрасить хвост своей лошади.

Со всевозможными оговорками и восточными арабесками он сообщил его превосходительству русскому резиденту – по долгу вековой дружбы – что коварная Англия предлагает ему присоединить Герат к владениям шахиншаха, но что он, как верный друг России…

Доверие требовало доверия.

– Меня всегда поражал ваш дар государственного предвидения, – отвечал русский резидент. – Вы, разумеется, поняли быстрее меня, куда клонится предложение Англии. Но, увы, она повторяется! На другой день после вашего согласия в Герате очутится резидент Англии с багажом в виде благоприятного торгового договора. Резидента кто-нибудь обидит… всегда случается так, что их обижают… И тогда Персия будет призвана к ответственности. В ограждение же резидента от оскорблений в его распоряжении очутится батальон спаги, а Персии будет предоставлено положение индийской провинции. Не устрашает ли вас эта перспектива? Что же касается петербургского кабинета, то она представляется ужасной, и я заранее ручаюсь, что Россия не допустит свою добрую соседку до подобного положения. Теперь в Теке не более двадцати тысяч человек, но у нас на Кавказе, вы знаете, стоят всегда наготове два-три совершенно готовых корпуса.

Сапих-салар-азам подтвердил, что именно эту картину предвидел его государственный ум и что он ни за что не согласится подать совет своему повелителю сойти на путь индийских магараджей.

И Герат остался до времени Гератом.

XXXIV

Русский резидент признал, впрочем, и по личным дипломатическим соображениям необходимым просить Петербург об отозвании беспокойного генерала из Люфтабада. Петербургские канцелярии единодушно приняли к сердцу это представление; телеграммы полетели за телеграммами. Но телеграф доходил тогда только до Бами, откуда депеши посылались в Люфтабад с нарочными, не всегда исправными. По крайней мере первая телеграмма пропала, пропала и вторая. Тогда третью телеграмму было уже приказано начальнику штаба лично доставить Михаилу Дмитриевичу.

Оставалось повиноваться.

Бросив прощальный взгляд на дорогу в Герат, Михаил Дмитриевич снялся и выступил обратно в Бами. Он уносил с собой наскоро набросанные кроки и один очень важный документ, добытый у Тер-Грегорянца. После потери этого документа владелец его бежал, как потом оказалось, из Люфтабада без оглядки. Письмо было написано по-английски и помечено: «Геок-Тепе, 5 января 1881 года».

«Сэр! – писал, очевидно, очень сведущий агент. – Мои письма о первых двух вылазках текинцев свидетельствуют перед вами об их необычайно воинственном духе и о торжестве их сокрушительных натисков.

Но если вам угодно припомнить, я не предавался иллюзиям и докладывал вам, что без нашей помощи этот дикий народ не устоит против европейского оружия. Предвещания мои сбываются. Вчерашняя вылазка покрыла все Теке позором.

Русский командующий разгадал тактику неприятеля и отразил хитрость хитростью. На ночь он вывел свои войска из траншей и позволил приблизиться вылазке при необыкновенной темноте на расстояние десяти шагов. И только когда в воздухе послышались взмахи текинских шашек, раздалось по всем траншеям грозное русское “пли!”.

Сэр! Еще несколько мгновений текинцы рвались столкнуться с русской грудью, но свинцовый град был неумолим. Нападавшие образовали пораженную ужасом толпу. Площадь, которую она должна была пробежать, чтобы укрыться за стенами крепости от беспощадного истребления, покрыта и теперь перед моими глазами сотнями трупов. Смело утверждаю, что старые фурии, бившие по щекам возвратившихся сыновей своих, поступали несправедливо.

Вы видите, сэр, здесь должна повториться история тех войн, в которых геройский дух сталкивается с европейским оружием.

Поражение текинцев неизбежно. Не скрою от вас, они больше не верят нашим обещаниям и даже затрудняют свободу моих личных действий.

Сегодня я хотел сделать маленькую прогулку за крепостную стену, но меня не выпустили под предлогом опасности со стороны русского лагеря; другими словами, я в плену. К счастью, жена моя пользуется расположением одной уважаемой здесь знатной текинки, что облегчает ужас ее положения.

Думая, что мне не удастся покинуть наших друзей, предаюсь на волю Господа и провозглашаю: да здравствует королева!

