Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 1
ВАЛЬТЕР СКОТТ
1
Сто с лишним лет тому назад Вальтер Скотт считался одним из величайших писателей мировой литературы. Бальзак рассматривал его романы как образцы художественного совершенства, Стендаль считал его отцом современных романистов, Гёте отзывался о нем с величайшим одобрением, Белинский восхищался им, Пушкин называл его «шотландским волшебником». Сотни тысяч читателей во всех концах Европы с нетерпением ожидали его новых произведений, которые тотчас же переводились на несколько языков и выходили многими изданиями, На мотивы его произведений художники писали картины, а композиторы — оперы. Сотни европейских писателей сочиняли романы «в манере Вальтера Скотта». Историк, воскресивший давно прошедшие эпохи, знаток сердца человеческого, создавший, подобно Шекспиру, целые толпы живых людей с самыми разнообразными характерами и страстями, — таким казался Скотт своим восхищенным читателям в течение почти полувека.
Затем слава его пошла на убыль. Новые литературные направления, возникавшие в середине XIX века, должны были разрешать более современные общественные проблемы другими методами и на другом материале. Вальтер Скотт перестал быть учителем: «мудрость» его показалась недостаточно глубокой, конфликты ложными, интриги — надуманными, а персонажи — чуть ли не марионетками, одетыми в исторические костюмы. Скотт стал детским писателем, соперничая в популярности у «старшего возраста» с Купером, Майн Ридом и Жюлем Верном. Этому возрасту он нравился полным приключений сюжетом, экзотической обстановкой, в которой протекало действие его романов, контрастами злых и добрых героев.
Но в последние десятилетия Скотт опять стал завоевывать симпатии не только детей, но и взрослых. Критика отмечала его драгоценные свойства: глубокое понимание исторических процессов, любовь к народу, широкое изображение эпохи в ее противоречиях, в столкновениях классов и государств. «Мудрость» Скотта, несмотря на всю ограниченность его общественного сознания, его тонкое проникновение в психологию различных общественных классов и целых эпох, мастерство исторической живописи сделали его одним из любимых авторов советского читателя. Оценка, которую более ста лет назад дали Скотту Пушкин и Белинский, в известной мере восстановлена.
Вальтер Скотт (1771—1832) родился в Шотландии, в Эдинбурге, в семье юриста, занимавшего должность секретаря суда. Скотты принадлежали к старому шотландскому роду, в свое время игравшему некоторую роль в истории страны. Вскоре после рождения обнаружилось, что ребенок плохо владеет правой ногой. Никакое лечение не помогало, и будущего писателя отвезли для поправки в деревню к бабушке, на ферму Сэнди-Hoy. Здесь и начинаются первые жизненные впечатления Вальтера Скотта. Бабка знала много страшных и смешных историй из эпохи недавних стычек на шотландско-английской границе. Она рассказывала их внуку, а тетка Дженнет читала мальчику старинные баллады, которые он легко заучивал наизусть. По этим рассказам и балладам Скотт впервые познакомился с буйной шотландской историей.
В деревне Скотт немного подлечился, но все же остался хромым на всю жизнь. Вскоре, научившись грамоте, он поступил в эдинбургскую школу, а затем стал много читать, — он читал Гомера, Оссиана, сборники старинных английских баллад, затем прочел «Освобожденный Иерусалим» Торквато Тассо, увлекшись военными подвигами и фантастическими приключениями его рыцарей.
Отец хотел, чтобы сын тоже стал юристом, и заставил его работать в своей конторе. После нескольких лет этого учения Скотт получил звание адвоката, затем занял должность секретаря эдинбургского суда. Он и впоследствии, когда стал знаменитым писателем, не оставлял своей первой специальности и был шерифом округа.
Первым печатным трудом Скотта был перевод двух известных баллад немецкого поэта Бюргера: «Ленора» (под названием «Уильям и Элен») и «Дикий охотник» (оба перевода в 1796 г.). Через три года после этого появилась в его переводе драма Гёте «Гец фон Берлихинген» (1799), которая привлекла Скотта широкой эпической манерой, напоминавшей исторические хроники Шекспира, и средневековым сюжетом, повествующим о героической борьбе и гибели защитника народных интересов Геца. В 1802—1803 годах появились три тома «Песен шотландской границы» («Minstrelsy of the Scottish Border»).
Этот сборник, как пишет Скотт в предисловии, делится на три части: баллады исторические, основанные на реальных исторических событиях, баллады романтические, рассказывающие о чудесных приключениях, и, наконец, подражания старинным балладам, принадлежащие перу «современных авторов». Эту третью часть составляют поэмы, написанные самим Скоттом «в подражание древним песням, которые некогда распевались менестрелями под звуки арф». Скотт полагал, что такая поэзия может сочетать «суровую гармонию и смелый вымысел, чарующий нас в старинных балладах, с изяществом чувств и версификации, которое отсутствует в произведениях грубого века».
Среди этих ранних поэм Скотта нужно отметить, в частности, «Иванову ночь», переведенную В. А. Жуковским и пародированную М. Ю. Лермонтовым.
Критика приняла поэмы Скотта весьма благосклонно, и отныне в течение десятка лет он отдает этому жанру все свои силы. В 1805 году выходит в свет большая поэма Скотта «Песнь последнего менестреля», построенная на легендарных средневековых мотивах, с участием сверхъестественных сил, в 1806 году — поэма «Мармион» (частично переведенная В. А. Жуковским), в 1810 одна из наиболее известных и, несомненно, самая поэтическая «Дева озера», на сюжет которой написана одноименная опера Россини (1819), а в 1812 году — последняя поэма Скотта «Рокби». В следующем—1813 году он уже заканчивал свой первый роман, принесший ему мировую славу, — «Уэверли,[1] или Шестьдесят лет тому назад» (1814).
По словам самого Скотта, он оставил поэтическое творчество и перешел к прозе потому, что не хотел состязаться с Байроном, который только что напечатал первые две песни «Чайльд-Гарольда», имевшие огромный успех. Кроме того, казалось ему, жанр исторической, или «археологической», поэмы, который он создал, вызвал столь многочисленные подражания, что за несколько лет успел наскучить публике. Но главная причина была в том, что естественная эволюция творчества Скотта неизбежно влекла его к историческому роману. Художественная задача его заключалась в изображении быта и нравов прошедших эпох, а это требовало, с одной стороны, детальных описаний, с другой — обильных диалогов и быстрого действия. Скотт почувствовал, что наиболее полно разрешить такую задачу мог только прозаический роман. По существу, и поэмы Скотта, особенно последнего периода, похожи были на стихотворные романы. Обратившись к прозе, он создал особый жанр исторического романа, сыгравший крупную роль в развитии и художественной литературы и исторической науки Европы.
«Уэверли» был издан без имени автора. Отдавая свой роман в печать, Скотт не был уверен в успехе и не хотел рисковать своим уже прославленным именем. Все дальнейшие его романы выходили анонимно, хотя ни для кого не было тайной, кто был их автором. Только в 1829 году, издавая собрание своих романов под названием «Waverley novels», Скотт раскрыл свое имя и рассказал историю своих творческих исканий.
С 1814 года по 1832, год смерти Скотта, романы следовали один за другим с поразительной быстротой. Многие из них являются перлами мировой литературы. Стоит только просмотреть перечень названий и даты выхода в свет, чтобы понять, почему Вальтера Скотта называли «самым плодовитым из современных романистов» (впоследствии так стали называть и Бальзака).
В эти годы Скотт напечатал десятки томов исторических и критических произведений, как, например, «Жизнеописания романистов», множество критических очерков о романистах английских и зарубежных (эти очерки служили предисловиями к обширной предпринятой издателем Баллантайном серии романов), «Опыт о средневековых романах» («Essay on Romance»), «Жизнь Бонапарта»— огромную историю французской революции и империи, написанную с реакционных политических позиций, — двухтомную «Историю Шотландии», «Опыт о балладах», «Опыт о демонологии и колдовстве» и т. д. Некоторые из этих произведений и до сих пор читаются с захватывающим интересом, например увлекательные «Рассказы деда» о шотландской истории (1827—1829).
Успех романов и необычайная продуктивность Скотта доставили ему почести и богатство. Увлекшись средневековыми древностями, возмечтав о том, чтобы вернуть своему шотландскому роду его прежнее политическое значение, Скотт решил превратить свое обширное поместье Эбботсфорд в экономический и AyJ ховный центр целой округи. В 1818 году Скотт получил звание баронета и стал прикупать земли вокруг своего поместья, расширять свою резиденцию и превращать ее в подлинный средневековый феодальный замок. Он собирал древности и составил замечательные коллекции старинного оружия, предметов обихода, редких книг и т. д. В зиму 1825—1826 года он потерпел финансовый крах: обанкротился его издатель Баллантайн, с которым он состоял в компании. По закону он мог отказаться выплачивать долг своего компаньона и друга, но счел это ниже своего достоинства и принял на себя огромный долг — около ста тридцати тысяч фунтов стерлингов, выплачивать который должен был своим литературным трудом. Теперь, побуждаемый необходимостью, он работает еще больше, чем прежде. На некоторых произведениях этого периода заметны следы спешки и умственного утомления.
Железное здоровье, в течение долгих лет позволявшее ему вести напряженную изнурительную работу, наконец не выдержало. В апреле 1831 года Скотт перенес апоплексический удар, сопровождавшийся частичным параличом. Оправившись, он закончил роман «Граф Роберт Парижский» и необыкновенно быстро написал «Замок Опасный», посетив место действия своего романа, развалины замка Дугласов. Однако он чувствовал близость конца и по совету врачей решил провести зиму 1831— 1832 года в южных странах. Правительство предоставило в его распоряжение один из лучших английских фрегатов, и Скотт отправился на нем в свое последнее путешествие. В Неаполе он продолжал работать над неоконченными романами из итальянской истории, чтобы заплатить долг, с которым он все еще не мог рассчитаться. Там же Скотт узнал о смерти Гете и решил вернуться в Эбботсфорд, чтобы, так же как немецкий поэт, умереть на родине. Он умер 21 сентября 1832 года, шестидесяти одного года от роду.
2
Вальтер Скотт начал свою жизнь художника в один из самых бурных периодов европейской истории. В 1789 году во Франции разразилась революция, которая имела исключительное значение для всей Европы. Феодальное общество рушилось с необычайной быстротой. Ломались старые государственные формы, уклад жизни, утверждались новые экономические отношения. Войны перекраивали границы государств, и новая республика угрожала Англии вторжением. Внутри страны торжествовала реакция, и все силы были брошены на то, чтобы поддержать на континенте борьбу с революцией. Огромные военные расходы падали на плечи бедняков и крестьянства, и пауперизация достигла небывалых размеров. «Добрая старая Англия» и ее общественный строй со всеми его несправедливостями и злоупотреблениями находились в состоянии острого кризиса.
Что в старом обществе рушится и что в нем возникает? Что препятствует нормальной общественной жизни? На что опереться в эти критические минуты, чтобы спасти старое или помочь новому? Для того чтобы ответить на эти вопросы, нужно было прежде всего изучить исторически сложившиеся формы общественной жизни, понять материальные и духовные потребности страны, ее национальный состав, социальные отношения, культурные традиции. В то время как одни прославляли пресловутую английскую конституцию, другие подвергали критике самые принципы, на которых был построен общественный строй Англии, третьи защищали права малых национальностей, в течение веков боровшихся за свое существование и погибавших под бременем английского военного и экономического завоевания. Все эти проблемы, приобретавшие для Англии жизненное значение, отразились на романах Вальтера Скотта и определили общее направление его мысли.
Творчество Скотта тесно связано с Шотландией. «Песни шотландской границы», поэмы, романы из современной жизни, исторические романы повествуют о судьбах и бедах его родной страны, даже если действие происходит в средневековой Франции или Византии, — как, например, в романах «Квентин Дорвард» или «Граф Роберт Парижский».
С незапамятных времен в северном углу Англии происходили войны — между кельтами, постепенно оттесненными в горные области Шотландии и потому получившими название горцев, и различными германскими племенами, завоевывавшими остров в течение многих столетий. С возникновением Шотландского королевства борьба приняла более систематический, но не менее жестокий характер. Война с Англией осложнялась непрекращающейся войной между Верхней, то есть горной, Шотландией, населенной кельтскими или гэльскими племенами, тоже враждовавшими между собою, и Нижней, равнинной Шотландией, населенной англосаксами.
В войне между Шотландией и Англией перевес был явно на стороне англичан, и лишь благодаря особым географическим условиям и героизму своих жителей Шотландии удавалось сохранять политическую независимость. В 1707 году был наконец заключен договор, согласно которому Шотландия и Англия были объединены в одно Соединенное королевство Великобритании. Конечно, и в экономическом и в политическом отношениях этот союз был полезен одной только Англии и весьма напоминал завоевание. Старинная ненависть все еще сохранялась, поддерживаемая различиями в языке, обычаях и государственных учреждениях.
В течение всего XVIII века Шотландия оставалась пороховым погребом, готовым взорваться от малейшей искры. Часто происходили восстания местного значения, а в 1745 году началась настоящая гражданская война, вызванная авантюрой претендента на английский престол Карла Эдуарда Стюарта. Повстанцы были разбиты, и Шотландия с тех пор уже не пыталась выйти из состава королевства Великобритании.
Во второй половине XVIII века перестраивалась внутренняя, экономическая и политическая жизнь Шотландии. Патриархально-родовой строй, господствовавший в горной части страны вплоть до 1745 года, стал распадаться под натиском нового, капиталистического хозяйства. Происходило массовое обезземеление крестьян, которых помещики с невероятной жестокостью сгоняли с земли, чтобы эксплуатировать ее более выгодным способом. Они превращали пахотные поля в пастбища для овец, так как овцеводство приносило более крупные доходы. «В XVIII столетии,— пишет Маркс, гэлам, которых сгоняли с земли, воспрещалась в то же время эмиграция, так как хотели насильно загнать их в Глазго и другие фабричные города». Вместе с тем постоянно происходили восстания, которые приходилось усмирять военной силой. Правительство пыталось унифицировать административную, финансовую и судебную системы и уничтожить то, что шотландцы считали своей неотъемлемой национальной привилегией, — отсюда недовольство, охватывавшее широкие круги общества, и полемика, в которой преобладал мотив национальной шотландской особности. Ко всем этим распрям примешивались разногласия вероисповедные, часто вызывавшие фанатическое сопротивление со стороны шотландцев всему, что исходило из Англии. Не только шотландская граница, воспетая во многих песнях и балладах, но и вся территория Шотландии была обильно полита кровью патриотов. История страны, полная трагических и героических событий, — неисчерпаемый источник сюжетов для такого знатока местной старины, каким был Вальтер Скотт.
Внимательно наблюдая жизнь современной Шотландии, постоянно разъезжая по стране и общаясь со всеми слоями народа, Скотт тяжело переживал его бедствия. Он понимал, что разорение крестьянства, гибель старого уклада жизни, всей старой, патриархальной Шотландии являются результатом внедрения в страну новой, буржуазной экономики. Нисколько не идеализируя феодальные порядки, — это можно заключить из многих его романов и хотя бы из предисловия к «Айвенго», — он видел необходимость дальнейшего общественного развития, однако понимал его весьма ограниченно. Скотт пытался сочетать старые, патриархальные традиции с новыми экономическими условиями и полагал, что такое сочетание поможет безболезненной эволюции к более благополучным формам общественной жизни.
Вместе с тем Скотт был убежден, что для дальнейшего развития страны оба народа должны прекратить вражду и установить дружественные отношения и сотрудничество. С такой точки зрения Скотт рассматривал и политическую унию 1707 года, в которой он хотел видеть союз двух независимых королевств и двух братских народов, утвержденный на равноправии и самоопределении. Как только нарушается равноправие, нарушается и союз, а вместе с тем и единство государства, и начинаются раздоры и братоубийственные войны. Мечта о равноправии населяющих остров национальностей заставляла Скотта видеть залог счастливого сотрудничества и взаимопонимания даже в союзе между Англией и Ирландией, явившемся очередным актом порабощения Ирландии.
Для Скотта проблема заключалась в том, чтобы превратить войну в содружество и завоевание — в союз. Для этого оба народа должны понять друг друга, и прежде всего Англия-притеснительница должна понять Шотландию. Объяснить Шотландию Англии должна в первую очередь художественная литература.
Говоря об этой своей задаче, Скотт ссылается на ирландскую писательницу мисс Эджуорт (1767-1849): «Ее ирландские типы познакомили англичан с характером их веселых и добродушных ирландских соседей; поэтому мисс Эджуорт с полным правом может утверждать, что сделала для завершения союза (между Ирландией и Англией), может быть, больше, чем все законодательные акты, которые за ним последовали... Я решил сделать для моей страны то, что с таким успехом сделала мисс Эджуорт для Ирландии, показать моих соотечественников жителям братского королевства в более благоприятном свете, чем они представлялись англичанам до сих пор, и попытаться внушить симпатию к их добродетелям и снисхождение к их слабостям».
Патриотизм Скотт видел в том, чтобы, сохраняя шотландскую самобытность, отказаться от чрезмерной привязанности к старине и искать подлинный шотландский характер не в упрямстве, с каким народ пытается сохранить нерациональные формы хозяйства и старое невежество, а в стойких нравственных чертах — верности, честности, непреодолимом мужестве, страстной преданности убеждениям. Шотландский костюм, шотландский диалект, которым он с таким искусством пользовался в своих произведениях, шотландская старина, которую он изображал, — все это было для него лишь средством сохранения национальной самобытности и утверждения национального характера, а отнюдь не фанатическим культом того, что противостоит новым временам и новой цивилизации.
В 1822 году Скотт встречал в Эдинбурге короля Георга IV. На континенте его участие в этой торжественной встрече было понято как проявление верноподданнических чувств и демонстративного торийского раболепия. Однако для Скотта эта церемония означала нечто иное: он встречал английского короля как короля шотландского, приехавшего в родное ему королевство; национальный шотландский костюм, в который Скотт облачился ради этого торжества, словно утверждал право Шотландии на короля и, следовательно, национальную независимость Шотландии в союзе со своим соседом.
Специфические условия государственного существования Шотландии заставляли Скотта поставить проблему, давно волновавшую умы и в Англии и на континенте. История острова — пожалуй, в большей степени, чем других областей Европы,— была историей завоеваний, в которой вчерашние победители оказывались побежденными. Остров представлял собою сложное напластование национальностей, каждая из которых оставила свой след в культуре или этнографии страны. Феодальное право, как известно, было утверждено на «праве завоевания», а борьба третьего сословия с феодальной системой рассматривалась как освобождение от этого права. «Проблема завоевания» обсуждалась историками уже в течение многих лет, особенно во Франции. Для Англии эта проблема приобретала не только философско-историческое, но и острое политическое значение. Поставленная в поэмах (например, в «Деве озера») и в «шотландских» романах Скотта, она была отчетливо разработана в его первом средневековом и «английском» романе «Айвенго».
В художественной литературе Скотт первый поставил проблему исторического бытия и судеб страны в плане вполне современном и актуальном. Впервые в английской литературе он создал романы философско-исторического содержания и тем самым оказался великим новатором, увлекшим целое поколение европейских читателей.
Глубокая симпатия Скотта к народным массам не вызывает никакого сомнения. Лучше, чем кто-либо другой из современных ему писателей, он рассказал народную жизнь Шотландии в критические периоды ее истории. Несправедливости и притеснения экономического, политического и религиозного характера, героические восстания доведенного до отчаяния народа нашли в нем своего несравненного живописца. С изумительной для того времени смелостью он показал специфику горной Шотландии, родовой строй и психологию древних кельтских кланов. «В романах Вальтера Скотта перед нами, как живой, встает этот клан горной Шотландии», — писал Энгельс, изучая древнейшие формы общественной жизни. В романах, изображающих самые мрачные эпизоды шотландской и английской истории, народ оказывается носителем справедливости, верности и подлинного человеколюбия. В этом и заключается демократизм Скотта, торжествующий в его творчестве, несмотря на все его политические заблуждения.
Народные герои Скотта — не изящные и добродетельные пейзане и пастушки, словно сошедшие с оперной сцены или с изделий севрского фарфора. В его романах нет ничего идиллического. Его крестьяне не наделены свойствами, которые могли бы примирить с ними высокообразованного, утонченного и аристократического читателя. Они занимаются своим тяжелым трудом, они беспокоятся о пашне, о стаде, о куске хлеба, они говорят на своем диалекте, иногда смешном или грубом, но часто высокопоэтическом и всегда трогательном. Скотт разглядел в этой массе людей личности с самыми различными свойствами характера. Осторожный, положительный, верный Кадди и его мать фанатическая, полная неистовых религиозных восторгов пуританка, Дженни, легкомысленная горничная и почти наперсница мисс Эдит Белленден («Пуритане»), и Джини Динз, изумительная в своей чистоте и самоотверженности, одна из первых «простых» героинь мировой литературы и один из лучших образов Скотта. Проповедники преследуемой религии, мастеровые, солдаты, пастухи, кухарки, бродяги наполняют романы Скотта наряду с рыцарями, министрами и полководцами. Они ведут интригу, спасают основных героев, раскрывают тайны и дают советы. В них воплощены мудрость, нравственность, идеальные порывы и крепкая осторожность того класса, который является вечным носителем истории. Исследуя этот национальный характер во всех его проявлениях и свойствах, Скотт хотел оправдать и утвердить национальную гордость шотландцев. То, что в шотландских нравах англичанам казалось одиозным и смешным — кичливость, воинственность, рваные одежды, босые ноги девушек, диалект, — под ласковым юмором Скотта становилось трогательно наивным и очаровательным.
Задача Скотта требовала как можно более точного и конкретного, как можно более глубокого проникновения в психологию этого своеобразного и во многом столь отличного от англичан народа. Эту задачу должны были разрешать в одинаковой мере романы из современной жизни и романы исторические.
XVII век и XVIII век, 1745 год, время действия «Уэверли», и 1790-е годы, время действия «Антиквария», изображали Шотландию в ее прошлом и настоящем, в ее бедствиях и в ее величии, со всеми неразрешенными и роковыми вопросами ее исторического бытия. Скотт почти одинаково относился к материалу историческому и к материалу современному, для него все это — одна живая, единая в своем прошлом и настоящем Шотландия.
В изображении шотландского простого люда Скотт имел предшественника в лице Роберта Бернса, которого он высоко ценил и почитал как одного из самых оригинальных поэтов Европы. В песнях Бернса захватывающе правдиво был изображен шотландский крестьянин. Это он сам пел и рассказывал о себе, о своем труде и любви, горестях и радостях. Уже на рубеже XVIII и XIX веков Бернс стал национальным поэтом Шотландии, словно символом ее нравственного здоровья, крепкого жизнелюбия и неукротимой веселости. Скотт многому у него научился, хотя по мировоззрению и творческим принципам они сильно расходились.
Еще большее значение имела для Скотта традиция английского романа, особенно Филдинг. Из писателей, о которых он рассказывал в «Жизнеописаниях романистов», выше всех он ценил Филдинга. Пожалуй, ни один романист XVIII века не пользовался в следующем столетии такой непререкаемой и шумной славой, как автор «Тома Джонса». Скотт считал его роман образцом художественного совершенства и по широте изображения общества, и по тонкому знанию людей, и по мастерству композиции. «Естественное и правдоподобное повествование, которое захватывает с самого начала, продолжается правдоподобно, кончается счастливо, подобно величавой реке, начинающейся во тьме какой-нибудь романтической пещеры, текущей плавно, не останавливаясь и не торопясь, посещающей, словно из органической потребности, всякий интересный уголок в стране, по которой она протекает, расширяющейся и углубляющейся в своем значении и наконец приходящей к финалу, словно к огромной гавани, где всякого рода корабли спускают паруса и складывают рангоуты».[2] Так характеризует Скотт роман Филдинга. Несомненно, его собственные романы стремятся воспроизвести и захватывающее начало, и плавное течение, и счастливое окончание, которое для Скотта является почти обязательным, и полноту социального пейзажа с людьми всех классов и состояний.
3
Заинтересовавшись местным фольклором, Скотт увидел в нем прежде всего драгоценный источник сведений о старой Шотландии. Об этом свидетельствуют и обширные комментарии, которыми он снабдил «Песни шотландской границы». Для него поэзия заключалась не столько в самих балладах, сколько в их историческом материале — в нравах, характерах, поступках героев в поверьях, в политической и моральной жизни средневековья, отраженной в песнях пограничников. В предисловии к третьей части своего сборника он писал, что строгое подражание народным балладам и невозможно и нежелательно. Средневековая поэзия грубовата и чрезмерно проста. Эта грубость может быть интересна для историка, но противоречит эстетике высокого искусства, требующего большей утонченности и изящества.
И все же в некоторых отношениях Скотт отдавал предпочтение старым поэтам перед новыми. В балладах его привлекали острый сюжет, большая эмоциональность, быстрота, с которой народные певцы развивали действие, и простота, даже наивность повествования, освобожденного от рассуждений по поводу излагаемых событий. Эти особенности были прямо противоположны философическим, описательным, классическим поэмам XVIII века, которые как раз изобиловали всякого рода украшениями, пышными перифразами, сравнениями и отступлениями, заглушавшими рассказ о событиях и мешавшими эмоциональному его воздействию. Скотт хотел использовать эстетические особенности народных баллад для того, чтобы создать новую поэму, противопоставленную старой, классической. Вот почему первые его поэмы, при всей их оригинальности, все же продолжают литературную традицию «поэтических повестей», распространенных в XVIII веке и рассказывавших исторические сюжеты в стихотворной форме, ориентируясь на простые стихотворные романы до-классической эпохи.
В дальнейших поэмах Скотта («Мармион», «Рокби» и др.) влияние баллад несколько уменьшается, повествование приобретает более рационалистический характер, разрастаются исторические и археологические описания; из поэм выветривается легенда, и ее место занимает история. «Подражания старинным балладам» по внутреннему своему содержанию все больше приближаются к историческому роману.
Между тем, работая над поэмами, Скотт пробовал себя и в жанре романа. Еще в период своих первых баллад он задумывал роман в традиции старого «готического», или «страшного», романа со всякого рода сверхъестественными приключениями. Роман этот остался незаконченным. Затем, в 1805 году, он начал писать роман о восстании 1745 года, который назывался по имени главного героя «Уэверли».
Несколько позже, в 1808 году, он вернулся к этому жанру. Среди посмертных произведений историка Дж. Стратта (Strutt) Скотт нашел незаконченный роман «Куинху-холл» («Queenhoo-Hall»), в котором автор хотел дать читателю в беллетризованной форме сведения о быте и нравах средневековья. «Куинху-холл» принадлежал к тому жанру, который в XVIII веке называли романом археологическим: романическая интрига служила лишь для того, чтобы на нее можно было нанизать как можно больше сведений о быте и материальной культуре средневековья, Скотт закончил этот роман и напечатал его, но «Куинху-холл» не имел никакого успеха. Эту неудачу Скотт объяснял чрезмерной эрудицией автора — множеством всякого рода исторических сведений, которые подавили романическую интригу. Столь ученое воспроизведение средневековья, решил он, не может заинтересовать читателя: «У меня сложилось мнение, что роман, посвященный истории горной Шотландии и не столь давним событиям, будет иметь больший успех, чем рыцарская повесть». Так вновь возникла мысль о незаконченном «Уэверли».
Принимаясь за «Деву озера», Скотт сожалел о том, что в современных эпических поэмах нет обыденной реальности, людей, каких можно встретить в действительной жизни. Поэма, над которой он в то время работал, должна была воссоздать эту действительность. «Дева озера» повествовала о горной Шотландии в давно прошедшие времена, и тем не менее для Скотта это тоже была «обыденная реальность», так как, по его словам, он сам еще мог наблюдать описанные им нравы. Следовательно, он имел в виду не современную тему, а способ изображения, построенный на исторической и психологической правде. В противоположность традиционным эпическим поэмам, он хотел создать не отвлеченные характеры или страсти, а нравы, без которых ни характеры, ни страсти не могут быть правдивы.
Нравы, воскрешенные в «Деве озера», и пейзажи, проверенные по собственным наблюдениям, произвели на читателей столь сильное впечатление, что Скотт решил создать нечто подобное в прозе. «Я довольно долго жил в горной Шотландии, когда она была не столь доступна и посещалась туристами гораздо реже, чем теперь. Я был знаком со многими из тех, кто участвовал в боях 1745 года; они охотно рассказывали о старых битвах добровольным слушателям вроде меня. Естественно, мне пришло в голову, что старинные предания и высокий дух народа, который, живя в цивилизованном веке и стране, сохранил нравы, свойственные более раннему общественному укладу, могут послужить благодарным материалом для романа».
Но и на этот раз «Уэверли» не был закончен. Лишь через три года найдя написанные в 1805 году главы, Скотт дописал и напечатал первый роман из серии, создавшей эпоху в истории европейских литератур.
4
Баловень семьи, привыкший к комфорту английской дворянской усадьбы, к мирной, обеспеченной и сытой жизни, Уэверли отправляется в шотландскую глушь. Неожиданно для него самого посреди провинциальной деревенской идиллии он находит самую пышную романтику, о какой только мог мечтать. Мирное поместье майора Брэдуордина расположено поблизости от гор, а с гор спускаются гайлэндцы (горцы). Они приносят вместе со своим национальным своеобразием обилие экзотики, исторических воспоминаний и приключений, которые как будто никак не вяжутся с Современной эпохой. Он изумлен так же, как, по словам Скотта, были бы удивлены английские классики-рационалисты XVIII века Аддисон и Поп, узнав, что на северной оконечности острова живет такое странное существо, как Роб Рой.[3]
Роза Брэдуордин рассказывает Уэверли о страшных событиях, происходивших в этом провинциальном захолустье. «Уэверли не мог не содрогнуться, услыхав историю, столь напоминающую его собственные мечты. Эта девушка, едва достигшая семнадцатилетнего возраста, лучшая из всех девушек по своим душевным качествам и внешности, собственными своими глазами видела сцены, которые еще могут повториться... «Я теперь нахожусь в стране военных и романтических приключений, — думал Уэверли, — остается только узнать, какое участие я буду в них принимать». Судьба не поскупилась для него на приключения и испытания, и горная романтика едва не стоила ему жизни.
Так в мирный современный быт входит элемент авантюры и опасности, характерный для «древних времен», о которых можно прочесть у Ариосто, Тассо и Фруассара.
Вторгшаяся в прозу жизни романтика ничуть не фантастична, но совершенно реальна. Читатель убеждается в этом вместе с Уэверли. Загляните в глухие углы Шотландии, прогуляйтесь в горы, поживите где-нибудь в деревне — и вы обнаружите, что действительность весьма романтична. Прочитайте историю, постарайтесь вообразить себе государственные перевороты, восстания, битвы — и вы увидите, что история интереснее любого романа. И, чтобы роман стал интересным, он должен стать правдивым в историческом и в этнографическом отношениях.
Восстание претендента 1745 года было бы непонятным без знакомства с нравами горной и равнинной Шотландии. Но эти нравы могут быть объяснены только историей страны и ее обитателей. Романы Вальтера Скотта основаны на историческом и этнографическом изучении страны; потому-то они и были восприняты современниками не только как художественное, но и как научное откровение.
«Уэверли» повествовал о событиях шестидесятилетней давности. Конечно, за этот период в Шотландии многое изменилось; однако древние нравы, ведущие свое происхождение от предыдущих эпох человеческого общества, сохранились в своей первобытной чистоте. Что же такое современность и можно ли противопоставлять ее прошлому с той категоричностью, с какой это делали классики и просветители XVIII века? По мнению Скотта, в современности заключены следы многих прошедших эпох и старых культур. В ней борются социальные силы, каждая из которых имеет свои глубокие корни в истории. Поэтому рассматривать современность вне истории невозможно, а следовательно, всякий романист, изображающий общество, является вместе с тем и историком. Так Скотт приходит к одному из основных принципов своей эстетики.
Два следующих романа Скотта — «Гай Мэннеринг» (1815) и «Антикварий» (1816) — не являются романами историческими в прямом смысле этого слова, так как действие их происходит во времена совсем недавние. Однако и в этих романах действие имеет исторический рельеф, потому что общество характеризовано в них с необычайной конкретностью, в его установлениях и традициях, идущих из глубокой древности и неожиданно заявляющих о себе посреди совсем другой цивилизации. И в этих романах также есть «чувство времени», движение истории, связанное с социальной борьбой и общественным развитием.
Через несколько месяцев после «Антиквария», в том же 1816 году, появился один из самых известных романов Скотта — «Пуритане».
Действие этого романа протекает в конце XVII века (точнее — в мае 1679 года). Во всей Шотландии — в Эдинбурге так же, как и в самых глухих ее углах, — еще сохранялась память об этих страшных событиях, о восстании, о битве у Босуэлского моста, о последовавших затем гонениях и казнях, а также о героях восстания, ставших в сознании народа чем-то вроде мучеников. Идеи, их вдохновлявшие, к концу XVIII века утратили свою былую действенность, однако, наблюдая современных пуритан, Скотт мог довольно ясно представить себе этот уже вымиравший исторический тип. «Пуритане» были созданы не только по книжным источникам, но и по наблюдениям «живой старины», рассеянной в шотландских городах и местечках.
Почти в той же степени относится это и к «Роб Рою». Изображенные в нем события давно отзвучали, и только старики могли рассказать Скотту кое-что по воспоминаниям своей молодости. Однако восстановить старую Шотландию начала XVIII века было нетрудно: она жила интенсивною жизнью, сохраняя свои традиции, обряды, нравы и в известной мере даже свой старый образ мыслей. Вот почему так трудно отделить «современные» романы Скотта от его «исторических» романов. Вот почему сам Скотт считал своим первым «историческим», в полном смысле этого слова, романом только «Айвенго» (1819).
Вальтер Скотт видит большую и принципиальную разницу между прежними своими романами и «Айвенго»: первые были посвящены Шотландии, последний — Англии. «Очарование шотландских романов целиком заключалось в том искусстве, с каким неизвестный автор[4] воспользовался, словно второй Макферсон,[5] древними богатствами, рассыпанными повсюду вокруг него, возмещая свою нерадивость или недостаток воображения событиями, которые действительно, и не так давно, происходили в его стране, вводя реальных лиц и лишь уничтожая реальные имена. Не дальше как шестьдесят или семьдесят лет тому назад... весь север Шотландии обладал почти таким же простым и патриархальным образом правления, как наши добрые союзники могавки и ирокезы.[6] Сам автор не мог быть свидетелем этих событий, но он еще мог жить в обществе людей, которые действовали и страдали в ту эпоху».[7]
Значит, романы из шотландской истории, по мнению Скотта, пользуются успехом потому, что «историческое» время, которое так привлекает читателя своей экзотичностью, для Шотландии сравнительно недавнее. «Многие и ныне здравствующие люди хорошо помнили лиц, не только видевших знаменитого Роя МакГрегора, но и пировавших и даже сражавшихся с ним.[8] Все мелкие обстоятельства, касающиеся частной жизни и домашней обстановки, все, что придает правдоподобие повествованию и конкретность выведенным в нем лицам, до сих пор известно и памятно в Шотландии». Но в Англии цивилизация давно уже смела остатки старого общества, и получить о нем сведения можно только путем тщательных архивных разысканий. Поэтому английское средневековье, по мнению Скотта, ничего не говорит ни уму, ни сердцу англичанина, и, следовательно, заинтересовать его средневековым сюжетом весьма трудно.
Чтобы создать подлинный исторический роман об английском средневековье, нужно, по мнению Скотта, точно представить себе частную жизнь этой эпохи, ее «нравы». Никто из романистов, писавших на эти темы, не дал себе труда изучить и изобразить нравы с той конкретностью, точностью и правдивостью, которая необходима для художественного произведения. Скотт поставил перед собой именно эту задачу.
У Скотта «нравы» означали нечто гораздо более широкое, чем в литературе предшествующего периода. История нравов, с его точки зрения, — это история культуры, история общественного сознания. Даже исторические события важны для Скотта в той мере, в какой они отразились на сознании и на благополучии масс. Битвы, победы или поражения, падение династий и царств приобретают свой исторический смысл благодаря тому действию, какое они оказывают на духовную жизнь народа. Политические события в системе Скотта теряют то исключительное и самодовлеющее значение, какое они имели у старых историков. Зато они изучаются в более широкой исторической перспективе, как результат исторических традиций и борьбы общественных сил.
В 1066 году произошло норманское завоевание. Было ли это только сменой династии и ограничилось ли дело только тем, что вместо Гаральда королем Англии стал Вильгельм? Или за Гастингсской битвой, решившей судьбу англосаксов, последовали перемены в массе населяющих остров людей? Как это событие отразилось на сознании покоренных саксов? В каких взаимоотношениях находились в течение ближайших столетий различные этнические элементы, языки и культуры, столкнувшиеся в смертельной схватке?
Или — в более позднюю эпоху — как воспринимали Реставрацию сторонники пуританской революции? Как относились в Англии к избранию на английский престол шотландца Иакова I? Каков был строй мысли, характерный для крестовых походов, борьбы швейцарцев за свою независимость, победы Людовика XI над бургундским герцогом или восстания английских якобитов? Каковы были противоречия между культурой христианского Запада и мусульманского Востока, между культурой горной и равнинной Шотландии, между психологией рыбацкого поселка и дворянской усадьбы? Романы Вальтера Скотта ставят все эти проблемы с необычайной для своего времени отчетливостью. В центре его внимания всегда почти стоит столкновение культур или реакция народа на политическое событие. Он объясняет исторический процесс не столько волей государя или министра, сколько психологией, интересами, национальными традициями, нуждами и страстями масс.
В романах Скотта, пожалуй, впервые в европейской литературе появился на сцене народ: не отдельные более или менее выдающиеся личности «простого звания», но целые группы, толпы народа — крестьяне, ремесленники, пастухи, рыбаки, воины. Народ у него — это настоящий людской коллектив, движущийся, мыслящий, сомневающийся, объединенный общими интересами и страстями, способный к действию в силу собственной закономерной реакции на события.
Во всех почти романах Скотта действует этот коллективный герой. Пуритане в «Пуританах», горцы в «Легенде о Монтрозе», в «Роб Рое», в «Пертской красавице» — все это массовые герои, и герои деятельные. Вальтер Скотт все более совершенствуется в их изображении. В «Пертской красавице», одном из последних его произведений, это искусство проявляется, может быть, с наибольшей яркостью. Конечно, в романе действуют отдельные личности — кузнец Гарри, его тесть — перчаточный мастер Симон, его невеста — красавица Катарина, шапочный мастер и лекарь, горцы враждующих кланов. Но все эти персонажи тесно связаны с определенным классом, профессией, цехом. В романе живет, Дышит, функционирует целое общество. И, конечно, главный герой его — город Перт, средневековый ремесленный город, с его темными, узкими улицами, с его правами и вольностями, с его ненавистью и в то же время уважением к рыцарям и благородным. Юный вождь горного клана вызывает меньший интерес, чем самый клан, который также является одним из главных героев, наравне с враждебным ему городом равнинной Шотландии. В яростных схватках сталкиваются люди, увлекаемые любовью, ненавистью, ревностью или честолюбием. Но за этими частными столкновениями стоит другой, более общий конфликт, вызванный борьбой различных национальных и общественных, групп.
Вальтер Скотт необычайно расширил границы романа. Никогда еще роман не охватывал такого количества типов, сословий, классов и событий. Вместить в одно повествование жизнь всей страны, изобразить частные судьбы на фоне общественных катастроф, сплести жизнь обычного среднего человека с событиями государственной важности значило создать целую философию истории, проникнутую мыслью о единстве исторического процесса, о неразрывной связи частных интересов с интересами всего человеческого коллектива. Этой мыслью определены многие особенности созданного Скоттом романа: широта его композиции, контрастность картин, стиль и язык.
5
В XVIII и в начале XIX века шли постоянные споры о том, возможен ли самый жанр исторического романа, иначе говоря — возможно ли сочетание в одном произведении исторической правды и художественного вымысла. Вымысел разрушает историческую правду, искажая события и чувства, а голая правда не может доставить читателю художественного удовольствия. Вальтер Скотт должен был разрешить эту эстетическую проблему, поставленную перед ним его эпохой. Он утверждал, что задача исторического романа отнюдь не заключается в строгом, научном, педантическом следовании фактам. «Верно, — писал он в предисловии к «Айвенго», — что я не только не могу, но и не пытаюсь соблюсти полную точность ни в отношении одежды, ни тем более в значительно важнейшей области языка и нравов. Но те же соображения, которые не позволяют мне писать диалог произведения на англосаксонском или нормано-французском языке... не позволяют и ограничиться пределами эпохи, в которой протекает моя повесть».
У Скотта нередко встречаются и фактические ошибки в Датах, в биографиях исторических деятелей и т. д. Но это неважно: по его мнению, для исторического романиста самое главное — интерпретировать события так, чтобы современный читатель понял их и заинтересовался ими: «Если вы хотите возбудить интерес, передавайте ваш сюжет в свете нравов той эпохи, в которую мы живем, и на ее языке... Ради многочисленных читателей, которые, надеюсь, будут с жадностью поглощать эту книгу, я объяснил на современном языке наши старые нравы и углубил характеры и чувства моих персонажей, так что современный читатель, полагаю, не ощутит отталкивающей сухости чистой археологии».[9]
Скотт утверждает, что это — естественное право всякого художника, независимо от того, изображает ли он современность или историю: «Я нисколько не перешел за пределы свободы, на какую имеет право автор художественного произведения». Романист не должен слишком увлекаться археологией. Не следует так резко отделять древнее от современного и забывать о «широком нейтральном пространстве, то есть о той массе нравов и чувств, которые одинаково свойственны и нам и нашим предкам, которые перешли к нам от них неизменившимися, или же, возникая из самой сущности свойственной всем нам природы, могут существовать одинаково во всякую эпоху... Страсти, источники, которые их порождают во всех их проявлениях (то есть чувства и нравы), — одни и те же во всех званиях и состояниях, во всех странах и во все века; а отсюда следует... что воззрения, умственные навыки и поступки, хотя и подвергаются влиянию различных условий социальной жизни, все же в конце концов должны иметь между собою много общего».[10]
Рассуждения эти имеют важное принципиальное значение. Они устанавливают новый взгляд на исторический процесс и на его носителя — человека. Рационалистам XVIII столетия почти все предыдущие исторические эпохи казались варварскими и смешными, а их суеверия — заблуждениями, заслуживающими одного только презрения. Скотт пытался глубже понять прошедшие исторические эпохи, утверждая, что страсти и чувства во все эпохи одинаковы по существу, хотя и различны по форме.
Просветители XVIII века считали культуру своей эпохи единственной «настоящей», почти все остальные национальные культуры Запада и Востока были отвергнуты как нелепость и недоразумение. Скотт уничтожает эту нетерпимость в отношении инонациональной, чуждой по форме культуры. Сословное и классовое презрение к «черни», к невежественному народу, столь характерное для аристократических и образованных кругов Европы, также отвергнуто Скоттом во имя более справедливого, более гуманного исторического миропонимания.
Задача исторического романиста, по мнению Скотта, заключается в том, чтобы за своеобразием различных культур найти живую душу страдающего, жаждущего справедливости, взыскующего лучшей жизни человека.
Эта «живая душа» человека, жившего сотни лет тому назад, может вызвать наше сочувствие только в том случае, если она предстанет нам во всем своем национальном, культурном и историческом своеобразии. Весь этот «антиквариат», эти «нравы», быт, одежда и оружие необходимы для того, чтобы конкретно представить исторического человека, понять его в странностях его поведения, взглядов и чувств. Исторический роман должен воспитывать в современном читателе симпатию ко всему человечеству, чувство солидарности со всеми народами, прошедшими до нас свой тяжкий исторический путь, и вызвать сострадание к широким демократическим массам.
Просветители особенно иронически относились ко всякого рода суевериям, начиная от религиозных представлений и кончая народными поверьями и сказками. Их исторической заслугой является борьба с церковным мракобесием и религиозным фанатизмом. Религиозные войны, ереси, вера в сверхъестественное казались им просто результатом невежества. Поэтому все это «невежество» они считали недостойным серьезного внимания историка.
Скотт был свободен от вероисповедных страстей и к религии относился лишь как к политической силе, которую следовало бы обезвредить или обратить на пользу государства. Однако, рассказывая о крестовых походах, религиозных войнах и английской революции, он должен был уделить религии большое внимание. Он не только смеется над безумными фантазиями протестантских проповедников и католических паломников, но и пытается понять эти фантазии как важный исторический факт.
Он угадывает за ними реальные исторические потребности народа, борьбу идеологий, интересы классов и культур и в меру своих сил вскрывает общественный или политический смысл того, что прежде, просто отвергалось как пустые и вредные выдумки.
Суеверия, вера в привидения, в духов, в колдовство и пророчества играют в романах Скотта приблизительно ту же роль: это не только средство возбуждения интереса или построения увлекательной интриги, они необходимы для того, чтобы воссоздать колорит эпохи.
Действие «Вудстока» построено на широко распространенной в народе вере в привидения, в «Монастыре» рассказывается о некоей мистической «белой даме», которая таинственно оберегает аристократический род; колдуньи и пророчицы фигурируют во многих романах, например в «Гае Мэннеринге», в «Пирате», в «Антикварии» и т. д. Однако повсюду, за исключением одного только «Монастыря», сверхъестественное объясняется вполне реально — иллюзией, больным воображением или вмешательством разумной человеческой воли, пользующейся суевериями для достижения своих целей.
6
Исторический роман, по мнению Скотта, должен воспроизвести историю полнее, чем научно-историческое исследование, потому что сухую археологию он должен заполнить психологическим содержанием, страстями и «мнениями» создающих историю людей — отдельных личностей так же, как и большого людского потока. Для того чтобы разрешить эту задачу, исторический роман должен, наряду с политическими событиями, изображать частную жизнь частных людей — сочетать широкое политическое действие и любовную интригу, реальных исторических лиц и лиц вымышленных. Реальные исторические лица, — как, например, претендент в «Уэверли», Людовик XI и Карл Смелый в «Квентине Дорварде», король Иаков в «Приключениях Найджела», Ричард Львиное Сердце в «Талисмане» и др., — характеризуют политическое действие романа. При помощи вымышленных персонажей изображаются частная жизнь и страсти, не имеющие чисто политического характера. Эти вымышленные персонажи ведут любовную (или романическую) интригу романа.
Согласно старой традиции, роман непременно должен быть построен на любовной интриге. Это правило строго соблюдалось в XVIII веке и целиком перешло в XIX век. Но в историческом романе должны быть исторические герои. Вот почему старым романистам (например, мадемуазель де Скюдери во Франции или Джейн Портер в Англии) приходилось наделять своих исторических героев любовной страстью, даже когда они к этой роли совсем не подходили. Так искажались и образы знаменитых исторических деятелей и характер их эпохи.
Вальтер Скотт поступил иначе. Чтобы как можно более точно воспроизвести характер политических деятелей, он освободил их от придуманной любовной интриги и передал ее вымышленным героям. Историческая точность была соблюдена, но вместе с тем сохранена и обязательная романическая интрига.
Исторические герои у Вальтера Скотта теснейшим образом связаны со своей эпохой. В огромном большинстве случаев они определены общественными процессами. Людовик XI (в «Квентине Дорварде») — первый «новый» король Франции, первый ее «собиратель», который хотел сплотить страну, разделенную на множество феодальных владений, в единое национальное государство с могучей королевской властью. Он первый понял значение денег и силу горожан — ремесленников и торговцев. Ловкой дипломатией и союзом с городами он одолел крупнейшего французского феодала — герцога бургундского Карла Смелого. И Людовик и Карл изображены как представители различных мировоззрений, государственных систем и эпох в развитии Европы. Их личный характер, при всей индивидуальности каждого, целиком этим определен. То же нужно сказать обо всех исторических персонажах Скотта.
Но столь же историчны и вымышленные его персонажи. В этом смысле наименее характерны те двое молодых людей, которые ведут любовную интригу. Вальтер Скотт пытался изобразить их как носителей страсти, свойственной всем эпохам, и потому они многим критикам казались слишком модернизированными. Зато второстепенные персонажи, ничуть не утрачивая своего общего значения, являются чрезвычайно типичными для изображаемой эпохи и страны. Вальтер Скотт создавал их с большей свободой, как образы-типы, обобщая и конденсируя в них все, что знал об эпохе и совершавшихся в ней процессах. Эти второстепенные персонажи и создают тот исторический фон, на котором развиваются перипетии любви двух главных героев романа.
7
Чтобы изобразить трагическую судьбу Шотландии в ее извечной борьбе с поработителями и с более могущественным соседом, чтобы показать ее отсталость, вызванную в значительной мере родовым строем, сохранявшимся у горцев до последнего времени, Скотт должен был поставить в центре своего произведения народные движения и гражданские войны, которые происходили почти непрерывно на протяжении всей истории страны. В эти периоды внутренние общественные противоречия, интересы и убеждения проявляются особенно отчетливо, и люди в своем поведении обнаруживают такие качества души, которые в другие периоды остаются незаметными даже для искушенного взора.
Кроме того, объяснить поступки (персонажей и самое действие романа можно лишь интересами, задачами и психологией борющихся партий. В «Уэверли» Вальтер Скотт просит простить его за то, что он так много говорит о ганноверцах и якобитах, вигах и ториях: ведь без этих разъяснений его рассказ останется непонятным.
Эпохи гражданских войн и восстаний изобилуют драматическими конфликтами. Неожиданно перед свежим сознанием возникают трудные нравственные проблемы общественной справедливости. Личные интересы или влечения сталкиваются с законами «чести», голос совести противоречит долгу службы, и люди мучительно пытаются определить, «кто прав, кто виноват».
Вальтер Скотт особенно хорошо мог понять эти трагические колебания. Ему, как потомку Скоттов, была близка психология шотландских приверженцев Стюартов, у которых патриотизм сочетался с беззаветной преданностью павшей династии. С другой стороны, логика государственной жизни, казалось ему, уже и «шестьдесят лет тому назад» ясно требовала Ганноверской династии и объединения королевств. В частых национальных, религиозных, династических войнах трудно было разобраться, на чьей стороне справедливость, где кончается вполне оправданная национальная гордость шотландцев и начинается воспитанная веками ненависть к англичанам. Феодальная верность Стюартам вступала в конфликт с присягой и долгом гражданина. Пуритане, доведенные до отчаяния религиозными преследованиями, приходили в ярость и совершали дела, которые не могли быть одобрены целиком с нравственной точки зрения. Все эти проблемы Скотт глубоко прочувствовал. Он возвращался к ним почти во всех своих романах.
Уже в «Уэверли» возникает эта трудная нравственная проблема ориентации в общественной борьбе в момент наивысшего ее напряжения. Уэверли, получив отпуск из полка, в котором он служит офицером, отправляется на прогулку в горы и, неожиданно для самого себя, оказывается участником якобитского заговора. Арестованный властями и освобожденный заговорщиками, увлеченный любовью к сестре восставшего вождя, подталкиваемый обстоятельствами, он вступает в войска повстанцев и становится государственным изменником.
Уэверли не только скомпрометирован. Он должен быть осужден не потому только, что против него есть улики, но и потому, что он действительно виновен. Его вовлекают в восстание продуманными методами, его ставят в двусмысленные положения, соблазняют и убеждают. И все же его поведение имеет глубокие нравственные мотивы и, по мысли автора, может быть оправдано с нравственной точки зрения. Если бы неопытный юноша оказался просто жертвой случайностей и изменником только по видимости, то ни политической, ни нравственной проблемы в романе не было бы. Вывод из романа можно было бы сделать один: веди себя осторожно и смотри под ноги, чтобы не оступиться.
Однако Уэверли увлекают не столько обстоятельства, не столько даже страсть, сколько соображения нравственного характера. Он как будто убеждается в справедливости восстания, во всяком случае он охвачен симпатией к повстанцам. Потому-то он и поддается обстоятельствам, а не борется против них.
На чьей стороне правда? Где справедливость? В борьбе наций побеждают сильные. Но всегда ли сильные бывают правы? Малые национальности, с таким упорством защищающие свою независимость от мощного соседа, как будто бы правы. Но внутренние раздоры, истребляющие целые сотни людей, отсталость экономическая и хозяйственная, крайняя нищета, переживший себя родовой строй — все это поддерживается тем национальным консерватизмом, который не позволяет Шотландии, особенно горной, усваивать современную цивилизацию. И тем не менее несравненный героизм, с которым шотландцы борются за свои права, за своих вождей и за свое рабство, заключает в себе нечто привлекательное, достойное уважения и даже справедливое. Их вековая борьба и героический патриотизм овеяны поэзией баллад, а их разбойники кажутся и в известной мере являются борцами за национальную независимость. Следовательно, «измена» Уэверли представляется как некоторое оправдание — если не восстания, то восставших.
Имеют ли древние кланы такое же право на существование, как и более развитое общество? Не являются ли набеги горцев на равнинную Шотландию священным правом и патриотическим долгом гэлов, изгнанных с родных земель? Чем оправданы разорение и без того нищего крестьянства, религиозная нетерпимость, древние права аристократии, экономическое господство буржуазии? Многие из героев Скотта взволнованы этими вопросами. С различной степенью сознательности эти вопросы обсуждают Родерик Ду («Дева озера»), Роб Рой, Берли и Клевер-хауз («Пуритане»), шут Вамба и Седрик Сакс («Айвенго»), швейцарцы в «Анне Гейерштейн», турки в «Талисмане». Историк и правовед, шотландский дворянин и английский писатель, Вальтер Скотт словно самым своим рождением и образованием был предназначен для того, чтобы выдвинуть точку зрения побежденных национальностей и местных традиций и по-новому рассмотреть вопрос, не вызывавший сомнений у историков предшествовавшей эпохи.
Начиная серию своих шотландских романов, Скотт надеется на то, что англичане забыли древнюю вражду и не чувствуют ненависти к своему побежденному врагу. Враг стал или должен стать равноправным гражданином нового Соединенного королевства, и повествование о старинных распрях не вызовет у современного английского читателя ничего, кроме сочувствия. В «Антикварии» Скотт подчеркивает великобританский патриотизм своих шотландских героев, что было весьма важно в те времена, когда Наполеон пытался расколоть союз, взывая к патриотизму Ирландии и Шотландии. В «Роб Рое» сочувствие герою, именем которого назван роман, почти не сопровождается негодованием к его притеснителям, и весь конфликт рассматривается как недоразумение, которое должно быть разрешено правильными отношениями между «бывшими» покоренными и «бывшими» завоевателями, хотя сущность конфликта лежит гораздо глубже, В «Эдинбургской темнице» подозрения королевы по отношению к шотландским «бунтовщикам» опровергнуты фактами, а лорд Аргайл верно характеризует, действительное положение вещей и чувства подлинных шотландских патриотов. В «Айвенго» та же проблема перенесена в другую эпоху. Здесь изображена борьба между норманнами и англосаксами через сто с лишним лет после завоевания, но разрешается этот древний спор приблизительно в том же плане. Старый Седрик Сакс принужден прекратить свою бесполезную оппозицию. Ричард I благоволит совершенно одинаково и к саксам и к норманнам и уничтожает антагонизм, который существовал в правление «норманского» принца Иоанна. Сам Айвенго, сакс по происхождению и соратник Ричарда, усваивает норманскую культуру, получает прощение отца и символизирует союз двух национальностей.
8
Излюбленный герой Вальтера Скотта — молодой человек добрых нравов и идеальных взглядов, наивный и неопытный. Наивность и неопытность малогероичны, и Скотт наделяет ими своих молодых людей совсем не для того, чтобы вызвать восхищение читателя. Задача заключается в том, чтобы столкнуть это свежее сознание с ужасающей сложностью жизни. Герой попадает в новую для него среду, в его существование неожиданно врывается история. Если вначале действительность представлялась ему слишком простой и серой, то теперь события, мелькающие с необычайной быстротой, кажутся непостижимыми и абсурдными.
Но это только первое впечатление, которое иногда длится до последних страниц книги. Случайное как будто столкновение обнаруживает в себе явную преднамеренность. Биография героя приобретает логику, а судьба оказывается результатом чьей-то сознательной воли.
Фрэнсис Осбалдистон, герой «Роб Роя», не любит коммерции, к которой его готовит отец: элементарной логике бухгалтерских книг он предпочитает «Неистового Роланда» Ариосто. Он отправляется скучать в имение своего провинциального дядюшки. Но с первых же шагов из-за каждого угла на него обрушиваются приключения: его обвиняют в грабеже, оправдывают по суду, преследуют за долги, арестовывают в горах. Этот каскад событий кажется герою рядом нелепых случайностей. Однако бессмысленная фантасмагория объясняется закулисной борьбой Дианы Вернон и Рэшли.
Уэверли беззаботно живет у Брэдуордина и Фёргюса. Вдруг по непонятным причинам его дела запутываются: его подозревают в государственной измене, заключают под стражу, потом освобождают, держат в плену, доставляют в лагерь повстанцев. Это сцепление событий впоследствии объясняется как планомерное вмешательство чужой воли в судьбу наивного героя. То же можно сказать почти о каждом романе Скотта — о «Талисмане», «Гае Мэннеринге», «Приключениях Найджела» и т. д.
В этом принципиальная разница между романами Скотта и приключенческими романами XVIII века. Читатель приключенческого романа пребывает в постоянном изумлении перед превратностями фортуны. Нападения разбойников, неожиданные дуэли, бегство, приводящее героя в незнакомую обстановку и начинающее новый ряд приключений, поразительные встречи, «удары судьбы», низвергающие человека в бездну несчастий с вершины могущества, следуют одно за другим без строгой внутренней связи. Приключения имеют самостоятельное значение: их чередование несет с собою одно основное чувство — изумление перед необычайными возможностями жизни, и одну основную идею — всемогущество случая. Биография героя, вырванная из колеи обыденного, идет навстречу неожиданному. Чем полнее торжество случая, чем необычнее происшествия, тем яснее выражена мысль автора. События не объяснены, за ними нет ничего. Это сцена без кулис, и единственный режиссер здесь — случай.
Однако уже в XVIII веке возникает новый тип романа, в котором приключения приобретают совсем другой смысл. Этот роман получил название «готического», «черного», или «страшного». Особенностью таких романов было то, что они вызывали «сладкий ужас». Обычно они повествовали о страшных приключениях в средневековых замках, в которых было совершено когда-то чудовищное злодеяние. События кажутся вначале совершенно непонятными; они приобретают смысл только после того, как разгадана тайна. Сюжет объясняется волей злодея, который преследует свою жертву, либо другим рядом событий, совершающихся за кулисами. Следовательно, приключения, которые происходят с героем или героиней, не являются игрою случая. Случай как верховный владыка жизни устранен. Это не он сталкивает друг с другом людей и создает происшествия. События возникают из тьмы неведомого, но в этой тьме скрывается чья-то воля — злодея, желающего погубить героя, или благодетеля, который хочет его спасти. В организации этой закулисной режиссуры, этого второго ряда событий, объясняющих то, что происходит на поверхности, и заключается характерная для готического романа «техника тайны».
Следовательно, между готическим романом и романом приключенческим — большая и принципиальная разница. Развенчание случая и введение «второго плана» действия предполагает более глубокое его осмысление. То, что прежде рассыпалось по поверхности, теперь собирается в правильный рисунок, то, что прежде казалось случайным и потому непостижимым, теперь считается причинно обусловленным и доступным исследованию. Вместе с тем жизнь представляется не хаотичным столкновением вещей и обстоятельств, а борьбой разумных, хотя и тайных сил, столкновением человеческих воль, а иногда провиденциальным замыслом. Отсюда и возникает то, что можно было бы назвать «глубоким сюжетом».
Вальтер Скотт с огромной энергией прояснил и вместе с тем переосмыслил то, что уже намечалось в «черном» романе. Ему, очевидно, казалось, что приключенческий роман XVIII века скользит по поверхности жизни, не задумываясь над значением событий. Герои этого романа не строят никаких планов и живут тем, что посылает им судьба. Для Скотта такой способ восприятия жизни и композиции романа был явно неприемлем. Кажущуюся нелепость жизненных событий он пытался истолковать как закономерный результат постоянно действующих сил. Теорию случая, широко распространенную в философии истории XVIII века, он решительно отвергал — и как историк и как писатель.
Внешне роман Вальтера Скотта иногда напоминает готический. В начале романа у него почти всегда встречаются один или несколько традиционных незнакомцев, которые впоследствии играют в действии ведущую роль. Таковы, например, Айвенго, изгнанный сын Седрика, вернувшийся на родину из крестового похода и совершающий на турнире чудеса храбрости; «Черный рыцарь», который исчезает после турнира и оказывается королем Ричардом, инкогнито странствующим по своему королевству; Эльши, страшный карлик, которого жители окрестных сел принимают за беса («Черный карлик»); Берли, полугерой-полубезумец («Пуритане»); героический разбойник Роб Рой и т. д. Часто встречаются у него потерянные или похищенные дети, которые потом находят своих родителей или открывают свое происхождение. Этот мотив, весьма распространенный в литературе эпохи, играет центральную роль и в «Гае Мэннеринге» и в «Антикварии», напечатанных один за другим в течение одного года, а затем в «Пирате».. Напоминают «черный» роман и преступники, кающиеся и нераскаянные, на душе которых тяготеет страшный грех, —это старуха Элспет из «Антиквария», Мег Меррилиз из «Гая Мэннеринга», Фрон де Беф и Урфрид из «Айвенго».
Напоминают готический роман не только отдельные образы или мотивы Скотта, но и общая схема его романов. Почти в каждом из них герой является жертвой каких-то темных махинаций со стороны неведомых врагов, и только к концу ему удается выпутаться из сетей и восстановить истину.
Во многих романах Скотта существует персонаж который словно выполняет роль режиссера спектакля. В руках его сосредоточены все нити интриги, и сюжет возникает и развивается благодаря его вмешательству в мирное течение жизни. В ранних романах Скотта он встречается чаще, в более поздних его роль значительно урезана. Словно опытный возница, он правит всей колесницей повествования, связывая непостижимыми узами целые толпы персонажей, определяя судьбу героя, разрешая за него проблемы его биографии. Он принимает на себя роль провидения, неисповедимыми путями ведущего героя к намеченной цели. В «Гае Мэннеринге» таким провидением оказывается цыганка и колдунья Мег Меррилиз. Сквозь сложные события романа проходит ее воля, завязывающая и развязывающая интригу. В кажущейся бессвязности приключений обнаруживается руководящая мысль; действие, рассыпающееся на «случайные» происшествия, оказывается обдуманным осуществлением логического замысла.
Такие режиссеры присутствуют почти в каждом романе Скотта, хотя значение их бывает далеко не одинаково. Эту роль выполняют и короли и нищие, обиженные богом и людьми, В «Антикварии» управляет событиями Эди Охилтри, старый бродяга, раскрывающий все тайны и приводящий действие к благополучному концу. В «Квентине Дорварде» — это Людовик XI и Цыган Гейраддин Мограбин, в «Уэверли» — Доналд Бин Лин, в «Черном карлике» — Эльши, в «Талисмане» — арабский врач, который оказывается султаном Солиманом. Иногда таких режиссеров бывает двое, как, например, в «Приключениях Найджела» (Ричи Мониплайз и Маргарет Рэмзи) или в «Певериле Пике» (Фенелла и карлик Гудсон).
В других романах роль режиссера осмыслена иначе. В «Пирате» старуха Норна, которая, как говорили современные Скотту критики, весьма напоминает Мег Меррилиз, приводит действие, вопреки собственному желанию, к несчастной развязке; в романе «Сент-Ронанские воды» трагический конец вызван неуместным вмешательством такого же несообразительного «провидения», мистера Тагвуда.
Эти герои придают действию особый смысл. Запутанный ряд событий можно было бы разрешить и без их помощи. К услугам Вальтера Скотта был другой режиссер, которому старые романисты охотно поручали ведение своих дел, а именно случай. Добиться некоторого правдоподобия и заставить читателя поверить в «стечение обстоятельств» в конце концов было нетрудно. Но тогда человеческая воля утратила бы свое ведущее значение, а интрига — свое единство. Действие не было бы причинно объяснено, а в этом-то и заключалась главная задача Скотта.
Заимствовав многое из «готического» романа, Вальтер Скотт переосмыслил эти традиции. Герой-режиссер и «глубокий сюжет», которые в «готическом» романе возбуждали интерес или страх, у Скотта служат другим целям и приобретают философско-историческое значение. В этом отношении Скотт гораздо ближе к Гете, который (в романе «Годы учения Вильгельма Мейстера») дал своему герою невидимых покровителей, тайно, из-за кулис, руководящих его судьбой, чтобы воспитать его для более глубокого понимания жизни.
Документы торговой конторы Осбалдистона-отца («Роб Рой») похищены не для того, чтобы причинить неприятность Осбалдистону-сыну. Уэверли вовлекают в политический заговор не для того, чтобы доставить ему удовольствие или огорчение. Не ради Квентина Дорварда, Кеннета («Редгонтлет») или Певерила Пика возникают интриги, заговоры и восстания. Герой — это лишь песчинка, попавшая в водоворот политических событий. Этим водоворотом и определена его судьба. Это и есть причинная основа событий, тот «второй ряд», на котором построено действие. Провиденциальные герои — не больше чем агенты этого «второго ряда».
Таким образом, в основе действия в огромном большинстве случаев лежат все же государственные события, в которых запутались личные дела героя. Эти государственные события и дают движение роману. Провиденциальный герой может руководить ими, как Людовик XI («Квентин Дорвард»), или быть второстепенным агентом более могущественного политического деятеля, как Роб Рой, но существо дела от этого не меняется: так или иначе, частная жизнь определена судьбами государств и народов.
Такое понимание романа требует множества действующих лиц и широкого общественного фона. Оно требует также тонкой и сложной интриги, связывающей всю эту массу людей и событий в единое и весьма разнообразное действие.
Романы Скотта чрезвычайно сложны по богатству действия и по количеству персонажей. Но при этом обилии деталей и многообразии интересов они все же крайне просты. В них нет иичего случайного, — все подчинено основному событию, все строго централизовано, включено в единый логический поток развития действия. Чтобы обнаружить происхождение молодого героя «Антиквария», нужно было создать огромное количество событий, интересов и страстей, движущих всей этой толпой людей; их нужно было связать единым узлом и подчинить единой идее. Глубокий сюжет в творчестве Скотта возникал из самых основ его исторического мышления, из понимания неразрывной связи между человеком и эпохой, между судьбой общества и судьбой отдельного лица.
9
Первые литературные интересы Скотта и его первые поэтические опыты связаны с народной поэзией. Поэмы «в народном духе», принесшие ему первую славу, были подсказаны балладной традицией и повествованиями о событиях, воспетых в песнях и народных преданиях. Понимая историю как историю народа, изучая народные легенды как исторические памятники событий, Скотт и в своих романах широко пользовался фольклорными источниками. Такие романы, как «Легенда о Монтрозе», «Айвенго», «Пуритане» и др., многим обязаны народным источникам. Эпиграфы, которые предваряют почти каждую главу, часто заимствованы из старых баллад или написаны самим Скоттом в балладном духе. Вся старая Шотландия, ее обильно политая кровью граница, ее замки, развалины которых увенчивают шотландский пейзаж, берега ее рек полны воспоминаний о событиях, давно вошедших в легенду и прославленных балладой.
Шотландские исторические баллады особенно характерны тем, что в них памятные исторические события точно приурочены к тому или иному месту — замку, горе или ущелью. Это делает шотландский фольклор особенно устойчивым и живым.
Родовой строй горной Шотландии способствовал этому. Род связывал самое свое существование с местностью, на которой жили предки. Любовь к родине у клана приобретала поэтому особые формы. Скотт, так глубоко проникший в психологию клана, превосходно выразил это чувство: «Вереск, по которому я ходил при жизни, — говорит Роб Рой, — должен цвести надо мной, когда я умру; мое сердце остановится и руки мои- обессилят и отсохнут, если я не буду видеть свои родные холмы; нет на свете такого места, которое могло бы заменить мне окружающие нас скалы и камни, как бы они ни были дики... Я был принужден уйти с моими людьми и семьей из наших жилищ в родной стране и скрыться на время в округе Мак-Коллум-Мора — и Эллен сложила песню на наш отъезд, не хуже, чем это мог бы сделать Мак-Риммон, и такую жалостную и печальную, что наши сердца разрывались, когда мы сидели и слушали ее. Эта песнь была похожа на плач того, кто скорбит по матери, родившей его, слезы текли по грубым щекам наших людей. Нет, я не стал бы переживать такие страдания, если бы даже мне отдали все земли, которые когда-то принадлежали Мак-Грегорам».
Скотт сам испытывал такую же страсть к родной почве, и ему тоже казалось, что он умрет, если надолго расстанется с тоскливым желтоватым пейзажем своих пограничных холмов. Для него, так же как для шотландского воина или старухи сказительницы, баллады были неразрывно связаны с топографией, и он испытывал высокую радость, интерпретируя древние песни столь же древними развалинами замков и объясняя руины при помощи легенд.
По его собственным словам, красоту пейзажа он стал понимать после первого знакомства со старыми английскими балладами в издании английского поэта и историка Томаса Перси (1765), Иначе говоря, пейзаж произвел на него впечатление только тогда, когда он напомнил ему «дела давно минувших дней». «Я отчетливо помню, — пишет Скотт в своей автобиографии, — что тогда-то и пробудилось во мне сладостное чувство природы, которое с тех пор никогда не покидало меня. Окрестности Кельсо, самой красивой, если не самой романтической деревни в Шотландии, особенно способны пробудить такие переживания. Эти окрестности заключают предметы не только величественные сами по себе, но и внушающие благоговейное чувство своим сочетанием. Слияние двух величественных, прославленных в песнях рек — Твида и Тивиота, развалины древнего Аббатства, еще более далекие остатки Роксбургского замка, новое здание флер, расположенное так, что оно сочетает древнее феодальное величие с современной утонченностью, — сами по себе составляют прекрасный вид; но они так смешаны, соединены и слиты со множеством других, не столь замечательных красот, что сочетаются в одну общую картину... Не удивительно, что романтические чувства, которые... господствовали в моем сознании, были пробуждены этими широкими линиями окружавшего меня пейзажа и сочетались с ними, и исторические события или предания, связанные со многими из них, придали моему восхищению чувство глубокого благоговения, от которого по временам, казалось мне, сердце готово было вырваться из моей груди. С тех пор любовь к красотам природы, особенно когда они сочетались с древними развалинами и памятниками благочестия или роскоши наших отцов, стала для меня неутолимой страстью».
Термин «романтический» в данном случае означает пейзаж, который не столько ласкает глаз четкостью линий и мягкостью колорита, сколько действует на воображение, вызывая у зрителя ряд ассоциаций. Эта способность «романтического» пейзажа погружать зрителя в меланхолическую задумчивость, вызывать в нем цепь образов и размышлений философского и исторического характера, часто отмечалась во времена Скотта. Действительно, в его творчестве история всегда тесно связана с пейзажем. «Я люблю эти древние развалины, бродя по которым мы всегда ступаем ногой на какое-нибудь священное историческое событие», — говорится в эпиграфе к двадцать пятой главе «Пирата».
Этот «исторический пейзаж» часто подсказывал Скотту не только отдельные сцены его произведений, но и сюжеты их. Так, роман «Пертская красавица», по словам самого автора, был связан с видом окрестностей города Перта, восхищавших его еще в юные годы.
Связь сюжета с пейзажем объясняет точную топографию романов Скотта. Каждая стычка в ущелье, каждое путешествие героев, их странствия в горах и лесах топографически определены, измерен путь, указаны переправы, названия холмов и долин.
Место, где происходят события романа, играет у Скотта большую композиционную роль. Оно концентрирует все действие вокруг одного или нескольких центров. Замок Кенилворт приковывает к себе внимание читателя, так как с ним связана судьба несчастной Эми Робсарт, Поместье Элленгауэн в «Гае Мэннеринге» является центром, к которому ведут все нити повествования: в окрестных лесах когда-то разыгралась драма, и узел интриги распутывается в тех же местах, где он был завязан. В «Роб Рое» центром действия является подробно описанный Осбалдистон-холл, раскрывающий свои тайны только в конце романа. В «Пуританах» эту роль играет замок Тиллитудлем, выдерживающий осаду и концентрирующий почти все действие.
Во многих романах таких топографических центров бывает два или больше. В «Антикварии» — несколько центров, связанных между собою не только общими героями, но и сюжетом. В «Айвенго» действие имеет своим центром замок Торквилстон, в котором разрешаются все тайны и развязывается весь узел событий. Однако есть и другие, второстепенные центры — жилище Седрика Сакса, лесная келья Тука, у которой сходятся веселые молодцы Робина Гуда, и т. д.
Вокруг каждого такого места действия организуется особый цикл событий. Это не просто перемена декораций, осуществляемая ради живописного эффекта. Сцена у Скотта объясняет действие и вводит новую группу героев, а вместе с ними и новую общественную группу, которая не может быть характеризована вне быта и жилища. События, происходящие в Торквилстоне, тесно связаны с его архитектурой. Если отвлечься от сцены, где совершается действие «Гая Мэннеринга», — морской горизонт, линия бухты, скалы, ее окружающие, тропинки в лесу и т. д., — то вся драма окажется нереальной и не произведет на читателя столь сильного впечатления. Такое же значение имеет замок Вудсток в романе того же названия. Дворянская усадьба и рыбачий поселок в «Антикварии» ярко характеризуют общественные противоречия английской провинции, а без пещеры горного разбойника в «Уэверли» характеристика Шотландии была бы менее выразительной.
10
Необычайный успех Скотта у европейского читателя свидетельствовал о том, что его романы внесли в общественное сознание эпохи нечто новое и значительное, нечто важное для культуры XIX века. Конечно, и в предыдущие столетия появлялись произведения, показывавшие, как в зеркале, лицо своих современников, тяжкие процессы роста и упадка культур. Всегда существовала литература высокой художественной ценности и волнующей, поучительной правды. Однако Вальтер Скотт в своих романах показал то, чего не знали его предшественники. Его художественные открытия вошли в плоть и кровь европейской литературы и определили важнейшие ее особенности.
Различные типы романов, бытовавшие в XVIII веке, — приключенческие, «археологические», любовные, психологические, философские, семейные, — обычно ограничивали себя сравнительно небольшим кругом явлений и проблем. В большинстве случаев это были приключения двух влюбленных, браку которых препятствовали обстоятельства, предрассудки или злые родственники. В археологическом романе внимание было обращено на описание быта, а психология героев была ограничена самыми примитивными и традиционными для романа чувствами. Основная задача психологического романа заключалась в исследовании душевных страданий героя. В других случаях главный герой был показан посреди испорченного общества как образец всепобеждающей добродетели. В философских романах доказывался какой-нибудь философский тезис — о вреде всеоправдывающего оптимизма, о необходимости религии, о том, что есть добродетель. Иногда в сатирических романах изображались отдельные классы общества в ряде карикатур, как у Рабле, Свифта, Вольтера или Аддисона. Семейный роман обычно ограничивал себя «домашним кругом», а если и выходил за его пределы, то лишь для того, чтобы тотчас вернуться к той же теме.
Вальтер Скотт, вследствие особых задач, поставленных перед ним историей, попытался изобразить общество во всех его разрезах, и не в виде отдельных картин или портретов, а все целиком, в его связях и взаимодействиях, от короля до крестьянина, от ученого-антиквария до нищего бродяги. Он избегал абстракций, карикатур или символов. Он хотел изобразить живых людей во всей конкретности их характеров, страстей и социального бытия. Чтобы достичь этой конкретности, он должен был объяснить действие и героев социальными процессами, исторически сложившимися обстоятельствами, общественной и национальной борьбой. Тем самым он положил начало историческому изучению современности и, по словам В. Г. Белинского, «дал историческое и социальное направление новейшему европейскому искусству».
Несмотря на подробные описания быта и обычаев, его романы резко отличаются и от «антикварных» и от «чувствительных» романов его времени. Это не простое любование старинной или экзотической вещью. Задача Скотта не в том, чтобы удивить своеобразием нравов, мудростью или бессмыслицей древних обычаев. Он не намерен восхищаться умилительной наивностью мещанской жизни или роскошью всесильного фаворита. Он хочет изучить общество в его противоречиях, в его этнографическом своеобразии, во всех его национальных и культурных прослойках. У Скотта описание общества превращается в его историческое изучение.
Скотт понял, что историю делают не великие люди, а массы к что исторические деятели являются выразителями тех или иных потребностей, убеждений и страстей масс. Поэтому, рисуя портреты больших исторических персонажей, он наряду с ними и, может быть, с еще большей симпатией изобразил малых людей, представителей огромной безымянной массы народа. Робин Гуд неизвестен в официальной истории историков, имя его сохранено или создано легендой, — но тем более он интересен для того, кто хочет воссоздать нравственную физиономию эпохи, образ мысли и упования народа. Робин Гуд, безразлично, существовал ли он в действительности или нет, был воспет легендой как народный мститель за все притеснения, которые народ терпел от норманнов, феодалов и богачей. Поэтому, изображая средневековье, Скотт не мог обойтись без этого легендарного героя, которого он оживил в своем «Айвенго». Пастухи, рыбаки, разбойники, горцы, безвестные люди, о которых ничего не могла рассказать история, были воскрешены в художественном вымысле с захватывающей правдивостью, как самая напряженная и самая живописная историческая реальность.
Вплоть до середины XVIII столетия роман считался жанром «легкомысленным», которому нельзя было доверить большие и серьезные замыслы. Это был жанр чисто развлекательный, и извлечь из него какое-нибудь поучение, за исключением лишь самой примитивной морали, казалось, было невозможно. К середине века положение изменилось: романы Ричардсона, Филдинга, Руссо, Гете произвели огромное впечатление и подняли важные вопросы общественного и нравственного характера. Но все же проблематика романа почти всегда была ограничена вопросами личной судьбы героя, любви или семьи. Скотт и в этом отношении чрезвычайно расширил границы романа, включив в него судьбы государств и бытие целых народов, философско-историческую и нравственно-политическую проблематику. Он впервые поставил в романе вопросы, до тех пор не тревожившие сознания историков: о справедливости неудавшихся восстаний. Неожиданно, в увлекательном повествовании, полном любви, приключений и пейзажей, возник вопрос о законности действий победителя. До тех пор победа рассматривалась как торжество справедливости. Победивший монарх был всегда правым, а растоптанные и побежденные народы никому не внушали ни симпатии, ни сострадания. Показав своим героям — Уэверли, Осбалдистону, Генри Мортону — другую сторону дела, заставив их сочувствовать побежденным, Скотт открыл перед романом новые перспективы, которые были завоеванием этого жанра и остались характерными вплоть до нашего времени. Герой, охваченный нравственным волнением перед лицом политических катастроф, пройдет через всю литературу XIX века и получит свое воплощение в лучших ее произведениях.
Большая часть романов Скотта посвящена средневековью, которое в Шотландии продолжалось дольше, чем в Англии. Однако это возвращение к старине не было ее апологией. Никакого оправдания мрачного прошлого у Скотта не было и быть не могло. Он всегда на стороне движения, и всегда те, кто сопротивляется неизбежному прогрессу, выглядят у него смешно и наивно, как бы они ни были симпатичны и великодушны. Скотт повествует о старых распрях для того, чтобы внушить мысль о необходимости единства. Описывая восстание пуритан, он рекомендует религиозную терпимость, которая одна только и может спасти от столь ужасных бедствий. Говоря о героизме жертв и победителей, он хочет вызвать симпатию к тем и другим и уничтожить чувство обиды и национальной розни, которое, по его мнению, мешало объединенной жизни двух народов. История для Вальтера Скотта была школой общественной и национальной справедливости, а роман должен был способствовать более полному взаимопониманию людей и народов. Его романы сыграли подлинно прогрессивную роль, впервые с такой полнотой и симпатией изобразив обездоленные слои английской и шотландской деревни и способствуя постановке многих важнейших социальных вопросов.
Нравственный пафос этих произведений Вальтера Скотта, их познавательная ценность, подлинный высокий гуманизм, широкая картина жизни народов и судеб отдельных людей, глубочайший драматизм, которым проникнута каждая страница его романов, и вместе с тем неподражаемый, добродушный и простонародный юмор, добавляющий к трагическим сценам спасительную ноту какого-то радостного оптимизма, — все эти особенности обеспечат романам Вальтера Скотта успех у наших читателей на долгие, долгие годы.
Б. РЕИЗОВ
УЭВЕРЛИ, ИЛИ ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД
ОБЩЕЕ ПРЕДИСЛОВИЕ 1829 ГОДА(*)
Как! Сам я должен размотать
пред всеми
Клубок своих безумств?
«Ричард II», акт IV.[11]Задавшись целью написать общее введение к настоящему иллюстрированному и снабженному примечаниями изданию ряда своих сочинений, автор, имя которого впервые упоминается в этом собрании(*), сознает, что ему предстоит щекотливая задача говорить о себе и о своих делах более подробно, чем это, пожалуй, совместимо с хорошим вкусом и осторожностью. Тут он рискует оказаться для публики тем же, чем немая жена в известном анекдоте для своего мужа, который сначала израсходовал половину своих денег на ее излечение, а потом готов был потратить и оставшуюся часть, чтобы вернуть ее в первоначальное состояние. Но эта опасность неизбежно вытекает из задачи, которую автор поставил перед собой, и единственное, что он может обещать, это не касаться своей особы чаще, чем этого требуют обстоятельства. У читателя, возможно, сложится не очень высокое мнение о его способности держать свое слово, после того как, представив себя в третьем лице единственного числа, он со второго абзаца перейдет на первое. Но ему кажется, что искусственное впечатление скромности автора, создающееся у читателя при первом способе высказывания, перевешивает неудобства, связанные с сухостью и аффектацией, неотделимой от такого приема изложения, в особенности если выдерживать его довольно длительно, и которые постоянно в большей или меньшей степени наблюдаешь во всяком сочинении, где автор говорит о себе в третьем лице, начиная от «Записок» Цезаря и кончая автобиографией Александра Исправителя.(*)
Если бы я хотел упомянуть о своих первых успехах в роли рассказчика, мне пришлось бы обратиться к весьма раннему периоду своей жизни, но я думаю, что иные из тех, кто некогда учился со мною в школе, могут засвидетельствовать, что в этом отношении я пользовался известной репутацией еще в то время, когда одобрение товарищей было единственным вознаграждением будущему романисту за выговоры и наказания, которые он навлекал на себя, так как не только сам не готовил уроков в положенное время, но отвлекал от работы и других. В праздничные дни мне больше всего нравилось уходить куда-нибудь подальше с одним близким приятелем(*), который разделял мои вкусы, и рассказывать друг другу самые невероятные истории, какие мы только, способны были измыслить. Каждый по очереди занимал другого нескончаемыми повествованиями о странствующих рыцарях, битвах и волшебствах. Продолжение следовало ото дня ко дню, всякий раз, как представлялся благоприятный случай, и нам даже не приходило в голову как-то закончить свое повествование. А так как темы наших бесед мы держали в строгом секрете, они вскоре приобрели для нас всю прелесть тайных наслаждений. Рассказывали мы все это друг другу во время длительных прогулок в уединенных и живописных окрестностях Эдинбурга вроде Артурова Седла(*), Солсберийских скал, Брейдских холмов и т. д., и воспоминание об этих экскурсиях представляется чудесным оазисом на том участке жизненного пути, на который мне сейчас приходится оглядываться. Мне остается добавить, что мой приятель благополучно здравствует и преуспевает в жизни, но настолько поглощен серьезными делами, что вряд ли поблагодарил бы меня, если бы я более прозрачно намекнул на него как на наперсника моих мальчишеских тайн.
Когда отроческие годы перешли в юность и потребовали от меня более серьезных занятий и большего чувства ответственности, я каким-то роковым образом был возвращен в царство фантазии продолжительной болезнью. Произошла она, по крайней мере отчасти от разрыва кровеносного сосуда, и в течение долгого времени мне было запрещено двигаться и разговаривать, так как врачи считали это для меня положительно опасным. Несколько недель я не покидал постели, говорить мне разрешали только шепотом, есть давали в день не более одной или двух ложек вареного риса и позволяли накрываться только одним тонким одеялом. Это был период буйного роста, когда я отличался всей непоседливостью, аппетитом и нетерпеливостью пятнадцатилетнего юнца и, разумеется, жестоко страдал от суровости этого режима, необходимость которого диктовалась частыми рецидивами болезни. Читатель поэтому не удивится, что в отношении чтения (почти единственного моего развлечения) я был предоставлен самому себе, и еще менее тому, что я достаточно неразумно использовал то большое количество времени, которое так снисходительно предоставляли в мое полное распоряжение.
В это время в Эдинбурге существовала библиотека, основанная, если не ошибаюсь, знаменитым Алланом Рэмзи(*), которая, наряду с внушительным собранием сочинений самого разнообразного характера, была особенно богата, как и следовало ожидать, произведениями изящной литературы. В ней были представлены все жанры, начиная от рыцарских романов и увесистых фолиантов «Кира» и «Кассандры»(*) и кончая наиболее популярными сочинениями последнего времени. Я пустился в этот литературный океан без компаса и без кормчего. И если только кто-нибудь по добросердечию не соглашался поиграть со мной в шахматы, у меня не оставалось иного развлечения, как читать с утра до ночи. Жалея меня и стараясь мне не перечить, мне разрешали — может быть, напрасно, хотя и из вполне естественных побуждений — по моему выбору изучать те предметы, которые меня больше всего интересовали, по тем же соображениям, по которым идут навстречу капризам детей, лишь бы они не озорничали. Так как мой вкус и аппетит не могли удовлетвориться ничем иным, я поглощал одну книгу за другой. Поэтому, помнится, я прочел все романы, старинные драмы и эпические поэмы, находившиеся в этом весьма обширном собрании, и тем самым, даже не подозревая об этом, накапливал материалы для труда, который мне в дальнейшем пришлось так долго выполнять.
Однако я злоупотреблял предоставленной мне свободой не во всех отношениях. Близкое знакомство с нарочитыми чудесами разнообразных романов довело меня до известного пресыщения, и я начал постепенно отыскивать в исторических сочинениях, мемуарах и путешествиях по морю и по суше события почти столь же удивительные, как и плоды вымысла, но имевшие то дополнительное достоинство, что они в значительной мере соответствовали действительности. После того как в течение почти двух лет я был предоставлен собственной воле, мне пришлось некоторое время жить одному в деревне, где я бы очень страдал от одиночества, если бы не нашел утешения в хорошей, хоть и старомодной, библиотеке. Я не могу обрисовать странные и неопределенные стремления, которые я удовлетворял этими книгами, иначе, как отослав читателя к описанию беспорядочного чтения Уэверли, который находился в сходном со мной положении; места романа, где упоминаются прочитанные им книги, основаны на моих собственных воспоминаниях. Следует оговориться, что этим сходство между нами и ограничивается.
Со временем мои силы и здоровье благополучно восстановились, и притом в такой степени, которой нельзя было ожидать и на которую трудно было надеяться. Серьезные занятия, необходимые для того, чтобы сделать меня пригодным для моей будущей профессии, отнимали у меня большую часть времени, а общество друзей и приятелей, собиравшихся начать самостоятельную жизнь одновременно со мной, заполняло свободные промежутки обычными забавами молодежи. Теперь я находился в таком положении, когда мне нужно было серьезно работать. Не обладая, с одной стороны, какими-либо природными преимуществами, которые, по общепризнанному мнению, способствуют быстрой карьере в области права, и не находя, с другой стороны, на своем пути каких-либо особых препятствий, способных затормозить мое продвижение, я мог с достаточной степенью вероятности ожидать, что мои успехи будут зависеть исключительно от большей или меньшей старательности, с которой я буду готовиться к карьере адвоката.
В задачу настоящего повествования не входит рассказ о том, как успех нескольких моих баллад коренным образом изменил все направление и содержание моей жизни и как кропотливый и усидчивый юрист, уже не первый год работавший в своей области, превратился в начинающего литератора. Достаточно сказать, что я несколько лет отдал поэзии, прежде чем серьезно занялся художественной прозой, хотя два или три моих поэтических опыта, собственно говоря, отличались от романов только тем, что были написаны стихами. Должен, однако, заметить, что примерно в это время (увы, уже около тридцати лет назад!) я возымел честолюбивое желание создать рыцарский роман, написанный в стиле «Замка Отранто»(*), с массой персонажей из пограничных областей Шотландии, насыщенный всякими сверхъестественными событиями. Неожиданно обнаружив среди старых бумаг главу из этого сочинения, которое так и осталось незавершенным замыслом, я прилагаю ее к настоящему предисловию(*), считая, что для некоторых читателей будет любопытно познакомиться с тем, как начинал писать романы автор, которому суждено было так много создать в этом жанре впоследствии. Пусть те, кто не без основания жалуется на поток романов, последовавших за «Уэверли», благословляют судьбу за то, что наводнение, грозившее произойти еще в первый год столетия, оказалось отложенным на целых пятнадцать лет.
Этот, в частности, сюжет так и остался неразработанным, но мысль о том, чтобы приняться за романы в прозе, не покидала меня, хотя я и решил писать их в совершенно ином стиле.
Изображение памятных мне с детства ландшафтов Шотландии и обычаев ее жителей в поэме «Дева озера»(*) произвело на публику такое благоприятное впечатление, что мне пришло в голову заняться подобной повестью и в прозе. Я подолгу живал в Верхней Шотландии,(*) еще когда она была значительно недоступней и посещалась гораздо реже, чем последнее время, и часто встречался со старыми воинами 1745 года(*), которых, как и всяких ветеранов, легко было заставить пережить заново былые битвы при таком внимательном слушателе, как я. Мне, естественно, пришло на ум, что старинные предания и мужественность народа, который, живя в цивилизованной стране и в просвещенный век, сохранил так много характерного для более раннего периода общества, представляют, несомненно, подходящую тему для романа, если только все это не окажется лишь любопытным материалом, пострадавшим от неумелого рассказа.
Поставив перед собой эту цель, я около 1805 года набросал приблизительно треть первого тома «Уэверли». Покойный мистер Джон Баллантайн(*), книгопродавец в Эдинбурге, объявил о подготовке к печати книги под названием «Уэверли, или Пятьдесят лет назад» — заголовок, который я впоследствии изменил на «Уэверли, или Шестьдесят лет назад», чтобы он соответствовал времени действия романа. Когда я дошел, помнится, примерно до седьмой главы, я представил свое сочинение на суд одного из моих приятелей критиков, который отозвался о нем отрицательно. В это время я уже пользовался известной репутацией как поэт и не хотел компрометировать ее, предлагая публике сочинение в ином роде. Поэтому я без сожаления отложил начатую работу и даже не пытался защитить свое детище. Следует добавить, что, хотя приговор моего друга и был впоследствии кассирован на основании апелляции к суду читателей, это нисколько не умаляет его художественного вкуса, поскольку прочитанный ему отрывок доходил лишь до отъезда героя в Шотландию и, следовательно, в него не входили те главы романа, которые затем были признаны наиболее интересными.
Как бы то ни было, эта часть рукописи была уложена в ящик старой конторки, которую при первом моем приезде на длительное жительство в Эбботсфорд(*) в 1811 году поставили на чердак вместе с прочими ненужными вещами, и я совершенно о ней забыл. Таким образом, хотя иной раз среди других занятий я мысленно и возвращался к продолжению начатого романа, однако, не находя его в доступных местах и будучи слишком ленив, чтобы пытаться восстановить его по памяти, я всякий раз откладывал этот замысел.
Два обстоятельства особенно чувствительно напомнили мне об утраченной рукописи. Первое — это широко распространившаяся и вполне заслуженная слава мисс Эджуорт,(*) своими прекрасными зарисовками ирландских типов необыкновенно способствовавшая ознакомлению англичан с веселым и добросердечным характером их соседей-островитян, — и, право же, можно считать, что она сделала для укрепления Британского Союза больше, нежели все законодательные акты.
Я не слишком самонадеян и не рассчитываю, что мои произведения станут когда-либо в один ряд с творениями моей даровитой приятельницы, полными такого сочного юмора, трогательной нежности и удивительного чувства меры, но мне показалось, что нечто подобное тому, что так успешно было сделано ею для Ирландии, можно было бы сделать и для моей страны, представив ее жителей читателям братского королевства в более благоприятном свете, чем это до сих пор делалось, и вызвать у них тем самым сочувствие к их добродетелям и снисхождение к их слабостям. Я полагал также, что недостаток таланта может в известной степени быть возмещен основательным знанием предмета, на которое я мог претендовать, поскольку я изъездил большую часть Верхней и Нижней Шотландии, был знаком с представителями как старого, так и молодого поколения, а также потому, что с самых ранних лет я свободно и беспрепятственно общался со всеми слоями моих соотечественников, начиная от шотландского пэра и кончая шотландским пахарем. Такие мысли часто приходили мне в голову и представляли некое ответвление моей теории в области честолюбия, сколь бы несовершенным ни оказалось то, чего мне удалось достигнуть на практике.
Но не одни лишь успехи мисс Эджуорт побуждали меня к соревнованию и будоражили мою лень. Мне пришлось заняться одной работой — своего рода пробой пера, вселившей в меня надежду, что со временем я смогу свободно овладеть ремеслом романиста и почитаться на этом поприще сносным работником.
В 1807—1808 годах, по просьбе Джона Мерри(*), эсквайра, с Албемарл-стрит, я занялся подготовкой к печати некоторых посмертных произведений покойного мистера Джозефа Стратта(*), выдающегося художника и любителя древностей, среди которых оказался неоконченный роман «Куинху-холл». Действие этого произведения происходило в царствование Генриха VI, и само оно было написано со специальной целью изобразить нравы, обычаи и язык англичан в ту эпоху. Обширные сведения, которые мистер Стратт приобрел при составлении таких капитальных трудов, как «Ногda Angel Суnnаn»,[12] «Королевские и церковные древности» и «Очерки забав и времяпрепровождений английского народа», дали ему возможность использовать свое знание старины для написания предполагаемого романа, и хотя рукопись носила следы спешки и несогласованности между отдельными частями, вполне естественные для первого чернового наброска, в ней, по моему мнению, проявлялась значительная сила воображения.
Поскольку это произведение осталось неоконченным, я счел своим долгом как издатель снабдить его кратким и наиболее естественным концом, основанным на фундаменте, заложенном мистером Страттом. Эта заключительная глава также прилагается к настоящему введению по той же причине, по которой я присовокупил к нему и первый отрывок.[13] Это был новый шаг на пути к сочинению романов, а сохранить эти первые попытки и является в значительной мере целью настоящего очерка.
Впрочем, «Куинху-холл» особого успеха не имел. Мне казалось, что я понял причину этой неудачи: дело заключалось в том, что, придав языку произведения чрезмерную архаичность и слишком щедро расточив свои археологические познания, изобретательный автор сам нанес вред своему сочинению. Всякая вещь, рассчитанная исключительно на то, чтобы развлекать публику, должна быть написана вполне понятным языком, и когда, как часто случается в «Куинху-холл», автор обращается исключительно к антикварию, он должен примириться с тем, что рядовой читатель скажет о нем то же, что негр Манго из пьесы «Замок» о мавританской музыке: «К чему моя слушай, когда моя не понимай?»
Мне показалось, что я сумею избегнуть этой ошибки и, придав своему сочинению более легкий и общедоступный характер, обойду скалы, на которых потерпел крушение мой предшественник. Но, с другой стороны, я был обескуражен холодным приемом, оказанным роману мистера Стратта, и решил, что средневековые нравы вообще не представляют того интереса, который я им приписывал, а поэтому роман, основанный на истории горной Шотландии и на менее давних событиях, будет иметь больше шансов на успех, чем повесть из рыцарских времен. И вот я все чаще стал обращаться в мыслях к повести, которую я уже начал, пока случай не натолкнул меня наконец на потерянные главы.
Мне как-то понадобились для одного из моих гостей рыболовные принадлежности, и я вспомнил о старой конторке, в которой я имел обыкновение хранить подобные вещи. Добрался я до нее не без труда и, разыскивая всякие лески и мушки, натолкнулся на давно исчезнувшую рукопись. Я немедленно засел за ее окончание, следуя первоначальному плану. И здесь я должен откровенно признаться, что моя манера вести повествование в этом романе едва ли заслуживала того успеха, который впоследствии выпал на его долю. Отдельные части «Уэверли» были связаны весьма небрежно: я не могу похвастаться, что у меня заранее был набросан какой-либо отчетливый план. Все приключения Уэверли во время его странствия по Шотландии со скотокрадом Бин Лином были задуманы и выполнены довольно неискусно. Однако они подходили к той дороге, по которой я хотел провести своих героев, и дали мне возможность внести несколько описаний природы и нравов, а правдивость их придала им интерес, которого автор не смог бы достигнуть только силой таланта. И хотя и в других произведениях мне приходилось грешить в построении, я не припомню ни одного романа из этой серии, в котором вина моя была бы столь велика, как в моем первенце.
Среди прочих неосновательных слухов, ходивших про мою книгу, был и такой, что во время печатания романа автор предлагал продать исключительное право на его издание целому ряду лондонских книгопродавцев, и притом за весьма незначительную сумму. Это не соответствует действительности. Господа Констебл и Кэделл(*), которыми он был выпущен, были единственными лицами, знавшими содержание книги, и они готовы были заплатить за исключительное право ее издания крупную сумму еще в то время, когда она находилась в типографии, но автор отклонил их предложение, желая оставить это право за собой.
Откуда возник сюжет «Уэверли» и на каких действительных событиях он основан, изложено в отдельном введении, прилагаемом к роману в настоящем издании, и нет нужды говорить об этом здесь.
«Уэверли» вышел в 1814 году, и так как на титульном листе фамилия автора не была означена, этому сочинению пришлось пролагать себе дорогу без помощи обычных рекомендаций. Успех пришел к нему не сразу; но спустя первые два или три месяца популярность его возросла до такой степени, что смогла бы удовлетворить честолюбие автора, даже если бы его надежды были несравненно более радужными, чем те, которые он в действительности питал.
Все любопытствовали узнать, кто сочинитель, но никаких достоверных сведений нельзя было получить. Мое первоначальное намерение выпустить роман анонимно было вызвано сознанием, что эта попытка проверить вкусы публики обречена, по всей вероятности, на неуспех, и я не хотел рисковать неудачей. Чтобы сохранить имя автора в тайне, были приняты значительные меры предосторожности. Мой старый друг и школьный товарищ мистер Джеймс Баллантайн, издававший мои романы, взял исключительно на себя обязанность вести переписку с автором, который благодаря этому случаю воспользовался не только его профессиональными талантами, но и критическим чутьем. Копия, или, как ее принято называть в издательствах, оригинал, была сделана доверенными людьми под наблюдением мистера Баллантайна; и хотя в течение многих лет, пока применялись эти меры предосторожности, для этой цели в различное время использовались различные лица, никто из них меня не выдал. Каждый раз делали два экземпляра гранок. Мистер Баллантайн высылал один автору и все его поправки переносил собственноручно на другой экземпляр, предназначенный для наборщиков, так что авторская корректура никогда не попадала в типографию; и, таким образом, даже те из любопытных, которые производили самые тщательные изыскания, чтобы выяснить, кто же в конце концов автор, ничего не могли дознаться.
Причина, заставившая сочинителя скрывать свое имя в первом случае, когда прием, который мог быть оказан «Уэверли», оставался под сомнением, достаточно понятна и естественна, но гораздо труднее, по-видимому, объяснить, почему автор хотел сохранить анонимность и в последующих изданиях, которые непрерывно следовали одно за другим, расходились тиражами от одиннадцати до двенадцати тысяч экземпляров каждое и свидетельствовали об успехе произведения. К сожалению, то, что я могу ответить по этому поводу, покажется малоубедительным. Я уже говорил в другом месте, что лучше всего объясняют мое желание оставаться неузнанным слова Шейлока: мне так хотелось.(*) Следует заметить, что у меня отсутствовал обычный стимул, заставляющий людей искать личной славы, а именно, желание, чтобы их имя не сходило с уст публики. Значительная литературная репутация (заслуженная или незаслуженная — безразлично) выпала на мою долю в такой мере, что могла бы удовлетворить человека несравненно более честолюбивого, чем я; и, стремясь завоевать ее на новом поприще, я мог скорее поколебать ее, нежели упрочить. На меня не оказывали влияния и те побуждения, которые в более ранние годы, несомненно, на меня бы подействовали. У меня уже был какой-то круг друзей, место мое в обществе было определено, полжизни прожито. Мое общественное положение было даже выше того, которого я заслуживал, и, во всяком случае, удовлетворяло меня вполне, да и вряд ли новый литературный успех мог его существенно изменить или улучшить.
Итак, я не был уязвлен честолюбием, обычным стимулом в подобных случаях, но вместе с тем меня не следует обвинять и в неблаговидном и неуместном пренебрежении к общественному признанию. Я чувствовал большую благодарность к публике за ее внимание, хотя и не заявлял об этом открыто, подобно тому как влюбленный, прячущий на груди ленту — знак благосклонности возлюбленной, — не менее горд, хоть и менее тщеславен, чем тот, кто украшает ею свою шляпу. Я настолько далек от презрительного высокомерия, что никогда не испытывал большего удовольствия, как в тот день, когда, возвратившись из одной увеселительной поездки, обнаружил, что «Уэверли» находится в зените популярности и публика оживленно обсуждает вопрос, кто автор. Для меня уверенность в том, что я пользуюсь одобрением читателей, была все равно что обладание скрытым сокровищем, доставляющим не меньше удовлетворения его владельцу, чем если бы весь мир знал, что оно ему принадлежит. С тайной, которую я соблюдал, было связано еще одно преимущество. Я мог появляться на литературной арене и исчезать с нее по своему усмотрению, и никто не обращал на меня внимания, кроме тех, кто преследовал меня своими подозрениями. Наконец, в качестве писателя, с успехом подвизающегося на другом поприще литературы, я мог подпасть под обвинение, что слишком часто навязываю себя терпению аудитории; но автор «Уэверли» в этом отношении был столь же неуязвим для критики, как дух отца Гамлета для алебарды Марцелла.(*) Возможно, любопытство читателей, подстрекаемое тайной, окружавшей имя автора, и поддерживаемое спорами, возникавшими время от времени по этому поводу, немало способствовало интересу, который проявляли к моим сочинениям, быстро следовавшим одно за другим. Кто их автор, оставалось секретом, и в каждом новом романе думали найти ключ к его разгадке, хотя в других отношениях это произведение могло оказаться ниже тех, которые ему предшествовали.
Меня легко могут обвинить в неискренности, если я выставлю в качестве одной из причин молчания тайное нежелание входить в личные объяснения по поводу моих литературных трудов. При всех обстоятельствах для писателя весьма опасно вращаться в обществе людей, постоянно обсуждающих его сочинения, поскольку эти лица неизбежно пристрастно судят о вещах, написанных в их кругу. Самодовольство, которое приобретают в этой обстановке литераторы, очень вредно для действительно упорядоченного ума: ибо чаша лести если и не низводит людей, подобно напитку Цирцеи,(*) до уровня животных, то, без сомнения, если жадно испить ее до дна, способна превратить самых умных и талантливых в глупцов. Этой опасности я до известной степени избежал, скрыв свое лицо под маской, и мое собственное самомнение было оставлено в покое и не выросло вследствие пристрастия друзей или похвал льстецов.
Если дальше доискиваться причин поведения, которого я так долго держался, мне остается только прибегнуть к объяснению, которое дал один критик, столь же дружественный, как и проницательный, а именно, что духовный склад романиста должен характеризоваться, выражаясь на языке френологии, исключительно развитым стремлением к самоукрытию. Я тем более подозреваю в себе некую предрасположенность такого рода, что с того момента, когда я обнаружил, что к личности автора проявляется крайнее любопытство, я испытывал тайное наслаждение, обманывая его, и это, принимая во внимание всю незначительность данного предмета, я прямо не знаю, как оправдать.
Мое желание сохранить в качестве автора настоящей серии романов свое инкогнито нередко ставило меня в неловкое положение, так как зачастую те, кто находился со мной в близких отношениях, задавали мне на этот счет прямые вопросы. В таком случае мне оставалось одно из трех: либо я должен был раскрыть свою тайну, либо дать двусмысленный ответ, либо, наконец, упорно и беззастенчиво отрицать свое авторство. Первое предполагало жертву, которой, я полагаю, никто не имел права от меня требовать, поскольку дело касалось исключительно меня. Двусмысленный ответ навлек бы на меня унизительное подозрение, что я был бы не прочь воспользоваться заслугами (если они вообще были), на которые я не решался полностью претендовать, а те, кто судил обо мне более справедливо, приняли бы такой ответ за косвенное признание. Поэтому я счел себя вправе, как всякий подсудимый, отказаться от самообвинения и решительно отрицал все улики, не подкрепленные доказательствами. Обычно я добавлял, что, будь я автором этих сочинений, я считал бы безусловно правильным отказ от показаний, которых бы от меня требовали с целью раскрыть именно то, что я желал оставить тайным.
Собственно говоря, я никогда не рассчитывал и не надеялся на то, что мне удастся скрыть свою причастность к этим романам от кого-либо из близких мне лиц. Слишком много было совпадений между тем, что слышали от автора в повседневной жизни, и отдельными эпизодами, оборотами речи и суждениями в его романах, чтобы кто-либо из моих близких знакомых мог усомниться, что автор «Уэверли» и их друг — одно и то же лицо, и я полагаю, что все они были в этом внутренне убеждены. Но, поскольку я сам ничего не говорил, их уверенность имела в глазах света не больше веса, чем догадки других; их мнения и доводы можно было заподозрить в пристрастности, а то и противопоставить им опровергающие доводы и суждения; речь теперь шла уже не о том, признавать ли меня за автора этих романов, несмотря на мое запирательство, а достаточно ли будет моего признания, чтобы безоговорочно счесть меня их творцом.
Меня часто спрашивали о случаях, когда я едва не был разоблачен, но так как я продолжал настаивать на своем столь же невозмутимо, как адвокат с тридцатилетней практикой, я не припомню, чтобы хоть раз попал в такое мучительное и неловкое положение. В «Разговорах с Байроном» капитана Медуина(*) автор говорит, что он как-то задал моему благородному и высокоталантливому другу вопрос, убежден ли он в принадлежности этих романов сэру Вальтеру Скотту, на что Байрон ответил: «Скотт как-то раз чуть не признал себя автором «Уэверли» в книжной лавке Мерри. Я беседовал с ним по поводу этого романа и выразил сожаление, что он не отнес его действие ближе к эпохе Революции.(*) Скотт, совершенно забыв об осторожности, ответил: «Конечно, я мог бы так сделать, но...» Тут он запнулся. Тщетно было пытаться исправить ошибку. Он, по-видимому, растерялся и, чтобы скрыть свое- смущение, поспешил ретироваться». Я совершенно не помню такой сцены, и мне кажется, что в подобном случае я скорее бы рассмеялся, а не смутился, ибо никогда в таком деле не мог надеяться ввести в заблуждение Байрона, и по тому, как он неизменно говорил со мной, я знал, что его мнение окончательно сложилось и всякие опровержения с моей стороны звучали бы фальшиво. Я не берусь утверждать, что этого случая не было, но только вряд ли он произошел точно при описанных обстоятельствах, иначе я сохранил бы о нем хотя бы смутное воспоминание. В другом месте той же книги говорится, что лорд Байрон якобы высказывал предположение, что я не хочу признаваться в авторстве «Уэверли», полагая, что этот роман может вызвать неудовольствие царствующей династии. Могу лишь сказать, что подобное опасение пришло бы мне на ум в последнюю очередь, о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение.(*) Пострадавшие в ту несчастную эпоху неизменно пользовались в течение предыдущего и настоящего царствования симпатией и покровительством членов королевского семейства, которые великодушно простят постороннему вырвавшийся из его груди вздох и сами сочувственно вздохнут, вспоминая о судьбе своих отважных противников, творивших свое дело не из ненависти, а из чувства чести.
В то время как лица, тесно общавшиеся с автором, без колебаний приписывали ему то, что ему принадлежало, другие, а именно — несколько видных критиков, занялись терпеливым исследованием характерных особенностей, которые могли бы выдать авторство моих романов. Среди них был один джентльмен, замечательный доброжелательным и свободным от предрассудков тоном своих писаний, остротой рассуждений и истинно джентльменским способом, коим он производил свои изыскания. В своих «Письмах» он выказал не только способности точного исследователя, но и свойства ума, заслуживающие гораздо более серьезной темы для их упражнения, и я не сомневаюсь, что он обратил в свою веру почти всех тех, кто считал этот вопрос заслуживающим внимания.[14] Автор не имел права жаловаться ни на эти письма, ни на другие попытки подобного рода. Ведь это он вызвал публику на своего рода игру в прятки, и если он оказался обнаруженным в своем убежище, ему оставалось лишь признать себя побежденным.
В обществе, разумеется, ходили самые различные слухи. Одни представляли собой точную передачу лишь частично верных данных, другие касались обстоятельств, не имеющих никакого отношения к делу, третьи, наконец, были измышлением досужих людей, полагавших, очевидно, что вернейший способ вызвать автора на откровенность — это приписать его молчание какому-либо порочащему его имя или неблаговидному побуждению.
Легко себе представить, что к такого рода инквизиторским приемам лицо, которого они больше всего касались, относилось с некоторым презрением, ибо среди всех ходивших слухов был только один, который был столь же необоснован, как и все другие, но имел хоть тень правдоподобия и на самом деле мог оказаться правильным.
Я имею в виду мнение, приписавшее если не все эти романы, то значительную их часть покойному Томасу Скотту,(*) эсквайру, служившему в 70-м полку, расквартированном в то время в Канаде. Те, кто помнит этого джентльмена, охотно согласятся со мной, что при общей одаренности, по меньшей мере не уступавшей талантам своего старшего брата, он в общении с людьми проявлял тонкое чувство юмора и глубокое знание человеческого характера, благодаря чему был чрезвычайно приятен в обществе. Чтобы пользоваться таким же успехом в качестве писателя, ему не хватало лишь привычки к литературному труду. Автор «Уэверли» был настолько в этом убежден, что не раз горячо уговаривал брата попробовать свои силы в этой области, соглашаясь взять на себя редактирование его произведений и наблюдение за их печатанием. Мистер Т. Скотт сначала как будто откликнулся на это предложение и выбрал даже подходящий сюжет и героя. Прототип последнего мы оба прекрасно знали с детства, когда он еще мальчиком проявил некоторые мужественные черты характера. Мистер Т. Скотт решил заставить своего юного героя эмигрировать в Америку и встретить опасные и трудные условия жизни в Новом Свете с той же неустрашимостью, которую он выказывал в детские годы у себя на родине. Мистер Скотт, вероятно, прекрасно справился бы со своей темой, так как был отлично знаком с бытом индейцев, а также со старинными французскими поселенцами в Канаде и brules,[15] или жителями лесов, умел хорошо наблюдать и, без сомнения, сильно и выразительно передал бы то, что видел. Короче говоря, автор считает, что его брат занял бы видное место на том славном поприще, на котором впоследствии достиг таких успехов мистер Купер.(*) Но мистер Т. Скотт страдал уже тогда болезнью, которая совершенно лишила его возможности заниматься литературным трудом, даже если бы ему хватило на него терпения. Насколько я помню, он не написал ни одной строчки задуманного произведения, и единственное, что мне остается, — это доставить себе грустное удовольствие, приложив к настоящему предисловию рассказ о том несложном случае, на котором он собирался построить свою повесть.
Вполне допускаю, что известные факты могли придать правдоподобие слуху о причастности моего брата к этим сочинениям, в особенности потому, что примерно в это время мне пришлось, в силу некоторых семейных обстоятельств, по нескольку раз переводить на его имя значительные суммы денег. Скажу еще, что если бы кто-нибудь проявил по этому поводу особое любопытство, мой брат был вполне способен подшутить над чужим легковерием.
Следует также упомянуть, что, в то время как в Англии авторство моих романов вызывало по временам горячие споры, иностранные издатели без малейшего колебания выпускали под моим именем не только все мои романы, но и ряд других, к которым я не имел касательства.
Итак, тома, которым настоящие страницы предпосылаются в качестве предисловия, целиком принадлежат перу автора этих строк, о чем он теперь и заявляет. Исключение составляют, разумеется, цитаты с указанием источников и те непреднамеренные и невольные плагиаты, от которых не может уберечься ни один человек, если ему приходилось много читать и писать. Первоначальные рукописи все сохранились, и написаны они от начала до конца (horresco referens)[16] собственной рукой автора, за исключением произведений, относящихся к 1818 и 1819 годам, когда вследствие тяжелой болезни он был вынужден прибегнуть к секретарским услугам одного друга.
Количество лиц, которым была по необходимости доверена или случайно сообщена моя тайна, составляло, если не ошибаюсь, не менее двадцати. Я весьма обязан им за то, что они соблюдали ее до тех пор, пока расстройство дел моих издателей, господ Констэбл и К0, и последовавшее предание огласке их бухгалтерских книг не сделало невозможным дальнейшее соблюдение секрета. Обстоятельства, связанные с моим признанием, были изложены публике во введении к «Хроникам Кэнонгейта».(*)
Цель настоящего издания была освещена в предуведомлении. У меня есть некоторые основания опасаться, что примечания, сопровождающие романы в том виде, в каком они теперь публикуются, будут сочтены слишком пестрыми и имеющими слишком личный характер... Некоторым извинением может послужить то, что настоящее издание предполагалось выпустить после моей смерти, а также то, что старикам дозволено бывает говорить долго, так как по закону природы им уже недолго остается говорить. При подготовке настоящего издания я сделал все, что было в моих силах, чтобы объяснить как характер источников, послуживших основой для моих романов, так и то, как я их использовал. Мне кажется маловероятным, чтобы я когда-либо пересмотрел или даже прочел эти книги. Поэтому я старался скорее улучшить настоящее издание за счет нового и пояснительного материала, дабы читатель не имел основания жаловаться, что эти данные имеют лишь общий и чисто формальный характер. Остается ждать, приобретет ли публика (подобно ребенку, которому показали часы), после того как она вдоволь налюбуется его внешностью, еще и некоторый новый интерес к этому предмету, когда его раскроют перед ней и покажут его внутренний механизм.
В свое время «Уэверли» и последовавшие за ним романы пользовались у читателей любовью и популярностью, за что автор им искренне признателен, но теперь он уже не может рассчитывать на то, что их примут так же, как при первом их появлении, и, подобно осторожной красавице, достаточно долго царившей в сердцах своих поклонников, он пытается с помощью искусства восполнить ту привлекательность, которая утрачена вместе со свежестью первых впечатлений. Издатели постарались пойти навстречу благородному стремлению публики поддержать национальное искусство, украсив настоящее издание рисунками наиболее замечательных из живущих ныне художников.[17]
Моему выдающемуся земляку Дэвиду Уилки; Эдуину Лэндсиеру, так часто применявшему свой талант к шотландским темам и пейзажам; господам Лесли и Ньютону — приношу здесь свою благодарность и как друг и как автор этих книг. Не менее признателен я и господам Куперу, Кидду и другим видным художникам, с которыми я меньше знаком, за их готовность посвятить свои таланты той же цели.
Дальнейшие сведения, касающиеся настоящего издания, будут сообщены уже издателями, а не автором, который на этом заканчивает свои введение и объяснения.
Если, подобно избалованному ребенку, он иной раз и злоупотреблял снисходительностью публики, он, во всяком случае, считает себя вправе рассчитывать на полное доверие, утверждая, что никогда не был повинен в нечувствительности к ее доброте.
Эбботсфорд, 1 января 1829 г.
Глава I ВВОДНАЯ
Заглавие этого произведения было выбрано не без серьезного и основательного обдумывания, которого важные дела требуют от осмотрительного человека. Даже его первое или общее название явилось плодом необычных изысканий и отбора, хотя, если бы я брал пример со своих предшественников, мне стоило только взять самое звучное и приятное на слух наименование из английской истории или географии и сделать его как заглавием моего произведения, так и именем его героя. Но увы! Чего могли бы ожидать мои читатели от рыцарственных прозвищ Гоуарда, Мордонта, Мортимера или Стэнли или от более нежных и чувствительных звуков Белмура, Белвила, Белфилда и Белгрейва, как не страниц, полных пустой болтовни, вроде книг, выходивших под такими заглавиями за последние полвека? Скромно признаюсь: я слишком недоверчив к собственным заслугам, чтобы без необходимости противопоставлять их ранее сложившимся представлениям. Поэтому я как рыцарь с белым щитом, впервые выступающий в поход, выбрал для своего героя имя Уэверли,(*) еще не тронутое и не вызывающее своим звучанием никаких мыслей о добре или зле, кроме тех, которые читателю угодно будет связать с ним впоследствии. Но второе, дополнительное название моего сочинения представило несравненно более трудный выбор, поскольку подзаголовок, несмотря на свою краткость, может считаться своего рода обязательством для автора изображать место действия, обрисовывать героев и располагать события таким, а не иным образом. Если бы, например, я объявил на фронтисписе: «Уэверли, повесть былых времен», всякий читатель романов, конечно, ожидал бы замка, по размерам не уступающего Удольфскому.(*) Восточное крыло его с давних пор оставалось бы необитаемым, а ключи от него были бы либо потеряны, либо поручены заботам пожилого дворецкого или кастелянши, чьим неверным шагам суждено было бы к середине второго тома привести героя или героиню в это разрушенное обиталище. Не кричала ли бы сова и не трещал бы сверчок с самого титульного листа? Разве мог бы я, соблюдая хотя бы в слабой степени приличия, ввести в мою повесть сцену более оживлённую, чем паясничанье грубоватого, но верного слуги или бесконечные речи горничной героини, когда она пересказывает своей госпоже все кровавые и страшные истории, которых она наслушалась в людской? Опять же, если бы заголовок гласил «Уэверли, перевод с немецкого», неужели нашлась бы такая тупая голова, которая не представила бы себе распутного аббата, деспотического герцога, тайного и загадочного сообщества розенкрейцеров и иллюминатов(*) с их реквизитом черных капюшонов, пещер, кинжалов, электрических машин, люков и потайных фонарей? А если бы я предпочел назвать свое произведение «Чувствительной повестью», не было бы это верным признаком, что в ней появится героиня с изобилием каштановых волос и с арфой — усладой часов ее одиночества, которую ей всегда как-то удается благополучно переправить из замка в хижину, хотя нашей героине приходится порой выскакивать из окна, расположенного на высоте двух маршей лестницы, и не раз плутать по дорогам, пешком и в полном одиночестве, руководствуясь в своих странствиях лишь указаниями какой-нибудь краснощекой деревенской девки, чей говор она едва может понять? Или, скажем, если бы мой «Уэверли» был озаглавлен «Современная повесть», не потребовал ли бы ты от меня, любезный читатель, блестящей картины светских нравов, нескольких едва завуалированных анекдотов из жизни частных лиц,— притом чем сочнее выписанных, тем лучше, — героини с Гровнор-сквер,(*) героя из клубов, посвятивших себя кучерскому искусству,(*) и толпы второстепенных персонажей, набранных среди модниц восточного конца улицы королевы Анны и отважных героев из полицейского участка на Боу-стрит?(*) Я мог бы умножить доказательства важности титульного листа и показать в то же время, как глубоко осведомлен я во всех ингредиентах, необходимых для приготовления романов как героических, так и бытовых, самого различного свойства, но довольно: я не позволю себе дольше искушать терпение моего читателя, без сомнения уже горящего желанием узнать, на чем остановился выбор автора, столь глубоко познавшего различные отрасли своего искусства.
Итак, относя начало моего повествования на шестьдесят лет назад, если считать от настоящего первого ноября 1805 года, я этим самым как бы объявляю моим читателям, что в последующих страницах они не найдут ни рыцарского романа, ни хроники современных нравов; что железо не будет покрывать плеч моего героя, как во время оно, ни красоваться в виде подковок на его каблуках, как это принято нынче, на Бонд-стрит,(*) что мои девицы не будут облачены «в пурпур и долгие одежды», как леди Алиса из древней баллады, или доведены до первобытной обнаженности современных посетительниц раутов. Из этого выбора эпохи проницательный критик сможет далее заключить, что предметом моего рассказа будут скорее люди, чем нравы. Бытописание становится интересным, либо когда оно относится к эпохе, заслуживающей уважения в силу своей древности, либо когда является живым отражением событий, повседневно развертывающихся перед нашими глазами и занимательных своей новизной. Таким образом, кольчуга наших предков и шуба с тройным воротником современных щеголей могут в одинаковой степени, хотя и по различным причинам, служить подходящим костюмом для вымышленного персонажа; но кто, желая произвести впечатление одеянием своего героя, добровольно нарядит его в придворное платье времен Георга II(*) — без воротничков, с широкими рукавами и низкими прорезями для карманов? То же с одинаковой справедливостью можно сказать и о готическом зале,(*) который своими разноцветными и потемневшими стеклами, высокой и мрачной крышей, наконец тяжелым дубовым столом, украшенным розмарином и уставленным кабаньими головами, фазанами и павлинами, журавлями и лебедями производит прекрасное впечатление в литературных описаниях. Немалого эффекта можно добиться и от оживленной картины современного празднества из тех, что ежедневно упоминаются в газетах под рубрикой «Зеркало моды», если мы противопоставим их, вместе или в отдельности, чопорному великолепию какого-нибудь приема шестьдесят лет тому назад; и, таким образом, легко будет увидеть, насколько художник, изображающий древность или модные нравы, выигрывает по сравнению с тем, кто рисует быт последнего поколения.
Читатель должен понять, что, учитывая невыгоды, присущие этой части моей темы, я, как это вполне понятно, стремился их избежать, сосредоточивая интерес на характерах и страстях действующих лиц — тех страстях, которые свойственны людям на всех ступенях общества и одинаково волнуют человеческое сердце, бьется ли оно под стальными латами пятнадцатого века, под парчовым кафтаном восемнадцатого или под голубым фраком и белым канифасовым жилетом наших дней.[18] Нет сомнения, что нравы и законы придают ту или иную окраску этим страстям, но гербовые знаки, употребляя язык геральдики,(*) остаются одними и теми же, хотя финифть или металл поля и самих знаков могут не только измениться, но и стать совершенно другими. Гнев наших предков был, например, червленым, он проявлялся в открытом кровавом насилии над предметом своей ярости. Наши злобные чувства, ищущие своего удовлетворения более окольными путями и подводящие подкопы под препятствия, которых они не могут открыто опрокинуть, скорее окрашены в черный цвет. Однако скрытая в глубине пружина остается неизменной как в том, так и в другом случае, и гордый пэр, имеющий возможность погубить своего соседа, не нарушая законности, лишь путем долгих тяжб, — прямой потомок барона, который сначала поджигал со всех углов замок своего соперника, а затем оглушал его ударом по голове в тот момент, когда несчастный пытался выскочить из огня. Из великой книги Природы, неизменной после тысячи изданий, печаталась ли она древним готическим шрифтом(*) или издавалась на веленевой или атласной бумаге, я попытался прочесть публике всего лишь одну главу.
Нравы общества в северной части острова ко времени описанных мною событий дали мне возможность сделать несколько любопытных противопоставлений. Они смогли внести разнообразие в рассказ и оживить нравственные уроки, которые я склонен считать самой важной частью своего плана. Впрочем, я сознаю, что не достигну цели, если не смогу придать им занимательности, — а в наш критический век эта задача не такая легкая, как это было «шестьдесят лет назад».
Глава II УЭВЕРЛИ-ОНОР. ВЗГЛЯД В ПРОШЛОЕ
Итак, шестьдесят лет прошло с тех пор, как герой нашей повести Эдуард Уэверли простился со своей семьей, уезжая в драгунский полк, куда он был недавно назначен. Невеселым был день в замке Уэверли, когда молодой офицер расставался со своим любящим старым дядей сэром Эверардом, титул и имение которого он должен был унаследовать.
Несогласие в политических взглядах рано разлучило баронета с его младшим братом Ричардом Уэверли, отцом нашего героя. Сэр Эверард воспринял от своих предков все бремя консервативных пристрастий и предубеждений, политических и церковных, которыми род Уэверли отличался со времен великой гражданской войны.(*) Но Ричард был на десять лет моложе, осужден на роль второго брата(*) и не видел ни чести, ни удовольствия в том, чтобы разыгрывать из себя Уилла Уимбла(*). Он рано понял, что для успеха на жизненных скачках он не должен обременять себя лишним грузом. Художники толкуют о трудности изображения игры различных страстей на одном лице. Не легче дается и моралисту анализ тех смешанных побуждений, которые обусловливают наши поступки. Чтение истории и здравые доводы убедили Ричарда Уэверли, что, выражаясь словами старой песни,
Терпеть в бездействии смешно, И вздор — непротивленье.[19]Однако разум его был бы, вероятно, бессилен вступить в бой с наследственными предрассудками и искоренить их, если бы он мог предвидеть, что его старший брат сэр Эверард, приняв слишком близко к сердцу разочарование, которое постигло его в юности, останется холостяком и в семьдесят два года. Ожидание наследства, даже отдаленного, примирило бы его с постылым прозвищем «мастера Ричарда из замка, брата баронета»,(*) которое ему предстояло носить большую часть жизни, в надежде что до смерти он все же станет сэром Ричардом Уэверли из Уэверли-Онора, наследником великолепного поместья и значительных политических связей в качестве самого влиятельного представителя интересов графства, где оно находилось. Но это была развязка, на которую Ричард не мог рассчитывать, пока сэр Эверард был в расцвете сил и считался приемлемым женихом почти в любой семье, независимо от того, домогался ли он богатства или красоты, и когда слухи о его предстоящей свадьбе занимали каждый год его соседей. Младший брат считал, что единственная возможная дорога к независимости — это положиться на собственные силы и перейти к политическим убеждениям, более согласным как с разумом, так и с его личными интересами, чем наследственная приверженность сэра Эверарда к Высокой церкви и к дому Стюартов.(*) Поэтому он уже в начале карьеры отрекся от семейных традиций и вступил в жизнь как откровенный виг и сторонник Ганноверской династии.(*)
Министры времен Георга Первого осторожно стремились уменьшить ряды оппозиции. Консервативное титулованное дворянство, которому солнечное сияние двора необходимо было для того, чтобы блистать его отраженным светом, постепенно примирялось с новой династией. Но жившие на своих землях богатые помещики Англии, сословие, сохранившее наряду со старыми нравами и первобытной честностью еще значительную долю упрямых и непреодолимых предрассудков, держалось в стороне от двора в высокомерной и угрюмой оппозиции, бросая нередко взгляды сожаления и надежды в сторону Буа ле Дюка, Авиньона и Италии.[20] Переход в ряды вигов близкого родственника одного из этих стойких и неуступчивых противников сочли прекрасным средством привлечь новых прозелитов, и поэтому Ричард Уэверли снискал большую степень министерского расположения, нежели заслуживали его способности или политическое значение. Как бы то ни было, у него открыли недюжинные способности к общественным делам, и после первой же аудиенции у министра он быстро пошел в гору. Сэр Эверард узнал из газеты, во-первых, что Ричард Уэверли, эсквайр,(*) избран в парламент от покорного во всем министру местечка Бартерфейта,(*) во-вторых, что Ричард Уэверли, эсквайр, сыграл важную роль в прениях по биллю об акцизе, поддерживая правительство, и, в третьих, что Ричард Уэверли, эсквайр, удостоился места в одном министерстве, где удовольствие служения отечеству сочеталось с другими, не меньшими радостями, выпадавшими для большей благовидности точно каждые три месяца.(*)
Хотя эти события следовали одно за другим так быстро, что проницательный издатель современной газеты, оповещая о первом, мог бы предсказать и два последующих, дошли они до сэра Эверарда постепенно, как если бы они перегонялись капля за каплей из прохладной и неторопливой реторты «Дайеровского еженедельного вестника».[21] Здесь стоит заметить, что вместо почтовых карет, благодаря которым любой мастеровой в своем шестипенсовом клубе может теперь каждый вечер узнать вчерашние столичные новости из двадцати противоречивых источников, почта в эти дни привозила газету в Уэверли-Онор всего раз в неделю. «Еженедельный вестник», удовлетворив любопытство сэра Эверарда, его сестры и пожилого дворецкого, неизменно передавался из замка в пасторский дом, оттуда — сквайру Стаббсу в Грэйндж, от сквайра переходил к управляющему баронета в его чистенький белый домик на пустоши, от управляющего — к приказчику, а от него — по обширному кругу почтенных старичков и старушек, в чьих заскорузлых и мозолистых руках он обычно превращался в труху примерно через месяц после получения из Лондона.
Эта задержка в поступлении сведений оказалась очень кстати для Ричарда Уэверли, ибо, дойди все его чудовищные поступки до ушей баронета сразу, вряд ли новоиспеченному чиновнику пришлось бы особенно гордиться успехом своей политики. Сэра Эверарда, человека вообще на редкость мягкого, некоторые вещи способны были вывести из себя. Поведение брата глубоко его уязвило. Поместья Уэверли не были закреплены каким-либо актом за определенным наследником (ибо никому из прежних владельцев не приходило в голову, что какой-нибудь из их потомков окажется повинным в низостях, приписываемых Ричарду «Дайеровским вестником»), но если бы такой акт и существовал, женитьба владельца могла иметь роковые последствия для наследника по боковой линии. Все эти мысли носились в мозгу сэра Эверарда, не приводя его, однако, ни к каким определенным решениям.
Взгляд его блуждал по изукрашенному многими эмблемами благородства и героических подвигов генеалогическому древу,(*) висевшему на гладко отполированной панели зала в Уэверли-Оноре. Ближайшими потомками сэра Гильдебранда Уэверли, если не считать линии его старшего сына Уилфреда, единственными представителями которой являлись сэр Эверард и его брат, были, как явствовало из этого древнего документа (что он, впрочем, прекрасно знал), Уэверли из Хайли-парка в графстве Гэмпшир, с которыми главная ветвь — или, скорее, ствол — этого рода порвала всякие связи после великой тяжбы 1670 года.
Эта выродившаяся ветвь провинилась перед теми, от кого исходила и проистекала вся ее знатность, еще в том, что один из ее представителей женился на Джудит, наследнице Оливера Брэдшо(*) из Хайли-парка, чей герб, ничем не отличающийся от герба Брэдшо-цареубийцы, они присоединили к древнему гербу Уэверли. Сэр Эверард, однако, в пылу своего гнева забыл обо всех этих оскорблениях, и, если бы только стряпчий Клипперс, за которым отправили нарочным конюха, прибыл на час раньше, ему, возможно, пришлось бы составить акт о порядке наследования титула и замка Уэверли со всеми его угодьями. Но один час хладнокровного размышления — великое дело, если потратить это время на то, чтобы взвесить в уме относительные недостатки двух решений, когда ни к одному из них у вас не лежит душа. Клипперс застал своего патрона погруженным в глубокое раздумье и из почтительности не решился помешать ему иначе, как выложив на стол свою бумагу и кожаную чернильницу, что свидетельствовало о его готовности записывать все приказания его милости. Но и этот скромный маневр смутил сэра Эверарда, который воспринял его как упрек своей нерешительности. Он посмотрел на стряпчего со смутным желанием изречь свой приговор, как вдруг солнце, показавшееся из-за тучи, бросило пестрый сноп лучей сквозь разноцветное окно мрачного кабинета, в котором они сидели. Глаза баронета, обращенные к этому сиянию, остановились прямо на центральном гербе, украшенном той же эмблемой, которую в битве при Гастингсе(*) по преданию носил его предок — тремя серебряными горностаями на лазурном поле с подобающим девизом: «Sans tache».[22] «Пусть лучше погибнет наше имя, — воскликнул сэр Эверард, — чем связывать этот древний символ верности с обесчещенным гербом какого-нибудь изменника-круглоголового!»(*)
Все это было действием солнечного луча, блеснувшего ровно настолько, чтобы дать возможность стряпчему очинить свое перо. Но чинил он его напрасно. Клипперса отправили восвояси с наказом быть готовым явиться по первому зову.
Появление стряпчего в замке вызвало множество догадок в той части вселенной, центром которой являлся Уэверли-Онор. Но самые дальновидные политики этого мирка предсказывали еще худшие последствия для Ричарда Уэверли от события, происшедшего вскоре после его отступничества. Дело шло не более и не менее как о поездке баронета в запряженной шестеркой карете со свитой из четырех лакеев в богатых ливреях для довольно длительного визита благородному пэру, жившему на границе графства. Пэр этот отличался незапятнанным происхождением, твердыми консервативными принципами и был, кроме того, счастливым отцом шести незамужних и прекрасно воспитанных дочек.
Прием, оказанный сэру Эверарду в этом доме, был, как нетрудно себе представить, достаточно радушным; но из шести молодых девиц выбор его, к сожалению, остановился на леди Эмили, самой младшей. Она принимала его ухаживания со смущением, ясно говорившим о том, что она не решается их отклонить, хотя они отнюдь не приводят ее в восторг.
Сэр Эверард не мог не заметить что-то необычное в сдержанном волнении, с которым молодая девица встречала все попытки добиться ее благосклонности; но так как осторожная графиня заверила его, что это — естественные последствия уединенного воспитания, жертва могла быть предана закланию, как, без сомнения, это бывало во многих подобных случаях, если бы не отважность старшей сестры, объявившей богатому жениху, что сердце леди Эмили отдано одному молодому офицеру из наемных войск, близкому их родственнику. Сэр Эверард с глубоким волнением выслушал это сообщение, которое было подтверждено ему с глазу на глаз самой молодой девицей, впрочем ужасно трепетавшей при мысли о родительском гневе.
Благородство и великодушие были наследственными чертами в роду Уэверли. С тактом и деликатностью, достойными героя рыцарского романа, сэр Эверард отказался от своих притязаний на руку леди Эмили. Перед отъездом из замка Блэндвилл он даже ловко выманил у отца согласие на ее союз с избранником. Какими доводами он при этом пользовался, нельзя в точности установить, так как сэр Эверард никогда не славился способностью убеждать; но сразу же после этих переговоров молодой офицер стал повышаться в чинах с быстротой, значительно превосходящей все то, чего добиваются одними заслугами, не подкрепленными протекцией, хотя со стороны казалось, что больше ему не на что рассчитывать.
Потрясение, испытанное сэром Эверардом при этом случае, хотя и смягченное сознанием, что он поступил добродетельно и великодушно, сказалось на всей его последующей жизни. На брак он решился в приступе негодования; заботы, которых требовало ухаживание, мало вязались с величавой леностью его привычек; он едва избегнул опасности связать себя с женщиной, не способной никогда его полюбить; кроме того, самолюбию его не очень-то льстила развязка его сватовства, даже если бы сердце его и не пострадало. В результате всего этого он вернулся в Уэверли-Онор, не перенеся ни на кого своих чувств, несмотря на вздохи и томления прекрасной своей посредницы, которая, разумеется, только из родственных побуждений выдала тайну привязанности леди Эмили. Не помогли и кивки, подмигивания и намеки услужливой мамаши и степенные похвалы, которые граф воздавал благоразумию, здравому смыслу и прекрасному характеру первой, второй, третьей, четвертой и пятой дочки. Воспоминание об этой неудачной любви было для сэра Эверарда, как и для многих людей подобного склада, одновременно застенчивых, гордых, чувствительных и ленивых, маяком, предостерегающим от повторения подобных обид, огорчений и бесполезной траты сил. Он продолжал жить в Уэверли-Оноре так, как подобает пожилому английскому дворянину знатного происхождения и с большим состоянием; его сестра мисс Рэчел Уэверли взяла на себя ведение домашнего хозяйства; и так-то они оба, неприметно превращаясь: он — в старого холостяка, а она — в почтенную старую деву, стали примером добрейших и кротчайших приверженцев безбрачия.
Вспышка негодования на брата длилась у сэра Эверарда недолго; однако его неприязнь к вигу и должностному лицу, хотя и не могла побудить его к новым мерам в отношении родового наследства, все же была достаточной, чтобы поддерживать между братьями прежнюю холодность. Ричард, в свою очередь, был слишком знаком со светом и с характером баронета, чтобы предпринимать какие-либо необдуманные или поспешные шаги к примирению, рискуя превратить спокойную неприязнь в более деятельное чувство. Чистой случайностью поэтому было вызвано возобновление их отношений после столь долгого перерыва. Ричард женился на молодой особе знатного происхождения, в надежде что ее семейные связи и состояние будут способствовать его карьере. За нею он получил значительное поместье, расположенное в нескольких милях от Уэверли-Онора.
Маленький Эдуард, герой нашей повести, которому шел тогда пятый год, был их единственным ребенком. Случилось так, что мальчик со своей няней отправился в одно прекрасное утро на прогулку на целую милю от аллеи к Брирвуд-лоджу, резиденции его отца. Их внимание привлекла карета, запряженная шестью статными длиннохвостыми вороными конями и покрытая таким количеством резьбы и позолоты, что сделала бы честь и лорд-мэру.(*) Она дожидалась хозяина, наблюдавшего неподалеку за постройкой новой фермы. Не знаю, была ли няня юного Эдуарда из Уэльса или из Шотландии и каким образом эмблема трех горностаев связалась у него с представлением о личной собственности, но едва он увидел фамильный герб, как твердо решил отстаивать свои права на пышный экипаж, на котором он красовался. Баронет подошел как раз, когда няня тщетно пыталась отговорить ребенка от намерения присвоить себе золоченую карету с шестью конями. Встреча пришлась на счастливую для Эдуарда минуту. Дядя только что с грустью и не без оттенка зависти разглядывал румяных сынишек коренастого фермера, которому он строил дом. А тут перед ним стоял розовый круглолицый херувим с такими же глазами и таким же именем, как у него, и заявлял о своих правах на наследственный титул, ласку и покровительство во имя уз, которые для сэра Эверарда были столь же священными, как орден Подвязки или Голубая мантия.(*) Казалось, Провидение явило ему в лице его племянника существо, способное наилучшим образом восполнить всю пустоту неосуществленных надежд и неутоленной любви. Сэр Эверард вернулся домой на запасной лошади, которую всегда держали для него наготове, а малыш и его няня были отправлены в Брирвуд-лодж с письмом, открывавшим Ричарду Уэверли пути к примирению со старшим братом.
Хотя отношения и возобновились, они продолжали носить скорее церемонный и учтивый, нежели братский, сердечный характер, но и этого было достаточно для обеих сторон. Сэр Эверард часто виделся с маленьким племянником и имел возможность отдаваться гордым мечтам о продолжении своего рода и вместе с тем изливать на ребенка всю нежность доброй и ласковой души. Что касается Ричарда Уэверли, то в растущей привязанности дяди к племяннику он видел средство закрепить если не за собой, то по крайней мере за сыном права на родовое имение, ибо всякая попытка с его стороны сблизиться с человеком таких определенных привычек и убеждений, как сэр Эверард, могла, как ему казалось, не увеличить, а скорее уменьшить его шансы.
Таким образом, по своего рода молчаливому соглашению маленькому Эдуарду было разрешено проводить большую часть года в замке; к обеим семьям он был, по-видимому, одинаково привязан, хотя сношения между домами сводились к официальной переписке и к еще более официальным визитам. Воспитанием мальчика руководили поочередно вкусы и убеждения его дяди и отца. Но об этом в следующей главе.
Глава III ВОСПИТАНИЕ
Воспитание нашего героя Эдуарда Уэверли носило довольно беспорядочный характер. Когда он был еще совсем ребенком, принято было считать — другой вопрос, основательно или не основательно, хоть практически это и сводилось к одному, — что лондонский воздух неблагоприятно отзывается на его здоровье. Поэтому, как только служба, парламент или осуществление каких-либо честолюбивых замыслов отзывало его отца в Лондон, где он обычно проводил восемь месяцев в году, Эдуарда переселяли в Уэверли-Онор, а там менялось все — и учителя, и уроки, и обстановка. Этому горю еще можно было бы пособить, если бы отец поручил его надзору постоянного воспитателя. Но он считал, что человек, которого назначит он сам, вероятно окажется неприемлемым для Уэверли-Онора, а тот, на котором мог остановиться выбор сэра Эверарда, если бы это зависело от него, оказался бы неприятным домочадцем в его семье, а может быть, даже и политическим шпионом. Поэтому он уговорил своего личного секретаря, молодого человека образованного и со вкусом, уделять час-другой в день воспитанию Эдуарда, пока он будет жить в Брирвуд-лодже; а в Уэверли-Оноре следить за успехами мальчика в словесности предоставлялось его дяде.
Занятия этим предметом были довольно хорошо обеспечены. Капеллан сэра Эверарда, окончивший Оксфордский университет, лишился звания члена колледжа(*) после того, как отказался присягнуть Георгу I при его вступлении на престол. Он был не только отличным знатоком древних языков и владел большинством новых, но достаточно разбирался и в точных науках. Беда была в том, что он был уже стар и слишком снисходителен, а периодические междуцарствия, во время которых Эдуард совершенно выходил из-под его надзора, настолько ослабляли дисциплину, что мальчику разрешали заниматься как угодно, чем угодно и когда угодно. Эта свобода могла бы погубить юношу непонятливого, который, зная, что учение без труда не дается, стал бы увиливать от него всякий раз, когда за ним не присматривал учитель. Столь же опасной она могла оказаться и для мальчика резвого, у которого потребность в движении преобладала бы над силой воображения или чувства и который под непреоборимым влиянием благодатной матери-земли предавался бы охоте и тому подобным занятиям с утра до вечера. Но по характеру своему Эдуард не походил ни на одного из них. Его способность схватывать все на лету была так велика, что почти становилась интуицией, и главной заботой его наставников было помешать ему, как выразился бы охотник, обогнать свою дичь, то есть приобрести познания поверхностные и непрочные. И тут учителю приходилось бороться еще с другой склонностью, слишком часто сопутствующей блеску фантазии и живости ума, а именно — с известной леностью мысли, которую может расшевелить лишь предвкушение какого-нибудь большого удовольствия, леностью, которая заставляет бросить учение, как только любопытство удовлетворено, радость преодоления первых трудностей исчерпана и новизна приелась. Эдуард с жаром принимался за каждого античного писателя, которого ему предлагал прочесть учитель, овладевал его слогом настолько, чтобы понять содержание, и, если оно доставляло ему удовольствие или вызывало интерес, доходил до конца книги. Но совершенно бесполезно было обращать его внимание на филологические тонкости, особенности строя языка, красоты какого-нибудь удачного выражения и хитрого построения фразы. «Я могу читать и понимать латинский текст,— заявлял молодой Эдуард с опрометчивой самоуверенностью пятнадцатилетнего, — и Скалигер и Бентли(*) недалеко от этого ушли». Увы! Он не сознавал, что, читая для забавы, он навеки теряет возможность усвоить навыки усидчивости и искусство сосредоточивать свой ум на серьезном исследовании — искусство несравненно более важное, чем даже близкое знакомство с классической премудростью, которое составляет первейшую цель учения.
Разумеется, здесь мне скажут, что наука должна быть приятной для юношества, и сошлются на Тассо,(*) который советовал в лекарство, даваемое ребенку, добавлять меду. Но в наше время, когда детям преподают самые сухие предметы в виде занимательных игр, не следует опасаться последствий слишком серьезного и сурового учения. История Англии сведена к карточной игре, вопросы математики — к загадкам и головоломкам, и всю премудрость арифметики, уверяют нас, можно превзойти, если проводить несколько часов в неделю за новым и усложненным изданием королевской игры в гусёк.(*) Еще один шаг — и тем же манером будут преподноситься и символ веры и десять заповедей. Не нужно будет ни серьезных лиц, ни торжественности в голосе, ни благоговейного внимания, которых до сих пор требовали от детей в нашем королевстве. Между тем уместно задать себе вопрос: не станут ли те, кто привык приобретать знания посредством забавы, отвергать науку, постигаемую с некоторым усилием, а те, кто изучает историю, играя в карты, предпочитать средства цели; наконец, если и религии будут учить шутя, не обратят ли понемногу наши ученики и религию в шутку.
Нашему герою, которому разрешали черпать знания, сообразуясь исключительно с собственными наклонностями, и который поэтому черпал их, только пока они доставляли ему удовольствие, снисходительность наставников принесла только вред, который долго сказывался на его характере, судьбе и общественном положении.
