Владимир Голяховский Еврейская сага Книга 2 Чаша страдания
«…Дорогой следопыт, ищите везде. На каждом клочке площади. Лежат там (закопаны) десятки моих и других документов, которые прольют свет на все, что здесь происходило и случилось. Также зубов здесь много закопано. Это мы, рабочие команды, нарочно рассыпали, сколько только можно было по площади, чтобы мир нашел живые следы миллионов убитых. Мы сами не надеемся дожить до момента свободы. Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность без оглядки уничтожать, а в конце концов и вырвать с корнем остатки еврейского народа. Получается, что союзные государства, несущие мир, как будто довольны нашей страшной участью. Перед нашими глазами погибают теперь десятки тысяч евреев из Венгрии, Чехии и Словакии. Евреи эти, наверное, могли бы достигнуть свободы. Где только к варварам ни приближается опасность, и они понимают, что должны будут уйти, там они забирают остатки евреев и привозят их в Биркенау-Освенцим или Штутгоф около Данцига…»
Отрывок из подлинного письма Залмона Градовского, одного из организаторов восстания в Освенциме1. Ничто не предвещало?
14 июня 1941 года газета «Правда» опубликовала статью, что слухи об ухудшившихся отношениях между Советским Союзом и Германией не имеют никаких оснований, что это провокационная выдумка.
В те дни командование дивизии, стоящей на границе с Румынией, получило от перебежчиков сведения о концентрации немецких войск как раз напротив расположения их частей. Советский Союз лишь год назад «присоединил» к себе эту часть территории Румынии и искусственно сформировал там Молдавскую Республику.
У местных жителей, румын и бессарабов, оставалось много родственников по обе стороны границы, им приходилось тайно переходить с одной стороны на другую. Они-то и рассказали, что видели скопление немецких войск. Командование дивизии всполошилось — что делать? Зная о плохой подготовке своих подразделений к войне, они уже давно просили об усилении боеприпасами и техникой. О концентрации немцев было доложено в штаб округа, а штаб доложил в Москву, где на место наркома обороны Ворошилова недавно был назначен новый нарком маршал Тимошенко. Он хорошо знал, что несколько его коллег и предшественников поплатились головой за самостоятельные действия, поэтому просто передал эти сведения в Кремль. Но Политбюро решало все вопросы только по указанию Сталина, а он в это время был на отдыхе. Было хорошо известно, что Сталин не хочет обострения отношений с Гитлером: ему уже много раз говорили, что Германия готовится к войне, а он кричал:
— Вы хотите поссорить меня с Гитлером! Вы что, советскую власть запугать хотите?
А когда Сталин кричал, это было опасно — потом начинали исчезать люди.
Из Кремля дали указание — не поддаваться на провокации, не укреплять границы, не подводить к границам регулярные части, чтобы не спровоцировать Германию на ответные действия: у Советского Союза есть договор с Германией о ненападении, и мы соблюдаем условия этого договора. По той же цепочке указание Кремля пошло вниз, и всем комиссарам было приказано предупредить бойцов, чтобы в частях не было никаких подозрительных слухов и никакой паники.
19 июня капитан Богданов, комиссар дивизиона, в котором служил сержант Саша Липовский, проводил с бойцами обычное ежедневное занятие — политинформацию; в руках у него была газета «Правда» от 14 июня:
— Товарищи бойцы, если вы услышите, что местные румынские жители, которые перешли границу в нашу сторону, сообщают, будто видели на границе немецкие войска, то имейте в виду — наше командование считает, что верить в это не нужно, это просто провокация. Вот, об этом написана статья в главной газете нашей родной коммунистической партии, — он потряс развернутой газетой. — Вот тут черным по белому написано: ничто не предвещает нападения на нас. Наше родное советское правительство и лично товарищ Сталин соблюдают условия советско-германского договора о ненападении. А наши патриотические чувства всегда на стороне правительства и великого Сталина. Как раз сегодня через границу ушел в сторону Германии железнодорожный эшелон с цистернами бензина. Дружественная Германия испытывает недостаток в энергетических ресурсах, и мы, по условиям договора, ей помогаем. Товарищ Сталин дал указание не поддаваться на провокации. Наша Красная армия — это самая сильная армия в мире. Если какой враг сунется к нам, он получит от нас такой отпор, что долго будет чесать бока, и об этом знает весь мир. Но сейчас ничего не предвещает нападения.
Бойцы слушали без интереса — комиссар знает, что говорит: раз не предвещает, так не предвещает. Их приучили слепо верить всему сказанному. Основная задача армейских комиссаров состояла в воспитании патриотизма, а патриотизм сводился к безграничной любви к Сталину и непоколебимой вере в непогрешимость и правильность всех его указаний. Что бы ни произошло, солдат все равно ни в чем не виноват. Булат Окуджава написал об этом абсолютно точно:
А если что не так — не наше дело, Как говорится, Родина велела; Как славно быть ни в чем не виноватым, Как просто быть солдатом, солдатом[1].Более образованный Саша Липовский не задавал вопросов и не высказывался вслух, чтобы не нажить неприятностей. Только когда расходились с занятия, Сашка Фисатов на ходу шепнул:
— Если ничто не предвещает войну, то на хрена нас заставили зашивать в штаны «смертные паспорта»?
А «дружественная Германия» уже в тот самый день была готова к нападению.
Через два дня, в субботу, 21 июня, мимо артиллерийского полка прошла пехотная бригада, она направлялась на маневры на большой открытый полигон за расположением артиллеристов. Пехотинцы шли с песнями, гул от топота тысяч солдатских сапогов слышался далеко вокруг, высоко поднималась густая пыль. В ночь с 21 на 22 июня Саша Липовский был дежурным по дивизиону. В 4 часа 15 минут утра он услышал непривычный гул низко летящих самолетов — над ними со стороны границы летели три немецких штурмовика. Саша с удивлением проводил их глазами, все еще не понимая, зачем прилетели немцы. Через минуту он услышал звуки пулеметных очередей — штурмовики обстреливали полигон, где расположилась на маневры пехотная бригада. Только тут в голове Саши мелькнула мысль:
— Война! Началась война! Но откуда они узнали, где находятся пехотинцы? Ах, да, сведения о войсках шли через границу в обоих направлениях. Скорей сообщить командованию!
Командиры уже бежали к орудиям, крича на ходу:
— Почему не стреляете?!
— Чем стрелять? Снарядов к 85-миллиметровкам у нас нет.
И пехотинцам на полигоне отстреливаться тоже было нечем, у них были только винтовки, но без патронов — на маневры запрещалось выдавать боеприпасы. Немецкие летчики спокойно расстреливали безоружных пехотинцев. В конце первого дня войны Саша видел, как оттуда на грузовиках вывозили сотни убитых и раненых. Он провожал их глазами и думал: «Меня и всех нас тоже могли убить… Что это — неужели предательство?»
Засуетились командиры, и на другой день к дивизиону наконец подвезли снаряды для 85-миллиметровых пушек — теперь было чем стрелять. Саша видел, как на небольшой высоте к ним снова подлетели три стремительных немецких штурмовика. Он сообразил, что стрелять им в лоб бесполезно — не попадешь, и приказал:
— Развернуть орудие на сто восемьдесят градусов! — сам наугад навел прицел и крикнул Фисатову:
— Сашка, огонь!
Выстрел пришелся в хвост штурмовикам. Один из них задымился, но катапультироваться с небольшой высоты летчик не мог и стал кругами спускаться на поле. Это был первый сбитый немецкий самолет. Немецкого летчика сразу окружили, чтобы взять в плен. Саша подбежал со всеми одновременно и скомандовал по-немецки:
— Hände hoch! (Руки вверх!)
Немец нагло улыбался и что-то быстро говорил. Бойцы спросили Сашу:
— Чего он говорит, ты понимаешь?
— Понимаю немного. Говорит, что не он, а все мы скоро будем в плену у немецкой армии.
Фисатов наставил на немца дуло винтовки и предложил:
— Пустить его в расход — вот всего и делов.
— Нет, Сашка, пусть его допрашивают в штабе, может узнают что важное.
Подбежал командир дивизиона:
— Молодец, Липовский. Командир полка представляет тебя к медали «За боевые заслуги».
— Служу Советскому Союзу! — так Саша стал едва ли не первым героем войны.
Всех удивляло, почему не летят навстречу немецким штурмовикам советские истребители — «сталинские соколы», как их называли. Оказалось, что немцы в первую же ночь разбомбили аэродром и уничтожили всех «соколов».
А вслед за самолетами пришли десятки танков и пехотинцы, вооруженные автоматами. Но зенитные пушки полка были приспособлены стрелять по воздушным целям, а не по танкам, и не было в наличии осколочных противопехотных снарядов. А советские трехлинейные винтовки старого образца оказались бессильны перед немецкими автоматами: в Сашином дивизионе был только один автомат.
Пришел приказ: дивизии отступать. И, «неся потери в живой силе», то есть теряя сотни бойцов убитыми, ранеными и взятыми в плен, дивизия под напором немецких войск стала колоннами отступать на восток — вглубь страны. Их торопили, по обочинам дороги шли пехотинцы из других отступающих частей. Иногда тягач артиллерии наезжал на зазевавшегося бойца и давил насмерть. Его тут же оттаскивали в сторону и бросали в канаву, продолжая быстро двигаться вперед. Однажды к вечеру колонну обстрелял из леса пулемет, но Саше было ясно, что это не немцы, а скорее предатели-бандеровцы. Чтобы спастись от обстрела, Саша приказал развернуть свое орудие и дал два выстрела в сторону леса. Пулемет умолк. Но тут же верхом на плохонькой деревенской лошадке к ним подъехал сам командир полка:
— С кем воюете? Немцы рядом с нами, на подходе. Приказываю — сворачивайте орудие и отступайте дальше!
Отступление становилось похожим на паническое бегство.
* * *
В три часа ночи 22 июня в Кремле узнали, что немецкие войска перешли границу и начали быстрое продвижение вглубь Украины и Белоруссии. В четыре часа стали бомбить Киев и еще несколько городов. Дежурный в Министерстве госбезопасности позвонил министру Меркурьеву, тот сразу отзвонился дежурному на даче Сталина. Самого Сталина к телефону не подозвали. Меркурьев сообщил: немецкие войска вторглись в пределы Советского Союза, бомбили несколько городов. Никакого ответа. Среди членов Политбюро началась паника: они ждали указаний от Сталина, а их не было. Кто должен сообщить людям, что началась война? Сообщить надо, но кто, как и когда это сделает? Все-таки решили, что на всякий случай надо объявить предупреждение по центральному радио. В шесть часов утра по радио уже пропели традиционную утреннюю песню:
Утро красит нежным светом Стены древнего Кремля, Просыпается с рассветом Вся советская земля…В это время по телефону вызвали диктора Всесоюзного радио Юрия Левитана:
— Срочно приезжайте в студию Центрального радиовещания. За вами выслана машина.
Мужчина маленького роста и неказистой внешности, Юрий Левитан обладал красивым баритоном. Он вырос во Владимире, в еврейской семье, но благодаря русскому окружению чисто говорил по-русски. Он мечтал стать актером, но кроме голоса у него не было для этого никаких данных. Его приняли стажером на радио, и он по ночам медленно и внятно читал для провинции статьи из завтрашних московских газет, чтобы их утром напечатали, — такая была технология в 1930-е годы. Однажды ночью его случайно услышал по радио Сталин, голос так ему понравился, что он тут же поручил Левитану прочитать по радио его доклад на XVII съезде партии, а потом велел сделать его основным диктором.
Пока Левитан приехал в студию, пока ждал, что ему прикажут объявлять, пробило уже восемь часов утра и Москва стала мирно просыпаться. Ему дали прочитать короткий текст:
— Внимание! Работают все радиостанции Советского Союза. В двенадцать часов по московскому времени будет передано важное сообщение.
Ему сказали:
— Будете повторять этот текст каждые полчаса.
Члены Политбюро так и не дождались никаких указаний от Сталина[2], но дальше тянуть было нельзя, и к полудню в студию приехал его заместитель Молотов. Он был очень взволнован не только из-за самой войны: это ведь именно он подписывал договор о ненападении, который называли пактом Молотова — Риббентропа, и секретные протоколы к пакту. Делал он это по указанию Сталина, но теперь тот мог взвалить всю вину на него — именно он ездил в Берлин и встречался с Гитлером. Молотов хорошо знал, как Сталин умел сочинять обвинения, потому что сам подписывал смертные приговоры людям, на которых Сталин взваливал вину за свои ошибки.
Главной заботой Молотова в день начала войны было не навлечь на себя гнев Сталина неправильным выступлением. А как узнать, что правильно, если Сталин молчит? Поэтому его речь по радио звучала довольно бесцветно и кратко, каждое слово было взвешено — не в целях осторожного оповещения народа, а из боязни сказать что-либо, что могло бы не понравиться Хозяину:
«Граждане и гражданки Советского Союза!.. Сегодня в четыре часа ночи, без предъявления каких-либо требований и без объявления войны немецкие войска атаковали нашу границу во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас и некоторые другие… Граждане и гражданки Советского Союза! Правительство призывает вас сплотиться еще тесней вокруг нашей славной большевистской партии, нашего советского правительства и нашего вождя товарища Сталина. Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
Междугородная телефонная связь в те годы работала плохо, мало кому из западной части страны удалось позвонить и сообщить близким о бомбежках городов. Посылать телеграммы люди боялись: текст о том, что началась война, могли посчитать провокационным, сеющим панику. Поэтому по всей стране люди, взбудораженные шестью предупреждениями о важном сообщении, прильнули к репродукторам. Когда услышали Молотова, всем показалось странным, что о таком важном событии объявлял не сам великий Сталин. Объяснить себе такую «странность» никто не мог.
Разброс упомянутых в речи городов показывал, что немцы наступали широким фронтом. В газетах на другой день написали, что война была «неожиданной», а нападение — «вероломным». Но для многих думающих людей в этом не было никакой неожиданности и даже непредвиденного вероломства. В растерянности и недоумении люди говорили между собой:
— Просрали войну. Руководить — значит предвидеть. А они что?..
2. Отступление Красной армии
По плану «Барбаросса» Гитлер намечал нападение на Советский Союз на 15 мая 1941 года. Но из-за неудач немецких войск при оккупации Югославии и Греции нападение задержалось на пять недель — до 22 июня 1941 года. К этому дню на границах были сосредоточены: 181 германская стрелковая дивизия с артиллерией, 19 танковых, 14 моторизованных и 18 бригад, поддерживаемых тремя воздушными флотами. В резерве немецкой армии находились еще 24 дивизии. Всего для нападения на Советский Союз было выделено 5,5 миллионов вооруженных автоматами человек, 3712 мощных быстроходных танков, 47 260 полевых орудий и минометов, 4950 легких маневренных боевых самолетов. Сверх этого германский вермахт пополнили 1,8 миллиона солдат из других государств — Италии, Румынии, Венгрии, Финляндии, Словакии и Хорватии. Из них было сформировано 59 дивизий и 23 бригады.
С советской стороны Германии противостояли 3,4 миллиона бойцов, вооруженных старыми винтовками, около 11 тысяч исправных танков (прочие были неисправны), около 50 тысяч орудий и минометов и 1400 тяжелых боевых самолетов. Таким образом, перевес немецкой стороны был очевиден.
Одержав легкие победы в Польше, Франции, Голландии, Югославии и Греции, Гитлер решил, что является выдающимся стратегом, и сравнивал себя с Наполеоном. Покорить европейскую часть Советского Союза он рассчитывал легко и быстро, это должен был быть «Blitzkrieg» — «мгновенная война». Он считал, что жители России и ее республик принадлежат к низшей расе, славянам, и контролируются евреями, прикрывающимися маской социализма. Гитлеровцы так и входили в оккупированные зоны: под лозунгом «освобождение от еврейского господства».
Гитлер рассчитывал, что славяне не смогут выдержать быстрого натиска превосходящих сил высшей арийской расы. Он знал, что единоначалия в Красной армии нет, что еще в 1937–1938 годах Сталин полностью уничтожил высший и почти весь средний состав командования. Немецкие маршалы высоко ценили только Тухачевского и Блюхера, но их обоих Сталин уничтожил. Но сам Сталин, как известно, никогда не командовал войсками в боях.
Отсутствие организации и слабость командиров сказались с первых же дней боев. Уже через неделю после нападения, 27–30 июня, произошла первая большая катастрофа — поражение под Минском; 1 июля были захвачены Литва и Латвия; с 10 июля по 10 сентября продолжалась и закончилась неудачей оборона Смоленска; с 26 августа по сентябрь — поражение под Киевом; с 8 сентября началась блокада Ленинграда, окруженного германской и финской армиями; 5 августа произошел прорыв обороны под Одессой; 5–10 октября была уничтожена большая 18-я армия Южного фронта. В некоторых районах немецкая 4-я танковая группа продвигалась со скоростью тридцать — тридцать пять километров в день. Красная армия отступила вглубь страны, и уже в сентябре немцы подходили к Москве. В первые недели войны Красная армия потеряла убитыми 850 тысяч бойцов и около миллиона бойцов было взято в плен. За следующие пять месяцев было взято в плен 3,5 миллиона советских бойцов. Потери немцев составляли около 100 тысяч убитыми — в тридцать раз меньше.
Гитлер, уверенный в своей быстрой победе, даже не позаботился снабдить своих солдат теплым зимним обмундированием. А к сентябрю начались холодные дожди, в октябре наступили холода, и вся зима 1941 года оказалась исключительно холодной. Этого «великий стратег» предвидеть не мог.
* * *
Предсказания Зики Глика, рижского родственника Соломона Михоэлса, сбылись. Война пришла в Латвию мгновенно, этого никто не ожидал. Ригу бомбили и обстреливали, Дом Черноголовых был взорван. Зика быстро сориентировался и собрался переезжать со всей семьей в Москву, к Михоэлсу. Он с трудом туда дозвонился, слышно было плохо, но Михоэлс все понял и прокричал в трубку только одно слово:
— Приезжай!
Но оказалось, что все пути были уже перекрыты германскими войсками, бежать надо было не в первые дни, а в первые часы. Теперь было уже поздно.
Немецкие войска быстро захватили Белоруссию, Литву и вошли в Латвию. Именно в этих местах уже столетиями жило огромное количество евреев. Очень немногие из них успели эвакуироваться, большинство осталось на оккупированных территориях. 1 июля, через десять дней после начала войны, в Ригу вошли фашисты. Они уже на второй день разграбили весь город, все магазины. А вслед за армией явились гестаповцы: их задачей был захват евреев и коммунистов. Гестаповцы вылавливали, арестовывали и казнили их сотнями и тысячами.
Еще перед началом войны в плане «Барбаросса» была разработана тактика уничтожения советских евреев. Для этого были созданы четыре быстроходных отряда СС по тысяче человек в каждом. Они назывались «Einsatzgruppen» (айнзатцгруппы) — оперативные подразделения «Sicherheitsdienst» — СД (Службы безопасности). В помощь им при необходимости выделялись другие части СС. «Необходимость» была почти постоянной, потому что задачей было вывозить большие группы евреев за город для уничтожения. Их заставляли рыть большие ямы, расстреливали рядами прямо на краю, а следующая партия евреев должна была засыпать могилы и рыть новые — уже для себя.
Второго июля Рейнхард Гейдрих, глава СД, издал приказ: все евреи, занятые на советской службе, должны быть уничтожены. По этому приказу айнзатцгруппа устроила в Риге массовую облаву на евреев: их переселяли во временные гетто — без какого-либо снабжения, люди голодали, начались массовые болезни. Но деятельный и смелый Зика Глик все-таки умудрялся поддерживать свою семью и там. Он узнал старого знакомого, своего бывшего служащего Карла Лоаба, теперешнего командира латышских полицаев. Теперь Лоаб носил черную форму с нашивкой-свастикой на рукаве и распоряжался судьбой рижских евреев. Когда Зика пробрался к нему, Лоаб заорал:
— Шапку долой, еврейская сволочь!
Зика улыбнулся, снял шапку, в которой лежала пачка денег, протянул ему и подмигнул. Лоаб понял, взял шапку, нащупал в ней деньги и тоже подмигнул Зике. С помощью этой взятки Зике удалось достать еду и питье для семьи. Через несколько дней его, жену, детей и стариков родителей под конвоем погнали на Ратушную площадь, где все еще стоял его магазин. Над площадью стоял гул голосов, слышались стоны стариков и женщин, непрерывный плач голодных детей. Два дня и две ночи площадь заполняли евреями, сидеть было негде, питья и еды не было — давка, крики, вонь. Зика и здесь сумел подкупить солдата и тайком проник в свой магазин — достать питья и хоть какую-нибудь еду для семьи. На следующее утро гестаповцы стали делить людей по группам. Чего им было нужно, тогда никто еще не понимал. А задачей гестапо было отобрать наиболее крепких людей для работ, а остальных отправить на уничтожение.
Зика, благодаря крепкому организму, легче других перенес мучения прошлых дней. Гестаповский офицер презрительно осмотрел его, как осматривают рабочий скот, и, очевидно, решил, что его можно использовать на тяжелых работах. Уничтожению он не подлежал. Немец спросил:
— Немецкий язык знаешь?
— Знаю, — Зику тут же схватили и оттащили в группу, предназначенную для работ.
В последний момент Зика издали увидел свою семью: стариков уводили в сторону, а жену с детьми быстро погнали к вокзалу — куда их отправят? Их гнали, его тащили, а он оглядывался и оглядывался на них и никак не мог поверить, что теперь все потеряно, что он теряет их навсегда. Зике всегда все удавалось, а вот самого главного в жизни — спасти свою семью — он не сумел. Все это казалось ему каким-то нереальным кошмаром, но это случилось, и нельзя было сделать уже ничего, ничего…
Через два дня Зику с другими рабочими-рабами везли в Германию в вагоне для скота. В вагоне было тесно, темно и душно. Единственным источником воздуха было крошечное подслеповатое окошко за решеткой, высоко в углу вагона. Зика подтянулся и увидел мелькавшие мимо сосны. Здесь, в этом самом лесу, на небольшой лужайке в густой роще, они любили отдыхать на пикниках всей семьей. Сколько было тогда радости!
Он не знал, что на том самом месте уже лежат в яме его убитые родители и жена с детьми.
* * *
1 августа 1941 года командующий войсками гестапо Генрих Гиммлер издал приказ по территории Белоруссии: «Все мужчины-евреи должны быть расстреляны. Всех женщин-евреек и детей загонять в болота». Офицер, которому это было поручено, писал в ответ: «Задача по угону женщин и детей в болота не выполняется в полной мере, потому что болота недостаточно глубоки, чтобы они в них тонули». Тогда в сентябре 1941 года был дан приказ провести широкую операцию повсеместного поголовного уничтожения евреев на оккупированных территориях. Операция была настолько обширной, что четыре карательных отряда гестапо с ее осуществлением не справлялись. Им в помощь выделили части регулярной армии. Всего в массовых расстрелах евреев участвовало до 30 тысяч германских военнослужащих. Рапорты о количестве убитых евреев и других жертвах отправлялись карательными отрядами в штаб СС в лагере Заксенхаузен под Берлином и в канцелярию Гитлера[3].
Началась зима, и евреи, ослабленные голодом, оказались не в состоянии рыть для себя в промерзшей земле большие ямы-могилы. Тогда из Германии стали привозить специальные грузовики-«душегубки». В их обитые железом кузова загоняли по сорок намеченных жертв, машины двигались, но выхлопные газы от мотора шли по трубам прямо в замкнутое пространство кузова. Пока машина достигала назначенного места где-нибудь в лесу, все люди в кузове были уже мертвы, отравлены газом, и нужно было только вытащить их из кузова и забросать нарубленными ветками. Для этого тоже выделялась специальная команда евреев.
С лета 1941 по лето 1942 года было расстреляно более миллиона и задушены десятки тысяч людей. Но в живых все еще оставались миллионы евреев в гетто оккупированных городов и в концентрационных трудовых лагерях.
* * *
Зенитно-артиллерийский полк Александра Липовского отходил к Виннице, параллельно с ним отступали соседние дивизии. Вдоль дорог валялись сотни убитых бойцов, но их некогда было подбирать — отступление превратилось в бегство. Все части несли громадные потери. Красная армия быстро, почти не сопротивляясь, откатывалась на восток, отдавая немцам страну. В первые два месяца войны было убито более двух миллионов и взято в плен столько же советских солдат. Рядовые бойцы и средний комсостав подробностей не знали, только ходили слухи, что немцы прошли всю Белоруссию и уже захватили Смоленск.
Вечером, после целого дня быстрого изнуряющего отступления, комиссар Богданов собрал бойцов. Он получил из Москвы два приказа. Один был под кодом «совершенно секретно, только для командного состава». В нем говорилось, что позади войск будут располагаться специальные «заградительные отряды», задача которых состоит в том, чтобы вылавливать и расстреливать всех отступающих и дезертиров. Этого приказа не должен был видеть никто, поэтому Богданов положил его в нагрудный карман гимнастерки, рядом с партийным билетом.
А зачитал он другой приказ — начальника Главного политического управления армии генерал-полковника Мехлиса:
«Товарищи командиры, комиссары и красноармейцы, бойцы нашей славной армии рабочих и крестьян! В сложной боевой обстановке, сложившейся в настоящее время, приказываю всему составу: в боевой обстановке вести атаку на врага под громким лозунгом „За Родину, за Сталина!“. Комиссарам подразделений приказываю поднимать бойцов в бой и бежать впереди атакующих с лозунгом „За Родину, за Сталина!“. Всем бойцам приказываю вести атаку с этим же лозунгом — „За Родину, за Сталина!“. Под водительством и с именем великого Сталина мы победим ненавистного врага!»
Комиссар Богданов замолчал и обвел глазами остатки своего батальона. Все сидели притихшие, с безразличными лицами, многие заснули от усталости. Когда расходились после политинформации, смешливый Сашка Фисатов подтолкнул локтем Липовского и шепнул:
— Сержант, а сержант, ты видел хоть кого-нибудь, кто бы в атаку бежал?
— Нет, пока не видел.
— Вот и я что-то не видел. Мы все драпаем и драпаем. Что же нам теперь, бежать от немцев, показывая им задницы, и кричать: «За Родину, за Сталина!», так, что ли?
— Вечно ты, Сашка, вылезешь со своим острым язычком, — ухмыльнулся Липовский. — Смотри, отрежут тебе язык.
— Или яйца оторвут, — добродушно добавил Сашка.
* * *
Южное направление боев стало одним из самых важных. Под Харьковом Красная армия потерпела катастрофическое поражение. А затем была проведена Керченско-Феодосийская десантная операция. Сталин старался любыми средствами не подпустить врагов к своей родине — Грузии и к кавказской нефти — в города Грозный и Баку. А войска уже сдали Ростов-на-Дону, и немцы перешли через Дон. Сталин опасался роста — в результате быстрого отката Красной армии — пораженческих настроений.
Лев Мехлис был начальником политуправления Красной армии в звании комкора с тремя ромбами в петлицах. При каждой встрече со Сталиным он всячески старался показать ему свою преданность, восторгался мудростью его военных решений, подчеркивал, как обожают Сталина все бойцы, и говорил, что он может поддержать их дух на фронте. Сталину импонировало, что Мехлис настойчиво вводил в употребление наступательный призыв «За Родину, за Сталина!». Он считал этот призыв выражением патриотизма. Мехлис вызвался поехать на фронт и участвовать в Керченско-Феодосийской операции. Эта идея понравилось Сталину и он издал приказ: «Для усиления партийного контроля в этом направлении товарищ Мехлис направляется в Крым представителем Главной ставки».
Мехлис никогда войсками не командовал, но считал себя прирожденным полководцем и любил вмешиваться в чужие приказы. Советские генералы не любили и побаивались его, они знали о его близости к Сталину, знали, что он пишет на них докладные записки в Кремль. И всем в армии было известно, что по наветам и приказам Мехлиса были арестованы и расстреляны десятки командиров и политработников. Сразу по прибытии на фронт Мехлис немедленно начал посылать в Ставку доносы на командующего Крымским фронтом Козлова и командующего 51-й армией Львова. Он кричал:
— А я считаю, что надо вести наступление с лозунгом «За Родину, за Сталина!» А я сообщу товарищу Сталину, что вы не выполняете его директив по наступательным операциям! А я потребую, чтобы он привлек вас к ответственности!
По указанию Мехлиса три армии сконцентрировали на фронте с линией всего в 16 километров, каждая дивизия занимала по фронту всего 600–700 метров. Он приказал выдвинуть тяжелую артиллерию и штабы армии прямо на передовую. Растерявшиеся от такой тесноты бойцы и командиры начали рыть окопы, чтобы укрыться от выстрелов. Но Мехлис опять кричал на командующих:
— Окопы?! А я запрещаю рыть окопы! Окопы подрывают наступательный дух бойцов, к которому призывает товарищ Сталин. Приказываю идти в атаку с призывом «За Родину, за Сталина!»
Для германского командования не могло быть лучшей цели, чем такая концентрация войск. Это стало причиной позорнейшего поражения — враги смешали все три советские армии в кровавую кашу и сбросили в море. Погибли сотни тысяч бойцов, и оба генерала были убиты в захлебнувшейся атаке[4].
Германские войска легко прорвались на Северный Кавказ, захватили весь Ставропольский край и город Грозный, овладели частью Кавказского хребта. В оккупации оказались тысячи жителей. Остановить немцев удалось только на границе Грузии.
Сталин жестоко критиковал своего любимца Мехлиса. В прежние времена он не задумываясь приказал бы расстрелять его как изменника. Но сейчас Сталин поступил с ним так необычайно мягко, что все удивились: Мехлиса только освободили от занимаемых должностей и понизили на два ранга. Так был пощажен преступник Мехлис — за любимый лозунг «За Родину, за Сталина!».
* * *
Во время отступления Саша Липовский вспоминал то, что слышал от бойцов из других соединений. Они рассказывали, что немецкие захватчики сгоняют толпы евреев, заставляют копать себе общие ямы-могилы и тут же на месте расстреливают их. Он с ужасом думал о своих родственниках, о маме и сестрах с семьями, оставшихся в Витебске, где хозяйничали немцы.
Их полк, с большими потерями отойдя еще дальше на восток, занял оборону на окраине города Рославля. Бойцы стали копать «гнезда» для орудий и окопы для себя. Вокруг росла довольно высокая рожь, в половину человеческого роста, и сквозь нее можно было разглядеть шедших на них немецких автоматчиков. Рукопашный бой со штыками был немыслим: немцы на расстоянии поливали всех огнем своих автоматов. Смерть казалась неминуемой. Что же делать, как остаться живым? Саша с ужасом увидел, как Фисатов вдруг встал из окопа и поднял руки вверх, чтобы сдаться. Он зашипел ему:
— Сашка, не делай этого!
— Пожить еще хочется, сержа…
Договорить он не успел, упал — автоматчик прошил его грудь наискось, в упор. Выстрелы стучали в ушах Саши приглушенно, как щелканье орехов. Он даже не успел погоревать об убитом друге, как осознал, что наступили и его последние минуты, что он станет следующей жертвой. Ах, если бы только кто-то мог представить — как хочется молодому солдату в этот последний миг пожить еще!
Но автоматчик не заметил его и прошел дальше. Мысль работала быстрей частого пульса — жить, жить, жить…
Если его возьмут в плен, он все-таки проживет еще сколько-то. Сколько? Недолго, его обязательно убьют, убьют очень скоро — как еврея. И не просто убьют, а заставят вырыть себе могилу. Что же делать, как спастись, как избежать неминуемой смерти? Почти автоматически Саша тихо-тихо прополз три шага к мертвому Фисатову и заглянул в его лицо, спокойное лицо с открытыми глазами и струйкой крови изо рта. В его ушах зазвучал голос Сашки, который совсем еще недавно пел с задором:
Чужой земли мы не хотим ни пяди, Но и своей вершка не отдадим…«Вот мы и отдали нашу землю», — подумал Саша возле мертвого друга. Потом сунул руку в его карман и вырвал «смертный паспорт», который сам туда зашивал. Он действовал быстро, постоянно оглядываясь — не видит ли кто? Вложив паспорт Фисатова себе в карман, свой собственный он сунул ему. Эта мысль пришла Саше в голову совершенно неожиданно — сработал механизм самозащиты. Ему представлялось, что паспорт русского парня давал ему надежду пожить еще: если его не убьют сейчас, а возьмут в плен и проверят документы, то за еврея сразу не примут и появится надежда. Он тихо шепнул мертвому:
— Прости меня, Сашка, ты прав — пожить еще хочется, — и отполз.
Через десять минут немецкий автоматчик возвратился обратно, заметил его, подошел не спеша, наставив на него автомат. Потом ухмыльнулся и, очевидно, подумал что-то. Саша следил за ним и с ужасом видел, как немец поднял с земли его собственную винтовку, повертел, ухмыляясь, занес прикладом вниз над его головой — сейчас он размозжит его голову ударом приклада.
— Tóten Sie mich, bitte nicht! (Не убивайте меня, пожалуйста!)
Немец уже занес приклад, но услышав немецкую речь, застыл на месте:
— Sprechen Sie Deutsch? (Вы говорите по-немецки?) — спросил он удивленно.
— Ein bisschen. (Немного.)
Немец изменил направление удара, стукнул прикладом винтовки об землю, винтовка разлетелась, приклад отлетел далеко в сторону. Тогда он знаком показал Саше присоединиться к согнанной в кучу группе пленных.
Так еврей Александр Липовский стал русским парнем Александром Фисатовым. А дальше — будь что будет.
3. Два диктатора: параллели
Ослепленный первыми успехами в войне, Гитлер уже 15 июля 1941 года, через три недели после нападения, подписал план «Ост» («Восток»). План предусматривал захват для Германии так называемого «жизненного пространства». В нем намечалось разграничение захваченных территорий с освоением их на тридцать лет вперед. Вся европейская часть России, Украина и Белоруссия должны быть оккупированы. Россия может оставаться на карте, но только за пределами Уральских гор. Северные области с городом Ленинградом будут называться Ингерманландией, Ленинград должен быть стерт с лица земли. Эту область предполагалось разделить на 14 генерал-губернаторств с 36 новыми городами — опорными пунктами и заселить путем возвращения в нее «исконных немцев».
В Причерноморье и Крыму должно быть «восстановлено» государство древних готов, поэтому город Симферополь должен быть переименован в Готенбург («Город готов»), а Севастополь — в Теодериксхафен («Порт Теодориха» — Теодорих действительно был королем готов, но на Балканах и в Италии, а не в Крыму). А казаков Гитлер объявил потомками остготов.
Кавказ превращается в автономную область («рейхскомиссариат») с акцентом на сельское хозяйство и добычу нефти. Нефть была для Гитлера особой приманкой: получив доступ к залежам, он планировал продолжать войну не только с Россией, но и с Америкой. С целью освоения жизненного пространства на востоке должно быть уничтожено около 30 миллионов человек — русских, украинцев, белорусов и в первую очередь — евреев. Остальные будут находиться в услужении у немецких фермеров и на заводах в качестве рабов.
Гитлеровский план «Ост» должен был вводиться сразу после победного окончания войны, намеченного к новому 1942 году.
* * *
По прошествии шестидесяти лет все еще непонятно, как мог Гитлер так близоруко и преступно не предвидеть трудностей в войне с Россией в 1941–1945 годах. И все эти шестьдесят лет историки пытаются объяснить непостижимую и непростительную ошибку Сталина: почему он не подготовил страну к решительному отпору, почему считал, что ничто не предвещало войну?
Шестьдесят с лишним лет — это срок, достаточный для оценки прошлого как истории, и в то же время еще позволяющий описывать события при живых свидетелях.
Попытка проанализировать выдвижение и деятельность Гитлера в Германии и Сталина в России может оказаться полезной и интересной. При том, что у них были совершенно разные характеры и темпераменты, в их диктатурах было много общего и их программы имели одинаковые главные цели: во-первых, внедрение собственной модели общественного устройства с идеологическим единомыслием (фашистским — в Германии, коммунистическим — в Советском Союзе); и во-вторых, стремление к гегемонии в мировом, а для начала — в европейском масштабе.
В 1930-е годы Сталин и Гитлер были не столько врагами, сколько соперниками по зонам влияния. Оба считали установленный в их странах строй социалистическим. В начале 1930-х годов Сталин даже не считал фашизм Гитлера опасным. Он говорил, что нацисты не страшны, что у них «свой социализм». И добавлял: «Фашизм и демократия — это не антиподы»[5].
Характерологически общим между ними было то, что оба с юности стали жертвами неоцененности со стороны общества, ущербности своей психологии. Гитлер считал себя художником, Сталин писал стихи, и ни тому, ни другому не удалось реализовать себя в своих увлечениях. Не получив от общества отклика, оба превратились в людей враждебных к окружающим, чрезвычайно подозрительных, в обоих случаях проявилась мания величия. Оба шли к власти с помощью лжи и жестокости, оба правили, опираясь на террор.
Гитлер открыто и четко сформулировал свою программу в книге «Mein Kampf». В ней он прямо нападал на так называемых «еврейско-марксистских предателей» и призывал к их уничтожению вместе со всей еврейской нацией и либеральными интеллектуалами. Он писал: «Если бы даже и не было ни синагог, ни еврейской школы, ни Библии, еврейский дух все равно существовал бы и распространял свое влияние. Он существовал изначально, и нет ни одного еврея, который не воплощал бы его. Без радикального решения еврейского вопроса все усилия разбудить и оживить Германию обречены».
Его книга стала политической библией партии и страны. Первоначальное ее название было «4,5 года борьбы против лжи, глупости и коварства». Гитлер огульно отметал все традиционные формы государственного правления как абсолютно ненужные. Его программой было слияние партии фашистов с государством. Он называл себя «спасителем Германии» и требовал сосредоточения всей власти в своих руках. Он писал, что собирается установить в Германии однопартийную систему с главным принципом подчинения народа единоличному главе — фюреру, вождю.
Впоследствии о книге «Майн Кампф» говорили: «Десять процентов — автобиографии, девяносто процентов — догмы и сто процентов — пропаганды». Интеллигентные немцы могли только сожалеть, что в Германии, стране высокой культуры и передовых литературных традиций, могла появиться столь отвратительно написанная книга. Но к 1941 году было издано уже пять миллионов экземпляров, хотя есть предположения, что ее распространяли принудительно. Гитлер даже хвастался, что на гонорары от своей книги он построил себе поместье — виллу в горах.
Политику Сталина Гитлер называл «большевистско-еврейским заговором». Сталин тоже издал программную книгу, написанную в 1938 году под его контролем и руководством. Она называлась «Краткий курс истории ВКП(б)» и тоже стала библией партии — только коммунистической. В ней тоже было десять процентов искаженной биографии Сталина, девяносто — изложение коммунистической догмы и на сто процентов это была голая пропаганда. Сталин не отметал открыто традиционные формы государственного управления, но прикрывал свои действия запутанными постулатами марксистской философии, установив в Советском Союзе однопартийную систему с основным принципом подчинения народа главе — вождю, то есть себе. Программа Сталина по слиянию партии коммунистов с государством была идентична программе Гитлера. И тот, и другой фактически провели замещение государства партией, и оба начали насильственное внедрение идеологического единомыслия в своих странах.
Человек малообразованный, Гитлер по своему усмотрению принимал или отвергал научные и исторические факты, доверяя только своей интуиции. Антисемитизм еще задолго до Гитлера был принят в среде немецких бюргеров и подспудно жил в сознании большинства обывателей. Многие завидовали успехам евреев в коммерции, их научным и культурным достижениям. Гитлер, австриец по происхождению, отождествлял себя с немецким народом, впитывал в себя и культивировал обывательские бюргерские черты. Когда в Первую мировую войну он служил в армии рядовым, то был убежден, что в окопах мало евреев, зато ими заполнены все штабы, и это вызывало в нем обострение ненависти. А когда Германия проиграла войну, уже многие немцы стали винить в поражении евреев. Гитлер знал, что революцию в России устроили коммунисты, среди которых было много евреев, и что в разоренной Германии в 1918 году именно евреи Карл Либкнехт и Роза Люксембург организовали коммунистическую партию и возглавили восстание. Все это вызывало еще большую ненависть Гитлера к евреям. В то же самое время в Венгрии тоже победили коммунисты, и Бела Кун, который тоже был евреем, продержался у власти сто тридцать дней. Гитлер стал считать евреев биологическим источником коммунизма и придал антисемитизму оттенок расовой идеологии.
Эту ненависть подхватили сначала тысячи, а потом и миллионы его добровольных сторонников. Расистская теория Гитлера породила арийский шовинизм. И когда Гитлеру удалось встать во главе Германии, он решил, что массовое уничтожение евреев — это его историческая миссия. Для начала он приказал их изгнать, а оставшихся сажать в концентрационные лагеря. В результате Германия потеряла тысячи интеллектуалов и сотни великих ученых — они были изгнаны или казнены.
Сталин никогда не делал открытых заявлений об уничтожении еврейской нации и всю жизнь сотрудничал с евреями. У него была другая тактика — массовыми репрессиями он добивался подавления национальных чувств вообще всех наций Советского Союза. Аресты и расстрелы одинаково распространялись на всех — русских, украинцев, поляков, грузин, евреев, латышей. Сталин мог не любить евреев, но некоторых из них держал около себя и даже возвышал. Однако он не любил и даже боялся сионистского движения. Он говорил: «Сионизм, рвущийся к мировому господству, будет жестоко мстить нам за наши успехи и достижения. Он все еще рассматривает Россию как варварскую страну, как сырьевой придаток… Мировой сионизм всеми силами будет стремиться уничтожить наш Союз, чтобы Россия больше никогда не могла подняться»[6].
Под конец жизни Сталин взял курс на целенаправленный террор против евреев своей страны, и только его смерть спасла советских евреев от жуткой участи.
Сталин заражал, будоражил советских людей своими бредовыми идеями, и ему, как и Гитлеру, удалось внедрить эти идеи в умы миллионов своих сторонников. Хотя он не создал расистской теории, но всячески культивировал в советских людях великорусский шовинизм.
Обязательная и самая основная часть любой диктатуры — культ личности диктатора. Гитлер заставил все население Германии называть себя «Führer» («вождь»), а в качестве приветствия люди должны были вскидывать руку вверх, на манер древних римлян, и произносить: «Heil Hitler!» (Слава Гитлеру!). День рождения Гитлера, 20 апреля, стал национальным праздником Германии. Его портреты и бюсты вешали и расставляли во всех рабочих кабинетах, а громадные портреты во весь рост, исполненные масляными красками, — при входах во все учреждения.
Культ личности Сталина превосходил гитлеровский. Русское слово «вождь» соответствует немецкому «фюрер», но к нему должны были добавлять «гениальный вождь всех трудящихся», «величайший вождь прогрессивных народов», «вождь и отец всего советского народа». На съездах коммунистической партии и на всех собраниях все обязаны были скандировать до изнеможения: «Слава великому Сталину!» и «Да здравствует гениальный вождь трудящихся всего мира великий Сталин!», и даже солдаты должны были бросаться в атаку с криком «За Родину, за Сталина!».
Портретов и скульптур Сталина было больше, чем изображений Гитлера. Писатели, драматурги, поэты, композиторы, скульпторы, художники — все обязаны были воспевать Сталина. О нем сочиняли былины и песни, создавали фильмы, его портреты висели во всех галереях и музеях. Многим городам страны присвоили его имя — Сталинград, Сталино, Сталиногорск. Везде были переименованы в его честь тысячи улиц и площадей и повсюду стояли его скульптуры. Тысячи учреждений — заводы, колхозы, институты — носили имя Сталина.
В историческом плане диктаторы оцениваются по числу жертв. У Сталина жертв было намного больше: в Советском Союзе был арестован каждый двадцатый, в тюрьмах и исправительно-трудовых лагерях ГУЛАГа погибло до двадцати миллионов ни в чем не повинных людей.
С учетом этих сравнительных характеристик обоих диктаторов ясно, что между Гитлером и Сталиным было больше общего, чем различного. Они шли по трупам людей параллельными путями. Только, в отличие от законов геометрии, параллели эти в конце концов сошлись и скрестились в смертельной схватке. И победил тот из них, чей народ смог вынести больше.
4. Еврейский антифашистский комитет
С самого начала войны, для того чтобы влиять на настроение советских людей и ослаблять упаднический дух, правительство стало формировать общественные комитеты из известных граждан. Первым был образован Всеславянский комитет — из русских, украинских и белорусских ученых, писателей, художников и артистов. Образованием этого комитета подчеркивалась национальная гордость славянских народов. За ним образовали Комитет советских женщин — повысить чувство своей значимости у матерей, жен, сестер и дочерей бойцов, сражавшихся на фронте. Следующим был Комитет советской молодежи. А Комитет советских ученых был призван напомнить о важности науки в деле борьбы с агрессорами. Целью всех этих комитетов было поднимать дух войск и призывать иностранные государства на помощь Советскому Союзу. Как все в стране, комитеты работали под контролем властей.
И вот 24 августа 1941 года, когда война шла уже два месяца, по всесоюзному радио провели трансляцию из Москвы митинга «представителей еврейского народа». Так объявил густой баритон Юрия Левитана, диктора-еврея. В Центральном парке культуры собралось пятнадцать тысяч московских евреев. Митинг и его трансляцию по радио организовали по прямому указанию Сталина: в таком тяжелом положении ему нужна была мировая поддержка на всех уровнях, от всех народов, включая евреев. С началом войны политика руководства изменилась и общий настрой в отношении евреев улучшился — необходимо было мобилизовать все внутренние ресурсы.
Было решено транслировать митинг, чтобы его услышали во многих странах мира. На нем выступили актер Соломон Михоэлс, писатель Илья Эренбург, поэт Самуил Маршак, писатель Давид Бергельсон. Все они обращались в своих выступлениях к «братьям-евреям». Единственным выступавшим неевреем был академик-физик Петр Капица. Большой ученый и глубокий интеллектуал, Капица имел влияние на общественное мнение[7]. Выступавшие призвали евреев во всем мире прийти на помощь Советскому Союзу, где жило более трех миллионов евреев, и где теперь происходило зверское уничтожение тех, кто не успел сбежать от гитлеровцев. Митинг действительно произвел большое впечатление на евреев многих стран.
В США сразу был создан Еврейский совет по оказанию помощи России, во главе с самым знаменитым евреем мира физиком Альбертом Эйнштейном. В Палестине, где еще не было еврейского государства, но жило довольно много евреев, тоже создали Комитет помощи, его назвали «Лига Ви» (от английского слова «victory» — «победа»).
Организация еврейского митинга проходила под контролем наркома внутренних дел Лаврентия Берии — «хозяина» страшного дома на Лубянке, где пытали и убивали десятки тысяч людей, в том числе и евреев. Берия прямо предупредил выступавших:
— Ни одним словом не упоминать международные сионистские еврейские организации, особенно «Джойнт». Это шпионская организация, товарищ Сталин считает ее нашим злейшим врагом.
Главной задачей было привлечь внимание евреев всего мира к страданиям страны, особенно — к страданиям евреев. Советские евреи придавали большое значение этому своему первому радиовыходу на международную волну.
В сентябре 1941 года были освобождены из тюрьмы председатель «Бунда» (Всеобщего еврейского рабочего союза) Виктор Адлер и его заместитель Генрих Эрлих. Еврейская партия «Бунд» была первой социалистической организацией в царской России, предшественницей партии Ленина, и давно была разогнана. Освобожденные Адлер и Эрлих, осознав громадность трагедии еврейского народа, предложили создать Еврейский антифашистский комитет. Кого поставить во главе комитета? Нужен был еврей с известным именем. Были предложения поставить Виктора Адлера. Но Берия решил проще — оба недавно освобожденных были расстреляны в декабре 1941 года.
Но в 1942 году все-таки было принято решение организовать Еврейский антифашистский комитет (ЕАК) по типу Всеславянского и Женского комитетов. Формулировка задачи комитета звучала так: «Для вовлечения в борьбу с фашизмом еврейских народных масс во всем мире». Но создали его с целью пропаганды заботы о евреях. В соответствии с государственной линией, в комитет отбирали только наиболее известных и проверенных на лояльность евреев. Берия поручил своему заместителю генералу Райхману вызвать Соломона Михоэлса для назначения его председателем комитета.
Михоэлс был признанным великим актером, руководителем Еврейского театра, народным артистом СССР. О влиянии его имени на евреев страны было хорошо известно. Театр Михоэлса в начале войны эвакуировали в Ташкент, там он давал спектакли совместно с Узбекским театром. Генерал Райхман срочно вызвал Михоэлса.
С тех пор как Райхман в 1938 году вел следствие по делу Михаила Кольцова, арестовывал Всеволода Мейерхольда, Павла Берга и следил за всеми, кто посещал Еврейский театр, он сделал большую карьеру — стал генералом и заместителем начальника отдела разведки. Сталину и Берии выгодно было держать в органах слежки генерала-еврея: при случае он мог легче проникнуть в любые группы евреев, проще вызвать у них доверие к себе. К тому же Райхман был женат на балерине Ольге Лепешинской, звезде Большого театра. Это ввело его в круг театральной интеллигенции Москвы, где тоже было много евреев и нужна была слежка. Михоэлс хорошо помнил его как частого посетителя своего театра. Он, конечно, знал, что Райхмана не интересуют его игра и постановки, а появляется он в театре по службе.
И теперь этот важный генерал встретил его приветливо, почти по-приятельски:
— А, здравствуйте, дорогой Соломон Михайлович. Давненько мы не виделись. Да, тяжелые времена настали для нашей страны. У меня к вам важное дело — поручение самого Лаврентия Павловича. Вам выпала великая честь: мы назначаем вас председателем Еврейского антифашистского комитета. Это согласовано с самим товарищем Сталиным.
— Спасибо, я очень польщен.
— Вот здесь подготовленный список членов комитета, просмотрите фамилии отобранных товарищей.
В списке были известные люди, представители науки, культуры и армии: Соломон Лозовский, руководитель главного телеграфного агентства «Совинформбюро», генералы Крейзер и Кац, герой Советского Союза командир подводной лодки Фисанович, академики Фрумкин и Лина Штерн, писатели Илья Эренбург и Давид Бергельсон, поэты Самуил Маршак, Перец Маркиш, Лев Квитко, Фефер, музыканты Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, актер Зускин, писатели Хейфец, Юзефович, врач Шимелиович. Секретарем назначался Ш. Эпштейн. Люди сплошь солидные и значительные.
Райхман вкрадчиво продолжил:
— Ну что, Соломон Михайлович, надеюсь, вы согласны со списком?
— Согласен, полностью согласен.
— Ответственность комитета и лично ваша очень велика. Задача состоит в том, чтобы привлечь мировую еврейскую общественность к помощи Советскому Союзу. Мы не сомневаемся в ваших патриотических чувствах, но… — он сделал значительную паузу, — Соломон Михайлович, мы знаем, что эти уважаемые и достойные люди могут не всегда и не совсем правильно понимать свою задачу.
Михоэлс удивленно поднял брови. Райхман разъяснил:
— Я имею в виду, что некоторые могут начать проявлять чрезмерную инициативу по связи с зарубежными еврейскими организациями. Мы с вами знаем, что не всегда нужная сверхактивность — это типичная еврейская черта.
Михоэлс подумал: «Мягко стелешь, да жестко нам будет спать, членам комитета. Если бы ты сам не был сверхактивным в арестах, тебя не сделали бы генералом НКВД». Райхман продолжал инструктировать:
— Я должен вас предупредить, что все указания по работе комитета вы будете получать от нас. Никаких самостоятельных и несогласованных действий быть не должно. Вы понимаете?
Чего же тут было не понять советскому человеку, запуганному жесткой пропагандой и тысячами арестов? Михоэлс только кивнул.
— Встречи с представителями иностранных держав мы будем планировать сами и будем указывать вам, что можно говорить на этих встречах. Вы понимаете?
Слушая вкрадчивый голос, Михоэлс продолжал думать: «Какой спектакль, какая жесткая режиссура! Нас выбрали для того, чтобы сделать из нас марионеток, а веревочки будет дергать наркомат внутренних дел, вот этот ничтожный генералишка». Не подавая вида, Михоэлс кивнул:
— Понимаю.
— Теперь вот что: комитету поручается три раза в месяц издавать на идиш официальную еврейскую газету, чтобы ее могли читать за границей. В ней будут публиковаться статьи о жизни советских евреев и о ходе войны. Естественно, все материалы будут предварительно проверяться нашей цензурой. Как вы предлагаете назвать газету?
Михоэлс задумался:
— Назовем «Эйникайт», на идиш.
— Что это за слово? Я ведь идиш не знаю.
Михоэлс решил немного позабавиться:
— Как, вы не знаете идиш? А я помню вас на наших спектаклях.
Райхман немного смутился, но тут же нашелся:
— Чтобы уловить класс игры актеров, не обязательно знать язык. Качество спектакля видно и по постановке, и по декорациям, и по движениям артистов. В вашем театре я всегда получал большое удовольствие. Это был отдых для меня.
Михоэлс подумал: «Ты хитер и не глуп, но насчет отдыха врешь — это была твоя работа: выслеживать людей, пришедших в наш театр».
Оба разыграли эту игру в обмен мнениями быстро и ловко, и Михоэлс тут же ответил на вопрос Райхмана:
— Слово «эйникайт» означает «единство».
Райхман снял с полки русско-еврейский словарь, проверил:
— Правильно — «единство». Годится.
Михоэлс ждал, что Райхман скажет что-либо о задачах комитета в связи с колоссальными жертвами, которые несет еврейский народ с приходом немецких оккупантов. Только недавно пронесся слух, что под Киевом, в местечке под названием Бабий Яр состоялась массовая казнь евреев. С самого начала войны власти старались представить жертвы войны как общенародную трагедию, ничем не выделяя особые злодеяния против евреев. Райхман ничего об этом не упомянул — это ему не полагалось по инструкции. Зато полагалось завербовать членов комитета в свои агенты.
— Да, вот еще что очень важно: работать вы будете в тесном сотрудничестве с нами, с наркоматом внутренних дел. Обо всех подозрительных беседах и акциях следует немедленно докладывать мне. Поэтому вы и еще несколько членов комитета должны подписать специальное соглашение.
Михоэлс подумал: «Итак, нас вербуют». Он хорошо знал почти всех членов комитета, все они были давно ассимилированные в русском обществе евреи, с большими заслугами перед Россией, они давно превратились в русских интеллигентов, как и он сам. Почему же такое недоверие? Потому что евреи? Кто из членов комитета станет скрытым агентом — этого никто не должен был знать, но все могли подозревать друг друга, думать, что другой «стукач». Но в условиях страшной войны всем надо быть патриотами, надо любыми путями спасать свою страну и свой еврейский народ. Задача Еврейского антифашистского комитета была именно в этом. Выбора: соглашаться или не соглашаться — у него все равно не было.
Он попал в ловушку: отказ сразу повлек бы за собой преследование. «Какой фарс!» — подумал Михоэлс.
Так, под жестким наблюдением наркомата внутренних дел, был создан Еврейский антифашистский комитет. Сообщение о его создании и список членов напечатали во всех газетах. Михоэлса поздравляли все — и евреи, и неевреи:
— Вы, Соломон Михайлович, теперь самый важный представитель еврейского народа в нашей стране. Это знак большого доверия товарища Сталина.
Михоэлс уважительно склонял голову, а у самого были тяжелые, нехорошие предчувствия. Про себя он цитировал фразу из грибоедовского «Горя от ума»: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь».
У Михоэлса был любимый двоюродный брат Мирон Семенович Вовси, знаменитый профессор-терапевт, звезда медицинского мира. Михоэлс гордился им даже больше, чем своими театральными заслугами. После фальсифицированного суда над профессором Плетневым, в 1938 году, Вовси был назначен на его место главным терапевтом Красной армии, во время войны получил чин генерал-майора, был выбран членом Медицинской академии. Он был мудрым и осторожным человеком. Михоэлс рассказал ему о разговоре с Райхманом, и профессор Вовси грустно прокомментировал:
— Будь очень-очень осторожным в связях с зарубежными евреями. Из вас делают дрессированных евреев.
* * *
На первом же заседании комитета его члены собрали и внесли пожертвований на оборону страны на сумму 3 300 000 рублей. Об этом было напечатано в газетах. Тогда многие состоятельные люди жертвовали на войну свои сбережения. Генерал Райхман вызвал Михоэлса:
— Товарищ Сталин передал всем членам комитета свою благодарность. Это высокая честь. Он выразил желание, чтобы комитет постарался собрать с советских евреев пожертвования на 1000 танков и 500 самолетов. Он сказал, что у евреев всегда были деньги и им надо помогать стране.
Когда Михоэлс сказал об этом на заседании комитета, произошла некоторая заминка, начались разговоры.
У евреев, тысячелетиями лишенных своего государства и бывших в чужих странах гражданами второго сорта, всегда оставалась страсть — рассуждать о политике. Может быть, именно потому, что их к ней не допускали. Даже возникла поговорка: «Один еврей — это премьер-министр, два еврея — это совет министров, а три еврея — парламент». Многие члены Антифашистского еврейского комитета, люди солидные, разделяли эту страсть, и их рассуждения отражали большой жизненный опыт. Но чтобы направлять их активность и удерживать от «излишней трепотни» — для этого Михоэлсу нужно было проявлять большую мудрость и много такта. Полный состав комитета заседал редко, не чаще двух раз в год. Основными его членами были: Соломон Абрамович Лозовский (настоящая фамилия Дридзо), заместитель наркома иностранных дел и директор агентства «Совинформбюро». Он в молодые годы стал большевиком, несколько раз был арестован царскими властями, потом много лет провел во Франции. В начале 1917 года, во время первой, «буржуазной», революции, вернулся в Россию. Был директором Государственного литературного издательства. С 1939 года стал членом ЦК партии и директором Совинформбюро. Его работой были сводки событий военного времени, и информировать людей нужно было таким образом, чтобы в сводках оставалось больше пропаганды, чем правды. Информация поступала прямо от него, начинаясь с торжественного и значительного голоса диктора Юрия Левитана: «От советского Информбюро…». И все жители страны мгновенно приникали к репродукторам и слушали. Составлять такие сводки и выпускать их в эфир при диктаторе Сталине было сложной и ответственной задачей. Лозовский хорошо выполнял свою работу, и на заседания комитета являться ему было почти всегда некогда. Если он появлялся, то его слово по любому вопросу всегда было продумано и политически точно нацелено. Михоэлс был ему очень благодарен.
Но не все члены комитета и не всегда считали мнения Лозовского правильными, они оспаривали его, доказывали свою точку зрения, не имея той информации, какую имел он. Поэт Перец Маркиш был высокоэрудированный и совершенно безапелляционный спорщик, строго принципиальный человек-боец. Он служил солдатом в царской армии, был ранен во время Первой мировой войны, в 1918 году в госпитале начал писать революционные стихи на идиш. Его поэма «Волынь», о судьбе евреев, побудила многих из них к принятию новой власти. С 1921 по 1926 год он жил в Варшаве, Берлине, Париже, Лондоне, Риме. Опыт жизни в Европе привил ему демократические взгляды, которые не согласовывались с установками советского режима. После возвращения в Россию в 1926 году он имел большой успех как поэт, стал членом правления Союза писателей, руководителем еврейской секции. На заседаниях Антифашистского комитета Маркиш всегда стремился к решению вопросов безапелляционно прямо, но это зачастую шло вразрез с указаниями генерала Райхмана. Михоэлсу приходилось урезонивать его:
— Перец Давидович, пожалуйста, поймите, что в Советском Союзе многое делается не так, как в Европе.
Другой член комитета, популярный детский поэт Лев (Лейб) Квитко, слишком добродушный, шумный, доверчивый, многоречивый, любил рассуждать, спорить. Он тоже много лет провел в Европе, одно время был даже членом немецкой партии коммунистов. В рассуждениях его иногда «заносило» туда, куда генерал Райхман велел не заглядывать, — в сторону международных сионистских организаций. Его надо было умело и тонко направлять на правильные решения.
Членом комитета с самым популярным именем был писатель Илья Эренбург. Его рассказы, повести и романы читали все интеллигентные люди не только в России, но и во всем мире. Он был из состоятельной еврейской семьи, принадлежавшей к русской интеллигенции, еврейских традиций в семье не придерживались. В гимназии он учился вместе с Николаем Бухариным, ставшим потом одним из вождей большевизма. Эренбург увлекся революционными идеями, был арестован, потом уехал за границу и долгое время жил во Франции, стал там популярным писателем. Вернулся в Россию в 1920 году, его арестовали, но благодаря помощи Бухарина он получил паспорт и смог опять уехать в Париж. Когда в 1939 году он вернулся, Сталин отдал приказ арестовать его. Но резидент советской разведки в Париже Веселовский написал письмо Берии о том, что Эренбург многое делает для укрепления связей между Россией и Францией. Берия показал это письмо Сталину. На это Сталин сказал: «Что же, если ты любишь этого еврея, работай с ним»[8]. Так большой писатель Илья Эренбург случайно остался на свободе. Однако, как человек с широкими связями за границей, он всегда оставался на подозрении у властей.
Поэт Ицик Фефер, самый молодой, очевидно, считал себя умнее других. Он был лирическим поэтом, написал на идиш патриотическую поэму «Сталин», а во время войны еще одну — «Я — еврей». Райхман разрешил опубликовать ее в газете:
— После поэмы о Сталине ему можно позволить и это.
На заседаниях комитета Фефер во все вмешивался, все скептически оспаривал и всегда записывал выступления всех остальных, хотя секретарем был тихий и молчаливый Эпштейн. Записи Фефера не нравились Михоэлсу: в спорах говорилось много такого, чего не надо было выносить наружу.
Доктор Борис Шимелиович был известным медицинским администратором, главным врачом самой крупной московской больницы имени Боткина. Как опытный администратор, он любил внимательно выслушивать разные мнения, а потом выдавал свое собственное решение, как правило — верное.
Военные члены комитета бывали на заседаниях редко, они или воевали, или инспектировали военные округа. Они не рассуждали много, все решали по-военному, напролом — как шли в атаку. Легендарный герой, командир подводной лодки Фисанович умел вытаскивать спорящих из дискуссий так же, как умел хитро атаковать немецкие корабли[9].
Единственной женщиной в комитете была Лина Соломоновна Штерн, ученый-физиолог. Она была и самой старшей по возрасту. Михоэлс раньше не был знаком с ней. Она родилась в еврейской семье в Риге, училась, жила и работала много лет в Швейцарии; говорила на многих языках, но идиш не знала и в еврейский театр не ходила. Она приехала в Советский Союз уже немолодой, плохо говорила по-русски, и у нее еще не выработалось советской привычки к самоконтролю, которую считал необходимой генерал Райхман. Поэтому во время деловых встреч и общих заседаний комитета Штерн не понимала ограничений. Она всегда была слишком прямолинейным человеком, не признавала компромиссов, эти качества и позволили ей стать ученым. Она сделала важные открытия в области физиологии, стала профессором и состоятельным человеком. Еще до революции она близко познакомилась с жившим в эмиграции в Швейцарии Лениным, они дружили. Став главой новой России, он пригласил ее переехать в Москву, обещал создать условия для работы. Близкие люди и коллеги отговаривали ее, предсказывали, что это станет концом ее научной карьеры, что советские ее оберут и сошлют в Сибирь. Будучи сугубо ученым человеком, в политическом плане Штерн была абсолютно наивна. Она отвечала своим оппонентам:
— Глупости! Нонсенс! Никуда меня не сошлют! В молодой России формируется самое прогрессивное общество, и я хочу быть там и работать с ними.
В 1925 году, плохо говоря по-русски, она не только переехала в Москву, но и вступила в партию. И оказалась экзотической птицей среди одинаковых серых ворон — говорила с французским акцентом, не преклонялась перед признанными авторитетами, даже перед учением физиолога Павлова, перед которым все русские ученые благоговели. У многих она вызывала этим скептическое отношение к себе. Но ей создали небольшой институт для работы и предоставили заведование кафедрой физиологии Второго медицинского института. В России она совершила очень большое и важное открытие — описала механизм и устройство барьера между общим и мозговым кровообращением, так называемый «кровемозговой барьер». Он еще не был известен, а значение его очень велико — предохранять мозг от общих и тяжелых инфекций организма. Ее выбрали в Академию наук и могли бы дать Нобелевскую премию, но эмиграция в Советскую Россию и то, что она вступила в коммунистическую партию, помешало награждению.
Участие в Еврейском комитете ее увлекало, но она чувствовала себя больше космополиткой, чем еврейкой. Когда однажды зашел разговор о том, что Советский Союз — это Родина, она удивленно спросила:
— Что такое Родина? Моя родина, например, — это город Рига.
Михоэлс заметил, что Фефер немедленно записал ее фразу. Чтобы сгладить сказанное, он вставил свою формулировку:
— Лина Соломоновна, мы дорожим понятием Родины не только как местом рождения. Родина для нас — это символ бесценной страны, России, которая сделала нас, евреев, свободными людьми.
Она отмахнулась:
— Тогда при чем тут Советский Союз со всеми его республиками — Казахстаном, Узбекистаном, Арменией, Бессарабией? Они тоже — Родина?
Михоэлс не сразу нашелся, задумался, неуверенно сказал:
— Раз они вместе с Россией, значит, они тоже наша Родина.
— Нонсенс! Ничего Бессарабия с Казахстаном и другими не делали для евреев России.
Еще в Швейцарии у нее были контакты со многими богатыми евреями и еврейскими организациями. Теперь, как член комитета, она стремилась возобновить эти контакты, в том числе с «Джойнтом», международной сионистской организацией. Это было опасно, потому что Сталин считал «Джойнт» шпионской организацией. На собраниях комитета Штерн говорила:
— Нам надо пригласить представителя «Джойнта». Он все увидит и даст средства.
Михоэлс пытался внушить ей необходимость быть сдержаннее и осторожнее:
— Почему, что в этом плохого? Я не понимаю вас.
— Ну как вам сказать? Мы должны руководствоваться инструкциями правительства (он не хотел сказать прямо — генерала госбезопасности).
Но Штерн, с ее европейскими представлениями о свободе и прямолинейностью ученого, не хотела признавать никакой зависимости и насмешливо отвечала:
— Какая глупость! Задача комитета — получать помощь от еврейских организаций. «Джойнт» может нам помочь, у него много денег.
— Но мы не знаем этих евреев. Может быть, они, как бы вам сказать, не очень лояльны к Советскому Союзу.
— Нонсенс! Они хорошие люди, если им все объяснить, они захотят помогать евреям у нас.
Михоэлс мог только театрально развести руками — возможно, они и были хорошие люди, но не «наши» люди.
5. Искателей счастья высылают в Среднюю Азию
Семью американских эмигрантов Лампертов вызвали в районное отделение милиции. Усталый от бессонных ночей начальник мутно посмотрел на них:
— Вы Ламперты?
— Да.
— Дайте ваши паспорта. Так, — он поставил в них большой красный штамп с указанием, что владелец паспорта может проживать только в Кзыл-Ординской области. — Вам предписание: завтра вас отправляют на восток, в город Кзыл-Орда.
— Где эта Кзыл-Орда, это далеко?
— Порядочно.
— Но если мы не хотим ехать?
— Вы не имеете права оставаться в Москве — это строгое предписание для всех иностранных эмигрантов. Мы эвакуируем из Москвы всех иностранцев. После войны вы сможете вернуться. Вот ваши билеты, номер вагона указан, но места не пронумерованы. В шесть часов вечера за вами заедет грузовик. Можете брать с собой мебель и вещи, но не больше тысячи килограммов веса. На вокзале вам помогут разгрузиться и посадят в вагон. Все должно быть сделано не позже чем в семь часов вечера, поезд отходит в половине восьмого. Чем раньше приедете, тем лучше вам достанутся места в вагоне.
Ламперты жили в Москве уже девять лет, но все не могли привыкнуть к особенностям советской жизни. Иностранных специалистов стали привлекать к работе в Советском Союзе с 1928 года. В начале 1930-х годов из Америки приехало около десяти тысяч специалистов с семьями. Почти все они были евреями, недовольными проявлениями антисемитизма в их стране. Они считали, что в России, где создается новое общество, они скорее найду счастье для себя и своих детей. И они ринулись туда, как мотыльки летят на свет. Около сорока процентов из них были инженеры и техники, остальные — рабочие. С их участием были построены Сталинградский и Харьковский тракторные заводы, Горьковский и Московский автомобильные заводы, Кузнецкстрой, Магнитострой, Уралмашзавод, Запорожсталь и многие другие предприятия. Без помощи иностранных специалистов времени на индустриализацию страны ушло бы намного больше.
Израиль Ламперт был высококвалифицированным инженером-проектировщиком, участвовал в создании нескольких промышленных гигантов. Ему хорошо платили. Но все эти годы он был свидетелем кампаний массовой истерии — судов над «врагами народа». Какие враги, почему их так много? Сначала он удивлялся, но верил этому. Но когда в число «врагов» попал его покровитель и друг знаменитый инженер Виленский, он потерял веру в правдивость всех процессов. Для него и его жены Рахили тот арест был шоком, к которому добавился шок от ареста Баси Марковны, жены Виленского. Они ничего не могли понять и постоянно боялись, что их тоже могут арестовать за связь с Виленским, как это происходило вокруг. Они знали, что чуть ли не половина иностранных специалистов, чаще всего немецкие евреи, да и американские тоже, были объявлены шпионами и сосланы в лагеря.
Так в Израиле Ламперте и в Рахили пробудилось понимание, что пропаганда о построении нового общества в Советском Союзе была только приманкой, что это было совсем не то, на что они рассчитывали и о чем мечтали. Даже наоборот — их приезд сюда был роковой ошибкой. Но уехать обратно они уже не могли: они стали гражданами Советского Союза, а эмиграции из него не было. Так они попали в западню. Только их сын Борис, умный мальчик одиннадцати лет, носивший толстые очки, был, казалось, доволен жизнью — он прекрасно говорил по-русски, отлично учился в школе, был пионером, школьные приятели прозвали его «Борька-Америка», и за ним укрепилась эта кличка. Он любил читать патриотические советские рассказы и повести и загорался от всего прочитанного.
Теперь шла война, и они видели, что Советский Союз проигрывает ее. Что тогда будет с ними? Надо подчиняться приказу уезжать, иначе их наверняка арестуют. Целые сутки они в спешке упаковывали самое необходимое из одежды и белья, приготовили несколько стульев, кровати и стол. На следующий день за ними приехали, чтобы погрузить их в машину. Увидев приготовленную мебель, сказали:
— Никакой мебели, только чемоданы.
— Но как же? Нам сказали, что мебель можно брать с собой, тысячу килограммов.
— Какая там тысяча, какая мебель?! Вот приедете на вокзал — увидите, что там творится.
Их привезли не на пассажирский вокзал, а в предместье города, где на путях стоял готовый к отправке состав из восьмидесяти товарных вагонов. Все вокруг было обнесено забором и охранялось вооруженными часовыми. Везде стояли и сидели сотни растерянных эмигрантов с чемоданами и мешками. Каждые десять — пятнадцать минут подъезжали еще новые грузовики, в них опять эмигранты, почти все — немцы. Ламперты, с билетами в руках, стали искать свой вагон. К их удивлению, пассажирских вагонов не было — только товарные.
— Где же наш поезд? Где наш вагон?
Не обращая внимания на вопросы, охрана торопила всех:
— Чего торчите на платформе? Всем садиться в поезд!
Ламперты с четырьмя чемоданами и немцы со своей поклажей забегали вдоль состава, ища места, но люди из вагонов кричали им:
— У нас мест нет!
Один молодой и страшно худой немец увидел растерянных суетящихся Лампертов и помог им влезть в вагон. Там было около пятидесяти человек, все тесно прижатые друг к другу.
— Спасибо вам, — поблагодарил немца Израиль Ламперт, — как вас зовут?
— По-немецки меня зовут Вольфганг, но здесь я стал Володей, Владимиром. А как вас зовут, откуда вы родом?
— Мы американцы, Ламперты. Это моя жена Рейчел, а здесь она Рахиль, и наш сынок Борис.
— Вы американцы? Вот здорово. Значит, вы говорите по-английски? Я студент, изучаю английский язык. Если можно, я буду говорить с вами по-английски, только вы извините меня за произношение и поправляйте, не стесняйтесь.
— А вы не знаете, почему нас везут в товарных вагонах, как арестованных?
Из группы сгрудившихся пассажиров ответили:
— Мы и есть арестованные. Что, не видите, что с нами едет охрана, чтобы мы не сбежали?
— Чтобы не сбежали? Куда же нам сбегать?
Уже в пути Израиль Ламперт узнал от Вольфганга, что ему как студенту дали чистый паспорт, без печати «Кзыл-Орда», и обещали, что он поедет в большой город Алма-Ату, куда эвакуировался его институт. Он так рассчитывал на это! Но вместо этого его тоже насильно погрузили в грузовик и привезли на товарный вокзал.
Ехали медленно, на частых остановках им разрешали под охраной выходить только в туалет и за водой, всего на пятнадцать — двадцать минут. По дороге покупали скудную еду, которую выносили к поезду крестьянки. В Пензе они увидели на вокзале, на улицах и площадях тысячные толпы беженцев из западных областей: все бежали от германских войск, а разместить их было негде.
Ехать в тесноте, духоте и постоянно недоедая было тяжело, спали сидя, вповалку. Кажется, нравилось это одному только мальчику Борису — его развлекало разнообразие их общества. Он запоем читал захваченные с собой книги Аркадия Гайдара «Тимур и его команда» и «Зимняя крепость». В вагоне был еще немецкий мальчик трех лет, и он с ним всю дорогу играл.
По дороге от скуки делились историями и мыслями. Израиль Ламперт, американский еврей, привыкший мыслить свободно, поражался, насколько наивный и педантичный немец Вольфганг был заражен идеями сталинизма, в которые безапелляционно верил. А потом Вольфганг с замиранием сердца рассказал Лампертам:
— Моя мама была в Германии коммунисткой, выступала против Гитлера. Ее могли там арестовать и посадить в лагерь. Поэтому мы сбежали. Мы могли ехать в Швецию, Англию, но сами выбрали Советский Союз. Нам казалось, что в этой стране нам будет намного лучше, — он сделал грустную паузу. — Но как раз здесь мою маму и арестовали как шпионку и врага народа и посадили в лагерь без права переписки.
Ламперт поразился еще больше: почему же Вольфганг остался сталинистом? Сам он рассказывал историю своего выезда, вспоминал своего покровителя и друга Соломона Виленского, его арест, и тяжело вздыхал. Рахиль жалела Вольфганга: мальчик остался один, так мог бы остаться и их сын Борис, если бы их арестовали. На остановках она старалась купить что-нибудь для непрактичного Вольфганга и дать ему лишний кусочек — он был худым до истощения.
Поздней ночью, когда все спали, супруги Ламперты шептались по-английски. Рахиль вздыхала:
— Зачем мы приехали в эту страну? Нам казалось, что это рай по сравнению с Америкой. Ой, зачем мы только приехали? Что будет с нами, что будет с нашим сыном Борисом?
У Израиля не было ответов, он только сжимал и целовал ее руку:
— Прости меня, что я привез тебя сюда.
Днем его отвлекал от тяжелых дум настойчивый, но вежливый Вольфганг, которому хотелось разговаривать с ним на английском. За этими беседами, под стук колес, Израиль немного отдыхал душой. Но потом опять приходила ночь и опять приходили вопросы, на которых не было ответов.
Через неделю люди стали роптать и жаловаться начальнику охраны:
— Мы ни разу не мылись, не меняли белье. От всех нас воняет потом. Мы не ели ничего горячего.
— Ладно, мы устроим остановку, где есть столовая и санпропускник.
Так раз в неделю им давали передохнуть, помыться и поесть горячего супа.
На семнадцатые сутки мучительного пути путники узнали, что они находятся в Казахстане, между русским городом Курганом и казахским Петропавловском. Оттуда поехали на юг, там сразу стало теплее. На двадцать второй день пути поезд остановился посреди голой степи. Охранники забегали и зашумели:
— Приехали! Всем выходить!
— Куда приехали? — вдали вырисовывался силуэт небольшого городка Осакаровки.
За ними приехали крестьянские подводы, одни были запряжены тощими лошадьми, другие — такими же худыми быками, а некоторые — азиатскими двугорбыми верблюдами с гордо закинутыми вверх мохнатыми головами.
Начальник охраны собрал всех прибывших, выкрикивал их имена и говорил, куда ехать на подводах:
— Поселок № 12… поселок № 24… поселок № 5…
Ламперты загрустили еще больше: оказывается, их поселят даже не в этом маленьком городишке, а в каком-то поселке. Их и Вольфганга разместили в поселке № 5. Пока шла суета распределения, их сын Борис успел подружиться с кучером верблюда. Ему очень хотелось, чтобы их повезли именно на верблюде. Он стоял перед азиатским двугорбым чудовищем, не отрывая глаз. И желание его исполнилось. Он закричал по-английски:
— Папа, папа, мы поедем на верблюде! Вот здорово!
Погрузили вещи, посадили женщин и детей в длинную повозку, мужчины пошли пешком. Все были утомлены длинной тяжелой дорогой, измучены ожиданием и истощены от недоедания. Тащились молча, погруженные в грустные размышления. Кучер лениво стегал бока верблюда, и Борис неотрывно смотрел на него.
— Хочешь править верблюдом?
— Очень.
— Держи вожжи, — счастью Бориса не было предела.
Вольфганг спросил возницу:
— А далеко до поселка?
— Нет, недалеко. Километров этак двадцать пять. К вечеру приедем.
— Двадцать пять километров! А кто живет в поселке?
— Колхоз, значит. Раньше мы кулаками были, а теперь мы — колхоз. Мы из России. Кулаками, слышь-ка, это нас так назвали, а жили мы бедно. Но коммунисты все последнее отобрали, раскулачили, значит. А потом семьи пригнали сюда, в тридцатом году пригнали. Здесь пусто было, совсем голо. Нам велели самим устраиваться. Ну, стали мы копать землянки. В первые годы, особенно зимой, как похолодало, так многие поумирали от голода и холода, больше чем половина умерли. Ну вот, а потом стали ставить хаты-мазанки из глины, пообжились кое-как.
Израиль Ламперт сказал Вольфгангу:
— Это похоже на историю первых переселенцев в Америке, пилигримов. Они тоже в декабре 1620 года прибыли на голое место и много страдали. Из ста двух человек больше половины умерли. Но потом обжились. Разница только в том, что они сами приехали, по своей воле. А этих насильно сюда выселили. Наверное, и нам придется становиться такими поселенцами.
Вольфганг поразился сравнению и выводу из него. Он подумал: «Ну нет, я здесь поселяться не стану, уеду в большой город рядом, в Караганду».
А кучер продолжал:
— Ну, я тогда еще молод был, меня-то не тронули, а вот отца моего поставили к стенке да и расстреляли. Да и многих порешили, а кого в лагеря сослали.
Ламперт нахмурился:
— Нет, это не похоже на историю наших первопроходцев-пилигримов.
К вечеру добрались до поселка. Он состоял из глиняных мазанок, на весь поселок была только одна деревянная изба — у начальника. Их окружили худые и грязные поселенцы, все русские и украинцы, казахов среди них не было:
— Мы сразу подумали, что вас, немцев, пришлют к нам, высланным. Здесь мы все — враги коммунизма. И вам, фашистам, места здесь хватит.
Вольфганг пытался возразить:
— Мы не фашисты. Мы немцы, но мы антифашисты. Среди нас есть и американцы.
Но они добродушно твердили свое:
— Немец есть немец. Все одно — все вы враги народа. Ну а скажите — как скоро ваш Гитлер дойдет сюда, чтобы освободить нас?
Со всей настойчивостью и наивностью Вольфганг уверял:
— Поймите, мы против Гитлера. Он не освободитель, а поработитель.
— Поработитель-то другой, тот, который в Кремле сидит, — ответили ему.
Ламперт молчал, а полусонный мальчик Борис с интересом прислушивался:
— Папа, а может, они правду говорят?
— Что ты говоришь, Борис? Никогда даже не думай так, это опасно.
Прибывшие вскоре поняли, что, в отличие от всей советской страны, в этом заброшенном уголке люди не боялись говорить открыто то, что думали. А думали они только о том, как им избавиться от советской власти, которая сломала их жизни. Они прошли через такие жизненные испытания, натерпелись так много горя, что им все равно нечего было терять. Они сами сказали:
— А вот вы поживете здесь пару лет, так сами заговорите по-другому.
Пару лет?! Такая перспектива испугала всех: так вот она — настоящая ссылка без всякой вины. Всех распределили по хатам. Но Вольфганг показал начальнику свой паспорт, в котором не было никаких отметок:
— Товарищ начальник, мне обещали, что я поеду в Алма-Ату, учиться.
— Не хотите оставаться здесь, так и не надо. Я вычеркиваю вас из списка. Можете ехать, куда вам угодно.
Это и удивило, и обрадовало Вольфганга. Еще несколько суток он провел в поселке, ночуя в разных хатах на чердаках. Ламперты выяснили, что в поселке нет школы, а ближайшая так далеко, что их сыну туда не добраться. Но сам Борис обрадовался:
— Нет школы? Вот здорово! А что я буду делать?
— Тебя поставят помощником пастуха. Будешь на заре собирать скот.
Эта перспектива не понравилась ни ему, ни, тем более, родителям.
Новички скоро выяснили, что вся южная часть Казахстана с ее богатыми землями была заселена семьями раскулаченных русских и украинских крестьян. Старшее поколение или было расстреляно, или сидело в лагерях, а младшие не имели опыта в ведении сельского хозяйства и не хотели работать. Поэтому тысячи гектаров плодородных земель стояли незасеянными.
Чтобы добраться до железнодорожной станции в Осакаровке, Вольфгангу пришлось платить. Но чем? Он продал крестьянину единственное пальто и смог набрать немного денег на билет.
Прощаясь с семьей Лампертов, с которой сдружился, он обещал:
— Как только доберусь до Караганды, постараюсь похлопотать о вас, чтобы вас тоже там устроить.
Подходя к кассе станции, он очень волновался: а вдруг ему не продадут билет? Он протянул кассирше свой «чистый» паспорт. Она только мельком глянула в него и — о чудо! — спокойно выдала билет.
Так Вольфганг Леонгард поехал в Караганду.
* * *
Город Караганда состоял из двух частей: старой — грязной и бедной, с хатами и землянками, в ней в основном жили казахи; и новой — намного более современной, с четырех-пятиэтажными домами, где жили русские. Город был так далеко от линии фронта, что, если не считать недостатка продуктов, война в нем не очень ощущалась и по ночам не было обязательного затемнения окон. Вольфганга испугала старая часть, но в новой ему повезло — он нашел педагогический институт. Там он показал свой московский студенческий билет. Ему сказали:
— Можете начинать учиться у нас, только на историческом факультете. Языковых у нас нет. Но вам нужна справка о разрешении на жительство в городе.
Побегав из одной советской инстанции в другую, он попал в обком партии. Перед ним за большим столом сидел молодой, хорошо одетый инструктор обкома, от него исходило ощущение благополучия и довольства жизнью. Пока Вольфганг объяснял свое положение, он с интересом рассматривал худого как скелет просителя.
— Что ж, можете идти и учиться, — сказал он.
— А справка?
— Справка не нужна. Идите и учитесь. Вы когда в последний раз обедали?
Вольфганг удивился:
— Обедал? По правде говоря, не помню.
— Вот вам талон в нашу обкомовскую столовую. Пообедайте и идите в институт.
— Спасибо, но… это, наверное, ваш талон.
— Идите и наедайтесь, только медленно, чтобы не навредить желудку.
Боже мой — этот обед был сказка! — полная тарелка жирного борща, мясные котлеты с макаронами и очень сладкий компот из сухих фруктов. Он ел медленно, потом с полным животом вернулся в институт. Ему сказали:
— Нам уже звонили из обкома. Все в порядке.
Вольфганг понял, какое всесильное и богатое учреждение — обком партии.
Как студент, он получал по карточке 400 граммов хлеба в день, и в столовой два раза в день давали жидкий суп, в который добавляли немного подсолнечного масла. От слабости у него иногда кружилась голова. Но теперь он знал, что для партийных и советских начальников существовали специальные столовые и закрытые магазины-распределители.
Время от времени Вольфганг получал открытки из поселка № 5 от Израиля Ламперта. Он писал по-русски, что они довольны жизнью — это было написано для военной цензуры, которая в войну проверяла все письма. А рядом, мелким почерком, по-английски, чтобы цензура не могла прочесть, он в разных открытках добавлял: «Живется нам все хуже. Начальник и колхозники издеваются над нами, посылают на самые тяжелые работы, а платят недостаточно. С тех пор как немецкие войска на фронте перестали продвигаться вперед, колхозники поняли, что они не придут освобождать их. Злые на советскую власть, они стали относиться к нам еще хуже, немцев иногда даже бьют. Мы боимся за нашего сына и за себя».
Как ни трудно жилось Вольфгангу, но он понимал, что Лампертам было намного хуже. Он решился поговорить о них с тем инструктором обкома:
— Ведь в газетах писали, что Америка вступила в войну с Германией и Японией после того, как в декабре сорок первого японские самолеты разбомбили американский флот в гавани Перл-Харбор. Значит, американцы — наши союзники.
— Вы правы — союзники.
— Нельзя ли помочь этим американцам?
— Я поговорю с секретарем обкома.
— Пожалуйста. Ведь люди в обкоме такие добрые.
— Добрые? Нет, не все. Знаете, почему я вам помогаю? В вашем деле я прочитал, что ваша мать сидит в лагере. Так вот, моя мать еврейка и тоже арестована. Но меня не трогают, потому что они с секретарем обкома были друзьями детства. Только это все между нами. Вот вам талон на обед.
И опять обком показал свою мощь: в поселок на имя семьи Лампертов ушло письмо о том, что они, как представители союзной державы, вызываются в Караганду. Вольфганг поехал встречать Лампертов на вокзал в Старый город, встреча была радостная:
— Мы так вам благодарны за помощь! Мы там так страшно намучились.
Всем нужны были продуктовые карточки, для этого надо было работать. В институте не хватало преподавателей, многие ушли на фронт. Израиль Ламперт устроился преподавать математику в педагогическом институте, Рахиль пошла работать библиотекарем, а мальчик Борис наконец пошел в школу.
Но в 1942 году Вольфганг вдруг получил предписание покинуть Караганду. Грустный, он слонялся по улице и случайно встретил группу немцев из Москвы. Одного из них он знал — это был крупный партиец Ганс Мале.
— Ты что тут делаешь?
— Учусь в педагогическом институте. А ты что делаешь?
— Мы приехали с важным заданием — встретиться в лагере с немецкими военнопленными.
Вольфганг не знал, что за городом был такой лагерь. Он пожаловался:
— У меня кончилось разрешение на жительство, мне надо куда-то уезжать.
— Ну, это можно устроить, — он обратился к человеку рядом. — Товарищ Ульбрихт, надо помочь товарищу Леонгарду.
Ульбрихт был секретарем немецкой коммунистической партии в изгнании, и, услышав его фамилию, Вольфганг понял, что это очень высокая делегация.
— Это можно устроить, — сказал Ульбрихт.
Вольфганга вызвали в обком, и инструктор сказал с улыбкой:
— Да, за вас просили. Можете оставаться в Караганде.
Ульбрихт оказался настолько важной фигурой, что его слушался даже карагандинский обком партии. Кто же он на самом деле?
Немецкая делегация побывала в лагере, провела работу по «перевоспитанию» пленных и привезла от них воззвание к немецкому народу — призыв прекратить войну и свергнуть гитлеровский режим. Вольфганг спросил:
— Много пленных подписали?
— Сто пятьдесят восемь человек, которые не были в нацистской партии. Это все больше интеллигенты — студенты, ученые. Другие все равно остаются преданными гитлеровцами, ненавистниками евреев и коммунистов. Эти все — тупая бюргерская прослойка немецкого народа.
Была устроена конференция, на которой Вальтер Ульбрихт говорил о новом направлении в работе немецкой компартии после войны в будущей Германии. Вольфганг слушал и поражался: значит, есть далеко идущие планы и Ульбрихт так уверен, что война закончится победой Советского Союза и коммунистическая партия будет играть в Германии важную роль. Он спросил своего приятеля Ганса Мале:
— Какой будет новая Германия после войны?
— У нас есть заверения советского правительства, что по крайней мере часть Германии станет демократической республикой. И нам поручено к этому готовиться. Но это все не для разглашения.
И тут же он предложил Вольфгангу:
— Я поговорил с товарищем Ульбрихтом, мы хотим дать тебе ответственную работу: быть инструктором Карагандинского областного комитета МОПРа (Международного общества помощи революционерам) — опекать пятьдесят восемь немецких политэмигрантов в Карагандинской области.
Вольфганга переполняло счастье — он перестанет голодать и его Германия станет новой страной, он сможет вернуться в демократическую Германию. Как ему хотелось поделиться этим с мамой! Он вспомнил ее, и на глаза навернулись слезы — он даже не знал, жива ли мама. Он пошел к Лампертам и весь вечер был возбужден, острил, смеялся. Они не узнавали его — что с ним? Подкладывая ему в тарелку кусочки повкусней, Рахиль хитро спросила:
— Вольфганг, может быть, вы влюблены?
— Влюблен? Знаете, вы правы — кажется, я вновь влюбляюсь в жизнь.
Отсюда началось возвышение немецкого политэмигранта Вольфганга Леонгарда по лестнице партийной работы в будущей Германии.
6. Паника в Москве
Общую мобилизацию объявили без Сталина, народное ополчение начали формировать тоже без Сталина. Военкоматы в первый же день войны разослали повестки для мобилизации в армию мужчин и женщин — 15 миллионов человек. В семьях собирали на войну отцов, мужей и сыновей, настроение было трагическое, люди были совершенно не подготовлены ко всему этому — ведь сам «великий вождь» много раз заверял, что нет никакой опасности.
Оборону Москвы и эвакуацию производств и населения западных районов страны тоже планировали без Сталина. Даже первые фронты для сопротивления гитлеровцам организовывали без него. Старых маршалов Ворошилова и Буденного назначили командующими фронтами. Первые две недели страна боролась без участия Сталина. Многим было ясно, что вина за неподготовленность страны лежала на нем. Но все-таки председателем Комитета обороны и Верховным Главнокомандующим Сталин назначил себя. Другие боялись и не смели возразить.
Ждали бомбежек Москвы — она была плохо защищена зенитной артиллерией, авиация не в состоянии была остановить немецкие бомбардировщики. Поэтому на станции метро «Кировская», близ Кремля, срочно устроили бомбоубежище и бункер для Сталина и его окружения — поставили глухие заградительные стены, и поезда проходили мимо станции не останавливаясь.
Жителям было дано указание на ночь затемнять окна и скреплять стекла крест-накрест полосками, вырезанными из газет, чтобы не лопались от воздушных волн при бомбардировках. Раздавали противогазы на случай газовой атаки, но на всех их не хватало. По городу срочно создавали бомбоубежища в подвалах домов. На самом деле эти бомбоубежища спасти никого не могли — глубоких подвалов не делали и большие бомбы легко могли разрушить здание до основания. Тогда люди были бы завалены обломками стен. Самым лучшим бомбоубежищем были станции метро, но их было еще мало, добежать до них большинство жителей не успели бы. На окраинах и в пригородах на случай бомбардировок срочно копали окопы и траншеи глубиной в человеческий рост, чтобы можно было укрыться с головой. Копали все, начиная с десятилетних детей.
Надо было как-то взбодрить народ, поднять его падающий дух. В первые дни войны «Правда» печатала жирным шрифтом ободряющие лозунги: «Советский народ могуч и сплочен, как никогда», «Под руководством великого Сталина советский народ разгромит коварного врага», «С именем Сталина мы побеждали, с именем Сталина мы победим». Впервые войне было дано название «Великая Отечественная война» по аналогии с войной 1812 года против Наполеона. На улицах вывешивали срочно нарисованные патриотические плакаты.
Но в то же время в туманной форме вынуждены были печатать сообщения о том, что «немецким войскам удалось в отдельных местах продвинуться на 10–15 километров». Значит, война шла на территории Советского Союза.
Все люди, имевшие радиоприемники, в срочном порядке должны были сдать их в почтовые отделения — правительство не хотело, чтобы люди слышали сообщения из-за границы. В кинотеатрах возобновили показ антифашистских фильмов, который был прекращен после договора с Германией в 1939 году. Срочно выпустили на экран старый популярный фильм «Чапаев», но в новом варианте, с измененным концом — герой Гражданской войны выплывает на противоположный берег и говорит: «Как мы в Гражданскую войну разбили белых, так мы и теперь добьем нашего смертельного врага — немецкий фашизм». Но между войнами была большая разница…
Все это вселяло в людей мало бодрости. Как и чем поднять дух? Подъем пришел от песни. В первую ночь войны в затемненной столице поэт Василий Лебедев-Кумач нашел дома старое стихотворение, которое ему прислал еще в 1937 году учитель Александр Боде из города Рыбинска. Он написал это стихотворение во время войны с кайзеровской Германией в 1914 году.
Тогда, в страшном 1937 году, в расцвет ежовщины и арестов, Лебедев-Кумач не ответил автору, а тот был уже пожилым человеком и умер в 1939-м. Но на второй день войны, немного переделав чужой текст, поэт передал его в газету «Известия», где его опубликовали 24 июня 1941 года (небольшие переделки отмечены курсивом):
Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С фашистской силой темною, С проклятою ордой! Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет война народная, Священная война! Дадим отпор душителям Всех пламенных идей, Насильникам, грабителям, Мучителям людей! Не смеют крылья черные Над Родиной летать, Поля ее просторные Не смеет враг топтать. Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет война народная, Священная война! Гнилой фашистской нечисти Загоним пулю в лоб, Отребью человечества Сколотим крепкий гроб. Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет волна народная, Священная война!Наверное, только один человек в Москве, министр строительства Семен Гинзбург, знал, что это стихотворение написал учитель рыбинской гимназии Боде. Давно, еще в юношеские годы, Семен выучил эти стихи наизусть и потом пел, как песню, вместе с братом Павлом и хором гимназистов. Прочтя текст стихотворения в газете, Семен удивился такому нечистоплотному поступку поэта Лебедева-Кумача. Но песню уже пели по всей стране, и не время было выводить «автора» на чистую воду.
Композитор Александр Александров сочинил на обновленные слова музыку в ритме марша, и песню стал петь с большим патриотическим подъемом хор Красной армии. Так этой песне суждено было возродиться вновь, для поднятия духа народа она одна сделала гораздо больше, чем все лозунги в газетах и на улицах. Были найдены верные слова — «война народная, священная война», враг «не смеет», «ярость благородная». С утра до вечера эту песню передавали по радио в исполнении хора Красной армии. Люди сразу восприняли ее как выражение своих собственных мыслей и чувств. Они не знали, кто ее написал, они считали ее истинно «народной».
* * *
Сталин все не выступал по радио, и люди недоумевали — почему? Диктор Всесоюзного радио Юрий Левитан почти не выходил из студии, целыми днями передавая сообщения «От советского Информбюро». Эти сообщения, только что полученные с фронта и напечатанные на листке бумаги, ему клал на стол вновь назначенный директор Совинформбюро Соломон Лозовский, член Центрального комитета партии.
Через две недели Левитана опять срочно вызвали в студию. Прозвучал его густой баритон: «Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем важное сообщение — обращение товарища Сталина к советскому народу»[10]. Сталин начал свою речь неуверенным тоном и заискивающими словами «Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои…». Никогда раньше он не называл людей «друзья мои». Он сделал паузу, и было слышно, как он пил воду и зубы стучали о край стакана. По неуверенному тону было очевидно — Сталин еще не знал, что и как сказать, и был не уверен не только в победе, но даже в том, сумеет ли страна выдержать натиск превосходящих сил противника.
* * *
В коммунальной квартире на Спиридоньевке, как и повсюду, соседи Бергов судачили о войне. Что они говорили, что могли говорить — неизвестно. Но в первый же день войны в их разговорах проявились неожиданные для маленькой Лили нотки. Ей было девять лет, и она только что окончила первый класс. В длинном коридоре квартиры, где играли дети, соседские мальчишки стали дразнить ее:
— Теперь вас всех немцы убьют, потому что вы евреи.
Испуганная, она в слезах прибежала к маме. Мария как раз старалась наклеить крестом на стекла окон полоски нарезанной газетной бумаги, смоченной в растворе крахмала. Бумага не прилипала, она с усилием держала ее двумя руками, старалась прикрепить.
— Мама, мама, мне мальчишки сказали, что нас убьют!
— Никто нас не убьет, они глупые. Не обращай на них внимания, не пугайся.
— Мама, а что такое евреи?
— Это национальность, как русские, украинцы, грузины. Почему ты спрашиваешь?
— Они сказали, что мы евреи и поэтому нас убьют.
Маша слезла с подоконника, прижала дочку к себе и закусила губу — какие все-таки ужасные люди окружали их, если даже в дни всеобщего горя они сводят антисемитские счеты, учат этому детей. Но что сказать Лиле, как объяснить ребенку столкновение с первым проявлением антисемитизма?
— Ну да, мы евреи, но никто нас не убьет, — только и нашлась она в ответ.
Скоро начались ночные бомбежки Москвы. Немецкие бомбардировщики пролетали громадное расстояние до столицы почти без сопротивления советской артиллерии и авиации. Они сбрасывали тяжелые взрывные, но чаще всего маленькие зажигательные бомбы, вызывая разрушения и пожары. Зенитная артиллерия столицы стреляла довольно беспорядочно, и немецкие самолеты спокойно улетали обратно.
Жители-добровольцы дежурили на крышах больших домов, чтобы хватать упавшие «зажигалки» большими щипцами-захватами и бросать их в песок или в воду. Находиться на крыше во время налетов было опасно для жизни, но эти герои спасли от пожаров много домов.
* * *
Когда прилетали бомбардировщики и завывала сирена тревоги, Лиля с мамой спускались в подвал под домом, там наскоро устроили так называемое бомбоубежище. На самом деле, если бы старинный дом разрушился, он засыпал бы в подвале всех жильцов. Собравшиеся соседи вздрагивали, слыша грохот взрывов, пожилые женщины вдруг начинали креститься и молиться, чего не делали на людях уже много лет. Страх смерти был сильнее, чем страх запрета религии.
Лиля украдкой показывала мальчишкам язык:
— Вот как еще грохнет, может, вас первых убьет!
Ей доставляло радость, что она может отомстить мальчишкам и девчонкам, которые сказали ей, что немцы убьют ее, потому что она еврейка.
В городе началась паника. Уже были эвакуированы наркоматы, театры, музеи. Забальзамированную мумию Ленина перевезли из Мавзолея в Сибирь. По фабрикам, учреждениям, магазинам многие стали заниматься мародерством. Автомобили и грузовики были доверху загружены вещами стремящихся скорее убежать из Москвы. Им преграждали путь жители, не нашедшие машин. Находились люди, которые со злобой срывали со стен портреты Маркса, Ленина и Сталина и выбрасывали в мусорные кучи книги и брошюры по коммунистической пропаганде. На железнодорожных платформах сновали толпы, люди в панике кидались в вагоны.
Проходя после работы от Малого Черкасского переулка по площади Дзержинского, Мария видела, что над Лубянкой, над зданием министерства внутренних дел поднимались клубы черного дыма — там срочно жгли архивы. Она со злостью подумала: «Испугались, хотите сжечь свои преступления».
В Москве было введено осадное положение. Спецотряды войск внутренних дел получили приказ: расстреливать на месте подозреваемых в шпионаже, дезертиров и мародеров. Трудно было разобраться — кто шпион, кто дезертир, но многие москвичи были расстреляны за мародерство.
* * *
На Казанском вокзале царила круглосуточная суета и суматоха, люди штурмом брали поезда, уходящие на восток. Поэт Василий Лебедев-Кумач, «автор» песни «Священная война», тоже эвакуировался с женой Кирой и десятилетней дочкой Мариной. Он был орденоносцем, депутатом Верховного Совета РСФСР, лауреатом Сталинской премии, ему было предоставлено купе в мягком вагоне. Но он страшно нервничал, был обескуражен и обозлен позорными военными провалами, которые привели к вынужденному массовому бегству из Москвы. Проходя по вокзалу мимо большого портрета Сталина, он вдруг впал в истерику и стал кричать:
— Что ты наделал?!. До чего ты довел страну?!
Как из-под земли выросли два агента секретной службы:
— Гражданин, пройдемте-ка!
Его увели в какую-то боковую дверь, жена с дочкой остались ждать.
Там сидел начальник службы внутренних дел:
— Гражданин, ваши документы!
Лебедев-Кумач расстегнул пальто, блеснули два ордена, он дал депутатское удостоверение. Начальник был смущен:
— Наверное, какая-то ошибка, товарищ депутат. Мои люди сказали, что вы кричали: «Что ты наделал, до чего довел страну?» Вы на кого кричали?
Поэт понял, что если его обвинят в критике Сталина, ему не поможет никто. Он быстро нашелся:
— Как — на кого кричал? На Гитлера, конечно.
Начальник удивленно поднял брови:
— Ах, на Гитлера… Ну тогда другое дело, — и вернул ему документ.
Уходя, остроумный Лебедев-Кумач не удержался и спросил:
— А вы на кого подумали?
Начальник испуганно глянул на него, замер и отвернулся.
* * *
В конце сентября и начале октября 1941 года основная группировка советских войск под Москвой была окружена и уничтожена немецкими войсками (16-я, 19-я, 20-я армии и армейская группа Болдина Западного фронта, 24-я и 32-я армии Резервного фронта). 10 октября 1941 года Сталин назначил генерала Георгия Жукова командовать Западным фронтом. Положение на подступах к Москве было отчаянное.
Гитлер был настолько уверен в сдаче Москвы, что отдал приказ — в первую очередь повесить трех евреев: писателя Илью Эренбурга, назвавшего немцев иронической кличкой «фрицы» и призывавшего к убийству всех «фрицев», художника-карикатуриста Бориса Ефимова, рисовавшего карикатуры на Гитлера, и диктора Всесоюзного радио Юрия Левитана, объявлявшего приказы Сталина.
В те дни в типографии Министерства внутренних дел под строжайшим секретом были срочно напечатаны листовки на случай оставления Москвы:
«Товарищи! Мы оставили Москву под непрекращающимся натиском немцев. Но это только на время. Москва будет освобождена». И стояла подпись: «Подпольный комитет партии». Листовки были надежно спрятаны до последнего момента отступления. Для отъезда самого Сталина на запасных путях стоял наготове специальный поезд и в аэропорту у Ленинградского шоссе был подготовлен его личный самолет «Дуглас DC-3», купленный у американской компании.
Самые жаркие бои шли на северо-западе, под городом Волоколамском. Там немцы сосредоточили большие танковые силы, собираясь маршем войти в Москву. Танковые армии фельдмаршала Гудериана были готовы наброситься на столицу[11]. 16 ноября 1941 года двадцать восемь бойцов из дивизии генерала Ивана Панфилова, отчаянно сопротивляясь у разъезда Дубосеково, уничтожили головную колонну из четырнадцати танков, готовых прорваться в город. Все бойцы и сам генерал Панфилов погибли. О них написали в газетах как о героях и спасителях столицы.
Жукову удалось остановить немецкое продвижение тонким стратегическим маневром: он сконцентрировал основные силы вдоль дорог и не дал хода немецким танкам. Войска Западного фронта разгромили войска группы «Центр» фельдмаршала фон Бока (5 декабря 1941 — 7 января 1942 года). Потери советских войск составили 371 955 человек убитыми и ранеными, или 37 процентов от численности войск в начале операции.
Но отстоять Москву во многом помогли крепчайшие морозы зимы 1941 года. Если бы Гитлер начал войну, как планировал, на пять недель раньше, 15 мая, то продвижение немецкой армии к Москве произошло бы еще до наступления зимних морозов, губительных для европейцев. И тогда, с захватом Москвы, исход войны был бы почти предрешен[12].
* * *
Весь октябрь 1941 года в городе шла невидимая, но напряженная работа по организации сопротивления в центре Москвы, если немцы все-таки прорвутся в город. Этой работой поручили руководить полковнику Павлу Судоплатову, самому опытному в делах разведки и диверсии. Задание было четкое — до последней капли крови оборонять центр и особенно Кремль. Разведчик всегда должен смотреть вперед, и Судоплатов давно готовил план на случай падения Москвы. Подразделение его Разведывательного управления оставалось одним из немногих полностью боеспособных. Его бойцы заняли позиции вокруг Кремля, в том числе в здании ГУМа, которое в те годы использовалось как хозяйственное управление Кремля, в гостинице «Москва», в Манеже, в Доме союзов (бывшем Дворянском собрании). Все эти позиции предназначались для прямого обстрела немецких колонн, входящих в Кремль.
Чуть ли не одному из всех Судоплатову было необходимо принимать срочные, взвешенные, спокойные решения. На случай захвата Москвы он создал три независимые друг от друга разведывательные сети. Одной из автономных групп руководил композитор Л. Книппер, автор популярной патриотической песни «Полюшко-поле». Эта группа должны была уничтожить Гитлера в случае его появления в Москве.
Но как подступиться к Гитлеру, если его постоянно окружает многочисленная охрана? Судоплатову удалось придумать план. Он вспомнил, что в романе Льва Толстого «Война и мир» Пьер Безухов тоже собирался убить Наполеона, захватившего в 1812 году Москву и поселившегося в Кремле. Конечно, у Безухова было преимущество: он был дворянин и свободно говорил на французском языке. Вот на этом построил свой план и Судоплатов. Его агент, композитор Книппер, был племянником двух актрис — Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой из Московского Художественного театра, вдовы Чехова и бывшей дворянки, и другой Ольги с такой же фамилией — популярной немецкой киноактрисы Ольги Чеховой. Эта вторая Ольга, живя и работая в Германии, бывала на правительственных приемах в Берлине у Гитлера. По слухам, он благоволил к ней, он вообще обожал окружать себя красивыми женщинами. А она, как очень многие граждане Германии, по сведениям, была обожательницей фюрера. Судоплатов надеялся, что его агента Книппера в Москве не тронут. Он даже упросил его написать марш на случай вхождения немецких войск в Москву и посвятить его Гитлеру — как заверение в преданности (нельзя сказать, чтобы Книпперу это понравилось, но сделать это надо было). Кроме того, он происходил из дворянского рода и был племянником немецкой кинозвезды — это тоже вводило его в состав приближенной к Гитлеру элиты. И этому племяннику было поручено вызвать у своей тетки ненависть к фюреру, изменить теперешнее обожание (как это произошло у Пьера Безухова). Племянник должен был взывать к ее чувствам русского по происхождению человека. Если она проникнется ненавистью к Гитлеру, тогда ей можно дать инструкцию и оказать помощь в покушении на него.
* * *
В ближнем Подмосковье было много правительственных домов отдыха и дач членов правительства — роскошных особняков за высокими заборами. Судоплатов рассчитал, что немецкие маршалы и генералы захотят использовать их для своих штабов. Поэтому в те мрачные дни ему было приказано заминировать их. Он ездил по загородным правительственным дачам и сам закладывал мины. Ему надо было точно знать их расположение, чтобы в случае захвата помещений знать, что и как взрывать в первую очередь. И, кроме того, нужно было знать, как их разминировать, если туда опять въедут члены правительства — Молотов, Берия, Каганович, Ворошилов, Буденный и другие. Эти планы он помнил наизусть, но на случай его гибели они в зашифрованном виде всегда при нем хранились. Судоплатов заминировал роскошный дом отдыха «Сосны» на Москве-реке, санаторий правительства «Барвиха» и все дачи, кроме одной — дачи Сталина. На это он пойти не смог, решил, что при необходимости подошлет туда своих взрывников — они свою работу знали.
Проходя по залам и комнатам этих дач, Судоплатов не мог не обращать внимания на их богатство и роскошь: стены были увешаны картинами и зеркалами, всюду были ковры и редчайшая дворцовая мебель. Он, человек, выросший в бедности, не мог понять, как это бывшие принципиальные революционеры и бедняки, такие же, как он сам, могут позволить себе жить в такой роскоши. Да еще тогда, когда все население страны живет в состоянии постоянной недостачи всего необходимого. Про себя он думал: «Ну нет, даже если бы мне предложили жить в особняке, я бы отказался».
7. Эвакуация
В октябре 1941 года, когда фронт подходил так близко к Москве, что уже на границах пригородов были вырыты окопы и выставлены противотанковые заграждения, остававшиеся в городе москвичи услышали гул артиллерийской канонады. На улицах Москвы были установлены противотанковые заграждения — конструкции из сваренных крест-накрест коротких кусков рельсов. Готовые стрелять артиллерийские противотанковые орудия стояли на всех улицах.
Мария тоже была в панике и растерянности — куда бежать, как бежать, с кем бежать? «Мы опять беженцы, беженцы, беженцы!» — думала она. Михаил Зак, ее благодетель, опекун, а теперь уже и любовник, все продумал и организовал:
— Маша, обстановка опасная, пора уезжать. Я говорил с наркомом, он очень занят, просил меня отправить вас с Лилей в город Горький, это далеко от линии фронта. Но все поезда перегружены. Даже если впихнуть вас в вагон, не будет места для вещей. А как же вы будете без вещей? Я как раз отправляю в Горький эшелон грузовиков. Один грузовик повезет вас. Другого способа выехать нет. Завтра к утру будьте готовы.
Он даже разыскал и привел Нюшу, чтобы она опять помогла им собрать вещи. Энергичная Нюша, способная в одиночку передвинуть дом, помогла уложить самое необходимое. Глядя на тюки и чемоданы, Мария не представляла себе — как они станут трястись так долго в кузове грузовика?
Прощаясь, Нюша всплакнула:
— Я тебе, касаточка, точно скажу — за грехи за наши война эта нам послана. Вон чего понаделали — Павлушу твоего арестовали, и других тысячи. Грех это был, грех великий.
Простая эта женщина была права — война и была настоящим грехом Сталина. Но она успокаивающе добавила:
— Ну да Бог милостив, может, еще выживем и свидимся. А вы езжайте с богом, — и перекрестила их.
Марии благодарила, обнимала ее — пусть крестит, Бог все равно один, если он вообще есть.
Заботливый Михаил Зак предвидел все и все устроил. Он приехал за ними на новом грузовике-трехтонке, сказал:
— Не волнуйся, я выбрал новую машину, чтобы не ломалась в дороге. Я велел сделать борта кузова повыше и обложить кузов на дне и по бокам мешками, набитыми мягким. Вам будет удобно на них сидеть и даже спать можно.
Он без стеснения целовал Марию в губы, вытирал ей слезы, а потом дал пачку денег:
— От наркома.
— Спасибо, дорогой, я ведь знаю, от какого это наркома — от тебя.
Грузовик тронулся, Мария и Лиля, сидя в кузове на мешках, плакали и махали ему руками. Он стоял на тротуаре и кричал им:
— Я приеду к вам, мои дорогие, приеду к вам!
— Мы будем ждать тебя, — кричала в ответ Мария, — мы будем ждать тебя! Будь только живой и здоровый.
* * *
Мария с Лилей три дня ехали в Горький (он и до революции назывался и теперь опять называется Нижний Новгород). Все дороги были забиты миллионами беженцев на восток. Шофер избегал больших заторов и возможных бомбежек на прямом шоссе, выбирал боковые узкие дороги, и на них тоже были заторы и приходилось делать частые остановки. Их трясло и подкидывало, но на заботливо приготовленных мягких мешках ехать было удобно. По счастью, погода еще была достаточно теплая, без дождя. Ели они захваченные с собой запасы, а в деревнях покупали у хозяек молоко, хлеб, жареных кур, копченую рыбу. Лиле все было интересно и путешествие очень нравилось. Правда, от грузовика пахло бензином, но она привыкла, это можно было вытерпеть.
Одну ночь они провели под городом Владимиром, в стороне от дороги, рядом со старинной церковью Покрова на Нерли. Небольшая белокаменная церковь стояла на возвышении над излучиной реки. Изящные пропорции церкви были так привлекательны, что Мария не могла оторвать от нее глаз. Особенно красивой церковь показалась, когда ее осветили первые лучи восходящего солнца. Утром они в первый раз за всю дорогу выкупались — вода в реке Нерли была приятно прохладная. А церковь в ранних лучах солнца стояла такая красивая, что даже жалко было уезжать от нее.
Большой промышленный город Горький был уже переполнен эвакуированными, которые внесли в него суету и панику. Мария оставила вещи в камере хранения на вокзале и до изнеможения ходила по городу, водя за руку уставшую Лилю. Но ни жилья, ни работы она не нашла. Она повторяла дочери:
— Надо нам бежать, бежать, бежать отсюда. Мы с тобой беженцы.
Тогда Лиля впервые услышала это слово — «беженцы» — и запомнила на всю жизнь.
На поезде они переехали в Казань, остановились там на день, и Мария опять ходила с Лилей за руку и искала жилье и работу. Лиле запомнилась центральная улица Баумана, ее поразили низкие, по сравнению с московскими, дома: всего в два-три этажа. Из открытых окон слышались звуки радио. Зато в витринах магазинов были выставлены отливавшие глянцем пирожные, такие заманчивые. Сладкоежка Лиля упрашивала маму купить ей лакомство.
— Тебе эти пирожные после московских не понравятся.
— Понравятся, понравятся, я знаю.
Предвкушая привычное ощущение сладости московского пирожного, она откусила первый кусок, и рот ее остановился, а глаза застыли в изумлении, даже не хотелось жевать. Мама оказалась права — пирожное было совсем невкусное.
— Мам, какое же это пирожное?
— Это соевое. Я же говорила, что тебе не понравится.
Лиля впервые узнавала разницу между московским и провинциальным.
Ни жилья, ни работы Мария не нашла, в комиссии по устройству эвакуированных ей рекомендовали ехать в маленький городок Алатырь в Чувашии. Этот городок, основанный Иваном Грозным в 1552 году, во время его похода на татар Казани, стоял на берегу реки Суры, в месте ее слияния с речкой Алатырем. Вместо вокзала тут была маленькая запущенная деревянная станция, а на площади перед ним были песок и грязь, пересохшие и свежие лужи, немного скудной травы, которую щипали гуси. И повсюду кучи навоза и коровьего помета. Лиля впервые увидела настоящую картину деревни.
Мама наняла подводу, они вместе перетащили вещи и вот Лиля впервые поехала на лошади. Возница-чувашка, с раскосыми глазами, в пестром платке, громко и грубо покрикивала на лошадь:
— Но-о, пошла, проклятая! — и сильно дергала вожжи.
Притихшая Лилия, сидя на тюке с постельным бельем, напряженно смотрела на нее:
— Мама, что это за запах?
— Это запах лошади, так пахнет лошадиный пот.
— Разве лошадей не моют в душе?
Возница покосилась на нее, усмехнулась:
— Вы сами-то откуда будете?
— Из Москвы.
— А, значит, выковырянные.
— Не выковырянные, а эвакуированные.
— Все одно. То-то, что лошадей не видали.
Мария вежливо спросила ее:
— Сколько вам лет?
— Мне-то, мне самой семнадцать. А что?
— Вы такая юная, а уже умеете управлять лошадью.
— Научилась. Мужиков-то всех на войну позабирали. Вот и научилась.
Лиля тихо спросила:
— Мам, что такое мужики?
— Это мужчины, в деревнях и в маленьких городах их так называют.
— Мам, и наш дядя Миша — тоже мужик?
Возница почесала затылок, повернулась к Лиле:
— Ты здеся еще и не то узнаешь. Хочешь вожжи-то подержать? Держи крепко.
Польщенная Лиля вцепилась в грубые кожаные вожжи и была очень горда, что тоже научилась управлять лошадью. Но конь вдруг поднял хвост, издал неприличный звук и прямо на ходу высыпал на улицу кучу навоза. Лиля бросила вожжи и прижалась к маме. Возница захохотала:
— Говорила я тебе, ты еще многое узнаешь.
Дома в Алатыре оказались еще ниже, чем в Казани, — одноэтажные деревянные избы. Городишко был по сути большой деревней. Но дальше ехать было уже некуда, и Мария решила оставаться здесь. Их поселили в деревенской избе с наличниками и ставнями. Лиля впервые видела ставни и очень удивлялась. Хозяином дома был зажиточный строитель-десятник. Хозяйка, Александра Ивановна, хмурая, малоразговорчивая, отвела им маленькую комнату за кухней.
Утром, когда Лиля вышла во двор, она впервые увидела разгуливающих и клюющих навоз кур, старый колодец с крытым навесом и ведром на цепи, позади дома большой огород, на грядках зелень, в углу двора сложенные под навесом наколотые дрова, и еще запас бревен для распила. Пахло сырым деревом и навозом от проезжавших по улице лошадей. Пока она с интересом и удивлением осматривала двор, к ней подошли две большие девочки, лет двенадцати-тринадцати. Они уставились на незнакомую городскую жительницу. Лиля насторожилась, ожидая, что ее могут опять чем-то напугать.
— А ты «Героя нашего времени» читала? — задорно спросили они.
Лиля до сих пор читала только две книги: «Ребята и зверята» и «Что я видел» — про мальчика со смешным именем Почемучка. Недоумевая, она побежала к маме:
— Мама, что такое «Герой нашего времени»? Я хочу это прочитать.
— Это книга великого русского поэта Лермонтова. Подрастешь, тогда и прочтешь. Тебе пока еще рано читать эту книгу, это не для тебя.
— А почему не для меня, потому что там про любовь, да?
Мария усмехнулась:
— И про любовь тоже.
Лиля не сказала, что большие девочки во дворе уже приоткрыли ей тайну любви:
— Знаешь, что такое любовь? — они сделали большие глаза и, перебивая друг друга, снисходительным тоном объяснили: — Это когда мужчина с женщиной обнимаются и целуются. Только это надо делать по секрету, чтобы никто не видел. Иногда это показывают в кино. Но ты еще маленькая, когда увидишь это на экране, зажмуривайся.
Про любовь Лиля кое-как поняла, но слово «поэт» она услышала от мамы впервые, и оно ей очень понравилось. Теперь, прыгая во дворе через скакалочку, она складно повторяла про себя: «По-эт, по-эт, по-эт Лер-мон-тов…» Получалось ритмично, в такт прыжкам.
Мария устроилась работать медсестрой в районную больницу. Это давало ей «служебную» продуктовую карточку, без которой невозможно было покупать продукты. А на Лилю выдали «детскую». Вся страна была переведена на карточное снабжение. Вскоре Лиля пошла во второй класс школы. Школа тоже была деревянная, одноэтажная, среди местных ребят было уже несколько приезжих, эвакуированных из разных мест страны. Так начиналась их новая жизнь.
Через некоторое время Лиля обнаружила, что мама стала совсем грустная и, приходя домой, постоянно плачет. Она сказала Лиле:
— Убили дядю Мишу, убили на фронте. Мы с тобой одни теперь.
Лиля вспомнила доброго, улыбчивого лысого человека и никак не хотела поверить, что больше никогда его не увидит. Это было так непонятно и так грустно. Она заплакала навзрыд и кинулась головой в колени матери.
От Марии ушла еще одна надежда на счастье в семейной жизни, в ее судьбе произошла еще одна тяжелая утрата. С тех пор они не вспоминали о дяде Мише и в детской памяти Лили постепенно стерся образ человека, которого она видела в постели с мамой.
8. Саша Фисатов в немецком плену
С вечера немецкие саперы обнесли колючей проволокой большое поле и ранним утром, действуя пинками и криком, построили пленных квадратом в один ряд. В ворота верхом на откормленном вороном коне въехал офицер в щегольском черном мундире войск гестапо, с черной свастикой на ленте левого рукава и плеткой в правой руке. Конь под ним плясал, перебирая ногами, и тряс гривой; офицер нежно гладил его по крутой шее. За ним шли два офицера в такой же форме и армейские солдаты. Саша стоял недалеко и невольно загляделся на холеного старшего офицера и его коня. Вместе они представлялись ему символическим черным пятном, как иллюстрация к старинным рыцарским романам. Спешившись, офицер в сопровождении двух младших обошел строй, пристально вглядываясь в лица пленных. Один из двух помощников, прищурясь, уставился на Сашу. Под его неприязненным взглядом Саше пришлось опустить голову, он старался выдержать его взгляд, но не смог. Старший резким окриком потребовал через переводчика, говорившего по-русски с украинским акцентом:
— Коммунисты и евреи должны выйти вперед! Кто знает и не укажет на них, будет немедленно расстрелян.
Пленные были из разных частей и плохо знали друг друга. Все понуро молчали, стараясь смотреть себе под ноги. В строю неподалеку от Саши стоял комиссар их артиллерийского дивизиона Богданов, который проводил с ними политзанятия и уверял, что ничего не предвещало нападения немцев. Комиссар, конечно, был коммунистом, Саша это знал, но молчал. Он думал: «Знает ли замполит, что я еврей, не выдаст ли он меня?» Тот исподлобья осторожно поглядывал на Сашу и тоже молчал. На первый грубый выкрик никто не вышел вперед. Красивый офицер криво усмехнулся, сказал что-то своим подчиненным. Те кинулись к шеренге пленных и ударами прикладов в спину вытолкали вперед без разбора десять человек. Им дали в руки лопаты, отвели на край лагеря и под общими хмурыми взглядами пленных приказали, чтобы копали яму. Шеренга заколыхалась от ужаса — все поняли, что им велено копать могилу для самих себя. Уже было известно, что немцы так разделывались с евреями в захваченных городах и деревнях. Стояла жуткая тишина, только птицы продолжали свистеть и жужжали комары. Тогда из шеренги вышел вперед страшно худой молоденький пленный в толстых очках и сказал:
— Я еврей.
Очевидно, он пожалел тех десятерых, не хотел, чтобы они пострадали из-за него. Офицер подошел, криво улыбаясь, прищурился и с размаха полоснул его плеткой по лицу. Парнишка упал. Офицер что-то приказал своим помощникам. Они с криками «Jude! Jude! (Еврей, еврей!)», смеясь, стали пинать его ногами. Он стонал и только закрывал руками окровавленное лицо. К нему подвели офицерского коня, тот косился на лежавшего диким глазом, рыл землю копытом и пытался встать на дыбы. Офицер успокаивал его, гладя по шее. В это время молодому еврею связали руки и конец длинной веревки привязали к седлу. Офицер лихо вскочил на коня, вонзил в него шпоры, взмахнул плеткой и погнал его галопом по кругу перед квадратом шеренги. Несчастного привязанного рвануло с места так, что он дико закричал от боли, конь скакал, офицер погонял, парень кричал и дергался, ударяясь о кочки и камни, за ним тянулся кровавый след. Через два круга бешеной скачки с него окончательно слезла порванная одежда, еще через пять кругов стали клочьями срываться кожа и мышцы. На поворотах, когда его заносило в сторону, тело ударялось о строй пленных и всех обдавало кровью. Людей тошнило, рвало, но выбраться из строя было невозможно — сзади сразу подбегал солдат и бил прикладом автомата.
Саша не знал, куда ему спрятаться от ужаса, у него кружилась голова и изо рта текла слюна, но надо было выдержать и продолжать стоять, чтобы не выдать себя тоже. Офицер оглянулся, остановил взмыленного коня, опять погладил его по шее и картинно соскочил на землю. Двум пленным приказали оттащить в сторону и сбросить в канаву за лагерем обезображенный кровоточащий обрубок, который уже не имел формы человеческого тела. Эти двое не знали, как ухватиться за него, изуродованное тело выскальзывало. К ним толкнули еще двоих, и вчетвером они подняли и унесли его.
Десять пленных закончили рыть себе могилу, их построили на краю под дулами автоматов. Офицер что-то сказал, и переводчик объявил:
— Этот еврей спас тех десятерых. Вот выгребная яма для всех вас, подходить к ней приказано только по команде и под конвоем.
Весь день потом люди, в ужасе от увиденного, сидели на земле. Все были голодны, всех мучила жажда, но просить и задавать вопросы боялись, иногда только тихо между собой переговаривались. Саша постепенно передвинулся и подсел к замполиту, тот кивнул головой:
— Спасибо, что не выдал, век не забуду. Лежать бы мне уже в той канаве вместе с тем пареньком.
Саша стал обсуждать с бывшим начальником возможность побега. Тот покачал головой, ответил:
— Рискованно, немцы уже захватили весь район, они повсюду. Или застрелят в спину при попытке к бегству, или поймают и напоказ расстреляют перед строем, а то и замучают.
— Вы же знаете, меня ведь и так расстреляют или замучают.
— Это почему?
— Как только узнают, что я еврей.
Замполит удивился:
— Ты еврей?
— А вы не знали?
— Хоть ты и был командиром орудия, а не рядовым бойцом, я не знал. Да ты и внешне вовсе не похож на еврея, и фамилия у тебя не типичная еврейская, не какой-нибудь там Рабинович или Лившиц. Ну, ты меня не выдал, и я тебя не продам. Но мой тебе совет — выбрось все-таки свой «смертный паспорт» и забудь про то, что ты еврей.
Саша не стал говорить, что уже сделал это.
Число пленных за проволокой с каждым днем увеличивалось. По утрам на весь день выдавали по куску хлеба, испеченного из поганой муки пополам с опилками. Немцы любили порядок и не давали собираться толпе, подводили пленных по семеркам. Иногда людям доставалась и кружка воды, которую привозили в бочке из реки. Семеро пленных набирали воду в бочку, а потом тащили на себе в лагерь. Люди мучились от жажды и окружали бочку жадной толпой, сдержать их немцы не могли, как ни били прикладами и ни пинали ногами. Попасть в команду, которая наполняла бочку, было сложно, охотников оказывалось слишком много. Саша стремился попасть, это дало бы возможность напиться вдоволь воды, а кроме того, выход за проволоку был для него шансом бежать из плена, хотя бы в воображении. Пленные шептались между собой, что можно уговорить солдата-охранника, чтобы отпустил, если объяснить, что твоя деревня находится рядом. Саша мог бы объяснить это по-немецки, но он не хотел открывать своего знания языка, боялся, что его тут же завербуют переводчиком и он должен будет работать на немцев. Это выглядело бы как предательство, а он знал, что предательство — это самый тяжелый грех.
Богданов объяснил Саше:
— Попытаться бежать, конечно, можно. Немцы настолько уверены в своих силах, что победа им кажется очень близкой. Одним пленным больше, одним меньше — для них это все равно. Но куда бежать?
Сашу этот вопрос поразил, он горячо зашептал:
— Как куда? Пытаться перейти обратно к своим.
Богданов пристально посмотрел ему в глаза:
— Слушай, я тебе жизнью обязан, поэтому скажу кое-что. Нам, командирам, перед войной был дан приказ — судить и расстреливать всех, кто сдался в плен, а потом вернулся. Так что не очень мечтай о переходе обратно к нашим — расстреляют или пошлют в штрафной батальон, на верную гибель. Понял?
Саша не верил своим ушам:
— Не может быть такого! Наши не будут расстреливать своих.
Командир грустно ответил:
— Очень даже может быть. Перейдешь линию фронта, явишься в какую-нибудь часть. Тебя станут допрашивать — не шпион ли? И если заподозрят, то могут поставить к стенке. Прикажут: «По изменнику Родины огонь!» Так ты и получишь пулю в лоб.
Впечатлительный Саша глядел на него широко раскрытыми от удивления глазами и долго ничего не мог сказать. Такая мысль ему самому в голову прийти не могла. Может, комиссар врет? Он много врал им на политзанятиях, но Саша понимал, что тогда комиссар говорил не свои слова, а то, что было приказано. Теперь ему некому приказывать и он говорит откровенно. Так неужели же сидеть за колючей проволокой, оставаясь на краю гибели и ожидая неизвестно чего? Он спросил:
— А в плену что с нами будет?
— Не знаю. В лучшем случае заставят работать, делать какую-нибудь тяжелую работу, от которой мы все будем постепенно вымирать. А в худшем случае — помрем скорей, или от голода, или от болезней, или нас просто прикончат.
Саша думал и думал в эти первые дни в плену и понимал, что если даже его каким-то чудом не убьют как еврея, то все равно хорошего конца для них всех быть не может. Но, услышав от человека более опытного, что и свои тоже могут расстрелять за нахождение в плену, он совсем растерялся. Когда тебе только двадцать, так страшно думать о близкой и мучительной смерти.
На другой день комиссара отделили от остальных и перевели в группу пленных командиров — их должны были допрашивать, добывая новые сведения. Больше Саша его не видел. Всех пленных мучила июльская жара, они жарились на солнце, еще больше мучили их жажда и голод. Женщины из соседних деревень иногда подходили к проволоке и пытались передать им что-нибудь из еды. Немецкие солдаты их избивали или отгоняли автоматной очередью поверх головы.
Однажды в ворота въехала грузовая машина, в кузове которой стояло несколько мешков с пшеничными зернами. Солдаты стали ссыпать зерна прямо на землю, как курам. Пленные бросались на землю, хватали по нескольку зерен и тут же запихивали их в рот. Два немецких офицера ходили вокруг, фотографировали эту сцену и хохотали.
Сашин желудок ныл от голода и толкал его вниз на землю — туда, туда, за едой, за зерном! Но он рос с чувством собственного достоинства, оно не покинуло его, голод не превратил его в зверя. Он стоял сбоку и не хотел служить посмешищем для немцев. Он сам себя лихорадочно уговаривал: «Да, они — победители и чувствуют себя сверхчеловеками, но я не зверь и я докажу самому себе и им, что я человек и имею человеческое достоинство».
В лагере за прошедшие дни набралось несколько тысяч грязных, истощенных и обессиленных пленных, стало так тесно, что даже негде было размять ноги. Днями стояла изнуряющая жара, кусали комары и мухи. Люди потели, теряли влагу, и это еще усиливало жажду. Все были истощены, все пропахли потом, появились вши, все чесались, над толпой стоял непреходящий смрад. И уже началась дизентерия. Ко всему этому добавлялась вонь из выгребной ямы, открытой для прямых лучей солнца. От обезвоживания и бессилия некоторые впадали в коматозное состояние, лежали неподвижно, почти не дыша. Их принимали за мертвых, а некоторые были уже действительно мертвецами. Немцы подходили, на всякий случай стреляли в них в упор и велели другим оттаскивать их в канаву за лагерем.
По ночам спали на своих шинелях, некоторые снимали сапоги и рубашки, проветривали вонючие портянки. Но это было опасно — сапоги могли легко украсть. Немцам вонь и скопление людей не нравились, они старались держаться в стороне от лагеря, офицер на коне больше не приезжал. Порядка становилось все меньше.
Таких лагерей советских военнопленных были тысячи. В наступательных операциях у немцев была точно разработанная тактика — создавать так называемые котлы, окружая целые дивизии и армии «красных». Почти не встречая сопротивления, они замыкали котлы, убивая и захватывая в плен сотни тысяч русских бойцов. К 10 июля 1941 года, всего за три недели войны, прорываясь вперед по системе котлов, немецкие войска продвинулись в северо-западном направлении на 500 километров, в западном — на 600, а в юго-западном — на 350 километров. За эти же три недели они уничтожили 3500 советских самолетов, 6 тысяч танков, более 20 тысяч орудий и захватили Прибалтику, Белоруссию, Молдавию, большую часть Украины и европейской части России. Были разбиты более ста советских дивизий, то есть около трех пятых советской армии. Немцы двигались вперед и вперед, а позади оставалась деморализованная масса пленных, истощенных людей, потерявших веру в победу и надежду на спасение.
Очевидно, при самых оптимистических расчетах на быструю победу, на «блицкриг» — мгновенную войну, как планировал Гитлер, немецкое командование все-таки не предвидело, что в первые же недели они захватят около миллиона пленных. В их планы управления захваченной территорией это внесло некоторую неразбериху.
* * *
В Кремле в это время шла лихорадочная работа по реорганизации командования. Командовать фронтами назначили старых маршалов Ворошилова, Буденного и других, но в первые же месяцы выяснилось, что они были неспособны вести войну нового типа с большим количеством техники. Это когда-то и предсказывали расстрелянные маршалы Тухачевский, Блюхер и другие. Правительство срочно образовало Государственный комитет обороны (ГКО) — в него входили не военные, а только руководители страны во главе со Сталиным. Он тут же сделал себя наркомом обороны и Верховным Главнокомандующим. Но ничего не помогало — Красная армия была разбита почти полностью.
Однажды утром в лагере, где сидел Саша Фисатов, всех пленных построили по семь человек в ряд, разделили на колонны по пятнадцать рядов и стали выводить на дорогу, за проволоку. Всех мучил вопрос — куда их ведут? Но спрашивать было некого. Шли понуро, глухо переговаривались. Июльская жара изнуряла, идти в гимнастерках и сапогах, да еще нести с собой шинель, было невыносимо тяжело. Но расставаться с шинелью не хотелось — она необходима на ночном привале. Целый день шли без еды и питья. Поздно вечером на привале посреди поля на каждую семерку выдали по полкотелка сырого пшена. Чем больше Саша думал, тем ясней понимал, что из плена необходимо бежать. Как и куда? Первым делом надо вырваться из тисков этих лагерей. А что будет потом? Он решил, что станет пробираться к Витебску — может, там остался кто-нибудь из его семьи или хотя бы кто-то знает о них.
На следующее утро опять всех построили в колонны и повели. Идти было труднее, чем в первый день, все были предельно голодны, изнурены от жажды, многие из тех, кто постарше, падали прямо на ходу. К упавшему подходил немец и короткой очередью из автомата расстреливал его. Тут же из колонны подзывали двух пленных и приказывали сбросить труп с дороги в канаву. Колонна двигалась все медленней.
Рядом с Сашей шагал молодой парень по имени Федя. На привале прошлой ночью Саша разговорился с ним. Федя мечтательно сказал:
— Я ведь из здешних мест. Моя деревня километрах в двадцати отсюда. Родители там. Эхма, кабы сбежать, они бы меня укрыли.
— Я тоже мечтаю сбежать, и мне тоже не так уж далеко до дома. Бежим вместе.
Когда стало смеркаться, колонна дошла до нового огороженного лагеря, все остановились, первые ряды медленно проходили в ворота, оттуда слышались резкие крики и лай собак. Саша шепнул Даниле:
— Пора.
— Давай подождем, пока стемнеет.
— Как хочешь, уже достаточно темно, теперь охраннику трудно попасть из автомата, пули рассеиваются. А догонять, оставляя колонну, он не станет.
Через минуту Саша, собрав остаток сил, стремглав выбежал из колонны и побежал в поле. За спиной застрочил автомат, и он бросился в первую же яму — выкопанный раньше неглубокий окоп. Тут же прямо на него прыгнул Федя. Больше пока не стреляли. Когда совсем стемнело, они подняли головы и увидели, что немцы ходят вдоль дороги по полю с фонарем и, когда обнаруживают такие же ямы-окопы со сбежавшими, расстреливают их в упор из автоматов. Они по-пластунски отползли подальше от дороги, а когда все утихло, встали и пошли, шатаясь от усталости и голода. Свобода! Вскоре набрели на стог сена, вырыли в нем гнездо и забрались в него. Нервное напряжение спало, и впервые за две недели плена они уснули крепким сном.
Утром послышались голоса — это немцы выгнали в поле крестьянок, чтобы те копали картошку. Пришлось опять тихо сидеть до темноты. Когда вылезли, оба были голодны так, что мучила острая резь в животах и кружилась голова. Добравшись до места, где днем работали крестьянки, они стали искать остатки хоть чего-нибудь. Жадно хватая руками, жевали оставленную от овощей ботву. Зеленые листья и стебли смешивались со слюной их пересохших ртов и давали желудку иллюзию пищи. Они находили забытые мелкие гнилые картофелины, изредка им удавалось выкопать еще не дозревшие клубни.
Голодные боли в желудке прошли.
Сам собой сложился их режим движения: днем они прятались в стогах сена, ночью выползали — найти в поле или в лесу какую-нибудь еду, пили нечистую воду из случайных ручейков и потом проходили по десять-пятнадцать километров. В деревни они не заходили — в них могли быть немцы. Федор, деревенский парень, придумал:
— Слышь, Сашко, надоть нам раздобыть косу и грабли.
— Это зачем?
— А вот как будем шагать со снаряжением на плечах, так вроде бы как идем на сенокос или обратно вертаемся с него.
Саша согласился, и когда ранним утром они подошли к крайней избе какой-то деревни, Федор зашел под навес во двор и вынес оттуда косу и грабли. Он взял себе косу:
— Ты, небось, косить-то не горазд, а я с малолетства привычный.
Так и пошли: на плечах у Саши грабли, а у Федора — коса. Это придало им смелости, и они шагали уверенней, иногда даже днем. Так и дошли до деревни Федора. Когда он показался в своем дворе, мать от удивления выронила из рук ведро с водой, онемела и застыла. Отец вышел на крыльцо, всмотрелся и тоже не мог ничего произнести сначала, а потом воскликнул:
— Федька, это ты, что ли? Никак с того света заявился!
— Оно так почти и верно, — сказал сын. — Только дали бы поесть перво-наперво, вот мы с Сашком три дня не емши.
Впервые за долгое-долгое время они сидели за обеденным столом и наедались. Но у Саши была своя цель — неподалеку оттуда была деревня, из которой родом был муж его сестры. Ему обязательно надо идти туда — узнать судьбу своей семьи.
Дальняя родня встретила его приветливо:
— Сестра твоя успела уйти с военным отрядом, муж — в армии. А ты оставайся у нас, поживи, может, и переживешь лихолетье это. На случай, коли немцы заглянут, мы тебя упрячем.
Саша оставался в деревне три недели, помогал по хозяйству — хотя он был довольно неловким городским парнем, но потихоньку привыкал к крестьянскому труду. Немецкие войска так стремительно и массированно продвигались вперед, что не успевали оставлять солдат в тылу. Время от времени появлялись отряды СС, самые жестокие. Они налетали, арестовывали и казнили любого по подозрению в связи с партизанами, выискивали, хватали и угоняли евреев, назначали старост деревень и уходили. Им хотелось прослыть освободителями, и они объявляли, что навсегда распускают колхозы и снижают налоги. А потом сами же угоняли лучших лошадей и коров.
* * *
И вот после всех пережитых ужасов ожидало Сашу счастье — теплая женская ласка. В деревне, где он застрял, был тоже свой староста и у него жила дочь двадцати трех лет, Надя. Перед войной она вышла замуж в городе, но теперь ее муж был где-то в армии и ей пришлось вернуться к отцу. Она не забыла городских привычек, одевалась и причесывалась как городская. Отец корил ее:
— Вот немцы увидят тебя, такую паву, — сама знаешь, что будет.
— А я спрячусь, — смеялась Надя. У нее был веселый, легкий характер. Как-то раз она зашла в дом, где сидел Саша. Он уставился на нее — какая красивая! Надя улыбнулась:
— Что, понравилась я вам?
— Очень, — робко выдавил он.
— Я зайду попозже, пойдем прогуляемся.
Саша еле дождался вечера. Сколько он пережил за эти дни, сколько страха и голода натерпелся, но теперь отъелся, отмылся и его молодой и сильный организм хотел жить полной жизнью.
Надя сама взяла его под руку, прижалась жарким телом и в темноте повела к стогу сена:
— Залезай за мной.
Саша не знал, что сказать, что делать, часто и тяжело дышал. Но зато Надя знала — подставила ему губы и ловко скользнула под него:
— Пожалуйста, только не кончай в меня, я боюсь забеременеть.
Эти встречи продолжались по вечерам, Саша постепенно смелел — он становился мужчиной. Стесняясь, все-таки спросил:
— Как ты решилась на это сама?
— Ах, Саша, ведь война же — сегодня жив, а завтра убьют. И потом, потом, — она засмеялась и приложила палец к его губам, — дурачок ты такой, ты мне нравишься. Давай еще, только долго-долго.
Однажды приехал к хозяевам родственник из районного центра, увидел Сашу и рассказал:
— У нас немцы согнали всех евреев, заставили их вырыть большую яму и постреляли. Которых не совсем убили, тех все равно бросали на дно и засыпали землей. Из-под земли слышались стоны, земля дышала от их движений. А немцы со смехом ездили по ней на тракторе, утрамбовывали. Вот так-то. Ты, Сашка, еврей, все вокруг знают. Уходи отседова как можно скорей.
Вечером пришлось Саше в последний раз ласкать Надю. Оба плакали. Ластясь к нему, вжимая его в себя, она шептала:
— Родной мой, дай бог тебе выжить и найти свое счастье, а я тебя полюбила.
* * *
В ту же ночь он ушел из деревни с котомкой еды. Направление у него было одно — на восток, чтобы пробраться к своим.
Вокруг было много красноармейцев, избежавших плена в битве под Вязьмой. Там немцы окружили и разгромили три русских армии, прикрывавших Москву. В одну из ночей Саша натолкнулся на такого беглеца, когда забирался в стог сена. Сначала оба испугались друг друга, но сразу поняли, что свои. Этот солдат рассказал Саше, что творилось под Вязьмой:
— В плен попало с миллион наших.
— Не может быть, чтоб миллион.
— Говорю тебе, миллион — значит, миллион.
Дальше они пошли вдвоем, но напарник не хотел идти к своим, боялся, отстал. Саша добрался еще до одной деревни и попросился на ночлег. Хозяин будто и жалел его, и боялся пустить: немцы по всем деревням объявили: за укрывание партизан и пленных будут расстреливать на месте. И в ту же ночь предал Сашу — сам привел полицая.
Так он во второй раз попал в плен, и его впихнули в лагерь в городе Борисове. Пленных действительно было так много, что не хватало ни места, ни еды. Самых здоровых отбирали в похоронную команду, которая каждый день выносила из лагеря более ста трупов. Их бросали в вырытую яму в несколько рядов, закрывали хворостом, обливали бензином и поджигали.
В лагере Саша заболел: совершенно пропал аппетит, он не мог съесть даже тот мизерный паек, что выдавали, в его мешке их накопилось три, мешок лежал под головой как подушка. Саша, без сил и почти без сознания, прощался с жизнью, представлял себе, как его безжизненное тело бросают в яму с другими и поджигают. Но… через три дня он открыл глаза и не смог найти ни мешка с хлебом, ни своих сапог — кто-то стащил и то, и другое, считая его уже мертвым.
При пробуждении Сашу ждала приятная неожиданность: он увидел Федора, того, с которым бежал из плена в первый раз. Федор сидел возле него, принес ему хлеба и немного горячей воды:
— А я тебя сразу распознал, да только вот горевал, что помираешь.
— Умирал, а не умер. Ты-то как опять в лагере оказался?
— В моей деревне облава была, я от родителей сбег, чтоб их не подвести под расстрел, ну а меня все одно зашухарили.
Саша смотрел на свои холодные босые ноги:
— Как же я теперь без обуви буду?
Федор оглянулся вокруг:
— А вон, тама, лежит один, вроде бы уже готов — отошел, не шевелится. Снимай с него сапоги-то, твои будут.
Саша никогда в жизни ничего не воровал. Он стоял над человеком и всматривался — вроде бы мертвый. Стыдясь самого себя, он осторожно стащил с его стоп грязные сапоги, обулся — вроде бы подходят. И вдруг его обуял ужас: тот человек зашевелился. Но это были конвульсии перед смертью, вскоре его унесли.
Опять явилась мысль о побеге, они шептались об этом с Федором, но лагерь был окружен колючей проволокой и вторым рядом проволоки под электрическим напряжением. Тогда Саша стал думать, как сделать, чтобы не узнали, что он еврей, и не убили его. После рождения ему сделали обрезание, и теперь, когда он мылся в санпропускниках, всегда прикрывал член ладонью. Но ведь кто-нибудь может заметить и донести. Он решил примкнуть к группе пленных татар, у которых тоже существует обычай обрезания. Выучил у них несколько слов и приготовился в случае подозрения сказать, что вырос в Москве и плохо знает язык. И вдруг — проверка татар муллой. Стоя с ними в очереди, Саша лихорадочно соображал — что делать? Его выручила смекалка пленного: в подходящий момент он переметнулся к чувашам — их не проверяли. Избежав проверки, сам думал: «Сколько еще мне предстоит подобных испытаний и выдержат ли мои мозги и нервы?»
Пленных эшелонами увозили в Германию — на работы. Сашу с Федором увезли в Польшу, там поставили работать на овощном складе. Можно было вдоволь наесться наскоро грязной морковки, не обтирая ее от земли. Голодному человеку не до чистоты.
А все-таки его не покидала мысль о побеге. Желающих набралось пятнадцать человек, Федор с ними. Им удалось ночью связать часового и проползти под колючей проволокой. Несколько ночей они шли по лесу, днем прятались в ямах. Один раз всю группу обстреляли немцы, спастись сумели лишь десять человек во главе со старшим — бывшим лейтенантом Гореловым. На следующее утро Горелов послал Сашу и Федю на разведку в одинокий дом у опушки леса — нельзя ли добыть вареной картошки? Люди в доме приняли их приветливо, но две женщины все время куда-то выходили, вроде как по делам. Через некоторое время они услышали издали крик Горелова:
— Выходить всем в сторону леса!
Оказалось, это украинские националисты решили атаковать пришедших. Саша с Федей кинулись из дома, пули летели вслед за ними. Одна из них прострелила Саше брюки на уровне колена — попади она на сантиметр левее, он не смог бы бежать. Но их все-таки поймали и отконвоировали в какой-то подвал, а на следующий день связали руки позади спины и пинками втолкнули в повозку.
Так они оказались в небольшой деревенской избе, служившей тюрьмой.
9. «О доблестях, о подвигах, о славе»
Глубокий голос Юрия Левитана каждый день сообщал по радио сводки: «От Советского информбюро: наши войска оставили город Смоленск; наши войска с боями отошли от города Тулы; наши войска после упорного сопротивления противнику оставили город Серпухов. Противник несет тяжелые потери». О потерях советских войск не сообщали, но все об этом догадывались. По всей стране семьи получали с фронтов «похоронки»: «Сообщаем, что ваш муж пал на поле боя смертью храбрых». А те, о ком не сообщали, попадали в плен.
Среди всех этих тяжелых новостей у Марии Берг состоялась неожиданная радостная встреча: в очереди за хлебом она случайно увидела Эмму Судоплатову. Сначала она подумала, что ошиблась, — так та похудела и осунулась. На всякий случай она окликнула:
— Эмма! Эмма Карловна!
Женщина повернулась — это была она. Обе кинулись друг к другу. Оказалось, что Эмма с сыновьями жила недалеко от них, и теперь они часто виделись.
Холод в первую зиму войны, в 1941 году, стоял необыкновенный — всю Россию сковал сильный мороз и засыпало снежными метелями.
В середине октября немецкие войска вплотную подошли к Москве, столица оказалась на линии фронта. Общее настроение было упадническим. Чтобы хоть как-то поднять его, Сталин устроил в день 24-й годовщины Октябрьской революции, 7 ноября, военный парад на заснеженной пустынной Красной площади. Эта традиция всегда поднимала в народе волну патриотического энтузиазма. И на этот раз он стоял на трибуне Мавзолея Ленина, махая колоннам солдат и натужно улыбаясь. Войска проходили мимо него молча и прямо с парада отправлялись в бой. На параде присутствовал и Павел Судоплатов: Эмма увидела его в кинохронике стоящим сбоку от Мавзолея и повела в кино Марию. Обе они так страдали, так скучали по Москве, что плакали, сидя в кино.
Лиля тоже впервые увидела настоящий фильм — американскую картину «Большой вальс», о жизни венского композитора Штрауса. Фильм шел на английском языке с русскими субтитрами, она с трудом успевала прочитать их. На экране мелькала в танце какая-то красивая женщина в белом бальном платье. Было много музыки, много красивого пения, но Лиля так ничего и не поняла. Смотреть парад на Красной площади ей было интересней.
А в Алатыре проходили свои «парады». Раз в месяц или реже издали раздавался глухой шум. Через полчаса на улице появлялась медленно движущаяся серая масса — это проходили длинные колонны арестантов, осужденных людей. Километровая лента извивалась по середине улицы. Вид у них был до отчаяния жалкий, лица изможденные и понурые, они с трудом передвигали ноги, одетые в грязную рванину. Вели их под строгим конвоем, по сугробам, продрогших до синевы. Смотреть на них Лиле было страшно, но и любопытно. Она видела — по бокам вышагивали хмурые солдаты охраны с винтовками наперевес. Она видела их около городской тюрьмы, стоявшей вблизи их школы. Там их часами по партиям вводили или выводили из тюремных ворот.
Лиля слышала, что хозяева неприязненно говорили о них:
— Политических прогоняют в лагеря, все они изменники и враги. А с ними — преступники, воры и бандиты.
Как она ни была мала, все-таки не понимала — откуда взялось столько преступников? К удивлению Лили, если мама оказывалась дома, когда они проходили, она в любую погоду выбегала на улицу, стояла у ворот и пристально всматривалась в их ряды. У нее дрожала челюсть, она шептала про себя: «Каких людей гонят, как скот! Каких людей!..» Подойти к ним близко не разрешала охрана, а то бы она вошла прямо в толпу, разыскивая среди них кого-то. Кого — Лиля не понимала. Она не могла себе представить, что в этих колоннах врагов и преступников мама высматривала ее отца. Даже если бы ей тогда сказали, что он там, она не смогла бы поверить, что ее папа, о котором мама рассказывала так много хорошего, мог оказаться среди преступников. Подавленная их видом, Лиля потом спрашивала маму:
— Что такое «политические»? Кто эти люди?
Мария в ответ закрывала лицо и тихо плакала:
— Я тебе потом объясню, когда-нибудь…
В такие дни поздно вечером приходила Эмма Судоплатова. Мария кидалась к ней на шею и рыдала. Эмма гладила ее по голове:
— Машенька, я знаю, я тоже их видела. Это ужасно. Мы все знаем, что среди них много невинных людей.
— Много? Да почти все. Эммочка, неужели твой Павел не может разузнать о судьбе моего Павлика? Ведь они так дружили…
— Машенька, он пытался, но говорил мне, что ничего не выходит. Он ведь работает в разведке, а политические аресты — это в других отделах. Туда даже соваться невозможно, они подозревают каждого, кто хочет хоть что-то узнать. Такая это ужасная система.
Единственное, чем Эмма Судоплатова могла помочь Марии Берг, — это поплакать с ней вместе.
* * *
В алатырскую больницу все чаще поступали партии раненых с фронта, палаты были переполнены, и ее переименовали в «госпиталь долечивания». Не хватало врачей и сестер, у местных не было достаточного опыта для лечения таких тяжелых больных. Прибыли новые военные врачи, начальником был назначен пожилой опытный врач Самуил Самойлов из соседнего города Чистополя, его мобилизовали и сделали майором медицинской службы, хотя ничего военного в нем не было. В помощь ему прибыл хирург-поляк по фамилии Бубель-Яроцкий, а комиссаром госпиталя стал капитан Анатолий Басаргин, москвич.
Комиссара, как представителя партии коммунистов, полагалось иметь в каждой военной части. Мария его побаивалась: кто знает, как он отнесется к жене арестованного. До сих пор Мария не сталкивалась с антисемитизмом, простые люди в провинции были значительно сердечней, чем москвичи. Но теперь заволновалась — оставят ли ее работать в военном госпитале? Но в годы войны люди изменили свои привычки, жили и работали дружнее, помогали другу другу. К тому же квалифицированные работники нужны были повсюду. И начальник, и комиссар оценили Марию, отнеслись к ней дружески. Со стажем работы в столичной поликлинике и почти законченным медицинским образованием, она была из среднего персонала самой опытной, и ее сделали старшей вольнонаемной сестрой.
Работы стало так много, что она уходила в госпиталь до рассвета. А пробираться в темноте по сугробам на улицах было почти невозможно, особенно в метель, и за ней стали присылать лошадь с розвальнями. Мария влезала в громадные подшитые валенки, заворачивалась в большой и вонючий овчинный тулуп и затемно уезжала на весь день. Ездить в санях было куда удобней, одно только огорчало и смешило ее: старик-кучер из хозяйственной службы постоянно материл своего громадного вороного мерина Ермака. Ругался он в буквальном смысле как извозчик, но в свои ругательства каким-то образом включал знакомые имена:
— Ну, ты, карла-марла, бубель-яроцкий, мать твою!..
— Но… твою мать! Самуил ты Самойлов, басаргин проклятый!..
— Ишь ты, блюхер ты рода человеческого, мать твою!..
Марии он совершенно не стеснялся, и если бы она сделала ему замечание, очень поразился бы: мат — это обычный жаргон улиц, работяг и извозчиков, без него не обходится ни один разговор, да и в интеллигентных домах им тоже нередко «балуются», хотя все-таки стесняясь женщин. Да и сами женщины, особенно из простого люда, умело используют его в своих разговорах. Марию беспокоило, что Лиля услышит на улицах такой же мат. Лиля действительно слышала его вокруг и удивлялась, не понимая:
— Мам, почему они все время говорят — бляха, бляха?
— Так, это такая присказка простонародная, ты не повторяй за ними.
Потом Лиля узнала смысл этих слов и просто перестала обращать внимание. Мария мало видела дочь, поскольку приезжала домой поздно, уже в темноте, под аккомпанемент ругательств своего возницы. Дома едва успевала поцеловать засыпающую или уже спавшую Лилю, потом вспоминала слова Нюши: «Я если за день не наломаюсь, то и не усну» — и, обессиленная, мгновенно засыпала.
* * *
В разгаре паники в октябре 1941 года до некоторых людей в Москве стали доходить глухие зловещие слухи о каком-то массовом уничтожении евреев в Киеве. Ничего точно не было известно, потому что это было глубоко за линией фронта. Но говорили, будто там погибло более ста тысяч евреев. Слухи взволновали всех, до кого дошли, но больше всего — писателя Илью Григорьевича Эренбурга. Он был киевлянин по рождению, любил свой город, там у него было много друзей детства. Эренбург метался от одного официального лица к другому, расспрашивал, но они тоже не знали деталей. Он поставил себе целью любыми путями узнать подробности того, что случилось.
За двадцать лет до начала войны, в 1921 году, еще молодым человеком, Эренбург написал в приморском бельгийском городке Ля Панн роман «Необычайные приключения Хулио Хуренито и его учеников». В нем он почти в точности угадал основные катаклизмы начавшегося XX века: главными проблемами станут немецкий фашизм, советский тоталитаризм и еврейский вопрос. Евреев он описал как врагов того и другого и предвосхитил их массовое убийство. И вот с начала войны Эренбург видел, что сбываются его предсказания: столкнулись фашистский и коммунистический лагери и евреям от этого становится все хуже.
Эренбург стал корреспондентом военной газеты «Красная звезда». Он чувствовал, что не все советские люди понимают, с каким противником они имеют дело. Он писал: «Бойцы считают, что солдат противника пригнали к нам капиталисты и помещики, что если рассказать немецким крестьянам и рабочим правду, то они побросают оружие».
Эренбург писал острые злободневные статьи, его даже называли «литературным пулеметом». И пропустить, не описать такой факт, как массовое уничтожение евреев, было невозможно: он опишет это в газетах и журналах, его статьи читали все, их передавали друг другу, из них узнавали подробности о войне, о них говорили.
Еврейский вопрос волновал Эренбурга не столько потому, что по рождению он был еврей, сколько потому, что он был русский интеллигент высокой культуры. Он чувствовал свою ответственность перед читательской массой: как писатель он должен давать читателям объективную информацию и помогать правильно сориентироваться в этом сложном и важном вопросе. Нельзя допустить, чтобы через двадцать лет после революции, давшей невероятный подъем еврейской нации, советское общество снова попало в плен недоверия к евреям. А признаки этого были уже налицо. Как раз вскоре после начала войны в разных кругах стали вестись закулисные разговоры о том, что на фронте не видно сражающихся бойцов-евреев. В одной из газет даже появилась статья «Тыловые патриоты», в ней прямо говорилось, что евреи предпочитают проявлять свой патриотизм не на фронте, а скрываясь от опасностей в тылу. Эренбурга это возмутило до глубины души. И тут в одной из армейских многотиражных газет он увидел маленькую заметку о подвиге сержанта-еврея Наума Когана: его роту обстреливал из прикрытия немецкий пулемет. Бойцы пытались забросать его гранатами, но пулемет не замолкал. Комиссар криком поднимал бойцов: «За Родину, за Сталина!» Но как только они поднимались, пулемет косил их десятками. Тогда сержант Коган по-пластунски подполз вплотную к амбразуре и выстрелил в отверстие. Но пулемет все строчил. Комиссар опять крикнул: «За Родину, за Сталина!», но бойцы уже не хотели подниматься в атаку, ситуация была критическая — могла погибнуть вся рота. Отступи она — сзади стоял заградительный отряд из своих же, которым было приказано стрелять по бегущим бойцам. Что мелькнуло в сознании Когана? Чтобы заглушить пулемет, он кинулся вперед и всем телом лег на амбразуру. Пулемет прошил его насквозь, но обстрел заглох. Это помогло роте победить. Бойцы стащили Когана с амбразуры еле живым, отнесли на руках в госпиталь. Его жизнь чудом спас главный хирург фронта профессор Александр Вишневский. После операции Когана отправили на долечивание в тыловой госпиталь и след его затерялся. Он был награжден медалью «За отвагу», но его не смогли разыскать.
Эренбург узнал об этом, сумел разыскать его в госпитале в Алатыре. В сплошной сумятице военной паники он поехал туда, чтобы написать о подвиге этого человека большую статью.
* * *
Однажды в кабинете начальника госпиталя Самойлова комиссар Басаргин и Мария пили чай, обсуждая рабочие дела. В середине разговора Басаргин поглядел на нее и как бы между прочим сказал:
— Да, у меня есть интересная новость, но неофициальная, по радио ее не передают. Для усиления армии товарищ Сталин разрешил выпустить из лагерей некоторых осужденных военных командиров. Один из них, генерал Рокоссовский, теперь командует армией и защищает Москву.
Пухлый и добродушный доктор Самойлов закивал головой, тряся мясистыми щеками, заулыбался и радостно проговорил:
— Хорошая новость, очень хорошая новость. Давно пора освободить невинных людей, — но тут же слегка запнулся, быстро глянул на комиссара и добавил: — Товарищ Сталин поступил гениально, как всегда.
Мария обрадовалась и насторожилась: может, и Павла тоже освободят. Она стала с трепетом ждать какой-нибудь вести от Павла или хотя бы про Павла. Но шли месяцы, и ничего не приходило. Впрочем, была еще надежда, что он просто не знал, где они находятся, ведь связи с Москвой были на время прерваны.
* * *
Хозяйка дома Александра Ивановна дала им другую комнату, побольше и лучше. Лиля росла на попечении тети Шуры. Она вытянулась, стала более самостоятельной, ходила в больших подшитых валенках через сугробы в школу, а на обратной дороге «отоваривала» хлебные карточки — получала хлеб на маму и на себя. Она сама умела подогреть на плите приготовленную ей еду, приносила со двора охапки дров. Под руководством хозяйки она даже училась растапливать печку наколотыми сухими лучинами и старыми газетами. Хозяйка проверяла каждое ее движение:
— Ты девочка городская, а это дело непростое. Делай внимательно, чтобы не было угара.
Тетя Шура не сразу отнеслась к ней по-доброму, но потом привыкла и полюбила. Единственный ее сын Женя был на фронте, маленьких детей в доме не было. В благополучном доме строителя-десятника хранился запас всего необходимого и даже сверх того, все было припрятано в громадном буфете и в старинных кованых сундуках. В конце дня тетя Шура отпирала нижний ящик буфета и доставала оттуда большую стеклянную банку, наполненную маленькими полосатыми конфетами-подушечками, с повидлом внутри. Лиля стояла рядом, поражалась размеру банки и облизывалась — сладкое она очень любила. Тетя Шура давала ей одну, а немного погодя — и другую. После этого девочка отправлялась спать.
И почти каждый вечер, перед тем как забыться сном, Лиля вдруг стала вспоминать стихи, которые Павел читал ей, когда она была маленькая. Она слышала его голос и интонации и сама себе повторяла их. Это были стихи Пушкина, Лермонтова, Блока, Тютчева, Светлова. Все еще не понимая многих слов, она помнила их наизусть и сама себе декламировала. Как-то раз Мария услышала эту декламацию.
— Знаешь, приходи после школы к нам в госпиталь читать стихи раненым. Они будут тебе рады, им скучно в госпитале. Только не пугайся их вида и не показывай им своего испуга. Обещаешь?
И вот Лиля стала ходить в госпитальные палаты, осторожно пробираясь между тесно составленными кроватями. В тусклом свете маленьких лампочек раненые с интересом следили за девочкой с косичками. Комиссар Басаргин или палатная сестра давали ей стул, она становилась на него и громко начинала декламировать свой репертуар. Сначала шла «Гренада» Светлова:
Мы ехали шагом, мы мчались в боях И «Яблочко»-песню держали в зубах, Ах, песенку эту поныне хранит Трава молодая, степной малахит…Раненым, крестьянским парням и мужикам, нравилось слушать про русского крестьянина, который пошел воевать в Испанию, в «Гренадскую волость», чтобы «землю испанским крестьянам отдать». Это было им понятно и интересно, они аплодировали. После этого Лиля читала приятную, но совсем непонятную ей самой любовную лирику Блока:
О доблестях, о подвигах, о славе Я забывал на горестной земле, Когда твое лицо в простой оправе Передо мной сияло на столе. Но час настал, и ты ушла из дому. Я бросил в ночь заветное кольцо. Ты отдала свою судьбу другому, И я забыл прекрасное лицо. Летели дни, крутясь проклятым роем… Вино и страсть терзали жизнь мою… И вспомнил я тебя пред аналоем, И звал тебя, как молодость свою… …………………………… Уж не мечтать о нежности, о славе, Все миновалось, молодость прошла! Твое лицо в его простой оправе Своей рукой убрал я со стола.Лиля старалась отчетливо произносить слова и напевностью придавала им больше чувства. Многие раненые переглядывались и едва заметно улыбались. Эти огрубевшие в боях и горе мужчины тактично старались не показывать юной артистке своего удивления ее выбором стихотворения и истинно детским старанием декламировать стихи «по-взрослому». А она была поглощена своим искусством и не замечала их переглядываний. Потом они горячо аплодировали ей и давали конфеты, которые были даже еще слаще, чем у тети Шуры.
Только закончив декламацию, она вдруг замечала их изуродованные руки и ноги в повязках, сплошные маски бинтов на головах. И ей становилось страшно. Но мама велела ей не показывать вида. Сжав пухлые губы, она осторожно подходила к раненым, садилась на край кровати, поила их из поильников через отверстия в повязках на лицах. А сама еле сдерживала слезы.
Один из раненых был особенно слаб. Мария сказала Лиле, что он большой герой: во время боя он пожертвовал своей жизнью и закрыл своим телом щель прикрытия, через которую стрелял немецкий пулемет. Звали этого героя Наум Коган.
Во время одного из выступлений Лиля увидела, что к постели Когана подошли начальник госпиталя, ее мама, и еще какой-то немолодой человек в штатском. Потом этот штатский долго сидел у постели бойца, склонившись к нему и слушая его слабый голос. Но когда Лиля начала читать стихи, штатский приподнялся и стал внимательно ее слушать. После выступления мама подвела ее к этому человеку и сказала ей:
— Это писатель Илья Григорьевич Эренбург. Он приехал к раненому Когану и слышал, как ты читала стихи. Илья Григорьевич хочет спросить тебя кое о чем.
Лиля никогда не видела живого писателя и страшно смутилась:
— Вы писатель?
— Да, я писатель. Тебя это удивляет?
— А о чем вы пишете?
— Об очень многом. А теперь я хочу написать про тебя.
Лиля поразилась еще больше, покраснела:
— Про меня? Что же можно написать про меня — я простая девочка.
— Вот об этом я и хочу написать — что ты простая девочка, а помогаешь нашим раненым бойцам.
* * *
И вскоре в главной армейской газете «Красная звезда» появился очерк Ильи Эренбурга о раненом Науме Когане, о госпитале в Алатыре, и там было написано несколько строчек про Лилю: «Десятилетняя Лиля Берг, в недавнем довоенном прошлом слабая городская девочка, теперь стала помощницей медсестер в военном госпитале. По вечерам после школы она приходит в палаты раненых и читает им патриотические стихи русских поэтов. Я сам слышал ее чтение и должен сказать, что по эмоциональному напряжению оно произвело на меня большое впечатление, даже более глубокое, чем выступления многих известных артистов, которых мне довелось слушать в Европе и России. Я видел, с каким вниманием раненые бойцы слушали ее звонкий детский голосок. Наверное, они вспоминали своих сестричек или дочерей. А Наум Коган, этот тяжело раненный герой, сказал мне, что голос Лили Берг помогает им выздоравливать».
Лиля читала и перечитывала эти слова со смешанным чувством радости и смущения, а Мария сохранила эту газету на память.
10. «Окончательное решение еврейского вопроса»
Война с Россией шла уже больше года, немцам не удалось захватить Москву, но они вышли к Волге у города Сталинграда, захватили Крым и часть Северного Кавказа. Были оккупированы вся Украина, Белоруссия и тринадцать самых развитых промышленных областей европейской части России. Захваченного «жизненного пространства» было достаточно, чтобы снабжать Германию продуктами и, что еще важнее, сырьем. Рабочей силы в виде рабов-славян (русских, украинцев и белорусов) тоже хватало. Но по гитлеровскому плану необходимо было окончательно разделаться с евреями в Европе и в захваченной части России.
20 января 1942 года в тридцати километрах от Берлина, в пригороде Потсдама, на берегу озера Ванзее, по адресу Am Grossen Wansee 56–58, проводилось совершенно секретное совещание пятнадцати высших офицеров гестапо и правительственных чиновников высокого ранга. Тема — «Окончательное решение еврейского вопроса», поголовное уничтожение еврейской нации.
Красивый двухэтажный особняк был в этот день окружен охраной гестапо. К нему точно по времени одна за другой подъезжали большие черные автомобили «Хорьх», «Мерседес-бенц» и «опели». Адъютанты вскакивали с переднего сиденья и открывали заднюю дверцу, оттуда выходили генералы и министры, разминали ноги. Самым младшим по рангу был подполковник Карл Адольф Эйхман, но он как раз и был самым опытным в «еврейском вопросе» — с 1938 года его работой было арестовывать и ссылать в лагеря евреев Австрии и Германии. Некоторое время все приехавшие стояли у воды, поеживались от прохладного воздуха, любовались видом озера и тихо переговаривались о погоде и о семейных делах. Все ждали приезда командующего гестапо Генриха Гиммлера и его заместителя, начальника войск секретной полиции СД Рейнхарда Гейдриха.
Так же по-немецки точно прибыли и они, выйдя из машин, вытянули в приветствии руки, крикнули: «Хайль Гитлер!» За ними шла еще одна машина с гражданскими инженерами и архитекторами. Гиммлер был небольшого роста, его холодные серо-голубые глаза строго смотрели из-под пенсне. Без генеральской формы его можно было бы принять за скромного школьного учителя. В прошлом он был малообразованным владельцем прогоревшей куриной фермы, в 1923 году примкнул к фашистскому движению, был знаменосцем во время Мюнхенского путча, был арестован, отпущен и вскоре сумел стать рейхсфюрером гестапо, третьим лицом в фашистской иерархии. Это был фашист по убеждению.
Его заместитель Рейнхард Гейдрих фашистом стал скорее случайно. Он родился и вырос в состоятельной семье директора консерватории, где царило преклонение перед классической музыкой и классической культурой. У семьи было много друзей-евреев, выдающихся музыкантов, и имелись подозрения, что маленький Рейнхард был незаконным сыном одного из них. Внешность у него была стопроцентно арийская — высокий блондин с голубыми глазами. Однако сам Гейдрих опасался подозрений в неарийском происхождении и велел сбить с каменного могильного памятника своей матери ее имя «Сара».
Он с детства был прекрасным скрипачом, но выбрал карьеру морского офицера. Из флота его уволили за любовную связь с дочерью командира, и он оказался на улице. Тут его подобрал Гиммлер: Гейдрих понравился ему как эталон типичного арийца, представителя нордической расы. Ни Гитлер, ни сам Гиммлер не имели типичных арийских черт. Из-за них-то Гейдриха и взяли в штаб СС. Почему было не сделать карьеру? В 1934 году он сумел уничтожить берлинскую организацию противников Гитлера, попал в «обойму» Гиммлера, в 1936 году был назначен руководителем тайной полиции. В 1938 году он спровоцировал массовые еврейские погромы по всей Германии, которые потом назвали Хрустальной ночью. Гейдрих командовал этими погромами в Берлине, сжег девять синагог и руководил разорением еврейских магазинов. Он открыл первое гетто, стал главным управляющим системой концентрационных лагерей и был настолько влиятельной фигурой, что решал важные государственные дела за спиной более высоких сановников.
Адъютанты несли за Гейдрихом большие свернутые рулоном плакаты из ватмана. Все молча прошли в дом, мимо столовой, где официанты в смокингах накрывали длинный стол. Поднялись на второй этаж — в гостиную с большим камином. По стенам висели старинные картины и гобелены со сценками из мирной и красивой деревенской жизни Пруссии. Адъютанты развесили плакаты на стендах, щелкнули каблуками и удалились. В комнате осталось пятнадцать человек.
Гиммлер держал вступительную речь, выкрикивая короткие фразы в манере Гитлера:
— Господа, фюрер делит человечество на три расы: первая — это создатели культуры, арийская, или северная, раса, мы с вами — германцы. Вторая раса — это носители культуры: итальянцы, испанцы, японцы. Третья раса — это разрушители культуры: евреи, славяне и негры. Никогда в природе не было предусмотрено, что расы могут быть равны. Они не приспособлены к равенству, как не могут быть равны индивидуальные личности. Германская раса была создана, чтобы господствовать над остальными. Сама природа обеспечивает арийской расе полную победу в войнах. Мы имеем моральное право, мы имеем обязанность перед фюрером и перед германским народом — уничтожить еврейскую расу, которая хотела уничтожить нас[13].
Выкрики Гиммлера внимательно слушали четырнадцать человек вполне интеллигентного вида, получившие хорошее образование. Ни у одного из них на лице не промелькнула хотя бы едва уловимая тень сомнения или что-то похожее на гримасу брезгливости. Никому, конечно, не приходило в голову встать и крикнуть: «Опомнитесь, что мы обсуждаем?!» Бацилла фашистской ненависти к евреям стала их собственным глубоким убеждением, а технические детали убийства — их профессией. Они не сомневались, что эта же убежденность присутствовала у их помощников, которым предстояло разрабатывать детали убийств. И та же самая убежденность в необходимости этих убийств жила в помощниках их помощников, и далее по нисходящей линии — до рядовых солдат гестапо и большинства солдат вооруженных сил.
Основной доклад делал Гейдрих. Речь его была намного более культурной, слушая его, все согласно кивали головами.
— Господа, еврейская раса представляет собой наихудший вариант разрушителей культуры. Фюрер считает их биологическим источником коммунизма и большевизма, против которого мы теперь боремся. До того как мы начали войну против Англии, у фюрера был план полностью изолировать еврейскую расу, изгнав ее из Европы и переселив на остров Мадагаскар, колонию Франции, которую мы завоевали в победном реванше. Тогда в Европе насчитывалось около четырех миллионов евреев и технически это было возможно. Оставленные без снабжения и не привыкшие к жаркому климату, евреи были обречены на быстрое вымирание. Это было бы простым и дешевым решением вопроса об уничтожении расы. Но с завоеванием Польши, Украины, Белоруссии, прибалтийских стран и европейской части России под нашим контролем теперь находится более пяти миллионов евреев. Эта низшая раса размножается и представляет собой большую опасность: исторически известно, что она порождает самый отрицательный тип хищников, стремящихся захватить в свои цепкие лапы весь мир. Вывозить их на другую отдаленную территорию теперь не представляется целесообразным. Мы уже провели несколько крупных операций по уничтожению больших групп евреев, но это были спорадические операции, и этого явно недостаточно. Сегодня мы должны выработать тактику и обсудить технику окончательного решения еврейского вопроса.
С немецкой педантичностью Гейдрих обсуждал сроки и технические детали уничтожения евреев:
— Центральный лагерь с главным штабом СС будет находиться в Заксенхаузене, к северу от Берлина. Это самый современный и самый дорогой лагерь. Шесть лагерей смерти будут построены на территории Польши, в стороне от жилых массивов. — Гейдрих показывал их расположение и планы на заготовленных картах-плакатах. — Мы планируем провести сотни километров железнодорожных путей прямо в лагеря и довести число последних до ста шестидесяти пяти. Из них шесть должны быть специально предназначены для уничтожения. Наиболее мощным станет Освенцим-Биркенау, он будет состоять из сорока лагерей. Над главными воротами будет написано: «Arbeit macht frei»[14]. Все прибывающие будут видеть этот призыв, и это должно подбадривать их.
Один из генералов спросил:
— Откуда будет идти финансирование строительства и содержания этих лагерей?
— Господа, я счастлив вам сообщить, что в банках проводится «арианизация» еврейских вкладов — еврейские вклады передаются банкам. Это большие средства. На финансирование Освенцима дал согласие наш старый Немецкий банк. Остальные лагеря будут строиться и содержаться на арианизированные вложения бывших клиентов-евреев, — в этом месте Гейдрих обвел всех взглядом, широко улыбнулся и сказал со смехом: — Таким образом, в окончательном решении вопроса евреи будут принимать самое активное участие.
Все присутствующие заулыбались, и он продолжал:
— В Освенциме-Биркенау мы планируем построить четыре газовые камеры и четыре крематория. Ежедневно в них может быть уничтожено более двадцати тысяч заключенных. Особый вопрос — это проведение медицинских экспериментов над заключенными под руководством хирурга Йозефа Менгеле и гинеколога Карла Клауберга. Для этого будет выделен отдельный корпус. Охранять этот лагерь и следить за порядком будут несколько тысяч войск СС.
Доклад всем нравился, он был составлен так обстоятельно, что вопросов почти не было. Слушавшие кивали головами и время от времени вносили свои незначительные дополнения.
Затем инженеры и архитекторы представили планы-чертежи бараков, схемы подвоза евреев к газовым камерам и чертежи печей для кремирования тел. Проектируемая пропускная способность газовых камер и печей будет точно соответствовать числу привозимых евреев и рассчитана будет аккуратно по часам. Газовые камеры представляют собой как бы обширные душевые комнаты. Прибывающих евреев станут отводить в них, будто бы в душ. Они разденутся, войдут и окажутся под душевыми воронками. Только вместо воды из них пойдет газ «Циклон Б». Смерть от него наступает в течение нескольких минут. Первый успешный опыт массового уничтожения был уже проведен в лагере Освенцим — 3 сентября 1941 года в блоке № 11 убито газом «Циклон Б» 600 советских военнопленных. Газ убивает безотказно. В лагере Бухенвальд, около города Веймара, были поставлены химические камеры и печи крематория. В ноябре 1941 года в них было уничтожено 1200 евреев и советских военнопленных.
Специальная команда из заключенных-евреев тут же перенесет тела в расположенный рядом крематорий и заполнит печи. 22 августа 1940 года был издан приказ об извлечении золотых зубов перед сжиганием трупов. Рты всех трупов должны быть осмотрены, и обнаруженные золотые зубы должны удаляться и собираться. Каждая печь рассчитана на заполнение десятью-пятнадцатью трупами. На их полное сгорание должно уходить 30–45 минут. Пепел от сожженных тел будет закапываться в стороне от лагеря и засыпаться толстым слоем земли. Обслуживание камер, печей и захоронение пепла — это дело команд из заключенных евреев и славян «зондеркоммандо». Проработав определенное время, сами команды будут уничтожаться таким же способом.
Генералы и министры заинтересованно рассматривали карты и схемы, кивали головами — «Jawohl (Конечно)».
Гиммлер объявил:
— Господа, могу сообщить вам, что с согласия самого фюрера генерал Гейдрих назначен мной руководителем программы по уничтожению еврейской расы, а подполковник Эйхман назначен его заместителем.
Все вежливо зааплодировали. Они утомились и были согласны с принятым решением. По старшинству чинов отправились в туалет, там освежили себя одеколоном и перешли в столовую на первом этаже. Их ждал накрытый на пятнадцать персон стол и крахмальная скатерть, стоящие пирамидами салфетки сверкали белизной, от столового набора серебряных вилок и ножей исходило сияние, сверкали грани хрустальных бокалов. Вышколенные официанты разлили по бокалам французское шампанское «Моэт» и «Вдова Клико». Первый тост подняли за Гитлера, второй — за победу Германии, третий — за успех принятого решения.
От прекрасного вина и ужина настроение у всех было приподнятое.
11. Зика Глик в концлагере
В августе 1941 года состав с заключенными из Риги, в котором везли Зику Глика, прибыл в лагерь под городом Магдебургом, на реке Эльбе. За месяц в пути заключенным выдавали воду и хлеб не каждый день, да и в таком ничтожном количестве, что жажда и голод истощили их до предела. Часть узников не выдержала мук голодного переезда в тесном, грязном и душном вагоне, предназначенном для скота. А ведь они были самые крепкие, отобранные для работ люди. Умерших выбрасывали раз в три дня. К густой удушливой вони от переполненной бочки-параши примешивалась едкая вонь разлагающихся тел. Оставшиеся в живых дышали миазмами такого тяжелого воздуха, что почти все болели. Но на заболевших не обращали внимания — и они тоже умирали в два-три дня.
Зика Глик ясно понимал, что на их жизнях поставлен крест. С того момента, когда в июле 1941 года на Ратушной площади в Риге толпу евреев стали делить по группам и его разлучили с семьей, он знал, что всех их уничтожат, хотя и в разные сроки, разными способам и в разных местах. Он знал, что никакое чудо не может спасти его самого, но поставил себе целью — выжить. Выжить во что бы то ни стало! Они хотят сломить евреев, уничтожить евреев, они думают, что им это легко удастся. Но он докажет им, а главное — самому себе, что еврея, настоящего еврея, каким он считал себя, истребить невозможно. Он был уверен, что сможет выжить, но знал, что выживет только в одном случае — если сумеет противопоставить всем мучениям внутреннюю волю, силу и твердость. Он думал: «Они хотят уничтожить нас, евреев; но я вступлю в борьбу с фашистами, в борьбу за честь еврея; меня они не уничтожат». В этой борьбе ему нельзя позволять себе унывать ни на минуту, нельзя поддаваться панике — ни на минуту, ни на секунду. Даже если ему останется последний вдох, даже если пуля из немецкого ружья подлетит прямо к его сердцу — ему все равно нельзя поддаваться унынию и страху.
Зика верил в свои силы, в крепость своего духа. И понимал, что мучительный переезд в вонючем вагоне — это только начало, только первое и далеко не самое трудное испытание из всех, которые ему предстоят. Благодаря твердости духа и на редкость здоровому организму Зика выдерживал все мучения легче других. У него доставало сил первым выпрыгивать на стоянках из вагона, широко открывать дверь для проветривания, выносить парашу и вытаскивать мертвые тела. Брезгливые гестаповцы не хотели даже близко подходить к вонючим вагонам, кричали на него, грозили винтовками:
— Не подходи близко, вонючая собака!
Но Зика не робел перед ними, он бодро переговаривался с ними по-немецки, даже улыбался и шутил. Он без заискивания делал все, что они приказывали. И гестаповцы, удивляясь его крепости и активности, прониклись к нему доверием. Они стали звать его по имени — «Зик» и сделали старшим по вагону, потом по двум соседним вагонам, а потом и по всему составу. Он улаживал мелкие конфликты между заключенными, он докладывал гестаповцам, в каком вагоне больше мертвых, он выделял людей для выноса параш и мертвецов. И все это — без подачки. Ему не давали больше хлеба, чем другим, а если бы давали, он и не взял бы себе. Зика с детства знал, что такое голод, и теперь приучил себя переносить голодные рези в желудке. Он тренировал себя, свой желудок, свои мышцы, весь свой организм. Он знал, что еще долгое время у него не будет сытой жизни. Если она вообще когда-нибудь наступит…
К тому же Зика слышал от бывших участников Первой мировой войны, а потом и узников Сибири, что в лагерях погибает не тот, кто работает, а тот, кто теряет волю в выпрашивании куска хлеба. Такой человек слабнет духом, мечтает только о подачке и постепенно поддается голоду. Все же изредка кто-нибудь из гестаповцев кидал Зике, как собаке, лишний кусок хлеба. Он благодарил и нес его ослабленным и больным.
Была у него другая слабость, которую он старался подавить усилием воли: он заставлял себя не думать о судьбе семьи. Он понимал, что ни жена, ни дети, ни родители не смогут долго выдержать испытаний, которым подвергались все евреи. Умом он понимал, что они или уже погибли, или погибнут скоро и что ему не видать их, даже если сам он сумеет выжить. Но представить себе их мертвыми он не мог. И гнал, гнал, гнал от себя эти мысли.
* * *
После почти месячного переезда состав остановился ночью за каким-то городом и гестаповцы забегали вдоль вагонов, отдавая приказания:
— Всем выходить и строиться!
Зика соскочил вниз, оглянулся и по отдаленным очертаниям зданий и электрическим огням сразу понял, что они где-то в Германии. Где? Следуя за охранниками, он проходил вдоль состава; сами они боялись влезать в вонючие вагоны, посылали его:
— Зик, лезь внутрь. Сколько там мертвых евреев?
Он докладывал:
— Три, два, пять.
— А ну, выноси их.
Бегая от вагона к вагону, он заметил, что один офицер держит на коленях развернутую оперативную карту и что-то обсуждает с другими. Зика несколько раз пробежал мимо, косясь на карту и фиксируя в памяти увиденные названия. Так он понял, что они под Магдебургом, недалеко от Веймара. Рядом с ним на карте было выделено: «Бухенвальд».
Небольшой трудовой лагерь Магдебург был одним из филиалов главного и более страшного концентрационного лагеря Бухенвальд. Его печальная слава была известна Зике еще раньше. С 1937 года до него доходили рассказы сбежавших в Латвию немецких евреев о том, что в Бухенвальде содержали и казнили политзаключенных.
Вдруг их вагоны срочно перевели на запасные пути и мимо прошел длинный состав. Зика всматривался и вслушивался, и до его острого слуха долетали через маленькие окошки выкрики на русском языке. Он понял — провезли советских военнопленных.
В лагере Зику назначили старостой барака. Ему полагалось просыпаться раньше других, строить всех перед бараком, докладывать офицеру, а потом становиться в строй и идти работать в механических мастерских. Лагерники должны были вытачивать болты, для какой цели — неизвестно. Зика не знал, что и как делать, но сосед по бараку, тоже рижанин, оказался профессионалом-механиком:
— Делай вот так, — и сметливый Зика быстро стал заправским токарем.
Он все думал: куда идут эти болты? По всей вероятности, их используют в какой-то военной технике. А раз так, Зика решил портить свои болты: он незаметно перестал дотачивать последний виток нарезки. По его расчету, это могло ослаблять крепление. Может, хоть какой-то вред от этого немцам будет.
В середине сентября он заметил, что гестаповцы о чем-то оживленно переговариваются, потирая руки и ухмыляясь. Проходя мимо них, он старался прислушиваться и уловил из разговоров, что в Бухенвальде расстреляли восемь тысяч советских военнопленных. Очевидно, это были те самые пленные, которых провезли мимо них в Магдебурге. Это показывало, что дела на фронте в России шли для немцев успешно. И Зика понимал, что евреям будет все хуже и хуже.
В марте 1942 года до Зики дошли обрывки других разговоров: гестаповцы снова удовлетворенно передавали друг другу, что в другом филиале Бухенвальда, городке Бернбурге, отравлены газом 384 еврея. Он запомнил эту цифру — 384. Он запоминал и держал в голове все цифры об убийствах евреев и советских пленных. По ночам он представлял себе ужас последних мгновений той задыхающейся толпы. Там должны были быть старики, женщины, дети… За что, почему немцы хотят уничтожить всех евреев? Наверное, придет и его черед… Но он все равно будет цепляться за жизнь, какая бы она ни была.
И чем больше Зика Глик хотел выжить, тем больше думал — для чего? Найти свою семью он не надеялся. Но в нем зрела другая идея: он должен как можно больше узнавать о том, сколько евреев погибло в разных лагерях. Он станет собирать и запоминать эти сведения, и если сможет выжить, то в будущем расскажет об этом, о том, что довелось узнать. Кому, когда и как он расскажет — об этом он не думал. Если сможет выжить…
* * *
Зику перевели в концентрационный лагерь Бухенвальд, неподалеку от города Веймара, старинного культурного центра Германии. Над воротами лагеря Зика прочитал по-немецки: «Jedem das Seine (Каждому свое)». Вот это «свое» Зика хотел сохранить как можно дольше и не дать убить себя.
Когда он прошел в ворота, в Бухенвальде было 9500 заключенных и в газовой камере уже были уничтожены первые евреи. Вначале Зике повезло: его и еще два десятка мужчин и женщин поставили работать в парниках, где растили овощи. Иногда удавалось незаметно своровать и быстро сжевать морковку или редиску. Но за ними строго следили и даже из-за мнимого воровства лишали полагающейся пайки хлеба. Однажды охранник заметил, как молодой, до предела исхудавший польский еврей Эмиль Баргатцкий быстро, давясь, прожевывал и глотал редиску. Охранник стал бить его. Прибежали другие и уволокли его в карцер. Все в группе знали Баргатцкого — он был улыбчивым и приветливым, любил помогать другим — и потому очень жалели его. Они были поражены, когда поздно вечером их выгнали из бараков на холодную площадь, на которой стояла виселица. Все дрожали от холода и ужаса. Туда приволокли избитого до синевы израненного Баргатцкого и объявили, что за воровство и в острастку другим он приговорен к смертной казни. И тут же повесили[15].
Несколько дней потом Зика видел, как во время работы почти у всех дрожали руки. Разговаривать было строго запрещено, они сидели молча, не глядя друг на друга, и перебирали овощи. Зика украдкой посматривал через сортировочный стол напротив себя на худенькую миниатюрную коротко остриженную женщину лет двадцати, в серой рабочей робе, которая свободно болталась на ней, спадая с узких плеч. Она была настолько испугана, что не могла удержать овощи в руках. Зике очень хотелось хоть как-то подбодрить ее. В момент, когда охранник отошел, Зика издал щелчок языком, чтобы она посмотрела на него. Женщина удивленно подняла лучистые синие глаза, и тогда он улыбнулся и подмигнул ей. Женщина удивленно заморгала и попыталась улыбнуться в ответ. Но скованные страхом мышцы лица не слушались, улыбка получилась невероятно жалкой. В тот же вечер, когда их разводили по разным баракам, он подошел к ней и сказал:
— Я Зика, из Риги.
Опустив голову, она тихо прошептала:
— Я знаю вас. Я работала кассиршей в вашем магазине. Я Лена.
Больше они ничего не сказали друг другу, но драгоценная искра человеческого общения проскочила между ними и согрела их. Им, этим намеченным жертвам «окончательного решения еврейского вопроса», хотелось на грани существования не только жить, им еще хотелось человеческого тепла.
Всю ночь потом Зика старался вспомнить ее: так она тоже из Риги! Это прокладывало между ними мостик. Он пытался представить себе ее до войны — веселой, хорошо одетой девушкой. Он знал всех своих работников, но ее образ почему-то не возникал в его памяти. А жаль: сегодня, несмотря на серую робу и коротко остриженные волосы, он сумел рассмотреть в ней, красивую женщину. Наверное, она действительно была красивой, когда работала у него. И мысли его сами по себе заскользили в другом направлении: если останется жив, он, конечно, постарается разыскать свою семью; но он понимал, что надежды на это было мало, совсем мало; ну а тогда — что он будет делать со своей жизнью? Он думал, думал, и как-то само собой пришло решение: он должен сделать предложение этой женщине, Лене. Да, он должен объяснить ей все, и если она согласится, он сделает предложение. Когда, как, где? Зика знал, что найдет способ.
Работа в парниках заканчивалась, а поговорить с ней ему так и не удавалось. С тех пор как Зика заговорил с ней, Лена как будто ожила, изменилась, в ней проснулась былая привлекательность. И Зике стало казаться, что он узнает в ней черты девушки из далекой-далекой жизни. Теперь они часто переглядывались украдкой, и обоим это заменяло разговор. Ему представлялось, что она понимает его мысли, и было интересно — о чем она думает? А ей казалось, что он понимает: она согласна быть с ним. В последний день работы он все-таки сумел быстро-быстро заговорить. Объясняться в любви было невозможно, он только быстро сказал:
— Лена, если мы оба выживем, и если я не найду свою семью, ты согласна стать моей женой?
Найти для такого объяснения более неподходящую обстановку, чем Бухенвальд, было невозможно. Но люди остаются людьми даже и в таких диких условиях; в их сердцах течет горячая кровь, и эта кровь способна иногда бурлить. Лена опустила синие глаза, прошептала:
— Я согласна. Я буду ждать тебя.
Впервые за долгое-долгое время Зике захотелось петь и плясать от радости. Его ноги так и просились в прыжок. Но у него было на уме еще и другое: по еврейскому обычаю, когда жених делает предложение невесте, он должен дать ей какой-то предсвадебный подарок. Зика сказал ей:
— Жди меня здесь, я сейчас вернусь, — и убежал к стоявшему в стороне охраннику.
Лена следила за ним, он что-то горячо говорил охраннику, а тот слушал его с грубо-скептическим выражением лица. Лена испугалась, что охранник станет бить Зику. Но Зика вдруг засунул пальцы себе в рот и с усилием выдернул оттуда что-то маленькое и блестящее — это была золотая коронка. Он протянул ее охраннику, тот взял, нагнулся, нашарил что-то на грядке, вырвал луковицу и дал Зике. В один прыжок Зика снова оказался возле нее:
— Вот тебе мой подарок, предсвадебный.
Изо рта у него сочилась струйка крови.
— Ты вырвал для этого зуб?
Он смотрел на нее с радостной счастливой улыбкой:
— Это ерунда. Я для тебя и не то сделаю. Обещай мне, что ты выживешь, ты должна сделать это не только для себя, но и для меня.
— Я обещаю… — ей так хотелось поцеловать его, она даже сделала невольное движение в его сторону. Но этот поцелуй мог стоить им жизней. Она взяла луковицу, тайком спрятала ее за пазуху и залилась слезами.
Всю ночь она не выпускала из рук луковицу, гладила ее. Это была ее первая радость за долгие месяцы лагерной жизни. И какая радость! Но луковицу надо было прятать: охранники могли подумать, что она украла, и повесить ее, как того бедного парня Эмиля Баргатцкого.
К сожалению, луковица не могла долго храниться, она была с гнильцой — немецкий охранник не захотел дать свежую даже за золотую коронку[16].
А Зику в ту же ночь перевели в другое место: возле городка Нордхаузен строился подземный рабочий лагерь Дора.
12. Бабий Яр и статья Эренбурга
Писатель Илья Эренбург, вернувшись в Москву из Алатыря, сдал в газету «Красная звезда» статью под названием «Подвиг еврея» о раненом герое Науме Когане и позвонил по редакционному телефону Павлу Судоплатову на Лубянку. По усталому голосу Судоплатова он понял, что тот страшно занят, но когда прозвучала фамилия «Эренбург», голос сразу изменился:
— Конечно, Илья Григорьевич, для вас у меня всегда есть время.
Получить пропуск в его отдел было непросто, но Судоплатов сам вышел в приемную и подписал его. Перед Эренбургом стоял невысокий полковник, на его груди сияла золотая звезда Героя Советского Союза. Эренбург подумал: «Такую звезду надо было дать Науму Когану, а его наградили только обычной медалью „За отвагу“». Но Эренбург не мог знать, что Судоплатов получил эту звезду от Сталина не за военный подвиг, а за организацию убийства Троцкого.
В кабинете висели портреты Сталина и Берии, а на столе стояла фотография Берии с его подписью. Судоплатов сказал:
— Я ваш постоянный читатель, всегда получаю большое удовольствие, читая ваши статьи и книги. Чем я могу быть вам полезен?
— Мне нужны сведения о недавнем массовом уничтожении евреев в Киеве, я хочу написать об этом. Можете вы дать мне подробности?
Судоплатов нахмурился:
— Я знаю об этом страшном преступлении немцев, у меня есть информация. Но если вы хотите об этом писать, нельзя ссылаться ни на какие источники, потому что так мы наведем немцев на наших резидентов в тылу врага. Я делаю исключение только для вас, уважая ваш патриотизм и талант.
— Спасибо. Я даю вам честное слово, что напишу только от себя самого.
Судоплатов вызвал помощника, капитана:
— Принесите папку с кодом «Зондеркоммандо 4а».
Эренбург просидел над папкой два часа и вот что узнал:
К северу от Киева был расположен большой ров, длиной два километра и глубиной двадцать пять метров, с крутым обрывом. Его называли «Бабий Яр» в честь старой владелицы этой земли (хозяйки трактира). Рядом с ним находилась психиатрическая больница имени Ивана Павлова. 19 сентября 1941 года немецкие войска захватили Киев. В городе оставалось много евреев, не успевших уехать. Через неделю, 27 сентября, на краю рва расстреляли 752 пациента этой психиатрической больницы и сбросили их в ров. В тот же день немецкие власти расклеили по городу две тысячи объявлений на украинском языке с требованием ко всему еврейскому населению города 29 сентября явиться к 8 часам утра в назначенное место, взяв с собой документы и ценные вещи. За неявку — расстрел. Объяснялось, что это нужно для переписи населения. Большинство пришедших составляли женщины, дети и старики, поскольку все мужчины уже были в армии. В конце улицы, ведущей к Бабьему Яру, были поставлены ворота с надписью «Пропускной пункт». Евреев вводили поочередно по тридцать — сорок человек, отбирали вещи и заставляли раздеваться догола. После этого наемные украинские полицаи загоняли их палками в проходы к насыпи на краю рва. На другой его стороне сидел скрытый пулеметчик: он открывал огонь и убитые падали прямо в ров. Чтобы заглушить выстрелы, играла громкая духовая музыка и низко кружил самолет. Когда дно рва покрывалось двумя-тремя слоями трупов, полицаи присыпали их сверху землей и снова туда падали расстрелянные. За два дня, 29–30 сентября 1941 года, «зондеркоммандо 4а» при участии солдат 6-й армии и Киевского куреня украинской вспомогательной полиции под командованием Петра Захвалынского расстреляла 33 771 человека, почти все еврейское население Киева. Потом расстрелы проводились в начале октября и было расстреляно еще 17 тысяч евреев из окрестных мест и пять цыганских таборов.
В папке все было точно задокументировано, сведения поступали от советских разведчиков в тылу врага. Эренбург читал сухое протокольное описание сквозь наворачивающиеся слезы. В его писательском воображении рисовались живые картины мечущейся в ужасе толпы: вот в ней, среди напуганных плачущих стариков, женщин и детей, которых заставляют раздеваться, стоит маленькая девочка: она не понимает, для чего бабушка раздевает ее, девочка жмется к ней, смотрит на бабушку и повторяет одно и то же: «Я не хочу купаться, я не хочу купаться…» И потом — выстрелы.
Вытирая слезы, Эренбург отдал папку Судоплатову:
— Я обязан написать об этом, обязан.
Больше говорить он не мог, пожал Павлу руку и вышел.
* * *
Статья Эренбурга о подвиге Наума Когана не понравилась цензуре, заголовок «Подвиг еврея» сменили просто на «Подвиг». Материалы о трагедии в Бабьем Яре решили пока не печатать, отложили на неопределенное время. Опытный и уважаемый редактор газеты «Красная звезда» генерал Ольденбург[17], тоже еврей, сказал:
— Илья Григорьевич, вы поймите — слишком много еврейских фамилий и имен. Мне военный цензор говорит: «Ведь даже девочка, которая в госпитале читает стихи раненым, зовется Лиля Берг. А почему не Маша Иванова?»
— Передайте цензору, что она не Маша и не Иванова, она — Лиля Берг.
— Илья Григорьевич, я все понимаю, но вы тоже поймите: мне каждый день звонит Мехлис, начальник Политуправления, и требует, чтобы каждая страница газеты выходила с призывом наверху — «За Родину, за Сталина!» и чтобы мы не печатали много еврейских фамилий. Вы знаете, что за человек этот Мехлис? Он имеет свободный доступ к самому Сталину и уже пересажал и перестрелял тысячи политработников. Если его не послушать, можно потерять не только карьеру, но и жизнь. Что касается жуткой трагедии Бабьего Яра, то я просто обязан показать этот материал Мехлису — но что он скажет?
На другой день Эренбурга вызвал к себе генерал Райхман, который руководил работой Антифашистского еврейского комитета:
— Что это вы, Илья Григорьевич, так расхваливаете еврейских вояк? Я понимаю, что этот сержант Наум Коган рисковал жизнью. Но в Красной армии бойцы всех национальностей проявляют геройство и мужество, сражаясь за Родину и за Сталина. И что это вы все пишете «фриц», «надо убивать всех фрицев»? Там, наверху, — он поднял палец, — считают, что нельзя задевать национальные чувства немецкого народа.
Эренбург поднял брови и чуть не воскликнул: «А национальные чувства еврейского народа задевать можно?» — но сдержался.
Райхман продолжал:
— Как члену Еврейского комитета вам не подобает так выделять бойцов еврейского происхождения, и вообще — необходимо консультироваться с нами о том, что вы пишете.
Эренбург обозлился, вышел молча и сразу написал заявление о выходе из Еврейского комитета. Михоэлсу он сказал:
— Вы на меня не сердитесь и не обижайтесь, я признаю работу комитета очень важной. Но я хочу быть независимым писателем и не хочу, чтобы моя независимость бросала тень на комитет.
Михоэлс с легкой иронией переспросил:
— Вы считаете, что у нас можно быть независимым писателем?
— Может быть, я и не прав, но я хочу работать как независимый писатель. Я вижу себя одним из идеологов нашего общества, вступившим в смертную схватку с фашизмом. Я не хочу, чтобы мне подсказывали, как думать и что писать. Это я пустил презрительную кличку «фриц», и ее подхватил весь народ. И я рад, что это добавляет ненависти к немцам. А мне говорят, что это задевает национальное чувство немцев. Пусть задевает! Я ненавижу их и решил, что сам буду собирать материалы об их зверствах. Я назову это произведение «Черная книга» и издам, когда придет время. Я поставил себе задачей безостановочно и безоговорочно критиковать всех немцев. Меня обвиняют в том, что я становлюсь немцеедом. Да, я немцеед. А нашему Еврейскому комитету дают сверху другие указания, и поэтому я не могу в нем оставаться.
Михоэлс грустно качал головой. Ему жалко было терять такого авторитетного члена комитета, но он уважал и понимал Эренбурга.
13. Михоэлс в Америке
В мае 1943 года генерал Райхман вызвал Михоэлса:
— А, дорогой Соломон Михайлович, рад вас видеть опять. Как вы поживаете? Хочу вас поздравить: Лаврентий Павлович Берия и сам товарищ Сталин довольны деятельностью вашего комитета. Вы можете гордиться, передайте это своим товарищам.
Михоэлс изобразил радостную улыбку, он понимал, что вызвали его не за этим.
— У меня к вам очень важное поручение. Мы знаем, что американские, канадские и британские евреи сочувственно относятся к страданиям нашего народа. Хотя в тех странах, в отличие от нашей, процветает антисемитизм, но все-таки среди евреев там есть немало состоятельных людей. Они привыкли давать пожертвования. Вот у нас и возникла мысль послать вас в эти страны, — он сделал значительную паузу.
Для Михоэлса это была совершенная неожиданность:
— В Америку?
— Да, сначала в Америку, потом в Канаду, в Мексику и в Англию, — еще пауза. — Вы понимаете, в этом выражается большое доверие товарища Сталина к вам.
Опешивший Михоэлс опять вспомнил грибоедовское «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь». Но, как артист, он умел скрывать свои эмоции и сказал с подобающим пафосом:
— Конечно, я понимаю и ценю. Но что я должен делать там?
— Вы поедете туда вместе с членом вашего комитета Ициком Фефером, он будет как бы вашим секретарем. Вам предстоит разъезжать по разным городам и выступать перед местными евреями, рассказывать им, как хорошо и свободно живется евреям в Советском Союзе и какая тяжелая ситуация сложилась в нашей стране теперь. Вы великий актер, Соломон Михайлович, вы сумеете выступать так, что они растрогаются и станут жертвовать деньги на помощь Советскому Союзу. А доллары и британские фунты нам очень нужны.
Михоэлс представлял себе, как станет встречаться с евреями, но не мог представить, как будет собирать с них деньги и куда их будет девать. Он спросил об этом.
— О, не волнуйтесь, Соломон Михайлович. Все продумано. Наш посол в этих странах Максим Максимович Литвинов и советник посольства Андрей Громыко все устроят. Кстати, американским евреям очень нравится, что наш посол там — еврей. Теперь некоторые детали. Плыть через океан стало опасно, немецкие подводные лодки нередко топят транспортные и военные корабли. Вы полетите на самолете. Там вам заранее будет устроена большая реклама, американцы называют это «паблисити». Мы знаем, что это народ экспансивный, они любят шумовые эффекты. Не удивляйтесь, если на первых страницах газет будет напечатано крупными буквами что-то вроде: «Великий еврейский актер Михоэлс впервые приезжает в Америку из России», а может быть, и так: «Сталин посылает в Америку своего еврея, чтобы собирать деньги». У них все начинается с рекламы, и чем она более броская, тем вернее работает. А написать они могут все, что хотят, у них ведь цензуры нет, — и добавил, спохватившись: — К сожалению, конечно. Будьте готовы к тому, что, как только вы приедете, на вас тучами налетят корреспонденты газет и радио и мгновенно разнесут о вас сведения. Все это всколыхнет американских евреев, они сразу захотят вас видеть.
Михоэлс представил себе это, улыбнулся и сказал:
— Это как Бобчинский и Добчинский из гоголевского «Ревизора», когда в начале пьесы они кричат, не разобравшись, про Хлестакова: «Приехал, приехал!»
Райхман позволил себе приятно хохотнуть:
— Ну не совсем так, конечно. Настоящей хлестаковщины они от вас не услышат. Хотя лучше представлять все в оптимистических тонах. Будьте осторожны: они напечатают все, что узнают и услышат от вас — кто вы, какое у вас положение в вашей стране, богаты ли вы, зачем приехали, женаты ли вы и на ком женаты.
— У меня вторая жена — Анастасия Потоцкая, полька.
Райхман показал знание истории:
— Они могут решить, что вы женились на польке из рода короля Станислава Потоцкого, и поймут, что евреи в Советском Союзе во многом ассимилировались. Вы ведь знаете, что моя жена, Оля Лепешинская, русская.
— Я знаком с Ольгой Васильевной.
— Итак, в дороге вы будете всем обеспечены, а в Америке получите деньги на проживание, на переезды и гостиницы. Все оплатит посольство. С вами постоянно будет ездить его представитель, он будет устраивать ваши встречи, переводить вам, если надо, а собранные деньги доставлять в посольство. Еще несколько деталей: в Америке немало родственников советских евреев. Связи с ними долго рассматривались как нежелательные. Они, конечно, станут расспрашивать вас про своих родных. Мы дадим вам точный список: кто и где из наших людей имеет родственников, — Михоэлс понял, что все они были на учете органов слежения. — Вы не отказывайтесь встречаться с ними, не отпугивайте их. Даже если они будут приглашать вас домой, идите к ним. Но очень важно помнить, что вы будете окружены чуждыми элементами, к вам могут подсылать шпионов, могут даже пытаться завербовать вас. Особенно еврейские сионистские организации. Надо быть очень-очень осторожным. Даже ходить по улицам одному мы не рекомендуем, могут быть провокации. Да и в гости одному приходить неудобно. Берите с собой всюду Фефера, он говорит по-английски и будет вам в помощь. Кстати, вы отвечаете за то, чтобы он не заводил слишком много самостоятельных контактов.
Михоэлс понял, что Феферу поручено следить за ним, а ему — за Фефером. Это его покоробило, но вида он опять не подал.
— Сколько времени мы должны пробыть там?
— Мы вас не ограничиваем. Учитывая сложность передвижений между странами в военное время, вам дается не менее полугода.
* * *
Михоэлс вышел после разговора со смешанными чувствами. Как говорил герой повести Шолом-Алейхема «Тевье-молочник», «с одной стороны… и с другой стороны…». С одной стороны — поездка очень важная и очень интересная, но с другой стороны — трудностей и опасностей слишком много. А главное, если не угодишь Сталину, то наверняка не сносить головы.
Хотя он почти никому не говорил о предстоящей поездке, среди евреев Москвы, а потом и в других городах, распространились слухи: Михоэлса посылают в Америку, он будет послом доброй воли от самого Сталина. Значит, Сталин доверяет ему, раз посылает в Америку. Да, наш Соломон — великий человек. Зачем его посылают и какие инструкции дали — этого люди не знали, но все равно гордились и ликовали. Михоэлс был одним из них, и им казалось, что если ему оказано такое доверие, то оно распространяется на всех евреев тоже.
Михоэлс и Фефер вылетели из Москвы на восток на военном транспортном самолете с группой советских инженеров. Путешествие было не из приятных: самолет холодный, сиденья вдоль бортов узкие, жесткие. До Тегерана по территории Советского Союза летели три дня, приземляясь по ночам на военных аэродромах. До Чикаго долетели на более комфортабельном американском самолете, а уже оттуда — поездом в Нью-Йорк.
* * *
Поездка в Америку не в военное, а в мирное время могла быть большим удовольствием. Интерес к ней был у Михоэлса и Фефера и теперь, но об удовольствиях думать не приходилось — за спиной осталась их страна, сражавшаяся за свое существование, там гибли, там страдали люди. Нет, эта поездка не приносила удовольствия. Они собирались все время отдать выполнению задачи — собрать как можно больше денег.
В индустриальном развитии, в строительстве и уровне жизни Америка 1940-х годов далеко обогнала Европу, тем более — отсталую Россию. После затемненной и низенькой Москвы Нью-Йорк поразил их пятидесяти-шестидесятиэтажными небоскребами, залитыми электрическим светом и бурлящими жизнью. Официально страна уже участвовала в войне, но не в Европе, а в Азии — с японцами. Это было так далеко, что бомбардировщики к ним не долетали, ночные улицы заливал яркий свет бесчисленных реклам, торговля шла бурно, на улицах царило густое движение красивых разноцветных автомобилей, гремели поезда «надземки» — линии метро над пролетами улиц, на уровне второго этажа.
Михоэлса и Фефера встречали посол Максим Литвинов и советник посольства Андрей Громыко. На них набросилась толпа журналистов с микрофонами и фотоаппаратами с магниевыми вспышками. Для прибывших это было непривычно, Литвинов улыбался, слегка скептически, у Громыко было каменно-непроницаемое лицо. В большой машине посла ЗИС-101 они поехали в громадный отель «Уолдорф-Астория» на Парк-авеню. Там останавливались знаменитости и богатые люди.
Михоэлс немного знал Литвинова, который бывал на спектаклях Еврейского театра в Москве. Тогда он был министром иностранных дел. Громыко был молодым дипломатом, недавно присланным из России. В машине они показали приехавшим газеты, переводя заголовки с английского. Все было, как предсказывал хорошо информированный генерал госбезопасности Райхман. Громадные заголовки статей: «Первый официальный приезд евреев из России: раньше эти евреи бежали в нашу страну от погромов, теперь они становятся официальными представителями Сталина». Рассказывали, какой Михоэлс великий актер, описывали всю его жизнь.
После ужина Литвинов остался с Михоэлсом в его большом двухкомнатном номере:
— Нам надо поговорить. Ваша миссия очень важна для нас и крайне деликатна: своими выступлениями вы можете повлиять на общественное мнение, пробудить в американцах стремление присоединиться к войне с Германией в Европе, — и добавил: — С общественным мнением здесь очень считаются, в том числе и с еврейским — у евреев есть деньги.
Михоэлс удивился: в своей стране он никогда не слышал, чтобы считались с общественным мнением, он вообще не слышал выражения «общественное мнение». Литвинов уловил это:
— Да, да, в Америке очень считаются с общественным мнением, проводят массовые опросы, тут же публикуют их результаты, и правительство вынуждено делать из них выводы. Так вот, как вы знаете, Америка долго не хотела официально вступать в войну. Рузвельт послал в помощь Англии пятьдесят старых военных кораблей, давал ей снабжение, но в войну не вступал. Вместо него это сделал сам Гитлер: после нападения японцев на американскую базу Перл-Харбор на Гавайях Гитлер 11 декабря 1941 года объявил Америке войну. Это был дурацкий жест, он показывает недальновидность Гитлера. Это его в конце концов и погубит. Америка воюет против японцев в Азии, а с сорок второго — и против немцев в Северной Африке. Но нам нужно уговорить Америку открыть второй фронт в Европе, чтобы взять на себя часть немецких дивизий с нашего фронта. Я надеюсь, что вы нам в этом поможете.
Михоэлс впервые разговаривал с таким ответственным человеком о таких важных международных делах:
— Но я ведь актер, я не дипломат.
— Это-то и прекрасно, что вы не дипломат. Люди скорее поверят вам. Я добился от Америки займа в один миллиард долларов и рассрочки в оплате ленд-лиза. Вы можете собрать своими выступлениями большую сумму денег для покрытия этих расходов. Но главная задача — убедить Америку вступить в прямую войну с Германией в Европе.
* * *
Настоящее имя Максима Литвинова было Меер-Генох Мовшевич Валлах, родился он в еврейской семье в Белостоке, в молодости примкнул к еврейской партии «Бунд», потом перешел к большевикам. Его арестовали и сослали в Сибирь. После освобождения он уехал в Европу, жил в Швейцарии, Франции, Англии. Тогда он брал себе разные псевдонимы: Лувинье, Феликс, Папаша, Ниц — и остановился на «Максиме Максимовиче Литвинове». Он женился на состоятельной англичанке по имени Фэйви, она тоже стала зваться на русский манер Айви Вальтеровна. Из-за границы он наладил военное снабжение революции, а вернувшись в Россию, вместе с женой Горького Марией Андреевой издавал в 1905 году первую газету революционеров «Новая жизнь», тогда же познакомился с Лениным. Потом Литвинов уехал в Англию, и в 1917 году его сделали дипломатическим представителем. Но англичане не признали его, арестовали и обменяли на своего агента в России Брюса Локкарта. В Москве Литвинов стал заместителем министра иностранных дел Чичерина, а после болезни и отставки Чичерина в 1930 году Сталин сделал Литвинова министром.
Чичерин, русский интеллигент, подбирал себе кадры тоже из интеллигенции. Но многих из них арестовали, сослали или расстреляли. Литвинов набрал новые кадры, среди них было много русских интеллигентов еврейского происхождения. Но подбирал он их не по национальному признаку, а по деловым качествам. В 1934 году Литвинов приехал в Америку по личному приглашению самого президента Рузвельта, провел с ним сложные переговоры, и благодаря этому тогда начались дипломатические отношения между СССР и США. Он был одним из основателей Лиги Наций и выступал там против набирающего в Европе силы фашизма.
Литвинов продолжал говорить Михоэлсу:
— На вас лежит и еще одна миссия — вы можете установить контакты с международными еврейскими организациями.
— Это как раз то, что мне не рекомендовали делать.
— Я знаю — все боятся Сталина. Но надо смотреть вперед. Англичане уже в 1917 году заявили, что не станут возражать против формирования еврейского государства на территории Палестины. В победе нашей коалиции над Гитлером нет сомнения. Поверьте, вопрос о стране для евреев будет решаться сразу после окончания войны. У нас в Советском Союзе живет более трех миллионов евреев, и Сталин не станет возражать против создания еврейского государства. Вопрос в другом — какое это будет государство. Сталину нужен выход в Средиземное море, и он захочет сделать его своим союзником. Поэтому можно позволить себе некоторые рациональные действия.
— Максим Максимович, меня предупреждали, чтобы мы не заводили контактов с сионистами. За это ведь могут здорово наказать, — и Михоэлс осторожно добавил: — Вы сами это испытали.
Литвинов усмехнулся:
— По правде говоря, Сталин не наказывал меня, когда снял с поста министра в 1939 году. Тогда в Москву должен был приехать для переговоров германский министр фон Риббентроп. Немцы поставили условием, чтобы на встрече не было евреев. Представляете, каково было бы фашистам вести переговоры со мной, когда я ругал их направо и налево с трибуны Лиги Наций? Они просто повернулись бы и уехали. А Сталину очень хотелось заключить договор с Гитлером. Тогда он пожертвовал мной и на мое место назначил Молотова. Теперь тот позорный договор о ненападении известен под именем «пакт Молотова — Риббентропа». Вы можете себе представить, чтобы он назывался «пакт Литвинова — Риббентропа»?
Михоэлс от удивления широко раскрыл глаза:
— Конечно, не могу представить.
«И я тоже. Я бы скорее покончил самоубийством, чем поставил свою подпись рядом с риббентроповской. Но в Кремле все равно знали, что я был против мирного договора с Гитлером. Еще в начале апреля 1938 года я предлагал Сталину встречу с Англией и Америкой на уровне министров иностранных дел. Сразу после этого британский посол в Москве предложил мне мирный союз с Англией и Францией на десять лет. Но Сталин каждый раз отказывался. Он начал тогда говорить о пересмотре отношений с гитлеровской национал-социалистической партией, ему хотелось мира с Гитлером. И как раз тогда, 20 апреля 1938 года, Гитлер отметил свое пятидесятилетие, отпраздновав его устрашающим парадом военной техники. А это было запрещено в Германии после поражения в Первой мировой войне. Мне стало ясно, что он пойдет войной на нас. Я говорил об этом Сталину, а он кричал: „Вы хотите поссорить меня с Гитлером!“ Ну а с началом войны Сталину пришлось сделать меня послом сразу в двух странах — США и Англии. Должен вам признаться, эта работа вдали от Кремля мне больше по душе».
Так беседовали эти два русских интеллигента еврейского происхождения — выдающийся дипломат и выдающийся актер, и оба не могли представить себе, что ждет их в будущем.
* * *
Первое выступление Михоэлса и Фефера было устроено в клубе имени Шолом-Алейхема, на 33-й улице Ист-сайда. На выступление собралась такая толпа, что не все смогли попасть в зал на тысячу человек и многие торчали на улице — всем хотелось увидеть знаменитого еврея из далекой России. Вечер открыл редактор единственной русской эмигрантской газеты в Америке писатель Андрей Седых (Яков Моисеевич Цвибак). Он эмигрировал из России после революции, жил в Европе, писал рассказы по-русски. Седых сказал:
— Мы присутствуем при историческом событии: впервые за годы после русской революции в Америку приехали с официальным визитом два выдающихся еврея. Наша бывшая родина Россия несет сейчас на себе неимоверную тяжесть войны с фашизмом. Дорогие мои, нам надо помочь России, чем можем, это общее дело всех евреев — бороться с нашими злейшими врагами, фашистами.
Сытый голодного не разумеет — многие американцы не представляли себе, в каком тяжелом положении находятся люди в Советском Союзе, как им тяжело. Михоэлс использовал на выступлении все свое актерское дарование, особенно когда рассказывал о зверствах немцев на оккупированных территориях, о том, как они тысячами сгоняли евреев, заставляли их рыть для себя могилы-рвы и расстреливали так, чтобы люди валились вниз друг на друга. После его выступления многие в аудитории плакали.
К удивлению и Михоэлса, и Фефера, американцы очень мало знали о зверствах немцев по отношению к евреям. Михоэлс передал им то, что узнал от Эренбурга об уничтожении киевских евреев в Бабьем Яру. Они не слышали о массовых убийствах, не знали о концентрационных лагерях. Но на другой день после первого выступления в газетах и на радио были опубликованы первые интервью со зрителями. Они заявляли, что Михоэлс убедил их в необходимости вступления в прямую войну с Германией. Общественное мнение Америки всколыхнулось.
На первой же встрече было собрано двадцать тысяч долларов. Это удивило обоих советских посланников и обрадовало советника Громыко:
— Соломон Михайлович, я отправил шифровку в Москву о том, что ваша миссия началась очень успешно.
Нью-Йорк оказался настоящим еврейским городом, в нем жило два миллиона евреев — 40 процентов населения. Повсюду были построены синагоги — и большие красивые здания, и маленькие помещения всего в одну комнату. Гостей из далекой России встречали бородатые раввины и прежде всего приглашали помолиться вместе. На них накидывали традиционную полосатую накидку — талес, на лоб и на левое плечо привязывали тефиллин — черную коробочку, содержащую молитвы. Им, членам партии большевиков, было непривычно и стыдно бормотать слова молитв. Да они и не знали текстов и отвыкли от всего этого, но и отказываться было неудобно — теперь они были в другом мире, в котором считалось, что евреи должны быть евреями повсюду. Как почетным гостям, им даже доверяли носить Тору. Если бы они отказались, мог выйти скандал и тогда вся их миссия провалилась бы. А у них было по две встречи в день в синагогах и клубах, все хотели видеть и слышать евреев из России, и многие охотно давали деньги. Каждый раз они собирали три-пять тысяч долларов.
Одно выступление Михоэлса состоялось в самой богатой синагоге Нью-Йорка «Темпль Эману-Эль» на шикарной Пятой авеню, улице богачей и дорогих магазинов. Эта синагога во многом отличалась от других. В архитектуре здания смешались элементы католических храмов и восточноеврейского архитектурного стиля. В синагоге стоял даже орган, как у католиков. Женщины сидели вместе с мужчинами, хотя по канонам еврейской веры они должны быть разделены на молитвах, чтобы не думать друг о друге, а погружаться в моление. И раввины тут выглядели не ортодоксальными евреями, а были одеты в обычные хорошо сшитые костюмы черного цвета. Это была реформистская синагога, в ней не особо соблюдались строгие законы Талмуда. Богатые евреи, приходившие сюда, знали о страданиях европейских и русских евреев еще меньше, чем другие, — они были заняты своим бизнесом и не очень задумывались о том, что происходит в далеком от них мире.
Три раввина попросили Михоэлса:
— Мы знаем, что вы великий актер. Пожалуйста, окажите нам честь — выступите с каким-нибудь номером из вашего репертуара перед прихожанами.
— Спасибо за предложение. Вы просите выступить прямо в синагоге?
— Что же тут особенного? У нас поют знаменитые певцы из оперного театра «Метрополитен», у нас выступали и другие актеры. Но не было ни одного настолько великого.
Михоэлс подумал: «Они богачи, так вот я почитаю им рассказы Шолом-Алейхема о жизни бедных евреев». Аудитория заволновалась, послышались рыдания.
Зато они сразу собрали двести тысяч долларов.
— Что ж, синагога стоила нашей «мессы», — пошутил Михоэлс, перефразируя знаменитую реплику французского короля «Париж стоит мессы».
* * *
Михоэлс решил поговорить об их вынужденных молитвах с советником посольства Громыко, который прекрасно говорил по-английски — его речь почти нельзя было отличить от речи американцев.
— Андрей Андреевич, как вам удалось так выучить английский язык?
— О, это очень интересно. Когда меня послали в Америку, товарищ Сталин дал мне совет — ходить в разные церкви и синагоги и вслушиваться в притчи священников и раввинов. Я последовал его совету и так отшлифовал свой английский.
— Сам товарищ Сталин советовал вам ходить в храмы веры?
— Почему же нет? Он учился в духовной семинарии в Тифлисе и знает, как произносят притчи.
— Вот я и хотел вам сказать: в синагогах нас приглашают читать молитвы, но мы ведь большевики.
— Я знаю об этом. Ничего страшного. Мы запрашивали Москву, и нам ответили: «Пусть собирают деньги, все остальное не имеет значения».
Дипломатическая карьера Андрея Громыко была одним из самых типичных случаев того, как из рабоче-крестьянского слоя населения выделялась советская интеллигенция. Он родился в белорусском селе Громыки, учился уже в советское время в Минском экономическом институте и стал партийным выдвиженцем. В 1934 году, после того как арестовали многих кадровых профессиональных работников Министерства иностранных дел, там образовалась нехватка кадров. Ее заткнули группой неподготовленных членов партии рабоче-крестьянского происхождения. Главным критерием, кроме происхождения, была их идеологическая верность программе партии.
В этой группе был и тридцатичетырехлетний Громыко. Неожиданно для него самого его сразу сделали заведующим отделом стран Америки. На таком ответственном посту ему пришлось начинать с азов — учить английский язык и обучаться тонкостям сложного искусства дипломатии. В 1943 году его прислали в Америку советником посольства и затем назначили послом, заменив им Максима Литвинова.
* * *
Евреи победнее селились в нижней части Восточного Манхэттена. Там они сумели устроить себе жилье по типу настоящего еврейского местечка штетеле: повсюду мелкие лавочки, все торгуют, все знают друг друга. Большинство состоятельных евреев жили в своих домах в Бруклине. Михоэлса приглашали и возили туда. Он побывал в части Манхэттена, которая называлась «Брэдфорд стайвесент», — это был процветающий еврейский район с красивыми особняками в глубине садов. Там ему показали Еврейский госпиталь — лучшее лечебное учреждение города. По госпиталю его водил главный хирург профессор Ниссен, немецкий еврей, сбежавший от фашизма. Он сказал:
— От имени нашего Еврейского госпиталя я передаю в дар Советскому Союзу тысячу доз нового мощного противовоспалительного лекарства пенициллина. Это лекарство спасет жизни тысяч раненых.
Михоэлс ничего не знал о пенициллине, которого еще не было в России.
Его повезли в Принстон на встречу с Альбертом Эйнштейном, который работал в этом университете. Эйнштейн был беженцем из Германии, он хорошо знал о зверствах немцев по отношению к евреям и сам был председателем американской комиссии по помощи советским евреям. Эйнштейн сказал Михоэлсу:
— Немцев и японцев надо победить как можно скорее, иначе погибнет много людей. Как физик, я знаю, что можно создать оружие неимоверной разрушительной силы. Недавно мне сообщили, что немецкие ученые разрабатывают его. Поэтому я решил написать письмо президенту Рузвельту, чтобы у нас тоже начали работать над таким оружием.
* * *
Не все проходило гладко на встречах с евреями. Нередко гостей начинали придирчиво расспрашивать о жизни евреев в Советском Союзе. Они рассказывали, что после революции евреи впервые стали полноправными гражданами, многие получили образование, стали профессионалами, учеными. Им говорили:
— А как же тридцать седьмой год? У нас писали о зверствах Сталина.
Отвечать на эти реплики было непросто. Михоэлс говорил за них обоих:
— Я не знаю, что писали у вас. Но посмотрите на меня и на Ицика — мы живем и работаем, свободные, счастливые, у нас есть еврейский театр, наши поэты и писатели пишут на еврейском языке, мы издаем еврейскую газету.
О тысячах других, арестованных и погибших, он умалчивал.
Находились в залах и провокаторы из бывших белых офицеров. В середине выступления они вдруг вставали, запевали гимн старой России «Боже, царя храни» и кричали:
— Вы убийцы нашего царя! Верните нам нашу Россию!
Обычно их силой выводили из залов.
Другой неприятной стороной миссии Михоэлса стали разговоры некоторых американских евреев о возможном образовании еврейского государства Израиль. Михоэлс не хотел участвовать в политических играх. Он был актером и представителем своего комитета по сбору пожертвований. Он понимал, что в 1943 году, когда ход войны с фашизмом еще не был окончательно предрешен, строить какие-либо планы об образовании самостоятельного государства было слишком рано. К тому же он помнил судьбу своего друга Михаила Кольцова, который поплатился жизнью за слишком активное политическое участие в войне между республиканцами и Франко в Испании.
Эренбург в Москве говорил Михоэлсу, что собирался записывать материалы о зверствах немцев в специальную «Черную книгу». Оказалось, что американские активисты тоже делали нечто подобное и без ведома Михоэлса внесли в свою «Черную книгу» материал о нем как о стороннике создания Израиля.
Через несколько лет это сыграло роковую роль в его судьбе.
* * *
На западном берегу страны, в Лос-Анджелесе и Сан-Франциско, у Михоэлса тоже были интересные встречи. Он впервые встретился с великим киноартистом Чарли Чаплином. Оба актера низко склонились друг перед другом, выказывая взаимное почтение к таланту. Чаплин сказал:
— Знаете, мистер Михоэлс, я провел целое расследование и пока не нашел в себе еврейской крови. Но я не теряю надежды, что найду.
Он уговорил своего друга, газетного магната Херста, и оба они пожертвовали по десять тысяч.
Потом были встречи со знаменитыми беженцами из Германии — Лионом Фейхтвангером, Томасом Манном. Оба писателя тоже с большим уважением отнеслись к Михоэлсу и дали пожертвования.
Турне длилось семь месяцев и увенчалось большим успехом, газеты и радио Америки восторгались Михоэлсом. В Советском Союзе за этой поездкой тоже следили. 16 июня 1943 года в «Правде» писали: «Соломон Михоэлс и Ицик Фефер получили сообщение из Чикаго о том, что специальная конференция „Джойнта“ начала кампанию отправки тысячи санитарных машин для потребностей Красной армии»[18]. Михоэлс не знал об этом сообщении, а если бы узнал, то мог испугаться — упоминалось, что сионистская организация, которую так не любил Сталин, решила помогать Советском Союзу и что он, Михоэлс, входил с ней в контакт. На самом деле контакта не было, «Джойнт» решил собирать деньги по своему усмотрению. Однако, это было замечено и записано генералом Райхманом.
Они собрали в Америке 16 миллионов долларов, в Канаде и Англии — 15 миллионов, один миллион — в Мексике и даже издалека, от евреев Палестины, которая тогда была под британским протекторатом, пришло 750 тысяч долларов.
Когда они вернулись в Москву, в войне уже наметился перелом — советские войска отстояли Сталинград и перешли в наступление, немцы стали отступать. Настроение у советских людей улучшалось.
Московские евреи говорили между собой: «Наш Михоэлс великий человек».
Генерал Райхман поздравил Михоэлса и сказал ему самые лестные слова:
— Товарищ Сталин вами доволен, — а потом добавил: — Но ему не понравилось, что Джойнт тоже дал пожертвование.
14. Саша Фисатов в пересыльной тюрьме
Сельская тюрьма — просто большая изба, приспособленная для временной остановки арестованных. На забитых досками окнах прорези для высоких решеток, через них невозможно ничего увидеть, но слышно все, что говорят во дворе. Через несколько минут после того как Сашу с Федей заперли в комнате, громкий голос произнес по-украински:
— Поймали двух жидов, сейчас будем расстреливать.
Оба они — и Саша, и Федя — мгновенно поняли, что это о них. Хотя никто их не спрашивал и не проверял, евреи ли они, но назвать их «жидами» украинцам было очень просто: так можно скорее с ними покончить. Услышав эти слова, Федя страшно побледнел и впал в настоящую панику, он забегал по камере из угла в угол — три шага в одну сторону, три обратно, затрясся и даже начал подвывать. Саша осел на нарах, всеми силами стараясь держаться спокойно. Да и где же было бегать от волнения по этой маленькой камере: наперегонки с Федей? С самого момента ареста он уже смирился с мыслью о смерти, знал, что ее не избежать, и убеждал себя как можно спокойнее отнестись к моменту расставания с жизнью. Что ему оставалось? Он мог сделать только одно, последнее усилие в своей жизни — не показывать врагам свою слабость.
В этот момент резко отворилась дверь. На пороге с пистолетом в руке стоял офицер в форме гестапо и переводил взгляд с одного арестанта на другого, злобно ухмыляясь. Федя в ужасе упал на колени, повалился набок и зашелся в рыданиях. Саша весь похолодел, мельком исподлобья глянул на офицера: ему показалось, что это был один из тех, кто сопровождал конного старшего офицера, убийцу молодого еврея в первый день плена. Саше хотелось выразить ему свое презрение ответным смелым взглядом, но мышцы лица не слушались, губы мелко подрагивали. Все-таки он выдержал взгляд офицера и опять отвернулся от него, оставшись сидеть. В голове стучала одна мысль: «Так вот, значит, кто меня убьет — этот поганый офицер. Сейчас, здесь, или выведет на улицу?»
Офицер стоял в дверях несколько минут, достаточно долго, чтобы навести страх на пленных. Он явно наслаждался страхом Феди и упорно смотрел на Сашу: выдержит ли тот его взгляд? А потом вдруг повернулся и вышел, снова заперев дверь на замок. Они так и не поняли, зачем он приходил. Наверное, просто хотел полюбоваться на страх людей перед смертью. Они все еще ждали прихода других, но через некоторое время во дворе раздались чьи-то крики и выстрелы. Саша с Федей в недоумении переглянулись: очевидно, там расстреляли кого-то другого, может, тех двух евреев.
Пленных оставили в камере на всю ночь, а утром на них надели наручники, сковав друг с другом, вывели во двор и показали жестом, чтобы они лезли в кузов грузовика. Туда же с ними влезли десять немецких солдат, целая команда. У Саши в голове мелькнуло: «Так значит, везут на расстрел и убьют нас вот эти самые солдаты». Они отнеслись к пленным как-то безразлично, ему даже показалось, что некоторые из них смотрели с сочувствием. Что ж, они тоже были молодыми, как и Саша с Федей. Смотрели-то они, может, и с пониманием, но по приказу всадят в них все десять пуль. Вчерашний офицер подошел к машине, опять издевательски посмотрел на пленных и сел в кабину. Машина тронулась, и Саша подумал, что все-таки был прав — этот офицер будет командовать его расстрелом. Солдаты по дороге весело переговаривались между собой, Саша думал о смерти, но как-то механически старался их понять. Разговор был чисто солдатский — о женщинах. Саша слушал вполуха и думал: вот в кузове сидят рядом — он и они. Они должны его расстрелять. Он думает о смерти, они думают о бабах. Саша даже вздрогнул от этой жуткой мысли. А Федя молча трясся, но уже не подвывал — устал за ночь и у него пропал голос, потом он заснул.
Машина все подпрыгивала и подпрыгивала на ухабах, везли их что-то слишком долго. Саша старался понять: куда? Для того чтобы расстрелять двух неприметных пленных солдат, не стоило так далеко отъезжать от села. Если бы он не был скован с Федей, то попытался бы бежать, как только машина остановится. Конечно, его бы сразу убили. Но все-таки это не был бы расстрел, это было бы убийство при попытке к бегству. Ну, поскольку бежать скованными невозможно, нечего и думать об этом.
Через два-три часа машина въехала в большой город с красивыми домами. Солдаты сразу оживились, заговорили громче. Саша подтолкнул задремавшего Федю, тот вздрогнул, дернулся, посмотрел вокруг и понял: Саша показывал ему, что они в городе. Оба они знали — это Львов. Их выгрузили у большого дома и ввели в канцелярию на втором этаже. Там с них сняли наручники и поставили у стены, перед еще одной стеной с большим прорезанным отверстием-окном. В него была видна группа офицеров гестапо. Они окружили и шумно приветствовали офицера, который привез пленных, и он тоже живо и быстро заговорил с ними. Кроме офицеров, прямо у окна сидели женщины, занятые какой-то канцелярской работой: перекладывали картотеку. Саша старался все замечать, чтобы понять — что с ними будет. Одна из женщин сидела прямо у окна и что-то писала. Он заметил, что, когда вошел сопровождавший их гестаповский офицер, она оторвалась от бумаг и быстро посмотрела в его сторону. Очевидно, он почувствовал ее взгляд, потому что на секунду вполоборота обернулся в ее сторону. Саше показалось, что на его злобном лице промелькнуло подобие улыбки. Значит, эта сволочь тоже умеет улыбаться.
По-видимому, это была канцелярия тюрьмы. Ох, каким это было облегчением! Это могло означать, что сразу сейчас расстреливать не станут, а, как полагается, сначала зарегистрируют и, может быть, даже отведут в камеру, а там, кто знает, и накормят. Теперь, как только отступил страх смерти, желудок начала жечь острая боль, есть захотелось страшно, они ведь ничего не ели уже двое суток.
Неожиданно на чистом русском языке их подозвали к окошку. Это была та женщина, которая что-то записывала. Подойдя ближе, Саша увидел, что она одета в элегантный темно-синий костюм и что это довольно красивая женщина: правильные черты лица, большие с голубизной глаза, черные слегка завитые волосы. Ему даже померещилось, что внешний облик и некоторая грусть в глазах делали ее похожей на еврейку. Саша давно не видел элегантно одетых женщин. В деревнях были усталые безвозрастные деревенские бабы, и, конечно, их широкоскулые курносые лица ничем не напоминали черты еврейских женщин. Но вряд ли и эта женщина могла быть еврейкой, да еще работать на гестапо. Ее давно сослали бы в лагерь и убили, как тысячи других. И красоту ее никто из немцев не пожалел бы — любовные отношения с еврейками им категорически запрещались и строго наказывались. Саша слышал, что смешение высшей арийской расы с «недочеловеками» каралось чуть ли не смертью. Но на него самого ее красота подействовала так, что, хотя был устал и замучен, он почувствовал какой-то прилив мужского волнения. Пусть это волнение будет даже последним в его жизни, но он должен был хоть как-то его проявить. Подойдя к окошку, он робко глянул на нее и спросил:
— Извините, пожалуйста, как вы полагаете, что нас ожидает? — он постарался придать голосу как можно больше вежливого звучания.
Очевидно, женщина не привыкла к такой вежливой форме обращения: она с удивлением подняла на Сашу глаза, внимательно посмотрела, ничего не сказала, а лишь пожала плечами. При этом она оглянулась на офицера сопровождения. Саша видел, что оглянулась она осторожно и боязливо: не заметил ли он разговора? И опять ему показалось, что офицер тоже на мгновение оглянулся на нее и снова слегка улыбнулся.
Тот странный момент в канцелярии львовской тюрьмы решил Сашину судьбу. Тогда, сразу, он понять этого, конечно, не мог.
Оказавшись в переполненной камере, он мучительно ждал еды и думал: из львовской тюрьмы их обоих могут отправить обратно в лагерь, из которого они сбежали, и расстрелять там перед строем, в назидание другим. Но зачем их тогда везли сюда? В переполненной камере их с Федей разделили, и судьба решила иначе — он просидел в той камере девять месяцев и его ни разу не вызвали на допрос. Других пленных и арестованных вызывали, допрашивали, избивали, а некоторых расстреливали. Вызвали и Федю, и больше он не возвратился. Но по непонятной причине Сашу не допрашивали — про него забыли. Много времени просидел он, вздрагивая каждый раз, когда приходили кого-то брать, но его не вызывали. Все равно он знал: все дело было лишь в том, скоро ли его вызовут на допрос, скоро ли выяснят, что он еврей. А пока он все-таки жил, хоть и такой, скотской жизнью. Но все равно — жить-то всем хочется, второй раз не родишься.
В тесной камере было около тридцати человек, почти все — поляки. На расспросы сокамерников Саша отвечал односложно: военнопленный, бежал из лагеря. У большинства на куртках были пришиты знаки в виде латинских букв «Т» или «Р», что означало «террорист» или «политический». Шансов выйти из тюрьмы живыми у них не было, они сами говорили о тех, кто не возвращался после допроса: «Уехал на пясек», значит — в песок, потому что, по слухам, расстреливали за городом на песчаном карьере. Соседи по камере часто косились на него, считая, что он подсажен для провокаций, и сначала избегали говорить с ним. Но, увидев, что его не вызывают на допросы, они поняли, что и доносить на других он не мог, и избегать перестали.
А Саша все думал и думал о том, что случилось, и постепенно пришел к заключению, что та женщина с грустными глазами была его спасительницей: вместо того чтобы зарегистрировать его прибытие в тюрьму, она уничтожила сопровождавшие его бумаги. Ничего другого случиться не могло.
* * *
Какая жизнь может быть в гестаповской тюрьме, где тысячи людей страдают в тесноте, голоде и холоде, ожидая каждую минуту пыток или смерти? Но жизнь была жизнью и в тюрьме тоже. Немцы-охранники жили обособленно: играли в волейбол во внутреннем дворе тюрьмы, распевали песни. Высокий охранник Вилли развлекался сам и развлекал своих приятелей тем, что выискивал себе жертв, выталкивал их в коридор и избивал. Так он демонстрировал свою власть над беспомощными людьми, не смеющими оказать сопротивление. После его «забав» соседям по камере приходилось выхаживать очередную жертву.
А заключенные выживали на грани, помогали друг другу, рассказывали истории из жизни, хотя редко говорили откровенно о причинах ареста. Однажды в камеру втолкнули избитого немолодого человека, на лице его запеклись потеки крови — очевидно, Вилли сильно бил его по голове. Саша присел возле избитого на пол и мокрой тряпкой стал осторожно стирать кровь около ран. Только легкое подергивание мышц лица выдавало реакцию узника на боль. Через несколько дней он поправился и они с Сашей разговорились. Причину своего ареста мужчина не скрывал: он был сыном поляка и еврейки. К тому же в 1939 году, после вторжения немецких и русских войск в Польшу, он не сбежал, а остался в подпольном отряде сопротивления, скрываясь в Варшавском гетто.
Он был полковником Генерального штаба польской армии, представителем высшего света, знал четыре языка, в том числе и русский, был очень интеллигентным, высокообразованным человеком. Саша, любознательный от природы, многое узнавал из тихих рассказов полковника о разных странах. Ему это хотя бы частично восполняло недостатки общего образования. Сидя рядом с полковником в углу камеры, он заслушивался — все было до того интересно, что даже собственные горести куда-то уходили. Однажды Саша, смущаясь, сказал ему:
— Знаете, мне ведь пришлось участвовать в советском вторжении в Польшу. Я видел польских евреев, таких ортодоксальных, каких не было в России. Я знаю, что польских офицеров угоняли в плен, и их семьи тоже. Но я ничего не слышал об их судьбах. На самом деле я и тогда не понимал причин нашего вторжения, и теперь не знаю — что все это значило?
Полковник нахмурился:
— Судьба польских офицеров оказалась трагической — ваши советские их всех расстреляли.
— Как — расстреляли? Почему — они же пленные?
— Да, пленные, — он помолчал. — Теперь идет такая безжалостная война, в которой сама идеология диктует зверства. Фашисты, коммунисты, все готовы уничтожить друг друга во имя своих, без сомнения, ошибочных идей. Ваши не пощадили польских пленных, потому что они выступали против коммунизма. А ведь эти люди были цветом нашей Польши, гордостью ее. Впрочем, и немцы делают то же самое с советскими пленными.
Видя, что Саша обескуражен, полковник углубился в тему и дал глубокую политическую оценку разделению и фактической ликвидации Польши. Он сказал:
— Когда война все-таки закончится, немцы потеряют не только Польшу, но и свою собственную Германию.
— Вы думаете, Германия все-таки проиграет?
— Я уверен. У нее нет такого сырьевого и человеческого потенциала, как у России с Америкой.
— Но куда же она денется, Германия?
— Ее поделят между собой победители — русские и американцы, как была поделена моя Польша. Германию разделят на зоны влияния, и это будет ей возмездием. Особенно за гибель евреев, за то, что немцы сделали в Варшавском гетто.
Саша ничего не знал о существовании еврейских гетто в оккупированных городах. Полковник тихо и обстоятельно рассказал ему о восстании в Варшавском гетто:
— Эпопея Варшавского гетто по масштабности трагедии может быть приравнена к библейским сказаниям о других страданиях еврейского народа. Может быть, ее когда-нибудь включат в новую Библию. Как только немцы вошли в Варшаву в октябре тридцать девятого года, они приказали евреям под страхом смерти сдать все деньги в кредитно-финансовые учреждения, оставляя себе только гроши. Им было приказано носить на одежде звезду Давида и запрещалось пользоваться городским транспортом. Потом гестаповцы приняли решение создать изолированное еврейское гетто. Они со всей серьезностью утверждали, что евреи являются переносчиками инфекционных заболеваний и их изоляция — это защита нееврейского населения от эпидемий. А ведь среди евреев были наиболее зажиточные и культурные горожане. В Варшаве жило четыреста сорок тысяч евреев, это тридцать семь процентов жителей города. Их выселили из квартир, и на всех выделили участок города всего в четыре с половиной процента его площади, в десять раз меньше того, что они имели. Давка, теснота, антисанитария — в каждой комнате жило по десять и больше человек. Но и этого гестаповцам было мало: евреям приказали обнести себя кирпичной стеной в три человеческих роста. Все взрослые обязаны были работать над сооружением стены.
Тут Саша шепотом переспросил:
— Обнести самих себя кирпичной стеной?
— Да, евреи должны были замуровать себя сами. 16 октября 1940 года гетто было полностью окружено стеной, 440 тысяч евреев оказались замурованными. Выходили только по особому разрешению — на работу на немецких фабриках по двенадцать часов в день. И это было редким счастьем. На все гетто работало семьдесят пекарен, и норма снабжения хлебом для каждого была — сто восемьдесят четыре килокалории в день, то есть в десять раз меньше минимальной нормы для выживания. Это был расчет на вымирание. Но евреи народ неистребимый. Кроме этих пекарен они смогли организовать восемьсот нелегальных крохотных пекарен и довели калорийность питания до 1125 килокалорий в день. Это тоже ниже нормы. Каждый день от голода, холода, тесноты и болезней умирали сотни людей. Специальная команда так называемой еврейской полиции, состоящая из пяти тысяч человек, подбирала трупы и вывозила за город — в общие могилы.
Но гестаповцам и этого показалось недостаточно. 22 июля 1942 года они объявили, что всех евреев будут вывозить на восток. Еврейской полиции было приказано обеспечить ежедневную отправку на железнодорожную станцию шести тысяч евреев. В вагон для скота загоняли не менее ста человек. Литовские и украинские коллаборационисты вылавливали и расстреливали тех, кто пытался скрыться. За одну неделю вывезли 60 тысяч евреев, в основном в концентрационный лагерь в местечке Треблинка. Туда же 6 августа было отправлено двести детей, воспитанников детского дома. Директору, педагогу-поляку еврейского происхождения Янушу Корчаку предложили освобождение, но он отказался и поехал со своими воспитанниками. Все были уничтожены. В течение пятидесяти двух дней, до 21 сентября 1942 года, в Треблинку было вывезено 265 тысяч евреев.
— Почти триста тысяч?! — изумленный Саша воскликнул это так громко, что полковник даже закрыл его рот ладонью.
— Да, именно. Но в гетто все еще оставалось около 60 тысяч евреев. К тому времени там оформилась Еврейская боевая организация — около 220–500 человек, во главе с Мордехаем Анелевичем, и Еврейский боевой союз — около 250–450 человек. Все они были вооружены пистолетами, самодельными взрывными устройствами и бутылками с горючей смесью. Но между группами не было согласия: первая предлагала оставаться в гетто и оказывать сопротивление гестаповцам, вторая предлагала уходить через канализационные каналы и продолжать действовать за городом, в лесах. 18 января 1943 года в гетто началось восстание. В ходе боев 7 тысяч евреев было убито, 6 тысяч сгорело в домах. Оставшиеся 50 тысяч были срочно вывезены в Треблинку и уничтожены. Да, такая вот библейская история о Варшавском гетто.
Саша слушал полковника с замирающим сердцем и глазами, полными слез. Они сидели молча, и вдруг издали, с другого конца коридора, послышалось пение — через несколько камер от них сидели несколько пленных русских летчиков. Один из них запел «Сижу за решеткой в темнице сырой…». Сашино сердце болезненно сжалось, и он зарыдал. А когда запели «На тихом бреге Иртыша сидел Ермак, объятый думой…», Саша вспомнил своего убитого дружка Сашку Фисатова — как бы он тоже запел вместе с ними…
Полковника увели на следующий день, Саша никогда его больше не видел.
— Ушел в пясицы, — сказали поляки о полковнике.
* * *
Время от времени всех выводили из камеры на уборку тюрьмы. Однажды вызвали и Сашу. Сердце его заколотилось от страха так, что готово было вырваться из груди, — все, убьют! Его поставили в маленьком коридоре-прихожей перед дверью в какой-то кабинет, приказали:
— Мой до блеска, сволочь поганая!
Охранника в тот момент не было. Через открытое окошко он увидел, как один из охранников-украинцев бил во дворе молодую женщину и кричал:
— Жидовка?
— Нет, нет, — повторяла она.
Он бил опять и снова кричал:
— Жидовка? Признавайся!
Она умоляюще смотрела на него и ртом, полным крови и выбитых зубов, повторяла только одно слово:
— Нет, нет.
Охранник втолкнул ее в кузов тюремной машины, и ее увезли. Саша, очевидно, присутствовал при последнем моменте ее жизни. Он застыл и весь похолодел, вяло водил шваброй по полу и все ждал, что вот сейчас его уведут во двор и станут бить, а потом увезут и расстреляют. И вдруг прямо на него вышел тот самый гестаповский офицер, который привез его сюда. Саша, еще под впечатлением от увиденной сцены, узнал офицера и подумал: что будет, если он тоже узнал арестованного? Тогда наверняка его вышлют из тюрьмы — куда? Для чего? Кажется, офицер действительно узнал его, смотрел прищурясь. Одну долгую минуту они стояли молча. Офицер отпер дверь кабинета и приказал по-немецки:
— Komm hierher, kanaille! (Сюда, мерзавец!)
Саша вошел со шваброй и ведром в руках, решив, что его позвали убирать. А что дальше? На этом, наверное, его жизнь в тюрьме закончится. Если офицер его действительно узнал, тогда он пропал. Они стояли молча, офицер насмешливо рассматривал его, и Саша все ниже и ниже опускал голову: что будет? Но чего он никак не ожидал, так это услышать русскую речь:
— Тебя Сашей зовут? — спросил офицер по-русски с едва уловимым немецким акцентом.
Растерявшийся Саша открыл рот, но смог только кивнуть головой. Офицер продолжал:
— У тебя два побега из лагерей?
— Да.
— Зачем ты сбегал? Хотел пробраться к своим?
Все более поражаясь, Саша решил, что надо говорить правду — все равно офицер все о нем знал. Он глухо сказал:
— Хотелось бы.
— Теперь слушай меня внимательно, не удивляйся и не задавай вопросов — я даю тебе важное задание. Завтра тебя с эшелоном отправят на работы в город Дрезден. Я буду сопровождающим. Работать будете на железнодорожных путях. Тебе придется еще раз бежать из лагеря, но не сразу, а когда я дам сигнал. Ты уже сбегал два раза, я уверен — сбежишь и в третий. Я устрою так, что тебя не схватят и не застрелят.
Саша стоял как завороженный. Офицер слегка улыбнулся и продолжил вполне дружелюбно:
— Ты вытирай пол, вытирай шваброй, делай вид, что работаешь. А сам слушай внимательно, запоминай все с одного раза. Я знаю, ты смышленый парень, поэтому я тебя и выбрал и держал здесь для важного дела. Твоя задача в Дрездене будет вести учет — сколько проходит по путям военных составов, много ли в них немецких солдат, и если возможно, замечай тяжелое оружие и боеприпасы на составах и на путях. Постарайся замечать, в какую сторону они направляются. Это важно. Запоминай все, от этого будет зависеть успех твоего задания. На днях ты получишь от меня портативный радиопередатчик, рацию, и инструкцию, как ею пользоваться. Она простая. Когда ты сбежишь, я тебе незаметно укажу, где скрыться. Передавать сведения станешь каждую ночь ровно в одиннадцать часов. Ровно в одиннадцать. Часы я тебе тоже дам. Здесь, в тюрьме, и там, в Дрездене, никому ни слова. Ты меня понимаешь? А если проговоришься, тебя вызовут на допрос, снимут штаны, обнаружат, что ты еврей, и ты умрешь страшной смертью. Понял? А теперь быстро домывай пол и не смотри в мою сторону. Вымоешь — я сам тебя вытолкну и накричу. Не обижайся на меня, так надо. Я знаю, что ты соображаешь быстро. Тебе все ясно?
Все время, пока Саша слушал, в голове у него гудело от неожиданных поручений, но он начал понимать — этот офицер не враг, а советский разведчик и дает ему задание разведки в тылу врага.
— Ясно.
Саша начал тщательно и быстро орудовать шваброй, а думал еще быстрей. Ему действительно становилось многое ясно. Этот офицер и та женщина спасли его жизнь и держали это в секрете девять месяцев, чтобы дать ему важное задание. Саша не имел никакого понятия о работе советской контрразведки в тылу врага. Ему не приходилось даже читать приключенческие романы о работе разведки.
Все становилось ему ясно, кроме одного: не провокация ли это? Но если бы это была провокация, то почему гестаповец, знавший, что он еврей, стал бы сохранять его жизнь и давать такое задание?
Тут офицер грубо вытолкнул его из кабинета и накричал по-немецки:
— Russische Schwein! (Русская свинья!)
В коридоре стоял часовой, услыхав крик офицера и не разобравшись, в чем дело, он на всякий случай сильно ударил Сашу по лицу, рассмеялся и повел обратно в камеру.
* * *
Саша Фисатов не мог знать, что в тылу Германии работало больше двух тысяч оперативных групп советских разведчиков общей численностью около пятнадцати тысяч человек. Была группа Шульце-Бойзена, работавшая в штабе военно-воздушных сил, была группа Харнака — в министерстве экономики, группа Кукхоа — в министерстве иностранных дел, и была группа Лемана, которая работала в гестапо. Все эти группы находились в ведении генерала Павла Судоплатова, начальника 4-го управления Министерства внутренних дел. С первого дня войны он возглавлял всю разведывательно-диверсионную работу по линии органов безопасности в тылу немецких войск. В его задачу входило ведение разведки против Германии и ее союзников, создание агентурной сети на оккупированных территориях, организация партизанской войны и передача немецкой разведке «игровых» радиограмм с фальшивыми сведениями.
В группе Лемана, в гестапо, действовало несколько граждан Германии, их русское происхождение было глубоко скрыто, документы некоторых советских разведчиков были фальшивыми, сфабрикованными. Офицер, который завербовал Сашу, был одним из них. В гестапо он служил с самого начала прихода к власти Гитлера и был хорошо известен главе гестапо Гиммлеру. От других агентов, непосредственно связанных с Судоплатовым, у него давно уже было задание: найти среди пленных советских бойцов человека, который имел опыт побегов из плена, показал себя быстро ориентирующимся и выносливым. Этому человеку, новому агенту, полагалось проследить за движением военных составов через Дрезден. А потому офицер давно уже присматривался к Саше Фисатову, знал все его приключения в плену и выбрал его для этой цели.
Война уже шла три с половиной года, и все это время Саша прожил под страхом мучительной смерти и был страшно истощен от постоянного голода. Он почти ничего не знал о ходе войны, лишь изредка новые арестованные, которых сажали в его камеру, рассказывали отрывочные сведения. Получалось, что немецкая армия продолжает сражаться на территории России, хотя потерпела несколько поражений. Еще доходили сведения о поголовном уничтожении евреев на всех оккупированных немцами территориях. Саша вспоминал, что большая часть его семьи, во главе с мамой, в начале войны оставалась в Витебске, и со страхом думал о том, что могло с ними всеми случиться.
Саша не знал, что в июне 1944 года в Европе открылся второй фронт и американские, английские и, частично, французские, канадские и австралийские войска высадились на берегу Северной Франции и начали наступление на Германию с запада. Германия оказалась как бы в тисках между ними и советскими войсками. Сильная американская авиация бомбила главные стратегические центры Германии, особенно Берлин и Лейпциг. Среди крупных немецких городов целым оставался только Дрезден, столица Саксонии. Этот древний город, культурный центр, называли Флоренцией на Эльбе. Его американцы щадили, потому что там было собрано огромное богатство: культурное наследие всей Европы. Особенно ценным считался дворцовый ансамбль Цвингер с богатейшей картинной галереей, с такими шедеврами, как «Сикстинская Мадонна» Рафаэля, «Спящая Венера» Джорджоне, и картинами Тициана, Тинторетто, Дюрера, Вермеера и Рембрандта.
С июня 1944 года союзные войска во главе с американским генералом Эйзенхауэром теснили немцев с запада на восток, но в конце 1944 года немецкая армия неожиданно смогла одержать большую победу над американцами в Арденнах, на севере Европы. Там погибло 19 тысяч американских солдат. Казалось бы — откуда стесненные немецкие войска брали силы? Советская контрразведка генерала Павла Судоплатова давно подозревала, что Дрезден был крупным стратегическим центром, что многие силы немцев исходили оттуда. Судоплатов старался доказать американцам, что им надо бомбить Дрезден. Но до самого поражения в Арденнах американцы медлили. Вот тогда Судоплатов и дал задание своей разведке окончательно определить важность Дрездена как узлового центра. Его разведчики в Германии искали способ собрать и передать ему эти сведения. Эта задача и была поручена Саше Фисатову.
15. Вольфганг Леонгард в школе Коминтерна
Жизнь впервые улыбнулась Вольфгангу Леонгарду в Караганде, когда он получил первую партийную работу и перестал голодать. С его энтузиазмом и непреклонной верой в идеи коммунизма, он все больше замечал в Советском Союзе хорошего и забывал обо всем плохом. Но в Караганде он пробыл недолго, в 1942 году его послали в город Уфу, в Центральный комитет МОПРа (Международной организации помощи революционерам). Зачем его послали, ему не говорили, и только по приезде он узнал, что его направляют учиться в школу Коминтерна. Вольфганга переполняла радость — ведь это было очень ответственно и почетно, это открывало путь к большой партийной карьере.
Коминтерн (Коммунистический интернационал) был основан Лениным в 1919 году как международная организация, объединяющая коммунистические партии всего мира. Это был отголосок давней идеи: организация коммунистических революций и объединение созданных в результате стран новой формации — мир коммунизма! Тогда же в России был принят как государственный гимн «Интернационал», начинавшийся словами:
Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов… (именно — весь мир).Но с тех пор как в 1920-е годы надежды на это угасли, функция Коминтерна свелась к негласной подготовке партийных работников, а заодно и военных, на случай, если создадутся условия и вновь представится такая возможность. В 1938 году была даже выпущена на немецком и французском языках книга «Вооруженное восстание» — учебник-пособие по теории организации восстания. Но вместо торжества коммунизма по всему миру в Германии к власти пришел фашист Гитлер, а во Франции спокойно процветал капитализм.
Когда Гитлер напал на Советский Союз и сумел захватить большую его часть, всякие надежды на Коминтерн испарились. Но в конце 1943 года советская армия смогла остановить наступление немцев и перевес сил стал все больше переходить к России. Это дало Сталину надежду на победу и создание в будущем коммунистических стран. Тогда он стал втайне планировать основание коммунистической власти в странах Восточной Европы. Для этого нужны были преданные идее национальные партийные кадры. Вот их и стали ковать в школе Коминтерна, которая во время войны была расположена в Уфе. Все делалось в абсолютной тайне. Важно было, чтобы об этих далекоидущих планах Сталина не узнали союзники — Америка и Англия. Это могло их насторожить, и они могли ослабить военную помощь России.
В Уфе были резиденции всех секретарей коммунистических партий: от Испании — Долорес Ибаррури; от Германии — Вильгельм Пик и Вальтер Ульбрихт; от Австрии — Коплениг и Фишер; от Румынии — Анна Паукер; от Франции — Андре Марти; от Финляндии — Куусинен. Генеральным секретарем был болгарин Димитров. Но общее руководство осуществлял Мануильский — от Советского Союза.
В целях секретности школа Коминтерна размещалась не в Уфе — это было бы слишком на виду, — а в маленьком поселке далеко за городом. Вольфгангу с группой других молодых политиммигрантов — слушателей школы сказали:
— Мы поедем на пароходе.
По реке Белой проплыли Благовещенск, потом было объявлено Кушнаренково. С целью конспирации их никто не встречал и, сойдя с парохода, вся группа с чемоданами в руках пошла не в поселок, а в сторону от него. Там на горе стояло два старых здания, бывшие поместья. Это и была школа. С самого начала им объявили:
— У нас особые правила: вы не имеете права покидать школу без особого разрешения и вы не должны упоминать ее ни в разговорах, ни в письмах. И вообще, посылать письма надо как можно реже, а наш обратный адрес — Сельскохозяйственный техникум № 101. Конспирация должна быть полная, даже а ваших именах. Вы не имеете права называть кому-либо вашу настоящую фамилию. Вольфганг, какую новую фамилию вы хотите себе выбрать?
Он подумал и вспомнил, что в Берлине они с мамой любили гулять по центральной улице Unter der Linden («Под липами» — Прим. автора.), и сказал:
— Линден.
— Хорошо, отныне вы товарищ Линден. Забудьте вашу настоящую фамилию.
То же самое сделали другие. Им показали столовую и дали хороший обед, но Вольфганг уже не радовался ему так, как в Караганде, и подумал про себя: «Как быстро я привык к хорошему».
В 1942 и 1943 годах далеко на западе продолжались упорные бои с германскими войсками, гибли тысячи людей, разрушались десятки городов, но в партийной школе Коминтерна в местечке Кушнаренково была тишина и жизнь проходила спокойно в ежедневных занятиях. Слушатели были разбиты на группы по национальностям, европейцы занимались в одном здании. Среди них были дети национальных вождей: дочь Долорес Ибаррури — Амайя, которую здесь звали Майя Руис; сын югославского маршала Тито, которого здесь звали Шарко. В отдельном здании обучались корейцы с будущим диктатором Ким Ир Сеном. Общения между ними не было.
Директор сказал Вольфгангу:
— Товарищ Линден, вы должны знать, что вам придется разрешать стоящие перед вами задачи в новой Германии, и в первую очередь вы должны заниматься вопросами, касающимися той будущей Германии.
Вольфганг, с его безапелляционной верой в сталинизм, был особенно горд тем доверием, которое ему оказывали, когда давали читать секретные информационные бюллетени. Он чувствовал свою принадлежность к политически зрелым партработникам. Будущее представлялось ему интересным и значительным.
Переполненный чувством значимости того, чем он занят, и довольный жизнью, он с немецкой педантичностью изучал, что ему преподавали, и безоговорочно верил всем напечатанным работам Ленина и Сталина. Но… двадцать лет есть двадцать лет, и Вольфганг впервые горячо влюбился — в девушку из Барселоны Хуаниту. Он обожал танцевать с ней на редких вечерах и любил слушать ее пение. Но в школе строго следили, чтобы ничего не отвлекало от учебы, особенно чтобы не было романтических увлечений. А Вольфганг страдал: как было ему объясниться с ней, чтобы она поняла, что он ее любит, но чтобы никто другой ничего не заметил? Он знал на примере Шарко Тито, что того исключили за увлечение девушкой. А этого Вольфганг очень боялся.
Все влюбленные теряют голову и контроль над собой, и Вольфганг тоже ходил необычно задумчивый, улыбался своим мыслям, выглядел потерянным. Другая слушательница школы, девятнадцатилетняя Эмми Штенцер, тайно ревновала Вольфганга к Хуаните, следила за ним и решила по-женски отомстить ему. Она записывала все, что он говорил, и затем подала это в дирекцию. В действительности это был просто донос взбалмошной девчонки, к этому не стоило относиться серьезно. Но в партийных организациях строгая дисциплина — это самое главное. Вольфганга вызвали на обсуждение в кабинет директора. Там сидели и его преподаватели.
Эмми перечитывала по запискам: такого-то числа Линден сказал… такого-то числа он ответил… В этих высказываниях не было ничего политического. Потом она дошла до записи: «Когда мимо нас прошли некоторые товарищи из испанской группы, Линден сказал, что здесь есть очень хорошенькие испанки». Вот с этого и началось обсуждение:
— Партия с полным правом ожидает, что все стремления, все силы товарища Линдена будут направлены на достижения в борьбе за независимость его страны. Но о чем думает товарищ Линден? Он думает о хорошеньких испанских девушках и ставит тем самым интересы своего «я» выше интересов партии. Это нарушение партийной дисциплины. Нужно предоставить товарищу Линдену слово для самокритики.
Вольфганг сначала не совсем понимал, за что его «разбирают», но потом очень испугался, что его могут исключить. У него все помутилось в голове, и он бормотал что-то бессвязное — что всегда ставил интересы партии выше своих личных, что сознает свою вину и впредь будет еще более преданным партийным интересам. Его пожурили.
Вечером после обсуждения он особенно страдал от одиночества. Его раздирали противоречивые мысли: неужели проявление самых простых человеческих чувств идет вразрез с линией партии? Он все думал, думал, вспоминал свою жалкую и неискреннюю самокритику, что от страха бормотал что-то бессвязное. И ему вспомнились газетные статьи с покаянными заявлениями подсудимых на процессах «врагов народа». И впервые он подумал: «А может быть, они тоже не были ни в чем виноваты, но им приходилось критиковать самих себя и каяться, каяться, как пришлось мне?» В нем зародилась мысль, которая показалась ему самому преступной: так ли справедливо советский суд осуждал тех людей? С кем было поговорить? Все слушатели школы были запуганы конспиративностью и боялись откровенных бесед. Вольфгангу так хотелось хоть на минуту увидеть маму и пожаловаться ей…
Если тот вечер критики и самокритики не отнял у Вольфганга веры в правильность всего, что он видел в Советском Союзе, в верность всех постулатов сталинизма, то он способствовал зарождению и укреплению его критического подхода к этой правильности. Конечно, его положительное отношение к сталинизму тогда еще перевешивало критический взгляд на окружающее. Но через семь лет, когда он продвинулся по партийной линии, этот критический подход помог ему сделать очень важный выбор.
16. Повороты войны
В истории войн было много примеров, когда победители до основания разрушали крупные города. Александр Македонский разрушил Персеполь в Ближней Азии. Римский полководец Сципион разрушил Карфаген в Северной Африке. Гитлер, заранее решивший, что победит Россию, издал 22 сентября 1941 года директиву № 1601 «Будущее города Петербурга» (он не хотел признавать за городом имя ненавистного ему большевика и полуеврея Ленина). В директиве говорилось:
«После поражения Советской России дальнейшее существование этого крупнейшего населенного пункта не представляет никакого интереса… Предполагается окружить город тесным кольцом и путем обстрела из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей. Если вследствие создавшегося в городе положения будут заявлены просьбы о капитуляции, они будут отвергнуты, так как проблемы, связанные с пребыванием в городе населения и его продовольственным снабжением, не могут и не должны нами решаться. В этой войне, ведущейся за право на существование, мы не заинтересованы в сохранении хотя бы части населения».
Из-за многих ошибок Сталина и неподготовленности к войне Ленинград оказался абсолютно незащищенным и блокада Ленинграда немецкими и финскими войсками стала самой тяжелой и самой трагической главой войны. Только благодаря героизму и стойкости защитников и жителей Ленинграда он не был разрушен.
Через три недели после начала войны, 17 июля, из-за нехватки продуктов в городе были введены продовольственные карточки. С 27 августа сухопутная связь Ленинграда со всей страной была прервана, жители города потеряли возможность покинуть его, сотни тысяч людей ждали возможности прорыва на восток. К тому же с началом войны Ленинград наводнили 300 тысяч беженцев из стран Прибалтики и соседних российских областей. Блокада города началась 8 сентября 1941 года. Снижение норм выдачи продуктов было объявлено 15 сентября. В октябре жители города почувствовали явную нехватку продовольствия, а в ноябре в Ленинграде начался настоящий голод, случаи потери сознания от голода на улицах и на работе, и первые случаи смертей от истощения. Пополнять запасы продовольствия по воздуху было невозможно из-за постоянных обстрелов, а судоходство по Ладожскому озеру прекратилось из-за наступления холодов. При этом лед на озере был еще очень слабый, машины проехать по нему не могли. А когда смогли, немецкая авиация стала их бомбить, и под лед ушли тысячи людей. Все транспортные коммуникации находились под постоянным огнем противника. С 20 ноября властями Ленинграда был введен норматив по отпуску продуктов питания:
Рабочим — 250 граммов хлеба в сутки;
Служащим, иждивенцам и детям до двенадцати лет — по 125 граммов;
Личному составу военизированной охраны, пожарных команд, истребительных отрядов, ремесленных училищ и школ ФЗО, находившемуся на котловом довольствии, — 300 граммов;
Войскам первой линии — 500 граммов.
При этом до пятидесяти процентов хлеба составляли примеси, и он был почти несъедобным. Все остальные продукты практически перестали выдаваться. В декабре 1941 года смертность от голода стала массовой. Скоропостижная смерть прохожих на улицах от дистрофии была обычным явлением: люди падали и мгновенно умирали. Специальные похоронные службы ежедневно подбирали на улицах умерших от истощения и мороза и складывали окостенелые трупы в длинные и высокие штабеля. Ими были обложены все центральные улицы — до захоронения в более теплое время.
Но в ленинградском обкоме партии, в Смольном дворце, упитанный секретарь обкома Андрей Жданов и его помощники продолжали получать вкусные калорийные обеды, заедать жирные супы мягким белым хлебом. Ленинградцы могли бы этого не узнать, если бы не находили выброшенные на помойку рядом недоеденные белые булки. Их разрывали на кусочки и съедали голодающие люди.
Несмотря ни на что Ленинград, культурный центр страны, еще продолжал держаться. В первые месяцы блокады на улицах Ленинграда было установлено 1500 громкоговорителей. Радиосеть давала информацию о налетах и воздушной тревоге, и через нее во время тревог и налетов стучал метроном: быстрый ритм означал воздушную тревогу, медленный — отбой. Этот метроном стал знаменит и вошел в историю блокады как культурный памятник сопротивления населения.
Все картины и ценности Эрмитажа, Русского и других музеев были надежно спрятаны и не пострадали. В Ленинградской филармонии шли концерты, и Дмитрий Шостакович написал Седьмую («Ленинградскую») симфонию, ее густые трагические аккорды прозвучали в филармонии в августе 1942 года.
Блокада Ленинграда длилась 879 дней и закончилась только 27 января 1944 года, когда наступил перелом в войне и у гитлеровской армии уже не было сил удерживать город в мертвом кольце. За это время в городе умерли от голода миллион двести тысяч человек. В числе ленинградцев, переживших блокаду, был студент-медик четвертого курса Ефим Лившиц. Вместе со всеми жителями он копал окопы и во время бомбежек сбрасывал с крыш зажигательные бомбы. Потом у него началась дистрофия и не осталось сил даже подниматься по лестнице. В конце 1943 года его с группой других голодающих вывезли на грузовике по «Дороге жизни» — по льду Ладожского озера. Лившиц весил тридцать восемь килограммов.
Когда его вымыли, положили на чистую госпитальную кровать и военный врач начал его осматривать, у Лившица не было сил даже улыбнуться — ему было все равно, он считал, что умирает.
* * *
В 1943 году произошли важные события, отразившиеся на ходе войны и на всем будущем страны. Первым таким событием была победа под Сталинградом (теперь — Волгоград). У этого города интересная история. До революции он назывался «Царицын». Это название не имело никакого отношения к царскому двору. Впервые оно было упомянуто английским путешественником Бэрро в 1579 году и относилось не к городу, а к острову на Волге. Происхождение названия обычно возводят к тюрскому слову «сары-су» («желтая вода») или «сары-син» («желтый остров»), Датой основания города принято считать 2 июня 1589 года, когда название Царицынской крепости впервые было упомянуто в царской грамоте.
В июне 1918 года, в самом начале Гражданской войны, Сталин был послан на юг России в качестве чрезвычайного уполномоченного по заготовке и вывозу хлеба с Северного Кавказа в промышленные центры России. Он взял власть в городе в свои руки и занялся обороной Царицына от войск атамана Краснова. Однако это обернулись поражениями Красной армии — Краснов вплотную подошел к городу, блокировал его и взял. Из-за плохой обороны погибло много людей. Сталин был отозван из Царицына по решительному настоянию Троцкого.
Память об этом поражении долго жила в памяти жителей города. Но, к их удивлению, в апреле 1925 года город в честь Сталина назвали «Сталинград». До тех пор только один город был переименован в честь революционера — Петроград сделали Ленинградом, да и то после смерти Ленина. Название «Сталинград» стало первым актом самовозвеличивания диктатора. А годы спустя коммунистическая пропаганда сделала из сталинского провала 1918 года настоящую героическую эпопею, для увековечения его военного гения был даже написан роман «Оборона Царицына».
С тех пор прошло двадцать четыре года, шла война с Германией, и Сталин сам себя назначил главнокомандующим. Наступление немцев на Москву в ноябре — декабре 1941 года провалилось, но немецкие маршалы предлагали Гитлеру повести второе наступление и взять столицу. Они считали, что это приведет к полному поражению России. Однако Гитлер настоял на наступлении в южном направлении, он стремился захватить кавказскую нефть. После захвата Ростова-на-Дону в июне 1942 года немецкие войска начали наступление на Сталинград. И городу вновь пришлось обороняться. Как и двадцать четыре года назад, оборона началась с приказа Сталина. Он запретил населению города покидать его, считая, что присутствие жителей будет вдохновлять войска. Все поголовно, включая подростков, должны были рыть траншеи и окопы. Но это оказалось роковой ошибкой: 23 августа 1942 года немецкая авиация обрушила тысячи бомб на город, в котором был только один полк противозенитной обороны. Немецкие самолеты уничтожили этот полк, разбомбили и разрушили восемьдесят процентов территории города, погибли десятки тысяч мирных жителей, намного больше, чем в 1918 году. И вновь — по вине Сталина.
Но битва за Сталинград (операция «Уран») только начиналась, она стала главной битвой Великой Отечественной войны, да и всей Второй мировой войны. Приказ Сталина № 227 от 27 июля 1942 года прямо указывал, что все те, кто отступит или сдаст позиции врагу без приказа сверху, будут расстреляны без малейшего промедления. Прозвучал призыв: «Ни шагу назад!»[19] Сталин отправлял на фронт все новые и новые силы. До февраля 1943 года в Сталинграде погибло почти два миллиона человек с советской стороны и около полумиллиона — с немецкой. Все успехи Сталина в войне были не «качественными», обусловленными лучшей стратегией и тактикой, а «количественными» — завоеванные громадными потерями. Все-таки немцы были окружены, и 31 января 1943 года фельдмаршал Паулюс сдался вместе с 90-тысячной 6-й армией. Гитлер объявил в Германии три дня траура.
Сталин эту дорогостоящую победу торжественно не праздновал, но отметил по-своему — он приказал переименовать Красную армию в Советскую и вернуть ей форму и воинские звания старого дореволюционного образца. Вместо петлиц на воротниках вновь вводились погоны с просветами и звездами. Вместо «красноармейцев» бойцов опять стали называть «солдатами», вместо «командиров» опять появились «офицеры», а высшим офицерам вернули генеральские звания. В приказе Сталина говорилось, что это дань боевым традициям русских войск. Переобмундирование пятнадцатимиллионной сражающейся армии было недешевым удовольствием, но и армии, и всему населению страны это возвращение к старому образцу было приятно.
* * *
Вооружению советских войск во многом помогала Америка. По заключенному министром иностранных дел Литвиновым договору о ленд-лизе за первые два года войны — с 1 октября 1941 года по 30 октября 1943 года — Америка прислала Советскому Союзу:
6430 самолетов,
3734 танка,
82 корабля-миноносца и маленькие подводные лодки,
206 771 автомашину (грузовые «Студебеккеры» и легковые «Виллисы»),
22,4 миллиона снарядов, 87 900 тонн пороха,
245 000 полевых телефонных аппаратов,
5,5 миллион сапог для армии,
более 2 миллионов тонн продовольственных припасов[20].
Если бы Сталин по-настоящему готовил страну к войне с Германией, Россия могла бы производить достаточно вооружения. Но неподготовленной стране пришлось перестраивать свою промышленность на военный лад буквально, что называется, «с колес» — по ходу войны. Это требовало громадных дополнительных усилий населения и стоило огромных средств. Поэтому в первой половине войны американское вооружение существенно поддерживало способность советских войск сопротивляться лучше вооруженным германским дивизиям. А все-таки, несмотря на помощь, Сталин продолжал питать большое недоверие к Англии и Америке. Хотя они были военными союзниками России, он все равно продолжал считать их противниками коммунизма. А продолжительность войны и победа в ней все еще оставались под большим вопросом. Поэтому Сталин стал искать возможность тайно заключить сепаратный мирный договор с Германией. В сентябре 1943 года в Стокгольме готовились сверхсекретные переговоры о заключении перемирия[21]. Это было бы предательством союзников, оставленных лицом к лицу с германской военной машиной. Это было бы и предательством самого советского народа: перемирие могло быть заключено только с территориальными уступками Гитлеру, а это означало бы необходимость оставить на оккупированной территории миллионы советских людей. К переговорам тщательно готовились, но процесс был неожиданно прерван самим Гитлером: он все еще рассчитывал на полную победу.
* * *
Изнуряющая война все больше ослабляла силы Советского Союза и ставила под угрозу авторитет коммунистов и самого Сталина. Он вполне мог серьезно опасаться этого. И поэтому была сделана большая и неожиданная уступка населению: народам Советского Союза вернули их религии. С 1918 года религия была под строгим запретом, церкви, мечети, костелы и синагоги разрушались, тысячи священнослужителей были арестованы, сосланы в лагеря или расстреляны. Вера в народной глубинке жила в страхе и практически подпольно; открыто молиться боялись все. Только старухи продолжали креститься, только старые татары совершали мусульманские обряды, только старые евреи читали свои молитвы.
И вдруг сообщение в газете «Правда»: «Учитывая глубокие народные чувства и уважая национальные традиции, советское правительство приняло решение разрешить публичное соблюдение обрядов всех вероисповеданий».
Было решено, что в ближайшее время в Москве соберется Священный Синод русской православной церкви, а потом будет организован съезд высоких духовных сановников всех религий — христианской, мусульманской, еврейской, лютеранской и буддийской. Правда, одновременно при правительстве был создан Комитет по делам церкви, который должен был контролировать и ограничивать свободу религий. Но все равно это был громадный всенародный праздник. Расчет Сталина был верным: он поднял народный дух, верующие люди воспрянули, а вместе с ними воспрянули и их близкие.
Как во многих домах, в квартире Гинзбургов бабушка Прасковья Васильевна опять повесила в углу своей комнаты иконку, опять стала ходить в церковь и печь куличи на Пасху. Августа, никогда раньше не посещавшая церковь, иногда ходила с ней, но укутывалась старым платком, чтобы не узнали жену министра.
В доме стариков Бондаревских тоже был праздник: дяде Арону теперь не надо было опасаться по субботам ходить в синагогу. В Москве появилась маца, изготовляемая на праздник еврейской Пасхи. И теперь семья могла более открыто праздновать саму Пасху — Сейдер.
* * *
В конце 1943 года советские войска прорвали «линию Днепра», на которую Гитлер возлагал большие надежды. В районе города Корсунь-Шевченковского состоялась самая большая танковая битва всех времен и было захвачено от 70 до 80 тысяч немецких военнопленных. Правда, часть из них немцы смогли отбить обратно. Но сама эта битва доказывала мощь Советской армии и ее твердое намерение освободить от немцев всю советскую землю.
Если Сталин не вполне доверял союзникам, то и они не вполне доверяли ему. Они опасались, что в случае победы Советская армия может войти в Западную Европу и захватить ее. Они предложили провести конференцию глав трех государств, чтобы установить план дальнейших совместных действий.
Когда сорвались стокгольмские переговоры, которые Сталин собирался вести с немецкой стороной, он дал согласие на встречу с союзниками. Долго выбирали место встречи и остановились на Тегеране. В самом конце 1943 года там состоялась первая конференция «трех великих» — Сталина, президента Америки Франклина Рузвельта и премьер-министра Англии Уинстона Черчилля. Было принято долгожданное решение о введении войск союзников в Западную Европу летом 1944 года (операция под секретным кодом «Оверлорд»). Одновременно решались вопросы границ послевоенной Европы. В планы союзников входило вновь создать сильную Польшу. В Лондоне находилось эмигрировавшее польское правительство, которое боялось, что Сталин может захватить Польшу и сделать ее коммунистической. У Сталина был такой план, но на конференции он промолчал. Его отрицательное отношение к полякам не изменилось с тех пор, как они победили Красную армию в 1920 году в битве за Варшаву. Он затаил злобу на поляков и ни за что бы не согласился опять восстановить границу с независимым польским государством.
В противовес польскому правительству в Лондоне Сталин сразу после конференции стал тайно формировать на советской территории новую польскую армию — Войско Польское. Но цвет польского офицерства он уничтожил в Катынском лесу в 1940 году, и теперь в эту армию набирали без разбора всех, кто носил фамилии с окончанием на «-ский» — среди них были русские, украинцы, евреи, но очень мало поляков.
* * *
Уже перед самым концом войны в ней произошел еще один поворот, имевший большое значение для послевоенной жизни в Восточной Европе, — большое кровавое восстание в оккупированной немцами Варшаве. Оно было приурочено к переговорам представителя польского правительства в эмиграции со Сталиным и должно было показать ему силу польской Армии Крайовой (партизанского движения). Кроме этой армии имелась и другая — Гвардия Людова, состоявшая из польских просоветских партизанских отрядов. Руководитель армии Бур-Комаровский говорил: «Это дело престижа. Поляки сами хотели бы освободить Варшаву и назначить здесь польскую администрацию до момента вхождения советских войск».
Восстание началось 20 июня 1944 года: польские партизаны произвели сотни взрывов на железнодорожных путях к западу от Варшавы, остановив подвоз снабжения. В восстании приняли участие от 20 до 40 тысяч членов Армии Крайовой, хотя вооружены из них были только три с половиной тысячи. Гвардия Людова присоединилась к восставшим. Немцы знали о планах восстания и подготовились к нему, они заранее вывезли из Варшавы свои семьи.
Советская армия под командованием маршала Рокоссовского подошла к левому берегу Вислы, к варшавскому предместью Праге. Войска прошли с боями 600 километров, потеряли 166 тысяч человек, но все же Рокоссовский заслал на парашюте своих разведчиков, чтобы связаться с восставшими. Гордые поляки не хотели принимать помощи от русских. Сталин получил из Лондона телеграмму от Черчилля, в которой говорилось о восстании, но не ответил на нее. Желая помочь восставшим, Рокоссовский (у него были польские корни) запросил приказа атаковать Варшаву. Сталин приказа не дал. Восстание шло уже два месяца, германская авиация и артиллерия обстреливали город и планомерно разрушали его. Погибло около 200 тысяч жителей города, и было разрушено почти восемьдесят процентов зданий.
Только тогда Сталин послал в город батальоны организованного им Войска Польского. 16 и 17 сентября два батальона переправились через Вислу и укрепились на берегу разрушенного города. Всего в батальонах было около тысячи человек, но они были обречены на гибель, потому что их атаковали превосходящие силы немцев. Еврей с польской фамилией Долецкий был единственным врачом, и ему пришлось спасать сотни раненых. С большим трудом немногих выживших удалось переправить обратно. Долецкого и других наградили боевыми орденами.
28 сентября немцы подавили восстание. Но бороться за разрушенный город уже не имело смысла. Советские войска, задержанные Сталиным, вошли туда только в январе 1945 года. Старинный город-красавец представлял собой сплошные безжизненные руины.
В Кремле Сталин, наверное, потирал руки — это был его долгожданный реванш.
17. Зика Глик в лагере Дора
Уже три года, с августа 1941 года, Зику Глика перебрасывали на разные работы в разные лагеря — в Магдебург, Бухенвальд, а в последний год он строил подземный завод и трудовой лагерь Дора, громадное производство с тысячами рабочих-рабов. К лагерю-заводу проложили глубокий туннель в подземных солевых копях. Люди работали в глубоком подземелье, не видя солнца, в условиях полной антисанитарии. От тяжелого труда и ужасных условий они умирали по тысяче в месяц. Еврейская команда укладывала в вагонетки их истощенные, завшивленные тела, и их увозили в Бухенвальд — сжигать.
Выжить и вынести тяготы работы в чрезвычайных условиях Зике помогали три качества: уникальная выносливость его организма, поразительная хваткость и непреодолимая воля к выживанию. Немцы, нуждаясь в работниках, кормили за труд довольно сносно. Но Зика все равно приучил себя к самому скудному рациону и делился пищей с больными и слабыми.
Было у него еще одно редкое свойство, которое помогало ему выживать в самых критических ситуациях, — его умение общаться с разными людьми на их уровне миропонимания, искусство общения. Оно зависит от артистизма натуры. Зика умел расположить к себе даже разъяренного до предела эсэсовца. За три года постоянных придирок, скандалов, понуканий, избиений и запугиваний ему удавалось ладить с охраной и другими заключенными даже на краю неминуемой гибели. Поэтому многие его товарищи по лагерям считали, что в нем пропадает талантливый дрессировщик. Ему говорили:
— Если охрана выпустит на тебя разъяренного льва, ты и его сможешь успокоить.
Люди, знавшие библейские легенды, добавляли:
— Ну да, точно так, как библейский герой и силач Самсон.
Некоторые считали, что Зика прирожденный гипнотизер:
— Надо бы тебе устроить сеанс гипноза, усыпить начальника лагеря: он под гипнозом отдаст приказ всех нас выпустить. Вот потеха была бы! — и в бараке раздавался дружный, хоть и приглушенный смех.
Лагерники-евреи знали свою ужасную судьбу, знали о том, что все они смертники. Но у людей, которые живут даже на последней грани, живут даже не одним днем, а иногда одним часом, — у них тоже сохраняется свой горький юмор, и им тоже хочется иногда посмеяться, пусть напоследок.
А Зика постоянно думал о судьбе Лены, которую считал теперь своей невестой. Узнать о ней что-либо было немыслимо, он только чувствовал, что она жива и думает о нем. Она ведь обещала ему выжить.
В августе 1944 года американские бомбардировщики наконец «нащупали» объекты для бомбардировок и налетели на оружейные предприятия и казармы лагеря. При их разрушении было убито 388 узников лагеря, а более 2 тысяч получили ранения. Но все-таки налет американцев давал надежду на скорое окончание войны и на возможность выжить.
Рядом с Зикой работал политический заключенный немец Альберт Кунц. Он был крупным инженером, но попал в лагерь как один из самых стойких членов немецкого Сопротивления.
Несколько раз Альберт указывал ему кивком головы на высокого представительного мужчину в гражданском костюме — это был руководитель ракетного производства инженер Вернер фон Браун:
— Это любимец Гитлера. С помощью его изобретений Гитлер надеется завоевать мир.
Альберт объяснил Зике, что в Доре изготовляли многоступенчатые баллистические ракеты «Фау-1» и «Фау-2». Зика не понимал, о чем идет речь, и Кунц объяснил:
— Это новый вид разрушительного оружия, на которое Гитлер очень рассчитывает. Эти ракеты могут летать между континентами, дальше любых снарядов и самолетов. Пока что Гитлер посылает их бомбить Лондон.
Однажды Зика задал Альберту вопрос, который мучил его все эти годы:
— Ты немец, сын культурной немецкой нации, страны Гете и Шиллера. Объясни мне, как твой народ смог пасть до поддержки безумств Гитлера, почему немцы, твои сограждане, смогли так озвереть?
Кунц помолчал, отвернулся, взглянул на Зику:
— Да, мне сложно сейчас гордиться принадлежностью к моему народу. Даже Гете был пессимистически настроен относительно природы человека, он писал с сарказмом: «Надо считать чудом, что род человеческий еще не истребил себя. Видно, природе человека свойственна такая стойкость и приспособляемость, что она преодолевает все, воздействующее на нее извне и изнутри»[22]. Гитлер никогда не достиг бы такого единения народа, если бы немцы не обожали маршировать под военную музыку, размахивать флагами и распевать воинственные песни под тяжеловесную немецкую музыку. Им нужна пышность воинственности. Гитлер как раз и есть воплощение помпезности, к которой стремится большинство немцев.
— А как и откуда появилась в немцах такая всеобщая ненависть к евреям? Ведь тысячи гестаповцев с удовольствием убивают евреев.
Кунц ответил:
— Как ты себе представляешь — могло это проявиться разом во всей нации? Нет, это не неожиданность. Корни антисемитизма давно прорастали в немецком обществе. У среднего немца всегда имелась зависть к более успешным евреям — среди них и ученые, и писатели, и банкиры, и коммерсанты. Гитлер прекрасно знал, что в глубине души бюргеры — это антисемиты. Он начал не с прямого уничтожения евреев, а стал выбивать из-под них почву. Так он измерял глубину бюргерской неприязни к ним. В своей ненависти к еврейской нации Гитлер спровоцировал немцев на жестокие погромы, дело дошло до массовых убийств в знаменитую Хрустальную ночь. Это стало символом разгула массовой ненависти к евреям. И этот разгул дал Гитлеру желаемую свободу: он приказал ликвидировать евреев.
Для Зики такая жесткая оценка немецкой нации была неожиданной. Что ж, наверное, Альберт прав: ни одна нация не может быть однородной по уровню развития, любая нация состоит из своего большинства и исключений из общей массы, меньшинства; и в одной нации способность создавать высокую культуру может вот так сочетаться с разгулом бесчеловечных зверств.
Зика был благодарен Альберту Кунцу за то, что тот открыл ему глаза на немцев. Он думал: «Альберт как раз принадлежит к этому самому меньшинству, цвету нации».
Кунцу, способному инженеру, удавалось даже в лагере Дора организовывать небольшие акции саботажа, чтобы навредить производству ракет «Фау-1» и «Фау-2». Вскоре это было обнаружено, и Кунца расстреляли вместе с секретарем немецкой компартии Эрнстом Тельманом.
18. Освенцим
Неожиданно Зику Глика вместе с другими заключенными Доры срочно посадили в вагоны для скота и куда-то повезли. Чутье опытного лагерника подсказывало Зике, что их везут не убивать, а работать — отобрали только самых сильных. Их привезли в Польшу, под город Краков, в лагерь, над воротами которого по-немецки было написано: «ARBEIT MACHT FREI» («РАБОТА ДЕЛАЕТ СВОБОДНЫМ»), Зика понял, что они в Освенциме-Биркенау, потому что от других заключенных он знал об этом издевательском лозунге, об этом самом страшном из лагерей. Чутье не обмануло его: в лагере была острая нужда в работниках.
Зику поселили в бараке № 6, и его соседом по нарам оказался молодой поляк Казимерж Смолен. Зика неплохо говорил по-польски, а поляк соскучился по беседам на своем языке, они разговорились, и Зика узнал от него его историю:
— Я сижу в Освенциме с самого основания лагеря, с июня сорокового года. До войны я был студентом Краковского университета. Когда немцы вошли в Польшу в тридцать девятом году, я вступил в отряд Сопротивления. За год весь наш отряд переловили, убили, а выживших послали работать сюда. Мы были первой группой — семьсот двадцать восемь польских политических заключенных. Обращались с нами хуже, чем с собаками. Многие умерли от непосильной работы и голода.
У Зики все силы и устремления были направлены на одно — на возможность выживания в лагере, и он заинтересованно спросил:
— Как же тебе удалось выжить?
— Случайно удалось. Первый комендант лагеря Рудольф Гесс приказал найти кого-нибудь, кто грамотно пишет и знает статистическое и бухгалтерское дело. Я изучал все это в университете, и меня направили работать в контору лагеря. Это единственный способ выжить в Освенциме.
— Что ты делаешь в конторе?
— Помогаю составлять сводки о прибывших и выбывших заключенных, а они посылают эти сводки в штаб гестапо в Берлине.
— Выбывших куда? — переспросил Зика.
Казимерж понурил голову:
— Сам увидишь куда — в газовые камеры и в печи крематориев.
Заниматься жуткой статистикой — это звучало страшно. Но у Зики первое назначение было еще страшней — его поставили санитаром-уборщиком в так называемом цыганском лагере, где немецкие врачи под руководством гинеколога Карла Глауберга проводили «медицинские эксперименты» над здоровыми еврейками и цыганками. Они удаляли молодым женщинам матки и яичники, облучали их большими дозами рентгеновских лучей и испытывали на них препараты по заказам фармацевтических фирм. В результате этих «экспериментов» половина женщин умирали на операционном столе, а те, кто выживали, недолго потом мучились. Многим из них делали смертельные уколы. Обязанностью Зики было отвозить их тела на тачке в крематорий.
Знакомство с Казимержем Смоленом давало Зике возможность осуществить задуманную им задачу: узнать как можно больше цифр об убитых в лагерях евреях, чтобы потом где-нибудь кому-нибудь показать их, если сумеет выжить сам. Да, если выживет. Поэтому все время, пока они были с Казимержем Смоленом соседями по нарам, Зика еще и еще расспрашивал его об их лагере и о количествах уничтожаемых в нем людей. И вот что он узнал постепенно:
Лагерь Освенцим-Биркенау был административным центром большого комплекса лагерей, он мог вмещать в себя до 20 тысяч заключенных, которых делили на классы, используя разные нашивки. Из их среды отбирали людей, в основном немцев, для слежки за остальными заключенными. Люди работали шесть дней в неделю по двенадцать и более часов. Из-за такого изматывающего графика и при более чем скудном питании (один кусок хлеба пополам с опилками и миска теплой жидкой похлебки) многие быстро умирали.
Казимерж рассказывал:
— В сентябре 1941 года привезли около шестисот русских солдат и поместили в блок № 11. Я хотел зарегистрировать их прибытие в лагерь, но начальник сказал, что русские солдаты регистрации не подлежат. Их всех отравили газом «Циклон Б». Это было первое отравление газом в лагере. Тогда мне приказали составить рапорт о том, что испытание прошло успешно. После этого блок переконструировали в газовую камеру и крематорий.
— А куда доставляют большинство евреев? — спросил Зика.
— В лагерь Биркенау, который называют Освенцим-2. Там тысячи евреев и несколько отделений газовых камер и печей крематория. Весь лагерь работает так слаженно, что каждый день в нем могут уничтожать тысячи евреев. Это четко налаженная конвейерная фабрика смерти, работающая каждый день на пределе возможностей. Железнодорожные составы каждый день подвозят заключенных, их сразу сортируют: налево — тех, кого тут же отправляют в газовые камеры, направо — тех, кого временно можно оставить для работы. Отбор идет «на глазок», по прихоти офицеров и солдат. Каждый день молодые мужчины и женщины, отобранные «налево», умоляют оставить их для работы. Они рыдают, валяются в ногах охранников, и бывали случаи, когда удавалось спастись от немедленной смерти. И хотя все понимали, что все равно это ненадолго, но в людях горит неистребимая жажда жизни, желание пожить — пусть ценой любых мук. Обреченных на смерть загоняют сотнями, как скот на бойне, в большие газовые камеры. Велят раздеваться догола, предупреждая, что будут обливать душем из установок под потолком. Большинство уже понимают, что их ведут на смерть, и все время стоит душераздирающий крик — голоса детей, женщин, мужчин. Женщин, у которых хорошие длинные волосы, остригают наголо, волосы откладывают для изготовления подушек, матрасов и всевозможных поделок. Задраивают двери и вместо воды подают в установки газ «Циклон Б». Он убивает всех через десять минут.
* * *
В мае 1943 года в Освенцим прибыл тридцатичетырехлетний хирург Йозеф Менгеле, подполковник СС. Он был назначен главным врачом лагеря Биркенау. Зику и еще нескольких заключенных приставили к бараку-операционной Менгеле. Для сотрудников в лагере имелась маленькая амбулатория, но Менгеле считался врачом не столько сотрудников, сколько узников. Однако он не лечил их, а проводил над ними «медицинские эксперименты». Высокий, подтянутый, в красивой шинели, Менгеле всегда лично встречал составы с новоприбывшими. Глядя на него, можно было подумать, что он радушный хозяин — встречает долгожданных гостей. На самом деле именно он проводил отбор, решал, кому работать, а кого отправлять прямо в газовую камеру. Особо придирчиво он отбирал жертвы для своих опытов. Офицеры лагеря уважительно называли его «Herr Doktor» (господин доктор). А узники прозвали Менгеле Ангелом смерти.
У него был особый интерес к близнецам разного возраста. Над ними он производил самые изощренные опыты: ампутации органов, вырезание целых мышц, ломал им кости и пересекал спинной мозг — все без обезболивания, устанавливая порог переносимости. Он пытался изменять у детей цвет глаз, впрыскивая им разные химикаты. Многие из его жертв умирали во время опытов, а выживших отправляли в газовые камеры. Работая в бараке, Зика целыми днями слышал ужасные крики и стоны жертв, над которыми производили опыты. Обязанностью Зики было смывать кровь в операционных и относить тела в печи крематория.
Бесчеловечность работы этого врача угнетала Зику даже больше, чем все остальные зверства, виденные им в лагерях. Подготавливая операционную для утренних опытов, Зика видел на стене кабинета Менгеле его дипломы в рамках за стеклом. Он прочитал, что Менгеле изучал медицину и антропологию в университетах Мюнхена, Вены и Бонна. Зика не был ученым, но он понимал, что это большие и уважаемые университеты. Диплом докторской диссертации Менгеле за 1938 год красовался в самой большой рамке, название диссертации звучало так: «Расовые различия структуры нижней челюсти». Название поразило Зику: значит, Менгеле еще в университете прилагал усилия для изучения расовых различий.
Единственным, с кем Зика мог беседовать обо всем этом, был его приятель Казимерж Смолен:
— Ты из конторы посылаешь статистику жертв. А известна ли тебе статистика жертв одного Менгеле? — спрашивал Зика.
— Нет, я ее не знаю. Менгеле сам посылает данные в Академию антропологии в Берлине. Но они потом приплюсовываются к нашим общим цифрам.
— А ты знаешь его данные?
— Нет, они засекречены. Но я постараюсь как-нибудь подсмотреть.
Через некоторое время он сказал Зике:
— Менгеле с гордостью пишет, что сам лично отправил в газовые камеры около сорока тысяч заключенных, на большинстве из них он ставил опыты.
Эта цифра поразила Зику:
— Боже мой! Этот изверг рода человеческого сам замучил и отправил в газовые камеры около сорока тысяч человек!
Когда Зика узнал это, то потерял остатки покоя. Он не мог больше видеть Менгеле без дрожи ненависти и старался избегать его. Он страдал так сильно, что ему пришла в голову мысль об убийстве Менгеле. Зика знал, что ярости и сил на это убийство у него хватит, но понимал, что его самого или тут же убьют, или замучают до смерти. Он понимал, что своей гибелью он нарушит обещание Лене найти ее и жениться. А кроме того, Зика понимал, что не сможет осуществить задуманного — пересказать когда-нибудь собранные им сведения о жертвах в лагерях. И все равно это становилось его навязчивой идеей, он лишь обдумывал, когда и как это сделать.
Но так случилось, что вскоре его перевели на другую работу, в «зондеркоммандо» — извлекать трупы отравленных в газовых камерах, перетаскивать их в печи крематория, а потом выгребать пепел и хоронить его в ямах. Этих людей называли еще «тотенкоммандо» (команда смерти)[23].
* * *
После каждого массового отравления в газовой камере открывали двери и включали мощные вентиляторы, проветривая помещение от газа. Тогда приступали к работе заключенные «зондеркоммандо». Им открывалось жуткое зрелище — сотни вертикально стоящих посиневших, но еще теплых мертвецов. Глаза и рты у всех были открыты в последнем крике. Многие тела, особенно детские, были скорчены в предсмертных судорогах. От тел исходил жуткий запах — смесь пота, мочи и кала, выделившихся при отравлении. Стоило тронуть одного, как штабелями валились все. «Зондеркоммандо» выносили трупы и закладывали в печи крематория. Немцы туда не входили, и делать эту невероятную работу можно было только из страха быть самому убитым вместе с этими жертвами.
Зика Глик закрывал глаза, хватал обвисшее страшное тело, взваливал себе на плечо и бегом нес в крематорий. Чего он не мог заставить себя делать, так это выносить трупы детей: каждый раз, когда он видел убитого ребенка, он вспоминал своих двух сыновей. А чтобы охранники не ругали и не били его за это, он взваливал себе на плечи по два трупа взрослых. Пока он их нес, в рот каждому трупу заглядывали, и если там были золотые или металлические коронки, их выламывали щипцами и складывали в коробки. В крематории трупы сваливали на пол, и другие «зондеркоммандо» тесно забивали ими печи. А Зика должен был бежать обратно за следующими трупами. Иногда ему приходилось их сжигать, потом выгребать золу и закапывать в вырытые неподалеку ямы. Третья команда рыла и засыпала ямы, сравнивая их с землей. В это время первая команда омывала сильной струей воды из душевых кранов и брандспойтов пол и стены газовой камеры. А потом опять загоняли туда следующую группу жертв. И так — двенадцать часов в день под строгим надзором гестаповцев. Замешкаешься, упадешь от бессилия или ужаса — тебя сразу загонят в камеру со следующей группой.
От перегрузки некоторые печи крематориев ломались, тогда приходилось сваливать тела в вырытые ямы, обливать бензином и поджигать. Но это не приводило к полному сгоранию, в золе оставались части черепов и костей. Их доставали из ям и перемалывали, чтобы не оставалось следов.
Лагерь переполнялся узниками, летом 1944 года в Освенцим стало поступать много венгерских евреев.
19. Возвращение Бергов в Москву
Находясь в эвакуации, Мария Берг все время рвалась домой, в Москву, надеялась, что там она скорее узнает хоть что-нибудь о Павле. Но для въезда в Москву нужно было разрешение. Помог ей комиссар Басаргин, в 1944 году он получил для нее нужные бумаги. Она еще раз убедилась, что в тяжелые годы войны люди стали дружелюбнее, лучше и добрее по отношению друг к другу.
В последний раз Лиля читала стихи раненым, в последний раз Мария прощалась с госпитальными служащими, и в последний раз тетя Шура дала Лиле в дорогу конфеты-подушечки. Обратный путь на поезде был очень трудным, вагоны были забиты, поезд стоял на станциях всего две-три минуты, толпы людей метались, чтобы попасть в вагон и затащить вещи. После множества проверок документов в пути Мария с Лилей вернулись в Москву и наконец вошли в свою комнату на Спиридоньевке. Открыв дверь, Мария ахнула: очевидно, кто-то там жил, оставил грязь и беспорядок, и пропало много вещей. Ходить по соседям, расспрашивать и разыскивать вещи она не хотела: помнила их враждебное отношение. Они с Лилей просто стали убирать, что могли, и выносить мусор. Особенно жалко Марии было швейную машинку «Зингер»: Лиле было уже двенадцать лет, она сильно выросла, и Мария собиралась перешивать на нее многие вещи с себя.
На другой день их ждала неожиданная радость — пришла их добрая Нюша.
— Ну, здравствуйте, мои родные! — она обнимала и тискала Лилю. — Красавица ты моя, до чего же ты выросла-то! Говорила я вам, что Бог милостив и даст нам свидеться. А я уже много раз заглядывала — народ-то возвращается, вот я и думала: а не вернулись ли мои-то?
Поохав и пообнимавшись, Нюша принялась убирать, мыть и чистить.
— А где же машинка-то зингеровская?
— Не знаю, пропала. Наверное, украли. Очень жалко.
Нюша закусила губу и куда-то ушла. Через час она явилась и внесла тяжелую машинку:
— Получай, нашла пропажу. Жулье это, соседи твои. Не хотели отдавать, не ваша, говорят. Но от меня так просто не отделаешься. Я им доказала, что наша, у меня пометки были.
— Нюша, вы — золото! Спасибо вам.
Первым делом Мария подала в прокуратуру запрос о Павле Берге, прождала несколько недель и получила все тот же ответ — «В просьбе отказано». Она снова работала в той же поликлинике Министерства строительства. Министром оставался тот же Семен Гинзбург, но контакты с ним прервались: не было их прежнего «связного», Михаила Зака.
Уже было ясно, что война должна скоро кончиться, по радио и в печати превозносили полководческий гений Сталина, по его приказу в Москве устраивали вечерние салюты в честь освобождения очередного города. Летом 1944 года Сталин приказал провести по улицам Москвы тысячи немецких военнопленных — устроить для жителей демонстрацию советской мощи. По центральной улице Горького (теперь улица Тверская) под конвоем шла длинная колонна из нескольких тысяч немецких генералов, офицеров и солдат. На тротуарах стояли толпы москвичей, полных ненависти к врагам. Все они пострадали от войны, почти в каждой семье были убитые и раненые. Развязанная этими вот немцами война принесла им столько горя и бед, что они были готовы кинуться на пленных и бить их без конца.
Мария с Лилей тоже пошли смотреть на немцев. Пленные шли медленно, вяло, в потрепанных формах без погон, многие, но не все, с опущенными головами. Это были плененные враги, но все же вид их не был очень жалким, в них не чувствовалось приниженности, забитости. Мария смотрела на них с ненавистью и решилась сказать дочери:
— Помнишь толпы арестантов, которых проводили по Алатырю?
— Конечно, помню.
— Ты видишь, что эти немцы выглядят лучше и свободней, чем выглядели те арестанты?
— Да, они аккуратнее и идут лучше. Те были ужасные, страшно оборванные и еле тащили ноги. А кто они были?
— Теперь я тебе скажу: они были такие же политические заключенные, как наш с тобой папа.
Лиля опешила, смотрела на мать широко открытыми глазами:
— Вот почему ты так всматривалась в них. Потому что папа… да?
— Да, доченька, да. В каждом замученном лице мне виделось лицо нашего папы. И теперь мне вдвойне горько и грустно: я вижу, что в лицах этих паршивых немцев, наших врагов, сохранилось больше человеческого достоинства, чем смогли сохранить те наши советские заключенные.
20. Будапешт, Рауль Валленберг
К концу 1944 года гитлеровцы успели уничтожить почти всех европейских евреев. Оставалась только одна большая группа — около 800 тысяч евреев из Венгрии. Венгрия была союзником Германии, и гестаповцы до поры до времени в ней не хозяйничали. В 1940 году она вступила в союз с Германией и стала фашистской страной. Диктатор Венгрии Хорти поставлял Гитлеру дивизии венгерских солдат для войны с Россией. Но фашисты не вмешивались во внутреннюю политику страны, и в ней не было притеснений и преследования евреев. Оставались открытыми еврейские школы, функционировали еврейские фабрики и магазины, работали синагоги, в том числе главная синагога Будапешта «Дохань», самая большая и красивая в Европе. Венгерские евреи оставались последней группой, которую еще не послали в лагеря смерти. Недовольный этим Гитлер заставлял Хорти депортировать их. Но тому удавалось под разными предлогами избегать этого. Единственное, что он сделал, — это ограничил прием евреев в университеты.
Когда стало ясно, что наступил окончательный перелом в войне, Хорти решил выйти из союза с Гитлером и заключить сепаратный мир со Сталиным. Гитлер немедленно арестовал его, и 19 марта 1944 года в Венгрию вошли германские войска — четыре дивизии танков «Тигр». Страна была оккупирована. А за армией пришли войска гестапо СС и повели себя как хозяева оккупированной страны.
В Будапешт прибыл подполковник СС Адольф Эйхман, начальник отдела гестапо «ИД IV», «еврейского отдела», с заданием выявить всех евреев и отправить в лагеря уничтожения. Эйхман занял под свой штаб самую большую гостиницу «Мажестик», построенную на склоне крутого берега над Дунаем, и по городу забегали небольшие желтые машины со знаком «POL» на номерах — гестаповские. Первым делом Эйхман запретил провинциальным евреям приезжать в Будапешт — ему легче было выявлять их в маленьких местечках.
Эйхман имел опыт охоты за всеми евреями Европы. В своем отчете начальнику гестапо Гиммлеру он писал, что с сентября 1941 года в «лагерях смерти» уничтожено четыре миллиона евреев и дополнительно к этому миллион уничтожен в передвижных газовых камерах-душегубках. В Венгрии задача ему представлялась легкой — евреи еще не успели испугаться и попрятаться. А Эйхман торопился: советские войска подходили все ближе. За три месяца, с апреля по июнь 1944 года, гестапо отправило в лагерь смерти Освенцим-Биркенау в Польше почти 500 тысяч венгерских евреев. Вместе с ними отсылали туда и венгерских цыган. Новоприбывших было так много, что из Освенцима срочно приехал комендант лагеря полковник Рихард Баер. Он просил Эйхмана:
— Пожалуйста, замедлите темпы присылки. Наши газовые камеры и печи крематория не справляются с таким количеством евреев.
Но в самом Будапеште еще оставалось более 200 тысяч евреев. Эйхман вызвал к себе восьмерых представителей еврейской общины — банкиров, юристов и коммерсантов. Их уже лишили имущества и должностей, но они еще представляли общину. Жалкие и напуганные люди стояли в вестибюле, не зная, чего ожидать. Эйхман не спеша, с надменно-насмешливой улыбкой спускался по широкой лестнице:
— Вы знаете, кто я? Повсюду меня знают как «кровавую ищейку евреев», — он весело рассмеялся. — Давайте говорить откровенно. Я достаточно разумный человек. Вы поможете мне в том, что я прошу, и этим избежите множества неприятностей. Вы закроете все синагоги, еврейские школы и больницы. Они станут собственностью гестапо. Все евреи должны выехать из своих квартир и переселиться в отведенный им специальный квартал, и все должны носить желтые еврейские шестиконечные звезды. Поверьте, это будет их охранять.
Отказаться было невозможно, требования выполнили, рыдающие еврейские семьи переселились в гетто. Эйхману оставалось только отправить их в лагерь как подготовленный для смерти продукт. Он начал депортировать их, но его, как и всех немцев, беспокоило приближение русских. К тому же в июне 1944 года во Франции высадились американские войска, и немцев стали сжимать с двух сторон. Эйхман решил, что за евреев можно получить выгодный куш. Он вызвал влиятельного члена еврейской общины Йоэля Бранда:
— Я предлагаю вам сделку. Назовем это «деньги за кровь». Вы дадите нам два миллиона кусков мыла, восемьсот тонн кофе и чая и десять тысяч грузовиков, а я перестану посылать евреев в лагеря. Я разрешаю вам выехать за границу, чтобы договориться об этом с вашими сионистами. Скажите им, что эти грузовики не будут использованы против американцев, мы пошлем их на русский фронт. Если они согласятся, я закрою лагерь Освенцим и вышлю сто тысяч ваших евреев за границу. При последней доставке товара вышлю еще девяносто тысяч.
Бранд был готов на все, чтобы спасти евреев. Он выехал в Турцию на переговоры с лидерами американского Совета по делам беженцев войны и сионистами из еврейского «Джойнта». Но условия затрагивали интересы русской армии, поэтому американцы запросили согласие русских. Те ответили отказом. Переговоры затянулись, время было упущено, и Эйхман начал высылать будапештских евреев в Освенцим[24].
* * *
Но теперь американские организации осознали всю остроту ситуации и решили срочно спасать евреев Будапешта. Средства на это они дадут, но кто и как сможет осуществить эту операцию? Торговаться с немцами было уже поздно и не имело смысла. Надо каким-то быстрым способом, обманом вытащить евреев из лап дьявола. Где и как найти такого смелого, делового и ловкого человека, который поедет в самое пекло, в Будапешт, и сумеет остановить депортацию евреев? Попросту говоря, для этого нужен был гений.
После долгих поисков решили, что этот человек — швед Рауль Валленберг. Ему было тридцать пять лет, он был отпрыском одной из самых богатых и знатных шведских семей, учился в Америке на архитектора, знал четыре языка. В 1943 году он стал партнером торговой компании, которой владел венгерский еврей. Поэтому Валленберг уже побывал однажды в Будапеште и знал город. Но самое главное — Валленберг обладал уникальными личными качествами: неутомимой энергией, целеустремленностью, энтузиазмом и смелостью, интеллектом и чувством юмора, привлекающими буквально всех; благодаря этому он умел ладить с разными людьми. Все это вместе составляло то, что можно назвать артистизмом души, и делало его умелым посредником в переговорах, он умел привлечь на свою сторону любого. И вдобавок, будучи аристократом, Рауль Валленберг обладал чувством большой внутренней независимости. Он был как раз тем поистине гениальным человеком, который смог бы перехитрить гестапо и самого Эйхмана.
Швеция была нейтральной страной и имела в Будапеште посольство. Американский комитет беженцев и шведский посол в Венгрии утвердили кандидатуру Валленберга. Он получил от руководителя американского Совета по делам беженцев войны Пеле 100 тысяч долларов, выделенных американской сионистской организацией «Джойнт». Этого хватило на первые расходы, и 9 июля 1944 года Валленберг приехал на поезде в Будапешт в качестве первого секретаря шведского посольства.
С этого началась эпопея спасения евреев, напоминающая библейскую легенду о спасении и выводе еврейского народа пророком Моисеем из египетского плена три тысячи лет назад. Только пророком стал теперь молодой швед Рауль Валленберг.
* * *
У Валленберга был дипломатический иммунитет, но действовать надо было осторожно. Он сразу купил большой пятиэтажный дом на центральной улице Андраши, повесил на нем шведский флаг, означавший собственность Швеции, и устроил там свою контору. Но евреев, которых ему надо было спасать, он пока не знал. На машине со шведским флажком он несколько дней ездил в еврейское гетто, давал взятки офицерам и солдатам гестапо, чтобы смягчить условия пребывания в гетто. Евреям он говорил:
— Я швед Рауль Валленберг, я прибыл, чтобы спасти вас, — и рассказывал им свой план спасения с помощью выдачи им шведских паспортов.
Он даже заставил немцев переименовать еврейское гетто в «международное», отобрал там 300 евреев-блондинов со светлыми глазами, внешность которых подходила под арийские стандарты. Их не станут останавливать на улицах. Из этих «еврейских арийцев» он составил штат своих помощников и перевез их в контору на улице Андраши. Там они наладили поточную выдачу евреям так называемых защитительных паспортов с желто-голубым шведским флагом и подписью Валленберга. В день выдавалось от 1500 до 4500 паспортов, что намного превышало разрешенную квоту. Но Валленберг не считался с квотой, он видел перед собой живых людей, которых надо было спасать. Владельцы этих паспортов считались шведскими гражданами, ожидающими выезда в свою страну. По закону их не могли арестовывать и депортировать в лагеря. Валленберг получал через банк деньги от американских жертвователей, давал их своим подопечным, покупал им железнодорожные билеты и сам провожал на вокзал, не допуская задержек.
Он быстро стал заметной фигурой в городе, его знали все гестаповские офицеры, которых он задабривал взятками. Это помогало ему вывозить из гетто больных и слабых и помещать их под свое покровительство. Он метался по всему городу с неутомимой энергией, купил еще несколько домов, повесил на них шведские флаги и переселил туда 15 тысяч евреев, владельцев новых паспортов. Валленберг снабжал гетто продуктами, организовывал там пекарни и госпитали для совсем ослабевших и больных.
Евреи Будапешта молились на него как на своего единственного спасителя. Они считали его новым Моисеем, выводящим их из плена. Имя Валленберга не сходило с их губ.
* * *
В осажденном советскими войсками Будапеште подполковника гестапо Эйхмана и его помощников раздражали толпы евреев со шведскими паспортами. Входить в конторы Валленберга немцы не имели права, они разгоняли очереди и толпы возле его контор, угрожая им оружием. Тогда Валленберг сам выходил к офицерам на улицу и без стеснения раздавал им взятки, заводил беседы и старался объяснить:
— Не мешайте мне спасать будапештских евреев. Подумайте, что вас ждет, когда война закончится. Ведь вас будут судить как военных преступников. Но за спасение евреев вы можете рассчитывать на помилование. Можете тогда сослаться на меня, и меня позовут свидетелем. Я подтвержу, что вы не убивали евреев, не посылали их в лагеря смерти, что не мешали мне спасать их.
В настроении немецких солдат и офицеров к тому времени преобладала неуверенность — что с ними будет? Они слушали Валленберга, и многие из них верили ему, они уже поняли, что война проиграна и что они делают бессмысленную работу. К тому же у Валленберга было умение разными путями влиять на разных людей, и за четыре месяца бешеной активности, с июля по ноябрь, он сумел спасти около 100 тысяч евреев.
По его примеру сотрудники швейцарского консульства, среди них Карл Лутц, Леопольд Бреслауэр и Ладислав Кузель, тоже стали выдавать евреям паспорта. Швейцария также была нейтральной страной, и ее паспорта имели такую же силу, как шведские. Но у швейцарских консулов не было энтузиазма Валленберга, его активности, а возможно, не было и такого глубокого человеколюбия. К ноябрю 1944 года они выдали всего 300 паспортов.
В ноябре 1944 года советские войска подошли к Будапешту. Немецкие и венгерские дивизии упорно сопротивлялись. Советская танковая армия № 6 окружила город с востока и юга, обстреливала его, а американцы бомбили с воздуха. Ясно было, что город обречен, что сопротивление бесполезно, но Гитлер приказывал сопротивляться, и немцы дрались из последних сил. Чтобы не нести больших человеческих потерь, они послали на передовую линию десятки тысяч евреев — рыть противотанковые ямы и ставить заграждения. Там евреи тысячами погибали под огнем советских пушек. Из-за бессмысленного сопротивления в прекрасном имперском городе Будапеште были разрушены сначала половина, а потом и 80 процентов зданий, он представлял собой сплошные руины.
Даже в этой напряженной ситуации Эйхман продолжал высылать евреев в Освенцим. В ноябре Валленберг сумел взятками и уговорами остановить на вокзале несколько составов, которые должны были увозить евреев. Это так обозлило Эйхмана, что он отдал приказ стрелять в этого иностранного дипломата Валленберга, где только он появится, и убить его. Но Валленберг был уже настолько популярной личностью даже среди гестаповских солдат, они настолько восхищались его смелостью и решительностью и настолько ценили его взятки, что никто в него не стрелял.
20 ноября, когда стало ясно, что Будапешт вот-вот будет взят русскими, упорный фанатик Эйхман организовал «марш смерти», погнав 50 тысяч евреев пешком на границу с Австрией — на расстояние 700 километров, чтобы оттуда переправить в Освенцим. Остановить этот марш Валленберг был не в состоянии, тогда он с шофером поехал за евреями, на каждой остановке в пути успевал обежать группы обессиленных людей, узнавал, кто болен, освобождал их, организовывал лечение на местах, закупал продукты для голодающих, организовал два госпиталя для больных и походную кухню. Так ему удалось спасти еще более пятисот человек.
11 января 1945 года он вернулся в Будапешт, который уже был взят русскими. Картина разрушенного до основания города резко изменилась — везде стояли русские танки и пушки. Советские солдаты, обозленные потерями и долгим упорным сопротивлением города, бродили по разрушенным улицам в поисках выпивки и женщин.
Валленберг понимал, что русские солдаты могут быть обозлены, и думал — как отнесутся к нему самому советские военные власти? Ему придется объяснить, почему он, шведский дипломат, так заинтересован в спасении будапештских евреев. Он хотел бы попасть на прием к командующему, маршалу Родиону Малиновскому, все ему объяснить, а потом уехать в Стокгольм. Он уже представлял себе отдых, дом, где его давно ждала мать.
Вернувшись в Будапешт, Валленберг первым делом стал пробираться в организованный им квартал «международного гетто». Но как раз накануне венгерский фашист Нийлас ворвался в гетто с бандой и в последнем приступе ярости убил многих, тела просто побросали в Дунай. Валленберга не было в городе, и он не мог их защитить. Он увидел ужасную картину, когда приехал, затем кинулся в организованный им еврейский госпиталь, чтобы помочь раненым. Но банда Нийласа в день налета убила всех врачей, сестер и пациентов. В живых остался один человек, который и рассказал Валленбергу, что произошло.
Срочно нужен был советский врач, чтобы организовать спасение раненых в гетто. Валленберг вышел на набережную Дуная и увидел, как между дымящимися развалинами зданий осторожно пробираются две советские машины «Виллис» с красным крестом. В первой сидели офицеры, во второй находилась их охрана с автоматами. Валленберг остановил машины и сказал на плохом русском:
— Я шведский дипломат Рауль Валленберг. Мне срочно нужен советский доктор.
Из машины вышел невысокого роста офицер в защитной каске, под распахнутой шинелью на его груди блестело несколько орденов и медалей. Он заговорил с Валленбергом по-немецки:
— Я доктор, главный хирург армии полковник Юлий Зак. Для чего вам срочно нужен доктор?
— Для лечения раненых евреев из гетто, это здесь, недалеко.
— Поедем вместе.
Валленберг был обрадован его немецкой речью, его вниманием и желанием помочь — какая разница между ним и теми немцами, с которыми он имел дело все эти месяцы! Он повел доктора Зака, его помощников и охрану через дворы разрушенных зданий. Охрана осматривалась вокруг и держала автоматы наготове, потому что в развалинах еще прятались немецкие солдаты. Прокладывая путь через развалины, Валленберг на ходу рассказывал доктору Заку историю своего пребывания в Будапеште: как ему предложили эту миссию, как он организовывал выдачу паспортов, как ему приходилось иметь дело с гестаповцами.
— Сколько евреев вам удалось спасти? — спросил Зак.
— Я не могу сказать точно, но мои помощники подсчитывали, что мы вместе спасли около ста тысяч человек.
Зак посмотрел на него с удивлением и восхищением:
— Сто тысяч евреев?! Это же грандиозный подвиг! Господин Валленберг, я сам еврей и знаю, что немцы уничтожили много евреев. То, что вы сделали, будет передаваться в истории от поколения к поколению. Весь мир, особенно еврейский народ, будет всегда считать вас великим героем.
За все месяцы напряженной работы в Будапеште Валленберг ни разу не слышал такой высокой оценки ни от кого, кроме самих спасенных. Да ему и некогда было задумываться об этом. Теперь он очень обрадовался, что советский офицер оказался таким понимающим, внимательным и отзывчивым. Он надеялся, что все другие офицеры, с которыми ему предстоит вести переговоры, будут такими же.
Добравшись до гетто, они нашли около трех тысяч истощенных людей, множество раненых и убитых: во время обстрела район гетто сильно пострадал. Доктор Зак был потрясен картиной жутких условий — теснотой, голодом, нищетой евреев, живших там, а теперь умирающих от ран и истощения. Еле живые старики, женщины и дети валялись вперемешку с уже мертвыми и разлагающимися телами. Но те, у кого еще были хоть какие-то силы, улыбались и протягивали к Валленбергу руки:
— Господин Валленберг, спаситель, спаситель наш!.. Благослови вас Господь за все, что вы для нас сделали!..
Затем Валленберг попросил:
— Доктор Зак, пожалуйста, положите этих истощенных и раненых евреев в советский госпиталь.
Зак и его помощники начали сортировать раненых. Выйдя из этого ада, Зак сказал Валленбергу:
— Знаете, мне никогда не приходилось видеть еврейское гетто. За годы войны я насмотрелся на убитых и раненых. Но такого скопления ни в чем не повинных страдающих людей я себе не представлял.
Он тут же, из машины, позвонил по полевому телефону начальнику ближайшего госпиталя:
— Я только что побывал в еврейском гетто и отсортировал сотни раненых и истощенных. Прошу прислать отряд медицинских машин и быть готовыми к приему большой группы пациентов. Меня привел сюда шведский дипломат господин Валленберг. Это удивительный человек. Он спас от гестаповцев сто тысяч евреев. Да, да — сто тысяч. Я ему верю, ему нельзя не верить — такой это необыкновенный человек.
Валленберг понял, что раненые в надежных руках. Теперь он попросил, чтобы его отвезли в штаб маршала Малиновского:
— Я должен рассказать ему обо всем, а потом уехать в Стокгольм. Больше мне в Будапеште делать нечего.
Чтобы помочь ему, доктор Зак опять долго звонил по полевому телефону, стараясь связаться со штабом. Его соединили с каким-то майором Демчинковым:
— Товарищ майор, это полковник Зак, главный хирург. У меня к вам просьба: оказать помощь иностранному дипломату, секретарю шведского посольства Раулю Валленбергу. Он хочет встретиться с кем-нибудь из окружения командующего. Это человек необыкновенный, он совершил колоссальный подвиг — спас от немцев сто тысяч будапештских евреев и хочет представить эти сведения. А потом он просит отправить его в Стокгольм.
Валленберг был благодарен доктору Заку за его участие и энтузиазм:
— Я все думал — как ко мне отнесутся советские военные? Откровенно говоря, я даже не мог ожидать такого дружеского отношения. Мне очень повезло, что я встретил именно вас.
— Это мне повезло, что я встретил вас, такого человека.
Через полчаса за Валленбергом пришла машина с двумя молодыми офицерами. Доктор Зак объяснил офицерам:
— Это шведский дипломат, он большой герой — он спас от смерти сто тысяч евреев. Передайте это в штаб.
— Так точно, товарищ полковник, все будет сделано как надо, — они козыряли и улыбались широкой, добродушной русской улыбкой.
На прощание доктор Зак снял фуражку и поклонился уезжающему Валленбергу[25]. Ни он, ни Валленберг не знали, что сопровождавшие его офицеры были из службы СМЕРШ — «смерть шпионам». И, конечно, Рауль Валленберг не мог предполагать, до чего обманчива может быть эта добродушная улыбка.
21. Спаситель евреев немец Оскар Шиндлер
Эшелоны вагонов для скота, набитые венгерскими евреями из провинции, продолжали прибывать в Освенцим всю осень 1944 года. Их тысячами отправляли в газовые камеры — это была налаженная механическая работа, и вся команда тупо и покорно выполняла ее. Но один раз Зике довелось увидеть чудо, такое чудо, что он не мог поверить своим глазам. Это был беспрецедентный случай в истории всех немецких лагерей.
Состав с тысячей евреев подали к платформе, охранники стали выгонять людей. Они испуганно выходили на платформу, в ужасе гладя на здание барака. По слухам все знали, что такой барак может служить газовой камерой. Зика вместе с другими только что отмыл ее и стоял в стороне наготове, чтобы выносить тела этих новоприбывших. Он успел осторожно перекинуться с ними несколькими словами и узнал, что они не из Венгрии, а из краковского гетто в Польше и что все они работают на металлургической фабрике богатого немца Оскара Шиндлера.
— Кто такой этот Шиндлер?
— Капиталист. Сначала он был такой же, как все немцы, но потом стал помогать нам выживать.
— Мы его очень уважаем, он не дает нас в обиду, хорошо к нам относится.
— Он ни за что не хотел отдавать нас в Освенцим, нас угнали силой.
— Мы и теперь надеемся, что он совершит чудо и спасет нас.
Зике было удивительно слышать, что этот Шиндлер очень хорошо относился к евреям и не хотел отдавать их в Освенцим. Поверить в такие чудеса было трудно. Но вера людей в Шиндлера поразила его, и он переспросил:
— Почему вы считаете, что немец Шиндлер любит евреев и спасет вас?
Ему ответил высокий лысый еврей, оказавшийся бухгалтером фабрики:
— Потому что он считает евреев людьми. Вот почему.
В это время Зика заметил, что в ворота лагеря на бешеной скорости въехала большая легковая машина «Хорьх», в каких ездили только генералы или богачи. Из нее выскочил высокий человек в штатском и быстро пробежал в контору начальника. Прибывшие тоже заметили это с платформы и шепотом передавали друг другу:
— Наш Шиндлер здесь… наш Шиндлер приехал… он не даст нам погибнуть… наш Шиндлер умеет творить чудеса…
Зика слушал и не мог поверить, что кому-либо удастся совершить такое. Освенцим — это фабрика смерти, и живым отсюда не удавалось вырваться никому. Но бедные жертвы еще не осознавали этого, они сразу ожили и перешептывались: «Шиндлер… спаситель… он все может…»
Пока Зика ждал приказа начинать работать и украдкой переговаривался с ними, из конторы коменданта лагеря прибежал, задыхаясь от спешки, адъютант, старший лейтенант Карл Хекер, толстенький коротышка. Он был очень возбужден, на бегу махал офицерам руками, собрал их в стороне от платформы и шепотом что-то говорил. Они козырнули: «Jawohl!» — и приказали солдатам вести прибывших в газовую камеру, добавив:
— Никого не бить и волосы у женщин не состригать.
Такой приказ звучал абсолютно неожиданно. Солдаты повели евреев к камере. Они сопротивлялись, оглядывались, плакали, бросались на землю. Но их не били, спокойно поднимали и вежливо подталкивали к воротам. Все это было так необычно — Зика удивлялся и не верил своим глазам. Да, но все-таки их увели в газовую камеру, значит — увели убивать. Там с потолка свисают душевые краны, но через них подается не вода, а убийственный газ «Циклон Б». Зика наизусть знал, что сейчас будет — из камеры донесется предсмертный вой ужаса.
В это время машинист состава тронул его, чтобы убрать от платформы и уступить путь следующему. Тогда коротышка адъютант Хекер смешно побежал к паровозу, махая руками, что-то закричал машинисту, тот согласно кивнул и остановил состав.
Несколько минут из газовой камеры ничего не было слышно, и вдруг… Зика ушам своим не поверил: он услышал оттуда — из газовой камеры! — гул радостных возгласов. Люди смеялись, кричали от радости, перекликались. Как, почему? Это был не привычный вой предсмертного ужаса, который всегда слышался оттуда, — это был крик всеобщего радостного облегчения, крик счастья. Через несколько минут двери камеры открыли. Обычно Зике и всей команде давали знак бежать туда за трупами, но теперь офицеры приказали им стоять на месте. А навстречу им из ворот выходили один за другим те самые евреи с фабрики Шиндлера, мокрые, голые, возбужденные, счастливые — вместо газа их полили теплой водой из душевых кранов. Они кричали:
— Нас полили водой… мы приняли душ… это наш Шиндлер спас нас от смерти!..
Адъютант Хекер все время суетился рядом и приказал, чтобы им выдали их одежду. Когда они оделись, их стали спокойно и вежливо заводить обратно в вагоны, не били, не кричали. Все происходило тихо и быстро, под наблюдением Хекера. Зика и другие члены «зондеркоммандо» стояли с раскрытыми от удивления ртами. Когда всех погрузили обратно в вагоны, из конторы коменданта вышел очень спокойный и важный Оскар Шиндлер. Он медленно прошелся вдоль всего состава, заглядывал в каждый вагон, спрашивал:
— Все на месте?
Ему радостно отвечали:
— Все на месте, господин Шиндлер. Спасибо вам!
Комендант лагеря полковник Рихард Бауэр вышел из своей конторы и издали молча наблюдал, Шиндлер кивнул ему и дал знак рукой. Бауэр дал знак Хекеру, тот — машинисту, и состав тронулся в обратный путь — с теми же заключенными, с живыми евреями. Чудо! Уехать из Освенцима живым — это было чудо!
И Зика Глик, человек большого практического ума и жизненного опыта, понял: такое чудо освобождения смертников не могло произойти по желанию гестаповских верхов, это могла сделать только очень большая взятка. Он знал это по своему опыту из прошлой жизни, когда ему приходилось давать большие взятки и добиваться невозможного. Большая взятка, по-настоящему большая, всегда срабатывала[26].
За Шиндлером медленно двигалась его машина. С риском быть избитым или попасть в карцер Зика кинулся вперед — открыть дверцу машины. Он низко склонился перед Шиндлером и украдкой улыбнулся такой дружелюбной улыбкой, какой умел улыбаться только он:
— Господин Шиндлер, люди мне рассказали про вас. Спасибо вам от всех евреев мира. Они вас не забудут.
Шиндлер улыбнулся ему, тоже дружественно, и подмигнул. Машина укатила вслед за составом со спасенными.
Комендант лагеря заметил эту услужливость Зики и велел наказать его за приближение к Шиндлеру. Зику в тот же день перевели работать в крематории филиала Освенцима Бжезинки, в самый активный лагерь уничтожения. Там еще горели четыре из пяти лагерных крематориев и работа была тяжелей.
22. Восстание в Освенциме
Лагерь Бжезинка был главным «центром смерти» Освенцима и Зика сразу понял: работа для «зондеркоммандо» в нем будет буквально на убой. Но извне доходили глухие сведения, что с востока приближаются русские войска, а с запада — американские. И по охране было видно, что они все больше чем-то озабочены: то они становились злее собак, то, наоборот, переставали обращать на заключенных внимание. Зика быстро понял, что они опасались будущего. Эх, если бы ему удалось выжить в этот последний период войны…
Судьба свела Зику с двумя польскими евреями, Залманом Градовским и Иосифом Дережинским, такими же членами «зондеркоммандо», пока еще выносливыми здоровяками, каким был и он сам. Присмотревшись к нему, оба завели с ним разговор:
— У нас у всех никаких иллюзий относительно нашего будущего нет — нам всем погибать здесь. Когда мы увидели пролетавшие вдали американские бомбардировщики, мы обрадовались, мы надеялись хотя бы на то, что они станут бомбить лагерь. Пусть бы мы погибли от американских бомб, но знали бы, что лагерь будет разрушен. Но они пролетели мимо, не сбросив ни одной бомбы. Тогда мы окончательно поняли, что наша доля — быть убитыми немцами. Но мы не хотим так просто подставить им свои головы. Теперь слушай: в прошлом году сформировалась группа сопротивления, которая помогла некоторым сбежать из лагеря. Было всего семьсот попыток к бегству, удалось сбежать только тремстам заключенным. Но эсэсовцы ввели правило: если сбегал какой-нибудь узник, то они убивали всех заключенных из его блока. Поэтому мы не собираемся организовать побег, мы хотим организовать восстание. Восстание, понимаешь?! У нас есть немного оружия, нам удалось спрятать его. Хочешь участвовать?
Зика лихорадочно думал: воевать с гестаповцами в их лагере равносильно самоубийству; его собственная задача — выжить во что бы то ни стало: он обещал это себе и своей невесте Лене. Выжить… Но не в натуре смелого и решительного Зики было пятиться назад и показывать свою слабость. Он думал.
Градовский и Дережинский смотрели на него и ждали ответа. Потом Градовский протянул ему листок бумаги:
— Смотри, что я написал, это наше завещание. Я зарою его в пепле, и когда-нибудь кто-нибудь это найдет и прочтет.
Некоторые из заключенных обязательно хотели оставить после себя записанные ими горькие и жуткие впечатления о лагерном существовании, они тайком клали записки в ямы с пеплом от трупов. Зика взял исписанный мелким почерком листок и прочитал послание на идиш: «Дорогой следопыт, ищите везде. На каждом клочке площади. Лежат там (закопаны) десятки моих и других документов, которые прольют свет на все, что здесь происходило и случилось. Также зубов здесь много закопано. Это мы, рабочие команды, нарочно рассыпали, сколько только можно было по площади, чтобы мир нашел живые следы миллионов убитых. Мы сами не надеемся дожить до момента свободы. Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность без оглядки уничтожать, а в конце концов и вырвать с корнем остатки еврейского народа. Получается, что союзные государства, несущие мир, как будто довольны нашей страшной участью. Перед нашими глазами погибают теперь десятки тысяч евреев из Венгрии, Чехии и Словакии. Евреи эти, наверное, могли бы достигнуть свободы. Где только к варварам ни приближается опасность, и они понимают, что должны будут уйти, там они забирают остатки евреев и привозят их в Биркенау-Освенцим или Штутгоф около Данцига.
Мы, „зондеркоммандо“, уже давно хотели покончить с нашей страшной работой, совершаемой под страхом смерти. Мы хотели сделать большое дело. Но люди из лагеря, часть евреев, русских и поляков, всеми силами удерживали нас и принудили отложить срок восстания. День близок — может быть, это случится сегодня или завтра. Я пишу эти строки в момент величайшей опасности. Пусть будущее произнесет над нами приговор на основании моих записок, и пусть мир видит в них каплю, минимум того страшного трагического света смерти, в котором мы жили»[27].
Зика прочитал, закрыл глаза рукой. Градовский и Дережинский смотрели на него и ждали ответа. Потом сказали:
— Зика, нам все равно здесь не выжить. Скоро всю нашу команду запихнут в газовые камеры, как делали со всеми другими. Подумай, Зика, не лучше ли нам умереть с боем?
Он подумал: они правы. Не мог он, не мог предать своих, не мог отделиться от них в такой решительный момент.
— Я пойду с вами.
* * *
В лагере служили шесть тысяч солдат и офицеров СС. Каждодневной работы по уничтожению сотен и тысяч заключенных у них было много. Но после работы они любили собираться, выпивать, веселиться и заниматься любовью с сотрудницами-немками. Их жизнь проходила совсем не плохо.
Лейтенант СС Карл Хекер прибыл на место назначения в лагерь уничтожения Освенцим-Биркенау 21 июня 1944 года и приступил к исполнению обязанностей адъютанта у коменданта лагеря, полковника Рихарда Баера. Как раз на другой день в лагерь прибыл состав с 750 евреями из Венгрии, из них для работы отобрали 21 мужчину и 12 женщин, остальных, включая детей, немедленно отправили на смерть в газовые камеры. Отравление в камерах работало безотказно, но в то лето из Венгрии прибывало так много евреев, что крематории сломались от перегрузки, поэтому тела сжигали прямо в открытых ямах, которые заключенные рыли рядом.
Хекер был искусным фотографом-любителем и делал много снимков из жизни комендатуры лагеря. Вот они собрались большой толпой — офицеры и солдаты, расстегнули мундиры и что-то весело поют под аккомпанемент аккордеониста. На другом снимке офицеры и девушки — секретарши и машинистки, укрыв ноги пледами, развалились в шезлонгах и наслаждаются теплом солнца под окнами одного из бараков. На третьем снимке они, возбужденные и радостные, стоят на деревянном мосту, с ними аккордеонист, все веселятся и пританцовывают. Еще на одном снимке те же девушки, в белых блузках с короткими рукавами, сидят на перилах моста и едят из чашек ягоды. И дом коменданта тоже был на фотографиях. Дом стоит близко к баракам, перед ним раскинулся небольшой сад, а сразу за садом — крематорий с двумя печами. На фотографии жена коменданта, полковника СС Рихарда Баера, красиво одетая и элегантно причесанная, с двумя сыновьями-подростками, окапывает грядки с клубникой. Фоном для них служат дымящиеся трубы крематория. Так и кажется, что едкий дым сжигаемых тел должен чувствоваться в саду почти постоянно, но фрау Баер и ее сыновья привыкли к нему и не обращали внимания.
Эти фотографии изображали офицеров и служащих Освенцима как обычных людей с их обычными каждодневными радостями жизни. Они и были обычными. Только в одном была разница — так весело и удобно они жили, отдыхая после каждодневных убийств тысяч людей. Но этого на снимках Хекера не было. До кануна нового, 1945 года он сделал 116 снимков, последний показывает милую сценку: Хекер зажигает свечки на рождественской елке, а вокруг стоят симпатичные немецкие девушки в форме — специалистки по коммуникациям, секретарши, машинистки. Все улыбаются, едят сладкие пироги и поют.
* * *
Идея восстания появилась, когда немцы немного ослабили режим, чувствуя близкое поражение в войне. Но Зика Глик понимал, что все равно восстание — это безумный порыв отчаявшихся бесправных жертв. Шесть тысяч эсэсовцев легко перестреляют горсточку восставших. А с ними погибнут еще тысячи узников в назидание. Но отговаривать Градовского и Дережинского бесполезно, они уже заразились этой идеей и составили план восстания. Было решено начать ранним утром, перед отправлением первой партии заключенных в газовую камеру. Они взорвут один из пяти крематориев — на все пять не хватало взрывчатки. Взрывчатку и так копили уже несколько недель: при лагере работала вспомогательная оружейная фабрика, там начиняли порохом гильзы орудийных снарядов и закладывали взрывчатку в гранаты. Работали там только женщины-польки. Несколько из них были посвящены в план восстания — Ала Гартнер, Роза Робота и еще три женщины. Ала крала небольшими порциями взрывчатку, Роза и другие прятали в складки своих роб щепотки пороха. Все это они тайком передавали Градовскому и Дережинскому, когда их отдельными партиями водили в отведенный для большой уборной барак. Там при смене мужской и женской группы можно было встретиться и коротко переговорить.
План был такой: взрыв вызовет тревогу охраны, прибегут солдаты. Тогда засевшие в засаде стрелки обстреляют их. Для этого у них было шестнадцать пистолетов. Этого мало — стрелять надо точно. Отобрали тех, кто имел опыт в стрельбе. Зика в юности был метким стрелком, ему выдали пистолет. Оружие хранили в ямах под спальными нарами. Сразу надо убить нескольких немцев и быстро завладеть их оружием. Тогда к шестнадцати стрелкам прибавятся еще столько же или больше. Но даже если им удастся убить десятка два-три немцев, все равно их набегут сотни. Тогда надо отходить за лагерь, постараться скрыться в лесу. У нескольких повстанцев имелись кусачки для перекусывания колючей проволоки. Отстреливаясь, можно добежать до леса за десять-пятнадцать минут. Потери будут большие, кто останется в живых — неизвестно. Тем, кому удастся скрыться в лесу, придется прятаться. Углубиться в лес необходимо как можно быстрей.
* * *
Куда бы ни бросала Зику Глика его лагерная судьба, с кем бы из солагерников он ни общался, он всегда старался узнать побольше о чаше страданий, выпавших на долю еврейского народа: собрать данные о том, где и сколько было уничтожено евреев. Если бы он вел записи, в его мучительном, непредсказуемом существовании они могли бы пропасть или же он мог поплатиться за них жизнью. Но Зика обладал феноменальной памятью на цифры, держал их в уме тысячами. Теперь он знал, что во время восстания его почти наверняка убьют и все с таким трудом добытые цифры пропадут с ним. Зика искал встречи с Казимержем Смоленом. Он жил теперь в другом бараке, и увидеться было очень сложно. Ему помог случай — Казимерж сопровождал группу коменданта в лагерь Биркенау. Когда он ушел в уборную, Зика юркнул за ним. Уборная была сделана по последнему слову санитарной техники, с сильным протоком воды, чтобы устранить запах. Она стала местом многих кратких встреч. Зика и Казимерж сели рядом на стульчаках в дальнем углу. Зика шептал:
— В лагере организуется восстание.
— Знаю, Залман Градовский говорил мне об этом.
— Как ты к этому относишься?
— Это героический поступок. Но погибнет много людей, очень много. И каких людей!
— Я знаю — тебе нельзя уйти из конторы. А я дал согласие Градовскому и Дережинскому.
— Дай бог тебе выжить. Послушай, если тебе удастся уйти в лес, держи направление на восток. Там есть деревни, в них тебя могут спрятать наши поляки. Запоминай, что я тебе говорю.
И в течение двух минут он шепотом рассказал Зике о деревнях в пределах десяти километров на восток и дал имена верных людей, живущих там.
— Они тебя спрячут и не выдадут.
— Спасибо тебе, Казимерж. Есть у меня еще просьба: если ты выживешь, расскажи после войны людям, какие жертвы понесли в лагерях евреи. Именно евреи.
Казимерж шептал:
— Конечно, расскажу. Немцы не считали людей, которых сразу по прибытии отправляли в газовые камеры. Но я скопил данные по спискам депортаций и по прибывшим железнодорожным составам. Я подсчитал, что убитых евреев в Освенциме было миллион четыреста сорок тысяч, а поляков — сто сорок шесть тысяч[28].
Так в углу уборной лагеря Биркенау состоялся важный для Зики разговор.
23. Последний всплеск нацистской ярости
На рассвете 7 октября 1944 года произошло восстание. Залман Градовский заложил в печь крематория всю взрывчатку, какая у него была. Раздался оглушительный взрыв. Десяток заспанных немецких охранников прибежали на взрыв и сразу были убиты. Оружие быстро распределили между собой, захватили несколько гранат. Немедленно прибежало полсотни солдат с пулеметом, а за ними мчались машины, груженные уже несколькими сотнями. Началась жаркая перестрелка, восставшие отходили к заграждению. Часовые с вышек вели по ним прицельный огонь. В перестрелке погибло втрое больше узников, чем немцев. Градовский командовал и всех подбадривал. Он бросил гранату в сторону пулемета, и тот замолк, но сам он в следующую минуту был убит. Дережинский и Зика вели отступление к заграждению, обоих ранили, но не тяжело. Немцы поливали пол-лагеря пулеметным огнем, убежать удалось всего девяти заключенным. Они прятались в лесу трое суток, но немцы вылавливали их поодиночке и отвозили в пыточные бараки номер 11 и 13.
Дережинский и Зика ночами пробирались лесом в направлении деревень, указанных Казимержем Смоленом. Днем они прятались в ямах и оврагах, ели только ягоды и грибы, которых было много. Истощенные до предела, они добрались до селений, верные поляки спрятали их по одному в разных деревнях. Там они оставались почти три месяца — до новогодней ночи 1945 года. За это время их раны зажили, они отъелись, у них появились силы.
В ту ночь немцы устроили тотальную облаву по всем деревням и все-таки нашли обоих. Их привезли в лагерь и поместили в барак № 11 — самый страшный. Между этим бараком и 10-м находился пыточный двор — там узников пытали, а потом расстреливали у стены[29].
Дережинский умер от пыток на второй день, Зика много раз терял сознание, но каждый раз выживал. Вот когда пригодилась общая натренированность его организма. 5 января 1945 года была устроена массовая казнь: повесили женщин, принимавших участие в восстании. Перед смертью, с петлей на шее, обессиленная Роза Робота крикнула: «Мщение!..» В отместку за восстание немцы убили и вывезли вглубь Германии 58 тысяч узников. Зика оставался последним выжившим из повстанцев. Его хотели пристрелить тут же у стены, но Йозеф Менгеле, «ангел смерти», возможно, собрался провести на нем свой последний опыт. Он приказал:
— Пусть подыхает голодной смертью, — и Зику оставили в запертой камере: наблюдать, сколько он сможет просуществовать без еды и питья.
Прошло тринадцать дней, Зика был в предсмертной коме. Но Менгеле, окончивший три университета, не смог правильно рассчитать, на сколько дней хватит у Зики жизненных сил. Холод в помещении и, как следствие, гипотермия, помогли организму Зики продержаться дольше. И неожиданно 18 января 1945 года немцы покинули лагерь. В лагере еще оставалось семь с половиной тысяч истощенных и до предела ослабленных узников. Зика Глик валялся на холодном полу в запертой камере, и никто о нем не знал.
Поспешно покидая лагерь, комендант и его адъютант забыли про Казимержа Смолена. Они не застрелили его, не захватили с собой. И неожиданно для себя он остался единственным работником конторы Освенцима, которому предстояло передать советским войскам лагерь с семью с половиной тысячами узников. Проведя в нем полных пять лет, он хорошо знал помещения складов и бараков, у него были ключи, которые при бегстве бросили немцы. Первым делом он открыл склады, чтобы заключенные могли собрать в них для себя скудные остатки питания, которые не забрали немцы. Толпы голодных истощенных людей медленно плелись туда, поддерживая друг друга, и с жадностью хватали, что попадалось под руку. Смолен стоял тут же и кричал им:
— Не наедайтесь сразу, не то умрете. Ешьте медленно и понемногу.
Но он видел, что многие не могли удержаться и сразу накидывались на еду. Ему даже пришлось отнимать ее у некоторых. Но они вцеплялись в еду, кричали:
— Кто ты такой, что командуешь нами?
Кое-как наладив их скудное питание, Казимерж поспешил в 11-й барак. Он знал: Зика, мертвый или живой, должен быть там. Он судорожно открывал одну за другой двери пыточных камер и наконец увидел его, лежащего в глубокой коме, при последнем издыхании. Казимерж пытался вливать воду в его полураскрытый рот — Зика не реагировал, никакой надежды спасти его не было.
В это время в ворота лагеря входили советские солдаты. Первым на территорию Освенцима пришел взвод разведки 14-й отдельной стрелковой дивизии 2-го Белорусского фронта. Командир взвода старший лейтенант Михаил Цалюк знал по карте, что здесь располагается лагерь военнопленных. В его обязанности разведчика входило разузнать у местного населения, что лежит на пути дивизии. Он узнал из рассказов крестьян, что это лагерь уничтожения евреев и поляков. То, что они рассказывали, потрясло его.
Печальная слава Освенцима еще не была известна советским людям, а Михаил Цалюк сам был киевским евреем. Он вступил в армию в самый первый день войны, когда ему было восемнадцать лет, и за четыре с половиной года войны видел много трагедий, но увидеть лагерь смерти тысяч и тысяч евреев — такого он не ожидал.
Цалюк подвел своих солдат к железным воротам с надписью «Arbeit macht frei».
— Товарищ старший лейтенант, чего это немцы написали на воротах?
— Написали: «Работа делает свободным».
— Это для какой же цели, для кого?
— Это, ребята, лагерь смерти. А надпись — это насмешка и издевательство над пленными и заключенными, которых здесь убивали.
— Понятно, значит, чтобы работали на них, а они их потом убьют.
Держа автомат наготове, Цалюк вел солдат мимо бараков. Лагерь казался пустым, но в нем еще могли оставаться какие-то отдельные стрелки. Никто из его взвода никогда не был в немецком концлагере, они даже не совсем понимали, проходя мимо брошенных бараков, в какую ситуацию попали. Покидая лагерь, немцы могли заминировать бараки. Вокруг стояла тишина, и вдали они увидели редкую толпу глазевших на них арестантов в полосатых бушлатах. Цалюку пришло в голову, что это оставшиеся заключенные концлагеря.
Навстречу ему бежал один из заключенных, это был Казимерж Смолен. Он, задыхаясь от бега и слабости, сказал на ломаном русском языке:
— Пан хорунжий, а пан хорунжий, там, в одиннадцатом бараке, лежит умирающий, один из ваших, еврей из Риги. Господин хорунжий, его надо спасти, обязательно надо спасти. Это герой, последний оставшийся в живых после недавнего восстания заключенных. Это такой человек!
Цалюк спросил:
— Вы поляк?
— Да, да, я поляк, я здесь сидел все годы. Пан хорунжий, надо спешить.
— Ведите нас туда.
По дороге Цалюк успел выяснить, что все немцы ушли и захватили с собой основную массу заключенных. На полу в пыточной камере лейтенант Цалюк нашел распростертого умирающего Зику Глика. Он пощупал пульс, на руке его не было, но на шее еще прощупывалось слабое напряжение кровяной волны. По приказу Цалюка санитары взвода положили Зику на носилки и отнесли к санитарной машине, которая медленно продвигалась за солдатами между бараками. Его повезли в медико-санитарный батальон дивизии.
27 января в Освенцим вошли советские части. Всех узников поместили в госпитали. Зика Глик смог открыть глаза и заговорить только через месяц.
* * *
Наступление советских войск все больше оттесняло немцев на запад, они бежали в панике. «Ангел смерти» Менгеле, стараясь скрыться, переоделся в форму рядового солдата армии и пытался затеряться среди толп бегущих солдат. Но вместе с инстинктом самосохранения в гестапо не исчезал инстинкт уничтожения евреев. Казалось бы, спасая свою шкуру, они должны были оставить их в покое. Но нет! — в январе 1945 года они увезли с собой из Освенцима 58 тысяч узников и перебросили многие тысячи польских и венгерских евреев в Бухенвальд. Почти половина из них были смертельно больны и, когда их привезли, остались безжизненно лежать в вагонах для скота. В феврале переполненный Бухенвальд стал самым крупным лагерем смерти: в нем находилось 112 тысяч узников. Немцам даже не нужно было убивать их — они умирали сами от истощения и инфекций[30]. Всего за время существования Бухенвальда там из 238 тысяч заключенных умерло 56 549 человек.
В начале апреля 1945 года солдаты СС вывезли из лагеря несколько тысяч евреев. До подхода американских войск они собирались провести массовую эвакуацию, чтобы скрыть следы своих преступлений. Но в лагере образовалась вооруженная организация из заключенных, которая смогла остановить эвакуацию.
11 апреля 1945 года в Бухенвальд вошла 6-я танковая дивизия американской армии. Но фактически лагерь был освобожден от гестаповцев самими восставшими узниками. За три месяца до освобождения там умерло 14 тысяч человек, многие были на таком пределе истощения, что уже после освобождения тысячи жертв не удалось спасти и они все равно умерли. Одной из предельно истощенных женщин была Лена из Риги, невеста Зики Глика. Ее положили в американский госпиталь, и там она стала медленно поправляться.
Американские офицеры пытались расспросить жителей занятого ими соседнего города Веймара, что они знали о расположенном рядом лагере смерти. Абсолютно все отвечали:
— Nichts (Ничего).
Тогда через пять дней после освобождения по приказу американского коменданта Бухенвальда, в лагерь заставили прийти тысячу веймарских жителей. Они подчинились неохотно, шли опустив головы. Им приказали прийти и самим увидеть зверства нацистов и гестаповцев. Людей подвели к широкой и глубокой яме, все дно которой было покрыто несколькими рядами истощенных тел умерших узников. Немцы старались смотреть в сторону. Тогда им приказали спуститься в яму самим и разложить тела умерших в один ряд.
24. Как и почему бомбили Дрезден
В октябре 1944 года заключенные львовской тюрьмы заметили, что охранники и офицеры вдруг засуетились, начали выносить во двор и грузить на машины бумаги и совсем перестали бить заключенных. И заключенные поняли, что на фронте произошло что-то, напугавшее немцев. Всех срочно вывели во двор, быстро посадили в грузовики и перевезли на железнодорожный узел. Саша Фисатов был среди них. Так же быстро, почти в панике, их загоняли в товарные вагоны. Издали слышался глухой гул артиллерийской канонады. Было очевидно, что немцам надо скорее убираться из Львова. Значить это могло только одно: шло наступление советских войск, и они подступали к границе Германии. Три дня состав с пленными куда-то везли, куда — никто не знал. Между собой они решили, что вряд ли их везут, чтобы казнить:
— Работать заставят, пока не подохнем.
В вагоне было только одно маленькое зарешеченное окно, через которое они, как ни старались, ничего не могли разглядеть всю дорогу. Но когда состав двигался, в окошко врывался ветерок и хоть немного разгонял вонь, исходившую от бочки-параши. Через три дня состав прибыл на большой железнодорожный узел. Поздно ночью, в глубокой осенней темноте, их выгрузили. Командовал выгрузкой тот самый знакомый Саше офицер. Саша издали поглядывал в его сторону, слышал его строгие окрики: он ругал своих солдат, и те вытягивались перед ним в струнку. Наконец их построили колонной и куда-то повели по окраине большого города, Саша видел вдалеке очертания дворцов с башнями и крестами. По тому, что ему сказал тот офицер, он понял: они в Дрездене, в центре Германии. Чтобы не возбуждать никаких подозрений, он не стал делиться с другими этим открытием.
На следующее утро их погнали работать на железнодорожный узел. Они прокладывали новые пути, работа была тяжелая: носили на себе тяжелые шпалы, еще более тяжелые рельсы, катили тачки с землей, орудовали тяжелыми молотами. Охранники не спускали с пленных глаз. В первые же дни Саша стал осторожно приглядываться, куда и как можно было бы скрыться после побега. Далеко не убежишь — надо найти что-то поблизости. Часовых не так много, с Сашиным опытом обмануть их и проскочить между ними было бы несложно. Ну застрелят — так ничего не поделаешь. Он очень хотел выполнить задание офицера, даже с риском для жизни. Но где найти место, чтобы скрыться? Надо торопиться, надо быть готовым в любой день, когда офицер даст ему передатчик.
Другой нелегкой заботой было следить за прибывающими составами с солдатами и запоминать, сколько проходило, с какой стороны шли, в каком направлении отправлялись, а главное — много ли солдат. Работая до изнеможения, он через два дня уже отследил все подъездные пути и знал направления составов. Как сохранять в памяти наблюдения каждого дня? Записывать или делать зарубки невозможно. Он придумал: каждую ночь, когда все валились на нары от изнеможения и раздавался ужасный храп, Саша отворачивался от соседей, вырывал из волосяного матраса волокна и связывал их маленькими узлами и кольцами: сколько составов, столько и узлов, а кольцо перед каждым новым сплетением — это новый день. Эту систему из матрасных волокон он носил в кармане, чтобы она всегда была при нем.
Если пленных вели из барака или обратно, когда было еще достаточно светло, Саша внимательно приглядывался к складам вокруг железнодорожного узла. Что там было? Пару раз ему удавалось увидеть, как завозили и вывозили оружие и амуницию. Саша все больше понимал, что Дрезден был важным стратегическим центром.
В стороне от запасных путей стояла малозаметная заброшенная сторожка, очевидно, там когда-то сидел стрелочник, но теперь она явно пустовала. Проходя мимо, Саша осторожно косился на полуоткрытую дверь. За ней виднелся прогнивший дощатый пол. Саша продумывал план: если раздвинуть доски, под ними можно вырыть яму-укрытие для передатчика. А может быть, даже и засесть там самому. Чтобы не заметили, доски можно сдвинуть обратно. Но как найти время на то, чтобы вырыть яму? И еще — нужна лопата. А они, уходя с работы, обязаны складывать все инструменты в специальный сарай. Саша постоянно думал, что, как и, главное, когда ему сделать. Вернее всего копать ночью. Для этого он должен остаться на ночь, но его, конечно, хватятся и станут искать. Найдут — сразу пристрелят, как собаку.
Еще одна забота была — как выжить в сторожке без еды. Воду можно было руками вытапливать из снега, но есть надо, хотя бы раз в день. Кормили их неплохо, чтобы были силы для работы, и он стал припрятывать хлебные корки от ежедневных порций — будут у него сухари.
Каждый день проходило 28 составов; он подсчитал, что в них, считая с октября, было 20 тысяч солдат. Была уже середина зимы, днем становилось теплей. Время шло, и надо было торопиться. Саша смог припрятать лопату под одной из шпал вблизи сторожки. Его офицер не показывался, очевидно, давал Саше запас времени на то, чтобы сориентироваться и найти убежище.
Однажды, 7 февраля 1945 года, этот офицер проходил вдоль стройки и придирчиво осматривал новые пути, кричал на пленных и солдат. Когда он поравнялся с Сашей, то прищурился и приостановился. Саша незаметно указал ему кивком головы на сторожку. На обратном пути офицер что-то сказал своим подчиненным, отошел в сторону, собираясь помочиться, но сделал знак, что не хочет, чтобы на него смотрели. Охранники отвернулись, но тут он как бы неожиданно увидел сторожку и вошел в нее. Саша краем глаза наблюдал за его движениями. Дверь сторожки офицер специально оставил полуоткрытой, чтобы снаружи была видна его спина, но нельзя было видеть, что он делает. Он размашисто, подчеркнутыми движениями, расстегнул шинель и стоял с расставленными ногами, мочился. Но в то же время он достал из-под шинели передатчик и небольшой запас еды и воды для Саши, осторожно поставил все в темный угол, когда застегивал брюки. Потом так же подчеркнуто спокойно одернул шинель, вышел и, проходя мимо Саши, подмигнул ему.
В тот же вечер попозже, в сплошной темноте, под холодным дождем Саша незаметно проскользнул между редкими часовыми. Помог опыт прежних побегов. Убедившись, что его пока не хватились, он ползком добрался до сторожки и укрылся в ней. Там он нашел оставленный офицером передатчик с инструкцией и фонарик. Пока его хватятся, он успеет вырыть яму под полом. Он слышал, как вернулись солдаты, и слышал голос своего офицера, который орал на них. Они суетливо бегали вокруг, один из них подбежал к сторожке, но офицер недовольно оттолкнул его и сам вошел внутрь с фонарем, освещая все углы по очереди. Там он увидел спрятавшегося Сашу, сделал вид, что ничего не заметил, и вскоре с таким же сердитым криком увел солдат.
Саша прятался под досками пять дней: днем он сидел, скрючившись, по ночам налаживал передатчик и работал. С восьмого по двенадцатое февраля, пятеро суток, каждую ночь он сообщал накопленные им наблюдения. Перебирая кольца и узелки связанных матрасных волокон, он сообщал о количестве составов, их направлении и приблизительной численности солдат. Узелков было очень много — сообщение получалось длинное. Куда офицер его передавал, Саша не знал.
Так была установлена связь со штабом генерала Судоплатова в Москве.
* * *
У генерал-лейтенанта Судоплатова с утра 11 февраля 1944 года было прекрасное настроение. В тот день закончилась Ялтинская конференция Сталина, Рузвельта и Черчилля, и он прилетел в Москву. В Ялте его задачей было устанавливать связи с американской и английской разведкой. Он предупредил коллег, что уже имеет и скоро передаст им свежие сведения о ситуации в Дрездене. Сталин, очевидно, был доволен его работой, недавно его наградили орденом Кутузова I степени — такие высокие награды давали только командующим фронтами и армиями.
Только Судоплатов вернулся в штаб, как ему сообщили, что для него выделена новая квартира. С тех пор как Эмма с сыновьями вернулась из эвакуации, они ютились в тесной двухкомнатной. И вот под вечер они вместе с Эммой поехали по новому адресу — осматривать жилье. Их ждал дежурный офицер министерства:
— Товарищ генерал-лейтенант, министр государственной безопасности поручил мне передать вам ключи от вашего нового дома.
Они оба глазам не поверили — жилье оказалось двухэтажным старинным особняком в одном из переулков на улице Кирова. Когда-то в нем жил генерал Ягода, нарком внутренних дел, которого расстреляли в 1936 году, а на его место поставили Ежова; потом и Ежова расстреляли… Судоплатов с женой, все еще не вполне доверяя глазам, обходили дом из семи комнат и множества подсобных помещений[31]. Он сказал:
— Знаешь, Эмма, что я вспомнил — в начале войны, когда немцы подходили к Москве, мне пришлось ездить по дачам членов правительства, чтобы заминировать их на случай захвата немцами. Я был поражен, какие большие особняки они занимали. Откровенно говоря, мне это не понравилось. И тогда я решил, что сам никогда не стану жить в особняке. А теперь… Что ты на это скажешь?
— Скажу, что в старой квартире нам тесно и надо поселяться здесь.
Он обнял ее и заглянул ей в глаза:
— Что ж, женская логика всегда самая верная, потому что она всегда практична. Будем жить в особняке.
Вернувшись в штаб, Судоплатов получил последнюю шифровку от своего неизвестного агента из Дрездена. Он поразился, до чего детально и точно этот агент передавал сведения о важности Дрездена как узлового центра снабжения и переброски немецких войск в городе. Кто он, этот агент? Несомненно, очень способный разведчик. Судоплатову вспомнился он сам, как в бытность молодым разведчиком, он передавал своему командиру Павлу Бергу сведения о планах бандитов. Но разве тогда были такие тяжелые условия, разве он добывал эти сведения в тылу у мощного противника? Да, этот неизвестный агент из Дрездена — настоящий герой. Его данные были намного важнее всех других шифровок, от них могли зависеть сроки окончания войны. Судоплатов понимал — с такими точными данными союзники уже не смогут отказываться от бомбардировки Дрездена.
Он немедленно передал шифровки со всеми полученными от неизвестного агента-героя важными сведениями в американскую и английскую разведки.
* * *
В штабе генерала Эйзенхауэра расшифровали сведения от Судоплатова и передали их «Айку», как за глаза все звали между собой командующего. Генерал все еще был хмур после поражения в Арденнах, он искал способа отомстить немцам одним точным ударом. Прочитав данные, он задумался и спросил начальника разведки:
— Вы считаете, можно верить этим данным?
— Сэр, сведениям от генерала Судоплатова всегда можно верить.
Это сразу ободрило Эйзенхауэра, он представил себе, как эти же данные читает премьер-министр Англии Черчилль. Этот старый лис, интеллектуал, знаток и любитель искусств, не хотел, чтобы бомбили Дрезден. Он говорил: «Пока немцы не станут бомбить Оксфорд, мы не будем бомбить Дрезден». Теперь эти данные советской разведки были переданы британскому премьер-министру. По полученным сведениям, Дрезден был важным военным и железнодорожным узлом и стоял на пути к полной победе союзников. Его надо было разбомбить до основания.
В своем бункере в лондонском подземелье старый Уинстон Черчилль только что выпил бокал коньяка и закурил очередную сигару. Он подсел к столу, читал присланные о Дрездене данные и изумлялся: значит, он ошибался, охраняя древний город от разрушения. Скрепя сердце он согласился на бомбежку.
Вечером 12 февраля 1944 года генерал Эйзенхауэр отдал приказ — бомбить Дрезден так, чтобы в нем камня на камне не осталось. В американском и английском штабах сразу разработали операции: первыми вылетят вечером 13 февраля 245 британских бомбардировщиков Ланкастер. (Английские летчики славились как мастера ночных бомбежек.) Они сбросят двухтонные бомбы. За ними второй волной ранним утром 14 февраля вылетят 500 американских бомбардировщиков, а третьей волной полетят 460 знаменитых американских «летающих крепостей» — бомбардировщики «В-17».
Заканчивался день 12 февраля 1945 года.
* * *
Американского летчика Роберта Розенфельда в его 3-й летной дивизии все звали уменьшительным именем Рози, двадцативосьмилетний капитан командовал эскадрильей бомбардировщиков «Б-17». Роберт Розенфельд был типичным представителем второго поколения еврейских иммигрантов в Америке: вырос в Бруклине, густо заселенном евреями; родители были бедными лавочниками, но сыну дали юридическое образование. Однако не успел Роберт начать свою практику, как 3 сентября 1941 года японцы разбомбили американскую военно-морскую базу «Перл-Харбор» на Гавайских островах, потопив десятки американских судов и убив тысячи моряков. На следующий день Роберт Розенфельд добровольно записался в армию и его направили на обучение в авиацию. Оттуда его перевели в Англию, на базу дивизии бомбардировщиков 8-й армии, известную под названием «Кровавая сотня» (она носила сотый номер). Стратегической задачей «летающих крепостей» было разрушение немецкой военной машины: они проникали вглубь территории противника и бомбили города. Но немецкие истребители и зенитная артиллерия сбивали слишком много «крепостей». Во время бомбардировки города Мюнстера в октябре 1943 года 13 бомбардировщиков были атакованы 200 немецкими истребителями. У самолета Розенфельда вышли из строя два мотора из четырех, образовалась большая дыра в крыле и были ранены три стрелка. Он сумел избежать гибели только благодаря тому, что искусно сманеврировал. Из 13 самолетов эскадрильи на базу вернулся только он один. Когда он посадил машину, выяснилось, что в одном из бензинных баков лежал неразорвавшийся немецкий снаряд. Неизвестные умелые руки какого-то противника нацистов выпустили заведомо бракованный продукт, и это спасло Роберта Розенфельда и его команду.
Тогда о них была сочинена песня, ставшая популярной во всем мире:
Был озабочен очень Воздушный наш народ — К нам не вернулся ночью С бомбежки самолет. Радисты скребли в эфире, Ловя сигнал едва, И вот на волне четыре Услышали слова: — Мы летим, ковыляя во мгле, Мы к родной подлетаем стране, Вся команда цела, И машина пришла — На честном слове И на одном крыле.Капитан Розенфельд разработал новую эффективную тактику: он поднимал машины почти до высоты стратосферы и оттуда пикировал на цели вертикально вниз. Германию он бомбил беспощадно. В дивизии ходили слухи, что у еврея Розенфельда в гитлеровских концентрационных лагерях были убиты родственники, поэтому он и бомбил немцев с такой злостью.
14 февраля 1945 года капитану Роберту Розенфельду был дан приказ: на рассвете со всей дивизией вылетать третьей волной бомбить Дрезден[32].
* * *
Саша Фисатов скрывался уже шесть дней. Он давно доел последний сухарь, оставленный ему офицером, и давно не спал больше чем два-три часа в сутки. В дневное время он не смел не только спать, но даже шевелиться в своей яме. На седьмой день слабость и бессонница все-таки сморили его. Немецкий охранник услышал ночью храп, исходивший от сторожки, заглянул в полуоткрытую дверь — и никого не увидел. Храп шел из-под досок пола. Вдвоем с другим охранником они выволокли Сашу наружу, захватили передатчик и, подбадривая его пинками, повели к своему офицеру, Сашиному знакомому. Тот, злобно нахмурясь, молча подошел вплотную к Саше, посмотрел ему в глаза. Но Саша заметил, что он ободряюще ему подмигнул. А затем громко приказал:
— Запереть и держать до расследования. Но нужно кормить и поить, чтобы он не умер до признания. Потом мы его казним.
Сашу допрашивали и избивали:
— Кому передавал сведения?
— Никому, я ничего никому не передавал.
— Почему же с тобой был передатчик?
— Я его не видел. Я только прятался от усталости.
— Ты еврей?
— Нет.
— Врешь, сволочь. Мы ведь видели, что ты обрезанный. А что это за волосяные узелки у тебя в кармане?
— У меня такая привычка — вязать узелки.
Его опять били. Приказ был — на следующий день, 14 февраля, повесить его на глазах у всех пленных.
Сашу вели к приготовленной виселице. Он еле мог идти, голова его гудела от ударов, глаза ничего не видели из-за отеков век и ран на лице. Но все-таки он еще думал: мысленно прощался с жизнью, с мамой, с сестрами. Вот и наступил конец жизни, о котором он неотступно думал почти все эти четыре года в плену. Четыре года ему удавалось избежать смерти — по нему стреляли, он смертельно болел, он умирал от голода и жажды, а все-таки смог выжить. Теперь надежды нет, кончился Саша Фисатов, который раньше был Сашей Липовским.
Его поставили на скамейку на помосте, под висящую веревочную петлю. Сквозь туман в глазах он хотел в последний раз посмотреть на небо, с которого шел глухой гул, но смог увидеть лишь свою веревку. Она тяжелой змеей упала на шею. Оставалось только выбить из-под его ног скамейку…
Капитан Роберт Розенфельд пустил свой бомбардировщик почти вертикально вниз и четко различил внизу массив города. Он дал приказ:
— Бомби!
Из брюха «летающей крепости» вниз полетели десятки бомб.
За несколько секунд до того, как из-под Саши должны были выбить табуретку, палачи услышали страшный свист бомб и стали в ужасе спрыгивать с помоста. В спешке они не успели выбить табуретку, и Саша все стоял на ней, ожидая смерти. Будучи в состоянии полного физического и морального истощения, он даже не слышал свиста бомб. А они врезались в землю рядом, сломали виселицу и убили на месте палачей. Саша, с петлей на шее, упал под доски сломанной виселицы.
* * *
Глубоко под городом Дрезденом находились бетонные помещения секретных военных предприятий, о которых не знал никто. Для работы в глубоком подземелье немцы использовали военнопленных. Там производили разное оснащение и имелась в том числе фабрика по заготовке пищевых продуктов для армии. В мясном отделе работал пленный американский солдат Курт Воннегут. В 1944 году он служил солдатом в 106-й пехотной дивизии, которая была разбита немцами в Арденнах. Его взяли в плен и после лагеря направили работать на подземную фабрику, там он изготавливал витаминные добавки к мясу.
13 и 14 февраля 1945 года пленные слышали гул бомбежки наверху, бетонные стены сильно сотрясались от взрывов, но устояли. Немецкая охрана ушла наверх. После целого дня затишья пленные впервые вышли наружу и увидели разрушенный город и сотни тысяч убитых жителей. В город вошли американцы и создали из освобожденных пленных команды для поиска и захоронения трупов[33].
Саша пролежал двое суток под обломками. Пленный американский солдат Курт Воннегут проходил возле развилки железнодорожных путей и увидел что-то вроде разрушенного помоста с перекладиной для виселицы. Он заинтересовался, подошел ближе: под обломками он нашел Сашу с петлей на шее. Он был без сознания, и сначала Курт решил, что его надо хоронить, как всех жертв бомбежки, но вдруг уловил слабое дыхание. Он снял с него петлю и потащил в укрытие, где со своей командой начал Сашу отпаивать и пытался кормить. Саша открыл глаза, но от слабости не мог говорить. Он только слышал, что его спаситель разговаривает с ним на непонятном языке: английского Саша не знал. Когда Курт понял, что полутруп оживает, он остановил американский грузовик, рассказал водителю о ситуации и попросил отвезти их в госпиталь. Там он передал врачам то немногое, что знал о Саше:
— Этот парень, должно быть, большой герой, если его собирались повесить.
25. Следователь СМЕРШа Рюмин
После битвы за Сталинград, в начале 1943 года, советские войска медленно перешли в наступление на запад, постепенно освобождая отданные немцам территории. Таким образом началось массовое возвращение бывших в окружении или в плену советских солдат — они пробирались к своим. Миллионы были расстреляны или погибли в тяжелейших условиях, а те, кто сумел выжить, настрадались от притеснений, голода и страха. Возвращение к своим было для них долгожданным и радостным избавлением от этих мучений. Их насчитывалось сотни тысяч, и был отдан приказ: проверять, не состоят ли они в вольной или невольной связи с немцами. Для этого в апреле 1943 года в Министерстве внутренних дел сформировали специальную секретную службу СМЕРШ («Смерть шпионам!»). В ее задачу входила так называемая «фильтрация» солдат, вернувшихся из плена, а также «предварительная зачистка» прифронтовой полосы от немецкой агентуры и антисоветских элементов. СМЕРШ принимал активное участие в розыске, задержке и ведении следствия по делам советских граждан, сочувствовавших врагу или даже участвовавших в войне на стороне Германии. Фактически работникам СМЕРШа было дано указание подозревать в измене всех, кто был хоть какое-то время на оккупированной территории. А таких людей были миллионы.
Майора Михаила Рюмина назначили старшим дознавателем СМЕРШа на 2-м Украинском фронте. Работы было много, но для него она была скучной и однообразной: допрашивать солдат и офицеров, которые выходили из немецкого окружения или сбежали из плена. Все они были «мелкой рыбешкой» — по большей части малограмотные деревенские ребята. Он спрашивал: каким образом они оказались в окружении или почему сдались в плен? Они отвечали, что это, мол, не их вина. Его вопрос о том, какие шпионские задания они получали от немцев, поражал их, они делали вид, что не понимают. Приходилось их бить, и для оживления монотонной работы Рюмин делал это с фантазией и удовольствием. Потом он сажал их в карцер, где условия были еще тяжелее, чем в немецких тюрьмах. А потом отправлял в тыловые трудовые лагеря в Архангельской области и Сибири. Там условия были еще тяжелее, а людей ссылали туда на десять и более лет.
Первым важным служебным достижением майора Рюмина было выявление одного крупного иностранного шпиона. В январе 1945 года в только что освобожденном Будапеште к нему на допрос привезли захваченного в городе иностранца. Он объявил себя шведским дипломатом и спасителем будапештских евреев. Его привезли в штаб и переправили к Рюмину для выяснения. На вид ему было немногим больше тридцати, очень худой, уставший человек, но держался он свободно, улыбался. Рюмин не привык видеть людей, ведущих себя так: все, кого приводили к нему на допросы, были запуганы и держались скованно. Допрашиваемый, правда, тоже не привык видеть таких мрачных, насупленных людей. Через переводчика Рюмин строго спросил:
— Ваше имя?
— Рауль Валленберг.
Странный это был тип — пытался уверить, что у него, дескать, особое задание: выручать венгерских евреев. Но старая закваска Рюмина подсказывала ему, что швед врет. Нет, Рюмин не был так наивен, чтобы этому поверить. Он вел допрос мягко, с тонкой издевкой:
— Когда вы приехали в Будапешт?
— В июле сорок четвертого года.
— Как вы сюда попали?
— По просьбе еврейской организации. Немцы уже отправили в концентрационные лагеря четыреста семьдесят тысяч венгерских евреев. Моей задачей было спасти как можно больше из оставшихся.
— Вы сами еврей?
— Нет, я швед.
— Как же вам удавалось спасать их?
— Я выдавал им так называемые защитные паспорта, в них было написано, что они шведские подданные. С такими паспортами их не должны были арестовывать.
— И много вы выдали таких паспортов?
— Более ста тысяч. В Швеции их называли «валленберговские паспорта» и принимали их.
— А как вам в Венгрии разрешали делать все это?
— У меня был дипломатический иммунитет, я гражданин нейтральной страны. Немцы не могли меня арестовать. Многих немцев я подкупал и убеждал, что после войны их станут наказывать как военных преступников. Поэтому им не следует преследовать и убивать евреев.
— Немцы шли на подкупы?
— Очень охотно. Не все, конечно. Перед тем как оставить Будапешт, их командир, подполковник СС Эйхман, организовал «марш смерти»: увез в Австрию еще пятьдесят тысяч евреев. Я поехал вслед за ними к границе Австрии, организовал два госпиталя для больных и кухню для питания. Так мне удалось спасти еще пятьсот больных.
— Кто же вам во всем этом помогал?
— Я нашел триста евреев с наружностью арийского типа и в октябре сорок четвертого года создал с ними «международное гетто» и департамент для гуманитарной помощи.
Рюмину стало скучно слушать все эти выдуманные подробности. Он был уверен, что немцы перед сдачей города захотят оставить в венгерской столице шпионов. Этот Рауль Валленберг, как он себя называл, вполне мог быть одним из них.
— Если вы шведский дипломат, то скажите — почему вы остались на стороне города Буда, когда все сотрудники иностранных посольств к моменту сдачи города были уже в Пеште?
— Потому что я должен был позаботиться о евреях в гетто, а они были в Буде. Ваши военные доктора знают это.
Рюмин наклонился в сторону допрашиваемого и тихим проникновенным голосом спросил:
— Признайтесь, зачем вас оставили в почти разрушенном Будапеште?
В ответ на такой прямой вопрос Валленберг весело рассмеялся:
— Да поймите же, меня никто не оставлял, я задержался сам, чтобы через советскую армию передать в международную еврейскую организацию «Джойнт» документы о спасенных евреях и потраченных средствах.
При слове «Джойнт» Рюмин понял, что нащупал ту самую точку, за которую следует зацепиться. У сотрудников СМЕРШа была инструкция выявлять всех, кто связан с «Джойнтом».
— Так. В еврейскую организацию «Джойнт», говорите. Вы что, серьезно считаете, что я могу поверить вашим рассказам? Мы знаем, что немцы уничтожают евреев тысячами.
— Миллионами.
— Миллионами? Ну хорошо — миллионами так миллионами. Но никто не поверит, что кому-нибудь удалось вырвать из их рук даже одного, не то что тысячи. Вот что: вам даются сутки на то, чтобы вы чистосердечно сознались, что вас заслали в захваченную Советской армией территорию как шпиона. Изложите все на бумаге, — и приказал часовому: — Увести!
Он держал Валленберга под арестом несколько суток, тот написал на бумаге все, что до того рассказывал устно. Тогда Рюмин посадил его в карцер. Он послал докладную записку начальнику СМЕРШа генералу Виктору Абакумову: «Задержан крупный международный шпион. Называет себя шведским дипломатом Раулем Валленбергом. Признался, что его финансировала американская еврейская организация „Джойнт“. Прошу дать указания о дальнейшем расследовании».
Абакумов знал, что раскрытие связей с «Джойнтом» может заинтересовать его министра Лаврентия Берию, а может быть, и самого Сталина. Это сулило ему награду, а возможно, и повышение. Он срочно прислал ответ: «Немедленно направить Валленберга в Москву, в мой отдел».
В Москве, на Лубянке, Валленберга держали в специальной камере для особо опасных преступников. Что с ним случилось после, Рюмин не знал. Но за оперативность ему дали орден Боевого Красного Знамени и медаль «За освобождение Будапешта».
* * *
Второй крупной удачей дознавателя майора Рюмина в СМЕРШе было изобличение советского солдата Александра Фисатова. С ним была связана еще более интересная история. Простой такой был солдатик, а пытался доказать, что с начала войны и до февраля 1945 года был в немецком плену и выжил. Говорил, что его завербовал советский разведчик, служивший офицером в войсках СС, и что потом он передавал из Дрездена сведения о немецкой военной базе. Кому передавал, он не знал, и кто был тот офицер — тоже не знал.
Интересней всего было то, что его привез в штаб американский солдат по имени Курт Воннегут. Зачем было американцу сопровождать и передавать советского солдата? Шито белыми нитками: засылка шпиона. Но допрашивать американца нельзя — союзник. Рюмин просто записал их разговор:
— Откуда вы знаете солдата Фисатова?
— Я подобрал его 16 февраля сорок пятого года в бессознательном состоянии, с петлей на шее. Он лежал под развалинами виселицы после бомбежки Дрездена.
— Почему у него была петля на шее?
— Немцы собирались его повесить как советского шпиона, но в тот самый момент бомба разрушила виселицу и убила палачей.
— Прямо в тот самый момент?
— Да, за секунду до того, как из-под него должны были вышибить табуретку.
— Это очень интересная деталь. С такими рассказами вы можете стать детективным писателем.
— Спасибо. Я как раз собираюсь стать писателем.
— Но ведь Дрезден бомбили, когда там были немцы. Как же вы-то сами попали в немецкий Дрезден?
— Я был военнопленным.
— Ах, так? И как же вы уцелели при бомбежке?
— Немцы поставили меня и других пленных работать на подземной бетонной фабрике.
— Что же вы делали в бункере?
Воннегут усмехнулся:
— Моей обязанностью было изготовление витаминных добавок к мясным продуктам солдатской кухни.
Это показалось Рюмину дешевой находкой американца: он явно скрывал, что познакомился с Фисатовым, когда оба служили немцам и были завербованы.
— Это все очень интересно. Ну а что было с Фисатовым дальше?
— Он был в таком ужасном состоянии, что два месяца лечился в нашем госпитале. Там я его навещал и подружился с ним.
— Значит, он лежал в американском госпитале. Кто еще его навещал там?
— Не знаю. Думаю, никто. У него не было никаких знакомых. А если кто и был, то погиб в той ужасной бомбежке.
— Ну хорошо. Интересные подробности. Мы продолжим лечение вашего приятеля Фисатова.
«Лечил» его Рюмин допросами и побоями:
— Кто тебя готовил в американском госпитале на шпиона, сволочь?
Сашу допрашивали, били, держали без пищи в изоляторе. От него добивались, чтобы он признался, что служит в американской разведке. Саша называл себя и говорил позывные, по которым связывался с Судоплатовым. Но Рюмин ему не верил. А парень попался тертый: уж чего только на нем не попробовали, а он все равно не подписал, что он американский шпион. Рюмин решил отправить его на Лубянку, как Валленберга, — там его «долечат», там всех «долечивают».
* * *
16 января 1945 года, через три дня после того, как два улыбающихся русских офицера увезли Рауля Валленберга в штаб в Будапеште, заместитель министра иностранных дел Советского Союза Владимир Деканозов сообщил послу Швеции в Москве: «Первый секретарь Рауль Валленберг из Будапешта был направлен в Россию, он и его имущество находятся под советской протекцией». В это же время в Стокгольме советский посол Александра Коллонтай, старая большевичка и подруга самого Ленина, заверила мать Рауля Май фон Дардель и жену шведского министра иностранных дел, что Валленберг находится в Москве и скоро прибудет в Стокгольм. Но его все не было и не было. Русско-венгерское радио пустило слух, что он убит агентами немецкого гестапо. Прошло три месяца — никаких сведений о Валленберге по-прежнему не было. Шведский посол в Москве попросил аудиенции у Сталина и рассказал ему о Валленберге. Сталин записал фамилию и обещал дать ответ. Через три месяца из канцелярии Сталина пришел ответ, что запросы о Рауле Валленберге приниматься больше не будут.
В августе 1946 года еврейский комитет Будапешта получил разрешение переименовать в честь Валленберга улицу Феникс, на которой при немцах находилось еврейское гетто. На церемонию открытия памятной доски собрались тысячи спасенных им евреев. Никаких сведений о Валленберге из Москвы не было. В это время он сидел в одиночной камере на Лубянке и подвергался ежедневным допросам. Следователь говорил:
— Ваша политическая деятельность для нас совершенно ясна. Если вы считаете себя невиновным, докажите это.
Валленберг в сотый раз рассказывал о своей миссии по спасению будапештских евреев. На это следователь возражал с усмешкой:
— Для чего богатому шведу, капиталисту, крещеному христианину, браться спасать евреев? Бросьте притворяться. Вы шпион. Вы работаете на американцев.
Через два с половиной года после ареста Валленберга, 17 июля 1947 года, главный врач Лубянской тюрьмы полковник А. Л. Смольцов в написанном от руки рапорте на имя министра госбезопасности Абакумова сообщал: «Довожу до вашего сведения, что известный вам заключенный Валленберг неожиданно умер в камере прошлой ночью. Прошу вашего разрешения на вскрытие». Далее было прибавлено: «Я лично осведомил министра и получил приказ на кремирование тела без вскрытия».
26. Праздник Победы
Последний, завершающий поворот войны произошел под Берлином. Победа была предрешена с начала 1945 года, когда советские войска с востока, а американо-английские с запада вошли с боями на территорию Германии и взяли ее в тиски. Но полностью война могла завершиться только с разгромом берлинского гарнизона, захватом Берлина и пленением Гитлера. А Берлин был хорошо защищен и отчаянно сопротивлялся. Сталин отдал приказ во что бы то ни стало опередить американцев, первыми войти в столицу Гитлера и 1 мая водрузить красное знамя победы над Рейхстагом. Войска 1-го Белорусского фронта под командованием маршала Жукова и войска 2-го Белорусского фронта под командованием маршала Конева находились в 50 и 70 километрах от города, и пройти с боями такое расстояние за десять дней было чрезвычайно трудно: поля и дороги под Берлином были густо заминированы. Но возражать Сталину и ослушаться его приказа нельзя — лишишься головы.
Чтобы маршалы совершили невозможное, Сталин поставил их друг против друга, столкнув лбами, — кто первым возьмет Берлин, тот и получит еще один орден. При этом, конечно, не учитывались огромные людские потери.
И вот, после массированной артиллерийской подготовки, 22 апреля войска обоих маршалов начали наступление. Вопреки общепринятой военной тактике, когда в бой сначала должны идти танки, а за ними уже двигается пехота, под Берлином, чтобы не терять на минах сотни танков, вперед пустили пехоту. В результате по прихоти Сталина и из-за слепого послушания маршалов за последние дни войны совершенно неоправданно погибли двести тысяч бойцов. Двести тысяч!
Гитлер в это время скрывался в глубоко запрятанном в центре Берлина бетонном бункере. Он был окончательно деморализован, ему было ясно, что война проиграна. По воспоминаниям его личной секретарши, он вызывал жалость и презрение. Она прямо спросила его:
— Почему вы не выйдете наверх и не пойдете сражаться вместе со всеми?
Гитлер ответил:
— Разве вы не видите, что я не в состоянии — у меня дрожат руки.
Но при этом он настаивал, чтобы сопротивление продолжали.
Наверху гремела канонада, а в бункере 28 апреля Гитлер устроил свадьбу, женился на своей давней любовнице Еве Браун. На другой день он приказал своему личному адъютанту майору СС Отто Гюнше:
— Дайте мне честное слово, что после нашего с Евой самоубийства вы сожжете наши тела, чтобы они не достались русским.
Ева Браун оставила секретарше свою норковую шубу.
30 апреля оба покончили с собой, приняв цианистый калий. Отто Гюнше с помощью второго офицера вынес тела наверх, облил бензином и сжег. Позже он рассказал об этом секретарше.
Женщина ушла из бункера. Норковая шуба осталась висеть на вешалке.
Приказ Сталина был выполнен: 2 мая 1945 года красное знамя победы было водружено над Рейхстагом двумя солдатами 150-й дивизии Егоровым и Кантарией. Только одного Сталин не добился: не смог взять Гитлера в плен живым. 8 мая 1945 года немецкий адмирал Дениц подписал с советским маршалом Жуковым и американскими генералами договор о безоговорочной капитуляции Германии.
8 мая 1945 года в Москве генералу Судоплатову положили на стол три расшифрованные секретные телеграммы, переданные в Кремль. Одна была от генерала Эйзенхауэра, командующего американской армией в Европе, другая — от фельдмаршала Монтгомери, командующего британской армией, третья — от генерала де Голля, командующего французской армией. Во всех трех письмах описывался подвиг, совершенный в феврале 1945 года сержантом советской армии Александром Фисатовым, военнопленным, в Дрездене: он сумел передать ценные стратегические сведения, которые помогли определить немецкие военные силы и нанести Германии сокрушительный удар. Рассказывалось, что военнопленный Александр Фисатов был приговорен немцами к смертной казни через повешение, казнь состоялась в момент, когда американские бомбардировщики начали налет на город. Но Фисатов чудом остался жив, спасенный другим военнопленным — американцем по имени Курт Воннегут. Истощенный Фисатов долго находился в американском госпитале и по выздоровлении был передан советским офицерам. Генералы просили поблагодарить Александра Фисатова от имени их народов и в конце каждого письма сообщали: «За героический подвиг, сыгравший значительную роль в ускорении окончания войны с гитлеровской Германией, сержант Советской армии Александр Фисатов награждается высшими боевыми наградами», и приводились названия наград США, Британии и Франции.
Судоплатов прочитал письма и радостно заулыбался: он готов был прыгать от радости — наконец-то он узнал имя того героя. Он знал о его подвиге: это именно по указанию Судоплатова группа Лемана в германском гестапо завербовала человека из советских пленных, который казался наиболее подходящим для сложного задания. И это по его указанию полученные тогда сведения были переданы американской разведке. Именно поэтому три месяца назад, 13 февраля 1945 года, американцы совершили самый массированный за всю войну налет на Дрезден, разбомбили железнодорожный узел со скоплением войск и сам город с военными складами. Погибло большинство населения, но считалось, что почти все они были убежденные гитлеровцы.
К великому сожалению Судоплатова, его агент, завербовавший того пленного, погиб при бомбардировке Дрездена, и поэтому сам он до сих пор не знал — кто этот герой и какова его судьба. Теперь ему известно имя, надо срочно его разыскать. Он вызвал помощника и приказал:
— Срочно разыщите сержанта по имени Александр Фисатов, он был военнопленным. Как только обнаружите, где он, немедленно сообщите мне. Этот человек — наш разведчик, герой. Он мне нужен.
Судоплатов перечитал письма иностранных генералов: «Надо и нам наградить Фисатова». Он написал представление: сержанта Александра Фисатова представить к званию Героя Советского Союза. Опять вызвал помощника:
— Срочно отправьте в Президиум Верховного Совета.
* * *
8 мая 1945 года Сашу Фисатова привезли вместе с другими осужденными бывшими военнопленными в специальный исправительно-трудовой лагерь в заполярном городе Воркуте. За измену Родине ему дали срок — десять лет исправительно-трудовых лагерей строгого режима. Колонну осужденных бывших военнопленных высадили из товарных вагонов, в которых они ехали почти две недели. Часовые кричали:
— Стройся! Шаг вправо, шаг влево считается побегом и наказывается расстрелом на месте. Шагом марш!
Саша качался от слабости. Сосед по шеренге, крестьянский парень, поддержав его, пробормотал:
— Вот мать их туды-растуды! Такого правила, чтобы шаг вправо — шаг влево считался побегом не было и в немецких лагерях. Ты, брат, держись тверже, не то…
Саша подумал: действительно, если он покачнется и оступится, его тут же застрелят. Неужели ему было суждено выжить после жуткой казни у немцев для того, чтобы его застрелили свои же, русские? В его усталом, затуманенном испытаниями мозгу промелькнуло: «Все повторяется сначала, но теперь мне не выжить…»
* * *
В Воркуте 8 мая 1945 года было холодно, лежал снег и выла метель. Группе интернированных польских семей было приказано собираться и погружаться в вагоны: их перевозили с самого севера на юг страны — в Среднюю Азию. Колонна женщин с детьми, нагруженная мешками и чемоданами, понуро шагала к длинному составу из товарных вагонов. Среди них была семья польского майора Адама Сольского — Ядвига с дочкой Гражиной. Шесть лет назад их арестовали на хуторе, при участии Саши. Многое произошло за эти годы: они жили на поселении возле города, Ядвига работала на шахте. Сначала над ними издевались, и красавицу Ядвигу насиловали. Но она работала с советскими политическими заключенными, и они вступились за нее. Тогда они стали жить без страха. Девочка Гражинка выросла, ей уже было десять, она ходила в русскую школу, и теперь ее звали на русский манер Женей. От тяжелой жизни и бесконечных унижений у нее выработался суровый, сумрачный характер. Выжить им помогло то, что Ядвига время от времени продавала вещи своего мужа-майора. Она захватила их при аресте, ей тогда подсказал это симпатичный русский сержант. Кажется, его звали Саша. Спасибо ему. Только одну последнюю вещь — красивый парадный мундир — она хранила как память, говорила дочери:
— Когда будешь выходить замуж, подари этот мундир своему мужу.
Пока колонна женщин шла к железнодорожной станции, кто-то узнал от охранника, что в этот день кончилась война России с Германией. Новость передавали друг другу без особого энтузиазма. Ядвига грустно сказала Жене:
— Говорят, закончилась война. Конечно, хорошо, что убивать больше не будут. Но нам с тобой от этого никакой радости: мы как были рабами, так и остаемся. У нас нет ничего — ни свободы, ни страны, ни отца.
Сквозь поземку они видели, как вдалеке тащилась в лагерь серая масса военнопленных. В ней был и Саша Фисатов, осужденный на десять лет. Так Саша и Ядвига с Женей прошли друг мимо друга в северном русском городе Воркуте в день победы. Никому из них эта победа не принесла освобождения.
* * *
На другой день, 9 мая 1945 года, газеты вышли с приказом Верховного Главнокомандующего генералиссимуса Сталина о праздновании Дня Победы, с его портретом в погонах и с орденами. В Москве на улицах тоже висели его портреты и плакаты с лозунгами «Слава великому Сталину, вдохновителю и организатору наших побед!».
День был на редкость теплый, будто сама природа ликовала вместе с народом. Центр Москвы заполнился людьми, вокруг — радостные, счастливые улыбающиеся лица. Из больших раструбов громкоговорителей на углах улиц лилась бравурная музыка. Мария с Лилей с трудом пробирались через толпу, у Марии на лице цвела такая же счастливая улыбка, как у всех. Лиля почти не узнавала маму, всегда такую грустную и озабоченную. Окончание войны не давало им обеим освобождения от гнета неизвестности: жив ли муж и отец, где он, что с ним? Но радость была общая, и Мария надеялась, что в честь такой большой победы могут объявить какую-нибудь амнистию, и тогда, если Павел Берг еще жив, то… это была хоть капля надежды. Оглядываясь в толпе, она весело переговаривалась с людьми — ликование было общее, ликование было и в ней.
Лиля смотрела на портреты Сталина и транспаранты с его именем, вспоминала стихи, которые она читала раненым бойцам в алатырском госпитале в 1942 году, а потом спросила:
— Мама, это о Сталине написано стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе»?
Мария задумчиво улыбнулась и предпочла ничего не ответить. Она хорошо помнила, что рассказывал ей муж, она усвоила его мысли о неверной и даже преступной военной политике Сталина в 1930-е годы. Мария понимала, что победа досталась народу не благодаря Сталину, а вопреки ему. Это была победа самого народа, сумевшего вынести невероятные муки, нашедшего в себе силы и победившего. Победа досталась народу, но теперь людям навязывали идею, что она была достигнута стратегическим гением Сталина. И с этим приходилось мириться и ликовать вместе со всеми: все равно — это наша победа.
Под гул канонады «Салюта Победы», когда 224 пушки давали тридцать победных залпов, Мария наклонилась к дочери:
— Постарайся запомнить этот день. Такого людского ликования больше не будет. Станешь потом рассказывать детям и внукам.
Тринадцатилетней Лиле было смешно представить себя мамой, а тем более бабушкой.
27. После войны
Вскоре после войны на экраны кинотеатров был выпущен двухсерийный фильм-эпопея «Падение Берлина» — торжественный гимн Сталину как гениальному полководцу, вождю и мудрому другу народа. Фильм сделали с небывалым для того времени размахом — впервые на цветной пленке, с натурными съемками. Роль Сталина играл грузинский актер Геловани, деликатно имитировавший его характерный грузинский акцент. Сюжетная линия кружевом вилась вокруг образа вождя — он гениален и погружен в важнейшие государственные и военные дела, но в то же время по-человечески совершенно прост и обаятелен: отечески опекает молодую влюбленную пару — рабочего и крестьянку, которых разлучает война. В последней сцене фильма Сталин прилетает на берлинский аэродром сразу после окончания войны. Как только он спускается с трапа самолета, к нему со всех сторон сбегаются советские бойцы, окружают его, кричат «Ура!» и благодарят за победу над Германией. Интересно, что в фильме Сталин не благодарит людей за выносливость и героизм, а только призывает их к новому мирному труду. Там же, в толпе, находится та пара влюбленных, и Сталин заботливо и мудро их воссоединяет.
Все это была, конечно, пропаганда: на самом деле Сталин в Берлин не прилетал и летать вообще боялся. Когда в 1945 году он поехал на встречу с американскими и английскими лидерами в Потсдам, под Берлином, специально для его поезда проложили новые рельсы и вдоль железной дороги стояла 17-тысячная армия — по одному солдату на каждые 250 метров. Но люди смотрели фильм, и многие верили: наверное, так оно все и было. Лишь немногие сомневались, и уж совсем мало кто считал этот фильм и этот образ сплошной ложью.
* * *
С самого Дня Победы 9 мая 1945 года люди переживали подъем: их охватило радостное ожидание перемен к лучшему, жизнь непременно должна была наладиться. Теперь они своим трудом залечивали раны войны, восстанавливая разрушенную страну. Им хотелось пожить спокойнее и благополучнее. Наконец-то вместо сводок о боях по радио стали передавать веселые песни, появились веселые кинофильмы, в том числе и западные. Человеческая природа всегда обладала свойством оставлять горе позади.
Но нельзя понять тяжелых переживаний и подавленного настроения советских людей после войны, если не представить себе реальный фон событий послевоенного времени. Советский Союз вынес на себе наибольшую тяжесть, потеряв более двадцати миллионов своих жителей. Многие города европейской части России, Украины, Белоруссии стали сплошными руинами.
Все ожидали, как было обещано, что побежденная богатая Германия начнет платить Советскому Союзу громадные контрибуции и это облегчит жизнь. Германия действительно платила, но… вопреки самым простым гуманитарным нормам, семьям погибших героев не досталось из контрибуции ни одного рубля, а миллионы искалеченных инвалидов войны получали мизерную пенсию, на которую не могли прожить. Продукты продолжали выдаваться по талонам-карточкам так скудно, что вся страна недоедала. Труд оплачивался так низко, что большинство людей едва сводили концы с концами и жили, занимая деньги друг у друга.
Беднее и тяжелее всего была жизнь в деревнях. Пострадавшие от войны колхозы, в которых погибло большинство мужчин, не могли прокормить страну — скота не хватало, техники не было. На полях работали почти исключительно женщины — огрубевшие от работы деревенские бабы. Зачастую, чтобы пахать землю, они впрягались в плуги и бороны вместо лошадей и быков. Тогда и сочинили в деревнях горькую частушку:
Ой, спасибо Сталину — Жить счастливо стали мы: Я и лошадь, я и бык, Я и баба, и мужик.И в добавление ко всем бедам с новой силой покатилась волна арестов. Арестовывали тысячи людей, вернувшихся живыми из немецкого плена, обвиняя их в том, что они были шпионами. Арестовывали тех, кто хоть ненадолго оставался на оккупированной территории, — вероятно, они хотели жить под немцами? Арестовывали тех москвичей, кто не эвакуировался, когда немцы подошли близко к столице: а вдруг они хотели сдаться немцам? Арестовывали даже некоторых партизан — с чего это они были в тылу у врага? Госбезопасность все более ожесточалась против собственных граждан.
* * *
Еврейское население страны, большинство которого до войны концентрировалось в городах европейской части, сильно пострадало от войны. В захваченных районах России, на Украине и в Белоруссии немцы уничтожили 750 тысяч евреев, в Латвии — 60 тысяч, в Литве — 104 тысячи. Еврейские семьи, которым удалось эвакуироваться на восток, возвращались теперь в разоренные места, и многим из них там было негде жить и тяжело устраиваться.
Демобилизованный старший лейтенант разведки Михаил Цалюк, который первым вошел в концентрационный лагерь Освенцим и спас Зику Глика, вернулся в июле 1945 года в свой родной Киев после полных четырех с половиной лет войны. Сколько мечтал он об этом моменте, как надеялся выжить! И вот, с небольшим чемоданом в руке и с мешком за плечами, он вышел из поезда на привокзальную площадь. Цалюк остановился, радостно вдохнув воздух родины. Площадь кишела людьми, а за ней были видны остовы разрушенных зданий. Многие оглядывались на высокого боевого офицера с тремя орденами и четырьмя медалями на груди и с тремя полосками на гимнастерке — знаками ранений. Никто его не встречал, и он даже не знал точно, куда ему ехать: к радости возвращения присоединялось горе одиночества — он уже знал, что все его родственники погибли при расстреле евреев в Бабьем Яру еще в 1941 году. Цалюк остановил пустой грузовик-полуторку, спросил водителя:
— Подвезти можешь?
Молодой парень приветливо улыбнулся:
— Могу, лейтенант. Садись. Тебе куда?
— Проедемся по Крещатику.
— Так его уже нет — весь разрушен, до основания.
— Все равно, я хочу видеть.
Цалюк забросил вещи в кузов, сел в кабину, машина тронулась. Он смотрел по сторонам дороги: что осталось от красавца проспекта? Стало грустно, и захотелось услышать что-нибудь приятное о родном городе. Он спросил:
— Ну, что нового в Киеве?
Шофер, крутя баранку, ответил недовольно:
— Что нового-то? Опять жидов понаехало.
Цалюк повернулся в его сторону:
— Что ты сказал?
— Жидов, говорю, опять понаехало.
В Цалюке закипела ярость, он схватился за пояс, где всю войну была кобура с пистолетом, хотя теперь его там не было, и заорал:
— Останови машину!
Увидев движение его руки к пистолету, шофер испуганно вскрикнул:
— Ты чего?
— Останови, говорю, не то я тебя пристрелю.
Шофер резко затормозил и выскочил:
— Ты что, лейтенант, ты один из них, что ли?
— Я один их них, из тех, кого ты убивал в Бабьем Яру. Я тебя пристрелю, ты пожалеешь о том, что сделал с моими родными.
— Да ты что, лейтенант, — ничего я не делал, меня тут и не было.
Цалюку очень хотелось избить его, он едва сдержался, взял вещи из кузова и остался на дороге. Идти ему все равно было некуда[34].
* * *
Всех евреев, узников Бухенвальда, лечили от истощения в американских госпиталях. Потом представители западных еврейских организаций спрашивали каждого: куда они хотят ехать: возвращаться в Советский Союз, переселяться в западные страны или переезжать в Палестину, где скапливалось все больше евреев. У Лены был только один выбор: вернуться в Ригу, чтобы встретиться с Зикой Гликом. Еще в госпитале она пыталась наводить о нем справки, но сведений не было. После того как лейтенант Михаил Цалюк привез его в госпиталь в январе 1945 года, Зика, едва выживший, долго лежал в советском госпитале без сознания. Там его лечил майор Ефим Лившиц из Ленинграда. Во время блокады города он был студентом-медиком и чуть не умер от истощения. Зная на своем примере, как правильно выхаживать таких больных, он сумел спасти Зику.
Лена вернулась в свой город с большой тревогой и очень слабой надеждой — жив ли он? Она узнала, что всю его семью убили еще в 1941 году. Это давало ей надежду: они могут соединиться. Она была уверена, что Зика не уедет на Запад, будет искать свою семью, и если не найдет, тогда станет искать ее. Но жив ли он? Господи, может, все-таки жив, может стал инвалидом, может, у него нет руки или ноги, может, он ослеп, может… Она готова была на все, только бы он остался в живых и она снова увидела его.
Да, но где увидеть, как? Тогда, во время коротких разговоров в Бухенвальде, они даже не успели договориться об этом. В тех диких условиях им обоим казалось: вернуться в Ригу — это такое великое счастье, что оно уже означает встречу. Теперь она решала: где и как? Зика наверняка захочет увидеть свой бывший магазин. И Лена решила каждое утро приходить к магазину и ждать его там целыми днями, даже сутками. Может же быть, что и он решит встречать ее именно там.
Здание магазина сохранилось, но обветшало, на стенах были выбоины от снарядов, витрины были заколочены фанерой и досками. Теперь была открыта только часть первого этажа, и там выдавали продукты по карточкам. У входа всегда стояли длинные понурые очереди рижан: да, они страдали от немцев, но не были рады и возвращению русских. И каждый день стоявшие в очередях видели рядом со входом худую молоденькую женщину в голубом платье. Она приносила с собой табуретку и сидела там от зари до заката.
Зика долго добирался до Риги, не знал, жив ли кто из семьи, но чувствовал, что Лена должна ждать его там. Приехав на вокзал, он решил первым делом пойти к своему магазину. Там кто-нибудь должен узнать его и рассказать о семье. Он шел вдоль длинной очереди и пристально всматривался в хмурых людей. Никого из знакомых не было. В конце очереди, у входа в магазин, сидела на табуретке какая-то молодая женщина в голубом платье. Зика никогда не видел Лену прилично одетой, он помнил ее только в серой рабочей робе. Поэтому даже не обратил внимания на женщину в голубом. И вдруг она вскочила и кинулась к нему:
— Зика!.. Зика!.. Это я, Лена, твоя Лена!..
Только жить им пока было негде.
* * *
Подполковник медицинской службы Николай Григорьевич Дамье тоже вернулся в Москву. Всю войну он работал главным хирургом большого фронтового госпиталя, спас жизни тысяч раненых, его наградили тремя боевыми орденами. Но возвращение не было радостным: его жена с дочкой, рожденной в Бутырской тюрьме в 1938 году, всю войну просидела в сибирском лагере «по делу о связи с французом Домье» — им самим, в то время как он был свободен и воевал.
Дамье снова вернулся в Тимирязевскую больницу на должность главного хирурга. Опять к нему везли тысячи больных московских детей. А он все время хлопотал, чтобы освободили его жену и дочь, обивал пороги Лубянки и дошел до замминистра госбезопасности:
— Товарищ генерал, я вылечил тысячи детей и тысячи раненых бойцов. Неужели я не могу соединиться с осужденной по ошибке женой и дочкой?
Пока ничего не помогало.
* * *
О трудностях нового этапа в жизни советских евреев было известно еврейским организациям в Америке, Англии и других западных странах. Для помощи собратьям они предлагали огромную сумму в 10 миллиардов долларов. Сталин рассчитывал ее получить и из-за этого продолжал политику заигрывания с американскими и английскими еврейскими кругами, в том числе даже со столь ненавистными ему сионистами из «Джойнта». Главной «козырной картой» был палестинский вопрос и сама идея создания там еврейского государства, а вторым козырем была возможность создания еврейской автономной республики в Крыму. Для зондирования почвы и ведения переговоров Сталину нужен был Еврейский антифашистский комитет во главе с Соломоном Михоэлсом.
Члены Еврейского антифашистского комитета были энтузиастами и сторонниками образования Израиля. Когда Сталину было нужно, он относился к евреям терпимо, использовал их для помощи в трудных ситуациях. Теперь он пытался всеми средствами склонить будущий Израиль на свою сторону, хотел перехитрить англичан, имевших влияние на Средиземном море и в арабских странах, и внедриться туда. Благодаря этому Советский Союз даже оказывал через Румынию поддержку молодым силам Израиля, поставляя туда некоторое количество трофейного немецкого вооружения.
Глава исполнительного комитета Еврейского агентства Бен-Гурион и другие видные евреи были противниками Англии. Бен-Гурион (в переводе с иврита — «сын молодого льва») был выходцем из России, иммигрировал в Тель-Авив в 1906 году. Генералу Райхману было поручено найти выход на авторитетных евреев: настроить Бен-Гуриона на дружбу и помощь Советского Союза, «прикормить», а потом и «прикарманить» Израиль.
Райхман опять вызвал Михоэлса для беседы:
— Соломон Михайлович, ваша поездка в Америку была настолько успешной, что нам хотелось бы опять послать вас за границу, на этот раз в Палестину. У нас есть сведения, — он значительно добавил, — от ваших же членов комитета, что в еврейских кругах Палестины бродят идеи социализма. Хотелось бы эти идеи поддержать рассказами о жизни евреев в Советском Союзе и узнать настроения по поводу возможности создания еврейского государства — среди евреев там, а заодно и в Америке. У вас хорошие связи, вас там помнят.
Работа в Антифашистском комитете становилась все более опасной. Михоэлс ответил без энтузиазма:
— Это было в военное время. С тех пор я больше ни с кем не общался.
— А вы постарайтесь восстановить те знакомства, мы вам мешать не будем. Вы поймите — карта мира теперь перекраивается. Влиятельные западные евреи все настойчивей ставят вопрос о создании еврейского государства. В случае его создания мы хотели бы, чтобы это было дружественное нам государство.
Это была уже политика, и исходила она не от Райхмана, а из кругов значительно выше, скорее всего от самого Сталина. Но вмешиваться в политику Михоэлс не хотел.
— Мы представляем Антифашистский комитет. Я думаю, что после войны наша прямая задача — выяснить, какие потери понес еврейский народ от гитлеровской Германии.
— Зачем вам этим заниматься? Это дело Комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков.
Михоэлс знал, что эта Комиссия занималась расследованием зверств только на территории Советского Союза и не имела задачи выявлять, какие жертвы понесли именно евреи. Но у него самого были связи с евреями, чудом выжившими в немецких концентрационных лагерях. Его родственник Зика Глик вернулся в Ригу после заключения в Магдебурге, Бухенвальде и Освенциме.
Михоэлс позвонил Зике:
— Мне нужна твоя помощь по данным о числе евреев — жертв гитлеровцев. Собери, что знаешь, и приезжай.
Это была давняя и самая заветная мечта Зики: когда-нибудь он расскажет собранные им в лагерях сведения человеку, который сможет донести их до всего мира. Кто же лучше, чем Соломон Михоэлс, сделает это? А Зика хранил в памяти великое множество цифр.
28. Вольфганг в Восточной Германии
30 апреля 1945 года Вольфганг Леонгард с группой секретаря Коммунистической партии Германии Вальтера Ульбрихта прилетел из Москвы в освобожденную Германию.
В школе Коминтерна в Уфе Вольфганг был вышколен до предела. Слова «преданность делу великого Сталина» и «партийная дисциплина» не сходили у него с языка. Другие слушатели тоже часто повторяли их, но Вольфганг говорил более горячо и вдохновенно.
В июле 1943 года его с тремя сокурсниками вызвал директор:
— Завтра будьте готовы ехать в дальний путь. Поплывете на пароходе.
Все в школе делалось секретно, они привыкли не задавать вопросов и не подозревали, что их, как готовые продукты партийного обучения, посылают в Москву. Плыли на пароходе, потому что все железнодорожные линии были загружены военной техникой с уральских заводов.
Пароход вышел на Волгу и поплыл вверх мимо Казани. Немецкие войска бились с советскими всего в двух сотнях километров оттуда, и сохранялась опасность бомбежки парохода. Днем он шел близко к берегу, а по ночам стоял, не зажигая огни. В городе Горьком свернули и поплыли вверх по Оке. Приближалась Москва, и Вольфганг и другие все больше думали о том, что их ждет. К их удивлению, прибывших встретили на машине и привезли в богатую гостиницу «Люкс» в самом центре города. Там помещался немецкий Национальный комитет «Свободная Германия», он занимал всю гостиницу, там жили и работали секретари немецкой коммунистической партии Вильгельм Пик и Вальтер Ульбрихт, будущие президент и премьер-министр новой Германии, со штатом помощников. Вольфганга зачислили в штат сотрудником редакции немецкой газеты «Свободная Германия». Он был переполнен гордостью: он «попал в обойму» руководящего состава новой Германии. Хотя советские люди все еще жили трудно и голодно, условия жизни в гостинице «Люкс» были просто шикарные: сотрудникам комитета платили большие зарплаты, их хорошо кормили в «закрытой» столовой. Единственное, что мучило Вольфганга, — это полное отсутствие сведений о маме: как она, страдает ли она в лагерях, жива ли она? Уверенный в ее невинности, он по-прежнему никак не мог связать судьбу матери с политикой Сталина, в которого верил. А как рада была бы мама, если б узнала, что ее сын устроен, что у него благополучная работа, высокая должность — да еще на благо их страны! Он страдал, но делиться своими переживаниями и подобными мыслями не мог ни с кем.
Работа немецкого комитета в Москве была строго засекречена. Это было продолжением планов экспансии коммунизма в Европу, которые Сталин вынашивал многие годы. Национальный комитет занимался организацией будущей Германии, нужно было использовать влияние комитета на немецкие войска. Для этого из пленных немцев был создан «Союз немецких офицеров» во главе с генералом фон Зейдлицем. Через советских разведчиков они вели скрытую пропаганду в армии, призывая закончить войну и свергнуть Гитлера. Подобные же комитеты со своими задачами имелись и для будущих Польши, Чехословакии и Венгрии. Все делалось под строгим советским контролем. Союзные державы, Америка и Англия, не должны были быть в курсе характера этой работы.
Вскоре Вольфганга сделали диктором радиостанции «Свободная Германия». Своим красивым бархатистым голосом он вдохновенно читал по радио сводки и статьи, полные возвеличивания идей коммунизма и необходимости их для создания новой Германии.
Весной 1945 года война подходила к концу, всеобщее настроение было на подъеме. Однажды Вольфганга неожиданно повезли в «закрытый» вещевой распределитель и одели с ног до головы: новый костюм, пальто, обувь и шляпа. Он не знал, для чего это понадобилось. Но уже 30 апреля он вылетел в Германию вместе с первой группой членов Национального комитета во главе с Вальтером Ульбрихтом. Все они были партработниками сталинского типа и даже одеты были все одинаково. Когда они приземлились в Германии на небольшом военном аэродроме, вслед за ними приземлился еще один самолет, из него вышли десять незнакомцев, одетых так же, как они. Обе группы с интересом посматривали друг на друга. Вольфгангу и его спутникам объяснили:
— Это бывшие военнопленные офицеры, окончившие антифашистскую школу. Они летят в район действующей армии проводить по радио и с помощью листовок пропаганду среди немецких войск, призывать их сдаться.
В Берлин их везли на машинах — в Берлин без Гитлера, который покончил с собой, в Берлин, два дня назад захваченный советскими солдатами! Перед ними была ужасная картина разрушенного города: развалины и пожары, голодные и усталые люди, разоруженные подавленные немецкие солдаты, ликующие и поющие советские солдаты, почти все пьяные. У водонапорных кранов стояли очереди с ведрами, длинные линии людей расчищали развалины, передавая другу другу кирпичи и камни, при этом говоря: «Bitte schön» — «Danke schön», «Bitte schön» — «Danke schön», так что слышалось только — «Шу-шу-шу». И над всем этим в высоте над полуразрушенным Рейхстагом реяло победное Красное знамя.
Задачей группы было наладить административное управление двадцатью районами Берлина. Организовать переход от гитлеровского фашизма к сталинскому социализму было непросто, но проводить его следовало как можно быстрее.
Ульбрихт дал задание:
— Все должно выглядеть вполне демократично: районные власти могут избираться, но по существу должны находиться в наших руках.
Все проводилось под контролем советских офицеров, говоривших по-немецки. Как правило, офицеры эти бывали довольно суровы и требовали безусловного подчинения. Но как раз в группе Вольфганга был офицер другого типа — мягкий, способный логически мыслить, он давал Вольфгангу возможность организовывать администрацию на демократических основах. Это был высокий мужчина с пышными усами и приятной улыбкой. Его немецкое произношение было безупречным. Они делили один кабинет, сидя за столами друг против друга. В первый день он отрекомендовался Вольфгангу:
— Капитан Лев Копелев.
* * *
В один из первых вечеров в квартиру полуразрушенного дома, где поселили Вольфганга, пришла убирать немка — худая и бледная женщина приблизительно тридцати лет, приятной наружности. Она робко сказала по-русски, указывая на комнату:
— Я должна следить здесь за чистотой. Можно у вас убрать?
Очевидно, она считала, что перед ней русский начальник, но Вольфганг ответил ей по-немецки:
— Спасибо, у нас достаточно чисто. Садитесь, расскажите, как вы жили при Гитлере.
Ее поразило открытие, что Вольфганг и другие — тоже немцы, но с другой, с советской стороны. Они расспрашивали ее о последних неделях жизни при режиме фашистов, о ее отношении к фашистам и к самой войне. Она сказала, что относилась к ним отрицательно, что рада окончанию войны. Потом помолчала и добавила:
— Только вы должны знать, сколько ужасов мы натерпелись совсем недавно.
— Что же еще такое натворили гитлеровцы?
— Я говорю не о них… Вы себе представить не можете, что творилось по всей Германии, когда проходили русские. Они врывались в дома и квартиры, подряд хватали женщин и насиловали их. Они не щадили ни старух, ни юных девушек. Иногда одну женщину насиловали по нескольку человек. А на другой день приходили другие и делали то же самое.
— Вы это сами видели?
— Видела? — она заплакала. — Я сама много раз это испытала.
Вольфганг представил себе эту картину, и у него по коже пробежали мурашки. Потом, работая в своем районе, он каждый день много раз слышал рассказы о насилии русских солдат над немками. Он долго не решался, но в конце концов заговорил об этом с капитаном Копелевым, когда они были одни в их общем кабинете:
— Мне трудно об этом говорить вам, советскому офицеру, но чуть ли не все немецкие женщины жалуются, что их насилуют русские солдаты.
Копелев помрачнел:
— Да, я знаю об этом. Меня это возмущает. Мы армия-освободительница, и у нас должна быть высокая мораль. Я написал об этом докладную записку начальнику Политуправления генералу Галаджиеву и послал статью в московскую газету «Красная звезда». Там я в резких тонах описываю это зверское отношение к женщинам и настаиваю, чтобы виновных солдат строго наказывали.
Вольфганг поразился горячности, с которой Копелев говорил об этом. Он спросил его:
— Вы казак?
Копелев улыбнулся:
— Нет, это у меня только усы казацкие. Я еврей из Москвы.
— Как получилось, что вы так безукоризненно говорите по-немецки?
— В детстве мы жили неподалеку от поселения немцев Поволжья. Я любил приходить к ним и так выучился языку. Потом я учился в Институте иностранных языков на немецком отделении.
— Вы учились в этом институте?! Я тоже там учился.
— Да, только окончил я его, когда вы еще не поступили.
Они впервые разговорились. Вольфганг рассказал о своей жизни, Копелев — о своей. Он выбился из бедности своим трудом, стал журналистом, но началась война, и он ушел в народное ополчение добровольцем. Потом его сделали офицером, политработником.
— Это сложная работа, — говорил он. — Я вижу много неверного, много ошибок в пропаганде идей сталинизма, но нельзя не только возражать, а даже наоборот — надо их внедрять в солдатские головы.
— Какие же ошибки вы видите?
— Да вот хотя бы непомерное возвеличивание личности Сталина.
Вольфганг поразился:
— Но он же действительно великий человек.
Умный Копелев понимал, что хороший и добрый парень Вольфганг был обработан машиной сталинской партийной пропаганды, и потому осторожно сказал:
— Великий или нет — это может показать только история. Пока руководитель живет и действует, он не должен возвеличивать сам себя. Я не дурак и понимаю, что не могу плыть против общего течения. Но когда я даже осторожно возражаю против чего-либо, меня резко критикуют. Один раз отобрали орден, в другой раз понизили в воинском звании. Я на подозрении у наших властей. Думаю, что меня опять накажут за то, что теперь я выступаю против насилия над немками.
— Но это очень справедливо. За это не накажут, — уверил его Вольфганг.
— Посмотрим.
Через несколько дней Копелев мрачно заметил:
— Надо мной сгущаются грозовые тучи. Меня вызывал начальник Политуправления, топал ногами и ругался матом за то, что я послал статью об изнасилованиях в газету. Он сказал, что, когда товарищу Сталину рассказали об этих изнасилованиях, он улыбнулся и ответил: «Что ж тут плохого, если солдат немного побалуется с женщиной?» Понимаете, Сталин оправдывает это зверство! Что ж, он и сам совершил много зверств.
Вольфганг поразился смелости высказывания:
— Я с вами не согласен, я не могу даже представить, что товарищ Сталин способен совершать зверства.
Копелев смотрел на него прищурясь:
— Вольфганг, вы сами говорили мне, что вашу маму, преданную коммунистку, арестовали как шпионку и держат в лагере без права переписки. Разве это не зверство?
Вольфганг уже открыл рот, чтобы возразить — это исключительный случай, и товарищ Сталин тут ни при чем. Но вдруг, впервые за долгие годы, его молнией пронзила мысль: а ведь это действительно зверство по отношению к его матери, да и ко всем арестованным, которых он знал. Вольфганг как-то сразу остро осознал, что ниточка от ареста его мамы должна тянуться куда-то вверх и закончится она на том конце, откуда исходит вся политика. А исходит она от Сталина. Он ничего не сказал Копелеву, но весь тот день все думал и думал — в нем наконец зародились сомнения.
Через два дня, когда они вдвоем работали в своем кабинете, без стука вошел офицер советской военной комендатуры с двумя солдатами:
— Капитан Копелев, вы арестованы.
Копелев поднялся со стула, грустно глянул на Вольфганга, кивнул ему. И его увели.
Вольфганг был потрясен: неужели Копелев был прав? Его арестовали за то, что он выступал против насилия советских солдат над немецкими женщинами.
* * *
Льва Зиновьевича Копелева судили по 58-й статье об антисоветской деятельности и приговорили к десяти годам заключения в лагере строгого режима[35]. Вольфганг не мог этого знать, ему прислали мрачного и неразговорчивого майора, который заставлял его все делать по-своему. Такая работа была противна Вольфгангу, и он все больше и больше задумывался: действительно, справедливо ли все то, что он должен делать по команде?
Потом его перевели преподавателем в немецкую партийную школу.
29. Посол Израиля в Москве Голда Меир
29 ноября 1947 года ООН приняла решение о разделе Палестины на два государства — палестинское и еврейское. Почти две тысячи лет еврейский народ был рассеян по всему миру и наконец получил право жить в своей стране. Советский Союз поддержал образование Израиля. Сталин сказал своим подчиненным: «Давайте согласимся с образованием Израиля. Это будет шило в заднице для арабских государств, и тогда они станут искать союза с нами»[36]. По его решению Израиль стал получать через Чехословакию и Румынию артиллерию и минометы, трофейное немецкое оружие, включая истребители «Мессершмитт». Советская пресса и радио ничего не сообщали об этом, но интеллигенция тайно слушала «Голос Америки» и «Би-би-си». Слушать их считалось преступлением, станции глушили, а людей за прослушивание арестовывали.
Евреи тайно слушали новости об Израиле и так же тайно передавали информацию дальше. Хотя они давно ассимилировались с русской культурой, но естественное национальное чувство любви к своему народу в них сохранялось всегда, а потому они радовались этим новостям, созданию Израиля. Но радовались все-таки осторожно, чтобы не возбуждать дремлющих в обществе антисемитских настроений.
* * *
Среди московских евреев распространился слух: в Москву приехал первый посол Израиля, и не просто посол, а посол-женщина, зовут ее Голда Меир. Посол Израиля — это звучало так необычно! А то, что посол — женщина, было еще удивительнее. В печати, как обычно, сведений о ней не было, сообщалось только, что в Кремле она вручила свои верительные грамоты какому-то неизвестному чиновнику Президиума Верховного Совета Власову. Евреи были недовольны и скептически ворчали между собой:
— Небось, когда другие послы приезжают, их принимает председатель Президиума, а как израильский посол, да еще женщина, — так принимают по третьему разряду.
Они с энтузиазмом узнавали о ней все больше и больше: оказывается, она свободно говорит по-русски, потому что родилась в Киеве и до восьми лет жила там. Ее девичья фамилия Мабович. По мужу она была Меерсон, а потом разошлась с ним и сократила фамилию до «Меир». В истории евреев было много известных людей с такой фамилией. Она, оказывается, была очень активным борцом за создание Израиля и пользуется большим авторитетом в своей стране. Еще бы! Иначе ее не назначили бы на такой пост: шутка сказать — ей надо налаживать отношения с самим Сталиным. А если кто хочет ее видеть, может в субботу пойти в синагогу, она приезжает туда на молитву. В синагогу? Но идти в синагогу было страшновато, особенно членам партии и тем, кто работал на хороших должностях. И все-таки в следующую субботу в переулке перед единственной московской синагогой собралась толпа, в основном из стариков и женщин, которым терять было нечего.
По иронии судьбы центральная синагога Москвы находилась близко от здания ЦК коммунистической партии. Голда Меир пришла на традиционную субботнюю молитву в синагогу со всем коллективом своего небольшого посольства. Как женщине, ей полагалось сидеть на галерее наверху: у ортодоксальных евреев считается, что в синагоге женщины должны быть отделены от мужчин, чтобы не отвлекать их от молитвы. Но Голда видела, как на нее посматривали все молившиеся. Когда она спустилась вниз, какой-то старик задел ее плечом и сказал на идиш:
— Не говорите ничего, я пойду вперед, вы — за мной.
Немного не доходя до гостиницы «Метрополь», где она жила, он остановился и прочел ей наизусть благодарственную молитву «Шегехияну», которую читали в Израиле в день провозглашения государства. Голда не успела даже открыть рта, как он скрылся.
В следующую субботу госпожа Меир опять пошла в синагогу. На этот раз улица перед зданием была запружена огромной толпой московских евреев. Они узнали, что она ходит в синагогу и пришли посмотреть на нее, ощутить свою принадлежность к еврейскому народу и продемонстрировать уважение к Израилю. Они обступили Голду, называли ее по имени, дотрагивались до нее и даже целовали ее одежду. Голда была глубоко растрогана и смогла сказать им только одну фразу на идиш:
— Спасибо вам, что вы остались евреями!
Она поняла, что никакие силы — ни коммунизм, ни фашизм — не могут сломить этих людей: евреи остаются евреями.
Как посла принимали по третьему разряду, так и для посольства отвели третьеразрядный старый одноэтажный особняк в арбатском переулке. Но многие евреи все равно стремились туда, чтобы пройти мимо и прочитать вывеску: «Посольство государства Израиль», с шестигранной звездой Давида — Моген Давид. Но проходили они по другой стороне, на всякий случай, из страха, чтобы их не сфотографировали.
А новые слухи о Голде Меир продолжали распространяться: ей всего пятьдесят лет, она очень энергичная и очень простая, охотно знакомится с разными людьми, конечно, больше всего — с евреями.
И вот в посольстве Израиля был устроен первый официальный прием для дипломатического корпуса и общественности Москвы. Посол Меир подала на утверждение в Министерство иностранных дел длинный список приглашенных советских гостей. Ей ответили, что почти половина приглашаемых не могут быть на приеме по разным причинам, но явятся следующие люди: министр иностранных дел Молотов с женой, заместитель министра иностранных дел Литвинов с женой, министр строительства Гинзбург с женой, директор телеграфного агентства Лозовский с женой, главный режиссер Еврейского театра Михоэлс с женой, писатель Илья Эренбург с женой, академик Зельдович с женой и еще несколько деятелей культуры с еврейскими фамилиями.
* * *
Семен Гинзбург и Августа немного волновались. Им приходилось бывать на правительственных и дипломатических приемах, но все-таки визит в израильское посольство был событием особым. Августа долго обдумывала наряд: ведь посол — женщина, она может оценить любой намек лучше мужчины. Наконец решила надеть недавно сшитый строгий синий костюм и украсить его брошью. Августа долго примеряла брошь перед зеркалом — куда лучше приколоть, спрашивала мужа:
— Как ты считаешь — лучше справа или слева?
Семен отшучивался:
— По мне, все равно — где брошка, там и перед. Вот именно!
Из их Левшинского переулка идти до посольства было всего несколько кварталов, но положение официального лица обязывало министра приехать на машине. У него был персональный правительственный автомобиль ЗИС-101 темно-вишневого цвета, с хромированным сигналом-клаксоном на радиаторе сбоку. Машина мягко и медленно продвигалась к посольству, и чем ближе они подъезжали, тем больше густела толпа. Семен наклонился к Августе и шепотом, чтобы не слышал водитель, сказал:
— Половина — евреи-энтузиасты, а вторая половина — агенты.
Посол Голда Меир, секретарь посольства и военный атташе стояли в тесном вестибюле при входе и пожимали руки входящим. Сотрудник министерства называл имена гостей. Первыми подошли Молотов с женой Полиной Жемчужиной. Когда Жемчужина пожимала руку Голды Меир, то сказала послу:
— Я тоже дочь еврейского народа.
Голда улыбнулась и пожала ее руку еще крепче. Стоявший поодаль сотрудник Министерства иностранных дел, присланный для слежения за порядком, криво улыбнулся и решил: это надо передать.
Семену Гинзбургу не надо было говорить, что он сын еврейского народа, — это Голда сразу поняла по фамилии и носу. Августа, подойдя, сделала чуть заметный книксен, как делала когда-то давным-давно, в детстве. Она очень понравилась госпоже Меир, та сказала ей:
— Вы очень элегантны.
Когда к послу подошли Михоэлс с женой Анастасией Потоцкой, Голда Меир долго не отпускала руку Михоэлса и проникновенно говорила:
— Наконец-то я вас вижу. Сколько я слышала о вас восторженных отзывов! Вы слава и гордость евреев всего мира. Наверное, со времен Иудейской войны первого века, когда жил знаменитый еврейский актер Деметрий Либаний, у евреев не было такого великого актера. Я обязательно приду в ваш театр и буду ходить как можно чаще.
Немного смущенный, Михоэлс ответил:
— Спасибо за комплимент, но, право, я не такой уж великий актер. А видеть вас в театре мы все всегда будем рады.
Голда продолжала:
— Буду приходить. К тому же нам надо о многом поговорить.
Тот же сотрудник министерства старательно запоминал все слова диалога — для передачи.
Семен Гинзбург давно не видел своего дальнего родственника Соломона Михоэлса и поразился переменам в нем: Михоэлс постарел, осунулся, у него был блеклый, грустный взгляд. Пока Августа разговаривала с Полиной Жемчужиной, он подошел к актеру:
— Соломон, помнишь меня? Я Сеня Гинзбург.
— Конечно, помню. И брата твоего Павлика тоже помню — такой талантливый человек, настоящий интеллектуал.
— Да, настоящий, ты прав. Вот именно! Знаешь, надо встретиться и о многом поговорить, приходите к нам, — жестом фокусника он незаметно передал Михоэлсу свою визитную карточку с адресом и тихо добавил: — Пока что я могу сказать тебе только одно: будь осторожен, очень осторожен. Я знаю, что говорю. Вот именно.
* * *
В газетах прием не описывали, только через две недели появилась короткая заметка: «Прием в израильском посольстве прошел в теплой и дружественной обстановке».
30. Гибель Михоэлса, арест Еврейского комитета
К концу войны Еврейский театр Михоэлса вернулся из эвакуации в Москву и с большим энтузиазмом готовил новый спектакль «Принц Реубейни» по пьесе Бергельсона, на историческом материале древних времен. В пьесе присутствовала тонкая и сложная интрига, искусно превозносились положительные черты еврейского характера. Для утверждения спектакля сначала был устроен просмотр комиссией Министерства культуры. Приехал министр Храпченко и его первый заместитель критик Иван Анисимов. Это насторожило Михоэлса — такая комиссия означала строгий разбор и ничего хорошего не предвещала. Актеры хотели остаться на разбор спектакля, но министр сурово сказал:
— Соломон Михайлович, оставайтесь только вы и ваш заместитель Зускин.
Не всегда важно, что люди говорят, но всегда важно — как они это говорят. По тону сказанного Михоэлс понял, что спектакль зарежут. Храпченко с 1930-х годов возглавлял министерство культуры. Параноидальная склонность Сталина считать себя универсальным гением привела к тому, что он выдавал себя за знатока и ценителя искусств. Поэтому никакой свободы мнения у министра Храпченко не было и быть не могло.
Говорил его заместитель Анисимов, известный литературный критик, — у него был хорошо отточенный язык:
— Соломон Михайлович, вы нас этой работой очень разочаровали. При всем уважении к вам должен сказать, что это не советский спектакль. Где большая идея, где передовой призыв, где патриотизм? Партия учит нас, что задача советского искусства — вдохновлять на идеи коммунизма, создавать национальные по форме, но главное — социалистические по содержанию книги, спектакли, кинофильмы. И сам товарищ Сталин в своих гениальных выступлениях учит нас готовить нового советского человека. Вот это и есть задача советского театра. А то, что вы нам показали, — это узко, не идейно. Пусть это историческая тематика, но что же получается? Все ваши герои — евреи. Неужели вы думаете, что советский зритель может поверить, будто тогда не было неевреев? Я бы даже сказал, что это слишком прямолинейно-сионистский спектакль.
Доказывать что-то и спорить после этого было бесполезно. Настроение у Михоэлса было плохое. Он жаловался своему двоюродному брату и большому другу Мирону Вовси, профессору медицины и генералу:
— Получается, что все национальные достижения советских евреев все больше ставят под контроль. В конце концов наше положение вернется к политике притеснения. Я знаю, что за мной и нашим театром ведется тайная слежка: агенты внутренних дел постоянно вьются вокруг и в фойе и берут под надзор всех, кто смотрит спектакли, и особенно тех, кто купил абонементы на несколько спектаклей.
— Да, похоже на то, что все больше развивается психоз раболепия перед вождем всех народов, который, мягко говоря, не очень жалует евреев, — говорил Вовси. — Над профессорами медицины, евреями, тоже устанавливается все больший контроль. Меня пока не притесняют, потому что я генерал и консультант Кремлевской поликлиники. Но кто знает, что будет дальше?
Ко Дню Победы 9 мая 1945 года Михоэлс поставил веселый спектакль «Фрейлехс» по пьесе Шнеера (псевдоним автора Григория Окуня). Хотя спектакль тоже был на еврейскую тему, но в общем ликовании праздника его не запретили, а Михоэлсу даже дали за него Сталинскую премию.
Эти премии считались высшим поощрением в искусстве и в науке. Их раздавали как особую милость тем, к кому благоволил Сталин, от его имени и под его личным контролем. Быть лауреатом Сталинской премии, получить большую сумму денег и носить на груди медаль с профилем Сталина считалось высочайшей честью.
Московские евреи радовались за своего великого артиста: он лауреат, значит, Сталин ценит его.
* * *
Зика Глик приехал в Москву со своей новой женой Леной. Это была первая встреча Зики с Михоэлсом после войны. Они остановились у Михоэлса и долгими поздними вечерами, после спектаклей, рассказывали ему и его жене о своих лагерных годах. Те слушали затаив дыхание, не в силах представить себе — что перенесли эти люди. Михоэлс восклицал:
— Вы оба так много выстрадали, но все-таки остались в живых! Это чудо! А что говорить о миллионах тех евреев, кто погиб в немецких лагерях? Какое горе, какое великое испытание для еврейского народа!
Анастасия Потоцкая, пока слушала, медленно тянула водку, и постепенно у нее начиналась истерика:
— Евреям было хуже всего… А моему народу?! Моим полякам?! Они тоже страдали…
Михоэлса особенно поразил и взволновал рассказ Зики о сватовстве, о том, как он выменял золотой зуб на гнилую луковицу, которую подарил Лене в качестве традиционного предсвадебного подарка. Актерское и режиссерское воображение Михоэлса разыгралось, он восхищался:
— Это же сцена для трагического спектакля! Это все обязательно надо написать и сыграть. Зика, я тебя познакомлю с драматургом, он напишет пьесу по твоему рассказу. Да вы ее вместе напишете! А я буду играть в ней тебя.
По ночам они вместе с Зикой составили приблизительный список: попробовали сосчитать число жертв среди евреев по странам Европы. Зика говорил:
— Знаешь, Соломон, все годы моего лагерного существования я только и жил мечтой отдать кому-нибудь собранные мной по крохам данные. Уже потом я узнал, что в январе сорок второго года немцы начали «окончательное решение еврейского вопроса». Я привез тебе собранные мной холодные цифры, за которыми стоит океан нашей горячей еврейской крови.
Михоэлс переписывал цифры на бумагу и хватался за голову:
— Боже мой, боже мой! Сколько же горя пришлось на долю нашего народа!
* * *
Михоэлс принес составленный список генералу Райхману:
«С 1939 по 1945 год из 8 650 000 евреев, проживавших в Европе, гитлеровскими фашистами были убиты:
В Польше — из 3 000 000 убито 2 600 000.
В европейской части России, Украине и Белоруссии — из 2 500 000 убито 750 000 (бóльшая часть советских евреев успела эвакуироваться на восток страны).
В Венгрии — из почти 800 000 убито около 600 000.
В Германии — из 250 000 убито 180 000 (многие евреи успели сбежать от Гитлера).
В Голландии — из 140 000 убито 104 000.
Во Франции — из 300 000 убито 65 000.
В Латвии — из 100 000 убито 60 000.
В Литве — из 140 000 убито 104 000.
В Чехословакии — из 90 000 убито 60 000.
В Австрии — из 70 000 убито 60 000.
В Греции — из 67 000 убито 40 000.
В Югославии — из 70 000 убито 58 000.
В Италии — из 120 000 убито 9000.
В Дании — из 6000 убито 1000.
Всего гитлеровскими фашистами уничтожено 5 470 000 евреев»[37].
Райхман быстро и без особого интереса просмотрел список, спросил:
— Зачем вы это сделали?
— Мы — Антифашистский комитет, наша задача — разоблачить зверства фашистов.
— Мы перед вами такой задачи не ставили. Я сказал, что этим занимается другой комитет. Вы сильно превышаете свои полномочия. Конечно, я покажу этот список кому надо. Но вас я прошу давать нам сведения только о веяниях в еврейской среде относительно идеи создания еврейского государства.
* * *
К разочарованию Сталина, стала выявляться ошибочность его ожиданий и прогнозов. Хотя он помогал израильтянам трофейным немецким оружием, пересланным через Румынию, но «неблагодарный» премьер-министр страны Бен-Гурион явно предпочитал дружбу с Америкой. Это был провал политики на Средиземном море. А провалов Сталин не терпел. Преданный Сталину генерал Райхман был арестован за измену как враг народа. Генерала арестовали первого, но наказаны пока что были не все — пока что…
Арест Райхмана показал Михоэлсу, что над членами комитета нависла туча. Но в 1947 году по указанию Сталина пышно праздновали 800-летие Москвы. К этому празднику проводились церемонии награждения. Членам Еврейского комитета Михоэлсу, Маркишу, Феферу, Шимелиовичу и Штерн присудили высшие награды — ордена Ленина. Это был как бы знак признания заслуг еврейско-русской интеллигенции. После награждения прошла серия поздравительных банкетов — евреи Москвы радовались за награжденных. И за себя тоже.
Окрыленные высокими наградами, многие из членов комитета решились просить советское правительство перенести Автономную еврейскую область из Сибири в Крым — сделать Крым Еврейской областью. В начале 1920-х годов такая идея уже обсуждалась среди евреев: в Крыму жили тогда 26 тысяч евреев и работали еврейские колхозы.
Ходили слухи, что советское правительство и само планирует создать в Крыму Еврейскую автономную область. В 1944 году по приказу Сталина все татарское население, 150 тысяч человек, было выслано в Сибирь за то, что они якобы поддерживали гитлеровцев. Так у членов комитета возникла идея — просить правительство основать в Крыму Еврейскую автономную область. За это особенно горячо ратовали Ицик Фефер, Перец Маркиш, Лев Квитко и Лина Штерн.
Михоэлс чувствовал возможную опасность такой идеи:
— Решать, кого куда переселять, — не в компетенции нашего комитета. Это вмешательство в государственные дела.
Широкообразованный Маркиш говорил:
— Известно, что после победы над евреями Симона Бар-Кохбы римский император Адриан в сто тридцать седьмом году нашей эры насильно переселил еврейских пленников в Крым, который назывался тогда Босфорским царством. Так что евреи жили в Крыму еще задолго до образования Киевской Руси. И после революции там жили несколько тысяч евреев и было семнадцать еврейских колхозов.
Наивная и горячая Штерн поддерживала:
— Вот видите! Почему же нельзя вновь поселить евреев на их древней земле? Тем более что с тех пор, как из Крыма выслали татар, эта область теряет свое лицо. Если переселить туда евреев, Крым снова расцветет.
У Маркиша было принципиальное и безапелляционное обоснование:
— Важна не только история. Если в России появится настоящая еврейская область, то советские евреи не станут стремиться в Израиль, где их может ждать война с арабами.
Лев Квитко добродушно настаивал:
— Да, да, да, даже наоборот: евреи из других стран станут переселяться в Крым, из Палестины тоже. Для них это будет как бы Калифорния в Крыму. Да, да, именно так. Я даже напишу такое стихотворение — «Калифорния в Крыму». Евреи жили в Крыму с давних пор, и при татарах тоже. Их называли «караимы» — крымские евреи. Пускай они поселятся там опять. Расстояние от Израиля до Крыма в общем-то небольшое: переплыл по морю до Босфора — и ты уже в Черном море. Такие небольшие расстояния сблизят евреев Израиля с крымскими евреями. Это приведет к единению евреев двух стран.
Михоэлс возражал:
— Поймите, это вопрос не исторический — поселять снова евреев в Крыму или нет, и не географический — как близко Крым от Израиля. Это вопрос политический. И не надо нам вмешиваться в такие решения.
Штерн горячилась:
— Глупости! Нонсенс! Мы не вмешиваемся, мы только предлагаем очень рациональную идею. Как раз теперь будет очень кстати создать еврейскую область и у нас в стране.
Ицик Фефер, который стал секретарем комитета после смерти Эпштейна и аккуратно записывал все дискуссии, сказал:
— Мне Полина Семеновна Жемчужина, жена Молотова, говорила, что ее муж очень благосклонно смотрит на идею создания еврейской республики в Крыму. А он — первый заместитель самого Сталина и министр иностранных дел. По-моему, мы должны подать Молотову докладную записку с нашими соображениями.
* * *
В январе 1948 года Михоэлса послали в Минск как представителя Комитета по Сталинским премиям. Никогда он этим не занимался и очень насторожился, говорил дома жене:
— Странное поручение, не понимаю, зачем посылают именно меня.
По воспоминаниям дочери Сталина Светланы Аллилуевой, опубликованным через двадцать лет после этих событий, вечером 12 января она слышала, как ее отец, разговаривая с кем-то по телефону, сказал:
— Ну, может быть, автомобильный наезд, — и прекратил при ней разговор.
Вечером того же дня Михоэлс пришел в гости на квартиру старой знакомой, актрисы местного театра Юдифи Арончик. Она потом вспоминала: «Соломон Михайлович просидел у нас до половины восьмого утра. Говорили, говорили, говорили. От усталости ли, от горького ли какого-то предчувствия при прощании он вдруг подавленно вымолвил: „Я, наверное, скоро умру…“ Я стала растерянно укорять его за эти слова. Хотя в самой что-то дрогнуло. Попрощались мы только до вечера. Кто мог подумать, что это прощание было навсегда!»[38]
Рано утром 13 января на пустой, заснеженной и еще темной улице на Михоэлса и его спутника, литератора Сергея Голубева, налетела грузовая машина без номера, сбила их и тут же скрылась[39].
* * *
Слух о гибели Михоэлса разлетелся среди евреев Москвы мгновенно. И так же мгновенно все поняли, почувствовали нутром, что это было преднамеренное убийство. Проницательным людям было ясно: убийство такого человека должно быть санкционировано кем-то с самого верха. Михоэлса никто не мог убить без согласия… кого? Даже сами себе они страшились называть это имя — Сталин. С окончанием войны и изменением политики Сталин мог начать думать, что популярность Михоэлса, его связи с международными еврейскими организациями становятся опасны. Всех евреев, хоть как-нибудь связанных с заграницей, подозревали в том, что они замаскированные враги. А Михоэлса, который во время войны собрал в Америке 16 миллионов долларов на войну с Германией, считали главным врагом. До времени его щадили и даже награждали, но потом — решение наверху было принято.
Только наиболее проницательные увидели в этом начало очередного витка террора, но говорить о таком не решался никто. Все всего боялись, вся страна жила под гнетом, а евреи жили просто в оцепенении от ужаса.
Услыхав эту страшную новость, Мария после работы поехала навестить дядю Арона и тетю Олю Бондаревских — Соломон Михоэлс был племянником дяди Арона. Старики Бондаревские тихо доживали свой век в старом доме в Пименовском переулке, обоим было уже далеко за семьдесят, они давно отметили золотую свадьбу и казались чудом уцелевшими осколками дореволюционной Москвы. Верующий дядя Арон упорно продолжал соблюдать традиции своей веры: его голова всегда была покрыта кипой, он ходил в длинном лапсердаке, постоянно читал истрепанный за десятилетия томик Талмуда и пять раз в день бормотал про себя молитвы.
Мария застала старика молящимся в своем углу. Он быстро-быстро кланялся, раскачивался и пел еврейскую заупокойную молитву «Каддиш». Тетя Оля и обе ее дочери, Клара и Зина, сидели на полу, распустив волосы, тоже раскачивались и плакали. Молитв они не знали: еврейским женщинам и не полагается читать заупокойные молитвы, это дело мужчин. Но по традиции им так и полагалось сидеть на полу с распущенными волосами. Марии никогда не приходилось этого делать, но она тоже подсела к ним и так же распустила волосы. Все они молча плакали.
В газетах появилось краткое сообщение: «В результате несчастного случая скончался народный артист Советского Союза, лауреат Сталинской премии Михоэлс». Подписи нескольких высокопоставленных деятелей культуры удостоверяли эту ложь. Все же хоронить Михоэлса было разрешено с почетом. Малая Бронная улица, где находился Еврейский театр, была запружена такой толпой, какой давно не бывало в Москве. Все театральные работники и многие деятели искусств шли сюда, дипломаты и иностранные корреспонденты останавливали свои машины за несколько кварталов и шли в толпе пешком. Было там и множество агентов КГБ.
Только одной важной черной машине с правительственным номером милиционеры разрешили подъехать почти вплотную к театру. Толпа, состоявшая почти исключительно из евреев, жителей столицы и приехавших на прощание из других городов, была удивлена и недовольна, когда из машины вышла немолодая женщина с лицом, скрытым под густой вуалью.
— Кто это такая? Евреи не ездят на правительственных машинах. Чего ей здесь нужно?
Кто-то узнал:
— Это жена Молотова, Полина Семеновна Жемчужина.
— А она что — еврейка?
— Еврейка, у нее даже сестры живут в Израиле.
Перед Жемчужиной расступились, она подошла вплотную к гробу, встала рядом с членами Еврейского антифашистского комитета. Ближе к ней стоял Ицик Фефер. Она наклонилась с нему:
— Я не верю, что это был несчастный случай.
Фефер покивал головой и на всякий случай испуганно оглянулся: не подслушивает ли кто? Жемчужина достала что-то из сумочки и положила на край стола, где стоял гроб. В толпе, ближе к ней, прошел шепот:
— Она положила камень. Вы видели? Жена Молотова положила не цветы, а традиционный камень, как полагается по еврейскому обычаю.
— Да, это старинный еврейский обычай…
Сразу после этого Жемчужина ушла.
* * *
Мария Берг спешила с работы. С трудом протискиваясь сквозь толпу, чтобы войти в фойе театра, она видела, как недалеко от нее так же протискивается Илья Эренбург. Сначала она даже не узнала его: у него был абсолютно потерянный вид. Такое выражение лица бывает у человека, когда он понимает, что рухнули все надежды. Потом Мария присоединилась к группе родственников — жене и двум дочерям Михоэлса, и поддержала под руку растерявшуюся от горя тетю Олю. В традиционной черной кружевной накидке на голове, тетя все время рыдала:
— Ой, Соломончик, Соломончик наш!..
Дядя Арон стоял в окружении стариков из синагоги, рядом с ним — главный раввин, они постоянно шевелили губами — почти беззвучно шептали еврейские молитвы — и качались. Арон и старики были недовольны, что Михоэлса хоронят не по еврейскому обычаю. Они собрали группу из десяти мужчин и читали полагающуюся на похоронах молитву «Каддиш». В этой группе стоял и Зика Глик, приехавший из Риги. Но внимание окружающих привлекал генерал, он выделялся своей военной формой.
Многие удивлялись, спрашивали:
— Кто этот генерал?
— Это двоюродный брат Михоэлса — профессор медицины Мирон Вовси. Он очень знаменитый человек, академик и главный терапевт Советской армии.
* * *
Михоэлса похоронили на Новодевичьем кладбище. И вслед за похоронами был закрыт Московский еврейский театр, а за ним еврейские театры в Минске, Одессе, Черновцах, Биробиджане — повсюду. Председателем Еврейского антифашистского комитета был назначен Ицик Фефер.
Желая проявить инициативу, он написал докладную записку Молотову, заместителю Сталина, с предложением образовать в Крыму Еврейскую автономную область, и ждал ответа. Феферу передали, что товарищ Молотов отнесся к его предложению положительно. Но откуда было ему, да и кому бы то ни было знать, что Молотов — это человек, предававший всех, кто к нему обращался? Так он предал доктора Льва Левина, который лечил его и с которым он дружил, так он предал его сына. Теперь Молотов передал бумаги Еврейского комитета в КГБ, а там вопросы решали по-своему и всегда на один лад: измена!
Неожиданно Фефера вызвал новый генерал КГБ, назначенный вместо Райхмана:
— Кто вел протоколы заседаний комитета?
— Я вел.
— Прошу вас представить их мне лично.
И Фефер передал ему все свои записи протоколов заседаний. Вскоре Еврейский комитет был распущен, а потом были арестованы все его члены.
31. После Михоэлса
Через неделю после похорон Михоэлса на правительственную государственную дачу Молотова, расположенную рядом с дачей Сталина, под Москвой, явился генерал КГБ в сопровождении нескольких офицеров. Молотов вышел к ним в прихожую, удивился:
— Что вам нужно?
— У нас приказ арестовать вашу жену Полину Семеновну.
Молотов не спросил — от кого приказ, такое распоряжение могло исходить только от Сталина. Почему? Молотов работал с ним сорок лет, с 1912 года. Когда-то, в 1921 году, он уступил Сталину свое место секретаря ЦК партии. Сталин превратил формальную должность в пост генерального секретаря и сумел выдвинуться. С тех пор Молотов всегда был его заместителем, всегда оказывался на вторых ролях. Они дружили семьями, их жены и дочери были подругами. И не было случая, чтобы Молотов не исполнял все его указания. Что же могло случиться?
Как министр иностранных дел, Молотов понимал, что ненависть Сталина к евреям усилилась после провала его планов относительно союза с Израилем. Молотов знал Сталина: это было проявлением его нелюбви к евреям. Она накапливалась в нем давно, но с тех пор как его дочь Светлана вышла замуж за еврея Морозова, против его воли, Сталин все более подозрительно относился к евреям, он становился открытым антисемитом. Молотов лучше других видел, как менялся его характер. Сталин даже стал отдалять от себя его, близкого друга и преданного соратника.
Молотов испугался: он знал, что Сталин не пощадит никого. Страх перед Сталиным жил в его душе всегда, и в этот трагический момент страх победил в нем все, он был сильнее всех его душевных сил и привязанностей. И Молотов предал жену, с которой прожил больше тридцати лет, как предавал многих своих друзей. Он не стал звонить Сталину, спрашивать, спорить, просить, умолять. Он сел в кресло и зарыдал. Полина Жемчужина оказалась более стойкой, она только прищурилась, когда ей показали ордер на арест, потом наскоро собрала небольшой чемодан с бельем и вещами. А Молотов все сидел и плакал. Он встал только, чтобы проводить ее до двери, шел, еле таща ноги. И ее увезли.
Вернулась домой дочь:
— Где мама?
Что было сказать ей? Он затрясся от рыданий:
— Маму арестовали.
— Как арестовали? — она плакала, просила: — Поговори со Сталиным, чтобы маму отпустили.
— Поговорить? — Молотов знал, что Сталин не изменит решения, только арестует его самого. — Я не буду с ним разговаривать.
Полину Молотову-Жемчужину без суда выслали в лагерь Кустанайской области на общих основаниях.
Через две недели самого Молотова сняли с поста министра иностранных дел, заменили прокурором Вышинским и понизили до положения министра Госконтроля СССР. По слухам, его наказали за то, что он окружал себя евреями и даже поддерживал идею создания еврейской республики в Крыму.
* * *
Зловещий слух об аресте жены Молотова быстро распространился среди еврейской интеллигенции в Москве. Арестовать жену второго лица страны мог только Сталин, а причиной могло быть только то, что она еврейка. Проницательным людям было ясно, что это занесенный над евреями дамоклов меч. Они ожидали еще одного удара, только не знали — когда и с какой стороны.
И вот 28 января 1949 года в газете «Правда» появилась редакционная статья «Об одной антипатриотической группе театральных критиков»: «Эти критики утратили чувство ответственности перед народом; они являются носителями глубоко отвратительного для советского человека, враждебного ему безродного космополитизма; они мешают развитию советской литературы, тормозят ее движение вперед. Им чуждо чувство национальной советской гордости». В статье провозглашалась цель создания культуры, «национальной по форме и социалистической по содержанию», обязательность «советского патриотизма» и борьба с «низкопоклонством перед Западом», защита советской культуры «от тлетворного влияния Запада».
Кому, казалось бы, было дело до того, как театральные критики пишут свои статьи? Но в «Правде» говорилось о них как об очень важной для идеологии общества группе. А по-настоящему важным было то, что почти все перечисленные критики были евреями — звучали только еврейские фамилии. Статья была написана по заказу несколькими писателями во главе с Александром Фадеевым и отредактирована самим Сталиным, в ней отражался стиль его выступлений.
Фадеев был в литературе фигурой реакционной. Сталин назначил его после смерти Горького на место первого секретаря Союза писателей, когда ему было всего тридцать пять лет и он написал только один роман «Разгром» — о борьбе коммунистов за Дальний Восток в 1920-х годах. Фигуры Горького и Фадеева были несоизмеримы по авторитету. Но Сталин сделал из Фадеева «выдвиженца» — молодого преданного энтузиаста, ввел его в ЦК партии и возложил на него всю ответственность за создание идейной социалистической литературы — возвысил до положения литературного «гуру». Но важнее всего было то, что под прикрытием Фадеева Сталин начал расправы с писателями — неугодных ему арестовывали, отправляли в лагеря, казнили. Одной из первых жертв стал поэт Осип Мандельштам, за ним последовали Исаак Бабель и десятки других.
И сразу вслед за статьей Фадеева в «Правде» по всей стране началась массовая кампания травли «безродных космополитов». На собраниях на заводах, в институтах, в различных учреждениях отобранные партийными организациями сотрудники обвиняли евреев — писателей, актеров, ученых — в отсутствии патриотизма, в преклонении перед Западом. Большинство выступавших сами не знали — кого и за что они громили, но всех критикуемых увольняли и исключали из партии, что было равносильно изгнанию из общества — потом их не принимали ни на какую работу.
Послевоенная атмосфера в Москве была удушающей и крайне тяжелой. И вдруг среди евреев прокатился самый зловещий из всех слухов: Еврейский антифашистский комитет объявлен «органом вражеской агентуры» и распущен, все его члены арестованы.
* * *
Аресты были произведены в январе 1949 года, сразу после опубликования статьи в «Правде». Переца Маркиша, Лозовского, Квитко и Фефера арестовали, когда они собрались на очередное заседание комитета. Актера Вениамина Зускина, самого близкого друга Михоэлса, арестовали в больничной палате Института хирургии имени Вишневского, вытащив его ночью прямо из постели.
Арестовывать старую женщину Лину Штерн явились в час ночи в ее квартиру в Староконюшенном переулке. Трое незнакомых людей, двое мужчин и женщина, вошли, когда Штерн была уже в постели. Они сказали:
— Вас срочно хочет видеть министр госбезопасности Лаврентий Павлович Берия.
Наивная Лина Штерн поверила, что это будет деловая встреча, и сказала:
— Конечно, я приду, если он меня приглашает. Но лучше отложить это до утра, потому что я уже раздета и в постели.
— Вы не понимаете — он ожидает вас сейчас и неудобно будет не явиться.
Тогда Штерн стала одеваться с помощью своей домработницы. К ее удивлению, пришедшая женщина тоже приняла участие в одевании и просматривала каждую деталь белья, прежде чем отдать Лине. Эта женщина даже последовала за ней в уборную. Штерн увезли в тюрьму на Лубянку.
На этом закончилась блестящая научная карьера первой женщины — члена Академии наук и Академии медицинских наук.
У Лины Штерн не было в России близких родственников, и многие годы потом о ней никто ничего не слышал[40].
32. Всеподавляющий страх
Осень 1947 года принесла Марии Берг много глубоких огорчений. Она подала в прокуратуру очередной запрос о местонахождении своего мужа, заключенного Павла Берга, но ей опять ответили отказом. Это повторялось каждый год. Процедура подачи запроса была тяжелой и унизительной: в тесном и душном зале прокуратуры стояла очередь из женщин с одинаковыми заявлениями в руках, почти все были женами, матерями или сестрами заключенных. Стояли часами, молча, почти не переговариваясь, хотя каждая могла бы излить душу другой. Но говорить об этом, о своем самом главном горе, об арестованных родных, не решались, боясь провокации: подозревали, что в очереди могут быть завербованные доносчики. Несколько раз Мария видела, как падали в обморок измученные долгим ожиданием на ногах и духотой пожилые женщины. И только раз она слышала, как одна из них тихо сказала:
— Нам надо терпеть, им там еще хуже.
Когда подходила очередь, надо было молча просунуть заявление в маленькое окошко. Там хмурый офицер пробегал бумагу глазами, ставил на ней штамп и бормотал:
— Ответ через месяц.
Вопросы задавать было нельзя и просить о чем-либо тоже нельзя. И очередь сзади напирала…
А когда проходил месяц, надо было опять стоять в такой же очереди, чтобы потом услышать из окошка:
— В просьбе отказано.
Мария нутром чувствовала, что Павел жив. Но где он, что с ним? Она надеялась, что победа над Германией может принести хоть частичную амнистию осужденным военным, что их хотя бы переведут из лагеря на поселение. Да, такие у нее были скромные мечты — пусть хоть на поселении, но там свободней, можно даже получить разрешение навестить. Да, можно было бы… Когда Сталин терпел поражение за поражением в начале войны, он вынужден был освободить из лагерей некоторых командиров, восстановил их в генеральских званиях и послал командовать дивизиями, армиями и даже фронтами. И во многом победой он был обязан именно им. Но для Марии проходили год за годом, а никаких сведений о Павле Берге все не было. Каждый день и каждую ночь она думала об этом, и отказаться от мысли, что он жив, что он где-то есть, она не могла.
Осенью 1947 года правительство объявило девальвацию рубля и деньги подешевели вдесятеро. У Марии были сбереженные строжайшей экономией скромные две тысячи рублей. Она копила их из постоянного страха потерять работу, и теперь от них осталось всего двести рублей. В ее поликлинике работало несколько врачей и сестер-евреев, и все чувствовали себя неуверенно: в любой момент их могли уволить.
Неожиданно в их поликлинику приехал министр Гинзбург. Его приезд был событием, люди его ранга лечились в специальной кремлевской поликлинике — «Кремлевке». Гинзбурга сразу окружили заботой главный врач и консультанты, они хотели делать для него все сами. Он благодарил, нарочито шутил:
— Спасибо, спасибо. Что вы беспокоитесь? Ведь всем другим пациентам давление меряет сестра. И я тоже всего-навсего пациент. Пусть и мне меряет сестра.
Мария слышала, что в поликлинику приехал сам министр, она не знала — зачем, но не хотела показываться ему, чтобы не волноваться самой и не смущать его. Поэтому очень удивилась, когда главный врач позвал ее мерять давление министру.
— Почему я?
— У вас хорошая репутация. Я доверяю вам эту процедуру.
Она вошла в процедурную, ни Гинзбург, ни она не подали вида, что знают друг друга, это был сугубо профессиональный контакт. Министр даже спросил ее:
— Как вас зовут? Очень приятно познакомиться, а меня зовут Семен Захарович.
Вокруг стояли врачи, Мария волновалась, собрала силы, чтобы выглядеть спокойной, и только назвала цифры давления, слегка повышенного. Больше делать ей было нечего, и она собралась уходить. Министр задержал ее:
— Скажите, пожалуйста, еще раз — какое давление?
Он подошел к ней почти вплотную и заглядывал в ручной сфигмоманометр, будто там были записаны цифры. Когда он уехал, Мария нашла в кармане халата пачку денег. Как-то очень ловко он сумел сделать это при других, когда переспрашивал ее. Она вспомнила с улыбкой, что Семен в молодости был хорошим фокусником и любил развлекать друзей своим мастерством.
Потом он еще изредка приезжал, не решаясь делать это часто. И каждый раз повторялся его «фокус». Это давало Марии поддержку, позволяло жить не в самой жуткой бедности. Но как это было сложно и унизительно для них обоих — из страха скрывать простые человеческие отношения.
* * *
1948 год был третьим годом после окончания войны, Мария не ожидала ничего хорошего и от этого года. У нее пропал сон, она иногда не спала по несколько ночей подряд, лежала в темноте с открытыми глазами и думала — что будет с ней и с Лилей, если ее уволят или еще того хуже — если вышлют из Москвы. Но она боялась травмировать детскую психику и никогда не говорила с дочерью на эти темы, переживая все внутри себя. К тридцати восьми годам она поседела и постарела, и все чаще у нее болело сердце.
В начале года у Марии появился еще один, новый страх. Как-то раз ей позвонила старая тетка мужа — Оля Бондаревская. Никогда она ей не звонила, хотя Мария любила ее и иногда к ней забегала. Но телефоны были редкостью, у тети Оли его вообще не было, а в коммунальной квартире Марии висел на стене коридора один телефон на двенадцать семей. Соседи могли слышать разговоры, и Мария была уверена, что они всегда подслушивали. Они с Лилей телефона боялись и говорили по нему крайне редко. И вдруг раздался звонок. По счастью, она была в коридоре рядом, поэтому не соседка, а она сама взяла трубку:
— Алло.
Раздался хрипловатый старческий голос тети Оли:
— Могу я поговорить с Марией Яковлевной Берг?
— Тетя Оля, это я.
Старая тетка была болтуньей, но понимала сложную ситуацию с телефонными разговорами в квартире Марии и на этот раз говорила мало:
— Машенька, голубушка, я соскучилась по тебе. Может, зайдешь, навестишь меня, старуху?
Мария не так давно виделась с ней на похоронах Михоэлса и потому теперь насторожилась, услышав неожиданное приглашение:
— Тетя Оля, вы здоровы?
— Да, да, мы здоровы, не беспокойся. Но я очень соскучилась и хочу тебя завтра видеть.
Настойчивость тетки насторожила ее еще больше — значит, надо идти.
На следующий день Мария поспешила к ней. Пройдя через темную общую кухню в комнату стариков, она расцеловалась с тетей Олей, старик подставил ей бородатую щеку и ушел в угол читать Талмуд и бормотать молитвы. Тетка Оля оттащила Марию в другую сторону, подальше от мужа.
— Тетя Оля, что случилось? Вы действительно здоровы?
— Здоровы, здоровы. Машенька, только ты не волнуйся — Берточка приехала.
— Какая Берточка?
— Берточка, твоя двоюродная сестра из Бельгии.
— Как?! Она приехала сюда? Почему?
— Она туристка, с группой бельгийских туристов. Им официально разрешили приехать на десять дней в Москву. Вчера она нашла нас.
— Как она вас нашла?
— О, это целая история. Я шла из магазина с авоськой и вижу: какая-то незнакомая хорошо одетая женщина бродит по нашему двору и всматривается в окна дома. Ты знаешь, я всегда была тонким психологом. Я поняла: так смотреть может только человек, который кого-то хочет найти, но не уверен, что этот кто-то здесь живет, и надеется, что на него посмотрят из окна. Я присмотрелась к женщине, и мне почудилось в ней что-то неуловимо знакомое. А ты знаешь, какая я любопытная. Я подошла к ней и спросила: «Вы кого-то ищете?» А она посмотрела и говорит с небольшим иностранным акцентом: «Я ищу старых знакомых». Тогда я ей говорю: «Бондаревских?» Тут она всплеснула руками: «Вы тетя Оля?» Вот тогда я ее узнала окончательно. Я спрашиваю: «Берта, как ты сюда попала и как нас нашла?» А она чуть не плачет от радости и говорит: «Я все эти годы помнила ваш переулок и дом, вот и пришла сюда проверить — здесь ли вы еще?» Ну, после такого начала я поняла, что беседовать с иностранкой во дворе не годится. Я сказала: «Иди за мной в нашу комнату, там будем разговаривать, а пока молчи, потому что по твоему акценту соседи узнают, что ты иностранка». А на самом деле, Машенька, и так наверняка видно, что это иностранка.
Неотрывно слушая ее болтовню, Мария все больше волновалась и тяжело дышала. Первым движением души ее был страх. Почти двадцать лет Мария боялась даже вспоминать про Берту. Это была ее двоюродная сестра, немногим старше нее. В детстве они очень дружили, но в двадцатые годы, вскоре после большевистской революции, родители увезли сестру в Бельгию, в город Льеж. Несколько лет они еще переписывались, но потом это стало опасно. Родственники за рубежом, сбежавшие от революции, были черным и опасным пятном в биографии.
— Где она живет? — нетерпеливо спросила Мария.
— О, она живет в гостинице для иностранцев «Националь», и она знает, что за всеми ними тайно следят сотрудники этой, как ее, — государственной безопасности, что ли… Но она первым делом спросила про тебя и сразу сказала, что безумно хочет тебя видеть, что приехала специально только для того, чтобы повидать тебя.
— Боже мой, боже мой, тетя Оля, вы меня так обрадовали и так напугали! Это же Берточка, моя любимая Берточка — и она здесь! Но как нам повидаться? Домой к себе я ее звать не могу, к ней в гостиницу идти тем более не могу. Ведь меня могут арестовать как шпионку, и если я встречусь с ней, это погубит нас с Лилей.
— Машенька, я ей все подробно объяснила. Ты же знаешь, как я умею рассказывать. Я все ей сказала про твоего Павлика, рассказала и про положение евреев. Я не боялась говорить. Нам с Ароном ничего уже не страшно: что с нас, стариков, взять? Но ты, конечно, ты — другое дело, у тебя работа, дочь. Машенька, но она просто плакала, так она хочет хотя бы увидеть тебя, хотя бы только увидеть. Она говорила, что это было ее мечтой все годы с тех пор, как вы расстались еще девочками.
— Да, расстались девочками, — эхом задумчиво повторила Мария.
— Она молила меня уговорить тебя хоть на какую-ни-будь встречу.
— Да я тоже хочу ее видеть! Но как, как? А как она выглядит — постарела?
— О, настоящая заграничная дама — красиво причесанная, элегантно одетая. Она дала мне свою фотографию для тебя, вот.
Мария впилась глазами в изображение. Действительно, красивая и «заграничная», но вполне узнаваемая.
— Что она про себя рассказывала? У нее есть дети, муж?
— Ах, Машенька, есть у нее дочь и сын, а мужа убили немцы, расстреляли в лагере. Она плакала, рассказывая. Но, знаешь, у них не как у нас: она от немцев получила за него большую денежную компенсацию, и еще они каждый месяц выплачивают ей пенсию. Живет она благополучно. Но она рассказывала такие ужасы: как они жили под немцами, как скрывались. Рассказывала про убийства евреев. Ой, такие ужасы, что мы все трое — я, Арон и она — всё плакали.
— Но как, как устроить, чтобы повидать ее незаметно и безопасно? Я очень боюсь.
— Машенька, мы с ней думали-думали и кое-что придумали. Вы можете встретиться как будто случайно. Но раз она уже была у нас, это могли заметить. Поэтому заходить к нам опять ей тоже опасно. Нас, стариков, наверняка не тронут, но у нас дочка, Клара, ее муж Додик… Мы с Бертой придумали план.
— Какой у вас план?
— Слушай: ты помнишь, какая она любительница музыки. Она сказала, что на завтра у нее билет на концерт в Большом зале консерватории. А там…
Действительно, тетя Оля составила очень осторожный план. Мария любила музыку и иногда ходила на концерты. Прямо от тети Оли она проехала по Никитскому бульвару на трамвае «А» («Аннушке», как его звали москвичи) в консерваторию и купила дешевый билет на верхний ярус. Ее нервы были взвинчены до предела, так что она даже дрожала. К ее страху быть замеченной с иностранкой примешивались мечты — как было бы хорошо встретиться с Бертой дома, усесться, поджав ноги, на диван и говорить, говорить, говорить… Они расстались, когда Марии было двенадцать, а Берте — восемнадцать. Но они были очень близки, Берта ее опекала, раскрывала ей глаза на жизнь. Ближе Берты у нее уже никогда никого не было. И вот с тех пор прошло двадцать шесть лет — целая жизнь. Сколько она хотела бы рассказать Берте, сколько — услышать от нее! Сесть и говорить, говорить, говорить… Такое простое движение души, такое естественное желание… Но она должна сдерживать его и бояться. Проклятая страна, страшная жизнь!
На концерте, сидя в последнем ряду третьего яруса, она почти не слышала музыки, только волновалась: как произойдет встреча? Хорошо, что Берта дала свою фотографию, ее легче будет узнать. Впрочем, она была уверена, что узнала бы ее и так, узнала бы по голосу крови. Желание встречи смешивалось с паническим страхом возможных последствий, если за иностранцами следят даже на концертах. А следят везде, скрыться невозможно. Даже среди публики могут быть стукачи. Она должна сдерживаться, она постарается казаться совершенно спокойной. Главное — ничем не выдать своего волнения, делать вид, делать вид, делать вид… Она тупо смотрела на висевшие по стенам в овальных рамах с лавровыми листьями большие портреты великих композиторов. Там всегда были портреты Баха, Моцарта, Бетховена, Гайдна, Генделя, Шуберта, Шопена, Мендельсона, Шумана, Вагнера, и русских — Глинки, Чайковского. Они были привычны ей с детства. Ведь это именно Берта впервые привела ее в этот зал еще девочкой. Тогда она впервые увидела лица этих композиторов, и они смотрели на нее — с каждой стороны по шесть портретов. И потом она видела их, когда ходила на концерты вместе с Павлом. Теперь она рассеянно глянула на них и вдруг увидела другие лица. Вместо Генделя, Шуберта, Мендельсона, Шумана и Вагнера на нее смотрели Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков, Балакирев и Рахманинов. Что это? Мария даже тряхнула головой, чтобы отделаться от этого ощущения. И тут до нее дошло: западных композиторов заменили русскими так же, как в науке имена западных ученых заменяли русскими: политика русского приоритета, а на самом деле — великорусского шовинизма.
В антракте она спустилась в холл партера. Публика, оживленно беседуя, ходила взад и вперед по правому и левому коридорам, часть людей останавливались в пролете между двумя лестницами и группой стояли возле картины Репина «Славянские композиторы». Там Мария увидела стоявшую в стороне Берту. Та делала вид, что рассматривает картину, но поводила головой в ожидании Марии. Сдерживая шаги, чтобы не побежать, Мария подошла, встала позади, шепнула:
— Берточка, милая моя, любимая. Только не оглядывайся. Я буду говорить, а ты слушай и не поворачивайся. Потом я обойду тебя, встану на твое место и буду смотреть на картину, а ты встань сзади и говори.
Прерывающимся от слез торопливым шепотом она коротко рассказывала ей самое главное о своей жизни с Лилей. Закончила:
— Девочка ничего не знает о тебе, я не хочу, чтобы ее отягощала эта тайна. Но поверь мне, если бы только появилась какая-то возможность, мы бы с радостью сбежали в твои края.
Берта встала позади нее и таким же шепотом со слезами говорила:
— Если бы появилась хоть какая-то возможность, я бы вас вырвала отсюда. Завтра я опять встречусь с тетей Олей. Она такая умная и смелая, она единственная не боится встреч со мной. Я передам тебе с ней кое-какие вещи и дам свой адрес и телефон. Может, когда-нибудь, когда-нибудь кончится весь этот ужас и тебе пригодится мой адрес.
Уже прозвенел второй звонок, когда они повернулись лицом друг к другу. Как хотелось им обняться и поплакать, поплакать от радости встречи и от горестей прожитой жизни! Но их разделяла человеческая несправедливость… Несколько секунд они смотрели друг на друга, а потом, чувствуя, что может разрыдаться, каждая повернулась и пошла к своему месту.
Не дожидаясь окончания концерта, Мария спустилась опять на то же место к картине Репина, и, когда толпа шла к лестнице, она издали увидела Берту. Та тоже искала ее глазами, прошла близко, шепнула еле слышно:
— Прощай, моя любимая[41].
Из консерватории Мария шла по улице Герцена как пьяная, ничего не видя от слез. Ночью она сдерживала рыдания, чтобы не разбудить Лилю. От силы переживаний у нее начался сердечный приступ, она с трудом встала принять капли. Проснулась Лиля:
— Мамочка, что с тобой? Ты плачешь?
— Нет, доченька, ничего, это тебе показалось. Ты спи.
33. Взросление Лили Берг
Когда Марии на работе шепотом передали новость об аресте Еврейского комитета, она пришла домой подавленная, бледная и даже перед Лилей не смогла сдержаться — разрыдалась. Лиля испуганно спрашивала:
— Мамочка, что с тобой, что случилось? Ты узнала что-нибудь плохое про папу?
— Нет, про папу я ничего не узнала. Но это опять началось, доченька, — опять арестовывают невинных людей. Господи, когда же это кончится? — и рассказала все дочке.
Лиля спросила:
— Так их арестовали потому, что они евреи?
— Да, девочка моя, потому что евреи.
Детские эмоции острее, а суждения безапелляционней, чем у взрослых. Лиля закричала:
— Как я ненавижу все правительство, и Сталина этого противного ненавижу всей душой!
Мария даже испугалась:
— Доченька, никогда ни при ком не говори этого. За такие слова тебя и меня могут арестовать и посадить на всю жизнь в тюрьму.
— Ну и пусть арестовывают, может, там я все-таки увижу своего папу!
— Ну, ну, успокойся, не надо так…
Лиля была уже не маленькой девочкой, она часто думала об отце, но не хотела тревожить маму лишними вопросами: они думали об одном и том же и об одном и том же молчали друг с другом. Росла Лиля осторожной тихоней, тише воды, ниже травы, носила только форменное коричневое платье с черным передником и заплетала две косички — «крысиные хвостики». У нее была прекрасная память, она легко запоминала математические и химические формулы, географические названия и исторические даты. От мамы она знала, что папа был военным историком, и стала читать недавно напечатанные исторические романы Фейхтвангера и другие книги по истории. История ей нравилась, она стала думать: «Наверное, это интересно — быть историком… может и я стану». Школьный учебник не мог удовлетворить ее интереса, а покупать книги для них с мамой было дорого. Она часами сидела в районной библиотеке и читала исторические книги.
Хотя Лиля считалась лучшей ученицей в классе, но сама относилась к этому спокойно. Девчонки-старшеклассницы сбивались в группки, то дружили, то ссорились друг с другом. Некоторые считали ее зубрилой и посмеивались над ней. Она это знала, но не хотела спорить или сердиться: боялась, что кто-нибудь может ее оскорбить, наградить позорным клеймом «дочери врага народа». Лиля была хорошенькой сероглазой девушкой, но от постоянного чувства приниженности у нее выработалась манера держать голову склоненной вниз и смотреть на все искоса, снизу. Так она и ходила — с опущенной головой и глядящими в пол глазами. Чего ей не хватало, так это сердечной подруги, с которой она могла бы делиться своими мыслями. С мамой была духовная близость, но мама — это все-таки не то: она из другого поколения, не всегда ее поймет. А сближения с какой-нибудь девочкой она опасалась, не доверяя людям: вряд ли кто-нибудь мог ее понять. Поэтому она старалась держаться в стороне от своих соучениц.
Страстью Лили было чтение стихов. С тех пор как во время войны она выступала в госпитале перед ранеными бойцами, она легко запоминала стихи наизусть. Теперь, подрастая, она чуть ли не благоговела перед словом «поэт». Поэты казались ей существами из другого, высшего мира, рожденными с чудесным даром. Мария дала ей почитать старую тонкую книжку стихов Анны Ахматовой, и Лиля увлеклась так, что на время даже забыла учебники. Она с упоением читала и перечитывала стихотворение «Любовь»:
То змейкой, свернувшись клубком, У самого сердца колдует, То целые дни голубком На белом окошке воркует, То в инее ярком блеснет, Почудится в дреме левкоя… Но верно и тайно ведет От радости и от покоя. Умеет так сладко рыдать В молитве тоскующей скрипки, И страшно ее угадать В еще незнакомой улыбке.Лиля думала об этой «еще незнакомой улыбке» и о том, что поэты обладают какой-то невероятной способностью подбирать слова в ритмичные строки, завершенные рифмами, которые несут в себе красиво сконцентрированную и образную мысль. Она даже сама пыталась писать стихи, но ничего не получалось. Она сидела над чистой бумагой и с горечью думала: «Наверное, я не рождена поэтом».
В школе проходили «Евгения Онегина». Лиля выучила наизусть чуть ли не весь роман в стихах. Учительница литературы задала сочинение, Лиля выбрала тему «Лирические отступления в романе в стихах „Евгений Онегин“» и исписала целую тетрадку. Ее сочинение было признано лучшим.
При всех успехах дочери в школе, Мария с тревогой наблюдала за ней, она видела, что чувство моральной приниженности вело ее к одиночеству, мешало внутренне вырасти и распрямиться. Нельзя было допустить, чтобы девочка не имела радостей в жизни, и мать повела ее в театр на нашумевшую пьесу югославского драматурга Нушича в обработке Евгения Вермонта — «Госпожа министерша». Лиля смеялась над забавной игрой актеров Ростислава Плятта и Веры Марецкой, хотя сатирический смысл пьесы был ей еще недоступен. Затем Мария повела ее на концерт в Большой зал консерватории. Но классическая музыка была тоже пока недоступна пониманию ребенка.
Сама Мария в молодости любила оперетту и решила сводить Лилю на «Сильву» Кальмана в Летнем театре сада «Эрмитаж». И только тут Лиля впервые впала в настоящий театральный восторг: ей очень понравились мелодичная музыка и трогательная любовь Эдвина и Сильвы. Долго потом она напевала мелодии их дуэтов. Оставаясь дома одна, она становилась перед зеркалом, накидывала на одно плечо простыню, как бальный наряд, и подражая Сильве, громко пела:
Частица черта в нас Заключена подчас, И сила женских чар Родит в груди пожар… Так что же — недаром Сам черт придумал нас!Дальше она слов не помнила, но грациозно поднимала руку и лихо щелкала пальцами, повторяя жесты певицы Стефании Петровой, исполнявшей роль Сильвы. В девических мечтаниях Лиля представляла себя — влюбленной и кого-то, кто был влюблен в нее. Ей уже мерещилась любовь, это слово все чаще мелькало в разговорах окружавших ее в школе девушек.
Школы были разделены на мужские и женские, девочки росли в изоляции от сверстников-мальчишек. По канонам советской морали, поведение и вид школьниц должны были отражать строгость и ограничения в свободе поведения. Это подчеркивало предполагавшуюся невинность, и за этим строго следили учителя. Девочкам не позволяли носить длинные волосы и сложные прически, их оберегали от любой информации об отношениях полов, почти как воспитанниц-монашек. Из-за множества ограничений атмосфера в школе была скучной и натянутой.
В четырнадцать-пятнадцать лет многие из учениц вступили в комсомол, это считалось обязательным и определяло, как тогда говорили, «общественное лицо» на будущее. Некоторые вступали из патриотических чувств послевоенных лет, другие сохраняли наивную веру в будущий коммунизм, а большинство вступало просто за компанию — «раз все, так и я тоже». Комсомольская мораль считалась еще строже обычной, но мало кто обращал на это внимание. Кое-кто поговаривал, что в райкомах комсомола, где концентрировалась молодежь, даже царил разврат. Может быть, это было и так, потому что этот возраст как раз совпадал с началом полового созревания школьниц: у них изменялась фигура и появлялся интерес к мальчикам. То и дело одна за другой они пропускали занятия из-за начала менструаций и стыдливым шепотом делились с подругами. Гормональная активность влияла и на их интересы. К тому же после войны в кино стали показывать трофейные иностранные фильмы с задорными, красивыми, легкомысленными девицами и массой веселой музыки, хотя откровенных сцен в кино тогда не было. И девушки насмотрелись романтических сцен, каких не было в советских картинах. Красавицы актрисы Джина Лолобриджида и Грета Гарбо демонстрировали свою сексуальность, и девчонок это очень привлекало.
Лиля иногда ходила в кино, то с подругами, то с мамой. Особенно ей нравились американские фильмы с юной звездой Диной Дурбин, девушкой такого же возраста, как она. Показывали фильмы со знаменитым тенором Беньямино Джильи: некрасивый и полный, он пел так приятно, что Лиля истаивала от наслаждения, слушая его.
Изредка, по праздникам, в школе устраивали вечера танцев и приглашали мальчишек из соседней мужской школы. В углу школьного зала ставили тумбочку с патефоном. Патефон с ручным пружинным заводом много десятилетий был единственным техническим средством для воспроизведения музыки.
На это развлечение и приглашали вихрастых и неловких гостей. Приходили они в школьной форме: брюки и пиджак из серого сукна, часто — в чернильных пятнах. Мальчишки в своем физическом развитии отставали от девочек-однолеток, чувствовали и вели себя в их присутствии стесненно. Лица у многих были усыпаны прыщами, по возрасту прозванными «хотенчиками». В ту эпоху еще не печатали возбуждающих фантазии фотографий полуобнаженных девиц, не показывали секса в кино. Хотя многие мальчишки занимались онанизмом, но представлений о девушках у них было мало. Они нерешительно становились вдоль стенки под портретами Ленина и Сталина, тихо с глупыми смешками переговариваясь между собой, и оторвать их от стенки и уговорить танцевать было непросто. А рано созревшие девушки, как раз наоборот, танцевать любили и умели, легко двигались, демонстрируя себя в ритме музыки — это талант чисто женский.
Дежурный учитель накручивал ручку патефона, ставил старые поцарапанные пластинки — танго, вальсы и фокстроты. Голос популярного певца хрипло пел:
Зажгли вы вдруг во мне любовь, Ушли и не вернулись вновь…Оттащив мальчишек от стены, девочки грациозно и с вызывающими улыбками клали руки им на плечи и становились в позу для начала танца, иронически глядя на партнеров.
Кавалеры, с напряженными лицами и выпученными глазами, демонстрируя медвежью грацию, топтались, неумело и неловко обхватив партнерш, смотрели себе под ноги и тут же наступали девочкам на туфли.
Редкий юноша, осмелев, начинал двигаться свободнее и невзначай прижиматься к партнерше. Но дежурный учитель был тут как тут, следил за всем и подходил к ним, разводя на приличное расстояние, как судья-рефери разводит сцепившихся на ринге боксеров.
Лиля любила двигаться в танце и даже умела танцевать на коньках. Но эти неуклюжие и вихрастые ребята совсем ей не нравились. Она удивлялась: как они могут кого-то интересовать? Однажды после танцев один из них, Игорь Никитин, улыбчивый высокий парень с пробивающимися усиками, увязался провожать ее домой и взял под руку. Лиля съежилась, сгорая от стыда. Она боялась вырвать руку и боялась, что он захочет ее поцеловать. Игорь говорил ей что-то веселое, пытался рассмешить и сам смеялся, но она не слушала от смущения и напряжения, а только мечтала скорей дойти до дома, чтобы он отвязался. Перед домом он оглянулся по сторонам, протянул к ней руки и наклонился, чтобы поцеловать. Но она увернулась и юркнула в подъезд. С тех пор она его избегала.
А девушки все чаще по секрету рассказывали друг другу полушепотом:
— Меня мальчишка провожал и предлагал встречаться.
— А меня вдруг стал целовать.
— Это что! Некоторые руками под юбку лезут.
— Ой, а что тогда делать?
— Если не хочешь, так дай по морде.
Созревающих девиц все это волновало и притягивало. Но созревание мечтательницы Лили Берг проходило в изолированном мире. Она болезненно переживала, что у сверстниц были отцы, а у нее не было. Хотя у некоторых они погибли на фронте или разошлись с матерями, но все-таки отцы были и девочки о них иногда говорили. Лиля о своем отце упоминать боялась. И в комсомол она не вступала, зная, что на собрании надо будет рассказать свою биографию. Ей казалось, что некоторые вредные девчонки станут спрашивать про ее отца и про то, как она к нему относится. Всем было известно, что семьи арестованных принуждали публично отрекаться от них. Но она ни за что на свете не сделала бы этого. Нечего тогда было и вступать в комсомол.
Возбужденные рассказы подруг о мальчишеских провожаниях она старалась не слушать, хотя грудь у нее тоже росла и мама уже рассказала ей о менструации.
* * *
В девятом классе оказалось, что одна из учениц беременна. Ничего не объясняя, ее исключили из школы. Девчонки шушукались. Лиля наивно спрашивала:
— От чего она забеременела?
— Ты что, не знаешь, от чего беременеют? Отдалась парню. А они только того и хотят.
— Зачем отдалась, что это значит?
— Ты совсем дура, что ли? Значит, обоим захотелось, и оба забыли про осторожность.
— Про какую осторожность?
— Да ну тебя совсем! Вот попробуешь сама, тогда и поймешь — какая нужна осторожность.
Вскоре их класс повели на экскурсию в Музей изобразительных искусств и Лиля впервые увидела копию гигантской статуи Давида, изваянной Микеланджело пятьсот лет назад. В ту эпоху не стеснялись изображать наготу — прекрасный юноша стоял совершенно голый. Лиля подошла поближе и вдруг увидела прямо над собой его мужские признаки. На мгновение это приковало ее взгляд, но она тут же покраснела до пунцовости и отошла с низко опущенной головой. Подруги хихикали ей в ухо:
— Ну, теперь увидела, от чего беременеют? Тебе надо почитать рассказы Мопассана и «Мадам Бовари» Флобера. Многое узнаешь.
Но для чтения в школе Мопассан и Флобер были запрещены.
Старая русская и новая советская литература полностью избегали описания любовных сцен. Девочкам рекомендовали «идейную литературу»: повесть о революции «Как закалялась сталь» Николая Островского и о комсомольцах недавнего военного времени — «Молодую гвардию» Александра Фадеева. А запретное-то как раз самое желанное, и все девочки тайком читали Мопассана и Флобера. Лиле тоже дали прочитать, и ей приоткрылись тайны любовных отношений и наслаждений. Она стыдливо прятала книги от мамы, читала, когда ее не было дома, краснела, взволнованно дышала и томилась — непонятными чувствами.
В последнем, десятом классе девушки изменились, стали упрямыми и своевольными, не хотели больше носить форменные платья с фартуками и начали делать себе прически. Учителя их уговаривали, корили, но не в силах были остановить напор взросления. Вечерами девушки любили шататься группами по улице Горького — от Пушкинской площади вверх-вниз, вниз-вверх. Там же компаниями болтались юноши. Группы заинтересованно переглядывались, девушки хихикали, мальчишки подмигивали. После двух-трех вечеров таких проходок заводились знакомства. Так же ходили в сад «Эрмитаж» на Каляевской улице, бродили по полуосвещенным аллеям и тоже заводили знакомства и назначали свидания. А потом были бесконечные доверительные рассказы — что он сказал, что она ему ответила, как он ее обнял, как она себя почувствовала. И в рассказах появлялось все больше интимных подробностей.
34. Как фабриковались заговоры
Клеветнические письма, анонимные и подписанные, писали в Советском Союзе чуть ли не все. Этому способствовали пропаганда государственной бдительности и волны арестов. Одно из писем было написано в 1948 году врачом Кремлевской поликлиники Лидией Тимашук. Она высказывала подозрение, что секретарь ЦК партии Андрей Жданов умер потому, что его неправильно лечили. Она никого не обвиняла и не упоминала, что это был заговор. Письмо ходило по рукам в высоких кремлевских кругах, но ему не придали значения, и оно пролежало в архиве, пока… не попало в руки начальника следственного отдела Комитета безопасности Михаила Рюмина.
* * *
В Москве на Лубянской площади, названной по местечку Лубяницы, откуда в XVI веке приехали переселенцы, в 1612 году произошла историческая битва ополчения Минина и Пожарского с польскими интервентами Лжедмитрия. При Петре I там находилась Тайная канцелярия для допросов и пыток: именно там потом допрашивали и судили Емельяна Пугачева. В конце XIX века страховое общество «Россия» построило на этом месте солидный шестиэтажный дом. Как это полагалось делать для привлечения состоятельных клиентов, здание имело красивый арочный вход, широкие пролеты лестниц, высокие потолки и большие окна. А в подвалах оставались темные комнаты для хранения деловых бумаг и ценностей. При советской власти общество «Россия» переименовали в Госстрах. Потом здание заняла ВЧК, потом НКВД и КГБ. Лубянскую площадь тоже переименовали в 1926 году в честь Феликса Дзержинского, большевика-поляка, основателя органов слежения.
В этом здании и находился центр, куда стекались все фальшивые обвинения в государственных изменах и политических заговорах. Прошла война, страна залечивала раны, москвичи все еще ютились в тесных коммуналках. Но для удобства работы тысяч агентов, следователей и охранников КГБ в 1946 году произвели дорогие работы по расширению старого здания — вверх, вширь и вглубь. Проект архитектора Алексея Щусева учитывал предназначение помещений для допросов, пыток и казней, как было при Петре I, — так называемую «внутреннюю тюрьму». Новое здание прозвали «Большой дом», а московские остряки переименовали его из Госстраха в Госужас.
* * *
После войны подполковника Михаила Рюмина из службы СМЕРШ перевели на работу в это здание на Лубянской площади — подходящее место для удовлетворения его честолюбия. Рюмин представлял собой олицетворение политики сталинского террора. Он был не глуп, хитер, очень честолюбив и насквозь просмолен беззаветной верой в правильность линии изобличения врагов народа: тюрьмы и лагеря должны быть переполнены — «у нас зря не сажают», в каждом человеке можно подозревать вражеские замыслы. Он считался в своем роде талантливым следователем: при допросах умел добиваться от арестованных таких изобличающих фактов и подробностей, которые не умели «пришивать» им другие. Написанные им протоколы следствий были образцами саморазоблачения арестованных. Главное — уметь запугать с самого начала допросов: психологически для арестованного это самое страшное время, он еще слишком потрясен неожиданностью и несуразностью ареста. В начале следствия из него, неопытного, можно сразу выбить изобличающие показания. Когда он сидит уже долго, он одумывается и начинает отказываться. Но есть средства отучить упираться — Рюмин прошел их в Специальной школе следователей. В 1937–1938 годах, еще старшим лейтенантом, он не давал спать подследственным по несколько суток и приказывал светить им в глаза автомобильными фарами. Тогда же он наловчился бить их толстой резиновой дубиной по заду так, чтобы удар приходился чуть ниже — на седалищный нерв. От этой боли каждый подписывал что угодно.
* * *
Так в 1949 году начался разбор нового заговора — Дело Еврейского антифашистского комитета об отделении Крыма от СССР с целью создания буржуазной республики и начала войны против Советского государства.
Рюмин был одним из следователей. Он допрашивал, издевался, изобличал, выбивал нужные показания, но в этом деле он все-таки оставался пешкой. Арестованные были люди интеллигентные — писатели, артисты, врачи, государственные деятели. Разговор с ними доставлял ему некоторое щекочущее удовлетворение — попались, голубчики! Показания он добывал от них по-разному.
Последний председатель Еврейского комитета Ицик Фефер сам был агентом слежки, он давал показания легко, у него многое было записано. Его бить не приходилось. Другое дело был Соломон Лозовский, директор Совинформбюро. Его арестовали, даже не успев исключить из ЦК партии и из депутатов Верховного Совета. Он хотел держаться независимо. Но Рюмин-то знал, какие «крупные киты» попадались в сети Лубянки, он измотал Лозовского бессонницей и частыми вызовами на допрос. Тактика его допросов была такой: после трех-четырех бессонных суток арестованного выволакивали на допрос, доводили до двери кабинета следователя и тут же уводили обратно. Только он успокоится в своей одиночке — его снова ведут и снова уводят. Так по пять-шесть раз подряд. В конце концов Лозовский «смягчился» и «признался», что получал задания от «Джойнта» и от американской разведки.
Хуже всех пришлось упиравшемуся доктору Борису Шимелиовичу. Человек слабой комплекции, он был в таком плохом состоянии, что его приводили с медицинской сестрой. Ему приходилось всыпать резиновой дубинкой по седалищному нерву. От этих ударов он взвивался и выл и наконец тоже подписал, что был нанят организацией «Джойнт», что работал по указке американской разведки.
Еще одной допрашиваемой была пожилая профессор Лина Штерн, бывшая гражданка Швейцарии. Ее Рюмин не бил, но изощренно издевался:
— Нам известно, зачем ты часто ездила за границу, — чтобы спать там со своими любовниками.
Остроумная Штерн отвечала:
— Если вы так думаете, могу сказать, что есть общепринятая точка зрения — мужчины платят женщинам до сорока лет, а после сорока уже женщины должны платить мужчинам. Я должна была бы быть очень богатой, чтобы ездить за этим за границу.
В наказание он послал ее в изолятор в Лефортовской тюрьме, где ее сутками держали на ногах в тесной камере. Когда ее привезли снова, он запугивал ее матерным криком:
— Я тебя, … твою мать, опять посажу в карцер!
В прошлом иностранка, она совсем не знала русского мата. Удивленно переспрашивала:
— Почему вы все время упоминаете мою мать? Она не имеет никакого отношения к моей работе.
Он усмехался — какое изощренное удовольствие материть старуху, которая была академиком и даже приятельницей Ленина.
— Ты, сука, отказывалась от советской Родины?
— Я никогда от нее не отказывалась. Я всегда даже праздновала свой день рождения два раза в году — когда родилась и когда приехала в Россию.
— Значит, говоришь, не отказывалась? На-ка, читай, что записал с твоих слов обвиняемый Фефер — видишь, написано — «Штерн говорит: „Что такое Родина? Моя родина — город Рига“». Видишь? Говорила ты это?
— Говорила. Я родилась в Риге. Но эта фраза не значит, что я отказывалась от Советского Союза, она вырвана из контекста. Покажите мне весь контекст.
— Мы тебе такой контекст покажем, что твоя мать тебя не узнает.
— Моя мать давно умерла.
— И ты туда же отправишься.
* * *
Проводя допросы о работе Еврейского антифашистского комитета, Рюмин вскоре понял, что никакого буржуазного заговора евреев не было, просто кому-то хотелось угодить Сталину и избавиться от этих евреев. Ведь Сталин сам приказал убить Михоэлса, бывшего председателя комитета. Потом этот «заговор» был сфабрикован Лаврентием Берией, его боссом. Вот если бы ему самому открыть какой-нибудь такой заговор! Он все размышлял, и ход мыслей был такой: его работа — разоблачать этих евреев; вообще, евреев повсюду развелось слишком много; больше всего их в медицине; даже в Кремлевской больнице есть евреи; правда, в штатные врачи их не принимают по анкетным данным; но еврейские профессора работают там консультантами. Рюмин не понимал: как это начальство Кремлевской больницы допускает, чтобы евреи лечили членов правительства? А может быть, кто-то из них состоит в связи с евреями этого антифашистского комитета? Это вполне возможно. Кремлевская больница — чувствительный нерв правительства. Уже бывали случаи наказания профессоров-консультантов. Например, был профессор Плетнев, профессор Левин, который погубил Максима Горького. Что если завести настоящее большое дело на евреев — консультантов Кремлевской больницы? Ему, Рюмину, это сразу дало бы взлет, его повысят не меньше чем до полковника, а то и до генерала. Стоит прозондировать почву: от честолюбия до авантюризма — прямой путь.
* * *
Тогда-то и попалось на глаза Рюмину написанное в 1948 году письмо врача Лидии Тимашук с сомнениями в правильности лечения секретаря ЦК Жданова. Тимашук много лет работала в кардиологическом кабинете «Кремлевки» на улице Грановского, расшифровывая кардиограммы. К больным она никакого отношения не имела, сидела целый день за столом с лупой и линейкой в руках и измеряла высоту зубцов на кривых линиях записи работы сердца. Она отправляла описания кардиограмм в отделения, там их вкладывали в истории болезней. Должность ее была по больничным понятиям весьма второстепенной.
Но, как почти все сотрудники «Кремлевки», она была агентом Комитета безопасности. Рюмин вызвал ее к себе на Лубянку. Для нее это было обычным делом, она приготовилась доложить кое-какие мелкие подробности из наблюдений за сотрудниками. Но на этот раз беседа поразила ее.
— Вы писали это письмо? — он показал ей его.
— Да, я припоминаю, что писала его.
— Скажите, вы доверяете профессорам-консультантам, особенно евреям?
— Я? Как вам сказать? Мне не приходилось разговаривать с ними.
— Вы можете установить по данным кардиограммы, правильно или неправильно лечат больного?
— Если на кардиограмме появились новые изменения…
— Что тогда?
— Тогда это говорит об ухудшении состояния.
— А может это говорить о неправильном лечении?
— Может, конечно. Но…
— Без всяких «но». Вы должны проверить все кардиограммы больных, которых консультировали профессора-евреи. Даю вам месяц. В следующий раз принесете ваши заключения.
В свои планы Рюмин ее не посвящал. Через месяц он склонился вместе с ней над ее заключением.
— Вы нашли какие-нибудь улики?
— Прямых улик нет. Знаете, ведь в медицине…
— Не знаю, как в медицине, а в нашем деле улики всегда прямые. Пусть даже не улики, но нам нужны от вас сомнения в правильности лечения, которое назначают профессора-евреи.
Были ли какие-нибудь сомнения у врача Лидии Тимашук в работе признанных авторитетов? Она читала их научные статьи в журналах и знала, как почитают их ее коллеги. Это были высшие авторитеты. Ей предлагали высказать сомнения и пойти против них. Что задумал этот Рюмин? Если она откажется, то потеряет место — это самое меньшее. Рюмин может подать на нее докладную, написать что угодно. И ее арестуют. И Тимашук охватил страх. Как ни вертись, что ни думай, надо написать, что он требует.
Когда Рюмин получил такую бумагу, он написал докладную записку министру внутренних дел Виктору Абакумову о том, что есть основания подозревать заговор профессоров-евреев, консультантов «Кремлевки». Абакумов доложил об этом Берии, но тот не принял это во внимание:
— Неужели вы думаете, что в это кто-то может поверить?
Неудача! Но Рюмин знал, что кто-то в это поверит. И он знал, что этот «кто-то» будет сам Сталин. Только вот как подобраться к нему?
35. Алеша Гинзбург поступает в университет
Алеша Гинзбург закончил школу, пропустив по болезни один год, и в девятнадцать лет собирался поступать в институт. Если не поступит, его по закону заберут на три года в армию, а этого ни он, ни его родители не хотели и даже боялись. Перспектива стать солдатом, превратиться в бритоголового болвана, терпеть муштру, подчиняться дурацким приказам сержантов и вытягиваться в струнку перед лейтенантами — это было не для него, рафинированного интеллигента. Но в какой институт подавать заявление? Самому Алеше хотелось только одного — писать стихи. Для поступления в Литературный институт нужны публикации в журналах, у него было только одно опубликованное по рекомендации поэта Корнея Чуковского детское стихотворение «Записки редиски». И родители были против того, чтобы он с юности посвятил себя только поэзии. Августа спрашивала сына:
— Ты уверен, что у тебя хватит таланта быть профессиональным поэтом и зарабатывать стихами на жизнь?
— Если говорить откровенно…
— Ну конечно, откровенно, мы ведь говорим о твоем будущем.
— Но, мама, ты же знаешь, что талант у меня есть. Вот послушай, что я написал сегодня ночью:
Как в час грозы сбивает ветер тучи, Чтоб молнию ударом их зажечь, Так бьется мысль, чтобы из слов летучих Сложить стихов восторженную речь; Она несет и радость и мученье, Она ведет разведку вдалеке, Пока отыщешь точность выраженья И слово запульсирует в строке.— Понимаешь, это находки: «стихов восторженная речь» и «слово запульсирует в строке». Тебе нравится?
— Очень нравится. Мы с папой давно знаем, что талант у тебя есть. Но чтобы развить его в профессию, нужно долго и много работать, а главное — нужно возмужать. Это потребует многих лет. А как ты будешь зарабатывать все эти годы? Сам знаешь: сегодня твой отец — министр, а что будет завтра — в наше смутное время совсем неизвестно.
— Мама, ты знаешь — я не собираюсь жить на папины средства и не хочу, чтобы во мне видели министерского сынка.
Августа с удовольствием наблюдала в сыне развитие прямого и благородного характера, она считала, что прямота в нем — от делового отца, а благородство — это он унаследовал по ее линии.
— Я очень рада, что ты не стал типичным балованным министерским сынком. Знаешь, как говорили мои родители: в двадцать лет ума нет — и не будет; в тридцать лет жены нет — и не будет; в сорок лет денег нет — и не будет. Запомни это как руководство на будущее.
— Мне скоро как раз двадцать. Как ты считаешь — есть у меня ум?
Она улыбнулась наивной простоте его вопроса, пошутила:
— Ну как тебе сказать? Похоже, что есть.
— Мама, похоже? Только похоже?
— Ну не обижайся, я пошутила. Думаю, что на подходе к двадцати ты достаточно умен. Мы говорим не о книжном уме, вычитанном, чужом.
— Мама, я знаю, ты права насчет поэзии. Мне писать хочется, но я не совсем уверен, что могу быть профессиональным поэтом.
— Тогда зачем торопиться? Получи образование, стань специалистом и продолжай писать стихи. Там видно будет.
— Но какое образование? У меня ни к чему другому нет тяги.
Это была главная тема семейных обсуждений. Перебирали все возможности: медицинский — не годится, технические — не подходят, юридический — не привлекает. Бесконечно занятый Семен Гинзбург не мог уделять много внимания сыну. Когда с ним заговаривали об Алешином образовании, он, как всегда, шутил:
— Что бы ты ни выбрал, клади диплом на стол. Вот именно. Да, Алешка, вот что тебе надо помнить: с твоей еврейской фамилией поступить в любой институт будет нелегко. Но ты сам хотел оставить себе мою фамилию.
— Я никогда не откажусь от фамилии моего отца и моих предков. Но ведь в паспорте у меня все-таки написано — русский. Мама-то у меня русская. А раз так, то по еврейским законам я не могу считаться евреем.
— Ишь куда хватил — «по еврейским законам». Кто их тут знает, еврейские законы? Вот именно. Зато евреи слишком хорошо знают русские законы — бьют не по паспорту, а по морде. Ты, Алешка, имей в виду: я не стану составлять тебе протекцию, просить за тебя никого не стану — куда бы ты ни поступал, экзамены сдавай сам и добивайся всего сам. Вот именно. Но если будет какая несправедливость, если тебя не примут при хороших оценках из-за твоей фамилии, если «стукнут не по паспорту, а по морде», тогда я вступлюсь. Не за тебя вступлюсь, а за справедливость.
Алеша знал прямой и строгий характер отца. Он уже очень давно понял, что в жизни ему надо рассчитывать только на свои силы. И на семейном совете в конце концов решили — он подаст заявление на филологический факультет Московского университета.
* * *
В послевоенные годы было много демобилизованных парней и девушек, которым война помешала получить высшее образование. При поступлении в любые институты они имели преимущество — как бы они ни сдали экзамены, их, как ветеранов войны, принимали. Таким, как Алеша, только что со школьной скамьи, поступить было тяжелее.
В приемной комиссии университета двое немолодых мужчин с холодным выражением лица разговаривали с Алешей неприязненно, с оттенком издевки:
— Гинзбург, да?
— Да, Гинзбург.
— Еврей?
— Нет, русский.
— Как же ты можешь быть русским, когда фамилия еврейская?
Алеша разозлился и решил посмеяться над ними:
— А вы «Героя нашего времени» не читали? Там Лермонтов прямо пишет, что знал одного русского по фамилии Вернер и одного немца по фамилии Иванов.
Один из них посмотрел с презрением:
— Ты нам сказки не рассказывай. Раз фамилия еврейская, русским ты быть не можешь.
Но другой примирительно сказал:
— Да что ты к нему пристал? Не видишь, что ли, что у него нос немного курносый. Наверное, мать где-то его нагуляла.
Это совсем вывело Алешу из себя:
— Ваше дело принимать документы от поступающих, а не обсуждать их фамилии и носы. Примете вы мои документы на конкурс? Или я буду на вас жаловаться.
— Ишь ты, какой строгий. Ну, ну, подавай документы, посмотрим — примут ли тебя.
Алеша сдал экзамены, получив проходной балл, но в списке принятых его не было. Тогда он попросил отца:
— Помнишь, ты говорил, что поможешь исправить несправедливость? Вот так и получилось — балл у меня проходной, но не приняли, я думаю — из-за фамилии.
Семен Гинзбург нахмурился и на следующий день поехал к ректору университета. В приемной было много просителей: за своих непринятых детей пришли ходатайствовать интеллигентные люди, среди них много было лиц с еврейскими чертами. Семен сказал секретарше:
— Доложите, пожалуйста, — Семен Захарович Гинзбург.
Она быстро и безразлично глянула не него:
— Сегодня день Гинзбургов, вы уже третий. Я доложу.
Он ждал целый час и опять попросил:
— Доложите, пожалуйста, — министр строительства Гинзбург.
На этот раз она подняла брови:
— Министров тоже было уже два.
Ректор, известный профессор, тотчас вышел к нему, любезно развел руками:
— Прошу прощения — посетителей такое множество…
В кабинете Гинзбург сказал прямо:
— Я приехал просить, но просить не за сына, а за восстановление справедливости. Почему в университет не принимают абитуриентов с еврейскими фамилиями?
Ректор запросил Алешины бумаги:
— Да, по отношению к вашему сыну была допущена несправедливость. Но если бы вы знали, как райкомы партии нажимают на высшие учебные заведения, чтобы было меньше студентов с еврейскими фамилиями! Если еврей носит фамилию Щербаков или Богданов, на это смотрят сквозь пальцы. Но очень много абитуриентов с еврейскими фамилиями.
— Что ж, если они сдают экзамены на проходной балл, вы вводите для евреев процентную норму, как когда-то в царской России?
— Ну, ну, не совсем так, конечно, но все-таки времена для них настали нелегкие, — и ректор добавил: — И для нас тоже. Но для вашего сына мы, конечно, сделаем исключение.
— Я не прошу исключения. Вот именно. Зачем делать исключение? Действуйте по закону и по совести.
— Товарищ министр, недавно я видел в пьесе Островского «Горячее сердце» такую сцену: городничий спрашивает мужиков, вызванных с повинной, — как ему их судить, по закону или по совести. И приказывает полицейскому: «Ну-ка принеси законы!» Тот вынес охапку тяжелых книг, выше головы. Мужики как увидали столько законов, так сразу запросили: «По совести суди, батюшка, по совести».
Гинзбург сам видел эту пьесу в филиале Художественного театра, вспомнил эту сцену и рассмеялся. Ректор, довольный своей шуткой, спросил:
— Так как хотите — по закону или по совести?
— По совести, по совести. Вот именно.
Визит папы-Гинзбурга подействовал — Алешу приняли в университет.
36. Девочка с Арбата
Самая общительная девушка на филологическом факультета была Нина Ермакова. Очень миловидная, с вьющимися темными волосами, собранными в пучок на затылке, сероглазая, стройная, слегка полноватая, она нравилась всем мальчишкам. А нравиться было ее любимым занятием.
Нина просыпалась рано и начинала заниматься своей внешностью: садилась перед зеркалом, рассматривала себя, взбивала волосы, выщипывала брови, подкрашивала веки, до деталей снова и снова изучала свое лицо и репетировала мимику, необходимую для привлечения внимания, — морщила носик, поднимала брови, смотрела в фас, в профиль, в три четверти. Потом, еще не одетая, становилась перед большим зеркалом и рассматривала свою фигуру. Для этого она занавешивала окно, потому что оно выходило в сторону глубокого и узкого внутреннего двора-колодца и ее легко могли увидеть соседи напротив. В зеркале она рассматривала талию, окружность бедер, легкий выступ живота и форму упругих грудей. Довольная собой, она думала:
— Неужели эти груди когда-нибудь обвиснут и лягут на дряблый, немолодой и жирный живот? Нет, нет, это будет нескоро, очень, очень нескоро. А пока ничего не обвисло, пока я молода и хороша, надо жить и веселиться, надо любить, надо быть любимой.
От этой мысли ей самой становилось весело, и, налюбовавшись собой, она наскоро пила чай, приготовленный домработницей, и убегала на занятия. И всегда приходила в аудиторию в последнюю минуту.
Жила Нина на седьмом этаже в большом старом доме № 51 на Арбате, близко к Смоленской площади. В коммунальной квартире с длинным коридором у их семьи было три комнаты при входе, но с общей кухней и ванной. Четыре другие комнаты занимали семьи сотрудников НКВД. На Арбате давали прописку только проверенным лицам: эта улица была правительственной трассой, тут провозили Сталина и членов Политбюро из Кремля на их загородные дачи. Но отец Нины, профессор-языковед, был исключением — «недобитым» осколком старинного рода князей Ржевских. Для спасения жизни он взял фамилию жены (ее отец был старым большевиком) и стал Ермаковым. Когда-то вся квартира принадлежала Ржевским. Профессор был парализованным инвалидом, разъезжал по комнатам в кресле на колесах. Может быть, благодаря измененной фамилии и инвалидности его так и не тронули во время «чисток». Он работал дома, и изредка его вывозили в библиотеку. Написанные им книги и статьи по лингвистике печатали и в Советском Союзе и за границей, особенно в странах народной демократии — Польше, Чехословакии, Германской Демократической Республике.
Жизнь в центральном районе Москвы, да еще в трех комнатах, была большой привилегией. Нина вообще была девочкой, привыкшей к привилегиям: единственной дочкой известного профессора. Жить на Арбате, близко от театров, в эпицентре столичной жизни, ей нравилось. Правда, ее расстраивало, что все окна их комнат выходили не на улицу, а в глубокий колодец внутреннего двора. Во дворе много не увидишь, а на улицу смотреть сверху было бы интересно — там проезжали машины и троллейбусы, шли толпы пешеходов.
Арбат и Можайское шоссе охранялись особо. Около одиннадцати часов утра милиционеры ОРУД перекрывали на них все движение и одну за другой пропускали мчавшиеся по середине улицы тяжелые заграничные машины — это члены Политбюро ехали со своих загородных дач в Кремль. После этого, около полудня, движение опять перекрывали, и охранники в штатском начинали теснить прохожих к стенам домов. Тогда мимо на большой скорости проносилась кавалькада черных машин и среди них бронированный американский «паккард» — подарок военного времени от президента Рузвельта. Люди догадывались, что это Сталин едет в Кремль, но говорить об этом боялись. А ночью, между часом и тремя, эта кавалькада машин мчалась обратно. Хотя людей на улице уже почти совсем не было, но охранников было не меньше, чем днем.
* * *
Общительная Нина любила собирать у себя дома гостей — своих соучеников и поклонников. Она начиталась в старых романах, что у светских дам были популярные салоны, и хотела организовать у себя что-то подобное. Условия, конечно, были не те, ее небольшая комната не могла считаться гостиной. В ней набивалось по десять и более человек, больше — мальчиков. Нина называла эти сборища французским словом «soirée» (суаре), что означало «вечер». Собирались поздно, после занятий, или еще позже — после кино. Нина угощала гостей чаем и бутербродами с колбасой, купленной в специальном дорогом коммерческом магазине (при все еще существовавшей карточной системе колбаса была большой редкостью). Иногда кто-нибудь приносил вино. Но не это приводило к ней ребят: кроме привлекательности хозяйки, их объединяла фанатичная любовь к литературе. Все они, будущие филологи, писатели, журналисты, преподаватели, жили интересами литературы. Кое-кто уже писал, кто-то переводил, все это горячо и шумно обсуждалось. Им было около двадцати, они были болтунами, громко и безостановочно разговаривали, спорили, смеялись, крутили пластинки, обсуждали книги и своих преподавателей, в общем, засиживались допоздна. Самыми частыми гостями были Костя Богатырев, Миша Кудинов, Володя Володин, Боря Камзин. Все были влюблены в Нину, а она отвечала им игривой благосклонностью, со всеми играла по-разному. Взбалмошная девчонка, она купалась в атмосфере изощренного кокетства, но была достаточно осторожна, чтобы не заводить в университете более глубоких связей. Еще в десятом классе она начала заниматься любовью, у нее было несколько любовников, и теперь, студенткой, она тоже охотилась на мужчин, но — не в своем кругу. Нина не хотела этой славы, не хотела, чтобы ее считали «блядью», как любят между собой говорить о женщинах мужчины, особенно отвергнутые.
Больше года происходили вечерние сборища у Нины, и шум очень раздражал подозрительных соседей. Некоторые пытались подслушать у двери, о чем они там столько шумят и спорят. В послевоенные годы стали подпольно исполняться песни нового содержания, сатирически изображающие советскую действительность. Их авторов еще никто не знал, и магнитофонных записей в быту еще не было, но молодежь научилась записывать эти песни примитивным способом, на старой рентгеновской пленке, и крутить как пластинки. Несколько раз соседи слышали сквозь шипение звуки музыки и голоса ребят, подпевающих со смехом:
Со двора подъезд известный Под названьем «черный ход». В том подъезде, как в поместье, Проживает черный кот. Он в усы усмешку прячет, Темнота ему — как щит. Все коты поют и плачут, Только черный кот молчит. Он давно мышей не ловит, Усмехается в усы, Ловит нас на честном слове, На кусочке колбасы. Он не бегает, не просит, Желтый глаз его горит, Каждый сам ему приносит И «спасибо» говорит. Он ни звука не проронит, Только ест и только пьет. Лестницу когтями тронет Как по горлу поскребет.Всех слов разобрать за закрытой дверью не могли, но упоминание усов казалось подозрительным. На чьи усы это намек? Почему «желтый глаз горит»? У товарища Сталина тоже усы и глаза желтоватого оттенка. Когда песня доходила до конца:
Оттого-то, знать, невесел Дом, в котором мы живем… Надо б лампочку повесить — Денег все не соберем[42], —ребята начинали дружно хохотать и повторять: «Надо б лампочку повесить — денег все не соберем». Подслушивавшим это казалось уже совсем подозрительным: чего они хохочут, что значит — «невесел дом, в котором мы живем», на какую такую «лампочку» намекают?
* * *
Нине приглянулся курчавый студент Алеша Гинзбург. Он держался немного особняком, но всегда здоровался с ней, приятно улыбаясь. В круг гостей на ее «суаре» он не входил. Про него ходил слух, что он сын министра, но он вел себя и одевался скромнее других, не пижонил, как многие, был со всеми приветливым. Она исподволь наблюдала за ним — у него была мягкая и осторожная походка, говорил он тоже мягко и как бы взвешивая слова. На фоне других ребят Алеша Гинзбург выделялся приятным благородством поведения. Нина почувствовала в нем какую-то сдержанную силу. Странно было, что он не заводил близких отношений с ребятами, не ухаживал за девушками. Кто-то говорил, что он хороший поэт. Нина мечтала заполучить его в свою компанию, ей хотелось, чтобы он воспевал ее в стихах, а может быть, и… А почему нет? Она знала силу своих чар.
Однажды на занятиях зашел разговор о русском национальном характере и его типичной черте — безалаберности, описанной чуть ли не всеми классиками литературы. Спросили Алешу Гинзбурга:
— Что ты можешь сказать об этом?
Немного помолчав, он скромно ответил:
— У меня есть стихи на эту тему.
— Прочитай — любопытно послушать.
Он читал слегка напевно, как все поэты:
РУССКАЯ БЕЗАЛАБЕРНОСТЬ Педанты всех стран — За порядок и правильность, От корки до корки. Но русская безалаберность Вошла в поговорки. Не прихоть она, не чудачество, А древнее наше качество, Народа черта гражданская; А в ней — и раздолье лихачества, И тихая грусть славянская; И силы великой брожение, И буйное, и смиренное, И всех этих черт смешение Для русских обыкновенное. Грусть нам она, и потеха, Грех наш, и наша праведность, Помощь нам, и помеха — Русская безалаберность.И мысли, и их выражение были необычными. Нина слушала, пуская в ход свою наигранную мимику: то опускала глаза, то удивленно поднимала брови, то хлопала ресницами, то улыбалась, то опять становилась серьезной. Ребята принялись горячо обсуждать — правильно ли он написал, все ли выразил. Но Алеша не слушал, а только смотрел на Нину. Ему хотелось знать ее мнение, но он стеснялся спросить. Немного погодя она сама подошла к нему:
— Алеша, ты гениальный поэт!
Он смутился: даже при обычной для молодого поэта самовлюбленности, такого он не ожидал.
— Ну уж — гениальный. Скажи проще: тебе понравилось?
— Я потрясена.
И тогда она стала агрессивно охотиться за ним: садилась на лекциях рядом и показывала свои красивые коленки, а в общих разговорах звонко и немного развязно смеялась, привлекая его внимание. Когда он смотрел на нее, она играла глазами, зная: в такие моменты оторвать от нее взгляд трудно.
И Алеша влюбился, влюбленность ударила ему в голову впервые в жизни. Как любая первая любовь, она была безумной. Он и раньше был робок с девушками, целовался всего с двумя-тремя, да и то больше из любопытства. Его все больше тянуло испытать сексуальное наслаждение, но, влюбившись, он стал еще более робким. Нина чувствовала, что с ним происходит, и решила вдохновить его чувство. Она начала издалека:
— Алеша, конечно, ты умеешь писать стихи. А что ты чувствуешь, когда пишешь?
— Что чувствую? Наверное, поэтическое вдохновение.
— А что это такое — вдохновение?
— Как тебе это сказать? Это какой-то импульс особой энергии. Лучше всего об этом написал поэт Самуил Маршак:
У вдохновенья есть своя отвага, Свое бесстрашье, даже удальство. Без этого поэзия — бумага И мастерство тончайшее мертво.Нина кокетничала:
— Но кроме вдохновения поэт должен еще уметь передавать чувство, — и добавила, понизив голос: — Ты уже испытывал настоящую любовь?
Алеша страшно смутился, покраснел:
— Настоящую — что ты имеешь в виду?
— Ну ты знаешь — настоящую…
— Н-н-нет, — он не хотел врать.
Она опустила ресницы и, еще понизив голос, сказала:
— А я испытала. Очень сладкое ощущение.
Алеша совсем потерялся: почему она в этом призналась, может быть, хотела сказать, что готова отдаться ему?
Хитрая и опытная Нина вдруг приблизилась к нему так, что он почувствовал ее упругие груди:
— А мне ты не хочешь написать стихи? Только с чувством.
Алеша замер от ощущения близости, тихо ответил:
— У меня есть стихи, посвященные тебе.
— Правда? Ты уже написал мне? Почему?
— А вот прочтешь, тогда поймешь.
Ей очень хотелось прочитать сейчас же, но у него не было их с собой. Он аккуратно переписал их на лекции и отдал ей два листка в конце дня, на прощание. Ложась спать, она взяла стихи и прочитала:
ВЕСЕННИЕ СТИХИ Нине Чем ночи короче, Тем думы длинней, И стих мой отточен Весною острей; Разбужен капелью, В ответ на призыв, Он верен апрелю До первой грозы; А солнце запенит Весну через край, Ему он изменит И влюбится в май; Когда же зарницы Погаснут с теплом, Мой стих сохранится Во взгляде твоем.Нину охватывала сладостная истома: быть любимой поэтом! Были еще стихи:
Влюбленно я, приладившись к перу, Поэзией переполняю счастье, Но к музыке тобой рожденной страсти Я текста все равно не подберу; Ты будешь, моя милая, права, Стихи мои оставив без вниманья; Спокойней мне — не слушать замечанья И радостно вымучивать слова; Они и так не смеют воспевать Любви неоценимое участье, А критики суровое пристрастье Сумею я и в ласках угадать.Засыпала она с улыбкой — он такой робкий, ни разу даже не пытался поцеловать ее. Но все-таки написал про ласки. Какую награду она предложит поэту? Она завоевала его, он будет первым в университете, кому она все-таки отдастся. Ее юные гормоны знали это лучше нее самой…
* * *
Они договорились поехать кататься на коньках в Центральный парк культуры имени Горького — вдвоем. Оба были полны ожиданий, и она собиралась рассказать ему про свои «суаре», попросить, чтобы он тоже приходил. Алеша ждал ее возле арки дома. Нина вышла в меховой курточке, с коньками через плечо и в яркой вязаной шапочке с козырьком и помпоном. Она была прелестна и улыбалась. Он залюбовался девушкой и почувствовал, что это была особая улыбка — только для него. Они шли вниз по Садовой, он все хотел спросить ее о стихах. А она лукаво улыбалась и ничего не говорила.
— Нина, ты прочла?
— Конечно, прочла. А ты сомневался?
— Нет, не то чтобы сомневался, а просто хотел знать.
— Я выучила их наизусть.
— Даже наизусть? Зачем?
— Я так хотела. Эти стихи — мои, они всегда должны быть со мной — не на бумаге, а в голове. Я даже так запрятала твои рукописи, что, наверное, до старости не сумею найти их. Но эти стихи всегда со мной, в голове. Наверное, Анна Петровна Керн тоже помнила написанное ей Пушкиным «Я помню чудное мгновенье…». Вот. Твои стихи — это мое «чудное мгновенье». Когда мне будет грустно, я стану повторять их себе снова и снова.
Это было так трогательно, так абсолютно неожиданно, он поразился:
— Нина…
— Что? Скажи мне.
Она ждала объяснения, на этот раз — в прозе. В порыве влюбленности он сказал:
— Если ты будешь со мной, тебе никогда, никогда не будет грустно.
Это и было настоящее объяснение. Она прижалась к нему и заглянула в глаза:
— Правда? Поклянись.
Он комически встал в гордую позу и патетически произнес:
Клянусь я первым днем творенья, Клянусь его последним днем.— Это не твоя клятва, это клятва лермонтовского Демона.
— Ну и что? Я твой Демон. Я чувствую то же самое, что чувствовал он.
Она встала перед ним, опять заглянула в глаза:
— А что он чувствовал?
— Ну, ты же знаешь.
— Нет — скажи: что вы оба с ним чувствуете?
Он вздохнул:
— Мы оба, мы оба…
— Ну что это — любовь?
Она сделал оборот вокруг него и запела на мотив из оперы «Кармен»:
— Любовь — как птичка…
Они болтали, смеялись, и каждый знал — важно не то, что они говорили, а важно, как они говорили. Все слова были — любовь.
Под аркой высоких ворот Парка культуры висел портрет Сталина в маршальской форме. Алеша нахмурился, украдкой указал на него Нине:
— Видишь — без него и на коньках кататься нельзя, — оба понимающе улыбнулись, он тихо добавил: — Запомни: никогда ни при каких обстоятельствах не упоминай его имя при незнакомых тебе людях. Это очень опасно. Поняла?
Она взяла его под руку, прижалась:
— Я поняла — ты это говоришь потому, что любишь меня.
Все аллеи парка были превращены в ледяные дорожки, по обеим сторонам висели гирлянды пестрых ярких лампочек. В центре больших ледяных площадей и небольших площадок стояли елки, тоже увешанные лампочками. Падал густой снег, гремела музыка — вальсы и мазурки из балетов Чайковского, польки Штрауса, народные мелодии. Людей было очень много, все катались — веселые, раскрасневшиеся. Нина крикнула ему:
— Алешка, догоняй! — наклонилась и помчалась вдоль аллеи в дальний конец парка. Он кинулся за ней, она — от него. Еще быстрей, еще дальше… Там людей было меньше и лампочки светили не так ярко. Обогнув сугроб, она боковым зрением заметила темную ложбину, в ней можно хорошо укрыться от него, а потом — и с ним. Она с ходу кинулась в ложбину на снег и легла на спину. Алеша потерял ее за выступом сугроба, показался, тормозя и нерешительно высматривая ее впереди на аллее. Тогда она осторожно выставила ногу и своим коньком задела его конек. Она сбила его, Алеша покачнулся, стал падать, выставив вперед руки. И вдруг в момент падения увидел ее лежащей в ложбине сугроба, услышал ее смешок, изогнулся всем телом и упал прямо на нее — обхватив руками, лицом к лицу. Нина закрыла глаза и подставила ему полураскрытые губы.
О, этот первый поцелуй! Такой сладкий, такой нежный, такой долгий. Алеша лежал на ней, оба были не в силах прервать наслаждение от близости своих жарких тел. Она раскинула ноги, все сильнее вжимая его в себя, и почувствовала через тонкие спортивные брюки его напряжение. Ей так хотелось отдаться ему, отдаться прямо здесь, в сугробе, на снегу…
— Ой, Алеша, Алеша! Мне чего-то так хочется, так хочется… Алеша, это мука — терпеть…
Обоим казалось, что вот еще миг, и они испытают это ощущение. Оба замерли в объятиях и ждали. А мимо мчались другие пары, другие компании и одиночки, и никому не было дела до этих целующихся в ложбине сугроба. Но все-таки… Их почти засыпало снегом, когда они оторвались друг от друга.
Обратно они шли в обнимку и укрывались в тень каждого подъезда, чтобы целоваться еще и еще. Между поцелуями она говорила:
— Завтра, милый мой, завтра я буду твоя. А потом ты станешь приходить ко мне с ребятами. Ты будешь моим поэтом и нашим поэтом.
— Но я хочу приходить к тебе только один.
Нина играла глазами:
— Я знаю, почему ты хочешь один. Я знаю, знаю.
Он шепнул ей прямо в ухо:
— Потому что я хочу тебя. Я хочу тебя всю-всю-всю.
— Но надо же быть благоразумным…
Они ступили под арку ее дома, остановились и на прощание опять потянулись друг к другу. Оторвав от него горячие губы и задыхаясь, она сказала:
— До завтра, милый мой, вечером ты будешь у меня. Понял? Будешь у меня — один. Приготовь еще стихи. Ну, иди, иди!
Трудно было оторваться от нее — Алеша повернулся и все оглядывался, пока не вышел из-под арки на Арбат. Нина еще смотрела ему вслед.
Когда она вошла во двор с другого конца арки, от подъезда отделились две мужские фигуры и подошли к ней вплотную:
— Вы арестованы.
Это было так нереально, так непонятно! Она окаменела, в ней все застыло. Они сжали ее с двух сторон и повели к машине, ожидавшей на улице. Соскользнувшая с ее плеч связка коньков осталась валяться под аркой.
37. Покушение на Сталина?
Окрыленный нежностью и обещаниями Нины, Алеша ночью писал ей стихи:
Мы все безвольнее больных, Когда желанием объяты; Владея волей за двоих, Легко заставила меня ты С волненьем думать о тебе, Ласкать мечту стихов улыбкой… Ты так вольна в моей судьбе, Как виртуоз владеет скрипкой. Отдавши волю за любовь, Согласен впредь во всем с тобой я, С одним условием — чтоб вновь Обрел я страсть взамен покоя.В это время Нину привезли во внутренний двор Лубянки, зарегистрировали и сфотографировали как арестованную. В душевой комнате охранница с сержантскими погонами на плечах профессионально-безразлично скомандовала:
— Раздевайтесь!
Она остригла ее волосы наголо и опять скомандовала:
— Мыться!
Она выдала ей серую холщовую рубашку и серый халат:
— Идти впереди, не оглядываться! Я буду командовать, куда поворачивать.
Абсолютно ошарашенная, Нина уже утром оказалась в одиночной камере.
Как раз в это время Алеша ждал ее перед университетом — так нужно и важно было снова увидеться после того невероятного первого поцелуя, отдать ей новые стихи. Он знал, что она всегда приходила в последний момент, но сегодня минуты шли так долго, уже надо было быть в аудитории, а она все не показывалась. Может, он пропустил ее, не заметил? На лекции он все время оглядывался на верхний ряд — не появилась ли она там? Ее не было. Странно… В перерыве он решил спросить о ней у друзей из ее компании. К его удивлению, он не нашел ни одного из них. Это тоже было странно.
* * *
Нину Ермакову, Костю Богатырева, Мишу Кудинова, Володю Володина, Бориса Камзина и остальных из их компании университетских студентов арестовали по обвинению в планировании покушения на члена правительства. Когда на Лубянке каждому из них отдельно предъявили это обвинение, они не могли понять, о чем им говорили следователи, — так это было нелепо, фантастично, глупо. Какое покушение, какие члены правительства? Но им не давали видеть друг друга, и имя Сталина следователи не называли, хотя как раз в покушении на него их и обвиняли. Следователям надо было услышать это имя от обвиняемых.
Нинин следователь сказал ей утром:
— Вы обвиняетесь в том, что в своей квартире собирали конспираторов и готовились бросить бомбу на улицу Арбат. Признаете вы себя виновной?
— Про какую бомбу вы говорите? Про каких конспираторов?
— Вы сами это знаете.
— Это какое-то наваждение. Ничего этого не было и быть не могло. Я и мои знакомые — все студенты-филологи.
Следователь иронически улыбнулся:
— Студенты-филологи? Это не доказательство. Бросить бомбу вполне могут и филологи — прямо так, знаете, с седьмого этажа вниз на Арбат, — он даже показал жестом двух рук, как можно бросить бомбу.
— Я не понимаю — окна нашей квартиры даже не выходят на улицу, они все выходят во внутренний двор.
Услышав это, следователь заглянул в дело Нины, там был чертеж-схема ее дома № 51 на Арбате. Верно — ее окна выходили во двор. Но не дело следователя оправдывать арестованную, его дело — довести обвинение до конца.
Приблизительно так же шли допросы остальных. Донос на Нину и ее компанию написал кто-то из соседей по квартире. Все они были сотрудниками министерства внутренних дел, кто-то из них рассчитывал выселить Ермаковых и занять хотя бы одну из их комнат. В анонимном письме было написано, что студенты вели подозрительные разговоры, собирались бросить бомбу на Сталина, пели песню, в которой высмеивали его усы. Расчет был точный — такое обвинение влекло за собой смертную казнь. В сталинские годы люди писали миллионы анонимных обвинений — не всем им верили, не все проверяли, но многие тысячи людей пострадали от них.
С 1947 года шло планомерное запугивание интеллигенции. В Комитете госбезопасности на Лубянке разрабатывались планы и число арестов. Московский университет входил в эти планы как самый большой потенциальный источник инакомыслия. Только не знали — с чего начать? И тут как раз подвернулось это анонимное письмо. Сотрудникам комитета нетрудно было вычислить, что раз автор анонимки сумел подслушать разговор, значит, это был сосед Ермаковых. Можно было бы проверить, кто из соседей написал и почему. Но это их совсем не интересовало — расследование начали прямо с арестов.
* * *
Уже полгода следователи старались выбить из арестованных признания в том, что они покушались именно на Сталина. Мужчин избивали каждый день, Нину только заставляли подолгу стоять на ногах, так что у нее образовались отеки. Следователь грубо кричал на нее:
— Итак, на кого ты покушалась?
— Ни на кого я не покушалась.
— Врешь, а напрасно. Твои друзья уже все признались.
Нина уже знала, что арестована не она одна. Он продолжал:
— Поставим вопрос по-другому: ты знаешь, кто проезжает по Арбату?
— Понятия не имею.
— Ты видела на улице проезжавшие правительственные машины?
— Я не знаю ни одной марки машин, не знаю, какие правительственные.
— Все равно мы узнаем, кого из членов правительства ты и твои друзья собирались сделать своей жертвой. Лучше признавайся.
Она помнила совет Алеши в тот их единственный вечер вместе: ни при каких обстоятельствах никогда не упоминать имя Сталина при незнакомых людях. Следователь хотел, чтобы она его упомянула — тогда это будет привязка ко всему делу. Но она не такая идиотка, чтобы назвать это имя следователю.
— Ладно, давай говорить по-другому. Песенку про черного кота у вас пели?
— Мы пели много песен.
— А про черного кота?
— Не помню.
— Я тебе напомню: там есть слова, — он заглянул в бумагу и прочитал: — «Он в усы усмешку прячет, желтый глаз его горит». Вспомнила? О чьих это усах вы пели?
Опять и опять Нина чувствовала, что он выжимает из нее имя Сталина. В ее памяти промелькнуло, как однажды она слышала рассказ отца о гонениях на детского поэта Корнея Чуковского за то, что он написал в стихах «усатый тараканище». Даже те детские стихи вызвали подозрение у органов. Конечно, они могли заподозрить и кота из их песни. В душе она улыбнулась: значит, поняли аналогию.
Девушка ответила безразлично:
— Если и были какие-то слова про усы, то я просто не помню этого.
Следователь угрожающе приблизился к ней. Нина испугалась: сейчас он начнет ее бить, у нее задрожали коленки. Но он с усмешкой процитировал:
— Там еще есть слова: «Оттого-то, знать, невесел дом, в котором мы живем…» Это помнишь?
— Нет.
— А про лампочку помнишь: «Надо б лампочку повесить — денег все не соберем…»? Это что — аллегория?
Как ни была Нина измучена, ей показалось, что он сам с удовольствием цитирует стихи. Ему действительно показались забавными эти слова, но… он не имел права показывать, что он тоже человек и ему что-то может быть забавно.
Он только сказал:
— Вы, филологи, любители говорить аллегориями.
Нина все еще дрожала и молчала.
— Ладно. Посадишь еще — вспомнишь, о ком это вы пели.
Сидя в одиночной камере, одетая в холщовый халат без пуговиц, на одной завязке, коротко подстриженная, Нина не только не вспоминала, она, наоборот, старалась изгнать из своей памяти все, что было тогда, в ее прошлой жизни. Она уже не вспоминала Алешу Гинзбурга, но все повторяла себе его любовные стихи:
Влюбленно я, приладившись к перу, Поэзией переполняю счастье, Но к музыке тобой рожденной страсти Я текста все равно не подберу…38. Марксизм и вопросы языкознания
В Москве в среде интеллигенции шли приглушенные разговоры об аресте студентов.
— Говорят, ребята собирались на квартире у какой-то девушки с Арбата.
— Говорят, на них донесли, будто они организовывали покушение. Сами знаете на кого.
Люди боялись произносить его имя.
Велись и такие разговоры:
— Наверное, что-то было. Молодежь слишком разболталась. У нас зря не арестуют.
— Ничего, у нас многие сидели — пусть привыкают.
Родителям Нины ничего не сообщили об ее аресте. Прождав ее всю ночь, они встревожились: она могла попасть под машину, могла даже погибнуть. Они звонили в милицию и в морги — там ничего не знали. В отчаянии мать пошла в прокуратуру и узнала, что Нина арестована. За что, почему — этого не объясняли. Они сами догадались, потому что через день явились обыскивать и опечатывать ее комнату. Что искали — родители понять не могли. В ее бумагах сумели найти запрятанные стихи Алеши Гинзбурга, но он их не подписал, и ключей к автору у следствия не было. Через три месяца после ареста Нины ее комнату у Ермаковых отобрали и отдали ближайшему соседу — расчет его оказался верным.
Родители ждали еще худшего: приговора Нине и своего ареста. И однажды сотрудники КГБ приехали за ее отцом-лингвистом. Они были вежливы, не сказали, что он арестован, просто предложили:
— Вы должны сейчас же поехать с нами. Соберите немного вещей, самое необходимое.
В шоке от их появления, убитые горем профессор Ермаков с женой поняли, что его ждет такая же судьба. Обессиленная потерями жена, вся в слезах, собрала ему две пары белья, кашне, пижаму, рубашки. К удивлению Ермакова, его привезли не на Лубянку и не в тюрьму, а на богатую загородную дачу. Туда одного за другим привезли еще несколько его коллег — видных лингвистов. Первым он увидел профессора Перельмана, своего друга. Они когда-то оба хотели, чтобы Нина вышла замуж за его сына, но теперь Нины не было, и что будет с ними самими — они понять не могли. Друзья грустно переглянулись, но боялись обсуждать, что может быть дальше. Всех пригласили в столовую, накормили хорошим обедом, а потом перед ними вдруг появился сам председатель Комитета госбезопасности Лаврентий Берия в форме маршала.
Поблескивая стеклами пенсне и отполированной лысиной, Берия добродушно улыбался:
— Мы пригласили вас сюда, — они украдкой переглянулись, каждый подумал: «Ничего себе приглашение!» — для выполнения очень важной профессиональной работы. Вы должны в двухнедельный срок совместно написать и представить мне работу на тему «Марксизм и вопросы языкознания». Мы создадим вам хорошие условия и снабдим всем, что необходимо для работы. Но пока не закончите, домой вам звонить не разрешается. Да, вот еще что — имейте в виду, что вы можете свободно критиковать работы академика Марра. Даже покритикуйте его покрепче. Это я вам советую.
Лингвисты опять украдкой переглянулись: все было как-то странно. Секретный характер работы был теперь вполне ясен. Но зачем он нужен в такой отвлеченной области знаний, как лингвистика? Для чего собирать многих специалистов, чтобы создать один текст? Почему указания дает глава госбезопасности? Ясно, что он делает это не для себя, а исполняет чью-то волю. Но чью волю может исполнять этот могущественный и безжалостный сатрап? Ясно чью. Всем было понятно, что это будет эксплуатация людей не просто другим человеком, а его идеей. Кто он, они догадывались, но произносить его имя не решались.
И еще один вопрос волновал их: что значит прямое указание критиковать академика Марра? Сам он уже давно умер, этот знаменитый полугрузин. Но до сих пор его учение считалось незыблемым.
Николай Яковлевич Марр считался основоположником русского языкознания. Он родился на Кавказе, был сыном шотландца Джеймса Марра и матери-грузинки. Он знал несколько европейских и кавказских языков, окончил Петербургский университет в 1890 году, был археологом, историком, создателем школы востоковедения. Его выбрали академиком Императорской академии наук. После революции, в 1923 году, он опубликовал первые работы по языкознанию и стал сближать языкознание с теорией марксизма. Эти работы были настолько ненаучны и так сбивчиво изложены, что некоторые считали, что у него развилось психическое заболевание. В 1930 году он единственный из академиков вступил в большевистскую партию. Марра поднимали на щит как настоящего советского ученого-патриота, Сталин сделал его вице-президентом Академии наук. Умер он в 1934 году, в ореоле славы. А теперь вдруг его приказано развенчивать… Все было очень странно и непонятно, но задавать вопросы и обсуждать что-либо ученые боялись.
Им предоставили отдельные комнаты и все книги, которые они просили. Работали они целыми днями, а по вечерам сходились вместе, обсуждали написанное, спорили, изменяли. Профессор Ермаков ходить не мог, он в волнении катался из угла в угол в своей комнате и думал: «На кого мне приказано работать? На того, кто своими зверствами лишил меня дочери». Он не удержался и прозрачно написал в своем введении:
«Общепризнано, что никакая наука не может развиваться и преуспевать без борьбы мнений, без свободы критики. Но это общепризнанное правило игнорировалось и попиралось самым бесцеремонным образом. Создалась замкнутая группа непогрешимых руководителей, которая, обезопасив себя от всякой возможной критики, стала самовольничать и бесчинствовать».
Когда остальные прочли это, то смущенно переглянулись:
— Вы уверены, что надо вставить такое?
— Я отвечу за это сам. А там пусть разбирается тот, кто станет редактором окончательного варианта.
Профессор Перельман написал:
«Н. Я. Марр внес в языкознание неправильную, немарксистскую формулу насчет языка как надстройки и запутал себя, запутал языкознание. Невозможно на базе неправильной формулы развивать советское языкознание.
Н. Я. Марр внес в языкознание другую, тоже неправильную и немарксистскую формулу насчет „классовости“ языка и запутал себя, запутал языкознание. На базе этой неправильной формулы, противоречащей всему ходу истории народов и языков, развивать советское языкознание было бы ошибкой».
Это тоже вызвало недоумение, но Перельман настоял на правильности написанного. Другие ученые тоже представили языкознание в новом свете, ссылаясь только на работы Маркса и Энгельса.
«Послушать Н. Я. Марра и особенно его „учеников“ — можно подумать, что до Н. Я. Марра не было никакого языкознания, что языкознание началось с появлением „нового учения“ Н. Я. Марра. Маркс и Энгельс были куда скромнее: они считали, что их диалектический материализм является продуктом развития наук, в том числе философии, за предыдущие периоды»[43].
На работу ушло две недели. В конце каждого дня написанные от руки тексты сдавали одному и тому же человеку в штатском, по виду — переодетому офицеру госбезопасности, а он передавал их машинистке.
Берия появился снова через две недели, забрал все напечатанные тексты:
— Спасибо вам, товарищи профессора, вы хорошо поработали и будете вознаграждены. Самое главное: до конца вашей жизни ни одна душа не должна знать об этой вашей работе, ни одна душа, даже ваши жены. Поняли? Теперь можете позвонить женам и сообщить, что едете домой[44].
Всех рассадили по машинам и развезли по домам.
Жена профессора Ермакова встретила его со слезами:
— Я узнала, что завтра Ниночке вынесут приговор.
39. Приговор
Костя Богатырев был самым старшим из компании Нины Ермаковой, ему было уже двадцать четыре года. Он отслужил в армии, воевал на фронте. Среднего роста, страшно худой, быстрый, подвижный, с длинным острым носом, он был очень эрудирован в поэзии, прекрасно знал немецкий язык, был хорошим переводчиком и заводилой в компании — он говорил больше и горячее всех. Ему прочили большое будущее в литературе. Кроме того, Костя был хорошо знаком с самим Борисом Пастернаком, обожал его творчество, часто с ним виделся и любил рассказывать о нем. Это, конечно, придавало ему вес в его молодой компании. Ко всему прочему, у Кости была необычная биография — он родился в Праге, где работал его отец, русский фольклорист. А мать Кости была немкой.
На вечерах у Нины с ним мог спорить только Миша Кудинов, немного моложе Кости и полная ему противоположность: высокий и нескладный губошлеп, тоже прекрасный знаток поэзии и переводчик, но с французского языка. Миша был хохотун, талантливый рассказчик, любитель анекдотов.
Володя Володин был младше всех, стеснительный, спокойный, очень рассудительный, он увлекался прозой, писал рассказы. Другие ребята из компании — Боря Камзин, Володя Карлов, Сережа Бочаров — тоже имели свои таланты и метили в литераторы. Многие из них были евреями или полуевреями из обрусевших интеллигентных московских семей.
Теперь их рукописи фигурировали в деле «об организации покушения на членов правительства», и следователи старались обнаружить в них хоть что-нибудь, указывающее на криминальный и политический характер их творчества. Костю Богатырева спрашивали:
— Признавайся, почему ты написал в одной из бумаг, что Александр Ульянов подготавливал цареубийство?
— Это цитата из поэмы Маяковского.
— Какая цитата? Скажи дословно.
— Дословно так: «Заговорщиком цареубийства пойман брат Ульянова, народоволец Александр».
— Так. Чем же тебе понравилась эта цитата?
— Ничем не понравилась. Просто известно из истории, что после казни брата Ленин сказал своей расстроенной матери: «Мы пойдем другим путем».
— А ты, сволочь, каким путем собирался идти? — и били, били… — Говори, как, когда и с кем ты должен был совершить покушение?
— Ни с кем и никогда.
— Врешь, немецкая падла!
То, что Костя родился за границей, что мать его немка, а он переводит стихи с немецкого, — все это усугубляло его вину в глазах следователя:
— Если ты, сволочь, собирался совершать покушение, так это в тебе немецкая кровь говорит.
Его опять били, но при этом ни разу сами не упомянули имя того, на кого организовывалось покушение. Имя они обходили молчанием, стараясь подводить допрос к тому, чтобы обвиняемый сам назвал имя Сталина. Костя и другие поняли это с самого начала и с выбитыми зубами, выплевывая кровь, делали вид, что не понимают, о ком так заботятся следователи. Если бы они проговорились хоть один раз, это дало бы в руки следствию главный факт обвинения.
Следователь говорил Косте:
— Ты самый старший в вашей банде. Наверняка ты ими руководил. Девка не в счет. Она свое тоже получит. Может, ты, гадина, хороших ребят свел с правильного советского пути. Теперь они все уже признались во всем, ты один не хочешь сказать правду. Ну что ж, тебе же хуже, — и его опять били.
На самом деле двое или трое из них упомянули имя Сталина, всего только по непониманию, о чем их спрашивали. Это подлило масла в огонь допросов других.
И вот, одного за другим, всех обвиняемых повели по очереди на суд «тройки» — трех государственных судей. Конвойный завел Костю Богатырева в небольшой коридор и скомандовал: «Стоять!» У закрытой двери стоял часовой с винтовкой. Костя понял, что это уже не допрос, а суд, хотя никто ему об этом не сказал. Он старался услышать, что происходило за дверью. Голоса он слышал, но смысл до него не доходил: то ли он плохо слышал, то ли волновался. Его конвойный скучал, часовой у двери тоже скучал. Они закурили, конвойный кивнул на Костю и спросил часового:
— А этому что дадут?
Часовой, даже не взглянув на Костю, протянул в ответ:
— Вышку.
«Вышка» — это высшая мера наказания, расстрел. Костя, стоя рядом, все это слышал и понимал, что речь идет о нем. Но с ним происходило что-то странное — он не испугался, услышав, что его расстреляют, а поразился двум фактам: почему так откровенно говорили о нем в его присутствии и как это могло быть известно часовому до приговора. И тогда он ясно понял, что его судьба уже предрешена, что часовой наверняка уже слышал приговоры его товарищам и потому так откровенно-безразлично говорил о нем самом. Фактически он уже был приговорен и даже, можно сказать, уже не существовал. Да, он стоял здесь, слушал, что говорят о нем, но на бумаге уже было записано, что земное существование его, Константина Богатырева, уже закончилось. Может быть, всего несколько минут оставалось ему до расстрела.
Конвойный ввел его в большую пустую комнату, где стоял только один стол, покрытый красным сукном. За ним сидели три полковника КГБ, а над ними висел портрет того, кого Костя якобы собирался убить и чье имя из него выколачивали жуткими побоями. Но после того, что Костя только что услышал, ему все стало безразлично: что скажут полковники, что прикажут. Единственное, что он представлял себе — что они вряд ли накинутся на него и станут бить: уж очень они выглядели чисто в своих кителях с золотыми погонами. Главный, в центре, мельком глянул на него:
— Признаете ли вы себя виновным в организации покушения?
Костя слышал это уже сотни, тысячи раз и ответил, как прежде:
— Я себя виновным не признаю.
Полковники переглянулись и дали ему подписать какую-то бумагу, он подписал, не читая. Сказать ему ничего не сказали, конвойному приказали:
— Увести!
Он был уверен, что сейчас, прямо за дверью, его расстреляют. Он даже думал, что как только перешагнет порог комнаты, увидит трупы Нины и всех других, и его проведут несколько шагов по лужам крови, и он пойдет, ожидая на каждом метре приказа встать к стенке.
Трое полковников могли верить или не верить обвинениям, которые предъявлялись группе молодежи, но, приученные к жестокости, они четко выполняли свою профессиональную функцию — наказывать. Их работа была не вникать, не разбираться, а наказывать.
Однако почему-то в Костю за дверями не выстрелили. Он все не понимал — почему? Потом, уже годы спустя, выяснил: его спасло то, что он не упомянул имени Сталина. Тех, кто нечаянно произнес это имя, расстреляли за кощунственное упоминание. Косте, Нине и другим расстрел заменили на 25 лет исправительно-трудовых работ в лагерях строгого режима. Им объявили, что это гуманное решение советского суда. Костю отправили в один из самых страшных лагерей ГУЛАГа[45].
* * *
20 июня 1950 года все центральные газеты опубликовали большую статью товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Текст статьи слово в слово повторял то, что было написано группой лингвистов. Но от Сталина исходило все-таки несколько добавлений: побольше о марксизме, несколько цитат из Ленина и из своих статей; а о тех, кто неправильно понимал эту науку, не так, как он сам, он «метко» выразился, назвав их «талмудистами и начетчиками».
Никто не понимал, почему Сталину вдруг понадобилось написать работу по вопросам лингвистики. Но буквально на следующий день ее сразу превознесли как «гениальное творение» и вменили в обязанность изучать во всех институтах[46].
40. Стихи Алеши Гинзбурга
Через несколько дней после исчезновения группы студентов филологического факультета многие поняли, что они арестованы. За годы террора уже все знали и привыкли, что так просто пропадали люди. И узнать — почему, за что, — было невозможно. Студенты собирались небольшими группами и тихо переговаривались. Наверное, в обстановке всеобщей слежки и подозрений кто-то свой донес на них — может, они рассказывали политические анекдоты, может, говорили что-то против правительства. Решительные предлагали написать коллективное письмо в их защиту. Нерешительные боялись даже думать о письме. Были и студенты, которые говорили: «Что — арестовали? Пускай привыкают». Слухи об этом аресте ходили по всей Москве.
Августа знала от Алеши о Нине и о ее аресте и видела, как он страдал. По ночам она шептала Семену:
— Несчастный мальчик! Это все так ужасно, он так переживает!
Семен говорил:
— Только бы не натворил глупостей, не ввязался в это. Вот именно.
У него самого были служебные неприятности: Сталин бесконечно создавал и переставлял министерства, их уже было больше пятидесяти. Министров-евреев Семена Гинзбурга и Давида Райзера то понижали до заместителя министров, то назначали министрами в Казахстан, то опять возвращали на свои места. Это не сулило ничего хорошего и настораживало — так Сталин поступал с теми, кого потом арестовывал и ликвидировал.
А Алеша тосковал буквально физически, впал в депрессию, не писал стихов, был молчалив, не хотел есть. Бабушка Прасковья Васильевна уговаривала его:
— Ну съешь еще немного, ты посмотри на себя, как ты похудел.
Августа переживала и за мужа, и за сына. В эти дни она просила старую мать:
— Пойди в церковь, поставь свечки за них обоих.
И Прасковья Васильевна истово молилась.
Постепенно Алешина тоска улеглась. Но когда через год он узнал, что Нину Ермакову и ее друзей приговорили к заключению в лагерях, перед ним, как в галлюцинациях, начали вставать картины жизни этих лагерей. Он хотел выразить это в стихах, и, когда узнал о приговоре, Нина представилась ему за колючей проволокой лагеря. Его поэтическая фантазия разразилась горькими стихами:
БАЛЛАДА О КОЛЮЧЕЙ ПРОВОЛОКЕ Все у нас по-прежнему, Правду говоря; Где-то под Архангельском Строят лагеря; Проволоку колючую Запасают впрок, Чтобы зэк за проволоку Убежать не мог. Дуют ветры снежные, И метель метет, У прораба с проволокой Полон рот хлопот: Разве это качество? Не колючки — пух, И прораб расстроенный Матерится вслух. То ли при Ежове Было до войны! Каждая колючка Вот такой длины. Он тогда охранником Был на Колыме И колючей проволоке Доверял вполне. А от этой, нынешней, Разве будет прок? И прораб забегался, На морозе взмок. Нет, у нас правительство Не осудит зря; Эх, по ком-то плачут, Плачут лагеря. Проволоку надо Злее выпускать — Будет неповадно Им протестовать! Где-то под Архангельском Строят лагеря… Все у нас по-прежнему, Правду говоря.Августа прочитала стихи сына и испугалась: он хороший поэт, но направление его поэзии становилось все более опасным. Сын советского министра рос антисоветчиком. Если узнают про такие стихи, у Алеши могут быть большие неприятности.
Она поговорила об этом с Семеном. Он мрачно сказал:
— Сейчас такие жестокие времена. Ты слышала, что умер бывший министр иностранных дел Максим Максимович Литвинов? Так вот, мне сказали по секрету, что он не просто умер — его задавили машиной, как Соломона Михоэлса. Вот именно.
— Но почему?
— Потому что он поддерживал Еврейский антифашистский комитет. Его убили точно так, как Соломона Михоэлса. Опять такое же преступление.
* * *
Богатая эмоционально, поэтическая натура Алеши рвалась наружу, свое неприятие советской власти он стремился изливать в стихах. Августа решила осторожно поговорить об этом с сыном, не задевая его поэтической гордости:
— Сыночек, пишешь ты все лучше, но и все опасней для себя. У нас людей с таким направлением мыслей наказывают. Мы с папой боимся, что у тебя могут быть большие неприятности, ты можешь испортить себе всю жизнь. Знаешь, сколько советских поэтов и писателей трагически закончили свои жизни…
Алеша иронически парировал:
— Что — меня тоже посадят, как Павлика, доктора Дамье и Нину?
— К сожалению, могут и посадить.
— Ну и черт с ними — пусть сажают. Не могу я, не могу видеть всю эту фальшь, все, что творится вокруг.
— Но все-таки надо быть благоразумней.
— Как быть благоразумней?
— Тебе хочется писать — хорошо. Заставь себя хоть один раз написать нейтральное стихотворение.
— Нейтральное? На какую тему? Подкинь мне мысль.
— Ну, я не могу так сразу… Напиши хотя бы о Фаусте.
— Почему о Фаусте? О нем уже все написал Гете.
— Не все. Ты напиши о Фаусте в наше время.
— В наше время? Но он уже давно должен быть пенсионером.
— Вот и хорошо, напиши о Фаусте на пенсии.
Алеша задумался, видно было, что ему эта идея понравилась. Через несколько дней он показал Августе стихи:
— Ты мне дала тему, а я сделал разработку — читай.
ФАУСТ НА ПЕНСИИ Устав служить для всех примером Несовершенства чувств людских, Он стал, как все, пенсионером. И окончательно притих. И, с Мефистофелем на сквере Беседуя про валидол, В покое он, по крайней мере, Замену счастию нашел. И не коснутся судьбы мира Его обыденных забот, Он за бутылочкой кефира Спокойно в очередь встает, Сидит часами в райсобесе, Законы знает назубок И любит в ежедневной прессе Прочесть удачный некролог. Им все прошедшее забыто, Былых желаний нет следа; Обманутая Маргарита Ему не снится никогда; И, возмущаясь молодежью, Забыв, как сам был виноват, Он говорит с брезгливой дрожью Про современный их разврат… Недавно, выйдя из больницы, Нашел он Гете среди книг И, пролистав две-три страницы, Решил, что все наврал старик. Какой был смысл искать мгновенье? — Бесцельно, глупо и смешно. Что счастье? Это лишь забвенье Того, что было и — прошло.Августа прочла и заплакала:
— Как хорошо написано! Так глубоко, психологично и в то же время просто и ясно. А главное — это так поэтично, что легко запоминается. Знаешь, это можно сравнить с лучшими стихами многих русских поэтов. Это надо опубликовать, обязательно опубликовать.
Алеша был польщен похвалой матери, но возразил:
— Никто это не напечатает: в стихотворении нет упоминания о Сталине.
Августа обняла его:
— Кто-нибудь когда-нибудь напечатает и будут хвалить. У тебя может быть блестящее будущее. Мое материнское сердце это чувствует. Но, Алешка, не губи себя. Не давай никому читать свои политические стихи.
Сердце матери чувствовало верно, Августа оказалась права — поэта Алешу Гинзбурга ожидало блестящее поэтическое будущее. Но до этого ему предстояли тяжкие испытания.
41. Вольфганг Леонгард сбегает из Восточной Германии в Югославию
В Восточной Германии советское командование занималось интенсивным строительством коммунистического государства по русскому образцу. Переход от фашизма к новым установкам происходил болезненно, это было трудное и голодное время. В Россию вывозились размонтированные производства, работы было мало, пайки на продукты по талонам (карточная система) были минимальными.
Теперь Вольфганг работал в отделе печати Центрального комитета Единой социалистической партии Германии (СЕПГ). Так по указанию Сталина была переименована коммунистическая партия: не нужно показывать Америке и Англии, что в Германии строится коммунизм. Вместе с другими коллегами Вольфганг на семинарах и в своих статьях старался проводить идею, что его партия сможет повести страну к социализму по своему собственному, отличному от русского, пути. Но под напором и по указаниям Москвы советизация страны шла все интенсивнее. И противиться этому было невозможно: всех, проявивших хоть тень недовольства, арестовывали советские органы госбезопасности.
Это угнетало и раздражало Вольфганга. С немногими близкими друзьями он доверительно делился:
— Мне кажется, что я нахожусь здесь как в смирительной рубашке. Чувствую, что у меня начинаются «политические колики». — (Так они условно называли критические мысли и сомнения.)
Вскоре после приезда в Берлин Вольфганг познакомился с Эльзой, симпатичной блондинкой восемнадцати лет. Он заметил ее в длинной «поточной линии» на уборке развалин: очередь принимала и передавала из рук в руки кирпичи и обломки. Вид у девушки был усталый и голодный. В конце рабочего дня Вольфганг подошел к ней и пригласил в столовую для партийного начальства, в которой кормили по купонам. Эльза жадно ела и смотрела на него с благодарностью, а после обеда взяла его под руку и сказала просто:
— А теперь пойдем к тебе.
В его маленькой квартире она сразу прошла в душ и вышла оттуда, едва обернув бедра маленьким полотенцем. Она стояла перед ним — тонкая, изящная, вызывающе торчали маленькие упругие груди. Когда он приблизился, она развернула полотенце и Вольфганг задохнулся от наплыва желания…
Эльза оказалась опытной в ласках, поворачивалась и извивалась в его объятиях очень искусно. В перерывах между ласками она призналась:
— Ты, наверное, удивлен. Но советские солдаты много раз насиловали меня и мою сестру-двойняшку.
Он закрыл глаза, чтобы не показывать своего ужаса, а она продолжала шепотом:
— Сначала мы с сестрой их боялись, нам было страшно, мы думали, что даже если мы будем сопротивляться, они все равно нас изнасилуют, а потом убьют или изуродуют. Сопротивляться было бесполезно, их всегда было двое, трое и больше. Но они хотели от нас только одного — наши тела. Это были грубые, простые мужики, пропахшие потом и махоркой. Было противно, когда они лапали нас, делали с нами все, что хотели. Но некоторые давали нам потом подарки — хлеба, консервов, бутылки вина. А мы были очень-очень голодны. Всем нам, немецким женщинам, было уже все равно, только бы выжить. Солдаты научили нас русскому слову «е…ть». Ты знаешь это слово?
— Слышал в России, — глухо откликнулся удивленный и подавленный откровенным рассказом Вольфганг.
— Так вот, когда они приходили к нам, мы с сестрой уже знали зачем, и сразу сами спрашивали: «Рус, е…ть?». И раздевались, чтобы они не сдирали с нас одежду своими грубыми лапами.
Лучше бы она этого не рассказывала. Вольфганг, конечно, знал о насилиях советских солдат над немками. Это продолжалось и до сих пор, было много жалоб, но советское командование не реагировало на них. Вольфганг хорошо помнил возмущение Льва Копелева, своего напарника. Его арестовали за то, что он осмелился написать статью против насильников.
Но Вольфгангу было приятно, что он в постели с немкой: она все-таки многим отличалась от русских девушек. За годы жизни в России у него были две любовные связи, и каждый раз постельной близости предшествовали длинные разговоры, отказы, трагедии, упреки… А Эльза сразу сама отдалась, ничего не требуя.
Ему было ее жалко, она нравилась ему, и они стали часто встречаться. Он подкармливал ее, а она согревала его своими ласками. И еще одно привлекало его: она не принадлежала к партийным кругам, с ней он мог говорить обо всем, изливать душу. Он рассказывал, что, живя в России, долгое время был сталинистом.
— В Советской России мне сильно «промывали мозги», во мне жила наивная вера в мудрость Сталина. Наверное, это еще было помножено на мою традиционную немецкую любовь к порядку и дисциплине.
Эльза, лежа рядом, опираясь на локоть, водила пальчиком по его губам и говорила:
— Да, я хорошо знаю эту нашу черту, она часто доводит нас, немцев, даже до тупости.
Он рассмеялся:
— Ты права. Но, знаешь, насмотревшись на сталинскую модель жизни общества, я стал постепенно ко многому относиться скептически и даже критически. Я не оппозиционер, я только за самостоятельный путь моей страны к социализму и за равноправие социалистических стран. Я все еще убежден, что Советский Союз — это социалистическая страна.
Она приложила палец к его губам, показав этим, что хочет, чтобы он замолчал, и притянула его к себе…
* * *
Совершенно неожиданно в 1947 году его направили в Югославию с заданием войти в контакт с руководящими молодыми работниками. Югославия состояла из Сербии, Хорватии, Словении, Македонии, Боснии и Черногории и была создана как федеративная республика сразу после войны. Президентом был коммунист, маршал Иосип Тито. Его считали близким другом и учеником Сталина.
Вольфганга поразило, что в Югославии он не увидел никаких комитетов и бюро коммунистической партии. Ему объяснили:
— У нас этого нет. Политическая работа проводится на всех уровнях — народным фронтом. У нас нет колхозов, сельское хозяйство ведут фермеры. Наши люди могут поехать на работу за границу, если захотят. Мы вообще за личную инициативу и свободу личности. Мы строим социализм с человеческим лицом.
— И ваш президент не дает вам указаний, как организовывать работу?
— Президент предоставляет людям свободу действий. У него свои обязанности — политика и экономика.
На молодежной стройке дороги Вольфганг видел энтузиастов со всего мира, звучала английская, французская, немецкая, еврейская, арабская речь. Не было только молодежи из России. Он спросил и об этом, ему объяснили:
— Мы приглашали их, но нам ответили, что советская молодежь занята стройками в своей стране.
Это звучало странно, показывало некоторую изолированность русских.
Все в Югославии показалось Вольфгангу организованным умнее, чем у русских, и гораздо умнее, чем в восточной зоне Германии. Он думал: «Вот где делают истинную модель социализма. Интересно, как Москва им это разрешает?»
После возвращения в Германию его назначили доцентом в Высшую партийную школу имени Карла Маркса — преподавать политическую грамоту будущим партийцам, администраторам производств и научным работникам. Он с энтузиазмом делился своими впечатлениями о Югославии. Его слушали с интересом, некоторые — недоверчиво, некоторые — с подозрением.
* * *
Уже двенадцать лет Вольфганг не видел свою мать, немецкую коммунистку еврейского происхождения, арестованную в октябре 1936 года, вскоре после их эмиграции в Россию, и даже не знал, где она, жива ли. В первый и последний раз он получил от нее открытку через два года после ареста, со штампом Воркутинского исправительно-трудового лагеря. Во время очередного приступа своих «политических колик» он с горечью вспоминал годы жизни в России, боролся с этими воспоминаниями, не хотел, чтобы судьба его матери влияла на его политические убеждения, не хотел, чтобы ломалась его вера в великого Сталина и советский коммунизм, чтобы мешали его работе, разрушали его надежды. Но с одним он все-таки бороться не мог: необходимо найти мать, освободить ее, привезти сюда, в Восточную Германию. Он подавал заявления-просьбы, просил об этом президента Вильгельма Пика, и наконец, после многочисленных отказов и проволочек, в августе 1948 года его мать освободили вместе с другими немецко-еврейскими эмигрантами.
Встретившись через двенадцать лет, они не сразу узнали друг друга. Она оставила его тринадцатилетним мальчиком, а он видел ее в своих воспоминаниях молодой. Мать и сын смотрели друг на друга, и перед глазами проплывали украденные у них годы семейного счастья. Теперь это была измученная, загнанная старуха, она вздрагивала от каждого стука на лестнице и постоянно спрашивала: «Можно ли взять это?», «Что мне нужно делать?», «Разрешат ли мне это?..» Она рассказывала ему о жутких годах заключения, о судьбах миллионов зэков, об искаженном до неузнаваемости идеале коммунизма…
— Советский Союз — не социалистическая страна! — говорила она. — Какую горькую чашу страданий испили там люди!
Вольфганг признался:
— Меня растили сталинистом, и я долгое время был на их стороне. Но теперь у меня начались «политические колики» неверия и отрицания. Знаешь, мама, я хочу перебежать в Югославию, там я видел настоящий социализм с человеческим лицом.
— Я поеду за тобой! — воскликнула мать. — Скажи только — когда.
* * *
В Высшей партийной школе получили указание, исходившее прямо из Москвы: все преподаватели и слушатели должны углубленно изучать книгу «Краткий курс истории ВКП(б)». Лекция Вольфганга была назначена на утро, все собрались с немецкой точностью и ждали его в аудитории. Но его все не было…
В то утро он тайком перебирался через границу в Чехословакию, чтобы потом оттуда перебраться в Югославию. Ему помогали верные люди. Мать он возьмет к себе, когда сможет обосноваться там.
Так закончилась эпопея промывания мозгов немецкому еврею Вольфгангу Леонгарду.
42. Лиля Берг оканчивает школу
Как хотелось Лиле тоже расплести косы, надеть красивое платье и пройтись по улице с другими девочками — так делали все из ее класса! Но она боялась вызвать неудовольствие учителей. Если это заметят, могут не дать золотую медаль по окончании школы. На медаль они с мамой рассчитывали. Мария говорила:
— С медалью тебя обязаны принять в любой институт.
Вопрос о награждении медалью решался на педагогическом совете с представителем районного отдела образования. Мнения разделились. Директор школы считал, что Лиля заслуживает медали:
— Лучше Берг у нас ученицы нет.
Ему возразила завуч, она была секретарем партийной организации школы:
— Да, учится она хорошо. Но, во-первых, она не комсомолка, а во-вторых — мы не можем не учитывать ее происхождения.
При этих словах учительница истории Елизавета Яковлевна, еврейка, потупилась.
Завуч продолжила:
— Я хотела сказать, что всем известно, что она дочь врага народа, да и вообще… ее происхождение…
Елизавета Яковлевна совсем опустила голову. Директор заерзал на стуле:
— Ничего плохого за ней не замечали. Что же нам делать, если она всегда отвечает на одни пятерки?
Представительница районного отдела образования выразила линию партии:
— Отдел образования не поддержит кандидатуру этой Берг. Вы говорите, что она не комсомолка. А почему она не вступила в комсомол? Кто знает, может, она растет скрытым недоброжелателем советской власти. Она должна быть благодарна, что ее и ее семью не выслали из Москвы, как многих других врагов народа.
Директор совсем смутился:
— Ну, это вы уже слишком. Что я знаю, так это то, что у нее все годы были одни пятерки.
Представительница выпалила:
— Идеологическое лицо молодого советского человека важней, чем академические успехи. Вы говорите — «пятерки». А по истории она как?
Тут Елизавета Яковлевна с радостью воскликнула:
— По истории — пятерка с плюсом. Она знает предмет глубже, чем дает учебник.
— Да? Я сама историк и буду присутствовать на экзамене по истории. Я задам ей вопрос, и мы увидим, сможет ли она ответить правильно. В общем, я предлагаю снять ее кандидатуру на медаль — ни золотой, ни серебряной она получить не должна. Кто «за»?
У многих учителей было гадливое чувство несправедливости, но проголосовали за награждение медалью другой ученицы, активной комсомолки. Одна Елизавета Яковлевна не голосовала, сделав вид, что ей срочно надо выйти.
Директор был мягкий и безвольный человек, случайно по призыву вступивший в коммунистическую партию и после этого навсегда запуганный ее диктатом. Только из-за того, что он был членом партии, его и назначили директором, сам он этого боялся и отказывался. Директор не хотел наносить Лиле удар из-за угла и вызвал ее к себе в кабинет для разговора. Он с грустью смотрел на вошедшую — перед ним, потупясь, стояла хорошенькая девочка в форменном платье, с двумя косичками. Он считал ее гордостью их школы, а теперь… Лиля ждала.
— Послушай, Берг, такое дело… ты у нас лучшая ученица… это хорошо, конечно, это отлично, ты молодец… вот… но не можем мы дать тебе золотую медаль… и серебряную тоже… такое было решение на педсовете… ты сама знаешь почему…
Лиля вспыхнула, у нее на глазах выступили горькие слезы обиды. Это было оскорбление, которого она всегда ждала и боялась. Директор и сам чуть не плакал:
— Ты не обижайся на меня… пойми, не могу я идти против всех… если я допущу, мне же влепят партийный выговор, а то и с работы могут выгнать… вот…
Оба молчали, не глядя друг на друга.
— Ты знаешь… ты садись… вот… я тебе откровенно… тебе зададут на экзамене по истории какой-то вопрос… так ты имей в виду: если ты все-таки ответишь правильно, может, они и поставят тебе пятерку… ты уж постарайся… тогда не смогут лишить тебя медали… вот… не обижайся на меня…
Когда она рассказала об этом Марии, мать обняла дочь, прижала к себе:
— Бедные мы с тобой, униженные и оскорбленные, всю жизнь нам суждено пить из этой чаши страдания. А знаешь, ведь когда Ленин оканчивал царскую гимназию, его брата казнили за организацию покушения на царя. Понимаешь — покушение на царя! Ульянову тоже не хотели давать медаль, но директор гимназии настоял, и золотая медаль гимназисту все-таки досталась.
На всех экзаменах Лиля получила пятерки и вот наступил последний экзамен — по истории. Она его не боялась, потому что знала историю, а учительница Елизавета Яковлевна ее любила и явно ей сочувствовала. Но на этот раз за столом сидела представительница районного отдела образования. Лиля отвечала по билету, и Елизавета Яковлевна с удовольствием утвердительно кивала головой. Когда она закончила, чиновница сказала:
— Я хочу задать вам дополнительный вопрос: какова роль личности в истории?
Лиля читала, что по марксистской теории личность не играет в истории большой роли, потому что общество все равно движется по своим экономическим законам. Так она и ответила, ссылаясь на Маркса. Представительница вдруг повысила голос:
— Так, значит, личность не играет роли в истории? Что ж, по вашему, получается, что личность товарища Сталина тоже не играет в истории никакой роли? Это уж слишком!
Лиля заметила ловушку и сказала:
— Но я не имела в виду личность товарища Сталина. Это действительно другое дело.
Представительница взвизгнула:
— Что значит — вы не имели в виду личность товарища Сталина?! Вы член советского общества и всегда должны иметь в виду личность товарища Сталина. Вы что, не знаете, что все советские дети благодарят товарища Сталина, может быть, вы не знаете и лозунга «Спасибо великому Сталину за наше счастливое детство»?
Ее демагогический выкрик был противен всему миропониманию Лили. Она вспыхнула и уже открыла рот, чтобы возразить, но вспомнила, что ей говорила мама, и выскочила из класса. За закрытой дверью слышалось, как представительница кричала:
— Тройку! Вы должны поставить ей тройку!
Елизавета Яковлевна побледнела и тихо, но твердо сказала:
— Я этого не сделаю.
Вызвали директора и долго перебранивались. Лиле поставили четверку и этим лишили ее медали.
* * *
Два дня она плакала, не хотела идти на выпускной вечер:
— Не желаю иметь ничего общего с этой школой.
Мария ее утешала как могла. Она уже две недели шила ей платье для выпускного вечера: белый верх в крупный синий горошек, с глубоким вырезом впереди, рукава короткие, с небольшими пуфами; а темный низ платья, чуть ниже колен, слегка расклешен.
— Доченька, будь выше них. Иди с гордо поднятой головой, пусть не ты, а они чувствуют несправедливость. Знаешь, есть такая истина: кто меня не хочет, тот меня недостоин. Может, они и недостойны, но не все же. Это твоя школа, твои подруги, ты провела с ними столько лет.
Мама была права, да и платье Лиле очень понравилось: это было ее первое настоящее праздничное платье. Куда же еще ей идти в нем? Она расплела косы, пошла с мамой в парикмахерскую, и ей сделали первую в жизни прическу. И лакированные туфли-лодочки тоже были ее первыми туфлями на каблуках. На вечере девушки с удовольствием оглядывали друг друга, Лилино платье все одобрили:
— Лилька, тебя просто не узнать — ты такая шикарная.
Приятно, когда хвалят: настроение сразу улучшилось. После речей директора и учителей нарядные девушки пошли толпой гулять по вечерней Москве. На улице им навстречу вышли юноши из соседней школы. Они показались Лиле как-то сразу выросшими, тоже были одеты празднично — в белых рубашках с галстуками. У Лили чуть ли не впервые за все школьные годы было приподнятое беззаботное настроение, она громко смеялась. К ней протиснулся один из мальчиков, который как-то раз провожал ее домой под руку, Игорь Никитин. Она помнила, как испугалась и смущалась тогда. Теперь он казался Лиле симпатичнее остальных.
— Поздравляю с окончанием!
— Спасибо, и тебя тоже, — она придала лицу самую теплую улыбку, на какую была способна. Игорь нерешительно помялся и добавил:
— У тебя красивое платье.
— Да? Тебе нравится?
— Нравится. Ты и сама красивая.
Лиля покраснела от комплимента, подумала: «Вот что значит быть красиво одетой».
— Ты что собираешься делать после школы? — теперь Игорь посмотрел ей прямо в глаза, и от этого взгляда она пришла в волнение. Но надо было не подавать вида.
— Хочу подать документы в медицинский. А ты?
— Я — на геологический факультет. А почему в медицинский?
— Так… А ты почему на геологический?
— Я тебе признаюсь: у меня отец был крупный геолог, он многое открыл в Сибири. Только его арестовали в тридцать восьмом. С тех пор ничего о нем не известно. Мать вышла замуж, и мы живем у отчима. Я думаю, что отцу было бы приятно знать, что сын пошел по его пути.
Что-то екнуло у Лили под ложечкой: «Значит, не одна я такая; значит, и он страдает… а что вообще я знаю про других, даже вот и про этого Игоря тоже?..» Она остановилась и сбоку внимательно посмотрела на него: он сразу показался ей ближе и приятнее.
— Ты что так смотришь? — удивился он.
— Я тебе тоже скажу: моего папу арестовали в том же году, а маму из-за него исключили из медицинского. Я хочу докончить то, чего она не смогла.
Игорь, очевидно, почувствовал то же самое, что и она. Но больше они об этом не говорили, их вдруг поглотило одно чувство: каждый думал, как им стать еще ближе. Он взял ее под руку, и на этот раз она не смутилась, ей было приятно. Они проходили вдоль набережной Москвы-реки, под кремлевской стеной, укрытые тенью листвы. И так получилось, что отстали от других. Им видно было, что многие впереди тоже разбивались на парочки. Игорь осторожно обнял Лилю за талию. Она сделала вид, что не заметила, думала: «Если он захочет целоваться?.. что тогда делать?.. а почему не разрешить ему?.. я никогда не целовалась, даже не знаю — как это?.. надо показать ему, что я не против…» И тоже обняла его и положила голову ему на плечо. Он еще крепче прижал ее, и они шли, счастливые, поглощенные молодым желанием близости, вызывая улыбки редких прохожих, которых не замечали. У Лили немного ныли ноги от новых туфель и непривычной ходьбы на каблуках, но она была так поглощена новым ощущением близости с мальчиком, что не обращала на это внимания.
Уже ближе к полуночи они в обнимку пришли на Тверской бульвар. Прохожих не было, Игорь увлек Лилю в темную аллею, подальше от фонаря, повернул к себе, взял в руки ее голову и стал нежно целовать ее щеки, лоб, шею. Неиспытанное чувство наплывающей страсти заставило Лилю закрыть глаза и подставить ему полуоткрытые губы. Он закрыл ее рот поцелуем. Ох, что это? — по всему ее телу разливалось новое чувство: чувство изнеможения от страсти, в голове закружилось, подкосились ноги. Как хорошо, как сладостно, когда он ласкает ее губы своими. Так вот он, первый поцелуй, о котором она думала и мечтала, — жаркий, захватывающий. И вот оно — это ощущение близости с мужчиной! Он долго-долго впивался в нее губами, и ей стало тяжело дышать. Она пошевелила плечами, чтобы освободиться, но он не отпускал, еще и еще прижимаясь к ней. Почти задохнувшись, Лиля еле оторвалась от его губ и засмеялась:
— Дышать же надо.
Но тут же сама подставила ему губы, и опять начались долгие поцелуи. Они сидели на скамейке и целовались почти беспрестанно. Расставаться совсем не хотелось, и она даже забыла, что туфли жали.
— Надо идти домой.
— Посидим еще.
— Мама станет волноваться.
И еще сладкие поцелуи… Они ничего не говорили, только задыхались от страсти. Он, молодой мужчина еще без опыта любви, осторожно проявлял инстинктивную мужскую настойчивость: гладил ее груди и целовал их, зарывшись лицом в вырез платья. И с такой же инстинктивной женской податливостью Лиля давала себя целовать и гладить, слегка стонала и со сладким чувством отдавала себя его ласкам. Как было хорошо! Но новые туфли все-таки жали, она наклонилась их снять. Задравшаяся юбка открыла ее ноги выше колен. Тогда он подхватил ее и усадил себе на колени. Прижавшись еще сильней, он все не отнимал руки от ее ног, проводил ею под платьем все выше и выше. Она вздрогнула, съежилась. Когда его рука скользнула до трусов, Лиля испуганно вскочила:
— Пора, надо…
— Еще…
— Нет, пора…
Не доходя до ее дома, Игорь опять увлек ее в темноту возле ворот решетки старинного особняка и впился в нее губами, а она жарко прижалась к нему. Одной рукой обнимая ее, он другой рукой водил по ее телу, лаская ее груди, живот, бедра. Так они постояли еще несколько минут. Она оторвалась от него, вздохнула, привела платье в порядок:
— Надо идти.
— Постой еще. А знаешь, ведь мне очень хотелось поцеловать тебя тогда, в первый раз, когда я тебя провожал с танцев. Помнишь?
— Да, помню, — и Лиля рассмеялась: — Я этого очень боялась. А почему не поцеловал?
— Ну, я не знаю… Мне-то хотелось, но ты была такая напряженная, сердитая.
— Это я напускала на себя строгость.
— Давай встречаться. Ты хочешь?
— А ты?
— Хочу.
— Давай.
Поднявшись на пятый этаж, она постояла перед дверью, успокаивая дыхание. Мама, конечно, не спала:
— Хорошо погуляла?
— Очень хорошо.
Мария слышала, что дочь долго не засыпала, ворочалась. Волнение не давало ей заснуть. Она вновь переживала томление каждой минуты прошедшего вечера: «Что это было со мной? Я почти теряла сознание… неужели это и есть любовь?.. если он так целовал меня, наверное, он влюбился… а я сама? Наверное, тоже… конечно, тоже, если я так много ему позволяла…»
43. Это любовь?
Лиля жила в ожидании любви, как ожидает ее каждая молодая девушка.
Наивная, начитавшаяся романов, в мечтах она уже все решила за Игоря. Он станет за ней «ухаживать»: будет приносить ей цветы, водить в театры и кино, и они будут целоваться. Она представляла себе, что он, может быть, захочет большего, чем поцелуи. Девчонки из класса говорили, что все мальчишки только об ЭТОМ и думают. Но ее Игорь, конечно, не такой: сначала он сделает ей предложение, она скажет «да» и они твердо решат, что поженятся. Как непривычно и интересно думать об этом! А потом? Девчонки шушукались, что почти все спят с мальчишками еще до замужества. Может быть, ЭТО произойдет и с ней с Игорем?
Одним из многих парадоксов советского общества было навязанное лицемерие по отношению к реальности жизни. Никакое сексуальное воспитание не проводилось, никакого отражения его в искусстве не было, а говорить на эту тему считалось неприличным. Но, как во всем мире, добрачные половые связи существовали, и их плохо удавалось скрывать. Серьезно мешали лишь тесные квартирные условия — юным любовникам негде было оставаться наедине. И еще — главным страхом девушек был страх забеременеть. Средств для предупреждения беременности еще не было, и мужчины почти никогда не пользовались презервативами: они были редкостью, их лишь иногда «выбрасывали» на продажу в аптеках. Мужчины к ним не привыкли, а юнцы — тем более. Девчонки иногда шептались об этом, и Лиля слышала их разговоры, но считала неприличными. Однако все-таки: если Игорь станет мягко настаивать, то… что же ей тогда делать? И чувствовала, что должна будет уступить. Только маме об этом нельзя говорить. Ну а потом? А потом они поженятся. Но это, конечно, будет не скоро, им обоим надо учиться. Пока что она с волнением ждала, что при следующей встрече Игорь станет объясняться ей в любви и готовилась сказать, что тоже любит его. Интересно, как пройдет их объяснение?
Лиля весело напевала вполголоса, поводя плечами, романс на слова Пушкина:
В крови горит огонь желанья, Душа тобой уязвлена, Лобзай меня, твои лобзанья Мне слаще мирра и вина…Мария заметила, с какой жадностью дочь слушала по радио романсы в исполнении Клавдии Шульженко. Сердце матери чувствовало: дочь переживает первое увлечение. Но спрашивать, а тем более советовать она не хотела: пусть девочка сама пройдет через все это.
* * *
Когда Лиля с Игорем снова встретились, он побежал к ней навстречу, радостно смеясь. И она смеялась. Чему смеются юнцы? Они смеются просто своей юности. Они взялись за руки и пошли. Она заглядывала ему в глаза: видна в них любовь? Когда он заговорит о ней? Игорь весело предложил:
— Пошли пить воду «Боржоми» в магазин «Грузия». Там грузины продают ее с особенно вкусным сиропом. Ты когда-нибудь пила там?
— Нет, не пила. А это дорого?
— У меня есть деньги.
Магазин «Грузия» на улице Горького, в новом большом доме, построенном после войны, быстро стал популярным местом встреч. Молодые грузинские продавцы, высокие красивые парни в национальных костюмах, наливали пенящийся от газа боржоми в высокие стаканы, добавляли туда сиропы по заказу. Игорь попросил с вишневым сиропом и с апельсиновым, ребята размешивали их стеклянной палочкой, обменивались стаканами для пробы. Это было ново, интересно и вкусно. И они опять все время почему-то смеялись. Лиля думала: «Он такой веселый, наверное, влюбился в меня и сегодня станет объясняться…» Потом пошли в кинотеатр «Москва», Игорь купил билеты.
— Два в последнем ряду, — попросил он кассиршу.
— Зачем в последнем? — удивилась Лиля.
Он загадочно улыбнулся. Когда они уселись, за ними была только стена, рядом — никого. Он был намного смелее, чем в первый раз, и, как только погас свет, сразу обнял и стал целовать ее. И она тоже поддавалась ему смелее. Они долго целовались, не глядя на экран. Лиля ждала: «Что он будет делать со мной сегодня?.. почему ничего не говорит про любовь?.. неудобно же мне спрашивать — любит он меня или нет…» В темноте он почти полностью перешел на ее сиденье и потянул ее вниз, так что она почти соскользнула с кресла. Он прижимался к ней всем телом, зарывался лицом в ее груди. Она впервые испытывала на себе тяжесть тела мужчины, но не останавливала его. Он опустился между кресел, встал на колени, наклонился над ее бедрами, приподнял край платья и стал гладить и целовать ее ноги. Лиля испытывала сладостную дрожь. А он просовывал руку все выше и выше, до трусов. Придавленная его телом, Лиля пыталась осторожно и мягко остановить его, стиснула колени. Но он все настойчивее и сильнее старался раздвинуть ее ноги и лез рукой под трусы. Лиля испугалась такой агрессивности, несколько минут шла молчаливая борьба, оба сдержанно и тяжело дышали. Она шепнула ему в ухо:
— Пожалуйста, не обижай меня.
Ей тут же показалось, что он сам обиделся, сел в кресло и до конца картины был скучным. Она не понимала, что с ним, не знала, что ей делать. Ну, если ему так хочется… Она взяла его руку и положила себе на колени. Но рука была вялая. Выйдя из кино, он уже не обнимал ее, а шел рядом вразвалочку, расслабленной походкой обиженного мужчины. Лиля чувствовала себя виноватой и незаметно прижималась к нему. Она все еще была смущена и ждала, что он что-то скажет. Они молча подошли к мороженщице. С лотка на колесах продавалось сливочное мороженое: в цинковую форму закладывалась круглая вафля, на нее ложкой накладывалось мороженое и прикрывалось сверху такой же вафлей. Формы были большие, средние и маленькие.
Игорь спросил небрежно:
— Тебе какое — большое или маленькое?
— А можно большое? — она заискивающе улыбнулась.
— Можно и большое, — но на улыбку не ответил.
Они облизывали круглое мороженое по краям, но почему-то уже не смеялись. Наконец она вздохнула глубоко и решилась спросить:
— Ты сердишься?
— Я? За что я должен сердиться?
— Ну ты знаешь — за то, что я сказала…
— Ничуть не сержусь. Я думал, что тебе это приятно, как и мне.
— Мне приятно, но я боюсь.
— Чего?
— Ну, ты сам знаешь…
— Ну и зря.
— Почему зря?
Она ожидала, что он скажет: «Потому что я люблю тебя». Но он не сказал. Все-таки на прощание она потянулась к нему. Но поцелуй, какого она ждала, как-то не получился. Глядя немного в сторону, он сказал:
— Завтра мы с мамой и отчимом уезжаем отдыхать на Черное море.
— Завтра? А я думала…
Той ночью Мария слышала, что дочь не спала и все время ворочалась.
В отсутствие Игоря Лиля говорила себе: «Нет, наверное, это не любовь, он ведь не сказал ни одного слова про любовь. А что это тогда? Если это не любовь, я не должна разрешать ему делать со мной все, что он хочет…» В мир наивного идеализма с романтическим пониманием любви, вычитанным из книг, впервые вошла реальность простых эротических желаний. О, как ей было нужно, очень нужно поговорить об этом с подругой, с такой, у которой есть опыт. Но близкой подруги не было. Не станешь же рассказывать маме, что мальчишка залез тебе под юбку, и не будешь ее спрашивать — что с этим делать… А интересно, как это было у мамы, когда она была в ее возрасте?
Игорь так больше и не появился. Лиля ждала, расстраивалась, удивлялась, а потом решила: «Ну и пусть не появляется; все равно это не любовь. Все-таки эти два свидания кое-чему меня научили: я знаю вкус поцелуя, я знаю волнение желания и я поняла, что девчонки в классе были правы, когда говорили про мальчишек, что у них на уме только одно это… Да, наверное, я становлюсь женщиной». Лиля тихо напевала из своей любимой оперетты «Сильва»:
Этот маленький роман, без сомненья, Мог иметь свое продолженье…И Мария заметила, что в дочери как-то вдруг появилось что-то неуловимо женственное.
44. Поступление в медицинский институт
Подошло горячее время: Лиля подала заявление в медицинский институт. В приемной комиссии ей дали заполнить анкету с вопросами. Она должна была написать:
Национальность — еврейка.
Член комсомола (с какого года?) — не состою.
Были ли исключены из комсомола? — не была.
Родители — отец — Берг Павел Борисович, мать — Берг Мария Яковлевна.
Был ли кто из вашей семьи репрессирован? — отец арестован в 1938 году.
Был ли кто из вашей семьи на оккупированной немцами территории? — нет.
Имеете ли родственников за границей — не имею.
Укрывать что-либо считалось преступлением. Просмотрев анкету, член комиссии неприязненно взглянул на нее:
— Значит, вы ЧСИР?
— Я не знаю, что это значит.
Он, раздраженно:
— Не знаете? Это значит «член семьи изменника Родины», вот что такое ЧСИР.
Лиля вспыхнула и опустила глаза.
— Что ж, если хотите подавать документы, это ваше право. Но учтите, что у нас много поступающих, среди них есть демобилизованные и участники войны. Как бы вы ни сдали экзамены, вас все равно примут только условно, на случайно освободившееся место.
Лиля сдала экзамены на все пятерки, но не нашла своего имени в списке принятых, который вывешивали на стене у деканата. Она спросила секретаршу, та порылась в бумагах:
— Вы приняты условно, если освободится место.
Лиля проплакала всю ночь, мама сидела рядом, гладила ее, успокаивала:
— Но что же делать? Надо ждать — может, тебя и зачислят.
— Ни за что не зачислят. Это потому что я еврейка и дочь «врага народа». Это все одно и то же: это ненависть к нам.
— Но все-таки не надо терять надежду, может, освободится место.
Всхлипывая и глотая слезы, Лиля пробормотала:
— Меня и на свободное место не зачислят.
— Тогда подашь документы в другой институт. С твоими отметками тебя примут.
— Но, мам, я не хочу, не хочу в другой, я хочу в тот, который не дали закончить тебе.
Накануне первого дня занятий она пришла в деканат с последней надеждой узнать, есть ли освободившееся место. Секретарша сказала:
— Свободных мест пока нет.
Ей оставалось только уйти. Лиля стояла у стола и не могла сдвинуться с места, впав в ступор. Из кабинета вышел декан факультета, седой и толстый доцент Жухоницкий, всмотрелся в нее и назвал по фамилии:
— Вы Берг? Зайдите ко мне.
Лиля вошла, уверенная, что ее прогоняют, у нее дрожали ноги. Он заметил это.
— Садитесь. Ваша мама — Мария Берг?
— Да, мама… но я ведь все написала в анкете, как полагалось.
— Вы не волнуйтесь. Мы с вашей мамой когда-то вместе учились в институте и были друзьями. Вы похожи на нее. Приходите завтра и учитесь, я перевел вас из условных в постоянные студенты.
Сначала она не поняла и смотрела на него, хлопая глазами. Он повторил:
— Да, да, приходите завтра и начинайте учиться, вы зачислены.
От неожиданной радости у нее началась почти истерика.
— Спасибо, спасибо, спасибо, — и девушка захлебнулась слезами.
— Ну, ну, идите и учитесь.
Лиля влетела домой запыхавшись:
— Мам, мам, меня приняли насовсем! Я уже не «условная», я студентка!
Мария всплеснула руками и тоже заплакала от неожиданной радости:
— Ну вот видишь, я говорила, что не надо терять надежду.
Лиля обняла ее и хитро улыбнулась:
— А знаешь, меня ведь приняли из-за тебя.
— Из-за меня? Как?
Она в одну минуту выпалила весь свой разговор с деканом Жухоницким. Мария слушала с улыбкой. Перед ней проходили картинки из ее молодости.
— Да, он был хорошим парнем. Ты говоришь, он толстый… А тогда был ужасно худой. Ах, какие мы были молодые!.. Знаешь, он ведь ухаживал за мной, мы с ним гуляли, сидели на скамейках, ходили в кино… Но потом появился твой папа, — она вздохнула: — Есть все-таки справедливые и смелые люди в наше время.
Лиля от возбуждения не знала, что делать в первую очередь. Надо заняться подготовкой — собрать тетради для записей лекций и занятий, заточить карандаши. Тетради у нее были только школьные, она советовалась с мамой, какие и сколько взять:
— Мам, я возьму две толстые — для лекций и две тонкие — для семинаров. Хватит?
— Мама, мне надо рано проснуться, разбуди меня.
— Мам, а что мне надеть? Ведь я теперь студентка.
Мария заранее приготовила ей серое платье из джерси с белым воротничком, которое привезла кузина Берта и передала через тетю Олю. И кузину, и платье она держала в тайне от дочери, решив, что подарит платье к поступлению в институт. Она достала его из тайника в шкафу:
— Ну, раз ты уже студентка, вот — надень это.
— Это мне? — Лиля поразилась, схватила платье, приложила к себе, посмотрела в зеркало, запрыгала от восторга:
— Какая прелесть! Это заграничное, да? Где ты достала?
— Купила по случаю у знакомой спекулянтки, — схитрила Мария.
И сделала ей еще один подарок — развернула сверток, в котором был медицинский халат.
— Ой, мама, настоящий халат! Это тоже для меня?
— Конечно, — в глазах у Марии стояли слезы. — Я так надеялась, что тебя примут, что припасла его заранее. Тебе он будет нужен с первого дня, ты же учишься в медицинском институте.
— Как здорово! Спасибо, мамочка.
Потом вдруг вспомнила:
— Ой, надо же обязательно помыть голову, чтобы волосы утром были пушистее.
Побежала в общую ванную, одну на всю квартиру. Соседи занимали ванную в очередь по расписанию, и, как на грех, это был не их день и ванна была занята до полуночи. Пришлось купаться уже за полночь, потом долго сохли волосы, а фена у них, конечно, не было. Она поздно заснула, плохо спала и все думала: как утром уложить волосы? А когда проснулась, укладывать их уже не успевала, пошла в институт с двумя косичками, как ходила в школу. Только заплела их свободнее, чтобы были попышней.
44. В институте
На курсе занималось шестьсот студентов. С порога Лиля попала в такое многолюдное окружение незнакомых девушек и парней, в каком никогда не была. В школьные годы ее угнетало, что все знали, что она дочь «врага народа», не такая, как все. Теперь, в окружении этой толпы, она впервые в жизни была уверена, что здесь она — как все, что никому нет дела, кто ее отец. И впервые ей можно было не бояться косых взглядов и не испытывать чувство унижения. И от этого на душе у нее было необычайно легко.
Новоиспеченные студенты с шумом усаживались в аудитории, уходящей амфитеатром вверх, слушать первую в их жизни профессорскую лекцию. Она символизировала начало их врачебной жизни, и им было интересно, что они услышат. Все с любопытством оглядывали друг друга. Лиля, переполненная неожиданным счастьем зачисления, в приподнятом настроении, уселась на скамейке в верхнем ряду и приготовила тетрадь для конспектирования лекции.
Как интересно рассматривать тех, с кем она должна проучиться бок о бок шесть лет! Почти все — со школьной скамьи, юные и худые. Одеты многие бедно: сказывались тяжелые и бедные послевоенные времена. «Взрослых», как Лиля считала, людей старше двадцати было немного. Демобилизованные из армии выделялись военными гимнастерками. Еще были заметны несколько узкоглазых молодых китайцев в одинаковых синих кителях, застегнутых до ворота. Китайцы из недавно образованной новой страны — это было непривычно и ново, она видела их впервые.
Усаживались, переговаривались. Слышались вопросы:
— Какая первая лекция?
— По марксизму-ленинизму.
— А ты откуда знаешь?
— На доске расписаний написано.
— Почему по марксизму? — для многих это было удивительно.
Институт носил имя Сталина, и в аудитории висел его большой портрет в маршальской форме. Студенты еще шумели, но вот появился лектор, лысоватый, невысокий, невзрачного вида, и встал на кафедру под портретом. Образ вождя как будто нависал над ним. Он терпеливо ждал, пока аудитория успокоится, оглядывал их и вдруг неожиданно выкрикнул громким, необычным для его небольшого роста голосом:
— Товарищи студенты, поздравляю вас с поступлением в наш институт имени товарища Сталина! — он сделал паузу и выпучил глаза, ожидая аплодисментов, но аудитория растерянно молчала. — Вы все будущие советские врачи, будете работниками советской медицины. А наша советская медицина — самая передовая в мире.
Он еще выразительнее выпучил глаза на слушателей, они еще больше притихли под напором его выкриков. Записывать Лиле пока было нечего. Лектор часто заглядывал в свой конспект, впечатление было, что он говорил не совсем уверенно. Во время войны он служил военным комиссаром, политруком батальона, поднимал солдат в бой криком «За родину, за Сталина, ура!», а после войны устроился преподавателем марксизма и продолжал преподавать такими же криками.
— Товарищи студенты, вы должны знать, что цель образования советской молодежи, — он снова сделал выразительную паузу, чтобы подчеркнуть то, что собирался сказать. Лиля вывела наверху первой страницы крупными буквами: «ЦЕЛЬ ОБРАЗОВАНИЯ».
После паузы лектор почти закричал:
— Цель образования состоит в том, что всем советским специалистам нужна правильная идеологическая подготовка. Великий Сталин учит нас, — он развернул газету «Правда» и с чувством прочитал цитату из речи Сталина.
Лиля была в нерешительности — надо конспектировать цитату? Решила пропустить. Закончив длинную цитату, лектор опять набросился на аудиторию с выкриками:
— Буржуазная лженаука западных ученых Менделя, Вейсмана и Моргана была окончательно развенчана академиком Лысенко в его выступлении на сессии Академии сельскохозяйственных наук и Академии наук СССР.
Почти никто в аудитории не интересовался выступлениями Лысенко и не думал об этом, студенты не были подготовлены к такому повороту лекции. Все-таки Лиля записала имена — Мендель, Вейсман, Морган. А для чего они нужны и что с ними делать, она не знала. В школьном учебнике по биологии вопросам генетики было уделено полстраницы. Возможно, там упоминались эти ученые, но школьники ничего не знали об этих основателях генетики.
Другое имя — Трофима Лысенко — слышали все, о нем много писали в газетах. Он создал теорию управляемой генетической наследственности, согласно которой приобретенные видовые признаки передавались потомству и становились наследственными. В 1930-е годы он работал агрономом в колхозе на Украине и на небольшом опытном участке земли добился повышенного урожая зерновых. Такой человек нужен был Сталину в сельском хозяйстве. После «раскулачивания» деревень миллионы самых умелых крестьян были уничтожены и сосланы в лагеря как «кулаки». Урожаи по всей стране резко снизились, и начался голод. Сталин проводил политику «выдвиженцев»: создавал новую интеллигенцию, выдвигая малоподготовленных людей из рабоче-крестьянской среды. Он прочитал в газете об успехе опытов Лысенко и сделал его академиком и директором Института генетики. В короткое время Лысенко был возвеличен до позиции оракула в науке. Все советские биологические и медицинская науки должны были безоговорочно следовать его «учению», в нем они должны были видеть приоритет отечественной науки.
Теория Лысенко указывала путь к созданию более совершенных видов зерновых, но она противоречила основным законам генетики и не подтвердилась на практике в колхозах: урожаи по стране не росли. Против Лысенко выступил академик Николай Вавилов, самый видный генетик, и с ним многие ученые. Но Лысенко, став любимцем Сталина, спровоцировал аресты трех тысяч ученых, буквально разгромил советскую генетику, а Вавилов погиб в тюрьме от голода.
Студенты ничего обо этом не знали. Лиля плохо слушала лектора, не понимала, что записывать. А он продолжал выкрикивать фразы, как привык кричать, поднимая солдат в бой:
— Гениальный труд товарища Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» положил основание новому направлению советской науки. Товарищи студенты, мы все должны углубленно изучать эту работу товарища Сталина. На основании этого гениального труда на сессии Академии наук были полностью разоблачены так называемые «ученые», прихвостни буржуазного Запада, настоящие космополиты, которые преклоняются перед Западом. Товарищ Сталин гениально определил сущность этих буржуазных националистов, назвав их талмудистами и начетчиками. Нам, носителям передовой советской идеологии и науки, не к лицу преклонение перед западными лжеучеными. Нам всем надо гордиться приоритетом русских и советских ученых.
Лиля нерешительно записала: «Приоритет русских ученых».
Лектор продолжал:
— Вам, будущим советским врачам, предстоит углубленное изучение трудов великих русских ученых Пирогова, Мудрова, Мичурина, Павлова, Сеченова, Захарьина, Боткина и других. Их труды лежат в основе передовой советской медицины и биологии. Гордитесь и будьте всегда достойны ваших великих предшественников.
Знать эти имена свежеиспеченные студенты еще не могли. И еще меньше способны были они понимать, что выкрики лектора были по существу идеологической программой, по которой их будут учить шесть лет. В медицине и биологии, как и во всей советской науке, господствовало новое направление борьбы за приоритет всего «отечественного». Фактически оно сводилось к великорусскому шовинизму. Главным мотивом было осуждение преклонения перед западной наукой и культурой и, как следствие, почти полное отрицание достижений западной науки. Некоторые из новичков, у которых были знакомые старшекурсники, слышали, что в институте проводится настоящая «чистка», уволены многие лучшие профессора, особенно с еврейскими фамилиями.
Все-таки Лиля записала, что уловила: «Пирогов, Мичурин, Павлов, Боткин».
Студенты ерзали на скамейках, большинство не слушали лектора, а с любопытством крутили головами, рассматривая других. Китайцы все записывали. Лиля перегнулась через барьер и увидела, что китаец впереди нее усердно писал в тетради иероглифами по вертикали. Очевидно, писать по-русски он не умел. Она стала следить, как он быстро-быстро наносил черточки, которые складывались в иероглифы. Как интересно! Сама она уже ничего не записывала.
Водя глазами по рядам, она заметила на другой стороне аудитории высокого курчавого парня, сидевшего на самом верху. Он улыбался, слушая выкрики лектора, и ей показалось, что улыбка была скептическая, выражала скорее несогласие с выкриками лектора. Лиля запомнила этого парня.
После двух часов цитат из Маркса, Ленина и Сталина, лектор наконец забрал конспекты и газеты и сошел с кафедры. Все почувствовали облегчение и мгновенно позабыли, что он выкрикивал, только на лицах многих еще оставалось кислое выражение. Если считать, что преподаватель должен сеять знания и воспламенять интерес, то этот лектор по марксизму-ленинизму добился как раз обратного: студенты не только не получили от него никаких знаний, но цитатами, выкриками и хулой западных ученых он даже насторожил многих: так ли уж им нужны такие знания?
Протиснувшись сквозь толпу, Лиля нашла свою четвертую группу. Декан Жухоницкий включил ее в эту группу в последний день. В общем шуме голосов временно назначенная староста, высокая девушка Таня, называла по списку фамилии, собравшиеся откликались. Все были из разных мест страны, большинство — москвичи, несколько человек из других городов: высокий красивый парень с грузинскими усиками — Тариель Челидзе, затем Миша Бялик из Одессы; было двое демобилизованных в выцветших гимнастерках — Саша Кальмансон и Толя Гурба. Восемнадцатилетним юнцам они казались стариками. Был один тихий парнишка в толстых очках, со странным именем Руперт Лузаник. Сначала все подумали, что он из прибалтийских республик, но он оказался москвичом. Был еще один, в очках, с выраженной еврейской наружностью, — Боря Ламперт. Его спросили:
— А ты откуда?
— Я? Я из Америки.
— Чего ты врешь?
— Нет, правда, мои родители иммигрировали в Советский Союз из Америки и привезли меня ребенком.
Это было необычно. Тут же Лиля увидела того высокого курчавого парня, который на лекции саркастически улыбался. Его звали Виктор Касовский, он был москвич. Он сказал Ламперту:
— Мы будем звать тебя «Америка».
— Меня так и звали в школе.
Лиля встала рядом с Виктором, она была ему лишь по плечо. Ей хотелось спросить, чему он улыбался, но, наверное, нехорошо задавать вопрос незнакомому человеку. На его лице она опять видела улыбку, ей показалось, что он смотрел на нее сверху вниз слегка насмешливо. Очевидно, его забавлял ее детский вид, две косички и наивность взгляда. Она повернулась спиной, чтобы отойти от него, но вдруг он сам спросил насмешливо:
— Ну что, много записала на лекции?
Лиля от удивления заморгала широко раскрытыми глазами:
— Не очень. А ты откуда знаешь, что я писала?
— Я смотрел — сколько дураков записывали?
Она не знала — обидеться или улыбнуться? Решила все-таки улыбнуться:
— А я тоже заметила, что ты все время чему-то улыбался.
— Я улыбался? Ну, может быть, я улыбался своим мыслям.
— Нет, правда, скажи — каким мыслям?
Он взглянул еще более насмешливо, наклонился к ее уху:
— Хочешь знать? Я улыбался той ерундистике, которую ты записывала за лектором. Только не болтай об этом. Усекла?
— Усекла. Я так и решила. Но ты не думай — я немного смогла записать.
Больше они не говорили, но, как почти всегда бывает, первые впечатления друг от друга наложили отпечаток на их отношения: с тех пор Виктор продолжал относиться к ней с некоторой насмешливостью, а Лиля сохраняла чувство удивления и уважения ко всему, что слышала от него.
Все в группе поразились, узнав, что среди них были два настоящих иностранца. Староста назвала имя, произнося с запинкой:
— Ф-ф-ер-нан-да Го-мез, так, что ли?
С необычайной живостью отозвалась изящная брюнетка с громадными черными глазами. В ее тонкой фигуре и в том, как она выступила вперед, была заметна особая грациозность.
— Ты откуда?
— Я испанка, но выросла в Москве. Меня привезли сюда с другими испанскими ребятами в тридцать восьмом году, — без акцента ответила Фернанда.
Про детей испанских коммунистов, которых привезли в Москву, спасая от гражданской войны с фашистом Франко, помнили все и приветливо улыбнулись изящной Фернанде.
На следующем имени староста запнулась еще больше, покраснела и произнесла с запинкой, смущенно:
— Х-ху-хуй, Чан Ли.
Ребята переглянулись и прыснули, девушки покраснели и опустили глаза: имя было и правда неблагозвучно для русского уха. Виктор, громко смеясь, поправил старосту:
— Ты говори — Фуй, Фуй. Усекла?
Староста, совершенно пунцовая:
— А что я могу? Здесь так написано, — и запнулась перед тем, как повторить фамилию.
Вперед выступил улыбающийся китаец в синем кителе. Он не мог понять, почему его имя произвело такое оживление, радостно закивал головой и повторял:
— Я — Ли, я Ли, дьа, дьа. Китайиська Нарьоднья Републьик.
Внимание всех обратилось на китайца. Его страна, Китайская Народная Республика, была образована всего год назад, в 1949 году, еще не имела своих учебных заведений и присылала на обучение в Советский Союз тысячи молодых людей. Ребята пытались заговорить с Ли, но он плохо понимал и еще хуже говорил по-русски. Ему трудно было привыкать к новому окружению, он волновался и заменял разговор постоянной улыбкой. Ему тоже все улыбались, старались его приободрить, Виктор дружески похлопывал его по спине.
Староста объявила расписание занятий:
— С завтрашнего дня начнется утренний цикл по анатомии, потом два часа занятий по латыни и два — по марксизму. На анатомию все должны принести белые докторские халаты и шапочки.
Это вызвало некоторое смятение:
— Где их взять? Сколько они стоят?
— Пятнадцать рублей.
— Ого! Дорого.
У Лили халат был. Она с гордостью достала его и влезла в рукава.
Виктор оглядел ее с высоты своего роста:
— Ого, ты могла бы выглядеть совсем как доктор, только доктора не ходят с косичками.
Лиля зарделась: приятно было, что он продолжал обращать на нее внимание, но насчет косичек он, наверное, прав — пора от них отказываться.
Придя вечером домой, она первым делом расплела косы, откинула волосы назад, несколько раз перевязывала их разными лентами, то на макушке, то у затылка. Полюбовалась в зеркало — кажется, так лучше. И взрослее тоже.
46. О воспитании морали
Студенческие годы — это лучшее время жизни, и каждый из нас всю жизнь вспоминает их с удовольствием. Всплывают в памяти бурная энергия молодости и бесконечное общение с ровесниками, и те годы кажутся нам сплошным праздником. В них мы все, молодые, сближались с другими, такими же, быстро и почти без разбора. И шестьсот студентов, среди которых была Лиля Берг, тоже скоро узнали друг друга, и многие становились приятелями. Но еще быстрее и легче они сходились внутри групп. Чуть ли не с первого дня они чувствовали себя как в одной большой семье — целые дни проводили вместе по общему расписанию занятий, жили общими интересами каждого дня, готовились тоже часто вместе, обменивались полученными знаниями и учебниками. И, конечно, их сближали бесконечные разговоры на переменах: о себе, о своих проблемах и интересах. Испокон веку студенты были народом бедным, поэтому много разговоров было о том, кому досталось общежитие, кому не досталось, передавались важные сведения: где выгоднее снимать комнату или хотя бы угол. Самые дешевые были на окраинах города, за парками «Сокольники» и «Измайлово». Но езды на трамвае туда и обратно было по три часа в день. Руперт Лузаник, москвич, слыша об этом, склонял набок голову и спокойно говорил:
— Но ведь читать учебник можно и в трамвае.
Горячий грузин Тариель возражал:
— Да, генацвале, ты прав — читать можно, конечно. Но поди попробуй раскрыть книгу в тесноте и давке.
Коля Рыбаковский добавлял:
— Если еще ты внутри вагона. А то ведь приходится висеть весь путь на подножке.
Москвичи, конечно, были в привилегированном положении — они жили дома, с семьей, и некоторые были хорошо обеспечены. А половина Лилиной группы была из провинции и жила на стипендию, которая в те годы была совсем небольшой. Прожить на нее, да еще и платить за жилье, было невозможно. Ребята посильнее и поздоровее подрабатывали по ночам, таская грузы где-ни-будь на складах или на железнодорожных станциях. Девушки устраивались дежурными у телефона на целые ночи. А поработав, все шли на занятия. Многим было тяжело, но то и хорошо в студенческие годы, что молодость преодолевает все.
Советское учебное заведение было немыслимо без «общественной работы» студентов. На второй день было устроено комсомольское собрание группы, а затем и всего курса с повесткой дня «О воспитании советской морали». В группе Лили только двое не были комсомольцами — она и Рупик Лузаник. Но на открытое собрание им все равно было велено прийти. Рупик недовольно протер очки и ворчливо сказал ей:
— Придется идти, — и вздохнул: — Неоправданная потеря времени.
— А что бы ты хотел делать?
— Я бы лучше поехал в Ленинскую библиотеку.
— Зачем в Ленинскую?
— Там можно читать иностранную литературу.
Лиля поразилась и посмотрела на него с уважением — ей еще не приходилось видеть никого, кто читал бы иностранную литературу, да еще в самой большой и важной библиотеке. Она там никогда не бывала. Он спросил:
— Ты почему в комсомол не вступила?
— Так… — она не хотела рассказывать, что она дочь «врага народа». — А ты?
— Я? Просто я не считаю, что это важно для карьеры.
— Правда? Ты хочешь стать ученым?
— Да, хочу и стану.
Перед открытым собранием было короткое закрытое, на нем выбирали комсомольский комитет курса. От их группы выбрали Ирину Шахназарову, хорошенькую голубоглазую девушку, наполовину армянку. Во второй части первокурсникам, отдельно юношам и девушкам, «читали мораль», как потом выразился Виктор Касовский, — как они должны себя вести, как одеваться.
Член партийного комитета доцент Добрынина говорила студенткам:
— Вы все комсомолки и должны понимать советскую мораль в отношении одежды. Одеваться надо скромненько, кофточка должна быть до самой шейки, ни в коем случае не должно быть выреза у начала груди. Юбочка или платьице должны быть ниже колен, настолько, чтобы, когда садитесь, не видны были панталончики. Не надо надевать ничего в обтяжку и нельзя ходить виляя задиком — это вульгарно и некрасиво.
Как только девушки вышли из института, они с хохотом начали передразнивать Добрынину:
— Не надо вилять задиком… не надо показывать панталончики… не надо, не надо… А что надо? Ходить как монашенки?..
Испанка Фернанда, нетерпеливая и горячая дочь юга, темпераментно говорила:
— Что это нам навязывают строгие правила в одежде? Если их послушать, то все тело женщины должно быть закрыто наглухо, платья должны свободно свисать с нас, как с вешалки. Им не нравится одежда в обтяжку, которая подчеркивает естественные формы. Если так одеваться, то чем мы сможем привлекать мужчин? В таких нарядах им будет противно смотреть на нас.
Наивная Инна Бурьян спросила:
— А что бы ты хотела носить?
— Я бы хотела иногда носить брюки. Это красиво и удобно. В Европе женщины носят, а нам здесь запрещают.
— Ну да, а юбки и платья должны быть обязательно намного ниже колен, а кофточки и верх платьев — по самую шею.
Фернанда заговорила опять:
— А может быть, я хочу показывать свои колени, и свою грудь тоже?
Подошел Виктор Касовский:
— Хочешь показывать? Я с удовольствием посмотрю.
Все рассмеялись. Фернанда не унималась:
— Подумаешь — воспитание морали! Это не правила, а дурацкие ограничения. Вот увидите, все равно придет время, когда все смогут показывать коленки или носить брюки.
Маленькая Инна Бурьян проговорила с жалобным вздохом:
— Я вчера обошла пять магазинов, хотела хоть что-нибудь купить. Но выбор такой скудный и все так ужасно плохо пошито. Ужасно!
Лиля подошла к Фернанде:
— Почему тебе хочется показывать коленки?
Та взглянула на нее огненными черными глазами, как молнии метнула:
— Потому что я женщина и хочу, чтобы мужчины на меня смотрели. Я хочу быть привлекательной. А мужчины любят женские коленки, это их привлекает.
Мужчины, которых она собиралась привлекать в институте, настоящими мужчинами еще не были. Немногих из них, кто мог одеваться модно — в узкие брюки и длинные пиджаки, подсмотренные в иностранных фильмах, — называли «пижонами» и «стилягами». Единственным пижоном в Лилиной группе можно было считать весельчака и балагура Виктора Касовского. Он носил фасонную шляпу ярко-зеленого цвета с лихо загнутыми вверх полями.
Лиля буквально купалась в атмосфере новых знакомств и новых интересов. Насколько все это было непохоже на школу! Теперь из запуганной и угрюмой школьницы, какой она была недавно, она вдруг перевоплотилась в общительную хохотушку. Вскоре ее уже знали многие на курсе и она знала чуть ли ни всех. Но больше всего она, конечно, сблизилась с ребятами из своей группы.
С первого дня на курсе возникла атмосфера влюбленности. Восемнадцатилетние всегда к этому готовы, всегда этого ждут и думают об этом. Девушки охотнее всего обсуждали романтику и любили посплетничать. Они составляли большинство: шестьдесят процентов курса. Медицинская профессия в Советском Союзе считалась специальностью второго сорта, женской специальностью, и при выборе высшего образования стояла далеко позади многих технических профессий. Врачебная зарплата была нищенской, вдвое-втрое меньше заплаты инженера и даже ниже заработка квалифицированного рабочего. Естественно, большинство молодых мужчин стремились к техническому образованию и глядели на студентов-медиков свысока. Традиционно считалось, что в медицинский институт поступают в основном люди без особого призвания и талантов, а большинство девушек как раз такие и есть.
Но медицина всегда имела и никогда не перестанет иметь притягательную силу. Главное в привлекательности медицинской профессии — это ее гуманитарная полезность, равной которой нет ни в какой другой профессии. Студенты знали, конечно, что их будущая работа оплачивается низко, но это не останавливало их. Многие любили медицину с юных лет и мечтали стать врачами. Девушки не хотели идти на тяжелую инженерную работу в цеха заводов и на стройки — все-таки работа врача чище и приятнее. Им, будущим матерям, медицинские знания будут полезны не только для помощи пациентам, но и для их детей и семей. А среди молодых мужчин, которые пришли учиться в медицинский институт, были целенаправленные юноши. Они понимали, что медицина включает в себя широкий спектр практических и теоретических наук. Это позволит им в будущем работать в лабораториях и институтах, где платят лучше.
Таким был Руперт Лузаник, худощавый высоколобый брюнет, молчаливый очкарик. Он всегда мягко улыбался и выглядел застенчивым. Когда разговаривал или отвечал на семинарах, то стоял со склоненной набок головой и скрещенными ногами. Девушки хитро поглядывали на нескладного парня и скрыто улыбались.
С первых семинаров Руперт поразил всех, в том числе и Лилю, глубокими знаниями и очень обстоятельными ответами. По каждому предмету он отвечал спокойно, ясно и солидно. Из разговоров с ним ребята постепенно выяснили, что он очень начитан. Но больше всего их поразило, что он хорошо знает немецкий язык, сам учит французский и собирается так же выучить английский. Удивленно спрашивали:
— Зачем тебе столько языков?
— Хочу читать иностранную научную литературу.
Виктор насмешливо спрашивал:
— Где ты ее достанешь? Ведь в библиотеках только русские книги и журналы.
Руперт улыбался застенчивой улыбкой:
— Я хожу в Ленинскую библиотеку и в Библиотеку иностранной литературы.
— Ну, ты даешь! — только и мог сказать Виктор.
Всем это казалось необычным. Знание иностранных языков было в Советском Союзе потерянной культурой. Новая прослойка интеллигенции, сменившая уничтоженную и изгнанную с работы прежнюю, была малообразованна и языков не знала.
И как раз недавно началась широкая пропагандистская кампания против преклонения перед заграницей и за «отечественные приоритеты». Страна еще больше отгородилась от остального мира «железным занавесом», иностранная литература в нее почти не проникала, иностранные языки «вышли из моды», были не нужны. И молодой человек, изучающий три языка, да еще самостоятельно, казался чудаком, чем-то вроде редкого ископаемого. Но когда в группе заходили споры о чем-либо из текущих дисциплин, то самыми правильными были суждения Руперта. Он высказывал их приятно улыбаясь и сдержанно. Бывало, кто-нибудь из ребят чего-то не понимал, и опять обращались к нему:
— Руперт, можешь ты мне объяснить?
Он задумывался, закатывал глаза под стеклами очков к потолку, молчал несколько минут, даже вздыхал — казалось, что ответа не будет. Но после такой подготовки он открывал рот и неожиданно начинал сыпать ясными и подробными разъяснениями. Ребята ценили этого чудаковатого, с их точки зрения, ученого студента, относились к нему с уважением, а вечный шутник и скептик Виктор Касовский дал ему прозвище Кладезь Мудрости. Но его не совсем обычное имя всем казалось сложным, поэтому его стали звать просто Рупик.
47. В борьбе за приоритеты
Лиля жила как в угаре. Вихрь знакомств с однокурсниками и непривычной «взрослой» учебы полностью закрутил ее и заполнил все время. Учиться было трудно — в первом семестре, прямо со школьной скамьи, пришлось заниматься лабораторной химией и физикой, анатомией, биологией, латинским языком, а ко всему этому еще и марксизмом-ленинизмом. Учебников не хватало, в библиотеке выдавали один на двух-трех студентов. Единственным учебником, который мог получить каждый, был «Краткий курс истории Коммунистической партии Советского Союза», довольно толстая книга, пособие по марксизму-ленинизму. Ее полагалось конспектировать и показывать конспекты преподавателю на семинарах. Особое место в ней занимала четвертая глава — об основах марксистской философии. Преподаватель с придыханием говорил:
— Эту главу написал сам товарищ Сталин.
Ее надо было выучивать почти наизусть. На самом деле это и был единственный способ отвечать по ней, потому что основы философии были написаны очень запутанно и понять содержание было почти невозможно. Лучше всех эту главу выучил китаец Ли. Он все еще плохо говорил по-русски, но буквально «шпарил» текст от начала до конца со смешным и малопонятным акцентом. Молодым рассмеяться ничего не стоит, поэтому на его ответах вся группа отворачивалась, не зная, куда девать лица и как скрыть улыбки и фырканье. Преподаватель, возможно, тоже не понимал его речь, но кивал в такт головой и в конце с большим удовлетворением восклицал:
— Молодец, товарищ Фуй!
Тут уж раздавался несдерживаемый смех. Ли не совсем понимал, над чем смеялись, он был абсолютно серьезен. Виктор тоже оставался серьезным, в перерыве похлопывал его про плечу:
— Ничего, Ли, мы тебе поможем выучить русский язык.
— Да, да, русськи язык… русськи язык, — повторял Ли, — очень тлудьний, очень тлудьний.
— Ну, не трудней вашего китайского, — подмигивал Виктор.
Необычность присутствия на занятиях китайца и странность его внешности среди русских сделали Ли центром внимания всей группы, все старались ему помогать. Он благодарил, вежливо улыбался, и узкие щели его глаз совсем склеивались:
— Спа-си-ба, спа-си-ба…
— Не спасибА, а «спасибО».
— Спасибо, спасибо, — повторял он, старательно выговаривая.
Он поражал трудолюбием и быстрыми успехами, выучивал все быстрее и лучше всех.
— Ли, как ты все так быстро запоминаешь?
— Нядя поминить, нядя поминить. Товарищ Ленин говориль: учитися, учитися и учитися. И наш великий кормычий товарищ Мао Цзэдун сам тоже учитися и учитися и нас послал учитися. Мы очень, очень любим товарищ Мао Цзэдун.
Верноподданнические заявления китайца никого не удивляли — в Советском Союзе все, как попугаи, твердили о любви к Сталину. А про Китай знали только, что страна это очень бедная, людей там много — втрое больше, чем в СССР. Какая там политическая атмосфера, знали мало, а про самого Мао — еще меньше. В газетах появлялись его фотографии со Сталиным, а в день семидесятилетия Сталина 21 декабря 1949 года Мао сидел по его правую руку на торжественном заседании в Большом театре — знак необычно скорого сближения. С недавних пор по радио стали часто исполнять новую песню: «Русский с китайцем — братья навек», припев шел в плясовом ритме, со словами:
«Сталин, Сталин — Мао Цзэдун, Мао Цзэдун».
Многих поражало: что кроется за таким сближением? Впрочем, кто их разберет, одно слово — китайцы. А Ли парень был хороший, и ребята в группе относились к нему дружелюбно. Некоторые старались его подкармливать принесенными из дому бутербродами — Ли был ужасно тощ. Мало того что он был беден, у него не хватало времени стоять в очередях за продуктами.
Многие прежние учебники заменялись новыми, и пока их тоже было мало. С 1947 года в науке проводилась кампания «борьбы за отечественные приоритеты». В старых учебниках были ссылки на западных ученых, но политика отечественного приоритета требовала большей пропаганды достижений русской и советской науки. К тому же авторами многих старых учебников были профессора-евреи, которых теперь критиковали в прессе за «отсутствие патриотизма», называли «прихвостнями буржуазных националистов» и «космополитами» и увольняли пачками из всех институтов.
Но недавно в библиотеку поступили тяжелые стопки нового учебника по биологии. Их выдавали каждому, и Лиля принесла домой еще пахнущий типографской краской учебник, на обложке которого было написано: «Н. Маховка. Медицинская биология (учебник для медицинских институтов)». Лиля похвасталась маме:
— Нам всем выдали в библиотеке, смотри, какой новенький учебник. Завтра у нас семинар, я смогу по нему подготовиться.
Мария с умилением смотрела на дочь и вспоминала, с какой радостью она сама начала учиться в институте и как горько ей было, когда ее отчислили. Господи, только бы не случилось то же самое с ее дочерью. Лиля наскоро поела приготовленный мамой обед и уселась читать.
Учебник начинался со слов: «В речи на восемнадцатом съезде Коммунистической партии товарищ Сталин говорил…» — и шла длинная цитата из Сталина. На другой странице была не менее длинная цитата из Ленина, на третьей — из Энгельса. Смысл биологического текста терялся в этих цитатах и почти не доходил до Лили. К тому же чуть ли не на каждой странице были ссылки на русских ученых с их портретами. Это тоже отвлекало от содержания. Она пожаловалась матери:
— Мам, я что-то ничего не понимаю в этом учебнике.
Мария заглянула в книгу:
— Знаешь, у меня сохранились некоторые книги со времен моего студенчества. Вот тебе учебник, по которому мы учились.
Лиля стала читать потрепанную книгу — в ней не было цитат, все было изложено ясно и просто, сложные понятия генетики объяснены по законам Менделя, Вейсмана и Моргана.
Она увлеклась чтением и совсем не помнила, что на лекции по марксизму лектор критиковал этих ученых. В тот первый день в институте это звучало для нее абстрактно и было непонятно, за что он на них обрушился. Теперь она впервые знакомилась с объяснением их трудов и чем больше читала, тем больше понимала и тем интересней ей было.
— Мам, это же замечательный учебник. Как жалко, что его заменили на новый.
Семинарские занятия по биологии вела пожилая преподавательница Песя Михайловна, маленькая, очень быстрая, во время занятий она металась по аудитории, подбегала к доске, писала и рисовала на ней что-нибудь по теме занятия, опять отскакивала. Речь у нее была интеллигентная, но она сильно грассировала и говорила с заметным еврейским акцентом. Студентам она нравилась, потому что была приветливой и не жалела времени после занятий, если ее просили что-нибудь объяснить. Лиля шла на ее семинар в приподнятом настроении, ей не терпелось показать, как она подготовилась. Песя Михайловна спросила:
— Ну, юноши-девушки, кто хочет выступить по вопросу передачи наследственных признаков?
Лиля подняла руку бойко, с задором начала:
— Основы учения о наследственности заложил Мендель, он проводил эксперименты с посадкой кустов горошка, изучал отобранные пары зерен и характеристику их вырастания. Он выявил законы наследственности и термины доминантных и подавляемых признаков, доказав, что наследственность неизменяема. Его учение лежит в основе…
Песя Михайловна подняла брови и сделала жест, чтобы остановить Лилю. Но та не заметила и продолжала быстро-быстро говорить:
— После него Вейсман открыл неизменяемое постоянство индивидуальных наследственных признаков видов…
Песя Михайловна опять хотела прервать поток Лилиной речи, но девушка тараторила, как удила закусила:
— Вейсман доказал неправильность теории Ламарка, который считал, что приобретенные в жизни признаки могут передаваться по наследству потомкам. Американский ученый Морган в экспериментах обнаружил гены наследственности и этим сам подтвердил труды и Менделя, и Моргана.
Пока она трещала без запинки, китаец Ли водил пальцем по своему новому учебнику, удивленно смотрел то в него, то на Лилю и отрицательно качал головой. Борис тоже смотрел на Лилю, но, как часто бывало, его взгляд был явно скептическим. Руперт сидел опустив голову и прикрыв лоб и глаза рукой. Зато Фернанда радостно сверкала глазами и согласно кивала головой. Остальные слушали с интересом — в их книгах этого не было. Песя Михайловна все-таки перебила Лилю:
— Вы, Берг, должны знать, что в вопросах генетики и в теории передачи наследственных признаков советские ученые теперь придерживаются других взглядов, не тех, которые разрабатывали западные ученые прошлого. Мы боремся за приоритет советской науки. В биологии и генетике он лежит в теории, предложенной академиком Лысенко. В отличие от западных ученых прошлого, по учению Лысенко управление наследственностью возможно. Что вы читали?
Лиля смутилась и показала старый учебник. Преподавательница изменилась в лице:
— Эта книга уже отменена. Зайдите после занятий ко мне в ассистентскую.
В маленькой комнате для ассистентов, уставленной препаратами и муляжами, они были одни. Песя Михайловна грустно посмотрела на Лилю:
— Дорогая девушка, я хочу говорить с вами откровенно. Судя по фамилии, вы еврейка?
— Да, — протянула Лиля, не понимая, куда клонит преподаватель.
— Так я и думала. Я тоже еврейка. Надеюсь, мы можем говорить откровенно. Так вот, хочу вам сказать, что автор прежнего учебника профессор Бляхер еще недавно заведовал нашей кафедрой. Я много лет проработала с ним, и это были мои лучшие годы, — она замолчала, очевидно вспоминая их с удовольствием. — Но теперь наступили другие времена, у нас другая заведующая — доцент Маховка, она и есть автор нового учебника. Вы, конечно, можете читать прежний учебник, он вас многому научит. Но никому его не показывайте и не ссылайтесь на Менделя, Вейсмана и Моргана. Мы теперь преподаем генетику по новой теории Лысенко.
Лиля смутилась:
— Я только думала…
— Ах, дорогая девушка, вы можете думать, это хорошо — думать. Но только не надо показывать, что вы думаете, если это против того, что вам теперь преподают. Послушайтесь меня, чтобы в будущем у вас не было неприятностей.
Песя Михайловна не могла вдаваться в подробности и объяснять малознакомой юной студентке, что всего два года назад, в 1948 году, на ее шефа профессора Бляхера, еврея, одного из лучших профессоров института, вдруг обрушилась волна критики. Это случилось после выступления Лысенко на сессии Академии наук. Бляхера критиковали за его учебник, который много лет считался лучшим руководством для студентов. Критики нашли, что в учебнике слишком много ссылок на западных ученых, что в этом отражается преклонение Бляхера перед Западом. Его обвинили в космополитизме и уволили. На его место очень скоро перевели из Курска молодую женщину-коммунистку, доцента Надежду Маховку. У нее не было ни опыта, ни знаний, но ей поручили срочно написать новый учебник. Это было ей не под силу, она просто переписала главы из книги Бляхера, без ссылки на него, только вычеркнула фамилии западных корифеев и вставила вместо них имена русских и советских ученых, в первую очередь Лысенко с его теорией управления наследственностью и изменяемости видов. По справедливости, Маховку можно и нужно было обвинить в плагиате, буквальном повторении чужого текста. Но изгнанный и униженный Бляхер сделать этого не мог. В издательстве «Медгиз» в книгу добавили ссылки на работы классиков марксизма и длинные цитаты из докладов Сталина на партийных съездах. Текст учебника был разбавлен политическими реверансами и ложными научными теориями. И Маховке дали за учебник премию как за лучшее учебное пособие года. Его напечатали большим тиражом и рассылали по институтам — тот же самый учебник, за который выгнали Бляхера.
Ничего этого Песя Михайловна не сказала Лиле, но закончила свой разговор еще грустнее, чем начала:
— Вы еще молоды, вам трудно понять, как нам тяжело приспосабливаться к переделкам прошлого. Когда повзрослеете — поймете. И еще, дорогая девушка, я с вами говорила откровенно и надеюсь, что вы будете держать наш разговор в тайне. Не болтайте, это может повредить нам обеим.
Лиля вышла из ассистентской комнаты растерянная: юный и неопытный ум не мог легко воспринять факты научной подтасовки и явную несправедливость. И ее поразила откровенность старой преподавательницы, объясняемая только тем, что они обе были еврейками. Получалось так, что евреи больше доверяли евреям. У них на курсе евреи тоже больше контактировали с евреями. Впрочем, так же и армяне — с армянами, и азербайджанцы — с азербайджанцами. Так постепенно образовывались на курсе малозаметные национальные группки.
В коридоре Лиле встретилась испанка Фернанда, она вопросительно уставилась на девушку, чуть сузив блестящие черные глаза:
— Что, тебя ругали за Менделя? У вас в Советском Союзе все так — одни только русские ученые совершили все научные открытия, а наши европейские ученые ничего не открыли, — и поворотом головы и движением плеч грациозно изобразила отрицание и осуждение.
И без того растерянная, Лиля поразилась еще больше:
— Ваши европейские ученые?
Так вот что — оказывается, Фернанда противопоставляла себя как европейку советским людям. Лиле не приходилось слышать такое. Да, но ведь она никогда и не общалась с европейцами.
— Фернанда, ты ведь выросла здесь.
Фернанда подняла плечи выше и гордо вскинула голову, глаза ее расширились и сверкнули огоньком:
— Я дочь испанского народа и всегда ею останусь. Вашим новым теориям управления наследственностью не переделать мои испанские гены, я никогда не изменюсь.
Лиля залюбовалась тем, как она стояла, как сверкала глазами, — спорить не приходилось.
Вот и в Фернанде тоже крепко сидела ее природная испанская закваска. Каждая национальная группа внутри чужой страны стремится к сохранению своих особенностей. Наверное, китаец Ли, если его спросить, тоже сказал бы, что гордится своим китайским происхождением. Но его не спросишь — когда другие в перерывах расслабляются и болтают, китаец читает каждую свободную от занятий минуту и в общих разговорах не участвует. Да ему и трудно их понимать.
* * *
В конце дня, когда студенты вышли из биологического корпуса, Лилю догнал Руперт. Обычно молчаливый, он вдруг горячо заговорил:
— Слушай, зачем тебе надо было вылезать со старым учебником? Я тоже читал его, и мне он нравится больше, чем новый. Но я молчал. Твое счастье, что это была еврейка Песя Михайловна. Другой мог бы сообщить об этом в деканат, и ты нажила бы неприятности.
— Зачем в деканат?
— Потому что ты учишься по старому учебнику, чего не положено по программе, да еще рассказываешь всей группе.
От слов «сообщить в деканат» на нее напал внезапный страх. Она сбоку посмотрела на Руперта:
— Неужели это так серьезно?
— В идеологии все серьезно. Если кто-то против того, что преподают, особенно против теории Лысенко, это считают политическим инакомыслием.
— Каким инакомыслием? Я не против Лысенко, я даже не знаю его теории.
— Если бы читала новый учебник, знала бы. Лысенко — это символ навязываемого нам единомыслия.
Лиля знала — Рупик самый серьезный и начитанный студент, он, конечно, знал все теории, а главное — понимал, что такое инакомыслие и единомыслие. Она испугалась: неужели из ответа на семинаре могли сделать против нее политические выводы? И лихорадочно соображала: что же будет? Она поставила себя в глупую ситуацию, ее могут исключить из института, как когда-то исключили маму. Домой она пришла подавленная, Мария сразу заметила:
— Что случилось?
Лиля рассказывала, глотая слезы:
— Я… я… сделала… ужасную… ошибку… — и пересказала все и свой разговор с Песей Михайловной.
Мария тоже заволновалась, она слишком хорошо знала, как из любой невинной мухи могут сделать слона. Но дочку надо было успокоить:
— Ну-ну, я думаю, ты напрасно так уж слишком переживаешь свою ошибку.
— Ты думаешь?
— Я почти уверена.
— Мам, значит, меня не вызовут в деканат? Может, мне самой пойти и все рассказать декану Жухоницкому?
— Думаю, что не вызовут и самой идти не надо. Если тебе преподавательница сказала, что это останется между вами, то не надо.
— Мам, знаешь, она спросила, еврейка ли я, и сказала, что сама тоже еврейка, а поэтому может говорить со мной откровенно. Мам, а почему евреи чувствуют друг к другу больше доверия?
— Потому что у евреев с евреями больше общего. И еще потому, что их отучили доверять русским. Теперь доверять никто никому не может. Все общество перетасовано и запугано, особенно интеллигенция. Старую интеллигенцию подменили на новую. Интеллигентные евреи пока еще держатся друг друга, но если так будет продолжаться, то и их перетасуют и тоже сделают доносчиками.
— Знаешь, испанка Фернанда даже подчеркнула с неприязнью — мол, «ваши» ученые считают, что во всем их приоритет, а европейских ученых критикуют и забывают. Она гордится тем, что она испанка.
— Вообще-то она права, ей есть чем гордиться. Испанская нация — одна из самых древних, гордых и прогрессивных. Но ты лучше не вступай в такие разговоры.
— Знаешь, Руперт мне сказал, что тот мой ответ на семинаре — это инакомыслие.
— Кто этот Руперт? — встревожилась Мария.
— Студент из нашей группы. Самый ученый. Он несколько языков знает.
— Хорошо, что знает. Но как он это тебе сказал — с осуждением?
— Нет, он просто предупреждал меня, чтобы больше не высовывалась.
— Ты ему доверяешь?
— Да. По-моему, он сам инакомыслящий.
— Это он сказал, что он инакомыслящий?
— Нет, я поняла это, потому что он не комсомолец и скептически относится ко многому.
— Доченька, будь осторожна, иногда люди наговаривают на себя для того, чтобы шпионить за другими.
— Я знаю, их называют стукачами. Наверное, они и у нас есть. Интересно — кто? Но Рупик не такой. И потом, мам, он сам тоже еврей.
Этот аргумент слегка успокоил Марию. И Лилю немного успокоил разговор с матерью. Но еще несколько дней она продолжала волноваться. Руперт заметил это, видя настороженное выражение ее лица — она будто чего-то опасалась. Он думал, что зря сказал тогда Лиле о вызове в деканат. Она ему очень нравилась.
И вдруг преподавательница Песя Михайловна исчезла. Кто говорил, что ее уволили по старости, кто говорил, что ее невзлюбила новая заведующая и избавилась от нее.
На ее место пришел неулыбчивый молодой мужчина, сухой и очень требовательный. Он говорил малокультурным языком и смотрел на студентов исподлобья. Ходили слухи, что он из Курска и что его привела с собой новая заведующая. Студенты жалели о Песе Михайловне, но они уже привыкали, что то один, то другой преподаватель вдруг исчезали, а на их места приходили новые. И почему-то исчезали всегда евреи, а появлялись всегда русские.
48. Новый преподаватель
Через несколько дней они увидели новую заведующую кафедрой — доцент Надежда Маховка читала им первую лекцию. На кафедру взошла моложаво выглядевшая невысокая женщина с привлекательным простоватым лицом, сильно напудренным носом и выщипанными тонкими бровями. Девушки-студентки, по своей ревнивой женской натуре, внимательно ее оглядывали. Но что с первого же момента поразило всех в аудитории, так это ее наряд: на высоких подложенных плечах синего жакета лежали две перекинутые через них чернобурые лисы со стеклянными глазами-бусинками и со связанными впереди лапками. Их пушистый мех переливался красивой «сединой», особенно ценимой в чернобурых лисах, — они были дорогие. Чего-чего, а такого наряда на лекторе студенты увидеть не ожидали. Носить лис было модно, и многие состоятельные женщины надевали их в театры или в гости, правда, всегда одну лису. Но лектор в институте с двумя лисами на плечах — это было чересчур претенциозно. Студенты — народ ехидный, многие криво улыбались, девушки переглядывались — «Выпендривается доцентша». Лиля заморгала от неожиданности и невольно подумала: «Она прямо как Золушка на балу».
Надежда Маховка выросла в маленьком Белгороде. Со школьных лет она стала комсомолкой-активисткой, и это выработало в ней заносчивый и целеустремленный характер. Всю жизнь она была «общественницей», это помогало ей продвигаться. На биологическом факультете Харьковского университета она училась по учебнику профессора Бляхера. Ее оставили в аспирантуре потому, что она была секретарем комсомольского комитета и вступила в партию. В кандидатской диссертации она много раз ссылалась на учебник и статьи Бляхера, включала в текст целые выписки из них. После защиты диссертации ее направили доцентом в Курск. Глубоких знаний и опыта у нее не было, но после войны не хватало квалифицированных преподавателей и общий уровень обучения там был невысокий. Она была на месте, и казалось, что в Курском институте Маховка достигла предела возможностей. Она и сама была вполне этим довольна. И тут началась кампания «борьбы за отечественные приоритеты в науке». Как член партии, она горячо выступала на партийных собраниях. И, как и полагалось члену партии, своих принципов у нее не было. Вместо Бляхера ее научным кумиром стал Лысенко. Он критиковал Менделя, Вейсмана и Моргана, а когда стали критиковать Бляхера и его учебник, и она принялась критиковать его, абсолютно забыв, что училась по нему и даже переписывала его мысли себе в диссертацию. В газете «Известия» написали хвалебную статью о ее «партийной принципиальности», в те годы пресса пестрела такими ложными восхвалениями. Когда решили кем-то заменить уволенного профессора Бляхера, выбрали Маховку. Лучшего кандидата найти бы не могли — молодая, русская, член партии и, как тогда говорили, с «отличным послужным списком». Это был типичный пример того, как создавались научные кадры будущего и подбирались люди, которым надлежало становиться советской интеллигенцией. И вот Золушка-Маховка неожиданно для себя попала на бал: уселась в кресле того самого профессора Бляхера. Для полноты счастья Золушке не хватало только бального наряда. Тогда она купила двух чернобурых лис и пришла с ними на плечах — читать первую лекцию.
Как Маховка выглядела, так и говорила — нескладно и претенциозно, с типичным южным выговором, «хеканьем» вместо «г». Через каждые несколько фраз она патетически повторяла: «приоритет отечественной науки», «приоритет отечественной биологии», «ведущее значение трудов академика Лысенко» — и зачитывала длинные цитаты из его доклада на сессии Академии наук, в котором он громил «менделистов-морганистов-вейсманистов». Очевидно, точно так же она выступала на разгромных партийных собраниях. Большинству студентов это было ясно.
На перемене многие вышли в холл с недоуменными лицами. Виктор подошел к девушкам, и с их стороны послышались смешки, переговоры, шушуканье. Лиля спросила:
— Что он сказал?
— Тебе очень хочется знать? Он сказал, что Маховка на самом деле «подмаховка», — и они захихикали.
— А что это значит?
— Ты, Лилька, до сих пор не знаешь? Когда пара занимается любовью и женщина движется навстречу мужским движениям, это называют подмахиванием.
Лиля ужасно покраснела и отошла. Но она заметила, что Виктор в углу что-то царапал на бумаге. Он быстро подошел к ней с Фернандой и подмигнул:
— Хотите послушать мой экспромт?
В чем заключен родной приоритет? Для тех, чей мозг пока не высох, Даю я правильный ответ — Он заключен в двух чернобурых лисах.Лиля удивленно уставилась на Виктора — неужели он сам это написал? А Фернанда расхохоталась и заиграла глазами:
— Молодец, очень здорово. По ней сразу видно, что дура и никакого вкуса.
Во второй половине лекции Виктор пустил листок с эпиграммой по рядам, из осторожности не подписав его. Лиля видела, как листок переходил из рук в руки и многие, прочтя, фыркали. Когда почти все прочли эпиграмму и развеселились, Маховка закончила лекцию патетическим восклицанием:
— Благодаря открытиям академика Лысенко наша отечественная наука достигнет способа управлять наследственными признаками и это поможет нам создать новый тип людей — людей, которые будут обладать высоким советским единомыслием.
В аудитории раздались довольно дружные смешки — ребята прочитали эпиграмму. Маховка удивленно посмотрела на студентов:
— Да, товарищи, к этому нас призывает великий Сталин.
49. О дружбе народов
Фернанда действительно умела одеваться элегантно. Живя скромно и даже довольно бедно, она сама шила на себя все и всегда была в чем-нибудь очень простом, но отмеченном хорошим вкусом. Общалась она со всеми легко и весело, хотя говорила мало, и продолжала поражать всех грациозностью поз, выразительностью жестов и неповторимой импульсивностью взглядов. В разговорах ее глаза всегда играли: то расширялись и сверкали, и над ними птицами взлетали дуги черных бровей; то суживались до щелочек и тогда угольками сверкали из-под пушистых ресниц. Виктор даже поддразнивал девушек группы:
— Эй, вы, русские красотки, смотрите на эту дочь Андалузии, учитесь у нее красиво двигаться и жестикулировать.
Лиля любила наблюдать бесконечную смену выражений лица и жестов Фернанды. За один короткий разговор можно было без слов увидеть ее реакцию на все. Как-то раз она рассказала, что ее привезли в Москву в шестилетнем возрасте, что ее отец сочувствовал коммунистам в борьбе против Франко, поэтому их, четверых детей, успели переправить в Советский Союз.
— Я до сих пор помню первый день приезда в Москву. Нас тогда очень пышно встречали — с оркестром, с гирляндами цветов и лозунгами. А меня взял на руки какой-то очень высокий военный. Я обрадовалась ему, он казался мне похожим на папу.
До института Фернанда росла в особом интернате для испанских детей, их там были сотни. Вместе с ней воспитывались два ее брата и сестра.
— А тот высокий военный приходил к нам, приносил конфеты. Но потом он куда-то исчез. С тех пор я его не видела.
Лиля слушала и не подозревала, что Фернанда говорила о ее отце.
Четверо детей так никогда и не узнали судьбу родителей — наверное, они погибли где-нибудь в тюрьме. Фернанда говорила, что теперь все они — братья и сестры — окончили школу, учатся в институтах. Один брат стал футболистом, играет в команде «Торпедо». Пока она говорила, мимика и жесты ее менялись с грустных на веселые так стремительно, что по ним можно было следить за нитью рассказа.
Услышав про брата-футболиста, грузин Тариель, сам хороший футболист и страстный болельщик, с горячностью воскликнул:
— Фернанда, футболист из «Торпедо» Гомез — это твой брат?
— Да, это мой средний брат, — ее глаза сверкнули теплой улыбкой.
— Так он же один из наших лучших нападающих — слава советского футбола! Какие он голы забивает!
— Да, я горжусь своим братом. Испанцы всегда были хорошими футболистами.
Тариель пришел в возбуждение, смотрел на нее с восторгом и почти кричал:
— Ребята, вы слышали? Нападающий «Торпедо» Гомез — это брат нашей Фернанды!
Мальчишки заинтересовались, все были «болельщиками», девушкам это тоже показалось интересным. Хотя футболом они не интересовались, но после войны этот спорт стал повальным увлечением, толпы народа собирались на стадионе «Динамо» и многие тысячи слушали репортажи матчей по радио спортивного репортера Вадима Синявского. Тариель продолжал горячиться:
— Да твоего брата надо поставить центральным нападающим в сборную команду Советского Союза, он показал бы Европе наш советский футбол!
— Да, конечно, он показал бы. Но его не выпускают играть за границей, — глаза Фернанды недовольно сузились.
— Почему не выпускают?
— Ха, почему? — Фернанда жестом выразила возмущение, и еще более вспыхнули ее глаза. — Наверное, боятся, что он сбежит в Испанию.
Она умолчала о том, что почти все испанцы, выросшие в Москве, хотели бы вернуться в свою страну, но их крепко держали. Тариель возмутился:
— Ну, этого не может быть! Зачем ему сбегать в Испанию? Там же до сих пор правит фашист Франко.
— Франко — это Франко, а Испания — это Испания, это наша страна, мы патриоты Испании.
Слышавший разговор одессит Миша заметил:
— Конечно, есть же русская пословица: сколько волка не корми, он все в лес смотрит.
— Мы не волки, — гневно воскликнула Фернанда и глазами прожгла его насквозь, — еще неизвестно, кто здесь волки!
— Ну-ну, я пошутил, — смутился Миша.
Разговор неожиданно принял политический оборот. Бывали случаи, когда советские атлеты или артисты оставались за границей, становились, как говорили, «невозвращенцами». Это считалось изменой и осуждалось, а на родственников и близких людей «невозвращенца» сыпались репрессии. Но Тариелю все хотелось сказать что-то такое, что бы могло смягчить Фернанду, что бы ей было приятно слышать. Он с горячностью воскликнул:
— Это твой средний брат — футболист. А твой старший брат тоже играет в футбол?
Глаза Фернанды вдруг закрылись, плечи опустились:
— Нет. Он раньше играл, хорошо играл. Но ослеп после контузии на фронте. Теперь он слепой.
Это огорчило всех, а особенно Тариеля. Фернанда продолжала:
— Он воевал вместе с сыном Долорес Ибаррури. Знаете о ней?
— Еще бы не знать! Секретарь Коммунистической партии Испании.
— Да, единственная во всем мире женщина — секретарь партии. Она очень гордая и независимая. И мы тоже очень гордимся ею.
— Ее сын, кажется, стал Героем Советского Союза.
— Он погиб. Да, он был героем. И мой брат тоже герой.
— Твой старший брат — Герой Советского Союза?
— Нет, но его наградили орденом Славы, — и глаза ее опять слегка сузились и повлажнели, — он так хотел увидеть Испанию, а теперь…
— Что он делает, твой старший брат?
— Он студент, учится на юридическом факультете. Раньше он мечтал стать врачом. Но как же может слепой быть врачом? Поэтому я обещала ему, что стану врачом вместо него.
— Как же он учится на юридическом без… если не может читать?
— У него хорошая память, он все запоминает. Он слушает лекции и помнит все дословно, мы все по очереди читаем ему учебники, и он тоже запоминает. Он отличник и получает повышенную стипендию. Ему это нужно, потому что пенсию за ранение он получает очень низкую.
— Низкая пенсия у героя, который потерял зрение в бою?
— Да, низкая. На жизнь не хватает, — она недовольно опустила глаза.
— Ты сказала, что у тебя есть еще и сестра. Где она, что она делает?
Глаза Фернанды вдруг стали совсем черными и злобными. Она не хотела говорить, что ее сестру арестовали и сослали за то, что в одной студенческой компании она вслух говорила о желании вернуться в Испанию. Были там стукачи, которые донесли. И она была не единственной арестованной из бывших испанских детей, нескольких из них посадили за то же самое.
Видя, что она помрачнела, Тариель решил закончить разговор на оптимистической ноте:
— Знаешь что? Я приглашаю всех вас — братьев и сестер — летом ко мне домой, в Гагры. У моего отца большой дом, и вам у нас понравится. Наш климат и горы напомнят вам Испанию. А в саду у моих родителей растет виноград, как в вашей стране. Если вы приедете, это будет большая честь для моей семьи и для всего нашего города.
Глаза Фернанды опять потеплели, она жестом выразила благодарность:
— Спасибо, я передам братьям. Может, мы и приедем. А где это — Гагры?
Тариель загорелся идеей:
— Обязательно приезжайте. Наш город Гагры стоит на берегу Черного моря, в Грузии. Вернее, это в Абхазии, но Абхазия тоже часть Грузии, фактически это одно и то же — одна советская республика.
— Абхазия, Грузия? А, понимаю, это как у нас — Каталония и Баскония тоже части нашей страны Испании. Но они все время хотят отделиться.
— Ну, это у вас. Наша Абхазия никогда не захочет отделиться от Грузии. У нас совсем другое дело, у нас дружба народов.
Фернанда повернулась боком и приняла позу, выражающую иронию и недоверие:
— Тариель, а есть она — дружба народов? Как народы могут дружить, если они не знают друг друга?
Китаец Ли, сидел, уткнувшись, как всегда, в учебник, но при последних словах Фернанды поднял голову:
— Дружба народов есть. Товарищ Сталин и наш кормчий товарищ Мао учат нас, что русский с китайцем — братья навек.
У китайца решение этого вопроса было абсолютное и категоричное. Фернанда посмотрела на него, взгляд ее выражал усмешку. Но девушка ничего не сказала: все равно китаец не смог бы понять, да он уже опять уткнулся в книгу.
50. В музее подарков Сталину
Китаец Ли, с глазами, воспаленными от бессонных ночей и чтения учебников, горячо уговаривал всю группу:
— Надо идти в музей подарков товарищу Сталину, надо идти и увидеть, как китайские люди много-много любьить великий товарищ Сталин и как наш мудрый кормчий товарищ Мао любьить товарищ Сталин.
Вся группа удивилась — в первый раз Ли хотел оторваться от учебы хоть на короткое время. Но осторожный китаец не говорил, что ему в посольстве Китая приказали зазывать в музей как можно больше студентов. Впрочем, им и самим было интересно увидеть это необыкновенное собрание ценных вещей. Только спросили:
— Сколько стоит билет?
— Входить бесплатьно, бесплатьно, — заверил Ли.
Бесплатно студенты пойдут, конечно, куда угодно.
Виктор воскликнул:
— Ребята, идем на халяву!
— Что значит — «на халяву»? — заинтересовалась Фернанда, другие тоже не знали этого выражения.
— Это одесский жаргон, «на халяву» значит «бесплатно».
— Ты знаешь одесский жаргон? — поразилась Лиля.
— Читал в одесских рассказах, оттуда и запомнил.
— В каких рассказах?
— В одесских, — он сказал уклончиво, не хотел говорить, потому что автор рассказов Бабель был запрещенным писателем, которого расстреляли в 1930-е годы.
Ехали в музей в троллейбусе, весело и шумно, но, подойдя к музею, притихли, всем казалось: вблизи от того, что принадлежит Сталину, нельзя вести себя легкомысленно. В музей стояла длинная очередь, пришлось ждать, они притихли, стояли скучные. В вестибюле перед ними предстал громадный светящийся транспарант с надписью:
Нас вырастил Сталин: на верность народу, На труд и на подвиги нас вдохновил.Это были строчки из гимна Советского Союза, но первая строка куплета — «Ленин великий нам путь озарил» — была пропущена. Под транспарантом стоял громадный скульптурный портрет Сталина во весь рост в маршальской шинели, изваянный из мрамора разных цветов и оттенков. Шинель и фуражка — голубого тона, лицо и руки — настоящего телесного оттенка, глаза — темные с зеленоватым пламенем, усы — черные с небольшой проседью. Настоящий живой портрет. В подписи было сказано, что скульптура прислана скульпторами-коммунистами из Италии и изваяна из каррарского мрамора, который использовали великие скульпторы прошлого Микеланджело, Бернини и другие.
* * *
Музей находился на центральной улице Горького, в двухэтажном каменном особняке XVIII века, который сохранился после пожара Москвы 1812 года. К нему с обеих сторон пристроили полукругом длинные флигели. В 1831 году дворец перешел во владение дворянского «Англицкого клуба» и прослужил до революции 1917 года. В последовавшей затем неразберихе в здании помещались и сменяли друг друга разные учреждения, а в 1930-х годах в нем сделали музей, во дворе поставили две старые пушки, а на воротах повесили вывеску с золотыми буквами: «Музей революции». В нем были выставлены реликвии: оружие, знамена, бюсты, макеты, военные формы, картины — и развешаны указы тех годов. Особой популярностью музей не пользовался: туда в основном принудительно водили на экскурсии школьников. Но в 1950 году экспозицию заменили: разместили собрание подарков Сталину, которые в 1949 году присылали к его семидесятилетию. Подарков было так много, что они не могли поместиться больше нигде, кроме как в просторном дворце. На воротах появились новая вывеска с золотыми буквами: «Музей подарков товарищу Сталину». И повалил туда любопытствующий народ: еще бы, не каждый день увидишь, какие ценности могли дарить верноподданные своему обожаемому властелину.
Специальный юбилейный комитет задолго до знаменательного события разрабатывал, распределял и организовывал заказы по республикам и учреждениям, тысячи людей трудились, желая угодить ЕМУ. Чего только не присылали: ковры с его изображением, мраморные бюсты и портреты, образцы высококачественных изделий разных заводов, модели кораблей и самолетов, образцы редких минералов в золотой и серебряной оправе, сервизы с его изображением, музыкальные инструменты, дорогие издания книг с поэмами и балладами о нем и послания от всех руководителей республик.
Подарки были не только из Советского Союза. Комитет представлял подарки из всех стран мира и со всех континентов — от коммунистических партий, от коллективов рабочих, от выдающихся личностей, придерживающихся «прогрессивных» взглядов, от так называемых угнетенных народов — негров Африки и индейцев Америки, и от простых людей, которые смогли изготовить и прислать что-нибудь необыкновенное. Разнообразие подарков было впечатляющим, это было уникальное творчество многих тысяч людей.
Газеты и радио захлебывались от восторга: какие уникальные ценности собраны в музее, а главное — как это отражает любовь и признательность трудящихся всего прогрессивного мира к товарищу Сталину! Писали, что эти чувства выражены людьми и организациями стихийно и все присылается за счет дарящих. На самом деле юбилейная комиссия планировала поступление подарков и платила за них громадные деньги, рассылая по миру миллионы в валюте.
Весь «подарочный спектакль» имел одну верноподданническую идею: показать Сталину его беспредельное обожание в своей стране и необычайную популярность во всем мире. Неизвестно, смог ли сам Сталин осмотреть все дары, но идея ему явно понравилась, и он приказал выставить подарки на всеобщее обозрение — пусть люди воочию убедятся, как его любят и ценят.
Особенно выделялись подарки из Китая — дороговизной и высоким качеством изготовления: эта нищая и голодная страна прислала их больше, чем какая-либо другая.
Ребята ходили, смотрели с интересом, показывали друг другу что-нибудь особо примечательное, старались говорить шепотом или вовсе молчать. В каждом зале за посетителями наблюдали два-три переодетых в штатское офицера госбезопасности (это было видно по их военной выправке) и пиджаки их оттопыривались пистолетами.
Лиля заинтересовалась большой яркой картиной грузинского художника: юный Сталин, тогда еще Джугашвили, одетый в сюртук студента Тбилисской духовной семинарии, читает свои стихи нескольким семинаристам. Композиция картины и поза Сталина напоминали известную картину Репина «Пушкин на лицейском экзамене в Царском Селе». Лиля не знала, что Сталин в юности писал стихи, и удивилась. На стене рядом был приведен грузинский текст и перевод на русский. Она прочла:
Мы победим в борьбе суровой, Наш деспот злой потерпит крах, И станем жить мы жизнью новой, И все забудем слово «страх».Она была поражена: неужели он действительно думал так в юности? Почему же теперь сделал все наоборот?
Очевидно, в раздумье она задержалась у стихов дольше других, к ней подошел охранник и тихо, внушительно, сквозь зубы сказал:
— Проходите, гражданочка.
А Ли в это время шепотом уговаривал всех ребят скорее пойти в залы подарков из Китая. Это был самый богатый раздел музея. Преобладали в нем изображения Сталина вместе с Мао Цзэдуном — десятки картин, вышивок, мозаик разных размеров, громадные, большие и миниатюрные. Мозаики из драгоценных минералов, специально подсвеченные, ярко блестели еще издали. Вышитые вручную шелковые ковры тоже изображали вождей вместе. Там же был макет Великой Китайской стены, занимавший середину целого зала, все обходили вокруг, удивлялись и величию стены, и искусству макета. По бокам стояло множество старинных богатых ваз с живописными драконами. Казалось, нищий и голодный Китай из кожи вон лез, чтобы показать свою преданность Сталину.
К одному предмету выстроилась длинная очередь.
— Что там? — спрашивали ребята.
— Это надя смотрьеть, это надя смотрьеть, — непрерывно повторял Ли.
Когда выстояли очередь, увидели на стенде микроскоп и подпись: «На одном обыкновенном маленьком зерне риса китайский умелец написал имена товарищей Сталина и Мао Цзэдуна, изобразил их профили и прислал в подарок товарищу Сталину». Это действительно надо было видеть. Под большим увеличением на зерне риса четко выделялись буквы и по бокам два профиля вождей. Тонкая работа всех потрясла — поразительное искусство! Ребята смотрели и удивлялись:
— Как он сумел это сделать?
Ли дал свое объяснение:
— Потому что наши китьайский людьи очень любьить великий товарищ Сталин и наш мудрый кормчий товарищ Мао. Русський с китьяцем братьия навек. Потому что между нами есть настоящая дружба народов.
51. Подруга
Вскоре после начала учебы перестал приходить на занятия Коля Герасимов, тихий паренек, никогда ничем не выделявшийся. Ребята даже не сразу заметили его отсутствие — может, заболел парень. Староста Таня Павловская была с ним из одного города, Саранска, она пошла в деканат — спросить, не знают ли там, что с ним, почему не ходит на занятия. Вернулась она явно чем-то расстроенная.
— Что тебе сказали?
— Секретарша деканата сказала, что его исключили.
— Как исключили? Почему? За что?
— Потому что он верующий, в бога верит.
— Верующий? А ты знала, что он верующий?
— Нет, он никогда об этом не говорил.
— Так кто же и как узнал?
— Секретарша по секрету сказала, что его исключили по заключению медицинской комиссии. Комиссия дала заключение, что он психически неустойчивый. Только она просила не распространяться об этом.
— Как же неустойчивый, когда мы с ним занимались и он был как все?
— Нет, тут что-то не так.
Толя Гурба вдруг вспомнил:
— А верно, когда мы вместе проходили комиссию, я увидел на нем крест и еще подумал, что он чудак, раз верит. Нас там было несколько человек, я потом слышал, как доктор спрашивал его: «Вы верующий?» — и он ответил: «Да, я верую». А какой у них потом был разговор, я не слышал, потому что ушел, а он еще оставался.
— Ну и что, что был крест? Кому какое дело?
Виктор произнес подчеркнуто, как бы для того, чтобы его услышали:
— Значит, было кому-то дело.
Религиозный вопрос никогда не обсуждался, да и обсуждать было нечего — все выросли в атеистическом обществе, ни у кого не было верующих родителей, а если такие и были, то скрывали свою веру от детей. Но на этот раз разгорелись дебаты. Группа разделилась на два лагеря: большинство считало, что вера не должна мешать ничему, в том числе и учебе в институте:
— У нас церковь хотя и отделена от государства, но признается им.
Преданные комсомольцы горячились:
— Будущему советскому специалисту не к лицу быть верующим. Правильно сделали, что исключили.
— Ну, это уж вы слишком: испортили человеку всю жизнь, а вы говорите — правильно сделали.
— Он сам себе испортил: во-первых, вера — это идеалистическое заблуждение, а во-вторых — нечего было высовываться и показывать, что верующий. Никто бы не знал.
— Ага, значит втайне верить можно?
Руперт Лузаник рассеяно поводил плечами:
— Но все-таки: как можно исключать из института только за то, что веришь в бога?
— Может быть, нам надо пойти и выразить коллективный протест?
— Какой коллективный? Мы, например, не в вашем коллективе.
— Ну и черт с вами. А куда идти?
— Ну, в деканат, конечно.
— Дура ты, что ли? Декан человек хороший, он бы не исключил.
— Может быть, лучше прямо к ректору?
— К ректору, конечно, лучше. Только и это вряд ли поможет.
Виктор подытожил:
— Да не валяйте вы дурака: раз его исключили, никто не захочет помочь.
В душе у многих еще долго было такое горькое ощущение, будто они сами виноваты в исключении Коли Герасимова.
И вскоре вместо него в группу пришла новая студентка Римма Азарова из города Петрозаводска.
В первые дни Римма не понравилась Лиле — она курила, красила губы и ресницы, слишком громко смеялась и носила узкие юбки чуть выше колен. Это приковывало взгляды мужчин — и студентов, и преподавателей, — но Лиле это казалось вульгарным. Потом она стала замечать, что говорила Римма довольно умно, была остра на язык и подкрепляла свою речь смелыми словечками и жестами. Присматриваясь к ней, Лиля угадывала одаренную от природы натуру, только как будто чем-то обозленную. А Римма присматривалась к наивной и скромной Лиле и вскоре как бы взяла над ней шефство — неожиданно пригласила:
— Пойдем после занятий в кафе-мороженое. Ты бывала там?
— Нет.
— Там красиво и не очень дорого. А порции дают большие.
В такое шикарное кафе с мраморными стенами и роскошными люстрами Лиля пришла впервые. Взяли по порции крем-брюле, хотелось больше, но денег у обеих было мало. Римма рассказывала, что ее мать давно умерла, отец не женился, он военный доктор и его отправили служить в Германию. Она осталась одна, поступила в Ленинградский медицинский, жила у родственников, но у них большая семья и тесно. Используя старые связи отца, ей удалось перевестись в Москву: всегда хотелось стать москвичкой. Теперь ее проблема — получить московскую прописку, а пока что она снимает крохотную комнату далеко за парком «Сокольники». Закончила она так:
— Жизнь моя, в общем, невеселая. Но я надеюсь.
Чувствительной Лиле стало ее жалко, она лизала мороженое и поддакивала. Римма вдруг предложила:
— Тебе надо изменить прическу.
— Как?
— Я тебе сейчас сделаю. Пойдем в уборную, там зеркала.
В женской уборной перед кабинками была большая комната с красивыми зеркалами и мраморными столиками. Римма усадила Лилю, распустила ей волосы и стала укладывать: сделала модный пучок сзади. Потом протянула ей губную помаду:
— А ну-ка, попробуй, — и показала, как мазать губы.
Лиля смотрелась в зеркало прямо, поворачивалась боком и смотрелась в профиль, выпрямляла плечи — и видела в зеркале молодую стройную женщину.
— Римма, как ты думаешь, в меня можно влюбиться? Я красивая?
— Может, ты и не красавица, но очень интересная. Тебе надо быть раскованней и вести себя свободней, чтобы быть еще привлекательней. Знаешь, женщине, если она хочет нравиться, надо уметь испускать флюиды.
Лилины брови взлетели от удивления вверх, она расхохоталась:
— Испускать флюиды? Что это такое?
— Ну, знаешь, как самцы мотыльков находят самок, чтобы с ними спариваться? Самки испускают флюиды, что-то вроде особого аромата. Это и привлекает к ним самцов.
— Ну ладно, мотыльки так делают. А что женщине нужно делать для привлечения мужчин?
— У некоторых есть врожденное умение — вот, например, наша Фернанда. Я смотрю на нее и любуюсь — не очень красивая, а до чего все-таки хороша.
— Ну не все же как Фернанда…
— А если этого нет, то надо суметь выработать в себе.
— Выработать что?
— Выработать все — привлекающий взгляд, тонкую игру модуляциями голоса, изящество походки, выразительность красивых поз, очарование улыбки, а главное — что-то неуловимо обещающее, но в то же время держащее мужчину на расстоянии. Нельзя сразу много обещать, надо поддразнивать.
Лиля прыснула от смеха, тряслась всем телом и долго не могла успокоиться:
— Римма, это же целая академия любовного искусства.
— Ну нет, любовное искусство — это совсем другое. Я говорила только о привлекательности.
— А про любовное искусство ты тоже знаешь?
— Кое-что знаю.
Обе смеялись без конца, по-дружески и просто, и Лиля решила, что Римма совсем не такая уж плохая, как ей казалось, наоборот — даже очень умная и тонкая, только — несчастная. Так началась будущая долгая дружба.
Дома Мария с любовью посмотрела на изменившуюся дочь:
— Как ты повзрослела, красавица моя. Вот бы папа мог полюбоваться…
— Мам, знаешь, мне кажется, что я нашла себе подругу.
— Да? Я очень рада за тебя. Кто же это?
— Ее зовут Римма, она пришла в нашу группу недавно. Она старше меня, ей уже двадцать три, и она очень-очень неглупая.
Она только не сказала, что Римма учила ее искусству завлекать мужчин. Но Марии понравилось, что Римма старше дочери. Лиля входила в такой возраст, когда ей нужна подруга, но не сверстница, а более опытная молодая женщина.
* * *
И в том же 1952 году, совершенно неожиданно, Марии передали через третьи руки письмо от Павла — первое за пятнадцать лет. Так она наконец узнала, что он жив. В короткой записке на помятой бумаге (для конспирации) он писал, что живет на поселении, потому что ему запрещено проживание в городах. Лиля пришла с занятий и застала заплаканную маму с запиской в руках:
— Жив папа, Лилечка, жив!.. Его отпустили из лагеря на поселение. Наверное, я смогу навестить его там.
Она стала хлопотать и через два месяца получила разрешение поехать к Павлу. Они с Лилей долго собирали ее в дорогу, упаковывали теплые вещи для него, собирали немногочисленные Лилины фотографии, чтобы он посмотрел, как она выросла и окрепла.
Нужны были деньги на дорогу и чтобы оставить ему на жизнь. Как раз вскоре в поликлинику на очередную проверку кровяного давления заехал министр Гинзбург. Главный врач, как всегда, вызвал Марию, знал, что Гинзбург доверяет ей больше всех. И Мария, пока надевала ему на руку манжетку, тихо сказала:
— У меня радость, у одной моей знакомой мужа отпустили на поселение. Она собирается к нему.
Гинзбург удивленно-радостно приподнял брови и внимательно посмотрел на нее, взглядом спрашивая: «Я тебя правильно понял?» И Мария в ответ незаметно кивнула.
А давление у министра оказалось повышенным. Главный врач засуетился, прописал лекарство и сказал, чтобы он чаще приезжал на проверку.
— Да, да, конечно, теперь я стану приезжать чаще.
Через три дня он опять приехал мерить давление, и на этот раз пачка денег в кармане Марии была толще, чем всегда. И давление под действием лекарства понизилось.
Было много радости, когда Лиля провожала маму на вокзале в Сибирь. И к этой радости прибавилась другая, тайная, — первая влюбленность.
52. 12 августа 1952 года
Членов Еврейского антифашистского комитета везли на расстрел. Три с половиной года продолжалось следствие, их судили как изменников Родины, американских и английских шпионов и агентов сионистской еврейской организации «Джойнт», которые готовили диверсии с целью свержения советского правительства. Три с половиной года они отвергали обвинения, их мучили, пытали, заставляли признаться.
Накануне был жаркий солнечный день, москвичи отдыхали на загородных дачах, наслаждались погодой, загорали на речных пляжах. В тот день интенсивно работала только «тройка» судей — полковников государственной безопасности. Они для проформы заглядывали в протоколы допросов, там везде фигурировала одна и та же строка: «Подсудимый признал себя виновным во всех обвинениях». Под обвинениями стояли подписи обвиняемых. Теперь перед «тройкой» одного за другим приводили и ставили обычных советских людей, интеллигентов — известных писателей, ученых, врачей, которые ни при каких условиях не только не могли сами на себя возложить все эти обвинения, они просто не могли быть такими отъявленными врагами своей страны. Каждому из осужденных «тройка» произносила приговор: «Признать виновным и приговорить к высшей мере наказания — расстрелу».
Верила ли «тройка» этим обвинениям? Скорее всего, во многом сомневалась, верила, но не полностью. Были ли эти судьи антисемитами? Возможно, были, но не до такой степени, чтобы уничтожать евреев, как это делали гитлеровцы. Но сомневалась ли эта «тройка» в том, что обвиняемых надо казнить? Нет, не сомневалась. Указание шло с самого верха. Они не сомневались, что таких людей в таких преступлениях могли обвинить только Сталин и Берия. Ну а раз они уже обвинены ими, то дело «тройки» — довести обвинение до конца.
Диктатура тем и характеризуется, что приказы диктатора беспрекословно и механически исполняются всеми подчиненными по всей цепочке: сверху вниз. «Тройка» была лишь частью этого механизма, средним звеном громадной машины, которая десятилетиями выполняла указания Сталина. А за «тройкой» стояло звено низшее: исполнители, нажимавшие на курки винтовок без вопросов и сомнений.
Наказывать для них было привычной «технической» работой. Приученные за много лет к жестокости, они отправили на расстрел тысячи разных людей — партийных, беспартийных, интеллигентных и не очень. «Тройка» работала профессионально: посылала на расстрел без сомнений и без чувства вины.
* * *
Из передачи радио «Голос Америки» узнала об этой казни семья Гинзбургов — Семен, Августа и Алеша. Они сидели у приемника и плакали. Оплакивали всех, но Алеше особенно жалко было детского поэта Квитко. Он вспоминал его веселые стихи. Ведь это Квитко пробудил в нем желание сочинять. В ту ночь Алеша написал:
Его вели недалеко И прислонили у стены, Шел на расстрел поэт Квитко, Прощался с жизнью без вины. Огонь! — и мир в глазах застыл, Погас в них жизни свет… С Квитко расстрелян вместе был Антифашистский комитет Еврейский… В этом вся вина. В ту ночь, как по злодеям, Сама советская страна Стреляла по евреям. Лозовский, Перец, Бергельсон, Шимелиович, Зускин… Раздался их предсмертный стон. Не враг стрелял, а русский. Он слепо верил в их грехи, Антисемитским бредням… ………………………… Прощайте, детские стихи, Квитко упал последним.* * *
Старую женщину, академика Лину Штерн тоже заставили подписаться под обвинениями, но ей одной расстрел заменили на ссылку. Она не знала о наказаниях других, но понимала, что решение оставить ее в живых исходило тоже от Сталина. Почему ее не казнили? Очевидно, все-таки дрогнула верховная рука, он постеснялся поставить знаменитую старуху к стенке. Когда «тройка» объявила ей приговор, Штерн наивно попросила:
— Пошлите меня в Алма-Ату, я жила там во время эвакуации.
Прокурор прикрикнул на нее:
— Враги народа не имеют права жить в столичных городах! Алма-Ата является столицей Казахской Советской Социалистической Республики. Вы поедете в… — он поискал на карте точку поменьше, — вы ссылаетесь в город Джамбул.
* * *
Из всего Еврейского комитета на свободе остался только писатель Илья Эренбург. Когда министр госбезопасности Абакумов представил Сталину список лиц, подлежащих аресту, имя Эренбурга стояло на первом месте. Сталин отметил галочками имена членов комитета и написал против каждого «ар», что значило — «арестовать». Но против имени Эренбурга Сталин поставил лишь какую-то закорючку, половину вопросительного знака. Абакумов, не зная, как ее расшифровать, и опасаясь уточнять у Сталина, оставил писателя на свободе. Так закорючка спасла Эренбурга[47].
Что мог думать Эренбург, когда узнал, что его давнего друга писателя Переца Маркиша и других его друзей расстреляли? Он не был ни сионистом, ни узким еврейским националистом, он был русским интеллигентом и писателем. Это он сказал: «Мы принадлежим к тому народу, на языке которого мы говорим». Но вопросы жизни и ассимиляции евреев в России всегда глубоко волновали его. Если попробовать проникнуть в его думы, то само собой напрашивается объяснение: начинались сбываться пророчества Эренбурга, высказанные им в романе «Хулио Хуренито» еще в 1922 году: главными проблемами XX века будут немецкий фашизм, советский социалистический тоталитаризм и еврейский вопрос. Он показал тогда, что фашизм и социализм имеют много общих черт и что евреи окажутся врагами и для того, и для другого строя.
53. Диссертация декана Жухоницкого
С 1948 года в газетах, по радио и на собраниях в институтах велась кампания против «безродных космополитов». Под это определение попадали все интеллигенты, которые в печати или в своих выступлениях неосторожно ссылались на иностранных авторитетов или просто упоминали их. В число «безродных космополитов» чаще всего попадали евреи — ученые и деятели искусств. Даже упоминание имени Альберта Эйнштейна становилось опасным. Остряки переделали его фамилию на русский лад: «Эйн» значит «один», «штейн» — «камень». Вместе получалось «Однокамешкин». Ходил анекдот про лектора, который постоянно ссылался в своей лекции: «По теории относительности товарища Однокамешкина…», «Как было открыто товарищем Однокамешкиным…» И даже научную латинскую терминологию в литературе стали заменять неуклюже подобранными русскими определениями.
В медицинском институте тоже постепенно нагнеталась атмосфера. Почти половину старых заслуженных профессоров и преподавателей заменили новыми молодыми коммунистами, которые ничем себя в науке не проявили. Все уволенные были евреями. Вдруг исчезла профессор Лина Штерн, академик, член бывшего Еврейского антифашистского комитета. И сразу прошел слух о ее аресте. Затем прошел слух, что арестованы профессор Яков Этингер и его жена. В 1952 году так же загадочно исчезли прямо с работы профессора Мирон Вовси и Владимир Виноградов, оба академики. За ними пропали профессора Гринштейн, Гельштейн, Фельдман, Раппопорт, Зеленин. К ним прибавились русские профессора Егоров и Бусалов, начальники Кремлевского лечебного сануправления. Каждый день ходили упорные слухи, что арестовали то одного, то другого.
Студенты не могли понять, что происходит.
* * *
В разгар этой кампании арестов студенты узнали, что декан их факультета доцент Жухоницкий будет защищать докторскую диссертацию. Они любили его, он относился к ним с отеческой теплотой, в деканате у него была дружеская атмосфера, к нему могли свободно обращаться с разными просьбами, и он всегда старался помочь. Лилю он запомнил с того дня, когда своим решением и под свою ответственность включил ее в список принятых. При встречах с ней в коридорах института он спрашивал, как идет учеба, не нужно ли ей чего-нибудь, просил передавать привет маме и каждый раз добавлял:
— Как вы похожи на маму!
Лиля передавала приветы и упоминание о сходстве, и мама всегда чему-то улыбалась. В этот раз Лиля сказала:
— Мам, декан Жухоницкий будет защищать диссертацию. Он теперь станет профессором.
Перед мысленным взором Марии мелькнул образ высокого, худого, влюбленного в нее Миши, который хотел на ней жениться. Теперь он станет профессором. Это хорошо. А она вот всего-навсего медицинская сестра. Что ж — так сложились их жизни.
— Мам, несколько наших ребят хотят пойти на защиту диссертации — интересно ведь, мы никогда не были. И я пойду, мы поздравим его.
— Знаешь, дочка, поздравь и от меня тоже и отнеси ему цветы от нас обеих. Обязательно скажи, что это от тебя и от меня.
В аудитории на заседании ученого совета студенты скромно уселись вверху амфитеатра. Лиля положила букет на скамейку рядом с собой.
Внизу сидели члены совета, заведующие кафедрами. Состав совета сильно изменился за последнее время: арестованных профессоров исключили и на их место выбирали новых по рекомендации партийного комитета, в основном — молодых и партийных, ничем еще себя в науке не проявивших.
Диссертация Жухоницкого называлась «Метод лечения переломов внутрикостным соединением штифтом» и была первой в стране научной работой на эту тему. Он рассказывал о новой операции, которую сам предложил, и о новом изобретенном им металлическом штифте. По таблицам и иллюстрациям было видно, что с новой операцией результаты лечения намного улучшались. Три профессора, официальные оппоненты, известные хирурги, хвалили новую операцию и все закончили стандартной фразой: «Работа вполне соответствует требованиям, предъявляемым к докторским диссертациям, а автор заслуживает искомой степени доктора наук». После этого оставалось только провести тайное голосование — положить в деревянный ящик бюллетени с указанием «за» или «против». Студенты наверху в нетерпении готовились спуститься вниз и поздравить декана, Лиля сжимала в руке букет и готовилась сказать: «Это от мамы». Ректор института Сергей Миловидов, генерал и бывший заместитель министра, обвел аудиторию глазами:
— Может быть, кто-нибудь желает выступить неофициальным оппонентом?
Неожиданно руку поднял Степан Бабичев, член партийного комитета, хотя и не член ученого совета. Всего три года назад он закончил институт и, как секретаря комитета комсомола, его оставили в аспирантуре, дали ему «зеленую улицу» и позволили быстрее обычного защитить кандидатскую диссертацию по фармакологии (ходили слухи, что диссертацию ему написал под давлением парткома его профессор). В студенческой и аспирантской среде всегда выделялась и поощрялась прослойка карьеристов: малоспособных учеников, которые вступали в партию и занимались общественной работой больше, чем учебой. Таким был и Бабичев. Он не был хирургом, не мог компетентно оценить работу Жухоницкого, и старые члены совета удивились его желанию выступить. Бабичев начал с большим пафосом:
— Я вот внимательно просмотрел диссертацию. В библиографическом списке диссертант привел двести работ иностранных ученых. К сожалению, там есть даже имена так называемых «ученых», известных реакционными взглядами. Например, упоминается немец Кюнчер. Нам известно, что он работал в гитлеровской Германии. А между тем на отечественных — русских и советских — ученых ссылок всего менее ста, и совсем нет ссылок на классиков марксизма-ленинизма.
Старейший член совета профессор анатомии Петр Дьяконов с места возразил:
— При чем тут работы по марксизму? А русских мало потому, что наш уважаемый диссертант написал совсем оригинальную работу по своему методу операции; на эту тему у нас пока опубликовано всего несколько научных работ. Все это ерунда.
Бабичев строго уставился на Дьяконова:
— Нет, это не «ерунда», уважаемый профессор Дьяконов. Это преклонение перед прогнившим буржуазным Западом, и пахнет оно политической близорукостью и космополитизмом.
Слово «космополитизм» стало в обществе расхожим обвинением в неблагонадежности, члены совета насторожились. Бабичев продолжал:
— Партийный комитет считает это фактом политической безграмотности диссертанта. Почему он это допустил? Потому что он не член партии и по своему происхождению близок к тем, кого товарищ Сталин гениально метко назвал «талмудисты и начетчики».
Обвинение в беспартийности и сравнение с «талмудистами» было явным выпадом против Жухоницкого, еврея. Услышав это, он вздрогнул и повесил голову, а вся аудитория затаила дыхание. Но никто из членов совета уже не решался возражать. Бабичев победоносно продолжал:
— Наш институт долго терпел некоторых пресловутых так называемых «профессоров», которых теперь уже нет в этом зале. В нашем долготерпении скрывается отсутствие бдительности. Партийный комитет считает, что если члены совета теперь проявят необходимую партийную бдительность, то подобная диссертация не выйдет из стен нашего института.
Это прозвучало прямым приказом голосовать «против». За Бабичевым на трибуну поднялись два новых члена ученого совета и почти слово в слово повторили за ним все обвинения. Пока они говорили, по аудитории волнами проходил приглушенный гул возмущения: становилось очевидным, что это заранее выработанная тактика, направленная на провал диссертации. Напуганные члены совета молча и понуро слушали. Многие понимали несправедливость и даже глупость критики, но — она исходила от партийного комитета. Возразить против его решения у них не хватало ни мужества, ни решимости, ни научной объективности.
Лиля и ее приятели-студенты сидели с открытыми от удивления ртами: перед ними происходила научная казнь уважаемого ими декана. Студенты получили наглядный урок предвзятости, несправедливости и научной беспринципности. Виктор Касовский шепнул:
— Если бы они могли, они сожгли бы Жухоницкого на костре, как инквизиция сожгла Джордано Бруно.
Лиля поразилась этой мысли, а Римма парировала:
— Подожди еще немного — они начнут сжигать.
Потом прочли результаты тайного голосования: кроме одного, все проголосовали «против». Наступила полная тишина — диссертацию провалили. Жухоницкий сидел с опущенной головой. Бабичев бодрой походкой прошел мимо своей жертвы.
У Лили в глазах стояли слезы, она бы и расплакалась, если бы не такая жуткая тишина. Девушка молча вышла из аудитории, букет цветов остался лежать на скамейке.
Когда Мария пришла домой, Лиля сидела заплаканная.
— Что случилось?
— Мам, они провалили его диссертацию.
— Провалили?
— Да. И знаешь почему? Потому что он беспартийный и еврей.
Мария закусила губу и подсела к Лиле. Перед ней опять мелькнул образ веселого парня Миши.
* * *
Через несколько дней в институте был вывешен приказ: «Доцент М. С. Жухоницкий отстранен от обязанностей декана, на его место назначен С. И. Бабичев». Атмосфера в деканате сразу изменилась, стала сугубо официальной и холодной, студенты боялись заходить туда лишний раз. Новый декан Бабичев вызвал к себе доцента Жухоницкого. Студенты узнали, что он пришел в отнятый у него кабинет, и собрались перед дверью, чтобы выразить бывшему декану свою солидарность и признательность.
Не предложив Жухоницкому сесть, Бабичев сухо сказал:
— Вы понимаете, что после неуспеха вашей диссертации вам нельзя оставаться доцентом на кафедре. Коммунистическая идеология не может допустить, чтобы преподавание вели люди, преклоняющиеся перед буржуазным Западом. Деканат и партийный комитет дают вам один месяц срока, чтобы вы подыскали себе другую работу. После этого вы напишете заявление об увольнении по собственному желанию. Если вы этого не сделаете, будете уволены за несоответствие должности и это будет записано в вашей трудовой книжке. Тогда вам трудно будет устроиться в Москве. Все.
Студенты, включая Лилю, стояли в коридоре у дверей деканата. Когда Жухоницкий вышел, они хотели подойти к нему, но застыли на месте — они не узнали его: вместо приветливого, улыбающегося, прямого и высокого человека мимо них прошел сгорбленный и постаревший страдалец, никого из них он не заметил, никому не улыбнулся.
Дома Лиля грустно рассказывала:
— Мам, декана Жухоницкого уволили. Мам, а меня не исключат из-за него?
— Почему ты так думаешь?
— Это ведь он меня зачислил в институт.
Мария поняла, что Лили коснулся страх, тот самый страх, который всегда жил в ней самой, который жил во всех. Так во второе поколение семьи Бергов переходила та неуверенность, от которой первое поколение хотело и не смогло избавить свой народ, — Лиля все больше становилась жертвой страха. Но надо было ее успокоить:
— Нет, доченька, успокойся: тебя не исключат. Ведь нигде не написано, что это сделал именно он.
— Мам, Боря Ламперт слышал по «Голосу Америки»: многих из наших профессоров арестовали.
— Да, милая моя, к сожалению, это правда.
— Но за что, за что, мам?!
— Не знаю… Ты меня не спрашивай, я сама ничего не понимаю.
54. Заговор врачей-отравителей
В 1951 году, когда Сталину было семьдесят два года, его здоровье стало ухудшаться. Он никогда не любил лечиться и терпеть не мог врачей. Но для ухода за его здоровьем от Кремлевской клиники к нему был прикреплен лечащий врач — профессор Владимир Виноградов, один из лучших терапевтов. Осматривать Сталина было трудной задачей, неприятной и опасной. Нормального, спокойного разговора между пациентом и врачом не было. Сталин молча смотрел на врача, настороженно и злобно, и врачу приходилось больше угождать, чем проявлять профессионализм. В начале 1952 года Виноградов измерил артериальное давление Сталина и нашел его опасно высоким. Сталин молчал, и профессор тоже молчал, никто из них никакой эмоциональной реакции не выказывал. Но Виноградов был обязан дать медицинское заключение и записать в медицинскую карту рекомендации. Назначая лекарства, он написал, что состояние здоровья пациента опасно, поэтому ему рекомендуется полный отдых от работы. Сталин не интересовался тем, что написал Виноградов. Об этом заключении ему сказал Берия.
Диктатору — удалиться от дел?![48] Его деспотическая натура заподозрила вредительство и воспламенилась жаждой мести.
* * *
Как раз в это время следователю Рюмину было поручено допрашивать профессора Этингера, арестованного полтора года назад. Рюмин все вынашивал в голове сфабрикованный заговор. Профессор мог дать ему ключ к его «раскрытию». Он предложил Этингеру:
— Мы знаем, что профессора-консультанты Кремлевской больницы устроили заговор, и знаем, что вы тоже к этому причастны. Это грозит тюрьмой, а может быть, и кое-чем похуже. Вы меня понимаете? За ваше чистосердечное признание в том, что они состоят в заговоре и ими руководит еврейская сионистская организация «Джойнт», я обещаю вам полное освобождение. Вы вернетесь домой и на работу.
У Этингера давно было слабое сердце, а пребыванием в заключении он был ослаблен еще больше. Что он думал, о чем переживал? Очевидно, об очень многом, потому что неожиданно умер, не написав ничего. Казалось, это разрушит план Рюмина. Но у него был талант фабриковать фальшивые заговоры даже против своих начальников. На этот раз он решился на рискованный шаг: он написал докладную записку прямо в секретариат Сталина, о том, что он, дескать, открыл заговор профессоров-евреев, что узнал об этом от Этингера и доложил министру Абакумову; но Абакумов, чтобы не расстраивать Сталина, приказал убить Этингера. К докладу он приложил заключение врача Тимашук.
Для параноидальной натуры Сталина сведения о раскрытии нового еврейского заговора были радостной новостью. Министр Абакумов был сразу арестован как изменник, на его место назначен Игнатьев. Рюмин был произведен в генералы, назначен заместителем министра, и ему было поручено провести расследование заговора врачей, раскрыть его до конца.
* * *
Повальные аресты профессоров-консультантов «Кремлевки» начались осенью 1952 года. Мирона Вовси арестовали 10 ноября. Владимира Василенко арестовали в поезде, во время научной командировки в Китай. При всех арестах в квартирах производился обыск: простукивали стены, взламывали паркет — искали обличающие бумаги и даже секретное оружие. Члены семей арестованных должны были сообщать об арестах на работе, их сразу увольняли. А вскоре стали арестовывать и жен профессоров.
Всем арестованным предъявлялись одни и те же обвинения в том, что они агенты американской и английской разведок и выполняли задание сионистов из еврейского общества «Джойнт» — отравляли членов правительства.
Рюмин сам допрашивал многих. Имея столь высокое положение, он мог и не вести допросы, а давать своим подчиненным заранее написанные показания, которые они должны вынудить подписать обвиняемых. Но он был профессионалом и любил этот привычный процесс — выбивать признания из арестованных. Для этого у него был помощник, полковник: теперь полковники были его подчиненными. Обычно полковник держал жертву, а Рюмин бил.
Обвиняемому Мирону Вовси он наносил резкие удары резиновой дубинкой по ногам — по передней стороне ниже колен. От этих ударов лопалась надкостница, а в ней, он знал, сосредоточены все нервные окончания. Это причиняло страшную боль. Вовси стонал, корчился и признавался, что он шпион американской разведки и агент еврейского «Джойнта».
— Через кого ты получил задания?
— Я уже не помню.
— Ну-ка, вспомни! — несколько ударов по одному и тому же больному месту. — Получал от своего двоюродного брата актера Михоэлса? — и опять удары.
— Получал.
— Еще от кого?
— Больше ни от кого.
Еще серия ударов:
— От врача Шимелиовича получал? Признавайся! — занесенная над головой дубинка.
— Получал.
— Подписывай, сволочь! Увести!
Фантазия Рюмина разыгралась, и он потребовал от арестованного, генерала и главного терапевта Советской армии:
— Признавайся, что еще во время войны ты был связан с разведкой гитлеровской Германии.
Вовси хмуро бросил ему:
— Вы сделали меня агентом двух разведок, не приписывайте хотя бы германскую — мой отец и семья брата во время войны были замучены фашистами в Двинске.
Рюмин заорал:
— Не спекулируй кровью своих близких! Увести!
Но идти Вовси не мог. Рюмин отдал полковнику приказ:
— Волочи его в коридор, чтобы духу его тут не было[49].
* * *
Звезда генерала Рюмина сияла в зените: он стал приближенным Сталина, часто ездил информировать его о ходе дальнейшего расследования. Какими путями он выбивал из обвиняемых новые сведения, Сталину он не докладывал. Великий гений и сам знал, как это делается.
Убивать в процессе следствия не входило в планы Рюмина, он считал, что они заслуживают настоящей казни. Поэтому Елизара Гельштейна, у которого было больное сердце, просто держали без сна по много суток.
Самый старший из обвиняемых, Владимир Виноградов, поражал Рюмина тем, что охотно и сразу подписывал все предъявляемые ему нелепые обвинения. Он даже спросил его однажды с интересом:
— Вы уверены в том, что вы подписали?
Вингорадов посмотрел на него из-под густых бровей и сказал:
— Там разберутся.
Рюмин усмехнулся наивности старика — где это «там»? «Там» — это как раз и есть «тут», где сидит он, генерал и заместитель министра, возможно — будущий министр.
* * *
13 января 1953 года, еще затемно, в квартире диктора Всесоюзного радио народного артиста РСФСР Юрия Левитана раздался телефонный звонок:
— Юрий Борисович, говорит дежурный офицер Комитета безопасности майор Пронин. В шесть часов утра вам поручено передавать важное сообщение. Через полчаса машина будет у вашего подъезда. Будьте готовы.
Его привезли в студию ДЗЗ (Дома звукозаписей) на улице Качалова и положили перед ним текст. Чего только не приходилось читать еврею Левитану за многие годы, но такого он не ожидал. Пробегая текст глазами для подготовки к вещанию в эфире и делая пометки для пауз и акцентирования речи, он не мог поверить, что ему придется объявить это всему населению страны. Это же ложь, наглая ложь и антисемитское заявление! Что же делать — отказаться, не читать, бросить бумагу и уйти из студии? Тогда все кончено: его арестуют сразу на пороге, там всегда наготове стоят агенты КГБ. Придется читать… Он старался успокоиться, чтобы сдерживать дрожь в голосе. Страх заставлял его читать:
«Внимание! Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем важное сообщение: арест группы врачей-преступников.
Некоторое время назад органы государственной безопасности раскрыли группу врачей, которые поставили себе целью сокращение длительности жизни выдающихся общественных деятелей Советского Союза путем проведения пагубного лечения. Эта группа террористов включает профессоров М. С. Вовси, В. Н. Виноградова, М. Б. Когана, П. И. Егорова, А. И. Фельдмана, Я. Г. Этингера, А. М. Гринштейна, Г. И. Майорова. Документальные данные, патологоанатомические исследования, заключения медицинских экспертов установили, что эти скрытые враги народа назначали своим пациентам неправильное лечение и тем самым подрывали их здоровье. Так они погубили секретарей Центрального комитета партии Жданова и Щербакова, навредили здоровью маршалов Василевского, Говорова, Конева и других.
Большинство членов этой террористической организации состояли в связи с международной националистической еврейской организацией „Джойнт“, которая организована американской разведкой якобы для помощи евреям в разных странах. Фактически, по указаниям американского Центрального разведывательного управления, эта организация проводила шпионскую деятельность, прибегала к терроризму и совершала другие вредительские акты во многих странах, включая Советский Союз. Вовси признался следователям, что через Шимелиовича, живущего в Москве, и известного буржуазного националиста Михоэлса „Джойнт“ давала ему указания уничтожить главных руководителей СССР. Установлено также, что другие участники террористической группы были давнишними агентами британской разведки. Расследование будет скоро закончено»[50].
* * *
Со времени объявления о вероломном нападении Германии и начале войны не было более будоражащего народ сообщения. Медицина — это чувствительный нерв общества, медицина касается всех. Если правительство обвиняет группу самых известных врачей, то под подозрение людей могут попасть очень многие врачи. Если обвиняют врачей-евреев, то под подозрение попадут все еврейские врачи. Именно на это и было рассчитано сообщение. Многие, особенно интеллигентная прослойка, понимали, что каждое слово в нем было взвешено самим Сталиным — без него делать такое сообщение не посмел бы никто. Но если это так, то оно могло отражать только два факта: или это невероятное сообщение — правда, исходящая от главы страны, или этот глава страны обезумел и открыто публикует провокационную ложь. И в то, и в другое трудно было поверить.
Газеты 13 января 1953 года вышли с передовой статьей «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Сталин сам редактировал эту статью.
Все обвиняемые были москвичи, известные многим людям по фамилиям, и общество Москвы в один день разделилось на две группы — веривших и не веривших в обвинения. Малоинтеллигентные люди почти все поверили. Русские интеллигенты и все евреи не верили в обвинения. Преимущество поверивших было в том, что они могли говорить об этом вслух — они были заодно с линией партии. Те, кто не верил, должны были молчать или шептаться по углам и на своих кухнях. Волна эмоций постепенно расходилась по другим городам.
Было довольно много людей, которые радостно высказывали националистическое злорадство:
— Попались, сволочи! Так евреям и надо — неповадно больше будет травить русских людей. Теперь ответят за свои преступления.
— Евреям ни в чем доверять нельзя. У нас в районной поликлинике половина врачей — евреи. На прием к ним не пойдем.
Все-таки некоторые сомневались:
— Может, еще не доказано. Уж очень малоправдоподобно, связей с заграницей нет почти никаких. Как же у ученых могли быть шпионские задания от империалистов?
— Доказано! Они могли получить их намного раньше, — и опять всплывало то обывательское, что жило в людях все годы: — У нас зря не посадят.
По указанию ЦК партии местные партийные организации собирали «митинги трудящихся» на заводах, в колхозах, в министерствах и институтах — с осуждением врачей-отравителей. На этих митингах партийные руководители разжигали истерию ненависти против «врачей-отравителей», которая на самом деле была только прикрытием ненависти к евреям. Говорили «о великой вине евреев перед советской властью», о том, что «евреи должны искупить свою вину тяжким трудом на благо своего социалистического общества»[51]. Через два дня после опубликования обвинения на митинге студентов Сталинградского механического института секретарь парткома предложил написать коллективное письмо в ЦК партии с просьбой выселить всех евреев за пределы европейской части страны, то есть в Сибирь.
Интеллигенция страны считала прямое обвинение еврейских профессоров искусственным раздуванием антисемитизма, опасной провокацией. Все евреи отождествляли себя с обвиненными, на всех них вдруг обрушилась лавина лжи и обвинений. Многие ожидали, что это приведет к распространению гонений. Каких гонений? Ходили слухи о депортации всех евреев из Москвы, о том, что к городу сгоняют железнодорожные составы из товарных вагонов — насильно вывозить евреев. Ходили злорадные слухи о публичном суде и даже о публичной казни обвиняемых. Были люди, которые эти слухи распускали, и еще больше таких, которым эти слухи нравились.
* * *
В самом начале кампании против «врачей-вредителей» в советском посольстве в Израиле была взорвана бомба. Никто не пострадал, и подозревали, что это тоже было спровоцировано. Но Советский Союз сразу, без расследований, громогласно заявил, что прекращает дипломатические отношения с Израилем. Это подлило масла в огонь антисемитской кампании.
Больше всего волнений и обсуждений было в больницах и в медицинских институтах. В них была большая прослойка врачей-евреев, и обвинение затрагивало почти всех. Но говорить открыто и громко они боялись, и обсуждать тоже было опасно — люди шептались по углам, поминутно оглядываясь.
В Лилиной группе студенты-евреи и полуевреи — Руперт Лузаник, Боря Ламперт, Саша Кальмансон, Толя Ашкенази, Муся Сморгонская, Виктор Касовский и Лиля с ними — украдкой собирались отдельно где-нибудь в углу коридора и обсуждали то, что знали. Самые последние сведения приносил Боря Ламперт: он слушал передачи «Голоса Америки» на английском, а передачи на русском усиленно глушили. Боря говорил:
— Американские и английские корреспонденты в Москве передают все как оно есть. Президент Америки Эйзенхауэр отрицает участие его страны и приказал создать комиссию для выяснения правдоподобности обвинения Америки.
Потрясенный Руперт тихо и горячо говорил:
— Конечно, все это абсолютно неправдоподобно. Не может быть, чтобы такие заслуженные ученые шли на медицинское преступление. Вот увидите, скоро разберутся, и их наверняка оправдают.
Виктор слушал мрачно и пытался ему втолковать:
— Рупик, при чем тут ученость? Их не за научные заслуги обвиняют, нет ни одного слова о том, что они плохие ученые. Есть только политические обвинения. Ясно, что это настоящий заговор против еврейской интеллигенции.
Руперт сразу скис:
— Как же тогда сможет пробиться в науку мое поколение молодых евреев?
Саша Кальмансон, всегда бодрый шутник, любитель анекдотов, говорил:
— Слышали новый анекдот? Еврея спрашивают: «Почему ты грустный?» Он отвечает: «Я грустный? ВОВСИ нет».
В газетах печатали требования рабочих и колхозников строго осудить преступников. В больницах и медицинских институтах подготовленные партийными комитетами выступающие тоже требовали строгого осуждения, и все говорили заученную фразу о необходимости бдительности, чтобы «выводить на чистую воду» таких преступников. Слово «бдительность» стало самым часто повторяемым. По радио голос диктора Левитана читал все новые обвинения, и можно было заметить, что на слове «бдительность» голос садился и диктор делал едва уловимую паузу.
А в институте, во время их разговоров, Виктор Касовский переделал слово:
— Твердят, как попугаи, — «бздительность, бздительность». Вот добздятся.
Лиля наивно спросила:
— Что это такое — бздительность?
Виктор всех обвел хитрым взглядом:
— Ты не знаешь? Ну, как тебе сказать — это когда воздух портят, иными словами — пердят.
Все захихикали, а бедная Лиля не знала, куда деться.
* * *
Через неделю в газете «Известия» появилась патетическая статья журналистки Татьяны Тэсс «Партийная совесть» о враче Лидии Тимашук. Журналистка писала, что Тимашук уже давно усомнилась в некоторых назначениях профессора Вовси, но сама не сразу поверила в это, попав под влияние его авторитета. Все-таки ее партийная совесть победила, она проанализировала назначения его и других профессоров-консультантов и убедилась, что это не просто ошибки, а сознательное преступление — убийство неправильным лечением. В статье не говорилось, сама она проявила инициативу или ее кто-то подтолкнул и спровоцировал, но именно с ее подозрений началось расследование. Куда она обращалась со своими подозрениями, не указывалось.
Журналистка называла ее «великой дочерью русского народа». Был напечатан указ о награждении Тимашук орденом Ленина «за помощь в разоблачении врачей-убийц». Боря Ламперт передавал сведения из передач «Голоса Америки»:
— Представляете, оказывается, настоящее еврейское имя этой журналистки Татьяны Тэсс — Толда Левенбук[52].
Руперт Лузаник поражался:
— Как, она сама еврейка? Как же она выступает против евреев?
Саша Кальмансон прокомментировал:
— Что ж, среди евреев тоже есть немало предателей — спасают свою шкуру.
В следующих номерах газет появились стихи и поэмы о Лидии Тимашук, в них ее даже назвали «русской Жанной д’Арк». Виктор, усмехаясь, говорил:
— Ну и сука эта Тимашук! Если она по своей дурости не понимала, что в лечении правильно, а что неправильно, то логично было бы попросить других профессоров помочь разобраться. Нет, вместо этого она обратилась в КГБ. Для доноса — куда же еще? Наша Жанна д’Арк сука и есть!
* * *
Тем временем в ЦК подготавливалось письмо в газету «Правда», его должны были подписать евреи — видные деятели советской культуры и науки, генералы. Письмо было написано самим Сталиным или при его участии. Вот его подлинник:
«Советская власть дала евреям широкие возможности проявить свои способности во всех сферах, но презренные уроды отплатили нашему щедрому государству несказанным вероломством. Поэтому нижеподписавшиеся объявляют свое полное отделение от подобных элементов и требуют для них самого сурового наказания. Мы призываем советское руководство оградить предателей и безродных космополитов еврейского происхождения от справедливого народного гнева и поселить их в Сибири».
В феврале 1953 года Сталин отдал секретный приказ строить четыре новых концентрационных лагеря: в Казахстане, в Сибири и два — за Полярным кругом.
Для подписания коллективного письма в ЦК одного за другим вызывали евреев с крупными заслугами и громкими именами и предлагали подписать его. Отказываться было опасно, можно было попасть в число осуждаемых. Подписывали почти все, но все-таки некоторые отказывались. Академик Зельдович, видный физик, один из создателей ядерного оружия, который выбился в люди из бедных еврейских мальчишек, сказал:
— Я еврей, и судьбы еврейского народа мне дороги. Если хотите, я напишу вам свое мнение по этому поводу, а подписывать не буду.
— Нет, нет, спасибо.
С самого начала за кампанией зорко следили аккредитованные в Москве иностранные журналисты. Как ни старались их ограничивать органы безопасности, они по-журналистски умело вынюхивали все детали и передавали их в печать и на радио своих стран. Весь мир возмущался разгулом этой антисемитской кампании. Услышав об этом письме, журналисты захотели узнать мнение Ильи Эренбурга: он был самым видным советским евреем — лауреатом международной Сталинской премии мира. Эренбург, конечно, имел свое мнение, но высказывать его вслух, к тому же иностранным журналистам, он боялся. Вся кампания была для его нервов новым изощренным испытанием. Все же за границей сумели узнать, что его хотели сделать одним из «подписантов». У Эренбурга было много друзей на Западе, где он годами жил в молодости и куда часто ездил. В печати сразу поднялся шум: «Илью Эренбурга хотят заставить подписать письмо против евреев». Одним из его близких друзей был всемирно известный художник Пабло Пикассо. Узнав об этом, он написал во французскую газету: «Я заявляю, что если моего друга Илью Эренбурга будут заставлять выступать против его совести, я выйду из коммунистической партии». Протест и угроза Пикассо грозили международным скандалом. Это избавило Эренбурга от необходимости подписывать издевательское коллективное письмо. Но вместо этого он написал письмо самому Сталину. По форме оно могло считаться верноподданническим, а по смыслу было протестом:
«Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!
Вы знаете, как глубоко я Вас уважаю, и если Вы лично считаете, что мне следует подписать коллективное письмо против евреев, конечно, я должен буду его подписать…»
Далее, специально стилизуя партийный стиль, изобилующий алогичностями, риторикой и противоречиями, он доказывал, что если письмо будет опубликовано и евреев депортируют, то пострадает репутация Коммунистической партии, а вместе с ней — и авторитет лично товарища Сталина.
По всей вероятности, письмо Эренбурга заставило Сталина задуматься — то резкое первое коллективное письмо осталось неопубликованным, но подготавливалось второе. И параллельно на 6–7 марта готовился публичный суд над врачами-отравителями.
55. Заключение специалистов
Как всякому фавориту, Рюмину угодничество сулило дальнейшее повышение. Новый министр Игнатьев и даже сам Берия стали опасаться его. Вблизи диктатора от страха не свободен никто. Берия знал, что Сталин недоволен им: почему не он раскрыл заговор? А недовольство Сталина было смертельно опасно, все предшественники Берии, включая Ягоду и Ежова, были расстреляны. Поэтому теперь он старался помогать Рюмину деловыми советами по заговору врачей-отравителей — как-никак у него все-таки было больше опыта в таких делах.
— Ваша задача получить квалифицированные профессиональные заключения о вредительстве профессоров, их надо получить тоже от крупных профессоров. Это никогда не помешает. Я бы посоветовал следующих товарищей:
Профессор Александр Мясников, академик, директор Института терапии;
Профессор Лукомский, терапевт;
Профессор Анатолий Нестеров, терапевт;
Профессор Филимонов, невропатолог;
Профессор Могильницкий, патологоанатом.
Рюмин согласился: все с русскими фамилиями, все солидные специалисты — товарищ Сталин будет доволен. А если откажутся дать заключения, сами будут виноваты. С ними, конечно, придется разговаривать вежливо, не так, как он говорил с Тимашук, которую сделал героиней. Он улыбался: в его напряженной работе есть все-таки кое-что смешное: ну какая она, к черту, героиня? Если бы он ее не спровоцировал, сидела бы в своем кардиологическом кабинете. А теперь ее сделали главным врачом. Он все-таки позвонил ей и поздравил с награждением орденом Ленина и повышением. Самому ему орден пока не дали, но он был уверен, что по окончании дела получит звание Героя Социалистического Труда, а может быть, даже Героя Советского Союза. Он уже почти ощущал на своей груди золотую звезду.
* * *
Разговаривать с профессорами генерал Рюмин не привык. Допрашивать их он умел, а вот разговаривать ему не приходилось. По совету хитрого Берии он не стал вызывать их в свой кабинет на Лубянке, а позвонил по правительственному телефону-«вертушке» министру здравоохранения Смирнову:
— Ефим Иванович, говорит генерал Рюмин, из Комитета. У нас с Лаврентием Павловичем к вам просьба: вызвать к себе нескольких профессоров для беседы по делу врачей-отравителей. Подозреваемые сознались в своих преступных действиях, но для протокола нам нужны компетентные заключения ученых о неверном, преступном лечении. Я к вам подъеду, и мы вместе попросим их дать такие заключения. Мы надеемся, что вы своим авторитетом повлияете на них.
Он назвал фамилии и время встречи.
Министр повесил трубку и сидел расстроенный. У него заныло сердце, пришлось принять нитроглицерин. Он сидел и думал: с тех пор, как завелось это ужасное дело о заговоре врачей-отравителей, он совсем потерял покой и здоровье и принимает нитроглицерин по нескольку раз в день. Ему и так уже говорили в ЦК партии, что в здравоохранении слишком много евреев и что некоторые из них незаслуженно занимают крупные должности директоров институтов и научных лабораторий. Он думал: да, в медицине много евреев, но они хорошие работники: медицина испокон веков была еврейской специальностью. Ему пришлось согласиться и скрепя сердце уволить некоторых из них. Но если он станет увольнять их всех подряд, то развалится все здравоохранение.
Его могли в любой момент обвинить в том, что где-то недосмотрел, могли снять, арестовать, сослать или расстрелять. Во время войны он был начальником Медицинского управления армии и знал многих из этих профессоров — они успешно работали на фронте и в тыловых госпиталях. Взять хотя бы профессора Мирона Вовси, главного терапевта Советской армии, генерала. Он знал, какой это прекрасный специалист и какой патриот. В глубине души он не верил в обвинения. И другие крупные специалисты наверняка не верят обвинениям. Но ему надо делать вид, что их вызов — это важное государственное задание. Ему бы подать в отставку — все равно его снимут. Но у Сталина министры добровольно в отставку не уходили: их или выгоняли с позором, или просто уничтожали.
Министр Смирнов поручил своему заместителю, профессору Александру Шабанову, вызвать завтра профессоров, а сам поехал домой. Секретарша и референт в приемной видели, как он проходил, пошатываясь и держась за стенку. Приходилось работать не за совесть, а за страх.
* * *
И этот же самый страх обуял вызванных профессоров и подавил их научную совесть, когда генерал Рюмин решительным тоном сказал:
— Преступники сознались в своих преступлениях, вам предлагается проанализировать их записи и дать заключение. Так и формулируйте: «Обвиненные назначали заведомо ошибочное лечение с целью убить членов правительства». Вот и министр товарищ Смирнов скажет вам то же самое.
У Смирнова все еще болело сердце, но он боялся, что, если не придет на встречу с профессорами, Рюмин доложит Сталину и его могут заподозрить и обвинить как «уклоняющегося». Говорить он не только не хотел, он даже не мог:
— Я согласен с генералом Рюминым. Мой первый заместитель профессор Шабанов и заместитель по кадрам Белоусов скажут то же самое.
Шабанов и Белоусов последние месяцы были заняты в основном тем, что вызывали к себе профессоров-евреев и сообщали им об увольнениях. Поэтому поговорить с другими профессорами о подписи под фальшивым документом им ничего не стоило.
Вызванные профессора сидели в полном отчаянии. Они хорошо знали обвиняемых, многие дружили с ними. Какие это были прекрасные и честные специалисты! Не могли они травить своих пациентов… Но страх, сковавший всех, страх за свою шкуру, победил: они дали заключение о преступно неверном лечении больных врачами-отравителями в Кремлевской больнице.
Министра здравоохранения Смирнова вскоре уволили.
56. Болезнь и смерть Сталина
Сталину было уже семьдесят три года. С высоким артериальным давлением и склерозом мозговых сосудов, он перенес три скрытых кровоизлияния в мозг[53]. Параноики не вполне осознают действительность, в их отношении к миру превалирует подозрительность. Старый и больной, Сталин все больше впадал в раздражительность и подозрительность, он повсюду видел опасность, уверил сам себя, что под руководством Америки евреи замышляли убить его самого и разрушить Советский Союз. Он пугал членов Политбюро тем, что Америка готовится начать войну, что она хочет разрушить Москву новой ядерной бомбой и ввести свои войска через границу с Китаем. Он кричал на членов Политбюро:
— Вы как слепые котята! Вы не умеете видеть планы врага. Что вы будете делать без меня?[54]
С медицинской точки зрения профессор Владимир Виноградов был прав, советуя ему отдых от работы. Но теперь Виноградов сидел в одиночной камере на Лубянке и никто другой не смел сказать Сталину, чтобы он поберег свое здоровье.
В последние месяцы Сталин приблизил к себе четырех членов Политбюро: секретаря ЦК Георгия Маленкова, председателя Комитета госбезопасности Лаврентия Берию, секретаря Московского комитета партии Никиту Хрущева и министра обороны Николая Булганина. Остальных, старых друзей — Молотова, Кагановича, Ворошилова, он отдалил от себя. Но по многим примерам люди знали, что внезапное и стремительное приближение предвещало всплеск подозрительности и грозило арестом и казнью.
В ночь с 28 февраля на 1 марта эти четверо обедали со Сталиным на его Ближней даче, в десяти километрах на север от Москвы по Можайскому шоссе. Обед затянулся, много пили и смеялись. Разъехались уже после полуночи, а в пять часов утра дежурный по даче встревоженно позвонил Лаврентию Берии:
— Товарищ Сталин нездоров.
— Что с ним?
— Мы нашли его лежащим на полу возле кровати.
— Он один?
— Один. Рядом с ним газета «Правда». Он тяжело дышит, не открывает глаза и не отвечает на вопросы. Какие будут указания?
Берия сориентировался мгновенно: вместо того чтобы вызвать врачей, скомандовал:
— Никому не сообщать, я сейчас приеду вместе с другими.
Все четверо вчерашних собутыльников собрались возле лежащего Сталина и растерянно смотрели, как он на них не реагирует, тяжело дышит, взгляд его блуждает и не останавливается ни на ком. Около него сидела постоянная домоправительница Валечка — Валентина Васильевна Истомина — и прикладывала ко лбу холодные примочки[55]. Это и было все лечение. Что с ним, они сами не понимали и упускали самые важные для его спасения первые часы. Конечно, нужна была медицинская помощь, но они слишком медлили. Ведь самые лучшие врачи сидели на Лубянке в ожидании своей участи. Кого вызывать? Новому министру здравоохранения Третьякову, только что сменившему Смирнова, приказали собрать и привезти бригаду специалистов[56]. Никому не известный Третьяков с самого момента назначения жил в страхе за свою судьбу и не смог составить сильную бригаду. Потом решили все-таки сообщить о болезни Сталина по радио, сочинили короткое сообщение в несколько строчек и приказали вызвать в студию диктора Левитана.
* * *
В пять часов утра 1 марта 1953 года в квартире диктора Юрия Левитана зазвонил телефон правительственной линии. «Вертушку» установили после объявления о раскрытии «заговора врачей-отравителей», чтобы его можно было срочно вызвать для особо важных сообщений. Когда Левитан услышал звонок, у него екнуло сердце: наверняка раскрыли еще что-нибудь о врачах-отравителях и его вызывают, чтобы он читал очередное ложное сообщение. По Москве ходили слухи, что на 5–7 марта назначен суд над врачами, а на 10–11 марта будет назначена публичная казнь. Слухи казались фантастическими по своей дикости, но за долгие годы сталинской диктатуры люди привыкли, что действительность превосходила все невероятное. К тому же он слышал, что в Москву из Кустаная привезли жену Молотова Полину Жемчужину и теперь держат в камере на Лубянке под вторичным арестом. Это тоже могло предвещать только одно — открытый суд над евреями. Но тогда могут арестовать и его самого и тоже судить. Но не станут же его предупреждать об аресте по «вертушке». Он взял трубку и услышал:
— Юрий Борисович, за вами выслана машина, срочно приезжайте в студию.
У него задрожали руки и ноги; пока он одевался, заныло сердце. Недавно от него к другому ушла жена, он жил с тещей и дочкой. Дочка спала, а заботливая теща наскоро дала ему выпить чашку чая и налила туда капли валидола. Она сунула ему флакон лекарства в карман:
— Юра, возьми с собой, пригодится.
В машине по дороге Левитан вспоминал, что недавно, в августе прошлого года, членов Еврейского антифашистского комитета расстреляли без объявления, никто тогда не вызывал его читать обвинительное заключение. Тогда Сталин приказал все сделать без огласки. Неужели теперь он поручит ему прочесть какую-нибудь очередную жуткую ложь?! У него задрожала челюсть. Как он будет читать? Он решил, что откажется. Да, да — откажется, даже если к его виску приставят дуло пистолета. Да, он так и сделает, если его будут заставлять. Нет, он сделает даже лучше: он подождет, когда включат микрофон, и крикнет на весь мир, что это ложь. Пусть его тут же застрелят, пусть выстрел прозвучит на весь мир — все лучше, чем потом носить на себе презренную тяжесть жуткого объявления о казни врачей.
В студии перед ним положили текст. Он еще продолжал мелко дрожать, пока пробегал его глазами. И не верил тому, что было написано:
— Внимание, включены все радиостанции Советского Союза. Сегодня ночью у товарища Сталина произошло кровоизлияние в мозг, он находится в тяжелом состоянии. Вызваны лучшие врачебные силы, члены Политбюро наблюдают за его лечением.
Сначала Левитан даже подумал, что это провокация, что кто-то захватил радиостанцию и хочет, чтобы он объявил на весь мир эту фальшивку. Он оглянулся: нет — вокруг были знакомые сотрудники и те же самые охранники. Дрожь не проходила, но он понял, что ему не придется принять смерть. Радоваться или горевать по поводу такой неожиданной вести? Ему хотелось радоваться, но официально, конечно, надо было читать траурным голосом. Левитан глубоко и облегченно вздохнул, настроил свой глубокий баритон на интонации горя — и начал читать объявление.
57. Опровержение
Со дня заболевания Сталина диктор Юрий Левитан не жил дома — каждый день и даже ночью он передавал сводку о здоровье вождя. 5 марта 1953 года он прочитал в эфире: «Товарищ Сталин скончался».
Этой смерти ожидали все, но все по-разному: подавляющее большинство людей плакали и думали: «Что же будет с нами без него?» Евреи затаились еще больше: они боялись новых репрессий, мести за его смерть. Только очень немногие позволяли себе радоваться: изверга, тирана больше нет.
Торжественные похороны и перестановка постов в правительстве заняли три недели. В стране все затихло в напряжении: трудно было предвидеть, как поведут себя без диктатора чиновники, что будет дальше с обвиненными врачами. Большинство мнений склонялось к тому, что все будет только хуже. Целый месяц ждали каких-нибудь официальных новостей. И вот — голос Левитана. Людям показалось, что никогда его голос не звучал так торжественно. В шесть часов утра 4 апреля 1953 года он объявил: «Передаем сообщение Министерства внутренних дел». Все московские евреи, да и не только московские, прильнули к радио, ожидая услышать что-нибудь ужасное: может, их уже расстреляли, этих несчастных врачей, может объявляют приказ — выселить всех евреев в лагеря… Левитан продолжал: «Министерство внутренних дел тщательно рассмотрело все материалы, касающиеся группы врачей, обвиненных в предательстве, шпионаже и другой незаконной деятельности с целью нанесения вреда здоровью советских руководителей. Было установлено, что арест врачей, обвиненных в этом заговоре… — Дальше шло перечисление пятнадцати фамилий обвиняемых. Слушавшие напрягались — пока что это было только вступление. Левитан читал дальше: — …был незаконным и абсолютно неоправданным».
Что?! Что такое?! Буквально все от неожиданности открыли рты. Голос Левитана стал непривычно радостным: «Было установлено, что обвинение против указанных лиц ложно и документальные материалы подтасованы. Все признания, подписанные обвиняемыми, которые якобы признали себя виновными, были добыты от них следователями насильственными методами, строго запрещенными советским законом. На этом основании все указанные лица были полностью оправданы и освобождены».
Далее Левитан прибавил: «Все лица, виновные в неправильном проведении следствия, арестованы, и против них возбуждены уголовные дела».
* * *
После оправдания арестованных развезли из Лубянской тюрьмы по квартирам, выдали справки об их полной невиновности, вернули ордена и заверили в возвращении рабочих мест. Один из них, профессор Коган, умер в тюрьме, все другие были в таком плохом состоянии, что сначала их направили в привилегированные санатории.
По медицинскому институту ходили волны слухов: их возвращают на работу. Но радовались не все: те, кто их поносил на собраниях, и особенно те, кто уселся в их кресла, были недовольны. Однако вернули только обвиненных «врачей-отравителей», но не ранее снятых «безродных космополитов». Проницательным людям было ясно: уголовное дело прекращено и справедливость восстановлена, но кампания против интеллигенции полностью не прекращена — развелось так много преподавателей и ученых новой формации, что их уже невозможно отодвинуть. Они будут еще долго держаться друг за друга. И доцент Маховка продолжала сидеть в кабинете профессора Бляхера.
Однажды студенты узнали, что их декан Жухоницкий восстановлен на работе. Узнав об этом, все собрались у деканата и встретили его аплодисментами. Хотя он изменился — постарел и похудел, но опять улыбался им, входя в кабинет. Студенты не расходились — они со злорадством ожидали изгнания Бабичева. Когда он вышел из кабинета, нагнув голову, раздался дружный свист и гул. Высокий и прямой Виктор Касовский встал прямо перед ним, загородив путь, и сказал ему прямо в лицо:
— Вы презренны!
Ничего не ответив, Бабичев юркнул мимо него. Лиля следила за Виктором и гордилась его поступком. Он казался ей героем.
Домой она влетела с криком:
— Мам, декана Жухоницкого вернули!
Мария, переполненная горькими переживаниями последних месяцев, заплакала:
— Доченька, как я рада за него, за всех вас, за всех нас! Я хочу сама прийти к нему и поздравить.
* * *
Профессор Жухоницкий принимал посетителей. Следующую вошедшую к нему женщину он никак не ожидал увидеть. Она вошла, держа в руках небольшой букет цветов и робко улыбаясь. Он пошел к ней навстречу:
— Маша, это ты?
— Я, Миша. Я пришла поздравить тебя. Это тебе цветы.
— Спасибо, Маша. Вот не ожидал. Зачем же цветы?
— Ты не знаешь — когда ты защищал диссертацию, мы с моей дочкой Лилей приготовили тебе цветы, но… Теперь я могу подарить тебе то, что было приготовлено тогда.
— Ну, спасибо, спасибо. Садись, расскажи о себе. Как ты живешь?
— Тяжко, Миша. Дело в том, что уже пятнадцать лет как арестовали моего мужа. Столько переживаний… Ты очень помог мне, взяв Лилю в институт, несмотря на это. Я так тебе благодарна.
— Маша, как же я мог поступить по-другому? Когда я увидел твою фамилию в списке кандидатов, я понял, что это твоя дочь, твое продолжение. Это был долг перед моей юношеской любовью к тебе, Маша.
На минуту два этих немолодых человека замолчали, каждый вспоминал ту раннюю любовь. Мария встряхнула головой:
— Спасибо за это… Надеюсь, дочка станет доктором и моего мужа вернут. Хотя бы под конец жизнь пошла нормально. А как ты живешь?
— Тоже было тяжко. Можешь себе представить ощущения червячка под корой дерева, который слышит, как дятел долбит кору и вот-вот склюет его самого. Что переживает червячок? Тоску и ужас. Все мы были такими червячками, и над всеми нами долбил дятел.
— Да, ты точно определил — все мы были червячками. Ну а как твоя жизнь вообще?
— Что сказать? У меня два больших сына, в медицину они не пошли. С женой у нас сложные отношения. Ни я, ни она никогда не были полностью счастливы друг с другом.
И опять, как когда-то очень давно, когда она только родила Лилю и приходила в институт просить академический отпуск, а он встретил ее и сказал, что после нее никого не любил, Мария с горечью почувствовала, что она, пожалуй, разбила жизнь хорошего человека.
* * *
Рюмина и Игнатьева везли на расстрел. Они сидели зажатые в тесных кабинках железного «ворона», как когда-то там сидели тысячи приговоренных и их предшественники Ягода и Ежов. Обычно карательный взвод стрелков под командованием лейтенанта не знал, кого привезут расстреливать: суды и приговоры проводились секретно. Но весной 1953 года на расстрел ждали команду «врачей-отравителей». И вот пришлось наставлять дула винтовок на своих бывших начальников. В газете появилось краткое сообщение: «Приговор приведен в исполнение». Строкой ниже сообщалось, что у врача Лидии Тимашук отобрали орден Ленина.
На суде Рюмин признался, что сфабриковал заговор «врачей-отравителей», что ему содействовали в этом Игнатьев и Берия. Он дал показания о том, как избивал членов Еврейского антифашистского комитета и профессоров Кремлевской клиники. Ему пришлось признаться, что из карьерных соображений он безосновательно обвинял тысячи людей, в том числе шведского дипломата Рауля Валленберга и советского сержанта Александра Фисатова. Документы на Валленберга были потеряны, по официальным сведениям его уже не было в живых, хотя ходили слухи, что его видели в каких-то тюрьмах. Его так никогда и не смогли найти. Сержанта Александра Фисатова было приказано разыскать в лагере, освободить, привезти в Москву.
58. Страдания первой любви
Лиля все больше и больше влюблялась в Виктора Касовского. Она старалась быть поближе к нему на занятиях и на лекциях, ожидая хоть какого-то теплого слова или взгляда. Она даже сердилась на себя: «Жду от него ласки, как собачка от хозяина!» Но ничего не могла с собой поделать и опять подвигалась поближе — ее тянуло к нему как магнитом, магнитом влюбленности. Виктор был позером, при девушках вел себя довольно развязно, любил рассказывать двусмысленные, а то и просто циничные анекдоты, каких Лиля никогда раньше и не слышала. Девушки сердились:
— Витька, не хами!
Он отвечал, напуская на физиономию подкупающую наивную улыбку:
— Подружки, но вы ведь должны знать поговорку: курица — не птица, медичка — не девица.
— Ну тебя к черту…
Впрочем, некоторым из них его соленые шутки нравились, они охотно смеялись и кокетливо грозили ему пальчиком: видно было, что это их интересует.
Лиля смущалась больше всех. Она делала брезгливую гримаску, надувала губки и морщила носик. Он это заметил и часто поддразнивал ее, обращая свои остроты именно к ней. А она продолжала принимать эти подколки за знаки внимания, ей так хотелось.
В другой раз он подзывал их, показывая что-то:
— Дамы, дамы, смотрите сюда.
— Витька, мы еще не дамы, мы девушки.
— Да? Ну что ж, это ваша проблема, и она скоро решится. Только имейте в виду, что все дамы делятся на три категории: на «дам», «не дам» и «дам, но не вам».
— Опять ты за свое!
— А что такого? Вы должны знать, что вас ожидает. Запомните эти строчки:
Лучшее из наслаждений На самом деле — Это совокупность движений Вдвоем в постели.— Откуда ты вычитал такую пакость?
— Я не вычитал, я сам сочинил.
— Так мы тебе и поверили, что сам!
Но постепенно все поверили, что он действительно сочиняет стихи. А любительница поэзии Лиля влюбилась в него из-за этого еще сильнее.
Однажды в перерыве между лекциями, стоя в холле, Лиля заметила его какой-то особенно пристальный взгляд: он как будто разглядывал и даже оценивал ее. Она смутилась, но ей стало приятно. А после лекции он невзначай сказал:
— А знаешь, Лилька, я впервые заметил, что у тебя, оказывается, красивые ноги — стройные и длинные.
Она залилась краской удовольствия и не знала, что ответить. Значит, он все-таки обратил на нее внимание. Надо было бы сказать в ответ что-то, чтобы привлечь его еще больше, но что?.. Через несколько дней, на занятиях по анатомии, Виктор сообщил:
— Ребята, девчонки, я сочиняю цикл стихов «Анатомия любимой». Про разные там женские анатомические детали. Хотите послушать первый стих под названием «Ножки»?
Мальчишки заранее заулыбались, предвкушая что-ни-будь не очень пристойное, а девушки нерешительно предложили:
— Ну давай, читай, если не очень неприлично.
— Подружки, что же может быть неприличного в ножках?
И он прочитал с ласковым и игривым выражением:
Скрыты юбкой по колено Ножки стройные у вас, С них украдкой неизменно Не свожу я жадных глаз; И, скользя наверх за ними, Потерял совсем покой — Только ножками одними Вечно занят разум мой. Как они умеют скрыто Приманить, потом спугнуть, Топнуть об пол так сердито И кокетливо чуть-чуть, Как, играя, незаметно Могут все они сказать; Неужели, ножки, тщетно Суждено мне вас желать? Я прошу совсем немножко, Каплю вашего огня — Ах, придите, прелесть-ножки, Ах, раздвиньтесь для меня.Ребята заржали, как молодые жеребцы, а девушки, хотя слушали с улыбкой, на последней строчке замахали на него руками и закричали:
— Дурак!.. У тебя всегда на уме одни непристойности! Как не стыдно сочинять такое!..
Пока он читал, Лиля слушала с наслаждением, она решила, что он написал это про нее и для нее. Но при такой неожиданной концовке она залилась краской до пунцовости — если это действительно про нее, то неужели это иносказательное предложение? Она отошла в сторону и украдкой вытерла слезы. Этого не заметил никто, кроме Риммы. Подруга сразу увидела реакцию Лили, поняла ее состояние:
— Не принимай близко к сердцу. Это все только поза.
А Лиля все втихомолку мечтала, чтобы Виктор угадал ее чувства. Она знала, что по натуре он позер, но Римма уверяла, что все мальчишки такие, это они напускают на себя лихость перед девушками. Она добавляла:
— Как самцы птиц — перед самочками.
Лиле было уже двадцать, Виктор стал первым мужчиной, к которому она почувствовала женское влечение. Кто знает, может быть, это он, тот, кто сделает ее женщиной? Как его привлечь? Римма говорила, что надо распространять вокруг себя флюиды… А как?..
Однажды Виктор неожиданно сам навел ее на мысль — как. Они шли втроем — он, Лиля и Римма — к станции метро «Дворец Советов» на бульваре и говорили про любовь: есть она на самом деле или нет. Он рассмеялся и сказал:
— Все поэты писали про любовь. Как раз прямо сейчас я тоже сочинил двустишие на эту тему. Всего две строчки, а мысль глубокая. Хотите послушать?
Чтоб ее слегка привлечь, Надо с ней сперва прилечь.Ну как, нравится?
Лиля смутилась, а Римма рассмеялась:
— Это твой подход к любви?
— Ну, не только мой. Это очень распространенное начало любви, — и, подмигнув, добавил: — Правда, Лилька?
* * *
Однажды все собрались у Виктора на вечеринку. Он жил с родителями в трехкомнатной квартире в Тихвинском переулке. Такая квартира была большой редкостью. Родители его как раз ушли в театр, чтобы дать возможность молодежи повеселиться. Они оставили им немного еды и вина, девушки принесли с собой еще еды, а мальчишки добавили еще вина и водки — выпивки им всегда было мало. Девушкам хотелось пофлиртовать и потанцевать, а парням — пить и пьянеть. И пьянели они быстро — молодым много не надо. Виктор, чем больше пил, тем больше сыпал неприличными анекдотами и солеными остротами.
Лиля прервала его словоизлияния:
— Хочешь потанцевать?
Он посмотрел снисходительно, пьяно обнял ее за талию и повел в танце. Она затихла от удовольствия, положила голову ему на плечо, мечтала, что он коснется ее щеки, а может быть, даже поцелует. Обдавая ее водочными парами, он напевал в такт музыке:
Фокстрот я танцевала С одним нахалом, В отдельном кабинете, Под одеялом. Ах, мама, мама, мама, Какая драма: Вчера была девица, Сегодня — дама…Лиле так хотелось сказать: «Неужели ты не понимаешь, что я влюблена в тебя?» Но она только смущенно прошептала:
— Не болтай пошлостей…
Римма, как более старшая, смотрела на ребят в компании с едва сдерживаемой скептической улыбкой. Она видела и страдания, и старания Лили, понимала, что ей хотелось бы остаться с Виктором вдвоем. Чтобы помочь ей, предложила:
— Давайте играть в «кис-кис-мяу».
— Что это за игра?
— Это игра в поцелуи.
— В поцелуйчики? Конечно, давайте играть. Кто кого целует?
— Никто не знает, кого целует.
— Это как — зажмурившись, что ли?
— В темноте.
— О, в темноте! Это совсем интересно. Готовы. А как играть?
— Один уходит в темную комнату, совсем темную. Вот хоть в комнату Виктора. А остальные кричат ему: «Кис-кис» и сами для себя указывают на одну из нас. Он или она в темной комнате отвечает: «Мяу», не зная, на кого указывали. Если — «Мяу», то тот или та, на кого указывали, идет в темную комнату и там они целуются.
— Здорово. А регламент какой?
— Кому сколько захочется.
Подошла очередь Виктора идти в темную комнату. Римма указала на Лилю и крикнула:
— Кис-кис?
Он комично промяукал: «Мяу». Лиля застеснялась, но Римма толкнула ее к двери:
— Иди, — и шепнула: — Не торопитесь, я отвлеку остальных.
Захмелевшая от вина и от ожидания Лиля, спотыкаясь в полной темноте, робко сделала шаг к Виктору и подумала: «Знает он или нет, что это я?» Он дышал где-то совсем рядом, она ждала, и он вдруг сильно притянул ее вплотную к себе. Целоваться она не умела, но он мгновенно закрыл ее рот губами и просунул руку за блузку, сжимая грудь. Лиля застонала, у нее подкосились ноги, она на минуту оторвалась от его губ:
— Ой, не надо… Умоляю…
Он то ли не слышал, то ли был слишком пьян, целовал ее взасос, одной рукой мял грудь, а другой — схватил за зад и вжимал в себя.
— Ой, умоляю… Виктор…
Он как будто оторопел и небрежно бросил:
— Лилька, это ты?
В светлой комнате давно ждали своей очереди:
— Эй, вы там что, увлеклись? Другим тоже хочется.
Римма, искусственно смеясь, подливала всем в рюмки, уговаривала пить еще и еще:
— Пускай целуются, давайте лучше выпьем. Что-нибудь еще осталось?
Лиля с Виктором все стояли друг против друга и тяжело дышали от возбуждения. Она сама приблизилась к нему, положила голову ему на грудь и ждала, что он сейчас еще раз ее поцелует и что-то скажет. Что? Это было так важно!.. Он и сказал:
— Ты вот что, ты приведи себя в порядок.
Лиля заплакала и стала поправлять блузку…
Скоро настала пора расходиться. Она ждала: может, Виктор пойдет проводить ее до метро. И решилась: тогда она сама признается ему в любви. А он, как вышли из темной комнаты, как-то сразу скис, сидел на диване с рюмкой в руке и смотрел куда-то в угол. Вышли они с Риммой вдвоем, та искоса смотрела на Лилю, вытиравшую тихие слезы. А потом сказала:
— Витька, конечно, свинья. Если хочешь его заполучить, ты должны ему отдаться. Мужика надо брать телом. Говорят, у него есть девушка с младшего курса, Надя.
Лиля молчала, глотая слезы.
— Надо было отдаться ему прямо там, в темной комнате. Я все равно никого не впустила бы.
— Ой, как можно!? Так потерять невинность? Это же страшно. А вдруг я бы вскрикнула от боли?
— Не вскрикнула бы. Ничего это не больно. Мне в первый раз не было больно. Мое тело — это мое оружие с шестнадцати лет. Я дам себя трахнуть любому, кто поможет мне получить московскую прописку.
— Это называется «трахать»?
— «Трахать», «шпокать», а по-русски так просто — «…бать», — в выражениях Римма не стеснялась.
— Ты матерщинница, — стыдливо усмехнулась Лиля.
— Станешь тут матерщинницей, когда жизнь не устраивается.
В ту ночь Лиля долго вспоминала вкус его пьяного поцелуя и думала: «Может, Римма права, может, он ждал, что я ему отдамся?.. А я, дура, все говорила „не надо“ да „не надо“… Но почему он сам не решился? Я ж чувствовала, что вот-вот потеряю сознание… Если в другой раз мы останемся вдвоем, я отдамся ему… точно… Интересно, где это будет?.. Да, да, я не буду больше такой дурой, я сразу отдамся ему, если он попросит».
* * *
Но получилось так, что просить пришлось ей самой.
В середине четвертого курса Виктора мобилизовали в армию вместе с несколькими другими студентами — продолжать учебу на военно-медицинском факультете в Саратове. Виктор идти в армию не хотел, грубо матерился, но отказаться не мог — закон! Советский Союз оставался милитаристской страной и после смерти Сталина.
Перед отъездом Виктор устроил дома прощальную вечеринку. Лиля решила: «Если я пропущу это вечер, то потеряю его навсегда, а если я отдамся ему, он поймет, что я его люблю, мы станем переписываться, видеться во время его отпусков, а потом поженимся». Так она мечтала и ей очень хотелось обсудить все это с Риммой, но та уехала к отцу в Восточную Германию, где он служил военным врачом в авиационной армии под Берлином.
За вечер она перемерила несколько своих платьев и решила идти в красном крепдешиновом, надела свои единственные туфли на высоких каблуках, тщательно намазала губы, надушилась модными духами «Белая сирень». С особым вниманием она надевала шелковое белье и мечтала, что оно будет приятным ему, когда он станет раздевать ее. Целый час ушел на укладку волос перед зеркалом. Если бы Римма была здесь, она быстро соорудила бы ей красивую прическу.
Как на всех традиционных прощаниях, пили больше обычного, быстро захмелели. Все обнимали Виктора, клялись в вечной дружбе:
— Прощай, лейтенант, ждем тебя генералом. Выпьем за будущего генерала!
Виктор валял дурака:
— Служу Советскому Союзу и красивым бабам! — он тоже был сильно пьян.
Лиля с грустью любовалась им — какой он красивый! И ждала, ждала, когда сможет остаться с ним вдвоем. Сегодня это случится.
Часа через два многие заснули кто где был, некоторые бегали в туалет: их рвало, им было плохо. Тогда Лиля решительно подошла к Виктору, потянула его за руку:
— Пойдем в твою комнату.
Виктор мутно посмотрел, пошел. Она легла на кровать, стесняясь, попросила:
— Погаси свет, иди ко мне.
Слегка покачиваясь и с трудом выговаривая слова, он нерешительно сказал:
— Лилька, может, не надо?.. Я, знаешь, я боюсь…
Она страстно прошептала:
— Если я, девушка, не боюсь, чего ты боишься? Надо, дурачок, надо, я так хочу. Только будь осторожен. Понимаешь?
Она ждала: сейчас он станет раздевать ее. А он все не решался. Удивляясь и стесняясь, она сама подняла подол платья и положила его руку себе на живот — ему должно быть приятно ощутить шелк трусов, а под ними ее горячее тело. А он все еще ничего не хотел делать. Изогнувшись дугой, она прижалась к нему и сама стала стягивать трусы. Только тогда он тяжело задышал, расстегнул брюки, и она почувствовала его касание. Раздвинув ноги, она подалась ему навстречу и почувствовала: он уже проникает в нее. Она ждала, что сейчас ей будет больно и она вскрикнет. Ну и пусть вскрикнет, пусть хоть все слышат — ей все равно. Теперь она уверена: Виктор — ее. На секунду оторвав свои губы от его губ, вместо крика она шепнула с выдохом:
— Витя, Витя, я твоя, твоя… Ой, как хорошо!..
* * *
Он не позвонил ей, не прислал телеграммы, не написал письма. Через неделю она узнала, что другая девушка, та самая Надя с младшего курса, поехала к нему и они поженились.
59. «Besame mucho»
О, что творилось с ней! Горечь обиды, чувство унижения, крушение мечты — все смешалось в душе. Лиля не проклинала Виктора, она винила себя: надо же было ей оказаться такой идиоткой, обмануться, не понять холодно-покровительственного отношения. Ее буквально охватывала дрожь, когда она вспоминала, как сама легла под него, упросила, дура, чтобы он лишил ее невинности. Упросила даже против его желания!.. Матери Лиля ничего не говорила, дети обычно не посвящают родителей в свои любовные переживания. Но сама так осунулась и выглядела такой потерянной, что Мария и без объяснений поняла: дочь переживает глубокую личную трагедию. Она ждала, что, может быть, Лиля хоть что-то ей скажет, тогда она постарается помочь и успокоить. Но дочь молчала, и Мария только следила с тревогой: что будет дальше?
Но надо же выплакать душу хоть кому-то. Как раз в это время Римма вернулась от отца из Германской Демократической Республики. Она хотела рассказать Лиле о своей первой поездке за границу и показать привезенный для нее подарок, но, увидев ее осунувшейся и хмурой, все поняла и решила ждать ее рассказа. Едва дождавшись конца занятий, Лиля схватила Римму за рукав и потащила на улицу, чтобы все рассказать и выплакаться без свидетелей. На улице мела такая на редкость густая снежная метель, так резала лицо, так сыпала снегом в глаза и залепляла рот, что говорить было невозможно. Обе закрыли лица шарфами по самые глаза и, дрожа и поеживаясь, забежали в вестибюль старого клуба «Каучук» — туда они иногда ходили смотреть кино. Только они переступили порог и стащили заснеженные шарфы, как Лиля начала всхлипывать и жаловаться:
— Ой, мамочка, что я надела! Римка, я такая дура, идиотка, я так хотела удержать Виктора, что сама, сама, дура, легла под него и почти насильно заставила его лишить меня невинности! А он, — она чуть не разрыдалась, — а он уехал и сразу женился на той, на Наде…
Римма тяжело вздохнула:
— Да, я слышала, что он женился, мне рассказали, и догадалась по тебе, что произошло. Ты уж слишком заметно переживаешь, девчонки о тебе перешептываются.
— Ну и пусть перешептываются. Но что мне делать?
— Ничего — утешишься.
— Что ты говоришь?! Как утешиться? Ведь я теперь — ни с того ни с сего уже больше не девушка.
— Ты болтаешь глупости. Девичья невинность, девственность — это все только глупые предрассудки прошлых веков.
— Предрассудки? Но ведь так всегда считалось, так заведено.
— Было заведено, а теперь уже разведено. У мужчин, у них какая невинность, где она? Им можно, а нам нельзя? Подумаешь — потеряла невинность! Все мы, дуры, теряем. Ну и что? И у меня так же было с первым мужчиной.
— Ты, ты… тоже обманулась?
— Ну, не совсем я обманулась, скорее — он меня обманывал. Мужики все такие.
Лиле нужно было какое-то утешение, ей хотелось узнать побольше о том, как это было у Риммы:
— Ты страдала?
— Пострадала, конечно, дура была. А потом поняла, что это глупость, и забыла.
— Дура и я, идиотка. А как тебе удалось забыть?
Теперь обе они слегка отогрелись, Римма закурила свой «Беломор», выпустила дым из ноздрей и усмехнулась:
— Удалось, забыла. Сначала от обиды отдалась другому парню, потом еще одному, потом еще… И забыла.
— Но, Римка, это же… это знаешь как называется? Я не могу…
— А я могу — это называется бл…дством. Ты это хотела сказать? Ну и что? Дело не в слове, это сама жизнь как она есть. Большинство женщин обожгутся сначала, а потом горят синим пламенем.
— Почему синим пламенем? — сквозь слезы улыбнулась Лиля.
— Так, к слову пришлось. Поговорка такая есть: «Гори оно все синим пламенем». Все у нас, у баб, так и горит.
Лиля слушала с удивлением и смущением, рана была слишком свежа. Для нее Римма была оракулом, но она никак не могла представить себя в той категории, о которой говорила подруга. Римма решила ей объяснить:
— Мы самочки, а самочки должны делать выбор. Нас так и по биологии учили. А чтобы сделать правильный выбор, надо научиться выбирать. Я слышала, что есть американская или английская поговорка: «Прежде чем найдешь своего прекрасного принца, ты должна перецеловать много жаб». Вот!
— Ну, целовать — это другое дело. Но не отдаваться же.
— И отдаваться тоже.
Лиля купалась в своем страдании, и ей трудно было все это переварить. Может, и вправду ей предстоит переспать еще с какими-то мужчинами? Теперь, после того как это с ней произошло, она уже не невинна и ей уже не надо так бояться. Римка опытная, она знает, что говорит. Какое-то утешение она все-таки от нее получила.
* * *
Метель все мела и мела, в подъезде дома Лиля тщательно стряхивала с себя снег, чтобы не намочить пол в общем коридоре квартиры и не вызвать недовольства ворчливых соседей. Она вошла к себе, дрожа и ежась от холода, растирая замерзшие вконец руки. Мария кинулась к ней, помогая снимать пальто:
— Скорей поешь горячего супчика. Где ты была так поздно? — она смотрела на нее с тревогой.
— Гуляли с Риммой.
— Господи, гулять в такую погоду! Ты такая бледная, она смотрела, как дочь отогревается супом. — Знаешь, я решила купить тебе на каникулы путевку в дом отдыха нашего министерства «Красная Пахра». Директор лечится у нас в поликлинике, я с ним договорилась.
— В дом отдыха? Это, наверное, дорого. Зачем?
— Я волнуюсь за твое здоровье. Тебе надо отдохнуть, подышать свежим воздухом. Зимой в Подмосковье такой хороший воздух, так красиво. Ты походишь на лыжах, отвлечешься, — Мария заглянула дочке в глаза, надеясь услышать, от чего ей надо отвлечься. Но Лиля только пожала плечами:
— Но, мам, я же буду там совсем одна, среди каких-то незнакомых людей, с какой-то чужой женщиной в комнате.
— Спроси Римму, не согласится ли она поехать с тобой. Я попрошу две путевки. Но я не могу заплатить за обе, она сама должна купить, сто рублей за две недели.
Мария знала, что Лиля находится под влиянием более взрослой и опытной подруги, и не пыталась прерывать это влияние. Девочке надо взрослеть.
Лиля сразу обрадовалась:
— А, если с Римкой — тогда другое дело. Я ее уговорю.
Когда она отогрелась и успокоилась, Мария заговорила с ней о том, что все время занимало ее мысли, — об освобождении отца:
— Знаешь, ходят слухи, что уже начали реабилитировать политических. У меня предчувствие, что папа может скоро вернуться. Я была сегодня в прокуратуре и подала заявление о пересмотре дела. Я давно собирала для этого документы: кто был его прокурор, какие обвинения предъявляли. Папа сам не сможет это собрать, и пережить все это заново не сможет. В прокуратуре нас много собралось — так называемых «жен и матерей врагов народа». Ты бы видела, как оживились эти женщины, когда теперь, после смерти Сталина, прошел слух о реабилитации!.. И со всеми нами теперь в прокуратуре по-другому стали разговаривать, вежливо, терпеливо. Я почти уверена, что папу скоро выпустят. А поэтому я хочу, чтобы к его возвращению ты выглядела очень здоровой, чтоб он порадовался, глядя на тебя.
Лиля слушала, как будто мама рассказывала ей сказку: уже столько лет они обе жили надеждой на освобождение Павла, но ничего не происходило, и вот наконец затеплился луч надежды.
— Правда? Ты думаешь, папу скоро выпустят? Конечно, я приду в норму, — она хотела успокоить мать. — Не волнуйся, все пройдет.
А что это за «все», Мария так и не узнала.
На следующий день Лиля предложила Римме ехать с ней в дом отдыха, та сразу с радостью согласилась:
— В подмосковный дом отдыха? Как хорошо! Я так соскучилась по лыжам! Ведь в Карелии мы все много ходили на лыжах. Правда, мои финансы поют романсы, но я уверена: один мужик даст мне деньги. Жена подозревает его, и он рад будет откупиться от меня.
— Как это у тебя все связано с мужчинами…
— Куда же от них денешься? Как говорится — «такая се ля ви», такая жизнь… Хочешь жить — умей вертеться. А нам женщинам, надо уметь вертеться перед мужиками. Или, — она хитро взглянула на Лилю, — могу добавить: зачастую и под мужиками.
— Ну тебя, Римка, ты в своем репертуаре, — теперь Лиля слушала такие шутки, уже почти совсем не краснея.
Римма решила, что она передаст Лиле привезенный подарок уже в доме отдыха, чтобы это еще больше улучшило ее настроение.
* * *
В конце января они сдали экзамены, закрыли надоевшие учебники, сложили в чемоданы зимние свитера и спортивные брюки и на следующий день выехали на пригородной электричке в «Красную Пахру». Только поезд тронулся, Лиля опять стала изливать душу:
— Как я могла не понять его? Как настоящая дура, сама уложила его на себя. Знаешь, он даже сказал мне тогда: «Может, не надо?», а я ему: «Надо, надо». Вот идиотка! — глаза у нее наполнились слезами.
Римма терпеливо слушала, потом сказала:
— Нет, Лилька, ты не вылечишься, пока не найдешь другого. Обязательно надо, чтобы тебя трахнул кто-то другой.
Лиля опешила:
— Что ты говоришь такое?
— Я правду говорю. Слушай, я живу без заблуждений. Была помоложе — заблуждалась, как ты, как все. А на жизнь надо смотреть трезво, по-деловому. Найдешь себе другого, он тебя трахнет — и ты успокоишься.
Лиля, задетая такой грубоватой прямотой, насупилась:
— Ты снова за свое.
Римма погладила подругу по голове и решила развлечь:
— Не дуйся. Вот послушай, какую замечательно красивую песню я слышала в Германии — это теперь самая модная песня, ее поет весь мир, кроме нашего замшелого Советского Союза, — и стала напевать:
Besame, besame mucho, Como si fuera esta noche la ultima vez…Называется по-испански «Besame mucho» — «Целуй меня много раз». Мне понравилось, и я запомнила мелодию и записала слова. Перевод такой: «Целуй меня, целуй меня много раз, как будто эта ночь — наша последняя ночь». Здорово? Давай я тебя научу и будем с тобой вместе петь в доме отдыха. А ты потом станешь петь своим любовникам.
— Моим любовникам… — с иронией повторила Лиля, но уже больше не дулась, и обе замурлыкали песню под стук колес электрички.
Подмосковное местечко Красная Пахра находится в сорока километрах к югу от города, у реки Пахры, по Старокалужской дороге. (Дорога знаменита тем, что по ней в 1812 году отступал из Москвы Наполеон.) Река протекает между живописных берегов, это одно из самых красивых мест Подмосковья. Там располагались имения русских дворян, один из них, калужский наместник генерал Кречетников, еще в XVIII веке построил великолепную усадьбу в селе Михайловском — дворец, сохранившийся до сих пор. Потом имение принадлежало князю Шереметьеву, который еще больше расширил дворец. После Великой Отечественной войны, в конце сороковых годов, министерство строительства построило в шести километрах от Михайловского большой трехэтажный дом отдыха «Красная Пахра». Он скоро стал популярным местом отдыха многих москвичей, сумевших достать в него путевку.
У железнодорожной платформы девушек встретил автобус дома отдыха. Ехали по заснеженной проселочной дороге, недавно расчищенной от снежных завалов, по бокам высились сугробы, на ветвях больших сосен и елей лежал красивыми хлопьями снег. От этого вида настроение у Лили сразу улучшилось:
— Римка, смотри, какая красота вокруг!
— Да, почти как у нас в Карелии.
— А Карелия красивая?
— Очень — зеленые леса, голубые озера, серые скалы. Только бедная, а потому жизнь там поганая.
* * *
Выйдя из автобуса у подъезда с массивными колоннами, они сразу почувствовали чистоту и свежесть лесного морозного воздуха, он щекотал ноздри приятным холодком и вселял бодрость. В доме отдыха было два корпуса для отдыхающих: один корпус большой, с хорошими условиями, в нем была и столовая, и кинозал, и гостиная, — для более солидных отдыхающих; другой — поменьше и попроще, с условиями похуже — для молодежи, студентов, школьников. Имелся еще и отдельный домик директора. Девушки нерешительно вошли в большой корпус. В нем было чисто, просторно, в вестибюле — натертые полы, ковровые дорожки, шелковые занавеси, громадная люстра. В высокой стенной нише стояла пустая тумба под бордовой парчой, очевидно, здесь раньше красовался бюст Сталина, который поспешили убрать. От его основания остался круглый отпечаток, а вместо бюста кто-то вывесил в нише самодельный шуточный плакат большими буквами «ПРИВЕТ ВАШЕЙ НАЦИИ ОТ НАШЕЙ ОРГАНИЗАЦИИ».
Они посмеялись, и Римма деловито сказала:
— Привет-то привет, но хорошо бы нам поселиться в этом корпусе, а не в том. И обязательно надо просить директора, чтобы нас поселили вместе. Но эти сухие бюрократы всегда любят отказывать. Его надо будет обворожить.
— Ну, это по твоей части, — со смешком ответила Лиля.
Обвораживать не пришлось. Крупный, лысоватый, лет за сорок, директор Николай Алмазов вскочил навстречу из-за стола и сам обворожил их приветливой улыбкой:
— Ага, так это вы дочка Марии Яковлевны Лиля, и с подругой?! Очень, очень рад. Хочу сказать, что маму вашу я уважаю, она давала мне советы лучше любого доктора. Про вас рассказывала. А вы — подруга? — яркая внешность Риммы, накрашенные пушистые ресницы и подведенные глаза произвели на него впечатление. — Лиля, у вас очень красивая подруга.
— Лиля и сама красивая, — игривым грудным голосом кокетливо парировала Римма.
— Да, да, конечно, вы обе очень красивые. Ну, добро пожаловать к нам на отдых, я уверен, что вам у нас понравится. Народ подобрался хороший, есть строители-начальники, есть молодежь, студенты. Вам будет весело.
— Вы где нас поселите? Пожалуйста, только вместе, — Римма играла и голосом, и глазами и приготовилась уговаривать.
— Конечно, вместе. У вас вид из окна на лес — загляденье. Вы на лыжах ходите? Вот и прекрасно. Сегодня вечером как раз фильм специально для лыжников — американская картина «Серенада Солнечной долины». Романтика, все про любовь в Колорадских горах, одним словом — Америка, почти как у нас, — и сам весело расхохотался над сравнением.
Провожая их до двери, он поддерживал Римму за локоть и слегка пожал его, почти незаметно. Она это заметила.
Девушки тащили чемоданы по коридору, и Римма говорила:
— А директор-то — комплиментщик, сразу глаз на меня положил.
— А ты на него. Ох, Римка!
— Ну и что? Будет потом, что вспоминать.
Комната на третьем этаже привела их в восторг — просторная, с красивой мебелью из светлого дерева, две широкие кровати, торшер, туалетный столик с зеркалом, глубокие кресла, все необычного для того времени современного стиля. На стене большая картина с изображением зимнего пейзажа. Лиля, как вошла, возбужденно забегала по комнате:
— Смотри, Римка, какая мебель шикарная!
— Да, хороша, финская. Своего-то ничего хорошего нет, все лучшее в маленькой Финляндии покупаем. А у них почему-то все есть.
Лиля отдернула занавесь на застекленной стене, за ней был заснеженный балкон, а дальше открывался вид на крутой откос к реке Пахре, затянутой голубым льдом, с катком посреди реки. А дальше внизу был необозримый простор заснеженного леса. В восторге она опять позвала подругу:
— Красота-то какая, Римка, посмотри!
Римма в это время заглянула в большую ванную комнату:
— Это ты посмотри, какая красота.
Там на фоне стены из голубых кафельных плит красовались белоснежная ванна, отливающая ярким глянцем от света ламп, с большим никелированным краном и фаянсовыми ручками, душ с мягким и жестким напорами и красивая синяя занавеска. Рядом висел набор белых махровых полотенец, два банных халата, лежали два больших банных и два малых лицевых мыла в ярких бумажных обертках, стояли бутылочки с шампунем для мытья головы и с ароматной мыльной пеной для ванны. А за стенкой — необычный большой белый стульчак и рулоны туалетной бумаги. Римма развела руками:
— Лилька, это же сказка! Ну, ерш твою мать, живут же советские начальнички! Смотри, даже туалетная бумага. И конечно, финская, у нас-то ведь ее вообще не выпускают.
В восторге обе повалились на широкие кровати и запрыгали на них, хохоча от радости.
— Что будем делать — пойдем пройдемся? — спросила Лиля.
— Ну нет, я первым делом залезу в ванну.
— Правильно, и я тоже.
Голубая ванная манила их больше всего, они не могли уступить соблазну, напустили мощной струей горячей воды, добавили в нее ароматный мыльный раствор для пузырей.
— Кто полезет первой?
— Ты.
— Нет, ты.
— Тогда полезем вместе — ванна большая.
И обе сразу влезли в нее. Наслаждаясь, Римма говорила:
— Хорошо-то как, Лилька! Знаешь, я, кажется, могла бы весь отдых так и просидеть в этой ванне. Вот так бы сидела и сидела в воде, как лягушка в болоте.
— И квакала бы, как лягушка: «Ква, ква, ква!» — захохотала Лиля.
— Да, сидела бы и квакала: «Ква, ква, ква!»
Обе стали квакать, квакать и истерически хохотать от удовольствия.
Наконец успокоились. Римма сказала:
— Спасибо твоей маме, что отправила нас сюда.
— Это спасибо директору Алмазову и тебе, что он дал нам такой номер.
— Почему мне?
— Потому что ты ему сразу приглянулась.
— А что? Он мужчина видный. Если с ним закрутить, можно будет приезжать сюда почаще.
— У тебя только это на уме.
— Почему нет? Ванна-то какая. За такую ванну можно и отдаться. Знаешь, я ведь никогда не мылась в такой красивой ванной.
— Да, и я тоже. У нас в квартире одна ванная на одиннадцать семей, стены какого-то поганого серого цвета, сама ванна желтая, подогретая вода в нее льется из бачка, течет тонкой струечкой — не дождешься, пока нальется. Принимаем только душ, моемся по расписанию, и надо обязательно вытереть после себя все досуха, чтобы соседи не ворчали. А еще того хуже, у нас есть одна семья — бабушка, дочка и маленькая внучка. Бабушка тихая и интеллигентная, а дочка — самая настоящая проститутка. Она принимает своих любовников прямо в ванной, говорит, что моет их там. Тогда все соседи поднимают шум.
— Любопытная история. Но у меня и этого нет. В доме, где я снимаю комнату, ванной нет. Моюсь у знакомых или хожу в районную баню. Вот я и мечтаю получить московскую прописку и свою комнату, а еще лучше — квартиру. А для этого надо выйти замуж за москвича.
— Выйдешь за какого-нибудь начальника, и будет у тебя такая же ванная.
— «Выйдешь»… Где его взять?
После ванны обе завернулись в махровые банные халаты и опустились в мягкие кресла.
— Слушай, Лилька, я захватила с собой бутылку коньяка, армянского, три звездочки. Давай выпьем за хороший отдых.
Она лихо осушила полстакана, Лиля только пригубила и закашлялась:
— Ой, какой крепкий. Я никогда коньяк не пробовала.
— Надо все в жизни попробовать. Знаешь поговорку? Лучше поздно, чем никогда, лучше поздно, чем никого, и лучше поздно, чем никому.
— Ты неисправима! — и опять обе расхохотались.
Отдых явно обещал быть приятным.
* * *
Обед был ранний, с часу до двух, пора было собираться в столовую.
— Лилька, дай-ка я сделаю тебе новую прическу и маникюр, у меня есть с собой лак, — причесывая Лилю и шлифуя ногти, Римма хитро спросила: — А что ты наденешь к обеду?
— Я не думала. Какое это имеет значение?
— Чудачка, это же наш первый выход в здешнее общество, нам надо показаться попривлекательней. А у меня для тебя есть сюрприз, я привезла тебе подарок из Германии. Хотела раньше отдать, но из-за твоего настроения решила подождать до отдыха. Вот — смотри! — Римма достала из чемодана джинсовые брюки. Лиля всплеснула руками и запрыгала по комнате:
— Римка, джинсы! Не может быть! Это же мечта! — она схватила и приложила их к себе перед зеркалом. — Спасибо тебе, но это очень дорогой подарок, я не могу принять его.
— Не дури, бери, и все. Это у нас в Союзе джинсы дорогие, а за границей они в пять раз дешевле. Мне отец дал деньги, и я купила их в Лейпциге специально для тебя.
— Ну спасибо, мой дружочек. Ты считаешь, мне подойдет?
— Еще как подойдет. Будешь в них очень элегантная. Примерь.
Пока Лиля натягивала тугие джинсовые брюки и вертелась перед зеркалом. Римма рассказывала:
— В Германии я видела много женщин в брюках, особенно в Лейпциге. Вот ведь, ГДР принадлежит к нашему советскому лагерю, да к тому же и побежденная страна. А все-таки живут немцы лучше, чем мы, победители: и свобод у них больше, даже в фасонах мод. У нас в брюках в институт нельзя показаться — заклюют за «аморалку». А там половина студенток ходят в брюках.
Лиля наконец натянула тугие брюки и осматривала себя в зеркале, Римма давала советы:
— Надень эту кофту с блестками. Нет, нехорошо. Надень голубую с воротом. Замечательно! Произведешь впечатление. Только грусть на себя не напускай перед людьми. Обещаешь?
— Хорошо, за джинсы — обещаю.
— А теперь смотри, что я себе привезла, — Римма достала и надела привезенный из Германии бежевый брючный костюм и встала, красуясь перед зеркалом.
— Римка, ты неотразима!
Для советских девушек брюки и брючные костюмы были большой новостью и редкой радостью. Только бывавшие в заграничных поездках артистки балета и женщины-музыканты позволяли себе иногда показываться в обществе в привезенных брюках. Нужна была определенная решимость, чтобы так одеться, хотя бы даже и на отдыхе. У Риммы эта решимость была.
Когда девушки вошли в столовую, все головы повернулись в их сторону. Необычность появления женщин в брюках вызвала даже некоторый гул: две новенькие приехали, яркие девушки, да еще так одеты! Сестра-хозяйка посадила их за стол вместе с двумя парнями-студентами. Ребята обрадовались и с места в карьер начали разговор с заигрывания. Римма, уже немного навеселе от выпитого коньяка, отвечала им, парируя их остроты. Лиля больше поддакивала ей, скромно улыбаясь, — мужчинам она все еще не доверяла.
— Как вас зовут? А меня — Леня, а его — Изя. Я здесь уже пять дней, а Изя приехал только вчера. Видели в вестибюле плакат — «Привет вашей нации от нашей организации»? Это я ему написал, для встречи. Здоровско придумал, а? Теперь, после смерти Сталина, евреем лучше быть, чем грузином. Хотите еще анекдот? Одного чувака спрашивают: «Вы грузин?» Он говорит: «Нет, что вы, что вы, я еврей». А тот, первый, говорит: «Ну да, времена меняются». Ха-ха-ха! Здоровско? А вы откуда? Вы сестры? Нет? Чем вы занимаетесь? Студентки? Даже студентки-медички? Вот здоровско! А на лыжах вы ходите? Завтра покажем вам лыжню. Слышали еще новый анекдот? Рабинович говорит, что видел в Жмеринке в трамвае Карла Маркса, а Абрамович ему: «Так я вам и поверю, что в Жмеринке пустили трамвай». Ха-ха-ха! Здоровско? Сегодня вечером показывают американский фильм «Серенада Солнечной долины». Вы его не видели? Вам очень понравится. Здоровско они на лыжах катаются. Хотите после обеда поиграть в пинг-понг или на бильярде? Нет? Хотите пройтись?
Зима 1954 года была первой после смерти Сталина. Страна освобождалась от его зловещей тени, и в ожидании перемен к лучшему люди начали слегка расслабляться, впервые переставали бояться доносов и арестов. Это общее настроение чувствовалось повсюду, тем более на отдыхе.
Даже анекдоты с упоминанием имени Маркса и с намеком на национальность Сталина можно было рассказывать безбоязненно, хотя раньше это было опасно.
* * *
Вечером после ужина все толпой пошли в кинозал. Как только погас свет, к ним сбоку от Риммы подсел директор Алмазов. Фильм был довоенный, черно-белый. Его показывали в советском прокате через двадцать лет после выхода в Америке. На экране мелькали пейзажи Солнечной долины, завязывались любовные интриги красивых героев и героинь. В невероятных спортивных костюмах они легко катались на лыжах и коньках, интриговали и любили друг друга. Зал бурно реагировал, люди смеялись. Звонче всех раздавался Риммин смех. Под шум и оживление в зале Алмазов прижимался к плечу девушки и взял ее за руку. Она незаметно перенесла его руку к себе на колени. Лиля покосилась на них и усмехнулась про себя. Перед концом картины Алмазов ушел.
Девушек окружили Леня с Изей и еще несколько мужчин.
— Вам понравилась картина? Правда, здоровско? Пойдемте с нами гулять, у нас традиция: перед сном гулять по аллеям при свете фонарей.
На морозном воздухе в свете фонарей кружили снежинки, под ногами хрустел снег, бродить в окружении новых знакомых было весело.
Римма сразу стала центром компании, смеялась громче всех:
— А мы с Лилей знаем новую модную песню «Бесаме мучо», — и начала напевать.
Оказалось, что некоторые ее уже слышали.
— А что это значит — «бесаме мучо»?
— В переводе с испанского значит «целуй меня много раз».
— Ого, какая хорошая песня! Мы все хотим ее выучить.
Ввалились в гостиную на втором этаже, Изя подсел к роялю, подобрал мелодию, и все хором запели, повторяя только начальные слова. В этой компании оказалось много любителей петь, и засиделись далеко за полночь.
Вернувшись в комнату, Римма прокомментировала прогулку:
— Ишь, вьются вокруг нас, как кобельки вокруг сучек.
— Римка, ты несносна, — и обе повалились спать.
Самое лучшее ждало их утром после завтрака. Они получили лыжи и ботинки с мягкими креплениями и в свитерах и лыжных брюках вышли на улицу. Знакомые мужчины забасили:
— Вы, девчата, прямо как из вчерашнего фильма. Уж не американки ли вы? Идемте, мы покажем вам лыжню. Хотите идти по большому кругу или по маленькому? Большой — десять километров, маленький — пять.
Римма, смеясь, сказала:
— Как говорят многие наши начальники, «уж если делать, то делать по-большому».
— Здоровско! Но сначала надо съехать с крутой горы. Не побоитесь?
Римма, уроженка Карелии, лихо съехала с горы и пошла по лыжне большим шагом, вызвав восторг всей компании:
— Здоровско!
Лиля спускалась осторожно, тормозила, останавливалась. Ей заботливо помогал высокий мужчина средних лет, следил, как она съезжала, останавливался, подъезжал к ней, спрашивал:
— Может, вам помочь?
— Нет, нет, спасибо, я сама, только не спеша.
Он сказал, что его зовут Константин, и Лиля заметила, что одет он был в красивый финский лыжный костюм, каких не было у других, и лыжи у него были свои, финские, фирмы Karhu, с невиданными еще в Союзе новыми жесткими креплениями ботинок. Когда углубились в лес, он пошел по лыжне быстро, но оглядывался и, если видел, что Лиля отстала, возвращался и шел следом за ней. Они почти не разговаривали, только восклицали: «Как красиво!», «Как здорово!», реагируя на красоту природы. Он казался ей слишком взрослым, и она даже удивлялась, почему он уделяет ей столько внимания. Шедшие впереди пели хором «Бесаме мучо» и другие песни, они эхом раздавалась по лесу, слышались шутки, смех, звучал громкий голос Лени: «А у нас чем не Солнечная долина? Здоровско!»
Разгоряченные прогулкой и мужским вниманием, девушки ввалились в свою комнату, бросили сушить на горячую батарею влажные спортивные брюки, свитера и носки, приняли душ, постирали белье и развесили сушиться на спинках кресел и стульев. В этот момент в дверь постучали.
— Лилька, убери скорей все тряпки в ванную. Кто там?
Это был директор Алмазов.
— Извините, я зашел сказать приятную новость: вечером вместо кино будет концерт Клавдии Шульженко. Мы только что повесили объявление, может, вы не видели?
— Самой Шульженко? Вы не шутите?
— Да, самой Шульженко. Я давно приглашал ее, и сегодня она наконец согласилась петь у нас.
* * *
Эстрадная певица Клавдия Шульженко была самой популярной с тридцатых годов звездой. Голос у нее был приятный и чистый, но популярность она завоевала не столько голосом, сколько своей интерпретацией и особым искусством экспрессии в подбираемом ею репертуаре песен и романсов. По радио и на эстраде преобладал проверенный цензурой репертуар, пели в основном то, что любил слушать Сталин. Это были песни, возвеличивающие его самого, были любимые им народные песни, чаще всего в исполнении хора имени Пятницкого. Конечно, пели популярные арии из опер и оперетт, классические романсы, но любовь в них была какая-то бесплотная. Шульженко чуть ли не единственной позволялось петь романсы о любовных страстях и переживаниях, и она делала это эмоционально и тонко, фразировкой и интонацией она умела передавать оттенки чувственности. Ее песни любили все — и молодые, и старые. Ее можно было слышать по радио, можно было покупать ее пластинки, но попасть на ее концерты было нелегко, а тем более иметь возможность видеть и слышать ее так близко. Поэтому вечером в кинозале собрались не только отдыхающие, но и сотрудники дома отдыха, даже с семьями.
Эффектно выйдя на сцену вместе с аккомпаниатором, она подождала, пока смолкнут аплодисменты, попросила тишины и сказала:
— Я посвящаю этот вечер Анне Андреевне Ахматовой, — и глубоко поклонилась статной седой женщине, сидевшей в первом ряду. Та встала, и зал устроил ей овацию еще более бурную, чем при встрече певицы. Когда овация стихла, Шульженко сказала Ахматовой:
— Анна Андреевна, вы гордость нашего народа, наша самая великая поэтесса. Поверьте, я была очень занята, но, когда директор сказал, что вы отдыхаете здесь и хотели бы меня послушать, я бросила все и с радостью приехала петь для вас. Я буду петь все, что вы захотите.
Лиля обожала стихи Ахматовой и, когда увидала ее, в экстазе ткнула Римму локтем:
— Это Ахматова, это же сама Ахматова!
Невозможно себе представить более трагической жизни, чем выпала великой русской поэтессе Ахматовой. Она стала знаменита рано, еще задолго до революции. В молодости она полюбила офицера царской армии и известного уже тогда поэта Николая Гумилева и вышла за него замуж.
У них родился сын. Казалось, что ее жизненный путь будет усыпан цветами. Но получилось все наоборот. С Гумилевым они разошлись, а вскоре после революции большевики его расстреляли. Она вышла замуж за профессора-востоковеда, его тоже арестовали. Потом арестовали ее юного сына и начались гонения на нее саму. Ее не печатали. Во время войны она бедствовала и голодала в эвакуации в Ташкенте. Многих ее друзей-поэтов тоже арестовали, некоторых расстреляли. В 1943 году ее исключили из Союза писателей и постановлением Центрального комитета партии запретили к печати ее книги. Она влачила почти нищенское существование, но продолжала писать. Ее знаменитая поэма «Реквием» воплотила в себе всю трагедию эпохи. Стихи ходили по рукам в самиздате, переписанные от руки и перепечатанные на машинке. Их выучивали наизусть, над ними задумывались и плакали:
Это было, когда улыбался Только мертвый, спокойствию рад, И ненужным привеском болтался Возле тюрем своих Ленинград. И когда, обезумев от муки, Шли уже осужденных полки, И короткую песню разлуки Паровозные пели гудки. Звезды смерти стояли над нами, И безвинная корчилась Русь Под кровавыми сапогами И под шинами черных марусь[57].Со смертью Сталина власть постепенно оставила Ахматову в покое, но стихи ее еще долго не печатали, они ходили по рукам в старых изданиях или в копиях самиздата.
И вот, когда Шульженко спросила, что она хочет послушать, Ахматова сказала:
— Спойте «Синий платочек».
Это была самая популярная песня времен войны. Наверное, не было ни одного человека в стране, кто не напевал бы ее с интонацией Шульженко:
Синенький скромный платочек Падая с опущенных плеч, Ты говорила, что не забудешь Радостных ласковых встреч…Под шум аплодисментов Римма шепнула директору Алмазову, сидевшему между ней и Лилей:
— Так это вы устроили этот вечер? Какой вы молодец!
Он придвинулся вплотную и зашептал девушке на ухо, щекоча губами:
— Я страстный поклонник Ахматовой, и ваш тоже. Но про вас я еще только надеюсь узнать, а про Ахматову знаю многое. Ведь это как будто про нее написал Лермонтов: «Что без страданий жизнь поэта, и что без бури океан?» Ее все и везде третируют и унижают, я пригласил ее отдыхать к нам на свой страх и риск — авось не выгонят с работы. И потом я спросил ее: «Анна Андреевна, чего бы вы хотели во время отдыха у нас?» Она сказала: «Хотела бы послушать Шульженко, это можно?» Певица сначала ломалась и запросила жуткую цену, но, когда узнала, что это по желанию Ахматовой, сразу согласилась. И вот, как видите, она здесь. Вы считаете, что я правильно сделал?
— Вы настоящий принц из моей сказки, — шепнула ему Римма и подвинулась ближе.
Аплодисменты стихли, и Ахматова попросила певицу:
— Спойте про руки, я очень люблю этот романс…
Шульженко поклонилась и запела:
Нет, не глаза твои я вспомню в час разлуки, Не голос твой услышу в тишине Я вспомню ласковые и трепетные руки, И о тебе они напомнят мне… …………………………………………… …………………………………………… Руки! Вы словно две большие птицы — Как вы летали! Как освещали все вокруг! Руки! Как вы могли легко проститься И все печали Мне дали вдруг!Слушая романс, Лиля едва сдерживала слезы, вспоминая свою единственную ночь с Виктором. И совсем уж разбередил ее душу романс, в котором Шульженко пропела:
Я это делала рассудку вопреки, Но я ничуть об этом не жалею.Лиля опустила голову и начала тихо всхлипывать. Римма положила ее голову себе на плечо, гладила:
— Ну, ну, успокойся.
— Это прямо как про меня, — шептала, всхлипывая, Лиля. — Только я очень, очень жалею.
— Ну успокойся.
Римма куда-то ушла с директором Алмазовым, а Лиля никак не могла заснуть. Вдруг у нее появилась идея, она взяла листок бумаги и стала записывать по памяти стих Ахматовой из поэмы «Реквием». Римма вернулась и застала ее за этим занятием.
— Ты как Татьяна из «Онегина»: пишешь кому-то письмо в стихах?
— В стихах — да, но не в своих, и не Онегину, и не кому-то другому. Это стихи Ахматовой. Вот, прочти.
Показать бы тебе, насмешнице И любимице всех друзей, Царскосельской веселой грешнице, Что случится с жизнью твоей — Как трехсотая, с передачею, Под Крестами будешь стоять И своей слезою горячею Новогодний лед прожигать. Там тюремный тополь качается, И ни звука — а сколько там Неповинных жизней кончается…— Да, сильный стих. Почему нет конца, ты не дописала?
— Я не знаю конец. Может, она не дописала…
— Я слышала, что такое эти Кресты — это тюрьма в Ленинграде, куда при Сталине сажали политических заключенных. Страшное место. Для чего ты переписала это стихотворение?
Прежде чем ответить, Лиля посмотрела на нее долго и грустно:
— Римка, послушай, я хочу тебе признаться… только ты не обижайся, что я раньше не говорила… я никому не говорила… это большая рана нашей семьи… ведь моего отца арестовали в тридцать восьмом, — ее глаза наполнились слезами. — Мне было шесть лет, и я его совсем не помню. Мы долго вообще не знали, жив ли он. А маму из-за него исключили из института…
— Ах, вот оно что… — Римма подсела к ней на кровать и обняла. — Бедненькая девочка. За что же мне на тебя обижаться? Я подозревала что-то такое, потому что ты никогда про отца не говорила. У многих были подобные истории. На нашем курсе я знаю нескольких.
— Я тоже знаю, только все мы до сих пор молчали. Но теперь мама узнала, что новое правительство начало всех реабилитировать и, может быть, моего отца скоро выпустят. Мама сказала, что она оформила все нужные бумаги. Ну так вот, теперь я тебе скажу, для чего переписала это стихотворение: я хочу завтра попросить Ахматову подписать мне его. Ты думаешь, она согласится подписать?
— Ах ты, славная моя мечтательница, конечно, она согласится.
Утром в столовой Лиля отыскала Ахматову взглядом. Она сидела за отдельным столиком вместе с Шульженко, которая осталась на ночь после позднего концерта. С ними был директор Алмазов, они о чем-то оживленно разговаривали. Лиля нерешительно остановилась невдалеке со своим листком бумаги. Ее заметил Алмазов:
— Анна Андреевна, извините, я вижу — к вам поклонница за автографом. Я знаю эту девушку, она будущий доктор.
— Что вам, милая? — повернулась к Лиле Ахматова.
— Анна Андреевна, вы меня извините… могу я попросить вас?.. вот это ваше стихотворение, которое я знаю наизусть… я многие ваши стихи знаю… Анна Андреевна, можно вас попросить подписать его?..
Ахматова удивилась, надела очки, просмотрела.
— Конечно, я подпишу, это ведь мое стихотворение. Вы все правильно написали. Только тогда я не смогла закончить четверостишие, я очень плакала, когда писала. Теперь я допишу вам последнюю строчку, — и дописала: «Убивают их всех по ночам». — Вот вам с моей подписью. — И еще дописала: «Милая девушка, пусть ваша жизнь будет гладкой и счастливой».
— Спасибо, Анна Андреевна, спасибо, — Лиля попятилась, чтобы не мешать их разговору.
За столом показала бумагу Римме:
— Римка, смотри: у меня автограф самой Ахматовой. Я покажу его маме, она тоже любит ее стихи.
60. Лиля становится женщиной
Весь день у Лили было восторженно-приподнятое настроение. Катаясь на лыжах, она пела вместе со всеми, а когда к ней подъезжал Константин, радостно улыбалась ему. Она подсознательно чувствовала: что-то происходит в их отношениях. Уже несколько вечеров подряд, когда компания во главе с Леней, Изей и Риммой распевала в салоне песни, чаще всего «Бесаме мучо», Лиля одна уходила кататься на коньках. У спуска с длинной крутой горы был небольшой расчищенный на льду реки каток, к нему вела крутая деревянная лестница. На коньках Лиля каталась лучше Риммы, она даже училась немного фигурному катанию, умела изящно делать некоторые фигуры, других катающихся вечером никогда не бывало. Она делала круги, вспоминала Виктора, думала, решала: «Что случилось, то прошло… надо оставить Виктора позади… наверное, опытная Римма права, лучший способ забыть прошедшее — это новая встреча… или новые встречи… только влюбляться опять не хочу — никаких влюбленностей… с меня хватило… но с кем будет эта следующая встреча и когда?.. только на этот раз пусть меня упрашивают, я сама уже не стану предлагать себя… Римма рассказывает о своих любовниках чудеса… а что я знаю про мужские ласки?.. тогда, с Виктором, я так старалась ему угодить, что даже не помню, что он делал со мной… почему не узнать — как это с другим?..»
И каждый раз, когда она каталась, по лестнице в темноте спускался к катку Константин, который всегда ходил рядом с ней на лыжах. Сам он не катался и с ней не заговаривал, молча стоял внизу и смотрел на нее. Лиля делала круги по льду и, скользя мимо, улыбалась ему. Он отвечал ей молчаливой улыбкой, а потом уходил. И каждый раз после его ухода она находила на ступеньках лестницы крупный красный цветок гвоздики. Где он их брал и зачем клал на ее пути, она не знала, удивлялась молчаливому подарку, приносила цветок в комнату и отогревала.
— Ты опять с гвоздикой? — ухмылялась Римма. — Заарканила мужичка.
— Не знаю, зачем он это делает.
— А я знаю — влюбился.
— Да ну тебя, он же старый.
— Почему старый? Ему еще нет сорока. Я спрашивала про него, говорят, он начальник какой-то большой стройки в Сибири.
— Что мне с того, что он начальник? Наверняка он женат.
— Конечно, женат. Ну и что, тебе-то какое дело? Здесь-то он один. Мужчина интересный, а в этом возрасте у мужчин накапливается хороший опыт в любви. Стрела Амура у них еще туго пружинит вверх, — и Римма откровенным движением показала, откуда и как эта стрела пружинит.
Лиля покраснела:
— Римка, ну тебя!.. Это называется стрела Амура?
— Ну да, а ты не знала? У женщин символ — зеркало Венеры, а у мужчин — эта стрела Амура. И это как раз то, что тебе нужно.
— Римка…
— Слушай меня. Завтра зовем этого Константина к нам в гости, а потом я уйду на пару часов в домик к директору.
— Римка, ты сводница. А что ты будешь делать у директора?
— То же самое, что ты будешь делать у нас в комнате.
— Ой, Римка!.. — но идея показалась ей не обидной, а даже задорной.
На следующий вечер показывали французский фильм «Фанфан-тюльпан» с популярным актером Жераром Филипом. Римма нашептывала Лиле:
— Учись у французов, как надо легко к этому относиться.
После фильма она за руку подтащила Лилю к Константину. Покраснев от непривычной роли соблазнительницы, Лиля нерешительно начала:
— Я хочу поблагодарить вас за цветы. Почему вы всегда молчите там, на катке?
— Я? Любуюсь на вас, как вы красиво катаетесь и как приятно улыбаетесь. Вам это мешает?
— Нет, мне приятно. Поэтому я тоже улыбаюсь.
Оба замолчали, и Римма, недовольная начальной вялостью разговора, вступила сама:
— Костя — можно вас так называть?
— Конечно, пожалуйста — просто Костя.
— Хотите зайти к нам? У нас есть коньяк.
— Спасибо. Если вы приглашаете, с удовольствием, только я принесу свой коньяк.
Перед его приходом Римма инструктировала Лилю:
— Сними брюки, надень твое легкое платье в горошек.
— Зачем?
— Платье легкое и свободное. Вам обоим будет проще.
— Что будет проще? — смеялась Лиля.
— Что будет, то и будет. Руководить — значит предвидеть. Я тобой руковожу и кое-что предвижу. И постарайся почаще показывать коленки. Мужчины обожают женские коленки.
* * *
Гость принес букет крупных гвоздик, бутылку дорогого коньяка, бокалы и большую коробку шоколада. Римма подмигнула Лиле, намекая, что подарки были заготовлены. Вслух вкрадчиво сказала:
— Спасибо, Костя. Лиля, смотри, какой сюрприз — роскошные цветы среди зимы, да еще и выдержанный старый коньяк; а какие конфеты!
Лиля в легком платье в горошек выглядела очень привлекательной, и Костя, как вошел, так и впился в нее глазами. Она смущенно улыбнулась:
— Спасибо вам, Константин, за цветы, и за подарки тоже.
— Зовите меня просто Костя. Вам эти цветы нравятся?
— Очень. Где вы их берете зимой?
— Я заказал их из Москвы, специально для вас.
Распоряжалась Римма:
— Костя, садитесь. Наливайте — выпьем за наше знакомство.
— С удовольствием.
— Ого, какой коньяк! Лилька, не стесняйся, пей.
Непривычная к выпивке Лиля от смущения и по настоянию подруги выпила слишком много. А Римма продолжала:
— Костя, расскажите нам что-нибудь интересное. Чем вы занимаетесь?
— Я строитель. Вообще-то в строительном деле интересного мало. Но если хотите, расскажу одну забавную историю. Недавно строили мы высотное здание Министерства иностранных дел на Смоленской площади. Знаете такое? Так вот, обращали ли вы внимание, что наверху там торчит небольшой шпиль, совсем не вяжущийся с архитектурой здания? А история такая. Сталин сам утверждал проект, и шпиля в проекте не было. Мы себе строим все по проекту, и вдруг вызывают нас, группу ведущих инженеров, в Кремль. А при Сталине знаете как не угодил хоть в чем-нибудь, так прощайся со свободой. В Кремле член Политбюро, такой из себя важный, пухлый, дает нам срочное задание — водрузить на вершине шпиль. Мы удивились. Я был начальником, и решать надо было мне. Я стал вяло возражать: мол, не подходит шпиль. Он как на меня цыкнул: «Ставьте шпиль, выполняйте, что вам приказано!» — «Ну а какой величины шпиль?» — спрашиваю. Он замялся. «На вашу ответственность», — говорит. Ну, раз Кремль приказывает, надо ставить шпиль.
Сначала Лиле было скучно слушать рассказ гостя. Но он говорил с комическими интонациями, стараясь произвести на нее впечатление. Она кивала головой, попивая большими глотками коньяк, и незаметно для себя опьянела, не совсем уже отчетливо размышляя: «А он действительно интересный мужчина…»
Римма тянула коньяк с удовольствием и тоже слегка опьянела. Лиля заслушалась рассказом, выпила больше, чем надо, и теперь думала: «Неужели Римка права и это сейчас у меня с ним произойдет?» Костя продолжал, интонацией подчеркивая нелепость ситуации:
— А что, оказалось, за причина? Потом я смог выяснить, что Сталин, проезжая с дачи по дороге в Кремль, посмотрел из машины на нашу почти законченную стройку и сказал только одно слово — «шпиль». Но если Сталин сказал, то это закон. При нем в машине всегда ездил его секретарь Поскребышев, генерал-лейтенант. В его обязанности входило запоминать все, что «хозяин» скажет, и докладывать членам Политбюро. Он и передал им: товарищ Сталин сказал: «Шпиль». А все, что Сталин сказал, считалось гениальным, — Римма и Лиля с усмешкой переглянулись, а Костя продолжал: — Поскребышева спрашивали: какой шпиль, зачем шпиль, какой величины? А он свое: «Товарищ Сталин сказал только одно слово „шпиль“». Ну, переспрашивать великого гения, конечно, побоялись, а ослушаться никак нельзя — посадит, сгноит. Поэтому Политбюро поставило под риск нас — строителей: в случае недовольства Сталина виноваты будем мы. Но мы тоже думали-думали и решили схитрить: водрузили на верхушку здания шпиль, но на всякий случай — маленький. Ну вот, надоел я вам своей «веселой историей»?[58]
Римма ответила с тонкой усмешкой, какую умела изображать одна она:
— Под такую историю сопьешься от веселья. Надо еще выпить.
И опять Лиля выпила слишком много, Римма покосилась на нее:
— А сейчас извините, я должна оставить вас на пару часов, приду после полуночи, — и подмигнула Лиле, указав незаметным кивком на коленки.
Только Римма ушла, оба разволновались и почувствовали себя напряженно. Под влиянием коньяка и инструкций Риммы в Лиле бурлило волнение. Она тяжело дышала, и ее вдруг охватила какая-то бесшабашность, сомнения улетучились, она ждала, когда он сделает первый шаг. Костя это чувствовал и влюбленно смотрел на нее. Оба молчали. «Ну что же он?» — она заложила ногу на ногу и незаметно подтянула платье выше колен. Костя украдкой посматривал на ее колени, тоже тяжело дышал, но ничего не говорил и с кресла не вставал. Лиле стало жарко, она встала пройтись по комнате и не совсем твердо подошла близко к нему. Коньяк ударил в голову, она качнулась в сторону кресла. Подхватывая ее, Костя опустился на колени и обнял ее ноги. Это было очень приятно, она улыбнулась и положила ему руки на голову:
— Извините, Костя, я… я, кажется, опьянела немного…
Он смотрел на нее снизу вверх и рук не отпускал:
— Вы не сердитесь?
— Нет, — тогда и она скользнула в его руках и опустилась на колени, их лица оказались так близко, что потянуться навстречу было так просто и естественно. Лиля закрыла глаза и затрепетала от его нежного поцелуя. Они стояли на коленях, сливаясь телами, и через легкое платье она почувствовала его мужское напряжение. Ей стало совсем весело, она подумала: «Так вот она — эта стрела Амура», засмеялась и прижалась к этой «стреле». Все стало совсем ясно и просто, он подхватил ее под коленями и перенес на кровать. От выпитого, от объятий, от легкости прикосновений — у нее кружилась голова. Обнимая его и поддаваясь, она с трепетом ощутила, как его руки скользнули под платье и нежно ее раздевали. И вдруг вспомнила слова из романса — «Руки, вы словно две большие птицы». Теперь она лежала под ним и сладостно ждала того неминуемого жаркого ощущения, которое должна сейчас испытать. Обняв его ногами, шепнула:
— Только будьте осторожней…
Когда, сотрясаясь всем телом, он резко откинулся от нее и лег рядом, она все еще не могла остановить ритмических движений своего тела, извивалась и что-то бессвязно шептала. Ей не хватило его ласк, она впилась в него губами, перекинулась и села на него верхом, сильно вжимаясь. Он спросил ее глазами, и она глазами ответила «да». Он подтянул ее за плечи, и тогда она снова почувствовала его проникновение и старалась, старалась все больше и больше вжать его в себя. Что-то совсем новое нарастало в ней, новое, ошеломляющее, это новое вдруг заставило напрячься все ее тело, она задрожала от наплыва сладострастного наслаждения и застонала:
— Костя, Костя, ой, как мне хорошо!..
Уже за полночь вернулась Римма. Лиля лежала голая, раскинувшись на кровати и продолжая переживать то невероятное новое ощущение удовлетворения. Увидев подругу, она воскликнула:
— Римка, знаешь, я совсем, совсем как пьяная.
— Ты пьяная и есть.
— Нет, не в том, не в том дело… Это было, я вдруг почувствовала это… ничего подобного я не знала… это налетело на меня, затрясло… как это называется?
— Ах, это? Это называется «оргазм». Поздравляю, ты стала настоящей женщиной!
И так получилось, что во второй половине отпуска решать стала Лиля. Она говорила Римме:
— Иди, иди к своему принцу-директору, мне нужна комната.
В ласках она стала требовательной, все отчаянней прижималась к Косте и шептала: «Еще, еще!»
* * *
Через неделю они возвращались в Москву. Стоя у подъезда, Костя махал вслед отъезжающему автобусу. Они не объяснялись в любви, но он просил ее приехать к нему в Сибирь и обещал устроить ей сказку. Лиля согласилась, но знала, что не приедет, — это была не любовь. А что?..
В пригородном поезде, глядя в окно, Лиля говорила:
— Кажется, ты была права, с Костей я стала забывать Виктора. А как твой директор Алмазов?
— О, мы понимали друг друга. Знаешь, оказывается, он известный шахматист, гроссмейстер. У него широкие связи, и через него я могу завязать знакомства для прописки в Москве. А пока он весело учил меня играть в шахматы. Мы играли на любовь.
— Как это — на любовь?
— А так: если я проигрывала, то давала ему уроки тонкого секса. А я, конечно, проигрывала.
— Что значит — тонкого секса?
— Ты хочешь знать? Это значит — чем интеллект выше, тем поцелуй ниже. Поняла?
— Ну тебя, Римка, ты такая безобразница. Но неужели ты никогда не выигрывала?
— Выиграла один раз. Тогда он меня научил: жизнь — это как шахматная игра: надо уметь видеть на несколько ходов вперед и правильно двигать фигуры, то есть рассчитывать свои силы и возможности.
— Да, теперь я понимаю: ты тонко рассчитала, сведя меня с Костей, чтобы я забыла Виктора. Ты была права. В общем, я рада, что так получилось и что ты такой хороший тактик. Пропал тот душевный надрыв, который меня мучил, на душе стало легче. Я тебе благодарна. Но, знаешь, теперь меня мучает другое.
— Что именно?
— Я все думаю — ведь это была не любовь… А если не любовь, то что? Неужели это?.. — она запнулась.
— Ты хочешь сказать — б…ство?
— Да, неужели я тоже… ты говорила, что многие, почти все. Теперь и я тоже?
— Ну, ты еще девочка, — рассмеялась Римма, — если женщина может сосчитать своих любовников по пальцам, она еще девочка. Но ты уже в пути.
61. Появление героя войны
Вздох облегчения прошел по всему громадному Советскому Союзу, когда в 1953 году было объявлено, что все политические процессы сталинского периода будут пересмотрены и начнется реабилитация невинно обвиненных, — многомиллионный вздох всего народа. Миллионы семей, в которых были расстрелянные и замученные, горько рыдали над слишком поздним раскаянием правительства. Миллионы семей, у которых появилась надежда увидеть своих безвинно осужденных отцов, матерей, братьев, сестер и детей, впервые за десятилетия почувствовали себя счастливыми. Такой счастливой была и семья Павла Берга.
Впервые Мария услышала об этом от Семена Гинзбурга. Как член правительства, он узнал о предстоящем пересмотре раньше других и на следующий день приехал в поликлинику, как будто бы мерить давление. Мария подумала, что он плохо себя чувствует, но увидела, что он все время чему-то улыбается. Как бы между прочим он сказал:
— Да, мне вчера сообщили интересную новость: скоро последует реабилитация многих невинно осужденных.
Она подняла на него глаза с немым вопросом и прочла на его лице: «Жди!» В первую минуту она не могла поверить, что расслышала правильно. Он повторил:
— Да, это достоверная и очень приятная новость, — и добавил, как бы безразлично: — А как вы поживаете?
Чего ей хотелось больше всего — так это броситься ему на шею и разрыдаться. Но, сдерживая себя, она только выдавила:
— Спасибо. Я обязательно обрадую дочку.
В тот же день Мария побежала в прокуратуру. Там стояла такая плотная толпа, что пробраться к окошку справочной было невозможно. Женщины, которые все же пробились, говорили:
— По-другому теперь с нами разговаривают, любезней стали. Ответ один для всех — «Ждите приятных новостей». А скоро ли — не говорят.
Все люди, пока еще неуверенно, стали передавать друг другу новости о скором возвращении осужденных. Соседи Бергов присмирели, хозяйки на кухне с виноватыми лицами косились в сторону Марии и Лили, предлагали:
— Если надо что сварить на плите — занимайте конфорки, мы подождем, нам не к спеху.
Показывать им свое презрение и раздражать этих примитивных людей им не хотелось, в ответ они только молча улыбались.
* * *
Когда Лиля вернулась из дома отдыха, Мария осталась довольна ее видом:
— Хорошо отдохнула?
— Очень хорошо.
— Ты посвежела, у тебя вид совсем другой. Я рада, что смогу показать тебя папе в хорошей форме.
Однажды поздно вечером раздался звонок во входную дверь их коммуналки, звонили три раза — по списку на двери это означало «Берг». Обе они удивились такому позднему звонку, Лиля пошла открыть дверь. На пороге стоял незнакомый мужчина в шубе и меховой шапке.
— Кого вам нужно?
— Я к Марии Берг. Она дома?
— Да. Это моя мама.
— Так вы — Лиля?
— Да, а откуда вы знаете?
— Я вас знал еще маленькой девочкой. Можно мне пройти?
— Конечно, проходите.
Мария ждала в комнате и тоже смотрела на него с удивлением. Еще больше она поразилась, когда он кинулся обнимать ее:
— Тетя Мария, тетя Мария! Как я рад вас видеть! Вы меня не узнали? Это я — Саша, Саша! Племянник дяди Павла. Помните?
И только тут, по его голосу и манере ласково называть ее «тетя Мария», ей показалось, что она узнает в этом человеке того юнца, который приезжал к ним еще в 1939 году, пятнадцать лет назад. Ну да, да, да! Она всмотрелась в него, всплеснула от неожиданной радости руками и сразу все вспомнила:
— Саша, Саша, это вы? Конечно же, я вас помню. Лилечка, да это же тот юный Саша, который приезжал в Москву, чтобы поступить на юридический факультет, а его не приняли. Я правильно говорю, Саша?
— Правильно, тетя Мария. Только теперь уже приняли.
— Как я рада за вас!
— Тетя Мария, ну что вы говорите мне «вы», говорите «ты», — сказал он, рассмеявшись.
Этим он еще больше напомнил ей тот визит и то, как тогда тоже говорил ей эти слова и как она потом огорошила его, когда сказала ему на скамейке в сквере, что его дядя Павел арестован. Мария засуетилась:
— Да, да, конечно, я буду говорить тебе «ты». Да ты сними шубу, мы тебя сейчас чаем напоим. Лилечка, поставь чайник. А ты нам будешь рассказывать о себе. Да сними ты шубу.
Когда Саша разделся, обе они уставились на его грудь — на ней была звезда Героя Советского Союза, орден Ленина, еще несколько медалей, а под ними — три каких-то незнакомых иностранных ордена.
— Саша! Что это?.. Да как же это?.. Саша, да ты герой! Это же необыкновенно!..
— Тетя Мария, ну что вы… Все очень обыкновенно.
— Нет, не могу поверить, что обыкновенно. Я ведь тогда думала, что ты такой неприспособленный к жизни, жалела тебя! А ты… Лилечка, смотри, какой у нас знаменитый родственник.
Лиля тоже не сводила глаз с его наград и не могла ничего понять — она совсем его не помнила. Глядя на награды, девушка спросила:
— А что это за иностранные ордена?
Немного стесняясь, Саша показывал и говорил:
— Это английский орден «За выдающиеся заслуги» (The Distinguished Service Order), а это высшая американская медаль — орден Почета (Medal of Honor). А это французский орден Почетного легиона.
Мария слушала и все восклицала:
— Нет, ты должен нам немедленно все рассказать. Но, во-первых, где ты остановился? Хочешь остановиться у нас, как — помнишь — ты останавливался тогда?
— Спасибо, тетя Мария, но мне дали комнату в общежитии университета, ведь я теперь студент юридического факультета.
62. Возвращение Павла Берга
И вот наступил день, когда абсолютно счастливые Мария с Лилей встретили Павла Берга на вокзале и привезли домой. Только он появился в коридоре, соседки, как по команде, вышли из комнат, вытирали слезы и кланялись:
— Поздравляем!.. Добро пожаловать!.. Слава богу!.. В добрый час!.. — и аплодировали.
Берг улыбался и благодарил, сказал жене с дочерью:
— Добрые у вас соседи.
Мария и Лиля не стали возражать: не хотели портить праздник.
Высокий и сутулый худой старик: ему было всего пятьдесят пять, но если судить по седине редких волос, по морщинам, мешкам под глазами и беззубому впалому рту, то — все семьдесят. Лиля с удивлением моргала («Какой папа старый!»), но вида старалась не подавать. А он изредка поглядывал на нее, незнакомую ему молодую женщину, и не мог представить, что это та самая маленькая дочка, которую он носил на руках, которой читал перед сном стихи. Сидя за столом, он с интересом оглядывал их небольшую комнатку. После лагерных бараков и нищеты поселения она казалась ему не такой уж плохой:
— Так вот как вы жили тут без меня.
В первый же день, шамкая беззубым ртом, Павел начал рассказывать:
— Обвиняли они меня в том, что я японский шпион и даже готовлюсь стать министром иностранных дел в правительстве Тухачевского. Абсурдней придумать они, конечно, не могли. Но на Лубянке сотрудники госбезопасности специально фабриковали самые несуразные обвинения. Задача у них была простая: необходимо не столько доказать вину арестованных, сколько наказать их. И чем абсурдней было обвинение, тем тяжелей давали наказание. С первых дней следователи орали на меня, грозили пытками и смертью, подносили кулаки к лицу — вот-вот ударят… — Берг помолчал, вспоминая что-то, и добавил: — Там мне и выбили передние зубы…
Лиля заплакала, а Мария хотела сдержать рыдания, но у нее начинались конвульсии, она содрогалась всем телом. Лиля кинулась дать ей сердечные капли, сказала отцу:
— У мамы больное сердце.
Берг понурил голову и перестал рассказывать. Он вдруг вспомнил:
— Я хочу позвонить Сене, брату.
Мария сказала:
— Я звонила им, но они с Августой уехали отдыхать в Крым, будут дома через две недели.
— Ах, да, Крым… Я помню — хорошее место для отдыха, — он задумался, улыбнулся, так что морщины на лице исчезли: — Да, место для отдыха… Как красиво звучит! Про отдых я совсем забыл думать… Ну что ж, подожду. Шестнадцать лет ждал, подожду еще две недели.
Мария вносила с кухни еду, и там соседки говорили ей с отходчивой бабьей жалостью:
— Вы уж на нас зла не таите, мы люди темные, куда нам разбирать — кто прав, кто виноват.
Подходил вечер, и Лиля заторопилась:
— Мне надо идти на день рождения к подруге. Это далеко, в Сокольниках. Я, наверное, там у нее и останусь.
Она выдумала это как предлог, чтобы оставить родителей вдвоем в их первую ночь. Трудно было ей представить их в любовных объятиях, но все-таки… И уж наверняка они захотят поговорить о чем-то сугубо своем, поговорить впервые за целых шестнадцать лет. Поэтому она напросилась в гости к Римме. Туда должен был заглянуть директор «Пахры» Алмазов. Кажется, ему удалось через какие-то шахматные связи устроить Римме московскую прописку. Вот они и отпразднуют втроем.
* * *
Мария волновалась, а Павел был смущен: после шестнадцати лет разлуки, да еще какой разлуки, они остались вдвоем и им предстояла долгая ночь. При дочери они не обнимались и не целовались, но вот она ушла, Мария убрала со стола, стала стелить постель и как бы невзначай спросила:
— Ты все эти годы прожил без женщин? Можешь говорить правду, я не рассержусь, не обижусь, — это был вопрос, который задавали друг другу миллионы пар, разъединенных заключением.
— Машуня, какие же женщины в тех условиях! Да и не до любовных утех нам было — работой выматывали из нас все силы.
— Но бывали же женщины на твоем пути.
— Бывали, очень редко. В лазаретах бывали женщины. Но в лагере так много молодых мужчин, намного моложе меня, они с жадностью кидались на них, женщины доставались им.
Она с волнением ждала: спросит ли он ее? Но он молчал. Она поняла: его благородство не позволяло ему выпытывать ее тайны. Если бы он спросил, она сказала бы правду о той далекой, еще довоенной связи с Михаилом Заком. Она могла бы ему объяснить всю тяжесть ее тогдашнего положения. Но он молчал, только смотрел на нее. Она подсела совсем близко:
— Ты помнишь, о чем я спросила тебя тогда, в парке?
— В парке? Да, конечно, помню. Как сейчас помню — ты спросила: «Вам не хочется меня поцеловать?»
— Верно, ты не забыл, — она потянулась к нему: — Вот я опять хочу задать тебе этот вопрос: ты не хочешь меня поцеловать? Повтори, что ты тогда ответил.
— Я сказал: «Ой, как хочу!»
— А теперь?
— Хочу еще больше, — он обнял ее, и стал целовать лицо, глаза, губы, и прошептал в ухо: — Машуня, моя Машуня, неужели мы опять вместе?.. Только я ведь уже не тот, что был.
— Павлик мой, так ведь и я не та, что была тогда.
— Нет, ты такая же, в моих глазах ты осталась такой же. Все эти годы я представлял себе тебя, а когда увидел, то понял, что ты еще лучше, еще красивей, еще моложе… — и опять целовал, целовал, пока Мария не упала на кровать.
— Мы смешные, совсем как дети, — шепнула она. — Давай хоть разденемся…
* * *
Павел старался не огорчать Марию историями о лагерных мучениях, хотя ему очень хотелось рассказывать. Но как-то однажды он вернулся к прошлому:
— Да, вот, вспомнил: Тухачевского расстреляли, но прежде у него нашли мою старую записку двадцатого года, про которую я совсем забыл. В ней было упомянуто имя Сталина. Вот меня и пытали — что я говорил ему про Сталина? А я тогда ему сказал, что Сталина отозвали с фронта за вмешательство в его военные дела. Ну, за эту записку мне добавили и дали двенадцать лет каторги в лагерях строгого режима. К концу срока добавили еще десять. Ни спрашивать, ни возражать не было смысла. Из второго срока отсидел я четыре года. Мне обещали дать поселение, но, когда ты приезжала повидаться со мной, решение отменили. А теперь я вернулся к вам, дорогие мои.
Он привыкал к отнятой у него жизни — снова начинал жить, как жили все люди. А жили они так: на двенадцать семей было два туалета с раковиной и одна ванная комната, перед ними выстраивались очереди соседей с полотенцами через плечо и с недовольными лицами, а дети прыгали от нетерпения. Но Бергу нравилось становиться в ряд, он не хотел, чтобы ему уступали очередь. Для него в этом была свобода выбора — свобода!
В маленькой бакалейной лавке на углу продавалось молоко, масло, сыр, иногда получали мясо и колбасу. К прилавкам и в кассу стояли плотные очереди, люди толкались иногда часами, на лицах были усталость и недовольство. Берг тоже вставал в очередь, и ему нравилось — это свобода, пусть трудная, но та свобода, от которой он отвык.
В лагерях его зрение ухудшилось, читать и смотреть фильмы он не мог. И жевать ему тоже было нечем. Мария записала его к знакомому зубному технику, и тот сделал ему временные вставные челюсти. Привыкая к новым зубам, он теперь наслаждался медленным пережевыванием. Мария подобрала ему очки, и он начал ходить в кино и углубился в чтение. Особенно интересовало его все, что касалось прошедшей войны. Рассказывать о лагерной жизни он избегал, но, прочитав книги и посмотрев фильмы, как-то сказал:
— Как, оказывается, много писали и снимали о прошедшей войне. Мы ведь в лагере даже не знали, что Германия напала на нашу страну. Но однажды появился майор с красными армейскими петлицами, а не синими, как у нашей охраны. Нас построили, и он объявил о войне. Стоять нам было приказано по стойке «смирно», но ряды все-таки заколыхались. Он крикнул: «Кто хочет идти на фронт, в штрафной батальон, чтобы кровью искупить свою вину, — шаг вперед!» Мы знали — это почти верная смерть. Все стояли в нерешительности. Но я, как услышал, сразу решил: лучше погибну в бою, чем умру в лагере. И сделал шаг из строя — записаться в штрафной батальон. Тут подскочил охранник, отпихнул меня назад и заорал: «Политических не записывают, отсиживай свое, сволочь!» Не хотели дать мне умереть за свою страну, они сами хотели погубить меня.
Мария опять пила лекарство, отворачивалась и вытирала слезы…
63. Воссоединение семьи на еврейской Пасхе
Павел вернулся в апреле и как-то раз сказал Марии и Лиле:
— Да, ведь скоро праздник еврейской Пасхи — Сейдер. Первая Пасха после моего освобождения. Надо нам всем пойти к тетке Оле и дяде Арону на праздник. Они живы, здоровы?
— Живы, только очень одряхлели, — откликнулась Мария. — И Сеня с Августой приедут в этот день и придут прямо к ним. Там ты и увидишь их.
Лиля удивилась:
— Что это такое — еврейская Пасха? Папа, ты разве веришь в это? И кто такие тетя Оля и дядя Арон?
— Доченька, в бога я не верю, но с детства привык к национальным традициям и люблю их. Поэтому и хочу отпраздновать свою свободу с моими родными в еврейских традициях. Но разве ты не знаешь тетю Олю с дядей Ароном? — Берг вопросительно посмотрел на жену: — Ты не приводила к ним Лилю?
Мария немного смутилась:
— Ах, Павлик, дело в том, что ты еще не знаешь, как многое изменилось в еврейском вопросе, пока тебя не было. Стало опасно не только придерживаться еврейских традиций, но даже вообще иметь в паспорте запись «еврей» в пятой графе. Нам с каждым годом приходилось быть все более осторожными, по возможности скрывать свое еврейство. Мы хоть и писали в анкетах, что евреи, но всеми силами старались скрыть это от окружающих, чтобы не потерять работу или возможность учиться — все, что имели. А на пасху я забегала к тете Оле с дядей Ароном поздравить их, но не хотела водить туда Лилю, чтобы не смущать ее еще больше еврейскими корнями.
Берг нахмурился, опустил голову:
— До чего же вас тут довели, на так называемой советской «воле»… Правильно мы в лагере называли страну — «большая зона». Там мы были на грани земного существования, но национальностью своей не гнушались, говорили открыто.
— Вам в лагерях было уже нечего терять. А нам — было что.
Он вздохнул:
— Да, многое я пропустил в жизни нашего общества — всю войну пропустил, победу пропустил. Но ни за что бы я не подумал в те двадцатые и тридцатые годы, в период успехов евреев в нашей стране, что их доведут до этого, что они станут скрывать свою принадлежность к еврейской нации. Когда я писал статью «Два еврея», я так гордился, что мы, евреи, стали русскими интеллигентами.
— Да, Павлик, дорогой, я даже помню твой новогодний тост в тридцать восьмом году, — улыбнулась Мария, — ты говорил тогда: «Мы все евреи, дети бедной и когда-то бесправной еврейской среды, теперь мы — представители русской интеллигенции. Мы тяжелым трудом пробили себе путь». Но когда совсем недавно врачей-евреев обвинили в заговоре как отравителей, то оголтелые антисемиты требовали: «Советские евреи должны тяжким трудом искупить свою вину перед русским народом».
— Вот до чего дело дошло! — грустно воскликнул Павел. — А мой брат Сема считал евреев искателями счастья и радовался, что многие его нашли.
Лиля слушала напряженно и с удивлением. С тех пор как в первый день войны соседские дети сказали ей, восьмилетней девчонке: «Вы евреи, и за это фашисты вас убьют», она была приучена, что надо по возможности скрывать свое еврейство. И поэтому не представляла себе того, что говорил отец: как это раньше можно было гордиться этим и считать евреев искателями счастья?
А Павел, помолчав, добавил:
— И все-таки совсем отрываться от своих корней нехорошо. Хотя вы и отошли от еврейских традиций, но нельзя забывать, что это были традиции наших отцов и дедов. Лилю пора познакомить и с традициями, и с этими чудесными стариками.
И он рассказал Лиле библейскую историю об исходе евреев из Египта, о том, как Моисей вывел их оттуда, о том, как перед евреями расступилось Красное море и все успели перейти на другой берег, но забыли захватить дрожжи. Поэтому с тех пор по традиции в день празднования Пасхи евреи едят не хлеб, а мацу, испеченную без дрожжей.
— Конечно, Лилечка, это все сказки, в них много вымысла. Но евреи верили в это два тысячелетия после изгнания из Израиля. И эта вера помогла им сохранить себя, несмотря на блуждания по всему миру.
Лиля никогда об этом не слышала.
— Откуда ты все это знаешь?
— Из Библии. До революции мы все обязаны были читать и знать Библию.
— Библия? А я никогда даже не видела Библии. У нас ее не печатают.
* * *
Торопясь на радостную встречу, Павел вел семью к низкой, полуушедшей в землю двери. Вглядывался в дом:
— Поразительно: тут все как было, такое же обветшалое, как много лет назад.
По преданию, это был дом богатого помещика Нащокина, друга Пушкина, и сам Александр Сергеевич любил бывать здесь и гостил у него.
Поднялись по скрипучей деревянной лестнице, прошли длинным полутемным коридором, в котором стоял густой запах кухни и затхлости. Маленькая и седая тетя Оля, сильно постаревшая, одетая в допотопное черное платье, с кружевной наколкой на голове, увидела Павла, всплеснула руками, кинулась к нему и зарыдала:
— Павлик, Павлик, выжил, уцелел! Бедный! Ведь не чаяли… Голубчик ты мой, любимый мой племянник…
По морщинистым щекам Павла тоже текли слезы. Старушка расцеловалась с Марией и повернулась к Лиле:
— А это Лилечка? Дай я тебя поцелую. Красавица какая — вся в родителей.
В дальнем углу длинной узкой комнаты, перегороженной пополам тяжелой занавесью, сгорбленный старик с седой бородой, в длинном черном еврейском лапсердаке, с ермолкой на голове быстро кланялся и читал молитвы. Тетя Оля заволновалась:
— Арон, Арон, да иди ты сюда, успеешь помолиться. Видишь, какие гости у нас — Павлик с Марией, и Лилечка с ними.
Старик плохо слышал, ей пришлось повторять. Положив последний поклон, он направился к ней:
— Оля, Оля, а где маца? Без мацы нельзя праздновать Пасху.
— Арон, я тебе уже говорила: мацу принесет Зина, она одна знает, где ее достать. Ты лучше посмотри, кто к нам пришел.
— Оля, Оля, но нужна маца.
— Арон, маца будет, я ведь сказала. Поздоровайся с Павликом, он недавно из лагеря.
— Из лагеря? Ах, да, да — из лагеря, — старик подошел к Бергам. — Барух Адонай, мазал тов, мазал тов, — пробормотал он поздравление по-еврейски. — Какая радость, какая радость, — и по очереди приложился к ним щетинистой бородой.
Мария передала тете Оле принесенные блюда. Старушка засуетилась:
— Ой, зачем ты все это — у нас же все есть: и селедочка под маринадом, и форшмак, и пирожки с мясом и капустой, и водка.
Дядя Арон следил за всем хозяйственным глазом, взял принесенную водку.
— Водка вся кошерная, — прокомментировал он и поставил бутылку на стол.
Из-за перегородки вышла немолодая женщина, ведя за собой за руку растерянного пожилого мужчину. Он шаркал ногами, пиджак на нем висел тряпкой, рот был заслюнявлен, галстук болтался на боку, а воротник рубашки выбился из-под ворота пиджака.
— Клара, Додик! — вскрикнул Павел и кинулся к ним: это была одна из дочерей стариков со своим мужем, они жили там, за перегородкой. — Клара, Додик! Как я рад вас видеть снова!
Клара заплакала на плече у Павла, растерянный Додик тоже всхлипывал.
Мария вполголоса объясняла Лиле:
— Это их старшая дочь, зубной врач. Она поздно вышла замуж за Додика, детей у них нет. Он очень хороший и добрый, но странный, не от мира сего. Если он переходит улицу, то за ним следит вся семья.
Один за другим стали входить гости. Дочка стариков Зина с мужем Соломоном принесли пачку мацы. Развернув ее, дядя Арон наконец успокоился.
Все гости первым делом кидались к Павлу: обнимали, радостно задавали вопросы, всхлипывали. Потом целовали Лилю, рассматривали ее, хвалили. Мария была так счастлива и горда — Лиля редко такой ее видела.
Последним, с широкой улыбкой на лице, в комнату стремительно вошел одетый в очень хороший костюм полный лысый мужчина. За ним шла красивая солидная дама. Они несли полные сумки с продуктами и бутылками. Мужчина весело крикнул:
— Ставьте прямо на стол — все кошерное!
— Сема! Авочка! — закричали все и, начиная с тети Оли, стали подходить к ним целоваться. Только Павел оставался в стороне, поглядывая на новоприбывших, и по щекам его опять текли слезы. Когда все перецеловались, подошел и он:
— Семка!
— Павлик! — и братья крепко обнялись, громко хлопая друг друга по спинам, и видно было, как спины тряслись от сдерживаемых рыданий. Так же радостно Павел обнимал и красивую даму:
— Авочка, Авочка!
Лиля за всем этим наблюдала с интересом, а за последней сценой даже с удивлением. Мария взяла ее за руку:
— Идем поздороваться. Это Семен Гинзбург, папин самый близкий друг и двоюродный брат. Он наш с тобой спаситель. Он министр строительства, и когда папу арестовали, а нас выгнали из квартиры, он делал для нас все. И с ним моя лучшая подруга Августа, Авочка, его жена.
Когда они подошли, Павел говорил Семену:
— Мне Маша все рассказала, спасибо тебе, дорогой.
— Да за что спасибо? Я ведь для тебя, для вас… это так естественно и просто. Вот именно. Мы с тобой обо всем поговорим, вы придете к нам домой, и мы наговоримся всласть. Вот именно — всласть. Авочка не может дождаться.
— А где сын ваш, мой дружок Алешка?
— Алешка? Он и слышать не хочет о еврейской Пасхе. Ему новая свобода ударила в голову, все пишет стихи о новой свободе.
— Так он все-таки стал поэтом? Авочка, это ты его направила?
— Я рада, что так произошло, но не уверена, что это исходило от меня. Ведь это ты повел его на встречу с детским поэтом Квитко, помнишь? С этого все и началось.
— Да, да, я вспоминаю — Лев Квитко. Как он теперь?
Августа и Мария опустили головы:
— Квитко расстреляли.
— Расстреляли такого замечательного детского поэта? За что?
— Павлик, мы тебе потом все расскажем. Он был членом Еврейского антифашистского комитета…
— Ну и что, что он был членом комитета? — Павел стоял растерянный. — А Соломон Михоэлс придет?
— Ох, Павлик, не придет он, не придет. Его убили.
— Убили Соломона Михоэлса, великого еврейского артиста? За что?
— Это была политическая казнь, он был председателем того комитета. Мы тебе потом расскажем…
Они не хотели омрачать праздник грустными подробностями. Семен кинулся целовать Марию:
— Вот она, моя спасительница!
— Какая же я тебе спасительница?
— А кто мне давление измерял? Вот именно.
— Так это был твой очередной фокус, чтобы незаметно класть мне в карман деньги. Сема, а это наша дочка Лиля, — она подвела к нему дочь.
Министр нерешительно обнял племянницу:
— Так вот вы какая, Лиля!
— Сема, говори ей «ты», — улыбнулась Мария.
— Только если и она станет называть меня на «ты». Будешь называть меня «дядя Сема» и на «ты»?
— Мне как-то неудобно… я постараюсь.
— Чего же тут неудобного? Мы все здесь родственники, — он обвел вокруг руками. — Вот именно, мы все одна мешпуха. Знаешь это слово?
— Нет, никогда не слышала.
— Ну, это такое жаргонное еврейское словечко, значит — «свои люди, родственники». Вот именно.
А Павел с живостью расспрашивал Августу:
— Какие стихи пишет Алеша — лирические, патриотические?
— У него есть лирические, но они далеко не патриотические. В основном — политические, и все с сатирическим уклоном.
— Вот как? Интересно будет почитать.
Августа подозвала к себе Лилю:
— Поди сюда, я тоже хочу поцеловать тебя. Я ведь не видела тебя с тех пор, как ты была маленькой девочкой. Ты красивая девушка.
Она обняла ее и тихо спросила:
— Ты в кого-нибудь влюблена? Или, может быть, кто-то влюблен в тебя?
Лиля, тоже тихо:
— Пока ни в кого и пока никто.
— Ну, это скоро случится. У тебя есть сумочка? Положи в нее деньги — это только для тебя, купи себе что хочешь.
— Спасибо, что вы…
— Не «вы», а «ты». Просто — Авочка. А деньги пригодятся.
Мария смотрела на них и все заметила, она сказала Августе:
— Спасибо тебе, конечно, но ты ее балуешь.
— Ничего не балую. Знаешь, чем старше я становлюсь, тем больше мне жаль молодых — ведь им предстоит еще столько разных страданий.
Семен отвел Лилю в сторону и тихо спросил:
— Скажи, ты хорошо отдохнула в «Красной Пахре»?
— Изумительно! А откуда вы… ты… знаете… знаешь, что я там была?
— Откуда? — он звонко рассмеялся. — Твоя мама упомянула, когда я был у нее в поликлинике, что ты едешь туда с подругой. Тогда я попросил директора Алмазова создать вам наилучшие условия, но только чтобы он не проговорился, что это я просил. Вот именно!
Лиля залилась краской, вспомнив дом отдыха, и подумала: «А вдруг он знает от директора и многое другое?» Но — надо было поблагодарить:
— Тогда спасибо вам. Мы с подругой никогда не жили в таких шикарных условиях…
— Не «вам», а «тебе». Ты забыла?
— Спасибо… тебе, дядя Сема.
— Ну, вот это другое дело, — и министр тут же поменял тему: — Мы, конечно, мешпуха, но фамилии у нас у всех разные. Ты думаешь, откуда у тебя фамилия Берг?
— От папы.
— А откуда у папы эта фамилия?
— Наверное, от его папы.
— А вот и нет, его отец был Борух Гинзбург, а мой отец — Зохар Гинзбург, по-еврейски. Вот именно. Они были родные братья, и мы с Павликом росли вместе и ходили в один класс еврейской школы хедер — два Гинзбурга. После революции, чтобы нас не путали, твой отец решил поменять свою фамилию. Мы с ним ломали голову — как? Хотелось хоть что-то оставить от настоящей фамилии. Сначала мы решили отбросить «гинз». Но получалось «Бург», и звучало нехорошо, тогда он переделал «Бург» в «Берг». И мы оба решили, что это отличный вариант. Вот именно!
Павел тихо спросил брата:
— Сеня, что делается с еврейским вопросом? Почему люди стали бояться называть себя евреями? За что убили Соломона Михоэлса и Льва Квитко? Я помню, как много лет назад, за этим вот столом у Бондаревских, ты говорил мне, что все советские евреи — искатели счастья, что Соломон Михоэлс нашел свое счастье.
— Павлик, мне хотелось верить, но я ошибался. Вот именно.
В это время в дверь робко постучали. Семен открыл: на пороге стоял незнакомый смущенный молодой человек, робко улыбался:
— Извините за беспокойство, Бондаревские здесь живут? Я их дальний родственник Саша.
Мария схватила его за рукав и втащила в комнату:
— Дело в том, что это я сказала Саше, чтобы он пришел сюда. Все познакомьтесь — ваш родственник, Герой Советского Союза.
Саша, стесняясь, запротестовал:
— Тетя Мария, тетя Мария, ну зачем вы так?
— Саша, снимай пальто, — она сама стянула с него пальто, и тогда все увидели на его груди советские и иностранные ордена.
Все онемели от удивления, а пораженный Семен воскликнул:
— Вот это родственник! Вот именно!
Саша застеснялся еще больше, спросил Марию:
— А мой дядя Павел здесь?
— Вот твой дядя Павел, — она подвела к нему мужа.
Саша кинулся к нему:
— Дядя Павел, дядя Павел, мне мама так много рассказывала про вас. Моя мама — Софья Абрамовна, троюродная сестра вашей мамы. Она говорила, какой вы герой и какой ученый. Я ведь приезжал до войны, чтобы повидать вас. Но тетя Мария мне все рассказала. Как я счастлив, что наконец встретил вас!
Павел обнял нового племянника:
— Ну вот, и я очень рад нашей встрече. Но герой — это ты, а не я. Потом нам всем расскажешь о своих подвигах.
— Да что же рассказывать? Главный подвиг — живым остаться.
Он сказал это так просто и так скромно, что все поразились глубокой верности этой мысли. Павел подумал: «„Главный подвиг — живым остаться“, это ж так ясно и значительно, как шекспировская фраза „Быть или не быть — вот в чем вопрос“».
За столом возникла пауза — все задумались над тем, что сказал Саша. И Павел, помолчав, подтвердил:
— Вот и я так про себя думаю: живым остаться — это самый главный подвиг.
Дядя Арон уже встал во главе стола и позвал тетю Олю — пора было читать первую молитву Сейдера. Все мужчины взяли с тумбочки лежавшие там кипой ермолки и прикрыли ими головы, как полагалось для молитвы, а женщины прикрыли головы кружевными накидками. Все встали вокруг стола, воцарилась тишина. Дядя Арон начал читать молитву.
64. Привыкание
Иногда, просыпаясь рано утром, Павел видел над собой высокий и гладкий белый потолок и не мог понять, где он. После шестнадцати лет в серых бараках с низкими нарами ему трудно было привыкнуть к городской комнате. И эта молодая женщина, его дочь, которая стесняется его в тесноте одной комнаты, и он тоже стесняется ее — привыкнуть друг к другу им еще трудно…
Привыкание к новой жизни требовало от Павла внимания и энергии: так много надо было переваривать… Слишком многое прошло мимо него, он столько лет был лишен контактов с миром. Он сам горько шутил, говоря Марии:
— Знаешь, Машуня, я чувствую себя как граф Монте-Кристо, которого после шестнадцати лет заточения освободили из подземелья замка на острове и выпустили в совершенно новый для него мир.
К сожалению, Мария это понимала, потому что Павел внутренне сильно изменился: он стал раздражительным, каждый день пил водку и часто, привязываясь к какой-нибудь ерунде, ворчал:
— Никто не хочет мне помочь, наверное, я не очень здесь нужен.
Ей и Лиле приходилось терпеть и сдерживать себя, чтобы прямо не сказать ему, как ужасно отстал он от хода новой жизни.
Все-таки постепенно к нему возвращался давно забытый привычный ритм размышлений, он опять начал анализировать события, изучал окружающее, приглядывался к изменениям жизни после Сталина. Правительство перегруппировалось: председателем Совета Министров стал самый молодой из сталинского окружения пятидесятилетний Георгий Маленков; секретарем ЦК Коммунистической партии стал Никита Хрущев; всесильного главу Комитета госбезопасности Лаврентия Берию арестовали и расстреляли. А старейшие соратники Сталина — Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян — заняли вторые-третьи позиции. Новое правительство повело себя человечнее: для всех установили строгий 8-часовой рабочий день, впервые приняли закон о пенсиях для трудящихся. В кинотеатрах шло больше иностранных фильмов, в Москву и Ленинград приезжали западные артисты, советских музыкантов и артистов балета стали выпускать на гастроли за рубеж. Но некоторые предпочитали оставаться там, становились «невозвращенцами» и рассказывали в печати правду о своей стране. Тогда выезжающих стали строго контролировать.
Людям так давно хотелось вдохнуть хотя бы струйку свежего воздуха свободы. Все-таки они почувствовали некоторое послабление, общее настроение немного поднялось, люди меньше стали бояться друг друга, даже смелее рассказывали политические анекдоты. В литературе тоже появились слабые новые веяния: повести «Не хлебом единым» Владимира Дудинцева и «Оттепель» Ильи Эренбурга.
И все больше и больше выдвигался на первый план Хрущев, у которого были все задатки диктатора.
Привыкая к новой жизни, Павел все яснее понимал, что идеалы сталинизма быстро не улетучатся.
* * *
Девятого мая, в традиционный День Победы, Мария и Лиля решили сводить Павла на Красную площадь — смотреть на праздничное убранство и любоваться на красивый салют. Незадолго до этого он получил обратно свой боевой орден Красного Знамени и медаль «XX лет Рабоче-крестьянской Красной армии». Они вместе с Лилей прикрутили их к лацкану его довоенного пиджака. Пиджак свободно болтался на исхудавшем Берге, но Мария с Лилей оглядели его и остались довольны общим видом — все-таки он поправлялся и стал меньше сутулиться. Когда он, высокий старик с орденами на груди, появился в общем коридоре их коммунальной квартиры, соседи и соседки начали подходить и почтительно поздравлять:
— С праздничком вас, Павел Борисович!
Но для него это был отвлеченный праздник, он был раньше боевым командиром Красной армии, но ни войны, ни победы видеть ему не довелось.
На Красной площади волнами колыхалась праздничная толпа, громко звучала бравурная музыка военных лет. Когда начали исполнять самую популярную песню войны «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой!..», Павел прислушался к словам и вдруг вспомнил:
— Я знаю эту песню. Это же старая песня, слова которой сочинил учитель словесности Александр Адольфович Боде из рыбинской классической гимназии.
Лиля удивилась:
— Нет, папа, это песня на слова Лебедева-Кумача.
Мария добавила:
— Да, я помню: он написал это в самом начале войны, в первые дни. Этот текст был напечатан в газете чуть ли не на следующий день после объявления войны.
— Какой Лебедев-Кумач? — возразил Павел. — Это написал Боде когда началась война с кайзеровской Германией в четырнадцатом году. Я сам пел эти слова четырнадцатилетним еврейским мальчишкой, стоя с русскими гимназистами на железнодорожной станции Рыбинска. И Семка, брат, был со мной и тоже пел. Мы все пели эти слова, — перед его мысленным взором выросла та старая платформа и они, двое, стоящих на ней; он улыбнулся воспоминанию. — Только тогда меня еще звали Пинхас, а его — Шлома. Учитель Боде заметил нас на платформе, мы держались особняком, украдкой поглядывали на гимназистов и солдат. Евреям лучше было не стоять рядом с русскими. Но он подозвал нас, долго расспрашивал, разрешил пользоваться гимназической библиотекой, а потом — стоять в строю с гимназистами и петь с ними эту песню.
Лиля опять мягко перебила его:
— Папа, ты что-то путаешь. Вся страна знает, что эта песня написана в сорок первом году, а не в четырнадцатом.
Павел рассердился:
— Ничего я не путаю. Учитель Боде пописывал стихи и однажды написал нечто вроде гимна для поднятия духа русской армии:
Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой С германской силой темною, С тевтонскою ордой…А дальше поется точно так, как по радио передают:
Пусть ярость благородная Вскипает, как волна, Идет война народная, Священная война.Мелодия тогда была другая, но текст тот же. Но раньше мы пели «с тевтонскою ордой», а теперь переделали на «с проклятою ордой». Выходит, что ваш Лебедев-Кумач украл это стихотворение у Боде.
Мария с Лилей пожали плечами и не стали спорить. Но Павел был прав.
Глазу Павла, привыкшему к серым бушлатам заключенных и к строевому порядку их колонн, все на площади казалось удивительным: ярко одетые люди, радостные лица, хаотичное движение толпы — так вот как люди жили эти годы! В толпе радостно приветствовали людей с боевыми орденами — это были участники войны. Кто-то увидел седого Павла с орденом, подбежал, крикнул:
— Слава герою Великой Отечественной войны, качать его, качать! Ура!
Люди подхватили Павла и стали подбрасывать в воздух. Взлетая, он пытался объяснить им, что его ордена — не за прошедшую войну:
— Товарищи, товарищи, да я воевал только в Гражданскую…
Но куда там! — никто не слушал, да ничего и не было слышно. Мария и Лиля со страхом наблюдали за взлетающим Павлом, но ничего не могли сделать.
Его оставили в покое, кинувшись качать другого человека с орденами. Павел, улыбаясь, одернул пиджак и подтянул пояс брюк:
— Вот и меня посчитали участником этой войны, чужую славу заработал.
В нем боролись горькие чувства: по жуткой несправедливости он не попал на войну, а просидел всю ее в лагере. Еще хорошо, что выжил. Выжить в тех условиях — это был настоящий героизм.
На фасаде здания ГУМа висели громадные портреты членов Политбюро партии во главе с первым секретарем ЦК Никитой Хрущевым. Павел мельком глянул на них. Лиля рассказала:
— Когда мы с мамой были здесь в день окончания войны в сорок пятом году, на этом месте висел громадный портрет Сталина в маршальской форме со множеством орденов.
— Я очень рад, что мне не придется смотреть на этот портрет, — прокомментировал Павел.
Он остановился напротив мавзолея Ленина и поразился, увидев на нем второе имя — «Сталин»:
— Зачем туда положили эту сволочь?
Лиля осторожно оглянулась — не подслушивал ли кто-нибудь? Мария шепнула Павлу:
— Пожалуйста, не выражай так громко свои эмоции, наверняка здесь много переодетых агентов.
— Ага, вот что значит «большая зона» нашей страны! Говорить нельзя. А в лагере мы могли говорить друг другу что хотели. Терять нам было нечего.
Его поразила красота и мощность орудийного салюта, когда над Москвой взлетели тысячи ракет, а потом рассыпались на каскады. Задрав голову, он как завороженный следил за каждым взлетом:
— Как прекрасно, как величественно!
* * *
Павел с Марией пошли к старым друзьям Борису Ефимову с женой Раей. Ефимов, карикатурист, стал заслуженным художником республики, жили они уже в другом доме, в большой квартире. Дверь открыла домработница Нюша, жившая у Ефимовых. Узнав Павла, она кинулась ему на шею:
— Павел Борисович, Павел Борисович!.. Родной ты мой! Слава тебе, господи, — вернулся!.. — она крестилась, плакала, обнимала Марию: — Говорила я тебе — Бог милостив, может, и выживет твой Павлуша.
На ее возгласы вышли из комнат Ефимов с Раей, растрогались при виде такой искренней встречи, тоже кинулись обнимать и поздравлять пришедших.
Когда все сели за стол, Нюша осторожно отозвала на кухню Марию:
— Вот, касаточка моя, тебе мой сказ: Павлуша твой снова войдет в силу, а коли получите новую фатеру и будет у вас место для меня, стану обратно к вам проситься. Здесь мне хорошо живется, они люди хорошие. Но вы мне — как родные.
Мария обняла ее, пообещала:
— Как только мы найдем место для вас — переходите к нам.
За столом Павел пил много водки, захмелел, помрачнел. Но между ним и Борисом сразу возобновились старые дружеские беседы. Остроумный Ефимов напомнил ему:
— Помнишь, давным-давно мы с тобой валяли дурака: придумали игру о культе личности Сталина, читали друг другу заглавия газетных статей про него и повторяли: «Ён все знает».
— Да, припоминаю, смешно было. Я читал примерно так: «Письмо колхозников Тьмутараканского района: „Великому вождю и учителю, гениальному отцу всех народов. Мы рапортуем, что перевыполним обязательства на тысячу процентов…“», а ты сразу восклицал: «Ён все знает!» И мы смеялись.
— Верно. Но пока тебя не было, новое правительство слегка покритиковало его культ. Маленков сказал на съезде: «Нам нужны наши советские Гоголи и Щедрины». А остряки сразу подхватили эпиграммой:
Нам действительно нужны Гоголи и Щедрины, Но такие Гоголи, Чтобы нас не трогали.Павел слегка улыбнулся, что он делал теперь очень редко.
Ефимов заговорил о последней московской новости — самоубийстве писателя Александра Фадеева, первого секретаря Союза писателей, ставленника Сталина. Причину самоубийства никто не знал. Он рассказывал:
— В «Правде» написали, что причиной самоубийства был алкоголизм. Фадеев действительно пил. На него, ничем не приметного литератора, Сталин возложил слишком высокую ответственность за литературу. Он сам всегда пристально следил за писателями, называл их «инженерами человеческих душ». А если кто из них «строил» души не по его рецептам социалистического реализма, того просто устраняли. Фадеев по своей должности нес за это ответственность. Но люди не верят, что алкоголизм был причиной ухода Фадеева из жизни. Ходят слухи, что в нем пробудилась совесть после того, как пришлось вольно или невольно погубить многих талантливых писателей, неугодных Сталину. Мне показали в «Правде» копию его предсмертного письма. Но, конечно, публиковать его не будут.
Он дал Павлу прочитать копию письма Фадеева:
«Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно-невежественным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы — в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих; лучшие люди литературы умерли в преждевременном возрасте: все остальное, мало-мальски способное создавать истинные ценности, умерло, не достигнув 40–50 лет… Литература — этот высший плод нового строя — унижена, затравлена, загублена. Самодовольство нуворишей от великого ленинского учения даже тогда, когда они клянутся им, этим учением, привело к полному недоверию к ним с моей стороны… Жизнь моя, как писателя, теряет всякий смысл, и я с превеликой радостью, как избавление от этого гнусного существования, где на тебя обрушиваются подлость, ложь и клевета, ухожу из этой жизни…»[59].
Павел прочитал, задумался:
— Письмо, конечно, не оправдывает его. С его помощью погубили и твоего Мишу Кольцова, и моего друга Исаака Бабеля, и еще десятки, если не сотни талантливых писателей. И если их перечислить, окажется, что многие из них евреи.
— Так ведь многие русские писатели — евреи: Пастернак, Маршак, Эренбург, Берггольц, Ильф, Мандельштам, Гроссман, Каверин (Зильбер), Сельвинский и еще многие.
— Что ж, тонкое искусство литературы не зависит от происхождения, оно зависит от таланта и интеллекта. У этих евреев есть литературный дар, они — русские интеллигенты еврейского происхождения. И твой брат был русским журналистом по своему таланту, а не по происхождению. Эренбург сам написал: «Мы принадлежим к тому народу, на языке которого мы говорим». Но эшелон советских бюрократов понять и принять этого не хочет, в их крови циркулирует антисемитизм. Расстрел членов Еврейского комитета и сфабрикованное дело «врачей-отравителей» полностью доказали это. В правительстве и за спинами правительства кишит целая армия закоренелых сталинистов, взращенных им. Это темная сила. Дай им волю, они опять станут сажать людей, потому что не желают глубоких обновлений, не уступят свежим веяниям. Они боятся ослабления своего влияния. Эта консервативная прослойка строго и недружелюбно смотрит на всех, кто хочет нововведений. А евреи — народ беспокойный. Мы считаем себя равноправными членами советской семьи, потому что помогали делать революцию, помогали строить социализм. Евреи постоянно хотят движения вперед. И, к сожалению, я предвижу новые столкновения, в которых евреи снова проиграют этой темной силе.
Ефимов сказал, глядя на Павла:
— А ты все так же прозорлив, дорогой друг мой. Как тебя ни истязали, а интеллекта твоего из мозгов выбить не смогли.
* * *
Перебирая в памяти старых друзей, Павел вспомнил:
— Да, а как поживает мой «сын полка» Пашка Судоплатов? Я хочу его видеть.
Мария опустила голову:
— Павлик, дело в том, что он сидит в тюрьме.
— Пашка Судоплатов, герой-разведчик, сидит в тюрьме?..
— Его арестовали вскоре после смерти Сталина.
— Но что случилось?
— Ах, Павлик, никто не знает.
— Но ты видишь его жену, Эмму?
— Конечно, мы с ней близкие подруги.
— Тогда я хочу встретиться с Эммой и все узнать от нее.
Когда они приехали по адресу и Павел увидел красивый старинный двухэтажный особняк, он поразился:
— Это здесь Судоплатовы живут? Ну и ну!
Эмма кинулась к нему на шею:
— Павел Борисович, Павел Борисович, как я счастлива снова видеть вас! Вот бы Пашенька мой мог так обнять вас, он ведь вас любил, как отца родного, боготворил вас, считал своим учителем.
— Спасибо, спасибо, Эммочка. Я его тоже люблю, как сына.
Павел ходил по большим комнатам, поражался красоте стен и оконных рам, любовался резной деревянной лестницей на второй этаж. Особенно его поразили гардеробные при спальнях — в них можно было свободно входить и вешать одежду. Мария сказала:
— Я держу у Эммочки зимние вещи, а через сезон меняю на летние.
Эмма ходила за Павлом и приговаривала:
— Места много, а живем мы только втроем — я да сыновья. А Паши нет.
На стенах и на столах было много фотографий Судоплатова в рамках. Павел особенно заинтересовался его портретами в генеральской форме, со звездой Героя Советского Союза и множеством орденов.
— А ведь я когда-то предсказывал Пашке, что он станет генералом. Сбылось, значит. А как он стал Героем?
— Ему дали Героя за организацию убийства Троцкого, в сороковом году. Это было задание самого Сталина.
— Пашка Судоплатов смог убить самого Троцкого? Ну действительно герой! И такого человека засадить на пятнадцать лет! — Павел замолчал, выпил большую рюмку водки. — Да, действительно, невозможно понять, что делается.
— Павел Борисович, я только вам тайну расскажу: он ведь в конце войны сумел выкрасть у американцев секрет атомной бомбы. Нашим ученым это очень помогло сделать свою, советскую. Тогда его наградили и нам дали этот особняк.
Пораженный Павел только развел руками:
— И такого разведчика посадить в тюрьму! Нет, ничего у нас не меняется.
* * *
Теперь Берги, все втроем, часто бывали в доме у Гинзбургов. Лиля подружилась со своим троюродным братом. Они не виделись всю войну и потом еще много лет и отвыкли друг от друга. Алеша уже работал в издательстве «Художественная литература» у искусствоведа Ильи Зильберштейна. Брат и сестра привыкали друг к другу, Алеша называл ее «кузина» и говорил: «Ты, кузина, стала такая интересная, с тобой приятно пойти в театр или на концерт». Лиле льстили его похвалы.
Павел часто заводил разговор с Семеном о еврейском вопросе:
— Сеня, когда меня посадили, такого антисемитизма в стране еще не было. Откуда он взялся теперь? Почему расстреляли Еврейский комитет, почему убили Михоэлса? Почему сфабриковали дело «врачей-отравителей», которые все — евреи? Я все пропустил и теперь многое не понимаю. Ты был тогда такой оптимист, говорил, что евреи нашли в Советской России свое счастье. Что случилось теперь?
— Эх, Пашка, многое изменилось к худшему. Евреи многое сделали для революции и строительства социализма. И мы с тобой тоже много сделали. Вот именно. А потом евреев стали унижать и третировать. Меня еще держат в правительстве, потому что им нужен мой опыт. Но скоро и меня выбросят. А пошло это все с самого верха — от Сталина. Только он мог давать разрешение на такие преступления, как убийства и расстрелы. Надо нам надеяться, что теперь евреям все-таки станет легче. Хотя кто знает?
— Откуда же станет легче? Ведь своим примером Сталин взрастил поколения антисемитов.
И от грусти и возбуждения Павел пил водку. У Гинзбургов был всегда обильный стол, продукты из правительственного распределителя, И Павел пристрастился к пшеничной водке, которую не продавали в обычных магазинах. Пил он много, и Мария осторожно одергивала его:
— Павлик, хватит.
— Почему хватит?
— Дело в том, что тебе это не полезно.
— Ерунда. Я столько лет не знал вкуса водки, теперь хочу наверстать.
Захмелев, он мрачно рассказывал о своих лагерных мучениях (дома он сдерживался: не пил и не рассказывал, чтобы не расстраивать Марию). Слушать его рассказы тяжело было всем. Семен, любивший брата, ласково старался отвлекать его от воспоминаний:
— Дорогой мой, ты слишком погружен в переживания. Вот именно. Надо тебе расслабляться, привыкать к новой обстановке.
А Павлу хотелось рассказывать об ужасах лагерного существования:
— Вот, помню, один раз зимой нас построили колонной и куда-то повели по просеке. Куда, зачем — никто не знал. Мороз и свистящий ветер были лютые. Сопровождавшие нас охранники закрылись воротниками полушубков по макушку, колонна распалась, они нас не видели. Я отстал от всех, а догонять сил не было. Ну что делать — не замерзать же в лесу до смерти?.. Повернул назад и кое-как доплелся обратно до лагеря. А потом узнал, что всю нашу колонну вели на расстрел. Да, всех расстреляли на краю ямы. Я один остался в живых, случайно[60].
Закончив, он залпом, с жадностью выпил большой бокал водки.
Слушавшие подавленно затихли, Мария пила валидол, а племянник Алеша Гинзбург впивался глазами в своего дядю-кумира, на переносице у него образовалась глубокая складка. В тягостном молчании прошла минута. Чтобы отвлечь отца и других, Лиля попросила Алешу:
— Прочитай нам что-нибудь свое.
— Что же прочитать? — Алеше тоже хотелось изменить общее подавленное настроение. — Вот, прочту стихотворение для Павлика как историка.
ПРЕРВАННАЯ МЫСЛЬ Под римскими сандальями песок Хрустел на берегу у моря; Солдат был грозен и высок, Все уступали путь ему, не споря; Он — победитель, и его закон Теперь для жителей указка; С копьем в руках шагал победно он, Сверкала бронзой вычищенной каска. — «Не затопчи мой круг!» — раздался крик; Солдат остановился с ходу И увидал, что на песке старик Чертил пред ним какие-то разводы. Солдату некогда, ему был дан приказ — Согнать народ на площадь до заката И объявить победы Рима час, А Сиракузы наказать расплатой. Чтобы возиться долго не пришлось, Об это об ничтожество споткнувшись, Солдат копьем проткнул его насквозь И зашагал вперед, не оглянувшись. Старик упал; не боль и не испуг, Но мысль в тоске последней угасала, Мысль, прерванная грубо, как тот круг, Который кровь струями заливала. …………………………………………………………… На площади толпа, и пламенный закат На генерала лился, как победа; С копьем в крови стоял пред ним солдат; «Ты всех согнал? Не вижу Архимеда…»Перед слушателями живо вставала картина случайного убийства великого ученого. Павел слушал внимательно, напряженно, а потом сказал:
— Эх, Алешка, если б ты знал, какое для меня удовольствие — опять слушать стихи. Я совсем отвык от этого. А твои стихи — тем более радостно слушать.
— Спасибо. Мне кажется, что неплохо написано. А вот в журнал не взяли. Редактор сказал: «Это что — аллегория прерванных мыслей? Цензура не пропустит, в вашем стихотворении есть намек на мысли, прерванные у нас. Если я напечатаю такое, да еще с подписью „Гинзбург“, то журнал закроют. Попробуйте убрать слова „прерванная мысль“ и измените заголовок». Но я обозлился и забрал стихи.
— Ну и правильно сделал, что не стал изменять! — воскликнул Павел. — Это стихотворение, может, переживет десятилетия. А если его переделать — оно никому не станет нужно. Как жалко, что идеологический контроль в людях все еще жив и преобладает. А ведь как раз идею прерванных мыслей и надо бы больше всего описывать, под любыми фамилиями. Вижу я, что наверху затевают какие-то реформы, а в самих людях пока мало изменений. Ну что ж, Алешка, на этот раз хотя бы хорошо то, что ты прервал мои рассказы своим стихом. Знаю я: пора, пора мне переставать рассказывать про ужасы заточения и привыкать к новой жизни.
* * *
То же самое говорила и академик Лина Штерн, когда ее вернули из ссылки в глухом городке Джамбуле после суда над членами Еврейского антифашистского комитета. Забывать ужасы заточения стало для нее механизмом защиты — целенаправленным отрицанием кошмарной чаши страданий. Она пробыла в изгнании четыре года, так и не поняв, за какое преступление была наказана. Ее выпустили в июне 1953 года, одну из первых, но жить ей было негде, и на первое время она остановилась в квартире профессора Якова Раппопорта. Он сам только недавно был освобожден из тюрьмы, куда попал по делу «врачей-отравителей». Штерн приехала к Раппопорту, потому что его жена была ее ученицей и помощницей.
Сначала Штерн рассказывала им эпизоды суда и историю своих мук в ссылке. Условия жизни там были чрезвычайно тяжелые. Она вспоминала, как ее, непрактичную старую женщину, обворовывали, оскорбляли, унижали.
— Потом меня потеснили и ко мне в комнату вселили пожилую сосланную москвичку. Я была ужасно недовольна. Но она оказалась очень интеллигентной женщиной и все-таки более практичной, чем я. Вдвоем нам стало легче жить. Ее звали Бася Марковна. Она рассказывала, что ее муж проектировал Днепрогэс и еще какой-то город с доменными печами, Магнитогорск, кажется. А потом его сослали строить Беломоро-Балтийский канал. А что случилось дальше, она не знала. Меня освободили раньше. Я надеюсь, что ее тоже освободят.
Но прошло немного времени, и Штерн совсем перестала говорить о том периоде. Когда ее спрашивали, она отвечала:
— Я ничего не помню. Мне надо привыкать жить заново.
Карающая рука Сталина не успела исключить ее из Академии наук, как когда-то был исключен Тарле. Поэтому ей за все годы заплатили полагающиеся от Академии деньги и вернули научную лабораторию. За свое открытие гематоэнцефалического барьера она заслуживала Нобелевской премии и получила бы ее, если бы не сталинская политика изоляции страны.
Но после ссылки ее научные результаты были уже не на прежней высоте (по заключению компетентных ученых). Так была погублена личность и карьера великой женщины-ученого.
* * *
У Алеши Гинзбурга начались глубокие переживания — он узнал, что после шести лет заключения вернулась домой Нина Ермакова. Всех участников того сфабрикованного покушения на Сталина оправдали «за отсутствием состава преступления». Алеша не забывал о Нине, но шесть лет — большой срок в молодости. За эти годы у него было много влюбленностей и любовных связей. И теперь он был влюблен в девушку Ирину, студентку биологического факультета. Ее чудесная улыбка завоевала его, и он думал только о ней и писал ей стихи. И вот вернулась его первая несбывшаяся любовь Нина. Алеша совершенно не знал, как ему быть, что делать. Может, она думала, что он все годы ждал ее?.. Может, она и вовсе о нем не думала?.. Конечно, надо ее увидеть, навестить, поговорить. Но как говорить с человеком, жизнь которого поломали, прервали на пике молодости и любви? Ее только что освободили, еще свежа рана, а ему нужно сказать, что он от нее отказался, предал память того единственного сладостного вечера, когда в порыве желания они лежали в снежном сугробе на катке, почти сливаясь друг с другом. Ему будет и тяжело, и неловко не только говорить с ней, но даже просто смотреть ей в глаза.
— Мама, первый раз в жизни я не знаю, как мне поступить, что делать, — советовался он с Августой. — Я не могу не повидаться с Ниной, но что ей сказать, как вести себя с ней — абсолютно не знаю.
Мудрая и благородная Августа дала совет:
— Она все почувствует еще до того, как ты откроешь рот. У женщин рецепторы душевных ощущений чувствительней, чем у мужчин. Купи букет красивых цветов, улыбнись, спроси, как она. И ей все станет ясно.
— Почему?
Августа улыбнулась:
— Вот видишь, ты мужчина и поэтому не понял почему, а она женщина, она поймет. Ей все станет ясно уже просто по тому, что ты не кинешься к ней с порога с объятиями.
Алеша недоверчиво слушал, но последовал совету и робко явился к Нине с букетом и натянутой улыбкой. И она все поняла.
— Алеша, ты можешь ничего мне не говорить. Мы старые друзья — и только.
Потом спросила:
— Сильно я изменилась?
Он видел — ей было больно это спрашивать. И вообще — было больно[61].
* * *
Однажды в квартире Гинзбургов раздался звонок в дверь. Августа открыла — на пороге стояла и улыбалась седая сгорбленная старушка:
— Авочка, это я — Бася Марковна Виленская. Вы не узнали меня?
Прошло семнадцать лет с тех пор, как был арестован Соломон Виленский, виднейший советский инженер-проектировщик, а следом за ним — и его жена Бася Марковна. Августа несколько секунд оторопело смотрела на гостью, как будто вспоминая, а потом кинулась обнимать ее:
— Бася Марковна, Бася Марковна!.. Какая радость! Сеня, Семен, иди сюда — посмотри, кто к нам пришел! Это же Бася Марковна Виленская! — Семен оторопело смотрел на пришедшую, но мгновенно опомнился, тоже обнял ее, повел в квартиру и усадил на стул в гостиной.
Им трудно было начать разговор с гостьей — настолько разительна была свершившаяся в ней перемена. Абсолютно ничто не напоминало прежнюю богатую и гордую даму, которая долго жила с мужем за границей и всегда была изысканно одета. Бася Марковна улыбалась:
— Я извиняюсь, если помешала вам.
— Нет, нет, что вы, Бася Марковна! Видеть вас снова — это такая неожиданная радость. Мы очень, очень вам рады.
— Спасибо. Я, знаете, не избалована человеческим вниманием и теплотой.
Домработница наскоро что-то приготовила, и они уселись за стол. Теперь в манерах гостьи, в том, как она ела, как говорила, проглядывал прежний аристократизм.
— Где вы живете, Бася Марковна?
— Пока я остановилась у наших старых американских друзей Лампертов. Помните их? Когда-то мы с Соломоном приютили их после иммиграции из Америки. А теперь они приютили меня. Знаете, они тоже были в ссылке в Средней Азии, как и я, но не по суду, а как иностранцы. Их выслали насильно, они там очень намучились. Им помог один молодой немецкий еврей, тоже иммигрант. Они зовут его Вольфганг. Он теперь большой человек в Восточной Германии.
— Вам там удобно, у Лампертов? Может быть, вы переедете к нам? — спросила Августа. — У нас достаточно места.
— Конечно, переезжайте к нам! — воскликнул Семен. — Вот именно.
— Спасибо, но я не хочу вас стеснять. Мне там удобно. У них небольшая трехкомнатная квартира, временно они поселили меня в столовой. В другой комнате живут они, а в третьей — их сын Борис, студент медицинского института. Но я не буду жить у них постоянно. Я уже хлопотала, и мне обещали вернуть одну комнату из нашей с Соломоном бывшей квартиры, самую маленькую, для прислуги.
Августа с Семеном переглянулись. Потом она рассказывала о своей ссылке, о соседке по комнате, знаменитом ученом Лине Соломоновне Штерн. Гостья сказала:
— Я рада, что вы так хорошо устроены. Мой Соломон тоже порадовался бы, глядя на вас. Он вас очень любил.
Семен качал головой:
— Ах, Соломон Виленский, светлая голова, великий проектировщик… Я был только исполнителем, если бы не его проекты, меня никогда не сделали бы министром. Он был самый веселый в «Авочкином салоне», так любил рассказывать анекдоты.
— Да, — добавила гостья, — помните, как я одергивала его и говорила ему: «Соломон, бекицер»?..
Семен вызвал свою машину, и они отвезли ее домой. На прощание, обнимая ее, он повторил свой прежний фокус: незаметно положил ей в карман пачку денег.
Потом Семен устроил Басю Марковну работать регистраторшей в той поликлинике, где Мария была старшей сестрой. И Бася Марковна стала частой гостьей в доме своих старых сердечных друзей Гинзбургов.
* * *
В жизни Лили все изменилось с возвращением отца. Теперь многое в быте семьи было подчинено ему и его здоровью. Мария постоянно говорила:
— Папе нужно лучше питаться, — и они закупали продукты и больше готовили.
— Папе нужно регулярно принимать лекарства, — и они следили, чтобы он не забывал глотать таблетки.
— Папе нужно отвлекаться от воспоминаний о лагерной жизни, — и они водили его в кино и театр, и Лиля много читала им обоим вслух.
— Папе нужно привыкнуть к нам и к новой жизни, — и Лиля сидела с ними по вечерам, когда ей хотелось быть в своей компании.
Иногда по вечерам Лиля читала родителям вслух что-нибудь интересное, злободневное. У отца было плохое зрение, а мама так уставала за день на работе и дома по хозяйству, что самой ей читать было не под силу. После долгой разлуки это Лилино чтение вслух объединяло их, и они любили такие вечера. Они вместе обсуждали сюжет, идею, некоторые образы и фразы. Недавно в журнале «Новый мир» появилась повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Интеллигенция зачитывалась повестью, журнал расхватывали, передавали друг другу на одну-две ночи, чтобы другие тоже могли прочитать.
— Сегодня будем читать «Оттепель», я достала на две ночи, — сказала Лиля.
Павел посмотрел сквозь увеличительное стекло на первую страницу повести:
— О, это Эренбург. Да, да, да, я помню — он еще в двадцатые годы считался одним из лучших молодых писателей, отличался прекрасным стилем и глубиной. Я припоминаю, как одна из его ранних книг про какого-то мексиканца по имени Хуренито открыла мне глаза на многое. Ну что ж, название «Оттепель» звучит… как это? Эх, я теперь забываю слова, все слова забываются. Да, вот оно, поймал за хвостик: это звучит метафорически. Да, да, надо не потерять это слово опять — метафорически. Значит — «Оттепель»? Должно быть интересно. Послушаем.
Мария грустно добавила:
— Людям теперь так хочется читать про «оттепель», надоели эти сталинские «заморозки». Может, эта повесть означает начало новой жизни?
Лиля читала два часа, родители слушали внимательно, переглядывались, когда им что-то особенно нравилось, останавливали ее, просили повторить. Видя их расслабленность, она за ужином весело и как бы между прочим сказала:
— А я сегодня познакомилась с молодым сотрудником албанского посольства. Он просил меня позвонить ему и приглашал прийти на культурный прием в посольство.
Родители настороженно переглянулись. Мать спросила:
— Где ты с ним познакомилась?
— У посольства, рядом с нашим биологическим корпусом. Он как раз подъехал на машине и вышел.
Мать всплеснула руками, а отец отвернулся. Но Лиля рассмеялась:
— Не волнуйся, папочка, и ты, мама, не огорчайся — что в этом особенного? Это просто знакомство, это ведь не может быть серьезно. Ну, я имею в виду, мои отношения с албанцем. Мало ли — познакомились, говорили несколько минут, он пригласил меня на прием в посольство. Я ведь буду там не одна, он сказал, что на приемах бывает много советских. Ну, может, я схожу раза два, на этом все и кончится.
Мать собралась что-то сказать, но опять всплеснула руками и ушла на кухню. Отец подождал, пока она выйдет, и тихо заговорил:
— Лилечка, дорогая, ты уже почти врач, взрослый человек. Ты выросла без меня. Конечно, я не имею права вмешиваться в твои отношения с другими людьми, особенно с мужчинами. Тебе самой решать. Ну с мамой, если захочешь. Я только думаю о том, с кем они, эти отношения. Иностранец — это всегда… как это говорится? Опять забыл слово. Да, вот, вспомнил — чревато. Это чревато осложнениями.
— Но ведь мы только что читали — прошли уже сталинские времена.
— Да, сталинские прошли, но советские остаются.
— Нет, нет, люди не допустят, чтобы это опять… ни за что, ни за что! — она запротестовала с такой молодой горячностью, что даже топнула ногой.
Родители плохо спали и утром бросали на нее встревоженные взгляды. Лиля заметила и решила: спокойствие пережившего так много отца и здоровье больной матери для нее дороже нового знакомства. Она обняла их:
— Не расстраивайтесь, я не стану звонить этому албанцу. Вот его визитная карточка с номером телефона, я рву ее, чтобы ни вы, ни я больше не думали об этом.
И разорвала карточку.
65. Окончание института, новая встреча с Влатко
На последнем, шестом курсе студенты проходили субординатуру — короткую специализацию по основным клиническим предметам: терапии, педиатрии, хирургии и акушерству. Для студентов это было очень приятным занятием — они чувствовали себя почти врачами. Декан Жухоницкий вызвал Лилю:
— Я хочу направить вас проходить хирургию под руководством настоящего врача и учителя, а не одного из тех, кто выдвинулся в недавнее смутное время. Поэтому направляю вас в Тимирязевскую больницу, к Николаю Григорьевичу Дамье. Будете работать его ассистентом. Это для вас станет настоящей школой.
В одно из первых дежурств Лили в больнице поздно вечером в приемный покой пришла красиво одетая молодая женщина. Она была очень возбуждена, а за ней внесли на носилках бледного мальчика лет десяти.
— Я привезла сына. Он болен целую неделю, что-то с животом. Я сама врач, я давала ему слабительное, ставила клизму, клала компрессы. Ничего не помогало.
У истощенного мальчика был жар и очень напряженный живот, при каждом касании к нему он кричал от боли. Хотя был поздний вечер, доктор Дамье еще работал в операционной. Лиля пошла за ним и объяснила ситуацию. Он пришел в приемный покой, мамаша кинулась к нему:
— Доктор, умоляю вас, пожалуйста, спасите моего мальчика! Я сама врач, я лечила его дома, но ничего не помогало.
Дамье слушал и внимательно смотрел на женщину:
— У вашего сына перитонит — разлитое воспаление брюшины. Вашим лечением вы сделали ему только хуже.
— Доктор, что же делать? Спасите! Мы с мужем в долгу не останемся. Мой муж — генерал госбезопасности, он достанет любые необходимые лекарства.
— Мальчику нужна срочная очень тяжелая операция.
— Доктор, умоляю!..
Лиля ассистировала на операции, в первый раз видела картину воспаления тканей, много гноя в брюшной полости. Дамье оперировал быстро, попутно объяснял ей:
— Надо найти источник воспаления — разорвавшийся аппендикс. Но слишком много времени упущено, за эти дни воспаление распространилось, и все замуровано в спайках тканей. Уже нет перистальтики кишечника и образовались очаги некроза. Будем делать резекцию кишки. Если бы эта дура мамаша не лечила сына своими методами, можно было бы ограничиться удалением воспаленного отростка. Теперь придется бороться за саму жизнь ребенка.
— Николай Григорьевич, он выживет?
— Шансов мало, но будем бороться.
Более месяца потом Лиля видела, что мальчик был на грани жизни и смерти. Доктор Дамье отчаянно боролся за его жизнь, сам делал ему все процедуры, приезжал осматривать его даже ночью. Лиля поражалось такой высокой врачебной самоотверженности и рассказывала своим близким:
— Доктор Дамье — подвижник медицины, он беззаветно старается спасти обреченного ребенка. Прав был наш декан: это самый лучший врач и учитель. Для меня он останется примером на всю жизнь.
И все-таки наступил день, когда спасенный мальчик выписывался домой. Его мама, которая каждый день видела, как доктор борется за жизнь ее сына, пришла поблагодарить Дамье:
— Николай Григорьевич, дорогой, великое вам спасибо. Я знаю, что вы для меня сделали. Я так вам благодарна. Ваши золотые руки спасли моего ребенка. Дайте мне поцеловать ваши золотые руки, — и она потянулась губами к его рукам.
Дамье отпрянул назад:
— Нет, нет, что вы! — он посмотрел на свои руки. — Я хочу рассказать вам одну историю. В тридцать восьмом году я сидел в Бутырской тюрьме, была зима, я вместе со всеми заключенными стирал свое белье под холодной струей и простудил руки. Когда меня привели в амбулаторию, там была солидная врач-майор и с ней молодая практикантка. Майор приказала ей выписать мне рецепт на пирамидон. Она стала выписывать. Но я сказал, что знаю как врач: пирамидон не поможет. Тогда майорша крикнула конвойному: «Увести его!» А молоденькая практикантка демонстративно, с улыбкой разорвала передо мной тот рецепт…
Пока он рассказывал, голова женщины опускалась все ниже и ниже, сама она съехала со стула, упала перед ним на колени и разрыдалась:
— Николай Григорьевич, простите, простите, простите!..
Он узнал ее в тот первый вечер в приемном покое…[62]
* * *
Алеша любил классическую музыку и пригласил Лилю на концерт:
— Сестренка, говорил я тебе, что с тобой приятно пойти в театр? Пойдем на концерт в Большой зал консерватории.
— Скажи просто, что твоя девушка не может идти: или вы поссорились, или занята. Поэтому мне выпала такая честь.
— Ладно, ты права — она не может. Но мне действительно приятно с тобой. А концерт классный: молодой пианист Святослав Рихтер играет пятый концерт Бетховена, а потом будет шестая «Патетическая» симфония Чайковского. Дирижирует Николай Амосов, один из лучших дирижеров.
Имя Рихтера уже гремело в кругах поклонников музыки, а она еще не слышала его игры. Но первый и главный вопрос был: что надеть? Она решила надеть любимое голубое платье.
Вдохновенная игра Рихтера захватила Лилю целиком, и сам Алеша слушал завороженно. В антракте они со всех сторон слышали восторженные восклицания публики: «Гениально! Поразительно! Какой пианист!» Подойдя к лестничному пролету, Алеша сказал:
— Подожди меня здесь, я пойду вниз покурить.
Лиля остановилась возле картины Репина «Славянские композиторы». Она рассматривала изображения Глинки, Рубинштейна, Серова и вдруг почувствовала, что кто-то остановился за ее спиной. Она обернулась и поразилась: это был тот высокий албанец Влатко Аджей, который заговорил с ней больше года тому назад у ворот посольства. Он опять улыбался ей той белозубой улыбкой, которая ее так поразила тогда:
— Что же вы так и не позвонили мне?
Она растерялась от неожиданности, смущенно улыбнулась, покраснела:
— Я была очень занята, — и вспомнила, как он хвалил ее улыбку при их первой встрече. И в ней опять вдруг возникло то ощущение радости.
Алеша подошел и с интересом смотрел на них. Чтобы албанец не подумал, что Алеша ее муж или ухажер, Лиля неловко представила их:
— Это мой брат, Алеша. А это господин Аджей, из албанского посольства.
— Я не господин, я такой же товарищ, как вы. Албанцы тоже коммунисты.
— Извините, товарищ Аджей. Я думала, что если иностранец…
— Вы можете звать меня по имени — Влатко. А как вас зовут, я так и не знаю.
— Лиля.
— Красивое имя. Лиля, вам понравилась игра Рихтера? Я хочу пригласить его на выступление в наше посольство. Для избранного круга любителей музыки. Вы пришли бы его послушать у нас?
— Я? Право, не знаю… Алеша, как ты считаешь?
— Это очень интересно. Ты должна поблагодарить и пойти.
— Приходите оба. Вот вам мои визитные карточки, позвоните, и я скажу вам дату и час, — и в руках у Лили опять оказалась такая же карточка, какую она разорвала год назад.
Когда они с Алешей уселись в кресла, она подумала: «Как хорошо, что я надела это голубое платье, оно очень идет мне». Алеша спросил:
— Где ты подцепила этого гренадера?
— Он сам подцепился, возле албанского посольства, рядом с институтом.
— Как он на тебя смотрел — весь сиял! По-моему, он неравнодушен к тебе.
— Ну тебя, Алешка! Видел человека пять минут и уже выдумал.
— А ты что-то очень смущалась. Ей-богу, что-то между вами проскользнуло.
— Глупости. Знаешь, я тогда рассказала про него родителям, они испугались, что он иностранец, и отговорили меня видеться с ним.
— Ну говорят же: курица не птица, Болгария не заграница. Можно сказать, что Албания тоже не заграница.
— А ты думаешь?..
— Я думаю, что если мужчина настойчиво приглашает тебя, а ты в ответ краснеешь, значит, вы друг другу нравитесь. Так чего же не встречаться?
— Алеша, мне неудобно одной прийти в посольство. Ты должен идти со мной. Только это тайна, ты не выдавай меня родителям.
Шестая симфония Чайковского с ее переходами от светлой радости к глубокому горю настроила Лилю на мысли об Аджее. Она снова гадала: позвонить или не позвонить? И решила: на этот раз — позвонить.
И вот Лиля, в сопровождении Алеши, впервые пришла в то красивое здание албанского посольства, которым раньше любовалась с улицы. Влатко встретил их у ворот, провел в зал — там собралась творческая элита Москвы, много было чопорных дипломатов и их красиво одетых жен. На Лиле тоже был красивый, хотя и скромный наряд — темно-синее платье и красная кофточка-накидка. Рихтер играл Шопена очень вдохновенно, но не долго. Потом был «а-ля фуршет» с коктейлями. Влатко принимал гостей, но старался весь вечер не отходить от Лили с Алешей. Он пошел провожать их до троллейбусной остановки, был оживлен, весело и остроумно рассказывал дипломатические сплетни. А потом долго махал рукой вслед удаляющемуся троллейбусу. Стоя на площадке, Алеша шепнул сестре:
— Теперь все ясно — он в тебя влюблен.
* * *
Очень непросто было Лиле встречаться с Влатко: дни она проводила в больнице, много ассистировала доктору Дамье на операциях, часто дежурила по ночам. А по вечерам ей надо было уделять внимание родителям, помогать Марии по хозяйству и проводить время с капризным отцом! Втайне от родителей она изредка договаривалась с Влатко по телефону-автомату о месте и времени встречи. Встречаться с иностранцем Лиля все-таки побаивалась. По Влатко было видно, что он не советский гражданин: намного лучше одет и у него не по-советски свободная манера держаться. Замечал он замешательство Лили или нет, но был с нею очень вежлив и осторожен. Ее даже удивляло, что он не проявлял никакой мужской настойчивости: за месяцы встреч он не пытался не только поцеловать, но даже обнять ее. Может быть, он, как иностранец, считает невозможным соблазнять советскую девушку? Но тогда — какие же это отношения? Да и вообще — он иностранец и в конце концов уедет обратно в свою страну. Рассуждая сама с собой, она думала: для чего эти встречи? Но сколько ни думала, а видеть его хотела все больше и больше. И каждый раз, когда они встречались, в ней снова и снова возникало то самое чувство радости, которое она испытала при первой встрече. Что это — любовь?
Они ходили на прогулки в сад «Эрмитаж» и в рестораны, он развлекал ее рассказами из своей богатой событиями жизни: как был партизаном во время войны, как скрывался в горах, как встретился в Тиране, столице Албании, с Энвером Ходжой, теперешним премьер-министром страны. Это Ходжа, большой поклонник Советского Союза, послал его работать в Москву. Влатко с любовью рассказывал о своей стране:
— Албания — маленькая, но красивая страна с богатой историей. Наши предки, иллирийцы, поселились на юге Балканского полуострова раньше греков и римлян, в седьмом веке до новой эры. Греки дали им толчок к развитию, но сами иллирийцы подарили истории несколько замечательных исторических фигур. Мать Александра Македонского была иллирийкой, или албанкой — что то же самое. Так что самого Александра можно считать наполовину иллирийцем. Несколько римских императоров, в том числе Константин Великий, установивший христианство в Римской империи, имели иллирийские корни. И в Византийской империи самым сильным императором был иллириец Юстиниан Первый. Потом, в тысяча четыреста тридцатом году нас завоевала Оттоманская империя — турки. К тому времени нашу страну уже официально называли Албанией, а народ — албанцами. Турки захватили в плен маленького сына нашего принца и вырастили его в своей столице Константинополе. С ним связана героическая легенда нашего народа. Его настоящее имя — Георг Кастриоти, он стал национальным героем под именем Скандербег в начале пятнадцатого века. Когда он узнал, что Албания восстала против турок, он встал на сторону своего народа, освободил Албанию и вернул ей христианскую религию вместо навязанного магометанства. Он правил двадцать пять лет, и это были самые героические годы албанцев.
— А я еврейка, — как бы невзначай сказала Лиля; она хотела проверить, как он отреагирует на это.
Влатко весело, даже обрадованно откликнулся:
— О, еврейский народ имеет еще более богатую историю. В Албании евреев называют «чифы». Значит, вы — чифа. Я очень уважаю евреев, это талантливый народ, создатель Библии.
Лиля спросила:
— А вы читали Библию?
— Конечно. И не только читал, я изучал Библию в школе.
— А мне не пришлось, у нас Библию не издают. Отец рассказывал мне некоторые легенды из нее. Мой отец был героем Гражданской войны, у него есть боевой орден. Но потом его несправедливо обвинили и сослали в лагерь на шестнадцать лет. Недавно его полностью реабилитировали и он вернулся. Я очень горжусь своим отцом.
Влатко слушал с интересом:
— Я был бы рад, если бы вы познакомили меня с ним и вашей мамой.
Лиля промолчала: вот этого она совсем не собиралась делать.
* * *
Как раз в разгар Лилиных встреч с Влатко у семьи Бергов случилась большая радость: Павел сумел выхлопотать еще одну комнату, освободившуюся в их коммунальной квартире. Теперь родители жили в одной комнате, а у Лили наконец появилась своя. И к ним сразу вернулась их старая домработница Нюша. Все такая же энергичная, она по-хозяйски отделила тонкой стенкой в Лилиной комнате уголок для себя, повесила в углу икону и занялась хозяйством семьи:
— Вы мне как родные, вот до чего уж я рада быть с вами, дорогие мои!
Марии сразу стало легче, и Павел тоже начал постепенно успокаиваться.
А время шло, на пятом и шестом, последних курсах института, началась настоящая эпидемия свадеб. Студентов ожидало распределение: всех рассылали по всей стране для обязательных трех лет отработки по назначению. Дальше всех старались отсылать евреев. Руперта Лузаника послали работать на север — в Карельскую республику, а Бориса Ламперта — в Казахстан. Женатые пары имели при распределении преимущество — их посылали вместе. К тому же возраст у всех выпускников уже подходил к двадцати пяти годам — девушкам пора замуж, а молодым мужчинам тоже можно подумывать о брачном союзе.
Одной из первых вышла замуж испанка Фернанда. К общему удивлению, она вышла не за испанца, а за русского журналиста Власова. На все расспросы девушка весело отвечала:
— Моим горячим испанским детям будет полезно иметь долю спокойной славянской крови.
Но Лиля была не замужем и пришла на комиссию, совершенно не зная, куда ее пошлют. Она примирилась с мыслью, что могут услать даже куда-нибудь в Сибирь. Тогда прощай на три года, семья, прощай и Влатко — навсегда. Неожиданно для нее декан Жухоницкий доложил о ней комиссии:
— У нас есть письменная просьба доктора Дамье распределить доктора Берг в московскую больницу имени Тимирязева, как очень способного детского врача. Я думаю, возражений не будет.
Как ни странно, никто в комиссии не возразил.
Лиля не могла поверить в свое счастье, позвонила домой, позвонила Влатко:
— Меня оставили в Москве — я буду работать у доктора Дамье!
* * *
Очень быстро и неожиданно вышла замуж и Римма. Она рассказывала об этом так:
— Ну, кончилась моя свободная житуха — становлюсь замужней дамой. Получила наконец обещанную московскую прописку.
— Римка, за кого ты выходишь?
— За поэта Кирилла Доризо. Слышала про такого?
— Слышала, но не читала.
— Вот и я не читала, а как мы трахнулись — стала читать. Ничего, пишет как надо. А главное, печатают хорошо — гонорары идут.
— Римка, ты все такая же хулиганка. Ну — поздравляю! А он старый?
— Ну, немного старше меня, на пять лет. Он записался на квартиру в писательский кооператив, а пока будем снимать.
— Вы свадьбу устраиваете?
— Не то что свадьбу, а так — праздник с застольем в ресторане Дома литераторов для нескольких знакомых. Ты тоже приходи. Ему еще надо развестись с первой женой. Она стерва, не хочет давать развод, он будет судиться. Ну а ты как, нашла кого-нибудь?
— Ой, Римка, не спрашивай — опять встретился мне тот албанец. Помнишь?
— Еще бы — мужик первый класс! Надеюсь, на этот раз ты все делала правильно, как я тебя учила?
— Испускаю флюиды, — рассмеялась Лиля.
— Вы уже трахнулись или только собираетесь?
— Я не решила. Да и где? Не в посольстве же.
— Ну, если вас тянет друг к другу, место найдется. Знаешь, приводи его с собой на наш вечер в ресторане. Я хочу сама на него посмотреть.
* * *
В старинном особняке Центрального дома литераторов на улице Герцена Лиля никогда не бывала. Особняк принадлежал до революции князьям Святополк-Четвертинским и сохранился после всех катаклизмов времени в своем первозданном роскошном виде. В центре его располагался большой зал в два этажа, стены были отделаны резными украшениями из дорогого дерева, на второй этаж вела красивая витая лестница. Теперь в зале был закрытый ресторан для писателей. За большим столом под навесом лестницы собрались: Кирилл Доризо с Риммой, Анатолий Рыбаков, Константин Ваншенкин, Василий Аксенов, Роберт Рождественский. Лиля пришла с Влатко. Она знала имена поэтов, их стихи и повести, но видела их самих впервые. К ее удивлению, Влатко уже бывал здесь и здоровался с молодыми писателями как с хорошими знакомыми.
— Вы знаете так много людей… — полувопросительно пробормотала она.
— Так я же атташе по вопросам культуры, мне нужно знать творческих людей. Я тут уже бывал, знаю даже, что на этой лестнице когда-то русский царь Александр III упал и сломал ногу, — он наклонился к ее уху и добавил: — Но при этом я не присутствовал.
Еще больше Лиля удивилась, когда появился Алеша Гинзбург — его пригласил жених. Среди поэтов Алеша был своим.
Поднимали тосты за молодых, желали счастья, кричали: «Горько, горько!», и Кирилл с Риммой целовались.
Пили много, быстро захмелели, шумели, смеялись, потом по очереди читали свои стихи. Дошла очередь до Алеши.
— У меня нет стихов о свадьбе, но есть небольшое стихотворение «Тост».
— Давай, валяй свой «Тост», а мы под него выпьем. Алеша прочитал:
ТОСТ Поднимаю бокал за сомнения! За сомнений тяжелый путь; В горьких муках родятся прозрения, Но питает их смелая грудь. За сомнения в каждой святыне, За презрение к вере слепой — Эта вера подобна пустыне, В ней не вырасти мысли живой. За падение истин бесплодных И на веру принятых слов. Путь сомнения — доля свободных, Вера — участь покорных рабов. Как Сократ свою горькую чашу, За сомненья я поднял бокал. Это он в философию нашу Дух сомнения нам придал. Миллионы, понурясь смиренно, Тропкой веры бредут гуськом, В узких шорах духовного плена Оставаясь безвольным скотом. Но кто жаждет простора и рвений, Кто быстрее других зашагал, Закалится в горниле сомнений. За сомнения мой бокал!Поэты кинулись наперебой хвалить Алешу:
— Ты наш Сократ, Алешка, талантливый ты парень! Красиво сказано: «вера — участь покорных рабов». И это тоже — «тропкой веры бредут гуськом». Правильно — все мы бредем тропкой веры. Только ты с этим «даром сомнения» будь поосторожней — в печать не суйся. За сомнения у нас по головке не погладят.
Влатко шепнул Лиле:
— Прекрасные стихи. И очень смелые. Вы можете гордиться вашим братом.
Пьяная Римма перегнулась за столом к Лиле:
— Вы все еще говорите друг другу «вы»? А помнишь, я заставила тебя играть в «кис-кис» с Виктором? Я еще раз хочу заставить тебя целоваться.
— Римка, не делай этого. Умоляю!..
Но Римма громко прокричала всем:
— Среди нас есть еще одна пара, которая любит друг друга, но до сих пор разговаривает на «вы». Это неправильно. Они сейчас же должны выпить на брудершафт и поцеловаться!
Все пьяно зашумели: «Брудершафт, брудершафт!» Алеша хитро поглядывал на сестру. Влатко радостно вскочил:
— Я готов. Как Лиля захочет?
Захмелевшая Лиля встала на носки и подставила Влатко влажные губы.
* * *
Так совпало для Лили горячее время любви с горячим временем сдачи государственных выпускных экзаменов. Первый экзамен был по марксистской философии. Этот экзамен считался самым важным: молодой советский специалист в первую очередь должен был быть политически грамотным и идейно подкованным. Если кто-то не сдавал этот экзамен, к остальным его уже не допускали.
Лиля готовилась по трудам Маркса, Энгельса и Ленина, работы Сталина уже не изучали. Поздно вечером она сказала родителям:
— Пойду повторять вопросы с ребятами из группы.
У них с Влатко было условлено время и место встречи, он ждал ее, и они пошли по тенистому Никитскому скверу, нашли скамейку в тени под ветвями, сели и немедленно начали целоваться. Влатко посадил ее себе на колени, впился в нее губами, прижимал к себе, нежно водил по ней руками, гладил груди, колени, под юбкой выше колен. Лиля его не останавливала: это было так сладостно! И вдруг она вспомнила, что они сидят на той самой скамейке, на которой много лет назад она впервые поцеловалась с мальчиком Игорем после окончания школы. И он тоже тогда впивался в нее, опьянев от юного желания, и лез под юбку. Она невольно засмеялась воспоминанию:
— Мы как дети. Влатко, мне так с тобой хорошо!..
— Ах, Лиля, Лилика…
— Я знаю, Влатко, мой дорогой, ты хочешь меня. Потерпи еще немножко.
Она вернулась домой за полночь. Мама уже спала, Павел заботливо сказал:
— Ты выглядишь усталой, слишком много занимаешься марксизмом. Надо беречь силы и на другие экзамены.
* * *
На следующий день вся группа сдавала экзамен. Волнений было много: никому не под силу было понять темную глубину марксистской философии. Студент способен выучить все, если знает, что ему это нужно. Но никто все шесть лет учебы не понимал — зачем им марксизм?
Готовы полностью были только китаец Ли и Руперт Лузаник, который вообще все знал. Китаец отвечал с радостным энтузиазмом, долго и многословно, но понять его речь экзаменаторы не могли. Только время от времени слышалось «великий кормчий Мао Цзэдун», «гениальный черман Мао Цзэдун». Потом ему долго жали руку, поздравляли. Но для всех других экзамен оказался чистой проформой: преподавателям философии было невыгодно ставить низкие оценки, потому что партийные власти могли трактовать это как плохую работу по воспитанию идеологии и наказать их самих. Лиля сдала на «пять», Римма — на «четыре».
На улице она с хитрой улыбкой спросила Лилю:
— Ну, как Влатко, вы уже трахнулись?
— Римка, он умирает от нетерпения.
— Пора, а то упустишь. Я тебе говорила, что мужика надо брать всем телом.
— Но где же?
Практичная в этом вопросе Римма знала все:
— Купите билеты на пароходную прогулку по каналу «Москва — Волга» на двое суток. У вас будет своя каюта. Это же плавучий бордель. Я много раз плавала.
Лиля понизила голос:
— Римма, знаешь, я хочу, чтобы он подумал, что он первый.
— Подумаешь! Многие девчонки разыгрывают невинность. Притворись, что тебе больно, делай вид, что стесняешься и даже удивляешься. Это срабатывает, я не раз это проделывала.
— Ох, Римка!
Влатко с радостью принял робкое предложение Лили:
— Хочешь покататься на пароходе? Я сделаю перерыв в занятиях.
Он купил билеты в каюту первого класса. Дома Лиля сказала, что к следующему экзамену будет два дня готовиться у Риммы, взяла с собой учебник. Мария с удивлением заметила, что она надела лучший костюм и взяла еще платье, кофту, берет и плащ. Лиля объяснила:
— На их новую квартиру к Римминому мужу-поэту вечером придут гости. Может, мы пойдем в ресторан.
Пока пароход отчаливал от Речного вокзала, пассажиры стояли не палубе. Почти все были парами — молодыми и не очень. Как только вышли на середину реки, всех как смыло — разбрелись по каютам.
Впервые они остались одни. Лиля была смущена, она пыталась играть невинность, но ей не терпелось отдаться ему со всей страстью. Влатко смотрел ей в глаза и осторожно раздевал, зарылся лицом в ее груди, шептал нежные слова. Он такой крупный, такой сильный, но очень нежный. Лиля закрыла глаза, застонала и почувствовала его осторожное проникновение. Она хотела сказать, что ей больно, но вместо этого вырвался стон томной страсти:
— Влатко, Влатко мой!.. Как мне сладко с тобой, как хорошо!..
Двое суток они почти не выходили из каюты, только быстро ходили в ресторан перекусить чего-нибудь и снова в нетерпении возвращались в постель.
66. Лиля собирается выходить замуж
Днем 30 июня 1956 года, когда Лиля вместе с группой вышла с последнего экзамена из полутемных коридоров биологического корпуса, на Погодинской улице ей в глаза ударил такой яркий солнечный свет, что она на минуту зажмурилась. А когда открыла глаза, то увидела: из ворот албанского посольства быстро вышел Влатко с большим букетом роз.
Лиля обрадовалась, побежала навстречу, они встретились рядом с воротами:
— Влатко, Влатко!.. Это мне цветы?
С нарочито церемонным видом он ответил:
— Если вы — дипломированная доктор Лиля Павловна Берг, тогда это вам.
— Влатко, родной мой, какой красивый букет! Спасибо!
У порога корпуса застыла вся ее группа. Они издали с интересом и веселой иронией наблюдали за этой сценой. Лиля побежала к своим, зажав в руках букет.
— Лилька, а ты все-таки заарканила дипломата. Он что, специально нес тебе цветы?
Лиля слегка запыхалась от бега и засмеялась:
— Ну уж прямо и заарканила.
— Хитришь, по тебе видно, что ты очень рада. Мы помним, как ты в первый раз встретилась с этим высоким дипломатом, а мы издали смотрели на вас. Нам тогда сразу показалось, что эта ваша встреча была началом чего-то. А ты смеялась и говорила: «Ничего особенного». Познакомь нас со своим женихом.
Лиля представила подошедшего Влатко:
— Влатко Аджей, секретарь албанского посольства. Только вы ошиблись: он не жених мой вовсе.
Влатко сиял белозубой улыбкой, пожимал всем руки, особенно долго тряс руку Риммы, наклонился к ее уху и тихо спросил:
— Теперь уже можно?
— Можно, пора, — так же тихо ответила Римма.
Влатко встал рядом с Лилей, достал из кармана изящную коробочку, раскрыл ее — там было обручальное кольцо. Он протянул его Лиле и спросил:
— Доктор Берг, вы согласны стать моей женой?
Лиля растерялась настолько, что из глаз у нее брызнули слезы:
— Влатко!.. Да, да, да — я согласна, согласна, согласна!
Вся группа, свидетели такого романтического предложения, закричала:
— Горько! Горько!
Влатко торжественно надел кольцо на палец Лили и поцеловал ее. Девушки, смеясь, говорили:
— Ну вот, а ты сказала, что он не жених тебе.
— Я правду сказала: пять минут назад он действительно не был моим женихом. Я даже и не ожидала этого. Римка, это ты все придумала?
— Мы вместе с Влатко решили, что сразу после последнего экзамена он сделает тебе предложение.
— А теперь идем в ресторан «Националь», — скомандовал Влатко, — там уже заказан стол на четверых, Римма с мужем — с нами.
* * *
Возвращаясь вечером домой, Лиля сняла с пальца кольцо и положила в сумочку. Ей так хотелось прийти, показать его родителям и все рассказать, но она боялась, что это не обрадует, а расстроит их. Она вошла с букетом роз и ее ждали объятия и поздравления родителей, празднично накрытый стол, испеченный Нюшей ее любимый пирог с капустой и гость — Алеша. На ее кровати были разложены подарки от семьи Гинзбургов. Самым лучшим было белое праздничное платье, подаренное Августой. Лиля сразу приложила его к себе:
— Как раз удачно — к выпускному банкету.
Банкет курса устроили в ресторане гостиницы «Метрополь». Все привели с собой мужей и жен, и Лиля привела Влатко — скрывать своего жениха-албанца уже не было никакого смысла. В новом белом платье, она сияла от счастья. Говорили тосты, танцевали вокруг фонтана в большом зале. Влатко оказался очень хорошим танцором, решительно и мягко вел Лилю в танце. Она оглядывала столики, вспоминала первый день в институте: как пришла с косичками, как сразу окунулась в атмосферу студенческого дружелюбия, как впервые забыла, что была дочерью «врага народа». Теперь все так изменилось — все уже взрослые, врачи, она невеста, рядом с ней ее жених.
Все так хорошо! Только вот как объявить родителям о своем счастье, как сказать им про Влатко? Приятно было выйти из душного помещения ресторана на свежий воздух июльской ночи они шли в обнимку по пустынной улице Герцена, он сказал:
— Я не хотел тебе говорить до банкета — меня отзывают обратно в Албанию.
— Отзывают?.. Влатко, а как же я?..
— Ты поедешь со мной как моя жена. Нам надо срочно идти в ЗАГС и оформить наш брак.
— И мы поедем в Албанию?.. Когда?
— Через месяц. Мне дают новое высокое назначение при правительстве.
— Ты будешь членом правительства?
— Не совсем, но я буду директором Протокола при премьер-министре. Это очень ответственно и почетно.
— Влатко, как я рада за тебя! Конечно, я поеду с тобой. Но это все так неожиданно. Мне надо сказать на работе, что я не выйду к ним. А самое главное — как мне объявить об этом родителям? Как это сделать?
— Лилечка, но ведь рано или поздно они должны узнать, что мы женаты.
— Что женаты — да. Это они перенесут. А вот мой отъезд за границу?..
— Лилечка, надо решаться.
* * *
Было воскресное утро, Лиля проснулась поздно со смешанным ощущением радости и тревоги: надо было начать разговор с родителями. За завтраком Мария спросила:
— Ну, как погуляли на выпускном банкете, ты довольна?
— Очень хорошо. Было много тостов, много танцевали, — тут она неожиданно нашла нужный переход к своему сообщению: — Почти все наши девушки привели своих мужей, женихов.
— Только ты была одна?
— Нет, я не одна была — со мной был мой жених.
Родители удивленно уставились на нее. Она решилась:
— Да, у меня есть для вас приятная новость — я выхожу замуж, — и надела на палец обручальное кольцо.
— Лилечка, что же ты нам раньше не говорила? Поздравляем тебя! За кого?
— Его зовут Влатко Аджей, он албанский дипломат.
Наступила пауза, родители сидели растерянные. Мария спросила:
— Это тот, кого ты когда-то встретила у албанского посольства?
— Да, это он.
— Значит… — Мария замолчала, заплакала.
За нее докончил Павел:
— Значит, наша дочка нас обманула.
— Но, мама, папа, поверьте мне — мы любим друг друга и не можем жить друг без друга.
Нюша, сидевшая с ними за столом, примирительно сказала:
— Видно, так Бог велел. Надо вам благословить молодых.
Павел взял Марию за руку:
— Маша, пусть их жизнь будет им в радость. Мы ничего не можем сделать. Ты, Лилечка, приведи его к нам.
— Конечно, приведу. Он сам просил об этом. Но у меня есть еще новость.
Родители насторожились, Мария спросила:
— Ты не беременна?
— Нет, мама, не беременна. Но мы с Влатко уезжаем жить в Албанию, он получил там большую должность.
— В Албанию? Надолго?
— Мы уезжаем туда жить навсегда. Но вы не волнуйтесь, я буду приезжать. И вы тоже станете навещать нас там.
Мария попросила дать ей валидол, Павел нахмурился:
— Всего только недавно я обрел дочку после шестнадцати лет разлуки, и опять ее теряю.
— Папочка, вы не теряете меня. И я не бросаю вас. Мы будем часто видеться.
Павел сидел расстроенный:
— Часто видеться… Ты уезжаешь в чужую страну, сейчас пока спокойное время. Но международные отношения всегда могут испортиться. Что будет тогда? Ты окажешься там одна, без нас.
— Почему одна? С мужем.
— Может быть, ты все-таки подумаешь?
— Я давно думаю. Ведь это моя жизнь.
Наступило грустное молчание. Нюша наставительно сказала:
— Не послушаешься отца, касаточка, — не будет тебе счастья…
* * *
А впереди был еще XX съезд партии коммунистов…
КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ
Примечания
1
Песня Окуджавы была написана намного позже, но она верно передает самую суть солдатского понимания вины.
(обратно)2
Только много лет спустя выяснилось, что в это время сам «великий» впал в панику от страха и нерешительности, грозился отказаться от руководства и еще две недели не знал, что и как говорить народу.
(обратно)3
Из перехваченных и расшифрованных британской разведкой немецких сообщений за 1941 год: 18 июля — убито 1153 еврея; 27 августа — убито 914 евреев; специальный батальон № 320 убил 4200 евреев; 31 августа — убито 2200 евреев.
(обратно)4
Эта трагедия описана в книге писателя К. Симонова «Уроки истории и долг писателя», он добавил еще: «…потому что фронтом командовал безумец» (Наука и жизнь, 1987).
(обратно)5
Выдержка из беседы с секретарем немецкой компартии. Сталин тогда даже заявлял, что если бы Гитлер объединился с ним, они сообща могли стать «владельцами мира».
(обратно)6
Из записи беседы с послом СССР Александрой Коллонтай в 1936 году.
(обратно)7
Среди евреев он получил признание за то, что в 1938 году, на пике «ежовщины», сумел на свой страх и риск вызволить из тюрьмы выдающегося молодого физика-еврея Льва Ландау, будущего нобелевского лауреата, гордость советской науки.
(обратно)8
Из воспоминаний П. А. Судоплатова.
(обратно)9
Фисанович славился особым умением подводить свою подводную лодку к вражеским кораблям и атаковать с близкого расстояния.
(обратно)10
Сохранились воспоминания о том, что Сталин, который говорил по-русски глухим голосом и со страшным грузинским акцентом, в тот день позавидовал красивому голосу и четкому произношению Левитана, он сказал ему: «Мне бы ваш голос». Возможно, это был единственный случай, когда Сталин признался в своей зависти и тем не менее не казнил того, кому позавидовал.
(обратно)11
Гитлер допустил стратегическую ошибку, изменив направление в сторону Украины. Это позволило Сталину перебросить с востока страны 400 тысяч солдат для защиты Москвы.
(обратно)12
За 133 года до этого Наполеону тоже пришлось задержать поход в Россию на несколько недель — он выступил в сентябре вместо августа 1812 года, и рано начавшиеся морозы помешали его полной победе.
(обратно)13
Цитаты из речи Гиммлера по поводу «окончательного решения» (Time, 1991. Dec 2. P. 68).
(обратно)14
Труд делает свободным (нем.).
(обратно)15
Эпизод с казнью Эмиля Баргатцкого и его имя — подлинны.
(обратно)16
Рассказ о сватовстве в лагере Бухенвальд и о подаренной луковице автор слышал от самих Зики Глика и его жены Лены. Луковица действительно была подгнившая. Но их брак оказался крепким.
(обратно)17
Ортенберг, Давид Иосифович (прим. верстальщика).
(обратно)18
Подлинное сообщение из газеты «Правда» от 16 июня 1943 г.
(обратно)19
По приблизительным данным, за время войны заградительные отряды расстреляли около 200 тысяч советских солдат. Точного подсчета никто, конечно, не вел.
(обратно)20
Опубликовано в советской прессе 11 июня 1944 г.
(обратно)21
Немецкий генерал Петер фон Клейст написал об этом книгу «Между Гитлером и Сталиным».
(обратно)22
И. В. Гете. Поэзия и правда. Книга восьмая. М.: Художественная литература, 1969. Стр. 265.
(обратно)23
Казимерж Смолен выжил, присутствовал при освобождении лагеря Освенцим советскими войсками в 1945 году; он организовал музей лагеря и был его директором долгие годы. Автор виделся с 87-летним господином Смоленом в октябре 2007 года в Освенциме и слышал историю его заключения от него самого.
(обратно)24
Все изложенное основано на фактах, вскрытых во время суда над Эйхманом в Израиле, в 1961 году.
(обратно)25
Полковник медицинской службы Юлий Зак был главным хирургом 6-й гвардейской танковой армии, взявшей Будапешт.
(обратно)26
Эпизод с уникальным спасением евреев на краю гибели произошел в действительности, Шиндлер сам потом рассказывал, что выложил перед начальником Освенцима горсть крупных бриллиантов.
(обратно)27
Это подлинный текст письма Залмана Градовского, один из восьми «схронов», которые узники прятали в земле и которые были найдены на территории Освенцима после войны.
(обратно)28
Это достоверные цифры, собранные Казимержем Смоленом.
(обратно)29
Эта стена все еще стоит там как зловещий памятник расстрелянным жертвам.
(обратно)30
Одной из тысяч жертв была немецкая еврейская девушка, 16-летняя Анна Франк, оставившая дневник жизни в неволе.
(обратно)31
Автор бывал позже в этом особняке в гостях у Эммы Судоплатовой.
(обратно)32
Капитан Роберт Розенфельд совершил пятьдесят боевых вылетов, был дважды сбит, ранен, но возвращался в часть, получил шестнадцать боевых наград, включая «Крест отличия» за выдающийся героизм. После войны он выступал в качестве юриста на Нюрнбергском процессе над главарями нацистской Германии, допрашивал командующего немецкой авиацией Германа Геринга, второе лицо после Гитлера, и командующего армией Вильгельма Кейтеля. Роберт Розенфельд умер в 2007 году в возрасте 89 лет.
(обратно)33
Курт Воннегут, впоследствии знаменитый писатель, описал страшную картину последствий бомбежки в популярном романе «Бойня номер пять».
(обратно)34
Эпизод, рассказанный автору самим Михаилом Цалюком много лет спустя.
(обратно)35
Копелева Вольфганг не видел более сорока лет, и все-таки они встретились — уже стариками, в Германии.
(обратно)36
Судоплатов П. А. Спецоперации. Лубянка и Кремль. 1930–1950 годы. М.: Олма-Пресс, 1997.
(обратно)37
Эти приблизительные цифры были опубликованы намного позже в книге «History of the World — the Last Five Hundred Years», опубликованной в Югославии в 1984 году. Они были собраны на основании документов, а также воспоминаний и записей самих узников, таких как рижанин Зика Глик.
(обратно)38
Строки из опубликованных позже воспоминаний Юдифи Арончик.
(обратно)39
По другой версии, Михоэлса и Голубева сначала привезли на дачу министра внутренних дел Белоруссии Цанавы, якобы для встречи с актерами. Там им сделали смертельные уколы и потом бросили их трупы под колеса грузовика, за рулем которого сидел сотрудник госбезопасности. Всей «операцией» руководил заместитель министра Огольцов.
(обратно)40
Эпизод ареста Лины Штерн описан со слов ее домработницы в книге профессора Якова Раппопорта «Дело врачей» (1991 г).
(обратно)41
Эпизод тайной встречи двух родственниц в Большом зале консерватории автору рассказала одна из них.
(обратно)42
Стихи Булата Окуджавы.
(обратно)43
Цитаты из работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания».
(обратно)44
Историю написания этой статьи лингвистами автору рассказал много позже профессор Перельман.
(обратно)45
Рассказ о приговоре автор слышал от самого Кости Богатырева, своего соседа в Москве.
(обратно)46
Вскоре после выхода этой статьи стали распространятся стихи арестованного поэта-лагерника Юза Алешковского: Товарищ Сталин, вы большой ученый, в языкознаньи знаете вы толк, а я простой советский заключенный, и мне товарищ — серый брянский волк.
(обратно)47
Этот документ с закорючкой сохранился в архиве.
(обратно)48
По позднему рассказу Никиты Хрущева, Сталин так рассвирепел, что закричал: «Заковать его в кандалы!» Рассказам Хрущева не всегда можно верить, он любил преувеличивать. Но Сталин действительно впал в дикий гнев.
(обратно)49
Через несколько лет на месте этих ударов у Вовси возникла саркома кости, ногу пришлось ампутировать, но вскоре он умер от метастазов опухоли.
(обратно)50
Подлинный текст сообщения по радио 13 января 1953 года.
(обратно)51
Цитаты из книги И. Бродского «Случай Эренбурга».
Книгу «Случай Эренбурга» написал Бенедикт Сарнов (прим. верстальщика).
(обратно)52
Татьяна Тэсс (псевдоним; настоящее имя Татьяна Николаевна Сосюра) (прим. верстальщика).
(обратно)53
Рубцы в мозговой ткани были обнаружены при вскрытии.
(обратно)54
Из воспоминаний Никиты Хрущева.
(обратно)55
Этот эпизод автор слышал много позже от самой Валентины Истоминой.
(обратно)56
При таком состоянии, какое было у Сталина, показана трепанация черепа с удалением излившейся крови, чтобы прекратить давление на мозговую ткань. Но нейрохирурги не решались трепанировать череп самого Сталина. Это и привело к летальному исходу.
(обратно)57
«Марусями» называли закрытые грузовики для перевозки арестованных.
(обратно)58
Подлинный эпизод из истории строительства высотного здания на Смоленской площади.
(обратно)59
Подлинный текст предсмертного письма Александра Фадеева.
(обратно)60
Этот эпизод был рассказан автору журналистом Владимиром Серовым, бывшим заключенным.
(обратно)61
Нина Ермакова вышла потом замуж за физика с той же фамилией, что и у Алеши, — за академика Виталия Гинзбурга. Они встретились с Алешей через много лет в Стокгольме, когда ее мужу и Алеше Гинзбургу вручали Нобелевские премии.
(обратно)62
Рассказ самого доктора Н. Г. Дамье автору.
(обратно)
Комментарии к книге «Чаша страдания», Владимир Юльевич Голяховский
Всего 0 комментариев