Холлидей».

XXXV

С окончанием войны на всех ее участников находит нередко величайшее уныние. Природа как бы мстит в этом случае за насилие над ее законами.

Ликвидация в Теке поступила просто: он сровняла могилы, поглотившие тысячи храбрых защитников Голубого Холма, с землей, так что историк может пройти по этой ниве, не потревожив себя и мыслью о прошедшем здесь урагане смерти. Можайского поразила также своей простотой панихида об упокоении душ и таких видных деятелей, положивших живот свой на поле брани, как Петрусевич и Беркутов. Гробы с их останками были заделаны в неуклюжие ящики для отправки в дальние места погребения – одного, кажется, на Кубань, а другого в Петербург.

На панихиду собрались немногие, да и те, как можно было подметить, молились о покойниках как о лицах совсем постороннего ведомства.

Все уцелевшее предъявляло усиленный спрос на так называемые блага жизни. Не говоря уже о георгиевских и анненских темляках, нашлась парочка, предъявившая требование на брачный венец. Она умудрилась воспылать взаимною страстью в самый разгар текинского сидения.

Заговорили, разумеется, и о памятниках на братских могилах, но туркестанцы не сошлись с кавказцами, и экспедиция в Теке осталась без монумента. Впрочем, туркестанцы поставили свою отдельную колонку с именами офицеров, павших на поле брани.

Наконец и прессе открыли уста. Впрочем, первый говор об окончании экспедиции в Теке раздался в иностранной печати:

– «Caveant consules!» – взывал неугомонный Арминий Уомбери в одном из русофобских листков. – Вы дремлете в то время, когда нагайка сибирского казака рассекает уже воздух на вершине Гималаев! Вас не страшит и блеск казачьей пики, которая так приятно щекочет нервы подвластных вам племен. Вы не хотите видеть, что падение Теке обращает ваш азиатский буфер в бочку пороховой мякоти. Вас спросит потомство: почему вы не помогли Теке? Почему вы не были готовы в Герате и Кандагаре? Почему вы допустили северным ордам двинуться с огнем и мечом к берегам Индийского океана? Неужели вы пробудитесь тогда только, когда эти орды освободят двести миллионов населения Индии от вашей опеки. Не рассчитывайте на то, что служители Будды враждуют со служителями пророка. Достаточно одних ваших соляных законов, чтобы они склонились на сторону вашего исторического врага. Еще раз, и быть может в последний, повторю: caveant consules!»

Серьезная часть английской прессы, поддерживаемая судостроителями и пушечными заводами, требовала предъявления России ультиматума при малейшем ее движении к Герату. Герат обращался в боевой шатер всех политиканов.

«Таймс» обмолвилась даже репликой по вопросу: «Где висят ключи к Золотому Рогу? Только безумные могут еще верить, – восклицала она, – что ключи от константинопольского пролива висят в Берлине на перекладине Бранденбургских ворот. Нет! Надвигающийся с севера исторический рок знает, что их следует искать по дороге между Гератом и берегами священного Ганга, и когда загремит на этих берегах русское “ура”, мир содрогнется и минареты Стамбула рассыплются в прах…»

Отечественная пресса ликовала по всем правилам академических словоизвержений. Она больше всего упирала на эпический бой и на тысячи тюрбанов, усеявших поле битвы.

– И вот, как на грех, теке не носят тюрбанов, – заметил Можайский, разбирая полученную почту, – а тут корреспондент самолично видел, как тысячи тюрбанов покрыли поле битвы.

– О, если история вообще так справедлива, то, может быть, и прекрасной Елены не существовало на свете! – не без горечи добавил Узелков. – Думал ли я, например, участвовать в эпическом бое! Между тем участвовал и сам того не подозревал…

Многое смешило и многое печалило в период ликвидации, но всем и каждому хотелось скорее отправиться туда, за море, в Европу!

Ликвидировались и взаимные счеты текинцев; ахалинцы обижались на то, что вместе с ними не разгромили и мервцев.

– Если нас взяли в двадцать два дня, то Мерв вы возьмете в две минуты, – нашептывали ахалинцы своим недавним врагам. – Если против нас было восемьдесят пушек, то против них достаточно пяти пальцев.