Ни сила воображения Эдуарда, ни его любовь к литературе, хотя первое отличалось чрезвычайной яркостью, а последняя страстностью, не только не служили лекарством от этого зла, а, напротив, скорее обостряли и усугубляли его. Библиотека в замке Уэверли — большой готический зал в два света с галереей — вмещала огромную коллекцию разнообразнейших книг, собранных в течение двух столетий семьей, которая всегда отличалась богатством и была склонна проявлять свое великолепие, заполняя книжные полки текущей литературой, не вдаваясь притом особенно в оценку достоинств приобретенного. В этом книжном царстве Эдуарду было разрешено хозяйничать. У его воспитателя были свои интересы. Церковная политика и богословские споры, вместе с любовью к некоторым ученым занятиям, хотя и не отвлекали его в определенные часы от наблюдения за успехами предполагаемого наследника его патрона, все же служили ему постоянным оправданием в том, что он не занимался строгой и методической проверкой хода общего развития своего питомца. Сэр Эверард сам никогда систематически не учился и, подобно своей сестре, мисс Рэчел Уэверли, придерживался распространенного взгляда, что чтение несовместимо с праздностью и что сам этот процесс — полезное и похвальное дело, а над тем, какие идеи и учения несет с собой печатное слово, он никогда не задумывался. С одним только стремлением к развлечению, которое при более правильном руководстве легко можно было превратить в жажду знаний, юный Уэверли пустился в это море книг, как судно без руля и без кормчего. Ничто, пожалуй, не развивается так от терпимого отношения, как привычка к беспорядочному чтению, особенно при таких возможностях. Одной из причин, почему в низших слоях так распространены случаи учености, является, по моему мнению, то, что, при равных умственных способностях, бедняку представляется меньше возможностей удовлетворять свою страсть к книгам, и он вынужден основательно изучать те немногие, которые у него есть, прежде чем покупать другие. Эдуард же, подобно утонченному эпикурейцу, снисходительно откусывающему только румяный бочок каждого персика, бросал книгу, как только она переставала возбуждать его любопытство или интерес. Привычка к такому виду наслаждений неизбежно делала их с каждым днем более недоступными, пока страсть к чтению, подобно всем властным страстям, не привела от частого упражнения к своего рода пресыщению.
Но, прежде чем он дошел до этого безразличия, он приобрел множество любопытных сведений, пусть хаотических и разношерстных, и успел закрепить их в своей необычайно цепкой памяти. В области английской литературы он стал знатоком Шекспира и Мильтона, наших ранних драматургов, помнил многие красочные и интересные отрывки из древних английских хроник и был особенно хорошо знаком со Спенсером, Дрейтоном(*) и другими поэтами, упражнявшимися в романтическом вымысле, из всех жанров наиболее привлекательном для юношеского воображения, когда страсти еще не пробудились и не потребовали поэзии более чувствительного склада. В этом отношении еще более широкие горизонты раскрыло перед ним знание итальянского языка. Он прочел многочисленные романтические поэмы, которые со дней Пульчи(*) служили любимым упражнением для блестящих умов, и наслаждался многочисленными сборниками итальянских новелл, созданных в подражание «Декамерону»(*) гением этого изящного, хотя и чувственного народа. По части античной литературы Эдуард шел обычной дорогой и прочел всех обычно читаемых авторов, в то время как французы дали ему почти неисчерпаемую коллекцию мемуаров, едва ли более достоверных, чем романы, и романов, так хорошо написанных, что они почти ничем не отличались от мемуаров. Одним из его любимейших авторов был великолепный Фруассар(*) с его потрясающими и ослепительными описаниями битв и турниров, а по Брантому и де ла Ну он научился сравнивать дикий и распущенный, но суеверный характер сторонников Лиги с суровым, непреклонным и порой беспокойным нравом гугенотов.(*) Испанцы внесли свой вклад по части рыцарской и романтической словесности. Древняя литература северных народов — и та не ускользнула от того, кто читал скорее для возбуждения воображения, нежели с пользой для ума. И все же, зная многое, известное лишь небольшому кругу, Эдуард мог справедливо считаться недоучкой, так как прошел мимо знаний, придающих человеку достоинство и сообщающих ему качества, необходимые для высокого положения в обществе, украшением которого он должен был служить.
Если бы родители хоть изредка обращали внимание на мальчика и не давали ему увлекаться беспорядочным чтением, это, без сомнения, принесло бы ему большую пользу. Но мать его умерла на седьмом году после примирения братьев, а сам Ричард Уэверли, который после этого события жил по большей части в Лондоне и был слишком поглощен расчетами честолюбия и корысти, видел в Эдуарде лишь заядлого книжника, которому, вероятно, предстояло стать епископом. Если бы он мог узнать и разобрать то, что грезилось мальчику наяву, он пришел бы к совершенно иным выводам.
Глава IV ВОЗДУШНЫЕ ЗАМКИ
Я уже бегло упоминал о том, что разборчивый, привередливый и капризный вкус, развившийся у нашего героя, пресыщенного праздным чтением, не только лишил его способности к трезвой и сосредоточенной работе ума, но даже в какой-то мере отвратил его от того, чем он прежде увлекался.
Ему шел уже шестнадцатый год, когда его мечтательность и страсть к уединению стали настолько бросаться в глаза, что возбудили у сэра Эверарда серьезнейшие опасения. Стараясь что-то противопоставить этим наклонностям, он стал соблазнять племянника охотой и другими подобными занятиями на открытом воздухе, которые баронет в юные годы очень любил. Но хотя Эдуард добросовестно протаскался с ружьем целую осень, все же, как только он научился порядочно стрелять, это развлечение перестало доставлять ему удовольствие.
Следующей весной чтение увлекательной книги Исаака Уолтона(*) побудило Эдуарда примкнуть к братству рыбаков. Но из всех развлечений, созданных изобретательными людьми для утехи праздности, рыбная ловля наименее подходит человеку одновременно ленивому и нетерпеливому, и удочка нашего героя была вскоре заброшена. На юного мечтателя, как и на прочих людей, могли бы оказать воздействие общество и пример других; они больше, чем все прочие стимулы, способны овладеть и управлять естественным развитием наших страстей. Но соседей было мало, а воспитанные в своем семейном кругу молодые помещики были не из таких, чтобы Эдуард пожелал выбрать их себе в товарищи, а тем более соревноваться с ними в развлечениях, представлявших для них самое серьезное дело в жизни.
Было там, правда, еще несколько молодых людей и лучше воспитанных и с более широкими взглядами, но из их общества наш герой был также до известной степени исключен. Дело в том, что сэр Эверард после смерти королевы Анны отказался от своего места в парламенте(*) и, по мере того как он старел и число его ровесников уменьшалось, понемногу отстранился от общества. Когда Эдуарду по тому или иному поводу приходилось встречаться с воспитанными и образованными молодыми людьми, принадлежавшими к его кругу и готовившимися занять то же положение в обществе, что и он, он испытывал среди них ощущение неполноценности, вызванное не столько отсутствием знаний, сколько неспособностью упорядочить и применить те, которые он усвоил. Его неприязнь к обществу усугубляла глубокая и все усиливающаяся впечатлительность. Малейшее действительное или воображаемое нарушение им этикета приводило его в отчаяние. Даже преступление не вызывает, пожалуй, у некоторых людей такого жгучего стыда и раскаянья, которые испытывает скромный, чувствительный и неопытный юноша при мысли, что он в чем-либо нарушил приличия или оказался в смешном положении. Там, где нам не по себе, мы не можем быть счастливы, а потому не удивительно, что Эдуард Уэверли считал, что он не любит общества и не годится для него, только из-за того, что он не приобрел еще умения жить в нем свободно и привольно, одновременно и получая от него удовольствие и доставляя его другим.
Он проводил с дядей и теткой много часов, слушая бесконечные рассказы, на которые так щедры старики. Но даже и тогда его пылкое воображение часто разгоралось. Семейные предания и генеалогия, к которым больше всего обращался в своих рассказах сэр Эверард, представляют собой прямую противоположность янтаря: последний, будучи сам ценным веществом, часто заключает в себе мух, соломинки и подобные пустяки, между тем как первые, будучи сами по себе пустыми и вздорными, спасают от забвения много редкого и ценного в древних нравах и увековечивают множество мелких и любопытных фактов, которые бы иначе не сохранились и не дошли до потомства. Эдуарду Уэверли не раз приходилось зевать над сухим перечнем своих предков и их различных браков между собой и внутренне восставать против безжалостно обстоятельного педантизма, с которым сэр Эверард напоминал ему о степенях свойства, связывавшего дом Уэверли со всякими отважными баронами, рыцарями и сквайрами. Не раз в глубине своего сердца он с горечью Хотспера(*) проклинал тарабарщину геральдики со всеми ее грифонами, кротами и драконами двуногими и четвероногими, — и это несмотря на то, что он был многим обязан трем горностаям своего герба. Но все же были и такие мгновения, когда эти рассказы увлекали его воображение и вознаграждали за внимание.
Подвиги Уилиберта Уэверли во Святой земле;(*) его долгое отсутствие и опасные приключения; его мнимая смерть и возвращение в тот самый вечер, когда избранница его сердца обвенчалась с героем, защищавшим ее от оскорблений и (притеснений во время его странствий; великодушие, с которым крестоносец отказался от своих притязаний и пошел искать в соседнем монастыре мир, еже не прейде, — все это и подобные рассказы он готов был слушать, пока сердце его не загоралось огнем и глаза не начинали лихорадочно блестеть. Не менее потрясенный, слушал он, как его тетка миссис Рэчел повествовала о страданиях и мужестве леди Алисы Уэверли во время великой гражданской войны. Добродушное лицо почтенной старой девы принимало величавое выражение, когда она рассказывала, как после битвы при Вустере(*) король Карл целый день скрывался в Уэверли-Оноре и как в тот момент, когда отряд кавалерии приближался к замку, чтобы произвести обыск, леди Алиса послала своего младшего сына с горсткой слуг задержать неприятеля хотя бы ценою жизни, пока король не успеет спастись бегством.
— Царство ей небесное, — продолжала обычно миссис Рэчел, устремляя свой взгляд на портрет героини, — дорого заплатила она за спасение государя — жизнью своего любимого детища. Его принесли в замок пленного, смертельно раненного. Ты можешь проследить капли его крови от парадной, вдоль малой галереи, вплоть до гостиной, где они положили его на пол и оставили умирать у ног матери. И все же они утешали друг друга, так как по глазам матери он понял, что цель его отчаянной защиты достигнута. Да, помню я, — продолжала она, — одну девушку, которая знала и любила его. Мисс Люси Сент-Обен прожила и умерла в девицах, хотя и была одной из самых красивых и богатых невест в округе; весь свет бегал за ней, но она так и проносила вдовье платье всю свою жизнь в память бедного Уильяма — ведь они и не успели обвенчаться, но были помолвлены, — и умерла она... точно не припомню когда. Знаю только, что в ноябре того самого года, когда она почувствовала, что ей недолго остается жить, она пожелала еще раз побывать в Уэверли-Оноре. Она посетила все те места, где бывала с братом моего деда, и просила приподнять ковры, чтобы проследить кровавые следы, и если бы слезы могли смыть их, ты бы их больше не увидел, так как, говорю тебе, во всем доме не было сухого глаза. Тебе бы показалось, Эдуард, что сами деревья печалятся о ней, — листья с них так и падали, а не было ни ветерка, и действительно, выглядела она так, как будто ей их больше зелеными не увидеть.
Под впечатлением таких легенд наш герой старался уйти куда-нибудь подальше, чтобы погрузиться в мир фантазий, который они вызывали. В углу обширной сумрачной библиотеки, освещенной лишь догорающими головнями в огромном массивном камине, он часами предавался тому внутреннему чародейству, благодаря которому прошлые или воображаемые события представляются в действии, происходящем перед глазами мечтателя. Тогда-то возникало перед ним в длинном и пышном шествии все великолепие брачного пира в замке Уэверли; высокая изможденная фигура его настоящего хозяина, в то время как он стоял в одежде пилигрима, никому не приметный зритель торжества своего предполагаемого наследника и своей нареченной невесты; громовой удар внезапной развязки; вассалы, бросающиеся к оружию; изумление жениха; ужас и смятение невесты; терзания Уилиберта, понявшего, что сердце и рука невесты отданы добровольно; выражение достоинства и глубокого чувства, с которым он бросает наземь уже наполовину выхваченный из ножен меч и навеки удаляется из дома своих отцов. Затем Эдуард менял место действия, и фантазия по его велению представляла ему трагедию, рассказанную тетушкой Рэчел. Он видел, как леди Уэверли сидит в своем покое, напрягая слух при малейшем шорохе, и сердце у нее бьется от двойной муки; она прислушивается к замирающему эху копыт королевского коня, а -когда оно умолкло, слышит в каждом ветерке, шелестящем в деревьях парка, отзвук отдаленной схватки. Вот издали доносится шум, похожий на рокот вздувающегося потока; он все ближе, и Эдуард уже ясно различает конский топот, крики и возгласы людей вперемежку с пистолетными выстрелами — и все это несется к замку. Леди вскакивает, вбегает испуганный слуга... Но к чему продолжать подобное описание?
Чем глубже вживался наш герой в этот идеальный мир, тем досаднее становились ему всяческие помехи. Замок окружали обширные земли, значительно превосходившие размерами обычный парк и носившие название Уэверли-Чейс. Когда-то здесь был сплошной лес, и хотя сейчас в нем попадались обширные прогалины, на которых резвились молодые олени, он сохранял свою первоначальную дикость. Лес пересекали широкие просеки, во многих местах наполовину заросшие кустарником, за которым красавицы былых времен любили смотреть, как борзые травят оленей, а то и сами стреляли в них из арбалета. В одном месте, отмеченном замшелым готическим памятником, сохранявшим название «Королевской стоянки», по преданию сама Елизавета(*) пронзила своими стрелами семь диких оленей. Это было любимое место Уэверли. Иногда, захватив с собой ружье и спаниеля,(*) чтобы оправдаться перед другими, и засунув в карман книгу, чтобы оправдаться в собственных глазах, он бродил по этим длинным аллеям, которые после подъема мили в четыре постепенно сужались в каменистую тропу, проходившую между скал по покрытому лесом ущелью Мерквуд-дингл, внезапно выходившему на глубокое и мрачное озерцо, названное по той же причине Мерквуд-мир.(*) Там в былые годы на скале, окруженная почти со всех сторон водой, стояла одинокая башня, получившая название «Твердыни Уэверли», так как в тревожные времена она часто служила убежищем этому роду. Оттуда во время распрей Йоркского и Ланкастерского домов(*) последние приверженцы Алой розы, дерзавшие поддерживать ее, совершали изнурительные для противника набеги, пока крепость не была захвачена знаменитым Ричардом Глостером.(*) Здесь же долго держался отряд кавалеров под предводительством Найджела Уэверли, старшего брата того Уильяма, судьбу которого поминала тетушка Рэчел. На фоне этих же пейзажей Эдуард любил «пережевывать жвачку сладостно-горьких грез»(*) и, как дитя среди игрушек, выбирал и строил из блестящих, но бесполезных образов и эмблем, которыми было населено его воображение,, видения такие же блестящие и недолговечные, как краски вечернего неба. Как сказалось такое занятие на его характере и нравственном облике, будет явствовать из следующей главы.
Глава V ВЫБОР КАРЬЕРЫ
Времяпрепровождение Уэверли и то влияние, которое оно неизбежно должно было оказать на его воображение, я расписал с такой обстоятельностью, что читатель, пожалуй, сочтет эту повесть подражанием роману Сервантеса.(*) Но такое предположение не делало бы чести моему благоразумию. Я не собираюсь следовать по стопам этого неподражаемого писателя, изображая такое полное помрачение ума, при котором он превратно истолковывает воспринимаемые предметы, а покажу то более распространенное отклонение от здравого рассудка, которое хоть и правильно воспринимает окружающие явления, но придает им окраску собственных романтических настроений. Эдуард Уэверли был очень далек от того, чтобы ждать всеобщего сочувствия собственным переживаниям или считать, что современная обстановка способна доказать реальность тех видений, которым он любил предаваться. Больше всего он опасался выдать чувства, которые вызывали в нем собственные мечтания. У него не было никого, кому бы он хотел их поверить, и он не желал иметь наперсника. Он прекрасно понимал, какими смешными могут показаться его чувства другим, и если бы ему был предоставлен выбор — или дать холодный и связный отчет об идеальном мире, в котором он проводил большую часть своей жизни, или подвергнуться любому не позорящему наказанию, думаю, он без колебаний выбрал бы последнее. Эта скрытность с годами стала для него вдвое ценнее, поскольку он начал чувствовать влияние пробуждающихся страстей. В приключения его воображаемой жизни стали вплетаться женские образы утонченной грации и красоты; и ему не понадобилось много времени, чтобы начать сравнивать создания собственной фантазии с женщинами, встречавшимися ему в жизни.
Перечень красавиц, еженедельно выставлявших напоказ свои наряды в приходской церкви Уэверли, был невелик и не отличался изысканностью. Наиболее сносной из них, без сомнения, была мисс Сиссли, или, как ей более нравилась именоваться, мисс Сесилия Стаббс, дочь сквайра Стаббса из поместья Грэйндж. Не знаю, было ли это результатом «чистейшей случайности» — выражение, которое в женских устах не всегда исключает преднамеренность, — или сходства вкусов, но мисс Сесилия не раз встречалась Эдуарду во время его обычных прогулок по Уэверли-Чейсу. До сих пор ему в этих случаях не хватало мужества подойти к ней, но встречи все же оказывали свое действие. Романтический влюбленный — это странный идолопоклонник, которому иногда безразлично, из какого чурбана создает он предмет своего обожания; во всяком случае, если природа дала этому предмету достаточную долю привлекательности, он легко может разыграть роль ювелира и дервиша(*) в восточной сказке[23] и щедро наделить ее из сокровищницы собственного воображения сверхъестественной красотой и всеми свойствами умственного богатства.
Но прежде чем прелести мисс Сесилии Стаббс возвели ее на пьедестал богини или по крайней мере той святой, имя которой она носила,(*) до миссис Рэчел Уэверли дошли кое-какие сведения, побудившие ее предупредить надвигающийся апофеоз. Даже самые простодушные и бесхитростные женщины (да благословит их бог!) обладают врожденной прозорливостью в этих делах, доходящей, правда, порой до того, что иная заподазривает нежные чувства там, где их отродясь не бывало, но редко уж пропускает происходящее на глазах. Миссис Рэчел весьма осторожно задалась целью не побороть угрожавшую опасность, а уклониться от нее, и указала брату на то, что наследнику его имени не мешало бы узнать свет лучше, чем это было совместимо с постоянным пребыванием в Уэверли-Оноре.
Сэр Эверард сначала и слышать не хотел о плане, который грозил разлучить его с племянником. Он готов был допустить, что Эдуард слишком зарылся в книги, но в юности, как он слышал, только и учиться, а когда страсть племянника к чтению немножко уляжется и его голова будет начинена науками, он, без сомнения, примется за сельские занятия и за охоту. Он сам часто сожалел, что в дни своей юности не отдал больше времени учению: от этого он не стал бы хуже охотиться или стрелять, а эхо сводов святого Стефана вторило бы более пространным речам,(*) чем ревностные «Нет, нет», которыми он встречал все предложения правительства, в то время когда заседал в парламенте при Годолфине.(*)
Но страхи тетушки Рэчел внушили ей ловкость, необходимую для достижения цели. Все представители их дома побывали в чужих краях или служили отечеству в армии, прежде чем окончательно осесть в Уэверли-Оноре. Она взывала в подтверждение справедливости своих слов к генеалогическому древу — авторитету, которому сэр Эверард никогда не перечил. Короче говоря, Ричарду Уэверли было сделано предложение направить своего сына попутешествовать под руководством его наставника мистера Пемброка. Путешествие должен был щедро оплатить баронет. Отец не возражал против такого плана, но когда он случайно упомянул о нем за столом у министра, великий человек нахмурился. Далее все выяснилось в разговоре наедине. Было бы весьма нежелательным, заметил министр, чтобы молодой человек, подающий такие надежды, во время путешествия по континенту следовал во всем указаниям воспитателя, выбранного, без сомнения, его дядей, прискорбные политические воззрения которого были общеизвестны. В каком обществе окажется мистер Эдуард Уэверли в Париже, каково оно будет в Риме, где претендент и его сыновья всюду расставили свои ловушки, — вот о чем надлежало подумать мистеру Уэверли. Со своей стороны он мог только сказать, что его величество настолько ценит заслуги мистера Ричарда Уэверли, что если бы его сын собрался поступить на несколько лет в армию, он мог бы рассчитывать на эскадрон в одном из драгунских полков, недавно возвратившихся из Фландрии.(*)
Намеком, выраженным и подкрепленным в такой форме, нельзя было пренебречь безнаказанно, и Ричард Уэверли; хоть и с превеликим опасением оскорбить предрассудки своего брата, счел невозможным отказаться от предложенного сыну назначения. Дело было в том, что он весьма надеялся (и не без основания) на привязанность сэра Эверарда к Эдуарду и считал, что, если последний предпримет какой-либо шаг, повинуясь отцовской воле, дядя не будет на него сердиться. Два письма оповестили баронета и его племянника об этом решении. Сыну своему Ричард сообщал исключительно фактическую сторону дела и указывал, какие приготовления нужно сделать для поступления в полк. Брату он писал более многословно и не столь прямолинейно. В самых лестных выражениях Ричард соглашался с ним в том, что сыну необходимо лучше узнать свет, и даже смиренно благодарил за предложенную помощь; выражал, однако, глубочайшее сожаление, что в настоящее время Эдуард не в состоянии следовать плану, начертанному его лучшим другом и благодетелем. Ему самому было больно думать о праздности юноши в том возрасте, когда все его предки уже носили оружие; его величество сам изволил осведомиться, не находится ли во Фландрии молодой Эдуард, когда в такие годы его дед уже проливал свою кровь за короля во время великой гражданской войны. Юноше готовы были поручить командование эскадроном. Что ему оставалось делать? У него не было времени спросить мнение старшего брата даже в том случае, если бы с его стороны возникли какие-либо возражения против того, чтобы его племянник пошел по славным стопам своих предков. Короче говоря, Эдуард стал теперь (с величайшей легкостью перескочив чины корнета и лейтенанта) капитаном драгунского полка, находившегося под командой Гардинера.(*) К месту службы в Данди в Шотландии он должен был явиться в течение месяца.
Сэр Эверард воспринял это известие со смешанными чувствами. При вступлении на престол Ганноверской династии он отказался от парламента, и поведение его в памятном 1715 году(*) возбудило некоторые подозрения. Ходили слухи о том, что при лунном свете в Уэверли-Чейс собираются фермеры и приводят туда коней; поговаривали также о ящиках с карабинами и пистолетами, купленными в Голландии и адресованными баронету, но перехваченными благодаря бдительности одного верхового таможенника (за эту услужливость с ним в безлунную ночь расправилась компания дюжих крестьян: его подбрасывали и вываливали из одеяла, за которое тянули с четырех концов). Говорилось даже, что при аресте сэра Уильяма Уиндэма,(*) лидера партии тори, в кармане его шлафрока было обнаружено письмо сэра Эверарда. Но явных действий, свидетельствующих о государственной измене, не было, и правительство, удовлетворившись подавлением восстания 1715 года, сочло неблагоразумным и небезопасным преследовать мщением иных лиц, кроме несчастных дворян, поднявших против него оружие.
Для себя сэр Эверард не ожидал тех последствий, о которых распускали слухи его соседи-виги. Было прекрасно известно, что он давал деньги нескольким нортумберлендцам и шотландцам, взятым в плен под Престоном в Ланкашире(*) и заключенным в Ньюгете и Маршалси.(*) На суде некоторых этих несчастных джентльменов защищал не кто иной, как его поверенный и постоянный стряпчий. Впрочем, общее мнение было таково, что, если бы у министров были реальные доказательства причастности сэра Эверарда к мятежу, он не дерзнул бы держать себя так вызывающе при существующем правительстве или, во всяком случае, не смог бы это делать безнаказанно. Чувства, которые руководили им тогда, были проявлениями юношеской горячности в смутную пору истории. С этого времени якобитизм сэра Эверарда стал понемногу спадать, как пламя, гаснущее от недостатка топлива. Его преданность торийской партии и Высокой церкви поддерживалась еще некоторой деятельностью на выборах и на съездах мировых судей, происходивших раз в три месяца, но его воззрения в области престолонаследия впали в своего рода спячку. Тем не менее его сильно покоробило то, что племяннику придется служить при Брауншвейгской династии,(*) тем более что, не говоря уже о его строгой и возвышенной точке зрения на родительский авторитет, ему было невозможно или, во всяком случае, чрезвычайно опасно воспротивиться этому своею властью. Подавленная досада излилась в многочисленных междометиях, выражающих раздражение и негодование, которые были приписаны в данном случае начинающемуся якобы приступу подагры. Наконец достойный баронет велел принести себе «Военный ежегодник» и утешился, обнаружив, сколько потомков подлинно лояльных фамилий, сколько всяких Мордонгов, Грэнвилей и Стэнли служило в настоящее время в армии. Тогда, призвав на помощь все чувства семейного достоинства и воинской славы, он с несколько фальстафовской логикой(*) решил, что раз страна воюет, хоть и постыдно сражаться не на стороне единственно правых защитников отечества, но лучше сражаться даже с теми, кто очернил себя чем-либо похуже узурпации, только бы не сидеть сложа руки. Тетушке Рэчел было, конечно, не слишком приятно, что ее замысел привел не совсем к тому, о чем она мечтала, но ей пришлось подчиниться обстоятельствам. От своего разочарования она отвлеклась заботами о снаряжении племянника в поход и утешилась предвкушением радости увидеть его во всем блеске военной формы.
Самого Эдуарда Уэверли это в высшей степени неожиданное известие глубоко взволновало и повергло в какое-то неопределенное удивление. Это был, выражаясь словами прекрасного старинного стихотворения, «в вереск брошенный огонь», окутавший холм дымом и озаривший его в то же время тусклым пламенем. Его наставник, или, следовало бы сказать, мистер Пемброк, так как он редко принимал на себя этот титул, подобрал в комнате Эдуарда отрывки не очень правильно написанных стихотворений, которые он, по-видимому, сочинил под влиянием чувств, вызванных этой новой страницей, открывшейся в его жизненной книге. Доктор Пемброк, свято веривший в высокие достоинства стихов, сочиненных его друзьями, лишь бы они были написаны аккуратными строчками с прописной буквой в начале каждой, показал это сокровище тетушке Рэчел, которая с затуманенными от слез очками переписала их в свою общую тетрадь, между избранными рецептами по части кулинарии и медицины, любимыми текстами, отрывками из проповедей представителей Высокой церкви и несколькими песнями любовного и якобитского содержания, которые она певала в молодые годы. Из этого источника и были извлечены поэтические опыты ее племянника, когда упомянутая тетрадь вместе с другими подлинными документами, относящимися к роду Уэверли, была передана для рассмотрения недостойному издателю этой достопамятной истории. Если они не доставят читателю особого наслаждения, то по крайней мере познакомят его лучше, чем какое-либо повествование, с мятущимся и порывистым духом нашего героя:
Осенний вечер с гор сошел, Окутал дымкой тихий дол, И в глади озера стальной Луч отразился золотой, И красных облаков полет, И башня, вставшая у вод. Деревья, травы и цветы В зеркальных водах так чисты, Как будто в ясной глубине Они растут на самом дне. Казалось, это мир другой — Прекраснее, чем наш, земной. Но ветер в рощах заиграл; Дух озера от сна восстал, Дубов услышал тяжкий стон, И черный плащ набросил он. Так рыцарь, выходящий в бой, Спешит одеть себя броней. А ветер выл, и луч погас. И пенным гребнем Дух потряс И завертел валы кругом; В ответ ему ударил гром; Среди грохочущих громад Во мгле исчез подводный сад, И буйство вихрей водяных Закрыло рай от глаз моих. Грозе внезапной был я рад И, странным трепетом объят, С вершины башни наблюдал, Как с волнами сражался шквал, А грохот грома все сильней Рождал ответ в груди моей, И в восхищенье я забыл Тот мир, что прежде был мне мил. Так, грезы юности смутив, Вдруг будит нас трубы призыв И нас уводит в мир тревог, Разбив мечты златой чертог, Как вмиг развеял грозный шквал Спокойный сон воды и скал. И мы идем в смертельный бой, Забыв про отдых и покой, А жар любви и жажду встреч Нам заменяют честь и меч.Переводя на язык трезвой прозы то, что в стихах выражено с меньшей определенностью, я вынужден заметить, что мимолетный образ мисс Сесилии Стаббс исчез из сердца капитана Уэверли в вихре чувств, вызванных новым поворотом его судьбы. Правда, в тот день, когда он в последний раз слушал обедню в старой приходской церкви, мисс Сесилия появилась на фамильной скамье во всем блеске своих нарядов. Но в этот день Эдуард, вняв просьбам дяди и тетушки Рэчел, явился в церковь (не так уж неохотно, если говорить правду) в полной офицерской форме.
Превосходное мнение о себе — лучшее противоядие против преувеличенного мнения о других. Мисс Стаббс призвала на помощь своей красоте все доступные средства искусства. Но увы! Ни фижмы, ни мушки, ни завитые локоны, ни новая мантилья из настоящего французского шелка не подействовали на молодого драгунского офицера, который в первый раз надел свою шляпу с золотыми галунами, ботфорты и палаш. Не знаю, случилось ли с ним то же, что с героем старинной баллады, о котором поется:
Себя он чести посвятил, От чар любви далек; Лед растопить в душе его Никто из дев не мог,—или броня из блестящих нашивок, защищавшая его грудь, отразила артиллерию очей прекрасной Сесилии, но все стрелы были пущены в него понапрасну:
Но я заметил, кто стрелой Амура Был ранен в грудь: не западный цветок, А Джонас Калбертфилд, цвет всей округи, Сын управляющего, гордый йомен.(*)Прося извинить меня за мои пятистопные ямбы (от которых я в некоторых случаях не в силах бываю удержаться), я должен с прискорбием заявить, что моя повесть на этой странице навеки расстается с прекрасной Сесилией. После отъезда Эдуарда, рассеявшего некоторые праздные мечтания, которыми питалось ее воображение, она, подобно многим дочерям Евы, спокойно удовлетворилась менее блестящей партией и через шесть месяцев отдала свою руку вышеупомянутому Джонасу, сыну управляющего в имении баронета и — что было чревато весьма приятными последствиями — наследнику не только его имущества, но, с обнадеживающей степенью вероятности, и его положения. Все эти преимущества побудили сквайра Стаббса (а цветущий и мужественный вид жениха — его дочь) поубавить своей дворянской спеси— и свадьба была сыграна. Никто, казалось, не был так доволен, как тетушка Рэчел, которая до этого искоса (насколько это вязалось с ее добродушной натурой) поглядывала на самонадеянную девицу. При первой же встрече с новобрачными в церкви она в присутствии пастора, его помощника, дьячка и объединенных паств приходов Уэверли и Беверли удостоила молодую улыбки и низкого реверанса.
Раз и навсегда я должен извиниться перед читателями, ищущими в романах одной забавы, в том, что мучаю их так долго утратившей всякий интерес политикой, вигами и тори, ганноверцами и якобитами. Но иначе я не могу обещать им, что мой рассказ будет удобопонятен, не говоря уже о его правдоподобности. Для обоснования своего действия мой роман требует изложения побуждений, а последние обязательно рождались из чувств, предрассудков и партий того времени. Я не приглашаю тех моих прелестных читательниц, принадлежность которых к слабому полу и нетерпеливость дают им наибольшее право предъявлять ко мне претензии, в какую-нибудь крылатую колесницу, запряженную драконами или движимую волшебством. Передвигаюсь я в скромной английской почтовой карете на четырех колесах, держащейся больших дорог. Те, кому она не нравится, могут сойти на следующей станции и ждать там ковра-самолета принца Гуссейна или летающей будки Малека-ткача. А тому, кто останется со мной, придется порой пережить неприятности, связанные с тяжелой дорогой, крутыми горками, грязью и другими земными препятствиями, но с приличными лошадьми и учтивым кучером (как говорится в объявлениях) я обещаюсь возможно скорее доехать до более живописной и романтической местности, если у пассажиров хватит терпения на первые перегоны.[24]
Глава VI ПРОЩАНИЕ УЭВЕРЛИ
Вечером этого памятного воскресенья сэр Эверард вошел в библиотеку и чуть не застал нашего юного героя фехтующего старинным мечом сэра Гильдебранда, который в качестве фамильной реликвии обычно висел в библиотеке над камином, под портретом рыцаря на боевом коне. Лицо рыцаря было почти невидимо под изобилием завитых волос, а буцефал,(*) на котором он сидел, был скрыт под обширной мантией ордена Бани.(*) Сэр Эверард вошел и, бросив беглый взгляд на портрет, а затем на племянника, произнес небольшую речь, которая, однако, вскоре перешла на обычный для него простой и естественный тон, только в данном случае сверх обычного взволнованный.
— Племянник, — начал он, а потом, как бы поправляясь: — мой дорогой Эдуард, по воле божьей, а также по воле твоего отца, которому после бога ты должен во всем повиноваться, тебе придется оставить нас и поступить на военную службу, на которой отличилось так много наших предков. Я принял меры, которые дадут тебе возможность вступить на это поприще так, как подобает потомку этих славных воинов и наследнику дома Уэверли. Не забывайте, сэр, на поле брани, какое имя бы носите. Но, Эдуард, мой милый мальчик, помни, что ты последний в роде и единственная надежда на его возрождение. Поэтому, насколько это совместимо с долгом и честью, избегай опасностей, — я хочу сказать, ненужного риска — и не водись с распутниками, игроками и вигами, которых, боюсь, слишком много развелось на той службе, на которую ты поступаешь. Твой полковник, как мне сказали, прекрасный человек... для пресвитерианина;(*) но ты не забывай своего долга по отношению к богу, к англиканской церкви и... — Тут следовало бы ему по всем правилам вставить «и к королю», но так как, увы! с этим словом было, весьма щекотливым образом связано двойственное представление: король de facto,[25] и король de jure,[26] баронет восполнил пробел по-иному:(*) — К англиканской церкви и ко всем властям предержащим. — Затем, не доверяя более своим ораторским способностям, он отвел племянника в конюшню, чтобы показать ему лошадей, предназначавшихся для похода. Две были великолепные вороные (полковая масть) кавалерийские лошади, а остальные три — крепкие и сильные полукровки, годные для дороги или для прислуги. Из замка с Эдуардом должны были выехать двое слуг, а конюха в случае надобности можно было дополнительно нанять в Шотландии.
— У тебя будет лишь скромная свита, — сказал баронет, — по сравнению с сэром Гильдебрандом, который выстроил у ворот замка больше всадников, чем солдат в твоем полку. Я сначала хотел, чтобы двадцать молодцов из моих поместий, поступивших в твой полк, выступили в Шотландию вместе с тобой. Это было бы на что-нибудь похоже, но мне сказали, что нынче это не принято. Теперь всякая новая и дурацкая мода только и вводится для того, чтобы подорвать естественную зависимость народа от помещиков.
Сэр Эверард сделал все возможное, чтобы исправить эту противоестественную тенденцию эпохи: он оживил узы, связующие рекрутов с их молодым капитаном, не только обильно угостив их на прощание говядиной и элем, но и вручив каждому из них в отдельности такие денежные дары, которые несравненно более способствовали веселости, нежели дисциплине в походе. Осмотрев коней, сэр Эверард снова отвел своего племянника в библиотеку, где передал ему письмо, тщательно сложенное, обвязанное по-старинному шелковой ленточкой и запечатанное аккуратным оттиском герба Уэверли. Было оно адресовано весьма торжественно: «Козмо Комину Брэдуордину, эсквайру, из Брэдуордина, в его замок Тулли-Веолан в Пертшире, Северная Британия. Через посредство капитана Эдуарда Уэверли, племянника сэра Эверарда Уэверли из Уэверли-Онора, баронета».
Джентльмен, которому было адресовано это велеречивое обращение и о котором нам придется больше сказать впоследствии, выступил в 1715 году с оружием в руках за изгнанную династию Стюартов и был взят в плен под Престоном в Ланкашире. Он принадлежал к очень старинной фамилии и находился в несколько расстроенных денежных обстоятельствах; он был учен так, как бывают шотландцы, то есть со знаниями более обширными, нежели точными, и интересовался скорее содержанием книг, нежели тонкостями грамматики. Своему пристрастию к античным авторам он дал однажды, по рассказам, совершенно необычайное подтверждение. На дороге между Престоном и Лондоном ему удалось бежать из-под конвоя, но затем он был замечен около того места, где накануне останавливались для ночевки, и вновь арестован. Товарищи и даже конвоиры никак не могли понять такой беззаботности и всё спрашивали, почему, оказавшись на свободе, он не поспешил укрыться в безопасном месте. На это он ответил, что так и собирался сделать, но, по правде говоря, вернулся, чтобы отыскать забытый впопыхах том Тита Ливия.(*) Простодушие, проявленное в этом случае, глубоко поразило джентльмена, который на средства сэра Эверарда и, возможно, еще некоторых лиц из его партии вел, как мы уже говорили, защиту некоторых из этих несчастных приверженцев Стюартов. Вдобавок и сам адвокат был ярым поклонником древнего патавианца,(*) и хотя его любовь не довела бы его до такого безрассудства, даже если бы дело шло о спасении издания Свейнгейма и Паннарцта(*) (которое считается editio princeps),[27] энтузиазм шотландца произвел на него достаточно сильное впечатление. В результате он так хлопотал, чтобы где устранить, а где смягчить свидетельские показания, и так придирался ко всяким юридическим погрешностям, что добился полного оправдания Козмо Комина Брэдуордина и избавления его от весьма неприятных последствий обвинения, возбужденного против него перед королевским судом в Вестминстере.
Барон Брэдуордин (так его обычно звали в Шотландии, хотя близкие именовали его, по поместью, Тулли-Веолан или попросту Тулли), не успел оказаться rectus in curia,[28] как устремился в Уэверли-Онор, дабы выразить свое почтение и признательность его хозяину. Общая страсть к охоте, а также единомыслие в политических вопросах укрепили его дружбу с сэром Эверардом, несмотря на различие в привычках и в образовании. Проведя несколько недель в Уэверли-Оноре, барон удалился восвояси со всяческими выражениями уважения, горячо убеждая баронета посетить его, в свою очередь, осенью и принять участие в тетеревиной охоте на его пустошах в Пертшире. Вскоре после этого мистер Брэдуордин переслал из Шотландии некоторую сумму на погашение издержек, понесенных в королевском суде в Вестминстере, которая в переводе на английскую валюту хоть и не выглядела столь чудовищной, как ее первоначальное выражение в шотландских фунтах, шиллингах и пенсах,(*) все же произвела столь потрясающее впечатление на бренную плоть Дункана Мак-Уибла, конфиденциального агента, приказчика и дельца барона, что он пять дней страдал кишечными коликами. Произошло это исключительно оттого, что ему пришлось быть несчастным орудием передачи такой значительной суммы из своей родной страны в руки этих коварных англичан. Но патриотизм, будучи самой прекрасной, является в то же время и самой подозрительной личиной других чувств. Многие, знавшие приказчика Мак-Уибла, решили, что его жалобы не вполне бескорыстны и что он не так бы трясся над деньгами, выплаченными этим вестминстерским негодяям, если бы они шли из другого источника, а не из брэдуординских поместий, доходы с которых он считал в какой-то мере своими собственными. Но приказчик клялся, что он совершенно чужд сребролюбия —
Беда, беда Шотландии, не мне!Барон только радовался, что его достойному другу сэру Эверарду Уэверли из Уэверли-Онора возместили убытки, которые он понес ради дома Брэдуординов. Не только доброе имя его семьи, но и всего королевства Шотландии требовало, говорил он, чтобы эти издержки были немедленно оплачены, так как промедление в этом деле могло бросить тень на все государство. Сэр Эверард, привыкший равнодушно обращаться с гораздо большими суммами, принял двести девяносто четыре фунта, тринадцать шиллингов и шесть пенсов, совершенно не подозревая, что их уплата представляет собою дело международной важности, и даже, вероятно, начисто позабыл бы о них, если бы приказчику Мак-Уиблу пришло в голову излечить свои колики, перехватив эти деньги. С тех пор между двумя домами установился ежегодный обмен короткими записками, корзинами и бочонками, причем английский экспорт состоял из могучих сыров, еще более могучего эля, фазанов и оленины, а шотландский облекался в форму тетеревов, зайцев-беляков, маринованной лососины и виски под названием асквибо. Все это отправлялось, получалось и воспринималось как знак нерушимой дружбы и приязни между двумя видными родами. Вывод напрашивался сам собою: законный наследник рода Уэверли не мог, не нарушая элементарных приличий, посетить Шотландию, не получив верительных грамот к барону Брэдуордину.
После того как этот пункт был разъяснен и по нему было достигнуто соглашение, проститься со своим милым питомцем, и притом приватно, с глазу на глаз, выразил желание мистер Пемброк. Все обращенные к Эдуарду увещания этого доброго мужа блюсти чистоту жизни и нравственность, твердо держаться принципов христианской религии и избегать нечестивого общества насмешников и вольнодумцев, слишком часто встречающихся в армии, были в известной мере окрашены его политическими предубеждениями. Небу было угодно, — говорил он, — погрузить шотландцев в еще более плачевный мрак (вероятно, за грехи их предков(*) в тысяча шестьсот сорок втором году), чем даже обитателей несчастного королевства Англии. Здесь по крайней мере, хотя светильник англиканской церкви до известной степени смещен со своего места, он все же продолжает, хоть и тускло, но светить. Существует какая-то иерархия, пусть схизматическая и отпавшая от принципов великих отцов церкви Сэнкрофта(*) и его братьев; существует литургия, хотя и плачевно извращенная в некоторых из главных молитв. Но в Шотландии царит сплошной мрак; за исключением некоторых жалких, разбросанных и гонимых остатков, все пасторские кафедры предоставлены пресвитерианам и, как он опасался, сектантам всевозможных толков. Его долг — предостеречь своего доброго питомца от грешных и пагубных учений в отношении церкви и государства, которые его уши вынуждены будут порой выслушивать.
Тут он вытащил две огромные связки, содержавшие, по-видимому, по целой стопе мелко исписанной бумаги. Это были плоды трудов целой жизни этого достойного человека; никогда еще труд и рвение не были потрачены так безрассудно. Как-то он отправился в Лондон с мыслью выпустить их в свет при содействии одного книгопродавца из Литтл-Бритена,(*) занимавшегося подобным товаром, к которому его научили обратиться с определенной фразой и условным знаком, бывшим тогда, по-видимому, в ходу среди якобитов. Не успел мистер Пемброк произнести пароль, сопровождая его надлежащим жестом, как книгопродавец стал величать Пемброка, несмотря на все его протесты, доктором и, отведя в заднюю комнату, где он проверил все мыслимые и немыслимые места укрытия, начал:
— Ну, доктор! Вот смотрите: все тайно, укромно. У меня не найдется и щелки для ганноверских крыс. Что, есть какие-нибудь отрадные вести от наших заморских друзей? А как поживает достойный король Франции? Или, возможно, вы прямо из Рима? Я уверен, что все начнется оттуда. Церковь должна зажечь свой светильник от старой лампады. Что это? Вы осторожны? За это я вас еще более уважаю, но не бойтесь.
Тут мистеру Пемброку насилу удалось остановить поток вопросов, подкрепленных знаками, кивками и подмигиваниями, и, убедив наконец книгопродавца, что он оказывает ему слишком много чести, принимая его за эмиссара изгнанной династии, изложить ему цель своего посещения.
Рукописи книжник стал рассматривать с гораздо более спокойным видом. Заглавие первой было: «Несогласие с несогласными, или Опровержение соглашений, показывающее невозможность каких бы то ни было компромиссов между церковью и пуританами, пресвитерианами и сектантами любою толка; с примерами из священного писания, отцов церкви и наиболее здравых полемических сочинений по богословию». Против этого сочинения книгопродавец положительно восстал.
— Написано с наилучшими намерениями, — сказал он, — и, без сомнения, ученая книга. Но время для таких прошло. Если даже ее напечатать петитом, она займет восемьсот страниц и никогда не оправдает издержек. А поэтому уж не взыщите. Всегда от всей души любил и уважал истинную церковь, и если бы это была проповедь о мученичестве или какая-нибудь вещица пенсов на двенадцать, ну что же, можно было бы пойти на риск из уважения к вашему сану, но лучше посмотреть, что представляет собой другая. «Правое в наследственном праве»! А, в этом что-то есть. Гм-гм-гм! Страниц столько-то, бумаги столько-то; набора... Знаете, доктор, вам нужно повыкинуть кое-что из латыни и греческого; тяжело, доктор, дьявольски тяжело (прошу прощения), и если бы вы подсыпали малость перца... Впрочем, я авторам наставлений не читаю... я издавал и Дрейка, и Чарлвуда Лотона, и бедного Эмхерста...(*) Эх, Калеб, Калеб, ну разве не преступленье было дать умереть бедному Калебу с голода, когда у нас столько жирных священников и сквайров! Я раз в неделю кормил его обедом, но, боже мой, что значит есть раз в неделю, когда человек не знает, куда ему идти остальные шесть дней? Ну, надо показать вашу рукопись маленькому Тому Алиби, юристу, который заправляет моими делами... Осторожность никогда не мешает... Толпа была очень невежлива, когда меня в последний раз привлекали к суду... Сплошь виги и круглоголовые, уильямиты(*) и ганноверские крысы.
На следующий день мистер Пемброк опять зашел к издателю, но оказалось, что Том Алиби посоветовал воздержаться от издания.
— Ради церкви я с наслаждением бы отправился к... что бишь я хотел сказать?.. Ах да, за океан, на плантации...(*) Но, любезный друг, у меня жена и ребятишки... Впрочем, чтобы доказать вам мое усердие, я порекомендую книгу моему соседу Триммелу — он холостяк и скоро оставит торговлю, так что путешествие в барже на Запад не будет ему в тягость.
Но мистер Триммел также проявил упорство, и мистеру Пемброку, возможно к его счастью, пришлось вернуться в Уэверли-Онор со своими трактатами в защиту истинных основ церкви и государства, надежно уложенными в переметные сумы.
Поскольку из-за трусливого эгоизма торговцев публика, по всей вероятности, должна была навеки лишиться радости прочесть его творения, мистер Пемброк решил переписать два экземпляра этих необъятных рукописей в назидание своему питомцу. Он чувствовал, что не был слишком усердным воспитателем, а кроме того, совесть мучила его за то, что он согласился по просьбе мистера Ричарда Уэверли не внушать Эдуарду чувств, несовместных с настоящим состоянием церкви и государства. «Но теперь,— думал он, — я могу, не нарушая своего слова, представить юноше, раз он уже не находится у меня под опекой, возможность прийти к собственным выводам. Мне остается только опасаться его упреков в том, что я так долго скрывал от него тот свет, который озарит его ум при чтении этих страниц». Пока он предавался этим мечтам автора и политического деятеля, его возлюбленный прозелит, не видя ничего заманчивого в заглавии трактатов и устрашенный объемом и убористым почерком рукописей, преспокойно сложил их в угол своего дорожного чемодана.
Прощание тетушки Рэчел было коротко и нежно. Она только предостерегла своего милого Эдуарда, которого, по-видимому, считала несколько влюбчивым, против чар шотландских красавиц. Она готова была признать, что в северной части острова живет несколько старинных семей, но все это были виги и пресвитериане, за исключением гайлэндцев; а у них, она вынуждена заметить, дамы не могут обладать особенной щепетильностью, ибо в горах, как ее уверяли, обычная одежда мужчин отличается по меньшей мере чрезвычайной странностью, чтобы не сказать непристойностью.(*) Она заключила свое прощание нежным и проникновенным благословением и подарила на память молодому офицеру драгоценное бриллиантовое кольцо (в то время их часто носили и мужчины) и кошелек с крупными золотыми монетами, которые также много чаще встречались шестьдесят лет назад, чем это случается теперь.
Глава VII КАВАЛЕРИЙСКИЙ ПОЛК НА КВАРТИРАХ В ШОТЛАНДИИ
На следующее утро Эдуард выехал из замка, волнуемый самыми различными чувствами, из которых основным было тревожное и несколько торжественное сознание, что теперь он в значительной степени предоставлен самому себе. Провожали его благословения и слезы всех старых слуг и обитателей деревни, иной раз хитро ввертывавших в свои добрые пожелания просьбы о производстве в капралы или сержанты какого-нибудь Джейкоба, Джайлса или Джонатана, «которых они никогда бы не подумали отдавать в солдаты, если бы не потребовалось сопровождать его милость, как это им повелевал их долг». Эдуард, как ему повелевал его собственный долг, отделывался от просителей, связав себя несравненно меньшим количеством обещаний, чем можно было ожидать от столь неопытного молодого человека. Заехав ненадолго в Лондон, он направился верхом, как это было принято в те дни, в Эдинбург, чтобы оттуда проследовать в Данди,(*) морокой порт на восточном побережье Ангюсшира, где в это время был расквартирован его полк.
Он вступал в неизведанный мир, где какое-то время все было прекрасно, потому что было внове. Уже сам командир полка полковник Гардинер представлял интересный предмет для наблюдений романтически настроенного и в то же время пытливого юноши. Это был высокий, благообразный и энергичный мужчина, хотя уже и в годах. В молодости он вел, выражаясь описательно, веселую жизнь, и странные слухи ходили о его внезапном обращении — если не от неверия, то от сомнений — к серьезному и даже восторженно религиозному образу мыслей. Шепотом передавали, что эта удивительная перемена произошла с ним после сверхъестественного откровения, принявшего даже ощутимую для внешних чувств форму. И хотя некоторые говорили о новообращенном как о мечтателе, никто не считал его за лицемера. Это странное и таинственное обстоятельство придавало полковнику Гардинеру совершенно особый и глубокий интерес в глазах юного воина. Нетрудно понять, что офицеры полка, которым командовал такой почтенный человек, представляли собой общество более степенное и благонравное, чем обычно встречается в кругу офицерства, и что Уэверли избежал благодаря этому некоторых соблазнов, которые при иных обстоятельствах, весьма вероятно, встретились бы у него на пути.
Между тем его военное воспитание шло своим чередом. Он и раньше был изрядным наездником, а теперь его стали посвящать в тайны манежной езды, которая, будучи доведена до совершенства, превращает человека в существо, подобное мифическому кентавру.(*) Кажется, что всадник управляет конем одним усилием воли, без какого-либо внешнего и видимого побуждения. Обучали нашего героя и полевой службе. Но я должен признать, что, когда его первое увлечение поостыло, успехи его в этой области оказались много скромнее того, чего он желал и ожидал. Надо сказать, что обязанности офицера, производящие такое огромное впечатление на неопытные умы благодаря внешнему блеску и различным ритуалам, в сущности очень сухое и отвлеченное занятие, основанное главным образом на арифметических комбинациях, которые требуют огромного внимания и спокойной и рассудительной головы для своего успешного выполнения. На нашего героя находили приступы рассеянности, и оплошности его вызывали некоторую веселость, а то и выговоры. От этого он мучительно сознавал свою неполноценность в тех качествах, которые, как ему казалось, были наиболее необходимы и выше всего ценились в его новой профессии. Он тщетно спрашивал себя, почему у него не такой хороший глазомер, как у товарищей; почему его голова не разбирается в последовательности различных элементов какой-нибудь эволюции, а его память, обычно такая восприимчивая, не может в точности удержать различные технические выражения и тонкости этикета и воинской дисциплины. Уэверли был от природы скромен, а потому он не впал в вульгарную ошибку и не счел такие мелочи военной службы недостойными своего внимания, он не думал, что рожден быть генералом, так как не годится в офицеры. Дело в том, что бессистемное и беспорядочное чтение оказало свое действие на его от природы замкнутый и мечтательный характер и придало его уму нерешительность и непостоянство, которым особенно претит упорный труд и сосредоточенное внимание. Время между тем тянулось для него бесконечно. Соседние помещики не сочувствовали правительству и проявляли мало гостеприимства по отношению к военным, а горожане, занимавшиеся главным образом торговыми делами, не принадлежали к тому кругу, с которым стал бы общаться Уэверли. Приближение лета и желание познакомиться с Шотландией более основательно, чем это можно было сделать во время непродолжительной верховой поездки, побудили его просить об отпуске на несколько недель. Первым долгом он решил посетить старого друга и корреспондента своего дядюшки, с тем чтобы, в зависимости от обстоятельств, продолжить или сократить то время, которое рассчитывал пробыть у него. Поехал он, разумеется, верхом, в сопровождении одного слуги, и провел свою первую ночь в убогой гостинице, хозяйка которой не имела ни башмаков, ни чулок, а хозяин, величавший себя джентльменом, обошелся с ним достаточно грубо, так как постоялец не пригласил его разделить с ним ужин. На следующий день, пересекши открытую и ничем не перегороженную местность, Эдуард приблизился к Пертширским возвышенностям, которые вначале показались на горизонте в виде голубой гряды, но теперь уже вздымались гигантскими массами, хмуро глядевшими на расположенную под ними более ровную местность. Тут-то, у подошвы этого мощного вала, но еще на равнине, обитал Козмо Комин Брэдуордин и, если верить седой старине, обитали и вое его предки с чадами и домочадцами, со времен блаженной памяти короля Дункана.(*)
Глава VIII ШОТЛАНДСКИЙ ЗАМОК ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД
Было около полудня, когда капитан Уэверли въехал в разбросанное селение или, скорее, деревушку Тулли-Веолан, близ которой располагался замок самого владельца. Дома казались в высшей степени жалкими лачугами, особенно для глаза, привыкшего к веселой опрятности английских крестьянских жилищ. Они стояли то тут, то там по обе стороны извилистой немощеной улицы, на которой барахтались почти в первобытной наготе ребятишки, как будто нарочно, чтобы попасть под копыта первой попавшейся лошади. Иной раз, когда такая развязка казалась неминуемой, из какой-нибудь жалкой клетушки выскакивала, подобно обезумевшей сивилле,(*) какая-нибудь бдительная старуха в плотно сидящем чепце, с гребнем и веретеном в руке, устремлялась на середину дороги и, вырвав своего питомца из кучи загорелых бездельников, награждала его здоровой затрещиной, а затем увлекала обратно в темницу, причем маленький белоголовый негодяй безостановочно орал во всю силу своих легких, визгливым дискантом вторя ворчливой брани разъяренной старухи. Этот концерт поддерживался с другой стороны непрерывным тявканьем штук двадцати праздных и бесполезных собак, которые с рычаньем, лаем и воем набрасывались на копыта лошадей. Эта язва была в ту пору настолько распространена в Шотландии, что один французский турист, желавший, подобно другим путешественникам, найти разумное оправдание всему тому, что он видел, отметил как одну из достопримечательностей Каледонии,(*) что государство содержит в каждой деревне смену собак под названием колли, на обязанности которых лежит подгонять почтовых лошадей (слишком заморенных и изнуренных, чтобы бежать без этого внешнего стимула) от одной деревушки до другой, пока докучливый конвой не доведет их до следующей станции. И само зло и лекарство от него (какое бы оно ни было) существуют и поныне. Но все это далеко от нашей темы и упоминается здесь мимоходом, с единственной целью обратить на этот вопрос внимание сборщиков налога на собак согласно биллю мистера Дента.
По мере того как Уэверли ехал дальше, там и сям какой-нибудь старик, согбенный трудом и годами, с глазами, помутневшими от старости и дыма, дрожащей походкой выходил на порог своей хижины, вглядывался в одежду и лошадей незнакомца, а затем присоединялся к небольшой кучке соседей у кузницы, чтобы перебрать все предположения относительно того, откуда мог взяться этот проезжий и куда он направляется. Три или четыре деревенские девушки, наполнявшие в колодце или в ручье кувшины и ведра, которые они несли на голове, представляли более приятное зрелище и в своих коротких платьях с одной только нижней юбкой, с голыми руками и ногами, непокрытой головой и косами как-то напоминали Италию. Любитель живописного обязательно оценил бы изящество их одежды и гармоничность форм, хотя, по правде сказать, обыкновенный англичанин, создавший слово «комфорт» и всюду ищущий его, несомненно пожелал бы, чтобы одежда их была не так скудна, ноги защищены от непогоды, а голова и лицо— от солнца, и, пожалуй, подумал бы даже, что как сама девушка, так и туалет ее значительно бы выиграли от энергичной обработки ключевой водой с quantum sufficit[29] мыла. Вся картина в целом производила удручающее впечатление, ибо с первого взгляда говорила о застое в деятельности, а возможно, и о застое в умственном развитии. Даже любопытство, самая беспокойная страсть праздных людей, носило в Тулли-Веолане известный отпечаток равнодушия и только у помянутых собак проявлялось в какой-то мере активно, у сельчан же оставалось совершенно бездеятельным. Они стояли и смотрели на красивого молодого офицера и его слугу, но у них не было заметно ни быстрых движений, ни жадных взглядов, которые говорят о страстном желании человека, живущего в однообразии домашнего довольства, найти себе развлечение вне привычного круга. Однако лица этих людей, если в них вглядеться повнимательнее, были далеки от безразличия и глупости. Черты их были грубы, но в них сквозила замечательная смышленость: выражения суровы, но представляли собой прямую противоположность тупости, а среди молодых женщин художник мог бы выбрать не одну, лицом и сложением напоминающую Минерву.(*) Ребятишки с кожей, почерневшей от загара, и волосами, побелевшими от солнца, тоже отличались живыми и пытливыми физиономиями. В общем, казалось, что бедность и слишком частый ее спутник — безделье — соединились для того, чтобы заглушить природную одаренность и благоприобретенные знания выносливого, умного и мыслящего крестьянства.
Подобного рода мысли бродили в голове Уэверли, когда он медленно проезжал по неравной и кремнистой улице Тулли-Веолана. Его отвлекал порою лишь конь, шарахавшийся от казачьих наскоков вышеупомянутых колли. Деревня растянулась больше чем на полмили. Хижины были отделены друг от друга различной величины огородами, или, по-местному, дворами, где ставший теперь повсеместным картофель (не забудьте, что это было шестьдесят лет назад) был еще неизвестен,(*) но которые были засажены гигантскими кочанами капусты. Вокруг подымались целые рощи крапивы, среди которой здесь и там возвышался роскошный болиголов, а то и национальный чертополох, покрывавший тенью четверть крошечного участка. Пересеченная местность, на которой была выстроена деревня, никогда не выравнивалась, так что огороды располагались на самых различных уровнях и с самыми разнообразными уклонами, то вздымаясь подобно террасам, то исчезая под землей, словно дубильные ямы. Каменные стенки сухой кладки, которые защищали — впрочем, не слишком успешно, столько было в них брешей — эти висячие сады Тулли-Веолана, пересекала узкая дорога, ведущая к общественному полю, где соединенными усилиями селян возделывались клочки земли, засеянные попеременно то рожью, то овсом, то ячменем, то горохом, клочки столь мизерных размеров, что на некотором расстоянии все это бесполезное разнообразие напоминало страницу образчиков материи из альбома портного. В виде счастливого исключения за хижинами иной раз виднелся род жалкого вигвама, сложенного из земли, камней и дерна, куда наиболее зажиточные могли при случае поставить какую-нибудь заморенную коровенку или лошадь с жестоким нагнетом. Но зато спереди почти каждая хижина была отгорожена огромной черной кучей торфа, с размерами которой по другую сторону ворот состязалась в благородном соревновании фамильная навозная куча.
На расстоянии выстрела из лука, если считать от края деревни, начинались участки, носившие гордое название туллинвеоланских парков. Это были квадратные поляны, обнесенные и перегороженные каменными стенами высотой в пять футов. В середине внешней ограды находились наружные ворота главной аллеи, выведенные в виде свода и увенчанные зубцами и двумя выветренными и изуродованными глыбами камня, поставленными стоймя. Если верить преданиям деревушки, они когда-то представляли, или должны были представлять, двух стоячих медведей — эмблему дома Брэдуординов. От ворот шла не особенно длинная прямая аллея, окаймленная двойным рядом каштанов вперемежку с яворами. Деревья были настолько высоки и так широко разрослись, что ветви их нависали сводом над широкой дорогой. По ту сторону этих почтенных ветеранов тянулись параллельно дороге две высокие стены, по-видимому такой же древности, заросшие плющом, жимолостью и другими ползучими растениями. Эта аллея почти запустела, проходили по ней только изредка пешеходы. Она была постоянно в тени и заросла во всю ширь густой и сочной травой, за исключением узкой тропинки, вытоптанной редкими путниками, которая непринужденно извивалась от наружных ворот к внутренним. Этот внутренний портал, как и внешний, примыкал к стене, украшенной наверху грубыми изваяниями и зубцами, а за нею виднелись наполовину закрытые деревьями крутые высокие крыши и узкие фронтоны замка, края которых были выведены ступенями, а углы были украшены небольшими башенками. Одна из створок нижних ворот была открыта, и солнце, заливавшее расположенный за ними двор, длинной блестящей полосой врывалось в темную и сумрачную аллею. Это был один из эффектов, особенно любимых живописцами, и он прекрасно сочетался со светом, который пробивался сквозь листву тенистого свода, перекрывшего широкую зеленую дорогу.
Уединенность и тишина всей этой картины были почти монастырскими, и Уэверли, передавший при входе в первые ворота свою лошадь слуге, медленно брел по аллее, наслаждаясь прохладной тенью. Ему так были приятны мысли об отрешенности и покое, навеянные этой ничем не возмущаемой, далекой от всякой суеты картиной, что он уже забыл нищету и грязь деревушки, которую только что оставил позади. Выход на мощеный двор был в полном соответствии с остальной картиной. Дом, состоявший на вид из двух или трех высоких и узких строений с крутыми крышами, примыкавших друг к другу под прямыми углами, образовывал одну сторону двора. Он был построен в ту эпоху, когда замки уже изжили себя, а шотландские зодчие еще не овладели искусством создавать покойные дома для семейного жилья. Окон было бесчисленное множество, но они были очень малы; на крыше виднелись какие-то невразумительные зубчатые выступы, известные под названием бартизанов,(*) а на каждом из многочисленных углов красовалась башенка, скорее похожая на перечницу, чем на готическую сторожевую башню. Фасад жилища также говорил о том, что его обитатели не были абсолютно гарантированы от нападений. В нем виднелись амбразуры для мушкетов и железные прутья на нижних окнах, вероятно для того, чтобы отвадить бродячих цыган или дать отпор грабительским налетам скотокрадов с соседних гор. Противоположную сторону квадратного двора занимали конюшни и прочие службы. Первые представляли собою низкие сводчатые строения с узкими щелями вместо окон, напоминавшие, по выражению слуги Уэверли, «скорее тюрьму для душегубцев, грабителей и прочих таких, которых судят да вешают, чем жилье для христианской скотины». Над этими конюшнями, смахивавшими на темницы, размещались амбары и другие службы, к которым вели снаружи массивные каменные лестницы. Двор замыкали две зубчатые станы: одна приходилась против аллеи, а другая отделяла его от сада.
Двор также имел свои украшения. В одном углу стояла пузатая, как бочка, голубятня значительных размеров и с ярко выраженной округлостью, пропорциями своими и очертаниями напоминавшая любопытное здание, известное под названием Артуровой Печи, которое свело бы с ума всех английских любителей древности, если бы почтенный владелец не снес его для починки соседней плотины. Эта голубятня, или колумбарий, как величал ее хозяин, была немалым подспорьем для шотландского лэрда(*) того времени и пополняла его скудные доходы контрибуциями, взымавшимися с ферм крылатыми фуражирами, между тем как принудительный набор среди этих последних служил для обогащения его стола.
В другом углу двора красовался фонтан в виде огромного высеченного из камня медведя, склонившегося над большим каменным бассейном, в который он изрыгал воду. Это произведение почиталось чудом искусства на десять миль в округе. Не следует забывать, что всевозможные медведи — поменьше и побольше, во весь рост и по пояс — были изображены над окнами, по углам фронтонов, на концах водосточных труб, наконец подпирали башенку, причем под каждой гиперборейской фигурой(*) был начертан родовой девиз: «Берегись медведя!» Двор был просторный, хорошо вымощенный и безупречно чистый; надо полагать, из него существовал еще и другой выход для уборки мусора и навоза. Кругом царили тишина и безмолвие, фонтан непрерывно плескал; все в этой картине поддерживало вызванный в воображении Уэверли образ монашеского уединения — но здесь я попрошу разрешения закончить это описание неживой природы.[30]
Глава IX ЕЩЕ О ЗАМКЕ И ЕГО ОКРЕСТНОСТЯХ
Уэверли в продолжение нескольких минут оглядывался по сторонам и, удовлетворив свое любопытство, взялся за увесистый молоток парадной двери, на архитраве(*) которой была начертана дата 1594. Но ответа на стук не последовало, хотя отголосок его и прокатился по анфиладе покоев и, вызвав эхо дворовой ограды, спугнул голубей с древней ротонды, которую они занимали, и даже заново встревожил деревенских собак, удалившихся поспать каждая на свою навозную кучу. Вскоре, однако, ему надоело грохотать и вызывать бесполезные отзвуки; наш герой начал думать, что он попал в замок Оргольо, в который вступил победоносный принц Артур:(*)
Он в дом вошел и громко закричал, Но тишина вокруг царила грозно, Был пуст весь сад, был пуст огромный зал, И на его призыв никто не отвечал.Он уже готовился увидеть перед собой «седого старца с бородой как снег», которого он мог бы расспросить об этом опустевшем жилище, и направился к дубовой калитке, убитой железными гвоздями, которая открывалась во двор в том месте, где дворовая стена примыкала к углу дома. Несмотря на свой грозный вид, она была заперта только на щеколду. Через нее он прошел в сад самого приятного вида.[31] Южная сторона дома, покрытая шпалерами из фруктовых деревьев и различными вечнозелеными растениями, простирала свой неправильный, но почтенный фасад вдоль террасы, частью мощеной, частью посыпанной гравием, частью окаймленной цветами и декоративным кустарником. С этой возвышенности к саду в собственном смысле вели три лестницы, расположенные посредине и по бокам. Сама терраса была окружена парапетом с массивной балюстрадой, в которую на определенных расстояниях были вделаны вместо столбов огромные уродливые фигуры зверей, сидящих на задних лапах, среди которых несколько раз повторялся любимый медведь. Посреди террасы, между застекленной дверью дома и центральной лестницей, стоял огромный зверь той же породы, подпиравший головой и передними лапами широкие солнечные часы, покрытые таким хитросплетением геометрических линий и фигур, что их не могли истолковать скромные математические способности Уэверли.
В саду, который содержали, видимо, очень тщательно, было великое множество фруктовых деревьев и цветов, там изобиловали и вечнозеленые растения, подстриженные самым диковинным образом. Он был расположен террасами, спускавшимися уступ за уступом от западной стены к большому ручью. Там, где он окаймлял сад, поверхность его была спокойная и зеркальная, но дальше он бурно переливался через прочную плотину, умиротворявшую его лишь на время. В месте, где он низвергался каскадом, возвышалась восьмиугольная беседка с позолоченным медведем наверху в качестве флюгера. Совершив свой эффектный прыжок, ручей снова обретал стремительный и неистовый бег и исчезал из вида в глубокой лесистой лощине, в чаще которой возвышалась полуразрушенная массивная башня — прежнее жилище баронов Брэдуординов. На том берегу ручья, прямо против сада, была узкая поемная лужайка, на которой стирали белье, а за нею весь берег зарос старыми деревьями.
Эта картина, хоть и приятная на вид, все же не сравнилась бы с садами Альчины;(*) однако и здесь были due donzellette garrule[32] этого волшебного рая: на вышеупомянутой лужайке две босоногие девицы, стоя каждая в поместительной лохани, выполняли своими стопами работу патентованной стиральной машины. Впрочем, они не остались, подобно прислужницам Армиды,(*) приветствовать своим пением приближавшегося гостя, но в страхе перед прекрасным незнакомцем, появившимся на противоположном берегу, совлекли свои одежды (для точности следовало бы сказать: одежду) на ноги, которые их занятие выставляло уж слишком напоказ, и, взвизгнув: «Ах, мужчины!» — не то из скромности, не то из кокетства разбежались в разные стороны, как серны.
Уэверли уже отчаивался проникнуть в этот уединенный и, видимо, зачарованный замок, как вдруг в конце аллеи, на которой он все еще в нерешимости стоял, появился какой-то человек. Полагая, что это садовник или кто-либо из домашней прислуги, Эдуард стал опускаться но ступенькам к нему навстречу. Человек был еще далеко, и Уэверли не мог рассмотреть его лицо, но его сразу поразила странная наружность и движения незнакомца. Иногда это существо подымало над головой сплетенные руки наподобие индийского йога,(*) иногда опускало их и раскачивало, как маятник, до горизонтального положения, а то похлопывало себя ими по плечам, как заправский извозчик, заменяющим этим упражнением привычное похлестывание лошадей, когда в ясный морозный день животина его стоит без дела на стоянке.
Его походка была столь же необычайна, как и жесты: по временам он с большим усердием прыгал на одной правой ноге, потом переходил в этом способе передвижения на левую и наконец, составив ноги вместе, начинал прыгать на обеих сразу. Платье его было также старомодное и причудливое. Оно состояло из серой куртки с алыми обшлагами и прорезными рукавами на алой подкладке; прочие части его одежды были выдержаны в тех же цветах, в том числе пара алых чулок и алая шапочка, гордо украшенная пером индейского петуха. Эдуард, которого он, по-видимому, не заметил, нашел в чертах его лица подтверждение догадки, которая возникла у него при виде его фигуры и движений. Не идиотизм и не безумие, а скорее нечто похожее на смесь того и другого придавало этому лицу, от природы даже довольно красивому, дикое, изменчивое и тревожное выражение. Простота дурачка соединялась в нем с сумасбродством расстроенного воображения. Он пел пресерьезно и не без некоторого вкуса отрывок из старинной шотландской песни:
Ужель ты обманул меня В то лето золотое? Тебе я тем же отплачу Дождливою зимою. И коль тебе я изменю — Ты сам тому причина. Смеешься с девушками ты — Я улыбнусь мужчинам.[33]Тут, подняв глаза, следившие до тех пор за тем, чтобы ноги не отставали от такта песни, он заметил Уэверли и, немедленно сняв шапку, стал расточать перед ним нелепые знаки удивления, почтения и приветствия. Эдуард, хоть и мало надеялся добиться от него членораздельного ответа на прямой вопрос, все же пожелал узнать, дома ли мистер Брэдуордин и где он может найти кого-либо из его слуг. Спрошенный не замедлил с ответом; как волшебник из «Талабы»,(*) он «песнью говорил»:
Ушел рыцарь в горы, Трубит он в свой рог, А в роще миледи Сплетает венок... И мохом в беседке Застелен весь пол, Чтоб к леди лорд Уильям Неслышно вошел.Из этого трудно было что-либо понять, и Эдуард повторил свой вопрос. На этот раз ему ответили так быстро и на таком непонятном диалекте, что из всей речи можно было разобрать одно только слово: «дворецкий». Уэверли тогда выразил желание увидеть дворецкого, после чего помешанный, многозначительно взглянув на Эдуарда, утвердительно кивнул и подал ему знак идти за ним, а сам заскакал и заплясал вниз по аллее, на которой он впервые появился.
«Странный вожатый, — подумал Эдуард, — и порядком смахивающий на одного из жалких шутов у Шекспира. Я поступаю не слишком благоразумно, доверяясь его руководству, но и людей поумнее меня водили дураки».
Между тем он спустился до конца аллеи, где, повернув к небольшому цветнику, защищенному с востока и с севера густой изгородью тиса, увидел старика, работавшего без верхней одежды. По внешности это был не то слуга высшего разряда, не то садовник. Красный нос и плоеная рубашка изобличали в нем представителя первой профессии, между тем как здоровое и загорелое лицо и зеленый фартук, видимо, говорили за то, что
Он, как Адам, возделывал свой сад.Мажордом — ибо он оказался таковым, иначе говоря, вторым по значению лицом в баронских владениях (более того — в качестве главного министра внутренних дел в исключительно подведомственных ему областях кухни и погреба он превосходил даже по важности приказчика Мак-Уибла) — мажордом отложил лопату, поспешно надел ливрею и, бросив негодующий взгляд на вожатого Эдуарда, вероятно за то, что он привел незнакомца тогда, когда он был занят тяжелой и, на его взгляд, унизительной работой, пожелал узнать, каковы будут приказания молодого джентльмена. Услышав, что Эдуард хотел бы засвидетельствовать свое почтение хозяину, что зовут его Уэверли и т. д., старик выразил на своем лице почтительную важность.
— Беру на себя смелость заверить вас, — значительно произнес он, — что его милость будет чрезвычайно доволен вас видеть. Не угодно ли будет мистеру Уэверли закусить с дороги? Его милость отправился смотреть, как рубят черную ведьму, и обоим садовникам (обоим было произнесено с особым ударением) приказал идти туда же. А я вот балуюсь перекапыванием цветника мисс Розы, чтобы быть под рукой на случай приказаний его милости. Мне очень нравится садовничать, да все нет времени для таких развлечений.
— Не может справиться с цветником за два дня в неделю, — заметил диковинный проводник Уэверли.
Дворецкий наградил его мрачным взглядом и, назвав его Дэвидом Геллатли, приказал тоном, не терпящим возражений, идти к черной ведьме за его милостью и доложить, что в замок прибыл молодой джентльмен с юга.
— Может этот бедняга передать письмо? — спросил Эдуард.
— Будьте покойны, сэр, передаст всякому, кого уважает. Но за что-нибудь длинное на словах я не поручусь — хоть он больше плут, чем дурак.
Уэверли передал свои верительные грамоты мистеру Геллатли, который, как будто в подтверждение последних слов дворецкого, воспользовался мгновением, когда тот отвернулся, чтобы состроить ему рожу в духе уродливых головок на немецких трубках, после чего, отвесив Уэверли причудливый поклон, пустился, приплясывая, выполнять поручение.
— Он — юродивый, сэр, — сказал дворецкий,— почти в каждом городе у нас по такому, только наш в особой чести. В свое время он мог и поработать не хуже других, но как-то раз спас мисс Розу от нового английского быка лэрда Килланкьюрейта, и с тех пор мы зовем его Дэви-лоботряс; впрочем, можно было бы назвать его и Дэви-дармоед: с тех пор как он надел эти пестрые тряпки в угоду его милости и молодой госпоже (у больших людей бывают такие причуды), он только и знает, что пляшет по всему городу и ничего путного не делает, разве иногда справит удочку лэрду или наловит ему мух, а то еще как-нибудь наудит блюдо форели. Но вот идет мисс Роза, которая, ручаюсь, будет особенно довольна принять члена дома Уэверли в замке своего отца в Тулли-Веолане.
Но Роза Брэдуордин стоит того, чтобы ее недостойный летописец отвел ей нечто большее, чем конец главы. А пока заметим, что Уэверли узнал из этой беседы две вещи: что в Шотландии отдельный дом называется городом, а природный шут — юродивым.
Глава X РОЗА БРЭДУОРДИН И ЕЕ ОТЕЦ
Мисс Брэдуордин было всего семнадцать лет; однако на последних скачках в городке ***, когда наряду с другими красавицами было предложено выпить и за ее здоровье, лэрд Бамперкуэйг, непременный оратор и заместитель председателя Бодеруиллерийского клуба, не только потребовал, чтобы ему еще раз налили бордо в бокал, вмещавший целую пинту, но, прежде чем произвести возлияние, произнес имя богини, в честь которой оно совершалось: «За Розу из Тулли-Веолана!» Троекратное ура прогремело по этому поводу из уст всех постоянных членов этого достопочтенного общества, глотки которых еще не лишились способности к подобному усилию. Впрочем, меня заверили, что погрузившиеся в сон участники пиршества выразили свой восторг храпом, и хотя крепкие напитки и некрепкие головы повергли двух или трех наземь, даже и эти, павшие, так сказать, со своего возвышенного положения и валявшиеся во прахе — я не буду продолжать пародию, — произносили различные нечленораздельные звуки, выражавшие согласие с тостом.
Такое единодушное одобрение могло быть вызвано лишь общепризнанными заслугами, а Роза Брэдуордин заслуживала не только его, но и одобрения гораздо более разумных лиц, нежели те, которыми мог похвастаться Бодеруиллерийский клуб, даже до испития первой галлоновой бутыли. Это была действительно очень хорошенькая девушка чисто шотландского типа красоты, то есть с изобилием волос светло-золотистого оттенка и кожей, которая по белизне была подобна снегам ее родных гор. Однако она не отличалась ни бледностью, ни задумчивостью; в ее чертах, как и в характере, было много живости; цвет ее лица, хоть и не блистал яркими красками, был настолько чист, что казался прозрачным, и от малейшего волнения кровь у нее приливала к лицу и шее. Вся ее фигура, хоть ростом она была ниже среднего, отличалась изяществом, а движения — легкостью, свободой и непринужденностью. Она пришла с другого конца сада, чтобы встретить капитана Уэверли, и во всей ее манере чувствовалась смесь застенчивости с учтивостью.
После первых приветствий Эдуард узнал от нее, что черная ведьма, несколько озадачившая его в рассказе дворецкого о времяпрепровождении хозяина, не имела ничего общего ни с черной кошкой, ни с помелом, а была попросту частью дубовой рощи, назначенной в этот день на сруб. Со скромной нерешительностью Роза предложила проводить незнакомца к роще, находившейся, видимо, неподалеку, но этому помешало появление вызванного Дэвидом Геллатли барона Брэдуордина собственной персоной, который, «гостеприимных мыслей преисполнен», устремился к нему столь быстрыми и широкими шагами, что Уэверли невольно вспомнил о семимильных сапогах-скороходах детских сказок. Это был высокий, худощавый и сильный человек, старый, конечно, и седой, но с мышцами, которые от постоянных упражнений были туги, как хлыст. Одет он был небрежно, скорее на французский, чем на английский лад того времени, между тем как по резким чертам и несгибающейся, как палка, фигуре он напоминал офицера швейцарской гвардии, пожившего в Париже и перенявшего у его жителей костюм, но не свободу в обхождении. По правде говоря, как в речи его, так и в привычках была та же разношерстность, что и в его одежде.
Своей естественной наклонности к учению, а может быть, и распространенному в Шотландии обычаю давать молодым людям знатного происхождения юридическое образование он был обязан тем, что его предназначили к адвокатуре. Но так как политические взгляды семьи мешали ему достигнуть видного положения в этой профессии, мистер Брэдуордин в течение нескольких лег путешествовал знатным иностранцем заграницей, а затем совершил некоторое количество походов на иностранной службе. После своего столкновения в 1715 году с законом о государственной измене он стал вести уединенный образ жизни, общаясь почти исключительно с соседями, разделявшими его образ мыслей. Педантизм законника, соединенный с воинской гордостью солдата, мог бы напомнить человеку наших дней о ревностных волонтерах, накидывавших адвокатскую мантию на блестящую военную форму. К этому следует добавить предрассудки, связанные с древним происхождением и якобитскими убеждениями, еще усугубленные привычкой к безраздельному властвованию, которое, хотя и проявлялось лишь в пределах его полувозделанных владений, было там неоспоримо и никем не оспаривалось. Ибо, как он имел обыкновение говорить, «земли Брэдуордин, Тулли-Веолан и другие были объявлены независимой баронской вотчиной грамотой короля Дэвида I(*) cum liberali potest, habendi curias et justitias, cum fossa et furca (понимай — ямой для утопления и виселицей), et saka et soka, et thol et theam, et infang-thief et ontfang-thief, sive hand-habend. sive bak-barand». Точное значение этих каббалистических слов вряд ли кто мог бы объяснить, но, в общем, они означали, что барон Брэдуордин имеет право в случае совершения кем-либо из его вассалов преступления посадить его в тюрьму, судить и казнить по своему усмотрению. Однако современный обладатель этой власти предпочитал, подобно Иакову I, скорее распространяться о своих правах, нежели пользоваться ими. За все время он только раз посадил двух браконьеров в подземелье старой башни Тулли-Веолана, где они натерпелись страху от привидений и чуть не были загрызены крысами, да еще присудил к позорному столбу, к которому преступник прикреплялся при помощи железного ошейника, одну старуху, сказавшую, что «в замке лэрда найдутся и другие дураки, кроме Дэви Геллатли». Я не слышал, чтобы он когда-либо злоупотреблял своей высокой властью. Но гордое сознание, что он ею обладает, придавало дополнительную важность его речам и осанке.
Судя по первому обращению к Уэверли, можно было подумать, что искренняя радость, испытанная бароном при виде племянника своего друга, несколько нарушила сухое и жесткое достоинство его обхождения. Слезы навернулись старику на глаза, когда, после первого рукопожатия на английский лад, он обнял его a la mode franсoise[34] и расцеловал в обе щеки, причем соответственные капли влаги выступили на глазах и его гостя, вызванные крепостью хватки бароновой десницы, а также значительным количеством шотландского нюхательного табака, приставшего к нему во время процедуры accolade.[35]
— Клянусь честью джентльмена, — воскликнул барон, — видя вас, мистер Уэверли, я просто сам молодею! Достойный побег древнего ствола Уэверли-Онора — spes altera,[36] — как выразился Марон!(*) И вышли вы не из роду, а в род, капитан Уэверли! Правда, вы не такой еще статный, как мой старый друг сэр Эверард, mais cela viendra avec le temps,[37] как выразился мой голландский знакомый барон Киккитбрук о sagesse de madame son épouse.[38] Так, значит, вы нацепили кокарду? Так, так. Хотя я предпочел бы увидеть на ней другие цвета, и, думаю, таково было бы желание и сэра Эверарда. Но ни слова больше об этом. Я уже стар, а времена меняются. А как поживает достойный баронет и прекрасная миссис Рэчел? А, вы смеетесь, молодой человек! А между тем в лето господне тысяча семьсот шестнадцатое миссис Рэчел иначе как прекрасной нельзя было и назвать... Но время идет, et singula praeduntur anni[39] — ничего не может быть вернее... Но еще раз — от души — добро пожаловать в мой бедный дом Тулли-Веолан! Беги, Роза, и распорядись, чтобы Александр Сондерсон достал старого шато-марго, которое я прислал из Бордо в Данди еще в тысяча семьсот тринадцатом году.
Роза шла сначала довольно чинно, но за первым углом с легкостью феи пустилась бежать со всех ног — ей надо было выиграть время, чтобы, выполнив поручение отца, успеть еще привести в должный вид свой туалет и нацепить свои скромные драгоценности, для чего приближающийся обеденный час оставлял лишь ограниченный срок.
— Мы не можем соперничать с роскошью английского стола, капитан Уэверли, или предложить вам epulae lautiores,[40] как в Уэверли-Оноре — я говорю ерulае, а не prandium,[41] потому что последнее выражение заимствовано из просторечия; epulae ad senatum, prandium vero ad populum attinet,[42] говорит Светоний Транквилл.(*) Но я надеюсь, что вы оцените мое бордо; c’est des deux oreilles,[43] как говаривал капитан Венсоф, vinum primae notae[44] — так называл его ректор колледжа в Сент-Эндрусе. И еще раз, капитан Уэверли, душевно рад, что здесь, за моим столом, вы сможете выпить самое лучшее, что может дать мой погреб.
Эта речь, прерываемая со стороны гостя приличествующими случаю междометиями, продолжалась от места их встречи на нижней аллее до двери дома, где четверо или пятеро слуг в старомодных ливреях, возглавляемые дворецким Александром Сондерсоном, на котором, после того как он облачился в свой парадный костюм, уже не было видно ни малейших следов его садоводческих занятий, провели их
В древний зал, где щиты красовались и латы, Что от грозных ударов спасали когда-то.С большими церемониями и с еще большей сердечностью барон, не останавливаясь ни в одной из промежуточных комнат, прошел со своим гостем по целой анфиладе покоев до большого обеденного зала, отделанного мореным дубом и увешанного портретами его предков. Здесь был стол, парадно накрытый на шесть приборов, и старомодный буфет, уставленный массивным фамильным серебром рода Брэдуординов. В этот момент у ворот аллеи раздался звон колокола; дело в том, что старик, исполнявший по торжественным дням роль привратника, уловил перемену в обстановке, вызванную прибытием Уэверли, и, заняв свой пост, возвещал о прибытии новых гостей.
Последние, по словам барона, были все люди, достойные всяческого уважения.
— У нас будет, во-первых, молодой лэрд Балмауоппл из рода Гленфаркуар, по прозвищу Фолконер, или Сокольник, молодой человек, весьма преданный охоте — gaudet equis et canibus,[45] впрочем очень скромный. Во-вторых, лэрд Килланкьюрейт, досуги которого направлены до хлебопашества и сельского хозяйства и который хвастается быком несравненных достоинств, вывезенным из графства Девоншир (Дамнония римлян, если верить Роберту Сайренсестерскому(*)). Он, как вы легко можете себе представить по его вкусам, крестьянского происхождения. Servabit odorem testa diu,[46] и я полагаю, между нами, что его дед — некто Буллзэгг, прибывший сюда в качестве управляющего, или приказчика, или сборщика податей, или чего-то в этом роде к последнему Джерниго из Килланкьюрейта, умершему от изнурения, происходил не с этой стороны границы. Так вот, после смерти своего патрона этот самый Буллзэгг, мужчина осанистый и красивый собой — вы представить себе не можете, что это был за скандал! — женился на его молодой и влюбчивой вдове и завладел имением, полученным этой несчастной женщиной от ее покойного мужа по свадебному контракту, и тем прямым образом нарушил неписаную taillie[47] и нанес великий ущерб плоти и крови завещателя в лице законного его наследника, хотя и в седьмой степени родства, Джерниго из Тепперхьюита, семья которого настолько разорилась от последовавшей тяжбы, что один из ее представителей служит теперь простым часовым в Гайлэндской черной страже. Но у теперешнего Буллзэгга из Килланкьюрейта, как его величают, в жилах все же течет голубая кровь от матери и от прабабки, которые обе были из рода Пиклтиллим, и его все любят и уважают, и место свое он знает. И боже упаси, Уэверли, чтобы мы, люди с безупречной родословной, позволили себе смеяться над человеком, потомство которого в девятом или десятом поколении до известной степени сравняется со старым дворянством страны. Нам, сэр, людям безукоризненного происхождения, следует реже всего упоминать о знатности и предках. Vix еа nostra voco,[48] как говорит Назон.(*) В-третьих, мы ожидаем духовное лицо — пастора истинной (хоть и гонимой) епископальной шотландской церкви. Он был ревностным ее защитником и после тысяча семьсот пятнадцатого года и пострадал за нее: как-то раз к нему ворвался сброд вигов, разрушил его молитвенный дом, изорвал его рясу и похитил из его жилища четыре серебряные ложки, посягнув также на провизию, мучной ящик и две бочки, одну простого, а другую двойного эля, не говоря уже о трех бутылках водки. Мой приказчик и агент мистер Дункан Мак-Уибл — четвертый в нашем списке. Но в связи с неопределенностью древнего правописания нельзя с уверенностью сказать, к какому клану он принадлежит — Уидл или Куиббл;(*) впрочем, оба они дали людей, прославившихся в юриспруденции.
И так поименно он всех перечел; Тут гости явились и сели за стол.Глава XI ПИР
Обед был обильный и, по шотландским понятиям того времени, роскошно подан. Гости его вполне оценили. Барон ел как изголодавшийся солдат; лэрд Балмауоппл — как охотник; Буллзэгг из Килланкьюрейта — как фермер; сам Уэверли — как путешественник, а приказчик Мак-Уибл — как все четверо вместе взятые. Однако, из сугубой ли почтительности или для того, чтобы сохранить приличную согбенность, выражающую сознание, что он находится в присутствии своего патрона, он сидел на краю стула в трех футах от стола и вступал в непосредственное общение с тарелкой, склоняя свою персону под углом, начинавшимся в нижней части его позвоночника, так что сидевший против него мог видеть только верхушку его парика.
Такое склоненное положение другому человеку было бы трудно выдержать, но наш достойный приказчик, в силу долговременной привычки, с ним совершенно сжился. Правда, когда он ходил, фигура его представляла для идущих за ним достаточно неприглядный выступ, но, поскольку это были люди ниже его по положению (ибо мистер Мак-Уибл весьма старательно пропускал всех прочих вперед), ему было совершенно безразлично, принимают ли они или нет его позу за выражение невеликого к ним почтения и уважения. Поэтому, когда он ковылял через двор от своего серого пони до дверей замка и обратно, он изрядно напоминал вставшую на задние лапы собаку той породы, которую используют, чтобы вращать вертел.
Диссидентский(*) священник был задумчивый старик, вызывавший к себе невольный интерес. У него был вид человека, пострадавшего за свои убеждения. Он был одним из тех,
кто отказался сам от благ мирских.За это чудачество приказчик подтрунивал над мистером Рубриком, когда был уверен, что барон не может его услышать, и корил его за чрезмерную щепетильность. Надо признаться, что сам он, хотя в глубине души и был убежденным сторонником изгнанной династии, сумел прожить в ладу со всеми правительствами своего времени, что заставило Дэви Геллатли как-то назвать его особенно хорошим человеком с удивительно чистой и спокойной совестью, которая никогда его не мучит.
Когда убрали со стола, барон провозгласил тост за здравие короля, учтиво предоставляя совести своих гостей, в зависимости от их политических воззрений, пить за государя de facto или государя de jure. Разговор принял теперь общий характер, и вскоре после этого мисс Брэдуордин, с грацией и простотой исполнявшая роль хозяйки, удалилась к себе. Вслед за ней вышел и священник. Вино, которое вполне заслуживало похвал хозяина, продолжало литься вкруговую среди оставшихся, хотя Уэверли не без труда выговорил себе право не каждый раз осушать свой стакан. Наконец, когда уже стемнело, барон подал условный знак мистеру Сондерсу Сондерсону, или, как он его шутливо именовал, Alexander ab Alexandro.[49] Тот кивнул, вышел из комнаты и вскоре вернулся, торжественно и загадочно улыбаясь, с небольшой дубовой шкатулкой, отделанной причудливыми бронзовыми украшениями, которую он поставил перед своим хозяином. Барон отпер ее особым ключиком, приподнял крышку и вынул золотой кубок странного и древнего вида, отлитый в виде стоящего на задних лапах медведя. Старик глядел на него с выражением, сочетавшим благоговение, гордость и наслаждение, и невольно вызвал в памяти Уэверли бен-джонсоновского Тома Оттера(*) с его Быком, Конем и Псом, как этот шутник игриво называл свои главные заздравные чаши. Но мистер Брэдуордин не без самодовольства предложил ему разглядеть эту любопытную реликвию древности.
— Этот кубок, — сказал он, — представляет эмблему на гребне шлема нашего герба — медведя, как вы видите, и притом rampant — стоячего; потому что хороший гербовед выбирает для каждого животного наиболее благородную осанку; так, коня он изображает salient — вздыбленного; борзую — currant, в бегу, и, как нетрудно из этого вывести, всякое хищное животное — in actu ferociori,[50] или в свирепой, терзающей и пожирающей позе. Так вот, сэр, эту в высшей степени почетную эмблему мы получили по Wappen-Brief, или гербовой грамоте, от германского императора Фридриха Барбароссы. Пожалована была она моему предку Годмунду Брэдуордину. Это был гребень шлема гигантского датчанина, которого он убил во время поединка на Святой земле, происшедшего из-за ссоры по поводу целомудрия супруги или дочери императора — предание точно об этом не упоминает, и таким образом, как говорит Вергилий,
Mutemus clypeos, Danaumque insignia nobis Aptemus.[51]Что же до самого кубка, то он был изготовлен по приказанию святого Дутака, настоятеля Абербротокского монастыря, в дар другому барону из дома Брэдуординов, доблестно защищавшему земли этого монастыря от посягательств некоторых дворян. Он по праву называется Благословенным Медведем Брэдуординов (хотя старый доктор Даблит и имел обыкновение шутливо называть его Ursa Major),[52] и в древние католические времена ему приписывались мистические и сверхъестественные свойства. И хотя я не верю подобным anilia,[53] но знаю, что он всегда считался драгоценным и священным наследием нашего дома и пользуются им лишь в дни величайших торжеств, каковым почитаю я прибытие под мою кровлю наследника сэра Эверарда. И эту мою чашу я посвящаю здоровью и процветанию древнего и достопочтенного дома Уэверли.
В течение этой длинной речи он осторожно переливал содержимое покрытой паутиной бутылки бордоского в кубок, вмещавший почти целую английскую пинту, и в заключение, передав бутылку дворецкому, который должен был держать ее точно под тем же углом к горизонту, благоговейно осушил Благословенного Медведя Брэдуординов.
Эдуард с тревогой и ужасом увидел, что Медведь пошел вкруговую. С замиранием сердца вспомнил он как нельзя более подходящий девиз: «Берегись медведя!» В то же время он отчетливо сознавал, что, поскольку никто из гостей не преминул оказать ему эту исключительную честь, было бы грубой неучтивостью с его стороны не поддержать их. Решившись поэтому подвергнуться и этому последнему насилию, а потом уж, если представится возможность, выйти из-за стола, и полагаясь на свою крепкую натуру, он оказал уважение присутствующим, осушив до дна Благословенного Медведя, причем испытал не такое неприятное ощущение, какого мог, естественно, ожидать. Другие, более деятельно использовавшие свое время, начинали проявлять себя с новых сторон — «доброе вино оказывало доброе действие».(*) Под влиянием этого милостивого созвездия таял лед этикета и сдавалась родовая спесь. Церемонные обращения, применявшиеся до этих пор тремя сановниками, были заменены фамильярными уменьшительными Тулли, Балли и Килли. Когда Медведь прошел еще несколько раз по кругу, двое последних, пошептавшись между собой, испросили разрешения (радостная для Эдуарда весть) произнести заключительную здравицу. Последняя с некоторой задержкой была наконец возглашена, и Уэверли решил, что Вакховы оргии на этот вечер окончены. За всю свою жизнь он никогда так жестоко не ошибался.
Ввиду того что гости оставили своих коней на небольшом постоялом дворе, или в «домике для перекладных», расположенном в соседней деревне, барон не мог отказать им в любезности проводить их пешком по аллее, и Уэверли по тем же соображениям, а также для того, чтобы подышать прохладой летнего вечера после этой лихорадочной попойки, решил пойти вместе с ними. Но когда они добрались до домика тетушки Мак-Лири, лэрды Балмауоппл и Килланкьюрейт заявили, что намерены отплатить за гостеприимство в Тулли-Веолане, испив в обществе своего хозяина и его гостя капитана Уэверли так называемый deoch an doruis, то есть прощальный кубок, в честь матицы баронова дома.
Следует заметить, что приказчик, зная по опыту, что угощение, происходившее до сих пор за счет его патрона, может закончиться частично и за его счет, взобрался на своего страдающего шпатом серого пони и, под влиянием как веселья духа, так и страха быть втянутым в расплату по счетам, пустил его спотыкающимся галопом (о рыси не могло быть и речи) и уже исчез из деревни. Остальные вошли в «домик для перекладных», увлекая за собой Уэверли. Он уже смирился со своей судьбой, так как барон шепнул ему, что отказ от такого приглашения будет истолкован как жестокое нарушение leges conviviales, или правил совместных возлияний. Вдова Мак-Лири, по-видимому, ожидала подобного посещения, да это и не удивительно, так как подобным образом кончались шестьдесят лет назад все веселые пирушки не только в Тулли-Веолане, но и почти во всех шотландских поместьях. Гости одновременно отплачивали хозяину за его гостеприимство, поддерживали торговлю домика, оказывали честь месту, служившему приютом для их коней, и вознаграждали себя за стеснения, испытанные в положении гостей, проводя, по выражению Фальстафа, «сладость ночи» в веселом разгуле таверны.
Итак, вдова Мак-Лири была уже вполне готова принять знатных посетителей, а именно, подмела свой дом в первый раз за две недели, развела в камине огонь, необходимый в ее сырой лачуге даже в разгар лета, вынесла в зал свежевымытый сосновый стол, подперев его хромую ножку комком торфа, разместила четыре-пять огромных, неуклюжих табуретов там, где в глинобитном полу оказалось меньше выбоин, и, надев в довершение всего чистую повязку, пелерину и алый плед, стала важно дожидаться прибытия компании, твердо уверенная в клиентуре и барышах. Когда все разместились под закопченными балками ее единственного апартамента, густо затканного паутиной, хозяйка, подхватив на лету намек, брошенный лэрдом Брэдуордином, появилась с «хохлатой курочкой», как в просторечье назывался огромный оловянный кувшин, вмещавший по крайней мере три английских кварты и в данный момент до краев наполненный прекрасным, по словам хозяйки, бордоским, только что налитым из бочки.
Вскоре стало очевидным, что все те крохи рассудка, которые не успел пожрать медведь, будут склеваны курочкой; но царившая сумятица, казалось, помогала Эдуарду в его решении пропускать мимо себя весело ходившую по кругу чашу. У других уже начинали заплетаться языки, все говорили разом, каждый свое, нимало не считаясь с соседом. Барон Брэдуордин пел французские застольные песенки и извергал латынь; Килланкьюрейт нудным, однотонным голосом толковал об удобрении почвы сверху и снизу,[54] о ягнятах одногодках и двухлетках, барашках между первой и второй стрижкой, бычках, яловых коровах, гайлэндской породе скота и предполагаемом сборе на заставах, между тем как Балмауоппл перекрывал всех, восхваляя своего коня и своих соколов, а также гончую по имени Свисток. Среди всего этого гама барон неоднократно умолял своих гостей быть потише, и когда наконец чувства приличия возобладали в такой степени, что он на мгновение добился своего, он поспешил испросить у присутствующих внимание «в отношении военной песенки, которую особенно любил le Marechal due de Berwick».[55] Затем, подражая по силе возможности манере и интонациям французского мушкетера, он немедленно запел:
Mon coeur volage, dit-elle,
N'est pas pour vous, gargon;
Est pour un homme de guerre,
Qui a barbe au menton.
Lon, Lon, Laridon.
Qui porte chapeau a plume,
Soulier a rouge talon,
Qui joue de la flute,
Aussi du violon.
Lon, Lon, Laridon.
Тут Балмауоппл не выдержал и втесался с какой-то дьявольски хорошей, по его мнению, песней, сочиненной Гибби Гетруитом, волынщиком из Купара, и, не теряя времени, затянул:
Я уходил за дичью вслед За Гленбаркан и Киллебред; Клянусь я, для меня там нет Местечек незнакомых.Барон, голос которого потонул в более шумных вокальных упражнениях Балмауоппла, отказался от состязания, но продолжал напевать себе под нос «лон, лон, ларидон», пренебрежительно взирая на соперника, отвлекшего внимание общества, между тем как Балмауоппл не унимался:
В листве тетерку уследить Да мигом дробью прошибить И до краев ягдташ набить — Вот в этом я не промах.[56]После безуспешной попытки восстановить в памяти следующий куплет он принялся опять за первый и, в довершение своей победы, объявил, «что в нем одном больше смысла, чем во всех дерри-донгах Франции, да и Файфшира в придачу».(*) Барон ответил лишь взглядом бесконечного презрения и долгой понюшкой табаку. Но двое благородных союзников — Медведь и Курочка — сбросили с молодого лэрда оковы почтительности, которую он обычно проявлял по отношению к барону. Он объявил бордо бурдой и оглушительно требовал водки. Ее принесли; и тут-то Демон Политики позавидовал гармонии даже этого своеобразного концерта, где каждый пел то, что ему заблагорассудится, так как в странном сочетании его звуков не слышно было ни одной злобной ноты. Под наитием этого духа лэрд Балмауоппл, решивший уже более не считаться ни с какими покачиваниями головы и подмигиваниями, которыми барон Брэдуордин из уважения к Эдуарду удерживал его до сих пор от политических споров, потребовал бокал и громовым голосом провозгласил: «За маленького джентльмена в черном бархате, оказавшего столь важную услугу в тысяча семьсот втором году, и пусть белый конь сломает себе шею, споткнувшись о кочку его изделия!»(*)
Голова Эдуарда в этот момент была не слишком ясна, и он не вспомнил, что смерть короля Вильгельма Оранского была вызвана падением с лошади, споткнувшейся о кротовину. Как бы то ни было, он был готов обидеться на тост, заключавший, судя по взгляду Балмауоппла, какой-то особый и оскорбительный смысл для правительства, которому он служил. Но, прежде чем он успел что-либо предпринять, в их ссору вмешался барон Брэдуордин.
— Сэр, — сказал он, — каковы бы ни были мои чувства в этих делах tanquam privatus,[57] я не потерплю, чтобы речи ваши задевали благородные чувства джентльмена, гостящего под моим кровом. Сэр, если вы не считаетесь с законами благопристойности, неужели вы не уважаете присяги — sacramentum militare, — приковывающей каждого солдата к знамени, которому он служит? Загляните-ка в Тита Ливия. Что он говорит о тех римских воинах, которые имели несчастье exuere sacramentum — отречься от своей легионерской присяги? Но вы, сэр, столь же малосведущи в древней истории, как и в современных приличиях.
— Не такой уж я неуч в этих делах, как вы заявляете,— взревел Балмауоппл, — я прекрасно понимаю, что вы имеете в виду Священную лигу и Ковенант,(*) но если бы все чертовы виги приняли...
Тут барон и Уэверли заговорили оба сразу, причем первый кричал: «Замолчите, сэр, вы не только выставляете напоказ свое невежество, но еще и позорите свое отечество перед чужестранцем, да еще англичанином», а Уэверли в то же время умолял барона позволить ему ответить на оскорбление, которое, видимо, относилось только к нему. Но барон был возбужден вином, гневом и презрением превыше всяких житейских соображений.
— Прошу вас помолчать, капитан Уэверли; в ином месте, допускаю, вы можете держаться и sui juris,[58] вне покровительства рода, так сказать, и, возможно, имеете право постоять за себя; но в моих владениях, на этой бедной баронской земле Брэдуординов и под этой кровлей, которая quasi[59] моя, поелику арендуется по взаимному соглашению у меня в бессрочное пользование, я по отношению к вам in loco parentis[60] и ответствен за то, чтобы никто не смел вас задеть. А что касается вас, мистер Фолконер Балмауоппл, предупреждаю вас, что не потерплю дальнейших уклонений со стези благоприличия.
— А я вам заявляю, мистер Козмо Комин Брэдуордин из Брэдуордина и Тулли-Веолана,— ответил охотник с превеликим презрением, — что я пристрелю, как тетерева, всякого, кто не выпьет со мной моей здравицы, будь то корноухий английский виг с черной лентой на ухе или тот, кто бросает своих друзей, чтобы подмазаться к ганноверским крысам.
В одно мгновение обе рапиры были выхвачены из ножен, и противники обменялись несколькими яростными ударами. Балмауоппл был человек молодой, крепкого сложения и подвижный, но барон, несравненно лучше владевший оружием, подобно сэру Тоби Белчу, похлеще бы отделал своего противника,(*) если бы не находился под влиянием Большой Медведицы.
Эдуард ринулся разнимать сражающихся, но преградой ему послужила рухнувшая туша лэрда Килланкьюрейта, о которую он споткнулся. Каким образом этот джентльмен оказался в горизонтальном положении в столь интересный момент, так и не удалось в точности установить. Одни считали, что он намеревался укрыться под стол, сам он утверждал, что споткнулся, поднимая табурет, которым, в предупреждение кровопролития, собирался сокрушить Балмауоппла. Как бы то ни было, если бы в это дело не вмещались люди попроворнее Уэверли или Килланкьюрейта, кровь несомненно бы пролилась. Но знакомый лязг мечей, не слишком необычный в ее жилище, взбудоражил тетушку Мак-Лири; сидя за глиняной перегородкой, она углубилась в книгу Бостона(*) «Поворот судьбы», между тем как в мыслях подбивала итог счета. С пронзительным восклицанием: «Неужто ваши милости хотят зарезать друг друга здесь и осрамить дом честной вдовы, когда на дворе сколько угодно пустырей!» — ворвалась она в комнату и с большой ловкостью набросила свой плед на оружие дуэлянтов. К этому времени, подоспели и слуги, и они, будучи по счастливой случайности достаточно трезвыми, с помощью Эдуарда и Килланкьюрейта разняли взбешенных противников. Килланкьюрейт увел Балмауоппла, который расточал ругань и проклятия и божился отомстить всем вигам, пресвитерианам и фанатикам в Англии и Шотландии от Джон О'Гротса до Лэндс-энда,(*) и с трудом усадил его на коня. Бароном Брэдуордином занялся Уэверли и с помощью Сондерса Сондерсона отвел своего хозяина в его покои, причем барона никак нельзя было убедить лечь спать, пока он не принес обстоятельных и ученых извинений за все, что произошло в этот вечер, в которых, однако, ничего нельзя было разобрать, за исключением каких-то намеков на кентавров и лапифов.(*)
Глава XII РАСКАЯНИЕ И ПРИМИРЕНИЕ
Уэверли не привык пить вино в таких количествах. Поэтому он крепко проспал всю ночь и, проснувшись поздно утром, стал с очень неприятным чувством восстанавливать в памяти то, что случилось накануне. Итак, ему было нанесено личное оскорбление— ему, дворянину, офицеру и члену семейства Уэверли! Правда, оскорбитель был лишен в тот момент даже той скромной доли рассудка, которой наделила его природа; правда, мстя за обиду, он нарушил бы как божеские законы, так и законы своей страны; правда, спасая свою честь, он мог бы лишить жизни молодого человека, который, возможно, достойным образом выполнял свои общественные обязанности, и повергнуть семью его в отчаяние; наконец, он мог и сам поплатиться жизнью — перспектива не слишком приятная даже для самого смелого, если ее оценить хладнокровно наедине с самим собой.
Все эти соображения теснились в его голове, но первоначальное положение возвращалось все с той же неумолимой силой. Ему было нанесено личное оскорбление; он принадлежал к роду Уэверли, и он был офицером. Выбора не оставалось; он спустился в столовую к утреннему завтраку с намерением распроститься с хозяевами и написать одному из своих товарищей по полку с просьбой встретить его в трактире на полпути от Тулли-Веолана к городу, где они были расквартированы. Оттуда он мог отправить лэрду Балмауопплу вызов, как того, видимо, требовали обстоятельства. Он нашел мисс Брэдуордин перед чашками, чайником и кофейником за столом, уставленным теплыми хлебами, пирогами, сухарями и прочим печеньем из пшеничной, овсяной и ячменной муки; тут же были яйца, олений окорок, баранина, говядина, копченая лососина, варенье и всяческие деликатесы, заставившие даже самого доктора Джонсона(*) признать шотландский завтрак самым роскошным в мире. Перед прибором барона стояло, однако, лишь блюдо овсянки и серебряный кувшинчик со сливками пополам с обратом, но сам барон еще не завтракал: он, объяснила Роза, вышел из дому еще рано утром, отдав распоряжение не тревожить своего гостя.
Уэверли сел за стол, не произнеся почти ни слова, и все время сохранял отсутствующий и рассеянный вид, вряд ли способный внушить мисс Розе высокое мнение о его способности поддерживать разговор. На одно или два замечания, которые она отважилась сделать по поводу самых обыкновенных вещей, он ответил невпопад; так что, видя, что все ее попытки занять гостя встречают с его стороны почти отпор, и втайне удивляясь, что красный мундир может прикрывать такую невоспитанность, она предоставила ему возможность мысленно развлекаться, осыпая проклятиями любимое созвездие доктора Даблита Большую Медведицу — источник всех бед, уже случившихся и, по всем видимостям, предстоящих. Но вдруг он вздрогнул, и краска залила его лицо; взглянув в окно, он увидел барона и молодого Балмауоппла; они шли под руку и были заняты, насколько он мог понять, очень серьезным разговором.
— Разве мистер Балмауоипл ночевал, здесь? — спросил он поспешно.
Роза, которой не слишком понравилась внезапность, с какой молодой незнакомец задал ей первый вопрос, сухо ответила: «Нет», и разговор снова замер.
В этот момент появился мистер Сондерсон и передал, что его хозяин хочет поговорить с капитаном Уэверли в другой комнате. Сердце у Эдуарда учащенно забилось, но не от страха, а от неизвестности и тревоги; он повиновался. В соседней комнате оба джентльмена ожидали его стоя. На лице барона было написано благодушное достоинство, между тем как самоуверенный Балмауоппл выглядел не то угрюмым, не то пристыженным, а может быть, и тем и другим одновременно. Барон взял его под руку и, делая вид, что идет с ним вместе, между тем как на самом деле он вел его, вышел навстречу Уэверли и, остановившись посреди комнаты, торжественно произнес:
— Капитан Уэверли, мой молодой и уважаемый друг мистер Фолконер из Балмауоппла обратился ко мне, как к человеку пожилому, опытному и несколько искушенному во всем, что относится к щепетильным вопросам дуэлей или единоборств, с просьбой быть его посредником и выразить вам сожаление по поводу возникших в его памяти воспоминаний о некоторых событиях нашего вчерашнего пиршества, которые не могли не вызвать у вас иных, кроме самых неприятных, чувств, как у офицера, находящегося на службе у существующего ныне правительства. Он умоляет вас, сэр, утопить в забвении память о прегрешениях его против законов учтивости, от каковых прегрешений отрекается его более здравый рассудок, и принять руку, протянутую им в знак дружбы; я же должен заверить вас, что лишь сознание d’etre dans son tort,[61] как сказал мне однажды по такому же поводу храбрый французский офицер, monsieur Le Bretailleur,[62] и уверенность в ваших высоких достоинствах смогли исторгнуть у него такие уступки; ибо как он, так и вся его семья были и являются с незапамятных времен mavortia pectora,[63] как выразился Бьюкэнан,(*) смелым и воинственным кланом или племенем.
Эдуард немедленно с присущей ему учтивостью принял руку, протянутую Балмауопплом или, скорее, бароном в качестве посредника.
— Я не в состоянии, — сказал Уэверли, — хранить память о речах, которые благородный человек пожелал взять обратно. Все, что произошло, я готов приписать вчерашним обильным возлияниям.
— Прекрасно сказано, — отвечал барон, — ибо, без сомнения, если человек ebrius, то есть в опьянении, состоянии, которое в торжественные и праздничные дни возможно и даже привычно у всех порядочных людей, и если этот джентльмен, освежившись и протрезвев, отрекается от поношений, произнесенных им в состоянии винного пресыщения, следует считать, что vinum locutum est,[64] слова эти уже нельзя расценивать как принадлежащие ему. Однако я не счел бы это извинение достаточным в случае человека ebriosus, или привычного пьяницы, потому что, если этот последний по собственной воле проводит большую часть своего времени в нетрезвом состоянии, никаких послаблений в кодексе приличий ему сделать нельзя, и он прежде всего должен научиться вести себя мирно и учтиво, когда находится под винными парами. А теперь пойдем завтракать и не будем больше думать об этой дурацкой истории.
Я должен признаться, каковы бы ни были выводы, которые можно сделать из этого обстоятельства, что Эдуард после столь удовлетворительного объяснения оказал несравненно больше внимания яствам, уставлявшим стол мисс Брэдуордин, чем обещало начало завтрака. Балмауоппл, напротив, казался смущенным и подавленным, и Эдуард только теперь заметил, что у него рука на перевязи, чем, видимо, и объяснялось, почему молодой лэрд так неловко и смущенно подал ему руку. На вопрос мисс Брэдуордин он что-то пробормотал о падении с лошади и, желая, очевидно, поскорее избежать разговора на эту тему и нежелательного ему общества, встал из-за стола сразу же по окончании завтрака и, отклонив предложение барона остаться обедать, распрощался, сел на коня и отправился домой.
В свою очередь и Уэверли объявил о своем намерении уехать из Тулли-Веолана сразу после обеда, чтобы засветло добраться до предполагаемого ночлега, но неподдельное и глубокое огорчение, с которым добродушный и приветливый старик принял это известие, совершенно отбили у него охоту упорствовать в своем решении. Не успел барон добиться от Уэверли согласия погостить у него еще несколько дней, как постарался устранить все причины, побудившие его гостя сократить, как ему казалось, продолжительность своего визита.
— Капитан Уэверли, — сказал он, — я не хотел бы, чтобы вы сочли меня, на деле или по взглядам своим, сторонником пьянства, хотя, возможно, во время нашего вчерашнего пиршества некоторые из наших гостей были если и не совсем ebrii, пьяны, то ebrioli, одурманены, по выражению древних, или half-seas-over, вполпьяна, как выражаются у вас в Англии. Не думайте, чтобы я говорил это на ваш счет, капитан Уэверли, ибо как благоразумный молодой человек вы скорее воздерживались от возлияний; и вряд ли это можно по справедливости сказать обо мне, который, побывав на торжественных пирах у многих славных генералов и маршалов, научился искусству изрядно пить без неприятных последствий и в течение всего вечера, как вы, без сомнения, имели случай заметить, не выходил из границ скромной веселости.
Невозможно было не согласиться с утверждением, столь определенно высказанным, и притом человеком, который, несомненно, был лучшим судьей в этом деле; хотя, если бы Эдуард основывал свое мнение на собственных воспоминаниях, он счел бы барона не только ebriolus, но на грани того, чтобы стать ebrius, или, выражаясь без обиняков, несомненно самым пьяным из всей компании, за исключением, быть может, его противника — лэрда Балмауоппла. Однако, получив ожидаемую или, вернее, требуемую похвалу своей трезвости, барон продолжал:
— Нет, сэр, хотя я сам человек и крепкий, пьянство я ненавижу и видеть не могу тех, кто упивается вином gulae causa, ради услаждения своей глотки, хотя и не сочувствую закону Питтака Митиленского,(*) который вдвойне наказывал преступления, совершенные под влиянием Liber Pater,[65] и в равной мере я не вполне склонен согласиться с упреками Плиния Младшего(*) в четырнадцатой книге «Historia Naturalis».[66] Нет, сэр, я эти вещи различаю и отношусь к ним по-разному. Я сочувствую вину лишь постольку, поскольку оно веселит лицо и его пьют, выражаясь языком Флакка,(*) recepto amico.[67]
Такими словами закончились извинения, которые барон счел нужным принести за избыточность своего гостеприимства; и легко можно поверить, что его не прерывали ни возражениями, ни какими-либо выражениями недоверия.
После этого он пригласил своего гостя на утреннюю прогулку верхом и приказал Дэви Геллатли встретить их у так называемой темной тропинки с Бэном и Баскаром.
— Пока не начался настоящий сезон, я с удовольствием познакомил бы вас хотя бы с некоторыми видами охоты. С божьей помощью нам может попасться косуля, а на косулю, капитан Уэверли, можно охотиться круглый год, ибо, не нагуливая никогда много жира, она также никогда не бывает особенно тощей, хоть и верно, что мясо ее не сравнится по вкусу с мясом лани или благородного оленя.[68] Но она пригодится нам для того, чтобы показать, насколько прытки мои собаки; поэтому-то я приказал Дэвиду Геллатли привести их.
Уэверли выразил некоторое удивление по поводу того, что его приятелю Дэви можно доверять такие дела, но барон объяснил ему, что этот бедный простачок не был ни глупец, nес naturaliter idiota,[69] как сказано в законах о буйно помешанных, но попросту несколько придурковатый плут, способный великолепно выполнить любое поручение, если только оно ему по вкусу, а слабоумием своим пользовался для того, чтобы не делать ничего для себя неприятного.
— Мы ему очень обязаны, — продолжал барон,— за то, что он однажды, рискуя собственной жизнью, спас Розу от большой опасности; поэтому мы разрешаем этому хитрому бездельнику есть наш хлеб, пить из нашей чаши и делать все, что он может или хочет; а это, если подозрения Сондерсона и приказчика справедливы, возможно, для него вещи равнозначные.
Тут мисс Брэдуордин рассказала Уэверли, что этот бедный дурачок страстно любит музыку и что особенно глубокое впечатление на него производит грустная, а от легкой и веселой он приходит в неистовую радость. Памятью в этом отношении он одарен изумительной, и голова его набита кусками и отрывками всяких мелодий и песен, которые он при случае весьма уместно применяет, если хочет укорить кого-нибудь, объясниться или посмеяться над кем-нибудь. Дэви очень привязан к тем немногим, кто с ним ласково обходится, прекрасно улавливая пренебрежительное или дурное отношение, за которое он способен мстить. Простой народ, зачастую столь же строго судящий о своем брате, как и о стоящих выше его, хотя и выражал большое сочувствие юродивому, пока тот бегал по деревне в лохмотьях, как только увидел его приодетым, обеспеченным и ставшим своего рода любимцем, вспомнил все случаи хитрости и остроумия в словах или на деле, которые за ним числились, и в доброте сердечной построил на них гипотезу, что Дэвид Геллатли дурак ровно настолько, насколько это ему нужно, чтобы уклоняться от тяжелой работы. Это мнение было не более обоснованно, чем взгляд негров, которые считают по ловким проказам обезьян, что они обладают даром речи и скрывают свои способности для того лишь, чтобы их не заставили работать. Но гипотеза эта была лишь плодом воображения; Дэвид Геллатли был действительно полусумасшедшим дурачком, каким он и выглядел, и не был способен ни к какому постоянному и продолжительному труду. Умственной устойчивости у него хватало ровно настолько, чтобы удержаться по сю сторону безумия; сметливости — чтобы не быть причисленным к идиотам; а кроме того, он был достаточно ловким охотником (впрочем, недурными охотниками бывали и не меньшие дураки), ласков и человечен к животным, за которыми ему поручали ухаживать, привязчив
к людям, наделен феноменальной памятью и музыкальным слухом.
Но вот во дворе послышался стук копыт и голос Дэви, который пел, обращаясь к двум большим серым гончим:
Эй, за мной, эй, за мной, В перелески за рекой, Где блестит ручей студеный, Лес шумит зеленой кроной, Папоротник расцветает И роса не высыхает, Где дышать всего вольнее, Где в лесу летают феи, Где для сердца все отрада: Тишина, покой, прохлада,— В перелески за рекой Эй, за мной, эй, за мной!— Скажите, мисс Брэдуордин, — спросил Уэверли,— принадлежат ли стихи, которые он поет, к старинной шотландской поэзии?
— Не думаю, — ответила она. — У этого несчастного был брат, и небо, как бы для того, чтобы вознаградить семью за умственную недостаточность Дэви, одарило этого брата способностями, которые у него в деревушке считались необычайными. Его дядя нашел средства, чтобы подготовить его к принятию сана священника шотландской церкви, но он не мог нигде добиться места, так как происходил из наших поместий. Вернулся он из колледжа отчаявшийся и с разбитым сердцем и стал понемногу хиреть. Мой отец поддерживал его до дня его смерти, а умер он, не дожив и до девятнадцати лет. Он чудесно играл на флейте, и говорили, что у него прекрасные способности к поэзии. Он любил и жалел своего брата, который всюду следовал за ним как тень, и от него-то Дэви, наверно, и почерпнул много отрывков как песен, так и музыки, не похожих на здешние. Но если спросить его, от кого он перенял тот или иной отрывок, он либо дико и продолжительно хохочет, либо начинает плакать и жаловаться; но я никогда не слышала, чтобы он давал кому-либо какие-либо объяснения или упомянул имя брата, с тех пор как тот умер.
— Однако ж, — сказал Уэверли, которого легко было заинтересовать любым рассказом, лишь бы в нем был привкус романтики, — если его хорошенько расспросить, возможно удалось бы узнать от него и побольше?
— Очень может быть, — ответила Роза, — но отец не разрешает никому тревожить его чувства по этому поводу.
К этому времени барон с помощью Сондерсона надел на себя пару ботфорт весьма значительных размеров и пригласил нашего героя последовать за ним, а сам зашагал по обширной лестнице, постукивая ручкой своего массивного хлыста по каждой балясине и напевая с видом охотника времен Людовика XIV:
Pour la chasse ordonnee il faut preparer tout, Hola ho! Vite! Vite debout.[70]Глава XIII ДЕНЬ, ПРОВЕДЕННЫЙ БОЛЕЕ РАЗУМНО, ЧЕМ ПРЕДЫДУЩИЙ
Барон Брэдуордин, верхом на резвой и хорошо выезженной лошади в боевом седле с низко свисавшими чехлами под цвет его одежды, был недурным представителем старины. Его костюм составляли светлый расшитый кафтан, великолепный камзол с галунами и бригадирский парик, увенчанный небольшой треуголкой с золотым аграмантом. За ним на хороших лошадях следовали двое слуг, вооруженных пистолетами в кобурах.
Так ехал он на своем иноходце по холмам и долинам, вызывая восхищение всех крестьянских дворов, мимо которых лежал их путь, пока «внизу, в зеленой долине», кавалькада не встретила Дэвида Геллатли с двумя очень высокими гончими, натасканными на оленью охоту. Дэви предводительствовал еще доброй полдюжиной дворняжек и примерно таким же количеством босоногих вихрастых мальчишек, которые, чтобы добиться несказанной чести присутствовать на охоте, подмазались к нему льстивым обращением «мистер Геллатли» (они произносили мэйстер), хотя все они, вероятно, завидев его, улюлюкали, когда он был еще дурачком Дэви. Но это ухаживание за лицом, занимающим известное положение, — вещь достаточно обычная, и она не ограничивается босоногими жителями Тулли-Веолана. Так было шестьдесят лет назад, так обстоит теперь и так будет через шестьдесят лет, если это великолепное сочетание безумия и подлости, именуемое миром, будет еще существовать.
Эти мокроножки,[71] как их называли, предназначались для того, чтобы поднять дичь, причем они выполняли эту задачу с таким успехом, что после получасовых поисков косуля была выслежена, загнана и убита. Барон, следовавший сзади на своем белом коне, подобно графу Перси(*) былых времен, собственноручно изволил ободрать и выпотрошить животное своим couteau de chasse[72] (что, как он заметил, французские chasseurs[73] называют faire la curee).[74] Домой после этой церемонии они возвращались уже кружным путем, по дороге, открывавшей замечательный вид на далекие дома и селения, причем мистер Брэдуордин с каждым из них связывал какой-нибудь исторический или генеалогический анекдот. Эти рассказы, из-за отпечатка предрассудков и педантизма, свойственного всем речам барона, получались очень странными, но часто заслуживали уважения, поскольку в них проявлялись и благородство и здравый смысл, и были если не ценны, то, во всяком случае, любопытны с фактической стороны.
Собственно говоря, прогулка потому так понравилась обоим джентльменам, что они находили удовольствие во взаимном общении, хотя характеры их и образ мыслей были во многих отношениях совершенно непохожи. Эдуард, как мы уже сообщали читателям, отличался горячим сердцем, был необуздан и романтичен в мыслях и литературных вкусах и питал большую склонность к поэзии. Мистер Брэдуордин представлял собой в этом отношении прямую противоположность и мечтал пройти по жизни той же твердой, несгибаемой и стоически суровой поступью, которой отличались его вечерние прогулки по террасе Тулли-Веолана, где в течение долгих часов, точно древний Хардиканут,(*)
Он величаво шагал на восток И величаво — на запад.Что касается литературы, то он, разумеется, знал классических поэтов, читал «Эпиталаму» Джорджа Бьюкенена и — по воскресеньям — «Псалмы» Артура Джонстона,(*) далее «Deliciae Poetarum Scotorum»,[75] произведения сэра Дэвида Линдсея, «Бруса» Барбура, «Уоллеса» Слепого Гарри,(*) «Благородного пастуха» и «Вишню и сливу». Но, уделяя часть своего времени музам, он, несомненно, предпочел бы, если говорить правду, чтобы заключавшиеся в этих сочинениях набожные или мудрые изречения, равно как и исторические рассказы, были изложены обыкновенной прозой. И он иногда не мог удержаться и не выразить презрения к «пустому и бесполезному занятию стихоплетством», в котором, по его словам, единственным в свое время отличившимся был парикмахер Аллан Рэмзи.[76]
Но хотя мнения барона и Эдуарда отличались по этому вопросу toto coelo,[77] как выразился бы первый, однако в нейтральной области истории, которой каждый из них интересовался, они находили общий язык. Барон, правда, загромождал свою память лишь фактами — холодными, сухими и твердыми контурами, начертанными историей. Эдуард, напротив того, любил заполнять и округлять этот эскиз красками горячего и живого воображения, которое освещало и оживляло действующих лиц драмы прошлых веков. Однако, несмотря на столь противоположные вкусы, они доставляли друг другу немало удовольствия. Педантически подробные рассказы и могучая память мистера Брэдуордина давали Уэверли все новую канву, на которой его фантазия вышивала свои узоры и открывала ему все новые сокровища событий и персонажей. И он отплачивал за полученное удовольствие пристальным вниманием, столь ценимым рассказчиками, а в особенности бароном, видевшим в этом проявление лестного уважения, а иногда и сам рассказывал что-либо, представляющее интерес для мистера Брэдуордина как подтверждение или иллюстрация его собственных излюбленных анекдотов. Кроме этого, мистер Брэдуордин любил рассказывать о местах, где протекала его молодость, проведенная на войне и в чужих краях, и мог сообщить много интересных подробностей о полководцах, под началом которых он служил, и сражениях, в которых он участвовал.
Оба они вернулись в Тулли-Веолан весьма довольные друг другом. Уэверли желал более внимательно изучить человека, который казался ему своеобразной и интересной личностью и был наделен памятью, заключавшей любопытнейший свод всех анекдотов минувших и настоящих дней; а Брэдуордин был склонен считать Эдуарда за puer (или, скорее, juvenis) bonae spei et magnae indolis,[78] юношу, лишенного нетерпеливого легкомыслия молодежи, не выносящей разговора и советов старших и с пренебрежением относящейся к ним, и предсказывал ему на этом основании великое будущее и преуспевание в жизни. Других гостей, кроме мистера Рубрика, в замке не было, и этот достойный священник тоном своим и ученостью не нарушал гармонии разговоров.
Вскоре после обеда барон, как бы желая показать, что его трезвость не носит исключительно теоретического характера, предложил посетить покои Розы, или, как он называл их, ее troisieme etage.[79] Уэверли провели через несколько весьма длинных и неудобных коридоров, которыми старинные архитекторы как будто нарочно стремились поставить в тупик обитателей построенных ими домов. В конце одного из таких коридоров мистер Брэдуордин стал взбираться, перескакивая через ступеньку, по очень крутой и узкой винтовой лестнице, предоставив мистеру Рубрику и Уэверли следовать за ним более размеренным шагом, пока он уведомит свою дочь об их приближении.
Налазавшись по этому вертикальному штопору до тех пор, пока у них не пошла кругом голова, они вступили наконец в небольшие, устланные циновками сени, служившие передней к sanctum sanctorum[80] Розы, и прошли в ее гостиную. Это была небольшая, но приятная комната с окнами на юг, обитая шпалерами и украшенная портретом ее матери в виде пастушки в платье с фижмами и портретом барона на десятом году жизни, в парике с кошельком, голубом кафтане, расшитом камзоле, шляпе с кружевами и с луком в руке. Эдуард не мог удержаться от улыбки при виде этого костюма и странного сходства между круглым, гладким, краснощеким и немного удивленным лицом на портрете и нынешним видом оригинала — худым, с ввалившимися глазами, загорелым и обросшим бородой, когда странствия, военные труды и возраст наложили на него свою печать. Барон тоже засмеялся.
— Право, — сказал он, — этот портрет был женской прихотью моей дорогой матери (дочери лэрда Туллиэллюма, капитан Уэверли; я показал вам их дом, когда мы были на вершине Шиннихьюха; он был сожжен союзниками правительства — голландцами, которых призвали на помощь в тысяча семьсот пятнадцатом году). С этих пор я лишь раз позировал художнику, и то это было по особой и неоднократно повторенной просьбе маршала герцога Берикского.
Благородный старик умолчал о том, что стало известно его гостю лишь впоследствии, и то от мистера Рубрика, а именно, что герцог оказал ему эту честь, после того как он первый взобрался на брешь одной савойской крепости во время памятной кампании 1709 года(*) и почти десять минут отбивался там полупикой от неприятеля, пока к нему не пришли на подмогу. Нужно отдать барону справедливость, что, хотя он проявлял достаточную склонность останавливаться на достоинствах и значении своего рода и даже преувеличивал их, он был слишком храбрым человеком, чтобы когда-либо упоминать о собственных подвигах.
Но вот мисс Роза появилась из внутренней комнаты своих покоев, чтобы приветствовать отца и его друзей. Все ее скромные занятия свидетельствовали о несомненном природном вкусе, который следовало только развить. Отец обучил ее французскому и итальянскому, и ее полки украшали лучшие авторы, писавшие на этих языках. Он пытался даже быть ее учителем музыки, но так как он начал с наиболее отвлеченных разделов этой науки и, возможно, не очень-то разбирался в них сам, она научилась только аккомпанировать себе на клавесине, но и это было в те времена не очень обычным для Шотландии. Зато пела она с большим вкусом и чувством и с таким пониманием, что ее можно было бы поставить в пример дамам с гораздо большими музыкальными способностями. Природный здравый смысл подсказал ей, что, если, согласно величайшим авторитетам, музыка «обручена с бессмертными стихами»,(*) этот союз весьма часто безобразнейшим образом расторгается исполнителями. Быть может, именно эта восприимчивость к поэзии и способность сочетать ее выразительность с выразительностью мелодии и доставляла всем неискушенным и даже многим из искушенных то удовольствие, которого они не находили, слушая несравненно более блестящее исполнение виртуоза, не руководимого таким тонким вкусом.
Перед окнами ее гостиной тянулась выступающая наружу галерея, или бартизан: он также свидетельствовал о другой склонности Розы, ибо весь был уставлен различными цветами, которые она взяла под свое особое покровительство. На этот готический балкон выходили через выступавшую из стены башенку, с высоты которой открывался великолепный вид. Внизу простирался окруженный высокими стенами геометрически правильный парадный сад, казавшийся с этой высоты простой куртиной; дальше, в узкой лесной долине, то появлялась, то исчезала за кустами небольшая речка. Взгляд невольно задерживался на скалах, которые местами подымались массивными глыбами, а местами заострялись наподобие церковных шпилей. Порою он останавливался на величественной полуразрушенной башне, которая высилась во всей своей могучей суровости на скале, нависшей над рекой. Налево виднелись две-три хижины, стоявшие на краю деревушки, — остальные закрывала вершина холма. Долина заканчивалась озером, носившим название Лох Веолан, в которое и впадала речка, блестевшая теперь в лучах заходящего солнца. Местность вдали казалась открытой и достаточно разнообразной, хотя не была покрыта лесом. Ничто не мешало взгляду проникать вплоть до гряды далеких голубых холмов, замыкавших долину с юга. На этот балкон с таким красивым видом мисс Брэдуордин приказала подать кофе.
Старая башня, или крепостца, дала барону повод рассказать с большим воодушевлением несколько фамильных анекдотов и преданий о шотландском рыцарстве. Рядом с башней нависал утес с остроконечным выступом, получившим название Кресла святого Суизина.(*) С этим местом связывалась суеверная легенда, о которой мистер Рубрик сообщил несколько любопытных подробностей. Уэверли вспомнил о стихотворении, которое упоминает Эдгар в «Короле Лире».(*) Розу попросили спеть небольшую легенду, сложенную по этому поводу каким-то деревенским поэтом,
Что имена других нам сохранил, Но сам свой век в безвестности прожил.Прелесть ее голоса и непритязательная красота мелодии придавали легенде очарование, о котором мог только мечтать ее автор и которого так недоставало его стихам. Я даже не знаю, хватит ли у читателя терпения прочесть их, поскольку они лишены этих дополнительных преимуществ, хоть и считаю, что прилагаемый список был несколько подправлен Уэверли в угоду тем, кому неприкрашенная древность могла бы прийтись не по вкусу.
КРЕСЛО СВЯТОГО СУИЗИНА
В канун всех святых,(*) отходя ко сну, Внимательно вслушайся в тишину, На ложе своем ты крест начерти, И «Ave»[81] пропой, и молитву прочти. В канун всех святых земля задрожит И черная ведьма в ночи прилетит. Взъярится ли ветер иль будет он тих — Она прилетит в канун всех святых. В ту ночь в кресле Суизина на скале Сидела леди в полуночной мгле. Она ощущала, как сжал ее страх, Но голосом твердым, с огнем в очах Прочла заклинанья, и Суизин святой Ступил на скалу обнаженной стопой; И ведьма, летевшая мимо во тьму, По его повеленью спустилась к нему. Всякий, кто сесть в это кресло дерзнет В ту ночь, когда ведьма свершает полет, Всегда три вопроса ей может задать, И ведьма на них должна отвечать. И молвила леди: «Вестей мне не шлет Мой муж, с королем ушедший в поход. Три года прошло, как уехал барон. Скажи мне: он жив? Где находится он?» Но что это значит? Раздался вокруг. Какой-то свистяще-хохочущий звук. То филин ли стонет неведомо где Иль дьявол хохочет в бурлящей воде? Вдруг ветер затих, и умолкнул ручей; Но мертвый покой был бури страшней; И в тишине средь чернеющих скал Ужасный призрак пред леди предстал...— Мне очень неприятно разочаровывать гостей, в особенности капитана Уэверли, который слушает с такой похвальной серьезностью, — сказала мисс Роза,— но это только отрывок, хотя мне кажется, что существует продолжение, описывающее возвращение барона из похода и смерть леди, которую нашли на пороге, где «холодной, как камень, лежала она».
— Это один из тех вымыслов, — заметил мистер Брэдуордин, — которыми во времена суеверий искажались многие истории знатных родов. Подобные чудеса были и у римлян и у других древних народов; о них вы можете прочесть в сочинениях древних историков или в небольшой компиляции Юлия Обсеквенса,(*) посвященной ее ученым издателем Шеффером своему патрону Бенедикту Скитте, барону Дудерсгоффу.
— Мой отец отличается удивительным неверием во все сверхъестественное, капитан Уэверли, — заметила Роза, — однажды он не сдвинулся с места, когда целый синод пресвитерианских пасторов обратился в бегство от внезапного появления злого духа.
На лице Уэверли отразилось любопытство.
— Тогда мне придется быть не только певцом, но и рассказчиком. Хорошо. Итак, жила-была старуха по имени Дженнет Геллатли, которую подозревали в колдовстве на том неоспоримом основании, что она была очень стара, очень безобразна, очень бедна и имела двух сыновей, из которых один был поэт, а другой дурачок. Такая напасть, по мнению всей округи, постигла её за сношения с нечистой силой. Ее забрали и неделю держали в колокольне приходской церкви, и морили голодом, и не давали спать, пока она сама не поверила, как и ее обвинители, в то, что она ведьма. И в этом ясном и счастливом расположении духа она предстала для чистосердечного признания в своем колдовстве перед целым собранием вигов — разных дворян и священников округи, которые сами не были заклинателями. Отец нарочно пошел туда проследить, чтобы дело между колдуньей и духовенством было решено по-честному, так как ведьма родилась в его вотчине. Сначала все шло гладко. Бормочущим, едва слышным голосом колдунья признавалась, что нечистый являлся ей в виде красивого черного мужчины и любезничал с нею (что, если бы вы только видели несчастную старую Дженнет с ее мутными глазами, заставило бы вас усомниться в хорошем вкусе Аполлиона(*)), все слушали разинув рты, а секретарь трепетной рукой записывал показания. Вдруг Дженнет как завизжит: «Берегитесь, берегитесь, я вижу среди вас дьявола!» Изумление было всеобщим, произошла паника, и все бросились бежать. Посчастливилось тем, кто сидел у дверей. Много пострадало шляп, лент, манжет и париков, прежде чем толпе удалось вырваться из церкви, где остался один лишь невозмутимый сторонник епископальной церкви в лице моего отца, пожелавший на свой страх и риск выяснить отношения между ведьмой и ее поклонником.
— «Risu solvuntur tabulae»,[82] — сказал барон.— Когда они перестали дрожать от страха, им сделалось так стыдно за себя, что они решили больше не поднимать вопроса о суде над бедной Дженнет Геллатли.[83]
По поводу этого анекдота начали припоминать и обсуждать всяческие
Нелепые рассказы и сужденья, Пророчества, исполненные лжи, Гадания, виденья, сновиденья И всякий прочий вздор, достойный осужденья.Такой беседой и романтическими легендами, которые вызывали в памяти эти разговоры, закончился второй вечер, проведенный нашим героем в Тулли-Веолане.
Глава XIV ОТКРЫТИЕ. УЭВЕРЛИ СТАНОВИТСЯ СВОИМ ЧЕЛОВЕКОМ В ТУЛЛИ-ВЕОЛАНЕ
На следующий день Эдуард рано проснулся и решил погулять вокруг дома и по ближайшим окрестностям. Неожиданно он попал на маленький дворик перед псарней, где его приятель Дэви был занят своими четвероногими воспитанниками. Юродивый с первого взгляда узнал Уэверли, но мгновенно повернулся к нему спиной, как будто не заметил его, и начал напевать отрывок из старинной баллады:
Юноши жаркая страсть коротка. Птичка поет, и на сердце светло. Глубже, прочнее любовь старика. Прячет головку дрозд под крыло. Юноши ярость — как вспыхнувший дрок. Птичка поет, и на сердце светло. Гнев старика — раскаленный клинок, Прячет головку дрозд под крыло. Юноша к ночи распустит язык. Птичка поет, и на сердце светло Меч обнажит на рассвете старик. Прячет головку дрозд под крыло.От Уэверли не ускользнуло, что Дэви придает этим стихам какое-то насмешливое значение. Поэтому он подошел к нему и, задавая ему различные вопросы, пытался выяснить, на что он намекает, но Дэви не расположен был объясняться и достаточно умен, чтобы лукавство свое скрыть под личиной юродства. Эдуард так ничего и не узнал, кроме того, что накануне утром лэрд Балмауоппл уехал к себе домой «в сапогах, полных крови». В саду, однако, он встретил старого дворецкого, который уже не пытался скрыть, что, будучи с малых лет воспитан в Ньюкасле, в заведении Сьюмэк и Ко, он иной раз оправляет бордюры клумб, чтобы доставить удовольствие лэрду и мисс Розе. Целым рядом вопросов Уэверли наконец удалось установить с мучительным чувством изумления и стыда, что капитуляция и извинения Балмауоппла были результатом дуэли с бароном, происходившей в то время, пока Уэверли нежился еще на подушках. Поединок закончился тем, что младший дуэлянт был обезоружен и ранен в правую руку.
Эдуард был совершенно убит этим открытием и поспешил отыскать своего любезного хозяина. Полный тревоги за свою честь, он пустился с жаром доказывать ему, что барон поставил его в крайне фальшивое положение, предвосхитив его поединок с Фолконером, — обстоятельство, которое, принимая во внимание его молодость и только что приобретенное офицерское звание, могло быть истолковано далеко не в его пользу. Барон оправдывал себя настолько пространно, что у меня нет охоты приводить все его слова. В качестве доводов он приводил, что оскорбление было нанесено им обоим и что Балмауоппл, согласно кодексу чести, не мог eviter[84] того, чтобы дать удовлетворение и тому и другому; что свои обязательства по отношению к барону он выполнил, приняв его вызов, а по отношению к Эдуарду — путем такой palinodie,[85] после которой применение оружия становилось излишним; и что, наконец, поскольку извинения были приняты, они должны уладить все дело, на котором надлежит поставить крест.
Если Уэверли и не был удовлетворен этим извинением или объяснением, то не нашел, что возразить; но он не мог удержаться, чтобы не выразить некоторого неудовольствия по адресу Благословенного Медведя, послужившего причиной ссоры, и не намекнуть, что этот почтительный эпитет ему едва ли подходит. Барон заметил, что, хотя гербоведы и считают медведя весьма почетной эмблемой, однако он не может отрицать, что нрав его несколько свиреп, мрачен и груб (как это можно прочесть в «Hieroglyphica Animalium»[86] Арчибалда Симеона,(*) пастора в Дэлкейте) и таким образом оказался причиной многих ссор и разногласий, случившихся в роде Брэдуординов.
— Я мог бы припомнить, продолжал он, — свою несчастную ссору с троюродным братом по матери, сэром Хью Холбертом, который был настолько легкомыслен, что позволял себе шутить над нашей фамилией, говоря, что она звучит почти как Bearwarden,[87] — шутка очень неучтивая, поскольку она не только намекала на то, что основатель нашего дома сторожил диких зверей (занятие, которое, как вы должны были заметить, поручается самым что ни на есть низким простолюдинам), но еще и на то, что герб наш не был приобретен доблестными действиями на войне, но пожалован как paronomasia, или игра слов по поводу нашей фамилии, вроде того, что французы называют armoiries parlantes,[88] римляне — arma cantantia, а ваши английские авторитеты — canting heraldry, потому что эта тарабарщина более приличествует говорящим на тайных языках нищим и попрошайкам, жаргон которых складывается из игры слов, нежели благородной, почтенной и полезной науке геральдики, составляющей гербы в награду за благородные и великодушные деяния, а не для того, чтобы щекотать ухо праздными каламбурами, которые встречаются в пошлых сборниках шуток и анекдотов.
О своей ссоре с сэром Хью он больше ничего не сказал, кроме того, что она была разрешена подобающим образом.
Мы описывали с такими подробностями развлечения в Тулли-Веолане в течение первых дней пребывания Эдуарда для того, чтобы познакомить читателя с его обитателями. Теперь нет необходимости описывать с такой же точностью, как он знакомился с ними ближе. Весьма возможно, что молодой человек, привыкший к более веселому обществу, скоро начал бы скучать, слушая такого яростного защитника «геральдической спеси», как барон, но Эдуард находил приятное развлечение в разговоре с мисс Брэдуордин, которая с жадностью прислушивалась к его замечаниям по поводу книг и проявляла в своих ответах очень тонкий вкус. Мягкость характера побудила ее без всяких возражений согласиться на программу чтения, предписанную ей отцом, хотя она и включала не только ряд увесистых фолиантов по истории, но и несколько гигантских томов, посвященных богословской полемике по вопросу о Высокой церкви. В геральдике он, по счастью, удовлетворился лишь тем беглым знакомством, которое можно почерпнуть из чтения двух томов in folio[89] Низбета.(*) Роза была действительно сокровищем для отца. Ее неиссякаемая веселость; внимание ко всем его маленьким привычкам, особенно радующее людей, которые никогда не подумали бы требовать уважения к ним от других; ее красота, напоминавшая ему черты любимой жены; ее непритворное благочестие и благородное великодушие характера оправдали бы чувства самого нежного отца.
Но забота барона о дочери не простиралась на ту область, где, по общему мнению, она бывает наиболее действенна. Он нисколько не старался устроить ее жизнь, дав ей либо большое приданое, либо богатого жениха. По старинному акту о наследовании почти все земли барона должны были перейти к одному из его дальних родственников, и считалось, что мисс Брэдуордин получит лишь незначительное имущество, так как финансовые дела доброго джентльмена слишком долго находились в исключительном ведении приказчика Мак-Уибла, и питать надежды, что барон оставит в наследство сколько-нибудь крупную сумму, не приходилось.
Правда, приказчик после самого себя (хотя и на бесконечно далеком расстоянии) больше всего на свете любил своего патрона и его дочь. Он считал, что отвести от мужской линии наследство возможно, и даже добился письменного мнения по этому вопросу (и, как он хвастался, не истратив при этом ни гроша) от одного видного шотландского адвоката, с которым постоянно вел дела и вниманию которого представил упомянутую проблему. Но барон и слышать об этом не хотел. Напротив того, он с непонятным наслаждением хвастался, что баронство Брэдуордин — мужской лен, так как хартия на него была дана в ту раннюю эпоху, когда женщины не считались способными владеть феодальной землей; потому что, согласно Les coustusmes de Normandie, c’est l’homme ki se bast et ki conseille;[90] или — как это еще менее учтиво выражено другими авторитетами, варварские имена которых он упоминал с особенным вкусом, — потому что женщина не может ни служить высшему, или феодальному, владыке на войне по скромности, приличествующей ее полу; ни помогать ему советом по ограниченности ее ума; ни быть доверенной его по слабости своего характера. Барон торжествующим тоном вопрошал, можно ли представить себе женщину, да притом еще урожденную Брэдуордин, in servitio exuendi, seu detrahendi, caligas regis post battaliam,[91] то есть стягивания королевских сапог с его ног после боя, каковая церемония и была той феодальной услугой, за которую их род получил баронство Брэдуордин.
— Нет, — восклицал он, — без малейшего колебания, procul dubio,[92] много женщин, не менее достойных, чем Роза, было отстранено от наследования, чтобы эта вотчина досталась мне, и боже упаси, чтобы я предпринял что-либо, идущее вразрез с предначертаниями моих предков или ущемляющее права моего родственника Малколма Брэдуордина из Инч-Грэббита, достойной, хоть и оскудевшей ветви нашего рода.
Получив в качестве премьер-министра это решительное заявление от своего владыки, приказчик не осмелился больше навязывать свое мнение патрону и только при всяком удобном случае жаловался Сондерсону, министру внутренних дел, на своеволие лэрда и строил планы, как бы сочетать браком Розу с юным лэрдом Балмауопплом, владельцем прекрасного имения, лишь слегка отягощенного долгами, примерного молодого человека, трезвого, как какой-нибудь святой, — если только держать водку подальше от него, а его подальше от водки, — и не имевшего других несовершенств, кроме склонности общаться иной раз с такими сомнительными лицами, как конский барышник Джинкер или купаровский волынщик Гибби Гетруит, — «но от этих глупостей, мистер Сондерсон, он отвыкнет, непременно отвыкнет», — заключал приказчик.
— Как пиво отвыкнет киснуть летом, — добавил Дэви Геллатли; оказалось, что он ближе, к участникам совещания, чем они могли предположить.
Такая девушка, какой мы описали мисс Брэдуордин, должна была со всем простодушием и любознательностью затворницы ухватиться за возможность увеличить свой запас литературных познаний, которая представилась ей с приездом Уэверли. Эдуард попросил выслать ему кое-какие книги, захваченные им в полк, и они открыли ей неизведанные источники наслаждения. В состав этой драгоценной посылки, входили лучшие английские поэты самого различного характера и другие произведения изящной литературы. Музыка, даже цветы оказались заброшены, и Сондерс начал не только сетовать на труд, за который он теперь не получал даже благодарности, но и восставать против него. Эти новые наслаждения еще усиливались от того, что они разделялись человеком, родственным ей по вкусам.
