Говард Фаст СПАРТАК Роман
Эта книга для моей дочери, Рейчел, и для моего сына, Джонатана. Это история храбрых мужчин и женщин, которые жили давно, и чьи имена никогда не были забыты. Герои этой истории лелеяли свободу и человеческое достоинство, жили благородно и хорошо. Я написал ее так, чтобы те, кто читает это, мои дети и другие, смогли взять силы для нашего беспокойного будущего и чтобы они могли бороться против угнетения и неправды, так, чтобы мечта Спартака наконец стала явью, сбылась в наше время.
Время начала этой истории 71 г. до Р. Х.
Спартак и Черный список
Когда я уселся, чтобы приступить к долгой и трудной задаче написать первый проект «Спартака» — это было более сорока лет назад — я только что был освобожден из тюрьмы. В то время, когда я все еще сидел в тюрьме, я задумал книгу, которая бы отлично вписалась в контекст решения, стоящей передо мной задачи. Мое преступление тогда состояло в том, что я отказался передать Комитету палаты представителей по антиамериканской деятельности список сторонников Объединенного антифашистского комитета по делам беженцев.
С победой Франциско Франко над законно созданной Испанской Республикой тысячи республиканских солдат, их сторонников и их семей бежали через Пиренеи во Францию, и многие из них поселились в Тулузе, большое количество из них больны или ранены. Их состояние было отчаянным. Группа антифашистов нашла деньги, чтобы купить старый монастырь и превратить его в больницу. Благотворительность Квакеров позволяла управлять больницей, если бы мы собрали деньги для продолжения работы больницы. В то время была огромная поддержка делу Республиканской Испании среди людей доброй воли, многие из которых были очень заметными. Именно список этих людей мы отказались передать Комитету палаты представителей, и, таким образом, все члены группы были определены как презренные и отправлены в тюрьму.
Это было плохое время, самое плохое время, в которое я и моя добрая жена когда-либо жили. Страна была как никогда близка к полицейскому государству, за все время ее существования. Дж. Эдгар Гувер, глава ФБР, взял на себя роль мелкого диктатора. Страх перед Гувером и его досье на тысячи либералов пропитал страну. Никто не осмеливался голосовать и выступать против нашего тюремного заключения. Но, как я уже сказал, это было не самое худшее время, чтобы написать такую книгу, как Спартак.
Когда рукопись была закончена, я отправил ее Ангусу Камерону, затем моему издателю в Little, Brown and Company. Ему очень понравилась эта книга и он писал, что опубликует ее с гордостью и удовольствием. Затем Дж. Эдгар Гувер отдал распоряжение Литтлу и Брауну, не публиковать книгу. Ангус Кэмерон подал в отставку в знак протеста, после чего рукопись досталась еще семи ведущим издателям. Все они отказались публиковать его. Последний из семи был Doubleday, и после собрания редакции Джордж Хехт, глава сети книжных магазинов Doubleday, вышел из комнаты в гневе и отвращении. Затем он позвонил мне и сказал, что никогда не видел такой трусости, как среди редакции Doubleday, и известил меня, что, если я сам опубликую книгу, он сделает мне заказ на 600 экземпляров. Я сам никогда не публиковал книгу, но была поддержка либерального сообщества, и я пошел вперед, вложил немного денег, которые были отложены у нас для работы, и как-то это было сделано.
К моему удивлению, он продал более 40000 экземпляров в твердом переплете, и еще несколько миллионов, несколько лет спустя, когда террор закончился. Роман был переведен на 56 языков, и, наконец, через десять лет после того, как я его написал, Кирк Дуглас убедил Universal Studios превратить его в фильм. На протяжении многих лет фильм был чрезвычайно успешным, все еще находясь в прокате, когда я пишу это.
Полагаю, что я должен что-то за то, что замысел книги появился во время моего тюремного заключения. Войну и тюрьму трудно описать писателю, не увидев что-то из этого. Я не знал латыни, поэтому изучение латыни, большую часть которой я забыл, также было частью процесса написания. Я никогда не сожалею о прошлом, и если мое собственное испытание помогло мне написать Спартака, я думаю, что это стоило того.
Говард Фаст, Олд Гринвич, Коннектикут, март 1996 г.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Как Гай Красс отправился в путь вдоль большой дороги от Рима до Капуи, в месяце мае
I
Записано, что уже в середине месяца марта, большая дорога из Вечного Города Рима, в несколько меньший, и чуть менее милый город Капую, был открыт для общественного движения еще раз; но это не значит сказать, что движение по этой дороге немедленно вернулось к нормальной жизни, Впрочем, в течении последних четырех лет дороги в Республике не были известны мирным и процветающим потоком торговли и людей, который должен ожидать римлянин от дороги. Большие или меньшие беспорядки возникали повсюду и не будет ошибкой сказать, что дорога между Римом и Капуей стала символом этого нарушения. Было также сказано, что, как дороги идут, так идет и Рим; Если дороги знают мир и процветание, так и город знает их.
Новость распространилась в городских окрестностях, что любой свободный гражданин, имеющий торговые дела в Капуе, мог путешествовать, чтобы там ими заниматься, но в настоящее время поездки для удовольствия на этот прекрасный курорт не поощряются. Однако, шло время, сладкий и нежный весенний дух обосновался на земле Италии, ограничения были сняты и вновь прекрасные здания и великолепные пейзажи Капуи зазывали Римлян.
Помимо природных достопримечательностей сельской местности Кампании, те, кто пользовался тонкими духами, но не купившие их из-за завышенных цен, нашли прибыль, а также удовольствие в Капуе. Там были расположены большие парфюмерные фабрики, несравненные во всем мире; в Капую завозились редкие эссенции и масла со всей земли, экзотические и изысканные ароматы, египетские масла розы, эссенции из лилий Шеба, маки Галилеи, масло амбры и кожуру лимона и апельсина, листья шалфея и мяты, розового дерева и сандалового дерева, и так далее и так далее почти без конца. Духи в Капуе можно приобрести менее чем за половину цены запрашиваемой в Риме, а если принять во внимание растущую популярность парфюма в то время, как у мужчин, так и у женщин — и необходимость в них, как хорошо можно понять, то поездка в Капую именно для этого, если ни по какой — то другой причине, также могла быть предпринята.
II
Дорога была открыта в марте, а два месяца спустя, в середине мая, Гай Красс, его сестра, Елена, и ее подруга, Клавдия Мария, отправились провести неделю с родственниками в Капуе. Они покинули Рим утром в яркий, ясный и прохладный день, идеальный день для путешествий, все они молоды и яркоглазы, полны восторга и предвкушения приключений в поездке, которые, конечно, их постигнут. Гай Красс, молодой человек двадцати пяти лет, чьи темные волосы струились изобильными и мягкими локонами а правильные черты лица стяжали ему репутацию красавчика из хорошей семьи, ехал на красивой белой арабской лошади, подарке на день рождения от его отца в прошлом году, а две девушки путешествовали в открытых носилках. Каждый паланкин несли четверо рабов, привычные к разбитым дорогам и которые могли бы сделать десять миль плавным ходом без отдыха. Они планировали провести пять дней в дороге, делая остановки каждый вечер на загородной вилле друга или родственника, и таким образом, легкими и приятными переходами добраться до Капуи. Они знали, прежде чем отправиться в путь, что вдоль дороги были выставлены казненные, но они не думали, что этого было бы достаточно, чтобы нарушить их планы. В самом деле, девушки были весьма взволнованы слышанными ими описаниями, что же до Гая, он всегда испытывал приятную и в некоторой степени чувственную реакцию на такие вещи, он также был горд своим желудком, так что такие достопримечательности не слишком его беспокоили.
— В конце концов, — рассуждал он с девушками, — лучше смотреть на распятие, чем оказаться одним из распятых.
— Мы будем смотреть вперед, — сказала Елена. Она выглядела лучше, чем Клавдия, которая был блондинкой, но вялой, с бледной кожей, бледными глазами и легкой усталостью, которую она лелеяла. Ее тело было полным и привлекательным, но Гай находил ее довольно глупой, и спрашивал, что его сестра увидела в ней — загадка, которую он был преисполнен решимости разгадать в этой поездке. Он задавался этим вопросом несколько раз перед тем, как решил соблазнить подругу своей сестры, и всегда его решимость ломалась перед ее вялым безразличием, отсутствием интереса не только к нему самому, но вообще. Она скучала, и Гай был уверен, что только ее вялая скука предохраняла ее от беспросветной скуки. Его сестра была чем-то другим. Его сестра волновала его так, что это беспокоило его; Она была также высока, как и он, очень похожа на него внешне — выглядела красивее, и если кого-нибудь и считать красивым, то вряд ли можно отмахнуться от ее предназначения и силы. Его сестра возбуждала его, и он осознавал, планируя поездку в Капую, надеялся на какое — то разрешение этого возбуждения. Его сестра и Клавдия составляли странную но такую аппетитную комбинацию и Гай надеялся на компенсацию всех неудобств путешествия.
В нескольких милях от Рима, знаки наказаний начались. Было место, где дорога пересекала небольшой пустырь из камней и песка, всего несколько акров, и лицо, ответственное за исполнение наказания, рассчитывая на видимый глазу эффект, выбрало именно эту точку для первого распятия. Крест был вырезан из свежего нового дерева, кровоточащей смолой сосны, и так как земля отпадала за ним, он встал резко, голый и угловатый на фоне утреннего неба, такой огромный и впечатляющий — слишком большой, что сперва вряд ли можно было заметить голое тело человека, который висел на нем. Он стоял немного криво, как это часто бывает с высоким распятием, и это добавляло ему извращенного, нечеловеческого вида. Гай повернул свою лошадь, а затем направил животное в сторону распятия; легким взмахом хлыста, Елена приказала рабам — носильщикам идти.
— Может мы отдохнем, о госпожа, о госпожа? — прошептал распорядитель носильщиков Елены, когда они пришли к остановке перед распятием. Он был Испанец, и его Латинский был ломаный и осторожный.
— Конечно, — сказала Елена. Ей было всего двадцать три года, но у нее были твердые убеждения, как и у всех женщин ее семьи, и она презирала бессмысленную жестокость по отношению к животным, будь то раб или зверь. Тогда рабы — носильщики мягко опустили носилки, и благодарно уселись на корточках рядом с ними.
В нескольких ярдах перед распятием, на соломенном стуле в теньке, создаваемом тентом, сидел жирный, любезный человек, упитанность которого контрастировала с его бедностью. Это различие проявилось в каждом из его нескольких подбородков и изрядном брюшке, что было признаком достоинства а не лени, а его бедность, была ясно видна по засаленной и грязной одежде, по пальцам рук с грязными ногтями и щетине бороды. Его дружелюбие было легко носимой маской профессионального политикана; и можно было с первого взгляда заметить, что годами он подметал и Форум и Сенат и попечительскую палату. Теперь он был здесь, последний шаг, прежде чем он станет нищим, имеющим только циновку в какой — нибудь Римской ночлежке; но пока в его голосе грохотали шарлатанские нотки ярмарочного зазывалы. Как он ясно дал понять путешественникам, таковы превратности военной фортуны. Некоторые выбирают правильную партию со сверхъестественной легкостью. Он всегда выбирал неправильно, и нет никакого смысла об этом говорить, потому, что по существу оба варианта выбора были одинаковыми. Вот куда его это привело, но у лучших людей дела обстоят неважно.
— Вы простите меня за то, что я не встаю, мой нежный господин, и мои нежные дамы, но сердце, сердце. — И он положил руку на свое изрядное брюшко где — то в общей области. — Я вижу, что вы ранние пташки, и должны были раненько выехать, видно настало время путешествовать. Капуя?
— Капуя, — сказал Гай.
— Капуя действительно прекрасный город, очень красивый город, справедливый город, настоящая жемчужина среди городов. Желаете посетить родственников, без сомнения?
— Без сомнения, — ответил Гай. Девушки улыбались. Он был любезным; он был великий комедиант. Его достоинство улетучилось. Лучше быть комедиантом для этих молодых людей. Гай понял, что деньги где-то играют свою роль в этом его обращении, но он не возражал. Во-первых он никогда не знал отказа в деньгах, достаточных для всех его потребностей или капризов, а во-вторых, он желал произвести впечатление на девушек, с его суетными мыслишками и как устроить это лучше, чем не через этого жирного клоуна?
— Вы видите меня проводник, рассказчик историй, маленький поставщик небольшой информации о наказании и правосудии. Действительно, можно ли высказать суждение? Останавливаются разные люди, но лучше принять денарий и стыд, ему сопутствующий, чем просить.
Девушки не могли отвести свои глаза от мертвого человека, который висел на кресте. Он был сейчас прямо над ними, и они бросали взгляды на его голое, почерневшее от солнца, расклеванное птицами тело. Вороны кружили вокруг него. Мухи ползали по его коже. Висящее тело его выгнулось вдоль креста, он, казалось, всегда будет падать, всегда в движении, в гротескном движении мертвых. Голова его провисла вперед, и длинные, рыжеватые волосы прикрывали тот ужас, что возможно, представляло его лицо.
Гай дал толстяку монету; причитающееся выражение благодарности. Носильщики молча сидели на корточках, даже не глядя на распятие, глаза опущены в землю; они были ходоками, и хорошо обученными.
— Это всего лишь знак, так сказать, — промолвил толстяк. — Госпожа моя, не рассматривайте его как человека или страшилище. Рим дает и Рим отбирает, и наказание более или менее соответствует преступлению. Этот один стоит особняком, и привлекает ваше внимание к тому, что последует. Отсюда и до Капуи, знаете, сколько их?
Они знали, но они ждали чтобы он произнес цифру вслух. Он знал все точно, этот жирный, общительный человек, познакомивший их с тем, что было невыразимо. Он был доказательством того, что это не было невыразимо, но обычно и естественно. Он даст им точную цифру. Это не может быть правдой, но это будет точно.
— Шесть тысяч четыреста семьдесят два, — сказал он.
Некоторые из носильщиков зашевелились. Они не отдыхали, они были выносливыми. Если бы кто — то занимался подсчетом, они бы заметили это. Но никто не считал их.
— Шесть тысяч четыреста семьдесят два, — повторил толстяк. Гай сделал правильное замечание. — Это много древесины, — сказал Гай. Елена знала, что это мошенничество, но толстяк одобрительно кивнул. Теперь они были информированы. Толстяк извлек трость из складок своего платья и указал на распятие.
— Это всего лишь знак. Знак знаков, так сказать.
Клавдия нервно хихикнула.
— Тем не менее интересно и важно. Задумайтесь. Римские резоны и Рим поступает резонно. Он увлекался максимами.
— Это что, Спартак? — задала Клавдия глупый вопрос, но толстяк проявил с ней терпение. То, как он облизал губы доказывало, что его отеческое отношение не смешивалось с другими, вызываемыми ею эмоциями, и Гай подумал:
— Развратный старый зверь.
— Едва ли Спартак, моя дорогая.
— Его тело не было найдено, — нетерпеливо сказал Гай.
— Изрублено на куски, — напыщенно сказал толстяк. — Изрублено на куски, мое дорогое дитя. Разумом не постигнуть таких страшных вещей, но это истина…
Клавдия вздрогнула, но так сладостно, и Гай увидел в ее глазах блеск, которого он никогда раньше не замечал. Остерегайся поверхностных суждений, — однажды сказал ему отец, имея в виду более весомые вопросы, чем оценку женщин. Клавдия никогда не смотрела на него так, как она смотрела на толстяка теперь, и он продолжил:
— …простая истина о нем. А теперь они говорят, что Спартака никогда не существовало. Ха! Я существую? Вы существуете? Существуют ли какие — то там шесть тысяч четыреста семьдесят два распятых трупа, что висят отсюда и до Капуи вдоль Аппиевой дороги? Есть или нет? Есть на самом деле. И позвольте мне задать вам еще один вопрос, мои молодые люди — почему так много? Знак наказания есть знак наказания. Но почему шесть тысяч четыреста семьдесят два?
— Собаки это заслужили, — тихо ответила Елена.
— Неужели они? — Толстяк софистически приподнял бровь. Он был гражданином мира, он ясно дал им это понять, и хотя они были выше его по положению, они были много моложе, достаточно для того, чтобы быть впечатленными. — Возможно, они совершили нечто, но зачем мяснику так много мяса, если человек не может съесть его? Я вам скажу. Сохраняет высокие цены. Стабилизирует вещи. И более всего, решает некоторые очень тонкие вопросы собственности. Вот вам и ответ в двух словах. Теперь об этом здесь — жестикулируя своей тростью, — Посмотрите на него хорошенько. Фаертрикс, Галл, самое главное, самое важное. Близкий человек к Спартаку, да, на самом деле, и я наблюдал, как он умирает. Сидя здесь, я наблюдал, как он умирает. Прошло четыре дня. Сильный, как бык. О боги, вы никогда не поверили бы в такую силу. Никогда не верьте, вообще. У меня здесь есть стул от Секста, Третьего Стража. Вы с ним знакомы? Господин, очень важный господин, и весьма расположен ко мне. Вы будете удивлены, как много людей вышли смотреть, и это было что — то на что стоит смотреть. Не то, чтобы я мог получить от них надлежащую плату, но люди дают, если вы даете им что — то взамен. Справедливая мера за справедливую меру. Я взял на себя труд информировать, так сказать от себя. Вы были бы удивлены, какое глубокое невежество встречается здесь и там, в том, что касается Спартаковых войн. Теперь смотрите сюда, эта юная госпожа, спросила меня, не Спартак ли он? Естественный вопрос, но было бы чрезвычайно неестественно, если бы это было так. Вы нежные господа живете защищенной жизнью, очень защищенной, в противном случае юная госпожа бы знала, что Спартак был изрублен так, чтобы даже волос его не было найдено. Совсем иначе с этим — он был схвачен. Изрезан немного, действительно, вот здесь можно увидеть…
Своей тростью он провел по длинному шраму на боку висевшего над ним тела.
— Количество шрамов и — самое интересное. Сбоку или спереди. Не на спине. Вы не желаете, подчеркивать такие детали говоря о сброде, но я могу сообщить вам это, как факт.
Носильщики сейчас наблюдали за ним и слушали, их глаза — поблескивли из под длинных, спутанных волос.
— Это были лучшие солдаты, которые когда — либо шли по земле Италии. Медведи думаете вы, что — то в этом роде. Вернемся к нашему другу здесь. Возьмите те четыре дня ожидания его смерти, и это продлилось бы много дольше, если бы ему не открыли вену и кровь его утекала понемногу. Вы можете этого не знать, но так следует делать, когда вы кладете их на крест. Либо вы заставите их истечь кровью, или они непомерно раздуются. И если вы обескровите их должным образом, то они высыхают правильно и могут провисеть там за свое преступление, может быть, месяц, прежде чем появится запашок. Это как сушить кусок мяса, и вам требуется много солнечного света, чтобы получилось. Итак, этот был свирепым, в полном порядке, дерзкий, горделивый — но гордыню он потерял. Первый день, он висел там и ругал каждого достойного гражданина, из тех, которые пришли посмотреть. Страшное сквернословие; Вам не захотелось бы оказаться окруженным дамами, услышь вы такой язык. Это противоестественно, и раб есть раб, но я не испытываю к нему никакой неприязни. Я был здесь, и он был там, а теперь я бы сказал ему, твое несчастье это моя удача, и в то время как твой способ умереть возможно не самый комфортный, мой способ выживать отнюдь не самый удобный. И я буду зарабатывать очень мало, если не буду поддерживать с вами такого рода разговоров. Не похоже, чтобы он раскаялся, так или иначе, но к вечеру второго дня, он умолк. Замолчал, закрыл рот плотно, как капкан. Вы знаете, что было последнее, им сказанное?
— Что? — Прошептала Клавдия.
— Я вернусь и я буду миллионами. Только это. Причудливые слова, не так ли?
— Что он имел в виду? — Задал вопрос Гай. Вопреки его воле, толстяк словно зачаровал его.
— Итак, что он имел в виду, молодой господин? У меня не больше понятия, чем у вас, и он ничего не сказал больше. Я ткнул его тростью немного на следующий день, но он не сказал ни слова, только посмотрел на меня этими своими воспаленными глазами, посмотрел на меня так, будто хотел убить меня, но он не мог убить уже больше никого. Итак, вы видите, моя дорогая, — снова адресуясь к Клавдии, — он не был Спартаком, но был одним из его лейтенантов и опасным человеком. Близок к Спартаку, но не так чтобы очень. Это сложный вопрос, был ли Спартак, трудный вопрос на самом деле. Вы никогда не захотели бы встретиться с ним на этой дороге и никогда не встретитесь, потому что он мертв и гниет. Что еще вы хотели бы знать?
— Я думаю, что мы уже слышали достаточно, — сказал Гай, сейчас уже сожалея о денарии. — Мы должны продолжать путь.
III
В те времена Рим был как сердце, которое перекачивает свою кровь вдоль римских дорог в каждом уголке мира. Другая нация будет жить тысячу лет и построит одни третьесортные дороги, которые, возможно, свяжут главные города. С Римом было иначе. «Постройте нам дорогу!» сказал Сенат. Они имели навык. Инженеры вычертили ее; контракты были розданы и строители взялись за реализацию; трудовые бригады построили эту прямую как стрела дорогу именно там, где она должна была идти. Если гора встает на пути, вы избавлялись от горы; если была глубокая долина, вы бросали мост через долину; если была река, вы строили мост через реку. Ничто не остановит Рим и ничто не остановило Римских дорог.
Этот прямой путь, по которому трое беззаботных молодых людей путешествовали к югу от Рима до Капуи, был назван Аппиевой дорогой. Это была добротно построенная, широкая дорога из чередующихся слоев вулканического пепла и гравия, впоследствии сверху уложенная булыжником. Когда Римляне укладывали дорогу, они проложили ее не в этом или следующем году, но в течение многих столетий. Так было при закладке Аппиевой дороги. Она была символом прогресса человечества, производительности Рима, могущества и организаторских способностей Римского народа. Она заявляла, совершенно ясно, что Римская система была лучшей системой из когда — либо созданных человечеством, системой порядка, справедливости и интеллекта. Свидетельства интеллекта и порядка были везде, и люди, которые путешествовали по дороге пользовались им так много, как само собой разумеющимся, что вряд ли это осознавали.
Например, кто оценил указатели расстояния? Каждая миля пути была отмечена вехой. Каждый этап давал соответствующую информацию A путешественник мог знать. Вы знали, точно, в любой момент, насколько далеко вы были от Рима, от Формии, от Капуи. Каждые пять миль, был общественный дом и конюшня, где можно было найти лошадей, прохладительные напитки и, если необходимо, жилье на ночь. Многие из общественных зданий были довольно великолепны, с широкими верандами, где подают еду и напитки. В некоторых были бани, где усталые путники могли бы освежиться, а другие имели хорошие, удобные спальные помещения. Более новые общественные здания были построены в стиле Греческих храмов, и они добавили красоты естественной красоте пейзажа по пути.
Там, где местность была низинной, болотистой или равнинной, дорога возводилась на террасах, гладкий путь возвышался на десять или пятнадцать футов над окружающей сельской местностью. Там, где местность была пересеченной или холмистой, дорога чтобы сократить путь, пересекала узкие ущелья мостами на каменных арках.
Дорога провозглашала стабильность, и по ней текли все элементы Римской стабильности. Идущие по дороге солдаты могли бы сделать тридцать миль в один день и повторять те же самые тридцать миль день за днем. Торговые караваны текли по дорогам, нагруженные товарами республики, пшеница и ячмень, чугун и пиломатериал, лен и шерсть, масло и фрукты, сыр и копченое мясо. На дороге были граждане занимающиеся законным бизнесом, подобающим гражданам, благородные господа, со всех стран и мест, коммерческие путешественники и туристы, караваны рабов, ведомые с рынков и на рынки, люди всех земель и каждого народа, все они могли испробовать твердость и упорядоченность правил Рима.
А в это время, рядом с дорогой, через каждые несколько футов, был воткнут крест, и на каждом кресте висел мертвый человек.
IV
Утро оказалось теплее, чем ожидал Гай, и через некоторое время запах мертвечины стал довольно неприятным. Девушки то и дело нюхали надушенные платки, но это не могло защитить от внезапной волны сладкого и тошнотворного запаха, который плыл над дорогой, и не могло предотвратить реакцию на этот запах. Девушки страдали, и Гаю в конце концов пришлось отстать и отойдя в сторону от дороги, опорожниться. Это почти испортило утро.
К счастью, распятия не было в пределах полумили от общественного дома, где они остановились на обед, и хотя сейчас у них осталось маловато аппетита, они были в состоянии вознаградить себя за перенесенные страдания. Этот придорожный трактир был построен в Греческом стиле, одноэтажная закусочная для путешественников с красивой верандой. Веранда, на которой расположились столики, была сооружена над небольшим оврагом, через который бежал ручей, и грот с которым он встречался и ручей были окружены зелеными и ароматными соснами. Здесь не было никакого другого запаха, но только сосновый, влажный, сладкий запах леса, и ни звука, кроме вежливого гула разговоров обедающих и музыки ручья. — Какое совершенно восхитительное место, — сказала Клавдия Гаю, который останавливался здесь раньше, нашел для них столик и начал заказывать обед с большим авторитетом. Домашнее вино, игристый янтарный напиток, сухой и освежающий, был поставлен перед ними немедленно, и пока они потягивали его, их аппетит вернулся. Они были в задней части дома, отделенной от общей комнаты в передней, где ели солдаты, ломовые извозчики и иностранцы; здесь было тенисто и прохладно, и хотя этот вопрос вставал редко, негласно было признано, что только всадники и патриции обедали здесь. Это делало его далеко не элитным заведением, многие всадники были коммерческие путешественники, купцы и мануфактурщики, комиссионные торговцы и работорговцы; но это был общественный дом, а не частная вилла. Кроме того, в последнее время, всадники подражая манерам патрициев, становились менее громкими, навязчивыми и неприятными.
Гай заказал утку холодного копчения и засахаренные апельсины, и пока еду не подали, затеял разговор о последнем спектакле, показанном в Риме, довольно надуманной комедии, плохой имитации комедии Греческой, как и многие до того.
Сюжет касался некрасивой и вульгарной женщины, заключившей договор с богами, взявшейся доставить им в обмен на один день прожитый как изящная красавица, сердце ее мужа. Муж спал с женой одного из богов, сложный и дрянной сюжет был основан на тонкой мотивации мести. По крайней мере, это было мнение Елены, но Гай возразил, что, несмотря на его поверхностность, думается, в нем было много умных моментов.
— Мне понравилось, — сказала Клавдия просто.
— Я думаю, что мы слишком озабочены тем, как говорят, вместо того, чтобы задуматься о том, что говорят. — Гай улыбнулся. — Со своей стороны, я иду в театр, чтобы забавляться чем — то умным. Если кто-то хочет драмы о жизни и смерти, можно пойти на арену и посмотреть как гладиаторы рубят друг друга. Я заметил, однако, что лишь не особенно блестящие и глубокие типы, часто посещают игры.
— Тебе кажется допустимой скверная литературная форма, — возразила Елена.
— Отнюдь нет. Я просто не думаю, что литературное качество имеет в театре большое значение. Дешевле нанять Греческого писателя, чем носильщика, и я не из тех, кто делает культ из Греков.
По его словам, Гай последним заметил человека, стоящего рядом с их столом. Остальные столы были заняты, и этот конкретный человек, какой — то путешествующий коммерсант, спросил, может ли он к ним присоединиться. — Просто перекусить, и я буду отправляться, — сказал он. — Если вы не против вторжения. Он был высокий, представительный, хорошо сложенный человек, очевидно, процветающий, судя по его дорогой одежде; и не почтительным, ведь знатность семьи и ранг молодых людей к которым он обратился, были очевидны. В старые времена, всадники не относились к землевладельческой знати; это началось только тогда, когда они стали очень богатыми, как класс, который обнаружил древних предков, что было одним из самых трудных товаров для покупки, и тем самым его стоимость увеличилась. Гай, как и многие из его друзей, часто говорил о противоречии между громкими демократическими настроениями этих людей и их интенсивными классовыми устремлениями.
— Меня зовут Гай Марк Сенвий, — сказал всадник. — Не стесняйтесь отказать мне.
— Пожалуйста садитесь, — ответил Елена. Гай представил себя и девушек, и он был рад совсем другой реакции.
— Я имел кое — какие отношения с некоторыми членами вашей семьи, — заметил всадник.
— Сделки?
— Сделки касательно крупного рогатого скота. Я колбасник. У меня завод в Риме и другой в Taррацине, куда я направляюсь теперь. Если вы ели колбасы, вы съели мою колбасу.
— Уверен, — Гай мысленно улыбнулся, — он ненавидит меня до кишок, посмотрите на него. Теперь он ненавидит меня до кишок, но ему по-прежнему приятно сидеть здесь. Какие они свиньи!
— Покупка свиней, — сказал Сенвий, как если бы он прочитал его мысли.
— Мы очень рады встретиться с вами и возвращаясь обратно мы доставим отцу ваши добрые пожелания, — сказал Елена осторожно. Она сладко улыбалась Сенвию и он то и дело поглядывал на нее. Как если бы сказал, — Ты женщина, моя дорогая, патрицианка ты или нет. Это так ясно читалось Гаю — так ты бы хотела пойти переспать со мной, ты маленькая сучка? Они улыбались друг другу, а Гай мог бы убить его, но свою сестру он ненавидел больше.
— Я не хотел прерывать ваш разговор, — сказал Сенвий. — Пожалуйста, продолжайте.
— Мы ведем нудный разговор о утомительной театральной игре.
Подали пищу, и они начали есть. Внезапно Клавдия остановила руку с куском утки на полпути ко рту и сказала то, что Гай впоследствии посчитает самой удивительной вещью:
— Вы должно быть так обеспокоены знаками.
— Знаками?
— Распятия.
— Обеспокоен?
— Потеряно столько свежего мяса, — сказала Клавдия спокойно, не с умным видом, а просто спокойно, а потом продолжила есть свою утку. Гаю пришлось сделать серьезное лицо, чтобы удержаться от готового вырваться смеха, а Сенвий покраснел, а затем побелел. Но Клавдия, даже не зная, что она сделала, просто продолжала есть. Только Елена почувствовала что он более сложен, чем обычный колбасник, и ее кожа защипала в ожидании. Она хотела, чтобы нанесли ответный удар, и была рада, когда он это сделал.
— Обеспокоен не то слово, — наконец сказал Сенвий. — Я не люблю отходов.
— Отходов? — спросила Клавдия, разбирая засахаренный апельсин на мелкие дольки и так деликатно помещая каждый маленький кусочек между своими губками. — Отходов? — Клавдия удостаивалась жалости от некоторых мужчин и гнева немногих; нужно быть необыкновенным человеком, чтобы увидеть глубже.
— Они были хорошо сложены, эти люди Спартака, — пояснил Марк Сенвий, — И хорошо откормлены тоже. Предположим, что они в среднем весят сто пятьдесят фунтов каждый. То есть более шести тысяч из них установлены там, как пугала для птиц. Это девять сотен тысяч фунтов свежего мяса — или бывшего свежим, во всяком случае.
— О, нет, он не может иметь в виду это, — подумала Елена. Все ее тело теперь горело в ожидании; но Клавдия, которая ела засахаренный апельсин, знала, что он имел в виду, и Гай спросил:
— Почему вы не делаете предложение?
— Я сделал.
— Но они не будут продавать?
— Мне удалось купить четверть миллиона фунтов.
Что он задумал, задавался вопросом Гай, и подумал, — Он пытается шокировать нас. Свойственным ему вульгарным, грязным образом, он отплатит нам за то, что сказала Клавдия. Елена, однако, видела истинную суть, и Гай был удовлетворен, зная, что кто-то, наконец, залез ей под кожу.
— Людей? — прошептала Клавдия.
— Инструментов, — сказал колбасник точно цитируя этого замечательного молодого философа Цицерона. — Бесполезных инструментов. Я закоптил их, измельчил в фарш, и смешал его со свининой, специями и солью. Половина идет в Галлию, половина в Египет. И цена в самый раз.
— Я думаю, что ваш юмор плохо принят, — пробормотал Гай. Он был очень молод, куда ему было до зрелой остроты колбасника. Всадник бы никогда в своей жизни не смог забыть оскорбление Клавдии, и он будет всегда припоминать его Гаю, потому что Гай совершил ошибку.
— Я не пытаюсь шутить, — ответил Сенвий на подразумевающийся вопрос. — Молодая госпожа задала вопрос, и я ответил на него. Я купил четверть миллиона фунтов рабов превратившихся в колбасу.
— Это самая страшная и отвратительная вещь, которую я когда — либо слышала, — сказал Елена. — Ваше естественная грубость, господин, приняла странный оборот.
Всадник встал и перевел взгляд с одного на другую. — Простите меня, — сказал он, и обратился к Гаю, — Спросите своего дядю, Силлия. Он заверил сделку, и он в очередной раз кое — что выгадал для себя, раз сделал это.
Затем он отошел. Клавдия продолжала спокойно поедать засахаренные апельсины, только остановилась, чтобы высказать замечание, — Каким невозможным человеком он оказался!
— Тем не менее, он говорит правду, — сказал Елена.
— Что?
— Конечно, правду. Почему вы должны быть настолько шокированы?
— Это была глупая ложь, — сказал Гай, — сказанная исключительно для нашей пользы.
— Разница между нами, моя дорогая, — сказала Елена, — в том, что я знаю, когда кто — то говорит правду.
Клавдия стала белее, чем обычно. Она встала, извинилась, а затем прошествовала с величавым достоинством к комнате отдыха. Елена слегка улыбнулась, почти про себя, и Гай сказал:
— Ничто не шокирует тебя на самом деле, а, Елена?
— С чего бы?
— По крайней мере, я не ем колбасу.
— Я никогда не ела ее, — сказала Елена.
V
Двинувшись по дороге, в первой половине дня, они свалились на голову сирийскому торговцу янтарем, чье имя было Mуцел Шабаал, тщательно завитая борода которого блестела умащенная ароматным маслом, и чье длинное вышитое платье свисало вниз по обе стороны боков стройной белой лошади, на которой он ехал, и чьи пальцы сверкали перстнями с дорогими камнями. Следом за ним семенила дюжина рабов, Египтяне и Бедуины, каждый из них нес на голове массивный сверток. На протяжении всего Римского мира, дорога была великим уравнителем, и Гай оказался втянут в довольно одностороннюю беседу с опытным коммерсантом, даже несмотря на то, что вклад молодого человека в нее, был лишь чуть больше, чем случайный кивок. Для Шабаала было большой, более чем большой честью встретиться с любым Римлянином, потому что он наиболее глубоко восхищался Римлянами, всеми Римлянами, но особенно хорошо воспитанными и благорасположенными Римлянами, такими как Гай, что было наиболее очевидно. Были некоторые жители востока, которые не понимали некоторые вещи о Римлянах, как, например, свобода, с которой их женщины двигаются; но Шабал не один из них. Царапни Римлянина и ты найдешь железную жилу, свидетелем тому эти знаки рядом с дорогой, и он был очень доволен уроком, преподанным его рабам, просто видящим эти самые поучительные распятия.
— Вы вряд ли поверите, молодой господин, — сказал Mуцел Шабаал на своей беглой, но с любопытными ударениями латыни, — но были люди в моей земле, которые в полной мере ожидали падения Рима перед Спартаком, и было даже небольшое восстание среди наших собственных рабов, которых мы должны были подавить жесткими мерами. Как мало вы понимаете Рим, сказал я им. Вы приравниваете Рим к тому, что вы знали о нем в прошлом, или к тому, что вы видите вокруг. Вы забыли, что Рим что — то новое для этой земли. Как я могу описать им Рим? Я например, говорю серьезно. Что это значит для них? В самом деле, что это значит для тех, кто не видел Рим своими глазами, не водил дружбу и не имел бесед с жителями Рима? Серьезность — убедительная, с тем чувством ответственности, с каким бывают серьезными и имеют серьезные намерения. Мы понимаем, что легкомыслие — это наше проклятие, мы легкомысленны с вещами, мы живем лишь для удовольствия. Римлянин не пустяк; он является учеником добродетели. Индустрия, обучение, экономика, милосердие — вот для меня замечательные слова характеризующие Рим. Это есть тайна мира Римской дороги и Римского владычества. Но как можно объяснить это, молодой господин? Со своей стороны, я смотрю с серьезным удовлетворением на эти символы наказания. Рим не мелочь. Наказание соответствует преступлению, и, таким образом, у вас есть Римская справедливость. Наглостью Спартака было то, что он поставил под сомнение все, что было лучшим из всего. Он попытался грабежом и убийством расстроить Римский порядок и потому Рим отверг его…
Гай слушал и слушал, и, наконец, некая часть его скуки и отвращения передалась другим. Засим Сириец, со многими поклонами и извинениями, представился Елене и Клавдии, каждой с янтарным ожерельем. Он рекомендовал себя им и членам их семей и всем их возможным торговым знакомцам, а потом исчез.
— Слава богу, — сказал Гай.
— Мой серьезнейший, — улыбнулась Елена.
VI
Позже в тот же день, незадолго до того, как они съехали с Аппиевой дороги на маленькую боковую дорогу, ведущую к вилле, где они должны были провести ночь, произошел инцидент, нарушивший монотонность путешествия. Манипул третьего легиона, дорожно — патрульной службы, отдыхал чуть в стороне от дороги. Щиты, мечи и шлемы были уложены рядами возле маленьких трехгранных палаток, воткнутые в землю короткие копья подпирали высокие щиты, с тремя надетыми на копья шлемами, кивавшими с каждой оружейной груды, всему миру, как сложенные в поле снопы зерна. Солдаты заполняли лагерь, толклись в тени палаток, требуя пива и больше пива, пили его пинтами из деревянных чаш называемых ножными ваннами. Они были жесткие, с суровыми лицами, бронзовотелые мужчины, распространявшие вокруг сильный запах пота, от пропитанных им кожаных штанов и безрукавок, голосистые и сквернословящие, и до сих пор осознающие тот факт, что знаки наказания вдоль дороги были результатом их недавней работы.
Когда Гай и девушки остановились, чтобы понаблюдать за ними, их капитан вышел из шатра, с чашей вина в одной руке, приветственно махая другой Гаю тем более охотно, так как с Гаем было две очень красивых молодых дамы.
Он был старым другом Гая, молодой человек по имени Селлий Квинт Брут, он делал хорошую карьеру военного, а также был дерзок и красив. Елену он уже знал, с Клавдией он был весьма рад встретиться, и он тут — же очень профессионально и экспромтом спросил их, что они думали о его мальчиках.
— Крикливые, много сквернословят, — сказал Гай. — но хороши.
— Я не должна ничего бояться, вместе с ними, — сказала Клавдия, и добавила, — кроме них.
— Сейчас они ваши рабы, и теперь они вместе с вами, — заметил Брут галантно.
— Где вы решили остановиться?
— Мы остановимся сегодня на Вилла Салария, — сказал Гай — и если ты помнишь, дорога ответвляется примерно в двух милях отсюда.
— Тогда в радиусе двух миль, ты не должен бояться ничего на земле, — воскликнул Брут и спросил Елену:
— Вы когда — нибудь путешествовали в сопровождении почетного караула легионеров?
— Я нет, и никогда не была столь важной персоной.
— Вот именно, но вы так важны для меня, — сказал молодой офицер. — Просто дайте мне шанс. Просто наблюдайте. Я положу их у ваших ног. Все они принадлежат вам.
— Они являются последней вещью в мире, которую я хотела бы видеть у моих ног, — запротестовала Елена.
Он допил вино, бросил чашу высунувшемуся из дверей рабу, и засвистел в маленький серебряный свисток, который свисал со шнурка на его шее. Было странно слышать требовательную трель четырех высоких и четырех низких нот, и в ответ легионеры глотнули пивка, выругались себе под нос, и бросились туда, где были сложены их копья, щиты и шлемы. Свисток Брута звучал снова и снова, извлекая из себя резкую, настойчивую мелодию, и манипул ответил, как будто ноты, которые они услышали, непосредственно воздействовали на их нервную систему. Они сошлись, сгруппировались в отряды, развернулись кругом, а затем разделились на две колонны, по одной с каждой стороны дороги, в поистине удивительном проявлении контролируемой дисциплины. Девушки зааплодировали, и даже Гай, несколько раздраженный проделкой своего друга, вынужден был восхититься той точности, с какой отряд исполнял команду.
— Они хороши в бою? — задал он вопрос.
— Спросите Спартака, — ответствовал Брут, и Клавдия воскликнула:
— Браво!
Брут поклонился, отдал ей честь, и она расхохоталась. Это была необычная реакция для Клавдии, но многое в ней сегодня необычайно поражало Гая. Щеки горели румянцем, а глаза блестели от волнения, глядя на слаженные действия исполняемые манипулом. Гай чувствовал себя не столь обойденным вниманием, сколь удивленным тем, как она начала общаться с Брутом, внимание которого то и дело перескакивало с одних носилок на другие и взял на себя все руководство процессией.
— Что еще они умеют делать? — спросила Клавдия.
— Маршировать, сражаться, ругаться.
— Убивать?
— Убивать — да, они убийцы. Разве они так не выглядят?
— Мне нравится, как они выглядят, — сказала Клавдия.
Брут изучал ее холодно, а потом тихо сказал, — На самом деле я думаю о том, что умеете делать вы, моя дорогая.
— Что еще?
— Что еще вы хотите? — спросил Брут. — Вы хотите услышать их? Шагом марш! — крикнул он, и глубокие голоса солдат скандировали в ногу:
«Небо, земля, дороги, камень! Сталь кости крошит!»Вирши звучали невнятно и грубо в этих глотках, а слова было трудно понять. — Что это значит? — Елена хотела бы знать.
— Ничего на самом деле. Это просто походный марш. Их сотни, и они ничего не значат. Небо, земля, дороги, камень — ничего на самом деле, но с ними маршируют лучше. Этот родился во время Рабской Войны. Некоторые из них не для женских ушей.
— Некоторые из них для моих ушей, — сказала Клавдия.
— Я прошепчу его для вас, — он улыбнулся, и наклонился к ней на ходу. Потом он выпрямился, и Клавдия повернула голову, чтобы посмотреть на него. Снова распятия вдоль дороги, свисающие тела, нанизанные, как бисер вдоль пути. Брут махнул в их сторону. — Вы хотите, чтобы вот это было благородно? Это их работа. Мой манипул распял восемьсот из них. Они малоприятные; они жестокие и твердые и убийственные.
— И это делает их лучшими солдатами? — спросила Елена.
— Это предполагается.
Клавдия попросила, — Пусть один из них подойдет сюда.
— Зачем?
— Потому что я хочу.
— Хорошо, — он пожал плечами и крикнул, — Секст! Выйти и присутствовать!
Солдат вышел из рядов, сделал два шага вперед и встал между носилок, отдал честь, и выступил на шаг впереди офицера. Клавдия села, скрестила руки, и пристально его изучала. Он был среднего размера, c темной кожей, мускулистый мужчина. Его голые предплечья, шея, горло и лицо было загорелым почти до цвета красного дерева. Черты острые, выступающие, обветренное лицо, влажное от пота. На нем был металлический шлем, большой, квадратный щит висел на спине поверх ранца. В одной руке он нес пилум, толстое, шестифутовое копье из лиственницы, двух дюймов в диаметре с надетым на одном конце опасным, тяжелым, восемнадцатидюймовым треугольным железным острием. Одет лишь в короткую рубаху, на поясе тяжелый испанский меч, к кожаной безрукавке были приклепаны три железные пластины на груди, три полукруглых на каждом плече. Три дополнительные железные пластины опускались из-за пояса на бедра, гремя при ходьбе. Он носил кожаные штаны и высокие кожаные башмаки, и под этой огромной массой металла и дерева, он шагал легко и, видимо, без усилий. Весь металл на нем был смазан, так же, как и его смазанная броня; вонь масла, пота и кожи смешивались и стали профессиональным запахом силы, военной машины.
Со своего места, Гай мог видеть лицо Клавдии в профиль, губы приоткрыты, язык облизывает их, глаза пожирают солдата.
— Я хочу, чтобы он шел рядом с носилками, — прошептала Клавдия Бруту.
Он пожал плечами и бросил приказ солдату, чьи губы только чуть дернулись в тусклой улыбке, когда он сделал шаг назад и пошел рядом с Клавдией. Только один раз его глаза взглянули на нее, а потом он смотрел прямо перед собой. Она протянула руку и коснулась его бедра, едва коснулась его, там где мышцы собирались гармошкой под кожей, а затем сказала Бруту:
— Скажи ему, чтобы ушел. Он воняет. Он отвратителен.
Лицо Елены окаменело. Брут снова пожал плечами и велел солдату, вернуться обратно в строй.
VII
Вилла Салариа было довольно ироничное название, напоминающее о том времени, когда множество земель к югу от Рима было зараженными малярией солончаками. Но этот участок болота уже давно осушен, а частная дорога, которая ответвлялась от Аппиевой дороги и вела к имению, была почти так же хорошо вымощена, как и сама основная дорога. Антоний Гай, который владел имением, был родичем Гая и Елены по линии их матери; и хотя его земля не отличалась, как некоторые, столь уж сложным ландшафтом, расположенная довольно близко к городу, это была весьма большая плантация в частной собственности и высокой репутацией показательного загородного имения среди латифундий.
После того, как Гай и обе девушки съехали с Аппиевой дороги, им пришлось преодолеть еще четыре мили частной дороги, прежде чем они добрались до самого дома. Разница была заметна сразу же; каждый дюйм земли был заботливо ухоженным. Лесные деревья были обрезаны как в парках. Горные склоны были террасными, и среди террас было много виноградников, виноградные лозы, только начинали выбрасывать вперед свои пальцеподобные, первые весенние побеги. Другие поля были засажены ячменем, становившемся на практике все менее распространенным и прибыльным, с тех пор, как мелкие крестьянские наделы уступили место большим латифундиям — затем показались бесконечные ряды оливковых деревьев. Везде, было то, что свидетельствовало об элегантном ландшафтном дизайне, который может быть реализован только при наличии практически неограниченного рабского труда, и трое молодых людей снова и снова замечали прекрасные маленькие гроты, мшистые, зеленые и прохладные, с небольшими вкраплениями в них Греческих храмов, мраморные скамейки, фонтаны из полупрозрачного алебастра и белокаменные дорожки, пересекающие лес и уходившие в овраги. Видели, как выглядело все это, когда опускалась вечерняя прохлада с солнцем заходящим за низкие холмы, и обворожительная сцена вызвала у Клавдии, которая не бывала здесь раньше, все новые и новые возгласы восторга. Это вполне соответствовало «новой Клавдии» и Гай размышлял о том, как тонкая хотя и довольно полнокровная молодая дама могла так расцвести, возбужденная зрелищем символов наказания, как их остроумно назвали.
В это время дня, крупный рогатый скот гонят домой, звон колокольчиков и печальный зов рога пастухов звучал постоянно. Козопасы, молодые фракийцы и армяне, голые, за исключением обрывков шкур, прикрывающих чресла, побежали через лес, подобные бегущим опрометью животным, и Гай задавался вопросом, кто выглядел более человеком, козы или рабы. Теперь он снова подумал, хотя он часто делал это и прежде, о богатствах этого своего дяди. По закону, любой вид коммерческой деятельности был запрещен старым и благородным семьям; но Антоний Гай, как и многие из его современников, нашел закон удобным плащом, а не цепью. Было известно, кем он был, через своих агентов, более десяти миллионов сестерциев отданы в рост под проценты, проценты, которые часто составляли сто процентов. Было также отмечено, что он владел четырнадцатью квинквиремами, обеспечивающими торговлю с Египтом и что он владел половиной одного из крупнейших серебряных рудников в Испании. Несмотря на то, что он не входил ни в одно из крупных акционерных обществ, возникших после Пунических войн, всадники, которые сидели за столами советов этих обществ, неукоснительно соблюдали пожелания Антония Гая.
Было просто невозможно описать, насколько богат он был, и хотя Вилла Салария было местом красивым и обустроенным с большим вкусом, с более чем десятью тысячами гектаров полей и лесных массивов, принадлежащих ему, это была отнюдь не самая большая или самым роскошная из латифундий. Также Антоний Гай не выставлял напоказ имеющиеся у него богатства, что стало привычным у такого количества благородных семей в последнее время, устраивавших большие гладиаторские игры и пиршества неописуемой роскоши с развлечениями в восточном стиле. Пиршественные столы Антония были хороши и изобильны, но они не были украшены павлиньими грудками, языками певчих птиц или чучелами ливийских мышей, с разной вкуснятиной внутри. Этот вид пищи по — прежнему вызывал неодобрение, а скандалы в семье не выставлялись напоказ. Сам Антоний был Римлянином старой закалки, и Гай хоть и уважал его, но не особенно на него походил, а потому никогда не чувствовал себя полностью комфортно в его присутствии.
Частично эта неловкость была связана с самим человеком, ибо Антоний Гай являлся не самым дружелюбным человеком в мире; но большая неловкость вытекала из того факта, что Гай всегда чувствовал оценивание со стороны своего дяди, разницы, между тем, кем на самом деле был племянник и тех ожиданий Антония Гая, что молодые Римляне должны бы были оправдать. Гай подозревал, что легенда о добродетельной и строгой Римской молодежи, посвятившей себя гражданскому долгу, храбрых солдатах, первыми движущихся по ступеням офицерской карьеры, женившихся на каких — то высокородных Римских девах, заботящихся о многочисленной семье как у Гракхов, служа государству бескорыстно и хорошо, переходя с должности на должность, став консулом, наконец, почтенными и почитаемыми равными и простыми людьми, людей титулованых и богатых, высокоморальных и честных во всем, никогда не была менее реальна, чем сейчас; а сам Гай знал отнюдь не таких молодых Римлян. Молодые люди, которые окружали Гая в общественной жизни Рима были заинтересованы в ряде вещей; некоторые из них посвятили себя завоеванию астрономического числа молодых дам; другие подхватили болезнь денег в нежном возрасте и уже в свои двадцать лет были заняты в ряде незаконных коммерческих предприятий; другие обучались подлому занятию магистратов, упорно двигаясь через грязную рутину повседневной работы в магистратуре, покупкой и продажей голосов, подкупом, общественным строительством, попустительством, обучаясь снизу вверх той торговле, что их отцы практиковали так умело; некоторые сделали карьеру в чревоугодии, став требовательными гурманами; и очень немногие ушли в армию, которая, как карьера для молодого джентльмена, становилась все менее и менее популярна. Так Гай, который в качестве члена многочисленной группы все представители которой посвятили себя тупой задаче времяпрепровождения, как ленивого, так и приятного, насколько это возможно, считал себя безвредным, если не незаменимым гражданином великой республики, и возмущался невысказанным обвинением, которое Антоний, его дядя, так часто выражал. Для Гая, жить и давать жить подытоживало цивилизованную и работоспособную философию.
Он думал об этом, когда они вошли в обширное пространство ухоженного сада и лужайки, окружавшей саму виллу. Обширные сараи, загоны и казармы для содержания рабов составлявшие производственную базу плантации, были отделены от жилой части, и ни намека на них, ни намека на уродство или бунтарство не было позволено вторгнуться в классическое спокойствие дома. Сама вилла, огромный квадратный дом, построенный вокруг центрального двора и бассейна, стоял на вершине невысокого холма. Побеленный, покрытый обветреной красной черепицей, он не был непривлекательным сам по себе, и твердость его простых линий подчеркивалась утонченным расположением высоких кедров и тополей вокруг него. Обустроенный в так называемом Ионическом стиле, с большим количеством цветущих кустарников, которым придали необычные формы, подстриженными газонами, беседками из цветного мрамора, алебастровыми бассейнами для тропических рыб, а также многочисленными традиционными для лужаек статуями, нимфами и панами, фавнами и амурами. Антоний Гай получал постоянные предложения о покупке рабов по самой высокой цене с Римских рынков, где продавались опытные Греческие скульпторы и мастера ландшафта; на это он никогда не скупился — хотя поговаривали, что у него не было собственного вкуса и он просто следовал совету своей жены, Юлии. Гай верил этому потому что не был обделен вкусом и не видел никаких его следов в своем дяде. В то время как было много других вилл, роскошнее, чем Вилла Салария, некоторые, как дворцы восточных владык, Гай полагал, что лучшей или более милой обстановки быть не может. Клавдия согласился с ним. Когда они прошли через ворота по дороге вымощенной кирпичом и подъехали к дому, Клавдия ахнула, и сказала Елене:
— Это предел о котором я когда — либо мечтала! Место словно из Греческих мифов.
— Это очень приятное место, — согласился Елена.
Две юные дочери Антония Гая увидели их первыми и помчались через лужайку, чтобы приветствовать их, а затем более степенно прошествовала их мать, Юлия, приятной наружности, смуглая и довольно полная женщина. Сам Антоний вышел из дома через минуту, а за ним трое мужчин. Он был щепетилен в вопросах поведения как своего, так и других, и приветствовал свою племянницу, племянника и их подругу с изысканной любезностью, а затем официально представил своих гостей. Двое из них были хорошо известны Гаю, Лентул Гракх, проницательный, успешный городской политик, и Лициний Красс, генерал, который создал себе имя во время Рабской Войны и о котором много говорили в городе в этом году. Третий человек в кампании был незнаком Гаю; он был моложе других, не намного старше самого Гая, немного неуверенный, с тонким недоверием человека, не бывшего Патрицием по рождению, высокомерного, но с менее тонким высокомерием, чем у Римских интеллектуалов, занимающихся оценкой новичков с умеренно хорошими перспективами. Его звали Марк Туллий Цицерон, и он принял свое представление Гаю и двум красивым молодым женщинам со скромным самоуничижением. Тем не менее, он не мог скрыть свое беспокойное любопытство, и даже Гай, который был не самым проницательным человеком, понял, что Цицерон рассматривал их оценивая, пытаясь понять их роль на фоне совокупного семейного богатства и влияния.
Клавдия, тем временем, устремила все свое внимание на Антония Гая в качестве наиболее желательного мужского элемента, хозяина внушительного дома и бесконечных акров. Имея лишь номинальное понимание смысла политики и довольно смутное представление о войне, она была не особенно впечатлена Гракхом или Крассом, а Цицерон был не только неизвестным, что означало, никаких последствий для Клавдии, но, очевидно был одним из всадников, участников в гонке стяжательства, которых ее учили презирать. Юлия уже прижималась к Гаю, своему любимцу, что-то мурлыча ему, как большой, неуклюжий котенок, а Клавдия оценила Антония гораздо тоньше, чем когда-либо это делал Гай. Она увидела в этом крупном, горбоносом, мощном, мускулистом землевладельце большого тирана, неудовлетворенного и изголодавшегося. Она почувствовала чувственную подоплеку его явно вымышленного пуританизма, а Клавдия предпочитала мужчин, которые были мощными, но бессильными. Антоний Гай никогда бы не был нескромным или раздражающим. Все это, она по-видимому дала ему знать о себе, вялой улыбкой.
Вся компания направилась к дому. Гай спешился, и теперь домашний раб Египтянин уводил его лошадь. Носильщики, уставшие от всех пройденных миль, обливающиеся потом, присели рядом со своей ношей и дрожали от вечерней прохлады. Теперь их тощие тела были как у животных, как и их усталость, их мышцы дрожали от боли истощения, как и полагается животным. Никто не смотрел на них, никто не заметил их, никто не вспомнил об их присутствии. Пятеро мужчин, три женщины и двое детей пошли в дом, а носильщики продолжали сидеть на подстилках, ожидая. Теперь один из них, паренек, лет не более двадцати, начал рыдать, все больше и больше, бесконтрольно; но остальные не обращали на него никакого внимания. Они оставались там, по крайней мере двадцать минут до того, как за ними пришел раб и провел их к казарме, где они получат пищу и кров на ночь.
VIII
Гай разделил ванну с Лицинием Крассом, и он с удовлетворением узнал, что великий человек не из той школы, что позволила ему, Гаю, лично, приобрести все те утонченные качества, характерные для современного молодого человека из хорошей семьи. Он нашел Красса приятным и приветливым, и несмотря на одержанную победу, стремящимся узнать мнение других, даже тогда, когда эти другие лица не имеют особого значения. Они развалились в ванне, лениво плещутся, плавают взад и вперед, нежась в теплой, душистой воде, так сильно пропитанной ароматными солями. Тело Красса хорошо сохранилось, жесткий и плоский живот, никаких отвислостей, столь характерных для среднего возраста, он был полон молодой и боевой готовности. Он спросил Гая, ехали ли они по дороге из Рима.
— Да, мы ехали, и мы собираемся завтра в Капую.
— Вы не возражаете против знаков наказания?
— Нам было очень любопытно увидеть их, — ответил Гай. — Нет, на самом деле, мы не возражали против этого конкретно. Но тут и там, можно было увидеть тело, расклеванное птицами, что стало уже несколько неприятно, особенно если ветер дует в вашу сторону, и ничего нельзя с этим поделать, а девушки просто прикрывали занавески. Но, вы знаете, носильщиков это задело, и иногда им становилось плохо.
— Я предполагаю, что они поняли, — улыбнулся генерал.
— Возможно. Как вы думаете, есть какие — то чувства у рабов? Наши рабы, присматривающие за детьми, хорошо воспитаны по большей части, и большинство из них были биты кнутом, когда в детстве я учился в школе Аппия Mунделлия, но несмотря на свою силу, они не намного лучше животных. Они будут понимать? Я полагаю, трудно поверить, в наличие таких однородных качеств среди рабов. Но вам лучше знать. Как вы думаете, все рабы у Спартака чувствовали что — то?
— Я думаю, что большинство из них.
— Правда? Вы можете совершенно не беспокоиться по этому поводу.
— В противном случае, я бы не говорил про эти дела с распятиями, — объяснил Красс. — Это расточительно, и я не люблю отходы ради отходов. Кроме того, я думаю, что убийство может иметь неприятные последствия, слишком много убийств. Я думаю, что это «что — то» делаемое для нашего блага сегодня, может повредить нам позже.
— Но из — за рабов? — запротестовал Гай.
— Что так любит говорить наш Цицерон — раб является инструментом говорящим, в отличие от животного, который инструмент полу — говорящий, в отличие от обычного инструмента, который мы могли бы назвать инструмент молчащий. Это очень умный способ классификации, а я уверен, что Цицерон очень умный человек, но Цицерону не пришлось сражаться со Спартаком. Цицерон, для своей логики, не должен оценивать потенциал Спартака, потому что он не должен проводить ночи без сна, как делал я, пытаясь предвидеть, что задумал Спартак. Когда борешься против них, вдруг обнаруживаешь, что рабы нечто большее, чем инструменты говорящие.
— Знали ли вы его, — я имею в виду лично?
— Его?
— Спартака, я имею в виду.
Генерал рефлекторно улыбнулся. — Не совсем, — сказал он. — Я создал свою собственную картину его, сопоставив вместе то и это, но я не слыхал, чтобы кто — нибудь знал его. Как возможно его знать? Если ваша неразумная собака, вдруг побежала и сделала нечто разумное, она все равно будет собака, не так ли? Трудно знать. Я создал свой образ Спартака, но я не предполагаю, что написал его портрет. Я не думаю, что кто — то может. Возможно те, кто, висят вдоль Аппиевой дороге, но и сам этот человек, уже как сон. Теперь мы переделаем его обратно в раба.
— Каким ему и полагается быть, — сказал Гай.
— Да-да, я тоже так думаю.
Гаю стало затруднительно продолжать обсуждать эти вопросы. Дело не в том, что у него было так мало военного опыта, правда заключается в том, что он не интересовался войной;. все же война была обязанностью его касты, его класса, его места в жизни. Что этот Красс о нем думает? Его вежливость и внимательное отношение непритворны? В любом случае, семью Гая нельзя игнорировать или принижать, а Крассу нужны друзья, потому что вся ирония в том, что это генерал, который выиграл жесточайшую, возможно, во всей римской истории войну, получил от этого достаточно мало славы. Он боролся против рабов и победил их — когда эти рабы почти победили Рим. В этом было любопытное противоречие, а скромность Красса вполне может быть реальна. О Крассе не сложат легенды, не споют песен. Необходимость забыть всю эту войну, принижала его победу все больше и больше.
Они вылезли из ванны, и ожидающие их рабыни, окутали их теплыми полотенцами. Во многих, более образцовых местах, все не было организовано и наполовину, как у Антония Гая, чтобы предвидеть и удовлетворить потребности гостя. Гай думал об этом, пока его вытирали насухо; в старые времена, как его учили, был мир, полный мелких князьков, маленьких царств и княжеств, но мало кто из них был бы в состоянии жить или отдыхать в стиле Антония Гая, не слишком могущественного или важного землевладельца и гражданина Республики. Скажите, чем бы мы были, ведь Римский образ жизни является отражением тех, кто наиболее подходит и способен управлять.
— Я не совсем привык к тому, чтобы за мной ухаживали и одевали женщины, — сказал Красс. — Вам это нравится?
— Я никогда об этом много не думал, — ответил Гай, что было полуправдой, ибо он испытывал определенное удовольствие и возбуждение как и сейчас обихаживаемый рабынями. Его собственный отец этого не позволял, и в определенных кругах, на это взирали неодобрительно; но в последние пять или шесть лет, отношение к рабам значительно изменилось, и Гай, как и многие из его друзей, лишали их большинства человеческих качеств. Это было тонкое положение. В этот момент он на самом деле не знал, на кого были похожи эти три прислуживающие им женщины, и если бы он был внезапно спрошен, не смог бы описать их. Вопрос генерала заставил его понаблюдать за ними. Они были из какого — то племени или части Испании, молодые, мелкие в кости, симпатичные смуглянки, тихие. Босиком, они были одеты в короткие, простые туники, и их платья были влажными от пара ванны, с пятнами пота от их усилий. Они возбуждали его совсем чуть-чуть, только с точки зрения его собственной наготы, но Красс привлек одну из них к себе, обращался с ней как с дурочкой и улыбался, глядя на нее сверху вниз, в то время как она сжалась от его прикосновения, но не оказала никакого сопротивления.
Это чрезвычайно смутило Гая; он вдруг почувствовал презрение к этому великому генералу, копошащемуся с девушкой около домашней ванны; он не хотел на это смотреть. Это показалось ему мелким и грязным, лишающим Красса достоинства и Гай подумал, что, когда Красс вспомнит об этом позже, он будет держать против Гая камень за пазухой, за то, что он при этом присутствовал.
Он подошел к столу для умащения и лег, и мгновение спустя Красс присоединился к нему. — Прелестная малютка, — сказал Красс. Этот человек, полный идиот, с точки зрения женщин, задавался вопросом Гай? Но Красс не обижался. — Спартак, — сказал он, подхватывая упущенную перед тем нить разговора, — был очень большой загадкой для меня, как и для вас. Я никогда не видел его — ни разу за все время этого дьявольского танца в который он завлек меня.
— Вы никогда не видели его?
— Никогда не видел, но это не значит, что я не знал его. Кусочек за кусочком, я сложил его. И мне понравилось. Другие люди занимались музыкой или живописью. Я написал портрет Спартака.
Красс растягивался и нежился под умелыми, разминающими пальцами массажистки. Одна из женщин принесла небольшой кувшин душистого масла, постоянно тщательно подливая смазку под пальцы массажистки, которая умело снимала напряжение мышц, мышцу за мышцей. Красс вздыхал с удовольствием, как большая кошка, когда ее погладят.
— Что он хотел — его портрет, я имею в виду? — спросил Гай.
— Я часто задаюсь вопросом, что представлял из себя я в его голове, — ухмыльнулся Красс. — Он призывал меня в конце концов. Солдаты так говорят. Я не могу поклясться, что я слышал его, но они говорят, что он пел, Красс — подожди меня, ты, ублюдок! Он был не более чем в сорока или пятидесяти ярдах от меня, и он начал прорубать себе путь ко мне. Это была удивительно. Он не был очень большим человеком, не очень сильным человеком, но у него было бешенство. Это точное слово. Когда он дрался с оружием врукопашную, это было похоже, на ярость, гнев. И он на самом деле приблизился ко мне на половину расстояния. Должно быть, он убил по меньшей мере, десять или одиннадцать человек в том своем последнем, диком порыве, и он не остановился, пока мы не изрубили его на куски.
— Значит, это правда, что его тело не было найдено? — спросил Гай.
— Это правда, Он был изрублен на куски, и не осталось просто ничего, что можно найти. Вы знаете, как выглядит поле боя? Оно завалено мясом и кровью, и чье это мясо и кровь, очень трудно сказать. Поэтому он ушел, как и пришел, из ничего в ничто, с арены в мясную лавку. Мы живем мечом, и мы умираем от меча. Это был Спартак. Я приветствую его.
То, что сказал генерал напомнило Гаю разговор с колбасником, вопрос вертелся у него на кончике языка. Но потом он передумал и спросил вместо этого:
— Вы не ненавидите его?
— За что? Он был хорошим солдатом и проклятым, грязным рабом. Так, что я должен ненавидеть собственно? Он мертв, а я жив. Мне это нравится — произнес он с благодарностью, разминаемый пальцами массажистки, получая удовольствие, как нечто само собой разумеющееся, но его слова были только о ней и не касались ничего другого. — Но мой опыт ограничен. Вы бы не подумали, что это так, именно вы, но ваше поколение смотрит на вещи по — другому. Я не имею в виду каких — то сук, я имею в виду тонких штучек, как эта. Как далеко можно зайти, Гай?
Молодой человек сначала не понял, о чем тот вообще говорит, и посмотрел на него с любопытством. Мышцы на шее Красса напряглись от желания, страсть была явно разлита по всему телу. Это обеспокоило Гая и немного напугало его, он хотел бы побыстрее покинуть комнату, но не видел никакого способа сделать это с достоинством, и у него было тем меньше шансов уйти, что его пытались сделать сообщником в происходящем, вынуждали его быть там, видеть происходящее.
— Вы можете спросить у нее? — сказал Гай.
— Спросить у нее? Как вы думаете, эта сука говорит на латыни?
— Они все говорят, хотя бы немного.
— Вы имеете в виду спросить ее напрямую?
— Почему нет? — пробормотал Гай, а потом повернулся на живот и закрыл глаза.
IX
Пока Гай и Красс были в ванне, и в то время как в последний час до захода, солнце отбрасывало золотое сияние над полями и садом Вилла Салария, Антоний Гай взял подругу своей племянницы на прогулку под предлогом любования лошадиной пробежкой. Антоний Гай не впадал в столь показные проявления, как, например, частное обучение колесничих или собственная арена для игр. Он придерживался собственной теории, согласно которой, чтобы владеть богатством и выжить, нужно было использовать его скрытно, он не был столь социально незащищен, чтобы призывать к безвкусной известности, что например, было распространено среди нового социального класса деловых людей, возникшего в республике. Но, как и его друзья, Антоний Гай любил лошадей и выплачивал фантастические суммы денег для разведения хорошего племенного скота, и получал большое удовольствие от своих конюшен. В это время, цена за хорошую лошадь была по крайней мере в пять раз дороже хорошего раба, что объяснялось тем, что иногда требуется пять рабов, для ухода за лошадью должным образом.
Лошади бегали по огороженному, широкому лугу. Конюшни и загоны были сгруппированы в одном месте, а на небольшом расстоянии оттуда, выстроили удобную каменную галерею, способную вместить до пятидесяти человек, открытую в обе стороны и большой загон.
Приблизившись к конюшне, они услышали пронзительное, требовательное ржание жеребца, с ноткой настойчивости и ярости, новые для Клавдии, захватывающие, но, все же пугающие.
— Что это? — спросила она Антония Гая.
— Жеребец возбужден. Я купил его на рынке всего две недели назад. Фракийских кровей, крупная кость, дикарь, но он прелесть. Хотели бы вы увидеть его?
— Я люблю лошадей, — сказала Клавдия. — Пожалуйста, покажите его мне.
Они шли к конюшням, и Антоний велел десятнику, маленькому, словно усохшему рабу Египтянину, вывести коня для демонстрации в большой загон. Чтобы полюбоваться зрелищем, они прошли на галерею, и уселись в гнездо из подушек, обустроенное для них рабами. Клавдия не преминула заметить, как хорошо вышколены и прилежны слуги Антония Гая, как они предугадывали каждое его желание, ловили каждый взгляд. Она выросла среди рабов, и все знала о трудностях, которые они могли доставить. Когда она сказала ему об этом, он заметил:
— Я не наказываю своих рабов кнутом. Когда есть проблемы, я убиваю одного из них. Это призывает к послушанию, но не ломает их дух.
— Я думаю, что у них замечательный дух, — кивнула Клавдия.
— Это не так легко обращаться с рабами — укротить жеребца намного легче.
Тем временем, служители привели жеребца в загон, огромного желтого зверя с налитыми кровью глазами и пеной на губах. На голове его была надета узда, и все же два раба, повисшие на уздечке едва могли удержать его, встающего на дыбы и вырывающегося. Он протащил их до середины загона, а затем, когда они отпустили его, отбежал подальше, и повернувшись к ним, взвился на дыбы и ударил на них копытами. Клавдия рассмеялась и захлопала в ладоши от восторга.
— Он великолепен, великолепен! — воскликнула она. — Но почему он полон такой ненависти?
— Разве вы не понимаете?
— Я думала, что он будет проявлять любовь, а не ненависть.
— Спариваться. Он ненавидит нас, потому, что мы удерживаем его от того, что он хочет. Хотите посмотреть?
Клавдия кивнула. Антоний сказал несколько слов стоящему на небольшом расстоянии от них рабу, и мужчина побежал к конюшне. Кобыла была каштановой масти, гибкая и нервная. Она бежала через загон, и жеребец кружил, чтобы отрезать ее. Но Антоний Гай не смотрел на них; его глаза были устремлены на Клавдию, которая была покорена сценой разыгрывающейся перед ней.
X
Посредством принятия ванны, бритья, употребления парфюма, легкого умащения волос маслом и их изящной подзавивки, в свежей к трапезе одежде, Гай вошел в папоротниковую комнату выпить бокал вина, прежде чем позовут к ужину. Папоротниковая комната Вилла Салария сочетала розового цвета финикийскую плитку с тонко тонированным, бледно — желтым стеклом крыши. В результате в это время суток был нежное свечение замирающего солнечного света, который преобразовал темные папоротники и тяжелолиственные тропические растения в фантазию. Когда Гай вошел, Юлия была уже там, сидя на алебастровой скамье, по обе стороны от нее, расположились ее маленькие девочки, озаренные последними лучами солнца, ласкового и доброго. Сидящая в своем длинном белом платье, с темными волосами, искусно уложенными вокруг головы, обвившая руками обеих своих детей, она была воплощенной картиной Римской матроны, любезной, спокойной и достойной; и если бы ее поза не была столь явно и по- детски наиграна, она бы вполне естественно, напомнила Гаю каждую картину, изображающую мать Гракхов, которую он когда- либо видел. Он подавил порыв зааплодировать или сказать, — Браво, Юлия! Было слишком легко унизить Юлию, ибо ее притворство всегда было жалким, враждебным никогда.
— Добрый вечер, Гай, — она улыбнулась, прекрасно сочетая моделируемое удивление и истинное удовольствие.
— Я не знал, что ты здесь, Юлия, — извинился он.
— Но я здесь. Здесь и позволь мне налить тебе бокал вина.
— Хорошо, — согласился он, и когда она начала отсылать девочек прочь, запротестовал:
— Пусть они остаются, если хотят.
— Им действительно время ужинать. Когда дети ушли, она сказала, — Подойди и присядь рядом со мной, Гай. Садись рядом со мной, Гай. Он сел, и она налила вино для них обоих. Она коснулась своим стаканом его и выпила не сводя с него глаз. — Ты слишком красив, чтобы быть хорошим, Гай.
— У меня нет никакого желания быть хорошим, Юлия.
— А чего ты желаешь Гай, ну чего?
— Наслаждения, — ответил он откровенно.
— И это становится все труднее и труднее, таким молодым, как ты, не так ли, Гай?
— На самом деле, Юлия, я не выгляжу уж очень печальным, не так ли?
— Или особенно счастливым.
— Роль девы — весталки, Юлия, тебе не очень к лицу.
— Ты гораздо умнее, чем я, Гай. Я не могу быть столь же жестокой, как ты.
— Я не хочу быть жестоким, Юлия.
— Ты поцелуешь меня чтобы это доказать?
— Здесь?
— Антоний не придет. Прямо сейчас, он выставляет своего нового жеребца из конюшни для назидания той маленькой блондинки, что вы привезли сюда.
— Что? Для Клавдии? О, нет-нет. — Глубоко внутри себя Гай захихикал.
— Какой ты зверек. Ты поцелуешь меня?
Он нежно поцеловал ее в губы.
— Только так? Желаешь нынешнюю ночь, Гай?
— На самом деле, Юлия?
— Не говори мне нет, Гай, — прервала она его. — Пожалуйста. Ты не поимеешь свою Клавдию сегодня в любом случае. Я знаю своего мужа.
— Она не моя Клавдия, и я не хочу ее сегодня ночью.
— Тогда.
— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, Юлия. Мы не будем говорить об этом сейчас.
— Ты не хочешь?
— Это не то, что я хочу или не хочу, Юлия. Я просто не хочу больше говорить об этом сейчас.
XI
Ужин на Вилла Салария продемонстрировал, как и другие практики ведения домашнего хозяйства, определенное сопротивление изменениям уже распространившимся в космополитическом Риме. Со стороны Антония Гая, это был не столько укоренившийся консерватизм, сколько желание отделить себя от нового класса богатых купцов, сделавших свои состояния на войнах, пиратстве, горнодобывающей промышленности и торговле, и которые жадно, внахлест принимали все Греческие или Египетские инновации. Что касается принятия пищи, Антоний Гай не мог наслаждаться едой, развалясь на диване; это нарушало его пищеварение и отвлекало его от реальной пищи, на маленькие пикантные кисло- сладкие деликатесы, которые стали настолько модными в настоящее время. Его гости сидели за столом и ели со стола, и хотя он подал им дичь и птицу, прекрасное жаркое и элегантную выпечку, лучшие супы и самые сочные фрукты, не было той странной стряпни, которая демонстрировалась в первую очередь на тарелках столь многих Римских вельмож. Он также не видел пользы в музыке и танцах во время еды; хорошая еда, хорошее вино и хороший разговор. Его отец и его дед оба были в состоянии свободно читать и писать; Сам он считался образованным человеком, и если его дед шел работать на поля фермы рядом со своими рабами, Антоний Гай правил своей большой латифундией, как мелкий Восточный князь мог бы управлять своей маленькой империей. Тем не менее, он любил думать о себе как о просвещенном правителе, хорошо разбирающимся в Греческой истории, философии и драматургии, способным если не практиковать, то по крайней мере компетентным в медицине, а также разбирающимся в политических делах. Его гости отражали его вкус, и когда они возлежали в своих креслах после еды, попивая десертное вино — женщины в отремонтированной папоротниковой комнате, в этот самый момент — Гай, уловил отраженные в них и их хозяине сливки качеств, которые сделали Рим и которые правили Римом так цепко и так умело.
Гай восхищался им тем меньше, чем больше он узнавал его; у него не было амбиций в этом направлении. По их мнению, он не представлял никакой ценности и не имел особого значения, молодой мот из хорошей семьи с настоящим талантом направленным только на еду и конюшни; в некоторых отношениях это было новое направление, продукт последнего поколения или двух. Тем не менее, он имел определенное значение; он имел семейные связи, которые были завидными; когда его отец умрет, он стал бы очень богатым, и весьма возможно, что некоторые повороты судьбы превратят его в лицо с политическим влиянием. Таким образом, он был несколько большим, чем тот, кого терпят, и обихаживали его несколько лучше, чем можно было бы относиться к молодому, надушенному щеголю с хорошими возможностями, умащенными маслом волосами и без мозгов.
И Гай боялся их. В них была болезнь, но болезнь проявившаяся недостаточно, чтобы ослабить их. Они сидели здесь, поглощая свою прекрасную еду, попивая сладкое вино, и те, кто оспорил их власть были распяты на мили и мили вдоль Аппиевой дороги. Спартак был мясом; просто мясом; как мясо на разделочном столе в мясной лавке; нечего было даже распять. Но никому никогда не распять Антония Гая, сидящего так спокойно и уверенно во главе стола, говорящего о лошадях, ставящего чрезвычайно логическую точку утверждением, что лучше, использовать двух рабов запряженных в плуг, чем одну лошадь, так как никогда не бывало лошади, которая могла бы выдержать получеловеческое обращение с рабами.
Легкая улыбка на лице слушающего Цицерона. Больше, чем другие, Цицерон тревожил Гая. Как может нравиться Цицерон? Хотел ли он быть таким как Цицерон? После того, как Цицерон посмотрел на него, как бы говоря, — О, я знаю, что ты такое, мой мальчик. Сверху и снизу, вверху и внизу, внутри и снаружи. Другие боятся Цицерона, задавался он вопросом? Держитесь подальше от Цицерона, пусть Дьявол заберет его в ад, сказал он себе. Красс слушал с вежливым интересом. Красс должен был быть вежливым. Он был картиной Римского военного, прямой, квадратное лицо, твердые, жесткие черты, бронзовая кожа, тонкие черные волосы, а потом Гай подумал о нем в ванне и поморщился. Как он мог? Через стол от Гая, сидел политик, Гракх, большой человек с глубоким гулким голосом, и головой утонувшей в воротнике жира, его руки были огромные, толстые и пухлые, с кольцами почти на каждом пальце. Он отвечал, демонстрируя глубокую выдержку профессионального политика; его шутки были очень смешны; его утверждения были мощными утверждениями, в то время как его несогласие всегда было условным. Его заявления были помпезны, но никогда не глупы.
— Конечно, лучше с рабами, запряженными в плуг — заметил Цицерон, после Гракха, выразившего некоторое недоверие. — Зверь, который может думать, является более желательным, чем зверь, который думать не может. Стоит над этим порассуждать. Кроме того, лошадь вещь значимая. Нет племен лошадей, против которых мы можем вести войну и вернуть сто пятьдесят тысяч в помещение аукциона. И если вы используете лошадей, рабы погубят их.
— Я не вижу как — сказал Гракх.
— Спросите нашего хозяина.
— Это правда, — кивнул Антоний. — Рабы погубят лошадь. У них нет никакого уважения ко всему, что принадлежит их хозяину, — кроме самих себя. Он налил еще один бокал вина. — Должны ли мы говорить о рабах?
— Почему нет? — отозвался Цицерон. — Они всегда с нами, и мы являемся уникальным продуктом рабов и рабства. То есть тем, что делает нас Римлянами, если сказать напрямик. На этой большой плантации живет наш хозяин — в чем я завидую ему — по милости тысячи рабов. О Крассе много говорят в Риме, из — за рабского восстания, конец которому он положил, и Гракх имеет доход с рынка рабов — который находится в магистратуре, он владеет телами и душами, количество которых я не решаюсь даже исчислить. И этот молодой человек — кивая на Гая и улыбаясь. — этот молодой человек, я подозреваю, уникальный продукт рабов даже чуть больше, потому что я уверен, что они ухаживали за ним и кормили его и выгуливали его и лечили его и…
Гай покраснел, но Гракх расхохотался и закричал:
— И самого Цицерона?
— Для меня, они представляют собой проблему. Для того, чтобы достойно жить в Риме в наши дни, нужно как минимум десять рабов. Купить их, кормить их и разместить их, ну, это моя проблема.
Гракх продолжал смеяться, но заговорил Красс, — Я не могу согласиться с вами, Цицерон, что рабы, это то, что создает нас, Римлян. Утробный смех Гракха продолжался. Он сделал большой глоток вина, и начал историю о рабыне, которую он купил на рынке за месяц до того. Он был немного напряжен, его лицо покраснело, смешливое урчание вырывалось из его огромного чрева и перемежало слова. В мельчайших подробностях, он описал девушку, которую приобрел. Гай думал, что история бессмысленна и вульгарна, но Антоний глубокомысленно кивал и Красс был увлечен приземленным описанием толстяка. Цицерон тонко и задумчиво улыбнулся во время рассказа.
— Тем не менее, я возвращаюсь к заявлению Цицерона, — упрямо сказал Красс.
— Я вас обидел? — спросил Цицерон.
— Никто не обижается здесь, — сказал Антоний. — Мы — компания цивилизованных людей.
— Нет, не обидел. Вы озадачили меня, — сказал Красс.
— Это странно, — кивнул Цицерон, — когда все доказательства вопроса вокруг нас, мы все- таки противостоим логике его составных частей, будто мы Греки. Разные логики имеет неотразимую приманку для них, независимо от последствий, но наша добродетель — упрямство. Но посмотрите вокруг нас — Один из рабов, прислуживающих за столом, заменил опорожнение графины на полные, а другой предложил фрукты и орехи мужчинам. — Какова суть нашей жизни? Мы не просто какие — то люди, мы римский народ, и мы таковы именно потому, что мы первые, полностью понявшие возможности использования раба.