– У нас верблюдов нет, – пробовали урезонить мстительный дух ахалинцев, не прощавших своим сородичам и союзникам бегство их после неудачной вылазки 4 января.

– Мы вам дадим верблюдов.

– Но мервцы и сами поклонятся нам.

– Пока будет между ними Улькан-хатун, они не поклонятся, а нам это обидно. Вы не думайте, что пушки, отбитые ими двадцать лет назад у персидского ильхани, очень страшны. Ведь они без колес и лежат на песке, как дохлые верблюды.

Ликвидировались и верблюды. Подрядчик выразил решительное, хотя и не удавшееся намерение получить из казны все, что можно, и скрыться без расплаты с лоучами. Из двадцати тысяч верблюдов, циркулировавших при отряде, уцелело около полтораста голов, а остальная масса досталась в добычу шакалам. Из сотен туркестанских верблюдовожатых пришли к получке денег всего семнадцать человек, которые, замотав свой грошовый заработок в грязные тряпицы, поплелись с кнутовищами в руках через неоглядные пески по направлению к Аральскому морю. Подрядчик запрятал в голенища не одну сотню тысяч рублей.

Ликвидировался и Можайский. Не столько, впрочем, побудили его к тому официальные условия и распоряжения, как телеграмма, которую он почему-то поцеловал, хотя вообще не имел привычки целовать получаемые телеграммы. Она была помечена станцией персидского телеграфа и состояла всего из нескольких слов. «Мы можем увидеться на рейде Энзели. Я в безопасности. Ирина».

– Дядя, к чему ты отправляешься кружным путем, когда можешь высадиться в Баку через двадцать часов? – допрашивал Узелков Бориса Сергеевича.

– Милый, я ликвидирую счеты, – отвечал Борис Сергеевич, – и тебе нет никакой надобности быть вместе со мной. Прощай до Гурьевки или до встречи в Крыму, а не то поезжай в Каир или на Мадейру и основательно полечись. Над средствами не задумывайся.

Все ликвидировались, только одна железная дорога продолжала строиться с большим опозданием и все еще готовиться к войне…

XXXVI

Восток и запад Каспийского моря вновь были охвачены лихорадочной деятельностью. Пассажиры торопились пересечь море по кратчайшим расстояниям, чтобы успеть показать миру и друзьям лавры, пока они не поблекли. В лаврах были не одни георгиевские ленточки, мечи и банты, но и черные косынки и шапочки, украшавшие раненые руки и головы.

Можайский отправился на пароходе Тавасшерна.

– А дама, которая ехала с вами в прошлом году, так и осталась в Персии? – полюбопытствовал капитан, принимая своего единственного кругового пассажира. – Я никогда не забуду, с какой самоотверженностью она ухаживала во время бури за больными детьми. Из нее вышел бы превосходный капитан океанского крейсера.

Выше этой похвалы Тавасшерн не придумал бы и в целую навигацию.

– Она овдовела, – отвечал Можайский.

– Овдовела? Ну что же, вдова – это парус, выдержавший шторм.

– И возвращается на родину.

– В Англию?

– Мы встретим ее в Энзели.

– В Энзели? Так вот почему вам понадобилась лучшая каюта на пароходе!

На энзелийском рейде капитан бросил якорь и спустил на воду ботик. Не ожидая приглашения, Борис Сергеевич принял его в свое распоряжение и направился к лодке, которую он давно уже высмотрел в бинокль. С лодки подавали ему сигналы.

Вскоре лодки сошлись на дистанцию сердечных рукопожатий. Пассажиры их забыли при встрече о многом: они забыли об опасности сильных движений на утлых скорлупках, забыли о пароходе и рейде, забыли… и забылись до откровенных и крепких объятий.

– Боже, как ты утомлена!

– Ничего, все тяжелое прошло.

Тавасшерн встретил своего милого доктора с затруднительной для него любезностью. Освободив уже давно себя от сладости поцелуев, он теперь серьезно прильнул к женской ручке… той самой, которая перевязывала размозженную ступню его матроса.

– Ко всему этому, – добавил он, – могу порадовать вас тем, что барометр превосходен, что деток у меня всего трое, и все здоровы, и что у буфетчика плавает отличная стерлядка.

Одолев почетный рапорт, Тавасшерн скомандовал: «Ход!» – до того азартно, точно он намеревался выскользнуть навсегда из Каспийского моря.