Готовность Эдуарда читать вслух, комментировать и объяснять трудные места придавала особую ценность его помощи, а необузданная романтика его духа приводила в восторг существо слишком юное и неопытное, чтобы заметить его слабости. Когда Уэверли чувствовал себя совершенно непринужденно, он мог говорить на интересующие его темы с естественным, иногда несколько цветистым красноречием — что не менее, чем красота, щегольство, слава и богатство, способно покорить женское сердце. Поэтому в общении молодых людей таилась для бедной Розы растущая опасность потерять душевное спокойствие, тем паче что отец ее был слишком поглощен своими занятиями и замкнут в собственной спеси, чтобы даже помыслить о возможности такого оборота дела. Представительницы дома Брэдуординов были в его глазах на положении дочерей Бурбонского или Австрийского дома(*) — иначе говоря, витали над тучами человеческих страстей, способных затуманить разум женщин более низкого происхождения; они двигались в иной сфере, управлялись другими чувствами и подчинялись другим законам, чем законы праздного и безрассудного чувства. Короче говоря, он обнаруживал такую слепоту ко всем возможным последствиям сближения Эдуарда с мисс Брэдуордин, что все соседи сочли его отнюдь не слепым к выгодам, которые мог представить брак его дочери с богатым англичанином, и объявили его не таким дураком, каким он обычно проявлял себя в случаях, когда дело касалось исключительно его личных интересов.
Но если бы барон и на самом деле помышлял о таком союзе, непреодолимым препятствием для этих планов послужило бы безразличие Уэверли. Наш герой, с той поры как он начал больше вращаться в свете, не мог без жестокого стыда и смущения вспоминать о созданной им легендарной святой Цецилии, и это обидное воспоминание способно было, хоть и короткое время, служить противовесом естественной впечатлительности его характера. Вдобавок, Роза Брэдуордин при всей своей миловидности и очаровании не обладала той красотой или достоинствами, которые в ранней юности пленяют романтическое воображение. Она была слишком откровенна, слишком доверчива, слишком добра: качества, бесспорно, приятные, но разрушающие тот ореол чудесного, которым одаренный воображением юноша любит наделять царицу своей мечты. Разве можно было преклонять колени, трепетать или боготворить, когда перед вами была робкая, но резвая девочка, которая обращалась к вам с постоянными просьбами: то очинить ей перо, то истолковать Тассову октаву,(*) а то и подсказать, как пишется эдакое длиннущее слово, которое она собиралась употребить в своем переводе? Все эти мелочи не лишены своего обаяния в определенную пору, но не тогда, когда юноша лишь вступает в жизнь и ищет идеал, способный возвысить его в собственных глазах, а не существо, для которого он является непререкаемым авторитетом. Из этого следует, что, хотя положить законы для такого капризного чувства невозможно, однако первая любовь возносится в поисках своего предмета зачастую очень высоко, или, что сводится к тому же, выбирает его (как в случае упомянутой святой Цецилии) там, где есть широкий простор для создания beau ideal — той идеальной красоты. которая от близкого повседневного общения может только потускнеть и утратить свою силу. Я знал прекрасно воспитанного и умного молодого человека, который излечился от бурной страсти к хорошенькой женщине, чьи таланты намного уступали совершенству ее лица и фигуры, после того как ему разрешили провести полдня в ее обществе. Таким образом, нет сомнения, что если бы только Эдуарду была предоставлена возможность побеседовать с мисс Стаббс, все меры предосторожности, принятые тетушкой Рэчел, оказались бы излишними, ибо он с таким же успехом мог влюбиться в любую скотницу. И хотя мисс Брэдуордин была совершенно другим существом, весьма возможно, что именно близость их общения помешала чувствам Эдуарда развиться в нечто большее, чем чувства брата к милой и воспитанной сестре, между тем как привязанность бедной Розы постепенно и незаметно для нее приобретала более теплый оттенок.
Мне следовало бы упомянуть, что Уэверли, посылая за книгами в Данди, направил тогда же в полк прошение о продлении своего отпуска и получил на него положительный ответ. Но в письме своем командир дружески советовал ему не проводить своего времени исключительно среди лиц, которые хоть и заслуживают во всем остальном полного уважения, но, по всей видимости, мало расположены к правительству, раз они отказались ему присягнуть. Далее в письме своем он намекал, правда в очень деликатной форме, что хотя некоторые семейные связи и заставляют, вероятно, капитана Уэверли общаться с джентльменом, находящимся под этим неприятным подозрением, однако как высокое положение, так и взгляды его отца должны подсказать ему, что эти отношения не следует доводить до чрезмерной близости. Наконец, ему давалось понять, что, в то время как эти светские лица могли оказать вредное влияние на его политические убеждения, и прелатисты,(*) в свою очередь столь злостно стремившиеся восстановить королевские прерогативы в церковных делах, способны были также вселить в него превратные религиозные понятия.
Этот последний намек, вероятно, и побудил Уэверли приписать недовольство командира его предубеждениям. Он считал, что мистер Брэдуордин всегда вел себя с самой щепетильной деликатностью, избегая вступать в какой-либо спор, могущий хоть в малейшей степени повлиять на его политические убеждения, хотя лично он был не только решительным сторонником изгнанной династии, но даже несколько раз получал от Стюартов важные поручения. Не считая поэтому, что ему грозит какая-либо опасность изменить своей присяге, Уэверли решил, что он поступит очень несправедливо по отношению к своему старому другу, если уедет из дома, пребывание в котором не только развлекало его и доставляло удовольствие ему самому, но было, в свою очередь, приятно для других, и все это только ради того, чтобы успокоить предвзятую и неосновательную подозрительность своего начальника. Поэтому он составил свой ответ в очень общих выражениях, заверив своего командира, что лояльность его даже и отдаленно не подвергается опасности, и продолжал оставаться почетным гостем и близким другом в Тулли-Веолане.
Глава XV НАБЕГ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ
Уэверли гостил в Тулли-Веолане уже недель шесть, когда однажды, совершая обычную прогулку перед завтраком, заметил необычайную суматоху в доме. По двору взад и вперед носились, отчаянно махая руками, четыре босоногие скотницы с пустыми подойниками и выражали громкими воплями изумление, горесть и негодование. Какому-нибудь язычнику вид их напомнил бы знаменитых Данаид,(*) только что вернувшихся с отбывания своей водолейной повинности. Так как в их нестройном хоре ничего нельзя было разобрать, кроме возгласов «Господи!» и «Батюшки!», не бросавших света на причину их отчаяния, Уэверли направился на так называемый передний двор и оттуда увидел приказчика, скачущего на своей белой лошадке со всей прытью, на которую она была способна. Прибыл он, видимо, по срочному вызову, и ему вслед бежали около десятка крестьян из деревни, которые поспевали за ним без особого труда.
Приказчик был слишком озабочен и слишком проникнут собственной важностью, чтобы вступать в объяснения с Эдуардом, но сразу же вызвал мистера Сондерсона, который вышел к нему с выражением лица одновременно убитым и торжественным, после чего они приступили к тайному совещанию. Дэви Геллатли тоже оказался тут, но, как Диоген в Синопе,(*) ничего не делал, в то время как его сограждане готовились к осаде. Он всегда оживлялся, когда случалось что-нибудь, безразлично — хорошее или плохое, лишь бы была суматоха. Так и теперь он резвился, скакал и приплясывал, напевая припев старинной баллады:
Добро наше пропало...пока не подвернулся под руку приказчику, который в виде предупреждения вытянул его хлыстом, чем мгновенно обратил его песни в хныканье.
Уэверли вышел в сад и увидел самого барона, который мерил длинными и стремительными шагами всю террасу из конца в конец. На лице его можно было прочесть оскорбленную гордость и возмущение. Все его поведение говорило за то, что подходить к нему в эту минуту с расспросами не следует, чтобы не расстроить или даже не оскорбить его. Уэверли поэтому, не обращаясь к нему, проскользнул в дом и направился в столовую, где подавали завтрак, и нашел там свою молодую приятельницу Розу. Хотя она не проявляла ни негодования отца, ни смятенной важности Мак-Уибла, ни отчаяния служанок, она казалась недовольной и озабоченной.
— Завтракать вы сегодня будете без молока, капитан Уэверли, — сказала она, — ночью на наши стада напала шайка катеранов(*) и угнала всех дойных коров.
— Шайка катеранов?
— Ну да. Разбойников с соседних гор. Мы на некоторое время избавились от них благодаря тому, что платили дань Фёргюсу Мак-Ивору Вих Иан Вору, но мой отец счел неприличным при своей знатности и положении продолжать эти выплаты, и вот видите, случилось несчастье. Дело тут не в стоимости скота, капитан Уэверли, не это страшно. Но мой отец так возмущен, и он такой смелый и горячий, что попытается вернуть его силой, а если при этом не пострадает сам, то непременно ранит кого-нибудь из этих дикарей, и тогда между ними и нашим домом не будет мира, быть может, до самого дня нашей смерти, а защищаться, как в прежние годы, мы не можем — правительство отобрало у нас все оружие, а отец такой неосторожный... Боже, что с нами будет! — Тут бедная Роза совсем пала духом и залилась слезами.
В этот момент вошел барон и принялся бранить свою дочь с такой резкостью, какой Эдуард от него никогда не ожидал.
— Стыд и срам, — сказал он, — выставлять себя перед джентльменом в таком виде, будто ты ревешь из-за стада рогатой скотины и молочных коров, как какая-нибудь дочка чеширского фермера. Капитан Уэверли, прошу вас, не толкуйте этих слез превратно. Огорчение моей дочери может и должно проистекать только от обиды при мысли, что имущество ее отца подвергается захвату и грабежу со стороны простых воров и сорнеров,[93] между тем как нам не разрешают держать и десятка мушкетов, чтобы защитить себя, а при случае и вернуть награбленное.
Вошедший в этот момент Мак-Уибл полностью подтвердил слова барона, доложив унылым голосом, что хотя народ и выполнит, конечно, приказание его милости, но попытка выследить, куда уведен скот, вряд ли к чему-либо приведет, поскольку холодное оружие и пистолеты имеются только у слуг его милости, а грабителей — двенадцать горцев, вооруженных с головы до ног, как это у них водится. Сделав это неутешительное донесение, он всей позой своей выразил немое отчаяние, медленно покачивая головой наподобие маятника, готового остановиться, а потом застыл, склонив корпус под более острым углом, чем обычно, и сообразно с этим более выпукло обозначив тыльную часть своего тела.
Между тем барон шагал по комнате в безмолвном негодовании и, устремив напоследок свой взгляд на старинный портрет воина, закованного в латы, мрачное лицо которого свирепо глядело из целой копны волос, часть которых спускалась с головы на плечи, а часть — с подбородка и верхней губы на нагрудник, произнес:
— Этот джентльмен, капитан Уэверли, — мой дед. С двумя сотнями всадников, которых он набрал на собственных землях, он разбил и обратил в бегство более пятисот этих горцев, разбойников, которые всегда были lapis offensionis et petra scandali — камнем преткновения и скалой обиды для жителей равнины; он разбил их, говорю я, когда они дерзнули спуститься с гор и тревожить окрестности в годы гражданской войны, в лето господне тысяча шестьсот сорок второе. А теперь, сэр, я, его внук, должен терпеть такие унижения от этих мерзавцев!
Наступило грозное молчание; после этого все, как обычно бывает в затруднительных случаях, пустились давать советы, каждый — свой и каждый — исключающий предложение другого. Alexander ab Alexandro рекомендовал послать кого-нибудь договориться с катеранами, которые, по его мнению, охотно отдадут добычу за доллар(*) с головы. Приказчик сказал, что эта сделка означала бы не что иное, как сообщничество с ворами или соглашение с преступниками, и посоветовал направить в горные долины какого-нибудь ловкого человека, поручив ему, как бы от его собственного имени, договориться с Мак-Ивором на возможно более выгодных условиях, но так, чтобы лэрд во всей этой сделке оставался в тени; Эдуард предложил послать в ближайший город за отрядом солдат и ордером судьи; а Роза робко заметила, что, может быть, самое лучшее — заплатить запоздалую дань Фёргюсу Мак-Ивору Вих Иан Вору, который, как они все знали, мог легко добиться возвращения скота, если его как следует задобрить.
Ни одно из этих предложений не понравилось барону. Мысль о сделке, прямой или через подставное лицо, казалась ему просто позорной; предложение Уэверли свидетельствовало лишь о том, что он не понимает положения страны и не видит, какие политические партии в ней борются. При теперешних отношениях между ним и Фёргюсом Мак-Ивором Вих Иан Вором он вообще не хотел бы идти ни на какие уступки, хотя бы даже речь шла о возвращении in integrum[94] каждого бычка и быка, которых сам вождь, его предки или его клан похитили со дней Малколма Кэнмора.(*) Собственно, он по-прежнему высказывался за войну и предлагал послать нарочных к Балмауопплу, Килланкьюрейту, Туллиэллюму и другим лэрдам, которых также грабили катераны, с приглашением участвовать в погоне.
— И тогда, сэр, — воскликнул он, — этих nebulones nequissimi,[95] как их называет Леслеус,(*) постигнет участь их предшественника Кака:(*)
Elisos oculos, et siccum sanguine guttur.[96]Приказчик, которому подобные воинственные советы были совершенно не по вкусу, решил тут извлечь огромнейшие часы, цветом своим и без малого размером напоминавшие оловянную грелку, и заметил, что время уже за полдень, а катеранов видели на перевале Бэлли-Бруф вскоре после восхода; так что, до того как союзники успеют собрать свои войска, и они и их добыча окажутся недосягаемыми для самой быстрой погони и укроются в тех непроходимых и безлюдных местах, где искать их было бы не только опасно, но и невозможно.
Эта точка зрения была неопровержима. Поэтому совет разошелся, не приняв никакого решения, как случалось и с более важными советами; единственным постановлением было то, что приказчик должен послать трех собственных дойных коров на мызу барона для продовольствования его семьи, а сам пока будет варить домашнее пиво и пить его вместо молока. На эту комбинацию, предложенную Сондерсоном, приказчик охотно согласился, как из обычного уважения к семье своего патрона, так и предчувствуя, что его любезность будет впоследствии так или иначе отплачена сторицей.
Как только барон вышел отдать какие-то необходимые распоряжения, Уэверли воспользовался случаем и спросил, кто такой этот Фёргюс с неудобопроизносимой фамилией и почему это он главный поимщик воров.
— Поимщик воров! — ответила со смехом Роза.— Это весьма уважаемый и влиятельный джентльмен, вождь независимой ветви могучего горского клана. Он пользуется большим влиянием как из-за собственного могущества, так и из-за могущества своей родни и союзников.
— А какие же у него могут быть дела с ворами в таком случае? Кто он — судья, или призван наводить мир и порядок? — спросил Уэверли.
— Скорее уж он начнет войну! — ответила Роза.— Он очень беспокойный сосед для своих недругов и содержит больше пеших телохранителей, чем иные, у кого в три раза больше земли. Что же касается его связи с ворами, то я вам ее хорошенько объяснить не смогу, но самые дерзкие из них не осмелятся украсть и подковы у того, кто платит дань Вих Иан Вору.
— А что это за дань?
— Это деньги за покровительство, или отступные, которые кое-кто из помещиков и землевладельцев с Равнины, живущих недалеко от гор, платит какому-нибудь горскому вождю, чтобы он их сам не тревожил и другим не позволял. Если, несмотря на это, у вас украдут коров, вам остается только дать ему знать, и он добудет их обратно, а то еще отнимет несколько голов скота у какого-нибудь своего врага, живущего подальше, и отдаст вам их в качестве возмещения.
— И такого вот гайлэндского Джонатана Уайлда(*) принимают в обществе и называют джентльменом?
— Настолько принимают, — сказала Роза, — что ссора у него с моим отцом произошла на одном собрании местных землевладельцев, где он захотел пройти впереди всех джентльменов, имеющих поместья на Равнине, только мой отец не потерпел этого. И тогда он сказал отцу, что ведь барон Брэдуордин в его зависимости, так как платит ему дань; и отец пришел в страшное негодование, потому что приказчик Мак-Уибл, который любит вести дела по-своему, оказывается, платил эту дань втайне от отца, а проводил ее в своих отчетах как поземельный налог. И они обязательно подрались бы на дуэли, но Фёргюс Мак-Ивор заявил с величайшей учтивостью, что никогда не поднимет руку на человека, убеленного сединами и пользующегося таким уважением, как мой отец. О, как бы я хотела, чтобы они были по-прежнему друзьями!
— А вы когда-либо видели этого мистера Мак-Ивора, так, кажется, его зовут, мисс Брэдуордин?
— Нет, так его звать не принято; а если бы вы стали величать его «мастер», он принял бы это за своего рода оскорбление, разве только что вы англичанин и обычаев не знаете. Но жители Равнины зовут его, как и других дворян, по поместью, в данном случае — Гленнакуойхом, а гайлэндцы — Вих Иан Вором, то есть сыном Великого Джона, а мы здесь, в предгорьях, зовем его безразлично и так и сяк.
— Боюсь, что моему английскому языку не удастся выговорить ни того, ни другого.
— Но он очень вежливый и привлекательный человек,— продолжала Роза, — а его сестра Флора — одна из самых прекрасных и образованных девушек в округе: она воспитывалась в одном французском монастыре и была моей закадычной подругой до этой несчастной ссоры. Милый капитан Уэверли, постарайтесь как-нибудь подействовать на отца, чтобы примирить их. Я уверена, что наши беды только начинаются; Тулли-Веолан никогда не был безопасным и спокойным местом, когда мы ссорились с гайлэндцами. Когда мне шел всего десятый год, помню, произошла стычка за мызой между их отрядом человек в двадцать и моим отцом с его слугами. Они подошли так близко, что пулями пробило несколько стекол с северной стороны. Трое гайлэндцев было убито, наши слуги завернули их в пледы, внесли в сени и положили на каменный пол, а на следующее утро пришли их жены и дочери, всплескивали руками, и выкрикивали свой коронах,(*) и вопили, и забрали к себе тела под звуки волынок. Я целых полтора месяца не могла спокойно спать, все вскакивала, — мне то и дело слышались эти ужасные крики и мерещились трупы, лежащие на ступеньках, окоченелые и закутанные в кровавые тартаны.(*) Но после этого к нам явился отряд из стерлингского(*) гарнизона с ордером за подписью лорда — верховного судьи или какого-то там важного человека и забрал у нас все оружие. Вот я и думаю, как нам защищаться, если их придет целая сила?
Уэверли невольно вздрогнул, услышав историю, так живо напоминавшую ему собственные видения наяву. Перед ним была девушка, едва достигшая семнадцати лет, и по характеру и по виду — кротчайшее в мире существо, а между тем этой девушке пришлось собственными глазами видеть одну из тех сцен, которые он вызывал в своем воображении, когда представлял себе события давно минувших лет, и говорила она об этой сцене совершенно хладнокровно, так, как если бы она могла в любой момент повториться. Его охватило одновременно и сильнейшее любопытство и сознание опасности, способное лишь обострить интерес. Он мог бы воскликнуть, как Мальволио:(*) «Я сейчас не обманываюсь, не даю воображению шутить со мной! Я действительно в стране военных и романтических приключений, и весь вопрос лишь в том, какое участие буду в них принимать лично я».
Все, что он узнавал о состоянии страны, казалось ему равно новым и необычным. Ему часто приходилось слышать о гайлэндских разбойниках, но ему и в голову не приходило, что их набеги носят такой систематический характер и что в этом деле им потворствуют и даже поощряют их многие горские вожди, которые считают эти криги, или набеги, полезными для обучения членов своего клана военному делу, а также для того, чтобы держать в спасительном страхе своих равнинных соседей и взимать с них, как мы видели, дань под видом оказания им защиты.
Тут вошел приказчик Мак-Уибл и сообщил еще ряд подробностей. У этого почтенного джентльмена манера выражаться была настолько окрашена его профессией, что Дэви Геллатли однажды выразился: «Его речи все равно что обвинение в разбое». Он заверил нашего героя, что с самых незапамятных времен эти беззаконные воры, бездельники и пропащие люди с гор по причине единства их прозвищ стакивались на предмет учинения различных похищений, грабежей и разбойничьих действий в отношении честных людей с Равнины, причем не только посягали на их добро и пожитки, хлеб, скот, лошадей, овец, надворную и домовую утварь по злостному своему усмотрению, но сверх того брали пленных, взимали за них выкуп или устрашением заставляли их принимать обязательства вступить в зависимость от них, — все действия, прямым образом предусматриваемые Книгой статутов, как актом за номером одна тысяча пятьсот шестьдесят семь, так и различными иными; каковые узаконения со всеми принятыми или могущими быть впоследствии принятыми статьями подвергались постыдному нарушению и поруганию со стороны упомянутых сорнеров, бездельников и пропащих людей, объединенных в товарищество ради указанной цели хищения, грабежа, поджогов, человекоубийства, raptus mulierum, или насильственного умыкания женщин, и тому подобных бесчинств, как было сказано выше.
Уэверли казалось просто сном, что подобные насилия никому не представлялись чем-то из ряду вон выходящим, и о них толковали как о привычных и естественных явлениях, повседневно случающихся в непосредственном соседстве, и, главное, что все это происходило не где-нибудь за тридевять земель, а в пределах благоустроенного в иных отношениях острова Великобритании.
Глава XVI НЕОЖИДАННЫЙ СОЮЗНИК
Барон вернулся к обеду в значительной мере успокоенный и в прежнем добром расположении духа. Он не только подтвердил все то, что рассказывали Эдуарду Роза и приказчик Мак-Уибл, но добавил еще множество случаев из жизни горной Шотландии и ее обитателей, которых сам был свидетелем. О вождях кланов он отзывался как о джентльменах с высокими понятиями о чести и весьма знатного рода. Слова их почитались законом для всех членов их клана.
— Конечно, им не подобает, — сказал он, — как тому были недавние примеры, считать, что их prosapia, или родословная, основанная по большей части на вздорных и льстивых сказаниях их синнахиев, или бардов,(*) может в какой-то мере сравниться со свидетельством древних хартий и королевских грамот, пожалованных знатным домам Нижней Шотландии различными шотландскими монархами; тем не менее таковы их outrecuidance[97] и самонадеянность, что они позволяют себе свысока смотреть на владеющих подобными документами, как будто все земли этих дворян можно было бы поместить в овечью шкуру.(*)
Замечание это, кстати сказать, вполне удовлетворительно объясняло причину ссоры барона с его гайлэндским союзником. Но, кроме этого, он сообщил Уэверли столько занятных подробностей о нравах, обычаях и привычках этого патриархального племени, что сильно возбудил его любопытство и вызвал вопрос, возможно ли, не подвергая себя особенному риску, совершить вылазку в соседние горы, сумрачная гряда которых уже не раз вызывала у Эдуарда острое желание проникнуть за ее пределы. Барон заверил своего гостя, что нет ничего проще, стоит только положить конец этой ссоре, поскольку сам он может дать ему рекомендательные письма ко многим из виднейших вождей, которые, без сомнения, проявят к нему величайшую учтивость и гостеприимство.
В то время как они говорили на эту тему, дверь внезапно отворилась, и, сопровождаемый Сондерсом Сондерсоном, в комнату вошел горец в полном вооружении и снаряжении. Если бы Сондерсон не выполнял своей роли церемониймейстера по отношению к воинственному пришельцу со свойственной ему невозмутимостью и ни мистер Брэдуордин, ни Роза не выказали при этом ни малейшего признака волнения, Эдуард, несомненно, принял бы его за врага. Как бы то ни было, он вздрогнул при виде того, чего прежде ему никогда не случалось видеть, а именно, гайлэндца в полном национальном костюме. Этот, в частности, гэл был смуглый коренастый молодой человек небольшого роста; плед его, спадавший широкими складками, еще более подчеркивал впечатление силы, исходившее от всей его фигуры; короткая юбочка, или килт, обнажала сильные красивые ноги; спереди у него висела сумка из козьей шкуры вместе с обычным оружием — кинжалом и пистолетом; в его шапочку было воткнуто небольшое перо — этим он давал понять, что с ним надлежит обходиться как с дуинхе-уосселом, то есть как со своего рода дворянином; сбоку у него болтался меч, на плече висел щит, а в руке было зажато длинное испанское ружье. Он снял шапочку, и барон, прекрасно знавший горские обычаи и правила обращения, немедленно произнес с видом, полным достоинства, но не вставая с места, совсем, подумал Эдуард, как государь, принимающий послов:
— Добро пожаловать, Эван Дху Мак-Комбих, какие вести от Фёргюса Мак-Ивора Вих Иан Вора?
— Фёргюс Мак-Ивор Вих Иан Вор, — сказал посланец на хорошем английском языке, — приветствует вас, барон брэдуординский и тулли-веоланский, и выражает сожаление по поводу того, что между вами и им опустилась густая туча, мешающая вам видеть и помнить дружбу, существовавшую испокон веков между вашими домами, и союзы, заключенные между вашими предками, и он просит вас рассеять эту тучу, чтобы все было как прежде между кланом Ивора и домом Брэдуординов, когда между вами вместо кремня лежало яйцо и вместо ножа воинственного — нож пиршественный. И он ожидает услышать от вас слова сожаления по поводу тучи, и ни один человек не спросит затем, спустилась ли она с горы на равнину или поднялась с равнины на гору; ибо тот не ударял ножнами, кого не разили мечом, и горе тому, кто способен потерять друга из-за грозовой тучи, набежавшей в весеннее утро!
На это барон отвечал с подобающим достоинством, что ему известно, насколько вождь клана Ивора привержен к королю, и выразил сожаление, что туча могла затмить согласие между ним и джентльменом, держащимся столь правильных убеждений, ибо, когда люди объединяются вместе, беспомощен тот, кто не имеет брата.
Этот обмен речами вполне удовлетворил барона, и он приказал для должного ознаменования мира между столь могущественными особами принести кувшин виски и, наполнив бокал, выпил за здоровье и процветание Мак-Ивора Гленнакуойхского; после чего кельтский посол, отвечая любезностью на любезность, осушил, в свою очередь, огромный бокал того же благородного напитка, приправив его добрыми пожеланиями дому Брэдуординов.
Скрепив таким образом предварительные условия мирного договора, посланец удалился для совещания с мистером Мак-Уиблом по поводу нескольких второстепенных статей, беспокоить которыми барона сочли излишним. Они, вероятно, касались прекращения известной субсидии, и, по-видимому, приказчик нашел возможность удовлетворить союзника, не давая своему патрону повода заподозрить какое-либо посягательство на его достоинство. По крайней мере известно, что, после того как уполномоченные распили, не торопясь, целую бутылку водки (что на столь луженые вместилища произвело не больше впечатления, как если бы она была вылита на двух каменных медведей, красовавшихся на воротах замка), Эван Дху Мак-Комбих собрал все возможные сведения относительно набега, произведенного накануне, и изъявил намерение немедленно отправиться на поиски скота, который, как он полагал, не успели далеко угнать: «Кость-то сломали, а мозг высосать не успели».
Наш герой был все время с Эваном Дху, пока тот производил расследование, и был чрезвычайно поражен как остротой ума, проявленной им при собирании сведений, так и тем, какие точные и тонкие выводы он из них делал. Эван Дху, со своей стороны, был явно польщен вниманием Уэверли, интересом к его расспросам и любопытством к нравам и живописной природе Верхней Шотландии. Без особых церемоний он предложил Эдуарду совершить с ним небольшую прогулку миль на десять — пятнадцать по горам и посмотреть места, куда угоняли скот, добавив: «Если все будет так, как я предполагаю, вы никогда ничего подобного за всю свою жизнь не увидите, если только не пойдете со мной или с кем-нибудь вроде меня».
Наш герой, очень увлеченный мыслью посетить вертеп этого шотландского Кака, все же на всякий случай осведомился, можно ли вполне положиться на такого проводника. Его заверили, что если бы была хоть малейшая опасность, его ни за что бы не пригласили, и единственное, что ему угрожает, — это некоторая усталость, а так как Эван предлагал на обратном пути остановиться на денек в доме Мак-Ивора, где Эдуард мог рассчитывать на удобный ночлег и прекрасный прием, в этой экспедиции не было ничего устрашающего. Роза, правда, побледнела, когда услышала о ней, но барон, которому была по душе живая предприимчивость его молодого друга, не стал расхолаживать его толками о несуществующих опасностях.
Итак, наш герой отправился в путь вместе с новым своим другом Эваном Дху, прихватив только свое охотничье ружье. Свиту их составлял некто, выполнявший при замке функции лесничего, с сумкой дорожных принадлежностей за плечами, и двое совершенно диких горцев, спутников Эвана, из которых один нес топор с длинной рукояткой, под названием лохаберская алебарда,[98] а другой — не менее длинное охотничье ружье. На вопрос Эдуарда, к чему такая воинственная охрана, Эван дал понять, что она не вызвана какой-либо опасностью.
— Она была нужна лишь для того, — сказал он, с достоинством оправляя складки своего пледа,— чтобы появиться в Тулли-Веолане так, как это подобает молочному брату Вих Иан Вора.
— Ах, — воскликнул он, — если бы вы, саксонские дуинхе-уосселы (английские джентльмены) только видели вождя с его хвостом!
— С его хвостом? — отозвался Эдуард в некотором недоумении.
— Ну да, то есть с его обычной свитой, когда он навещает людей одинакового с ним положения. У него есть, — продолжал горец, гордо выпрямляясь и пересчитывая по пальцам всех чинов двора Ивора, — во-первых, начальник телохранителей, его правая рука; затем его бард, или певец; далее, его оратор — этот произносит за него речи знатным лицам, которых он посещает; потом его оруженосец — он носит его меч, щит и ружье; есть еще человек, который перетаскивает его на спине через болота и ручьи; другой, который ведет под уздцы его коня на крутых и опасных тропах; далее — носильщик, который нагружен его дорожной сумой; наконец, еще волынщик с помощником и, пожалуй, еще добрая дюжина молодых парней без определенных обязанностей, которые следуют за лэрдом и выполняют все поручения его милости.
— И ваш вождь постоянно содержит всех этих людей? — спросил Уэверли.
— Только ли этих!—ответил Эван. — Нет, еще кучу других молодцов, которые не знали бы, где приклонить голову, если бы не большой сарай в Гленнакуойхе.
Такими рассказами о величии своего вождя в мирное и военное время Эван Дху развлекал своего приятеля всю дорогу, пока они не приблизились к огромному кряжу, который Эдуард видел до сих пор только издали. Лишь к вечеру добрались они до одного из мрачных ущелий, через которые возможен доступ к горам. Тропа, чрезвычайно крутая и неровная, вилась ка самом краю пропасти между двумя огромными скалами, следуя бегу вспененного потока, который бурлил глубоко внизу, проложив себе этот путь, по-видимому, в течение веков.
Солнце садилось, и несколько косых лучей достигало темного русла, так что местами можно было различить волны, которые гневно разбивались о сотни скал и низвергались сотней водопадов. От тропинки к потоку спускались отвесные скалы, между которыми здесь и там громоздились гранитные глыбы или высилось кривое дерево, укрепившее свои корни в расселинах скалы. Справа гора поднималась столь же отвесно и неприступно, но на другом берегу скалы поросли кустарником, смешанным с отдельными соснами.
— Это, — сказал Эван, — проход Бэлли-Бруф, где в былые времена десять человек из клана Доннохи устояли против сотни равнинников. Могилы убитых до сих пор видны в маленькой долинке по ту сторону ручья. Если у вас хорошие глаза, вы разглядите зеленые пятнышки среди вереска. А вот и эрн, которого вы, южане, называете орлом, — таких птиц у вас, в Англии, верно, нет. Вот он полетел за ужином на холмы к барону Брэдуордину — но я пошлю ему пулю вдогонку.
Он выстрелил, но промахнулся: гордый властелин крылатого племени даже не обратил на него внимания и продолжал свой величественный полет на юг. Тысячи хищных птиц — соколов, коршунов, черных ворон, вспугнутых с квартир, которые они только что заняли на ночь, поднялись в воздух от выстрела и смешали свои хриплые и нестройные крики с раскатами эха и ревом горных водопадов. Эван, несколько сконфуженный своей неудачей как раз в тот момент, когда он хотел похвалиться своим искусством, постарался скрыть смущение, насвистывая отрывок какого-то напева для волынки, и, перезарядив ружье, молча продолжал подниматься в гору.
Проход вывел наших путников в узкую долину между двумя горами, очень высокими и поросшими вереском. Ручей по-прежнему вился у их ног, и они шли, следуя его излучинам, иногда переходя его вброд, причем всякий раз Эван Дху предлагал Эдуарду своих людей, чтобы перенести его на тот берег, но наш герой, который всегда был хорошим ходоком, неизменно отказывался от этих услуг. Уэверли не боялся промочить ноги, и это подняло его в глазах спутника. Дело в том, что Эдуард всячески старался в той мере, в которой это можно было сделать без особого подчеркивания, разубедить Эвана в его мнении об изнеженности жителей Равнины, и в частности англичан.
Через ущелье, замыкавшее долину, они выбрались к огромному черному болоту с множеством ям, из которых добывали торф. Они пересекли его с большим трудом и некоторым риском, пользуясь тропами, пройти по которым отважился бы только опытный горец. Сама тропа, или, скорее, та часть более плотной почвы, по которой путники то шли, то вязли, была неровная и пересеченная; местами из-под ног выступала вода, а иной раз и вся почва начинала ходить ходуном. Порой тропа становилась настолько небезопасной, что приходилось перескакивать с кочки на кочку, так как пространство между ними не выдержало бы веса человеческого тела. Все это было пустячным делом для горцев, которые носили весьма подходящие для этого случая башмаки на тонкой подошве и передвигались особенной, пружинистой походкой; но Эдуарду эти непривычные для него упражнения начинали казаться более утомительными, чем он этого ожидал. Угасавший день еще освещал им переправу через это Сербонское болото, но почти полностью померк, когда они оказались у подножия крутой и каменистой горы, взобраться на которую представляло для них очередную нелегкую задачу. Ночь, однако, была приятная и не темная. Уэверли, призвав всю свою силу воли на борьбу с физической усталостью, доблестно продолжал шагать, втайне завидуя своим спутникам-горцам, которые продвигались вперед быстрой размашистой походкой или, скорее, рысью, так что они, по расчетам Уэверли, должны были уже пройти пятнадцать миль.
Когда путники перевалили через гору и спустились к опушке густого леса, Эван Дху посовещался со своими горцами, в результате чего вещи Эдуарда были переброшены на плечи одного из них, а лесничий с другим горцем уклонился в сторону от пути, по которому продолжали следовать остальные. Уэверли захотелось узнать причину такого разделения сил. Ему ответили, что лесничий должен поместиться на ночлег в отстоящей на три мили деревушке, так как Доналд Бин Лин, почтенная личность, у которой, как он подозревал, должны были находиться коровы, бывал не слишком доволен, если кто-либо, кроме ближайших друзей, приближался к его убежищу. Все это показалось Эдуарду вполне разумным и заглушило невольное подозрение, промелькнувшее в его уме, когда он в такое время и в таком месте оказался лишенным единственного своего равнинного спутника. Эван сразу же добавил, что и ему лучше было бы пойти вперед и предупредить Доналда Бин Лина об их приходе, так как появление сидиера роя (красного солдата) могло иначе оказаться для него достаточно неприятным. Не дожидаясь ответа, он, выражаясь языком жокеев, дал хода и через мгновение исчез.
Уэверли был теперь предоставлен собственным размышлениям, так как его спутник с алебардой почти не говорил по-английски. Они пробирались по очень густому и, казалось, бесконечному сосновому бору, в котором дорогу невозможно было различить из-за окружавшей их непроглядной тьмы. Но горец, руководясь, видимо, инстинктом, шагал совершенно уверенно, так что Эдуарду оставалось только поспевать за ним.
Так они шли довольно долго, не проронив ни слова. Наконец Эдуард не удержался:
— Далеко еще идти?
— Пещера в трех-четырех милях, но так как дуинхе-уоссел чуточку устал, Доналд, верно, пришлет... то есть может... то есть должен прислать куррах.
Все это было достаточно туманно. Обещанный куррах мог оказаться и человеком, и лошадью, и телегой, и носилками. Больше из алебардщика ничего не удалось извлечь, кроме повторных: «Да, да, куррах»..
Но вскоре Эдуард начал догадываться, о чем могла идти речь. Дело в том, что, выйдя из леса, они оказались на берегу большой реки или озера, на котором, как дал ему понять его спутник, они должны были посидеть и отдохнуть. Восходящая луна смутно освещала обширную поверхность воды, простиравшуюся перед ними, и бесформенные и неясные очертания гор, которые, по-видимому, окружали ее. После быстрой и утомительной ходьбы нежная прохлада летней ночи живительно подействовала на Уэверли, а запах берез, обрызганных вечерней росой, показался ему чудесным благоуханием.[99]
Теперь Эдуард уже мог насладиться всей романтикой окружающей обстановки. Он сидел на берегу неизвестного озера в обществе дикого горца, язык которого был ему совершенно непонятен, и собирался посетить вертеп известного разбойника, возможно — второго Робина Гуда или Адама О'Гордона,(*) — и все это глубокой полночью, с трудом преодолев множество препятствий, вдали от своего слуги и брошенный своим проводником! Что за разнообразие приключений для упражнения романтической фантазии, еще разжигаемой торжественным ощущением неизвестности, а может быть, и опасности! Единственное, что не вязалось со всем остальным, была причина его путешествия: бароновы дойные коровы! Об этом унизительном обстоятельстве он старался не вспоминать.
Уэверли был глубоко погружен в свои мечты, когда его спутник осторожно дотронулся до него и, указывая на противоположный берег озера, промолвил: «Вон там пещера». В это время там показалась светлая мерцающая точка, которая, все увеличиваясь в размерах и усиливаясь в блеске, вскоре засверкала, как метеор, на краю горизонта. В то время как Эдуард рассматривал это явление, раздался отдаленный плеск весел. Размеренный звук становился все слышнее и слышнее; с воды оттуда же донесся громкий свист. Приятель с алебардой ответил на сигнал таким же резким и пронзительным свистом, и небольшая лодка, в которой сидело четверо или пятеро горцев, вошла в бухточку, подле которой расположился Эдуард. Он вышел навстречу вместе со своим спутником и был немедленно подхвачен и со всяческой предупредительностью перенесен на борт двумя дюжими горцами. Не успел он сесть, как они снова взялись за весла, и под их быстрыми взмахами лодка понеслась к другому берегу.
Глава XVII ВЕРТЕП ШОТЛАНДСКОГО РАЗБОЙНИКА
Все хранили молчание: лишь рулевой нарушал тишину однообразными звуками гэльской песни, напеваемой глухим речитативом, да мерно плескали весла в такт мелодии, которая, казалось, управляла Движениями гребцов. Свет, к которому они приближались, становился все более широким, красным и неровным пятном. Теперь Эдуарду было ясно, что это костер, он только не знал, разведен ли он на острове или на берегу. Весь этот круг пламени, казалось, пылал на самой поверхности озера и чудился огненной колесницей, на которой злой гений какой-нибудь восточной сказки носится по суше и по морям. Они подошли еще ближе, и по отсветам костра уже можно было понять, что он зажжен у подножия высокой и мрачной каменной глыбы или утеса, который круто подымался у самой воды; его передняя сторона, окрашенная отблесками в мрачно-багровый цвет, странно и даже зловеще выделялась на фоне окрестных берегов, отдельные места которых озарялись по временам бледным сиянием луны.
Лодка приблизилась к берегу, и Эдуард мог уже разглядеть, что огонь костра, сложенного из огромной кучи сосновых веток, поддерживали два существа, казавшиеся в красных отсветах какими-то демонами. Он был разведен в самой пасти высокой пещеры, в которую, по-видимому, вдавалась небольшая бухточка. Эдуард поэтому справедливо заключил, что зажгли его, чтобы он служил маяком для возвращающихся гребцов. Они направили лодку прямо на пещеру, а затем, убрав весла, предоставили ей идти дальше с разгона. Скользнув мимо небольшого выступа или плоской скалы, на которой пылал костер, и подавшись примерно на два корпуса дальше, она остановилась там, где дно пещеры (ибо в этом месте она уже возвышалась сводом) подымалось из воды пятью или шестью широкими уступами, такими удобными и ровными, что их можно было назвать естественной лестницей. В этот момент костер залили водой, пламя с шипением потухло, и стало совсем темно. Несколько сильных рук подняли Уэверли из лодки, поставили его на ноги и почти внесли в глубь пещеры. Увлекаемый таким способом, он сделал несколько шагов в темноте, по направлению к неясному шуму голосов, которые, казалось, исходили изнутри самой скалы, как вдруг на крутом повороте его глазам предстал Доналд Бин Лин со всем своим окружением.
Свод пещеры, который подымался здесь на большую высоту, был освещен сосновыми факелами, горевшими ярким трескучим пламенем и издававшими сильный, но довольно приятный запах. Кроме этого, багровый свет исходил и от огромной груды древесного угля, вокруг которой расселось пять или шесть вооруженных горцев, а в глубине смутно вырисовывались фигуры других разбойников, разлегшихся на своих пледах. В одной из больших ниш, которую Бин Лин шутливо называл своей кладовой, были подвешены за задние ноги туши барана или овцы и двух недавно зарезанных коров. Навстречу гостю выступил сам главный обитатель этих своеобразных палат в сопровождении Эвана Дху в качестве церемониймейстера. По виду он был совершенно непохож на то, что Эдуард рисовал в своем воображении. Профессия этого человека, дикая местность, в которой он жил, воинственная осанка его товарищей — все это должно было вселять ужас. Под впечатлением окружающей обстановки Уэверли приготовился увидеть гигантскую свирепую и мрачную фигуру, которой Сальватор Роза(*) охотно отвел бы главное место в какой-нибудь группе разбойников.
Доналд Бин Лин был прямой противоположностью такого образа. Он был худощав и мал ростом, со светлыми, песочного цвета волосами и мелкими чертами бледного лица, чему и был обязан своим прозвищем Бин — белый; и хотя он был сложен пропорционально, легок и подвижен, выглядел он, в общем, довольно мелкой и невзрачной личностью. В свое время Бин Лин занимал какую-то незначительную должность во французской армии и, желая принять своего гостя с возможной торжественностью и оказать ему по-своему честь, отложил на время свою национальную одежду, облачился в старый голубой с красным мундир и надел шляпу с перьями. Этот наряд не только не шел ему, но на фоне всего окружающего выглядел настолько нелепо, что Эдуард непременно расхохотался бы, если бы только это не было и неучтиво и небезопасно. Разбойник принял Уэверли со всеми проявлениями французской учтивости и шотландского гостеприимства. Он был, по-видимому, прекрасно осведомлен, кто его гость, с кем он связан и каковы политические убеждения его дяди. Он всячески расхваливал их, но Уэверли почел за благо ответить на похвалы лишь в самых общих выражениях.
Гостя усадили на некотором расстоянии от горящих углей, жар которых в это теплое время года был достаточно тягостен, после чего рослая гайлэндская девица поставила перед Уэверли, Эваном и Доналдом Бином три деревянных сосуда, сложенных из клепки на обручах и наполненных эанаруйхом[100] — чем-то вроде крепкой похлебки из каких-то особых частей бычачьих внутренностей. После этого неприхотливого кушанья, которое показалось усталым и голодным путникам вполне съедобным, были поданы обильные порции мяса, поджаренного на угольях. Глядя, как эта еда с прямо феерической быстротой уничтожается Эваном Дху и их хозяином, Уэверли стал в тупик, не зная, как согласовать эту прожорливость со всем, что он слышал об умеренности горцев. Он не подозревал, что эта воздержанность была у низших слоев вынужденной и что они, подобно хищным животным, имеют способность с лихвой вознаграждать себя за лишения всякий раз, когда к этому представляется случай. В заключение пира было подано большое количество виски. Гайлэндцы пили его помногу и ничем не разбавляли, но Уэверли, смешавший небольшое его количество с водой, не нашел напиток достаточно вкусным, чтобы повторить возлияние. Хозяин чрезвычайно сокрушался, что не может предложить ему вина.
— Если бы я только знал за сутки о вашем посещении, я обязательно достал бы его, хотя бы мне пришлось пройти за ним сорок миль. Но что может сделать джентльмен большего, чтобы отблагодарить за оказанную честь, как не предложить своему гостю лучшее, что есть в его доме? Где нет кустов, там нет орехов, а с волками жить — приходится выть по-волчьи.
После этого он продолжал сокрушаться уже по другому поводу: он сообщил Эвану Дху о смерти пожилого человека по имени Доннах ан Амриг, или Дункан с шапкой, «замечательного ясновидца», который, пользуясь своим даром, мог предсказывать появление всякого нового гостя, посещавшего их жилище, все равно друга или недруга.
— А что, сын его Малколм не тайшатр (ясновидец)?— спросил Эван.
— Его с отцом не сравнишь, — отвечал Доналд Бин. — На днях он сказал, что нам предстоит увидеть знатного джентльмена верхом, а за весь день только и проходил один Шемус Бег, слепой арфист, со своей собакой. Другой раз он предсказал свадьбу, а оказались похороны, а когда мы шли в набег, он сказал, что мы пригоним сто голов рогатого скота, а мы ничего не поймали, кроме толстого пертского судьи.
От этой темы он перешел на политическое и военное положение в стране, и Уэверли был поражен и даже встревожен, узнав, что такая личность обладает самыми точными данными о численности различных гарнизонов и полков, расквартированных к северу от реки Тэй.(*) Он даже привел точное количество добровольцев из поместий его дяди сэра Эверарда, пошедших вместе с ним в его полк, и заметил, что это «хорошенькие ребята», разумея при этом не красоту их наружности, а то, что это были крепкие и воинственные парни. Он напомнил Уэверли одно-два мелких события, случившихся во время смотра его полка, чем убедил его, что разбойник присутствовал там собственной персоной. Между тем Эван Дху перестал участвовать в разговоре и, завернувшись в свой плед, лег отдыхать; и тут Доналд с весьма многозначительным выражением спросил Эдуарда, не собирается ли он сообщить ему чего-либо особенного.
Уэверли, удивленный и даже несколько испуганный такого рода вопросом, исходящим от подобного человека, отвечал, что никаких других побуждений для прихода сюда, кроме желания увидеть его необыкновенное жилище, у него не было. Доналд Бин Лин пристально посмотрел ему в глаза, а затем, выразительно кивнув головой, заметил:
— На меня-то вы могли бы положиться; я заслуживаю не меньшего доверия, чем барон Брэдуордин или Вих Иан Вор, — но это ничего не значит, вы желанный гость в моем доме.
Уэверли почувствовал невольную дрожь при этих таинственных словах, произнесенных живущим вне закона и не признающим никаких законов разбойником; несмотря на попытки подавить свое волнение, он не смог спросить, что означают эти намеки. В одном из углублений пещеры для него была приготовлена подстилка из вереска цветочными головками кверху, и здесь, накрытый всеми запасными пледами, он некоторое время лежал, наблюдая за движениями других обитателей пещеры. Небольшие группы в два-три человека входили и выходили из нее без иных церемоний, кроме нескольких слов на гэльском наречии, обращенных сначала к главному разбойнику, а затем, когда он уснул, к высокому горцу, выполнявшему при нем роль адъютанта и, по-видимому, стоявшему на страже во время его сна. Входившие, очевидно, возвращались из каких-то набегов, об успехе которых они докладывали, и шли без дальнейших околичностей к «кладовой», где отрезали себе кусок мяса от висевших там туш, жарили его на углях и поедали, руководствуясь своим вкусом и привычками. Спиртного полагались строго размеренные порции, которые отпускались самим начальником, его адъютантом или, наконец, рослой девицей, единственной женщиной в этом обществе. Впрочем, количество виски, полагавшееся на каждого, показалось бы более чем достаточным любому, кроме гайлэндца, который, живя постоянно на открытом воздухе и в очень влажном климате, может потреблять большое количество спиртных напитков без вреда для здоровья и умственных способностей.
Понемногу веки нашего героя стали смыкаться, и все эти фигуры поплыли перед его глазами, которые он открыл, когда солнце стояло уже высоко над озером, хотя в глубинах Уаймх ан Ри, или Королевской пещеры, как гордо называлось жилище Доналда Бин Лина, царил слабый, мерцающий сумрак.
Глава XVIII УЭВЕРЛИ ПРОДОЛЖАЕТ СВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
Когда Уэверли собрался с мыслями, он изумился, увидев, что в пещере не осталось ни души. Он. поднялся, слегка привел в порядок свою одежду и осмотрелся повнимательнее, но и после этого никого не смог обнаружить. Если бы не обугленные головни, покрытые серым пеплом, и остатки пиршества в виде полуобглоданных, полуобгоревших костей да одного-двух пустых бочонков, — никаких следов Доналда и его шайки не оставалось. Уэверли вышел из пещеры и заметил, что к выступавшей в озеро скале, на которой видны были следы разведенного накануне костра, вела небольшая естественная, а может быть, и грубо вырубленная в камне тропа. Она тянулась вдоль бухточки, вдававшейся на несколько ярдов в пещеру, где, будто в мокром доке, все еще стояла привязанная лодка, на которой они прибыли накануне. Он добрался до площадки на выступе и решил сначала, что дальше ему не пройти. Впрочем, казалось маловероятным, чтобы у жителей пещеры не было другого выхода, как через озеро. И действительно, на самом краю камня он вскоре заметил три или четыре ступеньки, или выступа. Пользуясь ими как лестницей, он обогнул оконечность скалы и, спустившись с некоторым трудом на другую сторону, выбрался на дикий и крутой берег горного озера около четырех миль в длину и полутора в ширину. Со всех сторон оно было окружено суровыми, поросшими вереском горами, вокруг вершин которых вились утренние туманы.
Взглянув в ту сторону, откуда он пришел, он не мог не подивиться, как остроумно было выбрано это уединенное и укромное пристанище. Скала, которую ему пришлось обойти, пользуясь несколькими незаметными выемками, едва достаточными для ноги, казалась на расстоянии неприступной громадой, преграждавшей в этом направлении всякий дальнейший путь вдоль берега. С другой стороны, ширина озера не позволяла заметить с противоположного берега вход в узкую, с низким сводом пещеру, так что, при условии достаточного количества провианта, она могла считаться вполне надежным и безопасным убежищем для ее гарнизона, если только ее не обнаружат с лодок или какой-нибудь предатель не укажет, как в нее пробраться. Удовлетворив свое любопытство в этом отношении, Уэверли стал искать глазами Эвана Дху и его помощника. Как он справедливо считал, они не могли далеко уйти, что бы ни случилось с Доналдом Бин Лином и его шайкой, по образу жизни своему склонными к внезапным переменам мест. И действительно, на расстоянии примерно полумили он заметил человека с удочкой (видимо, Эвана) и рядом с ним другого, помогавшего ему, и в нем по оружию, которого он не скидывал с плеча, Эдуард распознал своего старого приятеля алебардщика.
Поближе к выходу из пещеры он услышал звуки веселой гэльской песни и пошел на голос. Между скал он увидел небольшую бухточку, залитую утренними лучами. Вдоль берега ее тянулась полоса плотно убитого белого песка, которую затеняла береза, блестевшая всеми своими листьями. Здесь он и обнаружил ту, чья песня уже долетела до него, — девицу из пещеры. Она была весьма занята приготовлением гостю достойного завтрака, состоявшего из молока, яиц, ячменного хлеба, свежего масла и сотового меда. Бедная девушка успела за это утро обойти четыре мили в поисках этих яиц, муки на лепешки и прочей провизии, которую ей пришлось вымаливать или брать в долг в отдаленных деревушках. Дело в том, что спутники Доналда питались почти исключительно мясом угнанных животных, и даже хлеб был для них лакомством, о котором чаще всего приходилось только мечтать, так трудно было его достать, а о молоке, масле, домашней птице и прочем в этом скифском лагере не могло быть и речи. Однако я должен заметить, что, хотя Алиса и потратила часть утра на добывание всяких угощений, она все же нашла время придать своей особе возможную привлекательность. Наряд ее был несложен. Короткая красновато-коричневая курточка и скупых размеров юбка составляли весь ее костюм, но все было опрятно и изящно. Пунцовая вышитая повязка перехватывала ее волосы, ниспадавшие густыми черными локонами. Пунцовый же плед, который составлял часть ее одежды, был отложен в сторону, чтобы не стеснять ее движений, когда она станет прислуживать гостю. Я забыл бы о главной гордости Алисы, если бы не упомянул о паре золотых сережек, а также золотых четках, которые ее отец (она была дочь Доналда Бин Лина) привез из Франции, где они ему, вероятно, достались как трофей после какого-нибудь боя или штурма.
Ее фигура, хотя и несколько крупная для ее лет, была очень пропорциональна, а манера держать себя полна простой и безыскусственной грации, ничем не напоминавшей неуклюжесть простой крестьянки. Улыбка, открывавшая ряд прелестных белых зубов, и смеющиеся глаза, которыми, за незнанием английского языка, она безмолвно приветствовала Уэверли, могли быть истолкованы каким-нибудь фатом или молодым офицером, хоть и не хлыщом, но сознающим, что он недурен собою, как выражение чего-то большего, чем простая любезность хозяйки. И я не беру на себя смелость утверждать, что маленькая дикая горянка потратила бы столько радостных усилий на какого-нибудь степенного, пожилого джентльмена, скажем — барона Брэдуордина, сколько она потратила на то, чтобы получше угостить Эдуарда. Она поспешила усадить его за завтрак, так усердно ею приготовленный, положила на стол несколько букетиков клюквы, собранной на соседнем болоте, и, довольная тем, что он принялся за еду, скромно уселась поодаль на камне, с любезным видом ожидая возможности чем-либо услужить гостю.
В это время Эван и его спутник медленно возвращались вдоль берега. Слуга нес удочку и только что выловленную большую розовую форель, между тем как Эван шествовал впереди, как на прогулке, небрежно, важно и самодовольно, направляясь туда, где Уэверли предавался столь приятному времяпрепровождению. После того как они обменялись взаимными приветствиями и Эван бросил Алисе несколько слов по-гэльски, от чего она засмеялась, но залилась до самых ушей краской, проступившей сквозь ее обветренную и загорелую кожу, он распорядился, чтобы форель тотчас же была приготовлена на завтрак. Огонь высекли из кремня его пистолета; несколько сухих еловых веток быстро разгорелись и так же быстро превратились в горячие уголья, на которых форель, нарезанная большими ломтями, и была поджарена. В заключение угощения Эван извлек из кармана большую раковину гребешка, а из-под складок пледа — бараний рог, наполненный виски. Хлебнув порядочный глоток и вспомнив, что уже утром, провожая Бин Лина, опрокинул с ним чарку, он предложил отведать того же живительного напитка Алисе и Эдуарду, но они отказались. С милостивым видом повелителя Эван протянул тогда раковину своему спутнику Дугалду Махони, который, не дожидаясь дальнейших уговоров, осушил ее с большим смаком. Тут Эван стал собираться в лодку, и пригласил с собой Уэверли. Тем временем Алиса уложила в небольшую корзину все, что могло еще пригодиться, набросила на плечи свой плед, подошла к Эдуарду и, взяв его за руку, с величайшей простотой подставила щеку для поцелуя, сделав при этом небольшой реверанс. Эван, который среди горских красавиц слыл за шутника, тоже сделал шаг вперед, как бы намереваясь добиться той же привилегии, но Алиса, схватив свою корзину, с быстротой козули побежала по скалистому берегу, оглянулась, крикнула ему со смехом что-то по-гэльски, на что он ответил в том же тоне и на том же наречии; затем, помахав рукой Эдуарду, она продолжала свой путь и вскоре исчезла в кустах, хотя долго еще раздавалась звонкая песня, которой она увеселяла свою одинокую прогулку.
Они снова вошли в пещеру и сели в лодку. Горец оттолкнул ее и, воспользовавшись утренним ветерком, поднял довольно неуклюжий парус, в то время как Эван взялся за руль. Лодку он повел, как показалось Уэверли, не к тому месту, откуда они накануне прибыли, а несколько выше. В то время как они скользили по гладкой поверхности озера, Эван начал разговор с панегирика Алисе, которая была, по его выражению, ловкая и искусная и, в довершение, танцевала стратспей(*) лучше, чем кто-либо во всей округе, Эдуард присоединился к этим похвалам, насколько мог уловить их смысл, но не удержался от сожаления, что она обречена на такую опасную и безотрадную жизнь.
— Ну, а на этот счет, — сказал Эван, — вот что я вам скажу: нет такой вещи во всем Пертшире, которой бы отец не достал ей, если бы она только попросила. Разве уж только что-нибудь слишком горячее или слишком тяжелое.
— Но быть дочерью скотокрада, обыкновенного вора!
— Обыкновенного вора! Как бы не так! Доналд Бин Лин никогда за свою жизнь не подымал меньше гурта.
— Так вы считаете его необыкновенным вором?
— Нет, вор — тот, кто крадет корову у бедной вдовы или бычка у крестьянина, а того, кто угоняет стадо у помещика-сассенаха,[101] я называю джентльменом-гуртовщиком, А кроме того, для гайлэндца нет ничего зазорного забрать у сассенаха дерево из его леса, лосося из его реки, оленя с его горы или корову с его долины.
— Но чем может кончиться дело, если его поймают на месте преступления?
— Конечно, он умрет за закон, как умирали и другие не хуже его.
— Умрет за закон?
— Ну да, из-за закона или по закону; вздернут его на добрую виселицу в Крифе, где умер его отец, где умер его дед и где ему, надеюсь, тоже доведется умереть, если только его раньше не застрелят или не зарубят во время набега.
— И вы надеетесь на такую смерть для вашего друга, Эван?
— Ну конечно. А что, вы хотели бы, чтобы я желал ему околеть на охапке мокрой соломы в этой его пещере, как какой-нибудь паршивой собаке?
— Но что тогда будет с Алисой?
— Уж если такое случится, она больше не нужна будет своему отцу, и я не вижу, почему бы мне тогда на ней не жениться.
— Молодец! — воскликнул Эдуард. — Но пока что, Эван, я хотел бы знать, что ваш тесть (то есть будущий тесть, если ему посчастливится быть повешенным) сделал с бароновыми коровами?
— О, — ответил Эван, — они уже плелись перед вашим слугой и Алланом Кеннеди нынче утром, прежде чем солнце успело выглянуть из-за Бен-Лоэрса, а теперь они, вероятно, уже миновали Бэлли-Бруфский проход и идут себе к тулли-веоланским загонам, все, кроме двух, которых, по несчастью, прирезали до того, как я добрался до Уаймх ан Ри.
— А куда мы плывем, Эван, осмелюсь спросить?
— А куда нам ехать, как не в собственный дом нашего лэрда Гленнакуойха? Неужто вы думаете побывать на его землях и не зайти к нему? Это может стоить жизни.
— А далеко нам до Гленнакуойха?
— Да какие-нибудь пять миль. И Вих Иан Вор выйдет нас встречать.
Примерно через полчаса они добрались до верхнего края озера. Высадив Уэверли, оба горца отвели лодку в небольшую бухточку и совершенно укрыли ее среди тростников и касатиков. Весла они спрятали в другом месте, очевидно предназначая и то и другое для Доналда Бин Лина, когда какое-нибудь дело заведет его в это место.
Путники шли некоторое время прелестной долиной, по которой пробивался к озеру ручеек. Они не прошли и нескольких минут, как Уэверли снова принялся расспрашивать о хозяине пещеры:
— И что, он так всегда и живет в этом подземелье?
— Как бы не так! Никто на свете не скажет, где он иной раз скрывается. Во всем краю нет такого укромного уголка, дыры или щели, которую бы он не знал как свои пять пальцев.
— А кроме вашего господина кто-нибудь еще дает ему приют?
— Моего господина? Мой господин на небесах,— высокомерно ответил Эван, а затем, сразу же перейдя на свой обычный вежливый тон: — но вы имеете в виду вождя; нет, он Доналда у себя не укрывает и вообще не укрывает таких, как он; он только (тут Эван улыбнулся) позволяет им пользоваться лесом и водой.
— Не очень-то большое благодеяние. Этого добра здесь вдоволь.
— Э, да вы не смекнули, о чем идет речь. Когда я говорю: «лесом и водой», я разумею: «сушей и озерами». И, сдается мне, круто бы пришлось Доналду, если бы лэрд явился за ним с шестью десятками людей и обшарил бы вон тот Кейлихэтский лес, а еще сорок других во главе со мной или другим каким молодцом двинулись на лодках к его пещере.
— Ну, а если бы сильный отряд вышел за ним с Равнины, неужели ваш начальник не защитил бы его?
— И пальцем о палец не ударил бы для него, если бы они пришли по закону.
— А что ж тогда осталось бы делать Доналду?
— Ему пришлось бы утекать и, возможно, перебраться через горы в Леттер Скривн.
— Ну, а если бы и там стали за ним охотиться?
— Ручаюсь, он отправился бы к двоюродному брату в Раннох.
— А что, если бы добрались и до Ранноха?
— Это, — ответил Эван, — уж совсем невероятно. И, сказать вам правду, ни один житель Нижней Шотландии не проберется дальше ружейного выстрела от Бэлли-Бруфа, если его не будут поддерживать сидиер дху.
— Что это за люди?
— Сидиер дху? Это черные солдаты. Их набрали в свое время и разбили на отряды, чтобы в горах был закон и порядок. Вих Иан Вор командовал одним из таких отрядов в течение пяти лет, а я там тоже служил сержантом. Их зовут сидиер дху потому, что они носят темные тартаны, а ваших людей — людей короля Гeopra — сидиер рой, или красными солдатами.
— Но ведь если вы были на жалованье у короля Георга, Эван, вы же были его солдатами?
— Верно. Но об этом вы лучше спросите Вих Иан Вора; мы за его короля — вот и все, а какой это там король, нам дела мало. Но сейчас никто не может сказать, что мы люди короля Георга: мы целый год не видели его жалованья.
Против последнего довода нечего было возразить, и Эдуард не стал пытаться. Он предпочел снова завести разговор о Доналде Бин Лине.
— Скажите, Доналд ограничивается скотом или он подымает, как вы выражаетесь, и что-нибудь другое, что ему попадается под руку?
— По правде говоря, он не очень разборчив. Забирает все, но больше любит скот, коней или живых христиан. С овцами ему мука, больно медленно идут, а домашний скарб тяжело тащить, и не так-то его легко сбыть в наших краях.
— А разве он уводит мужчин и женщин?
— Еще бы! Разве вы не слышали, что он рассказывал о пертском судье? Этому молодцу пришлось выложить пятьсот марок за то, чтобы снова попасть на юг от Бэлли-Бруфа. А раз Доналд выкинул здоровую штуку. В Мирнской лощине должны были сыграть веселую свадьбу леди Крэмфизер (она была вдовой прежнего лэрда и не так молода, как прежде), и молодого Гиллиуокита, который, как настоящий джентльмен, просадил свое родовое имение на петушиных драках, боях быков, конских скачках и тому подобном. Ну, Доналд Бин Лин, сообразив, что на жениха есть спрос, и желая поживиться денежками, ловко похитил Гиллиуокита, когда тот возвращался домой, подремывая на своей лошади (он, очевидно, хватил лишнего), и с помощью своих слуг увлек его с быстротой молнии в лес, так что, когда жених проснулся, он увидел себя в Королевской пещере. И здорово же пришлось похлопотать, чтобы его выкупить! Доналд не скинул и фартинга(*) с тысячи фунтов.
— Вот черт!
— Шотландских фунтов, не бойтесь. А невесте нипочем не наскрести бы этих денег, заложи она даже все свои тряпки; и она пошла жаловаться к коменданту Стерлингского замка и к майору Черной стражи, и комендант сказал, что это слишком далеко на север, а майор — что он своих людей распустил по домам на уборку хлеба и до конца работ отзывать их не будет, что бы там со всеми Крэмфизерами на свете ни стряслось, не говоря уже о Мирнее, потому что от этого краю может быть ущерб. А тем временем Гиллиуокит возьми да и заболей оспой. И не нашлось ни одного доктора ни в Перте, ни в Стерлинге, который согласился бы полечить беднягу; и я их понимаю: дело в том, что Доналда когда-то чуть не уморил какой-то парижский доктор, и он поклялся, что утопит в озере первого, который ему попадется под руку по сю сторону Бэлли-Бруфа. Однако несколько старух, которые оказались под рукой у Доналда, так хорошо выходили Гиллиуокита, что он на вольном воздухе да на молочной сыворотке поправился в пещере лучше, чем если бы лежал на кровати под занавесками в какой-нибудь комнате со стеклянными окнами и его поили красным вином и кормили белым мясом. А Доналду так это все опротивело, что, как только жених поправился и окреп, он отправил его домой без выкупа и заявил, что удовольствуется всем, что бы ему ни послали, за все неприятности и хлопоты, которых Гиллиуокит доставил ему прямо в немыслимой степени. Сейчас я вам точно не скажу, как они договорились, но они остались так довольны друг другом, что Доналда даже пригласили на свадьбу, и он танцевал там в своих клетчатых гайлэндских штанах, и говорят, что никогда столько серебра не звенело в его кошельке ни раньше, ни после. И в довершение всего Гиллиуокит заявил, что какие бы сильные улики ни были против Доналда, если ему посчастливится быть присяжным у него на суде, он никогда не признает его виновным, если только Доналд не провинится в злонамеренном поджоге или предательском убийстве.
Такими безыскусственными речами, перескакивая с одной темы на другую, Эван Дху продолжал пояснять тогдашнее положение вещей в горах Шотландии, доставляя этим, возможно, больше удовольствия Уэверли, чем нашим читателям. В конце концов, находившись по горам и долам, по мху и вереску, Эдуард, хотя и привычный к щедрости, с которой шотландцы измеряют расстояния, начал думать, что пять миль по счету Эвана надо, пожалуй, удвоить. На его замечание, что шотландцы очень щедро отмеривают свою землю, но зато деньги у них больно мелки, Эван не полез за словом в карман и ответил старинной поговоркой:
— Пусть дьявол заберет тех, кто мерит вино самой маленькой пинтой.[102]
В этот момент раздался ружейный выстрел, и в дальнем конце узкой долины показался охотник со слугой и собаками.
— Тише, — сказал Дугалд Махони, — это начальник.
— Нет, не он, — решительно возразил Эван, — неужели ты думаешь, что он вышел бы встречать сассенахского джентльмена в таком виде?
Но когда они подошли поближе, он сказал обиженным тоном:
— Однако это он, ничего не окажешь; и без хвоста — с ним живой души нет, кроме Каллюма Бега.
И действительно, Фёргюс Мак Ивор, о котором француз, как и о многих, впрочем, гайлэндцах, сказал бы, qu’il connait bien ses gens,[103] и не подумал возвеличивать себя в глазах богатого молодого англичанина, появившись со свитой праздных горцев, совершенно не соответствующей обстановке. Он отлично понимал, что такие ненужные спутники не только не внушат к нему уважения, но покажутся Эдуарду смешными; и хотя немногие так ревниво, как он, относились к феодальным правам и прерогативам вождя, именно по этой причине он весьма осторожно прибегал к внешнему проявлению своего величия, приберегая его для тех случаев, когда оно действительно могло импонировать. Если бы ему пришлось выйти навстречу к такому же лэрду, он, наверно, окружил бы себя всей той свитой, о которой с таким благоговением говорил Эван, но навстречу Уэверли он решил выйти лишь с одним спутником: очень миловидный гайлэндский мальчик нес его охотничью сумку и палаш, с которым он редко расставался.
При встрече с Фёргюсом Уэверли был поражен совершенно особенным изяществом и достоинством фигуры вождя. Он был выше среднего роста и прекрасно сложен. Национальный костюм, который он носил без каких-либо украшений, обрисовывал его фигуру самым выгодным образом. На нем были трюзы, или облегающие ногу штаны, из клетчатого красного с белым тартана, во всем же остальном его одежда в точности соответствовала одежде Эвана, но вооружен он был только кинжалом с богато украшенной серебряной рукоятью. Как мы уже говорили, палаш свой он дал нести пажу, а ружье, которое держал в руках, предназначалось, видимо, только для охоты. За время прогулки он успел убить нескольких молодых уток, потому что, хотя запрет охотиться до определенного срока был в те годы еще неизвестен, стрелять куропаток в это время года было еще рано. По наружности он решительно походил на шотландца, со всеми особенностями северного типа, однако без его резких и преувеличенных черт, так что в любой стране признали бы, что он очень хорош собой. Воинственный вид его шапочки, в которую было воткнуто в качестве знака различия одно-единственное орлиное перо, подчеркивал мужественность его головы, украшенной вдобавок густыми черными кудрями, гораздо более естественными и изящными, чем те, которые выставляются для продажи в витринах парикмахеров на Бонд-стрит.
Открытое и приветливое выражение усугубляло благоприятное впечатление от этой красивой и полной достоинства наружности. Однако зоркий физиономист со второго взгляда вынес бы менее благоприятное впечатление. Брови и верхняя губа говорили о том, что этот человек привык повелевать и ставить себя выше других. Даже обращение его, пусть открытое, искреннее и непринужденное, указывало на сознание собственной важности. При малейшем противоречии или даже случайном раздражении в глазах его загорался хоть и мимолетный, но зловещий огонь, обличая вспыльчивый, надменный и мстительный характер, не менее опасный от того, что обладатель всех этих свойств умел себя сдерживать. Короче говоря, наружность вождя напоминала безоблачный летний день, по каким-то неуловимым признакам предвещающий гром и молнию до наступления ночи.
Но эти менее благоприятные наблюдения Эдуарду не удалось еще сделать в первый день их знакомства. Вождь принял его как друга барона Брэдуордина со всевозможными изъявлениями доброжелательства и благодарности за посещение, лишь немного попеняв ему за непривлекательное убежище, избранное им накануне. Он немедленно вступил с ним в оживленную беседу о хозяйстве Доналда Бина, но ни единым словом не намекнул на его разбойничьи наклонности или на непосредственную причину путешествия Уэверли. А раз вождь не коснулся этой темы, и наш герой также решил от нее воздержаться. Так, весело беседуя, они шли к замку Гленнакуойх, в то время как Эван, почтительно перешедший в арьергард, замыкал шествие вместе с Каллюмом Бегом и Дугалдом Махони.
Мы воспользуемся этим обстоятельством, чтобы сообщить читателю кое-какие сведения о личности и прошлой жизни Фёргюса Мак-Ивора, которые Эдуард узнал лишь после того, как он стал его другом. Их встрече, хоть и происшедшей по самому случайному поводу, суждено было в течение длительного периода оказать глубочайшее влияние на нравственный облик, действия и стремления нашего героя. Но, поскольку эта тема весьма важная, надо будет посвятить ей начало новой главы.
Глава XIX ВОЖДЬ И ЕГО ЗАМОК
Остроумный лиценциат Франсиско де Убеда в своей повести «La picara Justina Diez»[104] — одной из замечательнейших испанских книг — начинает с того, что жалуется на волосок, попавший в его перо, и тотчас принимается с большим красноречием, нежели здравым смыслом, по-дружески попрекать это полезное орудие тем, что оно происходит от гуся, который по природе своей непостоянен, обитает с одинаковым удобством в трех стихиях — в воде, на земле и в воздухе — и, разумеется, «ничему не верен». Позволь заявить тебе, любезный читатель, что в данном вопросе я совершенно расхожусь с Франсиско де Убеда и наиболее ценным свойством своего пера почитаю то, что оно может быстро переходить от серьезного к веселому, от описаний и диалога — к повествованию и характеристикам. Так что, если ему не присущи иные качества гуся, на котором оно выросло, кроме изменчивости, я поистине буду весьма доволен, и полагаю, мой достойный друг, что и ты также не будешь иметь оснований для недовольства. Итак, от болтовни гайлэндских челядинцев я перехожу к биографии их хозяина. Это важная материя, и поэтому, как Догберри,(*) мы не должны пожалеть на нее ума.
Лет за триста до нашего рассказа предок Фёргюса Мак-Ивора заявил претензию на то, чтобы его признали вождем многочисленного и могущественного клана, к которому он принадлежал. Называть этот клан здесь нет необходимости. У него был соперник, который одержал над ним верх, потому ли, что имел больше прав, или, может быть, попросту из-за того, что на его стороне было больше сил. Подобно второму Энею,(*) этот неудачливый соперник вынужден был со своими сторонниками отправиться на юг в поисках новых земель. Состояние, в котором пребывали в это время пертширские горные области, благоприятствовало его намерениям. Как раз в этих местах один могущественный барон изменил своему государю. Иан — ибо таково было имя нашего искателя приключений — присоединился к отряду, высланному королем, чтобы покарать преступника, и сумел оказать столь важные услуги, что ему было пожаловано право на владение землями, на которых поселился сначала он, а затем обитали его потомки. Он принял участие в походе своего монарха на плодородные области Англии и так успешно использовал свое свободное время на взыскание податей с крестьян Нортумберленда и Дургама, что после своего возвращения смог построить каменную башню, или крепостцу, вызывавшую такое восхищение среди его вассалов и соседей, что имя его, бывшее до этого Иан Мак-Ивор, то есть Иоанн, сын Ивора, было потом прославлено в песнях и генеалогии высоким титулом Иана нан Чейстела, или Иоанна с Башни. Потомки этого достойного мужа так гордились им, что верховный вождь клана всегда носил родовое имя Вих Иан Вор, то есть сын Великого Джона, в то время как весь его клан, в отличие от клана, от которого он откололся, назывался Слиохд нан Ивор — племя Ивора.
Отец Фёргюса, десятый потомок по прямой линии Иоанна с Башни, телом и душой предался восстанию 1715 года и был вынужден бежать во Францию, после того как попытка восстановить династию Стюартов потерпела неудачу. Ему посчастливилось более других беглецов: во Франции он был принят на службу в армию и женился на знатной француженке, от которой у него было двое детей — Фёргюс и его сестра Флора. Шотландское имение его конфисковали и назначили в продажу с публичных торгов, но оно было выкуплено за небольшую сумму на имя молодого владельца, который после этого и поселился в своей вотчине. Вскоре заметили, что этот юноша отличается исключительно острым умом, пылким и честолюбивым характером, причем его честолюбие, по мере того как он знакомился с состоянием страны, постепенно приобретало странные и особые свойства,, возможные лишь шестьдесят лет назад.
Если бы Фёргюс Мак-Ивор родился на шестьдесят лет раньше, он, по всей вероятности, не обладал бы своими теперешними манерами и знанием света, а родись он на шестьдесят лет позднее, его честолюбие и жажда власти не имели бы той пищи, которую ему давало его настоящее положение. В своем небольшом кругу он был столь же совершенным политиком, как сам Каструччо Каструкани.(*) Он с большим рвением принялся гасить все распри и раздоры, зачастую возникавшие между соседними кланами, так что они нередко обращались к нему как к третейскому судье. Свою патриархальную власть он усиливал всеми доступными способами и любыми средствами старался поддерживать то нехитрое, но широкое хлебосольство, которое почиталось самым драгоценным качеством в предводителе клана. По той же причине он наводнил свое поместье арендаторами, людьми, без сомнения, выносливыми и боеспособными, но которых было слишком много, чтобы их могли прокормить его земли; он поддерживал и многих авантюристов из материнского клана, бежавших от более богатого, но менее воинственного вождя для того, чтобы присягнуть Фёргюсу Мак-Ивору. Были и другие, не имевшие даже и этого предлога, которые тем не менее принимались в его вассалы, в чем не отказывали тому, кто, как Пойнс,(*) мог работать руками и готов был носить имя Мак-Ивора.
В этом воинстве он смог навести достаточный порядок с того момента, как был назначен командиром одного из независимых отрядов, набранных правительством для умиротворения горной Шотландии. На этом посту он действовал энергично и смело и водворил полное спокойствие во вверенной ему округе. Всех своих вассалов он обязывал по очереди служить некоторое время в этом отряде, что дало им известное представление о военной дисциплине. В своих походах против разбойников он, по общему мнению, использовал до последних пределов ту свободу действий, которая, покуда гражданские законы не успели проникнуть в горы, была предоставлена военным отрядам, призванным поддерживать эту законность. Он, например, проявлял большую и подозрительную мягкость по отношению к тем грабителям, которые по его приказанию возвращали награбленное, а лично ему изъявляли покорность. Тех же, кто дерзал не обращать внимания на его приказы или увещания, он беспощадно преследовал, ловил и предавал правосудию. Если же какие-либо блюстители порядка, военные или гражданские, осмеливались преследовать воров и мародеров на его землях, не испросив предварительно его согласия и одобрения, они могли наперед рассчитывать на значительную неудачу или поражение. В этих случаях Мак-Ивор первый выражал свое участие и, ласково пожурив неудачника за необдуманную поспешность, неизменно горько жаловался на беззаконие, царившее в стране. Впрочем, эти жалобы не избавили его от подозрений, и дело было представлено правительству в таком свете, что вождя отрешили от должности командира.
Что бы Фёргюс Мак-Ивор ни пережил при этом, он не позволил себе выказать ни малейшего недовольства. Вскоре вся округа испытала на себе все неприятные последствия его опалы. Доналд Бин Лин и другие подобные ему, совершавшие до сих пор набеги исключительно на другие края, прочно осели в этой многострадальной пограничной области. Налеты их почти никогда не встречали сопротивления, так как жертвами их были равнинные помещики, которые как сторонники Стюартов лишены были права держать оружие. Это вынудило многих из них вступить в переговоры с Мак-Ивором и платить ему дань, что не только ставило его в положение их защитника и придавало весьма значительный вес в их советах, но также доставляло средства для поддержания феодального гостеприимства, которое без подобных выплат пришлось бы значительно сократить.
Действуя таким образом, Фёргюс имел в виду и кое-что другое. Он стремился не только быть великим человеком в собственной округе и деспотически управлять своим небольшим кланом: с малых лет он отдал все свои силы служению изгнанной династии и убедил себя, что возвращение британской короны Стюартам — дело ближайшего будущего и что тем, кто будет помогать им в этом деле, выпадут великие почести и слава. Вот для чего он старался сплотить горцев между собой и умножал до предела собственные силы, чтобы в первый же благоприятный момент быть готовым к восстанию. С этой же целью он добился расположения соседних помещиков с Равнины, готовых постоять за правое дело; по той же причине, неосторожно поссорившись с мистером Брэдуордином, который, несмотря на свои чудачества, был весьма уважаем в округе, он воспользовался набегом Доналда Бин Лина, чтобы таким образом восстановить прежние добрые отношения. Некоторые даже подозревали, что все это предприятие было подсказано Доналду нарочно для того, чтобы открыть путь к примирению. Если это было действительно так, барону эта интрига обошлась в две добрых дойных коровы. За все эти старания в их пользу дом Стюартов отвечал ему значительным доверием, посылкой время от времени некоторого количества луидоров и изобилием обещаний. Фёргюсу была как-то даже прислана грамота на пергаменте, снабженная огромной сургучной печатью и долженствовавшая изобразить собою патент на графское достоинство, дарованный не кем иным, как Иаковом, третьим королем Англии и восьмым королем Шотландии, своему верному, надежному и многолюбезному Фёргюсу Мак-Ивору из Гленнакуойха в графстве Перт королевства Шотландского.
Ослепленный миражем этой графской короны, Фёргюс изо всех сил принялся вербовать себе сторонников и тайно готовить заговоры, столь характерные для этого многострадального времени. Подобно всем активным политическим деятелям, он вскоре примирил свою совесть с некоторыми поступками в пользу своей партии, возмутившими бы его честь и гордость, если бы его единственной целью были собственные интересы. Итак, заглянув в душу этого смелого, честолюбивого и страстного, но лукавого и дипломатичного политика, мы возобновим прерванную нить нашего повествования.
Тем временем хозяин и гость достигли усадьбы Гленнакуойх, где, кроме замка Иана нан Чейстела — неуклюжей высокой квадратной башни, — был еще и двухэтажный жилой дом, построенный прадедом Фёргюса после возвращения его из памятной западным графствам экспедиции, известной под названием «Горского нашествия». Вероятно, этот крестовый поход против эрширских вигов и сторонников Ковенанта оказался для тогдашнего Вих Иан Вора столь же прибыльным, как и для его предшественника опустошение Нортумберленда. Об этом говорил второй памятник архитектуры, оставленный потомству как свидетельство его величия.
Вокруг дома, стоявшего на пригорке посреди узкой горной долины, не замечалось той заботы об удобствах, а тем паче об украшениях, которые характерны для жилищ помещиков. Два или три загона, поделенные стенками, сложенными из сухого камня без раствора, были единственной частью поместья, обнесенной какой-либо оградой, а узкие полоски ровной земли, расположенные у берега речки и покрытые редким ячменем, подвергались постоянному нападению со стороны диких пони и черных коров, пасшихся на окрестных холмах. Наступления на эти посевы всякий раз отражались громкими, бестолковыми и невыносимыми для слуха воплями полудюжины горцев-пастухов, которые носились по полю как сумасшедшие и улюлюканьем побуждали полуиздохших от голода собак спасать урожай.
Вверх по долине, на некотором расстоянии от замка, виднелась рощица чахлых, низкорослых берез; высокие, поросшие вереском горы не радовали глаз разнообразием, так что вся картина казалась скорее дикой и безотрадной, нежели гордой и величественной в своем безлюдье.
Однако, каким бы ни было это поместье, ни один из потомков Иана нан Чейстела не променял бы его ни на Стоу,(*) ни на Бленхейм.
Впрочем, у ворот замка путников ожидало зрелище, которое, возможно, доставило бы первому владельцу Бленхейма(*) больше удовольствия, чем самый красивый вид в имении, дарованном ему признательным отечеством. На площадке стояло около сотни вооруженных горцев в национальных костюмах. Увидев их, хозяин небрежно извинился перед гостем и сказал:
— Я совершенно забыл, что вызвал нескольких представителей моего клана; мне хотелось проверить, готовы ли они на защиту округа и способны ли предупредить неприятные происшествия, подобные тому, которое, к моему огорчению, случилось с бароном Брэдуордином. Прежде чем я распущу их, возможно вам будет угодно, капитан Уэверли, посмотреть, как они проделывают различные упражнения.
Эдуард согласился, и отряд ловко и точно произвел несколько обычных военных эволюций. Затем они стреляли поодиночке, проявив при этом необычайную сноровку в обращении с пистолетом и ружьем. Стреляли они стоя, сидя, с колена или лежа, в зависимости от команды начальника, и всякий раз попадали в мишень. Затем они выстроились попарно для фехтования на палашах и, доказав свою ловкость и мастерство в одиночных схватках, разбились напоследок на два отряда, подражая стычке, отдельные фазы которой — построение, бегство, преследование и все течение упорного боя — изображались под звуки большой военной волынки.
По знаку, поданному начальником, схватка прекратилась. После этого были показаны соревнования в беге, борьбе, прыжках, метании железного бруса и других телесных упражнениях, в которых эта феодальная милиция выказала невероятную ловкость, силу и проворство и полностью оправдала цель, преследуемую их начальником, а именно, внушить Уэверли немалое уважение к их воинским достоинствам и к власти того, кому достаточно было кивнуть, чтобы приказание его было выполнено.
— А сколько таких молодцов имеют счастье называть вас своим вождем?—спросил Уэверли.
— За правое дело и под начальством любимого вождя род Ивора редко выступал в поход численностью меньше пятисот палашей, — ответил Фёргюс. — Но вы прекрасно знаете, что закон о разоружении, принятый около двадцати лет тому назад, мешает им находиться в той боевой готовности, в которой они пребывали в прежние времена. Под оружием я содержу только ту часть клана, которая может защитить как мое имущество, так и имущество моих друзей, когда страну мутят такие люди, как тот, у которого вы провели прошлую ночь, и раз правительство лишило нас иных средств защиты, оно должно смотреть сквозь пальцы на то, что мы защищаем себя сами.
— Но вашими силами вы могли бы быстро уничтожить или усмирить такие шайки, как шайка Доналда Бин Лина.
— Да, без сомнения, но наградой мне был бы приказ выдать генералу Блекни в Стерлинге те немногие палаши, которые нам оставили. Поэтому действовать так, сдается мне, было бы неполитично. Но пойдемте, капитан, звуки волынок возвещают, что обед готов. Не откажите мне в чести проводить вас. в мое неприхотливое жилище.
Глава XX ПИР У ГОРЦЕВ
Прежде чем провести Уэверли в пиршественную залу, ему, по патриархальному обычаю, предложили омыть ноги, что после знойного дня и болот, по которым ему приходилось ходить, было в высшей степени приятно. Правда, при этом он не был так роскошно принят, как в свое время были встречены героические странники «Одиссеи»; обязанности омывания и отирания выполнялись не прелестной девой,
Что тело разотрет и маслом умастит,а прокопченной и высохшей старухой, которая была не слишком польщена возложенной на нее обязанностью и ворчала сквозь зубы: «Стада наших отцов паслись не вместе, чтобы, я оказывала вам эту услугу». Впрочем, небольшое вознаграждение вполне примирило эту древнюю служанку с тем, что она считала для себя унизительным, и когда Уэверли направился в столовую, она благословила его гэльской поговоркой: «Щедрая рука да наполнится свыше меры».
Зал, в котором был приготовлен пир, занимал весь нижний этаж первоначальной постройки Иана нан Чейстела; во всю его длину тянулся огромный дубовый стол. Обстановка трапезы была проста, даже до грубости, а общество многочисленно, даже до тесноты. Во главе стола сидел сам хозяин с Эдуардом и двумя или тремя гайлэндскими гостями — горцами из соседних кланов; далее помещались старшины его собственного клана; следующие места занимали уодсетеры(*) и крупные арендаторы; ниже их сидели их сыновья, племянники и молочные братья; затем, в порядке должностей, различная челядь и, наконец, на последнем месте — фермеры, возделывавшие землю собственными руками. Но и за пределами этой длинной перспективы, через широко распахнутую двустворчатую дверь, Эдуард видел на лужайке множество горцев, занимавших еще более низкое положение, но считавшихся тем не менее гостями и имевших право как лицезреть своего хозяина, так и вкушать яства с его стола. В отдалении, за крайней чертой пиршества, виднелись еще другие то появлявшиеся, то исчезавшие фигуры: женщины; оборванные мальчишки и девчонки; старые и молодые нищие; крупные гончие, терьеры, пойнтеры и простые дворняжки — причем все они принимали какое-то прямое или косвенное участие в основном действии.
При таком, казалось бы, неограниченном хлебосольстве соблюдалась, однако, своеобразная экономия. Некоторые усилия были потрачены на приготовление блюд из рыбы, дичи и т. д., поставленных на верхнем конце стола, непосредственно перед глазами гостя. Немного ниже на блюдах уже лежали огромные неуклюжие куски баранины и говядины — угощение, сильно напоминавшее, если не считать отсутствия свинины, ненавистной горцам, грубые пиры женихов Пенелопы.(*) Но центральным блюдом был зажаренный целиком годовалый барашек, называемый «урожайной овцой», который был водружен на все четыре ноги и держал во рту пучок петрушки. Приготовлен он был в этом виде, вероятно, для того, чтобы повар, гордившийся более изобилием, нежели изяществом стола своего хозяина, мог удовлетворить собственное тщеславие. Бока этого бедного животного немедленно подверглись яростным атакам со стороны гостей, которые вонзили в них свои кинжалы и ножи, находившиеся обычно в тех же ножнах, что и кинжалы, так что вскоре жаркое явило собой самую жалостную картину разрушения. На одну ступень ниже еда казалась еще более грубой, хотя и достаточно обильной. Сыны Ивора, пировавшие на вольном воздухе, угощались похлебкой, луком, сыром и остатками пиршества.
Напитки подавались в том же изобилии и с тем же разбором. Среди непосредственных соседей хозяина ходили бутылки с превосходным бордоским и шампанским, между тем как виски в чистом или разбавленном виде вместе с крепким пивом утоляло жажду тех, кто сидел ближе к нижнему концу. Впрочем, эти различия в распределении напитков не вызывали, по-видимому, никаких обид. Каждый из присутствующих понимал, что в своих вкусах он должен считаться с местом, которое он занимает за столом: так, арендаторы со своими подчиненными неизменно заявляли, что вино слишком холодит им желудок, и пили, как будто по собственному выбору, тот напиток, который полагался им из соображений экономии. Волынщики в количестве трех извлекали в течение всего обеда визгливые и очень громкие воинственные звуки из своих инструментов, что вместе с эхом, отдававшимся от сводчатых потолков, и резкими звуками кельтского языка создавало такое вавилонское столпотворение, что Уэверли стал бояться за свои уши. Мак-Ивор, разумеется, принес извинение за хаос, связанный с таким многолюдным приемом, и, в качестве смягчающего обстоятельства, сослался на свое положение, при котором неограниченное хлебосольство являлось первейшим долгом.
— Эти дюжие лентяи, мои соотчичи, — сказал он, — считают, что я затем только и владею своим имением, чтобы их содержать, и я должен добывать им говядину и пиво, в то время как эти плуты не хотят ничего делать, кроме как фехтовать на палашах, стрелять в цель да бродить по горам, охотясь и поуживая рыбу, или еще пьянствовать да волочиться за окрестными девками. Но что поделаешь, капитан Уэверли? Всякий ведет себя так, как положено его породе, будь то сокол или горный шотландец.
Ответил Эдуард так, как от него и ожидали: он поздравил Ивора со столь храбрыми и преданными вассалами.
— Да, пожалуй, — ответил предводитель, — если бы я вздумал, как мой отец, пускаться в предприятия, где рискуешь получить удар по голове или два по шее, эти молодцы, полагаю, за меня бы постояли. Но кто думает об этом теперь, когда повсюду ходит поговорка: «Лучше старуха с кошельком, чем трое молодцов с мечом»? Затем, обратившись ко всему обществу, он предложил выпить за здоровье капитана Уэверли, достойного друга его любезного соседа и союзника барона Брэдуордина.
— Добро пожаловать, — сказал один из старшин, — если он прибыл от Козмо Комина Брэдуордина.
— Не согласен, — сказал другой старик, по-видимому не собиравшийся поддержать тост, — не согласен. Пока останется хоть один зеленый лист в лесу, будет и обман в душе у всякого Комина.
— Барон Брэдуордин — это сама честь, — вставил третий старик, — и гость, прибывший сюда от него, должен быть желанным, хотя бы он пришел с кровью на руках, если только это не кровь племени Ивора.
Старик, который так и не отпил из своего кубка, ответил:
— Достаточно было крови племени Ивора на руках Брэдуордина.
— Эх, Бэлленкейрох, — ответил первый, — ты больше думаешь о вспышке карабина на мызе в Тулли-Веолане, чем о блеске меча, который сражался за справедливое дело под Престоном.
— Еще бы, — ответил Бэлленкейрох, — ведь вспышка ружья стоила мне белокурого сына, а блеск меча лишь очень мало послужил королю Иакову.
Фёргюс в двух словах объяснил по-французски Уэверли, что за семь лет до этого, во время стычки близ Тулли-Веолана, барон застрелил сына этого старика, а затем Мак-Ивор поспешил рассеять предубеждение Бэлленкейроха, сообщив ему, что Уэверли — англичанин, ни родством, ни свойством не связанный с домом Брэдуординов, и лишь тогда старик поднял свой не тронутый дотоле кубок и вежливо выпил за здоровье Эдуарда. Последний ответил тем же, после чего хозяин подал знак, чтобы музыка прекратилась, и громко произнес:
— Где же спрятана песня, друзья мои, что Мак-Мёррух не может ее найти?
Мак-Мёррух, фамильный бард уже преклонных лет, понял Фёргюса с полуслова. Тихим голосом и произнося скороговоркой слова, он запел бесконечные кельтские стихи, принятые слушателями со всеми признаками восторга. По мере того как лилась его декламация, он, казалось, все более воодушевлялся. Сначала он говорил, устремив свой взгляд в землю; теперь он обводил глазами гостей, как будто прося, а то и требуя внимания, и голос его поднялся до диких и страстных нот, сопровождаемых соответственной жестикуляцией. Эдуарду, который следил за ним с большим интересом, показалось, что он перечисляет большое количество собственных имен, оплакивает мертвых, обращается к отсутствующим, увещает, умоляет и ободряет слушателей. Уэверли послышалось даже собственное имя, и он был убежден, что не ошибся, так как все взгляды в это мгновение устремились на него. Воодушевление поэта, видимо, передавалось аудитории. Дикие загорелые лица приняли более суровое и энергичное выражение; все склонились вперед к сказителю, многие повскакали с мест и в исступлении размахивали руками, а некоторые даже схватились за мечи. Когда песня закончилась, наступило глубокое молчание; в это время певец и слушатели немного успокоили свои возбужденные чувства и пришли в обычное состояние.
Хозяин, который в течение всей этой сцены, по-видимому, больше интересовался чувствами, вызванными песней, нежели проникался общим энтузиазмом, налил бордоским стоявшую перед ним небольшую- серебряную чашу.
— Передай ее, — сказал он слуге, — Мак-Мёрруху нан Фонну (то есть певцу), и, когда он выпьет сок, пусть хранит на память о Вих Йан Воре оболочку плода.
Дар был принят Мак-Мёррухом с глубокой признательностью; он выпил вино, поцеловал чашу и благоговейно завернул ее в складки пледа на своей груди. Но вот он снова запел. Это была, как верно заключил Уэверли, импровизация, выражавшая наплыв благодарных чувств, охвативших его, и славословие предводителю. Эта песня была также встречена рукоплесканиями, но не произвела столь сильного впечатления, как первая. Было, впрочем, ясно, что клан очень одобрительно отнесся к щедрости своего вождя. Произнесено было множество традиционных здравиц на гэльском наречии, которые хозяин переводил своему гостю:
— За того, кто не отвернется ни от друга, ни от врага!
— За того, кто никогда не бросал товарища!
— Приют изгнаннику, из тирана — мешок костей!
— За молодцов в тартановых юбках!
— Горцы, плечо к плечу!
За ними последовали и другие, столь же энергичные пожелания.
Эдуард особенно любопытствовал узнать содержание той песни, которая вызвала столь бурные страсти у собравшихся, и спросил об этом хозяина.
— Я заметил, — ответил тот, — что вы уже три раза пропустили мимо себя бутылку, и хотел предложить вам пойти в комнаты моей сестры на чашку чая. Она сумеет объяснить вам все это много лучше, чем я. Хотя я не имею права стеснять людей своего клана в их пиршественных обычаях, но сам я отнюдь не сторонник излишеств в этом отношении и, — добавил он с улыбкой, — не держу у себя медведя, способного поглотить разум тех, кто мог бы применить его с пользой.
Эдуард охотно согласился, и хозяин, сказав несколько слов окружающим, встал из-за стола вместе с Уэверли. В то время как за ними закрывалась дверь, до Эдуарда донеслись дикие и буйные возгласы— это провозглашали тост за здоровье Вих Иан Вора, означавший удовлетворение его гостей и выражавший всю глубину их преданности своему вождю.
Глава XXI СЕСТРА ВОЖДЯ
Гостиная Флоры Мак-Ивор была обставлена самым простым и непритязательным образом, так как в Гленнакуойхе приходилось сокращать все расходы для того, чтобы поддерживать в полном блеске гостеприимство, столь необходимое для сохранения и увеличения количества приверженцев и вассалов Вих Иан Вора.
Эта бережливость не распространялась, однако, на одежду самой хозяйки, изящную и даже богатую, с большим вкусом сочетавшую парижские фасоны с более простыми модами горной Шотландии. Волосы ее, не обезображенные искусством парикмахера и ниспадавшие черными как смоль кольцами на шею, были охвачены тонким обручем, богато украшенным бриллиантами. Это была ее уступка горским предрассудкам, не допускавшим, чтобы женщина до замужества прикрывала чем-либо свои волосы.
Флора Мак-Ивор была настолько разительно похожа на своего брата Фёргюса, что они могли бы сыграть роли Виолы и Себастьяна(*) с тем же исключительным обаянием, которого, достигали в этих ролях миссис Генри Сиддонс и ее брат мистер Уильям Мерри.(*) У них была та же античная правильность профиля; те же темные глаза, ресницы и брови; тот же чистый цвет лица, с тою разницей, что брат от постоянного пребывания на воздухе сильно загорел, в то время как лицо Флоры отличалось девственной нежностью. Только правильные, суровые и несколько высокомерные черты Фёргюса приобретали у Флоры очаровательную мягкость. Даже интонации были у них одинаковые, хотя голос брата был ниже голоса сестры, и когда во время военных упражнений Фёргюс подавал команды своим подчиненным, звук его голоса напоминал Эдуарду любимый отрывок в описании Эметрия:
Чей глас гремел на расстоянье, Как громкий горн с серебряным звучаньем.А голос Флоры был тих и нежен — «ценное для женщины свойство», но когда ей попадалась тема, способная возбудить ее природное красноречие, он мог вселять благоговейный трепет и уверенность или покорять вкрадчивой убедительностью. Блеск карих глаз, которые у Фёргюса загорались нетерпеливым огнем даже тогда, когда на его пути попадались препятствия, на которые он не мог непосредственно воздействовать своей волей, приобретал у его сестры мягкую задумчивость. Во всем облике его сквозило стремление к славе, к власти, ко всему тому, что могло возвысить его над другими людьми; между тем как в выражении лица сестры можно было прочесть сознание собственного духовного превосходства и не зависть, а жалость к тем, кто старался еще более возвыситься. Чувства ее вполне соответствовали выражению ее лица. Воспитание с детских лет внушило ей, равно как и ее брату, безграничную преданность изгнанной династии Стюартов. Она считала, что долг брата, его клана и вообще всякого человека в Британии, невзирая ни на какой риск, способствовать той реставрации, на которую не переставали надеяться сторонники шевалье де Сен-Жоржа. Ради этой цели она была готова все сделать, все перенести, все принести в жертву. Но ее преданность отличалась от преданности ее брата не только своей фанатичностью, но и чистотой. Он был привычен к мелочным интригам и по необходимости вовлечен в сотни жалких столкновений чужих самолюбий. При этом он был от природы честолюбив, и соображения выгоды и карьеры, весьма легко переплетающиеся с политическими взглядами людей, если и не окрашивали его убеждений, то, во всяком случае, придавали им определенный оттенок. В минуту, когда он обнажил бы свой меч, трудно было бы решить, хочет ли он сделать Иакова Стюарта королем или Фёргюса Мак-Ивора — графом. В этом смешении чувств он не признавался даже себе самому, но тем не менее оно существовало, и притом в достаточно высокой степени.
В груди Флоры, напротив, преданность Стюартам горела чистым огнем, без примеси себялюбивого чувства; она скорее пошла бы на то, чтобы замаскировать честолюбивые или корыстные намерения религией, чем скрыть их под личиной взглядов, которые с малолетства ей было внушено считать патриотическими. Такие примеры преданности были нередки среди последователей несчастной династии Стюартов, и большинству моих читателей, верно, придет на память много знаменательных тому примеров. Но особое внимание, проявленное шевалье де Сен-Жоржем и его супругой к родителям Фёргюса и его сестры, а когда дети осиротели, и к ним самим, сделало их верность нерушимой. После смерти родителей Фёргюс некоторое время состоял пажом в почетной свите супруги претендента и заслужил ее особое расположение своей красотой и живостью характера. Эти милости распространились и на Флору; несколько лет она воспитывалась за счет принцессы в одном из лучших монастырей и покинула его лишь для того, чтобы вернуться к брату, с которым она провела почти два года. Как брат, так и сестра хранили глубокую и благодарную память о доброте принцессы.
Обрисовав преобладающую черту характера Флоры, об остальных я могу упомянуть уже более кратко. Она была прекрасно воспитана и приобрела изящные манеры, которых естественно ожидать от девушки, с детских лет находившейся в обществе принцессы; однако она не научилась еще заменять искренность чувств лоском вежливости. Когда она поселилась в уединении Гленнакуойха, она увидела, что возможность заниматься французской, английской и итальянской литературой будет представляться ей лишь редко, и, чтобы заполнить свободное время, она предалась изучению музыки и поэтических традиций гайлэндцев, причем испытывала истинное удовольствие от этих занятий, в которых брат ее, менее восприимчивый к литературным красотам, находил скорее средство снискания популярности, нежели непосредственное наслаждение. В этих поисках ее поддерживала и великая радость, которую она доставляла тем, к кому обращалась с расспросами.
Ее любовь к своему клану — привязанность почти наследственная — была, как и ее приверженность Стюартам, более чистой страстью, чем у брата. Он был слишком большой политик и свое патриархальное влияние рассматривал исключительно с точки зрения возможностей собственного возвышения, чтобы его можно было назвать образцом горского вождя. Флора не меньше брата дорожила этой патриархальной властью и всячески старалась ее расширить, но побуждало ее к этому благородное желание оградить от бедности или хотя бы от нужды и иноземного угнетения тех, кем, по местным понятиям того времени, был призван управлять ее брат. Все, что она смогла уделить из своих доходов (она получала небольшую пенсию от княгини Собесской(*)), шло не на доставление крестьянам каких-либо удобств, ибо это понятие им было неизвестно и, пожалуй, даже чуждо, а на облегчение их крайней нужды во время болезни или в глубокой старости. Во всякое другое время они готовы были в доказательство своей верности скорее работать на предводителя и не ожидали от него какого-либо подспорья, кроме неприхотливых угощений да участка, который он выделял им из своих земель. Флора пользовалась у них такой любовью, что когда Мак-Мёррух сочинил песню, в которой, перечисляя всех главных красавиц округи, указал на ее превосходство словами, что «самое прекрасное яблоко висит на самой высокой ветке», он получил в подарок от товарищей по клану столько семенного ячменя, что мог бы десять раз засеять свой гайлэндский парнас, или «Бардову ниву», как ее называли.
Замкнутость жизни мисс Мак-Ивор была вызвана не только уединенностью замка, но и ее собственными вкусами. Самым близким ее другом была Роза Брэдуордин, к которой она была очень привязана. Художника обе подруги могли бы прекрасно вдохновить как образы муз — веселой и меланхолической. И действительно, отец Розы проявлял к ней столько нежной заботы и круг ее желаний был настолько ограничен, что среди них не было ни одного, которого он не хотел бы или не мог исполнить. Иначе обстояло дело с Флорой. Еще девочкой ей пришлось испытать полную перемену обстановки — от веселья и блеска к полному уединению и относительной бедности; а все ее мысли и желания сосредоточивались вокруг великих событий в жизни страны, которые не могли произойти иначе, как ценою больших опасностей и кровопролития, и к которым не приходилось относиться легкомысленно. Поэтому ее обхождение отличалось серьезностью, хотя она всегда была готова занимать общество, и старый барон был о ней очень высокого мнения. Он не раз исполнял с ней французские дуэты Линдора и Хлориды(*) и другие, бывшие в моде к концу царствования престарелого Людовика XIV.
Считалось, хотя никто не дерзнул бы заикнуться об этом барону Брэдуордину, что просьбы Флоры в значительной мере смягчили гнев Фёргюса после их ссоры. Ей удалось затронуть самые чувствительные струны в душе брата, сославшись в первую очередь на лета барона, а затем представив Фёргюсу, какой ущерб подобная ссора может нанести общему делу и ему лично как осторожному политику, если из нее будут сделаны крайние выводы. Без этого вмешательства ссора, вероятнее всего, закончилась бы поединком, поскольку барон уже раз пролил кровь одного из представителей клана, несмотря на то, что дело было своевременно улажено, и поскольку он настолько мастерски владел оружием, что даже Фёргюс соизволил ему завидовать. По этой же причине Флора была инициатором их примирения, на которое Фёргюс пошел довольно охотно, так как оно благоприятствовало некоторым из его дальнейших планов.
С этой молодой девицей, возглавлявшей женское царство за чайным столом, Фёргюс и познакомил капитана Уэверли, которого она приняла с обычной учтивостью.
Глава XXII ПОЭЗИЯ ГОРЦЕВ
После первых приветствий Фёргюс сказал своей сестре:
— Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли — поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Мёррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, — потому что он их не понимает. Будь так добра — прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Мёррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.
— Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фёргюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.
— Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство — ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, — стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere,[105] если на Мак-Мёрруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был бы рад этому — есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.
— Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фёргюс слишком горд, чтобы обменять свой меч на маршальский жезл, что Мак-Мёрруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.
— Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан.(*) Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду, оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. — С этими словами он вышел из комнаты.
Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.
— Зимою главное развлечение горцев — это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы — более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое составляющее их прелесть неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.
— А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?
— Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства.[106]
— Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?
— Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.
— Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?
— Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.
— Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.
— Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин![107] (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.
Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:
— Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.
Получив соответственные указания на своем родном языке, Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.
Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо, и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.
Уэверли засмотрелся на эту ненадежную постройку, пересекавшую черной полосой клочок голубого неба, не заслоненного с обеих сторон выступами, и вдруг с ужасом заметил на этом зыбком сооружении Флору и ее служанку, словно повисших в воздухе, подобно каким-то неземным существам. Увидев его внизу, Флора остановилась и с грациозной непринужденностью, от которой его бросило в дрожь, помахала ему платком. Ответить ей тем же он оказался не в силах, так у него закружилась голова от этого зрелища. Он вздохнул с облегчением лишь тогда, когда прелестное видение покинуло неверную опору, по которой оно скользило с такой беззаботностью, и исчезло на другой стороне.
В нескольких шагах от мостика, внушившего такой ужас нашему герою, тропинка отклонялась от ручья и круто поднималась в гору. Лощина раздвинулась и превратилась в поросший лесом амфитеатр, где покачивали ветвями березы, дубки, орешник и там и сям тисовое дерево. Скалы здесь отошли вдаль, но все еще выступали своими серыми зубчатыми гребнями из-за кустарника. Еще дальше подымались кряжи и пики, то обнаженные, то одетые лесом, то сглаженные в своих очертаниях и заросшие вереском, то расщепленные на отдельные утесы и скалы. Еще один крутой поворот — и тропа, на протяжении двух или трех сотен сажен потерявшая из виду ручей, внезапно привела Уэверли к весьма живописному водопаду. Он был не особенно высок и многоводен, но прелесть ему придавала вся окружающая обстановка. После ряда мелких каскадов, которые тянулись футов на двадцать, он устремлялся в широкий естественный бассейн, до краев наполненный такой прозрачной водой, что там, где не мешали пузырьки, глаз мог различить на его глубоком дне каждый отдельный камешек. В своем вихревом движении вода обегала водоем и прорывалась через отбитый край его, образуя второй водопад, низвергавшийся, казалось, в самую бездну; затем, сбегая вниз по гладким, темного цвета скалам, с которых он в течение веков стирал все неровности, он уже дальше, журча, блуждал по ущелью, откуда только что поднялся Эдуард. Окружение водоема не уступало ему по красоте, но характер его был суров и внушителен и казался почти величественным. Мшистые дерновины прерывались огромными глыбами скал; на них росли кусты и деревья, часть которых была посажена по указанию Флоры, но с таким чувством меры, что, усиливая привлекательность этого места, они не нарушали его поэтической дикости.
Здесь Уэверли и нашел Флору. Она глядела на водопад и напоминала одну из тех прелестных фигур, которыми Пуссен(*) украшает свои пейзажи. В двух шагах от нее стояла Катлина с небольшой шотландской арфой. Играть на этом инструменте научил Флору Рори Долл, один из последних арфистов среди западных горцев. Солнце, клонившееся к западу, придавало всем окружающим предметам сочные и разнообразные оттенки, зажигало какой-то сверхчеловеческий блеск в выразительных темных глазах Флоры и подчеркивало свежесть и чистоту ее лица и величавую грацию ее фигуры. Эдуард подумал, что даже в самых безудержных своих мечтаниях он не представлял себе образа столь утонченно и завлекательно прекрасного. Дикая красота этого убежища, возникшего перед ним как по волшебству, еще больше усиливала смешанное чувство блаженства и трепета, с которым он приближался к Флоре, как к какой-нибудь прекрасной волшебнице Боярдо(*) или Ариосто, по одному мановению которой возникли среди пустыни все эти райские красоты.
Флора, как и всякая красавица, отдавала себе полный отчет в своем могуществе и по почтительному, но смятенному тону его обращения с удовлетворением заметила, какое впечатление она произвела на молодого офицера. Но так как ум у нее был трезвый, то в оценке чувств, со всей очевидностью охвативших Уэверли, она значительную долю приписала влиянию романтической обстановки и других случайных обстоятельств. Не подозревая, какой мечтательный и впечатлительный у него характер, она сочла его преклонение перед ней мимолетной данью, которую в подобной обстановке он непременно принес бы любой женщине, даже менее привлекательной, чем она. Поэтому она спокойно отвела его от водопада настолько, чтобы шум его не заглушал ее голоса и даже служил ему своего рода аккомпанементом, и, усевшись на мшистую скалу, взяла из рук Катлины арфу.
— Я привела вас сюда, капитан Уэверли, — сказала она, — полагая, что этот вид покажется вам интересным. Кроме того, я считала, что гэльская песня в моем несовершенном переводе еще более пострадает, если я не спою ее в той дикой обстановке, которая к ней больше всего подходит. Если говорить поэтическим языком моей страны, кельтская муза витает в туманах, окутывающих неведомую и уединенную гору, и голос ее — это рокот горных потоков. Тот, кто хочет добиться ее благосклонности, должен полюбить голые скалы больше, чем плодородные долины, и уединение пустынь больше, чем веселье пиров.
Кто, слушая речи этой прелестной девушки, мелодичный голос которой возвышался до пафоса, не воскликнул бы, что муза, к которой она взывает, никогда бы не нашла более подходящей представительницы? Но хотя эта мысль сразу явилась Эдуарду, у него не хватило духа произнести ее вслух. При первых же звуках, которые она извлекла из своей арфы, его охватило буйное чувство восторга, доходившее почти до страдания. Ни за какие блага он не уступил бы своего места рядом с ней, а между тем он почти жаждал одиночества, чтобы разобраться в своих чувствах и рассмотреть на досуге смятение, которое волновало его грудь.
Флора вместо мерного и монотонного речитатива барда сопроводила эти слова возвышенным напевом одной малоизвестной воинственной песни. После нескольких беспорядочных звуков она начала дикую и своеобразную прелюдию, которая прекрасно сочеталась с шумом далекого водопада и нежными вздохами ветерка в шелестящей листве осины, нависшей над местом, где расположилась прекрасная арфистка. Следующие стихи вряд ли заставят читателя пережить те чувства, с которыми в таком исполнении и с таким сопровождением их воспринял Уэверли:
Туманы в горах, все окутано тьмой; Но сон наш мрачнее, чем сумрак ночной. Британскому гнету не видно конца — И руки немеют, и стынут сердца. Не брызнувшей крови багровый поток, А бурая ржавчина красит клинок; И не во врага, что согнуть нас хотел, А в птиц да оленей стреляет наш гэл. Коль барды поют о деяньях отцов, Наш стыд и смущенье — награда певцов. Пускай же умолкнут и песня и стих, Что могут напомнить о битвах былых. Но кончилась ночь, и проснулся народ. В горах мы увидели солнца восход. Лучи разгоняют тяжелый туман, Прозрачен и светел течет Гленфиннан.[108] О Морэй-изгнанник,[109] наш славный герой! Как солнечный луч перед близкой грозой, Взвивается знамя, что в бой поведет, И северный ветер его развернет. О вы, дети сильных! Коль грянет гроза, Коль молнии блеск вам ударит в глаза, То нужно ль, чтоб старцы в балладах своих Напомнили вам о героях былых? Слейт, Рэнелд, Гленгерри — союз королей,— Под вашею властию остров Айлей; Как бурные реки, бегущие с гор, Вы слейтесь, чтоб дать чужеземцам отпор. Отважный Лохил, сэра Эвана сын, Восстань во главе своих верных дружин! Пусть, Кеппох, твой рог призывает к борьбе — Далекий Коррьярик ответит тебе. Властитель Кинтейла, пусть дерзостный враг В сраженье кровавом увидит твой стяг. Вы, гордого клана Гиллеан вожди, Припомните славу Харло и Данди. Клан Фингон, ваш род вольнолюбьем блистал И многих героев Шотландии дал; Не медлите ж, Фингон и клан Рорри-Мор, Прорежьте галерами водный простор. Не сдержит восторга и клан Мак-Шимей, В нарядах военных увидев вождей, А Гленко убитого доблестный род Взывает о мести и рвется в поход. Проснитесь, о Дермид, и Альпин, и Мой! Шотландцы, забудьте про сон и покой! Проснитесь, вас родина в битву зовет. За честь, за свободу, за мщенье — вперед!В этот момент огромная гончая бросилась к Флоре и прервала ее пение своими непрошеными ласками. Услышав издали свист, она повернулась и стрелой бросилась назад по тропинке.
— Это верный спутник Фёргюса, капитан Уэверли, — сказала она, — а этот свист — его сигнал. Из всех родов поэзии брату нравится только юмористический. Впрочем, он явился сюда весьма кстати, чтобы прервать длинный каталог племен, который один из ваших дерзких английских поэтов называет
Высокородных нищих список длинный: Мак-Грегоры, Мак-Кензи и Мак-Лины.Уэверли выразил сожаление, что ей не дали докончить.
— О, вы и не подозреваете, чего вы лишились! Бард по долгу службы, разумеется, отвел три длинные строфы Вих Иан Вору, знаменосцу, перечисляя все его земли и угодья и не упустив случая упомянуть, что он вселяет новые силы в своего певца и является «подателем щедрых даров». Кроме этого, вы услышали бы наставительное обращение к белокурому сыну чужестранца, живущему в стране, где трава всегда остается зеленой, всаднику на лоснящемся холеном коне, масть которого подобна вороньему крылу, а ржание — воинственному клекоту орла. Этого лихого наездника дружественно заклинают припомнить, что все его предки отличались как храбростью, так и верностью королю. И все это для вас пропало! Но так как я вижу, что любопытство ваше не удовлетворено, я спою вам последние строфы: свист моего брата донесся издалека, и я думаю, что у меня хватит времени кончить, прежде чем он придет и начнет насмехаться над моим переводом.
Проснитесь, вожди, дети сумрачных гор, В долинах, на кручах, у рек и озер. Рожок не к охоте вам подал сигнал, Волынка зовет не в обеденный зал. Победа иль смерть — боевой наш девиз. Над вереском горным знамена взвились. Вожди! В ваших душах пусть ярость кипит, Пусть кровь в ваших жилах, как пламя, горит; Пусть жалость пустая вам будет чужда. Ваш долг — чужеземцев изгнать навсегда, Как делали предки в далекие дни, Иль в битве отдать свою жизнь, как они.Глава XXIII УЭВЕРЛИ ПРОДОЛЖАЕТ ГОСТИТЬ В ГЛЕННАКУОЙХЕ
Флора едва успела закончить свою песню, как Фёргюс появился перед ними.
— Я был уверен, что найду вас здесь, даже без помощи моего верного Брана. Обычный, не увлекающийся возвышенным вкус, ну, скажем, как мой, предпочел бы, разумеется, какой-нибудь версальский фонтан(*) этому каскаду со всеми сопровождающими его гранитами, громами и грохотами, но это — Парнас нашей Флоры, капитан Уэверли, а этот ручей — ее Геликон.(*) Для моего погреба было бы весьма полезно, если бы она могла внушить своему сотруднику Мак-Мёрруху, что он весьма благотворно действует на вдохновение: он только что выпил пинту виски, чтобы согреть свой желудок после бордоского. А что, испробовать разве его силу? — Он отпил немного воды из горсти и, встав в театральную позу, тут же начал:
О дева гор, краса всех дев! Тебе понятен наш напев: Ведь ты в таких краях живешь, Где не растут трава и рожь.Впрочем, наш гайлэндский Геликон никогда не принесет пользы английской поэзии. Allons, courage![110]
О vous, qui buvez, a tasse pleine, A cette heureuse fontairre, Ou on ne voit, sur le rivage, Que quelques vilains troupeaux, Suivis de nymphes de village, Qui les escortent sans sabots.[111]— Помилосердствуй, милый Фёргюс! Избавь нас от этих скучнейших и бесцветнейших жителей Аркадии.(*) Не навлекай на нас напасть всех Коридонов и Линдоров.(*)
— Нет, если ты не можешь оценить прелести de la houlette et du chalumeau,[112] я дойму тебя героическим жанром.
— Дорогой Фёргюс, ты, верно, почерпнул свое вдохновение не из моей, а из Мак-Мёрруховой чаши.
— Отрицаю, mа belle demoiselle,[113] хоть и заявляю, что из двух она кажется мне наиболее приемлемой. Кто это из ваших сумасшедших итальянских поэтов говорит:
Io d’Elicona niente
Mi euro, in fe di Dio, che’ il bere d’acque
(Bea chi ber ne vuol) sempre me spiacque,[114]
Но если вы предпочитаете гэльский, капитан Уэверли, мы попросим сейчас маленькую Катлину спеть нам «Дримминдху». А ну, Катлина, дорогая, начинай, и никаких извинений перед чужестранцем!
Катлина очень живо спела небольшую гэльскую песню, шуточную элегию крестьянина на смерть своей коровы, забавные звуки которой не раз вызывали улыбку Уэверли, хоть он и не понимал языка.[115]
— Замечательно, Катлина! — воскликнул Фёргюс.— Придется как-нибудь подобрать тебе красивого жениха среди парней нашего клана.
Катлина засмеялась, покраснела и спряталась за подругу.
По дороге в замок Мак-Ивор стал горячо уговаривать Уэверли остаться у него погостить еще неделю-две, чтобы посмотреть на большую охоту, в которой собирались участвовать он сам и еще несколько гайлэндских джентльменов. В груди Эдуарда слишком живы были впечатления от красоты Флоры и от прелести ее пения, чтобы он нашел в себе силу отклонить такое приятное приглашение. Поэтому решено было, что он напишет барону Брэдуордину, сообщит ему о своем намерении пробыть еще с полмесяца в Гленнакуойхе и попросит его препроводить с подателем (слугой Фёргюса) все письма, которые могли прийти к нему за это время.
Разговор, естественно, перешел на барона, которого Фёргюс стал превозносить до небес как человека чести и безупречного воина. Еще более проницательную характеристику дала ему Флора, заметив, что он представляет собой чистейший образец шотландского рыцаря былых времен со всеми его достоинствами и особенностями.
— Такие характеры, капитан Уэверли, — сказала она, — становятся с каждым днем все реже. Отличительной чертой их было чувство собственного достоинства, которое свято соблюдалось вплоть до последнего времени. Но теперь джентльмены, взгляды которых не позволяют им прислуживаться новому правительству, попадают в немилость и опалу, и многие начинают вести себя по-иному. Вы сами видели в Тулли-Веолане людей, которые приобрели привычки и друзей, несовместимых с их воспитанием. Безжалостные и несправедливые политические гонения зачастую развращают своих жертв. Но будем надеяться, что скоро наступит такое время, когда шотландский помещик сможет быть ученым, не страдая педантизмом нашего друга барона; увлекаться охотой, не усваивая вульгарных привычек мистера Фолконера; и хорошим хозяином, не став грубым двуногим скотом, как Килланкьюрейт.
Так Флора предсказывала изменение порядков, действительно совершившееся впоследствии, но совсем по-иному, чем это ей представлялось.
Потом она перешла на милую Розу и с самой теплой похвалой отозвалась о ее наружности, манерах и способностях.
— Тот счастливец, которого она полюбит, найдет неоценимое сокровище в ее чувствах. Она всей душой предана семейной жизни и выполнению тех мирных обязанностей, которые сосредоточиваются вокруг домашнего очага. Муж станет для нее тем, кем сейчас является для нее отец, — предметом забот, попечения и нежной привязанности. Она на все будет смотреть его глазами, интересоваться лишь тем, что его занимает. Если он окажется человеком разумным и нравственным, она будет сочувствовать его печалям, подбадривать его в усталости и разделять его радости. Но если ею завладеет грубый и невнимательный муж, она также угодит ему, ибо недолго переживет его грубости. Увы! Сколько шансов на то, что именно такая судьба постигнет мою бедную подругу! О, если бы я могла стать сию же минуту королевой и приказать самому приятному и достойному юноше моего королевства принять свое счастье из рук Розы Брэдуордин!
— Хорошо было бы, если бы en attendant[116] ты приказала ей принять это счастье из моих рук,— промолвил со смехом Фёргюс.
Не знаю почему, но это желание, хоть и высказанное в шутливой форме, покоробило Эдуарда, несмотря на то, что Флора вызывала в нем все более пламенное чувство, а к мисс Брэдуордин он был совершенно равнодушен. Это одна из необъяснимых сторон человеческой природы, и пытаться разгадывать ее мы не станем.
— Из твоих рук, брат? — ответила Флора, пристально посмотрев на него. — Никогда. У тебя другая суженая — Честь; опасности, которым ты должен подвергнуть себя, добиваясь ее благосклонности, разбили бы сердце бедной Розы.
Беседуя таким образом, они дошли до замка, и Уэверли быстро написал письма в Тулли-Веолан. Зная, насколько педантичен барон в таких делах, он собирался запечатать свою записку печатью с фамильным гербом, но не нашел ее на цепочке от часов и решил, что забыл ее в Тулли-Веолане. Он сказал об этом Фёргюсу и попросил его одолжить ему фамильную печать Мак-Иворов.
— Не может быть, чтобы Доналд Бин Лин... — сказала мисс Мак-Ивор.
— Ручаюсь жизнью, особенно при таких обстоятельствах,— ответил брат. — А кроме того, если бы он взял печать, он не побрезговал бы и часами.
— Знаешь, Фёргюс, — сказала Флора, — что там ни говори, а мне страшно, что ты покровительствуешь этому человеку.
— Я покровительствую ему? Моя любезная сестрица еще, чего доброго, убедит вас, что я получаю от него то, что люди в старину называли «стейкредом», — кусок мяса с добычи, или, проще говоря, часть добычи, захваченной разбойником, которую он выплачивает лэрду или вождю клана за то, что прогоняет захваченный скот через его земли. Нет сомнения, что если я не найду какого-нибудь магического средства, чтобы придержать язычок Флоры, в один прекрасный день генерал Блекни пришлет сюда из Стёрлинга отряд воителей (это слово он произнес с высокомерной иронией), чтобы захватить Вих Иан Вора, как они прозвали меня, в его собственном замке.
— Перестань, Фёргюс, неужели нашему гостю не ясно, что с твоей стороны все это сумасбродство и аффектация? У тебя хватает людей, и нет нужды вербовать бандитов, а твоя собственная честь выше всяких подозрений. Почему бы тебе сразу не выслать из своих земель этого Доналда Бин Лина, которого я прямо не выношу за его льстивость и двуличие еще больше, чем за его грабежи? Никакая высокая цель не заставила бы меня терпеть такую личность.
— Никакая, Флора? — спросил Фёргюс многозначительно.
— Никакая, Фёргюс! Даже та, которая ближе всего моему сердцу. Избавь это святое дело от таких зловещих пособников!
— Но, сестричка, — весело ответил Мак-Ивор,— ты забыла мое уважение к la belle passion.[117] Эван Дху Мак-Комбих влюблен в Доналдову дочку Алису, и ты ведь не хотела бы, чтобы я расстроил их любовные дела. Весь клан восстал бы против меня. Ты же знаешь их мудрое изречение, что для всякого человека родственник — часть его тела, а молочный брат — кусок его сердца.
— Тебя, Фёргюс, не переспоришь. Дай бог, чтобы все это благополучно кончилось!
—- Благочестивое пожелание, дорогая моя пророчица, и самый лучший способ закончить спор по сомнительному вопросу. Однако, капитан Уэверли, неужели вы не слышите волынок? Не испытываете ли вы желания поплясать в зале под их звуки? Это лучше, чем быть оглушенным ими, не принимая участия в упражнениях, к которым они нас призывают.
Уэверли подал руку Флоре. Песни, пляски и веселье продолжались допоздна, и ими на этот день закончилась программа развлечений в замке Вих Иан Вора. Наконец Эдуард удалился к себе, охваченный незнакомыми и противоречивыми чувствами, которые долго не давали ему уснуть. Он был в том не лишенном прелести состоянии, когда за руль берется фантазия, а душа скорее несется, увлекаемая потоком мыслей, чем старается определить, расположить в известном порядке и исследовать их. Заснул он поздно и видел во сне Флору Мак-Ивор.
Глава XXIV ОХОТА НА ОЛЕНЯ И ЕЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
Длинная это будет глава или короткая? Это такой вопрос, любезный читатель, в котором ты не имеешь права голоса, как бы тебя ни интересовал конечный результат. Дело тут обстоит совершенно так же, как при введении нового налога. До него тебе (также, как и мне) нет никакого дела, за исключением того пустячного обстоятельства, что его придется платить. В настоящем случае ты в более благоприятном положении, и хотя от моего произвола и зависит развить мой материал настолько, насколько я сочту это нужным, я не потяну тебя в казначейство, если ты почему-либо не пожелаешь читать мое повествование. Разберемся в этом вопросе. С одной стороны, следует признать, что летописи и документы, находящиеся в моем распоряжении, мало говорят об этой гайлэндской охоте; с другой — я могу восполнить этот пробел богатейшим материалом из других источников. У меня под рукой, например, старик Линдсей из Питскотти с его описанием охоты в Атоле(*) и его «высокими палатами из зеленого леса»; и всеми напитками, которые можно было достать в городах и поместьях, как-то: элем, пивом, мускателем, мальвазией, медом и водкой; с хлебом белым, черным и имбирным; говядиной, бараниной, мясом ягнят, телятиной, олениной, гусями, каплунами, кроликами, журавлями, лебедями, куропатками (шотландскими и обыкновенными), ржанками, утками, селезнями, индюками, павлинами, тетеревами, болотной птицей и глухарями; «не забывая о дорогих постельных принадлежностях, посуде и столовом белье» и, в заключение, о «прекрасных слугах, искусных пекарях, отличных поварах и кондитерах, готовивших варенье и сласти на десерт». Кроме различных подробностей, которые можно там почерпнуть для описания этого гайлэндского пиршества (пышность которых побудила папского легата отказаться от мнения, которого он раньше придерживался, и прийти к выводу, что Шотландия не совсем... ну, как бы это сказать... на краю света, что ли?) — кроме этих подробностей, говорю я, разве не мог бы я расцветить свои страницы цитатами из Тэйлора(*) — водяного поэта, живописующими его охоту по склонам Марских холмов, где
И вверх и вниз, по мхам, пескам, кустам, По склонам, скалам, вереску, болотам Стрелки за дичью скачут по следам, И каждый час полсотни туш дает им. Охота на низинах — сущий вздор, Но в играх горцев — гордый дух их гор.Однако, не донимая больше моих читателей и не выставляя напоказ своей начитанности, я удовлетворюсь заимствованием одного-единственного эпизода из достопамятной охоты в Люде, увековеченном в остроумном «Очерке о каледонской музе» мистера Ганна,(*) и буду в дальнейшем своем повествовании настолько краток, насколько это позволяет свойственный мне стиль, отличающийся, по выражению ученых, склонностью к перифрастическому выражению мыслей,(*) а по выражению неученых — ко всяким штучкам, фокусам и околичностям.
Торжественная охота по различным причинам была отложена на три недели. Это время Уэверли провел в Гленнакуойхе с превеликим удовольствием, так как впечатление, произведенное на него Флорой при первой встрече, становилось с каждым днем все сильнее. Она была как раз тем типом женщины, который может обворожить юношу с романтическим воображением. Ее манеры, речь, поэтическая и музыкальная одаренность — все это придавало дополнительную и притом разностороннюю прелесть ее привлекательной наружности. Его воображение подымало ее превыше всех дочерей Евы даже в те минуты, когда она была весела; ему казалось, что она лишь на мгновение снисходит до забав и кокетства, составляющих для некоторых женщин весь смысл жизни. Уэверли проводил каждое утро на охоте, а вечер — за музыкой и танцами в обществе своей волшебницы и с каждым днем находил все больше привлекательных черт в своем гостеприимном хозяине и все больше влюблялся в его обворожительную сестру.
Но вот время, назначенное для великой охоты, наконец наступило, и Фёргюс со своим гостем направились к месту сбора, расположенному к северу от Гленнакуойха, на расстоянии дневного перехода,— Мак-Ивора по этому случаю сопровождало триста человек из его клана в полном вооружении и в лучшем платье. Уэверли настолько подчинился местным обычаям, что надел узкие, в обтяжку, штаны горца (облачиться в юбочку он постеснялся), башмаки из сыромятной кожи и шапочку. Для подобного рода занятий эта одежда была наиболее подходящей, и в ней он меньше всего рисковал привлечь к себе внимание как к чужестранцу, когда все охотники будут в сборе. На условленном месте они нашли нескольких вождей могущественных кланов; Уэверли был каждому формально представлен и всеми сердечно обласкан. Вассалы их и члены кланов, в феодальные обязанности которых входило принимать участие в подобных увеселениях, прибыли в таких количествах, что из них получилась чуть ли не целая армия. Эти проворные помощники разошлись по всем окрестностям и, образовав огромный круг, стали стягивать его, сгоняя стада оленей к той лощине, где вожди и главные охотники ожидали их в засаде. Тем временем эти знатные особы, укутавшись в пледы, расположились бивуаком среди цветущей вереском пустоши. Такой способ провести летнюю ночь Эдуард нашел весьма приятным.
Уже много часов прошло после восхода солнца, а горные кряжи и долины продолжали хранить обычное безмолвие и безлюдность. Вожди кланов со своей свитой развлекались, как могли, причем «радости чаши», по выражению Оссиана,(*) не были при этом забыты.
Иные же на холмах собралисьи, видимо, столь же глубоко погрузились в обсуждение политических вопросов и последних известий, как духи Мильтона — в метафизические изыскания. Наконец раздались сигналы, возвещавшие приближение зверя. Одна долина за другой оглашалась далекими криками, по мере того как отдельные партии горцев, карабкаясь по скалам, продираясь сквозь кустарник, переходя вброд ручьи и проламываясь сквозь чащобы, подходили все ближе друг к другу и заставляли изумленных оленей и других лесных зверей, бежавших перед ними, стягиваться во все более тесный круг. Поминутно раздавались выстрелы мушкетов, тысячу раз повторенные эхом. К этому хору прибавился еще лай собак, который становился все громче и громче.. Наконец стали появляться передние группы оленей, и, в то время как отбившиеся от стад одиночки по двое, по трое прыгали в лощину, вожди кланов соревновались в сноровке и меткости, мгновенно выбирая и укладывая из ружья самых жирных животных. Фёргюс оказался тут весьма ловким, и Эдуарду также посчастливилось обратить на себя внимание охотников и вызвать их одобрение.
Но вот основная масса оленей показалась в дальнем конце лощины. Их было так много и сбиты они были в такую тесную кучу, что рога их, показавшиеся над краем крутого перевала, выглядели рощей с опавшими листьями. Это было огромное стадо доведенных до отчаяния животных. По тому, как они вдруг остановились и перестроились в нечто напоминавшее боевой порядок, причем самые крупные благородные олени заняли место впереди, не сводя пристального взора с кучи людей, преграждавших им дорогу по лощине, наиболее опытные из охотников почуяли серьезную опасность. Между тем побоище уже начиналось со всех сторон. Охотники и собаки принялись за дело, и мушкеты и ружья палили отовсюду.
Доведенные до крайности, олени бросились, наконец в атаку прямо на то место, где стояли самые знатные охотники. Кто-то крикнул по-гэльски: «Ложись!» — но до английских ушей Уэверли это предостережение не дошло. Еще мгновение — и он поплатился бы жизнью за свое незнание древнего языка, на котором подали команду. Фёргюс, оценив опасность, мгновенно вскочил и быстрым движением повалил его на землю как раз в тот момент, когда все обезумевшее стадо налетело на них. Так как противиться этой лавине было абсолютно невозможно, а раны, нанесенные оленьими рогами, в высшей степени опасны,[118] можно считать, что вмешательство Мак-Ивора спасло жизнь его гостю. Он крепко прижал его к земле и не отпускал до тех пор, пока все олени не пронеслись над ними. Уэверли попытался встать, но почувствовал, что получил несколько очень сильных ушибов, а при дальнейшем осмотре выяснилось, что он растянул себе связки на ноге.
Все это омрачило общее веселье, хотя сами горцы, привыкшие к таким случаям и научившиеся к ним приспособляться, нисколько не пострадали. В мгновение ока соорудили вигвам, в который на подстилку из вереска и положили Эдуарда. Призванный лекарь, или то лицо, которое выполняло эту должность, по-видимому соединял в своей персоне врача и заклинателя. Это был старый, как будто высушенный на дыму седобородый горец, облаченный в длинную, ниже колен, клетчатую рубаху, служившую ему одновременно и камзолом и штанами.[119] К Эдуарду он приблизился с большими церемониями, и хотя наш герой извивался от боли, не стал облегчать страданий своего пациента, пока не обошел его три раза по солнцу с востока на запад. Этот ритуал, носящий название дэасил,[120] как лекарь, так и все присутствующие считали, по-видимому, исключительно важным для успешного лечения, и Уэверли, которого боль лишила даже способности протестовать (да он и не питал надежды, что его послушают), молча подчинился.
После того как эта церемония была должным образом завершена, древний эскулап очень ловко пустил Эдуарду кровь при помощи кровососной банки и приступил, все время бормоча себе что-то под нос по-гэльски, к варке каких-то трав, из которых он приготовил растирание. Затем он наложил на ушибленные места припарки, не переставая бормотать не то молитвы, не то заклинания — этого Эдуард разобрать не мог, так как его ухо уловило лишь слова: Гаспар-Мельхиор-Валтасар-Макс-пракс-факс и тому подобную ерунду. Припарки очень скоро уменьшили боль и опухлость, что наш герой приписал действию трав или растиранию, а окружающие единодушно признали результатом магических заклинаний, сопровождавших операцию. Эдуарду объяснили, что все без исключения составные части лекарств были собраны в полнолуние и что собиравший их все время произносил заговор, звучащий в переводе следующим образом:
Хвала тебе, трава святая, Трава святой земли! Тебя с вершины Елеонской(*) Впервые принесли. Как много раз твои побеги Болящим помогли! Во имя господа и девы Беру тебя с земли.Эдуард с некоторым удивлением заметил, что даже Фёргюс, несмотря на свои знания и образованность, как будто соглашался со своими земляками, либо потому, что считал недипломатичным проявлять скептицизм в тех вопросах, где мнение других было единодушным, либо, вероятнее, потому, что, как большинство людей, не привыкших глубоко и тщательно продумывать эти вопросы, он хранил в себе запас суеверия, который уравновешивал свободу его высказываний и поступков в других случаях. Поэтому Уэверли не стал вдаваться с ним в обсуждение методов, применявшихся при его лечении, и вознаградил врачевателя с щедростью, намного превосходившей его самые ослепительные надежды. Старик произнес по этому случаю столько бессвязных благословений по-гэльски и по-английски, что Мак-Ивор, которому стало стыдно за то, что он так унижается, прекратил поток благодарности восклицанием: «Ceud mile mhalloich ort!» — «Будь ты проклят сто тысяч раз!» и вытолкал целителя человеков из шалаша.
Уэверли потерял так много сил от боли и утомления,— ибо эта поездка оказалась весьма изнурительной, — что, как только его оставили одного, погрузился в глубокий, но лихорадочный сон, которым он был обязан какому-то навару из трав, составленному древним эскулапом по правилам собственной фармакопеи.
Рано утром на следующий день, поскольку охота закончилась, а настроение у всех было испорчено досадным происшествием с нашим героем, по поводу которого Фёргюс и все его друзья выражали Эдуарду живейшее сочувствие, стали думать, как поступить с пострадавшим охотником. Задачу разрешил Мак-Ивор, приказав смастерить носилки из ветвей «березы и серой лещины»;[121] эти носилки люди вождя понесли с такой легкостью и так бережно, что вполне могли сойти за предков тех коренастых кельтов, которые в настоящее время имеют счастье носить эдинбургских красавиц в их портшезах на десять раутов за вечер. Когда Эдуард был вознесен на их могучие рамена, он невольно залюбовался романтической картиной горцев, снимавшихся со своего лесного лагеря.[122]
Различные кланы собирались каждый под звуки своего особого пиброха;(*) во главе каждого становился их патриархальный правитель. Некоторые, уже пришедшие в движение, подымались по склонам гор или спускались в ущелья, окружавшие место сбора, и звуки их волынок постепенно замирали в отдалении. Другие еще строились на дне узкой долины, и эти группы непрерывно меняли свои очертания. Видно было, как на утреннем ветру развеваются их перья и широкие складки пледов, а оружие сверкает в лучах восходящего солнца. Большинство вождей пришли попрощаться с Уэверли и выразить надежду встретиться с ним еще раз, и притом в ближайшее время, но Фёргюс постарался по возможности сократить эту церемонию. Когда люди Мак-Ивора тоже собрались и построились, сам он выступил в поход, но уже не в том направлении, откуда они пришли. Фёргюс дал понять Эдуарду, что значительное число его спутников направляется сейчас в дальнюю экспедицию и что, после того как он доставит его в дом одного джентльмена, который, он в этом уверен, будет ухаживать за ним самым внимательным образом, ему самому придется сопровождать их большую часть пути, но он постарается в самое ближайшее время вернуться к своему другу.
Уэверли был несколько удивлен, что Фёргюс не обмолвился об этом дальнейшем маршруте в тот момент, когда они выезжали на охоту, но положение его не позволяло ему вдаваться в подробные расспросы. Большая часть клана пошла впереди под началом старого Бэлленкейроха и Эвана Дху Мак-Комбиха, пребывавшего, видимо, в отличном расположении духа. Несколько человек осталось, чтобы эскортировать предводителя, который следовал рядом с носилками Эдуарда и проявлял о нем самую трогательную заботливость. Около полудня, после перехода, оказавшегося для Уэверли невыразимо мучительным из-за таких носилок, боли от ушибов и неровностей пути, его весьма гостеприимно встретили в доме джентльмена, родственника Фёргюса. Здесь гостя ожидали все удобства, которыми располагал его хозяин, принимая во внимание весьма скромный образ жизни шотландцев того времени. В лице этого семидесятилетнего старца Эдуард мог полюбоваться пережитком первобытной простоты. Одежда его состояла только из того, что давало ему собственное хозяйство. Сукно было из шерсти его овец; пряли эту шерсть его собственные слуги; красили ее красками, добытыми из трав и лишайников, росших на окрестных горах. Дочери и служанки ткали ему полотно для рубах из собственного льна, а его стол, впрочем достаточно обильный и разнообразный, так как в него входили и дичь и рыба, готовился исключительно из местной провизии.
Старик не претендовал ни на какие права, связанные с главенством в клане, и не имел вассалов. Ему счастливо жилось под покровительством Вих Иан Вора и других смелых и предприимчивых вождей, защищавших его спокойную и непритязательную жизнь. Правда, молодые люди, родившиеся на его землях, часто подвергались соблазну бросить его для службы у его более деятельных друзей; но несколько старых слуг и арендаторов только покачивали головами, когда их хозяина порицали за отсутствие мужества, и приговаривали: «Когда ветра нет, и дождь не страшен». Этот славный старик, необыкновенно щедрый и хлебосольный, принял бы Уэверли ласково, раз он нуждался в помощи, даже в том случае, если бы тот был последним саксонским мужиком. Но по отношению к другу и гостю Вих Иан Вора внимание его было поистине неослабно и полно непрестанной тревоги за его благополучие. К ушибам его применили новые растирания и заклинания. Наконец, окружив Уэверли даже большими заботами, чем это требовалось для его поправки, Фёргюс распрощался с Эдуардом на несколько дней, обещав непременно вернуться в Томанрейт и выразив надежду, что к этому времени наш герой окажется в состоянии сесть на одного из шотландских пони своего хозяина и таким образом добраться до Гленнакуойха.
На следующий день Эдуард узнал от доброго старика, что его друг уехал на рассвете и из всей своей свиты оставил для ухода за ним лишь одного пажа по имени Каллюм Бег. На вопрос Уэверли, не знает ли он, куда уехал предводитель, старик только пристально посмотрел на него и вместо ответа таинственно и печально улыбнулся. Эдуард повторил свой вопрос, на что хозяин отозвался пословицей:
Отвечу я —иди к чертям, Коль спросишь то, что знаешь сам.[123]Уэверли не хотел сдаваться, но Каллюм Бег довольно развязно, по мнению Эдуарда, заметил, что «начальник сердится, когда саксонский джентльмен слишком много говорит. Это для него вредно». Из всего этого Уэверли понял, что поступит неделикатно по отношению к другу, если будет пытаться разузнать цель поездки, которую тот не счел нужным ему сообщить.
Нет нужды описывать, как шла поправка нашего героя. На седьмой день, когда он мог уже передвигаться по комнате, опираясь на палку, прибыл Фёргюс с двумя десятками своих людей. Он казался в превосходном расположении духа, поздравил Уэверли с улучшением его состояния и, придя к выводу, что он сможет держаться в седле, предложил немедленно вернуться в Гленнакуойх. Эдуард с радостью согласился, так как образ прекрасного предмета его нежных чувств не покидал его за все время заточения.
И снова в путь по топким мхам, Долинам и горам.Фёргюс со своими клевретами бодро шагал рядом с его лошадкой, лишь на мгновение останавливаясь, чтобы выстрелить в косулю или в тетерева. Сердце Уэверли лихорадочно забилось, когда они приблизились к старой башне Иан нан Чейстела и он заметил прелестную фигуру хозяйки замка, вышедшей им навстречу.
Фёргюс с обычной своей веселостью сразу принялся восклицать:
— Открывай ворота, несравненная принцесса, раненому мавру Абиндаресу, которого Родриго де Нарваэс, алькад из Антикеры, ведет в твой замок; или открой их, если тебе это больше нравится, достославному маркизу Мантуанскому,(*) печальному спутнику своего полумертвого друга — жителя гор Бальдовиноса. Царство тебе небесное, Сервантес! Как смог бы я угодить столь романтическому слуху, не цитируя произведений, которые ты завещал нам!
Но вот к ним подошла Флора и, встретив Уэверли с большой приветливостью, выразила сожаление по поводу несчастного случая, о котором она уже слышала, а также свое изумление, что брат не предостерег в достаточной мере новичка от опасностей, связанных с охотой, на которую его пригласил. Эдуард поспешил вступиться за Фёргюса, который с опасностью для жизни спас его от смерти.
После первых приветствий Фёргюс сказал сестре несколько слов по-гэльски. Слезы немедленно брызнули из ее глаз, но казалось, что это слезы благоговейной радости, так как она подняла глаза к небу и сложила руки в торжественном порыве благодарственной молитвы. Спустя минуту она вручила Эдуарду несколько писем, пересланных во время его отсутствия из Тулли-Веолана, а также передала почту брату. В ней было несколько писем и три или четыре номера «Каледонского Меркурия» — единственной газеты, выходившей тогда к северу от Твида.(*)
Оба джентльмена ушли к себе читать письма. Эдуард вскоре понял, что полученные им известия должны оказать сильное влияние на его жизнь.
Глава XXV ВЕСТИ ИЗ АНГЛИИ
Письма, которые Уэверли получал до сих пор от своих родных из Англии, не заслуживали того, чтобы им уделялось особое внимание в нашем повествовании. Отец, напуская на себя важность, изображал в них свою персону так, как будто ему, погруженному в общественные дела, уже не остается времени для семьи. Время от времени он упоминал о различных знатных лицах, проживавших в Шотландии, на которых его сыну следовало бы обратить внимание; но Уэверли, занятый развлечениями, которые представились ему в Тулли-Веолане и Гленнакуойхе, не обращал до сих пор взимания на столь безучастно брошенные намеки, в особенности когда дальность расстояний, краткость отпуска и т. д. могли служить такими удобными отговорками. Но за последнее время в посланиях мистера Ричарда Уэверли стали все чаще появляться таинственные намеки на величие и власть, ожидающие в ближайшем будущем отца нашего героя, что должно было обеспечить его сыну, если он останется в армии, быстрое продвижение по службе. Письма сэра Эверарда были другого характера. Они были кратки, так как добрый баронет не принадлежал к числу тех неуемных корреспондентов, которые покрывают обширные листы своей почтовой бумаги таким количеством строчек, что не остается даже места для печати; но в то же время они были сердечны и заботливы и кончались обыкновенно упоминанием о его лошадях, вопросом о состоянии его кармана и особыми расспросами о тех добровольцах из Уэверли-Онора, которые до него поступили в полк. Что до тетушки Рэчел, то она заклинала его твердо держаться своих религиозных убеждений, беречь здоровье, остерегаться шотландских туманов, пронизывающих всякого англичанина до мозга костей, никогда не выходить по ночам без плаща, а главное, носить под рубашкой фланелевое белье.