— Тем не менее, рабы были и до того, как возник Рим, — возразил Антоний.
— На самом деле были, то здесь, то там. Это правда, что у Греков были плантации, как и в Карфагене. Но мы разрушили Грецию, и мы разрушили Карфаген, чтобы освободить место для наших собственных плантаций. И плантации и рабы одно и то же. Там, где другие люди имели одного раба, у нас есть двадцать и теперь мы живем в стране рабов, и наше самое большое достижение — Спартак. Как насчет этого, Красс? Вы имели близкое знакомство со Спартаком. Почему не у любой другой нации, но именно в Риме суждено было появиться ему?
— Разве мы породили Спартака? — задал вопрос Красс. Генерал был обеспокоен. Гай догадался, что эта мысль побуждала его глубоко задуматься, не оставляла ни при каких обстоятельствах, и более того, когда он столкнулся с таким умом, как Цицерон. На самом деле, это не подходящее место для встреч между ними. — Я думал, что ад породил Спартака, — добавил Красс.
— Едва ли.
Безмятежный Гракх комфортно заурчал, выпил вина и наблюдал за Цицероном, несколько виновато, потому, что будучи хорошим Римлянином, он, Гракх, был плохим философом. В любом случае, здесь был Рим и здесь были рабы, а что Цицерон предлагает сделать по этому поводу?
— Поймите это, — ответил Цицерон.
— Зачем? — потребовал уточнить Антоний Гай.
— Потому что иначе они уничтожат нас.
Красс смеялся и смеясь поймал взгляд Гая. Это был первый реальный контакт между ними, и молодой человек почувствовал дрожь волнения промчавшуюся вниз по его спине. Красс много пил, но после испытанного им ощущения, Гай не имел ни малейшего желания выпить вина.
— Вы проехали по дороге? — спросил Красс.
Цицерон покачал головой; никогда нелегко убедить военного, что все вопросы, не могут быть решены с помощью меча. — Я не имею в виду простую логику лавки мясника. Здесь процесс. Здесь, на земле нашего доброго хозяина, были когда — то, по крайней мере три тысячи крестьянских семей. Если считать по пять человек в семье, то есть пятнадцать тысяч людей. А эти крестьяне были чертовски хорошие солдаты. Как насчет этого, Красс?
— Они были хорошими солдатами. Хотелось бы, чтобы их было побольше.
— И хорошими земледельцами, — продолжил Цицерон. — Не для газонов и садов, но для выращивания ячменя. Просто ячменя, но Римский воин марширует на ячмене. Есть ли какой — либо акр вашей земли, Антоний, который производит в два раза меньше ячменя, чем у трудолюбивого крестьянина, использующего и выжимающего из нее все?
— Только на одну четверть, — согласился Антоний Гай.
Все становится крайне тускло и Гай скучал. Он оседлал свои внутренние образы, ему стало жарко и лицо его раскраснелось. Волнение пробегало сквозь него, и он представлял себе, что чувствовал солдат, когда шел в бой. Он едва ли слышал Цицерона. Он поглядывал на Красса, спрашивая себя, почему Цицерон настаивал на этой утомительной теме.
— И почему — то почему? — Цицерон требовал. — Почему не ваши рабы его производят? Ответ очень прост.
— Они не хотят, — решительно сказал Антоний.
— Точно — они не хотят. Почему они должны хотеть? Когда вы работаете на хозяина, ваше единственное достижение, испортить свою работу. Нет смысла затачивать их плуги, потому что они сразу бы затупились. Они ломают серпы, разбивают цепы и отходы становятся принципом работы с ними. Это чудовище мы создали для себя здесь на десяти тысячах гектаров, там когда — то жило пятнадцать тысяч человек, а теперь есть тысячи рабов и семейство Антония Гая, и крестьяне гниют в трущобах и переулках Рима. Мы должны понять это. Это был простой вопрос, когда крестьянин вернулся с войны, а его земля заросла сорняками, и его жена ушла спать с кем — то, его дети не знали его, дайте ему горсть серебра за его землю и отпустите его в Рим жить на улицах. Но результатом является то, что теперь мы живем в стране рабов, и это основа нашей жизни и смысл нашей жизни — и весь вопрос о нашей свободе, о человеческой свободе, Республики и будущем цивилизации будет определяться нашим отношением к ним. Они не люди; это мы должны понять и избавиться от сентиментальной чепухи Греков говорящих о равенстве всех, кто ходит и разговаривает. Раб — говорящий инструмент. Шесть тысяч из этих инструментов распяты вдоль обочины дороги; это не расточительно, это необходимо! Я до смерти болен от разговоров о Спартаке, о его мужестве — да, о его благородстве. Нет мужества и нет благородства в дворняжке, которая огрызается на пятку своего хозяина!
Холод Цицерона не рассеивался, вместо этого он превратился в ярый гнев, такой же холодный, как гнев, который переполнял слушателей и делал его их хозяином, так что они смотрели на него, почти испуганно.
Только у рабов, которые двигались вокруг стола, подающих фрукты, орехи и сласти, доливали вино, не было никакой реакции. Гай заметил это, потому что сейчас он был сверхчувствительным и мир для него был другим, и он был существом возбужденным и восприимчивым. Он видел, какими неизменными оставались лица рабов, какими деревянными были их выражения, как вялы их движения. Тогда было правдой, сказанное Цицероном: они не были созданы людьми, лишь потому, что они ходили и разговаривали. Он не знал, почему это должно успокоить его, но так и произошло.
XII
Гай извинился, пока они еще пили и разговаривали. Его желудок теперь сжимался, и он чувствовал, что сойдет с ума, если ему придется сидеть там и слушать дальше обо всем этом. Он извинился из-за усталости от своего путешествия; Но когда он вышел из столовой, он почувствовал, что ему отчаянно нужно дыхание свежего воздуха, и он прошел через черный ход на террасу, которая тянулась вдоль задней части дома, белый мрамор был всюду, кроме центра, где был бассейн наполненный водой. В центре этого бассейна, из группы морских змей выросла нимфа. Поток воды изливался из раковины, которую она держала, танцуя и сверкая в лунном свете. Скамьи из алебастра и зеленого вулканического камня были разбросаны по террасе здесь и там, под кипарисами искусно создававшими иллюзию уединенности, расположенными в больших вазах, вырезанных из черной лавы. Терраса, которая пробегала на всю ширину огромного дома и вытягивалась примерно на пятьдесят футов от дома, была окружена мраморными перилами, за исключением центра, где широкая белая лестница вела вниз к менее ухоженным садам внизу. Это было похоже на Антония Гая, скрыть экстравагантное проявление богатства за своим домом, таким образом Гай использовал камень и каменную кладку, что он едва ли дал возможность рассмотреть детали места бросив мимолетный взгляд. Возможно, Цицерон мог бы отметить гениальность людей проявившуюся в использовании камня и самодовольстве, которая выставляется в виде случайных украшений с точки зрения вечности; Но Гай не подумал об этом.
Даже при нормальном ходе вещей, немного мыслей приходило в его голову, которые касались бы чего — то отвлеченного; в целом они касались только еды или секса. Так было не потому, что Гаю не хватало фантазии или он был глуп; просто, в его жизненной роли никогда не требовалось воображения или оригинальной мысли, и единственной проблемой, с которой он столкнулся в тот момент, было полностью понять взгляд Красса, который тот бросил на него, прежде чем он покинул столовую. Он размышлял об этом под лунным светом, на склонах плантации, когда голос прервал его.
— Гай?
Последним человеком, с которым он хотел бы оказаться наедине на этой террасе была Юлия.
— Я рада, что ты приехал сюда, Гай.
Он пожал плечами, не отвечая, и она подошла к нему, положила руку на его руки, и посмотрела ему в лицо.
— Будь добр ко мне, Гай, — сказала она.
— Почему она не перестанет пускать нюни и ныть, — подумал он.
— Я прошу немного, для тебя сущий пустяк, Гай. Но мне приходится так много, просить об этом. Ты что, не понимаешь?
Он сказал, — Я очень устал, Юлия, и я хочу лечь спать.
— Я полагаю, я заслужила это, — прошептала она.
— Пожалуйста, не принимай это таким образом, Юлия.
— А как я должна принять?
— Я просто устал, вот и все.
— Это еще не все, Гай. Я смотрю на тебя, и пытаюсь понять, кто ты, и ненавижу себя. Ты так красив, и так испорчен.
Он не прерывал ее. Пусть она выскажет все это; так он избавиться от нее намного быстрее.
Она продолжала, — Нет — не более испорчен, чем кто — либо другой, я полагаю. Только рядом с тобой, я говорю это. Но мы все испорчены, мы все больны, больны, полны смерти, мешки со смертью — мы любим смерть. Разве ты, Гай, и именно ты прошел по дороге, где ты мог бы посмотреть на знаки наказания? Наказания! Мы делаем это, потому что мы любим это — то, как мы делаем то, что мы делаем, потому что мы их любим. Знаешь ли ты, как ты прекрасен здесь, в лунном свете? Молодой Римлянин, сливки мира в полном расцвете красоты и молодости — и у тебя нет времени на старуху. Я такая — же испорченная, как ты, Гай, но я ненавижу тебя так же сильно, как и люблю тебя. Я хочу, чтобы ты умер. Я хочу, что бы кто-то убил тебя и вырезал твое убогое сердце!
Наступило долгое молчание, и затем Гай спокойно спросил, — Это все, Юлия?
— Нет-нет, не все. Я бы тоже хотела умереть.
— Оба эти желания, которые могут быть удовлетворены, — сказал Гай.
— Ты презренный…
— Спокойной ночи, Юлия, — резко сказал Гай, а затем вышел с террасы. Его решимость не раздражаться была нарушена, и тетя спровоцировала его на бессмысленный взрыв. Если бы у нее было хоть какое-то чувство меры, она бы увидела, как смешно она выглядела с ее дешевой, слезливой сентиментальностью. Но Юлия никогда этого не понимала, и неудивительно, что Антоний устал от нее.
Гай пошел прямо в свою комнату. Горит лампа, и есть два раба для встречи посетителей, молодые Египтяне, которых Антоний предпочитал как домашних слуг. Гай велел им уйти. Затем он снял с себя одежду, покрасневший и дрожащий. Он протер себя духами с мягким ароматом, припудрил протертые части своего тела, надел льняное одеяние, задул лампу и лег на кровать. Когда его глаза привыкли к темноте, он смог видеть довольно хорошо, ибо лунный свет проникал сквозь широко открытое окно. В комнате стояла приятная прохлада, она была полна аромата духов и весенних кустов в саду.
Гай был не в силах ждать даже несколько минут, они казались ему часами. Потом раздался очень легкий стук в дверь.
— Войдите, — сказал Гай.
Красс вошел, закрыв за собой дверь. Великий генерал никогда не выглядел более мужественно, чем сейчас, когда он стоял и улыбался молодому человеку, который ждал его.
XIII
Луч лунного света изменил свое положение, и Гай, уставший, пресыщенный и чувственный, растянувшийся как кошка, образ, который возник у него, как он сказал, представив себя, просто так, без всякого повода.
— Я ненавижу Цицерона.
Красс был заботлив, доволен собой и спокоен, и он спросил, — Почему ты ненавидишь Цицерона — именно Цицерона? Цицерон справедлив. Да? Почему ты его ненавидишь?
— Я не знаю, почему я ненавижу его. Должен ли я знать, почему я ненавижу людей? Некоторых из них, я люблю, а некоторых, я ненавижу.
— Знаешь ли ты, что это мнение не только Цицерона — не его одного, но многих, установить знаки наказания, шесть тысяч распятий вдоль Аппиевой дороги? Вот почему ты его ненавидишь?
— Нет.
— Как ты себя чувствовал, когда ты видел распятия? — спросил генерал.
— Иногда это волновало меня, но в основном нет. Девушек это возбуждает больше.
— Да?
— Но завтра я буду чувствовать себя иначе. — Гай улыбнулся.
— Почему?
— Потому что ты установил их там.
— Не совсем — Цицерон, другие. Мне было все равно, так или иначе.
— Но ты уничтожил Спартака.
— Это имеет значение?
— Я люблю тебя за это, а его я ненавижу.
— Спартака? спросил Красс.
— Да, Спартака.
— Но ты никогда не знал его.
— Это не имеет значения. Я ненавижу его, больше Цицерона. Меня не волнует Цицерон. Но его, этого раба, его я ненавижу. Если бы я мог убить его сам! Если бы ты мог привести его ко мне и сказать, вот, Гай, вырежи его сердце! Если бы ты мог.
— Теперь ты говоришь, как ребенок, — снисходительно сказал генерал.
— Я? Почему нет? — Гай подпустил плаксивую нотку в голосе. — Почему бы мне не побыть ребенком? Разве так здорово быть взрослым?
— Но почему ты так ненавидишь Спартака, если ты никогда не видел его?
— Может быть, я видел его. Ты знаешь, я поехал в Капую четыре года назад. Мне был только двадцать один год, я был очень молод.
— Ты еще очень молод, — сказал генерал.
— Нет — я не чувствую себя юным. Но тогда я им был. Нас было пятеро или шестеро, поехавших. Maрий Брак взял меня с собой, он очень любил меня. Гай сказал это намеренно, для эффекта, который должен бы был воспоследовать, Maрий Брак погиб в Рабской Войне, так что не могло быть и речи о причастности к настоящему, но пусть Красс знает, что он был не единственным и не первым. Генерал напрягся, но промолчал, и Гай продолжал:
— Да, был Марий Брак и я, и мужчина и женщина, его друзья, другая пара, я думаю, чьи имена я забыл, и Марий Брак действовал грандиозным образом — да, весьма в грандиозной манере.
— Ты очень сожалеешь о нем?
— Мне было жаль, что он умер, — пожал плечами Гай, и генерал подумал:
— Что ты за зверюшка! Что за грязное маленькое животное!
— Во всяком случае, мы поехали в Капую и Брак обещал нам особенный цирк, который стоил дороже, чем сейчас. Нужно быть богатым человеком, чтобы устроить такое в Капуе.
— Лентул Батиат содержал там школу, не так ли? — спросил Красс.
— Содержал, и она должно быть была лучшей школой в Италии. Лучшей и самой дорогой, и ты мог бы купить слона за те деньги, что он просил за поединок пары его мальчиков. Говорят, что он сколотил на этом миллион, но он был свиньей в любом случае. Ты его знал?
Красс покачал головой. — Расскажи мне о нем, я очень заинтересован. Это было перед тем, как Спартак вырвался, не так ли?
— За восемь дней до того, я думаю. Да, Батиат сделал себе имя, потому что у него был обычный для работорговцев гарем, и люди не любят такого рода вещи. Не в открытую. Все в порядке, если это делается в комнате с закрытыми дверями, но довольно безвкусно делать это на дорогах общего пользования. Это практически то, что он сделал. Кроме того, он использовал своих мальчиков как жеребцов и женщин для приплода, как я полагаю, но он не знал, как делать что-нибудь деликатно. Он был большой, толстый буйвол, черные волосы, черная борода, и я помню, какой была его одежда, пятна от пищи повсюду. Яичные пятна, когда он говорил с нами, свежие яичные пятна прямо на его тунике.
— Мелочи, которые ты помнишь! — улыбнулся генерал.
— Я помню это. Я пошел к нему с Браком и Брак хотел увидеть два поединка на смерть; но Батиат не соглашался на это. Батиат сказал, что не было никакого смысла пытаться разработать что — нибудь в смысле стиля, техники или точных правил, когда каждый богатый и скучающий джентльмен из Рима может сходить сюда, как в свой собственный цирк. Но у Брака был кошелек, и деньги говорили.
— Они говорят с такими людьми, — сказал генерал. — Все ланисты презренны, но этот Батиат свинья. Ты знаешь, он владеет тремя самыми большими домами в Риме, а четвертый, рухнул в прошлом году, и половина его жильцов были убиты в хлам. Он сделает все ради денег.
— Я не знал, что ты с ним знаком.
— Я говорил с ним. Он был кладезь информации о Спартаке — единственный, я полагаю, кто действительно знал о Спартаке.
— Расскажи мне, — вздохнул Гай.
— Ты говорил мне, что, возможно, видел Спартака.
— Расскажи мне, — повторил Гай капризно.
— Ты иногда похож на девушку, — улыбнулся генерал.
— Не говори так! Я не хочу, чтобы ты когда-либо говорил это! — Гай напрягся и ощерился как кошка.
— Что же я сказал, чтобы так тебя разозлить? — успокоил его генерал. — Ты просишь меня рассказать тебе о Батиате? Это не представляет большого интереса, но я расскажу, если ты хочешь. Это было больше года назад, я думаю, нас тогда сильно потрепали рабы. Именно поэтому я хотел бы узнать об этом Спартаке. Ты знаешь человека, и его легче победить…
Гай улыбнулся, слушая. Он не очень понимал, почему так сильно ненавидит Спартака; но иногда он находил более глубокое удовлетворение в ненависти, чем в любви.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ История, которую Красс, великий генерал, рассказал Гаю Крассу, в связи с визитом в его лагерь Лентула Батиата, который держал гладиаторскую школу в Капуе
I
— Это, сказал тогда Красс, лежа рядом с молодым человеком, — произошло вскоре после того, как мне был отдан приказ — такая честь, которую принимаешь, чтобы побыстрее оказаться в могиле. Рабы разорвали наши легионы в клочья, и как следствие и результат, они правили Италией. А они велели мне спасать. Идите и победите рабов, сказали они. Мои злейшие враги почтили меня. Я расположил лагерь в Цизальпинской Галлии, и отправил послание твоему толстому другу, Лентулу Батиату.
И шел легкий дождь, когда Лентул Батиат прибыл к лагерю Красса. Весь пейзаж был несчастным и пустынным, и он тоже был опустошен, будучи далеко от дома и от жаркого солнца Капуи. У него не было даже носилок, для удобного передвижения; он ехал на тощей желтой лошади, думая: «Когда военные приходят к власти, честные люди вынуждены плясать под их дудку. Твоя жизнь больше не твоя собственная, люди завидуют мне, потому что у меня есть немного денег… Это хорошо, иметь деньги, если ты всадник. Еще лучше, иметь деньги, если ты патриций. Но если ты не один из них, просто честный человек, который нажил свои деньги честно, ты никогда не сможешь покоиться в мире. Если ты не подкупаешь инспектора, ты платишь прихлебателю какого — нибудь мелкого политикана, и если ты избавишься от обоих, еще есть Трибун, зарящийся на твои доходы. И всякий раз, когда ты просыпаешься, ты удивлен, что тебя не зарезали во сне. Теперь проклятый генерал вообще делает мне честь, тащиться через половину Италии — задавать мне вопросы. Если мое имя было бы Красс или Гракх или Силен или Meний, это была бы на самом деле, совсем другая история. Это Римская справедливость и Римское равенство в Римской Республике».
А потом Лентул Батиат развлекался рядом нелестных мыслей по поводу Римской справедливости и определенного Римского генерала. Его размышления были прерваны резким допросом дорожных часовых, расположившихся на подступах к лагерю. Он послушно остановил свою лошадь и сидел на ней под холодным, мелким дождем, а двое солдат подошли и оглядели его. Так как они должны были стоять под дождем в любом случае, ибо было время их стражи, они не торопились облегчить его дискомфорт. Они оглядели его холодно и неприязненно, и спросили, кто он.
— Меня зовут Лентул Батиат.
Потому что они были невежественные крестьяне, они не узнали его имени, и они хотели бы знать, куда это он надумал ехать.
— Эта дорога ведет к лагерю, не так ли?
— Именно так.
— Ну, я еду в лагерь.
— Зачем?
— Для того, чтобы поговорить с командующим.
— Просто так. Что вы продаете?
— Что за грязные ублюдки! — Подумал Батиат, но ответил он, достаточно терпеливо, — Я не собираюсь ничего продавать. Я здесь по приглашению.
— Чьему приглашению?
— Командующего. — Он полез в свой кошелек и достал приказ, посланный ему Крассом.
Они не умели читать, но даже куска бумаги было достаточно, чтобы пропустить его дальше, и ему было разрешено проехать на его желтой кляче по военной дороге к лагерю. Как и многие другие преуспевающие граждане того времени, Батиат оценивал все в денежном выражении, и продолжая размышлять, он не мог не задаться вопросом, во сколько обойдется строительство такой дороги — временной дороги, построенной для удобства лагеря, но все же лучшей дороги, чем он был в состоянии построить, как проезд к его школе в Капуе. На грунт и гравий, были уложены вырезанные плиты из песчаника, дорога к лагерю, прямая как стрела в целую милю длинной.
«Если бы эти проклятые генералы думали побольше о боевых действиях и поменьше о дорогах, мы все были бы в лучшем положении,» подумал он; но в то же время он немного светился гордостью. Надо было признать, что даже в грязной, дождливой, жалкой дыре, подобной этой, Римская цивилизация давала о себе знать. В этом не было сомнений.
Теперь он приближался к лагерю. Как всегда, место временной остановки легионов было похоже на город; куда пришли легионы, пришла цивилизация; и где легионы разбили лагерь, даже на одну только ночь, возникала цивилизация. Здесь была огромная, обнесенная стеной площадь, почти квадратная миля, вычерченная так же точно, как чертежник может вычертить схему на своей чертежной доске. Сначала был ров, двенадцать футов в ширину и двенадцать футов в глубину; за этим рвом возвышался частокол из тяжелых бревен, двенадцать футов высотой. Дорога пересекала ров у ворот, и тяжелые деревянные ворота открылись при его приближении. Протрубил трубач и манипул развернулся в его сторону, когда он проезжал. Это было не в его честь, но дисциплина ради дисциплины. Это было не пустое хвастовство, что никогда ранее в истории мира, не было таких дисциплинированных войск, как легионы. Даже Батиат, со своей огромной любовью к кровопусканиям и боевым действиям — и тем самым присущим ему презрением к профессиональным солдатам — был впечатлен машинной точностью всего, что связано с армией.
Это была не просто дорога или частокол или ров, двух милей в длину, или широкие улицы лагеря-города, или дренажные канавы, или тротуар из песчаника, выложенный по центральной улице, или все множество жизни, движения и порядка этого Римского лагеря в тридцать тысяч человек; а скорее осознание того, что это могущественное порождение разума и усилий человека было обычной ночной работой движущихся легионов. Не зря было сказано, что варваров, видящих как легион располагается на ночлег, легче победить, чем с ходу вступать с ними в сражение.
Когда Батиат спешился, потирая жир там, где он имел слишком долгий и слишком тесный контакт с седлом, молодой офицер подошел и спросил его, кто он и по какому он делу.
— Лентул Батиат из Капуи.
— О, да-да, — молодой человек растягивал слова, молодой парень не более чем двадцати лет, хорошенький, надушенный, выхоленный отпрыск одной из лучших семей. Эти семьи Батиат ненавидел больше всего. — Да, — сказал молодой человек. — Лентул Батиат из Капуи. Он знал; он знал все о Лентуле Батиате из Капуи, и кем он был и что он представлял и почему он был вызван сюда в армию Красса.
— Да, — подумал Батиат, — ты ненавидишь меня, не так ли, ты, маленький сукин сын, и ты стоишь там презирая меня; но вы приходите ко мне, и вы плачетесь, обращаясь ко мне, и вы покупаете у меня, и именно благодаря вам я становлюсь тем, кто я есть; но ты слишком хорош, чтобы приблизиться ко мне, потому что ты можешь оскверниться от моего дыхания, ты, маленький ублюдок! Так он подумал, но только кивнул и ничего не сказал.
— Да, — молодой человек кивнул. — Командующий ожидает тебя. Я это знаю. Он хочет, чтобы ты немедленно пришел к нему. Я провожу тебя.
— Я хочу отдохнуть, съесть что — нибудь.
— Командующий проследит за этим. Он очень вдумчивый человек, — молодой офицер улыбнулся, а затем набросился на одного из солдат, — Возьмите его лошадь, напоите ее, задайте корма и отведите в стойло!
— Я ничего не ел с самого завтрака, — заметил Батиат, — и мне кажется, что если ваш командующий ждал так долго, он может подождать еще некоторое время.
Глаза молодого человека сузились, но он сохранил свой голос приятным и заметил, — Ему об этом доложат.
— Вы сначала накормите лошадь?
Молодой офицер улыбнулся и кивнул. — Идем, — приказал он.
— Я не в вашем проклятом легионе!
— Ты в лагере легиона.
Их взгляды встретились на мгновение а затем Батиат пожал плечами, решив, что не было никакого смысла продолжать спор там, под колючим дождем, обернул вокруг себя мокрый плащ, и последовал за тем, что он охарактеризовал как грязного, маленького, патрицианского сопляка, но про себя думая, что, в конце концов, он видел больше кровопролития за один день, чем этот львенок, у которого материнское молоко не высохло на губах, видел за всю свою необычайную военную карьеру. Думается, что он, могучий, толстый мужчина оставался мелким мясником на скотобойне — его единственным утешением было знание, что он был не совсем уж непричастен к тем силам, которые привели легионы к этому месту.
Он следовал за молодым человеком по широкой центральной аллее лагеря, с любопытством глядя из стороны в сторону, как на грязные, грязно окрашенные палатки, достаточно добротные, как крыши, но открытые спереди, так и на солдат, растянувшихся на своих кроватях из сена, говорящих, ругающихся, поющих и бросающих кости или бабки. Они были крепкие, чисто выбритые, смуглые итальянские крестьяне по большей части. В некоторых палатках были небольшие печи, но в целом они переносили холод так же, как переносили и жару; так же, как они переносили бесконечные тренировки и беспощадную дисциплину, слабые среди них быстро умирали, жесткие становились все жестче и жестче, сталь и китовый ус, прикрепленные к небольшому, эффективному ножу, который стал самым ужасным орудием массового уничтожения когда — либо известным.
Непосредственно в центре лагеря, на пересечении двух линий прочерченных между четырьмя углами, стоял шатер генерала, преториум, который был всего лишь большой палаткой, разделенной на две секции или комнаты. Створки этой палатки были закрыты, а по обе стороны от входа стояло по часовому, каждый из которых держал длинное, тонкое парадное копье вместо тяжелого и смертоносного пилума, легкий, круглый щит и изогнутый нож в Фракийском стиле, вместо обычного массивного щита и короткого Испанского меча. Одетые в белые шерстяные плащи, промокшие от дождя, они стояли, как будто были высечены из камня, дождь барабанил по их шлемам, их одежде и их оружию. По какой — то причине это впечатлило Батиата больше всего, что он когда — либо видел. Он был доволен, когда плоть могла вынести больше, чем положено плоти, и это ему понравилось.
Когда они приблизились, часовые отсалютовали, а затем откинули створки палатки в стороны. Батиат и молодой офицер вошли в тускло освещенную палатку, и Батиат оказался в комнате сорока футов в ширину и около двадцати в глубину, передней половине преториума. Единственной мебелью здесь был длинный деревянный стол с десятком раскладных табуретов, расставленных вокруг. На одном конце стола, положив на него локти, глядя на разложенную перед ним карту, сидел главнокомандующий, Марк Лициний Красс.
Красс встал, когда Батиат и офицер вошли, толстяк с удовольствием отметил, как легко генерал шел вперед, приветственно протягивая ему руку.
— Лентул Батиат — из Капуи? Я так думаю.
Батиат кивнул и пожал руку. Этот генерал был действительно очень представительным, с прекрасными, сильными мужественными чертами и непоколебимым достоинством. — Я рад с вами познакомиться, сэр, — сказал Батиат.
— Ты проделал долгий путь, это очень любезно, и ты очень добр ко мне, я уверен, а ты вымок, голоден и устал.
Он произнес это с тревогой и определенными опасениями, что заставило Батиата почувствовать себя непринужденнее; однако молодой офицер, продолжал относиться к толстяку так же высокомерно, как и прежде. Если бы Батиат был более чувствительным, он понял бы, что оба отношения были одинаково значимыми. Генерал работал; молодой офицер поддерживал отношение джентльмена к таким, как Батиат.
— Все это так, — ответил Батиат. — Мокрый и усталый, но больше всего голодный до смерти. Я спросил у этого молодого человека, могу ли я поесть, но он подумал, что это необоснованное требование.
— Мы обязаны точно следовать приказам, — сказал Красс. — Согласно моему приказу тебя должны были привести ко мне, как только ты прибудешь. Теперь, конечно, каждое твое желание будет моим, дабы угодить. Я вполне сознаю, какое трудное путешествие ты проделал, чтобы оказаться здесь. Сухую одежду, разумеется, немедленно. Ты желаешь принять ванну?
— Ванна может подождать, я хочу положить что-нибудь в свой желудок.
Улыбаясь, молодой офицер покинул палатку.
II
Они закончили с жареной рыбой и запеченными яйцами, и теперь Батиат пожирал цыпленка, разбирая его и тщательно очищая каждую кость. В то же время он регулярно окунался в деревянную миску с кашей и запивал еду огромными глотками вина из стакана. Курица, каша и вино перемазали его рот; кусочки пищи уже перепачкали чистую тунику, данную ему Крассом; его руки были сальными от куриного жира.
Красс смотрел на него с интересом. Как и большинство Римлян своего класса и поколения, у него было особое социальное презрение к ланистам, людям, которые обучали и тренировали гладиаторов, которые их покупали, продавали, и сдавали внаем для боев на арене. Только за последние двадцать лет ланисты стали властью в Риме, политической и финансовой властью, и часто людьми огромного богатства, такие как этот толстый, грубый человек, который сидел с ним за одним столом. Всего поколение назад, бои на арене были нерегулярной и не слишком важной чертой общественной жизни. Они были всегда; это было более популярно у одних, менее популярно среди других. Потом вдруг, это стало Римской страстью. Повсюду были построены арены. Самый мелкий городок имел свою деревянную арену для боев. Борьба одной пары превратилась в бои сотни пар, и одни игры могли продолжаться в течение месяца. И вместо того, чтобы достигнуть точки насыщения, общественная жажда зрелищ вырастала, по-видимому без конца.
Почтенные Римские матроны и уличные хулиганы интересовались играми. Возник совершенно новый язык игр. Их смотрели армейские ветераны, не интересовавшиеся ничем иным, кроме общественного пособия и игр, и десять тысяч безработных, бездомных граждан жили очевидно лишь для того, чтобы смотреть игры. Внезапно, рынок гладиаторов стал рынком продавцов, и возникли гладиаторские школы. Школа в Капуе, управляемая Лентулом Батиатом, была одной из самых больших и самых процветающих. Так же, как рогатый скот определенного латифундиста был желаем на каждом рынке, так гладиаторы Капуи, были уважаемы и желанны на каждой арене. И из уличной шпаны, третьесортного мерзавца, Батиат стал богатым человеком и одним из известнейших тренеров бустуариев во всей Италии.
— Все же, — думал Красс, наблюдая за ним, — он — все еще человек толпы, все еще лукавое, вульгарное, коварное животное. Посмотрите, как он ест! Для Красса всегда было трудно постичь, почему так много беспородных, дурно воспитанных мужланов, имело больше денег, чем многие его друзья могли когда-либо надеяться иметь. Конечно, они не были менее умными, чем этот толстый тренер. Взять себя; как генерал, он знал себе цену; у него были Римские достоинства основательности и упрямства, и он не рассматривал военную тактику как что-то, присущее ему одному по наитию. Он изучил каждую описанную кампанию, и он читал всех лучших Греческих историков. И при этом он не совершал — как совершал каждый предыдущий генерал в этой войне — ошибку, недооценивая Спартака. Все же он сидел здесь, напротив этого толстяка и почему — то чувствовал себя слабее его.
Пожав плечами он сказал Батиату, — Ты должен понять, что я не испытываю никаких чувств к Спартаку, по отношению к тебе или к войне, если на то пошло. Я не моралист. Я должен был поговорить с тобой, потому что ты можешь рассказать мне то, что никто другой не может.
— И что это такое? — спросил Батиат.
— О природе моего врага.
Толстячок налил еще вина и прищурившись, взглянул на генерала. В палатку вошел часовой и поставил на стол две горящие лампы. Уже был вечер.
В свете ламп Лентул Батиат стал другим человеком. Сумерки были добры к нему. Теперь свет освещал лишь верхнюю часть его лица, нижнюю он массировал салфеткой, закрывая тканью тень, лежащую на свисающих слоях плоти. Его большой, плоский нос дрожал постоянно и неуместно, и постепенно, он напрягся. Холодный блеск в его глазах подсказал Крассу, что не следует недооценивать его, не нужно думать, что перед ним был любезный дурак. Нет, действительно, дурак.
— Что я знаю о вашем враге?
За окном раздались трубы. Вечерняя тренировка была закончена, и немедленно обутые в кожу ноги затопали вразвалочку сотрясая лагерь.
— У меня только один враг, Спартак — мой враг, — осторожно сказал Красс.
Толстяк высморкался в салфетку.
— И ты знаешь Спартака, сказал Красс.
— Я — о Боги!
— Никто другой. Только ты. Никто, кто когда-либо сражался со Спартаком, не знал его. Они пошли, чтобы сражаться с рабами. Они ожидали, что протрубят их трубы, загремят их барабаны, они метнут свой пилум, а затем рабы должны были убежать. Независимо от того, сколько раз легионы были разорваны в клочья, они все еще ожидали этого. Того, что было, не может быть, и поэтому сегодня Рим прилагает последнее усилие, и если оно потерпит неудачу, то не будет Рима. Вы знаете это так же хорошо, как я.
Толстяк расхохотался. Он держался за живот и откинулся на спинку стула.
— Тебе смешно? — спросил Красс.
— Правда всегда смешна.
Красс сдержал себя и свой темперамент и подождал, пока смех утихнет.
— Не будет Рима — будет только Спартак. — Толстяк уже умолк, и Красс, наблюдая за ним, задавался вопросом, был ли он полностью в здравом уме или только пьян. Какие вещи происходят на свете! Вот ланиста, который купил рабов и обучил их сражаться; и он смеялся над этим. Он, Красс, тоже обучал людей сражаться.
— Ты должен повесить меня, а не кормить, — заискивающе зашептал Батиат, наливая себе еще стакан вина.
— Я видел сон, — сказал генерал, переводя разговор на интересующую его тему, — своего рода кошмар. Один из тех снов, которые я вижу снова и снова.
Батиат понимающе кивнул.
— И в этом сне я сражался с завязанными глазами. Это ужасно, но логично. Понимаешь, я не верю, что все сны — вещие. Некоторые сны — это просто отражение проблем, с которыми сталкиваешься, когда бодрствуешь. Спартак — это неизвестный. Если я пойду сражаться с ним, мои глаза будут завязаны. В любых других обстоятельствах, но это не тот случай. Я знаю, почему галлы сражаются; Я знаю, почему греки, испанцы и германцы сражаются. Они сражаются по тем же самым причинам — с естественными вариациями — что и я. Но я не знаю, почему сражается этот раб. Я не знаю, как он собирает сброд, грязь со всего мира, и использует их, чтобы уничтожить лучшие из известных в мире войск. Проходит пять лет, чтобы сделать легионера — пять лет, чтобы заставить его понять, что его жизнь не имеет никакого значения, а жизнь легиона и только легиона, что приказу нужно подчиняться, в любом случае. Пять лет обучения, по десять часов в день, каждый день, а затем вы можете возвести их на скалу и приказать шагнуть в пропасть, и они будут подчиняться. И все же эти рабы уничтожили лучшие легионы Рима.
— Вот почему я попросил тебя приехать сюда из Капуи, чтобы рассказать мне о Спартаке. Только так я могу снять повязку с глаз.
Батиат мрачно кивнул. Теперь он стал мягче. Он стал доверенным лицом и советником великого полководца, и это было так, как должно быть.
— Во-первых, — сказал Красс, — есть человек. Расскажи мне о нем. Как он выглядит? Откуда ты его взял?
— Люди никогда не выглядят такими, как они.
— Правда — истинная правда, и когда ты это понимаешь, ты понимаешь людей. Это была самая лучшая лесть, подсунутая Батиату.
— Он был мягким, таким вежливым, почти смиренным, и он Фракиец; вот правда о нем. — Батиат опустил палец в свое вино и начал ставить точки на столе. — Говорят, что он гигант, нет, нет, совсем нет. Он не гигант. Даже не особенно высокий. В сравнении с вашим ростом, я бы сказал. Черные, вьющиеся волосы; темно карие глаза. У него сломан нос; иначе я думаю, вы бы назвали его красавцем. Но сломанный нос придавал лицу застенчивое выражение. Открытое лицо и кротость, все это обманывало вас. Я бы убил любого, сделавшего то, что сделал он.
— Что он сделал? — спросил Красс.
— Ах…
— Я хочу, чтобы ты говорил откровенно, потому что я должен иметь истинную картину, — медленно сказал Красс. — Я хочу, чтобы ты знал, что все, что ты скажешь мне, будет держаться в строжайшем секрете. — Он отложил на время конкретный инцидент, из-за которого Батиат убил бы Спартака. — Я также хочу знать, где ты его купил и кем он был?
— Что такое гладиатор? — улыбнулся Батиат, разводя руками. — Не просто раб, вы понимаете — или, по крайней мере, гладиаторы Капуи — не просто рабы. Они особые. Если вы разводите бойцовых собак, не покупайте животных, выращенных маленькими девочками. Если вы занимаетесь гладиаторами, вам нужны люди, которые будут сражаться. Люди, которые лелеют злобу. Люди, которые ненавидят. Люди озлобленные. Поэтому я сообщаю агентам, что я куплю озлобленных людей. Такие люди негодны для роли домашних рабов и они не годятся для латифундий.
— Почему не для латифундии? — спросил Красс.
— Потому что, если человек сломлен, я не хочу его. И если вы не можете сломить человека, вы должны убить его, но вы не сможете заставить его работать на вас. Он портит работу. Он портит других, тех, кто работает. Он как болезнь.
— Тогда почему он будет драться?
— А-а, и у вас возник этот вопрос, и если вы не можете ответить на этот вопрос, вы не сможете работать с гладиаторами. В былые времена борцов, сражавшихся на арене называли бустуариями, и те боролись из любви к борьбе, и у них было не в порядке с головой, их было совсем немного, и они не были рабами. — Он многозначительно коснулся своей головы. — Никто не хочет сражаться до крови, если он не больной здесь. Никому это не нравится. Гладиатор не любит драться. Он сражается, потому что ему дают оружие и снимают с него цепи. И когда у него есть это оружие в руке, он воображает, что он свободен — а это то, что он желает — мечтая о свободе, иметь оружие в руке. И тогда ваша изобретательность против его сообразительности, потому что он дьявол, и вы тоже должны стать дьяволом.
— И где вы находите таких людей? — спросил Красс, заинтригованный и захваченный откровенной, прямой информацией от человека, знавшего так свою профессию.
— Есть только одно место, где их можно найти — таких, как я хочу. Только одно место. Рудники. Это должны быть рудники. Они должны быть из места, по сравнению с которым легион является раем, латифундия — это рай и даже виселица — это благословенная милость. Вот где мои агенты находят их. То есть где они нашли Спартака — и он был коруу. Знаете ли вы, что это слово означает? Кажется, это Египетское слово.
Красс покачал головой.
— Это означает, раб в третьем поколении. Внук раба. В Египте, также называют некое отвратительное животное. Ползающий зверь. Зверь, неприкасаемый даже для компании зверей, да, даже для компании зверей. Коруу. Мы можем спросить, почему это возникло в Египте? Я скажу вам. Там это хуже, чем ланиста. Когда я вошел в ваш лагерь, ваши офицеры так смотрели на меня. Почему? Почему? Мы все мясники, не так ли, и мы имеем дело с резным мясом. Тогда почему?
Он был пьян. Он был полон жалости к себе, этот толстый тренер гладиаторов, сохранивший школу в Капуе. Явилась его душа; даже толстая и грязная свинья, посмешище, песчинка, превращающаяся в начинку для кровяной колбасы, имеет душу.
— И Спартак был коруу, сказал Красс мягко. — Спартак из Египта?
Батиат кивнул. — Фракиец, но он из Египта. Египетские золотые мешки покупают в Афинах, и когда могут, покупают коруу, и Фракийцы ценятся.
— Почему?
— Существует легенда, что они хороши, чтобы копаться под землей.
— Понятно, но почему говорят, что Спартак был куплен в Греции?
— Знаю ли я, почему говорят всю эту чушь? Но я знаю, где он был. Потому что я купил его. В Фивах. Вы сомневаетесь во мне? Я лжец? Я толстый ланиста, одинокий человек, сидящий под этим паршивым дождем в Галлии. Почему я живу в одиночестве? Какое у вас право смотреть на меня свысока? Ваша жизнь — это ваша жизнь. Моя — моя.
— Ты мой почетный гость, я не смотрю на тебя свысока, — сказал Красс.
Батиат улыбнулся и наклонился к нему. — Вы знаете, чего я хочу? Знаете, что мне нужно? Мы двое одиноких мужчин в целом мире, мы оба. Мне нужна женщина. Сегодня. — Его голос стал хрипло-мягким и умоляющим. — Зачем мне нужна женщина? Не из-за похоти, а из одиночества. Исцелить шрамы. У тебя есть женщины — мужчины не отсекают себя от женщин.
— Расскажи мне о Спартаке и Египте, — сказал Красс. — Потом мы поговорим о женщине.
III
До того, как в книгах и проповедях появился христианский ад, и возможно, впоследствии тоже — на земле был ад, который люди видели, рассмотрели и хорошо знали. Ибо такова природа человека, что он может писать только о том аде, который сначала создал для себя.
В июле месяце, сухом и ужасном, поднимитесь из Фив вверх по Нилу. Преодолейте Первый Порог. Вы уже находитесь на собственной земле дьявола. Посмотрите, как зеленая лента вдоль берега реки уменьшилась и засохла! Посмотрите, как холмы и барханы пустыни превращаются во все более мелкий и истончающийся песок. Дым и прах; Ветер касается его, и он взвивается здесь, и он выбрасывает щупальца там. Там, где река течет медленно — и это происходит в сухую погоду — на ней лежит корочка белого порошка. Порошок висит в воздухе, и это уже очень горячо.
Но по крайней мере в этом месте не ветрено. Теперь вы прошли Первый Порог, и вы должны направиться в Нубийскую пустыню, которая лежит на юге и востоке. Идите в пустыню достаточно далеко, чтобы потерять маленький ветерок, выживший над рекой, но не настолько далеко, чтобы уловить даже легкий бриз с Красного моря. А теперь идите на юг.
Внезапно, ветра нет по-прежнему, и земля мертва. Только воздух жив, и воздух стал стеклянным от жара и мерцает от жары, и человеческие чувства надолго замерли, потому что он ничего не видит, но все скукожилось, исказилось и искривлено жаром. И пустыня тоже изменилась. Многие люди ошибочно считают, что пустыня везде одна и та же; но пустыня означает только нехватку воды, и эта нехватка воды различается в чрезвычайной степени, пустыня меняется также в зависимости от характера почвы или того ландшафта, где эта пустыня находится. Есть скалистые пустыни, горные пустыни, песчаные пустыни, белые соляные пустыни и лавовые пустыни, а также страшная пустыня дрейфующего белого праха, где смерть является абсолютной подписью.
Здесь вообще ничего не растет. Не сухой, скрученный, жесткий кустарник скальной пустыни; не одинокие бурьяны песчаной пустыни, но везде ничто.
Идите в эту пустыню. Пройдите через белый прах и почувствуйте, как волны ужасного жара бьются о вашу спину. Здесь настолько жарко, насколько это вообще может быть, и все же, чтобы позволить человеку выжить, именно здесь. Проследите путь через эту горячую и страшную пустыню, где время и пространство станут безграничными и чудовищными. Но вы продолжаете и продолжаете. Что такое ад? Ад начинается тогда, когда простые и необходимые акты жизни становятся чудовищными, и это знание разделили все люди, вкусившие ад на земле. Итак, там страшно ходить, дышать, видеть, думать.
Но это не вечно. Неожиданно, появляются очертания нового аспекта ада. Перед вами черные горные гряды, странные, кошмарные черные хребты. Это черный откос. Вы идете к черному камню, а затем вы увидите, что он пронизан жилами блестящего белого мрамора. Ах, какой яркий этот мрамор! О, как он переливается и сияет и с каким небесным блеском! Но он должен обладать небесным блеском, ибо улицы неба вымощены золотом, а белый мрамор богат золотом. Вот почему сюда пришли люди, и именно поэтому вы придете сюда, потому что мрамор богат и тяжел от золота.
Подойди поближе и посмотри. Давным — давно, египетские фараоны обнаружили этот черный скальный уступ, и в те времена у них были только инструменты из меди и бронзы. Итак, они могли откалывать и царапать по поверхности, но не больше. Но после поколений царапальщиков поверхности, золото выступило, и было необходимо войти в черный камень и сколоть белый мрамор. Это стало возможным потому, что медный век был пройден, наступал век железа, и теперь люди стали обрабатывать мрамор кирками, железными клиньями и восемнадцатифунтовыми кувалдами.
Но нужен был новый тип человека. Жара, пыль и физические искривления, необходимые для следования за закручивающимися золотоносными жилами в скалу не позволяло нанимать крестьян ни из Эфиопии, ни из Египта, и обычный раб слишком дорого стоил и умирал слишком быстро. Так что на это место привозили солдат взятых в плен и детей, которые были коруу, рожденные в рабстве, потомки рабов, плод процесса отбора, в котором выживали только самые сильные и крепкие. И дети были нужны, потому что когда жилы сужались глубоко внутри черного скального откоса, только ребенок мог работать там.
Древние великолепие и сила фараонов ушли в прошлое, а кошельки Греческих царей Египта поиссякли; рука Рима довлела над ними и работорговцы Рима перехватили разработку рудников. В любом случае, никто лучше римлян не знал, как правильно обращаться с рабами.
Итак, вы пришли на рудники так же, как Спартак, сто двадцать два Фракийца скованных шея к шее, неся пылающие от жары цепи через пустыню на всем пути от Первого Порога. Двенадцатый человек в передней линии — это Спартак. Он почти голый, так как все они почти голые, и скоро он будет полностью голым. Он носит обрывок набедренной ткани, у него длинные волосы и он бородат, как и каждый человек в линии, длинноволосые и бородатые. Его сандалии развалились, но он носит то, что осталось от них для хоть какой-то защиты, что он может получить; хотя кожа его ног — четверть дюйма толщиной и жесткая, как кожа, это не достаточная защита от пылающих песков пустыни.
Какой он, этот человек Спартак? Ему двадцать три года, когда он несет свою цепь через пустыню, но это не клеймит его; для таких, как он, есть вечный труд, не молодость, не мужественность и не старение, а только безвременье тяжкого труда. С головы до ног, волосы, борода и лицо, покрыты порошкообразным белым песком, но под прахом песка его кожа сожжена и стала коричневой, как его темные, глубокие глаза, которые выглядывают из мертвого лица, как угли ненависти. Коричневая кожа является дополнением к жизни для таких, как он; белокожие, светловолосые рабы Северных земель не могут работать в рудниках; Солнце жарит и убивает их, и они погибают от страшной боли.
Высокий или низкий, сказать трудно, потому что мужчины в цепях не идут прямо, но тело — это веревка, оттёртое солнцем мясо, сухое и обезвоженное, но не бесплотное. Столько поколений длился процесс подбора, отвеивания, а на каменистых холмах Фракии жить было нелегко, так что то, что сохранилось, было выносливым и жестко цеплявшимся за жизнь. Горстка пшеницы, которой он кормится каждый день, плоские, твердые ячменные пироги, высосанные из каждого клочка средства для пропитания а тело достаточно молодо, чтобы поддерживать себя. Шея толстая и мускулистая, но есть гнойные язвы, там, где находится бронзовый воротник. Плечи представляют собой переплетение мышц, и поэтому они равны пропорциям всего тела, так что мужчина выглядит меньше, чем он есть. Лицо широкое и потому что однажды нос был сломан ударом рукояти плети надсмотрщика, оно кажется более плоским, чем есть на самом деле, и поскольку темные глаза широко раскрыты, оно имеет мягкое, кроткое выражение. Под бородой и пылью рот большой, с полными губами, чувственный и чувствительный, и если губы искривляются — в гримасе, а не в улыбке — вы видите, что зубы белые и ровные. Руки большие и квадратные и такие красивые, как бывают некоторые руки; действительно, единственное, чем он красив, так только своими руками.
Это, следовательно, Спартак, Фракийский раб, сын раба, который был сыном раба. Никто не знает его судьбы, и его будущее — это не книга, которую можно прочесть, и даже прочесть о прошлом — когда прошлое тяжело, и в нем нет ничего, кроме тяжелого труда — раствориться в мутном мареве разнообразной боли. Таким образом, это Спартак, который не знает будущего и не имеет причин помнить о прошлом, и ему никогда не приходило в голову, что те, кто трудится, когда-либо будут делать что-либо еще, кроме тяжелого труда, и ему не приходило в голову, что когда-либо будет время, когда трудящихся людей не будут бить плетью по спине.
О чем он думает, когда тащится по горячему песку? Ну, это должно быть ясно, что когда мужчины несут цепь, они думают о чем — то маленьком, очень маленьком, и большую часть времени, лучше не думать о большем, чем о том времени, когда вы будете снова есть, снова пить, снова спать. Поэтому в голове Спартака нет сложных мыслей, как и в умах любого из его Фракийских товарищей, несущих на себе цепь. Вы делаете людей похожими на зверей, и они не думают об ангелах.
Но теперь конец дня, и сцена меняется, и люди, подобные этим хватаются за крохи возбуждения и перемен. Спартак поднимает глаза и видит черную ленту уступа. Существует география рабов, и хотя они не знают формы морей, высоту гор или течение рек, они достаточно хорошо знают серебряные рудники Испании, золотые рудники Аравии, железные рудники Северной Африки, медные рудники Кавказа и оловянные рудники Галлии. Существует их собственный лексикон ужаса, их собственное убежище в знаниях о другом месте, хуже того, где они находятся; но хуже чем черный откос Нубии — нет ничего во всем широком мире.
Спартак смотрит на это; другие смотрят на это, и вся линия останавливает свое мучительное движение, верблюды с их бременем несвежей воды и скверной пшеницы тоже останавливаются, как и надсмотрщики с их хлыстами и пиками. Все смотрят на черную ленту ада. И затем линия продолжает свое движение.
Солнце опускается за черную скалу, когда они достигают ее, и она становится более черной, более дикой, более зловещей. Это конец рабочего дня и рабы выходят из шахт.
— Кто они, кто они? — думает Спартак.
И человек позади него шепчет: — Боже, помоги мне!
Но Бог не поможет ему здесь. Бога здесь нет; что бы Бог здесь делал? И тогда Спартак понимает, что эти существа, что он видит, не какие-то странные особи, живущие в пустыне, но такие же люди, как он сам и дети, такие, каким он был однажды. Это то, что они есть. Но их непохожесть на людей развивалась изнутри и извне; и ответом тем силам, которые формировали их во что-то иное, чем человеческое, был внутренний отклик, угасание желания или потребности быть человеком. Смотри, они — это они! Сердце Спартака, ставшее с течением лет как камень, начинает сжиматься от страха и ужаса. Колодцы жалости к себе, которые он считает иссохшими, снова влажны, и его обезвоженное тело все еще способно на слезы. Он смотрит на них. Кнут ударяет по спине, чтобы он мог двигаться дальше, но все же он стоит и смотрит на них.
Они ползают в шахтах, и теперь, когда они выходят, они по-прежнему ползут, как животные. Они не купались с тех пор, как они здесь, и им никогда не искупаться вновь. Их кожа — куски черной пыли и коричневой грязи; их волосы длинные и спутанные, а когда они не дети, они бородаты. Некоторые мужчины чернокожи, а некоторые белые, но теперь разницы настолько мало, что ее почти не замечают. У всех уродливые мозоли на коленях и локтях, и они голые, совершенно голые. Почему нет? Что, одежда даст им прожить дольше? Рудники имеют только одну цель — приносить прибыль для Римских акционеров, и даже клочки грязной ткани чего-то стоят.
Тем не менее они носят предмет одежды. У каждого на шее бронзовый или железный ошейник, и когда они приползают по черной скале, надсмотрщики защелкивают каждый воротник на длинную цепь, и когда есть двадцать человек, скованных одной цепью, они бредут к своим казармам. Следует отметить, что никто никогда не сбегал с Нубийских рудников; никто не мог убежать. Год в этих рудниках, и как возможно когда-нибудь снова принадлежать к миру людей? Цепь — символ больший, чем нужда.
Спартак смотрит на них и ищет своего рода, свое племя, людей, которые являются человеческим племенем, когда человек — раб. — Разговаривайте, — говорит он сам себе, — говорите друг с другом. Но они не говорят. Они молчат как смерть. — Улыбайтесь, — умоляет он про себя. Но никто не улыбается.
Они несут с собой свои инструменты, железные кирки, ломы и долота. У многих из них на голове надеты грубые лампы. Дети, тощие как пауки, дергаются при ходьбе, и постоянно моргают при свете. Эти дети никогда не вырастут; они хороши в течение двух лет максимум, после того как они прибудут на рудники, но нет другого способа следовать за золотым камнем, когда жилы сужаются и скручиваются. Они несут свои цепи, как и Фракийцы, но они даже не поворачивают головы, чтобы посмотреть на новичков. У них нет любопытства. Им все равно.
И Спартак знает. — Через некоторое время мне будет все равно, — говорит он себе. И это более страшно, чем все остальное.
Теперь, когда рабы идут есть, Фракийцев гонят вместе с ними. Каменное укрытие, которое является их казармами, построено напротив самого основания уступа. Оно было построено давно, очень давно. Никто не может вспомнить, когда оно было построено. Оно построено из массивных плит из необработанного черного камня, внутри нет света и вентиляция только от отверстий с обеих сторон. Казарму никогда не чистили. Грязь десятилетий гнила на ее полу и затвердела. Надсмотрщики никогда не входят в это место. Если внутри происходят неприятности, тогда еду и воду не выдают; будучи уже достаточно долго без пищи и воды, рабы становятся послушными и выползают, как животные, которыми они и являются. Когда кто-то умирает внутри, рабы выволакивают тело. Но иногда маленький ребенок умрет глубоко внутри длинных бараков, и его не заметят и он не будет найден до тех пор, пока его тело не разложится. Это место и есть казарма.
Рабы вступают в него без своих цепей. У входа их расковывают и дают деревянную миску с едой и кожаный мех с водой. Мех содержит немного меньше кварты воды, и это их двухразовый рацион в день. Но двух кварт воды в день недостаточно для того, чтобы восполнить то, что жар отбирает в таком сухом месте, и поэтому рабы подвергаются процессу постепенного обезвоживания. Если другие вещи не убивают их, рано или поздно их почки разрушаются и когда они становятся слишком больными, чтобы работать, их выгоняют в пустыню умирать.
Все это Спартак знает. Знание рабов — это его знание, а сообщество рабов — его сообщество. Он родился в нем; он вырос в нем; он повзрослел в нем. Он знает главный секрет рабов. Это желание — не удовольствия, комфорта, пищи, музыки, смеха, любви, тепла, женщин или вина, ничего из этих вещей — это желание выдержать, выжить, просто это и не более того, выживание.
Он не знает почему. Нет причин для этого выживания, нет логики этому выживанию; но и знание не является инстинктом. Это больше, чем инстинкт. Никакое животное не могло бы пережить этот путь; образец для выживания не прост; это не легкая вещь; это намного сложнее, продуманнее и сложнее, чем все проблемы, с которыми сталкиваются люди, никогда не сталкивавшиеся с подобным. И для этого есть причина. Просто Спартак не знает причину.
Теперь он выживет. Он адаптируется, прогнется, приспособится к условиям, акклиматизируется, повысит чувствительность; он является механизмом высокой текучести и гибкости. Его освобожденное от цепи тело сохраняет силу свободы. Как долго он и его товарищи носили эту цепь, через море, вверх по реке Нил, через пустыню! Недели и недели несли они цепи, и теперь он свободен от этого! Он легкий, как перо, но найденная сила не должна быть потрачена впустую. Он принимает свою воду — больше воды, чем он видел за долгие недели. Он не будет глотать ее и мочиться в отходы. Он будет охранять ее и пить в течение нескольких часов, чтобы все возможные капли могли погрузиться в ткани его тела. Он берет еду — пшеницу и ячменную кашу приготовленную с сухой саранчой. Ну, есть сила и жизнь в сухой саранче, а пшеница и ячмень — ткань его плоти. Он ел хуже, и вся еда должна быть съедена; те, кто позорят пищу, даже в мыслях, становятся врагами пищи, и вскоре они умирают.
Он входит во тьму казарм, и зловонная волна гнилого запаха когтями впивается в его обоняние. Но никто не умирает от запаха, и только дураки или свободные люди могут позволить себе роскошь рвоты. Он не будет тратить унцию воды из своего желудка таким образом. Он не будет бороться с этим запахом; с этим нельзя бороться. Вместо этого он обнимет этот запах; он будет приветствовать его и пусть он пропитает его, скоро это будет для него не страшно.
Он ходит в темноте, и его ноги ведут его. Его ноги подобны глазам. Он не должен споткнуться или упасть, поскольку в одной руке он несет еду, а в другой — воду. Теперь он направляется к каменной стене и садится спиной к ней. Здесь не так уж плохо. Камень прохладный, и у него есть поддержка для спины. Он ест и пьет. И все вокруг него — движения, дыхание и жевание других мужчин и детей, поступающих точно так же, как он, и его внутренний эксперт — органы его тела помогают ему и умело извлекают то, что им нужно от маленького количества пищи и воды. Он вынимает последний кусок еды из своей чаши, выпивает что осталось, и облизывает внутренность дерева. У него нет аппетита; еда — это выживание; каждая маленькая крошка и кусочек пищи — это выживание.
Теперь еда съедена, и некоторые из тех, кто поел, более довольны, а другие поддаются отчаянию. Не все отчаяние исчезло из этого места; надежда может уйти, но отчаяние цепляется упрямо, и слышатся стоны, слезы и вздохи, и где-то вибрирует крик. И есть даже тихий разговор, ломаный голос, который взывает:
— Спартак, где ты?
— Здесь, я здесь, Фракиец, — отвечает он.
— Здесь Фракиец, — говорит другой голос. — Фракиец, Фракиец. Они его люди, и они собираются вокруг него. Он чувствует их руки, когда они прикасаются к нему. Возможно, другие рабы слушают, но в любом случае они ведут себя очень тихо. Это только из-за новичков в аду. Возможно, те, кто пришел сюда раньше вспоминают то, что в основном они боятся запоминать. Некоторые понимают слова аттического языка, а другие — нет. Возможно где-то, даже, есть память о заснеженных вершинах гор Фракии, благословенная, благословенная прохлада, ручьи, проходящие через сосновые леса и черные козлы прыгающие среди камней. Кто знает, какие воспоминания сохраняются среди проклятых людей черного откоса?
Они зовут его «Фракиец», и теперь он чувствует их со всех сторон, и когда он протягивает руку, то чувствует лицо одного из них, все покрытое слезами. Ах, слезы — это отходы.
— Где мы, Спартак, где мы? — шепчет один из них.
— Мы не заблудились, мы помним, как мы пришли.
— Кто вспомнит о нас?
— Мы не потерялись, — повторяет он.
— Но кто вспомнит о нас?
Так нельзя говорить. Он для них как отец. Для мужчин вдвое старше годами, он отец по старому племенному закону. Они все Фракийцы, но он Фракиец. Поэтому он тихо повторяет им, словно отец рассказывает сказку своим детям:
«На берегу, где ломались пенистые волны, Тяжкие волны, гонимые Западным ветром, Вспенившись мелко вверх из глубин океана, И, выгнувшись лука дугой, разбиваясь о землю, Белую пену свою извергая сильно и далеко, Также тяжелой волною катили Данайцы Неколебимым воинским строем…»Он захватывает их и удерживает их страдания, думая про себя: — Что за чудо, какая магия в старой песне! Он избавляет их от этого ужаса и они стоят на жемчужных пляжах Трои. Есть белые башни города! Есть золотые, бронзовые воины! Мягкое пение взлетает и опускается, развязывает узлы страха и тревоги и в темноте происходит перетасовка и движение. Рабы не могут знать греческий, и действительно, Фракийский диалект Спартака достаточно не похож на язык Аттики; они знают о песнопении, где сохраняется старая мудрость народа прошедшая испытание временем. .
Наконец, Спартак ложится спать. Он будет спать. Молодой, он давно встретил и победил страшного врага — бессонницу. Теперь он сам вспоминает и исследует воспоминания детства. Он хочет прохлады, ясного синего неба и солнца, мягкого бриза, и все они есть. Он лежит среди сосен, наблюдая, как козы пасутся, и старик, старик рядом с ним. Старик учит его читать. Тростью, старик чертит на земле букву за буквой. — Читай и учись, дитя мое, — говорит ему старик. — Мы, рабы несем это оружие с собой. Без этого мы как звери в поле. Тот же бог, который дал людям огонь, дал им силу записать свои мысли, чтобы они могли вспомнить мысли богов в золотой древности. Тогда люди были близки к богам и разговаривали с ними по собственному желанию, и тогда не было рабов. И это время снова наступит.
Так помнит Спартак, и сейчас его память превращается в сон, сейчас он спит…
Утром он проснулся от грохота барабана. В барабан бьют у самого входа в казармы, эхо и отголоски этого боя отражаются от стен каменной пещеры. Он встает, и слышит вокруг всех своих поднимающихся собратьев-рабов. В полной темноте они двигаются к выходу. Спартак забирает свою миску с собой; если бы он забыл об этом, для него не было бы еды или питья в этот день; но он мудр на путях рабства, и здесь в образе жизни рабов нет ничего такого, что он не мог бы предвидеть. По мере продвижения, он чувствует давление тел вокруг себя, и он позволяет людскому морю перенести себя и к отверстию в конце каменных бараков. А барабан все это время продолжает бить.
Это час перед рассветом, и сейчас в пустыне прохладнее, чем когда-либо в течении суток. В этот единственный час дня пустыня — друг. Нежный ветерок охлаждает лик черного откоса. Небо — прекрасное, сине-черное, выцветает и мерцающие звезды мягко исчезают, единственные женщины в этом унылом, безнадежном мире мужчин. Даже рабам на золотых приисках Нубии, откуда никто никогда не вернется — должно быть, нужно немного отдохнуть; и потому им дают этот час до рассвета, острый, горько — сладкий, могущий заполнить их сердца и возродить их надежды.
Надсмотрщики стоят с одной стороны, группируются, жуют хлеб и потягивают воду. Еще четыре часа рабов не будут кормить или поить, но одно дело быть надсмотрщиком, а другое — быть рабом. Надсмотрщики завернуты в шерстяные плащи, и каждый несет кнут, весы с чашками и длинный нож. Кто эти люди, эти надсмотрщики? Что привело их в это ужасное безлюдное место в пустыне?
Это люди из Александрии, злобные, жестокие люди, и они здесь, потому что плата высока, и потому что они получают процент от всего золота добываемого на руднике. Они здесь со своими собственными мечтами о богатстве и досуге, и с обещанием Римского гражданства, за выслугу в пять лет в интересах корпорации. Они живут будущим, когда они арендуют квартиры в одном из многоквартирных домов в Риме, когда каждый из них купит три, четыре или пять девушек — рабынь, чтобы спать с ними и служить им, и когда они будут проводить каждый день в играх или в бане, и когда они будут пьяны каждую ночь. Они верят, что придя в этот ад, они выстраивают свои будущие земные небеса; но правда в том, что им, как и всем тюремным надзирателям, требуется от мелкого проклятого господства больше парфюма, вина и женщин.
Это странные люди, уникальный продукт трущоб Александрии и язык, на котором они говорят, — жаргонная смесь Арамейского и Греческого. Прошло два с половиной столетия с тех пор, как Греки завоевали Египет, и эти надсмотрщики не Египтяне, а не Греки, но Александрийцы. Это означает, что они универсальные коррупционеры, циничны в своем мировоззрении и и не верят в богов вообще. Их похоть извращена, но обычна; они ложатся с мужчинами, и спят наркотическим сном от сока листьев Кхат, растущих на побережье Красного моря.
Это люди, которых Спартак наблюдает, там, в прохладный час перед рассветом, когда рабы, бредут от больших каменных бараков, берут свои цепи и идут к откосу. Это будут его хозяева; и они будут обладать над ним силой жизни и силой смерти; и поэтому он следит за мелкими различиями, привычками, манерами и указаниями. В рудниках нет хороших хозяев, но быть может, будут какие-то менее жестокие и менее садистские, чем другие. Он наблюдает, как они отделяются друг от друга, один за другим, чтобы начать поднимать рабов. До сих пор так темно, что он не может различить особенности черт лица, но его глаза практичны в таких вопросах, даже во время прогулки и подъема людей что-то можно определить.
Сейчас прохладно, а рабы обнажены. Даже набедренная повязка не скрывает их жалких, бесполезных, почерневших половых органов, они стоят, дрожат и дышат, обнимая руками свои тела. Гнев медленно приходит к Спартаку, потому что гнев не продуктивная вещь в жизни раба, но он думает: — Что угодно мы можем вынести, но когда нет даже клочка ткани, чтобы прикрыть наши чресла, мы похожи на животных. И затем продолжает размышлять, — Нет — хуже чем животные. Когда Римляне захватили землю и плантацию где мы жили, животные остались в поле, и только нас отобрали для рудников.
Теперь замолкает разрушительный звук барабана, и надсмотрщики разматывают свои кнуты, сплетенные из полос бычьей кожи, так что воздух наполняется музыкой щелканья и треска. Они щелкают кнутами в воздухе, потому что еще слишком рано терзать плоть, и группы рабов продвигаются вверх. Теперь светлее, и Спартак может ясно видеть тощих, дрожащих детей, которые будут спускаться вниз в чрево земли и дробить белый камень, чтобы найти золото. Другие Фракийцы тоже их видят, потому что они толпились вокруг Спартака, и некоторые из них шепчут:
— Отец, о отец, что это за чертовщина!
— Все будет хорошо, — говорит Спартак; ибо, когда ты называешься отцом теми, достаточно старыми, чтобы быть твоим отцом, что еще сказать? Тогда он говорит слова, которые должен сказать.
Теперь все группы пошли к откосу, и только сбившаяся с толку толпа Фракийцев остается. Осталось полдюжины надсмотрщиков, и вся группа во главе с одним из них, волоча кнуты, оставляющие следы на песке, направляется к новичкам. Один из надсмотрщиков требовательно говорит на своем глупом жаргоне:
— Кто ваш вождь, Фракийцы?
Нет ответа.
— Слишком рано для хлыста, Фракийцы.
Тогда Спартак говорит:
— Меня называют отцом.
Надсмотрщик смотрит на него сверху вниз и пытается его оценить.
— Ты слишком молод, чтобы называться отцом.
— Таков обычай в нашей стране.
— У нас здесь другие обычаи, отец. Когда ребенок грешит, отец наказывает. Ты меня слышишь?
— Я слышу тебя.
— Тогда слушайте, вы все, Фракийцы. Это плохое место, но бывает и хуже. Когда вы живы, мы спрашиваем работу и послушания. Когда вы умираете, мы мало что спрашиваем. В иных местах лучше жить, чем умирать. Но здесь вам лучше умереть, чем жить. Вы понимаете меня, Фракийцы?
Солнце сейчас восходит. Они скованы цепью и несут ее к откосу. Затем цепь снимают. Короткая прохлада утра уже прошла. Им дают инструменты, железные кирки, молоты и железные клинья. Им показывают белую полосу в черной скале у основания откоса. Возможно это начало жилы; возможно вообще ничто. Они должны сколоть черную скалу и обнажить золотосодержащий камень.
Теперь солнце высоко в небе, и страшная жара дня начинается снова. Выбирают молоты и клинья. Спартак размахивает молотом. Каждый час прибавляет молоту веса. Он вынослив, но никогда прежде в своей тяжкой жизни он не выполнял такую работу, и вскоре каждая мышца его тела напрягается и плачет от напряжения. Легко сказать, что молот весит восемнадцать фунтов; но нет слов, чтобы рассказать о мучениях человека, который машет таким молотом час за часом. И здесь, где вода столь драгоценна, Спартак начинает потеть. Пот сочится из его кожи; он бежит с его лба и заливает глаза; он всей силой своей воли желает прекратить потеть; он знает, что в этом климате потеть — значит погибнуть. Но пот не остановится, и жажда станет диким, несущим боль, страшным животным внутри него.
Четыре часа — бесконечны; Четыре часа — это вечность. Кто лучше раба знает, как контролировать желания тела, но четыре бесконечных часа, и когда меха с водой проносят по всем группам, Спартак чувствует, что он умирает от жажды. Как и все Фракийцы, и они истощают кожаные мехи с отдающей болотом и благословенной жидкостью. И тогда они понимают, что совершили безрассудство.
Это золотые прииски Нубии. К полудню их сила и работа замирают, а затем кнуты начинают взбадривать их. О, это замечательное владение хлыстом в руках надсмотрщика; он может касаться любой части тела, деликатно, легко, угрожающе, предупреждающе. Он может касаться паха человека или его рта, спины или лба. Это как инструмент, и он может создавать музыку на теле человека. Жажда в десять раз сильнее, чем прежде, но вода ушла, и воды больше не будет до окончания рабочего дня. А такой день — вечность.
И все же это заканчивается. Все заканчивается. Время начало и время завершение. И снова бьет барабан, и дневная работа закончена.
Спартак бросает молот и смотрит на свои кровоточащие руки. Некоторые из Фракийцев садятся. Один, парень восемнадцати лет, падает набок, его ноги сведены в жестокой агонии. Спартак подходит к нему.
— Отец, отец, это ты?
— Да, да, — говорит Спартак, и целует парня в лоб.
— Тогда поцелуй меня в губы, потому что я умираю, отец мой, и прими то, что осталось от моей души, которую я хочу отдать тебе.
Тогда Спартак целует его, но он не может плакать, потому что он сух и кричит, как сожженная кожа.
IV
Итак, Батиат закончил рассказ о том, как Спартак и другие Фракийцы пришли в Золотые прииски Нубии и как они трудились голыми на лице черного откоса. Это заняло много времени. Дождь прекратился. Наступила тьма, глубокая и полная под свинцовым небом, и двое мужчин, один из которых тренер гладиаторов, а другой патрицианский солдат удачи, который когда-нибудь станет самым богатым человеком в своем мире, сидел в мерцании света, испускаемого лампами. Батиат много пил, и расслабленные мышцы его лица стали более свободными. Он обладал такой чувствительностью, которая сочетает садизм с огромной силой жалости к себе и субъективной идентификацией, и его рассказ о золотой шахте был рассказан с силой и окрашен такой жалостью, что Красс, сам того не желая, был тронут.
Красс не был ни невежественным, ни бесчувственным человеком, он читал величественный цикл, который Эсхил посвятил Прометею, и он увидел кое-что из того, что означало для Спартака вырваться из того места, где он был до такой степени, что никакая сила, которую мог собрать Рим, не могла противостоять его рабам. Он ощущал почти страстную потребность понять Спартака, представить себе Спартака — да, и полазать немного внутри Спартака, хоть это может быть и сложно, понять вечную загадку его класса, загадку человека в цепях, расправившего плечи настолько, что сейчас он тянется к звёздам. Прищурясь, он взглянул на Батиата, говоря себе, что на самом деле он многим обязан этому толстому и уродливому человеку и задался вопросом, какая из потасканных лагерных девиц лагеря может разделить его постель на эту ночь. Такая неразборчивая похоть была вне понимания Красса, чьи желания проявлялись по-разному, но командующий был дотошным в маленьких, личных нуждах.
— И как Спартак сбежал из этого места? — спросил он ланисту.
— Он не убежал. Никто не бежал из этого места. Это место таково, что оно быстро уничтожает желание раба вернуться в мир людей. Я выкупил Спартака оттуда.
— Оттуда? Но почему? И как ты узнал, что он был там, или кто он, или кем он был?
— Я не знал. Но вы думаете, что моя репутация у гладиаторов — это легенда, вы думаете, что я толстый и бесполезный громила, ничего не знающий о чем-либо. Уверяю вас, есть искусство даже в моей собственной профессии…
— Я тебе верю, — кивнул Красс. — Расскажи, как ты купил Спартака.
— Пить вино запрещено Легиону? — спросил Батиат, поднимая пустую бутыль. — Или я должен добавить пьянство к списку уничижений, в которых ты меня держишь? Не сказано ли, что глупец держит на своем языке тугую повязку, которую освобождает только ликер?
— Я принесу тебе еще вина, — ответил Красс, он встал и прошел за занавес в свою спальню, возвращаясь с другой бутылью. Батиат был его товарищ, и Батиат не беспокоился о пробке, но стукнул горлышком бутыли об ножку стола и наливал, пока вино не потекло через край.
— Кровь и вино, — улыбнулся он. — Я хотел бы родиться иным и командовать легионом. Но кто знает? Вы сами можете увидеть, как сражаются гладиаторы. Мне это надоедает.
— Я видел достаточно сражений.
— Да, конечно. Но стиль арены и мужество на арене есть то, чему ваша собственная массовая бойня не может полностью соответствовать. Они посылают вас, чтобы восстановить Фортуну Рима после того, как Спартак разгромил три четверти вооруженных сил Рима. Вы контролируете Италию? Правда в том, что Спартак контролирует Италию. Да, вы победите его. Никакой враг не может противостоять Риму. Но на данный момент он — лучший. Так?
— Да, ответил Красс.
— А кто тренировал Спартака? Он так и не сражался в Риме, но лучшие бои — не в Риме. Мясная лавка — вот то, что ценит Рим, но настоящие великие бои проходят в Капуе и на Сицилии. Говорю вам, ни один легионер не знает, что значит сражаться, ведь на нем шлем, нагрудник, наплечники, как младенец в утробе матери, тыкает этой палкой тебя. Иди голым на арену, с мечом в руке и ничем больше. Кровь на песке, и ты чувствуешь ее запах, когда входишь. Трубы играют, барабаны бьют, солнце светит, и дамы машут кружевными носовыми платочками и не могут оторвать глаза от ваших членов, казнимых всех вешают голыми, прямо перед вами, и все они кончат прежде, чем кончится день, но здесь оргазм наступает, когда ваш живот распорот, и вы стоите там, плача, пока ваши кишки вываливаются на песок. Вот это поединок, мой командир, и чтобы это вышло хорошо, обычные люди не годятся. Вам нужна другая порода, и где вы ее найдете? Я готов тратить деньги, чтобы заработать деньги, и я посылаю своих агентов, чтобы купить то, что мне нужно. Я отправляю их в места, где слабые умирают быстро и где трусы убивают самих себя. Два раза в год я отправляю агентов на Нубийские рудники. Однажды я был там, я — да, и этого было достаточно. Чтобы поддерживать работу рудников, вы должны использовать рабов. Большинство из них хороши в течение двух лет, не больше; многие из них хороши только шесть месяцев. Но единственный прибыльный способ работать на рудниках — быстро использовать рабов и всегда покупать больше. И так как рабы знают это, всегда есть опасность отчаяния. Это великий враг в рудниках, отчаяние. Перехватите болезнь. Поэтому, если у вас есть отчаянный человек, сильный мужчина, который не боится хлыста и кого другие слушают, лучше всего убить его быстро и выбросить на солнце, чтобы мухи могли питаться его плотью, и каждый мог увидеть плод отчаяния. Но такое убийство является пустой тратой и не пополняет кошелек, поэтому у меня есть договоренность с надсмотрщиками, они придерживают таких людей для меня и продают их по справедливой цене. Деньги попадают в их карманы, и никто не остается в проигрыше. Такие люди становятся хорошими гладиаторами.
— И так ты купил Спартака?
— Точно, я купил Спартака и другого Фракийца по имени Ганник. Вы знаете, в то время на Фракийцев была большая мода, потому что они хороши с кинжалом. В одном году это кинжал, на следующий год меч, в следующем году фусцина. На самом деле, многие Фракийцы никогда не касались кинжала, но такая легенда есть, и дамы не хотят видеть кинжал в руках всех остальных.
— Ты сам его купил?
— Через моих агентов. Они отправили их обоих в цепях из Александрии, и я держу портового агента в Неаполе и отправляю их по суше на носилках.
— У тебя немалый бизнес, — признался Красс, который всегда был готов вложить с прибылью немного денег.
— Значит, вы это понимаете, — кивнул Батиат, и вино потекло с уголков его рта, когда он растягивал в улыбке свои тяжелые челюсти. — Так поступают немногие. Как вы думаете, каковы мои вложения в Капуе?
Красс покачал головой. — Мне это никогда не приходило в голову. Каждый видит гладиаторов и никто не задумывается над тем, сколько нужно вложить, прежде чем они выйдут на арену. Но это распространено. Один видит легион, а другой говорит, что всегда были легионы, и поэтому всегда будут легионы.
Это была великолепная лесть. Батиат опустил бокал и уставился на командующего, а затем он провел пальцем вверх и вниз по своему выпуклому носу.
— Угадай.
— Миллион?
— Пять миллионов денариев, — медленно и решительно сказал Батиат. — Пять миллионов денариев. Только подумайте. Я работаю с агентами в пяти странах. Я владею портовым агентом в Неаполе. Я кормлю только лучшим, цельным зерном пшеницы, ячменя, говядиной и козлятиной. У меня есть своя арена для небольших представлений и пар, но в амфитеатре имеется каменная трибуна и это стоило многих миллионов. Я расквартировываю и кормлю манипул местного гарнизона. Не говоря уже о взятках в том же направлении — попрошайки, прошу прощения. Не все военные похожи на вас. И если вы сражаетесь с вашими ребятами в Риме, это пятьдесят тысяч динариев в год для трибунов и административных боссов. Не говоря уже о женщинах.
— Женщины? — спросил Красс.
— Гладиатор — это не плуг на латифундии. Если вы хотите, чтобы он был в тонусе, вы должны предоставить ему кое-что для сна. Тогда он лучше ест и сражается лучше. У меня есть дом для моих женщин, и я покупаю только лучшее, нет нерях или иссохших мешков с костями, но каждая сильна, здорова и девственна, когда попадает в мои руки. Я знаю; я пробую их. Он выпил свой стакан, лизнул его губами, выглядя при этом жалобными и одинокими. — Мне нужны женщины, — жаловался он, медленно наливая вино. — Некоторые мужчины — не я.
— А что за женщину они называют женой Спартака?
— Вариния, — сказал Батиат. Он ушел в себя, и в его глазах был мир ненависти, гнева и желания. — Вариния, — повторил он.
— Расскажи мне о ней.
Долгое молчание сказало Крассу больше, чем последующие слова. — Ей было девятнадцать, когда я купил ее. Германская сука, но посмотреть приятно, если вам нравятся желтые волосы и голубые глаза. Маленькое грязное животное, и я должен был убить ее, да помогут мне Боги! Вместо этого я отдал ее Спартаку. Это была шутка. Он не хотел женщину, а она не хотела мужчину. Это была шутка.
— Расскажи мне о ней.
— Я тебе о ней рассказал! — огрызнулся Батиат. Он встал, споткнувшись о порог палатки, и Красс услышал, как он мочится наружу. Добродетелью Командующего было то, что он преследовал свои цели целеустремленно. Батиат, спотыкаясь идущий к столу, не беспокоил его. Не было его целью или необходимостью вытащить джентльмена из ланисты.
— Расскажи мне о ней, — настаивал он.
Батиат тяжело покачал головой. — Не возражаешь, что я напиваюсь? — спросил он с обиженным достоинством.
— Я не испытываю никаких чувств по этому вопросу. Ты можете пить сколько захочешь. — ответил Красс. — Но ты говорил мне, что у тебя появились Спартак и Ганник, доставленные по суше на носилках. В цепях, я полагаю?
Батиат кивнул.
— Значит, ты его раньше не видел?
— Нет. Над тем, что я увидел, вы думали бы недолго, но я сужу о людях по-иному. Оба были бородатые, грязные, все покрыты язвами и ранами и избиты кнутом с головы до ног. Воняли они так мерзко, что желудку пришлось бы плохо, подойди вы к ним. Их засохшие экскременты были повсюду. Они были истощены до предела, и только их глаза смотрели отчаянно. Вы бы не взяли их для чистки туалетов, но я посмотрел на них, и я увидел что-то, потому что это мое личное искусство. Я отправил их в ванны, побрил их, постриг, устроил им растирание с маслом и хорошо накормил.
— Теперь ты расскажешь мне о Варинии?
— Будь ты проклят!