– Куда же мы, на Волгу или в Крым? – спросил Можайский. – Если на Волгу, то нужно высадиться в Астрахани.

– Пока на Волгу, а там хоть на край света, – отвечала Ирина Артамоновна. – В это короткое время в моей душе накопилось столько ярких и грозных впечатлений, что я чувствую потребность в умиротворяющем отдыхе. На Волгу, мой милый, мой хороший.

– Ты на Волгу, а я?

– Со мной не хочешь?

– Не то…

– Ты боишься княгини Марьи Алексеевны? Не боишься? Прекрасно! Теперь слушай, в нашем распоряжении имеется неисчерпаемый источник воспоминаний о прожитом и его достанет до конца… Но мне не хотелось бы говорить о минувшем хотя бы только до приезда в Гурьевку. Веришь ли, пробуждение из летаргии не так отрадно, как мое пробуждение, и мне хочется только ходить, говорить, дышать, чувствовать…

– Один вопрос, Ирина, один вопрос: знаешь ли ты, что Холлидей убит во время погони за бежавшими текинцами?

– Я догадывалась и почти знала… но как ты мог узнать?

– При одном из убитых нашли Библию с его инициалами на переплете и с твоими пометками на полях.

Все время перехода от Энзели до Девяти футов и потом до Гурьевки Ирина и Борис Сергеевич свято хранили уговор, и ни одним словом не обмолвились о прошлом. Настоящее их было слишком богато, чтобы прибегать к запасам и складам воспоминаний. Правда, они только ходили, сидели, говорили, дышали… но все-таки не заметили, как поравнялись с Гурьевкой и как Антип Бесчувственный явился с «Подружкой» у пароходного трапа.

Вечером они сошлись на площадке Княжого Стола.

– Какой контраст между прожитыми мгновениями и нынешними, – говорил Борис Сергеевич, не расставаясь с рукой Ирины. – Воображаю, какой ужас тебе пришлось испытать во время осады. Тебя окружал целый мир незнакомых явлений, и на каждом шагу – угроза смерти.

– К счастью, я нашла охрану в ханум, которая дала тебе название якши-аги. В благодарность за то, что я вылечила ее внучку, увы, убитую потом вашими ненавистными снарядами, она оберегала меня от всех бед и приводила ко мне своих женщин петь их заунывные песни.

– А тебя не смущал страх быть узнанной? Могло случайно обнаружиться твое происхождение, и что тогда? Рабство, смерть?

– В моей аптечке нашлась бы доза сильного яда, и я уже подумывала о нем, когда слышала ужасные подробности казни наших пленных. К счастью, надежда на лучшее так свойственна человеку, поэтому я даже искала тебя во время перемирия с крепостной стены, но новизна картины застилала глаза.

– А какие моменты были особенно тяжелы?

– Лично для меня – полночь под Новый год. Помню, я задумалась о милых сердцу людях, как неожиданно раздался страшный залп. То было ваше поздравление с Новым годом. Но и вам жилось нелегко?

– И очень. В людях мы понесли большую потерю, и в числе убитых – графа Беркутова.

– Он… убит?

– Я присутствовал при последних минутах его жизни, и он завещал мне обелить его в твоих глазах.

– О, он ни в чем не виноват передо мной, как ты это знаешь из моего дневника. Кстати о дневнике – возврати его мне. Я внесу в него одну страницу – это описание утра, каким оно представилось мне на второй день после штурма Голубого Холма. Помню и никогда не забуду, как при восходе солнца обезумевшая толпа женщин ожидала поголовного истребления. Покорность судьбе наложила на весь наш стан тяжесть могильной плиты. И вот явился ты с своим словом любви к человеку… и тебе не поверили… а потом я увидела уже тебя на вершине крепостного обвала: ты помогал старухе втащить на верх мешок с припасами. Мне хотелось тогда же броситься к тебе и открыться… но ханум остановила мой порыв. Она советовала не обижать якши-агу. Ты был под ее нравственным покровительством.

– Несмотря на буренджек и туфли, ты выдала себя походкой, взглядом, белизной рук.