Мистер Пемброк написал нашему герою всего одно письмо, но оно равнялось самое меньшее шести обычным посланиям нашего измельчавшего века. В сравнительно скромных пределах десяти мелко исписанных страниц in folio оно содержало конспект дополнительного манускрипта in quarto[124] всяких addenda, delenda et corrigenda,[125] относящихся к двум трактатам, которые он ранее подарил Уэверли. Все это он считал легкой закуской, способной лишь заморить червячка любопытства своего питомца, пока не представится возможность переслать весь том, слишком тяжелый для почты, присовокупив к нему несколько любопытных брошюр, выпущенных недавно его другом из Литтл Бритена, с которым он вел нечто вроде литературной переписки. В результате этого полки в библиотеке Уэверли-Онора заполнились большим количеством хлама, а от Джонатана Грэббита, торговца книгами и канцелярскими принадлежностями в Литтл Бритене, поступал ежегодно кругленький счет, итог которого изображался обычно трехзначной цифрой, а имени адресата, сэра Эверарда Уэверли из Уэверли-Онора, баронета, предпосылалось слово «доктор». Таковым до сих пор был характер писем, приходивших на имя нашего героя, но пачка, переданная ему в Гленнакуойхе, была иного и более интересного свойства. Современному читателю, даже если бы я привел эти письма целиком, было бы трудно понять истинную причину, вызвавшую их появление, не заглянув в закулисную жизнь британского кабинета в описываемый период.
Случилось так (событие не слишком необычное), что министры в ту пору раскололись на два лагеря. Более слабая партия, возмещая свое действительное ничтожество самыми ожесточенными интригами, приобрела за последнее время несколько новых сторонников, а с ними и надежду занять в расположении монарха места своих соперников и пересилить их в палате общин. Среди прочих лиц они сочли стоящим делом переманить на свою сторону и Ричарда Уэверли. Этот почтенный джентльмен своим важным и таинственным видом, вниманием к формальной стороне скорее, нежели к существу всякого дела, а также легкостью, с которой он мог произносить скучнейшие речи, состоящие из всем известных истин и общих мест, пересыпанных множеством технических терминов, мешавших увидеть полнейшее ничтожество его мыслей, добился определенного имени и уважения в общественных кругах и даже слыл у многих глубоким политиком. Его считали не блестящим оратором, талант которого весь уходит на фейерверк риторических фигур и блесток остроумия, а человеком с серьезными деловыми качествами, с той добротностью, которой добиваются наши дамы при выборе шелка на будничное платье и очевидно присущей материалу, не имеющему празднично-броского вида.
Этот взгляд был настолько распространен, что помянутая мятежная группа кабинета, выяснив взгляды мистера Ричарда Уэверли, осталась настолько довольна его образом мыслей и талантами, что предложила ему в случае министерского переворота видное место при новом порядке вещей, правда не в самых первых рядах, но все же несравненно большее как по окладу, так и по сфере влияния, чем то, которое он занимал. Устоять против этого искушения не было никакой возможности, несмотря на то, что главной мишенью атаки новых союзников должен был стать как раз тот Великий Муж, чьему покровительству он был обязан своим положением и знамени которого он до сих пор был верен. К сожалению, эти честолюбивые мечты погибли еще в зародыше из-за какого-то опрометчивого шага. Все замешанные в этом деле официальные лица, не решавшиеся подать в отставку, получили извещение, что король не нуждается более в их услугах, а в отношении Ричарда Уэверли, которого министр считал повинным еще и в неблагодарности, отстранение было произведено в очень обидной форме, и с ним даже обошлись как с человеком, ничего, кроме презрения, не заслуживающим. Общество, да и та группка, вместе с которой он пал, не выказала особого сочувствия к этому себялюбивому и корыстному государственному мужу, когда все надежды его рухнули, и он отправился к себе в деревню с приятным сознанием, что он разом потерял и доброе имя, и уважение, и то, что для него было по меньшей мере столь же чувствительно, — жалованье.
Письмо, которое Ричард Уэверли направил по этому случаю сыну, было своего рода шедевром. Судьба его была горше судьбы самого Аристида.(*) Несправедливый монарх и неблагодарное отечество — эти слова, как припев, оканчивали каждый округленный период. Говорил он и о долгой службе и о невознагражденных жертвах, хотя первая с лихвой была оплачена его жалованьем, и никто не мог бы догадаться, в чем заключались последние, если только не понимать под ними то, что он не по убеждению, а из корысти отрекся от торийских принципов своей семьи.
Под конец письма он настолько взвинтил себя собственным красноречием, что грозил даже местью своим врагам, правда в достаточно туманных и робких выражениях, и изъявлял желание, чтобы сын из протеста против нанесенных отцу оскорблений немедленно по получении письма подал прошение об отставке. Таково, добавлял он, было и желание сэра Эверарда, который своевременно сам поставит об этом в известность племянника.
Эдуард, естественно, поспешил после этого распечатать письмо своего дяди. Как только мягкосердечный сэр Эверард узнал об опале брата, он сразу же вычеркнул из памяти их ссору и, не будучи в состоянии узнать в своей глуши, что немилость, постигшая Ричарда, была лишь заслуженным, равно как и естественным возмездием за его неудачные интриги, добрый, но легковерный баронет воспринял ее как новый и чудовищный пример несправедливости существующего правительства. Правда, писал он, и это он не имеет права скрыть даже от Эдуарда, не пойди его отец на службу новой власти, он никогда не претерпел бы того унижения, которое впервые приходится испытать представителю их рода. Сэр Эверард не сомневался, что его брат теперь видит и понимает, какую огромную ошибку он совершил, и его, сэра Эверарда, обязанность — позаботиться о том, чтобы к его огорчениям не примешивались материальные соображения. Достаточно было для представителя рода Уэверли потерпеть моральный ущерб; ущерб материальный мог быть легко возмещен старшим в роде. Но, по мнению мистера Ричарда Уэверли, так же как и по его собственному мнению, Эдуард как представитель дома Уэверли-Онора не должен был больше оставаться в положении, в котором рисковал подвергнуться такому же бесчестию, как и его отец. Он просил поэтому племянника воспользоваться первым же удобным случаем, чтобы направить в военное министерство прошение об отставке, и намекал, что не следует при этом соблюдать особых церемоний, поскольку и с его отцом обошлись достаточно бесцеремонно. Письмо заключалось множеством приветствий барону Брэдуордину.
Послание тетки Рэчел было составлено в еще более определенных выражениях. Опалу своего брата Ричарда она считала справедливой карой за измену законному, хоть и изгнанному государю и за принесение присяги чужеземцу — уступка, на которую не пошел ее дед, сэр Найджел Уэверли, не признавший ни парламента Круглоголовых, ни Кромвеля,(*) несмотря на то, что этим он ставил под величайшую угрозу как свою жизнь, так и имущество. Она надеялась, что ее дорогой Эдуард пойдет по стопам своих предков и наискорейшим образом скинет с себя символ рабского подчинения династии узурпаторов, а в том, что с его отцом поступили так несправедливо, усмотрит некий знак свыше, что всякое уклонение со стези преданности законному монарху неизбежно приводит к возмездию. Она заканчивала просьбой передать ее почтение мистеру Брэдуордину и сообщить, достигла ли его дочь мисс Роза возраста, когда ей можно будет носить пару очень красивых сережек, которую она собиралась переслать ей в знак своей привязанности. Милейшая старушка также желала узнать, по-прежнему ли мистер Брэдуордин нюхает так много шотландского табаку и так же ли он неутомимо танцует, как тридцать лет назад, когда он был в последний раз в Уэверли-Оноре.
Эти письма, как легко можно себе представить, вызвали сильнейшее негодование Уэверли. Хаотический характер его обучения не дал ему возможности выработать какие-либо твердые политические взгляды, и он ничего не мог бы противопоставить вспышкам гнева, который разгорался в нем при мысли о мнимой несправедливости по отношению к его отцу. Об истинной причине его опалы Эдуард не имел ни малейшего представления. По всему своему жизненному укладу он был далек от каких-либо стремлений разобраться в современной ему политической жизни и замечать интриги, которыми так деятельно был занят его отец. Собственно говоря, представление, которое он случайно составил себе о политических партиях того времени, из-за характера общества, в котором он вращался в Уэверли-Оноре, было скорее неблагоприятно для существующего правительства и династии. Он поэтому без колебаний разделил чувство обиды тех своих родных, которые более всего имели право предписывать ему определенное поведение, и тем охотнее, добавим, что припомнил гарнизонную скуку и то далеко не блестящее положение, которое он занял среди офицеров своего полка. Если бы у него существовали какие-либо колебания на этот счет, они были бы устранены следующем письмом его командира, которое, ввиду его краткости, будет приведено дословно:
Сэр,
Преступив в известной мере пределы, поставленные мне воинским долгом, я проявил в отношении вас снисходительность, которую по законам природы, а еще более из христианского чувства я склонен выказывать заблуждениям, вызванным, возможно, молодостью и неопытностью, но так как я не добился ни малейшего результата, я вынужден при настоящем положении вещей прибегнуть к единственному остающемуся в моей власти средству. Приказываю вам в трехдневный срок с момента получения сего письма явиться в штаб вашего полка, расположенный в ***. В случае неявки вынужден буду уведомить военное министерство, что вы находитесь в отлучке без разрешения, а также предпринять дальнейшие шаги, столь же неприятные для вас, как и для вашего,
сэр,
покорного слуги,
подполковника Дж. Гардинера,
командира *** драгунского полка.
Кровь закипела в Уэверли, когда он прочел это письмо. С детства он привык распоряжаться своим временем преимущественно так, как это ему заблагорассудится, и таким образом приобрел привычки, из-за которых ограничения, накладываемые воинской дисциплиной, казались ему в этой области столь же неприятными, как и в других. Он также почему-то вбил себе в голову, что к нему эти ограничения не будут применяться слишком строго, и это до сих пор в известной мере подтверждалось снисходительным отношением к нему со стороны подполковника. Насколько ему было известно, до сих пор не произошло ничего, что побудило бы его командира без иного предупреждения, кроме намека, о котором мы упоминали в конце четырнадцатой главы, так круто перейти на столь резкий и, как полагал Эдуард, даже беззастенчивый тон диктаторских требований. Сопоставив письмо, командира с письмами, полученными от домашних, он не мог не прийти к выводу, что ему в теперешнем его положении хотели дать почувствовать ту же властную руку, которая заметна была и в действиях, направленных против его отца, и что все это были различные стороны заговора, поставившего себе целью унизить и оскорбить всех членов рода Уэверли.
Поэтому, не медля ни минуты, Уэверли набросал несколько холодных строчек, в которых благодарил подполковника за прежнее участие и сожалел, что сам он вынуждает его забыть это доброе отношение, приняв по его адресу совершенно другой тон. Характер письма, подполковника равно как и его (Эдуарда) взгляд на собственный долг, заставляют его подать в отставку, дабы прекратить положение вещей, приводящее к столь неприятной переписке. Соответственное прошение он прилагает к настоящему письму и покорнейше просит подполковника Гардинера препроводить его в соответственную инстанцию.
Покончив с этим великолепным посланием, Эдуард не сразу мог сообразить, в каких выражениях составить прошение, и решил посоветоваться по этому поводу с Фёргюсом Мак-Ивором. Заметим мимоходом, что уверенность и быстрота молодого предводителя в мыслях, действиях и речах очень импонировали Уэверли. Наделенный не меньшей сообразительностью и несравненно более тонкой душой, чем Мак-Ивор, Эдуард преклонялся перед его смелым и решительным умом, обостренным привычкой действовать всегда обдуманно, равно как и прекрасным знанием людей.
Когда Уэверли вошел к своему другу, тот еще держал в руках только что прочитанную газету. Он встретил Эдуарда со смущенным выражением человека, которому предстоит сообщить дурную весть.
— Нашли ли вы в своих письмах, капитан Уэверли, подтверждение тех неприятных сведений, на которые я натолкнулся в этой газете? — спросил он.
Он передал ему листок, где известие об опале его отца, перепечатанное, по всей вероятности, из какой-нибудь лондонской газеты, излагалось в весьма оскорбительной форме. Статью заканчивал многозначительный намек: «Насколько нам известно, виновный во всех этих деяниях Ричард является не единственным примером странного понимания дворянской чести и гонора в семействе из У-в-рли Он-ра.(*) См. официальные сообщения в сегодняшнем номере».
С лихорадочной поспешностью наш герой обратился к указанному отделу и прочел следующее сообщение: «Отчисляется за отлучку из полка без надлежащего разрешения Эдуард Уэверли, капитан *** драгунского полка», а в списке новых производств по тому же полку он обнаружил еще одну заметку: «Назначается капитаном взамен отчисленного Эдуарда Уэверли лейтенант Джулиус Батлер».
Эдуард вскипел от столь незаслуженной и, по-видимому, преднамеренной обиды. Иного и нельзя было ожидать от того, кто так высоко ставил честь своего имени и видел, как жестоко хотят осмеять и унизить его в глазах общества. Сопоставив число, проставленное в письме подполковника, с датой выпуска газеты, он смог убедиться, что угроза сообщить о нем в военное министерство была в точности выполнена, причем никто, по-видимому, не позаботился проверить, дошло ли письмо до адресата и собирается ли он выполнить приказ. Поэтому вся эта история показалась ему сознательным планом, имеющим целью обесчестить его в общественном мнении, и мысль об успехе этой интриги исполнила его такой горечи, что как он ни старался скрыть ее, он в конце концов не выдержал, бросился в объятия Мак-Ивора и разрыдался от стыда и негодования.
Равнодушие к обидам, причиненным его друзьям, отнюдь не принадлежало к недостаткам Фёргюса, а в данном случае, совершенно независимо от планов, с которыми он связывал Уэверли, он испытывал к нему глубокое и искреннее сочувствие. Все это дело показалось ему столь же диким, как и Эдуарду. Он, правда, располагал большими сведениями, чем Уэверли, для объяснения категорического приказа Эдуарду немедленно вернуться в полк. Но почему командир, вразрез с обычным своим поведением, поступил в этом деле так резко и необычно, даже не поинтересовавшись причинами, по которым могла получиться задержка с выполнением приказа, оставалось тайной, в которую он не мог проникнуть. Он постарался, однако, насколько это было в его силах, успокоить нашего героя и стал наводить его на мысль отомстить за поруганную честь.
Эдуард жадно ухватился за эту идею.
— Не отвезете ли вы от меня вызов подполковнику Гардинеру, мой дорогой Фёргюс? Вы этим обяжете меня навеки.
Фёргюс задумался.
— На такую дружескую услугу вы могли бы, без сомнения, рассчитывать, если бы только она помогла принести какую-либо пользу или смыть пятно с вашей чести. Но в настоящем случае я сомневаюсь, чтобы ваш командир согласился на поединок, вызванный лишь тем, что он пошел на меры, которые, сколь бы грубы и возмутительны они ни были, не выходят за пределы его воинского долга. Кроме того, Гардинер — убежденный гугенот(*) и имеет вполне определенные взгляды на греховность дуэли, взгляды, от которых его ничем нельзя заставить отказаться, в особенности принимая во внимание, что храбрость его не подлежит сомнению. А кроме того, я... я... по правде сказать, опасаюсь по весьма веским причинам приближаться к квартирам каких-либо частей или гарнизонов, принадлежащих нынешнему правительству.
— Так неужели, — воскликнул Уэверли, — мне остается спокойно и безропотно проглотить нанесенное мне оскорбление?
— Этого я никогда бы вам не посоветовал, друг мой, — ответил Мак-Ивор, — но я постарался бы, чтобы отмщение пало на голову, а не на руку; на правительство тиранов и угнетателей, которое измыслило и нацелило эти преднамеренные и повторные оскорбления, а не на орудия, которые оно использовало для нанесения вам обиды.
— На правительство?—спросил Уэверли.
— Да, — ответил запальчивый гайлэндец, — на династию узурпаторов — Ганноверский дом, которому ваш дед не согласился бы служить совершенно так же, как получать от князя тьмы(*) жалованье раскаленными докрасна золотыми!
— Но со времен моего деда уже два поколения этой династии занимали престол,— холодно заметил Эдуард.
— Верно, — ответил предводитель,— но все это произошло потому, что мы сами из-за своей бездеятельности дали им возможность выказать их природные свойства; потому что и вы и я сам жили в смиренной покорности, даже раболепствовали перед ними, соглашаясь служить в их армии, и предоставляли им таким образом средство открыто унижать нас, отбирая наши должности, — неужели по этой причине мы не имеем права возмущаться оскорблениями, которых наши отцы могли лишь опасаться, а нам приходится испытывать на себе? Или дело несчастной династии Стюартов стало менее справедливым, потому что она представлена молодым принцем, которого никак не могут касаться обвинения в дурном управлении, возводившиеся на его отца? Помните ли вы стихи вашего любимого поэта?
Ведь Ричард не отрекся добровольно. Король дает лишь то, что он имеет. Будь сын у Ричарда, бесспорно он Мог унаследовать отцовский титул.Вы видите, дорогой Уэверли, что я могу цитировать стихи не хуже Флоры или вас. Но полно, проясните ваше хмурое чело, доверьтесь мне, и я укажу вам путь скорой и славной мести. Пойдемте к Флоре, которая, быть может, сообщит нам о каких-либо событиях, происшедших за время нашего отсутствия. Она очень обрадуется, узнав, что вы освободились от ярма. Но сначала допишите постскриптум к вашему письму, указав время, когда вы получили первое предписание от вашего кальвиниста-подполковника,(*) и выразите сожаление, что поспешность его действий помешала вам предупредить их, послав наперед ваше прошение об отставке. Пусть он краснеет за свою несправедливость.
Итак, письмо вместе с соответствующим прошением было запечатано, и Мак-Ивор отправил его и несколько своих писем со специальным курьером, которому было приказано передать их в первую почтовую контору Нижней Шотландии.
Глава XXVI ОБЪЯСНЕНИЕ
Намек, брошенный предводителем в отношении Флоры, был сделан вполне сознательно. С глубоким удовлетворением замечал он растущую привязанность Уэверли к своей сестре и не видел иных препятствий к их союзу, как положение, занимаемое отцом нашего героя в министерстве, и служба Эдуарда в войсках Георга II. Теперь и то и другое было устранено, и притом так, что открывалась возможность привлечь сына на служение другой партии. Во всех прочих отношениях этот брак не оставлял желать лучшего. Он обеспечивал спокойствие, счастье и достаток горячо любимой сестре; кроме этого, сердце молодого предводителя заранее радовалось при мысли, что благодаря этому браку возрастет и его значение в глазах бывшего монарха, которому он посвятил всю свою жизнь, поскольку союз Мак-Иворов с одним из древних, могущественных и богатых английских родов, издавна приверженных дому Стюартов, мог оживить эту несколько ослабевшую привязанность, что для изгнанной династии было теперь делом первостепенной важности. Фёргюс не мог себе представить никаких препятствий на пути к выполнению этого плана. Увлечение Уэверли бросалось в глаза, а так как он был недурен собою и у него были, по-видимому, такие же вкусы, как у Флоры, Фёргюс не предвидел возражений с ее стороны. И, собственно говоря, для него, проникнутого идеями о всемогуществе патриархальной власти и усвоившего во Франции мнение, что решающим в выборе женихов для девушек является голос семьи, всякое сопротивление со стороны сестры, сколь бы дорога она ему ни была, не представлялось непреодолимым препятствием, даже если бы жених был несравненно менее приемлем.
Под влиянием этих чувств Мак-Ивор повел Уэверли отыскивать сестру, не без тайной надежды на то, что смятение чувств нашего героя придаст ему необходимую смелость и поможет преодолеть то, что Фёргюс именовал романтикой в ухаживании. Они нашли Флору в обществе ее верных подруг Уны и Катлины; девушки связывали ленты, как показалось Уэверли, в белые свадебные банты. Пытаясь, насколько возможно, скрыть свое волнение, Уэверли осведомился, по какому радостному поводу готовится такое количество украшений.
— На свадьбу Фёргюсу, — сказала Флора с улыбкой.
— Вот как!— воскликнул Эдуард. — Крепко же он держал свою тайну! Я надеюсь, он позволит мне быть его шафером.
— Это дело для мужчины, но не для вас, как говорит Беатриса,(*) — ответила Флора.
— А кто же, осмелюсь спросить, мисс Мак-Ивор, прекрасная невеста?
— Разве я не говорила вам уже давно, что у Фёргюса одна суженая — Честь?— сказала Флора.
— И неужели вы считаете меня неспособным быть его помощником и советником в этом деле? — оказал наш герой, густо покраснев. — Неужели вы такого низкого мнения обо мне?
— Ничуть, капитан Уэверли. Я благодарила бы создателя, если бы вы разделяли наши взгляды, и привела выражение, которое вам так не понравилось, только потому, что
Вы всех похвал достойны, это так, Но против нас идете вы как враг.— Это уж дело прошлое, сестра,—сказал Фёргюс,— и ты можешь поздравить Эдуарда Уэверли (уже больше не капитана) с освобождением от рабского служения узурпатору, символизируемого этой зловещей черной кокардой.
— Да,— сказал Уэверли, снимая ее со своей шляпы, — королю, давшему мне этот знак, было угодно отобрать его от меня, и притом так, что мне не приходится жалеть о том, что я покинул его службу.
— Благодарение создателю! — воскликнула восторженная девушка. — И пусть они окажутся так же слепы, недостойно обходясь со всяким порядочным человеком, находящимся у них на службе, чтобы не было о ком жалеть, когда наступит час роковой борьбы!
— А теперь, сестра, — сказал предводитель,— замени эту мрачную кокарду более радостной. Насколько мне известно, именно дамам былых времен положено было вручать оружие своим рыцарям и посылать их на великие подвиги.
— Но не прежде, чем рыцарь хорошенько оценит правоту нашего дела и сопряженные с ним опасности, Фёргюс. Мистер Уэверли сейчас слишком взволнован недавними переживаниями, чтобы я навязывала ему столь важное решение.
Уэверли почувствовал некоторую тревогу при мысли о том, что ему предлагают надеть значок, почитавшийся большинством народа символом мятежника, но он не смог скрыть огорчения при виде холодности, с которой Флора отозвалась на намек своего брата.
— Мисс Мак-Ивор, как я вижу, считает рыцаря недостойным ее поощрения и милости, — промолвил он не без горечи.
— Отнюдь нет, мистер Уэверли, — сказала она очень ласково, — почему мне отказывать достойному другу моего брата в знаке отличия, который я раздаю всем членам его клана? Я с величайшей охотой включила бы всякого честного человека в число защитников дела, которому мой брат посвятил себя целиком. Но Фёргюс принял решение, ясно отдавая себе отчет, на что он идет. Вся его жизнь от самой колыбели была отдана этому делу; оно для него священно, даже если бы привело его в могилу. Но как я могу желать вам, мистер Уэверли, столь незнакомому со светом, столь далекому от друзей, которые могли бы дать вам совет и должны были бы оказать на вас влияние, как могу я желать, чтобы вы очертя голову бросились в такое отчаянное предприятие?
Фёргюс, которому недоступны были все эти тонкости, шагал по комнате и кусал себе губы. Наконец он произнес с принужденной улыбкой:
— Ну что же, сестра, предоставляю тебе исполнять свою новую роль посредницы между курфюрстом Ганноверским(*) и подданными твоего законного государя и благодетеля. — С этими словами он вышел из комнаты.
Наступило тягостное молчание, прерванное наконец мисс Мак-Ивор.
— Мой брат несправедлив,— промолвила она,— так как совершенно не терпит, когда препятствуют порывам его ревностной преданности.
— А разве вы не разделяете его рвения? — спросил Уэверли.
— Я? — ответила Флора. — Бог свидетель, что мое усердие даже превосходит его собственное, если это только возможно. Но я, в отличие от него, не настолько погрязла в суете военных приготовлений и в бесчисленных мелочных заботах, связанных с нашим предприятием, чтобы потерять из виду великие начала справедливости и истины, на которых оно зиждется, а эти начала могут утвердиться лишь мерами, которые сами по себе честны и справедливы. Играть на ваших теперешних чувствах, мистер Уэверли, и побуждать вас сделать бесповоротный шаг, справедливость и опасность которого вы еще не взвесили, все это, по моему слабому разумению, и нечестно и несправедливо.
— Несравненная Флора,— воскликнул Эдуард, взяв ее за руку, — как нуждаюсь я в таком наставнике!
— Нет,— сказала Флора, тихонько освобождая свою руку, — гораздо лучшего наставника мистер Уэверли всегда найдет в своем сердце, если только пожелает прислушаться к его тихому, но ясному голосу.
— Нет, мисс Мак-Ивор, на это я не смею надеяться. Тысячи роковых потворств собственным желаниям приучили меня подчиняться воображению, а не рассудку. Если бы я только осмелился надеяться, если бы я только мог подумать, что вы согласитесь быть для меня тем любящим, тем снисходительным другом, который укрепил бы меня в борьбе с заблуждениями, направил бы, на верный путь мою жизнь...
— Простите, дорогой сэр, вы так обрадовались избавлению от якобитского вербовщика, что заходите слишком далеко в выражении своей благодарности.
— Нет, Флора, не шутите со мной; вы не можете не видеть моих чувств, которые я почти невольно выдал, а так как я уже нарушил преграду молчания, дайте мне воспользоваться моей дерзостью... или разрешите мне, с вашего согласия, изложить вашему брату...
— Ни за что на свете, мистер Уэверли!
— Как мне понять ваши слова?— воскликнул Эдуард. — Неужели есть какое-либо роковое препятствие, какое-либо предубеждение?..
— Ни того, ни другого, сэр, — ответила Флора,— я только считаю своим долгом заявить вам, что никогда еще не встречала человека, о котором мне могли бы прийти в голову такие мысли.
— Быть может, то, что мы так недавно знакомы... Пусть мисс Мак-Ивор назначит мне срок...
— У меня нет даже и этого извинения. Характер капитана Уэверли настолько открытый... короче говоря, такого свойства, что обмануться в его сильных и слабых сторонах невозможно.
— И за эти-то слабые стороны вы и презираете меня? — промолвил Уэверли.
— Простите меня, мистер Уэверли, и вспомните, что еще полчаса тому назад между нами существовали непреодолимые для меня преграды, поскольку я не представляла себе офицера на службе у Ганноверского дома иначе, как случайным знакомым. Позвольте мне поэтому привести все мысли, возникшие по столь неожиданному поводу, в какой-то порядок. Не пройдет и часа, как я буду в состоянии изложить вам причины моего решения, которые если не обрадуют, то по крайней мере убедят вас. — С этими словами Флора удалилась, предоставив Уэверли размышлять о том, как была принята его попытка объясниться.
Но не успел он решить, можно ли ему вообще рассчитывать на успех или нет, как Фёргюс снова вошел в комнату.
— Итак, a la mort,[126] Уэверли! — воскликнул он.— Пойдемте со мной во двор, и там вы увидите нечто стоящее всех ваших романтических тирад. Сотня ружей, друг мой, и столько же палашей, только что доставленных от добрых друзей, и две-три сотни бравых молодцов, чуть не передравшихся из-за того, кому они достанутся. Но что я вижу? Настоящий гайлэндец сказал бы, что вас сглазили. Неужели эта глупая девочка так вас расстроила? Не думайте о ней, дорогой Эдуард, самые умные женщины — дуры в том, что касается жизненных вопросов.
— Мой дорогой друг, — ответил Уэверли, — единственное, в чем я могу обвинить вашу сестру, — это то, что она слишком разумна, слишком рассудительна.
— Если это все, то бьюсь об заклад на луидор, что это настроение не продержится у нее и дня. Ни одна женщина не способна сохранить благоразумие дольше этого, и я ручаюсь, если это только доставит вам удовольствие, что Флора завтра будет столь же неразумна, как и всякая другая. Вам надо научиться, дорогой Эдуард, относиться к женщинам en mousquetaire.[127] — С этими словами он схватил Уэверли за руку и потащил его смотреть военные приготовления.
Глава XXVII НА ТУ ЖЕ ТЕМУ
Фёргюс Мак-Ивор был слишком тактичен и деликатен, чтобы вернуться к прерванному разговору. Его голова была настолько набита — или по крайней мере казалась набитой — всякими ружьями, палашами, шапками, фляжками и тартановыми штанами, что Уэверли в течение некоторого времени не мог привлечь его внимание к чему-либо другому.
— Разве вы так скоро выступаете в поход, Фёргюс,— опросил он, — что торопитесь со всеми этими воинственными приготовлениями?
— Как только будет решено, что вы идете со мной, вы узнаете все, иначе эти сведения могут вам только навредить.
— Но неужели вы серьезно думаете подняться с такими ничтожными силами против утвердившейся власти? Это же безумие.
— Laissez faire a Don Antoine.[128] О себе-то я позабочусь. Мы, во всяком случае, не отстанем в любезности от Конана, который за удар всегда отплачивал ударом. Однако не считайте меня настолько шалым, чтобы не воспользоваться благоприятной возможностью. Я спущу собаку только тогда, когда зверь выйдет из логова. Но еще раз, думаете ли вы идти с нами? Если да, то вы узнаете все.
— Ну как я могу это сделать? — сказал Уэверли. — Еще несколько часов тому назад я имел чин в королевской армии, и мое прошение об отставке еще скачет на почтовых к тем, кто мне ее дал! Поступая на службу, я тем самым уже обещался соблюдать верность правительству и признал его законность.
— Необдуманные обещания, — ответил Фёргюс, — не пара стальных наручников. Их можно отбросить, особенно когда их выманили обманом, а отплатили за них оскорблением. Но если вы не хотите принять немедленное решение с честью отомстить вашим обидчикам, поезжайте в Англию, и, едва вы переправитесь через Твид, вы услышите такие вести, которые всколыхнут весь мир. А если сэр Эверард действительно тот доблестный старый рыцарь, каким мне его изобразили некоторые наши честные джентльмены тысяча семьсот пятнадцатого года, он найдет для вас конный полк получше того, которого вы лишились, и уговорит вас служить лучшему делу.
— Ну, а ваша сестра, Фёргюс?
— Изыди, гиперболический бес!— воскликнул со смехом предводитель. — Как можешь ты так донимать этого человека? Неужто он ни о чем другом не может говорить, как о дамах?
— Прошу вас, отнеситесь к этому серьезно, мой дорогой друг, — сказал Уэверли, — я чувствую, что все счастье моей жизни зависит от ответа, который мисс Мак-Ивор даст мне на то, что я отважился сказать ей нынче утром.
— Вы это говорите вполне серьезно, — сказал Фёргюс, отбросив игривый тон, — или мы все еще витаем в стране романтических фантазий?
— Ну конечно, серьезно. Как можете вы подумать, что я могу шутить подобными вещами?
— Тогда, со всей серьезностью, — ответил его друг, — я этому искренне рад. И я столь высокого мнения о Флоре, что вы единственный человек во всей Англии, о котором я мог бы это сказать. Но не жмите мне так горячо руку. Есть еще ряд вопросов. Скажите, а как отнесется ваша семья к союзу с сестрой высокородного гайлэндского нищего?
— Положение моего дяди, его взгляды и его неизменная снисходительность ко мне — все это дает мне право заверить вас, что родовитость и личные качества — единственное, на что он может обратить внимание в таком союзе. А где я могу найти более совершенное сочетание этих сторон, как не в вашей сестре?
— О, нигде, cela va sans dire,[129] — ответил Фёргюс с улыбкой. — Но ваш батюшка пожелает, верно, использовать свои прерогативы отца и тоже иметь право голоса в этом деле?
— Разумеется. Но он недавно порвал с властями, и поэтому я уверен, что он не будет возражать, тем более что дядя горячо меня поддержит.
— Помешать может и вероисповедание, — заметил Фёргюс, — хоть мы и не фанатические католики.
— Моя бабушка была католичка, и я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь в семье возражал против ее религии. Но не думайте о моих друзьях, дорогой Фёргюс; окажите лучше свое влияние там, где оно может всего более понадобиться для устранения препятствий, — я имею в виду вашу очаровательную сестру.
— Моя очаровательная сестра, — ответил Фёргюс,— подобно своему любящему брату, весьма склонна проявлять свою волю самым решительным образом, и с этим вам придется считаться. Но я похлопочу за вас, и вы всегда сможете со мной посоветоваться. И первое, что я вам скажу: преданность Стюартам — вот та страсть, которая управляет всеми ее действиями. С того момента как она научилась читать по-английски, она была влюблена в память доблестного капитана Уогана,(*) который отказался от службы у узурпатора Кромвеля, вступил под знамена Карла II, провел горсточку всадников из Лондона в горную Шотландию на соединение с Миддлтоном,(*) поднявшим оружие за короля, и наконец пал смертью храбрых, сражаясь за своего государя. Попросите ее показать вам стихи, в которых она воспела его жизнь и судьбу; их очень хвалили, уверяю вас. Но вот что: мне кажется, что Флора несколько минут назад отправилась к водопаду — ступайте ей вслед, ступайте сейчас же! Не давайте гарнизону укрепить свою оборону. Alerte a la muraille![130] Найдите Флору и как можно скорее узнайте ее решение. Да сопутствует вам Купидон!(*) А я тем временем пойду проверю всякие ремни и патронные сумки.
Уэверли поднимался по лощине с тревожно бьющимся сердцем. Любовь со всей своей романтической свитой надежд, опасений и желаний сливалась в нем с другим чувством, которое ему не так легко было определить. Он не мог забыть, как круто изменилась его судьба за одно это утро, и не мог предвидеть, в какую чащу трудностей она может его завести. Еще накануне он занимал завидный пост в армии; отца его, по всем видимостям, ожидало все растущее расположение государя — и все это рассеялось как сон. Сам он был обесчещен, отец попал в немилость, и теперь он стал невольным свидетелем, если не участником, тайных, мрачных и опасных замыслов, способных привести либо к низвержению правительства, которому он еще так недавно служил, либо к гибели всех участников заговора. Если бы даже Флора благосклонно отнеслась к его предложению, мог ли он питать надежду на благополучный исход всего этого дела среди треволнений надвигающегося восстания? Не мог же он думать только о своем благополучии и просить ее бросить Фёргюса, к которому она была так привязана, и ехать в Англию, чтобы там вдали от событий дожидаться либо успеха замыслов брата, либо крушения его заветнейших надежд? И как мог он, с другой стороны, не рассчитывая ни на что, кроме собственных сил, примкнуть к опасным и скороспелым планам предводителя, устремиться с ним в один водоворот событий, стать участником всех его отчаянных и безрассудных предприятий, наконец почти отказаться от собственного мнения и от права судить, насколько справедливы и разумны его действия? Все это представлялось не слишком соблазнительным для тайной гордости Уэверли. А между тем что оставалось ему делать, если только Флора не откажет ему в своей руке, о чем в теперешнем возбужденном состоянии его чувств он не мог и думать без невыносимой душевной муки? Размышляя о сомнительных и опасных перспективах, раскрывавшихся перед ним, он добрался наконец до водопада, где, как предвидел Фёргюс, он и нашел Флору.
Она была совсем одна и, как только увидела его издали, поднялась и пошла к нему навстречу. Эдуард попытался произнести несколько слов, не выходящих за рамки обычного любезного разговора, но понял, что не в силах продолжать в этом тоне. Флора сначала казалась столь же смущенной, как и он, но быстрее овладела собой и (неблагоприятное предзнаменование для Эдуарда) первая коснулась темы их недавнего разговора.
— Она настолько важна со всех точек зрения, мистер Уэверли,— сказала она, — что я не вправе оставлять у вас никаких сомнений относительно природы моих чувств.
— Не высказывайте их слишком поспешно, — воскликнул Уэверли в величайшем волнении, — если только они не такого характера, на который по вашему тону я, увы, не дерзаю надеяться. Пусть время... пусть мои будущие поступки... пусть влияние вашего брата...
— Извините меня, мистер Уэверли, — сказала Флора, немного покраснев, но голосом твердым и спокойным,— я никогда бы не простила себе, если бы помедлила выразить вам свое искреннее убеждение, что никогда не буду смотреть на вас иначе, как на уважаемого друга. Я в высшей степени несправедливо поступила бы по отношению к вам, если бы хоть на мгновение скрыла от вас свои чувства. Я вижу, что причиняю вам боль, и мне самой очень больно, но лучше сделать это теперь, чем позднее. О, в тысячу раз лучше, мистер Уэверли, испытать сейчас мгновенное разочарование, чем позже терзаться в долгих, изнуряющих сердце мучениях, вызванных поспешным и неудачным браком!
— Великий боже! — воскликнул Уэверли. — К чему вам предвидеть такие последствия от союза, где обе стороны равны по рождению, где судьба благоприятствует им обеим, где, если я осмелюсь так сказать, вкусы сходны, где вы не ссылаетесь на любовь к другому и где вы, наконец, не отказываете в благоприятной оценке тому, кого, вы отвергаете?
— Мистер Уэверли,— ответила Флора, — я действительно о вас такого мнения, и мнение это настолько высоко, что, хотя я и предпочла бы умолчать о причинах моего решения, я готова вам их открыть, если вы потребуете от меня такого знака уважения и доверия.
Она села на обломок скалы, Уэверли поместился поблизости и стал умолять ее поскорее все объяснить.
— Я едва решаюсь, — сказала она, — рассказывать вам о своем душевном состоянии, так сильно отличается оно от чувств, которые обычно приписывают девушкам моего возраста, и, догадываясь о природе ваших, я с трепетом касаюсь их, чтобы не причинить страдания тому, кого я от всей души хотела бы утешить. Что до меня, то с самых ранних лет и вплоть до настоящего дня я желала лишь одного: восстановления на престоле моих королевских благодетелей. Я не в силах объяснить вам всю безграничную преданность мою этой единственной цели и откровенно признаюсь, что эти чувства совершенно поглотили меня и вытеснили мысли о так называемом устройстве собственной жизни. Только бы мне увидеть день их благополучного возвращения — и тогда мне будет безразлично, где жить, в шотландской ли хижине, во французском ли монастыре или в английском дворце.
— Но, дорогая Флора, почему же ваша восторженная преданность изгнанной династии несовместима с моим счастьем?
— Потому что вы ищете или должны были бы искать в предмете вашей привязанности такое сердце, для которого высшей радостью было бы заботиться о вашем счастье и отплачивать за ваши чувства романтической привязанностью. Человеку с менее обостренной чувствительностью и с менее восторженно-нежным складом Флора Мак-Ивор могла бы, возможно, доставить душевное удовлетворение, если не счастье; ибо, раз произнеся невозвратимые клятвы, она никогда бы не отступила от своего долга.
— Но почему, почему, мисс Мак-Ивор, вы считаете себя более драгоценным сокровищем для человека, менее способного любить вас и восхищаться вами, чем я?
— Да потому, что чувства наши были бы более согласны, а его более притупленная чувствительность не потребовала бы от меня тех ответных восторгов, которых я не в состоянии испытать. Но вы, мистер Уэверли, все время обращались бы к той картине семейного счастья, которую способно нарисовать ваше воображение, и все то, что не доходило бы до вашей идеальной мерки, истолковывали бы как холодность и безразличие, считая, что моя восторженная преданность делу королевской семьи обкрадывает вас в тех чувствах, которых вы вправе были бы ожидать от жены.
— Другими словами, мисс Мак-Ивор, вы не можете полюбить меня? — произнес Эдуард упавшим голосом.
— Я могла бы уважать вас, мистер Уэверли, столько же, а может быть, даже и больше любого из людей, которых я когда-либо знала, но полюбить вас так, как вы этого заслуживаете, я не могу. О, ради вас самих, не стремитесь к такому рискованному опыту! Женщина, на которой вы женитесь, должна иметь пристрастия и мнения, которые будут слепком с ваших, интересоваться тем же, чем и вы; сливаться с вами в своих желаниях, чувствах, надеждах и опасениях; усиливать прелесть ваших удовольствий, делить ваши печали и подбадривать вас в грустные минуты.
— Но почему, мисс Мак-Ивор, вы, которая можете так хорошо изобразить счастливый союз, почему не хотите вы стать сами такой женой, какую вы описываете?
— Неужели вы меня до сих пор не поняли? — ответила Флора. — Разве я не объяснила вам, что все мои заветные чувства поглощены ожиданием события, над которым я не имею другой власти, кроме силы моих горячих молитв?
— А не могло бы согласие ваше, — сказал Уэверли, слишком увлеченный своей целью, чтобы отдавать себе отчет в том, что он говорит, — способствовать тому делу, которому вы себя посвятили? Моя семья богата и влиятельна, в принципе сочувствует династии Стюартов и при благоприятных обстоятельствах...
— Благоприятные обстоятельства, — повторила Флора с некоторым презрением. — Сочувствует в принципе! Неужели такая вялая преданность приносит вам честь или приятна вашему законному государю? Вы знаете мои чувства, посудите же сами, как мучительно было бы мне занимать место в семье, где права, которые я почитаю священными, подвергались бы холодному обсуждению и признавались бы заслуживающими поддержки лишь тогда, когда они могли бы обойтись для своего торжества и без нее!
— Ваши сомнения, — быстро ответил Уэверли,— несправедливы в том, что касается меня. Делу, которое я буду отстаивать, я буду служить, несмотря ни на какие опасности, с не меньшей отвагой, чем самый смелый из тех, кто поднял за него меч.
— В этом, — ответила Флора, — я ни минуты не сомневалась, но вы должны в первую очередь руководствоваться собственным здравым смыслом и рассудком, а не пристрастием, возникшим, вероятно, только потому, что вы встретились с молодой женщиной, ничем особенно не примечательной, в уединенной и романтической обстановке. Пусть ваше участие в этой великой и опасной драме зиждется на твердом убеждении, а не на скороспелом и, вероятно, мимолетном чувстве.
Уэверли хотел было ответить, но не мог ничего выговорить. Все чувства, высказанные Флорой, лишь оправдывали силу его привязанности к ней; даже ее преданность изгнанному королю, хоть и носила необузданно восторженный характер, была самозабвенна и благородна. Ей претило использовать какие-либо окольные средства для поддержания дела, которому она себя посвятила.
Некоторое время они молча шли по тропинке. Наконец Флора заговорила снова:
— Еще одно слово, мистер Уэверли, и мы никогда больше не вернемся к этой теме; и простите мою смелость, если это слово будет похоже на совет. Мой брат Фёргюс очень хотел бы, чтобы вы стали участником его нынешнего предприятия. Но не идите на это. Одним своим участием вы не могли бы способствовать его успеху, а если богу угодно будет, чтобы брат мой пал, вы неизбежно падете вместе с ним. Ваше доброе имя будет навсегда запятнано этим шагом. Прошу вас, вернитесь к себе на родину и, когда вы открыто порвете со всем, что связывает вас с узурпаторским правительством, я надеюсь, вы найдете основания и возможности пользой послужить вашему несправедливо поруганному государю и выступить вперед, подобно вашим доблестным предкам, во главе своих естественных последователей и приверженцев, достойным представителем дома Уэверли.
— А если бы мне посчастливилось отличиться в таком предприятии, мог бы я надеяться?..
— Простите, что перебиваю вас, — сказала Флора.— Только настоящее принадлежит нам, и все, что я могла сделать, это чистосердечно объяснить вам мои теперешние чувства; как они могут измениться под влиянием цепи событий, настолько благоприятствующих нашему делу, что я не смею на них надеяться, было бы праздно гадать. Будьте лишь уверены, что ни о чьей чести и ни о чьем счастье, кроме чести и счастья брата, я не буду так искренне молиться, как о ваших.
С этими словами она рассталась с Эдуардом, так как они дошли уже до того места, где расходились тропинки. Уэверли вернулся в замок, обуреваемый самыми противоречивыми страстями. Он старался не оставаться с глазу на глаз с Фёргюсом, так как не чувствовал в себе сил ни сносить его насмешки, ни отвечать на его уговоры. Буйное веселье, царившее за обедом, ибо Мак-Ивор продолжал держать открытый стол для своего клана, помогло ему до известной степени забыться. Когда пиршество окончилось, он стал раздумывать, как ему вести себя при встрече с мисс Мак-Ивор после их утреннего захватывающего, но и мучительного объяснения. Флора, однако, не появлялась. Фёргюс, у которого вспыхнули гневом глаза, когда он услышал от Катлины, что ее хозяйка собирается провести вечер в своей комнате, отправился за ней сам; но, видимо, все его уговоры не привели ни к чему, так как он вернулся один, с раскрасневшимся лицом и явно раздосадованный. До конца вечера ни Фёргюс, ни Эдуард уже больше не заговаривали о предмете, который занимал все мысли последнего, а может, быть, и обоих.
Уединившись в своей комнате, Уэверли попытался подвести итог событиям истекшего дня. Нельзя было сомневаться, что Флора в течение ближайшего времени не отступит от своего решения. Но мог ли он когда-либо надеяться на успех, в случае если обстоятельства дадут ему возможность снова просить ее руки? Переживет ли фанатическая преданность Флоры, по крайней мере в виде той всепоглощающей страсти, которая в настоящую минуту глубокого воодушевления не оставляла места для более нежных чувств, успех или неудачу нынешних политических махинаций? А если так, может ли он рассчитывать, что то участие, которое она, по собственному признанию, в нем принимает, перейдет в более горячую привязанность? Он напрягал свою память, чтобы восстановить каждое слово, произнесенное ею, каждый взгляд и движение, которые подчеркивали их, и в конце концов оказался перед той же неопределенностью. Было уже очень поздно, когда сон успокоил бушевавшие в нем мысли после самого мучительного и беспокойного дня в его жизни.
Глава XXVIII ПИСЬМО ИЗ ТУЛЛИ-ВЕОЛАНА
Утром, когда смятенные мысли Уэверли на некоторое время успокоились, ему сквозь сон почудились музыкальные звуки, но это не был голос Сельмы.(*) Он мысленно перенесся в Тулли-Веолан, и ему показалось, что это Дэви Геллатли распевает на дворе свои песни, которые, как колокольный звон к утрене, были первыми звуками, нарушавшими его покой, когда он гостил у барона Брэдуордина. Звуки, вызвавшие это воспоминание, становились все громче, пока Эдуард не проснулся по-настоящему. Но иллюзия все еще не рассеивалась. Хотя он был сейчас в замке Иана нан Чейстела, но голос этот был все же голосом Дэви Геллатли, распевавшего под окном следующие стихи:
В горах мое сердце... Доныне я там. По следу оленя гоню по скалам. Гоню я оленя, пугаю козу. В горах мое сердце, а сам я внизу.[131]Любопытствуя узнать, что заставило мастера Геллатли предпринять столь отдаленную экскурсию, Эдуард начал поспешно одеваться. Дэви во время этой операции не раз переходил от одной песни к другой:
В горах наших пусто — лишь вереск и дрок, И там храбрецы без чулок и сапог. Но Джейми-король возвратится, дай срок, И хватит на всех и чулок и сапог.[132]К тому времени, когда Уэверли оделся и вышел, Дэви в обществе двух или трех из многочисленных гайлэндских бездельников, всегда украшавших своим присутствием ворота замка, весело прыгал и плясал, выделывая под собственный свист стремительные па шотландского рила(*) для двух пар. Так он продолжал действовать в двойной роли танцовщика и музыканта, пока глазевший на танцы волынщик, подчинившись всеобщему крику: «Seid suas!» (то есть: «Дуй!») не освободил его от последней обязанности. Тут уже в пляс пустились все — старые и молодые, каждый, кто мог найти себе пару. Появление Уэверли не прервало хореографических упражнений Дэвида, хотя ухмылками, кивками и наклонами туловища, которыми он уснащал красоты своих шотландских па, он дал понять нашему герою, что узнал его. Затем, не переставая прыгать, гикать и щелкать пальцами над головой, он внезапно подскочил к тому месту, где стоял Эдуард, и, не сбиваясь с такта, подобно арлекину из пантомимы, сунул в руку нашему герою письмо, продолжая свой пляс без малейшего перерыва или передышки. Эдуард, заметив, что адрес написан Розиным почерком, отошел в сторону, чтобы прочесть письмо, предоставив верному посланцу продолжать свои упражнения, пока он или волынщик не выбьется из сил.
Содержание письма его сильно изумило. Первоначальное обращение было «Дорогой сэр», но эти слова были тщательно стерты и на их месте написано просто: «Сэр». Остальное мы приведем в собственных выражениях Розы:
Боюсь, что, обращаясь непосредственно к вам, я нарушаю установленные приличия, но у меня нет доверенного лица, которое могло бы сообщить вам о некоторых происшествиях, а между тем вам необходимо о них знать. Простите меня, если я поступила неправильно, ибо — увы! — мистер Уэверли, мне не с кем посоветоваться, кроме как со своим собственным чувством: мой дорогой отец уехал от нас, и одному богу известно, когда он сможет вернуться, чтобы помочь мне и защитить меня. Вы, вероятно, слышали, что из-за тревожных известий из горной Шотландии был отдан приказ арестовать в наших местах некоторых дворян, и в том числе моего отца. Как я ни плакала и ни умоляла его отдаться в руки правительства, он отправился на север с отрядом примерно в сорок всадников вместе с мистером Фолконером и несколькими другими дворянами. Я беспокоюсь не столько о теперешней его безопасности, сколько о том, что может произойти с ним впоследствии, так как смута только начинается. Впрочем, все это для вас, может быть, и неинтересно, только я думала, вам будет приятно узнать, что мой отец спасся, если вам случилось слышать, что он в опасности.
На следующий день после отъезда отца в Тулли-Веолан прибыл отряд солдат. Они очень грубо обошлись с приказчиком Мак-Уиблом, но офицер был со мной очень вежлив; он только заявил, что по долгу службы должен произвести обыск и отобрать оружие и бумаги. Мой отец предвидел это и забрал с собой все оружие, кроме бесполезного старья, развешанного в зале, а бумаги все припрятал. Но вот что, мистер Уэверли, прямо не знаю, как сказать вам: они самым подробным образом расспрашивали о вас, интересовались, когда вы в последний раз были в Тулли-Веолане и где сейчас находитесь. Офицер со своим отрядом теперь ушел, но оставил у нас в качестве гарнизона унтер-офицера и четырех солдат. До сих пор они вели себя вполне прилично, так как мы вынуждены были им угождать, чтобы не испортить им настроения. Но солдаты намекнули, что, если вы попадетесь им в руки, вам грозит большая опасность. Не могу заставить себя пересказать вам всю ту гадкую ложь, которую они про вас говорили, а что это ложь, я уверена, но вы лучше сами решайте, что вам делать. Уходя, отряд забрал вашего слугу, а также двух ваших лошадей и все то, что вы оставили в Тулли-Веолане. Я надеюсь, что бог сохранит вас и вы благополучно вернетесь домой, в Англию, где, как вы мне говорили, кланы друг с другом не воюют и солдаты не безобразничают, а все делается по справедливым законам, защищающим всех безобидных и невинных. Я надеюсь, что вы снисходительно посмотрите на то, что я осмелилась написать вам; мне показалось — быть может, ошибочно, — что дело идет о вашей чести и безопасности. Я уверена — по крайней мере мне так кажется, — что отец одобрил бы мое обращение к вам, так как другие вам не напишут: мистер Рубрик бежал в Духран к своему двоюродному брату, чтобы обезопасить себя от солдат и вигов, а приказчик Мак-Уибл не любит (как он говорит) вмешиваться в чужие дела, хотя я надеюсь, что все, что может послужить на пользу друзьям моего отца, никак нельзя назвать неуместным вмешательством. Прощайте, капитан Уэверли! Вероятно, мне не придется вас больше увидеть, так как было бы очень нехорошо, если бы я желала, чтобы вы приехали в Тулли-Веолан сейчас, даже если бы эти люди ушли; но я всегда буду с благодарностью вспоминать вашу любезную помощь такой неспособной ученице, как я, и ваше внимание к моему милому, дорогому отцу.
Остаюсь вашей благодарной слугой
Роза Комин Брэдуордин.
P. S. Надеюсь, что вы пришлете мне несколько слов с Дэвидом Геллатли. Напишите только, что вы получили мое письмо и что вы будете себя беречь, и простите меня, если я буду умолять вас, ради вас самого, не вступать ни в какие злополучные заговоры, но бежать возможно быстрее в вашу счастливую страну. Привет моей дорогой Флоре и Гленнакуойху. Не правда ли, она так хороша собой и образованна, как я вам говорила?
Так закончила Роза Брэдуордин свое письмо, содержание которого изумило и огорчило Уэверли. То, что барон вызвал подозрения у правительства при нынешнем движении среди сторонников Стюартов, казалось, естественно вытекало из его политических пристрастий; но как могли подобные подозрения пасть на него, который до вчерашнего дня и мыслью не погрешил против царствующей фамилии, было совершенно необъяснимо. Как в Тулли-Веолане, так и в Гленнакуойхе хозяева с уважением относились к его обязательствам по отношению к существующему правительству, и хотя по отдельным намекам он и мог понять, что как барон, так и предводитель принадлежат к числу тех недовольных дворян, которых в то время еще много было в Шотландии, до того самого момента, когда его отчислили из армии и связь его с ней прервалась, у него не было никаких оснований предполагать, что они собираются предпринять какие-либо непосредственные враждебные шаги против существующего порядка. Однако он прекрасно понимал, что, если он не собирается немедленно принять предложения Мак-Ивора, для него весьма важно будет возможно скорее уехать из этой неблагонадежной округи и явиться туда, где могли бы проверить и оправдать его поведение. На это он наконец и решился, под влиянием советов Флоры и потому, что чувствовал непреодолимое отвращение к участию в такой губительной гражданской войне. Подходя беспристрастно к этому вопросу, он должен был сделать вывод, что, каковы бы ни были изначальные права Стюартов, если только отвлечься от вопроса, какое право имел Иаков Второй отказаться от престола за своих потомков, он, по единодушному мнению народа, поступил правильно, когда отрекся от короны. С этого времени четыре монарха мирно и славно правили Британией, поддерживая и умножая величие своей страны перед иностранными государствами и расширяя вольности ее граждан. Спрашивается, имеет ли смысл тревожить правительство, уже так давно и прочно утвердившееся, и ввергать страну во все ужасы гражданской войны для того лишь, чтобы восстановить на престоле потомков монарха, который своевольными действиями лишил себя своих прав? Если же, с другой стороны, необходимость стать на сторону Стюартов была бы после зрелых размышлений продиктована ему собственным убеждением в правоте их дела или приказанием отца или дяди, все же было необходимо обелить себя от всяких ложных подозрений в том, что он предпринял какие-либо шаги в этом направлении, еще оставаясь на службе у царствующего государя.
Сердечная простота Розы, ее тревога за его судьбу, наконец сознание ее беззащитного положения и тех страхов и действительных опасностей, которые она могла испытывать, произвели на него глубокое впечатление, и он немедленно написал ей ответ. Он в самых теплых выражениях благодарил ее за внимание, желал искреннейшим образом всего лучшего как ей, так и ее отцу и заверял ее в том, что он никакой опасности не подвергается. Приятные чувства, пробудившиеся у Эдуарда, пока он писал это письмо, вскоре поглотила горечь неизбежной, как он сам видел, разлуки с Флорой Мак-Ивор, и притом, возможно, разлуки навсегда. Боль, которую он испытал при этой мысли, была невыразимой, ибо все — ее высокий нравственный облик, беззаветная преданность избранному делу, щепетильное отношение к средствам, способным служить ему, говорило за правильность выбора, сделанного его сердцем. Но время шло, клевета чернила его имя, и каждый упущенный час мог только свидетельствовать против него. Ехать надо было немедленно.
Приняв это решение, он отправился искать Фёргюса и сообщил ему содержание письма Розы, а также свое намерение немедленно отправиться в Эдинбург, чтобы передать в руки одного из влиятельных лиц, к которому у него было письмо от отца, свое оправдание во всех обвинениях, которые могли на него возвести.
— Вы суете голову прямо в пасть ко льву, — ответил Мак-Ивор. — Вы представить себе не можете суровость правительства, терзаемого справедливыми страхами и сознанием, что оно незаконно и ненадежно. Боюсь, что мне придется выручать вас из какой-нибудь темницы в Стерлинге или Эдинбургском замке.
— Моя невиновность, положение мое, наконец близость отца к лорду М., генералу Г. и другим лицам достаточно защитят меня, — сказал Уэверли.
— В этом вы ошибаетесь, — промолвил предводитель,— у этих джентльменов хватит дел и без вас. Еще раз — согласны вы облечься в плед и остаться с нами среди ворон и туманов[133], отстаивая самое правое дело, за которое когда-либо подымался меч?
— По многим причинам, дорогой Фёргюс, я прошу вас уволить меня от этого.
— Ну что ж, — сказал Мак-Ивор,—не сомневаюсь, что я обнаружу вас упражняющимся в тюремных элегиях или в розысках оггамских[134] письмен или пунических иероглифов на ключевых камнях какого-либо узилища, примечательного по характеру своих сводов. А что вы скажете об un petit pendement bien joli?[135] — я не поручусь, что вы избегнете этой досадной церемонии, если натолкнетесь на отряд вигов из западных областей.
— А с чего бы им вздумалось так обойтись со мной? — спросил Уэверли.
— О, для этого у них найдется сотня веских причин,— ответил Фёргюс. — Во-первых, вы англичанин; во-вторых, дворянин; в-третьих, отступник от церкви; в-четвертых, им давно уже не приходилось упражнять свои таланты в подобном искусстве. Но не падайте духом, милейший, все будет выполнено со страхом божьим.
— Ну что ж, придется рискнуть.
— Так вы твердо решились?
— Да.
— Упрямого не переспоришь,— сказал Фёргюс,— но пешком вы идти не можете, а мне коня не потребуется, так как во главе сынов Ивора я пойду на своих ногах; мой гнедой Дермид в вашем распоряжении.
— Если вы мне его продадите, я буду вам очень обязан.
— Если ваше гордое сердце англичанина не решается принять от меня коня в дар или в долг, что ж, я не откажусь от денег перед началом похода. Он стоит двадцать гиней. (Не забудь, читатель, что это было шестьдесят лет назад.) А когда вы думаете ехать?
— Чем скорее, тем лучше, — ответил Уэверли.
— Вы правы, раз уж вы должны — или, вернее, решили ехать. Я сяду на пони Флоры и провожу вас до Бэлли-Бруфа. Каллюм Бег, готовь лошадей и пони для себя, чтобы перевезти вещи мистера Уэверли до *** (он назвал небольшой город), где он сможет достать себе лошадь и проводника до Эдинбурга. Оденься, как одеваются на равнине, Каллюм, и придерживай язык за зубами, чтобы мне не пришлось его отрезать. Мистер Уэверли поедет на Дермиде. — Затем, обратившись к Эдуарду: — А с сестрой вы попрощаетесь?
— Разумеется... То есть если мисс Мак-Ивор окажет мне эту честь.
— Катлина, передай сестре, что мистер Уэверли хочет попрощаться с ней перед отъездом. Но Роза Брэдуордин — о ней надо подумать. Если бы она была здесь! А почему бы ей сюда не перебраться? В Тулли-Веолане только четыре солдата, а их ружья пришлись бы нам очень кстати.
На эти отрывистые замечания Эдуард ничего не ответил. До слуха его они, правда, дошли, но вся душа его была поглощена ожиданием Флоры. Наконец дверь отворилась — но вошла только Катлина. Она пришла сообщить, что госпожа просит ее извинить и желает капитану Уэверли счастья и доброго здоровья.
Глава XXIX КАК УЭВЕРЛИ БЫЛ ПРИНЯТ В НИЖНЕЙ ШОТЛАНДИИ ПОСЛЕ ПОЕЗДКИ В ГОРЫ
Около полудня оба друга достигли перевала Бэлли-Бруфа.
— Дальше мне нельзя, — сказал Фёргюс Мак-Ивор, который, пока они ехали, все время пытался поднять настроение своего друга. — Если моя несговорчивая сестрица в какой-либо мере повинна в вашем угрюмом виде, не унывайте: поверьте, что она о вас самого высокого мнения, хотя сейчас настолько обеспокоена общим делом, что не может думать ни о чем ином. Откройтесь мне и поручите мне блюсти ваши интересы — я не предам их, если только вы не нацепите вновь эту гнусную кокарду.
— Не бойтесь. Этому порукой обстоятельства, при которых ее у меня отобрали. Прощайте, Фёргюс; постарайтесь, чтобы ваша сестра меня не забывала.
— Прощайте, Уэверли; скоро, возможно, вы услышите, что она удостоилась более громкого титула. Отправляйтесь домой, пишите письма и заводите побольше друзей, и как можно скорее; знайте, в скором будущем на побережье Суффолка появятся неожиданные гости, если только вести из Франции меня не обманули.[136]
Так друзья и расстались; Фёргюс поехал обратно в замок, а Эдуард в сопровождении Каллюма Бега, полностью преображенного в нижнешотландского конюха, направился в городок ***.
Эдуард ехал, погруженный в печальные, хоть и не совсем горькие мысли, которые в душе молодого влюбленного порождают разлука и неизвестность. Я не вполне уверен, что дамы сознают все значение разлуки, и я не считаю разумным просвещать их в этом отношении, чтобы, в подражание всяким Клелиям и Манданам(*) былых времен, они не отправляли своих поклонников в изгнание. Расстояние, по существу говоря, производит в мыслях то же действие, что и в реальном мире. Предметы сглаживаются, смягчаются и становятся вдвое привлекательнее; резкое или заурядное в характерах затушевывается, и то, что остается от человека, — это наиболее яркие черты, свидетельствующие о возвышенности, грации или красоте. На умственном, как и на земном горизонте возникают туманы, прикрывающие менее приятные стороны отдаленных предметов, и счастливые световые эффекты, выставляющие в полном блеске те точки, которые выигрывают от яркого освещения.
Уэверли забывал все предрассудки Флоры при мысли о величии ее духа и почти извинял ее безразличие к его чувствам, когда вспоминал ту великую и решающую цель, которая, по-видимому, совершенно заполнила ее душу. «Если она может быть настолько поглощена сознанием долга по отношению к благодетелю,— размышлял Эдуард, — то каково же будет ее чувство к тому человеку, которому посчастливится его пробудить?» Вслед за этим вставал вопрос: а сможет ли он оказаться этим счастливцем, — вопрос, на который его воображение пыталось дать положительный ответ, и тут он принимался перебирать в памяти все то, что она произносила ему в похвалу, и сдабривал текст комментариями, гораздо более лестными, чем он заслуживал. Все обыденное, все принадлежавшее повседневности стиралось и исчезало в этих мечтах, сохранявших лишь те особенности грации и достоинства, которые отличали Флору от остальных женщин, а не то, что роднило ее с ними. Короче говоря, Эдуард был уже готов создать богиню из пылкой, даровитой и прекрасной девушки и так прилежно занялся своими воздушными замками, что не заметил, как оказался на крутом спуске и увидел с высоты небольшой городок с базарной площадью.
Горская вежливость Каллюма Бега — кстати сказать, мало найдется народов, способных похвалиться такой прирожденной вежливостью, как горные шотландцы,[137] — горская учтивость спутника нашего героя не позволила ему прервать его размышления. Но, заметив, как при виде этого села Уэверли вернулся к действительности, Каллюм подъехал к нему и выразил надежду, что «когда они подъедут к постоялому двору, его милость не будет заикаться о Вих Иан Воре, так как народ здесь всё заядлые виги, черт бы их побрал».
Уэверли заверил осторожного пажа, что будет осмотрительным. В этот момент он услышал не то чтобы колокольный звон, а скорее звяканье какого-то подобия молотка о старый горшок. И действительно, на восточном конце строения, которое больше всего смахивало на ветхий сарай, он заметил открытую будку, формой и размерами напоминавшую клетку для попугая, и в ней повешенный вверх дном замшелый, зеленый горшок из-под каши, играющий роль церковного колокола.
— Разве сегодня воскресенье? — опросил он у Каллюма Бега.
— Точно не скажу. Воскресенья-то редко заходят к нам за перевал.
Но когда они въехали в городок и направились к самому приличному на вид трактиру, который им попался на глаза, толпа старух в клетчатых юбках и красных накидках, выходивших из сараеобразного здания и обсуждавших по дороге сравнительные достоинства «благословенного юноши Джабеша Рентауэла» и «этого избранного сосуда мэйстера Гуктрэппла»,(*) побудило Каллюма заметить своему временному господину:
— Это или самое большое воскресенье, или маленькое правительственное воскресенье, которое у них зовут пост.
Они соскочили у трактира «Семисвечный золотой светильник», вывеска которого для вящего услаждения посетителей была украшена кратким девизом на древнееврейском языке. Навстречу им вышел хозяин — тощая и длинная пуританская фигура. Казалось, что он обсуждает сам с собой, стоит ли ему приютить у себя людей, путешествующих в такой день. Но, сообразив по-видимому, что за такое нарушение он может наказать их кошелек, какового штрафа они избегнули бы, остановившись у Грегора Дункансона под вывеской «Горец с полупинтой», мистер Эбенизер Крукшэнкс смилостивился и впустил их в свое жилище.
Эту постную личность Уэверли попросил раздобыть ему проводника и верховую лошадь для доставки его чемодана в Эдинбург.
— А откуда путь держите? — спросил хозяин «Светильника».
— Я сказал вам, куда желаю ехать, и не понимаю, какие еще сведения нужны проводнику или его лошади.
— Хм, ахм, — отозвался муж из «Светильника», несколько опешив от такой отповеди,— сегодня общий пост, сэр, и я не могу заниматься мирскими делами в такой день, когда люди должны проникаться смирением, а впавшие в грех — возвращаться на стезю добродетели, как сказал достойный мистер Гуктрэппл, а в особенности тогда, когда вся страна, как правильно заметил драгоценный мистер Джабеш Рентауэл, скорбит о священных договорах, которые сжигают, нарушают и погребают.
— Любезный друг, — сказал Уэверли, — если вы не можете достать мне лошадь и проводника, мой слуга поищет их в другом месте.
— Ваш слуга? Нечего сказать! А почему он сам не едет с вами дальше?
Уэверли еще в весьма слабой степени проникся духом драгунского капитана, — я хочу сказать, того духа, которому я всегда был чрезвычайно обязан, когда в почтовой карете или дилижансе приходилось встречать какого-либо военного, любезно бравшего на себя воспитание трактирных слуг и доведение до нормы трактирных счетов. Но все же кое-что от этих полезных навыков наш герой успел перенять за время своей службы в полку, и эта явная наглость его не на шутку взбесила.
— Послушайте, сэр, я заехал сюда ради собственного удобства, а не для того, чтобы отвечать на ваши нахальные вопросы. Можете вы мне достать то, что я прошу? Да или нет? И в том и в другом случае я поеду туда, куда мне нужно.
Мистер Крукшэнкс вышел из комнаты, бормоча нечто невнятное, но отрицательное или утвердительное — разобрать Эдуарду не удалось. Принять заказ на обед вышла хозяйка — тихая, вежливая, старательная и безответная женщина; впрочем, и от нее нельзя было ничего добиться относительно лошади и проводника, ибо салическое право простиралось, как видно, и на конюшни «Золотого светильника».(*)
В окно, выходившее на узкий и темный двор, где Каллюм Бег чистил лошадей после дороги, Уэверли услышал следующий диалог между хитроумным пажом Вих Иан Вора и трактирщиком.
— С севера, должно быть, молодой человек? — начал последний.
— Возможно, что и так, — ответил Каллюм.
— И, должно быть, издалека ехали?
— Из такого далека, что я не прочь бы чего-нибудь перехватить.
— Хозяйка, принеси полпинты.
Тут произошел приличествующий обмен любезностями, после чего трактирщик, полагая, что этим актом гостеприимства он отыскал ключ к душе своего постояльца, возобновил допрос:
— Небось такого хорошего виски вы за перевалом не найдете?
— А я не оттуда.
— Да вы же по говору горец.
— Нет, я прямо из Абердина.(*)
— А хозяин ваш тоже с вами из Абердина приехал?
— Угу, когда и я выехал оттуда, — ответил хладнокровный и непроницаемый Каллюм Бег.
— А что это за джентльмен?
— Думаю, он какой-то чин у короля Георга, по крайней мере он все на юг тянет, и денег у него уйма, никогда бедному человеку не откажет и на жилье тоже не скупится.
— Так ему нужен проводник и лошадь до Эдинбурга?
— Угу, и вы уж поскорее доставайте.
— Гм! Порядочно заплатить придется.
— Э, это ему что.
— Так, так, Дункан, — так вы себя, кажется, назвали, или, может быть, Доналд?
— Да нет же, Джейми... Джейми Стинсон... Я же вам говорил.
Мистер Крукшэнкс никак не ожидал такой неустрашимой лжи и совсем растерялся. Немногого добившись от сдержанного хозяина и словоохотливого слуги, он решил вознаградить себя за неудовлетворенное любопытство, обложив налогом как трактирный счет, так и наем лошади. То обстоятельство, что день был постный, тоже не было забыто. В общем, сумма, по-честному причитавшаяся ему за оказанные услуги, была увеличена примерно вдвое.
Каллюм Бег вскоре самолично оповестил Эдуарда о ратификации договора и добавил:
— Старый черт сам собирается ехать, с джентльменом.
— Это будет не слишком приятно, Каллюм, и не слишком безопасно, так как наш хозяин, по-видимому, чрезвычайно любопытен. Но путешественнику приходится мириться со всякими неудобствами. А пока что, мальчуган, бери-ка эту монету и выпей за здоровье Вих Иан Вора.
Соколиный взгляд Каллюма сверкнул от удовольствия при виде золотой гинеи, сопровождавшей эти слова. Он поспешил спрятать свое сокровище в кармашек для часов, тут же обругав сложность устройства этого «кисета», как он выразился, в саксонских штанах; а затем, как будто считая, что этот знак внимания требует с его стороны ответной любезности, подошел вплотную к Эдуарду и с многозначительным видом шепнул:
— Если ваша милость считает, что этот чертов виг маленько опасен, мне ничего не стоит им заняться, и все будет шито-крыто.
— Как и каким образом?
— А вот подстерегу его за городом, — ответил Каллюм, — и пощекочу ему окорока скин-окклем.
— Скин-окклем? Это что такое?
Каллюм расстегнул свою куртку, поднял левую руку и выразительным кивком указал на рукоять небольшого кинжала, аккуратно спрятанного в подкладке под мышкой. Уэверли сначала показалось, что он его не так понял; он взглянул на него и увидел на его очень красивом, хоть и слишком смуглом лице как раз ту степень лукавства, которую у английских парнишек таких же лет вызвала бы перспектива обобрать чужой фруктовый сад.
— Бог с тобой, Каллюм! Ты что, убить его хочешь?
— А что? — ответил юный головорез. — Хватит ему жить, если он задумал предавать честных людей, которые заехали к нему в харчевню тратить свои денежки.
Эдуард увидел, что доводы здесь не помогут, а потому попросту приказал Каллюму воздержаться от каких-либо посягательств на личность мистера Эбенизера Крукшэнкса, каковому приказу паж подчинился с выражением полнейшего равнодушия.
— Как джентльмену угодно; старый грубиян мне ничего дурного не сделал. Но вот письмишко, которое начальник приказал отдать вашей милости перед тем, как я поеду.
Письмо вождя заключало стихи Флоры о судьбе капитана Уогана, предприимчивый характер которого так прекрасно изображен Кларендоном.(*) Первоначально он поступил на службу к парламенту, но отрекся от этой партии после казни Карла I. Услышав, что королевский штандарт поднят в горной Шотландии графом Гленкернским и генералом Миддлтоном, он распрощался с Карлом II, находившимся тогда, в Париже, переправился в Англию, собрал в окрестностях Лондона отряд якобитов и пересек все королевство, уже длительное время находившееся под властью узурпатора. Переходы свои он совершал с таким искусством, находчивостью и смелостью, что благополучно слил свою горстку всадников с войсками восставших горцев. После нескольких месяцев отдельных набегов, в которых он прославился своей ловкостью и отвагой, Уоган был тяжело ранен в одной схватке, а так как лекаря достать было негде, так и закончил свою недолгую, но славную карьеру.
Было вполне очевидно, почему столь тонкий политик, как предводитель, хотел поставить образ молодого героя в пример романтически настроенному Уэверли, которому он был так близок по духу. В остальном письмо его заключало лишь мелкие поручения, которые Эдуард обещался выполнить в Англии, и лишь к концу письма наш герой нашел следующие строки:
Я очень сердит на Флору, что она вчера к нам не вышла. И раз уж мне приходится утруждать вас этим письмом, чтобы вы не забыли купить мне в Лондоне рыболовные принадлежности и самострел, я решил заодно вложить и стихи Флоры на могилу Уогана. Это я делаю специально для того, чтобы ее подразнить; ибо, сказать вам правду, я думаю, что она больше влюблена в память этого погибшего героя, чем когда-либо будет способна полюбить живого, если только он не пойдет по такому же пути. Но современные английские сквайры берегут свои дубы для оленьих заповедников или для починки бреши в своих финансах после проигрыша у Уайта,(*) а не для того, чтобы листвой их украшать свое чело или осенять свои могилы. Разрешите надеяться, что в вашем лице, дорогой друг, которому я с особенной радостью дал бы другое имя, мы имеем блестящее исключение.
К дубу
на ***ском кладбище в шотландских горах,
по преданию осеняющему могилу капитана Уогана,
убитого в 1649 году(*)
О гордый дуб земли родной, Эмблема верности английской! Ты над могилою святой Свою листву склоняешь низко. Так не жалей же, о герой, Что в той земле, где часты вьюги, Не распустились над тобой Цветы, растущие на юге. Цветущий май им жизнь дает, Томятся все они от зноя, И зимний ветер их убьет. Нет, не цвести им над тобою! Когда отчаяньем судьба Порывы душ сковала властно — Ты вышел в бой; твоя борьба Была короткой, но прекрасной. Когда оружье бритт сложил И предал короля позорно, Ты здесь собрал на Альбин-хилл Народ простой, но непокорный. В твой смертный час не жалкий хор Родни и певчих плакал в зале — С твоим шли гробом дети гор, Твой меч волынки прославляли. И кто б из нас на склоне лет Не отдал жизни самой длинной За твой блистательный рассвет И славную твою кончину? Как римляне сынов своих Дубовыми венками чтили, Так дуб хранит от ветров злых Твой мирный сон на Альбин-хилле.Каковы бы ни были истинные достоинства стихов Флоры Мак-Ивор, воодушевление, которым они были проникнуты, не могло не передаться ее поклоннику. Он прочел их раз, перечел, спрятал на груди, снова извлек, наконец произнес их строчка за строчкой тихим и сдавленным от волнения голосом с частыми остановками, продлевая мысленное наслаждение. Он был похож на лакомого знатока, медленными глотками вбирающего в себя восхитительный напиток. Даже появление миссис Крукшэнкс с весьма прозаическими обедом и вином не прервало этой сцены восторженного обожания.
Наконец перед Уэверли предстали высокая, нескладная фигура и неприглядное лицо Эбенизера. Верхняя часть его персоны, хотя время года отнюдь не требовало такой предосторожности, была облачена в препоясанный поверх одежд обширный плащ с рукавами, снабженный большим капюшоном из того же материала. Последний натягивался на голову и на шляпу так, что полностью прикрывал их; а застегнутый под подбородком, он носил название «верхом с комфортом». Рука трактирщика сжимала огромный жокейский хлыст с медными украшениями. Его тощие ноги населяли пару поместительных ботфорт, стянутых сбоку ржавыми пряжками. В этом наряде он прошествовал до середины комнаты и оповестил о цели своего прихода весьма лаконично:
— Лошади готовы.
— Так это вы собрались со мной, хозяин?
— Да, до Перта. Там вы сможете достать проводника до Эмбро (так он произносил Эдинбург), коли в этом будет нужда.
С этими словами он положил перед Уэверли счет, который держал в руке; в то же время, не дожидаясь приглашения, он налил себе стакан вина и благоговейно осушил его за то, чтобы господь бог благословил их путешествие. Эдуард с изумлением посмотрел на нахала, но так как их знакомство обещало быть недолгим и, в общем, как проводник он ему подходил, не стал делать ему никаких замечаний, заплатил по счету и выразил намерение тотчас же отправляться. Не теряя времени, он вскочил на Дермида и покинул «Золотой светильник», а вслед за ним затрусила вышеописанная пуританская фигура, после того как с затратой значительного времени и усилий, используя при этом особую каменную приступку, возведенную перед трактиром для удобства господ путешественников, она взгромоздилась на предлинный, костлявый, заморенный и заезженный призрак кровного скакуна, на которого навьючили вещи Уэверли. Наш герой, хоть и был не в очень веселом настроении, не мог удержаться от смеха, разглядывая своего оруженосца и воображая изумление, которое вызвало бы в Уэверли-Оноре появление такого рода свиты.
Усмешка Эдуарда не ускользнула от хозяина «Светильника», который, поняв в чем дело, подлил сугубую порцию кислоты в фарисейскую закваску выражения своего лица и внутренне поклялся, что так или иначе заставит молодого англичанина дорого заплатить за презрение, с которым он, видимо, к нему относился. Каллюм тоже стоял у ворот и открыто потешался над нелепой фигурой мистера Крукшэнкса. Когда Уэверли поравнялся со своим пажом, тот почтительно снял шапку и, подойдя к стремени Эдуарда, посоветовал «глядеть в оба, чтобы старый чертов виг не выкинул какую-нибудь штуку».
Уэверли еще раз поблагодарил его, попрощался и рысью двинулся в путь, довольный, что избавился от визга ребятишек, захлебывавшихся от восторга при виде того, как старый Эбенизер подскакивает и приседает в стременах, стараясь избегнуть тряски от крупной рыси по плохо мощеной улице. Село *** вскоре осталось на много миль позади.
Глава XXX ИЗ КОТОРОЙ ЯВСТВУЕТ, ЧТО ПОТЕРЯ ПОДКОВЫ МОЖЕТ ПРИЧИНИТЬ СЕРЬЕЗНЫЕ НЕУДОБСТВА
Общий тон и манеры Уэверли, но главным образом сверкающее содержимое его кошелька и равнодушие, с которым он взирал на свои червонцы, повергли его спутника в некоторое благоговение и удержали от дальнейших попыток завязать разговор. Кроме того, в его голове теснились всякие подозрения и тесно с ними связанные своекорыстные планы. Поэтому они долго ехали молча, пока проводник не объявил, что его лошадь потеряла переднюю подкову и что, без сомнения, его милость возьмет на себя ее поставить.
Это было то, что юристы называют закидыванием удочки с целью проверить, насколько Уэверли склонен поддаться на такие мелкие обложения.
— И ты думаешь, мошенник, что я буду ставить подковы твоей лошади? — вспыхнул Эдуард, не поняв, куда он клонит.
— Ну конечно, — ответил мистер Крукшэнкс,— хотя особого уговора на этот счет не было, не могу же я платить из своего кармана за все, что может случиться с бедной лошадью, пока я на службе у вашей милости. Конечно, если ваша милость...
— А, так ты про то, чтобы я заплатил кузнецу... Но где его взять?
Весьма обрадованный, что препятствий со стороны его временного хозяина в этом отношении не предвидится, мистер Крукшэнкс заверил его, что Кернврекан, деревня, которую они должны были вскоре проехать, имела счастье обладать великолепным кузнецом, «но так как он профессор, он ни для кого не будет загонять гвоздя в воскресенье или в постный день, если уж не случится самой крайности, и всегда берет в этом случае шесть пенсов с подковы». На Уэверли эта часть сообщения, казавшаяся трактирщику самой важной, произвела весьма незначительное впечатление. Он только подивился про себя, в каком колледже мог преподавать этот профессор ветеринарии, не подозревая, что это слово может означать любого человека, претендующего на необычайную чистоту веры и святость жизни.
В Кернврекане они быстро отыскали жилище кузнеца. Так как дом, где он жил, был одновременно и трактиром, в нем было два этажа и он гордо возвышал свою крышу, одетую в серый шифер, над соседними лачугами, крытыми соломой. Пристроенная тут же кузня не отличалась тем воскресным безмолвием и покоем, которые Эбенизер ожидал от святости своего друга. Напротив того: молот стучал, наковальня звенела, мехи охали, словом, все снаряды Вулкана, казалось, были в полном действии. Да и характер работы не отличался сельской идилличностью. Хозяин, именуемый на вывеске Джоном Маклротом, вместе с двумя помощниками был деятельно занят налаживанием, ремонтом и чисткой старых мушкетов, пистолетов и сабель, в воинственном беспорядке разбросанных по всему помещению. Под открытым навесом, где размещался горн, толпилось множество народа, люди то входили, то выходили, как будто обмениваясь какими-то важными новостями. Один вид кернвреканских обывателей, быстро сновавших по улице с воздетыми руками и устремленным вверх взглядом, говорил за то, что их общественное сознание потрясено каким-то необычайным сообщением.
— Что-то случилось! — воскликнул хозяин «Светильника» и немедленно самым бесцеремонным образом вклинил свою похожую на фонарь челюсть и костлявую клячу в толпу. — Что-то случилось, и, с божьей помощью, я все сейчас разузнаю.
Уэверли, привыкший сдержаннее, чем его спутник, проявлять свое любопытство, соскочил с коня и передал его первому попавшемуся мальчишке. Эта сдержанность сложилась еще в робкие дни его первой юности, когда ему невыразимо претило обращаться к незнакомому человеку хотя бы за случайной справкой, не разглядев предварительно, какое у него лицо и как он выглядит. Пока он осматривал окружающих, чтобы выбрать среди них того, с кем бы ему было приятнее заговорить, гомон толпы избавил его в известной степени от необходимости расспросов. Имена Лохила, Клэнроналда, Гленгерри и других видных вождей горских кланов, среди которых все время слышалось имя Вих Иан Вора, звучало в их устах столь же привычно, как самые обыденные слова, а из общего смятения он заключил, что их нашествие на Нижнюю Шотландию во главе вооруженных кланов либо уже совершилось, либо ожидается c минуты на минуту.
Но прежде чем Уэверли успел дознаться о подробностях, крепкая, с широкой костью и грубыми чертами лица женщина лет сорока, одетая так, как если б платье на нее набросали вилами, с красными пятнами на щеках там, где они не были покрыты сажей и копотью, протиснулась сквозь толпу, размахивая в воздухе двухлетним ребенком, которого она подбрасывала на ходу, не обращая внимания на его отчаянные вопли. Эта особа горланила:
Чарли, мой красавчик, красавчик, красавчик, Чарли, мой красавчик, Лихой кавалер!— Эй, мужики, слышали, кто на вас идет? — продолжала эта неугомонная матрона,— слышали, кто вам, хныкающим вигам, скоро заткнет глотку?
Не знаешь ты, что будет, Не знаешь ты, что будет, Подходят дикие Мак-Кроу.Кернвреканский Вулкан, чьей Венерой была эта ликующая вакханка,(*) бросил на нее мрачный и угрожающий взгляд, что заставило некоторых из деревенских сенаторов вмешаться:
— Тише, хозяйка, разве нынче время или день такой особый, чтобы распевать ваши богомерзкие песни? Нынче время, когда чистое вино гнева без всякой примеси налито в чашу негодования, и день, когда вся страна должна свидетельствовать против папизма, и прелатизма, и квакеризма, и индепендентизма, и супрематизма, и эрастианизма, и антиномианизма,(*) и всех заблуждений церкви!
— Пошли вы с вашей виговской болтовней! — отозвалась якобитская героиня. — Пошли вы с вашими вигами и пресвитерианством, сопляки корноухие! Что, думаете, наши молодцы посмотрят на ваши синоды, и пресвитеров, и пени за блуд, и покаянные стулья?(*) Черт бы побрал всю эту мерзость! Поди! Сажали на них женщин куда почестнее, чем иные, что спят с любым вигом в округе. Взять хотя бы меня...
Здесь Джон Маклрот, опасавшийся, что она перейдет к подробностям личного опыта, счел долгом вмешаться в силу своего супружеского авторитета:
— Иди сейчас же домой, чертова стерва (прости, господи, мою душу), и поставь кашу на ужин.
— А ты что, совсем одурел, старый олух? — отвечала его любезная подруга, мгновенно и с чрезвычайной силой устремляя свой гнев, который до этого блуждал по всем собравшимся, в его естественное русло. — Стоишь целый день и чинишь мушкетные замки для дураков, которые и выстрелить-то в горца не посмеют, а того не видишь, что мог бы денег на семью заработать, подковав лошадь этого красавчика джентльмена, который, видно, только что с севера! Ручаюсь, что он не из тех нюней, что за короля Георга, а по меньшей мере из храбрых Гордонов!(*)
Глаза присутствующих обратились теперь к Уэверли, который воспользовался этим, чтобы попросить кузнеца возможно скорее подковать лошадь проводника, так как он спешит ехать дальше. Того, что он слышал, было достаточно, чтобы понять, какая опасность ему угрожает, если он задержится в этом месте. Кузнец устремил на него недовольный и подозрительный взгляд, чему немало способствовал пыл, с которым его жена подкрепила просьбу Уэверли:
— Ты что, не слышишь, что говорит хорошенький джентльмен, ты, никчемный пьянчуга?
— А как вас звать, сэр? — осведомился Маклрот.
— Вам до этого нет дела, любезный, если я плачу за работу.
— Но до этого может быть дело государству, — заметил старый фермер, от которого здорово несло виски и торфяным дымом. — Сдается мне, вам придется задержаться в пути, пока мы не покажем вас лэрду.
— Не очень-то вам будет легко задержать меня и даже небезопасно, — высокомерно ответил Уэверли, — если вы не предъявите надлежащих полномочий.
В толпе наступило затишье и пробежал шепот:
— Секретарь Мерри...(*)
— Лорд Льюис Гордон...
— Может, сам претендент!—Таковы были наперебой высказываемые догадки. Желание не выпускать Уэверли проступало все явственнее. Он попытался было урезонить встревоженных обывателей, но его добровольная союзница миссис Маклрот мигом утопила его увещания в потоке ругани по адресу присутствующих, которые, разумеется, поставили ее на счет Уэверли.
— Это вы-то хотите задержать друга нашего принца? — Ибо и ей теперь передалось общее мнение о нашем герое. — Только посмейте его коснуться! — И, растопырив свои длинные и сильные пальцы, украшенные когтями, которым мог бы позавидовать любой стервятник, продолжала: — Всеми десятью заповедями вцеплюсь в рожу всякому, кто его хоть пальцем тронет!
— Ступай лучше домой, хозяйка, — сказал вышеупомянутый фермер, — да лучше нянчи ребятишек своего мужа, чем оглушать нас своими криками.
— Его ребятишек! — воскликнула амазонка,(*) взглянув на супруга с невыразимо презрительной усмешкой. — Его ребятишек!
Эх, будь ты мертвецом, муженек, Да лежал бы подо мхом, муженек, Вмиг утешилась бы я, вдова, Да спозналась бы я с горцем лихим!Эта песенка, вызвавшая сдержанное хихиканье среди более молодой части аудитории, совершенно вывела из себя уязвленного Вулкана.
— Черт в меня вселись, если я не засуну ей в глотку каленое железо! — воскликнул он в неистовстве, выхватывая из горна раскаленный прут. Очень вероятно, что он и привел бы свою угрозу в исполнение, если бы часть толпы не схватила его, между тем как другая пыталась убрать с его глаз сварливую половину.
Уэверли собирался воспользоваться общим замешательством для отступления, но не мог нигде обнаружить своей лошади. Наконец он увидел на некотором расстоянии своего верного спутника Эбенизера; тот, заметив, какой оборот принимает дело, отвел обеих лошадей подальше от давки и, сидя на одной и держа другую на поводу, отвечал на громкие и повторные требования Уэверли подать ему коня:
— Нет, нет, если вы не друг нашей церкви и короля и вас за это задержали, вам придется отвечать перед честными людьми страны за нарушение договора, и я должен наложить арест на вашу лошадь и вещи в возмещение убытков, поскольку я с лошадью потерял целый рабочий день, да еще пропущу и сегодняшнюю проповедь.
Эдуард начал терять терпение среди этого сброда, который теснил и толкал его со всех сторон. Каждую минуту можно было ожидать насилия, и поэтому он решил прибегнуть к острастке. Он вытащил пистолет, обещая, с одной стороны, пристрелить каждого, кто осмелится его далее задерживать, и, с другой, угрожай подобной же участью Эбенизеру, если он попытается хоть сдвинуться с места с лошадьми. Мудрый Партридж(*) говорит, что один человек с пистолетом равен ста невооруженным, так как, хотя он в толпе может застрелить только одного, но никто не знает, не окажется ли он этим несчастливцем. Поэтому levee en masse[138] граждан Кернврекана, вероятно, дрогнул бы, а Эбенизер, естественная бледность которого усугубилась на три оттенка в сторону мертвенности, не стал бы вступать в пререкания по поводу подкрепленного таким образом приказа, если бы сельский Вулкан в жажде выместить на каком-либо достойном предмете бешенство, вызванное его подругой, и весьма довольный тем, что нашел такой объект в лице Уэверли, не бросился на него со своим раскаленным прутом с такой решимостью, что выстрел последовал как естественный акт самозащиты. Несчастный упал; и в то время как Эдуард, потрясенный тем, что он сделал, растерялся и не подумал обнажить свою шпагу или взяться за оставшийся пистолет, толпа набросилась на него, обезоружила и уже готова была растерзать, если бы ее неистовства не смирило появление почтенного священника, пастора местного прихода.
Этот достойный человек (не чета разным Гуктрэпплам и Рентауэлам) пользовался большим влиянием у простого народа, хотя, наряду с отвлеченными догматами христианства, проповедовал и практические выводы из его учения, и был уважаем также и высшими классами, несмотря на то, что отказывался потворствовать их теоретическим заблуждениям и превратить церковную кафедру в школу языческой морали. Быть может, этим сочетанием веры и дел в его учении и объясняется то, что, хотя с его памятью связана своего рода эра в существовании Кернврекана и прихожане, вспоминая о чем-либо случившемся шестьдесят лет назад, говорят: «Это было во времена доброго мистера Мортона», я так и не смог выяснить, принадлежал ли он к евангелической или к умеренной церковной партии. Впрочем, я не считаю это обстоятельство особенно существенным, поскольку оба движения возглавлялись такими людьми, как Эрскин и Робертсон.[139] Мистер Мортон был встревожен пистолетным выстрелом и все возрастающим шумом вокруг кузницы. После того как он приказал окружавшим задержать Уэверли, не учиняя ему, однако же, какого-либо насилия, его первой заботой было осмотреть тело Маклрота, над которым, внезапно изменив свои чувства на прямо противоположные, уже рыдала, голосила и терзала колтун своих волос его почти обезумевшая супруга. Но когда кузнеца подняли с земли, оказалось, что он, во-первых, жив, а во-вторых, и проживет, по всей вероятности, так же долго, как если бы он никогда в жизни не слышал пистолетного выстрела. Впрочем, он едва уцелел: пуля, скользнув по голове, лишь оглушила его на несколько мгновений. Страх и душевное смятение помешали ему сразу прийти в себя. Теперь он поднялся: на ноги и требовал немедленного отмщения своему врагу. Лишь с большим трудом согласился он на предложение мистера Мортона, а именно, чтобы Уэверли отвели к лэрду, исполнявшему должность мирового судьи, и оставили в его распоряжении. Остальные единодушно поддержали предложенную меру; даже миссис Маклрот, понемногу оправившись от истерики, прохныкала, что она не против того, что предлагает пастор; он даже слишком хорош для своего ремесла, и она надеется увидеть его вскоре показистее, в епископском облачении, что будет почище всяких женевских плащей да воротников.(*)
Поскольку, таким образом, все разногласия были улажены, Уэверли под конвоем всех жителей селения, способных держаться на ногах, был отведен в замок Кернврекан, находившийся примерно в полумиле от него.
Глава XXXI ДОПРОС
Майор Мелвил из Кернврекана, пожилой джентльмен, проведший молодые годы на военной службе, принял мистера Мортона с большой теплотой, а нашего героя — с учтивостью, которая из-за двусмысленного положения нашего героя была натянутой и холодной.
Узнав, что рана у кузнеца пустячная и Эдуард нанес ее в состоянии самозащиты, майор решил, что с этой частью дела можно покончить, после того как Уэверли вручит ему небольшую сумму в пользу пострадавшего.
— Я хотел бы, сэр, чтобы мои обязанности на этом и закончились, но нам надо получить еще кое-какие сведения о причинах, побудивших вас путешествовать по этой стране в столь тяжелое и смутное время.
Тут мистер Крукшэнкс выступил вперед и сообщил судье все то, что он знал о нашем герое, и те подозрения, которые внушили ему неразговорчивость Уэверли и уклончивые ответы Каллюма Бега. Он заявил, что лошадь, на которой приехал Эдуард, принадлежит Вих Иан Вору, хотя не рискнул обвинить в этом его прежнего спутника, боясь, чтобы богопротивная шайка Мак-Иворов не подпалила за это как-нибудь его дом и конюшни. Закончил он непомерным восхвалением своих заслуг перед церковью и государством, скромно заметив, что господь избрал его орудием для поимки столь подозрительного и опасного злоумышленника. Он выразил надежду на будущую денежную награду и на немедленное возмещение убытков за потерю времени и ущерб, нанесенный его доброму имени тем, что он путешествовал по государственному делу в постный день.
На это майор Мелвил весьма спокойно ответил, что мистер Крукшэнкс не только не может претендовать на какие-либо заслуги в этом деле, но обязан еще хлопотать, чтобы его освободили от очень значительного штрафа за то, что он не донес, согласно недавнему правительственному постановлению, ближайшему судье о посещении его постоялого двора незнакомым человеком; далее, поскольку мистер Крукшэнкс так похваляется своей преданностью церкви и государю, он не будет приписывать его поведение политическому недовольству, но полагает, что его бдительность и усердие по отношению к церкви и к государству были ослаблены возможностью получить с незнакомца двойную плату за наем лошади; однако, не считая себя компетентным выносить единоличное решение по делу, касающемуся столь важного лица, он переносит его на рассмотрение ближайшего съезда мировых судей. Этим пока и исчерпывается все то, что мы имеем сказать в нашей повести о муже из «Светильника», и он, печальный и недовольный, удалился восвояси.
Затем майор Мелвил предложил жителям деревни разойтись по домам, выделив лишь двоих на роль полицейских и приказав им ждать внизу. В помещении, таким образом, остались только майор, мистер Мортон, которого последний пригласил присутствовать при допросе, какой-то служащий, исполнявший обязанности писца, и Уэверли. Наступила неловкая и мучительная пауза, пока майор Мелвил, глядя на Уэверли с явным состраданием и часто справляясь с какой-то бумагой или памятной запиской, которую он держал в руках, не спросил нашего героя, как его зовут.
— Эдуард Уэверли.
— Я так и думал. Бывший офицер *** драгунского полка и племянник сэра Эверарда Уэверли из Уэверли-Онора?
— Так точно.
— Мне очень неприятно, молодой человек, что эта тягостная обязанность выпала мне на долю.
— Раз это ваша обязанность, майор Мелвил, то извинения излишни.
— Правильно, сэр; разрешите поэтому задать вам вопрос, где вы провели все время, истекшее между получением вами отпуска из полка и настоящим моментом?
— Мой ответ на столь общий вопрос зависит от характера возводимого на меня обвинения, — сказал Уэверли, — и поэтому я прошу сообщить мне, каково это обвинение и в силу какого права меня задержали для допроса.
— Обвинение, мистер Уэверли, к моему величайшему сожалению, очень тяжелого свойства и затрагивает вашу честь и как воина и как подданного его величества. По первому пункту вы обвиняетесь в возбуждении к мятежу и к восстанию подчиненных вам солдат и в том, что вы подали им пример дезертирства, продлив свой отпуск из полка вопреки категорическому приказанию вашего командира. По второму — вы обвиняетесь в государственной измене и в поднятии оружия против своего государя — величайшем преступлении, какое может совершить подданный.
— А по чьему приказу вы меня арестовали и заставляете отвечать на столь гнусную клевету?
— По приказу, который вы не можете оспаривать, а я обязан выполнять.
Он передал Уэверли составленное по всей форме предписание верховного уголовного суда Шотландии о задержании и аресте Эдуарда Уэверли, эсквайра, подозреваемого в изменнических действиях и других тяжких преступлениях и проступках.
Уэверли был глубоко потрясен этим сообщением, что майор Мелвил приписал сознанию собственной вины, между тем как мистер Мортон был скорее склонен истолковать его как изумление невинного и несправедливо заподозренного человека. И в той и в другой гипотезе была доля истины, ибо, хотя совесть Эдуарда и оправдывала его во взведенных на него обвинениях, однако, быстро припомнив свою жизнь за это время, он убедился в том, что ему будет чрезвычайно трудно доказать свою невиновность так, чтобы она стала очевидной для других.
— Одна из весьма неприятных сторон этого неприятного дела, — сказал майор Мелвил после минутного молчания, — та, что при наличии столь тяжких обвинений я по необходимости должен просить вас показать мне все имеющиеся при вас бумаги.
— С величайшей готовностью, — сказал Эдуард, бросая на стол свой бумажник и записную книжку,— я просил бы только не читать одной.
— Боюсь, мистер Уэверли, что я не имею права идти на послабления.
— Хорошо, вы увидите ее, сэр, но так как она для вас интереса не представляет, я попрошу вернуть мне ее.
Он достал полученное этим утром и спрятанное на груди стихотворение и передал его судье вместе с конвертом. Майор Мелвил прочел его молча и приказал писцу снять с него копию. Затем он вложил ее в конверт, положил его перед собой, а оригинал с печальным и серьезным видом возвратил Уэверли.
Дав арестованному (ибо таково было теперешнее положение нашего героя) достаточное, по его мнению, время для размышлений, майор Мелвил возобновил допрос и заявил Уэверли, что, поскольку тот возражает против общих вопросов, он будет придавать им настолько частный характер, насколько это позволяют находящиеся в его распоряжении сведения. После этого следствие продолжалось, причем содержание вопросов и ответов записывалось под диктовку писцом.
— Знал ли мистер Уэверли человека по имени Хэмфри Хотон, унтер-офицера драгунского полка, которым командует Гардинер?
— Конечно; он был сержантом в моем отряде и сыном арендатора моего дяди.
— Совершенно верно. И он пользовался в значительной мере вашим доверием и влиянием среди товарищей?
— Мне никогда не приходилось оказывать особое доверие людям такого рода, — ответил Уэверли, — я отличал сержанта Хотона как умного и деятельного молодого человека и полагаю, что за эти качества он и пользовался уважением у товарищей.
— Но через этого человека, — ответил майор Мелвил,— вы поддерживали связь с теми из ваших солдат, которые пришли в ваш полк из Уэверли-Онора?
— Конечно; эти бедняги оказались в полку, состоящем почти исключительно из шотландцев и ирландцев, и обращались ко мне со всеми своими мелкими затруднениями и нуждами; естественно, их -рупором служил их земляк и сержант.
— Влияние сержанта Хотона, — продолжал майор, — распространялось, следовательно, главным образом на тех солдат, которые ушли за вами в полк из имения вашего дяди?
— Разумеется; но какое это имеет отношение к настоящему делу?
— К этому я сейчас перейду и очень прошу вас отвечать откровенно. Поддерживали ли вы после того, как уехали из полка, какую-либо переписку, прямым или окольным путем, с сержантом Хотоном?
— Я? Поддерживать переписку с человеком его звания и положения? Каким образом и с какой целью?
— Это вам предстоит объяснить. Но не посылали ли вы к нему, например, за какими-нибудь книгами?
— Вы напомнили мне незначительное поручение, — сказал Уэверли, — которое я дал сержанту Хотону, потому что мой слуга был неграмотный. Вспоминаю, что я письменно просил его выбрать несколько книг, список которых я ему послал, и направить их на мое имя в Тулли-Веолан.
— А какого характера были эти книги?
— Они относились почти исключительно к изящной литературе, я предназначал их для чтения одной молодой особы.
— Не находились ли среди них трактаты и брошюры, направленные против правительства?
— Там было несколько политических трактатов, в которые я почти не заглядывал. Они были посланы мне одним добрым другом, которого следует более уважать за его сердце, нежели за благоразумие или политическую проницательность; мне они показались скучными сочинениями.
— Этот друг, — продолжал настойчивый следователь,— некто мистер Пемброк, священник, отвергший присягу, и автор двух крамольных сочинений, рукописи которых были обнаружены в ваших вещах.
— Но в которых, даю вам честное слово джентльмена, я едва ли прочел шесть страниц.
— Я не королевский судья, мистер Уэверли, материалы вашего допроса будут переданы в другую инстанцию. Но перейдем к дальнейшему — знаете ли вы лицо, известное под именем Ушлого Уилла, или Уилла Рутвена?
— Никогда до настоящего момента не слышал такого имени.
— Не поддерживали ли вы через это или какое-либо иное лицо связи с сержантом Хэмфри Хотоном, подговаривая его дезертировать вместе со всеми солдатами его полка, которых ему удастся склонить на это дело, и присоединиться к горцам и другим мятежникам, поднявшим в настоящее время оружие под водительством молодого претендента?
— Уверяю вас, что я не только совершенно неповинен в заговоре, в котором вы меня обвиняете, но он ненавистен мне до глубины души, и я не пошел бы на такое предательство ни ради трона для себя, ни для того, чтобы возвести на него кого бы то ни было другого.
— Однако, когда я рассматриваю этот конверт, надписанный рукой одного из тех впавших в заблуждение джентльменов, которые в настоящее время восстали против своего отечества, и вложенные в него стихи, я не могу не найти некоторой аналогии между упомянутым мною предприятием и подвигами Уогана, которые автор, по-видимому, ставит вам в пример.
Уэверли был поражен этим совпадением, но заявил, что желания или ожидания автора письма нельзя рассматривать как доказательство совершенно химерического обвинения.
— Но, если меня не обманывают мои сведения, за время вашей отлучки из полка вы находились то в замке этого горского предводителя, то в замке мистера Брэдуордина из Брэдуордина, также поднявшего оружие в пользу этого несчастного дела?
— Я и не собираюсь скрывать этого; но я самым решительным образом отрицаю какое-либо участие в их замыслах против правительства.
— Но вы, я полагаю, не станете отрицать, что вместе со своим хозяином Гленнакуойхом присутствовали на сборище, где объединилось большинство сообщников его предательства, чтобы под предлогом большой охоты согласовать свои мятежные планы?
— Я признаю, что был на таком сборище, — сказал Уэверли, — но я ничего не слышал и не видел такого, что придало бы ему приписываемый вами характер.
— Оттуда вы проехали, — продолжал следователь,— вместе с Гленнакуойхом и частью клана на соединение с армией молодого претендента и, засвидетельствовав ему свои верноподданнические чувства, вернулись, чтобы обучить военному делу и вооружить остальных людей клана и слить их с мятежными бандами, когда они двинутся на юг?
— Я никогда не ездил с Гленнакуойхом к упомянутому вами лицу и даже не слышал, что оно находится в Шотландии.
Уэверли затем подробно изложил всю историю несчастного случая, происшедшего с ним на охоте, и добавил, что по возвращении в Гленнакуойх узнал, что лишен офицерского звания, и не станет отрицать, что тогда впервые заметил признаки военных приготовлений кланов; однако, не испытывая желания стать на их сторону и не имея более оснований оставаться в Шотландии, отправился на родину, куда его зовут лица, имеющие право руководить его поступками, как это увидит майор Мелвил, если просмотрит лежащие на столе письма.
Майор Мелвил начал читать письма Ричарда Уэверли, сэра Эверарда и тетушки Рэчел, но выводы, к которым он пришел, оказались иными, чем те, на которые рассчитывал наш герой. Эти послания были написаны в недружелюбном к правительству тоне и местами заключали неприкрытые угрозы, а письмо бедной тетушки Рэчел, недвусмысленно утверждавшее правоту Стюартов, было расценено как открытое признание того, что другие решались высказать только намеками.
— Разрешите задать вам еще один вопрос, мистер Уэверли, — сказал майор Мелвил. — Разве вы не получали повторных писем от командира вашего полка, в которых он предостерегал вас, приказывал вернуться на свой пост и уведомлял о том, что вашим именем пользуются для распространения недовольства среди ваших солдат?
— Никогда, майор Мелвил. Одно письмо я от него действительно получил. В нем он учтиво давал понять, что для меня было бы лучше проводить свой отпуск не только в замке Брэдуордин; признаюсь, я счел, что вмешиваться в эти дела он не имеет права; наконец, в тот же день, когда я прочел о своей отставке в правительственных сообщениях, я получил второе письмо от подполковника Гардинера с приказом вернуться в полк. Но так как меня на месте не было по причинам, которые я уже излагал, я получил его слишком поздно и не мог выполнить приказ. Если были какие-либо письма между первым и последним,— что по великодушному характеру подполковника я считаю вероятным, — они до меня не дошли.
— Я до сих пор не спрашивал вас, мистер Уэверли,— продолжал майор Мелвил, — о деле менее важном, но которое тем не менее получило огласку и было истолковано не в вашу пользу. Говорят, что в вашем присутствии и так, что вы могли его прекрасно слышать, был произнесен изменнический тост, и вы, офицер на службе его величества, потерпели, чтобы другой, а не вы потребовал удовлетворения от обидчика. Этого поставить вам в вину на суде нельзя, но если, как мне известно, офицеры вашего полка требовали от вас объяснений по поводу этих слухов, мне остается только удивляться, как вы, дворянин и офицер, сочли возможным от них уклониться.
Это уже было слишком. Осажденный и теснимый со всех сторон обвинениями, в которых грубая ложь переплеталась с действительными фактами, неизбежно придававшими ей правдоподобие; один, без друзей и в чужом краю, Уэверли счел, что жизнь и честь его погибли, и, опустив голову на руки, решительно отказался отвечать на какие-либо дальнейшие вопросы, поскольку его откровенное и чистосердечное признание обратилось против него же.
Перемена в Уэверли не удивила и не рассердила майора Мелвила. Он продолжал невозмутимо задавать ему один вопрос за другим.
— Какой мне смысл отвечать вам? — угрюмо сказал Эдуард. — Вы, очевидно, убеждены в моей виновности и в каждом моем ответе ищете лишь подтверждения вашего предвзятого мнения. Так упивайтесь вашим мнимым торжеством и перестаньте меня мучить. Если я способен на ту подлую трусость и предательство, в которых вы меня обвиняете, я не стою того, чтобы верили хоть одному моему ответу. Если же вы меня подозреваете незаслуженно, а бог и моя совесть свидетели, что это так, тогда я не вижу, почему своим чистосердечием я должен вкладывать оружие в руки моих обвинителей. У меня нет больше оснований отвечать ни на один ваш вопрос, и я поэтому твердо решил не давать больше никаких показаний.
И, приняв прежнюю позу, он впал в угрюмое молчание.
— Позвольте мне, — сказал следователь, — напомнить вам одно соображение, способное побудить вас к чистосердечию и откровенности. Неопытный юноша, мистер Уэверли, легко может стать жертвой преступных планов искусных и хитрых людей, а один по крайней мере из ваших друзей — я имею в виду Мак-Ивора из Гленнакуойха — несомненно занимает среди них одно из первых мест. Вас же, по вашей видимой бесхитростности, молодости и незнакомству с местными нравами, я склонен был бы отнести к категории первых. В этом случае ложный шаг или ошибка, которую я охотно счел бы невольной, могут быть легко заглажены, и я с готовностью стал бы вашим заступником. Вам, несомненно, должны быть известны силы шотландских повстанцев, их ресурсы и планы; вот и заслужите это заступничество и откровенно изложите все то, что вам по этому поводу стало известно. В этом случае, мне кажется, я могу взять на себя обещание, что единственным неприятным последствием вашей связи с этими несчастными интригами явится кратковременный арест.
Уэверли с полным самообладанием слушал это увещание, пока дело не дошло до последних слов. Тут он вскочил со стула и заговорил с необыкновенным жаром, которого он еще не проявлял:
— Майор Мелвил, — ведь так вас зовут? — я до сих пор или чистосердечно отвечал на ваши вопросы, или решительно отвергал их, потому что дело пока шло только обо мне. Если же вы считаете меня подлецом, способным доносить на других, которые, каковы бы ни были их преступления против общества, принимали меня как гостя и друга, заявляю вам, что считаю ваши вопросы еще более возмутительным оскорблением, чем ваши клеветнические подозрения; а так как мое несчастное положение не позволяет мне отвечать на них иначе, как словом, то знайте: вы скорее вырвете у меня из груди сердце, чем я единым звуком обмолвлюсь о вещах, которые могли мне стать известны только благодаря полному доверию людей, оказавших мне гостеприимство.
Мистер Мортон и майор переглянулись, причем первый, которого в течение всего допроса донимали приступы сильного насморка, прибегнул к своей табакерке и носовому платку.
— Мистер Уэверли, — сказал майор, — мое нынешнее положение в равной мере не позволяет мне наносить и принимать оскорбления, поэтому я не буду продолжать объяснение, которое к этому клонится. Боюсь, что мне придется подписать приказ о содержании вас под стражей, но пока тюрьмой для вас послужит этот дом. Не думаю, чтобы мне удалось убедить вас разделить с нами ужин (Эдуард отрицательно покачал головой), но я прикажу подать его в отведенное вам помещение.
Наш герой поклонился и прошел под конвоем полицейских в небольшую, но изящно обставленную комнату, где, отказавшись от предложенной еды и вина, бросился на кровать и, обессилев от тревог и душевного напряжения этого несчастного дня, забылся глубоким и тяжелым сном. На это он, верно, и сам не рассчитывал; но говорят, что североамериканские индейцы, когда их пытают, способны заснуть, едва лишь на миг прекращаются их мучения, и спят до тех пор, пока их снова не станут терзать огнем.
Глава XXXII СОВЕЩАНИЕ И ЕГО ПОСЛЕДСТВИЯ
Майор Мелвил попросил мистера Мортона присутствовать на допросе, во-первых, считая, что он сможет использовать его здравый смысл в практических делах и преданность королевскому дому, и, во-вторых, желая иметь безупречно честного и правдивого человека свидетелем действий, от которых зависела честь и жизнь знатного молодого англичанина, наследника значительного богатства. Он знал, что каждый его шаг будет разбираться самым строгим образом, и ему важно было не допустить каких-либо сомнений в своей беспристрастности и неподкупности.
После ухода Уэверли лэрд и священник молча сели за ужин. В присутствии слуг ни один из них не хотел касаться предмета, занимавшего их обоих, а говорить о чем-либо другом было нелегко. Молодость и явная откровенность Уэверли составляли разительный контраст с мрачными подозрениями, которые сгущались вокруг него. В его манере была какая-то наивность и простосердечие, которые не вязались с образом прожженного интригана и заговорщика, и это сильно располагало в его пользу.
Оба задумались над подробностями допроса, но каждый расценивал их сообразно со своими чувствами. Эти люди обладали и живым умом и проницательностью, они в равной мере были способны сопоставить различные части показания и сделать из них необходимые заключения, но привычки их и воспитание были настолько различны, что из одних и тех же предпосылок выводы у них получались совершенно непохожие.
Майор Мелвил всю свою жизнь провел либо в военных лагерях, либо в крупных городах; он был бдителен по роду своих занятий и осторожен по жизненному опыту; зла на своем веку он видел много, а потому, хоть и был справедливый блюститель закона и честный человек, к людям относился строго, а подчас и с излишней суровостью. Мистер Мортон, напротив, перешел от мира книг своего колледжа к простой и покойной жизни сельского пастора. Встречаться с дурными людьми ему приходилось редко, и обращал он на них свое внимание лишь для того, чтобы пробудить в них раскаяние и желание исправиться. Кроме того, прихожане настолько любили и уважали его за ласку и заботы, что, желая отплатить ему добром и зная, какую острую боль причиняют ему их отступления от правильного пути, наставлять на который было делом его жизни, скрывали от него свои дурные поступки. Таким образом, хотя имена лэрда и пастора пользовались в округе одинаковой популярностью, там сложилась поговорка, что лэрд знает одно лишь худое в приходе, а священник — одно лишь хорошее.
Пристрастие к изящной литературе, которое ему приходилось сдерживать, чтобы оно не мешало его богословским занятиям и пасторским обязанностям, также являлось одной из отличительных черт священника. Это влечение научило его в молодые годы понимать романтику, и эта способность не вполне утратилась под влиянием событий его последующей жизни. Ранняя смерть прелестной молодой жены, которую он избрал по любви, и единственного сына, вскоре последовавшего за матерью, наложили на него неизгладимый отпечаток. Даже спустя много лет после этого горя в его характере, и без того мягком и созерцательном, замечалась особая чувствительность. Понятно поэтому, что в настоящем случае он относился к делу совсем не так, как суровый приверженец дисциплины, строгий блюститель закона и недоверчивый светский человек, каким был лэрд.
Молчание продолжалось и после того, как удалились слуги, пока майор Мелвил, наполнив свой стакан и пододвинув бутылку к мистеру Мортону, не сказал:
— Скверное это дело, мистер Мортон. Как бы этот юноша не довел себя до петли.
— Боже упаси! — воскликнул священник.
— Аминь, — сказал представитель светской власти.— Но я думаю, что даже ваша всепрощающая логика не в силах отвергнуть очевидные выводы.
— Но, майор, — ответил священник, — я надеюсь, что подобный исход можно было бы предотвратить: ведь сегодня вечером мы ничего безнадежно компрометирующего не слышали.
— Вот как! — заметил Мелвил. — Но, добрейший мистер Мортон, вы один из тех, кто готов был бы перенести на любого преступника привилегию духовенства.(*)
— Без сомнения. Милосердие и долготерпение — основы того учения, которое я призван проповедовать.
— С точки зрения религии это справедливо. Но милосердие по отношению к преступнику может быть грубой несправедливостью к обществу. Я не имею в виду именно этого молодого человека. Я от всей души желаю, чтоб он обелил себя, так как мне по душе и его скромность и мужество. Но я боюсь, что он сам вырыл себе могилу.
— А почему? Сотни дворян, вступивших на ложный путь, подняли теперь оружие против правительства; многие, без сомнения, руководились при этом принципами, которые их воспитание и впитанные с детства предрассудки освятили названиями патриотизма и героизма. Правосудие, когда оно будет выбирать своих жертв из этого множества (ибо не станет же оно уничтожать всех!), должно прежде всего принять во внимание нравственные побуждения. Пусть жертвой законов падет тот, кто задумал нарушить порядок благоустроенного правления из честолюбия или в надежде на собственное возвышение; но неужели юность, увлеченная необузданными рыцарскими мечтами и воображаемой преданностью монарху, не заслуживает прощенья?
— Если эти рыцарские мечты и воображаемая преданность подходят под понятие государственной измены, — ответил Мелвил, — я не знаю суда во всем христианском мире, где бы они могли сослаться на Habeas corpus.[140]
— Но я не вижу, чтобы вина этого юноши была установлена с какой-либо степенью убедительности, — сказал священник.
— Потому что у вас доброта ослепляет здравый рассудок, — возразил майор. — Теперь послушайте: этот молодой человек происходит из семьи потомственных якобитов, его дядя — глава консерваторов в графстве ***, отец — впавший в немилость и недовольный придворный, а наставник — отказавшийся от присяги священник, автор двух противоправительственных трактатов. Так вот, этот юноша поступает в драгунский полк Гардинера и приводит с собой целый отряд молодых людей из имения своего дяди, которые, не стесняясь, в спорах с товарищами по-своему высказывают свои симпатии к Высокой церкви, приобретенные в Уэверли-Оноре. К этим молодым людям Уэверли проявляет необычайное внимание; он дает им деньги в количестве, значительно превышающем потребности солдата, и подрывает этим дисциплину; во главе их стоит любимый сержант, через которого они поддерживают необычайно тесную связь со своим капитаном; эти рекруты становятся в независимое от других офицеров положение и смотрят свысока на своих товарищей.
— Все это, мой дорогой майор, естественно вытекает из их привязанности к своему молодому господину и из того, что они оказались в полку, набранном главным образом в Северной Ирландии и Западной Шотландии, среди товарищей, которые готовы ссориться с ними, так как видят в них англичан и членов англиканской церкви.
— Совершенно правильно, пастор, — ответил Мелвил,— жаль, что никто из членов вашего синода вас не слышит. Но разрешите продолжить. Итак, этот молодой человек получает отпуск и едет в Тулли-Веолан. Убеждения барона Брэдуордина достаточно хорошо известны, не говоря уже о том, что дядя этого юнца вызволил барона из беды в пятнадцатом году. Гостя у барона, он оказывается замешанным в какой-то ссоре, которая, как говорят, бросает тень на его офицерскую честь. Подполковник Гардинер пишет ему сначала мягко, затем более решительно — я думаю, что вы в этом сомневаться не станете, раз это его собственные слова; потом общество офицеров предлагает ему объяснить эту скандальную историю; он не отвечает ни командиру, ни товарищам. Тем временем его солдаты начинают шуметь и перестают подчиняться начальству, а когда распространяются слухи об этом злополучном мятеже, его любимый сержант Хотон и еще один солдат оказываются изобличенными в переписке с французским агентом, подосланным, по словам Хотона, капитаном Уэверли с целью подговорить его — так по крайней мере говорят эти солдаты — дезертировать и присоединиться к своему капитану, который находится в ставке принца Карла. Тем временем этот достойный всякого доверия капитан живет, по собственному признанию, в Гленнакуойхе, у самого деятельного, хитрого и отчаянного якобита в Шотландии; он отправляется с ним на пресловутое сборище кланов — и, боюсь, несколько дальше. Ему шлют еще два вызова. В одном ему сообщают о брожении в его отряде, в другом — категорически приказывают вернуться в полк, что, впрочем, всякий здравомыслящий человек сделал бы по собственному почину, как только заметил, что мятежные настроения вокруг него усиливаются. А он наотрез отказывается ехать и подает в отставку.
— Да ведь его уже отставили, — заметил мистер Мортон.
— Но он выражает сожаление, что эта мера предвосхитила его заявление, — ответил Мелвил. — Вещи молодого человека забирают на его квартире в полку и в Тулли-Веолане и находят в них целый склад зловреднейших якобитских брошюр, достаточный, чтобы заразить целую страну, не говоря уже о неопубликованных творениях его достойного друга и наставника мистера Пемброка.
— Он говорит, что и не заглядывал в них.
— В обычной обстановке я бы поверил ему, — ответил майор, — так как они столь же нелепы и педантичны по форме, как и зловредны по содержанию. Но можете ли вы себе представить, чтобы иные побуждения, кроме сочувствия к таким принципам, могли заставить молодого человека его лет таскать с собой подобный хлам? Затем, когда приходят известия о приближении мятежников, он пускается в путь на коне, заведомо принадлежавшем Гленнакуойху, скрывая, кто он, так как отказывается назвать свое имя, и, если не врет этот старый фанатик, в сопровождении очень подозрительной личности; наконец, хранит на себе письма родных, полные самого острого недовольства Брауншвейгской династией, и описок стихов, восхваляющих некоего Уогана, отрекшегося от службы парламенту, чтобы с отрядом английской кавалерии примкнуть к горским повстанцам, поднявшим оружие за восстановление на престоле Стюартов, — точная аналогия с его собственным заговором! Мало того — в заключение этого стихотворения безупречный верноподданный и в высшей степени безвредная и мирная личность Фёргюс Мак-Ивор из Гленнакуойха, Вих Иан Вор и прочая, подводит итог: «Иди и сделай то же!» И в довершение всего, — продолжал майор Мелвил со все возрастающим жаром, — где мы застаем это второе издание кавалера Уогана? Как раз в том месте, где ему и надлежало быть, чтобы наилучшим образом выполнить свой замысел, — стреляющим в первого из подданных короля, который отважился усомниться в его намерениях.
Мистер Мортон предусмотрительно не стал возражать, так как это могло лишь ожесточить майора и укрепить его в своем мнении, и только спросил, как он намерен поступить с заключенным.
— Принимая во внимание состояние страны, это вопрос довольно трудный, — сказал майор Мелвил.
— Но ведь это такой приличный молодой человек. Не могли бы вы продержать его в своем доме — от греха подальше, пока вся эта буря не уляжется?
— Милейший друг, даже если бы я имел право содержать у себя заключенного, ни ваш дом, ни мой не окажутся в безопасности. Я только что узнал, что главнокомандующий, который направился в горную Шотландию, чтобы выследить и рассеять повстанцев, не пожелал дать им сражение при Корриерике и пошел со всеми правительственными силами, которыми он располагал, на север, в Инвернесс, в Джон О'Гротс-хаус или просто ко всем чертям — кто его поймет? — оставив дорогу на Нижнюю Шотландию совершенно открытой для армии горцев и без малейшей защиты.
— Господи! — воскликнул священник. — Что он — трус, изменник или идиот?
— Насколько мне известно, ни то, ни другое, ни третье, — отвечал Мелвил. — Сэр Джон обладает обыкновенным мужеством заурядного военного, достаточно честен, выполняет то, что ему прикажут, понимает то, что ему говорят, но столь же пригоден для самостоятельных действий в ответственную минуту, как я, мой добрый пастор, для того чтобы проповедовать с вашей кафедры.
Это важное политическое известие, естественно, отвело на некоторое время разговор от Уэверли, но затем собеседники вернулись к этому предмету.
— Мне кажется, — сказал майор Мелвил, — что я должен передать этого молодого человека какому-нибудь отдельному отряду вооруженных добровольцев, недавно высланных для того, чтобы навести страх на округи, где было замечено брожение. Их теперь стягивают к Стерлингу, и такой отряд я ожидаю завтра или послезавтра. Во главе его стоит какой-то человек с запада — как там его зовут? Вы его видели сами и сказали, что это вылитый портрет воинственного святого из сподвижников Кромвеля.
— Гилфиллан, камеронец?(*) — ответил мистер Мортон.— Только бы с молодым человеком у него чего-либо не приключилось. Когда наступают критические времена, в разгоряченных умах творятся иногда дикие вещи, а Гилфиллан, боюсь, принадлежит к секте, которая терпела гонения и не научилась милосердию.
— Ему нужно будет только доставить мистера Уэверли в замок Стерлинг, — сказал майор. — Я отдам ему строгий приказ обращаться с ним хорошо. Право, я не могу придумать другого способа задержать его, да и вы вряд ли посоветуете мне выпустить его на свободу под свою ответственность.
— Но вы не будете возражать, если я повидаюсь с ним завтра наедине? — спросил пастор.
— Конечно, нет; порукой мне ваша верность престолу и доброе имя. Но с какой целью вы меня просите об этом?
— Я просто хочу произвести опыт, — ответил мистер Мортон.— Мне кажется, что его можно побудить рассказать мне некоторые обстоятельства, которые впоследствии окажутся полезными для облегчения его участи, если и не для полного оправдания его поведения.
На этом друзья расстались и отправились отдыхать, полные самых тревожных мыслей о состоянии страны.
Глава XXXIII НАПЕРСНИК
Уэверли проснулся утром после тяжелого сна и беспокойных сновидений, нисколько не освеженный, и осознал весь ужас своего положения. Чем все это кончится, он не знал. Его могли предать военному суду, который в разгар гражданской войны вряд ли стал бы особенно затруднять себя выбором жертв или оценкой достоверности свидетельских показаний. Столь же не по себе становилось ему и при мысле о суде в Шотландии, где, насколько ему было известно, законы и формы судопроизводства во многих отношениях отличались, от английских и, как он с детства привык, пусть ошибочно, думать, свобода и права граждан охранялись не так заботливо, как в Англии. Чувство озлобления поднималось в нем против правительства, в котором он видел причину своего теперешнего тяжелого и опасного положения, и он внутренне проклял излишнюю щепетильность, из-за которой он не последовал приглашению Мак-Ивора и не отправился с ним в поход.
«Почему я не последовал примеру других честных людей, — говорил он себе, — и при первой возможности не приветствовал прибытие в Англию потомка ее древних королей и законного наследника ее престола? О почему
...Я не видал очей восстанья грозных Не отыскал законного монарха И не поклялся в верности ему?Все, что в доме Уэверли было хорошего и достойного, было основано на их преданности династии Стюартов. Из писем моего дяди и отца, как они были истолкованы этим шотландским судьей, ясно, что они и указывали мне путь моих предков; и только моя тупость да туманный язык, которым они из осторожности излагали свои мысли, сбили меня с толку. Если бы я поддался первому благородному порыву, узнав, как попирают мою честь, как сильно отличалось бы мое положение от теперешнего! Я был бы свободен, у меня было бы оружие, я сражался бы, подобно моим предкам, за любовь, за преданность и за славу. А теперь я сижу в западне, в полной зависимости от подозрительного, сурового и безжалостного человека, а впереди у меня лишь одиночество заключения или позор публичной казни. О Фёргюс! Как прав ты был в своих пророчествах! И как быстро, как ужасно быстро исполнилось то, что ты предвидел!»
В то время как Эдуард предавался этим тягостным размышлениям и весьма естественно, хоть и не слишком справедливо, сваливал на правящую династию все бедствия, которыми он был обязан случаю, а частично по крайней мере и собственному легкомыслию, мистер Мортон воспользовался разрешением майора Мелвила и нанес нашему герою ранний визит.
В первую минуту Эдуард хотел было попросить, чтобы его не беспокоили вопросами или разговором; но при виде почтенного пастора, который спас его от немедленной расправы толпы, и его благожелательного выражения он подавил в себе эти чувства.
— Полагаю, сэр, — сказал несчастный молодой человек, — что при любых других обстоятельствах я выразил бы вам всю благодарность, которую вы заслуживаете за то, что спасли мою жизнь, сколько бы она ни стоила, но в голове у меня сейчас творится такое и ожидаю я еще таких ужасов, что едва ли могу выразить вам признательность за ваше вмешательство.
Мистер Мортон ответил, что пришел сюда отнюдь не за благодарностью и что его единственным желанием и исключительной целью является заслужить ее в будущем.
— Мой достойный друг майор Мелвил, — продолжал он, — как человек военный и должностное лицо имеет определенные взгляды и обязанности, от которых я свободен. И в мнениях мы с ним далеко не всегда совпадаем, поскольку он, быть может, недостаточно принимает в расчет несовершенство человеческой природы. — Он помолчал, а потом продолжал:
— Я не напрашиваюсь к вам в наперсники, мистер Уэверли, с целью выведать от вас какие-либо обстоятельства, которые могут быть использованы во вред вам или другим лицам, но я от всей души желаю, чтобы вы доверили мне все подробности, которые могли бы привести к вашему оправданию. Торжественно обещаю вам, что все ваши признания попадут в руки верного и, насколько позволяют ему силы, усердного заступника.
— Вы, я полагаю, принадлежите к пресвитерианской церкви, сэр?
Мистер Мортон утвердительно кивнул.
— Если бы я руководился предрассудками, в которых меня воспитывали, я бы усомнился в вашем дружелюбном участии к моей судьбе; но я заметил, что подобные предрассудки имеются в Шотландии по отношению к вашим собратьям епископального толка, и я готов считать, что они в равной мере необоснованны.
— Горе тем, кто думает иначе, — сказал мистер Мортон, — или кто видит в форме духовного управления и в церковных обрядах исключительный залог христианской веры и нравственного совершенства.
— Но, — продолжал Уэверли, — я не вижу, почему я должен утруждать вас изложением подробностей, которыми, как бы я ни перебирал их в своей памяти, я не в состоянии объяснить и части возведенных на меня обвинений. Я прекрасно знаю, что я невиновен, но не представляю себе способа, которым мог бы надеяться оправдать себя.
— Именно поэтому, мистер Уэверли, — сказал священник,— я и осмелился просить вас быть со мной откровенным. Мое знание здешних жителей достаточно широко, а если в том представится нужда, его можно еще расширить. Ваше положение, боюсь, будет мешать вам принимать деятельные меры к отысканию доказательств или изобличению обмана, которые я с радостью взял бы на себя, и, если даже они не принесут вам пользы, они по крайней мере не смогут вам повредить.
Уэверли на несколько минут задумался. В конце концов, если он доверится мистеру Мортону, размышлял он, в том, что касается лично его, это не сможет повредить ни мистеру Брэдуордину, ни Фёргюсу Мак-Ивору, поскольку они уже выступили с оружием в руках против правительства. Что же касается его, то если заверения его нового друга были такими же искренними, как был серьезен и его тон, вмешательство священника могло принести ему известную пользу. Поэтому он бегло пересказал мистеру Мортону большую часть событий, с которыми читатель уже знаком, опустив свои чувства к Флоре и не упоминая в своем рассказе ни о ней, ни о Розе Брэдуордин.
Священника особенно поразило сообщение о том, что Уэверли посетил Доналда Бин Лина.
— Я рад, что вы не говорили об этом майору. Этот факт может быть весьма превратно истолкован теми, кто не считает, что любопытство и страсть к романтическому могут повлиять на поступки юноши. Когда я был так же молод, как вы, мистер Уэверли, всякое такое сумасбродное предприятие (простите, пожалуйста, это выражение) имело бы для меня неотразимую прелесть. Но на свете много людей, которые никак не могут поверить, что человек способен пойти на опасное и утомительное предприятие без достаточных на то оснований, и поэтому приписывают эти действия побуждениям, весьма далеким от истины. Этот Бин Лин слывет по всей стране своего рода Робином Гудом, и рассказы о его ловкости и предприимчивости являются излюбленной темой бесед зимними вечерами у очага. Он, несомненно, обладает способностями, выходящими за пределы той дикой среды, в которой он вращается, и, будучи честолюбив и неразборчив в средствах, вероятно попытается всеми доступными способами выдвинуться во время этой несчастной смуты.
Мистер Мортон затем тщательно записал для памяти все обстоятельства свидания Уэверли с Доналдом Бин Лином и прочие сообщенные им подробности.
Явное участие, которое этот достойный человек выказывал к его злоключениям, а главное, то, что он выразил Уэверли полную уверенность в его невиновности, естественно смягчили сердце Эдуарда, поскольку холодность майора Мелвила внушила нашему герою мысль, что весь мир ополчился против него. Он горячо пожал руку мистеру Мортону, заверил его, что проявленная им доброта и сочувствие сняли с него тяжелый груз, и добавил, что, как бы ни сложились обстоятельства, он принадлежит к семье, умеющей чувствовать благодарность и располагающей возможностями выказать ее.
Задушевность, с которой Уэверли благодарил его, вызвала слезы на глазах достойного пастора. Он вдвойне заинтересовался судьбой своего юного друга, видя, с какой искренностью и чистосердечием тот принял предложенные ему услуги.
Эдуард теперь спросил, не знает ли мистер Мортон, куда его собираются отправить.
— В замок Стерлинг, — ответил его друг, — и в этом отношении я рад за вас, так как комендант — человек порядочный и гуманный. Меня больше смущает, как будут обращаться с вами в дороге. Майор Мелвил вынужден передать вас в руки другого лица.
— Мне это только приятно, — ответил Уэверли,— я возненавидел этого холодного, расчетливого шотландского судью. Надеюсь, что нам никогда не придется с ним больше встретиться: его не тронули ни моя невиновность, ни мое несчастное положение; а ледяная педантичность, с которой он соблюдал все формы вежливости, терзая меня своими вопросами и выводами, была для меня пыткой инквизиции. Не пытайтесь оправдать его, дорогой сэр, я не могу равнодушно о нем слышать; скажите мне лучше, кому будет поручено конвоировать такого опасного государственного преступника, как я.
— Кажется, это будет некий Гилфиллан, из секты так называемых камеронцев.
— Я никогда о них не слышал.
— Они считают себя самыми строгими и буквальными последователями пресвитерианства и во времена Карла Второго и Иакова Второго отказались воспользоваться Актом о веротерпимости, или Индульгенцией,(*) как он назывался, распространявшимся на других представителей этого течения. Они собирались в открытом поле и, подвергаясь жестоким гонениям со стороны шотландского правительства, не раз за время этих царствований брались за оружие. Имя свое они получили от своего вождя Ричарда Камерона.
— Теперь я припоминаю, — сказал Уэверли, — но неужели торжество пресвитерианской церкви во времена революции не положило конец этой секте?
— Никоим образом, — ответил Мортон, — это великое событие далеко не удовлетворило их стремлений, а добивались они ни больше, ни меньше, как утверждения пресвитерианской церкви на основе старой Священной лиги и Ковенанта. Собственно говоря, они вряд ли толком понимали, чего они хотели. Их было много, они более или менее владели оружием и решили держаться в стороне, особняком, а ко времени объединения государства(*) заключили самый противоестественный союз со своими прежними врагами — якобитами, чтобы воспрепятствовать этому важному государственному делу. С тех пор их численность постепенно падала, но их еще порядочно можно найти в западных графствах, а некоторые, более умеренно настроенные, чем в тысяча семьсот седьмом году, взялись за оружие для защиты правительства. Это лицо, которое они называют Одаренным Гилфилланом, давно уже ходит у них в вожаках, а теперь стоит во главе небольшого отряда, который на своем пути в Стерлинг должен не сегодня-завтра зайти сюда. Под этим конвоем майор Мелвил и собирается вас туда отправить. Я охотно поговорил бы с Гилфилланом о вас, но, так как он глубоко пропитан всеми предрассудками своей секты и отличается той же свирепой нетерпимостью, он не обратит никакого внимания на уговоры эрастианского попа,(*) как он бы меня любезно назвал. А теперь прощайте, мой юный друг, я не хочу злоупотреблять снисходительностью майора, чтобы иметь возможность получить у него разрешение посетить вас еще раз в течение дня.
Глава XXXIV ДЕЛА НЕМНОГО ПОПРАВЛЯЮТСЯ
Около полудня мистер Мортон пришел снова и принес приглашение от майора Мелвила, который покорнейше просил мистера Уэверли сделать ему честь пожаловать к обеду, невзирая на неприятные обстоятельства, задержавшие его в Кернврекане, причем добавлял, что будет искренне рад, если мистеру Уэверли удастся полностью выпутаться из этого дела. По правде говоря, отзыв мистера Мортона и его положительное мнение об Уэверли несколько поколебали предубеждения старого воина относительно предполагаемого участия нашего героя в мятеже его солдат; и если при тяжелом положении в стране малейшее подозрение в недовольстве или в поползновении примкнуть к восставшим якобитам и расценивалось как преступление, оно, конечно, не могло запятнать честь человека. Кроме того, лицо, которое пользовалось доверием майора, сообщило ему сведения, прямо противоположные тревожным вестям, полученным накануне. Это второе издание последних известий (которое оказалось впоследствии неточным) гласило, что горцы отошли от границ Нижней Шотландии с целью последовать за армией, направляющейся в Инвернесс. Майор не вполне понимал, как согласовать эти сведения с общеизвестными стратегическими способностями некоторых джентльменов из армии горцев, однако такое решение могло прийтись по вкусу другим военачальникам. Он припомнил, что эта же политика удержала горцев на севере в 1715 году, и ожидал уже, что мятеж окончится таким же образом, как тогда.
От этих известий он значительно повеселел и охотно согласился на предложение Мортона выказать некоторое внимание своему злополучному гостю. Он даже добавил от себя, что будет очень рад, если вся эта история окажется не чем иным, как юношеской эскападой, за которую молодой человек поплатится только несколькими днями ареста. Доброму посреднику понадобилось порядочно усилий, чтобы убедить своего юного друга в необходимости принять это приглашение. Он не смел открыть Уэверли истинную причину своих хлопот, а именно — желание добиться от майора, чтобы он дал более благоприятный отзыв об Эдуарде коменданту крепости. По вспышкам, которые вырывались у нашего героя, он видел, что можно испортить все дело, неосторожно коснувшись этого предмета. Поэтому он стал убеждать его, что приглашение означает лишь уверенность майора в том, что Уэверли не замешан в каких-либо преступлениях, порочащих честь офицера и дворянина, и отклонить подобное предложение значило бы признаться в том, что ты его не заслуживаешь. Короче говоря, он самым убедительным образом доказал Эдуарду, что единственным правильным и мужественным поступком будет непринужденно встретиться с майором, и наш герой, подавив нежелание испытывать на себе его холодную и щепетильную вежливость, решился последовать его совету.
Встреча носила сначала довольно сухой и натянутый характер. Но раз уж Эдуард понял, что идти к майору необходимо, и действительно почувствовал большое облегчение от участия Мортона, он решил держать себя свободно, хотя принять дружественный тон ему так и не удалось. Майор не прочь был при случае выпить, и вино у него было прекрасное. Он пустился в рассказы о своих походах и обнаружил при этом глубокое знание людей и нравов. Мистер Мортон обладал изрядным запасом скромной веселости, неизменно оживлявшей те небольшие компании, в которых ему случалось бывать. Уэверли, живший обычно в мечтах, легко поддался общему настроению и оказался самым оживленным из собеседников. Дар слова был ему всегда присущ, хотя, если он не чувствовал поддержки в окружающих, он быстро замыкался и уходил в себя. Но в этом случае он задался особливой целью произвести на всех впечатление человека, сохраняющего даже при самых тяжелых обстоятельствах легкость и веселость обращения. Хотя Эдуарда легко было привести в угнетенное состояние, все же бодрость ему не так уж трудно было вернуть, и она вскоре пришла ему на выручку. Все трое были в восторге друг от друга, и любезный хозяин предлагал уже распить третью бутылку бургундского, как вдруг в отдалении послышался барабанный бой. Майор, всем сердцем отдавшийся радостям военных воспоминаний и забывший, что он еще и должностное лицо, выругался сквозь зубы, от души проклиная обстоятельства, которые возвращали его к официальным обязанностям. Он встал и подошел к окну, из которого можно было прекрасно разглядеть дорогу, а за ним последовали и гости.
Барабанный бой между тем становился все явственней. Это были не размеренные звуки военного марша, а какая-то беспорядочная стукотня вроде той, которой в шотландских местечках скликают спящих ремесленников на пожар. Поскольку цель настоящей хроники дать беспристрастную оценку всем описанным лицам, я должен в оправдание барабанщика заявить, что он, по собственному уверению, мог отбить любой марш или сигнал, известный в британской армии, и, отправляясь в поход, начал с «Дамбартоновых барабанов», но командир заставил его замолчать. Одаренный Гилфиллан заявил, что не допустит, чтобы его единомышленники шагали под звуки такого небожественного и даже любимого гонителями церкви мотива, и приказал барабанщику отбивать сто девятнадцатый псалом. Но так как это превосходило возможности барабанщика, он прибегнул к безобидному постукиванию в качестве замены божественной музыки, на которую то ли он, то ли его инструмент оказался неспособен. Быть может, об этом не стоило бы упоминать, но барабанщик, о котором идет речь, был не кто иной, как городской барабанщик из Андертона. Я еще помню преемника его на этом посту, члена просвещенной организации, именуемой Британской конвенцией, а потому к памяти его следует отнестись с надлежащим почтением.
Глава XXXV ОДИН ИЗ ВОЛОНТЕРОВ, КАКИМИ ОНИ БЫВАЛИ ШЕСТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД
Услышав досадный бой барабана, майор Мелвил открыл стеклянную дверь и вышел на некое подобие террасы, отделявшее его дом от большой дороги, с которой доносились эти воинственные звуки. Уэверли и его новый друг последовали за ним, хотя майор охотно отказался бы от их общества. Вскоре они увидели торжественную процессию: впереди шел барабанщик, за ним знаменосец с огромным флагом, разделенным андреевским крестом на четыре треугольника, с надписями: Ковенант, Церковь, Король, Королевства. За мужем, удостоенным этой чести, шагал начальник отряда — сухой, смуглый, сурового вида человек лет шестидесяти. Религиозная гордость, которая проявлялась у хозяина «Золотого светильника» в каком-то надменном лицемерии, приобретала в чертах этого человека возвышенный и мрачный характер истинного и неколебимого фанатизма. Его вид неизменно вызывал в воображении какую-нибудь трагическую картину, где главную роль играла религиозная экзальтация, а он был первым действующим лицом. Это мог быть мученик на костре, воин на поле брани, одинокий изгнанник, среди всевозможных лишений находящий себе утешение в силе и мнимой чистоте своей веры, может быть даже суровый инквизитор, столь же грозный в проявлениях своей власти, как и несгибаемый в превратностях, — все эти роли казались созданными для него. Но наряду с неукротимой энергией и твердостью в его осанке и тоне было что-то неестественно педантичное и торжественное, производившее почти комическое впечатление. В зависимости от настроения зрителя и от обстановки, в которой представал перед ним мистер Гилфиллан, он мог при виде его испугаться, восхититься или рассмеяться. Воитель носил обычное платье западных крестьян, скроенное, правда, из лучшего материала, но отнюдь не претендовавшее на тогдашнюю моду или вообще на покрой одежды шотландских дворян какой бы то ни было эпохи; вооружение его состояло из палаша и пистолетов такого древнего вида, что они могли быть свидетелями поражения при Пентланде или при Босуэлл-бридже.(*) Сделав несколько шагов навстречу майору Мелвилу, он с глубокой торжественностью слегка притронулся к своей оттопыренной со всех сторон синей шотландской шапке в ответ на приветствие майора, учтиво приподнявшего свою шитую золотом небольшую треуголку. В этот миг Уэверли не мог удержаться от мысли, что перед ним какой-нибудь вожак Круглоголовых былых времен, беседующий с одним из капитанов войска Марлборо.(*)
Отряд человек в тридцать, следовавший за этим одаренным командиром, был довольно разношерстный. Одеты они были так, как одеваются в Нижней Шотландии, но все в разноцветное платье, что, в сочетании с вооружением, придавало им вид случайно набранной шайки, так уж привык глаз связывать представление об оружии с единообразием форменной одежды. В передних рядах выделялось несколько человек, видимо столь же ретивых, как и их начальник; такие люди в бою были грозны, поскольку их естественная храбрость усугублялась еще религиозным фанатизмом, Другие, надутые, важно выступали, гордясь тем, что носят оружие, и наслаждаясь новизной своего положения, в то время как остальные, видимо утомленные переходом, едва волочили ноги или даже отставали от товарищей, чтобы подкрепиться чем-нибудь в окрестных хижинах или харчевнях. «Шесть гренадеров из полка Лигонье,(*) — подумал про себя майор, возвращаясь в памяти к своим боевым годам, — живо бы скомандовали этому сброду: направо кругом!»
Тем не менее, вежливо поздоровавшись с Гилфилланом, он осведомился, получил ли тот его письмо, которое должно было застать его в пути, и согласится ли проконвоировать до Стерлинга упомянутого в письме государственного преступника.
— Да, — лаконично отозвался вождь камеронцев голосом, который, казалось, исходил из самых penetralia[141] его персоны.
— Но ваш отряд, мистер Гилфиллан, не столь многочислен, как я этого ожидал, — сказал майор Мелвил.
— Иные из воинов моих взалкали и возжаждали в пути и отстали, чтобы подкрепить измученные души свои словом.
— Жалею, сэр, — ответил майор, — что вы не положились на нас, чтобы накормить ваших людей в Кернврекане. Все, что есть у меня в доме, в полном распоряжении лиц, служащих правительству.
— Не о пище телесной говорю я, — ответил ковенантец,(*) взглянув на майора с презрительной усмешкой,— но все же благодарю; мои люди остались послушать золотые речи мистера Джабеша Рентауэла, который преподаст им вечернее увещание.
— Неужели, сэр, — воскликнул майор, — вы действительно отпустили значительную часть ваших людей слушать проповедь под открытым небом в тот момент, когда мятежники каждую минуту могут наводнить страну?
Гилфиллан опять презрительно усмехнулся и ограничился косвенным ответом:
— Так-то люди от мира сего мудрее в поколении своем, чем дети света!
— Однако, сэр, — сказал майор, — поскольку вы доставите этого джентльмена в Стерлинг и передадите его вместе с этими бумагами в руки коменданта Блекни, я убедительно прошу вас соблюдать во время перехода некоторые строевые правила. Например, я посоветовал бы вам вести своих людей более сомкнутым строем, так, чтобы каждый задний прикрывал переднего, и не давать им разбегаться, как гусям на выгоне, а для предотвращения внезапного нападения я рекомендовал бы вам выделить небольшой дозор из самых надежных солдат и выслать его вперед под командой одного караульного, чтобы при приближении к деревне или к лесу... — Здесь майор оборвал свою речь. — Но так как я вижу, что вы меня не слушаете, мистер Гилфиллан, я полагаю, что мне не стоит утруждать себя дальнейшими указаниями. Вы, без сомнения, лучше моего знаете, какие меры принимать в этих случаях; но об одном я хотел бы вас предупредить: с этим джентльменом вы должны обращаться мягко и вежливо и не подвергать его каким-либо стеснениям помимо тех, которые необходимы для его охраны.
— Я смотрел в свои инструкции, — сказал мистер Гилфиллан, — подписанные достойным и набожным дворянином Уильямом, графом Гленкернским, и не нашел в них ни слова о том, что я должен слушаться каких-либо приказов или указаний по поводу моих действий со стороны майора Уильяма Мелвила из Кернврекана.
Майор Мелвил покраснел до самых своих изрядно напудренных ушей, выглядывавших из-под аккуратно, по-военному зачесанных буклей, тем более что заметил улыбку, мелькнувшую на лице мистера Мортона.
— Мистер Гилфиллан, — ответил он довольно резким тоном, — приношу тысячи извинений за то, что осмелился давать наставления такой важной особе. Я полагал, однако, не лишним, поскольку, если не ошибаюсь, в прошлом вы были скотоводом, напомнить вам о разнице, существующей между горцами и горными породами скота; и если вам доведется встретить джентльмена, побывавшего на военной службе и склонного поделиться с вами своим опытом, советую вам выслушать его, ибо продолжаю думать, что никакого вреда вам от этого не будет. Но довольно. Еще раз выражаю надежду, что, конвоируя этого джентльмена, вы будете обращаться с ним учтиво. Мистер Уэверли, я в отчаянии, что нам приходится расставаться таким образом, но когда вы снова появитесь в наших краях, уповаю принять вас в Кернврекане радушнее, нежели это было возможно при настоящих обстоятельствах.