Ланиста неуклюже потянулся за своим стаканом вина, но опрокинул его. Он упал грудью на стол, уставившись на красное пятно. Что он там увидел, никто не может сказать. Возможно, он видел прошлое, и, возможно, он видел что-то в отдаленном будущем. Ибо искусство авгура не является полностью мошенничеством, и только люди, а не животные, имеют право судить о последствиях своих действий. Это был человек, обучивший Спартака; он впечатал себя в будущее, у которого нет конца, как это делают все мужчины, но во веки веков все родившиеся и еще нерожденные будут помнить его. Тренер, который создал Спартака, сидел лицом к вождю людей, которые уничтожат Спартака; но они разделили преддверие смутного и озадаченного понимания того, что никто не может уничтожить Спартака. И потому, что они разделяли даже проблеск этого понимания, оба они были одинаково прокляты.
V
— Твой толстый друг, Лентул Батиат, — сказал Красс, — командующий, но Гай Красс, юноша, который лежал рядом с ним на постели, дремал, закрыв глаза — и услышал только фрагменты рассказа. Красс не был рассказчиком; рассказ был в его разуме, памяти, страхах и надеждах. Рабская Война была закончена и Спартак закончился. Вилла Салария означает мир, процветание, и Римский мир, который благословил землю, и он лежал в постели с мальчиком.
— И почему бы нет? — спросил он себя. — Чем я хуже, других великих людей?
Гай Красс размышлял о крестах, выставленных в линию вдоль дороги от Рима до Капуи, ибо он почти не спал. Его не беспокоило то, что он разделил постель с великим генералом. Его поколение больше не ощущало необходимости успокаивать чувство вины, рационализируя гомосексуализм. Это было нормально для него. Мучения шести тысяч рабов, висевших на крестах по обочине дороги, было нормальным для него. Он был гораздо счастливее Красса, великого генерала. Красс, великий генерал, был человеком, одержимым дьяволами; Но Красс, молодой человек благородного происхождения, отчасти связанный пожалуй с семьей по фамилии Красс, одной из величайших в Риме того времени — не боролся с дьяволами.
Верно, что мертвый Спартак оскорбил его. Он ненавидел мертвого раба, но когда он открыл глаза и заглянул в затененное лицо Красса, ему было нелегко объяснить свою ненависть.
— Ты не спишь, — сказал Красс, — нет, ты все равно не спишь, есть какая — то история, если ты знаешь — почему ты ненавидишь Спартака, который теперь мертв и ушел навсегда?
Но Гай Красс потерялся в своих воспоминаниях. Это было четыре года назад, его другом был Брак. И с Браком он отправился вдоль Аппиевой дороги в Капую, и Брак хотел понравиться ему. Угодить ему галантно, богато и щедро, ибо что может быть лучше, чем сидеть рядом с человеком, которого вы вожделеете на подушках в амфитеатре, напротив арены, и видеть, как люди сражаются насмерть? В то время, четыре года назад, за четыре года до этого странного вечера на Вилла Салария, он делил носилки с Браком, и Брак льстил ему, и обещал, что он покажет ему лучшее из сражений, которое только можно увидеть в Капуе — и что стоимость не будет препятствием. Будет кровь на песке, и они наслаждаясь вином, будут смотреть на нее.
И затем он отправился с Браком к Лентулу Батиату, который содержал лучшую школу и обучал лучших гладиаторов во всей Италии.
— И все это, — размышлял Гай, было четыре года назад, прежде чем началась Рабская война, прежде чем кто-нибудь услышал имя Спартака. И сейчас, Брак был мертв, Спартак тоже был мертв, а он, Гай, лежал в постели с величайшим генералом Рима.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Рассказывающая о первом путешествии в Капую, проделанном Марием Браком и Гаем Крассом, примерно за четыре года до вечера на Вилла Салария и поединке двух пар гладиаторов
I
В один прекрасный весенний день, в своем кабинете сидел Лентул Батиат, ланиста, порыгивая время от времени, обильный завтрак складывался в его желудке в комфортный кусочек, его счетовод — Грек вошел в комнату и сообщил ему, что два молодых Римлянина ждали снаружи и что они хотели поговорить с ним о поединке нескольких пар.
И офис, и счетовод — хорошо образованный Ионийский раб — были признаком богатства и процветания Батиата. Его ученичество началось с районной политики и устроении уличных боев, его проницательность при подъеме по социальной лестнице, связи, то с одной влиятельной семьей, то с другой, и организационные способности, позволившие ему создать одну из самых крупных и эффективных уличных банд в городе, окупились хорошо, и вложение его тщательно накопленного заработка в маленькую гладиаторскую школу в Капуе было мудрым. Как он часто любил выражаться, он выехал на волне будущего. Гангстер мог зайти так далеко, и не далее, и никакой гангстер не может всегда быть проницателен настолько, чтобы выбрать выигрышную сторону. Более сильные банды, чем его, были стерты с римской сцены неожиданной победой противника и дикой яростью нового консула.
С другой стороны, поединки пар — как их обычно называли — было новой областью для прибыльных вложений; это было законно; это было признано бизнесом; и любой, правильно прочитавший знамения времени, знал, что он был только в зачаточном состоянии. Случайное развлечение скоро станет подавляющим увлечением всей социальной системы. Политики начали осознавать, что если кто-то и не может обрести славу успешного завоевателя чужой земли, однако может почти так же хорошо создать в домашних условиях, небольшую копию сражения из сотни пар, растянувшееся на дни и недели, что уже не было редкостью. Спрос на обученных гладиаторов никогда не удовлетворялся, а цены возрастали все выше и выше. В городах, одном за другим строились каменные арены, наконец, одна из самых красивых и впечатляющих арен во всей Италии была построена в Капуе, Лентул Батиат решил отправиться туда и основать школу.
Он начал с очень малого, имея лишь небольшую хижину и грубую боевую площадку, тренируя по одной паре за раз; но его бизнес быстро рос, и теперь, спустя пять лет, у него было прекрасное заведение, где обучались и содержались более ста пар. У него была своя каменная тюрьма, собственный гимнастический зал и баня, собственный учебный курс и конечно собственная арена, не большая для публичных амфитеатров, но способная вместить вечеринки на пятьдесят или шестьдесят человек и в то же время достаточно большая для поединков трех пар. Кроме того, он установил хорошие связи с местными военными властями — давая соответствующие взятки — дабы силы регулярного войска были доступны ему в любое время, и поэтому создавая свои частные полицейские силы. Его кухня служила небольшой армии гладиаторов, их женщин, тренеров, домашних рабов и рабов мусорщиков, его фамилия состояла из более чем четырехсот человек. У него были причины быть довольным собой.
Офис, в котором он сидел в это солнечное весеннее утро, был последним приобретением. В начале своей карьеры он сопротивлялся всяческой рекламе. Он не был патрицием, и не притворялся, что является им. Но по мере роста своих прибылей он обнаружил, что ему надлежало жить соответственно. Он начал покупать Греческих рабов, архитектор и счетовод были включены в покупку. Архитектор убедил его построить офис в Греческом стиле, с плоской крышей и колоннами, трехстенный, с четвертой стороной, открытой для самой приятной перспективы, которую предоставил ему пейзаж. С помощью задернутых штор, вся сторона комнаты была открыта для свежего воздуха и солнечного света. Мраморный пол и прекрасный белый стол, на котором он вел свои дела, были подобраны с отличным вкусом. Открытая сторона была за его спиной, он сидел лицом к дверному проему. Кроме того, у него была комната для своих клерков и приемная. Это было далеко от войн банд в переулках Рима.
Теперь счетовод сказал: — Двое из них — тяжеловесы. Духи, румяна, очень дорогие кольца и одежда. Много денег, но они тяжеловесы, и они могут доставить неприятности. Один из них — молодой мальчик, лет двадцати, я думаю. Другой пытается угодить ему.
— Пусть войдут, — сказал Батиат.
Спустя мгновение вошли два молодых человека, и Батиат поднялся с чрезмерной вежливостью, указывая на два стула перед его столом.
Когда они сели, Батиат оценил их быстро и умело. От них веяло богатством, но у них было достаточно такта, чтобы не демонстрировать свое богатство. Это были молодые люди из хороших семей, но не великих традиций — поскольку это было совершенно очевидно, — не принадлежали к одним из строгих городских родов. Младший, Гай Красс, был симпатичен, как девочка. Брак был несколько старше, сильнее, играя доминирующую роль за двоих. У него были холодные голубые глаза, песочные волосы, тонкие губы и циничный взгляд. Он говорил. Гай просто слушал, изредка поглядывая на своего друга с уважением и восхищением. И Брак говорил о гладиаторах с явной осведомленностью поклонника игр.
— Я Лентул Батиат, ланиста, — сказал толстяк, называя себя презренным титулом, который, по его словам, обойдется им по меньшей мере в 5000 денариев до окончания дня.
Брак представил их обоих и сразу же перешел к делу.
— Мы хотели бы посмотреть поединок двух пар.
— Только для вас двоих?
— Для нас и двух наших друзей.
Ланиста серьезно кивнул и положил свои толстые руки, чтобы два его драгоценных камня, изумруд и рубин произвели должное впечатление.
— Это можно устроить, — сказал он.
— Насмерть, — спокойно сказал Брак.
— Как?
— Ты слышал меня, я хочу поединок двух пар, Фракийцев, насмерть.
— Зачем? — спросил Батиат. — Почему, вы, молодые люди, приезжаете из Рима, только затем, чтобы посмотреть поединок насмерть? Вы можете увидеть столько же крови просто в хорошем поединке — нет, лучше! — решайте. Почему насмерть?
— Потому что мы предпочитаем так.
— Это не ответ. Послушай, смотри, — сказал Батиат, разводя руками, чтобы дать мыслям успокоиться и трезво рассмотреть ситуацию людям, разбирающимся в поединках, — Вы просите Фракийцев. У меня вы увидите лучшие поединки Фракийцев в мире, но вы не увидите хороший поединок или хорошую работу с кинжалом, если вы попросите о поединке насмерть. Вы знаете это также хорошо, как и я. Это понятно. Вы платите деньги, а потом, бах! Кончено. Я могу устроить вам почасовые поединки с выигрышем по очкам, которые не будут похожи ни на что, увиденное в Риме. Фактически, вы идете в театр и наблюдаете лучшее зрелище, чем где-либо в Риме. Но если вы приходите ко мне ради личного удовольствия, тогда я настаиваю на своей репутации. У меня не репутация мясника. Я хочу показать вам хороший поединок, лучший поединок, который можно купить за деньги.
— Мы хотим хороший поединок, — улыбнулся Брак. — Мы хотим смерти.
— Это противоречие!
— Следуя за твоей мыслью, — тихо сказал Брак. — Ты хотел бы сохранить и мои деньги и твоих гладиаторов. Я покупаю, когда плачу за что-то. Я покупаю две пары насмерть. Если ты не захочешь меня обслужить, я могу отправиться в другое место.
— Разве я сказал, что не хочу услужить вам? Я хочу услужить вам лучше, чем вы думаете. Я могу дать вам две пары по очереди утром или вечером, в восемь часов на арене, если хотите. И я проведу замену, если какая-нибудь пара зарежет друг друга не слишком эффектно. Я дам вам всю кровь и острые ощущения, которые вы или ваши дамы могли бы возможно, пожелать, и я возьму с вас не более 8000 денариев за все. Включая еду, вино и любые услуги, которые вы можете пожелать.
— Ты знаешь, чего мы хотим. Я не люблю торговаться, — холодно сказал Брак.
— Это будет стоить вам 25 тысяч денариев.
Гай был впечатлен — действительно, несколько испуган огромной суммой, но Брак пожал плечами.
— Очень хорошо, они должны сражаться голыми.
— Голыми?
— Ты слышал меня, ланиста!
— Отлично.
— И я не хочу подделок — никакого обоюдного поражения мечем, чтобы демонстрировать трусость и притворяться, что они скончались. Если они оба упадут, один из ваших тренеров должен будет перерезать горло им обоим. И они должны понимать это.
Батиат кивнул.
— Я дам тебе десять тысяч сразу, а остальные, когда пары закончат.
— Хорошо. Пожалуйста, заплатите моему счетоводу, он даст вам расписку и составит для вас контракты. Ты хочешь увидеть их, прежде чем уйдешь?
— Можем ли мы прийти на арену утром?
— Утром — да, но я должен предупредить вас, что этот вид поединка может закончиться очень быстро.
— Пожалуйста, не предупреждай меня, ланиста. Он повернулся к Гаю и спросил:
— Ты хочешь увидеть их дитя?
Гай застенчиво улыбнулся и кивнул. Они вышли, и после того, как Брак заплатил и подписал контракт, они забрались в свои носилки и были доставлены на тренировочную площадку. Гай не мог оторвать глаз от Брака. Никогда, думал он, ему не приходилось видеть человека, который ведет себя так восхитительно. Не только 25 000 денариев, его собственное содержание в тысячу динариев в месяц считалось завидным всеми, кого он знал, — но способ их израсходовать и игра случая в человеческой жизни. Это было своего рода циничное презрение, к которому стремился Гай, ознаменовавшее для него высочайший уровень космополитизма; сочетавшееся в этом случае с удивительнейшей утонченностью. Никогда за тысячу лет у него не хватило бы смелости потребовать, чтобы гладиаторы сражались голыми; но это была одна из причин, почему они устраивали зрелище для своих, развлекаясь в в Капуе, вместо того, чтобы отправиться на арену в Риме.
На прогулочном дворе рабы складывали носилки. Тренировочная площадка с железной оградой, трехсторонняя клетка, сто пятьдесят футов в длину и сорок футов в ширину, с четвертой стороны зарешеченный блок, где жили гладиаторы. Гай понял, что здесь более высокое и опасное искусство, чем подготовка и содержание диких зверей; гладиатор был не только опасным зверем, но тем, кто также мог бы думать. Восхитительный трепет страха и волнения охватил его, когда он наблюдал за людьми на площадке. Их было около ста человек, одетых только в набедренные повязки, гладко выбритые, с коротко подстриженными волосами, расхаживающие с деревянными палками и посохами. Шесть тренеров прохаживались среди них, и они, как и все тренеры, были старыми армейскими ветеранами. Тренер нес короткий Испанский меч в одной руке и тяжелый кастет в другой, он ходил осторожно и осмотрительно, его глаза были нервными и настороженными. Манипул регулярных войск был расставлен с интервалами по всему периметру, каждый держал тяжелый, убийственный пилум, требующий чрезвычайной выучки.
— Не удивительно, — думал Гай — что, цена смерти нескольких из этих людей была высокой.
Сами гладиаторы были великолепно мускулистыми и изящными, подобными пантерам в своих движениях. Грубо говоря, они разделялись на три класса, три класса бойцов, столь популярных в Италии в то время. Фракийцы — группа или специализация шире названного народа, поскольку среди них было много самых желанных Евреев и Греков. Они сражались с сикой, коротким, слегка изогнутым кинжалом, общим оружием во Фракии и Иудеи, откуда большинство из них были вывезены. Эпоха популярности ретиариев только начиналась, и они сражались с двумя любопытными орудиями — рыболовной сетью и длинными рыболовными вилами, называемыми трезубцем. Для этой категории, Батиат предпочитал Африканцев, высоких, длинноногих чернокожих мужчин из Эфиопии, и они всегда ставились в пару с мирмиллонами, свободную категорию бойцов, которые носили либо меч, либо меч и щит. Мирмиллоны почти всегда были Германцами или Галлами.
— Запомни их, — сказал Брак, указывая на черных. — Это лучшая и самая искусная игра, но может оказаться скучной. Чтобы увидеть ее в лучшем виде, нужны Фракийцы. Разве вы не согласны? — спросил он Батиата.
Ланиста пожал плечами.
— У каждого есть свои достоинства.
— Выставьте для меня Фракийца против черного.
Батиат взглянул на него, затем покачал головой:
— Это неправильно. У Фракийца есть только кинжал.
— Я хочу этого, — сказал Брак.
Батиат пожал плечами, поймал взгляд одного из тренеров и кивком подозвал его. Очарованный, Гай наблюдал за тем, как гладиаторы исполняют свои точные танцевальные упражнения, Фракийцы и Евреи, оттачивающие свою работу с кинжалом с маленькими палками и маленькими деревянными щитами, чернокожие бросали сети и длинные деревянные палки, которые для всего мира были рукоятями метлы, и большие, белокурые Германцы и Галлы фехтовали деревянными мечами. Никогда за всю свою жизнь он не видел людей двигающихся настолько выверенно, таких ловких, таких изящных, казалось бы, неутомимых, поскольку они двигались танцевальным шагом, снова и снова и снова. Они были там, под солнечным светом за железными прутьями, и даже Гай, с его бедной, извращенной, искалеченной совестью, почувствовал жалость к такой великолепной и полнокровной жизни, которую должны испытывать только скотоводы. Лишь отблеск этого; никогда еще Гай не испытывал такого сильного возбуждения от перспективы будущего события. Скука вошла в его жизнь, когда он был еще ребенком. Теперь ему не было скучно.
Тренер объяснял, — У кинжала есть только одно преимущество — острие. Кинжал попался в сети, Фракийцу конец. Это приводит к вражде в школе. Это не годится.
— Выставьте их, — коротко сказал Батиат.
— Почему не с Германцами…
— Я плачу за Фракийцев, — холодно сказал Брак. — Не спорь со мной!
— Ты слышал его, — сказал ланиста.
Тренер носил на шнурке, надетом на шею серебряный свисток. Теперь он резко дунул в него три раза, и линии гладиаторов остановились.
— Кого вы хотите? — спросил он Батиата.
— Драба.
— Драба! — закричал тренер.
Один из чернокожих повернулся и пошел к ним, таща за собой сеть и шест. Гигантский человек, его темная кожа блестела от пота.
— Давид.
— Давид! — закричал тренер.
Это был Еврей, худое, ястребиное лицо, тонкие, горько изогнутые губы и зеленые глаза, бритый, загорелое лицо и голова. За пальцы, казавшиеся кривыми и неуклюжими зацепился деревянный кинжал, он смотрел сквозь гостей, не видя их.
— Еврей, — сказал Брак Гаю. — Ты когда-нибудь видел Еврея?
Гай покачал головой.
— Это будет захватывающе, Евреи очень хороши с сикой. Это все, что они умеют в бою, но они очень хороши.
— Полем.
— Полем! — закричал тренер.
Это был Фракиец, очень молодой, изящный и красивый.
— Спартак!
Он присоединился к остальным трем. Четверо мужчин стояли там, отделенные от двух Римских юношей, ланисты и от рабов с носилками тяжелым железным забором тренировочного двора. Глядя на них, Гай понял, что они были чем-то новым, чем-то другим, странным и ужасным в его собственных терминах. Это была не просто угрюмая, задумчивая мужественность — их мужественность, которая почти никогда не встречается в кругу его собственных знакомых, но так, будто они были закрыты от него. Это были люди, обученные сражаться и убивать, сражаться не как солдаты, не как звери, но сражаться как гладиаторы, что было совсем другое. Он смотрел на четыре пугающие маски.
— Как они вам нравятся? — спросил Батиат.
Гай не мог на все это ответить, он вообще не говорил, но прозвучал холодный голос Брака, — Все, кроме одного со сломанным носом, он не похож на бойца.
— Впечатление может быть обманчивым, — напомнил ему Батиат. — Это Спартак. Очень хороший, очень мощный и очень быстрый. Я выбрал его с умыслом. Он очень быстр.
— С кем вы будете ставить его?
— С черным, — ответил Батиат.
— Очень хорошо, я надеюсь, что это стоит того, — сказал Брак.
Вот когда и как Гай увидел Спартака; хотя четыре года спустя он забыл имена любого из гладиаторов и только вспомнил горячий солнечный свет, ощущение и запах того места, запах потных мужских тел.
II
Это Вариния, которая бодрствует в темноте, и она не спала эту ночь, совсем нет, даже несколько мгновений; но Спартак, который лежит рядом с ней, спит. Как крепко он спит и как глубоко! Мягкий поток его дыхания, втягивание и прохождение воздуха, являющегося топливом для огня жизни в нем, столь же регулярен и такой же, как и все своевременное убывание и течение в мире жизни, и Вариния думает об этом и знает, что жизненные циклы в этом мире имеют одну и ту же закономерность, будь то движение приливов, прохождение сезонов или плод, яйцо в лоне женщины.
Но как может человек спать таким образом, когда он знает, с чем он столкнется по пробуждении? Как он может спать на грани смерти? Откуда приходит к нему этот покой?
Легко, очень легко, Вариния прикасается к нему и прослеживает прикосновением его кожу, его плоть и его конечности, когда он лежит в темноте. Кожа эластичная, свежая и живая; мышцы расслаблены; конечности свободны и покоятся. Сон драгоценен; сон — это жизнь для него.
— Спи, спи, спи, мой возлюбленный, мой дорогой, мой нежный, мой хороший, мой ужасный. Спи и восстанавливай свою силу, муж мой, муж мой.
Все ее движения мягки и осторожны, как шепот, Вариния закрывает его, так что ее плоть все больше и теснее прижимается к нему, ее длинные ноги прижимаются к нему, уютно прижимается ее полная грудь, наконец лицо коснулось его, щека к щеке, ее золотистые волосы короной раскрываются над ним, ее ужасные воспоминания сейчас приглушаются любовью, потому что страху и любви нелегко ужиться вместе.
Однажды она сказала ему, «Я хочу, чтобы ты кое-что сделал. Я хочу, чтобы ты сделал то, что мы делаем в племени, потому что мы верим в это». Он улыбнулся ей: «Во что вы верите в племени?» Она сказала: «Ты будешь смеяться», а потом он ответил: «Смею ли я? Я когда-нибудь смеялся?» Тогда она сказала ему: «В племени, мы считаем, что душа входит в тело через нос и рот, понемногу с каждым вдохом. Ты улыбаешься». Затем он ответил: «Я улыбаюсь не тебе. Я улыбаюсь удивительным вещам, в которые люди верят»; на это она заплакала, и сказала ему, что он Грек, а Греки вообще ни во что не верят. Тогда он сказал ей: «Я не Грек, а Фракиец, и это неправда, что Греки ни во что не верят, но лучшие и самые богатые люди могут верить, и это то, во что верят Греки.» На это она ответила, что не заботиться о том, во что верили Греки, но он сделал бы то, что они делали в племени? Стал бы он прикладывать свой рот к ее рту и дышать, отдавая ей свою душу? И тогда она отдаст ему свою, и навсегда, навеки души были бы смешаны, и они были бы одним человеком в двух телах. Или он боится? И он ответил: «Разве ты не догадываешься, чего я боюсь?»
Сейчас она лежит с ним на тонком соломенном тюфяке на полу их камеры. Камера — их дом. Камера — их замок. Они вдвоем в этом каменном ящике, который измеряется размером в пять футов на семь и в который только камерный горшок и тюфяк. Но даже они не принадлежат им; ничто не принадлежит им, даже друг другу они не принадлежат, и она теперь лежит рядом с ним, касаясь его лица, ног, рук. Тихо плача — она, которую никто никогда не видел плачущей при дневном свете.
«Я не даю женщин, я одалживаю женщин», любил говорить Батиат. «Моим гладиаторам. Человек не годится для арены, если его члены высыхают. А гладиатор не раб — носильщик. Гладиатор — мужчина, а если он не мужчина, никто не заплатит за него и десяти денариев. А мужчине нужна женщина. Я покупаю неисправимых, потому что они дешевы, и если я не смогу их приручить, то как же будут мои мальчики?»)
Ночь проходит, и в камеру прокрался первый, слабый серый рассвет. Вариния должна была встать, поднявшись в свой полный рост, и ее лицо оказывалось на одном уровне с окном камеры. Если бы она выглянула из камеры, то увидела бы тренировочную площадку с оградой из железных прутьев и возле нее сонных солдат, которые днем и ночью стоят на страже. Она это хорошо знает. Камера и цепи не являются ее естественной средой обитания, как для Спартака.
Эта женщина наполнила Батиата любовным пылом и восторгом. Его агент купил ее в Риме, по сути, очень дешево, всего за 500 денариев, поэтому он знал, что товар едва ли небезупречен, но просто взгляд на нее, наполнил его рвением и восторгом. Во-первых, она была высокой и хорошо сложенной, как многие женщины из Германских племен, а Батиат восхищался высокими стройными женщинами. Во-вторых, она была очень молода, не больше двадцати или двадцати одного года, а Батиату нравились молодые женщины. Вдобавок еще одна вещь, она была довольно красивой и ее голову украшала большая копна волос золотого цвета, а Батиат предпочитал красивых женщин с прекрасными волосами. Так что не трудно понять, почему она наполнила ланисту рвением и восторгом.
Но недостаток в ней был, и он обнаружил его в первый же раз, когда попытался взять ее в постель. Она стала дикой кошкой. Она стала брыкающимся, плюющимся, царапающимся, когтистым чудовищем — и так как она была большой и сильной, намерение избить ее до потери сознания оказалось невыполнимым. В борьбе все дорогостоящие предметы, украшавшие его спальню, были разбиты, в том числе красивая Греческая ваза, которой он попытался стукнуть ее по голове, чтобы она наконец перестала сопротивляться. Его гнев и разочарование были такими, что он чувствовал себя вправе убить ее; но когда он добавил прекрасные вазы, лампы и статуэтки к первоначальной стоимости, то посчитал, что затраты слишком велики, чтобы позволить себе отдаться своему гневу. Он не мог с чистой совестью продать ее на рынке за цену соответствующую ее внешности. Возможно, потому, что начав как главарь банды в переулках Рима, Батиат был крайне щепетильным в вопросах деловой этики. Он гордился собой оттого, что ничего не продавал обманным путем. Вместо этого он решил отдать ее гладиаторам, чтобы они укротили ее, и потому, что он уже ощущал необоснованную неприязнь к странному, молчаливому Фракийцу, которого зовут Спартак, чья внешность агнца скрывала пламя, уважаемое каждым гладиатором в школе — он выбрал ее ему в партнерши.
Ему понравилось наблюдать за Спартаком, когда он передавал ему Варинию, говоря: «Это партнерша. Вернешь ее с ребенком или нет, как тебе будет угодно. Заставь ее повиноваться тебе, но не причиняй ей вреда и не калечь ее». Вот что он сказал Спартаку, стоящему молча и бесстрастно, спокойно глядя на Германскую девушку. В то время Вариния была некрасивой. На ее лице было две длинных царапины. Один глаз украшенный желто — фиолетовым синяком опух и закрылся, были еще зеленые и пурпурные синяки на лбу, шее и руках.
— Смотри, что ты получаешь, — сказал Батиат, срывая и без того разорванное платье с той, которую он отдавал, а затем она стояла обнаженной перед Спартаком. В тот момент Спартак увидел ее и полюбил, и не за наготу, но потому что без одежды она вообще не была обнаженной, не пресмыкалась и не пыталась прикрыть себя руками, но стояла просто и гордо, не показывая боли, обиды, не глядя на него или на Батиата, но погруженная в себя, с ее видением и ее душой и снами, содержащая все эти вещи, потому что она решила отдать жизнь, которая ничего больше не стоила. Его сердце устремилось к ней.
В ту ночь она спряталась в дальнем углу его камеры, и он оставил ее в покое, не сделал никаких шагов к ней, кроме как спросить ее, когда она немного успокоилась, «Ты говоришь на латыни, девочка?» — не отвечает. Тогда он сказал: «Буду разговаривать с тобой по-латыни, потому что я не говорю по-германски, теперь наступает холод ночи, и я хочу, чтобы ты легла на мой тюфяк, девочка», — от нее опять не было ответа. И он подтолкнул к ней соломенный тюфяк, и оставил его между ними, а утром он был не тронут, и они оба спали на каменном полу. Но это была первая заботливая доброта, с которой Вариния столкнулась с тех пор, как ее захватили в германских лесах за полтора года до этого.)
И в эту влажную ночь, превратившуюся в утро, память об этой первой ночи, возвращается к ней, и с памятью идет от нее к мужчине спящим рядом с ней, такая волна любви, которую он должен был чувствовать, нужно было быть камнем, чтобы не ощущать ее. Он шевелится, и внезапно открывает глаза, видя ее в тусклом полумраке зари, но видя ее целиком своим внутренним зрением, и еще не проснувшийся, он прижимает ее к себе и начинает ласкать.
— О, мой дорогой, мой дорогой, — говорит она.
— Позволь мне.
— А где ты найдешь сегодня силы, мой возлюбленный?
— Позволь мне, я полон сил.
Затем она лежит в его объятиях, слезы текут молча.
III
Утром — сражение, оно носится в воздухе и повсюду, и каждый из двухсот и некоторые умудренные гладиаторы знают и отвечают на взволнованные расспросы. Две пары будут обливаться кровью на песке, потому что двое молодых людей приехали из Рима с большими деньгами и жаждой острых ощущений. Два Фракийца, Еврей и Африканец, и поскольку Африканцы обучены работе с трезубцем, шансов не будет. Многие ланисты такого бы не разрешили, даже если вы разводите собак, вы не ставите собаку против льва, но Батиат сделает что угодно за деньги.
Чернокожий Драба, пробуждается этим утром, и говорит на своем собственном языке, — Приветствую тебя, день смерти. Он лежит на своем соломенном тюфяке и думает о своей жизни. Он размышляет над странным фактом, что у всех людей, даже самых несчастных, есть воспоминания о любви и заботе, о поцелуях и играх, радости, песнях и танцах, и все люди боятся умереть. Даже когда жизнь ничего не стоит, мужчины цепляются за нее. Даже когда они совершают одинокий и долгий путь от дома, лишенные всякой надежды на возвращение в свои дома и подвергаются всякому унижению, боли и жестокости и откормлены как холеные звери и тренировались, чтобы бороться для развлечения других, даже когда это так, они все еще цепляются за жизнь.
И он, который когда-то был честным поселенцем, с домом, женой и своими детей, голосом, к которому прислушивались в дни мира и чествовали в дни войны, — тот, у кого было все, кому теперь дали рыболовную сеть и рыболовные вилы и отправили на бой, чтобы люди могли смеяться над ним и хлопать ему в ладоши.
Он шепчет пустую философию своего класса и своей профессии: «Dum vivimus, vivamus».
Но он пуст и безутешен, его кости и мускулы болят, когда он встает, чтобы начать свой день и заставить свое тело и ум решить задачу убийства Спартака — которого он любит и ценит здесь выше всех других белых людей. Но разве не сказано, — Гладиатор — не заводи друзей гладиаторов.
IV
Сначала они пошли в ванны, все четверо шли в молчании. Разговоры были бесполезны, потому что им не о чем было говорить, а так как они будут вместе до тех пор, пока не выйдут на арену, разговаривая они только ухудшат ситуацию.
Бани уже были жарко натоплены, и они быстро погрузились в темную воду, как будто все должно было пройти без мыслей или обсуждений. В ванной комнате было довольно темно, сорок футов в длину и двадцать футов глубиной и освещенной, когда двери были закрыты, светом, проникавшим только через маленькие окошки забранные слюдой. Под этим бледным светом, вода в ванне была тускло-серой, покрытой горячим туманом поднимавшимся от нее, дымясь от раскаленных камней брошенных в нее, заполняя всю баню тяжелым, насыщенным паром воздухом. Этот пар проникал в каждую пору тела Спартака, расслаблял напряженные мышцы и создавал в нем странное, двойственное чувство легкости и комфорта. Горячая вода была для него бесконечным чудом и никогда память о засушливой смерти Нубии полностью не оставляла его; и он никогда не мог войти в баню, не задумываясь о заботливости о телах тех, кто был предназначен для смерти и обучен приносить только лишь смерть. Когда он производил полезные для жизни вещи, пшеницу и ячмень, золото, его тело было грязной, бесполезной вещью, позором и непристойностью, для избиения и пинков, исхлестанным и голодным, но теперь, когда он стал креатурой смерти, его тело было так же драгоценно, как и желтый металл, который он добывал в Африке.
И как ни странно, только теперь, разразилась его ненависть. Раньше не было места для ненависти; ненависть — это роскошь, которая нуждается в пище и силе, и даже времени для определенного вида размышлений. Теперь все это у него было, и у него был Лентул Батиат как живой объект его ненависти. Батиат был Римом, а Рим — Батиатом. Он ненавидел Рим и ненавидел Батиата; а также он ненавидел все Римское. Он родился и вырос, чтобы заниматься обработкой полей, пасти поголовье скота или добывать металл; но только оказавшись в Риме он насмотрелся на разведение и обучение людей, которые могли резать других на куски и истекать кровью на песке, вызывая смех и волнение хорошо воспитанных мужчин и женщин.
Из бани они пошли к столам для массажа. Как всегда, Спартак закрыл глаза, когда ароматное оливковое масло было налито на его кожу, и каждая мышца его тела расслабилась под легкими и знающими пальцами массажиста. В первый раз, когда это случилось с ним, он чувствовал себя пойманным в ловушку животным, испытал панику и ужас, то немногое, что он имел или чем когда-либо владел, его собственная плоть, оказалась охвачена этими прощупывающими, гибкими пальцами. Однако теперь он мог расслабиться и в полной мере использовать то, что давал ему массажист. Двенадцать раз он лежал вот так; двенадцать раз он сражался, восемь раз в большом амфитеатре Капуи, с кричащими, опьяненными кровью толпами, четыре раза на частной арене Батиата для наслаждения богатых знатоков убийства, которые путешествовали из могучего, легендарного города, который он никогда не видел, чтобы провести день со своими дамами или любовниками наблюдая, как мужчины сражаются.
Теперь, как всегда, когда он лежал на столе для массажа, он переживал все это в который раз. Все в его памяти. Никакой ужас от рудников или чего угодно не был похож на тот ужас, который охватывал вас, когда вы вступали на плотно утоптанный песок арены; никакой страх не был таким страшным; не было большего унижения как это унижение от желания убить.
И поэтому он узнал, что никакая человеческая жизнь не была унизительнее жизни гладиатора, и его близость к зверям была вознаграждена тем же самым заботливым вниманием, которое даруют прекрасным лошадям, хотя Лентул Батиат или любой другой Римлянин был бы возмущен мыслью об уничтожении хорошей лошади на арене. Он носил собственную мантию страха и унижения, а теперь пальцы массажиста прослеживали каждое переплетение и поперечное волокно зарубцевавшейся ткани.
Ему повезло. Никогда ему не рассекали нерв, не задевали кость, не выдавливали глаз, кинжалом не попадали в барабанную перепонку или шею и он не получил любую другую из тех особых и специфических ран, которых его товарищи боялись и видели ночных кошмарах, просыпаясь обливаясь потом в агонии и ужасе. Никогда у него не было ранений в горло и не был проколот кишечник. Все его раны были простыми воспоминаниями, как они их называли, и он не мог приписать это мастерству и не хотел. Мастерство в этой бойне! Они говорят, что никакой раб не сделается солдатом. Но он был быстр как кошка, почти так же быстр, как зеленоглазый Еврей, воплощение ненависти и молчания, который лежал на столе рядом с ним, очень сильный и очень вдумчивый. Это было труднее всего — думать без гнева. Ira est mors. (Гнев есть смерть). И те, кто проявлял гнев на арене, умерли. Страх был чем-то другим, но не гневом. Это было не трудно для него. Вся его жизнь, его мысли были его инструментами выживания. Немногие знали об этом. «Раб — ни о чем не думает». И «Гладиатор — это зверь». Это было очевидно, но внутри было совсем наоборот. Через некоторое время свободный человек выживает благодаря мысли; но изо дня в день раб должен думать о жизни — еще одна мысль, но мысль. Мысль была компаньоном философа, но противником раба. Когда Спартак ушел от Варинии сегодня утром, он вычеркнул ее. Она не должна существовать для него. Если он жив, она будет жить, но теперь он не был ни жив, ни мертв.
Массажисты закончили. Четыре раба соскользнули со столов и вокруг них обернули длинные шерстяные плащи, саваны, как их называли, и повели через двор в столовую. Гладиаторы уже были на утренней трапезе, каждый мужчина сидел, скрестив ноги на полу, и ел со столика стоящего перед ним. У каждого мужчины была чашка кислого молока и миска с пшеничной кашей, приготовленной с кусочками свинины. Ланиста кормил хорошо, и многие из тех, кто пришел в его школу, впервые наелись, как это делает осужденный, прежде чем пригвоздить его к кресту. Но для четырех, которые должны были выступать на арене, было только немного вина и несколько полосок холодного нарезанного цыпленка. Никто не сражается с набитым брюхом.
Во всяком случае, Спартак не был голоден. Они сидели отдельно от других, четверо, и они разделили отвращение к еде. Они потягивали вино. Они съели полоску — другую мяса, и иногда они смотрели друг на друга. Но никто не говорил, это был их маленький остров молчания в грохоте речи, заполнявшем зал. И другие гладиаторы не смотрели на них и не платили им чрезмерным вниманием. Это была любезность последнего завтрака.
Теперь было общеизвестно, как составлены пары. Все знали, что Спартак сразится с черным, и это будет кинжал против сети и трезубца. Все знали, что Фракиец и Еврей составят вторую пару. Спартак умрет, и молодой Фракиец умрет. Это была вина Спартака. Он не только лежал с Германской девчонкой и всегда говорил о ней, как о своей жене и не иначе, как о своей жене, — но он заставил мужчин полюбить его. Ни один из гладиаторов, сидевших в зале, не могли это явно выразить. Oни не знали, почему это произошло или как именно это случилось. У человека есть способ; у человека есть тысяча маленьких жестов и действий. Любезные манеры Фракийца, застенчивое лицо с полными губами и сломанным носом — все это противоречило качествам, которые заставили бы людей принять его суждения, прийти к нему с опасениями и ссорами, прийти к нему для успокоения и решения. Но когда он решил, они делали то, что он сказал. Когда он говорил с ними на своей мягкой, любопытно акцентированной Латыни, они приняли его слова. Он говорил с ними, и они были утешены. Казалось, он счастливый человек. Он поднял голову, что было странно для раба; он никогда не склонял голову; он никогда не повышал свой голос, и он не был зол. Его довольство выделило его, и он шел таким путем, в этой нечестивой компании обученных убийц и потерянных людей.
— Гладиаторы — животные, — часто говорил Батиат. — Если думать о них как о людях, потеряешь всякую перспективу.
Простой факт заключался в том, что Спартак отказался быть животным, и по этой причине он был опасен, и при всем его мастерстве владения кинжалом и при всей стоимости его проката, Батиат предпочел прибыли видеть его мертвым.
Завтрак закончился. Четыре привелегированных, как они иронично называли себя на собственном слэнге, гуляли сами по себе. Сегодня утром они были неприкасаемыми. Им не нужно было разговаривать или прикасаться. Но Ганник подошел к Спартаку, обнял его и поцеловал в губы; это было странно, и цена была высока, тридцать ударов плетью, но среди гладиаторов было мало тех, кто не почувствовал, почему он это сделал.
V
Много раз в последующие годы Лентул Батиат вспоминал это утро, и много раз он подвергал его исследованию и пытался понять, можно ли приписывать ему последующие потрясения. Однако он не был уверен, что можно, и он не мог принять факт, что то, что произошло потом, произошло потому, что два Римских хлыща хотели увидеть частный поединок до смерти. Не проходило ни одной недели, без частного показа поединков одной, двух или трех пар на его собственной арене, и он не мог не видеть, что этот слишком отличается. Это заставило его задуматься о судьбе некоего многоквартирного дома, дома, которым он владел в городе Риме. Эти многоквартирные дома, или insulae, как они назывались, обычно признавались одним из лучших капиталовложений, которые мог сделать деловой человек. Они не подвергались ни одной из превратностей торговых предприятий; они приносили стабильный и в большинстве случаев растущий уровень дохода, и этот доход можно было бы увеличить. Но определенная опасность была из-за этого увеличения дохода. В начале, Батиат купил два дома, один четырехэтажный и один пятиэтажный. В каждом было двенадцать квартир на этаже, и каждая квартира стоила ее арендатору около девятисот сестерциев ежегодно.
Батиату не потребовалось много времени, чтобы понять, что человек, заинтересованный в получении прибыли, достраивает этажи. Безынициативные падальщики владели низкими домами; богатые мужчины-небоскребами. Ланиста быстро довел пятиэтажный дом до семи этажей, но первая пристройка к четырехэтажному дому привела к его обрушению, что обременило его не только с огромной потерей, но и смертью более двадцати его арендаторов, что означало дополнительные расходы на взятки. Что-то вроде того же добавления количества и итогового изменения в качестве осуществилось здесь, относительно гладиаторов, но Батиат знал, что в своей практике он не хуже, чем большинство ланист, и, действительно, лучше многих.
Это было воистину скверное утро. Во-первых, был Ганник. Нехорошо было наказывать гладиаторов, но в то же время дисциплина в школе должна быть самой строгой дисциплиной в мире. Нарушение гладиатором какого-либо небольшого элемента дисциплины, должно быть наказано — и наказано быстро и беспощадно. Во-вторых, негодование среди гладиаторов, кинжал не должен был противостоять сети и трезубцу. В-третьих, сам поединок.
Батиат ждал приезда гостей на арене. Вне зависимости от того, что Батиат думал об этих Римлянах лично, он оказывал им почести за те деньги, о которых он прекрасно знал. Всякий раз, когда он сталкивался с миллионером — не просто человеком, у которого были миллионы, а с тем, кто мог потратить миллионы — он был ошеломлен своим собственным ощущением, что он настолько мелкая лягушка в маленькой луже. Когда он был главарем городской уличной банды, его собственная мечта была накопить 400 000 сестерциев, что дало бы ему право стать всадником. Когда он стал всадником, он впервые начал понимать, что такое богатство, и за всем, что он захапал — с помощью своей собственной проницательности — впереди была бесконечная перспектива.
Честь там, где должна быть честь. Вот почему он ждал здесь Гая, Брака и прочих; и потому не знал, что Ганник заработал тридцать плетей. Вместо этого он проводил почетных гостей в ложу, подготовленную для них, ложу, построенную достаточно высоко, чтобы рассмотреть каждый уголок маленькой арены без вытягивания шеи или напряжения. Он сам укладывал подушки своих кушеток, чтобы они могли устроиться с максимальной легкостью и удобством, наблюдая за поединками. Принесли прохладное вино и маленькие горшочки с засахаренными фруктами и медовыми конфетами, так что жажда и аппетит могли быть удовлетворены в любой момент. Полосатый балдахин защищал их от утреннего солнца, а два домашних раба стояли с легкими опахалами, на случай, если утренняя прохлада уступит знойному полудню. Руководя аранжировкой сцены, сердце Батиата ликовало от гордости — разумеется, здесь было все, чего мог бы пожелать любой, как бы изысканы ни были его вкусы. И чтобы заполнить скуку между ожиданием и началом игр, были два музыканта и танцующая девушка на песке арены.
Не то чтобы они уделяли много внимания музыке или танцам; им было не до этого, и женатый друг Брака — его имя было Корнелий Люций — нервно болтал о том, что нужно, чтобы достойно жить в Риме в эти дни. Батиат задержался и прислушался; ему хотелось знать, что же нужно для приличного житья в Риме в эти дни, и разговор заинтересовал его, когда он узнал, что Люций заплатил 5000 денариев за нового либрария, большая удача для человека, желающего свежей выпечки.
— Но нельзя же жить как свинья — или можно? — спросил Люций. — Или даже пусть мой отец так жил. Если кто-то хочет поесть прилично, нужно как минимум четверо, кулинара, повара, мукомола и, конечно, дульчиариуса, или другого посыльного на рынок за приготовленными сладостями, хотя и можно было бы так же хорошо обойтись без этого.
— Я не понимаю, как можно обойтись без этого, — сказала его жена. — Каждый месяц новые парикмахеры; никто, кроме Бога, не может постричь вас должным образом, но если я заявлю, что дополнительный парикмахер или массажист…
— Это не требует сотни рабов, — мягко сказал ей Брак, — следует обучить их, и даже когда вы их обучили, я иногда думаю, что это вряд ли стоит усилий. У меня есть слуга, следящий за моей одеждой, Грек с Кипра, который может цитировать вам Гомера часами. Помните, он не чистит и не моет. Все, что я требую от него, чтобы он придерживался определенного порядка в моей одежде. у меня есть шкаф для плащей. Все, чего я желаю, сняв определенный плащ, его следует поместить в этот шкаф. Туника в шкафу, где хранятся мои туники. Можно было бы приучить к этому собаку, нет? Поэтому, если я скажу, Раксидес, дай мне мою желтую тунику, он сумеет это сделать. Но он не может этого сделать. И научить его делать это правильно, займет больше времени, чем сделать самому.
— Ты не можешь делать это сам, — запротестовал Гай.
— Нет, конечно нет. Дитя, взгляни, какое вино подает ланиста.
Батиат был быстрее. — Цизальпинское, — похвалился он, держа перед собой кувшин.
Брак деликатно сплюнул, зажав пальцами нос. — Как ты додумался о подушках, если я не сказал тебе, что мы хотим подушки? У тебя есть Иудейское вино, ланиста?
— Конечно, самое лучшее. Светлая розовое — самое светлое розовое. Он крикнул одному из рабов, немедленно принести Иудейское вино.
— Скажи ему, — сказал Люций своей жене, что-то шептавшей ему.
— Нет…
Брак потянулся к ней, взял ее за руку и прижал к своим губам.
— Милая, ты ничего не хочешь мне рассказать?
— Я прошепчу это.
Она прошептала, и Брак ответил: — Конечно, конечно. А потом обратился к Батиату, — Приведите Еврея сюда, прежде чем он начнет сражаться.
Нить, которая проходила сквозь действия хорошо воспитанных людей, всегда ускользала от Батиата. Он знал, что есть такая нить, но для своей жизни он не мог определить ее с какой-либо последовательностью, он не мог найти рифму или причину позволившую бы ему скрыть свое происхождение в схеме поведения. Каждые, нанимавшие его арену для частного показа, вели себя по-разному; так что откуда узнать?
Батиат послал за Евреем.
Он приблизился между двумя тренерами, он подошел к трибуне и стоял там в ожидании. Он все еще был обернут в свой длинный шершавый шерстяной плащ и его бледные зеленые глаза были похожи на холодные камни. Он ничего не видел этими глазами. Он просто стоял там.
Женщина жеманно улыбалась. Гай испугался. Это был первый случай, когда гладиатор когда-либо стоял в пределах досягаемости его руки, без стен и тюремной решетки между ними, и двух тренеров было недостаточно, чтобы укротить его. В нем не было ничего человеческого, в этом Еврее с зелеными глазами и тонким ртом, свирепым крючковатым носом и черепом с короткой стрижкой.
— Прикажи ему, чтобы он сбросил свой плащ, ланиста, — сказал Брак.
— Распахнись, — прошептал Батиат.
Еврей некоторое время стоял там; Затем, внезапно, он сбросил свой плащ и встал перед ними обнаженный, его худое, мускулистое тело, было столь же неподвижно, будто отлитое из бронзы. Гай изумился. Люций притворился скучающим, но его жена смотрела, приоткрыв рот, учащенно дыша.
— Animal bipes implume (Животное двуногое без перьев), — устало сказал Брак.
Еврей наклонился, взял свой плащ и отвернулся. Два тренера следовал за ним.
— Пусть сначала сразится, — сказал Брак.
VI
В то время, по закону еще не требовалось, чтобы Фракийцы или Евреи сражались на арене с традиционным кинжалом, или, возможно, лучше сказать, слегка изогнутым ножом, который был известен как сика, они должны были экипироваться деревянным щитом для защиты, и даже когда этот закон был принят, то часто нарушался. Маленький круглый щит, как и традиционные медные поножи и шлем, стали неотъемлемой частью драмы ножа — невероятной игры движения и ловкости, исполняемой гладиаторами. Примерно за сорок лет до этого — и до описываемого времени, бой пар был довольно редким — обычные поединщики на арене назывались Самнитами, а пары сражались в тяжелых доспехах, неся большой продолговатый щит легионера, скутум и Испанский меч, спату. Это не было очень захватывающе, или очень кроваво, грохот щита о щит и звон меча о меч могли продолжаться часами, причем ни один боец из этих пар не получал тяжелых ранений. В то время ланиста был так же презираем как сводник — обычно мелкий лидер банды, купивший нескольких изнуренных рабов и пусть они крушат друг друга, пока не погибнут от потери крови или полного истощения. Очень часто ланиста был сводником, занимающимся гладиаторами с одной стороны, и проститутками — с другой.
Две новации произвели революцию в борьбе пар, превратив скучный спектакль в повальное Римское увлечение и привел многих ланист к месту в Сенате, загородной вилле и миллионному состоянию. Во первых это стало результатом Римского военного и коммерческого проникновения в Африку. Чернокожий, довольно редкий в прошлом, появился на рынке рабов, Негр во всем своем великолепии и силе. Ланиста задумал дать ему рыбную сеть и рыбные вилы, трезубый гарпун и отправил его на арену против меча и щита. Это сразу же привлекло внимание Римлян; игры перестали быть нерегулярными. Процесс был завершен второй инновацией, которая стала результатом проникновения Фракийцев и Иудеев и открытие двух выносливых, независимых рас горных крестьян, чьим главным оружием на войне был короткий, острый как бритва, изогнутый нож. Это трансформировало гладиаторский бой даже в большей степени, чем появление ретиариев — людей с сетью. Очень редко использовался небольшой круглый щит или доспехи. Неуклюжее топтание Самнитов превратилось в молниеносную игру кинжальных поединков, ужасные раны, кровь и потрошение, мастерство и боль, а также блестящие движения.
Как сказал Брак своему молодому компаньону, — Когда ты увидишь Фракийцев, знаешь, ты не захочешь ничего другого. Все остальное очень скучно, утомительно и бессмысленно. Хороший Фракийский спектакль — самая захватывающая вещь в мире. Пришло время для пар. Танцующая девушка и музыканты ушли. Маленькая арена была голая и пустая на жарком утреннем солнце. Над всем местом повисла трепетная тишина, а четыре Римлянина, дама и три джентльмена, лежали на своих кушетках под полосатым балдахином, потягивали розовое Иудейское вино и ждали начала игр.
VII
В каморке ожидания, которая была небольшим коридором, выходящим на арену, три гладиатора, два Фракийца и чернокожий, сидели и ждали возвращения Еврея. Несчастные сидели на скамье; они были привилегированными, как было сказано. Только стыд был их спутником, ни слава, ни любовь, ни честь. И наконец чернокожий сказал, нарушив молчание, которое они наложили на себя.
— «Quem di diligunt adolescens moritur.» Если боги любят вас, вы умираете в детстве.
— Нет, — сказал Спартак.
Тогда чернокожий спросил его, — Ты веришь в богов?
— Нет.
— Ты веришь, что есть другое место после смерти?
— Нет.
— Тогда во что ты веришь, Спартак? — спросил чернокожий.
— Я верю в вас, и я верю в себя.
— Мы с тобой, — сказал Полем, молодой, красивый Фракиец, — мы мясо на столе мясника ланисты.
— А во что еще ты веришь, Спартак? — спросил чернокожий.
— Во что еще… Что видит человек во сне? Когда человек умирает, что ему грезится?
— Я скажу тебе, что я сказал раньше, — тихо сказал черный, его низкий голос был звучным и скорбным, — И я говорю вам это: я слишком одинок и слишком далек от дома и слишком истосковался по дому. Я не хочу больше жить. Я не буду убивать тебя, мой товарищ.
— Это место милосердия?
— Это место усталости, и я устал.
— Мой отец был рабом, — сказал Спартак, — и он научил меня единственной добродетели. Единственная добродетель раба — это жить.
— Мы не можем жить.
— И единственная милость для раба заключается в том, что он, как и другие люди, не знает времени своей смерти.
Теперь охранники услышали их, и они застучали своими копьями о стену каморки для тишины. Еврей вернулся; в любом случае он не будет говорить; он никогда не говорил. Он стоял в дверях, прикрытый плащом, склонив голову от печали и стыда. Прозвучала труба. Молодой Фракиец поднялся, его нижняя губа дрожит от напряжения, он и Еврей сбросили свои плащи. Дверь открылась, и голые, бок о бок, они вышли на арену.
Чёрного это не интересовало. Он был обручен со смертью. Пятьдесят два раза, он сражался с сетью и копьем и вышел живым, а теперь нить, которая связывала его с жизнью порвалась. Он сидел на скамье со своими воспоминаниями, сжимая руками склоненную голову; но Спартак прыгнул к двери и прижался к ней. Глаз у щели, чтобы он мог видеть, чтобы он мог знать. Он не принял ничью сторону; Фракийцы были его народом, но Еврей был чем-то, что разорвало его сердце необычным и странным образом. Когда пара сражалась до смерти, нужно было умереть, но суть дела была в жизни, а жизнь продолжалась. Суть Спартака была в жизни. Люди почувствовали в нем это. Это было выживание выведенное на звездный план, и теперь он прижал свой глаз к щели, которая давала ему увидеть центр арены.
Его обзор сначала был заблокирован парой, но они уменьшились в размере, подойдя к центру арены и столкнувшись лицом к лицу с теми, кто купил их плоть и кровь. Их тени текли позади них; их тела были темными и блестели от масла. Затем они отошли на десять шагов друг от друга, и каждый встал с краев его обзора, с песком и солнечным светом между ними. Спартак мог видеть трибуну, где сидели Римляне; он определил границу своего видения, обширная, пидорская ложа розового, желтого и фиолетового цвета, с полосатым балдахином, медленно двигались опахала над поклонниками рабских тел. Там сидели они, приобретшие жизнь и смерть, немногих и могучих, и все мысли, которые должен передумать человек, по крайней мере, в такой момент, все мысли пришли к Спартаку…
Вошел тренер, хозяин арены. Он нес два ножа на подносе из полированного дерева, и он символически предложил их тем, кто оплатил цену игр. Когда он наклонил к ним поднос, солнце вспыхнуло на полированном металле лезвий, двенадцать дюймов блестящей стали, острых как бритва, прекрасно обработанных, с рукоятями из темного орехового дерева. Нож был слегка изогнут, и самое легкое касание лезвия рассекло бы кожу.
Брак кивнул, и ненависть пронзила Спартака с головы до ног и была похожа на прикосновение одного из этих ножей, а затем овладевший собой и бесстрастный, он смотрел, как гладиаторы выбирают свое оружие, а затем расходятся за предел его поля зрения. Но он знал, каковы были их движения; каждое движение он знал. Остерегаясь друг друга с жуткой настороженностью и бдительностью осужденных, каждый из них измерял двадцать шагов пространства. Теперь они взяли по горсти песка и протерли песком рукоятки ножей, и поверхность ладоней. Теперь они сидели на корточках, и каждый мускул дрожал, как натянутая пружина и сердца их стучали, как машины.
Тренер засвистел в свой серебряный свисток, и два гладиатора вновь появились в поле зрения Спартака. Голые, пригнувшиеся, с блестящим ножом, зажатым в ладони правой руки, они потеряли свою мужественность. Они были двумя животными. Они кружились, как животные, шаркая ногами в коротких, ровных шагах на горячем песке. Затем они сошлись и разошлись в одном конвульсивном движении, Римляне аплодировали, и на груди Еврея отметилась кровавая нить, которую он носил, словно орденскую ленту.
Но ни один из них, похоже, не осознавал понесенный ущерб. Их концентрации друг на друге была настолько интенсивной, настолько абсолютной, требующей, чтобы весь мир, казалось, повернулся к ним. Время прекратилось; вся жизнь и опыт были сконцентрированы друг на друге, и интенсивность, с которой они изучали друг друга, стала чем-то мучительным. И снова они сошлись вместе, казалось бы, единой, интегрированной конвульсией силы и решимости, а затем они сцепились, левая рука сжимала правую, и они стояли вместе, сцепленные друг с другом, тело к телу, лицо к лицу, застывшие, напряженные запястья и вопящее в тишине желание прикончить, изрезать и убить. Их превращение было полным; они ненавидели друг друга; они знали только одну цель, эта цель — смерть, поскольку только убив, мог бы жить один из них. Когда они сцепились, мышцы стали жесткими и напряженными, они стали одним, одной сущностью, разорванной в себе. Пока плоть и кровь могли выдержать, они напрягались в этой хватке, и затем она сломалась, они разошлись, и теперь была кровавая нить, во всю длину Фракийской руки. Дюжина шагов друг от друга, они стояли задыхаясь, ненавидя и дрожа, оба были изрисованы кровью, маслом и потом, кровь стекала и окрашивала песок у ног.
Затем Фракийца поразили. Выставив нож, он бросился на Еврея, и Еврей упал на одно колено, отбросил нож вверх и сделал выпад в сторону летящего Фракийца. И почти до момента падения Фракийца на землю, Еврей наносил ему удары. Это был момент величайшего ужаса и экстремального волнения в играх. Кромсающая смерть настигла Фракийца. Он крутился, катался, конвульсировал, брыкал босыми ногами, чтобы отразить ужасный нож, но Еврей был повсюду, резал и колол — да, это было судорожное отчаяние молодого Фракийца, неспособного нанести смертельный удар.
Фракиец нашел опору; его кровоточащее, разорванное тело буквально взвилось в воздух и стало на ноги, он стоял, но его жизненная сила иссякла. Рывок, который поднял его на ноги, ударил по самому глубокому колодцу силы. Он балансировал одной рукой, схватил нож другой, и покачиваясь взад-вперед, прощупывал воздух своим клинком, чтобы отразить удар Еврея. Но Еврей отступил от него, замер, и в самом деле не было необходимости парировать, потому что у Фракийца было изранено лицо, руки, тело и ноги, и его жизнь утекала вместе с кровью в большую лужу на песке под его ногами.
Но высшая драма жизни и смерти не была отыграна. Римляне очнулись от своего транса, они начали кричать на Еврея, пронзительно, хрипло, требовательно:
— Добей, ударь! Ударь!
Но Еврей не двигался. У него была только единственная рана, разрез через грудь, но все его тело было забрызгано кровью. Теперь он внезапно швырнул свой нож в песок, нож вонзился, дрожа. Он замер, склонив голову.
Через мгновение эта возможность закончится. Голый Фракиец, нити красной крови заливали каждый дюйм его кожи, опустился на одно колено. Он опустил свой нож, и быстро умирал. Римляне кричали, тренер перепрыгнул через ограждение арены, размахивая длинным тяжелым кнутом. За ним последовали два солдата.
— Сражайся, сволочь! — заорал тренер, а затем свернутая полоска бычьей кожи обвилась вокруг спины и живота Еврея. — Сражайся! Кнут стегал его снова и снова, но он не двигался, и затем повернул свое лицо к Фракийцу, вздрогнул и начал стонать от боли, сначала крик боли, и затем нарастающее крещендо, вырвавшееся из его скрюченного тела. Затем крики боли прекратились, он лежал неподвижно; тренер прекратил бить Еврея.
Чернокожий присоединился к Спартаку у щели в двери. Они смотрели не говоря ни слова.
Солдаты подошли к Фракийцу и потолкали его своими копьями. Он пошевелился. Один из солдат отцепил маленький, но тяжелый молот, висевший на поясе. Другой солдат подсунул свое копье под Фракийца и перевернул его. Тогда первый солдат нанес ему ужасный удар своим молотом по темени, удар, отпечатавшийся на хрупкой поверхности черепа. После этого солдат отсалютовал зрителям своим забрызганным мозгом молотком. В то же время второй тренер привел на арену осла. Осел носил головной убор из ярких перьев и кожаную упряжь, от которой тянулась цепь. Цепью быстро обмотали ноги Фракийца, и осел, понукаемый солдатскими копьями, быстро побежал вокруг арены, волоча за собой окровавленное, забрызганное мозгом тело. Римляне аплодировали и дама с восторгом взмахнула кружевным носовым платком.
Затем кровавый песок перекопали и разровняли, для музыки и танца перед следующей парой.
VIII
Батиат поспешил на трибуну к своим клиентам, чтобы извиниться, объяснить почему, несмотря на столь хорошую плату, Еврей не смог в самом конце добить еще живую плоть, перерезать артерию на шее или руке, чтобы щедро брызнувшая алая кровь могла ознаменовать правильное окончание поединка; но Марий Брак, держащий в одной руке кубок с вином, махнул ему другой, чтобы он замолчал:
— Ни слова, ланиста, это было восхитительно, этого было достаточно.
— Но моя репутация.
— Дьявол забери твою репутацию, но постой, я скажу тебе кое-что. Приведите сюда Еврея. Никаких наказаний. Когда человек сражался хорошо, этого достаточно, не так ли? Приведите его сюда.
— Вот, действительно, — начал Люций.
— Конечно, не пытайся его умыть, пусть он придет таким, какой есть.
Пока Батиат шел выполнять поручение, Брак протянул руку, пытаясь, как часто пытается знаток и с той же тщетностью объяснить точную красоту и мастерство того, что они только что видели.
— Если кто-то увидит это хотя бы один раз из поединков ста пар, то повезет. Минута славы, лучше, чем целый час утомительного фехтования. Это знаменитая Avis jacienda ad mortem! Полет к смерти — и как лучше умереть гладиатору? Рассмотрим обстоятельства. Фракиец оценивает Еврея и знает, что тот побеждает по очкам.
— Но он пролил первую кровь, — возразил Люций.
— Это ничего не значит. Скорее всего, они никогда не сражались раньше. Это было испытание силы. Каждый из них прошел через серию пропусков, чтобы найти слабое место другого. Если бы они были равными соперниками, они бы фехтовали, что означало бы умение и выносливость; но когда они сцепились, Еврей разорвал захват и повредил руку Фракийца. Если бы это была правая рука а не левая, то все там бы и закончилось; но, вот как это было, Фракиец знал, что его побеждают, и он поставил все на выпад — выпад телом. Девять из десяти гладиаторов поставили бы блок и попытались заловить, да, и даже провели бы грязный удар, чтобы заблокировать его. Представляете ли вы, что значит парировать один из этих ножей со всем весом человеческого тела за ним? Почему я послал за Евреем? Я покажу тебе!
Пока он говорил, появился Еврей, все еще голый, пахнущий кровью и потом, дикая, ужасная картина человека, стоящего перед ними со склоненной головой, его мускулы все еще дрожали.
— Наклониться! — приказал ему Брак.
Еврей не двигался.
— Наклонись! — заорал Батиат.
Два тренера, бывшие с ним, силой заставили Еврея стать на колени перед Римлянами, и Брак, указывая на его спину, торжествующе воскликнул:
— Видите там, вот там, а не там, где отметины от кнута. Смотрите, где порезана кожа, как если бы его поцарапали женской шпилькой. Нож Фракийца коснулся его, когда он нырнул под выпад и бросился вперед. Avis jacienda ad mortem! Позволь ему жить, ланиста, — сказал Брак Батиату. — Больше никаких кнутов. Пусть он живет, и пусть он принесет тебе благосклонность фортуны. Я сам позабочусь о его репутации. Пью за тебя, гладиатор! — провозгласил Брак.
Но Еврей стоял, опустив голову.
IX
— Камни будут плакать, — сказал чернокожий, — и пески, по которым мы ходим скулить и выть от боли, но мы не плачем.
— Мы — гладиаторы, — ответил Спартак.
— У тебя каменное сердце?
— Я раб. Я полагаю, что раб должен иметь каменное сердце или вовсе не иметь сердца. У тебя есть приятные воспоминания, но я коруу, и у меня нет никаких приятных воспоминаний.
— Поэтому ты можешь смотреть на это спокойно?
— Беспокойство мне не поможет, — глухо ответил Спартак.
— Я тебя не знаю, Спартак. Ты белый, а я черный. Мы разные. В моей стране, когда сердце человека наполняется печалью, он плачет. Но у вас Фракийцев, слезы высохли. Посмотри на меня. Что ты видишь?
— Я вижу, что человек плачет, — сказал Спартак.
— И из-за этого я стал слабее? Скажу тебе, Спартак, я не буду сражаться с тобой. Пусть они будут прокляты, прокляты и навечно прокляты! Я не буду сражаться с тобой, говорю я тебе.
— Если мы не будем драться, мы оба умрем, — спокойно ответил Спартак.
— Тогда убей меня, друг мой, я устал жить, мне больно жить.
— Тихо там! — Солдаты застучали в стену каморки, но черный повернулся и загрохотал своими огромными кулаками по стене, так, что она затряслась. Затем он внезапно остановился, сел на скамью и спрятал лицо в ладонях. Спартак подошел к нему, поднял его голову и нежно вытер бисеринку пота со лба.
— Гладиатор, не бойся гладиаторов.
— Спартак, почему человек родится? — прошептал он будто в агонии.
— Жить.
— Это весь ответ?
— Единственный ответ.
— Я не понимаю твоего ответа, Фракиец.
— Почему… почему, друг мой? — почти умоляюще спросил Спартак. — Ребенок знает ответ, как только он выйдет из чрева. Это такой простой ответ.
— Для меня это не ответ, — сказал чернокожий, — и мое сердце разрывается из-за тех, кто любил меня.
— И другие будут любить тебя.
— Нет, сказал чернокожий, — больше нет.
X
В последующие годы, Гай не будет отчетливо помнить две утренних пары в Капуе. В его жизни было немало острых ощущений; ощущения были куплены и оплачены, и Спартак было лишь Фракийским именем. Римляне произносили все Фракийские имена таким образом: Ганникус, Спартакус, Мениус, Флоракус, Ликус. Гай мог бы сказать, вспоминая эту историю, что Еврей тоже был Фракийцем, из-за растущих познаний об арене и наркотической зависимости от арены целого народа, термин Фракиец приобрел двойное значение. С одной стороны, Фракийцами называли любой народ из сотен племен, которые жили в южной части Балканского Полуострова, но Римляне, использовали этот термин еще более свободно, чтобы определить любой варварский народ к востоку от Балкан через степи к Черному морю. Те, кто жил рядом с Македонией говорили по-Греческий, но Греческий был отнюдь не языком всех, названных Фракийцами — даже изогнутый нож был отнюдь не общим оружием всех этих племен.
С другой стороны, в спортивном языке города Рима и в общем жаргоне арены, Фракийцем был тот, кто сражался с сикой. Таким образом, Еврей не был Фракийцем, Гай не знал и его не заботило, что он выходец из партии Зелотов, диких, упрямых крестьян с холмов Иудеи, которые несли знамя непрестанного бунта и ненависти к угнетателю с давних времен Маккавеев и первой освободительной войны. Гай мало что знал об Иудее и это его нисколько не заботило; Еврей был обрезанным Фракийцем. Он видел, как пара сражалась, а вторая пара будет следующей. Вторая пара была более необычной, но в своих воспоминаниях о том, что случилось с чернокожим, он забыл противника чернокожего человека. Однако он хорошо помнил, их выход на арену, двое выходят из своей клетки и из тени в яркий, словно кровоточащий солнечный свет и на пятнистый желтый песок. Птицы вылетели — кровавые птицы, avis sanguinaria, изящные маленькие птички пятнисто — желтого цвета, которые так жадно кружились над окровавленным песком, клевали его, наполняя им свои глотки. Они были желтыми, как песок, и, когда они взлетели, это было похоже на то, как будто в воздух вздымались капли песка. Затем двое мужчин остановились в назначенном месте. Здесь воздали дань уважения тем, кто приобрел твою плоть и кровь; здесь момент, когда жизнь бесполезна, когда достоинство и стыд изменяют смысл жизни. Вот к чему мы пришли; владычица мира развлекается кровью.
Гай вспомнил, как маленький Фракиец смотрел на чернокожего Африканского великана, это была гравюра на освещенном солнцем фоне желтого песка, на неокрашенных деревянных досках амфитеатра; но он не вспомнил бы, что сказал Брак. Эти слова были мелкими и несущественными, и их смыла река времени. Мелкие капризы таких людей никогда не имеют причин; только кажется что есть причина; даже Спартак был не причиной, а результатом того, что было нормальным для Гая. И каприз, который побудил Брака запланировать эту микрокосмическую вакханалию смерти и страдания для развлечения его пустоголового, бесполезного компаньона, не казался капризом Гаю, а скорее был очень оригинален и возбуждал.
Итак, пара их поприветствовала, и Римляне потягивали вино и грызли сладости. Затем пришел оруженосец. Для Спартака — нож. Для чернокожего — длинный, тяжелый, рыболовный трезубец и рыболовная сеть. Они — два клоуна в своем позоре и кровавой деградации. Весь мир был порабощен, чтобы эти Римляне могли сидеть здесь, грызть сладости и пить вино в тенистом комфорте своей ложи.
Пара взяла оружие. И, тогда Гай увидел, что чернокожий повел себя как сумасшедший. Безумие было единственным разумным объяснением, на которое Гай мог бы опираться. Ни он, ни Брак, ни Люций ни за что не предприняли бы путешествие к этому черному, и только если бы они совершили это путешествие, они бы узнали, что чернокожий вообще не сошел с ума. Даже не видя, они могли бы увидеть его дом у реки, и детей, которых родила его жена, и землю, которую он обрабатывал, и плоды земли, прежде чем пришли солдаты, и с ними работорговцы, чтобы собрать урожай человеческих жизней, как по волшебству превращаемый в золото.
Поэтому они увидели, что чернокожий сошел с ума. Они увидели, как он отбрасывает свою сеть и выкрикнул дикий военный клич. И тут они увидели, как он мчится к трибуне. Тренер с обнаженным мечом попытался остановить его, а затем задергался на трезубце, как проколотая рыба, отбросил его, похожего на рыбу, подпрыгнул и закричал в прыжке, прежде чем приземлился на землю. Теперь шестифутовый забор преградил путь черному гиганту, но он вырвал из нее доски, как если бы они были из бумаги. Он преобразился в своей мощи; его сила сделала его оружием, рвущимся к ложе, где расположилась вечеринка.
Но теперь со стороны арены бежали солдаты. Первый солдат напрягся, расставил ноги на песке и метнул свое копье, огромное деревянное копье с железным наконечником, перед которым ничто в мире не могло устоять, которое утюжило армии из ста народов. Но не этого чернокожего. Копье нашло его спину, железное острие прошло через его тело и вышло спереди, но это не остановило его, и даже с этим чудовищным деревянным столбом, торчащим из его спины, он цеплялся за Римлян. Второе копье разорвало его бок, и все же он рвался вперед. Третье копье вошло в его спину, и четвертое копье пронзило его шею. Наконец — то, он скончался, но вилы в вытянутой руке коснулись перил ложи, где в ужасе сжались Римляне. Он лежал там истекая кровью, и там он умер.
Но надо заметить, что при всем этом Спартак не двигался. Если бы он двинулся, он бы умер. Он бросил нож в песок и остался без движения. Жизнь — это ответ жизни.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Касающаяся Марка Туллия Цицерона и его интереса к первопричинам Великой Рабской Войны
I
Если на Вилла Салария, где группа благовоспитанных Римских леди и джентльменов собрались переночевать, принимая внимательное гостеприимство владельца Римской плантации и джентльмена, слишком много размышляли о Спартаке и великом восстании, которое он возглавлял, этого и следовало ожидать. Они все достигли виллы по Аппиевой дороге, большинство из них ехало на юг из Рима, а Цицерон, направлялся на север в направлении Рима по пути из Сицилии, где он, как квестор, занимал важный правительственный пост. Таким образом, их путешествие час то часа заполнялось присутствием знаков наказания, строгие и бескомпромиссные signa poenae, сказали всему миру, что Римское право было и беспощадным, и справедливым.
Тем не менее, наименее чувствительные люди не могли путешествовать по великой дороге, не задумываясь о серии страшных сражений между рабами и свободными людьми, которые потрясли Республику до ее самых корней — и действительно, потрясен был весь мир, которым правит Республика. Не было раба на плантации, который бы беспокойно не ворочался во сне при мысли о стольких висящих на бесчисленных крестах. Это была могучая страсть, это особое распятие и боль шести тысяч человек, которые так медленно и так безжалостно умирали по всей округе. Этого следовало ожидать, и следовало ожидать, что такой молодой человек, как Марк Туллий Цицерон не остался бы равнодушным.
Что касается Цицерона, стоит отметить, что такие люди, как Антоний Гай уступали ему дорогу и воздавали ему почести, которые не соответствовали его тридцатидвухлетнему возрасту.
Речь не идет о родословной, о нынешнем семейном значении или даже о личном обаяние или заискивании; ибо даже друзья не считали Цицерона особенно обаятельным. Он был умен, но другие были такими же умными. В частности, Цицерон был одним из тех молодых людей, которые способны избавиться от всякого стеснения, всякой этики, всякой путаницы современной морали, каждого импульса для облегчения совести или вины, каждого импульса милосердия или справедливости, которые могут помешать успешному осуществлению задуманного. Не следует подразумевать, что он не заботился о справедливости, нравственности или милосердии; заботился, но только с точки зрения самосовершенствования. Цицерон был не просто честолюбив, ибо честолюбие чистое и простое может содержать определенные элементы эмоций; Цицерон был холодно и хитроумно озабочен успехом — и если его расчеты иногда не оправдывались, это тоже было необычно для мужчин его типа.
В то время они еще не обернулись против него. Чудо — мальчик, который занимался юридической практикой в восемнадцать лет, вел большую кампанию — исключительно за престиж и без какой-либо опасности для жизни — в свои двадцать лет и в тридцать лет — занявший важный административный пост в правительстве. Его эссе о философии и правлении — и его речи читались и перечитывались, а если он заимствовал некие тонкости, которые они содержали, большинство людей были слишком невежественны, чтобы знать, откуда они были украдены. Он знал правильных людей, и внимательно оценивал их. В то время большинство людей в Риме искали влиятельных связей; главным достоинством Цицерона было то, что он не позволял ничему вмешиваться в его связи с нужными людьми.
Давным-давно, Цицерон обнаружил глубокую разницу между справедливостью и моралью. Правосудие было орудием сильного, чтобы его использовали для исполнения его желаний; мораль, как и боги, была иллюзией слабых. Рабство было справедливым; только дураки — согласно Цицерону — утверждали, что оно морально. Путешествуя на север вдоль дороги, он мог оценить страшные страдания бесконечных распятий, но не позволял себе быть тронутым ими. В то время он работал — он всегда что-то писал — короткую монографию о серии рабских войн, потрясших весь мир, и он сильно заинтересовался различными экземплярами рабов, висящих вдоль Аппиевой дороги. Он усовершенствовал себя в бесстрастном интересе, и он смог изучить различные типы: Галлов, Африканцев, Фракийцев, Евреев, Германцев и Греков, которые составляли воинство распятых, не испытывая какой-либо боли, либо сострадания. Ему пришло в голову, что в этих многочисленных страстотерпцах было отражение какого-то нового и могучего течения, которое вошло в мир — поток с разветвлениями, которое растянулось бы на века, еще не наступившие; но ему также пришло в голову, что в настоящее время, человек который мог бы холодно наблюдать, анализировать и интерпретировать это новое явление — рабское восстание был бы в положении уникальной силы. Цицерон презирал только презрение тех, кто ненавидел, не понимая субъективных потребностей объектов их ненависти.
Таковы были качества Цицерона, которые некоторые видели, а другие не видели. К тому времени, когда Клавдия приехала на Вилла Салария, она не заметила этих качеств. Наименее сложный тип силы был наиболее понятным для Клавдии. Елена, с другой стороны, признала и отдала дань уважения. «Я похожа на тебя, — ее глаза обратились к Цицерону. — Будем ли мы заниматься этим?» И когда ее брат лежал в постели, ожидая прихода великого полководца, она пошла в комнату к Цицерону. Она была полна надуманного достоинства человека, который презирает себя и принимает утешение от действия, но почему она должна была чувствовать себя хуже этого человека, происходившего из высокопоставленной семьи среднего класса, она не могла сказать. Она не могла признаться, даже самой себе, что до конца вечера, она сделает ряд вещей, из — за которых она впоследствии возненавидит себя.
Однако для Цицерона она была очень желанной женщиной. Ее гордая, прямая осанка, ее прекрасные, правильные черты и ее глубокие темные глаза, иллюстрирующие все присущие ей легендарные качества патрицианской крови. Это была особая цель, к которой его родные шли на протяжении поколений, но она всегда оставалась недоступной. И найти такие качества во внешнем виде женщины, которая пришла в комнату мужчины, так поздно ночью только по одной очевидной причине, было исключительно приятно.
В то время, он был тем редким Римлянином, которого его работа преследовала ночью. Одним из слабых мест, этого странно неравномерно развитого общества состояло в примитивном искусственном освещении, свет Римских ламп был тусклым, размытым, глаза напрягались при этом в лучшем случае бледно-желтом свечении. Поэтому, работать ночью, особенно после слишком обильного винопития и вкушения яств, было особым знаком восхитительной или подозрительной эксцентричности — в зависимости от человека, который работал. В случае Цицерона это было восхитительно, потому что это был удивительный молодой человек; и когда Елена вошла в его комнату, удивительный молодой человек сидел на кровати скрестив ноги, свободно раскрыв свиток на коленях, отмечая и исправляя. Возможно, ситуация была слишком щекотливой с точки зрения общества или пожилой женщины; Елене было всего двадцать три года, и она была впечатлена. Правитель и военачальник все еще оставался неизменной фигурой из старых легенд, там были те Римляне, которые, как говорили, спали ночью только два или три часа, отдавая всю остальную часть своего времени народу. Они были священны. Ей понравилась мысль, что священный человек будет смотреть на нее, как Цицерон.
Еще до того, как она закрыла за собой дверь, Цицерон кивнул в сторону изножия своей кровати, чтобы она уселась там — вопрос необходимости, поскольку другого удобного места для сидения, в комнате не было, — и затем продолжил свою работу. Она закрыла дверь и села на кровать.
Что дальше? Это было одним из чудес молодой жизни Елены, что не было двух мужчин, пытающихся сблизиться с женщиной одним и тем же образом. Но Цицерон не пытался сблизиться с ней, и после того, как она просидела там четверть часа или около того, она спросила:
— Что ты пишешь?
Он вопросительно посмотрел на нее. Вопрос был поверхностным; это было начало разговора, а Цицерон хотел поговорить. Как и многие молодые люди его типа, он постоянно ждал женщину, которая поняла бы его — что означает женщину, которая бы правильно питала его эго, и он спросил Елену:
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что я хочу знать.
— Я пишу монографию о рабских войнах, — скромно заявил он.
— Ты имеешь в виду их историю? Это было время, когда входило в моду, среди высокопоставленных джентльменов, в часы досуга предаваться историческим запискам, и многие новоявленные аристократы деловито манипулировали ранней историей, чтобы их родословная и великие события могли соединиться правильно.
— Не историю, — серьезно ответил Цицерон, устало и пристально глядя на девушку, манера, с помощью которой он мог произвести впечатление о честности и целостности; несмотря на процесс собственного притворства. — История должна включать хронологию. Меня больше интересует феномен, процесс. Можно, посмотрев на те кресты, на те знаки наказания, выставленные вдоль Аппиевой дороги, увидеть только трупы шести тысяч человек. Можно заключить, что мы, Римляне, мстительные люди, и недостаточно сказать, что мы справедливые люди, ссылаясь на необходимость справедливости. Мы должны объяснить, самим себе, логику этой справедливости. Мы должны понять. Недостаточно, чтобы старик сказал delenda est Carthago. Это демагогия. С моей стороны, я хотел бы понять, почему Карфаген должен быть разрушен и почему шесть тысяч рабов должны быть преданы смерти таким образом.
— Некоторые говорят, — улыбнулась Елена, — что, если их всех сразу выбросят на рынок, некоторые очень респектабельные состояния были бы уничтожены.
— Немного правды и много неправды, — ответил Цицерон. — Я хочу видеть дальше поверхностного суждения. Я хочу увидеть смысл восстания рабов. Заблуждение стало великим Римским развлечением; я не люблю обманывать себя. Мы говорим об этой войне и о той войне, великих кампаниях и великих генералах, но никто из нас не хочет даже прошептать о постоянной войне нашего времени, которая затмевает все остальные войны, рабская война, восстание рабов. Даже заинтересованные генералы молчат. Нет славы в рабской войне. Нет славы в завоевании рабов.
— Но, конечно, не должны быть такие последствия.
— Нет? И распятия не имели для вас никакого значения, когда ты ехал по Аппиевой дороге?
— Мне было очень неприятно смотреть на такие вещи. Моя подруга Клавдия подтвердит.
— Иными словами, какие-то последствия.
— Но все знают о Спартаке и войне с ним.
— Я так не думаю, я не уверен, что даже Красс знает все. Насколько нам известно, Спартак — загадка. Согласно официальной записи, он был фракийским наемником и разбойником. По словам Красса, он был потомственным рабом из золотых рудников Нубии. Кому мы должны верить? Батиат, свинья, который держал школу в Капуе, мертв — его горло перерезано Греческим рабом, который был его счетоводом, — и все те, кто контактировал со Спартаком мертвы или исчезли. И кто будет писать о нем? Люди опасаются за себя.
— Почему бы не ты? — спросила Елена.
— Спасибо, моя дорогая, но я ничего не знаю о Спартаке, я его просто ненавижу.
— Почему? Мой брат тоже его ненавидит.
— И ты не ненавидишь его?
— Я ничего особенного не чувствую, — сказала Елена. — Он был просто рабом.