Борису Сергеевичу понадобилось при этом взглянуть поближе, те ли он видел тогда руки, которые так доверчиво отдавались теперь его пожатиям. Убедившись, что он не ошибся и что поцелуй нисколько не обидит их, он…

Но о чем же тут говорить? Увлечение воспоминаниями о прожитом было настолько полно и для обоих симпатично, что они не заметили, как наступил вечер. Они не расслышали даже звука почтового колокольчика, возвещавшего приезд князя Артамона Никитича…

– Да где же они?

Услышав голос отца, Ирина бросилась к нему со всей полнотой глубоко охватившей ее радости. Борис Сергеевич, желая предоставить отцу и дочери пережить без помехи первые мгновения их встречи, отошел в сторону.

– Борис, на моей груди достанет и тебе места, – обратился к нему Артамон Никитич. – Повоевали – и довольно, а теперь мир вам и любовь… и даже без объяснений поступков. Успеете объясниться, да и о чем же?

Когда Сила Саввич принес лампы, свет их озарил семейную картину.

– Ирина, ты поседела? – удивился ее отец.

– Отец, я не плачу над своими сединами, не потребует ли только Борис, чтобы я окрасила их к венцу?

Вместо ответа Борис поцеловал седую прядку.

– Эти седины займут лучшую страницу в истории маленькой войны! – заявил он тоном убежденного историографа. – Она будет говорить сама за себя и притом правдивее и Шлоссера, и Вебера, и Гиббона.

XXXVII

Шум военной грозы затих и мало-помалу развеялся и исчез во времени и в пространстве. Всем и каждому оставалось подчиниться историческому року и принять продиктованные им условия. Сердечнее всех участников войны подчинились им Борис Сергеевич и Ирина. Только недостаток свидетельства о смерти ее мужа мешал заключить немедленно договор о вечном мире. Наконец после долгих усилий и сложной процедуры этот документ был добыт, и Можайские отправились в Крым любоваться морем, Яйлой и немножко друг другом.

Даже у старого князя пробудилась здесь прежняя энергия, и в те дни, когда Яйла хмурится и посылает млечные тучки к прибрежью, он не отпускает от себя дочь и зятя, и они вместе проходят историю знаменитого сидения под стенами Голубого Холма.

Нескоро улеглись отголоски этого сидения, да и улеглись ли? На этот счет ответит дальнейший ход исторического рока. Ход его замедлился и, кажется, это замедление уязвило самолюбие покорителя Теке.

Несмотря на завидные лавры, выразившиеся в высоком чине и в знатном кресте, Михаил Дмитриевич находился при переходе из военного на мирное положение в дурном расположении духа. По крайней мере он расстался с войсками поспешно и уныло – без традиционного приказа о понесенных трудах и проявленных доблестях, без парада, обедов и салютов. Многие в Красноводске узнали о его отъезде, когда «Чекишляр» выбрался уже в открытое море. Притом же и сама решимость пересечь бурный Каспий на утлой скорлупе указывала на высоко поднятые нервы человека, которому не было и надобности доказывать личную неустрашимость.

«Чекишляр» довольно счастливо пробрался к Царицыну. Здесь народные массы встретили своего любимца с непокрытыми головами и проводили его до вокзала громовым «ура». Всегда речистый, он встретил это чувство глубокого обожания только парой крупных слезинок, доказывавших растроганное состояние его души. Поезд его с трудом выбрался из осады благодарных сограждан.

Спустя несколько месяцев по окончании войны Михаил Дмитриевич отправился за границу. Во время пребывания его в Париже пылкие умы, а вернее горячие сердца студентов, вызвали его на такое объяснение, которое повело к грому бранденбургских литавр. Рептилии германской прессы немедленно опрокинулись на него всеми своими запасами заказной клеветы. Названия флибустьера, людоеда и нарушителя трактатов были наиболее ласковыми и приличными эпитетами. Наконец вмешательство дипломатии усмирило пыл померанских гренадер, и тогда литавры вновь повисли на Бранденбургских воротах.

По возвращении из-за границы Михаил Дмитриевич занялся маневрами с ночными тревогами и переправами вплавь через реки, о чем много тогда говорилось и в печати, и в военных кружках. Необыкновенный переход он сделал 4 июня 1882 года, проскакав в 13 часов более 100 верст.