С этими словами он пожал руку нашему герою; Мортон так же дружески попрощался с ним; и Уэверли, вскочив на свою лошадь, которую взял под уздцы один из мушкетеров, и сопровождаемый справа и слева цепью конвоиров, долженствовавших воспрепятствовать его побегу, двинулся вперед вместе с Гилфилланом и его отрядом. Ребятишки провожали их вдоль всей деревни криками: «Смотрите, смотрите, ведут вешать джентльмена с юга, того, кто стрелял в длинного кузнеца Джона Маклрота!»
Глава XXXVI ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Обедали в Шотландии шестьдесят лет назад в два часа. Поэтому мистер Гилфиллан начал свой поход славным осенним деньком в четыре часа пополудни, надеясь, хотя Стерлинг лежал в восемнадцати милях от Кернврекана, добраться до него еще вечером, прихватив не больше двух часов темноты. Он собрался с силами и бодро зашагал во главе своего отряда, поглядывая время от времени на нашего героя с таким выражением, как если бы ему не терпелось завязать с ним спор. Наконец, не будучи в силах больше бороться с искушением, он начал отставать, поравнялся с лошадью своего пленника и, пройдя молча несколько шагов, внезапно заговорил:
— Не можете ли сказать, кто был этот человек в черном платье, с головой в муке, что стоял рядом с кернвреканским лэрдом?
— Пресвитерианский пастор, — отвечал Уэверли.
— Пресвитерианин! — воскликнул с презрением Гилфиллан. — Вернее, несчастный ерастианин или скрытый прелатист, поборник черной Индульгенции, один из тех онемевших псов, что и лаять-то толком не могут! Намешают в свои проповеди малость острастки да малость утешенья — и ни смысла в них, ни вкуса, ни жизни! Вы тоже, верно, в этом стаде воспитывались?
— Нет, я принадлежу к англиканской церкви,— сказал Уэверли.
— Тем же миром мазаны, — ответил ковенантец,— не удивительно, что они так ладят. Кто бы подумал, что славное здание шотландской церкви, воздвигнутое нашими отцами в тысяча шестьсот сорок втором году, будет осквернено плотскими стремлениями и греховными соблазнами нашего времени! Эх, кто бы подумал, что искусная резьба святилища будет так скоро повержена в прах!
На эти жалобы, на которые два-три воина отозвались глубоким вздохом, Уэверли не счел нужным отвечать. Тогда мистер Гилфиллан, решив, что если пленник не хочет вступать в спор, так пусть по крайней мере слушает, продолжал свою иеремиаду:(*)
— Чего же после этого удивляться, если по недостатку в усердии к службе церковной и к исполнению повседневных своих обязанностей священнослужители соглашаются зависеть от чужой милости, принимают подачки, произносят клятвы, приносят присяги и совращаются с пути истинного, — чего же после этого удивляться, что вы, сэр, и другие такие же несчастные трудитесь воздвигать вавилонскую башню беззакония, как в кровавые дни гонений и избиения праведников? Вот если бы вы не были ослеплены всякими милостями и благоволениями, услугами и наслаждениями, службами да наследствами и прочими соблазнами этого грешного мира, я мог бы доказать вам по священному писанию, что предмет ваших, упований — не более как грязная тряпка и что ваши стихари, и ризы, и облачения — лишь обноски великой блудницы, восседающей на семи холмах и пьющей из чаши омерзения.(*) Но полагаю, что ухо ваше, обращенное ко мне, так же глухо, как ухо гадюки; да, без сомнения, вы обмануты чарами вавилонской блудницы, и торгуете ее товаром, и опьянены чашей ее прелюбодеяний!
Сколько времени этот военный богослов мог бы продолжать свои обличения, в которых он не щадил никого, кроме рассеянных остатков «горнего народа», как он называл их, совершенно неясно. Предмет его был обширен, голос — могуч, а память — неистощима; трудно поэтому было рассчитывать, что проповедь свою он закончит прежде, чем отряд доберется до Стерлинга; но как раз в этот момент его внимание привлек коробейник, приставший к отряду на одном из перекрестков и в подходящих местах усердно заполнявший вздохами и стонами все паузы в проповеди оратора.
— Кто вы такой, друг мой? — спросил Одаренный Гилфиллан.
— Бедный коробейник; иду в Стерлинг и прошу у вашей милости разрешения воспользоваться в это трудное время покровительством вашего отряда. О, ваша милость имеет великую способность выискивать и объяснять тайные — да, тайные, темные и непонятные причины греховности нашей страны; да, ваша милость добралась до самого корня дела!
— Друг, — произнес Гилфиллан более благодушным тоном, чем до сих пор приходилось от него слышать,— не величай меня так. Я не хожу по загонам, по фермам да по ярмаркам, чтобы пастухи, крестьяне и горожане ломали предо мной шапки, как перед майором Мелвилом из Кернврекана, и величали меня лэрдом, капитаном или вашей милостью; нет, хоть мои скромные средства, которые составляют не больше двадцати тысяч марок, и возросли с благословения божия, но гордость моего сердца не возросла вместе с ними; и нет мне радости в том, чтобы звали меня капитаном, хотя я и имею патент за подписью графа Гленкернского, этого достойного искателя евангельской истины, в котором я так обозначен. Пока я жив, я зовусь, и хочу, чтобы меня звали, Аввакумом Гилфилланом, который стоит за знамя учения, установленного некогда славной шотландской церковью, прежде чем она пошла на сделки с богомерзким Аханом,(*) и будет стоять за это знамя, пока у Аввакума будет хоть один грош в кошельке или капля крови в жилах.
— О,— сказал коробейник, — я видел ваши земли под Мохлином, богатые земли! Ваши угодья пришлись на добрые места! А такой породы скота, как у вас, не выводят ни у одного лэрда во всей Шотландии!
— Правду, истинную правду говоришь ты, друг, — живо отозвался Гилфиллан, ибо и он был чувствителен к такого рода лести, — правду ты говоришь; это — настоящая ланкаширская, и нет ей подобной даже на Килморских пастбищах. — Затем он пустился в обсуждение всех ее отдельных качеств, что, по-видимому, так же мало интересно для наших читателей, как и для нашего героя. После этого отступления начальник снова обратился к богословской теме, а коробейник, менее искушенный в этой мистической материи, ограничился стонами и выражением в подходящих местах своего полного согласия и полного удовлетворения по поводу раскрывшихся перед ним истин.
— Вот была бы благодать для несчастных ослепленных папистов, среди которых мне случалось проживать, если бы у них нашелся такой светоч истины и указывал им правильную дорогу! Я по своим скромным делам странствующего продавца добирался и до Московии, и Францию изъездил, и Нидерланды, и всю Польшу, и большую часть Германии. Эх, и опечалились бы ваша милость душой, когда бы услышали, как у них там в церквах и бормочут, и поют, и обедни служат, и на хорах орган играет. А их языческие пляски и игры в кости по субботам!
Это навело мысли Гилфиллана по очереди на книгу «Об игрищах»; на Ковенант, его сторонников и противников; на рейд виггаморов;(*) на собрание богословов в Вестминстере; на полный и краткий катехизис; на отлучение Торвуда(*) и на убийство епископа Шарпа.(*) Эта последняя тема привела его, в свою очередь, к вопросу о законности самообороны, причем по этому поводу он высказал гораздо больше разумных мыслей, чем можно было ожидать по другим частям его речи, и даже обратил на себя внимание Уэверли, все еще погруженного в невеселые думы. Затем мистер Гилфиллан перешел к вопросу, законны ли действия частного лица, выступающего мстителем за угнетенное общество, и, в то время как он очень серьезно разбирал поступок Мэса Джеймса Митчелла, стрелявшего в архиепископа Сент-Эндрюсского за несколько лет до того, как этот прелат был убит на Мэгюс Мюре, случилось нечто, прервавшее его речь.
Последние лучи заходящего солнца угасали на самом краю горизонта, когда отряд начал пробираться по крутой ложбине на вершину довольно высокого холма. Местность не была пересечена изгородями, так как представляла собой часть огромного пастбища или выгона, однако она отнюдь не была ровной, и на ней то и дело попадались овраги, покрытые дроком и ракитником, и лощины, заросшие низкорослым кустарником. Такая заросль венчала вершину холма, по которому поднимался отряд. Наиболее крепкие и выносливые люди, составлявшие авангард, оторвались вперед и, одолев перевал, скрылись из вида. Гилфиллан, коробейник и часть отряда, входившая в непосредственную охрану Уэверли, уже приближались к вершине, а остальные тянулись за ними вразброд на значительном расстоянии.
Таково было положение вещей, когда коробейник, заявив, что не видит своей собачонки, начал все время останавливаться и свистать ей. Этот неоднократно повторявшийся сигнал стал наконец раздражать строгого мистера Гилфиллана, тем более что он указывал на невнимание к сокровищам богословской премудрости и ораторского искусства, которые он расточал в назидание своему собеседнику. Поэтому он довольно грубо заявил, что не станет терять время из-за какого-то никому не нужного пса.
— Но если ваша милость вспомнит случай с Товитом...(*)
— Товит!— воскликнул Гилфиллан с великим жаром.— Товит и его собака — языческая выдумка и апокриф. Только прелатисту или паписту пришло бы в голову привести их в пример. Начинаю думать, что я ошибся в тебе, друг.
— Весьма возможно, — невозмутимо заметил коробейник,— но тем не менее я позволю себе еще раз позвать мою бедняжку Боти.
Ответ на этот сигнал последовал самый неожиданный: в этот момент из кустов выскочили шесть или восемь горцев, ринулись в ложбину и принялись рубить палашами направо и налево. Гилфиллан, не растерявшись при виде этих непрошеных пришельцев, мужественно воскликнул: «Меч господа моего и Гедеона!»(*) — и, выхватив, в свою очередь, палаш, вероятно постоял бы за правое дело не хуже его отважных заступников под Друмклогом,(*) как вдруг коробейник, вырвав мушкет из рук соседа, с такой силой опустил его приклад на голову своего недавнего наставника в камероновской вере, что тот мигом растянулся на земле. В последовавшей суматохе лошадь нашего героя была пристрелена кем-то из отряда Гилфиллана, выпалившим наудачу из своего кремневого ружья. Уэверли полетел вниз и угодил под лошадь, причем не на шутку расшибся. Но его стремительно извлекли из-под нее два гайлэндца и, схватив под руки, потащили с дороги, подальше от схватки. Бежали они очень быстро, наполовину поддерживая, наполовину волоча по земле нашего героя, который, однако, расслышал за спиной еще несколько выстрелов оттуда, где завязался бой. Они были произведены, как он впоследствии узнал, людьми из отряда Гилфиллана, которые наконец собрались все вместе, после того как к конвою присоединились авангард и арьергард. Горцы отступили, но не прежде, чем подстрелили Гилфиллана и двух из его людей, которые с тяжелыми ранениями остались на поле боя. С отрядом Гилфиллана они обменялись еще несколькими выстрелами, после чего камеронцы, потеряв своего командира и опасаясь попасть еще раз в засаду, уже не предпринимали больше никаких серьезных мер для того, чтобы отобрать своего узника. Решив, что разумнее всего продолжать путь на Стерлинг, они взвалили себе на плечи всех раненых вместе с командиром и двинулись дальше.
Глава XXXVII УЭВЕРЛИ ВСЕ ЕЩЕ В ТЯЖЕЛОМ ПОЛОЖЕНИИ
Уэверли чуть не лишился чувств от стремительности и резких движений тащивших его горцев; он так расшибся, что еле мог волочить ноги. Заметив это, горцы призвали на помощь еще двух или трех человек из своего отряда и, завернув нашего героя в один из своих пледов и распределив таким образом вес его тела между всеми, потащили дальше с той же поспешностью, но уже без всякого участия с его стороны. Говорили они между собой мало, и то по-гэльски, и не замедлили шага, пока не отбежали мили на две, когда наконец поубавили несколько ход, но продолжали идти все еще очень быстро, время от времени сменяя друг друга.
Наш герой попытался с ними заговорить, но ему неизменно отвечали: «Cha n’eil Beurragam», то есть: «Не знаю по-английски», что, как Уэверли было прекрасно известно, является обычным ответом гайлэндца англичанину или жителю Нижней Шотландии, когда он его действительно не понимает или просто не желает отвечать. Тогда он упомянул имя Вих Иан Вора, полагая, что своему избавлению из когтей Одаренного Гилфиллана он обязан его дружбе, но и это не вызвало никакого отклика в его конвоирах.
Сумерки уже сменились лунным светом, когда отряд остановился на обрывистом краю лощины, которая, насколько можно было судить по освещенной части, вся заросла деревьями и густым кустарником. Двое из горцев нырнули в нее по небольшой тропинке — видимо, пошли на разведку. Вскоре один из них вернулся и что-то сказал спутникам, после чего они подняли свою ношу и весьма осторожно и бережно стали спускать нашего героя по крутой и узкой тропке. Однако, несмотря на все принятые меры, его особе пришлось не раз прийти в соприкосновение с сучками и ветками, которые преграждали им путь.
На самом низу лощины и, как ему показалось, на берегу ручья (Уэверли услышал шум довольно мощного потока, хотя и не мог разглядеть его в темноте) отряд вновь остановился, на этот раз перед небольшой и грубо сложенной лачугой. Дверь была раскрыта настежь. Внутренность хижины выглядела столь же неуютно и неказисто, как можно было предвидеть по ее расположению и наружному виду. Какого-либо настила на полу не было и следа; в крыше в разных местах зияли дыры; стены были сложены из сухого камня и заделаны дерном; крыта она была ветками. Очаг был расположен посередине и наполнял весь вигвам дымом, валившим в такой же мере через дверь, как и через круглое отверстие в крыше. Древняя гайлэндская сивилла, единственная обитательница этого заброшенного жилища, была занята приготовлением пищи. При слабом свете огня Уэверли успел разглядеть, что его спутники не принадлежат к клану Ивора, так как Фёргюс обращал сугубое внимание на то, чтобы его соратники всегда носили тартан с полосами, присвоенными их роду, — знак различия, некогда общепринятый в горной Шотландии и поддерживаемый теми из вождей, которые гордились своей родословной или ревниво оберегали свою независимость и исключительную власть.
Эдуард достаточно долго прожил в Гленнакуойхе и научился обращать внимание на эти отличительные признаки, о которых так часто говорили, и, убедившись, что с этими людьми у него нет ничего общего, грустным взором обвел внутренность лачуги. Единственным предметом обстановки, за исключением кадки для умывания и полуразвалившегося деревянного шкафа для провизии, была огромная деревянная кровать, забранная со всех сторон досками, так что проникнуть в нее можно было, лишь отодвинув в сторону скользящую дверцу. В этот альков и уложили Уэверли, после того как он знаками дал понять, что не хочет есть. Неспокойный сон не освежил его; странные видения проносились перед его глазами, и чтобы их рассеять, требовались непрерывные усилия. За этими болезненными признаками последовал озноб, сильная головная боль и стреляющие боли в руках и ногах; под утро его горским телохранителям или тюремщикам (он не знал, к какому разряду их отнести) стало ясно, что Уэверли совершенно не способен к передвижению.
После длительного совещания шесть человек из отряда забрали свое оружие и пошли прочь, оставив при Эдуарде одного старика и одного молодого. Первый подошел к Уэверли и омыл ему ушибленные места, теперь уже распухшие и посиневшие. К удивлению нашего героя, ему вручили в совершенной неприкосновенности его старую дорожную укладку, которую, оказывается, горцы сумели отбить. Таким образом, у него оказалось белье. Постель, на которой он лежал, была чистая и мягкая. Его престарелый прислужник произнес несколько слов по-гэльски, которые Уэверли воспринял как увещание отдохнуть, и задвинул дверцу кровати, так как занавесок на ней не было. Итак, второй раз уже наш герой оказывался пациентом гайлэндокого эскулапа, но при обстоятельствах гораздо менее приятных, чем тогда, когда он был гостем достойного Томанрейта.
Лихорадка, вызванная ушибами, не прекращалась целых двое суток, когда наконец заботы окружающих и его крепкое сложение одержали верх и он смог приподниматься в кровати, хоть и не без болезненных ощущений. Однако он заметил, что как старуха, исполнявшая обязанности сиделки, так и пожилой горец очень неохотно разрешали ему отодвигать дверцу кровати, хотя наблюдать за их движениями было его единственным развлечением; наконец, после того как Уэверли несколько раз открывал, а старик столь же часто задвигал люк его темницы, он положил конец всему делу, заколотив его снаружи гвоздем, и притом так успешно, что дверцу не было возможности отворить иначе, как удалив это наружное препятствие.
Пока Уэверли размышлял о причинах, заставлявших действовать ему наперекор этих людей, которые как будто не собирались его грабить и во всем прочем проявляли о нем заботу и желание ему угодить, он вдруг припомнил, что в самый тяжелый момент болезни около его постели мелькал некий образ женщины и что выглядела она моложе старой сиделки. Об этом он вспоминал очень смутно, но его подозрения подтвердились, когда, внимательно прислушиваясь он в течение дня не раз слышал голос другой женщины, шепотом разговаривавшей по-гэльски с его прислужницей. Кто это мог быть? И почему эта женщина стремилась остаться неизвестной? У нашего героя немедленно разыгралась фантазия, и все мысли его обратились к Флоре Мак-Ивор. Но как бы мучительно ему ни хотелось поверить, что она рядом с ним и, как милосердный ангел, охраняет ложе его болезни, Уэверли вынужден был признать, что это предположение совершенно невероятно. Трудно было представить себе, чтобы в разгар гражданской войны, свирепствовавшей в Нижней Шотландии, она покинула сравнительно безопасное убежище Гленнакуойха и избрала себе такой сомнительный приют. Но сердце его всякий раз начинало учащенно биться, как только он слышал легкий женский шаг, скользивший по хижине, или приглушенные звуки мягкого и нежного голоса, чередовавшиеся с утробным хриплым карканьем старой Дженнет (так, ему показалось, звалась пожилая сиделка).
Так как в уединении ему ничем не удавалось развлечься, он стал придумывать, каким бы способом удовлетворить свое любопытство, несмотря на тщательные меры, принятые Дженнет и древним горским янычаром,(*) ибо молодого человека он с того утра не видел. Наконец, после внимательного осмотра своей деревянной темницы, он пришел к выводу, что ее ветхое состояние открывает ему возможность достигнуть своей цели. Из одного подгнившего места ему удалось вытащить гвоздь, и через это узкое отверстие он мог уже разглядеть женщину, закутанную в плед и занятую разговором с Дженнет. Но со времени нашей праматери Евы удовлетворение непомерного любопытства всегда влечет за собой кару, а именно, разочарование: это не была фигура Флоры, да и лицо не удалось разглядеть, и, в довершение неприятности, в то время, когда он трудился, гвоздем расширяя отверстие, его выдал слабый шум, и легкое видение мгновенно исчезло и, насколько ему удалось установить, больше не возвращалось.
С этой поры горцы уже не стали принимать никаких мер, чтобы ограничить его поле зрения, и не только позволили ему вставать и выходить из его темницы, но даже помогали ему в этом. Но переступать порог хижины ему не разрешали; ибо к этому времени молодой горец прибыл в подмогу к старику, и один или другой из них непрерывно за ним наблюдал. Всякий раз, когда Уэверли приближался к двери избушки, дежурный вежливо, но решительно преграждал ему выход, сопровождая свои действия знаками, которые должны были внушить нашему герою, что это предприятие для него опасно и что где-то поблизости враг. У старой Дженнет вид был очень встревоженный, и она была постоянно начеку, так что Уэверли, который еще недостаточно окреп, чтобы попытаться прорваться силой, невзирая на сопротивление хозяев, был вынужден сидеть и терпеть. Кормили его во всех отношениях лучше, чем он мог ожидать; ему давали порой и домашнюю птицу и даже вино. Гайлэндцы никогда не позволяли себе сесть вместе с ним и, если не считать установленного за ним наблюдения, обходились с ним очень вежливо. Единственным развлечением его было глядеть из окна, или, скорее, бесформенного отверстия, служившего ему заменой, на мощный и стремительный поток, который на глубине десяти футов бушевал и пенился в узком скалистом ложе, густо заросшем деревьями и кустарником.
На шестой день Уэверли почувствовал себя настолько хорошо, что стал уже подумывать о том, как бы удрать из этой жалкой и скучной темницы. Любой риск, сопряженный с этой попыткой, казался ему краше невыносимого однообразия кельи Дженнет. Но куда идти, когда он снова будет себе хозяином? Возможны были два плана, хотя оба они были сопряжены с опасностью и трудностями. Один состоял в том, чтобы вернуться в Гленнакуойх к Фёргюсу Мак-Ивору, в радушном приеме которого он не сомневался, а в теперешнем его состоянии суровое обращение, которому он подвергся, полностью оправдывало, как ему казалось, нарушение присяги существующему правительству. Другой план заключался в том, чтобы прорваться в какой-нибудь шотландский портовый город, а оттуда морем переправиться в Англию. Он поочередно отдавал предпочтение то одному, то другому и, вероятно, если бы побег его удался, остановился бы на более легко выполнимом, но такова уже была его планида, что этот вопрос ему не пришлось решать самому.
Вечером седьмого дня дверь хижины внезапно отворилась, и в нее вошли два горца, в которых Уэверли узнал своих тогдашних провожатых. Они немного поговорили со стариком и его товарищем, а затем весьма выразительной мимикой объяснили Эдуарду, чтобы он собирался с ними в дорогу. Нашему герою это известие доставило большое удовольствие. По тому, как с ним обращались во время болезни, он мог быть уверен, что никакого зла против него не замышляют, а его романтические порывы, укрощенные тревогами, обидами, разочарованиями и целым рядом неприятных переживаний, связанных с последними приключениями, возродились за время его отдыха с прежней силой и требовали себе пищи. Его страсть к неизведанному, хотя для людей его склада достаточно бывает, чтобы загореться ею, уже той степени опасности, которая обычно придает людям лишь благородную серьезность, не устояла перед натиском необычайных и, на первый взгляд, непреодолимых бедствий, свалившихся на него в Кернврекане. Надо оказать, что такое сочетание сильнейшего любопытства и пылкого воображения, какое было у Эдуарда, порождает особый вид мужества, несколько напоминающий фонарь, который носит с собой углекоп. Пламя в нем достаточно для того, чтобы вселять в него бодрость и давать ему возможность работать среди обычных опасностей, но едва возникает угроза подземных испарений и тлетворных газов, он немедленно тухнет. Теперь этот огонь снова загорелся, и с сильно бьющимся сердцем от смешанного чувства надежды, страха и тревоги Эдуард смотрел на стоящих перед ним людей, в то время как вновь прибывшие торопились на скорую руку поесть, а другие брали оружие и спешили собраться в путь.
И вот, когда он сидел в дымной лачуге несколько поодаль от очага, вокруг которого столпились его конвоиры, он почувствовал, что кто-то легко коснулся его руки. Он обернулся — перед ним стояла Алиса, дочь Доналда Бин Лина. Она показала ему связку бумаг, но так, что ее движение мог заметить он один, приложила на мгновение палец к губам и прошла вперед, как будто для того, чтобы помочь старой Дженнет уложить его платье. Ей, видимо, хотелось, чтобы он не подал вида, что узнал ее, однако всякий раз, когда она надеялась остаться незамеченной, она оборачивалась в его сторону, и, убедившись, что он следит за ее движениями, проворно и ловко завернула бумаги в одну из рубашек, которые положила в укладку.
Перед Уэверли раскрывалось новое поле для догадок. Была ли Алиса его таинственной сиделкой и была ли эта обитательница пещеры тем ангелом-хранителем, который сторожил у одра его болезни? Был ли он в руках у ее отца? А если так, то какова была его цель? Вряд ли та, к которой он обычно стремился,— добыча, так как Эдуарду возвратили его вещи. Даже кошелек, который, вероятно, соблазнил бы этого профессионального грабителя, все время оставался при Уэверли. Все это, возможно, могли объяснить бумаги; но мимика Алисы ясно говорила, что читать их при других нельзя. Заметив, что он понял ее маневр, она не пыталась больше обращать на себя внимание, напротив, даже вышла из хижины и, лишь переступая порог, воспользовалась темнотой и, значительно кивнув, улыбнулась ему на прощание, перед тем как исчезнуть в темной лощине.
Молодого горца несколько раз посылали на разведку. Наконец, когда он вернулся в третий или четвертый раз, все поднялись с места и дали нашему герою знак следовать за ними. Уходя, он, однако, пожал руку старой Дженнет, оказавшей ему столько внимания, присовокупив к этому более ощутимое доказательство своей благодарности.
— Бог да благословит вас! Бог да хранит вас, капитан Уэверли, — сказала старуха на прекрасном нижнешотландском диалекте, хотя до этого он не слышал от нее ни слова, кроме как по-гэльски. Но нетерпение его спутников помешало ему пуститься в какие-либо расспросы.
Глава XXXVIII НОЧНОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ
Как только все выбрались из хижины, отряд на мгновение остановился. Возглавлявший его горец, в котором Уэверли как будто узнал высокую фигуру помощника Доналда Бин Лина, шепотом и знаками приказал всем соблюдать полнейшее молчание. Он вручил Эдуарду меч и стальной пистолет и, указывая на тропинку, положил руку на эфес своего палаша, давая этим понять, что им, возможно, придется пробиваться силой. После этого он стал во главе своего отряда, который тронулся в путь гуськом, причем Уэверли было предоставлено место сразу за командиром. Начальник двигался очень осторожно, как бы опасаясь вызвать тревогу, и остановился, как только они добрались до конца подъема. Уэверли вскоре понял причину заминки, так как в нескольких шагах услышал оклик английского часового: «Все спокойно!» Ночной ветер подхватил этот звук и унес его на дно лесистой лощины, где он несколько раз отдался эхом от ее крутых склонов. Оклик повторился еще и еще, каждый раз слабее, как будто удаляясь. Было ясно, что поблизости расположен отряд и что солдаты настороже; впрочем, бдительность их была не настолько велика, чтобы обнаружить таких искусных в набегах людей, как те, с которыми Эдуард наблюдал сейчас, как недействительны были принятые англичанами меры предосторожности.
Звуки замерли в ночной тишине, и горцы снова в полном молчании быстро двинулись вперед. Уэверли не имел ни времени, ни охоты смотреть по сторонам, и он успел только заметить, что они прошли невдалеке от большого здания, в окнах которого еще здесь и там мерцал огонек. Через несколько шагов начальник повел носом, как спаниель на стойке, и снова подал знак остановиться. Он опустился на четвереньки, закутался в плед так, чтобы почти не выделяться на фоне вереска, в котором он передвигался, и пополз на разведку. Вскоре он вернулся, распустил своих людей, за исключением одного, и подал знак Уэверли, чтобы тот последовал его примеру, после чего на четвереньках поползли уже все трое.
Таким неудобным образом они передвигались довольно долго, дольше, чем это могло быть приятно для колен и голеней нашего героя, как вдруг до Уэверли донесся запах дыма, который, очевидно, был гораздо раньше воспринят более совершенным органом обоняния его проводника. Он шел из угла низкого полуразрушенного загона для овец, стены которого были сложены, как это обычно бывает в Шотландии, из сухого камня без раствора. Гайлэндец довел Уэверли до самой стены и, желая, по-видимому, заставить его почувствовать опасность или выставить в самом выгодном свете свою ловкость, дал ему знаками понять, что он должен высунуть голову и бросить взгляд по ту сторону ограды, а затем и сам подал ему в этом пример. Уэверли так и сделал и заметил аванпост из четырех или пяти солдат, расположившихся у сторожевого огня. Все они спали, за исключением часового, ходившего взад и вперед. Всякий раз, как он равнялся с костром, на ружье, которое он перекинул через плечо, вспыхивал красный отблеск. Он часто всматривался в ту часть неба, откуда должна была выглянуть луна, до тех пор прикрытая облаками.
Но уже через несколько минут в природе произошла внезапная перемена, весьма обычная в горах. Поднялся легкий ветер, погнал перед собой облака, которые скопились на горизонте, и ночное светило пролило свое ничем не омраченное сияние на широкую и бесплодную пустошь, окаймленную, правда, кустарником и низкорослыми деревьями в той части, откуда пришел отряд, но голую и прекрасно обозримую для часового там, куда Уэверли и его спутникам предстояло пробираться. Конечно, пока они лежали, они были спрятаны за стенкой загона, но казалось, что любая попытка выйти из-под прикрытия обречена на неудачу и неминуемо выдаст их присутствие.
Гайлэндец взглянул на синий свод, но, в отличие от застигнутого темнотой поселянина, воспетого Гомером или, скорее, Попом,(*) он не благословил это благодатное светило, а пробормотал себе под нос какое-то гэльское проклятие по поводу неуместного блеска мак-фарленовского фонаря.(*) Он с тревогой осмотрелся и затем, видимо, принял решение. Оставив своего помощника с Уэверли, которому он подал знак не двигаться с места, и дав шепотом несколько кратких указаний своему товарищу, он пополз под прикрытием неровностей почвы в том же направлении, куда шли они. Эдуард повернул к нему голову и мог наблюдать, как он с проворством индейца пробирался на четвереньках, используя, чтобы остаться незамеченным, каждый куст и каждый выступ и выходя на более открытые места лишь тогда, когда часовой поворачивался к нему спиной. Наконец он добрался до зарослей кустарника и низкого леса, частично покрывавших пустошь в этом направлении и, вероятно, простиравшихся до края лощины, где так долго обитал Уэверли. Горец исчез, но только на несколько минут, ибо внезапно вынырнул из другой части заросли и, смело ступая по открытой пустоши, как будто нарочно желая попасться на глаза, вскинул ружье на руку и выстрелил в часового. Пуля попала несчастному в руку и самым досадным образом прервала его метеорологические наблюдения и песенку о Нэнси Досон, которую он насвистывал. Он попытался ответить на выстрел, но неудачно; между тем его товарищи, разбуженные шумом, вскочили и устремились к тому месту, откуда стреляли первый раз. Гайлэндец, дав им налюбоваться на себя во весь рост, юркнул в кусты, так как его ruse de guerre[142] вполне удалась.
В то время как солдаты бросились за всполошившим их горцем в одну сторону, Уэверли по знаку своего спутника пустился стремглав в другую, туда, куда его собирались вести и которая осталась теперь без наблюдения и без охраны. Уже через четверть мили вершина пригорка, через который они перевалили, полностью скрыла их от дальнейшего наблюдения. Однако до них все еще доносились возгласы солдат, перекликавшихся на пустоши, и едва слышный бой барабана, бьющего тревогу. Но эти воинственные звуки остались далеко позади и постепенно замирали в ночном ветре, по мере того как они быстро продвигались вперед.
Примерно после получаса ходьбы по той же открытой и бесплодной местности они поравнялись с пнем древнего дуба, который, судя по оставшейся части, должен был быть огромным. Рядом, в овраге, они обнаружили небольшую группу горцев с двумя-тремя лошадьми. Не прошло и нескольких минут, которыми спутник Уэверли воспользовался, чтобы объяснить своим товарищам причину их опоздания (слова «Дункан Дьюрох» постоянно повторялись в его рассказе), как появился и сам Дункан, запыхавшийся и, по всем признакам, бежавший изо всех сил, чтобы спастись от преследования, но веселый и бесконечно довольный, что своей хитростью он обманул погоню. Уэверли подумал, что это, верно, была не слишком трудная задача для ловкого и быстрого горца, который прекрасно знал местность и следовал по намеченному пути с несравненно большей настойчивостью и уверенностью, чем его нерешительные преследователи. Вызванная им тревога еще продолжалась: время от времени раздавались одиночные выстрелы, которые лишь усиливали веселость Дункана и его товарищей.
Горец забрал теперь оружие, врученное перед этим нашему герою, и дал ему понять, что все опасности похода уже благополучно остались позади. Затем Уэверли посадили на коня, что после утомительной ночи и недавней болезни показалось Уэверли очень приятной переменой. Укладку его взвалили на другую лошадь. Дункан вскочил на третью, и они двинулись в путь крупной рысью в сопровождении своего эскорта. Никаких других происшествий за время этого ночного перехода не случилось, и на рассвете они достигли берегов быстрой реки. Местность вокруг была одновременно и плодородная и романтически живописная. Крутые лесистые склоны прерывались полями, обещавшими в этом году обильный урожай и частично уже сжатыми.
На другом берегу реки, в излучине, стоял высокий, массивный замок, полуразрушенные башни которого уже светились в первых лучах восходящего солнца. Он представлял собою прямоугольник, который мог вместить в своих стенах обширный двор. На каждом углу была возведена башня, выступавшая над стенами и в свою очередь увенчанная башенкой. Все они были различной высоты и неправильных очертаний. На одной из них стоял часовой. Его шапочка и развевавшийся по ветру плед выдавали гайлэндца, а широкое белое знамя, полоскавшееся на другой башне, оповещало, что гарнизон замка стоит за династию Стюартов.
Быстро проехав жалкую деревушку, где появление Уэверли и его спутников не возбудило ни удивления, ни любопытства со стороны немногих крестьян, уже спешивших на жатву, отряд проехал по древнему узкому мосту в несколько пролетов и, свернув налево, двинулся по дороге, обсаженной огромными старыми яворами. Вскоре Уэверли оказался перед мрачным, но живописным строением, которым он любовался издали. Огромные ворота с железной решеткой, составлявшие наружную защиту главного входа, уже были широко раскрыты для их приема; затем открылись вторые ворота из массивных дубовых досок, густо убитых железными гвоздями, и отряд вошел во внутренний двор. Одетый по-гайлэндски и украшенный белой кокардой на шапочке джентльмен помог Уэверли сойти с коня и весьма учтиво пригласил его в замок.
Комендант — ибо так нам следует его величать — провел Уэверли в полуразрушенное помещение, где, однако, стояла небольшая походная кровать, и спросил, чем бы он желал подкрепиться. Он уже собирался уходить, когда Уэверли, выразив ему благодарность за внимание, задержал его вопросом:
— Простите, но не окажете ли вы мне еще одну любезность? Объясните мне, пожалуйста, где я нахожусь и должен ли я считать себя пленником?
— К сожалению, я не имею права входить по этому поводу в подробности так, как я бы этого желал, — сказал тот. — Впрочем, в двух словах: вы сейчас в замке Дун, в округе Ментейт, и находитесь в совершенной безопасности.
— А что мне служит порукой в этом?
— Честь Доналда Стюарта, коменданта гарнизона и подполковника на службе его королевского высочества принца Карла Эдуарда.— С этими словами он поспешно вышел из комнаты, как бы желая избегнуть дальнейших объяснений.
Измученный ночными приключениями, наш герой бросился на кровать и через несколько минут уже крепко спал.
Глава XXXIX ПУТЕШЕСТВИЕ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
К тому времени, когда Уэверли проснулся, солнце стояло очень высоко, и он почувствовал, что уже много часов провел без еды. Она не заставила себя долго ждать. Ему подали обильный завтрак, но подполковник Стюарт, не желавший, очевидно, снова подвергаться расспросам со стороны своего гостя, предпочел не показываться. Он передал, однако, через слугу привет капитану Уэверли и выразил готовность снабдить его всем тем, что может ему понадобиться в дороге, поскольку ему в тот же вечер предстоит следовать дальше. Уэверли попытался кое о чем расспросить слугу, но натолкнулся на такую преграду действительного или разыгранного неведения и тупости, что преодолеть ее оказалось невозможным. После завтрака он унес стол и кушанья, и Эдуарду не осталось ничего другого, как вновь предаться своим думам.
Когда он размышлял о прихотях своей судьбы, которая находила, казалось, особое удовольствие в том, чтобы ставить его в зависимость от других людей и лишать возможности действовать по собственному желанию, его взгляд внезапно остановился на укладке, которую внесли в комнату, пока он спал. Ему немедленно пришло на память таинственное появление Алисы в хижине на дне лощины, и он уже готов был извлечь пакет, который она положила ему в платье, и рассмотреть его, когда слуга подполковника появился снова, схватил укладку и взвалил ее себе на плечи.
— Эй, друг, не мог бы я вынуть смену белья?
— Ваша милость получит одну из плоеных сорочек подполковника, но укладку я должен сейчас же отнести в вещевой фургон.
С этими словами, не дожидаясь дальнейших возражений, он преспокойно вынес ее, повергнув нашего героя в душевное смятение: досада в нем боролась с негодованием. Через несколько минут он уже слышал, как телега тронулась со двора и загромыхала по неровной мостовой. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что он, на время по крайней мере, если не навсегда, лишился бумаг, обещавших пролить какой-то свет на загадочные события, управлявшие за последнее время его судьбой. В таких невеселых размышлениях ему пришлось провести еще четыре или пять часов в полном одиночестве.
По прошествии этого времени он услышал во дворе стук колес, после чего в комнату вошел подполковник Стюарт и попросил своего гостя еще раз подкрепиться на дорогу. Предложение было принято, ибо поздний завтрак отнюдь не лишил нашего героя способности оказать должную честь обеду, который теперь подали. Судя по манере говорить, его хозяин был простой деревенский помещик, хотя порой он и проявлял воинственные чувства и вставлял в свою речь солдатские выражения. Он всячески избегал упоминать о текущих военных операциях или внутренней политике и каждый раз, когда Уэверли заводил разговор на эти темы, отвечал, что не имеет права их касаться.
После обеда комендант встал и, пожелав Эдуарду доброго пути, сказал, что, поскольку вещи, по словам слуги Уэверли, были отправлены вперед, он позволил себе прислать ему немного собственного белья на то время, пока капитан Уэверли не получит своего. С этими словами он исчез, а через минуту слуга доложил Эдуарду, что лошадь готова.
Уэверли спустился во двор, где нашел солдата, державшего под уздцы оседланную лошадь. Он сел на нее и выехал из ворот Дунского замка в сопровождении человек двадцати вооруженных всадников. На солдат регулярной армии они не очень-то походили, а скорее напоминали людей, взявшихся за оружие неожиданно и в силу крайней необходимости. Их форма, голубая с красным, в подражание мундиру французских стрелков, была не слишком выдержана и сидела на них достаточно неуклюже. Глаз Уэверли, привыкший к хорошо обученному войску, мог легко заметить по выправке и по привычкам своих спутников, что они не прошли настоящей солдатской выучки и, хотя достаточно владели своими конями, были скорее конюхами или охотниками, чем кавалеристами. Лошади их сбивались с ноги, не умели проделывать совместных эволюций и свободно перестраиваться и не были подготовлены для рукопашной схватки. Но сами люди были здоровые и крепкие, и каждый из них мог представить собой внушительную силу в нерегулярной коннице. Начальник этого небольшого отряда сидел на великолепном гунтере,(*) и, хотя он был в военной форме, это изменение наряда не помешало Эдуарду признать в нем старого знакомого, мистера Фолконера из Балмауоппла.
Хотя Эдуард расстался с этим джентльменом далеко не по-дружески, он готов был забыть все обстоятельства их глупой ссоры ради удовольствия еще раз поболтать с человеком своего круга, — удовольствия, которого он был так долго лишен. Но, по-видимому, память о поражении, нанесенном ему бароном Брэдуордином, невольной причиной которого оказался Эдуард, все еще жгла сердце неотесанного, но гордого лэрда. Он всячески старался не подать и вида, что узнал его, и упрямо держался во главе своей конницы, которая, несмотря на то, что численностью не превосходила взвода, называлась эскадроном капитана Фолконера. Ему предшествовал трубач, время от времени оглашавший окрестности воинственными звуками, и знаменосец в лице корнета Фолконера, младшего брата лэрда. Лейтенант, пожилой человек, сильно смахивал на охотника невысокого пошиба, но доброго малого; выражение бесстрастного юмора преобладало на его вульгарных чертах, обличавших привычку к горячительным напиткам. Под мухой он был и сейчас — треуголка его лихо сидела набекрень, он насвистывал песенку «Боб из Дамблейна», ехал бодрой рысью и казался блаженно равнодушным ко всему, что творилось в стране, — к поведению подчиненных, к целям их похода и вообще ко всем подлунным делам.
У этого мужа, пускавшего время от времени свою лошадь бок о бок с его собственной, Уэверли решил кое-что разузнать или по крайней мере поразвлечься с ним беседой.
— Прекрасный вечер, сэр, — начал Эдуард.
— О да, сэр, славный вечер, — отвечал лейтенант на самом вульгарном нижнешотландском наречии.
— Видно, будет хороший урожай, — продолжал Уэверли свою атаку.
— Да, овес нынче соберут недурной. Но фермеры, черт их побери, и лабазники снова запросят прошлогоднюю цену, и владельцам лошадей опять придется отдуваться.
— Вы, быть может, квартирмейстер, сэр?
— Да, и квартирмейстер, и берейтор, и лейтенант,— ответил этот мастер на все руки. — И в самом деле, кому объезжать бедных животных да смотреть за ними, как не мне? Все ведь они через мои руки проходят.
— Простите, сударь, если это не слишком нескромный вопрос, не скажете ли вы мне, куда мы сейчас направляемся?
— Боюсь, что на самое дурацкое предприятие,— отозвалась эта весьма общительная личность.
— В таком случае, — оказал Уэверли, решив не скупиться на любезности, — мне странно, что такое лицо, как вы, избрало этот путь.
— Верно, сэр, очень верно, — отвечал офицер,— но на все есть свои причины. Надо вам сказать, что этот вот лэрд купил у меня всех этих лошадок для своего отряда и договорился уплатить за них подходящую по нынешним временам цену. Но наличных у него не оказалось, а мне сказали, что на его имении много долгу и за его обязательства и ломаного гроша не дадут, а мне к святому Мартину надо было рассчитаться со своими поставщиками. Лэрд очень любезно предложил мне лейтенантский патент, а так как наши пятнадцать старичков[143] никогда бы не помогли мне выручить мои денежки за то, что я продал лошадей врагам правительства, мне, ей-богу, ничего другого не оставалось, как выступить[144] самому. Посудите сами, если всю жизнь мне приходится возиться с недоуздками, моей ли шее бояться ленты святого Джонстона?(*)
— Так вы по профессии не военный? — осведомился Уэверли.
— О нет, слава богу! — ответил отважный партизан.— На таком коротком поводке меня не воспитывали. Мое дело — конюшня. Я, видите ли, барышник, сэр, и, если доживу до тех пор, когда увижу вас на троицу на конской ярмарке в Стэгшобэнке или на зимней ярмарке в Ховике, и вам пришло бы в голову, завести себе хорошую лошадку, что обогнала бы любую, уж будьте уверены, я услужил бы вам как следует. Джейми Джинкер не такой человек, чтобы обманывать джентльмена. А вы ведь джентльмен, сэр, и должны разбираться в конских статях. Взгляните-ка на резвую кобылу, на которой сидит Балмауоппл, у кого он ее купил? У меня. Она от Лижи ложку, который выиграл королевский кубок в Кэвертон-Эдже, и Белоногого герцога Гамильтона... (И т. д., и т. д., и т. д.).
Но как раз в тот момент, когда Джинкер на всех парусах пустился разбирать родословное древо кобылы Балмауоппла, причем дошел уже до прапрадеда и прапрабабки, а Уэверли все дожидался момента, когда сможет извлечь из него более интересные сведения, высокородный начальник отряда придержал свою лошадь, пока они не поравнялись с ним, и затем, как бы не замечая Эдуарда, сурово обратился к любителю генеалогии:
— Мне кажется, лейтенант, что мои приказания были вполне определенны. Разве я не сказал, чтобы никто не разговаривал с пленником?
Преображенный в воина барышник, разумеется, умолк и подался назад, где он нашел себе утешение в яростном споре по поводу цен на сено с одним фермером, который нехотя последовал в поход за своим лэрдом, чтобы не лишиться фермы, так как срок аренды на нее только что истек. Уэверли, таким образом, был еще раз обречен на молчание. Теперь ему стало ясно; что всякие дальнейшие попытки заговорить с кем-либо из отряда дадут Балмауопплу долгожданный повод проявить всю наглость власть имущего и хмурую злобу человека, от природы упрямого и испорченного вдобавок потворством его низким побуждениям и фимиамом рабского угодничества.
Часа через два отряд подъехал к замку Стерлинг, над зубчатыми стенами которого в лучах заходящего солнца развевался флаг Соединенного королевства. Желая сократить путь, а возможно, и придать себе, больший вес и подразнить английский гарнизон, Балмауоппл повернул вправо и повел отряд через королевский парк, вплотную подходивший к скале, на которой была расположена крепость, и окружавший ее со всех сторон.
Если бы Уэверли был настроен более безмятежно, он, несомненно, восхитился бы сочетанием романтики и красоты, придающим такую прелесть местам, через которые он теперь проезжал; полем, служившим некогда ареной турниров; скалой, с которой знатные дамы смотрели на состязания и втайне творили молитвы и обеты за успех какого-нибудь избранного рыцаря; башнями готической церкви, где, возможно, эти обеты исполнялись; и, наконец, возвышавшейся надо всем крепостью, одновременно замком и дворцом, где доблесть получала награду из рук королей, а рыцари и дамы в заключение вечера танцевали, пели и пировали. Все это были предметы способные возбудить и увлечь романтическое воображение.
Но Уэверли было о чем подумать и кроме этого. Вдобавок вскоре произошло нечто способное рассеять любые мечты. Проводя свой маленький отряд под самыми стенами замка, Балмауоппл в гордости своего сердца приказал трубачу играть, а знаменосцу развернуть знамя. Это оскорбление, по-видимому, задело за живое гарнизон крепости, ибо, как только отряд отошел от южной батареи настолько, что на него уже можно было навести орудие, в одной из амбразур на скале вспыхнул огонь и, прежде чем донесся звук выстрела, над головой Балмауоппла раздался свист, и в нескольких ярдах от него зарылось в землю ядро, засыпавшее его землей. Тут уж всадников подгонять не пришлось. По правде говоря, каждый, действуя под впечатлением этой минуты, скоро заставил коней мистера Джинкера показать всю свою прыть, и всадники, отступая скорее поспешно, нежели упорядоченно, убавили ход и, как заметил впоследствии лейтенант, перешли на рысь не раньше, как укрывшись за холмом, который защитил их от дальнейших неприятных приветствий со стороны замка. Я должен отдать, однако, справедливость Балмауопплу, что он не только держался все время позади отряда и всячески старался навести порядок в своем войске, но даже простер свою неустрашимость до того, что на огонь крепости ответил выстрелом из собственного пистолета, хотя расстояние до нее было около полумили и я так и не мог дознаться, оказала ли эта мера возмездия какое-либо существенное действие.
Путешественники теперь проезжали по памятному Бэннокбернскому полю(*) и достигли Торвуда — места, связанного для шотландского крестьянина с представлениями о чем-то славном или о чем-то ужасном, в зависимости от того, преобладали ли в его памяти подвиги Уоллеса(*) или жестокости Вуда Уилли Грайма. В Фолкерке, городе, который некогда прославился в шотландской истории и которому предстояло получить новую известность(*) в качестве арены важных военных событий, Балмауоппл предложил сделать привал и остановиться на ночь. Это было выполнено без соблюдения каких-либо правил воинской дисциплины, поскольку почтенный квартирмейстер был занят только тем, как бы достать водки получше. Ставить часовых нужным не сочли, и единственными не спавшими были те, кто сумел раздобыть хмельного. Несколько решительных человек свободно могли бы перерезать весь отряд, но часть местных жителей относилась к воинам Балмауоппла сочувственно, многие — безразлично, а остальные были перепуганы. Таким образом, ничего достойного быть отмеченным за эту ночь не произошло, если не считать, что Уэверли не давали спать солдаты, без малейшего зазрения совести горланившие до хрипоты свои якобитские песни.
Рано утром они уже снова были на конях и следовали в Эдинбург, хотя землистые лица некоторых воинов говорили о бессонной ночи, проведенной в разгуле. Привал сделали в Линлитгоу, знаменитом своим древним замком, который шестьдесят лет назад был еще цел и пригоден для жилья. Эти почтенные развалины — не шестьдесят лет назад, а несколько позднее — насилу избежали постыдной участи: их чуть не превратили в казарму для французских военнопленных. Мир праху твоему, патриот и государственный муж, который оказал одну из своих последних услуг Шотландии тем, что спас этот памятник от осквернения. Благословенна будет твоя память!
Когда они приближались к столице Шотландии, отдаленный гул войны уже начал доноситься до их слуха. Они ехали по открытой местности с участками обработанной земли, по которой далеко разносились раскаты канонады. Временами можно было различить выстрелы тяжелых орудий, и Уэверли понял, что дело разрушения идет уже полным ходом. Даже Балмауоппл почел за благо принять некоторые меры предосторожности, выслав нескольких человек вперед, приведя основную массу своих всадников в какой-то порядок и нигде не останавливаясь.
Двигаясь таким образом все дальше, они в скором времени достигли возвышенности, с которой открывался вид на Эдинбург, растянутый вдоль длинного, напоминающего горный хребет холма, обращенного склоном к восточной части замка. Сам замок уже два или три дня осаждали — или, вернее, блокировали — занявшие город северные повстанцы. Из него время от времени стреляли по отрядам горцев, появлявшимся на главной улице или где-либо неподалеку от крепости. Утро было тихое и ясное; после каждого выстрела замок заволакивало клубами дыма, края которых медленно таяли в воздухе, в то время как в средней своей части эта дымовая завеса, по временам сгущалась и становилась темнее от новых клубов, вырывавшихся из зубчатых стен. Частично скрытый таким образом, замок выглядел очень величественно и мрачно, а на Уэверли произвел еще более жуткое впечатление, когда он вдумался в значение этой картины и представил себе, что каждый выстрел может нести гибель какому-нибудь храбрецу.
Эта односторонняя канонада успела прекратиться, прежде чем они подъехали к городу, однако Балмауоппл, хранивший в памяти нелюбезный прием, оказанный его отряду стерлинговской батареей, по-видимому не пожелал испытывать терпение артиллеристов замка. Поэтому он уклонился от прямой дороги и, подавшись на юг так, чтобы не попасть под обстрел, подошел к замку Холируд,(*) не вступая в стены города. Затем он построил своих людей перед фасадом этого древнего сооружения и передал Уэверли караулу гайлэндцев, начальник которого провел его во внутренность здания.
Длинная, низкая и нескладная галерея, увешанная картинами, долженствовавшими изображать королей, которые, если они когда-либо и существовали, жили за много лет до изобретения живописи маслом, служила не то караульным помещением, не то передней к покоям, которые занял теперь в замке предков предприимчивый Карл Эдуард. Различные чины, одетые одни как гайлэндцы, а другие как жители Равнины, сновали туда и сюда или держались в галерее, как бы в ожидании приказаний. Секретари были заняты писанием пропусков, списков и рапортов. Все казались необычайно деятельными и поглощенными чем-то очень серьезным и важным. Уэверли, впрочем, разрешили сидеть в амбразуре окна, и там он, никем не замечаемый, мог вволю предаться тревожным размышлениям о том, как обернется его судьба, — он чувствовал, что дело близится к развязке.
Глава XL ЗНАКОМЫЕ — СТАРЫЙ И НОВЫЙ
Уэверли был глубоко погружен в мечты, когда услышал за спиной шуршание тартановой одежды. Кто-то по-приятельски схватил его за плечо, и дружеский голос воскликнул:
— Ну, прав был гайлэндский пророк или нет? Или ясновидение — чепуха?
Уэверли обернулся и очутился в братских объятиях Фёргюса Мак-Ивора.
— От всей души приветствую тебя в Холируде, где еще раз поселился его законный хозяин. Разве я не говорил, что и на нашей улице будет праздник, а ты попадешь в руки филистимлян, если только расстанешься с нами?
— Дорогой Фёргюс! — воскликнул Уэверли, радостно откликаясь на приветствие. — Как давно мне не приходилось слышать голоса друга! Где Флора?
— В безопасности. Торжествует по поводу нашей удачи.
— Здесь?— спросил Уэверли.
— Да, по крайней мере в этом городе, — ответил Мак-Ивор, — и ты ее обязательно увидишь. Но сначала ты должен повидать друга, о котором ты, верно, и не думал, но который часто о тебе осведомлялся.
С этими словами он схватил Уэверли за руку и потащил его из караульной. Прежде чем наш герой успел сообразить, куда его ведут, он оказался в приемной, убранной с некоторой претензией на царственную пышность.
Молодой человек с русыми, не прикрытыми париком волосами, полной достоинства осанкой и благородным выражением тонких и правильных черт лица отделился от окружавших его военных чинов и горских вождей и сделал несколько шагов в их сторону. Манеры его были непринужденны и изящны, и Уэверли впоследствии вспоминал, что по одним этим признакам он мог бы уже догадаться о его знатности и высоком положении, если бы даже звезды на его груди и вышитая подвязка на колене не послужили достаточными на это указаниями.
— Разрешите представить вашему королевскому высочеству... — начал Фёргюс с низким поклоном.
— Потомка одного из наиболее древних и преданных нам семейств Англии, — прервал его молодой шевалье де Сен-Жорж. — Простите, что я перебил вас, дорогой Мак-Ивор, но, когда представляют Уэверли Стюарту, всякие церемониймейстеры излишни.
При этом он с величайшей учтивостью протянул руку Эдуарду, и тот, даже если бы и захотел, не мог не оказать ему тех знаков почтения, которые, видимо, полагались ему по положению и на которые он по рождению имел несомненное право.
— Я с сожалением узнал, мистер Уэверли, что, вследствие еще недостаточно выясненных обстоятельств, вы подвергались некоторым стеснениям со стороны моих приверженцев в Пертшире и на вашем пути сюда, но сейчас обстоятельства таковы, что мы хорошо не знаем, кто нам друг и кто недруг, и даже в настоящую минуту я не вполне уверен, могу ли я иметь удовольствие считать мистера Уэверли одним из наших.
Он на мгновение остановился; но не успел Эдуард найти подходящий ответ или даже сосредоточиться на этом предмете, как принц вынул бумагу и продолжал:
— Я не имел бы ни малейших сомнений по этому поводу, если бы только мог поверить этой прокламации, выпущенной друзьями Ганноверского курфюрста. В ней мистер Уэверли упоминается в числе дворян, которым угрожает наказание как изменникам за верность их законному государю. Но я не стремлюсь приобретать иных сторонников, кроме тех, кого побуждают перейти в мой лагерь привязанность ко мне и убеждение в моей правоте, и если мистер Уэверли склонен продолжать свой путь на юг или даже присоединиться к войскам курфюрста, он получит от меня пропуск и полное разрешение поступать так, как ему заблагорассудится. Мне остается только пожалеть, что моя власть в настоящее время не простирается настолько, чтобы оградить его от вероятных последствий такого поступка. Но,— продолжал Карл Эдуард после новой непродолжительной паузы, — если мистер Уэверли пожелает, подобно своему предку сэру Найджелу, служить делу, единственная привлекательность которого заключается в его справедливости, и последовать за монархом, который решился, опираясь лишь на привязанность своего народа, возвратить себе престол своих предков, хотя, возможно, ему и придется заплатить жизнью за эту попытку, я могу лишь сказать, что среди этих дворян он найдет достойных соратников в нашем славном предприятии и последует за государем, который может оказаться неудачником, но никогда не окажется неблагодарным.
Хитроумный предводитель племени Ивора знал, каких преимуществ он может добиться от такого личного свидания Эдуарда с царственным искателем приключений. Незнакомый с утонченной вежливостью придворного обращения и придворных манер, в которых Карл Эдуард был исключительно изощрен, Уэверли почувствовал, что слова и ласка шевалье проникают в самую глубь его сердца и перевешивают все соображения осторожности. Такая просьба о помощи со стороны принца, образ которого и поведение, равно как и мужество, проявленное в этом своеобразном предприятии, в точности отвечали его представлениям о романтическом герое; такое лестное обращение с ним будущего монарха в обстановке древних покоев его предков, вновь обретенных силой его оружия, которым он замышлял совершить новые завоевания,— все это придавало Уэверли в его собственных глазах то достоинство и значение, которые он считал навсегда утраченными. Та сторона отвергла его, оклеветала и преследовала, а к этой, дело которой по предрассудкам воспитания и по политическим убеждениям его семьи было самым справедливым, он чувствовал непреодолимое влечение. Все эти мысли потоком устремились в его сознание, сметая все доводы противоположного характера, да и времени размышлять у него не оставалось, — и Уэверли, преклонив колено перед Карлом Эдуардом, отдал свой меч и душу на защиту его наследственных прав.
Принц (мы будем и здесь и в иных местах давать ему этот титул, на который он имел по рождению законное право, каковы бы ни были невзгоды, навлеченные на него ошибками и безрассудствами его предков) поднял Уэверли с земли и обнял его с выражением благодарности настолько горячей, что она не могла быть притворной. Он также несколько раз поблагодарил Фёргюса Мак-Ивора за то, что тот привлек такого приверженца, и представил Уэверли дворянам, вождям и офицерам своей свиты как многообещающего молодого джентльмена. По его смелому и восторженному присоединению к делу Стюартов, сказал он, они могут увидеть, как относится к ним английская знать в эту критическую минуту. Действительно, этот вопрос возбуждал значительные сомнения у сторонников претендента, и так как вполне обоснованное неверие в сотрудничество английских якобитов удерживало многих шотландских дворян от участия в борьбе на его стороне, а также убавляло смелости у тех, кто уже присоединился к его знамени, ничто не было более кстати для шевалье де Сен-Жоржа, как открытое заявление в его пользу представителя дома Уэверли-Онора, этого древнего гнезда кавалеров и роялистов. Такой результат Фёргюс предвидел с самого начала. Он искренне любил Уэверли, ибо ни чувства, ни планы их никогда не приходили в столкновение, он надеялся видеть его супругом Флоры и ликовал по поводу того, что они объединились в одном предприятии. Но, как мы уже говорили раньше, он торжествовал при этом и как политик, видя, что к его партии примкнул столь видный сторонник; наконец, он оставался далеко не бесчувственным к той важности, которую он приобретал в глазах принца, оказав ему помощь привлечением Уэверли.
Карл Эдуард, со своей стороны, всячески старался показать своим сторонникам, какое значение он приписывает новому приверженцу, сразу же вступив с ним в доверительное обсуждение обстановки.
— По причинам, мне недостаточно известным, мистер Уэверли, вы так долго оставались в неведении о текущих событиях, что, полагаю, вы и сейчас незнакомы с существенными подробностями моего нынешнего положения. Однако вы слышали, что я высадился в отдаленном Мойдартском округе в сопровождении всего лишь семи человек свиты и что благодаря верноподданническому воодушевлению многочисленных предводителей кланов одинокий искатель приключений стал во главе мужественной армии. Вы также, я полагаю, должны были слышать, что главнокомандующий войсками курфюрста Ганноверского сэр Джон Коуп прошел в Верхнюю Шотландию во главе многочисленных и прекрасно снаряженных военных сил с намерением дать нам бой, но что мужество изменило ему в тот момент, когда до встречи войск оставался всего трехчасовой переход, так что ему удалось ускользнуть от нас и проследовать на север к Абердину, оставив Нижнюю Шотландию совершенно открытой и незащищенной. Для того чтобы не упустить столь блестящей возможности, я двинулся в эту столицу, преследуя по пятам два кавалерийских полка Гардинера и Гамильтона, поклявшихся изрубить в куски всякого гайлэндца, который осмелится пройти, дальше Стерлинга; и в то время как граждане и магистрат Эдинбурга обсуждали вопрос, защищаться им или сдаваться, мой добрый друг Лохил (тут он положил руку на плечо этого доблестного и одаренного вождя) избавил их от труда дальнейших совещаний, вступив в ворота города с пятью сотнями камеронцев. До сих пор, как вы видите, дела наши шли успешно; но тем временем этот доблестный генерал, укрепив свои нервы живительным абердинским воздухом, сел на корабли, и я только что получил извещение, что он вчера высадился в Дёнбаре. Без сомнения, он ставил себе целью идти нам навстречу, чтобы завладеть столицей. Так вот, мнения в моем военном совете разделились: одно заключается в том, что, поскольку противник, вероятно, превосходит нас по численности и, несомненно, по дисциплине и военному снаряжению, не говоря уже об артиллерии, которой у нас совершенно нет, и кавалерии, которая у нас слаба, наиболее безопасным было бы отступить в горы и продлить там военные действия до тех пор, пока из Франции не прибудут свежие подкрепления и все горские кланы, как один человек, не возьмутся за оружие в нашу пользу. Противоположное мнение утверждает, что всякое отступление при существующих обстоятельствах неминуемо дискредитировало бы наше оружие и все наше предприятие в целом; и что таким путем мы не только не приобретем новых приверженцев, но деморализуем тех, кто вступил под наши знамена. Офицеры, выставляющие последние доводы, среди которых находится и ваш друг Фёргюс Мак-Ивор, утверждают, что если гайлэндцам и чужда обычная в Европе воинская дисциплина, то и солдатам, с которыми они будут сражаться, столь же незнаком свойственный им устрашающий способ нападения; что в верности и мужестве вождей и дворян не приходится сомневаться, а так как они первыми бросятся в гущу врагов, члены их кланов столь же несомненно последуют за ними; наконец, что тот, кто выхватил меч, должен отбросить ножны и уповать только на силу оружия и на бога брани. Не согласится ли мистер Уэверли высказать и свое мнение по этому затруднительному вопросу?
Уэверли при этих лестных словах весь залился краской от смущения и удовольствия. Ответил он столь же находчиво, как и пылко, что, хотя он и не решается высказать мнение, основанное на военном опыте, он считает, что из двух точек зрения для него наиболее приемлема та, которая даст ему возможность наиболее полно проявить свое усердие на службе у его королевского высочества.
— Ответ, достойный Уэверли, — заметил Карл Эдуард, — а для того чтобы вы могли иметь звание, сколько-нибудь соответствующее вашему имени, позвольте мне вместо капитанского патента, который вы утратили, предложить вам звание майора на моей службе с привилегией выполнять роль одного из моих адъютантов, пока мы не сможем прикрепить вас к одному из полков, которые я рассчитываю сформировать в ближайшем времени.
— Ваше королевское высочество простит меня,— отвечал Уэверли (в этот момент он припомнил Балмауоппла и его скудную конницу), — если я отклоню честь принять какое-либо звание до тех пор, пока не окажусь там, где из преданных людей смогу снарядить отряд, способный оказать услугу вашему высочеству. А пока прошу вашего разрешения служить добровольцем в отряде моего друга Фёргюса Мак-Ивора.
— По крайней мере, — сказал принц, весьма довольный этим предложением, — доставьте мне удовольствие вооружить вас на гайлэндский лад.— С этими словами он отстегнул разукрашенный серебром пояс, на котором висел палаш со стальным эфесом, украшенным богатой и своеобразной инкрустацией.
— Этот клинок, — сказал принц, — подлинная работа Андреа Феррары;(*) это своего рода фамильная драгоценность; но я убежден, что передаю его в лучшие руки, нежели мои собственные, и добавлю к нему пару пистолетов той же работы. Полковник Мак-Ивор, вы, вероятно, горите желанием поговорить со своим приятелем; я не буду мешать вашей дружеской беседе; но не забудьте, что мы ожидаем вас обоих вечером. Возможно, это будет последний вечер, который мы проведем в этих залах, но так как в бой мы идем с чистой совестью, нет оснований не повеселиться накануне сражения.
Получив таким образом разрешение удалиться, Мак-Ивор и Уэверли покинули приемную принца.
Глава XLI ТАЙНА НАЧИНАЕТ ПРОЯСНЯТЬСЯ
— Ну, как он тебе понравился? — первым долгом спросил Фёргюс, когда они стали спускаться по широкой каменной лестнице.
— За такого принца стоит и жить и умереть! — восторженно откликнулся Эдуард.
— Я был уверен, что он произведет на тебя такое впечатление, и хотел, чтобы ты встретился с ним раньше, но ты тогда растянул себе связки. Однако у него есть и свои слабые стороны, или, вернее, ему приходится все время вести очень трудную игру, а ирландские офицеры, которые все время крутятся вокруг него, — советчики весьма посредственные; они не могут разобраться во множестве претензий, которые ему приходится рассматривать. Ты себе представить не можешь: мне пришлось припрятать графский патент, который я получил за услуги, оказанные десять лет назад, чтобы не возбудить зависти каких-то С*** и М***! Но ты был совершенно прав, Эдуард, что отказался от места адъютанта. Правда, сейчас есть два таких места, но одно из них Клэнроналд, Лохил и почти все мы просили дать молодому Аберхалладеру, а другое равнинные шотландцы и ирландцы жаждут получить для лэрда Ф***. Теперь, если бы тебе отдали предпочтение перед одним из этих кандидатов, ты бы нажил себе врагов. А впрочем, я удивляюсь, что принц предложил тебе всего только майора, в то время как другие, которые не могут поставить и полутора сотен людей, требуют себе подполковника. «Но терпение, братец, знай тасуй карты». Дела пока идут превосходно, надо только позаботиться о твоем новом костюме на вечер, а то, по правде сказать, твой внешний вид не очень подходит для придворного.
— Не скрою, — сказал Уэверли,— моя охотничья куртка видала виды с тех пор, как мы с тобой расстались, но ты, друг мой, знаешь это, верно, не хуже, если не лучше моего.
— Ты преувеличиваешь мои ясновидческие способности,— сказал Фёргюс. — Мы сначала были так поглощены планом дать бой Коупу, а затем операциями в Нижней Шотландии, что я смог сообщить лишь самые общие инструкции тем из наших людей в Пертшире, которым было поручено беречь и охранять тебя. Но расскажи все свои приключения по порядку, так как они дошли до нас лишь частично, да и то в искаженном виде.
Уэверли подробно изложил своему другу обстоятельства, с которыми читатель уже знаком. Фёргюс слушал его с большим вниманием. К этому времени они добрались до дверей его квартиры, выходившей на небольшой мощеный двор на Кэнонгейтской улице. Хозяйка дома, довольно миловидная полная вдовушка лет сорока, весьма благосклонно улыбнулась красивому молодому начальнику. Она принадлежала к тем людям, у которых приятная наружность и веселость всегда имеют успех, а политические убеждения никакой роли не играют. Каллюм Бег встретил Уэверли с улыбкой, как старого знакомого.
— Каллюм,— сказал предводитель, — зови Шемуса ан Снахада (Джеймса с иголкой — таков был потомственный портной Вих Иан Вора).
— Шемус, мистеру Уэверли нужен кат дат (одежда из тартана боевых цветов). Чтоб его брюки были готовы через четыре часа. Мерку человека хорошего сложения ты знаешь: два двойных ногтя вокруг щиколотки...
— Одиннадцать от бедра до пятки, семь вокруг талии. Ваша милость может повесить Шемуса, если в горах найдутся хоть одни ножницы, которые смелее скроили бы брюки по фасону, чем мои.
— Достань еще плед Мак-Иворского тартана и пояс, — продолжал предводитель, — да купи в торговых рядах у мистера Муата голубую шапочку такого же фасона, как у принца. Мой короткий зеленый камзол с серебряным шитьем и серебряными пуговицами будет ему как раз впору, а я его ни разу не надевал. Скажи также прапорщику Мак-Комбиху выбрать из моих щитов какой-нибудь покрасивее. Принц пожаловал мистеру Уэверли палаш и пистолеты, а я дам ему кинжал и кошелек. Добавь к этому пару башмаков на низких каблуках, и тогда, мой дорогой Эдуард (тут он обратился к нему), ты будешь настоящим сыном Ивора.
Отдав эти необходимые распоряжения, предводитель вернулся к приключениям своего друга.
— Ясно, что ты был под охраной Доналда Бин Лина. Дело в том, что, когда я отвел свой клан на соединение с принцем, я возложил на этого достойного члена общества выполнение одного дела, после чего он должен был догнать меня со всеми силами, какие ему только удастся собрать. Но вместо этого сей почтенный муж, видя, что ему ничто не угрожает, решил, что выгоднее воевать за свой собственный счет, и рыскал по всей стране, грабя друга и недруга под предлогом сбора подати, иногда как бы от моего имени, а иногда (черт бы побрал его волчью наглость!) от имени своей великой персоны! Клянусь честью, если мне еще доведется увидеть Бенморскую скалу, я не удержусь и повешу этого негодяя. Я узнаю его руку особенно по тому, как он спасал тебя из когтей этого гнусного ханжи Гилфиллана, и не сомневаюсь, что роль коробейника разыграл при этом сам Доналд; но как он не ограбил тебя, не взял за тебя выкуп или не воспользовался так или иначе твоим пленом, чтобы извлечь какую-нибудь пользу для себя, — это уму непостижимо.
— Где и когда ты впервые услышал, что меня держат в заточении? — спросил Уэверли.
— Об этом мне сообщил сам принц, — сказал Фёргюс,— и он очень обстоятельно расспрашивал о тебе. Затем он сказал, что ты сейчас находишься во власти одного из наших северных отрядов, — ты ведь понимаешь, что мне нельзя было просить его разъяснить все подробности, — и спросил моего мнения, что с тобой делать. Я посоветовал доставить тебя сюда в качестве пленника, так как не хотел еще больше компрометировать тебя в глазах английского правительства, если бы ты решил продолжать путь на юг. Ты не должен забывать, что я ничего не знал о том, что тебя обвинили в помощи и содействии государственной измене — ведь это, вероятно, и было причиной отказа от твоего первоначального намерения? Чтобы конвоировать тебя из Дуна, отрядили эту мрачную бестолковую скотину Балмауоппла с его так называемым эскадроном. Что касается до его поведения, то, кроме того, что он от природы не терпит никого, кто похож на джентльмена, его все еще терзает воспоминание об обиде, нанесенной ему Брэдуордином, чему доказательством его версия этого происшествия, которая немало способствовала некоторым слухам, дошедшим до твоего бывшего полка.
— Вполне возможно, — сказал Уэверли, — но теперь, дорогой Фёргюс, я надеюсь, ты найдешь свободную минуту и расскажешь мне о Флоре.
— Ну что ж, — ответил Фёргюс, — могу тебе сказать, что она жива и здорова и остановилась у одной своей родственницы здесь, в городе. Я решил, что лучше пусть она приедет сюда, так как после наших успехов большое количество знатных дам потянулось к нашему военному двору; а я тебя уверяю, быть близким родственником такой девушки, как Флора Мак-Ивор, в наше время имеет большое значение. Когда тут идет такая отчаянная борьба за положение, человеку приходится пользоваться всеми честными средствами, чтобы придать себе больше веса.
В последней фразе Фёргюса было нечто такое, что покоробило Эдуарда. Самая мысль о том, чтобы восхищение, которое, несомненно, должна была вызывать Флора, использовалось для выдвижения ее брата, была для него невыносима, и хотя все это вполне согласовалось с некоторыми чертами характера Фёргюса, такие расчеты показались Эдуарду эгоистичными и не достойными ни возвышенной души Флоры, ни гордой независимости ее брата. Фёргюс, воспитанный при французском дворе и привыкший к такого рода интригам, не заметил неприятного впечатления, которое он неосторожно произвел на своего друга, и закончил словами:
— Едва ли нам удастся повидать Флору до вечера, когда она будет на концерте и на балу, который принц устраивает для своих гостей. Я поссорился с ней из-за того, что она тогда не вышла с тобой проститься. Сейчас я не хочу возобновлять ссору, попросив принять тебя нынче утром; да я и не убежден, что мое ходатайство смогло бы к чему-нибудь привести, а возможно, оно помешало бы даже вашей встрече вечером.
Пока они были заняты этими разговорами, во дворе, перед окнами гостиной, раздался хорошо знакомый Уэверли голос:
— Заверяю вас, мой достойный друг, что это полнейшее пренебрежение правилами воинской дисциплины, и если бы вы не были, если так можно выразиться, совершеннейшим tyro,[145] ваши намерения заслуживали бы сильнейшего порицания. Ибо военнопленный никоим образом не может заковываться в кандалы или содержаться in ergastulo,[146] что и случилось бы, если бы вы заключили этого джентльмена в подвал вашей башни в Балмауоппле. Я признаю однако, что из предосторожности такой пленник может подвергаться заключению in carcere, то есть в общей тюрьме.
В ответ раздался ворчливый голос Балмауоппла; он прощался, видимо чем-то очень недовольный, но из его слов можно было разобрать только одно: бродяга. Он исчез, прежде чем Уэверли успел выбежать из дома, чтобы приветствовать достойного барона Брэдуордина. Барон был облачен в голубой мундир с золотым шитьем, ярко-красный камзол, короткие штаны и гигантские ботфорты, — от этого его длинная, прямая фигура казалась еще более жесткой и деревянной, а от сознания воинской власти и авторитета соответственно усилилась важность его осанки и догматичность речей.
Он встретил Уэверли с обычной добротой и сразу стал расспрашивать о том, при каких обстоятельствах он лишился офицерского звания в драгунском полку Гардинера.
— Я, разумеется, ни в коей мере не опасаюсь, мой юный друг, что вы совершили что-либо, заслуживающее такой невеликодушной меры со стороны правительства, но я считал бы справедливым и правильным, чтобы барон Брэдуордин, как с точки зрения доверия, которое к нему питают, так и с точки зрения власти, которой он располагает, мог полностью опровергнуть все наветы на наследника Уэверли-Онора, которого он имеет столько оснований считать как бы собственным сыном.
В этот момент к ним подошел Фёргюс Мак-Ивор и кратко пересказал барону все приключения Эдуарда. Эпопею нашего героя он закончил упоминанием о весьма лестном приеме, оказанном Эдуарду принцем. Барон выслушал рассказ молча, крепко пожал Эдуарду руку и поздравил его со вступлением на службу законному монарху.
— Ибо, — продолжал он, — хотя нарушение sacramentum militare[147] справедливо почитается всеми народами делом позорным и бесчестным, будь эта присяга принята каждым солдатом в отдельности, что римляне называли per conjurationem, или одним солдатом за всех, однако никто никогда не сомневался, что такая присяга снимается dimissio, или отчислением солдата, положение которого иначе было бы столь же тяжелым, как положение углекопов, солеломцев и других adscripti glebae, или прикрепленных к земле. Все это несколько напоминает brocard,[148] выраженную ученым Санчесом(*) в его труде De jure-iurando,[149] с которым вы, без сомнения, справлялись по этому случаю. Что же касается тех, кто оклеветал вас, возводя на вас напраслины, я призываю небо в свидетели, что они справедливо заслужили наказание, определяемое законом Memnonia lex, также называемым Lex Rhemnia,[150] о котором говорит Цицерон в своей речи in Verrem.[151] Однако, мистер Уэверли, я предпочел бы, чтобы вы, прежде чем избрать какую-либо службу в армии принца, справились о том, какое положение в ней занимает старик Брэдуордин и не будет ли он особенно рад заполучить вас в конный полк, который он должен на днях сформировать.
Эдуард оправдался необходимостью дать немедленный ответ на предложение принца и тем, что в тот момент не знал, находится ли его друг барон в армии или занимает какой-либо иной пост.
Уладив таким образом это щепетильное дело, Уэверли осведомился о мисс Брэдуордин и узнал, что она прибыла в Эдинбург вместе с Флорой Мак-Ивор под охраной отряда предводителя. Этот шаг был настоятельно необходим, так как жить в Тулли-Веолане беззащитной молодой девушке стало очень жутко и даже опасно. Имение было расположено неподалеку от горных округов, а также нескольких больших сел, которые из ненависти к горским скотокрадам и ревности к пресвитерианской церкви объявили себя сторонниками правительства и образовали отряды партизан, нередко вступавшие в схватки с горцами, а порой нападавшие и на замки якобитских дворян, расположенные между горами и равниной.
— Я предложил бы вам, — продолжал барон,— пройтись со мной до моей квартиры в Люкенбутсе и полюбоваться по дороге главной улицей, которая, без сомнения, прекраснее самой красивой улицы Лондона или Парижа. Но Роза, бедняжка, страшно напугана стрельбой из замка, хотя я и доказывал ей по Блонделю и Кухорну,(*) что ядро никак не может долететь до этих зданий, а затем его королевское высочество поручил мне отправиться в наши военные лагеря и проверить, собираются ли наши люди conclamare vasa,[152] то есть собирать свои вещи для завтрашнего похода.
— Для большинства из нас это будет нетрудно,— сказал со смехом Мак-Ивор.
— Прошу прощения, полковник Мак-Ивор, не так-то легко, как вам кажется. Я согласен, что большая часть ваших людей ушла с гор, не нагрузив себя каким-либо излишним багажом, но просто невероятно, какое количество ненужного хлама они ухитрились набрать во время похода. Я видел одного из ваших молодцов (прошу еще раз прощения) с большим зеркалом из гостиной на спине.
— А как же иначе! — сказал Фёргюс, нимало не обижаясь. — И он сказал бы вам, если бы вы начали его расспрашивать, что к живой ноге всегда что-нибудь да прилипнет. И все же, мой дорогой барон, вы не хуже моего знаете, что сотня уланов или один отряд шмиршицких пандуров(*) натворили бы в стране несравненно больше бед, чем наш рыцарь зеркала и все наши кланы вместе взятые.
— Совершенно верно, — ответил барон, — они, как говорит один из языческих писателей, ferociores in aspectu, mitiores in actu, ужасного и устрашающего вида, но более мягки, чем можно было бы подумать по их лицам и внешности. Но что-то я с вами, молодежь, заболтался, а мне пора уже быть в Королевском парке.
— Но, надеюсь, вы с Уэверли пообедаете у меня на обратном пути? Уверяю вас, барон, что, хотя, если понадобится, я могу жить как гайлэндец, я не забыл своего парижского воспитания и прекрасно понимаю, что значит faire la meilleure chere.[153]
— А какой дьявол станет в этом сомневаться,— воскликнул барон смеясь, — когда вы везете с собой только повара, а провизию должен вам поставить добрый старый Эдинбург? Кстати, у меня есть дела и в городе, только я приеду к вам не раньше трех, если только харчи могут до тех пор подождать.
Тут он попрощался с друзьями и пошел выполнять поручение принца.
Глава XLII СОЛДАТСКИЙ ОБЕД
Джеймс с иглой был человек слова, если только к делу не примешивалось виски, а в данном случае Каллюм Бег, который все еще считал себя в долгу перед Уэверли, поскольку тот отказался принять от него компенсацию за счет хозяина «Золотого светильника», воспользовался этим случаем расквитаться с Эдуардом, стоя на часах при родовом портном Слиохда нан Ивора и, как он выразился, не спускал с него глаз, пока тот не кончил работу. Чтобы избавиться от этого стеснения, Шемус орудовал иглой по тартану с быстротою молнии, а так как этот художник своего дела пел при том какую-то балладу, изображавшую кровопролитнейшую схватку Финна Мак-Кула,(*) он успевал сделать по крайней мере три стежка на смерть каждого героя. Таким образом, полный костюм для Уэверли был скоро готов, поскольку камзол действительно оказался ему впору, а остальная часть обмундирования не потребовала большой работы.
Теперь наш герой блистал в полном облачении древнего галла, прекрасно рассчитанном на то, чтобы подчеркнуть мужественность фигуры, которая, хоть и была высокой и стройной, отличалась скорее изяществом, нежели силой. Надеюсь, мои прекрасные читательницы простят ему, что он не раз подходил к зеркалу, смотрелся в него и не мог не признать, что он весьма благообразный молодой человек. Собственно, двух мнений здесь быть и не могло. Так как он не носил парика, несмотря на моду того времени, естественный цвет его светло-каштановых волос прекрасно гармонировал с голубой шапочкой. В его фигуре угадывались твердость и ловкость, а широкие складки его тартана придавали его осанке какое-то особое достоинство. Голубые глаза его казались из тех, что тают от чувства и блещут в бою, застенчивый же вид, причиной которого была его непривычка к обществу, придавал какую-то особую обаятельность его чертам, не вредя впечатлению грации и ума.
— Молодец, молодец, — заметил Эван Дху (отныне прапорщик Мак-Комбих) полненькой хозяйке Фёргюса.
— Очень хорош, — отозвалась вдова Флокхарт,— но все же его не сравнить с вашим полковником, прапорщик.
— А я их и не сравниваю, — произнес Эван,— а о красоте и не говорю, только хотел сказать, что мистер Уэверли ладно скроен, живой, настоящий молодец и пардону просить не станет. С палашом и со щитом тоже умеет обращаться. В Гленнакуойхе мы не раз по воскресным вечерам сражались с ним для забавы, да и Вих Иан Вор тоже.
— Господь с вами, прапорщик Мак-Комбих, — воскликнула возмущенная в своих пресвитерианских чувствах вдова, — разве можно, чтобы полковник занимался такими делами!
— Подумаешь, миссис Флокхарт, — отвечал прапорщик, — кровь-то у него молодая. Кто в юности свят, тот в старости черт.
— И неужто вы завтра пойдете в бой с сэром Джоном Коупом, прапорщик Мак-Комбих? — спросила миссис Флокхарт у своего гостя.
— Право слово, всыплю ему, если он только от нас не уйдет, — отвечал гэл.
— И не побоитесь пойти на этих страшилищ-драгунов, прапорщик Мак-Комбих? — спросила опять хозяйка.
— Коготь за коготь, миссис Флокхарт, как сказал сатане Конан, и пусть черт забирает тех, у кого когти короче.
— И полковник бросится сам на штыки?
— Уж будьте уверены, миссис Флокхарт, самым первым пойдет, клянусь святым Федаром.
— Боже милостивый! А если его красные мундиры убьют? — воскликнула мягкосердечная вдова.
— Клянусь честью, если это случится, миссис Флокхарт, я знаю одного человека, который постарается первым пасть в бою, чтоб его не оплакивать. Но день-то нам прожить надо, и пообедать тоже, и Вих Иан Вор уже уложил свой чемодан, а мистеру Уэверли надоело небось расхаживать перед большим зеркалом; и этот сивый долговязый старик барон Брэдуордин, что пристрелил молодого Роналда Бэлленкейроха, идет уже по двору со своим приказчиком Мак-Уапплом (как он пыхтит и свистит!), ну точь-в-точь французский повар лэрда Киттлгэба, за которым семенит его собачка, та, что при вертеле состоит. И голоден же я, как ястреб, голубка моя! Так прикажите Кэйт ставить на стол похлебку, а вы наденьте ваш чепец. Вы же знаете, что Вих Иан Вор не станет обедать, пока вы не сядете за хозяйку. И, главное, не забудьте пинту водки, моя милая.
Обед не заставил себя ждать. Миссис Флокхарт, улыбаясь в своем трауре, как солнце сквозь туман, села на хозяйское место и, возможно, втайне подумала, что способна была бы выдержать любую смуту, лишь бы только она доставляла ей общество, стоящее так неизмеримо выше ее обычных посетителей. По обе стороны ее разместились Уэверли и барон, а предводитель сел напротив. Гражданские и военные чины в лице приказчика Мак-Уибла и прапорщика Мак-Комбиха после ряда глубоких поклонов и расшаркиваний своему начальству и друг другу заняли места по обе стороны Вих Иан Вора. Принимая во внимание время, место и обстоятельства, обед был превосходным, а Фёргюс находился в необычайно приподнятом настроении. Опасности он не боялся и, будучи оптимистом по природе, молодости и честолюбию, уже рисовал себе успех всех своих замыслов. К возможности пасть в бою он относился с полным безразличием. Барон извинился за то, что привел с собой Мак-Уибла. Они были заняты, сказал он, подысканием средств для ведения кампании.
— Клянусь честью, — сказал старик, — так как я думаю, что это будет мой последний поход, я кончу как раз тем, с чего я начинал. Я всегда находил, что овладеть нервом войны, как некий ученый автор называет caisse militaire,[154] гораздо труднее, чем ее плотью, кровью или костями.
— Неужели вам, поставившему единственный наш боеспособный кавалерийский полк, так и не досталось ни луидора с «Дутеллы»?[155]
— Нет, Гленнакуойх, меня опередили люди половчее.
— Это возмутительно, — сказал гайлэндец, — но мы поделим то, что уцелело от моей субсидии: это избавит вас от тревожных мыслей нынче вечером, а завтра так или иначе судьба наша будет решена до захода солнца.
Уэверли густо покраснел, но очень горячо стал настаивать на том же.
— Спасибо вам обоим, мои славные друзья,— сказал барон, — но я не буду посягать на вашу peculium.[156] Мой приказчик Мак-Уибл уже достал необходимую сумму.
При этих словах Мак-Уибл выказал явное беспокойство и заерзал на своем стуле с видом крайнего смущения. Наконец, несколько раз прокашлявшись для вступления и произнеся на разные лады множество заверений в преданности собственному патрону и ночью, и днем, и в этой жизни, и в будущей, он начал с обиняков, говоря, что банки-де перенесли всю свою наличность в замок, что, без сомнения, Сэнди Голди, серебряных дел мастер, сделает все, что может, для его милости, но что остается мало времени для составления закладной и что, если бы его милость Гленнакуойх и мистер Уэверли могли...
— И слушать, сэр, такого вздора не хочу,— сказал барон тоном, который заставил Мак-Уибла замолчать, — действуйте так, как мы договорились до обеда, если вы желаете оставаться у меня на службе.
На это категорическое распоряжение приказчик, хоть и почувствовал себя так, как если бы его кровь стали перекачивать в жилы барона, не посмел ничего ответить. Поерзав еще немного на стуле, он наконец обратился к Гленнакуойху и сказал, что, если его милость располагает большим количеством денег, чем ему потребуется в походе, он может дать их в рост, и на очень выгодных условиях, в самые верные руки.
На это предложение Фёргюс от всей души расхохотался и, когда обрел дар речи, ответил:
— Премного благодарю, мистер Мак-Уибл, но вы прекрасно знаете, что у нас, солдат, принято выбирать банкирами своих хозяек. — Вот, миссис Флокхарт, — сказал он, вынув из туго набитого кошелька четыре или пять золотых и бросив его с оставшимися деньгами ей в передник, — этого мне хватит, а вы берите остальное. Будьте моим банкиром, если я останусь в живых, и моим душеприказчиком, если я буду убит. Но смотрите не забудьте дать чего-нибудь гайлэндским кайллиахам,[157] которые громче всего будут вопить коронах по последнему из рода Вих Иан Вора.
— Это testamentum militare,[158] — произнес барон,— которое у римлян отличалось тем, что могло быть сделано и устно.
Но нежное сердце миссис Флокхарт растаяло в ее груди от речей предводителя; она начала что-то жалобно лепетать и положительно отказалась притронуться к завещанным деньгам, так что Фёргюсу пришлось их взять обратно.
— Ладно,— сказал он, — если меня убьют, пускай они достанутся гренадеру, который вышибет из меня мозги, но я уж постараюсь, чтобы ему пришлось для этого потрудиться.
Приказчик Мак-Уибл не удержался от соблазна вставить и тут свое слово, ибо, где речь шла о деньгах, ему трудно было промолчать:
— Быть может, вам лучше было бы отнести это золото мисс Ивор, на случай смерти или иного какого несчастья на войне? Это могло бы быть оформлено как дарственная mortis causa[159] молодой особе, и вам стоило бы только подмахнуть пером, чтобы все было в порядке.
— У молодой особы, — сказал Фёргюс, — если что-либо подобное произойдет, будет другое на уме, а не эти несчастные луидоры.
— Правильно, не спорю, нет никаких сомнений... Но ваша милость прекрасно знает, что самое сильное горе...
— Переносится большинством людей легче, чем голод? Правильно, приказчик, совершенно правильно; и, я думаю, найдутся даже такие, которых бы утешило подобное рассуждение, если бы даже погиб и весь род людской. Но есть горе, которое не знает ни голода, ни жажды, и бедная Флора... — Он замолк, и всем присутствующим передалось его волнение.
Мысли барона, естественно, обратились к судьбе его беззащитной дочери, и в глазах у ветерана показалась крупная слеза.
— А если убьют меня, Мак-Уибл, все мои бумаги в ваших руках. Все мои дела вы знаете. Смотрите же не обидьте Розу.
Приказчик был человек земной, ничего не поделаешь. Много, без сомнения, было в нем грязи и дряни, но некоторые добрые и справедливые чувства были и ему не чужды, в особенности когда дело касалось барона или его дочери. Он жалобно взвыл.
— Если этот злосчастный день когда-либо наступит,— заявил он, — пока у Дункана Мак-Уибла останется хоть грош, он будет принадлежать мисс Розе. Перепиской займусь по полпенни за лист, только бы она не знала нужды! Если все прекрасные баронские земли Брэдуордина и Тулли-Веолана, с крепостцей и замком на них (он принимался всхлипывать и хныкать при каждой паузе)... усадьбами, пашнями, болотами, пустошами... с полями ближними и дальними... строениями... садами... голубятнями... с правом ловить рыбу и пользоваться озером Веолан... с церковными десятинами, жилищами пастора и викария... annexis, connexis...[160] с правом выпаса скота... топливом, торфом и дерном... со всеми прочими угодьями (тут он прибегнул к концу своего длинного шейного платка, чтобы утереть глаза, так как вся эта юридическая обстоятельность вызывала в нем потоки слез, настолько ярки были образы, связанные с этим перечислением)... со всем тем, что более подробно перечислено во владельческих документах и планах... находящихся в приходе Брэдуордине, в Пертшире... если, как я сказал раньше, все они должны перейти от чада моего патрона к Инч-Грэббиту, этому вигу и ганноверцу, и попасть в руки его управляющего Джейми Хоуи, который и в старосты-то не годится, не то что в приказчики...
В начале этих жалоб было действительно что-то трогательное, но окончание возбудило неудержимый хохот всех присутствующих.
— Не бойтесь, приказчик, — сказал прапорщик Мак-Комбих, — снова, как в добрые времена, начнем тащить и грабить, и Снекюсу Мак-Снекюсу (вероятно, он хотел сказать annexis, connexis) и всем вашим прочим друзьям придется податься в сторону перед теми, у кого палаш подлиннее.
— А этот палаш-то будет у нас в руках, Мак-Уибл, — сказал предводитель, увидев, что приказчик от этого замечания пришел в большое смущение.
Пусть услышат они, как звенит наш металл. Луллибулеро, буллен а-ля! Вместо блеска монет заблистает кинжал. Леро, леро, а-ля! С кредиторами будет теперь веселей, Луллибулеро, буллен а-ля! Не увидим мы больше своих векселей Леро, леро, а-ля![161]— Ну что вы, приказчик, нос повесили; пейте до дна с легким сердцем. Барон благополучно вернется победителем в Тулли-Веолан и еще присоединит к своим землям килланкьюрейтские, поскольку этот трусливый свинячий ублюдок не хочет выступать за принца, как положено всякому порядочному джентльмену.
— И правда, они с нашими смежные, — сказал приказчик, вытирая глаза,— и им бы естественно было попасть в одни руки.
— А я, — продолжал предводитель, — тоже буду себя беречь. Надо вам сказать, что мне нужно довести до конца одно благое дело: я задумал обратить миссис Флокхарт в лоно католической церкви или по крайней мере оставить ее на полдороге — в вашей епископальной кирке. О барон, если бы вы слышали ее прекрасное контральто, когда по утрам она читает наставления Кэйт или Мэтти, вы, при вашем понимании музыки, содрогнулись бы при мысли, что ей приходится пищать псалмы в молитвенном вертепе этого Хэддо.
— Бог с вами, полковник, что вы такое говорите! Но, я надеюсь, ваши милости не откажутся от чашки чаю перед тем, как идти во дворец? Я его мигом заварю.
С этими словами миссис Флокхарт удалилась, а мужчины остались беседовать за столом, причем, как легко себе представить, разговор вертелся главным образом вокруг вероятных событий предстоящего похода.
Глава XLIII БАЛ
Прапорщик Мак-Комбих отправился в лагерь по делам службы, Мак-Уибл пошел переваривать свой обед и намеки Эвана Дху на законы военного времени в какой-то сомнительный кабачок, а Уэверли вместе с бароном и Мак-Ивором направился в Холируд-хаус. Двое последних были в веселом настроении, и барон подшучивал на свой лад над эффектной фигурой нашего героя, столь выигрышной в новом костюме.
— Если вы имеете намерение посягнуть на сердце какой-нибудь хорошенькой шотландочки, я бы посоветовал вам, когда вы обратитесь к ней, обязательно процитировать стихи Вергилия:
Nunc insanus amor duri me Martis in armis Tela inter media atque adversos detinet hostes,каковые стихи Робертсон из Струана,(*) предводитель клана Доннохи (если только primo loco[162] не отдать предпочтения притязаниям Люда(*)), передал следующим изящным образом:
Любовь меня подвязкой наградила И в юбку ягодицы обрядила.Хотя вы-то носите брюки, что соответствует более древней традиции и пристойнее.
— Нет, послушайте лучше мою песенку, — воскликнул Фёргюс:
Не нужен ей богатый лорд, Не нужен титул леди, Ее похитил Дункан Грейм, В своем закутав пледе.К этому времени они дошли до дворца Холируд. При входе в зал о каждом госте торжественно докладывали.
Всем слишком хорошо известно, сколько знатных, образованных и богатых дворян участвовало в злополучной и безрассудной авантюре 1745 года. Шотландские дамы тоже большей частью приняли сторону доблестного и прекрасного молодого принца, который отдал свою судьбу в руки соотечественников не как расчетливый политик, а скорее как романтический рыцарь. Не следует поэтому удивляться, что Эдуарда, проведшего большую часть своей жизни в торжественном уединении Уэверли-Онора, ослепила оживленная и изящная картина, которую представляли теперь столь долго пустовавшие залы шотландского дворца. Убранству, правда, недоставало великолепия, все было сделано на скорую руку и так, как позволяла смутная и тревожная обстановка, но общее впечатление все же было разительное, а принимая во внимание знатность общества, даже блестящее.
Немного времени потребовалось влюбленному, чтобы отыскать предмет своих нежных чувств. Флора Мак-Ивор как раз возвращалась к своему месту в глубине зала. Рядом с ней шла Роза Брэдуордин. Своей поразительной красотой они обращали на себя внимание даже среди множества изящных и красивых женщин. Принц был с ними очень любезен, особенно с Флорой, с которой он танцевал, — это предпочтение объяснялось, видимо, ее иностранным воспитанием и знанием французского и итальянского языков.
Как только улеглась суета, вызванная окончанием танца, Эдуард почти инстинктивно последовал за Фёргюсом туда, где сидела мисс Мак-Ивор. Но надежда, которой он питал свое чувство в отсутствии любимой, улетучилась, как только он оказался в ее близости. Подобно человеку, силящемуся припомнить подробности забытого сна, он в этот момент отдал бы все, чтобы воскресить в своей памяти доводы, сулившие ему будущее, которое теперь представлялось таким неверным. Он шел за Фёргюсом, опустив глаза, у него звенело в ушах, он чувствовал себя точно осужденный на смерть: роковая телега медленно везет его среди любопытных, собравшихся глазеть на его казнь, а он не замечает ни шума, которым полны его уши, ни возбуждения толпы, по которой скользит его блуждающий взор.
Флора казалась немного — лишь очень немного — взволнованной и смущенной его появлением.
— Я привез тебе приемного сына Ивора, — сказал Фёргюс.
— И я принимаю его как второго брата, — отозвалась Флора.
Последние слова она произнесла с некоторым ударением, которое прошло бы незамеченным для всякого не столь мучительно трепетного слуха. Однако выражено оно было вполне определенно и, в сочетании со всем тоном Флоры и ее манерой себя держать, означало: «Для меня мистер Уэверли никогда не будет более близким человеком». Эдуард остановился, поклонился и взглянул на Фёргюса, который прикусил губу. Это был признак гнева, который показывал, что и он истолковал в неблагоприятном смысле ответ сестры. «Так вот конец моей мечты», — такова была первая мысль Уэверли, пронзившая его так глубоко, что в щеках у него не осталось и кровинки.
— Боже мой! — воскликнула Роза Брэдуордин.— Да он еще совсем болен!
Эти слова, произнесенные в сильном волнении, донеслись до слуха принца, который быстро подошел к Уэверли, взял его за руку, любезно осведомился о его здоровье и добавил, что желал бы поговорить с ним наедине. Делать было нечего. Огромным усилием воли Уэверли взял себя в руки настолько, что смог безмолвно последовать за принцем в уединенный угол зала.
Здесь принц задержал его на некоторое время, расспрашивая о знатнейших торийских и католических семьях Англии, об их связях, влиянии и степени преданности дому Стюартов. На эти вопросы Эдуард и при других обстоятельствах мог бы дать лишь самые общие ответы, но в теперешнем своем смятении чувств говорил сбивчиво и невпопад. Принц не раз улыбнулся несообразности его реплик, но продолжал разговор в том же духе, хотя говорить приходилось главным образом ему, пока не заметил, что Уэверли овладел собой. По всей вероятности, эта аудиенция была рассчитана на то, чтобы создать у окружающих впечатление о политической влиятельности Эдуарда. Но из последних фраз принца можно было заключить и то, что он вел этот долгий разговор из чисто человеческого отношения к нашему герою.
— Я не могу удержаться от соблазна, — сказал он, — похвалиться своею скромностью в качестве наперсника некоей молодой особы. Вы видите, мистер Уэверли, что мне все известно, и я заверяю вас, что глубоко заинтересован этим делом. Но, мой славный юный друг, больше сдержанности в ваших чувствах! Здесь много людей столь же зорких, как и я, но их языку не следует так же доверяться.
С этими словами принц непринужденно повернулся и направился к группе офицеров, стоявших в нескольких шагах от него, предоставив Уэверли размышлять о смысле его последних слов, хоть и недостаточно понятных в целом, но заключавших совершенно ясное предостережение. Уэверли постарался заслужить участие своего нового покровителя и немедленно последовал его совету. Он прошел к тому месту, где все еще сидели Флора и мисс Брэдуордин, и, сказав Розе несколько любезных слов, пустился в разговор на общие темы с успехом, превзошедшим его собственные ожидания.
Если, любезный читатель, тебе случалось брать почтовых лошадей в *** или в *** (звездочки одного из этих пунктов, а весьма вероятно, и обоих, ты сможешь заменить названием какой-нибудь знакомой станции), ты должен был не без сердечного сокрушения заметить, с какой смертельной неохотой несчастные клячи налегают на хомут своими натруженными шеями. Но когда неотразимые внушения кучера заставят их пробежать милю или две, они становятся нечувствительными к первоначальным ощущениям и, согревшись в хомуте, как мог бы выразиться тот же кучер, бегут дальше так, как если бы у них совершенно не были сбиты холки. Это сравнение так точно соответствует душевному состоянию Уэверли в течение этого памятного вечера, что я предпочел его (тем более что, как я надеюсь, оно совершено оригинально) всем более блестящим уподоблениям, которыми могла бы снабдить меня «Поэтика» Биша.(*)
Усердие, как и добродетель, находит награду в самом себе. У нашего героя были, кроме того, и другие стимулы, чтобы на явную холодность Флоры упорно отвечать притворным хладнокровием и безразличием. Гордость (весьма полезное, хотя и жестокое средство для лечения сердечных ран) быстро пришла ему на помощь. Лестное внимание принца; видная роль, как он имел основания надеяться, предназначенная ему в перевороте, который должен был потрясти могучее королевство; качества ума, превосходящие, вероятно, уровень знатных и видных особ, с которыми он был отныне поставлен на равную ногу; личные достоинства, по меньшей мере равные достоинствам этих людей; наконец молодость, богатство, знатность — неужели все это могло или должно было поблекнуть и склониться перед немилостью капризной красавицы?
Хоть ты непреклонна и холодна — Я так же горд, как и ты.Проникшись чувством, выраженным в этих прекрасных строчках, тогда еще, однако, не написанных,[163] Уэверли решил убедить Флору, что он вовсе не убит ее отказом, так как самолюбие шептало ему, что при этом она, может быть, теряет не меньше его. Этой перемене способствовала и тайная надежда, в которой он не решался себе признаться, что Флора, возможно, сильнее оценит его любовь, если почувствует, что не от нее одной зависит привлечь или оттолкнуть его. В словах принца звучала также таинственная нота поощрения, хоть она и относилась, как он опасался, лишь к мечте Фёргюса женить его на своей сестре. Но все обстоятельства времени, места и обстановки соединились для того, чтобы пробудить его воображение и потребовать мужественного и решительного поведения, предоставляющего судьбе решить исход дела. Если бы он показался печальным и обескураженным накануне сражения, кто знает, как жадно потрудились бы по этому поводу злые языки, уже достаточно опорочившие его доброе имя. «Никогда, никогда, — решил он про себя, — не дам я этого оружия в руки врагов, которым я не причинил никакого зла».
Под влиянием этих сложных чувств и поощряемый по временам многозначительной улыбкой и одобрительным взглядом принца, Уэверли дал волю своей фантазии, бойкости ума и красноречию и привлек всеобщее внимание. Разговор понемногу принял оборот, самый подходящий для проявления его способностей и познаний. Надвигавшиеся опасности грядущего дня нисколько не умеряли веселья, но придавали ему более высокий и благородный характер. Нервы у всех были напряжены в ожидании будущих событий, и в то же время все были готовы насладиться сегодняшним днем. Такое настроение оказывает особенно благотворное действие на воображение, поэтическое чувство и тот вид красноречия, который черпает свою силу в поэзии. Уэверли, как мы уже говорили, обладал по временам удивительным даром слова, а в настоящем случае в его речах звучало то высокое чувство, то причудливая веселость. Он находил поддержку и вдохновение в родственных умах, испытывавших на себе то же влияние обстановки и настроения; даже люди более холодного и рассудительного свойства оказались увлеченными общим потоком. Многие из дам отказались от танцев, которые еще продолжались, и, под тем или иным предлогом, присоединялись к кружку, от которого не мог оторваться «интересный молодой англичанин». Его представили нескольким весьма важным особам, и его манеры, когда он совершенно освободился от стеснения, которое сковывало их в минуты меньшего вдохновения, обворожили всех присутствующих.
Флора Мак-Ивор была, казалось, единственной дамой, взиравшей на него с холодной сдержанностью, но и она не была в состоянии удержаться от своего рода удивления перед талантами, которые за все время их знакомства никогда еще не выказывали себя с таким блеском. Не знаю, почувствовала ли она минутное сожаление при мысли, что столь решительно отказала поклоннику, так прекрасно подходившему по своим способностям для самого блестящего положения в обществе. До сих пор она, несомненно, считала одним из неизлечимых пороков нашего героя mauvaise honte,[164] который ей, воспитанной в лучшем европейском обществе и недостаточно знакомой со скромной сдержанностью английских манер, казался уж слишком смахивающим на природную неловкость и ограниченность. Но если она и испытывала порой минутное сожаление, что Уэверли не проявлял себя всегда столь обаятельной личностью, жалела она об этом недолго; ибо, с тех пор как они встретились, произошли события, из-за которых ее решение стало окончательным и бесповоротным.
Чувства Розы Брэдуордин были совсем другие: она слушала его всей душой, она тайно ликовала при виде всеобщего признания, полученного человеком, чьи достоинства она так давно и так высоко научилась ценить. Нисколько не ревнуя, не чувствуя ни страха, ни муки, ни сомнения, нимало не думая о себе, она целиком отдалась наслаждению быть простой свидетельницей возбужденного им шепота одобрения. Когда Уэверли начинал говорить, ее слух был наполнен исключительно звуками его голоса; когда отвечали другие, она смотрела только на него и ждала только того, что он скажет. Возможно, радость, которую она испытывала в этот вечер, была непродолжительна и сменилась потом многими горестями, но по своей природе она была самой чистой и бескорыстной, какую способна испытать человеческая душа.
— Барон, — сказал принц, — я бы не желал видеть свою возлюбленную в обществе вашего друга. Он в самом деле, несмотря на некоторую романтичность, один из самых привлекательных юношей, которых мне когда-либо приходилось встречать.
— Клянусь честью, сэр, — отвечал барон, — этот юноша может иногда быть таким же скучным, как шестидесятилетний старик вроде меня. Если бы ваше королевское высочество только видели, как он мечтал или дремал на берегах Тулли-Веолана, как какой-нибудь ипохондрик или, по выражению Бертона в его «Анатомии меланхолии»,(*) как человек в состоянии френезии(*) или летаргии, вы бы удивились, откуда у него вдруг взялось столько изящества, живости и веселья.
— Воистину, — сказал Фёргюс Мак-Ивор, — я думаю, что его вдохновляет новая форма, ибо, хотя Уэверли всегда был человек неглупый и человек чести, я до сих пор считал его очень рассеянным и невнимательным собеседником.
— Тем более мы должны быть обязаны ему,— сказал принц, — за то, что он приберег для сегодняшнего вечера качества, которые даже самые близкие друзья еще не успели в нем открыть. Однако, господа, уж поздно, а о завтрашнем деле надо позаботиться пораньше. Пусть каждый поведет к столу свою прекрасную даму и окажет нам честь своим присутствием на легком ужине.
Принц направился в другую анфиладу и занял место под балдахином во главе длинного ряда столов. Манеры его, в которых достоинство сочеталось с учтивостью, как нельзя более соответствовали его высокому происхождению и возвышенным притязаниям. Не прошло и часа, как музыканты подали широко известный в Шотландии сигнал к окончанию торжества.[165]
— Итак, доброй ночи, — сказал принц, вставая из-за стола, — доброй ночи, будьте все счастливы! Доброй ночи, прекрасные дамы, оказавшие столь высокую честь принцу-изгнаннику; доброй ночи, мои храбрые друзья, и пусть счастливые часы, которые мы провели с вами сегодня, послужат предзнаменованием скорого и победоносного возвращения в эти покои наших предков и долгого ряда веселых и радостных встреч в замке Холируд!
Когда впоследствии барон Брэдуордин вспоминал об этих прощальных словах принца, он всякий раз грустно повторял стихи:
Audiit, et voti Phoebus succedere partem Mente dedit; partem volucres dispersit in auras,что, — добавлял он, — было прекрасно передано на английский лад моим другом Бэнгуром:
Феб часть молитвы благосклонно встретил, Другую часть ее развеял ветер.Глава XLIV ПОХОД
Под влиянием противоречивых страстей и душевного напряжения Уэверли заснул в этот день поздно, но крепко. Во сне он видел Гленнакуойх и перенес в покои Иана нан Чейстела праздничное общество, которое только что украшало залы Холируда. Он также ясно слышал звуки пиброха, и это по крайней мере не было обманом чувств, так как старший волынщик клана Мак-Ивора шагал по двору перед дверью квартиры предводителя, и, как угодно было выразиться миссис Флокхарт, по-видимому не очень-то большой поклонницы подобной музыки, «камни стен содрогались от писка его волынки». Сначала эти звуки как-то вязались со снами Уэверли, но вскоре стали слишком громкими.
Стук башмаков Каллюма в комнате нашего героя (ибо Мак-Ивор вновь поручил Эдуарда услугам своего пажа) был следующим сигналом к походу.
— Не угодно ли будет вашей милости поторопиться? Вих Иан Вор и принц уже пошли в ту длинную зеленую аллею за деревней, которую называют Королевским парком,[166] сегодня многие ходят еще на своих ногах, кого вечером будут выносить другие ноги.
Уэверли выскочил из постели и, пользуясь помощью и советами Каллюма, по всем правилам искусства наладил свой тартановый костюм. Каллюм тут же сообщил ему, что его кожаный дорлах с замком прибыл из Дуна и отправлен в фургоне с мешком Вих Иан Вора. Из этих описательных выражений Уэверли легко сообразил, что речь идет о его укладке. Он вспомнил о таинственном пакете, вложенном девой из пещеры, который, как будто нарочно, ускользал от него всякий раз, когда он был у него, казалось, уже в руках. Но теперь было несвоевременно думать о том, как удовлетворить свое любопытство. Отклонив предложение миссис Флокхарт пропустить «утреннюю», то есть чарку на дорогу, — причем он оказался, вероятно, единственным человеком в армии принца, склонным воздержаться от такого предложения,— Эдуард распрощался с хозяйкой и тронулся в путь вместе с Каллюмом.
— Каллюм, — сказал он, когда они шагали по грязному двору, выбираясь к южной окраине Кэнонгейта, — где бы достать лошадь?
— На кой черт вам лошадь? — сказал Каллюм. — Сам Вих Иан Вор идет пешком во главе своего клана (не говоря уже о принце, который тоже шагает) и щит свой несет на плече; вот бы и вам так, по-соседски.
— Ты прав, Каллюм, так я и пойду, дай мне мой щит. Ну вот, теперь все в порядке. Как я с ним выгляжу?
— Вылитый гайлэндец с вывески постоялого двора бабушки Миддлмасс, — ответил Каллюм, причем в оправдание его следует сказать, что этим он собирался сделать Эдуарду величайший комплимент, ибо в его глазах данная вывеска представляла собой несравненное произведение искусства. Лестность такого вежливого сравнения осталась, однако, неоцененной, и Уэверли воздержался от дальнейших вопросов.
Выбравшись наконец из грязных и нищенских пригородов столицы, наш герой почувствовал новый прилив бодрости и сил. Он со спокойной твердостью перебрал в памяти все, что произошло накануне вечером, и стал с надеждой и решимостью ожидать грядущих событий.
Перевалив через небольшую скалистую вершину холма святого Леонарда, он увидел под собой Королевский парк — лощину между горой Артурово Седло и холмами, застроенными в настоящее время южной частью Эдинбурга. Долина представляла в эту минуту своеобразное и волнующее зрелище: она была занята гайлэндской армией, собиравшейся в поход. Для Уэверли это зрелище было не внове: он уже видел его на охоте, на которой он недавно был с Фёргюсом Мак-Ивором. Но здесь все происходило в гораздо более грандиозных масштабах и представляло несравненно больший интерес. Скалы, составлявшие фон картины, и даже само небо звенели от звуков волынок, которые вызывали каждая своим особенным пиброхом отдельных вождей и их кланы. Горцы, с гудением и сутолокой суетливой и нестройной толпы покидавшие свои неприхотливые ложа под открытым небом, точно пчелы, встревоженные в своих ульях и готовые дать отпор, несмотря на всю хаотичность их движений, обладали, по-видимому, всей той гибкой подвижностью, которая необходима для военных эволюций. Движения их казались стихийными и нестройными, но в конце концов получались порядок и система; полководец похвалил бы окончательный результат, но знаток военных артикулов, вероятно, поднял бы на смех приемы, которыми он достигался.
Сложная путаница, которая создалась при стремительном построении под свои знамена различных готовившихся выступить кланов, была сама по себе веселым и оживленным зрелищем. Людям не нужно было убирать палатки, так как они по собственному желанию спали под открытым небом, хотя осень уже подходила к концу и ночью бывали заморозки. Пока они строились, в течение нескольких минут были видны лишь развевающиеся тартаны, перья и знамена с гордым девизом Клэнроналда «Противься, кто смеет»; «Лох Слой» — паролем Мак-Фарленов; «Вперед, удача, врагу оковы!» — лозунгом маркиза Туллибардина; «Ждем» — девизом лорда Льюиса Гордона и соответственными паролями и эмблемами многих других вождей и кланов.
Наконец смутная и колеблющаяся масса выстроилась в длинную и узкую темную колонну, заполнившую долину с начала ее до конца. Во главе колонны вздымалось знамя принца с алым крестом на белом поле и девизом «Tandem triumphans».[167] Авангард был представлен некоторым количеством кавалерии, преимущественно из равнинных помещиков с их слугами и домочадцами. Знамена их, пожалуй слишком многочисленные, принимая во внимание размеры войска, колыхались на самом краю горизонта. Несколько всадников из этого отряда, среди которых Уэверли случайно заметил Балмауоппла и его помощника Джинкера (которого однако, по совету барона Брэдуордина, лишили вместе с некоторыми другими офицерского звания), придавали картине живописный, но отнюдь не упорядоченный вид. Они гнали своих лошадей вперед, насколько позволяла им давка, чтобы занять положенные места в авангарде. Дело в том, что чары различных цирцей(*) с Главной улицы и горячительные напитки, которыми они подбадривали себя в эту ночь, очевидно задержали этих вояк за городскими стенами дольше того времени, которое было совместимо с выполнением их утренних обязанностей. Из этих отставших наиболее благоразумные пользовались, чтобы достичь своего места в колонне, более длинной, но зато менее загроможденной дорогой в обход. Они отъезжали немного вправо от пехоты и, встретившись с изгородями из свободно сложенных камней, или перескакивали их, или сокрушали до основания. Стихийное появление и исчезновение этих горсток всадников; сутолока, вызванная обычно безуспешными попытками тех, кто стремился протиснуться вперед через толпу гайлэндцев, невзирая на их проклятья, ругань и сопротивление, своей беспорядочностью несомненно усиливали живописность этой сцены, хоть и в ущерб ее уставной правильности.
Уэверли залюбовался этим удивительным зрелищем. Впечатление еще усугублялось одиночными выстрелами из замка по гайлэндским гвардейцам, которых отводили из-под его стен на соединение с главными силами. Но Каллюм со своей обычной бесцеремонностью напомнил нашему герою, что люди Вих Иан Вора находятся где-то в голове колонны, до которой еще оставалось далеко, а «как пушка выпалит, пойдут очень шибко». Возвращенный таким образом к действительности, Уэверли быстро зашагал вперед, часто, впрочем, поглядывая на грозные тучи воинов, собравшихся перед ним и у его ног. Впрочем, на близком расстоянии вся эта рать производила менее внушительное впечатление, чем издали. Передние ряды каждого клана были, правда, хорошо вооружены палашами, щитами и мушкетами; у всех было по кинжалу, а у большинства и по стальному пистолету. Но все это были дворяне, то есть родственники вождя, хотя бы очень дальние, имевшие непосредственное право на его поддержку и покровительство. Более красивых и закаленных людей нельзя было бы найти ни в одной армии христианского мира; свобода и независимость в действиях, которые каждый, однако, умел подчинить воле своего начальника, и своеобразная дисциплина, принятая на войне в горах, придавала им грозную силу как благодаря их личному мужеству и бодрому духу, так и благодаря тому, что все они были убеждены в необходимости действовать сообща и наивыгоднейшим образом использовать свойственный их нации способ нападения.
Но на ступень ниже по сравнению с ними стояли люди уже совсем другого рода — обыкновенные гайлэндские крестьяне, которые, хоть и не позволяли себя так называть и часто претендовали с видимым правдоподобием на более древнее происхождение, чем хозяева, которым они служили, носили, однако, отпечаток крайней бедности. Одеты они были плохо, а вооружены еще хуже — полунагие недоростки, они имели просто жалкий вид. При каждом могущественном клане было несколько таких илотов.(*) Так, например, Мак-Кулы, хотя они вели свой род от Комхала, отца Финна, или Фингала, представляли собой своего рода гибеонитов,(*) или наследственных слуг эппинских Стюартов; Макбеты, потомки злополучного монарха этого имени, были подвластны Мореям, клану Доннохи или Робертсонам из Атола. Можно было бы привести еще много примеров, если бы этим я не рисковал оскорбить гордость какого-нибудь клана, еще не потерявшего интереса к подобным вещам, и навлечь на лавку моего издателя целую бурю, которая обрушилась бы на него с гор. Таким образом, илоты, отправленные на войну деспотической волей своих вождей, которых они не могли ослушаться, так как пользовались их водами и лесом, получали обычно очень скудное питание, были отвратительно одеты и почти не вооружены. Последнее обстоятельство объяснялось, впрочем, указом о всеобщем разоружении, выполненным повсеместно в горной Шотландии главным образом за счет этих сателлитов низшего разряда, поскольку большинство вождей сумело обойти закон и сохранить оружие своего непосредственного окружения, сдав лишь наименее ценное. Этим и объяснялось, что, как мы уже говорили, многие воины в армии принца выступили в поход в весьма жалком виде.
Итак, в то время как в отдельных отрядах авангард был по-своему великолепно вооружен, арьергард напоминал настоящих разбойников. У кого была алебарда, у кого палаш без ножен; этот нес ружье без замка, тот косу, насаженную торчком на палку; а у некоторых были только кинжалы да дубины или колья, вытянутые из забора. Эти мрачные, нечесаные и дикие первобытные люди, большинство которых глазело с восхищением дикарей на самые обыкновенные предметы домашнего обихода, вызывали у жителей Равнины изумление, но вселяли вместе с тем и ужас. В это время о населении Верхней Шотландии было еще так мало известно, что характер и внешний вид ее жителей, ставших военными искателями приключений, возбудил в южных графствах Нижней Шотландии столько же удивления, как если бы им пришлось увидеть нашествие африканских негров или эскимосов, свалившихся с северных гор их родной страны. Не следует поэтому удивляться, что Уэверли, судивший о гайлэндцах преимущественно по представителям, которых время от времени показывал ему тонкий политик Фёргюс, почувствовал при виде их некоторое разочарование и подивился дерзости войска, не превосходившего в этот момент четырех тысяч человек, из коих вооружена была в лучшем случае половина, и тем не менее мечтавшего изменить судьбы британских королевств, сменив в них правящую династию.
Но вот, пока Уэверли проходил мимо неподвижной колонны, раздался сигнал из чугунной пушки, единственного артиллерийского орудия армии, намеревавшейся совершить столь важный переворот. Принц в свое время выразил желание не таскать этого бесполезного орудия за собой, но, к его удивлению, за пушку вступились гайлэндские вожди. Они упросили не бросать ее, ссылаясь на предрассудки своих людей, весьма мало знакомых с артиллерией и поэтому приписывавших нелепую важность этому орудию, полагая, что оно может существенным образом способствовать успеху, тогда как вся надежда была на их мушкеты и палаши. Поэтому к пушке приставили двух-трех французских артиллеристов, тащила ее целая вереница шотландских пони, но дела она так и не увидела и использовалась исключительно для подачи сигналов.
Не успел отгреметь ее голос, как вся колонна тронулась с места. Наступающие батальоны прорезали воздух дикими криками радости, которые терялись в пронзительных звуках волынок, заглушаемых, в свою очередь, в какой-то степени тяжелой поступью стольких людей, зашагавших разом. Знамена заблестели и заколыхались, всадники заторопились, занимая свои места в авангарде или выбираясь вперед в рекогносцировку, чтобы своевременно обнаружить неприятеля и донести о нем. Вскоре они обогнули подошву Артурова Седла и исчезли из глаз Уэверли под весьма примечательной грядой базальтовых утесов, обращенных к озерцу Даддингстон.
Пехота пошла им вслед, соразмеряя свой шаг с другим отрядом, следовавшим по южной дороге. Эдуарду стоило немалых усилий добраться до места в колонне, где шли люди Фёргюса.
Глава XLV СЛУЧАЙ НАВОДИТ УЭВЕРЛИ НА БЕСПЛОДНЫЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ
Когда Уэверли добрался наконец до той части колонны, которую занимали сыны Мак-Ивора, они остановились, построились в ряды и встретили его ликующим тушем волынок и громкими возгласами. Здесь почти все хорошо знали его и были в восторге, увидев его в национальном костюме их страны, да притом еще и их племени.
— Вы кричите так, — сказал гайлэндец из соседнего клана, обращаясь к Эвану Дху, — как будто это ваш вождь.
— Бран не Бран, а Бранов брат,[168] — ответил Мак-Комбих поговоркой.
— О, так, значит, это тот красивый саксонский джентльмен, который женится на леди Флоре?
— Может быть — да, а может — нет, но это не наше с тобой дело, Грегор.
Фёргюс вышел вперед, чтобы обнять волонтера и приветствовать его от всей души; но он счел необходимым извиниться за то, что численность его батальона (не превосходившая трехсот человек) уменьшилась, так как ему пришлось выслать порядочное количество людей в разведку.
Дело, однако, заключалось в том, что измена Бин Лина лишила его по крайней мере тридцати здоровых молодцов, на участие которых он весьма рассчитывал, а многие из его случайных сторонников были отозваны своими вождями в кланы, к которым они, по существу, и принадлежали. Соперничающий с Фёргюсом вождь большой северной ветви его же клана также построил своих людей, хотя до сих пор не высказался ни за правительство, ни за принца, а интригами своими в известной мере уменьшил силы, которые Фёргюс мог вывести в поход. Но все эти неприятности возмещались всеобщим признанием того, что вассалы Мак-Ивора с точки зрения внешности, экипировки, вооружения и умения владеть оружием могли сравниться с лучшими отрядами, пошедшими за знаменем Карла Эдуарда. Старый Бэлленкейрох, который состоял при своем вожде в чине майора, вместе с прочими офицерами, знавшими Уэверли еще по Гленнакуойху, сердечно принял нашего героя как человека, пришедшего разделить с ними предстоящие опасности и ожидаемую славу.
Путь, которым следовала гайлэндская армия из деревни Даддингстон, шел почтовым трактом, соединявшим Эдинбург с Хэддингтоном. Но перейдя реку Эск в Масселбурге, вместо того чтобы идти низинами к морю, она повернула в глубь страны и заняла вершину горы Карберри, где, как известно из шотландской истории, прелестная Мария Стюарт(*) сдалась своим восставшим подданным. Это направление было выбрано потому, что принц получил известие о высадке в Дёнбаре правительственных войск, погрузившихся на корабли в Абердине, а также о том, что они переночевали к западу от Хэддингтона, с тем чтобы податься затем к морю и выйти к Эдинбургу нижней прибрежной дорогой. Держась высот, к подножию которых эта дорога подходила во многих местах, Карл Эдуард хотел обеспечить горцам при атаке на противника лучшие шансы на успех. Армия поэтому задержалась на вершине Карберрийской горы как для того, чтобы дать отдохнуть солдатам, так и потому, что это была центральная позиция, откуда войска можно было повести в любом направлении, в зависимости от движений противника. В то время как они располагались на ней, прибыл гонец с сообщением, что принц вызывает Мак-Ивора к себе, что один из аванпостов имел уже стычку с кавалерией противника и барон Брэдуордин прислал нескольких пленных.
Уэверли не мог сдержать свое любопытство и вышел вперед из строя. Вскоре он заметил пять или шесть кавалеристов, которые, покрытые пылью, прискакали сообщить, что противник форсированным маршем движется вдоль берега к западу. Немного дальше он обратил внимание на лачугу, из которой доносились стоны. Он подошел поближе и услышал голос, пытавшийся на английском диалекте его родного графства прочитать «Отче наш». Человек, видимо, очень страдал, так как едва мог произнести несколько слов подряд. Голос всякого несчастного находил живой отклик в душе нашего героя. Он вошел в лачугу, которая, по-видимому, служила, как говорят в скотоводческих графствах Шотландии, smearing-house;[169] но в темноте он мог разглядеть лишь какой-то красный сверток, так как солдаты, отобравшие у раненого оружие и часть одежды, оставили ему драгунский плащ, в который он и завернулся.
Ради бога, — произнес он, как только услышал шаги Уэверли, — хоть каплю воды!
— Сейчас, — ответил Эдуард, приподнял его на руках, поднес к двери и дал ему попить из своей фляжки.
— Голос как будто знакомый, — проговорил несчастный, но, с изумлением взглянув на одежду Уэверли, добавил: — Нет, это не наш молодой сквайр!
Так обыкновенно называли нашего героя на родине, в Уэверли-Оноре, и эти слова проникли в самую его душу, вызвав тысячу воспоминаний, которые пробудил уже говор родных ему мест.
— Хотон! — воскликнул он, вглядываясь в черты, уже жестоко искаженные приближением смерти.— Неужто это ты?
— Я уже думал, что никогда больше не услышу английскую речь, — сказал раненый, — меня бросили здесь на произвол судьбы, когда поняли, что я не выдам, сколько людей в нашем полку. Но, боже мой, сквайр, как могли вы бросить нас на такой срок? Как это вы допустили, чтобы нас соблазнил этот дьявол Раффин? Ведь мы пошли бы за вами и в огонь и в воду.
— Раффин? Клянусь тебе, Хотон, вас обманули самым подлым образом.
— Я и сам не раз так думал, — сказал Хотон, — хоть мне и показывали вашу собственную печать; и вот Тимса расстреляли, а меня разжаловали в солдаты.
— Ради бога, не говори, ты так совсем ослабеешь, — сказал Уэверли, — я постараюсь найти тебе фельдшера.
В это время он увидел Мак-Ивора. Предводитель возвращался из штаб-квартиры, куда его вызывали на военный совет, и шел в его сторону. Он поспешил к нему навстречу.
— Славные новости! — воскликнул Гленнакуойх.— Часа через два мы уже будем драться. Сам принц стал во главе авангарда, выхватил меч и воскликнул: «Друзья мои, я бросил ножны!» Пойдем, Уэверли, мы сейчас выступаем.
— Погоди, погоди; тут лежит при смерти один несчастный пленный. Где мне найти фельдшера?
— Фельдшера? Где? Ты же прекрасно знаешь, что у нас их нет, кроме двух или трех французских молодцов, и то я думаю, что они скорее gargons apothicaires.[170]
— Но он истечет кровью.
— Несчастный! — воскликнул Фёргюс, поддавшись на мгновение чувству сострадания, но тут же добавил: — Впрочем, до вечера таких будут тысячи. Так идем.
— Не могу, это сын фермера моего дяди.
— О, если он из твоих людей, о нем надо позаботиться. Я пришлю тебе Каллюма, но, черт возьми! Ceade millia molligheart![171] — продолжал нетерпеливый предводитель. — Как это такой старый служака, как Брэдуордин, мог послать нам полуживых пленных, от которых одна обуза!
Каллюм явился с обычной быстротой. Своей заботой о раненом Уэверли скорее выиграл, нежели проиграл в мнении горцев. Они бы не оценили человеколюбивого чувства, которое почти при всех обстоятельствах не дало бы Уэверли пройти мимо любого существа, попавшего в беду, но, узнав, что страдалец был одним из его людей, они единодушно решили, что Уэверли ведет себя как добрый и внимательный вождь, заслуживающий любви своих вассалов. Примерно через четверть часа бедный Хэмфри испустил дух, умоляя своего молодого господина, когда он вернется в Уэверли-Онор, позаботиться о старом Джобе Хотоне и его хозяйке и заклиная его не воевать против родной Англии вместе с этими дьяволами в юбках.
Когда он скончался, Уэверли, первый раз в жизни видевший предсмертную агонию и наблюдавший последние минуты своего сержанта с искренней болью и немалыми угрызениями совести, приказал Каллюму отнести тело в лачугу. Молодой гайлэндец выполнил приказание, не преминув предварительно осмотреть карманы покойного, которые, впрочем, как он заметил, уже порядком пообчистили. Он забрал себе, однако, его плащ и, действуя с предусмотрительной осторожностью спаниеля, прячущего кость, укрыл его в кустах дрока, тщательно заметил место и сказал:
— Если придется снова побывать в этих местах, заберу его для матери. Из него выйдет отличная накидка для моей старой Элспет.
Ценою больших усилий удалось им догнать своих, ушедших далеко вперед вместе с колонной, которая стремилась поскорее занять возвышенность над деревней Транент, так как считалось, что войска противника должны будут пройти между ней и морем.
Грустная встреча со своим бывшим сержантом навела Уэверли на целый ряд бесплодных и мучительных размышлений. Из рассказа Хотона выходило, что меры, принятые подполковником Гардинером, были вполне оправданы и даже совершенно необходимы, поскольку именем Эдуарда пользовались для возбуждения солдат его отряда к мятежу. Только сейчас припомнил он обстоятельства, связанные с печатью: он потерял ее в пещере разбойника Бин Лина. Очевидно, этот хитрый злодей забрал ее себе и использовал как средство для махинаций в полку; и теперь уже Эдуард не сомневался, что пакет, уложенный в укладку его дочерью, прольет дополнительный свет на его деятельность. Тем временем несколько раз повторенное Хотоном восклицание: «Эх, сквайр, почему вы нас бросили?» звучало у него в ушах как погребальный звон.
«Да, — говорил он себе, — я поступил с вами легкомысленно и жестоко. Я увел вас с родительских полей, лишил защиты великодушного и доброго господина и, когда я подчинил вас всем строгостям военной дисциплины, не захотел нести свою долю этого бремени, уклонился от возложенных на меня обязанностей и бросил на произвол коварных злодеев как свое доброе имя, так и тех, кого я должен был защищать! О нерешительность и беспечность! Если вы сами по себе и не пороки, то сколько чудовищных мук и бедствий вы несете с собой!»
Глава XLVI КАНУН БОЯ
Хотя гайлэндцы двигались очень быстро, солнце уже садилось, когда они поднялись на возвышенность, с которой была далеко видна широкая открытая равнина, простиравшаяся к северу до моря. На ней были расположены на большом расстоянии друг от друга небольшие деревни Ситон и Кокензи и большое село Престон. Через эту равнину тянулась нижняя береговая дорога на Эдинбург, которая выходила на нее возле усадьбы Ситон-хаус и снова углублялась в горные ущелья недалеко от городка, или села, Престона. Этот путь к столице и избрал английский генерал, считая его самым удобным для кавалерии и полагая, по всей вероятности, что столкнется на нем с горцами, движущимися в противоположном направлении из Эдинбурга. В этом он просчитался, ибо принц, руководствуясь собственным здравым смыслом и советами тех, к кому он прислушивался, оставил дорогу свободной и предпочел занять сильную позицию, господствующую непосредственно над ней.
Не успели гайлэндцы ее достичь, как их сразу же построили в боевой порядок вдоль гребня холма. Почти в то же время авангард англичан показался из-за деревьев и изгородей Ситона, намереваясь занять открытую равнину между высотами и морем, причем расстояние, отделявшее одну армию от другой, составляло не больше полумили. Уэверли мог отчетливо разглядеть, как эскадроны драгун, выслав вперед дозоры, выходят один за другим из лощины и строятся на равнине фронтом к войскам принца. За кавалерией последовала вереница полевых орудий, которые, поравнявшись с флангом драгун, также выстроились фронтом и направили свои дула на горы. За артиллерией растянутой колонной шли три или четыре пехотных полка. Их примкнутые штыки были словно ряды стальных изгородей и блеснули яркой молнией, когда по данному сигналу полки круто развернулись и встали прямо против гайлэндцев. Вторая артиллерийская батарея и еще один конный полк замыкали шествие и стали на левом фланге пехоты, так что вся армия была теперь обращена лицом к югу.
В то время как англичане проделывали все эти эволюции, горцы тоже не теряли времени и деятельно готовились к бою. Как только отдельные кланы выходили на гребень, обращенный к противнику, они немедленно строились фронтом, так что оба войска пришли в полный боевой порядок в одно и то же время. Когда все было окончено, шотландцы огласили воздух устрашающим воплем, который много раз отразился от высившихся позади холмов. Регулярные войска, не уступавшие им по духу, бросили им вызов столь же громогласно и выстрелили два раза по аванпосту гайлэндцев. Последние горели желанием немедленно кинуться в атаку, причем Эван Дху убеждал Фёргюса следующей аргументацией:
— Красные солдаты шатаются на ногах, как яйцо на палке. Если мы нападем на них первыми, у нас будут все преимущества, а скатиться с горы не стоит никакого труда. Это, ей-богу, под силу и бараньему сычугу с кашей.
Но хотя расстояние, которое предстояло преодолеть горцам, было незначительно, склон горы отличался большими неудобствами: он был не только заболочен, но и пересечен каменными оградами и во всю длину перерезан глубокой и широкой канавой. Все это должно было дать опасное для горцев преимущество регулярным войскам, которые свободно могли перестрелять горцев, прежде чем те успеют пустить в ход свои палаши, на которые их учили рассчитывать. Поэтому командирам пришлось прибегнуть ко всему своему авторитету, чтобы умерить неистовый пыл гайлэндцев, и только несколько застрельщиков было спущено вниз для перестрелки с аванпостами противника и для разведки местности.
Таково было это поле военных действий, представлявшее редкое и необычайно интересное зрелище. Две армии, резко отличавшиеся друг от друга как по внешнему облику, так и по дисциплине, но весьма искусные в свойственных им методах ведения войны, стояли теперь лицом к лицу, подобно двум гладиаторам, когда каждый размышляет, как лучше напасть на противника, и от исхода этого боя зависела, пусть на время, судьба всей Шотландии. Впереди линий можно было отчетливо разглядеть командующих и штабы обеих армий. Они внимательно следили в подзорные трубы за движениями противника, посылали приказы и принимали донесения от своих адъютантов и ординарцев. Последние больше всего способствовали оживлению картины, устремляясь бешеным галопом по всем направлениям, как будто судьбы этого дня зависели от быстроты их коней. На нейтральном пространстве между армиями происходили мелкие стычки отдельных застрельщиков; порой солдаты уносили с поля раненого товарища, и на землю падала треуголка англичанина или шапка шотландца — но все это были безделицы, так как ни та, ни другая сторона не имела серьезного намерения наступать в этом направлении. Из соседних деревень стали с опаской показываться крестьяне, как бы ожидая исхода предстоящей схватки; а в близлежащей бухте марсы и реи двух английских судов с прямым вооружением были тоже усеяны зрителями, но не столь робкими.
Это напряженное ожидание продолжалось недолго: Фёргюс и еще один вождь клана получили приказание направить своих людей на Престон, чтобы, угрожая правому флангу армии Коупа, заставить его изменить позицию. Выполняя этот приказ, вождь Мак-Иворов занял кладбище деревни Транент, место высокое и, как заметил Эван Дху, «удобное для всякого джентльмена, которому случится быть убитым и желательно обеспечить себе христианское погребение». Желая остановить или прогнать этот отряд, английский генерал выделил два орудия под эскортом значительного отряда конницы. Они подошли так близко, что Уэверли ясно мог рассмотреть значок отряда, которым он раньше командовал. Он слышал трубы и литавры, игравшие сигнал к наступлению, который был ему так привычен; он даже расслышал английскую команду, произнесенную столь же знакомым голосом командира, к которому он когда-то питал, такое глубокое уважение. И в этот-то момент, обернувшись, он увидел дикие наряды и страшные лица своих товарищей-гайлэндцев, услышал их шепот на грубом и непонятном языке, взглянул на свою собственную одежду, столь непохожую на ту, которую он с детства привык носить, и ему вдруг захотелось очнуться от нелепого, противоестественного и чудовищного сна.
— Боже мой, — прошептал он, — неужели я в самом деле изменил своей родине, отрекся от своего знамени и стал, как сказал, умирая, этот несчастный, врагом своей родной Англии?
Не успел он по-настоящему вникнуть в эту ужасную мысль или заглушить свои воспоминания, как высокая, по-военному подтянутая фигура его бывшего командира выдвинулась совсем вперед, чтобы обозреть местность.
— Я могу уложить его, — сказал Каллюм, осторожно поднимая свой мушкет над стенкой, за которой он укрывался, на расстоянии не более шестидесяти ярдов от подполковника Гардинера.
Эдуарду показалось, что на его глазах сейчас совершится отцеубийство: почтенные седины и благородная наружность ветерана напомнили ему почти сыновнюю почтительность, с которой относились к нему все его офицеры. Но прежде чем он успел крикнуть: «Не стреляй!» — пожилой гайлэндец, лежавший рядом с Каллюмом, схватил его за руку.
— Побереги свой заряд, — сказал ясновидец,— его час еще не настал. Но пусть он остерегается завтрашнего дня. Я вижу, как саван прикрывает его грудь.
Каллюм, хотя в других отношениях был сущим кремнем, легко поддавался суеверию. От слов тайшатра он побледнел и опустил мушкет. Подполковник Гардинер, не подозревая, какой опасности он избежал, повернул коня и медленно отъехал к своему полку.
К этому времени регулярные войска закончили перестроение: один фланг был теперь обращен к морю, другой опирался на Престон, а так как атаковать с фланга оказалось так же трудно, как и с фронта, Фёргюса с остальной частью отряда отозвали на прежнее место. Это изменение вызвало ответное перестроение в армии генерала Коупа, которая снова вытянулась в линию, параллельную линии горцев. На эти двусторонние маневры были потрачены последние светлые часы, так что обе армии решили больше не изменять позиций и провести ночь под ружьем.
— Сегодня больше ничего не будет, — оказал Фёргюс своему другу Уэверли, — но, прежде чем закутаться в пледы, давай посмотрим, что делает Брэдуордин у себя в арьергарде.
Подойдя к посту, который занимал отряд барона, они застали доброго и заботливого ветерана в неожиданной роли: выслав ночные патрули и выставив часовых, он читал оставшимся солдатам вечернюю службу епископальной церкви. Его голос был громок и звучен, и хотя очки у него на носу и вид Сондерса Сондерсона в военной форме, выполнявшего при нем роль причетника, были несколько смехотворны, однако тревожная обстановка и военная одежда слушателей, за которыми стояли оседланные лошади, придавали этому богослужению глубокую и суровую торжественность.
— Я сегодня исповедовался, пока ты еще спал,— шепнул Фёргюс Эдуарду, — однако я не такой уж строгий католик, чтобы не помолиться с этим славным человеком.
Эдуард согласился, и они остались до тех пор, пока барон не кончил чтения.
— Ну, ребята, — сказал старик, закрывая книгу,— а завтра на врага с легкой совестью и тяжелой рукой. — Затем он ласково приветствовал Мак-Ивора и Уэверли, которые пожелали узнать его мнение о положении дел.
— Вам же известно, что по этому поводу говорит Тацит:(*) «In rebus bellicis maxime dominatur Fortuna»,[172] что соответствует нашей поговорке «В схватке все дело в счастье». Но поверьте мне, джентльмены, этот генерал не мастер своего дела. Он сам расхолаживает несчастных ребят, которыми командует, держа их все время в обороне, что само по себе уже означает признание слабости или страха. Они будут лежать там на своем оружии в такой же тревоге, как жаба под бороной, в то время как наши молодцы встанут завтра утром свеженькими и бодрыми, чтобы идти в бой. Ну, доброй ночи. Только одна мысль меня беспокоит, но если завтра все сойдет благополучно, я посоветуюсь по этому поводу с вами, Гленнакуойх.
— Я почти готов применить к мистеру Брэдуордину характеристику, которую Генрих дает Флюэллену,(*) — заметил Уэверли, когда они направлялись к своему биваку.—
Он, может быть, немного старомоден, Но есть и ум и честь в шотландце этом.— Да, этому человеку пришлось немало послужить на своем веку,— ответил Фёргюс, — и порою никак не поймешь, как в него вмещается зараз столько здравомыслия и ребячества. Интересно знать, что его может так тревожить, — верно, что-нибудь связанное с Розой. Но слышишь, как англичане расставляют свои посты?
Раскаты барабана и пронзительные звуки флейты поднялись волной до холма, стихли, снова загрохотал барабан и потом окончательно смолк. Тут вступили трубы и литавры кавалеристов. Прекрасный и воинственный сигнал, присвоенный этой ночной церемонии, прорезал на несколько мгновений безмолвие и замер наконец, унесенный ветром, на высокой и скорбной каденции.
Друзья, добравшись до своего поста, остановились и осмотрелись, прежде чем ложиться спать. На западе небо мерцало от звезд, но ледяной туман, поднявшийся с океана, покрывал восточную часть горизонта и белыми клубами надвигался на равнину, где войска противника отдыхали при оружии. Их аванпосты продвинулись очень близко, до края большого рва у подножия склона. Они развели большие костры на различных промежутках друг от друга. Теперь эти огни бросали рассеянный и тусклый свет сквозь густой туман, окружавший их неясными кольцами.
Гайлэндцы, «как листья в Валломброзе», лежали плотно прижавшись друг к другу на вершине холма, погруженные, за исключением часовых, в глубочайший сон.
— Сколько этих храбрецов уснет завтра еще более беспробудным сном, Фёргюс! — промолвил Уэверли с невольным вздохом.
— Об этом не надо думать, — ответил Фёргюс, мысли которого были исключительно заняты военными делами.— Лучше вспомни о своем палаше и о том, кто тебе его дал. Думать о чем-либо другом сейчас поздно.
Успокоенный этим замечанием, справедливость которого трудно было отрицать, Эдуард попытался усыпить бушевавшие в нем противоречивые чувства. Сложив вместе свои пледы, они постлали себе удобную и теплую постель. Каллюм уселся у их изголовья (ибо в его обязанности входила личная охрана вождя) и затянул вполголоса бесконечную гэльскую песню со скорбной и однообразной мелодией, напоминавшей далекий шум ветра, и вскоре оба друга погрузились в глубокий сон.
Глава XLVII БОЙ
Фёргюс Мак-Ивор и его друг едва успели проспать несколько часов, как их уж будил посланный от принца. На далекой деревенской колокольне било три часа, когда они стремительно шагали к месту, где он провел ночь. Вокруг принца уже были собраны все старшие офицеры и вожди кланов. Охапка гороховой соломы, на которой он только что лежал, служила ему теперь сиденьем. Как раз в тот момент, когда Фёргюс подошел к кружку, совещание окончилось.
— Мужайтесь, мои храбрые друзья, — сказал принц, — пусть каждый сейчас же станет во главе своего отряда; у нас нашелся верный друг;(*) он берется провести нас по узкой и окольной, но все же проезжей дороге, которая, заворачивая вправо, выведет нас через пересеченную местность и болота на твердую почву открытой равнины, на которой расположился противник. Когда мы преодолеем эту трудность, небо и ваши добрые мечи довершат остальное.
Это предложение было встречено общим ликованием, и каждый вождь поспешил приготовить своих людей к выступлению, стараясь соблюдать при этом тишину. Армия, взяв вправо от места бивака, скоро вышла на тропинку, тянувшуюся через болота, и стала двигаться поразительно быстро и бесшумно. Туман еще не добрался до холмов, так что некоторое время они могли идти при свете звезд. Но это преимущество было утрачено перед рассветом, когда звезды начали меркнуть и голова наступающей колонны погрузилась в океан тумана, катившего свои белые волны по всей равнине и по морю, окаймлявшему ее с востока. Пришлось встретиться и с некоторыми трудностями, неразрывными с темнотой и необходимостью идти всем вместе и не растягиваться по узкой, неровной и заболоченной тропинке. Однако для горцев, привычных к такой обстановке, все это оказалось несравненно легче, чем для регулярного войска, и они продолжали двигаться быстро и без остановок.
В тот момент, когда клан Ивора, следуя за идущим впереди отрядом, уже выбирался из болота, в тумане раздался оклик часового: «Кто идет?», хотя сам драгун оставался невидимым.
— Тише! — воскликнул Фёргюс. — Тише! Не отвечайте, если вам дорога жизнь! Скорее вперед! — И они продолжали путь все так же бесшумно и стремительно.
Часовой разрядил свой карабин в сторону отряда. Вслед за выстрелом послышался стук копыт его лошади, пущенной в галоп.
— Hylax in limine latrat,[173] — промолвил барон Брэдуордин, — этот негодяй поднимет тревогу.
Клан Фёргюса вышел теперь на твердую равнину, где еще недавно колосились богатые хлеба. Но урожай был собран, а на пажити не было ни деревца, ни куста, ни единого предмета, способного ограничить видимость. Остальная часть войска уже выбиралась на твердую землю, как вдруг загремели барабаны, бьющие тревогу. Но горцы вовсе не собирались нападать неожиданно, так что этот признак настороженности врага и готовности его вступить в бой никого не смутил. Он только ускорил их собственные, впрочем весьма несложные, приготовления.
Армия гайлэндцев, занимавшая теперь восточный край широкой равнины или пажити, о которой мы уже неоднократно упоминали, была разбита на две линии, тянувшиеся от болота к морю. Первая должна была атаковать врага, вторая служить резервом. Немногие всадники, которых принц возглавлял самолично, оставались в промежутке между ними. Царственный искатель приключений даже выразил желание пойти в атаку лично во главе первой линии, но окружающие постарались отговорить его, и принц с большой неохотой отказался от своего намерения.
Теперь обе линии двигались вперед; первая была готова немедленно вступить в бой. Кланы, из которых она состояла, образовывали каждый нечто вроде отдельной фаланги, суживающейся спереди и заключавшей десять, двенадцать или пятнадцать рядов, в зависимости от численности ее состава.
Те, у кого было получше оружие и более знатное происхождение, — а это сводилось к одному, — были выставлены впереди этих неравночисленных подразделений. Задние ряды напирали на передних, которые первыми должны были вступить в бой, и этим натиском помогали им не только физически, но и морально, вселяя в них пыл и уверенность.
— Бросай плед, Уэверли! — крикнул Фёргюс, скидывая свой. — Мы заработаем себе шелка на тартаны, прежде чем солнце встанет над морем!
Со всех сторон люди уже сбрасывали пледы и приготовляли оружие. Наступила благоговейная пауза минуты на три. Каждый, сняв шапку, обратился лицом к небу и произнес краткую молитву. Затем, надвинув шапки на лоб, они двинулись вперед, сначала довольно медленно.
Уэверли в эту минуту почувствовал, что сердце у него бьется так, будто хочет выскочить из груди. Это был не страх и не боевой пыл, а скорее смесь этих чувств, какое-то новое глубокое ощущение, которое сперва ошеломило его и обдало холодом, а потом бросило в жар и довело до неистовства. Звуки вокруг него разжигали его воодушевление; волынщики играли; кланы устремлялись вперед, каждый своей мрачной колонной. По мере приближения к врагу их шаг все убыстрялся, а неясный говор людей постепенно вырос в дикий воинственный крик.
В этот момент солнце, взошедшее над горизонтом, разогнало туман. Пары поднялись, как занавес, и открыли оба сходившиеся войска. Линия регулярных войск приходилась точно против гайлэндцев, она сверкала всеми доспехами прекрасно оснащенной армии, а с флангов опиралась на пушки и конницу. Но вид их не устрашил нападавших.
— Вперед, сыны Ивора,— воскликнул Фёргюс,— а то, чего доброго, первую вражескую кровь прольют камеронцы!
И его люди бросились вперед с устрашающим воплем.
Остальное хорошо известно. Кавалерии было приказано атаковать наступающих с флангов, но горцы подвергли ее на бегу беспорядочному обстрелу. Объятые постыдной паникой, всадники заколебались, остановились, бросились врассыпную и понеслись прочь с поля боя. Артиллеристы, покинутые конницей, выстрелили из своих орудий и тоже бросились бежать. Гайлэндцы, швырнув разряженные мушкеты, с бешеной яростью ринулись на пехоту.
Посреди этого смятения и ужаса Уэверли вдруг заметил английского офицера, по-видимому в высоких чинах, стоявшего одиноко и без всякой защиты у полевого орудия, которое он после бегства артиллеристов сам навел и разрядил по клану Мак-Ивора — ближайшей группе горцев, которая находилась в пределах его досягаемости.
Уэверли поразила его высокая, мужественная фигура; желая спасти его от неминуемой гибели, он бросился вперед, перегоняя самых быстроногих, добежал до него первым и крикнул: «Сдавайтесь!» Офицер ответил ударом шпаги, которая вонзилась в щит Уэверли; тот повернул его, и клинок переломился. В то же время алебарда Дугалда Махони уже готова была опуститься на голову офицера, но Уэверли перехватил и этот удар, и офицер, видя, что дальнейшее сопротивление бесполезно, и пораженный благородным стремлением Эдуарда спасти его жизнь, отдал ему обломок своей шпаги. Уэверли передал офицера Дугалду, строго наказав ему обращаться с ним хорошо и не пытаться его ограбить, обещая в награду полное возмещение за недоставшиеся трофеи.
Справа от Эдуарда еще в течение нескольких минут шла ожесточенная схватка. Английская пехота, прошедшая школу войны во Фландрии, держалась с большим мужеством. Но ее развернутые ряды были во многих местах прорезаны сплоченными массами кланов; а в последовавшей рукопашной как характер оружия горцев, так и их чрезвычайная свирепость и ловкость дали им решительный перевес над англичанами, которые привыкли рассчитывать главным образом на свой боевой порядок и дисциплину и видели, что порядок нарушен, а дисциплина ни к чему не приводит. Уэверли взглянул сквозь дым на эту картину резни и вдруг увидел подполковника Гардинера. Покинутый своими солдатами, которых он тщетно пытался собрать, он пришпоривал коня и гнал его через поле, желая возглавить небольшой отряд пехоты, который, прижавшись спинами к решетке его собственного парка (так как усадьба его была у самого поля боя), продолжал отчаянное, но безуспешное сопротивление. Эдуард видел, что он уже весь изранен: и седло его и одежда были залиты кровью. Уэверли страстно захотелось спасти этого прекрасного и мужественного человека, и он приложил к этому отчаянные усилия. Но ему пришлось быть лишь свидетелем его гибели. Прежде чем Эдуард мог пробиться сквозь толпу гайлэндцев, жадно набросившихся на добычу и яростно наседавших друг на друга, он увидел, как его бывший командир упал с коня, сраженный ударом косы, и как его, уже на земле, пронзили столькими ударами, что их хватило бы на то, чтобы загубить двадцать жизней. Но когда Уэверли подошел к нему, он еще мог различать окружающие предметы. Умирающий, по-видимому, узнал Эдуарда, так как пристально взглянул на него с глубоким упреком и сожалением и, казалось, силился что-то выговорить. Но, чувствуя, что смерть уже подступила к нему, он отказался от своего намерения и, молитвенно сложив на груди руки, предал дух свой создателю. Выражение, с которым он взглянул на Уэверли в эту предсмертную минуту, не так поразило Эдуарда тогда, в обстановке этого стремительного и беспорядочного натиска, как спустя некоторое время, когда он вновь мысленно представил его.
Теперь по всему полю разносились громкие крики ликования. Бой был дан и выигран повстанцами, и весь обоз, артиллерия и боевые припасы регулярной армии остались в руках победителей. Никогда еще не бывало более полной победы. Почти никто не спасся с поля боя, кроме кавалерии, бежавшей с самого начала, да и та разбилась на множество отрядов и рассеялась по всем окрестностям. Для нашего рассказа остается лишь упомянуть о судьбе Балмауоппла. Сидя на лошади, такой же своевольной и упрямой, как и всадник, он преследовал бегущих драгун более четырех миль; наконец человек десять беглецов, набравшись смелости, повернулись и разрубили ему череп своими палашами, доказав этим миру, что и у этого несчастного джентльмена были все же какие-то мозги. Таким образом, конец сего мужа помог установить обстоятельство, вызывавшее в течение всей его жизни самые серьезные сомнения. О смерти его сожалели немногие. Большинство же знавших его согласилось с выразительным замечанием прапорщика Мак-Комбиха, что при Шерифмюре потери были чувствительнее. А приятель его Джинкер прибег к своему красноречию для того только, чтобы снять ответственность за происшедшую катастрофу со своей любимой кобылы.
— Я же тысячу раз говорил лэрду, — заявлял он, — что стыд и срам подтягивать голову животины ремнем, когда она и так бы ходила с мундштучной уздечкой в пол-ярда длиной, и что он обязательно наживет себе (не говоря уже о ней) какую-нибудь беду: или свалит ее, или еще чего-нибудь с ней натворит; а если бы он продел ей в удила хоть самое маленькое колечко, она бы ходила смирнехонько, как лошадка у деревенского продавца.
Таково было надгробное слово лэрду Балмауопплу.
Глава XLVIII НЕОЖИДАННОЕ ЗАТРУДНЕНИЕ
Когда бой окончился и все снова пришло в порядок, барон Брэдуордин, выполнив все то, что ему следовало сделать по службе, и распределив своих подчиненных по местам, отправился разыскивать Гленнакуойха и его приятеля Эдуарда Уэверли. Первого он нашел за разрешением споров между членами клана о том, чьи заслуги выше и кто в этом бою сыграл самую важную роль. Тут же ему приходилось быть судьей и в более тонких и сомнительных вопросах, касающихся распределения добычи. Наиболее значительным трофеем были золотые часы, принадлежавшие какому-то несчастному английскому офицеру. Сторона, которой пришлось уступить в своих притязаниях на эту драгоценность, утешилась замечанием, что «она (то есть часы, которые приняли за живое существо) околела в тот вечер, как Вих Иан Вор присудил ее Мердоку», так как незаведенный механизм действительно остановился.
Как раз в тот момент, когда было принято окончательное решение по этому важному вопросу, к молодым людям с озабоченным и вместе торжественным выражением лица подъехал барон Брэдуордин. Он сошел со своего дымящегося боевого коня и препоручил его заботам одного из своих конюхов со словами:
— Я редко ругаюсь, сударь, но если ты выкинешь с ним какую-нибудь свою собачью штуку и бросишь моего бедного Берика нечищеным, чтобы ринуться на добычу, черт меня побери, если я не сверну тебе шею! — Затем он ласково потрепал животное, разделившее с ним все труды этого дня, и, нежно распрощавшись с ним, воскликнул:
— Ну, мои достойные молодые друзья, вот вам славная и решительная победа! Но эти подлецы драгуны рано удрали. Мне хотелось показать вам истинные приемы proelium equestre, или кавалерийского дела, которое я считаю самым славным и самым устрашающим на войне, но оно теперь из-за их трусости поневоле откладывается. Да, довелось-таки мне принять еще раз участие в этой древней распре, хотя должен признать, что мне не пришлось быть в самой гуще, как вам, дети мои, так как на мне лежала обязанность следить за порядком в нашей горстке конницы. Но ни один благородный человек не должен завидовать чести, выпавшей на долю его товарищам, даже если их бросили в место, в три раза более опасное, чем то, в котором находился он сам, ибо другой раз, с господнего благословения, посчастливиться может и ему. Но, Гленнакуойх, и вы, мистер Уэверли, прошу вас дать мне наилучший совет по очень важному делу, от которого в высшей степени зависит честь дома Брэдуординов. Прошу вас извинить меня, прапорщик Мак-Комбих, и вас, Инвероглин, и вас, Эддералшендрах, и вас, сэр.
Последнее лицо, к которому обратился барон, был Бэлленкейрох. Вспомнив о смерти своего сына, он метнул в его сторону свирепый, полный вызова взгляд. Брэдуордин, вспыхивавший от малейшей обиды как порох, уже нахмурился, но Гленнакуойх увлек своего майора в сторону и властным тоном начальника отчитал его за безрассудное желание разжечь заново ссору в такую минуту.
— Все поле завалено трупами, — произнес старый горец, отворачиваясь с мрачным видом, — одним больше, одним меньше — разницы бы не составило; и если бы не вы, Вих Иан Вор, лежать бы там одному из двух — Брэдуордину или мне.
Вождь отвел его подальше, успокоил, а затем вернулся к барону.
— Это Бэлленкейрох, — сказал он тихим и доверительным тоном, — отец того молодого человека, который восемь лет назад погиб во время злополучной стычки у мызы.
— А, — сказал барон, мгновенно смягчая суровое выражение, которое приняли его черты, — я многое могу снести от человека, которому мне, к несчастью, пришлось причинить такое горе. Вы поступили совершенно правильно, Гленнакуойх, что предупредили меня. Он может глядеть на меня мрачнее ночи под святого Мартина, но Козмо Комин Брэдуордин никогда не скажет, что его оскорбили. Увы! У меня нет наследников мужского пола, и я обязан многое перенести от человека, которого я лишил потомства, хотя вы знаете, что возмещение за убийство было мною уплачено и вы объявили себя вполне удовлетворенным, о чем имеются у меня соответственные расписки, которые я отправил куда следует. Так вот, как я уже говорил, у меня нет наследников мужского пола, но все-таки я должен поддерживать честь моего дома; по этому случаю я и обращаюсь особо и конфиденциально к вашему вниманию.
Молодые люди с нетерпеливым любопытством ждали, что будет дальше.
— Я не сомневаюсь, дети мои, — продолжал он, — что ваше образование дает вам возможность разбираться в вопросах истинной природы феодальных прав на землю.
Фёргюс, устрашенный перспективой бесконечной диссертации, ответил: «Во всех подробностях, барон», и легонько толкнул Уэверли, чтобы тот, чего доброго, не признался в своем невежестве.
— И вы, без сомнения, знаете, — продолжал барон,— что право на владение баронскими землями Брэдуордин связано с весьма почетной и своеобразной обязанностью, представляя собою владение blanch(*) (слово, которое, по мнению Крэга,(*) следует по-латыни передавать blancum,[174] или, скорее, francum,[175] свободное владение pro servitio detrahendi, seu exuendi, caligas regis post battalliam. — Тут Фёргюс обратил свой соколий взгляд на Эдуарда, едва заметно приподнял бровь и сообщил своим плечам ту же степень подъема. — Так вот, в связи с этим у меня возникают два недоуменных вопроса. Первый: простирается ли эта услуга, или феодальная обязанность, на особу принца, поскольку в грамоте per expressum[176] сказано: caligas regis — сапоги самого короля; и, прежде чем продолжать, я попрошу вас высказать ваше мнение касательно этого вопроса.
— В чем дело? Он же принц-регент, — ответил Мак-Ивор с завидной невозмутимостью, — а при французском дворе все почести, полагающиеся королю, воздаются и особе регента. А кроме того, если бы мне пришлось стягивать сапоги у одного из них, я в десять раз охотнее оказал бы эту услугу молодому принцу, чем его отцу.
— Да, но речь здесь идет не о личных симпатиях. Однако ваша ссылка на обычаи французского двора имеет большой вес, и, без сомнения, молодой принц в качестве alter ego[177] может претендовать на homagium[178] от первых чинов государства, поскольку всем верноподданным вменяется, согласно акту о регентстве, почитать заместителя короля как его собственную особу. Поэтому я отнюдь не собираюсь умалять его величие, воздерживаясь от воздания почести, столь прекрасно рассчитанной, чтобы придать ему блеск; ибо я сомневаюсь, чтобы даже сам германский император пользовался для стягивания своей обуви услугами свободного имперского барона. Но вот в чем заключается вторая трудность: принц носит не сапоги, а лишь башмаки и узкие штаны.
Эта последняя проблема едва не нарушила серьезное настроение Фёргюса.
— Ну что же, — ответил он, — вы прекрасно знаете, барон, что, согласно пословице, «с гайлэндца штанов не снимешь», а сапоги здесь в том же положении.
— Слово caligae,— продолжал барон, — хотя, признаю, является, по семейным преданиям и даже согласно нашим древним документам, равнозначным сапогам, но в первоначальном своем смысле означало скорее сандалии; и Кай Цезарь, племянник и наследник престола Кая Тиберия,(*) получил прозвище Калигулы a caligulis, sive caligis levioribus, quibus adolescentior usus fuerat in exercitu Germanici patris sui.[179] Те же caligae употреблялись и монашескими орденами, ибо мы читаем в старом глоссарии(*) об уставе святого Бенедикта,(*) принятом в аббатстве святого Аманда, что caligae крепились при помощи ремней.
— Это, пожалуй, применимо и к башмакам,— сказал Фёргюс.
— А как же, мой дорогой Гленнакуойх; там так и сказано: «Caligae dictae sunt quia ligantur; nam socci non ligantur, sed tantum intromittuntur».[180] Иначе говоря, caligae получили свое название от ремней, которыми они завязываются, между тем как socci, аналогичные нашим туфлям без задников, именуемым англичанами slippers, просто надеваются на ногу. Слова грамоты также допускают два действия: exuere, seu detrahere, то есть развязать, как это имеет место в случае шнурков или ремней сандалий и башмаков, и стянуть, как мы выражаемся в просторечии относительно сапог. Однако я хотел бы, чтобы на этот вопрос можно было пролить больше света, но боюсь, что мало шансов найти здесь какого-нибудь ученого автора de re vistiaria.[181]
— Это действительно трудно себе представить,— сказал предводитель, окидывая взглядом членов своего клана, возвращавшихся с одеждой, содранной с убитых, — хотя на res vestiaria[182] наблюдается в настоящее время, по-видимому, большой спрос.
Поскольку это замечание соответствовало представлению барона о шутке, он удостоил Фёргюса улыбкой, но немедленно вернулся к вопросу, который казался ему необычайно серьезным.
— Приказчик Мак-Уибл держится того мнения, что эту почетную услугу, по присущему ей характеру, надлежит оказывать si petatur tantum,[183] только если его королевское высочество потребует у высокого коронного ленника личного исполнения этого долга, и привел даже пример из Дерлтоновых(*) «Сомнений и вопросов», в деле Гриппита versus[184] Спайсера, касательно лишения одного землевладельца его поместий оЬ non solutum canonem,[185] то есть за невнесение причитавшихся с него в порядке повинности трех перечных зерен в год, которые были оценены в семь восьмых шотландского пенни, причем ответчик был оправдан. Но я полагаю наиболее осторожным, с вашего разрешения, предоставить себя в распоряжение принца и предложить ему свои услуги. Приказчику я скажу, чтобы он был здесь наготове с предварительным наброском торжественного обязательства (тут он вынул бумагу), согласно которому, если его королевскому высочеству будет угодно принять услугу снятия с него caligae (независимо от того, как переводить их — сапоги или башмаки) от других, а не от барона Брэдуордина, здесь присутствующего, который готов и желает оказать ему таковую, это обстоятельство никоим образом не должно ущемить или поколебать право вышеупомянутого Козмо Комина Брэдуордина выполнять эту обязанность впредь; и не даст никакому придворному, лакею, оруженосцу или пажу, к помощи которого его королевскому высочеству угодно будет прибегнуть в данном случае, права, основания или повода лишить упомянутого Козмо Комина Брэдуордина владений его, титула барона Брэдуордина, а также прочих сопряженных с ним должностей, полученных им в силу феодального дара, поставленного в зависимость от точного и верного выполнения условий, под которыми они даны.
Фёргюс всячески приветствовал этот план, и барон дружески простился с молодыми людьми, улыбаясь важной и самодовольной улыбкой.
— Многая лета нашему дорогому другу барону, — воскликнул предводитель, как только тот не мог его больше слышать, — величайшему чудаку по сю сторону Твида! Как я жалею, что не посоветовал ему присутствовать сегодня вечером на приеме с разувайкой под мышкой! Я убежден, что он немедленно привел бы эту мысль в исполнение, если бы только предложение было сделано достаточно серьезно.
— Что тебе за радость подымать на смех такого достойного человека?
— С твоего разрешения, Уэверли, ты так же уморителен, как и он. Неужели ты не видишь, что он всей душой ушел в это дело? Он ведь спал и видел эту услугу с детства. Она была для него самой благородной привилегией и церемонией на свете. Я не сомневаюсь, что его главным побуждением взяться за оружие была именно надежда когда-нибудь ее выполнить. Будь уверен, что, если бы я попытался отговорить его от этого публичного позорища, он счел бы меня за самодовольного хлыща и неуча, а может быть, пожелал бы даже перерезать мне горло — удовольствие, которое он собирался доставить себе по поводу какого-то вопроса этикета, во сто раз менее важного, чем вся эта история с сапогами, башмаками, или чем в конце концов будут признаны учеными caligae. Но мне надо пойти в главную квартиру и подготовить принца к этой необычайной сцене. Мое предупреждение будет принято благосклонно, так как даст ему возможность от души посмеяться сейчас и удержит его от веселости потом, когда она была бы весьма mal-a-propos.[186] Итак, au revoir,[187] дорогой Уэверли.
Глава XLIX АНГЛИЙСКИЙ ПЛЕННИК
Первой заботой Уэверли, едва он ушел от предводителя, было разыскать офицера, которому он спас жизнь. Его содержали вместе с многочисленными товарищами по несчастью в помещичьем доме неподалеку от поля битвы.
Войдя в комнату, где взятые в плен стояли тесной толпой, Уэверли легко узнал того, кого искал, не только по особому достоинству его осанки, но и по тому, что при нем состоял не покидавший своей алебарды Дугалд Махони. От офицера, с тех пор как его взяли в плен, он не отступал ни на шаг, словно был к нему прикован. Такой бдительный надзор объяснялся, вероятно, желанием получить от Уэверли обещанную награду, но сослужил англичанину добрую службу, поскольку среди общего беспорядка избавил его от ограбления; ибо Дугалд проницательно заключил, что сумма денег, на которую он может рассчитывать, будет зависеть от состояния пленника к моменту его сдачи на руки Уэверли. Он поэтому поспешил заверить Эдуарда более многословно, чем обычно, что сберег «красного офицера» в целости и сохранности и что тот и гроша не лишился с той минуты, как его милость запретил ему стукнуть его бердышом.
Уэверли заверил Дугалда, что щедро вознаградит его, и, подойдя к англичанину, выразил свое живейшее желание сделать для него все, что смогло бы облегчить его положение при настоящих тягостных обстоятельствах.
— Я не такой уж новичок в военных делах, чтобы жаловаться на превратности войны. Мне только горько видеть, что на нашем острове могут твориться вещи, на которые я в иных местах взирал с относительным безразличием.
— Еще один такой день, как сегодня, — сказал Уэверли, — и я надеюсь, что вы больше не будете иметь повода для сожаления и все опять вернется в мирную колею.
Офицер улыбнулся и покачал головой.
— Я не должен настолько забывать свое положение, чтобы пытаться формально опровергнуть ваше мнение; но, несмотря на ваш успех и на доблесть, которой вы добились его, вы взялись за задачу, совершенно для вас непосильную.
В этот момент сквозь толпу протиснулся Фёргюс.
— Идем, Эдуард, идем. Принц отправился на ночь в Пинки-хаус.(*) Мы должны сейчас же пойти за ним, иначе мы пропустим всю церемонию caligae. Твой друг барон повинен в большой жестокости: он вытащил приказчика Мак-Уибла на поле боя. А надо тебе сказать, что сей муж больше всего на свете боится вооруженного горца или заряженного ружья; а ему приходится стоять там и выслушивать бароновы инструкции касательно торжественного заявления, пряча голову в плечи, как чайка, при каждом выстреле из ружья или пистолета, которыми балуются наши молодцы. А в виде епитимьи, всякий раз какой проявляет малейшие признаки трусости, ему приходится выслушивать жестокий выговор от своего патрона, который не признал бы залп в упор целой батареи достаточным поводом, чтобы проявить рассеянность, слушая речь, в которой дело идет о его фамильной чести.
— Но как мистер Брэдуордин заставил его отважиться забраться так далеко? — спросил Эдуард.
— Он сам добрался до Масселбурга в надежде, я полагаю, составить некоторые из наших завещаний; а категорическое приказание барона вытащило его в Престон, когда все уже было кончено. Он жалуется, что кое-кто из наших оборванцев чуть не загубил его душу, угрожая пристрелить его, но так как они ограничились выкупом в одно английское пенни, я не думаю, чтобы нам нужно было беспокоить по этому поводу начальника военной полиции. Итак, пойдем, Уэверли.
— Уэверли? — воскликнул английский офицер с большим волнением. — Племянник сэра Эверарда Уэверли из ***шира?
— Он самый, сэр, — ответил наш герой, несколько удивленный тоном офицера.
— Я в одно и то же время и рад и огорчен, — сказал пленник, — что мне довелось встретиться с вами.
— Я не могу понять, сэр, — ответил Уэверли,— почему, собственно, вы так интересуетесь мною?
— Ваш дядя никогда не упоминал при вас о своем друге Толботе?
— Я не раз слышал, что он с большим уважением отзывался о нем. Насколько я помню, он полковник, служит в армии, женат на леди Эмили Блэндвилл, но я думал, что полковник Толбот за границей.
— Я только что успел вернуться, — ответил офицер,— и, находясь в Шотландии, счел своим долгом предложить услуги там, где, мне казалось, они могут принести пользу. Да, мистер Уэверли, я тот самый полковник Толбот и муж той дамы, о которой вы упомянули. Я с гордостью заявляю, что как своим служебным положением, так и семейным счастьем я в равной мере обязан вашему великодушному и благородному родственнику. Великий боже! И мне довелось увидеть его племянника в такой одежде и защищающим такое дело!
— Сэр, — сказал Фёргюс надменно, — в этой одежде и за это дело сражается немало людей родовитых и благородных.
— Мое положение не дает мне возможности оспаривать ваши слова, — произнес полковник Толбот, — иначе было бы нетрудно доказать, что ни храбрость, ни знатное происхождение не могут сообщить благовидность неправому делу. Но, с разрешения мистера Уэверли и с вашего, сэр, если мне вообще нужно его испрашивать, мне хотелось бы сказать племяннику моего друга несколько слов о делах, касающихся его семьи.
— Мистер Уэверли сам себе хозяин. Эдуард, мы, я думаю, встретимся с тобой в Пинки, — сказал Фёргюс, обращаясь к Уэверли, — когда ты покончишь со своим знакомым? — С этими словами вождь Гленнакуойха поправил свой плед с выражением несколько более надменным, чем обычно, и вышел из комнаты.
Пользуясь своим положением, Уэверли без труда добился для полковника Толбота разрешения выйти в большой сад, принадлежащий к усадьбе, где он теперь содержался. Несколько шагов они прошли молча. Полковник Толбот, видимо, обдумывал, каким образом приступить к тому, что он собирался высказать. Наконец он обратился к Эдуарду:
— Мистер Уэверли, сегодня вы спасли мне жизнь, но лучше было бы, если бы меня убили, только бы не видеть вас в этой форме и с кокардой этих людей.
— Я прощаю ваш упрек, полковник. Уверен, что вы сделали его из наилучших побуждений. Это вполне естественно, принимая во внимание ваше воспитание и предубеждения. Но нет ничего удивительного в том, что человек, честь которого подверглась открытому и несправедливому поруганию, перешел на сторону, которая обещала ему наилучшие возможности отомстить его клеветникам.
— Я скорее сказал бы — в положение, наилучшим образом подтверждающее возникшие о нем слухи,— заметил полковник Толбот, — ведь вы сделали именно то, что вам приписывали. Известно ли вам, в какую бездну горя и даже опасность вы повергли своих ближайших родственников этим поступком?
— Опасность?
— Да, сэр, опасность. Когда я уезжал из Англии, вашему дяде и вашему отцу было предъявлено обвинение в государственной измене, и им удалось остаться на воле только благодаря вмешательству очень влиятельных лиц, которые выхлопотали им возможность выставить за себя поручителей. Я приехал сюда, в Шотландию, с единственной целью спасти вас из пропасти, в которую вы сами бросились, и сейчас мне трудно себе представить, какие последствия может иметь для родственников ваше открытое присоединение к мятежу, когда одного подозрения в ваших намерениях было достаточно, чтобы поставить их в такое тяжелое положение. Я глубоко сожалею, что не встретил вас прежде, чем вы совершили эту роковую ошибку.
— Я не могу понять, — сказал Уэверли сдержанным тоном, — почему полковник Толбот так заботится обо мне.
— Мистер Уэверли, — ответил Толбот, — я плохо понимаю иронию. Поэтому я отвечу на ваши слова в их прямом смысле. Вашему дяде я обязан большим, чем сын бывает обязан отцу. В свою очередь, я должен проявлять к нему сыновнюю преданность. А я знаю, что ничем другим, как оказывая услуги вам, не могу отплатить ему за все его добро, и вам я буду их оказывать независимо от того, позволите ли вы мне это или нет. Сегодня вы сделали для меня нечто такое, что, по общепринятым понятиям, является величайшим благодеянием, которое один человек может оказать другому. Но ваш поступок ничего не прибавит к моему усердию по отношению к вам, и на это усердие не может повлиять никакая холодность, с которой вы можете его принять.
— У вас могут быть добрые намерения, сэр,— сухо ответил Уэверли, — но выражаетесь вы резко и, уж во всяком случае, слишком решительно.
— Когда после долгого отсутствия я вернулся в Англию,— продолжал полковник Толбот, — я нашел вашего дядю сэра Эверарда Уэверли под надзором королевского эмиссара. Причиной были павшие на него подозрения, вызванные вашим поведением. Он — мой самый старый друг, — сколько раз мне это повторять?— величайший благодетель; свои виды на счастье он принес мне в жертву; он никогда не произнес слова, не имел мысли, которые не были бы проникнуты живейшим доброжелательством. И этого-то человека я нашел под арестом, еще более тягостным для него из-за его привычек, его чувства собственного достоинства и — простите, мистер Уэверли, — из-за причины, навлекшей на него все эти бедствия. Не скрою от вас моих чувств по этому породу: они были весьма неблагоприятны для вас. Добившись благодаря своим связям, которые, как вам, вероятно, известно, достаточно значительны, освобождения сэра Эверарда, я направился в Шотландию. Я повидал подполковника Гардинера, ужасной судьбы которого достаточно, чтобы сделать весь этот мятеж навеки ненавистным. В разговоре с ним я выяснил, что благодаря некоторым дополнительным обстоятельствам — добавочному следствию, произведенному над лицами, замешанными в мятеже, а также его первоначальному доброму мнению о вас, он в последнее время стал относиться к вам значительно мягче. И я не сомневался, что, если только мне посчастливится вас разыскать, дело еще можно будет поправить. Но это злополучное восстание все погубило. Я служу уже давно и немало видел боев, но сегодня я впервые был свидетелем того, как англичане опозорили себя паническим бегством, и притом перед врагом почти безоружным и не знающим, что такое дисциплина; а теперь я вижу наследника моего самого близкого друга, любимейшее его чадо, так сказать, торжествующим победу, от которой он первый должен был бы краснеть. Что мне оплакивать Гардинера? Ведь по сравнению с моей его участь не столь плачевна!
В тоне полковника Толбота было столько достоинства, такое сочетание воинской гордости и мужественной скорби, а известие об аресте сэра Эверарда было сообщено с таким волнением, что Эдуард стоял подавленный, пристыженный, убитый перед пленником, который несколько часов назад был обязан ему спасением. Поэтому он нисколько не был огорчен, когда Фёргюс прервал их беседу во второй раз:
— Его королевское высочество требует мистера Уэверли к себе. — Полковник Толбот бросил в сторону Уэверли взгляд, полный упрека, не укрывшийся от острого глаза вождя гайлэндцев. — Требует немедленно,— подчеркнул Фёргюс с достаточной выразительностью. Уэверли снова обратился к полковнику.
— Мы еще встретимся, — сказал он, — а пока все удобства, которые...
— Мне ничего не нужно, — сказал полковник, — я хочу разделить участь самых скромных из тех храбрецов, которые в этот несчастный день предпочли раны и плен бегству. Я почти готов был поменяться судьбой с одним из павших, только бы быть уверенным, что мои слова произвели на вас надлежащее впечатление.
— Учредить за полковником самый строгий надзор, — сказал Фёргюс гайлэндскому офицеру, наблюдавшему за пленниками, — таково особое приказание принца: это пленный исключительной важности.
— Но не лишайте его удобств, на которые дает ему право его звание, — добавил Уэверли.
— Но лишь в той мере, в какой это совместимо со строгим надзором, — повторил Фёргюс.
Офицер выразил готовность выполнить оба приказания, и Эдуард последовал за Фёргюсом к воротам сада, где Каллюм Бег ждал их с тремя верховыми лошадьми. Обернувшись, он увидел, как целая группа горцев отводила полковника Толбота к месту его заключения; он задержался на пороге и сделал рукой знак Уэверли, как бы подкрепляя то, что сказал.
— Лошадей у нас теперь, — воскликнул Фёргюс,—не меньше, чем смородины в лесу. Только иди да собирай. Садись, Уэверли, Каллюм наладит тебе стремена, и мы поскачем в Пинки-хаус[188] с такой скоростью, на какую только способны эти ci-devant[189] драгунские лошади.
Глава L НЕ ОСОБЕННО СУЩЕСТВЕННАЯ
— Меня вернул с дороги посланный от принца,— сказал Фёргюс Эдуарду, в то время как они скакали из Престона в Пинки-хаус, — но, я полагаю, тебе самому известна ценность такого пленника, как этот высокородный полковник Толбот. Его считают одним из лучших офицеров среди красных мундиров; это ближайший друг и любимец самого курфюрста и этого грозного героя, герцога Камберлендского,(*) которого отозвали от его триумфов после победы под Фонтенуа, чтобы слопать нас, бедных горцев, живьем. Он не говорил тебе, как звонят колокола в Сент-Джеймсе? Может быть, «Вернись, Уиттингтон»,(*) как колокола Боу в былые времена?
— Фёргюс,—сказал Уэверли, укоризненно взглянув на него.
— Положительно не знаю, что с тобою делать,— отозвался вождь Мак-Иворов. — На тебя может повлиять каждый встречный. Ты крутишься, как флюгер на ветру. Сегодня мы одержали победу, равной которой не было в истории; поведение твое превозносят до небес; принц желает отблагодарить тебя лично; все красавицы с белыми кокардами передрались из-за тебя, — а ты, preux chevalier,[190] герой сегодняшнего дня, согнулся на своей лошади в три погибели, как какая-нибудь торговка, везущая масло на базар, и вид у тебя самый похоронный!
— Я огорчен смертью бедного подполковника Гардинера; когда-то он был ко мне очень добр.
— Ну хорошо, погорюй минут пять, а потом развеселись; то, что случилось с ним сегодня, может случиться с нами завтра. Подумаешь! После победы все-таки самая лучшая доля — это смерть в бою. Но это pis-aller,[191] каждый предпочел бы смерть противника своей собственной.
— Но полковник Толбот сообщил мне, что правительство посадило и отца моего и дядю из-за меня в тюрьму.
— Ничего, мы выставим за них поручителей. Добрый старик Андреа Феррара возьмет это дело на себя. Хотел бы я видеть, как его заставят давать гарантию в Вестминстер-холле!
— Их уже выпустили, по поручительству более мирного свойства.
— Так почему же так подавлен твой благородный дух, Эдуард? Ты думаешь, что министры курфюрста кротки, как голубицы? Разве стали бы они в этот критический момент выпускать на волю своих врагов, если б только имели законное право или не боялись держать их под замком и подвергать наказанию? Будь уверен, что они или не могут предъявить никакого обвинения твоим родственникам, или побаиваются наших друзей, веселых кавалеров доброй старой Англии. Во всяком случае, волноваться за них тебе не стоит; а мы уж придумаем способ сообщить им, что ты в безопасности.
Эдуарда эти доводы не удовлетворили, но заставили замолчать. К этому времени он уже не раз поражался, как мало у Фёргюса находилось сочувствия к переживаниям даже тех, кого он любил, если они не соответствовали его собственному минутному настроению, а в особенности если они противоречили тому, что более всего занимало его в данную минуту. Фёргюсу не раз приходилось замечать, что он обидел Уэверли, но, увлеченный каким-нибудь новым планом или предприятием, он никогда не отдавал себе полного отчета, насколько глубоким и длительным оказывалось произведенное им неприятное впечатление. Эти небольшие обиды, постепенно наслаиваясь друг на друга, неприметно охладили восторженную привязанность молодого волонтера к его непосредственному начальнику.
Принц принял Уэверли, как всегда, очень милостиво и осыпал его похвалами за проявленное им отменное мужество. Затем он отвел его в сторону и стал расспрашивать про полковника Толбота. Получив все сведения, которые Эдуард в состоянии был дать о, нем и о его связях, он сказал:
— Не могу допустить, мистер Уэверли, чтобы этот джентльмен, состоящий в столь близких отношениях с нашим добрым и достойным другом сэром Эверардом Уэверли, а через свою супругу — с домом Блэндвилл, приверженность которого к истинным и лояльным принципам англиканской церкви общеизвестна, в душе не сочувствовал нашему делу, какую бы маску он ни носил, чтобы примениться к обстоятельствам.
— Если судить по тому, что он успел мне высказать сегодня, я вынужден буду коренным образом разойтись во взглядах с вашим королевским высочеством.
— Ну что ж, стоит все же попробовать. Поэтому поручаю полковника Толбота исключительно вам, с правом поступать с ним так, как вы сочтете наиболее целесообразным. Надеюсь, вы найдете возможность узнать, как он действительно относится к восстановлению на королевском престоле моего отца.
— Я убежден, — сказал Уэверли с поклоном,— что, если только полковник Толбот согласится дать честное слово, на него можно будет твердо положиться, но если он откажется, я надеюсь, что ваше королевское высочество возложит на какое-либо иное лицо, а не на племянника его друга обязанность содержать его под стражей.
— Я не доверю его никому, кроме вас, — промолвил принц с улыбкой, но тоном, не допускающим возражений,— мне важно, чтобы все видели, что между вами существуют приятельские отношения, даже если вам и не удастся вызвать его по-настоящему на откровенность. Поэтому вы переведете его в свою квартиру, а в случае если он откажется дать честное слово, обеспечите его надлежащей стражей. Этим делом я прошу вас заняться сейчас же. Завтра мы возвращаемся в Эдинбург.
Получив таким образом приказ вернуться обратно в Престон, Уэверли лишен был возможности присутствовать при торжественном исполнении бароном своих вассальных обязанностей по отношению к сюзерену. Впрочем, в этот момент суетные дела его совершенно не занимали, и он совсем забыл о церемонии, которой Фёргюс так старался его заинтересовать. Но на следующий день в газете появилось официальное сообщение, где, после подробного описания сражения при Глэдсмюре, как угодно было именовать свою победу гайлэндцам, среди ряда цветистых пассажей описательного характера был и следующий абзац:
«С тех пор как роковой договор уничтожил Шотландию как самостоятельное государство, нам не выпадало счастье видеть, чтобы ее монархи принимали, а носители дворянских титулов оказывали своим правителям те феодальные почести, которые берут свое начало в блестящих проявлениях шотландской доблести и вызывают в памяти зарождение истории этого государства вместе с мужественной и рыцарственной простотой уз, привязывающих к короне преданные чувства воинов, неоднократно поддерживавших и защищавших ее. Но вечером двадцатого числа память нашу освежила одна из тех церемоний, которая связана с днями древней шотландской славы. Когда все придворные собрались, Козмо Комин Брэдуордин из поместья, носящего его имя, явился к принцу в сопровождении мистера Д. Мак-Уибла, приказчика старинного баронского поместья Брэдуордин (мистер Мак-Уибл, как мы слышали, получил недавно пост продовольственного комиссара), и, ссылаясь на документы, просил разрешения оказать его королевскому высочеству, представляющему особу его августейшего родителя, некоторую услугу, установленную старинным обычаем, за выполнение которой, согласно хартии, дарованной Робертом Брусом(*) (подлинник коей был предъявлен исполняющим должность правителя его высочества канцелярии и рассмотрен им), проситель владеет баронским титулом Брэдуордина и землями Тулли-Веолана. После того как требование его было признано законным, а документы занесены в реестры, его королевское высочество возложил свою ногу на подушку, и барон Брэдуордин, опустившись на правое колено, приступил к развязыванию ремня броги, или гайлэндского башмака на низком каблуке, который наш доблестный молодой герой носит по обычаю горцев, в знак милостивого внимания к своим храбрым защитникам. Когда ремни были развязаны, его королевское высочество объявил церемонию оконченной и, обняв доблестного ветерана, изволил заявить, что ничто, кроме уважения к постановлению Роберта Бруса, не заставило бы его принять хотя бы символическое выполнение подобных услуг от мужа, столь храбро сражавшегося за то, чтобы королевская корона была возложена на царственное чело его родителя. Барон Брэдуордин взял затем из рук господина комиссара Мак-Уибла акт, изъясняющий, что все статьи и подробности означенной верноподданнической церемонии были rite et solenniter acta et peracta,[192] каковой был тут же внесен в протокол и в архивные записи лордом-управляющим двором короля. Как слышно, его королевское высочество намеревается, как только на то последует разрешение его королевского величества, возвести полковника Брэдуордина в сан пэра с титулом виконта Брэдуордина из Брэдуордина и Тулли-Веолана, а тем временем его королевское высочество изволил пожаловать ему от имени августейшего своего родителя почетное добавление к его фамильному гербу, а именно, изображение деревянной дощечки-разувайки, или служки, скрещенной с обнаженным мечом, для помещения в правой стороне щита с дополнительным девизом на свитке: «Draw and draw off».[193]
«Если бы я не помнил насмешек Фёргюса, — подумал про себя Уэверли, прочитав этот пространный и вполне серьезно составленный документ, — каким убедительным бы все это мне показалось! Мне бы и в голову не пришло связывать с этой церемонией какие-либо смешные представления! Впрочем, все на свете имеет как лицевую, так и оборотную сторону, и я, право, не знаю, почему разувайка не может фигурировать в гербе с таким же успехом, как ведра, телеги, колеса, сошники, ткацкие челноки, подсвечники и другие обиходные предметы, встречающиеся в гербах некоторых древнейших родов и наводящие мысли на все что угодно, кроме рыцарства».
Но это лишь небольшой эпизод в нашем основном повествовании.
Вернувшись в Престон, Уэверли увидел полковника Толбота уже в обычном его состоянии: старый воин нашел в себе силы оправиться от сильных и вполне понятных переживаний, вызванных стечением столь тягостных событий, и сделался типичным английским джентльменом и офицером, мужественным, открытым и великодушным, но вполне способным питать предубеждения против людей иной национальности или противоположных политических взглядов. Когда Уэверли сообщил, что принц решил передать надзор за ним ему, полковник Толбот воскликнул:
— Вот не думал, что буду столь обязан этому молодому человеку! Теперь я по крайней мере с легким сердцем могу присоединиться к молитве того честного пресвитерианского пастора, который говорил: «Раз он пришел искать среди нас земного венца, да вознаградит его господь бог за труды его венцом небесным».[194] Я охотно дам слово не предпринимать никаких попыток к побегу без вашего ведома, поскольку я, собственно говоря, только ради вас и прибыл в Шотландию. Я рад, что наша встреча состоялась, хотя бы при этих несчастных обстоятельствах. Впрочем, я думаю, нам недолго придется оставаться вместе. Ваш шевалье (мы оба можем называть его этим именем) со своим воинством в пледах и голубых шапочках будет, по всей видимости, продолжать свой крестовый поход на юг?
— Насколько мне известно, нет. Я полагаю, что армия отправится на некоторое время в Эдинбург и будет там ждать подкреплений.
— И будет осаждать замок? — сказал Толбот с саркастической улыбкой. — В таком случае, если мой прежний командир генерал Престон не окажется изменником или сам замок не провалится в Северное озеро, что я считаю одинаково вероятным, пройдет немало времени, так что мы успеем хорошенько друг с другом познакомиться. Сдается мне, что ваш доблестный шевалье рассчитывает на вас, чтобы обратить меня в свою веру, а так как я намерен проделать то же самое с вами, это самое лучшее, что он мог придумать. Мы сможем по крайней мере как следует поспорить. Но так как сегодня я говорил с вами под влиянием чувств, которым я редко поддаюсь, надеюсь, вы уволите меня от новых споров, пока мы с вами не познакомимся несколько ближе.
Глава LI ИНТРИГИ ЛЮБОВНЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
Нам нет надобности описывать здесь победоносное вступление принца в Эдинбург после решительной битвы под Престоном. Следует упомянуть, однако, об одном случае, рисующем душевное благородство Флоры Мак-Ивор. Гайлэндцы, следовавшие в окружении принца, в разгуле и упоении победы несколько раз стреляли из своих ружей в воздух. Одно ружье случайно оказалось заряженным, и пуля скользнула вдоль виска Флоры в тот момент, когда она стояла на балконе и махала победителям платком. Увидав это, Фёргюс тотчас же бросился к ней, но хоть и убедился, что рана пустячная, выхватил свой палаш и хотел зарубить несчастного, чья небрежность могла стоить жизни его сестре. Но Флора схватила его за плед.
— Не трогай этого беднягу! — воскликнула она.— Ради бога не трогай! Скажи лучше со мной: слава богу, что это случилось с Флорой Мак-Ивор. Если бы под пулей оказался виг, все виги стали бы утверждать, что стреляли нарочно!
Уэверли не пришлось испытать тревоги, в которую поверг бы его этот случай, — он задержался в дороге, так как должен был сопровождать полковника Толбота.
В Эдинбург они ехали бок о бок на двух лошадях. Как бы для того, чтобы разведать мысли и чувства друг друга, они начали разговор с самых общих и повседневных предметов. Но когда Уэверли коснулся наиболее волнующей и болезненной для него темы, а именно, положения его отца и дяди, полковник Толбот постарался на сей раз не возбуждать его опасений, а скорее успокоить их, особенно после того, как ему стала известна история Уэверли, которую тот без колебаний рассказал ему со всей откровенностью.
— Так, значит, в вашем неосторожном шаге,— сказал полковник, — заранее обдуманного намерения, как, кажется, выражаются юристы, не было, и заманили вас на службу этого итальянского странствующего рыцаря несколько ласковых слов с его стороны и со стороны его гайлэндских вербовщиков? Все это, конечно, ужасно глупо, но не так уж скверно, как я ожидал, судя по слухам. Однако в настоящую минуту дезертировать, даже из войск этого претендента, нельзя. Это ясно. Но я не сомневаюсь, что в этом разнородном полчище диких и отчаянных людей рано или поздно возникнут распри, воспользовавшись которыми вы сможете без ущерба для вашей чести выпутаться из необдуманных обязательств, прежде чем этот пузырь лопнет. Если это удастся, я хотел бы, чтобы вы отправились в какое-нибудь безопасное место во Фландрии, которое я вам заранее укажу. И мне кажется, что я смогу добиться для вас полного прощения у правительства, после того как вы проживете несколько месяцев за границей.
— Я не могу разрешить вам, полковник Толбот,— ответил Уэверли,— говорить о каком-либо плане, предполагающем мою измену делу, с которым я связал свою судьбу, возможно необдуманно, но, во всяком случае, добровольно и с намерением принять на себя ответственность за все последствия.
— Ну, — сказал полковник Толбот с улыбкой,— предоставьте мне по крайней мере свободу думать и надеяться, хотя бы не высказывая своих мыслей вслух. Но неужели вы так и не заглянули в этот таинственный пакет?
— Он в моих вещах, — ответил Эдуард, — мы найдем его в Эдинбурге.
Вскоре они туда прибыли. Квартиру Уэверли отвели, по особому приказанию принца, в весьма порядочном помещении, рассчитанном также и на полковника Толбота. Первым делом нашего героя было осмотреть свою укладку, и, после очень недолгих поисков, долгожданный пакет вывалился из белья. Уэверли вскрыл его с лихорадочным нетерпением. В конверте, на котором стояла только надпись: «Э. Уэверли, эсквайру», он нашел несколько вскрытых писем. Два верхних были от подполковника Гардинера. Более раннее заключало мягкий и деликатный упрек в том, что адресат не последовал его совету относительно того, как использовать отпуск, и напоминало, что и срок продления его скоро приходит к концу. «Но даже если бы он и не кончился, — продолжал подполковник Гардинер, — известия из-за границы, а также инструкции, полученные мною из военного министерства, все равно вынудили бы меня отозвать вас, так как после наших неудач во Фландрии нам угрожает как иностранное вторжение, так и мятеж недовольных в стране. Поэтому убедительно прошу вас возможно быстрее вернуться в штаб-квартиру полка; это тем более необходимо, что именно в вашем отряде замечается брожение, и я нарочно откладываю расследование подробностей, пока не смогу воспользоваться вашим содействием».
Второе письмо было датировано восемью днями позже. Написано оно уже было тоном человека, который не дождался никакого ответа на первое. Оно напоминало Уэверли о его обязанностях как человека чести, офицера и англичанина; отмечало растущее недовольство среди подчиненных ему солдат и то, что от некоторых из них слышали намеки, будто их капитан поощряет и одобряет их бунтарское поведение; наконец, автор выражал глубочайшее сожаление и удивление, что Уэверли не подчинился его приказу явиться в штаб-квартиру, напоминал ему, что он отозван из отпуска, и заклинал его в выражениях, в которых отеческие увещания сочетались с тоном военачальника, искупить свою вину, немедленно вернувшись в полк. «Для того чтобы быть совершенно уверенным, что это письмо дойдет до вас, — заканчивал полковник, — его отвезет капрал Тимс из вашего отряда с приказанием передать в собственные ваши руки».
Прочитав эти письма, Уэверли вынужден был с великим сокрушением faire amende honorable[195] памяти храброго и безупречного человека, написавшего их. Ибо, поскольку подполковник Гардинер имел все основания предполагать, что они достигли адресата, отсутствие какого-либо отклика на них со стороны Уэверли не могло вызвать ничего иного, кроме третьего и последнего категорического приказания, которое одно Уэверли и получил в Гленнакуойхе, хоть и слишком поздно, чтобы его выполнить. Его отстранение от должности за видимое пренебрежение последним приказом не только не было грубым и жестоким действием со стороны правительства, но было явно неизбежно. Следующее письмо, которое он развернул, было от майора его полка. В нем говорилось, что по его поводу ходят порочащие слухи: некий мистер Фолконер из Баллихопла или чего-то в этом роде якобы предложил в его присутствии крамольный тост, не вызвавший его возмущения, хотя королевский дом был оскорблен в нем так грубо, что один из присутствующих джентльменов, отнюдь не славящийся своей преданностью правительству, счел тем не менее своим долгом вступиться; и что капитан Уэверли допустил, если только это сообщение соответствует действительности, чтобы другое лицо, до которого все это дело имело лишь весьма отдаленное касательство, отплатило за обиду, нанесенную ему лично как офицеру, и дралось на дуэли с оскорбителем. Майор заканчивал письмо словами, что никто из товарищей капитана Уэверли по полку не верит этой скандальной истории, но общее мнение их таково, что для его чести, равно как и для чести полка, ему необходимо немедленно опровергнуть эти сплетни самолично и т. д. и т. п.
— Что вы обо всем этом думаете?— спросил полковник Толбот, которому Уэверли передавал письма, по мере того как он их прочитывал.
— Думаю! Просто не знаю, что и думать. От этого можно сойти с ума.
— Успокойтесь, мой юный друг. Посмотрим, что это за грязные каракули в следующем письме.
Первое письмо было адресовано: «Это мистеру У. Раффину». «Милостивый государь. Кое-кто из наших рыб на удочку нейдут хотя я говорил вы-де казали мне баринову печать. Но Тимс сдаст все письма в ваши руки как вы хотели и скажет старому Адаму что сдал их сквайру в руки потому все равно в чьи и будем готовы по первому знаку и ура за Высокую церковь и Сачефрела(*) как батька поет убирая хлеб дома. Ваш дорогой сэр X. X. Еще. Скажите барину, что мы по нему соскучились, и сомневаемся, что он не пишет, а поручик Ботлер на нас косится».
— Этот Раффин, верно, ваш Доналд из пещеры, который перехватывал ваши письма и тайно переписывался с этим беднягой Хотоном как бы от вашего имени?
— Выходит, так. Но кто же этот Адам?
— Вероятно, Адам — бедный Гардинер. Это — шутливое прозвище, связанное с его фамилией.
Другие письма были аналогичного содержания, и вскоре махинации Доналда Бин Лина стали для них совершенно ясны.
Подтверждение пришло и с другой стороны. Среди пленных оказался некий Джон Ходжес из солдат, оставшихся в полку Гардинера. Когда-то он был слугой у Уэверли и теперь разыскал своего барина и просил взять его опять на место. От него они узнали, что вскоре после того, как они уехали из штаб-квартиры полка, в город Данди стал часто заявляться коробейник по имени Ратвен, Раффин или Ривейн, известный у соседей под прозвищем Ушлый Уилл. У него, по-видимому, была уйма денег, продавал он свои товары очень дешево, всегда готов был угощать своих приятелей пивом и набился в друзья многим драгунам из эскадрона Уэверли, особенно сержанту Хотону и некоему Тимсу, тоже унтер-офицеру. Последним он от имени Уэверли раскрыл план дезертирства из полка и перехода к нему в горы, где, по слухам, кланы в значительном числе взялись уже за оружие. Солдаты, воспитанные в якобитских понятиях, если только у них вообще было какое-либо собственное мнение, и знавшие, что их помещику сэру Эверарду всегда приписывали такие взгляды, легко попались в ловушку. Уэверли находился далеко в горах — это служило достаточным объяснением, почему он пересылает свои письма через коробейника, а вид его всем известной печати казался достаточным удостоверением в тех случаях, когда писать было опасно. Но вся интрига стала понемногу всплывать наружу, так как заговорщики слишком рано начали болтать. Ушлый Уилл оправдал свое прозвище, ибо, как только возникло подозрение, он исчез. Когда появилось официальное сообщение об отстранении Уэверли от должности, значительная часть его эскадрона действительно взбунтовалась, но мятежники были окружены и обезоружены остальными солдатами полка. Военный трибунал приговорил Хотона и Тимса к расстрелу, но потом им разрешено было бросить жребий, кому умирать. Хотон, оставшийся в живых, проявил искреннее раскаяние; упреки и разъяснения подполковника Гардинера убедили его, что он действительно совершил отвратительное преступление. Замечательно также, что, как только несчастный осознал это, он сразу понял, что подстрекатель не мог действовать по наущению Эдуарда.
— Коли это было бесчестно и шло против родной Англии, сквайр не мог этого знать; он никогда не делал и не думал делать чего-либо бесчестного. И сэр Эверард тоже, и весь их род. А я и жить буду и помру с тем, что все это Раффин от себя сделал.
Совершенная искренность, с которой он говорил об этом деле, а также его уверения, что письма, адресованные Уэверли, были переданы Ратвену, и произвели тот переворот в воззрениях полковника Гардинера, о котором он говорил Толботу.
Читатель уже давно догадался, что роль искусителя в этой истории играл Доналд Бин Лин. Он делал это со следующей целью. Будучи человеком деятельным и интриганом, он долго служил подчиненным агентом и шпионом у доверенных принца, и притом в степени, значительно превосходившей все то, что мог подозревать даже Фёргюс Мак-Ивор, к которому Бин Лин относился со страхом и ненавистью, хотя и пользовался его покровительством. Чтобы преуспеть на этом политическом поприще, он, естественно, искал случая каким-нибудь смелым ходом подняться над своим теперешним неверным и опасным положением разбойника и грабителя. Ему преимущественно поручали выяснять численность полков, расквартированных в Шотландии, характер офицеров и т. д., и он давно уже приметил эскадрон Уэверли, считая, что его драгун легче всего будет склонить на бунт. Доналд даже полагал, что Уэверли в глубине души стоит за Стюартов. Это как будто подтверждалось тем, что он так долго гостит у столь известного якобита, как барон Брэдуордин. Когда поэтому Эдуард появился у него в пещере с человеком из свиты Гленнакуойха, разбойник, который никак не мог понять, что его единственным побуждением было любопытство, вообразил, что его таланты собираются использовать для какой-то важной интриги под руководством этого богатого англичанина. Его не смутило то, что Уэверли не дал ему никаких намеков и не отвечал на его попытки вступить в объяснения. Поведение Эдуарда он расценил как осторожную сдержанность и даже обиделся. Считая, что его обошли в секретном предприятии, в котором доверие обещало принести ему серьезные выгоды, он решил участвовать в этой драме независимо от того, назначена была ему в ней роль или нет. С этой целью, воспользовавшись тем, что Уэверли спал, он украл у него печать в качестве доказательства, которое он мог предъявить драгунам, бывшим в доверии у капитана. Его первая поездка в Данди, город, в котором был расквартирован полк Гардинера, убедила его в несостоятельности его первоначальных предположений, но открыла перед ним новое поле деятельности. Он знал, что ничто не будет так высоко оценено друзьями принца, как если ему удастся переманить хоть некоторую часть регулярной армии под знамена претендента. С этой целью он и предпринял махинации, уже знакомые читателю и составляющие ключ ко всем запутанным и непонятным эпизодам нашего рассказа до того момента, когда Уэверли покинул Гленнакуойх.
По совету полковника Толбота Уэверли отказался от услуг Джона Ходжеса, рассказы которого бросили дополнительный свет на эти интриги. Полковник объяснил Уэверли, что он сильно повредит молодому человеку, если вовлечет его в отчаянное предприятие, и что, во всяком случае, показания Ходжеса смогут объяснить, хотя бы до некоторой степени, обстоятельства, при которых Уэверли оказался в нем замешан. Поэтому Эдуард кратко изложил все, что произошло, в письме к дяде и к отцу, посоветовав им, однако, при существующем положении вещей ему не отвечать. Затем Толбот дал слуге письмо к командиру одного из английских военных кораблей, крейсировавших в заливе, прося его высадить подателя письма в Берике и выдать ему пропуск в ***шир. Слугу снабдили деньгами для быстрейшего путешествия и наказали добраться до корабля, подкупив лодочника, что, как впоследствии выяснилось, сделать было нетрудно.
Тяготясь присутствием Каллюма Бега, склонного, видимо, подсматривать за всеми его действиями, Уэверли нанял себе в слуги простого эдинбургского парня, который нацепил белую кокарду после того, как Дженни Джоб целую ночь протанцевала с Буллоком, капралом английских стрелков.
Глава LII ИНТРИГИ СВЕТСКИЕ И ЛЮБОВНЫЕ
С тех пор как Уэверли доверился полковнику Толботу, последний стал относиться к нему гораздо более дружественно, а так как им приходилось быть постоянно вместе, то и Эдуард лучше оценил нравственный облик полковника. Сначала ему казалось, что он слишком резок в выражении своих антипатий и порицаний, хотя никто, вообще говоря, не поддавался так легко здравым доводам. Привычка командовать также сообщала его манерам некоторую властную жесткость, несмотря на лоск, наведенный на них постоянным обращением в высших сферах. Как представитель военной среды он отличался от всех тех, которых Эдуарду пришлось до тех пор видеть. Воинские качества барона Брэдуордина были отмечены печатью педантизма; качества майора Мелвила — такой придирчивостью ко всем мелочам и техническим подробностям военной дисциплины, которая более приличествовала командиру батальона, чем тому, кто собирается командовать армией; воинский дух Фёргюса был настолько проникнут его планами и политическими интригами и так тесно переплетался с ними, что сам он больше походил на мелкого владетельного принца, чем на воина. А полковник Толбот во всех отношениях являл собой идеал английского офицера. Вся его душа была отдана служению королю и родной стране; он не хвастался своими теоретическими познаниями, как барон, не гордился знакомством со всеми практическими мелочами, как майор, и не применял своих знаний для осуществления честолюбивых планов, как предводитель Мак-Иворов. Добавим, что это был человек с широкими познаниями и развитым вкусом, хотя и сильно окрашенным теми предрассудками, которые так свойственны англичанам.
Характер полковника Толбота раскрывался Эдуарду постепенно, в течение нескольких недель, потраченных гайлэндцами на бесплодную осаду эдинбургской цитадели. Все это время Уэверли почти нечего было делать, и ему лишь оставалось искать развлечений в окружающем обществе. Он охотно убедил бы своего нового друга познакомиться с некоторыми его прежними друзьями, но после одного или двух визитов полковник покачал головой и отказался от дальнейших экспериментов. Он пошел даже дальше и охарактеризовал барона как невыносимейшего педанта, какого ему когда-либо доводилось, на свое горе, встречать, а предводителя Мак-Иворов — как офранцуженного шотландца, сочетавшего всю хитрость и любезность нации, которая его воспитала, с гордым, мстительным и беспокойным нравом своего родного народа.
— Если бы дьявол, — сказал он, — искал себе помощника, чтобы нарочно запутать дела в этой несчастной стране, сомневаюсь, смог ли бы он найти более подходящего, чем этот молодец, в равной мере деятельный, гибкий и злокозненный, за которым тянется целая шайка головорезов, которыми вам угодно так восхищаться.
Даже дамы не избегли его критики. Он соглашался, что Флора Мак-Ивор — красавица, а Роза Брэдуордин — хорошенькая девушка. Но он утверждал, что первая портит свою красоту подчеркнуто надменной изысканностью манер, которую она, вероятно, переняла от карикатурного Сен-Жерменского двора,(*) а про Розу Брэдуордин сказал, что решительно невозможно ни одному смертному восхищаться этой необразованной девчонкой и что та незначительная доля воспитания, которая ей досталась, так же мало вяжется с ее годами и полом, как если бы единственным ее платьем был старый походный мундир ее папаши. Впрочем, многое почтенный полковник говорил лишь из-за того, что был не в духе, и одной белой кокарды на груди, белой розы в волосах(*) или приставки «Мак» в составе фамилии было для него достаточно, чтобы превратить любого ангела в черта, да и сам он шутя признавался, что не вынес бы и самой Венеры, если бы при ее появлении в гостиной лакей возгласил: «Мисс Мак-Юпитер».(*)
Легко себе представить, что Уэверли смотрел на этих дам совсем другими глазами. В течение всей осады он ежедневно наносил им визиты, хотя и замечал с грустью, что все его попытки расположить к себе Флору имеют столь же мало успеха, как и оружие принца в отношении эдинбургской крепости. Она строго держалась с ним тактики, которую вменила себе в правило, а именно — проявлять к нему безразличие, не стремясь ни избегать его присутствия, ни уклоняться от разговора с ним. Каждый взгляд ее, каждое слово были точно подчинены этой системе, и ни отчаяние Уэверли, ни едва сдерживаемый гнев Фёргюса не могли заставить Флору оказывать Эдуарду больше внимания, чем то, которого требовали самые обыкновенные приличия. Роза Брэдуордин между тем стала все больше и больше расти в глазах нашего героя. Он не раз мог заметить, что, по мере того как она освобождалась от своей крайней застенчивости, ее манеры приобретали все больше достоинства. Тревожная обстановка этого бурного времени, казалось, придавала ее чувствам и речам спокойную гордость, которой он прежде не замечал. Наконец, он видел, что Роза не пренебрегает ни малейшей возможностью, чтобы расширить свои познания и развить свой вкус.
Флора Мак-Ивор называла Розу своей ученицей, заботливо помогала ей в занятиях и старалась образовывать ее ум. Пристальный наблюдатель мог бы заметить, что в присутствии Уэверли она неизменно выставляла на первый план таланты своей подруги предпочтительно перед своими. Но читатель, надеюсь, не усомнится, что это великодушное и бескорыстное намерение осуществлялось с исключительным тактом и что здесь не было даже самого отдаленного намека на демонстративность. Таким образом, в поведении Флоры было столь же мало от аффектации, с которой иная хорошенькая женщина старается proner[196] другую, как в дружбе Давида и Ионафана(*) не было ничего общего с приятельскими отношениями каких-нибудь двух щеголей с Бонд-стрит. Собственно говоря, хотя следствие было для всех очевидно, о причине едва ли можно было догадаться. Каждая из двух девушек, подобно превосходной актрисе, в совершенстве играла свою роль и восхищала зрителей, и при этом было почти невозможно заметить, что старшая постоянно уступала младшей то, что более всего соответствовало дарованию последней.
Но для Уэверли Роза Брэдуордин обладала одним редким свойством, перед которым едва ли может устоять хоть один мужчина: она выказывала пылкое участие ко всему, что его касалось. Впрочем, сама она была слишком юна и слишком неопытна, чтобы оценить притягательную силу этого постоянного внимания к нему. Ее отец был чрезмерно погружен в ученые и военные соображения, чтобы заметить ее растущее пристрастие, а Флора Мак-Ивор не хотела спугнуть ее чувство какими-либо замечаниями, так как считала, что этим поведением ее подруга имеет всего больше шансов вызвать взаимность.
Дело в том, что с первого же разговора после их встречи Роза невольно раскрыла то, что творилось у нее на душе, умной и проницательной подруге. С этого времени Флора не только окончательно решила отвергнуть ухаживания Уэверли, но всячески старалась, насколько это было в ее силах, чтобы он обратил свои взоры на Розу. От этого замысла не отвращало Флору и то, что брат ее не раз полушутя-полусерьезно заявлял о своем намерении поухаживать за мисс Брэдуордин. Она знала, что Фёргюс разделяет принятый повсюду на континенте взгляд на брак и не взял бы в жены ангела, если бы не был уверен, что этим он укрепляет свои связи или увеличивает свое влияние и богатство. Странная мысль барона сделать во что бы то ни стало своим наследником, вместо дочери, какого-то отдаленного родственника послужила бы, вероятно, непреодолимым препятствием для серьезных намерений с его стороны по отношению к Розе. В самом деле, голова Фёргюса была как бы мастерской, непрерывно занятой созданием планов и интриг самого разнообразного свойства и характера; но как иной мастеровой, более изобретательный, нежели упорный, он часто неожиданно и без всякой видимой причины бросал один план и с увлечением хватался за другой, только что вышедший из горна его воображения или ранее брошенный в сторону недоделанным. Поэтому зачастую было трудно определить, какой линии поведения он будет держаться в том или ином случае.
Хотя Флора и была искренне привязана к брату, необычайная энергия которого могла вызвать ее восхищение совершенно независимо от родственных уз, она отнюдь не была слепа к его недостаткам, которые считала весьма опасными для всякой женщины, видящей свой идеал счастливого брака в мирных отрадах домашнего круга и во взаимной всепоглощающей любви. Уэверли, напротив, по всему своему складу, несмотря на его мечты о лагерной жизни и воинской славе, казался предрасположенным исключительно к семейным радостям. Он не стремился принимать участие в кипучей деятельности окружающих людей и не интересовался ею; его не занимали, а скорее тяготили бесконечные обсуждения сравнительных прав, претензий и интересов соперничающих вождей. Все это говорило о том, что именно он мог составить счастье такой девушки, как Роза, столь близкой ему по душевному складу.
Однажды, сидя наедине с Розой Брэдуордин, Флора остановилась на этой черте характера Эдуарда.
— Он слишком умен и у него слишком тонкий вкус, — ответила Роза, — чтобы заниматься такими пустяками. Ну, какое ему дело до того, какой чин надо дать предводителю Мак-Индаллагеров, выставившему только шестьдесят человек, — чин полковника или капитана? И какой интерес может он проявить к бурному пререканию между твоим братом и юным Корринасхианом по поводу того, кому должно принадлежать почетное место — старшему или младшему из юношей клана?
— Дорогая Роза, если бы он действительно был такой герой, как ты думаешь, он вникал бы в эти дела — конечно, не из-за их собственной важности, а для того, чтобы стать посредником между буйными головами, которые находят в них пищу для раздоров. Ты же видела: когда Корринасхиан в бешенстве возвысил голос и схватился за палаш, Уэверли поднял голову, как будто только что проснулся, и с величайшим спокойствием спросил, в чем дело.
— Видя его рассеянность, они расхохотались, а разве этот хохот не прекратил ссору гораздо лучше, чем все, что он мог им сказать?
— Это верно, — ответила Флора, — но, милая Роза, для Уэверли было бы больше чести, если бы он отрезвил их доводами.
— Неужели ты бы хотела, чтобы он стал генеральным миротворцем между всеми этими гайлэндцами, способными в любую минуту вспыхивать, как порох? Уж извини, Флора, я, конечно, не говорю о твоем брате — он умнее, чем все они вместе взятые, но неужели ты считаешь, что эти свирепые, вспыльчивые, безудержные люди, которые то и дело ссорятся на наших глазах, а за глаза еще того больше и держат меня все время в смертельном страхе, могут сравниться с Уэверли?
— С этими неотесанными людьми я его не сравниваю, дорогая Роза, мне жаль только, что он с его способностями и умом не занимает в обществе того места, на которое они дают ему право, и не отдает их в полной мере служению тому благородному делу, к которому он примкнул. Разве Лохил, и П***, и М***, и Г*** не отличаются прекрасным образованием и отменными талантами? Почему он считает ниже своего достоинства быть полезным и деятельным, как они? Мне часто приходит в голову, что его пыл замораживает этот гордый, ледяной англичанин, с которым он не расстается.
— Полковник Толбот? Без сомнения, это очень неприятный человек. На шотландских женщин он смотрит так, точно ни одна из них не стоит того, чтобы он подал ей чашку чая. А у Уэверли такая нежная душа, он такой образованный...
— Да, — промолвила Флора с улыбкой, — он может любоваться луной и цитировать строфы из Тассо.
— А кроме того, ты ведь знаешь, каким храбрым он был в бою, — добавила мисс Брэдуордин.
— Если уж говорить об этом, — ответила Флора,— то, я считаю, все мужчины (то есть те, кто заслуживает этого имени) примерно одинаковы; по-моему, больше мужества нужно для того, чтобы бежать. Кроме того, когда они оказываются друг против друга, в них пробуждается какой-то воинственный инстинкт, как мы это видим у самцов животных — псов, быков и т. д. Но на возвышенные и рискованные предприятия Уэверли совершенно неспособен. Он никогда не мог бы быть своим знаменитым предком сэром Найджелом, он мог бы быть только его панегиристом, и поэтому я скажу тебе, дорогая Роза, где он будет на своем месте и в своей стихии,— в мирном кругу домашних радостей, беспечных занятий литературой и изысканных наслаждений Уэверли-Онора. Он переделает там библиотеку в самом утонченном готическом вкусе, украсит ее полки редчайшими и ценнейшими сочинениями, будет чертить планы, рисовать пейзажи, писать стихи, воздвигать храмы и устраивать гроты; а в ясную летнюю ночь будет выходить на галерею у входа и любоваться оленями, бродящими при лунном свете; или, скажем, лежать в тени древних дубов с их фантастическими очертаниями; а то будет читать стихи своей красавице жене, гуляя с ней под руку, и будет счастливейшим человеком!
«А она будет счастливейшей из женщин!» — подумала про себя бедная Роза. Но она лишь вздохнула и переменила тему разговора.
Глава LIII ФЁРГЮС РЕШАЕТ ЖЕНИТЬСЯ
По мере того как Уэверли проницательнее вглядывался в придворную жизнь, у него оставалось все меньше оснований восхищаться ею. Говорят, что в желуде заключен целый дуб со всеми его будущими ветвями. Так и в этом дворе, как в желуде, он уже видел столько источников tracasserie[197] и интриг, что они сделали бы честь двору обширной империи. Каждое значительное лицо имело собственные цели, которые и преследовало, с упорством, совершенно несоразмерным, по мнению Уэверли, со степенью их важности. Почти все эти лица имели свои поводы к недовольству, хотя больше всего оснований к этому было у достойного барона, так как душа его болела за общее дело.
— Едва ли, — сказал он однажды утром Уэверли, когда они смотрели на замок, — едва ли мы дождемся осадного венка. Вы знаете, что его сплетали из корней и травы растений, выросших в осажденном городе, а то его делают из веточек parietaria — жимолости, или стенницы; не удастся нам, говорю я, заслужить венок этой блокадой — или осадой — эдинбургского замка.
К этому он привел много ученых и убедительных доводов, повторение которых в настоящей повести вряд ли доставило бы удовольствие читателю.
Кое-как отделавшись от старика, Уэверли отправился на квартиру к Фёргюсу, куда последний наказал ему прийти и дожидаться его возвращения из Холируд-хауса.
— Завтра у меня будет особая аудиенция, — сказал он ему накануне, — заходи поздравить меня с успехом, в котором я не сомневаюсь.
День аудиенции настал. В комнате Фёргюса Уэверли нашел прапорщика Мак-Комбиха,— он ждал возможности отрапортовать о своем дежурстве во рве, который прорыли поперек крепостного холма и называли траншеей. Скоро на лестнице раздался голос предводителя, кричавшего в яростном нетерпении:
— Каллюм, эй, Каллюм Бег, дьявол!
Когда Фёргюс вошел в комнату, все черты его выражали неистовую ярость, а немного нашлось бы людей, на чьем лице это чувство отразилось бы более ярко. Когда он был в этом состоянии, жилы проступали у него на лбу, ноздри раздувались, щеки и глаза горели, а взгляд его был взглядом бесноватого. Эти признаки наполовину подавленного гнева были тем страшнее, что изобличали неистовые усилия воли сдержать припадок почти неудержимой страсти, породившей ужасающий внутренний конфликт, от которого он трясся всем телом.
Войдя в квартиру, он отстегнул палаш и швырнул его на пол с такой силой, что тот полетел на другой конец комнаты.
— Сам не знаю, — воскликнул он, — что мне мешает дать сейчас торжественную клятву, что я никогда больше не обнажу за него меча! Каллюм, заряди мои пистолеты и принеси их сюда сию же секунду! Слышишь, сию же секунду!
Каллюм, которого ничто никогда не удивляло, не пугало и не приводило в замешательство, выполнил это приказание с отменным хладнокровием. Эван Дху, на челе которого одна мысль, что его вождя могли оскорбить, вызвала такую же бурю, исполнился мрачного молчания и только ждал момента, когда сможет узнать, кому и где мстить за эту обиду.
— А, Уэверли, ты здесь, — сказал предводитель, что-то припоминая. — Правильно. Я просил тебя разделить мое торжество, а сейчас ты видишь мое — как бы тебе сказать? — разочарование.
В этот момент подошел Эван Дху со своим письменным докладом. Фёргюс в бешенстве отшвырнул бумагу прочь.
— Господи! — воскликнул он. — Как бы я хотел, чтобы эта старая развалина рухнула на головы дураков, которые осаждают, и подлецов, которые защищают ее! Вижу, Уэверли, ты считаешь, что я с ума сошел... Ступай, Эван, но далеко не уходи, чтобы тебя можно было дозваться.
— Полковник наш ужас как расстроился, — сказала миссис Флокхарт Эвану, когда он спустился к ней. — Дай бог, чтобы не захворал. У него жилы на лбу надулись, как веревки. Ему ничего не нужно?
— Всякий раз как это с ним случается, он пускает себе кровь, — весьма хладнокровно ответил гайлэндец.
Когда прапорщик вышел, Мак-Ивор стал понемногу приходить в себя.
— Я знаю, Уэверли, полковник Толбот внушил тебе проклинать десять раз на дню слово, которое ты нам дал. Нет, и не пытайся это отрицать, в настоящую минуту я готов проклясть и свое собственное слово. Ты не поверишь: сегодня я обратился к принцу с двумя просьбами, и он в обеих отказал! Как тебе это нравится?
— Как мне это нравится? — ответил Уэверли. — Как я могу сказать, когда не знаю, в чем они заключались?
— Ты что? Что это за слова: в чем они заключались? Я же тебе говорю, что просил я, понимаешь, я, которому он обязан больше, чем любым трем предводителям вместе взятым. Ведь это я привел из Пертшира всех этих людей, без меня ни один из них и с места бы не сдвинулся. Не думаешь же ты, что я просил чего-либо совсем уж неразумного, а кабы и так, что ж, ради меня могли бы немножко постараться. Впрочем, я сейчас тебе все расскажу, раз могу уже дышать свободно. Ты помнишь эту историю с моим графским патентом? Дали мне его несколько лег назад за услуги, которые я оказал тогда. А с тех пор мои заслуги, во всяком случае, не стали меньше. Так вот, эту корону, эту побрякушку, я ценю не больше, чем ты или чем любой философ, так как считаю, что вождь такого клана, как Слиохд нан Ивор, знатнее любого шотландского графа. Но у меня были свои особые причины добиваться этого проклятого титула именно сейчас. Надо тебе сказать, я случайно выяснил, что принц уговаривал этого старого дурака барона Брэдуордина лишить наследства своего кузена в девятнадцатом или двадцатом колене, поступившего на службу в ополчение к ганноверскому курфюрсту, и закрепить права владения за твоей хорошенькой маленькой приятельницей Розой. Поскольку таково приказание его короля и повелителя, имеющего право по своему усмотрению менять порядок наследования, старик, кажется, вполне примирился с этой мыслью.
— А как же быть с феодальной услугой?
— К шутам феодальную услугу! Должно быть, Розе придется снимать туфельку королевы в день коронации или заниматься еще какой-нибудь подобной чушью. Так вот, сэр, поскольку Роза Брэдуордин была мне всегда подходящей партией, кабы не это идиотское стремление ее отца иметь наследника мужского пола, я решил, что теперь никаких препятствий не остается, если только барону не взбредет в голову требовать от зятя, чтобы он принял фамилию Брэдуордин (что для меня, как ты понимаешь, невозможно), но что этого можно избежать, приняв титул, на который я имею неоспоримое право и который устранил бы все затруднения. Если бы Роза, кроме того, сделалась после смерти отца виконтессой Брэдуордин, тем лучше, я бы не возражал.
— Но, Фёргюс, я и понятия не имел, что ты питаешь нежные чувства к мисс Брэдуордин; а потом, ты всегда потешался над ее отцом.
— У меня ровно столько чувств к мисс Брэдуордин, мой славный друг, сколько я считаю нужным по отношению к будущей хозяйке моего дома и матери моих детей. Она очень миленькая и умненькая девочка и принадлежит, без сомнения, к одной из самых лучших фамилий Нижней Шотландии, а с помощью уроков Флоры и под ее руководством она могла бы занять весьма приличное место в обществе. Что касается ее отца, то он, конечно, чудак и достаточно смешон, но он так сурово проучил сэра Хью Холберта, этого дорогого покойника лэрда Балмауоппла и других, что никто больше не осмелится подтрунивать над ним, так что чудачества его роли не играют. Говорю тебе, никаких препятствий не было, решительно никаких. Я уже все решил для себя.
— А спросил ли ты согласия барона, — сказал Уэверли, — или Розы?
— А на что? Говорить с бароном, прежде чем я стану носить титул, — это вызвало бы только преждевременные и изводящие разговоры о необходимости переменить фамилию, между тем как, став графом Гленнакуойхом, я мог бы прямо предложить ему вставить его проклятого медведя и разувайку на поле герба party per pale,[198] на щиток или на отдельный щит, лишь бы не пакостить своего собственного. А что до Розы, то я не вижу, какие у нее могли бы быть возражения, если бы отец был согласен.
— Быть может, как раз те самые, как у твоей сестры против меня, несмотря на то, что у тебя никаких возражений нет.
Фёргюс от такого сравнения только вытаращил глаза, настолько оно показалось ему чудовищным, но благоразумно воздержался от ответа, который уже просился ему на язык.
— О, это бы мы всё уладили... Итак, я испросил аудиенцию, и мне назначили прийти сегодня утром. Тебя я попросил зайти, думая, как дурак, что ты мне понадобишься в качестве шафера. Так вот, я излагаю свои претензии — справедливость их не отрицают; ссылаюсь на бесконечные обещания и выданный патент — их тоже признают. Как логическое следствие моих прав я прошу разрешения принять титул, дарованный мне патентом, — а мне в ответ преподносят старую историю, что мне завидуют К*** и М***. Я отвергаю эту отговорку и предлагаю представить их письменное согласие, поскольку мой патент выдан гораздо раньше, чем они заявили свои дурацкие претензии... Уверяю тебя, что я вынудил бы у них такое согласие, даже если бы мне пришлось из-за этого драться. И вот на это мне выкладывают настоящую причину. Он осмеливается сказать мне прямо в глаза, что мой патент нужно до поры до времени придержать, чтобы не вызвать неудовольствия этого подлого труса и бездельника (тут Фёргюс назвал своего соперника, вождя другой ветви клана), который имеет не больше прав называться вождем, чем я — китайским императором, и которому, видишь ли, угодно прикрыть свое нежелание выступить, несмотря на то, что он двадцать раз клялся это сделать, тем, что принц осыпает меня милостями, а ему будто бы завидно! И вот, чтобы не дать этому гнусному слюнтяю предлога для отговорок, принц просит меня, в виде личного одолжения (не более и не менее), не настаивать в настоящий момент на моем справедливом и законном требовании. Ну вот и полагайся на принцев!
— Этим и закончилась твоя аудиенция?
— Закончилась? Как бы не так! Я решил отнять у него всякую возможность выказать свою неблагодарность и поэтому изложил со всем спокойствием, на которое был способен, так как, клянусь тебе, я весь дрожал от бешенства, те особые причины, по которым я желал бы, чтобы его королевское высочество указал мне какой-либо иной путь проявить свое повиновение и преданность, так как мои жизненные перспективы превращают то, что во всякое другое время было бы для меня совершенным пустяком, в серьезную жертву. После этого я изложил ему весь свой план.
— И что же ответил принц?
— Ответил? Хорошо, что в писании сказано: «Не кляни царя ниже́ в помышлении своем!» Так вот, он ответил, что очень рад тому, что я избрал его себе в наперсники, так как благодаря этому он сможет предотвратить еще более тяжкое разочарование. Он-де честным словом принца может заверить меня, что сердце милой Розы уже занято и что он сам дал обещание содействовать ее чувству. «Итак, мой дорогой Фёргюс, — закончил он с самой очаровательной улыбкой,— поскольку о браке не может быть и речи, и с графским титулом нет нужды особенно спешить». Оказав это, он испарился, а я остался plante la.[199]
— И что же ты сделал?
— Я тебе скажу, что я мог бы сделать в эту минуту — продаться самому черту или курфюрсту, в зависимости от того, кто из них дал бы мне лучшую возможность отомстить. Впрочем, сейчас я уже остыл. Я уверен, что он хочет выдать ее за какого-нибудь из своих сволочных французов или ирландских офицеров, только я буду зорко следить за ними, и пусть человек, который вздумает перебить мне дорогу, держится настороже: bisogna coprirsi, signor.[200]
Разговор продолжался еще некоторое время, но не представлял уже ничего замечательного; поэтому Уэверли простился с Фёргюсом, бешенство которого перешло в глубокую и страстную жажду мести, и отправился к себе домой, сам не умея толком разобраться в смешанных чувствах, которые пробудил в его груди рассказ Мак-Ивора.
Глава LIV «НИЧЕМУ НЕ ВЕРЕН»
«Я воплощенное непостоянство, — подумал Уэверли, закрыв дверь на задвижку и принимаясь быстро шагать взад и вперед по комнате. — Какое мне дело до того, что Фёргюс Мак-Ивор хочет жениться на Розе Брэдуордин?.. Я ее не люблю... Возможно, что она могла бы полюбить меня, но я отверг ее простую, естественную и трогательную привязанность, не дал себе труда взлелеять ее до более нежного чувства и отдал всего себя девушке, которая никогда не полюбит ни одного смертного, если только старый Уорик,(*) создатель королей, не восстанет из мертвых. А барон... на его имение мне было бы наплевать, так что фамилия не послужила бы препятствием. Пускай бы хоть черт забрал его бесплодные болота и стаскивал с короля его caligae, я не сказал бы ни слова. Но ей ли, созданной для любви и нежности домашней жизни, для теплых и спокойных проявлений взаимной внимательности, услаждающих союз тех, кому суждено пройти жизненный путь вместе, ей ли стать женой Фёргюса Мак-Ивора? Плохо он с ней, конечно, обходиться не будет, — на это он неспособен,— но он перестанет обращать на нее внимание после первого же месяца женитьбы; он будет так занят тем, как бы подчинить себе какого-нибудь соперника-вождя, или обойти придворного фаворита, или присоединить к своим владениям какой-нибудь заросший вереском холм либо какое-нибудь озеро, а то и привлечь в свои банды какой-нибудь новый отряд катеранов, что не станет интересоваться, что делает его жена и чем она занята.
Затем она увянет, как цветок, Живая красота ее исчезнет, И, бледная, худая, словно призрак, Она потом забьется в лихорадке И так умрет.И это нежнейшее из созданий могло бы избегнуть такой участи, если бы только у мистера Уэверли были на месте глаза! Честное слово, я не могу понять, как это Флора казалась мне настолько уж красивее Розы, то есть неизмеримо красивее. Она статнее, это правда, и она больше следит за манерами, но многие думают, что мисс Брэдуордин естественнее, и она, несомненно, моложе. Флора как будто на два года меня старше. Вечером я постараюсь их получше разглядеть.
С этим намерением Уэверли отправился на чашку чая (как это было в моде шестьдесят лет назад) в дом некоей знатной леди, приверженной делу принца, и там он встретил, как и ожидал, обеих девушек. Когда он вошел, все встали, но Флора сразу села и возобновила начатый разговор. Роза, напротив того, почти незаметно очистила местечко в тесном кругу гостей, чтобы Уэверли мог вдвинуть туда уголок стула.
«У нее, в общем, очень привлекательные манеры»,— подумал он про себя.
Среди гостей возник спор, какой язык более благозвучен и приспособлен для поэзии, гэльский или итальянский; превосходство гэльского, который, вероятно, в ином кругу не нашел бы поддержки, ожесточенно отстаивалось семью дамами из горной Шотландии,— они изъяснялись во всю силу своих легких и совершенно оглушили гостей визгливыми примерами кельтского благозвучия. Флора, заметив, что некоторые дамы с Равнины посмеиваются над возможностью подобного сравнения, высказала несколько доводов в доказательство того, что этот взгляд не так уж абсурден, но Роза, когда спросили ее, что она об этом думает, отдала горячее предпочтение итальянскому, который она изучала с помощью Уэверли.
«У нее слух тоньше, чем у Флоры, хоть она и не так музыкальна, — сказал про себя Уэверли. — Надо полагать, что мисс Мак-Ивор скоро сравнит Мак-Мёрруха нан Фонна с Ариосто!»
Наконец вышло так, что мнение общества разделилось насчет того, просить ли Фёргюса сыграть на флейте (в чем он был великим искусником) или просить Уэверли прочесть что-нибудь из Шекспира. Хозяйка дома любезно взялась поставить вопрос на голосование и сама пошла собирать мнения за поэзию или за музыку, но при условии, что джентльмены, таланты которых не будут использованы в этот вечер, займут гостей в следующий. Решающим случайно оказался голос Розы. Что касается Флоры, которая, видимо, взяла за правило никогда не поддерживать Уэверли, она высказалась за музыку, если только барон согласится аккомпанировать Фёргюсу на скрипке.
«Поздравляю вас с таким вкусом, мисс Мак-Ивор,— подумал Эдуард, когда кто-то пошел искать для него книгу, — в Гленнакуойхе он казался мне более изысканным; барон ведь не бог весть как играет, а Шекспира всегда стоит послушать».
Выбор пал на «Ромео и Джульетту». Эдуард прочел со вкусом, чувством и воодушевлением несколько сцен из этой трагедии. Все высказали свое одобрение рукоплесканиями, а многие и слезами. Флора, хорошо знавшая эту пьесу, была в числе первых; Роза, для которой она была совершенной новостью, оказалась во втором разряде почитателей.
«И чувства у нее больше», — сказал себе Уэверли.
Теперь разговор перешел на действие трагедии и на ее персонажей. Фёргюс заявил, что единственный, кто в ней заслуживает внимания, — это Меркуцио,(*) как человек изящный и остроумный.
— Я не всегда мог уловить его старомодные остроты, но он, по понятиям своего времени, был, очевидно, блестящим молодым человеком.
— И что это была за подлость, — сказал прапорщик Мак-Комбих, который во всем обычно следовал за своим полковником, — со стороны этого Тибберта, или Таггарта, или как его там, пырнуть его из-под руки другого джентльмена, как раз когда тот пришел их мирить.
Дамы, разумеется, шумно высказывались за Ромео, но это мнение разделялось не всеми. Хозяйка дома и несколько других дам сурово осудили легкость, с которой герой перенес свои чувства с Розалинды на Джульетту. Флора молчала, пока ее несколько раз не попросили сообщить свое мнение, и только тогда ответила, что, как она думает, встретившая такое осуждение перемена чувства не только вполне естественна, но и доказывает исключительную проницательность поэта.
— Ромео изображен, — оказала она, — молодым человеком, особенно склонным к нежным чувствам, его любовь обращается сначала к женщине, которая не может ему ответить тем же; это он вам не раз говорит:
И ей не страшен Купидон крылатый,и дальше:
И от любви навеки отреклась.А так как любовь Ромео, если только он разумное существо, не может жить без надежды на успех, поэт с огромным искусством пользуется той минутой, когда юноша доведен до отчаяния, чтобы представить его взорам предмет более совершенный, чем девушка, которая его отвергла, и готовый отплатить ему любовью за любовь. Я не могу придумать положение, способное ярче изобразить страсть Ромео и Джульетты, чем этот переход от глубокого уныния при первом появлении его на сцене к внезапному экстатическому состоянию при виде ее, когда он восклицает:
Но пусть приходит горе; Оно не сможет радости превысить, Что мне дает одно мгновенье с ней.[201]— Неужели, мисс Мак-Ивор,— воскликнула одна знатная молодая леди, — вы собираетесь лишить нас нашей прерогативы? Неужели вы хотите убедить нас, что любовь не может существовать без надежды или что влюбленный должен стать неверным, если с ним обращаются сурово? Фи! Я не ожидала такого бесчувственного вывода.
— Я могу представить себе, милая леди Бетти,— сказала Флора, — такую ситуацию, когда влюбленный будет упорствовать в своем ухаживании даже при весьма необнадеживающих обстоятельствах. Чувства в отдельных случаях могут выдерживать даже целые бури суровости, но только не длительный полярный мороз полнейшего безразличия. Не пробуйте, даже при ваших чарах, произвести этот опыт над кем-либо из ваших поклонников, постоянством которого вы дорожите. Любовь может питаться и ничтожнейшими крохами надежды, но совсем без надежды она жить не в состоянии.
— Точно как кобыла Дункана Мак-Герди,— вставил Эван, — не во гнев вашей милости будь оказано, он все старался отучить ее от корма, и когда он стал давать ей по соломинке в день, тут-то бедняжка и сдохла!
Пример Эвана развеселил все общество, и разговор перекинулся на другую тему. Вскоре после этого гости начали расходиться. Эдуард пошел домой, раздумывая над словами Флоры.
— Перестану любить свою Розалинду, — сказал он, — намек был достаточно прозрачен. Поговорю с ее братом и откажусь от ее руки. Но что делать с Джульеттой? Хорошо ли будет идти наперекор намерениям Фёргюса? Хотя вряд ли они когда-нибудь осуществятся. Ну, а если ничего не выйдет, что тогда? Что ж, в таком случае alors comme alors.[202] — И, решив действовать, как подскажут обстоятельства, наш герой отправился спать.
Глава LV ГОРЕ МУЖЕСТВЕННОГО ЧЕЛОВЕКА
Если мои прекрасные читательницы держатся того мнения, что легкомыслие моего героя в вопросах любви совершенно непростительно, я должен буду напомнить им, что все его горести и затруднения проистекали не только из этого чувствительного источника. Даже лирический поэт, столь трогательно жалующийся на свои любовные страдания, не мог забыть, что он в то же самое время «погряз в долгах и пьян», что, без сомнения, немало усугубляло его плачевное положение. По целым дням иной раз Уэверли не вспоминал ни о Флоре, ни о Розе Брэдуордин, и голова его была исключительно занята мучительными догадками о том, что может твориться теперь в Уэверли-Оноре и каков может быть исход гражданской войны, с которой он связал свою судьбу. Полковник Толбот часто вызывал его на споры о справедливости дела, которое он поддерживал.
— Я не хочу этим сказать, — говорил он, — что вы имеете право теперь отстать от него: как бы ни сложились обстоятельства, вы обязаны оставаться верным столь необдуманно данному слову. Но я хочу, чтобы вы отдали себе ясный отчет, что справедливость не на вашей стороне, что вы сражаетесь против истинных интересов вашей родины и что как англичанин и патриот вы должны ухватиться за первую же возможность, чтобы отступить от этого несчастного предприятия, прежде чем снежный ком успеет растаять.
В этих политических опорах Уэверли обыкновенно приводил обычные аргументы своей партии, которыми излишне докучать читателю. Но ему почти нечего было сказать, когда полковник предлагал ему сравнить силы мятежников, собирающихся свергнуть правительство, с теми, которые сколачивались, и притом очень быстро, для его поддержки. На это у Уэверли был один ответ:
— Если дело, к которому я примкнул, опасно, тем позорнее будет, если я его брошу.
Этим он, в свою очередь, заставлял полковника Толбота замолчать и переводил разговор на другую тему.
Однажды после долгого спора друзья разошлись, и наш герой отправился спать. Около полуночи его разбудили подавленные стоны. Он вздрогнул и стал прислушиваться. Звуки доносились из комнаты полковника Толбота, отделенной от его спальни деревянной перегородкой. Уэверли подошел к двери и услышал глубокие, тяжелые вздохи. Что могло случиться? Полковник расстался с ним как будто в обычном расположении духа. Не заболел ли он, чего доброго? С этой мыслью Эдуард осторожно приоткрыл дверь. Полковник сидел в халате за столом, на котором лежали письма и чей-то портрет. Он быстро поднял голову, и Эдуард остановился в нерешимости, не зная, подойти к нему или уйти, — он заметил, что по щекам полковника катятся слезы.
Полковнику, видимо, было стыдно, что он дал волю своим чувствам. Явно недовольный, он встал с места и строго произнес:
— Я полагаю, мистер Уэверли, что в своей комнате и в такой час даже пленник мог бы рассчитывать на то, что его избавят...
— Не говорите: от непрошеных посетителей, полковник Толбот. Мне послышалось, что вы тяжело дышите, и я решил, что вы заболели. Только поэтому я и потревожил вас.
— Я здоров, — сказал полковник, — совершенно здоров.
— Но я вижу, что у вас какое-то горе, — сказал Эдуард, — неужели нельзя ему помочь?
— Нет, ничем не поможешь. Я думал о своем доме и о неприятных известиях, которые я оттуда получил.
— Боже мой, неужели мой дядя?..— воскликнул Уэверли.
— Нет, это горе касается исключительно меня. Мне стыдно, что вы были свидетелем того, как я поддался ему, но порой нашим горестным чувствам приходится давать отдушину, чтобы в остальное время достойнее их сносить. Я не хотел открыться вам, так как мог вас опечалить, а помочь мне все равно не в ваших силах. Но вы застали меня врасплох... И я вижу, что сами вы очень удивлены... Я не терплю секретов... Прочтите это...
Писала полковнику его сестра:
Получила твое письмо, дорогой брат, через Ходжеса. Сэр Э. У. и мистер Р. пока еще на свободе, но выезд из Лондона им запрещен. Как я была бы рада поделиться с тобой столь же благополучными вестями из дому. Но сообщение о несчастном деле под Престоном поразило нас как громом, в особенности ужасное известие, что ты погиб. Ты знаешь, в каком положении была леди Эмили, когда ты вынужден был ее покинуть из дружбы к сэру Э. На нее уже сильно подействовали печальные известия о мятеже в Шотландии; однако она старалась держаться мужественно, как, по её словам, подобает твоей жене, а также ради ожидаемого наследника. Увы, дорогой брат, этим надеждам теперь положен конец! Несмотря на все мои старания, этот несчастный слух дошел до нее, прежде чем ее успели подготовить. У нее немедленно начались родовые муки, и несчастный младенец прожил всего несколько минут. Дай бог, чтобы на этом окончились наши несчастья! Но хотя своим письмом ты и опроверг ужасный слух и значительно ободрил ее, тем не менее д-р *** опасается серьезных и, как ни прискорбно это писать, даже роковых последствий для ее здоровья, особенно из-за неизвестности, в которой ей придется пребывать еще некоторое время. К этому прибавляются еще представления о жестокости людей, к которым ты попал в руки.
Вот почему, дорогой брат, я прошу тебя, как только ты получишь это письмо, приложить все усилия, чтобы добиться освобождения — на честное ли слово, за выкуп или какими-либо иными возможными путями. Я не преувеличиваю опасности, в которой находится леди Эмили, но я не имею права, не смею скрывать от тебя правду.
Всегда, мой дорогой Филипп, преданная тебе сестра
Люси Толбот.
Прочитав это письмо, Уэверли остолбенел. Вывод для него был ясен: все эти несчастья свалились на полковника лишь потому, что он отправился его разыскивать. То, чего нельзя было поправить, уже само по себе было достаточно жестоко: полковник Толбот и леди Эмили долгое время оставались бездетными и были вне себя от радости при мысли о ребенке. Теперь их надеждам не суждено было сбыться. Но и это разочарование было ничто по сравнению с угрожавшим несчастьем. И Эдуард с ужасом думал, что первопричиной всех этих зол является именно он.
Прежде чем он нашел в себе силы ответить, полковник уже совершенно овладел собой, хотя по его затуманенному взору все еще видно было, как глубоко он страдает.
— Это такая женщина, дружок мой, — сказал он, — из-за которой и воину не стыдно плакать. — Он протянул ему миниатюру. На ней было изображено лицо, вполне заслуживающее такой похвалы. — А между тем, — продолжал он, — этот портрет — лишь слабое отражение очарования, которым она обладает.., или обладала... быть может, об этом уже нужно говорить в прошедшем. Но да свершится воля господня!
— Вы должны ехать, сейчас же ехать к ней на помощь. Еще не поздно... Не должно быть поздно...
— Ехать? Мне? Вы забыли, что я пленник и дал слово...
— Приставлен к вам я... Я освобождаю вас от вашего слова... Я буду отвечать за вас.
— На это вы не имеете права, и честь моя не позволит мне взять свое слово обратно. Ответственность падет на вас.
— Ну и что ж? Если надо будет, отвечу головой! — воскликнул Уэверли в бурном порыве чувств. — На мне уже лежит смерть вашего ребенка, не делайте же меня убийцей вашей жены!
— Нет, мой дорогой Эдуард, — сказал Толбот, ласково взяв его за руку, — вы тут ни при чем, и если я в течение двух дней скрывал от вас свое горе, то именно потому, что боялся, как бы вы по своей преувеличенной чуткости не посмотрели на него с этой точки зрения. Вы никак не могли предвидеть, что я отправлюсь из Англии, чтобы разыскивать вас. Вы ведь едва знали о моем существовании. Небу известно, как тяжело человеку отвечать уже за прямые последствия своих поступков, которые можно было предвидеть, но отвечать еще и за все то, что они косвенно влекут за собой, — этого великое и милосердное существо, которое одно может видеть взаимную связь человеческих дел, не положило своим бренным созданиям.
— Но как могли вы оставить леди Эмили, — сказал Уэверли с глубоким чувством, — в положении, когда она наиболее драгоценна для мужа, чтобы разыскивать какого-то...?
— Я только выполнил свой долг, — спокойно ответил полковник Толбот, — и не сожалею, не должен сожалеть об этом. Если бы путь благодарности и чести был всегда ровным и легким, в том, что я следую по нему, не было бы никакой заслуги. Но часто он идет вразрез с нашими интересами и страстями, а иногда и с самыми святыми чувствами. Таковы испытания жизни, и это последнее, хоть и самое горестное (здесь слезы невольно навернулись ему на глаза), не первое, которое мне довелось испытать. Но об этом мы поговорим завтра, — сказал он, крепко сжимая обе руки Уэверли. — Доброй ночи. Постарайтесь забыться на несколько часов. В шесть рассветает, а теперь уже третий час. Спокойной ночи.
Эдуард ушел, не осмелясь произнести ни слова.
Глава LVI ХЛОПОТЫ
Когда полковник Толбот вышел на другой день к завтраку, слуга Уэверли сказал ему, что наш герой ушел из дому на рассвете и еще не возвращался. Угро было на исходе, когда он прибежал, запыхавшийся, но сияющий, что сильно удивило полковника.
— Вот, — воскликнул он, бросая бумагу на стол, — вот результат моих утренних хлопот... Алик, собирай вещи полковника. Живей, живей!
Полковник с удивлением пробежал бумагу. Эго был пропуск, выданный принцем полковнику Толботу на проезд до Лита или любого иного порта, находящегося в руках войск его королевского высочества. Предъявителю разрешалось свободно сесть на любое судно, отправляющееся в Англию или в иные края. Полковник Толбот, со своей стороны, должен был дать слово в течение двенадцати месяцев не браться за оружие против дома Стюартов.
— Господи, — воскликнул полковник с сияющими глазами,— как вам удалось его добыть?
— Я отправился к принцу на утренний прием в тот час, когда он обычно встает. Оказалось, что он уже уехал в лагерь Даддингстон. Я пустился за ним следом, испросил и получил аудиенцию... Впрочем, я вам и слова больше не скажу, пока не увижу, что вы принялись укладываться.
— Но должен же я узнать, могу ли я воспользоваться этим пропуском и как вы его добыли?
— О, в крайнем случае вам ничего не стоит снова вынуть свои вещи... Ну вот, теперь, когда я вижу, что вы занялись делом, можно продолжать. Когда я впервые упомянул ваше имя, глаза принца засверкали почти так же, как две минуты назад сверкали ваши. «Он не проявлял сочувствия нашему делу?» — спросил он серьезно. «Ни в малейшей степени, и надеяться на это не приходится». Лицо его помрачнело. Я попросил вашего освобождения. «Невозможно,— сказал он, — это слишком значительное лицо. Ведь он друг и наперсник таких-то и таких-то. Ваша просьба совершенно безрассудна». Я рассказал ему свою историю и вашу и попросил его поставить себя на мое место. У принца есть сердце, и притом доброе сердце, что бы вы ни говорили, полковник Толбот. Он взял лист бумаги и собственной рукой написал вам пропуск. «Я не стану доверяться своим советникам, — сказал он, — они будут отговаривать меня от справедливого поступка. Я не потерплю, чтобы друг, которого я так высоко ценю, как вас, носил на себе тяжесть мучительных мыслей, которые будут терзать его в случае дальнейших несчастий в семье полковника Толбота. При таких обстоятельствах я не хочу держать в плену храброго врага. А кроме того, — добавил он, — мне кажется, я без труда оправдаю себя в глазах моих осторожных советников, сославшись на хорошее впечатление, которое такая мягкость произведет на умы влиятельных английских семей, с которыми связан полковник».
— Вот тут-то и проглянул политик, — заметил Толбот.
— Во всяком случае, он закончил так, как подобает сыну короля: «Берите этот пропуск. Условие я добавил ради формы. Но если полковник возражает против него, пусть едет, не давая никаких обязательств. Я пришел сюда воевать с мужчинами, а не для того, чтобы приводить в отчаяние или подвергать опасности женщин».
— Ну, я никогда не думал, что мне придется быть настолько обязанным прет...
— Принцу, — с улыбкой перебил Уэверли.
— Шевалье, — поправился полковник. — Это удобное наименование, которым многие особы королевской крови пользуются при путешествиях, и мы можем употреблять его оба. Сказал он еще что-нибудь?
— Только спросил, может ли он оказать мне еще какую-либо услугу, и когда я ответил, что нет, пожал мне руку и заметил, что хорошо было бы, если бы все его сторонники были столь же нетребовательны; а некоторые из моих друзей просят не только все, что он может дать, но еще многое другое, что совершенно не в его власти и где бессильны даже самые могущественные государи. «В самом деле, — продолжал он,— если судить по безрассудным просьбам, которые ежедневно ко мне поступают, ни один монарх не уподобляется так божеству в глазах своих сторонников, как я».
— Бедный юноша!—сказал полковник.— Должно быть, он начинает чувствовать всю трудность своего положения. Ну, Уэверли, это нечто большее, чем добрая услуга, и я ее не забуду, если вообще Филипп Толбот способен что-либо запомнить. Моя жизнь... Но нет, пусть леди Эмили благодарит вас за нее... Эта услуга стоит пятидесяти жизней!.. При таких обстоятельствах я даю свое слово без малейшего колебания. Вот оно (он написал его по всей форме), а теперь скажите, как мне отсюда выбраться?
— Все это предусмотрено: ваши вещи уложены, лошади дожидаются вас, и я, с разрешения принца, нанял лодку, которая доставит вас на «Лисицу». Я специально послал для этого нарочного в Лит.
— Превосходно. Капитан Бивер — мой большой приятель. Он высадит меня в Берике или Шилдсе, откуда я могу добраться до Лондона на почтовых. Но вы должны доверить мне пачку бумаг, которую вы получили благодаря вашей мисс Бин Лин. Мне, возможно, придется их использовать, когда я буду за вас хлопотать. Но сюда направляется ваш гайлэндский друг Глен... как все же произносится его варварское имя? — а с ним и его ординарец... Я, вероятно, не имею уже права называть его головорезом. Вы только посмотрите, как он выступает, словно весь мир принадлежит ему, даже плед у него на груди — и тот топорщится! Хотел бы я повстречаться с этим юнцом там, где у меня руки не связаны. Уж кто-нибудь из нас да поубавил бы другому спеси!
— И не стыдно вам, полковник Толбот! Как где увидите тартан, так и приходите сразу в ярость, точно, как говорят, бык, когда увидит красную тряпку. Знаете, у вас с Мак-Ивором много общего по части национальных предубеждений.
Последние слова произнесены были уже на улице. Друзья прошли мимо предводителя, причем полковник и Фёргюс обменялись приветствиями с холодной учтивостью дуэлянтов перед поединком. Ясно было, что антипатия тут взаимная.
— Всякий раз когда я вижу этого мрачного субъекта, который по пятам следует за вашим другом,— сказал полковник, вскочив на лошадь,— мне приходят на память несколько стихов. Не помню, где я их слышал, вероятно в театре:
За ним Бертрам угрюмый Все время ходит, словно дух за ведьмой, От коей приказаний ждет он.— Уверяю вас, полковник, — сказал Уэверли,— что вы слишком сурово судите о гайлэндцах.
— Ничуть, ничуть; я не могу спустить им ни йоты, не сбавлю им ни очка. Пусть себе живут на своих голых горах, ходят надутыми от спеси и вешают свои шапки хоть месяцу на рога, если им взбредет на ум такая фантазия, только бы не спускались туда, где люди носят штаны и разговаривают так, что их как-то можно понять. Я говорю: как-то, ибо жители Равнины изъясняются по-английски лишь немногим лучше, чем негры на Ямайке. Мне, право, жаль прет... я хотел сказать — шевалье, что вокруг него собралось столько бандитов. А, между прочим, они здорово рано научаются своему ремеслу. Тут есть, например, какой-то чертенок низшего разряда, какой-то дьявол в пеленках, которого этот ваш друг Гленна... Гленнамак иной раз таскает в своей свите. На вид ему лет пятнадцать, а по части всевозможных пакостей он и столетнего переплюнет. Не так давно на дворе он метал с товарищем кольца. Как раз в это время мимо них проходил какой-то вполне приличного вида джентльмен. Этот чертенок угодил ему кольцом прямо в щиколотку, и тот замахнулся на него тростью. Так этот юный бандит, представьте, выхватил пистолет, как этакий франт Клинчер(*) из «Поездки на юбилей», и если бы крик «Gardez l'eau!»[203] из верхнего окна и страх перед неизбежными последствиями не разогнал враждующих в разные стороны, бедный джентльмен погиб бы от руки этого юного василиска.(*)
— Хорошенькую характеристику вы дадите шотландцам, когда вернетесь домой, полковник Толбот!
— О, — отвечал полковник, — судья Шэллоу(*) избавит меня от этого труда: «Голо, все голо... все нищие, все... Воздух, впрочем, хороший!» И это, заметьте, только когда вы порядком отъедете от Эдинбурга и еще не доберетесь до Лита, вот как мы с вами сейчас.
Вскоре они прибыли в порт.
Качалась шлюпка у причала, И дул попутный свежий ветер. Стоял корабль у Берик-Лo.— В добрый час, полковник! Дай бог вам найти дома все так, как вам бы хотелось! Возможно, нам придется встретиться раньше, чем вы ожидаете; поговаривают о скором выступлении в Англию!
— Не говорите мне ничего, — сказал Толбот, — я не желаю сообщать сведений о ваших передвижениях.
— Ну, тогда просто прощайте. Передайте, с тысячью приветов, все, что только можно придумать почтительного и ласкового, сэру Эверарду и тетушке Рэчел. И, если можете, не поминайте меня лихом. Отзывайтесь обо мне настолько снисходительно, насколько позволит ваша совесть. Еще раз прощайте!
— Прощайте, мой милый Уэверли!.. Очень, очень благодарен вам за все, что вы сделали. Смотрите, бросьте плед при первом же удобном случае! Я всегда буду помнить о вас с теплым чувством, и худшее, что я про вас скажу, будет: que diable allait-il faire dans cette galere?[204]
Так они и расстались. Полковник Толбот сел в лодку, а Уэверли вернулся в Эдинбург.
Глава LVII ПОХОД
В наши цели не входит вторгаться в область истории. Поэтому мы лишь напомним читателям, что примерно в начале ноября молодой принц, располагая шестью тысячами войска, а то и меньше, решился на отчаянную попытку проникнуть в сердце Англии, хотя и отдавал себе отчет в том, какие приготовления делались для его встречи. В этот крестовый поход он пустился в погоду, которая сделала бы продвижение всяких других войск немыслимым, но как раз благоприятствовала подвижным горцам, несравненно более закаленным, чем их противник. Не обращая внимания на то, что превосходившая их по силам армия расположилась на границе Шотландии, они осадили и взяли приступом Карлейл, а затем продолжали свой дерзкий поход на юг.
Так как часть полковника Мак-Ивора шла в голове всех кланов, он и Уэверли, который по выносливости мог теперь соперничать с любым горцем и начал понемногу осваиваться с их языком, все время были впереди войска. Впрочем, на продвижение свое на юг они смотрели совершенно по-разному. Фёргюс — весь, порыв и воодушевление, готовый противостоять целому вооруженному миру, — считал, что каждый шаг приближает их к Лондону. Он не просил, не ожидал, наконец не желал никакой другой помощи, чтобы еще раз возвести на престол династию Стюартов, кроме поддержки кланов, и, когда к знамени якобитов случайно присоединялись какие-либо приверженцы, эти люди всегда рисовались ему новыми претендентами на милости будущего монарха, которому, как он заключал, придется отнять для их ублаготворения известную толику от того, что должно было выпасть на долю гайлэндских последователей.
Мнение Эдуарда было совершенно иным. Он не мог не заметить, что в тех городах, где они провозглашали королем Иакова Третьего, не было никого, кто бы воскликнул: «Да благословит его господь!» Толпа смотрела и слушала тупо и безучастно, в ней не было заметно даже той шумливости, которая заставляет людей кричать по всякому поводу, лишь бы поупражнять свои голосовые связки. Якобитам вбивали в головы, что в северо-западных графствах есть множество богатых сквайров и бравых фермеров, преданных делу Белой Розы. Но богатых помещиков они почти не видели. Кто бежал из своих поместий, кто прикинулся больным, кто сдался правительству в качестве «подозрительного». Из тех, кто остался, неосведомленные смотрели с изумлением, смешанным с ужасом и отвращением, на первобытный вид, непонятный язык и диковинный наряд шотландских кланов, а более осмотрительным их малочисленность, видимое отсутствие дисциплины и скудное вооружение казались верными признаками бесславного конца их безумного предприятия. Таким образом, те немногие, кто присоединился к ним, были или фанатики, не представлявшие себе из-за религиозного или политического ослепления возможных последствий этой авантюры, или разорившиеся вконец люди, готовые поставить на карту все, лишь бы поправить свои дела.
Когда барона Брэдуордина как-то спросили, что он думает об этих новобранцах, он сперва долго нюхал табак, а потом сухо ответил, что он не может не быть о них самого лучшего мнения, поскольку они в точности напоминают сторонников доброго царя Давида, примкнувших к нему в пещере Адолламской, сиречь всех притесненных, всех должников и всех недовольных, что Вульгата(*) передает выражением «огорченные душою», и, без сомнения, они окажутся большими мастерами драться, а это придется очень кстати, так как он видел много косых взглядов, брошенных на якобитов.
Но ни одно из этих соображений не тревожило Фёргюса. Он любовался плодородием страны и живописным расположением многих поместий, мимо которых они проходили.
— Что, Эдуард, Уэверли-Онор похож на эту усадьбу?
— Он в полтора раза больше.
— А парк твоего дяди так же хорош, как этот?
— Он в три раза больше и скорее похож на лес, чем на обыкновенный парк.
— Флора будет счастливой женщиной.
— Я надеюсь, что и без Уэверли-Онора мисс Мак-Ивор будет иметь достаточно оснований для счастья.
— И я на это надеюсь; но если она станет хозяйкой такого поместья, это значительно увеличит общий итог ее благополучия.
— Но даже если этого и не случится, я уверен, что мисс Мак-Ивор с лихвой вознаградит себя иным образом.
— Что? — воскликнул Фёргюс, внезапно останавливаясь и обращаясь лицом к Эдуарду. — Как прикажете это понимать, мистер Уэверли? Я, видимо, ослышался?
— Нисколько, Фёргюс.
— Вы, может быть, хотите сказать, что раздумали породниться со мной и получить руку моей сестры?
— Ваша сестра отказала мне, — сказал Уэверли,— и не только прямо, но и с помощью всех средств, которыми женщины имеют обыкновение отваживать нежелательных поклонников.
— Что-то я не слыхивал, — ответил предводитель,— чтобы девушка отказывала человеку, одобренному ее законным опекуном, или чтобы этот человек брал свое предложение назад до объяснения опекуна с девушкой. Не думали же вы, в самом деле, что моя сестра свалится вам в рот, как спелая слива, как только вам заблагорассудится его открыть?
— Если говорить о правах девушки отвергать искателя ее руки, полковник, — отвечал Эдуард,— то это вопрос, который вы должны выяснить с ней, а не со мной, так как я незнаком с гайлэндскими обычаями по этой части. Но относительно моего права принять ее отказ, не обращаясь к вам за посредничеством, скажу вам откровенно, не собираясь нисколько умалять общепризнанных талантов и красоты мисс Мак-Ивор, что я не взял бы в жены ангела с целой империей в приданое, если бы ее согласие было исторгнуто назойливостью друзей или опекунов, а не было дано по собственной ее воле.
— Ангела с целой империей в приданое, — промолвил Фёргюс с горькой иронией, — вряд ли будут понуждать выйти за ***ширского сквайра. Но, сэр, — прибавил он, меняя тон, — если за Флорой нет империи в приданое, то она ведь не чья-нибудь, а моя сестра, и этого, я думаю, достаточно, чтобы оградить ее от отношения, хоть сколько-нибудь смахивающего на легкомыслие.
— Она — Флора Мак-Ивор, — сказал Уэверли твердо, — а это в моих глазах, если бы я вообще был способен к какой-нибудь женщине относиться легкомысленно, служит для нее самой надежной защитой.
Чело Фёргюса теперь совсем омрачилось, но Уэверли был слишком возмущен его неразумным тоном, чтобы предотвратить надвигающуюся грозу хотя бы малейшей уступкой. Во время этого краткого диалога они не трогались с места, и Фёргюс, по-видимому, хотел сказать что-то еще более резкое, но, подавив свой гнев могучим усилием воли, отвернулся и мрачно зашагал вперед. Так как до сих пор они почти все время шли рядом, Уэверли продолжал молча идти в том же направлении, решив дать Фёргюсу время одуматься и вновь обрести столь неразумно утраченное доброе расположение духа, но с твердым намерением не поступаться своим достоинством.
После того как они угрюмо прошагали около мили, Фёргюс заговорил опять, но уже другим тоном:
— Дорогой Эдуард, я, кажется, погорячился. Но ты выводишь меня из себя незнанием светских приличий. Ты дуешься на Флору потому, что она вела себя как недотрога или как фанатичка дома Стюартов, а теперь, как ребенок, ты сердишься на игрушку, которую только что требовал, заливаясь слезами, и колотишь меня, свою верную няньку, за то, что я не могу дотянуться до Эдинбурга и подать тебе ее. Если я и вспылил, то, будь уверен, и более спокойный человек мог бы взбеситься от такой обиды. Шутка сказать — неизвестно почему и ради чего порвать связь с таким другом, и это после того, как о вашей предстоящей свадьбе только и было разговоров по всей Шотландии! Я напишу в Эдинбург и все улажу, то есть, конечно, если ты на это согласен. Право, мне в ум нейдет, чтобы ты вдруг изменил свое доброе мнение о Флоре, которое ты мне не раз высказывал.
— Полковник Мак-Ивор, — сказал Эдуард (он вовсе не хотел, чтобы ему указывали путь, на котором он уже поставил крест, да еще и подгоняли в этом направлении), — я глубоко ценю предложенное вами посредничество, и, без сомнения, своей заботой вы оказываете мне большую честь. Но так как решение мисс Мак-Ивор было совершенно свободно и добровольно, а в Эдинбурге все знаки моего внимания были приняты более чем холодно, я не имею права, уважая достоинство вашей сестры и свое собственное, согласиться на то, чтобы ее снова беспокоили по этому поводу. Я бы и сам заговорил об этом раньше, но вы видели наши отношения, и я полагал, что вам и так все ясно. Если бы только я думал иначе, я бы уже давно переговорил с вами; но мне, естественно, не хотелось касаться предмета, равно мучительного для нас обоих.
— Превосходно, мистер Уэверли, — надменно произнес Фёргюс. — Все кончено. Свою сестру я никому не навязываю.
— А я не намерен набиваться на новый отказ со стороны этой молодой особы, — в том же тоне ответил Эдуард.
— Однако же я наведу справки, — сказал предводитель, не обращая внимания на слова Уэверли, — и выясню, что моя сестра об этом думает: тогда будет видно, должно ли все кончиться на этом.
— Касательно таких справок — действуйте как вам заблагорассудится, — сказал Уэверли. — Я уверен, что мисс Мак-Ивор своего мнения не изменит; но, если бы такая невероятная вещь и случилась, для меня вполне ясно, что своего решения я не изменю. Я говорю это только для того, чтобы предотвратить в будущем какое-либо ложное толкование моих слов.
С каким наслаждением довел бы в эту минуту Мак-Ивор ссору до поединка! Его глаза бешено сверкали, он смерил Эдуарда с головы до ног, как будто отыскивая место, куда бы он мог нанести смертельный удар. Но хотя в настоящее время мы не разрешаем своих ссор по правилам и канонам Карансы или Винченцо Савиолы,(*) Фёргюс прекрасно знал, что для поединка насмерть должен быть какой-то приличный повод. Например, человека можно вызвать на дуэль за то, что он наступил нам на мозоль, или притиснул нас к стенке, или занял наше место в театре; но современный кодекс чести не позволяет нам затевать ссору, основываясь на праве заставить человека ухаживать за родственницей, когда та уже ему отказала. Итак, Фёргюсу пришлось проглотить эту мнимую обиду до той поры, пока круговорот времени, за которым он собирался теперь пристально следить, не принесет ему желанной возможности отмщения.
Слуга Уэверли всегда вел для него оседланную лошадь позади его батальона, хотя хозяин редко ездил на ней. Но сейчас, взбешенный высокомерным тоном и неразумным поведением своего недавнего друга, он отстал от колонны, сел на коня и решил разыскать барона Брэдуордина, чтобы просить у него разрешения перейти в его отряд из полка Мак-Ивора.
«Вот была бы история, — размышлял он, сидя на коне, — если бы я породнился с этим великолепным образчиком гордости, самомнения и заносчивости! Полковник! Да ему самое меньшее быть генералиссимусом! Эка важность командовать какими-нибудь тремя-четырьмя сотнями людей! Этому гран-синьору хватило бы гордости на целого татарского хана или Великого Могола!(*) Слава богу, что я от него избавился. Если бы даже Флора была ангел во плоти, она преподнесла бы мне нового Люцифера(*) честолюбия и злобы в качестве шурина».
Барон, эрудиция которого (подобно шуткам Санчо Пансы в Сиерре Морене) начинала покрываться плесенью от недостаточного применения, радостно ухватился за предложение Уэверли послужить в его полку, так как это давало ему возможность несколько поупражнять ее. Добродушный старик приложил, однако, все усилия, чтобы примирить бывших друзей. Фёргюс остался глух к его убеждениям, хотя и почтительно выслушал их. Что же касается Уэверли, он не видел, почему он должен делать первый шаг, чтобы возобновить дружбу, которую предводитель нарушил так безрассудно. Барон упомянул об этой истории принцу, который, желая предупредить раздоры в своей небольшой армии, обещал лично пожурить полковника Мак-Ивора за неразумность его поведения. Но в суматохе переходов прошло еще два дня, прежде чем он успел оказать на него надлежащее воздействие.
Между тем Уэверли пустил в ход науку, которую он почерпнул в бытность свою в полку Гардинера, и помогал барону обучать солдат в качестве своего рода адъютанта. «Parmi les aveugles un borgne est roi»,[205] гласит французская пословица, и кавалерийский отряд, состоявший главным образом из помещиков Нижней Шотландии, их фермеров и слуг, составил себе самое высокое мнение о талантах Уэверли и весьма полюбил его. К этому примешивалось и удовлетворение при виде того, что знатный английский доброволец бросил горцев и стал в их ряды, так как между кавалерией и пехотой существовала тайная неприязнь, вызванная не только различием оружия, но еще и тем, что большинству этих джентльменов, живущих по соседству с горными кланами, пришлось хоть раз да поссориться с ними, а все они с завистью смотрели на то, что горцы претендуют ка большую доблесть и заслуги в армии принца.
Глава LVIII СМЯТЕНИЕ В ЛАГЕРЕ ЦАРЯ АГРАМАНТА(*)
У Уэверли вошло в привычку иной раз отъезжать в сторону от колонны, чтобы обозреть какой-либо любопытный предмет, встретившийся на пути. Теперь, когда они проходили Ланкашир, Эдуард, заинтересовавшись одним укрепленным замком, на полчаса покинул эскадрон, желая поближе осмотреть его и сделать с него беглый набросок. Когда он возвращался верхом по аллее, ведущей к замку, он повстречался с прапорщиком Мак-Комбихом. Этот человек как-то привязался к Эдуарду еще тогда, когда он впервые познакомился с ним в Тулли-Веолане и провожал его потом в горы. Но когда Уэверли поравнялся с ним, он только подошел к его стремени, произнес единственное слово: «Берегитесь!», а затем быстро зашагал вперед, не желая вступать в дальнейшие объяснения.
Эдуард, несколько озадаченный этим предостережением, проводил его взглядом, пока он не скрылся за деревьями. Слуга Уэверли Алик Полуорт, ехавший за ним следом, также поглядел на удаляющегося горца, а подъехав к своему хозяину, воскликнул:
— Я не я, если эти мошенники не замышляют чего-нибудь против вас!
— С чего ты это взял? — спросил Уэверли.
— Мак-Иворы, сэр, вбили себе в башку, что вы обидели сестру их вождя, мисс Флору; и я от многих слышал, что они недорого бы взяли, чтобы подстрелить вас, как тетерева. Вы же знаете, какой это народ: достаточно вождю мигнуть — и они пустят пулю в кого угодно, хоть в самого принца, а может, и этого им не надо, и так сделают, лишь бы знать, что они ему угодят.
Уэверли, хоть и был уверен в том, что Мак-Ивор неспособен на такую низость, далеко не был убежден в выдержке его сторонников. Он знал, что там, где, по их мнению, дело шло о чести вождя или его семьи, тот, кто смог бы отомстить за обиду первым, почитал бы себя счастливейшим человеком. Он часто слышал от них поговорку: «Тем лучше месть, чем она скорее и вернее». Связав все это с намеком Эвана, он почел за благо пришпорить коня и поскакать к своему эскадрону. Но не успел он выехать из длинной аллеи, как мимо него просвистела пуля и он услышал пистолетный выстрел.
— Это чертов сын Каллюм Бег!—воскликнул Алик. — Я видел, как он прошмыгнул в кусты.
Взбешенный, как и следовало ожидать, этим предательским покушением, Эдуард галопом бросился из аллеи и в некотором отдалении увидел батальон Мак-Иворов, двигавшийся по выгону, на который она выходила. Он также увидел какого-то человека, который изо всех сил старался догнать отряд. Он решил, что это должен быть не кто иной, как стрелявший. Действительно, ему стоило только перемахнуть через изгородь, и, срезав угол, он мог гораздо скорее добраться до колонны, чем можно было за это время проскакать на лошади. Не в силах сдержать себя, Уэверли приказал Алику немедленно отправиться к барону Брэдуордину, ехавшему во главе своего полка примерно в полумиле расстояния, и поставить его в известность о случившемся. Сам он бросился в полк к Фёргюсу. Как раз в этот момент предводитель подъезжал к своим людям: он только что вернулся от принца. Увидев, что Эдуард едет к нему, он пустил коня к нему навстречу.
— Полковник Мак-Ивор, — начал Уэверли без всяких приветствий, — должен вам сообщить, что один из ваших людей сию минуту стрелял в меня из засады.
— Поскольку это как раз то удовольствие, которое я — разумеется, не из засады — собирался себе доставить, я не прочь был бы узнать, кто из членов моего клана осмелился предвосхитить мои намерения.
— Я, конечно, к вашим услугам, когда вам угодно; а джентльмен, взявший на себя вашу роль, не кто иной, как Каллюм Бег.
— Выходи из рядов, Каллюм! Стрелял ты в мистера Уэверли?
— Нет, — отвечал, не краснея, Каллюм,
— Врешь!—воскликнул Алик Полуорт, уже успевший вернуться. (По пути ему попался кавалерист, которому он наказал уведомить барона о том, что происходило во главе колонны, а сам прискакал к своему хозяину, не жалея ни шпор, ни боков своей лошади.) — Врешь, стрелял. Я видел тебя так же ясно, как старую кирку в Кудингаме.
— Сам ты врешь, — ответил Каллюм с обычным своим невозмутимым упорством. Поединок между рыцарями, несомненно, начался бы с ратоборства оруженосцев, как водилось в старину (ведь Алик был бравым мерсийцем и боялся стрел Купидона гораздо больше, чем кинжала или палаша гайлэндца), если бы Фёргюс обычным повелительным тоном не потребовал у Каллюма его пистолета. Курок оказался спущенным, полка и дуло почернели от дыма. Ясно было, что из него только что стреляли.
— На тебе! — воскликнул Фёргюс и со всей силы ударил мальчишку тяжелой рукояткой по голове. — Вот тебе за то, что действовал без приказания и пытался прикрыться ложью. — Каллюм не стал уклоняться от удара и упал замертво.
— Смирно! Не сметь выходить из рядов! — крикнул Фёргюс остальным.— Размозжу голову первому, кто встанет между мной и мистером Уэверли! — Все стояли как вкопанные; Эван Дху один выказывал признаки досады и беспокойства. Каллюм истекал кровью на земле, но никто не осмеливался оказать ему помощь. Казалось, удар сразил его насмерть.
— А теперь рассчитаемся с вами, мистер Уэверли; потрудитесь отъехать со мною двадцать ярдов на выгон.
Уэверли повиновался. Когда они оказались на некотором расстоянии от колонны, Фёргюс повернулся к нему и с притворным хладнокровием начал:
— Я никак не мог понять, сэр, изменчивости вашего вкуса, о которой вам не так давно угодно было мне сообщить. Но, как вы справедливо заметили, даже ангел не мог бы вас пленить, если бы не имел целого царства в приданое. Теперь я в состоянии дать прекрасный комментарий к этому не слишком ясному тексту.
— Я даже отдаленно не представляю себе, куда вы клоните, полковник Мак-Ивор. Мне ясно только то, что вы во что бы то ни стало ищете предлога для ссоры.
— Не притворяйтесь непонимающим, сэр. Это вам не поможет. Принц, сам принц раскрыл мне ваши маневры. Мне и в голову не приходило, что причиной разрыва предполагаемого брака с моей сестрой является ваша помолвка с мисс Брэдуордин. По-видимому, стоило только вам узнать, что барон решил передать права наследства своей дочери, как вы сочли возможным пренебречь сестрой вашего друга и отбить у него невесту!
— Как! Принц сказал вам, что я помолвлен с мисс Брэдуордин? Быть не может!
— Именно так и сказал, — ответил Мак-Ивор.— Так вот, одно из двух: либо обнажайте палаш и защищайтесь, либо отказывайтесь от всяких намерений по отношению к этой девице!
— Да это сплошное безумие, — воскликнул Уэверли,— или какое-то непонятное недоразумение!
— Не пытайтесь отлынивать! Обнажайте оружие! — закричал взбешенный предводитель и выхватил свой палаш.
— Не хочу я драться с сумасшедшим!
— Ну, так откажитесь сейчас и навсегда от всяких притязаний на руку мисс Брэдуордин.
— По какому праву, — воскликнул Уэверли, совершенно теряя самообладание, — по какому праву вы или кто бы там ни было предписываете мне такие условия? — И он тоже выхватил свой палаш.
В этот момент к ним подъехал барон Брэдуордин в сопровождении нескольких кавалеристов. Одних привлекло сюда любопытство, других — желание участвовать в ссоре, которая, по смутным слухам, возникла между их полком и Мак-Иворами. Видя их приближение, те двинулись на защиту своего вождя. Началось всеобщее смятение, которое, весьма вероятно, закончилось бы кровопролитием. Раздалась сразу сотня голосов. Барон отчитывал, предводитель бушевал, горцы вопили по-гэльски, всадники ругались и сыпали проклятья по нижнешотландски. Наконец дошло до того, что барон поклялся пойти в атаку на Мак-Иворов, если они не вернутся в свои ряды. Смуту тайно разжигал старый Бэлленкейрох, не сомневавшийся, что час отмщения для него наконец настал. Вдруг послышались крики: «Дорогу, посторонитесь! Place a Monseigneur! Place а Мопseigneur![206] Эти возгласы были вызваны приближением принца, который в самом деле через несколько мгновений показался в сопровождении отряда фиц-джеймсовских иноземных драгун, служивших ему личной охраной. Его появление навело какой-то порядок в этом хаосе: гайлэндцы заняли свои ряды, кавалерия построилась эскадроном, барон и предводитель умолкли.
Принц подозвал к себе барона, полковника и Уэверли. Он осведомился, с чего началась на этот раз ссора, и, узнав о подлом поступке Каллюма Бега, приказал передать его в руки начальника военной полиции и немедленно казнить, если только он переживет рану, нанесенную рукой вождя. Но тут Фёргюс обратился к принцу как человек, добивающийся своего законного права и испрашивающий вместе с тем милость. Он выразил желание, чтобы преступник был предоставлен лично ему, и обещал примерно наказать его. Отказ в такой просьбе мог показаться посягательством на патриархальный авторитет вождей, который последние весьма ревниво оберегали, а обижать их в такое время было крайне нежелательно. Поэтому Каллюм был отдан на суд своего клана.
После этого принц пожелал узнать причину нового столкновения между Мак-Ивором и Уэверли. Наступило молчание. Оба считали присутствие барона Брэдуордина (к этому времени все трое приблизились к принцу по его приказанию) непреодолимым препятствием и не решались вступать в объяснения, в которых нельзя было не упомянуть имя его дочери. Поэтому они опустили глаза со смешанным чувством неловкости, стыда и досады. Принц, воспитанный среди недовольных и мятежных умов Сен-Жерменского двора, где свергнутому монарху ежедневно приходилось разбирать распри всякого рода, с малых лет, как выразился бы старый Фридрих Прусский, был обучен королевскому ремеслу. Для него было ясно, что он должен прежде всего восстановить согласие среди своих сторонников. Поэтому он тотчас принял меры:
— Monsieur de Beaujeu![207]
— Monseigneur![208] — отозвался весьма красивый французский кавалерийский офицер из числа его телохранителей.
— Ayez la bonte d’aligner ces montagnards-la, ainsi que la cavalerie, s’il vous plait, et de les remettre en marche. Vous parlez si bien l’anglais que cela ne vous donnerait pas beaucoup de peine.[209]
— Ah! pas du tout, Monseigneur,[210] — отвечал monsieur le comte de Beaujeu,[211] склонив голову до самой шеи своего изящно гарцующего, прекрасно выдрессированного конька. Полный энергии и самоуверенности, он немедленно понесся к первым рядам Фёргюсова полка, хоть и не понимал ни звука по-гэльски и весьма слабо по-английски.
— Messieurs les sauvages ecossais,[212] то ест, жантельмени дикари, будтэ добри de vous arranger.[213]
Клан, уловивший приказание больше по жестам, чем по команде, видя перед собою принца, поспешил выстроиться.
— А, карашо, то ест fort bien,[214] — сказал граф де Божё. — Жантельмени́ дикари... Mais tres bien...[215] Eh bien! Qu’est-ce que vous appelez visage, monsieur?[216] — он обратился к подвернувшемуся кавалеристу, — ah oui! лисо... Je vous remercie, monsieur... Gentilshom-mes,[217] имейтэ́ любезно́ст сделя́т de face[218] направо́ par file,[219] то ест радами́. Марш! Mais tres bien..., encore, messieurs; il faut mettre en marche. Marchez done, au nom de Dieu, parce que j’ai oublie le mot anglais... mais vous etes de braves gens et me compre-nez tres bien.[220]
Вслед за этим граф поспешил к коннице и стал приводить и ее в движение.
— Жантильмени́ кавалерья́, ви должни осадит кони́... Ah, par ma foi,[221] я нэ командова́ль пада́т с лошади́. Боюс, маленьки́ тольсти́ жантильма́н сильно́ ушибса́. Ah, mon Dieu! e’est le commissaire qui nous a apporte les premieres nouvelles de ce maudit fracas.[222] Я оше́н сожалею́, monsieur!
Действительно, в общей сутолоке всадников, стремившихся не ударить в грязь лицом перед принцем и поскорее построиться, беднягу Мак-Уибла, который теперь в качестве комиссара состоял при огромном палаше и кокарде величиной с оладью, сбили с ног, прежде чем он успел добраться до своей верной лошадки, и теперь, весь красный от смущения, он постарался скрыться в задних рядах под дружный хохот присутствующих.
— Eh bien, messieurs, направо кругом... А, прекрасно... Eh, monsieur de Bradwardine, ayez la bonte de vous mettre a la tete de votre regiment, car, par Dieu, je n’en puis plus.[223]
Барон был вынужден устремиться на выручку мосье де Божё, так как последний исчерпал почти весь свой запас английских командных слов. Таким образом, принц достиг уже одной из своих целей. Другая цель заключалась в том, чтобы отвлечь внимание солдат на попытки как-нибудь разобраться в столь неясно отдаваемых в его августейшем присутствии приказаниях и устремить их мысли в безопасное русло.
Как только Карл Эдуард оказался наедине с Мак-Ивором и Уэверли, так как его свита отошла в этот момент в сторону, он сказал:
— Если бы я был менее обязан вашей бескорыстной дружбе, господа, я не на шутку рассердился бы на вас за эту непонятную и беспричинную ссору, и притом ссору в такой момент, когда долг ваш по отношению к моему отцу требует от вас полнейшего единодушия. Но самое худшее в моем положении — это то, что мои лучшие друзья считают себя вправе губить как себя, так и дело, которому служат, по самому вздорному поводу.
Оба молодых человека с горячностью стали уверять принца, что они готовы представить все свои разногласия на его третейский суд.
— Собственно говоря, — сказал Эдуард, — я даже не вполне уяснил себе, в чем меня обвиняют. Я подъехал к полковнику Мак-Ивору исключительно с целью доложить, что меня чуть не застрелил его непосредственный подчиненный. Я отлично знал, что он не мог разрешить такой гнусной мести. Но почему он хочет навязать мне ссору, я совершенно не могу понять, если только он действительно не думает, и абсолютно неосновательно, будто я добился расположения одной молодой особы в ущерб его интересам.
— Если произошла ошибка, — сказал предводитель,— то только потому, что сегодня утром я беседовал по этому поводу лично с его королевским высочеством.
— Со мной? — воскликнул принц. — Как мог полковник Мак-Ивор так превратно истолковать мои речи?
Он отвел Фёргюса в сторону и после пятиминутного разговора пришпорил свою лошадь и подъехал к Эдуарду.
— Возможно ли... Нет, подъезжайте к нам, полковник, я не желаю никаких секретов... Возможно ли, мистер Уэверли, что я ошибся, считая вас помолвленным с мисс Брэдуордин — обстоятельство, в котором я, правда не с ваших слов, был так твердо уверен, что даже сослался на него нынче утром Вих Иан Вору как на причину, почему без всякой обиды для него вы не можете дольше добиваться союза, столь привлекательного, что от надежд на него не так-то легко отказаться, даже несмотря на полученный отказ?
— Ваше королевское высочество оказали мне большую честь, полагая меня помолвленным с мисс Брэдуордин, — сказал Уэверли, — но, вероятно, основывали свое мнение на совершенно неизвестных мне обстоятельствах. Я вполне сознаю, какое почетное отличие заключено в подобном предположении, но не имею на него никаких прав. Кроме того, мое мнение о своих собственных достоинствах, по справедливости, настолько невысоко, что я не допускаю и мысли об успехе у кого-либо, после того как мои притязания оказались столь решительно отвергнутыми.
Принц некоторое время молча вглядывался в обоих, а затем промолвил:
— Честное слово, мистер Уэверли, я имел основания считать вас более счастливым человеком, чем вы оказываетесь на самом деле... Ну, а теперь, джентльмены, позвольте, я рассужу вас не как принц-регент, а как Карл Стюарт, ваш собрат по оружию в этом славном деле. Забудьте о том, что вы обязаны мне повиноваться, и посудите сами, совместимо ли с честью, разумом и приличием давать нашим врагам повод торжествовать, а нашим друзьям — стыдиться, что и в наших скромных рядах существуют раздоры. И простите меня, если я добавлю еще одно: имена упомянутых вами дам требуют от нас такого уважения, что вмешивать их в наши ссоры совершенно недопустимо.
Он опять отвел Фёргюса в сторону и проговорил с ним минуты три, а потом, вернувшись к Уэверли, сказал:
— Полагаю, что я убедил полковника Мак-Ивора в том, что его гнев был вызван недоразумением, виной которого был я сам; надеюсь, мистер Уэверли слишком великодушен, чтобы хранить в себе какую-либо горечь по поводу происшедшего. Заверяю его, что все было именно так, как я ему говорю... Вы должны разъяснить все это вашему клану, Вих Иан Вор, чтобы предупредить повторение подобных покушений. — Фёргюс поклонился. — А теперь, джентльмены, доставьте мне удовольствие и пожмите друг другу руки.
Холодно, размеренным шагом подошли они друг к другу: никто не желал идти первым на уступки. Однако руки они все же пожали и расстались, почтительно склонившись перед принцем.
Покончив с этим делом, Карл Эдуард подъехал к первым рядам Мак-Иворов, соскочил с коня, попросил у старого Бэлленкейроха напиться из его фляжки и прошел вместе с ними с полмили, расспрашивая их об истории Слиохда нан Ивора, об их родне и связях, ловко вставляя немногие известные ему гэльские слова и выражая горячее желание более углубленно изучить их родной язык. Затем он опять вскочил на коня, догнал конницу Брэдуордина, шедшую в авангарде, остановил ее, осмотрел снаряжение и проверил, хорошо ли она обучена; обратил свое благосклонное внимание на всех старших офицеров и не пропустил даже младших; осведомился о здоровье их супруг, похвалил коней, проехал более часа в обществе барона и выдержал три нескончаемые истории о фельдмаршале герцоге Берикском.
— Ah, Beaujeu, mon cher ami, — сказал он, возвращаясь на свое обычное место в колонне, — que mon metier de prince errant est ennuyeux parfois, Mais courage! C’est le grand jeu, apres tout![224]
Глава LIX СТЫЧКА
Едва ли нужно напоминать читателю, что после военного совета, собранного 5 декабря в Дарби, гайлэндцы, к великому неудовольствию их молодого и отважного вождя, отказались от своей отчаянной попытки проникнуть глубже в Англию и решили возвращаться на север. Отступать они начали сразу и благодаря своей исключительной подвижности превзошли скоростью даже герцога Камберлендского, который преследовал их с огромным отрядом кавалерии.
Это отступление было фактическим отказом от всех блестящих планов повстанцев. Среди них никто не лелеял столь пылких надежд, как Фёргюс, а потому никто не был столь жестоко разочарован такой переменой тактики. На военном совете он спорил или, скорее, протестовал с необычайным жаром, а когда его мнение было отвергнуто, расплакался от горя и возмущения. С этого момента все его поведение настолько изменилось, что в нем с трудом можно было узнать прежний восторженный и пламенный дух, для которого еще неделю назад весь мир казался тесен. Отступление продолжалось уже несколько дней, когда утром 12 декабря в небольшой деревушке на полпути от Шэпа к Пенриту на квартиру к Эдуарду неожиданно заявился предводитель.
Поскольку Эдуард не разговаривал с ним со дня их ссоры, он с некоторой тревогой ожидал от Мак-Ивора объяснения этого непредвиденного посещения. Его удивила и даже болезненно поразила перемена в наружности Фёргюса. Глаза его значительно потускнели, щеки впали, голос звучал вяло; даже походка — и та стала менее твердой и упругой; а одежда, на которую он обращал особое внимание, была наброшена как-то небрежно. Он предложил Эдуарду пройтись с ним вдоль небольшой речки, протекавшей поблизости, и грустно улыбнулся, когда заметил, что Уэверли снимает со стены палаш и застегивает свой поясной ремень.
Как только они вышли на уединенную тропинку у речки, предводитель заговорил:
— Все наше славное предприятие пошло теперь прахом, Уэверли, и я хотел бы знать, что вы намерены делать. Да не смотрите же на меня так. Я вчера получил письмо от сестры, и если бы я раньше знал его содержание, не было бы этой ссоры, о которой я не могу теперь вспомнить без стыда и досады. В письме, которое я ей послал после нашей размолвки, я объяснил, из-за чего она произошла. Теперь сестра пишет, что никогда не поощряла вас и не собиралась этого делать; так что, выходит, я действительно вел себя тогда как сумасшедший. Бедная Флора! Она еще полна бодрости; как убьет ее известие об этом несчастном отступлении!
Уэверли, искренне тронутый глубокой печалью, звучавшей в голосе его друга, от всей души просил его забыть все прошлые разногласия, и они еще раз пожали друг другу руки, но теперь с несравненно большей сердечностью. Фёргюс снова осведомился о намерениях Уэверли:
— Не лучше ли тебе бросить эту несчастную армию и раньше нас добраться до Шотландии, чтобы оттуда переправиться на континент через какой-нибудь порт, который еще остался у нас в руках? Когда ты будешь за пределами Англии, твои друзья без труда исхлопочут тебе прощение; и, по правде говоря, я очень хотел бы, чтобы ты увез отсюда Розу Брэдуордин в качестве своей жены, а Флору взял бы под свое с женой покровительство и тоже захватил с собой. — Эдуард посмотрел на него в изумлении. — Она тебя любит, и ты ее любишь, хоть, быть может, и не отдаешь себе в этом отчета, так как ты вообще не славишься способностью разбираться в своих чувствах. — Последние слова он произнес со слабым подобием улыбки.
— Как! — ответил Эдуард. — Неужели ты советуешь мне бросить предприятие, в которое мы все пустились?
— Пустились? — сказал Фёргюс. — Корабль наш течет по всем швам и идет ко дну. И всем, кто может, пора спускаться в шлюпки и отваливать.
— А что будут делать другие джентльмены? — спросил Уэверли. — И почему ваши гайлэндские вожди пошли на это отступление, если оно так гибельно?
— О, они думают, — ответил Мак-Ивор, — что, как бывало раньше, вешать, обезглавливать и лишать имущества будут преимущественно пограничных помещиков, а их бедность и крепости послужат им достаточной защитой. Они хотят отсидеться в своих горах и, по поговорке, «слушать свист ветра, пока не спадут воды». Но они жестоко ошибаются. Уж слишком часто они донимали своих соседей, чтобы им спустили и на этот раз; нынче Джон Буль слишком перетрусил, чтобы к нему так скоро вернулось его благодушие. Ганноверские министры всегда заслуживали того, чтобы их вздернули на виселицу за их пакости; но сейчас, когда они заберут власть в свои руки, что рано или поздно должно случиться, так как Англия не восстает, а Франция не шлет подкреплений, если они дадут возможность хоть одному клану опять беспокоить правительство, их следовало бы повесить за глупость. Ручаюсь, что они не только обрубят ветви, но примутся и за корни.
— Ты советуешь мне бежать? Скорее умру, чем соглашусь, — сказал Эдуард. — А ты-то сам что думаешь делать?
— О, — ответил Фёргюс уныло, — моя судьба уже решена. Еще сегодня я буду или убит, или взят в плен.
— С чего ты это взял? — сказал Эдуард. — Противник отстал от нас на целый дневной переход, а если он и подойдет к нам, то сил, чтобы дать ему отпор, у нас хватит. Вспомни Глэдсмюр.
— А все же то, что я тебе говорю, — правда, во всяком случае в том, что касается меня.
— И на чем ты основываешь такие мрачные предсказания? — спросил Уэверли.
— На том, что никогда не обманывало никого в нашем роду. Я видел, — произнес он, понизив голос, — Бодах Глас.
— Бодах Глас?
— Да. Неужели ты столько времени прожил в Гленнакуойхе — и никогда не слышал о Сером призраке? Хотя, правда, у нас об этом не очень любят говорить.
— Нет, никогда.
— Да, эту историю тебе лучше было бы выслушать от бедной Флоры. Конечно, если бы эта вершина звалась Бенмор, а то длинное голубое озеро, что доходит до гор, — Лох Тэй или было хотя бы моим собственным Лох ан Ри, местность более гармонировала бы с моим рассказом. Ну что же, присядем на этот бугор, даже Сэдлбэк и Аллзуотер более подходят к тому, что я собираюсь тебе сообщить, нежели английские стриженые изгороди, заборы и фермы. Так вот, слушай. Когда один из моих предков разорил Нортумберленд, в этом набеге он объединился со своего рода вожаком — или предводителем — банды, составленной из южан пограничной области, по имени Хэлберт-холл. На обратном, пути через Чевиотские горы они поссорились по поводу дележа огромной добычи, которую захватили, и от слов перешли к драке. Южане были перебиты все до единого, последним пал их вожак, весь израненный мечом моего предка. С этих пор его призрак всегда является старшему в роде Вих Иан Вора, когда тому угрожает какое-нибудь великое несчастье, но особенно перед смертью. Мой отец видел его дважды: раз перед тем, как попал в плен при Шериф-мюре; другой — утром того дня, когда умер.
— Как ты можешь, дорогой Фёргюс, рассказывать с серьезным видом такой вздор?
— Верить я тебя не прошу, но я говорю тебе правду, проверенную по крайней мере за триста лет; а прошлой ночью я видел этот призрак собственными глазами.
— Расскажи, ради бога, со всеми подробностями!— воскликнул Уэверли.
— Хорошо, но при условии, что ты не будешь шутить над этими вещами. Так вот, с того времени, как началось это несчастное отступление, мне почти не давали спать мысли о моем клане, о падении моего рода и об этом несчастном принце, которого они тащат за собой, как собачку на привязи, не обращая внимания на то, хочет он идти или нет. Прошлую ночь я чувствовал такое возбуждение, что решил выйти прогуляться, в надежде что свежий морозный воздух укрепит мои нервы... если бы ты знал, как неприятно мне рассказывать тебе все это, сознавая, что ты вряд ли поверишь моим словам... Но, как бы то ни было, я перешел по дощечке через соседний ручей и стал прохаживаться взад и вперед, как вдруг в ярком свете луны с удивлением заметил высокую фигуру в сером пледе, который обычно носят пастухи на юге Шотландии. Я пробовал идти то быстрее, то медленнее, но фигура держалась передо мной точно в четырех шагах.
— Тебе, вероятно, попался камберлендский крестьянин в своей обычной одежде.
— Нет. Сначала я так и подумал и изумился, что этот человек имел наглость ко мне привязаться. Я его окликнул, но ответа не последовало. Я почувствовал, что сердце у меня начинает тревожно биться, и, чтобы проверить, действительно ли передо мной то, чего я так боялся, я остановился и стал поворачиваться на все четыре стороны, и, господи, в какую бы сторону я ни смотрел, фигура немедленно оказывалась у меня перед глазами в точности на том же расстоянии! Тогда я убедился, что это Бодах Глас. Волосы у меня стали дыбом и колени затряслись. Однако я собрал все свое мужество и решил вернуться в лагерь. Мой зловещий спутник скользил передо мной (так как нельзя сказать, что он шел), пока мы не добрались до мостика. Тут он остановился и обратился ко мне лицом. Я должен был либо идти вперед, либо пройти мимо него так же близко, как я теперь от тебя. Я знал, что смерть моя все равно близка, и это придало мне отчаянную смелость: я выбрал мостик. Я перекрестился, выхватил палаш и произнес: «Заклинаю тебя именем божьим, злой дух, уступи дорогу!» — «Вих Иан Вор, — ответил призрак голосом, от которого у меня кровь застыла в жилах,— берегись завтрашнего дня!» В этот момент мне казалось, что он стоит не дальше как на шаг от конца моего меча; но не успел он произнести этих слов, как мгновенно растаял, и ничто больше не преграждало мне пути. Я вернулся домой, бросился на кровать и провел несколько часов в мучительном состоянии. Нынче утром, поскольку о близости противника никто не слышал, я сел на коня и поехал к тебе, чтобы загладить свою вину. Мне не хотелось бы умереть, не помирившись с другом, которого я обидел.
Эдуард ничуть не сомневался, что призрак был плодом физического истощения и моральной подавленности Мак-Ивора в сочетании с суеверием, свойственным решительно всем гайлэндцам. Это не мешало ему искренне жалеть его. Теперь, когда на Фёргюса посыпались несчастья, все прежние чувства снова нахлынули на него. Чтобы отвлечь друга от мрачных мыслей, он предложил ему, с разрешения барона (который, он был уверен, не откажет ему в его просьбе), не уходить от него, пока отряд Фёргюса не доберется до их деревни, а потом идти вместе, как прежде. Мак-Ивор был, по-видимому, очень доволен, но не мог решиться принять это предложение.
— Мы ведь, как ты знаешь, в арьергарде, а при отступлении это самое опасное место.
— А следовательно, и самое почетное.
— Хорошо, — ответил предводитель, — пусть Алик держит твою лошадь наготове, на случай если нас пересилят: а я буду бесконечно рад снова оказаться в твоем обществе.
Арьергард запоздал, так как был задержан в пути разными обстоятельствами и плохим состоянием дорог. Наконец он вошел в деревню. Когда Уэверли вернулся к Мак-Иворам под руку с их вождем, вся неприязнь, которую они испытывали к нему, мигом исчезла. Эван Дху приветливо осклабился, и даже Каллюм, который шнырял повсюду с прежним проворством, побледневший, правда, и с большой заплатой на голове, видимо очень обрадовался, увидав его.
— Череп у этого висельника, должно быть, тверже мрамора, — сказал Фёргюс. — Ты знаешь, что я сломал об него замок пистолета?
— Как мог ты так сильно ударить его — ведь он совсем еще юнец! — сказал Уэверли не без некоторого участия.
— Эх, если их иной раз крепко не стукнуть, эти мошенники стали бы забываться.
Теперь они снова быстро двигались вперед. Все меры предосторожности против неожиданного нападения были приняты. Люди Фёргюса и прекрасный полк горцев из Бэденоха под командой Клюни МакФерсона составляли арьергард. Они прошли большое открытое торфяное болото, поросшее вереском, и стали входить в огороженные участки, окружавшие деревню Клифтон. Зимнее солнце зашло, и Эдуард начал подшучивать над ложными предсказаниями Серого призрака. «Иды марта еще не прошли»,(*) — промолвил Мак-Ивор с улыбкой. В этот момент он случайно взглянул назад, на болото, и увидел, что на его темной, бурой поверхности неотчетливо движется большой отряд кавалерии. Потребовалось не много времени, чтобы расставить людей вдоль загородок, обращенных в сторону болота и дороги, на которую должен был выйти противник. Пока все это выполнялось, на землю опустилась темная и мрачная ночь, хотя в это время и было полнолуние. Иногда, впрочем, неверный свет прорывался сквозь тучи и падал на место действия.
Гайлэндцам не пришлось долго занимать свою оборонительную позицию. Под покровом ночи значительное количество спешившихся драгун попыталось прорваться сквозь загородки, между тем как другая партия, столь же многочисленная, стремилась войти в деревню с дороги. Но обе они были встречены таким жестоким огнем, что смешались и остановились в нерешительности. Не довольствуясь достигнутым успехом, Фёргюс, пламенный дух которого в опасности обрел всю свою утраченную предприимчивость, выхватил палаш и с криком: «Клеймор!» — вырвался со своими людьми из-за загородок и ринулся на противника. Драгуны бросили своих коней, но гайлэндцы смешались с ними и заставили их под угрозой мечей искать спасения в открытом болоте, где многих изрубили в куски. Но луна, внезапно выглянув из-за туч, показала англичанам, как мало было нападавших и что все они в пылу победы рассеялись в разные стороны. В этот момент на помощь им бросились два эскадрона кавалерии; гайлэндцы стали отступать к своим прикрытиям. Но несколько из них, в том числе их отважный вождь, были отрезаны и окружены, прежде чем успели осуществить свое намерение. Уэверли жадно искал глазами Фёргюса; в темноте и смятении он был оттеснен как от него, так и от своего отступающего отряда. Он видел, как Фёргюс вместе с Эваном Дху и Каллюмом отчаянно отбиваются от дюжины всадников, которые рубили их громадными палашами. В это время луну снова плотно накрыли тучи, и Эдуард в темноте оказался не в состоянии ни помочь своим друзьям, ни определить, куда ему бежать, чтобы пристать к своему арьергарду. Раза два он натыкался на отряды конницы и чудом избег смерти или плена. Наконец он добрался до какой-то загородки и перелез через нее. Он уже считал себя в безопасности и надеялся скоро нагнать гайлэндцев, волынки которых слышал в отдалении. Что касается Фёргюса, то уж тут надеяться было не на что, разве на то, что он попал в плен. Полный горя и тревоги за его судьбу, Уэверли внезапно вспомнил о Сером призраке и с изумлением подумал: «Неужто дьявол может говорить правду?»
Главa LX ГЛАВА О РАЗНЫХ ПРИКЛЮЧЕНИЯХ
Эдуард оказался в весьма неприятном и опасном положении.
Звуки волынок вскоре умолкли. Еще хуже было другое: когда, после долгих поисков, перебравшись через множество загородок, он подошел наконец к дороге, то услышал звуки труб и литавр, из чего, к своему неудовольствию, понял, что она занята английской кавалерией, которая, таким образом, расположилась между ним и гайлэндцами. Лишенный из-за этого возможности идти напрямик, он решил обойти англичан слева и пробраться к своим по тропинке, которая отходила в этом месте от дороги и, по-видимому, была проходима. Тропинка была вся в липкой грязи, ночь темная и холодная; но даже эти неприятности казались ничтожными перед естественным страхом угодить в руки королевских сил.
Пройдя примерно три мили, он добрел наконец до какой-то деревушки. Зная, что простой народ в большинстве своем не сочувствует делу, к которому он примкнул, но желая по возможности раздобыть себе лошадь и проводника до Пенрита, где он надеялся догнать хотя бы арьергард, если не основные силы принца, он подошел к местному кабачку. Внутри было очень шумно. Он остановился и стал прислушиваться. Два-три выразительных английских ругательства и припев походной песни убедили его в том, что и эта деревушка занята солдатами герцога Камберлендского. Благословляя темноту, на которую он до того роптал, он попытался скрыться как можно быстрее и неслышнее, пробираясь вдоль невысокого частокола, окружавшего какой-то крестьянский огород. Но в тот момент, когда он поравнялся с калиткой, его протянутую руку схватила какая-то женщина, которая воскликнула:
— Эдуард, это ты?
«Здесь какое-то недоразумение, вот некстати»,— подумал Эдуард, пытаясь тихонько высвободиться.
— Брось, не дури, а то услышат красные мундиры; они хватали нынче направо и налево всех, кто проходил мимо кабака, и заставляли их тащить фургоны и что-то еще для них делать. Идем к отцу, а то они тебя сцапают.
«Недурной совет», — сказал Уэверли, следуя за девушкой через сад в кухню с кирпичным полом, где она принялась запалять лучину от потухающих углей, чтобы зажечь от нее свечу. Едва она бросила взгляд на Эдуарда, как выронила подсвечник и пронзительно вскрикнула: «Батюшка, батюшка!» На этот зов соскочил с кровати и бросился на кухню отец, коренастый старый фермер в коротких кожаных штанах и сапогах на босу ногу. Остальной его костюм состоял из обычного шлафрока некрупных уэстморлендских землевладельцев, то есть попросту из рубашки. Его могучая фигура весьма картинно вырисовывалась при свете свечи, которую он держал в левой руке; в правой у него была кочерга.
— Чего тебе, дочка?
— О-о! — вопила несчастная девица, чуть не в истерике. — Я думала, что это Нед Уильямс, а это один из тех, что в пледах.
— А что у тебя за дела с Недом Уильямсом в такую пору?
На этот вопрос, принадлежащий к обширному разряду тех, про которые можно сказать: спросить легко, а ответить трудно, краснощекая дева ничего не ответила и только продолжала рыдать и ломать руки.
— А ты, парень, знаешь, что в деревне драгуны? Да вот, видно, не знал. А они, парень, того и гляди искрошат тебя, как репу.
— Я знаю, что моя жизнь в большой опасности, — сказал Уэверли, — но если вы сможете мне помочь, я вас щедро вознагражу. Я не шотландец, а английский дворянин, попавший в беду.
— Шотландец ты или нет, — сказал честный фермер,— лучше б тебя пронесло подальше; но раз уж ты здесь, знай: Джейкоб Джобсон чужой кровью не торгует. Пледы — веселые ребята и вчера не так уж наозорничали.
С этими словами фермер деловито принялся готовить нашему герою ночлег и ужин. Огонь быстро разожгли, приняв меры, чтобы его не было видно в окна. Веселый фермер отрезал кусок свинины, который Сисили вскоре поджарила. Отец добавил огромный кувшин самого лучшего эля. Было решено, что Эдуард останется на ферме до тех пор, пока войска не покинут утром деревню, а затем купит или наймет у фермера лошадь и, собрав как можно более точные сведения насчет дорог, попытается нагнать своих друзей. Ему приготовили чистую, хоть и жесткую постель, на которой он с удовольствием растянулся после этого утомительного и бедственного дня.
Утром пришло известие, что гайлэндцы очистили Пенрит и направились в Карлейл; герцог Камберлендский захватил Пенрит, и отряды его армии разошлись по дорогам во всех направлениях. Пытаться проскользнуть мимо них незамеченным было бы чистым безрассудством. Сисили и ее отец вызвали на совет Неда Уильямса (ее Эдуарда), который, вероятно не очень-то желая, чтобы его красавец тезка оставался слишком долго под одним кровом с его невестой и давал повод к новым ошибкам, предложил Уэверли следующий план: он должен сменять свою форму и плед на местную крестьянскую одежду, отправиться с ним на ферму его отца под Аллзуотером и оставаться в этом тихом убежище до тех пор, пока передвижения войск в округе не прекратятся и отъезд уже не будет представлять для него опасности. Сговорились и о плате, за которую гость мог и столоваться у фермера Уильямса, если это ему покажется удобным, пока он не сможет ехать дальше. Цена была назначена невысокая, так как эти простые и честные люди никогда не решились бы, пользуясь бедственным положением нашего героя, запросить лишнее.
Условившись с Эдуардом о дальнейших действиях, Нед раздобыл необходимую одежду и повел его окольными тропами, на которых надеялся избежать неприятных встреч. Старик Джобсон и его краснощекая дочка решительно отказались от какого-либо вознаграждения за гостеприимство; он расплатился, поцеловав одну и крепко пожав руку другому. Они беспокоились за своего гостя и провожали его наилучшими пожеланиями.
Эдуарду и его проводнику пришлось пройти через то место, где накануне вечером происходил бой. Декабрьское солнце на минуту выглянуло из-за туч и печально озарило широкое поле; там, где большая северо-западная дорога проходила через ограду поместий лорда Лонсдейла, валялись трупы людей и лошадей; над ними уже кружили обычные спутники войны: вороны и ястребы.
«Так вот оно, поле твоего последнего боя,— подумал Уэверли, и глаза его наполнились слезами при воспоминании о Фёргюсе, о его замечательных достоинствах и об их прежней дружбе — все необузданные страсти его и недостатки были в этот миг забыты. — Здесь, на безымянном поле, пал последний Вих Иан Вор, в безвестной ночной схватке угас этот пламенный дух, которому казалось так легко пробить своему монарху дорогу к британскому трону! Честолюбие, хитроумие, отвага, возросшие в тебе безгранично, познали здесь участь всех смертных! Погибла здесь и единственная опора сестры, чей дух, такой же гордый и неукротимый, как и твой, был еще более возвышен, чем у тебя! Здесь, Фёргюс, угасли все твои надежды на счастье Флоры и на славу твоего древнего рода, которую ты хотел еще умножить своей беззаветной храбростью!»
Погруженный в такие мысли, Уэверли решил выйти в открытое поле и поискать среди убитых тело своего друга, чтобы отдать ему последний христианский долг. Тщетно робкий молодой человек, его проводник, твердил ему, что это опасно, Уэверли был непреклонен. Следовавшие по пятам армии мародеры уже успели содрать с мертвых все, что в состоянии были унести; сельские жители, напротив, непривычные к кровавым зрелищам, не подходили к месту битвы, хотя некоторые боязливо и посматривали издали. За ближайшей изгородью, на большой дороге и на открытом болоте лежало около семидесяти трупов драгун. Гайлэндцы потеряли не более двенадцати человек убитыми, да и то погибли лишь те, кто отважился слишком далеко углубиться в болото и не смог уже после этого добраться до твердой земли. Среди них Фёргюса он не нашел. На небольшом пригорке, в стороне от других, лежали трупы трех английских драгун, двух лошадей и пажа Каллюма Бега, крепкий череп которого рассек наконец кавалерийский палаш. Тело Фёргюса, видимо, унесли люди из его клана, но не исключена была и возможность того, что ему удалось спастись, так как Эвана Дху, который никогда не покинул бы своего вождя, не было среди мертвых; наконец, он мог быть захвачен в плен, и тогда предсказание Серого призрака оправдалось бы в менее грозном смысле. Но в этот момент на поле боя появились группы солдат; их выслали для того, чтобы заставить крестьян похоронить убитых, и они уже набрали нескольких человек для этой цели, так что Эдуарду пришлось вернуться к проводнику, который в великом страхе и тревоге ждал его в тени помещичьей рощи.
Покинув это поле смерти, они продолжали путешествие без дальнейших приключений и благополучно достигли своей цели. Уильямсы сказали соседям, что наш герой — их молодой родственник, студент богословия, готовящийся стать пастором, который приехал на ферму переждать, пока уляжется смута и он сможет безопасно проехать по дорогам. Это устраняло всякие подозрения среди приветливых и простодушных камберлендских крестьян и вполне удовлетворительно объясняло серьезный вид гостя и его склонность к уединению. Подобные меры предосторожности оказались более необходимыми, чем мог думать Уэверли, так как из-за ряда обстоятельств ему пришлось оставаться в Фастуэйте — как называлась ферма Уильямса — значительно дольше, чем он предполагал.
Началось с того, что выпало огромное количество снега, так что с отъездом пришлось задержаться более чем на десять дней. Затем, когда по дорогам уже можно было кое-как проехать, одно за другим пришли известия — что принц отступил в Шотландию; что он отошел от границы и отводит войско к Глазго; наконец, что герцог Камберлендский начал осаду Карлейла. Таким образом, проникнуть в Шотландию с этой стороны было невозможно, так как путь был закрыт его армией. На восточной границе маршал Уэйд с большим войском наступал на Эдинбург; а по всей границе отряды милиции, волонтеров и партизан подавляли мятеж и ловили всех горцев, отставших от своей армии. Сдача Карлейла и жестокая кара, угрожавшая местному гарнизону, вскоре убедили Эдуарда в том, что предпринимать одному путешествие по враждебной стране с единственной целью предложить свой меч на защиту дела явно проигранного — бессмысленно.
В своем уединении, лишенный радостей общения с образованными людьми, наш герой все чаще стал вспоминать споры с полковником Толботом и доводы, которые тот приводил, чтобы его убедить. А во сне ему являлся образ, еще более тревоживший его совесть: он видел последний взгляд и последний жест подполковника Гардинера. И теперь, всякий раз как редко приходившая в эту деревню почта приносила известия о мелких стычках, кончавшихся в пользу то той, то другой стороны, он желал только одного: никогда больше не обнажать своего меча в междоусобной войне. Затем мысли его переносились на предполагаемую гибель Фёргюса, на тяжелое положение Флоры, наконец — и с еще более нежным чувством — на судьбу Розы Брэдуордин, лишенной даже той внутренней поддержки, которую ее подруга черпала в своей фанатической преданности Стюартам, освещавшей и придававшей возвышенный характер всем ее жизненным невзгодам. Этим мечтам он мог отдаваться, не опасаясь, что кто-нибудь помешает ему или будет приставать с расспросами. Во время частых зимних прогулок у берегов Аллзуотера он гораздо лучше, чем прежде, научился владеть своим духом, смирённым испытаниями, и почувствовал себя вправе сказать с твердостью, хоть и не без вздоха сожаления, что романтический период его жизни кончен и теперь для него начинается ее подлинная история. Этот вывод ему вскоре пришлось оправдать на деле, призвав на помощь свой разум и житейскую мудрость.
Глава LXI ПУТЕШЕСТВИЕ В ЛОНДОН
На ферме в Фастуэйте вся семья вскоре привязалась к Эдуарду. Он действительно отличался мягкостью и приветливостью характера, которая почти всегда вызывает ответную приязнь. В глазах этих простодушных людей ученость придавала ему вес, а грусть вызывала живое участие. Он уклончиво приписывал свое печальное настроение гибели брата, павшего во время схватки под Клифтоном; и в этом первобытном обществе, где родственные узы ставятся очень высоко, его постоянная печаль вызывала не удивление, а сочувствие.
В конце января, по случаю счастливого бракосочетания Эдуарда Уильямса, сына его хозяина, с Сисили Джобсон, ему пришлось показать себя и с более веселой стороны. Наш герой не хотел омрачать своей грустью свадебное веселье двух существ, которым был так обязан. Поэтому он сделал все возможное— танцевал, пел, принимал участие в играх и был самым оживленным из гостей. На следующее утро, однако, он вынужден был подумать о более серьезных делах.
Мнимый студент богословия так понравился священнику, венчавшему молодую пару, что на другой день тот приехал из Пенрита с единственной целью его повидать. Наш герой очутился бы в очень затруднительном положении, если бы пастору вдруг взбрела в голову мысль проверить его предполагаемые богословские познания, но, по счастью, ему было гораздо интереснее выслушивать и рассказывать всякие новости. Он захватил с собой две-три старые газеты, и в одной из них Эдуард натолкнулся на сообщение, которое так поразило его, что он стал совершенно глух ко всему, что преподобный мистер Туигтайт рассказывал о событиях на севере и о том, что герцог Камберлендский, по всей вероятности, скоро нагонит и раздавит мятежников. В статье говорилось примерно следующее:
«Десятого сего месяца скончался в своем доме на Хилл-стрит, Баркли-сквер, Ричард Уэверли, эсквайр, второй сын сэра Джайла Уэверли из Уэверли-Онора, и т. д. и т. д. Он умер после продолжительной болезни, усилившейся из-за неприятного положения, в котором он находился в связи с подозрением в государственной измене, которое вынудило его представить за себя поручительство на очень крупную сумму. Обвинение такого же рода тяготеет и над его старшим братом, сэром Эверардом Уэверли, главой этой старинной фамилии. Насколько нам известно, суд над ним будет назначен в начале следующего месяца, если только Эдуард Уэверли, сын покойного Ричарда Уэверли и наследник баронета, не предаст себя в руки правосудия. В этом случае, как нас уверяют, его величество всемилостивейше намерен прекратить всякое судебное преследование сэра Эверарда. По достоверным сведениям, этот несчастный молодой человек сражался на стороне претендента и участвовал в походе гайлэндских войск на Англию. Но после дела под Клифтоном 18 декабря прошлого года о нем ничего не было слышно».
Таково было содержание этой статьи, совершенно сразившей Уэверли.
«Великий боже! — мысленно воскликнул он. — Так, значит, я отцеубийца? Быть не может! Отец никогда не любил меня настолько, чтобы мнимое известие о моей смерти могло ускорить его конец. Нет, этого я допустить не могу. Я был бы безумцем, если бы хоть на мгновение поверил в этот ужас. Но я был бы хуже отцеубийцы, когда бы потерпел, чтобы какая-либо опасность угрожала моему благородному и великодушному дяде, который всегда был для меня более чем отец, если только такая беда может быть отвращена ценой любой жертвы с моей стороны».
В то время как эти мысли вонзались в душу Уэверли, как жала скорпионов, достойный пастор, пустившийся в пространные рассуждения по поводу сражения при Фолкерке, вдруг заметил, что наш герой смертельно побледнел, и спросил, не сделалось ли ему дурно. По счастью, в этот момент в комнату вошла новобрачная, сияющая улыбкой и румянцем во всю щеку. Не отличаясь особенным блеском ума, миссис Уильямс была женщиной сердечной и сразу же догадалась, что Эдуарда поразило в газетах какое-нибудь неприятное известие. Поэтому она так ловко вмешалась в разговор, что, не вызывая подозрения, отвлекла внимание мистера Туигтайта вплоть до того момента, когда ему нужно было ехать. После этого Уэверли объяснил своим друзьям, что ему необходимо отправиться в Лондон без малейшего промедления.
Впрочем, с одной причиной промедления, которая до тех пор ему была неведома, он все же вынужден был столкнуться. Его кошелек, достаточно туго набитый, когда он отправлялся в Тулли-Веолан, не получая с того времени никаких подкреплений, порядочно истощился, и хотя образ жизни нашего героя за это время не способствовал быстрому расходованию средств (так как жил он по большей части у своих друзей или был в армии), однако, после окончательного расчета с любезным хозяином, Уэверли обнаружил, что ехать на почтовых ему будет не по карману. Поэтому лучше всего ему было добраться до Боробриджа, где проходила большая дорога на север, и там занять место в северном дилижансе — огромной старомодной колымаге, запряженной тройкой лошадей, которая доставляла пассажиров из Эдинбурга в Лондон (с божьей помощью, как гласило объявление) за три недели. Итак, наш герой сердечно попрощался со своими камберлендскими друзьями, обещая не забывать их доброту и надеясь про себя, что в будущем он окажется в состоянии вознаградить их более существенным образом. После целого ряда мелких затруднений и досадных проволочек, переодевшись в платье, более соответствующее его положению, хотя все-таки скромное и простое, он наконец добрался до станции и оказался в вожделенной колымаге vis-a-vis[225] миссис Ноузбэг, супруги лейтенанта Ноузбэга, служившего адъютантом и учителем верховой езды в *** драгунском полку, общительной дамы лет пятидесяти, наряженной в синее платье с красной отделкой и не выпускавшей из рук верхового хлыстика с серебряной ручкой.
Эта дама была из тех деятельных особ, которые в обществе берут на себя faire les frais de la conversation.[226] Она только что вернулась с севера и рассказала Эдуарду, как «ее полк» под Фолкерком едва не изрубил в лапшу всех этих юбочников.
— Только как-то так вышло, — продолжала достойная матрона, — что наши завязли в одном из этих противных, невозможных болот, которые в Шотландии попадаются на каждом шагу, и из-за этого, как мне объяснял муж, наш бедненький полк довольно-таки пострадал в этом несчастном деле. Вы, сэр, верно тоже служили в драгунах?
Для Уэверли этот вопрос был настолько неожиданным, что он сказал:
— Так точно.
— О, я это сразу увидела. Я мигом определила по вашему виду, что вы военный, и была уверена, что вы не из пехтуры, как ее называет мой Ноузбэг. Простите, в каком полку?
Вопрос был не из приятных. Уэверли, однако, справедливо заключил, что эта почтенная дама знает наизусть весь офицерский состав армии, и, чтобы не попасть впросак, решил говорить правду.
— Я служил в драгунах у Гардинера, сударыня,— сказал он, — но я уже некоторое время в отставке.
— A-а, это те, кто завоевал первый приз на скачках с поля боя под Престоном, как говорит мой Ноузбэг. Простите, вы участвовали в этом деле?
— Я имел несчастье, сударыня, — ответил он,— быть свидетелем этого боя.
— О, это — несчастье, сэр, которое, насколько мне известно, немногие из драгун Гардинера разделили, с вами. Ха-ха-ха! Вы уж меня простите, но жены военных любят пошутить.
«Черт бы тебя побрал! — подумал Уэверли. — Что за злой гений впихнул меня в одну коробку с этой назойливой ведьмой!»
По счастью, милейшая дама не задерживалась долго на одном предмете.
— Мы подъезжаем к Феррибриджу, — сказала она, — тут были оставлены люди из нашего полка на помощь всяким судьям, полицейским, старостам и разным существам, которые проверяют бумаги, ловят мятежников и все такое.
Не успели они остановиться в гостинице, как она потащила Уэверли к окну и воскликнула:
— А вот идет капрал Брайдун из нашего бедненького эскадрона. Он идет сюда с полицейским. Брайдун — один из моих любимых барашков, как говорит Ноузбэг. Пойдемте, мистер... э... простите, как ваша фамилия?
— Батлер, сударыня, — сказал Уэверли, решившись скорее воспользоваться именем одного из своих прежних сослуживцев, нежели выдумывать такое, которое не значилось в списках полка, и этим подвергать себя риску разоблачения.
— Ага, знаю; вы недавно получили эскадрон, когда этот подлец Уэверли перешел к мятежникам. Господи, как бы я хотела, чтобы и этот старый хрыч капитан Крамп к ним бы тоже убрался! Тогда бы и моему Ноузбэгу дали эскадрон. Боже мой! Что это Брайдун там застрял и раскачивается на мосту? Пусть меня повесят, если он не нализался, как говорит Ноузбэг. Пойдемте, сэр, мы с вами люди полковые и напомним этому мерзавцу о его обязанностях.
Уэверли, с чувствами, которые легче представить себе, нежели описать, поневоле должен был сопровождать эту бравую командиршу. Отважный кавалерист походил на ягненка не более, чем, скажем, пьяный драгунский капрал футов шести ростом, с очень широкими плечами, весьма тощими ногами и огромным шрамом на носу. Миссис Ноузбэг начала если не с ругательства, то с выражения, весьма к нему близкого, и приказала ему не забывать своих обязанностей.
— А, чтоб тебя... — отозвался бравый кавалерист; но, желая перейти от слов к делу и подобрать подходящее прилагательное к эпитету, который был у него на языке, он поднял глаза, узнал миссис Ноузбэг, приложил руку к головному убору и произнес уже другим тоном:
— Господи благослови ваше прекрасное личико, миссис Ноузбэг! Неужто это вы? Вы же не такой человек, чтобы подвести нашего брата, коли он с утра маленько перебрал?
— Ну-ну, каналья, занимайся своим делом! Этот джентльмен и я — мы люди свои, армейские, а вот ту личность, что забилась в угол дилижанса и нахлобучила шляпу, непременно проверь. Похоже, что это — переодетый мятежник.
— Черт бы тебя побрал с твоим рыжим париком! — сказал капрал, когда она не могла его услышать.— У этой старой кобылы глаза как буравчики. Право, эта мать-адъютантша, как ее зовут наши, напасть для полка похуже, чем военный судья, сержант-майор и сам командир Шаркало-хромало в придачу. Пошли, констебль, посмотрим, что это там за личность, как она его называет. (Скажем сразу, что это был квакер(*) из Лидса, с которым миссис Ноузбэг сцепилась по вопросу о том, законно ли носить оружие.) Не поставит ли он нам чарку водки, а то ваше йоркширское пиво мне только студит желудок.
Живость характера этой милейшей дамы спасла Эдуарда от одной неприятности, но могла свободно навлечь на него другие. В каждом городе, где они останавливались, она настаивала на том, чтобы побывать в кордегардии, если таковая имелась в наличии, и один раз чуть не познакомила Уэверли с сержантом — вербовщиком рекрутов из его собственного полка. Она так часто называла его капитаном, да притом еще Батлером, что он чуть с ума не сошел от досады и тревоги. Самая счастливая минута его жизни наступила, когда дилижанс прибыл наконец в Лондон и избавил его от внимания мадам Ноузбэг.
Глава LXII ЧТО ДЕЛАТЬ ДАЛЬШЕ?
Когда они въехали в город, уже почти смеркалось. Отделавшись от своих спутников, Эдуард нарочно прошел несколько улиц, чтобы не дать возможности проследить за ним, а потом нанял карету и поехал к полковнику Толботу на одну из главных площадей Уэст-энда. Этому джентльмену досталось после женитьбы значительное наследство от каких-то родственников, он обладал значительным политическим весом и жил, что называется, на широкую ногу.
Уэверли постучался в парадную дверь и обнаружил, что к нему не так-то просто проникнуть. Наконец его провели в зал, где он застал полковника за столом. Леди Эмили, еще бледная после недавней болезни, сидела напротив своего мужа. Едва услышав голос Эдуарда, он вскочил со своего места и бросился его обнимать:
— Фрэнк Стэнли, голубчик, как ты поживаешь? Дорогая, это молодой Стэнли.
Кровь бросилась в лицо леди Эмили, когда она здоровалась с Уэверли. Во всей манере ее чувствовалась приветливость и доброта, но рука у нее дрожала и голос то и дело прерывался — видно было, что она поражена и расстроена. Уэверли тут же поставили прибор, и, пока он ел, полковник продолжал:
— Как это ты приехал сюда, Фрэнк? Доктора говорят, что лондонский воздух очень вреден для твоей болезни. Не надо было идти на такой риск. Но я очень рад тебя видеть, и Эмили тоже, только боюсь, что тебе у нас не придется долго оставаться.
— Мне пришлось приехать по важному делу,— пробормотал Уэверли.
— Я так и думал. Но я не позволю тебе здесь задерживаться. Спонтун (обращаясь к пожилому, военного вида слуге, не носившему ливреи), убери со стола. Если я позвоню, приходи сам и смотри, чтобы другие слуги нас не беспокоили. Нам с племянником нужно поговорить о делах.
— Боже мой, милый Уэверли, — продолжал он, когда слуги ушли, — что принесло вас сюда? Ведь эта поездка может стоить вам жизни.
— Дорогой мистер Уэверли, — сказала леди Эмили,— я никогда не смогу вас отблагодарить за все, что вы сделали, но как могли вы поступить так опрометчиво?
— Отец... дядя... эта заметка... — Он протянул газету полковнику Толботу.
— Как бы я хотел, чтобы этих мерзавцев, — воскликнул Толбот, — засунули в их же печатные станки и давили их там, пока они не сдохнут! Говорят, у нас в городе выходит сейчас не меньше дюжины газет, и нет ничего удивительного, что им приходится выдумывать всякую чепуху, чтобы находить покупателей на свой товар. В этом сообщении верно лишь то, милый Эдуард, что вы потеряли своего отца. Но все, что они тут расписали, будто на его здоровье подействовало неприятное положение, в котором он находился,— сущие враки. Как ни жестоко говорить об этом именно сейчас, но, чтобы снять с вашей совести тяжелую ответственность, я скажу вам правду: мистер Ричард Уэверли во всем этом деле так же мало интересовался вашим положением, как и положением вашего дяди; когда я видел его в последний раз, он сказал мне с самым веселым видом, что, раз я настолько любезен, что беру на себя все заботы о вас, он решил хлопотать исключительно о себе и примириться с правительством, пользуясь связями, которые у него сохранились с прежних времен.
— Ну, а дядя... мой милый дядя?
— Никакая опасность ему не угрожает. Правда (взглянув, от какого числа газета), недавно по городу ходили нелепые слухи вроде того, что здесь напечатано, но они совершенно не соответствуют действительности. Сэр Эверард отправился в Уэверли-Онор, и беспокоиться ему нечего, разве что о вас, а вот вы действительно в опасности: ваше имя упоминается в каждой прокламации, ордера на арест разосланы во все концы. Как и когда вы прибыли сюда?
Эдуард рассказал все свои приключения, умолчав только о своей ссоре с Фёргюсом, так как питал слабость к гайлэндцам и не хотел давать полковнику возможность лишний раз высказать свои национальные предубеждения.
— Вы уверены, что видели труп пажа вашего друга Глена на Клифтонском поле?
— Совершенно уверен.
— Ну, тогда этому бесенку удалось увернуться от виселицы, так как на лбу у него было написано: головорез, хотя (обращаясь к леди Эмили) он был очень хорош собой. Но что касается вас, то неплохо было бы вам отправиться обратно в Камберленд, а еще лучше, если бы вы оттуда и не выезжали: все порты закрыты, сторонников претендента разыскивают самым тщательным образом, а язык этой проклятой бабы будет молоть без устали, пока она так или иначе не дознается, что «капитан Батлер» был самозванцем.
— Вы что-нибудь знаете о моей спутнице?
— Ее муж шесть лет служил у меня сержант-майором. Это была бойкая миловидная вдовушка, за которой водились кое-какие деньжата, и он женился на ней. Парень он был упорный, ну и выдвинулся, как исправный служака. Надо будет послать Спонтуна разведать, что она там делает. У него в полку осталось много старых знакомых, и он ее непременно разыщет. Завтра вы должны прикинуться больным и не выходить из своей комнаты. Лечить вас будет леди Эмили, а мы со Спонтуном будем вам прислуживать, Я дал вам имя близкого родственника, которого никто из теперешних моих слуг, кроме Спонтуна, не видел, так что непосредственная опасность вам не угрожает. Постарайтесь, чтобы у вас поскорее заболела голова и стали слипаться глаза, мы вас объявим больным. Эмили, распорядись, чтобы Фрэнку Стэнли приготовили комнату и чтобы больной ни в чем не нуждался.
Утром полковник навестил своего гостя.
— Сегодня я принес вам приятные известия, — сказал он, — ваше доброе имя джентльмена и офицера совершенно восстановлено в отношении двух обвинений: неисполнения служебного долга и подстрекательства к бунту солдат полка Гардинера. Я вел по этому поводу переписку с одним из ваших усердных друзей, этим шотландским пастором Мортоном. Первое свое письмо он отправил на имя сэра Эверарда, но я избавил добрейшего баронета от труда отвечать ему. Надо вам сказать, что ваш приятель-разбойник и пещерный житель Доналд наконец попался в руки филистимлян. Он угонял скот некоего помещика по имени Киллан... в общем, что-то в этом духе.
— Килланкьюрейт?
— Он самый. Так вот, этот джентльмен, оказывается, великий хозяин и развел у себя какую-то особо ценную породу скота. А так как он к тому же еще и трусоват, то держал в своем имении отряд солдат для защиты своей собственности. И вот Доналд, ничего не подозревая, сунул свою голову прямо в пасть ко льву: его разбили и взяли в плен. Когда его приговорили к смертной казни, на него стал с одной стороны наседать католический священник, а с другой — ваш друг Мортон. Католического священника он отверг главным образом потому, что расходился с ним во взглядах на значение предсмертного помазания елеем — этот обряд сей экономный джентльмен, видимо, считал бесполезной тратой масла. Так что вывести его из состояния нераскаянности выпало на долю мистера Мортона, который, должен сказать, блестяще справился со своими обязанностями, хоть я и полагаю, что из Доналда получился довольно сомнительный христианин. Как бы то ни было, он показал в присутствии следователя, некоего майора Мелвила, человека, по-видимому, добросовестного и доброжелательного, что всю интригу с Хотоном вел именно он, и подробно объяснил, как в точности все это делалось, так что полностью обелил вас от малейших подозрений в подстрекательстве. Он также говорил, что спас вас из рук офицера волонтеров и отправил по приказу прет... виноват, шевалье, в качестве пленника в замок Дун, откуда, насколько ему известно, вас под конвоем перевели в Эдинбург. Все эти обстоятельства не могут не говорить в вашу пользу. Он также намекнул на то, что и спас вас и укрыл от преследований по поручению одного лица и получил за это вознаграждение, но сообщить, кто это лицо, он не имеет права. Он добавил, что хоть он и согласился бы удовлетворить любопытство мистера Мортона, которому он так обязан за его духовные наставления, нарушив обычную клятву, однако в данном случае он поклялся хранить молчание на лезвии своего кинжала, что, по его мнению, сделало его клятву нерушимой.
— А какова была его судьба?
— О, его повесили в Стерлинге, после того как мятежники сняли осаду, вместе с его помощником и еще четырьмя молодцами из его шайки, только ему оказали особую честь и сделали его виселицу несколько выше.
— Что ж, у меня нет оснований ни печалиться, ни радоваться по поводу его смерти, хоть он мне сделал одновременно и очень много добра и очень много зла.
— Во всяком случае, его признания окажут вам существенную помощь, поскольку они смывают с вашего имени все подозрения, которые придавали обвинениям против вас совершенно другую окраску, если сравнить их с обвинениями, вполне справедливо предъявленными стольким несчастным джентльменам, поднявшим оружие против правительства. Их измена — надо же вещи называть своими именами, хотя и вы в этом провинились, — произошла от ложно понятого долга и поэтому не может считаться позорной, хотя и является в высшей степени преступной. Там, где столько виновных, милосердие должно распространиться на большинство из них. И я не сомневаюсь, что добьюсь для вас помилования, если только нам удастся уберечь вас от когтей правосудия, пока оно не наметило своих жертв и не насытилось их кровью; ведь и в этом случае, как и в других, все идет по поговорке: «Кто первый сел, тот первый и съел». Кроме того, правительство желает сейчас навести особенный страх на английских якобитов, а среди них ему удастся найти лишь очень немного жертв. Это — мстительное и трусливое чувство, но оно скоро выдохнется, так как из всех народов мира англичане наименее кровожадны по своей природе. Но в настоящее время оно существует, и нужно сделать все возможное, чтобы упрятать вас подальше.
В эту минуту в комнату с озабоченным видом вошел Спонтун. Через своих полковых знакомых он разыскал миссис Ноузбэг. Она вся кипела от гнева, узнав, что ехала в Лондон с самозванцем, принявшим имя Батлера, капитана драгунского полка Гардинера. Она собиралась донести об этом в полицию и требовать поимки этого агента претендента; но Спонтун — опытный служака, — делая вид, что одобряет ее решение, добился того, что она отсрочила его исполнение. Однако нельзя было терять ни минуты; эта почтенная дама могла описать мнимого капитана Батлера в таких подробностях, что нетрудно было бы установить его тождество с нашим героем. А это было чревато опасностью не только для Эдуарда, но и для его дяди и даже, возможно, для полковника Толбота. Теперь весь вопрос заключался в том, куда направиться Эдуарду.
— В Шотландию, — сказал Уэверли.
— В Шотландию! — воскликнул полковник. — Зачем? Надеюсь, не для того, чтобы опять примкнуть к мятежникам?
— Нет, я счел свое участие в этом деле оконченным с того момента, как, несмотря на все мои усилия, не смог их нагнать; а теперь, судя по всем сообщениям, они затевают зимнюю кампанию в горах, где такие сторонники, как я, окажутся для них скорее обузой, нежели помощниками. Насколько я понимаю, они продолжают войну исключительно для того, чтобы не подвергать опасности особу принца и выговорить приемлемые условия для себя. Обременять их собой значило бы только затруднить их: выдать меня они ни за что не захотят, а защищать меня не смогут. Именно потому, как мне кажется, они и оставили своих английских сторонников в Карлейлском гарнизоне; а потом, полковник, по правде говоря, хоть это и может уронить меня в ваших глазах, мне вообще надоело воевать, и, как флетчеровский Веселый лейтенант,(*) «я битвами пресыщен».
— Битвами? Пустяки! Что вы видели, кроме одной-двух стычек? Вот если бы вам довелось увидеть войну в большом масштабе — по шестьдесят, а то и по сто тысяч человек с каждой стороны!
— Это меня не интересует, полковник. У нас есть старая пословица: «Сытого не кормят». Перья на шлемах и большие сражения восхищали меня в поэзии, но ночные переходы, ночевки под зимним небом — все эти прелести военного ремесла мне вовсе не по нутру, а что до ударов, то я их получил досыта под Клифтоном, где я с полдюжины раз был на волоске от смерти, как, впрочем, и вы... — Он осекся.
— Получили их порядком под Престоном? Вы это хотите сказать? — отвечал со смехом полковник.— Но «таково мое призванье, Галь».(*)
— Но не мое, — сказал Уэверли, — и, благополучно отделавшись от меча, который я обнажил только в качестве добровольца, я вполне удовлетворен своим военным опытом и не спешу снова взяться за это дело.
— Я очень рад, что вы держитесь такого взгляда; но в таком случае, что вы собираетесь делать на севере?
— Во-первых, на восточном берегу Шотландии несколько морских портов все еще находятся в руках друзей шевалье; если бы я добрался до одного из них, я легко мог бы переправиться на континент.
— Так. А во-вторых?
— Если говорить всю правду, в Шотландии есть сейчас одна особа, от которой, как я теперь понял, счастье моей жизни зависит в несравненно большей мере, чем я когда-либо мог подумать. Я очень беспокоюсь о ней.
— Так, значит, Эмили была права и во всем этом замешана любовь? А которая же из двух хорошеньких шотландок, которыми вы всё хотели заставить меня восхищаться, избранница вашего сердца? Не мисс Глен... надеюсь?
— Нет.
— Ну, это еще полбеды. Простодушие еще можно исправить, но гордость и самомнение — никогда. Впрочем, я не собираюсь вас расхолаживать. Думаю, что ваш выбор придется по вкусу сэру Эверарду, судя по тому, что я от него слышал, когда раз шутил с ним на эту тему. Я только надеюсь, что этот невыносимый папаша с его невозможным шотландским акцентом, нюхательным табаком, латынью и мучительно длинными рассказами о герцоге Берикском признает необходимым поселиться в чужих краях. Что же касается его дочери, то, хотя я считаю, что в Англии вы могли бы найти партию не хуже, но раз уж ваше сердце действительно пленилось этим шотландским розовым бутоном, бог с вами, женитесь. Баронет очень высокого мнения о ее отце и обо всем семействе и будет весьма рад видеть вас женатым и остепенившимся как ради вас самого, так и ради трех горностаев passant,[227] с которыми иначе может приключиться пренеприятный казус. Но все, что он думает по этому поводу, вы узнаете через меня, так как вам писать к нему сейчас нельзя, а в Шотландию я намерен выехать вслед за вами.
— Вот как? Что же могло навести вас на мысль вернуться в этот край? Боюсь, что ваше отношение к ее горам и водам не изменилось.
— Ничуть, клянусь честью. Но здоровье Эмили теперь, слава богу, поправилось, а я, по правде сказать, мало надеюсь успешно закончить то дело, которое теперь ближе всего моему сердцу, пока не добьюсь личного свидания с его королевским высочеством главнокомандующим; ибо, как говорит Флюэллен: «Герцог меня любит, и я благодарю небо, что я в известной мере заслужил его любовь». Сейчас я уйду часа на два, чтобы все приготовить для вашего отъезда. Вам разрешается выходить не дальше следующей комнаты. Это гостиная леди Эмили: вы можете навестить ее там, если почувствуете желание помузицировать, почитать или поговорить с ней. Мы приняли меры, чтобы сюда не заходил никто из слуг, кроме Спонтуна, на которого можно положиться как на каменную стену.
Часа через два полковник Толбот вернулся и застал своего молодого друга за беседой с хозяйкой дома. Она была очарована его манерами и познаниями, а он в восторге, что возвратился, хотя бы на миг, в общество людей своего круга, которого он в последнее время был лишен.
— А теперь, — сказал полковник, — выслушайте мой план действий, время нам терять нечего. Сей юноша, Эдуард Уэверли, он же Уильямс, он же капитан Батлер, должен пока держаться своего четвертого «он же», то есть изображать моего племянника Фрэнсиса Стэнли: завтра он отправится на север и в моей карете проедет первые две станции. Дальше его будет сопровождать Спонтун, и они на почтовых доедут до Хантингдона; присутствие Спонтуна, которого все знают как моего слугу, устранит всякие расспросы. В Хантингдоне вы встретите настоящего Фрэнка Стэнли. Он учится в Кэмбриджском университете, но недавно, сомневаясь в том, что здоровье Эмили позволит мне самому проехать на север, я выправил ему пропуск в канцелярии государственного секретаря, с тем чтобы он ехал вместо меня. Так как его поездка имела целью главным образом разыскать вас, она теперь отпала. Фрэнк все про вас знает; вы вместе пообедаете в Хантингдоне и, возможно, если как следует подумаете, и выдумаете какой-нибудь способ уменьшить, если не совсем устранить риск такого путешествия. А теперь, — сказал полковник, извлекая обитую сафьяном шкатулку, — разрешите снабдить вас средствами на эту кампанию.
— Дорогой полковник, мне, право, неловко...
— Простите, — сказал полковник Толбот, — вы могли бы черпать в любое время из моего кошелька, но эти деньги принадлежат вам. Ваш отец, предвидя возможность судебного преследования против вас, предоставил мне право распоряжаться его имуществом в ваших интересах. Теперь у вас больше пятнадцати тысяч фунтов стерлингов, не считая Брирвуд-лоджа, — уверяю вас, это весьма порядочное состояние. Здесь банковых билетов на двести фунтов; более крупную сумму вы можете в любое время или получить на руки, или перевести за границу, в зависимости от обстоятельств.
Получив эти деньги, Уэверли первым долгом позаботился послать подарок честному фермеру Джобсону. Он просил его принять серебряный жбан на память от своего друга Уильямса, не забывшего ночь на 18 декабря. Он просил его также сохранить его гайлэндский костюм и снаряжение, в особенности оружие, любопытное само по себе, но особенно ценное для него как память о тех, кем оно было подарено. Леди Эмили также позаботилась о том, чтобы найти подарок, который пришелся бы по вкусу миссис Уильямс, а полковник, занимавшийся, кроме всего прочего, и сельским хозяйством, обещал послать аллзуотерскому патриарху великолепную пару лошадей, пригодную как для упряжки, так и для полевых работ.
В Лондоне Уэверли провел один очень счастливый день. На другое утро он уже отправился в путь, следуя плану полковника, и в Хантингдоне встретился с Фрэнком Стэнли. Молодые люди мгновенно подружились.
— Мне нетрудно разгадать намерения дяди,— сказал Стэнли, — старый солдат осторожен: он даже не намекнул мне, чтобы я передал вам этот пропуск, который мне не нужен. Но если бы даже впоследствии выяснилось, что вы получили пропуск от взбалмошного студента, cela ne tire a rien.[228] Итак, превратитесь во Фрэнсиса Стэнли и пользуйтесь им на здоровье.
Это предложение значительно облегчило трудности, с которыми Эдуарду пришлось бы иначе сталкиваться на каждом шагу, и он не постеснялся воспользоваться им, тем более что не собирался преследовать во время путешествия какие-либо политические цели и его никак нельзя было обвинить в том, что под прикрытием документа, выданного государственным секретарем, он учиняет действия, направленные против правительства.
День прошел весело. Молодой студент расспрашивал Уэверли о походах, о нравах и обычаях горцев, и Эдуарду пришлось, чтобы удовлетворить его любопытство, насвистать мелодию пиброха, проплясать стратспей и пропеть гэльскую песню. На следующее утро Стэнли проводил своего нового друга до ближайшей станции и расстался с ним весьма неохотно, и то лишь по настоянию Спонтуна, который, привыкнув подчиняться дисциплине, требовал этого и от других.
Глава LXIII СЛЕДЫ ОПУСТОШЕНИЯ
Уэверли ехал на почтовых, как ездили в те времена все. На пути никаких особых приключений не было, если не считать двух-трех щекотливых вопросов, на которые вполне удовлетворительный ответ давал, как некий талисман, его пропуск, и он благополучно добрался до границы Шотландии. Здесь до него дошли слухи о решительном сражении под Каллоденом.(*) Победы англичан уже давно следовало ожидать, хотя успех под Фолкерком и озарил на мгновение оружие Карла Эдуарда слабым предзакатным лучом. Однако эта весть так поразила нашего героя, что он некоторое время не мог прийти в себя. Итак, великодушный, вежливый и благородный принц должен был теперь скрываться как беглец, и за его голову назначена была награда; сторонники его, такие смелые, восторженные и преданные, рассеялись — кто погиб, кто попал в тюрьму, кто отправился в изгнание. Где теперь смелый духом и возвышенный душой Фёргюс, если он в самом деле пережил клифтонскую ночь? Где чистый сердцем и цельный по натуре барон Брэдуордин, слабые стороны которого лишь ярче оттеняли его бескорыстие, сердечную доброту и неколебимую храбрость? А те, кто, как вьющиеся растения, льнули к этим поверженным столпам и только в них искали свою поддержку, — Роза и Флора, — где было их искать и в какую пропасть отчаяния должна была повергнуть их утрата своих законных защитников? О Флоре он думал так, как брат может думать о сестре, о Розе — с чувством еще более глубоким и нежным. Могло случиться, что судьба еще даст ему возможность заменить этим девушкам потерянную опору. Волнуемый этими мыслями, он старался ускорить свое путешествие. Приехав в Эдинбург, с которого неизбежно должны были начаться его розыски, он почувствовал всю трудность своего положения. Многие из жителей этого города видели его раньше и знали под именем Эдуарда Уэверли; как же мог он при таких обстоятельствах пользоваться пропуском Франсиса Стэнли? Он решил поэтому избегать всякого общества и ехать возможно быстрее на север. Ему пришлось, однако, переждать день или два в ожидании письма от полковника Толбота, а также оставить свой адрес под вымышленным именем в заранее условленном месте. С этой целью он вышел в сумерки на знакомые улицы, стараясь не быть узнанным,— но тщетно: одним из первых лиц, с которыми он повстречался, оказалась миссис Флокхарт, добродушная хозяйка Мак-Ивора, которая сразу же узнала его.
— Господи, мистер Уэверли, никак это вы? Нет, не бойтесь меня... Я джентльмена в вашем положении никогда не выдам. Ай-ай-ай! ай-ай-ай! И наступили же перемены! Как веселился у нас, бывало, полковник Мак-Ивор!
Мягкосердечная вдова пролила несколько непритворных слез. Так как не признать ее нельзя было, Уэверли любезно поздоровался с ней, сообщив вместе с тем об опасности, в которой он находился.
— Скоро стемнеет, — сказала вдова. — Не зайдете ли ко мне на чашку чая? А если вам угодно будет переночевать в маленькой комнате, я уж позабочусь, чтобы вас не беспокоили, да ведь вас здесь никто и не знает. Кэйт и Мэтти, эти бездельницы, удрали с двумя драгунами из полка Холи. Теперь у меня две новые служанки.
Уэверли принял приглашение и снял комнату дня на два, считая, что в доме этой простодушной женщины он будет в большей безопасности, чем где-либо. Сердце у него горестно сжалось, когда, войдя в гостиную, он заметил рядом с зеркальцем шапочку Фёргюса с белой кокардой.
— Да, — промолвила миссис Флокхарт со вздохом, увидев, куда устремились глаза Эдуарда, — бедный полковник купил новую за день до похода, а старую я никому не позволяю снимать и чищу ее сама каждый день. И как только я взгляну на нее, мне так и кажется, что он сейчас крикнет: «Каллюм, подай шапку», как он всегда кричал, когда собирался выйти. Это очень глупо... И соседи зовут меня якобиткой... Но пусть себе говорят что хотят... Я-то знаю, что дело не в этом... Но он был такой добрый джентльмен, да и красавец в придачу! Вы не знаете, когда его будут казнить?
— Казнить? Праведный боже! Где же он?
— Боже мой! Да неужто вы не слышали? Бедняга Дугалд Махони приходил сюда не так давно без руки и с ужасным шрамом на голове... Помните Дугалда? Он всегда носил на плече алебарду; ну так он приходил сюда вроде как милостыни просить, чтоб его покормили. Так вот, он сказал нам, что вождь, как они его звали (я-то всегда звала его полковником) и прапорщик Мак-Комбих, которого вы прекрасно помните, были взяты в плен где-то неподалеку от английской границы, когда было так темно, что его люди и не заметили, куда он пропал, а когда хватились, было уже поздно, и все они с горя чуть с ума не сошли. И еще он говорил, что Каллюма Бега (очень смелый и озорной парень был) и вашу милость убили в ту же самую ночь во время схватки, да и многих еще храбрых молодцов. Но если бы вы видели, как он плакал, когда говорил о полковнике, — вы никогда ничего подобного не видели! А теперь, говорят, полковника будут судить и казнят вместе с теми, кого забрали в Карлейле.
— А его сестра?
— А, та, что звали леди Флора? Она уехала к нему в Карлейл и живет где-то там с какой-то важной папистской дамой, чтобы быть к нему поближе.
— А другая молодая леди?
— Какая другая? У полковника одна сестра.
— Да мисс Брэдуордин,— сказал Эдуард.
— А, дочь лэрда, — сказала его хозяйка. — Она была очень славная девушка, бедненькая, но куда более робкая, чем леди Флора.
— Ради бога, скажите, где она?
— Кто их знает, куда они подевались. Порядком им всем, бедняжкам, досталось за белые кокарды да за белые розы, но она, видно, поехала на север, в Пертшир, к отцу, когда правительственные войска вернулись в Эдинбург. Среди них были красавцы, и один из них, майор Уэккер, был у меня расквартирован, очень вежливый джентльмен, но, о мистер Уэверли, далеко ему до нашего бедного полковника!
— А вы не знаете, что сталось с отцом мисс Брэдуордин?
— Со старым лэрдом? Нет, этого никто не знает, но, говорят, он здорово дрался в этой кровавой схватке под Инвернессом, и старшина Клэнк, жестянщик, говорит, что правительственные взбешены на него за то, что он второй раз выступает, и, право, мог бы он на этот-то раз не соваться, но, видно, нет большего дурака, чем старый дурак,— наш бедный полковник выступил только в первый раз.
Из этого разговора Уэверли почерпнул почти все то, что добродушная вдова знала о судьбе своих прежних жильцов и знакомых, но и этого было достаточно, чтобы Эдуард решился, невзирая ни на какие опасности, немедленно ехать в Тулли-Веолан, где он, как ему казалось, непременно должен был узнать что-нибудь о Розе, если не увидеть ее. Поэтому он оставил в условленном месте записку для полковника Толбота, подписал ее именем Стэнли и просил направлять ему письма в город, расположенный ближе всего к резиденции барона.
От Эдинбурга до Перта он проехал на почтовых, решив пройти остальную часть пути пешком — способ передвижения, который был ему особенно по душе и позволял сойти с дороги всякий раз, как он замечал вдали военные отряды. За кампанию он очень окреп и стал гораздо выносливее. Багаж он отправлял вперед всякий раз, как представлялся удобный случай.
По мере продвижения на север следы войны становились все заметнее. Разбитые повозки, убитые лошади, хижины без кровли, деревья, поваленные поперек дороги, разрушенные или пока лишь частично восстановленные мосты — все говорило о том, что здесь прошли враждующие армии. В тех местах, где помещики выступали на стороне Стюартов, их усадьбы были разгромлены или заброшены, обычные работы по поддержанию порядка в усадьбах и украшению их совершенно прекращены, а жители бродили среди всего этого опустошения со страхом, печалью и отчаянием на лицах.
Уже вечерело, когда он добрался до деревни Тулли-Веолан, но как несходны были его теперешние впечатления и чувства с теми, когда он впервые в нее въезжал! Тогда жизнь была для него еще такой новой, что величайшим несчастьем, которое он мог себе представить, был скучно или неприятно проведенный день. В ту пору ему казалось, что все время он должен посвящать изящным или занимательным предметам, перемежая более серьезные занятия пребыванием в веселом обществе и юношескими забавами. Боже, как он изменился! Насколько серьезнее и умнее он стал за эти немногие месяцы! Опасность и невзгоды дают суровую, но быструю выучку. Но «ставши скорбней и мудрей»,(*) он находил возмещение за веселые мечты своей юности, столь быстро рассеянные опытом, в возросшей уверенности в своих внутренних силах и нравственном достоинстве.
Когда он подошел к деревне, он с тревогой и удивлением заметил, что поблизости расположился отряд солдат, и притом, что было хуже, по всем признакам, надолго. К этому выводу он пришел, увидев ряд палаток, белевших там и сям на так называемом общем выгоне. Желая пройти незамеченным и не подвергаться расспросам в таком месте, где его легко могли бы узнать, он сделал большой крюк и, не заглядывая в деревню, прошел прямо к наружным воротам, ведущим в аллею, знакомой обходной тропинкой. С первого взгляда он уже мог оценить размеры происшедших перемен. Одна створка ворот была совершенно уничтожена, расколота на дрова и сложена в вязанки, другая бесполезно раскачивалась на ослабевших петлях. Зубцы над воротами были выломаны и сброшены вниз, а высеченные из камня медведи, простоявшие здесь на страже в течение многих веков, низвергнуты в мусор со своих постов. Аллея жестоко пострадала. Несколько крупных деревьев было повалено поперек дороги, а крестьянский скот и грубые копыта драгунских лошадей втоптали в черную грязь зеленые газоны, которыми в свое время так любовался Уэверли.
Войдя во двор, Эдуард убедился, что все опасения, которые вызвали в нем эти первые впечатления, вполне оправданы. Все строения были разгромлены королевскими войсками, которые в бессильной жажде опустошения пытались даже их сжечь; и хотя толстые стены поддались огню лишь частично, конюшни и пристройки были совершенно уничтожены. Башни и надстройки главного здания обгорели и почернели от дыма; плиты во дворе были выворочены и разломаны; двери либо совершенно сорваны, либо болтались на одной петле, окна всажены внутрь и разбиты; весь двор усеян обломками мебели. Все предметы, связанные с древней славой рода Брэдуординов, которым барон в своей фамильной гордости придавал такое значение, подверглись особым надругательствам. Фонтан был разрушен, и подведенный к нему источник залил весь двор. Каменный бассейн, судя по новому месту, которое ему отвели, использовался, видимо, для того, чтобы поить скот. Со всем племенем медведей, как больших, так и малых, обошлись здесь не лучше, чем с их сородичами на воротах, а два-три семейных портрета, служивших, по всей вероятности, мишенями для солдат, лежали на земле в клочьях. Легко себе представить, с каким мучительным чувством глядел Эдуард на опустошение столь почитаемого жилища. Он все более жадно стремился узнать, что случилось с его владельцами, и опасения за их судьбу возрастали у него с каждым шагом. На террасе перед его глазами открылись новые грустные зрелища. Балюстрада была поломана, стены разрушены, цветочные бордюры заросли сорняком, а плодовые деревья были либо срублены, либо вырваны с корнем. На одном из участков этого старомодного сада росли два огромных конских каштана, которыми барон особенно гордился. Разрушители, поленившись, очевидно, срубить их, проявили злостную изобретательность и заложили пороху в их дупла. Одно дерево было разорвано на куски, и обломки его разлетелись во все стороны, усевая землю, которую оно так долго покрывало своею тенью. Другая мина оказалась менее действенной. Около четверти ствола было оторвано от главной массы; покалеченная и обезображенная с одной стороны, она все еще простирала с другой свои могучие раскидистые ветви.[229]
Среди всех этих признаков опустошения иные особенно болезненно отозвались в сердце Уэверли. Глядя на фасад здания, так страшно почерневшего и обезображенного, он, естественно, стал искать маленький балкон, тянувшийся вдоль Розиного troisieme или, вернее, cinquieme etage.[230] Его легко можно было узнать, так как под ним валялись сброшенные вниз горшки и ящики с цветами, которыми она его так заботливо украшала и которыми так гордилась. Кое-какие из ее книг лежали среди черепков и прочего мусора. Среди них Уэверли нашел одну из своих — карманное издание Ариосто. Хотя книжка и сильно пострадала от дождя и ветра, он поднял ее и благоговейно припрятал как сокровище.
В то время как Эдуард, погруженный в невеселые думы, внушаемые этим зрелищем, искал кого-нибудь, кто мот бы рассказать ему о судьбе обитателей замка, он услышал изнутри здания знакомый голос, напевавший старинную шотландскую песню:
Они вломились ночью в дом, Мой рыцарь был пронзен клинком; Они крушили все вокруг И в бегство обратили слуг. Любимый мой вчера убит, Любимый мой в гробу лежит, И солнца луч навек погас: Мой рыцарь не откроет глаз.«Увы, — подумал Уэверли, — неужели это ты? Бедное, беспомощное существо, неужели ты один остался в этом доме, который служил тебе некогда приютом, чтобы своей невнятной речью, стонами и обрывками песен наполнить его опустевшие залы?» И он позвал его сначала тихо, потом громче:
— Дэви, Дэви Геллатли!
Бедный юродивый показался из развалин оранжереи, в которую прежде упиралась аллея террасы, но при виде незнакомого человека в ужасе отступил. Уэверли, вспомнив его привычки, стал насвистывать один из своих любимых напевов, который так нравился Дэви, что он даже перенял его на слух. Как музыкант, наш герой не больше походил на Блонделя,(*) чем Дэви — на Ричарда Львиное Сердце, но язык музыки привел к такому же результату: Дэви узнал его. Он снова выбрался из своего укрытия, но нерешительно, между тем как Уэверли, боясь спугнуть его, делал самые приветливые знаки, какие только мог измыслить.
— Это его дух, — пробормотал Дэви, но, подойдя ближе, видимо признал в нем живого и знакомого человека. Бедный дурачок и сам казался собственным призраком. Своеобразная одежда, которую он носил в лучшие времена, превратилась в лохмотья прежней причудливой пышности; отсутствие ее он пытался возместить кусочками шпалер, оконных занавесок и картин, которыми и украсил свое рубище. Его лицо также утратило свое прежнее рассеянное и беззаботное выражение; у бедняги ввалились глаза, он страшно отощал, выглядел полумертвым от голода и измученным до крайности. После долгих колебаний он наконец набрался доверия, приблизился к Уэверли, пристально посмотрел ему в глаза и промолвил:
— Все кончено... умерли...
— Кто умер? — спросил Эдуард, забыв, что Дэви не способен отчетливо излагать свои мысли.
— И барон... и приказчик... и Сондерс Сондерсон... и леди Роза, что так хорошо пела... Все кончено... умерли... умерли...
Пойдем со мною, брат. Там светлячки горят — Увидишь ты, где мертвые лежат. Уж ветер затрубил В свой рог среди могил, И бледный свет луны средь туч застыл. Туда идем мы, брат, Где мертвые лежат, И пусть они тебя не устрашат.С этими словами, пропетыми на какую-то дикую унылую мелодию, он подал Уэверли знак идти за ним, быстро направился в глубь сада и пошел по берегу речки, которая, если вспомнит читатель, окаймляла его с востока. Наш герой, невольно содрогаясь при мысли о том, что могли означать слова этой мрачной песни, последовал за ним в надежде добиться какого-то разъяснения. Найти более толкового собеседника среди развалин заброшенного дома он рассчитывать не мог.
Дэви шагал очень быстро и вскоре дошел до нижней границы сада. Он перелез через полуразрушенную стену, отделявшую его некогда от заросшей лесом лощины, в которой стояла древняя башня Тулли-Веолана, и спрыгнул в самое ложе реки. Уэверли последовал за ним, и оба пошли еще быстрее вперед, то перелезая через обломки скал, то с трудом обходя их. Вскоре они миновали развалины замка. Эдуард шел все дальше, стараясь не отставать от своего проводника, так как сумерки начали сгущаться. Но, спускаясь все ниже по руслу речки, он неожиданно потерял Дэви из вида; впрочем, мерцающий свет, показавшийся в чаще кустов и подлеска, показался ему более надежным путеводителем. Вскоре он заметил едва пробитую тропинку и, следуя по ней, наконец добрался до двери убогой лачуги. Сначала раздался свирепый лай собак, умолкнувший при его приближении. Внутри хижины послышался чей-то голос, и он почел за благо прислушаться, прежде чем идти дальше.
— Кого ты еще сюда привел, проклятый дурак? — воскликнул старушечий голос, очевидно в сильном негодовании. Он услышал, как Геллатли насвистал в ответ отрывок мелодии, при помощи которой Эдуард напомнил о себе юродивому, и теперь он уже смело постучался в дверь. В хижине немедленно воцарилось мертвое молчание, только собаки продолжали глухо рычать. Потом ему показалось, что к двери подошла хозяйка, но, вероятно, не для того, чтобы отпереть, а чтобы задвинуть засов. Предупредив ее, Эдуард сам приподнял щеколду.
Перед ним показалась нищенского вида старуха, встретившая его окриком: «Кто это лезет без спросу в чужие дома в такой поздний час?» Стоявшие сбоку от нее две свирепые на вид и отощавшие борзые, видимо, узнали Эдуарда и притихли. С другого бока, наполовину заслоненная распахнутой дверью, однако с видимой неохотой прибегая к этому прикрытию, держа в правой руке взведенный пистолет, а левой доставая из-за пояса другой, стояла высокая, обросшая трехнедельной бородой костлявая фигура в остатка выцветшей военной формы.
Это был барон Брэдуордин. Нет надобности говорить, что он немедленно отшвырнул оружие и бросился в объятия Уэверли.
Глава LXIV ОБМЕН ВПЕЧАТЛЕНИЯМИ
Рассказ барона был краток, если выкинуть из него изречения и поговорки на латинском, английском и шотландском языках, которыми он его уснастил. Он все повторял, какое великое горе было для него лишиться Эдуарда и Гленнакуойха, снова пережил сражения на полях Фолкерка и Каллодена и рассказал, что, после того как все было потеряно в последнем бою, он вернулся домой, полагая, что среди собственных арендаторов и в собственных владениях ему легче, чем в другом месте, удастся найти убежище. В Тулли-Веолан был направлен отряд солдат, чтобы разорить его поместье, так как милосердие отнюдь не стояло в порядке дня. Их действия были, однако, прекращены постановлением гражданского суда. Имение, как выяснилось, не подлежало конфискации, так как существовал законный наследник мужского пола — Малколм Брэдуордин из Инч-Грэббита. Осуждение барона не могло повлиять на права Малколма, так как они происходили не от барона, и поэтому Малколм мог вступить во владение на законном основании. Но, в отличие от многих лиц, получавших наследство при подобных же обстоятельствах, новый лэрд быстро показал, что он не намерен предоставить своему предшественнику ни какого-либо дохода, ни иных преимуществ от имения и что его цель — в полной мере воспользоваться несчастьем, выпавшим на долю его родственника. Все это было весьма неблаговидно, ибо всем решительно было известно, что барон из чисто рыцарских побуждений, не желая ущемлять прав наследника мужского пола, не перевел наследства на свою дочь.
Эта несправедливость и себялюбие восстановили против него всех крестьян; они были привязаны к своему прежнему хозяину и возмущены действиями его преемника.
— Все это пришлось не по вкусу нашему народу в Брэдуордине, мистер Уэверли, — продолжал барон,— арендаторы нехотя и с опозданием выплачивали аренду и сборы; а когда мой родственник приехал в деревню с новым приказчиком мистером Джеймсом Хоуи собирать аренду, какой-то недоброжелатель — я подозреваю, что это был Джон Хедерблаттер, старый лесник, который выступал со мной в пятнадцатом году, — стрелял в него в сумерках и так напугал его, что я могу выразиться, как Цицерон в речи против Катилины:(*) Abiit, evasit, erupit, effugit.[231] Он бежал, сэр, если так можно выразиться, без малейшего промедления до Стерлинга. А теперь он в качестве последнего владельца по акту о наследовании объявил о продаже имения. И если приходится о чем-либо сожалеть, именно это огорчает меня больше, чем даже переход имения из моего непосредственного владения, что все равно должно было произойти через несколько лет. А теперь оно уходит из рода, который должен был владеть им in saecula saeculorum.[232] Но да свершится воля господня! Humana perpessi sumus.[233] Сэр Джон из Брэдуордина — Черный сэр Джон, как его прозвали, наш общий предок с домом Инч-Грэббитов, — не представлял себе, что из лона его произойдет такая личность. Тем временем он обвинял меня перед некоторыми primates,[234] правителями сегодняшнего дня, в том, что я душегубец и подстрекатель всяких брави — наемных убийц и разбойников. Они прислали сюда солдат, которые расположились в имении и охотятся на меня, словно на куропатку по горам, как говорится в писании о кротком царе Давиде,(*) или как на нашего доблестного сэра Уильяма Уоллеса — не подумайте, что я приравниваю себя к ним. А когда я услышал вас за дверью, я решил, что они выследили старого оленя в самом его логовище, и готовился уже умереть, защищаясь, как подобает старому матерому самцу. А что, Дженнет, можешь ты нам дать чего-нибудь на ужин?
— Как же, сэр. Я изжарю вам куропатку, которую Джон Хедерблаттер принес нынче утром; и, видите, бедный Дэви печет в золе яйца от черной курицы. Вы, верно, и не знали, мистер Уэверли, что в замке все яйца, которые бывали так вкусно приготовлены к ужину, пек наш Дэви? Никто не умеет, как он, копаться пальцами в горячей торфяной золе и печь яйца.
В самом деле, Дэви лежал на полу, уткнувшись в огонь почти самым носом, что-то вынюхивая, болтал ногами, бормотал про себя и переворачивал яйца в горячей золе, как бы в опровержение пословицы: «Без ума и яйца не спечешь», и в оправдание похвал, расточаемых бедной Дженнет ему,
Любимому сыночку-дурачку.— Дэви не такой уж дурачок, как люди думают, мистер Уэверли, он бы вас сюда не привел, если бы не знал, что вы друг его милости. Даже собаки — и те вас признали, мистер Уэверли, вы ведь всегда и скотов и людей миловали. Я могу вам кое-что рассказать о Дэви, с разрешения его милости. Видите ли, его милость, к сожалению, вынужден был в эти грустные времена скрываться. Целый день, а то и целую ночь случалось ему пролежать в пещере Черной ведьмы. Место-то оно уютное, старик хозяин Корс-Клефа постлал там чуть не сорок снопов соломы, а все-таки, когда кругом спокойно, а ночь очень холодная, его милости иной раз случалось вылезать оттуда, чтобы погреться здесь у камелька и поспать под одеялом. На рассвете он уходил обратно. И вот однажды утром и натерпелись же мы страху! Как на горе, два красных мундира ходили, верно, бить ночью лососей острогой или что-нибудь такое делать, — они всегда готовы нашкодить, — и как раз увидели, как его милость вышел в лес, и пальнули в него из ружья. А я как наброшусь на них соколом: «Что это вы в юродивого стреляете, в сына честной женщины?» И ругаю их и говорю, что это мой сын; а они меня к черту посылают и клянутся, что это старый бунтовщик, как эти злодеи зовут его милость; а Дэви был в лесу, и слышал перебранку, и из своей головы выдумал накинуть на себя старый плащ, который его милость сбросил, чтобы быстрее идти, и вышел из того самого места, куда они стреляли, да и ступает так важно, совсем как его милость... Начисто обманул их — они подумали, что и впрямь палили по моему дурачку Сашке,(*) как они его называют. И они дали мне шестипенсовик и двух лососей, чтобы я только никому не жаловалась. Нет, нет, Дэви, правда, не такой, как другие, бедняга, но он не так уж глуп, как о нем говорят. Но посудите сами, как мы можем отплатить его милости за все его добро, когда все мы и отцы наши живем на его землях двести лет, и он содержал моего бедного Джейми и в школе и в университете, да и в замке он у него жил, пока в лучший мир не отправился. А меня таки просто спас, когда меня хотели отправить как ведьму в Перт — прости, господи, тем, кто наговорил на меня, глупую старуху! А бедного моего Дэви кормил и поил почти всю жизнь!
Уэверли удалось наконец прервать рассказ Дженнет и спросить о мисс Брэдуордин.
— Слава богу, жива и здорова, — ответил барон,— она в Духране. Тамошний лэрд состоит в дальнем родстве со мной, а в более близком — с мистером Рубриком, и хотя по взглядам он виг, однако в такие времена старой дружбы не забывает. Приказчик делает все, что может, чтобы спасти кое-какие крохи для Розы, но боюсь, очень боюсь, что мне никогда больше не удастся с ней увидеться. Придется мне, видно, сложить свои кости где-нибудь в далекой земле.
— Что вы, ваша милость, — сказала старая Дженнет, в пятнадцатом году ведь то же было, а земли-то и все свое добро вы обратно получили. Ну вот, яйца готовы и куропатка поджарилась. И есть тарелка на каждого, и соль, и остатки белого хлеба, что принесли от приказчика, а в глиняном кувшине от Люки Мак-Лири сколько угодно водки. Не хуже принцев, пожалуй, поужинаете.
— Я желал бы, чтобы по крайней мере одному принцу, нам с вами знакомому, жилось сейчас не хуже нашего, — сказал барон Уэверли, и они оба от всей души пожелали благополучия несчастному Карлу Эдуарду.
После этого разговор коснулся планов на будущее. У барона они были весьма несложны: бежать во Францию, где, при содействии старых друзей, он рассчитывал попасть на какую-нибудь военную должность, на которую он все еще считал себя способным. Он пригласил Уэверли поехать с ним, на что тот дал согласие, в случае если хлопоты полковника Толбота о его помиловании не увенчаются успехом. Втайне он надеялся, что барон не будет возражать против его намерения просить руки Розы и даст ему таким образом право поддерживать его в изгнании. Но он не хотел затрагивать эту тему до тех пор, пока не решится его собственная участь. Затем он заговорил о Гленнакуойхе, судьба которого внушала барону большие опасения, хотя, как он заметил, он был прямо как Ахилл у Горация Флакка:(*)
Impiger, iracundus, inexorabilis, асег,что, — продолжал он,— было передано на шотландском языке Струаном Робертсоном:
Язвителен, капризен, горд, Горяч и как железо тверд.Вспомнили и Флору, и добрый старик отозвался о ней с безграничным сочувствием.
Становилось поздно. Старая Дженнет забралась в какую-то собачью конуру за перегородкой. Дэви уже давно спал и похрапывал между Бэном и Баскаром. Эти собаки последовали за ним после разорения усадьбы и так и остались в хижине его матери. Слава об их свирепости вместе с молвой о том, что старуха причастна к колдовству, немало способствовала тому, что посторонние держались вдали от этой лощины. Благодаря этому Мак-Уибл украдкой снабжал Дженнет мукой для их пропитания, а также кое-какими мелочами, которые в теперешнем положении барона были для него роскошью; но для этого нужна была большая осторожность. Пожелав друг другу покойной ночи, барон и Уэверли легли спать — барон на своем обычном ложе, а Уэверли на ободранном бархатном кресле, украшавшем некогда парадную спальню в Тулли-Веолане (мебель из замка была теперь рассеяна по всем окрестным коттеджам), и уснул так же крепко, как если бы он покоился на перине.
Глава LXV ДАЛЬНЕЙШИЕ РАЗЪЯСНЕНИЯ
Едва забрезжило утро, как старая Дженнет принялась возиться в хижине, чтобы разбудить барона, который обычно спал крепким и тяжелым сном.
— Мне нужно возвращаться в пещеру, — сказал он Уэверли, — не хотите ли пройтись со мною по лощине?
Они вышли вместе и направились по узкой полу-заросшей тропинке, протоптанной рыболовами и дровосеками по берегу речки. Дорогой барон объяснил Уэверли, что остаться на день или два в Тулли-Веолане не представляет для него никакой опасности, даже если увидят, как он разгуливает по поместью. Для этого ему нужно было принять только одну меру предосторожности, а именно, выдать себя за агента или землемера, высланного каким-нибудь английским джентльменом, собирающимся приобрести имение. Он посоветовал ему с этой целью навестить Мак-Уибла, который по-прежнему проживал в четырех милях от деревни, в домике Малый Веолан, хотя на следующий год ему предстояло переехать в другое место. Офицеру, командующему военным отрядом, можно было предъявить пропуск Стэнли, а если бы Уэверли повстречался кто-либо из крестьян и узнал его, он мог быть уверен, что никто из них его не выдаст.
— Я уверен, что половина народа на моих землях знает, что их бедный старый лэрд скрывается где-то здесь. Я заметил, что они не пускают сюда ни одного мальчишку разорять гнезда, а раньше, когда я располагал еще своей баронской властью, мне никогда не удавалось этого полностью добиться. Мало того — я то и дело наталкиваюсь на разные вещи, которые эти добрые люди, дай им бог здоровья, подкладывают мне, думая, что я могу в них нуждаться. Я надеюсь, что им попадется такой же добрый хозяин, только помудрее меня.
Последние слова, естественно, вызвали у барона глубокий вздох. Но спокойствие и терпение, с которым он выносил свои невзгоды, имели в себе что-то необыкновенно благородное и даже возвышенное. Не слышалось от него бесплодных жалоб, не было в нем угрюмой меланхолии. Участь свою со всеми ее тяготами он переносил с благодушным, хоть и серьезным самообладанием и не осыпал бранью торжествующих врагов.
— Я сделал то, что считал своим долгом, — говорил добрый старик, — и, без сомнения, они тоже считают, что выполнили свой. Иной раз меня берет тоска при виде почерневших стен жилища моих предков, но, без сомнения, не всегда офицерам удается удержать солдат от грабежа и разрушений, и даже сам Густав Адольф нередко допускал их, как вы можете убедиться, прочитав реляцию Манро,(*) который участвовал в его кампаниях в рядах шотландского отряда, называвшегося Мак-Кэевым полком. Я и сам бывал свидетелем не менее печальных картин, чем та, что представляет собой сейчас Тулли-Веолан, когда служил под началом маршала герцога Берикского. Да, мы можем, подобно Вергилию Марону, воскликнуть: «Fuimus Troes!»[235] — и наша песенка спета. Но и дома, и целые роды, и люди могут сказать, что они довольно пожили, если им довелось погибнуть с честью. А теперь я нашел себе убежище, весьма похожее на domus ultima.[236]
В эту минуту они подошли к подножию крутой скалы.
— Мы, несчастные якобиты, похожи на кроликов в священном писании (которых великий путешественник Покок(*) называет jerboa), мы — слабые существа, ютящиеся в скалах. Итак, всего лучшего, мой добрый друг, вечером мы встретимся у Дженнет, ибо я должен забраться в мой Патмос,(*) а это нелегкое дело для моих старых костей.
С этими словами он начал карабкаться на скалу, перебираясь с помощью рук от одной неверной опоры до другой, пока не добрался до половины, где два-три куста заслоняли вход в пещеру, напоминавший отверстие в печи. Барон просунул в него сначала голову и плечи, а затем постепенно и все свое длинное тело. Последними исчезли ноги, и он скрылся в пещере, подобно змее, вползающей в нору, или длинному родословному списку, который с трудом втискивают в узкую клетку старинного шкафа. Уэверли из любопытства тоже полез взглянуть, как выглядит это логово, ибо это было наиболее подходящим названием для баронова убежища. В общем, оно до известной степени смахивало на остроумную игрушку, именуемую катушка в бутылке, неизменно приводящую в восторг всех детей (да и кое-кого из взрослых, меня в том числе), потому что никак нельзя понять, каким таинственным образом она туда попала и как ее можно оттуда извлечь. Пещера была очень узкая, слишком низкая, чтобы барон мог в ней выпрямиться и, собственно, даже сидеть, хотя он и предпринимал некоторые неловкие попытки принять это положение. Единственным развлечением было чтение его старого друга Тита Ливия. Для разнообразия он иногда выцарапывал на стенах и потолке своей крепости (это был мягкий песчаник) различные латинские изречения и тексты из священного писания.
— Пещера не сырая и выстлана чистой соломой и сухим папоротником, так что представляет весьма сносное gite[237] для старого солдата, — сказал барон, уютно сворачиваясь калачиком, с видом человека, вполне довольного своей судьбой, что было достаточно странно, если принять во внимание окружающую обстановку, — если только ветер не дует прямо с севера. Кроме того, у меня нет недостатка ни в часовых, ни в дозорных. Дэви и его мать постоянно начеку. Они замечают и устраняют малейшую опасность. Прямо удивляешься, какую хитрость внушает этому бедному юродивому его привязанность ко мне!
Теперь Эдуард постарался свидеться с Дженнет с глазу на глаз. Он с первого взгляда узнал в ней ту самую старуху, которая ухаживала за ним во время болезни, когда его вырвали из рук Одаренного Гилфиллана. Хижина, хотя ее немножко починили и получше обставили, была, несомненно, то самое место, где он тогда содержался. Кроме этого, он узнал на общинном выгоне в Тулли-Веолане большое высохшее дерево, называемое деревом сходок, которое, он уже теперь не сомневался, послужило местом встречи для горцев в ту памятную ночь. Все эти обстоятельства он уже накануне сопоставил в уме; но причины, вероятно достаточно очевидные для читателя, помешали ему расспрашивать старуху в присутствии барона.
Теперь он занялся этим делом со всей обстоятельностью и первым долгом спросил, кто была молодая особа, навещавшая его во время болезни. Дженнет на мгновение задумалась, а потом сказала, что соблюдать тайну теперь уже нет смысла: это не принесет никому ни добра, ни зла.
— Это была леди, равной которой нет во всем мире, — мисс Роза Брэдуордин.
— Тогда, вероятно, мисс Розе я обязан и своим спасением, — заключил Уэверли, чрезвычайно довольный, что догадки, основанные на совпадении места, подтвердились.
— Ну конечно, мистер Уэверли, а то кому же? Но, сэр, как бы она рассердилась и расстроилась, бедняжка, если бы подумала, что вы когда-нибудь узнаете хоть слово обо всем этом деле. Она заставляла меня все время говорить по-гэльски, когда вы могли меня услышать, и все для того, чтобы вы думали, что вы еще в горах. А я порядочно говорю на этом языке, моя мать из тех мест.
Еще несколько вопросов — и полностью разъяснилась вся тайна, связанная с освобождением Уэверли из рук конвоиров на пути из Кернврекана в Стерлинг. Никогда еще музыка не ласкала так слуха пламенного ее любителя, как ласкала слух Уэверли сонная, полная повторений речь старой Дженнет, во всех подробностях изложившей ему обстоятельства дела. Но читатель мой — не влюбленный, и я должен щадить его терпение. Поэтому я постараюсь сократить до разумных пределов рассказ, который старуха ухитрилась растянуть почти на два часа.
Читатель помнит, что Роза Брэдуордин послала нашему герою через Дэвида Геллатли письмо, в котором сообщала, что Тулли-Веолан занят небольшим отрядом солдат. Когда Уэверли показал его Фёргюсу, тот обратил особое внимание на это обстоятельство, которое запомнилось этому деятельному и предприимчивому человеку. Он решил послать кое-кого из своих людей в Тулли-Веолан, чтобы прогнать оттуда красные мундиры и вывезти Розу. Он хотел уменьшить количество постов противника, помешав ему расположиться в его соседстве гарнизоном, и оказать услугу барону, так как у него начинала мелькать мысль о женитьбе на Розе. Но не успел он приказать Эвану выступить в Тулли-Веолан с небольшим отрядом, как пришло известие, что Коуп двинулся в Верхнюю Шотландию с целью дать бой силам принца и рассеять их, прежде чем они успеют сосредоточиться, и Фёргюсу пришлось со всем своим кланом стать под знамена Карла Эдуарда.
Он послал человека к Доналду Бину с приказом присоединиться к его отряду, но осторожный разбойник, прекрасно понимая, как выгодно ему действовать самостоятельно, вместо того чтобы идти на соединение с Мак-Иворами, медлил, ссылаясь на ряд причин, которые Фёргюс под давлением обстоятельств вынужден был признать уважительными, хотя про себя решил отомстить за это промедление, как только позволит время и обстановка. Однако, поскольку он не мог изменить положение вещей, он приказал Доналду спуститься в Нижнюю Шотландию и, ничего не трогая в замке барона, расположиться где-нибудь поблизости для защиты его дочери и домочадцев, одновременно всячески донимая вооруженных добровольцев и небольшие военные отряды, которые могли оказаться в окрестностях.
Поскольку это поручение придавало его шайке до известной степени характер партизанского отряда, Доналд решил истолковать его наиболее выгодным для себя образом. Теперь он был избавлен от страха перед Фёргюсом, рассчитывая, что его прежние тайные заслуги обеспечат ему некоторое заступничество перед принцем, и решил ковать железо, пока горячо. Он без особого труда очистил Тулли-Веолан от солдат и, хотя не решился тревожить обитателей замка и беспокоить мисс Розу из боязни нажить себе сильного врага в армии принца, так как он прекрасно знал,
Что в гневе беспощаден был барон,начал взимать контрибуции, пустился на всякие вымогательства у арендаторов и вообще принялся использовать войну в свою пользу. Тем временем он нацепил белую кокарду и явился к Розе, изъявляя всяческую преданность делу, которому служил ее отец, и рассыпаясь в извинениях за действия, которые вынужден предпринимать для того, чтобы поддерживать свой отряд. Как раз в это время молва донесла до Розы со всевозможными преувеличениями слух, что Уэверли убил в Кернврекане кузнеца, когда тот пытался его арестовать, засажен там в тюрьму по приказу майора Мелвила и через трое суток будет казнен по приговору военно-полевого суда. Потрясенная до глубины души этими известиями, Роза предложила Бин Лину попытаться освободить арестованного. Как раз такого рода поручение он готов был охотнее всего принять, так как считал, что заслуга в подобном деле сможет загладить все его провинности в округе. Однако у него хватило хитрости долгое время не соглашаться, ссылаясь на долг службы и дисциплину, пока несчастная Роза, дойдя до последних пределов отчаяния, не обещала ему некоторые драгоценности, принадлежавшие ее матери.
Доналд Бин служил в свое время во Франции и знал, а может быть, преувеличивал ценность этих безделушек. Но он также догадался, что Роза боится, как бы не открылось, что она рассталась с ними ради того, чтобы освободить Уэверли. Разбойник, опасаясь лишиться вожделенного сокровища, по собственному почину заявил, что готов поклясться никому не говорить о ее участии в этом деле. Видя, что ему прямой расчет сдержать эту клятву, а нарушение ее никакой выгоды не принесет, он принял это обязательство (для того, как он объяснил своему помощнику, чтобы поступить вполне добросовестно в отношении молодой особы) в той единственной форме, которую, по мысленному соглашению с самим собой, он считал нерушимой, а именно, поклялся хранить молчание на собственном кинжале. К этому благородному поступку его побудило, в частности, и внимание, проявленное мисс Брэдуордин к его дочери Алисе, — оно завоевало сердце горной девы и весьма польстило ее отцу. Алиса тем временем научилась немного говорить по-английски и отплачивала Розе за ее доброе отношение большой откровенностью. Она охотно передала ей все бумаги, относившиеся к интриге в полку Гардинера, которые ей поручено было хранить, и столь же охотно согласилась по ее настоянию вручить их Уэверли без ведома ее отца.
— Это будет приятно милой барышне и красивому молодому барину, — рассуждала она, — а какая польза отцу от каких-то исписанных клочков бумаги?
Читатель помнит, что она выполнила это поручение, воспользовавшись последним вечером пребывания Уэверли в лощине.
Читателю также известно, что Доналд успешно справился со своей задачей. Но изгнание военного отряда из Тулли-Веолана встревожило военные власти. В то время как Бин Лин ожидал в засаде Гилфиллака, в Тулли-Веолан был направлен значительный отряд, с которым он не имел никакого желания помериться силами. Этому отряду было поручено вытеснить мятежников, стать лагерем в Тулли-Веолане и охранять край от дальнейших посягательств разбойника. Командир его, человек порядочный и строгий блюститель дисциплины, понимая беззащитное положение мисс Брэдуордин, не беспокоил ее своим обществом и не позволял солдатам ни малейшей вольности. Он раскинул небольшой лагерь на возвышенности, неподалеку от замка, и расставил посты по всем окрестным горным проходам. Эти неприятные известия дошли до Доналда Бин Лина на обратном пути в Тулли-Веолан. Решившись, однако, во что бы то ни стало получить за свои труды ожидаемое вознаграждение, он счел наиболее разумным, поскольку путь к замку был для него отрезан, оставить пленника в хижине Дженнет. О существовании этого убежища не подозревали даже те, кто давно уже жил в этих местах, добраться до него без проводника было невозможно, и Уэверли о нем ничего не знал. Выполнив свою задачу, Доналд явился за вознаграждением и получил его. Болезнь Уэверли, однако, расстроила все его планы. Доналд был вынужден покинуть край со всеми своими людьми, чтобы в иных местах искать более свободного поприща для своей деятельности. По настоянию Розы, он все же оставил при Уэверли старика, который собирал лекарственные травы и считался немного сведущим в медицине, чтобы ухаживать за ним во время его болезни.
Тем временем у Розы зародились новые и страшные опасения. Навела ее на эти мысли старуха Дженнет. Она утверждала, что, поскольку за поимку Уэверли назначено большое вознаграждение, а личные вещи его представляют значительную ценность, нельзя поручиться, что Доналд не поддастся соблазну и не выдаст Уэверли. Терзаемая отчаянием и страхом, Роза приняла смелое решение написать лично принцу и сообщить ему об опасности, угрожавшей мистеру Уэверли, считая, что Карл Эдуард как дальновидный политик и благородный и сострадательный человек не допустит того, чтобы он попал в руки противника. Сначала она хотела послать письмо анонимно, но потом испугалась, что в этом случае ему могут не поверить. Поэтому она с великой неохотой и трепетом подписалась под ним и поручила отвезти его одному юноше, который бросил свою ферму, чтобы вступить в армию принца. Молодой человек, в свою очередь, упросил ее походатайствовать за него перед претендентом, от которого он надеялся получить таким образом офицерский патент.
Письмо попало в руки принца в то время, когда он покинул горы и начал опускаться в Нижнюю Шотландию. Он прекрасно понимал, как важно создать впечатление, что он находится в сношениях с английскими якобитами. Поэтому он самым решительным образом приказал Доналду Бин Лину доставить Уэверли со всем его имуществом целым и невредимым в распоряжение коменданта крепости Дун. Разбойник не посмел ослушаться, так как армия принца находилась слишком близко, чтобы неподчинение осталось безнаказанным. Кроме того, он был не только разбойником, но и политиком, и не пожелал испортить репутацию, добытую прежними тайными услугами, уклонившись от выполнения этого поручения. Комендант Дуна получил, в свою очередь, приказ переправить нашего героя в Эдинбург под конвоем. Принц опасался, что Уэверли, если его освободить, снова пожелает вернуться в Англию, не дав ему возможности с ним лично повидаться. К этой мере он склонился по совету вождя Гленнакуойха, с которым, как припомнит читатель, принц совещался о том, как использовать Эдуарда, хоть и не сообщил Мак-Ивору, как он узнал место, где содержался наш герой.
Это принц считал женской тайной; ибо, хотя письмо Розы и было написано в самых общих и осторожных выражениях и единственной причиной, побудившей написать его, выставлялись соображения человеколюбия и усердия к делу принца, однако она выражала такое сильное желание, чтобы ее вмешательство в это дело осталось неизвестным, что принц догадался о весьма глубоком характере интереса, который Роза испытывает к судьбе Уэверли. Это предположение, будучи вполне правильной посылкой, привело, однако, к ошибочному выводу. Волнение, изобразившееся на лице Уэверли, когда он подошел к Флоре и Розе на балу в Холируде, принц отнес за счет Розы и заключил, что преградой для их взаимной склонности служат взгляды барона на судьбу его наследства или какое-нибудь другое препятствие. Правда, молва прочила Уэверли в женихи мисс Мак-Ивор, но принц прекрасно знал, что молва бывает весьма расточительна на подобные дары, и, внимательно понаблюдав за поведением обеих девушек, пришел к убеждению, что у Флоры молодой человек успехом не пользуется, а Роза Брэдуордин его любит. Желая крепче привязать Уэверли к себе и оказать ему вместе с тем дружескую услугу, он стал убеждать барона перевести права наследования на дочь и добился его согласия. После этого Фёргюс немедленно стал добиваться двойной цели: руки мисс Брэдуордин и графского титула, на что принц, как мы уже раньше видели, ответил отказом. Карл Эдуард, постоянно занятый самыми различными делами, все не находил возможности объясниться по этому поводу с Уэверли, хотя не раз собирался с ним поговорить. Но после того как Фёргюс заявил свои претензии, он счел необходимым не принимать стороны ни одного из соперников, в тайной надежде, что это дело, чреватое семенами раздора, будет отложено до окончания экспедиции. Когда во время перехода в Дарби принц спросил Фёргюса, почему в их отношениях с Уэверли появилась холодность, Мак-Ивор ответил, что Эдуард хочет взять назад предложение, сделанное его сестре. Тогда принц прямо объявил ему, что лично наблюдал за обращением мисс Мак-Ивор с его другом и уверен, что Фёргюс заблуждается относительно истинной причины поведения Уэверли, так как он имеет все основания считать, его уже помолвленным с мисс Брэдуордин. Ссора, происшедшая затем между Эдуардом и вождем Мак-Иворов, надеюсь, еще сохранилась в памяти читателя. Эти обстоятельства объясняют те части нашего повествования, которые мы, по обычаю романистов, сочли нужным оставить неразгаданными, чтобы усилить любопытство читателя.
Когда Дженнет сообщила нашему герою основные факты этого рассказа, ему уже не стоило большого труда использовать эту путеводную нить, чтобы выбраться из лабиринта, в котором он до тех пор блуждал. Итак, не кому другому, как Розе Брэдуордин, был он обязан жизнью, которой теперь охотно пожертвовал бы ради нее. Немного подумав, он, впрочем, пришел к убеждению, что жить для нее будет куда удобнее и приятнее. Кроме того, он располагал теперь собственным независимым состоянием, которое мог разделить с ней либо за границей, либо у себя на родине. Удовольствие породниться с таким благородным человеком, как барон, которого дядя Уэверли, сэр Эверард, столь высоко ценил, было также немаловажным соображением, если бы для доказательства целесообразности этого брака вообще нужны были какие-либо соображения. Чудачества старика, казавшиеся нелепыми и смешными в дни его благополучия, теперь, в дни его заката, лучше вязались и гармонировали с благородными чертами его характера, придавая им своеобразие, но не вызывая смеха. Поглощенный этими мечтами о будущем счастье, Эдуард направился в Малый Веолан, резиденцию мистера Дункана Мак-Уибла.
Глава LXVI
Теперь Купидон стал совестливым
мальчиком — он возвращает отнятое.
ШекспирМистер Дункан Мак-Уибл, бывший комиссар по продовольствию и бывший приказчик, хотя его продолжали величать последним, ничему реальному не соответствующим званием, избежал преследований благодаря тому, что своевременно отстал от мятежников, а также благодаря незначительности своей персоны.
Эдуард застал его в конторе погруженным в бумаги и счета. Перед ним была порядочная миска овсяной каши, роговая ложка и бутылка двухпенсового пива. Он жадно пробегал глазами какое-то объемистое тяжебное дело и время от времени внедрял в свой поместительный рот огромную дозу этой питательной снеди. Стоявшая неподалеку пузатая голландская бутылка водки говорила о том, что этот почтенный законовед либо пропустил уже утреннюю, либо собирается приправить свою кашу этой живительной влагой, столь способствующей пищеварению. Впрочем, справедливыми могли оказаться и оба предположения одновременно. Его ночной колпак и халат некогда были сшиты из тартана, но, проявляя в такой же мере осторожность, как и бережливость, честный приказчик перекрасил их в черный цвет, дабы их зловещая первоначальная окраска не напомнила посетителям о его несчастной экспедиции в Дарби. В довершение всего, лицо его было вымазано нюхательным табаком до самых глаз, а пальцы были все в чернилах. Когда Уэверли подошел к небольшой зеленой загородке, ограждавшей его конторку и табурет от вторжения посторонних смертных, Мак-Уибл взглянул на него в нерешительности. С одной стороны, ничто не могло быть неприятнее для приказчика, чем возобновлять знакомство с кем-либо из тех злополучных джентльменов, которые в теперешнем своем положении вероятно скорее нуждались в помощи, чем могли служить источником выгоды. С другой — это был все же богатый молодой англичанин... Кто знает, в каком он мог быть положении?.. К тому же он был другом барона... Как тут быть?
В то время как все эти размышления придавали лицу бедного Мак-Уибла выражение нелепой растерянности, Уэверли, пораженный забавным противоречием между сообщением, которое он собирался сделать приказчику, и его испуганным видом, не мог удержаться от смеха, насилу подавляя в себе желание воскликнуть вместе с Сифаксом:(*)
Катону лишь наперсником и быть В делах любовных.Так как мистеру Мак-Уиблу и в голову не могло прийти, что человек, окруженный со всех сторон опасностями или подавленный нуждой, может искренне смеяться, веселое выражение лица Уэверли в значительной степени вывело его из смущения. Он даже не без радушия поздравил Эдуарда с прибытием в Малый Веолан и осведомился, что он пожелал бы получить на завтрак. Но посетитель прежде всего заявил, что имеет сообщить ему нечто с глазу на глаз, и попросил разрешения запереть дверь. Эти меры предосторожности, внушавшие мысль об опасности, не вызвали у Дункана ни малейшего восторга, но отступать было поздно.
Эдуард был убежден, что может довериться Мак-Уиблу, так как не в интересах приказчика было выдавать его, и открыл ему свое нынешнее положение и планы на будущее. Хитрый делец внимал Уэверли со страхом, пока тот говорил ему, что он все еще вне закона; несколько успокоился, узнав, что у него есть пропуск; стал радостно потирать руки, когда Эдуард упомянул о размерах своего теперешнего состояния; широко раскрыл глаза, когда услышал о блистательных перспективах, ожидавших его; но когда он выразил свое намерение разделить этот блеск с мисс Розой Брэдуордин, приказчик чуть не лишился рассудка от восторга. Он сорвался со своей трехногой табуретки, как пифия с треножника,(*) выкинул в окно свой лучший парик, потому что подставка, на которую он был напялен, стесняла буйство его движений; швырнул свой колпак в потолок; поймал его на лету; стал насвистывать мотив туллохгорум; пустился в гайлэндскую пляску с неподражаемой грацией и проворством и упал наконец в изнеможении на стул, восклицая:
— Леди Уэверли! Десять тысяч в год по меньшей мере! Господи, не дай мне сойти с ума!
— Аминь, от всей души, — произнес Уэверли.— Но теперь, мистер Мак-Уибл, давайте-ка займемтесь делами.
Эти слова оказали несколько отрезвляющее действие на приказчика, хотя у него в голове, по его собственному выражению, продолжало еще шуметь, как в улье. Все же он очинил перо, схватил полдюжины листов бумаги, отогнул у них широкие поля, достал «Формы» Дэлласа из Сент-Мартина(*) с полки, где это почтенное сочинение гнездилось вместе со Стэровым «Обычным правом», Дерлтоновыми «Сомнительными случаями», Бэлфуровой «Практикой» и кучей приходо-расходных книг, открыл его на разделе «Брачные договоры» и приготовился составить «небольшой протокольчик, чтобы стороны потом не пошли на попятную».
Уэверли не без труда втолковал приказчику, что тот проявляет чрезмерную прыть. Эдуард объяснил, что в помощи Мак-Уибла он нуждается первым долгом, чтобы обеспечить себе безопасное пребывание в Тулли-Веолане, для чего мистер Мак-Уибл должен написать находящемуся там офицеру, что к нему приехал по делам английский джентльмен — близкий родственник полковника Толбота, по имени Стэнли, который, зная положение в стране, посылает свой пропуск на просмотр капитану Фостеру. На это со стороны офицера последовал самый вежливый ответ и приглашение мистеру Стэнли отобедать у него. Как легко можно себе представить, Эдуард уклонился от приглашения, ссылаясь на занятость.
Уэверли затем попросил мистера Мак-Уибла направить верхового в почтовую контору городка ***, куда полковник Толбот должен был ему написать, наказав ему ждать там до тех пор, пока не придет письмо на имя мистера Стэнли, а затем доставить его как можно быстрее в Малый Веолан. В следующую минуту приказчик уже бросился разыскивать Джока Скривера, своего ученика, или, как их называли шестьдесят лет назад, слугу, и примерно через столько же времени упомянутый Джок сидел уже на белом пони своего хозяина.
— Смотри береги его, Джок,— говорил Мак-Уибл в напутствие, — он малость страдает запалом с того дня... кхе, кхе... господи помилуй! — понизив голос: — Чуть не проговорился... с того самого дня, как я разодрал ему бока хлыстом и шпорами, когда скакал за принцем, чтобы он примирил мистера Уэверли с Вих Иан Вором. И пренеприятная штука приключилась тогда со мной в награду за все мои труды! Бог вам прости! Чуть шею не сломал... Правда, время было такое, что всякое могло приключиться... Но теперь все в порядке... Леди Уэверли! Десять тысяч в год! Господи помилуй!
— Но вы забываете, что мы не получили еще согласия барона и самой молодой девицы...
— Нечего вам бояться, я за них ручаюсь... собственной головой поручился бы... десять тысяч в год! Что перед этим Балмауоплл... Весь Балмауоппл со всеми своими землями и доходами больше этого не стоил... Слава богу! Слава богу!
Чтобы направить чувства Мак-Уибла в иное русло, Эдуард осведомился, не слышал ли он за последнее время чего-либо о Гленнакуойхе.
— Ничего решительно, — ответил приказчик,— кроме того, что он все еще сидит в замке Карлейл и скоро предстанет перед судом по обвинению в преступлении, которое карается смертной казнью. Я этому молодому джентльмену зла не желаю, — оказал он, — но надеюсь, что те, кто его забрал, теперь уж его не выпустят и не дадут ему вернуться в горы и мучить нас своими поборами и всякими насильственными, несправедливыми и деспотическими действиями, притеснениями и грабежами, как самому, так и через посредство других, подстрекаемых, высылаемых и направляемых им личностей. Да и деньги-то набранные он беречь не умел... Бросил их в подол той никчемной девке, в Эдинбурге... Те, что легко достались, с теми легко и расстались. Что до меня, то дай боже мне в жизнь не видеть в наших местах ни одной гайлэндской юбки, да и ни одного красного мундира, ни ружья... Разве чтобы подстрелить куропатку... Все они одним миром мазаны. А когда они вас обчистят, даже если вы и добьетесь решения, чтобы они заплатили за все грабежи, притеснения и насилия, вы с этого богаче не станете... У них и гроша нет, чтобы рассчитаться. С этого народа взятки гладки.
В таких разговорах вперемежку с делами прошло время до обеда. Мак-Уибл обещался тем временем придумать какую-нибудь комбинацию, чтобы Эдуард мог посетить Духран (где находилась в этот момент Роза), не возбуждая ничьих подозрений и не подвергая себя опасности. Дело это было нелегкое, так как лэрд был ревностным сторонником правительства.
На птичий двор Мак-Уибла была наложена контрибуция, и вскоре в небольшой столовой приказчика разнеслись ароматы супа из курицы с пореем и тушеного мяса по-шотландски. Штопор хозяина уже проник в пробку пинтовой бутылки бордоского вина (похищенной, возможно, из подвалов Тулли-Веолана), когда вид серого пони, который промчался рысью мимо окон столовой, побудил хозяина отставить ее с должными предосторожностями в сторону. Но вот входит Джок Скривер с пакетом для мистера Стэнли; печать на нем полковника Толбота; пальцы у Эдуарда дрожат, когда он ее вскрывает. Из конверта выскальзывают две официального вида бумаги, сложенные, подписанные и скрепленные печатями по всей форме. На них стремительно набрасывается приказчик, отроду питавший уважение ко всему тому, что напоминает документ. Взгляд его скользит украдкой по заголовкам, и глазам или, вернее, очкам его представляется радующий сердце текст: «Охранная грамота, данная его королевским высочеством Козмо Комину Брэдуордину, эсквайру из Брэдуордина, известному под именем барона Брэдуордина, лишенному прав за участие в недавнем мятеже». Другой документ оказывается охранной грамотой на имя Эдуарда Уэверли, эсквайра. Письмо полковника Толбота гласит следующее:
Любезный Эдуард,
Я только что приехал сюда, но уже успел покончить со всеми делами. Впрочем, не обошлось без затруднений, как вы сейчас увидите. Сразу же по прибытии я испросил аудиенцию у его высочества и нашел его в настроении, не слишком благоприятном для моих целей. От него только что вышли трое или четверо шотландских джентльменов. Герцог принял меня очень любезно и сразу же начал: «Представьте, Толбот, здесь побывало с полдюжины самых уважаемых дворян и лучших друзей правительства к северу от Форта — майор Мелвил из Кернврекана, Рубрик из Духрана и другие — и они прямо вынудили меня обещать охранную грамоту, а в будущем и помилование, этому упрямому старому бунтовщику, которого они называют бароном Брэдуордином. В качестве довода в его пользу они приводят его высокие нравственные качества, а также его мягкость по отношению к тем из наших, которые попали в руки мятежников, говоря, что он уже достаточно сурово наказан конфискацией имущества. Рубрик взялся приютить его у себя в доме до тех пор, пока в стране не установится порядок. Но согласитесь, что не очень-то приятно оказаться в какой-то мере вынужденным простить такому смертельному врагу Брауншвейгского дома». Все это звучало не слишком обнадеживающе для того, чтобы приступить к моему делу, однако я выразил свою радость по поводу того, что его королевское высочество удовлетворяет подобного рода ходатайства, так как это дает мне смелость обратиться к нему с подобной же просьбой от своего имени. Он очень рассердился, но я был настойчив. Я упомянул о том, что наши три голоса в парламенте неизменно поддерживают правительство, слегка коснулся своей службы за границей, заслуживающей внимания лишь постольку, поскольку его королевскому высочеству было угодно положительно ее расценить, и основывался главным образом на его собственных изъявлениях расположения и дружеских чувств ко мне. Ему стало неловко, но он не сдавался. Я намекнул на то, что здравая политика требует раз навсегда отстранить наследника такого состояния, как состояние вашего дяди, от махинаций недовольных, но не произвел никакого впечатления. Тогда я сказал, что считаю себя в долгу перед сэром Эверардом и перед вами лично и в качестве единственной награды за мою службу просил бы его высочество всемилостивейше дать мне возможность доказать вам свою признательность. Я заметил, что он все еще непоколебим, и тогда в качестве последнего средства вынул из кармана свой патент полковника и заявил, что, поскольку его королевское высочество не считает меня даже при настоящих крайних обстоятельствах достойным той милости, которую он счел возможным оказать другим джентльменам, заслуги коих были вряд ли значительнее моих, я вынужден со всем смирением испросить разрешения передать мой патент в руки его высочества и просить об увольнении со службы. К этому он не был подготовлен. Он предложил мне взять свой патент обратно, сказал несколько лестных слов о моей службе и согласился выполнить мою просьбу. Итак, вы снова свободный человек, и я поручился, что впредь вы будете пай-мальчиком и не забудете, чем вы обязаны мягкости правительства. Теперь вы видите, что мой принц может быть столь же великодушным, как и ваш. Я не стану утверждать, что милости свои он оказывает с такой же изысканной любезностью в заграничном духе, как ваш странствующий рыцарь; манеры у него простые, английские, а явная неохота, с которой он выполняет вашу просьбу, показывает, какую жертву он приносит, идя против собственных желаний. Один из моих друзей, адъютант главнокомандующего, снял для меня копию с охранной грамоты на имя барона (подлинник находится у майора Мелвила), которую я вам и посылаю, так как знаю, что, если вам удастся разыскать вашего старого друга, вам доставит особенное удовольствие сообщить ему это радостное известие первым. Он, конечно, немедленно отправится в Духран и там в течение нескольких недель отсидит свой карантин. Что касается вас, то разрешаю вам сопроводить его туда и пробыть с ним неделю, поскольку до меня дошли сведения, что в этих местах пребывает некая очаровательная девица. Имею также удовольствие сообщить, что все успехи, которых вам удастся достигнуть в ее благосклонности, будут весьма приятны сэру Эверарду и миссис Рэчел. Они не будут считать ваше положение упроченным и судьбы трех горностаев passant обеспеченными, пока вы не познакомите, их с миссис Эдуард Уэверли. Мои собственные любовные дела — много лет тому назад — помешали некоторым планам, долженствовавшим обеспечить благополучие этих трех горностаев passant, так что я считаю себя в долгу перед ними и чувствую, что обязан вознаградить их за понесенный ущерб. Поэтому не теряйте времени, так как по прошествии этой недели вам необходимо будет направиться в Лондон, дабы выхлопотать в судебных инстанциях свое помилование.
Остаюсь, любезный Уэверли, всегда искренне преданный вам
Филипп Толбот.
Глава LXVII
Счастлива помолвка,
Коль тянут с ней недолго.
Когда первый порыв восторга, вызванный этими радостными известиями, несколько улегся, Эдуард предложил немедленно же отправиться в лощину и сообщить все барону. Но осторожный приказчик заметил, что, если его бывший патрон сразу же появится на людях, арендаторы и поселяне могут выразить свою радость так буйно, что это оскорбит «власти предержащие» — категорию людей, к которым мистер Мак-Уибл питал безграничное уважение. Поэтому он предложил Уэверли отправиться к Дженнет Геллатли и под покровом ночи привести барона в Малый Веолан, где он мог бы насладиться роскошью хорошей постели. Тем временем сам он пройдет к капитану Фостеру, покажет ему охранную грамоту и получит разрешение приютить барона на ночь у себя, а утром приготовит лошадей и отправит его в Духран в обществе мистера Стэнли, «каковое наименование, как мне кажется, вашей милости следует до поры до времени сохранить», — добавил приказчик.
— Ну конечно, мистер Мак-Уибл; но не хотите ли вы сами вечером пройти в лощину, чтобы повидаться с вашим патроном?
— Я бы с превеликим удовольствием, и я вам очень обязан, что вы мне напомнили о моем долге. Но когда я вернусь от капитана, солнце уже зайдет, а в такую пору лощина пользуется дурной славой; со старой-то Дженнет Геллатли ведь не все чисто. Лэрд ни во что такое не верит, но он всегда был слишком прытким и смелым, ни людей, ни чертей не боится и говорит, что ему на все наплевать. Но я прекрасно помню, что у сэра Джорджа Мэкеньи(*) написано, что ни одно духовное лицо не должно сомневаться в существовании ведьм, поскольку в библии сказано, что их нужно истреблять. Не должен сомневаться в них и шотландский юрист: по нашим законам колдовство карается смертью. Так что за это говорит и закон и писание. И если его милость не верит Левиту,(*) он может поверить Книге статутов; но, впрочем, пусть делает как знает, для Дункана Мак-Уибла это все одно. Однако я все же пошлю сегодня за старухой Дженнет, пускай приходит сюда вечерком; нельзя с пренебрежением относиться к таким, за которыми кое-что водится, а потом ведь и Дэви нам понадобится, чтобы крутить вертел, — я ведь прикажу Эппи зажарить для ваших милостей жирного гуся.
Когда солнце близилось к закату, Уэверли поспешил в хижину и вынужден был признать, что суеверие местных жителей нашло здесь как нельзя более подходящее место и достойный предмет, чтобы питать ими свои фантастические страхи. Хижина старухи в точности напоминала описание Спенсера:
Она в ущелье мрачном набрела На хижину убогую, в которой Колдунья одинокая жила Вдали от человеческого взора; О ней ходили в селах разговоры, Что, дескать, ведьма по ночам не спит, А у огня, замкнувши все запоры, Отвары адских снадобий варит, Наводит порчу, мор и с чертом говорит.Входя в хижину, он повторял на память эти строки. Несчастная старуха, согнутая в три погибели годами и полуослепшая от торфяного дыма, дрожащей походкой бродила с березовым веником по хижине, бормотала себе что-то под нос и старалась навести хоть какой-нибудь порядок в очаге и на полу, чтобы достойно принять гостей. Услышав шаги Уэверли, она вздрогнула, оглянулась и вся затряслась, так издерганы были ее нервы вечной тревогой за своего покровителя. С трудом удалось Эдуарду объяснить ей, что барону не угрожает больше никакая опасность, и когда это радостное известие дошло до нее, ей столь же трудно было втолковать, что он не будет больше владеть своим имением.
— Не может быть, — твердила она, — ему следует получить все обратно. Ни у кого не хватит жадности забрать его имущество, после того как его помиловали. А что до этого Инч-Грэббита, я, право, иной раз из-за него жалею, что я действительно не колдунья, но боюсь, как бы враг рода человеческого не поймал меня на слове.
Уэверли дал ей денег и обещал, что ее преданность будет щедро вознаграждена.
— Не может для меня быть лучшей награды, как увидеть, что мой старый хозяин и мисс Роза вернулись и получили свое.
Уэверли простился с ней и вскоре стоял уже под Патмосом барона. Он тихо свистнул. Старик услышал его, осторожно высунул голову из пещеры и стал осматриваться, словно старый барсук, выглянувший из норы.
— Что-то вы сегодня рановато пришли, мой славный друг,— сказал он спускаясь,— сдается мне, красные мундиры не били еще зори, и мы пока не в безопасности.
— Чем раньше узнаешь добрую весть, тем лучше! — воскликнул Уэверли и с восторгом сообщил барону счастливые вести. Старик на мгновение замер в безмолвной молитве, а затем воскликнул:
— Слава богу! Я еще увижу свою дочку!
— И, надеюсь, вам никогда больше не придется с ней расставаться, — сказал Уэверли.
— Уповаю в этом на бога, если только мне не придется добывать ей пропитание, — мои дела ведь в очень шатком положении; но что значат земные блага!
— А если бы, — скромно произнес Уэверли,— нашлось средство оградить мисс Брэдуордин от превратностей судьбы и обеспечить ее положение в обществе, к которому она принадлежит по рождению, разрешили ли бы вы вашей дочери занять его, дорогой барон, сделав таким образом одного из ваших друзей счастливейшим из смертных?
Барон повернулся и посмотрел на него очень серьезно.
— Да,— продолжал Эдуард, — я только тогда перестану считать себя изгнанником, когда вы разрешите проводить вас в Духран и...
Барон, казалось, призвал на помощь все свое достоинство, чтобы подобающим образом ответить на то, что он в былое время назвал бы предложением союзного договора между домами Брэдуординов и Уэверли. Но все его усилия ни к чему не привели: отец взял верх над бароном; родовая гордость и титул — все было сметено: от радостного удивления лицо его даже слегка передернулось. Он всецело отдался своим чувствам и бросился на шею Уэверли, восклицая сквозь рыдания:
— Сын мой! Сын мой! Если бы мне пришлось обыскать весь свет, я выбрал бы именно вас!
Эдуард обнял его также с большой теплотой, и некоторое время они не говорили ни слова. Наконец молчание нарушил Эдуард:
— А мисс Брэдуордин?
— У нее никогда не было другой воли, кроме воли ее отца; а кроме того, вы приятный молодой человек, честных правил и хорошего рода; нет, она никогда не выходила из моей воли, но и в лучшие свои времена я не мог бы желать ей более подходящего жениха, чем племянник моего доброго старого друга сэра Эверарда. Но я надеюсь, мой милый друг, что в этом деле вы поступаете вполне обдуманно? Надеюсь, вы заручились согласием ваших друзей и родственников, в особенности дяди, который для вас in loco parentis.[238] А мы должны с этим считаться.
Эдуард заверил его, что сэр Эверард почтет за честь тот лестный прием, который встретило его предложение, и что оно имеет полнейшее его одобрение, в доказательство чего вручил барону письмо полковника Толбота. Барон прочел его с большим вниманием.
— Сэр Эверард, — сказал он, — всегда отдавал предпочтение чести и благородному происхождению перед богатством; но ему, собственно, никогда не приходилось домогаться благосклонности Diva Pecunia.[239] Однако сейчас я жалею, раз уж этот Малколм оказался отцеубийцей, ибо лучшего названия я ему не подберу, что вздумал отчуждать родовое наследство... Я жалею (он обратил глаза на уголок крыши, видневшийся из-за деревьев), что не оставил Розе эту старую развалину с прилегающими землями. А между тем,— продолжал он более веселым тоном, — может быть, так и лучше; ибо в качестве барона Брэдуордина я мог бы счесть своим долгом настаивать на некоторых условиях в отношении имени и герба, между тем как теперь, когда я безземельный лэрд с дочерью-бесприданницей, никто не бросит мне в упрек, что я от них отступился.
«Хвала небу, — подумал Эдуард, — что сэр Эверард не слышит этих рассуждений! Нет сомнения, что три горностая passant и медведь rampant вцепились бы друг в друга!» После чего он со всей горячностью влюбленного юноши заверил барона, что собственное счастье он ищет только в руке и сердце Розы и столь же доволен согласием ее отца, как если бы тот пообещал за дочерью графский титул.
К этому времени они дошли до Малого Веолана. Гусь уже дымился на столе, а приказчик размахивал ножом и вилкой. Между ним и его патроном произошла радостная встреча. На кухне тоже собрались гости. Старая Дженнет заняла место у камелька, Дэви состоял при вертеле и завоевал своим искусством бессмертную славу. Даже Бэна и Баскара приказчик на радостях накормил до отвала, и теперь они лежали на полу и храпели.
На следующее утро старый лэрд и его юный друг отправились в Духран, где барона уже ждали, так как почти единодушное заступничество всех его шотландских друзей, которые ходатайствовали за него перед правительством, увенчалось успехом. Симпатии к нему носили столь сильный и всеобщий характер, что, пожалуй, удалось бы отстоять и его имение, если бы оно не перешло в хищные руки его недостойного родича, который воспользовался своим наследственным правом после осуждения лэрда и не мог его лишиться даже в случае помилования прежнего владельца. Старый джентльмен, однако, с обычным присутствием духа заявил, что он гораздо больше ценит доброе мнение своих соседей, нежели восстановление в своих правах in integrum,[240] если бы даже оно могло осуществиться.
Мы не будем пытаться описывать встречу отца с дочерью, так горячо любивших друг друга и разлученных при таких жестоких обстоятельствах. Еще меньше будем мы доискиваться причин, заставивших щеки Розы так густо покраснеть в тот момент, когда с ней поздоровался Уэверли. Не будем также стараться выяснить, проявила ли она любопытство по поводу причин, побудивших нашего героя приехать в Шотландию в такую пору. Мы даже не станем докучать читателю описанием довольно обыденных подробностей ритуала предложения, как он практиковался шестьдесят лет назад. Достаточно сказать, что под наблюдением такого строгого педанта, каким был барон, все произошло по форме. О намерении Уэверли он взялся объявить своей дочери на следующее утро. Роза выслушала его с подобающей степенью девичьего смущения. Молва, впрочем, утверждает, что Эдуард накануне вечером, в то время как общество любовалось тремя перевитыми змеями, из которых бил садовый фонтан, нашел пять минут, чтобы уведомить ее о предстоящих событиях.
Пусть мои прелестные читательницы решают сами, но лично я никак не могу себе представить, как о таком важном деле можно было переговорить за столь короткий срок; подобный разговор при обычной манере барона излагать свои мысли занял бы не менее часа.
Теперь Уэверли уже официально считался женихом. Когда садились обедать, хозяйка кивками и улыбками указывала ему на место рядом с мисс Брэдуордин, а когда распределяли игроков за карточным столом, он всегда был ее партнером. Если он входил в комнату, та из четырех мисс Рубрик, которая сидела рядом с Розой, желая освободить ему место около нее, внезапно вспоминала, что оставила свой наперсток или ножницы в другом конце комнаты. А иной раз, когда по соседству не было ни мамаши, ни папаши и некому было их одернуть, девицы позволяли себе исподтишка немножко похихикать. Старый лэрд Духран время от времени также отпускал насчет жениха с невестой какую-нибудь шутку, а старая леди — замечание. Даже барон — и тот не оставался в долгу, но тут Розу могла смутить лишь непонятность высказывания, так как остроумие свое барон облекал в какую-нибудь подходящую к случаю латинскую цитату. Даже у лакеев лица расплывались в слишком широкой улыбке; горничные хихикали, пожалуй, слишком громко; и все в доме, казалось, были проникнуты несколько назойливым сочувствием к происходящему. Алиса Бин Лин, прелестная дева из пещеры, после несчастья, как она выражалась, с ее отцом поступившая к Розе горничной, улыбалась и подмигивала не хуже других. Роза и Эдуард, однако, выносили все эти мелкие неприятности точно так, как выносили их все влюбленные и до и после них, и, вероятно, находили себе какое-то вознаграждение, поскольку никто не слышал, чтобы в конечном счете они чувствовали себя особенно несчастными за те шесть дней, которые Эдуард провел в Духране.
Наконец было решено, что Эдуард отправится сначала в Уэверли-Онор, чтобы подготовить все для свадьбы, затем оттуда — в Лондон, хлопотать о своем помиловании, и как можно быстрее вернется в Духран за невестой. По дороге он собирался заехать к полковнику Толботу, но самой его главной целью было узнать о судьбе несчастного вождя Мак-Иворов, посетить его в Карлейле и попытаться выхлопотать ему если не прощение, то хоть замену или смягчение наказания, к которому его почти наверно должны были присудить; а если уж ничего не удастся сделать, предложить несчастной Флоре убежище у Розы или каким-либо другим образом помочь ей в выполнении ее планов. Судьба Фёргюса казалась предрешенной. Эдуард пытался уже заинтересовать в его пользу своего друга полковника Толбота, но тот достаточно ясно дал ему понять, что в этих делах он уже исчерпал весь свой кредит.
Полковник все еще не выезжал из Эдинбурга и намерен был оставаться там еще несколько месяцев, выполняя какие-то поручения герцога Камберлендского. К нему собиралась приехать леди Эмили, которой врачи посоветовали совершать неутомительные путешествия и пить сыворотку из-под квашеного козьего молока. Отправиться на север она должна была в сопровождении Фрэнсиса Стэнли. Эдуард поэтому решил заехать к Толботу в Эдинбург. Полковник выразил ему самым искренним образом свои наилучшие пожелания по поводу предстоящей свадьбы и с большой готовностью принял на себя ряд поручений, которые наш герой не в состоянии был выполнить сам. Но относительно Фёргюса он был неумолим. Правда, он убедил Эдуарда в том, что его вмешательство ни к чему бы не привело; но, кроме этого, он признался, что совесть не позволяет ему использовать свое влияние в пользу этого несчастного человека.
— Правосудие, — сказал он, — требующее наказания для тех, кто поверг всю страну в ужас и траур, не могло, пожалуй, избрать более подходящей жертвы. Он вышел на поле битвы, вполне сознавая, на что он идет. Свой предмет он досконально изучил и прекрасно в нем разбирался. Его не устрашила судьба его отца; сердца его не тронула мягкость законов, возвративших ему отцовское имущество и права. То, что он был храбрым и великодушным и обладал многими прекрасными качествами, сделало его лишь более опасным; просвещенность и образование только усугубляют непростительность его преступления; а восторженная приверженность неправому делу говорит исключительно за то, что он более всего достоин претерпеть за него мученичество. А главное, из-за него взялись за оружие многие сотни людей, которые без его побуждения никогда бы не нарушили мира в стране.
— Повторяю, — сказал полковник,— небу известно, как скорбит мое сердце о нем как о человеке, но этот юноша изучил и вполне понимал ту отчаянную игру, в которую пустился. Он бросал кости на жизнь или смерть, на графскую корону или гроб; и теперь справедливость и интересы страны не дозволяют брать ставку назад лишь потому, что счастье от него отвернулось.
Так в отношении побежденного врага рассуждали в те времена даже храбрые и человечные люди. Будем от всей души надеяться, что хотя бы в этом отношении мы никогда больше не увидим таких сцен и не испытаем таких чувств, которые шестьдесят лет тому назад считались вполне естественными.
Глава LXVIII
Как, завтра? О, как скоро! Пощадите!
ШекспирЭдуард в сопровождении своего бывшего слуги Алика Полуорта, вновь поступившего к нему на службу в Эдинбурге, прибыл в Карлейл в то время, когда комиссия Ойера и Терминера еще продолжала судить его злополучных товарищей по оружию. Он старался ехать возможно быстрее, но — увы! — не в надежде спасти Фёргюса, а лишь для того, чтобы успеть еще раз увидеть его. Мне следовало упомянуть, что, как только он узнал о дне суда, он щедро отпустил значительную сумму денег на оплату защитников. Благодаря этому на суде присутствовали и присяжный стряпчий и главный адвокат. Впрочем, они в этом случае играли примерно ту же роль, что и прекрасные врачи, npизванные к изголовью какого-нибудь умирающего вельможи. Врачи стремятся использовать все непредвиденные проявления природы, а юристам оставалось придираться к малейшим погрешностям судопроизводства. Эдуард пробрался в переполненный до отказа зал суда. Его пропустили вперед, так как узнали, что он прибыл с севера, а по его взволнованному и расстроенному виду решили, что он приходится родственником кому-нибудь из обвиняемых. Шло уже третье заседание суда. На скамье подсудимых сидели двое. Только что был оглашен приговор: виновны. Воцарилась напряженная тишина. Эдуард взглянул на осужденных, Фёргюса он узнал сразу по его полной достоинства осанке и благородным чертам, хотя одежда его была вся в пыли и в грязи, а на болезненно-бледном лице можно было прочесть следы длительного строгого заключения. Рядом с ним сидел Эван Мак-Комбих. Увидев их, Эдуард почувствовал, что у него кружится голова и ему становится дурно, но голос прокурора привел его опять в чувство.
— Фёргюс Мак-Ивор из Гленнакуойха,— торжественно произнес прокурор, — иначе называемый Вих Иан Вор, и Эван Мак-Ивор из Дху, что в Терра-склефе, иначе называемый Эван Дху, Эван Мак-Комбих или Эван Дху Мак-Комбих, оба вы и каждый из вас в отдельности признаны виновными в государственной измене. Что можете вы сказать в свою пользу, чтобы суд не применил к вам смертной казни согласно закону?
Когда при этих словах председатель суда надел на себя роковую шапку,(*) Фёргюс тоже надел свою, пристально и сурово взглянул на него и ответил твердым голосом:
— Я не хочу, чтобы это многочисленное собрание думало, что на такое обращение мне нечего ответить. Но то, что я мог бы сказать, вы не стали бы слушать, так как, защищая себя, я осудил бы вас. Продолжайте же делать во имя божие то, что вам дозволено. И вчера и позавчера, осуждая на смерть многих благородных и честных людей, вы проливали их кровь, как воду. Не щадите же и моей. Если бы даже в моих жилах текла кровь всех моих предков, я все равно не побоялся бы подвергнуть ее опасности в этом смертельном споре. — Он сел и не захотел больше вставать.
Эван Мак-Комбих взглянул на него очень серьезно и поднялся в свою очередь. Он хотел что-то оказать, но, смущенный обстановкой суда и затрудняясь говорить на языке, на котором ему не приходилось думать, ничего не мог выговорить. По залу пронесся сочувственный шепот. Считали, что несчастный сошлется в свое оправдание на то, что он действовал под влиянием своего начальника. Судья водворил тишину и постарался ободрить Эвана.
— Я только хотел сказать, милорд,—произнес Эван тоном, который он считал вкрадчивым, — что если бы ваша милость и почтенный суд отпустили сейчас Вих Иан Вора на свободу и дали ему уехать обратно во Францию, с тем чтобы он больше не беспокоил правительство короля Георга, любые шесть человек из его клана согласились бы пойти на казнь вместо него, и если вы меня пустите съездить в Гленнакуойх, я вам их сам доставлю, а там делайте с ними что хотите — вешайте их или рубите им головы, а начать можете с меня.
Несмотря на торжественность минуты, при столь необычном предложении в зале послышалось что-то вроде смеха. Судья прекратил неуместную веселость, и Эван, когда все стихло, сурово оглядевшись, продолжал:
— Если саксонские джентльмены смеются, — оказал он, — потому, что такой бедняк, как я, считает, что его жизнь или жизнь шести таких же бедняков стоит жизни Вих Иан Вора, возможно они и правы; но если они смеются, считая, что я не сдержу слова и не вернусь, чтобы выкупить своего вождя, я скажу им, что они не знают ни сердца горца, ни чести джентльмена.
Тут уж больше никому не пришло в голову смеяться, и воцарилось гробовое молчание.
Тогда судья произнес обоим подсудимым приговор по закону о государственной измене, со всеми сопровождающими его ужасными подробностями. Казнь была назначена на следующий день.
— Для вас, Фёргюс Мак-Ивор, — продолжал председатель,— я не могу надеяться на помилование. Приготовьтесь поэтому завтра претерпеть ваши последние земные страдания и предстать перед верховным судиею.
— Это мое единственное желание, милорд, — ответил Фёргюс тем же мужественным и твердым тоном.
Пристальный взгляд Эвана, до тех пор непрерывно обращенный на вождя, затуманился слезой.
— А вы,— продолжал председатель, — бедный, невежественный человек, который, следуя идеям, внедренным в вас с детства, дал нам сегодня разительный пример того, как верность, являющаяся нашей обязанностью лишь по отношению к королю и государству, из-за ваших несчастных представлений о кланах перенесена была на честолюбца, превратившего вас в конечном счете в орудие своих преступлений,— вы, говорю я, внушаете мне такое сострадание, что, если вы решитесь просить о помиловании, я постараюсь его вам выхлопотать. Иначе...
— Не нужно мне вашего помилования, — сказал Эван, — раз вы собираетесь пролить кровь Вих Иан Вора. Я мог бы принять от вас только одну милость: прикажите развязать мне руки и дайте мне мой палаш, да посидите с минутку на своем месте.
— Уведите осужденных, — сказал председатель,— и пусть его кровь падет на его собственную голову.
Почти отупев от переживаний, Уэверли очнулся только тогда, когда людской поток вынес его на улицу. У него оставалось одно желание: еще раз увидеться и поговорить с Фёргюсом. Он пошел в замок, где содержался его несчастный друг, но его не впустили.
— Верховный шериф, — сказал ему один унтер-офицер,— приказал коменданту никого не допускать к осужденному, кроме его сестры и духовника.
— А где мисс Мак-Ивор?
Ему дали адрес. Это был дом почтенного католического семейства, жившего под Карлейлом.
Не допущенный в замок и не решаясь лично от себя обратиться ни к верховному шерифу, ни к судьям из-за своего одиозного имени, он прибегнул к адвокату, защищавшему Фёргюса. Этот джентльмен сообщил ему, что власти опасались впечатления, которое могли произвести на публику рассказы о последних минутах осужденных, особенно пройдя через уста сторонников претендента, и поэтому решили не пускать в тюрьму никого, кроме тех, кто мог бы сослаться на близкое родство. Однако, желая угодить наследнику Уэверли-Онора, он обещал добиться для него пропуска на следующее утро, прежде чем с Фёргюса снимут кандалы, чтобы вести его на казнь.
«Неужели это действительно говорят о Фёргюсе Мак-Иворе,— подумал Уэверли, — и это не сон? О Фёргюсе, смелом, рыцарственном, великодушном, гордом вожде преданного ему племени? Неужели его, которого я видел впереди всех на охоте и в минуту атаки, его, доблестного, деятельного, молодого, благородного, любимца женщин, воспетого бардами, неужели его заковали в кандалы, как злодея... и повезут на телеге вешать... и умрет он медленной и мучительной смертью от руки презреннейшего из негодяев?.. Поистине, злым был дух, предсказавший такой конец отважному вождю Мак-Иворов!»
Дрожащим голосом просил он адвоката найти какую-нибудь возможность предупредить Фёргюса о своем посещении, если только удастся его добиться. Потом он пошел в гостиницу и написал Флоре несколько едва разборчивых строк, предупреждая, что намерен посетить ее вечером. Посланный вернулся с письмом, написанным обычным прекрасным итальянским почерком, почти не утратившим своей твердости даже под бременем невзгод. «Мисс Флора Мак-Ивор, — гласило письмо, — не может отказать самому близкому другу ее любимого брата в дозволении посетить ее даже при настоящих невыразимо тяжелых обстоятельствах».
Когда Эдуард явился к ней в дом, его немедленно приняли. В большой и мрачной комнате, обитой шпалерами, Флора сидела у решетчатого окна и шила из белой фланели что-то напоминавшее одежду. На некотором расстоянии от нее сидела пожилая женщина в монашеском платье, по виду иностранка. Она читала католический молитвенник, но при появлении Уэверли положила его на стол и вышла из комнаты. Флора встала, чтобы приветствовать его, и протянула ему руку, но никто не решался заговорить первым. Яркие краски ее лица совершенно поблекли; она сильно похудела; цвет ее кожи напоминал чистейший мрамор и резко отделялся от траурного платья и черных как смоль волос. Однако и среди всех этих признаков скорби в ее одежде нельзя было заметить ни малейшей неряшливости или небрежности, даже волосы, лишенные каких-либо украшений, были причесаны с обычной заботой и тщательностью. Первые же ее слова были:
— Вы его видели?
— Увы, нет, — отвечал Уэверли, — меня не допустили.
— Это на них похоже. Но нам приходится подчиняться. Как вы думаете, вам удастся добиться пропуска?
— Да... на завтра... — сказал Уэверли, но произнес последние слова так тихо, что его едва можно было расслышать.
— Да... завтра или никогда, — промолвила Флора и, подняв глаза к небу, добавила: — пока все мы, как я уповаю, не встретимся там. Но я надеюсь, вы еще увидите его в этом мире. Он всегда сердечно любил вас, хотя... но к чему говорить о прошлом?
— Да, к чему! — эхом отозвался Уэверли.
— И даже о будущем, мой славный друг, — сказала Флора, — если речь идет о мирских событиях. Как часто рисовала я себе в воображении вероятность этого ужасного исхода и старалась представить себе, как я переживу свою долю. И все же каким беспомощным оказалось воображение перед невыразимой горечью этого часа!
— Дорогая Флора, если твердость вашего духа...
— В том-то и дело, — ответила она с каким-то диким воодушевлением, — в моем сердце, мистер Уэверли, в моем сердце гнездится вечно бодрствующий демон и шепчет мне... — но было бы безумием прислушиваться к нему —... что твердость духа, которой Флора так гордилась, именно и погубила ее брата!
— Боже мой! Как можете вы высказывать такие ужасные мысли?
— А разве не так? Эта мысль преследует меня, как призрак. Я знаю, что привидений нет, что они плод нашего воображения, но этот призрак не отстает от меня, навязывает свои ужасы моему разуму, шепчет мне, что брат мой, такой же горячий, как и непостоянный, рассеял бы свою энергию на сотню предметов, если бы не я. Но это я, именно я научила его сосредоточить все свои силы на одной-единственной цели и поставить все на одну отчаянную ставку. О, если бы я могла припомнить, чтобы я хоть раз сказала ему: «Подъявший меч от меча да погибнет», или: «Останься дома, побереги себя, вассалов своих и свою жизнь для предприятия, достижимого для человека». О, мистер Уэверли, это я разжигала пламя в его душе, и сестра Фёргюса по меньшей мере наполовину виновна в его гибели!
Эдуард старался опровергнуть эту ужасную мысль всеми несвязными доводами, какие приходили ему на ум. Он напомнил ей принципы, в которых они оба были воспитаны и которые оба считали долгом положить в основу своего поведения.
— Не думайте, что я их забыла,— сказала она, с живостью взглянув на него, — я сожалею об этой попытке не потому, чтобы считала ее преступной, — о нет! в этом я совершенно тверда, — а потому, что она была неосуществимой и не могла окончиться иначе.
— Но она ведь не всегда казалась такой отчаянной и рискованной, какой была на самом деле, и смелый дух Фёргюса непременно бы на ней остановился, независимо от того, одобрили ли бы вы его или нет; ваши советы придали только некое единство и последовательность его поступкам, благородный оттенок его решениям, но не побуждали его так действовать...
Но Флора уже не слушала Эдуарда и снова погрузилась в свое шитье.
— А помните, — сказала она с мертвенной улыбкой,— как вы однажды застали меня, когда я связывала для Фёргюса свадебные банты? Теперь я шью ему брачную одежду. Наши здешние друзья, — продолжала она, подавляя свое волнение, — решили предать освященной земле в их часовне кровавые останки последнего Вих Иан Вора. Но не все они будут покоиться вместе... Его голова! Мне не дадут последнего жалкого утешения поцеловать губы моего бедного, дорогого Фёргюса!
Несчастная Флора истерически зарыдала и опустилась без чувств на свое кресло. Пожилая леди, которая оставалась в прихожей, поспешила войти и попросила Эдуарда удалиться, но не уходить совсем.
Когда примерно через полчаса его опять пригласили, он увидел, что мисс Мак-Ивор страшным усилием воли овладела собой. Тогда он решился передать Флоре желание мисс Брэдуордин видеть в ней свою приемную сестру и помочь ей в осуществлении ее будущих планов.
— Недавно я получила письмо от Розы, — ответила она, — она пишет о том же. Но горе себялюбиво и всепоглощающе, иначе я написала бы ей, что даже в моем отчаянии я почувствовала какой-то проблеск радости, узнав о ее предстоящем счастье и о том, что добрый старый барон уцелел среди общего крушения. А это передайте моей дорогой Розе; это единственное ценное украшение, которое было у бедной Флоры, и подарено оно ей было принцессой. — Она положила ему в руку футляр с бриллиантовой цепью, которой обычно украшала свои волосы. — Мне она в будущем не понадобится. Заботы моих друзей обеспечили мне место в монастыре шотландских бенедиктинок в Париже. Завтра, — если у меня только хватит сил пережить завтрашний день, — я отправляюсь в путь с этой почтенной монахиней. А теперь, мистер Уэверли, прощайте! Будьте счастливы с Розой, как этого заслуживает ваше доброе сердце!.. И вспоминайте иногда о друзьях, которых вы потеряли. Не пытайтесь меня больше видеть. Здесь ваша доброта не достигнет цели.
Она протянула ему руку, которую Уэверли оросил потоком слез. Неверной поступью вышел он из ее комнаты и вернулся в Карлейл. В гостинице его ожидало письмо от приятеля-юриста, сообщавшего, что на следующее утро, как только откроют крепостные ворота, его допустят к Фёргюсу и позволят оставаться с ним до той минуты, когда прибытие шерифа подаст сигнал к роковому шествию.
Глава LXIX
И скоро уйду я из мира грехов;
Смерть бьет в барабаны, и гроб
мой готов.
КембеллУэверли в эту ночь не спал ни минуты. Едва забрезжил рассвет, он был уже на площадке перед старинными готическими воротами замка Карлейл. Он долго бродил по ней во всех направлениях, пока наконец не наступил час, когда, по установленным для гарнизона правилам, отворяли ворота и спускали подъемный мост. Эдуард предъявил свой пропуск, и ему дали пройти.
Место, где содержался Фёргюс, представляло собой мрачное сводчатое помещение в центральной части замка, огромной башне, как говорили — весьма древней постройки, окруженной еще наружными укреплениями, относящимися по виду ко времени Генриха VIII или немного позже.(*) Стали раскрывать двери, чтобы впустить Эдуарда. На скрежет старинных засовов и брусьев, которыми она закладывалась, ответил звон цепей, когда несчастный вождь проволочил по полу свои тяжелые и прочные кандалы, чтобы скорее броситься в объятия своего друга.
— Дорогой Эдуард, — оказал он твердым и даже веселым голосом, — ты истинный друг! Я узнал о вашем счастье с величайшим удовольствием. А как поживает Роза? А как наш чудаковатый друг барон? Полагаю — хорошо, раз я вижу тебя на свободе. А как вы собираетесь разрешить вопрос о первенстве между тремя горностаями passant и медведем с разувайкой?
— Дорогой мой Фёргюс, как можешь ты говорить о подобных вещах в такую минуту?
— Да, что и говорить, шестнадцатого ноября прошлого года мы вступали в Карлейл под более счастливым знаменьем. Тогда мы шагали с тобою рядом и подняли на этих древних башнях наш белый флаг. Но я не мальчик, чтобы хныкать из-за того, что счастье отвернулось от меня. Я знал, чем рискую; мы вели смелую игру, и я намерен мужественно расплатиться. А теперь, раз времени остается мало, я задам тебе несколько вопросов, которые меня больше всего интересуют. Как принц? Удалось ему спастись от ищеек?
— Да, он теперь в безопасности.
— Слава богу! Расскажи мне все подробности его бегства.
Уэверли передал своему другу все, что было тогда известно об этой замечательной истории, и Фёргюс слушал его с глубоким интересом. Затем он осведомился о некоторых других друзьях и подробнейшим образом расспросил о судьбе людей своего клана. Они пострадали меньше, чем другие племена, замешанные в восстании, так как в большинстве своем рассеялись и вернулись по домам, как только их предводитель, был захвачен в плен, следуя в этом распространенному среди горцев обычаю. Таким образом, когда мятеж был окончательно подавлен, у них не оказалось оружия, и с ними обошлись менее сурово. Это Фёргюс услышал с большим удовлетворением.
— Ты богат, Уэверли, и щедр. Когда ты услышишь, что на жалкие владения этих несчастных Мак-Иворов покушается какой-нибудь жестокий надзиратель или агент правительства, вспомни, что когда-то и ты носил тартан их цветов и что ты приемный сын их племени. Барон, который знает наши нравы и обычаи и живет неподалеку от нас, научит тебя, как и когда оказать им покровительство. Обещаешь ли ты это последнему Вих Иан Вору?
Эдуард, как легко можно поверить, дал слово. Обещание свое он выполнил с лихвой, и память о нем и поныне живет в этих долинах, где его зовут не иначе, как Другом Сынов Ивора.
— О, если бы я мог, — продолжал предводитель,— завещать тебе мои права на любовь и преданность этих первобытных и храбрых людей или по крайней мере убедить бедного Эвана согласиться на их условия, спасти свою жизнь и стать для тебя тем, кем он был для меня, — самым любящим... самым храбрым... самым преданным...
Слезы, которых не могла исторгнуть у Фёргюса мысль о собственной участи, обильно полились, когда он подумал о судьбе своего молочного брата.
— Но, — сказал он, утирая их, — это невозможно. Ты не можешь быть для них Вих Иан Вором, а эти три магических слова, — продолжал он со слабой улыбкой, — единственный Сезам, откройся(*) к их чувствам и симпатиям, и бедный Эван должен последовать за своим молочным братом в последний путь с такой же верностью, с какой он не покидал его всю свою жизнь.
— И я уверен, — сказал Мак-Комбих, поднимаясь с пола, на котором, из боязни прервать их разговор, он лежал так тихо, что в темноте Эдуард даже не заметил его присутствия, — я уверен, что Эван Дху никогда не желал и не заслуживал лучшего конца, чем смерть вместе со своим вождем.
— А теперь, — сказал Фёргюс, — раз мы уже заговорили о кланах, что ты думаешь о предсказаниях Бодаха Гласа? — И, не дав Эдуарду ответить, продолжал:— Я опять его видел прошлой ночью... Он стоял в луче луны, который падал из этого высокого и узкого окна на мою постель. «Чего мне бояться,— подумал я, — завтра, задолго до этого времени, я буду таким же бесплотным, как и он». «Обманчивый дух, — сказал я, — пришел ли ты в последний раз на землю, чтобы порадоваться падению последнего потомка твоего врага?» Призрак, как мне показалось, поманил меня, улыбнулся и исчез из виду. Что ты об этом думаешь? Я задал этот вопрос моему духовнику; он славный и неглупый человек. Ему пришлось признать, что церковь допускает возможность таких видений, но он советовал мне не сосредоточиваться на этих мыслях, так как воображение иной раз играет с нами странные шутки. Что ты об этом думаешь?
— То же, что и твой духовник, — сказал Уэверли, не желая в такую минуту вступать по этому поводу в спор. В этот момент стук в дверь возвестил о приходе достойного священника, и Эдуард удалился на то время, пока он совершал над обоими осужденными последние обряды по ритуалу, предписанному римской церковью. Примерно через час Уэверли снова впустили. Вскоре после этого в темницу вошел отряд солдат с кузнецом, который сбил кандалы с ног заключенных.
— Ты видишь, какого высокого мнения здесь о силе и смелости наших горцев. Мы пролежали здесь в цепях, как дикие звери, пока у нас ноги не отнялись от судорог, а когда с нас сбили оковы, к нам выслали шестерых солдат с заряженными мушкетами, чтобы мы, чего доброго, не захватили замок штурмом!
Впоследствии Эдуард узнал, что эти строгие меры предосторожности были приняты после отчаянной попытки заключенных совершить побег, в чем они едва не добились успеха.
Вскоре после этого барабаны гарнизона пробили сигнал «к оружию».
— Это последний сигнал на построение, который я услышу и выполню,— сказал Фёргюс. — А теперь, мой милый, милый Эдуард, прежде чем мы расстанемся, поговорим о Флоре — это такой предмет, который способен расшевелить в моей душе всю нежность, какая у меня осталась.
— Но мы же не расстанемся здесь? — воскликнул Уэверли.
— Нет, именно здесь. Не сопровождай меня дальше. Меня не страшит то, что меня ожидает,— сказал он гордо. — Природа иной раз беспощадней палача. Каким счастливцем мы считали бы человека, который мог бы пройти все муки жестокой смертельной болезни за полчаса? А это дело, как бы с ним ни тянули, дольше не продлится. Умирающий может встретить смерть бестрепетно, но зрелище его последних мук способно убить живого друга. Этот закон о государственной измене, — продолжал он с удивительной твердостью и хладнокровием, — одно из тех благодеяний, Эдуард, которыми ваша свободная страна наградила бедную старую Шотландию: ее законодательство, как я слышал, было намного мягче. Но я предполагаю, что когда-нибудь, рано или поздно, когда уже не останется ни одного дикого гайлэндца, чтобы воспользоваться их милостями, англичане вычеркнут из своих законов эту статью, которая ставит их на одну доску с каннибалами. И что за комедия — выставлять на всеобщее обозрение отрубленные головы? У них даже не хватит остроумия украсить мою бумажной короной; в этом по крайней мере заключался бы сатирический намек. Все же я надеюсь, что ее выставят на Шотландских воротах, чтобы я и после смерти мог смотреть на голубые горы моей родной страны, которые я так люблю. Барон бы тут обязательно прибавил:
Moritur, et moriens dulces reminiscitur Argos.[241]В эту минуту со двора замка донеслась какая-то суетня, грохот колес и конский топот.
— Я объяснил тебе, почему ты не должен меня сопровождать, а эти звуки говорят, что минуты мои сочтены. Скажи мне только, как ты нашел бедную Флору?
Уэверли прерывающимся голосом рассказал ему о ее душевном состоянии.
— Бедная Флора! — ответил предводитель. — Она могла бы вынести смертный приговор себе самой, но не мне. Ты, Уэверли, скоро узнаешь в супружеской жизни все радости взаимной любви — наслаждайся же с Розой этим счастьем долго-долго. Но ты никогда не сможешь испытать всю чистоту чувства, соединяющего двух сирот, как Флора и я; мы были брошены одинокими в жизнь, и с самого детства каждый из нас был для другого всем на свете. Но у Флоры такое сильное сознание долга и она так поглощена своей преданностью королевским изгнанникам, что в этих чувствах она почерпнет новые душевные силы, лишь только притупится острота разлуки. Фёргюса она будет вспоминать тогда как одного из героев нашего рода — она так любила говорить об их славных делах.
— Значит, она тебя больше не увидит? — спросил Уэверли. — Она, кажется, на это рассчитывала?
— Нет, ее обманули, и это было необходимо. Надо было избавить ее от мук последнего ужасного расставания. Я не смог бы проститься с ней и не расплакаться, а мне не хотелось, чтобы эти люди подумали, что в их власти исторгнуть у меня слезы. Ее уверили, что она увидит меня позже, но это письмо, которое ей передаст мой духовник, сообщит, что все уже кончено.
В этот момент вошел офицер и объявил, что верховный шериф со своей свитой ожидает осужденных у ворот замка и требует выдачи Фёргюса Мак-Ивора и Эвана Мак-Комбиха.
— Иду,— сказал Фёргюс и, поддерживая под руку Узверли, стал спускаться по лестнице; за ним шли Эван Дху и священник, а замыкали шествие солдаты. Двор был занят эскадроном драгун и батальоном пехоты, которых выстроили вдоль стены четырехугольником. Посредине стояла повозка в виде саней, на ней осужденных должны были отвезти к месту казни, находившемуся в полумиле от Карлейла. Она была выкрашена в черный цвет и запряжена белой лошадью. На заднем конце саней сидел палач, отталкивающий вид которого вполне соответствовал его ремеслу, и держал в руках широкую секиру; спереди было два свободных места. По ту сторону длинной и темной арки готических ворот, выходивших на подъемный мост, стояли всадники — верховный шериф и его свита, которым этикет, разграничивающий права гражданских и военных властей, запрещал доступ в крепость.
— Недурно обставлено для заключительной сцены, — промолвил Фёргюс, с презрительной улыбкой оглядывая всю эту бутафорию устрашения.
— Э, да это те самые парни, — воскликнул с живостью Эван Дху, всматриваясь в драгун, — которые так улепетывали от нас под Глэдсмюром, что мы и дюжины их не успели убить! Сейчас-то они куда как храбры!
Священник попросил его молчать.
Но вот сани приблизились; Фёргюс обернулся, поцеловал Эдуарда в обе щеки и легко вскочил на свое место. Эван сел рядом с ним. Священник должен был следовать позади в карете своего патрона — того самого католического дворянина, в доме которого остановилась Флора. Фёргюс успел только помахать рукой Эдуарду, как ряды солдат окружили сани со всех сторон, и процессия тронулась с места. У ворот она на мгновение задержалась, пока комендант крепости и верховный шериф выполняли известные формальности по передаче преступников из рук военных властей в руки гражданским.
— Да здравствует король Георг! — воскликнул верховный шериф, когда церемония окончилась. В ответ на это Фёргюс встал в санях во весь рост и, в свою очередь, твердым и спокойным голосом воскликнул: «Да здравствует король Иаков!» Это были последние слова, которые слышал от него Уэверли.
Процессия снова двинулась вперед, сани выехали из-под портала, под сводами которого они на мгновение остановились. Раздался похоронный марш, и его мрачные звуки слились с приглушенным звонок колоколов, который доносился из соседнего собора. Но процессия уходила все дальше, звуки марша замирали, и вскоре слышен был один лишь мрачный колокольный звон. Последний солдат исчез под сводами ворот, через которые шествие тянулось в течение нескольких минут; двор совершенно опустел, а Уэверли все еще стоял недвижимый, устремив глаза на черный проход, где еще несколько мгновений до этого он в последний раз видел своего друга. Наконец какая-то служанка коменданта, увидев этого молодого человека с окаменевшим от муки лицом, сжалилась над ним и спросила, не хочет ли он зайти отдохнуть к ее хозяину. Он не сразу понял, чего она хочет, и ей пришлось повторить свое приглашение. Только тогда он очнулся. Торопливым жестом отклонив ее любезность, он надвинул шляпу на глаза и, выйдя из замка, пустился почти бегом по опустевшим улицам, добрался до гостиницы, бросился в свою комнату и запер дверь на ключ.
Часа через полтора невыразимо мучительного ожидания, которое показалось ему целой вечностью, по звукам барабанов и флейт, игравших веселый мотив, и по смутному говору толпы, снова заполнившей улицы, он узнал, что все кончено и солдаты и горожане возвращаются с места казни. Не беремся описывать его душевное состояние.
Вечером его посетил священник и сказал, что пришел по поручению его покойного друга. Он сообщил, что Фёргюс Мак-Ивор умер так же, как и жил, и до последнего мгновения помнил их дружбу. Он добавил, что был также у Флоры и что она как будто несколько успокоилась, когда узнала, что все кончено. Сам он собирался вместе с ней и с сестрой Терезой выехать на следующий день из Карлейла, чтобы из ближайшего порта отправиться во Францию. Уэверли заставил этого достойного человека принять от него на память ценный перстень, а также некоторую сумму денег на поминовение души усопшего, по обычаю католической церкви. Этим он думал доставить некоторое утешение Флоре.
— Fungarque inani munere,[242] — произнес он про себя, когда удалился священник. — Но почему не отнести это поминовение к другим почестям, которыми любящие души всех вероисповеданий чтят память мертвых?
На следующее утро, еще до восхода солнца, он распрощался с Карлейлом, дав себе зарок никогда больше не возвращаться в его стены. Он едва осмеливался взглянуть в сторону готических зубцов на вершине укрепленных ворот, под которыми он проезжал (город со всех сторон окружает старинная стена).
— Они не тут, — сказал Алик Полуорт, угадавший, почему Уэверли так нерешительно посмотрел на верх стены. По свойственному всем простолюдинам пристрастию к ужасному, он, разумеется, знал малейшие подробности этого зверского зрелища, — головы там, над Шотландскими воротами, как их здесь зовут. Как жалко, что Эван Дху, такой славный, приветливый парень, был горец. Да, собственно, и лэрд из Гленнакуойха тоже был ничего себе человек, когда на него не находило.
Глава LХХ DULCE DOMUM...[243]
Ощущение ужаса, которое испытывал Уэверли, покидая Карлейл, понемногу смягчилось и превратилось в тихую грусть. Этот переход ускорила тягостная, но вместе с тем и успокаивающая обязанность написать письмо Розе. Не будучи в состоянии скрыть собственные чувства по поводу ужасного события, он постарался представить его в таком свете, который мог тронуть ее сердце, не оскорбив воображения. К этой картине, которую он нарисовал для нее, он стал понемногу привыкать и сам. Следующие письма его были уже более радостными и относились к их будущей мирной и счастливой жизни. Однако и теперь, когда первые ужасные впечатления превратились в грусть, Эдуард добрался до родных мест раньше, чем смог, как это было с ним прежде, наслаждаться окружающими его картинами.
Лишь тогда, впервые после отъезда своего из Эдинбурга, стал он испытывать ту радость, которую чувствует почти всякий, возвращающийся в цветущую, населенную и прекрасно обработанную страну после сцен разорения, или покидающий пустынные и бесплодные, хоть и величественные края. Но как усилилось это впечатление, когда он вступил на родную землю, которой так долго владели его предки: узнал старые дубы Уэверли-Чейса; подумал, как радостно будет он знакомить Розу со своими любимыми уголками; увидел башни древнего замка, возвышающиеся над окрестными лесами, и бросился наконец в объятия своих почтенных родственников, которым он был стольким обязан!
Ни одно слово упрека не омрачило радости свидания. Напротив того, какие бы тревоги ни пришлось переживать сэру Эверарду и миссис Рэчел во время опасной службы Уэверли у принца, поведение его настолько согласовалось со взглядами, в которых они были воспитаны с детства, что они не только не бранили его, но даже не высказали ни одного слова сожаления. Полковник Толбот также очень умело подготовил момент этой встречи, подчеркнув в своих рассказах воинскую отвагу Уэверли и в особенности храбрость и великодушие, проявленные им во время боя под Престоном, так что в воображении баронета и его сестры поединок их племянника с таким выдающимся офицером английской армии, каков был полковник, его пленение и спасение выросли в подвиг, достойный Уилиберта, Хилдебранда и Найджела— прославленных героев их рода.
Внешний вид Уэверли, который приобрел за это время воинскую выправку, загорел, окреп и закалился, не только подтвердил рассказ полковника, но даже привел в удивление всех обитателей Уэверли-Онора. Они собрались толпой, чтобы поглядеть на него, послушать его речи и осыпать его похвалами. Мистер Пемброк втайне был очень горд, что его воспитанник так мужественно вступился за дело истинной англиканской церкви, но все же слегка пожурил его за то, что он так беззаботно отнесся к его рукописям, что, как он выразился, причинило ему некоторые личные неудобства, поскольку, после ареста баронета королевским эмиссаром, он почел за благо удалиться в потайное место, носившее название Поповой норы, так как использовалось с тою же целью и в былые времена. Туда, как он сообщил нашему герою, дворецкий отваживался носить ему пищу только раз в день, так что ему неоднократно приходилось довольствоваться совершенно остывшими блюдами, или, что было еще хуже, тепловатыми, не говоря уже о том, что его постель не перестилали по два дня сряду. Уэверли мысленно обратился к патмосу барона Брэдуордина, который довольствовался стряпней Дженнет и несколькими пучками соломы, брошенными в расселину скалы из песчаника, но воздержался от каких-либо замечаний, которые могли только обидеть его достойного воспитателя.
В Уэверли-Оноре все теперь были поглощены хлопотами к предстоящей свадьбе Эдуарда — событию, которое для доброго старого баронета и миссис Рэчел было как бы возвращением их собственной молодости. Этот брак, как уже писал полковник Толбот, представлялся им в высшей степени подходящим, ибо, если не считать того, что у невесты не было приданого, она отличалась всеми решительно достоинствами, а богатства у них и без того было более чем достаточно. По этому поводу мистер Клипперс был вызван в Уэверли-Онор под более благоприятными знамениями, чем в начале нашего повествования. Но мистер Клипперс на этот раз появился не один, ибо, согбенный под бременем годов, он принял к себе на службу племянника, коршуна помоложе (как мог бы его назвать наш английский Ювенал — автор повести о стряпчем Суолоу(*)), и они вели теперь дело под фирмой «Господа Клипперс и Хукем». Этим почтенным личностям были даны инструкции составить брачный договор на столь широкую ногу, словно Уэверли вступал в брак с дочерью пэра, имеющей за собой еще и родовое имение в придачу к отцовским горностаям.
Но перед тем как коснуться предмета юриспруденции, где волокита вошла в пословицу, я должен напомнить читателю о том, что происходит с камнем, если его скатывает с горы какой-нибудь юный бездельник (развлечение, которому предавался и я в более юные годы); он движется сначала медленно, отклоняясь в сторону при малейшем препятствии, но когда набирает скорость и уже недалек от конца пути, летит, как пущенный из пращи, гремя и вздымая пыль, проносясь по нескольку сажен за прыжок, перемахивая через канавы и изгороди, подобно какому-нибудь йоркширскому охотнику, и несется с особенно бешеной быстротой как раз перед тем, как успокоиться навеки. Таково и течение повествования, которое ты сейчас читаешь. На ранних событиях мы останавливались подолгу с единственной целью, чтобы ты, любезный читатель, познакомился с действующими лицами скорее по их поступкам, нежели на основании голой характеристики, что гораздо скучнее; но когда повесть наша подходит к концу, мы перескакиваем через ряд событий, как бы важны они ни были, если ты мог их себе заранее мысленно нарисовать, и предоставляем твоему воображению вещи, излагать которые во всех подробностях значило бы злоупотреблять твоим терпением.
Поэтому мы нисколько не намерены расписывать ни нудные деяния господ Клипперса и Хукема, ни действия их достойных собратьев по профессии, которым поручено было выхлопотать помилование Эдуарду Уэверли и его будущему тестю, и остановимся на вещах более привлекательных. Послания, например, которыми обменялись по этому поводу сэр Эверард и барон, хотя и представляли собою своего рода образцы несравненного красноречия, должны быть безжалостно преданы забвению. Я также не могу подробно рассказывать, как достойная тетушка Рэчел, ласково и деликатно намекнув на обстоятельства, вызвавшие переход бриллиантов Розы в руки Доналда Бин Лина, наполнила ее шкатулку драгоценностями, которым могла бы позавидовать герцогиня. Более того — я попрошу читателя представить себе, что Джоб Хотон и его жена получили весьма приличное обеспечение, хотя им так и не удалось втолковать, что сын их погиб не в рядах тех войск, в которых сражался молодой сквайр; так что Алику, который безуспешно пытался из любви к истине изложить настоящие обстоятельства дела, было наконец приказано не говорить о нем больше ни слова. Впрочем, он вознаградил себя, не щадя красок при описании отчаянных битв, леденящих казней и прочих ужасов, которым прислуга замка внимала разинув рты.
Но хотя все эти важные дела могут занять в романе столь же мало места, как в газете — сообщение о каком-нибудь процессе, протекавшем в суде лорда-канцлера, однако действительное время, ушедшее на них, было весьма немалым. Несмотря на все старания Уэверли побыстрее протолкнуть свое дело через суды, он смог вернуться к лэрду Духрану за невестой лишь через два месяца с лишним, в чем были, разумеется, повинны и проволочки, связанные с тогдашними способами передвижения.
Свадьба была назначена на шестой день после его приезда. Барон Брэдуордин, для которого бракосочетания, крестины и похороны являлись событиями особо знаменательными и торжественными, почувствовал некоторую обиду, когда вместе с семьей лэрда и всеми ближайшими соседями, которых по такому поводу необходимо было пригласить, удалось набрать не более тридцати гостей.
Впрочем, гордость его несколько утешалась мыслью, что, поскольку он и его зять еще так недавно участвовали в мятеже против правительства, последнее могло оскорбиться и даже испытать вполне оправданные опасения, если бы собрались все родственники, друзья и приближенные обеих фамилий в их воинских доспехах, как этого требовал в подобных случаях шотландский этикет.
— Да,— закончил он со вздохом, — многие из тех, кто так бы ликовал этом торжестве, либо отошли в лучший мир, либо изгнанниками покинули свое отечество.
Свадьба состоялась в назначенный день. Достопочтенный мистер Рубрик, родственник гостеприимного хозяина дома, где она справлялась, и капеллан барона Брэдуордина, имел удовольствие соединить руки жениха и невесты.
Обязанности шафера невесты исполнял Фрэнк Стэнли, приехавший в Духран вслед за Эдуардом. Предполагал приехать и полковник Толбот с супругой, но оказалось, что здоровье леди Эмили не позволяет ей совершить подобную поездку. Их отсутствие решили возместить тем, что Эдуард Уэверли с женой, вместо того чтобы ехать прямо в Уэверли-Онор, заедут по пути на несколько дней в имение, которое полковник Толбот соблазнился купить на очень выгодных условиях в Шотландии и где он собирался прожить некоторое время.
Глава LХХI
То не дом мой родимый, его я узнать
не могу.
Старинная песняСвадебный поезд был великолепен. Сэр Эверард подарил своему племяннику карету новейшего образца с шестеркой лошадей, ослеплявшую своим блеском глаза половины Шотландии; кроме этого, была еще фамильная карета мистера Рубрика. Обе были заполнены дамами, между тем как мужчины ехали верхом, а за ними скакали на конях добрых два десятка слуг. Несмотря на столь значительное количество гостей, приказчик Мак-Уибл не испугался истощения своих запасов и вышел к ним на дорогу с покорнейшей просьбой заехать к нему в Малый Веолан. Барон взглянул на него с изумлением и сказал, что, разумеется, проезжая мимо Малого Веолана, не преминет навестить с зятем своего старого приятеля, но приводить к нему весь comitatus nuptialis, или свадебный поезд немыслимо.
— Я слышал, — добавил он, — что мой недостойный преемник продал свое имение, и я очень рад, что мой старый друг Дункан и при новом dominus’e, или владельце, сохранил свое прежнее место.
Приказчик кивал, кланялся, проявлял всяческие признаки беспокойства и снова упорно повторял свое приглашение, пока барон, хоть и несколько раздосадованный его настойчивостью, не вынужден был согласиться, дабы не выказать чувств, которые он предпочитал скрывать.
Подъезжая к началу аллеи, он погрузился в глубокую задумчивость, из которой вышел только тогда, когда заметил, что зубцы на стенах восстановлены, обломки убраны и — самое удивительное — два каменных медведя, эти поверженные Дагоны(*) его идолопоклоннических чувств, обрели свое прежнее место на воротах.
— А знаете, — заметил он Эдуарду,—этот новый владелец проявил больше gusto,[244] как говорят итальянцы, за то короткое время, что он здесь хозяйничает, чем эта собака Малколм vita adhuc durante,[245] хотя я и сам водворил его сюда. А раз речь пошла о собаках, это не Бэн ли и Баскар несутся к нам по аллее вместе с Дэви Геллатли?
— Я предлагаю проехать к ним навстречу, сэр, — сказал Уэверли, — ибо, насколько мне известно, теперешний хозяин дома — полковник Толбот, а он, несомненно, ждет нас к себе. Мы сначала не решались сообщить вам, что он приобрел вашу вотчину, но даже и теперь, если вы не испытываете желания навестить его, мы можем проехать прямо к приказчику.
Тут барону пришлось призвать на помощь всю свою выдержку. Он глубоко вздохнул, медленно понюхал табаку и наконец заметил, что раз уж они почти добрались до замка, не заехать к полковнику было бы неприлично, и он будет рад повидать нового хозяина своих прежних арендаторов. После этого он слез с лошади, мужчины последовали его примеру, дамы вышли из карет, и он под руку с дочерью пошел вперед по аллее, обращая ее внимание на то, как быстро Diva Pecunia — богиня покровительница южан, как ее могли бы назвать, уничтожила все следы разрушений.
И действительно, поваленные деревья не только были убраны, но были выкорчеваны и пни, а земля вокруг них выровнена и засеяна травой, так что лишь глаз, знакомый с малейшими подробностями этих мест, мог заметить, что чего-то тут недостает. Такое же благотворное влияние сказалось и на наружности выбежавшего им навстречу Дэви Геллатли, который то и дело останавливался, чтобы полюбоваться на украшавшее его особу новое платье, выдержанное в тех же красках, что и раньше, но разукрашенное так пестро, что его не стыдно было бы надеть и самому Оселку.(*) Приплясывая со своими обычными странными ужимками, он подскочил сначала к барону, а затем и к Розе, все время ощупывая себя и восклицая: «Красавчик, красавчик Дэви». От перехвативших его дыхание чувств он почти не в состоянии был пропеть и такта своей тысяча и одной песни. Собаки тоже на тысячу ладов выражали свой восторг при виде старого хозяина.
— Клянусь честью, Роза, — воскликнул барон, — благодарность этих бессловесных тварей и этого несчастного дурачка растрогала меня, старика, до слез, между тем как этот мерзавец Малколм... Однако я премного обязан полковнику Толботу за то, что он привел в такое прекрасное состояние моих псов и бедного Дэви. Но, Роза, голубушка, не следует допускать, чтобы они всю жизнь оставались у него нахлебниками.
В эту минуту леди Эмили, опираясь на руку своего мужа, вышла из внутренних ворот навстречу гостям и самым приветливым образом поздоровалась с ними. Как только закончилась церемония взаимных представлений, которая не заняла слишком много времени благодаря светским навыкам и прекрасному воспитанию леди Эмили, она извинилась, за то, что прибегла к небольшой хитрости, чтобы заманить их в такое место, которое могло навеять им грустные воспоминания.
— Но так как этому дому суждено переменить владельца, мы очень хотели, чтобы барон...
— Мистер Брэдуордин, сударыня, — поправил старик.
— Хорошо было бы, чтобы мистер Брэдуордин и мистер Уэверли посудили лично, насколько нам удалось придать жилищу ваших предков его прежний вид.
Барон ответил глубоким поклоном. Действительно, выйдя во двор, он увидел, что всему, за исключением тяжеловесных конюшен, совершенно уничтоженных огнем и замененных более изящной и легкой постройкой, был по возможности возвращен тот же вид, как несколько месяцев назад, когда барон ушел воевать. Голубятня снова наполнилась своими обычными обитателями; фонтан бил с прежней резвостью, и не только медведь, возвышавшийся над его бассейном, но и все решительно медведи были водружены на положенные места, и подновлены, и подправлены с такой заботой, что не носили и следа недавних насилий. Если столько внимания было уделено мелочам, излишне говорить, что сам дом был совершенно восстановлен, а сад приведен в порядок, причем во всем чувствовалось стремление сохранить прежний вид и удалить все следы разрушений. Барон осматривался в немом удивлении. Наконец он обратился к полковнику Толботу:
— Премного обязан вам, сэр, за восстановление нашей фамильной эмблемы, но не могу не подивиться, как вы нигде не установили знака своего нашлемника, который, если не ошибаюсь, представляет собой мастифа,(*) которого некогда называли толботом. Как говорит поэт,
Отважный толбот — мощный пес.По крайней мере такой пес изображен на гербе воинственных и знаменитых графов Шрусбери, с которыми вы, вероятно, состоите в кровном родстве.
— Я полагаю, — сказал полковник с улыбкой, — что наши псы одного помета. Что касается меня, то, если бы нашим эмблемам пришлось тягаться за первенство, я предоставил бы им решать этот спор самим, по пословице: на хорошую собаку добрый и медведь.
Пока продолжался этот разговор, во время которого барон задумчиво набивал себе нос табаком, собеседники вместе с Розой, леди Эмили, молодым Стэнли и приказчиком вошли в дом. Уэверли и другие гости остались на террасе и затем отправились осматривать новую оранжерею, наполненную самыми прекрасными растениями. Барон снова сел на любимого конька:
— Хоть вам и угодно пренебрегать нашлемником вашего герба, полковник Толбот, в чем вы, безусловно, вольны и что мне не раз приходилось видеть и у других уважаемых и знатных ваших соотечественников, я все же скажу, что это очень древняя и почтенная эмблема, равно как и эмблема моего юного друга Фрэнсиса Стэнли — орел и младенец.
— У нас в Дарбишире ее называют «мальчишкой с птицей», — сказал Стэнли.
— Вы легкомысленный юноша, сэр! — воскликнул барон, который очень полюбил этого молодого человека, возможно потому, что последний иной раз его слегка дразнил. — Вы легкомысленный юноша, и я должен буду вас когда-нибудь проучить, — и он потряс перед ним своим большим загорелым кулаком.— Но вот что я хотел вам сказать, полковник Толбот: ваш род весьма древнего prosapia, или происхождения, и, поскольку вы законно и справедливо приобрели себе и своему дому это имение, которое я утратил для себя и своих потомков, я хотел пожелать вам, чтобы оно продержалось в вашем роду столько же веков, сколько оно оставалось во владении моего рода.
— Это очень великодушно, — ответил полковник, — великодушно и благородно, мистер Брэдуордин.
— Но все-таки я никак не возьму в толк, полковник, как это вы, питающий, как я мог заметить, когда мы встретились с вами в Эдинбурге, столь сильную amor patriae,[246] что склонны бывали даже поносить другие страны, — как это вы решились обосновать своих ларов, или домашних богов, procul a patriae finibus[247] и в некотором роде отправиться в добровольное изгнание?
— Ну, барон, я не вижу, почему, для того только, чтобы хранить секрет этих глупых мальчиков Уэверли и Стэнли и моей жены, которая не умнее их, один старый солдат должен морочить другого. Итак, знайте, что это предубеждение в пользу родной страны у меня так сильно, что на ту сумму, за которую продано это обширное баронское поместье, я купил себе домишко в ***шире, называемый Брирвудлодж, с примерно двустами пятидесятью акрами земли, главное достоинство которого заключается в том, что он расположен очень недалеко от Уэверли-Онора.
— Но кто же, скажите на милость, купил имение?
— Объяснения даст вам этот джентльмен. Это по его части.
Приказчик, которого имел в виду полковник, все это время переминался с ноги на ногу, сгорая от нетерпения, «точно курица, — признавался он потом, — на горячей сковороде», и клохча, мог бы он прибавить, как помянутая курица, торжествующая по поводу снесенного яйца.
— О, это я могу, это я могу, ваша милость! — воскликнул он, извлекая из кармана целую кипу бумаг и дрожащей от нетерпения рукой развязывая красную тесьму, которой они были перехвачены. — Вот акт о передаче и уступке, согласно которому Малколм Брэдуордин из Инч-Грэббита за своею собственноручной подписью, засвидетельствованной по всем требованиям закона, продал, передал и уступил за некоторую сумму, ныне отсчитанную и выплаченную ему в фунтах стерлингов, все поместья и баронские владения Брэдуордина, Тулли-Веолана и иные, вместе с крепостцой и замком...
— Ради бога, ближе к делу, сэр, все это я уже знаю наизусть, — сказал полковник.
— Козмо Комину Брэдуордину, эсквайру,— продолжал управляющий, — его вотчичам и наследникам в полное и не подлежащее выкупу владение, осуществляемое a me vel de me...[248]
— Пожалуйста, покороче, сэр.
— Клянусь совестью честного человека, полковник, я читаю так коротко, как только возможно, не нарушая слога... С обязательством и непременным условием всегда...
— Мистер Мак-Уибл, это будет длиннее русской зимы, позвольте уж мне... Короче говоря, мистер Брэдуордин, ваше родовое имение снова в ваших руках в полной и безраздельной собственности, обремененное лишь той суммой, которая пошла на его выкуп, каковая, насколько мне известно, абсолютно не соответствует его действительной стоимости.
— Совершенный пустяк... совершенный пустяк, позвольте сказать, — воскликнул управляющий, потирая руки, — взгляните на приходные книги.
— Каковая сумма, будучи выплачена мистером Уэверли главным образом за счет продажи имения его отца, которое я у него приобрел, закреплена за вашей дочерью и ее семьей по бранному договору.
— Это — всеобъемлющее пожизненное обеспечение, — уже почти кричал приказчик, — Розе Комин Брэдуордин, alias[249] Уэверли, наследуемое детьми ее от упомянутого брака без каких-либо ограничений. Кроме того, я составил касательно этого небольшой документец до вступления супругов в брак, intuitu matrimonii, так что впоследствии оно не подлежит сокращению, как может быть, когда передача происходит уже между супругами, inter virum et uxorem...[250]
Трудно сказать, что более восхитило достойного барона — возвращение ли ему фамильной собственности или деликатность и великодушие, с которыми ему была предоставлена полная свобода завещать ее кому угодно после своей смерти, не налагая на него даже видимости денежных обязательств. Когда прошли первые минуты изумления и радости, его мысли обратились прежде всего к недостойному «наследнику мужского пола», который, как он выразился, подобно Исаву продал свои права первородства за чечевичную похлебку.(*)
— А знаете, кто сварил ему эту похлебку? — воскликнул приказчик. — Хотел бы я знать, кто бы это сделал, кроме нижайшего слуги вашей милости — Дункана Мак-Уибла. Его милость молодой сквайр Уэверли поручил мне все это дело с самого что ни на есть начала: с первого же вызова в суд, если так можно выразиться, я обвел его вокруг пальца — и припугнул кое-чем и умасливал... Да, здоровую штуку я сыграл с Инч-Грэббитом и Джейми Хоуи, будьте уверены! Они вам скажут. Что он понимает в составлении бумаг! Я не напустил на них с бухты-барахты нашего славного молодого жениха, чтобы они, чего доброго, цены не набавили... Н-нет, мы не из таковских! Я всего только настращал их нашими зверскими арендаторами и Мак-Иворами, которые до сих пор еще не успокоились, так что они не решались и нос высовывать за порог после захода солнца, из боязни, как бы Джон Хедерблаттер или какой-нибудь другой головорез их не пристукнул. А с другой — я морочил им голову полковником Толботом: неужто они будут запрашивать с друга самого герцога? Разве они не знают, кто сейчас заправляет? Разве не видят того, что случалось с иной несчастной заблудшей душой?
— Которая, например, отправилась в Дарби, мистер Мак-Уибл? — шепнул ему полковник.
— Тише, полковник, ради бога! Кто прошлое помянет... Мало ли было добрых людей в Дарби? Да и в доме повешенного негоже говорить о веревке,— сказал Мак-Уибл, бросив хитрый взгляд в сторону барона, погруженного в глубокую задумчивость.
Но, очнувшись от своих мыслей, старик схватил Мак-Уибла за пуговицу и увлек его в одну из глубоких оконных ниш, откуда до остального общества доносились лишь обрывки их разговора. Речь, несомненно, шла о гербовой бумаге и пергаменте, ибо никакой другой предмет, даже исходящий из уст его патрона, не мог так глубоко захватить почтительного и напряженного внимания приказчика.
Я вполне понимаю вашу милость; это так же легко сделать, как составить заочное решение за неявкой.
— Ей и ему после моей смерти, а также их наследникам мужского пола, — говорил барон, — но с оказанием предпочтения второму сыну, если господь благословит их двумя, с тем чтобы он носил имя и принял герб Брэдуординов из Брэдуордина, без каких-либо добавлений к имени или гербу.
— Все ясно, ваша милость! — прошептал управляющий. — Я утром набросаю предварительную запись, за это с вас возьмут как за дарственную грамоту in favorem,[251] не больше; я заготовлю ее к следующей сессии казначейства.
По окончании этого разговора барона позвали встречать новых гостей. Это были майор Мелвил из Кернврекана и достопочтенный мистер Мортон с несколькими знакомыми барона, узнавшими, что к нему вернулось его родовое имение. Во дворе между тем раздавались радостные крики селян; ибо Сондерс Сондерсон, с похвальным благоразумием в течение нескольких дней свято соблюдавший тайну, развязал свой язык, как только увидел приближающиеся кареты.
Но в то время как Эдуард принимал майора Мелвила с учтивостью, а священнику выражал свою самую горячую любовь и признательность, его тесть начал выказывать растущие признаки беспокойства, не зная, как ему достойным образом выполнить свой долг хозяина по отношению к гостям и отблагодарить крестьян, пришедших его поздравить. Леди Эмили успокоила его, сообщив, что, хотя она и не считает себя достойной заменить миссис Эдуард Уэверли во многих отношениях, но все же она надеется, что барон одобрит угощение, которое она заказала в предвидении множества гостей, и что им будут предоставлены все необходимые удобства, так что былая слава о гостеприимстве Тулли-Веолана будет в какой-то мере поддержана. Радость, которую испытал барон при этом известии, не поддается описанию. С галантным видом, в котором чопорность шотландского лэрда сочеталась с любезностью офицера на французской службе, он подал руку своей прелестной собеседнице и не то церемониальным маршем, не то каким-то па менуэта повел ее в обширную столовую, куда за ними последовало и все уважаемое общество.
Благодаря указаниям и усилиям Сондерсона все здесь, равно как и в других помещениях, было по мере возможности обставлено и расположено по-прежнему, а там, где понадобилась новая мебель, ее подобрали под стиль старой. Впрочем, в этом замечательном старинном зале было некоторое нововведение, вызвавшее слезы на глазах у барона. Это была большая, мастерски выполненная картина, представлявшая Фёргюса Мак-Ивора и Уэверли в гайлэндских костюмах; фон изображал дикое скалистое ущелье между высоких гор, по которому на заднем плане спускался клан. Картина была написана с рисунка, сделанного в Эдинбурге одним необыкновенно одаренным молодым художником, и выполнена в человеческий рост видным лондонским живописцем. Сам Рэйберн(*) (его гайлэндские вожди, кажется, вот-вот сойдут с полотна) не мог бы лучше справиться с этим сюжетом. Гордый, пламенный и неистовый характер несчастного вождя из Гленнакуойха был прекрасно противопоставлен мечтательному и восторженному выражению его счастливого друга. Рядом с картиной было развешено оружие, которое Уэверли носил во время злополучной междоусобной войны. На все это гости смотрели с восхищением, а некоторые и с более глубоким чувством.
Но людям, как бы чувствительны и восприимчивы к искусствам они ни были, все же приходится есть и пить. Итак, барон занял нижний конец стола, настояв на том, чтобы леди Эмили взяла на себя роль хозяйки и показала таким образом должный пример молодежи. После небольшой паузы, посвященной обдумыванию вопроса, кому отдать предпочтение, пресвитерианскому ли пастору или представителю епископальной шотландской церкви, барон предложил мистеру Мортону в качестве гостя испросить у всевышнего благословения на трапезу, добавив, что мистер Рубрик, который здесь свой человек, вознесет, в свою очередь, благодарственную молитву за все великие милости, выпавшие на долю хозяина дома. Обед был превосходный. Сондерсон прислуживал в полной парадной форме со всеми прежними слугами, которых удалось собрать, за исключением одного или двух, пропавших без вести после битвы при Каллодене. Погреба были наполнены винами, которые все признали превосходными. А для услаждения низших сословий фонтан с медведем, расположенный во дворе, бил (только этот вечер) превосходным пуншем на водке.
По окончании обеда барон, собираясь произнести тост, бросил несколько тоскливый взгляд на буфет, где, однако, красовалась изрядная доля его посуды, припрятанной от солдат или выкупленной у них соседними помещиками и охотно возвращенной первоначальному владельцу.
— В нынешнее время, — начал он, — тот, кому удалось спасти свою жизнь и землю, уже должен чувствовать себя счастливым человеком, однако, собираясь произнести настоящий тост, я не могу удержаться от сожаления по поводу утраты одной фамильной драгоценности, леди Эмили... некоей poculum potatorium,[252] полковник Толбот...
В этот момент до локтя барона почтительно дотронулся его мажордом, и, обернувшись, он заметил в руках Alexander ab Alexandro знаменитый кубок святого Дутака — Благословенного Медведя Брэдуординов! Мне кажется, что даже возвращение имения не привело барона в такой восторг.
— Клянусь честью, — воскликнул он, — можно было бы в вашем присутствии, леди Эмили, поверить в духов-хранителей моего дома и в благодетельных фей!
— Очень рад, — сказал полковник Толбот, — что, отыскав эту фамильную драгоценность, я смог доказать вам в какой-то мере мое живейшее участие во всем, что касается моего молодого друга Эдуарда. Но, чтобы вы не заподозрили леди Эмили в колдовстве, а меня в волхвовании, с чем в Шотландии не шутят, расскажу вам, что ваш друг Фрэнк Стэнли, прямо помешавшийся на всем шотландском, с тех пор как он услышал от Эдуарда описание старинных шотландских обычаев и нравов, как-то описал нам с его слов эту замечательную чашу. Мой слуга Спонтун, который, как подобает истинному солдату, мало говорит и все примечает, сказал мне, что он, как ему кажется, видел точно такой серебряный кубок у некоей миссис Ноузбэг. Эта дама была в свое время замужем за человеком, дававшим деньги под залог, и во время последних прискорбных событий в Шотландии нашла возможность перенять занятие своего супруга. У нее таким образом оказалась наиболее ценная часть вещей, награбленных солдатами половины армии. Вы, конечно, догадываетесь, что эта чаша была немедленно же выкуплена, и мне доставит особенное удовольствие надеяться, что ценность ее для вас не умалилась от того, что она вернулась к вам через мои руки.
Слеза смешалась с вином, которым барон наполнил древний кубок, предлагая благодарственный тост за полковника Толбота и «за процветание соединенных домов Уэверли-Онора и Брэдуординов».
Нам остается лишь сказать, что редко пожелания произносились с большей искренностью, и мало найдется таких, которые, если принять во внимание бренность всего земного, не осуществились бы в этом мире столь благополучно.
Глава LXXII ПОСЛЕСЛОВИЕ, КОТОРОМУ СЛЕДОВАЛО БЫ БЫТЬ ПРЕДИСЛОВИЕМ
Итак, любезный читатель, путь наш окончен, и, если терпение не изменило тебе во время путешествия по этим страницам, договор, заключенный между нами, с твоей стороны строго выполнен. Однако, подобно вознице, получившему сполна всю плату за проезд, я никак не могу расстаться с тобой и робко прошу тебя проявить еще немного свое благодушие и тороватость. Впрочем, ты волен на этом месте захлопнуть книгу одного просителя, как можешь закрыть свою дверь перед носом другого.
Собственно говоря, эта глава должна была, бы служить предисловием, если бы не два обстоятельства: первое — большинство читателей романов, как мне подсказывает моя собственная совесть, повинны в грехе упущения, каковой в отношении этих самых предисловий заключается в том, что они их попросту пропускают, и второе — эти же самые читатели приняли за правило в первую очередь читать последнюю главу сочинения, так что, в конечном счете, эти заметки, будучи помещены в конце, имеют наибольшие шансы быть прочитанными в надлежащем порядке. Не найдется в Европе страны, которая бы за каких-нибудь полвека с небольшим так совершенно изменилась, как шотландское королевство. Последствия восстания 1745 года, а именно, уничтожение патриархальной власти в горных областях; упразднение наследственной юрисдикции дворян и баронов в Нижней Шотландии; полное искоренение якобитов, которые, не желая смешиваться с англичанами и принять их образ жизни, долго гордились тем, что сохраняют старинные шотландские нравы и обычаи, — все это послужило началом этих нововведений. Постепенный прилив богатства и расширение торговли также позднее объединились и превратили современное население Шотландии в людей, столь же отличных от их дедов, как современные англичане не похожи на своих соотечественников времен королевы Елизаветы. Политические и экономические последствия этих изменений были очень пристально и тщательно прослежены лордом Селкерком.(*) Но эти изменения, хотя и были непрерывными и быстрыми, не произошли все сразу. Подобно людям, плывущим вниз по течению глубокой, тихой реки, мы не замечаем пройденного расстояния, пока не взглянем на ставшую уже далекой точку, откуда мы начинали свой путь. Те представители современного поколения, которые могут еще припомнить последние двадцать — двадцать пять лет восемнадцатого века, вполне оценят справедливость моего замечания, в особенности если их родственники и знакомые принадлежали к тому разряду людей, которые в дни моей юности шутливо назывались «людьми старой закваски», так как они всё еще питали живучую, хоть и безнадежную приверженность к дому Стюартов. Эта порода людей почти совершенно исчезла с лица земли, а с ней, вероятно, исчезли и многие нелепые политические предрассудки, но также и много живых примеров исключительной и бескорыстной преданности легитимистским принципам, перенятым от отцов, а также стойкой привязанности к старинной шотландской верности, гостеприимству, достоинству и благородству.
Я не уроженец горной Шотландии (чем объясняются многие мои ошибки в гэльском языке), но в детстве и в юности я много вращался в кругу подобных лиц, и теперь, для того чтобы сохранить хоть некоторое представление о старинных нравах, почти полностью исчезнувших на моих глазах, то, что я почерпнул от участников описываемых событий, я воплотил в воображаемой обстановке и приписал вымышленным героям. Мало того — самые романтические эпизоды настоящего повествования основаны именно на фактах. В частности, взаимное покровительство гайлэндского джентльмена и офицера, занимавшего видный пост в королевской армии, а также смелый способ, избранный последним, чтобы утвердить свое право отплатить за услугу, буквально списаны с действительности. Случай с выстрелом из мушкета и геройский ответ, вложенный мною в уста Флоры, относятся к даме, не так давно скончавшейся. И, пожалуй, многие джентльмены, спасавшиеся от преследований после битвы при Каллодене, могли бы рассказать, в каких странных местах им порою приходилось прятаться и как часто им удавалось избежать смертельной опасности при обстоятельствах столь же необычайных, как и те приключения, которые я приписал своим героям. Из всех этих случаев история спасения самого Карла Эдуарда как личности наиболее выдающейся представляет самый разительный пример. Описания сражения при Престоне и схватки под Клифтоном основаны на рассказах толковых очевидцев и проверены по «Истории мятежа», написанной покойным высокочтимым автором «Дугласа».(*) Фигуры пограничных шотландских помещиков и второстепенных персонажей не преподносятся в качестве индивидуальных портретов, а основаны на господствовавших в то время нравах (пережитки которых я еще застал в дни моей юности), частью же почерпнуты из чужих воспоминаний.
Охарактеризовать этих лиц я старался не путем преувеличенного и карикатурного употребления шотландского диалекта, а рисуя их привычки, нравы и переживания так, чтобы хоть в слабой степени сравниться с изумительными ирландскими портретами, написанными мисс Эджуорт, столь отличными от схожих друг с другом, как две капли воды, шаблонов, так долго наполнявших нашу драму и наш роман.
Все же я не уверен, что свою задачу я выполнил правильно. По правде сказать, я был так недоволен своим сочинением, что отложил его в незаконченном состоянии и, лишь перебирая ящики старой конторки, чтобы найти для одного приятеля рыболовные принадлежности, обнаружил, что оно случайно попало туда вместе с ненужными бумагами и пролежало там несколько лет. Тем временем появилось еще два сочинения на сходные темы, принадлежавших перу двух писательниц, делающих честь своей родине. Я говорю о «Гленбёрни» миссис Гамилтон(*) и о недавно появившемся сочинении «Шотландские суеверия». Но первое ограничивается сельскими нравами Шотландии, картину которых оно, правда, живописует с разительной и впечатляющей точностью; а описание преданий, данное многоуважаемой и остроумной миссис Грант(*) из Лаггана, по характеру своему коренным образом отличается от вымышленного повествования, которое я пытался создать.
Мне очень хотелось бы уверить себя, что предлагаемое сочинение представит все же некоторый интерес для читателя. Более пожилым оно напомнит места и лица, знакомые им с юности, а подрастающему поколению сможет дать некоторое представление о нравах его предков.
Однако я от всей души желаю, чтобы задача запечатлеть исчезающие нравы нашей родины соблазнила перо единственного человека в Шотландии, который смог бы выполнить ее с честью, — автора, столь прославившего себя в изящной литературе, в чьи зарисовки полковника Костика и Умфравилла(*) так замечательно вплетаются изображения самых благородных черт национального характера. В этом случае я испытал бы больше радости как читатель, нежели когда-либо испытаю в гордом сознании своей удачи, если настоящим страницам случится принести мне такую завидную славу. И, поскольку я уже отступил от обычных правил, поместив эти замечания в конце сочинения, к которому они относятся, я дерзну еще раз не посчитаться с ними и закончу свою книгу посвящением:
Эту книгу
почтительно посвящает
НАШЕМУ ШОТЛАНДСКОМУ АДДИСОНУ
ГЕНРИ МАКЕНЗИ
неизвестный почитатель
его высокого дарования.
КОММЕНТАРИИ
«УЭВЕРЛИ»
Серия исторических романов Вальтера Скотта, составившая целую эпоху в развитии европейской и мировой литературы, открывается романом «Уэверли», вышедшим в свет в 1814 году. Дату эту вряд ли можно признать случайной. В этом году рухнула наполеоновская империя, и армии союзников вступили в Париж. Закат Наполеона придавал известную завершенность эпохе великих исторических перемен, связанных с французской буржуазной революцией. Великие социально-экономические и политические потрясения этой эпохи привели к новому пониманию истории, пробудили интерес к тем идеям, которые нашли свое выражение в исторических романах Вальтера Скотта.
Начало работы над «Уэверли» относится к более раннему периоду, около 1805 года, когда были написаны первые главы романа. Однако в то время писателю еще не удалось найти убедительное художественное воплощение для своих творческих планов.
В «Общем предисловии к изданию 1829 года» Вальтер Скотт рассказывает, что он прочел свой первый набросок «Уэверли» одному из друзей, который счел неудачной и готовую часть романа и весь его замысел. Отзыв друга настолько обескуражил писателя, что он, по его словам, на долгие годы прекратил работу над «Уэверли». Однако, если учесть, что в 1814 году писателю потребовалось на завершение его труда всего три недели, можно полагать, что все эти годы какая-то работа над романом все-таки продолжалась, и к тому моменту, когда писатель взялся за перо, «Уэверли», видимо, уже полностью созрел для изложения.
Памятуя, однако, о первой неудаче, Вальтер Скотт все еще не исключал возможности провала и, не желая рисковать своей установившейся литературной репутацией, выпустил «Уэверли» в свет анонимно. Опасения автора были напрасны. Роман имел шумный успех. Все дальнейшие романы Скотта получили название «Уэверлийских романов».
В первой, вводной главе «Уэверли» автор полемически противопоставляет свое произведение модным в то время сентиментальным повестям, рисующим обычно похождения какой-нибудь скорбной красавицы, обреченной на нескончаемые скитания, или «светским» романам из жизни лондонских салонных львиц и прожигателей жизни. Этой чисто развлекательной литературе Вальтер Скотт противопоставил свой собственный роман, важнейшей частью которого он считал «нравственные уроки», хотя и признавал, что не достигнет цели, «если не сумеет придать им занимательности».
Вальтер Скотт стремился в своем романе правдиво показать и философски осмыслить судьбу человека на фоне истории его народа. Этой двойной задаче соответствовало заботливо подобранное название романа «Уэверли, или Шестьдесят лет назад». В вводной главе Вальтер Скотт специально останавливается на этом названии и, в частности, обосновывает выбор имени героя. Он отвергает часто встречавшиеся в литературе имена «Гоуарда, Мордонта, Мортимера или Стэнли» — «рыцарственные прозвища», связанные с реальными историческими событиями и звучавшие для англичан так, как для русских прозвучали бы имена Курбского или Милославского. Герой романа «Уэверли» — частное лицо, а не исторический деятель. Но, с другой стороны, это частное лицо принимает участие в важных исторических событиях, это не чувствительный герой-любовник, которому подошло бы имя вроде Белмура, Белвила, Белфилда или Белгрейва, звучавших наподобие наших Милона или Миловзора. Это не условный персонаж, а художественно полнокровный образ. Благодаря реалистической типизации этот герой, не будучи на самом деле исторически достоверным лицом, выглядит не менее реально, чем фигурирующие в романе подлинно исторические персонажи.
События, в которых участвует герой, относятся к 1745 году, когда была совершена последняя попытка реставрации Стюартов. Революция 1688 года отняла власть у Иакова II, но еще не разделалась окончательно со старой династией. Изгнанному королю наследовала его дочь Мария (1662—1695) и ее муж Вильгельм III Оранский. После смерти Вильгельма в 1702 году королевой стала Анна Стюарт, вторая дочь Иакова II. В 1714 году она умерла, и ей должна была наследовать София, внучка Иакова I и жена курфюрста Ганноверского, но, ввиду ее смерти, английским королем стал ее сын Георг I (1660—1727). Тем самым было положено начало новой династии королей из Ганноверского дома. Между тем жив был прямой потомок Стюартов — Иаков Эдуард, шевалье Сен-Жорж (1688—1766) — сын Иакова II. Этот претендент по своим убеждениям был католиком и франкофилом, ярым сторонником абсолютизма — то есть продолжателем той реакционной политики, которая стоила престола его отцу. На его стороне оказались иностранные державы. Франция, Испания и папа римский признали его законным английским королем, тогда как в Англии он был объявлен государственным изменником. Претендент неоднократно пытался осуществить свои притязания на английский престол. В 1708 году ему удалось добиться отправки к берегам Шотландии французского флота из тридцати двух военных кораблей. Но эта попытка завершилась неудачей. В 1715— 1716 годах, он пытался развязать гражданскую войну, высадившись в Шотландии и короновавшись в Сконе шотландской короной под именем Иакова VIII. Еще до этого его сторонники, предводительствуемые графом Маром, вторглись в Англию, но были разбиты наголову под Престоном. Претендент вынужден был бежать на континент. Он поселился в Риме, женился на Марии Собесской и имел сына Карла Эдуарда (1720—1788), который и возглавил восстание 1745 года. Юный претендент умело использовал мятежные настроения среди горных кланов Шотландии, боровшихся против обезземеливания и жестокой нужды. Вожди кланов были недовольны унией с Англией, которая отводила им весьма незначительную политическую роль. Они стремились сохранить в стране патриархальные отношения, упрямо сопротивляясь проникновению капитализма в Шотландию. Поэтому они готовы были поддержать попытку восстановления на престоле Карла Эдуарда, рассчитывая с его помощью осуществить свои планы. Сочувствовала якобитскому восстанию и феодальная английская знать, упрямые тори, недовольные увеличением поземельного налога. Впрочем, они почти не принимали активного участия в борьбе. Основной движущей силой восстания оставались шотландские горцы. С их помощью Карл Эдуард создал пятитысячную армию и, так как основные силы английских войск находились в то время во Фландрии, где решался исход войны за австрийское наследство, «якобитам» удалось захватить Перт и Эдинбург. Сломив сопротивление правительственных войск, Карл Эдуард вторгся в Англию и дошел до Дерби. В Лондоне началась паника. Все ожидали штурма английской столицы. Но, не получив обещанной поддержки из Франции и со стороны английских тори, обуреваемая междоусобными раздорами армия горцев вынуждена была повернуть обратно на Север. Ей вслед были направлены крупные силы регулярных войск во главе с вернувшимся из Фландрии герцогом Камберлендским. Горцы потерпели поражение под Каллоденом, после чего восстание было жестоко подавлено. Карлу Эдуарду с трудом удалось спастись бегством. Правительство обрушило неслыханные репрессии на участников восстания. Некоторые вожди кланов были казнены, других сменили ставленники английского правительства. Вся система родового строя была взорвана. Клановый суд был отменен. Земли горцев перешли в руки вновь назначенных вождей кланов, которые стали таким образом владельцами огромных латифундий. Даже родовая одежда горцев и волынка, их национальный музыкальный инструмент, подверглись запрету. В дальнейшем же новые лендлорды начали сгонять с земли мелких арендаторов, превращая свои владения в крупные овцеводческие хозяйства. Обездоленные горцы, лишенные всяких средств к жизни, вынуждены были эмигрировать в Америку или пополнять собой ряды городского пролетариата. Таков был печальный итог событий, легших в основу романа «Уэверли».
Вальтер Скотт, рисуя жизнь частного героя, Уэверли, сумел одновременно воспроизвести борьбу шотландских горцев в 1745 году, оценить справедливость их претензий на лучшую жизнь и обреченность их усилий добиться этой лучшей жизни путем поддержки реакционной авантюры Карла Эдуарда. Сочетая вымышленного героя с реальным народным движением, писатель сумел придать художественную убедительность судьбе Уэверли и открыл дорогу правдоподобному вымыслу в русле достоверных исторических событий.
А. Левинтон
Комментарии
***
Общее предисловие 1829 года. — Это предисловие открывало полное собрание романов Вальтера Скотта в 48 томах, выпущенное в 1829—1833 гг., которое автор шутливо называл своим «magnum opus» («великим творением»).
(Здесь и далее комментарии А. Левинтон)
(обратно)***
...автор, имя которого впервые упоминается в этом собрании... — До этого романы Вальтера Скотта выходили в свет анонимно, как сочинения автора «Уэверли». В результате банкротства издателей, с которыми Вальтер Скотт был связан финансовыми отношениями, ему пришлось в 1829 году раскрыть свое авторство. «Великий Неизвестный стал — увы! — слишком хорошо известным», — писал он по этому поводу в своем дневнике.
(обратно)***
...начиная от «Записок» Цезаря и кончая автобиографией Александра Исправителя... — Юлий Цезарь (100—44 до н. э.), выдающийся римский полководец, политический деятель и писатель, автор «Записок о Галльской войне» и «Записок о гражданской войне». Александр Исправитель (Alexander the Corrector) — английский писатель Александр Круден (1701—1770), автор указателя изречений, встречающихся в библии. Проработав некоторое время корректором, возомнил себя призванным «исправить» (по-английски «to correct») весь английский народ — отсюда и его прозвище, которое он закрепил в названии своей автобиографической книги «Похождения Александра Исправителя» (1754—1755).
(обратно)***
...с одним близким приятелем... — Имеется в виду Джон Ирвинг (ум. в 1850 г.), юрист в Эдинбурге.
(обратно)***
Артурово Седло — горная вершина, возвышающаяся над Эдинбургом, с которой, согласно преданию, король Артур, воспетый в народных легендах и в средневековых романах о «рыцарях круглого стола», обозревал местность перед битвой с саксами.
(обратно)***
Рэмзи Аллан (1686—1758) — шотландский поэт.
(обратно)***
Кир — «Артамен, или Великий Кир» (1649—1653), десятитомный роман французской писательницы Мадлен Скюдери (1607—1701).
«Кассандра» (1642—1645) — многотомный исторический роман французского писателя Ла Кальпренеда (1610—1663), героиня которого — дочь Дария, царя персидского.
(обратно)***
«Замок Отранто» (1765) — роман английского писателя Гораса Уолпола (1717—1797), один из первых «готических» романов, герои которых переживали кровавые и страшные события, превращаясь в игрушку таинственных и сверхъестественных сил. Это было вызвано полемикой с рационализмом и оптимизмом просветителей XVIII века и предвосхищало литературу романтизма.
(обратно)***
...обнаружив среди старых бумаг главу из этого сочинения... я прилагаю ее к настоящему предисловию... — В издании 1829 г. в качестве приложения к общему предисловию был опубликован фрагмент неоконченного романа, который автор предполагал назвать «Томас-стихотворец».
(обратно)***
«Дева озера» (1810) — поэма Вальтера Скотта.
(обратно)***
Верхняя Шотландия — горная часть страны. Ее жители именуются гайлэндцами. Жители равнинной части страны (Нижней Шотландии) именуются лоулэндцами.
(обратно)***
...старыми воинами 1745 года... — В 1745 г. произошло восстание шотландских горцев, описываемое на страницах романа «Уэверли».
(обратно)***
Баллантайн Джон (1774—1821) и его брат Баллантайн Джеймс (1772—1833) — издатели и книгопродавцы, печатавшие произведения Вальтера Скотта и тесно связанные с ним в финансовом отношении.
(обратно)***
Эбботсфорд — замок Вальтера Скотта, который он реставрировал в средневековом стиле.
(обратно)***
Эджуорт Мэри (1769—1849) — английская писательница, автор семейной хроники владельцев старого ирландского поместья «Замок Рэкрент» (1800) и ряда моралистических рассказов.
(обратно)***
Мерри Джон (1778—1843) — один из издателей произведений Вальтера Скотта.
(обратно)***
Стратт Джозеф (1749—1802) — английский писатель, художник и антиквар.
(обратно)***
Констебл Арчибалд (1774—1827) — издатель и книгопродавец в Эдинбурге, выпускавший произведения Вальтера Скотта. Его банкротство повлекло за собой банкротство Баллантайнов и самого Вальтера Скотта.
Кэделл Роберт (1788—1849) — эдинбургский издатель и книгопродавец, компаньон Констебла.
(обратно)***
...слова Шейлока: Мне так хотелось... — цитата из Шекспира («Венецианский купец», акт IV, сц. 1).
(обратно)***
...столь же неуязвим для критики, как дух отца Гамлета для алебарды Марцелла... — Намек на сцену 1 акта I трагедии Шекспира «Гамлет».
(обратно)***
Цирцея (или Кирка ) — в древнегреческом эпосе волшебница, обратившая в свиней спутников Одиссея.
(обратно)***
Медуин Томас (1788—1869) — двоюродный брат английского поэта Шелли (1792—1822), встречавшийся с Байроном и написавший книгу «Разговоры с Байроном» (1824).
(обратно)***
...ближе к эпохе Революции... — Речь идет об английской буржуазной революции. XVII в.
(обратно)***
...о чем красноречиво свидетельствует предпосылаемое этим томам посвящение... — Вальтер Скотт посвятил свое собрание сочинений королю Георгу IV.
(обратно)***
Скотт Томас — младший брат Вальтера Скотта.
(обратно)***
Купер Фенимор (1789—1851) — американский писатель, автор серии романов об индейцах и о колонизации Северной Америки.
(обратно)***
«Хроники Кэнонгейта» (1827—1828) — цикл произведений Вальтера Скотта, в который вошли рассказы: «Вдова горца», «Два гуртовщика», «Дочь врача» и роман «Пертская красавица».
(обратно)***
...выбрал для своего героя имя Уэверли... — Это имя, производное от глагола waver — колебаться, характеризует политическую позицию героя, колеблющегося в выборе между двумя враждующими лагерями.
(обратно)***
...читатель романов, конечно, ожидал бы замка, по размерам не уступающего Удольфскому... — Имеется в виду «готический» роман Анны Рэдклиф (1764—1823) «Удольфские тайны» (1794), действие которого происходит в Удольфском замке.
(обратно)***
Розенкрейцеры — разновидность масонов. Отличались от других масонов особым интересом к алхимическим и магическим учениям и более сложной иерархией.
Иллюминаты — масонский орден в Баварии в XVIII в., по своей структуре напоминавший иезуитов, но с антииезуитской тенденцией. За пропаганду антимонархических идей был ликвидирован баварским правительством.
(обратно)***
Гровнор-сквер — площадь в аристократической части Лондона.
(обратно)***
...героя из клубов, посвятивших себя кучерскому искусству... — В Англии очень популярен был конный спорт, в частности — искусство управлять четверкой лошадей. Любители этого искусства образовывали специальные клубы.
(обратно)***
Боу-стрит — улица в Лондоне, на которой находилось полицейское управление.
(обратно)***
Бонд-стрит — улица в Лондоне, на которой расположен ряд модных магазинов. В то время была излюбленным местом прогулок.
(обратно)***
Георг II (1683—1760) — английский король из ганноверской династии, правивший в годы 1727—1760. В период его правления произошли события, о которых идет речь в романе «Уэверли».
(обратно)***
Готический — архитектурный стиль, распространенный в Западной Европе в XII—XV вв. Высокая стрельчатая крыша и цветные витражи в окнах являются характерными чертами готических зданий.
(обратно)***
Геральдика — наука, изучающая гербы. Основой каждого герба является щит, имеющий определенный цвет поля, который воспроизводится с помощью финифтей (эмалей), металлов и мехов. Геральдических финифтей всего пять — червлень (красная), лазурь (синяя), зелень, чернь и пурпур; металлов употребляется два — золото и серебро; мех (условный узор на гербе) бывает «беличий» и «горностаевый». На гербе в строго зафиксированных местах расположены гербовые знаки (или гербовые фигуры), цвет которых также выбирается из вышеперечисленных финифтей и металлов. Кроме щита, в изображение герба входят: шлем, нашлемник (фигура, помещаемая над шлемом), щитодержатели (фигуры, расположенные по сторонам щита), мантии, девизы и т. п.
(обратно)***
Готический шрифт — особый, стилизованный вид латинского письма, принятый в эпоху феодализма. Впервые возник в X веке в Италии, особенно широкое распространение получил в Германии.
(обратно)***
Великая гражданская война... — Имеется в виду гражданская война в период английской буржуазной революции XVII в.
(обратно)***
...осужден на роль второго брата... — По законам о наследовании, в Англии родовые поместья и титул переходят полностью к старшему сыну. Второй брат, как и другие братья, должен сам позаботиться о себе.
(обратно)***
Уимбл Уилл — образ сельского джентльмена, созданный английским писателем Джозефом Аддисоном (1672—1719) в его журнале «Зритель».
(обратно)***
Мастер — господин, сударь (при обращении к юношам). Старшего сына называют по фамилии: «мастер Уэверли», а младшего — по имени: «мастер Ричард».
Баронет — английский дворянский титул, составляющий переходную ступень между низшим дворянством (джентри) и высшей аристократией.
(обратно)***
Высокая церковь (англиканская) — протестантская государственная церковь в Англия. Возникла в 1534 г. при Генрихе VIII, который провозгласил, что король, а не папа римский является главой церкви. Называется еще епископальной церковью, так как руководящую роль в ней играют епископы, входящие в палату лордов, во главе с архиепископом Кентерберийским — примасом церкви и первым пэром королевства. В XVII веке против Высокой церкви боролись пуритане, считавшие ее структуру и ритуал слишком близкими к католицизму.
Дом Стюартов — королевская династия в Англии в XVII в. В 1689 г. Иаков II Стюарт был изгнан парламентом, и на престол вступил Вильгельм III Оранский (1650—1702).
(обратно)***
Виги — Вначале так назывались сторонники билля 1680 г., лишавшего Иакова II (тогда еще герцога Йоркского) права на наследование престола после Карла II. Противники этого билля назывались тори. Эти названия закрепились за партиями и в дальнейшем. В описываемую эпоху виги были на стороне ганноверской династии, тогда как среди тори многие сочувствовали Стюартам.
Ганноверская династия. — После смерти королевы Анны, второй дочери Иакова II Стюарта, английский престол должен был перейти к жене ганноверского курфюрста Софии, внучке Иакова I, но ввиду ее смерти на престол Англии вступил ее сын Георг I (1660—1727), правивший в годы 1714—1727.
(обратно)***
Эсквайр — обращение, присоединяемое к фамилии помещика в Англии.
(обратно)***
...избран в парламент от покорного во всем министру местечка Бартерфейта... — Название Barterfaith составлено из глагола to barter — выменивать, продавать, и faith — доверие, честность. Небольшие местечки в ту пору пользовались правом посылать в парламент своих депутатов, тогда как вновь развивающиеся крупные центры были порой лишены этого права. Во времена, когда писался «Уэверли», борьба за избирательную реформу еще не получила развитая, но очень скоро система «гнилых местечек», послушных воле лендлорда, стала объектом острой политической борьбы.
(обратно)***
...удовольствие служения отечеству сочеталось с другими, не меньшими радостями... — то есть с крупным жалованьем.
(обратно)***
Генеалогическое древо — родословная знатного лица, изображавшаяся в виде дерева, у корня которого располагался герб этого лица. Раздвоенный ствол дерева носил на себе справа герб отца, слева — герб матери и, в свою очередь, делился на ветви с гербами дедов, бабок и т. д. В более поздние времена этот рисунок был заменен генеалогической таблицей, где роспись велась от предка — основателя рода по нисходящей линии.
(обратно)***
Брэдшо Джон (1602—1659) — политический деятель эпохи английской революции. В 1649 г. он был председателем суда, приговорившего к смертной казни Карла I. Ненависть к нему королевских приверженцев была настолько велика, что, не сумев с ним расправиться при жизни, они после реставрации Стюартов вырыли из могилы его труп, отрубили ему голову и похоронили под виселицей.
(обратно)***
Битва при Гастингсе — сражение 14 октября 1066 г. между королем англосаксов Гарольдом и норманским герцогом Вильгельмом. После этой битвы Англия была завоевана норманнами.
(обратно)***
Круглоголовые. — В период, непосредственно предшествовавший английской революции, члены парламента, отстаивавшие его права, были поддержаны простым народом, который тогда стриг волосы, в отличие от джентльменов, носивших локоны до плеч. Поэтому приверженцы короля стали презрительно называть своих противников «круглоголовыми», а те в ответ окрестили роялистов «кавалерами», хотя и те и другие носили одинаковую прическу.
(обратно)***
...карета, запряженная шестью статными длиннохвостыми вороными конями и покрытая таким количеством резьбы и позолоты, что сделала бы честь и лорд-мэру... — В Англии отмечается «день лорд-мэра» — 9 ноября, когда пышное карнавальное шествие сопровождает главу лондонской муниципальной общины при его визите к королю. В XV в. лорд-мэр при этом обычно ехал верхом или шел пешком, но после того как однажды испугавшаяся лошадь сбросила своего всадника, лорд-мэр стал выезжать в карете.
(обратно)***
Орден Подвязки — высший английский орден, которым награждали только представителей знатнейших родов. Число его членов, кроме иностранцев и принцев крови, не должно было превышать двадцати шести человек, включая короля. Процесс пожалования в кавалеры ордена происходил в Уиндзорской часовне св. Георгия в весьма торжественной обстановке. Естественно, что консервативный сэр Эверард высоко ценил этот орден.
Голубая мантия. — В Англии гербами знатных родов занимается специальная Коллегия герольдии, один из членов которой носит голубую мантию и сам называется Голубая мантия.
(обратно)***
...лишился звания члена колледжа... — В состав Оксфордского университета входит ряд колледжей, и студенты наряду с преподавателями являются прежде всего членами определенного колледжа. Так называемые полноправные члены колледжа (fellows) выбираются из числа лиц, имеющих ученую степень. Они получают содержание от колледжа и обычно живут при нем. Отказавшись присягнуть Георгу I, будущий капеллан сэра Эверарда вынужден был покинуть колледж.
(обратно)***
Скалигер Жюль-Сезар (1484—1558) — французский теоретик литературы, знаток античных авторов, в своей «Поэтике» (изданной в 1561 г.) предвосхитивший многие идеи классицизма.
Бентли Ричард (1662—1742) — выдающийся филолог и критик, автор ряда сочинений об античных авторах.
(обратно)***
Тассо Торквато (1544—1595) — итальянский поэт эпохи Возрождения, автор поэмы «Освобожденный Иерусалим» (1575, издана в 1580 г.).
(обратно)***
Игра в гусёк — настольная игра, в которой по клеткам картонной карты передвигаются по особым правилам фигуры, в зависимости от числа очков на брошенных костях.
(обратно)Мильтон Джон (1608—1674) — великий английский поэт и политический деятель английской революции. Его поэмы «Потерянный рай» (1667) и «Возвращенный рай» (1671) в библейских образах передают пафос революционной эпохи.
Спенсер Эдмунд (ок. 1552—1599) — английский поэт, автор сонетов и фантастической поэмы «Королева фей».
Дрейтон Майкл (1563—1631) — английский поэт, автор исторических и биографических поэм.
(обратно)***
Пульчи Луиджи (1432—1484) — итальянский поэт, автор пародийной поэмы «Большой Моргант» (1481—1483), высмеивающей рыцарские романы.
(обратно)***
«Декамерон» — сборник новелл итальянского писателя Джованни Боккаччо (1313—1375).
(обратно)***
Фруассар Жан (1338—1410) — французский поэт и историк, автор монументальной книги «Хроника Франции, Англии, Шотландии и Испании», излагающей историю этих стран с 1325 по 1400 г.
(обратно)***
Брантом Пьер (1540—1614) — французский мемуарист, автор книг «Жизнеописание великих полководцев», «Жизнеописание знаменитых дам» и «Жизнеописание галантных дам».
Де ла Ну Франсуа, по прозвищу Железная Рука (1531— 1591) — французский гугенот, талантливый полководец и автор книги «Рассуждения о войне и о политике».
...он научился сравнивать дикий и распущенный, но суеверный характер сторонников Лиги с суровым, непреклонным и порой беспокойным нравом гугенотов... — Речь идет о религиозных войнах во Франции второй половины XVI в. Гугеноты — французские протестанты. Лига — «католическая лига 1576 г.» — объединение католических сил Франции, возглавлявшееся феодальной знатью. Во главе Лиги стоял герцог Генрих Гиз.
(обратно)***
Уолтон Исаак (1593—1683) — английский писатель, автор книги «Искусный рыболов» (1653), пользующейся еще и сейчас огромной популярностью в Англии и в Америке.
(обратно)***
...после смерти королевы Анны отказался от своего места в парламенте... — Со смертью королевы Анны английский престол перешел от династии Стюартов к Георгу I. Сэр Эверард, как сторонник Стюартов, вынужден был отказаться от политической деятельности.
(обратно)***
Хотспер Перси (1364—1403) — английский феодал, выведенный Шекспиром в хронике «Генрих IV». Вальтер Скотт намекает на гневные слова Хотспера, не верящего в магических животных — грифонов и драконов, якобы повинующихся магу Глендауру.
(обратно)***
...подвиги Уилиберта Уэверли во святой земле... — во время крестового похода в Палестину.
(обратно)***
Битва при Вустере (1651) — сражение между шотландскими роялистами, которые под командованием Карла Стюарта, сына Карла I, пересекли границу Шотландии, и войсками Кромвеля. Роялисты были разбиты наголову, и Карл был вынужден бежать во Францию.
(обратно)***
Елизавета I (1533—1603) — английская королева из династии Тюдоров, правила в 1558—1603 гг.
(обратно)***
Спаниель — небольшая охотничья легавая собака.
(обратно)***
...ущелью Мерквуд-дингл, внезапно выходившему на глубокое и мрачное озерцо, названное по той же причине Мерквуд-мир... — Mirkwood-Dingle — ущелье мрачного леса; Mirkwood-Mere — озеро мрачного леса.
(обратно)***
...во время распрей Йоркского и Ланкастерского домов... — Речь идет о междоусобных войнах Алой и Белой розы (1455 — 1485), происходивших между двумя ветвями королевской династии Плантагенетов из-за английского престола. На стороне Ланкастеров (в гербе — «алая роза») были северо-западные графства, Уэльс и Ирландия, а на стороне Йоркского дома («белая роза») — торговый юго-восток Англии. Войны эти привели к истреблению значительной части феодальной знати и к укреплению королевского абсолютизма.
(обратно)***
Ричард Глостер (1452—1485) — последний представитель династии Йорков, вступивший на английский престол под именем Ричарда III (правил в годы 1483—1485). Герой трагедии Шекспира «Ричард III».
(обратно)***
«Пережевывать жвачку сладостно-горьких грез...» — цитата из комедии Шекспира «Как вам угодно» (акт IV, сц. 3).
(обратно)***
А читатель, пожалуй, сочтет эту повесть подражанием роману Сервантеса... — Дон-Кихот, герой романа Сервантеса, начитавшись книг о странствующих рыцарях, вообразил, что мир фантастических рыцарских романов реально существует и что он сам является странствующим рыцарем.
(обратно)***
Ювелир и Дервиш — персонажи сказки «Семь влюбленных» из сборника «Восточные повести, переведенные английскими стихами» Джона Хопнера (1758—1810), более известного как живописец-портретист.
(обратно)***
...возвели ее на пьедестал... той святой, имя которой она носила... — Святая Цецилия, считавшаяся у католиков покровительницей музыки, изображена на картинах Рафаэля, Рубенса и др.
(обратно)***
...эхо сводов святого Стефана вторило бы более пространным речам... — Церковь св. Стефана — здание, где раньше заседала палата общин. После пожара 1834 г., уничтожившего церковь, в 1840—1857 гг. было выстроено новое здание парламента.
(обратно)***
Годолфин Сидней (1645—1712) — английский государственный деятель, стоявший во главе финансового управления и пользовавшийся большим влиянием в 1701—1710 гг.
(обратно)***
...в одном из драгунских полков, недавно возвратившихся из Фландрии... — Англия принимала участие в войне за австрийское наследство (1741—1748), в которой столкнулись интересы главных государств Европы. В ходе этой войны английские войска высадились во Фландрии и в союзе с войсками германских государств Гессена и Ганновера разбили в 1743 г. французов при Деттингене-на-Майне. Отправка большей части английских военных сил на континент помогла шотландским якобитам, сторонникам Иакова II и его потомков, поднять восстание в 1745 г.
(обратно)***
Гардинер Джеймс (1688—1745) — полковник драгунского полка, павший в битве под Престоном во время восстания якобитов.
(обратно)***
...поведение его в памятном 1715 году... — в 1715—1716 гг., поддерживаемый Францией и опираясь на сочувствие консервативных элементов в Англии, а особенно в Шотландии, Иаков Эдуард, сын Иакова II, пытался осуществить свои претензии на английский престол, высадившись в Шотландии и короновавшись в Сконе под именем Иакова VIII. (Прим. верстальщика)
(обратно)***
Уиндэм Уильям (1687—1740) — английский политический деятель, был арестован за участие в мятеже 1715 г., но выпущен на поруки и в дальнейшем к суду не привлекался.
(обратно)***
...нескольким нортумберлендцам и шотландцам, взятым в плен под Престоном в Ланкашире... — Под Престоном была разбита осенью 1715 г. армия сторонников претендента под командованием графа Мара.
(обратно)***
Ньюгет, Маршалси — названия тюрем в Лондоне.
(обратно)***
Брауншвейгская династия — то же, что ганноверская династия. Город Ганновер в 1636 г. стал резиденцией династии Вельфов, правивших в Брауншвейг-Люнебургском герцогстве. С течением времени и само герцогство стали называть Ганноверским.
(обратно)***
...с несколько фальстафовской логикой... — В хронике Шекспира «Генрих IV, ч. II» (акт I, сц. 2) Фальстаф говорит: «Хотя и срам быть на стороне врагов короля, но попрошайничать еще худший срам, чем быть на стороне самого худшего в мире мятежа».
(обратно)***
Йомен — в средние века зажиточный английский крестьянин, свободный от крепостной зависимости.
(обратно)***
Буцефал — имя коня Александра Македонского. Здесь употреблено в переносном смысле — боевой конь.
(обратно)***
Орден Бани — один из наиболее почетных английских орденов. Кавалеры ордена Бани в торжественных случаях надевают бархатную мантию малинового цвета и шляпу с пером.
(обратно)***
Пресвитериане — шотландские протестанты, отрицавшие епископат и церковную иерархию. Религиозными делами должны были, по их мнению, ведать выборные старейшины (по-гречески — «пресбитерос»).
(обратно)***
...король de facto и король de jure... — Сэр Эверард считал законным королем Иакова III (то есть шевалье Сен-Жоржа), тогда как Георг II был для него лишь королем «фактическим».
(обратно)***
Ливий Тит (59 до н. э.— 17 н. э.) — римский историк, автор «Римской истории от основания города» в 142 книгах (до нас дошли 1—10 и 21—45 книги).
(обратно)***
...был ярым поклонником древнего патавианца... — Тит Ливий был родом из Падуи (по-латыни Падуя — Patavium).
(обратно)***
Свейнгейм Конрад и Паннарцт Арнольд — немецкие издатели в Риме, работавшие в XV в.
(обратно)***
...в шотландских фунтах, шиллингах и пенсах... — Шотландский фунт соответствует одной двадцатой части английского фунта.
(обратно)***
...погрузить шотландцев в еще более плачевный мрак ... за грехи их предков... — В 1642 г. в Англии началась гражданская война, которая кончилась разгромом роялистов и казнью короля Карла I в 1649 г. Этому предшествовало восстание в Шотландии, вызванное попыткой Карла I заменить пресвитерианскую церковь епископальной.
(обратно)***
Сэнкрофт Уильям (1617—1693) — архиепископ Кентерберийский, привлеченный к суду вместе с другими шестью епископами англиканской церкви за отказ прочесть с церковной кафедры изданную Иаковом II в 1687 г. декларацию о прекращении преследования католиков и протестантских сектантов. Суд оправдал всех семерых. Пемброк считает Сэнкрофта образцом принципиальности, а «нынешнюю» англиканскую церковь, отказавшуюся от преследования инаковерующих, — «схизматической» (еретической) и утратившей свой воинствующий характер.
(обратно)***
Литтл-Бритен — небольшой город в Англии (графство Ланкашир).
(обратно)***
Дрейк Джеймс (1667—1707) — английский публицист, подвергавшийся преследованиям за свой памфлет «История последнего парламента» (1702).
Лотон Чарлвуд (1660—1721) — английский публицист, автор нескольких политических памфлетов.
Эмхерст Николас (1697—1742) — английский политический деятель, издававший газету тори «Крафтсмэн» под вымышленным именем Калеба Антверпенского. После прихода к власти тори был забыт своими покровителями и умер в бедности.
(обратно)***
Уильямиты — сторонники короля Вильгельма Оранского.
(обратно)***
...ради церкви я с наслаждением бы отправился к... за океан, на плантации... — Заключенных отправляли тогда на принудительные работы в Америку.
(обратно)***
...обычная одежда мужчин отличается по меньшей мере большой странностью, чтобы не сказать непристойностью... — У гайлэндцев — жителей горной Шотландии — мужчины носили короткие юбки.
(обратно)***
Данди — город и порт в Шотландии.
(обратно)***
Кентавр. — В древней Греции так назывались мифические существа, полулюди-полукони.
(обратно)***
Дункан I — шотландский король, убитый в 1040 г. своим двоюродным братом Макбетом. Это событие запечатлено Шекспиром в его трагедии «Макбет».
(обратно)***
Сивилла — прорицательница у римлян.
(обратно)***
Каледония — старинное название северной части Шотландии; иногда этим именем называют всю Шотландию.
(обратно)***
Минерва — римская богиня, покровительница ремесел и искусств; соответствует греческой Афине.
(обратно)***
...где ставший теперь повсеместно картофель... был еще неизвестен... — Картофель был неизвестен в Европе до 1580 г., когда его привезли из Америки сначала испанцы, а затем англичане. В крупных масштабах картофель стал возделываться в Англии с 1684 г.
(обратно)***
Бартизаны — небольшие сторожевые башенки, расположенные на углах стен замка. Из них можно было вести огонь по врагу, находясь в укрытии.
(обратно)***
Лэрд. — Так назывались помещики в Шотландии.
(обратно)***
...под каждой гиперборейской фигурой... — Гиперборейцами в греческой мифологии назывался народ, живший на самом дальнем севере, «по ту сторону северного ветра». В данном случае речь идет о медведе как северном животном.
(обратно)***
Архитрав. — Верхняя часть здания, так называемый антаблемент, состоит из карниза, фриза и архитрава — главной балки, лежащей на капителях колонн или на стенах.
(обратно)***
...замок Оргольо, в который вступил победоносный принц Артур... — эпизод из «Королевы фей», поэмы английского поэта Эдмунда Спенсера (1552—1599), написанной в 1590—1596 гг.
(обратно)***
Альчина — героиня поэмы «Неистовый Роланд» итальянского поэта Лодовико Ариосто (1474—1533). Альчина завлекала рыцарей в свои сады, а когда любовник ей надоедал, она превращала его в дерево или в скалу.
(обратно)***
Армида — героиня поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим» (1580—1581), владелица волшебных садов, в которые попадает рыцарь Ринальдо.
(обратно)***
Йоги — последователи индийского философского учения о слиянии души человека с божеством. Для приведения себя в экстатическое состояние они используют особую систему душевной и физической тренировки.
(обратно)***
Талаба — герой поэмы английского романтика Роберта Саути (1774—1843) «Талаба-разрушитель».
(обратно)***
Дэвид I (1124—1153) — шотландский король, царствование которого считается началом эпохи феодализма в равнинной части Шотландии.
(обратно)***
Марон — римский поэт Публий Вергилий Марон (70—19 до н. э.).
(обратно)***
Светоний Транквилл Гай (около 70—160) — римский историк.
(обратно)***
Роберт Сайренсестерский. — Здесь Вальтер Скотт ошибается: о дамнониях писал не Роберт, а Ричард Сайренсестерский (ум. в 1401 г.), монах, написавший «Историческое зерцало», охватывающее историю Британии с 447 по 1066 г.
(обратно)***
Назон — древнеримский поэт Публий Овидий Назон (43 до н. э. — 17 н. э.).
(обратно)***
...нельзя с уверенностью сказать, к какому клану он принадлежит — Уидл или Куиббл... — В подлиннике игра слов: wheedle — подольщаться, выманивать и quibble — играть словами, уклоняться от прямого ответа. Смысл ее в том, что управляющий обладает «талантами» юриста.
(обратно)***
Диссиденты, или нонконформисты — христиане, не разделявшие догматов епископальной церкви.
(обратно)***
Оттер Томас — капитан из комедии английского драматурга Бена Джонсона (1573—1637) «Эписин, или Молчаливая женщина». Во время пира он называл свои заздравные чаши именами быка, медведя и коня.
(обратно)***
«Доброе вино оказывало доброе действие...» — цитата из поэмы Роберта Саути «Мэдок», героем которой является кельтский князь, обращающий в христианство мексиканских ацтеков.
(обратно)***
...в нем одном больше смысла, чем во всех дерри-донгах Франции, да и Файфшира в придачу... — Файфшир — графство на востоке Шотландии — в 1745 г. не проявлял особого рвения в борьбе за реставрацию Стюартов. Поэтому Балмауоппл относится к нему неодобрительно.
(обратно)***
...маленький джентльмен в черном бархате... — имеется в виду крот.
1702 год — год смерти Вильгельма Оранского и вступления на престол Анны Стюарт. Весь тост — недвусмысленное пожелание Георгу II последовать за Вильгельмом на тот свет.
(обратно)***
Священная лига и Ковенант — союз Шотландии с английским парламентом, заключенный в 1643 г. для совместной борьбы против Карла I. В основу Ковенанта легло соглашение о введении пресвитерианской церкви в обеих странах.
(обратно)***
...подобно сэру Тоби Белчу, похлеще бы отделал своего противника... — В комедии Шекспира «Двенадцатая ночь» (акт V, сц. 1) сэр Эндрю говорит о сэре Тоби Белче и его дуэли: «Не будь он в подвыпитье, он бы вас пощекотал не этаким манером».
(обратно)***
Бостон Томас (1676—1732) — шотландский проповедник. Его книга «Поворот судьбы» пользовалась в то время популярностью среди шотландских крестьян.
(обратно)***
Джон О'Гротс — самая северная оконечность Шотландии.
Лэндс-энд — юго-западная оконечность Англии в Корнуолле.
(обратно)***
Лапифы — в древнегреческой мифологии горное племя, родственное кентаврам, но непрестанно с ними враждовавшее. Здесь, по-видимому, намек на вражду между шотландцами и англичанами.
(обратно)***
Джонсон Сэмюел (1709—1784) — английский писатель, критик и языковед, автор «Словаря английского языка» (1755).
(обратно)***
Бьюкэнан Джордж (1506—1582) — шотландский поэт, (писавший по-латыни и на гэльском (шотландском) языке, автор «Истории Шотландии».
(обратно)***
Питтак Митиленский (род. в 651 до н. э.) — был избран правителем Митилены (579—569 до н. э.) и установил ряд новых законов, в особенности уголовных. Он считался одним из «семи мудрецов» (наряду с Солоном, Ликургом и др.).
(обратно)***
Плиний Младший (Гай Плиний Цецилий Секунд, 62—114 н. э.) — римский писатель и государственный деятель. «Естественная история» написана не им, а его дядей Плинием Старшим (23—79 н. э.), видным ученым.
(обратно)***
Флакк — Гораций Флакк Квинт (65—8 до н. э.) — римский поэт.
(обратно)***
Граф Перси — персонаж из исторических хроник Шекспира.
(обратно)***
Хардиканут (1019—1042) — датский и английский король Канут II (правил в Англии в годы 1040—1042); образ его встречается в старинных балладах.
(обратно)***
Джонстон Артур (1587—1641) — автор стихотворного перевода псалмов на латинский язык.
(обратно)***
Линдсей Дэвид (1490—1555) — шотландский поэт, последователь Чосера.
Барбур (ум. в 1395 г.) — древнейший шотландский поэт, автор поэмы «Брус», воспевавшей подвиги шотландского национального героя Роберта Бруса.
Слепой Гарри — средневековый шотландский поэт. Его поэма «Уоллес» (ок. 1460) воспевает подвиги шотландского национального героя Уильяма Уоллеса.
(обратно)***
...во время памятной кампании 1709 года... — В 1709 г., во время войны за испанское наследство (1701—1714), которую Франция и Испания вели против коалиции держав, возглавлявшихся Англией, маршал Берик командовал французскими войсками в Савойе.
(обратно)***
...музыка «обручена с бессмертными стихами»... — цитата из Шекспира. Сонет из сборника «Влюбленный пилигрим».
(обратно)***
Св. Суизин (800—862) — английский епископ, с именем которого связано много легенд. В частности, считалось, что он умел изгонять нечистую силу. Его именем заклинали злых духов.
(обратно)***
Уэверли вспомнил о стихотворении, которое упоминает Эдгар в «Короле Лире»... — Эдгар, сын Глостера в трагедии Шекспира «Король Лир», притворяясь безумным, бормочет стихи о святом Витольде, прогнавшем ведьму с помощью заклятья.
(обратно)***
...в канун всех святых... — День всех святых празднуется у католиков 1-го ноября.
(обратно)***
Обсеквенс Юлиус — римский писатель, автор книги «О сверхъестественных явлениях» (IV в. н. э.).
(обратно)***
Аполлион (или Абаддон) — согласно христианской легенде, предводитель адских сил.
(обратно)***
Симеон Арчибалд (1564—1628) — шотландский священник, автор богословских книг и упоминаемой Брэдуордином «Символики животных» (1622—1624).
(обратно)***
Низбет Александр (1657—1725) — автор книги «Система геральдики» (1722).
(обратно)***
...на положении дочерей бурбонского или австрийского дома... — то есть наследниц французского или австрийского престола, браки которых заключались главным образом по династическим соображениям.
(обратно)***
...истолковать Тассову октаву... — Итальянский поэт Торквато Тассо писал поэмы октавой — восьмистрочной строфой пятистопного ямба с системой рифм abababcc.
(обратно)***
Прелатисты — сторонники епископальной церкви. Сам Гардинер был пресвитерианином и считал вредоносным стремление епископальной церкви восстановить полное подчинение церкви королю.
(обратно)***
Данаиды — в греческой мифологии пятьдесят дочерей аргосского царя Даная. За убийство своих мужей они в подземном царстве были осуждены вечно наполнять водой бочку без дна.
(обратно)***
...как Диоген в Синопе... — Диоген из Синопа (414—323 до н. э) — древнегреческий философ, принадлежавший к так называемой школе циников. Эпизод, о котором пишет Вальтер Скотт, по всей вероятности выдуман, как и многие другие рассказы из жизни Диогена.
(обратно)***
Катераны. — Так назывались в горной Шотландии скотокрады, угонявшие скот у жителей равнины.
(обратно)***
Доллар — английское название немецкого талера и некоторых других иностранных монет. В просторечии долларом называли также английскую монету в пять шиллингов.
(обратно)***
Малколм Кэнмор. — Малколм III Мак-Дункан (ум. в 1093 г.) — шотландский король (1054—1093), сын короля Дункана I, вступивший на престол после смерти Макбета. Персонаж трагедии Шекспира «Макбет».
(обратно)***
Леслеус — шотландский епископ Джон Лесли (1527—1596), автор «Истории Шотландии» на латинском языке (1578).
(обратно)***
Как — в древнеиталийской мифологии похититель быков Гериона, которых Геракл вел с запада. Геракл разыскал похитителя и убил его.
(обратно)***
Уайлд Джонатан (1682—1725) — английский преступник, организовавший систему воровства и возвращения краденого за выкуп, преследовавший при этом тех воров, которые не входили в его организацию. Его похождения описаны Филдингом в книге «Жизнь Джонатана Уайлда Великого» (1743).
(обратно)***
Коронах — похоронная песнь у горных шотландцев.
(обратно)***
Тартан — шерстяная клетчатая ткань, из которой шотландские горцы шили национальные костюмы.
(обратно)***
Стерлинг — город в Шотландии.
(обратно)***
Мальволио — персонаж из комедии Шекспира «Двенадцатая ночь».
(обратно)***
Синнахии, или барды — шотландские народные певцы.
(обратно)***
...как будто все земли этих дворян можно было бы поместить в овечью шкуру. — Игра слов: sheep's skin — овечья шкура, sheepskin — пергамент. Второй смысл: они владеют своими землями только на бумаге.
(обратно)***
О'Гордон Адам (ум. в 1305 г.) — английский дворянин, лишенный наследства, главарь разбойничьей шайки. Король Эдуард I, преследуя его, вызвал его на поединок и победил. После этого О'Гордон стал восторженным поклонником Эдуарда I, который восстановил его во всех правах и сделал одним из своих доверенных лиц.
(обратно)***
Роза Сальватор (1615—1673) — итальянский живописец, прославившийся романтическими пейзажами диких и суровых местностей, а также изображением жизни солдат и бродяг.
(обратно)***
Тэй — река в Северной Шотландии.
(обратно)***
Стратспей — шотландский народный танец.
(обратно)***
Фартинг — самая мелкая разменная монета, равная четверти пенса.
(обратно)***
Догберри — придурковатый констебль в комедии Шекспира «Много шуму из ничего». В пятой сцене III акта он обещает «не пожалеть ума» при допросе задержанных.
(обратно)***
Эней — герой поэмы Вергилия «Энеида», троянский воин, который после разрушения Трои переселился в Италию. Римляне считали его своим родоначальником.
(обратно)***
Каструкани Каструччо (1281—1328) — итальянский кондотьер (предводитель наемной дружины), ставший герцогом Лукки.
(обратно)***
Пойнс — не слишком щепетильный в отношении чужой собственности спутник принца Генриха и Фальстафа в хронике Шекспира «Генрих IV».
(обратно)***
Стоу — поместье, принадлежавшее в то время маркизу Бекингему; славилось своими садами.
(обратно)***
Бленхейм — дворец в Оксфордшире, построенный в 1705 г. архитектором Джоном Ванбру (1664—1726) для герцога Марлборо.
(обратно)***
Уодсетеры — мелкие землевладельцы.
(обратно)***
...пиры женихов Пенелопы... — Претенденты на руку Пенелопы, жены Одиссея, пировали в ее доме во время многолетнего отсутствия Одиссея и вынуждали ее вступить в новый брак (Гомер, «Одиссея»).
(обратно)***
Виола и Себастьян — близнецы из комедии Шекспира «Двенадцатая ночь».
(обратно)***
Генри Сиддонс Гарриет (1783—1844) — английская актриса.
Мерри Уильям (1790—1852) — английский актер, брат Гарриет Сиддонс. В Эдинбургском театре в комедии Шекспира «Двенадцатая ночь» Мерри играл Себастьяна, а Гарриет Сиддонс — Виолу.
(обратно)***
...получала небольшую пенсию от княгини Собесской... — имеется в виду Мария Клементина Собесская, жена претендента Иакова Стюарта.
(обратно)***
Линдор и Хлорида — поэтические имена любовников во французских пасторалях.
(обратно)***
Удар за удар, как сказал черту Конан... — поговорка, пришедшая в Шотландию из ирландских баллад о Файоне, где действует шут Конан, который самому дьяволу ответил оплеухой на оплеуху, сказав при этом свою любимую фразу: «Удар за удар!»
(обратно)***
Пуссен Никола (1594—1665) — французский живописец, основоположник классицизма в живописи.
(обратно)***
Боярдо Маттео (1440—1494) — итальянский поэт, автор незавершенной поэмы «Влюбленный Роланд» (1486) о любви рыцаря Роланда к прекрасной Анджелике. Поэма Ариосто «Неистовый Роланд» является продолжением поэмы Боярдо.
(обратно)***
Версальский фонтан... — Дворец французского короля в Версале славился своими фонтанами. Фёргюс — воспитанник французского двора — предпочитает их горному ручью.
(обратно)***
...это Парнас нашей Флоры... а этот ручей — ее Геликон... — Парнас и Геликон — горные вершины в Греции, где, согласно древнегреческой мифологии, жили музы. На Парнасе бьет Кастальский ключ, а на склонах Геликона — источник Иппокрена. Вероятно, Фёргюс хотел уподобить каскад и ручей этим источникам, а не самим горным вершинам.
(обратно)***
...бесцветнейших жителей Аркадии... — Жители древней Аркадии (центральной части Пелопоннеса) пользовались репутацией патриархального народа. Авторы идиллий изображали их неиспорченными детьми природы. Возникший в эпоху Возрождения жанр пасторали представлял их в еще более идеализированном виде.
(обратно)***
Коридон, Линдор — имена пасторальных аркадских пастушков.
(обратно)***
...старик Линдсей из Питскотти с его описанием охоты в Атоле... — Сэр Роберт Линдсей из Питскотти (1500— 1565) — шотландский историк. Отрывок заимствован из его описания охоты времен Иакова V, на которую было приглашено двенадцать тысяч гостей.
(обратно)***
Тэйлор Джон (1580—1653) — второстепенный английский поэт, служивший одно время гребцом на Темзе и называвший себя поэтому «водяным поэтом».
(обратно)***
Ганн Уильям (1750—1841) — английский историк.
(обратно)***
...перифрастическому выражению мыслей... — т. е. изобилующему «перифразами» — описательными выражениями вместо прямого называния предметов, например: «Уэверли в обществе своей волшебницы», вместо: «Уэверли с Флорой», «дщери Евы», вместо: «женщины» и т. п.
(обратно)***
Оссиан — легендарный кельтский герой, живший, по преданию, в III в. В данном случае речь идет о «Сочинениях Оссиана» (1762—1765) шотландского поэта Джеймса Макферсона (1736—1796), выдавшего свою собственную обработку древних кельтских легенд за поэзию Оссиана.
(обратно)***
...с вершины Елеонской. — Елеонская гора — небольшой хребет, возвышающийся над Иерусалимом. Название этой горы часто встречается в библии; на ней, согласно христианской легенде, Христос провел ночь перед тем, как был предан Иудой, и с нее же вознесся на небо.
(обратно)***
Пиброх — шотландская народная мелодия, исполнявшаяся на волынке.
(обратно)***
...открывай ворота, несравненная принцесса, раненому мавру Абиндаресу, которого Родриго де Нарваэс, алькад из Антикеры, ведет в твой замок... — неточная цитата из романа Сервантеса «Дон-Кихот» (ч. I, гл. V), где земледелец просит домашних Дон-Кихота впустить обезумевшего хозяина, вообразившего, что земледелец — это Родриго де Нарваэс, алькад (комендант) испанского города Антикеры, отвоеванного у мавров, а сам он — пленный мавр Абиндарраэс, персонаж вставной новеллы «История Абиндарраэса и Харифы» в пасторальном (пастушеском) романе Хорхе де Монтемайора (1520—1561) «Диана».
...Бальдовинос и маркиз Мантуанский... — продолжение той же цитаты, также плод воображения Дон-Кихота — взято из испанского варианта одного из сказаний о Карле Великом, где маркиз Мантуанский находит в лесу своего друга Балдуина, раненного сыном Карла Великого.
(обратно)***
...к северу от Твида... Твид — река на юге Шотландии.
(обратно)***
Аристид (540—467 до н. э.) — афинский полководец и политический деятель, которого называли Справедливым. Много сделал для родного города, но, в результате интриг своего соперника Фемистокла, подвергся изгнанию из Афин.
(обратно)***
Кромвель Оливер (1599—1658) — вождь английской буржуазной революции XVII в.
(обратно)***
...примером странного понимания чести и гонора в семействе из У-в-рли Он-ра... — В подлиннике во фразе: «example of the wavering honour of W-v-r-ly H-n-г» игра слов: Waverley Honour — название поместья Уэверли; Wavering honour — колеблющаяся честь.
(обратно)***
Гугенот — в данном случае то же, что пуританин. Гугенотами назывались французские протестанты.
(обратно)***
Князь Тьмы — дьявол.
(обратно)***
...от вашего кальвиниста-подполковника... — Кальвинистами были пресвитериане, последователи учения Жана Кальвина (1509—1564). В устах католика Фёргюса слова «гугенот» и «кальвинист» звучат как ругательства.
(обратно)***
...как говорит Беатриса... — Беатриче — персонаж из комедии Шекспира «Много шуму из ничего» (акт IV, сц. 1).
(обратно)***
...Курфюрстом Ганноверским... — Фёргюс имеет в виду Георга II, которого он не считает законным королем Англии.
(обратно)***
Капитан Уоган Эдуард (ум. в 1654 г.) — английский офицер, отказавшийся подчиниться Кромвелю и сражавшийся за восстановление на английском престоле Стюартов.
(обратно)***
Миддлтон Джон (1619—1674) — видный военный и политический деятель времен английской революции, перешедший впоследствии на сторону Карла II.
(обратно)***
Купидон — бог любви у древних римлян.
(обратно)***
Сельма — жилище Фингала в поэмах Оссиана. Одна из частей сборника называется «Песни Сельмы».
(обратно)***
Рил — шотландский народный танец.
(обратно)***
Клелия — героиня одноименного романа французской писательницы Мадлен Скюдери (1607—1701).
Мандана — героиня романа Мадлен Скюдери «Артамен, или Великий Кир».
(обратно)***
...обсуждавших по дороге сравнительные достоинства... Рентауэла и ... Гуктрэппла... — Речь идет о двух выступавших перед верующими проповедниках.
(обратно)***
...и от нее нельзя было ничего добиться относительно лошади и проводника, ибо салическое право простиралось, как видно, и на конюшни «Золотого светильника»... — Салический закон исключал из престолонаследования лиц женского пола, так как женщина по этому закону не могла наследовать землю. Шутка Скотта подчеркивает бесправие жены трактирщика.
(обратно)***
Абердин — город у моря, на восточном побережье Шотландии.
(обратно)***
Кларендон Эдвард Хайд, граф (1609—1674) — английский реакционный политический деятель, в период буржуазной революции XVII в. — один из вождей роялистской партии, а после реставрации Стюартов — великий канцлер. В конце жизни, будучи изгнан из Англии, написал интересные воспоминания и большую историческую работу «История мятежа и гражданской войны в Англии» (изд. в 1702 г.).
(обратно)***
Уайт Фрэнсис (ум. в 1711 г.) — основатель популярного клуба «Шоколадное заведение Уайта» в Лондоне. После его смерти дело вела вдова Уайта, а затем его сын.
(обратно)***
...капитана Уогана, убитого в 1649 году... — Ошибка автора: капитан Уоган был убит в 1654 г.
(обратно)***
...кернвреканский Вулкан, чьей Венерой была эта ликующая вакханка... — Венера, согласно мифологии римлян, была женой Вулкана, бога огня и покровителя кузнечного дела. Вакханка — участница праздника Вакха, бога веселья и винограда у греков и римлян.
(обратно)***
...Против папизма, и прелатизма, и квакеризма, и индепендентизма, и супрематизма и эрастианизма, и антиномианизма... — Речь идет о тех религиозных течениях, которые были враждебны пресвитерианской церкви.
(обратно)***
...и пени за блуд и покаянные стулья... — Речь идет о принятых в то время наказаниях за супружескую неверность.
(обратно)***
...из храбрых Гордонов... — по имени лорда Льюиса Гордона (ум. в 1754 г.), одного из главных советников Карла Эдуарда.
(обратно)***
Мерри сэр Джон (1718—1777) — секретарь принца Карла Эдуарда во время мятежа 1745 г.
(обратно)***
Амазонка — Согласно греческой мифологии, существовало царство амазонок, женщин-воительниц, расположенное в Малой Азии.
(обратно)***
Партридж — персонаж из романа Филдинга «История Тома Джонса, найденыша» (1749).
(обратно)***
...почище всяких женевских плащей да воротников... — Жена кузнеца связывает одежду Мортона с Женевой, откуда шло протестантское учение Жана Кальвина, и надеется еще увидеть его епископом, после того как он перейдет в англиканскую церковь.
(обратно)***
...перенести на любого преступника привилегию духовенства... — Духовные лица в Англии, независимо от совершенного преступления, не подлежали смертной казни.
(обратно)***
Камеронец — последователь Ричарда Камерона (ум. в 1680 г.), основателя пресвитерианской секты, непримиримой по отношению к англиканской церкви и отрицавшей авторитет короля в вопросах веры.
(обратно)***
...актом о веротерпимости, или индульгенцией... — Индульгенцией назывался введенный Карлом II закон, отменяющий уголовное преследование нонконформистов (то есть лиц, не состоящих в англиканской церкви). Закон этот, облегчавший положение католиков, был отменен парламентом в 1673 г., но снова введен Иаковом II в 1687 г. Наконец в 1689 г., после изгнания Стюартов, парламент принял «акт веротерпимости». Хотя католики не были включены в него, преследования их в Англии прекратились. Это и вызывает нарекания фанатика Гилфиллана.
(обратно)***
...ко времени объединения государства... — Имеется в виду союзный договор 1707 г., включивший Шотландию в состав Соединенного королевства Великобритании.
(обратно)***
...он не обратит никакого внимания на уговоры эрастианского попа... — Эрастианство — учение Фомы Эраста (1524—1583) о подчинении церкви государственной власти. Камеронцы называли эрастианцами членов англиканской церкви и всех тех, кто недостаточно решительно боролся против нее.
(обратно)***
Пентланд и Босуэлл-Бридж — названия местностей, где сражались пуританские войска. Сражение при Босуэлл-Бридже описано Вальтером Скоттом в романе «Пуритане».
(обратно)***
Марлборо Ли Джеймс, граф (1618—1665) — командовал войсками роялистов в 1643 г.
(обратно)***
Лигонье Фрэнсис (ум. в 1746 г.) — полковник британской армии.
(обратно)***
Ковенантец — сторонник независимой пресвитерианской церкви в Шотландии. Название происходит от Ковенанта (1683 г.), содержавшего клятву шотландских пресвитериан бороться против покушений Карла 1 на свободу их религии.
(обратно)***
Иеремиады — горькие сетования, подобные жалобе библейского пророка Иеремии, плакавшего над развалинами Иерусалима.
(обратно)***
...обноски великой блудницы, восседающей на семи холмах и пьющей из чаши омерзения... — то есть римской католической церкви (Рим расположен на семи холмах). Гилфиллан упрекает англиканскую церковь в том, что в ней сохранилось много элементов католицизма.
(обратно)***
...она пошла на сделки с богомерзким Аханом... — Ахан — библейский персонаж, побитый камнями и сожженный со всей его семьей за нарушение религиозного запрета. Гилфиллан полагает, что так и следует обращаться с инаковерующими, а не «идти с ними на сделки» под лозунгом веротерпимости.
(обратно)***
Рейд Виггаморов — поход семи тысяч сторонников Ковенанта на Эдинбург в 1648 г.
Виггаморы — первичная форма слова «виги», означала «скотокрады». Так ругали шотландцев-пресвитериан сторонники Высокой церкви в Англии.
(обратно)***
Торвуд — замок, в котором ковенантец Доналд Каргил (1619—1681) в 1680 г. провозгласил Карла II низвергнутым с престола и отлученным от церкви.
(обратно)***
Шарп Джеймс (1613—1679) — архиепископ в Сент-Эндрусе, активно стремившийся ликвидировать пресвитерианскую церковь в Шотландии. На него покушался Джеймс Митчелл (ум. в 1678 г.), а затем его убили на Магус Мюре фанатически настроенные пуритане, что послужило сигналом к восстанию, описанному Вальтером Скоттом в романе «Пуритане».
(обратно)***
Товит — герой «Книги Товита», библейского апокрифа (то есть книги, не включенной в канонический текст). Сын Товита Товий не расставался со своей верной собакой. Это, по мнению ряда комментаторов, свидетельствует о том, что книга испытала влияние других литературных источников (вероятно, персидских, так как у евреев собака считалась нечистым, а у персов — священным животным).
(обратно)***
Гедеон — согласно библии, храбрый израильский военачальник, разбивший войско мадианитян и изгнавший их за реку Иордан.
(обратно)***
...не хуже его отважных заступников под Друмклогом... — Битва под Друмклогом произошла во время восстания пуритан в 1679 г.
(обратно)***
Янычары — отборные турецкие пехотные части, отличавшиеся своей свирепостью.
(обратно)***
...воспетого Гомером или, скорее, Попом... — Поп Александр (1688—1744) — английский поэт, переводивший Гомера. Его перевод модернизирован в духе классицизма XVIII в. и содержит множество вольностей.
(обратно)***
...мак-фарленовского фонаря... — Так называли в Горной Шотландии луну, по имени клана Мак-Фарлена, прославившегося ночными грабежами.
(обратно)***
Гунтер — верховая лошадь, гибрид жеребца верховой породы с кобылой-тяжеловозом.
(обратно)***
Лента святого Джонстона — петля на виселице.
(обратно)***
...проезжали по памятному Бэннокбернскому полю... — На этом поле в 1314 г. Брус разбил английские войска Эдуарда II.
(обратно)***
...преобладали ли в его памяти подвиги Уоллеса... — Шотландский национальный герой сэр Уильям Уоллес (1272— 1305) после поражения при Фолкерке (1298) отступил в замок Торвуд.
(обратно)***
В Фолкерке, городе, который некогда прославился в шотландской истории и которому предстояло получить новую известность... — Возле Фолкерка английский король Эдуард I разбил шотландские войска Уоллеса. В 1746 г. при Фолкерке произошло описанное в дальнейших главах сражение, в котором Карл Эдуард разбил королевские войска.
(обратно)***
Холируд — замок около Эдинбурга; некогда резиденция шотландских королей.
(обратно)***
Феррара Андреа — испанский или итальянский оружейник, работавший в Шотландии в начале XVI в.
(обратно)***
Санчес Томас (1550—1610) — испанский иезуит, видный авторитет в средневековой науке казуистике, исследовавшей затруднительные случаи применения нравственных и религиозных законов к данному конкретному случаю и возникающие при этом «вопросы совести».
(обратно)***
Блондель Франсуа (1617—1686) — французский архитектор, автор книги о фортификации (науки о военных укреплениях) .
Кухорн Менно (1641—1704) — голландский военный инженер, крупный авторитет в вопросах фортификации.
(обратно)***
Пандуры — пехота, впервые появившаяся в Венгрии, одетая и вооруженная по турецкому образцу. Прославилась грабежами и жестокостью.
(обратно)***
Финн Мак-Кул (Фингал) — герой кельтского эпоса, отец Оссиана.
(обратно)***
Робертсон Александр, барон Струан (1670—1749) — шотландский политический деятель, участник мятежа 1715 г. В восстании 1745 г. активного участия не принимал.
(обратно)***
Люд — легендарный британский король, якобы построивший стены Лондона.
(обратно)***
Биш Эдуард — автор книги «Английская поэтика» (1702).
(обратно)***
Бертон Роберт (1577—1640) — английский писатель, автор трактата «Анатомия меланхолии» (1621), где с большим остроумием и ученостью разбираются причины меланхолии и способы ее излечения.
(обратно)***
Френезия — безумие; в данном случае имеется в виду угнетенное, подавленное состояние духа.
(обратно)***
...чары различных цирцей... — Здесь цирцея — ироническое обозначение уличных красавиц.
(обратно)***
Илоты — в древней Спарте земледельцы, прикрепленные к земельным участкам отдельных семей спартиатов и находившиеся на положении рабов.
(обратно)***
Гибеониты — согласно библии, жители древнего палестинского города Гибеона, обманом заключившие мирный договор с израильтянами и за это обращенные в рабов.
(обратно)***
Стюарт Мария (1542—1587) — шотландская королева, стремившаяся восстановить в Шотландии католицизм и за это свергнутая с престола кальвинистски настроенной знатью. После бегства в Англию была заключена в тюрьму королевой Елизаветой, а затем через девятнадцать лет казнена.
(обратно)***
Тацит Корнелий (ок. 55 — ок. 120 н. э.) — римский историк.
(обратно)***
Флюэллен — персонаж из исторической хроники Шекспира «Генрих V».
(обратно)***
...у нас нашелся верный друг... — Человек, указавший тропинку через болото, по которой горцы вышли на открытую равнину, был Роберт Андерсон, шотландский помещик, хорошо знавший эту местность.
(обратно)***
Владение blanch — условие владения, при котором вассал уплачивает феодалу небольшую подать в благодарность за дарованные права. Подать эта выплачивалась обычно «белыми», то есть серебряными деньгами.
(обратно)***
Крэг Томас (1538—1608) — шотландский юрист, специалист по феодальному праву.
(обратно)***
Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. — 37 н. э.) — римский император в годы 14—37 н. э.
(обратно)***
Глоссарий — словарь, комментарий.
(обратно)***
Святой Бенедикт Нурсийский (480—543) — создатель монастырского устава, широко распространенного на Западе. Устав регламентировал жизнь монахов также и в отношении одежды.
(обратно)***
Дерлтон Низбет, сэр Джон, лорд (1609—1687) — английский юрист, автор книги «Сомнения и вопросы».
(обратно)***
Пинки-хаус — резиденция Карла Эдуарда после боя под Престоном.
(обратно)***
Герцог Камберлендский Уильям Огастес (1721— 1765) — английский военный деятель, возглавивший коалиционные силы в Нидерландах. В 1745 г. был вызван в Англию и назначен командующим второй армией, отправленной против принца Карла Эдуарда.
(обратно)***
Уиттингтон Ричард (ум. в 1423 г.) — лорд-мэр Лондона, о котором существует легенда, что в юности, еще будучи бедняком, он хотел уйти из родного города, но его остановил звон колоколов церкви Боу, в котором он различал слова: «Вернись, Уиттингтон, трижды лорд-мэр Лондона». Он вернулся, разбогател и трижды избирался лордом-мэром Лондона.
(обратно)***
Брус Роберт (1274—1329) — шотландский национальный герой; возглавил восстание шотландцев и после провозглашения независимости стал королем под именем Роберта I.
(обратно)***
Сачефрел Генри (1677—1724) — английский политический деятель, фанатический сторонник Высокой церкви и противник веротерпимости.
(обратно)***
Сен-Жерменский двор — двор Иакова II, которому французский король предоставил замок Сен-Жермен, в нескольких милях от Парижа.
(обратно)***
...кокарды на груди, белой розы в волосах... — украшения, принятые в то время среди сторонниц Стюартов.
(обратно)***
...не вынес бы и самой Венеры, если бы при ее появлении в гостиной лакей возгласил: мисс Мак-Юпитер... — Приставка «Мак» шотландского происхождения и означает «сын»; а полковник Толбот не выносит шотландцев. Венера, согласно римской мифологии, — дочь Юпитера.
(обратно)***
Ионафан — согласно библии, старший сын царя Саула и друг будущего царя Давида, всецело преданный ему даже во время гонений на Давида со стороны Саула.
(обратно)***
...старый Уорик... — Невиль Ричард, герцог Уорик и Солсбери (1428—1471), прозванный «создателем королей», играл видную роль в войне Алой и Белой розы.
(обратно)***
Меркуцио, Тибальд — персонажи трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта». О Розалинде (у Шекспира — Розалина) говорится в первых двух действиях трагедии.
(обратно)***
Клинчер — персонаж пьесы ирландского писателя Джорджа Фаркера (1678—1707) «Постоянные супруги, или Поездка на юбилей».
(обратно)***
Василиск — мифическая змея, одним своим взглядом убивающая людей и животных.
(обратно)***
Судья Шэллоу — персонаж шекспировских пьес «Уиндзорские проказницы» и «Король Генрих IV», ч. 2.
(обратно)***
Вульгата — название латинского перевода библии, канонизированного католической церковью.
(обратно)***
Каранса Альфонс — испанский юрист XVII в., писавший о дуэлях.
Савиола Винченцо — непобедимый фехтовальщик XVI в., автор книги о дуэлях и вопросах чести, решавшихся посредством дуэлей.
(обратно)***
Великий Могол — титул индийского монарха в период 1526—1803 гг.
(обратно)***
Люцифер — падший ангел, низвергнутый в преисподнюю. Его имя стало синонимом дьявола.
(обратно)***
Аграмант — мавританский царь в поэме Ариосто «Неистовый Роланд».
(обратно)***
«...иды марта еще не прошли...» — цитата из трагедии Шекспира «Юлий Цезарь». Прорицатель предупредил Цезаря, что роковым днем для него явятся «иды марта», в древнеримском календаре соответствовавшие 15 марта. Утром этого дня Цезарь напомнил прорицателю о его предсказании и услышал в ответ: «Иды марта еще не прошли». В тот же день Цезарь был убит.
(обратно)***
Квакер — член протестантской секты, считающей религию частным делом индивидуума и отвергающей вмешательство государства и общества в вопросы веры.
(обратно)***
«Веселый лейтенант» — комедия английского драматурга Джона Флетчера (1579—1625).
(обратно)***
«таково мое призванье, Галь...» — цитата из хроники Шекспира «Генрих IV», ч. I (акт I, сц. 2).
(обратно)***
...до него дошли слухи о решительном сражении под Каллоденом... — В битве при Каллодене (1746) мятежники-якобиты были наголову разбиты правительственными войсками. Это поражение означало конец восстания 1745—1746 гг.
(обратно)***
«Ставши скорбней и мудрей»... — цитата из поэмы английского поэта Колриджа «Старый моряк».
(обратно)***
Блондель (XII в.) — французский трувер (средневековый поэт), друг английского короля Ричарда Львиное Сердце. Согласно легенде, он узнал о том, что Ричард находится в заключении в замке Дюррешнтейн, спев под окнами замка песню их общего сочинения, на которую ответил голос короля.
(обратно)***
...Цицерон в речи против Катилины... — Марк Туллий Цицерон (106—43 до н. э.) — выдающийся римский оратор, писатель и политический деятель, разоблачивший заговор Луция Сергия Катилины (108—62 до н. э.). Его речи против Катилины считаются образцом ораторского искусства древности.
(обратно)***
... как говорится в писании о кротком царе Давиде... — Давид, согласно библейской легенде, подвергался преследованию со стороны царя Саула; Уоллеса преследовал английский король Эдуард I.
(обратно)***
...по моему дурачку Сашке... — Англичане называют шотландцев Sawney, то есть уменьшительным от Александра.
(обратно)***
...как Ахилл у Горация Флакка... — Далее следует цитата из Горация («Наука поэзии», стих 121).
(обратно)***
Густав II Адольф (1594—1632) — шведский король (1611—1632), искусный полководец, преобразователь армии, одержавший многочисленные победы. В его армии сражался также отряд наемных шотландских войск.
Манро Роберт (ум. в 1633 г.) — полковник шотландского отряда, воевавшего в армии Густава Адольфа на территории Германии.
(обратно)***
Покок Ричард (1704—1765) — путешественник, опубликовавший в 1743—1745 гг. материалы своих путешествий по странам Ближнего Востока.
(обратно)***
Патмос — остров в Эгейском море. Сюда, согласно христианской легенде, был сослан римлянами апостол Иоанн.
(обратно)***
Сифакс — нумидийский союзник римлянина Катона в трагедии Аддисона «Катон».
(обратно)***
Пифия — в древней Греции жрица храма Аполлона в Дельфах, прорицавшая, сидя на особом треножнике.
(обратно)***
...достал «Формы» Дэлласа из Сент-Мартина... и т. д. — перечисляются различные юридические труды.
(обратно)***
Мэкеньи — шотландское произношение имени Джорджа Макензи (1636—1691), реакционного английского юриста, свирепого гонителя ковенантцев, называвших его «кровавым Макензи». Он является автором ряда юридических и исторических сочинений.
(обратно)***
Левит — одна из книг, входящих в состав библии.
(обратно)***
...председатель суда надел на себя роковую шапку... — В английском суде председатель надевал черный колпак при оглашении смертного приговора.
(обратно)***
...относящимися по виду ко времени Генриха VIII или немного позже... — Генрих VIII был королем с 1509 до 1547 г.
(обратно)***
...сезам, откройся... — заклинание в арабских сказках, раскрывающее тайную сокровищницу.
(обратно)***
...наш английский Ювенал — автор повести о стряпчем Суолоу... — Имеется в виду английский поэт Джордж Крабб (1754—1832). Ювенал Децим Юний (род. в 60-х гг. I в. — ум. после 127 г.) — римский поэт-сатирик. Стряпчий Суолоу — персонаж из поэмы Крабба «Местечко».
(обратно)***
Дагон — верховное божество финикиян с головой и руками человека и телом рыбы; в данном случае — вообще идол.
(обратно)***
Оселок — шут из комедии Шекспира «Как вам это понравится».
(обратно)***
Мастиф — английская порода собак.
(обратно)***
...подобно Исаву, продал свои права первородства за чечевичную похлебку... — Библейская легенда рассказывает, что Иаков, младший сын Исаака, улучив момент, когда голод мучил его старшего брата Исава, выманил у него права первородства за чечевичную похлебку.
(обратно)***
Рэйберн сэр Генри (1756—1823) — шотландский художник-портретист, за свои прекрасные работы заслуживший прозвище «Шотландского Рейнольдса».
(обратно)***
Лорд Селкерк Дуглас Томас — сторонник эмиграции гайлэндцев в британские колонии, автор книги «Обзор современного положения гайлэндцев в Шотландии».
(обратно)***
...проверены по «Истории мятежа», написанной покойным высокочтимым автором «Дугласа»... — «Историю мятежа 1745 года» написал Джон Хоум (1722—1808), автор трагедии «Дуглас», с которым Вальтер Скотт был лично знаком.
(обратно)***
Гамилтон Элизабет (1758—1816) — английская писательница, автор книги «Крестьяне из Гленбёрни» (1808).
(обратно)***
Грант Аша (1755—1838) — английская писательница, автор книги «Очерки суеверий гайлэндцев» (1811).
(обратно)***
Макензи Генри (1745—1831) — шотландский писатель.
...полковника Костика и Умфравилла... — Имеются в виду персонажи произведений Макензи.
(обратно)Примечания
1
В прежних русских переводах это имя писалось «Веверлей».
(обратно)2
Предисловие к роману «Приключения Найджела».
(обратно)3
Введение к «Роб Рою».
(обратно)4
Скотт в то время печатал свои романы анонимно.
(обратно)5
Джеймс Макферсон — автор «Поэм Оссиана».
(обратно)6
Могавки и ирокезы — индейские племена, которые принимали участие в англо-американской войне на стороне англичан.
(обратно)7
Предисловие к «Айвенго».
(обратно)8
Скотт имеет в виду героя своего романа «Роб Рой».
(обратно)9
Предисловие к «Айвенго».
(обратно)10
Там же..
(обратно)11
Перевод М. Донского.
(обратно)12
Сокровища Англии (англосакс.).
(обратно)13
В настоящем издании все упоминаемые в этом предисловии приложения не публикуются. (Прим. ред.)
(обратно)14
Письма об авторе «Уэверли». Родуэлл и Мартин, Лондон, 1822. (Прим. автора.)
(обратно)15
Горелыми (франц.) — название племени индейцев.
(обратно)16
Ужасаюсь, сообщая (лат.).
(обратно)17
Это относится к изданию 1829 года в сорока восьми томах с девяносто шестью иллюстрациями. (Прим. автора.)
(обратно)18
Увы! Этот костюм, считавшийся щегольским и подобающим джентльмену восьмисотых годов, теперь столь же устарел, как и автор «Уэверли». Элегантному читателю предоставляется возможность заменить его жилетом с вышивкой по пурпурному атласу или бархату и фраком любого угодного ему цвета. (Прим, автора.)
(обратно)19
Стихотворные переводы, кроме особо оговоренных, выполнены Г. Беном.
(обратно)20
Где шевалье Сен-Жорж, или, как он назывался, старый претендент на престол, держал свой двор изгнанника, по мере того как обстоятельства вынуждали его менять свою резиденцию. (Прим. автора.)
Шевалье Сен-Жорж (1688—1766) — Иаков Эдуард, сын Иакова II, претендент на английский престол. Поддерживаемый Францией и опираясь на сочувствие консервативных элементов в Англии, а особенно в Шотландии, пытался осуществить свои претензии в 1715—1716 гг., высадившись в Шотландии и короновавшись в Сконе под именем Иакова VIII, но после того как его сторонники потерпели поражение, он вынужден был бежать на континент. В восстании 1745—1746 гг. принимал участие его сын Карл Эдуард.
Претенденту пришлось уехать из Франции после Утрехтского мира (1713), когда Франция признала протестантскую династию в Англии и удалила Иакова Стюарта из своих пределов. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)21
Это был в течение долгого времени оракул деревенских джентльменов из крайних тори. Первоначально «Еженедельный вестник» размножался от руки и высылался в таком виде подписчикам. Составитель его собирал свои сведения по кофейням и часто домогался дополнительного пособия, ссылаясь на чрезвычайные расходы, связанные с посещением этих фешенебельных заведений. (Прим. автора.)
(обратно)22
Без пятна (франц.).
(обратно)23
См. повесть Хоппнера «Семь влюбленных». (Прим. автора.)
(обратно)24
Эти вводные главы порядочно бранили за то, что они скучны и ненужны. Однако в них упоминаются такие обстоятельства, которые автор не мог убедить себя выбросить. (Прим. автора.)
(обратно)25
Фактический (лат.).
(обратно)26
По закону (лат.).
(обратно)27
Первопечатным (лат.).
(обратно)28
Оправданным перед законом (лат.).
(обратно)29
Достаточным количеством (лат.).
(обратно)30
Описание Тулли-Веолана не соответствует какому-либо определенному замку, но отдельные черты его встречаются в различных старинных шотландских усадьбах. Так, замок Уоррендера на брантсфилдских дюнах, равно как и старый Рэзелстонский замок, принадлежащие: первый — сэру Джорджу Уоррендеру, а второй — сэру Александру Кийту, дали кое-какие свои черты описанию в романе. Замок Дина под Эдинбургом имеет также кое-что общее с Тулли-Веоланом. Впрочем, автору сообщили, что больше всего на него похож замок Грэндтулли. (Прим. автора.)
(обратно)31
Такой сад можно видеть в Рэвелстоне. Он сохранился благодаря просвещенному вкусу его владельца, сэра Александра Кийта, управляющего королевскими уделами. Впрочем, этот сад, равно как и дом, меньше по своим размерам, нежели сад и замок барона Брэдуордина, как он изображен в романе. (Прим. автора.)
(обратно)32
Две болтливые девицы (итал.).
(обратно)33
Это — отрывок из подлинной старинной песни с некоторыми изменениями в последних двух строчках. (Прим. автора.)
(обратно)34
По французской моде (франц.).
(обратно)35
Объятий (франц.).
(обратно)36
Другая (новая) надежда (лат.).
(обратно)37
Но со временем это придет (франц.).
(обратно)38
Нравственности своей супруги (франц.).
(обратно)39
И годы берут свое (лат.).
(обратно)40
Роскошный пир (лат.).
(обратно)41
Еда (лат.).
(обратно)42
Сенату приличествуют пиры, а простая еда — народу (лат.).
(обратно)43
Собственно, должно было бы быть «C’est d’une oreille» — выражение, употребляемое для того, чтобы похвалить хорошее вино (франц.).
(обратно)44
Вино высшего качества (лат.).
(обратно)45
Получает удовольствие от лошадей и собак (лат.).
(обратно)46
Сосуд будет долго хранить запах (лат.).
Цитата из Горация («Послания», кн. 1, 2, 69—70). (Прим. А. Левинтон)
(обратно)47
Договор; отдельная статья договора (франц.).
(обратно)48
Я едва могу назвать эти вещи своими (лат.).
(обратно)49
Александр, сын Александра (лат.).
(обратно)50
В наиболее свирепом его действии (лат.).
(обратно)51
Обменяемся щитами и присвоим себе эмблемы данайцев (лат.).
(обратно)52
Большая Медведица (лат.)
(обратно)53
Старушечьим сказкам (лат.).
(обратно)54
Это вызвало критику как анахронизм, и следует признать, что сельское хозяйство такого рода было незнакомо шотландцам шестьдесят лет назад. (Прим. автора.)
(обратно)55
Маршал герцог Берикский (франц.).
Берик Джеймс (1670—1734) — побочный сын английского короля Иакова II, получивший французское гражданство и звание французского маршала. (Прим. А. Левинтон)
(обратно)56
Suum cuique (отдадим каждому то, что ему причитается). Этот отрывок баллады был сочинен Эндрю Мак-Доналдом, остроумным и несчастным автором «Вимонды». (Прим. автора.)
Мак-Доналд Эндрю (1755—1790) — английский драматург, автор трагедии «Вимонда» (1787). (Прим. А. Левинтон)
(обратно)57
Как частного лица (лат.).
(обратно)58
Своего права (лат.).
(обратно)59
Как бы (лат.).
(обратно)60
Вместо родителя (лат.).
(обратно)61
Своей вины (франц.).
(обратно)62
Господин ле Бретаёр (фамилия значит «забияка», «дуэлянт») (франц.).
(обратно)63
Воинственными сердцами (лат.).
(обратно)64
Говорило вино (лат.).
(обратно)65
Отца Либера (лат.).
Либер — древнеиталийское божество винограда и хмельного веселья, соответствующее греческому Дионису. (Прим. А. Левинтон)
(обратно)66
«Естественной истории» (лат.).
(обратно)67
Принимая друга (лат.).
(обратно)68
Сведущие в кулинарном деле не согласны с бароном Брэдуордином и считают мясо косули жестким и невкусным, если только из него не делать супа или мяса по-шотландски. (Прим. автора.)
(обратно)69
Ни идиот от рождения (лат.).
(обратно)70
Сбирайтесь на охоту, садитесь на коней! Рога трубят призывно! Помчимся в путь скорей! (франц.).
(обратно)71
Босоногий гайлэндский парень называется gillie-wet-foot. Gillie — вообще значит слуга или служитель. (Прим. автора.)
(обратно)72
Охотничьим ножом (франц.).
(обратно)73
Охотники (франц.).
(обратно)74
Отдавать кожу и внутренности убитого животного собакам (франц.).
(обратно)75
«Услады шотландских поэтов» (лат.).
(обратно)76
Барону следовало бы, конечно, помнить, что веселый Аллан был кровно — не в силу профессионального кровопускания — связан с домом благородного графа, о котором он говорит: Он древнего происхожденья, Он — честь моя и украшенье! (Прим. автора)
...единственным в свое время отличившимся был парикмахер Аллан Рэмзи... — Шотландский поэт. Рэмзи идеализировал в своем творчестве изгнанных Стюартов. (Прим. А. Левинтон)
(обратно)77
Как небо от земли (лат.).
(обратно)78
Отрока (юношу), подающего большие надежды и высокой нравственности (лат.).
(обратно)79
Третий этаж (франц.), соответствующий нашему четвертому.
(обратно)80
Святая святых (лат.).
(обратно)81
Богородице, дево, радуйся (лат.).
(обратно)82
Смехом изгоняется обвинение (лат.).
(обратно)83
Приведенный выше случай, по рассказам, произошел в Южной Шотландии; но cedant arma togae (пусть оружие уступит тоге (гражданской одежде)) — отдадим должное рясе. В данном случае не поддался панике, охватившей его братьев, старый священник, у которого хватило ума и твердости, чтобы спасти несчастную сумасшедшую от жестокой участи, которая ее ожидала. Отчеты о процессах по обвинению в колдовстве представляют собой одну из прискорбнейших страниц истории Шотландии. (Прим. автора.)
(обратно)84
Избежать (франц.).
(обратно)85
Отказа от своих слов (франц.).
(обратно)86
«Символике животных» (лат.).
(обратно)87
Сторож медведей (англ.).
(обратно)88
Гласный герб (франц.).
(обратно)89
В пол-листа (лат.).
(обратно)90
(Согласно) норманским обычаям, сражается и участвует в совете мужчина (старофранц.).
(обратно)91
За услугой разувания или стягивания сапог короля после боя (лат.).
(обратно)92
Без сомнения (лат.).
(обратно)93
Слово «сорнер» можно перевести как крепкий, здоровый нищий, в частности имея в виду тех нежеланных посетителей, которые силой или как-либо иначе добиваются стола и жилища. (Прим. автора.)
(обратно)94
Полностью (лат.).
(обратно)95
Негоднейших мерзавцев (лат.).
(обратно)96
С выдавленными глазами и горлом, лишенным крови (лат.). Цитата из Вергилия. «Энеида», песнь VIII, стих 261.
(обратно)97
Высокомерие (франц.).
(обратно)98
Городская стража в Эдинбурге, выполняя свои полицейские функции, до недавнего времени носила это оружие. На обратной стороне топора был крюк, которым древние горцы пользовались, когда им нужно было перелезать через стены. Этим крюком они цеплялись за камни, подтягиваясь затем за рукоятку. Алебарда, широко известная и ирландскому коренному населению, по предположениям, была ввезена в обе страны из Скандинавии. (Прим. автора.)
(обратно)99
Ароматом отличается не плакучая береза, чаще всего встречающаяся в горах Шотландии, а равнинная, с шерстистым листом, (Прим. автора.)
(обратно)100
Это было угощение, поданное Роб Роем лэрду Туллибодийскому. (Прим. автора.)
(обратно)101
Саксонца, то есть англичанина (гэльск.).
(обратно)102
Шотландцы при измерении земель и вина весьма размашисты. Шотландская пинта соответствует двум английским квартам. Что же касается их монеты, то всем известно двустишие: С чего бы плутам зазнаваться? В их фунте пенсов только двадцать (Прим. автора.)
(обратно)103
Что он знает, с кем имеет дело (франц.).
(обратно)104
Плутовка Хустина Диэс (исп.).
«Плутовка Хустина» (1610) — испанский плутовской роман. Автор его, доминиканский монах Андрес Перес, ввиду скабрезности романа, выпустил его под псевдонимом Франсиско Лопес де Убеда. (Прим. А. Левинтон)
(обратно)105
Торжественном приеме (франц.).
(обратно)106
Гайлэндский поэт был почти всегда импровизатором. Капитан Бёрт встретил одного такого за столом у Ловата (Прим, автора.)
Бёрт Эдуард (ум. в 1755 г.) автор «Писем джентльмена из Северной Шотландии» (изданы в 1754 г.). Ловат — один из шотландских баронов, фигурирующий в книге Бёрта. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)107
Милочка! (кельт.)
(обратно)108
Молодой и отважный авантюрист Карл Эдуард высадился в Гленаладейле в Мойдарте и водрузил свое знамя в долине Гленфиннана, собрав вокруг него Мак-Доналдов, Камеронов и другие менее численные кланы, которые он убедил последовать за ним. В этом месте был поставлен памятник с латинской надписью, сочиненной покойным доктором Грегори. (Прим. автора.)
Грегори Джордж (1754—1808) — английский священник и писатель. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)109
Старший брат маркиза Туллибардина, который после долгого изгнания возвратился с Карлом Эдуардом в 1745 году в Шотландию. (Прим. автора.)
(обратно)110
А ну, смелей! (франц.).
(обратно)111
О вы, кого струею пенной
Поит сей ключ благословенный,
Где жалкие стада блуждают
На берегу среди цветов
И всюду их сопровождает
Рой сельских нимф без башмаков. (франц.).
(обратно)112
Пастушеского посоха и свирели (франц.).
(обратно)113
Прекрасная дева (франц.).
(обратно)114
Клянусь, я Геликон ни в грош не ставлю.
Питайся всяк, кто хочет, влагой дивной,
А мне вода всегда была противна (итал.)
(обратно)115
Эта старинная гэльская песня все еще пользуется популярностью как в Верхней Шотландии, так и в Ирландии. Она была переведена на английский язык и издана, если не ошибаюсь, по настоянию шутника Тома д’Эрфи под названием «Колли, моя корова». (Прим. автора.)
Д’Эрфи Томас (1653—1723) — английский поэт и драматург. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)116
Пока что (франц.).
(обратно)117
Прекрасной страсти (франц.).
(обратно)118
Удар, нанесенный рогами оленя, считался гораздо более опасным, чем удар от клыка кабана:
Готовься к смерти, коль тебя олений рог пронзил.
Но костоправ спасет того, кто вепрем ранен был.
(обратно)119
Эта рубаха, смахивающая на полоний (от слова «польский»), в которую часто в Шотландии наряжают детей, — очень древнее видоизменение шотландской одежды. Собственно говоря, она представляет собой кольчугу, только из сукна, а не из железных колец. (Прим. автора.)
(обратно)120
Старики в горной Шотландии и по сей день производят дэасил по отношению к тем, кому желают добра. Обойти человека в обратном направлении, или уидершинз (выражение германского происхождения), значит накликать на него беду. (Прим. автора.)
(обратно)121
Наутро были готовы носилки
Из березы и серой лещины (Чеви Чейс). (Прим. автора.)
Чеви Чейс («Баллада о Чеви Чейс») — баллада XV в. о битве при Отерберне между шотландцами и англичанами. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)122
Автора иной раз обвиняют в том, что он мешает вымысел с действительными событиями. Поэтому он считает нужным заявить, что никакой охоты, служившей подготовкой к восстанию 1745 года, насколько ему известно, не было. Но все знают, что такая охота в Брэмарском лесу, организованная графом Маром, послужила прелюдией к мятежу 1715 года и что в ней участвовало большинство гайлэндских вождей, замешанных впоследствии в этих гражданских распрях. (Прим. автора.)
Граф Мар Джон Эрскин (1675—1732) — шотландский политический деятель, сторонник Стюартов, возглавивший восстание якобитов в 1715 г. Он выведен Вальтером Скоттом в романе «Роб Рой» под именем Вернона. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)123
Что соответствует нижнешотландской поговорке: «Многие спрашивают ворота, которые они прекрасно знают», (Прим. автора.)
(обратно)124
В четвертую долю листа (лат.).
(обратно)125
Добавлений, сокращений и исправлений (лат.).
(обратно)126
На жизнь и на смерть (франц.).
(обратно)127
По-мушкетерски (франц.).
(обратно)128
Предоставьте действовать дону Антонио (франц.).
(обратно)129
Безусловно (франц.).
(обратно)130
Живей на стены! (франц.).
(обратно)131
Эти строчки составляют припев старинной песни, к которой Бернс присочинил несколько дополнительных стихов. (Прим. автора.) (Перевод С. Маршака.)
Бернс Роберт (1759—1796) — великий шотландский народный поэт. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)132
Эти стихи тоже старинные, и поются они на мелодию «Как Джейми вернется, узнаем покой»; к ним Бернс также приписал несколько строф. (Прим. автора.)
(обратно)133
В шотландском стихотворении о походе Гленкерна в 1650 году есть такие строки:
В краю туманов и ворон
Наш лук натянут и меч обнажен.
Граф Гленкерн Уильям Каннингэм (1610—1664) — английский политический деятель, в 1650 г. командовавший войсками роялистов в Шотландии. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)134
Оггамские письмена — разновидность древнеирландских букв. Мысль о соответствии между кельтским и финикийским, основанная на одной сцене из Плавта, была высказана лишь генералом Вэлланси много позже Фёргюса Мак-Ивора. (Прим. автора.)
Вэлланси Чарлз (1721—1812) — английский генерал, написавший невежественный трактат по ирландской истории и филологии. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)135
Хорошеньком небольшом повешенье (франц.).
Цитата из комедии Мольера «Господин Пурсоньяк» (Комм. А. Левинтон).
(обратно)136
Оптимистически настроенные якобиты в чреватые событиями 1745—1746 годы поддерживали дух своей партии слухами о высадке французов для поддержки шевалье де Сен-Жоржа. (Прим. автора.)
(обратно)137
Гайлэндцы в былые времена имели высокое понятие о своей родовитости и стремились произвести соответственное впечатление на своих собеседников. Язык их изобиловал учтивыми оборотами и комплиментами. Привычка носить при себе оружие и вращаться в обществе вооруженных людей делала эту настороженную вежливость настоятельно необходимой в их взаимном общении. (Прим. автора.)
(обратно)138
Полный сбор (франц.).
(обратно)139
Пастор Джон Эрскин, видный шотландский богослов и отличнейший человек, возглавлял в шотландской церкви евангелическую партию, в то время как доктор Робертсон, знаменитый историк, был лидером умеренной. Эти два видных деятеля служили в одной и той же старой церкви Серых Монахов в Эдинбурге и, как бы они ни расходились в вопросах церковной политики, жили в полном мире и согласии как в частной жизни, так и в качестве священников, обслуживающих один и тот же приход. (Прим. автора.)
(обратно)140
Хартию вольностей (лат.).
(обратно)141
Внутренностей (лат.).
(обратно)142
Военная хитрость (франц.).
(обратно)143
Судьи верховного суда Шотландии известны у деревенских жителей под названием пятнадцати. (Прим. автора.)
(обратно)144
Сказать в Шотландии о человеке, что он выступил, означало то же, что сказать про него в Ирландии, что он поднялся. И то и другое означало участие в восстании. Сорок лет тому назад выражения мятеж и мятежник в разговоре не употреблялись, так как могли быть приняты кем-либо из присутствующих за личное оскорбление. Даже среди завзятых вигов считалось более вежливым называть Карла Эдуарда шевалье, а не претендентом. Эта всепримиряющая учтивость соблюдалась обычно в обществах, где представители обеих партий встречались на дружеской ноге. (Прим. автора.)
(обратно)145
Новичком (лат.).
(обратно)146
В темнице (частной), как противопоставление in carcere — тюрьме государственной (лат.).
(обратно)147
Воинской присяги (лат.).
(обратно)148
Аксиому права (франц.).
Brocard — аксиома права, часто цитируемая в суде, притом обычно по-латыни, чтобы сохранить силу и сжатость выражения. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)149
О присяге (лат.).
(обратно)150
Memnonia lex... Lex Rhemnia — правильнее: Lex Remmia, существовавший в древнем Риме закон об ответственности за клевету; согласно этому закону, на лбу у клеветника выжигалась буква (по-видимому, начальная буква латинского слова — calumnia — клевета).
(обратно)151
Против Верреса (лат.).
Веррес (ум. в 43 г. до н. э.) — римский наместник в Сицилии (73—71), виновный в крупных злоупотреблениях, разоблаченных Цицероном. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)152
Дать сигнал для сборов (лат.).
(обратно)153
Хорошенько попировать (франц.).
(обратно)154
Военную кассу (франц.).
(обратно)155
«Дутелла» была военным судном, доставившим из Франции небольшое количество денег и оружия для повстанцев (Прим. автора.)
(обратно)156
Собственность (лат.).
(обратно)157
Старухи, которым полагалось оплакивать покойников; ирландцы звали их кинингами. (Прим. автора.)
(обратно)158
Военное завещание (лат.).
(обратно)159
По случаю смерти (лат.).
(обратно)160
Со всем примыкающим и связанным с ними (лат.).
(обратно)161
Эти стихи или нечто похожее на них можно найти в старых журналах того времени, (Прим. автора.)
(обратно)162
В первую очередь (лат.).
(обратно)163
Они встречаются в прекрасном стихотворении мисс Сьюард, начинающемся строкой: Бурный Лэнноу, прощай навсегда. (Прим. автора.)
Сьюард Анна (1747—1809) — английская писательница, завещавшая Вальтеру Скотту посмертное издание своих произведений. Они были изданы автором «Уэверли» в 1810 г. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)164
Ложный стыд (франц.).
(обратно)165
В этих случаях исполняется, или по крайней мере исполнялся, мотив старинной песни: «Счастья и доброй ночи всем». (Прим. автора.)
(обратно)166
Главная часть гайлэндских войск стояла лагерем, или, вернее, на биваке, в той части Королевского парка, которая обращена к деревне Даддингстон. (Прим. автора.)
(обратно)167
Торжествующий под конец (лат.).
(обратно)168
Бран — знаменитый пес Фингала, часто упоминаемый в гайлэндских песнях и поговорках. (Прим. автора.)
(обратно)169
Помещение, где овец смазывают особой мазью для защиты от холода (англ.).
(обратно)170
Помощники аптекарей (франц.).
(обратно)171
Сто тысяч проклятий (гэльск.).
(обратно)172
В военных делах самое могущественное — счастье (лат.).
(обратно)173
Гилакс (собака) лает у порога (лат.).
(обратно)174
Белое (старофр. и лат.).
(обратно)175
Освобожденное «от повинностей», привилегированное (лат.).
(обратно)176
Дословно (лат.).
(обратно)177
Другого «я» (лат.).
(обратно)178
Дань уважения (лат.).
(обратно)179
От калигул, или легких сандалий, которые он носил юношей в армии своего отца Германика (лат.).
Калигула Кай Цезарь (12—41 н. э.) — римский император в 37—41 гг., сын полководца Германика. (Комм. А. Левинтон)
(обратно)180
Они называются калигами; оттого что завязываются, тогда как туфли не завязываются, а только надеваются (лат.).
(обратно)181
В том, что касается одежды (лат.).
(обратно)182
Предметы одежды (лат.).
(обратно)183
Только если она потребуется (лат.).
(обратно)184
Против (лат.).
(обратно)185
За невыполнение правил или условий (лат.).
(обратно)186
Некстати (франц.).
(обратно)187
До свидания (франц.).
(обратно)188
После боя под Престоном Карл Эдуард поселился в Пинки-хаусе, под Масселбургом. (Прим. автора.)
(обратно)189
Бывшие (франц.).
(обратно)190
Доблестный рыцарь (франц.).
(обратно)191
На худой конец (франц.).
(обратно)192
По ритуалу и торжественно сделаны и выполнены (лат.).
(обратно)193
Девиз имеет двойной смысл: первый — тяни и стягивай; второй — обнажай <меч> и отгоняй (врага) (англ.).
(обратно)194
Фамилия этого пастора была Мак-Викар. В то время как гайлэндцы держали Эдинбург в своих руках, он под защитой пушек замка каждое воскресенье читал проповедь в Западной кирке и молился за принца буквально в тех выражениях, которые приведены в тексте, не стесняясь присутствием некоторых якобитов. (Прим. автора.)
(обратно)195
Принести извинения (франц.).
(обратно)196
Выдвигать, расхваливать (франц.).
(обратно)197
Неприятностей (франц ).
(обратно)198
Рассеченного (старофранц.)
(обратно)199
На месте (франц.).
(обратно)200
Следует закрыться, сударь (итал. Термин в фехтовании).
(обратно)201
Перевод Т. Щепкиной-Куперник.
(обратно)202
Будь что будет (франц.).
(обратно)203
Берегитесь воды! (франц. Так кричали, выливая помои из окна.)
(обратно)204
Кой черт понес его на эту галеру? (франц.).
Ставшая пословицей фраза из комедии Мольера «Проделки Скапена» (акт II, явл. XI). (Комм. А. Левинтон)
(обратно)205
Среди слепых одноглазый — король (франц.).
(обратно)206
Дорогу его высочеству! (франц.).
(обратно)207
Господин де Божё! (франц.).
(обратно)208
Ваше высочество! (франц.).
(обратно)209
Будьте так добры построить этих горцев, равно как и кавалерию, пожалуйста, и прикажите им двинуться вперед. Вы так хорошо говорите по-английски, что это не составит для вас особого затруднения (франц.).
(обратно)210
О, нисколько, ваше высочество (франц.).
(обратно)211
Господин граф де Божё (франц.).
(обратно)212
Господа шотландские дикари (франц.).
(обратно)213
Построиться (франц.).
(обратно)214
Очень хорошо (франц.).
(обратно)215
Прямо превосходно (франц.).
(обратно)216
А как по-вашему будет лицо, сударь? (франц.).
(обратно)217
Ну конечно!.. Благодарю вас, сударь... Господа дворяне (франц.).
(обратно)218
Лицом (франц.).
(обратно)219
Рядами (франц.).
(обратно)220
Превосходно... Еще, господа; вам надо идти вперед. Так марш вперед, черт побери, так как я забыл английское слово.., но вы славные ребята и прекрасно меня понимаете (франц.).
(обратно)221
Клянусь честью (франц.).
(обратно)222
Ах, господи, это комиссар, который первый сообщил нам об этой проклятой свалке (франц.).
(обратно)223
Так вот, господа... Эй, господин Брэдуордин, будьте любезны встать во главе вашего полка, так как ей-богу, я выбился из сил (франц.).
(обратно)224
Ах, Боже, мой дорогой друг... как мое ремесло странствующего принца бывает порою скучно. Но надо крепиться! В конце концов, мы ведем большую игру! (франц.).
(обратно)225
Напротив (франц.).
(обратно)226
Все бремя разговора
(обратно)227
Идущих (франц. Геральдический термин).
(обратно)228
Это не имело бы последствий (франц.).
(обратно)229
Два таких конских каштана, уничтоженных бессмысленной местью, один полностью, а другой частично, росли в Инвернессе, крепости Мак-Доналда из Гленгерри. (Прим. автора.)
(обратно)230
Третьего (четвертого) или, вернее, пятого этажа.
(обратно)231
У Цицерона: Abiit, excessit, evasit, erupit — ушел, скрылся, спасся, бежал (лат.).
(обратно)232
Во веки веков (лат.).
(обратно)233
Мы претерпели все то, что может навлечь на нас человек (лат.).
(обратно)234
Важными лицами (лат.).
(обратно)235
Мы были троянцами (лат.).
(обратно)236
Последний дом (лат.).
(обратно)237
Убежище (франц ).
(обратно)238
Вместо отца (лат.).
(обратно)239
Богини богатства (лат.).
(обратно)240
Полностью (лат.).
(обратно)241
Умирает и, умирая, вспоминает милый Аргос (лат.).
(обратно)242
Я окажу бесполезную услугу (лат.).
(обратно)243
Сладостно домой... (лат.).
(обратно)244
Вкуса (итал.).
(обратно)245
За всю его жизнь (лат.).
(обратно)246
Любовь к отчизне (лат.).
(обратно)247
Далеко от границ родины (лат.).
(обратно)248
Мною или от моего имени (лат.).
(обратно)249
Иначе (лат.).
(обратно)250
Между мужем и женой (лат.).
(обратно)251
В пользу (лат.).
(обратно)252
Чаши для возлияний (лат.).
(обратно)
Комментарии к книге «Том 1. Уэверли», Вальтер Скотт
Всего 0 комментариев