— А был ли он? И как раб стал тем, чем стал Спартак? Тайна, которую я должен разгадать. Чтобы узнать, где это началось и почему это началось. Но боюсь, что утомляю тебя?
В Цицероне была та искренность, которая улавливала людей, пробуждала веру и заставляла их защищать его от всех обвинений, которые возводили на него в более поздние годы. — Пожалуйста, продолжай говорить, — сказала Елена. Молодые люди возраста Цицерона, которых она знала в Риме, говорили о новых духах, гладиаторах, на которых они делали ставку, конкретных лошадях, которых они содержали, или о последней любовнице или наложнице. — Пожалуйста, продолжай, — повторила она. — Я не полностью доверяю риторике, — сказал Цицерон. — Я люблю описывать вещи и пусть они встанут на свои места. Я боюсь, что большинство людей полагают то же, что и ты, что рост количества рабов не имеет большого значения. Но, видишь ли, вся наша жизнь связана с рабами, и с ростом рабов связано больше войн, чем все наши завоевания. Ты можешь в это поверить?
Она покачала головой.
— Я могу это доказать, знаешь ли. Это началось примерно сто двадцать лет назад — с увеличением числа Карфагенских рабов, которых мы взяли в плен. Затем двумя поколениями позже, великое восстание рабов в копях Лауриума в Греции. Затем мощное восстание в рудниках Испании. Затем, спустя несколько лет, восстание Сицилийских рабов, которое потрясло республику до ее корней. Затем двадцать лет спустя, рабская война, которую вел раб Сальвий. Это только великие войны, но между ними — тысяча меньших восстаний — и все это единая война, непрерывная, бесконечная война между нами и нашими рабами, тихая война, постыдная война, о которой никто не говорит, и историки не хотят записывать. Мы боимся писать об этом, боимся на это смотреть; потому что это нечто новое на земле. Были войны между народами, городами, партиями, даже войны между братьями, но это новый монстр внутри нас, внутри наших кишок, против всех сторон, всех наций, всех городов.
— Ты меня пугаешь, сказала Елена. — Знаешь ли ты, какую картину ты изобразил?
Цицерон кивнул и внимательно посмотрел на нее. Она была тронута, когда он взял ее руку в свою, она остро ощутила исходящее от него тепло. Вот молодой человек, не намного старше ее самой, который был глубоко обеспокоен вопросами, касающимися судьбы и будущего нации. Это напомнило рассказы, которые она слышала о старых временах, смутно вспоминаемые истории из ее детства. Цицерон отложил рукопись и начал мягко гладить ее по руке, а затем наклонился и поцеловал ее. Теперь она вспомнила знаки наказания, гниющую, съеденную птицами, испеченную солнцем плоть мужчин, которые были распяты вдоль Аппиевой дороги; только теперь это уже не было ужасно; Цицерон создал тому логическое обоснование, но затем, за всю свою жизнь она не могла вспомнить содержание его рассуждений.
— Мы самые необычные люди, наполненные большой способностью к любви и справедливости, — подумал Цицерон. Он почувствовал, когда начал заниматься любовью с Еленой, что наконец то эта женщина поняла его. Тем не менее это не уменьшило ощущение власти, которое обладание ею принесло ему. Напротив, он чувствовал себя полным силы, расширением власти — и это было то самое расширение, если сказать по правде, составлявшее логику им написанного. В момент мистического откровения, он увидел, что сила его чресл соединена с той силой, которая сокрушила Спартака и раздавит его снова и снова. Глядя на него, Елена внезапно с ужасом поняла, что его лицо было полно ненависти и жестокости. Как всегда, она подчинилась со страхом и отвращением к себе.
II
Из-за полной усталости и эмоционального потрясения, Елена наконец — то уснула окончательно, и кошмар наяву, который всегда отмечал ее отношения с мужчиной, превратился в странный и тревожный сон. Мечта объединила реальность и нереальность, таким образом, что их было трудно разделить. Во сне она вспомнила время на улицах Рима, когда ее брат, Гай, указал ей на Лентула Батиата, ланисту. Это было около семи месяцев назад, и всего за несколько дней до того, как Батиату перерезал горло его Греческий счетовод — поговаривали, в ссоре из — за женщины, которую Грек приобрел на деньги, украденные у ланисты. Батиат сделал себе что-то вроде репутации из — за связи со Спартаком. На этот раз он был в Риме, чтобы защищать себя в судебном процессе об одним из его домов; семьи шести арендаторов, которые были убиты, рухнувшим домом предъявили ему иск.
Во сне она вспоминала его очень хорошо и, как правило, огромным, ковыляющим продуктом переедания и разврата, который не нанимал носилок, а ходил обернутый в большую тогу, постоянно откашливался и отхаркивался, отгоняя просящих милостыню уличных мальчишек тростью, которую он носил с собой. Позже, в этот день, она и Гай остановились на Форуме и просто случайно оказались в суде, где защищался Батиат. Во сне все было таким — же как в жизни. Судебное заседание происходило на улице. Здесь роились зрители, бездельники, женщины, которым было некуда спешить, молодые горожане, дети, люди из других стран, которые не могли покинуть великий город без свидетельства знаменитого римского правосудия, рабы идущие по своим делам или с неким поручением — действительно, казалось чудом, что из такой толпы можно извлечь хоть какой — то аргумент, а не то что справедливость; но именно так проходили суды, неделю за неделей. Батиат был допрошен, и отвечал на вопросы бычьим ревом, и все это снилось ей так, как оно было на самом деле.
Но потом, как это бывает во сне, она оказалась без всякого перехода стоящей в спальне ланисты, наблюдая за Греком — счетоводом, подходящим с обнаженным ножом. Нож был изогнутой сикой, которой сражаются Фракийцы на арене и на полу в спальне была арена, или песок, так как оба являются одним и тем же словом на латыни. Грек рубил по песку с осторожным равновесием Фракийца, и ланиста, проснувшись и усевшись на своей кровати с ужасом наблюдал за ним. Никто не проронил ни слова или звука. Затем, рядом с Греком появилась гигантская фигура, могучий, бронзовый человек в доспехах с головы до ног, и Елена сразу поняла, что это Спартак. Его рука сомкнулась на запястье счетовода и слегка сжала, и нож упал на песок. Тогда бронзовый, красивый гигант, который был Спартаком, кивнул в сторону Елены, и она взяла нож и перерезала горло ланисты. Грек и ланиста исчезли, и она осталась с гладиатором; но когда она распахнула ему объятия, он плюнул ей в лицо, повернулся на каблуках и ушел. Тогда она побежала за ним, хныкала и умоляла его дождаться ее, но он исчез, и она осталась одна в бескрайнем пространстве песка.
III
Это была уродливая и дешевая смерть, фактически настигшая Батиата, ланисту, ибо его убил собственный раб; и, возможно, он бы избегнул этого и многого другого, если бы после неудачного поединка двух пар, заказанного Браком, он убил бы обоих выживших гладиаторов. Если бы он это сделал, то он был бы полностью в пределах своих прав; поскольку было принятой практикой убивать гладиаторов, которые сеют разногласия. Но сомнительно, чтобы смерть Спартака, слишком уж изменила бы историю. Силы, которые подталкивали его, просто взвихрились бы где-то еще. Подобно сну Елены, Римской девушки, спящей долгим сном с чувством вины на Вилла Салария, не беспокоясь конкретно о нем, но о рабе, который взялся за меч, так же и его собственные сны были не столько его исключительной собственностью, сколько кровавыми воспоминаниями и надеждами, которыми разделяют столь многие в его профессии, гладиаторы, люди меча. Это могло стать ответом тем, кто не мог понять, как возник замысел Спартака. Он вынашивался не им одним, но многими.
Вариния, Германка, его жена, сидела рядом с ним, когда он спал, не могла уснуть от его стонов и его безумной болтовни во сне. Он говорил о многом. Теперь он был ребенком, и теперь он был на золотых приисках, и теперь он был на арене. Теперь сика разорвала его плоть, и он закричал от боли. Когда это случилось, она разбудила его, ибо кошмар, в котором он жил в своем сне был для нее невозможным. Она разбудила его и нежно любила его, гладила его лоб и целовала его влажную кожу. Когда Вариния была маленькой девочкой, она видела, что происходило с мужчинами и женщинами, когда они испытывали любовь друг к другу. Это называлось триумфом над страхом; даже дьяволы и духи великих лесов, где жили ее люди, знали, что те, кто любил, были неуязвимы для страха, и можно было видеть это в глазах людей, которые любили и в том, как они шли, и в том, как переплетались их пальцы. Но после того, как ее взяли в плен, эти воспоминания ушли, главным инстинктом ее существования стала ненависть.
Теперь все ее существо, жизнь в ней, ее бытие и ее существование, ее жизнь и жизнедеятельность, бег ее крови и биение ее сердца были слиты в любовь к этому Фракийскому рабом. Теперь она знала, что опыт мужчин и женщин в ее племени был истинным, очень древним и очень выразительным. Она больше не боялась ничего на свете. Она верила в магию, и магия ее любви была реальной и доказуемой. В то же время она поняла, что ее мужчину легко любить. Он был одним из тех редких человеческие существ, слаженных из одного куска. Первое, что она увидела в Спартаке — его цельность. Он был особенным. Он был доволен, не тем, где он был, но тем, кем он был как человек. Даже в этом гнезде ужасных, отчаянных и обреченных людей — в этой убийственной школе осужденных убийц, армейских дезертиров, потерянных душ и рудокопов, которых не могли уничтожить прииски, Спартака любили, его чествовали и уважали. Но ее любовь была чем-то другим. Все это было существом людей и бытием мужчин для женщин. Она верила, что желание в ее лоне было мертво навсегда, но ей нужно было только прикасаться к нему, чтобы хотеть его. Все в нем, было вылеплено особым образом, если бы она была скульптором и должна была его вылепить. Его сломанный нос, большие карие глаза и полный подвижный рот были так же отличны от лиц тех мужчин, которых она знала в детстве, как могло отличаться только лицо, но она не могла представить себе человека или любимого мужчину, который бы не был похож на Спартака.
Почему он должен быть таким, каким он был, она не знала. Она достаточно долго была частью культурной, благородной жизни Римской аристократии, чтобы знать, что представляли собой их мужчины, но почему раб должен быть тем, чем был Спартак, она не знала.
Теперь ее руки успокоили его, и она спросила:
— Что тебе снилось?
Он покачал головой.
— Держи меня ближе, и ты перестанешь видеть такие сны.
Он прижал ее к себе и прошептал, — Ты когда-нибудь думала, что мы можем быть не вместе?
— Да.
— И потом, что ты будешь делать, моя дорогая? — спросил он ее.
— Тогда я умру, — ответила она просто и прямо.
— Я хочу поговорить с тобой об этом, — сказал он, вынырнув из своего сна и снова успокоившись.
— Почему мы должны думать или говорить об этом?
— Потому что, если бы ты любила меня по — настоящему, ты бы не хотела умереть, если бы я умер или меня отняли у тебя.
— Ты так думаешь?
— Да.
— А если бы я умерла, ты бы не хотел умереть? — спросила она.
— Я хотел бы жить.
— Зачем?
— Потому что ничего нет без жизни.
— Без тебя нет жизни, — сказала она.
— Я хочу, чтобы ты дала мне обещание и сохранила его.
— Если я дам обещание, я сохраню его, иначе я этого не сделаю.
— Я хочу, чтобы ты пообещала, что никогда не заберешь свою жизнь, — сказал Спартак.
Какое — то время она не отвечала ему.
— Обещаешь?
Наконец, она сказала, — Хорошо, я сделаю.
Затем, через некоторое время, он заснул, спокойно и нежно, в кольце ее рук.
IV
Утренний бой барабана вызвал их на тренировку. Сорок минут простого бега по тренировочной площадке перед утренним обедом. Каждому мужчине при пробуждении давали стакан холодной воды. Дверь его камеры открылась. Если у него была женщина, ей разрешали уборку камеры до того, как она шла на работу в качестве единицы рабского населения школы. В учреждении Лентула Батиата никто не сидел без дела. Женщины гладиаторов выскребали и чистили, готовили и обрабатывали огороды, работали в банях и ухаживали за козами, и в обращении с этими женщинами Батиат был столь же тверд, как любой владелец плантации, свободно и в изобилии использовал кнут и кормил их дешевым месивом. Но перед Спартаком и Варинией у него был любопытный страх; хотя он вряд ли был в состоянии объяснить, что было в них такого, чего он боялся и почему боялся этого.
Однако в это особое и запоминающееся утро, нетерпимость и ненависть ощущались в школе, в барабанном бое на побудку, в том, как тренеры выводили людей из их клеток на тренировочную площадку, выстраивая их лицом к железной ограде, где был распят мертвый черный Африканец; и женщины, с такой же нервозной ненавистью расходились по своим местам. Сегодня утром не было страха перед Варинией, и кнут не был снисходительнее к ней, чем к другим. Во всяком случае, она была выделена надсмотрщиком с особыми комментариями насчет шлюхи великого воина. И кнут стегал ее чаще других. Она работала на кухне, там, куда ее привели.
Это был гнев Батиата, пронизывающий это место, глубокий и трепещущий гнев, возникший из единственной вещи, которая могла бы наиболее успешно вызвать гнев ланисты — финансовые потери. Брак отказался оплатить половину согласованной цены, и даже если бы поданный судебный иск был как следует приправлен, Батиат знал, каковы его шансы выиграть судебный процесс против известной Римской семьи в Римском суде. Результаты его гнева были видны повсюду. На кухне повар проклинал женщин и бил их за работу своим длинным деревянным стержнем власти. Тренеры, подхлестываемые своим работодателем, хлестали гладиаторов, мертвый чернокожий был растянут на ограде, прямо перед гладиаторами, поскольку они построились для своей утренней тренировки.
Спартак занял свое место, Ганник с одной стороны от него, Галл по имени Крикс с другой. Они выстроились в две линии, лицом к казармам, а тренеры, которые встретились с ними сегодня утром, были вооружены, специально вооружены ножом и мечом. Ворота огражденной площадки были открыты, и четыре отряда регулярных войск, сорок человек, стояли в полной боеготовности, сжимая в руках большие деревянные дротики. Утреннее солнце залило желтый песок и коснулось людей своим теплом, но в Спартаке не было тепла, и когда Ганник шепнул ему, знает ли он, что это значит, молча покачал головой.
— Ты сражался? — спросила Галл.
— Нет.
— Но он не убил никого из них, и если человек идет на смерть, он может умереть лучше, чем вот так.
— Ты умрешь лучше? — спросил Спартак.
— Он умрет, как собака, и ты тоже, — сказал Крикс Галл. — Он умрет на песке со вспоротым брюхом, и ты тоже.
Именно тогда Спартак начал понимать, что он должен делать; или лучше сказать что осознание, прораставшее в нем так долго, кристаллизовалось в реальность. Реальность была только началом; реальность никогда не будет чем-то большим, чем его началом, концом или бесконечностью, протянувшейся в нерожденное будущее; но реальность была связана со всем, что с ним случилось, и людьми вокруг него и со всем, что должно было произойти сейчас. Он уставился на огромное тело Негра, иссушенное на солнце, кожа и плоть порваны там, где пилум пронзил его насквозь, кровь свернулась и высохла, голова болтается между широкими плечами.
— Какое презрение к жизни у этих Римлян! — подумал Спартак. — Как легко они убивают, и как сильно они наслаждаются смертью! Но почему бы и нет, — спросил он себя, — когда весь процесс их жизни был построен на крови и костях? Распятие для них было особенно увлекательно. Оно происходило из Карфагена, где Карфагеняне приняли его как единственную смерть, которой удостаивали раба; но там, куда простиралась рука Рима, распятие стало страстью.
Теперь на тренировочную площадку пришел Батиат, и Спартак, едва двигая губами, спросил Галла, который стоял рядом с ним, — И как ты умрешь?
— Так, как ты хочешь, Фракиец.
— Он был моим другом, — сказал Спартак о мертвом Негре, — и он любил меня.
— Это твое проклятие.
Батиат занял свое место перед длинной линией гладиаторов и солдат, стоящих позади него. — Я вас кормлю, — сказал ланиста. — Я кормлю вас лучшим, жаркое из цыплят и свежей рыбой. Я кормлю вас до тех пор, пока ваши животы не раздуются. Я купаю вас и я массирую вас. Я взял многих из вас из шахт и виселицы, и вот вы живете, как цари, в безделье, имея все земные блага. Там не было ничего ничтожнее, чем то, чем вы были до того, как пришли сюда, но теперь вы живете в комфорте и вы едите самое лучшее.
— Ты мне друг? — прошептал Спартак, и Галл ответил, едва шевеля губами, — Гладиатор, не дружи с гладиатором.
— Я называю тебя другом, — сказал Спартак.
Теперь Батиат сказал, — В черном сердце этой черной собаки не было ни благодарности ни понимания. Кто из вас такой же?
Гладиаторы стояли молча.
— Выбери мне чернокожего! — Сказал Батиат тренерам, и они пошли туда, где стояли Африканцы и вытащили одного из них к центру огражденной площадки. Это было организовано заранее. Застучали барабаны, и два солдата отделились от других и подняли тяжелые деревянные копья. Барабанный бой продолжался. Негр судорожно боролся, а солдаты воткнули копья один за другим в его грудь. Он лежал на спине в песке, оба копья странно наклонены. Батиат повернулся к офицеру, который стоял рядом с ним, и сказал:
— Теперь больше не будет проблем, собаки даже не будут рычать.
— Я называю тебя другом, сказал Ганник Спартаку и Галлу, которые стояли с другой стороны от него ничего не говоря, только тяжело и хрипло дыша.
Затем началась утренняя тренировка.
V
Позже, в Сенатской комиссии по расследованию, Батиат заявил совершенно правдиво, что он не только не знал, что замышляется заговор, но что он не считал возможным, чтобы кто-то обдумывал подобное. В подтверждение этого он указал, что всегда среди гладиаторов имелось по крайней мере двое, которым он приплачивал вместе с его обещанием об освобождении. Через определенные промежутки времени этих двоих покупали, ставили в пару и они сражались. Одного освобождали, другой возвращался с небольшими признаками прошедшего поединка, а затем нанималась новая пара информаторов. Батиат настаивал, что заговор не мог бы вызреть, без его оповещения.
Так это было всегда, и как бы часто не происходили восстания среди рабов, заговора не обнаруживали, не фиксировали, не находили непрерывного его корня, который, бесспорно, как корни клубники, был сплошным и невидимым, тогда как только цветущее растение было на виду. Было ли это восстание на Сицилии или неудачная попытка на плантации, которая закончилась распятием нескольких сот несчастных, попытки Сената, отыскать корни, потерпели неудачу. Но корни нужно было отыскать. Здесь люди создали великолепие жизни, роскоши и изобилия, доселе не бывавших в мире; непримиримость народов закончилась в Римском Мире; разделение наций закончилось Римскими дорогами; и в могучем городе, центре мира, ни один человек не страдал от голода или отсутствия наслаждений. Это было так, как должно быть, поскольку все, и каждый из богов планировал дабы так было, но с цветением тела пришла эта болезнь, которую невозможно искоренить.
Когда Сенат спросил Батиата, — Не было никаких признаков заговора, недовольства, интриг?
— Их не было, — настаивал он.
— И когда вы казнили Африканца, мы рассматриваем ваше действие, как вполне допустимое — не было никакого протеста?
— Никакого.
— Нас особенно интересует, не было ли какой-либо внешней помощи, иностранные провокаторы любого рода могли бы заняться этим делом?
— Это невозможно, — сказал Батиат.
— И не было никакой внешней помощи или финансовых средств, переданных для триумвирата Спартак, Ганник и Крикс?
— Я могу поклясться, всеми богами, не было, — сказал Батиат.
VI
Но это было не совсем так, и никто не был один. Это было невероятной силой Спартака, что он никогда не видел себя одиноким, и никогда не уходил в себя. Незадолго перед неудачным поединком двух пар, на которые богатый молодой Римлянин, Марий Брак, заключил контракт, случилось восстание рабов на трех больших плантациях в Сицилии. В нем приняли участие девятьсот рабов, и все, кроме горстки, были преданы смерти, и только в самом конце кровопролития, владельцы поняли, сколько нейтральных наличных денег спустили в канализацию. Таким образом, почти сто оставшихся в живых были проданы на галеры, практически за бесценок, и именно на камбузе один из агентов Батиата увидел огромного, широкоплечего, рыжего Галла, имя которого было Крикс. Поскольку галерные рабы считались неисправимыми, цена была дешевой и даже взятки, которые способствовали совершению сделки, были небольшими, а поскольку работорговцы, контролировавшие морские доки в Остии, не искали неприятностей, они не рассказали ничего о происхождении Крикса.
При этом Спартак не был одинок, он был связан с множеством нитей из которых ткалась определенная ткань. Крикс был в камере рядом с ним. Долгими вечерами, растянувшись во весь рост на полу камеры, головой к двери, Спартак слушал историю Крикса о бесконечной битве Сицилийских рабов, начавшиеся более полувека назад. Он, Спартак, был рабом и родился среди рабов, но здесь среди его собственного рода были легендарные герои, такие же прекрасные, как Ахиллес, Гектор и Одиссей — мудрые, такие великолепные и даже более гордые, хотя о них не слагались песни, и они не превращались в богов, которым поклонялись люди. Те, кто был достаточно хорош, для богов были похожи на богатых римлян и так же мало заботились о жизни рабов. Это были люди и меньше, чем люди, рабы, голые рабы, которые были дешевле чем ослы, которые подставили свои плечи под ярмо и тащили плуг по полям латифундий. Но какие они были гиганты! Евн, освободивший каждого раба на острове и разбивший три Римские армии, пока они не свели его в могилу, Афенион Грек, Сальвий Фракиец, Германец Ундарт и странный еврей Бен-Йоаш, который сбежал в лодке из Карфагена и присоединился к Афениону со всей его дружиной.
Слушая, Спартак чувствовал, как его сердце наполняется гордостью и радостью, и великое и очищающее чувство братства и общения с этими мертвыми героями приходит к нему. Его сердце рвалось навстречу этим его товарищам; он знал их хорошо; он знал, что они чувствовали и что им снилось и чего они жаждали. Раса, город или государство не имели никакого значения. Их рабство было универсальным. Однако, несмотря на все жалкое великолепие их восстаний, они всегда терпели неудачу; всегда были Римляне, прибившие их к кресту, новое дерево и новый плод, чтобы все могли увидеть награду за раба, который не был бы рабом.
— В конце концов, всегда заканчивается одним и тем же, — сказал Крикс.
Так что, чем дольше он был гладиатором, тем меньше Крикс говорил о том, что было. Так что чем дольше он был гладиатором, тем меньше Крикс говорил о том, что было. Ни прошлое, ни будущее не могут помочь гладиатору. Для него есть только настоящее. Крикс построил вокруг себя стену цинизма, и только Спартак осмелился исследовать горькую оболочку гигантского Галла. И как только Крикс сказал ему:
— Слишком много друзей, Спартак. Трудно убить друга. Оставь меня в покое.
Этим утром, после тренировки, они сбились на некоторое время в толпу, перед тем как отправиться на утреннюю трапезу. Горячие и потные, гладиаторы стояли или сидели на корточках маленькими группами, их разговор заглушало присутствие двух Африканцев, которые теперь висели распятыми на крестах. Под тем, кого выбрали в качестве наказания за вину другого, была свежая лужа крови, а кровожадные птицы клюют и пожирают сладкое пятно. Гладиаторы были угрюмы и подавлены. Эти двое были только началом. Сейчас Батиат заключил контракт и сразился с ними так быстро, как только он мог. Это было плохое время.
Солдаты ушли поесть в маленькой роще, среди деревьев, за ручьем, который протекал мимо школы, и Спартак, из — за ограждения, мог видеть их там, развалившихся на земле, их шлемы сброшены, их тяжелое оружие составлено пирамидой. Он не отрывал от них глаз.
— Что ты видишь? — спросил Ганник. Они вместе долгое время были рабами, вместе в рудниках, вместе как дети.
— Я не знаю.
Крикс был угрюм; слишком долго он жил с насилием.
— Что ты видишь, Спартак? — спросил он.
— Я не знаю.
— Но ты знаешь все, не так ли, и потому Фракийцы называют тебя отцом.
— Кого ты ненавидишь, Крикс?
— А чернокожий тоже называл тебя отцом, Спартак? Почему ты не сражался с ним? Будешь сражаться со мной, когда придет наш черед, Спартак?
— Я больше не буду сражаться с гладиаторами, — тихо сказал Спартак. — Это я знаю. Недавно не знал, но я знаю это сейчас.
Его услышали полдюжины из них. Они собрались рядом с ним. Он больше не смотрел на солдат; вместо этого он посмотрел на гладиаторов. Он переводил взгляд с одного лица на другое. Сперва полдюжины, потом стало восемь, десять и двенадцать, и он все равно ничего не сказал; но их угрюмость ушла, и в их глазах было возбужденное волнение. Он посмотрел им в глаза.
— Что будем делать, отец? — спросил Ганник.
— Мы будем знать, что делать, когда придет время это сделать. А теперь кончай это. Затем время сфокусировалось, словно в окуляре телескопа, тысяча лет сосредоточилось на Фракийском рабе и все, что не произошло за тысячу лет, произойдет в ближайшие несколько часов. Однако сейчас, на данный момент, они были рабами — отбросами рабства, рабским скотом, приготовленным на убой. Они двинулись к воротам огражденной площадки, а затем направились в столовую для утренней трапезы.
В этот момент они миновали Батиата в его носилках. Он сидел в огромных носилках, несомых восемью рабами вместе со своим тонким, культурным счетоводом, оба на пути в Капую на рынок, чтобы купить провизии. Когда они проплыли мимо гладиаторских рядов, Батиат заметил, как ровно и с какой дисциплиной те шли, и посчитал, что даже несмотря на непривычные расходы, пожертвовать Африканцем было полностью оправдано.
Таким образом живой Батиат, и его живой счетовод, двигались к тому, чтобы в будущем последний, перерезал своему хозяину горло.
VII
То, что произошло в столовой — или в обеденной зале, как было бы лучше назвать — где гладиаторы собирались для трапезы, никогда не было бы должным образом известно или рассказано; потому что не было историков, чтобы записывать приключения рабов, их жизни не считались достойными отчета; и когда раб должен был стать частью истории, история была написана тем, кто владел рабами, боялся рабов и ненавидел рабов.
Но Вариния, работая на кухне, видела это своими глазами и долго потом она рассказывала эту историю другим — как вы увидите, — и даже если могучий звук такой истории угасает до шепота, она никогда не теряется полностью. Кухня была в одном конце столовой. Двери, которые вели к ней, были на другом.
Сама обеденная зала была импровизацией Батиата. Многие Римские здания были построены в традиционной форме, но обучение и наем гладиаторов в массовом масштабе были продуктом этого поколения, как и одержимость парными поединками, и вопрос об обучении и контроле такого множества гладиаторов, были новым вопросом. Батиат взял старую каменную стену и достроил еще три стороны. Над получившимся таким образом четырехугольником был устроен старомодный деревянный навес, покрывающий внутреннее пространство со всех четырех сторон на ширину около восьми футов. Центральная часть была оставлена под открытым небом, а внутренняя была вымощена к центральному стоку, куда могла стекать дождевая вода. Этот метод строительства, был более распространен за столетие до этого, но в мягком климате Капуи этого было достаточно, хотя зимой место было холодным и часто влажным. Гладиаторы ели скрестив ноги на полу под навесом. Тренеры расхаживали по открытому двору в центре, где они могли с наибольшей легкостью вести наблюдение. Кухня, состоящая из длинной кирпичной и плиточной печи и длинного рабочего стола, была в одном конце четырехугольника, открытой к остальной части; пара тяжелых деревянных дверей была на другом конце, и когда гладиаторы были внутри, эти двери запирались.
Так происходило и в этот день, в обычном режиме, гладиаторы заняли свои места, прислуживали кухонные рабы, почти все из них женщины. Четыре тренера ходили по центральному двору. Тренеры носили ножи и короткие кнуты из плетеной кожи. Двери были должным образом заперты снаружи двумя солдатами, которых отделили от взвода для этой обязанности. Остальные солдаты вкушали свою утреннюю трапезу в милой роще среди деревьев, находящейся на расстоянии около ста ярдов.
Все это Спартак видел и отметил. Он ел немного. Его рот был сух, сердце билось у него в груди. Ничего великого не происходило, как ему это виделось, и не было будущего, более открытого для него, чем для любого другого человека. Но некоторые мужчины подходят к точке, где они говорят себе: — Если я не сделаю то-то и то-то, то нет никакой необходимости или причин для меня жить дальше. И когда многие мужчины приходят к такой точке, земля содрогается.
Это было маленькой встряской прежде чем день закончился, прежде чем утро сменилось полуднем и наступила ночная тьма; но Спартак этого не знал. Он знал только следующий шаг, и им должен был стать разговор с гладиаторами. Когда он сказал это Криксу, Галлу, он увидел свою жену, Варинию, стоящую перед печью и наблюдающую за ним. Другие гладиаторы тоже наблюдали за ним. Еврей Давид читал его слова по губам. Ганник склонил к нему ухо. Африканец по имени Фракс наклонился ближе, чтобы слышать.
— Я хочу встать и говорить, — сказал Спартак. — Я хочу открыть свое сердце. Но когда я заговорю, пути назад не будет, и тренеры будут пытаться остановить меня.
— Они тебя не остановят, — сказал Крикс, гигантский рыжеволосый Галл.
Во всем четырехугольнике чувствовалось напряжение. Два тренера развернулись к Спартаку и окружающим его людям. Они защелкали своими кнутами и выхватили ножи.
— Говори сейчас! — воскликнул Ганник.
— Мы что, собаки, что вы на нас набрасываетесь? — сказал Африканец.
Спартак поднялся на ноги, и с ним поднялись десятки гладиаторов. Тренеры набросились на них с кнутами и ножами, но гладиаторы окружили и быстро убили их. Женщины убили повара. При всем этом шума было немного, только низкое рычание гладиаторов. Тогда Спартак дал свою первую команду, мягко, тихо, неторопливо говоря Криксу, Ганнику, Давиду и Фраксу:
— Ступайте к двери, держите ее и обеспечьте охрану, чтобы я мог говорить.
Мгновение они колебались, но потом они повиновались ему, и когда в дальнейшем он командовал ими, по большей части они прислушались к тому, что он говорил. Oни любили его. Крикс знал, что они умрут, но это не имело значения, и Еврей Давид, который так долго не чувствовал ничего, почувствовал прилив тепла и любви к этому странному, нежному, уродливому Фракийцу со сломанным носом и лицом агнца.
VIII
— Соберитесь вокруг меня, — сказал он.
Это было сделано так быстро, что солдаты, разместившиеся на улице, все еще ничего не слышали. Гладиаторы и рабы с кухни — тридцать женщин и двое мужчин — окружили его, и Вариния уставилась на него со страхом, надеждой и благоговением и прижалась к нему. Они расступились перед ней; она подошла к нему, он обнял ее и крепко прижал к себе, думая про себя:
— И я свободен. Никогда ни мгновения свободы для моего отца или деда, но прямо сейчас я стою здесь свободным человеком. Это было что-то пьянящее, и он чувствовал, как это ощущение мчится сквозь него, как вино. Но вместе с этим был и страх. Нелегко быть свободным; это не мелочь быть свободным, когда ты был рабом в течение очень долгого времени, всего времени, что ты жил и всего времени, что жил твой отец. Кроме того, в Спартаке царило подавленный и упрямый ужас человека, принявшего неизменное решение, и который знает, что с каждым шагом по пути принятого решения, поджидает смерть. И, наконец, большой вопрос о самих себе, потому что этих людей, которых продавали для убийства, убили своих хозяев и они были полны ужасных сомнений, которые исходят от раба, который ударил своего хозяина. Их глаза были прикованы к нему. Он был скромным Фракийским рудокопом, который знал, что в их сердцах, и приблизился к ним, и потому что они были полны суеверия и невежества, как большинство людей того времени, они чувствовали, что его коснулся какой-то бог — странный бог с толикой жалости в своем сердце — коснулся его. Поэтому он должен заглянуть в будущее и прочитать его, как человек читает книгу, и введи их в нее; и если для их путешествия не было дорог, он должен проложить дороги. Все это, их глаза сказали ему; все это он читал в их глазах.
— Вы мой народ? — спросил он у них, когда они сгрудились вокруг него. — Я больше никогда не буду гладиатором, я умру первым, вы мой народ?
Глаза некоторых из них наполнились слезами, и они прижались к нему еще ближе. Одни боялись больше, другие боялись меньше, но он их тронул своим маленьким подвигом — то, что он сделал — было замечательно.
— Теперь мы должны быть товарищами, — продолжал он, — все вместе, как один человек, и в старину, как я слышал от людей моего племени, — сказал он — когда они выходили сражаться, они шли по своей доброй воле, не так, как Римляне, но по своей собственной доброй воле, и если кто-то не хотел драться, он уходил, и никто не удерживал его.
— Что мы будем делать? — воскликнул кто-то.
— Мы пойдем и сразимся и будем сражаться хорошо, потому что мы лучшие воины во всем мире. Внезапно его голос зазвенел, и контрастируя с его прежней, мягкой манерой, он заставил их замереть и удерживал; его голос был дикий и громкий, и, конечно же, солдаты снаружи слышали его клич:
— Мы будем драться парами, чтобы во веки веков Рим не забыл гладиаторов Капуи!
Наступает время, когда люди должны делать то, что должно, и Вариния знала это, и она гордилась с каким-то счастьем, которого она никогда не знала раньше; гордая и полная необыкновенной радости, потому что у нее был человек, который не был похож ни на кого другого в мире. Она знала о Спартаке; со временем, весь мир будет знать о нем, но не точно, поскольку она знала его. Она как-то знала, что это было началом чего-то могучего и бесконечного, а ее мужчина был нежным и чистым, и нет другого такого, как он.
IX
— Сначала солдаты, — сказал Спартак.
— Нас пять к одному, и, может быть, они убегут.
— Они не убегут, — сердито ответил он. — Вы должны знать солдат, они не убегут. Либо они убьют нас, либо мы убьем их, и, если мы их убьем, будут и другие. Нет конца Римским солдатам!
Они продолжали смотреть на него и он сказал им: — Но нет конца и рабам.
Затем они быстро подготовились. Они вытащили ножи из мертвых тренеров, из кухни они забрали все, что могло быть использовано в качестве оружия, ножи и топоры — дровоколы, вертелы, обжиговые вилки и пестики, особенно пестики, которые использовались при измельчении зерна для овсянки, это было по меньшей мере двадцать дубин с тяжелым деревянным шаром на конце; и их можно было использовать как булавы, так и в качестве метательного орудия. Также они забрали поленья, а один человек взял мясную кость, потому, что больше ничего не было, и они взяли горшки, чтобы использовать в качестве щитов. Так или иначе, они были вооружены, а затем, с женщинами, стоящими за ними, они распахнули большие двери обеденной залы и вышли сражаться.
Они двигались очень быстро, но недостаточно быстро, чтобы стать сюрпризом для солдат. Двое часовых предупредили их, и им хватило времени одеть доспехи и сформировать четыре манипула по десять человек и теперь они стояли в своем строю на другом берегу ручья, сорок солдат, два офицера и десяток инструкторов, солдаты в основном были вооружены мечом, щитом и копьем. Таким образом, пятьдесят четыре тяжело вооруженных человека столкнулись с двумя сотнями обнаженных и почти безоружных гладиаторов. Это был неравный коэффициент, но все шансы были на стороне солдат, и они были Римскими солдатами, против которых ничто не могло устоять. Они подняли свои копья, и двинулись вперед по двое, один за другим. Приказы их офицеров звучали высоко и чисто, их разносил утренний ветерок, и они неслись вперед, как метла, чтобы смести эту грязь с их пути. Их ноги, обутые в высокие солдатские башмаки шлепали в воде ручья. Дикие цветы расступились в стороны, когда они выходили на берег, и со всех концов, выбежали остальные рабы и сбились в кучки, чтобы увидеть эту невероятное событие. Ужасные пилумы, качающиеся взад — вперед в полусогнутых руках, железные наконечники, сверкающие на солнце, и все, что имела в виду Римская власть означало, что даже при скромном проявлении Римской власти, которое являли собой эти четыре манипула, рабы должны были сломаться и бежать, пепел к пеплу и грязь к грязи.
Но в этот момент Римская власть была в страхе; и Спартак стал командующим. Нет четкого определения для человека, который ведет других людей; лидерство редко и неосязаемо, тем более, когда оно не опирается на власть и славу. Любой человек может отдавать приказы, но отдавать их так, чтобы другие слушали — вот качество, и это было качество Спартака. Он приказал гладиаторам рассыпаться и они рассыпались. Он приказал им сделать широкий свободный круг вокруг манипулов, и они сделали такой круг. Теперь четыре ряда мнипулов замедлили свой темп. Нерешительность охватила их. Они остановились. Нет на земле солдат, чья скорость могла бы сравниться с темпом гладиаторов, где жизнь была скоростью и скорость была жизнью. И, если не считать их набедренной повязки, эти гладиаторы были голыми, тогда как Римские пехотинцы были обременены огромным весом меча, копья, щита, шлема и доспехов. Гладиаторы образовали широкий круг, сто пятьдесят ярдов в поперечнике, в центре которого были манипулы, поворачивающиеся то туда, то сюда, подняв пилумы, бывшие бесполезными на расстоянии более тридцати или сорока ярдов. Римское копье могло быть брошено только один раз; один бросок и то недалеко. Но как бросить здесь?
В тот момент, с поразительной ясностью, Спартак увидел свою тактику, весь образец его тактики в последующие годы. Он увидел в уме, кратко и ясно, логику всех историй, рассказанных об армиях, которые сами бросились против тех железных наконечников Рима, которые были разбиты под могучим весом Римского копья, а затем их разрезали на куски коротким, острым как бритва краем Римского меча. Но здесь была Римская дисциплина и власть Рима беспомощна в кругу кричащих, проклинающих, дерзких и голых гладиаторов.
— Камни! — воскликнул Спартак. — Камни — камни будут сражаться за нас! Он мчался по кругу, весь словно светящийся изнутри — быстроногий, стремительный, изящный. — Бросайте камни!
И под позорным градом камней солдаты начали отступать. Воздух наполнился летящими камнями. Женщины присоединились к кругу — к ним присоединились домашние рабы и полевые рабы выбежали из садов, чтобы присоединиться. Солдаты защищались, прикрываясь своими огромными щитами, но это дало возможность гладиаторам вклиниться в их ряды, резать и удирать. Один манипул атаковал круг и метнул копья. Один из гладиаторов был сражен одним из страшных орудий, но остальные сами бросились на манипул, сбивали их с ног и убивали солдат почти что голыми руками. Солдаты отбивались. Два манипула образовали круг, и даже когда горстка осталась на ногах под дождем камней, даже когда гладиаторы набросились на них, как стая волков, они сражались до самой смерти. Четвёртый манипул попытался вырваться из круга и убежать, но десяти солдат было слишком мало для такой тактики, и они были повержены в прах, даже когда тренеры были убиты, а двое из тренеров, умолявших о пощаде, были убиты женщинами, побившими их до смерти камнями. Странная, жестокая битва, начавшаяся недалеко от столовой, бушевала на территории школы и на дороге в Капую, где последнего солдата опрокинули и убили, и по всему этому месту и пространству лежали мертвые и раненые, пятьдесят четыре убитых, которые были Римлянами и тренерами и другие, которые были гладиаторами.
Но это было только начало. Полная победа, кровавая и радостная, это было только начало — и теперь, стоя на большой дороге, Спартак видел вдали стены Капуи, туманный золотой город в золотой утренней дымке, и он мог услышать бой гарнизонных барабанов. Теперь не было бы покоя, потому что все произошло, и весть об этом разнес ветер, а Капуе находилось много солдат. Целый мир взорвался. Он был подхвачен могучим и бурным потоком, стоя запыхавшись на дороге, окруженный кровью и смертью, и он увидел Крикса, рыжеволосого Галла, смеющегося, ликующего Ганника, Еврея Давида, с окровавленным ножом и жизнью в глазах, и огромных Африканцев, намеренно спокойных, бормочущих свою боевую песнь. Тогда он сжал Варинию в своих объятиях. И другие гладиаторы целовали своих женщин, кружа их на руках и смеясь вместе с ними, в то время как домашние рабы бежали с мехами, наполненными вином Батиата. Даже раненым сделалось легче и они тише стонали от боли. И Германская девушка посмотрела на Спартака, смеясь и плача сразу, и коснулась его лица, его рук и пальцев, в которых он держал нож. Спартак отобрал винные мехи и опрокинул их. Они могли бы тогда уйти из истории, пьяные и ликующие, уже солдаты начали выходить из ворот Капуи, но Спартак подчинил их и сдерживал. Он приказал Ганнику снять с мертвых солдат их оружие, и послал Нордо, Африканца, посмотреть, может ли арсенал быть взломан. Его мягкость исчезла, целеустремленность после их побега горела, как яркое пламя, и преображало его. Вся его жизнь была для этого, и всем своим терпением он готовился к этому. У него были ожидания веков; он ждал с тех пор, как первый раб был закован и исхлестан, чтобы рубить дрова и черпать воду, и теперь он не отвернется от них.
Раньше он спрашивал их; теперь он повелевал ими. Кто может использовать Римское оружие? Кто сражался с пилумом? Он организовал четыре манипула.
— Я хочу, чтобы женщины были внутри, — сказал он, — они должны быть защищены. Им не следует сражаться.
Ярость женщин удивила его. Это было что-то потустороннее, большее, чем мужская ярость. Женщины хотели сражаться; они страдали вместе со всеми, и хотели сражаться вместе со всеми. Они просили несколько драгоценных ножей, и когда он отказал им, они развязали пояса своих туник и наполнили подолы камнями для метания.
Рядом со школой были пологие, холмистые поля плантаций. Полевые рабы, видя, что что-то случилось, страшное и дикое, побежали смотреть, собрались на каменных стенах и в маленьких рощах тут и там и, видя их, образ его действий в будущем, во всей своей простоте, стал ясен для него. Он позвал Еврея Давида и сказал ему, что делать, и Еврей побежал к полевым рабам. Спартак предположил верно; три четверти полевых рабов вернулось с Давидом. Они подбежали к гладиаторам, приветствовали их и целовали им руки. Они несли с собой мотыги, и внезапно их мотыги стали не инструментом, а оружием. Теперь вернулись Африканцы. Они не смогли проникнуть в главный оружейный склад; на это уйдет не менее получаса; но они взломали недавно найденный ящик трезубцев, длинных, трехконечных рыболовных вил. Было тридцать этих трехконечных копий, и Спартак распределил их между ретиариями, и Африканцы поцеловали оружие, погладили их и дали свои странные обеты перед ними на своих странных родных языках. Все это заняло очень короткое время, но необходимость в спешке сильно угнетала Спартака. Он хотел быть подальше от этого места, от школы, от Капуи. — Следуй за мной! — воскликнул он. — Следуй за мной! Вариния осталась рядом с ним. Они ушли с дороги и пересекли поля, поднимались на пологие холмы.
— Никогда не оставляй меня, никогда не оставляй меня, — говорила Вариния. — Я могу сражаться так, как только может сражаться человек.
Теперь они увидели, как солдаты выходят на дорогу из Капуи. Было две сотни солдат. Они маршировали по двое, пока не увидели, что гладиаторы поднимаются на холмы. Тогда их офицеры развернули солдат в цепь, чтобы они могли отсечь гладиаторов, и солдаты, могли атаковать их в полях. А за ними, через ворота хлынули граждане Капуи, понаблюдать за подавлением этого восстания рабов, видеть сражение пар без затрат и без пощады.
Это могло закончиться здесь или на час ранее или через месяц после этого. В любой точке из бесконечного количества точек, это могло бы закончиться. Рабы сбегали и раньше. Если бы эти рабы сбежали, они ушли бы в поля и леса; Они жили бы как животные тем, что они смогли бы украсть и на желудях, подобранных с земли. Их выловили бы поодиночке, и они были бы распяты один за другим. Не было святилища для рабов; мир был создан таким образом. И когда Спартак увидел гарнизонных солдат, мчащихся к ним, он знал этот простой факт. Негде было спрятаться, не было норы, чтобы заползти. Мир должен был измениться.
Он перестал убегать, и сказал, — Мы будем сражаться с солдатами.
X
Много позднее, Спартак спросил себя, — Кто напишет о наших сражениях, что мы выиграли и что потеряли? И кто скажет правду? Рабы противоречили всем истинам времени, в которых они жили. Правда была невозможна — в каждом случае истина была невозможна не потому, что ее не было, но потому, что не было никакого объяснения этому в контексте тех времен. Солдат было больше, чем рабов, и солдаты были тяжело вооруженными; но солдаты не ожидали, что рабы будут сражаться, а рабы знали что солдаты будут сражаться. Рабы хлынули на них со склонов, и солдаты, которые бежали цепью, как мужчины бегут за испуганным зайцем, не смогли пережить такой шок, дико швырялись копьями и съежились под дождем камней, которыми женщины осыпали их.
Итак, правда заключалась в том, что солдаты были избиты рабами и убежали от них, и половину обратного пути до Капуи, рабы преследовали их и волокли обратно. В первой битве рабы сильно пострадали, а во второй, лишь немногие из них погибли, и Римские солдаты бежали от них. Это было фактом, но история была поведана сотней разных способов, и первый доклад был написан командиром воинских сил в Капуе.
«В тренировочной школе Лентула Батиата произошло восстание рабов», — писал он — «и некоторые из них бежали и спаслись бегством в южном направлении, по Аппиевой дороге. Половина когорты гарнизонных войск была направлена против них, но некоторым из них удалось прорваться и убежать. Неизвестно, кем являются их лидеры или каковы их намерения, но они уже вызвали беспорядки среди рабов в сельской местности, и здешние граждане считают, что Благородный Сенат не должен щадить усилий для укрепления гарнизона в Капуе, чтобы восстание можно было подавить незамедлительно». Возможно, в качестве запоздалой мысли, командир добавил: «Ряд посягательств уже произошел. Есть опасность, что сельская местность будет страдать от грабежей и насилия».
И, конечно, Батиат рассказал свою историю толпам граждан Капуи, которые жаждали ее услышать. Никто не был по-настоящему обеспокоен, кроме Батиата, который видел, что годы его работы сходят на нет, но все поняли, что сельская местность будет не лучшим местом, пока последнего из этих страшных людей (гладиаторов) либо не убьют, либо не пригвоздят на крест, чтобы другие могли извлечь полезный урок на этом примере. Болтовня была процессом; история была рассказана и пересказана сотнями людей, чья жизнь была построена на непростой структуре рабовладения, и они рассказывали побасенки исходя из своих страхов и потребностей. Так было всегда. Годы спустя, это будет звучать так:
— Да, мне случилось быть на водах в Капуе, когда Спартак сорвался с цепи. Я видел его, да. Гигант. Я видел, как он насадил маленького ребенка на свое копье. Ужасное зрелище.
Или любая из тысячи других версий. Но правда в том, что в то время сам Спартак видел только проблески истины. Его видение вырвалось из оков того времени. В двух небольших сражениях рабы, которых он вел, избили Римских солдат. Совершенно верно, что это были всего лишь несколько второстепенных гарнизонных войск, размякшие от легкой жизни в курортном городе, и им противостояли лучшие профессиональные фехтовальщики во всей Италии. Но даже с учетом этого фактора раб, ударивший своего хозяина дважды за один день, является потрясающим фактом. И они не бросили его, когда солдаты бежали. Они вернулись, когда Спартак позвал их — они были дисциплинированными людьми, и уже через несколько часов он был для них, как бог. Они были полны гордости, и их страхи ушли. Они продолжали касаться друг друга; в некотором роде они ласкали друг друга, как если бы безжалостный принцип, «Гладиатор — не заводи друзей гладиаторов», внезапно перевернулся сам собой. И тем самым они были наполнены осознанием друг друга. Они не думали и не рассуждали об этом; они были в значительной степени простыми и неосведомленными людьми, но они были внезапно возвышены и очищены. Они посмотрели друг на друга так, как будто никогда не видели друг друга раньше, и, возможно, в этом была доля правды. Раньше они никогда не смели смотреть друг на друга. Может ли палач смотреть на свои жертвы? Но теперь они уже не были жертвой и палачом в неизбежном партнерстве; теперь они были триумфальным братством, и теперь Спартак понимал, как это случилось на Сицилии и во многих других местах. Он почувствовал их силу, потому что часть ее росла в нем самом, и этот поток, прошедший сквозь него, очистил его от всех страданий, составляющих его прошлое, всех страхов, стыда и унижения. Он так долго цеплялся за жизнь, создал точную науку о поддержании жизни в себе так долго, что можно было бы с готовностью предположить, что он станет бережным и осторожным в вопросе о жизни. Но здесь была сумма его сбережений, и он внезапно перестал бояться смерти или думать о смерти, потому что смерть не имела значения…
Примерно в пяти милях к югу от Капуи, на небольшом расстоянии от Аппиевой дороги, гладиаторы, их женщины и рабы, присоединившиеся к ним, собрались на склоне холма в поле зрения одного из огромных усадебных домов, на плантации какого-то Римского джентльмена. Сейчас было уже полдень, и в процессе двух боев и последующем марше на юг, гладиаторы стали маленькой армией. Издали, если бы не чернокожие среди них, они, возможно, бы сошли за отряд Римских солдат. Оружие было разделено между ними, как и солдатские шлемы, доспехи, копья и щиты. Теперь никто не был безоружен, и поскольку они были вооружены и испытаны, сомнительно, чтобы какая-либо сила, близкая Риму, сможет серьезно бросить им вызов. Помимо женщин, но с учетом присоединившихся и полевых рабов, их было двести пятьдесят человек. Каждая из трех основных групп, Галлы, Африканцы и Фракийцы, маршировали отрядом, каждый со своими командирами в качестве номинальных офицеров. Потому что так долго они видели Римский манипул из десяти человек как единое целое, они сформировались в него вполне естественно. Спартак возглавлял их. Это не обсуждалось. Они бы умерли ради него. Oни знали множество легенд о людях, которых коснулись боги. Когда они смотрели на Спартака, эта вера была в их лицах.
Пока они маршировали, он шагал впереди, и Германская девушка, Вариния, шла рядом с ним, обнимая его за талию. Иногда она смотрела на него. Это не было для нее новостью. Давным-давно она вышла замуж за этого человека, который был лучшим и самым храбрым из всех мужчин, и разве она не знала об этом тогда, как она знала это сейчас? Когда их глаза встретились, она улыбнулась ему. Она сражалась с солдатами. Она не знала, был он доволен или нет тем, что она сражалась с солдатами, но он не возражал против ножа, который она несла в руке. Они были равными. Мир был полон старых легенд об амазонках, женщинах выходивших на поле битвы наравне с мужчинами, в стародавние дни, и во времена Спартака, жило еще много легенд о прошлом, где все мужчины и женщины тоже были равными и не было ни хозяина, ни раба и все вещи были общими.
Это давно было подернуто дымкой времени; это был золотой век. Это будет золотой век. Золотой век наступил сейчас, когда солнце клонилось на прекрасную сельскую местность и ожесточившихся на арене людей, людей песка, обнимающих его и Германскую рабыню, полную вопросов. Там, где они собрались, трава была мягкой и зеленой. Желтые цветы покрывали лужайку, как масло, повсюду роились бабочки и пчелы, и воздух был наполнен их песней. Его назвали отцом по Фракийскому обычаю.
— Что мы будем делать сейчас и куда мы пойдем?
Он стоял окруженный ими. Вариния сидела на траве, прижавшись щекой к его ноге. Они расселись в траве вокруг него, длинноногие чернокожие, Галлы с их румяными лицами и голубыми глазами, Фракийцы со своими темные волосами и крепко сбитыми телами.
— Мы племя, — сказал он. — Такова ваша воля?
Они кивнули ему. Племя не содержало рабов, и все люди говорили одинаково, это было не так давно, по крайней мере такие воспоминания сохранила их память.
— Кто будет говорить? — спросил он. — Кто станет вашим вождем? Встань, если ты хочешь вести нас. Теперь мы свободные люди.
Никто не встал. Фракийцы били в щиты рукоятками своих ножей, и этот стук всполошил дроздов, полетевших над лугом. Какие-то люди появились возле усадебного дома, но так далеко, что невозможно было сказать, кем или чем они были. Чернокожие салютовали Спартаку, хлопая в ладоши перед своими лицами. Все они были странно довольны, и в настоящий момент они жили во сне. Вариния продолжала прижиматься щекой к мужской ноге. А Ганник воскликнул:
— Радуйся, гладиатор!
Человек, который умирал, с трудом поднялся. Он вытянулся на траве, его рука рассечена до кости, во всю свою длину, из раны стекала кровь. Он был Галлом, и он не хотел, чтобы его бросили, потому он отведал слишком мало свободы. Его рука была обвязана пропитанной кровью тряпкой, он подошел к Спартаку, который помог ему встать прямо. — Я не боюсь умереть, — сказал он гладиаторам. — Это лучше, чем умереть сражаясь в паре. Но я предпочел бы следовать за этим человеком, чем умереть. Я бы предпочел этого человека и посмотрим, куда он нас ведет. Но если я умру, помните меня не поступайте неправильно. Послушайте его. Фракийцы называют его отцом, и мы как маленькие дети, но он высасывает зло из нас. Во мне нет зла. Я сделал великое дело, и я очищен, и я не боюсь смерти. Я буду спать спокойно. Я хочу спать и после смерти не видеть снов.
Некоторые гладиаторы теперь не скрывали слез. Галл поцеловал Спартака, и Спартак вернул ему поцелуй. — Оставайся со мной, — сказал Спартак, и мужчина опустился на траву рядом с ним и люди, чьи трепещущие руки прикасались к ним, с открытым ртом смотрели на этих гладиаторов, которые так интимно соприкасались со смертью.
— Ты умрешь, но мы будем жить, — сказал ему Спартак. — Мы будем помнить твое имя и кричать его вслух. Мы будем шуметь по всей земле.
— Ты никогда не сдашься? — умоляюще спрашивал Галл.
— Мы сдались, когда солдаты пошли против нас? Мы сражались с солдатами дважды, и мы победили. Вы знаете, что мы должны сделать сейчас? — спросил он гладиаторов.
Они смотрели на него.
— Мы можем убежать?
— Куда мы убежим? — спросил Крикс. — Везде, то же самое, что и здесь. Везде есть хозяин и раб.
— Мы не убежим, — сказал Спартак, который теперь знал и как если бы он никогда не сомневался. — Мы пойдем с плантации на плантацию, от дома к дому, и куда бы мы ни пошли, мы освободим рабов и присоединим их к нам. Когда они снова пошлют против нас солдат, мы будем сражаться с ними, и боги решат, хотят ли они этот Римский путь или наш путь.
— И оружие? Где мы найдем оружие? — спросил кто-то.
— Мы заберем их у солдат, и мы тоже ими станем. Что такое Рим, если не кровь, пот и раны рабов? Мы ничего не можем сделать?
— Тогда Рим пойдет войной против нас.
— Тогда мы пойдем войной против Рима, — спокойно сказал Спартак. — Мы будем концом Рима, и мы создадим мир, в котором нет рабов и нет хозяев.
Это был сон, но у них было настроение мечтать. Они улетели в небеса, и если бы этот странный Фракиец с черными глазами и сломанным носом сказал им, что он намеревался вести их против самих богов, они бы поверили и последовали за ним в тот же миг.
— Мы не будем бесчестить себя, — сказал им Спартак, тихо, прямо и сосредоточенно, обращаясь к каждому из них лично и непосредственно. — Мы не будем поступать, как Римляне. Мы не будем подчиняться Римскому закону. Мы создадим наш собственный закон.
— В чем наш закон?
— Наш закон прост. Что бы мы ни захватили, это принадлежит всем, и ни один мужчина не должен владеть ничем, кроме оружия и одежды. Пусть будет так, как было в древности.
Фракийцы сказали, — Для всех достаточно богатства.
— Вы правы, по другому я не сделаю, — сказал Спартак.
Так они говорили, и среди них были такие жадные люди, которые мечтали о том, чтобы быть великими господами, как Римляне, и были другие, которые мечтали сделать из Римлян рабов; поэтому они говорили и говорили, но в итоге согласились со сказанным Спартаком.
— И мы не будем брать ни одной женщины, кроме как женой, — сказал Спартак. — И у мужчины не должно быть более одной жены. Правосудие будет равным для них, и если они не смогут жить в мире, они должны расстаться. Но ни один мужчина не может лежать с любой женщиной, Римлянкой или другой, которая не является его законной женой.
Законов у них было немного, и они согласовали свои законы. Затем они взялись за руки и пошел против поместья. Остались только рабы, ибо Римляне бежали в Капую, и рабы присоединились к гладиаторам.
XI
В Капуе, граждане увидели дым первого горящего усадебного дома, и поэтому рабы были мстительными и жестокими. Они бы хотели, чтобы рабы были кроткими и понимающими; в более практическом плане они хотели, чтобы рабы бежали на все более дикие горные высоты, прячась поодиночке или в кучке пещер, живя как животные, пока каждый из них не будет выслежен, как охотятся на животных. Даже когда жители Капуи увидели дым первого горящего дома, они не были чрезмерно встревожены. Следовало ожидать, что гладиаторы выместят свою горечь на том, с чем они столкнулись. Вести быстро летели вдоль Аппиевой дороги, чтобы сообщить Сенату о вспышке в Капуе — и это означало, что через несколько дней ситуация будет под контролем. Урок будет преподан рабам, и тогда они его легко не забудут.
Крупного землевладельца, по имени Марий Акан, предупредили и собрали вместе семьсот рабов, чтобы отконвоировать их в безопасные стены Капуи; но гладиаторы встретили их на дороге, они стояли в мрачной тишине и наблюдали, как его собственные рабы убивали его, его жену и сестру его жены, его дочь и мужа его дочери. Это было беспощадное и внушающее страх дело, но Спартак знал, что он не может этого остановить, и не хотел останавливать. Они пожали только то, что сами посеяли, и сами рабы — носильщики выполняли эту работу, как только увидели, что перед ними не Римские солдаты, но очень даже беглые гладиаторы, слава о которых уже разнеслась повсюду, песня и крик самого ветра. Было уже поздно, но новости прилетели быстрее, чем прошло время. Вместо выступивших в поход нескольких сотен, их стало теперь более тысячи, и, когда они шли на юг, рабы хлынули через холмы и долины, чтобы присоединиться к ним. Полевые рабы, с их рабочими инструментами; бежавшие пастухи, гнали свои стада коз и овец. Когда они подошли к дому, текущая к нему бесформенная масса народа — ведь только гладиаторы все еще сохранили своеобразное военное образование — вести неслись впереди них, и кухонные рабы вышли приветствовать их со своими ножами и дровоколами, а домашние рабы прибежали, чтобы поднести им в дар шелк и виссон. В большинстве случаев, Римляне бежали; там, где надсмотрщики и Римляне вступили в борьбу, были ужасные свидетельства проделанной работы.
Они не могли двигаться быстро. Они стали слишком многочисленными, смеялись, мужчины, женщины и дети пели, все они были пьяны тем же вином свободы. Тьма опустилась прежде, чем они оказались в двадцати милях от Капуи, и они расположились лагерем в долине рядом с пенящимся потоком, зажигали огни и вкушали свежее мясо.
Целые козы и овцы, и тут, и там, даже бык, пошли под нож, и хрустящий, смачный запах жарящегося мяса распространился в воздухе. Это был большой пир для людей, которых из года в год кормили луком-пореем, репой и ячменной кашей. Они запивали мясо вином, а их песни и смех приправляли еду. Что это за компания, Галлы и Евреи, Греки и Египтяне, Фракийцы и Нубийцы, Суданцы и Ливийцы, Персы и Ассирийцы, Самаряне, Германцы и Славяне, Булгары и Македонцы, Испанцы, и многие Итальянцы из того поколения, которые по той или иной причине были проданы в рабство, Сабинцы и Умбрийцы, Тосканцы и Сицилийцы и народ из многих других племен, чьи имена потеряны навсегда, необычайная смесь крови и наций, но объединенная сначала в их рабстве, а теперь и в их свободе.
В былые времена существовала родовая семья и сообщество племени — и, в конечном счете, гордость и привилегия нации; но для мира здесь было нечто новое в этом своеобразном товариществе угнетенных, и во всей огромной толпе столь многих племен и народов в ту ночь, не было голоса, повышенного в гневе или недовольстве. К ним легко прикоснулись любовь и слава. Многие из них почти не видели Спартака, только на расстоянии, но они были полны Спартаком. Он был их вождем и их богом, ибо разве в их умах не было ясного представления о том, что боги ходили по земле время от времени и сам Прометей украл священный огонь с небес и отдал его как самый драгоценный из всех даров человечеству? И что произошло тогда, могло случиться снова. Уже рассказывали истории о своих огнях, и начинала возникать Сага о Спартаке. Не было ни одного среди них — нет, даже среди маленьких детей, — которые не мечтали о мире, где никто не был рабом.
Между тем Спартак сидел среди гладиаторов, они разговаривали и взвешивали все, что произошло. Маленький ручей превратился в реку и становился потоком. Это сказал Ганник. Его глаза сияли, когда он смотрел на Спартака. — Мы можем идти по всему миру и переворачивать его, камень за камнем! Так он сказал, но Спартак знал лучше. Он положил голову на колени Варинии, и она провела пальцами по его тугим коричневым завиткам, почувствовал щетину на его щеках, внутри она была полна сокровищ и довольства. Теперь она была удовлетворена, но огонь горел в нем; он был более удовлетворен рабством. Он смотрел на яркие яркие звезды в Итальянской ночи и был полон диких мыслей и тоски, страхов и сомнений и тяжесть того, что он должен был сделать, лежала на нем. Ему придется уничтожить Рим. Сама мысль, наглость этой мысли, заставляла его улыбаться и Вариния радовалась и проведя по его губам пальцами, подпевала ему на своем родном языке:
«Когда охотник приходит из леса, Приносит красных оленей с охоты, Бросает взгляд на огонь, Говорит с детьми, говорит с женщиной…»Ритм лесного народа, живущего в холодной и дикой земле. Сколько ее странных лесных песен, он слышал. Она пела, и он повторял про себя, его мысли укладывались на фоне музыки, его мечты распространялись среди сияющих звезд в небе:
— Ты должен разрушить Рим — ты, Спартак. Ты должен вести этих людей и быть с ними суровым и сильным. Ты должен научить их сражаться и убивать. Нет возврата назад — ни одного шага назад. Весь мир принадлежит Риму, так что Рим должен быть разрушен и о нем останется лишь дурная память, а затем, там где был Рим, мы построим новую жизнь, где все люди будут жить в мире, братстве и любви, без рабов и без рабовладельцев, без гладиаторов и без арен, но как в старые времена, как в золотой век. Мы будем строить новые города братства, и вокруг них не будет никаких стен. Затем Вариния прекратила петь и спросила его, — Что тебе снится, мой муж, мой Фракиец? Боги со звезд говорят с тобой? Тогда, что они говорят тебе, мой возлюбленный? Они говорят тебе тайные вещи, о которых никогда нельзя рассказывать? Она верила в это. Кто знал, что было правдой и что было неправдой относительно богов? Спартак ненавидел богов и не поклонялся им. — Есть ли боги для рабов? — спросил он ее однажды.
— В жизни, — сказал он ей, — я не стану с тобой делиться, моя возлюбленная.
— Тогда что тебе снится?
— Мне снится, что мы создадим новый мир.
Тогда она испугалась его, но он мягко сказал ей: — Этот мир был создан мужчинами. Ведь так, моя дорогая? Подумай. Разве не мы строили города, башни, стены, дороги и корабли? Тогда почему мы не можем создать новый мир?
— Рим… — сказала она, и в единственном слове была скрытая сила, власть, которая правит миром.
— Тогда мы уничтожим Рим, — ответил Спартак. — У мира набитое Римское брюхо. Мы разрушим Рим и уничтожим то, во что Рим верит.
— Кто, кто? — взмолилась она.
— Рабы. Раньше бывали восстания рабов, но наше будет другим. Мы бросим клич, который рабы услышат по всему миру.
Так что мир ушел, и надежда ушла, и вскоре после этого Вариния вспомнила, что сейчас ночь, и голова ее мужа у нее на коленях, а глаза устремлены ввысь на звезды. Но это была ночь любви. Некоторым людям дается несколько таких ночей, и тогда они счастливы. Они лежали там, среди гладиаторов, рядом с огнем, и время текло медленно. Они касались друг друга и доказали свое осознание друг друга. Они стали похожи на одного человека.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ Являющаяся рассказом о Лентуле Гракхе, некоторые из его воспоминаний, и некоторые подробности его пребывания на Вилла Салария
I
Лентул Гракх любил говорить, что, когда его вес увеличился, его способность ходить по туго натянутому канату и тот факт, что тридцать семь из его пятидесяти шести лет были потрачены на успешное осуществление римской политики, оказали поддержку его претензиям. Политика, как он иногда говорил, требовала трех неизменных талантов и отсутствие добродетелей. По его словам, больше политиков было уничтожено добродетелью, чем по любой другой причине; и вот таланты, которые он перечислил таким образом. Первый талант был способностью выбрать победителя. В противовес этому, второй талант был способностью вырваться из объятий проигравшей стороны. И третий талант заключался в том, чтобы никогда не становиться врагом.
Все три этих таланта были идеалами, и идеалы были такими, какие они есть, а люди такими, какие они есть, не было такой вещи, как стопроцентное исполнение. Со своей стороны, он поступал хорошо. Родившись сыном простого, но трудолюбивого сапожника, он покупал и продавал голоса в возрасте девятнадцати лет, занимался куплей-продажей офисов и случайными убийствами в возрасте двадцати пяти лет, возглавлял мощную политическую банду в возрасте двадцати восьми лет, и единственный лидер знаменитого Целиевого района в возрасте тридцати лет. Пять лет спустя он был магистратом, и в возрасте сорока лет он вошел в Сенат. Он знал десять тысяч человек в городе по имени и еще двадцать тысяч попали в его поле зрения. Он включил в список своих фаворитов даже своих злейших врагов, и, хотя он никогда не совершал ошибок, веруя в то, что кто-либо из его сообщников был честным, он никогда не впадал в более глубокую ошибку, считая само собой разумеющимся нечестность любого из них.
Его вес и сущность соответствовали его положению; он никогда не доверял женщинам и не заметил, что они особенно выгодны его коллегам. Его личным пороком было обжорство и огромные слои жира, которые он накопил за период успешных лет не только превратил его во впечатляющую фигуру, но сделали его одним из тех немногих Римлян, которых никогда не видели на публике, не завернутыми в складки тоги. В тунике, Лентул Гракх не заискивал. В тоге, был символом Римской твердости и добродетели. Его триста фунтов веса поддерживали лысую, втянутую в плечи голову, прочно увязшую в кольцах жира. У него был глубокий, хриплый голос, обаятельная улыбка и маленькие веселые голубые глаза, которые выглядывали из складок кожи. А кожа его, была розовой, как у ребенка. Гракх был менее циничен, чем утверждал. Формула Римской власти никогда не была для него тайной, и он был очень удивлен тягучим Цицероновым продвижение к тому, что как любил полагать Цицерон, было последней и самой важной истиной. Когда Антоний Гай спросил его о Цицероне, Гракх ответил коротко:
— Молодой чудак.
С Антонием Гаем Гракх был в лучших отношениях, как и со многими из патрициев. Аристократия была единственной тайной и святыней, которую он позволял себе. Он любил аристократов. Он завидовал им. Он также, в определенной степени, презирал их, считая всех их довольно глупыми, и он так и не получил столь многих выгод, по сравнению с тем фактом, что они, казалось, получили столь мало пользы от рождения и положения. Тем не менее, он культивировал их, и это вызывало у него чувство гордости и ему было приятно оказаться приглашенными на одну из таких великолепных плантаций, таких как Вилла Салария. Он не преувеличивал, и не пытался сойти за аристократа. Он не говорил на их краткой, благородной латыни, но, скорее, на легком языке плебеев. Хотя он вполне мог себе это позволить, он не пытался завести собственную плантацию. Со своей стороны, они оценили его практичность и его фонд полезной информации; его необъятный размер внушал уверенность. Антоний Гай любил его, потому что Гракх был человеком совершенно не склонным к морализаторству, и он часто упоминал Гракха как единственного совершенно честного человека, которого он когда-либо знал.
В этот вечер Гракх немного не понял, что произошло. Он взвешивал и оценивал, но не судил. Гай не вызывал у него никаких чувств, кроме презрения. Великий и богатый генерал Красс, забавлял его, а по поводу Цицерона он сказал хозяину:
— У него есть все, кроме величия, и я думаю, что он перерезал бы горло собственной матери, если бы это продвинуло дело Цицерона.
— Но дела Цицерона не так важны.
— Точно, и поэтому он потерпит неудачу практически во всем. Боится, потому что его никто не любит.
Это был самый проницательный комментарий для Антония Гая, который желал кого-нибудь восхищать, хотя его сексуальные склонности и практики были на уровне двенадцатилетнего ребенка. Гракх был готов признать что земля, на которой он стоял, превращалась в слизь. Его мир разлагался, но поскольку процесс разложения был чрезвычайно медленным, а он сам был далеко не бессмертен, у него не было никакого интереса обманывать себя. Он мог видеть, что происходит, не давая себе труда встать; в его положении не было необходимости принимать чью-то сторону.
В этот вечер он не уснул после того, как остальные домашние ушли спать. Он спал мало и плохо, и теперь он повернулся на другой бок, лицом к яркому лунному свету. Если бы кто-нибудь спросил его, он мог бы достаточно точно сообщить о том, кто и кого выбрал для себя в постельные партнеры тем вечером; но он заметил это без любопытства, и не чувствовал обиды. Это был Рим. Только дурак считал иначе.
Проходя, он увидел Юлию, сидящую на каменной скамье, скорбную фигуру в ночи, обездоленную и охваченную ужасом от собственной неполноценности и от манеры, в которой ей отказали. Он повернулся к ней.
— Лишь мы двое одиноки этой ночью, — сказал он ей. — Это самая красивая ночь, не так ли, Юлия?
— Если чувствуешь себя красивой.
— А ты нет, Юлия? — Он оправил свою тогу. — Хочешь, чтобы я посидел с тобой некоторое время?
— Пожалуйста, посиди.
Некоторое время он сидел молча, мягко реагируя на освещенную луной красоту земли, огромный белый дом, так легко поднимающийся с его ложа кустов и вечнозеленых растений, терраса, фонтаны, бледный блеск скульптур здесь и там, беседки с их прекрасными скамьями бледно-розового или темно-черного мрамора. Сколько красоты удалось Риму! Наконец, он сказал:
— Похоже, Юлия, нам придется этим удовлетвориться.
— Да, кажется, так.
Он был другом и гостем ее мужа. — Привилегия быть Римлянином, — заметил он.
— Ты никогда не допускаешь этих глупых банальностей, кроме тех случаев, когда ты рядом со мной. — спокойно ответила Юлия.
— Да?
— Скажи, ты когда-нибудь слышал о Варинии?
— Вариния?
— Ты когда-нибудь можешь ответить на вопрос, не переворачивая его в своем уме по крайней мере пять раз? Я не пытаюсь быть умной, мой дорогой.
Она положила свою руку на его огромную лапу.
— Не может быть, Вариния была женой Спартака.
— Да, я слышал о ней. На самом деле, вы, люди, живущие здесь, одержимы Спартаком. Я сегодня еще мало слышал об этом.
— Ну, он пощадил Вилла Салария. Я не знаю, быть ему благодарной или нет. Полагаю, это знаки наказания. Я еще не была на дороге. Они очень страшные?
— Страшные? Не знаю, я не думал об этом. Они есть, и это все. Жизнь дешева, и рабы ничего не стоят в наши дни. Почему ты спросила меня о Варинии?
— Я пытаюсь вспомнить, кому я завидую. Кажется, я завидую ей.
— Правда, Юлия? Маленькая варварская рабыня. Может завтра купить на рынке дюжину и отправить сюда?
— Ты никогда не говоришь ни о чем серьезно, Гракх?
— Мало о чем стоит говорить серьезно. Почему ты завидуешь ей?
— Потому что я ненавижу себя.
— Для меня это слишком сложно, — пробормотал Гракх. — Ты ее увидишь, грязную, ковыряющую в носу, кашляющую, плюющую, с ломкими и нечистыми ногтями, с лицом покрытым прыщами? Это твоя рабыня-принцесса. Ты все еще ей завидуешь?
— Была ли она такой?
Гракх засмеялся. — Кто знает, Юлия, политика — это ложь. История — запись лжи. Если завтра ты пойдешь на дорогу и посмотришь на кресты, ты увидишь единственную правду о Спартаке. Смерть. Ничего больше. Все остальное чистейшая выдумка. Я знаю.
— Я смотрю на своих рабов…
— И ты не видишь Спартака? Разумеется. Перестань есть себя поедом, Юлия. Я старше тебя. Я воспользуюсь привилегией дать тебе совет. Да, с риском вторжения туда, где мне нечего делать. Возьми молодого самца у своих работорговцев
— Прекрати это, Гракх!
— …и он мог бы быть для тебя Спартаком во всем.
Теперь она плакала. Гракх видел не многих женщин своего класса в слезах, и он вдруг почувствовал себя неловко и глупо. Он начал спрашивать ее, не его ли это вина. Ничто из сказанного им не было особенно оскорбительным; но это была его вина?
— Нет, нет, пожалуйста, Гракх. Ты один из моих друзей. Ты же не перестанешь быть моим другом, потому что я такая дура. Она вытерла глаза, извинилась, и оставила его. — Я очень устала, — сказала она. — Пожалуйста, не ходи за мной.
II
Подобно Цицерону, у Гракха было чувство истории; важным отличием было то, что Гракх никогда не обольщался относительно своего места и роли; поэтому он видел гораздо больше, чем Цицерон. Он одиноко сидел в эту теплую и нежную Итальянскую ночь и пересматривал в уме странный случай Римской матроны и патриция, которые завидовали варварской рабыне. Сначала он подумал, говорила ли Юлия правду. Он решил, что говорила. По какой-то причине суть ничтожной трагедии Юлии, освещалась Варинией, — и он задавался вопросом, точно ли смысл их собственных жизней не содержался в бесконечных знаках наказания, выстроившихся линией вдоль Аппиевой дороги. Гракха не беспокоила нравственность; он знал людей, и его не привлекала легенда о Римской матроне и Римской семье. Но по какой-то странной причине он был глубоко обеспокоен тем, что сказала Юлия, и вопрос не оставлял его.
Ответ пришел мгновенной вспышкой понимания, которое заставило его похолодеть и потрясло до такой степени, как он редко бывал потрясен раньше; и оставило его полным страха смерти, ужасной и полной тьмы и небытия, которые приносит смерть; поскольку ответ отнял у него великую циничную уверенность, поддерживающую его и оставил его опустошенным, сидящим на каменной скамейке, жирного и пузатого старика, чья личная судьба внезапно оказалась связана с огромным движением течения истории.
Он это ясно видел. То, что так недавно появилось в мире, где целое общество было построено на спинах рабов и симфоническое высказывание этого общества было песней хлыста. Что он сделал с людьми, которые владели кнутом? Что Юлия имела в виду? Он никогда не женился; зародыш этого настоящего понимания помешал ему когда-либо жениться, поэтому он покупал женщин и наложницы в его доме были тогда, когда он в них нуждался. Но в доме Антония Гая был конкубинат, так как каждый джентльмен содержал много женщин, также, как каждый содержит множество лошадей или собак, и жены знали и принимали это, и уравновешивали дело с мужчинами-рабами. Дело было не просто в разложении, а в чудовище, извратившем весь мир; и эти люди, собравшиеся провести ночь на Вилла Салария, были одержимы Спартаком, потому что Спартак был тем, кем они не были. Цицерон, возможно, никогда не поймет, откуда взялась у раба эта таинственная сила, но он, Гракх, понял. Дом и семья, честь и достоинство и все хорошее и благородное было защищено рабами и принадлежало рабам — не потому, что они были хорошими и благородными, а потому, что их хозяева передали им все, что было священным.
Поскольку у Спартака было видение того, что может быть — интуитивное видение — так и у Гракха было свое видение того, что может быть, и то, каким он увидел будущее, заставило его похолодеть, сделало его больным и испуганным. Он встал, захватил с собой свою тогу и тяжелыми шагами потащился к своей комнате и постели.
Но он не мог спать спокойно. Он проникся желанием Юлии и, как маленький мальчик, плакал беззвучными и сухими слезами о спутнике в своем одиночестве и, как маленький мальчик, он сделал вид, что рабыня Вариния разделила с ним свою постель. Страх дал силу его жалкому стремлению к добродетели. Его толстые, унизанные кольцами руки гладили призрак на простыне. Часы шли, и он лежал там со своими воспоминаниями.
Они все ненавидели Спартака. Этот дом был заполнен Спартаком; никто не представлял его облик или вид, образ мыслей и манеры, но этот дом был заполнен его присутствием и Рим были наполнен его присутствием. Это была полная выдумка что он, Гракх, был свободен от этой ненависти. Напротив, его ненависть, которую он всегда так тщательно скрывал, была более жестокой, более горькой, более острой, чем их ненависть.
Когда он боролся со своими воспоминаниями, его воспоминания обретали форму и вид, цвета и реальность. Он вспомнил, как сидел в Сенате — и он никогда не сидел в палате Сената, не чувствуя негодования и негодовал на собственную гордость, ведь он находился там среди великих, аристократов, — когда быстрой почтой пришли новости из Капуи, что произошло восстание среди гладиаторов в школе Лентула Батиата и оно распространяется по сельской местности. Он вспомнил волну страха, охватившую Сенат, и то, как они начали кудахтать, как огромная стая гусей, все они говорили сразу, все они говорили дикие, исполненные страха вещи просто потому, что горстка гладиаторов убили своих тренеров. Он вспомнил свое отвращение к ним. Он вспомнил как он встал, собрал свою тогу и бросил ее через плечо, жест, ставший его визитной карточкой, и загремел на своих августейших коллег:
— Джентльмены — джентльмены, вы забыли кто вы!
Они перестали болтать и повернулись к нему.
— Джентльмены, мы столкнулись с преступлением горстки ничтожных, грязных, обреченных на убой рабов. Мы не столкнулись с вторжением варваров. Но даже если бы было так, джентльмены, мне казалось, что Сенат может вести себя несколько иначе! Мне кажется, что мы обязаны соблюдать определенное достоинство!
Из-за него они были в ярости, но он был в ярости из-за них. Он взял за правило, никогда не выходить из себя, но однажды это случилось, и он человек низкого рождения и происхождения, простолюдин, оскорбил и смирил величайшее августейшее сообщество во всем мире. — Черт с ними! — сказал он себе, и вышел из зала с их благочестивой защитой собственного достоинства, от которой звенело в ушах, и пошел домой.
Этот день жил с ним. Каждая минута этого дня жила с ним. У него был повод испугаться. Он нарушил свои священные правила поведения. Он вышел из себя. Он нажил врагов. Идя по улицам своего любимого Рима, он был полон страхов по поводу того, что сделал. Но страх смешивался с презрением к своим коллегам и презрением к себе, за то, что он не мог даже сейчас преодолеть свой страх перед Сенатом и его укоренившимся почитанием дураков, захвативших эти места.
На этот раз он был слеп к запаху, звуку и виду его любимого Рима. Гракх был горожанином, здесь рожденным и выросшим, а его местом обитания был город. Это была его часть, и он был ее частью, и он лелеял непревзойденное презрение к далеким горизонтам, зеленым долинам и журчащим ручьям. Он научился ходить, бегать и драться в извилистых переулках и грязных канавах Рима. В детстве он взбегал, как козел на высокие крыши бесконечных многоквартирных домов. Запах древесного угля, который пронизывал город, был самым сладким из знакомых ему ароматов. Это была одна из областей его жизни, где цинизм никогда не побеждал. Пройтись по узким рыночным улицам, между рядами тележек и киосков, где товары всего мира были выставлены и проданы, всегда было для него новым приключением. Половина города знала его в лицо. Слышалось «О, Гракх»! здесь, и «О, Гракх!» там, без церемоний или суеты, и продавцы, и сапожники, и нищие, и лодыри, и ломовые извозчики, и каменщики, и плотники, любили его, потому что он был одним из них, и боролся и цеплялся на своем пути к вершине. Они ему нравились, потому, когда он покупал голоса, он платил самую высокую цену. Они ему нравились, потому он не заносился, и потому предпочитал ходить, а не ездить. И потому, он всегда успевал поздороваться со старым другом. То, что он не предлагал лекарства от их растущей нищеты и безнадежности в мире, где рабы заставляли их становиться бездельниками и попрошайками, которые жили на пособие государства, мало что изменили. Они не знали никакого лечения. И он, в свою очередь, любил их мир, мир мрака, где возвышающиеся многоквартирные дома едва не сталкивались на грязных переулках и подпирались бревнами, мир улиц, шумных, грязных, убогих улиц величайшего города мира.