Последний же экстренный переход его жизни был уже переходом в страну вечной беспредельности. Утром 25 июня вся Москва оцепенела, узнав, что его не стало! Не верилось Первопрестольной, что недавний покоритель Теке не поведет уже свои полки в боевой огонь. Утрата его была утратой России. Так выразился и государь, телеграфируя сестре покойного:

«Страшно поражен и огорчен внезапной смертью вашего брата. Потеря для русской армии трудно заменимая и, конечно, всеми истинно военными сильно оплакиваемая».

За границей известие о смерти Михаила Дмитриевича вызвало совершенно противоположные впечатления. Париж служил по нем заупокойные обедни, а «Панч» и «Кладерадач» изощрялись в злостных на него карикатурах. Впрочем, смерть видного деятеля, и особенно внезапная, возбуждает обычно тысячи нелепых догадок. Так и теперь: люди серьезные считали причиной, подготовившей разрыв сердца покойного, контузию осколком гранаты, полученную им в траншее Зеленых гор. Медицина останавливалась на расширении вен от непомерной верховой езды. Но Охотному ряду в Москве чудилась немка, сгубившая героя в предательских объятиях, а петербургские скворцы и ласточки называли француженку, переполнившую его сердце избытком благодарной неги.

Русский народ проводил его прах достойным образом. И что бы ни говорили фемистоклюсы, не успевшие еще победить ни одного Ксеркса, о непримиримых противоречиях в образе мыслей и действий покойного, он оставил истории свое имя, отечеству – покоренную страну и только психологам – загадку: где и на чем остановился бы полет мысли и дел этого человека? Он был прав, говоря, что история разберется в своих суждениях о его недостатках, как она разобралась в своих приговорах хотя бы о Тимуре. Будущие Шлоссеры, Веберы и Гиббоны найдут в нем, каждый по своему углу зрения, то истинного героя, то авантюриста, но никто не посмеет отказать ему в любви его к родине.

Противник его, бывший сардар, а с падением Голубого Холма текинец Эвез-Мурад-Тыкма, не мог не подчиниться условиям, продиктованным историческим роком. Вдобавок к жизни, лошади и оружию ему дали чин майора милиции и позволили побывать в России, посмотреть, с кем и с чем он воевал. Впрочем, ни один бывший хан не отказался от красивых эполет…

Не так скоро уступила требованиям исторического рока сподвижница сардара, ханум. Прежде чем перейти на мирное положение, она извелась в нравственных терзаниях. Скрывшись после погрома Голубого Холма в Мерв-Теке, она приобрела здесь громадное влияние на народную массу. Ей всегда находилось свободное место и на празднике, и в совете, но, как умная женщина, она видела, что тохтамышцы не могут по слабо развитой воинственности мечтать о славе отамышцев. Народ ходил задумчиво, с опущенными головами и восклицал чаще, чем нужно: «Аллах акбар!»

Мерву нельзя было пошевельнуться, не вызвав ропота или угрозы со стороны того или другого соседа. Россия и Бухара сторожили его северо-восточную границу, а Афганистан и Персия – юго-западную. Мало того, персияне, понимая, что Мерву не суждено больше разбивать их войска и пленять их армии, распорядились занять часть мервского Серакса и построить там крепость Рунн-Абай. Обессиленные сунниты с затаенными в душе проклятиями пропустили в эту крепость гарнизон в тысячу шиитов.

Все это видела и понимала ханум и часто, очень часто показывалась без свиты, одинокая, на берегу Теджента, разделявшего Ахала от Мерва.

Недоставало только у нее решимости пустить своего коня в воду, чтобы перейти на русскую сторону. Но вот шииты стали хозяйничать возле Рунн-Абая как у себя дома, и мервцы все громче и громче повторяли, проходя мимо кибитки ханум: «Мы пропадаем!» Да кроме того, и Афганистан выпустил не без доброго совета Индии какого-то эмиссара Сие-Пуша поддерживать волнения в народе…

В последний раз ханум, не сдержав коня, вынеслась на противоположный берег Теджента. Там ее ожидали и встретили как желанную гостью.

– Мерв не в силах сопротивляться – приходите и овладейте им, – сказала она встретившему ее русскому начальнику и, разумеется, добавила: – Так угодно Аллаху!

В этот день русский исторический рок приобрел древнейший город в Средней Азии, существовавший, по сказаниям Диодора и Страбона, за две тысячи лет до Рождества Христова. Он приобрел Мерв, в котором, по местному преданию, прародитель Адам изучал земледелие под руководством небесного ангела. Под развалинами Мерва орда Чингисхана похоронила в одном сражении до миллиона жителей. Вместе с его руинами исторический рок приобрел оазисы Теджентский, Голатанский и Серакский и, подвинувшись к Афганистану, попросил персиян очистить Рунн-Абай. Персияне галантно исполнили его просьбу.

Афганистан охотно помирился бы с новым соседом, но индийские рупии и навязчивость Англии подвинули его на глупое дело. Англия явилась сюда устраивать буфер между своими проходами в Гималаях и русским Туркестаном. Во главе разграничительной комиссии стоял генерал-бехадур сэр Питер Лемсден. Устраивая буфер, он повел разграничение до того дипломатично, что командовавший афганскими войсками Теймур-Шах-хан без повода и причины надвинул свой отряд в четыре тысячи человек на новые русские пределы. Прежде чем заговорили пушки, заскрипели перья дипломатии.

«Требую, чтобы сегодня до вечера все подчиненные вам военные чины до единого возвратились на правый берег реки Кушки», – так просил Наиб-Салара генерал Комаров 17 марта 1885 года.

«Храброму и отважному генерал-бехадуру Комарову, – последовал ответ в тот же день. – По такому важному делу, как вы пишете, я, Наиб-Салар, должен посоветоваться с английским капитан-бехадуром Йетсом».

Совет вышел, как скоро оказалось, неудачный. Подвинувшись навстречу историческому року, Наиб-Салар потерял при столкновении с ним всю свою артиллерию, знамена и половину отряда. При этом судьба посмеялась довольно зло над людскими делами: знамя взял с бою сарык Аман-Клыч, а в то же время капитан Йетс очутился в трагикомическом положении. Ему пришлось просить в день самого боя защиты у генерала Комарова от афганцев.

Высланный для охраны английской миссии от ее друзей русский эскорт не догнал ни генерал-бехадура Лемсдена, ни капитан-бехадура Йетса. Они ускакали, окруженные остатками афганского отряда.

С той поры исторический рок и интересы Британии беспрерывно встречаются в ущельях и на равнинах Средней Азии. Последнее их свидание произошло на Памире. Здесь, как на крыше мира, Англии очень хотелось бы занять конек и усадить на него политического агента. Число политических агентов Англии превысит в Азии вскоре число ее странствующих приказчиков с бирмингемскими товарами.

А как принял народ Теке коренную перемену его судьбы? Вышедшему из черной кости Мумыну пришлось обратиться по-прежнему в общую массу людей. Нелегко ему было расстаться со званием есаула и с положением адъютанта при сардаре. Скрывшись в Асхабад, он бежал бы и далее, потому что сербазы и казаки шли по пятам, но бежать и только бежать – разве это назначение человека?

Мумын решился поэтому остаться в Асхабаде на положении бедняка, у которого ничего нет, кроме надежды на случайное счастье. В этой смутной надежде он спрятал свое единственное достояние – клынч – за городом в песчаный бархан, куда и приходит по временам любоваться блестящим лезвием, подышать на него и вновь спрятать поглубже в песок.

А чем же кормиться? В соседнем ауле ему дали место в кибитке и войлок для подстилки, с тем чтобы он ходил каждое утро в город с турсуком кумыса на продажу.

– Слявни молако, слядки молако, кусни молако! – выкрикивает он, пробегая по раскаленному песку асхабадских проспектов. – Купи, барыня, молако!

– По-вчерашнему, с войлоком?

– Нет, у меня сегодни московски молако.

– Знаю я твое московское молоко.

– У меня мышь попала молако. Вот какой молако!

Мумын выхваливает свой товар, как научили его хвалить шалуны из русского медресе. Разумеется, доходы его невелики. Теперь он просит каждого, кому продает кумыс, протекции для поступления объездчиком в таможенное ведомство. Если заветная мечта его не удастся, он переделает свой боевой клынч на простой резак и отправится рубить камыш для казачьей пекарни.