Но в тот день, который он так живо помнил, он был слеп и отключен от всего этого. Он прошел по улицам, не обращая внимания на приветствия. Он ничего не покупал в киосках. Даже вкусные кусочки жареного бекона, фаршированные шеи и копченая колбаса, приготовленные на стольких тележках, не привлекли его. Обычно он не мог сопротивляться уличной кулинарии, медовым пирожным, копченой рыбе, сушеным соленым сардинам, маринованным яблокам, и несвежей икрой; но в тот день он стал невосприимчив к этому и погрузившись в собственную тьму, он возвращался к себе домой.
Гракх, почти такой же богатый, как Красс, никогда не позволял себе построить или купить одну из частных вилл, которые поднимались в новой части города, среди садов и парков вдоль реки. Он предпочел занимать первый этаж многоквартирного дома в его старом районе, и его двери были всегда открыты для тех, кто хотел его видеть. Следует отметить, что многие зажиточные семьи жили на первых этажах. Они выбрали своим жилищем многоквартирные дома, а в Римском многоквартирном доме арендная плата снижалась, а страдания увеличивались, стоило лишь подняться по шаткой лестнице, ведущей к верхним этажам. Обычно только на двух нижних этажах была вода, какой-нибудь туалет или место для купания; но старая племенная община не была такой в далеком прошлом, повсюду наступило абсолютное разделение на богатых и бедных, и у многих состоятельных торговцев или банкиров, настоящее гнездо бедности возвышалось на семь этажей над головой.
Итак, Гракх вспомнил, как он вернулся в свой дом в тот день, ни слова приветствия или поклона кому-либо, и как он пошел к себе, дав своим рабам довольно необычное распоряжение оставить его в покое. Все его рабы были женщины; на этом он настаивал, и не хотел бы, чтобы кто-то делил их с ним; и он не переусердствовал, как это делали многие его друзья. Женщины справлялись со всеми его потребностями. Он не держал особого гарема, как часто делали холостяки; он использовал тех своих рабынь, которые привлекали его в тот момент, когда ему нужен был сожитель, и поскольку он не желал никаких осложнений в своей домашней жизни, когда одна из его женщин забеременела, он продал ее владельцу плантации. Он рассуждал, что детям лучше расти в деревне, и не видел ничего аморального или жестокого в своем поступке.
У него не было фаворитов среди его женщин, так как он никогда не был способен ни на что большее, чем самые случайные отношения с любой женщиной. Любил говорить, что его семья была лучше упорядоченной и более мирной, чем большинство. Но теперь, когда он лежал в постели на Вилла Салария и вспомнил тот день, его мысли о своей семье не вызвали ощущения радости и тепла. Моральные терзания охватили его, ему было противно думать о том, как он живет. Тем не менее он исследовал инциденты того дня. Он видел себя с точки зрения, толстого, грубого человека в тоге, одиноко сидевшего в голом помещении, он позвонил в свой кабинет и, должно быть, сидел там дольше часа до того, как прервался. Затем постучали в дверь.
— Что там? — спросил он.
— Несколько джентльменов хотят увидеть вас, — сказала рабыня.
— Я не хочу никого видеть. — Как это было по-детски!
— Это отцы и почтенные особы из Сената.
И они пришли к нему, он не был потерян и изгнан из своего круга. Что заставило его думать, что будет изгнан? Конечно, они придут к нему! Он снова жил. Его эго вернулось. Он вскочил и распахнул дверь, он был прежним Гракхом, улыбчивым, уверенным, компетентным.
— Джентльмены, — сказал он. — Джентльмены, я приветствую вас.
В комитете было пять человек. Двое из них были консулами; трое других патрициями, известными и проницательными. Комитет пришел не столько из-за нынешней чрезвычайной ситуации, сколько для того, чтобы заново цементировать любые политические трещины, которые Гракх мог бы создать. Таким образом, они блефовали, предупреждали и ругали его.
— Почему, Гракх? Ты сидел целый год в ожидании возможности оскорбить нас?
— У меня нет ни остроумия, ни изящества, чтобы просить у вас прощения должным образом, — извинился Гракх.
— У тебя есть и то, и другое. Но это не относится к делу.
Он подал стулья, и они уселись вокруг него, пятеро пожилых, благородных мужчин, завернутые в тонкие белые тоги, ставшие символом Римского владычества во всем мире. Он принес вино и поднос со сладостями. Пресс-секретарь консул Каспий. Он польстил Гракху и озадачил его, ибо Гракх не наблюдал случая, одного из таких монументальных кризисов. Он часто мечтал сыграть роль консула, но в этой роли, он оказался бы не в своей тарелке, у него не было ни талантов, ни необходимых семейных связей. Он попытался угадать, что они искали, и предположил, что это было связано с Испанией, где восстание против Сената и Рима, конечно же, во главе с Серторием, превратились в войну между Серторием и Помпеем. У Гракха была для этого своя оценка. Он презирал обоих соперников и был настроен сидеть и позволить им уничтожить друг друга. Он знал, что пять джентльменов, сидящих перед ним, думают также.
— Ты видишь, — сказал Каспий, — что это восстание в Капуе, может иметь опасные последствия.
— Я этого совсем не вижу, — категорично ответил Гракх.
— Принимая во внимание, что мы пострадали от восстаний рабов.
— Что вы знаете об этом восстании? — спросил Гракх, сейчас уже мягче, чем раньше. — Сколько там рабов, кто они? Куда они ушли? Насколько ты беспокоишься?
Каспий ответил на вопросы один за другим. — Мы поддерживали постоянную связь. Первоначально участвовали только гладиаторы. Существует один отчет, что только семьдесят сбежало. В более позднем докладе говорится, что бежало более двухсот, Фракийцы и Галлы, а также несколько черных Африканцев. Более поздние отчеты увеличивали их количество. Это может быть результатом паники. С другой стороны, на латифундии могли быть волнения. Они, кажется, были ответственны за значительный ущерб, но никаких подробностей нет. Что касается того, куда они ушли, кажется, что они движутся в направлении горы Везувий.
— Не больше, чем казалось бы, — нетерпеливо огрызнулся Гракх. — Они идиоты в Капуе, они не могут оценить, что произошло в их собственном дворе? Там есть гарнизон. Почему гарнизон не покончил с этим быстро и оперативно?
Каспий хладнокровно посмотрел на Гракха. — У них в Капуе была только одна когорта.
— Одна когорта! Сколько войск вам нужно, чтобы одернуть несколько жалких гладиаторов?
— Ты знаешь, как и я, что должно было произойти в Капуе.
— Я не знаю, но могу догадаться. И я предполагаю, что командир гарнизона получает зарплату от каждого грязного ланисты, промышляющего в тех местах. Двадцать солдат здесь, дюжина там. Сколько их осталось в городе?
— Двести пятьдесят. Вот так. Нет нужды в оправданиях, Гракх. Войска были разбиты гладиаторами. Это то, что так беспокоит, Гракх. Нам кажется, что Городские Когорты должны быть отправлены немедленно.
— Сколько?
— По меньшей мере шесть когорт — не менее трех тысяч человек.
— Когда?
— Немедленно.
Гракх покачал головой. Это было именно то, что он мог ожидать. Он подумал, что он собирается сказать. Он очень тщательно обдумал это. Он перебрал в уме все, что знал о рабской психологии.
— Не делайте этого.
У него была привычка противостоять им. Они все спрашивали, почему.
— Потому что я не доверяю городским когортам. Пока оставьте рабов в покое. Пусть в них начнется небольшая гниль. Не отправляйте городские когорты.
— Кого мы отправим?
— Отзовите один из легионов.
— Из Испании. И Помпея?
— Пусть Помпей сгниет и будет проклят! Хорошо, оставим Испанию в покое. Выведите Третий из Цизальпинской Галлии. Не торопитесь. Это рабы, горстка рабов. Это не станет ничем, если вы не сделаете это чем-то…
Поэтому они спорили, и в памяти Гракха снова оживал спор и он снова проиграл, и увидел, что они в своем невероятном страхе перед восстанием рабов решили послать шесть Городских Когорт. Гракх спал недолго. Он проснулся на рассвете, как всегда, независимо от времени и места. Он взял туалетную воду и фрукты на террасу, чтобы поесть.
III
Дневной свет облегчает страхи и недоумения человека, и чаще всего он похож на бальзам и благословение. Чаще всего, но не всегда; ибо есть определенные категории людей, которые не приветствуют свет дня. Заключенный обнимает ночь, одеяние, чтобы согреться, защитить его и успокоить, и дневной свет не приносит радости осужденному. Но чаще всего дневной свет смывает сумбур ночи. Каждое утро великие люди примеряют на себя мантию своего величия, потому что даже великие люди становятся ночью такими же, как все другие люди, а некоторые из них совершают презренные вещи, а другие плачут, а третьи ютятся в страхе смерти и тьмы глубже, чем те, что их окружают. Но утром они снова великие люди, так и Гракх, сидящий на террасе, облеченный свежей белоснежной тогой, его большое, мясистое лицо, жизнерадостное и уверенное, было картиной того, каким должен быть Римский сенатор. Много раз, затем и позже было сказано, что ни одно более тонкое, благороднейшее и мудрое человеческое установление никогда не собиралось для законодательных дебатов, чем Сенат Республиканского Рима, и, глядя на Гракха, можно принять это. Верно, что он не был благородного происхождения и что кровь в его жилах, как и родословная, была чрезвычайно сомнительна, но он был очень богат, и это была добродетель Республики, что человек измеряется значимостью самого себя, как и значимостью своих предков. Тот факт, что боги дарили человеку богатство, свидетельствует о его врожденных качествах, и если кто-то хочет тому доказательств, нужно было только увидеть, сколько было бедных и как мало было богатых.
К восседавшему Гракху, присоединились другие, компания украсившая Вилла Салария. Проведшая там ночь, группа мужчин и женщин, не была обычной, и им нравилось, что они были замечательными и очень важными людьми. Они были равными, и это подчеркивало их доверие к Антонию Гаю, который никогда не совершал ошибки, собирая разношерстную публику на своей плантации. Но в общих чертах Римской загородной жизни, они не были слишком необычными. Это правда, что среди них были двое самых богатых людей в мире, молодая женщина, которая станет замечательной блудницей на многие века, и молодой человек, который благодаря своей расчетливой жизни, холодных интриг и заговоров будет славиться многими, спустя столетия и еще один молодой человек, чья деградация прославит его сама по себе; но почти в любое время, подобных людей можно было найти на Вилла Салария.
Сегодня утром они объединились вокруг Гракха. Он был здесь единственным, кто носил тогу. Он был непоколебимым старшим судьей, сидел там со своей туалетной водой, чистил яблоко и вставлял слово то здесь, то там. — Они выздоравливают, — сказал он себе, глядя на хорошо ухоженных мужчин и тщательно подкрашенных женщин, их волосы уложили мастерски и красиво, их губная помада и румяна так искусно наложены. Они заговорили об этом и о том, и их разговор был умным и хорошо отрепетированным. Если они говорили о скульптуре, Цицерон занял официальную позицию, что могло бы быть ожидаемо:
— Я устал от этих разговоров о Греках. Что они сделали такого, чего Египтяне не достигли тысячелетия назад? В обоих случаях, мы имеем дело с особенным вырождением, с людьми, неспособными к росту или власти. Что и отражает их скульптура. По крайней мере, Римский художник изображает то, что есть.
— Но это может быть очень скучным, — запротестовала Елена, демонстрируя прерогативу молодежи, интеллектуалов, и женщин. От Гракха ожидалось, что он будет вообще отрицать искусство. Однако услышали, — Я знаю, что мне нравится. Гракх знал многое об искусстве. Он покупал Египетское искусство, потому что оно задело в нем какую-то струну. У Красса не было устойчивых взглядов об искусстве; это замечательно, как мало устойчивых взглядов у него было, но он был хорошим генералом, как таковой прошел все. В то же время он назвал самоуверенным заявление Цицерона. Хорошо говорить о вырождении, когда вам не приходилось сражаться с так называемыми вырожденцами.
— Я должен сказать, что я сторонник Греческой скульптуры, — заметил Антоний Гай. — Это дешево, и очень приятно, когда цвет смывается. Конечно, те старые обломки, который можно найти вокруг, не раскрашены, но они хорошо смотрятся в саду, и я предпочитаю их такими.
— Тогда вы, возможно, купили памятники Спартаку — до того, как наш друг Красс разбил их, — улыбнулся Цицерон.
— Памятники? — спросила Елена.
— Их нужно было разбить, — холодно сказал Красс.
— Какие памятники?
— Если я не ошибаюсь, — сказал Цицерон, — это был Гракх, подписавший приказ об их уничтожении.
— Ты никогда не ошибаешься, не правда ли, молодой человек? — громыхнул Гракх. — Ты совершенно прав. Он объяснил Елене, — Были вырезаны два больших памятника из вулканического камня, которые Спартак водрузил на восточном склоне Везувия. Я никогда их не видел, но я подписал приказ об их уничтожении.
— Как ты мог? — потребовала объяснить Елена.
— Как я мог? Если грязь поднимает эмблему нечистоты, ты ее вытираешь!
— На что они были похожи? — спросила Клавдия.
Гракх покачал головой, с сожалением улыбаясь тому, как настойчиво вторгались призраки рабов и их вождя, независимо от того, где бы ни начался разговор. — Я никогда их не видел, моя дорогая, Красс сделал это. Спроси его.
— Я не могу высказать вам мнение художника, — сказал Красс. — Но эти вещи выглядели, как и должны были. Их было две. Одна из них, фигура раба высотой около пятидесяти футов, я бы сказал. Он стоял, расставив ноги, он разорвал свои цепи, так что они болтались по сторонам. Одной рукой он прижимал ребенка к груди, а в другой руке был Испанский меч. Это первый памятник, и вы могли бы назвать его колоссом, я полагаю. Он был очень хорошо сделан, насколько я мог видеть, но, как я уже сказал, я не судья в искусстве. Но это выглядело реалистично, и мужчина и ребенок были хорошо выполнены даже в таких деталях, как мозоли и язвы, которые естественны, для выросших в цепях. Я помню молодого Гая Танерия, указавшего мне на натруженное плечо раба и вздутые вены на руках, такие же, как у пахаря. Вы знаете, со Спартаком было много Греков, и Греки очень умны в таких делах. У них никогда не было возможности рисовать, или, может быть, они не смогли найти никаких красок, и все это напомнило мне некоторые из древних барельефов, которые можно увидеть в Афинах, те, где краска смыта, и я соглашусь с Гаем, что они хороши такими — и очень дешевы.
— Другой памятник был не такой высокий, фигуры не более двадцати футов высотой, но они также были хорошо сделаны. Было три гладиатора, Фракиец, Галл и Африканец. Африканец, что интересно, был вырезан из черного камня; остальные фигуры были белыми. Африканец стоял в центре, несколько выше других, держа свой трезубец обеими руками. С одной стороны от него стоял Фракиец, с ножом в руке, а с другой стороны, Галл, с мечом в руке. Это было хорошо сделано, было видно, что они сражались, потому что их руки и ноги покрыты ранами. За ними стоит женщина, — и очень гордо, и они говорят, что оригиналом была Вариния. Женщина с садовой лопаткой в одной руке и мотыгой в другой. Должен признаться, я не понял символизм этого.
— Вариния? — тихо спросил Гракх.
— Зачем вы их уничтожили? — спросила Елена.
— Могли ли мы оставить эти памятники стоящими? — возразил Гракх. — Могли ли мы оставить их там, чтобы все указывали и говорили, — Вот что сделали рабы?
— Рим достаточно силен, чтобы позволить себе оставить их — да, и указывать на них — заявила Елена.
— Хорошо сказано! — заметил Цицерон, но Красс подумал о том, как это было тогда, когда десять тысяч его лучших солдат лежат на кровавом поле, а рабы как разъяренный лев, который только раздражен, но едва ранен.
— Как выглядела скульптура Варинии? — спросил Гракх, пытаясь заставить вопрос казаться настолько случайным насколько возможно.
— Я не знаю, смог ли я хорошенько ее запомнить, вы бы приняли ее за Германскую или Галльскую женщину, длинные волосы, свободная одежда и все такое. Волосы в косах и переплетены так, как это делают Германцы и Галлы. Хороший бюст — прекрасная, сильная женская фигура, как у некоторых из тех Германских девок, которых вы видите сегодня на рынке, и все так желают их купить. Конечно, никто не знает, была ли Вариния фактически или нет. Как и обо всем в деле Спартака, мы почти ничего не знаем об этом. Если вы не хотите проглатывать пропаганду целиком, пусть так и продолжается. Все, что я знаю о Варинии, это то, что этот грязный старый ланиста, Батиат, сказал мне, и это было очень мало, за исключением того, что его язык истекал слюной, при воспоминании о ней. Значит, она привлекательна?
— И ты ее тоже уничтожил! — заявила Елена.
Красс кивнул. Он не был легко уязвимым человеком. — Дорогая моя, — сказал он Елене, — Я солдат и выполнял указания Сената. Вы услышите, скажут, что Рабская Война — это мелочь. Вполне естественно, что такая точка зрения должна быть принята, так как она мало помогает Риму рассказать миру, какую работу нам пришлось здесь провести с некоторыми рабами. Но здесь, на этой милой террасе у дома моего дорогого и хорошего друга, Антония Гая, в нашей компании, мы можем обходиться без легенд. Никто никогда не приближался к уничтожению Рима так близко, как Спартак. Никто так сильно не ранил его. Я не хочу преувеличивать свой собственный случай. Пусть Помпей станет героем, и мало чести в подавлении рабов. Но истина остается, и если знаки наказания неприятны, подумайте, как я себя чувствовал, когда увидел землю, покрытую ковром из лучших войск Рима. Поэтому я не уклонился от уничтожения какого-то резного камня, сделанного рабами. Напротив, я нашел в этом определенное удовлетворение. Мы самым тщательным образом уничтожили изображения и раздробили их в щебень, чтобы не осталось следов. Мы уничтожили Спартака и его армии. Таким образом, мы со временем и неизбежно уничтожим саму память о том, что он сделал и как он это сделал. Я довольно простой человек и не особенно умный, но я знаю это. Порядок вещей в том, что некоторые должны править, а некоторые должны служить. Так распорядились боги. Так и будет. Это было качеством Красса, он мог вызвать страсть, не будучи даже в малейшей степени одержимым страстью. Его прекрасные, сильные боевые качества, подчеркивали то, что он сказал. Он был таким и настолько бронзовым ястребом Республики!
Гракх наблюдал за ним из-под опущенных век. Сидевший Гракх наблюдал за каждым из них, тонколицым, хищным Цицероном, молодым хулиганом, Гаем, молчаливой Еленой, страдающей и несколько нелепой Юлией, Клавдией, гладкой и удовлетворенной, Антонием Гаем и Крассом — за ними всеми, он видел, и он слушал, и он снова подумал о приходе Сенатского Комитета, после его ухода. Это было началом, конечно, когда были посланы шесть когорт. И начало было бы забыто, и конец тоже, как сказал Красс. Разве что — как бы то ни было, конец еще впереди.
IV
Вначале, решением Сената было отправить шесть Городских Когорт в Капую, дабы немедленно подавить восстание рабов. Это решение, вызвало возражение Гракха, и которое было, в какой-то мере, доведено до конца, чтобы научить его смирению. В свете последующих событий, вопрос о смирении отозвался в Гракхе с определенным горьким удовлетворением.
Каждая Городская Когорта состояла из пятисот шестидесяти солдат, которые были вооружены, как средний легионер, только лучше и дороже. Город был хорошим местом для жизни. Легионы уходили на край земли, и достаточно часто не возвращались, но находили свои могилы на чужбине и достаточно часто они возвращались через пять, десять или пятнадцать лет спустя. Легионы маршировали весь день на скудной еде, потели и работали, строили дороги и города в пустыне, и иногда великие города становились единственной памятью о них. Городские Когорты жили припеваючи, для них не было конца девочкам, вину и игрищам. Даже обычный солдат в Городской Когорте был политической фигурой, и денежная струйка всегда щекотала его ладонь. У многих из этих людей были хорошие квартиры в городе, и некоторые из них содержали целых шесть рабынь. Рассказывали историю об одном городском солдате, который содержал четырнадцать наложниц в большой квартире в Риме и сделал рентабельный бизнес из воспитания детей в возрасте до шести лет, а затем продажи их на публичном рынке. Ходило много подобных историй.
Солдаты носили красивую форму. Всеми Когортами командовали молодые люди из хороших семей, делавшие карьеру в армии, но желавшие делать свою карьеру в нескольких минутах ходьбы от театра, арены и лучших ресторанов. Половина из них были друзьями Гая, и раз или два он даже сам подумывал о том, чтобы получить такое назначение, но отказался от этой идеи, поскольку не имел необходимых талантов. Но такого рода командование, а также тот факт, что когорты были призваны выполнять парадные церемонии почти в каждом публичном торжестве, привело к естественному соперничеству среди молодых джентльменов, дабы возглавить контингент с лучшей униформой. В городе, грязные, потные, кожаные штаны легионера были заменены на штаны из мягкой и красиво окрашенной замши. Каждый регимент имел свои цвета, и, как правило, получал привилегию носить плюмажи на шлемах. Хумералии, железные наплечники, которые спереди опускались на нагрудник, часто покрывались золотом или серебром. У одной когорты, доспехи были целиком из меди, и у каждого регимента была характерная обувь, часто по колено и украшенная крошечными серебряными колокольчиками. Бронзовые наголенники, давно отброшенные пограничными легионами, находившими невозможным для человека, чьи ноги заключены в металлическую оболочку, отмахать столько миль в день, по-прежнему носились половиной городских региментов, и у каждой когорты был особый дизайн для лицевой стороны своих щитов. Качество их оружия и доспехов было непревзойденным во всей Италии.
Не то, чтобы они плохо обучались. В этот период, учения у когорт проходили ежедневно. Они тренировались, как правило, рано утром, в районе Большого Цирка, который тогда был открытым ипподромом в местечке Долина Мурции, и было приятно наблюдать их марширующими, под музыку сотни флейт. В любое утро, холмы вокруг цирка были усеяны Римской детворой, которая с восторгом и завистью смотрела военизированное зрелище.
Но дело в том, что когорты не были легионами, одно дело, подавить толпу отчаявшихся и голодных безработных или сражаться из-за политических споров на узких городских улицах, и совсем другое — идти против Испанцев или Галлов, или Германцев, или Фракийцев, или Евреев, или Африканцев. Но это было не более чем восстание горстки рабов и несмотря на все их недостатки, шесть Городских Когорт включали более трех с половиной тысяч Римских солдат. Даже Гракх соглашался, отчасти. Он не спорил, принципиально, поскольку хотел бы видеть, что когорты уходят дальше, чем один дневной переход от городских стен. Но всего было двадцать семь когорт, и даже Гракх признал, что они могут делать то, что должно. Его оппозиция проистекала из глубокого страха перед этими политическими региментами, состоявшими не из крестьянских солдат, но из городских, родившихся и выросших здесь, безработных, бессовестных, коррумпированных Римских паразитов, брошенных и безнадежных, которые прожили свою жизнь среди массы рабов, на которых покоилось общество, и горстка вышестоящих правителей. Они превосходили численность трудящихся Рима, истощающееся ядро ремесленников и лавочников. Они проводили свои дни на улицах или на арене; они жили на свое пособие, играли в азартные игры и ставили на гонках, продавали свои голоса на каждых выборах и душили своих новорожденных детей, чтобы избежать ответственности за их воспитание, часами просиживали в банях и жили в грязных маленьких квартирах в возвышающихся многоквартирных домах — и из них набрали Городские когорты.
Шесть когорт, выступили на рассвете, на следующий день после принятия решения Сенатом. Командование ими было поручено молодому сенатору, Варинию Глабру, которому был вручен жезл легата и он отправился в качестве непосредственного представителя Сената. В Риме не было недостатка в мужчинах более старшего возраста с многолетним военным опытом; но Рим разрушался в течение многих лет внутренней борьбой за власть, и Сенат чрезвычайно осторожно относился к предоставлению военной мощи в руки любого вне их сообщества. Вариний Глабр был тщеславным, довольно глупым, и политически благонадежным.
В то время ему было тридцать девять лет, и благодаря матери, у него имелись прекрасные семейные связи. Он не был чрезмерно честолюбив, и он и его семья приветствовали назначение как возможность приобретения значительной славы без какой-либо неопределенности. Выбирая его, Сенатское большинство усиливало свои позиции целым отрядом патрициев. Офицеры, подчиненные ему, будут делать то, что должно быть сделано военным путем; что касается командования, ему было дано несколько решений, ему были даны тщательные и четкие инструкции. Он должен был вести своих людей в Капую в полевом темпе, что означало днем. Все это расстояние следовало двигаться по Аппиевой дороге, что означало, что фургоны позаботятся о еде и воде, которые обычный легионер должен был тащить на своей спине. Ему предстояло расположить бивак со своими людьми за стенами Капуи, и не тратить более одного дня в этом городе, получить сведения о ходе рабского восстания и составить план его подавления. После этого он должен был рапортовать о своем плане Сенату, но приступить к его выполнению, не дожидаясь подтверждения. Он должен был иметь дело с рабами, как считал нужным, но должен был приложить все усилия, чтобы захватить лидеров восстания и вернуть их и в как можно большем количестве в Рим, для публичного разбирательства и наказания. Если Совет в Капуе потребует знаков наказания, он получил право распять десять рабов за пределами Капуи, — но только если это число меньше половины взятых в плен. По прямому указанию Сената все имущественные права на рабов аннулировались Сенатом, и Вариний получил указание, чтобы никакие требования к ним не соблюдались, хотя предписания по последующим искам могут быть приняты и переданы Комитету по Искам.
Это происходило до того, как в Риме появились известия о том, кто возглавил восстание. Имя Спартака еще не было известно, и не было ясно понято, как произошло восстание в школе Батиата. Городские Когорты собрались для парада на рассвете, но вышла некоторая задержка из-за спора среди офицеров, о порядке построении когорт. Солнце уже взошло, когда они начали марш. Бравурная военная музыка их барабанов и флейт разносилась по всему городу, и когда они достигли ворот, собралась толпа, чтобы увидеть, как они идут.
Гракх помнил это очень хорошо. Он и еще двое сенаторов присоединились к толпе у ворот, и он вспомнил, какое это было прекрасное зрелище — марширующие когорты, играющий оркестр, развевающиеся знамена, штандарты, так гордо качающиеся плюмажи на шлемах марширующих солдат, а Вариний во главе колонны, облаченный в полированный медный нагрудник, едущий на прекрасной белой лошади и машущий толпе, которая приветствовала его. В мире нет ничего такого, что мешало бы параду хорошо вымуштрованных солдат. Гракх хорошо это помнил.
V
Итак, Сенат узнал имя Спартака, и Гракх припомнил, когда он впервые услышал произнесенное имя. Возможно, это был первый раз, когда его произнесли вслух в Риме. Ненавязчиво, без особого внимания или ноты, оно было названо Варинием в отчете, который он отправил быстрой почтой из Капуи в Римский Сенат. Сообщение Вариния не было особо вдохновляющим документом. Оно началось с обычного: «Пусть это обрадует благородный Сенат», а затем он подробно рассказал о нескольких происшествиях во время марша по Аппиевой дороге и разведданных, собранных в Капуе. Главной особенностью марша было то, что три когорты, которые носили бронзовые наголенники, натерли болезненные язвы на подъеме стоп. Вариний решил, что они должны отказаться от своих наголенников и приказал, погрузив доспехи в один из фургонов, вернуть их в Рим. Офицеры соответствующих когорт чувствовали, что эти доспехи символизировали честь их региментов, что их людям нанесено оскорбление и вопрос будет решен небольшим количеством жира для ног. Вариний уступил им, и в результате более сотни человек должны были остаться в Капуе как непригодные для службы. Несколько сот человек хромали, но было сочтено, что они будут достаточно годными для участия в кампании против рабов.
(Гракх поморщился, когда услышал, как используется слово «кампания».)
Что касается восстания, то Вариний явно разрывался между желанием сообщить о фактах, — которых было мало — и возможностью для самовосхваления, что означало бы добиться многого. Он вставил заявление Батиата относительно предыстории восстания, и он отметил, что «кажется, что его возглавляет один, Спартак, Фракиец, а другой Крикс, Галл». Оба они были гладиаторы, но из отчета было невозможно определить, сколько было задействовано гладиаторов. Вариний подробно рассказал о трех отдельных плантациях, которые были сожжены. Рабы на этих плантациях были бесспорно верны своим хозяевам, но из-за страха смерти оказались вынуждены присоединиться к рабам-повстанцам. Те, кто отказался, немедленно были преданы смерти.
(Гракх кивнул: это единственный способ, которым их можно было заставить.)
Два владельца плантаций попытались укрыться в Капуе, но они были перехвачены гладиаторами и убиты ими, а их рабов вынудили присоединиться к восстанию. В дополнение к этому, множество недовольных среди рабов, охваченной восстанием области убежали, чтобы присоединиться к повстанцам. Вариний добавил длинный список злодеяний, предположительно совершенных рабами, которые были приняты и засвидетельствованы. Эти описания перечисляли дополнительные злодеяния со стороны рабов.
Он закончил, заявив, что, насколько он узнал, рабы устроили свою штаб-квартиру на диком и скалистом склоне горы Везувий, и что он намеревался немедленно идти туда и обеспечить соблюдение над ними воли Сената.
Сенат получил и одобрил его доклад. Кроме того, в Сенате было предложено и принято решение, что около восьмидесяти беглых рабов, теперь удерживаемых для отправки на рудники, предлагается выставить в качестве знаков наказания, «так чтобы все рабы в пределах города могли прочитать предупреждение и урок в их судьбе». В тот же день эти несчастные бедняги были распяты в районе Большого Цирка, в перерыве между гонками. Они свисали со своих крестов, в то время как нынешний фаворит, Аристон, на великолепном жеребце Парфионе, неожиданно проиграл Чаросе, Нубийской кобыле — обанкротив значительную части спортивной крови Рима. Но ничего больше не слышали ни от Вариния, ни от Городских Когорт в течении шести дней. И наконец, краткий отчет пришел. Городские когорты были побеждены рабами. Это был краткий отчет, без каких-либо подтверждающих фактов, и двадцать четыре часа Сенат и город пребывали в напряженном ожидании. Все говорили о новом восстании рабов, но никто ничего не знал. Тем не менее, страх охватил весь город.
VI
Сенат заседал за закрытыми дверями в течении всей сессии и толпы снаружи собирались и росли, пока площадь не была заполнена, а улицы, ведущие к ней, блокированы, и повсюду ходили слухи, что теперь Сенат узнал историю Городских Когорт.
Только одно или два кресла были пусты. Гракх, запомнивший эту сессию, решил, что в такие моменты — моменты кризиса и горького знания — Сенат проявил себя наилучшим образом. Глаза сидящих стариков, молчаливых в своих тогах, были полны важности и без беспокойного страха, а лица молодых мужчин были тверды и сердиты. Но все они остро сознавали достоинство Римского Сената, и в этом контексте Гракх мог отказаться от своего цинизма. Он знал этих людей; он знал, какими дешевыми и извращенными средствами они купили свои места и какую грязную игру в политику они вели. Он хорошо знал каждый грязный секрет каждого из этих людей, хранящиеся на их собственном заднем дворе; и все же он почувствовал волнение и гордость за свое место в их рядах.
Теперь он не мог злорадствовать, из-за своей личной победы. Его личная победа не была отделена от того, с чем они столкнулись, и потому они избрали его сенатором-инквизитором, и он взвалил на себя их горе и убрал подальше свой мелкий триумф. Он стоял перед ними, лицом к вернувшемуся Римскому солдату, Римский солдат поднявшийся и воспитанный улицами и переулками города, но теперь впервые в своей жизни, стоящий перед августейшим Сенатом, узколицый, темноглазый мужчина, испуганный беглец, один глаз дергается, от волнения он облизывал языком свои губы снова и снова, все еще в своих доспехах, без оружия, лишь один предстает перед Сенатом, выбритый и, по крайней мере, частично вымытый, но с пропитанной кровью повязкой на одной руке и очень усталый. Гракх сделал то, чего другие бы не сделали. Прежде чем он начал формальный опрос, он попросил принести вина и поставить его на столик рядом с солдатом. Человек был слаб, и Гракх не хотел, чтобы он упал в обморок. Это не поможет. Мужчина держал в руках маленький жезл легата, сделанный из слоновой кости, жезл, который был — как они привыкли говорить — более могущественным в своей силе, чем вторгшаяся армия, рука, власть и сила Сената.
— Ты можешь отдать его мне, — начал Гракх.
Солдат сначала не понял его, а затем Гракх взял жезл из его рук и положил на алтарь, чувствуя, как его горло сжалось, и боль сдавила сердце. Он мог презирать людей, людей — такими, какие они есть, но он не презирал этот маленький жезл, представлявший все достоинство, силу и славу его жизни, и которые были передан Варинию всего несколько дней назад.
Теперь он спросил солдата: — Твое имя, вначале?
— Арал Порт.
— Порт?
— Арал Порт, — повторил солдат.
Один из сенаторов повернулся к нему ухом и сказал, — Громче, разве ты не можешь говорить громче? Не слышно. — Говори, — сказал Гракх. — Тебе не причинят вреда. Здесь ты находишься в Священной палате Сената, говори всю правду во имя бессмертных богов. Высказывайся!
Солдат кивнул.
— Возьми вина, — сказал Гракх.
Солдат переводил взгляд с одного лица на другое, ряды бесстрастных, одетых в белые одежды мужчин, каменные сиденья, на которых они сидели, как истуканы, а затем налил дрожащей рукой стакан вина, пролил, когда он переполнился, выпил его и снова облизнул губы.
— Сколько тебе лет? — спросил Гракх.
— Двадцать пять лет.
— А где ты родился?
— Здесь, в пригороде.
— У тебя есть профессия?
Мужчина покачал головой.
— Я хочу, чтобы ты ответил на каждый вопрос. Я хочу, чтобы ты сказал «да» или «нет», по крайней мере. Если ты можешь ответить более подробно, сделай это.
— Нет, у меня нет другой профессии, кроме войны, — сказал солдат.
— Из какого ты регимента?
— Из третьей когорты.
— И как долго ты был солдатом Третьей Когорты?
— Два года и два месяца.
— До того?
— Я жил на пособие по безработице.
— Кто был твоим командиром в Третьем?
— Сильвий Гай Сальварий.
— А твоей сотни?
— Марий Гракх Альвио.
— Очень хорошо, Арал Порт. Теперь я хочу, чтобы ты сказал мне, и уважаемые сенаторы собрались здесь именно для этого, что произошло после того, как твоя когорта и другие пять когорт двинулись на юг от Капуи. Ты должен сказать это мне напрямую и ясно. Ничто, о чем ты расскажешь, не будет использовано против тебя, и здесь, в этой священной палате тебе не причинят вреда.
Тем не менее, солдату было нелегко говорить последовательно, и Гракху, спустя годы, сидя нежным весенним утром на террасе Вилла Салария, помнилось, что пронзительные и зловещие картины, вызванные словами солдата были яснее слов. Это была не очень довольная или веселая армия, марширующая на юг от Капуи под руководством Вариния Глабра. Погода превратилась в непогоду, и Городские Когорты, не использовавшиеся для постоянного марша, сильно пострадали. Хоть они и тащили на двадцать фунтов меньше на человека, чем должен легионер на марше, все же они несли вес шлема и брони, щита, копья и меча. Они натерли язвы, там, где края горячего металла терлись об их плоть, и они обнаружили, что мягкие и красивые парадные башмаки, которыми они так гордо щеголяли, когда метались взад и вперед по Большому Цирку, оказались им менее полезны на дорогах и полях. Послеполуденные дожди поливали их, и когда наступил вечер, они почувствовали себя ожесточенными и угрюмыми.
Гракх мог очень хорошо их представить, длинная колонна солдат, плетущаяся по Аппиевой дороге, тянущиеся по проселочной дороге фургоны, мокрые плюмажи, свисающие с медных шлемов, даже голоса жалоб тонут в их усталости. Тогда-то они поймали четырех полевых рабов и убили их — трех мужчин и одну женщину.
— Почему вы убили их? — прервал Гракх.
— Мы чувствовали, что каждый раб в этой местности или стране был против нас.
— Если они были против вас, почему они спускались с холмов на дорогу, смотреть на марширующие колонны?
— Я не знаю. Это была Вторая Когорта, они сделали это. Они вышли из строя и схватили женщину. Мужчины пытались защитить ее, поэтому они пронзили мужчин копьями. Всего минута, и люди были мертвы. Когда я добрался туда…
— Ты хочешь сказать, что твой регимент тоже сломал строй? — спросил Гракх.
— Да, сэр. Вся армия. Мы толпились вокруг — те из нас, кто мог подойти поближе к происходящему. Они стянули с нее одежду и разложили голой на земле. Затем один за другим они…
— Тебе не нужно углубляться в подробности, — прервал его Гракх. — Твои офицеры вмешались?
— Нет, сэр.
— Ты хочешь сказать, что они позволили это без помех?
Солдат постоял немного, не отвечая.
— Я хочу, чтобы ты сказал правду. Я не хочу, чтобы ты боялся отвечать правду.
— Офицеры не вмешивались.
— Как женщину убили?
— Она умерла от того, что они с ней сделали, — тихо ответил солдат. Затем они должны были попросить его высказаться снова. Его голос почти полностью исчез.
Он рассказал о том, как они устроили лагерь той ночью. Две когорты даже не поставили свои палатки. Ночь была теплой, и солдаты улеглись в открытом поле. Здесь его прервали.
— Ваш командир пытался создать укрепленный лагерь? Ты знаешь, сделал ли он это или нет?
Гордостью Римской армии являлось то, что ни один легион не мог расположиться нигде даже на одну ночь, не построив укрепленный лагерь, частокол или земляные валы, выкопать ров, окружающий лагерь, распланировать все как маленький замок или город.
— Я знаю, что рассказали люди.
— Расскажи нам об этом.
— Они сказали, что этого требовал Вариний Глабр, но региментарии воспротивились. Люди сказали, что даже если все они согласятся, с нами нет инженеров, и что все это не планировалось и не имеет значения и смысла. Они сказали — прости, благородный…
— Расскажи нам, что они сказали без страха.
— Да, они сказали, что подобная планировка не имеет значения или смысла. Офицеры утверждали, что горстка рабов не представляет никакой опасности. Это было уже вечером, и, как я слышал, аргументация офицеров заключалась в том, что если Вариний Глабр хотел построить укрепленный лагерь, то почему он приказал нам маршировать до заката? Люди тоже так говорили. Это был худший марш за все путешествие. Сначала по пыльным дорогам, задыхаясь от пыли так, что мы не могли дышать, а затем под проливным дождем. Говорили, что хорошо только офицерам, едущим на лошадях, но нам то нужно было идти. Но аргументировали тем, что теперь у нас были фургоны, везущие наш багаж, и пока с нами фургоны, мы должны преодолеть максимальное расстояние.
— Где вы были тогда?
— Недалеко от горы…
Да, это лучше представить в вызванных образах, чем из плоских слов напуганного, лишенного воображения солдата, который давал показания. И некоторые из этих картин, столь ясно виделись в сознании Гракха, что он мог почти что видеть их своими глазами. Сужающаяся, до ширины колеи фургона грунтовая дорога. Прекрасные поля и пастбища латифундий уступают место дремучим лесам и одинокие выходы вулканической породы, граничащие с кратером. И над всем, задумчивое величие Везувия. Шесть когорт растянуты на милю по дороге. Груженые фургоны катятся в колеях. Люди недовольные и уставшие. И затем, впереди них, большой гребень скалы, и под ним небольшое открытое поле с пробегающим ручейком, лютики, маргаритки и мягкая трава, и наступающая ночь.
Они расположились там, и Вариний уступил офицерам в вопросе об укреплениях. Это тоже мог себе представить Гракх. Региментарии сказали бы, что они вели более трех тысяч вооруженных Римских солдат. Какова была вероятность нападения? Какова опасность такого нападения? Даже в самом начале восстания гладиаторов было всего двести или около того; и многие из них были убиты. И люди были очень уставшими. Некоторые из них легли на траву и сразу же уснули. Несколько когорт поставили палатки и предприняли попытку дисциплинированно разбить лагерные улицы. Большинство когорт готовили ужин на кострах, но поскольку в багажных фургонах было много хлеба, некоторые даже обошлись без этого. Такова картина лагеря, устроенного в тени горы. Вариний поставил свой шатер в самом центре лагеря, там он поставил свой штандарт и Сенатский Значок. Капуанцы подготовили немало красиво приготовленных деликатесов. Он уселся и, возможно, почувствовал облегчение, что не пришлось решать трудную задачу постройки фортификационных сооружений. В конце концов, это была не самая худшая кампания в мире, честь и, возможно, небольшая слава, и все это лишь за несколько дневных переходов от великого города.
Итак, в своей памяти, внутренним зрением, которое возвысило и отделило людей от зверей, Гракх размышлял и созерцал картины, составляющие начало начало. Память — это радость и печаль человечества. Гракх сидел, раскинувшись на солнце, глядя на стакан утренней воды, он держал его в руке и слушал далекий отголосок одного несчастного солдата, который вернулся с жезлом легата из слоновой кости в руке. Пришли образы. Каково это для тех, кто столкнется со смертью через несколько часов, но не знает этого вовсе? Слышал ли Вариний Глабр когда-либо имя Спартака? Возможно нет.
— Я помню, как наступила ночь, и все небо было усыпано звездами, — солдат обратился к сенаторам, сидевшим с каменными лицами.
Просто красота речи дурака. Наступила ночь, Вариний Глабр и его офицеры, должно быть, сидели в своем большом шатре, пили вино и откусывали кусочки искусно приготовленных, сладковатых голубей. Должно быть, в ту ночь был хороший разговор, говорили умно. Здесь было несколько молодых джентльменов из самого искушенного общества, которое мир когда-либо видел. О чем они, вероятно, говорили? Теперь четыре года спустя, Гракх попытался вспомнить, что было тогда популярно — в театре, на гонках, на арене? Не было ли это вскоре после новой постановки Пакувием Armorum Iudicium? И если бы Флавия Галла не спела главную партию так, как это никогда не пелось раньше? (Или это всегда фантазия, что роль пели или играли так, как никогда не пели и не играли раньше?) Однако это могло бы быть, и, возможно, молодые люди из Городских Когорт возвысили свой голос, поднимая бокал с вином:
— Люди, вы не задумывались, что они могли бы убить нас?
Прокатилось и услышалось в лагере — ну, возможно. Память была причудливой вещью. Усталость должно быть унесла всех в этом лагере. Люди из Городских Когорт лежали на спинах, жуя хлеб и глядя на звезды, те из них, которые не поставили палатки. И так пришел сон, нежный сон пришел к трем тысячам и нескольким сотням солдат Рима, которые двинулись на юг к горе Везувий, чтобы научить рабов тому, что рабы не должны поднимать своих рук против хозяев…
Гракх был сенатором-инквизитором. Он задавал вопросы и между ними и ответами солдата в зале Сената было такое молчание, что можно было бы услышать, как крылья мухи машут в воздухе.
— Ты спал? — спросил Гракх.
— Я спал, — ответил одинокий испуганный солдат, который вернулся, для свидетельства.
— И что тебя разбудило?
Здесь солдат подобрал слова. Его лицо стало очень белым, и Гракху казалось, что он упадет в обморок. Но он не упал в обморок, и здесь его отчет стал четким и ясным, но без эмоций. То, что он сказал, случилось так, как он это увидел:
— Я пошел спать, а потом проснулся, потому что кто-то кричал. По крайней мере, я думал, что один человек кричал, но когда я проснулся, я понял что вокруг носились много людей, их было полно. Я проснулся и сразу перевернулся. Я сплю на животе, вот почему я перевернулся. Рядом со мной лежал Каллий, у которого только одно имя, сирота с улиц, но он был моим первейшим и любимым другом. Он был моей правой рукой, и именно поэтому мы спали бок о бок, и когда я перевернулся направо, запястье вляпалось во что-то мокрое, горячее и мягкое, и когда я посмотрел, я увидел, что это была шея Каллия, но горло перерезано, и все время крик не умолкал. Потом я сел в луже крови, и я не знал, была ли это моя кровь или нет, но все вокруг меня в лунном свете были мертвые; лежали там, где они спали, и весь лагерь был заполнен рабами, которые были вооружены острыми — преострыми ножами, эти ножи мелькали вверх — вниз, сверкали в лунном свете, и именно так мы были убиты, половина из нас, пока мы спали. И когда человек вскакивал на ноги, они тоже убивали его. Кое-где несколько солдат собирались в небольшие группы, но они не сражались долго. Это было самое ужасное, что я когда-либо видел в своей жизни, и рабы не прекращали убивать. Потом я потерял голову, и тоже начал кричать. Мне не стыдно это говорить. Я выхватил свой меч и бросился через лагерь, и я порезал раба и думаю, убил его, но когда я подбежал к краю поля, там, вокруг лагеря была сплошная линия копий, и большинство из тех, кто держал копья, были женщины, но они не были женщинами, которых я когда-либо видел или о которых мечтал, а страшные, дикие создания и их волосы развевал ночной ветер и их рты были открыты в страшном крике ненависти. Это было частью крика, и был солдат, который бросился мимо меня и напоролся на копья, потому что он не думал, что женщины будут колоть его, но они сделали, и никто не сбежал из того места, и когда ползли раненые, они втыкали свои копья в них тоже. Я подбежал к линии, и они вонзили копье в мою руку, поэтому я вырвался и побежал обратно в лагерь, а потом упал в крови и лежал там. Я лежал, а мои уши, были полны этого крика. Я не знаю, как долго я лежал там. Казалось не очень долго. Я сказал себе: встань и сражайся, умри, но я выжидал. Затем крик стал тише, а потом чьи-то руки схватили меня и поставили на ноги, и я ударил бы их мечом, но они выбили его из моей руки, а я был бессилен из-за боли, от раны копьем. Рабы держали меня, а нож подбирался к моему горлу, а потом я понял, что все кончено, и я тоже умру. Но кто-то крикнул, «подожди»! И нож ждал. Он ждал в дюйме от моего горла. Тогда раб подошел, тоже с Фракийским ножом в руке, и сказал им: «Подождите. Я думаю, он единственный». Они стояли и ждали. Моя жизнь ждала. Затем подошел раб с рыжими волосами, и они заговорили о том о сем. Я был единственным. Вот почему они не убили меня. Я был единственным, а все остальные мертвы. Они провели меня через лагерь, когорты были мертвы. Большинство из них были убиты там, где спали. Они никогда не проснулись. Они взяли меня в шатер Вариния Глабра, легата, но легат был мертв. Он лежал на своей кушетке, мертвый. Некоторые офицеры когорты находились в шатре, где они были убиты. Все мертвы. Затем они перевязали рану на моей руке и оставили меня там с несколькими рабами, чтобы охранять меня. Теперь небо становилось серым, рассветало. Но когорты были мертвы.
Он произнес это без эмоций, напрямик, повествуя о факте, но его глаз все время дергался, и он не смотрел на ряды сенаторов, сидевших с такими каменными лицами.
— Откуда ты знаешь, что все они мертвы? — требовательно спросил Гракх.
— Они держали меня там в палатке до рассвета. Полог шатра отдернули, и я мог видеть весь бивак. Крик умолк, но я все еще слышал его в своей голове. Я смог осмотреться, и всюду, куда я смотрел, только мертвые лежали на земле. Запах крови и смерти был в воздухе. Большинства женщин, создавших круг из копий, теперь не было. Они куда-то ушли. Я не знаю, куда они пошли. Но сквозь запах крови, я смог почувствовать запах мяса. Возможно, женщины готовили еду, мясо на завтрак. Мне было больно думать, что сейчас люди могут есть. Меня вырвало. Рабы вытащили меня из шатра, пока не закончилась рвота. Теперь стало легче. Я видел группы рабов, лагерь. Они раздевали мертвых. Кое-где они расстилали наши палатки. Я видел эти белые пятна на земле повсюду. Они забрали у мертвых все, доспехи, одежду и башмаки, и сваливали грудами на расстеленных палатках. Мечи, копья и доспехи они вымыли в ручье. Ручей протекал у палатки, и он стал цвета ржавчины, только от кровавых рук и доспехов, которые мыли в нем. Затем они взяли наши горшки со смазкой, и после того, как высушили металл, смазали его. Одна из палаток были разостлана в нескольких шагах от меня. Они сваливали на нее мечи, тысячи мечей…
— Сколько было рабов? — спросил Гракх.
— Семьсот, восемьсот, возможно тысяча. Я не знаю, они работали группами по десять человек. Они очень много работали. Некоторые из них запрягли наши фургоны, загрузили их тем, что они сняли с мертвых, и увезли. Пока они работали, некоторые женщины вернулись с корзинами жареного мяса. Одна группа за раз прекращала работу, чтобы поесть. Они съели наши хлебные пайки.
— Что они сделали с мертвыми?
— Они оставили их там, где они были. Они передвигались, как если бы мертвых не было вообще, как только они отняли у них все. Мертвые были везде. Земля была словно покрыта коврами, и земля была пропитана кровью. Теперь солнце взошло. Это был худший восход, который я когда-либо видел. Теперь я увидел группу рабов, стоящих в поле, наблюдавших за происходящим. В группе было шесть человек. Один из них был чернокожим, Африканцем. Они были гладиаторами.
— Откуда ты знаешь?
— Когда они подошли к тому месту, где находился я, к палатке, я увидел, что они были гладиаторами. Их головы коротко острижены, и у них были шрамы по всему телу. Нетрудно узнать гладиатора. Один из них был без уха. У одного были рыжие волосы. Но лидером группы был Фракиец. У него сломанный нос и черные глаза, которые смотрели на вас, не двигаясь и не мигая…
Теперь среди сенаторов произошла перемена, почти незаметная, но она тем не менее была. Они слушали по-новому; они слушали с ненавистью, напряжением и особенной силой. Очень хорошо, что Гракх помнил этот момент, потому что тогда Спартак ожил, появился из ниоткуда, чтобы потрясти весь мир. У других людей есть корни, прошлое, начало, место, земля, страна — но у Спартака не было ничего из этого. Он родился на устах выжившего солдата, чье выживание было задумано Спартаком для этой самой цели — для того, чтобы он вернулся в Сенат, и сказал: «Это был такой-то человек.» Это был не гигант, не дикарь, не страшилище, просто раб; но было что-то, что солдат увидел, о чем нужно было подробно рассказать.
— и его лицо напомнило мне агнца: на нем была туника и тяжелый пояс с медными бляхами и высокие башмаки, но без доспехов и шлема. У него был нож на поясе, и это все его оружие. Его туника была забрызгана кровью. У него было такое выражение лица, которого ты не забудешь. Он заставил меня испугаться его. Я не боялся никого, но его я боялся. Солдат мог бы рассказать им о том, что видел это лицо в снах, просыпаясь в холодном поту и видя это плоское, загорелое лицо со сломанным носом и черными глазами, но это были не те детали информации, которую единственный выдал Сенату. Сенат не интересовали его сны.
— Откуда ты знаешь, что он Фракиец?
— Я могу определить по его акценту. Он плохо говорил на Латыни, а я слышал речь Фракийцев. Еще один был Фракийцем, а может быть, остальные Галлы. Oни просто посмотрели на меня, просто взглянули на меня. Это заставило меня почувствовать, что я мертв, вместе со всеми. Они взглянули на меня и прошли мимо в другую секцию шатра. Тела были уже вынесены из шатра и брошены на землю снаружи, рядом с телами солдат. Но сначала они раздели Вариния Глабра догола, и все его доспехи и все, что у него было, уложили на кушетку. Его жезл легата тоже был там. Рабы вернулись и собрались вокруг кушетки, глядя на доспехи и пожитки командира. Они подняли меч, осмотрели его и передали по кругу. Ножны были из слоновой кости, покрытые резьбой. Они посмотрели на него, и бросили его обратно на кушетку. Затем они осмотрели жезл. Человек со сломанным носом — его зовут Спартак — повернулся ко мне, поднял жезл и спросил меня, «Римлянин, ты знаешь, что это»? «Это рука благородного Сената», ответил я. Но они не понимали. Я должен был объяснить им. Спартак и рыжий Галл уселись на кушетку. Остальные остались стоять. Спартак положил подбородок на руки, поставил локти на колени и внимательно уставились на меня своими глазами. Это было похоже на то, как змея смотрит на тебя. Потом, когда я закончил говорить, они ничего не сказали, а Спартак продолжал смотреть на меня. Я чувствовал, как по моей коже струится пот. Я думал, что они собираются убить меня. Потом он назвал свое имя. «Меня зовут Спартак», — сказал он. — «Запомни мое имя, Римлянин». И затем он снова уставился на меня. И тогда Спартак сказал: «Вчера ты убил трех рабов, Римлянин? Рабы не причинили вам вреда. Они спустились, чтобы посмотреть на проходящих мимо солдат. Женщины Рима настолько добродетельны, что целому легиону пришлось насиловать одну бедную рабыню? Зачем ты это сделал, Римлянин»? Я попытался объяснить ему, что случилось. Я сказал ему, что Вторая Когорта изнасиловала ее и убила рабов. Я сказал ему, что я в Третьей Когорте, и что я не имею к этому никакого отношения и что я не насиловал женщину. Я не знаю, как они узнали об этом, потому что не было свидетелей, когда были убиты три раба. Но они знали, все, что мы сделали. Они знали, когда мы прибыли в Капую. Они знали, когда мы убыли из Капуи. Это все было в его черных змеиных глазах, немигающих глазах. Все было в его голосе. Он никогда не повышал голос. Он говорил со мной, как взрослый разговаривает с ребенком, но он не обманывал меня, когда говорил со мной так. Он был убийцей. Это было в его глазах. Это было в глазах всех. Все убийцы. Я знаю таких гладиаторов. Гладиаторы становятся убийцами. Никто, кроме гладиаторов, не мог бы убить таким образом, как в ту ночь убивали они. Я знаю гладиаторов, которые…
Гракх прервал его. Он был зачарован его речью, будто в трансе, и довольно резко Гракх бросил ему:
— Нам не интересно, что ты знаешь, солдат. Нам интересно, что произошло между тобой и рабами.
— Произошло, — начал солдат, а затем он остановился. Он очнулся и посмотрел прямо в глаза благородному Сенату могучего Рима. Он вздрогнул и сказал:
— Я ждал, когда мне скажут, что они собираются со мной делать. Спартак сидел там, и он размышлял. Жезл в руке. Он провел по нем пальцами, а затем, вдруг протянул его мне. Я сначала не понял, что он имел в виду или чего хотел. «Возьми, солдат», сказал он. «Возьми его, Римлянин. Возьми это». Я взял его. «Теперь ты — рука благородного Сената», сказал он. Он не казался разгневанным. Он никогда не повышал голос. Он просто констатировал факт — я имею в виду, что для него это был факт. Вот чего он хотел. Я ничего не мог поделать. В противном случае я бы умер, прежде чем коснуться священного жезла. Я бы не коснулся его. Я Римлянин. Я гражданин…
— Ты не будешь наказан за это, — промолвил Гракх. — Продолжай.
«Теперь ты — мысль благородного Сената», — снова заговорил Спартак. «Благородный Сенат имеет длинную руку, и все, что есть на конце, — это вы сами». Поэтому я взял жезл — я держал его, а он все сидел там, устремив на меня глаза, а затем спросил меня: «Ты гражданин, Римлянин»? Я ответил, что я гражданин. Он кивнул и слегка улыбнулся. «Теперь ты легат», сказал он. «Я передам вам послание. Передай его благородному Сенату. Слово в слово — передай его им, как я передаю его тебе». Затем он остановился. Он замолчал, и Сенат ждал. Гракх тоже ждал. Он не хотел выслушивать послание от раба. Но оно должно быть озвучено. Спартак появился из ниоткуда, но теперь он стоял посреди Палаты Сената, и тогда Гракх увидел его, как видел много раз впоследствии, хотя он никогда не видел Спартака во плоти и крови. И, наконец, Гракх велел солдату говорить.
— Я не могу.
— Сенат приказывает тебе говорить.
— Это были слова раба, пусть мой язык отсохнет…
— Этого достаточно, — сказал Гракх. — Расскажи нам, что тебе сказал этот раб. Расскажи нам.
Тогда солдат передал слова Спартака. Вот что сказал ему Спартак — почти дословно, как Гракх мог припомнить, спустя все эти годы; и вспоминая, перед Гракхом вставала картина того, как должен был выглядеть преторий, большой шатер Римского полководца с голубыми и желтыми полосами, стоящий посреди поля, заваленного обнаженными мертвецами, раб Спартак, сидящий на кушетке командующего, его гладиаторский штаб, собравшийся вокруг него, и перед ним испуганный, раненый Римский солдат, единственный оставшийся в живых, поддерживаемый двумя рабами, держащий в свою очередь тонкий жезл силы, жезл легата, руку Сената!
«Вернись в Сенат (сказал Спартак) и отдай им жезл из слоновой кости. Ты легат. Вернись и расскажи им, что ты здесь видел. Скажи им, что они прислали свои когорты против нас, и что мы уничтожили их когорты. Скажи им, что мы рабы — то, что они называют говорящим инструментом. Инструмент говорящий. Расскажи, что говорит наш голос. Мы говорим, что мир устал от них, устал от вашего гнилого Сената и твоего гнилого Рима. Мир устал от богатства и великолепия, которое вы выжали из нашей крови и костей. Мир устал от песни кнута. Это единственная песня, которую знают благородные Римляне. Но мы больше не хотим слышать эту песню. В начале все люди были одинаковыми и жили в мире, и они делились между собой тем, что у них было. Но сейчас есть два вида людей, хозяин и раб. Но нас больше чем вас, и многих других. И мы сильнее вас, лучше, чем вы. Все, что хорошо для человечества, принадлежит нам. Мы дорожим своими женщинами и они встают рядом с нами и сражаются рядом с нами. Но вы превращаете своих женщин в шлюх, а наших женщин в телок. Мы плачем, когда наши дети оторваны от нас, и мы прячем своих детей среди овец, чтобы мы могли побыть с ними подольше; но вы воспитываете своих детей, как вы выращиваете скот. Вы разводите детей у наших женщин, и продаете их на рынке рабов, запрашивая самую высокую цену. Вы превращаете людей в собак и отправляете их на арену, чтобы рвать друг друга на части для вашего удовольствия, и, чтобы ваши благородные Римские дамы смотрели, как мы убиваем друг друга, они ласкают собак на своих коленях и кормят их драгоценными лакомыми кусочками. Какая вы паскудная шайка и какой грязный бардак вы сотворили из жизни! Вы сотворили издевательство над всеми людьми, над людьми, которые мечтают о труде своими руками в поте лица. Ваши граждане живут на пособие по безработице и проводят свои дни в цирке и на арене. Вы создали пародию на человеческую жизнь и лишили ее всякой ценности. Вы убиваете ради убийства, а ваш изысканное развлечение — смотреть на кровопролитие. Вы отправляете маленьких детей в свои шахты и доводите их до смерти за несколько месяцев. И вы создали свое величие, будучи вором для всего мира. Ну, это закончено. Сообщи вашему Сенату, что все закончено. Это голос инструмента. Скажи вашему Сенату, чтобы он послал свои армии против нас, и мы уничтожим эти армии, когда мы их уничтожим, мы вооружимся оружием армий, которые вы посылаете против нас. Весь мир услышит голос орудия — и рабам всего мира, мы прокричим: встань и низвергни цепи твои! Мы пройдем через Италию, и куда бы мы ни пошли, рабы присоединятся к нам — и тогда, в один прекрасный день, мы придем и встанем напротив стен вашего вечного города. Тогда он перестанет быть вечным. Скажи об этом Сенату. Скажи им, что мы сообщим, когда мы приедем. Тогда мы разрушим стены Рима. Тогда мы придем к дому, где находится ваш Сенат, стащим их с их высоких и могучих мест, и мы сорвем с них одежду, чтобы они могли стоять обнаженными и судить так, как всегда были судимы мы. Но мы будем судить их справедливо, и мы окажем им полную справедливость. Каждое совершенное ими преступление, будет обвинять их, и будет проведен полный расчет. Скажите им это, чтобы они успели подготовить и испытать себя. Они будут призваны свидетельствовать, а у нас длинная память. Потом, когда справедливость восторжествует, мы будем строить лучшие города, чистые, красивые города без стен, — где люди смогут жить вместе, в мире и счастье. Это послание для Сената. Доставь его им. Скажи им, что это пришло от раба по имени Спартак…» Так сказал солдат, или как-то иначе — это было так давно, подумал Гракх, и так Сенат услышал его, и лица их были похожи на камень. Но это было давно. Так давно, и большая часть этого уже забыта, а слова Спартака не записывались и не существуют нигде, кроме как в воспоминаниях немногих людей. Даже из записей Сената эти слова были удалены. Это был правильно. Конечно, это было так же правильно, как и уничтожить те памятники, созданные рабами и превратить их в щебень. Красс понял это, хотя Красс придурковат. Человек должен быть немного глупым, чтобы быть великим генералом. Если только он не был Спартаком, потому, что Спартак был великим генералом. Неужели он тоже был дураком? Были ли эти слова. словами дурака? Тогда как дурак, в течение четырех долгих лет, сопротивлялся власти Рима, разбивая одну Римскую армию за другой и делая Италию кладбищем легионов? Как тогда? Говорят, что он мертв, но другие говорят, что мертвые живут. Разве это живой образ его, идущего к Гракху — гигантских размеров, гигантский мужчина, и все тот же, сломанный нос, черные глаза, коротко стриженые кудри на голове? Мертвые ходят?
VII
— Посмотрите на старого Гракха, — сказал Антоний Гай, улыбаясь тому, как низко склонилась большая голова политика, но он держал свой кубок ароматной воды ровно, так что ни капли не пролилось.
— Не смейся над ним! — сказала Юлия.
— Кто смеется над Гракхом? Никто, говорю я, моя дорогая Юлия, — сказал Цицерон. — Всю жизнь я буду стремиться к такому достоинству.
— И не всегда это будет хорошо получаться, — подумала Елена.
Гракх проснулся и моргнул. — Я спал? Для него было характерно, что он обратился к Юлии. — Дорогая моя, прошу прощения, я грезил.
— О чем-то хорошем?
— О старых вещах. Я не думаю, что человек благословлен памятью. Проклят ею. У меня слишком много воспоминаний.
— Не более, чем у любого человека, — предположил Красс. — У всех нас есть наши воспоминания, одинаково неприятные.
— А приятные никогда? — спросила Клавдия.
— Моя память о тебе, моя дорогая, — пробормотал Гракх, — будет как солнечный свет до дня моей смерти. Позвольте старику сказать это.
— Она тоже позволит молодому человеку, — засмеялся Антоний Гай. — Красс рассказывал нам, пока вы спали…
— Мы должны говорить только о Спартаке? — воскликнула Юлия. — Ни о чем, кроме политики и войны? Я ненавижу этот разговор…
— Юлия, — прервал ее Антоний.
Она замолчала, торопливо сглотнула, а затем посмотрела на него. Он говорил с ней так же, как с трудным ребенком.
— Юлия, Красс — наш гость. Компании доставляет удовольствие слушать, как он рассказывает нам то, что мы не смогли бы узнать никоим образом. Думаю, Юлия, тебе тоже было бы полезно послушать.
Ее губы сжались, глаза стали красными и водянистыми. Она склонила голову, но Красс милостиво извинился.
— Мне скучно так же, как и тебе, Юлия, моя дорогая. Прости меня.
— Думаю, Юлия хотела бы послушать, не так ли, Юлия? — сказал Антоний Гай. — Не так ли, Юлия?
— Да, — прошептала она. — Пожалуйста, продолжай, Красс.
— Нет-нет, совсем нет…
— Я была глупой и плохо себя вела, — сказала Юлия, словно повторяя урок. — Пожалуйста, продолжай.
Гракх вмешался в то, что обернулось чрезвычайно неприятной ситуацией. Он переключил внимание от Юлии на Красса, сказав, — Я уверен, что смогу догадаться, о тезисах генерала. Он говорил вам, что рабы побеждали, потому что они не уважали человеческую жизнь. Их орды нахлынули и захлестнули нас. Я прав, Красс?
— Ты вряд ли мог ошибиться больше, — рассмеялась Елена.
Гракх позволил себе быть мишенью и был даже терпим к Цицерону, когда молодой человек сказал: — Я всегда подозревал, Гракх, что любой, чьи рассуждения были так же хороши, как твои, вынуждал в это поверить.
— Некоторые из них, — терпеливо признался Гракх. — Рим велик, потому что Рим существует. Спартак презрен, потому что Спартак — не больше, чем знак наказания. Это фактор, который нужно учитывать. Разве ты не согласен, Красс?
Генерал кивнул. — Тем не менее, — сказал Цицерон, — было пять великих сражений, которые выиграл Спартак. Не те сражения, в которых он заставил легионы отступить, даже не те, где он обратил их в бегство. Я имею в виду те пять раз, когда он разбил Консульские Армии, уничтожил их, стер их с лица земли и захватил их вооружение. Красс подчеркивал, что Спартак был не столько блестящим мастером тактики, удачливым или неудачливым, — так вы смотрите на него — сколько вождем определенной группы людей. Непобедимым, потому что они не могли позволить себе роскошь поражения. Разве это не то, что вы подчеркивали, Красс?
— В какой-то степени, — признался генерал. Он улыбнулся Юлии. — Позвольте мне проиллюстрировать рассказом, который понравится вам больше, Юлия. Война, политика и кое-что о Варинии. Знаешь, это была женщина Спартака.
— Я знаю, — мягко ответила Юлия. Она с облегчением и благодарностью посмотрела на Гракха. — Я знаю, — сказал себе Гракх. — Я знаю, моя дорогая Юлия. Мы оба немного жалкие и немного смешные, главное отличие в том, что я мужчина, а ты женщина. Ты не смогла стать помпезной. Но по сути, мы одинаковые, с той же пустой трагедией в нашей жизни. Мы оба влюблены в призраков, потому что мы никогда не знали, как любить или быть любимыми по-человечески.
— Я всегда думала, — сказала Клавдия, довольно неожиданно, — что кто-то придумал ее.
— Почему, моя дорогая?
— Таких женщин не бывает, — категорично заявила Клавдия.
— Нет? Ну, может быть. Трудно сказать, что правда, а что — нет. Я читал кое-что о войне и воевал сам, и то, что я читал, было очень мало связано с реальностью. Вот так вот. Я не поручусь, что это правда, но у меня есть все основания поверить в это. Да, я думаю, я этому верю. В его голосе была странная нота и, глядя на него, Елена вдруг поняла, какой он красивый. Сидя там на террасе в свете утреннего солнца, его прекрасное, сильное лицо напоминало легендарное прошлое молодой республики. Но по какой-то причине мысль не понравилась, и она искоса посмотрела на брата. Гай не отрываясь смотрел на генерала в каком-то восторженном поклонении. Другие этого не заметили. Красс привлекал внимание; его низкий, искренний голос захватил их и удерживал, даже Цицерон, посмотрел на него с новой осознанностью. И Гракх снова заметил то, что он заметил ранее, каким образом Красс мог вызывать страсть, не будучи сам охвачен страстью.
— Всего лишь общее слово, в качестве введения, — начал Красс. — Когда я вмешался, как известно, война длилась уже много лет. Всегда неудобно влезать в проигрышное дело, а когда война рабская, есть драгоценная слава в победе и невыразимый позор в поражении. Цицерон совершенно прав. Пять армий были уничтожены Спартаком, полностью уничтожены. Он кивнул Гракху. — Твои рассуждения соблазнительны, но ты признаешь, что я должен был видеть ситуацию такой, как она была?
— Конечно.
— Я обнаружил, что нет орды рабов. Никогда не было случая, когда бы мы не превзошли их численностью, если нужно сказать всю правду. Это было верно в начале. Это было верно в конце. Если бы Спартак когда-либо имел под своим началом что-нибудь вроде трехсот тысяч человек, которых он должен был возглавить, мы бы не сидели здесь сегодня в это приятное утро в самом красивом загородном доме Италии. Спартак захватил бы Рим и мир тоже. Другие могут сомневаться в этом. Но я достаточно сражался со Спартаком, чтобы не усомниться в этом. Я знаю. Вся правда состоит в том, что масса рабов Италии не присоединилась к Спартаку. Как вы думаете, если бы они были отлиты из такого металла, мы бы сидели здесь вот так на плантации, где рабы превосходят нас в соотношении сто к одному? Конечно, многие присоединились к нему, но он никогда не возглавлял более четырех — пяти тысяч бойцов — и это было только на пике его могущества. У него никогда не было кавалерии, как, например, у Ганнибала, все же он приблизился к тому, чтобы поставить Рим на колени ближе, чем когда-либо Ганнибал, — настолько могущественный Рим, что он смог разгромить Ганнибала в одной кампании. Нет, только лучшие, самые дикие, самые отчаянные, присоединялись к Спартаку.
Мне нужно было выяснить все самому. Мне стало стыдно за Рим, когда я обнаружил, какое состояние паники и иллюзии создали эти рабы. Я хотел правды. Я хотел точно знать, с кем я воевал, что это за человек, какова его армия. Я хотел знать, почему лучшие войска в мире, которые сражались и разбили всех, от Германцев до Испанцев и Евреев, побросали свои щиты и бежали при виде этих рабов. Тогда я устроил свой лагерь в Цизальпинской Галлии, расположившийся лагерем Спартак, подумал бы дважды, прежде чем нападать, и начал разбираться. У меня мало добродетелей, но одна из них — основательность, и я опросил сотни людей и прочел тысячи документов. Среди них был Батиат, ланиста. Среди них была вереница солдат и офицеров, сражавшихся против Спартака. И эта история была рассказана мне одним из них. И я в это верю.
— Если история такая же длинная, как введение, — заметил Антоний Гай, — мы пообедаем здесь. Рабы уже несли Египетскую дыню, виноград и легкое утреннее вино. На террасе было прохладно и восхитительно, и даже те, кто планировал продолжить свое путешествие в этот день, не спешили уезжать.
— Дольше. Но знающего слушают…
— Продолжай, — грубо сказал Гракх.
— Я намерен. Эта история для Юлии, с вашего позволения, Юлия.
Она кивнула, и Гракх подумал, — Его не заподозрить его в проницательности. К чему, черт возьми, он ведет.
— Это произошло по случаю второго разгрома Римской армии Спартаком. В первый раз, случай с Городскими Когортами, я думаю, мой друг Гракх помнит слишком хорошо — как и все мы, конечно, — сказал Красс, со злобной ноткой в голосе. После этого Сенат послал Публия против него. Полный легион и очень хороший, я полагаю. Это был Третий, не так ли, Гракх?
— Основательность — это ваша добродетель, а не моя.
— Я думаю, что я прав. И если я не ошибаюсь, какая-то городская кавалерия отправилась с легионом — всего около семи тысяч человек. Юлия, — сказал он, — пожалуйста, верь, что нет ничего особенно загадочного в войне. Требуется больше мозгов, чтобы зарабатывать деньги или ткать кусок льняной ткани, чем бывает у тех, кто является хорошим генералом. Большинство людей, чье дело — война, не очень умны — по понятным причинам. Спартак был достаточно умен. Он понимал несколько простых правил ведения войны и он понимал силу и слабости Римского оружия. Понимал как мало кто когда-либо. Ганнибал понимал, но из других мало кто. Наш уважаемый современник, Помпей, боюсь нет.
— И мы должны услышать эти возвышенные секреты? — спросил Цицерон.
— Они не возвышенны и не вот-то секреты, я повторяю их для Юлии. Они кажутся чем-то, чему невозможно научить человека. Первое правило, это никогда не раскалывать свои силы, если это не нужно для выживания. Второе правило, это нападать, если вы собираетесь сражаться, и если вы не собираетесь атаковать, избегать боя. Третье правило, это выбрать время и место сражения и никогда не предоставлять этот выбор противнику. Четвертое правило, это избегать окружения любой ценой. И последнее правило, это атаковать и уничтожать врага там, где он слабейший.
— Этот вид азбуки, — прокомментировал Цицерон, — можно найти в любом военном руководстве, Красс. Это недостаточно глубоко, если можно так выразиться. Все слишком просто.
— Возможно. Но ничему такому простому не нужна глубина, — уверяю вас.
— И чтобы закончить это, — сказал Гракх, — что это за сильные и слабые стороны Римского оружия?
— Что-то столь же простое, и Цицерон, я уверен, не согласится со мной снова.
— Я желаю учиться у ног великого генерала, — легко сказал Цицерон.
Красс покачал головой. — Нет, действительно. Все люди убеждены в том, что у них есть талант к двум вещам, без подготовки и изучения. Написание книг и командование армией. И не без оснований, поскольку такое удивительное количество идиотов могут делать и то, и другое. Я, конечно, говорю о себе, — обезоруживающе добавил он.
— Это очень умно, — сказала Елена.
Красс кивнул ей. Он интересовался женщинами, но не был заинтересован в них; в любом случае, это было мнение Елены. — Что касается нашей собственной армии, — продолжал Красс, — ее слабость и силу можно подытожить одним словом — дисциплина. У нас самая дисциплинированная армия в мире — возможно единственная дисциплинированная армия. В хорошем легионе солдаты тренируются пять часов в день, семь дней в неделю. Учения предусматривают серию непредвиденных обстоятельств, но не могут предусмотреть все. Дисциплина в какой-то степени механистична, и когда наступают новые непредвиденные обстоятельства, дисциплина соответствует этому испытанию. Кроме того, у нас отличная армия для нападения; все ее преимущество — нападение, и ее оружие — оружие нападения. Вот почему легион строит укрепленный лагерь, когда он останавливается на ночь. Ахиллесова пята легиона — ночная атака. Первая тактика Римского оружия — это наш собственный выбор времени и места для битвы. Но эту роскошь Спартак нам редко разрешал. И Публий, когда он повел Третий Легион на юг, нарушил все эти чрезвычайно простые положения. Понятно. У него не было ничего, кроме презрения к Спартаку.
Теперь две дочери Антония Гая присоединились к вечеринке на террасе. Они прибежали, покрасневшие от смеха, азартно играли, и нашли убежище в объятиях Юлии настолько вовремя, чтобы услышать последние слова Красса.
— Вы знали Спартака? — спросила старшая. — Вы видели его?
— Я его никогда не видел, — улыбнулся Красс. — Но я его уважал, моя дорогая.
Гракх с серьезным видом очищал яблоко и наблюдал Красса сквозь прищуренные глаза. Он не любил Красса, и подумал, что никогда не встречался с военным, к которому он бы чувствовал какую-то теплоту или привязанность. Он поднял кожуру яблока одной длинной ленточкой, и девочки захлопали в ладоши от восторга. Oни потянулись за ним, но он настоял, чтобы они сначала загадали желание. — Затем оберните ваше желание кожурой. Яблоко содержит все.
— И случайного червя, — заметила Юлия. — Это была история о Варинии, Красс.
— Мы встретимся с ней сейчас, я просто предлагаю предысторию. Спартак был в то время в районе Везувия. И Публий, будучи дураком, разделил свои войска на три части, в каждой из которых было несколько больше двух тысяч человек, и начал зачищать эту сложную местность — на глазах у Спартака. В трех отдельных сражениях Спартак стер его армию с лица земли. Он поступал одинаково всякий раз, ловил их в узком ущелье, где манипулы не могли развернуться и уничтожал их. Однако в одном случае, полной когорте кавалерии и лучшей части когорты пехоты удалось вырваться и пробить себе путь, пехотинцы схватились за лошадиные хвосты, и лошади, вынесли их из этого ада. Если вы понимаете как сражались рабы, вы знаете, что они не позволяют чему-то подобному отвлечь их. Они концентрируются на том, что под рукой. Это то, что они сделали, и восемь или девять сотен пехотинцев и кавалеристов отступили к лесу, заблудились и появились в лагере рабов, где были женщины и дети. Я говорю — лагерь, но это была большая деревня. Вокруг него был ров, грязная стена и частокол. Должно быть, со Спартаком было много легионеров-дезертиров, потому что все было построено так, как мы располагаем в лагере, а хижины внутри были расположены, как на обычных улицах. Хорошо, ворота были открыты, и на улице было много детей, а несколько женщин присматривают за ними. Вы должны понимать, что когда солдаты были разбиты и бежали, большая часть их дисциплины исчезла. Я также не сужу тех, кто убивает рабов, будь то ребенок, женщина или мужчина. У нас достаточно оснований, ненавидеть грязь, и эти солдаты были полны ненависти. Oни бросились туда, и кавалеристы перекололи детей копьями так, как вы нанизываете на копье кроликов. В первой спешке они убили нескольких женщин, но другие женщины отбивались, а затем женщины деревни хлынули из ворот, вооруженные ножами, мечами и копьями. Я не знаю, о чем думали солдаты — едва ли о чем, кроме ненависти и мести. Они бы, я полагаю убили некоторых женщин, и изнасиловали других. Вы помните, какие скверные умонастроения были тогда по всей стране о рабах. До Спартака, если человек убил одну из своих собственных рабынь, он не смел выйти на улицу и поднять голову. Его действия считались более или менее унизительными, и если было возможно доказать, что его поступок беспричинен, он мог быть крупно оштрафован. Этот закон был изменен три года назад, не так ли, Гракх?
— Это так, — пробормотал без удовольствия Гракх. — Но продолжай свою историю. Она же о Варинии.
— Да? — Красс, похоже, на мгновение забыл. Юлия смотрела мимо него на лужайку. — Теперь бегите, — сказала она своим детям. — Бегите и играйте.
— Ты хочешь сказать, женщины сражались с солдатами? — Клавдия хотела знать.
— Вот в чем дело, — кивнул Красс. — Там, у ворот была ужасная битва. Да, женщины сражались с солдатами. И солдаты обезумели и забыли, что они сражаются с женщинами. Битва продолжалась почти час, я полагаю. Рассказываю, женщин возглавлял этот дикий берсерк со светлыми волосами, которая должно быть была Варинией. Она была везде. Ее одежда была сорвана, и она сражалась голой с копьем. Она была воплощенная ярость.
— Я ничему не верю, — перебил Гракх.
— Не нужно верить, если ты не хочешь, — Красс кивнул, понимая, что его история потерпела неудачу. — Я только рассказал об этом Юлии.
— Почему мне? — требовательно спросила Юлия.
Внимательно глядя на него, Елена сказала:
— Пожалуйста, закончи рассказ. Правда это или нет. У нее есть конец, не так ли?
— Общий конец. Все битвы имеют по существу один и тот же конец. Вы выигрываете их или вы проигрываете их. Мы проиграли. Некоторые рабы вернулись, и зажатые между ними и женщинами, только горстка конницы уцелела. Они доложили.
— Но Варинию не убили?
— Если это была Вариния, ее, конечно, не убили. Она снова появляется и еще раз.
— А теперь она жива? — спросила Клавдия.
— Жива ли она сейчас? — переспросил Красс. — Это не имеет значения, не так ли?
Гракх поднялся, перебросил свою тогу через плечо характерным жестом, и удалился. Ненадолго воцарилась тишина, и тогда Цицерон спросил:
— Что это со стариком?
— Одному Богу известно.
— Почему ты говоришь, что неважно, жива ли сейчас Вариния? — хотела бы знать Елена.
— Дело закончилось, не так ли? — сказал Красс напрямик. — Спартак мертв. Вариния — рабыня. Рынок в Риме переполнен ими. Вариния и десять тысяч других. Его голос внезапно исполнился гнева…
Антоний Гай извинился и пошел за Гракхом. Его беспокоило, что двое таких людей, как Гракх и Красс, объединившиеся, из-за политических интересов, не должны были так ссориться. Он никогда не видел, чтобы Гракх вел себя таким образом. Может быть, Юлия, подумал он? Нет, не со старым Гракхом, не с жирным, закоренелым холостяком, старым Гракхом. Гракха было много, но Антоний Гай всегда считал его не иначе, как каплуном в вопросах секса. И почему Красс, который мог бы иметь любую женщину в Риме, свободную или рабыню, заботиться о бедной, жалкой Юлии? Бог знает, если кто-то из них хотел Юлию, он благословляет ее, и ее постель и постельное белье вместе с ней в придачу! Ничто не могло бы сделать его счастливее.
Он обнаружил Гракха, угрюмо сидящего в музыкальной комнате. Он подошел к своему старому другу и мягко толкнул его. — Все хорошо, старик, все в порядке? — Когда-нибудь, — сказал Гракх, — мир окажется слишком мал для Красса и меня.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ Которая рассказывает о поездке в Капую компании с Вилла Салария, о некоторых деталях этого прекрасного города, а также о том, как путешественники стали свидетелями распятия последнего из гладиаторов
I
В тот же день Цицерон и Гракх попрощались и продолжили поездку в Рим. Красс и компания молодого Гая, поддавшись уговорам Антония, остался на другой день на Вилла Салария, согласившись, уехать рано утром и таким образом получить удовольствие от дневного путешествия по дороге. Красс уже предложил Гаю путешествовать вместе, Елена и Клавдия были довольны при мысли находиться в компании знаменитого генерала.
Они покинули плантацию вскоре после восхода солнца. Четверо носилок, различные сопровождающие и носильщики составляли до некоторой степени процессию до дороги, и когда они достигли Аппиевой дороги, Красс принял почетный караул из десяти легионеров. Красс был приглашен в Капую для церемоний, посвященных празднованию окончательного подавления рабского восстания — там, где восстание и возникло. Сто гладиаторов было выбрано из числа заключенных, захваченных после поражения и смерти Спартака, и уже несколько недель проходили праздничные игры. Эти игры были munera sine missione (без дарения пощады), процесс ликвидации, в котором выжившим мог остаться только один. Когда сражались попарно, оставшемуся в живых, подбирали пару. Танец смерти был почти бесконечный.
— Я думаю, ты хотел бы это увидеть, — сказал Гай.
Четверо носилок путешествовали бок о бок, чтобы можно было беседовать, пока они двигались вдоль дороги. Встречное движение, сворачивалось к обочине дороги легионерами, и люди, видевшие размер и богатство процессии, признавали их привилегию первого проезда.
Гай и Красс были рядом, Клавдия рядом с Крассом и Елена рядом с ее братом. Из-за своего возраста и определенных чувств, Красс принял на себя роль хозяина. Его рабы были хорошо обучены, и даже когда носилки двигались по великолепной дороге, он был готов удовлетворять потребности и желания своих спутников, будь то ароматное и со льдом новое вино из Иудеи или сочный Египетский виноград или ароматный спрей, чтобы очистить для них воздух. Как и многие очень богатые люди, он весьма вдумчиво относился к материальному выражению принадлежности к своему социальному классу; он действовал как хозяин, компаньон и руководитель. Отвечая на вопрос Гая, он сказал:
— Нет. Это может тебя удивить, Гай, но у меня теперь почти нет вкуса к играм. Да, время от времени, если пара очень хороша и очень особенная. Но я боюсь, что это только меня утомит. Но если бы я знал, что ты хотел бы это увидеть…
— Это не имеет никакого значения.
— Но один выживает в мunera, — сказала Клавдия.
— Не обязательно, потому что последняя пара может быть сильно изранена. Но, скорее всего, если кто-то выживет, он будет распят, как символ перед воротами. Там семь ворот, вы знаете, и когда были установлены знаки наказания, начали с семи крестов, по одному перед каждыми воротами. Тот, кто выживет, просто заменит собой труп у Аппиевых ворот. Вы когда-нибудь были в Капуе? — спросил он Клавдию.
— Нет, я там не была.
— Тогда у вас будет, что вспомнить. Это такой красивый город, самый красивый во всем мире, я иногда думаю, и в ясный день, со стен открывается вид на славную бухту, а вдали — белая вершина Везувия. Я не знаю ничего подобного. Там меня есть небольшая вилла, и если вы все были бы моими гостями, я был бы очень доволен.
Гай объяснил, что их великий дядя, Флавиан, ожидал их, и что теперь они вряд ли могут изменить свои планы.
— В любом случае мы можем встречаться друг с другом. Первые несколько дней будут скучными, но, когда официальные приветствия и речи и все остальное будет окончено, мы можем провести несколько часов в бухте, парусный спорт — это король всех видов спорта, вы знаете — и, возможно, пикник, и, безусловно, днем среди unguentarii (подготовки). Невозможно отделить Капую от ее парфюма, и у меня есть интерес к фабрике и кое-какие знания о духах. Какой бы парфюм ни был вам по сердцу, — сказал он великодушно, — я с удовольствием вам его предоставлю.
— Вы очень любезны, — сказала Елена.
— Давайте скажем, что доброта обходится мне так дешево, а вознаграждает меня хорошо.
В любом случае, я люблю Капую и всегда гордился этим. Это очень старый город. Вы знаете, легенда гласит, что тысячу лет назад Этруски построили двенадцать городов в этой части Италии — двенадцатью драгоценностями в золотом ожерелье, называли их. Один из них был назван Вольтурном, и это должно быть сегодняшняя Капуя. Конечно, это только легенда, и Самниты, которые захватили все это у Этрусков около трехсот пятидесяти лет назад, перестроили большую часть, и когда мы отвоевали его у них, мы построили новые стены и заложили новые улицы повсюду. Гораздо более красивый город, чем Рим.
Таким образом, они путешествовали по Аппиевой дороге. К настоящему моменту они не обращали или не уделяли внимания знакам наказания. Когда дул ветер и доносил им запах разлагающейся плоти, брызги духов подслащивали воздух. Но по большей части, они почти не смотрели на кресты. Не было никаких инцидентов с последствиями, кроме обычного движения по дороге. Они провели две ночи в загородных домах и одну ночь в очень роскошной станционной гостинице. Пройдя все эти этапы, они наконец прибыли в Капую.
II
Капуя была в гала-настроении, город, на пике своей репутации, славы и процветания — со смытым пятном рабской войны. Двенадцать сотен флагов развевались с белых стен города. Семь знаменитых ворот были широко открыты, ибо земля была в мире, и ничто не беспокоило ее. Новости об их прибытии, бежали перед ними, явилось много городских сановников, дабы приветствовать их. Группа граждан из ста десяти представителей, начальство, дудки и барабаны, ревели приветствия, и Городская Когорта, изукрашенная в посеребренные доспехи, сопроводили их через Аппиевы ворота. Это было очень захватывающе для девушек и даже Гай, хотя он притворялся безразличным, был в восторге от необычного и красочного приема, который они разделили со своим знаменитым компаньоном. Однако в городе они расстались с Крассом и отправились в дом своих родственников; но через несколько часов от генерала пришло приглашение Гаю и его сестре, его подруга и его семья, тоже были гостями Красса на официальном банкете, который состоится в тот же вечер. Это сделало Гая, ставшего объектом всеобщего внимания весьма горделивым, и на протяжении долгого и довольно утомительного банкета, Красс отступил на задний план, чтобы продемонстрировать им немного благоволения. Гай, Клавдия и Елена только отведали несколько из пятидесяти пяти блюд, служивших знаком генеральского отличия и чести. Капуя поддерживала древнюю Этрусскую традицию искусного и экзотического приготовления насекомых, но Гай не смог заставить себя наслаждаться насекомыми, даже когда они растворялись в меду или превращались в тонкие пирожные с измельченным омаром. Одной из особенностей вечера стал новый танец, который был создан специально в честь Красса. Он изображал изнасилование Римских девственниц кровожадными рабами, и сцены в часовой буффонаде были признаны весьма экстравагантными. Когда рабы были окончательно убиты, с потолка огромного зала посыпались трепещущие белые цветы, похожие на снег.
Елена заметила, что, когда вечер начал угасать и несколько сотен гостей на банкете становились все более пьяными, Красс пил все меньше и меньше. Он только пригубил вино и даже не попробовал тяжелый сливочный бренди, которым так славилась Капуя, и который они перегоняли, даже когда дистиллировали свой всемирно известный парфюм. Он был странным сочетанием строгости и чувственности. Теперь они обменивались взглядами, и оба эти качества были в его глазах. Гай и Клавдия, с другой стороны, изрядно напились.
Было очень поздно, когда банкет закончился, но у Елены была странная и навязчивая идея, состоящая в том, что она хотела бы увидеть школу Лентула Батиата, где началось рабское восстание, и она попросила Красса, не возьмет ли он их туда и не станет ли их проводником и наставником. Это была славная ночь, прохладная, мягкая и наполненная ароматом весенних цветов, цветущих повсюду в городе. Большая желтая луна только поднималась на небе, и не возникло бы трудностей, пробираясь через темноту.
Они стояли на площади форума, генерала окружала толпа, был поднят вопрос о дипломатичном разделении двух девочек из фамилии Елены; но она приказала Гаю действовать в качестве своего сопровождающего. Он был таким пьяным, что с готовностью согласился; он немного покачнулся и посмотрел на Красса преданными глазами. Генерал уладил формальности и скоро они уже были в своих носилках, направляясь к Аппиевым воротам. Охранники на воротах приветствовали генерала, он пошутил с ними немного и разбросал среди них горсть серебра. Также он попросил их указать дорогу.
— Значит, ты никогда не был там? — спросила Елена.
— Нет, я никогда не видел этого места.
— Как странно, — заметила Елена. — Я думаю, что если бы я была тобой, я бы хотела увидеть его. То, как твоя жизнь и жизнь Спартака переплетаются в этой точке.
— Моя жизнь и смерть Спартака, — спокойно заметил Красс.
— Здесь не так далеко, — сказал им капитан у ворот. — Это были огромные вложения со стороны старого ланисты, и выглядело хорошим способом стать миллионером. Но после восстания, казалось невезение словно собака, преследовало его по пятам, а затем, когда он был убит своим рабом, место было связано с судебным разбирательством. Так и пошло с тех пор. Другие крупные школы переехали в город. Две из них захватили жилые дома.
Клавдия зевнула. Гай спал в своих носилках.
— В истории восстания, написанной Флаком Монаайей, — весело продолжал капитан стражи, — школа Батиата описывается как находящаяся в центре города. Теперь мы водим туда туристов. Поверьте мне, мое слово не имеет такого значения, как слово историка. Но место Батиата достаточно легко найти. Следуйте по маленькой тропинке вдоль ручья. Это почти так же легко, как днем под этой луной. Вы не можете пропустить арену. Деревянная трибуна просто высоченная.
Группа рабов, несущих лопаты и кирки, прошла через ворота, пока они говорили. У них также была лестница и плетеная корзина. Они отправились туда, где стояло большое распятие, первое и наиболее символическое из всех знаков наказания, первое из шести тысяч крестов, обозначивших путь в Рим. Когда они приставили лестницу к кресту, стая ворон сердито вспорхнула прочь.
— Что они делают? — внезапно спросила Клавдия.
— Снимают собаку, чтобы мы могли поднять на его место другую собаку, — небрежно ответил капитан у ворот. — Утром оставшийся в живых Munera sine missione будет чествоваться в соответствии с его правами. Там умрет последний раб, который был со Спартаком.
Клавдия вздрогнула. — Я не думаю, что хочу пойти с тобой, — сказала она Крассу.
— Вы можете, если хотите, вернуться домой, — вы отправите с ней двух своих людей? — спросил он капитана.
Но Гай, комфортно похрапывая, двинулся с ними. Елена хотела идти, Красс кивнул и оставил свои носилки, чтобы прогуляться с ней. Носилки переместились вперед, великий финансист и генерал, и молодая женщина следовали в лунном свете. Когда они проходили мимо распятие, рабы снимали потемневшие от солнца, раздираемые птицами, вонючие останки человека, который там умер. Другие копались у основания креста, вбивая клинья, чтобы выпрямить и укрепить его.
— Ничто тебя не беспокоит, не так ли? — спросил Красс Елену.
— Почему это должно меня беспокоить?
Красс пожал плечами. — Знаете, я не хотел критиковать. Я думаю, что это достойно восхищения.
— Что женщина не должна быть женщиной?
— Я принимаю мир, в котором мы живем, — ответил Красс. — Я знаю, нет другого мира. А вы?
Елена покачала головой, не говоря ни слова, и они пошли дальше. Расстояние до школы было не велико, а пейзаж, прекрасный днем, превратился в лунном свете в настоящую сказочную страну. Вскоре они увидели впереди стену арены. Красс приказал носильщикам поставить носилки на землю и оставаться рядом с ними, пока он не вернется. Затем он пошел с Еленой.
Место было маленьким и кричаще безвкусным в своей пустоте. Большая часть железа, обрамлявшего площадки для упражнений было украдено. Деревянные лачуги уже сгнили и половина стены арены упала. Красс привел Елену на песок, и они стояли, глядя на трибуну. Арена показалась очень маленькой и потрепанной, но песок серебрился в лунном свете.
— Я слышала, как об этом рассказывал мой брат, — сказала Елена. — Но он сделал так много, а это кажется таким маленьким.
Красс попытался связать поля, усеянные мертвецами, кровавые сражения и бесконечные изнурительные кампании с этой потрепанной маленькой школой, но не смог. Для него оно не имело значения, и у него не было никаких чувств.
— Я хочу подняться на трибуну, — сказала Елена.
— Если хочешь. Но осторожно. Дерево может быть гнилым.
Они подошли к ложе, которая была гордостью и радостью Батиата. Полосатый тент висел в лохмотьях, и мыши выбежали из останков древних подушек. Елена села на одну из кушеток, и Красс сел рядом с ней. Тогда Елена спросила:
— Ты ничего не чувствуешь ко мне?
— Я чувствую, что ты прекрасная и умная молодая леди, — ответил Красс.
— И я, великий генерал, — тихо сказала она, — чувствую, что ты свинья. Он наклонился к ней, и она плюнула ему в лицо. Даже в тусклом свете она видела, как его глаза вспыхнули от ярости.
Это был генерал; это была страсть, никогда не снисходившая в его слова. Он ударил ее, и удар отшвырнул ее с кушетки к гнилой ограде, которая раскололась под ее весом. Она лежала там, наполовину над краем, над покрытием арены на двадцать футов ниже ее, но удержала себя и отпрянула назад, генерал не шевельнулся. Затем она бросилась на него, как дикая кошка, царапала и когтила, но он схватил ее за запястья и удерживал подальше от себя, хладнокровно улыбаясь и говоря ей:
— В реальности все по другому, моя дорогая. Я знаю.
Ее спазм гнева и энергии прошел, и она начала плакать. Она плакала, как маленькая, избалованная девочка, и, когда она плакала, он занимался с ней любовью. Она не сопротивлялась этому и не помогала ему, и когда он закончил акт без страсти или спешки, спросил у нее:
— Это то, что ты хотела, моя дорогая?
Она не ответила, но поправила одежду и волосы, вытерла губную помаду, размазанную по лицу и вытерла тень, которая бежала по ее щекам. Она вернулась к носилкам и молча залезла в них. Красс пошел пешком; носильщики отправились обратно по маленькой дороге к Капуе а Гай все еще спал. Теперь ночь почти закончилась, и луна теряла яркое сияние. Новый свет коснулся земли, и вскоре общее серое облако объединит лунный свет с дневным светом. Красс, по какой-то причине, чувствовал обновленные флюиды жизни и власти. У него возникло чувство, которое он испытывал, но редко, ощущение жизни и жизненности настолько, что он наполовину верил старым легендам, в которых утверждалось, что немногие избранные люди посеяны в смертных женщинах богами. Разве это невозможно, подумал он о себе, что он один из таких? Только подумайте, как ему понравилось. Неужто было невозможно, чтобы он был таким?
Шагая он поравнялся с носилками Елены, она странно взглянула на него и сказала:
— Что ты имел в виду тогда, когда сказал мне, что в реальности все по другому? Разве я не настоящая? Почему ты сказал такую ужасную вещь?
— Это было так страшно?
— Ты знаешь, как это страшно. В чем же дело?
— Женщина.
— Какая женщина?
Его брови нахмурились, и он покачал головой. Он мужественно сражался, чтобы сохранить чувство собственного величия, и многое из того оставалось с ним. У Аппиевых ворот он отошел от ее носилок, подошел к капитану у ворот, все еще изо всех сил пытаясь увидеть себя как одного из порожденных богами. Он сказал капитану, почти коротко:
— Отправьте наряд, чтобы доставить ее домой безопасно!
Капитан повиновался, и Елена исчезла без пожелания доброй ночи. Красс стоял в глубокой тени ворот. Капитан у ворот и дежурные солдаты наблюдали за ним с любопытством. Тогда Красс требовательно спросил:
— Который сейчас час?
— Последний час ночи почти закончился. Разве вы не устали, сэр?
— Нет, я не устал, — сказал Красс. — Я совсем не устаю, капитан. Его голос несколько смягчился. — Я долго стоял на часах, как тот пес.
— Ночи очень длинные, — признался капитан. — Через полчаса это место будет совсем другим. Торговцы овощами придут, и молочники со своими коровами, фрахтовщики и рыбаки и прочие и так далее. Это занятые ворота. И сегодня утром гладиатор идет туда. Он кивнул на крест, который теперь был расплывчатым, серым и наполовину видимым в утренней темноте.
— Будет большая толпа? — спросил Красс.
— Ну, сэр, вначале не так много, но днем будут подтягиваться. Я должен признать, что есть особенное удовольствие наблюдать распятого человека. Сегодня к полудню ворота и стены вокруг будут битком набиты. Вы могли бы подумать, что, увидеть его один раз, вполне достаточно, но не так на самом деле получается.
— Кто этот человек?
— Я не могу сказать. Просто гладиатор, насколько я знаю. Очень хороший, я полагаю, и я почти мог бы пожалеть бедного дьявола.
— Сохраните свое сочувствие, капитан, — сказал ему Красс.
— Я не имел в виду это, сэр. Я имел в виду, что всегда чувствуешь что-то к последнему из munera.
— Если вам нравятся математические вероятности, их munera началась давным давно. Должен быть последний человек.
— Полагаю, что да.
Последний час закончился. При дневном свете начался первый час. Луна исчезла, и небо было похоже на грязное молоко. Утренний туман лежал повсюду, кроме темной линии великой дороги, бесконечно тянущейся на север. Непреклонный и изможденный стоял крест на фоне светлеющего неба, а затем на востоке, бледно-розовое сияние стало предвестником восходящего солнца. Красс был рад, что он решил не спать. Его дух приветствовал мучительно — горькую сладость первого рассвета. Рассвет всегда представляет собой смесь печали и славы.
Маленький мальчик лет одиннадцать подошел, неся кувшин в своей руке. Капитан у ворот приветствовал его и забрал у него кувшин.
— Мой сын, — объяснил он Крассу. — Каждое утро он приносит мне горячее вино. Вы бы не могли поздороваться с ним сэр? Это будет означать для него много. Впоследствии он запомнит. Его нееврейское имя — Лихт, а собственное имя — Марий. Я знаю, что самонадеянно просить об этом, сэр, но это многое значило бы для него и меня.
— Приветствую Мария Лихта, — сказал Красс.
— Я тебя знаю, — сказал ему маленький мальчик. — Ты генерал. Я видел тебя вчера. Где твой золотой нагрудник?
— Это была медь, а не золото, и я снял ее, потому что было очень неудобно.
— Когда у меня будет такой, я никогда не сниму его.
— Так живет Рим, слава и традиции Рима будут жить вечно, — подумал Красс. Он был очень тронут — определенным образом — этой сценой. Капитан предложил ему кувшин.
— Отхлебнете, сэр?
Красс покачал головой. Теперь, вдалеке, раздался барабанный бой, и капитан отдал кувшин мальчику, чтобы тот его подержал и прокричал подробные приказы у ворот. Солдаты выстроились вдоль обоих створок открытых ворот, опираясь на свои щиты, они подняли вверх тяжелые копья. Это была трудная позиция, она раздражала Красса, поскольку он подозревал, что, если бы его там не было, не было бы фантастической игры с оружием. Барабанный бой приближался, и на широкой аллее, шедшей от ворот к форуму, показались первые ряды военного оркестра. Теперь восходящее солнце коснулось крыш самых высоких зданий и почти одновременно струйка людей появилась на улицах. Они двинулись к воротам и звукам военной музыки.
Было шесть барабанов и четыре флейты; затем шесть солдат; затем гладиатор, голый, с крепко связанными за спиной руками; затем еще дюжина солдат. Это была важная деталь для одного человека, и этот человек не выглядел очень опасным или очень сильным. Затем, когда он подошел ближе, Красс пересмотрел свое мнение; опасный, безусловно, такие люди опасны. Это видно по его лицу. В его лице не было открытой сердечности или искренности, которые можно увидеть в Римском лице. Лицо его было ястребиным, крючковатый нос, кожа, плотно натянутая на высоких скулах, тонкие губы и глаза, зеленые и ненавидящие, как у кошки. Его лицо было полно ненависти, но ненависть была невыразительной, как ненависть животного, а лицо было маской. Фигурой он был невелик, но его мышцы были упруги как мяч или кожаный ремень. У него было всего два свежих пореза на теле, один через верхнюю часть груди и один сбоку, но ни один из них не был очень глубоким и кровь на них сильно запеклась. Однако под порезами и повсюду он представлял собой настоящий гобелен из рубцовой ткани. Палец отсутствовал на одной руке, а одно ухо было отрублено вровень с черепом.
Когда офицер, возглавлявший отряд, увидел Красса, он поднял руку и его люди остановились, а затем зашагал и поприветствовал генерала. Очевидно, он понимал значимость момента.
— Я никогда не мечтал, что мне достанется честь и привилегия видеть вас здесь, сэр, — сказал он.
— Это удачный случай, — кивнул Красс. Он тоже не мог избежать сопоставления себя и этого последнего из рабской армии. — Ты идешь выставить его на крест?
— Таков отданный мне приказ.
— Кто он такой? Гладиатор, я имею в виду. Совершенно очевидно, что он — ветеран на арене. У него множество шрамов от меча. Но знаете ли вы, кто он?
— Мы знаем немного. Он был офицером, командир когорты или, возможно, поважнее. Кроме того, он, кажется, Еврей. У Батиата было несколько Евреев, которые иногда лучше Фракийцев с сикой. Собственно говоря, Батиат сделал заявление о Еврее по имени Давид, который вместе со Спартаком был одним из первых вожаков восстания. Возможно, это он или нет. Он никогда рта не раскрывал, когда его привезли сюда, для участия в munera. Он очень хорошо сражался — мой бог, я никогда не видел такой работы с ножом. Он сражался в пяти парах, а у него всего два пореза на теле. Я сам видел три парных поединка, и я никогда не видел никого лучше с ножом. Он знал, что в конце концов его отправят на крест, но он сражался так, как будто его победа была подписью об освобождении. Я не понимаю этого.
— Нет, ладно, жизнь — странная штука, молодой человек.
— Да, сэр. Я могу согласиться с этим.
— Если он еврей, Давид, — задумчиво сказал Красс, — тогда в этом все-таки есть ирония. Могу я поговорить с ним?
— Конечно, конечно. Я не думаю, что вы получите от него какой-то ответ. Он угрюмый, грубый молчун.
— Предположим, я попытаюсь.
Они подошли к тому месту, где стоял гладиатор, окруженный растущей толпой людей, которых солдаты должны были оттеснять. Скорее помпезно, офицер объявил:
— Гладиатор, ты заслужил особую честь. Это Претор, Марк Лициний Красс, и он снисходит, дабы побеседовать с тобой.
Когда имя было объявлено, толпа разразилась аплодисментами, но раб возможно, был глух для всех восторгов, долетавших до него. Не двигаясь, он смотрел прямо перед собой. Его глаза блестели, как кусочки зеленого камня, но никаких других признаков или движений не появилось на его лице.
— Ты знаешь меня, гладиатор, — сказал Красс. — Посмотри на меня.
Тем не менее голый гладиатор не двигался, и теперь офицер, командовавший отрядом, подошел и ударил его по лицу открытой рукой.
— Ты слышал, кто обращается к тебе, свинья? — заорал он.
Он снова ударил его. Гладиатор не пытался избежать удара, и Красс понял, что, если это продолжится, он извлечет из него немного.
— Достаточно, офицер, — сказал Красс. — Оставь его в покое и продолжай то, что ты должен делать.
— Мне очень жаль, но он не заговорил. Может быть, он немой. Никогда не видел, чтобы он говорил даже со своими сокамерниками.
— Это не имеет никакого значения, — сказал Красс.
Он наблюдал за ними, когда они шли через ворота на место распятия. Постоянный поток людей изливался через ворота, рассеиваясь вдоль дороги, откуда открывался широкий и непрерываемый обзор происходящей казни. Красс прошел через толпу к основанию креста, любопытно, несмотря ни на что, как отреагирует раб. Каменная невозмутимость мужчины, стала своего рода вызовом, и Красс, который никогда не знал человека — каким бы храбрым он ни был — молча идущего на крест, начал размышлять о том, чем бы спровоцировать его реакцию.
Солдаты были опытными в установке распятия, и они быстро и умело работали. Веревку подсунули под руки, все еще связанного и неподвижного раба. Веревку протягивали до тех пор, пока концы с обоих сторон не стали равны. Лестница, которую рабы оставили там накануне, приставили к обратной стороне. Оба конца веревки перебросили через перекладину креста, и пара солдат захватила каждый конец. Затем, с быстрой ловкостью гладиатор был поднят почти до перекладины. Теперь другой солдат поднялся по лестнице и потравил тело гладиатора, пока стоящие внизу, натягивали веревку. Он расположил плечи чуть ниже точки, где встретились два деревянных бруса. Солдат, стоящий на лестнице перебрался на перекладину, а другой, с молотом и несколькими длинными железными гвоздями, поднялся по лестнице и оседлал другую руку перекладины.
Тем временем Красс с интересом наблюдал гладиатора. Хотя его обнаженное тело изогнулось, поднятое на грубое дерево креста, лицо его оставалось бесстрастным, оно оставалось бесстрастным даже когда в него болезненно впивалась веревка. Он висел неподвижно и вяло, пока первый солдат обвязал веревку вокруг груди и пропустил под руки, завязывая ее над перекладиной. Затем первую веревку вытащили и бросили на землю. Шнур, связывавший руки, был разрезан, и каждый солдат взяв одну из его рук, привязали их веревками вокруг запястья к перекладине. Только когда второй солдат заставил его раскрыть ладонь, наложил на нее гвоздь и одним ударом вогнал его в дерево, гладиатор действительно отреагировал на боль. Даже тогда он не говорил и не кричал, но его лицо исказилось, а тело судорожно скорчилось. Еще три удара загнали пятидюймовый гвоздь в дерево, и последний удар согнул головку, так что рука не могла соскользнуть. Затем тот же процесс повторялся с другой стороны, и снова гладиатор искривился в агонии, и снова его лицо исказилось, когда гвоздь пронзил мышцы и сухожилия его руки. Но все же он не кричал, хотя слезы текли из его глаз, и слюна капала из открытого рта.
Теперь веревка вокруг груди была разрезана, и он полностью повис на руках, с поддержкой лишь веревки вокруг каждого запястья, чтобы уменьшить вес на гвозди. Солдаты спустились по лестнице, которую затем забрали, и толпа, которая уже насчитывала сотни людей, — рукоплескала умению, с которым человека распяли всего за несколько минут…
Тогда гладиатор обмер.
— Они всегда так, — объяснил офицер Крассу. — Шок от гвоздей, наверное. Но они всегда приходят в сознание, и иногда проходит двадцать или тридцать часов до того, как они снова впадут в беспамятство. У нас был Галл, который оставался в сознании в течении четырех дней. Он потерял голос. Он больше не мог кричать, но оставался в сознании. Никогда не было ничего подобного не было, но даже он подал голос, когда вбивали гвозди в его руки. Боже, я хочу пить! — Он открыл фляжку, сделал большой глоток и предложил ее Крассу. — Розовой воды?
— Спасибо, — сказал Красс. Он внезапно почувствовал жажду и усталость. Он выпил все, что оставалось во фляжке. Толпа все еще увеличивалась; и кивнув в их сторону, Красс спросил, — Останутся ли они на весь день?
— Большинство из них останется только до тех пор, пока он не придет в себя. Они хотят посмотреть, что он будет делать. Они делают забавные вещи. Многие из них плачутся своим матерям. Вы никогда не думали такого о рабах, не так ли? — Красс пожал плечами. — Мне нужно будет очистить дорогу, — продолжал офицер, — они блокируют движение. Думаете, что они достаточно разумны, чтобы держать часть дороги открытой — но нет, никогда. Все они одинаковы. Толпа вообще безмозглая. Он рассказал о двух солдатах, которым пришлось свернуть довольно далеко от дороги, чтобы проехать.
— Интересно… — сказал он Крассу. — Интересно, могу ли я спросить вас кое о чем, сэр. Это может быть не мое дело, но мне ужасно любопытно знать, почему вы сказали раньше, что если это Еврей, Давид, то в таком правосудии есть ирония. Или что-то типа того…
— Я это сказал? — переспросил Красс. — Я не знаю, что я имел в виду или о чем подумал. Все было кончено, и большая часть прошлого должна была лежать спокойно, в том числе маленькая слава в рабской войне. Триумфы и могущественные ритуалы были для других; для тебя, были мелкие скотобойни, пригодные лишь для распятия. Как он устал от убийства, смерти и пыток! Но куда же он ушел, чтобы убежать? Больше и больше они создавали общество, в котором жизнь опиралась на смерть. Никогда прежде, за всю историю мира массовое убийство не было поднято до такого уровня точности и количества — и где оно закончится и когда оно закончится? Теперь он вспомнил инцидент, который произошел вскоре после того, как он принял командование побежденными и деморализованными силами Рима. Он дал три легиона своему другу, товарищу по детским играм, Пилико Муммию, человеку, который уже участвовал в двух важных кампаниях, и проинструктировал Муммия, преследовать Спартака и посмотреть, не удастся ли ему отрезать часть его сил. Вместо этого Мумий попался в ловушку, и его три легиона, внезапно столкнувшись с рабами, спасались бегством в самой слепой и позорной панике, когда-либо овладевавшей Римской армией. Он вспомнил, как устроил Муммию неописуемый разнос; он помнил имена, которыми называл его, обвинения в трусости, которые он бросал ему. С таким человеком, как Муммий, он не совершил лишь последнего шага. С легионами, он поступил иначе. Пять тысяч человек Седьмого легиона были выстроены в линию, и каждый десятый человек выведен из рядов и умерщвлен за трусость. — Тебе следовало убить меня, — сказал ему позднее Муммий.
Теперь он подумал об этом так ясно и так полно, потому что это Муммий и бывший консул Марк Сервий, олицетворяли для него его самую глубокую ненависть к рабам. История дошла до него, но, как и все истории из лагеря рабов, невозможно отделить правду от лжи. Марк Сервий был в какой-то степени ответственен за смерть любимого компаньона Спартака, Галла по имени Крикс, который был отрезан от основных сил, окружен, и погиб со всей своей армией. Поэтому, когда, намного позже, Сервий и Муммий были захвачены Спартаком и испытаны рабским трибуналом, рассказывали, что Еврей Давид спорил о способе их умерщвления. Или, может быть, Еврей Давид спорил против способа их умерщвления. Красс не был уверен. Они умерли как гладиаторская пара. Они были обнажены, эти два предводителя Римских армий среднего возраста, каждому из которых дали нож и привели на импровизированную арену, чтобы сражаться друг с другом до смерти. Это был единственный раз, когда Спартак сотворил такое, но Красс никогда не забывал и никогда не прощал.
Но он ничего не мог ответить офицеру, стоящему здесь, в тени распятия. — Я не знаю, что я имел в виду, — сказал Красс. — Это не имело значения.
Он устал, и он решил, что вернется на свою виллу и поспит.
III
Суть происходящего заключалась для Красса в том, что его не очень заботило то, представляло ли распятие последнего из гладиаторов справедливость в свете этих конкретных фактов или нет. Его чувство справедливости было притуплено; его чувство мести было притуплено; и смерть не представляла никакой новизны. В детстве, как множество детей стольких «лучших» семей республики, он был наполнен героическими легендами прошлого. Он полностью и всецело полагал, что Rома supra hominem et factiones est. Государство и закон служили всем людям, и закон был справедливым. Он не мог точно сказать, в какой момент он перестал верить этому, но не до конца. Где-то у него внутри сохранились некоторые иллюзии; тем не менее тот, кто когда-то мог так четко определить справедливость, уже не мог сделать этого сегодня. Десять лет назад он увидел своего отца и своего брата, холодно убитых лидерами оппозиционной партии, и правосудие никогда не отомстило за них. Путаница в отношении того, что было справедливо и что несправедливо увеличилась, а не уменьшилась, и только на основе богатства и власти это было возможно обосновать. По всей видимости, правосудие стало означать, что богатство и власть непоколебимы; важность этики исчезла. Так что, когда он действительно видел последнего распятого гладиатора, в нем не было большого благочестивого чувства завершения. По существу, он ничего не чувствовал. Его просто не тронуло.
Однако в голове гладиатора были вопросы о справедливости и несправедливость — и они путались в бессознательном состоянии, которое наступило от боли, шока и изнеможения. Они путались в бесчисленных нитях его памяти. Возможно, они распутывались; возможно, они отсортировывались из ослепляющих и терзающих волн агонии. Где-то в его памяти, воспоминание об инциденте, упоминаемом Крассом, было сохранено, несомненно и в точности.
Это был вопрос справедливости для гладиаторов, как это было с Крассом; и впоследствии, когда история того, что совершили рабы, была записана теми, кто наиболее горько ненавидел рабов и теми, кто меньше всего знал о том, что они совершили, было сказано, что они взяли захваченных в плен Римлян, и заставили их убить друг друга в великой оргии реверсивного гладиаторского боя. Значит это считалось само собой разумеющимся, поскольку хозяева всегда считали само собой разумеющимся, что когда власть перешла к тем, кто был угнетен, они использовали ее так же, как их угнетатели.
И это было в памяти человека, висящего на кресте. Никогда не было оргии гладиаторской резни — только один раз, когда Спартак, в холодной страсти гнева и ненависти, указал на двух Римских патрициев и сказал:
— Как поступали с нами, так поступят и с вами! Идите на песок с ножами и голыми, чтобы вы узнали, как мы умирали ради назидания Рима и удовольствия его граждан!
При этом сидел Еврей, молча слушая, и когда обоих Римлян увели, Спартак повернулся к нему, и все же Еврей промолчал. Великие узы, между ними возникла глубокая связь. В течении многих лет, в ходе многих битв, небольшая группа гладиаторов, бежавших из Капуи, уменьшилась. С них был особый спрос, и горстка, которая выжила как вожди огромной рабской армии, были спаяны вместе.
Теперь Спартак посмотрел на Еврея и требовательно спросил:
— Я прав, или я не прав?
— То, что правильно для них, никогда не подходит для нас.
— Пусть сражаются!
— Пусть они сражаются, если хотите. Пусть они убивают друг друга, но это больше повредит нам. Это будет червь, питающийся нашими внутренностями. Мы с тобой — гладиаторы. Давно ли мы говорили, что уничтожим даже память о парном поединке с лица земли?
— Так и будет, но эти двое должны сражаться…
Так оно и было, краткие воспоминания человека, пригвожденного к кресту. Красс заглянул ему в глаза, и Красс смотрел на его распятие.
Великий круг замкнулся. Красс отправился домой спать, потому что он бодрствовал всю ночь, и, как и следовало ожидать, устал. И гладиатор висел, потеряв сознание от боли в пробитых гвоздями руках.
IV
Прошло почти час прежде, чем сознание вернулось к гладиатору. Боль была как дорога, и сознание путешествовало по дороге боли. Если все его чувства и ощущения были натянуты, как кожа барабана, то теперь в барабан били. Музыка была невыносимой, и он проснулся только для познания боли. Он ничего не знал о мире боли, и боль была целым миром. Он был последним из шести тысяч своих товарищей и их боль была похожа на его; но его собственная боль была настолько огромной, что ее нельзя разделить или подразделить. Он открыл глаза, но боль была красной пленкой, которая отделила его от мира. Он был похож на куколку, гусеницу, личинку и кокон состоял из боли.
Он приходил в себя не сразу, но волнами. Повозка, которую он знал лучше всего была колесницей; он ехал ушибаясь, возвращая колесницу обратно в сознание. Он был маленьким мальчиком в горах, и большие, чужие господа, цивилизованные, чистые, иногда ездили на колесницах, и он бежал по скалистой горной тропе, умоляя покатать. Он кричал, — О, господин, господин, дадите мне покататься? Никто из них не говорил на их языке, но иногда они позволяли ему и его друзьям сидеть на откидном задке колесницы. Щедрыми были большие господа! Иногда они давали ему и друзьям сладости! Они смеялись над тем, как маленькие, загорелые, черноволосые дети цеплялись за задок. Но достаточно часто, они гнали лошадей вперед, а затем внезапный рывок, отправлявший детей в полет. Ну, господа из западного мира были непредсказуемыми, и вы получали добро со злом, но когда вы падали с колесницы, это было больно.
Тогда он поймет, что он не был ребенком на холмах Галилеи, но человеком, свисающим с креста. Он понимал это местами, потому что весь он не принадлежал себе разом. Он понимал это руками, где нервы были белыми горячими проводами, и горячая кровь текла по его рукам, вплоть до искривленных горбом плеч. Он понимал это своим животом, где его желудок и кишечник превратились в яростные узлы боли и напряжения.
И толпы людей, которые смотрели на него, были волнами, реальными и нереальными. В этот момент его взгляд был не совсем нормальным. Он не смог сфокусировать его должным образом, и люди, которых он видел, сворачивались и разворачивались, как изображение под изогнутым стеклом. Люди, в свою очередь, увидели, что гладиатор приходит в себя, и они с нетерпением наблюдали за ним. Если бы это было просто очередное распятие, то в этом случае не было бы никакой новизны. Распятие было очень распространено в Риме. Когда Рим завоевал Карфаген, четыре поколения назад, он позаимствовал лучшее из того, что завоевала, система плантаций и распятие стали самыми заметными среди трофеев. Что-то в кресте с человеком, свисающим с него, увлекало воображение Рима, и теперь мир забыл, что он был Карфагенян по происхождению, и стал универсальным символом цивилизации. Там, где пролегали Римские дороги, туда приходил крест и система плантаций, парный поединок, презрение к человеческой жизни в рабстве и огромный драйв от выжимания золота из крови и пота человечества.
Но даже лучшее приедается со временем, и лучшее вино надоедает, когда выпито слишком много, и мучения одного человека теряются в муках тысяч. Еще одно распятие не собрало бы толпу; но здесь была смерть героя, великого гладиатора, лейтенанта Спартака, гладиатора на все времена, могучего гладиатора, пережившего Munera sine missione. Всегда было любопытное противоречие в роли гладиатора, раба, отмеченного смертью, боевой марионетки, презреннейшего среди презренных, но в то же время выжившего на кровавом поле битвы.
Поэтому они вышли, чтобы увидеть, как умирает гладиатор, чтобы посмотреть, как он будет приветствовать эту великую тайну, которую разделяют все люди, и посмотреть, как он будет вести себя, когда гвозди вонзятся ему в руки. Он был странным, тот, кто молча ушел в себя. Они пришли посмотреть, не заговорит ли он, и когда он не закричал, во время вбивания гвоздей, они задержались, чтобы посмотреть, не заговорит ли он, когда вновь откроет глаза в этом мире.
Он заговорил. Когда он увидел их наконец, когда образы перестали плавать перед его глазами, он закричал, страшный крик боли и агонии.
По-видимому, никто не понял его слов. Были догадки о том, что он сказал в мучительном всплеске звука. Некоторые ставили на то, будет ли он говорить или нет, и ставки были выплачены или не оплачены среди гневных дрязг относительно того, говорил ли он слова, или это просто стон, или он говорил на иностранном языке. Некоторые говорили, что он призывает богов; другие сказали, что он плачется своей матери. На самом деле, ничто из этого не было верно.
На самом деле он закричал, — Спартак, Спартак, почему мы потерпели неудачу?
V
Если каким-то чудесным образом умы и мозг шести тысяч человек взятых в плен, когда дело Спартака рассыпалось в прах истории можно было бы открыть, обнажить и разметить, чтобы стало возможно распутать запутанный клубок от распятия, до того момента, который привел их туда, если бы изобразить шесть тысяч карт человеческих жизней, стало бы ясно, что прошлое многих не слишком отличается. Таким образом, возможно, их страдания в конце были не слишком разными; это были общие страдания и они смешались, и если бы были боги или Бог на небесах, а слезы — дождем, то, наверняка, дождь продолжался бы дни и дни. Но вместо этого солнце высушило страдания, а птицы разорвали кровоточащую плоть, и люди умерли.
Этот был последним умершим; он был суммированием всех других. Его разум был наполнен суммой человеческой жизни, но в такой боли человек не думает, и воспоминания похожи на кошмары. Невозможно установить, почему они отложились в памяти или когда пришли к нему, потому что они не имели бы никакого смысла, кроме отражения боли. Но из его воспоминаний можно было бы отсортировать байки, и оставшиеся воспоминания перетасовать, чтобы создать шаблон, и в этом случае шаблон не будет слишком отличным от моделей других.
В его жизни было четыре периода. Первым было время незнания. Вторым — время познания, и оно было наполнено ненавистью, и он стал креатурой ненависти. Третий стал временем надежды, его ненависть окончилась и он познал великую любовь и товарищеское отношение к своим ближним. Четвертый был временем отчаяния.
Во времена незнания, он был маленьким мальчиком, и вокруг него было счастье и сияние пронизывающего солнечного света. Когда его измученный ум на кресте искал прохлады и бегства от боли, он обнаружил эту благословенную прохладу, вспоминая свое детство. Зеленые горы его детства было прохладным и красивым. Горные ручьи струились и сверкали, а черные козы паслись на склоне холма. Холмы были покрыты террасами и за ними ухаживали любящими руками, и ячмень рос как жемчуг, и виноград рос как рубины и аметисты. Он играл на склонах холмов; он бросался в ручейки, он плавал в великом, красивом Галилейском озере. Он бегал, как животное, свободное, дикое и здоровое, а его братья и сестры и его друзья обеспечивали общество, в котором он был свободен, уверен и счастлив.
Даже в то время он знал о Боге, и у него была ясная, определенная и очерченная картина Бога в его детском видении. Он происходил из горцев, поэтому они поставили Бога на такую высоту, где кроме него, не мог жить никто. На самой высокой горе из всех, куда никто даже не поднимался, жил Бог. Бог сидел там в вечном одиночестве. Был один Бог и никто другой. Бог был стариком, который никогда не становился старше, и его борода ниспадала на грудь и белое облачение вздымалось, как белые облака, которые внезапно заполняют небо. Он был просто Бог, а иногда и милосердный Бог, но всегда мстительный Бог; и маленький мальчик знал это. Ночью и днем маленький мальчик никогда не был свободен от Божьих глаз. Что бы он ни делал, Бог видел. Что бы он ни думал, Бог знал.
Он происходил от благочестивых людей, чрезвычайно благочестивых людей, и Бог был воткан в их жизни, как нить вплетена в тканый плащ. Когда они пасли свои стада, они носили длинные полосатые плащи, и каждая кисть на этих плащах означала некоторую часть страха перед своим Богом. Утром и ночью они молились Богу; когда они садились есть свой хлеб, они молились; когда они подымали чашу с вином, они благодарили Бога; и даже когда на них обрушивалось несчастье, они благословляли Бога, поэтому он не мог подумать, что они ропщут и тем самым высокомерно смиряются.
Неудивительно, что мальчик, ребенок, который теперь был мужчиной висящим на кресте, был полон знания и присутствия Бога. Ребенок боялся Бога, и его Бог был Богом, которого боялись. Но страх был незначительной нотой в пронизывающем солнечном свете и в прохладе гор и горных ручьев. Ребенок бегал, смеялся, пел песни, ухаживал за козами и овцами, и смотрел, как старшие мальчики бросали острый как бритва Галилейский нож, шабо, которым они так гордились, засунув сбоку за пояс. Один из своих он вырезал из дерева, и часто с этой деревяшкой он занимался дурацкими ножевыми дуэлями со своими братьями и друзьями.
И если у него получалось особенно хорошо, старшие мальчики неохотно кивали и говорили:
— Как Фракиец, мелюзга, обезьяна, прыщ! Фракийцы были воплощением зла и лучшими в бою. Давным-давно, на их землю приходили наемники, и с тех пор, как их перебили и изгнали прошло много лет. Эти наемники назывались Фракийцами, но мальчик никогда их не видел.
Он с нетерпением ждал того дня, когда ему разрешат прицепить к поясу настоящий нож, и тогда они увидели бы, не был ли он таким же жестоким, как Фракийцы. Но он не был уж очень жестоким; он был нежным маленьким мальчиком и очень счастливым…
Это было время незнания.
Во второй период своей жизни, во время знания, он перестал быть ребенком и пронизывающий солнечный свет уступил место холодному ветру. Со временем он создал вокруг плащ ненависти, чтобы укрыться и защитить себя. Это было время, пронзившее его ум острыми вспышками красной агонии, когда он висел на кресте. Его мысли о том времени были дикими, покоробленными и ужасными. Воспоминания были такие же расколотые, как кусочки головоломки. Он увидел, второй период своей жизни в волнообразных массах людей, которые наблюдали за ним, в их лицах, в звуках, которые исходили от них. Снова и снова, терпя свою муку, через память его отбрасывало назад, в этот второй период его жизни, время познания.
В то время он осознавал вещи, и в этом осознании погибло его детство. Он узнал о своем отце, смуглом, трудолюбивом мужчине, который трудился с утра до ночи, но этого труда никогда не было достаточно. Он понял, что такое печаль. Его мать умерла, и они плакали о ней. Он узнал о налогах, независимо от того, сколько его отец трудился, он никогда не мог заработать столько, чтобы заполнить их животы, но земля была столь же плодотворна, как и любая земля. И он осознал великую пропасть, отделяющую богатых от бедных.
Звуки были такими же, как и раньше; разница заключалась в том, что он слышал звуки и понимал их, тогда как до того, он слышал их без понимания. Теперь, когда мужчины говорили, они позволили ему стоять неподалеку и слушать; до этого они убеждали его покинуть дом и пойти поиграть.
Кроме того, ему дали нож, но нож не принес ему радости. Он однажды отправился со своим отцом через холмы за пять миль туда, где жил человек, который работал с железом, и там они оставались в течение трех долгих часов, пока кузнец ковал для него нож. И все время его отец и кузнец говорил о горестях, которые пришли на их землю, и как притесняли маленького человека. Казалось, что его отец и кузнец, каждый, хотел продемонстрировать другому, как он был притеснен больше, чем другой.
— Возьми этот нож, — сказал кузнец. — Моя цена для вас — четыре денария.
Одна четверть будет взята сборщиком Храма, когда он придет за своим сбором. Четвертая часть будет взиматься сборщиком налогов. Это оставляет мне два денария. Если я пожелаю сделать еще один нож, я должен заплатить два денария за металл. Где цена моего труда? Где цена рога, который я должен купить для рукоятки? Где стоимость продуктов, чтобы накормить мою семью? Но если я должен попросить за работу пять денариев, то все остальное пойдет соответственно, и кто будет покупать, если они смогут получить нож в другом месте дешевле? Бог добрее к вам. По крайней мере, вы получаете пищу от земли, и вы всегда можете заполнить свой живот.
Отец мальчика, однако, имел еще один аргумент, — По крайней мере, у тебя бывает в руках немного трудовых денег. Мой случай таков. Я пожинаю мой ячмень, и я обмолачиваю его. Я наполняю корзины, и ячмень мерцает, как жемчуг. Мы благодарим Господа Бога Саваофа, за то, что наш ячмень настолько прекрасен и питателен. Разве могут быть проблемы у того, чей амбар настолько полон корзинами жемчужного ячменя? Но затем приходит сборщик Храма, и одну четверть ячменя, он забирает для Храма. Затем приходит сборщик налогов, и он берет одну четверть за налоги. Я умоляю его. Я указываю ему, что у меня ровно столько ячменя, чтобы накормить моих животных зимой. Тогда съешь своих животных, говорит он мне. И это ужасно, но мы должны так поступать. Поэтому, когда приходит время и нет ни мяса, ни зерна, а дети плачут от голода, мы натягиваем наши луки и думаем о зайцах и немногих оленях, оставшихся на склонах гор. Но для Еврея это нечистое мясо, если оно не благословлено. Если только нет особого разрешения. Так прошлой зимой мы отправили нашего раввина в Иерусалим, чтобы просить разрешение в Храме. Наш раввин — хороший человек. Его голод — это наш голод. Но пять дней его держали во дворе Храма, прежде чем священники приняли его, и затем они с презрением слушали его просьбы и не давали ему даже корку хлеба, чтобы облегчить его ужасный голод. Когда мы услышим конец этого Галилейского нытья? Сказали они ему. Твои крестьяне ленивы. Они хотят лежать на солнце и есть манну. Пусть они работают усерднее и выращивают больше ячменя. Таков их совет, но где крестьянин возьмет больше земли для большего количества ячменя, и если мы нашли больше и посадили больше, вы знаете, что произойдет?
— Я знаю, что произойдет, — сказал кузнец. — В итоге у вас не было бы больше. Всегда так происходит. Бедные становятся беднее, а богатые богаче.
Это случилось, когда мальчик пошел за ножом, но дома это ничего не изменило. Дома, вечером, соседи пришли в маленький дом его отца, дом, где все они жили в одной переполненной комнате, там они сидели и вечно говорили о том, как трудно было жить человеку и как их притесняли, притесняли и притесняли — и как долго это могло продолжаться, и как возможно выжать кровь из камня?
Так думал человек на кресте, и это были терзающие фрагменты памяти, связанные с его страданиями. Но даже когда он страдал, даже когда боль поднималась волнами за пределы того, что можно вынести, а затем надолго погружался только в эти волны, он хотел жить. Практически мертвый, прибитый к кресту, все же он хотел жить. Какая сила жизни! Какая тяга к жизни! На что только не пойдут люди, когда это становится необходимым для простого факта существования!
Но почему это было так, он не знал. В своих страданиях он не призывал Бога, потому что в Боге не было никакого ответа и никакого объяснения. Он больше не верил в единого Бога или во многих богов. Во второй период жизни, его отношения с Богом изменились. Бог отвечал только на молитвы богатых.
Поэтому он не призывал Бога. Богатые не висят на крестах, и вся его жизнь была потрачена на крест, вечность с гвоздями сквозь его ладони. Или это было с другим? Или это был его отец? Теперь его ум плохо соображал; красивые, точные и упорядоченные импульсы его мозга были расстроены, и когда он вспомнил, как его отец был распят, он спутал отца с собой. Он обыскал свой бедный, измученный мозг, чтобы вспомнить, как это произошло, и он вспомнил время, когда сборщики налогов пришли и ушли с пустыми руками. Он помнил время, когда пришли священники из Храма, и их тоже отправили с пустыми руками.
После этого была кратковременная слава. Была светлая память о их великом герое, Иуде Маккавее, и когда, против них, священниками была отправлена первая армия, крестьяне-фермеры взяли свои луки и ножи и уничтожили армию. Он был в этой битве. Четырнадцатилетний подросток, но он использовал свой нож, и он сражался рядом с отцом и он познал вкус победы.
Но вкус победы длился недолго. Великие колонны закованных в доспехи наемников шли маршем против Галилейских повстанцев, и в сокровищнице Храма был бездонный колодец золота, чтобы покупать все больше и больше солдат. Фермеры со своими ножами и обнаженными телами не могли сражаться с огромной армией. Фермеры были разбиты, а две тысячи взяты в плен. Из числа пленников, девятьсот человек были отобраны для креста. Это был цивилизованный путь, западный путь, и когда кресты были расставлены, пришли посмотреть священники из Храма и с ними пришли Римские советники. И мальчик, Давид, стоял и видел своего отца прибитым к кресту и оставленного там, висеть на руках, пока птицы не съели его плоть.
И теперь он был на кресте. Как началось, так оно и закончилось, и как он устал, и как много боли и горя! С течением времени, которое не имело никакого отношения к времени, известному человечеству, для человека на кресте, уже не человеку, — он бесконечно спрашивал себя, что значит жизнь, которая пришла из ниоткуда и ушла в никуда? Он начал терять невероятную волю к жизни, которая поддерживала его так долго. В первый раз, он хотел умереть.
(Что сказал ему Спартак? «Гладиатор, люби жизнь. Это ответ на все вопросы». Но Спартак был мертв, а он жил.)
Теперь он устал. Усталость состязалась с болью, и поэтому так скучны обрывки его воспоминаний. После неудачного восстания его и семьсот других мальчиков сковали шея к шее и погнали на север. Как долго они шли! Через равнину, пустыню и горы, пока зеленые холмы Галилеи не стали райскими мечтами. Их хозяева менялись, но кнут всегда был тем же. И наконец они пришли туда, где горы возвышались выше любой горы в Галилее, где вершины гор носили мантию из снега летом и зимой.
И там его отправили добывать медь из земли. В течении двух лет он трудился на медных рудниках. Оба его брата, уведенные вместе с ним, умерли, но он жил. Его тело стало стальным и упругим. Другие болели; их зубы выпадали или они заболевали и извергали вместе с рвотой свою жизнь. Но он жил и два года трудился на рудниках.
И затем он сбежал. Он сбежал в дикие горы, все еще с рабским ошейником на шее, а там простые, дикие горные племена подобрали его и укрыли, сняли ошейник и позволили жить с ними. Всю зиму он жил с ними. Они были добрые, бедные люди, которые жили охотой и трапперством, потому, что там не растет почти ничего. Он изучил их язык, и они хотели, чтобы он остался с ними и женился на одной из женщин. Но его сердце жаждало Галилеи, и когда наступила весна, он отправился на юг. Но был захвачен группой Персидских торговцев, и они, в свою очередь, продали его рабскому каравану, двигающемуся на запад, и он оказался на рабском рынке в городе Тире, почти в пределах видимости своей родины. Как он рвал тогда свое сердце! Какие горькие слезы он проливал, быть рядом с домом, родственниками и людьми, которые будут любить и лелеять его — и все же оказаться настолько далеким от свободы! Финикийский торгаш купил его, и он был прикован к веслу на корабле, который торговал с Сицилийскими портами, и целый год он сидел в мокрой темноте и мокрой грязи, ворочая в воде свое весло.
Затем корабль был захвачен Греческими пиратами и он моргал, как грязная сова, вытащенный на палубу, осмотренный и допрошенный свирепым Греческим матросом. С Финикийским купцом и его экипажем разговор был коротким; их бросили за борт, как снопы соломы. Но они расспросили его и других рабов, и каждому поочередно был задан вопрос на Арамейском диалекте Средиземноморья, — Ты можешь сражаться? Или ты можешь только грести?
Он боялся скамьи, тьмы и трюмной воды, как он мог бы бояться самого дьявола, и он ответил, — Я могу сражаться, дайте мне шанс.
Тогда он сразился бы с целой армией, только б его не отправляли под палубу, гнуть спину над веслом. Поэтому они дали ему шанс на палубе и научили его — не без пинков и проклятий — корабельной премудрости, как сворачивать парус, поднимать такелаж и управлять кораблем с помощью тридцатифутового рулевого весла, как вязать морские узлы и находить курс ночью по звездам. В своем первом бою с грузным Римским коггом, он показал такую скорость и умение с длинным ножом, которые завоевали ему безопасное место в их дикой и преступной банде; но в сердце его не было счастья, и он ненавидел этих людей, которые знали только убийство, жестокость и смерть.
Они отличались от простых крестьян среди которых он прожил свое детство, как ночь отличается от дня. Они не верили ни в Бога, ни в Посейдона, властелина моря, и хотя его собственная вера обветшала, лучшие годы своей жизни он прожил среди тех, кто верил. Когда они брали штурмом прибрежные городки, он был вынужден убивать, жечь и насиловать. Именно в это время он построил вокруг себя крепкую стену, в которую заключил сам себя. Внутри этой стены он жил, и признаки молодости исчезли с его лица с холодными зелеными глазами и ястребиным носом. Ему не было и восемнадцати лет, когда он присоединился к ним, но его внешность уже была такой, и в черной шевелюре, покрывавшей его голову, белела седина. Он держался замкнуто, а иногда целую неделю вообще не говорил ни слова; они оставили его в покое. Они знали, как он умеет сражаться, и боялись его.
Он грезил наяву, и мечта была для него вином и пропитанием. Мечта заключалась в том, что рано или поздно, поздно или рано они приблизятся к берегам Палестины, а затем он скользнет за борт, выплывет на берег и отправится пешком к возлюбленным Галилейским холмам. Но прошло три года, а тот день так и не приходил. Сначала они совершили набег на африканское побережье, а затем переплыв море шли вдоль береговой линии Италии. Они сражались на побережье Испании, сожгли Римские виллы и взяли богатство и женщин, которых там нашли. Затем они снова пересекли море и провели всю зиму в огражденном стенами и беззаконном городе у Геркулесовых Столпов. Затем они проплыли через Гибралтарский пролив и прибыли в Британию, где они вытащили на берег сою галеру, укрепили, очистили и отремонтировали ее. Затем они отправились в Ирландию, где обменяли куски ткани и дешевые драгоценности на золотые украшения ирландских племен. Затем отплыли в Галлию, ходили вверх и вниз вдоль Французского побережья. А потом снова в Африку. Таким образом, прошло три года и ни разу они не приближались к побережью его родины. Но мечта и надежда оставались с ним — пока он не стал сильнее, чем имеет право быть человек.
Но в то время он многому научился. Он познал, что море было дорогой, которой текла жизнь, как кровь течет по жилам человека. Он познал, что мир велик и безграничен, и он познал, что везде были бедные и простые люди, такие же люди, как его народ, люди, которые обрабатывали землю, чтобы выживать самим и их детям, отдавая большую часть того, что они вырастили на земле начальнику, царю или пирату. А также он познал, что над всем остальным был начальник, царь и пират, который назывался Римом.
И, в конце концов, они столкнулись с Римским военным кораблем, и он и четырнадцать других выжившие из экипажа были увезены в Остию. Итак, песок маленьких часов его жизни, казалось, иссяк, но, в конце концов, агент Лентула Батиата купил его для школы в Капуе.
Такова была картина второго периода жизни гладиатора, время знания и ненависти. Эта часть была завершена в Капуе. Там он познал окончательное совершенствование цивилизации, обучение людей убивать друг друга для развлечения Римских бездельников и обогащение жирного, грязного и злого человека, которого называли ланистой. Он стал гладиатором. Его волосы были коротко острижены. Он вышел на арену с ножом в руке, и убил не тех, кого ненавидел, но тех, кто, как и он, были рабами или обреченными людьми.
Здесь знание сочеталось с ненавистью. Он стал сосудом для ненависти, и емкость наполнялась день за днем. Он жил один в отвратительной пустоте и безнадежности своей камеры; он углубился в себя. Он больше не верил в Бога, и когда он думал о Боге своих отцов, то лишь с ненавистью и презрением. Однажды он сказал себе:
— Я хотел бы пойти на арену с этим проклятым стариком с горы. Я заплачу ему за все слезы и сломанные обещания, которые он принес людям. Дай ему его гром и молнию. Все, что я хочу, это нож в руке. Я бы сотворил ему хорошую жертву. Я бы ему показал, что такое ярость и гнев.
Однажды он видел сон, и во сне он стоял перед престолом Бога. Но он не боялся. — Что ты со мной сделаешь? — насмешливо воскликнул он. — Я прожил двадцать один год, и что такого ты можешь сделать со мной, чего бы не сделал этот мир? Я видел распятым своего отца. Я работал как крот на рудниках. Два года я работал на рудниках, и год я жил в грязи и трюмной воде, с крысами, бегающими по моим ногам. Три года я был вором, который мечтал о своей родине, и теперь я убиваю людей по найму. Черт бы тебя побрал, что ты мне сделаешь?
Таким он стал во второй период своей жизни, и в это время, Фракийский раб был привезен в школу в Капуе, странный человек с ласковым голосом, сломанным носом и глубокими темными глазами. Вот как этот гладиатор познакомился со Спартаком.
VI
Однажды, много времени спустя, Римский раб был распят на кресте, а после, провисев там двадцать четыре часа, он был помилован самим императором, и каким-то образом выжил. Он оставил рассказ о том, что он чувствовал на кресте, и самое поразительное в его рассказе было то, что он сказал по вопросу о времени. — На кресте, — сказал он, — есть только две вещи, боль и вечность. Они говорят мне, что я был на кресте всего двадцать четыре часа, но я был на кресте дольше, чем существовал мир. Если нет времени, то каждый момент вечность.
В этой своеобразной, больной вечности, рассудок гладиатора распался, и власть организованного разума постепенно иссякла. Воспоминания превратились в галлюцинации. Он прожил большую часть своей жизни. Он снова говорил со Спартаком в первый раз. Он боролся за то, что он больше всего хотел спасти от бессмысленного разрушения, за свою жизнь, несущественную жизнь безымянного раба в широком течении времени.
Он смотрит на Спартака, он наблюдает за ним, он как кошка, этот человек, и его зеленые глаза увеличивают его сходство с кошкой. Ты знаешь, как идет кошка, с бесконечной упругостью. Так идет этот гладиатор, и у тебя появляется ощущение, что, если ты подбросишь его в воздух, он легко приземлится на две ноги. Он почти никогда не смотрит на человека прямо; вместо этого он наблюдает уголками глаз. Таким образом, он наблюдает за Спартаком, день за днем. Он даже не мог объяснить себе, какое качество в Спартаке, до такой степени приковывает его внимание; но это не великая тайна. Он само напряжение, а Спартак — сама расслабленность. Он ни с кем не разговаривает, но Спартак разговаривает со всеми, и все они приходят к Спартаку со своими проблемами. Спартак привнес что-то в эту школу гладиаторов. Спартак уничтожает ее.
Все, кроме этого Еврея, приходят к Спартаку. Спартак спрашивает об этом.
Затем, однажды, во время отдыха между упражнениями, он идет к Еврею и говорит ему.
— Ты говоришь по-гречески, человече? — спрашивает он его.
Зеленые глаза смотрят на него невообразимо. Вдруг Спартак понимает, что перед ним очень молодой человек, почти мальчик. Он скрывается за маской. Он видит не самого человека, но маску.
Еврей говорит себе:
— Грек, говорю ли я по-гречески? Думаю, я говорю на всех языках. Иврит и арамейский, греческий и латинский и многие другие языки многих частей мира. Но почему я должен говорить на любом из этих языков? Зачем?
Очень осторожно, Спартак призывает его:
— Мое слово, а затем твое слово. Мы люди. Мы не одни. Большая проблема в том, что ты одинок. Действительно, ужасно, что мы одни, но здесь мы не одиноки. Почему мы должны стыдиться того, кто мы есть? Неужто мы совершили такие ужасные вещи, чтобы попасть сюда? Я не думаю, что мы совершили такие ужасные вещи. Более ужасные вещи совершаются теми, кто вложил ножи в наши руки и приказал нам убивать ради удовольствия Римлян. Поэтому нам не следует стыдиться и ненавидеть друг друга. У человека немного силы, немного надежды, немного любви. Эти вещи похожи на семена, которые посеяны во всех людях. Но если он сохранит их в себе, они засохнут и умрут очень быстро, и тогда пусть Бог поможет бедняку, потому что у него ничего не будет и жизнь его не стоит того, чтобы жить. С другой стороны, если он дает свои силу, надежду и любовь другим, он найдет неиссякаемый источник того же. Он никогда не иссякнет. Тогда жизнь стоить прожить. И поверь мне, гладиатор, жизнь — лучшая вещь в мире. Мы знаем это. Мы рабы. Все, что у нас есть — это жизнь. Поэтому мы знаем, чего она стоит. У Римлян есть так много других вещей, что жизнь для них не очень важна. Они играют с ней. Но мы принимаем жизнь серьезно, и именно поэтому мы не должны позволить себе быть в одиночестве. Ты слишком одинок, гладиатор. Поговори со мной немного.
Но Еврей ничего не говорит, его лицо и его глаза совсем не меняются. Но он слушает. Он слушает молча и внимательно, а затем он поворачивается и уходит. Но пройдя несколько шагов, он останавливается, слегка поворачивает голову, и следит за Спартаком уголками своих глаз. И Спартаку кажется, что там что-то есть, чего раньше не было, искра, мольба, блеск надежды. Может быть.)
Это было начало третьего периода из четырех, на которые может быть разделена жизнь гладиатора. Это можно назвать временем надежды и именно в это время ушла ненависть, и гладиатор знал великую любовь и товарищество к другим людям подобного рода. Это произошло не сразу, это произошло не быстро. Понемногу он научился доверять человеку, и через человека, он научился любить жизнь. Это было в Спартаке, захватившем его с самого начала, огромная любовь Фракийца к жизни. Спартак был похож на хранителя жизни. Он не просто наслаждался ею и лелеял ее; она поглощала его. Это было то, в чем он никогда не сомневался и никогда не критиковал. В какой-то степени казалось, что существует секретный договор между Спартаком и всеми силами жизни.
Спартак, взглядом увлек гладиатора Давида за собой. Он не сделал этого напоказ; он сделал это почти скрытно. Всякий раз, когда случалось, и это было не слишком заметно, он оказывался рядом со Спартаком. Его слух был столь же острым, как слух лисицы. Он слушал слова Спартака; он уносил эти слова с собой и повторял их самому себе. Он пытался узнать, что скрыто в этих словах. И все это время, что-то происходило внутри него. Он менялся; он рос. В чем-то, таким же образом, немного изменений и немного роста происходило внутри каждого гладиатора в школе. Но для Давида это было необычно. Он пришел из племени людей, чья жизнь была полна Бога. Когда он потерял Бога, в его жизни возникла пустота. Теперь он заполнял эту пустоту человеком. Он учился любить человека. Он изучал величие человека. Он не думал об этом таким образом, но это было то, что с ним случилось — и в какой-то степени с другими гладиаторами.
Это не было чем-то, что могло бы быть понято либо Батиатом, либо сенаторами в Риме. Для них восстание вспыхнуло внезапно и непреднамеренно. По их мнению, никакой подготовки и прелюдии не было, и потому они так и записали. Другого понимания у них не было.
Но прелюдия там была, тонкая, странная и растущая. Давид навсегда запомнил, услышанное им впервые, как Спартак читает стихи из «Одиссеи». Здесь была новая и очаровательная музыка, история смелого человека, много пережившего но непобежденного. Многие из стихов были для него вполне понятны. Он знал удручающую агонию пребывания вдали от родины, которую он любил. Он знал трюки капризной судьбы. Он любил девушку, жившую среди холмов Галилеи, ее губы были алыми, как маки, и мягкий овал щек, и сердце его болело о ней, потому что, для него она была потеряна. Но какая это была музыка, и как великолепно, что раб, раб, который был сыном раба и никогда не знал свободы, мог пересказывать бесконечные стихи этой прекрасной истории наизусть! Был ли когда-либо такой человек, как Спартак! Был ли когда-либо человек такой мягкий, такой терпеливый, такой не скорый на гнев!
По его мнению, Спартак и был Одиссеем, упорным и многомудрым Одиссеем; и навсегда, увидев, какими были эти двое, он стал таким обеспокоенным. Мальчик, которым он был тогда, во всем, нашел своего героя и образец для жизни и для живущих в Спартаке. Сначала он не доверял этой тенденции в себе. Не доверяй никому, и никто не разочарует тебя, говорил он себе достаточно часто, поэтому он ждал, наблюдал и искал меньшего Спартака, чем Спартак. И постепенно, он дорос до осознания, что Спартак никогда не будет меньше Спартака — и осознание было тем больше, что к нему пришло понимание, что ни один человек не меньше самого себя, не полное понимание, но мерцание знания о богатстве чуда и великолепия, что находится в каждом отдельном и единственном человеческом существе.
Поэтому, когда он был выбран в качестве одного из четырех гладиаторов, для удовлетворения каприза двух надушенных гомосексуалистов из Рима, сражаясь в поединке двух пар до смерти, он разрывался из-за необходимости такой борьбы и нечестивого противоречия, как никогда раньше. Это была новая борьба, и победив в этой борьбе, он совершил первый реальный прорыв защитной оболочки в которую он заключил сам себя. В тот момент он тоже пережил крест. Он снова вернулся и сражался с самим собой, и с его пересохших губ на кресте в агонии сорвались слова, которые он повторял себе за четыре года до того.
— Я самый проклятый человек во всем мире, — говорит он себе, — ведь я избран, убить человека, которого я люблю больше, чем любого из живущих. Как жестока такая судьба! Но это то, чего можно было ожидать от Бога или богов или кем бы они ни были, эти любители терзать человека. Это их подлинная миссия. Но я не буду их удовлетворять. Я не буду играть для них. Они такие же, как эти надушенные Римские свиньи, которые сидят на арене и ждут человеческих кишок, вывалившихся на песок! На этот раз я не буду их удовлетворять. Они не получат удовольствие наблюдать поединок пар, эти несчастные и развращенные люди, которые не могут найти удовольствия ни в чем другом. Они увидят меня убитым, но это не принесет им удовлетворения, видеть убитого человека. Это они могут увидеть в любое время. Но я не буду сражаться со Спартаком. Сначала я бы убил своего брата. Я никогда этого не сделаю.
Но что тогда? Сначала в моей жизни было только безумие, а затем жизнь здесь усугубила безумие. Что Спартак дал мне? Я должен задать этот вопрос самому себе, и я должен сам на него ответить. Я должен ответить, потому что он дал мне что-то очень важное. Он дал мне секрет жизни. Жизнь сама по себе является секретом жизни. Каждый принимает сторону. Ты на стороне жизни, или ты на стороне смерти. Спартак находится на стороне жизни, и поэтому он будет сражаться со мной, раз он должен. Он не просто умрет. Он не позволит им убить себя, не говоря ни слова и не сопротивляясь. Тогда, вот что я должен делать. Я должен сражаться со Спартаком, и жизнь решит между нами. О, какое страшное решение принято! Был ли когда такой проклятый человек? Но так оно и должно быть. Это единственный возможный путь.
Он снова и снова думал о своем решении, и уже не знал, что он умирал на кресте, это смерть была милостива к нему, что ему не пришлось сражаться со Спартаком. Кусок за куском, его раздираемый болью разум возвращался в прошлое и снова проживал его. И снова гладиаторы убили своих тренеров в столовой. И снова они сражались с войсками ножами и голыми руками. И снова они прошли по сельской местности, а с плантаций хлынули рабы, чтобы присоединиться к ним. И снова они напали ночью на Городские Когорты и полностью уничтожили их, и взяли их оружие и доспехи. Все это он пережил еще раз, не рационально, хронологически или свободно, но как шар горячего пламени, отброшенного назад во времени.
— Спартак, — говорит он, — Спартак? Их вторая великая битва теперь позади. Рабы — это армия. Они выглядят как армия. У них есть оружие и доспехи десяти тысяч Римлян. Они разделились на сотни и их пятьсот. Их ночной лагерь — древостенный, обнесенная рвом крепость, такая же, как у легионов на марше. Часами они практикуют метание Римского копья. Слава и страх перед тем, что они совершили, сделались известны во всем мире. В каждой рабской хижине, в каждом рабском бараке, есть шепот о ком-то по имени Спартак, который поджег мир. Да, он это сделал. У него могучая армия. Скоро он пойдет против Рима и он разрушит стены Рима в своем гневе. Куда бы он ни пошел, он освобождает рабов, и все добытые трофеи идут в общую казну — как это было в древние времена, когда племя владело всем, и ни один человек не имел богатства. У его солдат свои только оружие, одежда на теле и обувь на ногах. Таков сейчас Спартак.
— Он говорит, — Спартак?
Мало помалу речь вернулась к этому Еврею, Давиду, он говорит медленно и нерешительно, но он говорит. Теперь он говорит с предводителем рабов.
— Спартак, я хороший боец, не так ли?
— Хороший, очень хороший. Самый лучший: ты хорошо сражаешься.
— И я не трус, ты это знаешь?
— Я знал это давно, — говорит Спартак. — Где это видано — трусливый гладиатор?
— И в бою, я никогда не поворачивался спиной к врагу.
— Никогда.
— И когда мне отрубили ухо, я стиснул зубы и не выказал боли.
— Нет никакого позора, чтобы вскрикнуть от боли, — говорит Спартак, — я знал, что сильные люди кричат от боли. Я знал, что сильные люди плачут, когда они полны горечи. Это не позор.
— Но мы с тобой не плачем, и однажды я буду похож на тебя, Спартак.
— Ты станешь лучше меня. Ты лучший боец, нежели я.
— Нет, я никогда не стану и наполовину таким, кто ты, но я думаю, что я хорошо сражаюсь, я очень быстр. Как кошка. Кошка может видеть удар. Кошка видит всей своей кожей. Иногда, я ощущаю то же. Почти всегда я вижу удар. Вот почему я хочу кое-что сказать. Я хочу сказать тебе это. Я хочу, чтобы ты держал меня рядом с собой. Когда мы сражаемся, я хочу быть рядом. Я обеспечу твою безопасность. Если мы потеряем тебя, мы потеряем все. Мы боремся не за себя. Мы боремся за весь мир. Вот почему я хочу, чтобы ты держал меня рядом, когда мы сражаемся.
— Для вас есть более важные вещи, чем стоять рядом со мной. Нужны люди, чтобы вести армию.
— Тебе нужны люди. Я так много прошу?
— Ты просишь очень мало, Давид, ты просишь меня за меня, а не за себя.
— Тогда скажи мне, чего хочешь ты.
Спартак кивает.
— И ты не потерпишь никакого вреда, я буду следить за тобой. День и ночь, я буду следить за тобой.
Итак, он стал правой рукой предводителя рабов. Он, который всю свою юную жизнь знал только кровопролитие, тяжкий труд и насилие, теперь видел сияющие и золотые горизонты. То, что должно было произойти в результате их восстания, становилось все более и более понятным. Поскольку большая часть мира была рабами, они скоро станут силой, которой не сможет противостоять ничто. Тогда народы и города исчезнут, и снова наступит золотой век. Когда-то, в сказках и легендах каждого народа, был золотой век, когда люди были безгрешны и незлобивы, и когда они жили вместе в мире и в любви. Поэтому, когда Спартак и его рабы завоюют весь мир, это время вернется вновь. Его возвращение возвестит великий звон цимбал, звучание труб и хвалебный хор из голосов всех людей.
В своем объятом лихорадкой уме он сейчас услышал этот хор. Он услышал нарастающий тембр голосов всего человечества, хор, который эхом отдавался от гор…
Он наедине с Варинией. Когда он смотрит на Варинию, реальный мир растворяется, и остается только эта женщина, жена Спартака. Для Давида, она самая красивая женщина в мире и самая желанная, и его любовь к ней подобна паразитам во чреве. Сколько раз он говорил себе:
— Какое презренное существо, ты любишь жену Спартака! Всем, что у тебя есть в мире, ты обязан Спартаку, и как ты платишь ему? Ты отплатил ему, любя его жену. Какой грех! Какой ужас! Даже если ты не говоришь об этом, даже если ты не показываешь вида, тем не менее это ужасно! И, кроме того, это бесполезно. Посмотри на себя. Держи зеркало перед лицом. Что за лицо, резкое и дикое, как у ястреба, одно ухо отсутствует, все в порезах и шрамах!
Теперь Вариния говорит ему, — Какой ты странный парень, Давид! Откуда ты? Все ваши люди похожи на тебя? Ты всего лишь мальчик, но ты никогда не улыбаешься, никогда не смеешься. Как это может быть!
— Не называй меня мальчиком, Вариния. Я доказал, что иногда я больше, чем мальчик.
— В самом деле? Ну, ты меня не обманешь. Ты просто мальчик. У тебя должна быть девушка. Ты должен обнимать ее за талию и гулять с ней, ранним и прекрасным вечером. Ты должен целовать ее. Ты должны смеяться с ней. Здесь недостаточно девушек?
— У меня есть моя работа, у меня нет времени для этого.
— Нет времени на любовь? Да, Давид, Давид, что ты говоришь! Что сказанул!
— И если никто не задумывается ни о чем, — отвечает он яростно, — где мы окажемся? Как ты думаешь, это просто детская игра, возглавить армию, найти провиант для этих многих тысяч людей на каждый день, тренировать людей! У нас самые важные дела в мире, и ты хочешь, чтобы я смотрел на девчонок!
— Не смотри на них, Давид, я хочу, чтобы ты занимался с ними любовью.
— У меня нет на это времени.
— Нет времени. Как бы я себя чувствовала, если бы Спартак сказал, что у него нет на меня времени? Мне захотелось бы умереть, я думаю. Нет ничего важнее, чем быть человеком, просто незамысловатым, обычным, человеком. Я знаю, ты думаешь, что Спартак — это что-то большее, чем человек. Это не так. Если бы он был таким, тогда он вообще не был бы хорош. У Спартака нет великой тайны. Я знаю это. Когда женщина любит мужчину, она многое знает о нем.
Он собирает все свое мужество и говорит:
— Ты действительно любишь его, не так ли?
— Что ты спрашиваешь, мальчик? Я люблю его больше, чем люблю жизнь. Я бы умерла за него, если бы он этого хотел.
— Я бы умер за него, — говорит Давид.
— Это другое. Я иногда наблюдаю за тобой, когда ты смотришь на него. Это другое. Я люблю его, потому что он мужчина. Он простой человек. В нем нет ничего сложного. Он прост и нежен, и никогда не повышал на меня голос и не поднимал на меня руки. Есть люди, которые полны жалости к себе. Но Спартак не скорбит по себе и не жалеет себя. У него есть только жалость и печаль о других. Как ты можешь спрашивать, люблю ли я его? Разве не все знают, как я его люблю?
Таким образом, временами, во время своих страданий, этот последний гладиатор вспоминал с большой ясностью и точностью; но в другое время воспоминания были дикими и ужасными, и битва стала кошмаром ужасного шума, крови и агонии дикой людской массы в диком и неуправляемом движении. В какой-то момент, в первые два года их восстания, к ним пришло осознание, что массы рабов, населявших Римский мир, не станут или не могут восстать и присоединиться к ним. Тогда они достигли максимальной силы, но силе Рима, казалось, не было конца. Из того времени он вспомнил битву, в которой они сражались, ужасную битву, столь великую по своим масштабам, столь огромную по количеству участвующих в ней людей, что большую часть дня и всю ночь Спартак и его окружение могли только догадываться о ходе сражения. Во время этого воспоминания, Капуанцы, наблюдавшие за распятым гладиатором видели, как его тело извивалось и скручивалось, белая слюна пенилась на его искривленных губах, а конечности содрогались в судорожной агонии. Они слышали звуки, исходящие изо рта, и многие говорили:
— Ему недолго осталось. Он очень хорошо справился.
Они заняли позицию на вершине холма, длинном холме, длинном, покатом с обеих сторон гребне, и их тяжелая пехота расположилась на гребне холма на полмили в любом направлении. Довольно красивая долина с текущей посреди нее мелкой речкой, извилистой речкой, изгибающейся взад и вперед, с зеленой травой, покрывающей долину и жующими ее коровами с тяжелым выменем, а на другой стороне долины, на земляном хребте, заняли свою позицию Римские легионы. В центре своей армии, Спартак установил командный пункт, белый шатер на пригорке, откуда открывался обзор на все поле. Здесь было задействовано все то, что сейчас является повседневной необходимостью боевого командного пункта. Даже секретарь со своими письменными принадлежностями и бумагой. Пятьдесят бегунов готовы сразу бросаться к любой части поля битвы. Для сигнальщика была установлена мачта, и он стоит рядом со множеством ярких флагов. И на длинном столе в центре большого шатра, приготовлена большая карта поля битвы.
Это методы принадлежат рабам, которые их отработали в течении двухлетней ожесточенной кампании. Так же, они разработали свою боевую тактику. Теперь вожди армии стоят вокруг стола, глядя на карту и просеивая информацию о размере и качестве противостоящих им сил. Вокруг стола восемь мужчин. На одном конце стоит Спартак, рядом с ним Давид. Увидев его в первый раз, незнакомый с ним сказал бы, что этому человеку, Спартаку, не менее сорока лет. Его вьющиеся волосы поседели. Он исхудал, и темные круги под глазами, говорят о бессоннице.
— Время догоняет его, — сказал бы наблюдатель. Время сидит на его плечах и погоняет… Это было бы замечательным наблюдением, поскольку время от времени, однажды в мешке лет, веков, человек взывает ко всему миру; а затем, проходят века, изменяется мир, но этот человек никогда не забывается. Недавно он был просто рабом; теперь, кто не знает имя Спартака? Но у него не было времени остановиться и основательно поразмышлять о том, что с ним случилось. Меньше всего он успел подумать о том, что произошло, за два года, внутри него, изменив его с того, кем он был, на того кто он сейчас. Теперь он командует почти пятидесятитысячной армией, и в некотором смысле это лучшая армия, которую мир когда-либо видел.
Это армия, которая борется за свободу в самых простых и неприкрашенных условиях. В прошлом существовали армии, бесконечные армии, армии, которые сражались за народы или города, за богатство или добычу, власть или контроль над той или этой областью; но вот армия, которая борется за свободу и достоинство человека, армия, которая не называет своими земли или города, потому что люди в нее приходят со всех земель, городов и племен, армия, где каждый солдат разделяет общее наследие рабства и общую ненависть к людям, которые делают других людей рабами. Это армия, которая стремится к победе, поскольку нет мостов, по которым она может отступить, никакой земли, которая даст ей убежище или отдых. Это момент изменения течения истории, начало, волнение, шепот безмолвия, предзнаменование, вспышка света, означающая оглушительный гром и ослепительную молнию. Это армия, которая внезапно осознает, что победа, которой они добиваются, должна изменить мир, и поэтому они должны изменить мир или погибнуть.
Возможно, поскольку Спартак стоит над картой, в его голове возникает мысленный вопрос о том, как эта армия собралась. Он думает о горстке гладиаторов, вырвавшихся от толстого ланисты. Он думает о них, как о брошенном копье, которое приводит море жизни в движение, так, что внезапно устойчивое спокойствие и стабильность рабского мира взрывается. Он думает о бесконечной борьбе за превращение этих рабов в солдат, чтобы они работали вместе и вместе думали, а затем он пытается понять, почему движение прекратилось.
Но сейчас не так много времени для размышлений. Теперь они собираются сражаться. Сердце его сжимается от страха; так всегда перед битвой. Когда начнется битва, большая часть этого страха исчезнет, но сейчас он боится. Он оглядывает стол и своих товарищей. Почему их лица настолько спокойны? Разве они не разделяют его страх? Он видит Крикса, рыжего Галла, его маленькие, глубоко посаженные глаза, спокойствие на его красном, веснушчатом лице, его длинные желтые усы, свисающие ниже подбородка. И есть Ганник, его друг, его брат по рабству и племенному братству. Есть Каст и Фракс и Нордо, широкоплечий черный Африканец, Мосар, хрупкий, вежливый, остроумный Египтянин и Еврей Давид, и никто из них, кажется, не боится. Почему же он боится?
Сейчас он резко говорит им:
— Ну, друзья мои, что мы будем делать, стоять здесь весь день, играя в догадки об этой армии на том конце долины?
— Это очень большая армия, — говорит Ганник. — Самая большая армия из тех, что мы когда-либо видели или сражались. Мы не можем их сосчитать, но я могу сказать, что мы идентифицировали штандарты десяти легионов. Они привели Седьмой и Восьмой из Галлии. Они переправили три легиона из Африки и два из Испании. Я никогда не видел такой армии, за всю свою жизнь. Там, в долине должно быть до семидесяти тысяч человек.
Всегда это Крикс, который ищет страшащихся или колеблющихся. Если дать волю Криксу, они уже давно завоевали бы весь мир. Он признает только один лозунг — даешь Рим. Прекратите убивать крыс и сжигать эти гнезда. Теперь он говорит, — Ты меня утомляешь, Ганник, по твоему, это всегда самая большая армия, всегда худшее время для битвы. Я скажу тебе вот что. Я не дам и двух проклятий за их армию. Если бы это было мое решение, я бы напал на них. Я бы напал на них сейчас, а не через час или день или неделю.
Ганник хочет сдержать его. Возможно, Римляне разделят свои силы. Раньше они так делали, так что, возможно, сделают снова.
— Они не будут, — говорит Спартак. — Поверьте мне на слово. Почему?
Все их силы здесь. Они знают, что мы все здесь. Почему же они должны?
Тогда Мосар, Египтянин, говорит:
— На этот раз я соглашусь с Криксом. Это очень необычное явление, но на этот раз он прав. Это большая армия, на том конце долины, и нам придется рано или поздно сражаться с ними, и может быть это к лучшему. Они могут взять нас измором, потому что они будут есть, а нам через некоторое время есть будет нечего. И если мы двинемся, у них будет шанс, которого они хотят.
— Сколько там людей, по твоему мнению? — спрашивает его Спартак.
— Много — по меньшей мере семьдесят тысяч.
Спартак мрачно качает головой:
— О, это много, это дьявольски много. Но я думаю, что ты прав. Нам придется сражаться с ними здесь. Он пытается, чтобы его голос звучал светло, но у него мрачно на сердце.
Они решают, что через три часа они атакуют Римский фланг, но битва начинается раньше. Вряд ли некоторые командиры успели вернуться в свои регименты, когда Римляне начинают свою атаку в центр рабской армии. Никакой сложной тактики, никаких искусных маневров; легион, возглавивший атаку на рабский центр, как копье, брошенное по команде, и вся могучая Римская армия бросается в атаку за этим легионом. Давид остается со Спартаком, но менее часа они могут направлять координирующие директивы с командного пункта. Сражение идет повсюду, и начинается кошмар. Шатер раздавлен. Битва несет их как море, а вокруг Спартака бушует циклон.
Это битва. Теперь Давид узнает, что он был в битве. По сравнению с этим, все остальное — перепалка. Теперь Спартак не является командующим великой армии, но только человеком с мечом и квадратным щитом солдата, и он сражается, как сам ад. Именно так сражается Еврей. Оба они как скала, и битва вспенивается вокруг них. Будто они одни, и сражаются за свою жизнь. Затем сотня людей приходит на помощь. Давид смотрит на Спартака, и после крови и пота, Фракиец усмехается:
— Какая битва! — воскликнул он. — Какая битва, Давид! Доживем ли мы, чтобы увидеть восход солнца в такой драке? Кто знает?
— Он любит все это, — думает Давид. — Какой это странный человек! Посмотрите, как он любит бой! Посмотрите, как он сражается! Он сражается, как берсерк! Он сражается, как один из тех, о ком он поет свои песни!
Он не знает, что сражается так же. Он должен погибнуть прежде, чем копье может коснуться Спартака. Он похож на кошку, которая никогда не утомляется, отличная кошка, кошка в джунглях, а его меч — коготь. Он неразделим со Спартаком. Можно подумать, что он прирос к Спартаку, так ему удается всегда оставаться рядом с ним. Он очень мало видит битву. Он видит только то, что прямо впереди Спартака и самого себя, но этого достаточно. Римляне знают, что здесь Спартак, и они забывают формальный танец манипулов, в котором их солдаты совершенствуются годами. Они толпились, возглавляемые своими офицерами, сражаясь и цепляясь за Спартака, чтобы вытащить его, убить его, чтобы отрубить голову монстра. Они настолько близки, что Давид может слышать всю мерзкую грязь, льющуюся из их уст. Это делает звук выше грохочущего рева битвы. Но рабы тоже знают, что Спартак здесь, и вливаются в этот центр сражения с другой стороны. Они поднимут имя Спартака, как знамя. Они размахивают им по всему полю боя, как флагом. Спартак! Ты услышишь, как оно разносится за много миль. В стенах города, в пяти милях от них, слышен звук битвы.
Но Давид слышит, не слушая, он ничего не знает, кроме сражения и того, что перед ним. По мере того как истощается его сила, а его губы пересыхают, битва становится все более и более ужасной. Он не знает, что бой кипит на пространстве в две мили. Он не знает, что Крикс разбил два легиона и преследует их. Он знает только свою руку, меч и Спартака рядом с собой. Он даже не осознает, что они пробились вниз по склону в долину, пока его лодыжки не начали погружаться вглубь мягкой, покрытой травой земли. Затем они погружаются в реку, и сражение продолжается, пока они стоят по колени в воде, красной как кровь. Солнце садится и небо алеет, горький салют тысячам людей, заполнивших долину с их ненавистью и борьбой. В темноте битва утихает, но нет паузы и под холодным светом Луны, рабы окунают головы в кровавую речную воду, пьют и пьют, ибо, если они не пьют, они умрут.
С рассветом Римский натиск дает трещину. Кто сражался с такими людьми, как эти рабы! Независимо от того, сколько вы их убиваете, другие кричат и вопят занять свои места. Они сражаются как животные, а не люди, даже после того, как вы погрузили свой меч в их кишки, и они упали на землю, они будут стараться вонзить зубы в вашу ногу, и вам приходится перерезать им горло, чтобы зубы разжались. Другие люди выходят из битвы, когда они ранены, но эти рабы продолжают сражаться, пока не умрут. Другие люди прекращают битву, когда заходит солнце, но эти рабы сражаются, как кошки в темноте, и они никогда не отдыхают.
В таком виде, страх ползет к Римлянам. Он растет в них из старого семени, давно посаженного. Боязни рабов. Вы живете с рабами, но вы никогда не доверяете им. Они внутри, но они также и снаружи. Они улыбаются вам каждый день, но за улыбкой ненависть. Они думают только о том, чтобы убить вас. Они растут на ненависти. Они ждут, ждут и ждут. У них есть терпение и память, которая никогда не заканчивается. Это семя, которое было посажено в Римлянах тогда, когда они впервые начали так думать, и теперь семя приносит плоды.
Они устали. У них вряд ли есть сила, чтобы носить свои щиты и поднимать свои мечи. Но рабы не устали. Движущая причина. Десять трещин здесь, сто там. Сотня становится тысячей, тысячи — десятками тысяч, и внезапно вся армия охвачена паникой, и Римляне начинают опускать руки и бежать. Их офицеры пытаются остановить их, но они убивают своих офицеров и визжат в панике, они бегут от рабов. И рабы идут позади них, совершают вечерний подсчет, земля на много миль вокруг покрыта Римлянами, которые лежат лицами вниз, с ранами на спинах.
Когда Крикс и другие находят Спартака, он все еще рядом с Евреем. Спартак растягивается на земле, спит среди мертвых, а Еврей стоит над ним, с мечом в руке.
— Дайте ему поспать, — говорит Еврей. — Это великая победа. Пусть он поспит.
Но десять тысяч рабов погибли за эту великую победу. Другие Римские армии — большие армии.
VII
Когда стало известно, что гладиатор умирает, интерес к нему ослабел. К десятому часу, в середине дня, только немногие, наиболее закоренелые сторонники распятия оставались наблюдать — они и несколько нищих мошенников и потрепанных бездельников, которые были бы нежелательными среди многочисленных плодотворных удовольствий, которые даже в таком городе, как Капуя, устраивались днем. Правда, в то время в Капуе не устраивалось гонок, но что-то обязательно происходило на одной из двух прекрасных арен. Поскольку город пользовался такой популярностью у туристов, делом чести среди наиболее богатых граждан Капуи было обеспечить поединки пар в течении как минимум трехсот дней в году. В Капуе был отличный театр и ряд крупных публичных домов с проститутками, действующих более открыто, чем в Риме. В этих местах были женщины всех рас и национальностей, специально обученных для повышения репутации города. Были также прекрасные магазины, парфюмерный базар, бани и множество водных видов спорта на глади красивой бухты.
Поэтому неудивительно, что один умирающий, распятый гладиатор должен был вызвать лишь мимолетное притяжение. Если бы он не был героем мunera, никто не взглянул бы на него второй раз, но и так, он больше не был объектом, представляющим большой интерес. В письме, адресованном «всем гражданам Рима, которые живут в Капуе», три богатых торговца, возглавлявшие небольшую Еврейскую общину отказались от всякого знакомства или ответственности за него. Oни указали, что на их родине все бунтарские и недовольные элементы были искоренены, и они также указали, что обрезание не являлось доказательством Еврейского происхождения. Среди Египтян, Финикийцев и даже среди Персов, обрезание было довольно распространенным явлением. Было также не в природе Евреев наносить удар по той власти, которая принесла состояние мира, полноты и доброкачественного порядка на большей части мира. Таким образом, отвергнутый со всех сторон, гладиатор умирал в одиночестве и унижении. Он не предоставил никакого развлечения для солдат и ничтожно мало для зрителей. Была одна несчастная старуха, которая сидела, сложив руки на коленях, созерцая человека на кресте. Солдаты, от скуки, начали дразнить ее.
— Ну, красотка, — сказал один из них, — о чем ты мечтаешь, глядя на этого человека там?
— Снять его и отдать тебе? — спросил другой. — Давненько в твоей постели не было такого прекрасного молодого человека?
— Давно, — пробормотала она.
— Ладно, он будет с тобой в постели, хорошо. Он бы тебя объездил. Боже, он обошелся бы с тобой, как жеребец с кобылой. Как насчет этого, почтенная госпожа?
— Что это за разговоры, — сказала она. — Что вы за люди! Что это за разговоры вы со мной ведете!
— О, моя госпожа, прошу прощения. Один за другим солдаты стали отбивать ей глубокие поклоны. Несколько зрителей поняли игру и собрались вокруг.
— Я не дам двух проклятий за ваши извинения, — сказала старуха. — Грязь! Я грязная. Ты грязный. Я могу смыть грязь в ванне. Ты не можешь.
Им не понравилась игра таким способом, и они вновь подтвердили свой авторитет. Они стали жесткими, и их глаза сверкнули. — Успокойся, старушка, — сказал один из них. — Закрой свой рот на засов.
— Я говорю, что мне нравится.
— Тогда иди, возьми ванну и вернись. Ты будешь таким зрелищем, сидя здесь, прямо у городских ворот, залюбуешься.
— Конечно, я зрелище, — ухмыльнулась она им. — Я ужасное зрелище, а? Что за люди, вы, Римляне! Самые чистые люди в мире. Разве не Римлянин купается каждый день, даже если он бездельник, как и большинство из вас, и проводит свое утро за азартными играми и свои дни на арене. Он такой проклятый чистюля…
— Достаточно, старуха, просто заткни рот.
— Этого недостаточно, я не могу купаться, я рабыня, рабы не ходят в бани. Я старая и дряхлая, и со мной ничего нельзя сделать. Ни единого благословения. Я сижу на солнце и никого не беспокою, но тебе это не нравится, не так ли? Два раза в день я иду в дом своего хозяина, и он дает мне немного хлеба Хороший хлеб. Хлеб Рима, который растят рабы, жнут рабы, перемалывают рабы и выпекают рабы. Я иду по улицам, и увижу ли я хоть что-то, не сделанное руками рабов? Ты думаешь меня напугаешь? Я плюю на тебя!
Пока это происходило, Красс вернулся к Аппиевым воротам. Он спал плохо, как часто происходит с людьми, когда они пытаются компенсировать днем, свое времяпрепровождение накануне. Если бы кто-то спросил его, почему он возвращается на место распятия, он, возможно, пожал бы плечами. Но на самом деле, он знал ответ достаточно хорошо. Целая великая эпоха жизни Красса закончилась смертью последнего из гладиаторов. Красс запомнится не только как богач, но как человек, подавивший восстание рабов. Это легко сказать, но было нелегко сделать. Всю жизнь, Красс никогда не отделял себя от своих воспоминаний о Рабской Войне. Он будет жить с этими воспоминаниями, вставать с ними и ложиться с ними. Он никогда не расстанется со Спартаком, пока он сам, Красс, не умрет.
Тогда борьба между Спартаком и Крассом закончится, но только тогда. Итак, теперь Красс вернулся к воротам, чтобы снова взглянуть на все, что осталось, от его живущего противника.
Новый капитан командовал этим караулом, но он знал генерала — как большинство людей в Капуе — и он превзошел себя в том, чтобы быть представительным и полезным. Он даже извинился за то, что так мало людей осталось посмотреть на смерть гладиатора.
— Он очень быстро умирает, — сказал он. — Это удивительно. Он, казалось, был крепкий, стойкий тип. Возможно, он прожил бы там три дня. Но он будет мертв до утра.
— Откуда ты знаешь? — спросил Красс.
— Могу вам сказать. Я видел много распятий, и все они следуют одному и тому же образцу. Если гвозди пронзают большую артерию, они истекают кровью довольно быстро. Однако этот не кровоточит. Он просто не хочет больше жить, и когда это происходит, они быстро умирают. Вы бы не подумали, что так будет?
— Меня ничто не удивляет, — сказал Красс.
— Наверное, нет. Думаю, после всего, что вы видели…
В этот момент солдаты наложили руки на старуху, и ее пронзительные крики, когда она сражалась с ними, привлекли внимание генерала и капитана у ворот. Красс подошел, взглянул на сцену и язвительно сказал солдатам:
— Какие же вы прекрасные герои! Оставь старую леди!
Особое достоинство в его голосе заставило их повиноваться. Они отпустили женщину. Один из них узнал Красса и шепнул остальным, а затем подошел капитан и захотел узнать, что это значит, и не могли бы они получше распорядиться своим временем?
— Она была дерзкой и грязной на язык.
Люди, стоящие вокруг, грубо захохотали.
— Убирайтесь отсюда, вы все, — велел капитан бездельникам. Они отступили на несколько шагов, но не слишком далеко, и старая карга проницательно посмотрела на Красса.
— Значит, великий генерал — мой защитник, — сказала она.
— Кто ты, старая ведьма? — требовательно спросил Красс.
— Великий человек, должна ли я встать перед тобой на колени или мне плюнуть тебе в лицо?
— Понимаете? Я вам говорил? — воскликнул солдат.
— Да, все в порядке. Теперь, что ты хочешь, старуха? — спросил Красс.
— Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Я пришла сюда, чтобы увидеть, как умирает хороший человек. Он не должен умирать совсем один. Я сижу и наблюдаю за ним, пока он умирает. Я совершаю для него жертвоприношение любви. Я говорю ему, что он никогда не умрет. Спартак никогда не умирал. Спартак живет.
— О чем ты говоришь, старуха?
— Разве ты не знаешь, о чем я говорю, Марк Лициний Красс? Я говорю о Спартаке. Да, я знаю, почему ты пришел сюда. Никто не знает. Они не знают. Но мы с тобой знаем, не так ли?
Капитан велел солдатам схватить и оттащить ее, потому что она была просто грязной старой кошелкой, но Красс сердито отозвал их.
— Оставь ее в покое, я же сказал тебе. Прекрати демонстрировать мне, насколько ты храбр! Если вы так чертовски храбры, возможно, вам всем понравится оказаться в легионе вместо летнего курорта. Я могу просто позаботиться о себе. Я могу просто защитить себя от одной старой леди.
— Ты боишься, — улыбнулась старуха.
— Чего я боюсь?
— Боитесь нас, не так ли? Этот страх есть у вас всех! Вот почему ты пришел сюда. Видеть, как он умирает. Чтобы убедиться, что последний мертв. Боже мой, что рабы сделали с тобой! И ты все еще боишься. И даже когда он умрет, будет ли это конец? Неужели это будет конец, Марк Лициний Красс?
— Кто ты, старуха?
— Я рабыня, — ответила она, и теперь она казалась простой, впавшей в детство и дряхлой. — Я пришла сюда, чтобы быть с одним из моих людей и принесла ему немного утешения. Я пришла оплакать его. Все остальные боятся прийти. Капуя полна моих людей, но они боятся. Спартак сказал нам, восстаньте и станьте свободными! Но мы боялись. Мы так сильны, и все же мы съеживаемся, скулим и убегаем. Теперь слезы текли из ее слезящихся старческих глаз.
— Что ты собираешься со мной делать? — взмолилась она.
— Ничего, старуха, сиди и плачь, если хочешь. Он бросил ей монету и задумчиво зашагал прочь. Он подошел к кресту, глядя на умирающего гладиатора и размышлял над словами старухи.
VIII
В жизни гладиатора было четыре периода. Детство было счастливым временем незнания, время его юности было полно знания, печали и ненависти. Время надежды было периодом, когда он воевал со Спартаком, а время отчаяния было периодом, когда ему стало известно, что их дело погибло. Это был конец времени отчаяния. Теперь он умирал.
Борьба была его хлебом и мясом, но теперь он больше не боролся. Жизнь в нем была яростью гнева и сопротивления, громким криком о логике в отношении одного человека к другому. Некоторые из них принимаются, и некоторые невозможно принять. Он ничего не мог принять, пока не нашел Спартака. Затем он принял знание о том, что человеческая жизнь была достойной вещью. Жизнь Спартака была достойной; она была благородной, и люди вместе с ним жили благородно, но теперь на кресте и в умирании он все еще спрашивал, почему они потерпели неудачу. Вопрос искал ответ в путанице разума, что оставался у него, но вопрос не нашел ответа.
Он со Спартаком, когда приходит весть, что Крикс мертв. Cмерть Крикса была логикой жизни Крикса. Крикс зацепился за мечту. Спартак знал, когда мечта закончена и невозможна. Мечтой Крикса и стремлением Крикса было уничтожить Рим. Но настал момент, когда Спартак осознал, что они никогда не смогут уничтожить Рим, что только Рим может уничтожить их. Это было началом, и концом стало то, что двадцать тысяч рабов ушли с Криксом. И теперь Крикс мертв, и его армия разгромлена.
Крикс мертв, а его люди мертвы. Большая, жестокая, рыжая голова Галла больше не будет ни смеяться ни кричать. Он мертв.
Давид со Спартаком, когда приходит эта новость. Посланник, выживший, приносит вести. Такие вестники смерти над всеми ними. Спартак слушает. Затем он поворачивается к Давиду.
— Ты слышал? — спрашивает он его.
— Я слышал.
— Ты слышал, что Крикс мертв, и вся его армия погибла?
— Я слышал.
— Существует ли в мире так много смертей?
— Мир полон смерти. Прежде, чем я узнал тебя, в мире была только смерть.
— Сейчас в мире есть только смерть, — говорит Спартак. Он изменился. Он другой. Он никогда не будет таким, каким был прежде. У него никогда не будет отношения к жизни, как к драгоценности, которое у него было до сих пор, которое у него было даже в золотых копях Нубии, которое у него было даже на арене, когда он стоял голый с ножом в руке. Для него сейчас смерть одолела жизнь. Он стоит с опустошенным лицом и пустыми глазами, а затем из пустоты приходят слезы и катятся по широким коричневым щекам. Какое страшное, душераздирающее дело, что Давиду приходится стоять там и смотреть, как он плачет!
Это Спартак плачет. Эта мысль проходит через разум Еврея, таким образом: «Я расскажу вам о Спартаке»?
Потому что вы ничего не увидите, глядя на него. Вы ничего не узнаете, глядя на него. Вы увидите только его сломанный, сплющенный нос, широкий рот, его коричневую кожу и широко раскрытые глаза. Как вы можете узнать о нем? Он новый человек. Говорят, он похож на героев старины; но что общего у героев былых времен со Спартаком? Происходит ли герой от отца, чей отец был рабом? И откуда этот человек? Как может он жить без ненависти и без зависти? Вы узнаете человека по его горечи и желчи, но вот человек без горечи и желчи. Вот благородный человек. Вот человек, который за всю жизнь не ошибся. Он отличается от вас, но и отличается от нас. Он есть то, чем мы начинаем быть; но ни один из нас не таков, как он. Он шел за нас. И теперь он плачет.
— Почему ты плачешь? — требовательно спрашивает Давид. — Нам и так тяжело, почему ты плачешь? Они не оставят нас в покое, пока мы не умрем.
— Ты никогда не плачешь? — спрашивает Спартак.
— Когда они распинали моего отца на кресте, я плакал, я никогда не плакал с тех пор.
— Ты не плакал о своем отце, — говорит Спартак, — и я плачу не о Криксе. Я плачу о нас. Почему так случилось? Где мы ошибались? В начале я никогда не испытывал никаких сомнений. Вся моя жизнь шла к тому моменту, когда у рабов появились бы силы и оружие в руках. И тогда у меня никогда не было сомнения. Время кнута закончилось. Колокола звонили по всему миру. Тогда почему мы потерпели неудачу? Почему мы потерпели неудачу? Почему ты умер, Крикс, мой товарищ? Почему ты был упрямым и ужасным? Теперь ты мертв и все твои прекрасные люди мертвы!
Еврей говорит:
— Мертвые исчезли. Перестань плакать!
Но Спартак опускается на землю, сворачивается калачиком, с грязным лицом и лицом в грязи, он кричит:
— Пошли Варинию ко мне. Пошли ее мне. Скажи ей, что я боюсь, и вокруг меня смерть.
IX
Когда гладиатор умирал, наступил момент полной ясности. Он открыл глаза; фокус очищен; и еще некоторое время он не ощущал никакой боли вообще. Он прямо и ясно видел сцену вокруг себя. Аппиева дорога, великая Римская дорога, слава и кровь Рима, простиралась на север, куда хватало глаз до самого могущественного города. С другой стороны, была городская стена и Аппиевы ворота. Была дюжина скучающих городских солдат. У ворот был капитан, флиртующий с красивой девушкой. Там, разместившись на обочине дороги, была горстка отвратительных бездельников. По самой дороге текло беспорядочное движение, поскольку время было уже поздним, и большая часть свободного населения города находилась в банях. За дорогой, когда гладиатор поднял глаза, ему представилось, что он увидел блеск моря в том самом прекрасном из всех заливов. Холодный ветер дул с моря, и его прикосновение к его лицу было как прикосновение прохладных рук женщины к любимому мужчине. Он увидел зеленые кустарники, рассаженные по обочине дороги, за ними темные кипарисы, а севернее, холмы и хребты одиноких гор, где скрываются беглые рабы. Он увидел синее дневное небо, синее и прекрасное, как боль от тоски по несбывшемуся, и опустив глаза, он увидел одинокую старуху, которая присела всего в нескольких десятках ярдов от креста, пристально смотрела на него и плакала, наблюдая за ним.
— Почему, она плачет обо мне, — сказал себе гладиатор. — Кто ты, старуха, что ты сидишь и плачешь обо мне?
Он знал, что умирает. Его разум был ясен; он знал, что умирает и он был благодарен, что вскоре не будет памяти и боли, но только сон, который все люди с нетерпением ждут в абсолютной уверенности. У него больше не было никакого желания бороться или сопротивляться смерти. Он почувствовал, закрыв глаза, что жизнь легко и быстро выходила из него.
И он увидел Красса. Он увидел его, и он узнал его. Их глаза встретились. Римский генерал стоял прямо и неподвижно, как статуя. Белая тога покрывала его с головы до ног, задрапировывая в складки. Его прекрасная, значительная, загорелая голова была как символ мощи, могущества и славы Рима.
— Итак, ты здесь, чтобы увидеть, как я умираю, Красс! — подумал гладиатор. — Ты пришел посмотреть, как последний из рабов умирает на кресте. Раб умирает, и последнее, что он видит, самый богатый человек в мире.
Тогда гладиатор вспомнил другое время, когда он увидел Красса. Тогда он вспомнил о Спартаке. Он вспомнил, каким был Спартак. Они знали, что все кончено; они знали, что было сделано; они знали, что это была последняя битва. Спартак попрощался с Варинией. На все ее просьбы, на все ее дикие просьбы, разрешить остаться с ним, он попрощался с ней и заставил ее уйти. Она была беременна, а Спартак надеялся увидеть ребенка, родившегося прежде, чем Римляне загонят их в тупик. Но когда он расстался с Варинией, ребенок еще не родился, и он сказал Давиду:
— Я никогда не увижу ребенка, друга и старого товарища. Это единственное, о чем я сожалею. Я больше ни о чем не жалею, больше ни о чем.
Они построились для битвы, когда к Спартаку привели белого коня. Какого коня! Красивый Персидский конь, белый как снег, гордый и горячий. Это был подходящий конь для Спартака. Он растерял свои заботы, говорил Спартак. Это была не маска притворства. Он был на самом деле счастлив и молод, полный жизни, энергии и огня. Его волосы стали седыми за последние шесть месяцев, но вы никогда не замечали седых волос, только яркую молодость лица. Это уродливое лицо было красивым. Все видели, как красиво оно было. Люди смотрели на него и не могли говорить. Затем они привели ему прекрасного белого коня.
— Во-первых, я благодарю вас за этот великолепный подарок, дорогие друзья, дорогие товарищи. — Вот что он сказал. — Во-первых, я благодарю вас, я благодарю вас всем сердцем. Затем он вытащил меч, и движением, слишком быстрым, неуловимым, погрузил его по рукоять в грудь коня, повиснув на нем, пока животное становилось на дыбы и ржало, пытаясь вырваться, потом конь упал на колени, перевернулся и умер. Он обратился к ним лицом, окровавленный меч в руке, и они посмотрели на него с ужасом и изумлением. Но в нем ничего не изменилось.
— Конь мертв, — сказал он. — Вы хотите плакать, потому что конь мертв?
Мы боремся за жизнь людей, а не за жизнь зверей. Римляне лелеют коней, но для людей у них нет ничего, кроме презрения. Теперь мы увидим, кто уйдет с этого поля битвы, Римляне или мы сами. Я поблагодарил вас за ваш подарок. Это был прекрасный подарок. Он показал, как вы меня любите, но мне не нужен такой подарок, чтобы знать. Я знаю, что в моем сердце. Мое сердце полно любви к вам. Во всем мире не хватит слов, чтобы высказать, какая любовь у меня к вам, дорогие товарищи. Мы жили вместе. Даже если сегодня мы потерпим неудачу, мы сделали то, что люди будут помнить всегда. Четыре года мы сражались с Римом, четыре года. Мы никогда не повернулись спиной к Римской армии. Мы никогда не убегали. Мы не убежим от битвы и сегодня. Вы хотите, чтобы я сражался на коне? Пусть у Римлян есть кони. Я сражаюсь пешим, рядом с моими братьями. Если мы сегодня победим в этой битве, у нас будет много коней, и мы будем запрягать их в плуги, а не в колесницы. А если мы проиграем, нам не понадобятся кони, если мы проиграем.
Тогда он обнял их. Каждого из своих старых товарищей, которые остались, он обнял и поцеловал их в губы. И подойдя к Давиду, он сказал:
— Ах, друг мой, великий гладиатор. Ты останешься рядом со мной сегодня?
— Всегда.
И вися на кресте, глядя на Красса, гладиатор подумал, — Сколько человек может сделать? Теперь он не жалел. Он сражался на стороне Спартака. Он сражался там, в то время как этот человек, стоящий перед ним сейчас, этот великий генерал, поднял на дыбы свою лошадь и попытался пробиться сквозь ряды рабов. Он кричал вместе со Спартаком:
— Приходи к нам, Красс! Приходи и отведай наше приветствие!
Он сражался до тех пор, пока камень из пращи не свалил его. Он хорошо сражался. Он был рад, что ему не пришлось видеть смерть Спартака. Он был рад, что ему а не Спартаку пришлось нести этот последний позор и унижение креста. У него теперь нет сожалений, нет забот, и на данный момент нет боли. Он понял эту последнюю, юношескую радость Спартака. Не было никакого поражения. Теперь он был похож на Спартака, потому что он разделял глубокую тайну жизни, которую знал Спартак. Он хотел рассказать Крассу. Он отчаянно пытался заговорить. Он пошевелил губами, и Красс подошел к кресту. Красс стоял там, глядя на умирающего, висящего над ним, но гладиатор не произнес ни звука. Затем голова гладиатора упала на грудь; последняя жизненная сила вышла из него, и он был мертв.
Красс стоял там, пока старуха не присоединилась к нему.
— Теперь он мертв, — сказала старуха.
— Я знаю, — ответил Красс.
Затем он вернулся к воротам и побрел по улицам Капуи.
X
Тем вечером, Красс ужинал в одиночестве. Его не было дома ни для кого, и его рабы, узнавая черное настроение, которое так часто охватывало его, ступали осторожно. Перед ужином он опорожнил бутылку лучшего вина; другую употребил за ужином, и после еды он сидел с флягой сервия, как называли крепкий, выдержанный бренди, выгнанный в Египте и импортированный оттуда. Он был очень пьян, одинок и угрюм, пьянство усугублялось от отчаяния и ненависти к себе, и когда он уже едва мог стоять на ногах, доплелся до своей спальни и позволил своим рабам помочь уложить себя в постель.
Однако спал он хорошо и глубоко. Утром он почувствовал себя отдохнувшим; голова не болела, и у него не было воспоминаний о плохих снах, которые могли бы нарушить его сон. Обычно он купался два раза в день, сразу после пробуждения и в конце дня, перед ужином. Как многие богатые Римляне, он считал политичным, появляться в общественных банях по крайней мере дважды в неделю, но это был выбор, основанный на политике, а не на необходимость. Даже в Капуе у него была прекрасная ванна, выложенный плиткой бассейн, размером в двенадцать квадратных футов, утопленный ниже уровня пола, с достаточным запасом горячей и холодной воды. Где бы ему не довелось жить, он настаивал на адекватных купальных удобствах и когда он построил дом, сантехника всегда была из меди или серебра, поэтому коррозии не было.
После купания, его побрил цирюльник. Он любил эту часть дня, необходимость отдаться опасной бритве на своих щеках, приходящее к нему во время бритья детское чувство доверия, смешанного с опасностью, потом горячие полотенца, втирание мази в кожу и массаж кожи головы, который следовал всегда. Он очень тщательно следил за своими волосами, и очень беспокоился, что начал терять их.
Он облачился в простую темно-синюю тунику, обтянутую серебряной нитью, и как обычно сапоги до колена из мягкой белой замши. Поскольку эти сапоги не могли быть должным образом почищены, и изнашивались за два-три дня, хотя их и не забрызгивали грязью, Красс завел свою собственную сапожную мастерскую, где четыре раба трудились под присмотром нанятого мастера. Это стоило тех расходов, за привлекательную картину, которую он представлял в своей синей тунике и белых сапогах. Он решил сегодня, так как на улице потеплело, что обойдется без тоги, и после того, как он вкусил легкий завтрак из фруктов и песочного печенья, приказал доставить его на носилках в дом, где остановились трое молодых людей. Ему было немного стыдно и тревожно, из-за того, как он обошелся с Еленой, и в конце концов он обещал развлечь их в Капуе.
Ему приходилось раньше бывать в этом доме один или два раза, и он немного знал дядю Елены; поэтому раб-привратник приветствовал его и сразу проводил на площадку, где семья и их гости все еще сидели и завтракали. Кровь прилила к щекам Елены, когда она увидала его, и она потеряла часть своего тщательно воспитанного юношеского самообладания. Гай казалось был искренне рад видеть его, а дядя и тетя были глубоко благодарны генералу за оказанную им честь, и демонстрировали гостеприимство. Только Клавдия проницательно и цинично посмотрела на него с каким-то злым мерцанием в глазах.
— Если вы еще не составили планов на сегодня, — сказал Красс, — я хотел бы проводить вас на парфюмерную фабрику. Казалось бы, стыдно приехать в Капую и не побывать на одном из таких предприятий. Тем более, что наш бедный город несколько больше, чем гладиаторы и духи.
— Скорее странная комбинация, — улыбнулась Клавдия.
— У нас нет планов, — быстро сказала Елена.
— Она хотела сказать, что у нас есть планы, но мы будем рады отложить их в сторону и пойти с тобой.
Гай посмотрел на сестру резко, почти сердито. Красс объяснил, что конечно, старшие члены семьи тоже приглашены, но они отказались. В парфюмерных фабриках для них нет новизны, а хозяйка дома заметила, что ей противопоказано слишком много дышать дымом, как правило, это вызывает у нее головную боль.
Чуть позже они отправились в парфюмерную. На носилках их доставили в более старую часть Капуи. Улицы там стали уже, многоквартирные дома выше. Очевидно, что даже мягкие постановления о жилых домах здесь не соблюдались, поскольку многоквартирные дома высились вверх, как расставленные в сумасшедшем беспорядке детские кубики. Довольно часто они, казалось, встречались наверху, где были скреплены деревянными балками. Несмотря на раннее утро и ясное синее небо, на этих мрачных улицах царили сумерки. Улицы были грязными; мусор вываливался из квартир и оставался лежать, пока он не сгниет, и неприятный запах мусора все больше смешивался со сладким, отвратительным ароматом парфюмерных масел.
— Понимаете, — сказал Красс, — почему наши фабрики здесь. Сам запах служит полезной цели.
На этих улицах не встретишь ни одного из хорошо одетых, ухоженных домашних рабов, заметных в лучших частях города, и носилок было немного. Грязные, полуголые дети играли в водосточных желобах. Плохо одетые женщины торгуют собой за еду, стоя на тротуарах или сидят в дверях многоквартирных домов, кормя своих младенцев. Слышалась болтовня на незнакомом диалекте, и из окон разносились запахи странной пищи.
— Какое ужасное место! — сказала Елена. — Вы действительно имеете в виду, что духи выходят из этой выгребной ямы?
— Это действительно так, моя дорогая. Больше и лучше парфюма, чем здесь, не производят в любом другом городе мира. Что касается этих людей, большинство из них — Сирийцы, Египтяне, некоторые Греки и Евреи. Мы попытались запустить наши заводы с помощью рабов — но это не сработает. Можно заставить раба трудиться, но нельзя заставить его не портить то, что он производит. Он не заботится об этом. Дайте ему плуг или серп, лопату или молот, и вы увидите, что он наделает, и в любом случае такие инструменты трудно испортить. Но дайте ему переплести шелк или виссон или хрупкие реторты или поручите точные измерения и движения, поручите ему часть работы на фабрике и, конечно же, как Бог свят, он испортит работу. И бесполезно бить его; он все равно портит работу. Что касается наших пролетариев — какой у них стимул для работы? В любом случае их десяток на каждую вакансию. Зачем одному работать, когда другие девять лучше живут на пособие и проводят дни в азартных играх или на арене или в банях? Они идут в армию, потому что там открывается возможность разбогатеть, если вам повезет, но даже в армии они должны все больше и больше превращаться в варваров. Но они не пойдут на завод за жалование, которое мы можем заплатить. Мы разорили их гильдии, потому что нам пришлось разорить их гильдии или отказаться от фабрик. Итак, теперь мы нанимаем Сирийцев, Египтян, Евреев и Греков, и даже они работают только до тех пор, пока они не смогут сэкономить достаточно, чтобы купить гражданство с помощью какого-нибудь мелкого политикана. Я не знаю, какой будет конец. Как бы то ни было, фабрики закрываются, а не открываются.
Теперь они оказались на фабрике. Это было низкое деревянное здание, приземистое и уродливое среди многоквартирных домов. Около ста пятидесяти футов площадью, потрепанное и износившееся, дощатая обшивка, часто сгнившая, а доски отсутствуют здесь и там. Лес дымящихся труб высовывался над крышей. Вдоль одной стороны здания тянулась загрузочная платформа, возле которой стояло несколько вагонов. Они были доверху завалены кусками древесной коры, корзинами с фруктами и глиняными черепками.
Носилки Красса остановились у фасада фабрики. Вот, широкие деревянные ворота распахнулись, и Гай, Елена и Клавдия получили первое впечатление о внутренней части парфюмерной. Здание было одним большим сараем, потолок поддерживали деревянные балки, и большая часть потолка представляла собой ставни, чтобы пропускать воздух и свет. Место было заполнено теплом и светом от открытых печей. На длинных столах стояли сотни глиняных кувшинов и тиглей, а лабиринт конденсирующих змеевиков дистилляторов, был чем-то вроде странного сна. И над всем этим царил густой, тошнотворный запах ароматических масел.
У посетителей сложилось впечатление, что вокруг трудятся сотни рабочих. Маленькие, коричневые люди, бородатые, многие голые, не имеющие ничего, кроме набедренной повязки, они наблюдали за перегонным кубом, топили печи, стояли у разделочных столов и рубили кору и фруктовую кожицу, или заполняли маленькие серебряные тубы эссенцией, заливая драгоценное вещество каплю за каплей, герметизируя каждую тубу горячим воском. Остальные очищали фрукты и нарезали белые полоски свиного жира.
Местный администратор — Римлянин, которого Красс представил просто как Авла, без намека на звание или фамилию, — приветствовал генерала и его гостей сочетанием елейности, жадности и осторожности. Несколько монет от Красса заставили его стараться еще больше угодить им, и он провел их по одному и по другому проходам цеха. Рабочие продолжали трудиться, их лица жесткие, замкнутые и горькие. Когда они искоса поглядывали на посетителей, выражение их лиц заметно не менялось. Из всего, увиденного там, рабочие были самыми странными для Гая, Елены и Клавдии. Никогда раньше они таких людей не видели. Было в них что-то чуждое и пугающее. Они не были рабами — но не были и Римлянами. И им не нравилось сокращающееся количество крестьян, которые все еще цеплялись за клочки земли здесь и там в Италии. Они были разными людьми, и их разница была тревожащей.
— Наш процесс здесь, — объяснил Красс, — это перегонка. За это следует поблагодарить Египтян, но они никогда не могли превратить перегоночный процесс в массовое производство. Рим это организовал.
— Но когда-то это было иначе? — спросил Гай.
— О, да. В старые времена люди полагались на естественное производство ароматов — преимущественно олибанума, мирры и, конечно, камфары. Все это смолы, и они проступают на коре деревьев. Я слышал, что на востоке, у людей есть плантации таких деревьев. Они надрезают кору и собирают смолу как обычный урожай. По большей части благовония сжигают как ладан. Так что Египтяне изобрели не только бренди, открывающее для нас кратчайший путь к пьянству, но и духи.
Он провел их к одному из разделочных столов, где работник нарезал лимонную кожуру, тонкими словно бумага прядями. Красс показал одну из этих прядей на свет.
— Если внимательно присмотреться, вы увидите масляные мешочки. И, конечно же, вы знаете, насколько ароматен запах кожицы. Это основа — не только лимон, конечно, но сто других фруктов и кусочков коры — для получения драгоценной квинтэссенции. Теперь, если вы последуете за мной…
Он привел их к одной из печей. Там был приготовлен большой горшок с кусочками кожуры. Когда он был установлен на плите, к нему болтами прикрепили металлическую крышку. Медная трубка выведена из крышки, скручивается и скручивается кольцами, змеится под проточной водой. Конец трубки подается в другой горшок.
— Это все еще, — объяснил Красс. — мы готовим материал, будь то кора, листья или кожура фруктов, пока не выпарятся масляные мешочки. Затем масло поднимается с паром и мы конденсируем пар проточной водой. Он привел их к другой печи, где все еще выпаривали.
— Вы видите, там течет вода. Когда горшок будет готов, мы охладим его, и масло соберется наверху. Масло является квинтэссенцией, ее тщательно собирают и запечатывают в этих серебряных тубах. Остается прекрасная ароматная вода, которая в наши дни становится настолько популярной, как напиток во время завтрака.
— Вы имеете в виду, что мы ее пьем? — воскликнула Клавдия.
— Более или менее. Она разводится дистиллированной водой, но я заверяю вас, что это весьма полезно. Кроме того, эти жидкости смешиваются по вкусу, даже когда масла смешиваются друг с другом для запаха. Так оно и есть, жидкость используется для туалетной воды.
Он увидел, как Елена улыбнулась ему и спросил:
— Ты думаешь, я говорю тебе неправду?
— Нет-нет. Только я полна восхищения такими знаниями. Помню моменты в своей жизни, когда я слышала, как что-то было сделано. Я не думаю, что кто-то знал, как что-то сделано.
— Мое дело знать, — равнодушно ответил Красс. — Я очень богатый человек. Я не стыжусь этого, как и многие люди. Многие люди, дорогая, смотрят на меня свысока, потому что я посвятил себя зарабатыванию денег. Это меня не трогает. Мне нравится становиться богаче. Но, в отличие от моих коллег, я не рассматриваю плантации как источник богатства, и когда они предоставили мне войну, они не дали мне покорять города, как Помпею. Они пожертвовали мне Рабскую Войну, которая действительно приносила небольшую прибыль. Поэтому у меня есть свои маленькие секреты, и эта фабрика является одним из них. Каждая из этих серебряных туб квинтэссенции стоит в десять раз больше своего веса в чистом золоте. Раб ест вашу пищу и умирает. Но эти рабочие превращают самих себя в золото. А я даже не забочусь об их кормлении и жилье.
— Тем не менее, — предположил Гай, — они могли бы поступить, как поступил Спартак…
— Восстание рабочих? — Красс улыбнулся и покачал головой. — Нет, этого никогда не может быть. Понимаете, они не рабы. Это свободные люди. Они могут прийти и уйти, пожалуйста. Почему они должны восстать? Красс окинул взглядом огромный сарай. — Нет. На самом деле, за всю Рабскую Войну, мы никогда не гасили наши печи. Между этими людьми и рабами нет никакой связи.
Но когда они покинули это место, Гай был полон беспокойства. Эти странные, тихие, бородатые люди, такие быстрые и умелые преисполнили его страхом и опасением. И он не знал почему.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ Касающаяся поездки Цицерона и Гракха обратно в Рим, о чем они говорили по дороге, а затем о мечте Спартака и о том, как о ней рассказали Гракху
I
Как раз, когда Гай, Красс и две девушки двинулись на юг по Аппиевой дороге до Капуи, также Цицерон и Гракх, немного раньше, пробирались на север в Рим. Вилла Салария находилась на расстоянии короткого дневного перехода от города, и позднее будет считаться не более чем пригородом. Поэтому Цицерон и Гракх двигались неспешно, их носилки шли бок о бок. Цицерон, склонный покровительствовать и бывший кем-то вроде сноба, волей-неволей уважал этого человека, который был такой силой в городе; и в самом деле, любому было трудно не отозваться на политическую грацию Гракха.
Когда мужчина посвящает свою жизнь борьбе ради общего блага и избегает их враждебности, он должен развивать определенные навыки социального общения, и Гракх редко встречал человека, которого не мог бы победить. Цицерон, однако, был не очень приятным; он был одним из тех умных молодых людей, которые никогда не позволяют принципам вмешиваться в успех. Пока Гракх был в равной степени оппортунистом, он отличался от Цицерона тем, что уважал принципы; они были просто неудобством, которого он сам избегал. Дело в том, что Цицерон, который любил мыслить себя как материалиста, отказывался признать любые аспекты приличия в любом человеке, и это делало его меньшим реалистом, чем Гракх. Это также позволило ему быть сейчас несколько шокированным, а затем при вкрадчивой зловредности толстого старика. Правда заключалась в том, что Гракх был не более злым, чем любой человек. Он просто несколько более решительно сражался с самообманом, считая его препятствием для своих собственных амбиций.
С другой стороны, он презирал Цицерона меньше, чем следовало бы. Цицерон в определенной степени озадачил его. Мир менялся; Гракх знал, что в его собственной жизни произошли большие перемены не только в Риме, но и во всем мире. Цицерон был предвестником этих перемен. Цицерон был первым из целого поколения умных и безжалостных молодых людей. Гракх был безжалостным, но, по крайней мере, одобрял печаль, чувство жалости, если никакие действия на основе жалости, не проникали в его собственную беспощадность. Но эти молодые люди умели не жалеть и не печалиться. У них, казалось, были неуязвимые доспехи. Здесь была какая-то социальная зависть, потому что Цицерон был чрезвычайно хорошо образованным и с хорошими связями; но был также элемент зависти к конкретной холодности. В какой-то степени Гракх завидовал Цицерону — сфере его силы, в чем сам он был слабым. И к этому возвращались и блуждали его мысли. — Ты спишь? — тихо спросил Цицерон. Он сам обнаружил, что покачивание носилок убаюкивает и навевает сон.
— Нет, просто размышляю.
— Весомые государственные вопросы? — вскользь спросил Цицерон, уверяя себя, что старый пират замышлял уничтожение какого-то невиновного сенатора.
— Ни о чем таком. О старой легенде, по сути. Старая история, немного глупая, как и все старые истории.
— Не мог бы ты рассказать ее мне?
— Я уверен, что она бы тебя утомила.
— Только пейзаж навевает скуку на путешественника.
— Во всяком случае, это моральная история, и ничто не является более утомительным, чем моральные сказки. Ты полагаешь, что в нашей сегодняшней жизни есть место моральным рассказам, Цицерон?
— Они хороши для маленьких детей. Мой собственный фаворит касается возможного дальнего родственника. Мать Гракхов.
— Нет родства.
— Тогда мне было шесть лет. В возрасте семи я спросил об этом.
— Ты не мог быть таким противным в семь, — улыбнулся Гракх.
— Я уверен, что был. То, что мне больше всего нравится в тебе, Гракх, — это то, что ты никогда не покупал себе родословную.
— Это была бережливость, а не добродетель.
— И история?
— Боюсь, ты слишком стар.
— Попробуй, — сказал Цицерон. — Я никогда не разочаровывался в твоих рассказах.
— Даже когда они бессмысленны?
— Они никогда не бессмысленны. Нужно только быть достаточно умным, чтобы увидеть суть.
— Тогда я расскажу свою историю, — рассмеялся Гракх. — Она касается матери, которая родила только одного сына. Он был высоким, стройным и красивым, и она любила его так, как может любить только мать.
— Я думаю, что моя собственная мать находила меня препятствием для своих сумасшедших амбиций.
— Скажем так, это было давно, когда добродетели были возможны. Мать любила своего сына. Солнце вставало и заходило для него. Затем он влюбился. Он отдал свое сердце женщине, которая была столь же красивой, сколь и злой. А так как она была чрезвычайно злой, можно считать само собой разумеющимся, что она была чрезвычайно красивой. Однако на сына она даже не взглянула, даже не кивнула, а не то что одарила добрым взглядом. Ничего.
— Я встречал таких женщин, — согласился Цицерон.
— Поэтому он сохнул по ней. Когда у него была возможность, он говорил ей, что он может сделать для нее, какие замки он построит, какие богатства он соберет. Это было несколько абстрактно, и она сказала, что она не заинтересована ни в чем таком. Вместо этого она попросила подарок, поднести который было полностью в его силах.
— Простой подарок? — спросил Цицерон.
Гракху нравилось рассказывать историю. Он рассмотрел вопрос, а затем кивнул. — Очень простой подарок. Она попросила молодого человека принести ей материнское сердце. И он это сделал. Он взял нож, погрузил его в грудь матери и затем вырвал сердце. И потом, пылающий от ужаса и волнения от совершенного, он побежал через лес туда, где жила эта злая, но красивая молодая женщина. И когда он бежал, споткнулся пальцем о корень и упал, и когда он упал, сердце выпало из его рук. Он подбежал забрать драгоценное сердце, которое купило бы ему женскую любовь, и когда он наклонился над ним, он услышал, как сердце говорит, — Сын мой, сын мой, не ушибся ли ты, когда упал? Гракх откинулся в носилках, сложил кончики пальцев обеих рук вместе и рассматривал их.
— Итак? — спросил Цицерон.
— Это все. Я же говорил, что это моральная история, без всякой точки.
— Прощение? Это не Римская история. Мы, Римляне, не прощаем. Во всяком случае, это не мать Гракхов.
— Не прощение. Любовь.
— Ах!
— Ты не веришь в любовь?
— Превзойти все пределы? Ни в коем случае. И это не по Римски.
— Святые небеса, Цицерон, ты можешь каталогизировать каждую благословенную вещь на земле в категориях Римских или не — Римских?
— Большинство вещей, — ответил Цицерон самодовольно.
— И ты веришь в это?
— Собственно говоря, я не взаправду, — засмеялся Цицерон.
— У него нет юмора, — подумал Гракх. — Он смеется, потому что чувствует, что это надлежащий момент, чтобы смеяться. И он сказал вслух, — Я собирался посоветовать тебе отказаться от политики.
— Да?
— Тем не менее, я не думаю, что мой совет повлияет на вас, так или иначе.
— Но ты не думаешь, что я когда-нибудь буду успешным в политике, не так ли?
— Нет, я бы этого не сказал. Ты когда-нибудь думал о политике — что это?
— Очень много, я полагаю. Нет ни одного очень чистого политика.
— Как о чистой или грязной, как о чем-либо еще. Я всю жизнь проводил политику, — сказал Гракх, подумав. — Он не любит меня, я ударил его, он ударил меня. Почему мне так трудно согласиться с тем, что меня кто-то не любит?
— Я слышал, что твое великое достоинство, — сказал Цицерон толстяку, — это память на имена. Верно ли, что ты помнишь имена сотен тысяч людей?
— Еще одна иллюзия в отношении политики. Я знаю по имени нескольких людей. Не сто тысяч.
— Я слышал, что Ганнибал мог запомнить имя каждого человека в своей армии.
— Да. И мы одарим Спартака аналогичной памятью. Мы не можем признать кого-то победителем, потому что они лучше, чем мы. Почему у тебя такая любовь к большой и маленькой лжи в истории?
— Они все лгут?
— Большинство из них, — прогрохотал Гракх. — История — это объяснение сноровки и жадности. Но честное объяснение — никогда. Вот почему я спросил тебя о политике. Кто-то из бывших на Вилла, сказал, что нет политики в армии Спартак. Но этого не может быть.
— Поскольку ты политик, — улыбнулся Цицерон, — предположительно, скажи мне что есть политик.
— Обманщик, — коротко ответил Гракх.
— По крайней мере, ты откровенен.
— Моя единственная добродетель и чрезвычайно ценная. В политике, люди путают ее с честностью. Видите ли, мы живем в республике. Это означает, что есть очень много людей, у которых нет ничего и горстка, у которых много чего. И те, кто владеет многим должны защищать и защищать тех, у кого ничего нет. Не только это, но те, кто владеет многим должны охранять их имущество, и поэтому те, у кого нет ничего, должны быть готовы умереть за имущество таких людей, как ты и я, и наш добрый хозяин Антоний. Кроме того, у таких людей, как мы, много рабов. Эти рабы нам не нравятся. Мы не должны хвататься за иллюзию, что рабы, как их хозяева. Они не такие, и поэтому рабы не защитят нас от рабов. Поэтому многие, многие люди, которые вообще не имеют рабов, должны быть готовы умереть, чтобы у нас были наши рабы. Рим содержит армию в четверть миллиона человек. Эти солдаты должны быть готовы отправиться в чужие земли, валиться с ног, жить в грязи и убожестве, утопать в крови, чтобы мы были в безопасности, жили в комфорте и увеличивали наши личные состояния. Когда эти войска отправились сражаться против Спартака, они оборонялись куда меньше рабов. Тем не менее, они умерли в тысячах боев с рабами. Можно пойти дальше. Крестьяне, погибшие во время боев с рабами находились в армии, в первую очередь потому, что их изгнали с их земли латифундии. Рабская плантация превращает их в безземельных нищих; а еще, они умирают за то, чтобы сохранить плантацию неповрежденной. В связи с этим возникает соблазн сказать Reductio ad absurdum. Для размышления, мой дорогой Цицерон, что сделает храбрый Римский солдат в случае поражения, если рабы победят? Действительно, он нуждается в нем отчаянно, потому что рабов меньше, чем земли. Будет достаточно земли для всех, и у нашего легионера было бы то, о чем они мечтают в большинстве, свой земельный участок и свой домик. Тем не менее он идет, чтобы уничтожить свои собственные мечты, чтобы шестнадцать рабов могли носить толстого старого борова, такого как я, в мягких носилках. Ты отрицаешь правду в том, что я говорю?
— Я думаю, что если бы то, что ты сказал, высказал вслух простой человек на Форуме, мы бы распяли его.
— Цицерон, Цицерон, — рассмеялся Гракх. — Это угроза? Я слишком толстый, грузный и старый, чтобы быть распятым. И почему ты так нервничаешь по поводу истины? Лгать другим необходимо. Нужно ли нам верить в нашу ложь?
— Как ты можешь такое утверждать? Ты просто опускаешь ключевой вопрос: один человек такой же, как другой или отличается от другого? В твоей маленькой речи есть ошибка. Ты принимаешь за истину, что все люди одинаковы, как горох в стручке. Я нет. Существует элита — группа лучших людей. То ли боги создали их такими, то ли обстоятельства создали их таким образом, не будем спорить. Но они люди подходящие для управления, и потому что они подходят для управления, они правят. И поскольку все остальные подобны скотам, они и ведут себя как скот. Видишь ли, ты представляешь тезис; трудно объяснить его. Ты представляете картину общества, но если правда была бы так нелогична, как твоя картина, вся структура рухнула бы через день. Все, что ты не можешь сделать, так это объяснить, что скрепляет вместе эту нелогичную головоломку.
— Да, — кивнул Гракх. — Я скрепляю ее вместе.
— Ты? Просто сам?
— Цицерон, ты действительно думаешь, что я идиот? Я прожил долгую и опасную жизнь, и я все еще на высоте. Ты спросили меня, что такое политик? Политик — цемент в этом сумасшедшем доме. Патриций не может сделать это сам. Во-первых, он думает так, как ты, а Римские граждане не любят, когда им говорят, что они скоты. Они не знают, что вы узнаете об этом когда-нибудь. Во-вторых, он ничего не знает о том, что такое гражданин. Если бы он оставался им, структура впала бы в коллапс через день. Поэтому он приходит к таким людям, как я. Он не может жить без нас. Мы рационализируем иррациональность. Мы убеждаем людей в том, что величайшее свершение в жизни — умереть за богатых. Мы убеждаем богатых, что они должны расстаться с частью своих богатств, чтобы сохранить остальное. Мы волшебники. Мы забрасываем иллюзии, и иллюзии надежные. Мы говорим людям: вы власть. Ваш голос является источником силы и славы Рима. Вы единственные свободные люди в мире. Нет ничего более ценного, чем ваша свобода, ничего более восхитительного, чем ваша цивилизация. И вы контролируете ее; Вы являетесь властью. И затем они голосуют за наших кандидатов. Они плачут о наших поражениях. Они смеются от радости от наших побед. И они чувствуют гордость и превосходство, потому что они не являются рабами. Независимо от того, как они низки, если они спят в водосточных канавах, если они сидят на общественных местах на гонках и арене весь день, если они душат своих младенцев при рождении, если они живут на пособие по безработице и никогда не утруждают рук, чтобы выполнить дневную работу от рождения до смерти, тем не менее они не рабы. Это грязь, но каждый раз, когда они видят раба, их эго возрастает, и они чувствуют себя полными гордости и власти. Тогда они знают, что они Римские граждане, и весь мир завидует им. И это мое своеобразное искусство, Цицерон. Никогда не умаляй политику.
II
Все это не вызвало расположения Гракха к Цицерону, и когда они наконец пришли к первому большому кресту, который стоял всего в нескольких милях от стен Рима, Цицерон указал на толстяка, который сидя дремал под тентом и заметил Гракху:
— Очевидно, политик по виду и выучке.
— Очевидно, на самом деле это мой старый друг. Гракх приказал носилкам остановиться, и с трудом вылез из них. Цицерон сделал то же самое, радуясь возможности размять ноги. Время близилось к вечеру и темные дождевые тучи наползали с севера. Цицерон указал на них.
— Если хочешь, уходи, — сказал Гракх. У него больше не было желания уговаривать Цицерона. Его нервы были на грани. Несколько дней на Вилла Салария оставили скверный привкус во рту. В чем дело, подумал он? Состарился и стал ненадежным?
— Я подожду, — сказал Цицерон и встал рядом с носилками, наблюдая за Гракхом и человеком под тентом. Очевидно, они знали друг друга. Это была действительно странная демократия среди магистратов и политиков. Это был мир в себе.
— Сегодня вечером, — услыхал Цицерон, слова Гракха.
Человек под навесом покачал головой.
— Секст! — воскликнул Гракх. — Я высказал тебе свое предложение. Я не дам двух проклятий, Секст! Либо ты поступаешь так, как я указываю, либо я никогда не буду говорить с тобой или смотреть на тебя, пока я жив — или пока ты жив. Конца ждать недолго, сидя под этой гнилой плотью.
— Прости, Гракх.
— Не говори мне, что ты сожалеешь. Сделай, как я говорю.
Гракх вернулся и забрался в свои носилки. Цицерон не задал вопроса о том, что только что произошло, но по мере приближения к воротам города, он напомнил Гракху историю, которую он рассказал ранее днем, историю матери, которая слишком любила своего сына.
— Это была забавная история, но ты ее где-то не досказал.
— Разве? Ты когда-нибудь любил, Цицерон?
— Не так, как поют поэты, но эта история…
— История? Теперь, знаешь ли, я не помню, почему я ее рассказал. Должно быть, у меня была причина, но я забыл о ней.
В городе они расстались, и Гракх отправился к себе домой. Когда он добрался до него, почти наступили сумерки и его ждала ванна, освещенная лампой. Затем он сказал своей экономке, что ужин некоторое время подождет, так как он ожидал гостя. Женщина кивнула, а затем Гракх ушел к себе в спальню и лег, слепо и мрачно вглядываясь в темноту. Смерть подтолкнула его, когда он лежал там. Была старая латинская поговорка о темноте. Spatiem pro rnorte facite. Уступи место смерти. Если бы никто не лежал с женщиной, которую он любил. Но Гракх никогда этого не делал. Не с женщиной, которую любил. Он покупал женщин на рынке, старый Гракх. Злой, старый Гракх. Когда женщина приходила к нему, охотно и радостно? Он заставил себя почувствовать подлинность обладания женщинами, которых он покупал как наложниц; но его не было.
Теперь ему пришло в голову, эта песнь в «Одиссее», где Одиссей продолжает свою месть после того, как убил вероломных женихов. В детстве, у Гракха не было преимущества обучения у Греческого учителя, который бы интерпретировал для него классику страница за страницей. Он сам пришел к ней и прочел ее как жаждущий самообразования читает такие вещи. Поэтому он всегда был озадачен жестокой, почти бесчеловечной ненавистью, проявленной Одиссеем к своим рабыням, которые спали с женихами. Он вспомнил, как Одиссей заставил двенадцать женщин унести тела своих любовников во двор и счищать их кровь с грязного пола пиршественного зала. Затем он приговорил их к смерти и поручил своему сыну выполнить приговор. Сын превзошел отца. Телемах задумал устроить двенадцать петель на одной натянутой веревке, подвешивая рабынь в ряд, как ощипанных цыплят.
«Почему такая ненависть», — задавался вопросом Гракх? — «Почему такая дикая, страшная ненависть? Если бы — как это часто случалось с ним — Одиссей разделил свое ложе с любой и каждой из рабынь. Итак, в этом доме было пятьдесят рабынь и пятьдесят наложниц для высоконравственного человека с Итаки. И именно его ждала верная Пенелопа!»
Тем не менее, он, Гракх, сделал то же самое — слишком цивилизованный, возможно, чтобы убить рабыню, которая ложилась в постель с кем то другим — но по существу не отличался в своем отношении к женщинам. За всю свою долгую жизнь он никогда не задумывался о том, что такое женщина. Он похвалялся Цицерону, что не боится признать истину о сути вещей — но истина о женщине в мире, в котором он жил, была чем-то, на что он не осмеливался смотреть. И вот, наконец — поистине прекрасная шутка — он нашел женщину, которая была ни больше ни меньше, человеком. Трудность заключалась в том, что он еще не нашел ее.
Раб постучал в дверь, и когда он заговорил, сообщил ему, что его гость прибыл к ужину.
— Я приду через мгновение. Не беспокойся. Он грязный и оборванный, но я велю выпороть того, кто посмотрит на него носом. Подайте ему теплой воды, вымыть лицо и руки, а затем дайте ему легкую тогу, чтобы прикрыться. Его зовут Флавий Марк. Обращайтесь к нему по имени и почтительно.
Это, очевидно, было исполнено, как и было приказано, ибо когда Гракх вошел в столовую, толстяк, сидевший под тентом у первого распятия, лежал на кушетке, довольно чистый и респектабельный, за исключением того, что ему следовало бы побриться. Когда Гракх вошел, он демонстративно почесал бороду.
— Не мог бы ты добавить ко всему этому бритье?
— Я голоден, и я думаю, что мы должны поесть, Флавий. Ты можешь провести ночь здесь, и я позволю своему парикмахеру побрить тебя утром. Это будет приятнее после спокойного ночного отдыха и бани. Я пожертвую чистую тунику и приличную обувь. Мы одинаковой комплекции, поэтому моя одежда подойдет тебе достаточно хорошо.
Комплекцией они были похожи; их могли ошибочно принять за братьев.
— То есть, если ты не боишься, Секст будет ругать тебя за отказ от его дешевой синекуры и принятие крохи от меня.
— Да, все хорошо, что ты говоришь, — сказал Флавий, с пронзительной ноткой в голосе. — У тебя все хорошо, Гракх. Богатство, комфорт, уважение, честь, власть. Жизнь для тебя, как блюдо со сливками, но для меня она нечто другое, уверяю тебя. Уверяю тебя, человек не чувствует себя хорошо или горделиво, сидя под гниющим трупом и сочиняя ложь, дабы проезжающие немного смазывали его ладонь. Это горькая, неприятная вещь, быть нищим. Но, по крайней мере, когда я был в конце моей связки, я получал кое-что от Секста. Теперь, когда я снова пойду к нему, он скажет — «Ах, ты мне не нужен. Иди к своему большому защитнику и другу, Гракху». Вот что он скажет. Он тебя ненавидит. Он будет ненавидеть меня.
— Пусть он тебя ненавидит, — сказал Гракх. — Секст — лягушка, таракан, дешевый маленький босс! Пусть он ненавидит тебя. Делай то, о чем я тебя прошу, и я пристрою тебя где-нибудь в городе, секретарем, наместником, кем-то, где ты сможешь отложить немного денег и зажить достойной жизнью. Тебе не придется снова ползти к Сексту.
— У меня было много друзей в свое время, когда я был им полезен. Теперь я могу умереть канаве…
— Ты мне полезен, — перебил Гракх. — Положим это в основу. Теперь ешь свой обед и перестань ныть. Боже мой, фортуна улыбается тебе во всем. Но ты боишься признать это. Я не знаю, чего ты боишься.
Еда и вино смягчили Флавия. На кухне у Гракха была повариха — Египетянка. Она искусно извлекала кости, а затем набивала птицу кедровыми орешками и прекрасным ячменем. Все это медленно запекали, поливая бренди и фиговым сиропом. Блюдо подавали с крошечными колбасками, приготовленными из рубленого копченого языка ягненка и цитрусовый кожуры, называемой фоло, и справедливо знаменитой по всему городу. Еда начиналась с дыни, за которой следовали эти два блюда. Затем сливочный суп с фаршем из лобстера, слегка приправленный чесноком. Затем сладкий пудинг с виноградом и финиками, с бумажно-тонкими ломтиками копченой ветчины по бокам. Затем жареные грибы, уложенные на глазированного сига и, наконец, поднос с миндальной пастой и кунжутное печенье на десерт. Горячий белый хлеб и хорошее красное вино продолжало идти в ногу со всем этим, и когда они закончили, Флавий откинулся назад, улыбаясь и устраиваясь поудобнее, при этом его большое брюшко мягко вздымалось и сказал:
— Гракх, я не едал так лет пять. Хорошая еда — это лучший бальзам в мире. Боже мой, такая еда! И ты трапезничаешь так каждый вечер! Ну, ты умный человек, Гракх, а я просто старый дурак. Я полагаю, ты заслужил это, и я не имею права обижаться. Теперь я готов услышать, что ты хочешь мне поручить сделать для тебя. Я все еще знаю нескольких людей, несколько гангстеров, несколько головорезов, несколько сутенеров и несколько мадам. Я не знаю, что я могу сделать, чего ты не можешь сделать сам или найти кого-то другого, кто может сделать это лучше, но я готов.
— Мы поговорим за бренди, — сказал Гракх. Он налил стакан для каждого. — Я думаю, что у тебя есть добродетели, Флавий. Я мог бы найти кого-то другого, кто знает в Риме всех тех, кто занимается телами, душами и страданиями, но я не хочу привлекать к себе первого встречного, кто ко мне набивается. Мне почему-то хочется все сделать тихо и хорошо.
— Я могу держать свой рот закрытым, — сказал Флавий.
— Я знаю, что ты можешь. Вот почему я прошу взяться за это тебя. Я хочу, чтобы ты нашел для меня женщину. Рабыню. Я хочу, чтобы ты ее нашел и купил, за любую цену. И у тебя есть неограниченный кредит на ее поиски.
— Что за женщина? Бог знает, сколько рабынь на рынках. С окончанием Рабской Войны их переизбыток, и эта особая ситуация, заставляет запрашивать хоть какую-нибудь цену. Полагаю, я мог бы найти тебе любую женщину, какую ты захочешь, черную, белую, желтую или коричневую, девственницу или шлюху, старую или молодую, прекрасную или уродливую, блондинку, брюнетку, рыжую — вообще какую угодно. Какую ты хочешь?
— Нет, — медленно произнес Гракх. — Я хочу определенную женщину.
— Рабыню?
— Да.
— Кто она?
— Ее зовут Вариния, и она была женой Спартака.
— Ах… — Флавий внимательно посмотрел на Гракха. Затем он сделал глоток бренди. Затем он снова посмотрел на Гракха.
— Где она? — тихо спросил он.
— Я не знаю.
— Но ты ее знаешь?
— Я ищу и я не знаю. Я никогда не видел ее.
— Ах.
— Прекрати говорить ах, как проклятый оракул!
— Я пытаюсь придумать и сказать что-нибудь умное.
— Я нанял тебя как агента, а не как артиста, — прорычал Гракх. — Ты знаешь, что я хочу от тебя.
— Ты хочешь, чтобы я нашел женщину, но ты не знаешь, где она, и ты никогда не видел ее. Ты знаешь, как она выглядит?
— Да, она довольно высокая, хорошо сложена, но худощава. С высокой, пышной грудью. Она Германка. У нее такие соломенные Германские волосы и голубые глаза. Маленькие ушки, высокий лоб, прямой нос, но не маленький, глубокие глаза и полногубый рот, нижняя губа возможно тяжеловата. Она говорила на убогой Латыни и, возможно, вообще не претендует на Латынь. Она лучше говорит по-Гречески во Фракийском стиле. Два месяца назад она родила ребенка, но ребенок может быть мертв. Даже если ребенок был мертв, у нее все равно было бы в груди молоко, не так ли?
— Не обязательно. Сколько ей лет?
— Тут я не уверен. По крайней мере, двадцать три а, возможно, двадцать. Я не уверен.
— Может, она мертва.
— Это возможно. Если это так, я хочу, чтобы ты узнал, я хочу, чтобы ты подтвердил мне, что она умерла. Но я не думаю, что она мертва. Она не из тех, кто кончает с собой, и такая женщина скоро не умрет.
— Откуда ты знаешь, что она не покончит с собой?
— Я знаю, я не могу это объяснить, но знаю.
— После того, как Спартак потерпел поражение, — сказал Флавий, — разве они не взяли в его лагере около десяти тысяч женщин и детей?
— Было двадцать две тысячи женщин и детей. Двенадцать тысяч стали жертвами солдатни. Это самый гнилой скандал, о котором я когда-либо слышал, но за ним стоял Красс, и он отдал свою долю добычи в государственную казну, что не было широким жестом с его стороны, так как его доля стоила очень мало. Широким жестом было не брать себе никаких рабов. Он знал, какое положение сложится на рынке.
— И Вариния была среди этих женщин?
— Возможно. Возможно, нет. Она была женой их начальника. Возможно, они использовали специальные средства для ее защиты.
— Я не знаю, рабы сделали фетишем равенство.
Гракх допил свой бренди и налил еще. — Ты берешься выполнить эту работу или нет? Ты можешь не объяснять мне свое решение, Флавий. Это тяжелая работа.
— Я знаю, что это так. И сколько времени ты мне дашь?
— Три недели.
— Ах, в наше время — ах — …Флавий широко распахнул руки. — Это совсем не время. Возможно она не в Риме. Мне придется отправить людей в Капую, в Сиракузы, на Сицилию. Возможно, в Испанию и Африку. Будь благоразумен.
— Я настолько разумен, насколько предполагаю. Черт возьми, иди к Сексту и прими от него милостыню.
— Хорошо, Гракх. Не нужно быть таким злым. Но предположим, что мне придется купить нескольких женщин? Знаешь ли ты, сколько Германок соответствует этому конкретному описанию?
— Очень много, я уверен. Мне не нужен кто-то, подходящий к этому описанию. Хочу Варинию.
— И сколько я заплачу за нее, если найду ее?
— Цена не имеет значения. Я благословлю это.
— Хорошо, согласен, Гракх. Налей еще один бокал этого превосходного бренди, прошу тебя, пожалуйста. Бренди было налито. Флавий растянулся на кушетке, потягивал его и рассматривал человека, нанявшего его.
— У меня есть определенные таланты, не так ли, Гракх?
— Действительно так.
— Но я остаюсь бедным, я остаюсь неудачником. Гракх, позволь мне задать тебе один вопрос, прежде чем мы оставим эту тему. Не отвечай, если ты этого не хочешь, но не сердись.
— Спроси.
— Почему ты хочешь эту женщину, Гракх?
— Я не сержусь, но я думаю, нам пора спать. Мы не так молоды, как раньше.
III
Но в те времена мир не был ни таким большим, ни сложным, как сегодня, и менее чем за три недели, Флавий появился у дома Гракха и объявил об успешном завершении своей задачи. Деньги, как говорят, имеют мягкую поверхность, и она стирает то, что обрабатывает. Флавий был другим, хорошо одетым, выбритым и уверенным в себе, так как выполнил сложную задачу до конца. Он сидел с Гракхом над бокалом вина и забавлялся своей информированностью, а сам Гракх сдерживал свое нетерпение.
— Я начал, — объяснил Флавий, — с самой головоломной работы, разговорить офицеров, которые участвовали в разделе добычи. Поскольку Вариния была красива и хорошо сложена, я понял, что она будет выбрана в эту первую группу. Но когда ты поймешь, что весь вопрос о присвоении рабов незаконный, и что пятьсот или шестьсот офицеров имели к этому отношение, и у очень немногих из них было хоть какое-то желание поговорить, ты видишь, как это было непросто. Ну, удача была с нами. Люди помнили. В то время, когда сообщалось, что рабы побеждены, люди вспомнили эту женщину, которая не расставалась с новорожденным ребенком. Они не знали, что это была жена Спартака или ее имя было Вариния. Ты должен понять, Красс послал отряд кавалерии против рабского города, лагеря или деревни или того, как вы это называете, сразу после битвы. Затем пехота последовала за ними. Рабские женщины и дети там — было несколько мальчиков по тринадцать и четырнадцать лет, — не оказали большого сопротивления. Они были ошеломлены. Они только что услышали, что рабская армия была уничтожена. Но ты знаешь, как ведут себя солдаты после битвы, и я полагаю, что это не пикник, сражаться с рабами. Они…
— Мне не нужно резюме о настроении легионеров, — сказал Гракх. — Допускаю, что ты сообщаешь мне факты.
— Я только пытаюсь описать ситуацию. Я имею в виду, что было много бессмысленных убийств, потому что наши солдаты были злы и горячи. Вариния просто родила. Ну, рабский ребенок вряд ли стоит своего веса в золоте в наши дни, и то, что дало мне ключ к ней, было рассказом о солдате, который поднял этого ребенка за ногу и размахнулся, собираясь размозжить ему голову об угол палатки. Сам Красс остановил его. Красс спас ребенка и убил солдата своими руками. Никогда бы не заподозрил Красса, не так ли?
— Меня не интересует то, чего можно было бы ожидать от Красса. Ты что, старый пустозвон, Флавий? Ты нашел Варинию? Она моя? Ты ее купил?
— Я не мог ее купить.
— Почему? — внезапно взревел Гракх, в гневе вскочив на ноги, так пугающе, ибо это было неожиданно. Когда он бросился к Флавию, тот забился в глубь кресла, и Гракх схватив его своей ручищей за горловину туники, весь перекошенный, заорал, — Почему? Почему, ты жирный, бесполезный бродяга? Она мертва? Если ты напортачил, я клянусь, что отправлю тебя в канаву навсегда! На здоровье!
— Она не мертва…
— О, но ты такой ветрогон! Как мешок с ветром, пердишь а не говоришь! Почему ты ее не купил? Он отпустил Флавия, но продолжал нависать над ним.
— Просто успокойся! — внезапно и громко сказал Флавий. Ты велел мне кое-что сделать, и я это сделал. Возможно, я не такой богатый, как ты, Гракх. Может быть я вернусь в сточную канаву. Но это не дает тебе права говорить со мной, как с пустозвоном. Я не твой раб. Это плохо, когда человек делает то, что делаю я. Тебе незачем делать еще хуже.
— Прости.
— Я не купил ее, потому что она не продается. Вот и все.
— Цена?
— Не цена. Нет никакой цены. Она принадлежит Крассу. Она живет в его доме. И она не продается. Ты думаешь, что я пытался? Красс был в Капуе, и пока он был там, я взялся за дело с его агентами. О, нет — нечего делать. Это даже не обсуждается. Как только разговор дошел до этой рабыни, они закрылись, как моллюски. Они ничего не знают о такой рабыне. Они не называли цену. Они не спекулировали. Я позволил деньгам упасть в их ладони, но это ничуть не изменило. Если бы я пожелал парикмахера или повара или экономку, они бы это устроили. Почему то они даже были готовы заключить сделку насчет красивой Сирийки, которую Красс купил в прошлом году, и мне удалось бы провернуть ее. Они были вполне готовы сделать это для меня, но не с Варинией.
— Тогда откуда ты знаешь, что это Вариния, и откуда ты знаешь, что она там?
— Я купил эту информацию у рабыни гардеробщицы. О, не думай, что семья Красса — одна счастливая семейка. У него есть сын, который ненавидит его до кишок и жена — она живет отдельно от него — которая бы перерезала ему горло, и интригуют в этом месте, как где-нибудь в Дамаске. Просто прелестно. Я мог бы купить, но я не смог купить Варинию.
— Ты узнал, почему он ее купил? Почему он содержит ее?
Флавий засмеялся. — Действительно, я узнал. Красс влюблен в нее.
— Как!
— Да, великий Красс нашел любовь.
Тогда Гракх сказал нарочито медленно, — Черт возьми, Флавий, если ты разболтаешь об этом деле, если оно когда-нибудь всплывет, если я когда-нибудь услышу, что-нибудь сказанное об этом в любом месте, так помоги мне Бог, я увижу, что ты распят.
— Что это за способ предостеречь? Ты не Бог, Гракх.
— Нет. Нет, даже отдаленно не связан с кем-либо из богов, вопреки притязаниям некоторых из наших высокородных полоумных. Нет, и все. Но я настолько близок к Богу, как никто никогда в Римской политике, и я достаточно близок, чтобы вставить тебя в рамку, Флавий, и увидеть тебя на кресте. И если кто-нибудь об этом узнает, я сделаю это. Попомни мое слово.
IV
Во второй половине следующего дня, Гракх отправился в бани, политически целесообразный акт, не лишившийся своих наград. Все больше и больше общественные бани становились политическими и социальными центрами; сенаторы и магистраты занимали должности и теряли их в банях; миллионы сестерциев переходили из рук в руки в банях; они были объединенной фондовой биржей и политическим клубом; быть замеченным в банях через определенные промежутки времени, было почти обязательством. Были три большие и хорошо оборудованные бани, которые патронировал Гракх, Клотум, довольно новая, и две других, которые были старше, но все же элегантны. Хотя они не были бесплатны для всех граждан, цена входного билета была чрезвычайно скромной, недостаточной, чтобы удержать даже бедного человека; хотя определенный социальный статус удерживал чернь от этих конкретных мест.
В хорошую погоду весь Рим был днем вне дома. Через час после полудня, даже сокращалось число Римских рабочих; было проще не работать лишних часов, жить на пособие по безработице. Дневное время принадлежало свободному человеку; рабы работали; Римский гражданин отдыхал.
Однако Гракх мало интересовался играми, и только изредка гонками. Он несколько отличался от своих коллег тем, что не мог смотреть на драму двух голых мужчин, с ножами в руках, режущих друг друга, пока они не превращались в ужас разорванной плоти и струящейся крови. Он также не видел удовольствия в наблюдении за тем, как человек извивается в рыбацкой сети, в то время как его глаза были выколоты и живот пронзен длинными рыболовными вилами. Время от времени, во второй половине дня, он наслаждался гонками возниц, но гонки на колесницах, становились все более и более физическим состязанием между соперничающими возницами, с вечно неудовлетворенной аудиторией, если голова не была разбита, или тело раздавлено, они только скучали. Дело не в том, что он был более мягким, чем другие люди; просто он ненавидел глупость, и ему эти дела представлялись чрезвычайно глупыми. Театр он вообще не понимал, и посещал только формальные открытия, где он должен был появиться как городской функционер.
Его наибольшим удовольствием во второй половине дня была прогулка до бань, через грязные, извилистые, бесконечные улицы; его любимый город. Рим, он всегда любил; Рим был его матерью. По его словам, его мать была шлюхой, и он был изгнан из чрева матери в грязь улицы. Но до сих пор он любил эту мать, и эта мать любила его. Как он мог объяснить Цицерону, что он имел в виду, пересказывая ту старую легенду? Цицерону пришлось бы сначала полюбить Рим, и такая любовь должна сочетаться со знанием, как гнусен и зол этот город.
Эта гнусность и зло были понятны Гракху. — Почему я должен идти в театр? — спросил он однажды одного из своих друзей интеллектуалов. — Могут ли они поставить на сцене то, что я вижу на улицах города?
Было на что посмотреть, ладно. Сегодня он проделал это почти церемониально. Будто он спросил себя, — Когда еще мне удастся погулять так снова, когда?
Сначала он пошел на дневной рынок, где в палатках торговали еще час, прежде чем закрыться. Нужно было пробиться через толпу визгливых женщин, чтобы идти по этой улице, но он осторожно прошествовал сквозь них, огромный в своей белой тоге, как большой военный корабль под легким ветром. Вот чем питался Рим. Здесь были горы сыра, круглые сыры, квадратные сыры, черные сыры, красные сыры, белые сыры. Здесь вывесили копченую рыбу и гусей, забитых свиней, говяжью грудинку, нежных ягнят, угрей и сельдь, засоленная в бочках, бочки с соленьями, пахнущие так остро и приятно. Здесь были кувшины масла с Сабинских холмов и из Пицены, чудесные Галльские ветчины, свисающая отовсюду требуха, большие деревянные чаши с потрохами.
Он задержался у овощных прилавков. Он помнил время, когда каждый крестьянин на двадцать миль в округе имел свою собственную садовую тачку и когда весь Рим вкушал чудесное разнообразие овощей, привозимых на рынок. Но теперь латифундии интересовали только денежные культуры, будь то пшеница или ячмень, а цена на овощи вышла далеко за пределы покупательной способности любого, кроме правящего класса. Тем не менее, на одном из них обнаружились груды редиса и репы, салат пяти сортов, чечевица и фасоль, капуста, кабачки, дыни и спаржа, трюфели и грибы — большое, красочное разнообразие овощей и фруктов, груды Африканских лимонов и гранатов, желтые и красные, такие яркие и сочные, яблоки, груши и фиги, привезенные из Аравии, виноград и дыни из Египта.
— Какое удовольствие просто смотреть на это! — думал он.
Он прошел через окраину Еврейского квартала города. Иногда он занимался Евреями, как политик. Что за странные люди они были — так давно в Риме и все еще говорят на собственном языке и поклоняться своему собственному Богу и все еще бородаты и носят эти свои длинные полосатые плащи, независимо от погоды! Никто не видел их на играх или гонках; никто не видел их в суде. Их почти никто не видел, кроме жителей их собственного квартала. Вежливые, гордые, отчужденные — В свое время, они высосут из Рима больше крови, чем Карфаген, — часто думал Гракх, увидев их.
Он подошел к проходной улице и встал в стороне от витрины, когда мимо протопала Городская Когорта, стуча в барабаны и дуя во флейты. Как всегда, дети побежали за ними, и, как всегда, он мог просто взглянуть из стороны в сторону и увидеть, наблюдая парад, Арабов, Сирийцев, Сабинян.
Он подошел туда, где возвышающиеся многоквартирные дома уступили место садам и свету, мраморным портикам, прохладным сводчатым аркам и широким проспектам. На Форуме, уже собрались игроки в кости. Азартные игры были в Риме, словно болезнь, а кости были худшим проявлением болезни. Каждый день, по всему Форуму толпились игроки, перекатывая кости, молясь с костями, обращаясь к костям. У них был собственный язык. Бездельники, праздношатающиеся солдаты, четырнадцати и пятнадцатилетние девочки, которые были повсюду в городе, ничего не делающие, плодящиеся в грязных маленьких квартирках, живущие, как жили их родители, на пособие, и не занимающиеся ничем, кроме равнодушной проституции. Он слышал, что многие из этих девушек ложились с мужчиной в постель всего за стаканчик вина и кодранты, самую мелкую монету в обращении. Когда-то он и многие другие считали это явление ужасным и чудовищным, но в эти дни, когда тень стыда не падала на добродетельного женатого мужчину, который держал дюжину рабынь, приласкать его перед сном, это уже перестало быть вопросом для беспокойства или дискуссий.
— Мало-помалу, — подумал Гракх. — Целый мир подходит к концу, но мы никогда не перестаем удивляться этому. И почему мы должны? Это происходит так медленно, а жизнь так коротка!
Здесь и там он приостанавливался, чтобы посмотреть одну из партий в кости. Он мог вспомнить, как играл в кости, когда был подростком. Тогда вы не могли нормально жить на пособие, и были определенные вопросы этики, которые заставляли гордого человека отказаться от пособия, даже если это означало голод.
Теперь он подошел к баням. Он тщательно спланировал свой приход. Шансы были три к одному, что Красс будет сегодня в банях и что он прибудет примерно в это же время. И, конечно же, когда Гракх вошел в аподитерию, как назывались раздевалки, Красс был уже там, разделся и остановился, чтобы полюбоваться своим длинным, худощавым телом в высоком зеркале. Комнаты заполнялись. Здесь был интересный срез городской жизни, котел для политической мешанины, немного праздных особ голубых кровей, но обладающих достаточной политической властью, чтобы сдвинуть город с его оснований, банкиров и могущественных купцов, административных боссов, импортеров рабов, манипуляторов голосами, галерея мелких подручных боссов и лидеров банд, важное сенаторское собрание, даже ланисты, один или два, трио бывших консулов, магистрат, один или два актера и кружок из десятка важничающих военных. Они смешивались с достаточным количеством людей, не имеющих особого значения, поддерживающих демократию бань, о которой Рим важно похвалялся. Цари и сатрапы Восточных земель никогда не могли преодолеть тот факт, что правители Рима — что означало, правители мира — так небрежно смешались с рядовыми горожанами, и так равнодушно шествовали по городским улицам.
Периодически поглядывая на Красса, Гракх сел на скамью и позволил рабу снять с себя обувь. Между тем он отвечал на приветствия, кивал и улыбался, вставляя слово здесь, слово там. Спрошенный, он дал совет, кратко и решительно. Он также высказал суждения, когда его спросили, краткие и определенные мнения о беспорядках в Испании, ситуации в Африке, о необходимости нейтралитета Египта — этой вечной житницы города — и проблеме, что делать с непрекращающейся Еврейской провокацией в Палестине. Он успокоил торговцев, которые хныкали, что цена на рабов будет продолжать падать, пока не разрушит экономики, и он развенчал слухи о том, что армия в Галлии планировала переворот. Но все время он наблюдал за Крассом, пока, наконец, миллионер, все еще голый и демонстрирующий свою стройность, достаточно не нагулялся. Красс не мог противостоять искушению, постоять для публичного сравнения, при раздевании Гракха. Когда рабы совлекли с политика тогу, человек-гора был раскрыт, но все же впечатлял. Когда явилась туника, вид слишком толстого человека был хуже любой незатейливой наготы. Странно, что Гракх никогда прежде не стыдился своего тела.
Вместе они пошли в тепидарий, комнату отдыха и банный клуб. Здесь были скамейки и коврики, на которых можно было вытянуться и расслабиться, но общая практика заключалась в том, чтобы прогуливаться туда и обратно между погружениями в бассейн. Из этой широкой и красивой галереи, отделанной мрамором, украшенной мозаиками и статуями, можно было пройти в открытый холодный бассейн, теплый бассейн, горячую ванну, парную и через каждый из них, в различные тренажерные и массажные кабинеты. Затем, завернувшись в прохладную простыню, можно было побаловать себя садовой прогулкой, библиотекой — часть бань — и комнатами отдыха, соляриями. Вся эта рутина была для тех, у кого было много свободного времени, чтобы провести его в бане. Гракх обычно удовлетворялся холодным погружением, полчаса в парилке, а затем массаж.
Но теперь он закалял себя перед Крассом. Резкие слова и суровые чувства были, очевидно, забыты. Голый, толстый и рыхлый, он шел рядом с генералом, будучи очаровательным и внимательным, — в чем он был самым искусным.
— Наведение мостов, — замечали люди, смотревшие на них, и задавались вопросом, какие новые политические союзы будут здесь созданы, поскольку Красс и Гракх не знали такого товарищества. Красс, однако, терпеливо ждал, — Что бы он ни делал, — сказал он себе, — ему непременно нужно. Он взял немного оскорбительный тон и спросил политика:
— С каких это пор ты являешься авторитетом по Египту, а также другим вещам?
— Ты имеешь в виду то, что я сказал раньше? Ну, несколько общих слов заполняют пробел. Дело репутации. — Это был новый Гракх.
— Репутация всезнайки?
Гракх засмеялся. — Ты был в Египте, не так ли?
— Нет. И я не притворяюсь.
— Ну-ну, я не знаю, Красс. Мы огрызаемся и рычим друг на друга. Мы могли бы быть друзьями. Каждый из нас — друг, которого стоит иметь.
— Я тоже так думаю. Я также циничен, есть цена дружбы.
— Да?
— Да, действительно, что же такого у меня есть, что делает мою дружбу столь драгоценной? Деньги? У тебя почти столько же.
— Я не забочусь о деньгах.
— Да. Что тогда?
— Я хочу купить у тебя раба, — выпалил Гракх. Вот оно. Готово.
— Моего повара, без сомнения. Если бы у тебя были волосы, Гракх, я бы сказал, что тебе нужен парикмахер. Команда носильщиков? Или, возможно, женщина. Я слышал, что в твоей фамилии нет никого, кроме женщин.
— Черт побери, ты знаешь, кого я хочу! — крикнул Гракх. — Я хочу Варинию.
— Кого?
— Варинию. Давай не будем играть в игры друг с другом.
— Мой дорогой Гракх, ты играешь в игры. Кто продает тебе информацию?
— Я информирован. — Толстяк остановился и взглянул на собеседника. — Смотри — смотри, Красс. Без околичностей. Без торговли. Без переговоров. Я скажу тебе прямо. Я заплачу тебе самую высокую цену за рабыню в Риме. Я заплачу тебе миллион сестерциев. Я заплачу тебе золотом, и предоставлю тебе все и сразу же, если ты отдашь мне Варинию.
Красс скрестил руки и тихо присвистнул. — Теперь это цена. Это привлекательная цена. О такой цене могли бы писать стихи. Когда человек может сегодня выйти на рынок и купить зрелую, грудастую красотку за тысячу сестерциев, ты готов заплатить в тысячу раз больше за истощенную Германку. Теперь это что-то. Но как я могу взять такую сумму? Что бы они сказали? Они сказали бы, что Красс — проклятый вор.
— Прекрати играть со мной!
— Играть с тобой? Мой дорогой Гракх, ты играешь со мной. У меня нет ничего, что ты можешь купить.
— Я сделал серьезное предложение.
— И я серьезно отвечаю тебе.
— Я удваиваю свою цену! — зарычал Гракх. — Два миллиона.
— Я никогда не знал, что в политике крутится так много денег.
— Два миллиона. Возьми их или откажись.
— Ты меня утомил, — сказал Красс, — и ушел.
V
— Вариния, Вариния, теперь ты должна одеться. Теперь мы должны одеть тебя, Вариния, потому что хозяин возвращается домой, и ты должна сидеть и обедать с ним. Почему ты так много делаешь для нас, Вариния?
— Я не хочу утруждать тебя.
— Но ты знаешь, как много ты делаешь для нас, Вариния. Ты говоришь нам, что ты рабыня. Ты не хочешь, чтобы над тобой стояли четыре рабыни, исполнительницы пожеланий. Нет, ты просто рабыня, как и мы. Ты говоришь нам, насколько ты несчастна. Ты знаешь, как это, быть рабом. Или, может быть, когда ты была со Спартаком, покоряя весь мир, ты забыла, что это такое, быть рабом. Тогда ты была королевой, не так ли, Вариния? Так?
— Не надо так больше! Зачем ты это делаешь? Разве я когда-либо ставила себя выше вас?
— Тебе не обязательно, Вариния. Хозяин отличает тебя от нас. Иногда мы ложимся в его постель, когда ему скучно. Одна, другая, третья. Но он любит тебя, Вариния. Вот почему ты становишься обузой для нас. Мы получаем взбучку, если ты не одета именно так. Тебя не избивают. Избивают нас.
— Пусть попробует ударить меня!
— Пусть, просто позволь ему. Мы хотим видеть его, бьющим тебя.
— Хорошо, хорошо, — сказала она им. — Сейчас я кормлю грудью ребенка. Позвольте мне закончить кормить мальчика. Тогда я оденусь. В любом случае, вы хотите, чтобы я оделась. Я не доставлю вам хлопот. Только позвольте мне закончить кормить моего ребенка.
— Долго?
— Он долго не пьет, просто посмотри на него. Он уже затихает. Полчаса, и я буду готова. Тогда он будет спать. Я обещаю тебе, что я сделаю все, что вы хотите, чтобы я сделала. Я буду носить то, что вы хотите.
Поэтому они ненадолго оставили ее. Трое из них были Испанками. Четвертая — Сабинянкой, и ее разъедало изнутри то, что родная мать продала ее за долги. Вариния это понимала. Это было жестоким делом, когда тебя продали родные, и это ожесточило ее. Зависть, ревность, горечь изводили обитателей этого дома. Весь дом изводился. Она кормила мальчика и тихо пела ему.
«Спи, мой мальчик, спи, любимый, Пока твой отец в лесу, Ищет выдру, пронзает выдру, Приносит шкуру, полночную мягкость, Никогда ты не замерзнешь зимой Коснись меня мальчик, мои любимый…»Посасывание ослабевало. Она чувствовала, как давление на сосок слабеет. Когда он сосал жадно и сильно, утоляя свой голод, резкий ток пронзал все ее тело. И понемногу, когда его живот заполнился, ощущение успокаивалось. Что за чудо, кормить ребенка грудью!
Она дала ему другую грудь, на всякий случай, вдруг ему было нужно больше молока, и она погладила его по щечке, чтобы снова начался сосательный рефлекс. Но он был накормлен. Его глазки были закрыты, и у него было монументальное безразличие детей, чьи животы полны. Некоторое время она прижимала его к своей теплой обнаженной груди; затем она положила его в кроватку и запахнула платье на груди.
«Как он красив», подумала она, стоя над ним. «Пухленький, округлый и сильный — какой прекрасный ребенок! Его волосы были похожи на черный шелк, а глазки были темно-синие. Эти глаза потемнеют, как глаза его отца, но о волосах ничего не скажешь. Когда этот черный, пуховый шелк сотрется, у него могут вырасти темные кудри или золотые и прямые».
Он быстро и легко уснул. Его мир был совершенным и правильным. Его мир был миром жизни, управляемый собственными простыми законами жизни, безмятежный и несложный. Его мир был миром, который пережил всех остальных…
Теперь она оставила его и отправилась туда, где ее ждали, чтобы одеть. Четыре рабыни одевали ее для обеда с человеком, владевшим ею. Она стояла послушно, когда они сняли с нее одежду и облачили ее обнаженное тело. Это было все еще очень прекрасное тело, длинноногая, еще прекраснее от полноты ее материнской груди. Они обернули ее простыней, и она легла на кушетку, так чтобы орнатрикс могла подготовить лицо и руки.
Сначала припудривание, тончайше растертым мелом ее рук и лица, мелом, делающим матовыми ее щеки. Затем помада, светло-красная на ее щеках, тяжелая красно-коричневая на ее губах. Затем то, что они назвали fuligo, черную угольную пасту, чтобы подчернить брови.
Когда это было сделано, она села и позволила им заняться волосами. Мягкие, прямые светлые волосы были тщательно собраны в пучок, удерживаемый на месте помадой и маленькими лентами.
Теперь драгоценности. Она стояла обнаженная, без простыни, послушная и вялая, в то время как диадема прикреплялась к ее волосам. Затем были золотые серьги, а затем золотое с сапфирами колье, называемое monile. Маленькие парные браслеты украшали ее лодыжки и запястья, и по бриллиантовому кольцу на мизинце обеих рук. Она одета правильно и великолепно, одета как самый богатый человек в Риме, одевал бы свою любовницу, а не свою рабыню. Не удивительно, что эти бедные дьяволицы, приставленные к ее гардеробу, не могли жалеть ее. Посмотрите, как она носит императорское состояние только в драгоценностях! Как можно жалеть ее?
В то время самым ценным материалом в Риме был не шелк, а тонкий и замечательный чистый хлопок, спряденный в Индии, и имеющий качество паутины, с которым не мог сравниться ни какой шелк. Теперь они прицепили хлопковую столу к ее голове. Это было длинное, просто обрезанное платье, собранное вокруг талии вязанным поясом, называемым цона. Единственным украшением платья была золотая тесьма на подоле, и в действительности оно не нуждалось в украшении, его линии были такими простыми и потому восхитительными. Но Вариния никогда не могла отрешиться от осознания того факта, что каждая линия ее тела проявлялась; это была нагота, которая означала отвращение и деградацию, и она радовалась истеканию молока из своих грудей, которое оставляло на платье пятна и портило его вид.
Завершала все это большая, бледно-желтая шелковая шаль; Вариния носила ее как плащ. Она прятала под ней свое платье. Каждый раз, когда она появлялась к обеду, Красс говорил:
— Дорогая, дорогая, почему ты скрываешь свое прекрасное тело? Сбрось свой supparum. Платье под ним обошлось в десять тысяч сестерциев. По крайней мере, я должен иметь удовольствие смотреть на него, если никто другой этого не делает. Он сказал это снова сегодня вечером, когда она вошла в столовую, и снова сегодня вечером, она послушно позволила шали упасть.
— Ты меня озадачиваешь, — сказал Красс. — Ты очень меня озадачиваешь, Вариния. Думаю, я однажды говорил тебе, что я имел удовольствие — или неудовольствие — необходимость, провести вечер в своем лагере в Цизальпинской Галлии с этим чудовищным ланистой, Батиатом. Он описал мне тебя. Он описал тебя как дикую кошку. Очень яркое описание женщины, которую невозможно приручить. Но я не вижу никаких признаков этого. Ты необычно послушна и уступчива.
— Да.
— Интересно, что изменило тебя. Ты не хочешь мне сказать, я полагаю.
— Я не знаю, я не могу тебе сказать.
— Я думаю, ты знаешь, но это пройдет. Ты выглядишь прекрасно сегодня вечером. Ухоженная, хорошо одетая — Вариния, как долго это будет продолжаться? Я был очень добр к тебе, не так ли? Горе — это горе, но по сравнению с соляными копями. Я мог бы отобрать твоего ребенка и продать его за триста сестерциев, которые он принесет на рынке, а затем отправить тебя в копи. Тебе бы это понравилось?
— Мне это не понравится.
— Ненавижу говорить так, — произнес Красс.
— Все в порядке. Ты можешь говорить так, как тебе угодно. Ты владеешь мной.
— Я не хочу владеть тобой, Вариния. На самом деле, ты владеешь мной как раз так, всецело. Я хочу тебя, как мужчина женщину.
— Я не могу остановить тебя — не больше, чем любой другой раб в доме может остановить тебя.
— Что ты говоришь!
— Почему так ужасно это говорить? Разве никто в Риме не говорит о таких вещах?
— Я не хочу насиловать тебя, Вариния. Я не хочу взять тебя как рабыню. Да, у меня здесь были рабыни. Я не знаю, со сколькими женщинами я спал. Женщины, и мужчины тоже. Я не хочу иметь секреты от тебя. Я хочу чтобы ты знала меня, как я. Потому что, если ты меня полюбишь, я стану кем-то другим. Кем нибудь новым и прекрасным. Боже мой, знаешь ли ты, что люди называют меня самым богатым человеком в мире? Может быть, я так не считаю, но с тобой мы могли бы править миром.
— Я не хочу править миром, — сказала Вариния, ее голос ровный, беззвучный, мертвый голос, как всегда, когда она разговаривала с ним.
— Разве ты не веришь, что я был бы другим, если бы ты полюбила меня?
— Я не знаю, мне все равно.
— Но тебе не все равно, если что-то случится с твоим ребенком? Почему ты не даешь пригласить кормилицу? Сидишь там с молоком, бегущим из твоей груди…
— Почему ты всегда угрожаешь мне ребенком? Ребенок принадлежит тебе, и я принадлежу тебе. Ты считаешь, что, угрожая убить моего ребенка, ты заставишь меня полюбить тебя?
— Я не угрожал убить твоего ребенка.
— Ты…
— Прости, Вариния. Мы всегда говорим об одном и том же. Пожалуйста, ешь. Я делаю то, что могу. Я подаю тебе блюда, такие как эти. Не говори мне, что тебе все равно. За стоимость этого ужина можно купить виллу. По крайней мере, поешь. Откуси кусочек. Слушай, позволь мне рассказать тебе кое-то забавное, случившееся сегодня. По крайней мере, тебе это может показаться забавным. И поешь немного.
— Я ем столько, сколько мне нужно есть, — сказала Вариния.
Вошел раб и поставил утку на серебряном блюде. Другой раб разрезал ее. У Красса был круглый стол — они только что вошли в моду — с непрерывающейся кушеткой, окружающая его на две трети. Обедающие ели полулежа, обложившись грудой шелковых подушек.
— Эта утка, например, она копченая, фарширована трюфелями и приготовлена с терпкими, замоченными в бренди персиками.
— Это очень вкусно, — сказала Вариния.
— Да, я говорил тебе раньше о забавной вещи, которая произошла сегодня. В бани пришел Гракх. Он ненавидит меня так, что больше не может скрывать. Как ни странно, я его не ненавижу. Я забыл — ты его не знаешь. Он сенатор и великая политическая сила в Риме — или был. Сегодня его сила очень шаткая. Он один из новой команды, вытащивших себя из сточной канавы и сделавших состояние из взяток и блокирования голосов. Жирный человек-свинья. Нет гордости — нет тела; обычно это так. И никакой чувствительности тоже, поэтому он будет сидеть на своем троне, пока его не смоет из-под него. Хорошо, я сразу понял, что он хотел от меня чего-то. Он провел отличный показ, демонстрируя мне свою жирную тушу в тепидарии. И наконец, он выступил с предложением. Он хочет тебя купить. Предлагалась довольно высокая цена, и затем, когда я отмахнулся от него, он удвоил цену. Очень определенно. Я оскорбил его, но он столь толстокож, что его ничем не проймешь.
— Почему ты не продал меня? — спросила Вариния.
— Ему? Дорогая, ты должна увидеть его однажды, выгуливающего свою плоть. Или тебе это не важно?
— Это не имело бы значения, — сказала Вариния.
Красс отодвинул блюдо и уставился на нее. Он выпил свой стакан вина, налил другой, а затем, охваченный внезапной яростью швырнул стакан через комнату. Теперь он говорил с обдуманным контролем.
— Почему ты так меня ненавидишь?
— Должна ли я любить тебя, Красс?
— Да, потому что я дал тебе больше, чем Спартак когда-либо.
— Ты нет, — сказала она.
— Почему? Почему нет? Что такое он был? Он бог?
— Он не был богом, — ответила Вариния. — Он был просто человеком. Он был простым человеком. Он был рабом. Разве ты не знаешь, что это значит? Ты проживший свою жизнь среди рабов.
— И если я отвезу тебя в деревню и отдам какому-нибудь землепашцу, ты могла бы жить с ним и любить его?
— Я могу любить только Спартака. Я никогда не любила другого человека. Я никогда не полюблю другого человека. Но я могла бы жить с полевым рабом. Он был бы кем-то вроде Спартака, хотя Спартак был рудокопом, а не полевым рабом. Это он. Ты думаешь, что я очень проста, и я так думаю, и я тоже глупа. Иногда я даже не понимаю, о чем ты говоришь. Но Спартак был проще, чем я. По сравнению с тобой он был как ребенок. Он был чист.
— Что ты подразумеваешь под чистотой? — спросил Красс, контролируя себя. — Я выслушал от тебя столько всякого мусора! Спартак был беззаконным врагом общества. Он был профессиональным мясником, ставшим убийцей вне закона, врагом всего прекрасного, порядочного и хорошего, что создал Рим. Рим принес мир и цивилизацию всему миру, но эта рабская грязь умела только жечь и уничтожать. Сколько вилл лежит в руинах, потому что рабы не знали и не понимали цивилизацию! Что они сделали? Чего достигли за четыре года, что они сражались с Римом? Сколько тысяч умерло, потому что рабы восстали? Сколько горя и страданий было принесено в мир, потому что эта грязь мечтала о свободе — свободе уничтожать!
Она сидела молча, склонив голову, опустив глаза.
— Почему бы тебе не ответить мне?
— Я не знаю, как тебе ответить, — тихо сказала она. — Я не знаю, что эти вопросы означают.
— Я слушал от тебя то, что не спустил бы никому другому на земле. Почему бы тебе не ответить мне? Что ты имела в виду, когда ты сказала, что Спартак был чист? Я менее чист?
— Я тебя не знаю, — ответила Вариния. — Я тебя не понимаю, я не понимаю Римлян. Я знаю только Спартака.
— И почему он был чист?
— Я не знаю. Ты думаешь я не спрашивала себя? Может быть, потому, что он был рабом. Может быть, потому, что он так много страдал. Как ты можете понять страдания раба? Ты никогда не был рабом.
— Но чист, ты сказала чист.
— Для меня он был чист, он не мог сделать ничего плохого.
— И ты думаешь, что было хорошо поднять это восстание и предать половину мира огню?
— Мы не поджигали мир. Все, что мы хотели — нашей свободы. Хотели жить в мире. Я не умею говорить так, как ты. Я не образована. Я даже не могу хорошо говорить на вашем языке. Я смущаюсь, когда ты обращаешься ко мне. Я не смущалась, когда была со Спартаком. Я знала, чего мы хотим. Мы хотели быть свободными.
— Но вы были рабами.
— Да. И почему одни должны быть рабами, а другие свободными?
Красс заговорил более мягко, — Ты живешь сейчас в Риме, Вариния. Я провез тебя по городу в моих носилках. Ты видела силу Рима, бесконечную, безграничную силу Рима. Римские дороги тянутся через весь мир. Римские легионы стоят на краю цивилизации и сдерживают силы тьмы. Государства трепещут при виде жезла легата, и там, где есть вода, Римский флот управляет морями. Ты видела, как рабы разгромили некоторые из наших легионов, но здесь, в городе, от этого не пробежала даже рябь. По всякому рассуждая, разве можно предположить, что несколько мятежных рабов могли бы свергнуть могущественнейшую силу, которую когда-либо знал мир, — власть, с которой не могут сравниться все империи древности? Разве ты не понимаешь? Рим вечен. Римский путь — это лучшее, что когда-либо создавало человечество, и он будет существовать вечно. Я хочу, чтобы ты это поняла. Не плачь о Спартаке. Пускай история занимается Спартаком. У тебя есть своя жизнь, чтобы жить.
— Я не плачу о Спартаке. Никто не будет плакать о Спартаке. О Спартаке никогда не забудут.
— Ах, Вариния, Вариния, какая ты глупая! Сегодня Спартак — это всего лишь призрак, и завтра этот призрак исчезнет. Через десять лет никто не вспомнит его имя. Почему они должны помнить? Есть ли история Рабской Войны? Спартак не создал; он только уничтожал. А мир помнит только тех, кто создает.
— Он создал надежду.
— Вариния, ты повторяешь эти вещи, как маленькая девочка. Он создал надежду. Надеюсь, но для кого? И где эти надежды сегодня? Развеялись, как пепел, как пыль. Разве ты не видишь, что в мире нет другого пути и никогда не будет, — как только сильным править слабыми? Вариния, я люблю тебя. Не потому, что ты рабыня, но вопреки этому факту.
— Да…
— Но Спартак был чист, — произнес он с горечью.
— Да, Спартак был чист.
— Скажи мне, скажи мне, почему он чист.
— Я не могу сказать тебе, я не могу сказать тебе то, чего ты не понимаешь.
— Я хочу понять его, я хочу сразиться с ним. Я сражался с ним, когда он был жив, и я буду сражаться с ним сейчас, когда он мертв.
Она покачала головой. — Почему ты так следишь за мной? Почему бы тебе не продать меня? Почему ты не сделаешь со мной то, чего желаешь? Почему бы тебе не оставить меня в покое?
— Прошу тебя рассказать мне простую вещь, Вариния. Был ли такой человек, как Спартак вообще? Почему никто не может рассказать мне о нем?
— Я же сказала… — Она остановилась, и он сказал нежно:
— Продолжай, Вариния. Продолжай, я хочу быть твоим другом. Я не хочу, чтобы ты боялась поговорить со мной.
— Я не боюсь. Я больше не боюсь после того, как узнала Спартака. Но о нем тяжело говорить. Ты называешь его убийцей и мясником. Но он был лучший и самый благородный человек, который когда-либо жил.
— Да, скажи мне, я хочу, чтобы ты рассказала мне. Я хочу понять, что он сделал, чтобы заставить тебя размышлять об этом. Может быть, если я это пойму, я смогу походить на Спартака. Он продолжал пить не пробуя еду. Теперь его ирония была спокойной. — Может быть, я смогу походить на Спартака.
— Ты заставляешь меня говорить об этом, но как я могу объяснить? Мужчины и женщины среди рабов и среди вас не одинаковы. Среди рабов, мужчина и женщина равны. Мы работаем одинаково; нас избивают одинаково; мы умираем одинаково, и мы идем в одни и те же безымянные могилы. И в начале мы взяли копья и мечи и сражались вместе с нашими людьми. Спартак был моим товарищем. Мы были едины. Мы объединились. Там, где у него был шрам, мне было достаточно только коснуться его, и я чувствовала боль, и это был мой шрам. И всегда, мы были равны. Когда его лучший друг, Крикс, умер, он положил голову мне на колени, кричал и хныкал, как маленький мальчик. И когда мой первый ребенок родился преждевременно, шестимесячным, я кричала так же, и он позаботился обо мне. За всю свою жизнь у него никогда не было другой женщины, кроме меня. И что бы ни случилось, у меня не было другого мужа. В первый раз, когда я лежала на его руках, я боялась. Затем меня охватило чудесное чувство. Я знала, что я никогда не умру. Моя любовь была бессмертной. Ничто не могло снова причинить мне боль. Я стала похожа на него, и я думаю он, стал немного похож на меня. У нас не было секретов друг от друга. Сначала я боялась, что он увидит синяки на моем теле. Тогда я узнала, что синяки были такими же, как чистая кожа. Он любил меня такой. Но что я могу рассказать тебе о нем? Его хотят представить гигантом, но он не был гигантом. Он был обычным человеком. Он был нежным, добрым и наполненным любовью. Он любил своих товарищей. Они обнимали друг друга и целовали друг друга в губы, при встрече. Я никогда не видел мужчин среди вас, Римляне, обнимающихся или целующихся, но здесь мужчины спят с мужчинами так же легко, как и с женщинами. Всякий раз, когда Спартак что-то говорил мне, я знала, что он имел в виду. Но я не знаю, что ты имеешь в виду. Я не знаю, что имеют в виду Римляне, когда они говорят. Когда рабы дрались и ссорились, Спартак созывал их вместе, и они рассказывали все, а потом он говорил с ними, и они слушали. Они поступали плохо, но они всегда хотели быть лучше. Они были не одни. Они были частью чего-то; они также были частью друг друга. Сначала они крали из добычи. Спартак показал мне, что они не могут этого не делать; они пришли из тех мест, где они видели воровство. Но обычный склад никогда не запирался и не охранялся, и когда они увидели, что могут брать все, что им нужно, без воровства, и не могли пользоваться тем, что они украли, они перестали воровать. Они утратили свой страх быть голодными и бедными. И Спартак научил меня, что все плохое, люди совершают потому, что они боятся. Он показал мне, как люди меняются и становятся прекрасными и превосходными, если только они живут в братстве и делят все, что у них есть среди всех. Я видела это. Я пережила это. Но каким-то образом, человек, который был моим мужем, всегда был таким. Вот почему он мог их вести. Вот почему они слушали его. Они были не просто убийцами и мясниками. Они были чем-то вроде невиданного мира. Они были такими, какими могут быть люди. Вот почему ты не можешь причинить мне боль. Вот почему я не могу тебя любить.
— Убирайся отсюда, — сказал ей Красс. — Убирайся с глаз моих, черт возьми!
VI
Гракх снова призвал Флавия. Двое мужчин жаловались на судьбу. Сейчас они больше походили на братьев, чем когда-либо, двое толстых, стареющих мужчин. Они сидели и смотрели друг на друга, исполненные знания. Гракх знал о трагедии Флавия. Флавий всегда пытался походить на преуспевающих людей, но он никогда не преуспевал. Жест за жестом, он копировал их, но в конце концов он был всего лишь имитацией. Он даже не был мошенником; он был всего лишь имитацией мошенничества. И Флавий, смотрел на Гракха и видел, что старый Гракх исчез; ушел и не вернулся. Что за ужасная вещь произошла с Гракхом, он только подозревал; но подозрения было достаточно. Здесь он нашел защитника, и теперь его защитник больше не мог его защищать. Это должно было случиться, все в порядке!
— Что ты хочешь? — спросил Флавий. — Не начинай снова. Это Вариния. У меня есть подтверждение этому, если тебе угодно. Жена Спартака. Что ты хочешь от меня сейчас?
— Чего ты боишься? — спросил Гракх. — Я не поворачиваюсь спиной к людям которые мне помогли. Чего ты боишься?
— Я боюсь тебя, — сказал несчастный Флавий. — Я боюсь того, что ты собираешься попросить меня сделать. Ты мог бы обратиться в Городские Когорты, если хочешь. У тебя есть свои собственные банды и свои собственные хулиганы, и есть целые магистратуры, где ты можешь заставить каждого гражданина выполнить для тебя работу. Тогда почему бы и нет? Почему ты приходишь к такому старику, как я? Не стоит. Я никогда не был чем-то вроде дешевого подручного партийного босса, никогда. Почему бы тебе не пойти к своим друзьям?
— Я не могу, — сказал Гракх. — В этом деле я не могу.
— Почему?
— Разве ты не знаешь, почему? Я хочу эту женщину, я хочу Варинию, я пытался ее купить. Я предложил Крассу миллион сестерциев, а затем удвоил цену. Он оскорбил меня и рассмеялся мне в лицо.
— О — нет, нет — два миллиона! Два миллиона! — Флавий задрожал от этой мысли. Он облизнул свои тяжелые губы, сжал и разжал руки.
— Два миллиона. Это целый мир. Весь мир в маленькой сумке. Ты носишь его с собой, и у тебя есть весь мир. И ты предложил это за женщину. Боже мой, Гракх, почему ты хочешь ее? Я не просто хочу вникать в твои тайны. Ты хочешь, чтобы я что-то сделал для тебя, но я сейчас же уйду отсюда, если ты не скажешь мне. Я должен знать, почему ты хочешь ее.
— Я люблю ее, — глухо ответил Гракх.
— Как?!
Гракх кивнул. Теперь у него не было достоинства. Он кивнул, а глаза стали красными и водянистыми.
— Я не понимаю. Любовь? Какая к дьяволу любовь? Ты никогда не женился. Ты никогда не интересовался даже мизинцем ни одной женщины. Теперь ты говоришь, что любишь рабыню настолько, чтобы заплатить за нее два миллиона сестерциев. Я этого не понимаю.
— Ты должен понимать это? — зарычал политик. — Ты не можешь понимать это. Ты смотришь на меня, я старый и толстый, и в любом случае, ты всегда подозревал, что я был каплуном. Сделай то, что от тебя требуется. Я никогда не знал женщину, которая бы была человеком; сколько у нас таких женщин? Я боялся их и ненавидел. Может быть, мы сделали их такими — я не знаю. Теперь я хочу подползти на коленях к этой женщине. Я хочу, чтобы она посмотрела на меня только один раз и сказала мне, что я что-то для нее значу. Я не знаю, что значит для нее Красс, но я могу понять, что она значит для него. Я могу это понять, ладно. Но что он может значить для нее? Он тот, кто уничтожил ее мужа — человек, который разбил Спартака. Как она может смотреть на него без отвращения и ненависти?
— Женщины могут, — кивнул Флавий. — Красс может поднимать цену до бесконечности. Ты был бы удивлен.
— О, ты неправ, черт возьми, ты толстый дурак! Ты глупый толстый дурак!
— Не начинай это снова, Гракх.
— Тогда не говори, как идиот. Я хочу женщину. Ты знаешь, какова цена.
— Ты имеешь в виду, что ты заплатишь…
— Да.
— Ты знаешь, каковы последствия? — осторожно сказал Флавий. — Не для меня. Если я доставлю ее, я возьму деньги и поеду в Египет, куплю виллу и несколько рабынь в Александрии и проживу там, как сатрап, всю оставшуюся жизнь. Я могу сделать это, но ты не можешь, Гракх. Ты Гракх; ты сенатор; ты самая могущественная сила в Риме на данный момент. Ты не можешь убежать. Что ты будешь с ней делать?
— Меня сейчас это не беспокоит.
— Нет, ты знаешь, что сделает Красс. Никто никогда не побеждал Красса. Никто никогда не отнимал что-нибудь у Красса. Можешь ли ты сразиться с Крассом? Можете ли ты бороться с такими деньгами? Он уничтожит тебя, Гракх. Насмерть. Он погубит вас и убьет тебя.
— Как ты думаешь, он достаточно влиятелен? — мягко спросил Гракх.
— Ты хочешь правды? Два миллиона — это больше, чем я когда-либо мечтал, но правда в том, что — да. Он может и он это сделает.
— Я воспользуюсь своими шансами, — сказал Гракх.
— И что у тебя будет после того, как ты воспользуешься своими шансами? Два миллиона — это много. Я могу заплатить за то, чтобы ее вытащили из его дома и доставили к тебе. Это не круто. Но откуда ты знаешь, что она не плюнет тебе в лицо? Почему бы ей этого не сделать? Красс разбил Спартака. Но кто направил на него Красса? Кто предоставил ему высокое положение? Кто дал ему армию и работу?
— Это сделал я, — кивнул Гракх.
— Точно. Так что у тебя будет?
— Я могу ее…
— Что ты можешь ей дать? Что? Есть только одно, чего хочет раб. Ты ей это дашь?
— Что?
— О, ты знаешь, что, — сказал Флавий. — Почему ты не посмотришь правде в лицо?
— Ты имеешь в виду ее свободу, — спокойно сказал Гракх.
— Не с тобой. Ее свободу без тебя. Это означает, ее свободу вне Рима. Это означает ее свободу вне досягаемости Красса.
— Как ты думаешь, она подарит мне одну ночь за свою свободу?
— Одну ночь?
— Любовь — нет, не любовь. Честь, уважение, забота. Нет-нет, не то. Благодарность. Позволь мне выразиться так. Одну ночь благодарности.
— Какой ты дурак! — сказал Флавий.
— Тем более, что сижу здесь и позволяю тебе это говорить, — кивнул Гракх. — Возможно, да — возможно, нет. Я испытаю свои шансы с Крассом. Ты должен убедить ее, что я никогда не нарушу свое слово. Я жил, не нарушая данное слово. Рим знает это, но не мог бы ты ее убедить?
Флавий кивнул.
— Тебе нужно будет принять меры, чтобы она выбралась из Рима после этого. Не мог бы ты это сделать?
Флавий снова кивнул.
— Далеко?
— По крайней мере, до Цизальпинской Галлии. Там она будет в безопасности. Будут досматривать порты и дороги на юг. Если она поедет на север, в Галлию, я думаю, что она будет в безопасности. Она Германка. Полагаю, она могла бы добраться до Германии, если захотела.
— И как ты сможешь вытащить ее из дома Красса?
— Это не проблема. Он уезжает в деревню на три дня каждую неделю. Небольшие деньги, разумно потраченные, сделают это.
— Только если она захочет пойти.
— Я понимаю это, — кивнул Флавий.
— И она захочет увезти ребенка, я полагаю. Все будет в порядке. Я могу создать здесь комфортные условия для ребенка.
— Да.
— Тебе захочется получить два миллиона заранее, не так ли?
— Я думаю, что мне нужно получить их заранее, — сказал Флавий, с некоторой печалью.
— Ты можешь получить их сейчас. Деньги здесь. Ты можешь взять все деньги наличными, или чек, для моих банкиров в Александрии.
— Я возьму наличные, — сказал Флавий.
— Да, я думаю, ты прав. Не пытайся сбежать от меня, Флавий. Я найду тебя, если что.
— Черт возьми, Гракх! Мое слово столь же весомо, как и твое.
— Очень хорошо.
— Только я не знаю, зачем ты это делаешь! Все вечно живущие боги, я не знаю, зачем ты это делаешь! Ты не знаешь Красса, если думаешь, что он стерпит это лежа на боку.
— Я знаю Красса.
— Тогда, да поможет тебе Бог, Гракх. Хотел бы я, не предчувствовать беду. Но я предчувствую.
VII
Вариния мечтала об этом сне. Ей приснилось, что она столкнулась с инквизицией Благородного Сената. Там сидели они, люди, правившие миром. Они сидели в своих больших креслах, в своих белых тогах, и у каждого из них было лицо Красса, длинное, красивое и тяжелое. Все в них, как они сидели, наклонившись вперед, сжав рукой подбородок, выражение на их лицах, такое мрачное и предвещающее беду, их самонадеянность, их уверенность в себе — все в них было суммой власти. Они были властью и силой, и ничто во всем мире не могло устоять перед ними. Они сидели на своих белокаменных местах в огромной, сводчатой палате Сената, и просто смотреть на них, было очень страшно.
Варинии снилось, что она стояла перед ними, и ей пришлось свидетельствовать против Спартака. Она стояла перед ними в простом хлопчатобумажном платье, остро и болезненно осознавая, что ее молоко пачкало его. Они начали задавать ей вопросы.
— Кем был Спартак?
Она начала отвечать, но прежде чем она смогла, последовал новый вопрос.
— Почему он пытался уничтожить Рим?
Она опять попыталась ответить, и снова прозвучал следующий вопрос.
— Почему он убивал всех, кто попадал ему в руки? Разве он не знал, что наш закон запрещает убийство?
Она пыталась это отрицать, но прежде чем два слова ее отрицания слетели с ее губ, пришел следующий вопрос.
— Почему он ненавидел все хорошее, и любил все, что являлось злом?
Снова она попыталась говорить, но один из сенаторов поднялся и указал на ее грудь.
— Что это? — спросил он.
— Молоко.
Теперь гнев был на каждом лице, ужасный гнев, и она была напугана больше, чем когда-либо. И тогда она не могла понять во сне, ее страх прошел. Во сне она сказала себе:
— Это может быть только потому, что Спартак со мной.
Затем она повернула голову и, конечно же, он встал рядом с ней. Он был одет так, как он чаще всего одевался во время своей борьбы. Он носил высокие кожаные сапоги. На нем была простая серая туника, и маленькая войлочная шапочка сидела на его черных кудрях. Он не носил оружия, потому что всегда ходил без оружия, если им не предстояла битва. На нем не было драгоценностей, ни колец, ни браслетов. Лицо его было чисто выбрито, а кудрявые волосы пострижены.
Его поза была такой легкой и уверенной! Она вспомнила — во сне — что так было всегда. Спартак присоединялся к группе, и чувство легкости охватывало всех. Но у нее была другая реакция. Всегда, когда она видела его, это сопровождалось чувством радости. Как кольцо, которое было сломанным. Когда он появится, кольцо само закроется и станет целым и совершенным. Однажды она была в его шатре. Не менее пятидесяти человек было там, ожидая Спартака. Наконец, он пришел; она стояла в стороне, чтобы позволить ему разобраться с людьми, которые его ждали. Только она наблюдала за ним, но ее счастье увеличивалось и увеличивалось, и каждое слово, им сказанное, и каждое предложение, им сделанное, было частью этого процесса удовольствия. Наступил момент, когда она не могла переносить это нарастание, и ей пришлось выйти из шатра и найти место, где она может остаться совсем одна.
Теперь, во сне, с ней происходило нечто подобное.
— Что ты здесь делаешь, моя дорогая? — спросил он ее.
— Меня допрашивают.
— Кто?
— Они. — Она указала на благородных сенаторов. — Они заставляют меня бояться. И тотчас она заметила, что сенаторы были абсолютно неподвижными, как бы замороженными.
— Но ты видишь, они боятся, — сказал Спартак. Это было так характерно для него! Он увидел что-то, и сказал об этом просто и прямо. Тогда она всегда задавалась вопросом, почему она этого не видела. Конечно, они боялись.
— Пойдем, Вариния, — улыбнулся Спартак. Он обнял ее за талию и она обняла его. Они вышли из Сенатской палаты на улицы Рима. Они были любовниками. Они гуляли по улицам Рима, и никто их не замечал, никто не останавливал.
Во сне Спартак сказал, — Всякий раз, когда я с тобой, происходит одно и то же. Я с тобой, я хочу тебя. О, я так хочу тебя.
— Всякий раз, когда ты хочешь меня, ты можешь взять меня.
— Я знаю, знаю, но это трудно помнить. Я полагаю, ты должна перестать хотеть чего-то, что у тебя есть. Но я не перестаю тебя хотеть. Я тебя хочу все больше и больше. Ты хочешь меня так же?
— Так же.
— Всякий раз, когда ты меня видишь?
— Да.
— Я так чувствую. Всякий раз когда вижу тебя. — Они шли еще некоторое время, и затем Спартак сказал, — Я должен пойти куда-нибудь. Мы должны пойти куда-нибудь и возлечь друг с другом.
— Я знаю, куда идти, — сказала Вариния во сне.
— Куда?
— Это дом человека по имени Красс, и я там живу.
Он остановился и отнял руку. Он повернул ее к себе, ища ее глаза. Затем он заметил пятно молока на ее платье.
— Что это? — спросил он, забыв, видимо, ее слова о Крассе.
— Молоко, я кормлю моего ребенка.
— У меня нет ребенка, — сказал он. Он внезапно испугался, и он отступил от нее, а потом он исчез. Затем сон закончился, и Вариния проснулась и вокруг не было ничего, кроме темноты.
VIII
На следующий день Красс отправился в деревню, и когда наступил вечер, Флавий привел Варинию к Гракху, как было договорено. Они пришли, когда Гракх одиноко сидел за ужином. Рабыня пришла к Гракху и сказала, что на улице два человека, Флавий и женщина. И женщина несла на руках ребенка.
— Да, — сказал Гракх. — Да, я знаю. Есть место, готовое для ребенка. Приведи их. — Затем он сказал, — Нет. Нет. Я сделаю это сам. Он почти побежал от столовой к входной двери. Он впустил их к себе. Он был очень вежлив, очень внимателен, и он приветствовал их, как приветствуют почетных гостей.
Женщина была завернута в длинный плащ, и в затененных сенях, он не мог разглядеть ее лицо. Но теперь он мог подождать, чтобы посмотреть на нее. Он ввел их внутрь, и сказал женщине, что она может отдать ему ребенка или взять его в детскую. Ребенок бал убаюкан в ее объятиях, и Гракх боялся что-нибудь сказать или приказать, что вызвало бы в ней опасения за ребенка.
— У меня есть настоящая детская для него, — сказал он. — У меня есть маленькая кроватка и все, что ты можешь пожелать. Ему будет очень удобно и безопасно, и с ним ничего не может случиться.
— Ему не надо много, — ответила Вариния. Это был первый раз, когда Гракх услышал ее голос. Это был мягкий голос, но богатый и глубокий, приятный голос. Теперь она откинула капюшон своего плаща, и он увидел ее лицо. Ее длинные, белокурые волосы были завязаны на затылке. На ней не было румян и макияжа, что, как ни странно, делало тонкие черты и контуры ее лица более заметными и красивыми.
Пока Гракх смотрел на нее, Флавий смотрел на Гракха. Флавий стоял в стороне, заинтересованный, мрачный, а также озадаченный. Там ему было неудобно, и как только он смог взять слово, произнес:
— Сейчас мне нужно сделать другие приготовления, Гракх. Я вернусь на рассвете. Надеюсь, ты будешь готов к моему приходу.
— Я буду готов, — кивнул Гракх.
Затем Флавий ушел, и Гракх отвел ее в комнату, приготовленную для ребенка. Там сидела рабыня, и Гракх кивнул женщине и объяснил.
— Она будет сидеть здесь всю ночь. Она ни на минуту не отведет глаз от ребенка. Не нужно бояться, что с твоим ребенком может случиться что-нибудь. Если ребенок заплачет, она сразу позовет тебя. Не нужно беспокоиться.
— Ребенок будет спать, — сказала Вариния. — Ты очень добр, но ребенок будет спать.
— Но тебе не придется прислушиваться к плачу ребенка. Как только это произойдет, она позовет тебя. Ты голодна? Ты ела?
— Я не ела, но я не голодна, — ответила Вариния, после того как положила ребенка в кроватку. — Я слишком волнуюсь, чтобы у меня был какой-нибудь аппетит. Я чувствую, что я во сне. Сначала я боялась доверять людям, но теперь я тебе верю. Я не знаю, зачем тебе делать такое для меня. Боюсь, мне это снится, и в любой момент я проснусь.
— Но ты посидишь со мной, пока я заканчиваю ужин, и, возможно, ты тоже захочешь есть.
— Да, я посижу.
Они вернулись в столовую, и Вариния устроилась на кушетке, стоящей под прямым углом к той, где сидел Гракх. Он не мог отстраниться. Он сидел, скорее напряженно, не в силах отвести взгляд от Варинии. Ему с некоторым удивлением пришло в голову, что его ничто не беспокоит, он не боится, а скорее наполнен большим счастьем, чем испытывал когда-либо в своей жизни. Это был вопрос удовлетворенности. За всю свою жизнь он никогда не испытывал такого чувства удовлетворения. Ему казалось, что с миром все в порядке. Болезненные несоответствия в мире, исчезли. Он был дома, в своем доме, в своем благословенном городе, в своем прекрасном городе, и он был наполнен огромной исходящей любовью к этой женщине, столкнувшейся с ним. Он теперь не пытался отследить комплекс, который фиксировал единственный акт любви во всем его существовании на жене Спартака; он думал, что понял, но у него не было желания прощупать его в себе и наложить на него руки.
Он начал говорить о еде. — Боюсь, ты найдешь это довольно простым, после стола Красса. Я по большей части ем фрукты, простое мясо и рыбу, а затем, иногда что-то особенное. Сегодня вечером у меня есть фаршированный омар, который очень хорош. И хорошее белое вино, которое я пью с водой…
Она не слушала его, и с необычной проницательностью он спросил, — Ты действительно не понимаешь, не так ли, когда мы, Римляне, говорим о еде?
— Не понимаю, — призналась она.
— Я понимаю, почему. Мы никогда не говорим о том, насколько пустыми являются наши жизни. Поэтому мы тратим столько времени, чтобы заполнить нашу жизнь. Все естественные действия варваров, еду и питье, любовь и смех — из всего этого мы сделали большой ритуал и фетиш. Мы больше не голодны. Мы говорим о голоде, но мы никогда не испытываем этого. Мы говорим о жажде, но мы никогда не жаждем. Мы говорим о любви, но мы не любим, и с нашими бесконечными нововведениями и извращениями мы пытаемся найти замену. У нас развлечение заняло место счастья, и по мере того, как каждое развлечение приедается, должно быть что-то более забавное, более захватывающее — все больше и больше. Мы озверели до такой степени, что стали нечувствительны к тому, что мы делаем, и эта бесчувственность возрастает. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Кое-что из этого я понимаю, — ответила Вариния.
— И я должен тебя понять, Вариния. Я должен понять, почему ты боишься, что это всего лишь сон. У тебя много проблем с Крассом. Я думаю, он даже женится на тебе, если ты этого захочешь. Красс — отличный человек. Он является одним из величайших людей в Риме, а его сила и влияние невероятны. Ты знаешь, кто такой Египетский фараон?
— Да, я знаю.
— Ну, прямо сейчас, у Красса больше силы, чем у фараона Египта, и ты могла бы быть более великой, чем царица Египта. Разве это не принесло бы тебе счастье?
— С человеком, который убил Спартака?
— Ах, но подумай. Он не сделал этого лично, он не знал Спартака и не испытывал к нему никакой личной ненависти. Я тоже виноват. Рим уничтожил Спартака. Но Спартак мертв, а ты жива. Разве ты не хочешь того, что Красс мог бы тебе дать?
— Не хочу этого, — ответила Вариния.
— Чего ты хочешь, моя дорогая Вариния?
— Я хочу быть свободной, — сказала она. — Я хочу уехать из Рима и никогда не видеть Рим снова, пока я живу. Я хочу, чтобы мой сын вырос свободным.
— Это так важно, быть свободной? — спросил Гракх, искренне озадаченный. — Свобода для чего? Свободу голодать, быть убитым, бездомным — трудиться на полях, как крестьянин?
— Я не могу тебе сказать об этом, — отвечала Вариния. — Я пыталась рассказать Крассу, но я не знаю, как сказать ему. Я не знаю, как сказать тебе.
— И ты ненавидишь Рим. Я люблю Рим, Вариния. Рим — это моя кровь и моя жизнь, моя мать и мой отец. Рим — шлюха, но я бы умер, если бы мне пришлось покинуть Рим. Я чувствую это сейчас. Пока ты сидишь здесь, я полон своим городом. Но ты ненавидишь его. Интересно, почему. Спартак ненавидел Рим?
— Он был против Рима, и Рим был против него. Ты это знаешь.
— Но когда он разорил бы Рим, что бы он построил вместо Рима?
— Он хотел мира, где не было рабов и хозяев, только люди живущие вместе в мире и братстве. Он сказал, что мы возьмем Рим, что будет правильно и прекрасно. Мы построим города без стен, и все люди будут жить в мире и братстве, и больше не будет войны и больше не будет страданий и страдающих.
Гракх долго молчал, и Вариния наблюдала за ним с любопытством и без страха. При всей своей грубой внешности, большой неповоротливый толстяк был человеком, которому она хотела доверять, и отличался от тех, кого она знала раньше. В нем была необычная, извращенная честность. В нем было некое качество, которое каким-то образом напомнило ей о Спартаке. Она не могла ничего хорошенько объяснить. Это было не во внешности — даже не в манерах. Это было больше в образе его мышления; А иногда — только иногда — он говорил что-то вроде того, что сказал бы Спартак.
Некоторое время он молчал, прежде чем заговорил снова, а затем прокомментировал то, что она сказала раньше, точно так же, как если бы не прошло и минуты.
— Итак, это была мечта Спартака, — сказал он, — создать мир без кнутов, где никого не избивают — без дворцов и грязных хижин. Кто знает! Как ты назвала своего сына, Вариния?
— Спартак. Как же еще мне называть его?
— Правильно, Спартак. Да, конечно, и он вырастет, станет высоким, гордым и сильным. И ты расскажешь ему о его отце?
— Да, я расскажу ему.
— Как ты расскажешь ему. Как ты объяснишь? Он вырастет в мире, где нет таких людей, как Спартак. Как ты объяснишь ему, что сделало его отца чистым и добрым?
— Откуда ты знаешь, что Спартак был чистым и добрым? — спросила его Вариния.
— Это так трудно понять? — удивился Гракх.
— Некоторым людям трудно понять. Знаешь ли ты, что я скажу своему сыну? Думаю, ты поймешь меня. Я расскажу ему очень просто. Я объясню ему, что Спартак был чист и добр, потому что он отвернулся от зла, противостоял злу и боролся со злом — и никогда, за всю свою жизнь он не успокаивался, если в мире что-то было неправильно.
— И это сделало его чистым?
— Я не очень мудрая, но я думаю, что это сделает любого человека чистым, — сказала Вариния.
— А как Спартак узнавал, что правильно, а что нет? — спросил Гракх.
— То, что было хорошо для его людей, было правильным. Что причиняло им боль, было неправильным.
— Я вижу, — кивнул Гракх, — мечту Спартака и метод Спартака. Я слишком стар для снов, Вариния. В противном случае я бы слишком много грезил о том, что я сделал с той жизнью, которая дана человеку, чтобы жить. Одна жизнь — и она кажется такой короткой, такой бессмысленной и бесцельной. Это похоже на миг. Человек родился и человек умер, без поэзии или причины. И я сижу здесь, в этом жирном, грубом и уродливом теле. Был ли Спартак очень красивым человеком?
Она впервые улыбнулась с тех пор, как вошла в его дом. Она улыбнулась и затем начала смеяться, потом смех превратился в слезы, и она упала лицом на стол и плакала.
— Вариния, Вариния, что такого я сказал?
— Ничего… — Она выпрямилась и вытерла лицо салфеткой. — Ничего такого ты не сказал. Я так любила Спартака. Он не был похож на вас, Римлян. Не такой, как мужчины в моем племени. Он был Фракийцем, с широким плоским лицом, и однажды, когда надсмотрщик избивал его, он сломал ему нос. Люди говорили, что это сделало его похожим на овцу, но для меня он был таким, каким и должен быть. Это все.
Барьеры исчезли между ними. Гракх потянулся и взял ее за руку. Он никогда в жизни не чувствовал себя так близко к женщине, поэтому доверял женщине. — Моя дорогая, моя дорогая, — сказал он, — ты знаешь, что я сказал себе? Во-первых, сказал я себе, что хочу одну ночь любви с тобой. Потом я сам это отверг. Тогда я захотел одну ночь чести и уважения. Это я тоже отверг. Все, что я хотел — благодарность. Но есть нечто большее чем благодарность, не так ли Вариния?
— Да, есть, — сказала она откровенно. Тогда он понял, что в ней не было двуличия или хитрости. Она не знала другого пути, кроме как точно высказать, что было у нее на уме. Он поднес ее руку к губам и поцеловал, и она не отняла ее.
— Вот чего я хочу, — сказал он. — У меня есть время до рассвета. Будешь ли ты сидеть со мной и беседовать, выпьешь немного вина и немного поешь? Я так много должен сказать тебе и так много услышать от тебя. Ты побудешь со мной до рассвета — и когда Флавий придет с лошадьми, ты покинешь Рим навсегда? Ты сделаешь это для меня, Вариния?
— Для себя тоже, — сказала она. — Я хочу сделать так.
— Я не стану благодарить тебя, потому что я не знаю, как тебя благодарить.
— Меня не за что благодарить, — сказала Вариния. — Ты делаешь меня счастливее, чем я думала когда-нибудь быть снова. Я никогда не думала, что снова смогу улыбаться после смерти Спартака. Я думала, что жизнь всегда будет похожа на пустыню. Тем не менее он говорил мне, что жизнь важна прежде всего. Я никогда не знала, что он имел в виду столько, сколько я понимаю сейчас. Сейчас я хочу смеяться. Я этого не понимаю, но я хочу смеяться.
IX
Когда Флавий вернулся, это был предрассветный час, серый, одинокий час, когда отлив жизненных сил достигал своей самой низкой точки прежде, чем начнется новый цикл. Не говоря ни слова, экономка отвела его к Гракху и Варинии. Гракх развалился на стуле, усталый, с бледным лицом, но не несчастный. Вариния села на кушетке и кормила своего ребенка. Она тоже казалась усталой, но она была прекрасна, сидя там, давая грудь пухлому, розовому ребенку. Когда Гракх увидел Флавия, он приложил палец к губам, и Флавий тихо ждал. Он не мог не залюбоваться красотой женщины. Когда она сидела, освещенная лампой и кормила своего ребенка, она, казалось, чем-то из Римской памяти, очень, очень давним.
Закончив, она запахнула грудь и завернула спящего ребенка в одеяло. Гракх встал и посмотрел ей в глаза, и она смотрела на него долгим взглядом.
— Я остановился на колесницах, — сказал им Флавий. — Таким образом, мы сможем выиграть время, вопрос только в том, сколько миль мы оставим за собой, сможем ли мы вынести эту гонку или нет. Я наполнил одну колесницу одеялами и подушками, так что вам будет достаточно удобно, но мы должны немедленно уйти. Как бы то ни было, мы продумали все очень тонко. Превосходно тонко.
Кажется, они не слышали его. Они смотрели друг на друга, красивая жена Спартака и толстый, стареющий Римский политик. Затем Вариния повернулась к экономке и сказала:
— Можешь подержать ребенка?
Домашняя рабыня взяла ребенка, и Вариния подошла к Гракху. Она погладила его руки, а затем протянув руку, коснулась его лица. Он наклонился к ней, и она поцеловала его.
— Теперь я должна сказать тебе, — обратилась она к нему. — Я благодарю тебя, потому что ты так добр ко мне. Если ты поедешь со мной, я постараюсь быть доброй с тобою тоже — доброй настолько, насколько я смогу для какого-либо человека.
— Спасибо, дорогая.
— Ты поедешь со мной, Гракх?
— О, дорогая, спасибо и благословляю тебя. Я очень люблю тебя. Но я не смогу жить вдали от Рима. Рим — моя мать. Моя мать — шлюха, но после тебя, она единственная женщина, которую я когда-либо любил. Я не изменник. И я толстый пожилой человек. Флавию пришлось бы обыскать весь город, чтобы найти колесницу для моей перевозки. Ступай, моя дорогая.
— Я же сказал, мы тянем время, — нетерпеливо заговорил Флавий. — Пятьдесят человек об этом уже знает. Вы думаете, что никто не будет болтать?
— Ты позаботишься о ней, — сказал Гракх. — Теперь ты будешь богатым человеком, Флавий. Теперь ты будешь жить в комфорте. Так окажи мне последнюю услугу. Позаботься о ней и о ребенке. Вези их на север, пока не достигнете предгорьев Альп. Галльские крестьяне, живущие там в маленьких долинах, хорошие, простые, трудолюбивые люди. Она найдет место среди них. Но не оставляй ее, пока вы не увидите Альпы — отчетливо на фоне неба. И помните о времени. Гоните лошадей. Загоните их, если необходимо, и купите новых лошадей, но никогда не останавливайтесь. Ты сделаешь это для меня, Флавий?
— Я еще не нарушал данное тебе слово.
— Нет, ты нет. Прощай.
Он проводил их до дверей. Она взяла ребенка на руки. Он встал в дверном проеме, светящимся в сером рассвете, и смотрел, как они всходят на колесницы. Лошади были нервными и настороженными. Они били копытами по мостовой и грызли удила.
— Прощай, Вариния! — крикнул он ей.
Она помахала ему рукой. Затем колесницы умчались, грохоча по узким, пустынным улицам, перебудили весь район своим треском и грохотом…
Гракх отправился в свой кабинет. Он сел в большое кресло, очень уставший, и на какое-то время закрыл глаза. Но он не спал. Его удовлетворение не кончалось. Он закрыл глаза и позволил своим мыслям блуждать и отражаться на многих вещах. Он подумал о своем отце, бедном сапожнике, о том времени, которое, очевидно, ушло навсегда, когда Римляне трудились и гордились своим трудом. Он вспомнил свое политическое ученичество на улицах, кровавые войны банд, обучение циничной купле-продаже голосов, использование толпы, его подъем по лестнице к власти. Всегда недостаточно власти, всегда не хватает денег. В те дни встречались еще честные Римляне, которые боролись за Республику, боролись за права людей, которые смело говорили на Форуме о несправедливости экспроприации крестьян и устроения огромных рабских плантаций. Они предупреждали! Они гремели! Они грудью вставали против тирании! Гракх понял их. Это был его великий дар, что он мог понять их и признать справедливость их побуждений. Но он также знал, что их дело было обречено. Часы истории не должны обратиться вспять; он продвигался вперед, и он объединил свои силы с теми, кто верит в империю. Он отправил свои банды, уничтожить тех, кто говорил о древних свободах. Он убил справедливого и принципиального.
Он подумал об этом сейчас, не с сожалением или жалостью, но с желанием понять. Они сражались за древние свободы, те, его давние враги. Но были ли древние свободы? Здесь была женщина, вышла из его дома, и свобода была как огонь внутри нее. Она назвала своего сына Спартак, и он назовет своего сына Спартаком — и сколько еще рабы будут довольны, оставаясь рабами? Для него не было ответа, никакого решения он не мог себе представить, и это тоже не огорчило его. Он прожил полную жизнь, и он не пожалел об этом. Тогда у него было чувство истории, ощущения размаха времени, в котором он был всего лишь мгновением, — и это его утешало. Его любимый город будет терпеть. Он будет терпеть вечно. Если Спартак когда-либо вернется и разрушит стены, чтобы люди могли жить без страха, они бы поняли, что такие люди, как Гракх, когда-то были людьми, которые любили город, хотя они приняли его зло.
Теперь он подумал о мечте Спартака. Выживет ли? Выдержит ли? Странная вещь, сказанная Варинией, — что люди могут стать чистыми и самоотверженными, борясь со злом? Он никогда не знал таких людей; но он никогда не знал Спартака. Но он знал Варинию. Теперь Спартак исчез и Вариния исчезла. Теперь это было похоже на сон. Он только коснулся края странного знания Варинии. Но для него, оно не существовало; не могло существовать.
Пришла его экономка. Он странно посмотрел на нее.
— Чего ты хочешь, старуха? — спросил он ее ласково.
— Ваша ванна готова, хозяин.
— Но я не купаюсь сегодня, — объяснил он, и был поражен ее удивлением и испугом. — Сегодня все по-другому, старуха, смотри, — продолжил он говорить. — Там, на столе, стоят в ряд сумки. В каждой сумке есть вольная грамота для каждой из моих рабынь. В каждой сумке есть двадцать тысяч сестерциев. Я хочу, чтобы ты отдала сумки рабыням и велела им оставить мой дом. Я хочу, чтобы ты сделала это сейчас, старуха.
— Я вас не понимаю, — сказала она.
— Нет, почему ты меня не понимаешь? То, что я сказал, совершенно ясно. Вы все должны идти. Вы свободны, и у вас есть деньги. Разве я позволял вам не подчиняться моим приказам раньше?
— Но кто приготовит для вас? Кто будет заботиться о вас?
— Не задавай мне все эти вопросы, старуха. Делай, как я говорю.
Гракху казалось, что прошла вечность, прежде чем они вышли из дома, и затем в доме стало странно тихо, безмолвно. Утреннее солнце поднималось. Улицы были полны жизни, шума и грохота, но дом Гракха молчал.
Он вернулся в свой кабинет, подошел к шкафу и отпер его. Оттуда он взял меч, Испанский короткий меч, наподобие солдатского, но прекрасной работы с превосходно декорированными ножнами. Его подарили ему много лет назад, по какому-то торжественному случаю, но он в жизни не мог вспомнить, что это была за оказия. Как странно, что у него такое презрение к оружию! Все же не так странно, когда он считал, что единственное оружие, на которое он когда-либо полагался, были его собственные соображения.
Он вытащил меч из ножен и проверил его лезвие и острие. Он был достаточно острый. Затем он вернулся к своему креслу, сел и задумался о своем массивном брюхе. Он начал улыбаться при мысли о самоубийстве. В этом не было никакого достоинства. Это было совершенно смехотворно. И он серьезно сомневался, хватит ли у него сил, погрузить в себя лезвие в освященной веками Римской манере. Как знать, что он не просто рассечет жир, а затем сдадут нервы и лежа в собственной крови, не будет рыдать и вопить о помощи? Какой период наступает в жизни человека, что он начинает убивать! Он никогда никого не убил за всю свою жизнь — даже курицу.
Затем он понял, что это не вопрос нервов. Он только изредка боялся смерти. С детства он высмеивал нелепые истории о богах. Как человек, он легко принял точку зрения образованных людей его собственного класса, что богов нет и что нет жизни после смерти. Он решил, что намеревается сделать; он боялся только, что он не сделает этого с достоинством.
С этими мыслями, мелькавшими в его разуме, он, должно быть, задремал. Он был разбужен кем-то, стучащим в дверь. Он стряхнул с себя сонливость и прислушался.
— Что за нрав! — подумал он. — Что у тебя за нрав. Красс! Что за праведное негодование! Что этот толстый старый дурак обвел тебя вокруг пальца и забрал твой великий военный приз! Но ты ее не любил, Красс. Ты хотел, чтобы Спартака приколотили к кресту, и когда ты не смог его достать, захотел ее. Ты хотел, чтобы она любила тебя, ползала перед тобой. О, Красс, ты такой дурак, такой глупый, глупый дурак! Но такие люди, как ты, люди современные. Без сомнения.
Он поискал взглядом меч, но не мог его найти. Затем он опустился на колени и обнаружил его под креслом. Он опустился на колени с мечом в руках, и изо всех сил вонзил его в грудь. Боль была такой, что он вскрикнул в агонии, но меч вошел, а потом он упал на него, вгоняя до конца.
Так он и лежал, когда Красс сломал дверь и вошел. Генералу потребовалось все силы, чтобы перевернуть его. Затем генерал увидел, что на лице политика застыла гримаса или усмешка…
После этого Красс вернулся в свой дом, полный гнева и ненависти. Никогда, за всю свою жизнь он никого не ненавидел так, как ненавидел мертвого Гракха. Но Гракх был мертв, и нет ничего, что он, Красс, может с этим поделать.
Когда Красс вошел в свой дом, он обнаружил, что у него гость. Молодой Гай ожидал его. Гай ничего не знал о случившемся. Как он сразу объяснил, он только что вернулся с праздника в Капуе, и он пришел прямо к своему возлюбленному Крассу. Он подошел к Крассу и начал поглаживать его грудь. И тут Красс сбил его с ног. Красс ринулся в соседнюю комнату и вернулся с кнутом. Гай просто пытался подняться с пола, кровь текла у него из носа, его лицо было полно удивления, обиды и негодования. Затем Красс начал хлестать его.
Гай закричал. Он кричал снова и снова, но Красс продолжал избивать его. Красса пришлось наконец сдерживать его рабам, а затем избитый Гай выскочил из дома, плача от боли, как маленький мальчик.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ В которой Вариния обретает свободу
I
Флавий выполнил свое соглашение с Гракхом. Вооруженные лучшими из верительных грамот, подписанных самим Гракхом, колесницы мчались на север, а затем на восток. Вариния не запомнила о путешествии слишком многого. По большей части, в первый день она спала с ребенком, вцепившемся в ее грудь. Кассиева дорога была отличной, с гладкой и твердой поверхностью, и колесницы бежали плавно и равномерно. В первую часть дня возница безжалостно гнал лошадей; свежих лошадей запрягли в полдень, и всю последующую часть дня, они ехали быстро, даже рысью. К ночи они были не менее, чем за сто миль к северу от Рима. В темноте они снова сменили лошадей, и всю долгую ночь, в лунном свете, колесницы катились в ровном, милепожирающем темпе.
Несколько раз их окликали военные патрули, но сенаторского мандата, выданного Гракхом Флавию, всегда оказывалось достаточным, чтобы миновать их. В эту ночь, Вариния часами стояла в качающейся колеснице, ребенок спокойно спал у ее ног, завернутый в одеяла, среди безопасных подушек. Она наблюдала, как залитая лунным светом местность проскальзывала мимо. Она видела стремительные речные потоки, как они перекатываются под великолепными Римскими мостами. Мир спал, но они продолжали движение.
Когда луна стала над горизонтом, за несколько часов до рассвета, они сошли с дороги на маленький луг, распрягли и стреножили лошадей, отведали хлеба и вина, а затем улеглись на одеяла, отдохнуть. Сон прилетел к Варинии, но измученные возницы засыпают сразу. Варинии казалось, что она едва закрыла глаза, когда Флавий разбудил ее. Она кормила ребенка, пока они занимались лошадьми, работая медленно и сдержанно, как это делают люди, едва преодолевшие свою усталость; и затем, при первых проблесках рассвета, они снова вернулись на дорогу и поехали на север. Солнце поднималось, когда они остановились на дорожной станции, чтобы размять свои конечности и сменить лошадей еще раз. Спустя некоторое время они объехали город, окруженный стенами, и все это утро возницы гнали грохочущих копытами лошадей. Теперь бесконечное движение колесницы начало сказываться на Варинии. Ее рвало несколько раз, и она все время опасалась, что ее молоко пропадет. Но вечером, Флавий купил у фермеров свежее молоко и козий сыр — пищу Вариния смогла удержать, и, поскольку небо было омрачено, они отдыхали — большую часть ночи.
Снова они поднялись до рассвета и выехали на дорогу, и к полудню они прибыли туда, где другая великая дорога встретила их и пересекла их дорогу, как верхняя часть T. Теперь они путешествовали на северо-запад, и когда солнце садилось, Вариния впервые увидела вдали снежные вершины Альп. В ту ночь светила луна, и они продолжали двигаться, не слишком погоняя лошадей. Лишь раз они остановились ночью, чтобы в последний раз сменить лошадей, и затем, до утра они съехали с главной дороги на грунтовую, ведущую на восток. Дорога сворачивала в долину, и когда поднялось солнце, Вариния смогла разглядеть ее всю, окутанную туманной дымкой, с красивой речушкой, протекающей посреди, и поднимающимися с обеих сторон холмами. Альпы теперь стали ближе.
Они не могли ехать очень быстро, так как колесницы болтало из стороны в сторону на ухабистой грунтовой дороге. Вариния сидела среди подушек, держа своего ребенка на руках. Они пересекли реку по деревянному мосту, а затем начали медленно проезжать среди холмов. В течение всего дня лошади с трудом тащились по колее извилистой горной дороги. Галльские крестьяне, увидевшие их, бросали свою работу и наблюдали за двумя большими колесницами и широкогрудыми лошадьми, привлекавшими их внимание, и все время встречались белобрысые дети, бегущие к обочине и глядящие широко раскрытыми глазами на это необычное зрелище.
В конце дня, когда дорога превратилась в ухабистый тракт, они перевалили через холмы и увидели широкую и прекрасную долину, простирающуюся перед ними. Вот там, в этой широкой долине, Вариния заметила небольшой городок, жмущиеся друг к другу дома, и по окрестностям, множество крестьянских хижин. Были широкие участки лесов, много небольших ручьев и вдали, смутно, большой город-крепость. Город лежал к западу от них; они выбрали путь вниз и на север, в сторону Альп, которые все еще казались далекими.
Спускаться было так же трудно, как и подниматься, потому что лошадей приходилось сдерживать, а дорога петляла и кружила. Уже было темно, когда они достигли долины, и остановились, чтобы отдохнуть и подождать, восхода луны. Некоторое время, они путешествовали в лунном свете, снова остановились, а затем продолжили на рассвете следующего дня. Здесь все дороги были убогими. Они все ехали, и, наконец, достигли холмов, где начинались Альпы.
Здесь Флавий расстался с Варинией, оставив ее рано утром посреди дороги, где ничего не было, кроме полей и лесов.
— Прощай, Вариния, — сказал он ей. — Я выполнил то, что обещал Гракху и я думаю, что заработал часть денег, которые он мне заплатил. Я надеюсь, что ни ты, ни я никогда не увидим Рим снова, потому что это нездоровый город для каждого из нас. Я желаю тебе удачи и счастья — а также твоему малышу. Здесь есть небольшая деревня, в миле от дороги. Лучше, если они не увидят, что ты приехала на колеснице. Вот кошель с тысячей сестерциев, который купит вам еду и жилье в течение года, если это необходимо в этих краях. Крестьяне — простые люди, и если ты захочешь перейти через горы на родину, они тебе помогут. Но я бы посоветовал тебе не пытаться. В горах живут дикари, и они ненавидят незнакомцев. Кроме того, ты никогда не найдешь своего родного народа, Вариния. Германские племена блуждают по лесам с места на место, и нет информации, где живет хотя-бы одно племя от одного года до другого. Кроме того, эти леса, за Альпапм, я слышал ото всех, являются сырым и нездоровым местом, неподходящим для воспитания ребенка. Я решил бы жить где-то в этом районе, Вариния. Я должен признаться, что мне он не понравился, но это то, чего хотела ты, не так ли?
— Это то, чего хотела я, — кивнула она. — Я очень благодарна тебе, Флавий.
И затем они развернули колесницы, и Вариния стояла, с ребенком на руках, наблюдая за ними, как они уезжали в облаках пыли, — наблюдая за ними, пока поворот дороги не скрыл их от нее.
Затем она села у обочины и покормила ребенка. А потом, отправилась по дороге. Это было прекрасное, прохладное летнее утро. Солнце поднималось в чистом, голубом небе и птицы пели, а пчелы перелетали от цветка к цветку, собирая нектар и наполняя воздух своей песней.
Вариния была счастлива. Это не было тем счастьем, которое она знала со Спартаком; но он завещал ей знание жизни и щедрое воздаяние от бытия. Она была жива и свободна, и ее ребенок был жив и свободен; поэтому она была довольна тем, как сложилось все, и с надеждой и ожиданием смотрела в будущее.
II
Вот что произошло с Варинией. Женщина не может жить одна, а в деревне, в которую она пришла, в деревне простых галльских крестьян, она нашла приют у мужчины, чья жена умерла при родах. Возможно, люди знали, что она была беглой рабыней. Это не имело значения. У нее были полные груди, и она дала жизнь еще одному ребенку. Она была хорошей женщиной, и люди любили ее за силу и отзывчивую простоту.
Человек, с которым она сошлась, был простым крестьянином, человеком, который не умел читать и писать, и знал только уроки труда. Он не был Спартаком, но не так уж сильно отличался от Спартака. В жизни он был таким же терпеливым. Он был не в силах гневаться и очень любил своих детей — своего и ребенка, которого Вариния привела ему.
Самой Варинии, он поклонялся, — потому что она пришла к нему издалека и с ее приходом, к нему вернулась жизнь. И со временем она узнала его и вернулись некоторые из ее чувств. Она довольно легко выучила его язык, на Латинской основе со множеством смешанных с ней Галльских слов; она познала их жизнь, которая не так уж отличалась от жизни ее родного племени. Они обрабатывали землю и выращивали урожай. Они предлагали часть урожая своим деревенским богам, а другую часть отдавали сборщику налогов и Риму. Они жили и умирали; они танцевали и пели, плакали и заключали браки, а их жизни соответствовали обычным циклам времен года.
В мире происходили большие перемены, но среди них произошедшие перемены ощущались так медленно, что еще ничего не было разрушено.
Вариния была плодовитой. Каждый год приносил из ее чресл очередного ребенка и у нее было семь детей от мужчины, за которого она вышла замуж, прежде чем она перестала рожать. Молодой Спартак вырос с ними, высокий, сильный и честный, и когда ему было семь лет, она рассказала ему в первый раз о том, кто был его отец, и что совершил его отец. Ее удивило, что он так хорошо понимал. Никто в этой деревне, никогда не слышал имени Спартака. Великие события потрясали землю и проходили мимо этой деревни. И, когда выросли другие дети, три девочки и пятеро мальчиков, Вариния много раз рассказывала историю, — рассказывала, как обычный человек, который был рабом, встал грудью против тирании и угнетения, и как в течение четырех лет могучий Рим дрожал при самом упоминании его имени. Она рассказала им о мрачной шахте, в которой трудился Спартак, она рассказала им о том, как он сражался на Римской арене с ножом в своей руке. Она рассказала им, каким он был нежным, хорошим и добрым, и она никогда не отличала его от простых людей, среди которых она жила. Действительно, когда она рассказала о товарищах Спартака, она выделила бы в качестве примера жителей этой, или одной из таких же деревень. И когда она рассказывала эти истории, ее муж слушал с удивлением и завистью.
У Варинии не было легкой жизни. От рассвета до наступления темноты она трудилась, прополка, окучивание мотыгой, уборка, прядение, ткачество. Ее светлая кожа стала коричневой от солнца, и ее красота исчезла; но ее красота никогда не была чем-то, что она ставила превыше всего. Всякий раз, когда она переставала думать и созерцать прошлое, она была благодарна за то, что ей дала жизнь. Она больше не оплакивала Спартака. Ее жизнь со Спартаком была теперь как сон.
Когда ее первому сыну исполнилось двадцать лет, у нее приключилась лихорадка, и через три дня, она умерла. Ее смерть была быстрой и безболезненной, тогда ее муж, ее сыновья и ее дочери оплакали ее, они завернули ее саван и погребли. После ее смерти, перемены достигли деревни. Налоги начали увеличиваться, их рост был бесконечным. Засушливым летом, большая часть урожая погибла, а затем пришли Римские солдаты. Те семьи, которые не могли платить налоги, были изгнаны из своих домов и со своей земли, скованы шея к шее, и отправлены на продажу за долги в Рим.
Но не все, чей урожай погиб, смиренно приняли эту долю. Спартак, его братья и сестры и некоторые другие жители деревни бежали в леса, которые произрастали к северу от них, леса, которые простирались в дикие Альпы. Там они жили бедной и жалкой жизнью на желудях и орехах, и мясом той немногой дичи, которую они смогли убить; но когда большая вилла была построена на землях, что когда-то принадлежали им, они спустились и сожгли эту виллу и взяли все, что смогли унести.
Затем, в леса вошли солдаты, и крестьяне присоединились к горным племенам, чтобы сражаться с солдатами. К ним присоединились беглые рабы, и год за годом бушевала война обездоленных. Иногда их силы терпели поражение от солдат, а иногда силы повстанцев были такими, что они могли спуститься на равнины, и жгли и грызли и грабили.
Таким был образ жизни сына Спартака, он жил и умер, умер в борьбе и насилии, как и его отец. Истории, которые он рассказывал своим сыновьям, были менее ясными, менее фактическими. Истории стали легендами, а легенды стали символами, но война угнетенных против тех, кто их угнетал продолжалась. Это было пламя, которое пылало сильнее или слабее, но никогда не гасло — и имя Спартака не погибло. Это был не вопрос наследования по крови, а наследование через обычную борьбу.
Придет время, когда Рим будет растерзан — не только рабами, но рабами, крепостными, крестьянами и свободными варварами, которые присоединились к ним.
И до тех пор, пока люди трудились, а другие люди брали и использовали плод того, кто трудился, имя Спартака вспоминалось, временами шепотом, а в иные времена выкрикивалось громко и ясно.
New York City
June 1951
Комментарии к книге «Спартак», Говард Мелвин Фаст
Всего 0 комментариев