С переменой политической судьбы переменилась и бытовая сторона жизни теке. Сильную конкуренцию их верблюдам создала железная дорога, протянувшаяся наконец от Каспия к Самарканду и идущая далее, мимо грандиозных развалин мечетей и усыпальниц. Дух великого Тимура, мечтавшего об обращении всего мира в ислам, несомненно, оскорбляется свистками русского паровоза. Но черный камень над его прахом лежит так неподвижно.

Над созданием закаспийской дороги трудился солдат – родной брат тем апшеронцам и ставропольцам, которые прошли здесь в облаках дыма при блеске боевого огня. Рельсы ее протянулись мимо южного фаса Голубого Холма, неподалеку от гремевших в свое время редутов: Опорного, Ставропольского, Великокняжеского и других. На месте Янги-Калы, служившей передовым фортом, стоит степная железнодорожная станция, тщетно ожидающая пассажиров.

На ее виду постепенно и быстро рушатся бывшие когда-то твердыни всего Теке. Следующие мимо нее пассажиры широко раскрывают заспанные глаза перед неожиданно появляющеюся громадной руиной. Впрочем, большинство пассажирских голов занято на этой дороге соображениями об американском хлопке туркестанской культуры и расчетами за премированный сахар киевских сахароваров.

А между тем законы разрушения, взявшие верх над законами творчества, ведут над остатками Голубого Холма неумолчную работу. Стены его принизились и вспухли. Степной ветер чувствует себя властным над ним господином. Во многих местах они дали расселины и обвалы, так что пройдет еще десяток лет, и даже участник штурма не укажет места минного взрыва и батарейной бреши. Подземелья, в которых теке трепетали за свою жизнь, и кладбища обоих станов кишат теперь всякими тварями, не брезгающими гнездиться в грудах костей.

Жутко приходится степняку, приткнувшемуся поздней ночью на усталом верблюде к руинам крепостной стены.

Вокруг нее над бесчисленными ямами и могильниками несется раздирающий вой голодных шакалов. В расселинах плачут совы. Повсюду шуршат целые гирлянды летучих мышей. К тому же чутко настроенное ухо степняка слышит и тяжелые вздохи павших батырей, и детские вопли, и лязг железа, и ржание коней…

Ничего этого не слышит офицер, стремящийся в столицу на экзамен в академию Генерального штаба. Окинув утомленным взглядом развалины Голубого Холма, он припоминает прошлое страны и повторяет про себя в виде ответа на предстоящие вопросы профессора военной истории:

«Нам известно, что за двадцать пять веков до христианской эры Зороастр видел в Средней Азии престол Аримана – бога тьмы. Более достоверные источники указывают, что Средняя Азия, со включением Хорасана, исчезнувшей Бактрии и мифического Афрозиаба подвергалась беспрерывному истреблению. За двенадцать веков до нашей эры по ней прошел в погоне за сердцем Семирамиды Нин Ассирийский, за пять веков – Кир Персидский, голову которого строптивая царица массагетов Тамира бросила собственноручно в мешок, наполненный кровью его сподвижников, за три века – Александр Македонский, занявший почетное место на страницах Корана под именем Двурогого – Зулькарнана. Прошли по ней персы, сарматы, скифы, массагеты. В девятом веке здесь господствовала династия Саманидов, в одиннадцатом – Сельджукидов, в тринадцатом здесь властвовал Чингисхан, в четырнадцатом – Тимур, в восемнадцатом – Надир-шах, в…»

Подойдя к девятнадцатому веку, кандидат в академики впадает обычно в тяжелое забытье, вызываемое душной атмосферой раскаленного в степи вагона. Ему припоминаются в фантастических очертаниях потоки крови, которой монголы упитали каждую пядь этой земли. Перед ним растут и рушатся города, крепости, мечети, башни, водопроводы, медресе, усыпальницы… И весь этот мир прошлого уходит за пределы умозрительной дали.

Туда же плетутся, уже на плечах истории, и воспоминания о том, какими доблестями и страданиями, какой любовью и ненавистью ознаменовалось недавнее историческое сидение у стен Голубого Холма.

Примечания

1

Пусть консулы (лат.). – Начало фразы «Пусть консулы будут бдительны, чтобы республика не понесла какого-либо урона».

(обратно)

Оглавление

  • Часть первая
  • Часть ВТОРАЯ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Любовь под боевым огнем», Владимир Павлович Череванский

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства