«Адъютант его превосходительства. Том 1. Книга 1. Под чужим знаменем. Книга 2. Седьмой круг ада»

3875

Описание

Павел Кольцов, в прошлом офицер, а ныне красный разведчик, становится адъютантом командующего белой Добровольческой армией. Совершив ряд подвигов, в конце концов Павел вынужден разоблачить себя, чтобы остановить поезд со смертельным грузом… Кольцова ожидает расстрел. Заключенный в камеру смертников герой проходит семь кругов ада. Но в результате хитроумно проведенной операции бесстрашный разведчик оказывается на свободе. Он прощается, как ему кажется, навсегда со своей любовью Татьяной и продолжает подпольную работу. Рискуя жизнью, Кольцов пробирается к своим, чтобы предупредить их о предстоящем крупном наступлении генерала Врангеля…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Адъютант его превосходительства. Том 1. Книга 1. Под чужим знаменем. Книга 2. Седьмой круг ада (fb2) - Адъютант его превосходительства. Том 1. Книга 1. Под чужим знаменем. Книга 2. Седьмой круг ада 3299K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Игорь Яковлевич Болгарин - Георгий Леонидович Северский

Игорь Болгарин Георгий Северский

Адъютант его превосходительства Том 1

Книга 1 ― ПОД ЧУЖИМ ЗНАМЕНЕМ ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

Весна в тысяча девятьсот девятнадцатом году началась сразу, без заморозков.

Уставший за две трудные, продутые сквозняками Рады и Директории зимы Киев вдруг повеселел, наполнился шумом и гомоном людских голосов. В домах пооткрывались крепко заколоченные форточки. И все пронзительней и явственней повеяло каштановым запахом.

Выйдя из вагона, Павел Кольцов понял, что приехал прямо в весну, что фронтовая промозглость, пронизывающие до костей ветры, орудийный гул и госпитальные промороженные стены — все это осталось там, далеко позади. Некоторое время он растерянно стоял на шумном перроне, глядя куда-то поверх голов мечущихся мешочников, и они обтекали его, как тугая вода обтекает камень. Он стоял и жадно вдыхал чуть-чуть горьковатый, влажный от цветения воздух.

Город удивил Павла пестротой и беспечностью. Сверкали витрины роскошных магазинов, мимо которых сновали молодые женщины в кокетливых шляпках. За прилавками многочисленных ларьков стояли сытые, довольные люди. Из ресторанов и кафе доносились звуки весёлой музыки.

По Владимирской, украшенной, словно зажжёнными свечами, расцветающими каштанами, неспешными вереницами тащились извозчики: одни — к драматическому театру, другие — к оперному. Сверкнул рекламой мюзик-холл. На углу Фундуклеевской Кольцов сошёл с трамвая и, спустившись к Крещатику, сразу попал в шумный водоворот разношёрстной толпы. Кого только не выплеснула на киевские улицы весна девятнадцатого года!

Высокомерно шествовали господа действительные, титулярные и надворные советники, по-старорежимному глядя неукоснительно прямо перед собой; благодушно прогуливали своих раздобревших жён и привядших в военной раструске дочерей российские помещики и заводчики, прохаживались деловито, поблёскивая перстнями, крупные торговцы. Тут же суетились в клетчатых пиджаках бравые мелкие спекулянты, жались к подъездам раскрашенные девицы с застывшими зазывными глазами. С ними то нехотя, с ленцой, то снисходительно, по-барственному, перебрасывались словами стриженные «под ёжик» мужчины в штатском, но с явной офицерской выправкой.

Вся эта публика в последние месяцы сбежалась со всех концов России в Киев к «щирому» гетману Скоропадскому под защиту дисциплинированных германских штыков. Но и незадачливый «гетман всея Украины», и основательные германцы, и пришедшие им на смену петлюровцы в пузырчатых шароварах не усидели, не смогли утвердиться в Киеве, сбежали. Одни — тихо, как германцы, другие — лихо, с надрывом, с пьяной пальбой, как петлюровцы. А те, кто рассчитывал на их надёжную защиту, остались ничейными, никому не нужными и вели теперь странное существование, в котором отчаяние сменялось надеждой, что это ещё не конец, что ещё вернётся прежняя беспечальная жизнь — без матросов, без продуктовых карточек, — что вызывающе-красные знамёна на улицах — все это временно, временно…

Тишайшим шепотком, с оглядкой, передавались новости: на Черноморском побережье высадились союзники, Петлюра — в Виннице! Да-да, сами слышали — в Виннице! И самая свежая новость — Деникин наконец двинулся с Дона и конечно же скоро, очень скоро освободит от большевиков Харьков и Киев.

Кольцову казалось, что он попал на какой-то странный рынок, где все обменивают одну новость на другую. Он брезгливо шёл по самому краю тротуара, сторонясь этих людей. Взгляд его внимательных, слегка сощуренных глаз то и дело натыкался на вывески ресторанов, анонсы варьете, непривычные ещё афиши синематографа. В «Арсе» показывали боевик «Тюрьма на дне моря» с великолепным Гарри Пилем в заглавной роли. «Максим» огромными, зазывными буквами оповещал, что на его эстраде поёт несравненная Вера Санина. В варьете «Шато» давали фарс «Двенадцать девушек ищут пристанища». На углу Николаевской громоздкие, неуклюжие афиши извещали о том, что в цирке начался чемпионат французской борьбы, и, конечно, с участием всех сильнейший борцов мира. Кондитерская Кирхейма гостеприимно приглашала послушать чудо двадцатого века — механический оркестрион.

Вся эта самодовольная крикливость, показная беспечность раздражали Кольцова. Они были неуместны, более того — невозможны в соседстве с той апокалипсической разрухой, которой была охвачена страна, рядом с огненными изломами многочисленных фронтов, где бились и умирали в боях с белыми армиями и разгульными бандитами разных батьков бойцы революции; рядом с холодными и сидящими на осьмушке хлеба городами, как Житомир, где Кольцов совсем недавно лежал в госпитале. Нет, он никогда не забудет этою прифронтового города, в котором давно уже не было ни хлеба, ни электричества, ни керосина и растерянные люди деловито, никого не таясь, разбирали на дрова плетни, сараи и амбары. Всю ночь напролёт стояли у магазинов молчаливые, длинные, продрогшие очереди, так похожие на похоронные процессии.

Но именно там, в не раз расстрелянном пулемётами белых Житомире, — Кольцов явственно почувствовал это сейчас, — именно там шла настоящая жизнь страны, собравшей все свои силы для невероятной по напряжению схватки, а эта разряженная, беспечно самодовольная толпа, бравурная музыка — все это казалось не настоящим, а чем-то вроде декорации в фильме о прошлом, о том, чего давно уже нет и что вызвано к жизни больной фантазией режиссёра. Едва закончатся съёмки — погаснут огни, прервётся музыка, унесут афиши и разбредутся усталые статисты…

Не доходя до Александровской площади, Кольцов увидел освещённую вывеску гостиницы «Европейская». В холле гостиницы толпились обрюзгшие дельцы и женщины в декольтированных платьях. Застеклённая дверь вела в ресторан.

Кольцов подошёл к портье, спросил комнату.

— Все занято. — Портье сокрушённо развёл руками. — Ни в одной гостинице места вы не найдёте. Жильцы сейчас постоянные. — Он ощупал взглядом перетянутый ремнями портупеи френч Кольцова: — Вы ведь военный? Тогда вам нужно на Меринговскую, в комендатуру. Это недалеко. Там вам помогут.

На Меринговской, в городской комендатуре, все устроилось просто. Дежурный выписал Кольцову направление в гостиницу для военных.

Было уже совсем поздно, когда Кольцов разыскал на Подоле Кирилловскую улицу и на ней двухэтажный дом, оборудованный под гостиницу.

Одноногий, на култышке, служитель записал его в журнал для приезжих и после этого показал комнату. Кольцов потушил свет и лёг, но заснуть долго не мог. Разбуженная новизной обстановки память перенесла его в прошлое — в Севастополь. Ясно предстал перед глазами маленький, похожий на забытую на берегу лодчонку домик, в котором он вырос. Небольшая, чисто прибранная горница, заткнутые под стволок ссохшиеся пучки травы, вобравшей в себя запахи степи, гор и моря, и сам стволок, потемневший от времени, потрескавшийся, похожий на старую кость. И ещё виднелись весёлые ситцевые занавески, которые отбрасывали на пол причудливые узоры. Это были узоры его детства.

Из кухоньки доносятся привычные домашние звуки: мягкие шаги, осторожное позвякиванне посуды — это мама уже давно встала и неутомимо хлопочет у плиты. И все было как будто наяву — и звуки, и запахи родного дома, такие добрые и такие далёкие…

Где-то за полночь мысли Павла стали путаться, набегать друг на друга, и он уснул А проснулся от гула за окнами гостиницы. По улице ехали гружёные повозки, шли толпы людей.

В Киеве, как ни в одном городе, много базаров: Сенной, Владимирский, Галицкий, Еврейский, Бессарабский. Но самое большое торжище — на Подоле. Площадь за трамвайным кольцом и прилегающие к ней улицы заполняли толпы осторожных покупателей, отважных перекупщиков и бойких продавцов. Здесь можно было купить все — от дверной ручки и диковинного граммофона до истёртых в седле брюк галифе и меховой шубы, от сушёной воблы до шоколада «Эйнем». Люди суматошно толпились, торговались до хрипоты, истово хлопали друг друга по рукам, сердито расходились, чтобы снова вскоре сойтись.

Тут же на булыжной мостовой, поближе к длинной тополиной тени, чадили мангалы с ведёрными кастрюлями, и торговки привычно-зычными голосами зазывали откушать борща, потрохов с кашей или горячей кровяной колбасы. Неподалёку своевольной стайкой сидели на корточках беспризорники с нарочито бесстрастными лицами, ожидая нечаянной удачи. Чуть подальше, на привозе, пахло навозом и сеном — тут степенные, домовитые селяне торговали прямо с бричек свининой, птицей, мукой.

Кольцов терпеть не мог базаров и все же сейчас вынужден был пробиваться сквозь эту вопящую и отчаянно жестикулирующую толпу, потому что здесь был кратчайший путь к трамвайной остановке.

— Нет, вы только подумайте! — требовательно тронул его за рукав возмущённый человек в пенсне. — За жалкий фунт сала этот тип без стыда и совести требует с меня полумесячное жалованье!

Сидящий на возу крестьянин, лениво усмехаясь, объяснил:

— А на кой ляд мне твои гроши? Гроши ныне — ненужные… Пшик, одним словом. Дай мне хотя бы две швейные иголки да ещё шпульку ниток, и я тебе за милую душу к этому шмату сала добавлю ещё шось…

И вдруг совсем близко раздался пронзительный крик. Увлекая за собой Кольцова, грузно стуча сапогами, толпа повалила на этот крик, окружила причудливо перепоясанного крест-накрест патронами-лентами здоровенного детину, растерянно озирающегося вокруг. Рядом с ним причитала женщина:

— Горжетку из рук выхватил!

— Ох, бандюга! Он и вчера таким же манером…

— Управы на них нет!..

— Лисья горжетка, почти новая!.. От себя оторвала, для детей! — искала сочувствия толпы женщина, мельком остановившись заплаканными глазами на Кольцове.

Толпа распалялась все сильней, люди размахивали руками, плотнее окружая стоявшего с нагловатым видом грабителя. А тот вдруг, резким движением надвинув на глаза кепку, выхватил из кармана лимонку и занёс её над собой.

— А ну, разбегайсь!.. — закричал он неожиданно тонким, бабьим, голосом. — Подорву всех в три господа бога вашего!

Кольцов внимательно взглянул в расплывшееся лицо детины, увидел маленький, перекошенный яростью рот, лишённые цвета глаза. «Этот может, — подумал Павел, — вполне может рвануть». И, стараясь глядеть бандиту в глаза, двинулся на него. Тот вобрал голову в плечи, ещё крепче сжимая в руке гранату. Глаза его беспокойно метнулись по лицу Кольцова:

— Тебе шо?

Кольцов коротко взмахнул рукой. Бандит, громко охнув, как мешок, полетел на мостовую, граната осталась в руках у Кольцова.

Через несколько минут упирающегося грабителя уводил подоспевший патруль, а к Кольцову торопливо подошёл тот самый человек в пенсне, который возмущённо торговался с крестьянином.

— Посмотрите туда! — сказал он заговорщически, движением глаз показывая на двоих в штатским. — Те двое фотографируют, и я слышал, разговаривают не по-нашему, не по-российскому.

Действительно, двое в штатском, судя по одежде, иностранцы, как-то странно суетились поодаль. Один из них, более высокий, загораживал спиной своего спутника, а тот из-за спины навскидку щёлкал фотоаппаратом.

Павел подошёл к ним и властно спросил:

— Кто такие?

— О, сэр, мы имеем мандат! — торопливо отозвался один из иностранцев, высокий, сухощавый, с квадратной челюстью. — Да-да, документ от вашей власти! — Он готовно достал документы, протянул их Кольцову и чуть высокомерно представился: — Корреспондент английской газеты «Таймс». А это, — англичанин с гостеприимной улыбкой указал на своего товарища, — это мой французский коллега… э-э… знаменитый корреспондент еженедельника «Матэн». Наши читатели… как это… очень интересуют себя, что происходит в России.

Кольцов стал просматривать документы. Но они оказались в порядке — всевозможные печати подтверждали это. Кольцов вернул документы владельцам.

— Чем вас мог заинтересовать этот мародёр?

— Уличная сценка… жанровый снимок… всего лишь… — поспешно объяснил англичанин, но глаза его смотрели обеспокоено.

Корреспондент еженедельника «Матэн» произнёс несколько фраз по-французски и уставился на Кольцова. Англичанин с готовностью перевёл:

— Мой коллега говорит, что он, э-э, намерен дать материал о ваших… как это… — тут англичанин досадливо щёлкнул пальцами, — продовольственных затруднениях. Он говорит, что это заставит капиталистов раскошелить себя… и они пришлют вам много-много продуктов…

— До рождества как будто ещё далеко, господа, зачем же сочинять святочные рассказы?! — отрезал Кольцов и, резко повернувшись, пошёл к трамвайной остановке. Не мог знать он тогда, что у этой мимолётной встречи будет продолжение, необычное продолжение, едва не стоившее ему жизни…

Часов в десять утра Кольцов отыскал на площади Богдана Хмельницкого дом, указанный в предписании Житомирского военного комиссариата. Прочитал чётко выведенную надпись, извещавшую о том, что здесь помещается Всеукраинская Чрезвычайная комиссия, и, невольно одёрнув видавший виды командирский френч, поправив ремни снаряжения, с подчёркнутой подтянутостью вошёл в подъезд.

В вестибюле его встретил юноша в студенческой куртке. Они прошли в ногу, как в строю, через небольшой зал, где двое пожилых красноармейцев деловито возились с пулемётом. Над ними, прямо на стене, размашистыми, угловатыми буквами было написано: «Чекист, твоё оружие — бдительность». Так же в ногу поднялись по широкой лестнице на второй этаж. Сопровождающий открыл перед Кольцовым дверь, обитую чёрным, вязкого отлива коленкором.

Из-за стола поднялся и пошёл навстречу Кольцову худощавый, с ввалившимися щеками человек. Его глубоко запавшие глаза, окаймлённые синевой, улыбчиво смотрели на Кольцова.

«Какие знакомые глаза! — мгновенно промелькнула мысль. — Кто это?» А худощавый человек протянул уже руку и весело произнёс:

— Ну, здравствуй, Павел!

И тут Кольцова озарило: да это же Пётр Тимофеевич! Пётр Тимофеевич Фролов! Павел радостно шагнул ему навстречу…

И опять память вернула Кольцова в былые, далёкие, тревожные, дни, когда, расстреляв мятежный «Очаков», царские власти напустили на Севастополь своих ищеек. Те денно и нощно рыскали по усмирённому городу, вынюхивая и высматривая повсюду ускользнувших от расправы бунтовщиков.

В одну из ночей Павел проснулся от чьего-то сдержанного стона. Возле плотно зашторенного окна стоял таз с водой, рядом лежали ножницы и пучки лечебной травы. Мать бинтовала руку и плечо бессильно привалившемуся к стене темноволосому мужчине. Когда Павел с любопытством посмотрел на него, он тут же натолкнулся на пристальный, цепкий взгляд светло-серых глаз. Мужчина морщился. Но, поймав мальчишечий взгляд, улыбнулся и подмигнул Павлу. А глаза его продолжали оставаться неспокойными, страдающими.

Мать сказала Павлу, что Пётр Тимофеевич пока поживёт у них в тёмной боковушке-чулане. Летом там спал Павел, а зимой держали всякую хозяйственную утварь. И ещё мать строго-настрого наказала, что никто не должен знать о человеке, который будет теперь жить у них.

Фролов отлёживался в боковушке, и вскоре Павел стал проводить там все свободное время, слушая его рассказы об «Очакове», о товарищах — рабочих доков и ещё о многом-многом другом…

Как же изменился Пётр Тимофеевич с тех пор! Лицо потемнело, осунулось, грудь впала, спина ссутулилась. Лишь в глазах ещё резче обозначилась все та же, прежняя, дерзновенная решительность.

Они крепко обнялись. Пётр Тимофеевич перехватил взгляд Кольцова.

— Что, постарел?.. Война, понимаешь, не красит. — Он развёл руками и перешёл на деловито-серьёзный тон: — Ну, садись, рассказывай, как живёшь? Как здоровье?

— Здоровье?.. Здоров, Пётр Тимофеевич!

— Ты ведь недавно из госпиталя?

— Заштопали как следует. Не врачи, а прямо ткачи. — Кольцов улыбнулся, присел возле стола. — В госпитале мне сказали, что звонили из Киева, спрашивали. Никак не мог придумать, кто бы это мог интересоваться моей персоной…

Осторожным, незаметным взглядом Фролов тоже изучал Павла. Сколько ему лет? Двадцать пять, должно быть! Не больше! А выглядит значительно старше. Френч со стоячим воротником, безукоризненная выправка. Подтянут, широк в плечах…

Кольцов положил на стол предписание и вопросительно взглянул на Фролова. В предписании значилось: «Краскома тов. Кольцова Павла Андреевича откомандировать в город Киев в распоряжение особого отдела ВУЧК».

— Тебя что-то смущает? — спросил Фролов.

— Смущает? Пожалуй, нет. Скорее, удивляет… Зачем я понадобился Всеукраинской Чека?

Ответил Фролов не сразу. Он достал тощенькую папиросу и стал сосредоточенно обминать её пальцами. Кольцов помнил эту его привычку — она означала, что Петру Тимофеевичу нужно время обдумать и взвесить что-то серьёзное, важное.

Фролов раз-другой прошёлся по кабинету, неторопливо доминая папиросу, остановился возле стола, крутнул ручку телефона.

— Товарища Лациса! — строго произнёс он в трубку и, чуть помедлив, доложил: — Мартин Янович, Кольцов прибыл… Да, у меня… Хорошо!

Когда Фролов положил трубку, Кольцов спросил:

— Мартин Янович — это кто?

— Лацис. Председатель Всеукраинской Чека, — пояснил Фролов и опять не спеша прошёлся по кабинету: от стола до стены и обратно. Раскурив папиросу, присел к столу. — Дело вот какое. Нам, то есть Всеукраинской Чека, нужны люди для работы во вражеских тылах. Иными словами, нужны разведчики. Я вспомнил о тебе, рассказал товарищу Лацису. Он заинтересовался и попросил тебя вызвать… Чаю хочешь? Настоящего, с сахаром?

— Спасибо, — растерянно произнёс Кольцов.

Всего он ожидал, направляясь сюда, только не этого… Стать чекистом, разведчиком?.. Обладает, ли он таким талантом? Способностями? Глубокая зафронтовая разведка — это не просто риск. Неосторожный, неумелый шаг может погубить не только тебя, но и людей, которых тебе доверят, и дело. Сумеет ли он? Сумеет ли жить среди врагов и ничем не выдать себя? Притворяться, что любишь, когда ненавидишь, восхищаться, когда презираешь…

— Но откуда у меня это умение? — подумал вслух и посмотрел на Фролова. — И потом… Вы же знаете, почти всю германскую я был в армии, командовал ротой. На той стороне могу столкнуться с кем-нибудь из знакомых офицеров. А это — провал!..

— Мы все учли, Павел, — улыбнулся Фролов. — И твою службу в царской армии, и твои капитанские погоны. На Западном фронте, насколько я знаю, ты служил у генерала Казанцева?

Кольцов удивился такой осведомлённости Фролова и подтвердил:

— Да. Командовал ротой разведчиков.

— По нашим сведениям, генерал Казанцев формирует сейчас в Ростове казачью бригаду… Вот и пойдёшь к своему командиру. Выглядеть это будет примерно так: капитан Кольцов, как и некоторые другие бывшие офицеры царской армии, бежит из Совдепии под знамёна Деникина. Узнав, что генерал Казанцев находится в Ростове, капитан Кольцов направляется к нему. Разве не естественно желание офицера служить под началом того генерала, с которым вместе воевал?..

— А что! Вполне правдоподобно! — Кольцов даже улыбнулся.

А Фролов продолжал:

— Перед тем как мы пойдём к товарищу Лацису, а он хочет сам поговорить с тобой, познакомься с фронтовой обстановкой. Ты ведь из госпиталя, многого не знаешь. — Фролов подошёл к висевшей на стене карте Украины: — Так вот. Деникин полностью овладел Донской областью и большей частью Донецкого бассейна. Бои идут за Луганск. Если Луганск падёт — на очереди Харьков. Впечатление создаётся такое, что до наступления на Москву Деникин решил сначала захватить Украину, чтобы использовать её богатейшие ресурсы. Мы знаем, что сил для этого у него достаточно. Добровольческие полки укомплектованы опытными офицерами, которые дерутся уверенно. У них — броневики, аэропланы, бронепоезда и автомобили. Силы, как видишь, внушительные. В Новороссийском порту выгружается посылаемое Антантой, и прежде всего Англией, оружие. Это — винтовки, пулемёты. Это — обмундирование, продовольствие. Все, вплоть до сигарет и сгущённого молока… — Голос Фролова стал громче и вместе с тем сдержанней — чувствовалось, что он заговорил о наболевшем, о чем говорить всегда трудно. — А у нас? Вчера мне звонили из Луганска, из штаба восьмой армии: красноармейцам выдали по полкомплекта патронов на винтовку. Нет снарядов. Люди раздеты и разуты… — Фролов снова вернулся к столу и уже ровнее, спокойнее закончил: — Рассказываю тебе все это для того, чтобы ты правильно представил себе всю степень серьёзности нашего положения.

Открылась дверь, и в кабинет, немного косолапя, вошёл плотный невысокий моряк в расстёгнутом бушлате, флотские брюки его были тщательно заправлены в сапоги. Остановился у порога.

Фролов гостеприимным движением руки пригласил моряка:

— Проходи, Семён Алексеевич. Знакомься: товарищ Кольцов.

— Красильников, — представился моряк и потряс в жёсткой своей ладони руку Кольцова. — Бывший комендор эскадренного миноносца «Беспощадный».

— Ныне же один из самых недисциплинированных сотрудников Особого отдела Всеукраинской Чека, — с усмешкой добавил Фролов. — Сколько ни бились, никак с бушлатом не расстанется. Говорит: не могу без него. Еле-еле заставил бескозырку сменить.

Красильников тяжело переступил с ноги на ногу:

— Непривычна мне сухопутная снасть. — Он даже повёл плечами, словно призывал Кольцова убедиться, что ему никакая другая одежда не по плечу.

Кольцов сочувственно улыбнулся. Не раз доводилось ему на фронте, встречаться с такими вот моряками. За редким исключением, это были люди дисциплинированные, выдержанные, политически грамотные, беззаветно храбрые, но вот сменить матросскую робу на другую форму или, что ещё хуже, на цивильную одежду — было для них чуть ли не трагедией.

— Больше года моря не видел, а все «снасть», «снасть», — беззлобно передразнил Красильникова Фролов. Затем встал, сказал ему: — Ты посиди здесь. Должны звонить из штаба восьмой армии. Я скоро буду! — И обернулся к Кольцову: — Идём! Представлю тебя Лацису!

Они спустились вниз, где старательные красноармейцы по-прежнему разбирались в пулемёте, прошли мимо двух часовых, которым Фролов на ходу бросил: «Товарищ со мной!» — и вошли в большую комнату, из окон которой виднелись, словно на картине, обрамлённой рамой, недвижные купола Софийского собора. Входя в комнату, Кольцов прежде всего увидел эти сверкающие на солнце купола и лишь затем уже стоящего у окна хозяина — Мартина Яновича Лациса. Выше среднего роста, с чёрной аккуратной бородкой, с тонкими чертами интеллигентного лица, на котором выделялись слегка прищуренные серые спокойные глаза, он скорее был похож на учёного, нежели на военного, а хорошего покроя, тщательно отглаженный костюм, голубой белизны сорочка и умело подобранный галстук подчёркивали в нем человека тонкого вкуса.

Лацис предложил Кольцову сесть и несколько мгновений, не таясь, не боясь смутить гостя, неторопливо, в упор рассматривал его, словно хотел лично убедиться во всем том, что рассказывал ему об этом человеке Фролов. И странно, под этим прямым взглядом Кольцов не чувствовал себя ни неловко, ни беспомощно — это был доброжелательный взгляд, взгляд человека, который хотел верить ему, Кольцову.

— Фронтовую обстановку товарищи вам, конечно, уже доложили?

— Рассказывал, Мартин Янович, — ответил за Кольцова Фролов.

Лацис вернулся к столу:

— Трудно нам сейчас! Но мы должны, мы обязаны выстоять. Поскольку белые бросили в наступление все, что имели, — дела вот-вот дойдут до кульминации. Струна натянулась до предела, должна лопнуть. Если мы сумеем выстоять — им конец. В этом сейчас тактика революции.

— Мартин Янович, успехи на фронте во многом зависят от тыла. — Кольцов посчитал долгом поделиться своими первыми впечатлениями от Киева. — Я прошёл по городу… Рестораны, кабаки, казино… Это же «пир во время чумы».

Лацис сощурился, усмехнулся, продолжил тем же ровным, спокойным голосом:

— Рестораны, кабаки и фланирование господ по Крещатику — это самое невинное из того, что вам довелось увидеть… Мы ежедневно сталкиваемся с саботажем, спекуляцией, изготовлением фальшивых денег. Сталкиваемся с заговорами и шпионажем… Сложная обстановка, чего там! И людей у нас не хватает, и взять их неоткуда: почти все коммунисты по партийной мобилизации ушли на фронт.

Эти хорошо известные факты в устах Лациса приобретали выразительность и силу.

— И все-таки мы с этим справляемся, трудно, но справляемся. И уверен — справимся!.. Но есть участок работы, который мы ещё недостаточно наладили. Это — разведка.

В кабинете стало тихо, лишь Фролов несколько раз осторожно чиркнул спичкой, разжигая погасшую папиросу.

Лацис лёгкой походкой прошёлся до окна, мельком устало взглянул на купола, вернулся, присел напротив:

— Я имею в виду не войсковую разведку, в которой вы, как говорил мне товарищ Фролов, служили на фронте.

— Да, в германскую командовал ротой разведчиков в пластунской бригаде генерала Казанцева, — сообщил Кольцов.

— Знаю… В данном же случае речь идёт об иной разведке. Мы, по существу, ничего не знаем ни о силах противника, ни — о его резервах. Боремся с ним вслепую. А нам нужно знать, что делается у него в тылу. Какие настроения… Вот с такой разведкой дело у нас пока обстоит неважно. Все, что мы сейчас имеем, — это в основном донесения подпольщиков. — Лацис здесь сделал паузу, чтобы подчеркнуть важность последующих слов. — В тылу белых работают воистину замечательные люди. Во многих городах уже появились подпольные большевистские ревкомы, созданы партизанские отряды, ведётся большая подрывная и агитационная работа, но возможностей для квалифицированной разведки у них мало. Нам нужны люди, которые могли бы внедриться во вражескую офицерскую среду. Вы понимаете, к чему я все это говорю?

— Да, Мартин Янович. Товарищ Фролов меня вкратце информировал, — тихо произнёс Кольцов.

— Мы намерены предложить вам такую работу, — спокойно сказал Лацис. Кольцов какое-то время сидел молча. Он — понял, что сегодня держит, может быть, самый трудный в жизни экзамен. Ведь слова Лациса «мы должны, мы обязаны выстоять» обращены и к нему…

— Вы хотите что-то сказать? — Лацис в упор смотрел на Кольцова, и Павел не отвёл глаз, спокойно произнёс:

— Я военный человек и привык подчиняться приказам.

— Это не приказ, товарищ Кольцов. Это — предложение.

— Я рассматриваю его как приказ, — упрямо повторил Кольцов. — Приказ партии!

Лацис одобрительно улыбнулся.

— Все подробности обсудите с товарищем Фроловым. — Он коротко взглянул на часы, встал: — К сожалению, на три часа у меня назначена встреча, и уклониться от неё или перенести я никак не могу. Поэтому прошу извинить и желаю успеха! — Лацис проводил их до двери, ещё раз крепко, по-дружески пожал Кольцову руку и повторил: — Да-да! Желаю успеха! Он сейчас для нас так важен, ваш успех!

После ухода гостей Лацис несколько минут стоял у окна. Нет, он не любовался собором. Он собирался с мыслями: в три часа ему предстояло принимать иностранных журналистов…

Ровно в три — ни минутой раньше, ни минутой позже — Лацис сам вышел в приёмную, где его дожидались из нетерпеливого любопытства приехавшие раньше назначенного времени корреспондент английской газеты «Таймс» Колен и обозреватель французского еженедельника «Матэн» Жапризо. Несколько смущённые, — все-таки первые из газетчиков в самой Чека! — они последовали за Лацисом в кабинет. Обоих иностранцев кабинет председателя ВУЧК откровенно разочаровал: они ожидали увидеть нечто мрачное, нелюдимое, а увидели обыкновенную комнату с самым обыкновенным столом и стульями. И как всегда бывает при встрече с обыденным, привычным, все сомнения и страхи пропали, они почувствовали себя непринуждённо и почти смело настолько, что стали с нескрываемым любопытством разглядывать хозяина кабинета.

Ничего в нем не было ни таинственного, ни устрашающего. Им даже нравилось, что обличьем и манерами он походил на людей их круга. Они оба не были новичками в своём деле, за долгие годы репортёрского труда им приходилось интервьюировать недоступных премьер-министров и коронованных особ, выдающихся учёных и всемирно знаменитых писателей, удачливых комиссаров полиции и не менее удачливых преступников, так что ранги и титулы, равно как самые блестящие, так и рождённые скандальными сенсациями, уже давно перестали быть предметом их репортёрского поклонения или трепета.

Но эта встреча была совершенно иного рода. Она обещала небывалую сенсацию.

Прежде всего впечатляло само учреждение — Чека, о которой по страницам западных газет катилась зловещая молва. А человек, с которым предстояло им беседовать, стоял во главе этой железной организации здесь, на Украине, и, следовательно, был наделён, по привычному разумению журналистов, неограниченной властью над тысячами людских жизней.

И вместе с тем эта власть каждый день могла рухнуть. Колен и Жапризо немало поколесили по этой взбудораженной стране, правда, на фронт они — так и не сумели попасть, но и того, что удалось им повидать, было предостаточно для твёрдого приговора: наспех сколоченная республика большевиков обречена. Она вся — во власти разрухи и бесхозяйственности. И безусловно, в самое ближайшее время рухнет. Гибнущей, по их представлению, новой русской государственности могло помочь лишь животворное экономическое влияние с Запада. Но журналисты твёрдо знали, что никакой помощи, даже мизерной, не будет.

Как же в этой обстановке поведёт себя главный чекист всей Украины? Разумеется, профессиональная деликатность, журналистская этика не позволили господам журналистам включить в круг своих вопросов прямой: на что вы, большевики, надеетесь? А так хотелось спросить! Задать вопрос и посмотреть, как будет реагировать этот неприступный чекист. И в то же время они рассчитывали, что их проницательная опытность, несомненно, поможет им найти в любом ответе Лациса интересующий их смысл. Затем, придав этому ответу нужную форму, они подадут его как сенсацию. Важно, чтобы Лацис много говорил. Надо так построить беседу, чтоб главный чекист разоткровенничался — тут его можно и подловить.

Но первой неожиданностью для них была внешность Лациса, его манера держаться, вести беседу — в общем, весь облик и линия поведения этого человека. О да, конечно, они не верили тем своим не в меру впечатлительным и нервным коллегам, которые представляли чекистов эдакими людоедами, дикарями в кожаных куртках и с заряженными наганами в руках. Однако они ожидали увидеть человека, в котором его происхождение из низов не сможет нивелировать никакой высокий ранг. А тут все иное — внешность Лациса никак не вписывалась в этот предварительный портрет. Тонкий мужественный профиль, выказывающий в Лацисе умный и сильный характер. И глаза тоже поразили господ журналистов: чего в них было больше — спокойствия, ироничной насмешливости, уверенной основательности? Такой человек, судя по всему, стремится видеть вещи такими, каковы они есть в действительности, а не такими, какими хотелось бы ему их видеть.

Лацис, как надлежало хозяину, первым нарушил почтительное молчание журналистов. И к тому же заговорил с журналистами по-английски:

— Как себя чувствуете у нас, господа?

— О, мосье, хорошо! — заулыбался Жапризо. — Мы увезём самые тёплые воспоминания.

— И неплохой материал для своих газет. Не правда ли? — в свою очередь улыбнулся Лацис.

— Объективный, — корректно вставил Колен, а про себя подумал: «Похоже, что чекист берет инициативу в свои руки. Не мы его интервьюируем, а он нас!»

Лацис остро посмотрел на Колена, лицо его посуровело.

— На страницах вашей газеты последнее время печатается особенно много небылиц о Советской России. Недавно в одном из номеров я прочитал даже, что русский народ ждёт не дождётся, чтобы его поскорей завоевала Англия.

Колен сидел подтянутый, сдержанный и не без ехидцы заметил, смело глядя на правоверного чекиста:

— Мистер Лацис, это пишут русские.

— Кого вы имеете в виду? — быстро спросил Лацис.

— За границей сейчас много русских. Очень много. А у нас печать — демократическая. Вот и пишут…

— Вот вы о ком… Но, господа, вы ведь понимаете, что эти русские, равно как и воюющие в армиях Деникина и Колчака, давно потеряли право говорить от имени русского народа, став наёмниками у вас, иностранцев: у англичан, французов, американцев… Ведь победи вы, никакой «единой, неделимой России» не будет. — Лацис с усмешкой посмотрел на Колена: — Для вас, я полагаю, не является секретом конвенция о размежевании зон влияния между союзниками. По этому документу в английскую сферу входят Кавказ, Кубань, Дон… — Лацис перевёл взгляд на Жапризо, торопливо писавшего в блокноте — А во французскую включены Крым, Бессарабия, Украина. Я не говорю уже о землях, на которые зарится Япония, и о претензиях Америки.

В кабинете воцарилась тишина. Её нарушил Жапризо:

— Господин Лацис, позвольте задать несколько вопросов?

— Пожалуйста. — В голосе Лациса прозвучали насмешливые нотки.

— Правильно я понял, что всех, бежавших за границу, вы расцениваете как ваших врагов? — Жапризо казалось, что этим вопросом он поставил Лацису ловушку.

— Нет, конечно! Я убеждён в том, что среди русской эмиграции в Париже и Лондоне есть порядочные, честные люди, хотя и не разделяющие идей большевиков, — сдержанно и спокойно ответил Лацис, все более отчуждаясь от своих собеседников.

— Идея большевизма создать государство рабочих и крестьян… — убеждённо начал было француз.

— Оно уже создано, господин Жапризо. Вы две недели вояжируете по территории первого в мире рабоче-крестьянского государства! — жёстко прервал его Лацис.

— Простите за неточность. Тогда я сформулирую вопрос проще. Как в вашем государстве рабочих и крестьян относятся к дворянству?

«Ну, уж на этот крючок он должен обязательно попасться», — лукаво подумал француз.

— Пушкин и Толстой были дворянами. Смешно не понимать значения передовой части дворянства в истории русской культуры и в истории революционного движения. Тогда нужно отказаться от Радищева, от декабристов. — Лацис внимательно посмотрел на журналиста. — Но, задавая этот вопрос, мне кажется, вы имели в виду другое. У вас там кричат, что мы репрессируем всех, власть имущих в прошлом, что в застенках Чека томятся лица, виновные лишь в том, что они родовитого происхождения. Ваши газеты взывают к спасению этих жертв большевистского террора.

Лацис снова пристально взглянул в глаза журналистам — он пытался докопаться до их человеческой сути: кто они? Честные, но заблудшие люди? Или ловкачи-писаки, ищущие сенсаций? Правда ли им нужна или только правдоподобие? А может, им не нужна ни правда, ни ложь — они ещё до приезда сюда знали, о чем будут писать?.. И все же Лацис продолжал выкладывать им, подавшись вперёд:

— А известно ли вам, господа, что до недавнего времени мы великодушно и зачастую излишне мягко относились к врагам, применяя в отношении них такие меры, как выдворение из страны, ссылка в трудовые лагеря, а некоторых просто отпускали под честное слово. Вот как, например, генерала Краснова, руководителя первого мятежа против революции. Он же, дав слово чести не воевать против Советов, удрал на Дон и стал во главе тамошней белогвардейщины. И не он один изменил своему слову. Достопочтенные генералы Загряжский и Политковский, очутившись на свободе, приняли участие в заговоре Локкарта и других иностранных дипломатов.

— Это известно, господин Лацис, — воспользовался паузой Колен, — наши газеты много писали об этом… — он поискал слова, — об этом инциденте. Но, судя по сообщениям газет, ваше правительство допустило незаконные действия по отношению к иностранным дипломатам… — Колен замялся. — Много писали и о произволе Чека…

— А что ещё оставалось делать буржуазным газетам, господин Колен? Чека вскрыла заговор английских, французских и американских дипломатов, которые, прикрываясь правом неприкосновенности, поставили перед собой задачу уничтожить руководителей Советского правительства, того правительства, которое их так гостеприимно приняло. И как бы ни извращали факты буржуазные газеты, Чрезвычайная комиссия доказала преступные намерения начальника английской миссии Брюса Локкарта, лейтенанта английской службы Сиднея Рейли, кстати, агента Интеллидженс сервис, французского генерального консула Гренара и американскою гражданина Каламатиано. Заговорщики пытались организовать государственный переворот. Намерения серьёзнейшие, не правда ли? И оставить их без последствий мы, чекисты, естественно, не могли. Надеюсь, вы согласитесь со мной? — В голосе Лациса прозвучали иронические нотки.

Жапризо, торопливо записывая за Лацисом, одобрительно подумал: «Ого! Председатель Чека ловко нас припёр к стенке. Но важно не отвечать. Иначе — дискуссия. А в споре большевики сильны… Нет, лучше отмолчаться».

Колен же смотрел несколько рассеянно, он тоже не ожидал такого характера беседы, таких несокрушимых доводов.

Словно давая журналистам время для раздумий, Лацис поднялся с места, неторопливо подошёл к окну. С улицы доносились звуки проезжающих пролёток, редкое цоканье копыт, мерный шаг патрульных красноармейцев. Жизнь шла своим чередом, и Лацис знал, что её нужно направлять железной и непреклонной рукой. Он почему-то сейчас вспомнил Кольцова. Была в этом человеке какая-то прочная основательность, заставлявшая с первого взгляда поверить в него и в успех задуманного. И ещё — артистичность, без которой не бывает разведчика, способность к перевоплощению. Но и этого мало. Нужно умение располагать к себе сразу. Разведчик должен нравиться. И у Кольцова все эти качества налицо. Ах, если бы задуманная операция удалась, многие заговоры были бы раскрыты задолго до того, как они больно ударят по республике.

Молчание явно затянулось. Вернувшись от окна, Лацис подсел к журналистам, пододвинул к ним стоявшую на столике деревянную шкатулку с табаком:

— Закуривайте, господа. Отменный крымский «Дюбек».

— Но, похоже, «Дюбек» скоро кончится, — осторожно сказал Колен, имея в виду успехи Деникина на юге.

— Возможно, вы правы, — спокойно подтвердил Лацис, — в таком случае временно будем курить махорку.

— Вот вы, господин Лацис, сказали «временно». Этот оптимизм на чем-нибудь основан? — Англичанин внимательно следил за лицом Лациса: может, наконец-то разговор вступит в нужную колею.

— Да, основан, — тотчас ответил Лацис, — на исторической неизбежности победы рабочих и крестьян.

— Но вы же сами сказали, что в скорейшем торжестве белых сил заинтересованы не только русские генералы, — вступил снова в разговор Жапризо, — но и иностранные коммерсанты.

— Сказал, — кивнул Лацис. — И совершенно ответственно могу добавить: насколько я знаю, коммерсант должен быть дальновидным человеком, ваши же коммерсанты, довольно опрометчиво рискнувшие вложить деньги в нашу войну, — никудышные коммерсанты. Плакали их денежки. А ваши политики и генералы, пославшие к нам своих солдат, — никчёмные политики и генералы. Ибо с древнейших времён известно: наёмники — плохие солдаты.

— Вы пытаетесь нам навязать свои убеждения, — не выдержав, пошёл в наступление Колен. — Но положение в городах Украины да и на фронтах…

Было понятно и без слов, о чем сейчас будет говорить Колен: о том, что белые победоносно наступают; что красноармейцы плохо вооружены, плохо одеты; что в Красной Армии мало обученных командиров…

— Знаю! — иронично подхватил Лацис, и голос его зазвучал холодно и резко. — Мы, большевики, умеем не закрывать глаза на правду, какой бы жестокой она ни была. Мы отлично понимаем, какое неимоверно трудное для республики сложилось положение, и ни на кого не рассчитываем! Только на себя!..

— Извините, господин Лацис! — Колен поспешно сменил ледяное выражение лица на более располагающее. — Но мы с вами так откровенно говорим потому, что надеемся у себя достаточно объективно осветить… э-э… как сказать, все, что у вас происходит…

— На это мы тоже не очень рассчитываем, — с жёсткой откровенностью уточнил Лацис. — Обычно говорят: кто заказывает музыку, тот и пляшет. А музыку, насколько я понимаю, заказываете не вы!

— И все-таки!.. — попробовал возразить Колен, но ничего не мог противопоставить железным доводам собеседника.

— И все-таки, — в тон ему продолжил Лацис, спокойно глядя прямо в лица своих гостей, — и все-таки, — повторил он, — если вы этого и не сделаете по известным причинам, но говорите сейчас искренно, то я не пожалею, что разрешил вам провести эти две недели на нашей территории. Потому что вы хотя бы кому-то расскажете правду о большевиках, о наших задачах, наших целях…

— Мы увозим из вашей страны массу фотографий, надеемся их опубликовать! — сказал Жапризо. Ему начинал нравиться этот умный, неторопливый человек, умеющий побеждать в спорах, ему была по душе волевая направленность его характера.

— Я уверен, что вы крупно разбогатеете, господа, — сказал Лацис, пряча лукавинки в глазах.

— О! Каким образом?

— Мы победим, и, естественно, интерес к Советской России значительно возрастёт! Тогда у вас купят все фотографии. — Лацис встал, давая понять, что беседа подошла к концу.

Встали и журналисты. Жапризо, весело потирая руки; Колен — медлительно, с какой-то старческой неохотой: не было удовлетворения, не сумел задать нужные вопросы, не оказался хозяином положения.

— Если мы кому-нибудь скажем, что в Чека работают весёлые, остроумные люди, нам никто не поверит. — И Жапризо, ловко выдернув из папки, положил перед Лацисом фотографию Киева: — Подпишите, пожалуйста!..

Лацис склонился к фотографии, черкнул несколько скупых слов о том, что верит в их объективность…

Журналисты вышли от Лациса явно обескураженные. Сенсации не получилось. Только факт самого пребывания в Чека. Только это…

А тем временем Фролов, Красильников и Кольцов, наскоро пообедав здесь же, в кабинете, вновь вернулись к прерванным делам, к выработке правдоподобной версии. Для разведчика версия — это так много! Ошибка в версии — провал.

— Следующее соображение, — сказал Фролов. — Генерал Казанцев помнит тебя как боевого офицера и конечно же попытается использовать на передовой. Нам же необходимо, чтобы ты осел у него в штабе.

— Это уж как получится, — качнул головой Кольцов. — Мне самому в своих стрелять не с руки. Но и настаивать на том, чтобы оставили в штабе, опасно…

— Это верно, в штабе не оставят. Потому что ты для них чёрная кость, сын клепальщика. Хоть и офицер, но сын рабочего, вряд ли такому они окажут доверие.

— Что делать, Пётр Тимофеевич, родителей себе не я выбирал.

— А ты их на время смени. — Фролов вынул из ящика стола объёмистую книгу «Списки должностных лиц Российской империи на 1916 год». Раскрыл книгу на букве «К». — Среди нескольких десятков Кольцовых мы нашли вполне для тебя подходящего: Кольцов Андрей Константинович. Действительный статский советник. Уездный предводитель дворянства. Начальник Сызрань-Рязанской железной дороги… По наведённым справкам, в семнадцатом году уехал во Францию, там умер. Вдова и сын живут под Парижем… Ну как, такой родитель тебе подойдёт?

— Листай дальше, Пётр Тимофеевич! — обречено махнул рукой Кольцов. — Может, найдёшь кого-нибудь попроще! Ну, какого-нибудь акцизного. За дворянина-то я вряд ли сойду.

— Ну почему? — недовольно поморщился Фролов. — Мне приходилось не только потомственных допрашивать, но и отпрысков их сиятельств. В большинстве своём невежественные ферты попадались…

Красильников, внимательно оглядев Кольцова, добродушно и простовато обронил:

— Не сомневайся, по виду ты чистый беляк. Глянешь на тебя — рука сама за наганом тянется…

— Вот видишь! — весело подтвердил Фролов. — Ладно, мы ещё подумаем над этим. А сейчас Семён Алексеевич отвезёт тебя в Свяюшино на нашу дачу. Поживёшь там дня три, подумаешь, подготовишься. — Фролов подошёл к книжному шкафу, достал стопку книг: — Обязательно прочитай вот это: мемуары контрразведчиков Семёнова, Рачковского и Манасевича-Мануйлова. Авторы-жандармы; дело в том, что контрразведка белых ничем не отличается от третьего отделения царской охранки: те же методы и приёмы, и работают в ней те же бывшие жандармские офицеры. А вот это записки капитана Бенара из второго бюро французской разведки. Пройдоха, нужно сказать, из пройдох! А лихо описывает свои похождения в германском тылу. Тут много ерунды, но некоторые наблюдения и аналитические суждения очень профессиональны. Обрати на них внимание.

Кольцов взял книги и не удержался, спросил:

— Пётр Тимофеевич, а как собираешься переправить меня через линию фронта?

— Есть одна мысль. Через день-два скажу окончательно… Мы тут, в Очеретино, засекли цепочку, по которой господ офицеров переправляют к Деникину. Отправим тебя и — прихлопнем эту лавочку.

Глава вторая

С наступлением густых сумерек, убаюканный шелестом старинных тополей, городок засыпал. Вернее, это была видимость сна: сквозь щели закрытых наглухо ставен пробивался на улицу слабый, дремотный огонь коптилок, доносились приглушённые до опасливого шёпота голоса, из сараев раздавалось позднее мычание застоявшихся коров. Люди проводили ночи в тревожном, насторожённом забытьи, вскидываясь при каждом шуме или шорохе.

Много бед пережил этот степной городок за последние полтора года. Несколько раз его оставляли красные, ободряя жителей обещанием вернуться. Вступали деникинцы — начинались повальные грабежи, ибо пообносились белопогонники изрядно, а затем — под меланхолическую музыку местного оркестра — меланхолические кутежи. А когда наскучивало и это господам офицерам, поднималась стрельба под колокольный звон оживающих церквушек. Несколько раз с лихим посвистом и гиканьем залетали на взмыленных конях одуревшие от попоек махновцы — и снова на улочках наступали грабежи и разносилась пьяная стрельба.

За последние дни положение на фронте резко изменилось. Части Добровольческой армии захватили Луганск и теперь пытались изо всех сил развить успех.

До Очеретино было ещё далеко. Но по ночам занимались над горизонтом багряные отсветы. Они совсем не походили на те спокойные и плавные зарницы, освещающие степь в пору созревания хлебов. Вот и не спалось людям в предчувствии новой беды. Ни души на улицах, ни тени. Над запылёнными плетнями свешивались потяжелевшие ветви вишен и яблонь.

Павел Кольцов торопливо прошёл в конец пустынно-тихой Базарной улицы, вышел к кладбищу. В эти годы люди мало думали о мёртвых — хватало забот о живых. Кладбище поросло тяжёлой, могильной травой. А над нею, как пни в сгоревшем лесу, торчали верхушки массивных каменных крестов и остовы истлевших от сырости и забвения деревянных, отчего кладбище странно походило на пожарище.

Пройдя кладбище и за ним пустырь, Кольцов увидел старый дом, обнесённый с трех сторон высоким, уже успевшим покоситься забором. Стараясь быть незамеченным, вдоль забора прошёл к дому, внимательно оглядел окна, закрытые изнутри громоздкими дубовыми ставнями. Было тихо и мертво, словно дом давно покинули хозяева.

Павел осторожно поднялся на крыльцо и негромко постучал в дверь три раза и, сделав небольшую паузу, ещё три раза, затем, отойдя на шаг, закурил.

Дверь долго не открывали. Несколько минут он вообще не слышал никаких признаков жизни, хотя каким-то шестым чувством ощутил, что его оттуда, изнутри, осторожно разглядывают. Затем в глубине дома едва послышались лёгкие шаги, и щель входной двери затеплилась красноватым светом. Встревоженный женский голос спросил:

— Вам кого?

— Софью Николаевну, — тихо и спокойно сказал Кольцов и, немного помедлив, добавил со значением: — Я от Петра Николаевича.

Там, в доме, видать, не торопились впускать. Раздумывали. Прошло несколько томительных мгновений, и было неизвестно, поняли ли обитатели дома полупароль или нет.

— Вы один? — наконец отозвался тот же голос.

И тогда Кольцов, отступая от железных правил конспирации, сердито сказал:

— Боюсь, если ещё минут пять простою, то буду уже не один.

Эти слова возымели действие: прогремел отодвигаемый засов, резко звякнули защёлки и замки. Воистину, здесь жили потаённо. Дверь открыла пожилая дама с грузными, мужскими плечами. В руках она держала керосиновую лампу.

Придирчиво оглядев Кольцова с ног до головы, хозяйка посторонилась, пропуская его в дом. Павел подождал, пока она задвигала все засовы, запирала с какой-то неуклюжей тщательностью все замки. Затем, освещая путь лампой, провела Павла в большую комнату, заставленную громоздкой старинной мебелью с бронзовыми нашлёпками, причудливыми вензелями и хитрыми завитушками. Вещи говорили, что ещё совсем недавно здесь жили по-барски. Поставив на стол лампу, дама указала Павлу на диван:

— Прошу… присаживайтесь. — И сама села рядом, немигающими глазами бесцеремонно и пристально рассматривая гостя, который начинал ей нравиться; манерой держаться он напоминал молодых поручиков. Затем она повелительно сказала: — Так я вас слушаю… — Но в глазах её уже не было прежней озабоченной насторожённости.

— Простите, значит, Софья Николаевна — это вы? — любезно спросил Кольцов.

— Да.

Кольцов встал, щегольски щёлкнул каблуками, склонил голову.

— Капитан Кольцов!.. Я к вам за помощью! — И лишь после этого он извлёк из кармана кусок картона, на котором химическим карандашом были выведены всего три буквы: СЭР — и чуть ниже витиеватая подпись.

— А все же где вы встречали Петра Николаевича? — поинтересовалась дама, становясь более любезной. — Помнится, он собирался переходить через фронт к нашим.

— Нет, мадам. Обстоятельства, как вам известно, изменились. Началось наступление. В армию влилось много новых сил, и Антон Иванович нуждается в офицерах. Поэтому Пётр Николаевич выехал в Славянок, там собралось много офицеров, которых надо переправить через фронт. Затем Пётр Николаевич выедет в Екатеринослав. По тем же делам, — сказал Кольцов и многозначительно умолк, продолжая любезно смотреть в глаза хозяйке.

Софья Николаевна тяжело вздохнула и мелко перекрестила себе грудь.

— Помоги ему всевышний.

Кольцов набожно опустил глаза, понимая, что каждый его жест, каждое движение проверяются хозяйкой.

А Софья Николаевна торопливо поднялась с дивана и неожиданно легко для её грузной фигуры заспешила к двери в другую комнату, с некоторым смущением отдёрнула портьеру.

— Войдите, господа, — сказала она кому-то, и голос её прозвучал успокаивающе.

В комнату вошли двое. Вероятно, они все время стояли за портьерой, потому что вошли тотчас. Человек, выступивший первым, — высокий, с глубокими залысинами — недружелюбно скользнул острыми, слегка выпуклыми глазами по лицу Кольцова, и что-то в госте ему явно не понравилось.

— Знакомьтесь, господа! Капитан Кольцов! — представила Софья Николаевна.

— Ротмистр Волин! — сухо произнёс высокий и, чтобы не подать руки, тотчас же отвернулся.

Товарищ Волина — круглолицый юноша в кителе с высокой талией — лихо щёлкнул каблуками:

— Поручик Дудицкий… — и, подойдя вплотную к Кольцову, сказал: — Капитан, мне определённо знакомо ваше лицо! Честное слово, мы встречались! Да-да! Но где же?

Кольцов вопросительно посмотрел на поручика — начиналось именно то, чего он больше всего опасался. Вполне возможно, что это — всего лишь проверка. Но не исключено, что и встречались. Вот только где? При каких обстоятельствах?.. Выгадывая время, Кольцов небрежно спросил:

— В армии вы давно?

— С шестнадцатого…

— В германскую я воевал на Юго-Западном…

Поручик широко заулыбался:

— Так и есть! Я служил в сто первой дивизии, у генерала Гильчевского.

Разговор принимал неожиданно удачный поворот. «Теперь, чтобы как можно быстрее сломать ледок отчуждённости у ротмистра, надо выложить несколько фактов, подробностей», — подумал Кольцов и с нескрываемым дружелюбием спросил поручика:

— Насколько мне помнится, вы квартировали в Каменец-Подольске?

— Совершенно верно, капитан!.. Значит, и вы тоже бывали там?

— Я имел честь принимать участие в смотре войск, который производил в Каменец-Подольске государь император. — Вздохнув, Кольцов опустил голову, словно предлагая присутствующим почтить молчанием далёкие уже дни империи.

— Вот где я мог вас видеть! — воскликнул Дудицкий. — Ах, господа, какое было время! Войска с винтовками «На караул!». Тишина. И только шаги государя! Он прошёл совсем близко от меня, ну совершенно рядом, честное слово. Я даже заметил слезы на его глазах! Потом церемониальный марш!.. Ах, а вечером!.. Бал, музыка, цветы… Вы были в тот вечер в Дворянском собрании, капитан?

— Не довелось… Вечером я был в наряде по охране поезда его величества.

— Да-да! Я определённо встречался с вами в Каменец-Подольске, капитан! У меня удивительная память на лица!.. Ах как было тогда славно! Казалось, все обрело ясность! Казалось, вот-вот объявят перемирие и вернутся добрые старые времена… — Поручик окончательно признавал в Кольцове своего.

Глаза ротмистра Волина, до сих пор сохранявшие ледяную напряжённость, слегка оттаяли, и оказалось, что они совсем не холодные и даже чуть-чуть лукавые. Ротмистр щёлкнул портсигаром и, словно объявляя мир, гостеприимно предложил Кольцову:

— Отведайте моих! Преотменнейшие, смею доложить вам, папиросы! — и улыбнулся краешками губ; улыбка, как улитка из раковины, высунулась и тут же спряталась.

— Благодарю, — потянулся за папиросой Кольцов, показывая, что и он обрадован примирением.

Поручик Дудицкий тоже протянул руку к портсигару:

— Разрешите, ротмистр! Я, знаете, вообще-то не курю, но в такой день… — поспешно оправдывался он, с почтительностью беря папиросу из портсигара.

Ротмистр Волин понимающе кивнул и присел к столу. Откинувшись на высокую спинку кресла и не спеша затянувшись папиросой, он поочерёдно посмотрел на Дудицкого и Кольцова:

— Значит, вы сослуживцы, господа?

— Относительно, — благодушно уточнил Кольцов. — Дивизия Гильчевского была в восьмой армии Юго-Западного фронта. А я служил в девятой. На смотр, как известно, были выведены отборные части этих двух армий.

Волин удовлетворённо кивнул головой и старательно стряхнул пепел папиросы в пепельницу:

— Давно в тылах красных?

— Порядочно уже… Был тяжело ранен, — стараясь, чтобы разговор тёк по-домашнему, запросто, а не состоял из вопросов и ответов, с готовностью отозвался Кольцов. — Спасибо добрым людям — выходили… Мне бы ещё месяц-два отлежаться, но…

— Да, правильно, что спешите… За месяц-два, от силы за полгода, полагаю, все закончится, — глубокомысленно сказал Волин. — Простая арифметика, капитан. Здесь, на Южном фронте, у Советов до недавнего времени было семьдесят пять тысяч штыков и сабель. А у нас — сто тысяч. Далее. Восстание донских казаков отвлекло на себя тысяч пятнадцать штыков и сабель, не меньше…

— Остановитесь, ротмистр! А то окажется, что нам уже и воевать не с кем! — поощрительно пошутил Кольцов.

— Но это ведь факты! — с неожиданной горячностью возразил Волин. — Да, воевать уже практически не с кем.

— А генералы, господа! — вклинился в разговор поручик Дудицкий. — У красных войсками командуют мужики. Неграмотные мужики. Посему и этот фактор не следует сбрасывать со счётов.

Волин коротко взглянул на Дудицкого и снисходительно улыбнулся. Затем небрежно, почти по-свойски спросил у Кольцова:

— А где, позвольте узнать, вы познакомились с Петром Николаевичем?

Кольцов нахмурился и, выдержав паузу, сухо ответил:

— Видимо, нам не следует задавать друг другу подобных вопросов, господин ротмистр!

Волин засмеялся:

— Что ж, может, вы и правы!..

Софья Николаевна, о чем-то пошептавшись с Дудицким, вышла.

Волин продолжал:

— Но я спросил о Петре Николаевиче потому, что меня предупредили: мы с поручиком — последние, кто идёт через это «окно».

— Я тоже об этом предупреждён, — спокойно подтвердил Кольцов. — С тем лишь уточнением, что последним буду я!

В гостиную с подносом в руках вошла сияющая Софья Николаевна.

— Ах, господа, прекратите проверять друг друга! И так кругом сплошное недоверие, распри, вражда! — воскликнул поручик Дудицкий, скосив глаза на рюмки и гранёный хрустальный графин, в котором покачивалась густая малиновая жидкость. — Важно лишь одно: мы живы, мы встретились, мы скоро будем у своих… А с такой наливочкой и в такой превосходной компании я не против и здесь подождать нашего освобождения. Дней через семь, от силы через десять наши точно будут здесь! — И затем он деловито обратился к хозяйке: — Я угадал, Софья Николаевна, это наливка?

— Конечно же, это не шустовский коньяк, поручик. — И, расставляя рюмки на столе, хозяйка многозначительно добавила: — Кстати, войска Антона Ивановича перешли на реке Маныч в общее наступление. Красные бегут…

— Кто это вас так хорошо информировал, Софья Николаевна? — скептически поднял брови ротмистр.

— Зря иронизируете. Я читала газету красных. Они сообщают, что оставили Луганск! — решительно произнесла Софья Николаевна, и её величественный подбородок заколыхался.

— Ну, а об этом общем наступлении тоже там написано? — тем же устало-насмешливым тоном спросил Волин.

— Видите ли, между строк многое можно прочесть, — вспыхнув, ответила Софья Николаевна.

Вся её фигура выражала возмущение. Софья Николаевна умела выражать чувства всей своей фигурой. Когда-то ей сказали, что внешностью, дородством она похожа на Екатерину Великую, и с тех пор предметом её забот стали величественность и дородство.

— Что ж, господа! Отличные новости! — Дудицкий нетерпеливо поднял рюмку — его раздражала любая задержка. — Я предлагаю тост, господа, за… за Антона Ивановича Деникина, за Ковалевского, за всех нас, черт возьми, за…

— За хозяйку дома! — галантно продолжил Волин.

— За удачу, — предложил Кольцов, ни к кому не обращаясь, словно отвечая на какие-то свои потаённые мысли.

Они выпили.

— Я буду молиться, чтоб господь послал вам удачу, — по-своему поняла тост Кольцова Софья Николаевна. — С моей лёгкой руки через линию фронта благополучно перешло уже сорок два человека… Завтра в одиннадцать вы выедете поездом до Демурино. Пропуска уже заготовлены…

— Фальшивые? — поинтересовался Волин.

— Какая вам разница?! — обидчиво поджала губы Софья Николаевна. — По моим пропускам ещё ни один человек не угодил в Чека.

— Вы думаете, нам будет легче от сознания, что мы первые окажемся в Чека с вашими пропусками? — с язвительной озабоченностью произнёс Кольцов, всем своим видом показывая, что опасается за ненадёжность документов.

— Пропуска настоящие! — успокоила офицеров хозяйка…

Она подробно рассказала, кого и как отыскать в Демурино и как дальше их поведут по цепочке к линии фронта.

Рано утром огородами и пустырями она проводила их до вокзала, дождалась, пока тронулся поезд, и ещё долго махала им рукой.

Поручик Дудицкий неожиданно растрогался и даже смахнул благодарную слезу.

А Кольцов в самое последнее мгновение среди толпы провожающих успел выхватить взглядом сосредоточенные лица Красильникова и Фролова. Они не смотрели в его сторону — это тоже страховка, — хотя и приехали в Очеретино вместе с ним и теперь пришли на вокзал удостовериться, что все идёт благополучно… Кольцов понимал, им хочется проститься, но они только сосредоточенно курили. Лишь на мгновение взгляд Краснльникова задержался на нем — и это было знаком прощания…

Обсыпая себя угольной пылью, поезд двигался медленно, точно страдающий одышкой старый, больной человек. Подолгу стоял на станциях — отдуваясь и пыхтя, отдыхал, — и тогда его остервенело осаждали люди с мешками, облезлыми чемоданами, всевозможными баулами. Они битком набивались в тамбуры, висели на тормозных площадках. Станционная охрана бессильно стреляла в воздух, однако выстрелы никого не останавливали — к ним привыкли. Казалось, что вся Россия, в рваных поддёвках и сюртуках, в задубевших полушубках и тонких шинельках, снялась с насиженных мест и заспешила сама не зная куда: одни — на юг, поближе к хлебу, другие — на север, дальше от фронта, третьи и вовсе метались в поисках невесть чего…

Мимо поезда тянулась продутая суховеями, унылая, полупустая степь, тщетно ожидавшая уже больше месяца дождя. Но дождя не было. Сухое, накалённое небо дышало зноем, проливая на землю лишь белый сухой жар. Кое-где стояли низкорослые и редкие, с пустыми колосьями, хлеба. Вызрели они рано: в середине мая — слыханное ли дело! — зерно уже плохо держалось в колосе и, сморщенное, жалкое, просыпалось на землю.

Степь поражала малолюдством. Лишь кое-где Кольцов замечал мужиков, словно нехотя машущих косами. Косилок вовсе не было. Видно, даже старые и хромые лошади были заняты на войсковых работах.

Кольцов стоял на площадке вагона и курил.

— Слышь-ка, парень, оставь покурить, — попросил бдительно сидящий на узле небритый дядька с мрачно сросшимися бровями.

Кольцов оторвал зубами конец цигарки и протянул дядьке окурок.

Устало стучали колёса. В вагоне было душно, пахло карболкой, потом и овчинами. На полках и в проходах густо скучились люди. Сидели и лежали на туго набитых наторгованной рухлядью мешках, на крепко сколоченных из толстой фанеры чемоданах. Жевали хлеб. Дымили самосадом. Лениво переговаривались, Кольцов слышал отрывки чужих разговоров — ему было интересно знать, о чем думают люди, к чему стремятся, как пытаются разобраться в сложных событиях гражданской войны. В дороге человек обыкновенно любит пооткровенничать; даже те, кто привык отмалчиваться, в дороге бросаются в спор.

— Мени уже все одно какая власть, остановилась бы только, — жалея себя, выговаривала наболевшее баба с рябым, простоватым лицом и в мужицких, не по ноге, сапогах. — Я вже третий день на оцэй поезд сидаю. Може, батько вже и помэр…

Было странно слышать, что кто-то сейчас, в такое время, может помирать своей собственной смертью, и люди отводили от женщины равнодушные глаза.

В другой компании дядька в чапане под ленивый перестук колёс певучим голосом рассказывал соседям про свои мытарства, а выходило, что не только про свои — про общие.

— Кажду ночь убегаем из свово хутора в степь. То архангелы — трах-тарарах! — набегут верхами, то Маруся — горела бы она ясным огнём! — прискачет, то батька Ус припожалует. А теперь ещё и батька Ангел в уезде объявился.

— Ну и с кем же они войну держат? — поинтересовался разговором протолкавшийся поближе мужик со сросшимися бровями.

Павел, прислонясь к двери, слушал: разговор поворачивался на самое главное — как жить теперь крестьянину, какой линии держаться.

— Бис их знает, — признался разговорчивый дядька в чапане, и в его голосе прозвучала уже не жалоба, а ставшая равнодушием обречённость. — Скачут по полю, пуляют друг у дружку, а хлеба им дай, сала им дай, самогону дай и конягу тоже дай. Скотину всю повыбили, хлеб вон на корню горит, осыпается…

— Беда, беда, — качнул головой небритый дядька, старательно заворачивая в тряпицу кольцовский окурок, — ружьём его, сало, не испекешь…

— Выходит, нашим салом нам же по мурсалам, — философски заключил дядька в кожухе.

Разговор как костёр: были бы слова — сам разгорится. С верхней полки — не выдержал! — отозвался мужик с тщательно расчёсанной старообрядческой бородой:

— У нас то же самое. Налетели. Всех обобрали. Бумагу, правда, оставили для успокою. С печатью. Пригляделись, а на печати — дуля.

— «Всех обобрали»… У злыдня что возьмёшь? — тихо сказал сидящий в уголочке на мешках маленький горбатый мужичок. Он оценивающе стрельнул по сторонам живыми цыганскими глазками и, убедившись, что публика вокруг него такая же мешочная да чемоданная, добавил: — За красных они.

— Може, за красных, може, и за белых, — дипломатично сказал мужик с верхней полки и с равнодушным видом почесал бороду. — Моему соседу Стёпке теперь все равно, за кого они были. Коня забрали и полруки шашкой отхватили, чтоб, значит, за коня не цеплялся. Так что ему теперь все одно, кто это были, белые или красные. У него-то руки нету — все!..

За тонкой перегородкой, в соседнем купе на нижней полке, лежала ещё довольно молодая женщина. Она была покрыта шубкой, а ноги — пледом. Её бил озноб. Открыв затуманенные жаром глаза, она прошептала пересохшими, белыми губами:

— Пить…

Узкоплечий мальчик в гимназической форме, который тоже прислушивался к разговору мужиков, встрепенулся, поднёс к губам матери бутылку:

— Пей, мама!

Женщина стала пить маленькими глотками, слегка приподняв голову, и тут же бессильно уронила её на грудь.

— Что белые, что красные — все одно, — доносился из-за перегородки задумчивый голос дядьки с верхней полки. Видно, такой он человек: не выскажется до конца — не уймётся. — Мужик на мужика петлю надевает. Про-опала Россия!

— Ты слышишь, мама… — прошептал мальчик, недружелюбно прислушиваясь к разговорившимся мужикам.

— Что? — тихо, отрешённо спросила женщина.

— Они белых ругают! — тихо возмутился мальчик.

— Они заблуждаются, Юра… Сейчас многие заблуждаются… — Несколько мгновений она молчала, откинув голову назад и закрыв глаза. Отдыхала или собиралась с мыслями. Затем снова прошептала: — Красные, Юра… красные — это… разбойники. Россию в крови потопить хотят. А белые против… против них… все равно как Георгий Победоносец… в белых одеждах… — Язык у неё стал заплетаться, потрескавшиеся от внутреннего жара губы ещё плотнее сомкнулись, но ей, видно, хотелось объяснить сыну смысл происходящего. Она собралась с силами и, превозмогая слабость и головокружение, продолжила почти восторженно: — Да, в белых одеждах… И совесть белоснежная, чистая. Поэтому белые… — И в самое ухо, словно дыша словами, совсем неслышно закончила: — Ты, Юра, должен гордиться, что твой отец в белой армии… Ты слышишь? Ты должен гордиться…

Мальчик слушал слова матери, и сердце его переполняла гордость за отца, потому что отец у него был красивый и добрый, а значит, и дело его должно быть красивым и добрым.

Юра заботливо поправил в ногах матери плед и ответил:

— Да, мама. Слышу.

Вдали пронзительно загудел паровоз. Мать Юры открыла глаза, тёмные от боли или оттого, что в вагоне было темно, и беспокойно спросила:

— Уже Киев?

— Нет, мама. Киев ещё далеко.

Женщина бессильно откинулась назад, пряди волос открыли её высокий, чистый лоб, и в неясной тревоге она сказала:

— Ты адрес помнишь?

— Помню, помню, мама, — успокоил её мальчик. — Никольская улица.

— В случае чего, — через силу выговорила она, — дядя тебя примет… Он многим обязан папе…

— Не нужно об этом, — испуганно попросил мальчик: его все больше пугали слова матери, её безнадёжный тон, прерывистое, учащённое дыхание и холодный пот на её лбу.

— Папа тебя разыщет… и вы будете вместе, — продолжала в горячке лепетать женщина.

— Не нужно! Не нужно! — настойчиво, в каком-то недетском оцепенении стал твердить Юра, и на глазах его выступили слезы жалости и первой обиды на мир. — Я не хочу, чтобы ты говорила об этом.

— Да, да, конечно, — отстранение от жизни ответила мать. — Это я так.

…Возле ничем не примечательной станции поезд остановился. Из окна вагона хорошо была видна старая, с обшарпанными стенами водокачка.

Мать время от времени просила воды, Юра взял пустую грелку и поднялся.

— Не отходи от меня, Юра, — последним усилием воли прошептала женщина, хотела взять его за рукав, потянуть к себе, но тут же впала в забытьё.

Прижимая к груди грелку, переступая через узлы и вповалку спящих людей, Юра поспешно выбрался из вагона. Вокруг было пустынно. Минута-две понадобились ему, чтобы набрать в грелку воды и вернуться. Но вокруг вагона уже гудела толпа: люди набежали с пыльной привокзальной площади, из низкорослого пропылённого леска, который тянулся вдоль путей.

Всего несколько шагов отделяло Юру от вагона, но к нему никак нельзя было ни протиснуться, ни прорваться — густая стена неистово орущих, цепляющихся за поручни вагонов людей загородила ему путь. В слепом отчаянье мальчик кидался на чьи-то спины, узлы, чемоданы. Все это закрывало дорогу, высилось непроходимой стеной, в которой не было даже самой маленькой лазейки.

— Пустите! Пожалуйста, пропустите! — громко просил мальчик, пытаясь пробиться, протиснуться, вжаться в толпу — лишь бы поближе к вагону, где была его больная мать. — Пропустите! Я с этого поезда! Я уже ехал!.. — Но его голос тонул в истошном крике, визге и ругани множества глоток, крике, вобравшем в себя яростные проклятия отчаявшихся людей, громкий плач и мольбу…

Пронзительно, коротко свистнул паровоз, и на мгновение толпа умолкла, оцепенела, словно наткнулась на пропасть, и вдруг ещё неистовей взорвалась гулом и подалась вся разом к вагонам, сминая тех, кто был вплотную к ним. Поверх взметённых голов, поднятых узлов, поверх чьего-то судорожно рубившего воздух кулака Юра увидел, как внезапно сместились, неотвратимо поплыли вправо облепленные раскрасневшимися мужиками и бабами крыши вагонов, и, рванувшись в последнем, отчаянном порыве, почувствовал впереди себя пустоту и на какое-то мгновение, словно зависнув над бездной, потерял равновесие, но тут на него всей своей тяжестью опять надвинулась толпа, и, сжатый со всех сторон людьми и узлами, задыхаясь от бессилия и страха, он наткнулся на ту же непреодолимую, неистово орущую стену.

Теперь на Юру давили сзади, сильно давили в спину чем-то твёрдым. Он задохнулся было, захлебнулся собственным стоном и вдруг вылетел к самому краю насыпи. На мгновение обернувшись, увидел вплотную за собой высокого здорового парня в распахнутом, разорванном пиджаке, его широко открытый рот, выпученные глаза. Взмахнув большим баулом, которым действовал как тараном, парень забросил его на головы стоящих на подножке и вцепился в кого-то. Все это Юра охватил взглядом в мгновение и тут же забыл о парне. С трудом сохраняя равновесие, он стоял на самом краю насыпи и думал: вот сейчас он не удержится и полетит под колёса. Теперь все одно, теперь надо прыгать… Но куда? За что ухватиться?.. Юра весь сжался и в этот момент увидел, как человек во френче, расталкивая стоящих в тамбуре людей, ринулся к подножке, свесился, протянул руку… Неужели ему?..

Стараясь умерить дыхание, Юра стоял в тамбуре против Кольцова, благодарно и преданно смотрел ему в лицо карими продолговатыми глазами, губы его, по-мальчишечьи припухлые и чуть-чуть обиженные, особенно яркие на бледном узком лице, силились сложиться в улыбку.

— Благодарю вас, — сказал Юра. — Большое спасибо.

Голос его прерывался: ему никак не удавалось сладить с дыханием. Кольцов ободряюще похлопал Юру по плечу, ласково заглянул ему в глаза.

— Я с мамой. Она очень больна. Я, правда, пойду. Спасибо вам. Спасибо… — бормотал с радостной облегчённостью мальчик, и в сердце его с опозданием хлынул ужас: а что, если бы отстал?

В вагоне было все так же душно, но теперь этот спёртый воздух не казался Юре таким противным, как в первые часы пути. И эти люди, пропахшие махоркой, неопрятные, суматошные и крикливые, сейчас уже почему-то не раздражали. Они были его попутчики, и он понемногу привыкал к их лицам, к их то раздражённым, то крикливо-властным, то спокойным голосам. Там, на насыпи, этот тесный, душный клочок мира ему представлялся чуть ли не землёй обетованной, обжитой и хоть как-то защищённой от человеческой сумятицы и неразберихи.

Когда Юра добрался до своего купе, он увидел, что мама его лежит неподвижно лицом вверх, с плотно сомкнутыми веками, но как только рука мальчика легла на лоб, она шевельнулась, открыла глаза.

— Юра, — заговорила она, едва слышно, с паузами, трудно проговаривая слова. — Юра, ты здесь… Никуда не уходи… — И слабой, сильно увлажнившейся рукой попыталась сжать его руку.

— Мама, ты попей, вот я принёс… Тебе станет легче, да?

Юра осторожно приподнял ей голову, поднёс к губам горлышко грелки. Она тяжело, задыхаясь, сделала несколько глотков, хотела было улыбнуться, но не совладала с губами, прошептала:

— Хорошо… Мне сразу лучше… но я отдохну ещё. Мне нужно отдохнуть, — повторяла она, словно оправдываясь перед сыном за своё бессилие. И, опять закрыв глаза, затихла.

Поезд набрал скорость. Торопливо стучали колёса, вагон покачивало, что-то скрипело, дребезжало…

В купе, в котором ехал Юра с матерью, было немного просторней: на верхних полках люди лежали по одному, на нижней сидели трое. Один из них, мордатый, в поддёвке, угрюмо сказал Юре:

— Слышь, барчук, надо бы вам сойти где-нибудь!

— Как сойти, почему? — встрепенулся Юра.

— Уж больно плохая твоя матушка, не довезёшь, гляди! — сказал тот, стараясь не глядеть мальчику в глаза.

Губы у Юры задрожали.

— Нам надо в Киев…

— Так сколько ещё до того Киева? До Екатеринослава-то никак не доедем! А она, сдаётся, у тебя тифует. Заразная.

— Не тронь мальчонку, без тебя ему тошно. — С верхней полки свесился человек в форме железнодорожника. — С такой ряшкой тебе на фронте воевать, а не тут с мальчонкой.

Юра вышел в коридор, встал возле соседнего купе. Там ехали военные. Среди них Юра увидел и своего спасителя.

Высокий военный со смуглым, калмыцким лицом, щеголевато затянутый в новенькие, поскрипывающие при каждом движении ремни, возбуждённо рассказывал:

— Что и говорить, Шкуро мы прохлопали. Его конный корпус зашёл к нам в тыл и ударил по тринадцатой армии. И конечно, белые прорвались к Луганску…

«Наверно, красный командир, — с неприязнью подумал о нем Юра, — вон как огорчается!»

— Это как же вас понимать, товарищ? — заинтересованно переспросил сидевший против рассказчика человек с глубокими залысинами, и Юре показалось, что слово «товарищ» он произнёс с едва заметной иронией. — Выходит, красные… мы то есть… оставили Луганск?

— Да, позавчера там уже были деникинцы, — подтвердил человек с калмыцким лицом, передёрнув плечами, отчего ремни на нем тонко заскрипели.

Юрин спаситель в разговор не вмешивался. Он встал, равнодушно потянулся и полез на самую верхнюю, багажную, полку.

— А вы что же, товарищ Кольцов, решили поспать? — спросил все тот же, с глубокими залысинами. И Юра вновь приметил, что слово «товарищ» теперь прозвучало в иной тональности — в том круге людей, среди которых он жил с родителями, так произносили слово «господин».

— Да, вздремну немного, — уже с полки ответил Кольцов.

В купе стало тихо. Юра отвернулся к окну, начал смотреть на пробегающую мимо степь…

Полотно железной дороги было перегорожено завалом из старых шпал. Вокруг завала сновали люди. Одеты они были кто во что: в офицерские френчи, кожаные куртки, зипуны, армяки, гимнастёрки, сюртуки, в жилетки поверх огненно-красных рубах. Мелькали среди них люди в бурках, в укороченных поповских рясах и даже в гусарских ментиках. Многие крест-накрест перепоясаны пулемётными лентами, на широких ремнях и на поясных верёвках — рифлёные гранаты, револьверы, у большинства в руках винтовочные обрезы. На головах картузы, бараньи шапки, шляпы и даже котелки.

Неподалёку, у больших дуплистых деревьев, было привязано десятка два лошадей. Тут же стояла тачанка с впряжённой в неё тройкой гнедых коней. На задке тачанки косо прибита фанера с надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» В тачанке рядом с пулемётом стояла пишущая машинка. Над нею склонился огромный верзила, выполняющий обязанности пишбарышни. По другую сторону пулемёта сидел сам батька Ангел, в сером зипуне — кряжистый мужик с тёмным угрюмым лицом и неухоженной старообрядческой бородой.

Ровным сумрачным голосом батька Ангел диктовал очередной приказ:

— А ещё объявляю по армии, что Мишка Красавчик и Колька Филин, которые вчерась на хуторе Чумацком изъяли из сундука тамошнего селянина двадцать золотых царской чеканки и утаили их от нашей денежной казны, будут мной самолично биты плетью по двадцать раз каждый. По разу за каждый золотой. Все. Точка. Стучи подпись. Командующий свободной анархо-пролетарской армией мира и так далее…

Огромный детина печатал приказ на «Ундервуде» с такой лёгкостью и быстротой, что самая первоклассная машинистка лопнула бы от зависти. При этом он ещё успевал грызть семечки, кучей насыпанные рядом с машинкой.

— Написал?.. Так… Пиши ещё один приказ… Не, не приказ, а письмо. Пиши. Разлюбезный нашему сердцу брат и соратник Нестор Иванович! Пишу вам письмо из самой гущи боев за нашу анархо-пролетарскую государственность…

В это время возле тачанки возник на запалённом коне парень в заломленной набок смушковой шапке.

— Батько, потяг подходит! — ликующе объявил он, и глаза у него бешено заплясали под смушком.

— Ну, ладно. Опосля боя допишем, — сказал Ангел «машинистке» и, встав на тачанке во весь рост, протяжно скомандовал: — Готовсь к бою!..

Бандиты забегали, засуетились. Дождались! Наконец добыча! Те, что побойчей да порасторопней, повскакали на коней и, вытаптывая последние хлеба, гикая и азартно выкрикивая матерную брань, помчались навстречу приближающемуся поезду.

…Тревожно загудел паровоз, резко, толчками стал останавливаться. И тотчас с двух сторон дробно застучали лошадиные копыта. Сухие щелчки выстрелов смешались с конским ржанием, выкриками и разбойничьим посвистом.

Пассажиры повскакивали с мест, кинулись к окнам и увидели мчащихся к вагонам пёстро одетых всадников. Следом тряслись несколько бричек. А уж за ними, изо всех сил волоча по пыли винтовки, бежали пешие.

Несколько пуль щёлкнуло по крыше вагона. Со звоном разбилось стекло. Пассажиры отхлынули от окон.

Первым к площадке вагона подскакал широкоплечий парень с развевающимися соломенными волосами. У него было круглое благообразное лицо, правда побитое оспой, — в другое время и в иной ситуации он бы скорее сошёл за добросовестного пахаря и примерного прихожанина, нежели за грабителя. Лихо, прямо с седла он прыгнул на вагонную площадку. Следом, цепляясь друг за друга оружием, в вагон ввалилось ещё несколько человек.

В коридор навстречу бандитам выскочили командиры Красной Армии, за ними — всполошённые гиканьем и выстрелами Волин и Дудицкий. Но от двери в конце коридора неистово крикнули:

— Наза-ад! Не выходить!

Один из командиров поспешно отстегнул кобуру, рванул наган.

Светловолосый бандит кинулся всем корпусом вперёд и, почти не целясь, привычно, навскидку выстрелил — командир выронил наган и, недоуменно прижимая руки к животу, рухнул на пол.

Остальные шарахнулись обратно на свои места.

— Молодец, Мирон! — похвалил светловолосого тот, что был в смушковой шапке. Поигрывая плётками, они пошли по вагону.

— У кого ещё пистоли есть?

Пассажиры подавленно молчали, отводя глаза в сторону: не дай бог что-то во взгляде не понравится!

Светловолосый встал перед командирами Красной Армии. У него не было передних зубов, и он нещадно шепелявил:

— Кто такие будете?

Командир с калмыцким лицом посмотрел на убитого товарища, зло ответил:

— Не видишь, что ли? Командиры Красной Армии!.. А дальше что?

— Ты гляди, ещё шебуршатся! — удивлённо покачал головой бандит в смушковой шапке. — А ну, выходь на свет божий! Там поглядим, что с вами делать дальше!..

Командир с калмыцким лицом взглянул на ещё одного своего, совсем юного, товарища, и тот встал рядом с ним. Они молча вышли из вагона.

— Мирон! Как думаешь, в расход их или же батьке показать? — обернувшись к напарнику, спросил — ангеловец в смушковой шапке. Его так и распирало от сознания, что в руках столько людских жизней.

— Всех военных батько велел сперва ему показывать! — неохотно сказал Мирон и уставился на поручика Дудицкого: — А ты почему не выходишь?

Вконец растерявшийся поручик сбивчиво заговорил:

— Видите ли, мы… мы с этими людьми ничего общего не имеем и к Красной Армии тоже… мы…

— Короче! — потребовал Мирон и недобрыми глазами посмотрел прямо в переносье поручику, словно прикидывая, куда выстрелить.

Тогда Волин отстранил Дудицкого и сухим, официальным голосом сказал:

— Я так понимаю, что вы наши союзники в борьбе с красными?

— Чего? — не понял Мирон.

— Мы — офицеры. Офицеры белой армии, — пояснил Волин. — Я — ротмистр, он — поручик, ещё с нами…

— Беляки, значит? — криво ухмыльнулся Мирон. — К Деникину чесали?.. Ступайте туда же, до компании с красными!

— Нас что… расстреляют? — испуганно спросил Дудицкий.

— Може, расстреляют, а може, нет. Как батько решит! — ощерился Мирон, наслаждаясь замешательством господ белогвардейцев.

— Какой ещё батька? — не понял Волин.

Мирон с головы до ног смерил его удивлённо-насмешливым взглядом, пренебрежительно сказал:

— На сто вёрст вокруг тут только один батько, Батько Ангел. Если он пожелает, может, перед смертью будете иметь счастье побеседовать с ним…

Затем ангеловцы согнали всех военных в одну группу. Кольцова среди них не было.

Мирон угрюмо и деловито оглядел красных командиров и офицеров, словно отыскивая, к чему придраться, задержал взгляд на начищенных до блеска сапогах ротмистра Волина, отставив ногу вперёд, спросил:

— Какой размер?

— Что? — Волин поднял на него глаза, в которых были одновременно и презрение, и льстивость.

— Сапоги, спрашиваю, какого размеру? — бесцеремонно разглядывая выражение волинского лица, бросил Мирон.

— Сорок второй.

— Павло, а Павло! — бросил ангеловец куда-то вдаль вагонов.

— Чего? — донеслось издалека.

— Погляди на сапоги, вроде получше моих будут! — выказал хозяйственную жилку Мирон и строго прикрикнул на Волина: — А ну, ваш благородь, скидывайте сапоги! Все одно они вам уж больше не пригодятся… Да поживей, рас-тара-рах! Что за народ! А ещё офицеры!

Волин нехотя сел на землю и стал снимать сапоги, губы у него дрожали от обиды и бессилия.

Мирон насмешливо любовался унижением ротмистра, а когда ему это наскучило, перевёл взгляд своих беловатых глаз на Дудицкого, впавшего в растерянную неподвижность. Из левого кармана кителя поручика свешивалась цепочка. Мирон ловким движением потянул за цепочку, извлёк часы и опустил их себе за пазуху.

— Ах, лучше бы я их подарил Софье Николаевне! — невольно вырвалось у поручика.

— Чего бормочешь? Ну, чего бормочешь, белогвардейская шкура! — лениво ощетинился Мирон. Он уже утратил интерес к пленным и с безразличным видом отвернулся.

Несколько конных ангеловцев с карабинами на изготовку окружили пленных военных и погнали их в сторону от железной дороги, напрямик через степь.

А Мирон и Павло, сбыв пленных, заторопились обратно в вагон, где продолжался грабёж, слышались истошные крики, бабья визгливые причитания, униженные мольбы владельцев тучных узлов. Иногда раздавались гулкие одиночные выстрелы.

Затравленно прижимаясь к больной матери, Юра расширенными от ужаса глазами смотрел, как вооружённые люди стаскивали с полок чемоданы, швыряли их на пол и разбивали, как тащили узлы, корзины с едой и скарбом и бросали через окна вагонов.

Внезапно Юра почувствовал толчок в спину носком сапога. И кто-то над его головой весело и зычно гаркнул:

— Мирон, я тут шубу нашёл! В аккурат такая, как Оксана просила.

Юра обернулся, но увидел перед собой сапоги с тяжёлыми подошвами, длинные ноги в фасонистых галифе. Рядом, как змея, покачивалась ремённая плеть.

— Бери! — послышался другой голос.

— Так в ей человек!

Мирон возник рядом с Павлом как из-под земли. Хозяйски оглядел шубу, которой была укрыта мать Юры, и даже не выдержал — погладил своей большой рукой нежно струившийся мех.

— Хороша-а шуба-а! — медленно и удивлённо протянул он, ещё чувствуя на ладони влажный холодок от прикосновения к меху.

Юра вскочил, глаза у него горели негодованием, он быстро заговорил, запинаясь и размахивая руками:

— Не трогайте маму! Она больна. У неё температура!

— Смотри, слова-то какие знает! Господчик! — насмешливо сказал Павло и выразительно поиграл плетью. У него было грубое скуластое лицо с красноватыми, обветренными щеками, из-под заломленной смушковой шапки на лоб ниспадали тёмные волосы.

— Живее, Павло! Торопись! — нетерпеливо приказал Мирон, жалея, что не он первым обнаружил шубу.

— Не трогайте маму! — уже закричал Юра. — Слышите, вы! Не тро…

Мирон схватил Юру за воротник. На миг взгляд Юры в упор уткнулся в тусклые зрачки, в рябое лицо.

— Что, любишь мамочку? — Мирон поволок Юру к двери и с силой толкнул. А сам торопливо вернулся к Павло, который — уже с шубой в руках — обыскивал других, перепуганных насмерть пассажиров и старательно рассовывал по оттопыренным карманам бумажники, кольца, часы.

— Так… здесь все чисто, — удовлетворённо сказал он.

Но тут его внимание привлекла толстая, аккуратно обёрнутая в газету книга, лежавшая на полу. Он поднял её, послюнявив палец, перевернул первую страницу и, медленно шевеля губами, прочитал по слогам:

— «Ка-пи-тал…» Ого! — восторженно удивился он. — Гляди, чего читают!

— Возьми, — посоветовал Мирон.

— Зачем? — удивлённо взглянул на него Павло.

— Прочитаешь, будешь по-учёному капитал наживать, — наставительно произнёс Мирон.

Павло внимательно посмотрел на него, сунул книгу за пояс и пошёл дальше.

Мирону же что-то почудилось, лёгкий какой-то шорох наверху. Он встал на лавку, затем на столик, потянулся к самой верхней полке. И упёрся глазами в чёрный ствол нагана, который направил на него Кольцов.

Павло, вышагивая по вагону, обернулся, издали полюбопытствовал:

— Ну что, есть там кто?

— Н-никого, — выдавил из себя Мирон и, повинуясь движению неумолимого зрачка нагана, медленно, как лунатик, сполз вниз. Не оглядываясь, так же медленно и осторожно, словно боясь задеть за что-нибудь хрупкое, вышел в коридор, сделал несколько шагов. Остановился. И вдруг резко рванулся в соседнее купе, выхватил кольт и разрядил всю обойму в верхнюю часть перегородки. Полетели щепки.

Насторожённо прислушался. Тишина.

— Ты чего? — спросил прибежавший с револьвером в руке Павло.

— А ну погляди, прикончил я того гада, что наверху? — приказал Мирон.

Павло боязливо привстал на столик и так же боязливо заглянул на полку — там никого не было. Павло облегчённо покачал головой.

…Юра еле-еле поднялся с насыпи. Болела шея, саднило локти, по всему телу разливалась вязкая, ватная слабость, удушливый комок подступил к горлу. Возле состава суматошно метались бандиты, тащили узлы, чемоданы, по жнивью тряслась тачанка с пулемётом.

Поравнявшийся с вагоном всадник, бросив поводья на луку седла, с удовольствием разглядывал новенькие «трофейные» сапоги. И вдруг что-то большое, тёмное пронеслось мимо Юры, обрушилось на всадника. Бандит охнул и выронив сапоги, полетел на землю. А в седле уже оказался другой человек. Вздыбив коня, он повернул его в степь. Лицо всадника на мгновение открылось Юре — он узнал Кольцова.

Раздались крики, кто-то выстрелил. И ещё… Всадник скакал по жнивью. И тут наперерез ему, круто развернувшись, помчалась тачанка.

Юре было хорошо видно, как здоровенный детина, прильнув к пулемёту, долго старательно целился — видимо, никак не мог поймать скачущего всадника в рамку прицела.

— Живьём его! Живьём его берите! — услышал Юра чей-то хриплый, злорадный крик.

Резанули очереди — и конь рухнул на всем скаку. Всадник вылетел из седла и кубарем покатился по земле. Затем торопливо вскочил, чтобы бежать. Но к нему со всех сторон уже неслись ангеловцы.

Глава третья

Юрина мама умерла тихо, не приходя в сознание.

Когда ангеловцы умчались в степь, когда их последняя, тяжело гружённая награбленным добром бричка скрылась за горизонтом и за ней рассеялось рыжее облако ныли, людей покинуло оцепенение, они задвигались, заговорили, стали выходить из вагонов.

Вынесли убитых и уложили их рядышком на траву. Убитых было одиннадцать.

Двое мужчин подхватили лёгкое тело Юриной матери и тоже вынесли из вагона, положили в ряд с убитыми.

Юра, натыкаясь на людей, как слепой, пошёл следом, присел возле матери. Он не плакал — слезы где-то внутри его перегорели. Он отрешённо смотрел на изменившееся, внезапно удлинившееся мамино лицо, как будто она вдруг чему-то раз и навсегда удивилась…

С Юрой пытались разговаривать, но он не отвечал. Кто-то сердобольный настойчиво пытался всунуть ему в руку вареное яйцо и пирожок с гороховой начинкой. Он молча принял и бережно положил у изголовья матери, ещё не смея поверить в то, что она умерла. Все вокруг казалось Юре зыбким, нереальным.

Трое паровозников принесли лом и две лопаты. Стали долбить землю прямо возле дороги. Но потом подошёл ещё кто-то и посоветовал копать дальше, под деревьями. Земля там мягче, и место заметнее.

Наскоро вырыли неглубокую яму, стали переносить мёртвых. Юра огляделся, увидел разрытую землю, людей, которые осторожно поднимали убитых… Какая-то неясная, неоформившаяся мысль не давала ему покоя. Что-то он должен был сделать для мамы. «Но что, что?» — не мог он сосредоточиться. Юра погладил её голову, лицо, непривычно холодное и отчуждённое.

Рядом железнодорожники покрывали рогожей тело убитого. Юра всматривался — это был тот здоровенный голубоглазый парень, который невольно помог ему пробраться к поезду. «И он тоже? — вяло подумал Юра. — Только что был живой, такой сильный, и вот нет его. И мамы нет… Сейчас её унесут, положат вместе со всеми…»

И вдруг понял, что должен сделать, беспокойно задвигался, отвернул полу своей гимназической куртки, нащупал под подкладкой небольшой пакетик: это мама зашила ему, когда они собирались в дорогу. Там были два колечка, серёжки, ещё какая-то безделушка. Нетерпеливыми, непослушными пальцами Юра пытался оторвать подкладку, но зашито было крепко, и тогда, нагнувшись, он рванул её зубами — вот он, пакетик. Вскочив, Юра направился к железнодорожникам, напряжённо вглядываясь в их лица.

Потом он никак не мог вспомнить, что же говорил, как упросил их вырыть для мамы отдельную могилу. Вначале его и слушать не хотели, а когда он раскрыл ладонь с мамиными драгоценностями, самый старший из железнодорожников, ещё больше посуровев лицом, решительно отодвинул его руку:

— Эх, баринок, не все купить можно, а ты… Убери, спрячь.

И Юра, испугавшись, что рассердил этих людей, что сам все испортил, заговорил ещё горячей, бессвязней. И его боль, его горе, видимо, и помогли. Тут же, рядом с общей могилой, железнодорожники выкопали ещё одну, совсем маленькую. И Юра копал вместе с ними, второпях, неумело, не помогая ничуть, а скорее мешая, но никто не сказал ему об этом, никто не отстранил. И вновь все звуки, все движения возле него ушли куда-то далеко, прикрылись плотной пеленой.

К Юре подходили мужчины и женщины, говорили, что скоро уйдёт поезд, что ему нужно ехать, что маму не вернуть и следует подумать о себе.

Юра оцепенело сидел возле могилы, не поднимая головы, и единственное желание владело им — чтобы все ушли, оставили его в покое. Ему нужно было разобраться, понять происшедшее.

Потом несколько раз протяжно гудел паровоз. Заскрежетали, трогаясь с места, вагоны. И вскоре все затихло…

Словно подчёркивая глубокую, степную тишину, где-то неподалёку от Юры закричала перепёлка: «пить-полоть!» Отозвалась другая. Взметнулись в небо жаворонки. Жизнь продолжалась…

Только теперь, когда вокруг никого не было, Юра дал волю слезам. Он плакал, прижав лицо к земле, не ощущая её колючей сухости. И ещё долго лежал, прижавшись к могильному холмику. Видения прошлого вдруг встали перед ним, и он так обрадовался, так жадно к ним потянулся, желая удержать их как можно дольше, хотя бы мысленно побыть в той своей жизни, где все было привычно, светло и защищено, в той жизни, которую так безжалостно смяли грозные непонятные события последнего времени.

Он увидел большую комнату в их имении под Таганрогом, свою любимую комнату с высокими зеркальными окнами, с камином, перед которым мог просиживать часами, безотрывно следя за причудливой игрой огня, своей фантазией оживляя страницы прочитанных книг. Описания путешествий стали самым любимым чтением. Он жил как бы двойной жизнью — одна состояла из ежедневных, привычных занятий: еды, уроков музыки, французского и немецкого языков, поездок в гости, позже этот ряд продолжили гимназия и домашние задания. В этой жизни он был по обязанности. Но вот, сидя перед камином с книгой в руках, он вступал в иной мир, где было столько опасностей, смены картин и лиц!

Бесконечно долго мог бродить Юра в этом выдуманном мире, и только голос мамы и ласковые её руки возвращали его к привычному теплу родного дома.

На краю их огромного парка росли густо сплетённые кусты бузины, пробивавшаяся сквозь них тропинка вела к пруду. Здесь, среди тишины и полного безлюдья, были у Юры места не менее любимые, чем старое кресло у камина. Возле пруда и разыскал его в тот летний день их старый садовник. «Барин, вас зовут», — сказал он. А по тропинке к пруду бежала мама в белом платье, праздничная, сияющая, следом за — нею легко и — упруго шёл высокий офицер с загорелым лицом. Это был отец.

Весь день они втроём ходили по парку, и мама тихо и напевно читала стихи. Её голос то звенел, то замирал, глаза мерцали, лицо бледнело от волнения, и Юра заражался этим волнением, ощущением чего-то невыразимо прекрасного, ряди чего хотелось жить и мечтать.

«Ты мужчина, — как-то сказала мать. — И конечно, должен быть сильным и ловким. Но душа — твоя должна чувствовать красоту, Юра. Без этого жизнь никогда не будет полной…»

Тот приезд отца был последним — началась революция. С тех пор в Юрину жизнь ворвалось так много непонятного, трудного, произошло так много перемен. Знакомые, посещавшие — Львовых, прежде такие уверенности, спокойствия, стали суетливыми, они часто спорили. Мама отсылала Юру из комнаты, но он слышал обрывки их разговоров, хотя и велись они вполголоса. Из этих обрывков он пытался сложить картину происходящего. Единственное, что он понял — это противоборство красные и белых. Красные подняли смуту, разрушили прежнюю жизнь, а белые встали на её защиту; и скоро, очень скоро все будет по-прежнему.

Проходили дни, но ничего не возвращалось… Незадолго до их отъезда в Киев, незнакомый человек принёс маме весть, что папа жив и находится в Ростове. Этот человек и посоветовал маме ехать в Киев. Юра слышал, как он сказал: «Наши скоро там будут, и вы встретитесь с мужем…»

Что же теперь станет с Юриной жизнью, теперь, когда все рухнуло?

…Склонилось к горизонту большое, расплавленное от зноя солнце. Тень от деревьев легла на могилу. Прошелестел сухими листьями ветер — предвестник наступающей ночи.

Юра не знал, как ему жить дальше, что делать, как поступить. Добираться ли к дяде в Киев или, быть может, вернуться обратно, в пустой, покинутый ими дом?

В звонкой степной тиши он вдруг явственно, услышал далёкие раскаты грома. Впрочем, небо было ясное, без единого облачка. Юра, понял, что это не гром, а звуки далёкой артиллерийской канонады. Значит, там идёт сражение.

Юра быстро поднялся, сразу решив идти туда — ведь там воюет с красными его отец. Он так обрадовался канонаде, подсказавшей ему выход из этой безысходности. Он не думал о том, как найдёт отца во фронтовой неразберихе и найдёт ли. Вернее, эти мысли вспыхивали в глубине его сознания, но он не задерживался на них, потому что перед ним забрезжила надежда и потерять её было невозможно. И Юра пошёл в сторону канонады. Он шёл, часто оглядываясь на могильный холмик, пока не затерялся этот холмик среди неровностей степи.

Впереди тёмной гребёнкой встал лес.

Не колеблясь, Юра вошёл в него. Он не выбирал дороги, шёл напрямик, иногда продирался через низкорослый кустарник, — брёл в высоких росных травах.

— Стой! — Окрик прозвучал неожиданно, резко, — как удар. И Юра, присев, ткнулся головой в кусты. — Кто идёт? — спросил тот же голос, клацнул затвор. И через мгновение кто-то по-прежнему невидимый приказал: — Выходи, стрелять буду!

Втянув голову в плечи, всматриваясь в темноту, Юра медленно пошёл вперёд. Исподлобья глядел туда, откуда звучал голос:

— Подойди ближе!

Юра сделал ещё несколько шагов и оказался в центре крохотной поляны.

— Гляди, мальчонка!

Человек вынырнул из темноты буквально в двух шагах. Именно вынырнул, сразу, как из воды. В бушлате, на голове фуражка со звездой. Это был Семён Алексеевич Красильников. Рядом встал ещё один человек, с винтовкой…

Проводив Кольцова, Красильников в тот же день выехал на автомобиле в прифронтовую полосу. Фролов остался в Очеретино, в дивизии.

После наступления белых в районе Луганска была спешно разработана операция, которая, по мнению командования, могла приостановить быстрое продвижение противника… Для этого предполагалось скрытно передислоцировать несколько дивизионов тяжёлых орудий к рокадной дороге, в район предполагаемого движения противника. Расчёт был такой: когда пехота и конница белых втянутся в пойму реки, по которой проходила дорога, все артдивизионы одновременно на десятки километров обстреляют противника ураганным огнём. После этого из засад выдвинутся батареи трехдюймовых орудий и накроют его шрапнелью. Остальное доделают броневики с пулемётами и конница. Секретность операции обеспечивали сотрудники Особого отдела.

К вечеру Красильников добрался до «своего» артиллерийского дивизиона, неподалёку от села Иванополье, и тут же отправился осмотреть окружающую местность, проверить, не упущено ли что-нибудь важное. В это время он и наткнулся на Юру…

Юра враждебно всматривался в стоящих перед ним незнакомых людей. «Красные, — неприязненно подумал он, — а может, бандиты, те, что налетели на поезд». И он невольно подался назад.

— Ну-ну, не бойся, — ласково и в то же время предостерегающе сказал Красильников. — Куда идёшь? Откуда?

Юра молчал.

— Ну и долго мы так в молчанку играть будем? — уже строго сказал Красильников. — Отвечай!

Юра долго с ненавистью смотрел на Красильникова. Все накопившееся в его душе горе, вся невысказанная обида вдруг сдавили ему горло, и он истерично закричал:

— Я ненавижу вас! Ненавижу! Ненавижу!.. — и, опустившись на траву, бессильно разрыдался.

Красильников склонился к Юре, тихо сказал:

— Чудно получается! Мы только увидели друг друга… познакомиться не успели, а ты уже ненавидишь! Это за что же?

— Всех вас! Бандиты вы! Бандиты!.. — глотая слезы, ещё более слабея от отчаяния, чувствуя себя беспомощным, маленьким и никому не нужным, выкрикивал Юра.

— Давай мы с тобой вот о чем договоримся! — Красильников положил широкую, успокаивающую ладонь на худенькое плечо Юры. — Ты не кричи. Я ведь вот не кричу. А если, брат, закричу, громче твоего выйдет.

— Все вы бандиты! — исступлённо твердил Юра, глядя затравленными глазами на часового и на этого спокойного, неторопливого человека в бушлате.

Красильников поморщился. Он понимал, что такое отчаяние от чего-то непоправимого, страшного, и жалел мальчонку. Стараясь быть как можно спокойней и мягче, произнёс:

— Ну, так мы с тобой ни до чего не договоримся. Заладил своё: «Бандиты, бандиты».

— А кто же вы? — Мальчик исподлобья с недоверчивым любопытством взглянул на Красильникова.

— Вот это уже другой разговор. Я — командир Красной Армии, — полунаставительно-полушутливо, как обычно говорят с капризными детьми, сказал Красильников. — А зовут меня Семёном Алексеевичем. Можешь меня звать просто дядей Семёном. А тебя как величать?

Юра помедлил с ответом, огляделся по сторонам. Эх, сейчас бы вскочить и броситься в кустарник — не догнали бы! А дальше что? Снова идти куда глаза глядят, неизвестно к кому, неизвестно навстречу чему?

— Так как же тебя зовут? — с мягкой настойчивостью повторил вопрос Семён Алексеевич.

Что-то дрогнуло в сердце мальчика, и он безразличным тоном, чтобы не подумали, что он струсил и сдался, ответил:

— Ну, Юра…

— Ну вот! Юрий, значит?.. — неподдельно обрадовался Красильников, проникаясь непонятной нежностью к этому насторожённому, но умеющему самостоятельно держаться мальчику. — Познакомились! Пойдём, как говорится, дальше. Поскольку ты, человек гражданский, оказался на территории, где располагаются военные, я по долгу службы обязан выяснить, кто ты, откуда и куда идёшь.

— Какой же вы военный? — с презрительной усмешкой сказал Юра. — Я вот возьму наган и тоже буду военным?

— Хм, — озабоченно вздохнул Красильников. — Кто же тогда, по-твоему, будет военный?

— У кого погоны! — с вызовом выпалил мальчик, лгать он не умел.

— Вот теперь все понятно!.. Должно быть, у твоего отца есть погоны? — многозначительно взглянув на стоящего рядом часового, сказал Красильников.

Юра не ответил.

— Скажи, а с кем же он воюет, твой отец? С гражданским населением, что ли?.. Ну, брат, и полова у тебя в голове! — энергично покачал головой Красильников. — Ладно! Разговор у нас с тобой завязался серьёзный. А время позднее, так что иди за мной.

Юра осторожно шагнул в темноту следом за Красильниковым. Сзади к ним пристроился боец с винтовкой. Так, гуськом, они шли довольно долго. Юра хорошо видел спину того, кто назвался Семёном Алексеевичем. Он шёл легко. Спина была гибкая, широкая. Выпирающие лопатки мерно двигались вверх-вниз. У пояса покачивался маузер в деревянной колодке.

Вскоре деревья расступились, и они вышли на большую поляну. Здесь горели костры, вокруг которых группами сидели люди. В отсветах пламени на фуражках поблёскивали звезды. У коновязей фыркали и шуршали сеном лошади.

Они остановились возле красноармейцев, устанавливающих орудие.

— Где командир? — спросил Красильников.

— Кто это там спрашивает меня? — раздался недовольный голос, и перед ними встал высокий человек с биноклем на груди. Склонив голову набок, он внимательно рассматривал Юру. — А это что за личность?

— Да вот, мальчонку в лесу подобрали, — сказал Красильников.

— Кто таков? Откуда и куда направлялся? — спросил командир дивизиона, ловко скручивая козью ножку. — Почему оказался в лесу? Один шёл или с тобой ещё кто был?

Человек спрашивал коротко и сердито. Казалось, он не обращал внимания на то, что перед ним мальчик, и оттого его вопросы звучали казённо.

— Я с поезда… — тихо сказал Юра. — Ехал с мамой в Киев, к родственникам. А по дороге на поезд напала банда… Мама умерла. Её похоронили там, в степи. — Юра дальше ничего не мог вымолвить — горло снова перехватили слезы, перехватило дыхание.

Подходили бойцы, понимающе слушали. Один не выдержал, выругался, сказал:

— Это Ангел, его работа.

Командир хмуро подтвердил:

— Да, это банда Ангела. Мне докладывали, они тут неподалёку на хуторах объявились. — Он перевёл невесёлый, недоуменный взгляд на Красильникова и, хмуро кивнув на Юру, спросил, тем самым как бы отстраняясь от участия в судьбе мальчишки: — Ну и куда ж ты его, Семён Алексеевич?

Моряк решительно заявил:

— А куда ему ночью! До утра пусть в дивизионе побудет, а там подумаем!..

Юре отвели самое лучшее место — на снарядных ящиках, аккуратно сложенных друг на друга. Поверх камышовой подстилки Семей Алексеевич бросил агатную попону, от которой исходил лёгкий запах лошадиного пота и свежей, луговой травы, и укрыл Юру шинелью.

— Намаялся ты за день, парень! — сочувственно и чуть грубовато, чтобы не показать своей жалости и доброты, сказал Красильников… — Спи.

Над головой у Юры в небесной вышине мерцали большие зыбкие звезды, а ещё дальше, там, в глубине жёлтого неба, как жёлтый речной песок, явственно проступала звёздная даль. Такими яркими звезды видятся только в лесу или в горах, где воздух чист и прозрачен. Юра смотрел на звезды и невольно прислушивался к ночной жизни артиллерийского дивизиона. Вот неподалёку от него гулко стуча сапогами, на ходу перебрасываясь словами и переругиваясь, пробежали артиллеристы. Сквозь густую вязкость, дрёмы Юра расслышал, как командир, тот, что недавно так хмуро расспрашивал его, сказал бойцам:

— Хочу объявить — вам задачу батареи… На рассвете противник по всей вероятности начнёт движение к селу Иванополье. Двигаться будет по этой дороге…

Потом Юра, все больше погружаясь в сон, думал о том, что ему нужно будет во что бы то ни стало добираться, как велела мама, в Киев, к дяде, что красные отступают и, наверное, скоро оставят этот город и что папа обязательно приедет в Киев и разыщет его. А может быть, даже возьмёт его с собой на войну. Ведь он не кто-нибудь, а полковник, и ему, конечно, это не составит труда. И они будут вместе воевать и вместе разобьют красных, и его, Юру, наградят каким-нибудь орденом, и все будут говорить о том, какой он смелый.

На цыпочках к изголовью Юры подошёл Красилльников, озабоченно спросил:

— Спишь?

Юра не отозвался. Ему не хотелось сейчас ни с кем разговаривать.

— Жаль… Хотел тебя чаем побаловать… — тихо, скорее самому себе, сказал моряк и, поправив на Юре шинель, бесшумно исчез в темноте.

Ещё какое-то время Юра думал о папе, о войне, об этом странном человеке в бушлате и незаметно для себя заснул.

…Проснулся Юра от грохота.

Все вокруг было в грязно-жёлтом дыму. И в нем, как призраки, метались изломанные человеческие фигуры. Кто-то склонился к самому Юриному уху и закричал:

— Вставай, сынок!.. Ох, мать их, продали нас!..

Это был командир дивизиона. Он дёрнул ошарашенного Юру за руку, потащил за собой.

Дрогнула земля. Воздух стал нестерпимо твёрдым. Сноп огня взметнулся там, где только что спал Юра.

И снова нарастающий вой снаряда. Взрывной волной Юру швырнуло на землю…

Раскрыв глаза, Юра отыскал взглядом командира дивизиона. И тотчас увидел его, лежащего шагах в двух, с лицом залитым кровью. Командир несколько раз произнёс:

— Беги, сынок… Беги! — и затих.

Юра боязливо ещё раз взглянул в его сторону. Глаза командира были широко раскрыты и незряче смотрели в небо. В углах губ пузырилась кровь. Юре стало так страшно, что отнялись руки и ноги — ни никак не мог сдвинуться с места. Потом откуда-то вынырнул запыхавшийся Красильников, несколько мгновений он, склонившись, стоял — над командиром, словно размышляя, что же предпринять, затем поднял Юру и, весь во власти бессильного гнева, хрипло, но решительно сказал:

— Пошли.

Они спустились в неглубокий овраг, торопливо двинулись по его дну.

Шагая рядом, моряк сумрачно поглядывая на Юру, потом сказал:

— Ну прямо тебе расстрел, — и через несколько шагов добавил: — Вот что может сделать один предатель. — И вдруг резко остановился, придержал рукой Юру: — Послушай, а ну-ка скажи мне толком, кто ты есть?

Юра растерянно молчал.

— Ну! — с нарастающей подозрительностью сказал моряк. — Тебя кто сюда прислал?

— Никто меня не посылал… — Юра смотрел прямо в его, внезапно ставшие недоверчивыми глаза и угрюмо добавил: — Я же говорил — ехал с мамой в Киев.

— Ну да, к дяде. Это я уже слыхал. А ты правду выкладывай. Всю как есть! Все равно ведь узнаем! — торопливо, словно пытаясь уверить себя в своём подозрении, бормотал моряк.

— Я и так правду!.. Я же вам правду!.. — так же торопливо и обиженно старался его уверить мальчик.

Но тут моряк, к чему-то насторожённо прислушиваясь, схватил Юру за руку. Послышался конский топот, громыханье. Моряк потянул Юру вниз, на землю, прошептал:

— Не шевелись! Может, беляки. — А сам осторожно поднял голову, осмотрелся. Потом вдруг вскочил, замахал руками: — Э-гей, товарищи, погодите!

Теперь и Юра безбоязненно поднял голову и увидел несколько телег с ранеными красноармейцами, которые ехали, свесив ноги на землю, словно с сенокоса.

Семён Алексеевич объяснил что-то одному из бойцов, указывая глазами на Юру, затем усадил его в телегу, а сам пошёл рядом. Они ехали долго и только к полудню подъехали к окраине городка. На узкой кривой улочке Семён Алексеевич помог Юре спрыгнуть с телеги, и они пошли к кирпичному дому, около которого стоял часовой.

— Товарищ Фролов здесь? — спросил Красильников часового.

— Со вчерашнего дня не уходил, — ответил часовой.

Моряк повёл Юру на второй этаж и оставил в пустоватом коридоре с отбитой штукатуркой. Сам скрылся за дверью, но почти сразу вернулся, позвал:

— Идём.

В большой комнате, куда следом за моряком вошёл Юра, лицом к двери за пишущей машинкой сидела молодая женщина.

Заглядывая через её плечо в листы бумаги, что-то диктовал человек в длинной кавалерийской шинели. Оба обернулись и взглянули на Юру, а он каким-то неведомым чутьём понял, что не они здесь главные. Мальчик перевёл взгляд дальше и увидел человека в лёгкой тужурке, сидящего к нему спиной. Худая шея с глубокой впадиной и особенно спина с острыми лопатками выражали такую крайнюю усталость, что в груди Юры невольно шевельнулась жалость.

Усталый человек медленно повернул голову. Блеснул сощуренный глаз, вокруг которого сбежались морщинки.

— Здравствуй. Проходи, садись! — сказал Фролов Юре.

Мальчик сел, растерянно глядя в худощавое, гладко выбритое лицо с отёчными мешками под глазами, с красноватыми припухшими веками, но с выражением живым и энергичным.

— Как тебя зовут? — неторопливо рассматривая Юру с ног до головы, спросил Фролов. — Неплохо, если и фамилию скажешь!

— Юра… Львов, — стараясь выглядеть независимым, ответил мальчик.

— Рассказывай, Юра…

— О чем? — удивился Юра.

— Глаз у тебя молодой, острый, вот и расскажи, как все было в артдивизионе.

— А что рассказывать? — насупился Юра. — Я спал. А потом проснулся. Снаряды рвутся. Прямо рядом…

— Во-во! По дивизиону, как по мишеням. Каждый снаряд — в цель, — вклинился в разговор Красильников. — И что главное никто никуда не уходил.

Фролов сидел, прикрыв тонкой рукой глаза, давая Семёну Алексеевичу выговориться. Затем поднял голову, несколько раз моргнул припухшими веками и снова спросил Юру:

— Так родители твои где?

— Мама умерла… — не понимая, чего от него хотят, и удивляясь этой странной настойчивости, чуть слышно прошептал Юра.

— А отец? — продолжал добиваться своего Фролов.

Юра нахмурился. Передёрнул плечами и не стал отвечать. Тонкие пальцы Фролова дрогнули, забарабанили по столу.

Он поднял на Юру пристальные, проницательные глаза.

— У белых?

— Да. — Несколько мгновений Юра молчал, затем добавил с вызовом: — Мой папа — офицер. Полковник.

— Понятно, — испытующе и озабоченно глядя в глаза мальчику, сказал Фролов. — А родственники, говоришь, в Киеве?

— Да, — опять односложно ответил Юра. В его кратких ответах чувствовалась неприязнь к этим людям, чего-то настойчиво добивающимся от него.

— Ну, иди пока, погуляй. Нужен будешь — позовём.

Юра вышел в другую комнату. Постоял немного там. Потом сбежал по лестнице вниз, скучающей походкой прошёл мимо часового.

— Жара! — пожаловался часовой и, утомлённый, прислонился щекой к штыку.

— Жара, — согласился Юра. Он медленно спустился с крыльца, зашёл за угол дома.

…Когда Красильников и Фролов остались в комнате одни, моряк задумчиво сказал:

— И ведь что характерно: окромя этого мальца, у нас на батарее никого не было.

— Ты прав… это предательство, — тихо обронил Фролов. — Только парнишку зря сюда приплёл. Парнишка тут ни при чем. Звонили из штаба артполка. Одновременно обстреляли все артдивизионы и батареи. Кроме тех двух, что мы вчера перебросили на новый участок. Соображаешь?

Моряк поднял вопрошающие глаза на Фролова.

— Предатель находился не на батарее и не в артдивизионе. Да, наверно, и не в штабе группы. Скорее всего, в штабе армии.

— Ах ты ж, вошь тифозная! — стукнул по столу кулаком моряк. — Ну, теперь все понятно!..

Фролов поморщился:

— А мне — нет. Напиши записку коменданту, пусть посадят парнишку на поезд.

— А может… ну его к бабушке, этого белогвардейского сынка?..

Фролов не ответил, но посмотрел на Красильникова так, что моряк виновато кашлянул и стал старательно писать записку, затем подошёл к двери, выглянул в коридор. Мальчика там не было.

Он спустился по лестнице вниз, вышел на крыльцо.

— Мальчишку тут не видел? — спросил у часового.

— Вроде вертелся какой-то. — Нерасторопный часовой подтянулся, взглянул на Красильникова. — А что, не надо было выпускать?

— Да нет… ничего…

А в это время Юра мчался под заливистый собачий лай по кривым улочкам городка. Перемахнул через высокий забор, пробежал по огородам и выскочил к пустырю, в конце которого виднелась железнодорожная станция.

Глава четвёртая

Общее наступление, которое предпринял главнокомандующий вооружёнными силами Юга России Деникин весной девятнадцатого года, развивалось успешно. Он был доволен.

Деникин часто любил повторять, что главное в должности полководца — угадать момент.

Судя по всему, он угадал момент. К началу мая войска Красной Армии на Южном фронте были обессилены многомесячным изнуряющим наступлением на Донецкий бассейн. Бойцы и командиры нуждались хотя бы в небольшой передышке. Резервы фронта были полностью исчерпаны, а подкрепления подходили медленно. Из-за весенней распутицы и разрухи на транспорте снабжение войск нарушилось. Вспыхнули эпидемии. Тиф вывел из строя почти половину личного состава.

Разрабатывая план наступления, Деникин учёл это. Кроме того, он знал, что длительное топтание на месте его армии вызывало все большее разочарование у союзников. Об этом в последние дни неоднократно давал понять английский генерал Хольман, состоявший при штабе в качестве полномочного военного представителя. Об этом же писал из Парижа русский посол Маклаков. Он сообщал также, что союзники после многих колебаний и прикидок все больше склоняются к мысли назначить адмирала Колчака Верховным правителем России.

Деникин понимал, что, в сложившихся условиях ему надо действовать. Действовать масштабно и решительно. Для этого необходимо уже в ближайшие дни объявить директиву, в которой бы определялись стратегические пути летне-осенней кампании и её конечная цель — Москва. Антон Иванович был убеждён, что только она, эта далёкая и заветная цель, ещё способна воспламенить в душах новые надежды и вызвать к жизни новое горение.

Общие контуры директивы у Деникина уже созрели. Теперь предстояло самое неприятное: соблюдая политес, выслушать о ней соображения одного-двух командующих армиями и заручиться их поддержкой на случай… Впрочем, военное счастье переменчиво и случаев, при которых понадобится личная поддержка командующих, может возникнуть множество.

Ранним солнечным утром командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский прибыл в Екатеринодар. На вокзале его встретил старший адъютант главнокомандующего князь Лобанов, усадил в автомобиль и повёз в ставку.

Ставка Деникина размещалась в приземистой двухэтажной гостинице «Савои», обставленной с крикливым купеческим шиком. Днём и ночью возле штаба гудели моторы броневых «остинов» и «гарфордов»…

В длинных бестолковых коридорах, куда выходили многочисленные двери номеров, сновали адъютанты и дежурные офицеры, поминутно хлопали двери, доносился стук телеграфных аппаратов, кто-то в конце коридора надрывался в телефонную трубку, читая параграфы приказа, по нескольку раз повторяя каждую фразу. Вся эта суета вызвала у Ковалевского раздражение. Она, по его мнению, мало соответствовала военному учреждению такого крупного ранга, где должны были царить упорядоченность и строгая дисциплина.

Князь Лобанов почтительно провёл Ковалевского в кабинет главнокомандующего.

Деникин, в просторной серой тужурке, в брюках с лампасами, стоял возле карты, испещрённой красным и синим карандашами, в глубине большого номера, переоборудованного под кабинет. Представиться по форме главнокомандующий Ковалевскому не дал. Они облобызалась, и Деникин усадил генерала в кресло.

— Владимир Зеноновнч, я вызвал вас, чтобы посоветоваться, — сразу же приступал к делу главнокомандующий.

Ковалевский с трудом скрыл удивление. Насколько он знал Деникина, не в характере этого упрямого честолюбца было испрашивать чьих-то советов. С чего бы это? Не иначе что-то задумал, ищет единомышленников. Не советчиков, а единомышленников.

Эти мысли промелькнули мгновенно — одна за одной. Паузы не последовало — Ковалевский тотчас же сказал:

— Рад быть полезным, Антон Иванович.

Деникин пытливо посмотрел на Ковалевского, пощипал седую — клинышком бородку и удовлетворённо кивнул:

— Я признателен вам, Владимир Зенонович. — И, словно зная, о чем минуту назад думал его собеседник, добавил с горечью: — В штабе у меня много советчиков! И все — по-разному! Одни уже договорились до того, что советуют сдать красным Донбасс, а вашу армию перебросить под Царицын в подчинение Врангеля…

Пухлой рукой Деникин сжал остро оточенный карандаш, и в наступившей тишине Ковалевский явственно услышал сухой деревянный треск — трудно было ожидать такую силу в маленькой руке. Отброшенный карандаш скользнул по столу, кроша грифель.

Для Ковалевского не было секретом, что командующий Кавказской армией барон Врангель настаивал на том, чтобы главным стратегическим направлением стало царицынское. Только объединившись с армией Колчака, категорически заявлял он, можно добиться решающего успеха в кампании.

Деникин же отстаивал иную точку зрения. Разногласия между Деникиным и Врангелем были затяжные, резкие, с многочисленными язвительными намёками, мелочными придирками, уколами исподтишка. Телеграммы от Врангеля шли потоком — то насмешливые, то терпеливо-выжидательные, то откровенно злобные и жёлчные. Даже сейчас, когда наметились первые успехи в наступлении, барон стремился доказать превосходство своих стратегических и тактических замыслов.

Деникин, сдерживая охватившее его раздражение, резко встал и подошёл к Ковалевскому, который не поспел за ним встать сразу. Главковерх, положив ему на плечо руку, попросил остаться в кресле. Пожалуй, жест этот продиктовала не только любезность старшего по чину, но и привычный расчёт человека невысокого роста, не любящего смотреть на рослых собеседников снизу вверх.

— А того не понимают господа генералы, что время для споров и придворной дипломатии прошло! — продолжал Деникин. — Ответственность за судьбу России отметила всех нас своей печатью, всем нам нести один крест! — Он прошёлся по кабинету, мягко ставя на ковёр ноги, обутые в генеральские, без шнурков, ботинки, и опять остановился возле Ковалевского. — Настала пора решительных действий, Владимир Зенонович. Я готовлю сейчас директиву, в которой хочу досконально определить стратегические пути нашего наступления. И его конечную цель…

Ага, вот в чем дело!..

Ковалевский знал, что своим высоким положением главнокомандующего вооружёнными силами Юга России Деникин обязан отнюдь не личным достоинством или выдающимся военным дарованиям и уж, конечно, не популярностью в русской армии, где не любили чёрствых людей. О нем много говорили среди офицеров как о человеке беспринципном, бестактном и недалёком. Однако Корнилов в канун своей гибели, как бы предчувствуя свою обречённость, назвал, имея в виду какие-то свои веские соображения, преемником именно его, Деникина.

Неожиданный выбор Корниловым малопримечательного, сухого, непопулярного Деникина вызвал удивление и породил недоуменные толки — все знали о посредственных дарованиях преемника, но никто не решился открыто оспаривать его: после гибели Корнилова над его именем засиял венец великомученика.

Теперь Деникин владел Северным Кавказом, Тереком, богатейшей Кубанью и Донской областью. И все же… противники Деникина, хотя и приняли молча его главенство, скрупулёзно вели счёт его ошибкам, ими объясняя любую неудачу. И Ковалевский понял, как важно для главнокомандующего не допустить просчёта в разработке предстоящей директивы и конечно, заполучить себе опытных союзников при её выполнении.

Однако почему выбор пал именно на него, Ковалевского? Он знал Деникина давно, но они всегда были холодны друг с другом.

Владимира Зеноновича, любящего разговор по душам, атмосферу домашности, раздражало самоуверенное высокомерие Деникина.

Антипатии своей к нынешнему главнокомандующему Ковалевский никогда особенно не скрывал. Так что же заставило самолюбивого, не привыкшего ничего прощать Деникина откровенничать сейчас именно с ним?

А у Деникина, знавшего вкус к штабному политиканству, были на то свои основания. Прошлой их отчуждённости он, конечно, не забыл и особых симпатий к Ковалевскому не испытывал, считая его баловнем судьбы. Но сейчас об этом не следовало вспоминать, сейчас важно было другое — военные и человеческие качества, личность самого командующего Добровольческой армией. Деникину нужен был человек, которому бы верили офицеры, которого знали бы солдаты.

А у Ковалевского была прочно, неоспоримо сложившаяся репутация талантливого военачальника, незаурядного тактика. Всю войну, с первых дней четырнадцатого года, он командовал корпусом и кроме умения военачальника проявил ещё и редкую храбрость. Нравилось солдатам, что он часто бывал в окопах, любил поговорить с ними по душам, ободрить шуткой, не допуская в то же время панибратства. Он не завоёвывал авторитет, а имел его. Корпус Ковалевского считался одним из лучших на Юго-Западном фронте, а во время знаменитого Брусиловского прорыва особо отличился, за что и получил наименование гвардейского.

Немаловажно для Деникина было и то, что начисто лишённый честолюбия, Ковалевский не лез в диктаторы, следовательно, тут можно было не опасаться соперничества. Деникин даже подумывал о назначении Ковалевского на пост военного министра, если, конечно, наступление увенчается окончательным успехом. Именно в беседе с Ковалевским Деникин решил опробовать директиву на слух — в такой крупной игре он готов был поступиться самолюбием, выслушать и советы, и возражения.

— Я мыслю наступать широким фронтом на Харьков, Курск, Орёл и далее на Москву, одновременно очищая от войск красных Украину, — уверенно говорил Деникин. — Вдоль Волги, в обход Москвы, пойдёт Кавказская армия генерала Врангеля; генерал Сидорин со своими донцами будет наступать в направлении Воронежа… — Деникин присел к столу, продолжил: — Вам же, Владимир Зеноновнч, по моему плану отводится решающее направление. Овладеете Харьковом, и перед вами откроется кратчайший путь на Москву! — и ожидающе посмотрел на Ковалевского — ему важно, очень важно было знать, как тот отнесётся к его плану.

Ковалевский помедлил с ответом, взглянул на карту России. Смогут ли сравнительно малочисленные армии преодолеть путь, предначертанный планом главнокомандующего? Не растворятся ли они на огромных просторах Украины и России? И тут возникло другое сомнение. По мере продвижения белой армии на занятых территориях будет устанавливаться дореволюционый режим с губернаторами, уездными начальниками, помещиками. Земельный вопрос до сих пор никак не решён, значит, у крестьян станут отнимать обработанную землю, инвертарь, скот. В результате умножатся случаи крестьянских бунтов, вооружённого сопротивления. Это тоже вряд ли будет способствовать быстрому продвижению войск…

— Предполагается проведение мобилизации? — осторожно осведомился Ковалевский.

— Конечно. Приказ о всеобщей мобилизации уже подготовлен.

— Без земельной реформы поголовная мобилизация вызовет крестьянские волнения, Антон Иванович, — не сдержавшись, сказал Ковалевский.

Деникин раздражённо передёрнул плечами, нахмурился.

— Знаю… Лучшие наши умы, такие, как Колокольцев и Билимович, бьются над этим вопросом уже который месяц — ничего дельного пока не предложили. Не ко времени, не ко времени заниматься этим. Вот образуется государственность, и тогда… — Он вынул платок и старательно вытер лоб — так вытирают деревянные столы перед праздником. — Но мы не об этом говорим. Вернёмся к директиве… На главном, я имею в виду ваше направление, Владимир Зенонович, я намерен собрать в один мощный кулак все лучшие силы. Помимо цвета армии — корниловской, марковской, алексеевской, дроздовской дивизий — у вас будут конные корпуса Юзефовича и Шкуро. Кроме того, я даю вам дополнительно пять артиллерийских полков и заберу для вас у генерала Шиллинга три дивизиона броневых машин. В вооружении и боеприпасах недостатка не возникнет. В Новороссийском порту с пароходов союзников круглые сутки выгружается необходимое для армии, — Деникин чуть усмехнулся, — и можно не сомневаться: чем энергичней мы будем наступать, тем лучше будет снабжение.

Деникин говорил уверенно. Было видно, что все им давно продумано, но Ковалевский продолжал уточнять:

— Антон Иванович, а почему вы не подключаете к наступлению на Москву группу войск генерала Шиллинга?

— После взятия Крыма Шиллинг выступит в направлении Херсон, Николаев, Одесса, Мне нужны черноморские порты.

И опять Ковалевский отметил ту уверенность и чёткость, с которой Деникин говорил о наступлении. И план, им предлагаемый, стал казаться заманчивым.

А Деникин продолжал:

— Хочу обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, ещё на некоторые важные обстоятельства, они, на мои взгляд, будут способствовать успеху наступлению. — Он взял из стола папку, открыл её и прочитал: — «Установлены прочные связи с антибольшевистскими подпольными организациями на Украине и в ряде городов России. Саботаж, диверсии, террор и, по мере приближения наших армий, вооружённые выступления — таковы задачи этих организаций. Наиболее значимой из них является Тактический центр. Он имеет отделения во всех крупных городах России, но руководство находится в Москве. В решающий момент нашего наступления на Москву военные силы Центра захватят Кремль, правительственные учреждения, Ходынскую радиостанцию, по которой будет объявлено о свержении Советской власти…»

«Вот даже как! — с удовлетворением подумал Ковалевский. — Серьёзно, в высшей степени серьёзно!»

Деникин продолжал ещё что-то читать, а Ковалевский явственно представил себе весь размах работы по подготовке к летне-осенней военной компании, участвовать в которой ему казалось теперь не только необходимым, то и почётным. И он был искренним, когда в завершение разговора сказал то, чего так ожидал от него, так добивался Деникин:

— Постараюсь оправдать доверие, мне оказанное, ваше превосходительство!..

Два дня спустя Ковалевский добрался наконец из Екатеринодара в Харнизск и из одного вагона переселился в другой — в штабной салон-вагон. С раздражением подумал о том, что полжизни провёл в вагонной скученности: диван, кресла, письменный стол и ещё стол с ворохом карт занимали почти все пространство. Но до сих пор он просто не замечал эту тесноту, отвыкнув за годы войны от просторных кабинетов.

Штабной поезд стоял в тупике. Изредка тяжело вздыхал паровоз — приказано было держать его под парами. С часу на час здесь ждали добрых вестей от генерала Белобородова, дивизия которого неделю назад двинулась из-под Луганска на Бахмут. Однако наступление развивалось совсем не так, как первоначально предполагал командующий, и оттого он нервничал.

Унылые станционные постройки Харнизска, затянутые завесой знойной пыли, навевали тоску. Бархатные шторки на зеркальных окнах вагона были задёрнуты до половины, и выше их видно было медленно расхаживающего часового. От пота и пыли лицо солдата потемнело, казалось заплаканным, гимнастёрка топорщилась, фуражка потеряла форму. Но вдруг он заметил в окне генерала — и перешёл на чеканный строевой шаг.

Ковалевский отошёл от окна, подумал: «Пустое это — вышагивать перед вагоном, а вот от окопа к окопу сколько ещё шагать придётся?»

Опять представилось огромное пространство до Москвы, которое придётся преодолевать с упорными каждодневными боями. Он уже убедился: лёгких побед в схватке с большевиками не предвидится — и был не в силах постичь природу упорства наспех собранного, необученного, плохо вооружённого войска.

Чутьё опытного тактика подсказывало генералу Ковалевскому: медлить нельзя; Деникин хоть и выскочка, но прав, настаивая на незамедлительном походе на Москву. Отчётливо проявилась мысль: прав прежде всего потому, что всему белому движению надо дать конкретную, наиважнейшую цель.

Но он знал и другое: его армии противостоят те самые солдаты, которые шли на штурм Карпат, те самые, что мечтали о земле и, получив её в руки, никому теперь не отдадут.

Владимир Зенонович Ковалевский был военным до мозга костей, более того, он принадлежал к потомственным военным. Предки его по мужской линии воевали под Нарвой и Полтавой, у стен Кунесдорфа и Кольберга, форсировали Ларгу и Кагул, брали штурмом Измаил и Сен-Готардский перевал, бились на Бородинском поле и на бастионах Севастополя, гибли, обороняя Порт-Артур. В семье Ковалевского не было своего летописца, иначе историю русской армии он мог бы изучать не по трудам учёных, а прослеживая судьбы своих дедов и прадедов.

Ратному делу Ковалевский был предан всей душой, гордился своей прославленной родословной и уже в кадетском корпусе стремился изучить досконально военные науки — вот почему он вполне заслуженно считался в среде офицерства авторитетом. И в то же время он, как и многие, равные ему по положению, являл собой полное политическое невежество, совершенно не разбираясь в программах существующих и сражающихся партий, сознательно отстраняясь от этого понимания, считая всю эту возню пустопорожней болтовнёй, одной из досаднейших постоянных слабостей русской интеллигенции. Её болезнью. Её бедой.

Значения происходящих в России после февраля событий Ковалевский не понимал, лишь смотрел с ужасом, как отразились эти события на сражающейся на германском фронте армии. Весь её огромный организм, хоть и имевший неполадки, но все же действующий и повинующийся, вдруг стал на глазах разваливаться.

Уставшая до предела армия рвалась домой. Толпы дезертиров. Митинги. Солдатские комитеты. Он жил тогда с ощущением неотвратимой катастрофы, ибо то, на что он потратил всю свою жизнь, становилось бесцельным, ненужным.

Потом, после октября семнадцатого года, когда открылась возможность снова действовать, он сделал выбор и до сих пор считал его правильным хотя бы потому, что этот выбор являлся, по мнению Ковалевского, единственным, ради чего стоило ещё жить и бороться…

Задрожали зеркальные стекла салон-вагона. Два паровоза, почти скрываясь в облаке пара, протащили мимо тяжёлый воинский состав. С тормозных площадок с любопытством смотрели на окна часовые.

Расстегнув воротник мягкого кителя, Ковалевский сел за стол и начал просматривать бумаги. Чем больше он вчитывался в них, тем ещё больше раздражался: в приёмной опять напутали, подсунув командующему вместе с безусловно важными документами какую-то малозначимую чепуху. Вначале он с привычной тщательностью военного человека пытался вдумываться в ненужные письма и рапорты, но вскоре отбросил карандаш и позвонил.

Бесшумной тенью возник в салоне молодой подпоручик с адъютантскими аксельбантами. Светло-зеленого офицерского сукна китель ладно охватывал его фигуру. Поблёскивали сапоги с модными острыми носками. Смешливое лицо было по-юношески свежим.

— Слушаю, ваше превосходительство!

— Что вы принесли мне, Микки? — спросил Ковалевский, с трудом сдерживая гнев. — Или полагаете, что дело командующего заниматься этим бумажным ворохом? — Он оттолкнул на край стола толстую папку с бумагами.

Покраснев от волнения, младший адъютант смотрел на своего генерала глазами столь преданными и незамутнёнными раздумьем, что Ковалевскому тут же и расхотелось продолжать разнос: как настойчивость дрессировщика не превратит болонку в бульдога, так и начальственный гнев бессилен перед бестолковщиной младших адъютантов. За долгие годы своей военной жизни Ковалевский свыкся, что такие не в меру жизнерадостные, розовощёкие адъютанты являются неотъемлемой частью любого штаба, как мебель… «И прозвища у них всегда какие-то уменьшительные, — подумал Ковалевский, глядя на младшего адъютанта. — Микки… — И повторил про себя ещё раз: — Мик-ки!.. Черт знает что!»

И произнёс вслух уже не грозно, а скорее ворчливо:

— Потрудитесь унести эти бумаги. Передайте их в штаб…

Ещё четыре дня назад Ковалевский меньше всего задумывался о значимости хорошего адъютанта в своей работе. Он был доволен исполнительностью неназойливого и умелого капитана Ростовцева. Но достаточно было этому винтику выпасть из отлаженного штабного механизма, как отсутствие его нарушило весь ход работы командующего.

Несколько дней назад Ростовцев и приезжавший в штаб полковник Львов выехали за тридцать — вёрст в полк. С тех пор о них не было никаких известий.

Если отсутствие адъютанта причиняло Ковалевскому ряд видимых неудобств, то исчезновение полковника Львова тревожило его совсем по иной причине. Ковалевский прикрыл глаза, и тут же встал пред ним, юноша с тонкими чертами худощавого лица — надёжный товарищ по юнкерскому училищу Михаил Львов… Служебные дороги у них разошлись, жизнь, правда, сталкивала их иногда в своей круговерти, но тут же разбрасывала опять — до новой встречи. Но независимо от этого они считали себя друзьями и, чем дальше, тем охотнее встречались: наверное, это воспоминания о юношеских днях — пусть наивные, но обязательно дорогие — тянули их друг к другу. Но так было до тех пор, пока в восемнадцатом они не встретились в одной армии. Постоянная близость притупила радость встреч. В суматохе будней Ковалевский все реже и реже думал о нем… И вот теперь, когда угроза потери товарища своей юности нависла со всей неотвратимостью, он понял, как необходима была ему эта светлая дружба. Вдруг вспомнил, что никогда не задумывался о причинах, из-за которых отстал от него в чинах безусловно одарённый Львов, и с запоздалым возмущением увидел в том огромную несправедливость. Продолжая вспоминать о Львове, он, с великодушием истинно сильного человека, наделял друга теми многочисленными достоинствами, какими тот, быть может, никогда и не обладал…

Нерешительное покашливание у двери прервало раздумья Ковалевского. Он поднял глаза и увидел младшего адъютанта.

Забыл отпустить?..

— Идите, Микки! И вот что…

Стук в дверь прервал его.

— Разрешите, ваше превосходительство? — В салон, твёрдо ступая, вошёл подтянутый, выше среднего роста, с коротко подстриженной острой бородкой на желтоватом лице, полковник Щукин.

— А я, представьте, только хотел просить вас. Проходите, садитесь, Николай Григорьевич. — Ковалевский показал на кресло возле стола.

Неслышно притворив за собой дверь, исчез Микки. Проводив его взглядом, Щукин неторопливо уселся на предложенное ему место.

— Что-нибудь узнали? — нетерпеливо спросил Ковалевский.

Щукин понял командующего.

— К сожалению, Владимир Зенонович, ничего нового сообщить не могу. Последний раз полковника Львова и капитана Ростовцева видели возле Зареченских хуторов. А после этого… — Щукин развёл руками.

В жесте полковника Ковалевскому почудилось безразличие к судьбе пропавших без вести, и он в сердцах сказал:

— Странное происшествие! О каком порядке вообще можем мы говорить, если в ближайших наших тылах люди теряются, как иголка в стоге сена?!

— Ничего странного, Владимир Зенонович, — с прежней невозмутимостью ответил Щукин. — Вашего адъютанта и полковника Львова предупреждали, что нельзя ехать к линии фронта в сопровождении всего лишь двух ординарцев.

Ковалевский сидел за столом, сгорбившись, утомлённый, по-видимому, не только жарой, но и этим разговором.

— Что же все-таки случилось? — спросил он, не адресуя уже свой вопрос Щукину, а будто сам пытаясь разобраться в непонятном происшествии.

Ковалевский думал, что Щукин промолчит, но полковник ответил:

— Предполагаю, что на них наткнулся вражеский кавалерийский разъезд и они либо погибли, либо захвачены в плен красными. — В глубине души Ковалевский и сам так думал, но верить этому не хотелось. А Щукин, словно бы догадываясь, о чем думает командующий, добавил: — Я поднял на ноги всех, кого только можно было поднять. Поиски продолжаются, Владимир Зенонович.

Николай Григорьевич Щукин возглавлял в штабе Добровольческой армии разведку и контрразведку. До этого он служил в петербургской контрразведке, с начала мировой войны занимался расследованием ряда дел по выявлению германской агентуры.

Летом 1916 года, перед Брусиловским прорывом, Щукин был откомандирован со специальным заданием на Юго-Западный фронт, где и познакомился с генералом Ковалевским…

Осенью восемнадцатого Ковалевский формировал штаб Добровольческой армии и вспомнил о деловых качествах полковника Щукина.

Щукин не обманул надежд командующего: человек трезвых взглядов, умелый, энергичный, он повёл порученный ему отдел уверенно и чётко. Более того, в короткий срок он стал правой рукой Ковалевского, который советовался с ним по всем важным для армии вопросам.

За окнами салон-вагона грянула солдатская песня. Тщательно отбивая шаг, мимо вагона промаршировала полурота, донеслись слова старой походной песни: «Соловей, соловей, пташечка! Канареечка жалобно поёт…»

— Да-с… — протянул Ковалевский. — Вот именно, жалобно! — Он посмотрел на Щукина: — Вы что-то хотели сказать, Николай Григорьевич?

— Я получил чрезвычайно любопытную информацию, Владимир Зенопович. — Щукин со значением добавил: — Из Киева, от Николая Николаевича.

Ковалевский оживился. Откинувшись на спинку кресла, с любопытством смотрел, как Щукин достаёт из папки листы папиросной бумаги.

— Это — копии мобилизационных планов Киевского военного округа… самые последние данные о численности восьмой и тринадцатой армий красных и технической оснащённости… а это сведения о возможных направлениях контрударов этих армий в полосе наступления наших войск, — начал докладывать Щукин.

И Ковалевский сразу же понял, какие соблазнительные возможности открывают эти донесения перед его армией. Упредительные удары по противнику там, где он их не ждёт, если… Если только сведения правдоподобны!

— За достоверность информации я ручаюсь, — понял мысли командующего Щукин. — Николая Николаевича я знаю лично. И давно. Человек сильный и неподкупный. И работает он на нас по велению сердца.

— Он что же, входит в состав Киевского центра?

— Ни в коем случае, Владимир Зенонович! Ему категорически запрещено устанавливать связь с Киевским центром, чтобы не подвергать себя излишнему риску. Да и пост у красных он занимает такой, что все время на виду. Ну а в прошлом… — Щукин остро посмотрел на командующего. — Служил в лейб-гвардии его императорского величества. Кавалер орденов Александра Невского и Георгия 3-й и 4-й степеней…

— Не скрою, что даже такая короткая аттестация внушает уважение, — с удовлетворением произнёс Ковалевский.

В салон вошёл Микки.

— Ваше превосходительство, извините? Вас к прямому проводу… Генерал Белобородов сдал Луганск!..

— Что-о?

Ковалевский резко поднялся из-за стола.

Глава пятая

Штаб батьки Ангела располагался верстах в тридцати от железной дороги, в небольшом степном хуторке с ветряной мельницей на окраине. В этот хуторок и пригнали пленных — Кольцова, ротмистра Волина, поручика Дудицкого и двух командиров Красной Армии. Возле кирпичного амбара их остановили. Мирон, не слезая с тяжело нагруженного узлами и чемоданами коня, ногой постучал в массивную, обитую кованым железом дверь.

Прогремели засовы, и в проёме встал сонный, с соломинами в волосах, верзила с обрезом в руке.

— Что, Семён, тех, что под Зареченскими хуторами взяли, ещё не порешили? — спросил Мирон.

— Жужжат пчёлки! — ухмыльнулся Семён.

— Жратву только на них переводим. — Мирон обернулся, указал глазами на пленных: — Давай и этих до гурту. Батько велел.

— Ага. — Верзила полез в карман за ключами. Чуть не зацепившись плечом за косяк, вошёл в амбар, оттуда позвал Мирона: — Иди, подмогнешь ляду поднять!

Мирон нехотя слез с коня. Они вдвоём подняли тяжёлую сырую ляду и велели пленным по одному спускаться в подвал.

— Фонарь бы хоть зажгли, — пробормотал поручик Дудицкий, нащупывая ногами ступени. — Не видно ничего.

— Поговори, поговори, — лениво отозвался Мирон. — Я тебе в глаз засвечу — враз все увидишь.

— Мерзавцы! Хамы! — громко возмутился спускавшийся еле дом за Дудицким Кольцов.

Ещё когда их вели сюда, на хутор, он все примечал, схватывал цепко, упорно, вынашивая мысль о побеге. В пути такого шанса не представилось. А сейчас? Что, если сбросить этих двоих бандитов в подвал? А дальше что? Вокруг полно ангеловцев!.. Нет, это почти невозможно!..

Все эти мысли мелькнули мгновенно, и в подвал Кольцов стал спускаться без малейшей задержки.

— Хамы, говоришь? — обжёг его злобным взглядом Мирон. — Я тебе это запомню. Когда вас решать поведут, я тебя самолично расстреливать буду. Помучаешься напоследок. Ох и помучаешься!..

В подвале было темно и сыро, под ногами мягко и противно пружинила перепревшая солома. Пахло кислой капустой и цвелью.

Кто-то кашлянул, давая понять, что в подвале уже есть жильцы.

— О, да этот ковчег уже заселён, — невесело пошутил Кольцов и, когда вверху глухо громыхнула ляда, извлёк из кармана коробок, зажёг спичку. При неясном и зыбком свете он увидел: в углу, привалившись к старым бочкам, сидели трое офицеров, старший по званию был полковник.

— Берегите спички, — сказал он, поднимаясь.

— Разрешите представиться, господин полковник! Капитан Кольцов! — И обернулся к своим попутчикам: — Господа!

Погасла спичка.

— Ротмистр Волин, — прозвучал в темноте уверенный голос.

— Поручик Дудицкий.

Наступила пауза, в которой слышался только шелест соломы и чьи-то похожие на стон вздохи.

— Вас, кажется, пятеро? — спросил полковник.

— Мы из другой компании, полковник, — сказал командир с калмыцким лицом. — Командир Красной Армии Сиротин, если уж вас так интересуют остальные.

— Командир Красной Армии Емельянов.

— Бред какой-то, — буркнул полковник и, судя по жалобному скрипу рассохшейся бочки, снова сел на прежнее место. — Красные и белые в одной темнице!

— А вы распорядитесь, чтоб нас выгнали! Мы — не против! — насмешливо отозвался Емельянов.

Полковник промолчал, не принимая шутки. Затем сказал, обращаясь к троим своим:

— Устраивайтесь, господа! Я — полковник Львов! Здесь со мной ещё капитан Ростовцев и подпоручик Карпуха!

Кольцов опустился на солому, ощутил рядом с собой чьи-то босые ноги.

— Извините! — Он поспешил отодвинуться.

— Ничего-ничего… Здесь, конечно, тесновато, но… Это я — подпоручик Карпуха… — доброжелательно представился сосед.

— А вот я здесь, справа, — отозвался из своего угла капитан Ростовцев.

Наконец все, как могли, устроились на соломе, после чего Кольцов спросил:

— Вас давно пленили, господа?

— Дня четыре назад… может быть, пять, — отозвался полковник. — Время мы отсчитываем приблизительно. По баланде, которую сюда спускают раз в сутки.

— Мне кажется, что мы здесь по крайней мере месяц, — буркнул капитан Ростовцев.

— Расскажите, что там, на воле? — пододвинулся к Кольцову полковник. Кольцов немного помедлил: мысленно согласовал ответ со своей легендой.

— Газеты красных не очень балуют новостями, — сокрушённо сказал он. — «Выпрямили линию фронта», «отошли на заранее подготовленные позиции» и так далее. По слухам же, наши успешно наступают и даже, кажется, взяли Луганск.

— Устаревшие сведения, капитан! — оживился полковник Львов. — Луганск мы взяли недели полторы назад, мой полк вошёл в него первым. Надеюсь, к сегодняшнему дню в наших руках уже и Бахмут, и Славянок.

— Благодарим вас за такие отличные новости, господа! — с умилением произнёс поручик Дудицкий.

— Нам с вами что толку сейчас от таких новостей? — прозвучал чей-то угрюмый голос.

— Ну как же! Со дня на день фронт продвинется сюда, и нас освободят! — ринулся в спор Дудицкий.

— Смешно! — все так же мрачно отозвались из темноты. — Когда наши будут подходить к этой богом проклятой столице новоявленного Боунапарте, нас попросту постреляют. Как кутят.

— Кто это сказал? — спросил полковник.

— Я. Ротмистр Волин.

— Стыдитесь! Вы же офицер!.. — Полковник прошелестел соломой. — Скажите, господа, ни у кого не найдётся покурить?

Довольно долго никто не отзывался, затем послышался неуверенный голос:

— У меня есть… Это Сиротин говорит!

— Махорка? — скептически спросил полковник.

— Она самая! — насмешливо ответил Сиротин.

— Ну что ж… Давайте закурим махорки, — согласился полковник и передвинулся к Сиротину.

Протрещала рвущаяся бумага, потом полковник попросил у Кольцова спички, прикурил и, придерживая горящую спичку на уровне своей головы, спросил у Сиротина:

— Интересно, а как сложившуюся на фронте ситуацию оценивают там у вас, в Красной Армии?

— Хреновая ситуация, чего там! — категорично заявил Сиротин. — Но, как говорится, цыплят по осени считают… Ещё повоюем!

— Мы-то, кажется, уже отвоевались.

— Это вы сказали, ротмистр? — обернулся на голос полковник.

— Нет, это я — подпоручик Карпуха. Мне тоже, как и ротмистру, не хочется себя тешить иллюзиями, господа. Мы уже в могиле. Братская могила, как пишут в газетах. Все!

Кольцов, с усмешкой слушавший этот разговор, прошептал:

— Повремените с истерикой, подпоручик… Надо думать! Быть может, нам ещё что-то и удастся!

— Но что?.. Я готов зубами грызть эти проклятые камни!

— Подумаем. Время у нас ещё есть, — невозмутимо ответил Кольцов.

— Правильно, капитан. Вижу в вас настоящего офицера, — одобрительно отозвался полковник. — На каком фронте воевали?

— На Западном, господин полковник, в пластунской бригаде генерала Казанцева.

— Василия Мефодиевича?! По-моему, он сейчас в Ростове. Кстати, фамилия ваша мне откуда-то знакома. Вы родом из каких мест? Кто ваши родители?

— Мой отец — начальник Сызрань-Рязанской железной дороги. Уездный предводитель дворянства, — спокойно, не скрывая потомственной гордости, отозвался Кольцов.

— Господи! Как тесен мир!.. — изумился полковник Львов. — Мы с вашим отцом, голубчик, встречались в бытность мою в Сызрани. У вас ведь там, кажется, имение?

— Было, господин полковник, имение… Было… — интонацией подчёркивая сожаление, ответил Кольцов. И подумал, как все же удачно, что полковник имел возможность быть знакомым только с отцом. Будь иначе, эта встреча в подвале обернулась бы катастрофой. А сейчас может даже принести пользу, если они, конечно, вырвутся отсюда. А в то, что вырваться удастся, он продолжал твёрдо верить, сознательно разжигал в себе эту веру, ибо она подстёгивала волю, обостряла, делала изощрённей мысль, что в создавшейся ситуации было необходимо. Человек действия, Кольцов не верил в абсолютно безвыходные ситуации. Всегда найдётся выход, надо только нащупать, найти его, действовать стремительно и точно. И сейчас он приказывал себе не отвлекаться, а думать, думать…

— Нет, надо же, какая встреча! — продолжал изумляться Львов. Он хотел ещё что-то сказать, но послышался короткий стон, и полковник умолк.

— Кто стонет? — спросил Дудицкий.

— Это я, подпоручик Карпуха!

— Он ранен, — пояснил капитан Ростовцев. — Четвёртый день просим у этих бандитов кусок бинта или хотя бы чистую тряпку.

— У меня есть бинт. Это я, Емельянов, говорю. Зажгите спичку. — И когда тусклый свет зажжённой спички осветил подвал, подошёл к раненому: — Покажите, что у вас?

Морщась от боли, подпоручик Карпуха неприязненно посмотрел на Емельянова.

— Любопытствуете?

— Покажите рану! — повторил Емельянов строже. — Я бывший фельдшер… правда, ветеринарный. — И присел около раненого.

Зажглась ещё одна спичка. Емельянов склонился к подпоручику, стал осматривать рану. Потом зажгли пучок соломы, всем хотелось помочь Карпухе.

— Ничего серьёзного… Кость не затронута… однако крови много потеряли… и нагноение. — Емельянов разорвал обёртку индивидуального пакета и умело забинтовал плечо Карпухи.

Волин поднял обёртку индивидуального пакета.

— Английский, — удивился он. — А говорят, у красных медикаментов нет!

— Трофейный, — пояснил Емельянов.

— Убили кого-нибудь?

— Возможно, — спокойно подтвердил Емельянов. — Стреляю я вообще-то неплохо! — И спросил у подпоручика: — Ну как чувствуете?

— Как будто легче, — вздохнул Карпуха, и в голосе его зазвучали тёплые нотки. — Я ведь с четырнадцатого на войне, и все пули мимо меня пролетали. Как заговорённый был — и на тебе! Не повезло!

— Почему же не повезло? Пятый день, а гангрены нет, лишь лёгкое нагноение. Повезло! — буркнул Емельянов.

— Вообще-то, господа, я всегда везучий был, — снова заговорил Карпуха. — С детства ещё. Совсем мальчишками были, играли в старом сарае, вот как в этом, что над нами. И кто-то полез на крышу, а она обвалилась. Так поверите, всех перекалечило, и даже того, что на крыше был, — а у меня — ни одной царапины.

— А я так сроду невезучий, — усмешливо отозвался Емельянов, — пять ранений, одна контузия. И сейчас вот опять не повезло.

…Время здесь, в подвале, тянулось уныло и медленно. Часов ни у кого не было, и день или ночь — узники определяли только по глухому топоту охранников над их головами. Ночью часовые спали. Зато ночью не спали крысы — это было их время. С истошным писком они носились по соломе, по ногам людей. Когда крысы совсем наглели, Кольцов зажигал спичку, и они торопливо, отталкивая друг друга — совсем как свиньи у кормушки, — исчезали в узких расщелинах между камнями.

Первое время узники много переговаривались друг с другом. Потом паузы длились все дольше и дольше. Человеку перед смертью, может быть, нужно одиночество. Люди то ли спали, то ли, лёжа с открытыми глазами, думали каждый о своём, одинаково безрадостном и тревожном.

Кольцов, ворочаясь на соломе, проклинал обстоятельства, сунувшие его в этот погреб. Проклинал именно обстоятельства, потому что его вины в происшедшем не было. Все шло так, как было задумано Фроловым, и ни в чем, ни в одной мелочи, не отступил он от своей легенды, от той роли, которую предстояло ему сыграть. Все началось удачно: он вышел на людей, которые взялись переправить его к белым, и этот новый Кольцов, в образе которого он стал жить, не вызвал подозрений, он, во всяком случае, никаких специальных проверок не заметил. И Волин и Дудицкий, вместе с которыми он должен был переправиться через линию фронта, тоже отнеслись к нему, как к своему, таким образом, первая часть их с Фроловым плана удачно осуществилась, и, если бы не налёт банды, Кольцов уже, должно быть, приступил бы к выполнению своего задания.

О возможной близости смерти Кольцов не думал — очень долго она была рядом, и сама возможность гибели стала привычной, обыденной частью его солдатской судьбы. Нет, не о смерти он думал сейчас, а только о том, как вырваться отсюда. И все время остро жалила досада, что неудача настигла его именно сейчас, когда он наконец дождался своего дела. Все годы на чужбине он был только офицером Кольцовым, который добросовестно и умело делал то, что положено офицеру. Но ведь была у него и другая жизнь, другое, главное предназначение, и не по своей воле большевик Кольцов в этом главном осторожничал и таился гораздо больше, чем товарищи его по партии. Он должен был оставаться своим среди волиных и дудицких, и все, что могло бросить тень, заронить сомнение, безжалостно подавлялось. Это было нелегко, особенно после февраля, когда маршевые роты стали приносить одну за другой вести о революций. Но даже в это трудное время он должен был сохранять свою репутацию «отчаянно храброго, исполнительного, чуждого политическим страстям офицера», как было записано в его послужной характеристике.

И вот наступило наконец его время, и как же неудачно оно началось! Прошло двое суток, а быть может, и больше. Об узниках словно забыли…

Ротмистр Волин лежал рядом с Кольцовым. Тревожно ворочался на соломе, иногда что-то бессвязное бормотал во сне. Как-то под утро он приподнялся на локте, потрогал Кольцова, заговорщически зашептал:

— Капитан!.. Капитан Кольцов! Вы спите?

— Нет, — помедлив, отозвался Кольцов.

— Я все это время разрабатываю в голове разные планы побега.

— Придумали что-нибудь?

И взволнованно, словно обличая кого-то, Волин начал говорить сначала тихо, а потом, распаляясь, все громче:

— Дребедень какая-то. В духе «Графа Монте-Кристо» или ещё чего-то. И я подумал вдруг: а может, в этой самой революции и во всем этом есть какой-то биологический смысл? Как в браке дворянина с крестьянкой, чтобы внести свежую струю крови!.. Мы ведь вырождаемся… Я бы даже сказал — выродились. Инстинкт самосохранения и тот отсутствует. Спокойненько так ждём смерти. Как скот на бойне… Что вы?

— Я слушаю, — безразличным тоном сказал Кольцов.

— В какой-нибудь азиатской стране всю эту вакханалию прихлопнули бы за неделю. Ходили бы по горло в крови, но прихлопнули бы. А мы… — И в голосе Волина зазвучала неподдельная, уничижительная горечь.

— Я не знаю, что можно придумать в нашей ситуации, — приподнявшись на локте, тихо сказал Кольцов. — Однако, ротмистр, я думаю, что законность в России скоро восстановится. И я вам советую, вернувшись домой, жениться на крестьянке. Во имя вашего потомства…

Оказалось, что их разговор слышали все. Кто-то не выдержал, засмеялся. Засмеялись и остальные.

— Браво, капитан! — поддержал полковник Львов.

— Недобрая шутка, капитан, — сухо сказал Волин и с вызовом добавил: — Но ей-богу, если бы случилось чудо, нет, если бы это помогло чуду и нам бы удалось спастись, ну что ж, я согласен жениться на крестьянке.

Проскрипела над их головами ляда, и в светлом квадрате появилось заспанное лицо охранника.

— Эй вы, там! Держите?.. — с равнодушной ленцой предупредил он.

И сверху вниз поплыло ведро с болтушкой. Капитан Ростовцев подхватил его, поставил посреди темницы.

— Прошу к столу, господа!

«Господа» не заставили себя упрашивать. Уселись мигом вокруг ведра. На ощупь опускали в ведро ложки, ели.

— Кухня шеф-повара «Континенталя» дяди Вани, — кисло пробормотал поручик Дудицкий, брезгливо помешивая ложкой в ведре.

— Я в Киеве предпочитал обедать в «Апполо», — подал реплику Волин. — Там в своё время были знаменитые расстеган.

— Что-то сейчас там, в нашем Киеве, — задумчиво произнёс полковник Львов.

— «Товарищи» гуляют по Крещатику, — сказал капитан Ростовцев так, чтобы слышали красные командиры. — Красные командиры едят в «Апполо» кондер с лошадиными потрохами…

— Я не о том. У меня в Киеве сестра. К ней должны были приехать моя жена с сыном, да вот не знаю, добрались ли… — Полковник не закончил фразу: снова заскрипела ляда и в проёме появилось несколько раскрасневшихся от выпивки лиц.

— Пожрали?.. Все! Вылазь! Вышло ваше время!..

Они по одному вылезли из подвала и, ослеплённые после темноты, остановились у широко открытой двери амбара, не решаясь выйти на улицу, залитую ярким солнечным светом. Все они были босые, без ремней, в выпущенных наружу рубахах и гимнастёрках.

Мирон пошёл вперёд, за ним двинулись пленные. Слева и справа от них насторожённо шагали с обрезами в руках конвойные.

Они прошли через двор, обогнули пулемётную тачанку, на задке которой была прибита фанера с коряво выведенной надписью: «Бей красных, пока не побелеют! Бей белых, пока не покраснеют!» — подошли к крыльцу.

— Ласково просим до хаты, — паясничал Мирон, показывая на дверь. — Сам батько Ангел пожелал с вами побеседовать.

Когда пленники вошли в просторную, украшенную вышитыми рушниками и в богатых окладах иконами горницу, батька Ангел обернулся к ним и, прищурив глаза, долго и бесцеремонно рассматривал, наслаждаясь их жалким видом. Затем, напустив на себя неприступный вид, приказал:

— Докладывайтесь, кто такие?

Полковник Львов передёрнул плечами и отвернулся.

— Та-ак… Не желаете, значит, говорить? — распаляя себя, медленно протянул атаман.

И тогда за всех на вопрос Ангела ответил Волин:

— Все мы — кадровые офицеры, кроме этих двоих. — Ротмистр указал глазами на Сиротина и Емельянова. — Среди нас — полковник Львов.

— Кадровые, говоришь, офицеры?.. А этот, говоришь, полковник? — хрипловатым то ли с перепоя, то ли ещё со сна голосом переспросил Ангел и внимательно посмотрел на Львова. — Куда ж он сапоги дел? Пропил?

У Львова дрогнуло лицо, он хотел что-то сказать, но промолчал.

— Сапоги с нас сняли ваши люди, — выступил вперёд Кольцов. — Вот этот! — И он указал глазами на Мирона, который сидел возле двери на табурете, выставив вперёд на показ ноги в трофейных сапогах, словно приготовился смотреть спектакль.

— Этот? Ай-яй-яй! А ещё боец свободной анархо-пролетарской армии мира! — укоризненно покачал головой батька и снова стал рассматривать пленных холодным, немигающим взглядом. Затем подошёл к столу, быстрыми движениями расстелил карту: — Так вот, братва, хочу я с вами маленько побеседовать… Вы уж не обижайтесь, у нас ни товарищев, ни благородиев. Мы по-простому: братва и хлопцы.

— А как же женщин будете величать? — не удержался, язвительно спросил Львов.

Однако Ангел сделал вид, что не услышал этого вопроса.

— Так вот, хочу я, братва, прояснить вам обстановку, чтоб, значит, мозги вам чуток прочистить. Может, чего поймёте! — Ангел склонился к карте, продолжил: — Тут вот сейчас красные. Отступают… Тут — белые. Наступают. Вроде бы как все складывается в вашу пользу, — он взглянул на белых офицеров, а затем перевёл взгляд на красных командиров, — и не в вашу пользу. Но это обман зрения. — И, сделав большую, выразительную паузу, торжествующе добавил: — На самом деле все складывается в мою пользу…

Ангел несколько раз прошёлся по горнице, снова остановился перед полковником Львовым, спросил:

— Понимаешь?

— Нет, — чистосердечно сказал полковник, считая, что ложь даже перед таким человеком, как Ангел, унизит его самого.

— Во-от. Вы все много учились и маленько заучились. — Он хитровато зыркнул взглядом в сторону красных командиров: — Кроме вас, ничему не обученных. Мы тоже, правда, в грамоте не сильны, но вот до чего дошли своим собственным мужицким умом. Война идёт где? Вот здесь… — Он указал на карту. — На железных дорогах. И слава богу, воюйте себе на здоровье! До ближайшей железной дороги сколько вёрст? Сколько, Мирон? — Лицо у батьки вытянулось, и он стал похож на большую переевшую мышь.

— Тридцать две версты с гаком, батька! — с готовностью ответил Мирон.

Батька благосклонно посмотрел на него.

— Тридцать две версты. Верно. А то и поболее, — согласился Ангел. — Это в одну сторону, а в другую — до Алексеевки, Мелитополя, Александрова, — считай, все триста будет. А в третью сторону, — неопределённо махнул он рукой, — тоже за неделю не доскачешь… и в четвёртую… Все, где железные дороги, то — ваше, а остальное, стало быть, — наше, мужицкое. Тут мы хозяева, хлеборобы… Вот вы навоюетесь, перебьёте друг дружку. А которые останутся — есть захотят. А хлебушек-то на железной дороге не родит. К нам припожалуете. Поначалу с оружием. Но мы, значит, кое-что предпримем, чтоб отбить у вас охоту с оружием к нам ходить. Ну, вы тогда с поклоном: есть-то хочется. Мы вам дадим хлебушка. В обмен на косилку, на молотилку, на иголку с ниткой… Так и заживём по-добрососедски. Потому мужик без города может прожить, а вот город без мужика… — Ангел сложил пальцы, показал всем кукиш.

Мирон не выдержал, прыснул в кулак, да так и застыл, лишь плечи у него тряслись от смеха.

— Мужицкое, значит, государство? — спросил жёстко и непримиримо полковник Львов. — Мужицкая республика?

— Что-то навроде этого. Государство, республика. Придумаем, какую названку дать. И государство как, и баб. Сами не придумаем — вы поможете. Не бесплатно, нет! За хлеб да за сало будут у нас и учёные, и те, что книжки пишут. Все оправдают, про все напишут. — Ангел снова подошёл к полковнику Львову, поднял на него тяжёлые, похмельные глаза: — Я к чему веду? Если вам все понятно, предлагаю идти ко мне на службу. Поначалу советниками. Без всяких, само собой, прав. А дельными покажетесь, в долю примем. Не обидим, стало быть. Ну?

Полковник Львов насмешливо и брезгливо поморщился и, жёстко посмотрев в глаза атамана, отчеканил:

— А не много ли тебе чести, Ангел, иметь советником полковника русской армии?

— Та-ак… — Ангел зло сощурил глаза и теперь и вовсе стал доходить на белую раскормленную мышь. — Ты ещё что скажи! Напоследок! Как попу перед смертью!.. — Он кинул было руку к раскрытой кобуре.

Сидевший у двери Мирон тоже весь подобрался, выжидающе смотрел то на полковника, то на Ангела.

Остальное произошло в доли секунды.

Кольцов, увидев у Ангела расстёгнутую крышку кобуры, понял, что это единственный шанс попытаться спастись. Резко наклонившись, он выхватил маузер из кобуры. Загремели выстрелы. Ангел, так и не успевший понять, что случилось, схватился за живот, рухнул на землю. В смертной тоске закричал конвоир, в которого Кольцов молниеносно всадил две пули.

Емельянов бросился к упавшему конвоиру, подхватил его обрез и подскочил сбоку к Мирону, который целился в Кольцова. На какое-то мгновение он опередил его, ударив обрезом по голове.

Кольцов понимал, что поле боя должно остаться за ними, иначе — гибель, иначе не добраться до тачанки. И он стрелял. От выстрелов Кольцова и Емельянова повалился Семён, тот самый, что охранял их в амбаре, за ним свалились ещё двое ангеловцев. Но Семён стоял возле подпоручика Карпухи. Падая, он успел выстрелить Карпухе в голову.

— К тачанке, живо! — крикнул Кольцов и первым выбежал на улицу.

Следом за ним бросился полковник Львов, по пути прихватив обрез, который выронил из рук оглушённый Мирон. Дослал в патронник патрон.

Услышав выстрелы, к хате со всех ног неслись трое ангеловцев. Один из них оказался лицом к лицу с Кольцовым.

Емельянов выхватил у упавшего ангеловца винтовку. Другую схватил Сиротин.

В несколько прыжков они достигли тачанки. Полковник столкнул с сиденья щуплого ездового, однако тот с неожиданным упорством и силой стал остервенело цепляться за вожжи. Кольцов с налёта ударил его рукоятью нагана по голове, и тот, отпустив вожжи, свалился с тачанки.

Ротмистр Волин и поручик Дудицкий поспешили вслед за ними, ещё толком не успев понять, что же случилось. Времени на размышления не было.

Полковник разобрал вожжи, взмахнул ими, и кони с места рванули вскачь.

— Все? — обернулся полковник.

— Ростовцев! Капитан? — закричал Дудицкий.

И, словно услышав этот крик, капитан выскочил из хаты, неся ящик. Тяжело дыша, догнал тачанку.

— Патроны! — сказал он и передал ящик Емельянову.

— Садитесь! — крикнул Дудицкий, уступая капитану Ростовцеву место. — Садитесь же!

Капитан занёс было ногу, но вдруг словно обо что-то споткнулся. Тачанка снова понеслась по двору.

— Ростовцев сел? — ещё раз обернулся полковник и увидел, как капитан Ростовцев упал на колени, потом, словно подкошенный, медленно повалился в траву.

А следом за тачанкой с гиканьем и суматошным гвалтом уже мчались верховые, на скаку срывая карабины с плеч. Беспорядочно засвистели пули.

Кольцов схватился за пулемёт, крикнул поручику Дудицкому:

— Готовьте ленту!

Ротмистр Волин нашарил под сиденьем тачанки пулемётные ленты.

— Куда? — обернулся к Кольцову полковник Львов. — Кто знает куда?

— Прямо! К мельнице, за ней лесок! — крикнул Кольцов, прикидывая, что в лесок ангеловцы, пожалуй, не пойдут. Да и скрыться там легче.

Поднимая клубы рыжей пыли, тачанка пронеслась по околице хуторка, пугая людей, сидящих на завалинках, и сонных кур на заборе, затем лошади галопом выскочили на бугор, к мельнице. Тачанка крутнулась на бугре, обливая преследователей градом свинца.

Из дворов выскакивали все новые верховые, устремлялись в погоню. Но уже не было в ней ни ярости, ни силы, редко кто вырывался вперёд, потому что с тачанки бил не умолкая пулемёт. К рукояткам припал Кольцов.

— Экономьте патроны, капитан! — крикнул полковник, не оборачиваясь. Скрылась вдали мельница, тачанка вскочила в лесок. Ангеловцы наддали и стали обходить слева и справа; все больше и больше смелея, иные уже запальчиво вынимали клинки. Вот они уже поравнялись с тачанкой. И тогда Кольцов снова нажал на гашетку — в седле, словно перерубленный пополам, переломился азартный ангеловец Павло, неосмотрительно вырвавшийся вперёд; другие стали попридерживать разгорячённых коней.

Преследователей становилось меньше. Но те, кто продолжал погоню, все приближались к тачанке. Впереди скакал Мирон, в руке его отливал воронёной сталью клинок. Азарт погони и злоба — все было сейчас на его искажённом, побитом оспой потном лице. Он что-то яростно кричал то ли от злобы, то ли подбадривая самого себя: после удара, нанесённого Емельяновым, у него сильно болела голова. Дорога сделала поворот, и Мирон оказался прямо перед пулемётом — один на один. Кольцов долго целился и снова нажал на гашетку. Но очереди не последовало. В напряжённой тишине только звучно стучали копыта и тяжело дышали вконец запалённые лошади.

— Ленту, ленту давайте! — закричал Кольцов.

— Все! — выдохнул ротмистр Волин. — Все! Нет патронов.

Мирон ещё какое-то время скакал за тачанкой, но, обернувшись и увидев, что остался один, круто, на всем скаку, завернул копя…

Полковник ослабил вожжи, и лошади пошли шагом. Был день. Но утренний туман ещё не покинул озябшую землю, его клочья, похожие на пух невиданных птиц, цеплялись за ветви больших деревьев. Солнце проглядывало сквозь листву, заливало светом уютные круглые поляны, отгоняло облачка тумана в густые заросли. И не было тишины. Тяжело дыша, мирно пофыркивали лошади. Скрипели давно не мазанные колёса. И стоял такой громкий птичий щебет, какой редко можно услышать среди лета, а лишь ранней весной, когда природа ликует, отогреваясь после долгой зимы.

Оглядевшись вокруг, Кольцов даже усомнился: в самом ли деле всего несколько минут назад, припав к пулемёту, он отстреливался от наседавших бандитов, не во сне ли почудились ему события сегодняшнего дня? Видимо, о том же думали и его спутники. Они сидели в тачанке, вслушиваясь в добрые, мирные звуки, и молчали.

— Сиротин, у вас не осталось ещё махорки? — спросил полковник Львов.

— По такому случаю наскребу сколько-нибудь, — ответил Сиротин и пересел поближе к полковнику. Они оторвали ещё по куску газеты, свернули цигарки, задымили, щурясь на солнце.

— Эх, жалко мне везучего подпоручика, — вздохнул Емельянов. — И капитана Ростовцева тоже.

— Подобрел ты, парень! — зло сверкнув глазами, обронил Сиротой, внезапно построжевший.

— Однако, господа, надо что-то предпринимать, — сказал Дудицкий, взглянув на полковника Львова. — Надо выбираться к своим!

— Как вы себе это мыслите? — спросил полковник.

— Не знаю, — растерянно пожал тот плечами.

— Быть может, мы уже у своих, — сказал ротмистр Волин, он заметно осмелел. — Я так думаю, что наши за эти дни крепко продвинулись.

Сиротин и Емельянов хмуро вслушивались в эти разговоры, на них никто не обращал внимания.

— Надо подумать, как нам поступить с этими! — Поручик Дудицкий кивнул на Сиротина и Емельянова. — Если мы уже на своей территории, они автоматически…

— А если нет? — раздражённо спросил Волин. — И потом неужели вашего благородства…

— При чем здесь благородство?! — почти выкрикнул Дудицкий. — Есть присяга!..

Сиротин и Емельянов почти одновременно спрыгнули с тачанки и, насторожившись, пошли рядом.

— Вот что, братва!.. Извините, господа, привычка! Скорее всего вы на нашей территории. Но это неважно! Мы с Гришей посоветовались и решили вас отпустить.

Львов весело улыбнулся, ещё не успев привыкнуть к мысли, что они на свободе.

— В бою встретимся — по-другому поговорим… — продолжал Сиротин. — Имущество делить не будем, хоть нажили мы его и сообща. Вам, сдаётся мне, эта тачанка ещё пригодится, пока доберётесь до своих. А вот ружьишко одно мы прихватим. Хоть и без патронов оно, а вид даёт, — по-свойски, расторопным говорком закончил он.

Ещё какое-то время красные командиры шли рядом с тачанкой, потом свернули с дороги, направились к зарослям. Возле кустов остановились.

Сиротин махнул рукой, бросил:

— Прощайте, братва! Может, ещё и свидимся!..

Если бы кто-нибудь из сидящих в тачанке посмотрел в это мгновение на Павла Кольцова, то увидел бы в его глазах тоску и растерянность. Сиротин и Емельянов до последней, до этой минуты оставались для Кольцова ниточкой, связывавшей его с тем, иным миром: миром его друзей, его жизни, его убеждений — Сиротин и Емельянов шагнули в кустарник. Закачались и застыли ветки. Затихли вдали шаги. Все! Нить порвалась. Он остался один. Один отныне, среди врагов, с которыми предстояло ему теперь жить и с которыми предстояло бороться.

Пели в лесу птицы. В неподвижном воздухе висел белый пух одуванчиков.

— Сколько вместе пережили, — задумчиво сказал полковник Львов Волину, — а вы их даже на свадьбу не пригласили.

— На какую ещё свадьбу? — недоуменно спросил Волин.

— С крестьянкой!

Все дружно, весело засмеялись. Полковник взмахнул вожжами, и кони прибавили шагу.

Мирон Осадчий тем временем возвращался после погони в хутор. Ехал напрямик, через лес. Колоколом гудела разбитая голова. Ветки хлестали по лицу, однако он не обращал на это внимания. На дорогу не выезжал — мало ли что взбредёт в голову этим белогвардейским офицерам, будь они трижды неладны. Ясно, что по лесу на тачанке далеко не уедут.

Ехал Мирон шагом, давая коню остыть. Время от времени он машинально стирал шапкой мыльный пот, который хлопьями вскипал на крупе и боках лошади. На душе у Мирона было тяжело, муторно. Батька Ангел убит. Кто станет на его место? Некому. И выходило так, что надо ему, Мирону, собирать свои нехитрые пожитки и отправляться до дому, в Киев, на Куреневку. Там переждать лихую годину, обмозговать, что к чему. А потом уже или к белым примкнуть, если они в этой войне верх возьмут, а может, и к красным податься, если будет им удача.

— Мирон!.. — слабо окликнул голос сзади, и Мирон испуганно натянул повод коня, обернулся. Возле дерева лежал Павло. — Мирон! Подмогни!.. — снова позвал Павло страдальческим голосом.

Мирон направил к Павло коня, остановился возле него, но не спешился.

— Куда тебя? — спросил он.

— В ноги… и в бок… Ты это… перевяжи меня. Слышишь, перевяжи, а то кровью изойду. Видишь, как текет? — тянулся глазами к дружку раненый, не в силах поверить, что на этот разобошла его удача.

Мирон внимательно и, цепко посмотрел на Павло, сокрушённо сказал:

— Да, не повезло тебе!.. А ну пошевели ногами!

Павло собрался с силами, приподнял голову, но тут же снова сник. Некоторое время лежал молча, с закрытыми глазами.

— Видать, кости перебиты, — с сочувствием сказал Мирон.

— Ты меня на телегу… и до Оксаны… Она выходит, — с надеждой сказал Павло.

— Кости перебиты… калекой будешь… — задумчиво обронил Мирон. — А она молодая, красивая!

— Не перекипело в тебе? — облизал сухие губы Павло.

— Нет, — чистосердечно сознался Мирон. — Люблю.

— А она меня любит. Жена она мне… Перевяжи, Мирон!

— Пройдёт время, забудет тебя… Всё ведь забывается, Павло. И любовь забывается. — И Мирон тронул повод. Конь осторожно переступил через Павло, медленно пошёл к кустарнику.

— Слышь… выживу!.. — прохрипел Павло. — На руках доползу, но не видать тебе Оксаны!.. Слышишь, гнида!..

Мирон снова придержал коня, обернулся… Они выросли вместе на окраине Киева, на Куреневке. Светловолосая сероглазая Ксанка, девчонка своенравная и драчливая, была единственной, кого куреневская пацанва приняла в свои игры, ей даже прозвище дали Гетманша… Бежали годы. Стала Оксана статной красавицей, самой завидной в Куреневке невестой. Из всех парней выделила она одного — Павло, и Мирон, давно и тайно в неё влюблённый, понял: не судьба. Понять — понял, но не смирился. Когда Павло ушёл на войну, стал он топтать дорожку к Оксаниному дому, из кожи лез, чтобы угодить Оксане, стать ей подмогой, прослыть нужным, необходимым, опорой. И втайне надеялся, что не вернётся Павло с войны.

А он вернулся. Раненый. С медалями на груди. И снова Мирон ждал, на что-то надеялся. Только не по его выходило: шагал Павле по жизни словно заговорённый. И уже когда у Ангела очутились, в какие передряги попадали — а все пули мимо. И вот — дождался…

— Никуда ты, Павле, не доползёшь. Все. Точка. — Мирон сунул руку за сорочку, вытащил кольт.

Павло повернулся к Мирону, глядел на него не мигая. Побелевшие губы ещё что-то пытались сказать, а рука тянулась к обрезу. Но Мирон видел — не дотянется, далеко, и рука слаба.

Он поднял пистолет и, почти не целясь, выстрелил. Постоял ещё несколько мгновений и, пришпорив коня, помчался по лесу.

…Эту сцену наблюдал лежавший неподалёку в кустах раненый ангеловский ездовой. Когда Мирон выстрелил, ездовой глубже сунул голову в траву и затих, притворившись мёртвым. Впрочем, Мирон его не заметил. Он торопился подальше от этой тихой поляны, поросшей печальными жёлтыми цветами.

Глава шестая

Огромный и усталый от многочисленных перемен город на днепровском берегу жил тревожно и оглядчиво, потому что упорно и неотвратимо к нему приближался фронт, вокруг рыскали банды. И киевлянам, отвыкшим от мирной устойчивости, казалось удивительным, что из поездов, с перебоями и опозданием прибывающих в город, ещё толпами вываливают люди.

На одном из таких неторопливых и горемычных поездов приехал в Киев Юра. На выходах с перрона пассажиров бдительно проверяли бойцы заградотряда, но на Юру внимания никто не обратил, его подтолкнули к выходу, и он оказался на привокзальной площади. Шум и гам висели над ней. Оборванные, юркие, быстроглазые беспризорники наперебой, стараясь перекричать друг друга, предлагали поднести вещи, какие-то женщины с мешками и корзинами с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и трогали. Лотошники, продававшие штучные папиросы, бублики, кровяную горячую колбасу, в розовую и белую полоску сахарные пальцы, браво нахваливали свой товар. В стороне деловито выравнивались шеренги отбывающих на фронт красноармейцев. И над всем этим ярко светило беспечальное летнее солнце.

Было жарко и, как показалось Юре, празднично, хотя на самом деле пыльная привокзальная площадь жила обычной суматошной жизнью и люди, загнанные в её толкотню, втиснутые в её беспорядочное движение, были озабоченными, усталыми, лишёнными приподнятой оживлённости, которая отличает праздники.

Юра добрался до цели. Ещё неделю назад этот город казался ему таким далёким, словно лежал за семью морями, но наконец Юра — один, совсем один, самостоятельно — одолел все, и вот он — Киев. А ещё жило в мальчике воспоминание о прошлых приездах в этот город с отцом и мамой; тогда папина сестра, Ксения Аристарховна, с мужем встречали их на вокзале, и начинался для Юры длинный, нарядный праздник с шумным катанием по Днепру на лодках, и конные прогулки по лесу, и чудесные вечера на даче в Святошино, и самые любимые его лакомства, и ещё многое, многое другое.

Он, конечно, понимал, что сейчас будет иначе. И все равно при мысли, что лишь несколько улиц отделяют его от родных, Юру охватило такое нетерпение, что ноги сами понесли по городу: скорей! скорей! И внутри его что-то пело, словно он спешил на праздник. Правда, он подзабыл, где эта Никольская, но знал, что обязательно отыщет её, люди подскажут…

Минуя стороной знаменитый в те дни Еврейский базар, именуемый в народе Евбаз, Юра вышел на Бибиковский бульвар. Там, на углу, огляделся, спросил пожилую женщину:

— Скажите, пожалуйста, как пройти на Никольскую улицу?

Женщина очень долго объясняла мальчику, как попасть к Бессарабке и затем на Никольскую. Короткой дорогой — по Собачьей тропе — идти не посоветовала, предостерегла:

— Там такая шантрапа — обворуют, а то, чего доброго, и прибьют… Иди лучше другим путём — через Крещатик, потом по Банковой.

На Бессарабке Юра немного постоял в раздумье и решительно свернул на Собачью тропу. Прошёл Александровскую больницу. И сразу же за садом больницы открылся ему до неправдоподобности странный посёлок. Приземистые лачуги, больше похожие на собачьи будки, нежели на жилища людей, были кое-как слеплены из ломаной фанеры, старого железа, разбитых ящиков. Около них копошились какие-то люди в лохмотьях — это были нищие, мелкие воры и беспризорники.

Юра благополучно дошёл почти до конца Собачьей тропы. Иногда быстрые любопытные глаза то воровато-цепко, то нагло, с вызовом, а то равнодушно-сонно ощупывали его самого, потрёпанную курточку и добитые, слегка скособоченные ботинки и, видимо, считали их не заслуживающими внимания.

Но вот из-за одной развалюшки вынырнула костлявая фигура в развевающейся на ветру рвани. Беспризорник быстро пересёк дорогу Юре и остановился, вызывающе отставив ногу. Это был мальчишка приблизительно Юриных лет с наглыми, по-кошачьи рыжими глазами. Сквозь прореху рубашки на плече виднелась острая ключица. Мальчишка, оттопырив нижнюю губу, насвистывал что-то бойкое. Юра, чтобы не показать виду, что ему не по себе, смело направился к беспризорнику и спросил вежливо и спокойно:

— Вы не скажете, как пройти на Никольскую?

Беспризорник высокомерно осмотрел Юру сверху вниз, задержал взгляд на ботинках и так же высокомерно бросил:

— Давай махнём!

— Чего? — не понял Юра.

— Поменяемся, говорю. Штиблеты на штиблеты. — И он выразительно покрутил носком почти развалившегося башмака, из которого вылезали пальцы.

Юра улыбнулся такой шутке и хотел направиться дальше, но беспризорник снова преградил ему путь.

— Пропустите, пожалуйста! — тихо, но твёрдо сказал Юра, безбоязненно глядя в глаза обидчика.

— Ого! — хохотнул беспризорник и фасонно, в знак своей неодолимости, выставил ногу. — Ну а ежели не пущу!

— Ударю!

— Чего-о? — угрожающе протянул мальчишка и, для ещё большего устрашения, замысловато сплюнул через зубы.

— Ударю, говорю! — твёрдо повторил Юра, пристально следя за каждым движением противника. — Я изучал бокс и джиу-джитсу…

Беспризорник подбросил и поймал на лету увесистый камень, зажал его в руке. И замахнулся…

Если бы Юрины гимназические наставники могли увидеть своего питомца, они бы несомненно остались довольны. Заученным движением Юра перехватил руку обидчика, но не удержался на ногах, и они вместе упали в пыль и покатились по земле, осыпая друг друга крепкими тумаками. Но вскоре оба запыхались, устали.

— Ну, может, хватит? — тяжело дыша, наконец запросил пощады беспризорник.

— А приставать больше не будете? — сидя верхом на противнике, великодушно осведомился Юра.

— Не-е. — И с тенью уважения в голосе мальчишка добавил: — Здорово дерёшься!

— То-то же! — вставая, сказал Юра. — Я же вас честно предупреждал!..

— Вот только губу, жандарм такой, разбил! — Беспризорник стёр с подбородка кровь.

Юра, не оборачиваясь, двинулся дальше, однако прислушивался, нет ли погони. Но его никто не преследовал.

Оборванный, с кровоподтёками и царапинами, подошёл он в сумерках к двухэтажному особняку, обнесённому глухим забором. Несколько раз потянул ручку звонка, не замечая, что через «глазок» в калитке за ним наблюдают. Наконец недовольный женский голос неприязненно спросил:

— Вы к кому?

— К Сперанским.

Калитка нехотя растворилась. Пышнотелая женщина, в толстом домотканом фартуке, провела Юру в дом, оставила в передней.

Через минуту в переднюю быстро вошла, шурша платьем, невысокая молодая женщина. Чертами лица она напоминала Юриного папу; у Юры дрогнуло и громко-громко забилось сердце.

— Тебе что нужно, мальчик? — спросила она.

— Ксения Аристарховна, тётя Ксеня! Не узнали меня?

Женщина серыми блестящими глазами долго удивлённо всматривалась в лицо мальчика и вдруг вскрикнула:

— Юра! Бож-же мой, Юра? Как ты очутился здесь? Где мама?.. Ой, господи, что у тебя за вид?

Она нервно схватила Юру за руку, ввела в просторную, обставленную старинной мебелью комнату и, нежно и заботливо оглядывая его со всех сторон, позвала:

— Викентий!.. Викентий, иди скорей сюда!

В гостиную вошёл высокий полный мужчина с капризным, холёным лицом, на котором лежала печать уверенного спокойствия. Он торопливо взбросил на переносье пенсне.

— Юра? — изумлённо вскинув тяжёлые брови, воскликнул он. — Что случилось, Юра? Где мама?

Юра в бессилии потупил голову, и слезы потекли по его щекам…

Потом, вымытый и одетый во все чистое, успокоенный той заботой, с которой его встретили, Юра сидел на широком диване рядом с Ксенией Аристарховной. Он все время старался быть ближе к ней, к её надёжному, уютному, почти материнскому теплу, к рукам, таким же ласковым, как у мамы.

Сидя здесь, в тёплой и чистой квартире, Юра испытывал странное чувство раздвоенности. Оно возникло у него ещё в дороге, когда он добирался до Киева, когда ехал в тамбурах, на подножках и даже в «собачьем ящике» классного вагона. В «собачий ящик» он забрался в Екатеринославе и, измученный всем пережитым, проспал почти до Киева. Проснувшись, стал взбалмошно вспоминать — и не мог поверить, что все происшедшее случилось именно с ним. Тот, прежний, Юра Львов — книжник и неуёмный фантазёр, беспомощный в обычной жизни, — словно бы остался навсегда там, в пустынной степи, у маленького земляного холмика. С ним просто не могло произойти ничего такого, что произошло с другим Юрой Львовым, который бесстрашно шёл через ночную степь, блуждал по безлюдному лесу, сумел убежать из Чека, научился на ходу цепляться за поручни уходящих вагонов, прятаться от железнодорожной охраны… Но ведь все это было. Было!

Первый Юра со слезами рассказывал Ксении Аристарховне и Викентию Павловичу об их жизни под Таганрогом, о поезде, о болезни и смерти мамы. Другой же не удержался, стал громко и даже немного хвастливо рассказывать о своих приключениях после того, как он остался один.

Выслушав рассказ Юры о драке на Собачьей тропе, Викентий Павлович обернулся к жене:

— Я так понимаю, Юрий принял сегодня боевое крещение! Все правильно, мужичьё надо бить!.. Надеюсь, ты не посрамил фамилию?! — патетически воскликнул он.

— Я ему сильно надавал! — засветился от похвалы Юра и добавил: — Приёмом джиу-джитсу… вот этим… знаете…

— Молодец! Хвалю! Начинай с малого, с малых большевиков! — заулыбался собственной остроте Викентий Павлович.

— А я и в Чека был. У красных. — Юра хотел преподнести это особенно эффектно, как самое сенсационное в пережитом, но вдруг вспомнилось буднично-усталое лицо Фролова, красные от бессонницы глаза — и голос его помимо воли упал чуть ли не до шёпота: — Правда, был в Чека…

Ксения Аристарховна всплеснула руками, брови страдальчески надломились, а Сперанский близко заглянул Юре в лицо и укоризненно покачал головой:

— Ну, это уж ты, братец, сочиняешь! — А сам горестно подумал: «Такое ныне время, должно быть, когда и мальчишки гордятся тем, что в меру сил своих принимают участие в борьбе. Слишком быстро взрослеют сердца».

Юра же, задетый тем, что ему не верят, стал запальчиво рассказывать:

— Схватили они меня и — к самому главному. А тот и говорит: ты шпион!

— А ты? — скептически спросил Викентий Павлович.

— А я?.. А я ка-ак прыгну! И — на улицу! И — через забор! — Теперь Юра опять рассказывал громко, даже залихватски и, чувствуя себя необыкновенно смелым и ловким, суматошно размахивал руками. — А потом по улице… по огородам… Стрельба подняла-ась!..

И тут Юра запнулся, вспомнив, что ниоткуда он не прыгал, что из Чека его выпустили и никто за ним не гнался. А ещё он вспомнил Семена Алексеевича и то, как заботливо он отнёсся к нему и на батарее, и позже, когда они ехали в Очеретино. Ему стало немного стыдно за своё хвастовство, и он смущённо поправился:

— Нет, стрельбы, кажется, не было… потому что… никто за мной не гнался.

— Это уже детали. — Сперанский по-отечески взъерошил Юре волосы. — Главное, что ты достойно выдержал экзамен на мужество. — И затем торжественно добавил: — Отменнейший молодец! Гвардия! Весь в отца!

Несколько мгновений они сидели молча, постепенно привыкая друг к другу. Потом Юра поднял глаза на дядю:

— А вы, Викентий Павлович?

— Что — я?

— Вы ведь тоже, как и папа, офицер. Почему вы не воюете?

Сперанский как-то со значением рассмеялся, потрепал Юру по щеке.

— Резонно… резонный вопрос! — Он поколебался, словно советуясь сам с собою о чем-то таинственном и важном, и наконец произнёс: — Потом узнаешь… Позже!.. Да-да, несколько позже! — Викентий Павлович прошёлся раз-другой по комнате, снова присел возле Юры, положил ему руку на плечо и наигранно-виноватым голосом продолжил: — Время… трудное и сложное в данный момент время, Юрий. И ты должен нам с тётей Ксеней помогать. Договорились? Мне сейчас ходить по городу, так сказать, не безопасно. Ну знаешь, облавы там, проверки документов, да мало ли что… Поэтому за продуктами и по разным хозяйственным делам будешь ходить ты!

— Я? Я с удовольствием, Викентий Павлович! — с готовностью согласился Юра.

— Ну, зачем же… — попыталась было вмешаться в этот разговор Ксения Аристарховна, но не договорила — Сперанский пресёк её попытку взглядом, многозначительным и строгим.

Глава седьмая

В обитом жёлтым шёлком салон-вагоне командующего Добровольческой армией находились трое: сам хозяин, полковник Щукин и полковник Львов, тщательно выбритый, в хорошо подогнанной армейской форме.

— Я про себя уже крёстное знамение сотворил, думал, как достойно смерть принять, — рассказывал Львов о недавно пережитом. — И право же, о таких избавлениях от смерти я в юности читал в плохих романах…

— Судьба, — улыбнулся Ковалевский.

— Случай, Владимир Зенонович. А может, и судьба, которая явилась на этот раз в облике капитана Кольцова. Если бы не он, не его хладнокровие и отчаянная храбрость… все было бы совсем иначе!

— Н-да, не перевелись ещё на Руси отважные офицеры, — задумчиво сказал Ковалевский и поднял на Львова глаза, — Вам не доводилось знать его раньше?

— Несколько раз встречался с его отцом. В Сызрани был уездным предводителем дворянства. Очень славный человек! — обстоятельно объяснял полковник Львов.

— О! Значит, капитан из порядочной семьи! — Ковалевский медленно, чуть сгорбившись и заложив руки за спину, несколько раз прошёлся по вагону, затем остановился напротив полковника Львова. — В минуты горечи и отчаяния я думаю о том, что армия, которая имеет таких воинов, не может быть побеждена. По крайней мере, пока они живы… Ну что ж, представьте мне капитана. Хочу взглянуть на него, поблагодарить.

Щукин предупредительно встал, пошёл к двери. Походка у него была лёгкая и беззвучная, как будто он был обут в мягкие чувяки.

Кольцов вошёл в салон-вагон следом за Щукиным. Он, как и Львов, был уже в новой форме. Прямая фигура, гордо вскинутая голова, решительная походка, чёткость и некоторая подчёркнутая лихость движений — все говорило о том, что это кадровый офицер.

Щёлкнув каблуками, Кольцов доложил:

— Ваше превосходительство! Честь имею представиться — капитан Кольцов.

Командующий с интересом посмотрел на капитана, лицо его смягчилось ещё больше, и он двинулся навстречу офицеру, невольно любуясь его выправкой.

— Здравствуйте, капитан! Здравствуйте! — Командующий совсем не по-уставному, как-то по-домашнему пожал Кольцову руку. — Где служили?

— В первой пластунской бригаде, командир-генерал Казанцев, — чётко отрапортовал Павел, прямым, открытым взглядом встречая благожелательный взгляд командующего.

— Знаю генерала Казанцева, весьма уважаемый командир. Садитесь, капитан! Наслышан о вашем достойном… очень достойном поведении в плену. Хочу поблагодарить!

Кольцов склонил голову:

— К этому меня обязывал долг офицера, ваше превосходительство!

— К сожалению, в наше время далеко не все помнят о долге! — Командующий присел к столу, снял пенсне, отчего усталые глаза его с припухшими веками словно погасли. — А кто и помнит, не проявляет должного дерзновения в его исполнении. — Немного подумав, командующий спросил: — Если не ошибаюсь, в дни Брусиловского прорыва ваша бригада сражалась на Юго-Западном фронте? Имеете награды?

— Так точно! Награждён орденами Анны и Владимира с мечами! — не очень громко, чтобы не выглядело похвальбой, отрапортовал Кольцов.

Командующий бросил многозначительный взгляд на Щукина: значит, смелость капитана не случайна. Чтобы получить в окопах столь высокие награды, надо обладать воистину настоящей храбростью — это Ковалевский хорошо знал.

Складывал своё мнение о командующем и Кольцов. Он был немало наслышан о военном умении и высоком авторитете Ковалевского. Сейчас же видел перед собой человека умного и доброго — сочетание этих качеств он так ценил в людях! Ковалевский был ему определённо симпатичен, и Кольцов ощутил сожаление, что такие люди, несмотря на ум, волю, проницательность, не сумели сделать правильный выбор и оказались в стане врагов…

Эти мысли, проскальзывая как бы вторым планом, не нарушали внутренней насторожённости Кольцова, его предельной мобилизованности. После побега от ангеловцев все для него складывалось очень удачно, и это обязывало Кольцова к ещё большей собранности: он знал, что в момент удачи человеку свойственно расслабляться, а он не имел на это права.

Вызов к командующему не был для Павла неожиданным, в сложившейся ситуации все должно было идти именно так, как шло. Вполне естественной была и приглядка Ковалевского к отличившемуся офицеру, хотя Кольцов и чувствовал в ней какую-то пока не понятную ему пристальность.

— Скажите, капитан, где бы вы хотели служить? — доверительно спросил командующий.

— Я слышал, ваше превосходительство, генерал Казанцев в Ростове формирует бригаду. Хотел бы выехать туда.

— Так-так… — Что-то неуловимое в лице Ковалевского, какое-то продолжительное раздумье насторожило Кольцова. По логике, в их разговоре можно было поставить точку. Интуиция же подсказывала, что командующий делать этого не собирается.

— А если я предложу вам остаться у меня при штабе? — вдруг спросил он.

Первая обжигающая сердце радостью мысль: «Удача, какая необыкновенная удача! — И тотчас же, вслед: — Но и удесятерённый риск». Здесь, в штабе, он будет все время на виду, под прожекторами. Будет постоянно подвергаться контролям и проверкам… Выдержит ли легенда?.. Однако риск того стоит. Такой второй возможности, может, никогда не представится… Эти противоречивые мысли промелькнули одна за одной, как волны. Если в разговоре и возникла пауза, то очень незначительная и вполне оправданная, когда человеку неожиданно предлагают изменить уже сложившееся решение. Лицо Ковалевского сохраняло прежнее доброжелательство, Кольцов отметил это. Теперь нужно было согласиться, но сделать это осторожно, сдержанно.

— Я — офицер-окопник, ваше превосходительство, — с сомнением в голосе сказал Кольцов, — и совсем не знаком со штабной работой!

— Полноте, капитан! — едва заметно нахмурился генерал, не любящий ни резкости, ни торопливости в людях. — Все мы тоже не на паркете Генерального штаба постигали войну. Но поверьте старому солдату, храбрость, самообладание и выдержка нужны не только на поле брани. В штабах тоже стреляют, капитан, правда перьями и бумагой. Но голову, смею уверить вас, сохранить не намного легче, нежели в окопах…

Кольцов с покорным достоинством склонил голову:

— Благодарю за доверие, ваше превосходительство! Почту за честь служить под вашим командованием!

— Вы меня знаете? — Ковалевский внимательно посмотрел на Кольцова. Кольцов снова сдержанно поклонился. Теперь его полупоклон должен был означать уважение и почтительность:

— Кто не знает имени генерала, который первым на германском фронте получил за храбрость золотое оружие! Имени генерала, который под Тарнополем вышел под пули и увлёк за собой солдат в штыковую атаку!

— На войне как на войне, капитан! — Ковалевский задумчиво опёрся щекою о ладонь, глаза у него стали отстранёнными, словно мысленно он вернулся в те дни, когда честолюбивый, полный сил, он ждал от жизни только удач, когда неудачи и жестокие поражения, отступления перед противником были у других, а не у него, Ковалевского. Ему было трудно сейчас вернуться из того далека в салон-вагон, где были его товарищи по войне — Львов, Щукин и этот храбрый и тоже, как когда-то он сам, удачливый капитан. Но он пересилил себя. И тихо сказал в прежней доброжелательной тональности: — Вы свободны, капитан.

Когда Кольцов вышел, Львов спросил:

— Предполагаете — адъютантом, Владимир Зенонович? — В голосе полковника явственно звучало одобрение.

— Возможно, — кратко отозвался Ковалевский тем тоном, который обычно исключает необходимость продолжать начатый разговор.

Поднялся Щукин, который до сих пор молча сидел в углу салон-вагона, внимательно следя за разговором командующего и Кольцова.

— Владимир Зенонович, ротмистр Волин прежде служил в жандармском корпусе. С вашего разрешения, я хотел бы взять его к себе.

Ковалевский готовно кивнул, соглашаясь со Щукиным и отпуская его одновременно.

Оставшись наедине со Львовым, командующий пригласил его сесть поближе.

— Я понимаю, Михаил Аристархович! После всего пережитого вы, конечно, хотели бы получить кратковременный отпуск?

Полковник Львов недоуменно посмотрел на командующего и почти не задумываясь тотчас же решительно ответил:

— Напротив, Владимир Зенонович! Я сегодня же намерен выехать в вверенный мне полк.

— Нет. В полк вы не вернётесь… Вам известна фронтовая обстановка?

— Да, Владимир Зенонович, — со скорбью в голосе ответил полковник Львов. — Падение Луганска крайне огорчило меня…

— Генерал Белобородов сдал город, проявив нераспорядительность, бездарность и личную трусость, — раздражённо сказал Ковалевский. — Готовьтесь принять дивизию у Белобородова. Луганск для нас очень важен, взять его обратно нужно как можно скорее…

Назначение Львова командиром дивизии казалось командующему удачным, он верил в то, что полковник сможет благоприятно повлиять на исход операции. Все больше утверждаясь в этой мысли, Ковалевский тепло подумал о Львове, благодарный ему и за готовность, с которой полковник принял ответственное поручение, и за самое возможность дать это поручение именно ему. И тут же мелькнула грустная мысль, что вот встретились они, люди, давно знакомые, даже друзья, а разговор их носит сугубо деловой, официальный характер, без малейшей интимности, теплинки, которая обязательно должна присутствовать в отношениях людей, давно и хорошо знакомых и симпатичных друг другу. И Ковалевскому вдруг захотелось внести эту теплинку, заговорив со Львовым о чем-то личном и важном только для него.

Командующий знал, что семья полковника находится на территории, занятой красными, что судьба жены и сына Михаилу Аристарховичу неизвестна, и это постоянно мучило и угнетало его. Он понимал, что за дни отсутствия Львова вряд ли могла проясниться неизвестность, но все же спросил, чувствуя, что сейчас уместно и нужно проявить участие и неважно, какая фраза будет произнесена первой:

— О жене и сыне по-прежнему никаких известий. Михаил Аристархович?

— Самое немногое, Владимир Зенонович, — ответил Львов с той готовностью, которая подсказала Ковалевскому, что он ждал этого разговора и благодарен за него. — С оказией удалось узнать, что Елена Павловна и Юра выехали из Таганрога в Киев, там живёт моя сестра. Выехать выехали, но доехали ли? Так что неопределённость осталась.

— Да-да! — страдальчески поморщился Ковалевский. — Ужасно, что мы не смогли защитить, уберечь самое для нас дорогое от всей этой кровавой революционной неразберихи. Знаете, я даже доволен, что не имею сейчас семьи. Слава богу, хоть этот тяжёлый груз не давит. — И, спохватившись, снова вернулся к прерванной теме: — Пожалуй, Елене Павловне лучше бы оставаться в Таганроге, мы будем там скорее, чем в Киеве.

— Но Леночке ведь неизвестны штабные планы, да и сводок с фронта она наверняка не читает. Запуталась, заметалась… — Голос Львова дрогнул от волнения.

— Будем уповать, что все обойдётся, образуется и скоро вы встретитесь с Еленой Павловной и Юрой.

Ковалевский понимал никчёмность этих утешающих слов. Но что он мог ещё сказать?

В вагоне Щукина, в той его половине, что оборудована под кабинет, не было ничего лишнего. По сравнению с салоном командующего это была келья отшельника: небольшой стол, стулья. Во всю стену — карта с загнутыми краями, сплошь утыканная флажками по всем зигзагам своенравной липни фронта. Эта линия своими причудливыми контурами напоминала фантасмагорический цветок, удлинённые лепестки которого простирались к Калачу, Луганску, Феодосии…

На окнах вагона — налитые свинцовой тяжестью плотные шторы, едва-едва пропускающие свет. И только толстые железные решётки и два крепыша сейфа, стоящие рядом, придавали кабинету Щукина загадочность, говорили о таинственности и суровости его деятельности.

Войдя в кабинет, Щукин включил свет. Сел за стол. Только что он снова разговаривал с ротмистром Волиным, и неясное чувство раздражения на самого себя постепенно наполняло его душу. Взять человека в отдел — значило допустить к самым тайным делам штаба. Не слишком ли опрометчиво он поступил, пойдя навстречу желанию Волина, когда тот предложил ему свои услуги? Да, Волин когда-то служил в петербургском жандармском управлении. Но что из того?.. С тех пор утекло много воды. Что Волин делал все последующие годы? С кем общался?..

Стук в дверь прервал его раздумья. Вошёл среднего роста капитан в тщательно отглаженном френче английского покроя. Его светлые волосы были старательно, с помощью бриолина, уложены и разделены уходящим к затылку безукоризненно ровным пробором.

— Не помешал, Николай Григорьевич? — Остановившись у двери, он многозначительно смотрел на Щукина.

— Очень кстати, капитан. Проходите, садитесь.

Капитан Осипов, ближайший помощник Щукина, любил элегантно одеваться и выглядеть в глазах незнакомых людей светским человеком, этаким английским денди. Он умел быть надменным и таинственным в обществе армейских офицеров и безупречно учтивым с начальством. Щукину случалось наблюдать его в различных жизненных ситуациях, что и говорить, умел капитан произвести впечатление, но… на людей неискушённых, принимающих позёрство Осипова за его подлинную сущность. Мысленно посмеиваясь, Щукин легко прощал капитану эту его слабость. Более того, он никогда даже не намекнул Осипову, что претензии на великосветскость его нелепы и смешны. Он знал, что сумел бы простить своему помощнику и грехи поважнее, потому что этот человек обладал важнейшим для Щукина качеством — умением работать. Внешность внешностью, а в работу Осипов — сын разбогатевшего на плутовстве купца второй гильдии — въедался с цепкостью истинно крестьянской. Кроме того, он обладал ещё и другими, необходимыми для настоящего контрразведчика, чертами характера — терпением, дотошностью. Осипову полковник Щукин доверял безоговорочно.

Капитан Осипов с таинственным видом присел на кончик стула. И стал ждать, когда заговорит полковник. Лишь по опущенным на колени рукам можно было догадаться, что ему хочется сообщить что-то важное: короткие и толстые пальцы нервно шевелились от нетерпения.

Щукин внимательно оглядел Осипова и сказал ровным, бесцветным голосом:

— Знаете, Виталий Семёнович, доведись нам с вами встретиться сейчас впервые, я бы, пожалуй, угадал в вас контрразведчика.

Осипов скромно склонил голову, демонстрируя свой безукоризненный пробор:

— Неудивительно, Николай Григорьевич, с вашим опытом… — Его лицо слегка залоснилось от самодовольства.

Щукин перебил капитана:

— Для этого не нужно иметь богатого опыта! Есть контрразведчики, которые отличаются особым взглядом. Многозначительным и проницательным. И повсюду его демонстрируют. К месту ни не к месту. К счастью, таких контрразведчиков немного!

На покрасневшем лице Осипова обозначилась откровенная растерянность.

— Я считаю это пороком, который надо всячески изживать, — все тем же тихим голосом продолжил Щукин. — Настоящий контрразведчик должен скрывать то, что вы так старательно выпячиваете. Эту загадочную многозначительность. Вот пришли ко мне, и я по взгляду уже знаю, что у вас какое-то важное известие. — Мягко оттолкнувшись кончиками пальцев от стола, он удобно прислонился к спинке стула и деловым тоном приказал: — Ну-с, докладывайте, что там у вас?

— Донесение от Николая Николаевича! — с трудом собираясь с мыслями, стал докладывать Осипов. — Он сообщает, что в Киев прибыла двадцать четвёртая Туркестанская дивизия красных и днями будет направлена на пополнение тринадцатой армии.

Щукин, внимательно вслушиваясь в сообщение Осипова, пробарабанил пальцами по столу.

— Ваши выводы?

— Обстановка под Луганском усложняется для нас. По крайней мере, штаб, разрабатывая операцию к новому наступлению, должен это учесть. Может быть, ускорить наступление.

— Дальше, — коротко обронил полковник.

— Николай Николаевич также сообщает, что на Ломакинские склады в Киеве завезено очень большое количество провианта и фуража, предназначаемого для войск Южного фронта. Николай Николаевич прямо пишет, что, если все это уничтожить, войска фронта окажутся в период летне-осенней кампании в весьма и весьма критическом положении, уже сейчас красноармейцы получают половинный, голодный, паёк… — Осипов выразительно посмотрел на Щукина.

— Что вы предлагаете? — спросил полковник.

— Полагаю, Киевскому центру это по плечу.

— Безусловно! У них есть все возможности для осуществления такой операции. Немедленно подготовьте наше указание.

— Слушаюсь! — Осипов встал мгновенно, будто выпрямилась пружина. — Разрешите идти, господин полковник?

— Это не все, капитан. Сядьте? — Щукин посмотрел на Осипова долгим, невидящим, взглядом, словно решаясь в этот момент на что-то, затем вынул из бокового ящика стола чистую папку, на лицевой стороне которой было жирно выдавлено: «Дело N…», быстро написал на ней несколько слов.

— Досье? — позволил себе любопытство Осипов.

— Называйте как вам будет угодно, но потрудитесь в ближайшее же время вернуть мне эту папку с исчерпывающими сведениями на означенное лицо. — И Щукин протянул папку капитану.

Осипов мельком взглянул на щукинскую надпись.

— Но может ли ротмистр представлять для нас интерес, Николай Григорьевич? Мне кажется, в окопах он пройдёт хорошую школу, прежде чем мы…

— Разве я недостаточно чётко определил вашу задачу, капитан? — сухо спросил полковник. — А что до окопов… ротмистр Волин с завтрашнего дня будет зачислен в наш отдел.

— Понимаю, Николай Григорьевич. Как говорили древние: «Жена Цезаря должна быть вне подозрений».

Щукин поморщился как от зубной боли и затем сказал:

— Кстати, капитан Кольцов оставлен командующим при штабе. Нелишне было бы и на него запросить характеристику у генерала Казанцева, в бригаде которого он служил.

— Слушаюсь! — Осипов чётко щёлкнул каблуками, повернулся и уже спиной «дослушал»:

— И не увлекайтесь древностью, Виталий Семёнович. В дне сегодняшнем она не очень уместна… Но смысл верен: или Волин и Кольцов вне подозрений, или…

Капитан Осипов хорошо знал, что означает второе «или».

Едва вступив в командование дивизией, полковник Львов предпринял новое наступление на Луганск. Двое суток шли ожесточённые кровопролитные бои. Командиры полков докладывали, что потеряли уже до трети личного состава. Приходилось ломать сопротивление противника на каждой улице, в каждом доме.

Лишь на третьи сутки к вечеру, когда солнце коснулось городских крыш, стрельба начала стихать. Полковник Львов тотчас отдал распоряжение переместиться штабу дивизии в центр города.

На улицах ещё лежали мёртвые красноармейцы рядом с убитыми конями. Красноармейцы были раздеты и разуты, у лошадей срезаны седла и сбруя. В вишнёвой тишине где-то за садами раздавались сухие щелчки выстрелов: это «добровольцы» из второго эшелона спешили добить раненых красноармейцев.

Вызвав адъютанта, полковник продиктовал телеграмму для генерала Ковалевского:

— Ваше превосходительство, Луганск вновь в наших руках. Преследуя противника, двигаюсь на Бахмут, Славянок. — И, подавив тяжёлый вздох, добавил: — Нуждаюсь в пополнении…

Нелегко далась полковнику Львову эта победа.

Глава восьмая

Шло время, и Юра постепенно втягивался в свою новую жизнь. Размеренный быт тихой и тщательно прибранной квартиры с долгими утренними чаепитиями, обедами и ужинами в строго определённое время, долгие часы за чтением книг в маленькой боковушке на мансарде — все это словно перенеслось из прошлого. Но появилось и другое, непривычное, — почти ежедневные вхождения по городу с записками к знакомым Викентия Павловича, содержащими просьбы достать муки, крупы или ещё чего-нибудь из продуктов. Временем Юру не стесняли, и он, выполнив поручение, ещё долго бродил по улицам и бульварам, наблюдая жизнь, временами непонятную и пугающую. Он всматривался в неё и думал, размышлял.

И ещё одно прочно вошло в жизнь Юры: твёрдая надежда на скорую встречу с отцом. Произошло это так. Однажды поздним вечером, устав от чтения, он лежал в постели и терпеливо слушал, как за окном стучит дождь, казалось, это скачет многокопытная конница. Ливни и конница неудержимы и веселы. И вдруг кто-то сильно и нетерпеливо зазвонил с улицы.

«Кто же это в такой час?» — опасливо подумал Юра и вышел на маленькую площадку перед дверью его комнатки, откуда по узкой, с расшатанными и скользкими перилами лесенке можно было спуститься в переднюю. Перегнувшись через перила, он увидел, как из спальни осторожно, на цыпочках вышел с зажжённой лампой в руке Викентий Павлович с заспанным, мятым лицом, на котором было написано недовольство. Повозился у двери, осторожно приоткрыл её, прислушался и пошёл к калитке. Вскоре на пороге появился незнакомый широкоплечий человек в мокром сверкающем плаще.

Юра увидел, что гость зачем-то протянул Бикентию Павловичу «катеринку» — сторублевую ассигнацию с изображением императрицы Екатерины Второй и, наклонившись, что-то шепнул, после чего Сперанский поднёс ассигнацию к лампе, тщательно её осмотрел и, выглянув в коридор, запер за вошедшим дверь. Гость быстрым бесцеремонным взглядом оглядел переднюю, заглянул в раскрытую дверь гостиной, и его длинное бледное лицо постепенно утратило напряжённость.

Пока гость раздевался, Сперанский спросил:

— Вы с дороги? Будете есть?

— Спать! — буркнул гость. — Я уже несколько суток не спал. Но прежде всего коротко поговорим о деле.

Они прошли в гостиную, и Викентий Павлович плотно закрыл за собою дверь…

Утром завтракали, как обычно, втроём. Никаких следов пребывания в доме ночного гостя Юра не обнаружил.

Викентий Павлович сидел за столом необычно оживлённый, бросал излюбленные, изрядно поднадоевшие Юре шутки, многозначительно поглядывал на Юру, но только под конец завтрака как бы случайно уронил:

— Ну вот, Юрий! Я получил сведения о твоём отце. Он здоров…

Горячая волна радости захлестнула Юрино сердце.

— Где же он? Где?

— Он там, — благодушно махнул рукой в сторону окна Викентий Павлович, — он там, где повелевает ему быть долг русского офицера. Воюет с большевиками. Надеюсь, вы скоро встретитесь… А сейчас одевайся. Пойдёшь к Бинскому. Да курточку накинь — что-то сегодня утро ветреное, легко простудиться.

Юре нравилось ходить по городу с разными хозяйственными поручениями Викентия Павловича — сколько можно было всего увидеть! Но вот к Бинскому на Лукьяновку он ходить не любил. Этот до неправдоподобности худой человек с клочковатой неряшливой бородкой вызывал у него чувство какой-то гадливости. Но идти надо было. Юра надел курточку и вышел на улицу.

Стояло раннее утро, и Юра не спешил. Вышел к Никольскому форту и двинулся по улице, вдоль ограды Мариинского парка, вниз.

Один за другим тянулись над крутыми склонами Днепра Мариинский и Дворцовый парки, пышные Царский и Купеческий сады. Юра вспомнил, что, бывая в Киеве, его мама любила ходить на концерты симфонического оркестра, которые давались в Купеческом саду. И Юра, повинуясь неукротимому велению памяти, свернул в Купеческий сад, по дорожке из жёлтого кирпича прошёл к деревянной белой раковине. Вот здесь он бывал с мамой, здесь… Но… скамейки для слушателей были давно разобраны на дрова, в оркестровой раковине вырублен пол, а на истоптанных клумбах вместо неудержимого праздничного цветения — полынная накипь. Не оглядываясь, Юра пошёл быстрее прочь от этого места, где ничего не осталось от былого, где как бы свершилась казнь над одним из дорогих его воспоминаний…

Он вышел на шумную Александровскую площадь, возле круглого трамвайного павильона пересёк её и зашагал по Крещатику к зданию бывшей городской Думы, откуда должен был ехать трамваем на Лукьяновку.

На площади, возле здания Думы, стояла огромная толпа. С трудом протолкавшись вперёд, Юра увидел выстроенных в каре вокруг дощатой, обтянутой красной материей трибуны кавалеристов. Затянутый в ремни, с шашкой на боку, молодцеватый и на вид ещё очень молодой командир громко кидал в людское море с трибуны:

— Деникина мы остановим. Должны остановить! Скоро Красная Армия по всему фронту пойдёт наступать. Пойдём и мы с вами…

Молодой и бесстрашный этот голос обладал какой-то притягательной и опасной силой. Это был голос порыва. Голос вечной атаки.

— Кто это? — спросил Юра стоявшего рядом пожилого человека в очках.

— Щорс, молодой человек! Начдив Щорс! Приехал с фронта принимать пополнение! — уважительно отозвался этот человек и гордо повторил: — Сам товарищ Щорс!

Юра не впервые слышал о Щорсе. В Киеве, кто восторженно, кто со страхом, много говорили об этом неслыханно смелом и талантливом командире. В восторженных рассказах простого люда имя его звучало, как легенда.

Вот над площадью прокатилось громкое, штормовое «ура», и оркестр заиграл «Интернационал». Затем послышалась громкая, чёткая команда:

— Справа звеньями, равнение на середину-у — рысью… марш-ма-арш!..

Пополнение прямо с Думской площади уходило на фронт. Мимо Юры проезжали всадники, похожие на тех, кого он видел в артиллерийском дивизионе: на сурового командира дивизиона, на Красильникова. И Юра вдруг подумал, что эти люди направляются туда, где его отец, что эти винтовки, эти шашки — против него. Но останавливаться на этой мысли было страшно. Выбираясь из толпы, он стал думать об отце. Когда они встретятся? И какой будет эта встреча? Нет, надо было ему все же пробираться на фронт. Ведь подумать только, он бы мог быть уже рядом с отцом, разделил бы с ним опасности, помог в трудную минуту. Разыгравшееся воображение рисовало одну картину за другой: вот он возвращается из разведки и приносит ценные сведения. Генерал награждает его, и все спрашивают наперебой и благоговейно: «Кто он, этот юный герой?» А отец отвечает: «Это мой сын». И смотрит на Юру ласково и лукаво, как умеет смотреть только он…

Трамвай долго и гулко тащился на Лукьяновку по бесконечной Львовской, а потом по Дорогожицкой улицам. Возле Федоровской церкви Юра лихо спрыгнул с подножки трамвая и повернул в переулок, где жил Бинский. Возле низенького домика с подслеповатыми окнами он остановился и постучал в дверь.

— Заходите! — приказал из-за двери скрипучий голос.

В тёмной прихожей Юра разглядел Бинского.

— Здравствуйте! — безрадостно произнёс Юра.

— А, Юрий! Очень рад. Очень! Раздевайтесь, снимайте курточку, сейчас будем пить чай! — засуетился Бинский.

— Благодарю, но я не хочу чая…

— Раздевайтесь, раздевайтесь. Без чая я вас не отпущу, — настаивал Бинский, помогая Юре снять курточку и на ходу ощупывая её. — Идёмте в комнату.

Здесь тоже было сумрачно, пахло сыростью и мышами. Посередине комнаты с низким потолком стоял овальный стол, у одной стены — комод, возле другой — кушетка и тумба с граммофоном — хозяйство человека, которому от жизни ничего больше не нужно.

— Садитесь, кадет! Я приготовлю чай, а вы пока послушайте Вяльцеву. — Бинский опустил мембрану граммофона на пластинку и торопливо вышел.

Сколько раз уже Юра объяснял Бинскому, что никакой он не кадет, но, похоже, Бинский специально каждый раз забывал об этом.

Вяльцева раскатисто пела о тройке, о пушистом снеге… Бинский принёс и поставил на стол стакан чаю, коробку с ландрином и опять озабоченно вышел.

Из вежливости Юра отхлебнул глоток. Чай был холодный и какой-то липкий. Мальчик отодвинул стакан.

Вскоре вернулся Бинский с небольшой корзинкой.

— Это — перловая крупа для вас, — показал он на кулёк, который лежал рядом с двумя бутылками мутноватой жидкости. — А это… это… э-э…

— Самогон? — попытался угадать Юра.

— Да-да. Это — самогон! — обрадованно и торопливо согласился Бинский. — Жуткая гадость. Но люди пьют… Я вас прошу, дружок, сделайте мне одолжение. Занесите этот… э-э… самогон одному моему знакомому. Вам, правда, придётся сделать крюк! Но в виде одолжения… Ноги у вас молодые… — Бинский смотрел на Юру просительными глазами, и, чтобы не выдать своей неприязни, Юра отвернулся и пробормотал полусердито:

— Пожалуйста!

— Поедете на Подол… Деньги на трамвай у вас есть? — услужливо засуетился снова Бинский.

— Конечно, — ответил Юра, зная, что Бинский все равно денег не даст и спрашивает о них единственно для проформы.

— Сразу возле Контрактовой площади увидите Ломакинские склады, спросите весовщика Загладина… Запомнили? — напутствовал мальчика Бинскнй.

— Да.

— Скажете ему: «С добрым утром, Алексей Маркович». И вручите.

Юра кивнул.

Бинский снова на секунду-другую выскочил из комнаты, вернулся с курточкой, помог Юре надеть её. Хлопнул его по плечу, зачем-то подмигнул. Он был весь словно на шарнирах.

— Счастливого пути, кадет! — прокричал он и, подталкивая Юру впереди себя, проводил его на улицу.

Пересаживаясь с трамвая на трамвай, Юра доехал до Подола. Потом пешком пошёл по булыжной Контрактовой площади, пыльной и грязной, со множеством замызганных харчевен и маленьких лавочек. Звонили к службе в Братском монастыре, и толпа нищих в ожидании богомольцев плотно обступила монастырскую паперть.

Юра, не глядя ни на кого, быстро пересёк площадь и вышел на улицу, которая вела к Днепру. Всю правую сторону улицы занимали приземистые складские помещения. На фасаде чернели огромные буквы: «Торговые склады бр. Ломакиных». Склады были обнесены забором с колючей проволокой. У ворот прохаживался часовой — молоденький красноармеец с беспечным лицом.

Когда подошёл Юра, был уже обеденный перерыв. Грузчики, стоя у ворот, курили самокрутки, балагурили. Кто-то показал Юре Загладина. Это был высокий широкоплечий, в запорошённой мучной пылью брезентовой робе, мужчина.

— С добрым утром, Алексей Маркович, — подойдя вплотную, сказал Юра.

— Долго почивать изволили, юноша, — с неожиданной суровостью ответил Загладин и с опаской бросил взгляд по сторонам. — День уже.

Он взял Юру за руку, и они пошли за угол. Убедившись, что за ними никто не наблюдает, Загладин требовательно протянул руки:

— Давай!

Обе бутылки он засунул в карманы брюк под широченный брезентовый пиджак.

— Ты к Бинскому или домой? — спросил Загладин.

Юра удивился: оказывается, Загладин уже знал о нем!

— Домой.

— Передашь дяде… — строгим голосом сказал Загладин, — Викентию Павловичу… что тётя Агафья приедет сегодня вечером. Если, конечно, придёт пароход. — Посмотрел мальчику в глаза и добавил: — Время-то сам знаешь какое — пароходы ходят нерегулярно.

Дотронувшись рукой до козырька кепки, он небрежно повернулся и деловито зашагал к складам мимо скучающего часового, бросив ему на ходу что-то, по-видимому, весёлое, потому что часовой отставил в сторону винтовку и засмеялся. А Загладин уже шёл мимо открытых настежь огромных лабазов, в глубине которых высились бунты пшеницы, мимо высоких пирамид из бочек, потом скрылся за горами обсыпанных мукою мешков, пыльных тюков, лохматых кулей и ящиков, что возвышались на всей площади складов.

Юра торопился, потому что опаздывал к обеду. Своим ключом он отомкнул калитку, вбежал в густую, вялую от зноя зелень палисадника и только хотел подняться на крыльцо, как услышал через открытое настежь окно столовой взволнованный голос Ксении Аристарховны:

— Не впутывай, слышишь, не впутывай Юру в свои дела. Он слишком мал!

— Перестань! — раздражённо отозвался Сперанский. — Ты думаешь, мне самому легко? Но так надо.

«О чем это они?» — бегло подумал Юра, и неясная тревога коснулась его сердца. Он, нарочито громко стуча каблуками по крыльцу, вошёл в прихожую.

Уже за столом под смущённые взгляды Сперанской он рассказал, что принёс крупу и что по просьбе Бинского ездил на Подол и поэтому задержался. Слово в слово передал Викентию Павловичу то, что велел сказать Загладин.

— Ну и слава богу! — вздохнула Ксения Аристарховна. — Слава богу, что все обошлось…

Сперанский строго взглянул в её сторону и тоже облегчённо вздохнул, обращаясь к Юре:

— А твоя тётя разволновалась и отругала меня. — Он притянул Юру к себе, прижал его голову к своему жилету и непонятно почему сказал: — Ничего, Юра, все образуется…

«Какие хорошие все-таки люди, — подумал о них у себя в комнате Юра, — как они обо мне заботятся! Как переживают!» И все же в глубине души шевелилось какое-то смутное предчувствие разочарования… «Что они скрывают от меня? Что не договаривают?»

А вечером над городом раскололись, как поздние громы, тревожные звуки набата — такие громкие, что казалось, вот-вот с куполов посыплется позолота. Им тотчас ответили гудки пароходов. По Никольской побежали встревоженные люди, на ходу растерянно перебрасывались между собой:

— Горит!

— Где горит-то?

— Кто-то сказал — на вокзале.

— Нет, на пристани.

— Что там?..

А кто-то также запальчиво утверждал.

— Белые идут!

— Откуда тут возьмутся белые? Петлюра возвертается! — возражал ему кто-то. — Ясно одно! Красные сдают Киев. И видать, все сжигают.

Викетий Павлович стоял у окна, напряжённо вслушивался во всполошность колоколов и гул людских голосов.

— Что-нибудь случилось? — испуганно спросила его жена.

— Сейчас каждый день что-нибудь случается, — ответил Викентий Павлович и, наспех накинув пиджак на плечи, вышел к калитке. Следом за ним выбежал и Юра.

В конце улицы над домами медленно расползалось по небу огромное багровое зарево.

— А может, это тот самый пароход горит? — высказал робкое предположение Юра.

— Какой ещё пароход? — с удивлённой бессмысленностью посмотрел на Юру Викентий Павлович.

— Ну… на котором тётя Агафья…

Эта фраза почему-то не понравилась Викентию Павловичу. Он раздражённо сказал:

— Прекрати болтовню, Юрий! И вообще, марш в дом!

Юра медленно и неохотно побрёл к крыльцу, не понимая, за что сейчас на него накричали, и от обиды до боли закусил нижнюю губу.

А Викентий Павлович вышел на улицу, спросил у пробегавшего мимо рабочего:

— Что там горит, товарищ?

— Ломакинские склады! — ответил тот, с горечью поглядывая вперёд, на дымы, что пластались над городом.

— Что вы говорите! — сочувственно сказал Викентий Павлович.

Охваченные огнём со всех сторон, полыхали склады. Горело зерно. Ярким пламенем были охвачены кубы прессованного сена. Коробились в огне сапоги, тысячи пар сапог. Звонко лопалась и разлеталась в разные стороны черепица. Рушились и оседали к земле приземистые лабазы. Чёрный дым затягивал купола церкви Братского монастыря, стлался траурным покрывалом над улицами — и жирная, бархатистая копоть неслышно опадала к ногам напуганных людей.

…К утру от складов ничего не осталось, кроме выжженной земли, кучи золы да закопчённых полуразрушенных стен. В Киев из поездки в прифронтовую зону Фролов вернулся на следующий день после пожара на Ломакинских складах. Был поздний вечер. С вокзала он поехал прямо в гостиницу «Франсуа» — привести себя с дороги в порядок. А через час отравился на площадь Богдана Хмельницкого.

По широкой гулкой лестнице Фролов поднялся в свой кабинет и прочитал там сводку Особого отдела. Она была тревожной: появились банды в районах Новопетровцев, Вышгорода, Демидова, Горенок, Гостомеля. Они словно бы кольцом окружали Киев. Отряд Зеленого, имеющий две с половиной тысячи хорошо вооружённых бандитов, пулемёты и орудия, захватил Триполье и ряд прилегающих к нему волостей. Обострилась обстановка и в самом Киеве: участились перестрелки по ночам, убийства отдельных красноармейцев и советских работников, факты саботажа, диверсии…

Кончив читать сводку, Фролов позвонил дежурному, узнал, что Лацис ещё у себя, и отправился к нему.

Усталые глаза Мартина Яновича оживились при виде Фролова.

— Здравствуй. Садись. Рассказывай, — коротко попросил он.

Стараясь придерживаться только главного, Фролов доложил результаты поездки. Потом заговорил о том, что тревожило больше всего. Начал прямо с вывода, к которому пришёл:

— Видимо, в штабе армии засел крупный деникинский разведчик. Именно в штабе армии. И в солидной должности.

— На основании чего такие выводы?

— Понимаете. Мартин Янович, только две батареи тяжёлых орудий, которым за сутки до начала операции изменили дислокацию, не подверглись обстрелу. — Фролов замолчал, словно оставляя себе время ещё раз обдумать выводы, но Лацис нетерпеливо шевельнул рукой, и он продолжил: — Более того, были обстреляны те участки, на которых эти батареи должны были размещаться и координаты которых указывались в донесении, посланном в штаб.

— Утечка информации в пути возможна? — быстро спросил Лацис.

— Проверим, конечно. Но маловероятно. Скорее всего — штаб.

— Похоже, — нахмурился Лацис. — Значит, Ковалевский, в отличие от нас, имеет надёжный источник информации?.. Плохо! Очень плохо работаем! — И безо всякого перехода спросил: — Что с Кольцовым? Переправили?

— Эту новость я приберегал на конец разговора…

— Не слишком ли много новостей на один раз? — поскучнел лицом Лацис.

— На сей раз, Мартин Янович, похоже, хорошая… Как и намечали, в Очеретино мы вывели Кольцова на белогвардейскую цепочку, и все шло как по маслу. А потом… на поезд, в котором он ехал, напала какая-то банда, — стал обстоятельно рассказывать Фролов. — В стычке бандиты многих постреляли, и я, честно говоря, даже подумал, что Кольцов погиб… Но вот дня три назад допрашиваю пленного офицера, выясняю кое-что об окружении генерала Ковалевского и так далее, и этот офицер вдруг среди прочих из свиты Ковалевского называет и Кольцова. Да-да! Павла Андреевича Кольцова! Говорит, это новый адъютант командующего, совсем недавно назначен.

Лацис молчал. В его глазах, устремлённых на Фролова, в самой их глубине, вспыхивали и пригасали огоньки: он прикидывал вероятность происшедшего, и на смену надежде приходило сомнение, которое сменялось новой надеждой…

— Может, однофамилец?

Фролов пожал плечами:

— Я уж все передумал: однофамилец, провокация, проверка, ещё черт — дьявол знает что. Убеждаю себя, что этого не может быть, что это слишком хорошо, чтобы было правдой, а сам все больше и больше верю в хорошее… Хочу верить!

— Н-да, в это действительно трудно поверить, — тихо сказал Лацис. — А представляешь, если бы это оказалось правдой? — И тут же с сомнением добавил: — Но почему же в таком случае он до сих пор не вышел на связь, не дал как-то о себе знать?

— Это я как раз понимаю, — ответил Фролов. — Нашей ростовской эстафетой он не может воспользоваться. Теперь, если это правда, он только из Харькова даст о себе весть…

Послышался стук в дверь, и в кабинет торопливо вошли двое чекистов.

— Докладывайте! — попросил Лацис.

Вперёд выступил молоденький узкоплечий, с белесыми ресницами и такими же белесыми глазами, чекист, кашлянул в кулак:

— Обследовали все очень тщательно, Мартин Янович! Никаких признаков поджога помещений не обнаружили. Пожар начался с зерновых складов. Специалисты утверждают, что могло произойти самовозгорание зёрна. А уже с зерновых складов огонь перекинулся на другие помещения. — Было видно, что он пытается говорить солидно и обстоятельно.

— Все? — резко спросил Лацис.

— Пожалуй, все! — развёл руками чекист и поглядел на товарища, словно спрашивая, действительно ли он все сказал.

— Очень хорошо вы доложили, товарищ Сазонов, — недобро сказал Лацис. — Убедительно… Именно на такой вывод и рассчитывали наши враги. Раз самовозгорание, значит, виновных искать Чека не будет. Потому что — само… возгорание… Нет, дорогой вы мой товарищ Сазонов! Это не самовозгорание, а диверсия, направленная прямо в сердце Красной Армии. Склады подожжены, и, уже установлено, с помощью какого-то сильно действующего реактива, возможно, это был специально обработанный фосфор, который ничего не стоило пронести в склады.

Сазонов, стоявший с совершенно убитым видом, хотел что-то ещё сказать, но Лацис остановил его привычным движением руки:

— Я знаю, что вы скажете: предположение ещё не есть доказательство. Вы правы, это так. Но вот вам и доказательство. — Лацис поспешно подошёл к столу, взял лист, густо испещрённый буквами и цифрами, и отчеканил: — Зерно завезено совсем недавно. И по мнению специалистов — других, не тех, с которыми консультировались вы, — самовозгорания ещё быть не могло.

Сазонов с беспомощной растерянностью посмотрел на Лациса.

— Так мы… это… — забормотал он, то ли оправдываясь, то ли желая восполнить плохое впечатление от своей работы службистским рвением, — мы заново все осмотрим… дорасследуем…

— Не нужно. Не занимайтесь больше этим, — мягко сказал Лацис и снова тем же энергичным и нетерпеливым жестом остановил Сазонова. — Мне не следовало поручать вам это дело. Не обижайтесь, но у вас нет опыта… Идите!

Чекисты, осторожно ступая друг за другом, вышли. Фролов проводил их сочувственным взглядом.

Лацис же отвернулся к окну, где отливали древним нетленным золотом купола Софийского собора.

— Горят склады с зерном и продовольствием, — глухо, с затаённой болью произнёс он, — горят на наших глазах. На транспорте акты саботажа и диверсий. В городе полно петлюровцев и деникинцев. Неужели перед лицом всего этого мы окажемся бессильными?.. Зреет крупный заговор, это чувствуется по всему. А с кем нам всем этим заниматься? С Сазоновым?! — Затем Лацис — взгляд в взгляд — подошёл к Фролову, присел возле него, продолжил: — А у нас в аппарате почти все такие — либо совсем мальчишки, либо вчерашние рабочие. Ни опыта, ни знаний… Да, нужно бороться с врагом! Это очень важно! Но не упускать и воспитание. Необходимо из этих мальчишек, — он кивнул на дверь, за которой недавно скрылся Сазонов с товарищем, — воспитать настоящих чекистов! Иначе обанкротимся!

Фролов слушал молча, находя в каждом слове Лациса отзвук своих размышлений и тревог, и пытался обдумать, что же нужно сделать практически. Что — в первую очередь?

— Приказом по ВЧК ты со вчерашнего дня не только начальник Особого отдела, но и мой, заместитель… — твёрдо произнёс Лацис, выделяя каждое слово. — Красильников остаётся твоим помощником. Сейчас же займитесь Ломакинскимн складами. Я приказал доставить список всех там работающих. В первую очередь необходимо выявить в этом списке бывших офицеров. Если таковые окажутся, надо их тщательно проверить. Вполне возможно, что между поджогом Ломакинских складов и лазутчиком в штабе армии существует прямая связь. Проанализируйте хорошенько и этот вариант: склады сгорели в дни, когда штаб армии только выдавал разнарядки частям на получение довольствия и обмундирования, никто ещё ничего не успел получить.

Лацис сделал паузу, давая возможность Фролову обдумать сказанное.

— И второе. А может быть, первое. Также безотлагательно займитесь выявлением вражеского лазутчика.

На следующее утро Фролов и Красильников взяли машину и поехали в штаб армии, прошли к начальнику оперативного отдела штаба Резникову.

Из-за стола навстречу поднялся сутуловатый человек с лицом замкнутым и строгим. Глаза его прятались за толстыми стёклами очков. В кабинете были ещё двое сотрудников штаба.

— Мой заместитель, — представил Резников полного человека с глубокими залысинами.

— Басов, — слегка наклонив голову, отрекомендовался тот и стал торопливо собирать со стола карту, схемы и ещё какие-то деловые бумаги, спросив Резникова: — Я полагаю, Василий Валерьвич, моё присутствие необязательно. Я захвачу эти бумаги пока вы заняты, посижу над ними.

Резников согласно кивнул и отрекомендовал второго сотрудника, маленького, сухонького, с бородкой клинышком:

— Старший делопроизводитель!

— Преображенский, — учтиво сказал делопроизводитель. — Я тоже пока могу быть свободен?

— Да, конечно!

Чекисты молча подождали, пока за Басовым и Преображенским не закрылась дверь. Резников, как бы спохватившись, однако не суетно, кивнул на стулья:

— Прошу садиться! Что-нибудь случилось? Я вас слушаю!

— Василий Васильевич! — начал Фролов. — Нам хотелось бы услышать, что вы, как начальник оперативного отдела штаба армии, думаете о провале операции «Артиллерийская засада»?

Резников молча развёл руками, снял очки и, близоруко щурясь, долго и старательно их протирал.

— Я… опасаюсь делать какие-либо выводы. — Он замолчал, затем добавил: — Вероятнее всего, хорошо сработала вражеская разведка. Непосредственно на передовой… или же вражеский агент находился в штабе артполка.

— Вы не допускаете возможности третьего варианта? — спросил Фролов.

— Какого же?

— Вражеский агент находится здесь, в штабе армии.

— Это предположение? — холодно, ничего не выражающим тоном осведомился Резников.

— Понимаете, только два артдивизиона, которым за сутки до начала операции штаб артполка изменил дислокацию, не подверглись обстрелу. Вернее, были обстреляны те участки, на которых дивизионы должны были размещаться и координаты которых были указаны в донесении, посланном вам, — выложил жёсткие факты Фролов.

Резников опустил голову, долго сидел молча. Казалось, ему неинтересно, скучно слушать эти выкладки об артобстреле.

— Перечислите всех, кто был знаком с планом!.. — попросил Красильников.

Резников сердито поморщился, словно Семён Алексеевич не дал ему сосредоточиться.

— Все работники оперативного отдела штаба, — бесстрастно ответил он и тихо постучал карандашом по столу.

— Вот и перечислите всех… с характеристиками… — в тон ему подсказал Красильников.

— Что это даст? — холодно спросил Резников. — Или вы собираетесь ловить врага по анкетным данным?

— Нет, конечно, — обезоруживающе мягко сказал Фролов. — Но мы будем встречаться с людьми, разговаривать, хотелось бы с знать о них что-то… Вот, к примеру, Преображенский. Вы с ним работаете давно, второй год. Охарактеризуйте его хотя бы вкратце.

— Десять лет в чине прапорщика в царской армии, все десять лет служил делопроизводителем, — с лёгким вызовом сказал Резников. — С восемнадцатого у нас… Исполнителен, аккуратен… — Он подумал, развёл руками: дескать, что ещё можно добавить?

— Басов?

— Мой заместитель. Полковник царской армии, но… преданный нам человек. Разработал ряд военных операций. Дважды на моих глазах водил резервный батальон в атаку… — объяснял Резников учительским, поучающим тоном.

— Когда он перешёл к нам? — спросил Красильников.

— Тоже в восемнадцатом.

— Причина? — неотступно следя за взглядом Резникова, спросил Фролов.

— Не знаю, — сумрачно ответил Резников. — Но вероятно, убеждения. Я долго присматривался к нему. Бывают, знаете, обстоятельства, когда человек как на ладони… Так вот, я верю ему.

Фролов обратил внимание на то, что Резников беззвучно шевелил губами, как бы проговаривая про себя фразу, прежде чем высказать её вслух.

— Как фамилия порученца, который доставил дислокацию и донесение из артгруппы в штаб? — отвлёкся от своих наблюдений Фролов.

— Топорков, — ответил начальник отдела и охотно повторил: — Топорков. В прошлом — рабочий киевского завода «Гретера и Криванека». Надёжный человек. Большевик.

— Его можно позвать?

…Вскоре явился Топорков. Высокий, с впалой, чахоточной, грудью. В порах его рук — въевшийся уголь. Над бровью — тёмный длинный шрам. Встал у дверей и словно врос в порог. Смелыми глазами осмотрел всех.

— Скажите, товарищ Топорков, вы лично доставили спецдонесение из артгруппы? — спросил у него Фролов. — И ещё ответьте, кому его вручили?

Топорков повёл взглядом на начальника оперативного отдела, недоуменным голосом сказал:

— Вот, Василию Васильевичу.

Резников, подтверждая, кивнул головой, и на губах у него опять застыло обидчивое недоумение.

— Не было ли в дороге каких происшествий? — нетерпеливо спросил Красильников. — Никому не попадал документ в руки?

Лицо Топоркова задёргалось, на шее вздулись жилы, он закричал Красильникову:

— Слушай! За кого ты меня считаешь?

Фролов подошёл к Топоркову, положил ему на плечо руку, негромко и примирительно произнёс:

— Извини нас, товарищ! Понимаю, что обидно тебе слышать такие слова. Но будь на нашем месте — спросил бы то же самое.

Весь день чекисты вызывали в кабинет начальника оперативного отдела людей, имеющих хоть какое-то отношение к операции «Артиллерийская засада». Резников, который поначалу относился ко всему этому спокойно, к вечеру вдруг сказал Фролову:

— Боюсь, что вы что-то не то делаете, товарищи! Враг-то один! Кто он — неизвестно! А подозрением травмируете всех работников оперативного отдела!.. — Он помолчал немного и добавил: — Вы уж извините меня, но так продолжать не следует!

…Вечером Фролов и Красильников шли по длинным штабным коридорам. Нещадно дымя козьей ножкой, Красильников говорил Фролову:

— Нет, не нравится мне этот начальник оперативного отдела. По-моему, он как та редиска — только сверху красный… Я его, как только мы вошли, на подозрение взял. Ты заметил, я ему все время в глаза смотрел, а он ни разу на меня не глянул. И вокруг него, заметь, все такие. Прапорщики, поручики, а заместитель — полковник…

Фролов взял Красильникова за руку, внимательно посмотрел на него и ласково, доверительно сказал:

— Есть у меня, Семён, вот какая мысль. Посоветуюсь с Мартином Яновичем, и предложим тебя на начальника оперативного отдела армии. Вместо Резникова. Как смотришь?

Красильииков остановился, часто заморгал глазами:

— Ты что… всерьёз?

— А почему же? Происхождение у тебя самое что ни на есть пролетарское. Ненависти к белым хоть отбавляй. Нюх на врага, как у борзой…

— С грамотностью у меня не шибко… — сокрушённо вздохнул Красильников.

— Вот поэтому в штабах нашей республики и сидят бывшие поручики да полковники, Семён, — с болью в голосе произнёс Фролов.

И они снова — шаг в шаг, плечо в плечо — зашагали по коридору.

Глава девятая

24 июня части Добровольческой армии стремительно вышли к Харькову. В выгоревшей под жёстким, безжалостным солнцем степи на многие версты протянулись окопы первой линии — излом к излому; с брустверов в лица солдат сыпало ссохшейся землёй и колкой пылью. Ещё на рассвете эти окопы принадлежали красным. Теперь позиции красных переместились почти к окраинам оцепеневшего от страха Харькова, на поросшую подсолнечником возвышенность, откуда били пулемётным и винтовочным огнём. Подсолнухи тоже принимали молча и бессильно свою гибель: одни стояли продырявленные, другие — с обитыми краями, а иные лежали вповалку с оторванными стеблями. Лежали на чёрной выгоревшей земле, и пули, как воробьи, выклёвывали их.

Полковник Львов в бинокль сосредоточенно рассматривал непрочные, беспорядочные позиции красных. Он видел спешно вырытые окопы и даже мелькающие среди стеблей подсолнечника запылённые, усталые лица, видел, как суха земля перед этими неглубокими окопами, и понимал, что такая земля не может ни укрыть, ни защитить от смерти приникших к ней людей.

— Михаил Аристархович, шли бы вы на КП! — умоляюще просил его лежащий рядом командир полка.

Львов ничего не ответил. Он вспоминал недавние бои под Луганском, то колоссальное напряжение, с которым принятая им дивизия вновь брала город. Там были такие же неглубокие окопы, такая же сухая, разбитая в пыль земля.

Окуляры его бинокля задержались на лице одного из красноармейцев, совсем молоденького парнишки. Голова его возвышалась рядом с большим подломанным подсолнухом — такая же конопушная, круглая. Красноармеец выколупывал из подсолнуха молочно-белые семечки — пухлогубый, рассеянный, похожий на телёнка.

«Ну вот, я сейчас прикажу открыть огонь — и наверняка этот красноармеец будет убит, — подумал полковник Львов. — А чем он виноват передо мной? Да ничем! Может быть, я виноват перед ним?» В нем вдруг вспыхнуло сознание нелепости всего этого. Неужели он, полковник Львов, будет виновен в его смерти? Может ли он помиловать его сейчас? А долг? А офицерская честь?

«Война! У неё свои законы, — пытался он примириться со своим сердцем. — На войне всегда кого-нибудь убивают. Сегодня — его, завтра — меня». Но эти мысли о войне оказались беспомощными, за них невозможно было спрятаться от себя, от суда совести, от сознания ненужности всего, чему он отдал свои годы, свою жизнь… «Свои в своих… русские в русских… Я властен над жизнью этого паренька, над жизнями сотен таких же вот молоденьких, русоволосых, светлоглазых, доверчиво глядящих на мир… Впрочем, и он, этот паренёк, властен надо мной. Значит, мы обречены на невидимую связь, на невидимую власть друг над другом. Значит… Но что это я? — одёрнул себя Львов. — Что это я? К чему? Зачем?» Резким движением убрав бинокль от глаз, он повернулся к командиру полка и, глядя на него воспалёнными глазами, приказал:

— Немедленно готовьте батальоны к атаке!

Тот сразу же повернулся к офицеру-корректировщику и радостно прокричал с раскатистым, командирским «р»:

— Пр-рикр-рыть пехоту шр-р-апнелью!

Окоп загудел, тотчас забегали по траншее офицеры, готовя батальоны и роты к атаке.

Офицер-корректировщик продул трубку полевого телефона и бодро прокричал, скашивая обрадованные глаза на полковника Львова:

— Пушки — к бою! По-о цели два! Прицел сто-о!..

На огневой позиции артиллеристов повторили, команду, передавая её от батареи к батарее. Фейерверкеры молодцевато взмахнули руками.

— Беглым!.. Огонь!..

Наводчики коротко рванули шнуры, отбрасывая руки далеко назад, чтобы их не задело и не поувечило замками — при откате…

Заревели яростно пушки, земля вздрогнула, словно под нею зашевелился неистовый великан. Батареи каждые сорок секунд выбрасывали снаряды. Шурша и посвистывая, они проносились над окопом, в котором теперь с ненужным биноклем в руках стоял, расслабившись, полковник Львов. Когда первые разрывы, похожие на кусты огненного шиповника, осыпались, осели, полковник Львов снова приложился к биноклю, наблюдая, как впереди вновь и вновь вспухала и оседала земля дымом, огнём и пылью. Снова с неясным беспокойством поискал окулярами молоденького красноармейца и с сожалением отметил, что один из снарядов разорвался прямо над ним — теперь там, где несколько минут назад лежал парнишка, дождём сыпались вниз головки и стебли подсолнухов, оседала рыжая пыль. Львову стало на миг не по себе, словно он предал кого-то доверчивого, расположенного к людям. Ему показалось, что это он убил парнишку. Но насмешливый голос рассудка, оправдывая его, торжествующе произнёс: «Вот! И все-таки я тебя…» Полковник отряхнул пыль с локтей и встал во весь рост над окопом, увлекая за собой в атаку солдат. Рядом с ним, отплёвываясь от пыли, с одним пистолетом в руках, тяжело и медленно, как по пахоте, шагал командир полка.

Они прошли через поле, переступая через трупы убитых красноармейцев. Перешагивали через витки разорванной в клочья колючей проволоки. Быстро двинулись к возвышенности, часто припадая к земле, прячась за кустами и камнями. От окопов красных все ещё раздавались редкие выстрелы, — видать горстка уцелевших красноармейцев, отстреливаясь, отходила к Харькову.

А сзади, из покинутого Львовым окопа, доносился надрывный голос офицера-корректировщика:

— «Фиалка»! Цель занята нашей пехотой! Перенести огонь дальше!.. «Фиалка»! «Фиалка»!.. Цель занята…

Хрупко хрустели под ногами сломанные стебли подсолнухов, ни одного целого — подсолнухи, как и бойцы, приняли смерть на этой безвестной высотке. Полковник Львов и командир полка поднялись на возвышенность и совсем близко увидели окраины города.

— Вот он — Харьков… — не скрывая своей радости, произнёс Львов и остановился, чтобы получше разглядеть этот, ещё недавно столь далёкий и вожделенный, город. И в это мгновение увидел, как совсем близко от него, отряхиваясь от земли, поднялся человек в красноармейской форме. Пригибаясь и петляя, он побежал. И, вдруг обернувшись, вскинул винтовку и, не целясь, выстрелил в неподвижно стоявшего на высотке полковника. Львову померещилось, что это был тот самый конопушный парнишка-красноармеец, что грыз семечки и над которым разорвался снаряд. Падая навзничь, полковник успел ещё без всякой злобы подумать, словно продолжая недавний разговор с самим собой: «Нет-нет, не я тебя. А ты, кажется, меня… Ты — меня!.. Но, господи, как же это возможно? А Елена? Юрий?..»

К Львову кинулся командир полка:

— Я же вас просил… — и закричал: — Носилки!

Полковник бессильно раскрыл налитые болью глаза, попробовал приподняться, но не смог — руки подломились, а тело оказалось тяжёлым и непослушным.

— Ничего… Я обещал сыну, что меня… не убьют, — сдавленно прошептал он. — И как видите…

Очнулся полковник Львов в госпитальной палатке. По ней суетливо ходил неопрятный, забрызганный кровью врач. Почему-то снова вспомнил конопушного парнишку-красноармейца: сумел ли он выбраться из боя живым или лежит где-то среди подсолнухов?..

Потом полковник увидел над собой два лица — полное, с поблёскивающим на носу пенсне, и молодое, энергичное, с решительным взглядом. Собрав все свои силы, прошептал:

— Капитан!.. Владимир Зенонович!.. Когда вступите в Киев, разыщите… моих… Помогите сыну… в этой… жизни… — и замолчал, не в силах продолжать. На губах у него появились две белые, смертные, полоски.

Полковнику скорбно, с дрожью в голосе ответил Ковалевский:

— Все сделаем, Михаил Аристархович. Вместе с вами отыщем их!..

Лицо у Львова внезапно вытянулось, по телу пробежала дрожь… Ковалевский отвернулся, мелко крестясь…

Громко и торжественно гремели над Харьковом колокола. В соборной звоннице худой человек в чёрном виртуозно и самозабвенно вызванивал на нескольких разнокалиберных колоколах ликующую победную мелодию.

На улицах толпились обыватели. Вперёд выступили смокинги и котелки, они патриотически размахивали цветами.

Часов в пять пополудни в город вступили части Добровольческой армии. Проезжали под аркой из зелени. На них дождём сыпались цветы.

Из собора в торжественном облачении вышло духовенство. Архиерей Харлампий, весь в византийском золоте риз, преисполненный торжественной благости, ступил навстречу Ковалевскому, но до генерала не смог дотянуться и осенил крёстным знамением его запылённый автомобиль.

Казаки спешивались у собора, привязывали коней к железной ограде. В церковь не входили, так как хор в белоснежных одеждах выстроился на ступенях и архиерей стал служить торжественный молебен «по случаю чудесного избавления древнего православного города Харькова» прямо на Соборной площади, под постукивание копыт, лошадиное пофыркивание и доносившуюся издали редкую перестрелку.

Совсем недалеко от собора, на Московской улице, деникинцы окружили броневик «Артём» и, лениво постреливая, ждали, когда у красноармейцев кончатся патроны. Под благостные звуки молебна и ангельские голоса елейно вторящих архиерею хористов четверых красноармейцев, вышедших из броневика, казаки стали полосовать шашками. Уже мёртвых, лежащих на мостовой, продолжали тупо и жестоко рубить, разбрызгивая по булыжнику кровь.

Торжественно строгий Ковалевский в парадном мундире, с единственным Георгиевским крестом на груди, подошёл под благословение, опустился на одно колено и склонил смиренно голову.

— Спаси и сохрани, господи, люди твоя и благослови… — неслось над площадью.

Регент раскачивался перед хором, взметая фалдами чёрного фрака, будто и сам собирался улететь. Умилённо смотря на коленопреклонённого командующего, жадно крестились бывшие помещики, бывшие коллежские и статские советники, бывшие заводчики, бывшие предводители дворянства, бывшие… бывшие…

Их истовость была понятна. Вера в милосердие божье и в счастливую звезду Владимира Зеноновича Ковалевского была неподдельной, она явилась для них единственной надеждой.

Растекался вокруг собора загадочный запах ладана, перемешивался с тонким ароматом французских духов, острым духом сапожной ваксы и едкого лошадиного пота.

В город вошли ещё не все войска, ещё тянулись к нему усталые обозы, а многие здания уже украсились трехцветными Андреевскими знамёнами, лавочники поспешно водружали на приземистых особняках благоразумно спрятанные до поры до времени крикливые вывески: «Хлебная торговля бр. Чарушниковых». «Скобяные изделия — Шварц и К°», «Мясо, колбасы — цены коммерческие»…

На углу Сумской и Епархиальной улиц на афишной тумбе появился приказ, набранный строгим типографским шрифтом.

«Приказом командующего Добровольческой армией генерал-лейтенанта Ковалевского я, полковник Щетинин Иван Митрофанович, назначен градоначальником города Харькова.

Градоначальник г. Харькова полковник Щетинин».

Худощавый, интеллигентного вида, старик с седоватой бородкой выбрался из густой толпы, запрудившей улицы, внимательно прочитал этот приказ и чуть пониже приклеил своё скромное объявление:

«Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Платонов И. П.».

…Под штаб Добровольческой армии отвели здание бывшего Дворянского собрания, вместительное и удобное, расположенное к тому же в самом центре города. Начальнику отдела снабжения армии генералу Дееву хлопот предстояло предостаточно: в кратчайший срок надо было привести в порядок запущенный особняк.

В конце дня Деев разыскал Кольцова и попросил его лично ознакомиться с планировкой дома, с тем чтобы выбрать наиболее удобные комнаты для кабинета и личных апартаментов кот май дующего.

— Я уже наметил, господин капитан, — говорил тучный Деев, шумно, устало дыша, — но посмотрите и вы.

В здании, когда туда приехал Кольцов, царила суета. В вестибюль втаскивали красного дерева тяжёлую мебель, рабочие несли ведра с извёсткой, солдаты спешно тянули связь, где-то вверху звенели тазы, звякали ведра, сердито перекликались усталые женщины.

Торопливо, похлопывая себя кожаной перчаткой по начищенному голенищу сапога, сбежал с лестницы Осипов, на ходу коротко поздоровался с Кольцовым, скользнув по нему тяжёлым взглядом, и скрылся за поворотом коридора, ведущего из вестибюля в глубь здания.

Комнаты, которые генерал Деев хотел предназначить командующему, располагались на втором этаже правого крыла здания. Кольцов быстро обошёл их — все они были вместительными и к тому же смежными, что вполне соответствовало их предназначению, но все же он решил осмотреть и другие помещения. Убавив шаг, он двинулся по коридору, направляясь в левое крыло здания. Походил по пустым, гулким комнатам и, стараясь не задеть перил лестницы, пахнущих свежей краской, спустился вниз, на первый этаж. В конце коридора за массивными стенами арки увидел небольшую дверь. Вернее, она даже не сразу бросилась в глаза ему. В полутёмном, затхлом тупике он увидел останки огромного буфета из красного дерева, косо торчащую из-под какого-то торопливо оставленного хлама доску ломберного столика, диван и мысленно отметил про себя, что нужно будет отдать распоряжение очистить, коридор. Ещё дальше за грудой всевозможных ящиков и ящичков, скособоченных тумб и изъеденных старостью перегородок Кольцов и заметил эту дверь, похожую на прислонённую к стене доску, едва видневшуюся в полумраке. Он осторожно расчистил себе путь к двери и с трудом, навалившись на неё всей тяжестью, открыл. Зажёг спичку и, оглядевшись, увидел, что стоит в крошечной комнатке с тусклым запылённым окошком, затянутым бесконечной паутиной. Вероятно, когда-то эта комнатка предназначалась под какие-то побочные службы, но истинное её назначение было уже давно забыто, и она превратилась в некий склад для разной рухляди, где было в кучу свалено все: трехногие стулья, кресла без подлокотников, с торчащей во все стороны ватой, позеленевшие от недоброй старости канделябры и подсвечники, скульптуры царей, лошадей и старые, зияющие пустотой рамы с тусклой позолотой…

Кольцов хотел было уже уходить, как вдруг совсем близко и отчётливо слышалось:

— Шибче кистью води, а то до утра придётся торчать здесь. Все равно не выпустят, пока не сработаем.

— Оно конечно, — негромко ответил второй голос. — Да только руки ломит — с самого свету машем.

Голоса шли откуда-то сверху, наползали один на другой, усиливаясь от этого. Кольцов втиснулся между буфетом и старой софой, снова чиркнул спичкой, поднял её вверх. По стене тянулась едва заметная извилистая трещина. Постучав по стене, Кольцов почувствовал, что она полая — скорее всего, это был дымоход. На слух определив расположение помещений второго этажа, он понял, что голоса доносятся из большой комнаты, которую генерал Деев наметил для своего кабинета. Быстро поднявшись на второй этаж, Павел отыскал это помещение. Оно было просторным, большим, с удобным расположением многочисленных комнат.

Когда Кольцов вернулся в комнату с камином — как он теперь твёрдо решил, будущий кабинет командующего, — вдоль стены что-то вымерял пожилой офицер связи, а в дверях топтались два солдата с катушками проводов.

— Помещение занято, господин поручик! — решительно сказал Кольцов. — Здесь будет кабинет командующего.

— Но генерал Деев, господин капитан, направил меня сюда, — замялся поручик. — Здесь будет…

— Здесь будут апартаменты командующего! — отчеканил Кольцов твёрдо и надменно, как и полагается адъютанту его превосходительства.

— Но генерал Деев… — опять начал было поручик, но уже безнадёжным тоном.

— С генералом Деевым я договорюсь. — И, подождав, пока офицер и солдаты вышли, Кольцов плотно прикрыл дверь и отправился разыскивать Деева.

Двадцать седьмого июня с утра, едва солнце приподнялось над деревьями, штабные офицеры покинули свои вагоны и с вокзала перебазировались в центр Харькова, на оседлое городское житьё. Здание Дворянского собрания наполнилось чётким стуком скрипучих офицерских сапог, щеголеватым звоном шпор, вежливым щёлканьем каблуков, поскрипыванием портупей, гулом разнообразных голосов.

Полковник Щукин тоже облюбовал себе несколько небольших комнат на первом этаже сообразно своим походным привычкам и неприхотливому, но строгому вкусу. На окнах здесь тоже появились решётки, из кабинета-вагона перекочевали сюда два внушительных стальных сейфа, стол, стулья. И расставлены были так же, как недавно в вагоне. Об этом позаботился капитан Осипов. Он знал: полковник не любил перестановок, подолгу и болезненно привыкая к каждому новому предмету. Равно как не любил и новых людей в штабе и поэтому относился к ним с нескрываемым подозрением и был способен терпеливо, на протяжении многих месяцев, выяснять мельчайшие подробности их жизни.

После того как капитан Осипов доложил о поджоге Ломакинских складов и непосредственном исполнителе этой крупной диверсии Загладине, Щукин сделал какие-то пометки в блокноте и затем спросил, построжев внезапно лицом:

— Что-нибудь узнали о Волине, Кольцове?

— Занимаюсь, господин полковник! Ротмистр Волин, как выяснилось, служил с подполковником Осмоловским. Подполковник отзывается о нем весьма похвально. Однако… — капитан замялся.

— Что? — нахмурился Щукин и сразу словно отгородился бровями от Осипова.

— Поручик Дудицкий пишет в докладной записке о странном поведении ротмистра в плену у Ангела. Проявлял малодушие, трусость. И потом, после побега… — Под угрюмым взглядом Щукина Осипов все больше сникал, понимая, что излагает только голые предположения.

— Факты? Мне нужны факты! — настойчиво повторил Щукин.

— Вёл сомнительные разговоры… Подробности и факты досконально выясняю. Доложу несколько позже, — совсем тихо закончил Осипов.

— Так. Все? — Шукин резко положил руку на стол, как будто припечатал его печатью.

— Капитана Кольцова хорошо знают многие наши офицеры ещё по румынскому фронту. Отзываются с похвалой.

Щукин поднял на Осипова глаза, в которых светилось усмешливое недоверие.

— Этого мало, капитан! — сухо сказал полковник и отвернулся, давая понять, что он недоволен своим помощником. Осипов мысленно выругал себя за то, что поторопился с докладом.

Ковалевский сидел за овальным столиком в личных покоях с заткнутой за воротник салфеткой. Завтракал. Кольцов бегло просматривал поступившие за последние часы письма, телеграммы, документы и докладывал командующему:

— Рапорт градоначальника. Просит утвердить штатное расписание комендантской роты и взвода охраны сортировочного лагеря.

— Заготовьте приказ, я подпишу, — благодушно согласился Ковалевский.

— Слушаюсь!.. Рапорт начальника гарнизона Павлограда.

— Что там? — тем же размеренно ленивым тоном спросил Ковалевский.

— Полковник Рощин жалуется, что генерал Шкуро в пьяном виде ворвался в штаб и потребовал освобождения из-под ареста своего хозяйственника Синягина. Полковник Рощин пишет: «В присутствии офицеров штаба генерал Шкуро кричал на меня: „Мишка, выдай Синягина, а то я из тебя черепаху сделаю!“» — прочёл Кольцов с почтительной выжидательной весёлостью.

Ковалевский тоже улыбнулся:

— В семнадцатом Шкуро, напившись пьяным, вот так же кричал великому князю Дмитрию Павловичу: «Хочешь, Митька, я тебя царём сделаю?!» Великий князь холодно поблагодарил и отказался… А что полковник Рощин?

— Отказался выдать Синягина.

Некоторое время Ковалевский молча управлялся с завтраком, и казалось, забыл о Кольцове, потом со вздохом сожаления сказал:

— Синягина все же придётся освободить.

Кольцов с недоумением посмотрел на командующего:

— Но он же вор, Владимир Зенонович! Продал партию английского обмундирования…

— Антон Иванович Деникин просил меня не трогать Шкуро, — доверительно сказал Ковалевский. — По крайней мере до тех пор, пока не возьмём Москву. Заготовьте письмо полковнику Рощину.

— Слушаюсь, Владимир Зенонович! — Кольцов сделал пометку в блокноте и продолжил: — Письмо харьковского архиерея Харлампия. Просит принять его.

— Пишет, по какому делу?

— Так точно, насчёт земли хочет посоветоваться. Просит разрешения прирезать к монастырю пятьсот десятин лугов.

— С богом, с богом пусть советуется… — махнул салфеткой Ковалевский и задумчиво уставился на Кольцова. — А что, может, принять?.. Давно в церкви не был, лба перекрестить некогда… Приму, пожалуй! Луга-то им небось надобны. Сирот, нищих ныне сколько — монастыри кормят… Что ещё?

— Письма промышленников. Морозов, Бобринский, Сабанцев… — Кольцов тщательно перебирал письма.

— А они что хотят?

— Испрашивают аудиенции у вашего превосходительства.

— Где же я возьму столько времени?! — ужаснулся Ковалевский. — Каждому надо уделить внимание! Нет, я решительно не хотел бы с ними встречаться… — Но, подумав с минуту, заколебался: — Морозов, Бобринский, говорите? Черт! Все крупные промышленники, финансовые тузы. Как их не принять?

И тут Кольцов, сделав небольшую паузу, заговорил:

— Позвольте мне кое-что предложить, ваше превосходительство! — и, видя, что Ковалевский готов его выслушать, сказал: — Мне кажется, было бы правильным установить в штабе единый день приёма посетителей. Тогда по крайней мере они не каждый день будут вам докучать.

Ковалевский оживился, пытливо, с видимым интересом рассматривая своего адъютанта.

— Очень дельное предложение. Вот я и попрошу вас, Павел Андреевич, придумайте, как это лучше организовать, — добродушно попросил он. — У вас все?

— Ещё письмо от баронессы фон Мекк. Она слёзно умоляет сообщить ей, в каком госпитале лежит её сын. Пишет, что хочет сама ухаживать за раненым.

Ковалевский страдальчески взглянул на Кольцова.

— Одним словом, скандал, — кисло произнёс он и, отбросив салфетку, пересел на диван. — Не знаю, что ответить баронессе. Её сынок поручик фон Мекк, видите ли, неудачно повеселился и подхватил неприличную болезнь. Его поместили в госпиталь, он лечится. Но представьте себе, приедет баронесса… Это же черт знает какой будет скандал!..

— Ваше превосходительство, я подумаю, как успокоить баронессу… — заверил командующего Кольцов.

— Я и сам хотел просить вас об этом, — с облегчением кивнул Ковалевский. — Постарайтесь сочинить что-нибудь эдакое… правдоподобное.

За дверью зазвонил телефон. Кольцов прошёл в кабинет и взял трубку. Звонил полковник Щукин, просил узнать, сможет ли его принять командующий.

— Владимир Зенонович, полковник Щукин! — доложил Кольцов.

— Просите! — отозвался Ковалевский и, тяжело поднявшись с дивана, тоже прошёл в кабинет. Мундир на нем висел мешковато, отчего, погоны на плечах завалились набок.

Вскоре стремительно вошёл Щукин, поздоровался с командующим, потом с Кольцовым.

— Хочу воспользоваться присутствием здесь капитана, — он покосился на Кольцова, — и обратить ваше внимание, Владимир Зенонович, на недопустимость некоторых явлений в штабе.

Ковалевский удивлённо поднял голову:

— Нуте-с?

— У вас, Владимир Зенонович, есть личная охрана — конвой, который почему-то никогда вас не сопровождает. Вот и вчера вы разъезжали по улицам в открытом автомобиле лишь с капитаном и шофёром. А между тем в городе, особенно на окраинах, совсем не так благополучно, как бы нам хотелось. Много пробольшевистски настроенных элементов. Кроме того, по сообщениям агентуры, в Харькове перед нашим приходом было создано преступное подполье, в котором кроме пропагандистских групп есть и группы боевиков, подготовленных для совершения диверсионных и террористических акций. Мы, конечно, в ближайшее время очистим город, но… — Щукин сделал паузу и повернулся к стоящему навытяжку Кольцову: — Я хотел бы просить вас, господин капитан, в дальнейшем неукоснительно придерживаться правила и вызывать конвой всякий раз, когда командующий будет покидать здание штаба. Это входит в круг ваших прямых обязанностей.

— Я понял вас, господин полковник, и очень благодарен, что это замечание вы сделали в присутствии командующего. Вчера я вызвал конвой, но командующий отменил моё распоряжение! — Кольцов посмотрел на Ковалевского: — Я могу идти, ваше превосходительство?

— Минутку. — Ковалевский хмуро протёр стекла пенсне и раздражённо сказал: — Николай Григорьевич, видимо, я сам вправе решать, в каких случаях мне пользоваться конвоем… — Он хотел ещё что-то сказать, но, посмотрев на бесстрастное лицо Щукина, слабо махнул рукой: — Ладно, как-нибудь вернёмся к этому. — И кивком головы отпустил Кольцова. Когда тот вышел, Ковалевский все же сказал: — Вы поставили меня в неловкое положение, Николай Григорьевич.

— Поверьте, это не моя прихоть, Владимир Зенонович. — Щукин деловито достал из папки лист бумаги. — Чрезвычайно важные вести из Киева.

Ковалевский принял бумагу и, поправив пенсне, начал читать. Это было агентурное донесение, в его левом верхнем углу стоял жирный красный гриф «Совершенно секретно».

Агент Щукина Николай Николаевич сообщал, что в связи с декретом ВЦИК о военно-политическом единстве Советских республик и в целях улучшения военного руководства войсками проводится коренная реорганизация украинских армий. Из беседы с лицом, близким к правительственным кругам Украины, Николаю Николаевичу стало известно, что в Совнаркоме Украины обсуждался вопрос об обороне Киева. Обстановка признана чрезвычайно тревожной. Принято решение о введении военного положения и мобилизации жителей города для круглосуточных работ по сооружению узлов обороны Киевского укрепрайона…

Закончив читать, Ковалевский откинулся на спинку кресла, снял пенсне.

— Сообщение серьёзное… Даже очень! — задумчиво произнёс он. — В ставку сообщили?

— Сегодня отправлю копию донесения нарочным. — Щукин достал из папки ещё какие-то листы бумаги. — Вы помните, Владимир Зенонович, я докладывал вам о военных складах в Киеве?

— О Ломакинских складах? Как же, как же!

— Люди Киевского центра провели крупную операцию. Склады уничтожены. Они сгорели со всем содержимым. Считаю это серьёзным успехом. Уничтожение армейских запасов провианта, как вы сами понимаете, не может не отразиться на боеспособности войск красных.

Ковалевский довольно равнодушно отнёсся к этому сообщению. Складом больше, складом меньше — не бог весть как много это даст его наступающей армии. Крови под стенами Киева прольётся море. Голодные и разутые большевики дерутся с фанатичной яростью, в этом он убеждался не раз. Но все же сказал полковнику:

— Да-да, конечно. Голодный солдат — не солдат.

Щукин поднял голову. Его прищуренные глаза потемнели и смотрели из-под узких бровей холодно, не мигая. Ковалевский понял свою оплошность и тут же пожалел, что не оценил высоко успех полковника: его мелочное самолюбие нуждалось в постоянных похвалах, это были те дрова, которые поддерживали горение.

— Руководство Киевского центра готовит ещё ряд крупных диверсий и актов саботажа на заводах, транспорте, в правительственных учреждениях и воинских частях, — ледяным, обиженным тоном продолжал докладывать Щукин. — Успешно идёт формирование отрядов. Через самое непродолжительное время они будут готовы к вооружённому выступлению…

— Ну что ж! Отлично! — исправляя ошибку, поощрительно сказал Ковалевский. — Пошли нам бог каждый день такие известия!.. Что у вас ещё?

— В поджоге Ломакинских складов главную роль сыграл штабс-капитан Загладин, — отмякая сердцем, — все-таки оценили его заслуги! — произнёс Щукин. — Полагаю, что его можно бы представить к повышению в чине как отличившегося офицера.

— Я считаю, что наша причастность к этим делам должна быть по возможности негласной, — сказал Ковалевский, — но в данном случае я поддерживаю.

— Благодарю вас, это очень важно! Членами Киевского центра являются многие бывшие офицеры, и им, конечно, важно знать, что, выполняя наши задания, они как бы находятся на службе в действующей армии… Сейчас руководство Центра озабочено вопросом приобретения оружия. По плану вооружённое выступление начнётся в момент подхода наших войск к Киеву. Разрабатывая этот план, Центр вступил в контакт с руководителем киевского отделения Союза возрождения Украины — бразильским консулом графом Пирро.

Ковалевский с изумлением посмотрел на полковника Щукина:

— Вы не оговорились, Николай Григорьевич? При чем тут бразильский консул?..

Щукин пожал плечами.

— Все это очень сложно. Суть дела вкратце такова. У графа Пирро действительно есть бумаги, аккредитующие его при Советском Украинском правительстве. Но на самом деле он — агент французской разведки и работает по её заданию на Петлюру. Он располагает большими суммами денег, скупает оружие и даже создал организацию офицерского типа петлюровской ориентации. Вы же знаете, Владимир Зенонович, что у Петлюры есть определённые соглашения с французами!

Изумлённый и заинтересованный Ковалевский развёл руками:

— Помилуйте, Николай Григорьевич, бразильский консул… агент французской разведки… и все это в одном лице?! Невероятно! Похоже на сюжет из бульварного романа!

Щукин посмотрел на командующего и без тени улыбки ответил:

— Как вы сами понимаете, Владимир Зенонович, меня не интересует граф Пирро, как таковой. Но у него есть организация, которая ведёт подрывную работу против большевиков. С помощью Киевского центра я хочу наладить контакт с этой организацией и в определённый момент использовать и её как ударную силу!..

Ковалевский встал из-за стола и, заложив руки за спину, стал взволнованно прохаживаться по кабинету. Перспектива, которую обрисовал полковник Щукин, все больше нравилась ему. Планы этого холодного и расчётливого человека опирались на такой же холодный, «математический» расчёт. И он стал постепенно свыкаться с обнадёживающей мыслью, что Киев, возможно, будет взят малой кровью.

…Кольцов сидел в приёмной один. Часы на стене мерно и бесстрастно отсчитывали время. Невозмутимое, кабинетное время. Нужно было успеть прочитать и отсортировать корреспонденции, наметить нужные, требующие неотложного внимания вопросы. Он так задумался, что едва расслышал, как за спиной раздались тихие, вкрадчивые шаги. Так ходит только Микки. И действительно, это был Микки — волосы тщательно причёсаны, на лице весёлая улыбка.

— Микки, где вас носит все утро?! — возмущённо сказал Кольцов, подымаясь из-за стола.

— Ах, извините, Павел Андреевич! Вчера Рябушинский в «Буффе» давал банкет… по случаю… — тасуя над столом телеграммы, в восторге рассказывал Микки, — по случаю чего, не помню… хоть убей, не помню… Ах да, телеграммы из аппаратной я захватил… свежие… — весело говорил Микки, и глаза, и губы — все лицо его смеялось, он находился в преотличном настроении.

Дверь кабинета стремительно распахнулась, и через приёмную прошли Ковалевский и Щукин.

— Если кто будет спрашивать, я у генерала Деева, — сказал Ковалевский, ласково улыбнувшись адъютанту. Кольцов тоже улыбнулся глазами Ковалевскому в знак того, что оценил его расположение. — И вот ещё что… Павел Андреевич, голубчик! У меня к вам личная просьба.

— Слушаю, Владимир Зенонович! — отозвался Кольцов.

— Освободитесь от дел, возьмите мою машину и поищите, где можно заказать плиту на могилу полковника Львова, — скорбно сказал командующий, глядя куда-то мимо Кольцова, — как-никак он мой однокашник… Друзьями были… — Он зачем-то протёр пенсне и снова повторил просьбу: — Пожалуйста, сделайте это!

— Будет исполнено, ваше превосходительство! — Кольцов понимал, что в таких случаях нужно отвечать кратко и чётко.

Ковалевский и Щукин вышли. После Щукина в кабинете остался неприятный холодок.

— Так вот… банкет! — продолжал Микки, его все ещё распирало от вчерашнего празднества, ему хотелось похвастаться во что бы то ни стало, как его любят все, как принимают везде. И он громко и радостно спешил поделиться этим настроением с адъютантом его превосходительства. — Ну и мы там за «единую и неделимую» так приняли, что я спутал «сегодня» с «вчера».

— Потом расскажете в лицах. — Кольцов взял телеграммы и скрылся в кабинете Ковалевского. Раскладывая телеграммы, он слегка приоткрыл ящик стола. Сверху увидел бумагу с красной наискось полосой — свидетельство совершённой секретности документа. Торопливо прочитал:

«…Ходатайствую о повышении в чине штабс-капитана Загладина А. М.

Нач. контрразведки армии полковник Щукин».

…Несколько позже, под предлогом, что ему необходимо выполнить просьбу командующего, Кольцов покинул здание штаба. В приёмной остался обречённый на одиночество Микки. Легко сбежав по лестнице, Павел вышел на улицу, на ходу надевая перчатки.

Неподалёку от штаба, у подъезда гостиницы «Европейская», разбитные парни вкрадчиво предлагали прохожим доллары и франки. Из распахнутых окон ресторана «Буфф» слышался модный мотивчик, который зазывно и томно выводил саксофон. Афишная тумба на углу Сумской и Епархиальной пестрела всевозможными объявлениями: крикливыми, пышными, многообещающими… — Господин Вязигин извещал, что с 30 июня он начинает выпускать ежедневную газету «Новости» и приглашает на работу господ репортёров… После длительного перерыва вновь открывается танцкласс мадам Ферапонтовой… Доктор Закржевский лечит все специальные болезни с гарантией и с сохранением тайны… Кружок дам из попечительского общества приглашает на домашние обеды…

Среди всех этих объявлений совсем затерялся скромный листок, ради которого пришёл сюда Кольцов. На четвертушке пожелтевшей бумаги некто И. П. Платонов, проживающий на Николаевской улице, сообщал, что продаёт старинные русские монеты…

Николаевская улица начиналась от крохотной квадратной площади с церковью святого Николая посредине и, изгибаясь дугой, спускалась вниз, к набережной тихой речушки Харьковки.

Найдя нужный дом, Кольцов неторопливо огляделся и лишь после этого поднялся на второй этаж, постучал в дверь с медной табличкой: «И. П. Платонов, археолог».

Дверь открыла молодая женщина. В тёмной передней лицо её едва угадывалось. Кольцов отметил только, что она одинакового с ним роста и очень стройна… Кольцов смущённо откашлялся:

— Я по объявлению. Мне нужен господин Платонов.

— Пожалуйста, проходите. — Голос у женщины оказался высоким и звучным. Что-то странно знакомое послышалось Кольцову в этом голосе, в этой звучности, а особенно в манере чётко произносить слова, отделяя каждый слог, словно женщина долго напряжённо училась говорить по складам. Такая манера произносить фразы часто бывает у учительниц… Где же он слышал этот голос? А он несомненно слышал его…

Они шли по длинному узкому коридору, заставленному ящиками и окованными старинным железом сундуками. На них лежали какие-то замшелые камни, похожие на отвердевшие куски магмы, поднятые с таинственных глубин моря, и остатки древних амфор. На стенах тускло отсвечивали ржавые наконечники уже не грозных стрел, кривые азиатские сабли, клинки и тяжёлые, но все ещё гордые алебарды…

В памяти всплывали давние-давние, ещё неясные воспоминания и убегали от него — разлетались, как птицы, — и ни на одном он не мог сосредоточиться, ни одно не мог догнать, остановить…

Но вдруг от вспыхнувшей догадки часто забилось сердце. Он встал в полосе света, падавшем от неприкрытой до конца двери, растерянный и ошеломлённый этой внезапной встречей.

А женщина, словно подслушав это мгновение, слегка обернувшись, заговорила быстро и странно, но все так же чётко отделяя слоги, будто отбивала их друг от друга:

— «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями олимпийскими, героями, владеющими городом, территорией и укреплениями херсонесцев…»

— «…я буду единомышлен о спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» — готовно подхватил Кольцов давно заученные слова и, радостно переведя дыхание, озаренно воскликнул: — Наташа! Вот неожиданность! Нет, это действительно ты? — Женщина, совсем повернувшись, протянула к нему обе руки. Кольцов сжал их и снова так же восторженно повторил: — Наташа? Нет, подумать только, Наташка!

— Я! Я!.. И все это не сон! — растерянно и счастливо пела она по слогам. — Я в себя не могу прийти!.. Да что это мы здесь? Пойдём же… И-дём!..

Она ввела Кольцова в большую комнату, тесно уставленную застеклёнными шкафами с книгами. И вместе с ярким солнечным светом, лившимся в комнату из двух больших окон, на Кольцова снова нахлынули воспоминания, вспыхивающие мгновенными отчётливыми картинами…

Ослепительно ярко сверкнули на фоне синего моря белые колонны, мелькнуло лицо девочки в тюбетейке, из-под которой торчали вихры коротко остриженных волос…

В одну из своих излюбленных прогулок по берегу моря Павел и дружок его Митенька Ставраки забрели к развалинам старого Херсонеса, долго бродили там и вдруг наткнулись среди мёртвых руин на сарайчик и ещё на какие-то замысловато-убогие постройки, на вид обитаемые. И как бы в подтверждение этого, из сарайчика вышел сухощавый мужчина в пенсне, держа на вытянутых руках длинный сосуд с узким горлом. Ребята как заворожённые двинулись следом. Безошибочным детским чутьём они почувствовали, что эта встреча сулит им что-то необычное. За сарайчиком на солнцепёке стояли две длинные скамьи, на них в ряд выстроились сосуды, такие же продолговатые, с узкими горлышками, как и тот, который мужчина бережно поставил на скамью. Возле сидела девочка. Она кисточкой осторожно касалась стенок сосуда. На девочке — их ровеснице — были шаровары и выгоревшая майка, вид у неё по тем временам был необычный, но больше всего поразило мальчишек то, что она насвистывала; отчаянно и разухабисто — позавидуешь! — негромко, но отчётливо девочка выводила мелодию «Варяга», и мужчина — теперь он стоял рядом с ней — не удивлялся ничему: ни лихому её свисту, ни тому, что она делала кисточкой.

Постояв немного, он вернулся в сарайчик, оставив дверь широко открытой. Мальчишки подобрались к двери, заглянули. Все там, внутри, было уставлено стеллажами, длинными столами, скамьями. И везде — сосуды, обломки камней с какими-то надписями и рисунками, статуэтки, блестящие ажурные украшения, обломки мраморных статуй.

Даже сейчас, через много лет, Павел помнил то чувство, с которым смотрел внутрь сарайчика, — как будто вдруг услышал немой рассказ о давно ушедшей жизни древнего города, которая некогда кипела на этих берегах…

Другая картина… Они с Наташей в сарайчике-музее, и она читает ему — Павлу — присягу граждан Херсонеса, выбитую на мраморной плите. Звенит отчётливый девчоночий голосок: «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою…» Торжественный строй давным-давно рождённых строк волнует душу, у Наташи блестят глаза, она вытягивает руки — так и кажется, сейчас встанет на цыпочки и полетит.

— Пусть это будет и наша клятва, хочешь? — спрашивает она восторженно.

А вот печальная Наташа в севастопольской квартире Старцевых. «Ты совсем забыл нас, Павел. Где пропадаешь, чем занимаешься?» Это было уже позже, после знакомства с Фроловым, и правды о своей новой жизни Павел не мог сказать тогда Наташе.

Трудные дни после ареста Фролова и провалов подполья. Раскрыты конспиративные квартиры, кроме одной — запасной. Посланный туда Павел узнает, что это квартира Старцевых. Новые встречи с Наташей. Вместе они выполняют задания подпольщиков.

Потом война. Фронт. О Наташе мать сообщила, что они с отцом уехали из Севастополя.

И ещё одна мимолётная встреча, впрочем, даже не встреча… Краском Кольцов на маленькой железнодорожной станции выстроил только что пришедшее пополнение. Мимо медленно движется воинский эшелон. В тамбуре одного из вагонов женщина в кожаной куртке, кубанке, сапогах. Она оборачивается, и Кольцов узнает Наташу, кричит ей, но она не слышит, не видит его. Эшелон проходит. Все.

И вот Наташа перед ним в залитой солнцем комнате, похожей на музей. Облегающее платье, на груди пышная вязь кружев. Волосы собраны в высокую причёску. Красивая стала Наташа Старцева! Нет, теперь Платонова!

— Да, фамилию нам пришлось сменить, — объяснила Наташа. — Старцевых разыскивали в Севастополе ещё в шестнадцатом… А тебя как теперь величать?

— По-прежнему. Вот только стал сыном бывшего предводителя дворянства, ну и ещё адъютантом его превосходительства генерала Ковалевского.

— Ну-у!

Они рассмеялись, и затем Наташа громко сказала в сторону полураскрытой двери:

— Папа, к тебе пришли. Это по поводу коллекции. — И она заговорщически подмигнула Кольцову.

В комнату торопливо, протирая пенсне, вошёл Иван Платонович. Вот кто почти не изменился: так же высок, прям, сух, разве только седины прибавилось.

Близоруко щурясь, Старцев проговорил с отрешённой вежливой улыбкой:

— Здравствуйте, господин офицер. Признаюсь, удивлён, что в такое время находятся люди, интересующиеся монетами. Не надеялся, хоть и дал объявление… Вы хотели бы посмотреть античные монеты или же русские?

— Русские, господин… Платонов, — с лёгкой усмешкой сказал Кольцов, весело улыбаясь одними глазами Наташе.

— Иван Платонович. Называйте меня просто Иваном Платоновичем. Нумизматы, господин офицер, всегда, во все времена, были, знаете ли, кланом, союзом, орденом…

Говоря это, Старцев наконец надел пенсне, подошёл к одному из шкафов, отодвинул книги. Тускло и все же торжественно засветились на планшетах большие серебряные монеты.

— С чего начнём? Может быть, с талеров? Талеры с надчеканкой я тоже отношу к русским монетам, — продолжал неторопливо повторять как заученный раз навсегда урок Старцев.

— Нет, Иван Платонович, меня интересуют всего лишь две монеты. Две монеты Петра Первого: «солнечник» и двухрублевик.

Иван Платонович медленно повернулся; в глазах его метнулось и тут же спряталось удивление.

— Вы — Старик? — Пристально вгляделся: — Павел… Нет, не может быть!

— Я тоже не ожидал… Товарищ Фролов сказал: археолог. Да мало ли археологов… Хоть бы словом намекнул…

— Так ведь Фролов и не знает, что мы с тобой знакомы, — сказала Наташа. — Ведь при нем мы не были связаны. Откуда же ему знать?

— Ах, ребятки мои, значит, севастопольская гвардия по-прежнему на первой линии. Так оно и должно быть. Севастопольская закалка. Сообрази-ка, Наташа, чайку…

— Нет, — сразу становясь серьёзным, сказал Павел. — К сожалению, друзья, у меня крайне мало времени. И поэтому о деле. С подпольем есть связь?

— Есть, — ответила Наташа, не сразу потушив в лице оживление, но тоже как-то неуловимо изменившись.

— С Киевом как связаны?

— Эстафетой. Пока все идёт гладко.

— Хорошо. — Кольцов извлёк из кармана мундира несколько измятых листков: — Здесь копии оперативных секретных сводок и важных донесений. Нужно срочно, подчёркиваю, срочно все это переправить в Киев!..

Глава десятая

С гибелью батьки Ангела его «свободная анархо-пролетарская армия мира» прекратила своё существование, отошла, так сказать, в небытие. Растворилась. Иначе говоря, бандиты справедливо решили, что здесь им ждать уже нечего, и, как вытряхнутые из пустого мешка мыши, кинулись врассыпную — кто куда.

Лишь один Мирон не торопился уходить, рассчитывая хоть чем-нибудь поживиться. «Армейскую денежную казну», правда, прихватили с собой, а точнее, украли Мишка Красавчик и Колька Филин. Когда другие во весь галоп гнались за удирающими пленными, они погрузили на телегу сундук, набитый бумажными «николаевками» и керенками, и с такой же скоростью понеслись в противоположную сторону. Остальные тоже вскоре торопливо покинули свою порядком пограбленную «столицу», не воздав даже скромных сыновних почестей праху бесславно погибшего батьки.

От разбежавшейся «армии» Мирону досталось немногое. В основном оружие, которое его дружки, перегруженные награбленным барахлом, побросали в хуторе. Оно им теперь было без надобности. Да и безопаснее без оружия: можно выдать себя за горожанина, который отправился по сёлам менять одежду на продукты. Их много бродило тогда по Украине.

Мирон деловито, по-хозяйски собрал оружие. Пока люди стреляют друг в друга, оно — тоже товар, это он твёрдо усвоил. Ежели к такому товару да приложить ум, да распорядиться им здраво — он может обернуться немалым богатством. А богатому — все в радость. Богатые — красивые. У них — власть, им почёт, им все в руки течёт. Богатство — это сила, это любовь. Да, и любовь! Какая не полюбит богатого?! И перед мысленным взором Мирона встала Оксана — высокая, статная, с походкой лёгкой и плавной. В глазах — зазывная лукавинка. Оксана — чужая жена! Нет, уже, слава богу, не жена, а вдова!.. Вдова! У вдовы уста медовы, руки горячие, думы незрячие. А вдруг зрячие? Страх холодком пополз по спине Мирона. Ну как узнает? Что тогда?.. Но — нет, не может она узнать. Все шито-крыто. Воевали, стреляли. Кого-то нашла пуля-дура, а кого-то помиловала. Не бывает такого, чтобы все возвращались живыми с войны… Нет, не бывает!.. И нестерпимо захотелось Мирону бросить все к чертям и не мешкая скакать верхом или идти пеши в Киев, к Оксане. Сказать ей, что погиб Павло, что нет его, чтоб не ждала, не надеялась. Выждать, пока выплачет она все слезы и успокоится: у баб слез много — со слезами выходит вся память. Затем жениться. И снять наконец тяжкий камень, который навалил он себе на сердце. Но и бросить добро не поднялась рука. Без добра кто он? Без денег — разве такой нужен он Оксане? Выплачется — и найдёт другого, богатого. С ещё большей яростью стал он грузить на телегу оружие. На дно тщательно уложил два разобранных пулемёта, накрыл их винтовками и цинковыми ящиками с патронами, притрусил все сеном. За несколько пар сапог выменял у крестьян хромую, бельмастую лошадь — реквизировать побоялся — и, не дожидаясь ночи, тронулся в дорогу. Ехал глухими степными дорогами, села объезжал стороной, ночевал в лесу, не разжигая огня. Боялся. Лишь один раз, за Тараней решился Мирон заехать в село Ставы, к своему дядьке. Знал, что живёт он на отшибе, не на глазах соседей, — никто не увидит. И вышло так, что не зря заехал. Помылся, досыта поел, выпили с дядькой, как водится, за встречу. Разомлевший Мирон не утерпел и, несмотря на то что считал живущих в молчанку удачливыми и счастливыми, рассказал о «товаре», которым загружена телега. И дядька расстегнул ворот, почесал грудь и тоже в ответ — под страшным секретом — открылся Мирону: вот уже второй месяц водит он белых офицеров в Киев, в последнее время переправлял туда оружие. Платят золотом. За соответствующее вознаграждение пообещал найти Мирону покупателя на его «товар». Всего два дня прожил Мирон у своего гостеприимного дядьки и в дорогу тронулся с лёгким сердцем, мутной головой и крепкой надеждой на хороший заработок.

В Киев он въехал глубокой ночью. Глухими стёжками и оврагами миновал красноармейские заставы. Почти до рассвета плутал по кривым улочкам, объезжая стороной центральную часть города. Перед рассветом, когда сгустилась самая крепкая темень и с Днепра потянуло холодком и туманом, он добрался до Куреневки. По-хозяйски отворил знакомые ворота и, негромко покрикивая на лошадь, въехал во двор. Ослабил упряжь, вынул удила, кинул лошади охапку сена и лишь после этого, глотнув побольше воздуха и пытаясь унять предательскую дрожь в коленях, поднялся на крыльцо, постучал.

Занавеска отодвинулась, и в окне возникла простоволосая Оксана. Долго всматривалась. Сердце у Мирона захолодело, он жалобно отозвался на её взгляд:

— Это я, Ксюша!

— Ты, Павлик? — чуть-чуть отпрянула она от окна, закрывая рукой грудь.

— Мирон это… Ксюша, — упавшим голосом объяснил он.

— А Павлик? Где Павлик? — И, не дожидаясь ответа, скрылась за оконной занавеской, торопливо загремела в сенях засовами. Посторонилась, пропуская в горенку. Выглянула во двор, словно ждала, что следом за Мироном в дом войдёт её Павло. Но тихо было во дворе, лишь шелестела сеном лошадь. Следом за Мироном Оксана метнулась в горенку, зажгла копотный каганец. Пока разгоралось пламя, натянула поверх ночной сорочки юбку, накинула на плечи большой платок, зябко повела плечами, не решаясь больше ничего спрашивать.

Присев на край табурета у самой двери, Мирон скорбно и неторопливо закурил, выждал необходимую паузу.

— Так вот!.. Разогнали всех нас, Ксюша! Ночью… налетели казаки и… в одном исподнем в лес погнали… Н-да!.. Кого в хуторе зарубили, кого за хутором достали. Кони у них добрые! — Голос Мирона лился спокойно, деловито. Никак не мог настроить он ни своего сердца, ни своего голоса на скорбь.

— А Павлик? — прижимая к губам кончик платка, готовая закричать, со страхом спросила Оксана. — Скажи только одно слово! Жив Павлик?

— От, ей-богу! — сокрушённо покачал головой Мирон. — Я ж тебе все по порядку. Кони добрые, хорошо подкованные… грязь не грязь — с места в карьер!.. Н-да! Немного нас уцелело! Собрались в лесу. Павло — нету… А потом, уже позже, один наш сказал, будто видел Пашу в лесу… убитым!

Оксана вскрикнула словно от нестерпимой боли. Спотыкаясь, как слепая, о стулья и обречённо волоча за собой по полу платок, протащилась из горенки в кухню. Привалилась к двери и там, наедине, отдалась своему горю.

Мирон ещё долго сидел в горенке. Докурил цигарку, аккуратно растёр между пальцами окурок и лишь после этого поднялся, вышел во двор. Заря высветила уже полнеба, разлилась по крышам домов, отчего они казались покрытыми красной жестью. Лошадь до последнего стебелька подобрала сено и дремала, низко опустив голову. Мирон стал её распрягать.

Скрипнула дверь, и на крыльцо вышла Оксана. Искоса Мирон поглядел на её лицо: вроде бы спокойна, глаза опущены…

— Ты вот что, Мирон! — сказала она холодным, чужим голосом. — Ты чуток погоди распрягать… езжай отсюда, Мирон!

— Чего ты, Ксюша!.. — оглядываясь по сторонам, шёпотом опросил Мирон. — Чего ты? А?

— Не верю я тебе!.. Не верю! Нету в голосе твоём сочувствия моему горю. Или врёшь ты, или…

— Или что? Говори!..

— Жив он! Сердце моё чует — жив!

Мирон оставил лошадь во дворе и, сердито горбясь, поднялся к ней на крыльцо.

— Ты не дослухала всего. Я сам опосля видел его… мёртвого, так что зря надеешься, — безжалостно сказал он. — Похоронил, а как же! Место приметил. Устоится какая-то власть, свезу тебя туда…

Мирон говорил, а тело Оксаны, словно под ударами, клонилось все ниже, и вдруг она упала на крыльцо, заголосила. Мирон испуганно наклонился к ней, кончиками пальцев притронулся к ставшему мягким плечу, стал уговаривать:

— Тише, Ксюша! Соседей поднимешь. Заметут меня с моим товаром — оружие тут. Уже и покупатель нашёлся, — торопливо, глотая слова, бормотал Мирон. — Золотом платят. Десятками николаевскими! А мы ж молодые. Ещё все наладится. Жизнь, говорю, наладится. Жизнь — она такая: то тряской, то лаской. Любить тебя буду, собакой твоей, рабом твоим… Не кричи так услышат соседи!..

— Мне все равно теперь!.. Все равно мне!.. Что жизнь, что смерть — все равно! — обречённо причитала она. И было в её причитании столько горя, столько безнадёжной тоски, что Мирон вдруг твёрдо понял: не забудет она Павла. Никогда не забудет…

Юра запоем читал «Графа Монте-Кристо», когда услышал на скрипучей лестнице вкрадчивые шаги Сперанского. Викентий Павлович поднялся к нему в комнату, устало присел на краешек дивана.

— Юра! Сходи к Бинскому, — попросил обессилено он. — Он даст тебе масла.

— Я же только вчера принёс, Викентий Павлович, — откладывая с сожалением книгу, отозвался Юра. Сперанский нахмурился.

— Лишний фунт масла в доме не помешает… Иди! — В его голосе прозвучали металлические нотки. Юра оделся, взял корзинку и неторопливо вышел со двора.

— И пожалуйста, побыстрее! — бросил Юре вдогонку Викентий Павлович. Но Юра не прибавил шагу, всем своим видом показывая, что ему уже начинают надоедать эти поручения.

Бинский встретил Юру своим обычным дурацким возгласом:

— А, кадет пришёл! Раздевайтесь! Будем пить чай!

Юра привычно снял курточку и покорно вышел на кухню. Он даже не успел сделать глоток, как вернулся Бинский со свёртком в руках.

— Держите масло, кадет! Викентию Павловичу желаю здравствовать. Ксении Аристарховне тоже нижайший поклон. — И проводил Юру на улицу.

Неподалёку от Федоровской церкви Юра увидел мальчишек, которые играли в «чижа». Юра хорошо знал все тонкости этой игры и поэтому, присев в сторонке на камешках, стал наблюдать за ходом мальчишечьего состязания. Пожалел, что не может сам принять участие в игре, так как пришлось бы надолго застрять здесь.

Затем он прошёл мимо церкви и хотел было свернуть к трамвайной остановке, но увидел знакомого, воспоминание о котором вызвало в его душе странное беспокойство. По малолюдной улице быстро шагал весовщик Ломакинских складов Загладин.

Юра остановился, даже уже открыл рот, чтобы поздороваться с ним, да так и застыл, поражённый: следом за Загладиным, на некотором удалении, вразвалочку шёл, глазея по сторонам, ещё один Юрин знакомый… чекист Семён Алексеевич. Да-да, Юра не мог ошибиться — он самый, Семён Алексеевич, в том же потёртом бушлате, что и тогда в Очеретино! Только теперь не висел у него через плечо маузер во внушительной деревянной кобуре и из-под расстёгнутого бушлата скромно выглядывала косоворотка, а не тельняшка.

Юра спрятался за угол дома, затаился и, выждав время, осторожно выглянул. Загладин стоял нагнувшись, завязывая шнурок ботинка. Семён Алексеевич тоже остановился, засунул руки в карманы и с независимым видом разглядывал фасад ничем не примечательного дома. Юрино сердце тревожно забилось в предчувствии необыкновенного приключения. Его окончательно осенило: эти двое как-то связаны друг с другом. Впрочем, почему «как-то»? Яснее ясного: Семён Алексеевич выслеживает Загладина.

И тотчас же пришло решение. Юра уже и раньше догадывался, что в доме Сперанских кроме видимой, размеренной жизни идёт и другая, вкрадчивая, непонятная, связанная с тайной. Об этом свидетельствовали и визит позднего гостя, и красноречивое молчание родных при его появлении, и таинственнее недомолвки при разговорах с тётей Ксеней, и многое другое. Обидно, конечно, что его в эту жизнь не пускают, может быть, от неверия в его силы, может, берегут от неприятностей. Но вот сейчас, когда нужно проявить выдержку и смётку, он непременно докажет своё право участвовать в ней — он найдёт, он должен найти способ предупредить Загладина о слежке. Да-да, он пойдёт незаметно следом, улучит момент и шепнёт Загладину о чекисте, а сам как ни в чем не бывало отправится дальше!

Юра ещё раз опасливо выглянул из-за угла дома: Заглавии уже маячил где-то в конце улицы, Семён Алексеевич приблизился к нему почти вплотную. Юра бросился следом, стараясь держаться в тени улицы, под деревьями. Так они все трое миновали несколько улиц, словно связанные между собой невидимой нитью.

Потом Загладин, видимо не замечавший слежки, свернул на Сенной базар. И тут в людском водовороте Юра потерял из виду и его, и Красильникова. Он в отчаянии бросался то в одну, то в другую сторону… Ну как же так? Как же он мог зазеваться? Что же теперь будет? Что будет?

А вокруг бурлил, качался из стороны в сторону, зазывал кого-то и кого-то проклинал базар. И над всем этим бестолковым галдежом висело ослепительно яркое украинское солнце. Слышались визгливо-зазывные крики торговок и торговцев:

— Купите сапожки! На стройные ножки! Ходить не в деревне, а королевне!

— Вот они! Вот они! Ночью работаны, днём продаются, а к вечеру даром отдаются!

Суета. Гул. Толкотня. Где тут кого отыщешь! Над самым Юриным ухом прозвенел истошный голос какой-то лотошницы:

— Пирожки! Пирожки! С горохом и с ливером!

Рядом с ней другая:

— Не блины, а заедочки — ешьте натюследочки!..

Юра бестолково метался в толчее и не находил ни Загладина, ни его преследователя…

На привозе было несколько тише. И людей здесь было поменьше, и торги шли по-крестьянски степенно и основательно.

В конце ряда мажар стояла телега с сеном. К ней и подошёл Загладин, толкнул дремавшего под потрёпанной шинелькой возницу. Тот поднял голову. Это был Мирон.

— Слышь, трогай! Поедешь за мной! — беззвучно, не разжимая рта, сказал Загладин.

Семён Алексеевич с безразлично-беспечным видом — мол, я не я и лошадь не моя — стоял неподалёку от телеги, и Мирон, разбирая вожжи, заметил его и насторожился. Этот человек в бушлате ничего не покупал и не продавал, не суетился, стоял спокойно и преувеличенно внимательно смотрел куда-то в сторону — туда, где ровным счётом ничего не происходило. Какая-то женщина остановилась возле Семена Алексеевича, заинтересованно спросила:

— Морячок, бушлат не продашь?

— Купи! — улыбнулся Семён Алексеевич, глядя на неё отсутствующими глазами. Женщина привычным ощупывающим движением схватилась за полу бушлата, он распахнулся, и Мирон успел выхватить взглядом за поясом у морячка ребристую рукоять нагана. Остальное произошло мгновенно.

— Ты кого за собой привёл, гад?! — ощерившись, прошипел Мирон в лицо Загладину и обеими руками с силой отбросил его от себя. Загладин полетел под ноги Семёну Алексеевичу, а Мирон метнулся в сторону, в гущу базара. Преследовать его было бесполезно, да и некому. Семён Алексеевич крепко держал Загладина, который катался по земле, бешено отбиваясь руками и ногами. На губах у него выступила пена.

Толпа забурлила, кинулась к месту происшествия и вынесла на пятачок, к брошенной Мироном телеге, Юру.

Юра видел, как Семён Алексеевич поднял за лацканы пиджака Загладина и прислонил его к телеге.

— Сбрасывай сено ты… покупатель! — толкнул чекист Загладина, но тот не шелохнулся.

Услужливые руки собравшихся быстро сбросили сено. Под ним на телеге рядами лежали винтовки и цинковые ящики с патронами…

Хоронясь за чужими спинами, Юра дождался, когда чекисты увели Загладина, а следом за ними, медленно продираясь сквозь галдящую толпу, двинулась телега с оружием. Проводив их взглядом, Юра бросился домой. Прямо с порога, не успев отдышаться, объявил Викентию Павловичу, что чекисты арестовали Загладина.

Как Юра и предполагал, известие это встревожило Сперанского, он бессильно опустился на диван.

— Боже мой! Все пропало! — прошептал Сперанский и, уткнув голову в большие ладони, несколько минут сидел молча, затем, с трудом подняв голову и глядя на Юру невидящими, недвижными глазами, стал расспрашивать его обо всем увиденном. Юра рассказал, откуда он знает Семена Алексеевича, как увидел его на улице, как пошёл за ним и за Загладиным и как потом потерял их в густой базарной толпе.

— Зачем столько подробностей? — нетерпеливо оборвал Юру Сперанский, нервно, до хруста заламывая руки. — Потом? Что было потом?

— Потом он его арестовал!.. — чувствуя, как подкатывает к его сердцу неприязнь, сказал Юра.

— Кто? — резко спросил Сперанский. — Боже мой, кто же?

— Чекист… Семён Алексеевич.

— Как арестовал? Подошёл, наставил наган? Или схватил, связал? Откуда ты знаешь, что он его арестовал?

— Я видел! Они стояли возле телеги, а на ней — целая гора оружия.

— Постой-постой! Ничего не понимаю! — Викентий Павлович нервно вскочил, прошёлся по комнате. — Ты их потерял в толпе! Так откуда же, они возникли? И потом… этот чекист… он шёл за Загладиным? Телеги не было! Откуда она взялась? И при чем тут оружие?

Юра подумал немного и затем сказал:

— Я их потом нашёл, на привозе. Они стояли возле телеги с сеном. И он сказал: «Сбрасывай сено… покупатель!»

— Кто сказал? — Взметнулись брови у Викентия Павловича.

— Ну, сам Семён Алексеевич! — стараясь не сбиваться и обо всем рассказывать толково, объяснил Юра. — Сено сбросили, а там столько оружия!.. А потом пришли ещё какие-то, наверное тоже чекисты, и увели Загладина.

— А оружие? — нашёл в себе последние силы спросить сражённый этим известием Сперанский.

— Увезли, наверное, в Чека, — спокойно сказал Юра, удивляясь тому, как быстро впал в панику этот с виду большой и сильный человек.

— «Не знаю»! «Наверное»! «Кажется»! — прокричал на какой-то визгливой ноте Сперанский, нервно расхаживая взад и вперёд по комнате. Затем торопливо вышел в коридор, стал одеваться. Но, продев в пиджак руку, остановился, словно поражённый какой-то тревожной мыслью. И вдруг стал беспомощно рвать руку из пиджака. Пронёсся мимо Юры в свой кабинет и вскоре снова выскочил оттуда с Юриной курточкой в руках.

— Надевай курточку! Ну, быстрее надевай и сходи к Бинскому! — выдохнул изнеможённо Сперанский.

— Что сказать, Викентий Павлович? — с готовностью вскочил Юра.

— Нет-нет, не надо! Никуда не ходи! — замахал на него руками Сперанский. И, ошеломлённый собственной беспомощностью, он обессилено опустился на диван, закрыл глаза ладонью и, качаясь из стороны в сторону, долго сидел так, не проронив ни слова. Вдруг снова вскочил с места, забегал по комнате:

— Да-да! К Бинскому не нужно! Пойдёшь к Прохорову в Дарницу. Помнишь, ты ходил к Прохорову?

— Песчаная, пять?

— Вот-вот! Скажешь, дядя прислал за маслом. Да, за маслом и ещё за перловой крупой. Только, пожалуйста, живее, бегом!.. Надевай курточку!

— Можно, я без курточки, Викентий Павлович! На улице жарко! — неожиданно упёрся Юра.

— Тебя, болвана, не спрашивают, жарко или нет! Одевайся! — исступлённым шёпотом прошипел Сперанский.

— Что за тон, Викентий?! — возмущённо сказала вошедшая в комнату Ксения Аристарховна. — Право же, подобным тоном…

— Мне сейчас не до церемоний, дорогая! — резко обернулся к жене Сперанский, и на щеках его вспухли два возмущённых румянчика. — Ах, тон вам, видите ли, не нравится? Львовская порода! Чистоплюи! Дон-Кихоты!.. — И, яростно обернувшись к Юре, закричал: — Слышишь, ты? Одевайся!

Викентий Павлович стал со злостью натягивать на Юру курточку, неловко заламывая ему руку. Юра решительно отстранился, обернулся к Сперанскому и тихо, но твёрдо отчеканил:

— Никуда я не пойду! Ни в курточке, ни без курточки! Вы дадите мне адрес папы, и я уеду к нему! Сегодня же!

Они долго так стояли, с нескрываемой ненавистью глядя друг на друга.

Первым очнулся Сперанский и совсем другим тоном, ласковым, жалобным, сказал:

— Я тебя прошу… умоляю! Да-да, умоляю! Это крайне необходимо… если ты не желаешь несчастья мне и Ксении Аристарховне! — И с уничижительной, просительной улыбкой протянул к Юре руку с курточкой.

Юра медленно оделся, не глядя на Сперанского, неторопливо вышел из дому. Путь в Дарницу был не близкий. Надо было спуститься на набережную и по Цепному мосту перейти через Днепр. Дарница напоминала деревню, столько было на её улицах травы и соломенных крыш. Она была сплошь застроена деревянными хатами и дачными домиками. Жизнь здесь текла тихо и дремотно. Тощие дворовые собаки грелись на солнце, лёжа прямо на середине пыльных улочек. К посёлку примыкала лесопилка с ржавыми подъездными путями. На поросших высокой травой запасных путях покоилось огромное кладбище неремонтируемых вагонеток, вагонов и паровозов. Многие были без колёс, иные лежали на боку. Обойдя это кладбище, Юра вышел на узкий деревянный тротуар. За старинной часовней отыскал знакомый невзрачный домик, толкнул косо зависшую на петлях калитку. Вошёл в небольшой запущенный двор, посредине которого стоял колодец со сгнившим срубом, а дальше — в самой глубине — виднелся полузавалившийся сарай. Некрашеные ставни окон дома были наглухо закрыты. Создавалось впечатление, что дом брошен, что в нем давно никто не живёт. Поднявшись на крыльцо, Юра постучал.

— Заходи! — ответили ему тотчас.

В почти пустой, оклеенной узорчатыми обоями прихожей Юра разглядел невысокого полного человека с гладкой, до блеска выбритой головой. Это и был Прохоров. Он выжидательно смотрел на Юру.

— Викентий Павлович послал за маслом и крупой! — тяжело дыша, сказал Юра.

— За маслом? И за крупой? — переспросил Прохоров и поспешно провёл Юру в комнату, сухо сказал: — Раздевайся!

Скрипнула дверь, и в комнату вошёл Бинский.

— А, кадет! — сказал он, ничуть не удивившись появлению Доры.

— Он пришёл за крупой! — многозначительно сказал Прохоров Бинскому и добавил: — И за маслом тоже!

Словно тень набежала на холодные глаза Бинского, он тревожно взглянул на Прохорова, краешки его плотно сжатого рта опустились.

Юра привычно снял курточку, повесил её на спинку стула и беспечно отвёл глаза в сторону, как бы давая понять, что он все понимает. Они оба одновременно положили руки на курточку, и так же разом отдёрнули их. Переглянулись. И Бинский все тем же скрипучим голосом привычно сказал:

— Вот что, кадет! Ты пока погуляй во дворе. Ну, пока мы все приготовим!

Юра пожал плечами и вышел во двор. Добрёл до сарайчика, возле которого среди густых кустов бузины стояла полендвица дров. Полусгнившая дверь сарая была приоткрыта, и Юра заглянул туда. С шумом выпорхнула стайка воробьёв, которая пригнездилась в сарае среди штабелей полуразбитых ящиков, пустых рассохшихся бочек и боченков. Он ещё немного послонялся по двору, но, не найдя ничего примечательного, присел на корягу возле поленницы. Пригревало отходящее к закату солнце, от поленницы тянуло прельцой, шелестела листьями бузина. И Юре вдруг показалось, что он на берегу пруда, сейчас послышится мамин голос, он откроет глаза и увидит на тропинке её и отца — рядом, вместе… — Но, открыв глаза, Юра увидел, как к крыльцу торопливо прошёл оборванный человек, постучал в дверь. К нему вышел Бинский. Они о чем-то коротко поговорили, и незнакомец так же торопливо ушёл. А Бинский исчез в доме и вскоре появился во дворе, держа в руках завёрнутый в тряпьё какой-то длинный предмет. На ходу он сказал Юре:

— Вы извините, кадет! Но масла не оказалось, и я сейчас за ним схожу! Я быстро!.. — И ушёл, смешно подпрыгивая и клоня вперёд сухое угловатое тело.

Юре ничего не оставалось, как ждать. Он снова присел возле поленницы, и память опять вернула его в прошлое…

Парк, окружавший усадьбу, переходил в непролазные заросли бузины, а за ними начинался заповедный, вечно наполненный гулом листвы и птичьим гомоном лес. Петляющая тропинка приводила к пруду, куда Юре запрещали ходить одному. Но он часто нарушал запрет, считая и заросли бузины и пруд самыми таинственными и интересными местами в имении. В тот день он пошёл к пруду с садовником дядей Семёном, Добрый седобородый садовник вырезал из дерева кораблики. Куски крепкого дерева превращались в дредноуты и броненосцы. Дядя Семён должен был командовать германскими кораблями, а Юра был командующим русской эскадрой. Он обрушивал на германские корабли сокрушительный огонь, топил их и десантом врывался во вражеские порты, а дядя Семён только разводил руками и ласково признавался в своём неумении командовать.

…Бинский торопливо миновал несколько сонных улочек, лесопилку и очутился возле кладбища паровозов и вагонов. Крадучись, прошёл на край кладбища, затаился среди зияющих прогнившими рёбрами вагонов, стал ожидающе высматривать что-то на глухой тропке, ведущей к посёлку. И вскоре увидел: четверо чекистов вели к кладбищу Загладина. Загладин шёл впереди. Во всей его фигуре была видна обречённость. Рядом с ним широко вышагивал Семён Алексеевич. Замыкали шествие остальные трое чекистов, среди которых был и Сазонов. Все пятеро подошли к кладбищу и пошли вдоль вагонов.

Напряжённо следя за чекистами и Загладиным, Бинский торопливо развернул тряпьё, и в его руках тускло блеснула короткостволая кавалерийская винтовка. Он сунул её в щель между досками и, приложившись щекой к прикладу, продолжал наблюдать за всеми пятерыми.

Вот Загладин, а следом за ним и чекисты свернули к вагонам, и Бинский на какое-то время потерял их из виду. Появились они совсем близко от него, прошли мимо. На мушку винтовки Бинского попал Семён Алексеевич и долго так шёл всего в одном мгновении от смерти. Потом ствол переместился на Сазонова, но почти тотчас неотвратимо сдвинулся ещё раз — и теперь в прорези прицела покачивалась голова Загладина.

Когда Загладин приостановился, Бинский не спеша, как на учениях, спустил курок. Грянул выстрел. Весовщик удивлённо распрямился и поднял руку, точно хотел показать на крышу вагона или дотянуться до неба. И так, с поднятой к небу рукой, рухнул на землю. Семён Алексеевич и трое чекистов привычно выхватили оружие и шарахнулись к старым вагонам, припали к доскам, вжались в них. Поводили глазами по сторонам, пытаясь разобраться, откуда последовал выстрел.

Но было тихо, очень тихо. Мёртвый Загладин лежал между такими же мёртвыми и никому не нужными вагонами.

Семён Алексеевич послушал ещё немного и осторожно двинулся вдоль вагонов. Заскрипел под его сапогами ракушечник. Этого только и ждал Бинский. Тенью скользнул он к насыпи, бесшумно нырнул в густой кустарник, прошелестел листьями. А уже на другой стороне насыпи не удержался и — была не была! — побежал, петляя, точно заяц, и жадно хватая широко открытым ртом воздух, ожидая всем своим устремлённым вперёд телом, что вот-вот в спину ему ударит пуля. Возле посёлка он пробежал огородами, перелез через забор лесопилки, затерялся среди штабелей леса. Тяжело дыша, остановился, смахнул руками с лица пот. Прислушался. Погони не было. Теперь можно было чуть передохнуть. И едва установил дыхание, снова, крадучись, двинулся дальше.

…Юра терпеливо ждал Бинского. Ему наскучило сидеть, и он снова ходил по двору, гонял длинной веткой воробьёв и голубей, бесцельно сбивал чурками другие чурки, и все равно ему было невесело и одиноко.

Несколько раз на крыльцо выходил Лысый-Прохоров, молча с тревогой смотрел, словно не замечая Юры, на улицу, прислушивался. И так же молча уходил.

Когда Лысый в четвёртый раз вышел во двор, Юра с пророческой беспечностью сказал ему:

— А может, он и вовсе сегодня не вернётся.

— Как то есть не вернётся?! — испуганно обернулся к нему Лысый. — Ты что мелешь?!

Но Бинский, вскоре пришёл. Вернее, почти приполз. Уставший до изнеможения, осунувшийся. Лицо и одежда были мокрыми, будто он только что побывал под душем.

— А, кадет, — глотнув воздух, сказал он тусклым голосом и тяжело поднялся по ступеням. — Сейчас!..

Не поняв, приглашали его в дом или нет, Юра направился вслед за ними. Дверь из коридора в комнату была открыта, и он увидел, что Лысый и Бинский колдуют над его курточкой: кажется, заталкивают под подкладку лист бумаги. И Юра окончательно все понял. Так вот почему и Бинский, и Прохоров каждый раз так настойчиво поили его чаем и заставляли снимать курточку! Это же неблагородно — без его согласия использовать его как тайного почтальона!..

Бинский и Лысый почти одновременно увидели Юру и сразу же стыдливо отдёрнули руки от курточки.

— Ещё минутку, кадет, — смущённо пробормотал Бинский, воровато отводя глаза в сторону.

— Я все видел, — сказал Юра и обиженно добавил: — Но почему… почему вы не сказали мне все прямо? Не доверяете? Думаете, испугаюсь чекистов?

— Не шумите, кадет! Не надо! — миролюбиво, без прежней насмешливости сказал Лысый и многозначительно взглянул на Бинского: — Достойная смена растёт у нас с вами, поручик, гордитесь!

— Так точно, господин штабс-капитан! — в лад ему готовно отозвался Бинский и протянул Юре курточку: — Идите домой, кадет, и скажите Викентию Павловичу, чтоб за маслом… Ну, в общем, скажите, что все в порядке! И смотрите, чтобы записка не попала куда не надо!

— Не попадёт! — твёрдо сказал Юра.

— Ну, вот и хорошо, — едва заметно осклабился Лысый и весело перемигнулся с Бинским. — Будем считать, что одним борцом с большевиками стало больше! Беги!

И хотя Юре не понравилось, как с ним покровительственно разговаривали, он все же в приподнятом настроении вышел на улицу. Побежал, футболя носками сандалий отшлифованный днепровской водой галечник. Иногда, тщательно осмотревшись вокруг, с тайной гордостью проводил рукою по курточке, чтобы убедиться, что записка на месте.

Красильников послал одного из чекистов за машиной, а сам с двумя помощниками стал досконально осматривать кладбище. Заглядывали в каждый вагон, поднимали с земли полусгнившие доски, копали под ними.

— Вроде он нас куда-то сюда вёл, — раздумчиво сказал Сазонов и по какому-то наитию неспешно направился в совсем заброшенный и поросший густой травой угол кладбища. Вагоны здесь зияли щелями и проломами, проржавевшие двери с трудом открывались. Всюду виднелись пятна уже успевшего усохнуть мазута. Постепенно чекисты приблизились к большому четырехосному пульману, лежащему на боку. Сазонов, кряхтя и отфыркиваясь, словно он забирался в воду, а не на крышу вагона, взобрался наверх, попытался ногой толкнуть дверь. Следом за ним на вагон забрались Красильников и пожилой чекист. Втроём они навалились на дверь — и она со скрежетом подалась.

Пожилой чекист протиснул голову в щель. Какое-то время всматривался в темноту, тихо буркнул скорее сам себе, чем товарищам:

— Фу ты, дьявольщина, похоже, что-то там есть… Солома какая-то или ящики…

Сазонов, не дожидаясь команды, пролез в щель, спрыгнул внутрь вагона, зашуршал там соломой. И через мгновение раздался его взволнованный голос:

— Семён Алексеевич!.. Товарищ Красильников! Вы поглядите, чего тут делается!..

Красильников тоже забрался внутрь вагона. Когда глаза привыкли к темноте, он увидел слегка притрушенные соломой, аккуратно сложенные горкой винтовки и несколько ручных пулемётов «льюис», в другом углу вагона лежали цинковые ящики с патронами.

— Ну, дела! — поскрёб пятернёй затылок Красильников. — Надо ещё шукать! Вполне может быть, что тут у них не один такой склад.

Громыхая, к кладбищу примчался открытый «бенц», и Красильников подключил к поискам двух вновь прибывших чекистов. Искали до позднего вечера. Все исшарили, все оглядели, но ничего больше, кроме брошенной Бинским в кустах винтовки, её нашли.

Когда солнце окончательно приклонилось к закату, они погрузили найденное оружие и патроны в машину, уложили сверху уже задеревеневшее тело Загладина и пешим ходом, следом за машиной, отправились в город.

Около полуночи Красильников пришёл на Богдана Хмельницкого. Фролов ждал его, и Красильников подробно рассказал о дневных злоключениях.

— Нет, все-таки везучий я, — в завершение сказал Красильников. — Наверняка, подлец, в меня метил. Я ведь с этим… с Загладиным рядом шёл…

— Боюсь, Семён, заблуждаешься ты насчёт своего везения, — грустно улыбнулся Фролов и побарабанил пальцами по столу. — Уверен, что оружие, которое вы обнаружили, — лишь малая толика из того, что заготовили контрреволюционеры. Всего Загладин, конечно, тоже не знал. Но знал он, бесспорно, многое. Вот его и убрали.

— Шут его знает, может, и так, — легко вдруг согласился Красильников.

— А могло быть иначе, не навороти ты столько глупостей, — безжалостно и жёстко упрекнул его Фролов.

— Ну, знаешь!.. — обиженно вскинулся Красильников. — Какие ж такие глупости я сотворил?

— Много. И одна другой глупее. И одна другой дороже… Ну, во-первых, арестовывать Загладина надо было тихо, чтоб никто не видел, никто не слышал…

— Допустим, — согласился Красильников. — Но так уж получилось, не мог иначе.

— А раз так получилось, все остальное ты должен был высчитать. И то, что они оружие постараются перезахоронить, и то, что попытаются убрать Загладина, и ещё многое другое.

— Так потому я и торопился!

— Торопиться в нашем деле, Семён, надо тоже медленно, — невесело сказал Фролов. — Ну да ладно, что теперь! Придётся все начинать заново!

Опустив голову, Красильников мрачно смолил цигарку.

Глава одиннадцатая

Много страху натерпелся в тот день Мирон Осадчий. Спрыгнув с воза, он стремительно метнулся в толпу, затерялся в ней, понимая, что здесь ему в случае погони будет легче схорониться. Почувствовав себя наконец в безопасности, он нервно скрутил цигарку, стал размышлять: «Домой?.. Домой не следует, а ну как чекисты что-то пронюхали и уже ждут меня в засаде?..» Оксане он тоже не очень доверял, молчаливая она встала, замкнулась, слова лишнего не скажет… «И все же переждать у Оксаны спокойнее», — решил он. Придавив каблуком начавшую жечь пальцы цигарку, нырнул в ближайшую подворотню, юркнул меж времянок и сарайчиков, теснившихся во дворе, перелез через забор и вышел на соседнюю улицу, Несколько раз оглянулся. Нет, никто не шёл за ним. Окончательно успокоившись, тихими переулками, проходными дворами, минуя центр, к вечеру добрался до Куреневки.

Дёрнув заскрипевшую калитку и вздрогнув от скрипа, в который раз за этот длинный день огляделся. Но на пустынной улочке в свете угасающего дня не видно было ни души. В маленьком дворике по-вечернему пахли цветы, а за задёрнутым занавеской окошком теплился мирный свет. Неслышно ступая, вошёл в сени. Здесь пахло сухой травой, пылью и молоком.

Оксана сидела в горнице, что-то шила. Молча и неприязненно оглядела Мирона, запылённые его сапоги, порванные на колене штаны, осунувшееся, почерневшее лицо. Ни о чем не спросила. В затянувшемся молчании было слышно, как потрескивает в коптилке огонь и бьются в окно мотыльки.

— Кинь мне на чердак в сараюшке тулуп, подушку. Пару дней там перебуду, — угрюмо попросил Мирон, боясь встретиться с её взглядом.

На чердаке сарая было сумеречно и сухо. Шуршал по соломенной крыше зарядивший с ночи лёгкий летний дождь. Время от времени Мирон смотрел в щёлку, видел кусок двора, мокрых кур и Оксану, изредка преходившую по двору. От мерного шуршания капель и от отчуждённой молчаливости Оксаны на душе было тревожно, муторно.

Прошло несколько дней, но ничего не случилось. Из дому тоже сообщили, что все спокойно. Понял Мирон: обошлось.

А потом сюда, к Оксане, наведался дядька Мирона. Узнал о постигшей его неудаче. Посочувствовал.

— Куда ж теперь? — хитровато прищурив угрюмоватые глаза, поинтересовался у Мирона.

— Свет велик, — неопределённо ответил Мирон, понимая, что нельзя ничего выкладывать вот так зря, с бухты-барахты.

— И деревьев с суками много, это верно, — загадочно сказал дядька Леонтий и неспешно стал ждать, что ответит Мирон.

— При чем тут деревья? — не понял Мирон.

— А при том, что на первом же суку вздёрнут тебя чекисты, а то и дерево искать не будут — к стенке приставят.

Мирон набычился, промолчал и, подумав, ответил:

— На ту сторону буду пробираться. На Дон или же на Кубань. — Мирон и сам не знал ещё, куда подастся, но понимал, что уходить куда-нибудь все равно придётся — не век же сидеть на чердаке!

— А гроши у тебя как? Имеются? — с несокрушимой невозмутимостью поинтересовался дядька. — И само собой, документ, бумага?

— Раздобуду, — неуверенно ответил Мирон.

— Я тебе вот что, парень, хочу сказать, — лениво тянул своё дядька, — коль ты и взаправду от красных деру дать собирался, то есть люди, они-то тебе прямо и укажут куда и к кому. Деньги заплатят и бумаги, какие надобны, выдадут.

— Ты, дядя Леонтий, не темни, — начал вскипать Мирон, и глаза у него сузились — в непримиримый щёлки, — Ты прямо выкладывай.

— А я и говорю прямо, — обиделся дядька Леонтий или сделал вид, что обиделся. — Людей этих доподлинно знаю, говорил тебе в прошлые разы о них. Ты — человек, бойкий, сорвиголова, словом, такие им нужны.

— Где они, эти люди? — неприязненно спросил Мирон, донимая, что никакого другого выхода у него все равно нет.

На следующий день дядька познакомил Мирона с Бинским. Бинский объяснил, что он будет работать у него связным, сказал ему пароль, дал адреса людей, которые проведут его по цепочке до Харькова, растолковал, к кому надобно будет Мирону там обратиться. Под вечер с запрятанным в подмётку сапога письмом повеселевший и все же насторожённый Мирон отправился к линии фронта…

В пути Мирон в новой мере хлебнул хлопот и понял, для чего нужен связному острый слух, далёкий глаз и быстрые ноги. Все пришлось испытать ему — и прятаться, и убегать, и притворяться то слабоумным, то увечным. И все же удача не обошла его и на сей раз — он благополучно добрался до Харькова.

Капитан Осипов, получив от Мирона письмо, тут же отправился для доклада к полковнику Щукину.

— Вести из Киева, господин полковник! — без стука, что означало чрезвычайность сведений, войдя в кабинет, доложил он. — Получено сообщение от Сперанского. У них провал. Чекисты арестовали штабс-капитана Загладина, но в перестрелке он погиб. Так что более или менее все обошлось благополучно.

— Что означает эта туманная формулировка — более или менее? — не поднимая головы от срочных бумаг, иронично и строго спросил Щукин.

— Провал не коснулся Киевского центра, — невольно подтянулся Осипов. — Ведь со смертью Загладина нить, ведущая от него к Центру, оборвалась.

— А как чекисты вышли на Загладина? — все так же не поднимая головы, продолжал задавать вопросы Щукин.

— Сперанский пишет — случайно. Во время транспортировки оружия, — почувствовав тяжёлое настроение своего начальника, внёс в доклад слова успокоения Осипов.

Щукин насторожённо постучал костяшками пальцев по столу, оторвал наконец взгляд от бумаги и, сурово посмотрев на Осипова, сказал, отделяя каждое слово:

— В случайность не верю.

Осипов растерянно молчал. Он, как это часто бывало с ним, почти мгновенно принял точку зрения полковника, ощутив холодок опасности.

— Что ещё сообщают? — спросил Щукин.

— Напоминают о деньгах.

— Они могли бы обойтись и собственными средствами, — недовольно вымолвил полковник. — Пусть тряхнут мошной киевские рябушинские и терещенки, которых там осталось немало. Ювелиры, например.

— Да, но им нужны долговые гарантии, — осмелился возразить Осипов.

— Гарантии?.. Если они пишутся на бумаге, а не на чистом золоте, мы можем их давать сколько угодно и кому угодно! — жёстко отчеканил Щукин.

— Понял, господин полковник! — Осипов повернулся, чтобы уйти. Но Щукин поднял руку, останавливая его:

— Минуточку, Виталий Семёнович! Садитесь! Я просил вас навести обстоятельные справки о капитане Кольцове и ротмистре Волине. Вы это сделали?

— Я располагаю только теми сведениями, которые имел честь уже доложить вам, Николай Григорьевич, — тихо произнёс Осипов. — А родословную Кольцова проверить сейчас нет никакой возможности. Сызрань пока ещё у красных… — Он выжидательно помолчал и затем с едва заметной иронией спросил полковника: — В чем, собственно, вы его подозреваете, Николай Григорьевич? Не в большевизме же?..

Щукин плотно сжал губы, так что обозначились кругляши желваков, встал, нервно поворошил на столе бумаги и затем негромко, но убеждённо заговорил:

— Верей и правдой служат большевикам сейчас многие боевые офицеры. Но дело не в этом. Я просил досконально проверить Кольцова и Волина лишь потому, что они оставлены у нас на ответственной работе. Вы представляете, какая это находка для разведчика — попасть в штаб армии?

— Кольцов — агент большевиков? — хмыкнул Осипов. — Это, право слово, смешно, Николай Григорьевич! Вы же читали аттестацию Кольцова, написанную генералом Казанцевым…

— А разве я сказал, что Кольцов агент? — с холодным возмущением спросил Щукин. — Я только предполагаю… понимаете, предполагаю, что он мог бы им быть. Может, это Волин. Может, ещё кто-нибудь… В нашем деле нужно предусмотреть все, казалось бы, немыслимые варианты.

— Волин?.. Николай Григорьевич, Волин — жандармский офицер. Работая в охранке, он столько большевиков перевешал, что, попади он к ним, его на первом же суку вздёрнули бы… без суда, как говорится, и следствия… — убеждённо раскрывал цепь своих доказательств Осипов.

В этом, казалось бы, обычном, деловом разговоре сталкивались между собою инстинктивная насторожённость Щукина, любящего проверять и перепроверять любой факт, если он может иметь отношение к делу, и житейская, страдающая некоторой неопределённостью смётка Осипова. И вместе они оба — Щукин и Осипов, — составляли одно целое. Они дополняли друг друга. И полковника вполне устраивало такое их сочетание.

Вот почему Щукин сейчас позволил себе усмехнуться:

— Виталий Семёнович! Я и вас подозреваю… ну, скажем, в легкомыслии. — И тут же Щукин погасил свою улыбку. Осипову на мгновение показалось, что полковник её перекусил, как что-то живое. — Возьмите наконец во внимание следующее немаловажное обстоятельство. Большевистская контрразведка все больше и больше переходит в наступление.

— Убеждён, Николай Григорьевич, вы переоцениваете способности большевиков, — вежливо отпарировал Осипов.

— А вы, как и очень многие, недооцениваете, — сухо ответил Щукин, не привыкший оставаться в долгу. — Давайте порассуждаем! Аппарат Чека существует всего лишь полтора года, и за это время они провели ряд удачных операций, как ни прискорбно нам это признавать. В прошлом году перед ними спасовали даже такие боги британской разведки, как Сидней Рейли и капитан Кроми. В чем тут дело? Откуда у них взялись эти необыкновенные способности? Ну вот вы, например, можете ответить? — Осипов молча пожал плечами, и полковник продолжил: — У Дзержинского, к сожалению, блестящий талант организатора: он создал Чека на голом месте, если так можно выразиться, из ничего. Опыт, стиль работы, структуру ему негде было заимствовать: подобной организации ещё никогда не было. И что предпринимает Дзержинский? Он подбирает группу людей, имеющих многолетний опыт большевистского подполья и, значит, имеющих огромный, даже уникальный опыт борьбы с жандармской агентурой. Они прошли самые невероятные проверки ссылками и тюрьмами…

Щукин открыл ключом ящик стола, достал какие-то бумаги и многозначительно стал листать их. Потом взглянул поверх головы Осипова и поучительно произнёс:

— Вот, к примеру, наш непосредственный противник Мартин Лацис, возглавляющий Всеукраинскую Чека. В прошлом он тоже профессиональный революционер — подпольщик, очень опытный человек, не случайно он является одновременно и членом коллегии Всероссийской Чека. Такая биография выработала в нем особые качества борца. А что у нас, если честно положить руку на сердце? Все в прошлом — благополучные люди, чиновники, заседатели и прочая… Думаю, вам нелишне знать и о его заместителе Фролове… — Здесь Щукин для внушительности сделал паузу. — Послушайте, что это за человек… «Фролов Пётр Тимофеевич, член партии большевиков с 1903 года, партийная кличка — Учитель… помог бежать из ссылки Феликсу Дзержинскому и сам бежал дважды… В 1906 году был арестован, приговорён к смертной казни через расстрел и совершил дерзкий побег из одиночной камеры…» — Щукин отложил бумаги в сторону. — Теперь, Виталий Семёнович, я надеюсь, вы понимаете, что, имея таких противников, нужно постоянно быть готовым ко всему, к любым неожиданностям.

Посерьёзневший Осипов утвердительно кивнул головой.

— Ладно! Мы ещё вернёмся к этому разговору, — отпуская Осипова, сказал Щукин и тут же добавил: — Теперь о деньгах. Долговую гарантию мы им подготовим. Кого вы предполагали послать в Киев?

— Поручика Наумова.

— Нет-нет! Только не Наумова. Здесь нужен человек не только смелый, но и осторожный. — Полковник помолчал, раздумывая. — Я думаю, не послать ли подполковника Лебедева?

Лебедев был опытнейший разведчик. Недавно он вернулся из Москвы, удачно выполнив задание. Ясно, что и в Киеве он ошибок не допустит — выдержан, осторожен. Высоко развито чувство ориентировки в необычных обстоятельствах. И все же… Вот это «и все же» сейчас очень беспокоило Щукина, потому что в случайность ареста Загладина он не мог поверить. Чекисты, очевидно, вышли на него после пожара на Ломакинских складах. Но на одного ли Загладина они вышли? Сейчас этого никто не знает. И поэтому посылать в Киев Лебедева очень рискованно. Но тогда кого? Кто сможет сразу и точно определить, что же там произошло?

— Да, решено! Пошлём Лебедева! — ещё раз, теперь уже твёрдо, сказал Щукин. — Мне нужны точные данные о численности и о реальных возможностях Киевского центра. Приблизительные сведения меня ни в коем случае не устраивают. Во время наступления на Киев нам необходимо будет скоординировать действия армии с выступлением Центра.

…Несколько позже полковник Щукин зашёл в приёмную командующего. Спросил у Кольцова, холодно и испытующе глядя на него:

— Владимир Зенонович у себя?

— Да, господин полковник, — учтиво склонил голову Кольцов, несколько уязвлённый высокомерным и холодным взглядом Щукина.

Полковник скрылся в кабинете. А Кольцов несколько раз прошёлся по приёмной, мягко и укоризненно сказал сидевшему в другом конце своему помощнику:

— Микки! Вы опять забыли принести телеграммы.

Подпоручик готовно вскочил и вскоре принёс стопку телеграмм. Кольцов разложил их у себя на столе и затем деловито поспешил в жилые апартаменты командующего.

— Я сейчас, Микки! — сказал он на ходу.

В гостиной он осторожно подошёл к двери, ведущей в кабинет, остановился, прислушался. Голос Щукина доносился из кабинета глухо — Кольцов с трудом разбирал слова:

— …В район восьмой и девятой армий красных продолжается переброска войск с Туркестанского и Северного фронтов, — докладывал Щукин.

Потом он ещё что-то сказал, но Кольцов не расслышал… И вот опять явственно прозвучал голос Ковалевского:

— По моим предположениям, этого не должно быть. На что они в таком случае рассчитывают там?

— Не знаю. Вероятно, Москва для них важнее, — с холодной проницательностью произнёс Щукин.

— Откуда у вас эти сведения? По линии Киевского центра?

— Нет. Это информация… Николая Николаевича, — выразительно понизил голос начальник контрразведки.

— Да. Источник надёжный. Известите об этом Антона Ивановича Деникина.

Какое-то время Кольцов снова не мог разобрать ни одного слова, хотя и слышал голоса. Затем прозвучали шаги, и Щукин совсем близко произнёс:

— Совсем даже наоборот, Владимир Зенонович! Киевский центр действует, и довольно активно. Постигшая его неудача почти не отразилась на боевом ядре… Днями пошлю туда своего человека и после этого доложу вам более подробно.

Вероятно, Щукин расхаживал по кабинету, потому что голос его опять медленно удалился. Тогда Кольцов слегка приоткрыл дверь — из кабинета этого не могли увидеть, так как её скрывала тяжёлая портьера.

— …И надо помочь! — в ответ на какую-то фразу Щукина с директивными нотками в голосе сказал Ковалевский. — Будем помогать — сможем и требовать. А требовать надо одного — всемерной активизации действий. Всемерной активизации! Я вас прошу, Николай Григорьевич, доведите до генерала Деева мою точку зрения: пусть на этом не экономит!.. Сколько просит Киевский центр?

— Переправлять деньги через линию фронта нет необходимости, — отчётливо произнёс полковник. — Я прошу вас, Владимир Зенонович, подписать это письмо.

Сухо прошелестела бумага, и наступила пауза: вероятно, Ковалевский водружал на нос пенсне.

— Кому оно адресовано? — спросил командующий.

— Одному ювелиру. Он уже передавал крупные суммы денег на нужды Центра. Но ему нужны гарантии, — с усмешкой в голосе сказал Щукин.

— Он что, в Киеве?.. — не то усомнился, не то удивился Ковалевский. Дальнейших слов Кольцов не мог расслышать, так как сзади до него донёсся радостный голос Микки:

— Павел Андреевич! Павел Андреевич!

Кольцов поспешно отпрянул от кабинетной двери, торопливо — как ни в чем не бывало — прошёл в приёмную.

Микки был в приёмной не один. Рядом с ним стояла очень миловидная стройная девушка лет восемнадцати в широкополой соломенной шляпке; казалось, она только-только вернулась с пляжа.

— Познакомьтесь, Павел Андреевич! — излучая галантность, сказал Микки Кольцову. — Дочь полковника Щукина.

— Таня, — солнечно улыбнулась Кольцову девушка и сделала изящный книксен.

Уверенные жесты, стройная, но не хрупкая фигура, крепкие плечи — все это сразу бросилось в глаза Павлу. Таня решительно не походила на изнеженную барышню, какой, по его мнению, должна была быть дочь полковника Щукина. В лице её, ещё очень юном, но с явно определившимися чертами, проглядывала устойчивая уверенность; тёмные глаза под густыми чёрными бровями излучали дружелюбие, и взгляд их был, как у Щукина, нетерпеливый и прямой — в упор… В затянувшейся паузе, пока Кольцов рассматривал девушку дольше, чем позволяли приличия, она не отвела в сторону взгляда, только что-то словно дрогнуло в глубине её зрачков и померкло, но не сразу.

Наконец Павел отвёл глаза и запоздало представился:

— Павел Андреевич… Кольцов. Право, если бы я знал, что у Николая Григорьевича такая дочь, я бы непременно попросился под его начало.

— Уверена, что вы бы прогадали. Здесь у вас всегда люди и, должно быть, интересно. А у папы на окнах решётки и затворническая работа, — открыто, с интересом рассматривая Кольцова смутными глазами, сказала Таня. — Я о вас много слышала, Павел Андреевич. От папы.

Кольцову понравилось, как Таня просто, не жеманно вела разговор. Обыкновенно в её возрасте стараются казаться умней и значительней, подлаживаются под других. А здесь — простота без вызова, без надумки.

— Я так недавно здесь, что смею надеяться: папа не говорил обо мне плохо, — с мимолётной улыбкой сказал Кольцов.

— Он рассказывал о ваших подвигах. Мне они показались намного интереснее подвигов Козьмы Крючкова.

— Папа все преувеличил, мадемуазель.

— Ну что ж, в таком случае я рада, — тоже с лёгкой ироничной великодушностью ответила Таня. — У папы склонность преувеличивать все плохое, хорошее — редко.

— Профессиональная склонность, мадемуазель, — на этот раз с открытой приязнью улыбнулся Кольцов.

Ему все больше нравилась Танина манера держаться свободно, непринуждённо, говорить без колебаний то, что хотелось сказать, смотреть прямо, не отводя глаз. Предельная раскованность чувствовалась в каждом Танином жесте, в каждом слове, пленительная естественность, свойственная обычно натурам собранным, сильным и цельным.

Бившее в окно солнце обливало Таню, обрисовывая с подчёркнутой чёткостью её силуэт, а лицо, затенённое полями шляпы, казалось немного таинственным, в глубине же глаз что-то переливалось, мерцало.

«Необычная девушка, — подумал Кольцов. — Да, необычная, солнечная…»

Несколько мгновений они смотрели друг на друга. Кольцову казалось, что взгляд Таниных глаз медленно втекает в его глаза.

«Что это со мной?» — встревоженно подумал Павел. А Таня отвела, вернее, заставила себя отвести глаза в сторону Микки и, мило улыбнувшись, спросила:

— Что с вами, Микки? Вы уже графин воды выпили.

— Слишком жарко сегодня — смутился Микки, и рука его, потянувшаяся было за графином с водой, остановилась на полпути.

— Пожалуй, да, — великодушно согласилась Таня и посмотрела в окно. — Вероятно, гроза будет. Смотрите, какие на горизонте тучи. — Прищурившись, она помолчала, потом сказала тихо, как будто одному Кольцову, стоявшему рядом: — В детстве я жила у тёти под Севастополем и любила встречать грозу на берегу моря… Вы когда-нибудь видели море, Павел Андреевич? — Имя Кольцова она произнесла на какой-то особой, задушевной ноте.

— Конечно… — Кольцов чуть было не сказал: «Я вырос на море», но тут же спохватился: — Я бывал в Севастополе…

— Вот как? — озаренно взглянула она на Кольцова. — А я училась там… Это удивительный город…

Таня ещё что-то говорила о Севастополе, но Кольцов теперь уже почти не слушал её. Он ругал себя за то, что забылся и чуть не произнёс того, чего наверняка невозможно было бы поправить. Ведь скажи он, что вырос в Севастополе, и это было бы равносильно провалу. Он с ужасом представил, как Таня с беспечной простотой говорит отцу: «А знаешь, папа, Павел Андреевич вырос в Севастополе, может, мы даже встречались!» Представил взгляд Щукина — цепкий, проницательный… Небольшое сопоставление с биографией сына начальника Сызрань-Рязанской железной дороги и…

Чутко уловив внезапную перемену в настроении Кольцова, Таня оборвала свой рассказ, сказала:

— Знаете, я не буду ждать папу! — и, озорно, совсем по-девчоночьи тряхнув головой, с вызовом добавила: — Я и заходила-то к папе только затем, чтобы он показал мне вас. — И Таня стремительно направилась к выходу из приёмной.

Кольцов заспешил ей вслед и, опережая движение Таниной руки, распахнул перед нею дверь, пропуская её вперёд.

На лестнице Таня замедлила шаги и, полуобернувшись к Кольцову, лукаво кивнула:

— На днях мы наконец закончим ремонт дома и попытаемся принимать. По пятницам. Буду рада, если вы навестите нас.

— Благодарю! — учтиво склонил голову Павел и, немного помедлив, от души добавил: — С удовольствием!

Уже у самого выхода из здания она ещё раз повторила:

— Смотрите же. — И из глаз её брызнули весёлые солнечные зайчики. — Вы дали слово?.. В пятницу!

Кольцов ещё несколько мгновений постоял внизу, у лестницы, смутно предчувствуя важность этой встречи. Ему даже показалось, что он был обречён на эту встречу с Таней. И от этого ощущения неотвратимости сегодняшнего знакомства в сердце Павла вошла какая-то печальная радость… Чтобы успокоиться и прийти в прежнее, спокойно-насторожённое расположение, ему нужно было время. Но сколько? Мгновение? День? Павел не знал.

В приёмной Микки многозначительно сказал ему:

— Ну, Павел Андреевич! Похоже, я присутствовал при историческом событии… Между прочим, я знаю её давно, по гимназии. Обычно — само равнодушие. И вдруг…

— Полковник не выходил?! — резко оборвал его Кольцов.

— Ещё нет, господин капитан! — уже официальным тоном ответил слегка обиженный Микки.

Глава двенадцатая

Получив доставленный по эстафете пакет из Харькова, Красильников отправился к Фролову. После двух совершенно бессонных ночей Фролов с час назад прилёг прямо в кабинете на диване, наказав разбудить его, если случится что-то важное. Полученный пакет несомненно относился к категории наиважнейшего, но, увидев, какое измученное у Фролова лицо, как страдальчески он морщит лоб, как будто и во сне обдумывает что-то неотложное и трудное, Красильников замялся у порога, заколебался: стоит ли будить, может подождать немного? Но, подумав, что вестей из Харькова Пётр Тимофеевич ждал с особым нетерпением, решительно прошагал к дивану и тихонечко тронул Фролова за плечо.

Фролов тотчас же сбросил ноги с дивана, сел, провёл рукой по лицу и, словно бы стерев этим коротким движением остатки сонной расслабленности, сразу уставился острым взглядом на изрядный потрёпанный конверт.

— По эстафете. Из Харькова, — кратко пояснил Красильников.

Нетерпеливо разорвав конверт, Фролов вынул несколько бумажек и, перелистывая их, стал быстро просматривать. По тому, как размягчалось, словно разглаживалось, его лицо, Красильников понял: пришли очень радостные вести.

— Ну, Семён, все-таки удача! — подтвердил его мысли Фролов. — У Ковалевского действительно появился новый адъютант… — Он сделал короткую, выразительную, паузу, прежде чем продолжить: — Павел Андреевич Кольцов.

Красильников не удержался от возгласов:

— Скажи, куда вознёсся крестничек! Ну, молодцом, братишка! Я и говорил — вылитый беляк. Видно, не мне одному он так показался!

А Фролов думал о том, что ещё несколько дней назад Лацис снова справлялся о Кольцове, с надеждой спрашивал, не получили ли о нем каких-либо вестей. Теперь он может доложить Лацису о том, что вести есть. Хорошие вести!..

Одно из присланных Кольцовым донесений озадачило Фролова больше всего.

«В Киеве активно действует контрреволюционная организация, именуемая Киевский центр. Её субсидирует ювелир, фамилию или какие-либо его приметы установить не удалось. По всей видимости, он проживает или находится в настоящее время в Киеве.

В ближайшие дни в Киев направляется сотрудник контрразведки для активизации Киевского центра. По заданию Щукина навестит ювелира…

Старик.»

И все! Никаких подробностей. Ни фамилии, ни примет, которые бы дали хоть какую-то конкретность началу поиска.

Ювелиров в городе немало. Некоторые, правда, бежали, но иные остались. Один из них — самый опасный враг. Как же узнать, кто именно? Как выявить его? Как узнать того неизвестного щукинского посланца, который не сегодня-завтра придёт в город? А может быть, уже пришёл?

В маленьком кабинете Фролова стало совсем сизо от табачного дыма, можно было и не курить, просто вдыхать этот загустевший, настоянный на дыме воздух. Фролов наконец подошёл к окну и распахнул его настежь.

Угас летний день. Затихал город, и по углам неосвещённых улиц копились, сгущаясь все больше и больше, синеватые сумерки. Малиновый свет преклонённого к горизонту солнца переливно отражался в стёклах домов, пропитывал червонными бликами дали. От раскалённых камней тянуло застоявшимся жаром.

Покончив с дневными заботами, спешили куда-то горожане: одни — домой, чтобы отдохнуть от суеты и забот, другие — к друзьям поделиться тревогами и сомнениями о том, что происходит вокруг, третьи… Быть может, вот в этой толпе идёт сейчас по городу тот самый ювелир, конечно, так же бедно одетый, стремящийся слиться с нею, затеряться в будничной сутолоке… Интересно, какой он облик принял? Может быть, вон того человека в серой потрёпанной шинельке, так браво размахивающего руками? Или вон того, судя по всему, довольного собой господина, что промелькнул на лихаче. Какие они, люди, состоящие в Киевском центре? Эти незаметные серые пауки, неутомимо и расчётливо плетущие нити заговора, стремящиеся опутать мелкой, ядовитой паутиной весь город, чтобы в нужный для них момент неожиданно выскользнуть из своих углов и залить улицы Киева кровью.

Фролов отошёл от окна и, заложив руки за солдатский ремень, стал медленно прохаживаться по кабинету. И хотя в кабинете стало темно, Фролов не зажигал света. Прикуривал одну от другой тощенькие папиросы. Думал.

Значит, Киевский центр… О его существовании чекисты догадывались давно. Чувствовали, что он есть, что он где-то рядом, продуманно законспирированный, укрывшийся за толстыми стенами богатых особняков, мещанских домишек, за тяжёлыми гардинами окон домов, подслеповатых, с виду безобидных хаток на тихих городских окраинах. Как зверь перед прыжком, враг копил силы и только время от времени, как бы пробуя их, давал о себе знать то взрывом, то поджогом, то убийством из-за угла. Но чекисты понимали, что все это не главное, что единичные случаи, быть может специально рассчитанные на то, чтобы распылить их силы на мелочи и за этими мелочами скрыть то главное, что готовилось, что висело в воздухе, чувствовалось в наэлектризованной обманчивой тишине. Сколько раз чекистам казалось: вот-вот они ухватятся за нить, которая приведёт к самому гнезду заговорщиков. И каждый раз эта нить оказывалась непрочной, обрывалась, оставляя в руках клочки каких-то сведений, событий, имён. Но всего этого было слишком мало для того, чтобы добраться до сердца заговора.

Вот уже несколько дней Фролов казнил себя за оплошность с Загладиным. Не понял сразу, насколько это серьёзно. Не допросил сам, доверил все Красильникову. В результате ещё одно подтверждение существования крупного антисоветского заговора — и ничего больше.

Размышляя над донесением Кольцова о ювелире, Фролов понимал, какой отчётливой логики, продуманности и осторожной изворотливости потребует проверка этих сведений. Он чувствовал, что благодаря Кольцову держит в руках самую главную нить, но как ко всему этому подступиться, ещё не знал. Вот и морил себя табачным дымом, нервно вышагивал по кабинету, сопоставлял факты, размышлял.

…Половину следующего дня Красильников занимался выявлением проживающих в Киеве ювелиров. Пришёл к Фролову в кабинет только после обеда, присел, положил на колени фуражку и, отчего-то тяжело вздохнув, пригладил седеющие волосы.

— Ну так сколько ювелиров осталось в Киеве? — приступил к делу Фролов.

— Вроде двадцать семь. По реестру шестнадцатого года было шестьдесят два, но которые померли, которые драпанули, — стал обстоятельно докладывать Красильников, положив перед Фроловым исписанный крупными каракулями список.

Фролов стал внимательно просматривать фамилию за фамилией и тихо, похоже сам с собой, разговаривать.

— «Самсонов… Фесенко… Сараев…» Кого же из них можно считать вне подозрений? — невозмутимо называл он фамилии ювелиров, и это было похоже на перекличку.

— А никого. Предлагаю всех подозревать и за всеми установить слежку, — не раздумывая сказал преисполненный ретивой решительностью. Семён Алексеевич. — К кому-то же он придёт, гость с той стороны!

— Придёт, конечно. К одному из двадцати семи. Это верно. «Будченко… Черевичин… Полищук… Шагандин…» — продолжал читать список Фролов.

— Гм-м… А куда ему деваться? — Красильников не понял, одобряет или нет его план Фролов. — Так ведь?

— Так, конечно. Только пассивно это очень, Семён. Допусти мы малейшую ошибку — и все, и опять, как с Загладиным… — Фролов снова уставился в список: — «Шварц… Доброхотов… Либерзон…»

— А что ты предлагаешь? — нетерпеливо спросил Красильников.

— То же, что и ты: установить за всеми слежку. Это правильно, — сухо сказал Фролов, не желая дискутировать напрасно. — Но не ждать, пока рыба попадёт в сети, а самим её искать.

— Как? — С прежней решительностью Красильников пытался докопаться до сути.

— Если бы я знал… — вздохнул Фролов. — Вот, к примеру, Шварц или Доброхотов. Что за люди? Как жили, как живут сейчас? Какие у них были доходы?

Семён Алексеевич заглянул в список через плечо Фролова.

— Шварц? Парализованный. Его петлюровцы избили, второй год не поднимается с постели. А Доброхотов — это штучка. Когда-то ворочал крупными капиталами. У него даже была своя гранильная мастерская.

— Вот видишь, Шварц нас может намного меньше интересовать, чем, скажем, Доброхотов… Либерзон — этот что за ювелир? — раздумывая над чем-то, спросил Фролов.

— Да боже, это самый никудышный из всего списка! — с простодушной и нетерпеливой досадой воскликнул Семён Алексеевич.

— Как это понимать? — поднял строгие глаза на Красильникова Фролов.

— А вот так и понимать: самый что ни на есть замухрышистый. У него и магазина-то своего отродясь не было — всю жизнь в найме работал… Не, этот как раз отпадает!..

Фролов ненадолго задумался, потом, прищурив глаза, — значит, что-то придумал! — произнёс:

— Вот к нему для начала нам и надо пойти!

Либерзон жил в конце Миллионной улицы, где с утра до вечера лениво купались в пыли куры. Замкнутый колодец грязного двора был опоясан галереями и переходами. В этом-то колодце и находилось жилище ювелира. Богатству и благополучию сопутствует скрытность и тишина. А настоящая безнадёжная нищета обычно не прячет своих бед, хотя и не любит выставлять их напоказ. На ветхих галереях протекала вся жизнь обитателей дома. Здесь они пекли и варили, сорились и мирились, открыто любили и открыто ненавидели. Это была жизнь на виду у всех. Здесь обсуждались новости, праздновались негромкие свадьбы, устраивались поминки. Бедность спаяла в этом дворе в единый коллектив людей разных национальностей, людей разных, но чутких к чужим радостям и чужому горю и готовых прийти в самый трудный момент на помощь соседу, поделиться с ним последними крохами.

Богатых в этом дворе не было, ибо, как только к кому-то приходил долгожданный достаток, тот торопился сразу же и навсегда покинуть этот дом и этот двор.

Вот в таком, затхлом, отгороженном от солнечного света дворе жил ювелир Либерзон, по словам Красильникова, «самый замухрышистый» из всех ювелиров.

Появление чекистов привлекло внимание обитателей двора. На Фролова и Красильникова со всех сторон уставились десятки глаз: любопытных, беспокойных, безучастных, грустных и весёлых.

— Скажите, — обратился Фролов к замершей в обнажённом любопытстве старухе, — в какой квартире проживает гражданин Либерзон?

— Либерзон? Ювелир, что ли? — переспросила старуха и махнула рукой куда-то вверх: — Во-она ихняя дверь!

Фролов и Красильников стали пробираться наверх по бесконечным галереям, замысловатым переходам, покачивающимся лесенкам и обшарпанным закоулкам, за которыми виднелись до скуки похожие друг на друга грязные комнаты, колченогая, давно состарившаяся мебель, незастелееные постели с лежащими навскидку потёртыми одеялами, остатки еды на столах. Мимо них сновал полуодетые торговые женщины и безучастные мужчины, грязные, неумытые дети. Однообразный и невесёлый шум людского бедного общежития, утих на время, вспыхнул с новой силой. Появилась новая темка для разговоров, толков и догадок.

— К кому? — понеслось из двери — в дверь, поползло по бесчисленным закоулкам.

— К ювелиру! К ювелиру! — побежало впереди них.

— С наганами, видать, из Чеки, — звучало слева и справа.

— Наверное, с обыском, — раздались, прозорливые голоса.

— Нет, понятых не берут.

Фролов повернул ручку пружинного звонка. Дверь осторожно приоткрылась, однако цепочку хозяин не снял — изучающе глянули острые глаза-буравчики.

— Ну-ну, открывайте! — суховато потребовал Семён Алексеевич.

— А вы, собственно, к кому? — раздался певучий старческий голос.

— К вам, если вы гражданин Либерзон. Из Чека, — снова сухо бросил Семён Алексеевич.

— Странно, — пробормотал за дверью человек и загремел запорами. Осторожно открыв дверь, встал перед ними, как бы преграждая путь в комнату. Был он низенький, щуплый, со свалявшимися на затылке седыми, тусклыми волосами и воинственно торчащими ключицами. Пошарив рукой на груди, хозяин наконец нащупал висящее на нитяном шнурке пенсне, надел его и лишь после удивлённо спросил:

— Так вы правда ко мне? Чем могу быть полезен? — и впился взглядом в стоящего впереди Красильникова.

— Может быть, все же разрешите войти? — спросил Фролов.

Либерзон после этого готовно отстранился, пропустил чекистов в комнату. В углу, возле стены, зябко кутаясь в платок, стояла худая, похожая на подростка пожилая женщина.

Фролов окинул беглым, но внимательным взглядом комнату. Ничего примечательного здесь не было: старинный буфет, овальный стол в окружении стульев с протёртыми сиденьями, диван под чехлом, кадки с увесистыми фикусами.

— Разрешите присесть? — спросил Фролов у хозяина.

— Да, очень прошу. Садитесь! — Либерзон суетливо пододвинул стулья.

Ни к кому не обращаясь, женщина сказала:

— Вот и у Горелика так. Пришли двое, посидели. А теперь Горелик уже два месяца в Чека сидит.

Либерзон всплеснул руками:

— Слушай, Софа! Не загоняй меня в гроб! Оставь, пожалуйста, эти намёки!

А Семён Алексеевич, любящий, чтобы все было по форме, нахмурившись, попросил:

— Вы вот что, гражданка! Тут у нас, откровенно говоря, мужской разговор предвидится, так что давайте-ка быстренько выйдите!

Женщина, ещё плотнее закутавшись в платок, сердито повела глазами по Красильникову, словно выискивая в его облике какой-нибудь изъян, и вышла.

— Мужской разговор, — тихо сказал Либерзон. — Какой может быть мужской разговор при таком пайке. Смешно.

Фролов улыбнулся и какое-то время молча рассматривал ювелира, его тонкие длинные, как у пианиста пальцы, синие прожилки на руке. Тот молча вытирал вспотевшее лицо, но не казался испуганным.

— Товарищ Либерзон, мы к вам по делу, — наконец сказал Фролов, стараясь быть приветливым с этим всклокоченным и сразу к себе расположившим человеком.

— Вы знаете, я догадываюсь, — понятливо улыбнулся Либерзон.

— Нам нужна небольшая справка. Вы, наверное, знаете всех ювелиров в городе?.. — басовито поддержал своего начальника Красильников, все ещё пытаясь найти нужный тон в общении с ювелиром.

Либерзон грустно покачал головой:

— Сорок лет — не один год. За сорок лет можно кое-чему научиться и кое-что узнать. Покажите мне на секундочку любой драгоценный камень, и я скажу вам, какой он воды, сколько в нем карат; сколько он стоит… Назовите мне любого ювелира, и я вам скажу… сколько он стоит.

Фролов задумался, не зная, как дипломатичней, чтобы не встревожить старика и не раскрыть своих карт, задать интересующий его вопрос. А ювелир, коротко взглянув на него своими остренькими вопросительными глазами, продолжил:

— Я понимаю, в вашем департаменте не покупают и не продают. Вы прямо говорите: в чем состоит ваш интерес?

Фролов положил перед Либерзоном список:

— Здесь ювелиры, которые живут сейчас в Киеве. Расскажите о каждом из них.

— Извиняюсь, но я так до конца и не понял, в чем состоит ваш интерес? — въедливо переспросил Либерзон, искоса просматривая список.

— Что вы о каждом из них знаете? — снова повторил свой вопрос Фролов.

— Хорошо. — Ювелир ненадолго задумался, побарабанил по столу тонкими костлявыми пальцами, словно под ними должны были быть клавиши, потом как-то решительно тряхнул головой: — Хорошо. В таком случае я попытаюсь сам догадаться о том, кто может вас интересовать. — Он с грустной улыбкой всматривался в список: — Самсонов — нет. Этот все сдал, да, откровенно говоря, у него и было не так много… Фесенко. Хороший ювелир. Золотые руки. Но он всегда уважал закон. При царе уважал царские законы, а пришли вы — уважает ваши… Сараев! Кто не знает фирму «Сараев и сын»! Москва, Петербург, Киев, Нижний Новгород, Варшава, Ревель! Лучшие магазины — его! Поставщик двора его императорского величества! Но… — Либерзон развёл руками и с лёгкой иронией усмехнулся, — все, как говорится, в прошлом. Восемь обысков — это кое-что значит, боюсь, я сегодня богаче, чем он, хотя у меня, кроме Софы, ничего нет.

— Так-таки ничего? — сощурил глаза Красильников.

— Так вы пришли ко мне? — снисходительно поглядел на него ювелир.

— Нет. Мы посоветоваться по поводу списка, — успокоил его Фролов.

— Так! Кто тут у нас ещё? — Либерзон вёл окуляром пенсне по строчкам списка. Он ушёл в свои мысли, и лицо его ожило. Он то хмурился, то с сомнением кривил рот, то отрицательно качал головой.

Дверь в комнату внезапно приоткрылась, из-за неё нетерпеливо выглянула жена Либерзона.

— Исаак, не валяй дурака! Им же Федотов нужен!

Все трое даже вздрогнули от неожиданности. Но дверь тут же захлопнулась.

— Вот чёртова баба! — не удержался Красильников, но, увидев осуждающий взгляд Фролова, виновато потупился.

Ювелир тоже укоризненно покачал головой и тихо, словно вслушиваясь в себя, сказал:

— Между прочим, у этой «чёртовой бабы» полгода назад петлюровцы убили сына. Просто так. Ни за что. И потом… она говорит дело. Лев Борисович Федотов — это, наверное, тот человек, который не очень ищет знакомства с вами. Вот видите, его даже в вашем списке нет.

— Расскажите о нем поподробнее, — заинтересовался Фролов, все ещё глядя осуждающими, невесёлыми глазами на своего помощника.

Либерзон немного помолчал, собираясь с мыслями, от напряжения у него шевелились губы, брови и ресницы — какая-то огромная сила, казалось, привела его всего в движение. Либерзон глубоко вздохнул и продолжил:

— Вот я вам называл Сараева. Этого знает весь Киев. Да что Киев! Вся империя… простите, Россия! А Лев Борисовичон не броский. У него был всего лишь один небольшой магазин. И ещё сын — горький пьяница. Это, знаете, такая редкость в еврейской семье. Сейчас он где-то не то у Деникина, не то у Колчака. Но это так, между прочим… Так вот, Лев Борисович не поставлял кольца и ожерелья двору его императорского величества, ничем особенно не выделялся среди других ювелиров. И если бы мне в своё время не довелось у него работать, я бы тоже не знал, какими миллионами он ворочал… Думаю, что и сейчас у него денег чуть побольше, чем у вас в карманах галифе и ещё в киевском казначействе.

Фролов и Красильников многозначительно переглянулись.

— Где он живёт? — опять не утерпев, спросил первым Красильников.

— А все там же, где и жил. Большая Васильковская, двенадцать. Все там же… — с бесстрастным спокойствием отозвался ювелир.

Повезло Мирону на этот раз. Едва пришёл в Харьков, не успел ещё отойти от страха, не успел отоспаться, как ему велели опять собираться в дорогу. И не куда-нибудь — в Киев.

Ещё месяц назад ему было все равно куда идти, куда ехать. А сейчас, после того как снова увидел Оксану, что-то перевернулось в его сердце… С нетерпеливой радостью отправился он по знакомой дороге. Шёл не один. Сопровождал какого-то важного и молчаливого чина.

На окраинах Куреневки он оставил своего спутника в каких-то развалинах, а сам торопливо отправился к дому Оксаны. Прокрался к калитке, осторожно шагнул в маленький, обсаженный цветущими подсолнухами двор, огляделся вокруг, прислушался к тишине. Было тихо-тихо… И Мирон успокоился.

Прогремев щеколдой. Мирон вошёл в сумрак сеней, и тотчас из горницы выглянула Оксана, одетая по-домашнему, в ситцевый сарафан, простоволосая, властная и притягательная. Передник подоткнут, руки — в тесте. Остановилась, недружелюбно нахмурилась. Мирон тут же сник, будто его в одночасье сморила страшная, нечеловеческая усталость. Движением просящего стянул с головы картуз, провёл им по потному, побитому оспой лицу.

— Мирон? — не выказав ни радости, ни удивления, с отчуждённой усталостью тихо спросила Оксана. Если бы её сейчас спросить, каков он собой, Мирон, — высокий или низкорослый, со шрамами на лице или нет, — она бы затруднилась ответить, потому что забыла всех других людей, кроме Павла… Больше всего она боялась, что проснётся однажды и не вспомнит, каким был Павло — ни единой чёрточки… И тогда, значит, она его потеряет во второй раз и он, живой до сих пор в её сердце, и вправду станет на веки вечные мёртвым…

Осадчий бессильно прислонился к дверному косяку и выдохнул:

— Я, Ксюша! — и быстро, словно хотел разом высказать все накопленное в душе, заговорил: — А я загадал… я загадал… слышь, Ксюша, ещё там, фронт когда переходили… подумал: ежели днём попаду к тебе и тебя застану — к счастью, значит, к счастьицу. — И вздохнул счастливо. — И ты вот — дома!

Оксана по-прежнему стояла не двигаясь, даже не шелохнувшись, в безрадостном оцепенении, стояла, не пропуская его в горницу. И тогда он тяжело шагнул к ней, схватил за руки выше кистей, порывисто наклонился к ней. Но она, налитая враждебной, непримиримой силой, тут же отстранилась.

— Зачем ты… ко мне? — выдохнула она горько. — Не надо! Не жена я тебе… Домой иди!..

И, сразу обессилев от страха совсем её потерять, Мирон беспомощно отпустил её руки.

— Не гони меня, Ксюша! — горячо забормотал он. — Ежели бы тебя здесь не было, на той стороне остался…

Она молчала. Слова Мирона никак не могли достать её сердца. Выгнать его? Что-то мешало ей сделать это, навсегда закрыть перед ним дверь. С детства знают друг друга, всегда жалела его. А теперь в чем его вина перед ней? Что не уберёг Павла? Что горькую весть принёс? А если не смог уберечь? Не сумел промолчать… Выходит, нет вины, это боль её виновата, боль и горе её. Да не все ли равно — пусть уходит, пусть приходит, ей все одно…

Мирон вдруг всполошился — он вспомнив об ожидающем его в развалинах спутнике, просительно заговорил:

— Я не один пришёл… С человеком… Ты на стол собери чего. И вот это припрячь. — Он суетливо полез в карман, выволок небольшой узелок, хотел вложить его насильно Оксане в руки, но передумал — добро надо показывать лицом — и стал так же суетливо разворачивать. — Ты погляди, что здесь?.. Гляди! — на развёрнутой тряпице лежали, сверкая тяжёлыми золотыми отблесками, — кольца, кресты, отливали желтизной и казённой синевой царские червонцы.

— Все тебе! Бери! — возбуждаясь от вида золота, заговорил Мирон. — Когда-то всего капитала моего папаши не хватило бы, чтобы все это купить. А теперь вот за это, — он благоговейно взял в руки кольцо, — всего две буханки отдал. А этот крест за полпуда пшена выменял. Всего-то! Прибери. Ещё придёт время, и золото будет иметь настоящую цену. Мы своего дождёмся.

Мирон решительно натянул картуз.

— Пойду за тем человеком. — И не удержался, снова прихвастнул, чтобы знала Оксана, с каким добычливым человеком имеет она дело: — За то, что я их сюда, в Киев, вожу, тоже золотом платят. Червонцами! — Он ласково, тем же взглядом, каким только что смотрел на золото, посмотрел на неё и снисходительно добавил: — Дурные! Они же не знают, что мне в Киев и так идти — награда! — Он спустился с крыльца и тут же вернулся, попросил смиренно: — Я сказал тому человеку, что ты — жена мне. Так ты это… ну, чтоб он не догадался. Так лучше будет. Ладно?

Оксана ничего не ответила, повела взглядом поверх него и ушла в горницу. А Мирон все стоял и ждал ответа. Не оборачиваясь, она бросила из горницы:

— Яичницу сжарю, это скоро.

Мирон обрадованно закивал головой, принимая её слова за некий знак примирения. И бодро, однако не теряя насторожённости, двинулся по улице, держась, по привычке, в тени. В сердце Мирона пела надежда — все-таки не гонит, привечает.

— Что бабья душа? Трава — душа ихняя. Приходит пора — и сама под косу ложится… Враньё, что женщины сильных любят. Сильные — ломкие. А любят они, Миронушка, удачливых да настырных. Так-то… — разговаривал сам с собой повеселевший Мирон. Несколько раз оглянулся по сторонам — не наблюдает ли кто за ним? — и нырнул в развалины.

Навстречу Мирону из тени насторожённо выступил высокий человек в брезентовом плаще и в парусиновом картузе.

— Не слишком ли долго вы заставляете себя ждать?! — нетерпеливо и резко сказал он.

— Пока, ваше бла… Сергей Христофорыч, с женой поговорил…

— Кроме неё, дома никого? — начальственно допрашивал он Мирона.

— Так точно, никого, — совсем по-солдатски ответил тот, памятуя, что это нравится начальству.

— Жена как?

— Как за себя ручаюсь, — безбоязненно пообещал Мирон.

— Ведите! — И зашагал следом за Мироном, держась от него на некотором расстоянии.

Они вошли в чистенькую, аккуратную горницу, сплошь завешанную вышивками, заставленную чуть привядшими комнатными цветами. Оксана быстро накрыла на стол, нашёлся и графинчик, до половины наполненный мутноватой жидкостью. Однако гость, выразительно взглянув на Мирона, отодвинул самогон на край стола. И Мирон, сглотнув слюну, подчинился.

Ел гость сосредоточенно, молча, и чувствовалось, что он весь настороже. Оксана входила в горницу лишь за тем, чтобы убрать посуду или что-нибудь принести. Молча, не глядя ни на кого, входила и так же молча выходила.

— Может, ва… Сергей Христофорыч, сегодня уже никуда не пойдём?.. Переночуем. А завтра… как говорится, утро вечера мудрёнее, — попытался убедить гостя Мирон, встревоженный окаменелым молчанием Оксаны и тем, что — не ровен час — ночью же придётся уйти обратно.

Гость ничего не ответил. Деловито доел. Отложил в сторону нож и вилку. Промокнул вышитым рушником губы, встал.

— На перины потянуло? — ядовито и угрюмо спросил он Мирона, и щека его нервно задёргалась. — За-щит-нич-ки отечества!.. Пока мы тут с вами яичницу ели, тысячи человек захлебнулись кровью на поле брани!.. — Он сердито шагнул к вешалке, стал натягивать плащ.

Мирон тоже покорно надел поддёвку, нахлобучил картуз:

— Куда прикажете?

— На Никольскую! — Гость мотнул головой, как бы прогоняя нервный тик, и достал из кармана брюк золотые часы. Мирон с жадностью взглянул на них. — Мы должны быть там ровно в девять!

— Успеем! — с наигранной веселинкой произнёс Мирон, а про себя выругался: «Черт бы тебя побрал с твоей спешкой!»

Проскрипела дверь, гость вышел в сени. Мирон, идущий сзади, по-хозяйски осмотрел скрипящие дверные петли, качнул головой. Обернулся к стоящей в горнице Оксане, сказал:

— Ты, Ксюша, не жди. Вернёмся — три раза стукну!

С Куреневки до Никольской — путь не близкий. Молча шли по пустынным улочкам, сторонясь освещённых мест и одиноких прохожих. Ступали медленно, вкрадчиво, — каменные мостовые гулки! — чтобы ничем не нарушить насторожённой тишины. В ней острее и явственнее ощущается опасность, все чувства напрягаются до предела. Иногда, заслышав стук копыт или громкие шаги патруля, подолгу пережидали в каких-то нишах, в тени заборов, в глухих закоулках.

Чернота ночи поблекла — взошла луна, белая, летняя, сочная, и в её свете улицы стали шире, просторней…

На Никольской, напротив дома Сперанских, они замедлили шаг. Мирон перешёл через улицу, остановился у калитки. Позвонил: два частых, три с паузами звонка. Калитку отворил Викентий Павлович, недоверчиво оглядел с ног до головы Мирона, посмотрел, нет ли кого ещё неподалёку.

— Чем могу быть полезен? — спросил он, ещё беспокойнее вглядываясь в лицо Мирона: лунный свет вырывал из темноты рябое, порченное лицо.

— Вам привет, товарищ Сперанский, — сказал Мирон, и по лицу его медленно расползлась тусклая улыбка.

— Простите, от кого? — удивлённо спросил Викентий Павлович, невольно отступая перед нагловатой улыбкой незнакомца.

— От Николая Григорьевича! — внушительно произнёс Мирон. Сперанский гостеприимно посторонился:

— Входите.

— Я не один. — Мирон поднял руку.

Человек, которого он сопровождал, торопливо пересёк улицу, юркнул в калитку. На ходу протянул Викентию Павловичу руку:

— Здравствуйте, господин Сперанский. Я — подполковник Лебедев.

— Проходите, все уже в сборе! — обрадованно произнёс Викентий Павлович. Возле крыльца Лебедев властно бросил Мирону:

— Никуда не отлучаться! Караулить дом! Ждать!

Мирон молча кивнул и, усевшись на крыльце, стал задумчиво скручивать цигарку.

Подполковник Лебедев стремительно прошёл в гостиную, где его уже ждали человек пятнадцать. На отшибе от других сидел полный смуглый человек с надменным и чуть брезгливым выражением лица. Его Сперанский представил Лебедеву в первую очередь. Это был бразильский консул граф Пирро. Маленький щуплый человек с красными воинственными глазами оказался заведующим оружием Киевских инженерных курсов Палешко. Были здесь Бинский и Прохоров, и ещё какие-то люди, одетые в простенькие сюртуки, пиджаки, неуклюжие свитки. Но в каждом чувствовалась военная выправка. Лица они имели сосредоточенные, отрешённые, на некоторых просвечивал жертвенный румянец. Лебедев поздоровался с каждым в отдельности. Пожимая руки, он внимательно выслушивал, кто где и кем работает. Обойдя всех присутствующих, Лебедев занял предназначенное ему за столом место и начал строгим деловым тоном:

— Господа! Времени у нас мало, поэтому будем тратить его экономно. Две недели назад я вернулся из Москвы и хочу вкратце изложить столичные новости, представляющие для нас с вами несомненный интерес. Не так давно в Москве произошло объединение почти всех антибольшевистских групп и организаций… Создан Тактический Центр, в который вошли Союз возрождения России, Национальный центр и Совет общественных деятелей. — Здесь Лебедев сделал небольшую паузу, дабы присутствующие оценили в полной мере значение сказанного им, и продолжил: — Итак, образовался единый фронт, включающий в себя разные политические группировки, начиная с монархистов и кончая меньшевиками-оборонцами и правыми эсерами. Военная комиссия Тактического центра и штаб Московского района разработали план вооружённого выступления и захвата Кремля. В день восстания предполагается овладеть Ходынской радиостанцией и оповестить весь мир о падении Советов. Вот, господа, масштабы, которыми надо жить!

— У нас, собственно говоря, в какой-то мере такое объединение тоже произошло, — не скрывая гордости, сказал Сперанский, с достоинством оглядывая присутствующих.

— Вот я и попрошу обстоятельно информировать меня, какими силами и возможностями располагает ваш центр! — в упор наведя свой взгляд на Сперанского, оборвал его Лебедев. — Это крайне необходимо знать командованию.

— А вы не предлагаете нам объединиться с петлюровцами? — вдруг спросил Бинский, желая, чтобы и его заметил и отличил представитель ставки.

Все с интересом смотрели на «гостя» в почтительном ожидании, что он ответит. В гостиную вошла Ксения Аристарховна, она принесла поднос с чашками горячего чая.

— Я ничего не предлагаю, — продолжил Лебедев, когда она вышла, не обернувшись к Бинскому и не повысив голоса. — Но время мелких диверсии прошло. Поджоги складов, диверсии на железной дороге, саботаж — это, скажем, хорошо, господа. Но не это главное!..

— В таком случае, может быть, вы скажете, что же главное? — спросил вёрткий заведующий оружием инженерных курсов Палешко и торжествующе огляделся по сторонам: вот, мол, какие вопросы нужно задавать. — Может, вам там со стороны виднее?

— Скажу! — торжественным взглядом оглядел всех подполковник Лебедев. — Надо готовить вооружённое выступление по примеру Московского центра. Надо как можно шире вербовать людей, а может быть, и объединиться с людьми, у которых общие с нами интересы.

— Значит, все-таки с петлюровцами? — вновь подал голос Бинский. — Но в борьбе с большевиками у петлюровцев иные задачи, они дерутся за самостийную Украину, а у нас другие цели.

На этот раз подполковник, бросив на Бинского короткий взгляд, досадливо поморщился: он не любил людей, торопливых на выводы.

— Важен, господа, конечный результат — свергнуть большевиков. И не будем сейчас заботиться об остальном. Придёт время — разберёмся, кто что заслужил… Николай Григорьевич недавно встречался с руководителями петлюровского заговора Стодолей и Корисом. Сожалею, что этого не сделали вы прежде. У них есть силы, есть оружие. Кроме того, им оказывает поддержку атаман Зелёный. А как известно из арифметики, сила, умноженная на силу, даёт двойную силу!

— Николай Григорьевич поддерживает объединение? — почтительно привстав с места, спросил Прохоров. — Так надо вас понимать?

— Полковник Щукин считает, что важна конечная цель, средства же не имеют значения. Такой же точки зрения придерживаются Владимир Зенонович Ковалевский и Антон Иванович Деникин, — сослался на авторитеты для ещё большей убедительности Лебедев.

Вечером старенький «бенц» остановился на Жилянской улице, откуда было рукой подать до Большой Васильковской. Человек десять чекистов прошли на Большую Васильковскую, окружили дом, в котором проживал ювелир Федотов. Красильников и ещё трое поднялись на третий этаж, постучали. Им открыл грузный Лев Борисович Федотов, оглядел всех сонными, недоумевающими глазами, проводил в богато обставленную старинной мебелью комнату, предложил сесть. Сам тоже опустился в мягкое кресло, переплёл на животе пальцы рук. Своей обстоятельной неторопливостью, всем своим видом и фигурой он выражал полное, даже добродушное, спокойствие. У Красильникова на мгновение даже мелькнула мысль, что они напрасно поверили Либерзону и потревожили этого, такого домашнего и обстоятельного, человека. За свою недолгую службу в Чека он видел много разных людей в подобных обстоятельствах. Виноватые, едва им показывали мандат Чека, хоть чем-нибудь, да выдавали себя: суетливостью ли, заискивающей улыбочкой или льстивыми интонациями в голосе. Лев Борисович же был предельно спокоен и в то же время не скрывал неприязни к столь поздним гостям.

— Напрасно сами тревожитесь и людей тревожите по ночам, — исподлобья глядя на Красильникова, сухо сказал он. — Как приказ Советов… ваш то есть приказ, вышел, я все сдал. У вас там, в Чека, должно быть все записано, проверили бы. Золотишко кое-какое было, бриллианты… — не спеша, жалуясь на судьбу, объяснялся с чекистами Федотов.

— Значит, сдали? — с тихой иронией спросил Красильников.

— А попробовал бы не сдать — сами бы забрали. — Федотов прямо взглянул на Красильникова из-под насупленных бровей, и такая безнадёжность была во взоре ювелира, что Красильников опять заколебался. — Я знаю таких, кто не сразу сдал. По пять обысков было.

— А у вас? — продолжал спрашивать Красильников, зная, что именно на таких, с виду пустых, вопросах многие поскальзываются.

— Три обыска. Только ничего не нашли. А приезжали специалисты по части обысков, — с горькой иронией над самим собой и своим утраченным богатством продолжал Федотов.

— И выходит, что никакого золота у вас и в помине нет? — исподволь допытывался Семён Алексеевич.

— А откуда ж ему взяться? Я не алхимик. Изготовлять золото из воздуха пока не научился, — сказал Федотов, всем видом показывая, что этот визит ему не нравится и что он изрядно устал.

— Я вам, в общем-то, верю, — похоже, даже посочувствовал Красильников. — Но работа у нас, Лев Борисович, такая, что приходится иногда и проверять. Так сказать, доверяя, проверяй. Так что не обессудьте! Вот ордер на обыск!

Федотов слегка скосил глаза на ордер, пожал плечами: дескать, хотите проверять — проверяйте — и снова принял скучающе-безразличный ко всему происходящему вид. Лишь большие пальцы рук, помимо воли хозяина, разомкнулись и стали выделывать замысловатые фигуры. И это не ускользнуло от внимания Семена Алексеевича.

— Приступайте! — повернувшись к чекистам, решительно кивнул он головой.

Поначалу чекисты вершок за вершком прощупали валики дивана, спинку, сиденье, заглянули в старинные часы с кукушкой, просмотрели граммофон — это был привычный «ритуал» при обысках. Молоденький чекист подошёл к кадке с фикусом, остановился в нерешительности, вопросительно взглянул на Красильникова. Федотов перехватил этот взгляд, великодушно бросил:

— Рвите, чего там! Его уже три раза вырывали, может, и в четвёртый раз приживётся.

Но Красильников рассудил по-своему. Если и есть у Федотова золото, то не такой он простак, чтобы прятать его на виду у всех в кадке с цветком. И поэтому сказал чекисту:

— Оставь пока!

Двое других тем временем досконально простучали стены, оконные переплёты. Сняли с гвоздей картины в толстых золочёных рамах, просмотрели рамы. Ничего. Затем чекисты подошли к буфету, в котором за крупными стёклами тускло отсвечивал хрусталь. На лице Льва Борисовича появилось подобие саркастической улыбки. Он продолжал все так же сидеть в кресле, обхватив руками большой живот. Пальцы его теперь были спокойны.

— Чудно все-таки, — сказал он. — Вот четвёртый обыск наблюдаю, и все одинаково. Ищут-ищут, и в граммофон и в буфет заглядывают, плюнут и уйдут. Вроде как даже обижаются, что не нашли ничего.

— Посмотрим, — неопределённо ответил Семён Алексеевич Федотову и затем бросил молоденькому чекисту: — Вы буфет аккуратненько поднимите и тщательно осмотрите ножки.

Втроём подняли буфет, отняли ножки. Стали простукивать одну за другой, дерево глухо загудело.

— Ну, что там? — спросил Семён Алексеевич, искоса наблюдая за пальцами хозяина.

— Дерево как дерево, а вроде тяжёлое, — сказал чекист.

— На то оно и называется железным, это дерево. В Африке произрастает, — объяснил Федотов. Семёну Алексеевичу показалось, что сказал он это не прежним неторопливо-снисходительным тоном, и чуть-чуть поспешнее, чем следовало.

— А ну давай сюда… тяжёлое…

Красильников надел очки и внимательно оглядел толстую короткую ножку буфета. Прислушиваясь, стал стучать по ней своим прокуренным до черноты пальцем. Был он в эти мгновения похож на настройщика роялей, который никак не довьется нужного звучания струны. Затем он поднял глаза на Федотова, укоризненно сказал:

— Вот! А вы говорили — нету.

Перочинным ножичком он осторожно поддел фанеровку ножки. И оттуда посыпались на стол один за другим, позванивая друг о друга, жёлтые кружочки.

— Это разве золото? — пренебрежительно сказал Федотов, глаза у него презрительно сузились. — На старость, на чёрный день приберёг.

— И это тоже… на старость? — строго спросил Красильников, вытряхивая золото из второй ножки.

А когда один из чекистов принёс толстую библию, из её переплёта Семён Алексеевич тоже вытряхнул десятка два золотых десятирублевиков.

— И господь не сохранил! — улыбнулся чекист.

Наконец было проверено и пересмотрено все. Чекисты собрались у стола.

— Вроде больше ничего нету.

— Нету, нету, — поспешно закивал головой Федотов и затем Смиренно спросил: — Мне как? Прикажете одеваться?

— Не нужно, — равнодушным голосом сказал Семён Алексеевич. — Куда нам торопиться! Посидим, побеседуем. Может, вы и ещё что вспомните.

Пальцы Льва Борисовича снова беспокойно зашевелились, то сцепляясь, словно успокаивая друг друга, то расцепляясь.

Прошло много времени, как Мирон привёл гостя в дом Сперанского. Он успел уже выкурить с десяток цигарок. Его стало клонить в сон. И чтобы не заснуть, он начал медленно прогуливаться под окнами. Остановился, прислушался, заглянул в окно. Подполковник Лебедев медленно расхаживал по гостиной, говорил, скупо жестикулируя руками:

— Господин бразильский консул прав. Масштабы и ещё раз масштабы! Мы в них тоже заинтересованы кровно. Ибо за каждый шаг к победе мы платим кровью.

— Союзники… как это… разоча-ровы-ваются, — сказал с места граф Пирро с сильным акцентом. — Им нужны ваши победы, а не ваши поражения… Я тоже… рискую добрым именем… ради ваших побед.

— Вот! — патетически воскликнул подполковник. — Наши друзья, которые не только морально поддерживает нас в священной борьбе, хотят видеть, что их усилия не пропадают даром. В конце концов, будем откровенны. Им нужны наши победы как некая гарантия, что их материальная поддержка не сейчас, а позже, но не в очень отдалённом будущем, обернётся такой же материальной благодарностью…

— Так, может, мы им сразу отдадим всю Россию в виде компенсации? — мрачно поинтересовался Лысый, не поднимаясь с места. — Англии — Донбасс и железные дороги, Франции — остальную Украину со всеми потрохами, Бразилии… Простите, а какие интересы имеет ваше правительство, господин консул? — обернулся Прохоров к графу Пирро.

— Простите… Я вас плохо поймал… простите, понял, — уклонился дипломат.

— Ну, что бы вы хотели у нас оттяпать? Сибирь, Урал, Дальний Восток? У вас там, кажется, нет снега? Берите себе Сибирь! — не отставал Лысый.

— Прекратите паясничать, штабс-капитан! — угрюмо вскинулся подполковник и постучал по столу, призывая к порядку, Мирон отпрянул от окна, снова принялся кружить по двору.

…Юра в это позднее время сидел в кресле-качалке и дочитывал «Графа Монте-Кристо». Дочитал, с сожалением закрыл книгу, посидел немного, размышляя об удивительной судьбе главного героя.

Внизу, в гостиной, слышались голоса, а со двора донеслось осторожное покашливание. Интересно, кто там? Юра потушил лампу и лишь после этого открыл окно. Действительно, кто-то ходит. Мальчик лёг на подоконник, стал наблюдать за человеком во дворе. Тот в это время закурил, огонь спички выхватил из тьмы лицо.

Юра вцепился руками в подоконник. Он узнал этот беззубый рот на порченом, пересыпанном оспинами лице. Вспомнил поезд, бандита, из-за которого умерла мама. Прежний страх и прежнее бессильное отчаяние вернулись в его сердце, и, не понимая, что он делает, Юра стремглав выскочил из комнаты…

— Вы правы, масштабы нужны! — говорил тем временем, не желая ни с кем примиряться, Прохоров. — Но, простите, масштабы во многом, да-да, во многом зависят… — Он пристально взглянул на подполковника Лебедева и закончил, точно гвоздь вколотил: — От денег, ваше высокоблагородие!

— А патриотизм? — саркастически спросил Лебедев, неприязненно полуобернувшись к Прохорову. — Неужто святая Русь оскудела патриотами?

— К сожалению, господ патриотов становится все меньше. И потом, патриотизм тоже нужно подогревать. Если не победами на фронтах, то хотя бы… деньгами… — упорно стоял на своём Прохоров.

И тут распахнулась дверь, в комнату стремглав влетел Юра. К нему повернулись испуганные лица. В руке подполковника Лебедева блеснул пистолет. А мальчик, указывая на окно, закричал:

— Там бандит! Вы слышите, там бандит!..

Сперанский переглянулся с подполковником Лебедевым и быстро вышел из комнаты. Вскоре он вернулся, следом за ним в гостиную скромно, бочком вошёл Мирон.

— Да-да! Это он! — показывая на Мирона, продолжал Юра. — Он издевался над моей мамой и выбросил её из поезда! Он грабил и убивал! Вы слышите! Это бандит!..

Юра ожидал, что эти люди, офицеры, сейчас же бросятся к бандиту, свяжут его. Но — увы! — их реакция была иной.

— Юра! Почему ты оказался здесь? — изумлённо подняв брови, гневно накинулась на него Ксения Аристарховна; никогда прежде она с ним так не говорила.

Подполковник Лебедев повёл строгим взглядом на Викентия Павловича, и тот незамедлительно потребовал:

— Юрий! Ступай в свою комнату! Поговорим после!

А Мирон как ни в чем не бывало снисходительно улыбнулся Юре и развёл руками.

— Разве ж я знал? — И плоские его глаза поплыли куда-то в сторону. И тогда Юра, сжав кулаки, бросился к Мирону, стал изо всей силы бить его в грудь, гневно выкрикивая:

— Бандит! Бандит! — и плакал от отчаяния и злости и ещё оттого, что впервые в жизни остался один на один со злом и бессилен был рассчитаться с ним.

Сильные руки Викентия Павловича оторвали Юру от Мирона.

— А вы… вы все!.. — забарахтался в руках Сперанского Юра. Широкая ладонь зажала ему рот. Сперанский отнёс отбивающегося ногами и руками Юру к чулану, втолкнул его туда и с силой захлопнул за ним тяжёлую дубовую дверь.

В гостиной молчали. Только подполковник Лебедев встревоженно проворчал, сверля глазами хозяина квартиры:

— Хорошо, если крики вашего родственника не долетели до соседних домов.

— Ну что вы… у нас тихо… — тяжело дыша, поспешил успокоить Викентий Павлович.

— И все-таки выйдите на улицу, проверьте! — уже с настойчивой неприязнью объявил Лебедев Сперанскому. Затем обернулся к переминающемуся с ноги на ногу Мирону, брезгливо взглянул на него: — А вы! Вы что скажете?

— Я человек маленький, ва… Сергей Христофорыч. Мне как приказывали, — нисколько не смущаясь, объяснил Мирон. — Я тогда у батьки Ангела был. А он, известно, против всех воевал. И против дворян тоже. — И кивнул в сторону сидящих за столом.

Вернулся Викентий Павлович, доложил:

— Все тихо. Можно идти.

— Итак, о деньгах. Деньги у вас будут, господа, — торопливо натягивая свой брезентовый плащ, сказал подполковник. — Скоро!.. — Мельком оглядев прощающимся взглядом гостей, он добавил: — Очень скоро!.. И ещё Николай Григорьевич просил передать вам следующее. Приказом Ковалевского вы все зачислены на должности в действующую армию. Заготовлена реляция главковерху Антону Ивановичу Деникину о производстве вас в более высокие воинские чины и о награждении.

Заговорщики, не скрывая довольных улыбок, переглянулись.

— Я прощаюсь с вами, господа, но не надолго! — многозначительно бросил подполковник Лебедев, лихо щёлкнул каблуками, поцеловал руку Сперанской, любезно отвесил общий поклон. — Близок час нашей победы, господа!

Мирон вразвалку вышел первым, затаившись, постоял у калитки, зорко осматривая темноту. Затем подал знак подполковнику Лебедеву и вышмыгнул на улицу. Крался медленно и осмотрительно, время от времени ожидая, когда подполковник Лебедев догонит его. На перекрёстке Мирон тихо спросил:

— Куда теперь, Сергей Христофорыч?

— На Большую Васильковскую, — ответил Лебедев.

…Сидя в чулане, Юра слышал, как постепенно — по одному — расходились тайные гости. В горле у него пересохло, нестерпимо хотелось пить. Саднила ушибленная в тёмном чулане коленка. Но ещё больше мучила иная боль. От неё хотелось плакать. Бандит, повинный в смерти матери, — сообщник Викентия Павловича, Бинского, Лысого. Он воюет на стороне белых. И Юрин папа тоже воюет на стороне белых. Как же это может быть? Как? Здесь какая-то страшная ошибка, которую почему-то никто не хочет исправить…

Снова и снова мальчик вспоминал ненавистное, побитое оспой лицо, искривлённый рот… Может, они не знали, что он бандит? Но ведь Юра сказал им. Не поверили? Нет, вряд ли! Но вместо того чтобы схватить бандита, они набросились на него, Юру, и трусливо, словно в чем-то угождая Мирону, заперли его в чулане. Почему? И в его голову пришла совсем не детская мысль. Скорее сердцем, чем умом, он понял то, что понимали не все взрослые. «Бандит — это бандит, — подумал Юра. — Кому бы он ни служил, бандит — это бандит! Почему же они, белые офицеры, не понимают этого?»

Привалившись к старому креслу, снесённому за ненадобностью в чулан, Юра долго ещё лихорадочно размышлял обо всем происшедшем. И успокоился тем, что поклялся самой страшной клятвой разыскать бандита Мирона и отомстить ему за все.

Близился ранний летний рассвет, когда Мирон и подполковник Лебедев пересекли пустырь и вышли на Большую Васильковскую. У нужного дома постояли, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь. Вошли в подъезд, бесшумно поднялись на третий этаж. Подполковник зажёг электрический фонарь и пошарил узким лучом в темноте. Наконец нашёл то, что искал: на обитой клеёнкой двери тускло отсвечивала медная табличка: «Л. Б. Федотовъ». Отступив в сторону, Лебедев показал Мирону на дверь, и тот постучал: два частых, три с паузами удара.

Вскоре из-за двери послышался приглушённый голос:

— Кто там?

— Лев Борисович! Отворите! — прошептал в ответ Мирон. — От Николая Григорьевича к вам…

Щёлкнул замок, дверь широко, открылась. И в лицо гостям ударил свет яркой керосиновой лампы. Хозяин держал её низко и слегка отклонял от себя, отчего его лицо все время оставалось в полутьме.

Мирон первым шагнул в переднюю, не спуская глаз с хозяина. Что-то в нем встревожило Мирона, что-то здесь было не так. Фигура хозяина была совсем не старческой. Показалось подозрительным и то, как безбоязненно им открыли дверь… Резко схватив руку с зажжённой лампой, Мирон с силой приподнял её. Свет закачался, метнулся по стене и на мгновение лизнул пучком лучей хозяина по лицу… На нем был бушлат, из-под него проглядывала тельняшка. Это было страшно. Но ещё страшней стало Мирону, когда он узнал чекиста, от которого недавно едва удрал на рынке. Все это произошло мгновенно. Мирон отшатнулся, по-кошачьи прыгнул назад, наткнулся спиной на своего спутника, и тут чекист ударил его ногой в живот. Мирон ойкнул, превозмогая боль, кинулся в сторону, но тотчас ещё кто-то сзади набросился на него. Зазвенело стекло. Покатилась со звоном и дребезгом по полу и погасла лампа. Все остальное уже происходило в кромешной темноте. Кто-то, тяжело и озлобленно дыша, наседал на Мирона, а он отбивался изо всех сил, катаясь по лестничной площадке. Гулко загремели по лестнице чьи-то грузные, но быстрые шаги — подполковник Лебедев счастливо увернулся во внезапной суматохе от чекистов и помчался вниз. Но едва он добежал до второго этажа, как в лицо в упор ударили яркие лучи карманных фонарей. На мгновение они ослепили его, отбросили назад. И тут же снизу послышался яростный голос:

— Стой! Руки вверх!

Подполковник резко повернулся и опять помчался вверх — там, на чердаке, было теперь его спасение, — а следом за ним устремился, чекист. Почти одновременно они наткнулись на клубок сцепленных в бешеной схватке тел.

— Здесь я… Сергей… Христофорыч… выручайте!.. — услышал Лебедев задыхающийся голос Мирона. Быстро сориентировавшись, заученным ударом рукоятки пистолета по голове, подполковник свалил своего преследователя, а затем несколько раз с силой опустил тяжёлый кулак в середину катающегося клубка. Мирон почувствовал, что руки, державшие его, ослабли, и он, как спущенная тетива, распрямился, вскочил на ноги, бросился вверх по лестнице вслед за удаляющимся топотом ног подполковника. Грудь его теснила боль, перехватывала дыхание, делала ватными руки и ноги, но Мирон все равно, задыхаясь и слабея, продолжал бежать вверх, к спасительному чердаку. Вслед беглецам раздались один за другим несколько выстрелов, брызнула в стороны штукатурка, полетели щепки, зазвенело стекло. Подполковник обернулся и тоже несколько раз наугад выстрелил. Подбежав к железной лестнице, ведущей на чердак, стал торопливо взбираться по ней. Мирон не отставал, к нему постепенно пришло второе дыхание, и он бежал, втянув голову в плечи, словно ожидая, что вот-вот чекистская пуля настигнет его. На чердаке они ринулись к окну. Ударом плеча Мирон высадил раму, и они выбрались на крышу.

Уже совсем рассвело. Низко по земле стлался грузный, выкрашенный утренней зарёй туман. Город, лежавший внизу, досматривал последние, уже некрепкие сны, кое-где в окнах теплился осторожный свет, и совсем по-деревенски перекликались петухи.

Громыхая сапогами по тугому железу крыши, Мирон и подполковник Лебедев, уже вконец запыхавшись, пробежали туда, где виднелся соседний дом. Он был чуть ниже того, на котором находились беглецы, зияющий провал отделял один дом от другого, внизу мертвенно поблёскивали булыжники двора. Они остановились у края крыши, с опаской поглядели вниз и там, в узком колодце двора, увидели бегущих чекистов. Подполковник прикинул расстояние и сказал Мирону:

— Единственное спасение — прыгать!.. Ну!..

— Боюсь, ваше высокоблагородие! Далеко! — И Мирон стал медленно пятиться от края крыши, сердце его внезапно остудила мертвенная жуть. — Нет! Не могу!.. Боюсь!

Подполковник насторожённо оглянулся и ещё решительней, ещё настойчивей повторил:

— Кому говорят, прыгай! — и поднял пистолет. — Ну-у!..

— Го-осподи, помоги! — перекрестился Мирон, с всхлипом набрал в грудь воздуху и, зажмурив глаза, прыгнул. Протрещала черепица, осколки полетели вниз, звонко рассыпались на мостовой, словно кто-то швырнул на булыжники медяки. А Мирон уже легко бежал по не очень — крутой крыше соседнего дома.

Подполковник тоже разбежался, тело его спружинилось. Оттолкнулся ногами от карниза и перелетел через пропасть, разделявшую два дома. Но не было в его уже немолодых ногах той силы и упругости, как у Мирона, и он, каким-то чудом успев ухватиться за водосточный жёлоб, завис над пропастью, закричал Мирону:

— Помоги-и!..

Подполковник из последних сил держался за край желоба, боясь взглянуть вниз, чтобы не ослабеть от страха высоты, и все смотрел вверх, на свои побелевшие от напряжения руки, и ещё выше, туда, где дрожали в выбеленном зарёю небе редкие пригасающие звезды. На отчаянный крик подполковника Мирон невольно оглянулся и… снова ринулся дальше, пригибаясь и петляя. Он уже успел поверить, что и на этот раз кривая вывезла — спасён, а спасённому незачем второй раз рисковать.

Жёлоб под тяжестью тела подполковника медленно разогнулся, и он с глухим криком рухнул вниз. Перед последним смертным мгновением ему показалось, что он ещё может за что-нибудь уцепиться, и вытянул руки, но небо внезапно отодвинулось, покачнулось и выбросило ему в глаза нестерпимо-белое свечение.

Когда подбежали чекисты, подполковник уже не дышал, его глаза незряче смотрели в небо, а руки были вытянуты вперёд, словно он все ещё силился до чего-то дотянуться. Раненый Сазонов обыскал погибшего, извлёк из карманов пистолет и какие-то бумаги. Одного чекиста он оставил сторожить тело, трех послал преследовать Мирона, а сам поднялся в квартиру Федотова.

— Один, похоже, ушёл, товарищ Красильников, а второй насмерть разбился, — невесело доложил Сазонов и утомлённо протянул пачку бумаг: — Это вот при нем нашли.

— Ты ступай голову-то перевяжи, — посоветовал Сазонову Красильников, взглянув на его слипшиеся волосы и тёмные потёки крови на шее и гимнастёрке. — Ишь сколько кровищи вышло.

— Ничего, заживёт, — приободрился Сазонов.

— Не геройствуй, не надо! — пристрожил его Красильников и подсел к столу. Неторопливо надел очки и стал раскладывать перед собой найденные у подполковника бумаги.

Лев Борисович, сидевший неподалёку, не удержался, зыркнул острым, цепким взглядом по этим бумагам и тут же отвёл глаза, снова приняв безразличный вид. Лишь большие пальцы рук опять стали торопливо выделывать замысловатые фигуры. Семён Алексеевич на мгновение покосился на руки Федотова, с улыбкой подумал: «Чудно! Владеет-то собой как, а с руками справиться не может».

— А нервишки у вас, Лев Борисович, я замечаю, неважнецкие. Лечиться бы надо, — сочувственно сказал Красильников Федотову, продолжая неторопливо разбираться в бумагах.

— Вы это к чему? — встревожился Федотов и тут же сделал вид, что не понял Красильникова.

— К тому самому, что… есть та бумажка, которой вы сейчас так боитесь. Вот она… — Семён Алексеевич сдвинул ниже на нос очки, стал внимательно рассматривать потёртый на сгибах лист бумаги. — Самим командующим Добровольческой армией Ковалевским подписанная. С печатью. Все чин чином… Почитать?

— Зачем? Мало ли что они там пишут! — Опять напустил на себя добродушную ленцу Лев Борисович.

— Ну что это вы так? — укоризненно покачал головой Красильников. — Солидный же человек! Генерал. Гарантирует… Вот, читайте!.. Что золотишко, которое вы вручите «подателю сего», вам все сполна вернут после — победы над Советами… над нами, значит. Лев Борисович!

— Пускай гарантируют, мне-то что, ни жарко и ни холодно, — попытался уклониться от прямого ответа Федотов, решивший держаться до конца.

— Понятно. Не хотите, значит, сознаваться, где вы его прячете? — настойчиво докапывался до истины Красильников, понимая, что нельзя давать своему противнику ни минуты передышки.

— Все, что прятал, вы нашли, — откровенной бравадой ответил Федотов.

— Нет, не все! — покачал головой Красильников. — Ну ладно! Одевайтесь! Придётся нам с вами в Чека продолжить эту, прямо скажу, не очень приятную беседу.

Федотов молча оделся, нетерпеливо сказал:

— Ну пошли, что ли!

Однако Красильников не тронулся с места. Он стоял возле кресла, где все время сидел Федотов, и внимательно смотрел на пол. В крашеных досках слабо поблёскивали шляпки двух новых, недавно вбитых гвоздей. Сидя в кресле, Федотов ногами прикрывал их. Красильников поднял голову, сказал чекистам:

— А ну, хлопчики! Подденьте-ка ещё вот эти досочки.

И тут Льва Борисовича оставило самообладание. Он покачнулся, схватился рукой за стену и тяжело опустился, почти сполз, на табурет.

— Я же говорил, Лев Борисович, что нервы у вас ни к черту, — мельком заметил Красильников, наблюдая за быстрой работой чекистов. Они вынули гвозди и легко подняли доски, скрывающие подпол. Оттуда остро пахнуло сыростью, гнилью. Сазонов склонился к подполу, осветил тугую темень фонариком. Двое чекистов спрыгнули вниз и подали один тяжеленный чемодан, за ним — другой.

— Ого-го! — не удержался от удивления Сазонов и тут же, встретив укоризненный взгляд Красильникова — мол, нужно быть сдержаннее, — бросился помогать товарищам.

Содержимое чемоданов Семён Алексеевич высыпал на стол. На круглом столе выросла целая гора драгоценностей, в основном золотых монет, среди которых инородными телами выделялись кольца с крупными камнями, тонко и вычурно выгнутые серьги, тускло поблёскивающие церковным золотом кресты, налитые тяжестью серебра, кулоны, легкомысленные дорогие ожерелья… И все это составляло один искрящийся, почти живой клубок. Красильников смотрел на все это богатство спокойными, холодными глазами.

— И это — тоже на старость? — жёстко спросил он. — Долго же вы жить собирались, господин Федотов.

— Меня… расстреляют? — ослабевшим голосом спросил ювелир, весь поджавшись и потеряв былую респектабельность. Руки у него бессильно повисли, ноги обмякли, словно из него вынули сейчас какую-то главную, стержневую пружину.

— Не знаю. Это решит военный трибунал, — неопределённо ответил Красильников: не в его правилах было добивать поверженного противника.

— Чистосердечные показания облегчат мою участь?

— По крайней мере, в этом случае вы хоть можете ещё на что-то рассчитывать.

— Хорошо! Я все расскажу! Все!.. — с дрожью в голосе произнёс Федотов.

Глава тринадцатая

Звонили настойчиво, неотрывно. И оттого что было уже утро и в окна процеживался благожелательный свет, Викентий Павлович без опаски прошёл к калитке, отодвинул задвижки, открыл замки и… отступил, отшатнулся. В дверном проёме встал, заслонив собой улицу, Красильников, сзади него, стояли ещё двое.

— Викентий Павлович Сперанский? — коротко бросил Красильников, скорее утверждая, чем спрашивая.

И по тому, как эти трое холодно смотрели, как деловито шагнули во двор, обтекая Сперанского, он понял: это из Чека.

— Д-да, — растерянно отозвался Сперанский и тут же попытался скрыть смятение, широко, приглашающе взмахнул рукой — жест, однако, получился запоздалым и ненужным: все трое уже были во дворе.

— Мы из Чека. Вот ордер на обыск. — Красильников обернулся к своим помощникам, приказал: — Позовите понятых, и приступим.

— В чем, собственно, дело? — все ещё пытался взбодриться Сперанский, ступая за Красильниковым на ослабевших ногах. А сам лихорадочно прикидывал: «Обыск или арест? Если обыск, то все ещё может обойтись. Арест — значит дознались. Спокойнее! Спокойнее…»

Не отвечая, Красильников прошёл в переднюю, бегло огляделся, открыл дверь в гостиную. Задержался взглядом на копии «Спящей Венеры», укоризненно покачал головой, и Сперанскому стало окончательно не по себе. А Красильников, кивнув в глубину комнаты, хмуро бросил:

— Там что?

— Мой кабинет, — с тоскливой предупредительностью ответил Викентий Павлович, быстро прошёл через гостиную, открыл дверь. — Пожалуйста, прошу… — И, поймав на себе взгляд Красильникова, спросил: — Мне что, собираться?

Оглядывая кабинет, Красильников безмятежным голосом ответил:

— Собирайтесь, конечно. Собирайтесь!

Из кабинета Красильников снова вернулся в переднюю, осмотрелся здесь тщательней. Подошёл к двери рядом с гостиной.

— Комната моей жены… спальня, так сказать, — опережая вопрос, торопливо объяснил Сперанский.

В спальню Красильников не вошёл, приоткрыл ещё одну — белую — дверь, ведущую в кухню. Увидев там Ксению Аристарховну, в глазах которой леденел безмолвный ужас, вежливо и успокаивающе сказал ей:

— Здравствуйте.

— Дорогая, это недоразумение… Прошу тебя, ты понимаешь?.. — многозначительно начал Сперанский и тут же под вопросительным взглядом Красильникова осёкся: — Я действительно уверен, товарищ, произошла досадная ошибка.

— Разберутся, — спокойно пообещал Красильников и, не найдя ничего примечательного в кухне, снова вышел в переднюю и только теперь обратил внимание на низенькую дубовую дверь, толкнул её рукой. Дверь была заперта.

— Откройте! — приказал Красильников.

— Да-да… секундочку… — суетливо гремя ключами и не умея скрыть своего волнения, пробормотал Сперанский. — Тут, видите ли, некоторым образом… узник… мой племянник… наказан — кхе-кхе! — за непослушание.

Дверь со скрипом открылась. Сперанский понуро остановился на пороге, а Семён Алексеевич, переступив плоский порог, всмотрелся в полумрак и увидел в углу чулана худощавого мальчика, который сидел на матрасе, безнадёжно обхватив колени руками. Мальчик даже не пошевелился, когда открылась дверь, лишь только чуть отвернул лицо от ворвавшегося в чулан света. Что-то знакомое почудилось Красильникову в этой узкоплечей согнутой фигурке, в острых коленках. Внимательно вглядевшись, он узнал Юру.

— А-а, старый знакомый!.. Здравствуй… э-э… Юра! — добродушно и даже радостно поздоровался Красильников.

Юру тоже не только не испугало, но даже и не очень удивило появление здесь Семена Алексеевича. Он многое передумал за эту ночь, далеко не все понял, но кое-что уяснил для себя твёрдо и иначе взглянул на то тайное в доме Сперанских, что вначале влекло его, а теперь показалось совсем не таким заманчиво-героическим. Была какая-то закономерность в появлении чекистов здесь, у Сперанских, и Юра даже испытывал удовлетворение от того, что одним из этих чекистов оказался именно Красильников, как будто он сразу же сумеет дать ему чёткие ответы на все мучившие его вопросы. И в то же время Юра понимал, что вопросы станет задавать Красильников. Только он, Юра, ничего не скажет. Как бы там ни было, но предателем он не станет. Пусть сами во всем разбираются… И ожесточение, и вызов отразились на его лице.

А Красильников, пристально глядя на Юру, сожалеюще подумал: «Запугали, запутали парнишку».

— За какие такие провинности тебя в каталажку упрятали? — морщив нос, что бы хоть как-то развеселить мальчишку, спросил чекист. — Нашалил чего-нибудь?

— Да нет… так… ничего, — равнодушно отозвался Юра, даже не подняв головы.

— Из ничего — ничего не бывает, — обронил Семён Алексеевич. — Помнится, ты говорил тогда, что едешь к родственникам. Это, что ли, твои родственники?

Юра отметил нотки неподдельного презрения в голосе Красильникова, когда он спросил о родственниках, и обречённо кивнул головой.

— Понятно…

«Ничего ему не понятно», — с внезапной горечью подумал Юра, и такое отчаяние, вошло в его сердце, что он готов был заплакать. Не расскажешь ведь, что и он, Юра, со вчерашнего вечера многое понял о своих родственниках, особенно о Викентии Павловиче, что и он презирает дядю за то, что тот связан с бандитами…

— Так все-таки за что тебя сюда? Не на тот курс лёг? — посочувствовал мальчику Семён Алексеевич.

Юра даже вздрогнул: к его удивлению, Красильников почти угадал. В чулан заглянул один из чекистов, доложил:

— Понятые уже здесь.

— Начинайте, — распорядился Красильников. — По порядку — гостиная, кабинет, спальня. Я подойду…

И снова они остались вдвоём. Молчали. Юра внимательно исподлобья рассматривал Красильникова. Ему нравилось его доброе, несколько утомлённое лицо, стеснительная, неторопливая улыбка — он ещё тогда, — в артдивизионе, отметил про себя, как хорошо и озаренно улыбался Семён Алексеевич. Но Юру отпугивал его матросский бушлат, лихо сломленная посередине фуражка и висящий на длинном ремне маузер в деревянной кобуре.

— Скажите, а вы и взаправду чекист? — решился задать Юра давно интересовавший его вопрос.

Семён Алексеевич повеселел: ему все больше нравился этот мальчишка, с которым так часто, так упорно сводила судьба.

— Что, слово страшное? Или форма тебя смущает? Так это отчего. Был, понимаешь, моряком, а теперь вот пришлось… — Голос у него слегка построжал, и на лице ещё резче выступили скулы. — Только какой я чекист. До чекиста мне ещё во-она сколько плыть! Однако же кому-то и этим надо…

Красильников вытащил кисет, несколько раз встряхнул его в руке, чтобы табак сильнее перемешался, свернул цигарку и всласть затянулся горьким дымом отстоявшегося самосада. Когда он снова начал оборванный разговор, голос у него потеплел, стал каким-то свойским и обстоятельным:

— Двое детишек у меня в Евпатории остались, один — вроде тебя, четырнадцать годков ему, а второй и вовсе салажонок…

— Как это — «салажонок»? — спросил Юра, ему нравилось, что их разговор идёт неторопливо, по душам.

— Ну совсем пацан ещё: семь годков… Н-да! Вот видишь, какой я чекист! — досадно крякнул Красильников. — Мне бы помалкивать про Евпаторию-то. Она пока у ваших, у белых… Эх!

— А за что вы Загладина арестовали? — вспомнил Юра своё недавнее потрясение, с которого, как показалось ему, все в доме Сперанских изменилось, пошло кувырком.

— Э-э, да ты и его знал? Ну и компанию ты себе подобрал, однако! — сокрушённо покачал головой Красильников.

— Я видел, как вы его там, на базаре… возле телеги с оружием…

— На совести у твоего знакомого не только оружие, — цепко вглядываясь в мальчика, сказал чекист. — Когда пожар случился, ты уже в Киеве был?

— Это когда Ломакинские склады горели?.. Да, — ёжась от воспоминаний, ответил мальчик.

— Вот он их и поджёг, — жёстко подытожил Красильников. — Сколько добра сгорело! Люди голодают, осьмушка на брата, а там весь хлеб в огне погиб!.. Однако заговорились мы с тобой, а дело стоит. — И его шаги торопливо простучали по лестнице, затем, то удаляясь, то приближаясь, зазвучал его распоряжающийся голос.

…Обыск в квартире Сперанского ничего не дал. Когда чекисты вошли в переднюю, уже одетый Сперанский бодрым голосом попытался пошутить:

— Я так понимаю, мне уже можно раздеться?

— Нет, почему же! Сейчас поедем! — не приняв шутки, бесстрастно ответил Красильников и отошёл. Воспользовавшись этим, Викентий Павлович украдкой дотронулся до плеча Юры и попытался что-то втолковать ему взглядом. Но не успел. Красильников вернулся, приказал Сперанскому: — Проходите!

Викентий Павлович, держась одной рукой за конец шарфа, которым зачем-то укутал шею, скорбно склонился к своей жене:

— Ты не волнуйся, Ксения. Надеюсь, товарищи теперь все поняли, и меня, видимо, сразу же отпустят. Но очень тебя прошу… ты пойми… — и он снова выразительно взглянул на жену, Красильников опять обратил внимание на эту фразу, нахмурился, обернулся к Юре и Ксении Аристарховне.

— Вы тоже поедете с нами! — отчуждённо сказал он, налитый весь какой-то ледяной и властной силой.

На стареньком автомобиле, который волочил за собой пласты густого дыма, они поехали в Чека. По дороге Викентий Павлович ещё несколько раз пытался подать Юре какие-то знаки, но Юра каждый раз отворачивался, делая вид, что внимательно рассматривает случайно взятую с собой книгу «Граф Монте-Кристо».

…Фролов дружелюбно встретил мальчика, кивнул ему, даже подал большую и гостеприимную ладонь.

— Садись… Юра. Так, кажется, тебя зовут? — ласково произнёс Фролов, с любопытством вглядываясь в хмурое лицо маленького гостя.

«Покупают», — растерянно подумал Юра и решительно ответил:

— Ничего я вам рассказывать не буду. Можете сразу расстрелять. — И высокомерно пожал худыми плечами.

Фролов беззвучно засмеялся, глаза у него сошлись в весёлые щёлки.

— С расстрелом мы малость повременим. А рассказать я тебя прошу только одно: за какие провинности тебя упрятали в чулан? А?

Юра сжался, беспомощно глядя перед собой, и невесело молчал.

— Ну что ж… не хочешь рассказывать — не настаиваю, — пристально оглядев Юру своим особым прищуренным взглядом, продолжил Фролов. — Понимаю — кодекс чести. Да мне и не нужно, чтобы ты выдавал чьи-то секреты. Мне и без тебя хорошо известно, что за птица — твой дядя. И кто такие — его друзья. И чего они добивались — тоже знаю… Ты, конечно, не раз слышал, как высокомерно они называли себя патриотами. Говорили высокие слова о чести, совести, любви к родине. А на самом деле они попросту отпетые бандиты. Все. В том числе и твой дядя!

Фролов задел в Юре самое больное, и тот опустил голову. Перед его мысленным взором один за другим прошли рябой Мирон, вкрадчиво-сладкий Бинский, весовщик Загладин, Лысый, Прохоров, испуганный подполковник с пистолетом в руке, Викентий Павлович с искажённым от гнева лицом…

— Запомни, плохие люди не делают хороших дел!.. Так-то вот! — хоть и резко, но с доброжелательством произнёс Фролов и неторопливо размял в руках тощенькую папироску, прикурил, позвал Красильникова: — Отведи его, Семён, в дежурку, пусть там побудет. И вели, чтоб чаем напоили.

Большая комната, куда привёл Юру Красильников, поражала строгой, почти стерильной аккуратностью, даже обычные дощатые нары не портили этого впечатления. В раскрытые окна с улицы неутомимо вливалось солнце, наполняя комнату весёлым светом, матово блестели в пирамиде стволы винтовок, отсвечивал золотом большой надраенный медный чайник. Четверо красноармейцев за столом играли в домино. На нарах, прикрыв глаза от солнечного света кто фуражкой, а кто и просто рукой, спали ещё несколько красноармейцев. Один сидел в нижней рубашке и пришивал к гимнастёрке пуговицу.

— Входи, входи, — добродушно подтолкнул Красильников Юру и обратился к красноармейцам: — Пусть мальчонка пока тут у вас посидит.

— Это как? — перекусывая нитку, спросил красноармеец в нижней рубахе. — Под охраной его, что ли, держать? Или он сам по себе?

— Да нет! Скажешь тоже — под охраной. Сам по себе… Чаю ему дайте! — Красильников порылся в кармане бушлата, достал кусок сахару, стыдливо сунул его Юре в руку и тут же вышел.

…В полдень Лацис вызвал к себе Фролова с докладом. Слушал не перебивая, ни на миг не спуская с докладчика прямого, заинтересованного взгляда. Он по привычке стоял у окна, и за его плечами виднелось широкое, разливное украинское небо и луковки собора, так похожие на этом фоне на созревшие каштаны…

— Сперанский — один из руководителей заговора, — докладывал Фролов. — В прошлом — кадровый офицер. Вот… нашли при обыске… — Он положил на стол несколько фотографий. — Бывший председатель местного союза офицеров. Убежденнейший монархист.

— Что показывает? — Лацис прислонился спиной к подоконнику и весь напрягся в ожидании.

— От показаний отказался! — Фролов грустно усмехнулся.

На столе лежали фотографии. Лацис стал неторопливо их рассматривать… Вот ещё совсем молодой и бравый Викентий Павлович в новенькой офицерской форме картинно стоит, опираясь на эфес шашки… А вот групповая фотография: он — в центре — уже с внушительным лицом и строгим обличьем. На третьей фотографии он же, по-гвардейски вытянувшись, с восторженно-оторопелым выражением лица, стоял возле кресла, в котором сидел полковник. Это был полковник Львов.

Фотографии — тоже свидетели. Они давали показания, нужно было только внимательно всмотреться в них. И эти показания были против их хозяина, они говорили красноречиво о нем как о человеке заурядном и самовлюблённом. Такие люди обыкновенно упрямы.

— А вы его пока не трогайте, — небрежно бросив на стол фотографии, посоветовал Лацис. — Пусть денёк потомится. Глядишь, разговорчивее станет. Такая порода больше всего боится неизвестности.

— Денёк?.. Да за денёк они могут такого натворить!..

— Умение ждать — тоже немалая чекистская наука, Пётр Тимофеевич, — мягко заметил Лацис и обнял Фролова за плечи.

Потом они обсуждали текущие дела. Их к середине дня уже накопилось немало, все они были важные, все требовали безотлагательного решения.

В завершение разговора Лацис рассказал Фролову, что к нему обратился Управляющий делами ЦК КП(б)У Станислав Викентьевич Косиор, по совместительству возглавляющий недавно созданное при военном отделе ЦК Зафронтовое бюро. Просил помочь наладить надёжную связь с Харьковом. До сих пор она осуществляется курьерами от случая к случаю, и зачастую ценная информация приходит с большим опозданием, устаревает. Слушая Лациса, Фролов все больше хмурился. Он понимал: к хорошо налаженной и пока не имевшей провалов эстафете, по — которой передавал свои донесения Кольцов, Косиор рассчитывает подключить и своих людей из Харьковского подполья. Дело общее, это ясно. И все же умножалась вероятность провала эстафеты и неизмеримо увеличивался риск для самого Кольцова. Фролов так прямо и сказал об этом Лацису.

— Риск, бесспорно, возрастает, — согласился Лацис. — Однако что иное мы можем предложить?

— Надо подумать, — потёр подбородок Фролов. — Во всяком случае эстафету, которая надёжно действует, не следует трогать. Думаю, можно сдублировать эстафету. Наладить ещё одну — запасную. Она, в общем, уже существует, хотя мы ею ещё и не пользовались. Через Харьковское депо. Вот её и нужно попытаться привести в действие. Пока пусть ею пользуется Зафронтовое бюро, а в случае надобности к ней сможет подключиться и Кольцов.

Лацис согласился с доводами Фролова, и они договорились вернуться к этому разговору ещё раз в ближайшие же дни.

— А ты все-таки хорошенько отдохни, Пётр Тимофеевич, — снова сказал Лацис, когда Фролов покидал его кабинет. — Оттого что ты вот уже какие сутки не спишь, выиграет не Советская власть, а её враги.

— Слушаюсь, — тихо сказал Фролов и вышел.

В приёмной его ожидал, сложив руки между коленками, Красильников. Они пошли по длинному коридору Чека, и шаги их гулка отдавались в огромном помещении.

— Ну что? Вызывать к тебе Сперанского? — спросил Красильников. — Ночь длинная — размотаем.

— Ночь для того, Семён, чтобы спать, — наставительно сказал Фролов.

— Та-ак! Мы, значит, будем спать, а наши враги тем временем… — так же как недавно Фролов, взметнулся Семён Алексеевич.

— Это товарищ Лацис велел так: хорошенько выспаться. Чтоб голова была ясная!.. — Смеющимися глазами посмотрел искоса на своего помощника Фролов.

— Шутишь?! — опять усомнился Красильников.

— Нет, не шучу! — ещё больше повеселел от красильниковской неуступчивости Фролов. — Мальчик где?

— В дежурке! Как-то надо и с ним решать. Малец, конечно, многое знает, это точно, но упрямый, вряд ли что скажет… Может, его в Боярку отправим? — предложил Красильников. — Там приёмник для малолетних организовали…

Фролов от удивления даже остановился, зло сказал:

— Ну и до чего же ты туго соображаешь, Семён! Да люди Сперанского сейчас только и ждут, чтобы мы от парнишки избавились. Они же понимают, что как не меняй квартиры, а он для них все равно опасен. Даже если больше он ничего не знает, то в лицо определённо многих видел… Поверь, они ещё попытаются его разыскать! Вот об этом ты уж, пожалуйста, позаботься!

— Понятно! — сказал удручённый своей недогадливостью. Семён Алексеевич и открыл дверь в дежурку. Поискал глазами Юру, увидел, весело спросил его: — Ну, что нового в гарнизоне, — Юрий?

— Ничего, — буркнул Юра, не принимая нарочито весёлого тона Красильникова.

— Ничего — это уже хорошо, — будто не замечая отчуждённого тона, вмешался Фролов. — Собирайся, пойдём ко мне в гости.

— Зачем?.. — насторожённо спросил Юра.

— Ну пообедаем вместе, если, конечно, не возражаешь, — предложил Фролов и, не скрывая к мальчику симпатии, добавил: — И подумаем, как тебе дальше жить.

После стольких событий в доме Сперанских Юру охватило какое-то странное, дремотное равнодушие, словно между ним и миром выросла непроницаемая ни для чувств, ни для воспоминаний стена. Вот почему Юра молчал и апатично принял приглашение Фролова.

Жил Фролов в гостинице «Франсуа», фасад которой выходил на шумную улицу. Мимо гостиницы с утра до ночи проносились легкомысленные пролётки, катили солидные кареты, а в подъезде вечно толпились какие-то подозрительные, юркие люди. И трудно было понять, что привлекает их сюда, что связывает этих столь непохожих людей — подчёркнуто высокомерных господ, как попало одетых сутенёров, молодящихся бывших «дорогих» женщин и их надменных, спешащих стать поскорее «дорогими» молоденьких конкуренток. Все они толпились, перешёптываясь и перебраниваясь друг с другом, возле гостиницы. Это был чужой, враждебный Фролову мир. Завидев Фролова, все эти люди ещё сильней заперешептывались, засуетились, запереглядывались. Но только он подошёл к гостинице, как все они молча и боязливо расступились.

В номере Фролова за шкафом Юра увидел ещё одну широко распахнутую дверь, которая вела в маленькую комнатку, где стояла узкая койка, тщательно заправленная грубым одеялом, стол и два стула у стены, на которые грудами были навалены книги. Юре очень захотелось посмотреть, что читает Фролов, но тут же посчитал, что неудобно любопытствовать, едва вступив в чужое жильё.

На столе, где уже стоял только что вскипевший чайник, из его носика выбивалась горячая и добродушная струя, появилась еда: очищенная тарань, краюха хлеба, две горстки сахару на бумаге.

Горячий чай определённо разморил Фролова. Он расстегнул ворот гимнастёрки, отчего, его худая шея с остро выпирающим кадыком стала ещё тоньше и длиннее. И сам он показался Юре таким домашним и чуть-чуть беспомощным. Юра посмотрел на него, вспомнил что-то, поперхнулся и вдруг выпалил:

— Мы в гимназии одного учителя Сусликом дразнили.

Фролов недоуменно покосился на мальчика и вместе с тем обрадовался тому, что Юра сам с ним заговорил.

— Он что, тоже, как я, чай прихлёбывал? — озорно, по-мальчишечьи спросил Фролов.

— Нет, просто он на вас чем-то похож, — сказал Юра и почувствовал, как покраснело и загорелось его лицо. Но Фролов вовсе не рассердился — добродушно усмехнулся, покачал головой.

— Сусликом, говоришь?.. Нет, не угадал. У меня в тюрьме другая кличка была, — доверительно сказал он мальчику.

— Вы… вы сидели в тюрьме? — удивился Юра.

— И не один год, и не один раз!

— А что вы… украли? За что вас… в тюрьму? — беспрестанно и боязливо продолжал удивляться Юра.

— Украл?.. — переспросил Фролов, несколько мгновений помедлил, взял в руки принесённую Юрой книжку. — А разве Монте-Кристо, перед тем как его заточили в крепость Иф, что-нибудь украл?.. Понимаешь, штука какая, Юрий! В тюрьмах частенько сидели не те, кто воровал, а кого обворовывали…

— Это был совершенно, необыкновенный человек! — с жаром воскликнул Юра, обиженный за своего любимого героя.

Фролов усмехнулся:

— Ну, положим, не такой уж он необыкновенный… Чему посвятил он свою жизнь? Каким идеалам служил? Мстить своим врагам — вот цель его жизни! А я знаю людей, которые совершали подвиги, сидели в тюрьмах, шли на смерть во имя других целей.

— Каких же? — недоуменно спросил Юра, чувствуя, что Фролов говорит ему ту самую правду, о которой он ещё недавно мучительно думал.

— Хочешь, — тихо сказал Фролов, — я расскажу тебе об одном необыкновенном человеке? Он из дворян. Но всю жизнь боролся за справедливость, за то, чтобы богатые не обирали бедных. А его сажали за это в тюрьму, ссылали на каторгу… В Вятке, в ссылке, я с ним и познакомился… А недавно в Москве видел его снова. Он болен. Недоедает. Спит по три-четыре часа в сутки. Но даже враги называют его Железным Феликсом… Вот так-то… Однако давай-ка подумаем вместе, как тебе дальше быть. — Фролов задумался, долго молчал, а Юра терпеливо ждал, ему была неинтересна его собственная судьба, ему нужно было обязательно дослушать рассказ о необыкновенных людях, которые жили не когда-то, а живут сегодня, рядом с ним, Юрой.

— Вот что, Юра, — наконец заговорил Фролов. — Ты, наверное, хотел бы вернуться домой?

Юра представил себе пустую разорённую обыском квартиру Сперанских. «Домой»! Нет, эти большие комнаты не были его домом. У него теперь вообще не было дома, где бы его ждали и могли обрадоваться ему.

— Мне все равно, — сказал он упавшим голосом. Но вспомнил тётю Ксеню — она была ведь добра и ласкова, почти как мама, — и, наверно, сейчас очень беспокоится о нем. Тётя Ксеня, пожалуй, была единственным человеком в этом городе, которого Юра хотел бы видеть, и с проснувшейся надеждой он спросил: — Скажите, а Ксения Аристарховна, моя тётя… Вы её тоже отпустите?

— Твоя тётя… — Фролов грустно помолчал. — Понимаешь, мне и самому тут ещё не все ясно. Могу тебе только обещать, что мы разберёмся в самое короткое время. Возможно, очень возможно, что твоя тётя скоро вернётся. Может, даже сегодня или завтра. Так как будем решать?

— Хорошо, я пойду домой, — согласился Юра. Ему хотелось остаться сейчас одному, он очень устал, и ему нужно было так много продумать, решить, и чтоб никто, никто не мешал.

— Ну вот и ладно. — Фролов опять помолчал. — Только ты, пожалуйста, будь осторожен и никому не открывай, слышишь, никому! А завтра к тебе придёт Семён Алексеевич, расскажет, что будет с тётей. Завтра наверняка кое-что прояснится. Договорились?.. — старался уберечь мальчишку от всего случайного Фролов.

Юра молча кивнул, хотя и не понял, почему никому нельзя открывать, но переспрашивать не стал: с недавнего времени он почти совсем отвык от излишних вопросов.

— Значит, договорились? — Фролов встал и вызвал дежурного.

Вскоре Красильников отвёз Юру на Никольскую. Разыскал дворника, при нем отомкнул калитку, распечатал дверь, пожелал Юре всего доброго, ещё раз предупредил, чтобы никому-никому не открывал двери, а завтра он обязательно наведается к нему, и — ушёл.

Заперев за чекистом дверь, Юра, не заходя в комнаты, поднялся на мансарду, сел возле окна и стал бездумно смотреть на улицу. Смотрел и ничего не видел. Не заметил он, как в подъезд дома, стоящего напротив, прошмыгнул человек в студенческой куртке. Юра мог бы даже узнать этого человека — он видел его в коридоре Чека. А вскоре в одном из противоположных окон насторожённо шевельнулась и тут же опустилась занавеска. И этого Юра тоже не заметил. События дня беспорядочно вставали в памяти, в мыслях царила совершённая сумятица…

Уснул Юра в тот вечер рано. А когда проснулся, лучи солнца щедро заливали мансарду. Юра подбежал к окну и зажмурился от удовольствия: так на улице было хорошо, солнечно, нарядно! Едва-едва пожелтевшие с краёв листья деревьев ярко зеленели на солнце. Зыбкий тёплый ветерок раскачивал занавеску, тени образовывали на полу причудливые узоры. Ах как здорово! Скорее на улицу — просто на улицу без всякой цели, к солнцу, к теплу, к людям… Но тут же Юра вспомнил, что обещал заглянуть утром Красильников. Нет, надо подождать, а то вдруг разминутся. И вскоре услышал звонок. Звонили вначале осторожно, потом посильней. Юра открыл окно, перегнулся через подоконник — возле калитки стоял какой-то мальчишка в драном пиджачке и коротких брюках.

Юра метнулся к двери и тут же вспомнил предупреждение чекистов никому не открывать. «Какие пустяки, — подумал Юра. — Ведь это же всего-навсего мальчишка». И он быстро выбежал во двор, открыл калитку. Мальчишка встал на порожке.

— Тебя как зовут? — спросил он, присвистнув для вящей убедительности.

— Ну, Юра. А что? — недоуменно ответил Юра.

— А фамилия? — продолжал допрашивать мальчишка, рассматривая Юру исподлобья.

Юра усмехнулся:

— Зачем тебе?

— Раз говорю — надо. Дело есть. Может, тебя касаемо. — Гость, опершись о косяк калитки плечом, принял независимый вид.

— Львов моя фамилия.

— Вот ты как раз мне и нужен! Получай! — Парнишка протянул Юре свёрнутый трубочкой листок бумаги, повернулся и тут же исчез вмиг, вроде и не было его.

Юра осторожно развернул листок. Там было написано:

«Твой папа прислал письмо. Получишь записку — сразу же приходи в Дарницу. Никому ничего не говори. Жду. Андрей Иванович».

Письмо от папы! Значит, наконец от папы! Это — главное! Все остальное не имеет значения! Ура! Юрино сердце радостно забилось. Он лихорадочно метнулся наверх, быстро накинул курточку и выскочил из парадного.

Вот кладбище вагонов и паровозов… Знакомый домик, в котором он бывал не раз. Юра повернул деревянную щеколду, толкнул заскрипевшую на петлях калитку. Нетерпеливо, не чуя под собой ног, вбежал на крыльцо, постучал.

— Входи! — послышался кашляющий голос.

Юра вошёл в комнату. Там стоял Бинский. Был он весь какой-то взъерошенный и злой, руки у него нервно тряслись, и он сунул их в карманы. Таким его Юра никогда раньше не видел.

— Кто-нибудь знает, что ты сюда пошёл? — сразу спросил он, стараясь не глядеть в глаза мальчику.

— Нет, никто, — недоумевающе ответил Юра и только хотел спросить у Бинского о письме, как скрипнула дверь и в комнату вошёл Лысый — Прохоров. Не замечая Юры, словно его и не было здесь, он вопросительно взглянул на Бинского, тот в ответ качнул головой.

— Вроде все в порядке. — И тоже отвёл глаза в сторону. Затем Викентий опять спросил Юру: — Где записка?

Юра уловил в голосе Бинского что-то враждебное.

— Вот она. — Юра вынул из кармана курточки измятую записку. Лысый молча взял записку, сунул её в карман, остановился напротив Юры, широко расставив ноги.

— Ты садись, кадет. У нас с тобой разговор серьёзный. — И он показал Юре на стул.

— Где папино письмо? — спросил Юра с нарастающей неприязнью к этому наглому человеку с впалыми глазами, к этой пропахнувшей мышами комнате.

— Подожди ты с письмом! — отмахнулся Бинский. — Скажи лучше, о чем с тобой чекисты говорили? — И он в упор уставился в Юрины глаза, ловя малейшее изменение взгляда.

— Ни о чем не говорили. Спрашивали только, за что меня в чулан посадили, — отчуждённо ответил Юра.

— Ну а ты что? — Все ближе, ближе надвигались на Юру белые и холодные, похожие на стекла бинокля глаза Бинского.

— Я им ничего не сказал, — тихо сказал Юра.

— Рассказывай подробнее, — приказал Лысый. И тоже придвинулся к Юре.

«Чего они от меня хотят?» — со страхом додумал мальчик.

— Все. — Юра подумал немного. — Да, ещё про Загладина говорили. Вы мне неправду про самогон сказали. То вовсе не самогон был.

— Ты им сказал об этом? — У Лысого испуганно взметнулись брови.

— Нет, конечно. Но я догадался. Зачем вы это сделали? — Юра в негодовании сжал свои кулачонки. — Ведь там, на складах, пшеница была! Люди голодают, а там пшеница…

— А о том, к кому ты ходил с поручениями Викентия Павловича, спрашивали? — недобро перебил его Бинский.

— Да нет же!.. Дайте мне папино письмо! — взмолился Юра, начиная понимать, что письма ему не дадут.

Бинский коротко взглянул на Лысого, тот нервно пожал плечами.

— Не спрашивали, так спросят. Не сказал, так скажет, — холодным отчуждённым голосом обронил Лысый. — К великому сожалению, вся его беда в том, что он слишком много знает, да-да!

«О чем это они?» — подумал Юра. И вдруг окончательно понял: никакого папиного письма у них нет. Просто его заманили сюда, чтобы выпытать, что им нужно.

— Нет у вас никакого письма! Вы все врёте! Да, да, врёте! — вдруг с отчаянной решимостью вознегодовал Юра. — Вы такие же гадкие, как тот бандит, который к вам ходит! Вы… — Дальше он не смог продолжать: к горлу подступил ком, на глаза набежали слезы.

Бинский долго и задумчиво смотрел на Юру широко открытыми тусклыми, немигающими глазами. Потом сомкнул веки и тихо произнёс:

— Вы правы, штабс-капитан, он опасен.

Юра повернулся к Лысому и увидел, что тот тоже как-то странно, как загипнотизированный, смотрит на него круглыми белыми глазами. И скорее почувствовал, нежели понял: сейчас должно произойти что-то ужасное, неотвратимое. Ему почудилось, что он стоит в тёмном, липком пятне, пытается сдвинуться с места и никак не может. Ноги налились противной, вязкой тяжестью, приросли к полу. Он затравленно посмотрел снизу вверх на Бинского, цепляясь за мысль: «Ведь он хорошо знает Викентия Павловича… Чаем меня поил!..» И в это мгновение цепкие, костлявые пальцы Лысого схватили Юру сзади за горло.

Юра сильно дёрнулся и почти вырвался, в ушах у него загудело, и поплыли перед глазами огненные круги.

— Ну, не так же! Не та-ак! — донёсся до Юры истеричный голос Бинского. Он обеими руками схватил Юру за волосы, заломил назад голову. И тогда пальцы Лысого ещё сильнее сдавили горло. Юра стал задыхаться и терять сознание…

Последнее, что он увидел уже как во сне, — это как с грохотом распахнулась дверь и знакомый, с хрипотцой, голос крикнул:

— Брось мальчонку! Руки вверх, гады!

На пороге комнаты стоял Фролов с наганом в руке, а сзади него — Семён Алексеевич.

Бинский рванулся к узкой боковой двери, резко захлопнул её за собой. А Лысый, прикрываясь Юрой, несколько раз выстрелил в чекистов.

Фролов внезапно покачнулся, схватившись за левое плечо. А Лысый, воспользовавшись этим, с силой оттолкнул Юру и бросился вверх по лестнице, ведущей на второй этаж. Вслед ему прогремело почти одновременно два выстрела. Лысый остановился на лестнице, руки у него обвисли, и он обронил пистолет. Несколько мгновений постоял, точно к чему-то прислушиваясь, затем тело его подломилось, и, рухнув на лестницу, он — покатился по ней вниз.

Фролов, морщась от боли, спрятал в кобуру наган. На защитной его гимнастёрке медленно расплывалось тёмное пятно.

— Ну… как? Сильно они тебя… помяли? — нашёл он силы спросить Юру и тяжело опустился на стул.

Семён Алексеевич выхватил нож, до плеча располосовал рукав рубахи Фролова. Стал его перевязывать.

Юра, пошатываясь и держась за стены, вышел из дома, спустился с крыльца. Мимо него взад и вперёд пробегали чекисты. Никто возле него не останавливался, никому не было до него дела. Лишь один раз кто-то запыхавшийся, пробегая мимо него, спросил:

— Слышь, малый, не видал, куда он побег?

Ответить Юра не успел, так как чекист, пригибаясь, вдруг побежал через двор к огородам. Там разгорелась перестрелка, тонко запели пули…

А потом внезапно все смолкло, и Юра увидел, как двое ещё не остывших от боя чекистов провели через двор пожелтевшего от страха Бинского, подтолкнули его наганом на крыльцо и ввели в дом.

Юру мутило. Он присел на крыльцо и долго сидел так, подперев рукой голову. В дом идти ему не хотелось, ещё не прошёл страх перед Бинским, хотя он и понимал, что Бинский для него уже не опасен.

Потом чекисты сели в машину, усадили в неё Бинского. О Юре в этой суматохе забыли, и он, постояв немного на улице, пешком отправился в город…

А минут двадцать спустя Красильннков вернулся, озабоченно осмотрел двор, спросил одного из чекистов, оставшихся охранять дом:

— Мальчонка здесь был. Не видали, куда делся?

— Ага, был. Совсем недавно на крыльце сидел, — закивал чекист. — Поди, во дворе где-нибудь…

Красильников ещё раз внимательно осмотрел все дворовые закоулки, но Юры нигде не было.

Он тем временем перешёл через Цепной мост, поднялся на Владимирскую горку и направился в гостиницу «Франсуа». До вечера ждал Фролова в гостиничном коридоре, возле номера, но зашёл какой-то незнакомый Юре человек и сказал, что Фролова сегодня не будет и завтра тоже, потому что его увезли в больницу.

Допрашивал Викентия Павловича Сперанского сам Лацис, Тут же, в кабинете, находился и Семён Алексеевич. Викентий Павлович, небрежно развалясь в кресле, спокойно курил папиросу. Лацис сидел напротив него, за письменным столом, напружиненный, непримиримый, с воспалённым от бессонницы взглядом.

— Ну так, может, кончим дурака валять, Сперанский? — жёстко спросил его Лацис. Сперанский выпустил на лицо улыбку. Она дрожала на его лице, скользкая, как улитка. После некоторого молчания он по-свойски отмахнулся:

— Ах, честное слово, мне, право, неловко. Вы уделяете моей скромной персоне так много внимания. А мне нечего вам рассказать. Вот и при обыске — ничего. Видимо, ваши сотрудники перестарались. Но… как говорится… лес рубят — щепки летят… Я понимаю.

Лацис терпеливо выслушал эту длинную тираду, внимательно глядя на Сперанского, не принимая его льстивой улыбки. Он знал: такие улыбки — от желания спрятать страх.

— Странно, — все так же холодно проговорил Лацис. — У вас ведь было время подумать, собраться с мыслями…

Сперанский аккуратно погасил окурок, равнодушно согнал с лица приветливую улыбку и — на её место выпустил недоумение.

— Вы, вероятно, ждёте от меня какого-то заявления, но я даже приблизительно не могу представить, о чем бы вы хотели от меня услышать!.. — уклончиво ответил Сперанский и притворно вздохнул.

— О чем? — Лацис обернулся к Красильникову, тихо, но так, чтобы слышал Сперанский, сказал: — Прикажите ввести арестованного.

Сперанский медленно перевёл взгляд с дверей, за которыми скрылся Красильников, на Лациса. Лацис увидел, как на мгновение губы Сперанского, до этого опущенные в обиженном выражении, дрогнули, в глазах вспыхнула тревога. Было видно, как Сперанский озаботился и теперь тщетно силился угадать, что его ожидает. Они какое-то время пристально смотрели друг на друга: один — тупо, излучая ненависть, другой — спокойно — два врага, разделённые столом, хорошо сознающие, что борьба ещё не окончена. И оба готовились к этому последнему поединку. Под пристальным взглядом Лациса Сперанский попытался овладеть собой и даже снова вернуть улыбку. Но она получилась странной, потерянной, вымученной.

Два красноармейца ввели в кабинет Бинского. Он расслабленно встал посреди кабинета и устремил взгляд куда-то в сторону, в окно.

На лице Викентия Павловича отразилось вначале смятение, а затем растерянность и неподдельный испуг. Он приложил немало усилий, чтобы вновь взять себя в руки.

— Скажите, Сперанский; вы знаете этого человека? — спросил Лацис. Голос у него сейчас был ровный, без всяких оттенков. мВикентий Павлович долго, гипнотизирующе смотрел на Бинского, но взгляда его так и не поймал. Пауза явно затянулась, и, сознавая это, Сперанский досадливо поморщился и бросил:

— Не имею чести… Первый раз вижу.

— А вы? — Лацис повернулся к Бинскому. — Вы знакомы с этим человеком?

— Да. Это Викентий Павлович Сперанский, — сдавленным голосом неохотно выдавил из себя Бинский, он по-прежнему упорно старался смотреть в окно. — Я его хорошо знаю.

— Откуда? — спросил Лацис, исподволь наблюдая за реакцией Сперанского.

— Я уже дал показания. Викентий Павлович являлся одним из руководителей Киевского центра, некоторые задания я получал непосредственно от него, — чётко, словно зачитывая по бумажке, отбубнил Бинский.

— Какие же это задания?

Сперанский не выдержал, нервно передёрнулся и зло посмотрел на Бинского: уж от кого, от кого, но от Бинского он не ожидал такого позорного малодушия.

— Шкуру спасаете, Бинский? Боюсь, что это вам не поможет! — сквозь зубы процедил Викентий Павлович и обернулся к Лацису: — Прикажите увести эту дрянь. Я все сам расскажу.

Обессилев от того, что все рухнуло и что теперь нужно самому подороже продать сведения, Сперанский проводил Бинского тяжёлым взглядом решившегося на все человека, но ещё долго сидел, низко опустив голову, боясь заговорить и услышать звук своего голоса. Но вот он выпрямился на стуле и бросил:

— Пишите!..

Молоденький чекист, сидевший незаметно в углу, приготовился стенографировать.

— Да-да, пишите! — медленно повторил Сперанский. Он, видимо, никак не мог примириться с мыслью, что все проиграно, все кончилось. Но нужно было перешагнуть через это, перешагнуть а во что бы то ни стало.

Лацис смотрел на него. Терпеливо ждал.

— Ещё до вооружённого восстания, — тихо заговорил Сперанский, — мы предполагали активизировать нашу деятельность и провести в городе ряд крупных диверсий…

Это была трудная ночь. Задолго до рассвета десятки автомобилей, срочно мобилизованных на ликвидацию контрреволюционного заговора, разъехались в разные концы города. Вместе с чекистами в операции участвовали поднятые по тревоге красноармейцы гарнизона.

Арестовывать бразильского консула графа Пирро, по понятным причинам, поехал сам Лацис. Предъявив обвинения, он вручил ему ордер на обыск. Консул занервничал, стал ссылаться на дипломатический иммунитет, настаивал на том, чтобы его сейчас же, ночью, представили членам правительства Украины.

— Это попрание всех международных норм! Это неслыханое… простите, неслыханное дикарство! — кричал он, успевая, однако, насторожённо рассматривать чекистов. — Моё правительство доведёт этот факт до сведения мировой общественности.

— Приступайте к обыску! — не обращая внимания на угрозы, спокойно сказал Лацис.

— Постойте! — воскликнул с отчаянием граф. — Хочу предупредить, что, даже если вы ничего не найдёте, — а в этом я уверен! — я все равно сообщу об этом неслышимом… простите, неслыханном произволе своему правительству. И вашему тоже.

— Конечно. Больше того, если мы ничего не найдём, моё правительство извинится перед вами и перед вашим правительством, — невозмутимо сказал Лацис.

— Мы не примем извинений! — театральным голосом, с вызовом вскричал граф Пирро.

— Я иного мнения о вашем правительстве. Надеюсь, оно сумеет нас понять. Ведь вам, господин консул, предъявлено обвинение в попытке свергнуть в Киеве Советскую власть путём военного переворота.

— Это чудовищно!.. Это нелепое обвинение ещё надо доказать! — Граф Пирро изобразил на своём лице степень крайнего удивления.

Но уже вскоре после начала обыска консул сник, опустил голову. Чекисты обнаружили в особняке несколько тайников с оружием, а также десятки ящиков динамита.

— Как видите, господин консул, моему правительству не придётся извиняться перед вашим правительством! — сухо сказал Лацис.

Остаток этой ночи бразильский консул провёл в Чека, куда то и дело привозили все новых заговорщиков.

Заведующего оружием инженерных командных курсов Палешко чекисты подняли с постели и вместе с ним проехали по другим адресам, арестовав ещё человек десять его коллег и сообщников.

Около ста заговорщиков было арестовано в Управлении Юго-Западной железной дороги. На заводе «Арсенал», в цехах, где стояли отремонтированные и готовые к отправке на фронт орудия, чекисты извлекли из вентиляционных колодцев несколько пудов взрывчатки. А на Владимирской горке, неподалёку от памятника Владимиру-крестителю, нашли тайник с несколькими десятками пулемётов и большим количеством патронов к ним. Ещё одним тайным складом оружия служила полузатопленная баржа…

Среди арестованных оказался армейский ветеринарный врач. В небольшом здании ветеринарной аптеки чекисты обнаружили вакцину, при помощи которой врач уже неоднократно заражал кавалерийских лошадей сапом.

Не избегли своей участи главари заговора петлюровцев, которые к тому времени уже вступили в переговоры об объединении с Киевским центром. В эту ночь были арестованы петлюровские офицеры Стодоля и Корис и несколько сот их помощников.

С заговором было покончено. Через несколько дней, улучив свободную минуту, Красильников собрался съездить в больницу проведать Фролова и зашёл в приёмную, чтобы предупредить Лациса.

Дежурный, немногословный и неторопливый с виду человек, разъяснил, что Мартина Яновича нет, но он только что звонил от Косиора: будет минут через десять. Красильников задержался, и очень скоро появился Лацис. Намётанным глазом Красильников сразу заметил, что он чем-то взволнован.

— К Фролову поедем вместе! — озабоченно сказал Лацис. — Возникли новые, важные обстоятельства — я только что узнал о них, и посоветоваться с Фроловым мне крайне необходимо.

…Госпиталь, в котором лежал Фролов, находился неподалёку от Купеческого сада. И хотя сюда долетала музыка, пение цыганского хора, смех, здесь, как нигде в городе, чувствовалось дыхание неотвратимо надвигающегося фронта. В госпитальном садике, под редкими деревьями, прямо на выжженной солнцем ущербной траве, лежали выздоравливающие красноармейцы, курили махорку и вели бесконечные, то по-крестьянски медлительные, то, как на митингах, бурные, разговоры о войне, о родном доме и больше всего — о земле, о том, что за неё, кормилицу, можно и голову сложить. Одни из них откровенно наслаждались вынужденным бездельем, другие явно тяготились им.

В вестибюле и коридорах госпиталя с сосредоточенной поспешностью мелькали мимо тесно поставленных друг возле друга коек озабоченные врачи, строгие усталые сестры и по-домашнему уютные нянечки. У кроватей смиренно сидели родственники и знакомые, невесть как отыскавшие и невесть каким путём пробравшиеся к своим дорогим, любимым, близким.

Пожилая нянечка проводила Лациса и Красильникова до палаты, остановилась у двери.

— Только, пожалуйста, недолго. Крови у них вышло страсть как много, — наказывала она им, — слабые они очень.

Фролов лежал в крошечной палате один. Лицо его, и без того сухое, ещё больше заострилось, щеки глубоко запали, на губах запёкся жар нестерпимой боли. И только глаза, как и прежде, светились молодо и живо.

— Вот спасибо, что пришли, — приподнялся на локте Фролов, пытаясь встать, и по лицу его разбежались радостные морщинки.

— Лежи-лежи! — сердито приказал Красильников и переставил вплотную к кровати беленькие крохотные табуретки. — Мы посидим, а ты полежи, раз такая канифоль вышла.

Лацис и Красильников по очереди дотронулись руками до бледной худой руки Фролова, лежащей поверх белой простыни, — поздоровались. Фролов в знак приветствия смог только слабо, беспомощно шевельнуть рукой. Лацис неловко полез в карман своей куртки, достал газетный свёрточек и тихо положил его на тумбочку:

— Сахар.

— Папирос бы. Третий день без курева, — глядя благодарными глазами на друзей, попросил Фролов.

Лацис хитровато взглянул на Фролова и из другого кармана извлёк две пачки папирос.

— Ну, теперь живём! — медленно в улыбке разжал губы Фролов. — А то ни походить, ни покурить. Прямо хоть помирай!

— Помирать, положим, ещё рано. Пускай враги наши помирают, а нам жить надо, — внимательно рассматривая Фролова, сказал Лацис.

— Принимаю как руководство к действию! — И Фролов нетерпеливо добавил: — Будем считать, что о погоде поговорили. Не томите, выкладывайте новости!

— Новости разные. Начну с хороших, для восстановления гемоглобина. С заговором, в общем-то, покончили. Напрочь. Товарищ Дзержинский просил всем участникам, а тебе особо, передать благодарность, — тихо начал Лацис, не спуская тревожного взгляда с бледного, измученного лица Фролова.

— Спасибо, — растроганно сказал Фролов и, поморщившись, показал глазами на забинтованное плечо. — Вот только с этим неудачно получилось.

— Врачи говорят: скоро поправишься, — успокоил его Лацис.

— Да я и сам решил: дня через три-четыре убегу. Пулю вынули, рану зашили. Чуть затянется — и… — загорячился Фролов, на щеки его выплеснулась краска волнения.

Лацис нахмурился:

— Давай условимся так: лежать, пока не выпишут. Своевольничать не надо.

— Вот и я так думаю, — поддакнул Красильников. — Хоть отоспитесь тут.

Фролов посмотрел на Семена Алексеевича долгим взглядом, спросил:

— Скажи, Семён, что с мальчишкой? Где он?

Красильников неуклюже заёрзал на табурете.

— Не знаю… Поначалу забыли про него: этот Сперанский всем нам задал работы — во! — Он провёл ладонью по горлу. — Потом искал его. И дома был… Нету. Но ты не беспокойся — разыщу.

Фролов на секунду прикрыл глаза, тихо проговорил:

— Жалко парнишку… Пропасть может в этой заварухе…

— Я его обязательно найду, ты не сомневайся, — ещё раз пообещал Красильников; — Я всем нашим, которые его в лицо знают, наказал — найдут. Куда денется?!

Фролов слабо кивнул в знак того, что верит Красильникову. В палату заглянула нянечка, укоризненно посмотрела на посетителей.

— Гонят, — вздохнул Красильников и хитровато взглянул на Лациса. — Может, пойдёмте, Мартин Янович?

— Плохие новости с собой хотите унести? — понял уловку Красильникова Фролов. — Рассказывайте!..

Лацис посуровел лицом, вздохнул.

— Понимаешь, обстановка на фронте за эти дни резко ухудшилась. Особенно на юге. Сорок пятая, сорок седьмая и пятьдесят восьмая наши дивизии на грани окружения. Приказом командующего двенадцатой армией их объединили в одну, Южную, группу и поставили задачу удерживать юг Украины. Удерживать во что бы то ни стало. Но подошёл военный флот Антанты, блокировал все Черноморское побережье, и вчера деникинцы с помощью союзников захватили Херсон и Николаев. На очереди Одесса… — с затаённой горечью, что говорит все это ещё не пришедшему в себя человеку, обстоятельно развёртывал картину последних дней Лацис.

— Н-да… — Красильников как-то несмело, украдкой взглянул на Фролова, будто и себя признавал виновным в происшедшем, и сокрушённо покачал головой. — Я так понимаю, что, пока не поздно, надо им из этой каши выбираться. И чем быстрее, тем лучше.

— Вот об этом и шла сегодня речь в Центральном Комитете, — сказал Лацис. — Готовится приказ о боевом переходе Южной группы на соединение с основными силами двенадцатой армии — в район Житомира…

— Куда?.. К Житомиру? — Фролов приподнялся на подушке и вскинул на Лациса удивлённые глаза. — Но ведь это… это больше четырехсот вёрст!.. — Они долго молчали. Затем Фролов спросил: — А вы, Мартин Янович? Вы верите в успех этого рейда?

— Нет. — Фролов ожидал, что Лацис промолчит или уклонится от ответа, или уж во всяком случае ответит не столь категорично. А Лацис между тем сурово продолжал: — Нет, если мы не окажем Южной группе помощь. Если будем полагаться только лишь на счастливую звезду или военный талант товарища Якира, на его везение или просто на случай… Нет!

— Командование Южной группой возложено на товарища Якира?.. Это правильно, это хорошо, — задумчиво сказал Фролов. — Но чем, чем мы можем им помочь?

— Если бы я мог сказать сегодня чем… Не знаю! Надо думать! И использовать любую, самую малейшую возможность для помощи! — Лацис встал, нервно подошёл к окну палаты и долго стоял так, не оборачиваясь. — Для начала надо получить исчерпывающую информацию, что конкретно предпримет Ковалевский против Южной группы. А он, конечно, будет знать о ней и приложит все силы для её уничтожения.

— Надо срочно сообщить об этом Кольцову, — предложил Фролов, на, лице у него выступило выражение сосредоточенной тревоги.

— Согласен. Но дело, как ты понимаешь, слишком важное, чтобы полагаться на эстафету. Надо кому-то идти к Кольцову, быть неподалёку от него. — Лацис вопросительно посмотрел на Фролова.

И они снова замолчали. Фролов несколько раз коротко взглянул на Красильникова, но тот, погруженный в раздумье, не заметил этого.

Вновь в палату заглянула нянечка, сокрушённо покачала головой, с молчаливым укором поглядела на Лациса. Когда дверь за нею закрылась, Фролов поднял глаза на нервно вышагивающего по палате Лациса:

— Мартин Янович! Я думаю, что в Харьков может пойти… Красильников.

— Я? — брови Семена Алексеевича стремительно изогнулись. — Ну знаешь… Вот уж для чего я точно не способен, так это для разведки.

— Речь идёт о другом, — мгновенно оценив выгоды этого предложения Фролова, сказал Лацис. — Речь идёт о помощнике Кольцову. О диспетчере, что ли, который будет связан с большевистским подпольем. Проверять явки, следить за чёткой работой связников. Нужна регулярная и быстрая пересылка всех сведений, добытых не только Кольцовым, но и товарищами из Зафронтового бюро… Не исключено, что вам прямо из Харькова придётся пробираться навстречу Южной группе, если, конечно, товарищи там сумеют снабдить вас надёжными документами.

— Насчёт Южной группы — сильно сомневаюсь, чтоб справился, а вот диспетчером… — Красильников сокрушённо вздохнул, понимая, что это дело уже решённое. — Диспетчером, может, и получится.

— Что ж… Удачи тебе, Семён! — погрустнев, ласково сказал Фролов Красильникову и слегка пошевелил неслушающейся рукой. — С кровью от сердца тебя отрываю. Нужен ты мне здесь — вот как! Да только понимаю: там ты ещё нужнее… Адреса явок до Харькова возьмёшь у Сазонова, выучишь на память, — уже деловито наказывал он, забыв, что лежит в палате и через минуту-другую может потерять сознание от боли.

— Ясно. Как молитву.

— Вот-вот. Уточни у Сазонова пароль. Если его ещё не поменяли, он такой: «Скажите, не доводилось ли нам с вами встречаться в Ростове? — „Ваше имя?“ — „Я — человек без имени“».

— «Я — человек без имени»! — медленно повторил Красильников последние слова пароля, словно пробуя их на слух, покачал головой. — Мудрено шибко!

— Мудрено, зато надёжно.

Они ещё сидели бы у Фролова, но не на шутку встревоженная нянечка привела врача — маленького, толстого, воинственного старичка, — и тот, несмотря ни на какие мандаты, просто выставил их за дверь. Лациса врач знал, вскинув острую бородёнку, сказал ему холодно, с достоинством:

— Это здание, товарищ Лацис, республика, государство, остров. Здесь самое высокое начальство — старик Гиппократ. И его предписаниям обязаны подчиняться все, кто ступит на эту территорию. Даже вы, хоть вы и председатель ВУЧК.

— Но ведь мы по делу, — попробовал сопротивляться его напору Лацис.

— Тем более! — резко бросил старичок.

Спускаясь по лестнице, Красильников предложил:

— А может, поищем этого… ну, который предписания им спускает. Столкуемся.

— Гиппократа?

— Во-во? Строгий, видать.

— Трудно будет столковаться. Он ведь грек, а ни ты, ни я греческого не знаем, — сказал Лацис, пряча улыбку. — Да и помер он больше двух тысяч лет назад.

Красильников даже остановился.

— Так что ж этот коновал мелет! — гневно сказал он, и яростные желваки вспухли на его скулах.

— Это он иносказательно, в переносном смысле, — продолжал улыбаться одними глазами Лацис.

Они вышли на улицу, сели в автомобиль. Автомобиль заурчал, выбросил густое облако сизого дыма и под этим дымом, как под зонтом, покатил по улице.

А немного времени спустя этот же двор пересёк Юра. Вошёл в вестибюль госпиталя. Около лестницы за столиком дежурила сестра, что-то записывала в журнал.

Юра громко кашлянул, чтобы обратить на себя внимание. Сестра подняла голову:

— Тебе что, мальчик? — строго спросила она.

— Извините, я хотел бы посетить товарища Фролова, — замялся перед этой казённой строгостью Юра.

— Его сегодня уже проведывали!..

— Но мне тоже нужно… — Он подумал и тихо, но твёрдо добавил: — Мне необходимо…

— Вы — родственник? Сын? — с любопытством разглядывая мальчика, допрашивала сестра.

— Нет. Но…

По лестнице спускался маленький старичок в белом халате. Он сердито махал руками:

— Ступайте! Ступайте! Часы приёма посетителей кончились! Сестра, в чем дело? Немедленно удалите посторонних!

Юра, вздохнув, направился к выходу. Но потом вернулся.

Вынул из-за пояса книгу, положил её перед сестрой:

— Пожалуйста, передайте эту книгу товарищу Фролову!

Сестра взяла книгу, пролистала её, удивлённо прочла название:

— «Граф Монте-Кристо»…

Юра вышел из ворот госпиталя, и город в сумерках показался ему чужим и неприветливым. С глухой обидой он думал о том, что остался совсем один, что нет у него в этом огромном городе человека, дома, крова, куда бы он мог сейчас пойти. Страх одиночества родил и окончательно укрепил в нем то решение, которое он принял.

Где-то был его отец… Путь к нему далёк и труден. Но, отойдя от госпитальных ворот, он сделал первые шаги по этому пути.

Глава четырнадцатая

Допоздна засидевшись в кабинете, Щукин тщательно обдумывал полученное от Николая Николаевича донесение о провале Киевского центра. Неожиданно наступила для него полоса неудач — арест Загладина, теперь провал Киевского центра. Щукин был верен своей всегдашней привычке не преуменьшать масштабов случившегося. Донесение вызвало в нем поначалу приступ слепого нервного гнева. Теперь же, когда острота известия несколько притупилась, Щукин весь отдался напряжённому анализу. Провал заговора подтвердил его предположение, что события в Киеве — не цепь случайностей, что скорее всего это хорошо продуманная и организованная операция чекистов. Но как они вышли на Центр? Где, с какой стороны организация оказалась уязвимой? Кто допустил ошибку? Сперанский? А может быть, Лебедев? О его судьбе Николай Николаевич ничего не сообщал. Неужели причина провала в Лебедеве? Нет, это маловероятно, Лебедев очень осторожный, опытный разведчик. Значит, он, Щукин, что-то не предусмотрел, позволил застать себя врасплох?

Нужен был Осипов. Щукин вызывал его дважды, но капитана не могли найти. С еле сдерживаемой яростью Щукин вызвал дежурного, приказал ему немедленно найти капитана. Но Осипов вскоре явился сам. Молча выслушал начальственные замечания Щукина по поводу его беспричинного отсутствия. Дождавшись паузы, тихо сказал, что был на конспиративной квартире на Клочковской улице, куда пришёл из Киева Мирон Осадчий.

— Что с Лебедевым? — нетерпеливо спросил Щукин.

— Подполковник погиб. Чекисты вышли на ювелира. Когда Лебедев с проводником пришли туда, их ждала засада. Осадчему удалось бежать, — ровным, бесстрастным голосом докладывал Осипов.

— Ю-ве-лир, — раздельно проговорил Щукин, глаза его сузились. Значит, либо его перехитрили чекисты, либо истоки провала следует искать здесь… в штабе. Похоже, что здесь.

— Кто знал о ювелире? — Это было раздумье, а не вопрос, но Осипов готовно ответил:

— Кроме нас с вами, только Лебедев и командующий. — Немного помедлив, он добавил: — Ещё, может быть, ротмистр Волин.

— А связной? — пронзительно взглянул на капитана Щукин.

— Исключено. Мирон Осадчий ничего не знает. Шёл, куда приказывали.

Щукин почувствовал незнакомую прежде ватную слабость во всем теле: он был постоянно готов к самым неожиданным ситуациям, только не к этому, не к встрече с лазутчиком красных вот так впрямую, в штабе! Это же катастрофа. Именно катастрофа… В последнее время Николай Николаевич уже дважды сообщал, что, по его предположениям, некоторые оперативные сводки Добровольческой становятся известными в штабе красных. Однако Щукин решительно отвергал эти предположения как не имеющие под собой почвы. Но теперь?.. Полковник вытер пот со лба. Теперь-то как? Кому верить? Кому доверять?

— В приёмную командующего могли просочиться сведения о ювелире, — предположил Осипов, присвоив себе прежнюю насторожённость Щукина к Кольцову.

Щукин вспомнил о своём разговоре один на один с командующим — тот, не читая и даже не поинтересовавшись фамилией ювелира, подписал письмо.

— Нет, не могли! — Полковник отошёл к зашторенному окну. — А ведь у меня нет другого выхода, как немедленно начать проверку офицеров штаба, — с внезапной бессильной горечью подумал он. — Проверку тщательную и строгую.

Утром следующего дня полковник Щукин стремительно прошёл через приёмную командующего, но прежде чем войти в кабинет, коротко бросил Кольцову:

— В ближайший час Владимир Зенонович будет занят. Никого не впускать, ни о ком не докладывать!.. Ни о ком!

Микки взглянул многозначительно: что-то случилось. Кольцов тоже отметил это про себя. Медленно, с немало стоящим ему спокойствием он собрал бумаги, разложенные на столе, не спеша направился к выходу. Поймав вопросительный взгляд Микки, сказал:

— Понадоблюсь — я у телеграфистов.

Со скучающим видом он прошёл в аппаратную, спросил у дежурного офицера связи:

— Ничего срочного?

— Пока нет, Павел Андреевич, — ответил тот, не отрывая взгляда от телеграфной ленты.

— Я попозже ещё загляну, — сказал Кольцов и вышел, оставив позади себя торопливый стук телеграфных аппаратов и тонкий писк морзянки. Скользнул в сумеречный тупиковый коридорчик. Затаив дыхание, несколько секунд прислушивался. На ощупь нашёл знакомую дверцу и оказался в заваленной старой рухлядью комнатке. Замер.

— Ни одну из этих операций осуществить не успели, — донёсся сверху, из кабинета командующего, сухой и ровный голос Щукина. — По имеющимся у меня данным, чекисты одновременно арестовали почти всех руководителей Киевского центра.

Наступила пауза, во время которой Кольцов слышал звук шаркающих шагов Ковалевского, и затем донёсся его глуховатый голос:

— Продолжайте!

— Большие потери и среди личного состава Центра… — чётко докладывал Щукин. — Впрочем, это уже не имеет значения — чекисты ликвидировали все склады оружия и боеприпасов. Так что в случае чего все равно вооружать людей практически нечем.

— Значит, рассчитывать на помощь Киевского центра не следует? — прозвучал издалека голос командующего. Видимо, он стоял в дальнем углу кабинета. — Так я должен понимать ваше сообщение?

— Да, Владимир Зенонович, — негромко сказал Щукин, и стул под ним заскрипел. Разговор оборвался.

Кольцов мысленно представил себе Ковалевского: он, как обычно, смотрит на карту, вобрав в себя большую седую голову, странно похожий на попавшую на свет сову. Молчание затянулось. Казалось, Ковалевский забыл о Щукине, либо Щукин уже бесшумно вышел.

— Как Николай Николаевич? — глухо спросил наконец Ковалевский.

И опять — молчание. То ли скорбное. То ли Щукин обдумывает ответ. И наконец послышался его уверенный голос:

— Цел и невредим… Он-то и сообщил о разгроме Киевского центра…

— Слава богу… Слава богу… — с некоторым облегчением вздохнул Ковалевский, прошаркал по кабинету к столу и затем снова туда, к стене, где карта. Голос его зазвучал твёрже и громче: — Киев — крепкий орешек. Я надеялся раскусить его малой кровью с помощью Киевского центра. Но… без карты Киевского укрепрайона мы уложим у стен Киева всю армию. И сами сложим головы. И вы, и я…

— Вы хотите сказать, — с несвойственной ему нерешительностью начал Щукин.

— Да-да, нужна карта! — резко сказал Ковалевский, и опять Кольцов слышал только, как поскрипывал под Щукиным стул, как мягко шаркали по полу сапоги Ковалевского, а в окнах тихо позвякивали от ветра стекла.

Переступив с ноги на ногу, Кольцов обернулся к двери, упорно прислушиваясь к звукам в коридоре. Но там было по-прежнему тихо.

Казалось, все силы его, все нервы были натянуты до предела, каждый звук, каждый шорох держали его в непрестанном, напряжении. Риск был чрезвычайно велик. Если бы кто-нибудь увидел его здесь, ничего другого не оставалось, как бежать. Бежать, когда только-только с таким трудом наладил работу, только начал приносить пользу…

А там, наверху, в кабинете командующего, снова откашлявшись, заговорил полковник Щукин, заговорил убеждённо, с напором, торопливо, словно боясь, что его до конца не дослушают:

— Это слишком рискованная операция, Владимир Зенонович. Это почти немыслимая операция!

— На войне как на войне, полковник, — возразил Ковалевский. — Я так думаю, что эта операция по плечу Николаю Николаевичу?

— Я берег Николая Николаевича на крайний случай! На самый крайний случай, Владимир Зеноновнч! — отстаивал своё полковник. Было слышно, как он поднялся со стула.

— Падение Киева может во многом повлиять на исход всей военной кампании. Победы, как известно, окрыляют. — Голос Ковалевского то удалялся, то звучал громко, отчётливо: видимо, командующий медленно ходил по кабинету. — Победы поднимают боевой дух в войсках! А нам это сейчас очень необходимо… Вот и судите теперь сами, Николай Григорьевич, крайний ли это случай.

— Хорошо, Владимир Зенонович! — сдался наконец Щукин. — Я прикажу Николаю Николаевичу достать карты Киевского укрепрайона… Но не гарантирую, что это удастся… И не гарантирую, что Николай Николаевич сумеет после этого остаться на своём посту. — И после паузы добавил: — Вы по-прежнему настаиваете на этом?

Ковалевский подумал немного, твёрдо ответил:

— Выбора нет!

Дольше оставаться в комнате Кольцов не решался — его могли разыскивать. Он неторопливо вышел в коридор и снова отправился к телеграфистам.

Отобрав свежие телеграммы и на ходу непринуждённо, как это и полагается адъютанту его превосходительства, перечитывая их, поднялся в приёмную. Одна телеграмма с передовой от генерала Бредова — заинтересовала, его.

— Николай Григорьевич все ещё там? — озабоченно спросил Павел у Микки, висящего на телефоне с очередной светской новостью.

— Да, — ничуть не отвлекаясь от разговора, беспечно бросил Микки.

Кольцов, однако, не стал ждать. Он решительно отворил дверь в кабинет командующего, поймал на себе недовольный, угрюмо-диковатый взгляд Щукина.

— Простите, ваше превосходительство!.. Кажется, нашёлся сын полковника Львова! — доложил Кольцов, не удостаивая даже мимолётным взглядом замершего в негодовании Щукина.

— Что вы говорите?! — Командующий вскинул на адъютанта потемневшие от бессонницы удивлённые глаза. — Если это правда, я рад такой новости!

— Вот телеграмма с передовой! Генерал Бредов доносит, что к нему в штаб доставили мальчишку, который утверждает, что он — сын Львова. — В голосе Кольцова звучала неподдельная радость.

— Но… Как же он мог попасть на передовую? — спросил Ковалевский, обернувшись к полковнику Щукину. Щукин недоуменно пожал плечами. От чьих бы то ни было личных переживаний он стремился тщательно отгораживаться. И тогда Ковалевский решительно сказал:

— Вот что, капитан! Возьмите мою машину и поезжайте к генералу Бредову. На месте во всем разберётесь. Если мальчишка действительно сын полковника Львова — немедленно везите его сюда, ко мне. Я не оставлю его на произвол судьбы. — Носовым платком он вытер повлажневшие глаза, глухим сдавленным голосом добавил: — Михаил Аристархович… был моим другом… с детства… Жаль, не дожил… — и низко склонил голову, словно её пригнула к земле тяжесть нахлынувших воспоминании.

Кольцов неслышно закрыл за собою спрятанные в портьеры двери.

Возле штаба Кольцов, к своему удивлению, неожиданно увидел Ивана Платоновича Старцева. Постукивая тростью по булыжникам мостовой, он с видом больного человека, которому предписаны прогулки, медленно прохаживался по улице — видимо, ждал его. Встреча была незапланированная, и это не могло не встревожить Кольцова. Он прошёл мимо старика, свернул в людный переулок, подальше от штабных окон. И только у старой афишной тумбы остановился, с преувеличенным, насторожённым вниманием стал читать объявление о предстоящих гастролях в городе большой оперной труппы.

Старцев встал рядом с ним.

— Что-нибудь случилось? — тихо спросил Кольцов.

— Контрразведка вышла на нашу эстафету. Человек, который направлялся к вам из Киева, арестован.

— Кто? — не отрываясь от афиши, продолжал спрашивать Кольцов.

— Не знаю… И не знаю, как будут держаться люди, арестованные на проваленной явке. — Старцев сердито обстукивал булыжники, будто тянулся глазами к нужному ему объявлению и, не находя его, сердился.

— Вам надо уходить! — прошелестело со стороны Кольцова.

— Непосредственной опасности ещё нет. — Старцев уткнулся глазами в какое-то отпечатанное на машинке объявление.

«Случайность или предательство — этот провал? — лихорадочно думал Кольцов, разглядывая афишу. — Какая степень опасности грозит Ивану Платоновичу и Наташе? Можно ли им оставаться в Харькове? Как быть со связью?» На все эти вопросы ответа Кольцов пока не находил.

Связь с Киевом… На её восстановление может уйти немало времени. Кольцов это понимал. Но сведения, которыми он располагал, ждать не могли. Они слишком важны. Вот он, видимо, и наступил тот момент, который Фролов предусмотрел ещё тогда, в Киеве. Запасной вариант связи…

По булыжной мостовой проехала извозчичья пролётка. Кольцов подождал, когда стихнет стук колёс, и, видимо, приняв решение, тихо заговорил:

— Разыщите в депо паровозного машиниста Дмитрия Дмитриевича Кособродова. Запомнили? Скажете ему, что его брата Михаила Дмитриевича разыскивает однополчанин Пётр Тимофеевич.

— Запомнил, — любопытствуя над какой-то занятной афишей, ответил Старцев.

— Спросите у Кособродова, налажена ли у него связь с Михаилом. Если налажена, передайте ему следующее… Запоминайте! Ковалевский просил Щукина добыть через некоего Николая Николаевича карты Киевского укрепрайона… Я не слишком быстро? — с неподвижно-безразличным лицом торопился сообщить Кольцов, как этого требовала конспирация.

— Нет-нет, память у меня пока слава богу! — отозвался, весело щурясь, Старцев.

— Щукин пообещал Ковалевскому сделать это, Щукин очень ценит Николая Николаевича. Вероятно, это штабной работник, в ряды Красной Армии внедрился давно, должно быть, военспец из бывших белогвардейских офицеров… Сообщение надо передать крайне срочно. В штабе Добрармии разрабатывается генеральное наступление на Киев.

— Не беспокойтесь, попытаюсь что-то предпринять, — заверил Старцев, чувствуя, что они слишком долго задержались у афиши — со стороны это может показаться подозрительным. Они коротко условились о следующей встрече. Вежливо раскланявшись, Старцев ступил на мостовую. Но остановился, не скрывая торжествующей иронии, громко сказал: — А знаете, господин офицер, талеры, которыми вы интересовались, я продал. Извините! Девяносто шесть великолепных талеров… за три пуда пшена. — Затем он торопливо пересёк улицу и смешался с толпой.

Кольцов ещё долго видел его широкополую шляпу, уплывающую среди платков, картузов, цилиндров…

Открытый «фиат» командующего, в котором ехал Кольцов, с трудом продвигался по разбитой многочисленными повозками просёлочной дороге. Позади машины выстилался, надолго замирал в тягучем августовском безветрии длинный шлейф пыли. Она медленно оседала на дорогу, на иссохшую придорожную траву. Кругом лежала уставшая от войны земля, давно ждущая дождя и заботливых рук пахаря. На пологих склонах балок застыли в тревожной полудрёме опустевшие села и хутора. Вдоль дороги, иногда пересекая её и удаляясь к самому горизонту, тянулись линии окопов с перепаханными артиллерией ходами сообщения, полуразваленными блиндажами, пулемётными точками. И множество наспех сколоченных крестов торчало среди выжженных августовской жарой полей. Жёлтые одичавшие кресты среди одичавших трав…

По мере приближения к фронту Кольцову все чаще встречались пустые интендантские повозки, телеги, переполненные израненной солдатнёй. С тупым безразличием провожали они взглядом проезжающий мимо автомобиль.

Грохот артиллерии и шум передовой постепенно нарастал и, поглощая горячую степную тишину, сотрясал раскалённое до звона небо.

В полуразрушенном, полувыгоревшем селе, среди почерневших хат и одиноко торчащих обугленных стропил, Кольцов безошибочно — по ведущим к одному месту телефонным проводам — отыскал штаб. Отряхивая с себя пыль, вошёл в хату.

Наскоро приспособленное под штабное помещение человеческое жильё всюду хранило остатки мирного благополучия, вытесненного и смятого войной. Поднявшиеся навстречу Кольцову офицеры смотрели на него. Глаза, глаза! В одних — бессознательное, доведённое до автоматизма годами службы уважительное почтение перед старшим по положению и по чину; в других — издёвка к штабному капитану; но большинство глаз не выражали ничего — в них застыло безразличие и глубокая одеревенелая усталость.

Кольцов уважительно, с интересом рассматривал фронтовиков. На них были истерзанные окопной жизнью мундиры, стоптанные сапоги, смятые фуражки с потрескавшимися козырьками. Это были люди, которые делали войну.

Дежурный по штабу поручик, вытянувшись в струнку, неустоявшимся юнкерским голосом звонко выкрикнул:

— Господин капитан! Конный разъезд задержал парнишку. Он утверждает, что его отец — полковник Львов.

— Я хорошо знал полковника, — сказал Кольцов. — Приведите сюда парнишку.

Вскоре в сопровождении солдата в комнату вошёл Юра. Слой серой, застарелой копоти и пыли покрывал его лицо, на нем висели лохмотья грязной одежды. Низко понурив голову, он встал посреди комнаты, взглядом исподлобья нашёл Кольцова, и тотчас в глазах его вспыхнули искры радости. Юра узнал человека, который помог ему сесть в поезд на маленькой станции. Узнал сразу, хотя и был на Кольцове щегольской офицерский мундир. Кольцов тоже узнал своего попутчика. Вглядевшись, он без труда подметил в чертах мальчишечьего лица — в разрезе глаз, в манере смотреть твёрдо, открыто, в упор — сходство с полковником Львовым.

— Как тебя зовут? — ласково спросил Кольцов.

— Юра, — с готовностью ответил мальчик.

— А как зовут твоего отца?

— Михаил Аристархович… Значит, вы тогда убежали от бандитов? — невольно сбился на прошлое Юра.

— Да, убежал… А ты… Ты ведь должен быть в Киеве? Где мама? — И по тому, как дрогнуло лицо мальчика, понял, что об этом спрашивать не следовало.

— Мама… умерла, когда бандиты… — Голос Юры прервался, губы задрожали, но он справился с собой. — А папа? Вы знаете моего папу?

Сердце Кольцова кольнула жалость. Сказать правду? Нет, так сразу невозможно. И чтобы хоть как-то оттянуть время, он с небрежной деловитостью спросил:

— Так почему ты не в Киеве, Юра?

Лицо у Юры вытянулось, глаза стали строгими, как у отца.

— Тогда бандиты нас выбросили из вагона. А потом я все же доехал до Киева и ждал отца, я думал…

Юра изо всех сил сдерживал слезы. Кольцов, в знак доверия, положил руку на плечо и усадил мальчика на скамейку. Присел рядом. Немного подумал, вспоминая события недавнего прошлого.

— Мы с твоим отцом, Юра, вместе бежали от бандитов. — И он стал рассказывать, как храбро вёл себя Юрии отец во время побега. Кольцов рассказывал, словно бы вовсе не замечая вопроса в нетерпеливом взгляде мальчика, оттягивая ту тяжёлую, неотвратимую минуту, когда надо будет сказать правду, одну горькую правду. — Твой отец умел стойко переносить невзгоды и несчастья… — издали, с трудом справляясь со своим голосом, сказал Кольцов.

— Умел? — переспросил Юра. Он вдруг стал догадываться, почему этот офицер не говорит, где сейчас отец. И все-таки ему не верилось. Он знал, что на войне убивают многих, могли убить и его самого — на батарее, во время скитаний при переходе фронта… Но чтобы это непоправимое случилось с его отцом! Нет-нет, этого не может быть! Это невозможно!

— Да, Юра, твой отец был храбрым офицером… и погиб он в бою, как герой… Я тебе ещё многое расскажу… о нем… — наконец решился Кольцов.

Сквозь мутную пелену Юра видел, как в штабе появился генерал. Это был Бредов.

— Мужайся, солдат, — сказал генерал деревянно-бодрым тоном. — И выше голову! Мы заменим тебе отца. — Тяжёлая рука неуклюже погладила Юру по голове.

Нет, отца никто не заменит, это Юра знал твёрдо. И все же он так нуждался сейчас в самом обыкновенном тепле, в чьей-то постоянной надёжной близости. И всем сердцем он потянулся к Кольцову, который уже однажды помог ему и сейчас не говорил, как другие, фальшивых слов притворно-участливым голосом. И ещё этот человек хорошо знал папу…

— Мальчика помыть, найти ему одежду! — приказал дежурному генерал Бредов с сознанием выполненного долга.

Кольцов встал, почтительно выпрямился:

— Мы сейчас же едем, ваше превосходительство! Юру ждёт командующий…

Проснулся Кольцов довольно рано. Тут же подумал о том, что в полдень должен встретиться с Наташей, чтобы узнать, установлена ли связь с Кособродовым и, что не менее важно, не коснулся ли самих Старцевых провал эстафеты, не угрожает ли им непосредственная опасность. Если есть хоть что-то подозрительное, Старцевым нужно немедленно исчезнуть из города и тогда… Тогда он останется совсем один. Однако, может, ещё и обойдётся. На связь посылают крепких людей, вряд ли контрразведчикам удастся узнать что-либо существенное.

Связь, связь… Если она оборвётся, его пребывание здесь во многом потеряет смысл. Ведь пока он полезен только сведениями, которые удаётся добыть. Те донесения, которые успели уйти по эстафете, безусловно важны. Но будут не менее важные. Должны быть! Ближайшая и наиважнейшая его задача — узнать, кто скрывается под именем Николая Николаевича. Вероятнее всего, этого человека следует искать среди ответственных работников штаба 12-й армии — такой вывод напрашивался, если по-настоящему осмыслить все разговоры Щукина с Ковалевским. Но это всего лишь предположение, которое надо ещё много раз проверить. Может оказаться и так, что под этим именем зашифрована целая организация.

Из соседней комнаты донеслось какое-то сонное прерывистое бормотание и всхлипывания, которые, видно, и разбудили Кольцова. Он тихо встал и на цыпочках прошёл к открытой двери — вчера они с Юрой долго разговаривали, лёжа в постелях, и дверь так и осталась растворённой. Мальчик спал, беспокойно разметавшись, лицо его было напряжено, брови нахмурены, губы плотно сжаты. Видно, и во сне переживает свои скитания и горести… Вчера Ковалевский распорядился сшить мальчику обмундирование. Надо было с утра проследить, чтобы портные управились побыстрей. Юра все порывался на кладбище, на могилу к отцу и Кольцову еле удалось уговорить его дождаться до завтра: ну куда он пойдёт в своём рваньё? А обмундирование даже самого малого размера, какое нашлось на складе, Юре оказалось слишком большим.

Однако едва они успели умыться, как из мастерской принесли готовую одежду. Юра тотчас надел её и на глазах переменился. В хорошо сшитом, подогнанном и отглаженном обмундировании он походил на молоденького франтоватого юнкера, только что призванного в строй.

После завтрака они пошли к командующему. Со смущённой, но довольной улыбкой Юра вытянулся в струнку посреди кабинета, старательно держа руки по швам. Ковалевский внимательно оглядел Юру, покряхтел, довольный его видом, и с ласковой отеческой усмешкой похвалил:

— Молодец! Лейб-гвардия! А? Прямо хоть сейчас с большевиками воевать!

— Требует у меня погоны, Владимир Зенонович, — добавил доброй веселинки Кольцов.

Ковалевский гулко рассмеялся:

— Погоны? А не рановато? — Он добродушно потрепал Юру по голове, затем потянулся к столу, взглянул на какие-то бумаги, и сказал Кольцову: — Павел Андреевич, голубчик! Сообщите запиской по проводу Шкуро, что он произведён в генерал-лейтенанты… Ну, там поздравьте его от меня…

— Не понимаю Антона Иваныча Деникина, — нахмурился Кольцов. — Вы — командующий армией и… тоже в этом чине. Почему вам ставка не даёт полного генерала?

Ковалевский отмахнулся с гордым добродушием:

— Видите ли, Павел Андреевич! Меня в генерал-лейтенанты произвёл государь император… Вот-с!..

— Я вас понял, ваше превосходительство, — с деликатной благоговейностью кивнул Кольцов и тут же вышел. Юра шагнул было за Павлом Андреевичем, но Ковалевский подошёл к нему, усадил в кресло. Сам сел напротив, снял пенсне, зачем-то беспокойно протёр его и снова водрузил на место.

— Вот так, Юрий! Твой отец был большим моим другом. Мы вместе с ним учились, вместе воевали… Немного знал я людей такой отваги, чести, верности долгу и присяге… И я был бы счастлив, если бы сумел… смог… да-да, если бы я смог заменить тебе отца. Хоть в малой степени!.. — смущённо, с паузами говорил Ковалевский: ему нелегко давался этот разговор.

Юра сидел в глубоком кожаном кресле. Голова его была низко опущена. Он беспомощно молчал. Ковалевский долго смотрел на Юру, искал слова и не находил их, и решил перевести разговор на другое:

— Надеюсь, ты тоже хочешь быть военным?

— Н-не знаю… — Юра не сразу нашёлся — вопрос его явно захватил врасплох; он боялся обидеть этого старого и доброго к нему генерала, но и врать не хотел. — Нет, пожалуй!

— Кем же? — искренне удивился Ковалевский, считая, что для каждого юноши предел мечтаний — стать офицером.

— Путешественником, — отозвался тихо Юра: другу своего отца он мог признаться в самом сокровенном.

— Путешественником… — Точно облако набежало на лицо командующего. — Да-да… это прекрасно… И конечно, хочешь исследовать Север?

— Да! А откуда вы знаете? — поразился Юра.

— «Север полон загадок. Север полон тайн». Это часто повторял муж моей племянницы…

— Он путешественник?

— Да. Он был путешественником… Ранней весной четырнадцатого года он отправился с Земли Франца-Иосифа к Северному полюсу. И умер в пути…

— Но это же… это же вы рассказываете о Седове! — взволнованно воскликнул Юра.

— Да. О Георгии Яковлевиче Седове! — с торжественной гордостью заявил генерал.

Ковалевский ещё несколько мгновений глядел на Юру. Потом грузно поднялся и вышел из кабинета. Вернулся он вскоре с фотографией, где был изображён лейтенант с едва пробивающимися русыми усами и бородой, в новенькой морской форме, а рядом с ним — миловидная тоненькая девушка — совсем молоденькая, имеющая отдалённое сходство с генералом.

— Видишь ли, детей у нас не было, и Вера… она подолгу жила у нас… воспитывалась… а это — Георгий Яковлевич. Они только поженились. — Ковалевский поднял на Юру погрустневшие глаза, спросил: — А хочешь, я подарю тебе эту фотографию?

Глаза Юры вспыхнули радостью.

— Но…

— У меня ещё есть такая, — успокоил его Ковалевский и подошёл к столу, взял ручку. Задумался. Потом сказал: — Это уже когда они пешком отправились к полюсу, Георгий Яковлевич написал Вере: «Если я слаб, спутники мои крепки…» Ты хочешь стать спутником Георгия Яковлевича. Значит, ты должен дойти до полюса! Вот так я и напишу тебе на фотографии.

«Если я слаб, спутники мои крепки». Юра повторил эти слова про себя, они ему понравились, хотя их смысл и был до конца скрыт для него. Он решил, что при случае расспросит обо всем Кольцова.

Позже командующий дал Юре машину для поездки на кладбище и распорядился, чтобы Кольцов сопровождал мальчика.

Когда они приехали к Холодногорскому кладбищу, Кольцов отпустил машину. Он понимал, что мальчику не хочется быть чем-то связанным, угадал он и невысказанное желание Юры остаться в одиночестве и, проводив его к могиле отца, отошёл и присел на мраморную скамью, вделанную в стену пышно и аляповато разукрашенной часовенки — усыпальницы какого-то купца.

Сквозь ветви боярышника ему хорошо была видна фигура Юры, сидевшего в скорбной позе придавленного горем человека. Вспомнилось, как много лет назад, когда в аварии на корабельных доках погиб его отец, он, в таком же возрасте, как и Юра, дождавшись, когда разошлись все пришедшие проводить отца, когда увели маму, долго сидел у свеженасыпанного холмика, предаваясь своему отчаянию и горю. Однако ему было легче, у него оставалась мама, и жизнь его тогда уже определилась в главном. А Юре, в его совершённом одиночестве, кто сможет помочь найти свою дорогу в это бурное время?

Кольцов вдруг остро почувствовал ответственность за судьбу мальчика, с которым так упорно сводила его жизнь. Он готов принять эту ответственность, хотя, может быть, и не вправе делать этого. Но и жить рядом с Юрой только сторонним, пусть и доброжелательным, наблюдателем он не мог.

Они пробыли на кладбище долго, час, быть может, два. Наконец Юра поднялся, бережно прикрыл за собой калитку в ограде и пошёл к выходу.

Юре хорошо было рядом с Кольцовым. В той пустоте, которая образовалась в душе Юры, нашёлся уголок для этого человека, такого ненавязчивого и, как был уверен Юра, очень сильного. Он не лез с расспросами, не надоедал сочувствием и все время поступал так, будто Юра сам подсказывал, что лучше, необходимей для него. Вот и на кладбище он оставил Юру одного, но не ушёл совсем, словно понимал, что возвращаться в одиночестве Юре было бы тяжело.

И Юра доверчиво вложил свою руку в ладонь Кольцова.

Глава пятнадцатая

В Киеве установился жаркий, налитой сухим, недвижным безветрием август. По вечерам вместе с лёгкой, настоянной на тихой днепровской воде прохладой слабый ток воздуха доносил в город горький запах дыма и едкой гари — так пахнет на скорбном пепелище выгоревшее, покинутое хозяевами жильё… Люди давно отвыкли от добрых запахов домашнего очага и свежеиспечённого хлеба.

Фронт был ещё далеко, отгороженный истоптанными бешеной конницей степями, тишиной притаившихся у рек и излучин ещё не разорённых хуторов. Но люди чувствовали, что он неуклонно движется к Киеву. Так движется только суховей, ни перед чем не останавливаясь. В воздухе повисла тревога. Люди знали, что несёт с собой фронт, и лица у них были озабоченные и растерянные.

Положение с каждым днём становилось все более угрожающим. 44-я дивизия 12-й армии, измотанная бесконечными оборонительными боями, лишившаяся почти всех боеприпасов, вынуждена была оставить Сарны, Ровно и Здолбунов. Начдиву 44-й Н. А. Щорсу было приказано во что бы то ни стало закрепиться на линии Сущаны, Олевск, Емельчино, Малин и удержать Коростенский железнодорожный узел.

В юго-западной части Правобережья петлюровцы захватили Винницу и начали развивать наступление на Киев и Умань. 2-й Галицкий корпус рвался к Житомиру…

В такой тяжёлой и сложной обстановке в Киеве состоялось совместное заседание президиума Совета рабоче-крестьянской обороны УССР и Реввоенсовета 12-й армии. Основным вопросом заседания была подготовка обороны Киева.

Выписавшийся из госпиталя Фролов, осторожно держа руку на перевязи, тихо, без скрипа, открыл дверь, на цыпочках вошёл в зал заседаний. Напряжённо ловя каждое слово, он незаметно, только движением глаз, стал отыскивать Лациса. Председатель Совета обороны Украины Раковский, строго глядя перед собой, предложил ввести Клима Ворошилова в Реввоенсовет 12-й армии и, кроме того, — здесь голос его зазвучал как-то торжественно — в Военный совет Киевского укрепрайона. В зале установилась особая драматическая тишина — все понимали, что тем самым обороне Киева придавалось чрезвычайное значение.

Ворошилов был здесь же. Спокойно упирался подбородком в эфес шашки, хмурился, слушал, исподлобья изучая людей. От него веяло неукротимой уверенностью, которая незаметно передалась и Фролову.

Лацис, сидевший у стены, устало повёл глазами, увидел Фролова, взглядом показал ему на выход. Бесшумно поднялся с места и неторопливо направился к выходу. В коридоре глухим, простуженным голосом спросил:

— Что-то случилось?

— Да.

Они прошли по коридору, Лацис — чуть-чуть впереди, с прямыми плечами не привыкшего сутулиться человека. Часовые бодро приветствовали их.

В кабинете Фролов положил на стол перед Лацисом тщательно расправленный листок бумаги. Лацис натруженными бессонницей глазами вопросительно посмотрел на него.

Фролов, не в силах скрыть волнения, объяснил:

— Только что получено. Донесение Кольцова… — Помолчал и твёрдо продолжил: — Суть в том, что Ковалевский поручил Щукину связаться с каким-то Николаем Николаевичем и через него получить копии карт Киевского укрепрайона.

— Ни много ни мало — укрепрайона? — хмуро переспросил Лацис. Судя по всему, доклад Фролова озадачил его. И как всегда в таких случаях, когда нужно было ему подумать, разобраться, он стал ходить по кабинету широким нетерпеливым шагом, Шаг за шагом, шаг за шагом — словно гонялся за нужной догадкой, как бы не замечая все так же неподвижно стоящего возле стола коллегу. Шаг за шагом… Остановился и, пристально вглядываясь куда-то мимо Фролова, задумчиво произнёс!

— С такой «просьбой» можно обращаться только к работнику штаба. Притом крупному. Имеющему доступ к секретным документам. Это ясней ясного. Теперь понятно, что провал операции «Артиллерийская засада» — непременно его работа… Что ещё ясно?

Фролов помолчал — он понимал, что Лацис нащупал верное звено в цепочке.

— Больше ничего… А что мы можем предпринять, чтобы выявить врага? Или хотя бы локализовать пока его враждебную деятельность? — уже решительно, словно обнаружив врага, не говорил, а диктовал Лацис.

— Имя… Николай Николаевич… Может, попытаться в этом направлении? — неуверенно предложил Фролов. — Что-то в этом есть…

— Агентурная кличка. В этом я не сомневаюсь. Щукин не простак, на таких вещах не ошибается! — озабоченно произнёс Лацис. И опять зашагал по кабинету, ища нужное решение, пока не остановился возле окна. Фролов тоже подошёл к окну, встал рядом. Долго молчал, с какой-то бесцельной тщательностью рассматривая сияющие купола собора и плывущие над ними облака.

— Я думаю, начинать надо вот с чего. Ограничить круг штабных работников, имеющих доступ к картам Киевского укрепрайона, — наконец произнёс Фролов.

— Пассивно, но верно, — согласился Лацис. — Выяснили у картографов, сколько комплектов карт — изготовили?

— Четыре.

— Нужно все их взять под особый контроль. Может быть, даже собрать их и выдавать исключительно при строжайшей необходимости. Не спускать с карт глаз. Проверить всех людей, кто так или иначе уже занимался картами и кто будет работать с ними в ближайшие дни!.. — Это уже был приказ.

После беседы с Лацисом Фролов подробно выяснил, где и у кого находятся карты. Затем собрал сотрудников, изложил им суть дела, дал каждому определённое задание. В оперативный отдел штаба 12-й армии послал Сазонова, потому что один из четырех комплектов карт хранился в сейфе у начальника отдела. Сазонов незамедлительно отправился в оперативный отдел, застал там Басова и Преображенского, которые корпели над составлением каких-то сводок.

— Простите, я из Чека, — кашлянув, сказал он и каждому протянул руку, как бы успокаивая их. — Сазонов!

— Чем обязаны? — поинтересовался Басов, мельком оглядев Сазонова с головы до ног.

— Велено получить под расписку карты Киевского укрепрайона, — объяснил им чекист цель своего визита.

— Они в сейфе у Василия Васильевича, — с показной бесстрастностью объяснил Басов.

— Кто такой Василий Васильевич? — спросил Сазонов.

— Товарищ, вы работник штаба? — поднял на него удивлённые и удлинённые, как у цыгана, глаза Преображенский.

— Я же вам сказал, я из Чека, — твёрдо ответил Сазонов, согласно инструкции уклоняясь от лишних разговоров.

— Но я же вот знаю имя-отчество вашего начальника — Мартин Янович Лацис, — с вежливой ехидцей сказал Преображенский.

— Товарищ, вероятно, недавно в Чека, — вступился за Сазонова Басов и затем объяснил: — Василий Васильевич — начальник оперативного отдела. Фамилия его — Резников. Карты находятся у него в кабинете. В несгораемом сейфе, — под замком. Но Василий Васильевич на работу ещё не приходил.

— Где его кабинет? — обратился чекист уже только к одному Басову.

Тот с невозмутимым доброжелательством широким, совсем не канцелярским, жестом указал пером:

— Вот эта дверь.

Сазонов прошёл через просторную, заставленную столами комнату, приоткрыл тяжёлую дубовую дверь в кабинет. Остановился на пороге, огляделся. В кабинете был идеальный порядок — на широком столе ни единой бумажки, ни единой папки, письменный прибор стоял ровно на середине, шторы на окнах аккуратно раздвинуты, в углу возвышался высокий стальной сейф. Чувствовалось, что в этом кабинете обитает замкнутый и аккуратный человек со старорежимной наклонностью к порядку. Сазонов не оборачиваясь спросил:

— В этом, что ли, сейфе?

— Угу, — с угрюмой неприязнью буркнул Преображенский, на шее у него возмущённо дёрнулся кадык. Преображенскому явно не нравился этот молодой чекист. Особенно ему не понравилось, как тот бесцеремонно осматривал кабинет Резникова, как разговаривал с ним — вроде бы и вежливо, а сам так и впивался глазами: мол, все о вас знаю…

Сазонов взял свободный стул и с нарочитой медлительностью установил его возле распахнутой двери кабинета Резникова, уселся на нем, вольготно откинувшись на спинку стула и закинув одну ногу на другую. И все же, несмотря на свободную позу, в его фигуре чувствовалась тренированная насторожённость. Отвернувшись к окну, он небрежно сказал не то себе, не то Преображенскому с Басовым:

— Ничего, подожду…

И он сидел возле двери и ждал — неподвижный, отрешённый. Преображенский и Басов молчаливо занимались своим обычным канцелярским делом и, казалось, напрочь забыли о нем. Тихо скрипели перья, так же тихо, по-канцелярски, шуршали бумажные листы, лишь изредка кто-нибудь из них отрывал глаза от бумаги, и тогда они перебрасывались двумя-тремя малозначащими фразами, смысл которых Сазонову был почти непонятен. Их, видимо, забавляло то, как он старался вникнуть в их разговор и никак не мог уяснить его. Сазонову была непонятна эта кабинетная неслышная работа, эта бумажная жизнь, но больше всего ему непонятно было то дело, которым они, по-видимому старательно, занимались.

День, истекая безоблачной белизной, медленно мерк за окном, а Резников все не приходил. Сазонову очень хотелось закурить, но он не решался это сделать, так как Преображенский все время кутал шею шарфом и время от времени покашливал. Правда, кашель у него странно походил на короткий и хлипкий смешок.

Наконец Сазонов не выдержал, достал из кармана кисет, осторожно, чтобы не потерять ни крупинки, насыпал на газетный обрывок махорки, свернул цигарку и покосился на склонившихся над папками и бумагами Басова и Преображенского. И, держа на виду самокрутку, небрежно обронил:

— Не будете возражать?

— Что? — не понял Басов, с трудом оторвавшись от бумаг.

— Закурю, — кратко объяснил Сазонов.

— Ах, вы вон о чем! — вопросительно покосился Басов на своего коллегу, но, не получив ответа, кивнул головой: — Да-да, курите.

Сазонов неторопливо чиркнул спичкой, поднёс огонь к цигарке и с наслаждением затянулся. Щурясь от едкого самосадного дыма, он как бы от нечего делать беспечно спросил:

— Что-то я не пойму, как вы работаете. Без регламента. Он что у вас, всегда так поздно приходит?

Сазонов знал, что многие не любят отвечать на вопросы — в вопросе есть что-то от допроса, — вот почему надо каждого разговорить. Похоже, что Басова можно, хотя на первый раз он и ответил уклончиво:

— По-разному.

Сазонов понимающе и сочувственно покачал головой. Преображенский выпрямился, удивлённо взметнул брови и вынув из кармашка мундира большие часы-луковицу, взглянул на циферблат.

— В общем-то довольно странно… — обратился он к Басову, не обращая внимания на Сазонова. — Я, пожалуй, схожу к нему…

С молчаливого согласия Басова он поспешно ушёл. И долго не возвращался.

Сазонов по-прежнему сидел у двери кабинета и смотрел на тяжеленный сейф, который он принудил сам себя охранять. В сердце его все сильнее закрадывалась тревога: «Что-то здесь не так… Что-то я не то делаю… Должно быть, не сейф нужно сторожить — он без ног, не убежит, — а искать Резникова…»

Преображенский вернулся через час. Концы шарфа у него растерянно развевались, ворот мундира расстегнут — видать, спешил. Лицо было перепуганное.

— Его нет! — выдохнул он с порога. — Представляете? Нет! Я стучал в окно — никто не отзывается… Подёргал дверь, а она не заперта. Вошёл — никого… Я к соседям — и те не видели…

Преображенский ещё что-то сбивчиво рассказывал Сазонову и Басову, желая, чтобы его поняли, объяснили, Загадочное исчезновение всегда пунктуального начальника. А Сазонов тем временем подошёл к телефону и попросил срочно соединить его с Фроловым. Фролов, к счастью, оказался на месте.

— Товарищ Фролов, беда! — глухим от волнения голосом доложил Сазонов. — Я в оперативном отделе…

— Ждите! — коротко бросил в трубку Фролов.

Минут через двадцать появился сам в сопровождении трех чекистов.

— В чем дело? — с порога спросил он, обращаясь ко всем сразу.

— Похоже, что-то случилось… что-то ужасное… — начал объяснять Преображенский, с какой-то боязливой искательностью ловя взгляд сурового Фролова. — Понимаете, Василия Васильевича, начальника оперативного отдела, нет дома… не обнаружилось. — И тут же торопливо и смятенно прибавил: — Вы представляете — нет! — На его самоуверенном лице вместо обычной усмешки проступило беспомощное недоумение.

— Ну и что из этого? — спокойно спросил Фролов.

— Как «что»?.. — удивился Преображенский. — Вчера мы сидели допоздна, и он сказал, что сегодня придёт несколько позже. Он не пришёл, и я подумал, что Василий Васильевич прямо из дому отправился на заседание Реввоенсовета… Уже вечер, а его нет. В Реввоенсовете он не докладывал. Понимаете?.. Я ходил к нему домой, дверь не заперта, а его — нет…

— Та-ак, — нахмурился Фролов. — Где он живёт?

— На Лыбедской… Значит, так. Надо пройти по Анненской, свернуть на Левашовскую… Нет, вы не найдёте! Я покажу! — старательно пытался теперь помочь чекистам Преображенский.

— Другой ключ от сейфа у кого? — все так же угрюмо спросил Фролов: в его душу закрадывалась тревога.

— Другой ключ? — удивлённо переспросил Преображенский, словно никак не мог понять, при чем тут какой-то ключ, если исчез, может быть, погиб человек, но затем он стал словоохотливо объяснять: — Ах, да! От сейфа? Видите ли… да, действительно было два ключа. Но Василий Васильевич, он такой рассеянный…

— Вы, пожалуйста, покороче, — нетерпеливо попросил Фролов.

— Василий Васильевич один ключ совсем недавно потерял, — пришёл на помощь Преображенскому Басов, — и стал пользоваться тем, что находился у коменданта штаба.

— Не знаете, может быть, он вчера сдал его коменданту?

— Разрешите, я проверю, — предложил Преображенский; ему хотелось что-то делать, как-то действовать. Фролов кивнул. Преображенский торопливо вышел, следом за ним, повинуясь взгляду Фролова, шагнул один из чекистов. Ждать пришлось недолго — вскоре они вернулись. Преображенский растерянно развёл руками и огорчённо доложил:

— Нет, вчера Василий Васильевич ключ не оставлял.

Больше ничего не оставалось — надо было искать Резникова.

Фролов оставил Сазонова сторожить сейф, а сам вместе с помощниками, в сопровождении растерянного Преображенского, отправился на Лыбедскую. Они прошли по безлюдным, мощённым булыжником Анненской и Левашовской, пересекли пустырь и оказались возле небольшого кирпичного домика с тёмными оконцами. На город опустились зеленые сумерки.

— Здесь! — показал на домик Преображенский.

Фролов бесшумно поднялся на крыльцо. Внимательно осмотрел дверь. Толкнул. Она с тонким жалобным скрипом открылась. Вспыхнул фонарь. Тонкий луч заскользил по стенам коридора, затем по комнате… Вот в световом овале оказалась высокая из цветного стекла, керосиновая лампа. Фролов зажёг её. Передал фонарь пожилому чекисту, коротко приказал:

— Осмотрите чердак!

Остальных двух чекистов он направил к соседям Резникова. Они должны были выяснить у них все подробности его жизни, привычек, установить, кто к нему ходил, с кем он водил знакомство. Фролов подчеркнул, что в таких делах нет мелочей, что нужно не допрашивать, а беседовать, и тогда соседи обязательно что-то вспомнят, расскажут! А сам стал внимательно присматриваться к обстановке в комнате. Ничего особенного — стол, кровать, стулья. Но вот взгляд его задержался на лежащем на боку стуле, очевидно опрокинутом впопыхах. «Это уже что-то значит», — с привычной деловитостью отметил он. Затем тщательно осмотрел стены, углы комнаты, пол, пытаясь найти ещё какие-нибудь следы. Он знал по опыту цену каждой мелочи, которые при правильном, умелом осмыслении могут рассказать многое. Но больше ничего примечательного он в комнате не обнаружил. В остальном, в общем, был порядок, неуютная, холостяцкая чистота.

— Товарищ Фролов! — донёсся из коридора голос пожилого чекиста. — Подите-ка сюда!

Фролов прошёл в коридор, следом за ним — неуверенной походкой Преображенский. Пока осматривали жилище Резникова, он бесшумной и почтительной тенью ходил за Фроловым, ожидая от того незамедлительного ответа на все смутившие его канцелярский покой вопросы. Собственно, и вопросов этих было немного: жив ли Резников? убит ли? и почему заинтересовались его сейфом? Он чувствовал, что присутствует при каких-то важных событиях, и это ему нравилось. Он пытался прочесть на лице Фролова хоть что-нибудь, но лицо у того было бесстрастно-каменным.

И тут Преображенский вдруг увидел в световом пятне нож и обрадованно закричал:

— Смотрите!

Но Фролов уже присел на корточки возле ножа и внимательно его осматривал. Нож был короткий с наискось спиленным острым лезвием, с рукояткой, обмотанной кожей, — обыкновенный сапожный нож. «Откуда он у Резникова дома? Почему на полу?» — мгновенно промелькнуло в мыслях у Фролова. Чекист прежде всего должен замечать то, что ему непонятно. А здесь многое непонятно. Сидя так, на корточках, Фролов взглянул на входную дверь и защёлку замка. Попросил посветить ему. Преображенский поспешно поднёс резниковскую лампу к двери. Дверь оказалась старой, сильно разбухшей. Фролов внимательно осмотрел замок, узкое отверстие для ключа, защёлку. И сквозь зубы сдержанно хмыкнул, вынул чистый носовой платок из кармана и осторожно, боясь дотронуться до ножа, завернул его.

— Ну что ж, пошли! — недовольно сказал он сотрудникам. — Квартиру заприте и опечатайте.

Ему было ясно, что ничего особенного, никаких мелочей или следов он больше здесь не обнаружит.

— Простите. Вы думаете, это убийство? — тихим голосом спросил ещё больше присмиревший Преображенский. Его поразил нож, с такой тщательностью завёрнутый в платок.

— Нет, я так не думаю, — сдержанно ответил Фролов.

— Но… этот нож… — ещё более растерялся Преображенский, Фролов усмехнулся. Пожал плечами. И бесшумно шагнул в темень. За ним с готовой поспешностью и Преображенский.

За то время, пока они находились на квартире Резникова, небо вызвездило. По всему Киеву в окнах сияли огни — город не мог заснуть, город не хотел спать.

Едва ли не около полуночи чекисты с Фроловым вернулись в штаб армии. Сазонов все так же недвижно сидел в кабинете — Резникова, возле сейфа. Вызвали коменданта штаба, потом разыскали и привезли сонного слесаря, который больше часа угрюмо колдовал над сейфом. Наконец толстая, ленивая дверца с бесшумной тяжестью открылась. Внутри шкафа зияла пустота.

— Здесь ничего нет! — угрюмо сказал Фролов.

Чекисты молчали — это в какой-то степени их провал. Басов и Преображенский растерянно переглянулись. «Батюшки-светы, да как же так?» — было написано в глазах Преображенского, Басов тихо пробормотал:

— Да этого не может быть… Эт-то невозможно!.. Вчера вечером Василий Васильевич на моих глазах положил сюда карты Киевского укрепрайона и последние донесения с фронта. Это какая-то мистификация…

— Я тоже… тоже это видел, — подтвердил Преображенский и, не вытерпев, перегнулся через плечо Фролова и заглянул в сейф. Сейф зиял чёрной равнодушной темнотой.

…Несмотря на позднюю пору, Лацис спать не ложился, ждал Фролова. Надеялся на добрые вести. Но по виду Фролова, по усталой его походке понял, что произошло то, чего он боялся больше всего и к чему все-таки не хотел быть готовым. Щукин перехитрил его. Донесение Кольцова опоздало. Опоздало на сутки, а может, и того меньше… Время выиграло схватку…

— Ну и что ты думаешь по этому поводу? — спросил Лацис, с трудом пряча свою огорченность.

Фролов сел в кресло, склонил голову и долго сидел так, молча. Затем стал тихо рассказывать:

— Судя по всему, дело было так… Около двух часов ночи Резников ушёл из штаба. Его заместитель Басов говорит, что Резников в тот вечер был заметно взволнован, а за полночь стал почему-то торопиться. Сказал, что ему нездоровится, что придёт завтра попозже, к заседанию Реввоенсовета. Это он, не любящий опаздывать!.. Ключ от его квартиры находился у соседки — она накануне убирала в его комнатах и ключ оставила у себя. Без ключа Резников попасть к себе в дом не мог.

— Но дверь, ты же сказал, была не заперта?

— Да. Он открыл её вот этим ножом. — Фролов положил на стол перед Лацисом скошенный сапожный нож.

— Зачем ему это было нужно? Какой смысл открывать свою дверь ножом, если он мог зайти к соседке и взять ключ?

— Зайти к соседке — это значило потерять какое-то время. Он у соседки столовался и зачастую ужинал довольно поздно, иногда за полночь. За все хлопоты он платил… Если бы он пришёл за ключом, соседка усадила бы его ужинать…

— Он мог бы и отказаться. Сослаться на отсутствие аппетита, на нездоровье, ещё на что-то…

— Все это тоже требует времени. А он торопился — светает сейчас рано…

— Опрокинутый стул? Как он вписывается в твою версию?

Лацис нервно ходил по кабинету и изредка на ходу бросал свои вопросы.

— Резников не зажигал в комнате огня. Он зашёл домой, чтобы переодеться…

— Не очень убедительно. В своей комнате, где я знаю, как расставлена мебель, я вряд ли свалю стул даже в полной темноте.

— Но он торопился. И нервничал. Ему необходимо было выйти из города в темноте… И он успел, он вышел из города ещё до рассвета. Я отдал распоряжение Особым отделам всех фронтовых дивизий задержать его. Указал приметы. Где-то же он будет переходить линию фронта…

— Может быть… Может быть… — задумчиво расхаживая по кабинету, тихо говорил Лацис. — Василий Васильевич… Николай Николаевич…

— Что?

— Похоже!.. Очень похоже, что ты прав…

Купола Софийского собора на фоне ночного неба были иссиня-чёрными, они уже не отливали золотом, не сияли, — а тихо меркли, как угли в угасающем костре.

— Вызови Басова! — не оборачиваясь, попросил Лацис и, не дожидаясь ответа, добавил: — Пусть срочно зайдёт ко мне!..

Басов словно ждал звонка Лациса и пришёл довольно скоро. Остановился посредине кабинета, вопросительно смотрел на Лациса.

— Владимир Петрович. Предположим, что карты Киевского укрепрайона оказались у врага, — устало сказал Лацис. — Что можно предпринять, чтобы свести к минимуму урон от утечки этих сведений?.. Ну, скажем, передислокация войск?.. Перестройка оборонительных линий?..

Басов чуть снисходительно посмотрел на Лациса:

— Если говорить честно…

— Да-да, именно… честно!..

— Кардинально ничего нельзя изменить, к сожалению. Для перестройки всей оборонительной линии понадобился бы не один месяц, — доверительно сказал Басов. — Впрочем, некоторые мысли у меня по этому поводу есть, и я хотел бы их сегодня же… да-да, уже сегодня доложить Реввоенсовету… если… если, конечно, вы, так же как и я, думаете, что это предательство! — Он сделал нажим на последнем слове.

Лацис долго молчал. Затем твёрдо сказал:

— К сожалению, ничего другого мы предположить не можем, кроме этого… — и добавил: — Впрочем, я назвал бы это другим словом. Резников — не предатель. Он, видимо, был просто враг, а мы этого вовремя не угадали… Хорошо замаскированный враг!

Глава шестнадцатая

Капитан Осипов внёс в кабинет Щукина большой и грязный, весь в торопливых, аляповатых заплатах, мешок. Брезгливо водрузил его посреди кабинета.

— Что это? — поморщился Щукин, удивлённый тем, что грязный мешок Осипов бесцеремонно поставил на ковёр, тогда как место этому мешку в лучшем случае у порога.

— Презент, ваше высокоблагородие, — с послушно-лукавым лицом сказал Осипов. — Презент от Николая Николаевича. — Последние два слова он произнёс значительно.

Щукин поднялся с кресла и с необычной для него неторопливостью подошёл к мешку. Осипов тем временем развязал сыромятный ремень, извлёк из мешка несколько пар старых, со скособоченными каблуками и истёртыми голенищами, сапог.

Стараясь не запачкать ни мундира, ни галифе, держа сапоги почти на вытянутых руках, вытряхнул из голенищ рулоны плотной бумаги, расправил, разгладил тыльной стороной ладони листы и с подобающей в этих случаях внушительностью поднёс их полковнику Щукину. Тот с неторопливым вниманием начал просматривать их. Листы были широкими, на них пестрели причудливые, извилистые линии, многочисленные точки и цифры и ещё какие-то значки.

— Карты Киевского укрепрайона? — пытаясь скрыть удивление, удовлетворённо произнёс он, расстилая листы на полу. Осипов со старанием стал помогать полковнику. Уже через несколько минут пол кабинета был устлан картой, на которой условными знаками были отмечены опорные узлы и оборонительные линии, опоясывающие Киев.

— Н-да! Вот уж не верил, что Николаю Николаевичу удастся и на этот раз выполнить задание, — потеплевшим голосом сказал Щукин.

— Николаю Николаевичу и Михаилу Васильевичу, господин полковник, — счёл своим долгом уточнить Осипов и, тут же с некоторой торжественностью в голосе доложил новость, которую полковник Щукин ждал давно и уже потерял всякую надежду на то, что она будет столь оптимистичной. — Николай Николаевич сообщает, что Михаил Васильевич приступил к работе и эта операция во многом была осуществлена им.

Щукин поднял голову, благодарно взглянул на Осипова.

— Хорошая весть, спасибо! По крайней мере, с таким помощником Николаю Николаевичу будет во много раз легче… Что ещё сообщает Николай Николаевич?

Осипов несколько замялся, опустил глаза. Второе — разочаровывающее — сообщение Николая Николаевича он надеялся попридержать до вечера.

Но полковник нетерпеливо потребовал от него:

— Ну что?.. Что?!

— Сообщает, что в штабе красных были информированы об этом задании! — Лицо Осипова приняло скорбное выражение. Ах, как бы ему хотелось сейчас уменьшиться в размерах, стать незаметным, невидимым, чтобы гнев полковника излился не на него!

Щукин медленно поднял глаза на Осипова, и они сразу сделались холодными.

— Я вновь настоятельно прошу вас подвергнуть тщательной проверке всех, кто работает в штабе недавно.

— Я делаю все, что в моих силах, господин полковник, — счёл своим долгом напомнить Осипов. — Однако…

Щукин недовольно нахмурился, веко левого глаза задёргалось — верный признак того, что полковник начинал впадать в ярость.

— Однако… — ровным, бесцветным голосом произнёс он, — однако где-то у нас в штабе сидит вражеский лазутчик. Это уже не предположение, а факт. Происходит утечка самой секретной информации. А мы с вами непростительно медлим. Бездействуем. Да-да, бездействуем! Чего-то ждём! Чего?

— У меня есть один план… — немного оправившись от оцепенения, неуверенно начал Осипов.

Но Щукин не стал его слушать.

— Ступайте! — раздражённо махнул он рукой. — Мы ещё вернёмся к этому разговору!

Провинциальный, тихо утопающий в вишнёвых садах Харьков за месяц-полтора вдруг превратился в одну из оживлённых столиц белогвардейщины. Но никак не мог привыкнуть к этому — на окраинах города так же, как и прежде, на завалинках любили сидеть седоусые деды, во дворах хозяйки кшихали на кур, а вечерами патриархальную тишину рвали разухабистые песни обалдевших от самогона парней.

Но центр жил жизнью столицы. По Сумской, Университетской и Рымарской улицам сновали автомобили иностранных марок и высокомерные парные экипажи. Все было как до войны — открылись рестораны с внушительными швейцарами у дверей, гостиницы с тяжёлыми неуклюжими занавесками на окнах, открылись многочисленные пансионы. Заработала неутомимая валютная биржа, объявились приезжие, из коих многие селились в гостиничных номерах-люкс или в лучших апартаментах особняков-пансионов. Жизнь стремилась быть похожей на ту, дореволюционную, похожей прежде всего в мелочах: мужчины щеголяли в пальмерстонах и котелках, дамы — в боа и палантинах, лакеи в ресторанах надели белые, безукоризненной выкройки жилеты и галстуки бабочкой. И все же в этом стремлении — во что бы то ни стало походить на прежнее — было что-то от игры, словно люди хотели мелочами убедить самих себя в том, что мир неизменен.

В штабе командующего Добровольческой армией был приёмный день. Владимир Зенонович Ковалевский персональных посетителей не жаловал, но среди них были такие, кому в приёме отказать было никак невозможно, и, согласившись на предложение Кольцова о приёмном дне, командующий сам установил время для этого малоприятного занятия: вторник, с десяти до двух часов дня. Конечно, лишь в том случае, если позволяла фронтовая обстановка.

Незадолго до назначенного времени Ковалевский прошёл в кабинет и предупредил Павла Андреевича, что сможет начать приём минут через пятнадцать — двадцать.

Кольцов вышел в приёмную. В тяжёлых разностильных креслах и на банкетках, собранных сюда из разных мест и расставленных вдоль стен, сидели люди, преисполненные чинного ожидания. Сплошь сюртуки — новенькие, отглаженные, визитки — побойчей и поприглядней и конечно, чопорные безукоризненные смокинги. И ещё — две дамы в длинных старомодных платьях и шляпках с вуалетками.

Тут же благочестиво ждал приёма архиерей — высокий, грузный с чёрной пушистой бородой. Кольцов вспомнил, что архиерей писал Ковалевскому, просил прирезать к монастырю пятьсот десятин.

Взяв журнал регистрации, Кольцов прежде всего направился к благочинному.

— Ваше преосвященство! Командующий незамедлительно примет вас! — с оттенком благоговейности обратился он к архиерею. Подошёл к дамам, выжидательно чуть склонил голову, словно не решался сам представиться им.

— Я — Барятинская, — несколько надменно сказала одна из них, приподнимая вуалетку, и неулыбчиво, высокомерно оглядела его сверху донизу. У неё было властное, холёное лицо, привыкшее, чтобы на него смотрели или восхищённо или подобострастно.

Барятинская? При каких же обстоятельствах он слышал эту фамилию? И тут же вспомнил. Несколько раз по поручению подпольной ячейки РСДРП ездил он из Севастополя в Ялту и всегда любовался архитектурой дворца Барятинских на склонах Дарсана. От дворца шла улица Барятинская. На ней была конспиративная квартира…

— Командующий будет рад видеть вас, княгиня, — почтительно сказал Кольцов и перевёл вопросительный взгляд на сидевшую рядом с княгиней молодую даму…

— Не трудитесь, капитан. Это моя компаньонка, — величественно кивнув головой, княгиня отпустила Кольцова.

Следующий посетитель был высок, худ, лысоват. Недостаток растительности на голове он компенсировал пышными усами. В правой руке нервно вертел перчатки, изредка похлопывая имя по свободной руке.

— Здравствуйте, капитан! Граф Бобринский! — слегка наклонив голову, представился один из богатейших людей Украины. Кольцов с любопытством окинул его взглядом. Он много слышал об этом магнате, который владел едва ли не четвёртой частью всех пахотных земель Украины. Его собственностью были многие шахты Донбасса и даже железная дорога.

— Его превосходительство будет рад вас видеть, граф! — с учтивым достоинством поклонился графу Кольцов и двинулся дальше. — Слушаю вас!

— Князь Асланов, господин капитан! — Перед Кольцовым стоял кавказец в черкеске с газырями, капризное лицо его приобрело выражение важности. — Осетинский князь, господин капитан! По интимному делу…

— Доложу командующему! — сказал Кольцов и перешёл к новому посетителю. — Что у вас?

Человек с брюшком и лоснящимся лицом вскочил с кресла, почему-то расстегнул и вновь застегнул сюртук.

— Ваше высокоблагородие…

— По какому делу к командующему? — сухо перебил Кольцов.

— Тарабаев, помещик. Тарабаев Иван Михайлович. У меня в имении, господин капитан, на постое стояла воинская часть… — заглянул он в бумажку, — господина полковника Родионова…

— Ну и что?

— Я по поводу компенсации… Сено — пятьсот пудов, овса…

— Господин Тарабаев! — не скрывая брезгливости, — сказал Кольцов. — По этому вопросу следует обратиться к начальнику снабжения армии генералу Дееву.

Наконец Кольцов направился к полной высокой даме, только что вошедшей в приёмную. Что-то неуловимое в вей — походка ли чуть-чуть более тяжёлая, чем полагалось быть судя по комплекции, обилие ли траурности в одежде — несколько насторожило его.

— Чем могу быть полезен? — предупредительно спросил он, слегка наклонив голову.

Дама медленно подняла густую вуалетку и, пристально глядя на Кольцова, сказала:

— Я жена бывшего начальника Сызрань-Рязанской железной дороги действительного статского советника Кольцова.

Карандаш в руке Павла замер. На миг все звуки в приёмной исчезли, словно он оказался внезапно в странном, беззвучном мире, состоящем из недвижной тишины, или в абсолютном вакууме. Такая тишина громче взрыва.

Времени на размышления — секунды. Те секунды, в течение которых он, склонившись к журналу, медленно водит карандашом. Одна секунда… Две… Главное — не растеряться, не поддаться страху… Думать…

У разведчика существует некое шестое чувство, которое вырабатывает в нем его сложная, опасная работа. Оно складывается из чёткого, насторожённого восприятия и немедленного сопоставления сотен деталей. Это и определяет внутреннюю линию его поведения, без которой любой разведчик обречён на провал. Что же сейчас самое главное? Надо вновь до мельчайших деталей вспомнить, как вошла эта дама, каждый её жест, каждый её взгляд. Сумеет ли он разъять события этих последних секунд на мельчайшие мгновения? Быстро разъять и рассмотреть каждое мгновение в отдельности. И уловить внутреннюю связь между ними… Сейчас важней всего психология мелочей.

Прежде всего, может ли появиться здесь, в штабе, мать того человека, под личиной которого он находится?.. Действительный статский советник Кольцов умер в Париже, об этом ему сказал Фролов ещё тогда, в Киеве… А его жена? Она ведь жива. Значит, вероятность её прихода сюда, в приёмную командующего, существует… Как она сказала? «Я жена бывшего начальника…» Жена! Но Кольцов умер, значит, вдова. Почему же она сказала «жена»? Не знает о смерти мужа? Нет, это невозможно!.. Три секунды… Три долгих, тяжёлых удара сердца… Перехватывает дыхание так, словно вступаешь в холодную воду…

Да, эта женщина не знает о смерти действительного статского советника Кольцова потому, что этого не знает Щукин, не знают в его отделе… Стоп… К тому же об этой женщине не было доклада, она не записана в книгу посетителей. Значит, она пришла сюда, в приёмную, не обычным путём, а миновав дежурного офицера, то есть через Особый отдел, через контрразведку… Похоже, что это проверка… Да, скорее всего проверка…

Подняв голову, Кольцов скользнул взглядом по приёмной и заметил: дверь из внутреннего коридора в приёмную приоткрыта и в проёме, почти в полной темноте, кто-то стоит. Кольцов напряг зрение: капитан Осипов. Словно яркая вспышка высветила напряжённо-выжидательное выражение на его лице…

Четыре секунды… пять… «Осипов ждёт моей реакции на появление этой женщины. И здесь я не должен сделать ошибки…»

Теперь Кольцов мог позволить себе немного расслабиться. Он медленно прошёл к столу, захлопнул журнал, положил его.

Дама сделала вслед за ним несколько шагов.

— Я могу надеяться? — пробился сквозь тишину настойчивый голос.

— По какому делу мадам желает говорить с командующим? — полуобернувшись, спросил Кольцов.

— Я… я хотела бы сообщить его превосходительству нечто очень важное!..

— Мне кажется, сударыня, вы не по адресу, — с холодной неприязнью сказал Павел и резко обернулся к Микки: — Пожалуйста, проводите мадам… э… Кольцову к полковнику Щукину. — А про себя подумал: «Важно сейчас не переиграть. Все сделать без нажима. Осипов должен видеть, что я с трудом скрываю возмущение и стараюсь — именно, стараюсь! — выглядеть спокойным».

Микки с готовностью поднялся из-за стола, подошёл к даме, стал сбоку и с любопытством уставился на её ещё довольно моложавое лицо.

Осипова в дверном проёме уже не было.

— Пожалуйста, мадам! — Щёлкнув каблуками, Микки подчёркнуто гостеприимным жестом указал даме на дверь.

Начался, как обычно, приём, и у Кольцова появилось время поразмыслить над случившимся. Что это было? Проверка? Какие поводы он дал для неё? Что пытались выяснить?.. Десятки вопросов возникали в голове Кольцова, и ни на один он не мог ответить.

Прошёл час, другой. Утратив прежнюю скорость, утратив мгновения, время тащилось теперь медленно. Уменьшилось число посетителей в приёмной. Но из ведомства Щукина никто не приходил. Не пришли даже для того, чтобы, как и следовало, сообщить адъютанту командующего о присланной им в контрразведку даме. Это уже с несомненной ясностью свидетельствовало о проверке, предпринятой по инициативе Осипова или Щукина.

Теперь надо было решить, как вести себя дальше, вернее, как должен был бы вести себя человек, жизнью которого он живёт. Скорее всего он бы крайне возмутился предпринятой проверкой и не оставил её без последствий. Вероятно, потребовал бы от Щукина объяснения происшедшему и даже принесения извинения за нанесённое оскорбление. Значит, и ему, Кольцову, не следует молчать — это может вызвать новые подозрения.

По окончании приёма Кольцов с негодованием рассказал о случившемся генералу Ковалевскому. Командующий пообещал поговорить со Щукиным и получить от него исчерпывающие объяснения.

Вечером Кольцов должен был встретиться в городском парке со Старцевым. Однако на встречу пришла Наташа. Одетая во все новое и дорогое, в кокетливой шляпке с прозрачной вуалью, вся как бы воскрылённая, она была великолепна.

— Папе нездоровится, — объяснила она сразу и лишь после этого сказала: — Здравствуй!

Увидев её, Павел обрадовался, поздоровался так оживлённо, порывисто, что Наташа, привыкшая к его постоянной сдержанности, почему-то сразу встревожилась.

— Что-то случилось? — спросила она, внимательно вглядываясь в лицо Кольцова. — Нет, правда, что-то произошло?

Они медленно пошли по парку. И Кольцов рассказал девушке об устроенной ему проверке. Рассказал весело, с юмором, как об изрядно позабавившем его приключении.

Наташа улыбалась, потом на её глаза словно набежало облачко.

— Значит, тебе все-таки не доверяют, — заключила она рассказ Кольцова. — Да-да!.. Хотя проверки, конечно, следовало ожидать…

Кольцова окликнули:

— Капитан!..

Павел повернул голову. Неподалёку стоял, блистая газырями, высокий и широкоплечий князь Асланов. Он весь сиял благодушием, словно встретил ближайшего своего родственника.

— Капитан, рад вас видеть ещё раз!

— А, князь! — Они подошли к Асланову, поздоровались. Павел представил Наташу. Князь с интересом скользнул по вуали — глаза у него заблестели. А Кольцов благожелательно спросил, удовлетворён ли князь беседой с его превосходительством.

— Да, мы с генералом обо всем договорились, благодарю вас, — сказал князь и прижал руку к груди. — Скажите, капитан, вы и ваша дама не могли бы провести сегодняшний вечер в компании моих друзей?

— К сожалению, и я и Наташа сегодня заняты. Дела, — ответил Кольцов, уклоняясь от этого гостеприимства.

— А нельзя ли послать к черту все дела? Жизнь ведь одна… не правда ли?.. — с горячностью предложил Асланов.

— Именно поэтому мы будем сегодня заняты.

— Извините. Очень жаль. По вечерам я всегда в «Буффе». Буду рад вас там видеть.

— С удовольствием, князь. В один из ближайших вечеров.

— Договорились. До свидания, капитан, до свидания, мадемуазель!.. — Князь хотел было уходить, но замешкался: — Да, капитан, все хотел вас спросить, вы не родственник генерала Кольцова?

— К сожалению, князь.

— Э-э, черт. Проиграл ящик шампанского. — Князь Асланов сокрушённо махнул рукой и с весёлой галантностью закончил: — Итак, до встречи, капитан. Сервус! — Насвистывая бойкий мотивчик, князь направился дальше по аллее.

— Местный туз… Князь Асланов, — объяснил Кольцов, когда тот отошёл. — Получил разрешение у командующего на открытие двух публичных домов. Рассчитывает на большие доходы… Так, о чем мы?..

— Я хочу сказать, что раз тебя стали проверять, значит, в чем-то определённо подозревают. — В голосе Наташи зазвучала неподдельная тревога, ей показалось, что Кольцов по отношению к себе слишком беспечен, и она решительно заявила ему, правда со смущённой улыбкой: — Может быть, тебе — следует уйти?

— После того, как с таким трудом наладили работу? — Павел искоса посмотрел на девушку.

— Что делать? — беспомощно развела Наташа руками и так же беспомощно улыбнулась той самой улыбкой их далёкого детства…

— Вероятно, проверка была связана с тем, что я стал адъютантом его превосходительства, — задумчиво, словно сам себя расспрашивая, проговорил Кольцов. — Откровенно говоря, я так и не расшифровал, что хотели выяснить. В чем меня подозревают?.. Во всяком случае, будем надеяться, что на какое-то время Щукина успокоят результаты. А я буду настороже. Обещаю это!

— Тебе виднее, Павел, — с тихой опасливой тоской в глазах сказала девушка. — Но я тебя прошу, очень прошу, Павел, постарайся без нужды не рисковать.

— А разве это возможно в нашем деле? — с наигранной беспечностью спросил он.

Наташа понимала, что это действительно невозможно, но вопреки всему тихо повторила:

— И все-таки… Во всяком случае, я не думаю, что Щукин этим ограничится.

Навстречу им, чётко печатая шаг и глазами поедая офицера, прошли несколько солдат — некоторые были в обмотках. Ответив на их приветствие, Кольцов огляделся — вокруг никого.

— Связь восстановлена?

— Да. Есть что-то срочное?

— Ничего существенного, — перешёл на деловой тон Павел и извлёк из кармана мундира несколько листков. — Копии оперативных сводок.

— Отправлю завтра, — уязвлённая его казённым тоном, сказала сухо Наташа и, помедлив немного, спросила: — Скажи, Павел, следует ли нам так открыто гулять по городу?

Видимо, её все время мучил этот вопрос, но задала она его только при расставании. Павел понял, что ей нужно ответить серьёзно и всю правду. И все же он не удержался, насмешливо сказал:

— Ты о чем заботишься? О моей репутации?

Наташа вспыхнула и все же спокойно ответила:

— Отчасти о репутации, отчасти о конспирации.

Павел взял Наташу за руки.

— Мне было приятно провести с тобой этот вечер, — сказал он тихо и внушительно. — А кроме того, так нужно.

Наташа вскинула на Павла удивлённые глаза.

— Почему же «так нужно»? — Ей стало нестерпимо обидно, что Павел отговаривается от её расспросов казёнными, малозначимыми словами, а ведь она-то имела право, да-да, имела право — они же вместе выросли — на особое, душевное, доверие Павла.

— Если я буду жить затворником, это может броситься в глаза тому же Щукину, — продолжил Павел. — Его глаза есть почти повсюду в городе… Как живут офицеры? От романа к роману, от флирта до флирта, от кутежа до кутежа… Мне нужно жить как все: участвовать в кутежах, заводить романы… как все!

— В таком случае, заведи настоящий роман! — насмешливо посоветовала она.

Кольцов, уловив в её голосе обиду, ответил полушутливо-полугалантно:

— Вот я и пытаюсь, — и тут же подумал, что покривил душою, солгал. А чуть раньше эти слова были бы почти правдой — до встречи с Таней…

Расставаясь, они с Наташей условились встретиться на следующий день, от шести до семи вечера, возле Благовещенского базара.

Глава семнадцатая

Генерал Ковалевский был скуп на похвалы. Однако, получив от Щукина карты Киевского укрепрайона, он растрогался, наговорил много хороших слов и долго благодарил полковника. Но под конец разговора все же подлил ложку дёгтя — потребовал от Щукина объяснений по поводу вчерашнего происшествия в приёмной.

Щукин недоуменно и терпеливо выслушал командующего и затем откровенно сознался, что совершенно не посвящён в этот прискорбный инцидент, и пообещал во всем разобраться.

От командующего он вернулся в мрачном настроении. Слушая объяснения Осипова, все больше приходил в бешенство. Губы у — него стянулись в узкую полоску, брови распрямились в одну непреклонную линию.

— Вы бездарь, Осипов! — резко бросил он в побледневшее лицо капитана. Осипов, вытянувшись, ждал, когда у полковника пройдёт вспышка гнева. У Щукина всегда так: минуты лютого бешенства сменяются ледяной замкнутостью и неприступностью, а затем; отходчивой добротой. Это хорошо знал Осипов. Знал и то, что противоречить Щукину в такие минуты бессмысленно. Нет, сейчас нужно стоять перед ним с видом высеченного крапивой мальчишки, стоять виновато и молчать. Пусть полковник выговорится, ему станет легче, постепенно он угомонится и станет добрее, чтобы как-то загладить нанесённую другому несправедливую обиду…

Так бывало всегда. А пока Щукин продолжал бесноваться:

— За этот спектакль, разыгранный так дёшево, вас следует уволить! Совсем! Без права на обжалование! Кого нашли для этой пьесы? Рублёвую панельную шлюху!..

— Мадам Ферапонтова — руководительница танцкласса, — счёл удобным время для оправдания Осипов.

— Ну и что из того?.. — начал отходить Щукин, успокоенный покорным, виноватым видом Осипова. — И вообще, как же нам работать, если у вас фантазии не больше, чем у, третьеклассного гимназиста? Как?.. Вы же разведчик, черт дери!..

Щукин в упор смотрел в испуганно-преданные глаза Осипова, все больше и больше убеждаясь, что перед ним человек, готовый на него принять любую муку и, остывая, удовлетворённо подумал: «Строгость — тоже форма воздействия!»

А Осипов уловил перемену в настроении своего начальника, понял, что настало время оправдываться. Но, конечно, не слишком — слегка:

— Господин полковник! Я ведь хотел с вами посоветоваться, но вы…

— Скажите хоть, что вы хотели таким образом выяснить? — не стал выслушивать оправданий Осипова полковник. — Что?

— Видите ли, Николай Григорьевич, у адъютанта командующего, как мне показалось, несколько простоватый вид. И я подумал, что поскольку Сызрань все ещё в руках красных…

— Вы на себя в зеркало давно смотрели?.. У вас вид провинциального парикмахера! — с презрением в голосе сказал полковник и затем ровным и холодным тоном стал втолковывать: — Ваша идея глупа и бесталанна, ровно как и её исполнение! К сожалению!.. Владимир Зенонович потребовал, чтобы Кольцову были принесены извинения. Вы это сделаете! Скажете, что это была шутка… ваша шутка… розыгрыш, что ли? Словом, изворачивайтесь как хотите…

— Слушаюсь! — вытянулся Осипов, отметив про себя, что гроза миновала.

Щукин же сидел некоторое время молча, опустошённый приступом гнева, и думал о том, что, пожалуй, он излишне крут с Осиновым, что Осипов — человек исполнительный и инициативный и эти качества надо ценить, а не подавлять их страхом и унижениями. Ведь Осипов старается потому, что тоже обеспокоен последними донесениями Николая Николаевича…

Затем мысли Щукина потекли уже в этом направлении. В штабе работает вражеский лазутчик. Как его выявить? Как? О вояже подполковника Лебедева в Киев знали пять-шесть человек. О ювелире — столько же. И о картах Киевского укрепрайона… Лебедев на себя донести не мог. Ювелир — тоже. Что же дальше? Остаются четверо. Командующий, понятно, отпадает. Значит, Осипов, Волин… Волин?.. Далее. В штабе красных стали регулярно появляться копия оперативных сводок. К ним допущен более широкий круг людей. Их читают работники оперативного отдела. Капитан Кольцов докладывает их командующему. Среди этих людей тоже надо искать… Кто же, кто? Впрочем, сейчас некогда заниматься предположениями, надеясь только на интуицию и опыт. Нужны изобличающие факты, вот в этом направлении и надо действовать.

Быстро набросав на лист бумаги несколько фамилий, Щукин уже без тени гнева проговорил:

— Садитесь, Виталий Семёнович, и давайте помыслим логически. — И усмехнулся внутренне. Он знал, что именно в логике Осипов не силён и результатом его умственных построений могут явиться лишь посредственные — облегчённые и банальные — варианты. Однако он преднамеренно сказал «логически» — ему было известно, что Осипов считал себя мастером именно в этой области.

— Вот список людей, среди которых нужно искать врага. — Щукин протянул капитану только что заполненный листок. Осипов внимательно просмотрел список, ненадолго задерживаясь на каждой фамилии и произнося каждую вслух.

— Волин? — Он вопросительно посмотрел на Щукина.

Тот лишь молча кивнул. И вновь погрузился в раздумье. Волин… Щукин в прошлом знал его. Знал и ценил. Поэтому и взял к себе в контрразведку. Все это так. Но не мог сказать решительно, как о том же Осипове: «Отпадает». Да, он знал Волина. В прошлом это был способный и абсолютно надёжный жандармский офицер, убеждённый враг большевиков. Но где был Волин последние два года? То, что рассказал он сам, пока невозможно проверить. Да, он был убеждённым врагом большевиков. Но убеждения людей легко меняются, когда этой ценой им предлагают купить жизнь. Но если Волин?.. Значит, именно он, Щукин, ввёл в штаб предателя. Сама мысль об этом невыносима, но он не имел права её отбрасывать, он должен был проверить Волина с той же тщательностью, что и других подозреваемых, какой бы удар на его самолюбию ни нанесли результаты этой проверки. Да и время ли думать о самолюбии сейчас, когда может рухнуть многое. Когда где-то рядом живёт, ходит, действует враг.

И как бы подводя итог своим раздумьям, Щукин спросил:

— Итак, ваши предложения, Виталий Семёнович?

— Задачка, — задумчиво сказал Осипов. — В математике такие уравнения считаются неразрешимыми. — И он искоса посмотрел на своего начальника.

— Ну почему же! Решение есть! — Щукин несколько мгновений молчал, наслаждаясь впечатлением, произведённым на Осипова, затем добавил: — Если, конечно, хорошенько подумать и поискать не облегчённых и не банальных вариантов!.. Дело Ленгорна помните?

— Что-то припоминаю… — Силясь вспомнить, Осипов прикрыл глаза, наморщил лоб. — Связано с Брусиловским прорывом, кажется?

— Да. В штабе фронта находился германский агент, это мы знали наверняка. Но кто он?.. Чтобы выявить шпиона, перед наступлением было подготовлено несколько разных донесений. И с несколькими фельдъегерями отправили их в царскую ставку. Донесение, которое доставил флигель-адъютант царицы Ленгорн, стало известно германскому командованию.

Осипов с нескрываемым уважением посмотрел на Щукина. Он сразу же оценил перспективность предлагаемого варианта проверки:

— Но ведь примерно так можно выявить шпиона и у нас в штабе… Составим ложную оперативную сводку и…

— Нет, — охладил пыл Осипова полковник. — Тут нужно сочинить что-то похитрее, позаковыристей, что ли… Подумайте, словом! И не медлите с исполнением — нет у нас на это ни времени, ни права!

Размышляя о ходе летне-осенней военной кампании, Ковалевский уже давно пришёл к выводу, что, прежде чем наступать на Москву, нужно обязательно взять Киев. Это сократит растянувшийся фронт и высвободит несколько дивизий. Кроме того, взятие Киева окажет благоприятное моральное воздействие на солдат и офицеров, а также заставит союзников больше считаться Добровольческой армией. Пользуясь этим, можно попросить у них дополнительной помощи. Ковалевский рассчитывал выпросить у союзников танки. Участие такой невиданной доселе в России техники, как танки, могло во многом решить исход кампании.

Бормоча себе под нос какую-то мелодию, Ковалевский стоял с карандашом и циркулем в руках возле тщательно помеченной кружками и флажками карты. Его сосредоточенный взгляд блуждал над голубой извилистой лентой Днепра, над днепровскими плавнями, плёсами и болотами. Иногда циркуль делал несколько шагов по карте и снова застывал на одной ноге, как цапля…

Ах, если бы сейчас у него были танки. Киев был бы взят! Никто ещё не мог устоять перед танками. Но их нет, и союзники пока не дали положительного ответа. Они выжидают…

Карандаш Ковалевского нарисовал на карте подкову. Застыл на несколько мгновений и пририсовал к подкове стрелку, острие которой было направлено в большой тёмный кружок с надписью: «Киев»…

— Вызывали, Владимир Зенонович? — вырос на пороге кабинета командующего Кольцов.

— Павел Андреевич, подготовьте письмо Деникину, — попросил адъютанта Ковалевский, не отрывая взгляда от циркуля. — Мне известно, его вскоре посетят представители английской и французской военных миссий. Я хотел бы встретиться с ними лично по делу, Антону Ивановичу известному.

Кольцов, стоя на пороге, тут же записал просьбу командующего в блокнот и снова вытянулся, ожидая последующих распоряжений.

— Зашифруйте и сегодня же отправьте! — добавил Ковалевский и снова уставился в карту.

Подготовив письмо, Кольцов по гулким коридорам штаба направился в шифровальный отдел. Здесь было шумно. Неистово стучали ключи телеграфных аппаратов. Из-под рук телеграфистов ползли, свиваясь, как стружки, ленты телеграмм, донесений и записок. У широких окон за несколькими столами работали неутомимые шифровальщики — нижние чины под руководством прапорщика, который, увидев Кольцова, не спеша поднялся и замер возле стола. Кольцов поздоровался и передал бланк.

— Зашифруйте и дайте в экспедицию на отправку!

— Будет исполнено, господин капитан! — ещё сильнее вытянулся прапорщик, и сразу стало видно, что мундир на нем висит мешком и что сам он уже пожилой человек.

Открылась дверь, и в комнату вошёл Осипов, в руках у него дымила толстая сигара. Увидев Кольцова, он радушно направился к нему:

— А, капитан! Здравствуйте!

— Здравия желаю, — сухо отозвался Кольцов и отвернулся.

— Не желаете ли настоящую «гаванну»? — Осипов положил на край стола бумаги, которые принёс с собой, и неторопливо полез в карман за коробкой. — Вот. Рекомендую, весьма отменные… Предлагаю, так сказать, трубку мира…

— Не понимаю вас…

— Ах, Павел Андреевич… Иногда такая чушь лезет в голову — от переутомления, что ли. Пришла ко мне дама, ну, просить за одного арестованного. И как это мне пришло на ум… Дай, думаю, проверю железную выдержку капитана, о которой столько говорят.

— Надеюсь, вы понимаете, что пошутили крайне неудачно, — сухо ответил Кольцов.

— Приношу извинения, вполне искренне прошу простить меня, Павел Андреевич. — Осипов отвёл глаза в сторону, ему ничего не стоило унизиться. — Так сказать, осознал и каюсь.

— Ладно, — свеликодушничал Кольцов, — забудем. И впредь будем больше доверять друг другу. — Он небрежно взял сигару и, прикуривая, бросил короткий взгляд на бумаги, лежащие на краю стола. На лежащей сверху было чётким почерком — выведено: «Динамит доставлен… Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу…»

Текст отпечатался в памяти мгновенно. Кольцов подумал: «Это крайне важно…»

…Спустя часа два Осипов доложил Щукину, что порученная ему работа проделана. Все шесть офицеров, включённых в список подозреваемых, с донесением ознакомлены. Текст один и тот же, адреса разные. Теперь остаётся только ждать…

— Ну и что же вы сочинили? — усмешливо спросил Щукин.

— Э-э… вполне… — не растерялся Осипов под ироничным взглядом начальника. — «Динамит доставлен по такому-то адресу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите…»

— Ваша беда, капитан, в том, что вы в своей жизни ничего, кроме дурной приключенческой литературы, не читали, — криво усмехнулся Щукин.

— Видите ли, господин полковник, по получении такого текста чекисты не станут медлить, — оправдываясь, сказал Осипов. — Речь идёт о диверсии, следовательно, человек, указанный в донесении, должен быть немедленно арестован…

— Ну… в общем-то… логично, — принуждён был согласиться Щукин после некоторого раздумья.

— И нам остаётся только выяснить, по какому из шести адресов будет произведён арест. Для этого я отправляю в Киев Мирона Осадчего.

— Этого ангеловца? — Щукин вскинул вверх удивлённые брови, прожёг взглядом Осипова. — Вы ему доверяете?

— Просто я ничем не рискую, Николай Григорьевич, — спокойно выдержал Осипов взгляд Щукина. — Осадчий не посвящён ни в какие детали этой операции. К тому же ему не очень хочется оказаться в руках Чека. Старые грехи.

— Ну что ж… — как бы нехотя согласился Щукин. Пододвинув к себе список, хмуро склонился над ним.

Против фамилии «Кольцов», которая была в списке последней, значилось: «Киев, Безаковская, 25. Поляков Пётр Владимирович».

В тот же день, под вечер, взяв с собой Юру, Кольцов отправился гулять по городу. До шести — до встречи с Наташей — ещё было много времени, и они медленно шли по городу, иногда заходили во дворы, дивясь их причудливой планировке. Почти каждый двор был со всех сторон замкнут домами, в каждом росли чахлые городские деревца, под окнами были разбиты на крохотные квадраты палисаднички, в которых горели огненным осенним пламенем шары мальв, отцветали подсолнечники, в иных палисадниках дозревали помидоры. Видно, люди, живущие в этих каменных мешках, тосковали по природе, по изумрудной степной зелени.

Глядя на эти крошечные палисадники с пыльной, постаревшей зеленью, Юра рассказывал своему покровителю о их родовом имении, окружённом лугами, о буйных зарослях бузины, о реке, куда его все время манило…

— А ведь у людей, которые здесь живут, нет имений, — осторожно обратил Юрино внимание на другое Кольцов. — Этот крошечный клочок земли — их имение, и лес, и огород.

— Почему? — задумался Юра.

— Так устроен мир — у всех не может быть имений, — с той же осторожной убеждённостью растолковывал Юре Кольцов о правде жизни и о жестокой правде неравенства.

— А у вас? У вас было имение? — с надеждой спросил Юра, ему стало стыдно, что он заговорил сейчас об имении: выходит, что хвастался.

— Кажется, было…

Юра удивлённо посмотрел на Кольцова.

— Кажется — потому что это было давно, — успокоил мальчика Павел. — Я забыл о нем. Слишком долгой получилась война.

К шести часам они вышли к Благовещенскому базару, и Кольцов сразу увидел Наташу. Она медленно прогуливалась вдоль высокой кирпичной ограды.

— Подожди меня, — сказал Кольцов и, оставив Юру возле афишной тумбы, направился к Наташе. Они стояли на широкой, мощённой булыжником улице. Рядом, за стеной, глухо и напряжённо шумел неугомонный базар, Мимо них, громыхая колёсами, с базара неслись пролётки, мужики и бабы толкали тачки с нераспроданным за день добром — овощами и фруктами.

— Сообщение надо передать срочно, — сразу же приступил к делу Павел. — Не исключено, что это крупная диверсия, направленная на деморализацию Киевского гарнизона.

— Хорошо, — с видом слегка кокетничающей особы кивнула Наташа. — Постараюсь отправить сегодня же.

— Следующий раз встретимся в пятницу в пять часов возле церкви святого Николая. Если не приду в пятницу — в субботу, тоже в пять.

Наташа согласна кивнула, и они расстались. Юра тем временем дочитал афишу о гастролях оперной труппы. Под рисунком танцующей Кармен крупными буквами было выведено: «В роли Кармен — госпожа Дольская».

Кольцов положил руку на плечо Юре, и они двинулись по улице мимо незагорелых застенчивых девушек, которые, выстроившись в ряд, продавали цветы. Рядом с корзинками, полными пышных букетов, стояли большие медные кружки: девушки собирали пожертвования в пользу раненых.

— Вы любите её? — вырвалось у Юры неожиданно для него самого — ревность остро обожгла его сердце и он, не сдержавшись, задал своему другу бестактный вопрос.

Но Кольцов не рассердился и спокойно ответила:

— Это — дочь одного очень хорошего человека… И я её люблю как товарища. Понимаешь?

Юра, благодарный Кольцову за то, что он не рассердился да него, не отговорился какой-нибудь прописной истиной или шуткой, тихо проговорил:

— Да.

Они уже подходили к штабу, когда неподалёку послышались окрики: «Гей, в сторону!.. В сторону!..» Усиленный конвой из пожилых солдат гнал арестованных. Лица у многих были измождённые, бледные, сквозь разорванную одежду виднелись кровоподтёки, синяки и грязные, окровавленные повязки. Арестованные, шли медленно, с трудом передвигая ноги по гладкой, залитой предвечерним солнечным светом брусчатке. И хотя многие были босы или в лаптях, шум их шагов был тяжёлым. По тротуару с бравым видом шагал начальник конвоя поручик Дудицкий. Увидев Кольцова, он кинулся к нему, радостно выкрикивая:

— Господин капитан! Господин капитан!..

Кольцов почувствовал, что от начальника конвоя несло лютым водочным перегаром.

— А, поручик, — слегка отстраняясь, произнёс Кольцов. — Рад вас видеть в добром здравии.

Дудицкий повёл осоловелыми глазами в сторону понурых арестованных и весело доложил:

— Вот, веду на фильтрацию сих скотов…

— В тюрьму? — с неприязнью спросил Кольцов.

— Бараки на мыловаренном возле тюрьмы под тюрьму приспособили, — скаламбурил Дудицкий и, напрасно подождав, чтобы оценили его остроумие, продолжил: — Ничего, справляемся. А это кто с вами? — Он посмотрел на Юру.

— Сын полковника Львова.

— Что вы говорите! — Поручик опустил руку на плечо Юры: — Мы с твоим отцом из банды вместе вырвались…

Но Юра уже не слушал Дудицкого, он почувствовал, как из шеренги арестованных его ожёг чей-то мимолётный взгляд. Он поискал глазами и… сразу же увидел Семена Алексеевича. Красильников брёл в последней шеренге, но больше не оглянулся. А Юра не мог оторвать взгляда от спины Семена Алексеевича, где сквозь порванную рубашку проглядывала окровавленная повязка.

— Вы о генерале Владимове что-нибудь слышали? — спросил у Кольцова Дудицкий. Ему очень хотелось показать этому штабному офицеру, что и он, Дудицкий, тоже вершит большими делами.

— Что-то припоминаю. Он, кажется, перешёл к красным, — с непринуждённой снисходительностью то ли к этому незадачливому генералу, перешедшему к красным, то ли к Дудицкому ответил Кольцов.

— У меня сидит, под страшным секретом смею доложить вам, — радовался невесть чему поручик. — А у красных он, верно, бригадой командовал… Заходите, покажу!..

— Благодарю! — ответил Кольцов. И было непонятно, какой смысл он вложил в это «благодарю». Откозыряв, Дудицкий быстро пошёл вслед за колонной пленных.

Кольцов взглянул на мальчика и сразу заметил перемену, происшедшую в нем. Юра растерянно щурился и был похож на взъерошенного, загнанного в клетку воробья.

— Что случилось, Юра? — Кольцов посмотрел в ту сторону, где затихал тяжёлый шаг арестованных и ещё клубилась жёсткая, сухая пыль. — Ты что, знакомого увидел?

— Д-да… нет… нет… — запнулся вдруг Юра, воспаленно прикидывая в уме: сказать или не сказать правду? Но так и не решился, подумав, что это может повредить Семёну Алексеевичу — ведь он чекист, — и начал долго и сбивчиво объяснять Кольцову, что в колонне пленных он увидел человека, очень похожего на садовника из их имения. И тут же поспешил уверить Кольцова, что, конечно, это был не он, а просто очень похожий человек. Кольцов, спрятав потеплевший взгляд, равнодушно бросил:

— Бывает…

И они тронулись дальше.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восемнадцатая

Жизнь в штабе Добровольческой армии была разметённой, даже спокойной. Лишь здесь, в аппаратной, чувствовался нервный и напряжённый ритм. Телеграфные аппараты бесстрастно сообщали о падении городов, о смерти военачальников, о предательствах. Стоя возле телеграфиста, Ковалевский нетерпеливо ждал. И смотрел на узкую ленту, которая ползла и ползла из аппарата. Наконец усталый телеграфист поднял на Ковалевского красные от бессонницы глаза:

— Генерал Бредов у провода, ваше превосходительство.

Командующий взял ленту, начал медленно её читать: «На Киевском направлении встречаю сильное сопротивление противника. Несу большие потери. Прошу разрешить перегруппировку. Надеюсь на пополнение. Бредов».

Дочитав до конца, Ковалевский на минуту задумался, затем сухо продиктовал:

— Генералу Бредову.

Забегали по клавишам аппарата пальцы телеграфиста.

— Перегруппировку разрешаю… — Замолк на мгновение.

Телеграфист тоже застыл, ожидая. Видимо, и там, на другом конце провода, напряжённо ждали, что ответит командующий. Пополнение было Бредову крайне необходимо. Ковалевский это хорошо знал. Он вздохнул, продолжил:

— …На пополнение пока не рассчитывайте… — и пошёл из аппаратной. Двигаясь между столами шифровальщиков, Ковалевский бормотал себе под нос: — «Пополнение»… «Пополнение»… Всем нужно пополнение… — Однако для себя он уже решил, что усилит корпус Бредова резервной дивизией генерала Рождественского, 51-м Дунайским полком и двумя отдельными пластунскими батальонами. Кроме того, он просил у Деникина бросить на помощь Бредову тяжёлый гаубичный полк, который уже вышел и сейчас находится на марше. Но обещать Бредову все это заранее он не стал — генерал перестанет рассчитывать на свои силы и будет ждать пополнения. А Ковалевскому было сейчас крайне необходимо, чтобы большевики каждодневно испытывали на себе неумолимую мощь Добровольческой армии.

Пройдя по коридорам, Ковалевский вошёл в свою приёмную. Увидел Кольцова, перевёл взгляд на угрюмого, притихшего Юру, спросил:

— Что, лейб-гвардия, нос повесил? А?

— Н-нет… Ничего… — Мальчик не был настроен на разговор.

— У меня тоже на душе… не очень, — понимающе сказал генерал, не стесняясь своей беспомощности. — Бывает.

Кольцов поднял на Ковалевского глаза:

— Ваше превосходительство, в городе видел афишу. Заезжая труппа оперу даёт. Может, распорядиться?

Ковалевский помедлил.

— А что, пожалуй… Сколько времени не удавалось. — И оживившись, добавил; — И мрачного Юрия с собой возьмём.

— Слушаюсь! — Кольцов взялся за телефонную трубку, чтобы предупредить градоначальника: губернаторскую ложу сегодня не занимать.

— Ну вот что, Павел Андреевич! — вспомнил Ковалевский. — Пригласите от моего имени Татьяну Николаевну. Полковник Щукин все ещё не вернулся — что ей в одиночестве дома сидеть!

— Непременно, Владимир Зенонович! — ответил Кольцов.

Командующий прошёл к себе в кабинет, а Павел, по забывчивости держа руку на телефонной трубке, задумался. Только что он испытал радость при мысли, что сейчас услышит Танин голос, а позже и увидит её. И тут же на смену радости пришло сомнение: имеет ли он право на эту любовь? На любовь, у которой нет и не может быть будущего. После той первой встречи в приёмной он почувствовал влечение к этой своеобразной девушке. Дважды он мимолётно видел её, и оба раза чувство тревоги одолевало его: происходило что-то ненужное ему, способное помешать его делу. Он понимал это. Но и выбросить Таню из своего сердца, не думать о ней он уже не мог. Она жила в нем, рождая попеременно то чувство радости, то острое недовольство собой и тягостную тревогу.

…В зале медленно пригасал сеет, на ряды зрителей волнами — одна другой темнее — наплывала полутьма, высветился занавес, забился в углы залы осторожный шёпот опоздавших.

В губернаторской ложе в первом ряду усаживались Ковалевский и Юра. Сзади села Таня. Рядом с видом добровольного пажа встал Кольцов. Таня подняла на него глаза, обмахнулась веером, словно отгоняя от себя любопытные взгляды, устремлённые на неё из офицерских рядов, и слабо приказала:

— Садитесь же!

— Благодарю, — с мягкой улыбкой ответил Кольцов и присел рядом с Таней. Таня горделиво обвела взглядом ряды: наверно, ей сейчас многие завидуют, перешёптываются. Ещё бы, рядом с ней такой блестящий офицер, о чьих подвигах знает весь город, — Адъютант Его Превосходительства!

— Это чудесно, что вы вытащили всех в оперу, — глядя на Павла восторженными глазами, сказала Таня. Благодарная улыбка мягко осветила её лицо. Таня помолчала немного, потом склонилась к уху Павла, обдав его лёгким запахом духов: — Помнится, я приглашала вас в гости. Однако вы почему-то пренебрегли моим приглашением.

— Я бы с радостью… Но, честное слово, дела не позволяли, — попытался оправдаться Кольцов.

— Словом, так. Если вы не будете у нас в пятницу, я сочту, что вы не хотите меня видеть, и обижусь.

В темноте зала голоса их перемешивались, переплетались, и Тане впервые в жизни было так странно и так хорошо.

— Право — это будет несправедливо, — со значением произнёс Кольцов.

— И все-таки я обижусь, — твёрдо сказала Таня.

Звучала порывистая, стремительная увертюра «Кармен». И Юра, сидя рядом с Ковалевским, с любопытством рассматривал маэстро во фраке который, подпрыгивая, взмахивал дирижёрской палочкой, и правое плечо у него дёргалось, словно от нервного тика. Юре казалось, что дирижёр здесь лишний, что он мешает музыке, заставляя слушателей смотреть на себя, а не отдаваться её властному течению.

И вдруг по рядам прошелестел удивлённый шепоток — это в губернаторскую ложу вошёл дежурный офицер, склонился к Кольцову и попросил его подойти к телефону. Лорнеты поплыли следом за Кольцовым — видимо, случилось что-то чрезвычайное.

Кольцов поднялся и извинился перед Таней.

— Теперь вы сами можете убедиться в том, что я вам сказал правду, — уходя, успел шепнуть Тане Кольцов.

У телефона был Микки.

— Павел Андреевич? — спросил он. — Из ставки главнокомандующего прибыл нарочный. Срочный пакет лично его превосходительству.

— Сейчас приеду! — сказал Кольцов и спустился вниз к подъезду.

Через полчаса он был уже в штабе. Навстречу ему поднялся офицер в кожаной куртке и в кавалерийских подшитых кожей галифе, — хранящих следы пыльной дороги. Браво щёлкнув каблуками с той особой молодцеватостью, которая свойственна лишь представителям ставки, офицер представился:

— Для поручений при ставке поручик Петров… Весьма срочно! Вскрыть лично командующему. От Антона Ивановича Деникина.

— Хорошо, давайте ордер. — Кольцов принял пакет и расписался в ордере.

— Прошу вас, капитан, немедленно доложить, — ни на йоту не отклонялся от данной ему инструкции поручик.

— Конечно, конечно, поручик, — уверил его Кольцов, бережно держа пакет в руках, и как бы между прочим спросил: — Кстати, где вы будете отдыхать?

— Благодарю, — растроганно ответил поручик. — Я сейчас же возвращаюсь. Честь имею.

— Счастливого пути!

Кольцов прошёл в кабинет командующего и хотел было положить пакет в папку. Но задержал в руках. Внимательно осмотрел.

Шнур, которым был прошит пакет, цепко держала сургучная печать с двуглавым орлом. «Должно быть, важное донесение, — подумал Кольцов, — упустить такое нельзя».

Дерзкий огонёк забился в глазах Кольцова. Он посмотрел на дверь, ведущую в приёмную, и с пакетом в руках скрылся в личных покоях командующего. В гостиной на тумбочке, где Ковалевский всегда делал для себя глинтвейн, он нашёл спиртовку, зажёг её. Несколько раз пронёс печать над пламенем и, когда сургуч стал мягким, осторожно потянул за шнур. Шнур разрезал двуглавого орла пополам. После этого Кольцов слегка расшнуровал пакет и извлёк из него бумагу.

Но тут вдали проскрипела дверь.

— Павел Андреевич! — позвал Микки.

— Я здесь! — откликнулся Кольцов и спрятал распечатанный пакет в ящик стола, затем поставил на спиртовку высокий медный кувшинчик, открыл бутылку вина, вылил его в кувшинчик. За этим занятием и застал его Микки.

— Выпьете глинтвейна? — спокойно спросил Кольцов.

— Предпочитаю коньяк, но… за неимением гербовой, как говорится, пишут и на простой.

Кольцов приветливо улыбнулся:

— Садитесь!

— Не могу, Павел Андреевич, мало ли кому взбредёт позвонить, — отказался Микки, польщённый предложением Кольцова. Кольцов сочувственно кивнул. В это время и вправду вдали раздался требовательный звонок, и Микки торопливо выбежал из гостиной в кабинет, схватил трубку на столе командующего.

— Да, это я… Слушай, что там вчера было, в «Буффе»?.. Да… Ну а Рябушинский?.. — Микки уселся в кресло командующего, судя по всему, настроился на длинный разговор.

Кольцов осторожно развернул бумагу, извлечённую из пакета, прочитал:

«Совершенно секретно!

Командующему Добровольческой армией Его Превосходительству генерал-лейтенанту В. 3. Ковалевскому.

Ставлю Вас в известность, что окружённые в районе Одессы и Николаева три большевистские дивизии — 45,47 и 58-я — приказом командования 12-й армии образованы в Южную группу войск (командующий И. Якир, нач. штаба А. Немитц).

Командование Южной группы издало приказ о боевом переходе всех наличествующих войск на север, с тем чтобы прорывом на Умань, Фастов, Житомир вырваться из окружения и тем самым избежать разгрома.

Предлагаю Вам, Ваше Превосходительство, незамедлительно принять самые энергичные меры к тому, чтобы остановить и уничтожить противника. Часть пути Южная группа большевистских войск будет двигаться по территории (Христиновка, Умань), которую контролируют в настоящее время войска С. Петлюры.

Полагаю, что для разгрома Южной группы войск красных хороши все средства, даже временный союз с С. Петлюрой.

Деникин»

Прочтя, Кольцов вложил письмо обратно в пакет и, прислушиваясь к разговору Микки по телефону, стал зашнуровывать его. Снова подогрел сургуч, осторожно поправил печать.

«Если Деникин сумеет соединиться с Петлюрой, Южной группе войск некуда будет податься, — пронеслось в мозгу у Кольцова, — тогда красные войска очутятся между молотом и наковальней. А это — гибель…»

— Ну а князь что?.. Ну-ну!.. Что вы говорите?! — все ещё продолжал увлечённо допрашивать телефонную трубку Микки, когда Кольцов вынес в кабинет командующего два бокала дымящегося глинтвейна.

Микки благодарно принял бокал и отвёл в сторону телефонную трубку.

— Я расскажу вам, Павел Андреевич, потрясающую новость! Князь Асланов подрался вчера в «Буффе» из-за приезжей певички… и — как вы думаете! — с кем?..

— Потом расскажете, — скупо бросил Кольцов. — Хочу успеть в театр к разъезду.

И он успел. В ложу вошёл, когда госпожа Дольская-Кармен — пела свою заключительную арию. Потом пел Хозе.

Юре очень понравился Хозе. Был он чем-то похож на Семена Алексеевича — такой же невысокий и крепкий, и у него так же была разорвана рубаха. А когда появилась на сцене стража и стала уводить Хозе, он тоже пошёл, сутулясь и даже так же волоча ногу, как вчера на Екатеринославской Семён Алексеевич.

С тех пор как Юра увидел на улице в толпе пленных красноармейцев Красильникова, он не переставал думать о том, как помочь этому человеку. Юра понимал, что чекист Красильников принадлежал к враждебному лагерю красных, из-за которых рухнула вся прежняя Юрина жизнь, погибли отец и мама. Все это так, но… Было общее понятие: красные-варвары, бандиты, залившие Россию кровью. И был конкретный человек, которого Юра не мог представить врагом, человек, неизменно добрый к нему, спасший ему жизнь. Теперь он сам оказался в беде, и ему нужна помощь. Но как, чем ему помочь? Юра — несколько раз порывался поговорить с Кольцовым, но все не мог выбрать подходящий момент. Конечно, Кольцов не всесилен, но он мог что-нибудь посоветовать, подсказать.

Замерли последние аккорды музыки, все вокруг задвигались, зааплодировали.

Ковалевский, все ещё глядя на сцену, спросил Юру:

— Ну как, лейб-гвардия, понравилось?.. Когда-то я слушал госпожу Дольскую в Петербурге. Ах, как она тогда пела!..

Лицо у Владимира Зеноновнча было размягчённое, какое-то домашнее, и Юра подумал… Ну, конечно, как он раньше не догадался: вот кто может помочь — Владимир Зенонович! Нужно попросить его. Быстро что-то придумать, потому что правду сказать нельзя. И попросить…

— Владимир Зенонович! — прошептал Юра. — У меня к вам просьба.

— Какая, Юра? — отечески склонился к нему Ковалевский, не в силах ещё отрешиться от власти только что отзвучавшей музыки.

— Пожалуйста, распорядитесь освободить одного пленного красноармейца, — уже настойчивее произнёс Юра. — Я видел, его вели вчера по улице.

Ковалевский неохотно оторвал взгляд от сцены, где раскрасневшаяся отьрадостного успеха Дольская посылала в зрительный зал воздушные поцелуи, и удивлённо уставился на Юру:

— Откуда у тебя такая блажь? И почему его надо освобождать?

Юра отвёл глаза в сторону — как же трудно лгать! — и невнятно стал объяснять:

— Он — садовник… Когда-то был садовником… У нас в имении был сад, и он…

Ковалевский больше не слушал Юру. Он встал и, обернувшись к сцене, тоже великодушно послал воздушный поцелуй просиявшей от этого Дольской. Певица прижала руки к груди, закрыла глаза и склонилась в почтительном полупоклоне.

Когда они спускались но лестнице, Ковалевский, вспомнив о просьбе Юры, стал недовольно ему выговаривать:

— Тебе, сыну потомственного дворянина, не пристало просить за какого-то садовника… мужика… который к тому же служил у красных.

Юра тихо, но упрямо возразил:

— Но он был добрый…

— Все они… добрые… А мамы твоей нет. И отца — тоже! — жёстко сказал Ковалевский. — Добрые… а Россия по колено в кровище!.. — Они вышли из театра в густой запах успевшей повлажнеть листвы, подошли к автомобилю. Кольцов широко распахнул дверцу.

— Что там случилось? — устало спросил Ковалевский.

— Пакет из ставки, Владимир Зенонович.

— А, хорошо. — И командующий обернулся к Тане: — Садитесь, Татьяна Николаевна, мы отвезём вас домой.

— Нет-нет! — живо возразила Таня, — Мне хочется пройтись… Такой чудесный вечер. Павел Андреевич меня проводит. Если вы, конечно, разрешите, Владимир Зенонович?

— Не возражаю, — улыбнулся Ковалевский. — Да-да, погуляйте! А нам с Юрием пора отдыхать. Не правда ли, лейб-гвардия?

Кольцов и Таня медленно пошли по слабо освещённой фонарями улице. Тёмные дома затаились вдоль тротуара, было очень тихо, и Таня тоже почему-то говорила вполголоса:

— Знаете, Павел Андреевич, я давно не выбиралась из дому. Особенно вечером. А город вечером совсем по-другому смотрится. Вот здесь я часто прежде ходила, наверное, знаю каждый дом. И не узнаю… все по-другому — и улица, и дома…

Она говорила ещё что-то. Кольцов слушал, пытался вникнуть в суть разговора, кажется, даже отвечал, но его мысли были заняты совсем другим…

«Три дивизии будут пробиваться из окружения. Возможно, они уже в пути… Ковалевский конечно же выполнит указание Деникина и заключит союз с Петлюрой… Пойдёт ли на этот союз Петлюра?.. Да, пойдёт, в этом случае они станут помогать друг другу… Что-то надо делать! Действовать! Завтра же послать Фролову донесение. Там, в штабе двенадцатой армии, должны знать об этом и, возможно, ещё сумеют что-то предпринять…»

Они свернули на другую улицу, поравнялись с длинным скучным зданием Института благородных девиц.

— Здесь я училась, — вывела Павла из задумчивости Таня, указывая на здание. И стала вспоминать об учёбе в институте, о подругах, классных наставницах. Танина речь текла тихой музыкой, и постепенно Павел стал вникать в её рассказ. Институт благородных девиц запомнился ей как вереница длинных, скучных дней среди таких же скучных дортуаров и классных комнат. Жизнь здесь была подчинена раз и навсегда заведённому порядку, который, казалось, не могли нарушить никакие бури. И все же в той скучной жизни было и светлое, праздничное — воскресенье и каникулы, которые Таня проводила в семье тёти, родной сестры Таниного отца. С тётей у Тани не было душевной близости — в Екатерине Григорьевне щукинская сдержанность, сухость и рационализм были доведены до предела, а вот с мужем её, Владимиром Евграфовичем, профессором древней истории Харьковского университета, девочка подружилась. Это была дружба, уже пожилого, поглощённого наукой человека и девочки, дружба, интересная и нужная обоим… Какой же это чудесный, милый старик! Как много он знал и как щедро делился своими познаниями с Таней! Таня вспомнила свой дом… Приспущенные шторы, сумрак, запах лекарств, внезапная мамина смерть… Горе и одиночество надолго придавили Таню, очнулась она только в Приморском, в маленьком домике маминой родственницы, куда отправил её отец. Жизнь возле тихой, неприметной Нины Викторовны потекла размеренно и спокойно. Старая женщина бесшумно хозяйничала в двух чистеньких комнатках, в цветничке и на винограднике, помогал ей прибегавший из слободки ясноглазый смешливый Максимка, сын отставного матроса и потомственной рыбачки. По вечерам долго сумерничали, Нина Викторовна играла на стареньком пианино, и Таня не узнавала знакомые мелодии — у её мамы даже хрупкие старинные романсы, протяжные колыбельные и нежные вальсы звучали сильно и страстно.

Потом два года в Харькове. И снова Петербург… Окончив институт, Таня жила уединённо, время проводила за книгами, возилась с цветами в маленькой оранжерейке, которую так любила мама. Жизнь вошла в определённые рамки, устоялась. И тут началось… Февраль семнадцатого года, бурлящий Петроград, толпы людей на Невском и Знаменской площади, на Конногвардейском бульваре, Марсовом поле, в Александровском саду. Возбуждённые лица, красные банты. Люди поздравляли друг друга, кричали: «Да здравствует свобода!» А потом… На Лиговке вспыхнула перестрелка. Таня видела, как падают люди. Впервые увидела она, как убивают.

Отец жёстко ей объяснил: «Самое страшное для человечества — войны и мятежи. Надо сделать все возможное, чтобы этот мятеж был подавлен в зародыше, и тогда в нашу жизнь вновь вернётся красота, осмысленность и порядок. Это — единственная правда, и ты должна верить ей, Таня».

А она чувствовала, что есть иная правда. Как-то у Владимира Евграфовича Таня увидела картину, которая привлекла её внимание: прекрасная полуобнажённая женщина — вся движение, порыв — простирала ввысь руки, увлекая за собой людей с вдохновенными лицами. Девочка спросила, что изображено на полотне. «Неизвестный художник. Призыв к свободе», — кратко ответил профессор. Женщина на картине напомнила Тане маму — та же сила, порывистость, — и девочка подолгу рассматривала полотно.

Когда Таня уезжала в Петербург, профессор подарил ей картину. Она повесила её в своей комнате, невзирая на недовольство отца.

Призыв к свободе. Дерзость и красота… В Приморском о свободе говорили приезжавшие из Севастополя к Нине Викторовне её сверстники, говорили подолгу, деловито, страстно. А как-то, когда Таня с Максимкой сидели на берегу, он сказал, показывая на торчащий из воды обломок скалы: «Вот здесь, возле камня, корабль горел. Это когда у нас в Севастополе матросы хотели царя скинуть. Я тогда маленький был, но помню, как пушки палили. Тогда матросов победили. Но все равно, вот увидишь, царя скинут». Это прозвучало твёрдо, убеждённо, Таню поразила именно эта убеждённость.

Полковник Щукин считал существующее построение общества вполне приемлемым и незыблемым. В их доме было несколько портретов государя, и о царской фамилии всегда говорилось с должным почтением. И вдруг так прямо: «Царя скинут». Кто же прав? Сама Таня на этот вопрос ответить не могла и решилась обратиться к тёте. Нина Викторовна посмотрела на девочку задумчиво, пристально и ответила спокойно: «Это сложно, Танечка. И не по силам тебе сейчас понять. Но поверь мне, матросы эти — очень хорошие люди. Может быть, лучшие люди России. И хотят они лучшего для народа, для всех». Таня запомнила этот разговор.

Прекрасная женщина на картине… Дерзость, порыв, красота. И рядом кровь, убийство, ненависть. Как это совместить, кто может объяснить смысл происходящего? Поверить целиком в жёсткую правду отца Тане мешала та, другая, правда, которая чуть приоткрылась перед ней. Если бы кто-нибудь объяснил ей!.. Но кто? Владимир Евграфович? Нет, он весь в прошлом, а настоящее проходит словно сквозь него, — не задевая разум. После смерти жены профессор почти совсем не бывает дома. Он переселился в университетскую обсерваторию, где на первом этаже для него выделили несколько комнат, и он живёт там, охраняет старинные свитки и монеты и, похоже, больше ничем не интересуется.

— А хотите, зайдём к нему в гости? Вот сейчас! — спросила вдруг Таня — они шли вдоль университетского сада, и в его глубине тускло отсвечивала под луной обсерватория. — Смотрите, он не спит ещё. Вон его окна, они светятся.

— Поздно, Татьяна Николаевна! — вздохнул Павел и взял её руки в свои, словно хотел согреть. — Другим разом, ладно?.. Тем более что мне это очень интересно. Я ведь тоже немного увлекаюсь историей, точнее, нумизматикой. Так, совсем чуть-чуть. Увлечение детства.

— Правда? — обрадовалась Таня. — Я попрошу дядю, и он вам покажет все-все. У него там очень интересно.

— Обязательно побываем, — ещё раз пообещал Павел, а сам подумал, как и в первую их встречу: «Какая удивительная девушка». И почувствовал грусть, как при утрате чего-то дорогого. Они принадлежали разным мирам. И совсем разные у них были жизненные дороги. Но Таня не знала об этом и была так счастлива. Мир для неё рядом с этим сильным, надёжным человеком приобретал устойчивость…

На другой день Ковалевский попросил вызвать к нему только что вернувшегося из поездки на фронт начальника контрразведки. Когда Щукин вошёл в кабинет, командующий велел больше к нему никого не пускать.

Кольцов понимал, что командующий сейчас несомненно будет разговаривать с полковником об окружённых дивизиях — дело не терпело отлагательства. Попросив Микки никуда из приёмной не отлучаться, Кольцов торопливо спустился по лестнице и по коридору направился к комнате, откуда мог услышать разговор Ковалевского и Щукина. Он уже хотел было проскользнуть в комнатку, но краем глаза увидел неподалёку стоявшего в полуоборот к нему капитана Осипова и какого-то незнакомого офицера. Лишь на какое-то мгновение Кольцов приостановился, затем с той же деловитой торопливостью зашагал дальше, свернул в боковой коридор и в раздумье остановился. Нужно было успокоиться, и он закурил. «Что же делать? Дорога каждая минута!» Отбросив в сторону окурок, Кольцов решительно поднялся по лестнице, ведущей в жилые апартаменты командующего…

А тем временем озабоченный тревожными мыслями Ковалевский объяснял полковнику:

— Дальнейший путь, мне кажется, предугадать не составляет труда. Они пойдут вот сюда, к Киеву или Житомиру, и здесь соединятся с двенадцатой армией.

— Вы считаете это возможным?

— А у них нет другого выхода, Николай Григорьевич. Кроме того, они все взвесили. Путь красных пролегает по районам, занятым войсками Петлюры. Головной атаман, конечно, будет пытаться их разгромить. Но у Якира есть основания считать, что его группа будет Петлюре не по зубам. Кстати, у вас есть какие-нибудь данные, характеризующие командный состав этих большевистских дивизий? Командует Якир, что вы о нем знаете?

— Очень молод, ему идёт двадцать третий год. Студент, учился в Базеле, потом в Технологическом институте в Харькове. Большевиком стал в семнадцатом. В восемнадцатом во главе небольшого отряда воевал с румынами в Бессарабии, потом был членом Реввоенсовета восьмой армии…

— Военное образование где он получил? — поинтересовался Ковалевский.

— Надо полагать, в большевистских кружках, — усмехнулся Щукин. — Военной школы, как нам известно, он не кончал.

Ковалевский помолчал, потом задумчиво сказал:

— Не понимаю! Ни опыта, ни военного образования! Почему же все-таки командующим назначили именно его?

— Он командует сорок пятой дивизией, а она является костяком Южной группы. Кроме того, Иона Якир однажды уже доказал, что он может решать сложные боевые задачи. Я имею в виду события под Воронежем. Тогда, казалось бы, в безнадёжной обстановке он, как член Реввоенсовета армии, взял на себя командование частями восьмой армии и отбросил генерала Краснова от Коротояка и Лисок.

— Непостижимо. Краснов всю сознательную жизнь прослужил в армии, — озадаченно сказал Ковалевский, — помимо офицерского образования имеет за плечами академию генерального штаба и проигрывает сражение полководцу в чине, так сказать, недоучившегося студента. — И, словно спохватившись, он снова вернулся к предмету разговора: — Да, так вот. Избирая маршрут для перехода, Якир учёл то обстоятельство, что мы находимся в состоянии войны с Петлюрой… Однако он не учёл, что ради уничтожения группы мы пойдём на временный союз с Петлюрой.

— Как отнесётся к этому Антон Иванович? — осторожно осведомился Щукин.

— Я получил от него благословение на это, — коротко ответил Ковалевский.

…А в это самое время Юра зашёл в приёмную командующего с намерением поговорить с Кольцовым о Семёне Алексеевиче. Он твёрдо решил, что будет называть его только садовником, не открывая, кто в действительности этот человек. Ведь можно придумать, ну скажем, что он, Юра, тонул в озере возле имения, а этот садовник спас ему жизнь. Можно ещё сказать, что садовник был очень предан семье Львовых и красные взяли его в свою армию насильно… Да мало ли что можно придумать. Время-то идёт, а он бездействует. Вчера Юра не дождался Кольцова, уснул, а утром, когда он встал, Павла Андреевича уже не было.

Кольцова в приёмной не оказалось, а Микки сказал, что Павел Андреевич только недавно вышел.

Решив дождаться Кольцова, Юра присел возле окна. Микки, тихонько мурлыча что-то под нос, перекладывал на столе бумаги. Из-за плотно закрытой двери кабинета командующего не доносилось ни звука.

Окно за Юриной спиной было зашторено наполовину, и жаркий квадрат света лежал у ног мальчика, а когда под порывом ветра штора колебалась, квадрат вытягивался, добирался до двери кабинета командующего, и начищенная ручка вспыхивала слепящими огоньками.

Прищурившись, Юра не отводил взгляда от этой белоснежной двери. Точно такая же была и у них в доме, и такие же, словно подпалённые солнцем шторы покачивались на окнах, не пропуская в комнату жаркие солнечные лучи. И так же, как здесь, вспыхивали ослепительно ручки дверей. Но все это было так давно, в прошлой жизни, той самой, о которой теперь Юра боялся и вспоминать. И рядом были и мама, и отец…

Дожидаясь Кольцова, Юра уселся в углу с тонкой книжицей «Пещера Лейхтвейса». Он повертел в руках книжку и с сожалением увидел, что читать осталось совсем немного. В это время где-то скрипнула дверь, и лёгкий сквозняк разом перевернул несколько страниц.

Юра поднял голову, прищурился. Лицо ему остудило сквозняком. «Может, Павел Андреевич у себя в комнате?» — подумал Юра и пошёл искать его в жилых апартаментах. В комнате Кольцова не было. Его комната примыкала к личным покоям командующего и имела две двери. Через одну из них можно было пройти прямо в гостиную. Правда, она была всегда заперта. На этот раз оказалась приоткрытой, и Юра подумал, что сквозняком тянуло оттуда.

Он приоткрыл дверь, заглянул в гостиную. Там никого не было, но из кабинета командующего явственно доносились голоса.

— Здесь план предполагаемой нами совместной операции по разгрому Южной группы, — узнал Юра голос командующего. — Думаю, Симеону Петлюре он придётся по душе. Ваша задача: как можно быстрее доставить план в штаб Петлюры. Сделать это надо, во-первых, секретно, во-вторых, деликатно. С пакетом можно послать только очень доверенное лицо.

— Такой человек есть. Это — капитан Осипов, — услышал Юра голос Щукина.

— Ну что ж. Распорядитесь, пусть готовится. Его доставят на станцию Ручей. А оттуда ему нужно будет добираться своими силами.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Доберётся!

Юра невольно замер у двери, не зная, что ему делать, когда услышал шорох и увидел, как шевельнулась портьера, плотно закрывающая дверь в кабинет командующего. Не сводя с неё глаз, Юра попятился, вышел из гостиной в коридор и уже оттуда вернулся в приёмную.

— Ты чего это такой взъерошенный? — увидев его, спросил Микки.

— В гостиной Владимира Зеноновича кто-то прячется, — таинственным голосом сообщил Юра.

Микки бросил взгляд на книжку в руках Юры и в тон ему с оттенком насмешливости ответил:

— От такой книги и не то почудится…

— Нет, я серьёзно! Я вошёл… а он… за портьерой! — настаивал на своём Юра.

— Кто? — спросил Микки, вставая из-за стола. — Идём посмотрим. Не успели они войти в гостиную Ковалевского, как в дверях приёмной прозвенели шпоры. Вошёл Кольцов.

— Павел Андреевич, мальчик говорит, что в гостиной командующего кто-то прячется, — улыбаясь, сказал Микки.

— Кто там может прятаться? — усомнился Кольцов. Но тут же быстрым шагом вышел в коридор и направился к покоям командующего.

В гостиной Юра указал на портьеру. Кольцов отдёрнул её. Никого. С улыбкой посмотрел на мальчика. Юра недоуменно пожал плечами. Он мог поклясться, что это ему не почудилось.

— Заглянем ещё в спальню, — предложил Кольцов.

Но и там никого не обнаружили.

— Эй, кто-нибудь! — на всякий случай крикнул Кольцов. Откуда-то издалека отозвался знакомый хриплый и недовольный голос. В столовую вошёл генеральский ординарец Степан. На лбу у него висели нечёсаные белесые пряди.

— Ты где был? — строго спросил Кольцов, глядя в плутоватые глаза ординарца.

— Во дворе, к прачкам за бельём, как бы сказать, ходил, — часто заморгал ординарец соломенными ресницами.

— Не видел, никто не выходил отсюда чёрным ходом? — продолжал допрашивать Кольцов.

— Не примечал, Павел Андреевич. — И, отморгавшись, добавил: — Вроде точно не примечал.

Кольцов снова с улыбкой взглянул на Юру.

— Это ветер, сквозняк, вернее, — объяснил он и взял из рук Юры книжку. — И ещё… Лейхтвейс!

— Мой друг, советую вам прочесть «Вий» Гоголя, если, конечно, не читали, — усмешливо посоветовал Микки. — Везде потом будут чудиться гробы и черти.

Они вернулись в приёмную. Позади всех плёлся сконфуженный и удручённый Юра.

Вскоре, провожая из кабинета полковника Щукина, в приёмную вышел Ковалевский. Увидев Кольцова, озабоченно сказал:

— Павел Андреевич, распорядитесь и лично проследите, чтобы к вечеру приготовили специальный паровоз с вагоном.

— С вашим салон-вагоном? — переспросил Кольцов.

— Нет, это не для меня.

— Будет исполнено, Владимир Зенонович! — вытянулся Кольцов.

Лишь после этого Ковалевский обратил внимание на Юру.

— А, юный путешественник, — ласково потрепал он его по голове и затем, бросив взгляд на Щукина, предложил: — Может, попросим Николая Григорьевича разобраться с вашим садовником?

— Нет, нет! — испуганно и торопливо ответил Юра. Ковалевский с недоумением посмотрел на него, и Юра, поняв, что допустил оплошность, сбивчиво проговорил: — Спасибо, Владимир Зенонович, но я уже и думать о нем забыл. Да, наверное, это был вовсе и не наш садовник… просто, наверно, мне показалось.

— Да, да, — с рассеянным видом согласился Ковалевский. — Может, и показалось. Ну-ну! — И ушёл в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.

Вернувшись к себе, Юра ещё долго не мог успокоиться: заинтересуйся полковник Щукин «садовником» — и… страшно подумать, что могло бы произойти. Получилось бы, что Юра сам отдал чекиста в его руки.

Немного послонявшись по комнате, Юра присел к столу, снова было взял «Пещеру Лейхтвейса». Но, поморщившись, отбросил книжку — впервые мир выдуманных приключений показался ему пресным и скучным. Он продолжал думать о Семёне Алексеевиче, и не просто думать, а изобретать различные способы его освобождения. И, наконец наняв извозчика, отправился в лагерь для пленных, чтобы осуществить один из них. План этот Юра считал невероятно простым и уже поэтому гениальным. Поручик Дудицкий должен обязательно поверить Юре, что Семён Алексеевич — садовник из их имения, и как начальнику лагеря ему ничего бы не стоило отпустить пленного.

Территорию лагеря окружал высокий забор с колючей проволокой вверху. Юра сказал дежурному, что ему нужен поручик Дудицкий, и назвал себя. И уже вскоре он сидел в канцелярии напротив начальника лагеря, который не очень удивился рассказу Юры — мало ли что бывает, — но спросил:

— Кстати, как фамилия садовника? Я велю доставить его сюда, — Дудицкого забавляла наивная встревоженность мальчика.

Юра не знал фамилии Семена Алексеевича, но предвидел этот вопрос. С хорошо разыгранным — высокомерием он ответил:

— Господин поручик, откуда я могу знать фамилию какого-то садовника?

Дудицкий хохотнул:

— Убейте меня, я тоже своего не знал. А как мы его все-таки найдём?

Юра и этот вопрос предусмотрел в своём плане. Как бы размышляя, он предложил:

— Может, я пойду посмотрю?

Дудицкий на секунду задумался и вдруг подозрительно спросил:

— Слушайте, Юрий, а почему вы не обратились к командующему?

— Я обращался, даже дважды… Он обещал распорядиться… И все некогда, все забывает. Вот и сегодня обещал, — сбивчиво, но не отступая от своего плана, ответил Юра.

В канцелярию вошёл пожилой фельдфебель, совсем по-домашнему приложился пальцами к козырьку:

— Вызывали?

— Пойдёте вот… с юнкером, — сказал Дудицкий. — Покажете пленных, последнюю партию.

Они вышли на грязный, мощённый булыжником двор. Группами, прямо на камнях, здесь сидели пленные.

— Посмотрите так или построить? — недовольно спросил фельдфебель, поправляя сползший с живота ремень.

— Так посмотрим, — ответил Юра.

Они подошли к большой группе пленных. Семена Алексеевича среди них не было.

Фельдфебель поскрёб затылок.

— Другие здесь уже давнехонько, почитай, дней с десяток, не может он с ними пребывать, — показал он на другие группы, потом, немного подумав, добавил: — А может, его отфильтровали в сараи?.. Оттеда его, конечно, не выпустят, ну а посмотреть — посмотрим…

Они пошли к зияющим трещинами большим каменным сараям. Сараи были приземистыми и низкими. Когда-то в них держали каустик, мыло и различное сырьё для его изготовления. И сейчас ещё застойный воздух хранил здесь горьковатый, неприятный запах.

Дверей не было. Вместо них — железные решётки с толстыми прутьями, возле которых стояли измождённые люди. Иные сидели в глубине сараев, в полумраке. Найти здесь Семена Алексеевича было почти невозможно. И все-таки Юре повезло. В одном из сараев, неподалёку от решётки, он увидел группу пленных, среди которых был и Семён Алексеевич.

Юра храбро шагнул к решётке и торопливо заговорил:

— Здравствуйте, Семён Алекс… дядя Семён… вот я вас и нашёл.

Семён Алексеевич поначалу сделал вид, что это касается вовсе не его. Но взгляд Юры был направлен к нему, и все пленные тоже повернули головы в сторону Семена Алексеевича.

— Вы помните меня, дядя Семён?.. Вы у нас ещё садовником в имении служили. У папы моего полковника Львова Михаила Аристарховича!

— Погодь, погодь! — слегка отстранил Юру фельдфебель. — С энтими, што здеся, говорить не положено. Доложим начальству, тогда видно будет. — И затем он спросил у Семена Алексеевича: — Фамилие твоё как?

Семён Алексеевич, прищурив глаза, какое-то время пристально, изучающе смотрел на Юру, пытался расшифровать происшедшее. Ещё там, во время случайной встречи на улице, он понял, что мальчик его узнал, и почти не сомневался — он попытается его как-то выручить. И вот, словно спасательный круг, Юра бросил ему сейчас в руки эту наивную легенду о садовнике. Воспользоваться ею или нет?.. Вряд ли его отпустят отсюда вот так сразу, без допроса. Но какие подробности он ещё приведёт, кроме тех, что успел ему сообщить Юра? Ложь всплывёт сразу, и мальчик окажется под подозрением контрразведки. Остальное предугадать нетрудно: контрразведчики сумеют допросить мальчика так, что он расскажет им всю правду.

И ещё одна, такая же безрадостная, мысль пронеслась следом. Кольцов, с которым тогда стоял Юра, его, к сожалению, не заметил. И едва ли Юра поделится с Кольцовым своей тайной. «Безнадёжное дело, — обречённо подвёл итог своим размышлениям Красильников, — никаким боком не приладишь его для спасения…»

Словно отталкивая от себя спасательный круг, Семён Алексеевич решительно сказал фельдфебелю:

— Заберите пацана. Я его первый раз вижу.

— Как так в первый раз видишь? — изумился фельдфебель.

— А вот так, обознался он. Сапожник я, а не садовник, — усмехнулся Семён Алексеевич, но встал, подошёл к решётке.

— Семён Алексеевич! Ну как же… — с отчаянием проговорил Юра.

Но Семён Алексеевич оборвал его:

— Сказал, не знаю я тебя — и не знаю! Что ещё надо?

Фельдфебель сплюнул.

— Ты фамилию свою скажи.

Семён Алексеевич опять прищурился. Дерзкий огонёк вспыхнул в его глазах. «Попытаться, что ли? Рискнуть? А вдруг?..»

— Нету у меня фамилии. И имени нету!

— Как это нету? Ты пошто мудришь?.. — уставился на него фельдфебель. Но Семён Алексеевич больше не слушал фельдфебеля, пристально глядя в глаза Юре, он сказал:

— Человек без имени я. Понимаешь? — и затем внушительно повторил снова: — Человек без имени. — И отошёл в глубь сарая.

Юра и фельдфебель вернулись в канцелярию. Там вместе с Дудицким сидел коренастый, с насторожёнными жёлтыми глазами, капитан. Юра его несколько раз видел в штабе и знал, что капитан Осипов один из ближайших помощников Щукина.

— Кого вы здесь ищете, Львов? — спросил Осипов.

Взгляд Осипова обволакивал Юру как паутиной. И он растерянно начал объяснять:

— В колонне военнопленных я видел… мне показалось, что…

— Историю с вашим садовником я слышал. Нашли его? — резко спросил Осипов.

— Нет…

— Ваше благородие, — вмешался фельдфебель, — молодой барин вроде бы и признал одного в третьем сарае, но тот отказался.

— Кто это?

— Фамилию он не сообщает… Невысокий такой… раненый…

Осипов круто повернулся к фельдфебелю:

— На спине рана?

— Так точно, ваше благородие.

— Странно. — Осипов задумчиво посмотрел на Юру. — Так вы, Львов, признали в нем своего бывшего садовника, а он отказался?

— Я, наверно, обознался, — тихо ответил Юра.

— Этот ваш так называемый садовник — не пленный красноармеец! Его задержали, при переходе линии фронта. — И капитан снова немигающе уставился на Юру. Его холодные глаза вдруг начали увеличиваться, раскрываться все шире, будто два паука, поймавшие добычу.

— Вы хотели его освободить, Львов!.. Почему?..

Юре стало холодно до озноба. Он не знал, что ответить, и молчал. тОсипов подождал, потом, утверждая, в упор сказал:

— Вы его знаете! Вы с ним встречались! Скажите: где? когда? при каких обстоятельствах?

Юра собрался и, насколько мог, твёрдо ответил:

— Я уже говорил. Я думал, что это наш садовник, теперь знаю, что ошибся.

Осипов приказал фельдфебелю:

— А ну приведите-ка этого садовника! — Когда Семена Алексеевича втолкнули в канцелярию, Осипов закричал: — Так вот! Мальчик уже во всем признался! Придётся и тебе, голубчик, все рассказать!

Юра с замиранием сердца ждал, что Семён Алексеевич взглянет на него. И тогда он незаметно подаст ему знак глазами. Но Семён Алексеевич, не поднимая головы, сердито двинул плечами и хрипло бросил Осипову:

— Не знаю, что сказал мальчик. Но не думаю, чтобы он с испугу стал врать. Скорей всего врёте вы!

Юра благодарно подумал: «Догадался!» И вместе с тем сердце его захолодила мысль, что во всем этом виноват он, Юра. Если бы он не придумал все это про садовника, не вызвали бы сюда Семена Алексеевича и не стали бы допрашивать.

Глаза у Осипова сузились. Он подошёл сбоку к Семёну Алексеевичу и наотмашь со всей силы ударил его. Семён Алексеевич покачнулся, схватился за голову и тут же получил ещё один страшный удар.

— Зачем же… при парнишке! — отплюнув сгусток крови, укоризненно сказал Семён Алексеевич и тыльной стороной ладони вытер подбородок.

Осипов, потирая ушибленный кулак, разъярённо повернулся к Юре:

— Ладно, Львов, ступайте! — и злобно пообещал: — У нас ещё будет время поговорить.

Закрывая за собой дверь, Юра услышал, как Осипов снова что-то крикнул Семёну Алексеевичу и затем ударил его…

Обессиленный пережитым, Юра вышел на улицу, залитую солнечным теплом. И ему показалось, что он вышел из какого-то мрачного подземелья. «Неужели такое может быть? — с ужасом думал мальчик. — Значит, на свете нет добра, нет чести. Как же так? Ведь они все — Бинский, Дудицкий, Осипов — соратники отца?»

Юра понуро брёл по улице. Только одному ещё человеку, кроме Семена Алексеевича, верил он — это Кольцову, человеку, от которого исходило истинное сочувствие, понимание и доброта, угадываемые за скупыми словами и жестами.

…Когда Юра вошёл в приёмную командующего, Кольцов был там один.

— Гулял, Юрий? — приветливо спросил его Павел Андреевич.

Юре не хотелось сейчас разговаривать, и он попытался молча проскользнуть в свою комнату. Но Кольцов обратил внимание на его встревоженный вид и, легонько придержав, взял мальчика за подбородок и озабоченно посмотрел ему в лицо.

— Что с тобой? Ты нездоров?

Юра отвёл в сторону внезапно повлажневшие глаза и обидчиво сжал губы.

— Ну? — настойчиво повторил Кольцов, встревоженно вглядываясь в лицо Юры.

— Павел Андреевич, я был в лагере у поручика Дудицкого, — торопливо, зажмурив глаза, как перед броском в холодную воду, сказал Юра.

— Как ты туда подал? — отпуская Юру от себя, удивлённо спросил Кольцов.

— Искал нашего садовника, — огорчённо, словно жалуясь Павлу Андреевичу, выдавши из себя Юра. — Хотел его выручить…

«Ну вот и у него появились свод заботы». Волна нежности к этому выдержанному и доброму мальчишке захлестнула сердце Кольцова. И все же что-то неуловимое в поведении, в тоне, в самих ответах Юры насторожило Кольцова.

Юра опустил голову и тихо сказал:

— Павел Андреевич! Голубчик, миленький Павел Андреевич, мне так надо его выручить… Очень, очень надо, донимаете?.. Он был всегда добр ко мне… Он меня от смерти спас… Вы слышите?..

Руки Кольцова, мягко легли на дрожащие как в ознобе плечи Юры.

— Я хотел бы тебе помочь, мальчик. Но боюсь, это не в моих силах…

Голова Юры клонилась все ниже, чувство бессильной безнадёжности наполнило его сердце, внезапно перед глазами встала картина избиения Семена Алексеевича Осиповым. Губы у Юры задрожали, и он жалобно произнёс, словно прося помощи для себя и Семена Алексеевича у милого и доброго Кольцова:

— Капитан: Осипов его бил… при мне бил, Павел Андреевич! За что? За что он бил его? — Что-то горячее прихлынуло к его горлу, и он вдруг закричал в истерике: — Неужели вы все такие? Только с виду хорошие, лощёные? Значит, все вы притворяетесь? Да, да притворяетесь!

— Успокойся, Юра! — озабоченно сказал Кольцов. — Не все такие.

Под рукой Кольцова унялась Юрина дрожь, и — он понемногу успокоился, но все же что-то очень мучило его.

— Скажите, а каким был папа, вы же его знали, Павел Андреевич?

— Ты можешь гордиться своим отцом, Юра, — теплея сердцем, с мягкой решительностью встретив насторожённо-просительный Юрин взгляд, ответил Кольцов. И он не врал, не подлаживался к мальчишечьему горю, а высказал то, что всегда испытывал к честному и прямому, но так и не нашедшему своего пути к правде полковнику Львову. Однако слова Юры о человеке, которого истязал капитан Осипов, не шли из головы Павла Андреевича. И он, увидев, что мальчик успокоился, добавил: — А насчёт твоего садовника, Юра, дела его, видно, плохи. Значит, взяла контрразведка.

Кольцов провёл ладонью по голове мальчика, спросил то ли с умыслом, то ли ненароком:

— Фамилию-то его знаешь? Попробую поговорить с командующим.

— Нет, не знаю, — признался Юра и припомнил странные, горячечные слова Семена Алексеевича. — А бывает, что у человека нет фамилии?

— Как это? — не понял Кольцов.

— Ну, он так сказал, — уклончиво ответил Юра. — Нету у меня, говорит, фамилии и имени нету. Я, говорит, человек без имени.

Кольцов вскинулся:

— Как он сказал, повтори?

— «Я человек… без имени», — недоуменно повторил Юра.

Несколько мгновений Кольцов молча смотрел на Юру, и в голове у него одна за другой пронеслись сбивчивые мысли: «Человек без имени — это же он. Все верю, ко мне шли на связь — и провалились. Но откуда человек, идущий на связь, мог знать, что Юру опекаю я?.. И откуда его знает Юра? Неужели и вправду бывший садовник?.. Какая-то путаница, загадка. Все так странно перемешалось…»

Кольцов бережно взял Юру за руки:

— Если не хочешь, можешь не отвечать… Человек без имени действительно работал в вашем имении?

— Нет, — тихо ответил Юра.

Больше Кольцов у него ничего не спросил.

Глава девятнадцатая

Длинный «фиат» командующего — Кольцов ни от кого не хотел утаивать свой визит в сортировочный лагерь — плавно затормозил возле проходной. Кольцов быстро вышел из автомобиля и направился в канцелярию.

Поручик Дудицкий, увидев адъютанта его превосходительства, вскочил, засуетился.

— Кого я вижу! — радостно вскрикнул он, польщённый таким высоким визитом.

— Приглашали, не отпирайтесь! — легко и весело сказал Кольцов. Стащив с рук перчатки, он небрежно бросил их на стол, поудобнее уселся в кресло, открыл портсигар и закурил длинную, диковинного цвета, сигару. Предложил и Дудицкому.

— Где вы их только достаёте? — с лёгкой вкрадчивой завистью спросил Дудицкий. — Вот и капитан Осипов тоже курит такие.

— Поручик, у нас иногда бывают иностранцы, — со штабистской снисходительностью заметил Кольцов. — Да и у маклеров можно купить… за хорошие, конечно, деньги.

— Завидую! — Дудицкий бросился к сейфу, отпер его. — У нас, правда, иностранцев не бывает и денег не густо. Но все-таки кое-что и у нас имеется…

И, торжествуя, поручик извлёк из сейфа большую плоскую бутылку французского коньяку, завёрнутую в какие-то списки, и мелкие плоскодонные рюмочки. Дудицкий любил казаться гостеприимным и в людях ценил натуру общительную и свойскую, каковым ему казался капитан Кольцов… И хотя Кольцов пытался его остановить: «Не беспокойтесь, поручик, я ненадолго», все же Дудицкий торопливо открыл бутылку и так же поспешно наполнил рюмки зеленоватым французским коньяком, приговаривая:

— Нет, нет, я с вами давно собирался… — и, подняв на уровень бровей свою рюмку, браво произнёс: — За наше невероятное тогда избавление от смерти. За вас, капитан!

— Спасибо, — растроганно сказал Кольцов и, уступая серьёзности тоста, выпил рюмку и одобрительно кивнул: — Хорош!.. Я приехал к вам по поручению Владимира Зеноновича! Он подписал сегодня смертный приговор генералу Владимову и просил внимательно отнестись к осуждённому в последние часы его жизни. Генерал есть генерал, поручик! — переходя на суховатый служебный тон, произнёс Кольцов.

Поручик снова потянулся к бутылке, разливая коньяк, сказал:

— Помнится, вы хотели посмотреть моё хозяйство? Не отказываетесь?

— Я в ваших руках, поручик! — покорно склонил голову Кольцов.

— Но прежде ещё по одной. За нас с вами, капитан! За дружбу, скреплённую кровью!..

Слегка захмелевший поручик повёл Кольцова по тому же самому двору, где совсем недавно ходил в сопровождении фельдфебеля Юра. Они шли мимо тех же сидящих и стоящих группами пленных красноармейцев.

— Это так, шантрапа всякая, — махнул в их сторону Дудицкий, — фильтрацию пройдут — и в окопы, под пули. Кровью смывать измену…

Когда они поравнялись с сараями, поручик простовато сказал:

— А эти — посерьёзней. Этими контрразведка занимается.

Кольцов, проявляя вполне понятное любопытство, сделал несколько шагов в сторону и почти приблизился к решётке. Громко спросил у пожилого тощего человека, который с лихорадочным блеском в глазах смотрел на него:

— За что здесь?

Человек не ответил. Он посмотрел сквозь офицера и нехотя отошёл от решётки.

— Скот! — бросил ему вслед поручик Дудицкий даже не злобно, а так, по привычке.

Кольцов непринуждённо и вместе с тем внимательно всматривался в измученные лица людей за решётками. И наконец увидел Семена Алексеевича. Лицо его было распухшее, в кровоподтёках и ссадинах. Он стоял возле решётки и, конечно, видел Кольцова, но старался не смотреть на него. Дудицкий тоже ещё издали заприметил Красильникова и, доверительно наклонившись к Кольцову, поспешил доложить ему:

— Видите того, у решётки? Прелюбопытный тип — взяли при переходе линии фронта. — Здесь поручик понизил голос и внушительным шёпотом добавил: — Между прочим, им интересовался Ваш опекаемый, говорил, что сей человек из их имения…

Кольцов понимал, что переигрывать нельзя, что нужно вести себя как можно естественней, сначала неопределённо хмыкнул, а затем равнодушно вымолвил:

— Любопытно. — И мгновенно подумал: «Очень важно, чтобы Дудицкий запомнил, что сам решил показать мне этого заключённого». — Вон тот, что ли?.. Как вы их только различаете, поручик! Для меня они все на одно лицо! — небрежно сказал Кольцов и почти вплотную подошёл к Семёну Алексеевичу, с высокомерным любопытством оглядел его с головы до ног, снова задал обычный вопрос: — За что здесь?

— Вам лучше знать, ваше благородие, — даже с некоторым вызовом отозвался Семён Алексеевич и, нагловато оглядевшись вокруг, словно приглашая всех на потеху, добавил: — Закурить не дадите?

Кольцов несколько помедлил, затем полез в карман, достал коробку, великодушно бросил:

— «Гаванну» тебе дам, скоту эдакому! Наверное, и не слышал, что такие на свете есть!

Красильников раскурил сигару и внешне, для зрителей, как бы смягчился. Пристально взглянув на Кольцова, не слишком громко буркнул:

— На юге, под Одессой… курил такие… — И, не меняя тона, чертыхнулся: — Не горит, вошь тифозная!.. И все же махра, ваше благородие, с этой, как её, «гаванной» по всем статьям спорить может.

«На юге, под Одессой… — отметил для себя Кольцов слова Красильникова и тут же мысленно связал их с полученным из ставки Деникина донесением. — Так вот зачем Красильников направлен сюда! — подумал он. — Там беспокоятся о Южной группе… Тем более что-то надо предпринимать. Как-то надо предотвратить поездку Осипова к Петлюре, — И ещё подумал: — Надо дать знать Красильникову, что я его понял».

Снисходительно оглядев пленного, Кольцов сказал:

— Все! Кончилась для вас Одесса. Которых ещё не успели добить — добьём. — Глядя в упор ему в глаза, добавил: — Постараемся?.. — и отошёл к Дудицкому.

— Зря только сигару на такого скота извели, — с сожалением сказал поручик и, ещё раз взглянув на пленных в сарае, объяснил: — Здесь самые отпетые. Смертники, одним словом.

А Семён Алексеевич потягивая сигару, задумчиво смотрел повеселевшими, чуть лукавыми глазами на удалявшегося по лагерному двору Кольцова.

После посещения лагеря Кольцов отправился на свидание с Наташей. И снова они медленно шли по тихим улочкам Харькова. Со стороны — пара влюблённых.

— Человек без имени, которого мы ждали, — в руках Щукина, — тихо сказал Кольцов. — Я видел его.

Он рассказал Наташе о письме Деникина Ковалевскому, о Южной группе и о том, что сегодня в девять вечера к Симеону Петлюре отправляется посланец Щукина со срочным предложением о совместных действиях.

— Нужны верные люди, которые бы смогли пустить под откос специальный поезд, — решительно закончил Кольцов.

Наташа подняла на него глаза, стараясь подавить в себе удивление.

— Сегодня? Но право, это…

— Речь идёт о жизни тысяч красноармейцев… — чётко и твёрдо объяснил Кольцов. — Попытайся сейчас же связаться с подпольной организацией в депо. Уверен, товарищи найдут способ это сделать. — И, поразмыслив, добавил: — Часов в пять вечера я смогу зайти к вам. Хорошо, если к этому времени ты пригласишь кого-то из деповских. Хочу сам обо всем с ними договориться.

— Я попытаюсь, Павел, — поджала губы Наташа, обиженная суховато-деловым тоном Кольцова. — Попытаюсь разыскать машиниста Кособродова, ты его знаешь — он у нас на запасной эстафете. Поговори с ним, но не думаю, что это возможно!..

Они расстались. К вечеру Наташа привела на квартиру большого, по-медвежьи нескладного, с покатой сутулой спиной и узловатыми, тёмными, как сухие корни, руками машиниста Кособродова.

Кольцов уже ждал. Обстоятельно рассказал ему суть дела. После чего, помедлив немного, Кособродов прогудел:

— Такую задачу и в неделю решить невозможно. А ты хочешь в один день.

Они сидели в маленькой комнатке, примыкавшей к кабинету Ивана Платоновича Старцева. И эта комнатка, как и кабинет, также была завалена и заставлена разной исторической рухлядью… Медлительный и степенный Кособродов, казалось тоже был одной из достопримечательностей этой комнаты. Живые, проницательные глаза, выглядывающие из-под густых бровей, свидетельствовали о том, что мысли его работают напряжённо.

— Но это нужно! — сказал Кольцов. — Осипов сегодня в девять выезжает… Завтра или уж, во всяком случае, послезавтра он будет у Петлюры. И тогда — все! Совместными усилиями они разгромят Южную группу…

— Понимаю… — Кособродов неторопливо вынул кисет, свернул цигарку, закурил. Морщась от едкого дыма, думал и рассуждал вслух: — Сейчас шесть. В девять поезд тронется. А взрывчатки ещё нет, за ней надо ехать на Белокаменский разъезд, и неизвестно, будет ли туда попутный поезд… Да и не все поезда на разъезде останавливаются… А если пешком до разъезда добираться — два часа уйдёт… — И Кособродов снова твёрдо повторил: — Нет, не получается!

— Ну что ж… — Павел резко поднялся. — Буду сам что-то предпринимать…

— Погоди малость, — устало сказал Кособродов. — Горячиться, говорю, погоди. Голова дадена для чего?.. Чтобы думать! Вот и давай посидим да подумаем. Глядишь, мелькнёт что-нибудь путное…

Кольцов послушно сел, положил руки на колени и в такой позе стал чем-то похож на провалившегося на экзамене гимназиста.

Кособродов молча курил. Пристально, с прищуром, глядел на тусклый огонёк дотлевающей между пальцев цигарки. Затем опять поднял глаза на Кольцова.

— Для меня, парень, Южная группа — это не просто понятие. — У меня там в сорок пятой дивизии дружков полно… Во-от!.. — И снова протяжная тишина. И снова Кособродов что-то обдумывал, прикидывал, взвешивал… Долго тёр большими грубыми руками лицо. И, наконец вздохнув, сказал: — Вообще-то можно попытаться… Есть одна мысля… Но рисковая…

Кольцов поднял на Кособродова вопросительный взгляд.

В синих тягуче-медленных августовских сумерках Кольцов и Наташа пустырями прошли к товарной станции, откуда должен был уходить спецпоезд. Постояли за пакгаузами. Перекликались в отсыревшем воздухе маневровые паровозы. Падучей звездой, как бы остановленной возле самой земли чьей-то властной силой, повис невдалеке зелёный огонёк семафора.

— Похоже, ждут! — сказала Наташа и снова зашагала вдоль кирпичных стен пакгаузов.

Следом за ней шёл Кольцов. Был он в пиджаке и фуражке железнодорожника, она, в простеньком жакете и косынке, походила на жительницу предместья.

Возле семафора, в тени, не очень таясь, стояли двое железнодорожников с сундучками в руках. Одного из них Кольцов ещё издали узнал по грузной фигуре — это был Кособродов.

— Дим Димыч? — негромко окликнула Наташа.

— Мы, — неторопливо отозвался Кособродов, и его размытая зыбким светом семафора тень закачалась по насыпи.

Девушка на мгновение прижалась к Кольцову, обожгла его горячим дыханием.

— Дай бог тебе счастья! — И, встав на носки, неуклюже поцеловала его в щеку.

Кольцов подошёл к железнодорожникам, и они вместе двинулись вдоль путей. Впереди — машинист Кособродов, за ним — его «помощник», Кольцов, и молоденький кочегар. Шли не спеша, посвечивая впереди себя фонарём. Прошли мимо стрелок. Свернули. Направились к паровозу.

Невысокий старик в тулупе ходил неподалёку от складского строения. Завидев Кособродова, снял шапку, бодро поздоровался, с любопытством всматриваясь в Кольцова — силился угадать, кто же это такой. Кольцов заметил это и на всякий случай отвернулся в сторону.

Первым в будку легко забрался Кособродов. Несмотря на возраст и сложение, он сделался вдруг быстрым, пружинистым. Куда девалась его медлительность и степенность! Следом за ним по железным ступеням полез кочегар.

Кольцов неловко подпрыгнул, зацепился за железную скобу сундучком и едва не уронил его, но кочегар тут же подал руку, помог забраться Кольцову в будку паровоза.

Окутываясь липким паром, чёрная чугунная туша сразу же тронулась, постукивая колёсами и скрипя тормозами, нехотя поползла к ветхому станционному домику. Здесь стоял усиленно охраняемый вагон.

Подошли полковник Щукин, Осипов и Волин. Полковник вполголоса давал последние наставления Осипову.

— Разрешите отправлять, ваше высокоблагородие?! — вытянувшись перед Щукиным, спросил начальник охраны.

— С богом, — покровительственно кивнул тот.

Осипов поднялся в вагон, за ним вошли двое солдат. Захлопнулась дверь. Послышался щелчок замка. Лязгнули буфера, и паровоз тронул вагон с места. Осипов сел у открытого окна, облегчённо расстегнул верхние пуговицы кителя. Он втайне гордился своей миссией — она казалась ему значительной и важной, едва ли не влияющей на ход летне-осенней военной кампании.

Гулко прогрохотав по мосту, паровоз с вагоном набирал скорость. У паровозного окошка стоял Кособродов и внимательно смотрел вперёд. Какие-то бесформенные тёмные предметы мелькали на обочине. Рука Кособродова спокойно лежала на реверсе. Наконец машинист повернулся и, кивнув головой, сказал:

— Можно!

И тотчас паренёк-кочегар и Кольцов полезли на тендер и затем по угольной куче пробрались к водяному баку.

— Значит, четвёртое окно? — уточнил Кольцов.

— Четвёртое, точно, — запинаясь, сказал кочегар. Его бил лёгкий озноб.

По железным скобам водяного бака Кольцов спустился к сцеплению. Грохот колёс на миг, оглушил его. Навстречу летела душная ночь, и звезды тоже летели, словно пришитые к этому поезду…

Кочегар остался на тендере и оттуда внимательно наблюдал за Кольцовым.

А Кольцов перебрался со сцепления на открытую площадку вагона, с площадки полез на крышу, пополз по ней, заглядывая вниз и отсчитывая окна… Вот оно, четвёртое окно! Прижимаясь к крыше, Кольцов какое-то время лежал, справляясь с гулким и учащённым биением сердца. Затем взмахнул рукой и ухватился за грибок вентилятора.

Тем временем Осипов, готовясь в своём купе ко сну, стаскивал с ноги сапог. Внезапно послышались тревожные гудки паровоза, и вагон стал толчками замедлять бег. Это означало экстренное торможение.

Осипов снова поспешно натянул сапог, выскочил из купе. И тотчас в окно купе заглянуло перевёрнутое лицо. Исчезло. Опустились ноги. За ними появилась рука. Ухватилась за верхний переплёт окна, и наконец в купе осторожно забрался Кольцов…

Со ступенек тамбура охранники напряжённо всматривались в темень, пальцы, сжимавшие винтовки, побелели. Но паровоз, дав короткий успокаивающий сигнал, снова начал набирать ход.

— Видно, что-то примерещилось машинисту, ваше благородие, — облегчённо вздохнув, сказал один из охранников Осипову.

— Тьмища-то какая несусветная, — в тон ему отозвался голос другого охранника.

А Павел встал у двери купе, прижался к стене, прислушивался к голосам и шорохам. Ждал. В руке у него поблёскивал пистолет. И странно, он уже не чувствовал никакого волнения, только все тело его напряглось до боли.

Шаги замерли возле купе. Чей-то голос издали спросил:

— Постелить, ваше благородие?

«Двое… Значит, двое», — подумал Кольцов и поджался, поднял руку с пистолетом.

— Не надо, — отвечал за дверью Осипов и потянул за ручку.

Шумно откатилась дверь, он вошёл в купе…

Кочегар теперь стоял на нижней ступеньке паровоза и, предельно откинувшись, напряжённо смотрел вдоль вагона.

— Горит? — спросил Кособродов, стараясь сохранить спокойствие в голосе.

— Горит, Митрич!.. Горит!

Свет в четвёртом окне ярко горел, метался по придорожным кустам. Светилось окно и у последнего купе, где разместилась охрана.

Кособродов бросил в темноту цигарку и тут же свернул новую, нервно прикурил.

— Скоро станция… Ну что, не погас ещё?.. — уже явно тревожась, спросил Кособродов.

Паровоз и вагон мчались сквозь ночь, врезаясь в плотную застойную темноту, разрывая её светом фар.

Кочегар вдруг глотнул воздух, возбуждённо закричал:

— Все, дядя Митя! Погас!

Машинист передвинул реверс. И паровоз стал плавно замедлять бег, чтобы медленно пройти возле входного семафора…

Ухватившись за оконную раму вагона, висел над мелькающей насыпью Кольцов. Когда скорость немного снизилась, он спружинился, оттолкнулся от вагона и полетел в темноту. Прыжок получился неудачный. Кольцов несколько раз перекувырнулся, ударяясь о крупный галечник, разрывая одежду о какие-то кусты и коряжины. Несколько мгновений полежал неподвижно, затем боязливо пошевелил руками. «Жив!» — пронеслось в голове.

Паровоз уплыл в темноту. Почти не снижая хода, прокатил мимо перрона небольшой станции. Дежурный накинул на руку кочегара разрешающий жезл…

Наташа ждала. Зябко кутаясь в полушалок, взволнованно ходила по комнате. Она знала, что, если сейчас хоть на миг остановится, последние силы покинут её. «Только бы папа не заметил, как я волнуюсь, только бы не заметил». А Иван Платонович Старцев между тем сердито выговаривал, вздев на брови поблёскивающие очки:

— Это, в конце концов, не расчётливо, это же чистой воды авантюризм — идти на такой риск. Да-да! И не спорь, пожалуйста!

— Но у нас ведь не было времени, чтобы подготовить операцию. Надо было рисковать! — возражала Наташа, оправдывая не столько себя, сколько Кольцова, И ей было приятно от сознания, что она понимает Павла и защищает его даже от отца.

Ивану Платоновичу очень не понравились слова дочери. «Надо было рисковать!» И он так же сердито и непреклонно произнёс:

— Нет, так нельзя!.. В конце концов, это не только твоё дело, но и моё. И я утверждаю: нельзя взваливать на одного человека так много…

Наташа беззвучно заплакала. Она сейчас воочию осознала, что Кольцов страшно рискует. «Что сейчас с ним? — тревогой налилось сердце. — А вдруг все сорвалось, и его убили или покалеченного захватили? Что я наделала? Почему не отговорила? Почему не нашла нужных слов? В конце концов, это задание вместе с Кособродовым мог выполнить кто-то другой… если бы было время. Да, если бы было время!»

Иван Платонович не видел терзаний дочери. Он сидел на диване и угрюмо глядел себе под ноги, негромко барабанил пальцами по валику.

Как долго и трудно тянется время! «Скорей, скорей!» — торопит его Наташа. Но оно словно вмёрзло в неподвижность…

Синие сумерки на улице сменились густой россыпью звёзд. Листья на деревьях млели от ночной, духоты. И было тихо-тихо…

Вдруг хлопнула входная дверь. Наташа замерла, судорожно прижав руки к груди.

В комнату вошёл грязный, в разорванной тужурке Кольцов. Лицо у него было разбито, и на руках ржавели запёкшейся кровью ссадины.

«Что с ним? Ранен?» — беспомощно подумала Наташа, и к сердцу её подступил холод. Не помня себя от радости и страха, она шагнула навстречу Кольцову и, вскинув ему руки на плечи, бессильно прошептала:

— Ой, Павел…

— Ну что ты, Наташа! — смущённо улыбнулся Кольцов. — Все хорошо… Я же говорил… Все будет хорошо…

— Как я боялась! Иди переодевайся!.. Лицо! У тебя разбито лицо! — Наташа вдруг вся сникла. — Но это же… Это же — все! Тебе надо немедленно уходить. Ты понимаешь, у Щукина не может не возникнуть вопроса, где ты так разбился в тот же вечер, когда исчез Осипов.

— Понимаю! — сдавленным голосом ответил Кольцов. — Я уже об этом думал, пока добирался до вас.

— Я сейчас же вызову связного. — Голосу Наташи окреп. «Его надо спасти, спасти! Во что бы то ни стало!» — гудело у неё в голове, и она, уже не скрывая отчаяния, продолжила: — И ты уйдёшь по эстафете в Киев. Слышишь?

— Не будем торопиться! — Павел взял её за руки и усадил на стул рядом с собой. — Один хороший человек сказал, что голова человеку дана, чтобы думать. Давай малость подумаем, а?

— Но, боже, что можно придумать? Что? — бессильно пожала плечами Наташа. — Ведь следы на твоём лице явно от ушибов. — И, вздохнув так, что перехватило дыхание, добавила, — Нет, тебе нельзя рисковать! — сдавшись доводам своего сердца: — Ни в коем случае!

— У меня было время, пока я добирался до города, и, кажется, я что-то придумал! — улыбнулся её совсем не наивным страхам Кольцов. — По крайней мере, есть смысл попытаться… Надень самое нарядное вечернее платье! — весело приказал он.

Иван Платонович, до сих пор молчаливо слушавший их разговор, удивлённо взглянул на Павла:

— Уж не собираетесь ли вы в таком виде идти гулять?

— Именно, Иван Платонович! Мы пойдём в ресторан «Буфф», я слышал музыку, там ещё веселятся!.. — И, пока они глухими переулками, чтобы ненароком никого не встретить, добирались до «Буффа», Павел посвятил Наташу в смысл своей затеи…

«Буфф» был слышен издали. Даже в эту глухую ночную пору из раскрытых настежь ресторанных окон нёсся надрывный «Шарабан»…

«Буфф» был островом, на котором в разгульном вине и в бессмысленных тостах пытались утопить страх перепуганные революцией обыватели. Подъезд «Буффа» светился в ночи призывно, как маяк. А вокруг была темень.

В зале сверкали погоны, дорогие бокалы, зазывно белели открытые женские плечи. На лицах, под слоем пудры, румян, помады, — усталость и обречённость. Синими змейками поднимался дым от папирос и сигар, и казалось, что эти змейки дыма, извиваясь, танцуют в такт «Шарабана».

За столиками шептались пронырливые спекулянты в шикарных костюмах, встряхивались за графинчиками водки спешно подлощенные помещики, давно сбежавшие из своих поместий.

За одним из столиков сидел ротмистр Волин и ещё какие-то офицеры. Много пили, разговаривали, однако успевая внимательно присматриваться ко всем вновь пришедшим.

— Главная задача для контрразведчика, господа, познать окружающих. А где их лучше всего познаешь, как не в ресторане?! Если бы рестораны придумали не торгаши, их пришлось бы изобрести контрразведчикам, — тихо ораторствовал Волин.

Молоденький, ещё не привыкший к бессмысленной гульбе офицер тем временем разлил вино, поднял рюмку и сам за нею как бы приподнялся на носки:

— За что будем пить, господа?

— Хватит тостов, — скривился Волин. Выпив, сказал: — Тосты, речи… Мы здесь, в России, привыкли много болтать. Болтать, а не делать… Вы только начинаете службу в контрразведке, и вам полезно это знать. Там, в окопах, мы жили войной… Только войной. А мы здесь давно живём победой. Да, господа, победой. Ибо после того как мы войдём в первопрестольную, будет очень много работы. Коренная перестройка России! Во главе государства — диктатор с неограниченной властью. А мужичьё, разбойников с кольями, — в лагеря, на поселения… в лагеря, на поселения… — И с трудом закончил: — Я все сказал, господа!..

Кольцов и Наташа неторопливо прошли вдоль окон ресторана. Было тихо. Тревожную тишину нарушали лишь торопливые шаги жмущихся к стенам домов редких прохожих да цокот копыт лихих извозчичьих пролёток, на которых развозили домой мертвецки пьяных офицеров.

В этом тревожно-торопливом ритме зазвучал диссонансом замедленный стук Наташиных каблучков. Теперь Наташа одна, без Кольцова, шла по тёмной улице. Завернула к «Буффу». Постояла не много и снова пошла. Не дойдя до ярко освещённого подъезда ресторана, повернулась и скучающей походкой пошла обратно. Несколько раз она неторопливо проделала этот путь. Туда и обратно. Из темноты выплыл какой-то пьяный толстяк. Поравнявшись с Наташей, замедлил шаг, доверительно ей сообщил:

— А мне тоже одиноко.

Наташа не ответила. Она повернулась, снова пошла в сторону «Буффа».

— Плачу золотыми, — без надежды бросил он ей вслед, порождал немного и — так же бесшумно растворился в темноте.

Из «Буффа» вывалила подвыпившая компания.

— Извозчик! — закричал один.

Но извозчика не было.

— Пошли пешком, здесь близко.

И они скользнули в темноту… Вскоре они преградили дорогу Наташе, которая одиноко брела по улице.

— Я вас люблю! — встав на колено, патетически воскликнул один из компании. — Я не могу без вас жить!..

Остальные тесно окружили их, пьяно ожидая продолжения забавного эпизода.

Но случилось непредвиденное: кто-то ворвался в гущу компании.

— Вы!.. Приставать к женщине!

Глухо прозвучал удар, и один из пьяных покатился по брусчатке. Другой, тот, что стоял на коленях, кулаком подсёк напавшего на компанию человека. Завязалась потасовка. В темноте слышались глухие удары, стоны и ругань.

Наташа торопливо вбежала в ярко освещённый подъезд «Буффа». Бросилась к группе офицеров, встревоженным голосом сказала:

— Господа… здесь, рядом, напали на офицера!..

Несколько человек тотчас бросились в темноту. Захлебнулась и смолкла музыка. Лавиной повалили из ресторана офицеры. И гражданские в чёрных фраках. И любопытные дамы…

— Где?

— Что случилось?

— Кого убили?..

Сквозь встревоженно гудящую толпу протиснулся ротмистр Волин.

В световой овал ресторанного подъезда в сопровождении офицеров вошёл Кольцов. Мундир его в нескольких местах был разорван. Лицо в кровоподтёках и ссадинах.

— Что произошло, Павел Андреевич? — бросился к нему Волин.

— Ничего особенного, ротмистр! Просто какие-то скоты были невежливы с моей дамой!..

Волин пригласил Кольцова и Наташу в зал, усадил их за свой стол. Молоденькие контрразведчики стоя ждали, когда Волин представит их адъютанту командующего. Они знали его по штабу и были наслышаны о его отчаянной храбрости.

— Вот чего я не понимаю, — пьяно сказал Волин. — Чего я не понимаю, это почему Павел Андреевич не у нас в контрразведке. Разливайте!.. Даме закажите шампанского!..

Молоденькие офицеры стали услужливо разливать коньяк, послали официанта за шампанским.

— Я видел капитана в деле! — продолжал Волин. — В настоящем боевом деле, господа! Он не говорил слов, он действовал…

Возле Волина вырос официант и, склонившись к самому его уху, что-то прошептал, указывая глазами на дверь.

— Но я занят!.. Я принимаю друзей!.. Так и скажите: он принимает друзей и к телефону идти не пожелал!

Официант снова что-то шепнул.

— Кто?

Ротмистр быстро вскочил и, пошатываясь, пошёл между столами к выходу. Отсутствовал он не больше минуты, но обратно возвращался совершенно трезвым. Лицо встревожено. Он подошёл к столу:

— Господа! К сожалению, я должен вас покинуть!

— Что-нибудь случилось? — спросил Кольцов.

Волин склонился к уху Кольцова, тихо прошептал:

— Убит капитан Осипов.

Глава двадцатая

Отцветали в палисаднике Оксаниного дома подсолнухи, осыпались их сморщенные жёлтые лепестки. Лишь грустные мальвы не сдавались подступающей осени — ярко горели среди пожухлой зелени.

В один из таких августовских дней отыскал Оксану единственный свидетель смерти Павла — бывший ангеловский ездовой Никита. Пришёл он в город не хоронясь, потому что отвоевался и отъездился на конях до конца дней своих — руку и ногу потерял он в той схватке с белогвардейскими офицерами. Пришёл и рассказал Оксане все как было. Не плакала Оксана, не голосила. Молча выслушала его и закаменела. Просидела так на лавке в кухне до рассвета. Резкие скорбные морщины пролегли на её лице в ту ночь. А утром поспешно оделась во все лучшее, что было, сошла с крыльца. Пустырями вышла она на многолюдную улицу, гремящую мажарами и тачанками. Через весь город прошла с торопящейся на базар толпой. На площади Богдана Хмельницкого отыскала здание Чека.

— Здравствуйте, — поклонилась она часовому. — Мне до вашего самого главного.

Часовой внимательно оглядел Оксану, отметил мертвенную бледность её лица и лихорадочно блестящие глаза.

— По какому делу?

— Важное дело, — сказала Оксана, подумала и добавила: — Чека касаемо!

Часовой подошёл к большому телефону в деревянном корпусе, покрутил рукоятку:

— Барышня! Дай мне товарища Фролова!..

Через минуту он вернулся к Оксане, посторонился, пропуская её в здание…

Глава двадцать первая

Уже с раннего утра Микки, сидя в приёмной, с восторгом и любопытством допрашивал кого-то по телефону:

— А капитан что?.. Ну-ну!.. Что ты говоришь!.. — Микки весь светился, оттого что одним из первых в городе оказался посвящённым в такую новость. Он опустил трубку и доверительно, лучась довольством, сказал сидящим в приёмной офицерам: — Господа, я сообщу вам сейчас нечто потрясающее. Представьте себе, адъютант его превосходительства подрался вчера из-за своей пассии с какими-то цивильными…

Через приёмную торопливо прошёл Щукин. Не останавливаясь, бросил:

— У себя? — и не дожидаясь ответа, скрылся в кабинете командующего.

Ковалевский сидел, утопая в глубоком кресле. Кивком он указал Щукину на кресло против себя. А сам снял пенсне, привычно протёр его и, близоруко щурясь, спросил:

— Узнали что-нибудь?

— Пока ничего, Владимир Зенонович, — усаживаясь в кресло, мрачным то ном сказал Щукин. — Солдаты охраны показали, что в вагон никто не входил, шума борьбы они тоже не слышали.

— Что с пакетом? Нашли?

Никогда Щукин не видел командующего таким нетерпеливым и резким. Его благодушие как рукой сняло.

— Нет, пакет исчез.

— Чертовщина какая-то. — Ковалевский резким движением надел пенсне. — Не кажется ли вам, полковник, что в убийстве Осипова замешана нечистая сила? — саркастически заключил командующий.

Щукин нахмурил брови, он был явно шокирован холодным и непримиримым тоном Ковалевского.

— Странный вопрос, ваше превосходительство, — обидчиво нахмурился начальник контрразведки.

— Нет, почему же? Ваш помощник поехал с секретной миссией, с которой, кроме контрразведчиков, никто не был знаком, и… не доехал, — напомнил Щукину генерал Ковалевский и с нескрываемым раздражением продолжил: — Недавно вы доложили о полном разгроме Киевского центра. Теперь эти события… Если большевистская Южная группа не будет разгромлена, то это исключительно из-за вашей нераспорядительности, а вернее, нерасторопности.

— Может быть, ещё есть смысл попытаться, — хотел было хоть на немного отклонить разговор Щукин.

— Будем, конечно, пытаться. Но время… Оно в этом случае работает против нас. — Ковалевский какое-то время сидел молча, точно давая возможность Щукину прочувствовать свою вину. Затем безнадёжно сказал: — У меня создаётся впечатление, что где-то рядом с нами находится хорошо замаскированный враг…

— Так оно, видимо, и есть, ваше превосходительство, — с неожиданной откровенностью согласился Щукин.

— Но ведь этого вполне достаточно, чтобы принять вашу отставку, — тихо взорвался Ковалевский.

— Я готов подать рапорт, — с нескрываемым раздражением ответил полковник.

Наступила напряжённая, неприятная тишина. Собеседники старались не смотреть друг другу в глаза. Наконец Ковалевский со вздохом сказал:

— Поймите меня правильно, Николай Григорьевич, мы с вами уже достаточно работаем, и я не хотел бы на вашем месте видеть другого. Я знаю, вы опытный разведчик, но посмотрите, что делается. Следует один серьёзный провал за другим. Если, как вы предполагаете, у нас работает большевистский лазутчик — его надо выявить! Это архиважно, особенно сейчас, когда мы готовим генеральное наступление…

Дверь открылась, и в кабинет вошёл Кольцов. На его лице белели пластыри. В руках он держал телеграфную ленту.

— Разрешите? — с удручённым и вместе с тем с победоносным видом произнёс адъютант.

— А что, Николай Григорьевич, синяки и царапины, оказывается, иногда украшают мужчину, — насмешливо глядя на Кольцова, сказал Ковалевский. — Я бы приравнял их к боевым шрамам…

— Об этом подвиге капитана я уже наслышан, ваше превосходительство, — ответил Щукин и с облегчением подумал, что Кольцов вовремя прервал этот тяжёлый для обоих разговор. — Выходит, не перевелись ещё в России гусары!

— И болтуны тоже, господин полковник, — недовольно поморщился Кольцов. — Я имею в виду ротмистра Волина.

— Вы зря на него обижаетесь. Он рассказывал мне об этом с тайной завистью, — продолжил Щукин, с любопытством изучая пластыри на лице адъютанта.

— Что там у вас, Павел Андреевич? — как бы подвёл черту под этим благодушным разговором Ковалевский.

— Телеграмма от Антона Ивановича Деникина. К нам выезжают представители английской и французской военных миссий… — Кольцов заглянул в ленту, — бригадный генерал Брике и генерал Журуа.

Ковалевский, принимая ленту, зябко передёрнул плечами, на его лице появилась озабоченность.

— Давно жду. Наверное, поторопить нас хотят. — И стал читать ленту: — Военную миссию союзников прошу встретить должным почётом…

Оторвавшись от ленты, Ковалевский бросил на Кольцова мимолётный взгляд:

— Сразу же, чтобы не забыть, капитан! Предупредите градоначальника о приезде миссии. Пусть позаботится о церемониале, да и город не мешало бы привести в порядок…

— Будет исполнено, ваше превосходительство, — чётко сказал Кольцов.

— «Переговоры с ними ведите в рамках известной вам моей директивы, — продолжал монотонно читать Ковалевский. В его волосе слышалась горькая и бессильная ироничность. — Особое внимание уделите представителю Великобритании бригадному генералу Бриксу. Он наделён большими полномочиями военного министра господина Черчилля…» — Ковалевский снова оторвался от телеграммы, с иронией бросил: — Едут с полномочиями… лучше бы с оружием… — И опять стал нервно перебирать телеграфную ленту, непокорно свивающуюся у него в руках в упругие замысловатые кольца: — «Желательно отметить прибытие миссии более решительным наступлением на Киев… Желаю успеха… Деникин». — Ковалевский с раздражением бросил на стол телеграфную ленту, зло сказал: — На Киев! Скорее брать Киев! И это в такой момент, когда я не успеваю подбросить генералу Бредову подкрепления…

— Интересы союзников, Владимир Зенонович, — осторожно заметил Щукин и выжидательно замолчал, давая понять, что такие вопросы не обсуждаются при подчинённых.

— Да уж это как водится!.. Интересы союзников! Политика! И так все время жертвуем стратегией для политики. Французам на Украине нужны железные рудники и угольные шахты! — язвительно продолжал Ковалевский о том, о чем давно мучительно передумал. — Значит, наступайте на Украину. Англичане нуждаются в металлургических заводах, железных дорогах и конечно же в нефти. А нефть на Кавказе. Значит, поворачивайте на Кавказ… А к чему это приведёт?

— Мы от них слишком зависим, Владимир Зенонович, — невесело напомнил Щукин. — Без оружия много не навоюешь!

— Это понятно! — Ковалевский замолчал и спустя несколько мгновений осуждающим тоном добавил: — А между прочим, Николай Григорьевич, наша родная русская буржуазия удрала туда не в одном исподнем — прихватила с собой немалые капиталы. Могли бы там и раскошелиться господа патриоты. За свои денежки могли бы купить и обмундирование, и оружие, и танки.

Щукин не ответил, внезапно замкнувшись в своей непроницаемой угрюмости. Наступила неловкая тишина.

— Ждут ответа, — напомнил Ковалевскому Кольцов, понимая, что сейчас ему нужно быть предельно сдержанным.

Ковалевский поднял голову и несколько мгновений рассеянно смотрел перед собой. Затем зло сказал:

— Ну что ж… Передайте Антону Ивановичу, что к приезду союзников Киев постараюсь взять… Ну и пожелайте ему чего-нибудь… здоровья и все такое. — И Ковалевский с явным пренебрежением махнул рукой.

Кольцов записал и коротко спросил, храня на лице выражение почтительной бесстрастности:

— Можно идти?

Ковалевский усталым жестом руки отпустил Кольцова.

— Капитан! Зайдите, пожалуйста, чуть позже ко мне! — с необычной вежливостью сказал Кольцову Щукин, провожая его холодным взглядом.

— Хорошо, господин полковник.

Когда дверь за Кольцовым закрылась, Щукин неохотно вернулся к прерванному разговору:

— Владимир Зенонович! Я принимаю все меры, для того, что бы выявить и обезвредить большевистского агента. И будем надеяться, довольно скоро смогу назвать вам его имя.

Слава его, однако, звучали неубедительно, казённо…

Несколько позже Кольцов спустился вниз, на первый этаж, где размещались помещения контрразведки, быстро прошёл по длинным петляющим коридорам.

На скамейке, возле кабинета Щукина, смиренно сидел щуплый старик в солдатских сапогах и косоворотке, тот самый, что в ночь гибели капитана Осипова дежурил возле склада и поздоровался с Кособродовым.

Кольцов намётанным глазом разведчика сразу узнал его и, не поворачивая в его сторону лица, торопливо прошёл мимо. А старик, увидев Павла Андреевича, на полпути к губам задержал цигарку и, что-то мучительно припоминая, посмотрел ему вслед.

Щукин был в кабинете один и нервно перекладывал на столе какие-то бумаги. Увидев Кольцова, продолжал ещё некоторое время сосредоточенно заниматься своим делом и, усыпив Кольцова этим монотонным действием, вдруг тихим голосом сказал:

— То, что вы вели себя достойно, господин капитан, защищая даму от оскорблений, весьма похвально, и я не смею за это судить вас строго. Но, как мне стало известно, это не просто дама, это — ваша дама. Более того, это дочь какого-то лавочника или что-то в этом роде. И я хочу сделать вам замечание за то, что вы неразборчивы в своих связях с женщинами. Вы — адъютант командующего, и это накладывает на вас определённые обязанности…

— Но, Николай Григорьевич… — начал Кольцов с ничего не значащего обращения, что давало ему некоторое время на раздумья. А сам стал лихорадочно прикидывать: «Надо учесть, что явка известна контрразведке. И пользоваться ею теперь нужно осторожно. Лишь в крайних случаях… Впрочем, надо поменять явку. Так будет лучше и для меня, и для Старцевых». И чтобы выгадать драгоценные мгновения, он продолжил: — Мне кажется, что это…

Щукин нетерпеливым жестом остановил его:

— Вы хотите сказать, что это ваше сугубо личное дело. Безусловно, ваше… Вы вправе выбирать друзей и подруг согласно своему вкусу, сердечным наклонностям, привычкам и, конечно… — Тут Щукин, подчёркивая значение сказанного, произнёс по слогам: — Вос-пи-тани-ю… — Кольцов ещё раз попытался что-то сказать, возразить, возмутиться, но Щукин кисло поморщился, всем своим видом выражая недовольство тем, что Кольцов осмеливается его перебивать. И снова угрюмо произнёс: — Я попросил вас зайти ко мне вот почему. Не далее как вчера моя дочь предупредила меня, что пригласила вас в гости к нам… Я хотел бы сказать, что мне будет неприятно, если вы примете это приглашение… — И Щукин, словно ожидая от Кольцова упорного несогласия, угрюмо опустил вниз глаза. Было видно, что он и сам понимает: их разговор никак не может войти в нужное русло, ему трудно даются убедительные и здравые слова.

Но Кольцов все понял, и особенно то главное, что полковник Щукин в ослеплении отцовских чувств пошёл по ложному пути, что расчёт Кольцова оправдался и случай с Осиповым не бросает на него ни малейшей тени. Похоже, что это так.

— Николай Григорьевич! Но это несправедливо! Я действительно был два раза в том доме, — тихо сказал Кольцов и сделал выразительную паузу, показывая, как ему трудно даётся это признание. — Хозяин — археолог, а не лавочник. Время и разруха вынудили его торговать старинными монетами, распродавать свою коллекцию…

Щукин нетерпеливо слушал, чутьём опытного разведчика угадывая за словами этого любимчика командующего какой-то второй, настойчиво ускользающий от него, Щукина, смысл. И чтобы скрыть от Кольцова свою обескураженность и досаду, он внезапно поднялся из-за стола, неприязненно отодвинул от себя ставшие в этот миг ненужными бумаги и коротко, как команду, бросил:

— Я вас более не задерживаю!

— Не понимаю, но мне кажется, вы крайне несправедливы по отношению ко мне, — с нескрываемой горечью ещё раз повторил Кольцов и, тщательно закрыв за собой дверь, вышел от полковника с ощущением одержанной победы.

На скамейке, у самых дверей кабинета, все ещё сидел, комкая в руке выцветший от солнца и дождей картуз, старик сторож. Увидев Кольцова, он встрепенулся и снова стал внимательно к нему присматриваться и — никак не мог вспомнить, где и когда он уже встречался с этим человеком…

— Сидорин! — выкрикнули из щукинского кабинета.

Старик вытянулся по стойке «смирно» и одёрнул на себе косоворотку. Затем строевым шагом, но так, что его заносило куда-то вбок, трепетно направился в кабинет.

— Явился по вашему приказанию! — зычно гаркнул он полковнику Щукину и стал глазами, как его когда-то учили, пожирать начальство.

— Проходите, Сидорин ваша фамилия? — бесцветным и оттого сильно действующим на неискушённых голосом произнёс полковник.

— Так точно-с, Сидорин! — радостно отозвался сторож.

— Давно работаете на железнодорожном складе? — таким же ровным, бездушным голосом спросил Щукин, даже ни разу не поглядев на сторожа.

Сидорин начал рассказывать обстоятельно и деловито. Он привык за долгую свою жизнь так говорить с начальством, зная, что за бестолковщину оно по головке не гладит.

— Приставлен я, значит, ваше высокоблагородие, к складу уже седьмой год. И при царе-батюшке, и при красных, и при ваших. Власти меняются, а без сторожей, стало быть, ни одна не обходится. Там, где ежели есть что охранять, нужен караул. Хочешь порядка — станови сторожа. А то разворуют, разнесут, крошки не оставят. Люди — воры, сами знаете…

Щукин сердито оборвал его:

— Сто пятый-бис при вас отправлялся?

— Так точно, при мне, ваше высокоблагородие. — Сидорин наконец понял, что от него требуют не обстоятельности, а чётких ответов.

— Паровоз с вагоном вам видно было?

— Как на ладони, ваше высокоблагородие.

— Ну и что вы видели?

— Да ничего такого. Сел в вагон офицер, охрана, и поехали они…

— А на паровоз кто сел?

— Окромясь трех паровозников, никто не садился.

Щукин заинтересованно поднял голову, снова спросил старика:

— Значит, вы хорошо видели, что на паровоз сели три человека?

— Вот как вас вижу… Это уж точно, ваше высокоблагородие. Глаз у меня, надо сказать, прицельный, артиллерийский.

— Вы знаете этих троих? — строгим голосим продолжал задавать вопросы Щукин.

— Только машиниста, Кособродова Митрий Митрича… — добросовестно признался Сидорин.

— А остальные как выглядели? — не отступал от своего полковник?

— Обыкновенно, ваше высокоблагородие. Молодой парень, человек такой, — средних годков… неловкий… — опять перешёл на обстоятельную речь Сидорин, почувствовав заинтересованность Щукина.

— Неловкий? Почему? — невольно вскинулся полковник. Сторож потёр переносицу пальцами, переступил с ноги на ногу и с готовностью ответил:

— Да он когда на паровоз садился, то с подскоком. И чуть сундучок не выронил.

— Вспомните, как он выглядел, — попросил Щукин, теперь уже не без любопытства изучая этого цепкого на зрение человека. — Лицо, фигура?.. Самое приметное вспомните…

Сторож старательно насупил брови, наморщил лоб, всем своим видом показывая, что старается думать изо всех сил.

— Ничего больше не запомнил, — наконец вздохнул он. — Да и темновато было, ваше высокоблагородие.

— Ладно. И на том спасибо. Понадобитесь — вызовем. О нашем разговореи— никому! — сухо сказал Щукин.

— Уж не сумлевайтесь, ваше высокоблагородие. Я — ни-никому! Я — за порядок! Должен же он когда-нибудь установиться твёрдо!

Сторож пошёл, старчески шаркая ногами. У дверей остановился, поклонился.

Щукин несколько мгновений сидел молча, что-то прикидывая, потом нажал кнопку звонка. И тут же незамедлительно на пороге появился молоденький поручик.

— Прикажите начальнику железнодорожной охраны доставить паровозную бригаду сто пятого-бис…

…Машиниста сто пятого-бис Дмитрия Дмитриевича Кособродова втолкнули в узкую тёмную комнату с облезлыми и исчёрканными стенами. Здесь стоял хромой дощатый стол и две табуретки, а в потолок ввинчена зарешеченная электрическая лампочка.

Положив руки за спину, по комнате с неторопливой выжидательностью ходил ротмистр Волин, не показывая арестованному налитых ненавистью глаз.

— Дмитрий Дмитриевич, — елейным голосом участливо сказал он, — кто должен был вести в тот вечер паровоз?

— Я уже объяснял там, в депо, бригада Колпакова, — недоуменно пожимая плечами, пробубнил машинист. — А только загуляли они. У кочегара ихнего дочка замуж выходила. Ну и попросили меня. Чтоб я, значит, съездил…

— А может, наоборот: вы попросили его остаться дома? — прицелился взглядом в переносицу машиниста Волин, уже заметно выходя из себя.

— Ну зачем же это мне?.. — невозмутимо спросил Кособродов, невинно сложив руки на коленях.

— Рассказывайте, что было дальше! — все больше раздражаясь, наседал Волин.

— Дальше? — Кособродов помедлил, опять пожал недоуменно плечами и продолжил: — А что было дальше… сели да поехали…

— Втроём?

— Это я тоже уже говорил! — Кособродов поднял на Волина лукаво-невинные глаза. — Без помощника мы поехали. Заболел помощник.

— И паровоз вы, значит, вели вдвоём? — загадочно спросил ротмистр, радуясь заранее расставленной ловушке.

— Вдвоём, — как ни в чем не бывало повторил Кособродов.

— Не путаете?

В комнату стремительно вошёл Щукин. Сел на край стола, бросил вопросительный взгляд на Волина.

— Вдвоём, говорят, были, Николай Григорьевич.

— Вдвоём? — Щукин достал портсигар, закурил, затем резко обернулся к Кособродову и быстро спросил: — А третий кто был на паровозе? Пассажир?

— Никого больше не было. Я уже сказал! — твёрдо ответил Кособродов.

Щукин неприязненно оглядел арестованного и подал Волину какой-то знак глазами.

Волин открыл дверь, крикнул:

— Давайте!

В комнату втолкнули паренька — кочегара сто пятого-бис.

— Как зовут? — спросил Щукин.

— Меня-то? — переступая на месте ногами, часто заморгал глазами паренёк. — Колей… Николаем.

— Так вот, Коля, скажи нам, сколько вас было на паровозе сто пятого-бис? — со слащавой вкрадчивостью продолжал расспрашивать полковник.

— Я да Митрий Митрич… — Коля подумал, добавил: — Митрий Митрич вёл паровоз. Помощник заболел. А я и за кочегара и за помощника… Да мне это не впервой…

— А был ещё третий… Третий кто был на паровозе? — с хорошо разыгранным удивлением спросил Щукин.

— Третий?.. Третий?.. Ах, вот вы о чем! Напросился один железнодорожник. Подвезите, говорит, до следующей станции. Ну, мы его и взяли. Очень уж просился человек. Жена, говорит, больная, возьмите… говорит… Христа ради…

Коля бросил мимолётный взгляд на Кособродова. Хотя тот молчал, по его гневному, укоризненному взгляду Коля понял, что говорит не то. И осёкся. Глотнул воздуху, собираясь с мыслями. И вдруг рассмеялся. Давясь смехом, заговорил:

— И что это я вам тут намолол?! Это же все во вторник было… Ну да! Во вторник мы пассажира везли. А вчера ж среда была?.. — Коля посмотрел на Щукина невинно-обалделыми глазами и снова спросил: — Вчера среда была, госп…

Волин коротко взмахнул кулаком — Николай отлетел к стене и, схватившись руками за живот, медленно сполз на пол. Глаза ему застлало слепотой, а в горле забился, так и не сумев вызваться наружу, крик.

Щукин брезгливо поморщился и, повернувшись к Кособродову, упёрся в него тяжёлым взглядом.

— Семья большая? — спросил он загадочно, и злорадная усмешка косо перечеркнула его губы.

— Чего?

— Семья большая, спрашиваю? — продолжал странно усмехаться полковник Щукин.

Машинист молча и угрюмо смотрел на Щукина, и подбородок у него чуть-чуть подёргивался то ли от обиды, то ли от недоумения.

— При чем тут семья? — хрипло произнёс допрашиваемый.

— Она вас может больше не увидеть! — Щукин порывисто встал, подошёл поближе и, в упор уставясь в машиниста, доверительно произнёс: — Кособродов! Как только мы начнём вас допрашивать по-настоящему, вы скажете все, слышите? Но отсюда уже никогда не выйдете. Мы не освобождаем калек… Подумайте об этом. — И, словно потеряв к машинисту и его помощнику всякий интерес, Щукин подошёл к двери и властно позвал: — Надзиратель!

— Здесь, ваше высокоблагородие! — Мгновенно появился на пороге надзиратель и, ещё не успев прогнать с лица равнодушной заспанности, встал навытяжку.

— В тюрьму их! — громко скомандовал Щукин, показывая на арестованных.

…Домой полковник Щукин пришёл поздно ночью. Был он усталый и хмурый, как бы вобрав в себя всю тяжесть дня. Он чувствовал, что и в разговоре с Кольцовым, и при допросе машиниста Кособродова он потерпел поражение. Но больше всего его удручали дурные предчувствия, что это только начало, что теперь он стал утрачивать власть над волей и судьбами людей. И от этого Щукин почувствовал себя одиноким и беспомощным.

Он взглянул на дверь, ведущую в Танину комнату. Под дверью лежала жёлтая и тонкая, как соломинка, полоска света. Щукин в раздумье остановился, откашлялся и постучал.

— Папа? — удивлённо и, как показалось Щукину, недовольно спросила Таня, приоткрыв дверь. — Уже очень поздно.

— Прошу прощения, но ты ведь не спишь, — возразил Щукин. — Нам надо поговорить, Татьяна! К тому же днём мне некогда. Так что придётся тебе выслушать меня сейчас.

— Ну что ж… — спокойно согласилась Таня и отступила от двери. Только сейчас Щукин заметил, что пальцы дочери выпачканы землёй.

«Видно, возится по ночам с цветочными горшками. Какая блажь!.. Вот так и мать её блажила…» — подумал он с досадой. И внезапно сухо и сдержанно сказал дочери:

— Вчера ваш знакомый капитан Кольцов ввязался возле ресторана в пьяную драку. Из-за женщины.

В широко раскрытых глазах Тани мелькнуло удивление.

— Дрался?.. Из-за женщины?.. Тут какая-то путаница. Ошибка…

Таня не могла поверить в то, что обычно сдержанный и обходительный Кольцов может ввязаться из-за какой-то женщины в драку. А если это случилось, значит, Павел Андреевич вынужден был поступить именно так.

— Нет, Таня, никакой ошибки, — стоял на своём Щукин. — Поговорим спокойно.

Дочь присела, безвольно уронив руки на колени. И этот мертвенно-покорный жест и медленно каменеющее Танине лицо вызвали в Щукине глубокую жалость, но он усилием воли отогнал её и сказал дочери все, что считал нужным сказать.

— Вспомни, Таня, маму, — воззвал Щукин к самой чувствительной струне её души, настойчиво подбирая проникновенные, убедительные слова. — Ты уже взрослая, Таня, и должна понять, что мы с твоей мамой были очень разные люди. Да-да, разные! Но разве я ей запрещал жить по её разумению, воспитывать тебя так, как она считала нужным? Я уважал её склонности и взгляды. Точно так же и с тобой… — Он выразительно взглянул на дочь — Таня смотрела прямо перед собой, и глаза её были странно недвижны, лицо — необыкновенно красивым и чужим. «Откуда у неё эта безбоязненная отчуждённость? — на мгновение испугался Щукин. — Не от слабости же! Тогда откуда? От любви? Неужели?» Но вслух, храня на лице маску строгого отцовского благодушия, продолжил: — Да, я никогда не стеснял твоей свободы. Долг — это не гнёт. Мой долг и перед тобой, и перед Россией, и перед всеми — это мой выбор… И все же есть вещи, которые невозможно допустить. Понимаешь?.. И вот твои взаимоотношения с Кольцовым как раз я допустить никак не могу. Ибо этого я не боюсь сказать, — Щукин глубоко вздохнул, — он человек низких душевных качеств. Ты знаешь мою жизнь, мой характер, наконец. Мне всегда была ненавистна в людях распущенность.

Таня быстро подняла голову, на её лице вспыхнуло упрямство.

— Он не может быть распущенным, папа! — горячо заговорила Таня. — Это не так, это не так, уверяю тебя. Ну, пожалуйста, поверь мне. — Не вставая со стула, Таня вся подалась к отцу: — Позволь мне самой поговорить с Павлом Андреевичем. Я уверена, он передо мной ничего не утаит.

— Нет! — с силой произнёс Щукин. — Я готов ещё раз повторить, что никогда ничего тебе не запрещал, что вмешивался в твою жизнь лишь в крайних случаях. А ныне я категорически запрещаю тебе видеться с Кольцовым. Если ты нарушишь этот запрет… ты уедешь отсюда. У меня нет иного выхода. — Голос Щукина стал странно хриплым, губы плотно сжались, и теперь перед Таней сидел не отец, а чужой человек с белыми, злыми, глазами…

Таня сидела молча, опустив голову. Щукин несколько раз прошёлся по комнате. Гнев его прошёл, и сейчас он испытывал к дочери только жалость.

— Таня! — Он подошёл к Тане и с опаской, бережно тронул её за плечо, но она отстранилась. — Поверь мне, моей любви к тебе, моему знанию жизни и людей. Когда-нибудь ты скажешь мне спасибо, я уверен в этом… Спокойной ночи! — Он пошёл к двери и, уже выходя, обернулся.

Таня сидела, все так же опустив голову. Лица — не было видно, а поза выражала бессилие. И все же Щукин не был уверен, что одержал победу над дочерью. Ему показалось, что он потерпел в этот густонасыщенный событиями день третье поражение…

Глава двадцать вторая

Большая луна мягко светила в окно кабинета, и, наверное, от её света лицо Фролова казалось усталым и измождённым. Заложив руки за спину, он отошёл от окна, склонился над столом. Снова бросил тревожный взгляд на недавно полученное от Кольцова донесение. Он перечитывал его много раз, знал уже наизусть и все же упорно продолжал искать скрытый смысл. Что-то его настораживало, чего-то он не мог понять в этом тексте:

«Динамит доставлен по адресу: Киев, Безаковская, 25, Полякову Петру Владимировичу. Взрывы назначены на двадцать седьмое. После операции немедленно уходите».

Вчитываясь, Фролов настойчиво снова и снова разлагал сообщение на короткие и логически последовательные фразы — так легче было из каждой выудить скрытый смысл.

«Динамит доставлен… Полякову Петру Владимировичу…» Значит, сообщение адресовано не Полякову. У Полякова лишь хранится динамит, и кто-то, получив это сообщение, должен взять его и затем произвести взрывы. Или взрыв… «Взрывы назначены на двадцать седьмое»… «назначены…» Вполне вероятно, что динамит доставили не только к одному Полякову. И человека, который каким-то образом связан с Поляковым, ставят в известность, что все взрывы назначены на двадцать седьмое, то есть в этот день контрреволюционеры предполагают провести в городе крупные диверсии.

Похоже, что это так. И все же… И все же, при всей недоговорённости сообщения, в нем было подозрительно много конкретного: адрес, фамилия, имя, отчество, дата… Бросалась в глаза и настораживала некоторая его нарочитость…

В дверь постучали, вошли двое чекистов, чётко щёлкнули каблуками.

— Ну… Что выяснили?

— Поляков Пётр Владимирович — известный в Киеве врач-невропатолог — действительно проживает по Безаковской, двадцать пять, — доложил один из чекистов со старательной обстоятельностью. — Имел большую практику. Живёт богато даже сейчас. Квартира из шести комнат. Как врача, его не уплотнили. Соседи показывают, продолжает практиковать и в настоящее время. Лечит тех, кто может хорошо заплатить… Прикажете арестовать?

Фролов не ответил. Неспешно, словно он один в комнате, прошёлся по кабинету. Подошёл к шкафу, зачем-то посмотрел на папки с уже давно законченными делами, задумался.

— Какое сегодня? — спросил не оборачиваясь.

— Двадцать шестое, — с готовностью ответил тот же самый чекист.

— Нет, двадцать седьмое, — поправил его товарищ и показал на часы. Было уже пятнадцать минут первого.

«… Взрывы назначены на двадцать седьмое…»

— Арестуйте! — не очень уверенно сказал Фролов и тут же добавил: — Только без шума. И обязательно оставьте засаду.

Капкан, так умело поставленный полковником Шукиним, захлопнулся.

В эту самую ночь в Киев снова пришёл Мирон Осадчий. На Куреневке осторожно прокрался в знакомый двор, постучал в окно светёлки, где спала Оксана. Но она не отозвалась. Подошёл к двери, подёргал — заперта изнутри. «Намаялась за день, спит крепко», — с сочувствием подумал Мирон и снова — уже громко — стал стучать в окно. Потом затарабанил в дверь. И наконец прижался всем лицом к оконному стеклу, горячечно забормотал:

— Открой, Ксюша! Это я — Мирон?.. Слышь, открой!..

Услышав его голос, Оксана вскочила с постели, сердце её захлестнула боль и обида. Она взяла ружьё Павла, взвела курки, неумело прицелилась. Не знал Мирон, что стоит в метре, в секунде от своей смерти.

— Ксюша, отопри! — неотступно просился он, словно подталкивая своим голосом Оксанину руку. Но дрогнула рука, опустила Оксана ружьё, села на кровать и впервые с того дня, как услышала рассказ ездового Никиты о смерти Павла, беззвучно заплакала от одиночества и бессилия наказать человека, порушившего её жизнь.

А Мирон ещё долго ходил возле дома, стучал в окно, зло пинал ногой дверь. Соседские собаки подняли яростный лай, рвались с цепей. Вскоре уже все куреневские собаки вторили им. В нескольких домах затеплились в окнах поспешные огоньки. Кто-то из Оксаниных соседей вышел на крыльцо, вглядываясь в темноту, спросил тревожно:

— Ты чего, Полкан?

И тогда окончательно понял Мирон Осадчий, что не откроет ему Оксана, что не следует ему дольше ходить под окнами и испытывать судьбу. Подумал о причине, и холодок пополз между лопатками. Догадалась? Или узнала? Откуда? Ведь никто не видел… А может, видел? Может, как-то узнала?.. И от этого на сердце стало беспокойно.

Опасливо поглядывая по сторонам, вышел раздосадованный Мирон на улицу, согнувшись, постоял немного, прикидывая: куда же пойти? Домой побоялся. В конце улицы спустился в глинище, поросшее тёрном и дикой шелковицей. Забрался в бурьян, прилёг на свитку; свиткой укрылся. Поворочался малость и уснул. Даже не уснул, а забылся в чуткой тревожной дрёме. Вскидывался от каждого дуновения ветерка, от каждого хруста ветки…

Утром, старательно стряхнув с себя солому и бурьян, Мирон, ненавидя весь белый свет и себя самого, двинулся в город. Он торопился побыстрее обойти все адреса, накрепко зарубленные в памяти.

Шёл с торопливой оглядкой, прижимаясь поближе к глухим заборам. Иногда украдкой приглядывался к домам и прохожим. Старался все примечать и быть незаметным…

Возле большого, украшенного мелкими скульптурами дома на Жилянской Мирон замедлил шаги, остановился.

На ступеньках подъезда дома сидела смиренного вида девчушка в старенькой латаной-перелатаной кацавейке с братишкой на коленях.

— А вот дядя идёт, он тебя заберёт, — неумело стращала она малыша, который все время упрямо пытался сползти с её колен.

Мирон подошёл к девчушке, провёл короткопалой ладонью по голове малыша и, быстро оглядевшись по сторонам, просипел:

— Озоруешь, малый! — Потом спросил девчушку: — А ты, случайно, не в этом доме проживаешь?

— Ага ж, в этом самом. — Девчушка вежливо привстала, придерживая присмиревшего брата за руку.

— Может, ты знаешь Гриценко Василь Сидоровича, он тут проживает, — все так же сипло спрашивал он: видно, ночью настудило ему горло.

— Гриценко? Василь Сидорыч? — удивилась девчушка. — Так он же помер. Ещё в прошлом годе помер.

— Помер, говоришь? — слегка оторопел от неожиданности Мирон, потом спохватился: — Ну, царство ему небесное. — И, прижав к бокам неуклюжие руки, он торопливо зашагал по улице дальше…

Проблуждав немного по городу, Мирон вышел на Безаковскую улицу, отыскал двадцать пятый номер дома. Скучающей походкой пошёл по улице дальше. Затем вернулся. Около подъезда внимательно осмотрелся и нырнул в парадное.

Лестница была светлой и широкой, такие бывают только в благоустроенных домах с дорогими квартирами. Мирон поднялся на второй, затем на третий этаж и нашёл нужную табличку: «Доктор Поляков П. В.» Насторожённо прислушался. За дверью — никаких признаков жизни. Тогда он нажал кнопку звонка. Подождал. И нажал снова. Но никто не отвечал. Стал стучать. В ответ все та же тишина. Мирона это явно встревожило. Тихонько, затаив дыхание, он отодвинулся от двери и стал крадучись, на цыпочках, спускаться вниз: шаг, ещё шаг, ещё другой — только бы тихо, только бы не застучать…

Прежде чем выйти из подъезда, постоял, наблюдая за улицей, вглядываясь в каждую, подворотню, в каждый подъезд.

«Постой-постой, что-то здесь неладно! Вон, на противоположной стороне, стоит человек. Слишком долго стоит… Похоже, собирается уйти… Ага, ушёл… Ушёл или его сменили?.. А вот идёт ещё человек в вельветовой курточке и почему-то очень подозрительно озирается по сторонам… Повернул на другую улицу, слишком быстро повернул… Нет, вроде здесь все спокойно!» Стараясь не выдавать своего страха, Мирон неспешно шагнул из подъезда и пошёл по улице, всем видом показывая, будто вышел проветриться, прогуляться.

Узкие улочки и проходные дворы вывели его на Прорезную. По Прорезной ходил маломощный трамвай. От угла Крещатика он с натугой поднимался вверх до Владимирской и дальше — на Сенной базар.

Мирон неторопливо прошёл мимо трамвайной остановки и подошёл к дому, на треугольном фонаре которого значилось; «Прорезная, 8». С безразличным видом прислонился к углу открытых ворот и стал закуривать, исподлобья просматривая всю улицу — пядь за пядью; просмотрел — и тут же успокоился.

Свернув цигарку, Мирон поднял голову и вздрогнул — прямо на него шёл милиционер с красной повязкой на рукаве. На лице Мирона выступил пот. В глазах от страха помутилось. Не сводя с милиционера глаз, он потянулся рукой за наганом, но никак не мог попасть рукой в карман. А когда наконец ухватился за холодную ребристую рукоятку, милиционер, дружелюбно улыбаясь, попросил:

— Дай прикурить, товарищ!

Мирон поднял свою цигарку, и рука у него дрожала мелко-мелко и противно, как у припадочного.

— С похмелья, что ли? — прикуривая, участливо спросил милиционер.

— Ага… с похмелья… с похмелья… — согласно закивал головой Мирон, радуясь, что и на этот раз, похоже, обошлось. Вывезла кривая! Но все же решил в дом пока не заходить. Не испытывать — будь она неладна! — судьбу. Смахнув рукавом пот — и оглядевшись по сторонам, Мирон двинулся вдоль трамвайных путей…

В кабинете Фролова резко, настойчиво зазвонил старинный «Эриксон». Фролов снял трубку, сильно дунул в неё:

— Слушаю.

Кто-то на том конце провода тоже дунул в трубку и искажённой мембраной голосом произнёс:

— Товарищ Фролов!.. Это товарищ Фролов?.. Оксанин «знакомый» вывел нас уже на третий адрес. С Куреневки отправился на Жилянскую, семь, интересовался Гриценко. Потом — на Бедаковскую, к двадцать пятому номеру…

— Что? — вскинулся Фролов. — Повторите!

Голос в трубке повторил:

— На Безаковской, говорю, интересовался двадцать пятым номером. Але! Вы слушаете? Только что был на Прорезной, возле восьмого номера. Но не заходил. Спугнул милиционер. Теперь пошёл дальше, на Александровскую.

— Так-так… очень любопытно… — бормотал сам себе Фролов, напряжённо обдумывая сообщение.

А на том конце снова прорывался сквозь треск, гудки и шум все тот же голос:

— Так что, товарищ Фролов, может, возьмём «знакомого»? Или как?..

— Ни в коем случае! Только следить!.. Слышите?.. Алло… Алло… Только следить!.. — встревоженно приказал Фролов в трубку. А сам тем временем достал из ящика стола присланное Кольцовым донесение, положил на аппарат все ещё гудевшую всеми шумами телефонную трубку и снова стал вчитываться в текст: «Динамит доставлен по адресу: Киев, Безаковская, 25…» Странно… Этот адрес — лишь один из трех, по которым прошёл Осадчий. И пошёл дальше, по четвёртому… Очень странно!..

Фролов ерошил волосы и неотрывно смотрел на разложенные на столе бумаги. В нем все сильнее нарастало тревожное ощущение — что-то здесь не так… Собрав со стола бумаги, он отправился к Лацису.

Мартин Янович сразу понял, что Фролов пришёл к нему с чем-то важным. Он указал глазами на стул, а сам упёрся ладонью в подбородок и негромким задушевным голосом сказал:

— Слушаю, Пётр Тимофеевич.

— Несколько дней назад, — решительно начал Фролов, — Кольцов переслал текст случайно увиденного им донесения. Оно было подготовлено контрразведкой и предназначалось для отправки в Киев… — И Фролов обстоятельно рассказал Мартину Яновичу о сомнениях, которые вызвало это донесение. После чего достал из кармана лист бумаги и положил его перед Лацисом: — Ночью в Киеве объявился небезызвестный нам связной Щукина Мирон Осадчий. Весь сегодняшний день он болтался по городу, интересовался различными адресами… вот этими…

Лацис заинтересованно взял лист, стал внимательно его изучать. На лбу его собрались суровые складки.

— В том числе и Безаковской, двадцать пять?

— В том-то и дело.

— Интересно… Оч-чень интересно… — Лацис порывисто встал, несколько раз быстро прошёлся по кабинету, остановился напротив Фролова. — Осадчий где сейчас?

— На Александровской.

Склонившись над бумагой, Лацис снова стал внимательно всматриваться в неё, словно на ней вдруг проступили какие-то таинственные знаки.

— Жилянская улица — Гриценко… Безаковская — Поляков… — старательно вполголоса, точно перечисляя каких-то старых знакомых, перечитывал он адреса.

Фролов слушал Лациса и устало кивал головой. Затем задумчиво потёр переносицу пальцем раз-другой и неспешно высказал предположение:

— Может, Щукин по этим адресам кого-то ищет?.. Или проверяет свои старые явки и агентуру?..

Лацис отрицательно покачал головой.

— Щукина я хорошо знаю, — объяснил он. — Очень хорошо, хотя нас никогда не представляли друг другу. — Лацис позволил себе на мгновение разрядить напряжение иронией и тут же продолжил сухо, лаконично, не делая ни малейшей паузы на отбор самого необходимого, — мысль его работала с той отточенной мгновенностью, которая всегда и удивляла и восхищала всех, кто близко соприкасался с Мартином Яновичем: — Полковник Щукин служил в контрразведке в Петербурге. Был одно время ненадолго прикомандирован к московскому жандармскому управлению. Большой мастер работы с агентурой… Хитёр, осторожен… Нет, он не доверил бы столько своих секретов одному человеку, тем более такому, как Мирон Осадчий.

Лацис, по привычке, подошёл к широкому окну кабинета. На город уже давно опустилась недобрая свинцово-серая ночь, и купола Софийского собора стали белесыми, похожими на слитки чернёного, старинного серебра. По лицу Лациса бродили отблески каких-то мыслей.

— А может, все-таки взять Осадчего? — неуверенно предложил Фролов.

Лацис не ответил. После долгого молчания сказал:

— Вариант первый. Безаковская ещё не была явкой. Но предназначалась… Если Осадчего не возьмём, значит, явка надёжная… — Но тут же замахал руками: — Нет! Не то! При чем здесь остальные четыре адреса? Наконец, при чем здесь весь текст донесения Кольцова?

И снова — насторожённая тишина, полная невысказанного собеседниками недоумения. Только мерный и неутомимый звук шагов Лациса.

— Вариант второй. Динамит хотели забросить на Безаковскую. Но кто-то или что-то помешало. И тогда Щукин послал Осадчего выяснить, что случилось… — И снова Лацис тут же сам себе досадливо ответил: — Тоже ерунда! Не вписываются другие адреса!.. И вообще все это не из той оперы… Дай характеристику этих адресов, — после некоторого раздумья тихо попросил он.

Фролов взял в руки список и неторопливо стал рассказывать:

— На Жилянской Осадчий интересовался Гриценко. Это бывший управляющий банком. Умер год назад. Сейчас в его особняке детский приют… На Прорезной вертелся возле восьмого дома. Кем интересовался — неизвестно. Спугнул милиционер… Ну и о Безаковской вы знаете.

— А четвёртый адрес? — сощурив глаза, напомнил Лацис.

— На Александровской? Бродит по улице, тоже кого-то ищет.

Тяжёлая и душная ночь постепенно почернела, утяжелилась. И вот уже Фролов перестал видеть лицо Лациса. Только силуэт его время от времени проецировался на окно и снова растворялся в голубой темени комнаты.

— Может, свет зажечь? — спросил Фролов.

— Не нужно. Так лучше думается…

Он долго ходил по тёмному кабинету. Молчал. Вдруг резко остановился и застыл, глядя в одну точку. Затем подошёл к выключателю, повернул его — кабинет залил электрический свет. Вынул из книжного шкафа тоненькую книжицу, стал её нервно листать. Несколько раз удовлетворённо хмыкнул, затем сказал Фролову:

— А хочешь, я скажу тебе, к кому шёл Осадчий на Прорезную?.. К господину Тихомирову! Бывшему владельцу скаковых конюшен при городском ипподроме.

— Та-ак? — даже опешил ко всему привыкший в общении с Лацисом Фролов.

— На Александровской, вероятнее всего, будет интересоваться известным кондитером Герцогом.

Поражённый Фролов подошёл к Лацису, протянул руку к книге.

— Что это такое?

— Это?.. — улыбаясь, переспросил Лацис. — Всего лишь телефонный справочник. Я тебе говорил — я Щукина хорошо знаю. Столкнулся с ним в январе пятнадцатого года. Он тогда был прикомандирован к жандармскому корпусу, для активизации его работы. А я, понятно, нелегально жил под Москвой, в районе Петровско-Разумовского, и у меня на квартире размещалась наша подпольная типография…

Лацис открыл небольшой палисандровый ларец с папиросами. Сколько Фролов помнит Мартина Яновича, у него на столе всегда стоит этот нарядный ларец, хотя курит он редко, на улице — никогда, только в кабинете и только тогда, когда решает какую-либо сложную задачу и мысли напряжены до предела. Вот и сейчас, анализируя создавшуюся ситуацию, Лацис закурил и, отойдя к окну, опёрся на подоконник, продолжил:

— Провокатор Поскребухин помог Щукину узнать, что кто-то из крупных московских купцов систематически передаёт на содержание типографии значительные суммы денег. Помню, как охранка засуетилась — и все без толку. Кто этот купец, выяснить никак не удавалось. И тогда Щукин выписал из справочника «Вся Москва» адреса очень богатых торговцев и почтой послал им по экземпляру листовки — они у него, конечно, были. Как ты догадываешься, все листовки через околоточных и приставов вернулись обратно. Кроме одной. Кроме той, что была послана купцу первой гильдии Чичкину. Это и был тот самый купец, который давал деньги на нашу типографию… Для нас это был, сам понимаешь, горький урок.

— Все это очень смахивает на дело Ленгорна, — уточнил для самого себя Фролов.

— Да, господин полковник попросту повторился! Вот и я подумал: а не повторяется ли он снова? По крайней мере, с телефонным справочником я, похоже, угадал. — Лацис подошёл к Фролову: — Это вот самый последний справочник. Смотри! На Александровской телефон был только у господина Герцога, на Жилянской — у Гриценко, а на Прорезной — у Тихомирова… Боюсь, что это капкан, в который мы уже влезали. — Лацис досадливо бросил на стол справочник, так и не долистав его.

— Вы имеете в виду арест доктора Полякова? — глухо спросил Фролов, неловко ёрзая на стуле.

— Да. — Лацис посуровел. — Последнее время мы стали хорошо информированы о делах в штабе Ковалевского. Это, конечно, не ускользнуло от внимания Щукина… Предположим, он в чем-то заподозрил Кольцова… адъютант… имеет доступ к секретным документам… Но подозрение надо проверить. Для этого прибегает к старому и неоднократно испытанному способу: подсовывает Кольцову сообщение о подготовке диверсии. С адресом, взятым из справочника. Если Кольцов не тот, за кого себя выдаёт, этот якобы диверсант будет арестован.

— Что мы и сделали, — удручённо подтвердил Фролов. — Но как в этот вариант вписываются остальные адреса?

— Щукин может подозревать не одного Кольцова. И тогда каждому, кого он подозревает, подложит по сообщению, меняя лишь адреса… Остаётся проверить, по какому адресу, произведён арест.

— Похоже, вы правы. — Фролов взволнованно прошёлся по комнате. — Но в таком случае мы подписали Кольцову смертный приговор. Об аресте на Безаковской Осадчий узнает… и тогда… Может, арестовать Осадчего?

— Что ты! Наоборот! — Лацис оживился, его голубые глаза озорно заблестели. — Наоборот, доктора Полякова надо немедленно освободить и извиниться перед ним. А вот, скажем, на Прорезной пусть Мирон узнает, что господин Тихомиров арестован чекистами… Понимаешь?

— П-понимаю, — сначала не очень уверенно ответил Фролов, затем тоже озорно заулыбался. — Понимаю!..

На следующий день Мирон продолжил свои обходы по адресам. Побывал на Бассейной — там было все спокойно. Господина Карташева, правда, он не застал, но словоохотливая прислуга сказала, что хозяин час назад пошёл по делам и будет к обеду.

На Безаковской ему открыл сам доктор Поляков. В квартиру не впустил, сказав, что больше не практикует.

С Безаковской Мирон снова отправился на Прорезную, нашёл знакомый дом. Украдкой осмотревшись, он хотел уже войти во двор, как навстречу ему вышла дородная дворничиха в фартуке. Это было как раз то, что нужно Мирону. Он спросил:

— Не скажете, вроде где-то здесь квартира Тихомирова?

Дворничиха неторопливо оглядела Мирона с головы до ног и в свою очередь спросила:

— А ты по делу какому или же сродственник?

— Во-во! — обрадованно закивал Мирон. — Сродственник я! Близкий, можно сказать, сродственник…

Дворничиха скорбно подпёрла кулаком увесистый подбородок и к ужасу Мирона запричитала:

— Двадцать лет жил туточки Сергей Александрович. Курицу не заобидел, не то что человека. И на тебе, злыдни подколодные! Да что же это такое — милейшего человека!..

Мирон, воровато оглядываясь, попятился от дворничихи.

— Кол тебе в глотку! — просипел он. — Что ты, дурная баба, орёшь на всю улицу!

— Так в Чеку его намеднись забрали, — продолжала причитать дворничиха.

Мирон ощерился и сунул руку в карман поддёвки. «Скорей, скорей отсюда!» — заторопил он себя.

Через несколько мгновений он уже шёл вверх по Прорезной. Шёл, еле сдерживая звериное желание бежать, как можно дальше бежать от этой тихой улочки, от этого в одночасье ставшего ему чужим города.

К вечеру Мирон ушёл из Киева. А на следующее утро чекисты доложили, что он благополучно перешёл линию фронта.

Об этом и сообщил Фролов Лацису, явившись для ежедневного утреннего доклада.

— Ну что ж! Будем надеяться, мы правильно расшифровали эту головоломку. — Лацис внимательно взглянул на Фролова: — Есть ещё новости?

— Да, — сдержанно ответил Фролов.

— Садись!

Лацис не любил, когда ему докладывали стоя. Он умел слушать. Часто просил повторить. Тут же сводил воедино разрозненные, слышанные им в разное время факты. Тут же их анализировал.

— Кольцов сообщает, что к Деникину прибыли представители английской и французской военных миссий… — нарочито бесстрастным голосом начал Фролов.

— Слетается вороньё… — тихо сказал Лацис.

— На днях их ожидают у Ковалевского, — продолжил Фролов.

— Вот как? — удивлённо вскинул брови Лацис.

— Да, так сообщает Кольцов. Ковалевский готовится к переговорам.

В кабинет к Лацису деловито вошёл начальник оперативного отдела 12-й армии Басов. Одет щегольски — в новенький, защитного цвета, военный костюм из мериносового сукна. Лицо озабоченное, взгляд многозначительный.

— Мартин Янович, прошу прощения, хотел кое-что уточнить в связи с эвакуацией штабных документов, — вежливо произнёс он.

— Если время терпит, давайте отложим этот разговор на час, — попросил его Лацис.

Басов хотел было тут же стремительно выйти. Но Лацис задержал его:

— Владимир Петрович! Уделите минутку!

— Слушаю вас, — подойдя к столу, Басов поднял на Лациса вопросительный взгляд.

— Хочу с вами проконсультироваться. Нам стало известно, что военные миссии французов и англичан после посещения Деникина намерены встретиться в Харькове с Ковалевским. Предстоят переговоры… Как вы думаете, что бы все это могло означать? — спросил Лацис совсем будничным тоном.

Басов на мгновение задумался, утвердительно тряхнул головой:

— Все правильно. По иному и быть не должно… Не так давно английская «Тайме» опубликовала заметку. В ней говорится, что пост военного министра в новом русском правительстве, вероятно, будет предложен генералу Ковалевскому, — чётко отвечал гость, — Таким образом, генерал Ковалевский для союзников уже не просто командующий Добровольческой армией, но и без пяти минут военный министр.

«Ишь, словно по-писаному отвечает! — пытливо поглядывая на Басова, одобрительно подумал Фролов. — Это ж сколько надо было учиться, чтоб вот так грамотно уметь все анализировать!..»

— Что касается переговоров, то, что ж, и это понятно, — продолжал между тем Басов. — Добровольческая армия движется на Москву. И Деникин справедливо решил, что Ковалевский лучше знает свои нужды в вооружении, а главное — лучше сумеет выпросить все необходимое. Заметьте, психологический фактор Деникин тоже учёл. Одно дело — вести переговоры в Екатеринодаре, а иное — в Харькове, откуда до Москвы рукой подать… Но это, конечно, мои предположения. Вполне возможно, что я ошибаюсь!.. — После этого Басов выразительно посмотрел на часы с затейливой монограммой, которые извлёк из кармашка галифе, с деловой озабоченностью обратился к Лацису: — Значит, разрешите зайти через час? — и поспешно удалился, всем своим видом и походкой показывая, что у него нет времени, ему нужно спешить, у него сотня срочных и важных дел… И все же что-то старомодное было в этой поспешности и в том, как он неумело демонстрировал свою деловитость.

«Время такое, все торопимся», — философски заключил Фролов, удивляясь по-кошачьи бесшумной походке Басова: появился внезапно, как наваждение, и так же, даже не стуча коваными каблуками, испарился…

— Отличный штабист… Толковый, — перехватив взгляд Фролова, отозвался о Басове Лацис и тут же задумался о чем-то. И пробарабанил пальцами по столу, словно показывая, как скачет конница. Продолжил: — Он прав. Союзнички, конечно, едут к Ковалевскому, чтобы подтолкнуть его в спину. Им не меньше, чем Деникину, нужна Москва.

— Но прежде всего Тула с её промышленностью, — вставил Флоров. — И поэтому ни англичане, ни французы не поскупятся на оружие.

— Бесспорно! — согласился Лацис. — Ну и сам Ковалевский — не промах, уж он-то попытается выжать у них побольше вооружения… Да, это будет очень важное совещание. — И, не меняя интонации, неожиданно спросил: — А что с Красильниковым, уточнил?

— В тюрьме.

— Н-да… — удручённо произнёс Лацис. — И Кольцов тоже, как я понимаю, на грани разоблачения… — Фролов вздрогнул — только не это! А Лацис, перегнувшись через стол, ровным, суховатым голосом жёстко добавил: — Да-да! К сожалению, это суровая и горькая истина, которую нам, как ни печально, необходимо признать. Об этом красноречиво свидетельствуют проверки, которым полковник Щукин постоянно подвергает Кольцова. Они участились. Щукин ему не верит… подозревает… Даже если он не скоро докопается до истины, в такой обстановке много не сделаешь.

— Что вы предлагаете? — ещё не до конца понимая, куда клонит Лацис, негромко спросил Фролов.

— Пока не поздно, пока есть время, создавать в Харькове запасную сеть. И своевременно выхватить из штаба Ковалевского Кольцова… Мне кажется, что в Харьков нужно идти тебе. Совещание Ковалевского с англичанами и французами нас будет очень интересовать. И полагаться в этом деле сейчас на Кольцова — боюсь — рискованно!..

Глава двадцать третья

Вход в штаб Добровольческой армии охраняли два мраморных льва с грозно разинутыми пастями, отчего казались ненужными вросшие в землю часовые с неподвижно бравыми лицами. А в стороне от входа, в зеленой прохладной тени вольно разросшихся каштанов, стояла садовая скамейка, на которой часами просиживал Юра с раскрытою книгой в руках. Здесь Юре никто не мешал, потому что вряд ли кому взбрело бы в голову прогуливаться по густо разросшемуся саду или сидеть на скамейке под зашторенными окнами штаба. А кроме того, отсюда он мог наблюдать немало интересного: в диковинных автомобилях, откинувшись на мягких сиденьях, подъезжали внушительные генералы; с шиком подкатывали лакированные экипажи, из которых высаживались штатские — богато одетые люди; подкатывали на мотоциклетах запылённые офицеры связи; пробегали адъютанты; сновали вестовые… Интересно было наблюдать за всеми этими людьми, представлять, по какому неотложному делу спешили они сюда. Порой Юра придумывал, что все эти генералы, вестовые, офицеры и просто цивильные — все спешат к нему на доклад, и он волен остановить дивизии или повести их в победный бой…

Просидев на скамейке с самого утра, Юра хотел было пойти обедать, когда к подъезду штаба подкатил, сверкая краской и стёклами фар, длинный «фиат» командующего. Из штаба торопливо вышел чем-то озабоченный Кольцов.

— Павел Андреевич, вы куда? — радостно бросился ему навстречу Юра. Юре показалось, что Кольцов не расслышал его, и ещё громче повторил: — Вы куда?

— По делам, — коротко бросил Кольцов, занятый какими-то своими мыслями.

— Возьмите меня с собой, — заглядывая в глаза Кольцову, попросил Юра и совсем уже жалобно-плаксивым голосом добавил: — Мне скучно здесь, Павел Андреевич! Возьмите, а?

Кольцов посмотрел на часы, внимательно оглядел Юру, на секунду задумался и, вздохнув, произнёс:

— Ладно! Только переоденься! И быстро…

Не скрывая радости, Юра поднялся по лестнице на второй этаж, вбежал в свою комнату и второпях стал натягивать форменные брюки, рубашку. Одеваясь, он, по привычке, стоял у окна и смотрел во двор штаба…

С тех пор как было получено сообщение о приезде военной миссии союзников, во дворе воцарился убыстрённый ритм жизни: больше обыкновенного бегали штабные интенданты, суетились солдаты комендантского взвода, сновала обслуга офицерского собрания. Под навес, где раньше постоянно находилась машина коменданта, теперь сгружали ящики с шампанским, винами, фруктами… Целые штабеля ящиков выстроились и вдоль стены, примыкающей к штабу гостиницы, в верхних этажах которой жили офицеры, а внизу помещалось офицерское собрание — в его залах собирались дать банкет в честь союзников. Принимать их готовились широко и щедро.

Надев куртку, Юра снова бросил взгляд во двор и — даже отшатнулся от неожиданности. Через двор вслед за полковником Щукиным шёл, словно крадучись, странно знакомый человек, одетый в вылинявшую поддёвку. И эту поддёвку, и её владельца с широким оспенным лицам Юра узнал бы даже и через сто лет. Это был ненавистный ему человек, убийца его матери — Мирон Осадчий… Да что же это такое? Ужасное наваждение? Душный, дурной сон? Вцепившись руками в подоконник, Юра смотрел во двор. А Щукин и Мирон остановились, и Мирон, размахивая длинными, нескладными руками, стал что-то подобострастно говорить кину.

«Да как же так?!» — думал Юра, и бессильное отчаяние захлестнуло его сердце: этот человек из страшного Юриного прошлого неотступно следовал за ним…

— Юра, ты готов? — раздался в коридоре приближающийся голос Павла Андреевича. — Ведь я так сегодня и не попаду к Градоначальнику.

Но, увидев мальчика, Кольцов осёкся. Лицо у Юры было бледным — ни кровинки, руки тряслись, он неотрывно смотрел во двор.

— Что с тобой, Юра? — спросил Кольцов и мягко положил ему руку на плечо. От этого прикосновения Юра словно очнулся. Плечи у него неожиданно, как у плачущего, обмякли, и он обернулся к Павлу Андреевичу.

— Ты заболел? — снова участливо спросил Кольцов.

Юра тихо, но внятно ответил, как бы уверяя своего друга:

— Нет-нет!.. Ничего!.. Это я просто задумался… Что-то нашло — и задумался. Поехали, да?

Но и когда они уже в машине ехали по городу, Юра, забившись в угол, был по-прежнему молчалив и нелюдим. Когда к нему с чем-нибудь обращался Кольцов, Юра глядел на него исподлобья и взгляд его был отсутствующим. «Да», «нет» — вот и все. Или просто кивок головой.

Юра лихорадочно думал о Мироне. «Значит, этот человек с приплюснутым носом — не просто бандит, — старался понять Юра. — Он — не просто грабитель. Он давно работает у Щукина. Значит, и тогда, летом, он приходил в Киев по заданию полковника Щукина…»

Автомобиль, плавно покачиваясь на уличных ямах, катился по улице. Юра, подавшись вперёд, плотно сжав губы, пытался разобраться в тех странных загадках, которые предлагала ему жизнь в последнее время. «Как это может быть? — безутешно допрашивал он себя. — Как это может быть, чтобы бандит был вместе с теми, с кем дружил, кого считал своими соратниками мой отец?.. А может, Щукин совсем не знает, что это бандит — ангеловец? Может быть, ему надо сообщить об этом?»

Промелькнули армейские казармы с удивлённо застывшими солдатскими лицами, купола крохотной церквушки, на повороте Юру сильно качнуло, и он уткнулся лицом в аксельбант Кольцова…

«Мне обязательно нужно разобраться в этом», — снова вернулся Юра к мучившему его вопросу. Нет, не стоит говорить Щукину. Ведь один раз он уже сказал об этом Викентию Павловичу, и что вышло? И дядя, и те, кто с ним был, обозлились, даже наказали его, Юру! А этого бандита отпустили…

И тут Юра внезапно решил, если уж все складывается против него, он сам отомстит этому человеку за маму. За себя. И конечно, за всех хороших людей, которых когда-нибудь обидел этот бандит… Он достанет пистолет, подойдёт к нему и в упор выстрелит. Пусть знают, что он умеет мстить. А потом все объяснит Владимиру Зеноновичу. Юра был уверен — он поймёт его. Он — добрый и справедливый. Поймёт — и, конечно, простит.

Но одно плохо: как достать пистолет? Да чтобы был небольшой и меткий, чтобы взял в руку, взвёл курок — и раз! Где добыть такой? У Павла Андреевича? Но тогда его могут наказать за небрежное хранение оружия. А этого Юра не мог допустить даже ради самого необходимого случая. И тут Юру осенило, он даже удивился: как это ему раньше в голову не пришло? Обернувшись к Павлу Андреевичу, он спросил:

— Вот Владимир Зенонович называет меня все время то лейб-гвардией, то юнкером… Скажите, Павел Андреевич, если это он не понарошке, я — военный?

— Наверное, — согласился с ним Кольцов.

— Нет, вы скажите мне точно! — с неожиданной недетской решимостью настаивал Юра.

— Ну раз ты носишь форму и состоишь на воинском довольствии, значит, военный, — то ли всерьёз, то ли добродушно посмеиваясь, ответил Кольцов.

— Так почему же мне не дают оружия? — решительно продолжал Юра. — Мне ведь положено оружие? Ведь так? Для самообороны… Ну и вообще…

— Видишь ли, Юра, ты мал ещё для оружия, — уже поучительно сказал Кольцов. — К тому же с оружием нужно уметь обращаться…

— Но мне очень, очень нужно! — вспыхнул Юра и тут же замолчал, подумал и поправился: — Очень хочется иметь оружие… как у папы…

Кольцов внимательно посмотрел на Юру и, почувствовав, что мальчик серьёзно загорелся этой мыслью, решил ему помочь.

— Давай сделаем так, — сдался Павел Андреевич. — Я научу тебя владеть оружием. А потом ты покажешь своё умение Владимиру Зеноновичу. Уверен, что он будет рад. И быть может, отдаст тебе отцовский пистолет.

— Уговор, Павел Андреевич! — обрадовался Юра и благодарно прижался плечом к Кольцову.

…В просторном дворе, отгороженном высоким забором от улицы, стояло довольно внушительное здание, в котором размещалась канцелярия градоначальника и городская комендатура. Во дворе было шумно и людно. Солдаты в скатках, с притороченными котелками, с винтовками в руках сгрудились вокруг белобрысого, безбрового и оттого на вид добродушно-смешливого солдатика — балалаечника.

Видавшая виды балалайка звенела весело и громко. Она подпрыгивала, вскидывалась вверх и снова обессиленно падала в руки солдатика, выделывая немыслимые коленца. А молодой балалаечник, по возрасту почти подросток, был с виду непроницаемо бесстрастен, словно каменное изваяние. И казалось, что руки живут помимо него, а он только изредка, слегка скосив глаза, наблюдает за их замысловатой работой.

Машина прокатила мимо деревянного гриба часового — оттуда, волоча за ствол винтовку, выскочил пожилой солдат, вытаращенными глазами уставился на «фиат» и уже вослед машине недоуменно отдал честь. Автомобиль остановился возле приземистого особняка.

Кольцов, не дожидаясь, когда шофёр, откроет ему дверцу, вышел из машины. Балалайка в руках у балалаечника замерла и упала вниз, солдаты вытянулись, приветствуя офицера.

Кольцов с небрежным адъютантским артистизмом приложил пальцы к козырьку и прошёл в помещение градоначальства.

А молодой солдат-балалаечник опять присел на крыльцо, поднял руку, расслабил пальцы и на мгновение застыл. Потом снова лихо ударил по струнам.

Юра с неподдельным восторгом уставился на виртуоза, который и сам, прикрыв глаза, вслушивался в чарующее волшебство своей музыки. Кто-то весело и азартно приговаривал:

— Балалаечка играет — моё сердце замирает…

В кабинете градоначальника Кольцов в это время, строго поглядывая на полковника Щетинина, говорил:

— Для встречи наших верных союзников пригласите из местного общества наиболее именитых… Ну и город, само собой, надо привести в порядок.

Вытирая большим фуляровым платком лоб и щеки, одышливо развалясь в кресле, Щетинин записывал распоряжения Кольцова на листке бумаги и суетливо отвечал:

— Сам! Сам, господин капитан, собственным неусыпным оком прослежу за дворниками и домовладельцами. С мылом, с мылом заставлю этих каналий мыть тротуары. Пусть его превосходительство не беспокоится.

— На днях Владимир Зенонович изволил быть в театре и выразил удовольствие, что в городе гастролирует оперная труппа… Англичане и французы, между прочим, большие любители оперы…

Усердно слушавший Щетинин заулыбался.

— Будет исполнено! Прикажу им играть исключительно английские и французские оперы…

Кольцов несколько озадаченно посмотрел на градоначальника, затем, снисходительно улыбаясь, сказал:

— Ну не обязательно английские и французские. Пусть играют то, что у них есть. Не плохо им послушать и русскую оперу, например «Евгения Онегина»…

…А пальцы солдата с непостижимой быстротой касались струн балалайки, бежали по грифу, словно стараясь догнать друг друга, но, так и не догнав, замирали…

Увлечённые игрой солдаты не заметили, как к кругу подошёл поручик. По лицу его скользнула злая, оскорблённая гримаса, лицо вытянулось, Он нервно передёрнул плечом и ударом ноги в новеньких щегольских сапогах выбил из рук музыканта балалайку.

— Почему не даёте дорогу офицеру? Распустились, скоты! — мальчишечьим фальцетом вскричал поручик.

Солдаты отхлынули от крыльца, приниженные и растерянные, не в силах понять беспричинной злости поручика.

Около поручика остались стоять только солдат-музыкант и Юра. Солдат понуро смотрел на разбитую балалайку, лежавшую у ног Юры.

Поручик брезгливо посмотрел на балалайку, перевёл взгляд на солдата и опять закричал:

— Как стоишь?!

И тут шагнул вперёд Юра. Он вскинул голову и возмущённо крикнул:

— Вы гадкий человек! Вы не смеете так поступать!..

— Что?.. Что ты сказал?! — разъярённый офицер резко обернулся к Юре.

— Поручик, подойдите сюда!

На крыльце стоял Кольцов.

— Слушаю вас, господин капитан! — тотчас подошёл поручик и козырнул.

Не отвечая на его приветствие, Кольцов процедил сквозь зубы:

— Воюете? — Он кивнул головой в сторону солдата, — бережно поднимавшего изломанную балалайку. — Не стыдно вам?

— Нет, представьте себе! Не стыдно! — вдруг задёргался поручик, и в глазах его вспыхнула истеричная тоска. — Не стыдно, господин капитан! Такие вот мужички-музыкантики грабили наши имения!..

Юра вздрогнул и обернулся на стоявших поодаль солдат. Он увидел разные лица — озлобленные, покорные, гневные и умирённые. Но было и нечто общее — печать страшной усталости, которая лежала на их лицах.

А поручик, сжимая в левой руке перчатки, а правую продолжая держать на отлёте, словно пытаясь ещё раз поприветсвовать капитана, истерически продолжал:

— А теперь и вовсе уже начинают забывать, что такое дисциплина… офицеров не хотят признавать!..

Кольцов брезгливо усмехнулся:

— Так вы её мордобоем хотите поддерживать?..

— А хотя бы и так! — скривил губы поручик и продолжал, настаивая на своём: — До чего доводит либерализм, мы уже собственными глазами видим… Пожинаем урожай, господин капитан…

Кольцов не стал слушать. Он пренебрежительно отвернулся, приказал шофёру:

— Возвращайтесь в штаб. Мы пойдём пешком!..

Звеня шпорами, Кольцов шёл по улице. Рядом шагал Юра, исподтишка наблюдая за своим наставником. Наконец он решился, спросил:

— Павел Андреевич, а у вас тоже мужики разграбили имение?

— Не знаю. Давно в тех краях не был, — сухо ответил Кольцов.

И снова они шли молча сквозь многоголосую толпу. Что-то у мальчишки-газетчики. Миловидные девушки гремели содержимым металлических кружек с надписью: «В пользу раненых». Каждому, кто опускал в кружку деньги, они с улыбкой вручали цветы.

— Павел Андреевич, а когда мы начнём?

Кольцов не понял.

— Что?

— Ну, обучать меня стрельбе из нагана?

— А-а… Как-нибудь… вот буду посвободнее… — рассеянно ответил Кольцов.

— Нет! Сегодня!.. Сегодня же, Павел Андреевич… Ладно? — Юра, чувствовал подавленное настроение Кольцова и считал, что и ему тоже нужно отвлечься.

— Ну что ж… — согласился Кольцов. Он уважал в людях упорство и целеустремлённость. И ещё подумал: «Интересно, для чего ему нужно оружие? Просто так, из мальчишеского тщеславия, или же задумал что-то?.. Надо будет спросить. И возможно, даже вмешаться…»

Они свернули на другую улицу, прошли мимо гостиницы и по каменным ступенькам спустились к пустырю, где в приземистом деревянном бараке размещался офицерский тир.

Одноногий солдат, обслуживающий тир, обрадовался посетителям: работы у него было немного и он откровенно скучал, и торопливо выложил на стойку несколько духовых ружей, пистолеты.

— Мы попробуем своим оружием, — сказал Кольцов и, вынув из кобуры небольшой бельгийский браунинг, показал, как с ним обращаться, и после этого передал Юре:

— Ну, давай!

Сухо прозвучали под сводами барака выстрелы. Один, второй… Однако пёстро раскрашенные, похожие на матрёшек фигурки, уставленные на дальнем барьере, не падали.

— Плохо целишься, — недовольно бросил Кольцов.

— Вы, барчук, сквозь прорезь на мушечку, а с мушечки на куколку глядите. И будет в аккурат, — поучал Юру одноногий солдат.

Юра снова прицелился, удерживая дыхание. Потом передохнул и опять начал все сначала. Выстрел отбросил руку вверх. А фигурок на барьере было столько же, сколько до выстрела.

— Наверное, мушка сбита, — оправдывался Юра.

— Наверное, — лукаво согласился Кольцов и взял в руки пистолет.

Один за другим прозвучали пять выстрелов. Стрелял Кольцов в обычной своей манере навскидку. Впечатление было такое, что он вовсе не целится. А фигурки слетали с барьера одна за другой, точно их сдувало ветром. Равнодушный солдат, повидавший на своём веку всякое, и тот удивлённо замер. Исчезла последняя фигурка.

— Браво, капитан! — послышался сзади голос.

Кольцов оглянулся. В дверях стоял ротмистр Волин, одна рука за спиной, другая — за ремнём портупеи.

— Я думал, вы только пулемётом отлично владеете, — сказал он, напоминая об их побеге от ангеловцев.

— Я, ротмистр, был полевым офицером. А там иной раз от владения пистолетом зависела жизнь, — довольно сухо ответил Кольцов.

— У нас в контрразведке, капитан, тоже. — Волин вынул свой пистолет, поиграл им в руке. — Пари?

— Принимаю, — согласился Кольцов.

— На что? Может быть, на коньяк? — прищурился ротмистр.

— Согласен.

Солдат установил новые фигурки. Волин нетерпеливо махнул ему: отойди! Стал целиться. Но выстрелить не успел. На плечо ротмистра легла чья-то рука.

Волин недовольно обернулся: сзади стоял Щукин.

— Покажите пистолет, ротмистр. — Начальник контрразведки как-то странно смотрел на растерявшегося Волина.

— «Смит-Вессон», — упавшим голосом зачем-то объяснил Щукину Волин, передавая пистолет.

Щукин с подчёркнутым спокойствием опустил пистолет Волина себе в карман.

— Что все это значит, господин полковник? — скорее изумлённо, чем испуганно, спросил Волин. Щукин ледяным взглядом посмотрел на него и, с трудом совладев с подступившим гневом, ответил:

— Не задавайте глупых вопросов, Волин, или как вас там ещё! Вы арестованы!

— Не понимаю… Объясните мне, наконец… Это… это черт знает что! — растерянно возмущался ротмистр, и тонкая, голубенькая жилка у него на шее нервно запульсировала.

Но Щукин не слушал, он громко приказал:

— Взять его!..

В тир вошли два унтер-офицера с винтовками и встали как вкопанные по бокам Волина. Ротмистр несколько раз нервно дёрнул щекой и сник. По знаку начальника контрразведки его вывели из тира.

Забившись в тёмный угол, Юра испуганно наблюдал за всем происходящим.

Глава двадцать четвёртая

Громко ударил колокол, возвещая о прибытии поезда. Зашевелился сводный духовой оркестр, ярко начищенные трубы музыкантов празднично сверкнули на солнце. Замер строй почётного караула. Офицерская полурота корниловцев в новых, хорошо сшитых мундирах, с шевронами на рукавах, казалось, не дышала. Стихли разговоры мужчин и щебетания дам в депутации почётных горожан. Живописной толпой они стояли под перевитой зеленью аркой вокзала. Впереди всех иконописно выделялся в шёлковой рясе, с золотым крестом харьковский архиерей Харлампий, рядом с ним о чем-то шептались два богатейших человека Украины и России — Бобринский и Рябушинский. Вытянулся и так застыл градоначальник Щетинин.

Поезд медленно подходил к перрону. Ковалевский отделился от свиты и встал на краю ковровой дорожки. Он заранее подготовил слова обращения к высоким гостям и собирался сказать, что он счастлив приветствовать в лице генералов великие державы, не оставившие Россию в тяжкий час испытаний. Но когда, шагнув навстречу выходившим из вагона бригадному генералу Бриксу и генералу Журуа, увидел на их лицах одинаковое снисходительно-рассеянное выражение уже привыкших к обязательным почестям людей, вся напыщенность и банальность приготовленной фразы покоробила его, и Ковалевский с неожиданной для самого себя сухостью сказал по-английски:

— Рад, весьма рад! — и повторил то же и тем же тоном по-французски. Следом за Бриксом и Журуа из вагона высыпали, что-то весело крича на ходу и приветливо размахивая руками, журналисты с тяжёлыми фотоаппаратами в руках. Сразу же бросились в толпу, стремясь во всех деталях запечатлеть церемониал встречи.

Гремело неукротимое русское «ура», женщины вытирали платочками слезы праздничного умиления, бросали гостям букетики цветов. Юра стоял в этой толпе и тоже изо всех сил кричал «ура», дважды провёл кулаком по глазам и подумал о том, что теперь с красными будет покончено, раз такие иностранные гости приехали сюда, в Харьков. Впрочем, так думал не один Юра. Многие из тех, кто встречал союзников, с надеждой думали о скором конце войны…

Чеканя шаг под звуки встречного марша, к союзникам подошёл начальник почётного караула. Лихо отсалютовав шашкой, отдал положенный рапорт, шагнул в сторону. И генералы в сопровождении Ковалевского направились к неподвижным шеренгам корниловцев.

Кольцов и несколько прибывших с Бриксом и Журуа офицеров остались на месте, и тут внимание Кольцова привлекла пронзительная вспышка магния. Он увидел, как один из приехавших с миссией журналистов, взгромоздив на высокий выступ платформы треногу, торопливо меняет в фотографическом аппарате кассету, и что-то удивительно, знакомое почудилось ему в этом удлинённом, с тяжёлым подбородком, лице. Когда журналист, подготовив аппарат к съёмке, снова поднял голову, Кольцов сразу вспомнил весенний Киев, рынок на Подоле… Хотел тут же отвернуться — и не успел; взгляды их встретились, и Кольцов понял, что журналист тоже уже выделил его из всех офицеров, тоже пытается вспомнить, где могли они встречаться раньше… Журналист тут же склонился к фотографическому аппарату, подняв в левой руке подставку с магнием. Но Кольцов понимал, для него это не более как передышка: журналист безусловно относился к тем людям, которые привыкли удовлетворять своё любопытство сполна. Внешне оставаясь спокойным, Кольцов торопливо перебирал в памяти все обстоятельства встречи в Киеве с иностранными журналистами, с тревогой осознавая незавидность создавшегося положения.

В тот день на нем была форма красного командира. Но это не добыча для контрразведки: тот же Щукин не может не согласиться, что такая маскировка наиболее удачна для офицера-нелегала. Худо, что, вмешавшись в уличное происшествие, он подошёл к иностранцам с проверкой документов: это-то обосновать будет трудно, если не невозможно… Надо было срочно предпринять что-то, но что именно делать, Кольцов не знал. До тех пор пока церемониал встречи союзников охранял его от любопытства Колена, он мог чувствовать себя в сравнительной безопасности… Но что будет после неизбежного объяснения с журналистом, он предугадать пока не мог…

Ковалевский, Брике и Журуа медленно шли вдоль строя почетного караула. Бригадный генерал Брике, немного знавший русский язык, чтобы понравиться всем, поздоровался:

— Здравствуйте, герои-корниловцы!

— Здрав-желам-ваш-дит-ство! — рявкнул почётный караул, не шелохнув линии строя.

Гремели фанфары. Чеканным быстрым шагом, с особой, лихой, отмашкой мимо Ковалевского, Брикса и Журуа прошли корниловцы…

Градоначальник Щетинин косил горячим верноподданническим глазом на Ковалевского, отмечая мельчайшие изменения на его лице. Но Ковалевский был торжествен и весел. Он представил гостям прибывших с ним старших офицеров штаба, затем все направились к депутации горожан. Вперёд выступил Рябушинский. Он горячо приветствовал от имени общественности глав союзной военной миссии. Дамы преподнесли союзникам Кветы.

…В полдень в офицерском собрании в честь союзников давали банкет.

Собравшиеся в банкетном зале, посреди которого сиял в хрустально-торжественном блеске пышно накрытый стол, церемонно прохаживались вдоль стен, ожидая, когда появится Ковалевский с иностранными генералами. Тихо журчала французская и английская речь: офицеры союзнической миссии пользовались подчёркнутым вниманием со стороны офицеров штаба командующего. Полковники учтиво улыбались безусым английским лейтенантам, поспешно соглашались с их мнением о том, что гражданская война отбросила Россию в её развитии на несколько десятилетий назад и восстановление её без помощи союзников невозможно…

Несколько раз офицеры и приглашённые на банкет представители местного бомонта пытались увлечь разговором и Колена, вот он, попыхивая сигарой у распахнутого в осенний сад окна, отделывался от неугодных ему сейчас собеседников короткими фразами. Колен испытывал сейчас то нервное, нетерпеливое возбуждение, что появлялось у него обычно в предчувствии сенсационного материала. Заранее подготовив к фотографированию стоявший рядом на треноге аппарат, Колен неотрывно смотрел на плотно прикрытую дверь, из которой должен был появиться генерал Ковалевский со своими гостями. Но ждал он не Ковалевского, не Брикса и не Журуа. Ему не терпелось увидеть офицера из свиты командующего, привлёкшего его внимание на вокзале. Там, в парадной суёте, занятый съёмками, он не успел разгадать для себя ту загадку, которую задал ему этот офицер. Увидеть его лицо вторично Колену не удалось, а было это совершенно необходимо, для того чтобы окончательно решить мучивший его вопрос.

Распахнулись тяжёлые, с золочёной резьбой, двери. Торжественная громкая музыка грянула с хоров, где разместился оркестр. В зал вошли Ковалевский, Брике и Журуа, за ними следовало несколько офицеров. Приподнявшись на носки, Колен смотрел поверх голов на свиту, стараясь не пропустить того человека, интерес к которому овладел им сейчас целиком и полностью. Но его среди них не было.

Генерал Ковалевский уселся во главе стола. Он был в кителе защитного цвета, генеральских золотых, с вензелями, погонах. На груди Георгиевский крест. Надев пенсне, он остро поглядывал вокруг, иногда кивая и улыбаясь знакомым лицам. Справа от Ковалевского высился поджарый, сухолицый, затянутый во френч, краги и бриджи бригадный генерал Брике. Покусывая тонкие губы, он сосредоточенно слушал, что ему говорит на чистейшем английском языке Рябушинский.

В небесно-голубом мундире, склонный к полноте, но элегантный генерал Журуа сидел слева. Он с доброжелательным любопытством осматривал сидящих за столом.

Ковалевский встал и, выждав секундную паузу, заговорил. Он приветствовал генералов иностранных союзных держав. Выразил уверенность, что их приезд в Харьков будет обоюдно полезным как для Добровольческой армии, так и для стран, которые уважаемые генералы представляют.

— Я считаю, — говорил он, — войну с большевизмом — святым и справедливым делом. Все цивилизованные нации заинтересованы в искоренении большевизма. И скоро, очень скоро мы освободим мир от красной чумы. Недалёк день, когда знамёна наших полков взовьются над стенами древнего Кремля…

Аплодисменты и крики «браво» заглушили туш оркестра. И в это время распахнулась дверь, в зал вошёл Кольцов. Увидев его, Колен с облегчением вздохнул. Он вспомнил! Иначе, впрочем, и быть не могло: человек, попавший однажды в поле зрения его фотоаппарата, запечатлялся не только на пластинке негатива, но и в сознании. Не подвела его профессиональная память и на этот раз: теперь он был уверен, что хранящийся в его лондонской квартире негатив красного командира, сделанный в Киеве минувшей весной, обеспечит ему одну из величайших в репортёрской практике сенсаций. Прикрыв глаза, он представил два портрета на первой полосе своей газеты и набранную крупным кеглем шапку: «Наш корреспондент разоблачает большевистского агента в штабе русской Добровольческой армии!»

Ковалевский ждал Кольцова значимо, все это видели и оттого затихли. Печатая шаги, Кольцов подошёл к командующему.

— Ваше превосходительство, депеша от генерала Бредова! — громко доложил он и передал в руки генерала лист бумаги. Ковалевский прочитал депешу, лицо его просветлело, он поднял голову, торжественно объявил:

— Господа, рад сообщить вам, что час назад Киев — мать городов русских — взят доблестными войсками нашей армии.

Ликующе прогремело «ура». Взметнулись в потолок пробки от шампанского. Зазвучали взаимные тосты, поздравления. Архиерей Харлампий провозгласил здравицу, закончив её словами:

— Осени, господи, крестом своим воинов — защитников веры! Благослови, о господи, воинство твоё, идущее к вратам первопрестольной…

— Аминь! — раздался чей-то зычный голос. И тут с бокалом в руках поднялся Рябушинский.

— Господа! — попросил он внимания. — Господа, я пью за тот день, когда колокола церквей первопрестольной оповестят мир, что с большевизмом покончено, что Россия вновь обрела себя!.. От имени русских патриотов-промышленников я объявляю, что полк, который первым войдёт в Москву, получит приз — биллион рублей!

Зал взорвался аплодисментами. Оркестр грянул «Варяга». Ковалевский про себя продекламировал: «Так громче музыка играй победу!..»

Когда снова наступила тишина, поднялся бригадный генерал Брике. Он торжественно обратился к Ковалевскому:

— Уважаемый генерал! Король Англии и моё правительство поздравляют вас со званием лорда и награждением вас орденами святых Михаила и Георгия. Отныне ваш вензель будет навечно красоваться в церкви святого Михаила в Лондоне.

И снова грянул оркестр. Снова засверкали яркие вспышки магния. Колен фотографировал вставших из-за стола ликующих участников банкета. Затем он быстро направил фотоаппарат на Кольцова, и ещё одна яркая вспышка вспыхнула в праздничном зале.

На протяжении банкета Кольцов не раз замечал, с каким пристальным вниманием вглядывался в него Колен.

«Спокойствие, Павел! — невозмутимо приказывал себе Кольцов. — Он все ещё приглядывается… Надо опередить его… Опередить, пока он не попытался ни с кем поделиться своими сомнениями. В этом, пожалуй, спасение. Вернее, шанс на спасение…»

Колен вдруг увидел, что интересующий его офицер, встретившись с ним взглядом, стал сквозь толпу пробираться к нему. Это удивило и насторожило его. Он почувствовал, что офицер ведёт себя не совсем так, как следовало бы в его положении… Остановившись рядом с журналистом, Кольцов спросил:

— Господин Колен, если не ошибаюсь?..

Ещё не решив, как следует ему вести себя дальше, Колен молча склонил голову.

— Генерал Брике передал командующему вашу просьбу… Его превосходительство даст вам интервью завтра в десять часов утра.

«Да нет же, он не узнал меня!» — успокаиваясь, подумал Колен.

— Назначенное время меня устраивает, — кивнул он. — Благодарю.

— А я, признаться, думал, что вы меня узнали, — с шутливой укоризной в голосе произнёс Кольцов. тЭтот вопрос смутил Колена. Притворяться, что он не понимает, о чем его спрашивают, теперь не имело смысла.

— Как же, я прекрасно все помню! — сказал он, с вызовом глядя на Кольцова. — И крайне удивился, встретив вас здесь.

— Догадываюсь, о чем вы подумали… — Кольцов негромко, но с таким весёлым безыскусственным удовольствием рассмеялся, что журналист окончательно растерялся.

— Разве моё предположение лишено основания?

— Ах, господин Колен, господин Колен!.. — с лёгкой улыбкой сказал Кольцов. — В Киеве у каждого из нас были свои дела. Мы здесь читали ваше интервью с главным чекистом Украины Лацисом. Я адъютант командующего, а не начальник контрразведки. Но даже нашим контрразведчикам не пришло бы в голову подозревать в вас агента красных. — Он помолчал, закуривая, и каким-то странным тоном добавил: — Извините, должен идти. Надеюсь, мы ещё продолжим эту нашу беседу. Или… — Кольцов многозначительно, в упор, посмотрел в глаза Колену, — или — её продолжат мои друзья. Они постараются сделать ваше пребывание здесь приятным.

— Благодарю, — сухо ответил Колен. Он понял, что это угроза. И быстрее, чем Кольцов, затерялся в толпе гостей, решил не ввязываться в это дело. Пока не ввязываться. Черт их разберёт, этих русских! От них всего можно ожидать. Ещё когда он первый раз ехал сюда, редактор сказал ему: «Будьте осторожны с русскими, Колен. Русская душа — потёмки». Похоже, он был прав. И все же для себя Колен твёрдо решил: по возвращении в Англию он обязательно опубликует эти две сенсационные фотографии. Туда, в Англию, руки этого русского уже не дотянутся.

Поздно вечером, после того как бригадного генерала Брикса и генерала Журуа проводили в заранее приготовленный для них особняк, а корреспондентов по рангу разместили в гостиницах, Кольцов в смятенном состоянии отправился на Сумскую. Увидев его озабоченное лицо, Наташа догадалась: что-то случилось.

— Ты с очень плохими вестями? Да?

— Да, — не скрывая досады, согласился Кольцов. — Английский корреспондент Колен видел меня в Киеве в форме командира Красной Армии. И даже, помнится, постарался запечатлеть на фотографии. И сегодня узнал. Я, конечно, поговорил с ним. Припугнул. Надеюсь, будет молчать. Но… все может быть…

— Та-ак? — невольно вздохнула Наташа. Она стояла в передней, зябко кутаясь в накинутый на плечи платок. — Что же делать? — И строго посмотрела в глаза Кольцова, словно все это он сам нарочно устроил. Она привыкла верить в Кольцова, восхищаться его смелостью, проницательностью, и вдруг — фотография! Какая нелепость!

В переднюю заглянул тоже встревоженный Иван Платонович. И Наташа поспешила рассказать Старцеву о грозящем Павлу провале.

— Ну что ж, заходи! — с загадочным лицом произнёс Стардцев. — Гостем будешь… Как видно, сегодня день гостей…

В комнате навстречу Кольцову неспешно поднялся до странности знакомый человек — худой, сутулый, в косоворотке и сапогах. Это был Фролов.

— Ну, Павел Андреевич, рассказывай, как вы здесь живёте? — сказал Фролов обыденным, будничным голосом, словно они и не доставались.

— Хуже некуда! — объявил Кольцов, с трудом сдерживая радость от встречи с Фроловым. Понимал, что не такой сейчас момент, чтобы давать волю чувствам. Кольцов снова, но уже обстоятельно, с подробностями, рассказал обо всех тревожных событиях дня.

— Не слишком ли много, провалов? — жёстко сказал Фролов. — Недавно Красильников, а теперь вот и ты… причём это уже вторично…

Кольцов удивлённо взглянул на Фролова:

— Почему — вторично?

Фролов вкратце изложил ему о чисто случайно разгаданной Лацисом щукинской операции с адресами и печально подытожил:

— Тебе действительно надо уходить. Это уже ясно!..

— Рановато, — улыбнулся Кольцов, — Сдаётся мне, этот журналист правильно меня понял, хотя и не слишком хорошо владеет русским. По крайней мере, до самого вечера он не поделился своим открытием с контрразведчиками. Иначе я уже не пришёл бы.

Затем разговор зашёл о Красильннкове. Фролов стал подробно расспрашивать, какие меры предприняты для его освобождения.

— Через Харьковское подполье мы налаживаем связь с тюремной охраной, — стала рассказывать Наташа. — Возможно, удастся организовать побег не только Красильникову, но и Кособродову с его напарником.

Тусклые тени людей в неясном свете лампы метались по стенам, причудливо изгибаясь, словно передразнивая каждый жест, каждое движение разговаривающих, и от этого Наташе казалось, что в их доме множество людей, принёсших сюда тревогу и тесноту.

— Нужно торопиться, — сказал Кольцов. — Сейчас удобный момент — прибыли союзники, пока Щукину не до Красильникова. А потом…

Что будет потом, они знали…

— И все же нужно хорошенько подумать, — сказал Фролов, внимательно вглядываясь в лицо Кольцова: очень он изменился за эти месяцы, что-то снисходительно-покровительственное появилось в выражении его лица. «Вжился в роль! — с одобрением подумал Фролов, но тут же опять мысленно вернулся к случаю с Коленом. — Даже если сейчас он и промолчит, то едва окажется в безопасности — не упустит случая написать об этом сенсационном открытии… Значит, время пребывания Павла здесь, в штабе, все равно исчисляется днями… Значит, пусть не сегодня, пусть через неделю, но Павлу надо уходить».

Поздно ночью — по укоренившейся привычке все самые важные допросы проводились после полуночи — Щукин велел доставить к нему ротмистра Волина. Даже приезд союзников никак не повлиял на распорядок работы Щукина.

Волин шёл, вернее, уныло волочил ноги по коридору, держа руки сзади, чуть ли не натыкаясь на штыки конвойных. Впереди него тяжело вышагивал заменивший в контрразведке Осипова штабс-капитан Гордеев.

Волин понимал, что причиной его ареста явился не оговор, а роковая случайность, одна из тех, что порой решает судьбы и великих людей. «Лучше бы я проштрафился, — обречённо думал он. — Лучше бы оступился — меня бы поняли и простили. А теперь… Нет, и сейчас должны понять. Я ведь делом доказал свою преданность…»

Ротмистр Волин был неузнаваем. Китель с оторванными рукавами болтался на нем без пуговиц, через прорехи кителя проглядывала грязно-серого цвета нижняя рубашка. Брюки были без ремня, они то и дело спадали. Лицо в ссадинах и кровоподтёках, волосы на голове слиплись от запёкшейся крови. Но главное, что отличало его от прежнего Волина, — в глазах исчез прежний фанатичный блеск, делавший его страшным и грозным властелином человеческих судеб. Теперь ротмистр был весь потухшим, покорным, раздавленным.

Перед тяжёлой дверью кабинета Щукина конвоиры остановились, тупо, тяжело прогремев прикладами винтовок. И Волин тоже сразу остановился, не в силах понять внезапно прихлынувшего к сердцу страха и напряжённо ожидая дальнейших распоряжений.

Сопровождающий его штабс-капитан Гордеев с таинственной поспешностью скрылся за дверью кабинета. Ждать пришлось долго. Конвоиры успели покурить, пока из приоткрывшейся двери не послышалась команда:

— Введите!

Конвоиры отчуждённо посторонились, пропуская Волина. И он, одёрнув зачем-то свалявшийся, покрытый грязными пятнами китель и глотнув воздуху, вошёл в щукинский кабинет. Щукин стоял сбоку стола, опираясь одной рукой о его край, и курил.

Волин остановился в нерешительности посреди кабинета, но Щукин указал ему на кресло, пытливо вглядываясь в ротмистра, словно не видел его никогда.

— Проходите, садитесь. — И, не дожидаясь, когда Волин сядет, продолжил с лёгкой насмешливостью: — Вы вызвали во мне определённое восхищение…

— Господин полковник!.. Николай Григорьевич!.. — Волин прижал руки к груди. Губы у него задрожали, как у плачущего. Но Щукин жестом остановил его:

— Зачем вы пытаетесь вести эту недостойную игру? Я могу расценить это или как неуважение к противнику — ко мне то есть… или…

— Или… — машинально повторил Волин.

— Или как элементарную трусость. А я хотел бы восхищаться вами, Волин. Как солдат солдату скажу, мне импонирует ваше великолепное самообладание. И вызвал я вас вовсе не для того, чтобы допрашивать. У меня есть к вам одно предложение. Но прежде чем согласиться на него или отвергнуть, хорошенько подумайте… взвесьте все…

Волин поднял на Щукина страдальчески-усталые глаза и преданно воззрился на него.

— Но скажите же наконец, в чем меня обвиняют?

Щукин укоризненно посмотрел на Волина и ещё раз удивился его выдержке.

— Только в одном… да-да, только в одном: вы работали хорошо, но — не ювелирно… Я затребовал из казанского жандармского управления ваше досье… Вы ведь работали в Казани?

— Недолго. С января по октябрь семнадцатого года.

— Вот ответ: «Ротмистр Волин был убит в июне пятнадцатого года при усмирении студенческих волнений…»

— Простите… — не сразу понял Волин, а затем его лицо расплылось в блаженной улыбке, он облегчённо опустил голову на руки и начал тихо смеяться, затем расхохотался неестественно, радостно-истерично.

— Господи… господи… Так вот в чем дело!.. Так точно, господин полковник, ротмистр Волин был убит в июне пятнадцатого года… точнее, одиннадцатого июня… при усмирении студенческих волнений… так точно… — самозабвенно продолжал ротмистр, прямо на глазах превращаясь в прежнего, самоуверенного Волина. — Это был… это был мой брат, господин полковник. Брат мой — Леонид. А я в ту пору ещё и ротмистром не был… Поручиком… Господи!.. Вы запросите Казань… это брата моего убили. Брата! — И он снова опустил голову на руки и, раскачиваясь, продолжал смеяться.

— Оставим это, Волин!

— Как то есть?.. — Волин поднял голову и капризно переспросил: — Как то есть оставим? Как можно?.. — Волину показалось, Что полковнику Щукину нужно его обязательно обвинить.

— Выясним, — холодно пообещал Щукин.

— Да-да… Но поверьте… — Волин опять приложил руки к груди. — Поверьте, Николай Григорьевич…

— Скажите, Волин, а чем объяснить такую вашу необыкновенную любовь к красным? — с внезапной ехидцей спросил Щукин, и лицо у него при этом стало лукавым и компанейским.

— Что-о?.. Я их ненавижу… всех вместе… и каждого в отдельности! И неоднократно это доказывал на деле, ваше высокоблагородие!.. — уже не оправдывался, гневался Волин.

— И вероятно, только ненависть руководила вами, когда вы после побега от Ангела отпустили двух красных командиров? — задал вопрос Щукин.

— Ах, вот вы о чем!.. Но… господин полковник… Мы все оказались в особых условиях… Наконец, элементарное благородство… Право, вас ввели в заблуждение… Вот и полковник Львов, он тоже меня поддержал… Нет-нет, поверьте, в той ситуации вы поступили бы примерно так же…

— Возможно, — холодно сказал Щукин.

— Я понимаю, ту ситуацию трудно себе представить. Но честное слово… — Волин снова приложил руки к груди, уменьшаясь прямо на плазах полковника Щукина.

— Так вернёмся к моему предложению! — оборвал Волина Щукин. И тот захлебнулся на полуслове, замер в ожидании. — Небольшая сделка! Вы кончите эту проигранную вами игру и откровенно ответите на все мои вопросы. Я же в свою очередь обещаю не применять к вам никаких крайних мер. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Ну же! Вы все ещё продолжаете мне не верить?! — воскликнул Волин.

— У меня есть для этого основания. Их много. А самое веское — я о нем уже могу сказать! — ваше последнее донесение красным о динамите, взрывах, о Прорезной, восемь, и господине Тихомирове. Припоминаете? Так вот, вас провели, Волин. Как мальчишку.

— Какое донесение? Какой господин Тихомиров?.. — с отчаянием вопрошал Волин и озирался вокруг, словно искал свидетелей своей невиновности.

— Словом, кончайте эту недостойную разведчика игру, Волин. Я не стану вам врать — вас ждёт смерть. Но я бы на вашем месте предпочёл смерти под пыткой смерть, достойную солдата… Выбирайте! — Щукин резко поднял голову, вызвал конвойных: — Уведите арестованного!

Немедля два конвоира послушно стали по бокам Волина.

— Это недоразумение… Ошибка… Ошибка… — бормотал Волин. — Поверьте, это роковое совпадение… Нет-нет, вы обязательно запросите Казань. Это брат мой… Леонид… — И он смолк и несколько мгновений стоял так, словно прислушиваясь к тишине, затем сказал: — Вы знаете, я вспомнил… Они же его тогда перевязывали… Бож-же, как я это упустил. Конечно же, это навет. Это поручик Дудицкий сказал вам о двух красных. Да, теперь начинаю кое-что понимать! Это он работает на красных, и ему необходимо…

Щукин кивнул головой — и конвоиры двинулись, подталкивая Волина. Сзади него встал штабс-капитан Гордеев.

— Ваше высокоблагородие! — уже у двери обернулся Волин. — Я вас прошу, не разрешайте ему меня пытать. Он зверь, покалечит меня. Когда выяснится, что все это клевета, я уже не могу вам быть полезен.

— Клевета, но господин Тихомиров арестован Киевской Чека, — сказал ему Щукин. — Клевета, но Осипов убит, клевета, да, наши оперативные сводки регулярно получает враг…

— Бред… кошмарный бред… Какой Тихомиров? Какое я имею отношение к убийству Осипова?..

Волин опустил голову, сник: наконец он понял, что никто здесь, в этом здании, не поверит в его невиновность, что он обречён в результате какой-то страшной, непоправимой ошибки.

— Мне вас жаль, господин полковник. Вы жестоко расправляетесь с преданными людьми. С кем же вы останетесь? — сказал он совсем угасшим, безнадёжным голосом.

Щукин не ответил.

Конвоиры подталкивали Волина, а он упирался, все время оборачивался так, что на шее взбугрились жилы, и торопливо кричал:

— Я буду ждать, господин полковник! Как только выяснится, пришлите ко мне. Я верю, справедливость…

Захлопнулась дверь.

Щукин не заметил, как у него в руке дотлела папироса. Он долго стоял так, не шевелясь, у стола все в той же позе. Лишь тонкая струйка дыма от окурка, извиваясь, медленно тянулась вверх.

Глава двадцать пятая

К осени 1919 года на юге Украины сложилась крайне тяжёлая военная обстановка. Захватив Екатеринослав, Харьков и Полтаву, деникинские войска стали развивать наступление через Сумы, Лубны и Ромодан на Николаев, Херсон, Одессу. Одновременно они устремились на Киев, оказывая помощь своим войскам, ведущим затяжные бои на Левобережной Украине. Таким образом, значительная часть сил 12-й армии оказывалась зажатой с запада и востока южной части Правобережной Украины.

Главное командование Красной Армии приказало 12-й армии продолжать оборонять юг Украины силами 45,47 и 58-й дивизий. Эти дивизии, для лучшего руководства ими, были сведений в Южную группу войск. Командующим Южной группой был назначен начдив 45-й И. Э. Якир. Начальником штаба группы назначен бывший контр-адмирал А. В. Немитц.

К середине августа обстановка на фронте и в тылу Южной группы усложнилась настолько, что об удержании Одессы и Черноморского побережья силами только этих трех дивизий не могло быть и речи. Деникинцы захватили Николаев и Херсон. Петлюровцы на западном участке фронта успешно развивали наступление на Вапнярку, Христиновку, Умань. Корабли английского флота подошли к Одессе и начали её двухдневную бомбардировку, а затем высадили десант…

Южная группа оказалась в окружении деникннских и петлюровских войск. Надо было уходить на соединение с частями Красной Армии. Вырваться из кольца. Причём пробиваться предстояло на север, по вражеским тылам. Чтобы обсудить путь прорыва, на совещание в Бирзуле собрались командиры 45,47 и 58-й дивизий. По поручению Реввоенсовета Южной группы первым выступил А. В. Немитц. Он сказал о необычности намечаемого рейда. Более четырехсот вёрст предстоит пройти красным бойцам по глубоким вражеским тылам. Такого ещё никогда не было. Закончил это совещание Иона Эммануилович Якир:

— Сейчас самое важное — это быстрота и решительность действия. Необходимо, чтобы части, собранные в кулак, стремительно двигались вперёд, на север. Для этого надо довести задачу до сознания каждого бойца, передать ему нашу волю, убедить его, что только в этом спасение. Переходы будут длинными, в тридцать — сорок вёрст, привалы и ночёвки — короткими. В походе и на привалах всем политработникам, командирам находиться среди бойцов, беседовать с ними. Каждый член партии обязан вести неустанную агитацию, просто и ясно разъясняя задачу.

…29 августа начался героический рейд Южной группы. Днём и ночью, без отдыха и сна шли красноармейцы по бесконечной знойной степи, невспаханной и незасеянной в этом году, шли на прорыв, пробивались с боями к своим. На телегах везли раненых и штабное имущество. Десятки круторогих волов, запряжённых попарно, тащили бронемашины — не было бензина.

Курилась под красноармейскими ботинками степная пыль, клонились к земле шелковистые метёлки ковылей. Усталые и запылённые отряды растянулись до самого горизонта…

Глава двадцать шестая

Через приёмную быстро, без обычной торжественности прошли бригадный генерал Брике и генерал Журуа. Замыкал это торопливое шествие Ковалевский. Возле столика адъютанта он на мгновение задержался и бросил Кольцову:

— Павел Андреевич! Потрудитесь распорядиться, чтобы мой салон-вагон и паровоз были наготове. Наши гости хотят побывать на передовой.

«Это — важно! — пронеслось в голове у Кольцова. — С транспортом сейчас сверхтрудно. Проводятся тщательные мобилизации железнодорожников. Кое-где даже выпустили железнодорожников из тюрем. А что, если использовать это для освобождения Кособродова и его товарища-кочегара? А может, и Красильникова?.. Это нужно хорошенько обдумать! Может, это единственный случай… Подумать… Подумать…»

Командующий вопросительно смотрел воспалёнными от усталости глазами на Кольцова, удивлённый неожиданной паузой. Кольцов виновато улыбнулся, словно прося прощения за заминку и раздумчиво произнёс:

— Будет исполнено, Владимир Зенонович, хотя…

— Что ещё? — помягчел Ковалевский.

— Может быть, гостям лучше проехать на автомобиле.

Ковалевский нахмурился. Он не любил, когда ему возражали.

— Нет, они поедут поездом! — сухо сказал он.

— Владимир Зенонович, получена сводка транспортного ведомства! — Кольцов многозначительно посмотрел на командующего и, чтобы придать весомость своим словам, чётким голосом продолжил: — Они жалуются на нехватку паровозов — не успевают доставлять к фронту боеприпасы… Между тем многие паровозы не ремонтированы, а иные и исправные простаивают в депо.

Ковалевский вскинул на Кольцова глаза, в которых закипал гнев — это не первый случай, когда ему докладывают о неблагополучии с железнодорожным транспортом, — и отчеканил:

— Поч-чему?

В ответ на вопрос командующего Кольцов недоуменно пожал плечами — дескать, не может знать этого, — но затем доверительно сказал:

— Тюрьма, Владимир Зенонович, забита железнодорожниками. За ничтожную провинность, вместо того чтобы отстегать плетьми и заставить работать, их сажают в тюрьму…

— Безобразие!.. Напомните мне об этом после совещания! — тихо взорвался Ковалевский и поспешил к себе в кабинет. Но, будто что-то вспомнив, в дверях обернулся и добавил: — И все-таки поездом!

— Слушаюсь! — вытянулся адъютант.

Когда Ковалевский закрыл за собой дверь, Кольцов несколько мгновений раздумывал. Взялся за телефон, строго бросил в трубку:

— Соедините меня с полковником Щетининым!.. Что?.. Как нет?.. Где он? Почему не знаете?.. Это от командующего! Черт знает что!.. — возмутился Кольцов и резко опустил трубку на рычаг.

Полковник Щетинин вскоре пришёл к себе в градоначальство. Дежурный положил перед ним рапорт.

— Что? Происшествия? — с тревогой спросил Щетинин.

— Ничего особенного, — успокаивающе ответил дежурный. — Вот только от командующего звонили, вас спрашивали.

— Кто спрашивал? — насторожился Щетинин.

— Кто — не сказали. Но, видать, начальство. Потому ругались.

Щетинин взялся за ручку телефона, раздумывая, зачем он мог понадобиться командующему. Но решил, что уж если его превосходительство звонили, да ещё ругались, то лучше поехать в штаб самому.

— Распорядитесь, пусть подают экипаж. В штаб поеду, — сказал он дежурному со вздохом.

В известном всему Харькову экипаже с плавно прогибающимися рессорами градоначальник мчался по улицам города в штаб. На облучке, как всегда, сидели солдат-кучер и усатый унтер. Они были словно приклеены плечами друг к другу.

В штабе в это время шло совещание. В глубоких креслах сидели бригадный генерал Брике и генерал Журуа. Ковалевский стоял у большой карты, докладывал:

— Новый план главнокомандующего Антона Ивановича Деникина существенно отличается от прежнего, изложенного в известной вам майской директиве, — говорил Ковалевский. — Идея одновременного похода на Москву всех трех армий теперь оставлена. Наступление на Москву будет развивать лишь Добровольческая армия, усиленная конными корпусами Шкуро и Мамонтова. Донская армия генерала Сидорина будет помогать этому наступлению. Кавказской армии генерала Врангеля, по этой новой диспозиции, предстоит сковывать войска красных на моем левом фланге. — Ковалевский показал карандашом на синие стрелы у левого основания гигантской дуги, обозначающей на карте линию фронта. Вершина дуги была обращена в сторону Москвы, а концы её упирались в устье Волги и в Днепр. Зашторив карту, Ковалевский отошёл к своему столу: — Вот таков, в общих чертах, план решающего наступления на Москву. Он учитывает особенности расположения войск красных и их состояние.

Брике и Журуа удовлетворённо переглянулись. Дверь из внутренних покоев командующего открылась. В кабинет вошёл Кольцов. Он вежливо улыбнулся, его лицо выражало внимание и готовность услужить. Вошедшие следом за Кольцовым двое вестовых внесли подносы, уставленные бутылками, рюмками, бокалами. Был на подносе и зачехлённый кувшин с любимым напитком командующего — глинтвейном. Все это вестовые поставили на низенький столик и тихонько, на цыпочках, вышли. Кольцов, поймав нетерпеливый взгляд командующего, тоже удалился.

— Обстановка в Советской России работает на нас, — продолжил Ковалевский. — Норма выдачи хлеба в Красной Армии сокращена до минимума. Свирепствует тиф. Железные дороги парализованы…

— Донбасс, — улыбнулся Брике с таким видом, будто это рук дело.

— Совершенно верно, и Донбасса у них теперь нет. А значит, и угля! — Ковалевский, сняв пенсне, принялся его протирать.

— Мы радуемся вашим успехам, генерал, — воспользовался паузой Брике. — Но наши правительственные и деловые круги сейчас больше интересуют, так сказать, практические вопросы, которые являются следствием ваших крупных успехов на фронтах.

— Какие же?

— Начнём издалека. Вы, конечно, знаете сумму вашего долга Франции, Англии и США?

— Примерно, — глуховатым голосом ответил Ковалевский, зачем-то потянулся к перу, обмакнул его в чернила и стал механически чертить какие-то бессмысленные линии.

— Я вам назову точные цифры, — сказал Брике. — К началу нашей революции долг России союзникам исчислялся суммой тридцать три миллиарда рублей. А сейчас он уже достиг шестидесяти миллиардов.

— Солидная сумма!.. — безучастно обронил Ковалевский, — что ж… рассчитаемся сполна, господа!

— Движимые самыми лучшими чувствами, наши правительства намерены облегчить вашу задачу. Наши банки, наши промышленники хотели бы незамедлительно открыть на Украине свои представительства в Киеве, Харькове, Полтаве… в зоне действия вашей армии! — Брике не счёл нужным смягчить прямолинейность сказанного дипломатическими недомолвками.

— К чему такая спешка, господа? Вот-вот закончатся боевые действия, и тогда… — Ковалевский в свою очередь не скрыл явную уязвленность бестактной торопливостью союзника.

— Как человек деловой, вы, наверное, знаете, что деньги в обороте — это новые деньги. В данном же случае мы имеем мёртвый, замороженный капитал, — гнул своё англичанин.

— К тому же, будем откровенны, не хочется допускать, чтобы нас обскакали американцы. А мы располагаем сведениями, что они в счёт своего займа добиваются концессий положительно на все железные дороги Украины. И Антон Иванович Деникин не сказал им «нет»! — темпераментно размахивая руками, заговорил Журуа. — А если он скажет «да»? Французские и английские предприниматели окажутся в американском мешке.

— Теперь вы понимаете, почему мы вынуждены торопиться? — спокойно и деловито заключил эмоциональную тираду француза Брике; правда высказана, теперь можно выслушать соображения.

Ковалевский несколько мгновений молча смотрел на Брикса, затем произнёс:

— Мне были обещаны танки. Я неоднократно писал господину Черчиллю, почему мы придаём им такое значение. В Красной Армии с танками не только не умеют бороться, но даже мало кто их видел… Скрытно сконцентрированные на главком участке, танки могут одним только своим внезапным появлением посеять панику в рядах красных и решительно предопределить исход битвы за Москву.

— О! Это деловой вопрос, — усмехнулся Брике. — Господин Черчилль знал, что вы его зададите. И решил ответить на него делом. — Брике сделал паузу и затем торжественно произнёс: — В Новороссийском порту стоит несколько транспортов с танками. Прибыли и инструкторы. По личному распоряжению военного министра Черчилля все это предназначено вам…

Журуа сразу же подхватил, сцепив в замок ладони юрких, порхающих рук:

— Могу добавить, мой генерал, что на подходе к порту ещё несколько кораблей с французским военным имуществом для вас.

Ковалевский встал, подошёл к столику и размашисто налил в стакан глинтвейна.

— Сообщите военному министру господину Черчиллю и премьер-министру господину Клемансо, что генеральное наступление назначено на двенадцатое сентября. — И скупым, выражающим сдержанную вежливость жестом пригласил союзников к столику.

Градоначальник торопливо вошёл в приёмную. Его короткие ножки браво вскидывали туго обтянутый мундиром живот.

— Здравия желаю, капитан!

— Здравствуйте, господин полковник! Рад вас видеть, — радушно поздоровался Кольцов.

— Не ведаете, командующий меня спрашивал? — встав на цыпочки и поглядывая через плечо Кольцова на дверь, почтительно спросил он.

— Не знаю.

— Меня не было звонили из штаба, а прохвост-дежурный не узнал кто.

— Может быть, и командующий. Но у него сейчас совещание с союзниками. Так что, сами понимаете… — Кольцов выразительно развёл руками.

— Понимаю, понимаю, не до меня. А все же зачем я понадобился? Никак не додумаюсь, — просительно глядя в глаза адъютанта, гадал полковник Щетинин.

— Знаете, господин полковник, я, кажется, начинаю догадываться… — сказал Кольцов, и нельзя было понять, то ли он хочет помочь полковнику, то ли стремится поскорее от него отделаться.

— Нуте-с? Нуте-с? Я вам буду очень благодарен, если подскажете…

Кольцов благодушным и доверительным жестом слегка обнял округлые плечи градоначальника и отвёл его к окну. Кольцов знал об истовой, неукоснительной исполнительности полковника и строил свой расчёт именно на этой почти слепой готовности выполнить любое распоряжение, лишь бы исходило оно от стоящего выше по служебной лестнице. Ступени этой лестницы давались Щетинину туго, но он их упорно одолевал, робко, с надеждой взирая вверх, где лучезарно сияло генеральское звание, ещё далёкое, но такое желанное, предел всех упований, обетованная вершина. Жажда достичь её любой ценой рождала в глуповатом мозгу полковника даже некоторую изощрённость.

Кольцов знал, что градоначальник любит подсказки. Вот и сегодня он сразу же почувствовал нетерпение полковника, но с подсказкой не спешил. Нужно помучить Щетинина ожиданием, чтобы он вернее заглотнул наживку.

Рассеянно и доверительно, словно проговариваясь слегка, но не желая этого обнаружить, Кольцов сказал:

— По секрету вам скажу, ожидается генеральное наступление… с неотвратимыми по своему значению результатами…

— Слава тебе, пресвятая богородица? — благоговейно произнёс Щетинин и мелко-мелко перекрестился. Как бы спохватившись, что сказано лишнее, Кольцов замолк.

— Павел Андреевич! — умоляюще сложил руки на груди градоначальник. — Уважьте, смилуйтесь! Век не забуду. Ну хорошо, не говорите! Намекните. Правда — она круглая, её обойти можно…

— Ну что ж, ладно, так и быть, — как бы окончательно решился на откровенность Кольцов. — Естественно, предвидится огромная переброска военных грузов, передислокация войск. А с транспортом, извините, из рук плохо. Вагоны — развалюхи, паровозы не ремонтированы, и главное — водить их некому, железнодорожников не хватает. Это уже смахивает на саботаж. Его превосходительство сегодня нервничал.

— Ах ты господи! Никак до всего руки не доходят! — стал жалостливо сокрушаться градоначальник. А Кольцов между тем продолжал:

— Привезёт машинист или ещё кто из железнодорожников мешок муки в паровозе или пассажира, а транспортная охрана его — в тюрьму! А им только это и надо…

— Вот прохвосты! Вот что делают! — возмущался градоначальник. — Ну, я им по кажу кузькину мать… Премного благодарен, что предупредили. Я наведу порядок!.. Не смею больше беспокоить. Честь имею!.. — Мелкое рвение, как всегда, нуждается в немедленном действии, и градоначальник, воинственно бряцая шашкой, поспешил из приёмной.

Начальник тюрьмы поручик Дудицкий сидел у себя в кабинете на столе, мрачный, с отупевшим, опухшим лицом, и сам с собой играл в карты.

Тут же на столе, рядом с огрызком яблока, — стояла бутылка из-под водки. Раньше, бывало опрокинув рюмку и закусив яблоком, поручик аккуратно припрятывал — бутылку, но потом махнул рукой — надоело. Да и что могло ему грозить?.. Если погонят с должности, то чем скорей, тем лучше для него. Сопьётся он здесь, вконец сопьётся оттого, что роль тюремщика не по нему, его воротит от смрада сараев, от всей этой возни с арестованными, от их ненависти, от их тяжёлых, полных презрения взглядов… Подумать только, его, боевого офицера не без заслуг, засунули дьявол знает куда и держат здесь! Два его рапорта с просьбой о переводе остались без ответа. Ну, он им подстроит, он всем им покажет! Кому и что — Дудицкий не ведал, но с пьяной отупелой настойчивостью продолжал кому-то мысленно грозить. Потянулся к бутылке, хотел налить рюмку. Все, кончилась божья влага. Повертев перед глазами пустую посудину, Дудицкий запел:

— Пупсик, мой милый пупсик!..

Дверь распахнулась, и на пороге вырос фельдфебель. Он испуганно доложил, подрагивая подбородком:

— Ваше благородие, господин градоначальник прибыли!

Во дворе, недалеко от ворот, стоял экипаж градоначальника. Сам полковник Щетинин, разминаясь, прохаживался на коротких ножках по булыжному двору, нетерпеливо ожидая начальника тюрьмы. Подошёл Дудицкий и попытался встать «смирно» для доклада. Но Щетинин отмахнулся и скомандовал:

— А ну показывайте, поручик, кто тут сидит!

Они прошли по двору и возле первого же сарая остановились.

— Здесь кто? — грозно посмотрел на фельдфебеля Щетинин.

Фельдфебель торопливо пролистал книгу.

— За политику которые, ваше высокоблагородие.

Градоначальник пошёл к следующей двери.

— А тут?

— Всякие. А больше жульё.

— Открывай!

Завизжала обитая железом дверь. Градоначальник вошёл в сарай, огляделся…

— Встать! — закричал фельдфебель.

С нар и с пола нехотя поднялись арестованные, выстроились полукругом. Градоначальник потянул носом, брезгливо поморщился:

— Ну и вонища у вас тут… хлев…

— Хуже не бывает, — обронил один из арестованных.

Градоначальник спросил у него:

— Фамилия? За что сидишь?

— Коломийцев моя фамилия.

— За фармазон арестован, ваше высокоблагородие, — доложил фельдфебель.

— Это что такое?

— Медное кольцо за золотое продал.

— Ишь ты! Шустрый какой! Ну, посиди, посиди, голубчик!.. Ты за что? — ткнул градоначальник пальцем косоглазого парня.

Тот шмыгнул носом, доложил обходительно:

— У фраера бочата из скулы принял.

— Ты что, не русский?

— Это карманщик, ваше высокоблагородие. Говорит, что часы из кармана у какого-то господина вытащил.

— Все здесь такие?

— Так точно.

Процессия направилась в другой сарай. Здесь среди арестованных находился Кособродов, его помощник Николай, а в стоне стоял Семён Алексеевич.

— За что посадили? — снова будто завёл пластинку градоначальник.

— Сами не знаем, — ответил пожилой рабочий. — Деповцы мы, рабочие, значит, из паровозного депо. Кто-то нам листовки какие-то подбросил, шут его знает. У кого при обыске нашли, тех забрали.

— Сукины сыны! — неизвестно в чей адрес выругался градоначальник. Ткнул пальцем в Николая: — А ты кто?

— Паровозный кочегар, ваше сиятельство.

— За что? — возмущённо воззрился на него градоначальник и повторил ещё грознее: — Так за что?..

— На паровозе пассажира провезли… — недоумевая, ответил тот.

— Нет, что только делается! — взорвался градоначальник. — Паровозы не ремонтированы. Ездить на них некому. А эти здесь Даром казённый хлеб жрут, бока отлеживают! Это же саботаж! Выгнать! Немедля выгнать всех железнодорожников. Пусть работают. А кто не захочет работать добровольно, погоним силой.

Фельдфебель торопливо делал пометки в книге и вопросительно смотрел на Дудицкого. Но тот был чем-то загипнотизирован. Глядя на нары, он подошёл к ним ближе. Там валялась самодельная колода карт.

— Ваше благородие… — напомнил фельдфебель.

— Пупсик, гони их всех к чёртовой матери! — с трудом улавливая, что к чему, приказал по-щетинински Дудицкий. Он сунул в карман колоду карт и пошёл вслед за градоначальником.

В прежние времена средоточием жизни городов были базары. В Харькове базар находился неподалёку от большой церкви Святого Благовещения. Вокруг церковной ограды, как и у Китайгородской стены в Москве, букинисты торговали книгами.

К одному из таких книжных развалов пришёл Юра. Он выбрал себе несколько книг, и пожилой букинист в пенсне, с седой бородой, перебирая их, шутливо сказал:

— Есть такое мудрое изречение: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу тебе, кто ты. Как же можно сказать, кто вы, если друзья у вас — король Людвиг Двенадцатый, капитан Гаттерас, Шерлок Холмс… Кто вы? Помощник Холмса доктор Ватсон? Или герцог де Гиз? — Букинист добродушно рассмеялся и добавил: — Рубль с вас, молодой человек.

На церковной паперти толпились нищие. В углу, возле церковной ограды, сидя на корточках, что-то жадно ели беспризорные.

За церковной оградой Юра сел на скамейку и, не обращая внимания на снующих взад и вперёд людей, не в силах сдержать читательского нетерпения, стал перебирать порядком зачитанные книги. У одной вовсе не было обложки, и, как все интересные книги, начиналась она не с первой страницы. И Юра начал читать. Внезапно на плечо Юры легла чья-то рука. Он удивлённо поднял голову и ничего не понял: перед ним стоял одетый в какое-то рваньё заросший и сильно измождённый человек и что-то говорил. Быстро шевелились сухие, потрескавшиеся губы, но голоса Юра почему-то не слышал. Он все ещё жил событиями прочитанного… Но вот постепенно мир вокруг ожил, зазвучал, зазвенел.

— Ты что же, не узнаешь меня? — настойчиво и чуть-чуть обидчиво спрашивал хриплым голосом этот незнакомый человек.

Юра пристально всмотрелся и с трудом, веря и не веря своим глазам, узнал Семена Алексеевича.

— Вас… вас выпустили? — тихо спросил Юра, торопливо закрывая книгу.

— По ошибке. И уже, наверно, спохватились. И уже, наверно, ищут. — Семён Алексеевич затравленно оглянулся, помялся, несколько раз кашлянул и затем, виновато отведя в сторону глаза, глухим голосом спросил: — Денег у тебя не найдётся? Понимаешь, есть хочется. — И улыбнулся своей ясной улыбкой.

Юра машинально полез в карман, хотя и знал, что денег там нет. Что же делать? Как выручить дорогого ему Семена Алексеевича? Единственный рубль, который у него был, он отдал за книги. Затем Юра бросил мимолётный, сожалеющий взгляд на книги и поспешно поднялся.

— Вы подождите меня тут. Я сейчас…

— Ты куда? — насторожённо спросил Семён Алексеевич, но Юра уже исчез в толпе.

«Куда он мог побежать? — недоумевал Красильников. — Может, за деньгами… или…»

На всякий случай он отошёл в сторону и стал следить за Юрой. А тот, усиленно работая локтями, уже выбрался из рядов, где торговали всяким поношенным барахлом, и, раскрасневшийся и взъерошенный, предстал перед знакомым букинистом.

— Я хочу вернуть вам ваши книги! — решительно заявил он.

— Вы их уже прочли? — несказанно удивился букинист, вздёргивая очки ко лбу. Юра отрицательно покачал головой.

— Так в чем же дело? — продолжал недоумевать букинист, слегка уязвлённый непонятным поступком покупателя. Юра молчал — лгать он не мог себя заставить, а сказать правду было нельзя.

— Ну что ж, — разведя руками, сочувственно произнёс букинист. — Эти книги у меня, сударь, не залежатся. А вы потеряете на этом тридцать копеек. Увы, таковы законы коммерции.

Юра одну за другой нехотя передал букинисту книги. Последнюю — потрёпанную, без обложки и первых страниц — он на мгновение задержал в руке и слегка погладил её, будто она была новая и он с нею прощался. Это не ускользнуло от всепонимающего старика букиниста. Отсчитывая деньги, он сказал Юре:

— Знаете что, до следующего воскресенья я задержу эти книгу для вас. И отдам вам не за рубль, а за семьдесят копеек. Не всегда ведь в нашем благородном деле нужно подчиняться жестоким законам коммерции.

К церковной ограде Юра пришёл без денег. Но с увесистым куском ещё горячей колбасы с гречневой кашей. Но Семена Алексеевича на месте не было. Юра, радостно возбуждённый, что может помочь своему другу, растерянно огляделся по сторонам. Голодные и вызывающе-дерзкие беспризорники стали уже выписывать круги вокруг Юры, с вожделением поглядывая на колбасу. И тут снова появился Семён Алексеевич. Он увлёк мальчика в тень церковных служб. Торопливо жуя колбасу и довольно глядя на Юру — все-таки он не обманулся в мальчишке, — Семён Алексеевич тихо объяснил:

— Понимаешь, я с раннего утра здесь, возле церкви, болтаюсь. В людном месте легче всего прятаться. Вот я и прилепился к нищим… За город бы податься, подальше от казематов, да только в такой робе меня враз возьмут.

Юра несколько мгновений о чем-то сосредоточенно думал, потом с решительным видом произнёс:

— Я принесу вам одежду. Я мигом. Боюсь за вас очень.

— Где ты её возьмёшь? — В голосе Красильникова прозвучало неподдельное сомнение.

— Достану… Мигом достану… Только вы меня обязательно дождитесь! Ладно?

Красильников посмотрел на Юру долгим, потеплевшим взглядом и сказал, слегка подсмеиваясь над собой:

— А куда я в этих лохмотьях денусь?..

На этот раз Красильникову пришлось ждать долго. Юра разыскал его только под вечер на опустевшем базаре — уже последние, самые неудачливые и самые терпеливые продавцы грузили на ручные тележки нераспроданные за день огурцы, помидоры, белоснежные кочаны капусты и уезжали домой или на постоялые дворы.

В кустах за забором Красильников снял с себя лохмотья и натянул щегольской офицерский френч без погон, слегка тесноватый в плечах.

— Тебе не попадёт? — довольно щурясь и вместе с тем озабоченно спросил Красильников, надевая почти новые ботинки.

— Нет, не попадёт, — уверил его Юра. — У нас много всего. Не заметят.

— Ну а если вдруг заметят, ты уж, пожалуйста, ни слова про то, кому отдал. А то и меня заметут, и тебе достанется. — Красильников встал, притопнул ногами так, что из-под подошв взметнулась пыль. — А ботинки в самый раз! — довольно сказал он и протянул Юре руку: — Ну, спасибо тебе, Юрий! Спасибо за выручку! — Семён Алексеевич крепко пожал Юрину руку. — Что я тебе напоследок скажу?! Наш ты пацан. По всем статьям — наш. Беги ты от этих беляков, пока не поздно! Беги! На кой ляд они тебе сдались?!

И он медленно пошёл с базара, кося глазом на свою одежду, вживаясь в неё. Юра провожал его грустным взглядом.

Город жил, всем своим обликом подчёркивая деловую преемственность с прошлым. На улицах всюду сновали извозчики. На тротуарах центральной улицы совершали ежедневный бесцельный и ленивый променад местные обыватели. Вывески магазинов, молочных, булочных носили имена Чичкина и Бландова, Прохорова, Корнеева и Филиппова. Пестрели афиши увеселительных заведений и различные объявления граждан. С беспечным видом просматривая их, Семён Алексеевич отыскал одно, выведенное каллиграфическим почерком: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Николаевская, 24, кв. 5. Платонов И. П.»

Прочитав это объявление, Семён Алексеевич рассеянно просмотрел ещё и другие и зашагал по улице…

Вскоре он уже стоял у двери с медной табличкой: «И. П. Платонов-археолог». Постучал. Дверь открыл сам Иван Платонович.

— Вам кого? — спросил он.

— Я по объявлению.

— Войдите.

Старцев пошёл впереди, Семён Алексеевич — следом, задевая плечами пыльные алебарды, щиты и секиры, висящие на стенах.

— Антикой интересуетесь или же Русью?

— Мне нужны две монеты Петра Первого… эти… черт бы их… «солнечник» и двухрублевик! — неуклюже назвал пароль Семён Алексеевич.

Иван Платонович вскинул голову:

— Вы?! — тихо спросил он.

— Да, я — Человек без имени.

Юра не предполагал, что пропажа обнаружится так быстро. Он сидел на подоконнике с книжкой в руках и с тревогой прислушивался к тому, что делается в соседней комнате. А там вестовой скрипел дверцами шкафа и сокрушённо, как это делают старухи в деревне, ахал и бормотал:

— Шут его знает, куда он запропастился. Вчерась с утра будто бы я его ещё чистил. Точно помню, коза его возьми, — разговаривал сам с собой обескураженный вестовой.

— Так куда же он мог деться? — раздражённо спрашивал Кольцов. — Не могли же его украсть!

— Это точно. Ежели б крали, так этот, мериносовый… — рассудительно объяснял вестовой.

Потом послышались шаги, и Павел Андреевич вошёл в комету Юры. Окинув взглядом комнату, он обратился к Юре:

— Ты не видел мой френч, Юра?

Юра не ответил. Он сделал вид, что очень увлечён чтением.

— Юра, я тебя спрашиваю?! — громче и настойчивее повторил Кольцов. — Ты не видел мой френч?

Юра оторвал глаза от книги, поковырял пальцем подоконник нехотя сказал:

— Видел.

— Где он?

Юра, понурив голову, молчал. На лбу его собрались морщинки: он что-то лихорадочно соображал.

— Ну?

— Я… я его взял.

— Как — взял? Куда? — изумлённо переспросил Кольцов.

Юра поднял голову, посмотрел на Кольцова и опять молча потупился.

— Юра, может, ты мне все-таки объяснишь?..

Юра продолжал молчать. Губы у него задрожали.

— Я… я не могу сказать… я ничего не скажу, — прошептал он прерывающимся голосом.

Кольцов несколько мгновений молча смотрел на него долгим, выжидающим взглядом, потом резко повернулся, пошёл к выходу. Распахнув дверь, он остановился, с укором бросил через плечо:

— А я думал, мы — друзья! — И вышел, забыв закрыть за собой дверь. Юра ещё какое-то время крепился, глотая ком, подступающий к горлу. Потом по его щекам потекли бессильные, горькие слезы.

В кабинет Щукина неуклюже вошёл штабс-капитан Гордеев. Остановился у двери, тихо кашлянул.

— Что? — не поднимая головы, спросил. Щукин.

— Ваше высокоблагородие, я только что из тюрьмы… ротмистр Волин покончил жизнь самоубийством.

Щукин резко поднял голову.

— Написал на стене камеры: «Присягаю богу, это — ошибка». И… ещё…

— Что?

Штабс-капитан замялся.

— Вас обругал… матерно…

— Подлец!

Гордеев не собирался уходить. Он держал в руках какие-то бумаги.

— Что-нибудь ещё? — спросил Щукин.

— На ваш запрос Казань сообщает… Поручик Волин Алексей Владимирович служил в казанском жандармском управлении, равно как брат его ротмистр Волин Леонид Владимирович… Подтверждают — ротмистр Волин Леонид Владимирович был убит при усмирении студенческих волнений, поручик же Волин в октябре пятнадцатого был откомандирован в Москву. Отзываются о нем с похвалой. Пишут…

— Это уже не имеет никакого значения, — мрачно процедил сквозь зубы Щукин. — Впрочем… — И он вдруг замер, поражённый предельно простой мыслью: «А что, если это действительно ошибка?.. Если враг — не Волин?.. Если кто-то другой?.. Но ведь это должно означать только одно, что он — Щукин — проиграл эту игру».

Даже само это предположение показалось Щукину чудовищным и нелепым, он верил в безошибочность своего трюка с проверкой.

Штабс-капитан Гордеев не уходил, ждал распоряжений.

— Вы свободны! — кивнул Щукин.

Гордеев неторопливо вышел. А Щукин продолжал стоять возле стола, и пальцы его выбивали дробь. Так неожиданно поразившая мысль не оставляла его.

Глава двадцать седьмая

— Кто… кто дал вам право освобождать арестованных? — На лице Щукина бушевала неукротимая ярость.

Градоначальник смотрел на Щукина, как кролик на удава, пот страха и унижения заливал ему глаза. Губы у него вздрагивали, но он не пытался оправдаться:

— Я приказал выгнать только железнодорожников, посаженных за мелкие проступки. Это же форменное безобразие — на станции уже стало некому работать. Срываются военные перевозки…

— Вы ответите за свою глупость, если это не нечто большее! — с холодным презрением перебил его Щукин.

Градоначальник побагровел.

— Мне шестьдесят пять лет. Сорок пять из них я прослужил верным слугой его императорского величества. Да-с, прослужил! И никто — вы слышите? — ни разу не посмел меня оскорбить! — задыхаясь от негодования, процедил Щетинин. — И наконец, я выполнял волю командующего!

Щукин удивлённо посмотрел на градоначальника.

— Вы хотите сказать, что арестованных приказал освободить командующий?

— Да… То есть не совсем так… — замялся градоначальник и вытер платком мокрое лицо. — Мне позвонили из штаба, и я приехал… Командующий был занят, и мне сказали…

— Кто? — резко спросил Щукин.

— Павел Андреевич… Адъютант его превосходительства… Он сказал, что… ну, что срываются перевозки, а в тюрьме много железнодорожников… командующий гневался… — Щетинин облегчённо вздохнул, ему показалось, что наконец он нашёл верные слова, оправдывающие его. Он ведь — исполнитель. Всего лишь только исполнитель распоряжений вышестоящего начальства.

Воцарилась тягостная тишина, которая, казалось, длилась бесконечно.

— Идите, полковник! — наконец нарушил молчание Щукин, удручённый непоколебимой простоватостью Щетинина. И, отвернувшись от градоначальника, сел в кресло. Не оборачивался до тех пор, пока тот, возбуждённо гремя шашкой, не дошёл до двери и не закрыл её за собой.

Спустя немного времени полковник скорым шагом направился в приёмную, вызывающе остановился посередине, не глядя на Кольцова и не обращаясь к нему, спросил:

— Союзники отбыли?

— Так точно, господин полковник! — ровным голосом ответил адъютант, он привык к устрашающим странностям начальника контрразведки.

Ни о чем больше не спрашивая, полковник скрылся в кабинете командующего.

Теперь Кольцов обеспокоенно смотрел на закрывшуюся тяжёлую дверь…

При появлении Щукина командующий отложил в сторону циркуль и карандаши. На столе была расстелена мелкомасштабная карта района Белгорода, Орла.

— Владимир Зенонович, скажите, вы отдавали распоряжение об освобождении из тюрьмы железнодорожников?

Ковалевский машинально снял пенсне, стал медленно протирать его платком, не сводя глаз со Щукина.

— Видите, Николай Григорьевич! Как вам известно, планируется генеральное наступление. — Назидательная интонация командующего неприятно уколола Щукина. — Естественно, предвидятся большие и срочные переброски войск и военных грузов в район основного ударного направления. А транспортное ведомство уже сейчас — да-да, уже сейчас! — жалуется на нехватку паровозных бригад. Не паровозов, заметьте, а паровозных бригад… Однако чем вы так взволнованы?

— Нет-нет, ничего, — досадуя на себя, сказал Щукин. Закравшиеся было в его душу подозрения командующий рассеял. Очевидно, это была всего-навсего халатность градоначальника. Не больше. Подняв глаза на Ковалевского, Щукин глухо добавил: — Из тюрьмы были выпущены железнодорожники из паровозной бригады сто пятого-бис, те самые, не без помощи которых был убит капитан Осипов. Я, конечно, уже принял меры, но поиски пока не дали никаких результатов…

Оба долго молчали: Ковалевский — удивлённо, Щукин — уязвлено.

— Вас преследуют неудачи, полковник, — угрюмо напомнил прежний их разговор Ковалевский.

— Нас, ваше превосходительство! — поправил его Щукин, впадая в обычную, непроницаемую угрюмость.

— Какими последствиями это чревато? — спросил Ковалевский, не обращая внимания на плохое настроение Щукина.

— Пока не знаю. Но боюсь… боюсь, что сегодняшний день ещё будет иметь продолжение!.. — с какой-то мистической верой произнёс полковник.

Ковалевский прошёлся по кабинету, торопливо вернулся к столу, склонился над картой, словно спешил заняться привычным, понятным и подвластным ему делом и хотя бы на время уйти от явно не случайной предопределённости ударов с той стороны, которая так плотно была защищена до недавнего времени многоопытным Щукиным, а теперь оказалась столь уязвимой. Взяв лупу, командующий стал водить ею над картой. Лупа, похожая на выцветшую луну, покружилась и остановилась над точкой с надписью: «Орёл».

— Этот район большевики успели сильно укрепить, — с несвойственной его характеру сухостью сказал он. — Но… если на этом участке фронта мы сумеем неожиданно для красных ввести в бой танки, они во многом решат исход наступления.

— Не слишком ли сильно верите вы, Владимир Зенонович, в эти железные коробки? — усомнился Щукин. — Французы неоднократно применяли их, но значительного эффекта не добились.

— А я верю, Николай Григорьевич! На русского мужика, который и автомобиля толком вблизи не видел, эти железные громады способны навести суеверный страх. Остальное сделают войска!

— Дай-то бог, дай-то бог! — наконец решил поддержать командующего полковник.

После этого рука командующего перенесла лупу в район Тулы. Медленно пересекла город в сторону Москвы.

— Задача — гнать красных до Тулы. Тулу взять с ходу. Вы тем временем свяжитесь с Московским центром. Взятие нашими войсками Тулы должно послужить сигналом Центру к вооружённому выступлению и захвату большевистского правительства.

— Не будет вооружённого выступления Центра, Владимир Юрьевич! — с расстановкой, выделяя каждое слово, сказал Щукин.

Ковалевский отбросил карандаш, сел в кресло и удивлённо смотрел на сидящего напротив Щукина.

— Что вы сказали? — спросил он, весь подавшись вперёд.

— Я сказал, что ничего этого не будет. Ни выступления Центра, ни захвата большевистского правительства, — безжалостно, с горечью повторил Щукин и затем объяснил: — Центр несколько дней назад разгромлен чекистами.

Ковалевский схватился за пенсне, снял его и опять надел.

— Откуда вам это известно?

— Получил почту от Николая Николаевича, — жёстко продолжал Щукин, находя утешение в том, что не только его преследуют неудачи.

Ковалевский привалился к спинке кресла и несколько мгновений сидел так с закрытыми глазами. А Щукин не решался продолжать. Наконец Ковалевский открыл глаза, спросил отчуждённо:

— Ну и что сообщает Николай Николаевич?

— У них в штабе зачитывали ориентировку за подписью Дзержинского. Он мне переслал её копию. Подробностей там никаких. Перечисляются лишь арестованные руководители.

Ковалевский монотонным, усталым голосом спросил:

— И кто же?

— Многие из них занимали большие посты в Красной Армии. Миллер, например…

— Василий Александрович? Когда-то я его знал, — сказал Ковалевский.

— Миллер был начальником окружных курсов артиллерии и читал лекции кремлёвским курсантам. Последнее время числился военным референтом Троцкого.

— Это, однако, не помешает чекистам расстрелять его, — саркастически усмехнулся Ковалевский. Он озабоченно барабанил по столу пальцами, напряжённо о чем-то думая. Щукин затаённо ждал. — Скажите, а не может в один далеко не прекрасный день такая же участь постигнуть и Николая Николаевича?

— Чека — серьёзный противник, — вместо ответа сказал Щукин. — Но Николай Николаевич осторожен и хорошо законспирирован.

— Таких людей надо ценить! — вздохнул командующий. — Уже за одно то, что он для нас сделал, ему нужно отлить при жизни памятник. Ибо нет таких наград, которыми бы можно было по достоинству оценить его вклад… Кстати, вы можете срочно с ним связаться?

— Могу, ваше превосходительство.

Ковалевский снова склонился над картой.

— Смотрите сюда! — пригласил он Щукина. И опять лупа медленно закружилась над тёмными и чёткими линиями железных дорог, над голубыми изгибами рек. — Корпус генерал-лейтенанта Мамонтова громит сейчас большевистские тылы вот здесь, северо-восточное Воронежа, — продолжал Ковалевский. — Но его берут в кольцо, теснят. Над корпусом нависла угроза. Мамонтову самое время прорываться обратно. Но кто, кроме Николая Николаевича, может указать участок фронта, наиболее удобный для прорыва? — Ковалевский сделал выжидательную паузу и, глядя на начальника контрразведки, сказал: — Кстати, штаб двенадцатой армии красных недавно переместился вот сюда, в Новозыбков.

Карандаш командующего лёг почти плашмя на карту. Острие его упиралось в мало кому известное и странно звучащее название: «Новозыбков».

— Я об этом уже осведомлён, — ваше превосходительство, — отозвался Щукин и чётко добавил: — Планирую днями отправить туда связного.

Таня с особым нетерпением ждала новой встречи с Кольцовым. Но шли дни — однообразные, скучные, дни-близнецы, и от того давнего, чудесного настроения ничего не осталось. Печаль питается печалью, надежда — ожиданием, но ожидание не может длиться бесконечно, ему нужен выход, нужна какая-то определённость… А теперь ещё разговор с отцом — резкий, почти до разрыва…

Конечно, ей нужно с Павлом Андреевичем объясниться. Он должен её понять, он такой внимательный и сильный, не похожий ни на кого из офицеров. Ей только необходимо найти для этого нужные слова. Лихорадочным движением, вся во власти немедленного действия, Таня вырвала листок из блокнотика и, не отрываясь и почти не вдумываясь в смысл как бы со стороны приходящих слов, стала быстро писать. Слова обидные, смешные, невнятные безрадостно, даже как-то обречено, ложились на бумагу… Затем она недовольно перечитала письмо и отбросила листок к краю стола. Нужные слова упорно не шли. Получалось то слишком резко, то прорывался какой-то омертвело-чванливый, совершенно ей не свойственный тон, то начинали звучать сентиментально-истерические нотки.

Она подошла к окну и растворила его — в комнату хлынула прохлада. Было ещё рано-рано, только что отбелило небо, в глубине улицы зябли сады и поднималось голубоватое облачко — последние остатки предрассветного тумана. Улица все больше оживала, в соседних домах стали раскрываться окна, появились и офицеры, совсем не щегольского вида — верха фуражек мятые и шаги у них семенящие, мелкие, поспешные… Все куда-то спешат, всем что-то надо. А вот она одна, никому не нужна. Ну что убавится в мире, если она умрёт?.. Мир не заметит этой убыли…

Как ни странно, она почти совсем не думала или боялась думать о той женщине, из-за которой Кольцов ввязался в драку, хотя сообщение отца об этом огорчило её. Нет, ложь и двоедушие чужды Павлу. Она была уверена в этом… Просто он не мог допустить, чтобы в его присутствии унизили или оскорбили женщину, и этот поступок говорит в его пользу, а не наоборот… И сейчас, утром, ещё раз перебирая свои ночные мысли, Таня отчётливо поняла, что ей нужно обязательно увидеться с Кольцовым. Именно увидеться, а не объясняться с ним в письмах. Какое-то внутреннее, чрезвычайно обострившееся чутьё подсказывало ей, что это единственно правильное решение… Присев к столу, она быстро набросала записку, всего несколько строк, и, перечитав, запечатала листок в конверт, наспех причесалась возле зеркала и стремительно вышла из дому.

Юра сидел на своём обычном месте, на скамейке возле штаба. Ему сегодня не читалось. Он рассеянно посматривал на посетителей, снующих взад и вперёд. Приходили и уходили важные господа во фраках и в котелках, подъезжали на автомашинах внушительные офицеры, приезжали на конях запылённые и усталые, в смятых фуражках и погонах торчком, нижние чины, на лестнице на ходу выдёргивали из планшеток пакеты, сдавали их в штабе и тут же торопливо уезжали. Ритм жизни штаба изменился, стал более быстрым и нервным. Непосвящённый в штабные дела Юра и тот догадывался, что готовится нечто важное…

— Юра! Вас, кажется, так зовут? — услышал он возле себя чей-то ласковый голос. Подняв голову, он увидел стоящую рядом Таню Щукину. Он не видел её давно, с тех пор как они вместе были в театре. Юра отметил про себя, что лицо её осунулось и побледнело, глаза смотрели то ли ласково, то ли печально.

— Я вас слушаю, мадемуазель, — сказал — он, вставая.

— Я просила бы вас выполнить одну мою просьбу.

— С удовольствием, мадемуазель, — согласился Юра. Ему нравилась эта девушка, он рад был оказать ей услугу.

— Передайте это письмо вашему другу Павлу Андреевичу Кольцову — ведь он ваш друг, не так ли?

— Д-да… Совершенно верно, мадемуазель, — тихо ответил Юра. — Так я сейчас же! — И хотел уже убежать.

— Вы не торопитесь, — остановила его Таня. — Положите письмо вот сюда, в книгу, и отдадите, когда Павел Андреевич будет один. Один. Вы понимаете? — И голос у неё дрогнул, словно все сказанное стоило ей больших усилий.

— Да, понимаю, — поспешно сказал Юра и покраснел, так как догадался по Таниному виду и по её голосу, что это было любовное письмо, что она любит его друга Павла Андреевича. — Я отдам… без свидетелей, мадемуазель!

— Вы очень хороший человек, Юра, благодарю вас. — Таня бросила на Юру благодарный взгляд и, не оглядываясь, быстро ушла.

А Юра ещё долго провожал её взглядом, держа в руках конверт. Затем скользнул по нему взором и хотел идти, но внимание его привлёк господин в длиннополом сюртуке и в котелке. Что-то в этом господине показалось ему знакомым. Юра посмотрел внимательнее, и ему даже захотелось протереть глаза — до того этот человек был похож на Фролова.

Человек в котелке неторопливо прогуливался по дорожке неподалёку от штаба, и каждый раз, когда он проходил близко с Юриным убежищем, Юра внимательно всматривался в него. Был этот человек так же худощав и немного сутул. Такая же, как у Фролова, печать усталости лежала на его лице. Нет, несомненно это Фролов.

Юра с тревогой задумался над тем, как он оказался в Харькове. Да ещё в такой странной одежде! Да ещё прогуливается возле штаба! Не угрожает ли чем его появление здесь Павлу Андреевичу? Может быть, следует немедленно предупредить Кольцова? Но как, как это сделать, чтобы не навредить и ему, Фролову?

А дальше произошло и вовсе удивительное. Из штаба торопливо вышел Павел Андреевич, направился к стоянке автомобилей.

— Господин капитан! — окликнул его Фролов.

Кольцов остановился совсем близко от Юриного убежища, ожидая Фролова. Приподняв котелок, Фролов вежливо раскланялся и сказал:

— Извините, что задержал вас. Ставский, скотопромышленник.

— Я вас слушаю, господин Ставский, — вежливо ответил Кольцов. — Чем могу быть полезен?

— Видите ли… я хотел бы испросить аудиенцию у его превосходительства по поводу поставки крупной партии мяса — мягко сказал Фролов.

— Советую обратиться к начальнику снабжения армии генералу Дееву, — казённым, вежливо-безучастным тоном ответил Кольцов.

— Генерал Деев? — переспросил Фролов и затем добавил: — Простите, его не Семёном Алексеевичем зовут?.. Я когда-то знавал Семена Алексеевича… — Фролов сделал паузу, — Деева. Мне говорили, будто был он в отъезде, а сейчас якобы вернулся в Харьков. Потянуло, знаете, в родные места.

— Простите, но генерала Деева зовут Михаилом Федорович, — сухо пояснил Кольцов.

— Ошибка, значит? Извините!.. Ах, да! Вспомнил! Тот Деев числился по археологическому ведомству. Нумизматикой занимался. Извините! — Фролов сокрушённо развёл руками и попятился, размахивая котелком. — Желаю здравствовать!..

Вскоре он уже затерялся вдали в уличной толпе. Выждав, когда Павел Андреевич уехал, Юра выбрался из своего убежища и стремглав бросился к себе в комнату. Прикрыв за собой дверь, он прислонился к мягкой её кожаной обивки и внезапно почувствовал озноб. Стоя так, он лихорадочно думал. Память неутомимо и безутешно складывала вместе разрозненные факты, которым Юра прежде бессилен был найти объяснения: таинственные шаги в личных покоях командующего, старательно скрываемая заинтересованность Кольцова в судьбе человека без имени и этот сегодняшний взбалмошный разговор. Во многом непонятный, в котором по странному совпадению несколько раз прозвучало знакомое Юре имя — Семён Алексеевич. Фролов и Семён Алексеевич были друзьями. Не поэтому ли сейчас в Харькове появился Фролов? Конечно поэтому. Здесь все ясно. А вот разговор с Павлом Андреевичем — он ведь тоже не зря.

И вдруг страшная догадка, будто вспышка молнии, поразила Юру. А что, если Кольцов вовсе не тот, за кого себя выдаёт? Что, если они с Фроловым тоже давно и хорошо знакомы? И Фролов приходил, чтобы сообщить Кольцову, что Семён Алексеевич вернулся из тюрьмы?

Мучительно размышляя о происшедшем, Юра все больше убеждался, что появление Фролова возле штаба — не случайность. Он определённо, вне всяких сомнений, приходил на свидание к Кольцову… Фролов и Кольцов, несомненно, давно знакомы, и весь их сегодняшний разговор — своеобразный шифр. Значит, Павел Андреевич совсем не тот, за кого себя выдаёт? Он — красный?..

Но как в таком случае поступить ему, Юре? Рассказать о своих подозрениях, догадках Щукину? Или же Ковалевскому? Но это означало бы безусловно одно — Кольцова тут же арестуют. А заодно с ним Фролова и Красильникова. И наверное, расстреляют. Но разве может он причинить им зло? Эти люди были всегда добры к нему, даже спасали от смерти!.. Только им в последнее время самозабвенно верил он!.. Только им!..

А может быть, следует объясниться с Павлом Андреевичем? Может, все не так? И он развеет его подозрения? Но тогда Кольцов должен будет отдать приказ об аресте Фролова и Красильникова!.. Что-то не выходит у него как надо…

Но ведь нужно передать Павлу Андреевичу письмо Тани. Он обещал ей!.. А встречаться с Павлом Андреевичем ему сейчас не хотелось. Павел Андреевич по его лицу поймёт, что что-то случилось. Он умеет быть таким проницательным!..

И тогда Юра решил положить письмо в комнате Павла Андреевича на видном месте. А сам ушёл в город, чтобы не встречаться с ним до вечера.

Конверт лежал на виду, поверх деловых бумаг, и Кольцов удивлённо обрадовался коротенькой записке, вложенной в этот конверт. «Павел Андреевич! — прочёл он. — Мы должны увидеться. Жду вас в пять пополудни в вестибюле университетской обсерватории. Там мы сможем поговорить без помехи. Таня».

Странно было теперь получать письма… Просто люди забыли писать письма, словно их было некому читать. Второй год шла гражданская война, и почтальоны понадобились для другого. И вот письмо! Её письмо!

Кольцов понимал, какая бездна лежит между ним и этой девушкой. Он не имеет права перед самим собой, перед своим делом на особые отношения с девушкой из другого мира. Вот почему, когда Щукин запретил ему видеться с дочерью, Павел вдруг почувствовал облегчение: узел отношений, на которые он не имел права, разрубался помимо его воли.

Но Таня не хотела смириться с этим решением отца, она звала Павла, наверное стыдясь этого, иначе зачем письмо? Сейчас и ему захотелось увидеть Таню, хотя бы для того, чтобы убедиться в том, что он сможет превозмочь своё страстное искушение кого-то любить, кому-то верить…

До пяти оставалось совсем немного времени, и, предупредив Микки, что он уходит, Павел Андреевич отправился на встречу с Таней.

Массивное здание университетской обсерватории безжизненно глядело бесчисленными окнами и казалось совсем безлюдным, но, когда Кольцов толкнул тяжёлую дверь, она неожиданно легко подалась и в лицо ему резко пахнуло холодной сыростью. В огромном, погруженном в полумрак вестибюле было необычайно пусто. За маленьким столиком, где обычно сидел служитель, — никого. Казалось, только шаги Кольцова, только тонкое позвякивание его шпор жили сейчас в этом здании. Но вот где-то в глубине этой пустоты скрипнула дверь, послышались лёгкие, стремительные шаги, и возле широкой мраморной лестницы, поблекшей от времени и людского нерадения, показалась Таня. Она протянула к Павлу руки, и у него горестно сжалось сердце, когда он увидел осунувшееся Танино лицо.

— Я благодарю вас, Павел Андреевич, что вы отозвались на мою просьбу, — тихо сказала она.

— Таня, — одним дыханием позвал Кольцов и повторил громче: — Таня!

И тотчас эхо подхватило это имя и понесло вверх, туда, откуда из зеленоватого полумрака спускалась лестница и смутно виднелось что-то похожее на антресоли. Там, вверху, длинно проскрипела дверь, послышались чьи-то торопливые шаги. Таня слабо ахнула и потянула Кольцова за руку к двери возле лестницы, и они очутились в комнате, заставленной стеллажами и застеклёнными витринами, в которых тускло мерцали старинные монеты и медали.

Павел хотел что-то сказать Тане, но она приложила палец к губам, призывая к молчанию. Потом громко позвала кого-то совсем по-свойски:

— Владимир Евграфович! Профессор, где же вы?

— Иду, Татьянка, иду, — отозвался старческий голос, и тут же Владимир Евграфович вышел из-за перегородки. У профессора были длинные седые волосы, бессильно опущенные плечи и добрые, расплывчатые глаза.

— Я рад познакомиться с вами, — едва слышно, каким-то музейным шепотком вымолвил он, — очень рад, господин… — профессор с бесцеремонной естественностью привстал на цыпочки, заглянул Кольцову на погон, — господин капитан, если я правильно разбираюсь в армейских чинах.

— Совершенно верно. Капитан Кольцов к вашим услугам.

— Очень рад! — Павел осторожно принял сухонькую руку, словно ветхий свиток пергамента, с любопытством вглядываясь в источенное морщинами лицо профессора.

В это время ветер шевельнул штору — и беглый солнечный луч тонко прорезался сквозь просвет и высветил одну из витрин, где переливно заблестела какая-то довольно крупная монета.

— Да это тетрадрахма! — воскликнул Кольцов, которому надо было хотя бы о чем-нибудь заговорить с хозяином музея.

— Что? — Седые брови профессора удивлённо взлетели вверх, и он подался всем телом вперёд, словно собирался кого-то догонять. — Откуда вы знаете? Гм… Впервые встречаю человека вашего звания, благорасположенного к сей отрасли человеческой любознательности.

Профессор говорил несколько выспренно, но он не был виноват — просто предмет их разговора требовал особого стиля.

— Да, это действительно тетрадрахма. Третий век до рождества Христова. Херсонес. Изображение — богиня Дева. — Профессор явно сел на своего конька и, все больше воспламеняясь, продолжал: — А вот рядом, прошу взглянуть, ещё одна редкость. Конечно, вы знаете о восстании рабов в древнем Боспоре, нынешней Керчи?

Кольцов весело скосил глаза в сторону Тани — мол, вот и застрял! — и неопределённо качнул головой. Таня невольно улыбнулась, и Кольцов тоже понял, что профессор, увлёкшись, может не ко времени разговориться. Вдруг профессор, посмотрев на Кольцова и Таню, заторопился.

— Совсем, совсем забыл, мне же надо… — И, не договорив, неловко засеменил к двери…

Чем-то домашним, уютным, располагающим к себе веяло теперь от комнаты, где остались Таня и Павел. И Кольцов понял, что это особое душевное расположение ко всему исходило от профессора, и был ему благодарен за его умение так естественно и просто создавать атмосферу дружелюбия и приятства.

— Павел, — сказала Таня, как только за профессором закрылась дверь, — я хотела видеть вас… Я знаю о вашем разговоре с отцом. Знаю, что он запретил вам встречаться со мной, равно как и мне с вами. Папа принял решение отправить меня в Париж. И я не увижу вас… вероятно, никогда…

— Ну что вы, Таня! — попробовал возразить Кольцов, пряча в глазах печаль. — Окончится война…

— Не нужно ничего говорить… — Таня быстро прижала свою руку к его губам и, помолчав, добавила: — У меня не будет больше времени сказать вам это… Я люблю вас. Наверное, давно, с той первой нашей встречи…

Павел удручённо молчал, понимая, что у него нет убедительных слов, чтобы ответить ей с той же прямотой. Да Таня и не ждала от него никакого ответа: она говорила и говорила, словно боясь, что её решимость скоро иссякнет и она не успеет сказать ему всего.

— Вы говорите — окончится война. Но она не окончится скоро. Господи, быть может, она совсем не окончится, пока вы все не перестреляете друг друга. Это ужасно! Ужасно! Я хочу спасти вас, Павел… Я поговорю об этом с Владимиром Зеноновичем. Он любит меня и расположен к вам. Он поймёт нас и, быть может, поможет и вам уехать в Париж.

— Но, Таня… Это невозможно! Идёт война, и я солдат. Этот поступок был бы справедливо расценён как дезертирство…

— Нет-нет! Владимир Зенонович послал бы вас в длительную служебную командировку… Прикомандировал к русской военной миссии в Париже. Стоит только вам сказать «да», и я умолю его!..

Несколько мгновений Кольцов молчал, потом взял Таню за руку, тихо сказал:

— Вы были предельно откровенны со мною, Татьяна Николаевна! Я хотел бы ответить вам тем же! Я благодарю вас за те чувства, которые вы высказали мне. Вы мне тоже нравитесь. Очень. Но сказать «да» я не вправе. Я не могу поступиться своей совестью и честью солдата. Родина в опасности, и я не смогу издали, в тепле и сытости, наблюдать за тем, что происходит здесь. Я не смогу так жить! Не обижайтесь на меня!

— Я знала, что вы так скажете, — грустно обронила она. — Простите!.. И прощайте… — Однако она не торопилась уходить — долго, словно стремилась запомнить его лицо, смотрела на него. Сказала: — Позвольте, я поцелую вас.

Молча прошли они в вестибюль, молча простились. Кольцов спустился по ступеням, а эхо относило звук его шагов назад, к Тане…

В смятенном настроении, ещё не зная, как ему поступить со своими чувствами, Кольцов, повременив немного, отправился на Николаевскую. Он явственно отдавал себе отчёт в том, что столь внезапный и рискованный приход Фролова к штабу мог быть вызван только чрезвычайными обстоятельствами. Он понял: что-то случилось с Красильниковым.

— Ты меня прости, что пришлось прибегнуть к такому способу связаться с тобой, — невозмутимо встретил его Фролов, когда Кольцов пришёл к Старцевым. — Но есть дела безотлагательные.

Они прошли через знакомую комнату, уставленную шкафами. Фролов толкнул дверь в маленькую комнату, пропустил Кольцова впереди себя. В комнате тускло горела подвешенная к потолку керосиновая лампа, окна были завешаны одеялами.

— Узнаешь? — спросил Фролов.

Кольцов присмотрелся и в полутьме комнаты увидел лукаво улыбающегося Красильникова.

— Семён Алексеевич? — радостно пожал ему руку Кольцов, — как же тебе удалось вырваться?

— Сам господин градоначальник собственноручно выпустил, даже, можно сказать, выгнал. Довольно грубо! По ошибке, конечно.

— Ты что, тоже сошёл за железнодорожника? — с доброй лукавинкой спросил Кольцов, польщённый тем, что его психологический экспромт с градоначальником так удался.

— В той ситуации я и за циркового артиста готов был сойти! — весёлый оттого, что видит своих друзей, пошутил Красильников.

Фролов стоял в проёме двери в своём широкополом купеческом сюртуке, и на лице его расплылось выражение довольства.

— Кособродов и Николай тоже бежали, — сообщил он Кольцову. — Но оставаться им в городе нельзя. Гарнизон поднят на ноги. Производятся повальные обыски.

Кольцову не хотелось сейчас рассказывать о том, как он способствовал этому, и он присел к столу, вынул из кармана мундира несколько исписанных листков, передал их Фролову.

— Что это? — посмотрел Фролов на бумагу.

— Отчёт о переговорах Ковалевского с союзниками. И тактико-технические данные танков, которые уже доставлены в Новороссийск, — обстоятельно стал докладывать Кольцов. — Выгрузка танков начнётся в ближайшие дни. Двенадцатого сентября начнётся наступление на Орёл и дальше — на Москву, Вероятнее всего, танки будут доставлены сюда к началу наступления.

Несколько минут все молчали. Фролов поправил фитиль у лампы, прикурил. Лампа качнулась — зыбкий свет заколебался на стенах. Повернувшись к Красильникову, Фролов решительно произнёс:

— Что ж, Семён! Нечего тебе сидеть здесь, испытывать судьбу. Сегодня же ночью выедешь в Новороссийск.

— Ясно, — сказал Семён Алексеевич.

— С тобой поедут Кособродов и Николай. Оба — железнодорожники. Проверенные товарищи… Кособродов работал в Новороссийске в депо, хорошо знает местные условия.

— Взрывчатки бы достать! — пыхнув цигаркой, деловито сказал Красильников, и вокруг его озабоченных глаз тонкими сетками собрались морщинки.

— Там неподалёку каменные карьеры, — ответил Фролов. — Рвут камень для цементных заводов. Местные подпольщики помогут вам со взрывчаткой.

— Ясно, — тихо повторил Красильников и, тщательно загасив о каблук окурок, посмеиваясь, спросил: — А скажи-ка мне, купец первой гильдии, на гроши ты не богат?

— Если тебе миллион, то не найду, — в тон ему, играя под скотопромышленника, ответил Фролов.

— Дай хоть на робу какую приличную. Не могу же я в этом офицерском френче красоваться. — Красильников начертил в воздухе вокруг своего лица круг и сказал: — Не соответствует…

Кольцов, который уже несколько раз бросал изучающие взгляды на френч, подошёл ближе к Красильникову и поднял клапан нагрудного кармана. На внутренней его стороне чернильным карандашом были начерчены две буквы: «П» и «К».

— Что ты там ищешь? — недоуменно спросил Красильников.

— Нет-нет, ничего! — И добрая, задумчивая улыбка озарила лицо Кольцова. — А ведь хороший парнишка растёт… Определённо, хороший! Правда же?

— Ты про кого это? — не понял сразу Красильников.

— Про одного нашего знакомого.

…Домой Кольцов вернулся поздно, но Юра ещё не спал. Он лежал в кровати, и глаза его были открыты. Лунная дорожка протянулась через комнату и нависла над самой головой мальчика. На потолке выступили трещины, сплелись в какую-то причудливую сеть.

Тихо проскрипела дверь — осторожно заглянул Павел Андреевич.

— Юра! — шепнул он.

Юра не откликнулся, но и не сделал вида, что спит. Павел Андреевич увидел это, вошёл, присел на краешек кровати.

— Сердишься? — спросил он.

— Нет, — несмело пошевелился мальчик на кровати.

— Так чего же ты?.. — ласково щурясь на лунный свет, спросил Кольцов.

— Думаю. — Юра перевёл взгляд на Кольцова, долго смотрел на него и затем тихо спросил: — Павел Андреевич, вы — красный разведчик?

В интонации мальчика почти не было вопроса. Кольцов сразу уловил это. Долго молчал, не слишком удивляясь проницательности своего маленького друга и вместе с тем избегая прямого ответа. Имеет ли он право открыться? Но другого выхода ведь все равно нет — мальчик догадывается о многом.

— Я все знаю, — снова сказал Юра. — И про Семена Алексеевича, и про Фролова… Он сегодня приходил… к вам…

Кольцов положил руку Юре на голову, ласково взъерошил ему волосы.

— Нат Пинкертон, — задумчиво, по-доброму, сказал он, и это было как бы ответом на Юрин вопрос.

— Но почему вы, офицер, адъютант командующего, — вдруг… — Юра приподнялся на локоть. — Или вы вовсе и не офицер?

— Что? Тогда было бы все понятно? Захотел отнять у других то, чего сам не имел?.. Нет, Юра, я действительно офицер, хотя и не дворянин. И награды мои заработаны в бою кровью и риском. И передо мною открывалась дорога в дворянское общество… Но я не мог быть сытым, когда вокруг столько голодных. Я не мог быть счастливым среди несчастных… Я хочу, чтобы все были сыты и все были счастливы… Понимаешь? Все! Я хочу помочь… нет, не Владимиру Зеноновичу, хотя он, вероятно, и неплохой человек!.. — растолковывал он Юре свою правду. Правде дети больше всего верят, потому что для них правда — это жизнь.

— Он очень хороший! — восторженно произнёс Юра.

— Мне он тоже нравится. И я вовсе не против него. Но я против того, что он хочет сделать! — старался быть понятным Юре Кольцов.

— А что он хочет сделать? — встрепенулся Юра, испытывая непередаваемую благодарность к Кольцову за то, что тот ведёт с ним прямой, мужской разговор.

— Он хочет, чтоб все осталось так, как было тысячи и тысячи лет. Чтоб одни трудились, обречённые на убогое существование, а другие пожинали плоды чужого труда… Вот я и хочу помочь не Владимиру Зеноновичу и не Николаю Григорьевичу, а, скажем, тому садовнику, который выращивал ваш сад…

— Да-да! Вы ему помогите! Этот садовник вместе с другими такими же спалил наш дом. Помогите, помогите ему! — взорвался Юра, несколько уязвлённый последней фразой.

— Ты должен его простить, — негромко сказал Кольцов, внимательно поглядев на Юру.

— Простить?

— Да, простить. Они это сделали от гнева. Но поверь, они не злобные люди.

— Мы им никогда ничего плохого не сделали.

— А хорошего?

Юра промолчал.

— Вот видишь, тоже ничего. Зато они — вам только хорошее делали. Вот дом построили. Хороший, должно быть, дом. А сами жили ты знаешь где. Хлеб вам растили. А сами голодали. И так из года в год… из века в век… Несправедливо? Несправедливо. Вот они и озлобились. На папу твоего. На Владимира Зеноновича…

— И вы хотите…

— Хочу… как бы тебе объяснить… чтоб кто-то строил дом…

— Для кого?

— Для тебя, для меня, для всех. А кто-то ухаживал бы за садом…

— За чьим садом? — переспросил, внезапно успокаиваясь, Юра.

— Ну… сад тоже будет принадлежать всем, — популярно объяснял Павел Андреевич — он был доволен, что Юра задаёт вопросы.

— А если я захочу иметь свой сад?

— Но он ведь и будет твой. И сад, и дом, и земля…

— Так не бывает.

— Да, так не было… И тогда, понимаешь, никто не будет ни на кого злобу копить. Не из-за чего будет. То есть будут, конечно, люди друг на друга обижаться… и обижать друг друга будут… — Здесь голос Кольцова приобрёл истинную силу — ведь он рассказывал о самом заветном. — Но причины будут другие… мелкие… Ты вот полежи и подумай немного… может, и поймёшь того садовника, который спалил ваш дом. Поймёшь и простишь.

Юра молчал. Даже при лунном свете была видна тоненькая, не детская морщинка, появившаяся у него на лбу.

— И быть может, тогда поймёшь и меня… Мне очень важно, чтобы ты меня понял… Я дорожу нашей дружбой.

— Я подумаю, Павел Андреевич, — задумчиво сказал Юра. — Я… постараюсь…

Он ещё долго лежал с открытыми глазами. Ему предстояло решить тот главный вопрос, — с кем быть? — который разрешала вся Россия, и он думал: «И Фролов хочет этого, и Семён Алексеевич. И сражаются они на стороне красных, на стороне тех, кого я считал врагами… Если я останусь с деникинцами, значит, буду против Павла Андреевича, против Фролова и Семена Алексеевича. Но зато буду на стороне Ковалевского и Щукина…»

Юра склонил голову к Кольцову и тихо и сбивчиво заговорил:

— Я не все понимаю, Павел Андреевич!.. Но я не хочу быть со Щукиным и с тем бандитом Мироном, из-за которого умерла моя мама… А он служит у них. Я видел его в Киеве. А на днях видел здесь… со Щукиным… — Он помолчал и добавил: — Я не хочу с ними… Я хочу с вами… Вы мне самый близкий после папы… — и умолк, по-мальчишески сердито устыдившись своего признания.

Кольцов прижал к себе Юрину голову.

— Мы — взрослые люди, Юра! И давно дружим! Я хочу получить от тебя ответ на крайне важный вопрос не только для меня, — серьёзно продолжал Кольцов. — Я могу рассчитывать на твоё молчание?.. Могу ничего не опасаться?..

— Да, — твёрдо сказал Юра. — Я обещаю!..

И они ещё долго сидели рядом, молча, на Юриной кровати — взрослый, живущий все время, как сжатая пружина, и мальчик, который хотел и мог верить только сильному и правому. Кольцов первым прервал молчание, негромко попросил:

— Расскажи мне об этом человеке… о Мироне… подробно…

Глава двадцать восьмая

Кассу вокзала осаждала возбуждённая, нетерпеливая толпа. Обвешанные узлами и торбами мешочники, юркие, с чемоданами в руках, потёртые спекулянты, озлобленные солдаты со скатками на плечах совали в окошко мятые деньги и умоляюще просили или грозно требовали билет. И слышали в ответ бесстрастно-категоричное:

— Билетов нет и не будет!

Мирон Осадчий, с распаренным от спешки лицом, усердно работая локтями, с трудом протиснулся к кассе и с видом нагловатого превосходства просунул в окошко полученную от Щукина записку и деньги. Толпа замерла. Толпа ждала, уставясь в непроницаемое окошко. В ответ на записку рука из кассы торопливо выложила Мирону билет и выплеснулся подобострастный, почти елейный голос:

— Пожалуйте-с!

Толпа негодующе зашумела не то на Мирона, не то на кассира и снова начала приступом, гудя и переругиваясь, брать кассу. Мирон едва выбрался из этой свалки.

Времени до прихода поезда оставалось ещё много, и он скучающей походкой прошёлся по перрону. Свернул к пивнушке. Рукавом смахнул со стойки рыбьи кости и застарелую шелуху от обглоданных раков, угрюмо потребовал:

— Налей-ка!

Расстегнув поддёвку, Мирон огляделся вокруг, радуясь хорошему дню и удачливой своей жизни. Все сложилось у него как нельзя лучше — не погиб тогда, в банде у Ангела, и своевременно нашёл других хозяев… «Ну чем не житуха, — думал Осадчий, с удовольствием ощущая в кармане внушительную пачку денег. — Они — тьфу-тьфу, не сглазить бы! — хорошо платят. Чистоганом. А риск-то по нынешним временам невеликий. Чего греха таить, разве это риск? Вот у кого рисковая жизнь — так это у солдат».

Мысли у Мирона были приятные, сытые — круглые! — сами катятся в мозгу. Мысли-самокаты. И хорошо ему от них, от спокойного предосеннего солнышка, оттого что скоро уезжает. Плохо, не с кем словом перемолвиться… Но и тут повезло Мирону — появился человек в брезентовом пыльнике и купеческом картузе. Остановился рядом с Мироном с кружкой вздыбленного пеной пива. «Из спекулянтов, должно! — намётанным глазом определил Осадчий. — Вон и таранку загодя приготовленную достал из кармана». А человек постучал таранкой по стойке и принялся за пиво. Десятки глаз с вожделением посмотрели на таранку. Но человек в пыльнике выделил только его, Мирона, и великодушно протянул половину жирной, красновато светящейся на солнце рыбины.

— Мне? — несказанно удивился обрадованный Мирон и с уважением добавил: — Премного благодарен.

Они стояли за стойкой, неторопливо грызли таранку, лениво тянули пиво, добродушно поглядывая друг на друга. И Мирон даже начал испытывать к этому человеку какое-то свойское расположение.

— Смотрю, вы вроде бы местный? — отдувая от края кружки пену, полюбопытствовал сосед.

— А что? — со сразу проснувшейся насторожённостью отозвался Осадчий.

— Да нет, ничего… поиздержался малость в дороге… Хотел бы… — Наклонившись к самому уху Мирона и оглядевшись по сторонам, человек доверительно прошептал: — Хотел бы кое-что продать…

— Что?

— Вещь…

Незнакомец в свою очередь насторожился и даже чуть отодвинулся от Мирона. Похоже было, что он уже пожалел о своём предложении. И это успокоило Мирона: перед чужим испугом его собственный страх всегда проходил быстро. Он наклонился к соседу, солидным шепотком сказал:

— Сами мы не местные, но свободный капиталец имеем. Так что, ежели ваша вещь…

— Кой-какое золотишко у меня… — едва слышно признался незнакомец.

— Золотишко?! — захлёбываясь от восторга, повторил Мирон. Едва ли не с нежностью подумал: «Ах ты, рожа твоя спекулянтская! Да не томи душу, злодей!..» Видать, день сегодня такой выдался — прибыток к прибытку шёл… — И добавил нетерпеливо: — А ну покажь товар!

— Вы уж, пожалуйста, потише. Здесь ведь разные люди, — выразительно повёл глазами по сторонам сосед. Он насупился и, казалось, уже окончательно раскаивался в своей откровенности перед случайным человеком. Ещё раз оглядел Мирона и с сомнением покачал головой: — Да и боюсь, мой товар будет вам не по карману…

«Взад пятит, — огорчился Мирон, — спугнул купца!» И, тоже перейдя на полушёпот, внушительно сказал:

— Мы ваш товар не видели, вы наш карман не щупали. Людей в деле опасливых я, конечно, уважаю, только и кота покупать не приучен. К тому же у вас даже мешка — нет! — Он коротко и нервно рассмеялся собственной шутке. Похоже было, что шутка эта разозлила чересчур осторожного собеседника.

— Мешка нет! — сердито сказал он. — Не каждый товар в мешке носится!.. Часы у меня золотые с двумя крышками, боем и при золотой цепочке!

— Пока-ажь!..

— Шпана кругом. А ты: «покажь» да «покажь»! А потом не купишь, а они увяжутся, украдут.

— Ну, не хочешь здесь — давай отойдём, — тихим, примирительным тоном предложил Мирон, боясь неосторожным словом или даже взглядом окончательно расстроить заманчивую сделку. Они перешли через железнодорожные пути, сразу за которыми начинался пустырь с остатками каких-то сараюшек, а ещё дальше густо вставал невысокий, подпалённый осенним багрянцем кустарник.

— Значит, с двумя крышками, — не выдержав, переспросил Мирон. — И при цепочке?

— Фирма «Лонжин», — внушительно ответил спутник.

Мирон искоса осмотрел сухощавую, не так чтобы сильную фигуру шагавшего рядом человека, и шалая, взвеселившая сразу мысль пришла к нему. «Лонжин», — повторил он про себя незнакомое слово. И ещё раз с удовольствием: — «Лон-жин»! В кустарнике, вблизи речки, виднелась заброшенная полуразвалившаяся часовенка. Вокруг царила лёгкая недвижная тишина.

— Пройдём к часовне, — предложил Мирон каким-то свистящим от волнения голосом, — чтоб, значит, для полной уверенности. — Теперь он сам искал безлюдного места.

— Пройдём… — Мужчина согласился не задумываясь, легко, и Мирон увидел в его сговорчивости добрый знак.

Столько раз выручала Мирона Осадчего врождённая подозрительность к людям, столько раз отводила от него беду в самый распоследний момент, а вот жадность подвела, столь же глубоко в нем сидящая, как и подозрительность!..

Они вошли в часовню, и мужчина сразу же достал из кармана что-то завёрнутое в белую материю. Не замечая ничего вокруг, Мирон жадно впился взглядом в свёрток, будто надеялся увидеть сквозь тряпицу желанный блеск золота. Но все получилось иначе, чем он предполагал: в руках у человека блеснула не мягкая желтизна золота, а черно-воронёная сталь нагана…

— Не шевелись… Мирон Осадчий! — негромко, но властно произнёс Фролов.

Мирон загипнотизированно смотрел на ствол пистолета и лихорадочно думал: «Это конец! Черт возьми, что же делать? Господи помоги, лишь бы увернуться от выстрела. А там — во весь дух наутёк!» Не меняя недвижного выражения лица, Мирон резко швырнул в лицо Фролову свою котомку и отпрыгнул в сторону… «Теперь бежать!» — молнией пронеслось у него в мозгу. Но на пути его встал ещё кто-то. И прежде чем Мирон успел рассмотреть этого человека, он почувствовал сильный удар. Яркий солнечный день померк в глазах Мирона, и всего его окутала противная, душно-клейкая тьма.

Очнулся он на выщербленном, густо покрытом птичьим помётом полу часовни. Под высоким потолком зияли отверстия, через которые виднелось нестерпимо синее небо и разбитый крест на маковке купола. В часовню влетали и вылетали голуби, наполняя гулкую тишину шорохом крыльев и воркованием. Лики строгих святых неотступными печальными глазами смотрели прямо на Мирона. Он замычал и попытался языком вытолкнуть изо рта кляп.

Фролов склонился над ним, ослабил верёвки, вынул кляп. Мирон приподнялся, очумело сел на куче штукатурки и, поводя затёкшими руками, спросил:

— Ты кто?

— Чекист, — спокойно и снисходительно-насмешливо ответил Фролов. Мирон перевёл затравленный взгляд на Кольцова, долго всматривался в его лицо.

— А твоя личность мне вроде как знакома…

— Встречались. У батьки Ангела. Ты ещё тогда грозил расправиться со мной, — спокойно ответил Кольцов, пугая Мирона именно этим, веющим смертью спокойствием.

— Помню. Ты белым офицером был, — бесцветным голосом обронил Мирон. — А теперь, выходит, тоже в Чеку перешёл?

— Выходит, так.

Мирон подумал немного, почесал на руках багровые рубцы от верёвок и сказал:

— А меня вот к золотопогонникам нелёгкая занесла. Я теперь у Щукина связником. Мно-ого знаю. Можем столковаться!

— Рассказывай.

— А жить буду? — огляделся вокруг диковатыми глазами Мирон. — Все скажу, если помилуете!..

— Говори. Пока будешь говорить — будешь жить. А своё получишь! — невозмутимо пообещал Фролов, спокойно глядя в глаза Мирону. И от этого его непреклонного спокойствия на Мирона внезапно повеяло леденящей душу стужей, жутко пахнуло смертью.

— Я ещё пригожусь вам… Я пригожусь. Я достану самые секретные бумаги… Хотите — убью Щукина?.. Это он во всем виноват… Он втравил меня… Я убью его… Дам расписку, что убью… Буду работать на вас, секретные документы буду доставлять…

Мирон говорил самозабвенно и беспрерывно, захлёбываясь от страха, что его не станут слушать… и с надеждой увидел, что выражение лица у Фролова изменилось, губы его брезгливо изогнулись. «Нехай презирает — исполнителей всегда презирают. Значит, возьмут к себе! Поверят?» — уговаривал свой страх Осадчий. И то, что на губах Фролова брезгливая усмешка, — хорошо. Такое выражение Мирон часто видел у своих хозяев, когда они о чем-нибудь с ним договаривались, и привык считать это хорошим предзнаменованием.

— Не продам — сообщите Щукину. Он не пожалеет — убьёт! — разгорячено продолжал Мирон, время от времени потирая уже успевшие почти исчезнуть рубцы. — Дам адрес жены. Ежели продам — её убьёте…

— Легко ты чужой жизнью распоряжаешься, — с укоризненной непримиримостью бросил Фролов. — Тем более что и жены-то у тебя не было и нет.

— Как нету? Как это так нету? — возмутился Осадчий, — что ж, выходит, по-вашему, я брешу?

— Брешешь, Осадчий, брешешь, — невозмутимо подтвердил Фролов. — Оксана знает, что Павла убил ты.

— И это, значит, знаете? — сразу сникнув, устало произнёс Мирон. Это его окончательно добило, лишило надежды на удачливость.

— Все знаем. Работа такая! — невозмутимо ответил Фролов, читая в глазах у Осадчего смертельную безнадёжность. «А ведь уж давно убитым живёт! — отметил про себя Фролов. — Страшнее всего среди живых вот такие мёртвые… Неужели он и родился таким омертвелым?»

А Мирон, словно почувствовав мысли Фролова, безнадёжно попросил:

— Тогда стреляйте.

— Успеем, — неторопливо ответил Фролов.

И опять эту неторопливость Мирон расценил как добрый знак. Может, ещё обойдётся. Если бы он не был нужен им — кокнули, и дело с концом. Ан нет, медлят. Принюхиваются. Может, запугивают, чтобы перевербовать? Такие люди, как он, нужны любой власти. В этом он был твёрдо убеждён. Только бы на сей раз не прогадать. После длительной и, как показалось Мирону, особо зловещей паузы он заговорщически наклонился к Фролову и значительно, полушёпотом сказал:

— Слушай, меня Щукин снова послал за линию, к вам, в Новозыбков. С пакетом.

— Где пакет?

— Возьми вот тут, за пазухой.

На конверте, извлечённом Фроловым, значилось: «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».

— Кто такой Пискарев? — строго спросил Фролов. — Как ты должен был встретиться с ним?

— Не знаю… ох не знаю. Моё дело — опустить письмо в Новозыбкове в почтовый ящик, — угодливо отвечал Мирон. — Только опустить. В любой ящик. И все.

— Вот видишь, не много доверяет тебе Щукин. Не верит, должно быть.

— Верит, верит! — подхлеснутый страхом, затараторил Осадчий. — Я через линию фронта не раз его людей водил. Больших людей…

— Как переходишь линию фронта?

— А по цепочке, — все с той же готовностью продолжал Мирон.

— Рассказывай, — приказал Фролов.

— Значит, так, — обстоятельно рассказывал щукинский связной. — Значит, с Харькова надо было мне добраться до разъезда на двести семнадцатой версте. На краю хутора имеется хатка с зеленой скворечней. Там путевой обходчик Семён должен переправить дальше…

Фролов и Кольцов слушали, тщательно фиксируя в памяти каждую фамилию, каждую чёрточку внешности и характера людей цепочки, каждый факт. А Мирон смелел, подальше отодвигая от себя страх. Его понесло, он столько рассказывал о белогвардейской эстафете, что многие звенья вставали перед глазами…

Наконец он испуганно осёкся, просительно глядя в глаза Фролова.

— Все? Ничего не утаил? — сурово спросил чекист.

— Ей-богу, как на духу!

— Ну что ж, теперь приговор приведём в исполнение, — сказал Фролов и поднял наган на уровень Миронова лба.

— Нет! — в ужасе закричал Осадчий. «Да как же так? — успел ещё подумать он. — Как же вдруг не станет меня? Эти чекисты будут жить, а я нет? Где тут справедливость? В крупном везло, удача вывозила. А в простую ловушку влопался. Нет, я жить хочу: есть, пить, видеть солнце… Господи спаси, я другим стану! Другим!..»

Письмо, взятое у Мирона, на первый взгляд никакого интереса не представляло. Некий весьма хозяйственный человек сообщал, что он жив и здоров, и интересовался у своего давнего знакомого (так явствовало из тона письма) Михаила Васильевича Пискарева ценами на картофель и крупу и в конце передавал обычные приветы близкой и дальней родне. Дело обычное, житейское! Сколько таких пустячных писем бродило по дорогам страны, завязанных в котомки, зашитых для верности в подкладку, писем с оказией, без надежды на ответ!.. Но это письмо отправлял начальник контрразведки Щукин, отправлял с предосторожностями через связника, одно это свидетельствовало о том, что у данного письма есть другой, тайный смысл, что это явная шифровка.

Понимая, что дело это опасное и трудное, боясь упустить попавшую к ним в руки важную нить, Фролов решил сам по белогвардейской эстафете добраться до Новозыбкова. Можно было переправиться на ту сторону по своей, чекистской цепочке, налаженной и проверенной. Но Фролов хотел получить в руки сразу всю белогвардейскую эстафету и установить над людьми Щукина тщательный чекистский контроль. Такое выдавалось не часто и оправдывало риск.

С поезда Фролов сошёл у небольшого станционного домика, над которым виднелась попорченная пулями фанерная вывеска: «Разъезд 217-й версты».

К разъезду жались ветхие, с покосившимися крышами, домики. За плетнями клонились к земле пожелтевшие тяжеленные круги подсолнечника.

Фролов уверенно зашагал к дому, во дворе которого была прибита к шесту — дивная для военного времени — зелёная скворечница. Во дворе яростно, гремя увесистой цепью, залаяла собака, торопливо открылась калитка. Перед Фроловым встал молодой, крепко сбитый парень с хитрыми, увёртливыми глазами. Фролов сразу узнал его по рассказу Мирона. Семён в свою очередь тоже бесцеремонно рассматривал Фролова и молча ждал, что тот скажет.

— Неприветливо встречаешь гостей, Семён, — с лёгкой и ничего не значащей обидой укорив парня Фролов.

— Тю! Ты откуда меня знаешь? — удивился Семён.

— Николай Григорьевич кланяться тебе велел, — сказал Фролов первую половину пароля. Насторожённости, застывшей на лице Семена, заметно поубавилось.

— Что пользы с его поклонов. Часы я ему передал, а он никак их не отремонтирует… — отозвался Семён с деланной сонливостью.

— Часы в мастерской. Отремонтируют в пятницу.

— Тебя что, переправить? — шарил по лицу и по одежде Фролова хитроватыми, осторожными глазами Семён: дело серьёзное, здесь нужно без всякой оплошки.

Фролов согласно кивнул.

— Не поздно? Может, заночуешь? — предложил парень.

— Спешу, Семён, — уклонился от этого предложения Фролов.

— Дело твоё. — Он взял возле веранды весла, положил их на плечо. Махнул Фролову: — Айда! — И они пошли со двора по крутому меловому спуску к берегу.

Взвихрились воронки прозрачной зеленой воды. Лодка, слегка переваливаясь с боку на бок, пересекла открытое пространство и нырнула в густые камыши. Долго плутала по лабиринту озёр и озерец, пока не оказалась в поросшей верболозом и кугой старице.

Семён налегал на весла, и крутые бугры мускулов играли под рукавами его куртки. Он явно торопился и дышал тяжело и сердито. Но вот сбоку от прибрежного леска, за крутым поворотом, им открылось село. На взгорочке стояла, словно нарисованная, беленькая и круглая церквушка, а вокруг неё раскинулись такие же беленькие и уютные домики.

— Во-он в той церкви отец Григорий требы служит, — показал головой Семён. — Вечерни сегодня не будет, так что, ежели упросишь, он тебя ночью и повезёт. Ночью сподручнее.

Долго упрашивать отца Григория Фролову не пришлось. Вероятно, он побаивался этих нежданных и опасных гостей и стремился поскорее от них избавиться. Выслушав Фролова, он молча сходил в сарай, вывел коней, стал запрягать их в тарантас.

Был отец Григорий огромного, даже устрашающего, роста, на голову выше Фролова, с большими красными ручищами и с густой и чёрной, как вакса, бородой, в которой виднелись какие-то соломинки — наверное, до прихода гостя батюшка сладко опочивали.

Солнце уже легло на горизонт, когда они выехали. Дорога то выгибалась по краям оврагов, то ровно и прямо тянулась степью. Тарантас, гремя железными ободьями колёс, резво катился по пыльному шляху, и село с церквушкой вскоре осталось далеко позади.

Священник, тяжело навесив плечи над передком, сидел впереди Фролова. Поверх рясы он натянул, чтобы выглядеть помирски, парусиновый пыльник, на голове покоилась чёрная монашеская скуфейка. Помахивая тяжёлым кнутом, отец Григорий, не оборачиваясь, сердито басил:

— И где только вы берётесь на мою голову?!

— Не переправляли бы, отец Григорий! — насмешливо посоветовал ему Фролов.

— «Не переправляли бы», — гневно передразнил Фролова отец Григорий. — Мне ж за каждую переправленную живую душу по пять золотых десяток платят… И помогать своим опять же надо!..

— Так брали бы винтовку!

— Сан не позволяет… Да и не понял я — прости господи! — пока ни хрена в этой заварухе, — откровенно сказал священник и затем, обернувшись к Фролову, указал кнутовищем в небо: — Господь бог тоже ещё, наверное, не разобрался, иначе бы уже принял чью-то сторону.

…Наступила ночь. Мягко стучали по пыльной дороге копыта лошадей. Багровые сполохи освещали небо. Слышались грозные громовые перекаты. Потом недалеко впереди разорвался снаряд. А сзади послышалась пулемётная очередь.

— Ну, молись, раб божий! — сказал отец Григорий. — По самому что ни на есть фронту едем!

Ворочая головой, он с тревогой прислушивался к доносящейся перестрелке, а потом вдруг приподнялся и стал немилосердно хлестать лошадей кнутовищем, посылая на их головы все непечатные ни в ветхом, ни в новом завете слова. Тарантас, тряско подпрыгивая на ухабах, как сумасшедший нёсся в сторону леса.

Вскоре после того как они с отцом Григорием расстались возле какой-то вдребезги разбитой колёсами развилки, Фролов набрёл на красноармейский разъезд. И к утру, усталый, но радостный, уже был в Новозыбкове, в штабе 12-й армии.

Глава двадцать девятая

Сёк мелкий и беспорядочный дождь. Он растушевал дали, дома в конце площади и церкви с бесконечными маковками выглядели словно декорации, только намеченные углём на сером театральном заднике, но ещё не прорисованные художником.

Только так, как бывает лишь в жизни, тяжёлой матовостью блестели булыжники мостовой.

Маленький, никому до последнего времени неизвестный, городок Новозыбков, волею случая оказавшийся в центре военных событий, жил нервно и неспокойно. С неумолчным грохотом сапог и ботинок двигались по Соборной площади красноармейские части, перебрасываемые с одного фронта на другой. Медленно брели понурые конные упряжки с пушками, снарядными ящиками, обозными повозками, санитарными фурами. Крупы лошадей, имущество на повозках, брезент фур и амуниция людей — все было мокро, все блестело, как лакированное.

В самом конце площади, почти у самых домов, колонна становилась призрачной, размытой. И постепенно совсем исчезла в пелене дождя.

С постоянным, ни на миг не ослабеваемым напряжением следил штаб 12-й армии за трудным героическим продвижением Южной группы войск, которая к этому времени уже оставила позади четыреста почти непреодолимых вёрст и приближалась к Житомиру, оборванная, голодная, без патронов, но все равно неодолимая. Радиосвязь с Южной группой поддерживалась теперь круглосуточно. Нервно и дробно стучали телеграфные аппараты, доносившие сюда, в штаб, самые свежие новости…

Дверь в аппаратную резко распахнулась, и в неё стремительно вошёл Фролов. Был он снова, как и до поездки в Харьков, в вылинявшей военной форме. Ещё утром он отдал шифровальщикам письмо Щукина и попросил расшифровать.

— Ну как дела? Расшифровали?

Молоденький красноармеец склонился к своему столу и, стараясь выглядеть строгим и значительным, протянул несколько листов бумаги. Фролов жадно пробежал их глазами и словно споткнулся о невидимую преграду. Прямо из аппаратной он поспешил к Лацису, положил перед ним расшифрованный текст письма и огорчённо сказал:

— Вот теперь я уж точно нич-чего не понимаю. Из письма явственно следует, что Николай Николаевич жив и, по всей вероятности, продолжает работать у нас в штабе.

Лацис скользнул взглядом по письму.

«Николаю Николаевичу. Укажите наиболее приемлемый участок фронта для прорыва конницей генерала Мамонтова. Все это срочно! Николай Григорьевич».

Какое-то время Лацис и Фролов молча и недвижно смотрели друг на друга. Затем Лацис резко, не скрывая самоиронии, сказал:

— Чего ж тут непонятного! Ну? Чего? Резников никакой не предатель! — и с горькой усмешкой добавил: — Нас попросту провели, как мальчишек… Интересно!..

Кабинет Лациса здесь, в Новозыбкове, был крошечный и малоудобный, словно он находился в каком-то вагоне, и нужно было с этим мириться. Рядом со столом стояла узкая солдатская кровать, покрытая грубым одеялом. Возле стен стояло несколько стульев и железный походный ящик, заменявший сейф. На вешалке, около двери, висела куртка, а поверх неё на ремнях — деревянная кобура маузера.

— Интересно… — Лацис прошёл к карте, висящей на стене. Задумчивым взглядом стал блуждать по тёмной извилистой черте, обозначавшей линию фронта. — Письмо подтверждает тот факт, что, по вероятию, генерал Мамонтов хочет без потерь прорваться к своим. Значит, агент Щукина по-прежнему сидит у нас в штабе… и занимает довольно крупный пост, поскольку он может знать дислокацию наших войск… — И с горькой усмешкой добавил: — Долго же мы его выявляем.

— Он отлично законспирирован и достаточно хитёр. Даже с Киевским центром, судя по всему, он не имел никаких контактов, — хмуро произнёс Фролов. — И то, что мы получили выход на него, — всего лишь случай. Счастливый случай.

Лацис взял лежавший перед Фроловым конверт, отобранный у Мирона, стал внимательно рассматривать адрес. «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».

— Вы думаете, что Михаил Васильевич Пискарев и Николай Николаевич — одно и то же лицо? — высказал предположение Лацис.

— Вероятно.

— Ну-ну… — как-то раздумчиво и неопределённо произнёс Лацис и добавил: — Не верьте в лёгкие удачи и в магизм счастливых случаев, Пётр Тимофеевич!.. Не верьте!..

На следующий день конверт с письмом был брошен в один из почтовых ящиков города и вскоре, по наблюдениям чекистских работников, попал на почту. И чекисты установили здесь постоянное наблюдение. Но прошёл день — за письмом никто не пришёл.

Наступило воскресенье. В здании почты на сей раз людей было больше, чем обычно. И особенно много народа толпилось возле окошка, где выдавали письма «до востребования». Стояли в очереди военные, местные жители, приехавшие в Новозыбков на базар из близлежащих глухих деревень. Стоял в очереди инвалид на деревяшке, в потрёпанной одежде и засаленном малахае на голове.

В окошечко заглянул пожилой красноармеец с рублеными чертами лица.

— Сергееву посмотри, товарищ.

Близорукий служащий почты, худой, небритый, с приклеенным к губе погасшим окурком, ловко пролистал письма.

— Пишут, Сергеев!

Новое лицо. Круглое, румяное.

— Дубинский.

— Нет Дубинскому.

К окошку склонилось большое, грубое, заросшее рыжей щетиной лицо инвалида.

— Посмотри, браток, Пискареву, — попросил он хрипловатым голосом, показывая затрёпанную бумажку, удостоверявшую личность.

— Пискареву? — переспросил служащий почты и стал перебирать письма. — Вот! Есть! Пискареву Михаилу Васильевичу!

Инвалид, не читая, засунул письмо за свою хламиду и, припадая на деревяшку, направился к себе домой, в ночлежку.

И только когда солнце склонилось на закатную половину, он с потрёпанной сумкой в руках направился на базар. Базар в Новозыбкове был скудный. На ларях, выстроившихся в ряд на грязном пустыре, кое-где лежали кучки картофеля, лука, высились крынки молока. За одним из ларей шевелилась живописная куча тряпья. Это сгрудившиеся беспризорники, время от времени переругиваясь, играли в карты. Вот здесь, неподалёку от беспризорников, и расположился со своим нехитрым имуществом одноногий сапожник Михаил Васильевич Пискарев. Вынул из сумки ящичек, разложил инструмент, благо сапожники в войну в большом спросе. И действительно, едва он разложил на небольшом ящике свой инструмент, как к нему подошла старуха с презрительно поджатыми губами, так что казалось, что она заглотнула свои губы, подошла и протянула Пискареву прохудившийся ботинок. Отставив культяпку в сторону, Пискарев деловито и брезгливо осмотрел ботинок, бросил хлёсткий, оценивающий взгляд на старуху, принёсшую его.

— Платить чем будешь? — сердито буркнул он, помахивая дырявым старушечьим ботинком.

— Крашанками, милочек, крашанками, — успокоила сапожника старуха.

— Семь штук.

— Семь штук? — охнула старуха. — Креста на тебе нет.

— Твоя правда, бабка, — согласился сапожник и, отвернув край хламиды, показал массивную жилистую шею. — Нету креста.

Ловко натянув на железную лапу ботинок, сапожник заложил между губ целую горсть деревянных гвоздей. Сапожничал он и впрямь споро и ловко. Сноровисто выхватывая левой рукой изо рта гвозди, правой одним точным, почти не глядя, ударом молотка вколачивал их в подмётку.

Наконец он снял с лапы ботинок и протянул его старухе.

— До смерти не износишь, бабаня, — покровительственно сказал сапожник.

Обиженно поджав губы, старуха отсчитала в тёмные корявые руки сапожника семь штук яиц и, опустив ботинок в заваленную тряпьём кошёлку, отошла. Старуха с кошёлкой в руках медленно двинулась с базара. И тут же чуть-чуть поодаль, сзади неё, пристроился один из беспризорников. Потом беспризорник исчез, а за старухой пристроился пожилой чекист Сергеев.

Вечером Лацис вызвал Фролова, Сазонова, Сергеева и ещё двух молодых чекистов, занимающихся делом Пискарева — Николая Николаевича, — для доклада, а точнее сказать, для беседы. Он не любил сухих формальных докладов — они отдаляли людей друг от друга, мешали взаимопониманию, — нет, он стремился сам глубоко закопаться в суть фактов и сделать свои выводы. Усадив сотрудников на стулья и на своей походной железной кровати, он спросил:

— Ну, что выяснили? Кто он такой, этот самый Пискарев?

Этот вопрос был поручен Сазонову, он и начал обстоятельно рассказывать первым:

— Михаил Васильевич Пискарев — бродячий сапожник…

— Проверили?

— Спросил местных жителей. Выезжал в близлежащие села. Точно — сапожник.

— Причём хороший, — добавил Сергеев. — Я сам в прежние времена этим баловался — детворе обувку чинил. Толк досконально понимаю. Он — настоящий сапожник. На все сто! Я наблюдал, как он работает. Циркач, настоящий циркач!

— Где живёт? — спросил Лацис, прерывая неуместные восторги Сергеева, восхищённого искусством Пискарева.

— В ночлежке, которая при базаре. Там ни с кем дружбу не водит. И вообще он такой… смурной, что ли… — подробно докладывал Сазонов.

— Когда появился в Новозыбкове?

— Недавно.

— Недавно: год назад? неделю? месяц?

— Виноват, — обезоруживающе улыбнулся Сазонов и чётко доложил: — В Новозыбков он приехал за четыре дня до перемещения сюда штаба армии. Проверил по записям в ночлежке. До этого сапожничал в Киеве, на Сенном базаре. Тоже проверил.

— Ни с кем не встречается? — спросил Лацис у Сергеева, которому было поручено наблюдение за Пискаревым.

— Вроде нет. — И тут же поправился: — Нет, Мартин Янович. Следил за каждым его шагом. Обувку, которую ремонтирует, тоже всю проверяем…

— Ночлежка — рынок, рынок — ночлежка. Двое суток с него не спускаем, — зло сказал Фролов. — И все бесполезно.

— Странно, — задумчиво сказал Лацис. — В письме срочный вопрос…

— И все-таки я все больше начинаю думать, Мартин Янович, что это он сам и есть Николай Николаевич, — держался своей версии Фролов.

— Допустим, — похоже, даже согласился Лацис и затем жёсткой насмешливостью спросил: — А сведения такого масштаба — о дислокации наших войск — и другие секретные данные — он что, на базаре покупает?

— Не знаю, — вздохнул Фролов. — Возможно, и покупает.

— У кого? — Лацис вдруг сорвался с места и стал жёстко оговаривать Фролову: — Вы все ещё продолжаете надеяться лёгкую удачу и на счастливый случай? Так вот, запомните! В нашей работе их не бывает!.. — И чтобы все, что он сказал, выглядело просто выговором, Лацис тихо присел рядом с Фроловым и тихо сказал: — Поймите, Пётр Тимофеевич! При любом варианте рядом с сапожником должен появиться ещё один человек. Тот, который имеет доступ к секретным штабным документам. Только надо смотреть в оба… На это надо и себя и наших сотрудников настраивать. Нет, здесь где-то рыба покрупней.

— Тут вот я одно обстоятельство приметил, — неожиданно решился вмешаться Сергеев. — Так, ничего особенного… Место переменил в тот день, как письмо получил. То сидел возле у самих ворот, а теперь перебрался к ларям, где овощами торгуют… Может, это он просто так, а может… может, знак какой подаёт, ну чтоб на связь к нему выходили!

Лацис, Фролов и все остальные слушали Сергеева с нескончаемым интересом. Что и говорить, глаз у Сергеева приметливый.

— Мартин Янович, ясно одно — он, этот самый сапожник, враг, — запальчиво поднялся Сазонов. — Так?

— Ну так.

— Так может, взять его? Взять и за сутки-двое расколоть, как кедровый орех.

— Враги разные бывают, — задумчиво и по-доброму сказал Лацис. — Иные — как кедровые орехи, а иные — как чугунные ядра. Какая у нас с вами гарантия, что именно этот враг — как кедровый орех… Да и невыгодно нам брать Пискарева сейчас. Пока мы с ним будем возиться, Николай Николаевич все пойдёт и уйдёт. А нам ведь не столько Пискарев нужен, сколько он, другой…

И снова, как и накануне, чекисты с неуклонной осторожностью дежурили на базаре. Сапожник уже привык к соседству голодной компании беспризорников, шумной, драчливой, словно воробьиная стая в первые весенние оттепели. Беспризорников тоже не удивило, что к ним прибилось ещё несколько таких же голодранцев в живописном рубище. Почти каждый день кто-то из беспризорников покидал скудный Новозыбковский базар и отправлялся дальше в поисках своего «Клондайка» и точно так же кто-то новый возникал в их пёстрой артели.

Привалившись друг к другу, несколько беспризорников сидели возле рундука, совсем близко от Пискарева. А на рундуке сидел долговязый чумазый парень в рваной кацавейке, на голове у него красовалась ермолка, похожая на те, какие носят раввины. Ногами в рваных опорках он барабанил по пустому рундуку. Ни Фролов, ни Лацис, ни даже родная мать не узнали бы в этом беспризорнике Сазонова.

В полдень к сапожнику подошла полнощёкая, осанистая женщина в отливающем тёмной синевой плюшевом жакете, извлекла из кошёлки добротные комсоставские сапоги и басистым, требовательным голосом произнесла:

— Набойки нужно прибить. Прибьёшь, что ли?

Сапожник не спешил с ответом. Он неторопливо завернул в промасленную тряпочку сало и остатки хлеба, засунул свёрток в ящик и лишь после этого бесстрастно взял из рук женщины сапоги. Долго и придирчиво — и так и эдак — осматривал их, тщательно выстукивая подмётку заскорузлым пальцем, затем ровным, почти равнодушным голосом спросил:

— Платить чем будешь?

— Известно, деньгами. — Даже несколько возмутилась хозяйка сапог.

— Ну что ж. Тогда приходи завтра с утра. Заберёшь, — все тем же ровным, успокоительным голосом предложил сапожник.

— Но… больно долго что-то, — возразила женщина. — Не осерчал бы постоялец — сапоги-то ему небось надобны.

— Постояльцу своему скажешь, что хорошие сапоги требуют хорошей работы.

Беспризорному надоело барабанить ногами по ларю. Он ловко спрыгнул на землю, сделал замысловатую фигуру на пятках и весело, с бесшабашным видом зашагал между ларями, что-то бойкое насвистывая себе под нос… Сзади, в прорехи выпущенной напуском рубахи, видны были две острые грязные лопатки.

— Ты куда, Сова? — сонно вскинулся второй беспризорник.

— А ну вас всех… Жрать охота… — не оборачиваясь, ответил тот, кого назвали Совой, и, сокрушённо махнув рукой, смешался с околобазарной толпой. А второй беспризорник снова задремал на солнцепёке.

Сазонов передал женщину Сергееву, а тот, проводив её до самого дома, исподволь, осторожно навёл справки, кто она сама и кто её постоялец. И хотя соседи были испуганно-немногословны — постоялец в чинах, служит в штабе армии, — все же из их слов явствовало, что ведёт он строгий, замкнутый образ жизни, ни с кем не водит знакомств, и все его боятся, а пуще всех — хозяйка. Все говорило о том, что человек это опытный и осторожный, что все подступы к себе он перекрыл.

Теперь и Лацису, и Фролову, испытывающему неловкость за то, что предложил неверную версию, стало совершенно ясно, что это и есть таинственный Николай Николаевич. Ошибки не могло быть. Нужно только действовать немедленно — такие люди, как этот, опасность чуют за версту. И все же Лацис решил дождаться утра и получить в свои руки ту главную улику, без которой допросы длились бы бесплодно несколько дней, несмотря на всю очевидность собравшихся воедино фактов. Он был уверен, что получит её, эту неопровержимую улику.

На утро следующего дня женщина, как и было уговорено, забрала у Пискарева сапоги, и вскоре их уже осматривали у её дома чекисты — Сергеев и Сазонов. Сергеев запустил руку в голенище и, сосредоточенно хмуря брови, прощупывал вершок за вершком каждую складку подкладки. Наконец его лицо расплылось в удовлетворённой улыбке, будто он поймал в сапоге налима.

— Есть… Чего-то есть… — тихо выдохнул он, поглядывая то на Сазонова, то на застывшую в благоговейном ужасе хозяйку. Он вынул руку из голенища и сказал Сазонову: — Ножик дай.

Наблюдавшая за действиями Сергеева женщина испуганно зашептала, не веря, что такое могло случиться с важным постояльцем:

— Господи, никак, резать будете?.. А что ж я постояльцу потом скажу? Он у меня строгий.

Сергеев снова опустил руку с ножом в голенище и, орудуя им, утешил вконец расстроенную женщину:

— Ты не бойсь… Теперь мы ему все сами скажем. Все как есть — и про то, что было, и про то, что будет…

С этими словами он извлёк из сапога сложенный во много раз бумажный квадрат. Стал его разворачивать. Разгладил на руке, покачал головой.

— Вот ведь… это ж надо такое! — Сергеев поднял глаза на женщину. — Ну, показывай, где он у тебя тут размещается, постоялец этот?

Женщина заколебалась.

Тогда Сергеев снова простовато и добродушно произнёс, стараясь развеять хозяйкины опасения:

— Ты кончай его бояться, говорю тебе… Он уже, я так понимаю, все свои сапоги сносил.

Женщина осторожно показала пальцем на дверь и тут же испуганно убрала палец:

— Там его комната.

Сергеев шагнул к двери, распахнул её. Постоял, вглядываясь в небогатое убранство чужой комнаты, и, хмыкнув, повернулся к Сазонову, сокрушённо покачал головой, вводя в ещё больший испуг хозяйку:

— Найди двух понятых, чтоб все, значится, законно… Обыск делать будем…

Резко распахнулась дверь, и в кабинет Лациса быстро вошёл своей обычной уверенной походкой начальник оперативного отдела штаба армии Басов. И тут же за его спиною безмолвно вырос с винтовкой в руках часовой.

— Я надеюсь, хоть вы мне все объясните?! — зло и непримиримо выкрикнул Басов. — На каком основании?..

Но Лацис перебил его.

— А я, признаться, думал, — сухо сказал он, — что это вы мне все объяснять будете. Я вас буду спрашивать, а вы мне — объяснять… Да вы садитесь. Разговор у нас, я так понимаю, будет долгий.

Басов, не теряя спокойствия, присел к краешку стола:

— Что? Что вас ещё интересует? — с благородным негодованием спросил он. — Да, я полковник царской армии и никогда этого не скрывал…

— А я вас об этом и не спрашиваю, — спокойно сказал Лацис.

— Так что же вас интересует?

— Сапоги.

И Лацис деловито поставил на стол уже знакомые нам сапоги, надраенные до блеска старательным сапожником.

— Ваши? — впился глазами в начальника оперативного отдела весь подобравшийся Лацис.

Басов на какой-то миг внезапно потускнел. Негодование сменилось на его лице страхом. Он сразу понял все или, по крайней мере, очень многое. Но тут же взял себя в руки.

— Э-э… возможно… Но как они оказались у вас? — с растяжкой, чтобы выиграть время, начал он.

— Случайно. Михаил Васильевич Пискарев передавал с их помощью вам письмо, а они вместе с письмом попали к нам.

— Какое письмо? Какой Михаил Васильевич? — снова возмущённо заговорил Басов, напряжённо отыскивая про себя надёжные ходы спасения.

— Слушайте, Басов! Мы ведь договорились, что задавать вопросы буду я! — резко сказал Лацис. — Но, если хотите, я отвечу на ваши вопросы. Какое письмо?.. От Щукина!..

— Не знаю такого.

— Какой Михаил Васильевич? — не обращая внимания на слова Басова, спросил Лацис и, подняв голову, сказал часовому: — Введите!

В коридоре послышались неуверенные шаги — один, другой, третий, — ломкие, насторожённые и беспомощные. Басов смотрел на дверь и напряжённо ждал, на лице его была язвительно-холодная усмешка. В кабинет, припадая на культяпку, вошёл сапожник. Был он гладко выбрит, но в той же потрёпанной одежде.

— Михаил Васильевич Пискарев, — отрекомендовал его Лацис и посмотрел на Басова. — Что? Не знакомы?

Басов, широко разведя руки в стороны, расхохотался весело внешне даже искренне.

— Помилуйте!.. Откуда?.. — давясь смехом, сказал он Лацису. — Что может быть общего у меня с этим оборванцем?

Лацис сощурил глаза, тихо переспросил:

— Общего? — затем достал из ящика узкий сапожный нож чуть-чуть загнутым вниз концом и с лёгкой терпеливой иронией добавил: — Ну хотя бы этот нож… Этот самый сапожный, заметьте, нож, которым вы с Пискаревым убили начальника оперативного отдела армии товарища Резникова!..

Басов, приобретший было прежний свой самодовольно-насмешливый вид, поперхнулся. Высокомерную его улыбку разом свело с лица. Но это — всего лишь на мгновение. И опять он все ещё попытался спастись.

— Не-ет!.. Нет-нет! Это какая-то ошибка! — возмущённо оправдывался он. — Я сейчас же буду жаловаться товарищу Райскому. Что за бред собачий? Какой нож? Какой ещё Пискарев?

«Упорно. Изворотливо. И гадко! — подумал, глядя на него, Лацис. — Таким, как этот, улик мало. Хорошо, что не поторопились обезвредить. У каждого своё оружие. У этого — подлая изворотливость дождевого червя».

Лацис поднял со стола какую-то бумагу и, искоса заглянув в неё, невозмутимо произнёс:

— Тогда, быть может, вы вспомните вот что: настоящее имя этого человека Сергей Викторович Ковальский… подполковник белой армии, бывший адъютант великого князя Михаила Александровича… Ну как?.. Вспомнили?.. Сейчас резидент Щукина… Что? Все ещё не узнаете?

Басов побледнел, закусил от волнения губу и, насторожённо выпрямившись, старался все же не глядеть в сторону Пискарева…

Он должен сейчас улыбнуться. Обязательно улыбнуться! — приказал он себе и тут же улыбнулся, но улыбка получилась жалкой, вымученной.

— Нет! — покачал головой Басов. — Я этого человека никогда не встречал.

Басов, облегчённо вздохнув, откинулся на спинку стула и стал с пренебрежительным любопытством рассматривать хромого сапожника. Простовато-недоуменное лицо. И взгляд! Какой сердитый взгляд! Держится молодцом! Значит, так и ему надо держаться…

Лацис тоже краем глаза следил за Пискаревым и Басовым и увидел, что они настроены запираться до конца.

— А вы? — резко повернулся Лацис к сапожнику. — Может быть, вы узнаете Владимира Петровича Басова? Работает там же, где и вы, у полковника Щукина…

«Неужели Лацис допустил непростительную в его деле оплошность? — напряжённо прикидывал в уме Басов. — Очная ставка двух запирающихся людей. Пожалуй, это промах! Только держаться так до конца!» И Басов возбуждённо подался вперёд, хотел возмутиться.

Но Лацис непреклонно закончил:

— Кличка — Николай Николаевич… Все ещё не узнаете?

Сапожник зло громыхнул протезом и, успокоенный ловким запирательством Басова, резко тряхнул головой.

— Нет, — сказал он, без любопытства оглядывая сидящего возле стола Басова. — Представьте себе, в первый, раз вижу.

— Правда? — не скрывая иронии, спросил у него Лацис. — А мне показалось…

Лацис достал из ящика стола фотографию. Это был групповой портрет высших чинов царской армии. В центре стоял великий князь Михаил Александрович. По правую руку от него вытянулся блестящий немолодой уже офицер, в котором без большого труда можно было узнать сапожника. Рядом с Пискаревым в тугом и строгом мундире с погонами полковника генерального штаба и при орденах стоял и сам Басов.

— …показалось, что вы давно знакомы, — закончил с нарочитым недоумением Лацис и снова поднял глаза на Басова: — Кстати, фотографию эту мы нашли у вас… Да-да, какой просчёт при таком-то опыте! Но не судите себя строго, и без этой фотографии улик против вас набралось достаточно… Николай Николаевич.

Басов обречённо понял, что запираться дальше бесполезно, и с бессмысленным выражением лица уронил голову…

Глава тридцатая

Новороссийск встретил Красильникова и его товарищей — Кособродова и Николая холодной, сквозняковой погодой.

Город стоял на бою ветров: они дули либо с гор, либо с моря. И лишь в короткие промежутки, когда один ветер приходил на смену другому, здесь устанавливалась непривычно тихая погода. Случалось это редко.

Кораблей в эту пору в Новороссийске оказалось много. Жестокие, ножевые ветры рвали на мачтах английские, американские и французские флаги, тоскливо свистели в крепко натянутых снастях. Тяжёлые волны яростно бились о камни и об упругие железные корпуса.

Во мгле смутно вырисовывались высокие транспортные суда, похожие на исполинские каменные валуны. К бетонным пирсам прижимали туго натянутые швартовы. Было темно и уныло. Лишь на шканцах самого большого транспорта ярко светил корабельный прожектор. В его лучах безостановочно двигались люди в светлых холщовых робах и высоких бескозырках. Это были английские моряки. Иногда кто-нибудь из них останавливался и, размахивая руками, как сигнальными флажками, исступлённо кричал, быть может отдавал приказания.

Вот прожектор чуть переместился, выведя из грохочущей темноты две стреловидные лебёдки. Они, тяжело поскрипывая, подняли над палубой огромную горбатую глыбу. Раскачиваясь, на несколько мгновений эта глыба зависла над палубой и медленно поплыла в сторону. Прожектор снова отклонился, и теперь в его лучах оказался небольшой маневровый паровоз. Ветер срывал с трубы паровоза клочки пара и с силой швырял их в темноту. Пыхтя и отфыркиваясь, паровоз подал к железному борту судна платформу. И на неё тотчас плавно, слегка продавливая её, опустился огромный горбатый танк.

А неподалёку от выхода на пирс, на фоне судовых огней, чётко вырисовывались часовые в чёрных шинелях. Матово блестели примкнутые штыки винтовок. Часовыми были офицеры. Охрану пирса, и приём танков у англичан вела офицерская рота дроздовцев. Один из часовых поднял голову и стал насторожённо вглядываться в черноту ночи. Затем громко спросил:

— Кто идёт?

— Свои! Капитан Мезенцев!

На мгновение вспыхнул свет карманного фонарика и осветил лицо человека с большим шрамом на щеке. Капитан Мезенцев подошёл к часовым.

— Ну как тут?

— Все спокойно, господин капитан, — тихо отрапортовал часовой и затем спросил: — Графика движения ещё нет?

— Пока нет, господа! Обещали завтра сообщить! — не уклонился от разговора с часовым капитан. Мезенцев щёлкнул портсигаром, закурил и долгим, внимательным взглядом посмотрел туда, где шла погрузка. В лучах прожектора тяжело покачивалась на тросах ещё одна мрачная громадина.

Издали порт угадывался по резким мерцающим и слегка покачивающимся огонькам стоящих возле причалов кораблей и по тревожно мечущемуся лучу прожектора. Время от времени прожектор освещал низко надвинувшиеся на землю рваные облака или медленно полз по бугру, выхватывая из темноты сухую траву и низкорослый кустарник.

Двое стояли возле вросшего в землю по самые оконца домика и, дымя цигарками, смотрели на порт. Одним из них был Кособродов, второй — сутулый, впалогрудый — старик Данилыч, прежде он работал в карьере, где добывали камень для клинкера. Его-то и разыскал в первую очередь Кособродов, рассчитывая на непременную помощь этого верного старика.

Семья у Данилыча была большая и шумная, и поговорить о деле вышли во двор. Они стояли на краю крутого откоса, и слабый луч прожектора время от времени быстро скользил по их фигурам.

— Вторую ночь грузят, — тяжело вздохнул Данилыч. — Наши, которые в порту, эти самые танки видели, говорят, что красным может каюк выйти. Так понимают, что супротив такой страшилы не устоять. Пуля её не берет, бомба её тоже, говорят, не берет. Броневик свободно может в землю затоптать…

— Каюк, говоришь? — задумчиво переспросил Кособродов, угрюмо проводив взглядом сноп света, на мгновение лизнувший сухую траву у их ног. — Это уж, Данилыч, с какой стороны посмотреть — если черт не выдаст, то и свинья не съест… Взрывчатка мне во как нужна, хоть пару пудов!

Данилыч поднял на Кособродова застоявшиеся старческие глаза и долго молча смотрел на него.

— А-а, так вот ты зачем… — протянул он удивлённо. — А я думал, ты уже старое-то бросил, седой черт. Внуки небось есть…

— Горбатого могила исправит, — скупо улыбнулся Кособродов.

— Ты этого добра днём с огнём у нас не найдёшь. Нету!

— А на складе?

— На складе его никогда и не бывало. Каждую порцию для взрывов из города под большой охраной везли. И то, — Данилыч обернулся по сторонам, — наши хлопцы, я знаю, половинили. Партизанам в горы переправляли. А сейчас — все! Нету!

Так ничем закончился их первый день в Новороссийске. А на следующий день в порт уже отправился Красильников. В бушлате, в суконных матросских брюках, заправленных в сапоги, похожий на ищущего выгодной работы моряка, он с самого утра болтался возле портовых ворот, стремясь, однако, не очень попадаться на глаза часовым.

Разгрузку танков днём не производили. Потому и пирс, к которому был пришвартован английский военный транспорт «Орион», был пуст.

Семён Алексеевич уже собирался уходить, как вдруг увидел, что с «Ориона» на пирс спустились матросы и беспорядочной гурьбой направились к воротам порта. Он скорым шагом обошёл штабеля каких-то бочек и тоже направился к воротам.

Не доходя до них, остановился, сосредоточенно скручивая цигарку. Когда английские моряки, предводительствуемые коренастым боцманом с серьгой в ухе, поравнялись с Семёном Алексеевичем, он жестом попросил у них огонька. Моряки остановились. Боцман достал зажигалку, посмотрел на замысловато скрученную цигарку и улыбнулся. Заулыбались и другие, заговорили на непонятном Красильникову английском языке.

— Козья ножка, — попытался объяснить он любопытствующим морякам и, чтобы разговор не оборвался, жестами показал: — Хочешь, тебе сделаю?

И, не ожидая его согласия, Красильников достал полный табаку кисет, рванул размашистым, изящным движением газету и ловко, одним приёмом, скрутил предлинную козью ножку. Всыпав в неё рубленый корень самосада, он подал готовую цигарку боцману. Тот прикурил, затянулся. Лицо его дёрнулось и побагровело, он громко закашлялся. Моряки снова засмеялись и, обступив Семена Алексеевича и боцмана, по очереди стали пробовать самосад, гогоча и весело хлопая Красильникова по плечу. Знакомство завязывалось…

Но в это время юркий человек в штатском, по виду явно филёр, тут как тут появился возле моряков, подозрительно присматриваясь к тому, что здесь происходит. Красильников намётанным глазом сразу же заметил филёра и понял, что знакомство с ним ничего хорошего ему не сулит.

— Ладно, ребята! Мне пора! Пойду! — пробормотал он и постарался протиснуться сквозь толпу обступивших его англичан, они его не отпускали. Звали с собой выпить. Хоть и не знал он английского языка, но правильно понял это приглашение по тем жестам, которыми моряки сопровождали слова.

— Не могу я, ребята! Некогда! — качал головой Красильников и затем вдруг, чуть прищурив глаза, сказал: — Вот завтра… Завтра можно… Завтра давайте встретимся…

При этом Семён Алексеевич прикладывал руку к щеке и даже закрывал глаза, чтобы моряки лучше поняли, что значит завтра.

— Завтра… — повторил вслед за Семёном Алексеевичем высокий моряк с тяжёлым упрямым подбородком и отрицательно покачал головой: — Нет!.. Нет завтра… Ту-ту…

Что-то резкое и гневное бросил в толпу филёр. Высокий моряк огрызнулся и махнул в его сторону рукой. Весело и возбуждённо переговариваясь между собой, моряки тронулись дальше. Филёр уже стоял возле Семена Алексеевича и ждал, когда отойдут подальше моряки. Но высокий моряк что-то понял, тоже остановился и, угрожающе поглядывая на филёра, стал ждать. Тогда филёр, сменив Красильникова недобрым взглядом, покорно побрёл вслед за входящей толпой англичан. «Спасибо, товарищ!» — мысленно сказал выручившему его моряку Красильников и, проводив англичан задумчивым взглядом, пошёл в противоположную сторону. Наплутавшись вдоволь в сложных лабиринтах припортовых улиц, Красильников вышел наконец к деревянным причалам. Здесь мерно покачивались на лёгкой волне ходкие рыбацкие фелюги. На корме одной ветхой лайбы сидел старик. Увидев, что Красильников остановился, старик, глядя поверх очков, крикнул:

— Матрос, выпить чего не найдётся?.. Есть отменная закуска! — и он показал на связку вяленой рыбы, висевшую на флагштоке. Семён Алексеевич прошёл не мешкая по причалу к лайбе.

— Какую службу здесь несёшь? — дружелюбно спросил он старика, стараясь понравиться ему.

— А служба у меня простая, — начал старик — видно, был из разговорчивых, — вроде сторожа я. — Он помолчал и грустно добавил: — Сорок годков день в день прослужил в этом порту, в таможне, а теперь… вот…

Семён Алексеевич даже присвистнул от удивления.

— Сорок лет?.. Наверное, многих моряков знаете?

— Известно, — согласно кивнул головой бывший таможенник.

— А не доводилось вам встречать кого с бывшего эсминца «Гаджибей»? — дознавался Семён Алексеевич.

— С того, потопленного? — повёл бровью в сторону рейда таможенник.

Красильников кивнул.

— Ходит тут один. Комендором был.

— Комендором? А фамилию его не вспомните? — с надеждой в голосе спросил Семён Алексеевич.

— А чего вспоминать? Воробьёв его фамилия.

— Воробьёв?.. Василий?.. — обрадовался Красильников.

— Василий. Он самый.

— Значит, он здесь? — продолжал несказанно обрадованный Красильников. — А где его можно повидать?

— Если есть на что выпить, то в аккурат через десять минут я его вам покажу.

— Есть! Есть! Пошли, папаша!..

Таможенник легко выбрался на причал.

— Подождите, а вахту кому?.. — вдруг остановился Красильников.

— А шут с ней, с вахтой! И с этой лайбой! На ней все равно украсть нечего, — проговорил таможенник.

В двух кварталах от порта, на ветхом каменном доме, висела на кронштейнах большая медная пивная кружка, а под нею красовалась надпись: «Эксельсиор». Старик таможенник свернул во двор, показал на пролом в стене, означавший вход. По выщербленным ступеням они спустились вниз. Под потолком каменного коридора висел тусклый керосиновый фонарь. Он освещал дубовую дверь. Таможенник толкнул её — и навстречу им с оглушающей силой вырвался нестройный гул, послышались невнятные пьяные голоса. Семён Алексеевич увидел низкий сводчатый зал, в котором за длинными дубовыми столами сидели люди. Это были рыбаки, грузчики, военные моряки, механики с мелких судов и портовые воры. На их одежде лежал отпечаток морских профессий. И только два филёра, сидевшие неподалёку от входа, казались здесь такими же несуразными, как, скажем, архиерей на цирковой арене. Они тянули пиво и не спускали глаз с английских моряков, тесной кучкой сидевших за другим столом.

Таможенник повёл Красильникова в конец зала, ближе к стойке. Здесь в одиночестве сидел моряк в грубой брезентовой робе.

— Вот и дружок ваш — Воробьёв, — показал старик.

Семён Алексеевич заглянул в лицо моряка, тронул его за плечо:

— Не узнаешь, Василий?

Моряк нехотя поднял голову, несколько мгновений всматривался в Красильникова.

— Семён?.. Здорово! А мне кто-то сказал, что тебя будто убили. — Моряк ногой придвинул табурет для Красильникова скомандовал в сторону стойки: — Матрёна! Пива нам!

— А водочки не будет? — ласково напомнил таможенник, глаза у него замаслились от ожидания. Воробьёв посмотрел на старика, покачал головой:

— Ох и надоел ты мне, старик!

Семён Алексеевич весело объяснил Воробьёву:

— Это он помог разыскать тебя. — И затем сказал таможеннику: — Вы бы сами выпили! А денег я дам!

— Понимаю! — проникновенно сказал таможенник.

Красильников достал из кармана несколько царских денежных купюр и протянул их таможеннику. Тот, не глядя, зажал деньги в кулаке и, пятясь между столами, зашлёпал к стойке.

А Семён Алексеевич и Василий Воробьёв не спеша потягивали пиво и тихо переговаривались.

— Мне эта взрывчатка для большого дела нужна, — убеждал Красильников своего давнего друга, который сейчас смотрел на него какими-то грустными глазами.

— Не знаю, для чего она тебе нужна, но нету её у меня, я не комендор сейчас. Рыбалю — и вся моя недолга.

— Значит, не поможешь? — тихо, чувствуя, как перехватывает от обиды горло, спросил Красильников.

— Значит, не помогу, Семён… — Помолчав немного, Воробьёв хмуро добавил: — Да и к стенке сейчас за это без суда вставят!

— Боишься, выходит?

— Понимай как хочешь.

Красильников встал.

— Ты что ж, уходишь? — спросил, заметно трезвея, Воробьёв. — А я думал, посидим… повспоминаем… Жизнь-то, жизнь ныне какая верченая… Одна и отрада — повспоминать…

— Нам вроде вспоминать нечего, — сухо сказал Красильников и, не прощаясь, круто повернувшись, двинулся к выходу. Поднявшись по ступенькам, постоял немного — нет ли хвоста? — и, успокоенный, зашагал по улице. Он так и не заметил, как из пивной выскользнул филёр и приклеился к его следу…

Вот уже кончилась улица, и он свернул в переулок. Когда проходил возле какого-то дома мимо железной калитки, чья-то сильная рука внезапно ухватила его за рукав бушлата и рванула к себе. Калитка тотчас же захлопнулась, скрежетнул железный засов. Не успел Семён Алексеевич что-либо сообразить, как увидел перед собой виновато улыбающегося Воробьёва.

— Не видал разве? За тобой шпик увязался… Давай за мной! — проговорил он, тяжело дыша.

— Как ты сюда успел? — удивился Красильников.

— Известно… проходными дворами, — переводя дух, ответил Василий и крепко, по-матросски хлопнул его по плечу. Они торопливо пошли по какой-то сложной, запутанной дороге — мимо дровяных складов, старых сараев, полуразваленных землянок…

Верстах в пяти от Новороссийска, на берегу небольшого заливчика, стояло несколько выщербленных морскими ветрами рыбацких хат. А неподалёку от них вольготно покачивались на волнах заякоренные шаланды и баркасы. Сюда Воробьёв и привёл Семена Алексеевича.

— Вон мой корабль стоит…

«Мария» — крупно было выведено белой краской на борту ничем не примечательного баркаса.

— Здравствуйте вам, — послышался певучий женский голос.

Семён Алексеевич обернулся. Перед ним стояла с молодой смелой улыбкой на красивом, веснушчатом лице статная русоволосая женщина.

— Мария, те пироксилиновые шашки, что мы когдась рыбу глушили, где у тебя? — спросил Василий у женщины.

— Возле хаты закопаны.

— Много осталось? — уточнил Василий, и было ясно, что такого рода разговоры здесь — дело будничное.

— Богато ещё! Пуда два…

— Выбери их из земли и подсуши. Они ему для настоящего дела нужны! — Василий с уважением кивнул в сторону Красильникова.

— Что ж, раз нужны — выберу, — сразу и просто согласилась женщина.

— И дёготь мне приготовь, замажу на баркасе твоё имя! — крикнул ей вслед Василий и, встретив недоуменный взгляд Красильникова, охотно объяснил: — По сухопутку, понимаешь, вам из города с пироксилином никак не выйти. Патрули везде шастают… Попробуем, как стемнеет, до Зеленого мыса морем вас вывезти…

К вечеру Красильников привёл сюда, в рыбацкую хижину, Кособродова и Николая, и они, не мешкая, стали готовить баркас к выходу в море. Воробьёв выволок из хаты несколько связок просушенных рыбацких сетей, сноровисто расправил их на корме, возле старенького, добросовестно отслужившего уже десять своих жизней движка. Под сетями сложили пироксилин и несколько динамитных шашек, которые каким-то чудом достал у кого-то Кособродов. Принёс Дмитрий Дмитриевич главную новость, ради которой оставался в городе. Знакомый машинист достоверно сообщил, что эшелон с танками тронется к фронту завтра в десять часов. К этому времени они должны уже добраться до места.

Когда совсем стемнело, Мария пригласила всех в хату, выставила на стол чугунок вареной картошки, хлеб, десяток вяленых кефалей. Ели молча, сосредоточенно и торопливо. Почти одновременно встали, поблагодарили хозяйку, Воробьёв взглянул на часы:

— Ну что ж! Тронемся помалу! Времени надо с запасом: Бригантина у меня норовистая. По части мотора!..

Но мотор завёлся сразу, с первого поворота ручки, затарахтел бодро, весело.

Баркас шёл вперёд в кромешной тьме, слегка покачиваясь волнах. Сидя на носу, на бухте свёрнутого каната, пристально вглядывалась вперёд Мария. За рулём стоял Воробьёв. Семён Алексеевич, Кособродов и Николай расположились рядом с ним залепленных рыбьей чешуёй ящиках.

— Ну что ж, я так считаю, — вращая штурвал, громко рассуждал Василий, — что если эшелон отправляется в десять, то раньше двенадцати он до Тоннельной не дойдёт. Так ведь? — и покосился на Кособродова, словно хотел сверить ход своих рассуждении с тем, что думают остальные.

— У них, конечно, два паровоза будет и толкач на подмоге — рассудительно ответил Кособродов. — Правда, и горки там…

— Во-во! — согласился Воробьёв. — Поэтому я два часа кладу.

— Полтора, — коротко уточнил Кособродов.

— Все равно успеете. Пеши — если мерить от Зеленого мыса вёрст семь, не боле, — поддержала на добром распеве этот разговор Мария.

Светало. Сквозь плотную замесь низких, сильно увлажнённых от недавних штормов облаков просачивались мутные волны слегка подзеленевшего света. Справа, вдали, над гребнями бегающих валов, показалась полоса желтоватого гористого берега.

— Василий! — раздался тревожный оклик Марии. — Смотри туда… Мористей…

Там, вдали, за грядой волн, смутно угадывался силуэт какого-то судна. Оно шло прямо на баркас, вырисовываясь все ясней и ясней. И вот уже стали хорошо видны его топовые огни: справа — красный, слева — зелёный.

Василий сразу же переложил штурвал — и баркас, резко накренившись, лёг право на борт, носом к берегу.

— Может, пронесёт! — тревожно проговорил Василий.

Но куда там! — не пронесло! На судне сначала показалась световая точка, потом из неё вырвался сноп света и быстро заскользил по гребням зыбких пенящихся волн. Он быстро приближался к баркасу. Осветив баркас, прожектор внезапно погас. И тотчас на судне заработал ратьер, который стал посылать в сторону ускользающего баркаса предостерегающие световые сигналы: точки, тире, точки…

«Приказываю… лечь… в дрейф…» — медленно прочитал Василий и вопросительно посмотрел на Семена Алексеевича. Тот стоял недалеко от штурвала, закусив губы, и на лице его резко обозначались скулы.

— Вася! Это патрульное!.. Патрульное… Не отстанут так… Пироксилин! Пироксилин кидайте в воду, пока нет прожектора! — тревожно закричала Мария.

— Подожди ты, скаженная! — резко оборвал её Василий, мысленно вымеряя расстояние между судном и баркасом.

Вдали снова ярко вспыхнула красная точка, тут же на воду неподалёку от борта баркаса упал луч, заскользил к баркасу. Тогда Василий второпях передал штурвал Красильникову, а сам бросился к движку: добавить газку — и к берегу. Только в этом было сейчас спасение.

Когда стремительный прожекторный луч накрыл баркас, Красильников мгновенно переложил штурвал — и тут же, резко вильнув, баркас ушёл в темноту. И опять луч беспомощно, слепо заскользил по волнам, нащупывая баркас, и опять стал наползать на его борт. И снова Красильников, резко передёрнув штурвал, увёл посудину в темноту. Так раз за разом уходил баркас от луча прожектора, мечась между беспорядочными волнами и бурунами.

— Молодец, Семён! — послышался восхищённый голос Василия.

С судна потянулась пунктирная нитка трассирующих пуль. Однако пулемётная очередь прошла в стороне от баркаса.

К штурвалу снова стал Василий и замысловатыми зигзагами повёл баркас к берегу. Вёрткое судёнышко скользило по волнам, то прячась за ними, то взлетая на мгновение на гребень волны, чтобы тут же спрятаться, заслониться ею…

— Все равно сейчас догонят! — хмуро глядя на мчащееся под всеми парами судно, пробурчал Кособродов. Ему не нравилось ни море, ни эти гонки с патрульным судном.

Василий смерил глазами расстояние на этот раз уже до берега и заметно повеселевшим голосом ответил, храня на лице неприступное спокойствие:

— Может, догонят, а может, и нет… Сейчас, ближе к берегу, глубина спадёт, и они дальше не сунутся.

Раскатисто ударила с судна пушка — казалось, что она ещё больше пытается всколыхнуть прибой. Впереди баркаса взметнулся сноп воды. И прежде чем он опал, пушка снова раскатисто ударила. Теперь вода взметнулась совсем близко за кормой и ливнем прошлась по баркасу.

— Василий, смотри! Вилку ставит! — предупреждающе крикнул Семён Алексеевич.

— Вижу, — тихо, скорее сам себе ответил Василий, изо всех наваливаясь на штурвал.

Высокие гейзеры взметнулись левее баркаса — снаряды разозлись по старому курсу.

— Все, хлопцы! Все!.. Машину стопорит! — донёсся злорадный голос Марии. — Боится, гад, дальше идти!..

Патрульное судно выстрелило ещё несколько раз. Но это уже от бессилия — снаряды разорвались совсем в стороне.

Баркас быстро проскользнул в тень обрывистого, поросшего кустарником берега. Василий облегчённо вздохнул, застопорил двигатель, и на баркасе стало тихо. Все звуки: шелест грузно закатывающегося на гальку прибоя, слабое цоканье капель, падающих с мокрых ветвей, сонные вскрики какой-то птицы — воспринимались после только что пережитого острей, отчётливей.

Патрульное судно несколько раз прошлось вдоль берега, в полуверсте от береговой кромки, обшаривая прожектором выступающие из воды скалы. Но уже порядком рассвело, и луч прожектора стал тусклым и расплывчатым. Баркас затаился между серыми каменными валунами и по цвету слился с ними.

Проводив долгим взглядом растаявшее в море судно, Семён Алексеевич вместе с Кособродовым и Николаем выбрались на берег. Мария и Василий передали им мешки.

— Домой-то как доберётесь? — сочувственно спросил Красильников. — Ну как снова патруль подловит?

— Ты за нас не бойся, — бодро ответил Василий. — Нам это не впервой, правда, Мария?.. Вы за себя бойтесь! Дорога-то небось крепко охраняться будет.

— Ничего. Черт не выдаст, свинья не съест, — привычно повторил свою любимую пословицу Кособродов.

Они попрощались.

Утро было унылое, пасмурное. Густой, липкий туман выползал из моря, накапливался на пригорках и стекал в распадки и буераки, теряя белые ватные клочки на багряно-жёлтых ветках деревьев…

Семён Алексеевич, Кособродов и Николай с мешками на спинах торопливо шагали друг за другом. Они боялись одного — опоздать — и оттого спешили. Идти пришлось почти все время в гору. К десяти часам, ко времени отправления из Новороссийска литерного эшелона, они добрались до места. Зажатая с обеих сторон скалами, внизу заблестела под солнцем железная дорога — два тонких, как лезвия ножей, луча, сходящихся у горизонта. Красильников и Кособродов, лёжа на краю обрыва, смотрели на неё. А Николай, цепляясь за выступы в камнях, спустился на полотно, огляделся по сторонам, подошёл к рельсам, зачем-то постучал сапогом по металлу. И лишь после этого махнул рукой: «Давайте!»

Красильников и Кособродов стали осторожно спускать на верёвке тяжёлый мешок со взрывчаткой.

Глава тридцать первая

На товарном дворе железнодорожной станции Новороссийск, куда ночью были поданы платформы с танками, заканчивалась подготовка эшелона к отправке. Солдаты, маскируя, тщательно укрывали брезентом стальные махины. Железнодорожники, следуя инструкции, в последний раз проверяли буксы и сцепку. В голове эшелона стояли под парами два мощных паровоза, за ними виднелся пассажирский вагон для свободных от караула офицерских смен. Ещё дальше, в хвосте длинной цепи платформ, тоже неутомимо выбрасывал в небо белые облачка маленький паровоз-толкач.

Начальник литерного эшелона капитан Мезенцев медленно шёл вдоль платформ, придирчиво и горделиво вглядываясь в укутанные брезентом громады. Он остановился возле пассажирского вагона, взглянул на часы. Помедлил немного и зычно крикнул:

— Господа офицеры! По местам!

Похожие в своих чёрных одеждах на монахов, дроздовские часовые полезли каждый на свою платформу, вытянулись там по стойке «смирно». Те, кто сопровождал Мезенцева, поднялись в классный вагон. Мезенцев снял фуражку и, осознавая важность момента, выдохнув негромко: «Ну, с богом!», торжественно взмахнул ею.

Послышались протяжные гудки паровозов. Часовые на платформах мелко крестились. Разом лязгнули буфера, заскрипели колёса — эшелон сдвинулся с места и, медленно, тяжело набирая скорость, грузно поплыл по рельсам.

Капитан Мезенцев вскочил на подножку классного вагона и снова бросил взгляд на часы: было ровно десять часов утра.

И, по всему вероятию, в ту же минуту новороссийские телеграфисты передали эту новость по всему маршруту следования литерного эшелона. Вся дорога — от Новороссийска до Харькова — ждала этого сигнала. Тотчас после него на станции и полустанки, покинув казармы, прибыли роты охраны. Патрульные устанавливали на рельсы дрезины и отправлялись — в который раз! — проверять исправность путей…

Сообщение о выходе литерного из Новороссийска было принято в Харькове, в ставке командующего Добровольческой армии.

Адъютант его превосходительства Кольцов с десяти часов утра ни на секунду не позволил себе отлучиться из аппаратной. Едва только последний сантиметр ленты вышел из буквопечатающего аппарата, как он немедленно отправился наверх. Тщательно оглядев себя с ног до головы в зеркале и оправив френч, вошёл в кабинет командующего.

— Ваше превосходительство, экстренное сообщение! В десять ноль-ноль — точно по намеченному графику — литерный эшелон вышел из Новороссийска! — чётко доложил он. Ковалевский оторвался от дел, довольно улыбнулся и удовтворенно сказал:

— Отлично, Павел Андреевич!.. И вот о чем я вас буду просить. Лично проследите за продвижением этого эшелона. Это чрезвычайно важно. Время от времени докладывайте мне.

Кольцов щёлкнул шпорами — шпоры длинно прозвенели малиновым звоном.

— Слушаюсь, Владимир Зенонович! — И вышел. Он сел за свой стол и уже ни на чем другом не мог сосредоточиться. Мысленно он видел этот эшелон с английскими танками, находившийся тридцать минут, нет, уже сорок минут в пути.

«На сорок минут ближе к Москве! — тяжело думалось Кольцову. — Неужели это неотвратимо? Неужели Красильников с друзьями не остановит? Конечно, Ковалевский преувеличивает значение этих танков для победы. Но они действительно многое могут решить… Многое! Что я могу сделать? Что?..»

Ожидание часто похоже на бессилие: та же растерянность, та же безысходность… И чем больше проходило времени, тем сильнее в душе Кольцова нарастала тревога, в голову лезли разные-то опасливые, то подозрительные, то сумасбродные мысли.

«Так вот в детстве бывало: на дерево взберёшься, сидишь на какой-нибудь не очень крепкой ветке и дрожишь, что упадёшь, и вниз спуститься не можешь, боишься! — судил о своём настроении Кольцов. — В сущности, любое чувство — деспот. Но самое деспотичное — тревога. Чего я боюсь? Больше всего неизвестности… Где-то в степи, на перегоне между Новороссийском и станцией Верхне-Баканская, Красильников с товарищами, может быть, идут на смерть. И я ничем, ничем не могу им помочь! Действительно, как в детстве на ветке — сидишь и беспомощно ждёшь, когда треснет под тобою сук и ты полетишь на землю… Ковалевский спокоен, и Микки спокоен. Спокойны все в штабе… Уверены? Беспечны?.. Нет, не это… Просто для них эти танки, все это — дело неживое. А для меня — кровное».

Время шло медленно-медленно, оно дробилось на какие-то бесконечные, чересчур удлинённые мгновения.

«Где же сейчас эшелон? Постой… наверное, у станции Гайдук. У меня же отмечено: до станции Гайдук — пятьдесят минут, — не в силах унять волнение, прикидывал Кольцов. — Гайдук… потом Тоннельная… и Верхне-Баканская… Где-то там поезд медленно и верно приближается к своей гибели. Но и после того как махина превратится в искорёженные кучи железа, мне ещё долго терзаться в неведении… А пока… пока десять часов пятьдесят минут! Эшелон вот-вот прибудет на станцию Гайдук».

Кольцов встал и, стараясь умерить своё нетерпение, медленно направился в аппаратную. Там, в деловой, многоголосой сумятице, в судорожном перестуке телеграфных аппаратов, возле напряжённых и нервных рук телеграфистов, легче было ждать вестей…

В пожухлой, продутой ковыльными ветрами степи два мощных паровоза неутомимо тянули тяжёлый состав по холмистой равнине. Она была черна — её давно иссушили северо-восточные ветры, которые в этой местности звали бора, и выжгло беспощадное степное солнце. Степь упиралась прямо с разгона в горы, которые высились в голубом и зыбком мареве. Там, куда под всеми парами мчался поезд, они напоминали деревню, давно покинутую людьми, крепость с полуразрушенными дозорными башнями и острыми зубцами обветшалых, но ещё крепких бойниц.

…Горы подступали все ближе. И вот уже, замедлив ход и натужно пыхтя, поезд стал втягиваться в узкие коридоры среди скалистых гребней, поросших одинокими, скрюченными деревьями и кустарниками. Ветер усилился, холодный и кинжальный, он бил в лицо часовым, стоящим на платформах, и те зябко кутались в воротники своих чёрных шинелей.

Кольцов находился все в том же неотступно-напряжённом состоянии, следя за каждым движением людей в аппаратной, когда наконец телеграфист протянул ему ленту.

— Ваше благородие, литерный проследовал станцию Гайдук!

Кольцов, читая, протянул ленту между пальцами.

— Следующая Тоннельная?

— Так точно, ваше благородие. Она самая, Тоннельная, потом Верхне-Баканская, потом…

— У вас карты какие-нибудь есть?

— Так точно. Какая нужна? — в почтительном усердии вытянулся перед адъютантом его превосходительства невысокого роста телеграфист, и восторженные его глаза так и ели золото кольцовских погон.

«Наверное, из гимназистов? Мечтает стать офицером», — мельком подумал о нем Кольцов и небрежно бросил:

— Северо-Кавказская и Донецкая дороги!

Телеграфист тотчас отошёл к шкафу и, порывшись в нем, выложил перед Кольцовым две карты.

— Вот, пожалуйте! — поспешил доложить он. — Это — Северо-Кавказская. Вот она — Тоннельная!

Кольцов склонился к карте и, уставившись в неё долгим взглядом, сидел молча и неподвижно, перебирая в уме события последних часов.

Гайдук… Тоннельная… Верхне-Баканская… Через чёрные точки на карте протянулась короткая и извилистая красная ветка.

— Тут, ваше благородие, такая дорога, не приведи господи. Горы… Подъёмы… Спуски…

— Взгляните, ничего не передали? — вернул телеграфиста к делу Кольцов.

— Минутку! — Телеграфист шагнул к аппарату и вскоре вернулся с пучком ленты: — Все в порядке, ваше благородие! Проследовали Тоннельную!

После этого, поняв, что ему нечего делать у телеграфистов, что на судьбу поезда отсюда он никак не может повлиять, что в приёмной у него, наверное, скопилось много дел, Кольцов покинул аппаратную. Медленно расхаживая по приёмной, он мысленно представлял, что будет, если произойдёт крушение… Падающие под откос паровозы, вагоны, платформы, танки… Пламя… Зловещий скрежет металла… Дым… Крики… Дорого бы он, ох как дорого бы заплатил, чтобы увидеть все это наяву…

Настенные часы показывали уже без четверти двенадцать. Что давным-давно должно было случиться. Нет, это уже случилось, иной мысли Кольцов не допускал.

— Скоро должно поступить сообщение с Верхне-Баканской, — устало сказал он Микки. — Сходите в аппаратную.

Когда Микки вышел, Кольцов достал из кармана портсигар и нервно закурил. На лбу его блестели студёные бисеринки пота. И опять новое волнение: Микки слишком долго не возвращается из аппаратной, что бы это значило? Наконец Кольцов услышал его шаги.

— Ну что там?

После паузы, которая Кольцову показалась бесконечной, Микки ответил:

— С Верхне-Баканской сообщений ещё не поступало, Павел Андреевич.

В четверть первого Кольцов не выдержал и сам заспешил в аппаратную. Пошёл для того, чтобы самому услышать, что о литерном никаких сообщений не поступало.

В аппаратной все так же бесстрастно стучали буквопечатающие аппараты, ползли ленты с новостями…

Увидев Кольцова, телеграфист привстал из-за стола, обеспокоено пожал плечами.

— Все ещё никаких сообщений, господин капитан!

— Странно!

— Очень странно, ваше благородие! — громко вздохнул телеграфист.

Час дня… два часа… Казалось, время утяжелилось… Несколько раз в аппаратную ходил Кольцов. Ходил Микки. Но все было по-прежнему неопределённо, неясно.

— Не могло что-либо случиться, Павел Андреевич? — с рассеянной и беспомощной тревогой в голосе спросил Микки.

— Ну что вы, Микки! — Во взгляде Кольцова искрой промелькнула ирония и тут же исчезла за маской глубокой обеспокоенности. — Что вы такое говорите?! Там же кругом охрана! Не арбузы ведь везут!..

— Но почему же в таком случае… — заикнулся Микки, обычно ни о чем серьёзно не беспокоившийся.

— Вероятно, где-то на линии повреждена связь, — с серьёзнейшим видом высказал предположение Кольцов.

— Вы так думаете?

— Уверен.

Но и в три часа дня сообщений о литерном все ещё не было. Кольцов, которому полагалось встревожиться, доложил об этом Ковалевскому. Командующий, как всегда, когда нервничал, снял и опять надел пенсне.

— Что же могло случиться? — нервно вслух размышлял он. И, явно расстроенный неизвестностью, горестно взглянул на Кольцова. Кольцов стоял у стола командующего, всем своим видом говоря, что готов выполнить любое его приказание, но ответить на этот вопрос он не в силах. Ковалевский слабо пожевал губами и, уже по-настоящему тревожась, попросил:

— Прикажите начальнику связи немедленно связаться со всеми станциями перегона, по которым должен следовать литерный. Пусть, черт их дери, узнают наконец, в чем там дело?..

Кольцов хотел уйти, но дверь распахнулась и в кабинет вошёл Щукин. Не взглянув на Кольцова, доложил:

— Ваше превосходительство, на перегоне Тоннельная — Верхне-Баканская была произведена попытка взорвать литерный. Один из покушавшихся убит…

Кольцова шатнуло. Если бы Ковалевский или же Щукин в это время посмотрели на него, они бы заметили, какое отчаяние на мгновение овладело им. «Была произведена попытка…» Значит, литерный не взорван… «Один из покушавшихся убит…» Кто? Красильников? Кособродов? Николай?

— Личность убитого пока не установлена, — глухо, как из-за стены, доносились до Кольцова размеренные слова Щукина.

— Что с поездом? — почти выкрикнул Ковалевский.

— Все в порядке, ваше превосходительство. Проследовал Екатеринодар. Движется на Ростов.

Кольцов тихо вышел из кабинета, сел за свой стол.

— Вы слышали, Павел Андреевич? — спросил Микки.

— Да-да… Я очень рад, Микки!

— Я тоже, Павел Андреевич!..

День тянулся бесконечно долго. Все, что делал потом Кольцов, он делал, как во сне. Отвечал на какие-то телефонные звонки. Приносил и уносил какие-то телеграммы. С кем-то разговаривал. Кажется, улыбался. И думал, думал… Ах, почему он кому-то передоверил такое важное дело?! теперь? Теперь — все! Теперь уже никакая сила не остановит этот чёртов эшелон, эшелон смерти…

— Капитан!.. Павел Андреевич! Командующий просит вас, — тихо сказал Микки.

Ковалевский сидел в кресле. Голова его была взъерошена. Перед глазами залегли глубокие синие тени. Был уже вечер, но он, всей видимости, не собирался покидать кабинет. Разложив перед собой бумаги, он быстро и размашисто писал.

— Изволили звать, ваше превосходительство? — спросил Кольцов, устало переступая порог кабинета командующего.

— Павел Андреевич! — сказал Ковалевский бодрым голосом протянул ему несколько срочных бумаг. — Отдайте зашифровать и отправить!.. Вот эту депешу генералу Кутепову, его корпус продвигается на Курск, Орёл…

— Выходит, ещё неделя-другая, и Орёл будет наш, Владимир Юнонович? — начал издали Кольцов.

— Ну, у Орла когти крепкие, так с ходу их не обрубишь!.. — Ковалевский помедлил немного и затем с лёгкой тревогой спросил: — Как с литерным?

— Проследовал Батайск, Владимир Зенонович.

— Отлично, значит, к утру будет у нас, — щёлкнул пальцами Ковалевский.

Кольцов потускнел — нервы! Он устал скрывать свои чувства. Это не ускользнуло от внимания командующего.

— Что, капитан, устали? — сочувственно спросил он и затем ободряюще добавил: — Потерпите немного, скоро отдохнём в первопрестольной…

Так было заведено в штабе: адъютант уходил отдыхать после того, как командующий покидал кабинет и отправлялся в свои покои. Не по возрасту неугомонный Ковалевский в этот вечер, судя по всему, не собирался ложиться спать.

Согласно директиве Деникина 12 сентября началось новое наступление на Москву. В директиве оно называлось решительным и последним. Войска Добровольческой армии двигались по направлению к Курску, встречая отчаянное сопротивление красных. Ковалевский ожидал сопротивления, у красных было время для организации обороны. Но он не предполагал, что сопротивление их будет столь упорным. Задача перед Ковалевским была поставлена трудная: сломить сопротивление противника, сделать все для того, чтобы так тщательно подготовленное наступление с первых дней не захлебнулось. В эти первые дни во многом решался исход всей операции. Понимая это, Ковалевский неустанно следил за продвижением войск, однако стараясь не отвлекать штабы лишней своей опекой. И все же, едва где-то происходила заминка, он спешил скорее перебросить туда подкрепления — сейчас он уже не придерживал резервов.

Полученные от союзников танки генерал Ковалевский считал своим главным, способным решить все резервом, который он собирался пустить в действие в самый ответственный момент — когда выдохшимся и уставшим войскам понадобится допинг, когда они выйдут к Туле и перед ними встанет последняя твердыня этой битвы — Москва…

Кольцов отпустил до утра Микки и теперь, неторопливо, но нервно вышагивая по приёмной, мысленно снова и снова возвращался к литерному. Он понимал, что литерный вышел уже на ту прямую, где, казалось, никакая сила не сможет его остановить. В пять утра, согласно графику, литерный будет в Харькове. И тогда не останется ни одного шанса как-нибудь повлиять на дальнейшие события.

«Голова дадена для чего? Чтобы думать», — внезапно, с — какой-то тоскливой отрадой вспомнил он слова Кособродова. Кто же из них погиб? Как это произошло? Все, что с ними произошло, — все имеет для него огромное значение. «Голова дадена…» К сожалению, в этом положении уже и много умных голов ничего не придумают… А впрочем, ещё можно попытаться. Надежды на успех почти нет. Но, «почти» не означает «нет». Наверное, все-таки есть, пусть и очень крохотный, шанс? Если, конечно, все сложится в его пользу, если ни одна из сотни самых разных причин не обернётся против него. Такого почти не бывает… Снова это «почти»…

— Литерный проследовал графиком…

Кольцов стоял у карты, разложенной на столе приёмной.

— Ваше благородие!

Кольцов медленно повернул голову. Глаза его какое-то время рассеянно и слепо блуждали по приёмной. И наконец взгляд Кольцова наткнулся на стоявшего возле него запыхавшегося телеграфиста с пучком ленты в руках.

— Ваше благородие! Литерный проследовал графиком Матвеев-Курган! — восторженно проговорил телеграфист, удивляясь странной понурости адъютанта его превосходительства.

— А-а, это ты! — вспомнил Кольцов и переспросил: — Говоришь, проследовал Матвеев-Курган?

— Так точно, проследовал! Так что приближается… — сбавляя тон, словно извиняясь, продолжал телеграфист.

— Это хорошо. — Кольцов похлопал его по плечу, твёрдо добавил: — Это очень хорошо, что приближается!

— Так точно! Извелись, гляжу, совсем с лица спали… — с отчаянной откровенностью пожалел Кольцова телеграфист и двинулся к выходу. Кольцов, грустно улыбнувшись ему вслед, остался стоять посредине приёмной, в голове его ворочались мысли одна тяжелее другой. Можно попытаться самому уничтожить эшелон, хотя шансы и ничтожные. И все же они пока имеются… пока… Но есть ли у него право оставить штаб сейчас, когда началось наступление, когда любая информация отсюда может принести огромную пользу?.. Посоветоваться бы сейчас с Лацисом, Фроловым. Что сказали бы они? Но разведчику всегда не с кем советоваться.

А литерный уже проследовал Матвеев-Курган. Ещё несколько часов — и уже будет поздно и бессмысленно что-либо предпринимать… Что толку, если он останется в штабе, а Добрармия возьмёт Москву? Какой будет смысл в его пребывании здесь?..

«Голова дадена…» А сердце? Оно ведь тоже для чего-то человеку дано…

В приёмной зазвонил телефон. Кольцов не поднял трубку, он быстро пересёк приёмную и скрылся за большой дверью, ведущей в жилые апартаменты. У себя в комнате он зажёг свечу, стал быстро перебирать бумаги. Вот он поднёс одну к пламени свечи, и она тотчас полыхнула. Итак, один только выход — он уходит. Уходит, чтобы никогда дольше сюда не вернуться, чтобы навсегда снять ненавистную ему белогвардейскую форму. Впрочем, быть может, форма ему ещё сослужит последнюю службу… Пламя свечи жадно пожирало один листок за другим. И этим маленьким костром Кольцов как бы подводил черту под нынешней своей жизнью. Нет, он не торопился, но и не медлил, прежде чем поднести к огню очередной лист. Черты его лица сохраняли обычное выражение спокойной, даже несколько самоуверенной сосредоточенности. Лишь зыбкие и пёстрые отсветы пламени ложились на его лицо, будто непосредственные отражения тех мыслей, которыми он был — сейчас поглощён. Он ещё сам не знал толком, что предпримет. Никакого плана у него не было. Но и сидеть здесь и ждать он не мог. Не имел права — он обязан попытаться что-то сделать. Должен исчерпать все попытки. Один за другим сгоревшие листы бессильно опадали чёрными лепестками на пол комнаты. Кольцов притрагивался к ним носком сапога, и они сразу же рассыпались в прах. Когда рассыпался пеплом последний лист, Кольцов забросил папку подальше на одёжный шкаф. И, погасив свечу, вынул из ящика стола два пистолета. Проверил их и сунул в карманы. Потом положил перед собой лист бумаги, взялся за ручку.

«Наташа, Иван Платонович! Операция провалилась. Кто-то из наших убит, — торопливо вывел он на бумаге. — Поэтому я должен что-то предпринять (слово „должен“ дважды подчеркнул). В штаб больше не вернусь. Вам тоже советую сегодня же уйти… Прошу, позаботьтесь о Юре. Павел».

Перед последним словом он затем написал: «Ваш…» Свернув письмо, посмотрел на часы и громко позвал:

— Юра!

Когда Юра вошёл, Кольцов при нем запечатал письмо и тяжело поднялся от стола.

— Оденься! — сказал он. — Пойдёшь с этим письмом на Николаевскую, двадцать четыре, квартира пять… Запомнил?

— Сейчас? — удивлённо спросил Юра, со сна поглаживая озябшие плечи.

— Да! Передашь его Наташе… ты её знаешь… И постарайся, чтобы письмо не попало в чужие руки! — нежно глядя на Юру, тихо попросил Кольцов.

— Я быстро, Павел Андреевич! — Почувствовав напряжённую необычайность происходящего, Юра с готовностью бросился к двери.

— Постой! — тихо обронил Кольцов. И было в его голосе что-то такое, чего не слышал Юра прежде. Он остановился, обернулся. Но Кольцов отвёл от Юры взгляд, махнул рукой.

— Ладно… иди… — чуть дрогнувшим голосом сказал он и добавил твёрже и суше: — Я потом тебе… потом все скажу!..

Юра вышел, осторожно притворив за собой дверь.

Глава тридцать вторая

В жёлтом беспокойном разливе станционных огней было видно, как резкий порывистый ветер гнул к земле тяжёлые тучи.

Бестолково раскачивались плафоны тускло горящих ламп, и по блестящему от сырости перрону скользили причудливые тени. Часовой с винтовкой старательно вышагивал взад и вперёд по пустынному перрону, стуча коваными каблуками сапог.

Станция была большая, со множеством запасных и подъездных путей. На многих стояли воинские эшелоны с пушками и гаубицами, с запломбированными товарными вагонами, в которых, видимо, везли снаряды, с теплушками, откуда выглядывали головы перевозимых лошадей.

Ближе к главным путям стоял длинный состав с лесом. К составу был прицеплен окутанный парами паровоз. В отблесках паровозной топки можно было увидеть чёрные лица машиниста и кочегара. Ожидая разрешения на отправку, они ужинали. А впереди паровоза мерцали настороже сигнальные огни стрелок.

Оттуда, от стрелок, вдруг послышался тревожный оклик:

— Стой! Кто идёт?

— Офицер! — спокойно ответил голос.

— Пароль?

В ответ — молчание.

— Пароль говори! Стрелять буду!.. — напрягся голос у часового. Машинист в промасленной кожаной фуражке высунулся из окошка паровозной будки, с любопытством глянул туда, откуда доносились голоса. В расплывшемся свете сигнального огня вырисовывалась стройная фигура незнакомого человека. Это был Кольцов. Он спокойно стоял, засунув руку в карман плаща.

— Болван! Сейчас же веди меня к караульному начальнику! — повелительно прикрикнул он на часового, вставшего против него с винтовкой на изготовку. Часовой тотчас поднёс к губам свисток. Раздалась тревожная трель вызова. Грузно перепрыгивая через рельсы, к месту происшествия спешил караульный начальник — фельдфебель. Следом за ним бежал солдат с винтовкой. Фельдфебель подскочил к Кольцову злой, взбыченный, готовый ринуться на него.

— Кто таков? — тяжело дыша, спросил он. Кольцов пренебрежительно проговорил:

— Фельдфебель, не тыкай! Я — офицер! — и властно потрепал: — Проведи меня к начальству!

…Впереди сердито вышагивал фельдфебель, за ним, зябко кутаясь в воротник плаща, Кольцов, замыкал это шествие солдат с винтовкой, волочащейся по земле. Они прошли по мокрому перрону и свернули в помещение станции.

Фельдфебель тщательно и громко, чтоб слышали в помещении, вытер ноги и вошёл в большую, ярко освещённую комнату с зашторенными окнами. Здесь, среди дыма и окурков, сидели два офицера и несколько чинов станционной администрации.

— Так что, ваше благородие, человека задержали на путях! — усердно доложил он старшему здесь по чину-капитану с причёской «под бобрик». — Ругаются! Говорят — офицер!..

— Давай его сюда!

Фельдфебель приоткрыл дверь и приказал солдату:

— Введи задержанного! — а сам опять замер у дверей с ретивым одеревеневшим выражением лица.

Кольцов в сопровождении солдата вошёл в комнату, не спеша спокойно огляделся. Головы сидящих медленно повернулись к нему. Капитан — видимо, самый старший здесь, — прищурясь, оглядел Кольцова, на мгновение с недоумением задержал взгляд на его офицерском плаще без погон и сквозь зубы спросил фельдфебеля:

— Как он оказался на территории станции?

— Не могу знать, ваше благородие! — вытянулся фельдфебель. Тогда капитан резко повернулся всем телом к Кольцову и так же сквозь зубы спросил:

— Документы какие-нибудь имеются?

Кольцов покровительственно усмехнулся:

— Конечно, господин капитан!

Он расстегнул плащ, под ним блеснули адъютантские аксельбанты. И тотчас все сидящие в комнате многозначительно переглянулись. А капитан начал загипнотизированно подниматься со стула. Кольцов с изящной небрежностью достал из нагрудного кармана мундира удостоверение, протянул его офицеру.

— Прошу, капитан!.. Жарковато у вас, однако. — И он деловито стянул с себя отсыревший плащ. Все присутствующие в комнате на мгновение застыли. Кольцов спокойно стоял и ждал, когда капитан вернёт ему удостоверение. Сверкающие аксельбанты, большие цветные шевроны на рукавах мундира и шитые золотом погоны придавали ему такой внушительный и строгий вид, что никто не удивился, когда капитан торжественно и радостно объявил:

— Господа, знакомьтесь! Старший адъютант его превосходительства генерала Ковалевского капитан Кольцов.

Загремели стулья. Все присутствующие в комнате вскочили. А фельдфебель, уже давно стоявший навытяжку, угрюмо скосил глаза на солдата-конвоира и хрипло прошептал:

— Пшел вон отсюда!

Солдат неловко схватил винтовку за ремень, повернулся и, согнувшись словно под тяжестью вины, на цыпочках, изо всех сил стараясь оставаться незамеченным, вышел, вернее, выкрался из комнаты.

— Присаживайтесь, господин капитан! — услужливо предложили Кольцову сразу несколько человек, а капитан с причёской «под бобрик» гостеприимно пододвинул к нему своё кресло:

— Вот сюда, пожалуйста, здесь удобнее и светлее!

Кольцов великодушно принял предложение, сел, по-хозяйски откинулся на спинку кресла, достал портсигар, закурил и, не мешкая, перешёл к делу:

— Итак, доложите, господа, как подготовились к прохождению литерного!

Капитан с причёской «под бобрик», не заставив ждать себя, расстелил перед Кольцовым большую карту станции.

— Здесь, господин капитан, мы выставили три поста. — И он указал участок на карте. — К станции здесь примыкают пустыри, и такая мера предосторожности не будет излишней. Часовые стоят на расстоянии прямой видимости.

— Очень хорошо! — довольно кивнул Кольцов и небрежно указал дымящейся папиросой на другой участок карты: — А здесь что?

— Тоже пост. Охраняется выходная стрелка… А здесь вот стоит эшелон с лесом. Направляется в район Ростова.

— Не задерживайте его, господа. Места под Ростовом степные, леса нет, а он там сейчас крайне необходим.

— Выпустим сразу же, господин капитан, как пройдёт литерный.

Кольцов поднял голову и удовлетворённо сказал:

— Что ж, господа! Из ваших сообщений мне стало ясно, что охрана перегона и станции у вас организована отлично. — И, сделав значительную паузу, добавил: — Об этом я доложу командующему.

Нетерпеливым движением руки Кольцов ещё гасил в пепельнице папиросу, когда на столе с отчаянной назойливостью запищал зуммер. Пальцы Кольцова слегка дрогнули. Он посмотрел на капитана. Тот потянулся к телефону.

— Да! Слушаю!.. Так!.. Так!.. Я вас понял!.. — Капитан бросил на рычаг трубку и, повернувшись к Кольцову, удовлетворённо доложил: — Господин капитан, через двадцать минут литерный поступает на наш перегон!

Кольцов встал, давая понять, что намерен заняться какими-то неотложными делами, за ним поднялись и все остальные.

— Занимайтесь своими делами, господа! — небрежно махнул рукой Кольцов и, обращаясь к капитану, сказал: — А я, с вашего разрешения, пройдусь по территории станции. — Увидев, что капитан тоже берётся за фуражку, Кольцов великодушно запротестовал: — Нет-нет! Вам надо находиться на месте, мало ли что! Да и позвонить из штаба могут… Я вот с караульным начальником пойду. Проверим, кстати, посты.

Кольцов надел плащ, и они с фельдфебелем вышли.

Ветер усилился. Плафоны ламп над перроном теперь уже не раскачивались, а плясали, как бешеные.

— Что это за состав? — спросил Кольцов у фельдфебеля, когда они спускались с перрона.

— Который? Тот, с лесом? Так это про него вам господин капитан докладывали, идёт в Ростов. Задержан до прохождения литерного, — объяснил фельдфебель, почтительно поддерживая Кольцова за локоть, когда тот перешагивал через рельсы. Кольцов бросил мгновенный оценивающий взгляд на стоящий чуть в стороне от главного пути состав. Беспорядочно изгибаясь, эшелон вытянулся вдоль станции. Прокопчённый паровоз стоял под парами в нескольких десятках метров от стрелки, выводящей на главный путь. Дорога на этом перегоне была одноколейная, и поезда проходили по ней в одну и другую стороны, строго чередуясь. Достаточно передвинуть стрелку — и состав беспрепятственно выйдет на главный путь, и тогда остановить его уже не сможет никакая сила.

— Ну, пройдём к составу! — небрежно кивнул Кольцов фельдфебелю. И они зашагали по рельсам к паровозу поезда.

Из окошка паровозной будки на землю густо струились мерцающие отсветы горящей топки. Паровоз изредка вздыхал, выбрасывая под колёса клубы пара.

— Кто идёт? — окликнул часовой.

— «Казань»! — произнёс пароль фельдфебель.

— «Саратов»! — ретивым голосом отозвался часовой и разрешил: — Проходи!

Кольцов, строго вглядываясь в лицо часового, спросил:

— Какой твой объект?

Часовой, боясь в чем-либо преступить устав, вопросительно посмотрел на фельдфебеля.

— Говори их благородию, — разрешил караульный начала ник.

— Мой объект — вот эта стрелка, — доложил часовой.

— А там дальше есть охрана? — спросил Кольцов у фельдфебеля.

— Никак нет, ваше благородие. Там больше стрелок нет. Вот эта ведёт к главному пути.

— Безобразие! — возмутился Кольцов. — Нет, вы подумайте! Они ставят караул возле какой-то паршивой стрелки, а весь главный путь до семафора никем не охраняется! Да вас за это под суд мало отдать! Ведь литерный с минуты на минуту выйдет на перегон.

— Ваше благородие, я здесь ни при чем… Мне приказали!.. — взмолился фельдфебель. — И господин капитан ещё вам про эту стрелку докладывали…

— Ты все напутал, болван! — болезненно поморщился Кольцов и махнул возле самого носа фельдфебеля лайковой перчаткой. — «Приказали!» Не это тебе приказывали! Главный путь надо охранять! Сейчас же отправь этого, — он кивнул на часового, — к семафору!

— Слушаюсь, ваше благородие! — Фельдфебель обернулся к часовому и заорал: — Ну что стоишь, как истукан, прости господи! Слышал, чего приказали их благородие? Шаг-о-ом марш к семафору! И смотр-ри там у меня!..

Последних слов фельдфебеля солдат уже не слышал. Придерживая одной рукой винтовку, другой — полу шинели, он во весь дух мчался к семафору. Кольцов достал портсигар, вынул папиросу. На лице его мелькнуло подобие улыбки. Он протянул портсигар фельдфебелю.

— Закуривай, служба!

— Премного благодарен, ваше благородие, — почтительно привстав на носки, кончиками пальцев взял папиросу фельдфебель. Они закурили. Постояли немного молча.

— Ты вот что! Где стоят конские вагоны — видел? — спросил Кольцов.

— Так точно! Видел!

— Иди туда и прикажи, чтобы дневальные позакрывали двери всех вагонов. Пока не пройдёт литерный, из вагонов чтоб никто никуда! Понял? — тоном, не терпящим возражений, произнёс Кольцов.

— Понял, ваше благородие! — осоловело взглянул на капитана караульный начальник.

— Потом вернёшься к семафору, я тоже туда пойду.

Фельдфебель козырнул и, круто повернувшись, побежал в сторону удалённых запасных путей.

Кольцов выждал некоторое время, пока не стихли вдали шаги фельдфебеля, и подошёл к стрелке. Постоял, оглядываясь и прислушиваясь. Взялся за рукоять переводного рычага и перебросил его в противоположную сторону. Резким металлическим звуком щёлкнули стрелки, открывая выход с запасного на главный путь. Затем Кольцов, пригибаясь, побежал к паровозу. Машинист и кочегар не особенно удивились, увидев офицера, влезающего лестнице на паровоз. Плащ у него был расстегнут, блестели аксельбанты, и они поняли, что это важный чин. Кольцов встал боком в тени тендера, заваленного углём, и жёстко приказал:

— Трогайте!

Железнодорожники оцепенело уставились на него.

Лицо Кольцова стало почти неузнаваемым, словно каменным от напряжения. Руки он держал в карманах плаща.

— Без жезла дежурного по станции не имею права, — первым опомнился машинист, испуганно глядя на Кольцова.

— Даю полминуты. И гарантирую жизнь. Трогайте!

Рука кочегара потянулась к паровозному гудку.

— Руки прочь! — яростно крикнул Кольцов, выхватывая пистолеты. — Застрелю!.. Трогайте! Ну!

Кочегар, словно обжегшись, отдёрнул руку, ещё до конца не понимая, что же требует от него этот франтоватый офицер. А машинист, неторопливо вращая колёсико, открыл клапан травления пара и взялся за реверс.

— Трогай! — ещё раз повторил Кольцов и поднял на уровне груди оба пистолета. Машинист потянул ручку реверса вниз. Паровоз шумно выбросил сильные струи белого, как кипень, пара. Задрожал, пробуксовывая колёсами. Гулко громыхнули буфера. И весь состав натужно тронулся с места. От перрона к паровозу суматошно ринулись люди. Впереди всех — капитан. Он на ходу расстегнул кобуру и, что-то истошно крича, выхватил револьвер. Кольцов, молниеносно вскинув пистолет, выстрелил. Капитан ошалелыми главами посмотрел на паровоз. Под дулом одного пистолета Кольцов держал машиниста и кочегара, а из второго, не целясь, стрелял в сторону бегущих. Паровоз постепенно набирал ход, колёса простучали по стыкам стрелки — и он оказался на главном пути. Изгибаясь, следом за ним выкатывались на главный путь платформы, гружённые огромными брёвнами.

— Больше угля! — скомандовал Кольцов кочегару.

Кочегар взялся за лопату и открыл топку. Яркий свет залил глубину паровоза… У семафора стоял часовой, которого прислал сюда фельдфебель, и с детским, тупым изумлением смотрел на проплывающий паровоз. Потом мимо него замелькали платформы с лесом. А когда уплыл вдаль красный фонарь хвостового вагона, постовой, обалдело поморгав глазами, вскинул винтовку. Поднимая тревогу, три раза выстрелил в воздух. Вскоре всадники на всполошных конях проскакали мимо не понимающего, что ему делать, часового вслед за удаляющимся в ночи составом…

«Ну, вот все, точка… Никакая сила нас теперь не остановит!» — торжествуя, подумал Кольцов. Обернувшись к железнодорожникам и перекрывая гул топки, крикнул:

— Поднимайте до отказа давление и прыгайте!

Машинист посмотрел на манометр, перевёл взгляд на кочегара. Тот энергично бросал уголь в топку. Поезд бешено мчался по степи, и стук его колёс слился в протяжный гул. Все больше отставали от поезда всадники, круто осаживали коней и в бессильной ярости палили вслед ему из коротких кавалерийских карабинов. Стриженный «под бобрик» капитан вбежал в станционное помещение, бросился к телефону. Долго и бестолково с остервенением крутил телефонную ручку.

— Эй, вы там! Закройте выходной путь! Остановите литерный! — закричал он в трубку. — Перегон… так вас разэтак… занят!.. Что-о? Как это — поздно?!

Он грузно осел в кресло, глядя остекленевшими глазами на телефонную трубку. Отшвырнул её, как отбрасывают ненужную, бесполезную вещь, — и она бессильно повисла на шнуре. Положил голову на стол и так застыл в неподвижности. Своё ближайшее будущее он представлял отчётливо: трибунал, расстрел. И он уже бессилен что-либо изменить в своей судьбе. Ибо до его ареста оставались минуты… «Из пункта А в пункт Б…» Как давно это было — гимназия, военное училище! Жизнь казалась вечностью… «Из пункта Б в пункт А…» Когда же они встретятся?.. Когда? Нет, лучше бы они никогда не встречались… До ареста капитана оставалось ровно столько времени, сколько понадобится этим двум бешено несущимся навстречу друг другу поездам, чтобы они встретились! Так встречается молот с наковальней. «Нет! Нет! — не мог примириться с неотвратимостью будущего незадачливый капитан. — Здесь какая-то страшная ошибка. Я же не виноват. Я сделал все возможное…»

Из труб спаренных паровозов, тянувших изо всех сил литерный поезд, вырывались искры. Два прожекторных фонаря своими мощными лучами вспарывали темноту ночи, освещали стремительно летящее под паровоз полотно дороги. Теперь никакая сила на свете не могла остановить этого стремительного разгона. Дробно стучали на стыках колёса тяжёлых платформ. Угрюмо чернели старательно укрытые брезентом громады танков.

«Спокойней, спокойней! — уговаривал себя Кольцов. — Нужно им дать сблизиться предельно, чтоб наверняка! Слишком большая ставка!.. А эти паровозники — хорошие парни! Поняли, что от них требуется».

Стрелка манометра плясала у красной черты, когда Кольцов решительно приказал:

— Прыгайте!

Сначала кочегар, следом за ним и машинист, ни секунды не мешкая, спустились по лесенке и выпрыгнули из паровоза.

Из тёмного предгрозового неба неслись звезды, как будто навстречу литерному устремились тысячи поездов с зажжёнными огнями. В напряжённом душном воздухе чувствовалось приближение грозы.

Кольцов чуть-чуть помедлил, глаза вдруг на мгновение от пережитой напряжённости застлало темнотой, и все же, собрав все силы, он положил руку на реверс, чтобы ещё сильней, до предела отжать его вниз. Паровоз заметно убыстрял свой ход. Его все сильнее бросало из стороны в сторону. Кажется, все сделано как надо. Кольцов взялся за поручни и вышел из паровоза. Он увидел вдали приближающуюся световую точку — встречный состав. На последней ступеньке задержался. Здесь особенно чувствовалась бешеная скорость. Ураганный ветер пытался оторвать Кольцова от железных поручней. Он что есть силы оттолкнулся и полетел в темноту…

Что было потом, он помнил смутно. Его обо что-то ударило, протащило, снова ударило… Что он жив, он понял по затухающему вдали торопливому перестуку колёс.

А затем раскололось небо, взметнулся ослепительно яркий огненный смерч. От страшного взрыва содрогнулась земля…

Глава тридцать третья

12 сентября Деникин отдал новую директиву войскам о переходе в общее наступление по всему фронту — от Волги до румынской границы. Но это было сказано больше для красного словца — наступать по всему фронту белые войска уже не могли. Наиболее боеспособной и сильной была лишь Добровольческая армия, на неё в первую очередь и возлагал свои надежды Деникин.

Донская же армия была серьёзно деморализована постоянными поражениями. Многие донцы разуверились во всем и не желали воевать за пределами своего края. Дон лихорадило, начались восстания, раздавались голоса о примирении с большевиками. Усилились колебания среди кубанского и терского казачества; значит, на Кавказскую армию рассчитывать тоже не приходилось. Поэтому Донской и Кавказской армиям отводилась, по новой директиве, второстепенная роль. Им надлежало лишь сковывать действия красных на фланговых направлениях. Деникин надеялся, что успехи Добровольческой армии в дальнейшем подстегнут и «донцов» и «кавказцев».

Был и ещё один серьёзный расчёт у Деникина. Антанта усиленно вооружала армии Юденича и Колчака, и они готовились с новыми силами выступить против Советской республики. В этих условиях Деникин считал нецелесообразным выпустить на военную арену все свои войска: можно было потерять их и тогда бы оставалось только одно — с завистью взирать на успехи своих соперников.

Военные события на центральном участке фронта — от Курска до Воронежа — развивались с исключительной быстротой. 20 сентября соединения Добровольческой армии, нанеся поражение частям Красной Армии, захватили Курск. Развивая успех, корпус Кутепова, конные корпуса Шкуро и Юзефовича энергично продвигались на брянском, орловском и елецком направлениях. Никогда ещё противник не был так близко к самым жизненно важным центрам.

С 21 по 26 сентября состоялся Пленум Центрального Комитета партии, которым руководил Ленин. ЦК предложил провести новые мобилизации коммунистов и представителей рабочего класса и направить их на укрепление Южного фронта. Кроме того, было решено перебросить на Южный фронт с Западного кавалерийскую бригаду червонных казаков и Латышскую стрелковую дивизию. Лучшие воинские части перебрасывались с Северного фронта и с петроградского участка Западного фронта. Рабочие Москвы и Петрограда послали на Южный фронт большую группу коммунистов. На Южный фронт шли эшелоны из Иваново-Вознесенска, Ярославля, Костромы, Саратова, Симбирска, Новгорода… Закрывались райкомы: все уходили на борьбу с врагом…

Однако, пока шли мобилизации, переформирование и укрепление красных дивизий, Добровольческая армия вышла на линию Кролевец, Дмитровск, Ливны, Воронеж. 13 октября войска Красной Армии оставили Орёл. Деникин был уверен, что падение Москвы теперь — вопрос дней. Не думал он в те дни, что это были последние успехи его армий.

Уже 18 октября советские войска с трех сторон охватили Орёл. Над вражескими войсками нависла угроза окружения, и они изо всех сил пытались остановить наступление красных полков.

В ночь на 20 октября генерал Кутепов доносил Ковалевскому: «Корниловцы выдержали в течение дня семь яростных конных атак красных. Появились новые части… Потери с нашей стороны достигли 80 процентов…»

К утру Ковалевский получил от Кутепова ещё более безрадостную телеграмму: «Под натиском превосходящих сил противника наши части отходят во всех направлениях. Вынужден был сдать Орёл. В некоторых полках корниловской и дроздовской дивизий осталось по 200 штыков…»

Это была необычная ночь — с неё начался перелом в этой битве, начался коренной перелом в гражданской войне.

Глава тридцать четвёртая

Почти целый месяц после уничтожения состава с танками Кольцов находился в госпитале. Десять суток он не приходил в сознание, бредил.

Полковник Щукин, по нескольку раз в день справлявшийся о Кольцове, строго-настрого приказал врачам сделать все возможное, чтобы он остался жив. Полковник Щукин был ошеломлён известием о гибели состава с танками и о той роли, которую сыграл в этом Кольцов. Теперь, мысленно перебирая свои прошлые подозрения и вспоминая о постоянном чувстве неприязни к Кольцову, Щукин с горечью был вынужден признать, что перед ним все это время находился превосходящий его противник.

Помогло ли искусство врачей или переборол все недуги молодой организм, но на одиннадцатый день Кольцов уже не на мгновение, а надолго открыл глаза и стал удивлённо рассматривать небольшую зарешеченную каморку с часовым, сидящим настороже на табурете перед входом.

Заметив, что Кольцов открыл глаза, часовой сокрушённо покачал головой и не без сочувствия произнёс:

— Эх, парень, парень! Лучше б тебе в одночасье помереть. Ей-богу! Очень на тебя их высокоблагородие полковник Щукин злые. Замордует, замучает…

— Зол, говоришь?.. — переспросил Кольцов слабым голосом. — Зол — это хорошо!

— Ду-урные люди! — вздохнул обескураженный часовой. — Его на плаху ведут, а он радуется!

И опять, теряя сознание перед лицом быстро летящей в глаза тьмы, Кольцов успел подумать: «Где я?»

Потом ещё несколько дней Кольцов приходил в себя, начал потихоньку вставать. А уже через месяц его отправили из госпитальной палаты в тюрьму. Камеру для особо важного преступника выделили в одном из подвальных застенков контрразведки…

В кабинет Ковалевского Таню провели через его апартаменты — она по телефону просила Владимира Зеноновича принять её, но так, чтобы не видел отец.

Ковалевский пошёл навстречу Тане, поздоровался, усадил в кресло, однако во взгляде его, в жестах, в голосе не было обычной для их отношений устоявшейся, привычной Тане теплоты. И она поняла, что Владимир Зенонович догадывается о цели её прихода и то, о чем она будет говорить, неприятно ему. И тут же прогнала эту мысль. Отступать было нельзя. Она все равно скажет.

— Ну-с, Таня, я слушаю. Какие секреты завелись у тебя от отца? — В голосе сухость, даже враждебность.

Ковалевский и в самом деле догадывался, что Таня хочет говорить с ним о Кольцове. Он не хотел этого, решительно не хотел и поначалу, сославшись на крайнюю занятость, отказал во встрече, но Таня настаивала, и он согласился — ведь все же это была Таня, к которой он привык относиться очень добро, с родственным теплом, Наверное, она страдает, и кто, кроме него, может сказать ей сейчас ободряющие слова?! Щукин? О, только не он! Ковалевский приготовился быть участливым и мягким с Таней. Но когда она вошла и Ковалевский увидел её горящие глаза на бледном, осунувшемся лице, он понял, что пришла она не за утешением. Что же ещё нужно Тане? Что? Он ждал.

Таня была полна решимости.

— Владимир Зенонович, я должна увидеть Кольцова.

— Это невозможно, Таня. Невозможно и незачем! — тотчас отрезал Ковалевский.

— Мне очень дорог этот человек. — Голос Тани дрогнул, но она, овладев собой, договорила: — Я люблю его, Владимир Зенонович…

— Замолчи сейчас же! — властно прервал её Ковалевский. — Опомнись!

— Нет! — Глаза Тани непокорно вспыхнули под сдвинутыми бровями. — Я знаю, вы скажете… Вы скажете, я должна подавить в себе все теперь, когда знаю, что Павел… что он… Но есть две правды, Владимир Зенонович. — Голос её зазвенел. — Две, две правды! Одной служите вы с папой. А у Кольцова своя правда, он предан ей, и это надо уважать, каждый может идти своей дорогой… — Таня спешила высказать все, что передумала, что выстрадала в последнее время, но не успела, её прервал, хлестнув зло, совсем незнакомый голос: разве мог он принадлежать Ковалевскому?

— Перестань, пожалуйста, перестань! Ты бредишь. Ты больна. Подумай об отце, наконец!.. Офицер Кольцов изменил присяге, предал дело, которому мы все служим. Он предатель, пойми это! А все остальное — романтические бредни. Все намного серьёзней, чем ты навоображала… Повторяю, ты больна. И с тобой следует поступать как с больной.

Ковалевский нажал кнопку. Дверь, ведущая в кабинет, распахнулась, на пороге встал Микки.

— Возьмите мою машину, отвезите дочь полковника Щукина домой. Татьяна Николаевна нездорова.

И все же через несколько дней, на этот раз уступив просьбе самого полковника, Ковалевский разрешил свидание Тане с Кольцовым.

— Это гораздо серьёзнее, чем я думал, — сказал Щукин командующему. — Завтра я отправляю свою дочь в Париж, и это свидание Таня вымолила у меня как прощальное…

Таня спустилась в тёмный, нахоложенный сыростью подвал… «Сейчас, сейчас я увижу его. Боже мой, что со мною? — лихорадочно думала она. — Я же просто слабая… Я люблю его и оттого… А я должна быть сильной, для прощания сердце должно быть сильным. А я слабая. Папа прав — мне надо уехать. Теперь — конец. Его убьют… Господи, спаси его! Пусть он полюбит другую, только спаси его!..»

И вот открылись двери в подвал — и Таня увидела Кольцова. Он стоял, бессильно прислонившись к стене, худой, измождённый, в разорванном на плечах мундире без аксельбантов и погон. Сердце её сжалось от боли и жалости, она заплакала, потому что считала нынешнее положение Кольцова унижением.

Тюремный надзиратель нерешительно позвякивал тяжёлой связкой ключей. Ему хотелось сказать Тане что-то ободряющее, что-то доброе, но он не решался вмешаться в её горе. Он смотрел на неё подслеповатыми, совиными глазами и думал: «Господское горе хлипкое. Со слезой. И с красивыми словами. Ох и насмотрелся я на него!»

Кольцов, увидев Таню, протянул к ней руки, и столько было в этом движении радости, что Таня торопливо отёрла слезы и внутренне вся просияла, идя ему навстречу.

«Какие у неё глаза? Осенние! — невольно залюбовался девушкой Кольцов. — Я вот все хотел их вспомнить и не мог. А они, оказывается, осенние — с золотинкой…»

Заговорив, Таня оборвала его мысли.

— У нас очень мало времени. — Она чуть отстранилась, не отрывая взгляда от его лица. — А мне надо сказать… Павел, я все, все знаю. И по-прежнему с тобой.

— Барышня, не положено разговаривать!.. Барышня, не положено! — угрюмо твердил надзиратель, не зная, что ему предпринять, чтобы соблюсти тюремную инструкцию и не потревожить своей совести.

Таня порывисто достала из своей сумочки деньги и, не глядя, дунула их в руки надзирателя.

— У тебя есть друзья… Ты мне скажи… Я пойду к ним, поговорю… — торопливо говорила она. — Они спасут тебя… Сейчас тебя не убьют. Отправят в ставку, будет суд. Ещё многое можно делать. Так куда, к кому мне идти, Павел? — лицо её пылало решимостью и надеждой.

Ах, Таня, Таня… Он не ошибся в ней. Значит, не ошибся, полюбив эту девушку. Как же сейчас ответить ей, чтобы не обидеть, чтобы она поняла… Старцев и Наташа, конечно, уже знают об его аресте, и если что-то можно сделать — сделают. Будут пытаться — это он знал твёрдо. Так что Тане и не нужно идти к его друзьям. Для него — не нужно. Да и куда идти? Они переменили квартиру, а может, и вовсе уехали из Харькова.

— Спасибо, Таня, — тихо сказал Кольцов. — Спасибо тебе за все. Мои друзья знают о моем положении и конечно же мне помогут. Так что, будем надеяться, все у нас ещё будет хорошо.

На лицо Тани легла тень, она мгновенно сникла.

— Я пришла проститься с тобой, Павел! — чуть слышно сказала Таня. — Навсегда проститься. — И, спохватившись, что он её Может понять не так, тихо добавила: — Отец отправляет меня в Париж…

Таня повернулась и медленно, точно слепая, направилась я выходу — теперь она уже навсегда уходила из его жизни.

С тех пор как Ковалевский узнал о том, что его личный, пользующийся неограниченным доверием адъютант оказался красным, его не покидало ощущение вплотную подступившей катастрофы. Словно к самому краю пропасти придвинулось все то, во что ещё совсем недавно он свято верил, чему поклонялся, ради чего переносил безмерные тяготы последних лет. Сегодня он уже не мог, как прежде, сказать себе, что сражается за правое дело…

«Если такой блестящий офицер перешёл к красным, если не побоялся уронить своей чести предательством, значит, усомнился в чем-то важном, может быть, главном, — с горькой усмешкой растравлял себе душу Ковалевский. — Впрочем, какая это измена? И здесь, и там — русские… Вот!.. Быть может, здесь правда? В этом секрет, почему Кольцов переметнулся к красным?..»

Вопросы, вопросы… на которые не было ответа. И Ковалевскому вдруг очень захотелось увидеть своего бывшего адъютанта, посмотреть ему в глаза, убедиться, что тот унижен разоблачением, что сожалеет, раскаивается…

Сопровождали командующего к Кольцову полковник Щукин и два офицера контрразведки. По крутой каменной лестнице, вытертой ногами заключённых, они спустились в подвал. Прошли по длинному коридору с низко нависшими сводами. Тускло сочили какой-то болезненно-золотушный свет густо зарешеченные лампы; едва освещая стены, потемневшие от времени и идущей, казалось, из недр земли сырости. Стояла каменно-неподвижная тишина. Её нарушал лишь гулкий стук шагов.

У небольшой железной двери Ковалевский на мгновение приостановился, и Щукин, предупредительно опередив его, толкнул дверь. Неохотно, медленно проскрипели ржавые петли — и открылась небольшая комната без окон с зелёными от сырой старости стенами. Ковалевский, щуря глаза и напрягая зрение, осторожно спустился по ступеням вниз и увидел Кольцова. Кольцов устало сидел на узком тюремном топчане в том же разорванном на плечах, расстёгнутом мундире. На лице у него страшно чернели ссадины, на губах запеклись чёрные струпья — от этого лицо Кольцова было неподвижным и напоминало маску. Только в живых глазах билась непокорённая дерзость. Щукин, остановившись на ступеньках, с любопытством следил за выражением лица Ковалевского. Ему было интересно, какое впечатление произведёт на командующего эта необычная встреча, но, кроме сосредоточенного и отчуждённого внимания, на лице генерала он ничего не заметил.

— Николай Григорьевич! — повернулся к Щукину Ковалевский. — Я просил бы вас оставить нас одних.

Щукин мгновение стоял в нерешительности, потом, бросив быстрый взгляд на Кольцова, учтиво склонил голову и вышел из камеры.

Проводив Щукина выжидательным взглядом, Ковалевский затем грузно сел на скамейку и некоторое время молча и недоуменно, как на странного незнакомца, смотрел на Кольцова. В тишину камеры как бы втекал гул отдалённой канонады. Глуше отзвуки её явственно слышались здесь, в подвале. Затем Ковалевский, не поднимая головы и не глядя на Кольцова, тихо и доверительно заговорил:

— На допросах вы не сказали, но, быть может, скажете мне: где Юрий? Вы ведь понимаете, что меня тревожит его судьба.

Кольцов сочувственно посмотрел на Ковалевского, жалея его.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство. Он — в надёжных руках.

Теперь Ковалевский поднял голову, из-за пенсне на Кольцова смотрели очень смирные и мелкие глаза.

— И это все, что вы мне скажете?

— Да, ваше превосходительство! — твёрдо ответил Кольцов и, подумав, добавил: — Юрий — хороший мальчишка. Он разберётся во всем и выберет в этой жизни правильную дорогу.

— Он что, знал, кто вы? — удивлённо спросил Ковалевский.

— Знал, ваше превосходительство.

— Бож-же! Сын дворянина, офицера русской армии!.. Могу я себе представить, какую вы уготовили ему судьбу!..

Ковалевский поднялся со скамьи, медленно взошёл по ступеням, обернулся. Внимательно и печально посмотрел на Кольцова.

— Не понимаю!.. — опять тихо сказал он. — Не понимаю!.. Вы — боевой, заслуженный офицер русской армии… вас ждало блестящее будущее… Как это произошло? Почему вы пошли в услужение к большевикам?!

На лице Кольцова мелькнула едва заметная, почти весёлая усмешка.

— Зачем же — в услужение, ваше превосходительство? Я сам большевик.

Ковалевский рывком открыл дверь камеры и сухо добавил:

— Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость и предадут военно-полевому суду.

— Я знаю, ваше превосходительство, меня ждёт виселица. И клянусь вам, ничего не боюсь и ни в чем не раскаиваюсь.

— По традициям русской армии вас, как офицера, расстреляют.

Ковалевский постоял ещё немного и медленно пошёл по коридору.

— Владимир Зенонович! — окликнул его Кольцов, и Ковалевский с какой-то внутренней надеждой остановился. — Я думаю, Владимир Зенонович, что последнее слово останется все-таки за нами, — сказал Кольцов. — Да вы и сами в этом, кажется, начинаете убеждаться… Слышите?

Кольцов поднял глаза вверх, невольно прислушиваясь к далёкому гулу фронтовой канонады. Она глухо перекатывалась, точно по крыше здания кто-то передвигал тяжёлые валуны.

— Я уважаю фанатизм… но до известных пределов, — сказал Ковалевский. — Вам-то что от того, что красные победят? Вы к тому времени уже будете прахом!..

И Кольцов ещё долго слышал шаги командующего, шаркающие, бессильные, стариковские шаги. Это были шаги побеждённого…

Книга 2 ― СЕДЬМОЙ КРУГ АДА ―

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая

— Завтра вас отправят в Севастопольскую крепость!.. Предадут суду!.. Расстреляют! — Голос генерала Ковалевского гремел, раскатывался под каменными сводами.

Кольцов вздрогнул и открыл глаза.

Над тяжелой железной дверью тускло светилась забранная в густую решетку лампочка. В полутьме серые стены камеры казались черными. Пахло сыростью, плесенью и затхлостью. Мерно и тупо звучали за дверью шаги надзирателя.

С тех пор как командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский произнес это решительное и, казалось, бесповоротное «Завтра!..», минули дни, однако Кольцов по-прежнему оставался здесь, в знакомой до каждой царапины на стене камере. О причинах столь продолжительной задержки он мог лишь догадываться: очевидно, об этом позаботился начальник контрразведки армии полковник Щукин. В остальном же сомневаться не приходилось: все равно в конце концов произойдет именно то, что сказал Ковалевский.

Умом Кольцов понимал: надеяться не на что — товарищи помочь не смогут, бежать из подземной тюрьмы тоже невозможно. И все же где-то глубоко-глубоко в душе теплилась робкая надежда… Наверное, это сама природа человеческая, его молодая, не охлажденная житейской усталостью душа отказывалась вопреки всему верить в неизбежное.

Был ли страх, было ли отчаяние? Пожалуй, были: то, что он, бодрствуя, подавлял в себе, являлось во сне. И тогда Кольцов, спасаясь от преследующих его кошмаров, инстинктивно спешил проснуться. А потом часами неподвижно лежал на жестком тюремном топчане, думая не о будущем, а о прошлом, ибо будущее, вероятнее всего, уже не принадлежало ему.

Стараясь забыться, он вспоминал проведенные в Севастополе детство и юность, окопы империалистической и гражданской, службу в штабе Добровольческой армии и свою разведывательную работу. Но о чем бы ни думал Кольцов, одна и та же неотступная, тревожная мысль не давала ему покоя: имел ли он право на шаг, определивший не просто дальнейшую человеческую судьбу Павла Кольцова, но судьбу тщательно законспирированного разведчика, с успешной деятельностью которого командование Красной армии связывало немало надежд и планов.

В той небывалой по своим масштабам, неуемной страсти и жестокости войне, которую вел русский народ против самого себя, последнее и решающее слово принадлежало все-таки не качеству и мощи вооружения любой из сторон, не количеству брошенных в бой полков и дивизий — это могло лишь оттянуть развязку. Главной же силой, силой, способной предопределить историческую закономерность победы в этой войне, была Идея. Своя — у белого движения и своя — у красного. Это они, несовместимые, как полюса магнита, Идеи, сошлись на бескрайнем поле брани, увлекая за собой миллионы людей, чтобы уничтожить одну и возвеличить другую.

В ту памятную ночь, когда советоваться Кольцову, кроме своей совести, было не с кем, он размышлял: эшелон уничтоженных танков — это спасение Москвы, это шаг для дальнейшей борьбы сотен и тысяч красных бойцов! А совесть заставляла возражать самому себе: а что, если красный разведчик Павел Кольцов предназначался для более важного дела?

Знать бы, как разворачиваются события на фронте, ему было бы легче. Однако ни в тюремный госпиталь, ни тем более сюда, в подземелье, вести извне не пробивались — ни хорошие, ни плохие. Брошенный в каменный мешок, он был наглухо отрезан от остального мира — еще живой, но навсегда для этого мира потерянный.

На допросы Павла не возили.

Несколько раз появлялся в камере полковник Щукин, сопровождаемый штабс-капитаном Гордеевым.

Когда Кольцова перевели из тюремного госпиталя в тюрьму контрразведки, он готов был и к допросам, и к пыткам. Он и теперь не исключал такую возможность. Другое дело, что, зная, что Щукин сильный и умный противник, допускал: полковник достаточно хорошо разбирается в людях и способен понять, что пытки в данном случае бессмысленны.

Во время первого своего визита начальник контрразведки сухо и безжизненно, как человек, сам не верящий в смысл произносимых им слов, предложил Кольцову облегчить свою участь полным раскаянием и готовностью сотрудничать с контрразведкой. Эта попытка перевербовки была столь нелепа, что Кольцов в ответ лишь рассмеялся. Надо отдать должное и Щукину: он и сам понимал, видимо, нелепость ситуации, ибо, исполнив то, что велел ему служебный долг, больше к этой теме не возвращался.

Он вообще вел себя на удивление корректно: не угрожал пытками, не расспрашивал. Казалось, полковник, потеряв интерес к разведывательной работе Кольцова, видел теперь в нем лишь идейного противника и хотел доказать во что бы то ни стало, что будущее принадлежит их России, белой.

Что ж, от разговоров Кольцов не уклонялся, он вполне мог их себе позволить. Дебаты на общеполитические темы хоть как-то скрашивали одиночество, да и мозг, надолго лишенный активной работы, сохранял остроту мышления.

Не совсем понимая, зачем полковнику нужны разговоры «вокруг да около», Кольцов достаточно хорошо понимал другое: завзятый службист Щукин, о работоспособности которого в штабе Добровольческой армии знали все, зря терять дорогое время не станет. Начальник контрразведки, проявляя, воистину паучье терпение, вел с ним какую-то игру, и надо было в этом разобраться, чтобы потом, когда полковник раскроет наконец свои карты, не запутаться в искусно сплетенной паутине.

Нет, корректность Щукина не могла обмануть Кольцова. Уже хотя бы потому, что из всех солдат, офицеров и генералов белой армии, которых можно было бы назвать просто врагами, этот сухощавый, с пронзительными глазами и аккуратной бородкой клинышком человек был ему врагом втройне. Помимо принадлежности к разным лагерям, помимо естественной ненависти между контрразведчиком и чекистом, стояло меж ними и нечто сугубо личное — любовь единственной дочери белого полковника к разведчику-большевику. Взаимная любовь.

И в то же время Павел испытывал нечто похожее на чувство сострадания к этому преданному и любящему отцу, сильному и умному человеку, желающему выполнить родительский долг несмотря ни на что.

…Задумавшись о Тане, Кольцов, сам того не замечая, улыбнулся. И вдруг:

— Эй, вашбродь или как там тебя!.. Слышишь? — Из коридора, приоткрыв смотровое оконце в тяжелой двери, заглядывал надзиратель. Его одутловатое, сивоусое лицо было озадачено. — Ты, случаем, не спятил?

— Это почему же? — сдержанно, стараясь не спугнуть впервые заговорившего с ним надзирателя, спросил Кольцов.

— Смотрю, лежишь с открытыми глазами и улыбаешься. Сколько лет при арестантах, а такое, чтоб смертники ни с того ни с сего лыбились… Если, конечно, при своем уме. Ну а если кто спятил, тогда другое дело: тогда и смеются, и песни поют. Но больше плачут. И головой об стенку колотятся.

Этого надзирателя Кольцов выделил из других давно. В отличие от сотоварищей, поглядывающих на него как на неодушевленный, порученный им на сохранение предмет, в выцветших глазах сивоусого Кольцов замечал иногда какое-то движение мысли и недоумение. Казалось, надзиратель все время хотел спросить его о чем-то и не решался. А теперь вот заговорил…

Кольцов сел, улыбнулся:

— Смеяться мне пока не над чем, но и плакать не буду. Я вообще, как ты, наверное, заметил, человек спокойный.

— Поначалу все вы спокойные. Потому как душе живой-здоровой в близкую погибель поверить трудно. Допрежь с мыслью этой свыкнуться надо. Зато потом… Тут недавно в камере твоей один бандит обитал. Мужчина — не в пример тебе: росту огромадного, силища бугаиная, злости на волчью стаю хватит.

— Бандит — в контрразведке? — искусственно, чтобы подогреть надзирателя, удивился Кольцов. — Что-то ты, служивый, путаешь.

— Да уж не путаю! Аспид этот сам-один автомобиль с большущими казенными суммами остановил, офицера и двух солдат охраны прихлопнул, а шофера только оглушил. Тот его и опознал потом. Да я не об том, ты дальше слушай. Схватить его, положим, схватили, а сумм казенных нет. Другие, говорит, мазурики меня пограбили. Сколько ни бились — нету! Сами их благородие штабс-капитан Гордеев на всех допросах фиаску потерпели. А уж они… Бандит этот, дожидаючись его благородия, загодя выть начинал. А потом такое избавление себе от страшных мук придумал: с разбегу — в стену башкой. Ну и — со святыми упокой. — На одутловатом, втиснутом в квадратное окошко лице промелькнуло, как почудилось Кольцову, лукавство. — Так и не дождался, страдалец, когда на шею веревку наденут.

— Занятную ты историю рассказал, — подумав, произнес Кольцов. — Не понимаю только — зачем?

— Да все для того же: тебя-то головой об стенку не тянет? — бесхитростно спросил надзиратель. — Я замечаю: их благородие штабс-капитан Гордеев шибко тобой интересуются. А ежели они, сам знаешь, человеком заинтересуются, тому долго не жить.

Гордеев… Неизменно являясь сюда с полковником Щукиным, штабс-капитан не принимал участия в разговорах. Сидел в углу камеры на принесенном охранником табурете, осторожно приглаживал набриолиненные, с безукоризненным пробором волосы и, щуря водянистые, глубоко запавшие глаза, чему-то усмехался.

О штабс-капитане даже среди контрразведчиков, не слишком обремененных человеческими добродетелями, шла дурная слава. У всех у них руки были, что называется, по локоть в крови. Но даже они, ставшие палачами по долгу службы, считали штабс-капитана палачом по призванию — редко кто из допрашиваемых им оставался в живых.

Чем объяснить его присутствие здесь? Может, Щукин, посвятив штабс-капитана в цели затеянной с Кольцовым игры, давал подручному наглядные уроки? Не исключено… Хотя скорее присутствие здесь Гордеева должно было устрашить Кольцова, постоянно напоминать, что корректные разговоры в любой момент могут уступить место допросам с пристрастием.

Каждый раз, когда полковник Щукин покидал камеру, штабс-капитан пропускал его вперед, а сам, немного задержавшись, устремлял на Кольцова ласковый взгляд, будто раздумывая: уйти ему или остаться? Не исключено, что однажды Гордеев все-таки останется.

Бессмысленно, впрочем, гадать, что придумают и предпримут противники: у них и логика своя, и принципы, и методы. Надо быть готовым ко всему и бороться до конца.

— Молчишь? — нарушив паузу, спросил надзиратель. — За жизнь всяк цепляется. Но если не жизнь у тебя, а мука лютая, сам смерть искать станешь.

— Вот тут ты, положим, врешь, — усмехнулся Кольцов. — Такого удовольствия я никому из вас не доставлю. — И, пристально поглядев на надзирателя, в упор спросил: — А может, скажешь, к чему все эти разговоры ведешь?

— Как бы тебе объяснить? Хочу понять, чем вы, большаки, от бандитов отличаетесь?

— Надо же! — покачал головой Кольцов. — Два года советской власти, пол-России под красным флагом, а ты до сих пор ничего понять не можешь?

— Ошибиться не хочется, — простодушно сказал надзиратель. — У меня детей орава, младший еще пешком под стол ходит, мне не все равно, при какой им власти жить. Теперь рассуди. Бандит, он ради выгоды своей на любое злодейство идет, но при том отдельных людей грабит. А вы всю Россию ограбили. Люди веками добро наживали, от отца к сыну. А вы… Профукаете все, что у буржуев забрали, кого дальше грабить будете? Да уж не мировой капитал — тот вам быстро ряшку на сторону свернет! За свой же народ, который вроде облагодетельствовать хотите, приметесь. Так зачем было всю эту кутерьму кровавую затевать? Эх, люди-человеки… История извечная: за место у корыта с похлебкой свара. Вам, большакам, власть нужна, вот и развели смуту, растравили народ посулами сладкими. До того, что брат на брата пошел! Нет, не будет из этого толку: на той кровище, которой Россия залита, добро не произрастет.

— А ты, оказывается, философ… — Кольцов вздохнул, покачал головой. — Только философия твоя, извини, глупая… Вот ты заладил: большевики, большевики!.. Думаешь, Красная армия из одних большевиков состоит? Ошибаешься. На сотню красноармейцев в лучшем случае один большевик. Какая же причина, по-твоему, заставляет остальных драться с белыми, себя не жалея? Не задумывался? А за какие такие коврижки, ради какой личной выгоды я в этой камере оказался — не думал? Ну, так подумай. Полезно.

— Вот-вот! — сказал, словно пожаловался, надзиратель. — Я к тебе с первого дня присматриваюсь. И о том, что ты сказал сейчас, постоянно думаю: да что ж оно такое человека на верную погибель принудило? Или вот: у тебя впереди аж ничегошеньки, а ты лежишь и улыбаешься… Или на самом деле ничего не боишься?

— Да как сказать… Боюсь, конечно. Умирать не хочу. А спокоен, потому что знаю: не зря! — Кольцов помолчал. Пристально вглядываясь в глаза надзирателя, с надеждой спросил о том, что томило и волновало его все эти дни: — Где нынче линия фронта проходит, скажешь?

И сразу, мгновенно сгинуло с лица надзирателя все человеческое: тупой, ни в чем сомнений не ведающий служака снова был перед Кольцовым.

— Не положено! — отрубил надзиратель. — Их высокородию полковнику Щукину вредные вопросы свои задавай… — Оконце с треском захлопнулось.

— Ну-ну! — погромче, чувствуя, что надзиратель все еще остается у двери, сказал Кольцов. — Смотри не ошибись только!

— В чем? — раздалось из-за двери.

— Как бы не очутиться тебе на моем месте.

— Уж как-нибудь пронесет!

Оконце медленно приподнялось. Заглядывая в него и как ни в чем не бывало улыбаясь, надзиратель снисходительно произнес:

— Каких чинов ты у своих достиг, не ведаю, а кем при его превосходительстве Ковалевском состоял, про то весь Харьков наслышан. Так что не можешь не знать: мы, надзиратели, завсегда по эту сторону двери остаемся. При всех властях! — И сердито добавил: — Да спи ты, ну тебя к лешему! Заморочил мне голову совсем своими разговорами… Спи, ночь на исходе.

Укладываясь на топчан, Кольцов подумал: нет, это совсем не плохо, что надзиратель-молчальник заговорил! Если подобрать к нему ключик, склонить на свою сторону… И невесело про себя усмехнулся: эк куда занесло!

Однако слабая искорка-надежда распаляла мозг. Такое состояние вполне естественно для человека, успевшего поверить, что путей к спасению нет и быть не может.

Глава вторая

После первых, ранних и продолжительных заморозков в Таганрог вновь пришла теплынь. Зачастили дожди, затяжные, осенние. Городские дороги раскисли. Из-под досок старых, давно не ремонтируемых тротуаров при ходьбе выплескивались фонтанчики жидкой грязи. Откуда-то налетели, вычернили верхушки пирамидальных тополей стаи воронья, и теперь висело с утра до вечера над городом резкое карканье — какое-то зловещее торжество слышалось в нем. Даже звонницы всех двадцати таганрогских храмов, дружно созывая прихожан к заутрене, не могли заглушить мерзкий этот ор.

Странная судьба была у Таганрога! Начатый с укрепления, заложенного по воле Петра Великого и названного «Острог, что на Таган-Роге», он исчезал с лица земли, появлялся опять, переходил во владение турок, возвращался в Россию, рос, развивался, бывал отмечен монаршим вниманием, но за два с четвертью века так в губернские города и не вышел — пребывал в звании окружного города войска Донского.

Когда стало известно, что главнокомандующий вооруженными силами Юга России генерал Деникин переносит в Таганрог свою ставку, многим показалось, что это сама судьба улыбнулась городу. Однако небывалое нашествие военного штабного люда, привыкшего жить удобно, тепло и сытно, ничего, кроме бесконечного ущерба и нервных хлопот, таганрожцам не принесло, То, что на расстоянии чудилось доброй улыбкой судьбы, при близком знакомстве обернулось насмешкой.

На Петровской — центральной и, безусловно, лучшей улице города, пролегающей через весь Таганрог от вокзала до маяка на высоком берегу Азовского моря, — теперь стали фланировать прапорщики, поручики, капитаны, полковники… Выделялись независимо-горделивым видом «цветные» — офицеры именных полков, прозванные так за разноцветные верха фуражек: корниловцы, марковцы, семеновцы, дроздовцы, алексеевцы. Казалось бы, что делать им вдали от фронта, где истекали кровью их полки и дивизии? А ведь каждый если и не состоял при каком-то деле, так несомненно за ним числился, потому и вышагивал по Петровской без тени смущения или хотя бы озабоченности на лице. Обычные армейские офицеры торопились уступить «цветным», красе и гордости белого стана, дорогу. Какой-нибудь офицер-окопник, да еще из «химических» (нижний чин, получивший за храбрость производство на фронте и щеголяющий за неимением настоящих погон в нарисованных химическим карандашом), посланный в Таганрог из действующей армии, попадая на Петровскую, сначала лишь оторопело крутил головой, а потом, вконец ошалев от такого великолепия, торопился поскорее отсюда убраться. Да и то: не суйся с кирзовой мордой в хромовый ряд! Что ж до нижних чинов — солдат, унтер-офицеров, фельдфебелей, — так эти и вовсе старались обойти Петровскую стороной.

Не все, впрочем. Вот, например, десяток верховых казаков, вырвавшись откуда-то, беззаботно толкли копытами коней грязь на мостовой и в ус, что называется, не дули. Никто из них чином выше вахмистрского не обладал, но чувствовали себя казаки среди разливанного золотопогонного моря более чем уверенно: громко переговаривались, пересмеивались и в упор проходящих офицеров не замечали — ни армейских, ни добровольческих, ни родных казачьих. Со стороны, беспомощно выставив перед собой руку, взирал с немым укором на такую непотребность бронзовый император Александр I, облаченный в римскую тогу, из-под которой кокетливо выглядывала генеральская эполета. Император, прибывший в Таганрог почти век назад для поправления здоровья супруги и внезапно сам от неизвестной болезни умерший, не мог, понятно, знать то, что хорошо знали господа офицеры вооруженных сил Юга России: это не просто служивый казачий люд, это — личная охрана генерала Шкуро! На рукавах черкесок были изображены оскаленные волчьи пасти, с бунчуков свисали волчьи хвосты. Рискнувшему тронуть «волков» не было спасения на грешной земле: вседозволенность отличала не только атамана, но и его подчиненных. К тому же отчаянная их лихость не была показной: умели шкуровцы виртуозно грабить, но умели и воевать. При случае с шашками наголо, вгоняя противника в озноб протяжным волчьим завыванием, ходили на пулеметы…

Вскоре после прибытия Деникина в Таганрог отдельным вагоном был доставлен в ставку тот, кому в заранее разработанном плане предстоящих по случаю взятия Москвы торжеств отводилась весьма немаловажная и почетная роль: белый конь арабской породы знаменитого Деркульского племенного завода. Под малиновый перезвон всех сорока сороков церквей Первопрестольной Деникин собирался на белом коне по кличке Алмаз въехать в Москву.

Главнокомандующий счел необходимым поближе познакомиться с Алмазом. Прекрасный в прошлом наездник, он знал: норовистый и гордый скакун должен привыкнуть к новому владельцу. Да и самому нелишне было изучить характер и повадки Алмаза, чтобы в ответственнейший в истории российской момент быть за него спокойным.

Каждое утро, к взаимному удовольствию и пользе, Деникин совершал на Алмазе короткую получасовую прогулку. От заведенной привычки он не отступал ни в лучшие дни наступления, ни теперь, когда наступление, по существу, прекратилось. Пожалуй, то была уже не просто полезная привычка, а нечто большее — укрепляющий ослабленную веру ритуал. Деникин надеялся, что сам факт их с Алмазом ежеутреннего появления на улицах города вносит в души встревоженных неудачами людей успокоение.

Он не отказался от традиционной прогулки и в то раннее утро, когда красные вернули Орел.

Сжимая зубы, скрывая от всех разочарование и тревогу, он садился в седло во все последующие дни.

И сегодня, несмотря на то, что чувствовал себя неважно — бросало в жар, появился насморк, — он приказал седлать Алмаза. В отведенное раз и навсегда время, минута в минуту. Невнимательно отвечая на приветствия штабных офицеров — господи, сколько развелось их в ставке, с каким озабоченным и чрезвычайно ответственным видом снуют они из кабинета в кабинет с никчемными бумажками в руках! — Деникин направлялся полутемными коридорами к выходу во внутренний двор. Перед тем как свернуть в небольшой вестибюль, остановился, чтобы достать носовой платок.

Утирая влажное лицо, слышал, как хлопнула дверь и кто-то ломким, юношеским баском произнес:

— Эх, и хорош же араб у «пресимпатичного носорога»! Вот уж действительно — полцарства за коня!

— Так в чем дело? — насмешливо ответил кто-то другой — тоже молодым, но тонким и донельзя противным голосом. — Предложи «царю Антону» обмен, он ухватится: похоже, Москвы нам не видать, значит, и Алмаз больше не нужен.

Деникин замер. То, что в армии его называли и «пресимпатичным носорогом», и «царем Антоном», для Деникина не было тайной. Но чтобы вот так, с откровенной и злой насмешкой, не веря в святая святых — удачу белого движения, направленного на освобождение страдающей под игом большевиков России!..

Уже не простудный — гневный жар опалил лицо.

А ведь глупее ситуацию и придумать было бы трудно. Хоть поворачивайся и бегом отсюда беги: не хватало еще, чтобы сосунки эти увидели его! Услышав из вестибюля шаги, он понял, что встречи не избежать, и сам поторопился выйти навстречу.

Даже жалко дураков стало: вытянулись, лица багровые, пальцы рук, брошенные к фуражкам с белым верхом — марковцы! — дрожат. А в глазах мучительный, лихорадочный страх: слышал или не слышал?! Подпоручики, щенки! Любопытно, который из них с писклявым голосом? Должно быть, тот — худой и длинный. От страха редкие кошачьи усы под носом дыбом встали. На кого-то похож, мерзавец… Ну да, на барона Врангеля.

Ишь как разобрало! Нашкодили и замерли истуканами перед главнокомандующим, ждут немедленной и суровой кары.

Та пауза, на протяжении которой генерал Деникин, не останавливаясь даже, а лишь придержав шаг, смотрел на подпоручиков, показалась им, наверное, вечностью. Но длилась она все-таки секунду-две, не больше. А потом Деникин равнодушно отвернулся и пошел дальше. Спиной видел, как с изумлением, недоверчиво переглянулись марковцы: пронесло!

Нетерпеливо, желая поскорее забыть неприятный этот эпизод, Деникин толкнул дверь на улицу.

Утро нового дня выдалось необыкновенно хмурым, словно заранее предупреждало, что радостей и сегодня ждать нечего.

Едва он переступил порог, рядом будто из-под земли вырос стройный молчаливый ротмистр — начальник личной охраны.

— Что это вы целую кавалькаду отрядили вчера за мной? Ведь неоднократно говорилось: три человека, не более! — И только теперь, услышав свой недовольный, ворчливый голос, Деникин понял, что настроение окончательно испорчено: глупая болтовня марковцев задела, оказывается, сильнее, чем думалось вначале.

В центре двора нетерпеливо перебирал изящными ногами Алмаз, весело косил выпуклым чистым глазом на бредущего к нему хозяина. Двое конюхов придерживали коня за узду, третий, готовый помочь генералу сесть в седло, держал стремя.

Деникин механически нащупал в кармане припасенный сахар, поднес его на ладони к мягким лошадиным губам, ласково похлопал по крепкой и вместе с тем необыкновенно грациозной шее.

Исподлобья обвел взглядом почтительно притихших, ожидающих, когда он соблаговолит сесть в седло, конюхов и конвойцев, взглянул на ротмистра и подоспевшего к генеральскому выезду адъютанта… Вполне обычные, давно знакомые лица, которые он привык почти не замечать. А сегодня что-то явно читалось в глазах — глубоко запрятанная насмешка?

— Что? — резко спросил Деникин ротмистра. — Вы, кажется, хотели что-то сказать?

— Так точно, ваше превосходительство! Приказ ваш относительно трех человек охраны выполнить не могу. Я отвечаю за вашу безопасность и прошу понять меня правильно…

— Можете не продолжать, — перебил Деникин. — Я нынче нездоров, не поеду.

Знал, уже твердо и окончательно решил: ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра. Разве что когда-нибудь потом, если Господь благословит на победу, вернет изменчивое военное счастье…

Ничего этого и никому он, разумеется, объяснять не собирался. Сказал что сказал — и довольно, хватит. Но когда на прощание бережно гладил сухую и умную морду Алмаза, невольно вырвался обращенный к конюхам наказ, из которого многое понять можно было:

— Алмаза не обижайте! И вообще… э-э-э… берегите. — Чрезвычайно недовольный собой, круто повернулся и пошел назад в штаб.

Сзади раздалось короткое ржание: Алмаз, недоумевая, окликал его. Ах ты, Господи! Вот истинно благородное, честное, преданное существо. Это тебе не люди — от них ничего, кроме черной неблагодарности, не дождешься.

Приказав дежурному адъютанту без особой на то необходимости не беспокоить его, Деникин прошел в сумрачный кабинет, разделся. Следовало, бы, наверное, прилечь, принять аспирин, а может, и вздремнуть, пока в штабе относительно тихо, пока командующие его наполовину обескровленных, разбросанных по российским просторам армий знакомятся с изменившейся за ночь обстановкой, отдают командирам частей и соединений срочные умные или глупые распоряжения и вырабатывают со своими штабистами планы на очередной, еще один день войны. Где-то через час начнется всенепременная суета — полетят в ставку доклады экстренные, требующие немедленного ответа телеграммы и донесения, командующие будут вызывать его для разговоров по прямому проводу и все как один требовать: резервов, резервов, резервов!..

Надо бы прилечь, надо. Да только какой уж тут сон!

Что произошло, что случилось? Почему вся летне-осенняя кампания, имевшая столь великолепное начало, многообещающее развитие, не получила и уже вряд ли получит достойное завершение?

В соответствии с директивой главнокомандующего вооруженными силами Юга России 12 сентября 1919 года Добровольческая, Кавказская и Донская армии перешли в общее наступление по всему фронту — от румынской границы до Волги. Цель у всех была одна — Москва.

Тщательно спланированная операция имела прекрасное обеспечение. Что ни день ложились на стол Деникина штабные сводки о прибытии в черноморские порты французских, английских, американских транспортов. К началу похода на Москву его армии получили от союзников тысячу артиллерийских орудий, пять тысяч пулеметов, более трехсот тысяч винтовок, сотню с лишним танков, огромный запас боеприпасов для всех видов оружия, тысячи и тысячи комплектов обмундирования, несметные тонны продовольствия…

С началом наступления военные поставки не прекращались. Но далеко не все из поставляемого союзниками добра доходило до фронта: что-то безнадежно портилось саботажниками-рабочими при выгрузке, что-то улетучивалось из пакгаузов, что-то расхищалось или гибло при транспортировке. Всякое известие об этом приводило Деникина в ярость. Торговцы, промышленники, тыловые герои, били себя в грудь, клялись в верности России, все хотели стать Миниными и Пожарскими, а сами норовили содрать процент побольше, слямзить, фукнуть, слимонить, стибрить, спроворить…

А уж когда был уничтожен направленный на усиление Добровольческой армии Ковалевского состав с танками, когда выяснилось — как и кем, он, Деникин, на некоторое время даже дар речи потерял. Пригреть в адъютантах красного лазутчика, предоставив ему возможность снабжать свое командование секретнейшими сведениями, позволив ему сгубить десятки так необходимых армии танков, — это, пожалуй, и не ротозейство уже, а нечто иное!

Кто же прошляпил Кольцова? Ковалевский ни при чем. Здесь вина прежде всего начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Ладно, с ним разбираются. А вот с Ковалевским надо что-то решать. Надо вывести его из состояния затянувшейся прострации, пока он окончательно не потерял управление войсками. В последнее время Ковалевский запил. Конечно, пьяный проспится, дурак никогда. Чисто по-человечески его можно если не понять, так хотя бы пожалеть. Но умей же держать себя, черт возьми, в руках! Боевой, заслуженный генерал, а ведет себя, как забеременевшая гимназистка. До того дошло, что в ставке начали поговаривать: выдохся Ковалевский, не тянет — на посту командующего Добровольческой армией нужен другой человек!

Нет, господа! Ковалевский еще послужит. Повоюет за Отечество. Он по крайней мере прямодушен и честен, козней не строит. В Великую войну на пулеметы, командуя дивизией, в первых рядах ходил.

Ну что за русская болезнь — интриганство, завистничество! Они, кажется, самозарождаются, как фруктовые мушки, возле каждой крупной личности. Даже такой боевой, родовитый генерал, как Врангель, и тот лихо, на всем скаку пошел против благодетеля своего, Антона Ивановича. Воистину, всякое добро наказуемо! В белом движении Врангель был одним из «опоздавших». Униженно просил Деникина доверить ему хотя бы эскадрон — это он-то, боевой генерал, барон, командовавший в Великую кавалерийским корпусом!

Не эскадрон и не полк получил Врангель — дивизию! А затем и армию. За бои на Северном Кавказе приказом Деникина произведен в генерал-лейтенанты, всячески отмечен.

Но, познакомившись с «Московской директивой», Врангель во всеуслышание заявил: «Это смертный приговор армиям Юга России. Стратегия Деникина ошибочна: он строит здание на песке. Захватывает огромную территорию, а удержать ее будет нечем: войск мало, резервов нет».

Потом, когда армия победоносно пошла вперед, Врангель не вполне утих, все еще говорил о более правильном направлении на восток, на соединение с Колчаком, создании единого кулака.

Неужели он окажется прав? И его высказывания — не интрига, а стратегическое предвидение?

Не все, конечно, получалось, как задумывалось. Сюрпризом, и довольно неприятным, явилось упорное сопротивление войск Южного фронта красных, сумевших остановить продвижение Кавказской и Донской армий. Зато Добровольческая армия, выдвинув вперед 1‑й корпус генерала Кутепова, безудержно рвалась дальше. Под натиском добровольцев пал Курск, на очереди были Орел и Тула, а уж там и до Первопрестольной рукой подать. Сомнений в скором взятии Москвы еще и потому не оставалось, что в это же время ударил по Петрограду генерал Юденич, на востоке перешел в контрнаступление адмирал Колчак. Потом выяснилось, что того и другого ждали неудачи. Но это потом, а тогда…

Казалось, сама фортуна, дотоле мятущаяся, не знающая, какой из сторон отдать предпочтение и прекратить тем самым великую российскую смуту, определила наконец своих избранников и решительно облачилась в добровольческую шинель.

Судьба Первопрестольной казалась настолько предрешенной, что богатые промышленники уже назначали миллионные призы полкам, которые первыми войдут в нее.

He вошли…

Более того, армии красных — разутые, раздетые, голодные — начали теснить хорошо вооруженные, возглавляемые боевыми генералами войска. Что же дальше? Неужели ничего, кроме катастрофы?

И что интересно: спрашивать не с кого — виновных нет, каждый из генералов в отдельности прав, имея ко всем остальным бесчисленные претензии. Вечно так продолжаться не может. Коль уж все сподвижники, ближайшие помощники безупречно правы, надо быть заранее готовым к тому, что однажды они соберутся и, выяснив между собой отношения, отыщут виновника всех бед — главнокомандующего, Антона Деникина, кого же еще!

Ну-ну, вот он перед вами, господа, — Антон Иванович Деникин, пятидесяти трех лет, готовый по самому высокому и строгому счету ответить за каждый из прожитых дней если и не перед вами, так перед честной своей совестью. Все, чего достиг Деникин, — не интриги, подсиживания, расшаркивания перед власть предержащими, а результат упорного труда и таланта.

Это отпрыскам великосветских семей и знаменитых толстосумов, избравшим военную карьеру, все в их дальнейшей судьбе заранее было известно: привилегированные училища, гвардейские полки, очередное (а то и внеочередное) производство в следующий чин, гостеприимно, с помощью широчайших связей распахнутые двери академии… Глядишь, в тридцать с небольшим уже и генерал! Что ж до Антона Деникина, то ему рассчитывать было не на кого — только на ум свой, волю, трудолюбие, добропорядочность. И на искреннюю веру в Бога. «За Богом молитва, за царем служба не пропадают».

Не пропали. И отец, Иван Денисович, всей своей жизнью это тоже доказал. Был он крепостным человеком, в рекруты пошел еще до того, как Александр-Освободитель дал волю. Двадцать два года топал солдатской дорожкой Иван Денисович, кровь за Веру-Царя-Отечество проливал, за что был произведен в офицеры и получил потомственное дворянство, дослужившись до майора. Однако своим человеком среди прочих офицеров, кому звание давалось как бы походя, не стал. Не то образование, не те навыки.

Надо было продолжать труд отца. Лестничку-то Иван Денисович построил…

В Киевском пехотном училище, когда другие юнкера развлекались, Антон Деникин до головной боли штудировал уставы, учебники, наставления. И не потому, что глупее других был, а потому, что знал: недостаток происхождения можно восполнить лишь первенством в учебе! Он и потом, когда тянул унылую лямку армейского офицера во 2‑й артиллерийской бригаде, когда сослуживцы танцевали мазурки и вальсы на балах в Дворянском собрании, ухаживали за девушками на выданье, женились, радовались детишкам, — он и тогда, откинув все соблазны, не расставался с учебниками. Потому что опять помнил и знал: без академического образования настоящей карьеры не сделаешь, а в академию так просто не попадешь.

Кто не ведает, с какими это трудностями было сопряжено, тот пусть к «Поединку» господина Куприна обратится. В целом книга вредная, порочащая русское офицерство, но в таланте и знании предмета автору не откажешь: вон как вгрызался в учебники его герой поручик Николаев — уже дважды на экзаменах срезался, а все равно стремился, ибо другого пути вырваться из нищенской гарнизонной жизни не имел.

Много лет спустя, во Франции, встретившись с Куприным, Деникин заметил как бы вскользь: «Николаев у вас хорош, да армия уж больно паскудная получилась, не так было, не так, и офицерство наше дорогого стоило. За революционной модой погнались». На что Куприн, пьяненький по обыкновению, обрюзгший, в трепаном сюртучишке (а ведь какой барин был в прежней жизни!) ответил, утирая слезинку: «Верно, верно, Антон Иванович, виноват, Бог видит, но сейчас я новый роман о Русской армии пишу, во искупление…» И написал! Прекрасный роман «Юнкера» — о замечательных традициях Русской армии, о чести, доблести офицера, о «бедной юности своей», в которой было столько романтического, чистого, ясного.

С первого захода поступил Антон Иванович в Академию Генштаба и блестяще ее окончил. На Великой войне командовал 4‑й дивизией, которая вскоре получила наименование «Железной». Дивизия эта стояла там, где другие бежали. А вскоре и корпус получил, и тоже управлялся не худо.

За личную храбрость и талант военачальника удостоен самых высоких наград Российской империи. Вот тогда-то, пожалуй, впервые и столкнулся с завистниками: в глаза льстили, ласково «везунчиком» называли, а за спиной высмеивали, козни строили — не могли простить солдатскому сыну Антону Деникину, что обошел и продолжает обходить многих из них, высокородных, по службе. Даже поздней, едва ли не на старости лет, женитьбы не могли простить: еще бы, не кого-нибудь, а княгиню Горчакову, чей род шел от самого Рюрика, назвал беспородный Деникин своей избранницей…

Но не только за прошлое спокоен генерал Деникин — пусть далеко не безоблачно, но кристально чисто и настоящее его. В главнокомандующие он не рвался — покойный Лавр Георгиевич Корнилов буквально накануне безвременной гибели назвал Деникина своим преемником.

Высока честь, да несоизмеримо выше ответственность. Уж кто-кто, а он, вставая у руля белого движения, знал, что отвечает не только перед сподвижниками, подчиненными и всем ныне живущим русским народом, но и перед будущими поколениями, коим достанется в наследство или сплоченная, единая и неделимая, или — страдающая, гибнущая в большевистском хаосе Россия.

Памятуя это, нелишне было бы вспомнить и другое: а что досталось ему в наследство от «светлой памяти» генерала Корнилова? Не так уж, признаться, и много.

Белая гвардия умела храбро драться и умирать, но одной ей было бы не под силу обуздать, замирить поднятую на дыбы Россию. Нужна была армия. И он создал ее, собрал в единый кулак в труднейшей борьбе и разброде восемнадцатого года, сберег в девятнадцатом, во время летнего контрнаступления красных, чтобы потом, тонко рассчитав момент, бросить взлелеянные им войска в решающий поход на Москву…

Внешне все как будто легко и просто. Но сколько сил, нервов, унижений, наконец, стоит за этим! Наивен был бы человек, решивший, что главные тяготы войны — это борьба с красными. На фронте все как раз ясно: вот он, враг, перед тобой, одержи над ним победу или будешь побежден сам. Нет, боевые действия — это последнее звено в цепочке, имя которой — большая политика.

Для успешного ведения войны нужны деньги, много денег. Союзники, предоставляя кредиты на приобретение боеприпасов, вооружения и всего прочего, без чего любая армия и дня не проживет, диктуют главнокомандующему вооруженными силами Юга России свои правила игры.

Союзным правительствам, а вернее, тем могущественным деловым кругам, что стоят за ними, нужны твердые гарантии, что каждый вложенный в белое движение франк, фунт или доллар вернется с процентами. А потому задолго до победы, презрев общественное мнение, делят они громогласно шкуру неубитого медведя — промышленность России и ее богатейшие сырьевые запасы. Делят, предоставляя большевикам великолепную, умело используемую возможность доказательно объяснить народу, что правительство вооруженных сил Юга России и лично он, Деникин, распродают страну оптом и в розницу. Да что взять с чужестранных политиков, банкиров, монополистов, если и свои, родные денежные тузы, от которых при всем своем желании не отмахнешься, не способны понять, что нынче на земле не благословенный девятнадцатый век и даже не предвоенное начало двадцатого, а послереволюционная бунтарская явь!

Россия — страна крестьянская. Правящее сословие, дворянство, в большинстве своем — помещики, землевладельцы. Не надо большого ума, чтобы понять: за какой из сторон пойдет в этой войне крестьянин, за той и победа будет. Большевики, эти нищие честолюбцы, не вложив и малого кирпичика в могущественное здание России, самозванно явившись сюда с пустыми карманами и коробом авантюрных идей, все рассчитали правильно: землю — крестьянам, заводы и фабрики — рабочим, кто был никем, тот станет всем…

Глупая, вздорная, обреченная на трагический финал, но более чем своевременная сказка! Еще бы темному, по-детски доверчивому и наивному народу не поверить в нее! Большевики рассудили правильно: нет ничего дешевле посулов, так что ж скупиться на них, если помогают они сесть на царствование, укрепить насильно захваченную власть, — укрепимся, а тогда и разберемся окончательно, кому и что принадлежит, за кем осталось право карать и миловать, награждать и грабить. И не хочешь, а позавидуешь их политической изворотливости!

Политика не приемлет столь эфемерных понятий, как совесть, нравственность, верность слову. Нейтрализовать большевистские сладкоголосые декреты можно было одним лишь способом: обещать народу, тем же крестьянам, еще больше, чем большевики. Ведь это же ровным счетом ни к чему не обязывает! Нет, те, в чьих руках богатства российские, кто мечтает о полной реставрации разрушенной империи, ни о чем таком и слышать не хотят. А какая, к черту, реставрация после тлетворного воздействия на массы двух революций! Тут гибкость, гибкость и еще раз гибкость нужна. Начинающий шулер и тот знает: прежде чем ободрать как липку партнеров, уступи им, замани, не жадничая. А жизнь в нынешнем ее развитии — не карточная игра: здесь, быть может, и всерьез, без шулерских приемов, следовало бы добровольно отказаться от чего-то, дабы в итоге не потерять все. Нет, не привыкли. Вырабатывало, вырабатывало правительство вооруженных сил Юга России проект земельной реформы, да так ничего толкового крестьянам и не предложило. А мужик, как ни темен, сообразил: обещание деникинского правительства выкупить для него в туманном будущем часть помещичьих земель — пшик по сравнению с тем, что он уже получил от Советов! Мужик, этот много о себе возомнивший, способный понять истинное свое место в государстве только после хорошей порки, получил бы заслуженное потом, после победы. А пока идет война, глупо отчуждать его от себя, как оно фактически и случилось уже к лету нынешнего, девятнадцатого, года.

Но разве эта глупость — первая? последняя? одна? Кабы так! Наворотили дел, наломали дров, а кому горькие плоды пожинать? Тому, кто, зубы сцепив, отдыха не зная, тяжкий, расшатанный и скрипучий воз российский на себе тянет, — Деникину! И находятся при этом люди, смеющие упрекать его, будто он узурпировал власть, в новые самодержцы рвется. Господи, какая беспросветная чушь! Что сделал Деникин совсем недавно, когда союзники, по обыкновению лучше всех «знающие», кто из русских лидеров в тот или иной момент России нужнее, предложили ему признать верховную власть адмирала Колчака, застрявшего в Сибири? Признал не споря, хотя в это время полки Деникина, но не Колчака шли на Москву.

Возьмите, все возьмите — и власть, и последние силы, и жизнь, — только верните России покой и процветание!

Обидно.

Когда в октябре, умело закончив сосредоточение и перегруппировку сил, Красная армия перешла в контрнаступление, во всей своей неприглядной красе показали себя союзнички. Особенно — англичане. Принялись вдруг демонстративно обхаживать барона Врангеля. Отрядили целую делегацию во главе с генералом Хольманом в Царицын, где в обстановке величайшей торжественности — уж это они умеют! — вручили командующему Кавказской армией награду английского короля — орден святых Михаила и Георгия, какого даже главнокомандующий вооруженными силами Юга России не удостоен. Дело не в ущемленном самолюбии — ведь это расшатывает, раскалывает белое движение, которое он, Деникин, с таким трудом собирал вокруг себя!

Дальше — больше. Не удержал адмирал Колчак свою так называемую столицу — Омск, и тут же выплюнули телеграфы весть, способную иметь гибельные для всего белого движения последствия, — заявление английского премьера Ллойд Джорджа:

«Я не могу решиться предложить Англии взвалить на свои плечи такую страшную тяжесть, какой является водворение порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света, в стране, где проникшие внутрь ее чужеземные армии всегда испытывали неудачи… Я не жалею об оказанной нами помощи России, но мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден оружием, и нам нужно прибегнуть к другим способам, чтобы восстановить мир и изменить систему правления несчастной России».

Вот так! Делалось заявление вроде бы в связи с постигшей Колчака неудачей, а какие далеко идущие выводы можно сделать из него! Кое-кто склонен думать, что англичане, эти интриганы и оборотистые купцы, никогда не забывающие о своей выгоде, предусматривая худший исход в войне — победу красных, хотят в любом случае не потерять столь выгодный для себя рынок, каким всегда была и будет Россия, а потому и делают в сторону Советов реверансы. Невооруженным глазом видно — это еще и откровенный ультиматум генералу Деникину: если хочешь и впредь рассчитывать на нашу помощь, немедленно добейся перелома в войне! Тут задумаешься…

По всем законам военной науки вооруженным силам Юга России не следовало бы сейчас, захлебываясь в собственной крови, удерживать до последнего каждый город и городишко на протяжении всего огромного фронта. Правильнее было бы, осуществив организованный отход, перегруппировать войска, дать им возможность дух перевести, чтобы потом ударить стальным кулаком, прорвать растянутые боевые порядки красных. И — на Москву, на Москву, на Москву!.. Нет, нельзя. Такой отход взъярил бы союзников, подтолкнул их к принятию мер незамедлительных и заранее известных: генерал Деникин не оправдал возлагаемых на него надежд — генерал Деникин должен уйти!

Может, и впрямь самому, не ожидая, когда тебе предпочтут другого, уйти?

Уйти не шутка, а на кого оставишь армию, всех, кто шел с тобой почти два года и не утратил веру в тебя? Кому доверишь ответственность за завтрашний день России? Готовому на любую аферу ради удовлетворения собственного тщеславия Врангелю? Впадающему в прострацию Ковалевскому? Прямолинейному солдафону Кутепову? Кокаинисту Слащову?.. Тогда уж лучше Шкуро или Мамонтову — по крайней мере эти мародеры, прежде чем окончательно потерять Россию, так разграбят, разрушат, распнут ее, что потом долго-долго придется соображать большевикам, как вдохнуть жизнь в окровавленную, испепеленную пустыню.

«Вот! — думал Деникин. — Вот первопричина всех неудач: не на кого опереться, никому до конца верить нельзя!»

Он тяжело поднялся, прошелся по кабинету, остановился у окна, выходящего на Иерусалимскую площадь. И сразу бросились в глаза «волки» — конвойцы Шкуро, — раз эти здесь, значит, где-то рядом и атаман их…

Вчера генерал Шкуро явился незвано-непрошено в ставку: отшвырнул адъютанта, посмевшего сказать, что главнокомандующий занят, ворвался в кабинет.

— Батька! — возмущенно закричал он с порога, размахивая, как крыльями, широченными рукавами черкески. — Что ж это делается, батька?! Прикажи умереть — умру! А последнюю кровь из меня высасывать не дам!

Столь вольное, неуставное обращение не удивило Деникина: так уж повелось между ними, что Шкуро называл его на свой бандитский лад батькой, а он Шкуро — по имени.

— Кто же он, этот вампир? — шутливо, как обиженного ребенка, спросил Деникин, тайно вздыхая про себя, что не может сорвать с атамана генеральские погоны и отправить в тюрьму: нужен сейчас Шкуро с его «волчьими» сотнями на фронте, ох нужен! — Успокойся, Андрюша, присядь и объяснись. Так кто он, твой обидчик?

— Ковалевский! Твой любимец! Нет, батька, ты послушай, чего этот чистоплюй удумал! «Дроздов» своих — в тыл, а казаков моих спешить — и на их место, в окопы! А?! Да за такое…

— Это временная и совершенно необходимая мера, Андрюша, — примирительно сказал Деникин, не объясняя, что генерал Ковалевский действовал с его ведома. — Дроздовская дивизия совершенно обескровлена, в полках — по двести, а то и меньше человек. Если ее срочно не переформировать, дивизия прекратит свое существование. А этого допустить, сам понимаешь, нельзя.

Шкуро тряхнул рыжим чубом, обиженно вскинул голову с курносым носом-кнопкой на круглом лице:

— «Дроздов» жалко, всех других добровольцев жалко, а казаков что ж жалеть: взамен зря побитых бабы еще нарожают! Так у нас всегда было. Добровольцам — новое, вне сроков, обмундирование, кусок пожирней-послаще. А мои казуни… Неделями на сухарях сидят, в рванье ходят. Зато как где запахло паленым, туда и нас. Но кому такой расклад понравится? — Уронил на грудь голову, сбычился и, печально на Деникина круглыми глазками глядя, продолжал: — Я чего боюсь, батька. Что за народ у меня в корпусе, ты хорошо знаешь. Ох, отчаянные! Воевать — пожалуйста. А вот чтобы из них пехтуру делали… Вот чего я боюсь, батька: плюнут они на те окопы — и поминай как звали! Откроют фронт красным. И я их, мерзавцев, не удержу. Представляешь, что будет? Ты в своих тылах с махновцами разобраться не можешь, а мои аспиды, эти еще и почище махновцев будут, если им на хвост наступить. Волки, что с них возьмешь!

Но наипервейшим мерзавцем, матерым волком был, конечно, сам Шкуро; без малейшего стеснения, в открытую угрожал главнокомандующему и одновременно подсказывал выход: откупись. По всем статьям и законам его бы, подлеца, надлежало без промедления вздернуть на людной площади, ан нет, пришлось распоясавшегося Андрюшу уговаривать, увещевать, просить незамедлительно вернуться на фронт, обещать дополнительные поставки обмундирования и продовольствия, почти наверняка зная, что лишь малая часть добра до рядовых казаков дойдет, а остальное будет пропито в кабаках Харькова, Екатеринодара или Ростова… Да, впрочем, судя по его конвойцам на площади, уже и здесь, в Таганроге, пропивается. А ведь дал вчера слово, что немедленно отправится на фронт…

Деникин отвернулся от окна, прошел к небольшому, в резной рамке на стене зеркалу. Сдал, сдал, батенька! И весьма изрядно: лицо одутловатое, глаза погасшие, даже серебристые усы и бородка словно потускнели. Не главнокомандующий, а какой-то акцизный старичок чиновник в генеральском мундире.

Покосился на широкий кожаный диван: хорошо бы прилечь, вздремнуть… Да уж тут вздремнешь! Отдохнул немного, отвлекся ненадолго, и на том спасибо. И дальше терпеливо неси свой крест…

Глава третья

В самом конце октября девятнадцатого года над степями под Курском задули холодные ветры, загуляли метели. Местные жители знали, что такая ранняя зима ненадолго, что еще вернется осень. Подобное случается едва ли не каждый год.

У Курска сопротивление белых возросло: Ковалевский еще надеялся переломить ход событий и бросал в бой последние свои резервы. Но Курск пал, и впереди 9‑й дивизии красных уже замаячили занесенные снегами пригороды Белгорода.

Ночью красноармейцы 78‑го полка 9‑й дивизии захватили в плен конный вражеский разъезд. Неточно сориентировавшись в ночной снежной круговерти, белогвардейские дозорные проскочили мимо своих зарывшихся в сугробы постов, сбились с пути и теперь рыскали по степи, пытаясь набрести хоть на какое-то жилье, чтобы расспросить, как найти дорогу к своим.

Ночью на снегу всадники были видны далеко. Красноармейцы выждали, когда они минуют их неуютные, продуваемые всеми ветрами засидки и углубятся в передовые порядки полка, после чего скомандовали:

— Стой! Слезай с коней! Руки вверх!

Взмыла вверх и повисла над степью ракета, осветив снега холодным мертвенным светом.

Несколько всадников, резко осадив коней, развернулись и дали шенкеля. Но тут же под выстрелами свалились в снег. Остальные сбились в кучу, подняли руки.

Когда пленных обезоружили, один из офицеров обратился к стоящему рядом красноармейцу:

— Солдатик, скажи командиру, пусть доставят меня в штаб. Имею интересующую ваше командование новость.

— Говори! — твердо приказал красноармеец Стрижаков. — Может, ты хочешь сбрехать, чтоб шкуру свою спасти, а я командира от дел буду отрывать?

— Не могу! Секрет!

Стрижаков отыскал командира эскадрона, доложил. Командир задумчиво сказал:

— Может, и брешет. Не исключено. А может, и нет. В душу его белогвардейскую не заглянешь. — И вынес решение; — Бери, Стрижаков, еще кого себе в подмогу и вези его к комдиву. Он головастый.

К вечеру Стрижаков со своим товарищем Приходько доставили пленного на станцию Кустарная, где временно размещался штаб дивизии.

Начдива Солодухина в штабе они не застали. Пленным заинтересовался военком дивизии Восков. На допросе пленный изложил военкому свою новость. Сказал, что до недавнего времени работал старшим квартирьером при штабе Добровольческой армии и поэтому посвящен в некоторые штабные секреты. Так вот, несколько дней назад там был разоблачен, как красный шпион, старший адъютант генерала Ковалевского капитан Кольцов. Если капитан действительно красный шпион, то сообщение о его судьбе должно заинтересовать соответствующие ведомства красных.

О дальнейшей судьбе Кольцова пленный ничего не знал, но предполагал, что его расстреляли.

Восков никогда прежде не слышал о Кольцове, и новость эта не слишком его взволновала. Война есть война. Кого-то убивают, кто-то проваливается. Но на всякий случай он передал доставленное пленным известие по телеграфу во Всеукраинскую чрезвычайную комиссию. Подумал, что к этому ведомству красный разведчик, возможно, имел какое-то отношение.

Первый, еще несмелый, предзимний снег выбелил улицы и крыши домов. И без того небольшой, в основном одноэтажный городок Новозыбков будто съежился, стал еще меньше, приземистее.

В аккуратном, словно игрушечном, особняке с коротким рядом окон, выходящих на Соборную площадь, бодрствовали круглые сутки: здесь располагалась Всеукраинская ЧК.

В своей беспокойной жизни бывший профессиональный революционер, а ныне начальник Особого отдела ВУЧК — Петр Тимофеевич Фролов знавал немало тяжелых дней. Дни полнейшего неведения о судьбе разведывательной чекистской группы Кольцова стали для него одними из самых черных.

Сигнал тревоги прозвучал, когда из Харькова, а вернее, из штаба Добровольческой армии перестала поступать информация, так необходимая командованию красных войск, оттесненных белыми едва ли не к самой Москве. Донесений Кольцова не было в назначенные для связи сроки, не было и в последний — контрольный срок, не было и потом, когда все мыслимые и немыслимые сроки прошли.

Постепенно через пленных офицеров Добрармии начали просачиваться не очень внятные слухи об уничтоженных английских танках, об измене и заговоре в штабе Ковалевского, о бывшем его адъютанте-лазутчике, то ли погибшем при столкновении поездов, то ли убитом в перестрелке с контрразведчиками, то ли все-таки ими схваченном…

Трудно было понять, что здесь правда, а что вымысел, порожденный извечной, близкой к ненависти завистью офицеров-окопников к офицерам-штабистам. Ситуация более или менее прояснилась, лишь когда у одного из пленных офицеров была обнаружена газета Добровольческой армии, в которой сообщалось, что контрразведкой разоблачен и взят под стражу старший адъютант командующего капитан Кольцов, обвиняемый в измене Отчизне и белому движению, что по его делу ведется следствие.

Тогда и состоялся между Фроловым и председателем ВУЧК Мартином Яновичем Лацисом довольно жаркий разговор.

Фролов считал, что ему необходимо идти в Харьков и, во-первых, разобраться в сложившейся там после ареста Кольцова обстановке, во-вторых, срочно наладить надежную разведработу в тылу белых. Наконец, только там он мог выяснить, есть ли возможность помочь Кольцову.

План действий Лацис принимал и разделял. Но против намерения Фролова самому идти за линию фронта возражал категорически, полагая, что с этим заданием справятся и другие чекисты, а у начальника Особого отдела непосредственно в ВУЧК работы предостаточно. Фактически он был прав, и все-таки…

С этим сухим, жестким, а иногда и жестоким человеком Фролов работал бок о бок не первый день, хорошо знал как сильные, так и слабые его стороны. И наверное, поэтому, несмотря на категоричность Лациса, надеялся, что в конце концов председатель ВУЧК все-таки поймет, почему в Харьков идти необходимо именно ему.

Собираясь с мыслями, Лацис какое-то время сосредоточенно смотрел в столешницу письменного стола, а потом, резко вскинув голову и обжигая Петра Тимофеевича холодом серых прищуренных глаз, сказал с характерным прибалтийским акцентом:

— По-моему, судьба Кольцова и есть основа вашего непродуманного решения. Личные отношения, товарищеский долг? Понимаю. Но есть, товарищ Фролов, другое. То, что выше наших с вами личных привязанностей, чувств и прочего. Это — долг перед революцией. Да! Перед революцией, которую нам с вами поручено защищать! На этом наш разговор закончим. Готовьте группу для срочной отправки в Харьков. Можете взять лучших наших людей — я поддержу во всем. А лично вас в Харьков не пущу.

Лацис склонился над бумагами. Принятых решений этот человек менять не любил. Но все-таки Фролов и теперь не спешил покинуть кабинет председателя ВУЧК.

Раздумывая над словами Лациса, он чувствовал себя неуютно.

Большинство людей его поколения, революционеров, прошедших путь подпольщиков, знающих тюрьмы и ссылки, принадлежали к романтикам, которых не ожесточили страдания. К октябрю семнадцатого почти все они пришли с желанием строить новый мир не на крови классовых противников, а на принципах добра и справедливости.

Но потом началась реальная, не построенная на книжных представлениях, борьба. Борьба не только с «классовым врагом», но и с вчерашними союзниками. Причем борьба не на жизнь, а на смерть. Фролов не хотел задумываться всерьез, что явилось причиной такой смертной борьбы, кто виноват.

Так вышло. В огромной России не находилось места для нескольких правд — за каждой партией, прослойкой, группировкой стояла своя правда.

Только одна правда могла утвердиться в России. И эта правда, по мнению многих ожесточившихся революционеров, должна была во имя своего торжества уничтожить всех, кто ее не принимал. Все словно свихнулись: «террор», «расстрел»… Даже милейший, мухи не обидевший Николай Иванович Бухарин, любимец Ленина, скромнейший Бухарчик, кричал с трибун: «Расстрел есть средство воспитания и перевоспитания. Расстрел есть одно из средств выработки нового коммунистического человека из человеческого материала капиталистической эпохи».

Фролов не был силен в теории, как Бухарин. Он не понимал, как это можно что-либо выработать из человека, предварительно расстреляв его?

Это только клин вышибают клином. А ответным, пусть даже праведным, террором ничего, кроме встречного и еще большего насилия, не вызовешь. Террор порождает страх, ужас, поражает души миллионов и миллионов людей неверием в саму возможность для них стать когда-нибудь равноправными членами того светлого общества, ради которого делалась революция и ведется Гражданская война. Два года после революции прошло, а как много непростительных кровавых ошибок!

Да, разговор с убежденными, оголтелыми врагами Советской власти ясен, прост и короток: знал, на что идешь, так получи и не жалуйся! Но где та черта, которая отделяет убеждение от заблуждения? В суматохе огненных дней не всегда есть время и возможности различить ее. И тогда оказываются на одной доске матерый корниловец, уличенный в расстреле пленных, и мальчишка-гимназист, взятый на улице с допотопным, еще дедовским, револьвером за пазухой…

Начальник Особого отдела ВУЧК Фролов в каждом отдельном случае стремился докопаться до истины, от которой зависело главное — быть или не быть человеку. Хотя в спешке тревожного времени вряд ли и ему удалось избежать роковых ошибок. Думать об этом не хотелось — в сомнении томится дух, но и не думать было нельзя: и без того расплескивалось вокруг море преступного бездушия.

Он мог бы довольно легко успокоить себя: революция простит нам обостренную, повышенную бдительность, но не простит утраты ее! Иначе говоря, пусть лучше попадет в беспощадные жернова борьбы невинный, чем избежит их враг.

Фролов знал, что примерно так считал Лацис. То есть он не призывал к откровенному беззаконию и вряд ли поощрил бы его, но при этом скорее поддержал бы сотрудника, готового без сомнения махать карающим мечом революции, чем того, кто обнажает этот меч, лишь когда другого выхода нет. На этой почве между Фроловым и Лацисом неоднократно случались дебаты, порой весьма бурные, но мало что, к сожалению, дающие.

Разумеется, сейчас, упрямо оставаясь в кабинете председателя ВУЧК, Петр Тимофеевич столь далеко и обширно в своих раздумьях не заходил: подобные мысли прорастают не в один день и созревают не сразу. Все это было думано-передумано раньше, и подведенная Лацисом черта под их сегодняшним разговором тоже в какой-то мере итог давних разногласий. Сейчас думалось совсем о другом. Не зная всех обстоятельств случившегося, Фролов тем не менее искренне верил в то, что только он, и никто другой, смог бы там, в Харькове, хоть как-то повлиять на судьбу Кольцова.

Размышления Фролова прервал вкрадчивый скрип двери. В кабинет тихо, мягко ступая, вошел телеграфист с пучком ленты в руке. Видимо, сообщение было важное, только в этих случаях сотрудники ВУЧК имели право входить к Лацису без спроса.

Лацис оторвался от бумаг, удивленно, будто спрашивая, посмотрел на Фролова — как, вы еще здесь? — и затем обернулся к телеграфисту. Тот молча протянул Лацису ленту.

Читая, Лацис неторопливо протянул ее между пальцев, кивком головы отпустил телеграфиста. Помолчал, сосредоточенно глядя перед собой. Затем тихо сказал Фролову:

— Я уж, признаться, хотел было согласиться на вашу настойчивую просьбу. Но…

Фролов, поскучнев, откинулся на спинку стула.

— Но вам придется срочно выехать в Москву. Вызывает товарищ Дзержинский.

Глава четвертая

Пришла очередная ночь, а вместе с ней и бессонница. Кольцов лежал на топчане, закинув руки за голову, глядя в низкий, тяжелый потолок. О сивоусом надзирателе, столь неожиданно нарушившем молчание, Кольцов старался не думать. Тем более не позволял себе думать о тех надеждах, которые пробудил в нем внезапный ночной разговор: только время способно расставить все по своим местам.

…Говорят, что на исходе отпущенного человеку срока перед глазами его проходит вся жизнь, какую он прожил, праведная или неправедная, удавшаяся или не очень. И тогда человек или благодарит свою судьбу, или проклинает.

Жаловаться на судьбу, приведшую его в камеру смертников, у Кольцова оснований не было — он сам, своею волей, распорядился собой. Но еще в тот день, когда генерал Ковалевский сообщил ему о предполагаемой отправке в Севастополь, Кольцов подумал: уж не в отместку ли за его своеволие назначила ему судьба провести конец жизни там, где четверть века назад начиналась она? А теперь, спустя почти три недели, подумал вдруг совсем иначе: может, это и не месть вовсе, не бессердечие судьбы, а прощальный и щедрый ее подарок?

Увидеть еще раз, хотя бы сквозь решетку, родной город, взглянуть на море, услышать ласковый или гневный голос его, лечь, наконец, раз уж так довелось, в землю, по которой бегал босоногим мальчишкой… — не так уж и мало для человека, вычеркнутого из жизни!

Перебирая в памяти здесь, в камере-одиночке, все свое недолгое «добровольческое» прошлое, Кольцов все чаще вспоминал о Юре. И не меньше, чем любой из удачно проведенных операций, радовался тому, что хоть чем-то сумел помочь этому мальчишке, брошенному судьбой в крутой замес кровавых событий.

Где он теперь? Где Старцевы? Сумели ли уйти от щукинской контрразведки?

В тот памятный вечер он отправил Юру к своим друзьям с запиской, которую и по сей день помнил слово в слово: «Наташа, Иван Платонович! Операция провалилась. Кто-то из наших убит. Поэтому я должен что-то предпринять. В штаб больше не вернусь. Вам тоже советую сегодня же уйти… Прошу, позаботьтесь о Юре. Ваш Павел».

Сейчас, вдумываясь в это письмо, он жалел, что из-за спешки и нечеловеческого напряжения получилось оно довольно сумбурным и вместе с тем неоправданно спокойным. Не советовать надо было, а всей своей властью и авторитетом требовать: немедленно, не теряя времени, уходите вместе с Юрой из города! Потому хотя бы, что должен был помнить: первыми, кого начнут искать после его саморазоблачения контрразведчики, будут Платоновы (под этой фамилией Старцевы были легализованы здесь, в Харькове) — полковник Щукин знал, что Кольцов бывает в их доме. И адрес знал. И наверняка все необходимые для срочного розыска приметы: если Щукин интересовался кем-то, то основательно.

Было еще и другое, о чем жалел Кольцов. После многолетней давней дружбы, общих переживаний, риска, мечтаний и веры у него не нашлось для этих людей ни единого теплого слова! Знал ведь, что прощается с друзьями навсегда, и — не смог…

Хорошо, если Иван Платонович долголетним чутьем подпольщика понял из записки, какая опасность нависла над ними, и принял необходимые для безопасности меры… А если — нет? Что, если контрразведка уже схватила Старцевых и они сидят в соседней камере?

Полковник Щукин — враг более чем опасный: опытный, с интуицией. Буквально с первого дня знакомства с ним Кольцов постоянно ощущал на себе пристальное, недоверчивое внимание полковника. И, разумеется, ему бы следовало держаться от начальника контрразведки подальше, не напоминать лишний раз о себе, но…

«Сердцу не прикажешь». Банальное выражение, но ведь действительно так! Можно во всем ограничить себя, жить среди врагов, разделять их образ жизни — заставить себя и поступать, как принято в их, чужой среде. Но даже самый сильный и трезвый человек забывает об опасности и теряет голову, когда встретит на своем пути любовь. Все вокруг остается как будто прежним, ты привычно делаешь дело, к которому приставлен, и все же это уже не ты, а совсем другой человек, ибо в тебе поселилась и незаметно растет, ширится, торжествует необыкновенное чувство — любовь. Бесполезно противиться ему, бессмысленно бежать от него, даже если не суждена взаимность. А уж если встретились, засветились восторженным светом глаза, если мысли ваши сливаются в единое русло — это настоящее счастье! И тогда никакая сила не способна помешать людям любить и чувствовать себя любимыми.

Красный разведчик Павел Кольцов полюбил дочь начальника белогвардейской контрразведки Таню Щукину. Сюжет, достойный Шекспира. Но ведь было же, было!

…Здесь, в камере, Павел часто задумывался: все ли правильно делал в жизни? В целом он имел право быть довольным собой. До того лишь момента, когда появилась Таня. Он и сейчас любил ее, а потому еще суровее, еще с большей беспощадностью признавал: не было у него права на это чувство! Трудно жить без любви, но еще труднее знать и помнить, как много страданий твоя любовь принесла дорогому человеку. Не случайно Кольцов старался думать о Тане как можно реже: изменить что-либо он не мог, а стойкое, постоянное чувство вины сильно угнетало.

С изредка наведывавшимся в его камеру Щукиным Кольцов не мог себе позволить заговорить о Тане. Ему казалось, что одно упоминание ее имени в присутствии щукинской «тени» — штабс-капитана Гордеева — будет и для полковника, и для Тани, и для него самого унизительным. Лишь однажды, когда у Щукина, по обыкновению много курившего, кончились спички и Гордеев ненадолго вышел из камеры, Кольцов, не выдержав, спросил о Тане.

— Я мог бы проигнорировать ваш вопрос, — помедлив, ответил начальник контрразведки. — И если я не делаю этого, так с одной лишь целью: чтобы вы окончательно вычеркнули мою дочь из своей памяти, как вычеркнула она вас из своего сердца. Не скрою, это далось ей нелегко, но хочу верить, что Париж, где находится теперь Таня, поможет ей окончательно забыть вас. А потому просил бы впредь уволить меня от разговоров, прямо или косвенно связанных с именем моей дочери!

Да, Павел старался не думать о Тане. Но время от времени перед глазами вдруг вставало ее лицо, и Кольцов, сам того не замечая, мечтательно улыбался. И пусть хмурился потом, жестко отчитывал себя за безволие, но где-то в груди еще долго сохранялось ощущение нежного тепла: не так уж и мало, наверное, если разобраться, для живой души, обреченной на томительное ожидание смерти.

В ночь очередного своего дежурства сивоусый надзиратель, заглянув через смотровое оконце в камеру Кольцова и обнаружив, что тот, как всегда, не спит, сказал:

— Вот ты советовал, чтоб я над разговором нашим подумал… Ну, подумал. А какой в том прок? Расстройство одно… Неужто и в самом деле жизнь к тому заворачивает, что ваша возьмет?

— Я в этом не сомневаюсь. И тебе не советую.

— Ну, положим… Но тебе-то от этого легче не станет: пока ваши, к примеру, до Харькова дойдут, ты уже трижды в землю сляжешь.

— Думаешь, это самое страшное? — Кольцов улыбнулся, опустил с топчана на пол ноги. — Меня другое мучит: какая цена будет за эту победу уплачена?

Надзиратель тяжело задумался, вздохнул:

— Должно, миллиарды и миллиарды, ежели в смысле денег.

— Нет, — покачал головой Кольцов, — в смысле крови, которую проливают в этой бессмысленной войне русские люди.

— Это как же понимать? — озадачился надзиратель. — Неужто ты и белых жалеешь?

— А почему бы нет? Не всех, разумеется. Тех, кто затеял эту войну, мне не жаль. Но сотни тысяч обманутых вождями белого движения… или обманывающих самих себя — им-то за что?

— Ну, ежели не врешь… — Надзиратель опять вздохнул. — Что ж, большевики все такие… как ты? Жалостливые?

— Люди все разные. Есть лучше, есть и похуже. А есть и просто мерзавцы… Ты жизнь прожил, должен и сам это понимать.

— Вопрос-то мой был с подковыркой: думал я, что ты начнешь всех своих поголовно расхваливать. Интересно… Вот ты спрашивал, что на фронте? Так знай: позавчера ваши Курск взяли.

— Курск? Освобожден Курск?! — Кольцов торопливо подошел к двери, заставив надзирателя отшатнуться. — Не врешь?

— А зачем? Я перед тобой не заискиваю: ты меня, когда ваши придут сюда, не защитишь. Я к тому, что ежели тебе это в радость, так порадуйся напоследок. — И, не ожидая реакции Кольцова на сообщение, надзиратель аккуратно закрыл оконце.

Слова надзирателя более чем обрадовали Павла. Невольно улыбаясь, сдерживая колотящееся в восторге сердце, он подумал: «Освобожден Курск. Белые бегут. Значит, не зря все было? И адъютантство, и риск, и отчаянное решение любой ценой уничтожить английские танки?..»

Быстрым шагом он несколько раз пересек из угла в угол камеру, остановился, ударил кулаком по влажной стене… и рассмеялся:

— Не зря!

Глава пятая

Ничего личного и ничего лишнего: ни фотографий, ни картин в рамах, ни пепельниц, ни мягкой мебели, намекающей на возможность вальяжного отдыха, — ничего этого не было в кабинете. Решетки на окнах, стены практичного темно-бежевого цвета а-ля Бутырка, высокие банковские сейфы. Словом, интерьер внушительный и загадочный. Хозяином здесь были не человеческие пристрастия и привычки, а нечто более отвлеченное, преданное одному только делу.

Любой, кто попадал сюда, и сам терял ощущение собственной личности. В какой-то степени вид кабинета отображал характер его владельца — начальника контрразведки Добровольческой армии полковника Щукина. Да и сам полковник, входя сюда, забывал о том, что он любящий и страдающий отец, ценитель и знаток живописи, музыки, человек не такой уж простой биографии, — он превращался в часть охранительной машины, неутомимого защитника державы и порядка.

Своим бездушием кабинет возвращал полковнику уверенность, будто он может на равных противостоять ЧК, другой такой же машине, созданной большевиками быстро, с невероятной мощью и размахом.

В молодости, как почти все дворяне, Щукин фрондировал, либеральничал, участвовал в студенческих беспорядках и обструкции «реакционных профессоров». Но однажды он стал свидетелем покушения на молодого жандармского офицера. Террорист швырнул в него бомбу. Ноги юноши в одно мгновенье были превращены в кровавые лохмотья, он весь дрожал — и вдруг, собравшись с силами, приподнялся на локтях и, взглянув своими неожиданно ясными, не замутненными страхом и болью глазами на собравшихся вокруг зевак, сказал тихо и отчетливо: «Глядите? Думаете, это меня убили? Это Россию убивают…»

С тех пор что-то изменилось в Щукине. Он всерьез заинтересовался историей России: как, превратившись в огромную империю, она сама стала заложницей этой имперской мощи и величия. И как любимая им Россия уже не могла остановиться в стремлении расширить господство и с гибельным для себя упорством старалась утвердиться на крайнем востоке, на корейских и китайских землях. Как, пробив себе выход в Средиземноморье и на Балканы, основав столь зыбкое славянское братство, неизбежно вступала в противоборство с растущей, крепнущей Германией.

Революционеры, фрондеры боялись этой великой России, а Щукин вдруг стал жалеть ее, как жалеют мать еще вчера эгоистичные дети.

Щукин отказался от карьеры ученого и ушел в жандармский корпус. По чистому и искреннему желанию. Нельзя было отдать Россию и ее лучших людей на съедение террористам.

Товарищи и родственники не поняли этого шага. Над ним, как это водится у русских, смеялись даже те, против которых были обращены револьверы и бомбы террористов. Жандарм! Как это мерзко! Фи!

А на службе, где действительно было много циников и хамов, его обходили более хитрые, с карьерным огоньком в глазах. Но Щукин с монашеской одержимостью служил России, смирившись с человеческой глупостью, и в этой службе видел свой долг.

Февраль семнадцатого на какое-то время сокрушил Щукина. Да, царь был слаб, непостоянен, податлив чужим влияниям, не такой правитель был нужен России в минуту беды. Но…

Один из немногих по-настоящему близких ему друзей написал на следующий после революции день: «Россия без царя — что корабль без руля. Вмешаться в гибельный курс его мне не дано. Взирать, как выбросит смута корабль российский на камни, где он долго и мучительно будет погибать, я не в силах!» И застрелился. Может, и прав был. По крайней мере, не пришлось дожить до октября семнадцатого, когда дорвались до власти эти «товарищи» с их бредовой мечтой о всемирном братстве. Но покойный друг был холостяком и, умирая, сам распоряжался собой. А когда на руках совсем еще юная дочь, трижды задумаешься, прежде чем револьвер к виску приставить.

Иногда полковник и сам удивлялся тем странным метаморфозам, что произошли с ним за два года гражданской войны. Ужас и отвращение, внушенные ему февральской революцией, бледнели и меркли перед теми чувствами, которые испытал он после октябрьского переворота. То, что раньше виделось катастрофой, оказалось лишь бледной прелюдией к ней. Деятели Временного правительства, эти краснобаи, проболтавшие Россию, выглядели рядом с ухватистыми большевиками слепыми и беспомощными котятами.

Нет уж! Война с большевиками за будущее России — это и война за будущее единственной дочери, ее сверстников. Нельзя проиграть такую войну: поколения, которые придут следом, поколения, хлебнувшие «большевистского рая», не простят этого своим отцам.

В отличие от многих белых офицеров, мечтавших о реставрации монархии, Щукин хорошо понимал, что на шахматной доске истории обратный ход невозможен. Летом восемнадцатого, когда стало известно о мученической гибели царской семьи полковник, впервые напившись допьяна, безутешно и долго плакал. А выплакавшись, почувствовал неожиданное облегчение. Большевики своим преступлением лишили его всяческих моральных обязательств и запретов. Он был свободен в своих действиях с врагами России.

О, Россия! Россия великая и ничтожная, воспетая и осмеянная, спасающая народы и убивающая себя, — неужто только для того и явилась миру ты, чтоб изумлять его на крутых переломах времени непомерностью своей в добре и зле?! Какие уж тут, в российской Гражданской войне, законы, правила? Бей, режь, грабь, на огне жарь — цель оправдывает средства! Так думал полковник Щукин.

Собственноручно он, впрочем, и теперь не пытал арестованных, даже если это были отъявленные убийцы. Для такой работы хватало подручных. Но ненависти своей, хитрости, жестокости давал волю. Так продолжалось больше года. И вот Щукин столкнулся с Кольцовым. Полковник понял, что этот большевик так же, как сам Щукин и лучшие офицеры белой армии, любит Россию (может быть, другую, придуманную), но любит беззаветно и готов отдать за нее жизнь.

В тот час, когда перед начальником контрразведки открылось истинное лицо «адъютанта его превосходительства», полковник, с юности не признающий каких-либо зароков, поклялся себе, призвав в свидетели самого Господа, что Кольцов будет жить до тех пор, пока не будет уничтожен нравственно. Да, именно так. Ибо смерть физическая, щедро и скоро обещанная красному лазутчику генералом Ковалевским, не предваренная смертью моральной, была бы для Кольцова подарком судьбы.

Многое сплелось в этом отчаянном, может, и не до конца продуманном порыве Щукина. А прежде всего — многократно повторяющееся, в кровь раздирающее душу оскорбление: профессиональной чести, заслуженного долгими годами безупречной службы авторитета, отцовских чувств, наконец.

Конечно, все личное к делу, как говорят чиновники, не подошьешь. Но и безнаказанным такое не должно оставаться.

Блестящий офицер, прекрасно сшитый мундир, аксельбанты, любимец и доверенное лицо командующего (да еще и смазлив, не отнимешь) — более чем достаточно для того, чтобы вскружить голову восемнадцатилетней девчонке. Но — зачем, зачем?! И — за что?

Только затем, чтобы не скучно было? Или чтоб самолюбие свое потешить?

Только за то, что ее отец — ненавистный тебе начальник контрразведки? Или просто никого другого под рукой не оказалось?

Видит Бог: с самого начала, еще когда Кольцов более чем искусно — в этом ему не откажешь — играл роль адъютанта его превосходительства, он, Щукин, был противником каких-либо отношений дочери с этим человеком. Не раз говорил он Тане о том, делал все возможное и невозможное, чтобы ее увлечение Кольцовым не переросло в нечто большее, но… Дочь, видно, пошла в покойную мать: та же романтическая безрассудность, упрямство, полнейшее нежелание внять голосу разума и логики.

В первые после разоблачения Кольцова дни, когда Таня была беспредельно ошеломлена и растеряна, он решил отправить ее в Париж. И жаль, что не сделал этого сразу, не мешкая. Пока она оставалась в том своем расслабленном, похожем на летаргический сон состоянии, ей все равно было — в Париж ли, в Бахчисарай или прямиком на тот свет. Но как раз тогда у него не оставалось свободной минуты, чтобы заняться дочерью. А когда наконец выкроил время, понял: опоздал, катастрофически опоздал!

Ехать куда-либо Таня наотрез отказалась. В ответ на угрозу отправить ее в Париж насильно только усмехнулась. От слов дочери можно было бы и отмахнуться, но была в глазах Тани такая непримиримость, что пришлось отступиться: слишком хорошо он знал свою дочь. Понимал, отчего она так цепляется за Харьков: рассчитывала хотя бы изредка видеться с Кольцовым, облегчить чем-нибудь его участь.

Один раз, еще в самом начале, когда Кольцов был переведен из госпиталя в тюрьму контрразведки, ей это удалось. Но потом… сколько ни пыталась она проникнуть к Кольцову или хотя бы передать ему письмо — ничего у нее не получалось.

Щукин понимал: позволить Тане пусть хоть раз только увидеться с ним теперь — значит продолжить ее душевные мучения, опасную, далеко зашедшую болезнь. В таких случаях нужны решительные меры. А остальное залечит время — великий лекарь! Когда-нибудь она сама все поймет и простит.

Щукин допускал и то, что Кольцов всерьез увлекся Таней. Пусть так. Но разве не понимал он, что, вызывая в ней ответные чувства, ее же и обрекал на страшную, неизбежную муку? Все понимал! Если даже верил, что пройдет в адъютантском своем обличье по острию бритвы до конца, — все равно знал, что не быть им вместе: слишком они разные, слишком многое разделяет их. Нет, Кольцов, конечно, все знал заранее и понимал, что ждет Таню. Но не пожалел.

Так нужно ли ему жалеть Кольцова?

Но было на сердце у Щукина еще и другое — главное. Как профессионал, он всегда знал: нет ни разведчиков, ни контрразведчиков, которые не ведали бы поражений. Но когда генерал Ковалевский, умевший сохранять в самые трудные минуты свое достоинство и уважать достоинство чужое, обезумев, кричал ему в лицо: «Вы не контрразведчик, вы — дерьмо! Не разглядеть в штабе армии красного, не уберечь эшелон с танками… Какой-то мальчишка, дилетант обвел вас вокруг пальца! Любой порядочный офицер на вашем месте пустил бы пулю в лоб, а вы даже на это не способны!» — полковник Щукин жалел об одном: что не умер раньше, не застрелился, что дожил до такого позора. Ибо поражение поражению рознь, ибо то, что случилось с ним, следовало назвать крахом.

Он молча выслушал Ковалевского и молча ушел, не напомнив ему даже, что это сам генерал выбрал Кольцова себе в адъютанты. И уж, разумеется, не стал объяснять, что, не защитив свою честь и имя, не исполнив до конца свой долг, он теперь не имеет такого права — застрелиться.

За «дерьмо» Ковалевский чуть позже принес свои извинения. Всего остального генерал не понял и никогда, видимо, не поймет: невозможно оскорбить словом человека, смертельно оскорбленного и униженного действием. Тем, что сделал Кольцов.

Слабым людям неудача сообщает безволие, сильным прибавляет энергии. Раньше Щукину казалось, что работе он отдает всего себя без остатка, в ущерб семье и здоровью. Как можно и нужно работать по-настоящему, он понял только теперь.

В той широкой и многоплановой операции, которую он разработал, не все зависело от контрразведки: требовались поддержка и помощь командующего. Что ж, не зря сказано: худа без добра не бывает, — чувствуя свою вину перед ним, Ковалевский был на редкость сговорчив.

В дело арестованного Кольцова не терпелось вмешаться умникам из контрразведки вооруженных сил Юга России и Осведомительного агентства (ОСВАГа). Первые, совершенно Кольцова не зная, рассчитывали тем не менее сломить его, чтобы выйти затем и на других чекистов, работающих в белом тылу. Вторые возмечтали затеять какой-то небывалый политический процесс и поднять тем самым свои весьма невысокие акции.

Но Кольцов нужен был Щукину здесь, в Харькове. И он пока оставался здесь благодаря Ковалевскому. Их интересы совпадали. Ковалевскому тоже было ни к чему, чтобы Кольцова увезли в Севастополь и там судили, чтобы еще и еще раз всуе упоминались рядом с именем красного разведчика их имена.

Щукин понимал, точнее, чувствовал, что, если в скором времени он не вскроет харьковское чекистское подполье, то ОСВАГ или деникинская контрразведка добьются согласия Верховного главнокомандующего и заполучат Кольцова в свои руки. И поэтому он торопился.

Щукину нужны были войска, и командующий выделял их по первому требованию. А что такое каждый полк и даже рота в разгар напряженных боев, любой военный человек знает.

…Днем и ночью город будоражили облавы, обыски, аресты. Тщательно проверялись подозрительные квартиры, чердаки, подвалы. Во дворах рабочих окраин раскидывались поленницы дров, перелопачивались кучи угля и навоза, разбрасывались или сжигались на месте копешки сена и соломы… Дороги вокруг Харькова перерезали усиленные караульные посты. В степном бездорожье устраивались засады. Человеку, не жаждущему по каким-либо причинам встречи с контрразведкой, нельзя было — без риска оказаться схваченным — ни выскользнуть из города, ни попасть в него.

Размах, с которым велась затеянная Щукиным операция, давал свои плоды: подпольщики несли довольно серьезные, порой невосполнимые потери — кого-то хватали на случайно обнаруженных явках, у кого-то при внезапном налете и обыске обнаруживали оружие или листовки, кого-то выдавали, не выдержав пыток, свои же…

Полковник Щукин искал в первую очередь людей, помогавших Кольцову в его нелегальной деятельности.

О невероятной памяти и предусмотрительности начальника контрразведки не зря ходили легенды. В свое время, узнав, что Кольцов поддерживает отношения с какой-то девушкой и даже ввязался из-за нее в драку, Щукин приказал навести нужные справки и убедился: археолог и нумизмат Иван Платонович Платонов с дочерью действительно проживают на улице Николаевской… На том, к сожалению, он и успокоился.

И вот теперь Щукин отдал приказ о немедленном аресте отца и дочери Платоновых. Не повезло, опоздали… Но внезапное исчезновение Платоновых непреложно доказывало, что связывало их с Кольцовым. Отнюдь не страсть к археологии. Остальное представлялось делом техники: в доме на Николаевской была организована засада. Думалось, что найти их в городе, опознать, располагая подробнейшими приметами, будет нетрудно.

Искали и Юру. Его приметы тоже были разосланы по всем размещенным в городе воинским частям. Их зачитывали всем, заступающим в караул.

Но и Юра и Платоновы словно сквозь землю провалились.

Глава шестая

Кольцов напрасно боялся, что из его короткого, в спешке написанного письма Старцевы не поймут всей серьезности положения, не позаботятся своевременно о безопасности.

В письмах людей, которых хорошо знаешь, многое читается между строк. Павла Кольцова Иван Платонович и Наташа знали хорошо. Они не представляли, что предпримет Кольцов, но одно было для них несомненным: если он советует уходить, значит, раздумьям не должно быть места!

В ту же ночь, прихватив с собой лишь самое необходимое, они покинули обжитую квартиру. И вовремя: утром, когда для белых открылась истинная роль Кольцова, на Николаевскую нагрянула контрразведка.

Новая квартира была снята подпольем для них давно. На всякий, точнее, на крайний случай. Собственно, это была не квартира, а низенький старый домик на самой окраине города, на тихой Садовой улице. Окна здесь давно были наглухо зашторены. Но никого из соседей это не удивляло: люди вообще разучились чему-либо удивляться.

Едва вселившись, Старцевы постарались удовлетворить любопытство соседей. Соседи, к примеру, узнали, что у старика-чиновника мизерная пенсия и сложная болезнь глаз, из-за которой он совершенно не переносит яркого света. Что щуплый подросток с бледным задумчивым лицом тоже похварывает. И что все заботы о мужчинах лежат на дочери старика — довольно милой, но чрезвычайно озабоченной девушке.

В общем, семья как семья. Не из удачливых, конечно, зато дружная, тихая, беззащитная. К семьям, которым не позавидуешь, люди быстро теряют всяческий интерес.

И как удивились, изумились бы соседи, в какую панику впали бы они, узнай вдруг, что неприметных и безобидных постояльцев тихого домика денно и нощно разыскивает ведомство, от одного упоминания о котором обывателей бросало в дрожь, — белая контрразведка.

Отношения с соседями у Старцевых складывались легко. Куда труднее — с Юрой.

В первые дни, когда слухи о судьбе Кольцова были весьма неясны и противоречивы, Юра все порывался уйти, твердил, что обязательно найдет Павла Андреевича и постарается ему помочь. Его приходилось удерживать едва ли не силой.

Нервное потрясение, перенесенное мальчишкой с потерей старшего друга, пугало Старцевых: он то часами молчал, то плакал, то — что и вовсе ему было не свойственно — откровенно грубил. Иван Платонович и Наташа, несмотря на всю тяжесть, опасность собственного положения, всерьез опасались за Юру: им казалось, что мальчик сломлен, близок к нервной горячке.

К счастью, обошлось. И все равно за ним, готовым на любое безрассудство, нужен был глаз да глаз. Не просто это — удержать в четырех стенах против его воли мальчишку, немало уже на своем коротком веку повидавшего и способного на решительный шаг.

Юра, уверенный, что Старцевы не хотят понять его из-за каких-то своих интересов, в порыве отчаяния провел страшную параллель. Несколько месяцев назад в Киеве, когда он жил в семье тетки, заговорщики из подпольного Национального центра использовали его в своих целях. А потом, когда организация была раскрыта и начались аресты, хотели его убить, чтобы все, что было ему известно, не узнали чекисты. Положение, в котором он оказался нынче, можно было сравнить с киевским. Разница лишь в одном: теперь он мешал не белым заговорщикам, а красным!

Юра выкрикивал это Старцевым, и смотреть на него было страшно. Иван Платонович бледнел и хмурился. Наташа, убитая пусть детской, но все равно чудовищной несправедливостью, лишь молила Юру говорить тише.

Когда Юра наконец умолк, заговорил Иван Платонович:

— По всем законам и правилам, нам с Наташей надо было бы бегом бежать из Харькова сразу после того, как ты принес письмо Павла Андреевича. Мы не сделали этого, хотя вполне, смею тебя уверить, понимали, чем рискуем. Мы не сделали этого, потому что есть долг. Пока идет война, мы с Наташей больше нужны здесь, чем за линией фронта. Что такое долг и честь, тебе, надеюсь объяснять не надо. В своем письме Павел Андреевич просил позаботиться о тебе. В этом мы тоже видели свой долг. Но тем непростительнее оскорбление, которое ты наносишь нам!.. Тебе нужна полная свобода? — Иван Платонович подошел к запертой, по обыкновению, двери, вставил в замок ключ. — Ты свободен! Тебя никто не удерживает. Ты достаточно взрослый человек и вправе поступать как хочешь. Но знай: выйдя за порог этого дома, себя ты, быть может, и не погубишь, а нас с Наташей — обязательно! И тем самым только осложнишь положение Павла Андреевича, которое и без того ужасно.

Слушая Ивана Платоновича, Юра угрюмо смотрел себе под ноги. Наташа, не выдержав, обняла его, и он, по-детски беспомощно уткнувшись ей в плечо, тихо и горько, давясь слезами, заплакал. Эта минута стала переломной в их отношениях. И хотя в дальнейшем тоска Юры не уменьшилась, особых хлопот с ним у Старцевых больше не было. Во всем доверившись им, он терпеливо, мужественно переносил и вынужденное свое заточение, и связанную с этим бездеятельность, и необыкновенно медленный шаг времени, пока не сулящего никаких, даже самых слабых, надежд.

Юра не спрашивал, как и чем можно помочь Кольцову, был внешне спокоен, послушен. И только заглянув в глаза мальчишки, можно было догадаться, как глубоко он страдает.

Иван Платонович и Наташа и видели, и разделяли эту вызванную тревогой за судьбу Кольцова боль.

* * *

…Весть о том, что в роли старшего адъютанта командующего Добровольческой армии долгое время был красный разведчик, прокатилась по белому тылу и войскам подобно взрывной волне от фугаса огромной мощности — мгновенно, громогласно, грозно. Наверное, и Ковалевскому, и Щукину, и многим-многим другим хотелось бы скрыть это воистину страшное происшествие. Да что там!

Что сделал капитан Кольцов с английскими танками, уж где-где, а в Харькове стало известно сразу. И пошло, и покатилось… Как взрывная волна: оглушая что людей военных, что обывателей, разрушая убежденность и веру.

Добираясь до фронтового офицерства, слухи обрастали самыми невероятными, фантастическими подробностями. Боевого энтузиазма все это, понятно, не добавляло.

Можно сказать с уверенностью: даже в то время, когда беспомощный, еще не пришедший в сознание Кольцов был прикован к больничной койке, имя его и связываемые с ним легенды продолжали дело, которому он служил.

Дальнейшее сокрытие тайны было невозможно. Потому-то и появилась в конце концов в газете Добрармии короткая, будто сквозь зубы продиктованная, заметка о Кольцове.

Наташе это скупое известие принесло облегчение — пусть и недолгое, относительное, но достаточное для того, чтобы выйти из оцепенения. Теперь она точно знала: Кольцов жив — так, значит, и борьба за его жизнь будет продолжена! Пожалуй, только тогда и поняла она до конца, как дорог ей этот человек. Поняла, что любит Павла давно, еще с детских лет.

Пока Кольцов был на свободе, Наташе достаточно было хотя бы изредка видеть его: каждая, пусть даже мимолетная встреча с ним окрыляла, давала заряд энергии и бодрости.

Конечно же, она чувствовала, что Павел относится к ней с дружеской нежностью, не больше. Безошибочным женским чутьем она догадывалась, что он любит другую — Таню Щукину, и мучилась от этого, не желая признаться даже себе, как уязвлена ее гордость. И конечно, где-то в глубине души она надеялась, что рано или поздно Кольцов сам во всем разберется и поймет, что рядом с ним все это тяжелое время, деля опасности и тревоги, ничего не требуя взамен, жила та, которую он привык считать всего лишь другом. И вот тогда…

Что будет тогда, Наташа представляла довольно смутно, однако заранее с великодушием истинно любящего человека готова была простить ему и Таню, и все свои переживания.

Провал и арест Кольцова навсегда, как думалось Наташе, разлучит его с дочерью полковника Щукина. Теперь он, томящийся в тюрьме, принадлежал только ей, Наташе. Но чем больше убеждалась Наташа, что Кольцову трудно, практически невозможно помочь, тем отчетливее осознавала, что ее ревность тускнеет и готова исчезнуть вовсе: пусть любит он кого угодно, пусть не суждено будет им больше никогда встретиться, лишь бы минула Павла угроза смерти!

Наташа была уверена, что о ее душевных, хранимых в строжайшей от всех тайне страданиях никто не знает. Однако Иван Платонович все хорошо видел и понимал. Но, зная, что помочь дочери не в силах, и вдвойне страдая от этого, молчал…

Впрочем, на первом плане у Старцевых все равно оставалось дело. Прежде всего нужно было срочно связаться с Центром, чтобы сообщить товарищам о судьбе Кольцова, затребовать инструкции для работы в новых условиях, предупредить о вынужденной смене адреса.

Эстафета, которой пользовались они уже несколько месяцев, работала безотказно. Но сразу возник вопрос: кому идти за линию фронта? Ивану Платоновичу с его характерной высокой, сухощавой фигурой и запоминающимся, будто из гранита вырубленным лицом? Вряд ли. Вероятность ареста его подстерегала в самом начале пути, едва бы он появился на улицах Харькова. Да и возраст его не очень подходил для трудного, рискованного путешествия. Отправиться за линию фронта готова была Наташа. Но тогда отец и Юра остались бы одни, запертые в четырех стенах.

Рискуя, Наташа несколько раз выбиралась в город и наконец с трудом вышла на связь с одной из подпольных групп. И как ни трудно было в те дни подпольщикам, помощь Наташе была обещана.

Подходящего человека отыскали быстро. Пекарь Лука Портнов, храбрец и весельчак, уже не раз ходил за линию фронта по чекистской эстафете.

Портнов ушел… и пропал. Ожидание обратной связи затягивалось. Это не просто беспокоило, это ставило под сомнение саму возможность помочь Кольцову, а заодно и возможность пребывания Старцевых в Харькове.

В таких условиях решено было отправить на связь с Центром еще одного подпольщика, человека опытного и трижды проверенного. На сей раз руководители подпольной группы настояли, чтобы новый связной шел не по чекистской эстафете, а более привычным ему способом: сам решал, где и как удобнее перебраться через линию фронта. Опять потянулись дни ожидания…

В этот светлый солнечный день Юра что-то мастерил во дворе, когда услышал скрип калитки. Он выглянул и на крыльце увидел незнакомого бородатого мужчину. Ему навстречу тотчас вышел Иван Платонович.

— Чем могу быть полезен?

— Говорят, вы, это… монетами увлекаетесь? — услышал Юра голос незнакомца. — Меня интересуют две монеты Петра Первого… как их… «солнечник» и двухрублевик.

Господи, до чего же знакомые слова! Их Юра уже как-то однажды слышал. Эти же самые. Про «солнечник» и двухрублевик.

Иван Платонович после слов незнакомца перешел на шепот. К ним вышла Наташа и тоже присоединилась к разговору.

Юру, собственно говоря, не очень-то и интересовала беседа взрослых. Но он теперь твердо знал одно, что слова про «солнечник» и двухрублевик — пароль и что незнакомец — подпольщик, один из тех, кто помогал Павлу Андреевичу и сейчас помогает Ивану Платоновичу и Наташе.

Коротко переговорив, Наташа ушла с незнакомцем.

Юра еще долго возился во дворе, потом вернулся в дом.

Иван Платонович потерянно сидел возле стола, разложив перед собой планшеты, на которых тускло поблескивали серебряные монеты. Тихонько напевая что-то себе под нос, он перебирал их, перекладывал с места на место. Это был первый признак того, что Иван Платонович волновался. Юра заметил: когда Наташа уходила из дому, Иван Платонович всегда нервничал, томился, хотя и пытался изо всех сил скрыть это.

— А здесь есть «солнечник» и двухрублевик Петра Первого? — спросил Юра. — Какие они?

Иван Платонович на мгновение растерялся: он понял, что Юра обо всем догадывается и его интересуют не столько сами монеты, сколько ответ.

— Их у меня нет, Юра, — тихо сказал старик. — А вопрос, который ты слышал, это… как бы тебе объяснить…

— Пароль? — помог ему Юра.

— Да. Примерно.

— Я догадался.

— Неудачный, конечно, но… Видишь ли, это прелюбопытнейшее занятие. Я имею в виду нумизматику. Я отдал ей половину своей жизни…

— Не понимаю, — сказал Юра. — Я думал, что это занятие для мальчишек.

— Помилуй, Юра! Как ты не прав! — Старик обрадовался, что от щекотливого разговора о пароле он может перейти к нумизматике, которую хорошо знал и в которую был влюблен. Прилаживая на переносице пенсне, он оживленно продолжил: — Нумизматика — это не только предмет увлечения. Она — неотъемлемая и весьма важная часть истории. А история — величайшая из наук. С этим, надеюсь, ты не будешь спорить?

— Я и не спорю, — хмуро ответил Юра. — Да, история — наука. Только наука, как бы это сказать… ну, наука мертвая.

— Голубчик, как можно?! — взмолился Иван Платонович. — История, да будет тебе известно, самая живая из наук!

— Я так не считаю. — Юра с досадой передернул плечами. — Живое — то, что служит людям теперь и будет служить в будущем. Иначе говоря, живое то, что движет жизнью. А это — естественные науки.

— Юра! Юра! Все твои естественные науки — не более чем тело без души. Вспомни одно из крылатых, наиболее мудрых выражений: без прошлого нет настоящего, а значит, и будущего. Познать прошлое человечества — значит заглянуть в его будущее! Нет-нет, не спеши, пожалуйста, спорить, дай мне договорить. Сейчас все увлечены ростом могущества техники. Аэропланы, цеппелины, автомобили, подводные лодки, танки, пулеметы — все это появилось за последние пятнадцать лет. Все ждут чудес от естественных наук. Но если люди забудут о культуре, — а история важнейшая ее часть, — выродятся честь, совесть, благородство, достоинство. Общество, при всех достижениях науки и техники, попятится в своем развитии назад. Или закостенеет… История, как раз и не позволяет обществу омертветь! — Иван Платонович не на шутку разволновался, пенсне поминутно сваливалось с его носа и повисало на тонком шелковом шнурке, продетом в петлицу.

— Надо бы дужку сжать, — со вздохом сказал Юра. — И лапки подрегулировать. Папа всегда так делал.

— Какая дужка? — недоуменно на него глядя, переспросил Иван Платонович. — Что за лапки? Чей, наконец, папа? — И, только теперь осознав слова Юры, спохватился: — Прости, я, кажется… Прости.

Он так сконфузился, что Юре даже жалко его стало. В целом Иван Платонович был неплохим стариком. Слегка, быть может, на своем увлечении древними монетами помешанным, а все-таки — неплохим.

Юре, конечно, и в голову не приходило, что считать стариком крепкого еще, бодрого, деятельного пятидесятидвухлетнего человека вряд ли правильно. С точки зрения подростка, Иван Платонович, впрочем как и Ковалевский и Щукин, были безнадежными стариками.

Стараясь сделать чудаковатому Ивану Платоновичу приятное, Юра тоном благовоспитанного мальчика произнес:

— Да, должно быть, я в чем-то заблуждаюсь. Наверное, это от незнания. Никак, например, понять не могу: что могут рассказать историку старые монеты?

Бледное лицо Ивана Платоновича — лицо человека, давно не видевшего солнечного света, — порозовело от удовольствия. Отвечая Юре на его вопрос, он так увлекся, что обо всем другом и думать, кажется, забыл. И уже за одно это мог похвалить себя Юра: пусть, пусть хоть ненадолго славный старик забудется, пусть отдохнет, оседлав и пришпорив любимого конька.

— Монеты! — восклицал тем временем Иван Платонович. — Ты удивишься, если я скажу, что они красноречивее иных ораторов. И заметь, я ничуть не преувеличиваю! Человеку сведущему старые монеты щедро откроют многие и многие тайны своего времени, тайны, канувшие, казалось бы, в Лету: какое государство чеканило их, кто этим государством правил, как оно процветало… Господи! Ты не представляешь, сколько воистину бесценных открытий подарили миру ученые-нумизматы! И остается только догадываться, какие сокровища еще скрыты от глаз людских в земле, на морском дне или в древних руинах… К счастью, время от времени в награду за любознательность, неуспокоенность, долготерпение они являются людям.

— Да-да, я знаю, — торопливо сказал Юра, — если повезет, можно найти настоящую золотую монету. А уж если совсем повезет — целый клад! В детстве я так мечтал об этом!

Лицо Ивана Платоновича, еще секунду назад такое вдохновенное поскучнело, Юра понял, что сказал глупость.

— Видишь ли, Юра, — вздохнул Иван Платонович, — для настоящего нумизмата истинная ценность старой монеты зависит отнюдь не от металла, из которого она сделана. Тут иное, голубчик, совсем иное. Ученому важно, когда и кем отчеканена монета, сколько экземпляров уцелело до нашего времени…

Юре показалось, что Иван Платонович смотрит на него с откровенным сожалением, как на полного несмышленыша, и это не понравилось ему.

— Как же так! — ершисто сказал он. — Я ведь знаю: коллекционеры не только обменивают монеты, но еще и продают, покупают… Иногда за огромные деньги! Разве нет?

— Бывает, — неохотно соглашаясь, кивнул Иван Платонович. — Вернее, это возможно было в мирные дни. Впрочем… В большой семье нумизматов, как и в любой другой, не без урода. Находятся и такие, кто, пользуясь трудными, голодными временами, скупает редчайшие коллекции, по сути, за бесценок — за несколько фунтов муки, пшена, кусок сала… Внешне — обычная сделка, а в действительности — откровенное мародерство. Но знай, Юра, настоящие нумизматы — а я говорю о них! — это клан, союз, орден. Конечно, любое коллекционирование немыслимо без соревнования. Ты хочешь иметь в своем собрании то, чего нет у других, ревностно следишь за успехами коллег-соперников, порой действительно готов отдать последнее за уникальный экземпляр. Это, повторяю, в обычных условиях, когда никто не умирает от голода. Но чем труднее жизнь, тем крепче наш союз!

Крайне разволновавшись, Иван Платонович замолчал. Юра, боясь сказать опять что-нибудь не то, тоже примолк. Он подошел к развернутому планшету, осторожно тронул холодную монету с четким профилем Петра Великого.

Юра недоумевал. Наблюдая довольно длительное время за Иваном Платоновичем, он имел возможность убедиться, что перед ним твердый, обладающий сильным характером человек. Конечно, он был немолод, ничем не напоминал Павла Андреевича Кольцова, Фролова или Красильникова, и все-таки в нем чувствовалось много общего с этими людьми. Наверное, убежденностью, с которой все они готовы были к борьбе и самопожертвованию. А тут… Увидел, что Юра не понимает его увлечения, разволновался и сразу стал беззащитен, какими бывают только старики и малые дети.

Два разных образа одного и того же человека как-то не связывались в сознании Юры. Может, потому, что настоящий борец за идею представлялся ему человеком целеустремленным, твердым, лишенным недостатков и слабостей? Таким, например, как Павел Андреевич. Хотя…

Что знал он о Кольцове, о старшем своем друге? Сначала принимал его за настоящего, преданного белому движению офицера. Потом выяснилось, что Павел Андреевич вовсе не тот, за кого себя выдает. Однако и иного Павла Андреевича Юра так до конца и не узнал. Быть может, потому, что они слишком поздно объяснились. А если другое? Что, если Павел Андреевич не до конца доверял ему? Может, просто оберегал? В отличие от Викентия Павловича, который сразу же вовлек его в опасные для жизни дела.

Думая о Кольцове, Старцевых, других чекистах, Юра вдруг ощутил в душе благодарное, волнующее тепло: как же это все-таки славно, что рядом есть люди, готовые заботиться о тебе, ничего не требуя взамен! О них не скажешь: чужие. По крови, может, и чужие, а во всем остальном — родные, свои.

…Очнувшись от задумчивости, Юра обнаружил, что так и стоит у развернутого планшета, согревая пальцем холодный царский профиль. Обернулся к притихшему Ивану Платоновичу:

— Это, наверное, призвание — быть коллекционером. Я когда-то пытался собирать марки. Через месяц надоело. Потом — видовые открытки. Опять надоело. Монеты, правда, не пробовал…

— Призвание? — переспросил Иван Платонович, — Знаешь, в детстве у меня тоже не получилось. Именно с марками! Я, откровенно говоря, ужасным непоседой рос. А нумизматикой увлекся уже потом, будучи студентом. Как теперь выясняется, навсегда.

— А вам не страшно? — спросил Юра. — Не боитесь, что вашу коллекцию могут, например, украсть?

Задумчивая, немного печальная улыбка тронула сухие губы старого археолога.

— Видишь ли, Юра, мою коллекцию украсть трудно. Еще год назад я передал ее в музей. Добровольно и безвозмездно, полагая, что будущим исследователям, людям твоего поколения, она еще сослужит свою добрую службу. А это… — Иван Платонович показал на планшеты, — это либо очень распространенные и не имеющие серьезной цены монеты, либо такие же малоценные новоделы.

— Новоделы? — удивился незнакомому слову Юра.

— Так называют монеты, отчеканенные старыми, уцелевшими штемпелями. А то и вовсе штемпелями, изготовленными заново. Есть, конечно, и новоделы, имеющие высокую ценность. Я имею в виду не только нумизматическую. Денежную. Скажем, тот же двухрублевик Петра Первого. Сам оригинал известен в единственном экземпляре. Не так уж много и новоделов. Штук пятьдесят. Но мои новоделы довольно распространенные.

— А «солнечник»?

— Это — относительно редкие петровские монеты. Они имеются у хороших коллекционеров. Свои же я тоже отдал в музей.

Иван Платонович сложил планшеты и, оседлав переносицу дужкой пенсне, хотел посмотреть на часы. Однако, прежде чем успел отщелкнуть на них крышку с вензелем, пенсне свалилось с носа.

— Четверть пятого, — сказал Юра, взглянув на стрелки циферблата.

— Странно… — пробормотал Иван Платонович. — Пора бы Наташе уже быть дома!

И снова пожалел его Юра: не так это легко, наверное, провожать каждый раз единственную дочь в смертельно опасный для нее город и потом часами, замирая и вздрагивая от страшных мыслей, ждать, когда она вернется.

Через некоторое время Иван Платонович поднес стекляшки к глазам и, опять взглянув на часы, лишь покачал головой.

— Ну что вы мучаетесь! — грубовато сказал Юра, скрывая сочувствие к нему и собственный страх за Наташу. — Снимите пенсне со шнурка, я исправлю. Знаю как!

Несложный ремонт закончился благополучно. Иван Платонович, насадив пенсне на нос, даже головой потряс, желая убедиться, что оно не падает.

Какое-то странное веселье вдруг напало на них. Иван Платонович резко дергал головой и, торжествующе смеясь, восклицал:

— Держится! Ей-богу, держится!

— Держится! — подтверждал Юра, давясь беспричинным смехом.

А потом пришла Наташа. Она молча прошла в комнату, села на стул и, обхватив лицо ладонями, заплакала.

Иван Платонович суетливо хлопотал вокруг нее: предлагал воды, о чем-то спрашивал. Юра, испытывая ужасное ощущение беспомощности, переминался рядом с ноги на ногу и осторожно, как маленькую, гладил Наташу по плечу.

То, что, немного успокоившись, рассказала Наташа, было ужасно.

Связной подпольщик, возвращения которого они с таким нетерпением каждый день ждали, вернулся в Харьков. Ни с чем, но живой. Судьба пропавшего без вести Портнова обязывала его к особой осторожности. А кроме того, связному еще и повезло. Его не схватили на выходе из города и потом, в долгих и бесплодных скитаниях в прифронтовой полосе, где он, не желая смиряться с неудачей, упрямо рвался на свою сторону. Несколько раз его обстреливали, пытались задержать, преследовали, а все-таки не поймали, не убили и даже не ранили, лишь вынудили в конце концов вернуться в Харьков. Ни с чем…

Связного при самом строгом спросе не в чем было винить. Но для Старцевых неудача его миссии была равносильна краху. Наташа рассказывала, а слезы текли и текли по ее щекам. Многое из того, о чем услышал сейчас Юра, было ему прежде неведомо. Наверное, он и сегодня не узнал бы этого, если б не состояние Наташи: в порыве отчаяния, разуверившись во всем, она больше не таилась от Юры.

До конца позволив Наташе выговориться (да и выплакаться заодно), Иван Платонович сказал:

— Худо.

Юре хотелось вмешаться, сказать что-то весомое, способное встряхнуть впавших в уныние взрослых. Ведь его явно признали своим, с гордостью отметил он во время рассказа Наташи. Но нужные слова не шли в голову, и он сосредоточенно молчал.

Наташа наконец утерла концом косынки лицо, сказала:

— Наши настаивают, чтобы мы сегодня же покинули город. Я отказалась. Пока Кольцов здесь, мы тоже будем здесь. Но они настаивают.

— Потрясающее легкомыслие! — рассердился Иван Платонович. — Они что же, не знают, что город практически блокирован контрразведкой?..

— Они говорят, что оставаться здесь значительно опаснее. Подготовили надежные документы. То есть надежные только на нынешнюю ночь…

По сонным харьковским улицам двигался санитарный фургон. Благополучно миновал городские окраины. Глухими тропинками и проселками добрался до Карачаевки, что в восьми верстах от города. Правил лошадьми одетый в подержанную солдатскую форму Иван Платонович, рядом с ним в одежде медсестры восседала Наташа.

В Карачаевке, уверовав в то, что все белогвардейские контрольные посты остались позади, они выехали на большак. И сразу напоролись на казачий разъезд.

Один из всадников остановил лошадь прямо посреди дороги. Из-под черного суконного башлыка поблескивала фуражка с кокардой. Когда фургон остановился, офицер скользнул лучом фонарика по брезенту, задержал в световом пятне нарисованный масляной краской крест и лишь затем осветил лица, сперва ездового, потом Наташино.

— Документы! — потребовал офицер сиплым, простуженным голосом и, пока Наташа извлекала одну за другой несколько бумаг, предостерегающе, но игриво добавил: — В такую пору, мадемуазель… оч-чень небезопасно!

— Разве может быть что-то опаснее сыпняка? — вскользь и даже беспечно сказала Наташа и подала бумаги.

Офицер, уже было протянувший за ними руку, вдруг отдернул ее. Дав шенкеля, съехал с дороги и приложил пальцы к башлыку:

— Проезжайте!

Документами Наташу снабдили, но абсолютной надежности в них все же не было. Их изготовили вскоре после ареста Кольцова, и могло случиться, что кто-то из разгромленного подполья не выдержал пыток, сломался, выдал. Или просто настороженная контрразведка сменила в последние дни образцы пропусков, подписи.

И потом, неизвестно еще как отреагировал бы офицер, если бы заглянул в фургон и увидел лежащего на сене чумазого, одетого в деревенские лохмотья пацана. Ведь Юру тоже искали. И мальчишка его возраста мог заинтересовать казачьего офицера. Поэтому Наташа облегченно вздохнула, когда конники остались позади и словно растаяли в ночи.

Их останавливали еще дважды. И каждый раз «сыпняк» производил на караульных одинаково магическое впечатление: испуганно отдергивалась рука, протянутая за документами, и их отпускали.

Поселились они в Артемовке, под Мерефой, — тихой слободке, возникшей здесь благодаря винокуренному заводику. Владелец завода Альфред Борткевич уже давно жил не то в Женеве, не то в Лозанне и регулярно слал оттуда слезные письма управляющему Фоме Ивановичу Малахову с просьбой выслать хоть немного денег. Но денег не было, потому что не было сырья и завод стоял.

Фома Иванович сдал Старцевым флигель господского дома. Дом стоял на берегу узкой речушки Мерефы. Это была даже не речушка, а ручей, с трудом пробивавшийся сквозь голые рощицы.

И хотя Харьков с его напряженной, наполненной ежечасными опасностями жизнью был совсем рядом, все же здесь к ним пришло душевное равновесие и покой.

Из Артемовки был виден диковинный Спасов храм близ железной дороги, с его огромным тяжелым византийским куполом и затейливыми пристроечками в северорусском стиле. Храм был построен здесь лет сорок назад, когда потерпел крушение царский поезд. Тогда Александр III, могучей стати человек, настоящий богатырь, спас свою семью, приподняв крышу рухнувшего под откос вагона. Правда, вскоре после этого император разболелся и умер.

Иван Платонович, хотя и отрицательно относился к русским царям, об этом поступке силача отзывался в высшей степени одобрительно, даже почтительно, и не раз приводил этот случай как пример самоотверженности.

Бывали они с Юрой на находящемся неподалеку городище, где когда-то в молодости Иван Платонович вел раскопки и находил римские монеты времен Октавиана Августа, медные наконечники стрел и осколки глиняной посуды, которым было по две тысячи лет.

Юра слушал Старцева, раскрыв рот. Мальчика волновали рассказы о вольнолюбивых казаках-черкесах, селившихся здесь и защищавших слободы от нашествий с юга и с запада, о петровских солдатских слободах, о разбойниках, в память о которых были названы рощи, родники и горки, о скитских курганах и древних похоронах-тризнах, благодаря которым из древности дошло столько свидетельств жизни и культуры предков.

Благодаря рассказам археолога этот диковинный край стал для Юры своего рода таинственным островом, полным загадок и новых приключений.

— Гулливые места! — говорил Иван Платонович, строго поднимая палец. — Весьма гулливые!

Почти каждый вечер Фома Иванович — давний и безнадежный бобыль — стал приглашать их на вечерние чаепития. Помимо Старцевых на чай приходил еще есаул, командир расквартированной в Артемовке казачьей части.

Обычно такие чаепития проходили тихо и дружелюбно: делились новостями, вздыхали о прошлом, надеялись на будущее. Более информированный в происходящем есаул излагал происшедшие события и комментировал их. Любознательный Фома Иванович задавал вопросы. Иван Платонович и Наташа больше отмалчивались. Они были всего лишь благодарными слушателями. Иначе чаепития затягивались бы до вторых петухов.

Однажды в таком вот мирном разговоре Иван Платонович и Наташа узнали от есаула кое-что о Кольцове. Из уст в уста повсюду в белом стане передавались новости об арестованном адъютанте командующего. Охотились за мельчайшими подробностями. Предрекали исход. Будучи земляком кого-то из щукинской контрразведки, есаул поведал за чаем, что полковник Щукин настаивал на том, чтобы Кольцова судили в Харькове, но Антон Иванович Деникин рассудил иначе. По его поручению при военном прокуроре создана специальная следственная комиссия, и капитана Кольцова скоро отправят в Севастополь и до завершения суда водворят в тамошнюю крепость.

И позже, когда они вот так же сидели за полночь за мирным чаепитием, под окнами торопливо процокали копыта, и затем кто-то настойчиво забарабанил в дверь. Фома Иванович вышел прихожую и тотчас вернулся:

— Вас, господин есаул!

Есаул отсутствовал около получаса. Вернувшись, торжественно объявил:

— Господа, вынужден попрощаться. Покидаю вас.

— Вот! — огорчился Фома Иванович. — Оставляете нас в полном неведении и тьме.

— Нет-нет, господа, — замотал головой есаул. — На неделю, не больше. С деликатной миссией…

Тайна переполняла душу есаула. Он был в смятении: желание поведать ее пересиливало обязательство не разглашать. Верх взяло желание. Понизив голос, предупредил для порядка:

— Строго конфиденциально… Отбываю в Севастополь. Сопровождаю в Севастопольскую крепость одну очень важную персону… Надеюсь, догадываетесь?..

Действительно, есаул был одним из десяти офицеров — незнакомых друг с другом, — отобранных из разных воинских подразделений для препровождения Павла Кольцова в Севастопольскую крепость. Такую необычную меру предосторожности предпринял полковник Щукин. Армия отступала, на дорогах было много беспорядков.

Весть, сообщенная есаулом, словно обожгла Наташу. Боже, сколько вопросов вертелось в ее голове! Но — нет, не могла она обнаружить своего интереса к судьбе Кольцова. Спасибо провидению хотя бы за то, что это известие она получила вовремя. В ту ночь Наташа решила пробираться в Новороссийск, чтобы разыскать там Красильникова и Кособродова. Кольцов был жив, и надо было действовать!

Глава седьмая

Еще в те дни, когда Деникин успешно наступал и передовые части его Добровольческой армии находились всего в нескольких переходах от Москвы, радио Ревеля и Ямбурга передало весть о том, что на территории Эстонии генералом Юденичем сформировано правительство Русской северо-западной области, способное сплотить разрозненные белые силы, находящиеся на севере, и в самом скором времени двинуть их на Петроград.

На Юге России новость эта обрадовала многих. Значит, красным, чьи силы и без того были уже на исходе, придется вести боевые действия на три фронта, если считать и Колчака!

Свои причины радоваться возрождению Юденича были и у командующего Кавказской армией барона Врангеля. Он хорошо знал Николая Николаевича Юденича, боевого генерала, Георгиевского кавалера. Хотя в последние месяцы и прилипла к тому кличка «утюг» из-за проявленной негибкости, нерешительности, растерянности, приведших армию к почти полному развалу. Многие считали его старым, обязанным уступить свое место. Кому? Предпочтение отдавали генералу Родзянко, к «заслугам» которого помимо молодости можно было отнести разве что еще родство с бывшим председателем Государственной думы.

Но, как видно, все прошло, перемололось. Миновали, ушли в прошлое изнурительные склоки и скандалы между Юденичем и Булак-Балаховичем, Лианозовым, Кузьминым-Караваевым, Карташовым, восторжествовали благоразумие и справедливость. Николай Николаевич вновь принял бразды правления в свои твердые руки и готовился выступить. Что ж, Бог в помощь! Петроград должен преклонить перед Юденичем колени.

К Петрограду в последние годы Петр Николаевич Врангель тянулся и мыслями, и сердцем. Была у него для этого веская личная причина.

В смутные дни октябрьского переворота, когда все думали, что большевики — это временно, это ненадолго, мать барона Мария Дмитриевна не покинула Петроград, а потом, немного погодя, уже не смогла. С тех пор Петр Николаевич почти ничего о ней не слышал. Доходили лишь какие-то отрывочные вести. То узнал, что мать вынуждена скрываться у своей двоюродной сестры, бывшей замужем за художником итальянского происхождения Карло Веронелли, то более нелепая весть: мать работает смотрительницей в каком-то из залов Русского музея. Еще одну записку он получил совсем недавно, в сентябре, от генерала Казакова — бывшего флигель-адъютанта. Евгений Александрович писал, что мать его тяжело болела, но все плохое уже позади. Хотя… город голодает, а она так нуждается в хорошем питании. Хороший уход за баронессой генерал Казаков обещал, а вот хорошего питания — нет.

С тех пор Петр Николаевич часто размышлял о том, каким способом он может помочь матери. Сообщение о предстоящем наступлении Юденича на Петроград подсказало и выход из положения. Он решился послать к Юденичу доверенного человека, который вместе с передовыми частями Северо-Западной армии войдет в Петроград и сразу же переправит баронессу Марию Дмитриевну в Гельсингфорс и оттуда в Лондон — подальше от войны, от голода и страданий. Таким человеком был ротмистр Савин, преданный ему офицер, петербуржец, в прошлом друг дома, хорошо знавший баронессу.

С нужными адресами и явками, с письмом к генералу Юденичу и короткой запиской барона к матери ротмистр отправился из Екатеринодара в Ревель — путь и в мирное-то время не близкий, а сейчас, огибающий пол-России, протянувшийся через десяток государств, он и вовсе исчислялся несколькими тысячами неспокойных верст.

В Ревеле находился штаб Северо-Западной армии, отсюда Юденич планировал выступить на Петроград.

Савин торопился. Боялся, что не успеет к началу наступления. Но — успел. Почти успел. В середине октября Северо-Западная армия двинулась в поход. 17 октября захватила Красное Село и вплотную приблизилась к Лигову. 20 октября на рассвете белые войска вошли в Гатчину и Царское Село. В те же дни завшивевший за дальнюю дорогу ротмистр Савин высадился из парохода в Ревеле и без задержки двинулся догонять фронт. В Гатчине он разыскал штаб армии и, дождавшись вернувшегося с передовой мрачного Юденича, вручил ему пакет от барона Врангеля.

Бегло прочитав письмо, Николай Николаевич уже по-другому, не сурово, а участливо и заботливо взглянул на ротмистра:

— Буду рад услужить Петру Николаевичу, но когда… — Он развел руками. — Сроки знает только Всевышний. Красные жестоко сопротивляются. Я не намерен входить в Петроград, уложив у его стен всю армию. Подожду. — Юденич пожевал губами и, ставя в разговоре точку, добавил: — Располагайтесь. Мой адъютант вас устроит. Будем вместе ждать, когда Господь обратит на нас свой лик.

Но — нет, вовсе не на Всевышнего надеялся генерал Юденич. Рассчитывал он на иное: на успех тайно подготовленной контрразведкой операции «Белый меч», на восстание тысяч недовольных большевиками петербуржцев, руководимых хорошо законспирированными опытными офицерами-заговорщикам, которые должны были захватить Смольный с его комиссарами, телеграф, почту, склады с оружием, «чрезвычайку» (Петроградскую ЧК, которая размещалась на Гороховой улице).

Вот тогда-то со стороны Гатчины, Царского Села, Лигова и двинет свои войска Николай Николаевич Юденич! Удар будет нанесен изнутри и снаружи, это избавит от затяжных уличных боев, от сражения за каждую баррикаду: для этого Юденичу явно не хватало сил.

Не зря, не зря называли Николая Николаевича «утюгом». Бритый наголо, с округлой, блестящей головой, со знаменитыми, каждый в локоть длиной, лучшими в русской армии усами, Николай Николаевич хоть и не проявил особых военных талантов, неплохо управлялся с дивизией, корпусом, армией и даже фронтом во время Русско-японской и Великой войн. Был честен, настойчив, прям. Но совершенно ничего не понимал в той смуте, которая именовалась войной Гражданской, и слыхом не слыхал о теории классовой борьбы, которой руководствовались засевшие в Петрограде марксисты.

Юденич не мог поверить в то, что заговорщиков на весь огромный город оставалось не более тысячи человек, в то время как в одном лишь здании на Гороховой находилось до шестисот хорошо вооруженных и опытных чекистов.

Он не понимал и того, что «возмущенной массы населения» нет, и уже не может быть в обезлюдевшем и смертельно голодном городе. Чистку начал еще Моисей Урицкий летом 1918‑го, но этот первый председатель Петрочека был безусловно либералом и успел уничтожить лишь пятьсот-шестьсот «социально опасных личностей» заложников из «бывших»…

Как только Юденич начал готовить наступление на северную столицу, председатель Петросовета Зиновьев вместе с председателем Петрочека Комаровым, оба люди молодые и энергичные, срочно взялись за новую чистку города, который, несомненно, сконцентрировал в себе интеллигенцию, офицерство, чиновничество, знать, купечество и представлял собой скрытую угрозу для новой власти.

Времени было очень мало, поэтому брали по принципу потенциальной опасности. «Социально-враждебные элементы» подлежали не просто аресту и изоляции, а немедленному расстрелу. К моменту, когда Юденич подходил к Петрограду, город действительно превратился в пролетарскую столицу (какой не стала даже Москва), и чудом уцелевшие, оставленные то ли по недосмотру, то ли по невозможности столь массовых репрессий, образовывали самую робкую и самую голодную часть населения недавней столицы, размещенную в уплотненных коммуналках. По сравнению с 1917 годом население Петрограда уменьшилось вдвое.

Ничего этого прямолинейный генерал Юденич не мог понять и принять. По его мнению, «этого не могло быть, потому что не могло быть никогда». Но еще до того, как построить хитроумный план освобождения Петрограда, Николай Николаевич совершил более серьезную ошибку. Ох, не орел был генерал, не орел, хоть и отличался храбростью!

Будучи жестким и настойчивым сторонником единой и неделимой России, в верности которой он клялся, Юденич отказался дать гарантии самостоятельности Эстляндии и Финляндии в будущем, после победы. Финляндия, впрочем, и так уже чувствовала себя независимой. А вот Эстляндия, или, по-новому, Эстония, обиделась, причем очень серьезно. И отказалась участвовать в походе на Петроград. А могла дать Юденичу под командование тридцать тысяч опытных и дисциплинированных, прекрасно вооруженных англичанами бойцов. Бесплодные переговоры задержали выступление генерала.

Меж тем большевики, видя такую недальновидность Юденича, который хотел и соблюсти невинность, и приобрести капитал, вступили в тайные переговоры с Эстонией. Они гарантировали ей желанную независимость, разрешали прирезать некоторые русские земли на Псковщине, пообещали (и выплатили) пятнадцать миллионов рублей золотом, отдали все российское, движимое и недвижимое, имущество. А еще простили все долги и дали право на концессию русского леса.

Маленькая и нищая Эстония в одночасье становилась богатой за счет голодной и разоренной России. Новый премьер Тениссон назвал это превращение «капиталистическим чудом». Чудом, которое создали коммунисты…

Приблизившись к Петрограду, Юденич все еще не понимал, что у него в тылу образовалось враждебное государство. Подкручивая усы, он твердил о единой и неделимой. А большевики, которые в отличие от генерала изучали диалектику, рассудили так: «Пусть Эстония пока будет самостоятельная, а там посмотрим…»

Зная, что наступление Деникина на Москву захлебывается, Зиновьев и срочно прибывший в Петроград Троцкий собрали против Юденича немалые силы: шестьдесят тысяч штыков и сабель в дополнение к пятидесятитысячному пролетарскому гарнизону северной столицы.

И вышло, что рассудительный, опытный вояка Юденич, как азартный игрок в покер, блефовал, не имея на руках мало-мальски приличного расклада. И за этим игроком, воодушевленные его речами и приказами, шли восемнадцать тысяч плохо одетых для наступившей стужи юнцов, у которых за тонким сукном английских шинелек не было даже мундиров, а лишь рваные рубахи, кишащие вшами.

20 октября, вечером, пока блеклая дымка не затуманила дали, генерал Юденич долго и пристально рассматривал в бинокль опустевшие, словно вымершие улицы Петрограда. Это показалось ему добрым знаком.

Но на рассвете 21‑го по всему фронту загремели красные орудия. Огонь был такой густой и мощный, что армия Юденича даже не стала огрызаться. Она тронулась с непригретого еще места, покатилась вспять, увлекая за собой и неудачливого ротмистра Савина…

Ротмистр Савин отступал вместе с армией. Вместе с ней голодал. От беспробудного, вызванного безнадежностью пьянства и вынужденных грабежей хозяйственная часть развалилась, и в армии не стало даже хлеба. Забирали у населения все, что было можно съесть. Только еда имела цену. На коротких остановках жгли костры, варили из добытой неправедным путем муки суп-затируху и пекли оладьи.

Вместе с отступающей армией шли беженцы, многие с детьми. Офицеры, опасаясь расправы, уводили с собой семьи. Тащились бывшие присяжные поверенные, профессора, аристократы и купцы, тоже голодные, озябшие и вшивые.

Чем дальше отходила армия от Петрограда, тем ужаснее, катастрофичнее, безысходнее становилось ее положение.

Ударили морозы. Запуржило.

Покинули Ямбург. Докатились до Нарвы. Но в Нарву не вошли: уперлись в многорядные проволочные заграждения. Попытались их растащить, но не удалось: засевшие по ту сторону проволоки эстонцы открыли беглый огонь. В ответ и свою долю свинца получили, разумеется, но дело от этого не сладилось.

Генерал Ярославцев метался на коне перед колючей проволокой, яростно ругался с эстонцами, требовал:

— Вы что же, черти! Союзнички, мать вашу… Пропустить войско!

— Затем «шерти»? — насмешливо неслось из-за колючей проволоки. — Тут — Эстония, там — Россия. Русское войско пускай остается в России! Мы с Россией больше не воюем! Mы с Россией шелаем установить мир!..

— Это с какой же еще Россией? С большевиками?! — скрипел зубами Ярославцев. — А ну, зови сюда свое начальство! Генерала Дайдонера давай сюда, мать его…

И вновь возобновлялась перестрелка.

Армия оказалась меж двух огней. От Ямбурга ее теснили красные, отойти в Нарву не позволяли эстонцы, решившие принять предложение большевиков о заключении мира.

И пока генерал Юденич в Ревеле униженно выторговывал у нового премьер-министра Эстонии Тениссона, начальника штаба Соотса и министра внутренних дел Геллата мизерные уступки, армия, пропустив беженцев к себе в тыл, отбивала атаки наседающих красных. Видно было по всему, что дело идет к концу: ну, еще день, ну, два… А потом?

Вечерами военные и гражданские смешивались, сбивались возле костров, бурно обсуждали свое печальное будущее. Ротмистр Савин в споры не вступал. Он сидел у огня, молчаливый и непроницаемый, как индейский бог, помешивал палкой оранжевые уголья, и казалось, это занятие целиком поглощает его. Он словно бы отделял себя от всех других, от этих унылых неудачников, столпившихся на самом краешке русской земли. Они напоминали ему зайцев, очутившихся в половодье на острове: вода все прибывает, остров уменьшается — еще чуть-чуть, и волны поглотят его. Зайцам — зайцево. А он — из другого племени, удалого, бесстрашного и веселого. В том мире, который он не так давно покинул и к которому тянулся сейчас всем своим существом, вот в эти самые мгновения гремела степь под копытами коней, свистели сабли и раздавались тоскливо-смертельные вскрики. Где теперь его лихие товарищи? Под Москвой? В Москве? Жаль, ах, как жаль, что он нынче не с ними! Но еще хуже, пожалуй, что за все дни отступления — никакой информации о боевых действиях вооруженных сил Юга России.

Одноногий человек в белом прожженном валенке неуклюже наклонился к костру, подхватив головешку, прикурил и, словно бы читая мысли ротмистра, простуженным голосом сказал:

— А «царь Антон» тоже… тово… по сопатке получил. Дошел почти до Москвы и обратно покатился! Не знаете, где его войска теперь пребывают?

Ротмистр поднялся, впился взглядом в обмороженное лицо одноногого, схватил за лацканы старенькой шубейки:

— Брешешь, сволочь!

— Пес брешет! А мне зачем? — Одноногий аккуратно высвободился из его рук, разочарованно продолжил: — Я надеялся у вас новостями посвежее поживиться, а вы, вижу, на сей счет еще темнее меня… Вижу по нашивкам, ротмистр, вы из Добрармии? Я и сам из нее.

— Откуда ваши сведения? — не слушая его разглагольствований, нетерпеливо спросил Савин.

— Из газеты.

Одноногий извлек из внутреннего кармана шубейки свернутую газету.

— Вот, извольте — «Свободная Россия»… Всего несколько строчек, но весьма, знаете ли, многозначительных…

Савин выхватил двухстраничный листок, издающийся политведомством Северо-Западной армии, развернул.

Это была совсем короткая информация: военный корреспондент «Свободной России», аккредитованный при ставке главнокомандующего вооруженными силами Юга, сообщал в ней, что под Белгородом идут ожесточенные бои.

— Извольте видеть: совсем, кажется, недавно были под Тулой, а теперь — под Белгородом, — глубоко затягиваясь, сказал одноногий. — А Белгород, как я понимаю, за Курском. Стало быть…

Ротмистру не хотелось слушать словоохотливого инвалида. Прихватив газету, он отошел в сторону. Присев на снарядный ящик, неторопливо, скуки ради, исследовал обе страницы. Статья «Побольше сердца» привлекла внимание.

Кто-то из тех, кто находился все эти дни рядом с ним, ротмистром Савиным, с горечью и со слезами писал о переносимых страданиях, взывал к милосердию эстонцев:

«…не слышно ни шуток, ни смеха, ни даже оживленного говора. Морозный воздух прорезывается детским плачем, тяжелыми вздохами женщин и стариков, медлительной речью в кучках. Холодно… Люди мерзнут за проволочными заграждениями, а невдалеке поблескивает веселыми огоньками город, дымятся трубы. Там тепло, там не плачут от холода дети, там не сбиваются в кучку зазябшие люди. И с завистью и болью в сердце смотрят несчастные изгнанники по ту сторону проволочных заграждений, куда им доступа нет.

И невольно в душе рождается вопрос: „Ведь там живут такие же люди — почему они не придут к нам на помощь? Неужели им чуждо простое чувство человеколюбия? Неужели „человек человеку — волк“ и разница в языках создает столь глубокую грань между людьми? Обидно за человека“.

Да, обидно и тяжело наблюдать за страданиями несчастных людей, лишенных крова, превратившихся в бездомных скитальцев. И то бесчувственное отношение, какое наблюдается со стороны людей, находящихся в теплоте и уюте, служит отнюдь не единению, а созданию дальнейшей розни и затаенной обиды.

Остановитесь, подумайте — ведь все мы люди, никто из нас не застрахован от несчастий в гражданской войне. Побольше сердца, побольше человечности — ведь там, за проволочными заграждениями, мрут дети, гибнут молодые жизни. Вам неприятен наплыв чужестранцев, они нарушают спокойный ход вашей тихой жизни, врываются в ваши теплые комнаты. Все это неприятно — верю, но бывают моменты, когда простая человечность требует от нас небольших лишений.

Помогите, граждане свободной Эстонии, русским страдальцам — будущая Россия оценит вашу помощь и не забудет ее…»

Закончив читать, ротмистр поднял голову, посмотрел сухими, ненавидящими глазами на проволочные заграждения: ну погодите, за все воздастся!

В эту ночь он окончательно понял, что все происходящее здесь — агония. Ждать нечего. Надо выполнять порученное бароном Врангелем дело — и домой. Он и так потерял много времени. Не ровен час, и туда он вернется слишком поздно.

Похоже на то. За Белгородом — Харьков, а там и до Крыма рукой подать…

Ротмистр Савин понимал: он вряд ли может рассчитывать теперь на петроградские, полученные еще в Екатеринодаре, явки. Они наверняка провалены. Но и с пустыми руками он возвращаться не может: этого барон не простит, на том их отношения и кончатся. Если не хуже.

…Перед рассветом, когда тучи затянули небо, он тронулся в путь. Темноты, как ни странно, не было. Когда начинался снегопад, ротмистру казалось, что идет он по ватной пустыне. Когда же снег редел или и вовсе прекращался, из белесой мглы проступали разукрашенные снеговыми шапками ели и в мир возвращались звуки. С елей шумно срывались и ухали в сугробы комья снега.

Он шел, весь обратившись в слух.

Снег был рыхлый, рассыпчатый, с начала зимы еще не успевший слежаться. И ротмистр шел, не вынимая ног из снега: словно брел по воде, нащупывая ногами дно. Не развлечения ради — чтобы не привлечь чье-нибудь недоброе внимание к себе скрипом снега или треском сучьев.

Открылась огромная поляна. Чтобы опять попасть под защиту леса, надо было преодолеть пустынное пространство, на котором он был бы весь открыт и доступен, как горошина на тарелке.

Прислонившись к стволу старой сосны, он терпеливо ждал. И когда снова сыпанул снег и чуть запуржило, Савин, пригнувшись, торопливо скользнул на поляну. На одном дыхании преодолев ее, нырнул в кустарник и только здесь остановился, попытался отдышаться. Где-то совсем рядом послышался тихий говор. Вглядевшись, он увидел нечто похожее на охотничью засидку, сооруженную из снега, в которой скрывались двое. Это были красноармейцы из боевого охранения. Закутавшись в полушубки, они, словно птенцы в гнезде, прижались друг к другу и вели какой-то неспешный разговор — слов ротмистр не разобрал.

Крадучись двинулся дальше. Сначала шел так, чтобы от тех двух его все время отгораживали сосны, потом зашагал не прячась.

Отмахав верст пять, а то и поболее — от быстрой ходьбы тело разгорячилось, по нему поползли тонкие струйки пота, — Савин спустился в выбалочек. Когда выбрался из него, до слуха дотянулось пофыркивание лошадей, скрип снега под ногами, звяканье ведер. И добрые утренние голоса:

— Видать, заспал товарищ Егорышев. Вчера об эту пору уже побудку давал.

— Так его ж вчера в госпиталь отправили.

— Здорово живешь! Я его вечером самолично видел.

— Вечером его и это… стрельнули. Видать, до Юденича добирался, падла.

— Поймали?

— Ага. Под крыльцом лежит. Я его мешком прикрыл, чтоб собаки не поглодали. Молоденький!..

Савин торопливо пошел дальше. Расступившиеся деревья открыли ему приземистый деревянный домик, коновязь с десятком лошадей, снующих меж ними красноармейцев. Это уже, без сомнения, была Совдепия.

Неотвратимо надвигалось утро — пока еще зыбкое, мглистое, какое-то раздумчивое. И оттого ли, что утро нового дня наступало на их земле, для них, или оттого, что они уверенно ходили по двору, поили лошадей, громко переговаривались, ротмистр Савин вдруг отчетливо ощутил свою чужеродность и этому миру, и этой земле, и этой жизни. Ему показалось, будто ко всему, что лежит вокруг него и происходит, он не имеет ровно никакого отношения, и ему стало страшно. Он заторопился, почти побежал — подальше, подальше, быстрей, быстрей!..

Забравшись в лесную чащобу, Савин смахнул со ствола поваленного дерева снег, присел. Извлек из кармана несколько сухарей, кусочек сала, пожевал. Заел снегом. Прикинул, что здесь, в приграничье, идти следует только ночью, и притом по бездорожью. А короткий день лучше переждать.

Скрючившись, он начал подремывать. Над ним тонко, на одной струне, свистел ветер. Холод пронизывал до костей: все больше, сильней подмораживало…

В однообразный посвист ветра вплелся приближающийся собачий лай. Потом шумно, с перестуком копыт проскакали кавалеристы, проскрипели полозья саней… Дорога была где-то совсем близко, хотя и не видна отсюда.

Он испуганно вздрогнул и открыл глаза; какая, к черту, в лесной глухоманной чащобе дорога?! Эдак и до смерти замерзнуть можно…

Ротмистр встал, разминаясь, потоптался на одном месте. Подышал на застывшие руки.

Несмотря на усталость, он твердо решил не спать. Немного отдохнет и, презрев опасность дневных переходов, отправится дальше. Зябко укутался в свое обшарпанное, прожженное у костров пальто на меховой подстежке. Снова присел и, чтобы не уснуть, попытался мысленно представить свои действия в Петрограде.

Ну прежде всего он постарается узнать что-либо о судьбе Евгения Александровича Казакова: быть может, у старого генерала хватило ума не ввязываться в печальной участи операцию «Белый меч»… Искать его в родовом особняке, конечно, глупо, но кто-то из оставшейся там дворни, вероятно, подскажет, где скрывается Евгений Александрович… Тот в свою очередь поможет встретиться с баронессой Врангель…

Сорвется этот вариант, есть другой: искать баронессу через ее двоюродную сестру, которая замужем за художником Карло Веронелли. Они живут рядом с церковью Знамения на углу Лиговской улицы и Невского проспекта. Не исключено, что именно там и нашла приют Мария Дмитриевна. Уж во всяком случае там знают, где она обитает нынче…

Впрочем, найти баронессу — еще не самое трудное по сравнению с тем, что потом предстоит. Марию Дмитриевну надо переправить в Гельсингфорс. С предельной безопасностью. Но — как? Пешком по этим унылым снежным равнинам баронесса не пойдет — и захочет, да не осилит. Придется искать сани… Поди попробуй! «Ах, все обойдется! Все в конечном счете хорошо образуется!» — любил повторять Петр Николаевич Врангель. И ведь обходилось, устраивалось, образовывалось. Может, и в этот раз?

От таких мыслей ротмистру стало весело и тепло.

Вот он уже в Петрограде, в гостиной с жарко пылающим камином. Его встречают, предлагают горячую ванну, чистое белье… Ему давно не было так хорошо и радостно. Вот только лица людей вокруг никак не удается рассмотреть — они в каком-то тумане, размыты. Но — чур! Туман редеет, самые близкие, дорогие ему люди, которых он почему-то считал умершими, собрались здесь — мама, отец, боевые друзья… Они улыбаются, протягивают к нему руки и молча, одними губами, зовут, зовут…

Ротмистра Савина нашли дней через пять приехавшие сюда за дровами красноармейцы. Улыбающееся лицо его было поклевано вороньем.

В карманах ротмистра нашли несколько сухарей, недоеденный кусочек сала и газету «Свободная Россия» от 25 ноября 1919 года.

Кто был этот замерзший? Как забросила его сюда судьба? На эти вопросы уже нельзя было получить ответа.

— Клименко! — обратился к одному из красноармейцев усатый командир в шинели с «разговорами». — Пока мы будем тут орудовать, свези-ка его на пост. Кто он — свой ли, чужой, — то нам, конечно, неведомо, но и здесь, на прокорм воронью, оставлять тоже не по-людски. Похороним потом.

Молоденький Клименко помесил лаптями вокруг скрюченного трупа снег, пошмыгал носом:

— А сапоги у него очень даже справные… Как раз по моей ноге.

— Не сымешь, закоченел.

— Я голенища по швам распущу. А потом опять стачаю. Ему-то все равно, а у меня пальцы пообморожены…

Поправляя брезентовую подкладку на распоротом голенище сапога, Клименко обнаружил крохотный бумажный лоскуток, на котором едва просматривалась потертая чернильная надпись: «Доверься этому человеку. Петер».

— Это ж что еще за Петер? — озадаченно поскреб в затылке усатый командир. — И что ж это за цидулька такая хитрая? Сдается мне, ребята, что из-за нее поклеванный и помер… — Еще раз проверил крепкой пятерней собственный затылок и решительно изрек: — Вот что, Клименко! Коль уж ты от покойника попользовался, тебе и приказ даю. Утром смотаешься в Питер…

— Да я в такой обувке хоть до самого Киева добегу!

— В Питере найдешь улицу Гороховую и на ней Чеку. Сдашь там эту цидульку с газетой, что при нем нашли, объясни и возвертайся!

— А сапоги? — испугался Клименко. — Отберут ведь!

— Не должны, — подумав, сказал командир. — А отберут, значит, так для победы над гидрой контрреволюции нужно. Не боись: босиком-то тебя из Чеки все одно не вытурят!

Ротмистра Савина похоронили неподалеку от того самого домика, где он впервые увидел красноармейцев. Хозяин домика финн, выстрогал православный крест и установил его в ногах у покойника.

Глава восьмая

С потерей Курска положение вооруженных сил Юга России окончательно осложнилось. Уже не помышляя о Москве, стремясь лишь избегнуть катастрофы, задержать дальнейшее отступление, генерал Деникин выехал на фронт.

То, что он видел в прифронтовых городах, на железнодорожных станциях, ужасало. Тыловики — фуражиры, снабженцы, квартирьеры и прочие мародеры, — словно соревнуясь друг с другом, ударились в откровенный и бесстыжий грабеж. Повсюду было одно: шел великий торг. Ковры, мануфактура, посуда, бронза, картины отдавались за бесценок, если, конечно, оплачивались долларами, франками или фунтами стерлингов. Не вызывали возражения империалы и драгоценности. Принимались в уплату даже золотые зубы и коронки. Царские ассигнации спросом почти не пользовались. А уж на бумажные деньги вооруженных сил Юга России — «колокольчики» — никто и смотреть не хотел.

Пьянство, лихоимство, воровство еще более толкали белое движение к краю пропасти. Преступный разгул, набирая силу в неразберихе тыла, полз в войска, заражал их своим тлетворным дыханием. Горько было думать об этом человеку, который не однажды пытался покончить с ним самыми решительными мерами.

Еще в первый день нынешнего, девятнадцатого года, словно в предвидении грядущих испытаний, генерал Деникин издал памятный циркуляр. В нем говорилось:

«Пьянство, разбой, грабеж, беззаконные обыски и аресты продолжаются. Многие офицеры не отстают от солдат и казаков. Я не нахожу поддержки в начальниках: почти всюду попустительство. Дальше этого терпеть нельзя. Самые высокие боевые заслуги не остановят меня перед преданием суду начальника, у которого безнаказанно совершаются безобразия».

Памятен был циркуляр не только строгостью тона, но и тем, что оказался он, подобно всем другим, совершенно невыполним. Решительности не хватило, чтобы раз и навсегда, самыми жестокими мерами, покончить с безобразиями. Стараясь поскорее одержать победу, Деникин на многое готов был закрыть глаза. Утешал себя и других обещанием, что уж потом-то будет воздано по заслугам. Напрасно. Ох, как напрасно! Вынужденная его терпимость порождала ощущение безнаказанности, безнаказанность вела к вседозволенности.

В Харькове не только железнодорожная станция, но и привокзальные пути были забиты гружеными вагонами. Перевозить военное имущество было не на чем. А с передовой сыпались жалобы, что не хватает патронов и снарядов!..

Командующий Добровольческой армией генерал Ковалевский был пьян и доложиться Верховному оказался не в состоянии. Встретились на следующий день. Ковалевский явился пред очами Деникина обрюзгший и измятый. Было видно, что пьет он не один день, а возможно, и не одну неделю. Но ни раскаяния, ни смущения Деникин на лице генерала не увидел. Более того, в глазах командующего Добрармией сквозили дерзость и непокорность.

Вот так все и кончается… Если даже самые исполнительные и преданные разуверились, на кого обопрешься?

— Доложите, Владимир Зенонович! — попросил Деникин и тут же предупреждающе добавил: — Диспозицию войск на сегодняшний день я изучил. Меня интересуют ваши соображения по поводу отступления.

— Безверие и усталость, господин главнокомандующий.

Деникин отметил и эту откровенность, и то, что, пожалуй, впервые Ковалевский наедине назвал его господином главнокомандующим.

— Вы, стало быть, тоже? Я имею в виду — утратили веру?

— Если ее утратил Ллойд Джордж, почему бы не утратить и мне? — прямо посмотрел в глаза Деникину Ковалевский.

«Так вот в чем дело! — недовольно подумал Деникин. — Иные новости движутся месяцами, эта же из Лондона до Харькова — в несколько дней»…

Речь шла о нескольких выступлениях английского премьер-министра, которые глубоко уязвили также и самого Деникина. Первое относилось больше к Колчаку, от которого после его неудач и потери «столицы» — Омска — отвернулись союзники: «Я не могу решиться предложить Англии на плечи такую страшную тяжесть, какой является установление порядка в стране, раскинувшейся в двух частях света… Мы не можем тратить огромные средства на участие в бесконечной гражданской войне… Большевизм не может быть побежден орудием».

Правда, тогда успешное наступление Добровольческой армии как бы перечеркнуло этот вывод, и англичане не отказались от помощи. Теперь же, буквально днями, последовало новое заявление: «Россия производит огромное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся… До войны Россия поставляла Европе двадцать пять процентов общего количества пищевых продуктов. Представляется необходимым восстановить с ней торговые отношения…» Эти слова накладывались уже на отступление Деникина. Англия явно готовилась кардинально пересмотреть свою политику.

— А как вы? — настойчиво спросил Ковалевский. — Вы как воспринимаете заявления Ллойд Джорджа, особенно это, последнее, о прекращении блокады Советов и о восстановлении торговли? Как относитесь к разоружению армии Юденича в Эстляндии? А переговоры между Эстляндией и Советами — их как прикажете понимать?

— Мне были бы понятны эти вопросы в устах кадета или юнкера, — нахмурился Деникин.

— Полноте, генерал! — вздохнул Ковалевский и вновь пристально взглянул на Деникина. — У меня было время, чтобы подумать. Европа разорена, нуждается в сырье, в хлебе. В Европе — армии безработных. Европа ищет выход из экономического тупика, она уже созрела для того, чтобы пожертвовать нами!..

Глядя на Ковалевского, осунувшегося и постаревшего, Деникин понял, что он не ждет ободряющих слов и в своих опасениях близок к истине. Англия одной из первых начала осознавать, что блокада Советской России — это тупик и что из него надо выбираться: чем раньше — тем лучше. Не знал только Ковалевский того, во что был посвящен Деникин. У Ллойд Джорджа в правительстве был серьезный противник — военный министр Уинстон Черчилль, не разделявший точку зрения премьер-министра. Он заручился согласием кабинета на ассигнование четырнадцати с половиной миллионов фунтов стерлингов для закупки войскам Деникина вооружения и боеприпасов. Ллойд Джордж произносил речи, а Уинстон Черчилль делал дело.

Вместо ободряющих слов Деникин извлек из папки и положил на стол перед Ковалевским телеграмму Черчилля.

Ковалевский, внимательно прочитав ее, тихо произнес:

— И все же, Антон Иванович, слово сказано.

— Нам нужны военные успехи, Владимир Зенонович, и тогда…

— Боже, до чего мы дожили: кому-то угождаем, кому-то заглядываем в глаза, протягивая просящую длань! — с гневом сказал Ковалевский. — И это мы — Россия?!

— Ну зачем же так-то? — укоризненно покачал головой Деникин. — Я верю, что мы с вами еще увидим Россию независимой, могущественной.

— Дай-то бог, — сказал Ковалевский и при этом подумал: «Вряд ли вы и сами верите в это, Антон Иванович…»

А Деникину показалось, что он в чем-то убедил Ковалевского, вселил в него некоторую бодрость. И, не откладывая, решил сразу же перейти к делу. Тем более что время не ждало, ему надо было отправляться дальше.

— Подъездные пути забиты вагонами, — тихо и миролюбиво заговорил Деникин. — Разберитесь, Владимир Зенонович! Быть может, двух-трех интендантов следует предать военно-полевому суду… Атмосферу обреченности и неверия надо искоренять.

— Атмосферу обреченности и неверия можно искоренить только победами на фронтах. А их нет… — Ковалевский дождался, когда Деникин вопросительно посмотрит на него: — Их нет не только в Добровольческой, но также и в Донской, Кубанской, Кавказской армиях…

Деникин молчал, и Ковалевский понял, что сказанное им жестоко по отношению к этому немолодому уже человеку, взвалившему на себя такую тяжкую ношу, ибо виновников неуспехов на фронтах было предостаточно, и он, Ковалевский, в том числе.

— Виноватых искать легко, — задумчиво вздохнул Деникин. — А перед нами задача более трудная — остановить отступление. Хотел вот посоветоваться с вами, потому и завернул в Харьков…

«Хитрите, ваше высокопревосходительство! Где Екатеринодар и Ростов, а где Харьков, чтобы вот так просто завернуть», — подумал Ковалевский.

На стол легла карта-тридцативерстка, изрядно потертая на сгибах. И они склонились над прочерченной коричневым карандашом линией фронта, которая все время менялась. Последняя, самая жирная линия протянулась от Орла к Кромам, Воронежу и Касторной. Но и эта линия уже давно не соответствовала действительности. В некоторых местах фронт сдвинулся и на сто и на сто пятьдесят верст к Донбассу, Ростову и к низовьям Дона. Но Деникин не вносил коррективы. Не хотел, что ли, расстраиваться? Или продолжал верить, что еще возможно чудо?

— Правее вас — донцы и кубанцы, левее — корпуса Шиллинга и Драгомирова, — заговорил Верховный, водружая на нос пенсне. — У Екатеринослава — третий армейский корпус Слащова с Донской бригадой Морозова, Терской — Склярова, а также с чеченским, кавказским и славянским полками. Там идет борьба с Махно. Такова диспозиция… Думаю, нужно частью сил отойти в тыл, спрятаться за спины обороняющихся, чтобы сгруппироваться, передохнуть. А потом уже вновь выступить. Часть же сил бросить на оборону. Медленно отступая, измотать красных.

Ковалевский слушал и ловил себя на мысли, что и сам не раз думал о том же. Не изнурять все войска, а основную часть их вывести из боев, освежить, доукомплектовать, вооружить.

Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.

Деникин между тем продолжал:

— Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев — на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова — в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.

— Крым? — поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.

— Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит — ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. — Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского — ждал, что ответит тот.

— Логично, логично, — согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…

— Значит, одобряете? — напрямую спросил Деникин.

— Иного варианта тоже не вижу.

Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:

— На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это — в силах Добрармии. — И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: — Но без веры этого не сделать!

Глава девятая

В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.

Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:

— Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. — И опять склонился над бумагами.

Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.

Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:

— Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?

Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.

— От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.

— Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, — сказал Дзержинский и кивнул на стол: — Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» — о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?

— Благодарю, Феликс Эдмундович.

— Благодарю — да или благодарю — нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.

Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.

— Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.

Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.

Дзержинский усмехнулся:

— Богато живу, а?.. Угощайся. И я побалуюсь. Привык за свою русскую жизнь к чаю… — Обхватив свой стакан ладонями словно согреваясь, он, кивнув в лад собственным мыслям, произнес: — Не удивляйся, что в разговоре я буду непоследователен — и то хочется узнать, и о том не терпится спросить, и самому о многом сказать надо… Так вот. Чрезвычайной комиссии два года. Меня интересует твое мнение о нашей работе. На примере Всеукраинской чрезвычайной комиссии, жизнь которой ты знаешь изнутри.

— Это неизбежно приведет к оценкам конкретных личностей, — осторожно сказал Петр Тимофеевич. — А поскольку и я, грешный, являюсь одним из руководителей ВЧК, мне было бы трудно…

— Ты не понял, — остановил его Дзержинский. — Меня интересуют не личности, а выводы.

Петр Тимофеевич задумался: с чего начать? Направляясь по вызову Дзержинского в Москву, готовясь к этой встрече, он мечтал, чтобы такой разговор состоялся: как много важного, наболевшего хотелось сказать! Он решительно поставил на поднос стакан с едва пригубленным чаем и, стараясь обходиться без лишних слов, четко формулируя мысли, начал рассказывать обо всем, что уже долгое время не давало ему покоя: о праведных и неправедных методах работы; о наводнении Чека неумелыми, случайными, а то и опасными для такой работы людьми; об извращенном понимании революционной бдительности, ведущем к ненужным, ничем не оправданным расстрелам; о том, что списывание всех ошибок и перегибов на бескомпромиссность классовой борьбы рано или поздно приведет к перерождению Чека, и еще о многом. А под конец, разволновавшись и не скрывая горечи, вспомнил о миллионной армии беспризорников, до которых никому дела нет, и задал вслух не дающий покоя вопрос: да кто же, когда займется ими, чтобы выросли эти люди достойными гражданами Советской страны, а не ее врагами?

Феликс Эдмундович, молча слушая его, сидел в кресле напротив и хмурился. А потом, исподлобья глядя на Фролова, жестко сказал:

— Это — хорошо. Имею в виду: хорошо, что так откровенно! — Опустив глаза, надолго замолчал, и Петру Тимофеевичу почудилось, что председатель ВЧК старательно подавляет в себе вспышку гнева. Когда он заговорил, голос его был спокоен, но более, чем обычно, глух: — Что касается беспризорников, ты, безусловно, прав: не передоверяя их воспитание улице и всякому отребью, беспризорниками должны заняться чекисты. Что ж до остального, то, когда б я меньше знал тебя… Романтик ты, Петр Тимофеевич. Как был романтиком, так и остался! Неужели мог хоть на миг подумать, что меня и других членов коллегии ВЧК не тревожит все, о чем ты говорил сейчас? Но скажи, где мне немедленно взять тысячу Фроловых, Артузовых — людей, за которых я был бы спокоен, как за себя? С перегибами надо бороться. Но работать будем с теми людьми, что есть. Что ж до Всеукраинской комиссии… Лацис — работник несомненно ценный. Но излишне жестокий и предпочитающий во всем крайние меры. Об этом недавно говорилось на коллегии ВЧК. Очевидно, в ближайшее время мы реорганизуем Всеукраинскую Чека. Лациса скорее всего отзовем в Москву, под контроль, подобрав для работы на Украине кого-нибудь из наиболее опытных товарищей… Но вернемся к разговору о тебе.

Дзержинский, жестом предложив Фролову оставаться в кресле, встал, медленно и как-то тяжело прошелся по кабинету. Он вспомнил о том, как дважды отклонял ходатайство о представлении Лациса к ордену Красного Знамени: за подавление Ярославского мятежа и за ликвидацию заговора в Киеве. Число расстрелянных «врагов» явно превышало всяческие возможные величины. (Лишь после смерти Дзержинского, в 1927 году, Лацис получит сразу два ордена.) Докладывали Дзержинскому и о пренебрежительных высказываниях Лациса в адрес русских и украинцев. Даже революционный аскетизм Мартина Яновича — качество, которое председатель ВЧК весьма уважал, — не уравновешивал недостатков. Но говорить об этом вслух Дзержинскому не захотелось. Он лишь искоса взглянул на Фролова:

— Теперь я понимаю, почему тебя тянет в Харьков, к приключениям. Предпочитаешь оперативную работу кабинетной? Согласен, отвечать только за себя, несмотря на риск и опасности, спокойнее. Я прав?

Петр Тимофеевич хотел возразить, но передумал. После неожиданного вывода Дзержинского он вдруг понял, что в живой оперативной работе действительно находил утешение.

— Молчишь? — Феликс Эдмундович удовлетворенно кивнул. — Значит, я могу перейти к другой теме… Бориса Ивановича Жданова не забыл?

Еще бы забыть Фролову этого необыкновенного человека! Старый член РСДРП, финансист по образованию, он некогда объявил о своем выходе из партии по той якобы причине, что не нашел себя в политической деятельности и впредь не намерен заниматься ею. Прослужив несколько лет в ведущих банках России, Борис Иванович основал в 1904 году собственную банкирскую контору «Борис Жданов и Ко» с штаб-квартирой в Париже. В том, что поддержку талантливому финансисту в его начинании оказал немалыми деньгами известный текстильный фабрикант и миллионер Савва Тимофеевич Морозов, секрета ни для кого не было. В глубочайшей ото всех тайне держалось другое: банкирская контора «Борис Жданов и Ко» с первого дня основания принадлежала большевистской партии, членом которой был и все эти годы оставался Борис Иванович.

Дела конторы он вел успешно, с размахом. Клиентами банкирской конторы была в основном проживающая за границей российская знать. С началом революции и затем гражданской войны, когда во Францию хлынуло из России множество родовитых людей, сумевших вывезти на себе фамильные ценности, деньги и деловые бумаги, банкирская контора стала процветать еще больше. Осторожный Борис Иванович принимал на комиссию только драгоценные металлы и изделия из них, напрочь отказываясь от бумажных русских денег, от акций и иных ценных бумаг. Кому-то это, может, и не нравилось, но правила, как известно, устанавливает тот, кто платит.

В зарубежных финансовых кругах банкирская контора пользовалась заслуженным и безусловным авторитетом, который снискали ей европейская деловитость и чисто русская широта, непременно присутствующие во всех проводимых ею на протяжении почти пятнадцати лет операциях.

— Ну что же! Жданова ты не забыл, вижу. — Феликс Эдмундович скупо улыбнулся. — Очевидно, и Сергеева помнишь?

— Николай Васильевич Багров, — прищурился Петр Тимофеевич, — ныне Сергеев. Мы с ним…

— Знаю! — предупреждающе поднял руку Дзержинский. — Знаю, что вы учились вместе, что Сергеева — а называть его, пока он за границей, будем только так — именно ты для нынешней работы рекомендовал…

Всe было так, как говорил Дзержинский. Когда-то Петр Тимофеевич и Сергеев вместе заканчивали коммерческое училище, вместе начинали работать в партии. Потом дороги их надолго разошлись, и встретились они уже в декабре 1917 года в Петрограде, в бывшем губернаторском доме по улице Гороховой, 2, где размещалась создаваемая Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия. В 1918 году, когда ВЧК переехала в Москву, Сергеев остался работать в Петроградской ЧК, причем далеко не на первых ролях. Ему в его новом качестве мешали радушие, гостеприимство, доброта и склонность к постоянному общению.

Повсюду, где бы ни находился и что бы ни делал, Сергеев обрастал великим множеством друзей — люди тянутся к щедрым на душевное тепло натурам. Довольно поздно женившись, Сергеев быстро стал отцом многочисленного семейства и был от своих четверых мальчишек без ума.

В конце минувшего восемнадцатого года, когда Петр Тимофеевич еще работал в Москве, Дзержинский поручил ему подыскать человека, способного стать помощником, а может, и продолжателем дела стареющего Бориса Ивановича Жданова. Неудивительно, что он сразу же вспомнил о Сергееве. И через некоторое время, уже в начале нынешнего, девятнадцатого года, Сергеев с помощью парижской банкирской конторы «Борис Жданов и Ко» был легализован в Константинополе. Предполагалось, что со временем он переберется в Париж…

С самого начала дела у Сергеева пошли успешно — как коммерсант он процветал. Помогало, конечно, и образование, но еще больше успешной работе способствовало умение Сергеева быстро сходиться с людьми, и в том числе — нужными. Он был вхож во все константинопольские представительства, а уж с военными чинами вооруженных сил Юга России и вовсе был на короткой ноге. Все это служило ему неиссякаемым источником важнейшей разведывательной информации.

Кроме того, Сергеев имел возможность время от времени выезжать в Крым, где у него были налажены связи с подпольем. С его помощью крымчане передавали довольно ценные сведения о положении в белом тылу.

Разумеется, совсем не об этом думал сейчас Петр Тимофеевич. Он пытался понять: чем вызваны вопросы председателя ВЧК об этих двух тесно связанных между собой людях — Жданове и Сергееве?

— Так вот скажи, Петр Тимофеевич, — продолжал после паузы Дзержинский, — насколько велик запас стойкости Сергеева? Ты его дольше и лучше знаешь.

Фролов ответил не задумываясь:

— Умрет, но не предаст!

— Я о другом. Люди по-разному воспринимают потрясения, по-разному выходят из кризисного состояния. Меня интересует: насколько быстро способен справиться с таким состоянием Сергеев?

Петр Тимофеевич встревожено вскинул голову:

— С ним… что-то случилось?

— Лично с ним — нет. Но если называть вещи своими именами, Сергеев в любой момент может оказаться на грани провала.

Известие было — хуже не придумать. И если самой первой реакцией Фролова была тревога за старого товарища, то уже в следующий миг он понял: банкирской конторе Бориса Ивановича грозит беда. В случае провала Сергеева тень подозрения неизбежно падет на контору Жданова.

То, что строилось годами, могло быть разрушено в один момент!

Феликс Эдмундович, почувствовав, о чем думает сейчас Фролов, успокаивающе произнес:

— Нет-нет, контора вне подозрений. Пока. Да и положение Сергеева устойчиво. Тоже — пока. Борис Иванович рекомендует отозвать его. У старика глаз верный, наметанный. — Он перегнулся через стол, пошарил рукой в верхнем полуоткрытом ящике, извлек оттуда небольшой листок мелованной бумаги. — Вот, почитай…

Петр Тимофеевич сразу узнал почерк Жданова — аккуратный, с непременными старомодными завитушками на заглавных буквах. Жданов писал:

«Феликс Эдмундович! Наблюдения за деятельностью Сергеева укрепляют меня в мысли, что он не просто привык к риску, но ищет его. Мне искренне жаль этого милого, добросердечного человека, но он приближается к роковой черте. Злоупотребление алкоголем, возникшее после печальных событий, известных вам, несколько раз приводило к пьяным скандалам. О Сергееве стали много говорить в Константинополе, в среде российской белоэмиграции. Как помочь ему выйти из этого опасного состояния? Если он не преодолеет себя, быть беде».

Надо было знать Бориса Ивановича Жданова — этого деликатнейшего человека, чтобы понять: видно, есть у него для беспокойства за судьбу Сергеева веские основания! И все равно Фролову упорно казалось, что речь в записке идет о ком-то другом, ему незнакомом.

— Ничего не понимаю! — беспомощно сказал он, возвращая листок Дзержинскому. — Сергеев никогда не пил. Ну разве бокал шампанского по великим праздникам… — Петр Тимофеевич почувствовал, что слова его как бы ставят под сомнение все, о чем говорил в записке Жданов, хотя сомневаться в добропорядочности Бориса Ивановича у него ни намерений, ни желания не было. И поэтому он торопливо добавил: — Сергеев — человек мне не чужой и не безразличный. Но после такой информации… Его надо немедленно выводить из игры.

— Не спеши с окончательными выводами, — попросил Дзержинский. — Сейчас нам, как никогда прежде, нужны свои люди в тылу у Деникина. Обладающие большими возможностями — такими, какие были у Кольцова и есть у Сергеева. Ты говоришь: Сергеева надо выводить из игры! Я расскажу тебе, какие надежды мы с ним связываем. Информация военного характера — это не все…

Петр Тимофеевич внимательно вслушивался в ровный голос председателя ВЧК и опять — в который раз уже! — отмечал про себя, как далеко умеет видеть этот человек.

Месяца два назад руководству ВЧК стало известно, что страны Антанты конфиденциально предложили Деникину передать им в счет погашения царских долгов Черноморский флот, а также флот мощнейших землечерпательных судов, приобретенный Россией незадолго до мировой войны за миллионы рублей золотом. По непроверенным данным, генерал Деникин якобы с негодованием отверг это предложение. Но кто скажет, что будет дальше? Когда белые вынуждены будут навсегда покинуть пределы России?

Дзержинский передал Сергееву просьбу (ее, впрочем, можно было рассматривать и как приказ) подробно выяснить все, что касается флота и землечерпалок, продумать меры их защиты от посягательств стран — союзниц белых, но никакого ответа пока не получил. Меж тем речь шла о деле чрезвычайной важности: без землечерпалок уже через два-три года все азовские и многие черноморские порты обмелеют настолько, что не смогут принимать морские суда. Россия потеряет южные порты!

Не менее важным было и другое порученное Сергееву задание. Речь шла о крымском подполье, в котором в последнее время было много провалов. Связь с Крымом практически оборвалась. Что происходит в подполье, известно плохо. Разобраться во всем там происходящем, наладить работу подполья успешнее других мог только Сергеев.

— Наконец, учитывая, что Кольцова переправили в Севастополь, — продолжал Дзержинский, — Сергеев мог бы принять участие и в решении его судьбы. Я не говорю о несбыточном. Сейчас важно, чтобы следствие по делу Кольцова продолжалось как можно дольше. И вот здесь Сергеев некоторыми возможностями располагает…

Фролов слушал Дзержинского и все чаще ловил себя на мысли, что председатель ВЧК не просто делится с ним соображениями о сложной ситуации, не просто размышляет о наболевшем. Здесь было что-то иное.

— Вот теперь и скажи: выводить Сергеева из игры или нет? А заодно ответь на ранее поставленный вопрос: насколько велик у него запас душевной стойкости, способен он преодолеть себя или нет?

— Но я так и не знаю, в чем причина его невероятного срыва?! — нетерпеливо воскликнул Фролов. — Что это за печальные события, о которых упоминает в записке Борис Иванович?

Некоторое время Дзержинский, прихлебывая остывший чай, расхаживал по кабинету. Затем поставил стакан и медленно, будто давая возможность собеседнику получше осмыслить услышанное, заговорил:

— Видишь ли, Петр Тимофеевич, настоящему разведчику нужно одно очень важное качество, о котором мы порой не задумываемся. Это — умение выдержать быт и прозу жизни в окружении врагов… Что бы при этом на душе у него ни было! Кто идет на работу в разведку? Люди деятельные, активные. Разведчику, работающему в дальнем, так сказать, тылу, за границей необходимо, помимо всего, еще и умение просто жить. Жить, ничем не выделяясь среди других, не бросаясь никому в глаза. Как говорят у нас в Польше… серым зайчиком среди серых зайчиков. Просто жить. И не искать каждодневного повода для свершения подвига. Для натуры деятельной такой образ жизни — большое испытание. Немногие его выдерживают… Сергееву довольно долго удавалось вписываться в чуждую для него обстановку. Помогали врожденный талант и железная большевистская убежденность. К сожалению, жизнь порою…

В кабинет вошел секретарь, что-то зашептал Дзержинскому. И опять, пока длилась эта пауза, Фролов подумал, что Феликс Эдмундович, делясь с ним своими мыслями, словно подбирается издалека к чему-то еще более важному и значительному. Их беседа временами напоминала инструктаж.

Дослушав секретаря, Дзержинский недовольно сказал:

— И тем не менее я приму его завтра! Сегодня не могу. — Подождав, пока секретарь выйдет, продолжал: — Да, так вот. К сожалению, жизнь порою ставит нас перед такими испытаниями, когда ни убежденность, ни тем более талант не могут быть спасением. — Дзержинский подошел к столу, закурил. — Ты знал семью Сергеева?

— Почему — знал? Знаю. Не раз бывал у них…

— Три месяца назад Сергеев осиротел, — сказал Дзержинский. — Какие-то бандиты. Поживиться ничем особенным не смогли, ну и со зла… или чтобы избавиться от свидетелей. Никого не пощадили. Ни детей, ни жену.

Фролов, откинувшись, словно от удара, на спинку кресла, замер. Ему понадобилось время, чтобы прийти в себя.

— Что ж вы мне не сказали? — тяжело, с невольной обидой спросил он.

— Именно потому, что сострадание, жалость — не лучшие союзники объективности. — Дзержинский нервно, коротким тычком загасил в пепельнице папиросу. Как ты думаешь, кого еще, позволяющего себе искать утешение в вине, я стал бы терпеть на такой работе хотя бы день или час? А тут… Ладно, слушаю тебя.

— Не знаю, — откровенно сказал Фролов. — Николай Багров… простите, Сергеев из тех людей, кто ради революции всего себя отдаст. Но такой удар… Нет, не знаю. Большое горе перебороть в одиночку трудно. А он один. И в этом, наверное, объяснение происходящего с ним.

— Вот и я так считаю, — согласился Дзержинский. — Но как бы поступил ты, будучи на моем месте?

— Сергеева надо отозвать, — сказал Петр Тимофеевич. — Здесь среди друзей он встал бы на ноги. Но кто заменит его?

— Ты, — тихо сказал Дзержинский. — Более подходящей кандидатуры нет.

— Та-ак, — протянул Фролов. И подумал: предчувствие не обмануло — все, что до этого говорил Феликс Эдмундович, впрямую касалось его…

— Прежде чем предложить тебе это, я вспомнил и о том, что за спиной у тебя коммерческое училище, и как удачно закупал ты когда-то оружие, и как содержал типографию «Зерно», умудряясь издавать большевистскую литературу и зарабатывать при этом приличные деньги для партии.

Фролов тоже вспомнил те времена, времена безоглядной молодости, которая не признавала ни колебаний, ни трудностей, и печально улыбнулся:

— Когда это было!

— Ты ведь неплохо говорил по-французски? — не то спросил, не то напомнил Дзержинский.

— Давно не практиковался. Почти забыл… Франция!.. — Фролов снова улыбнулся каким-то своим воспоминаниям. — Весной в Киев приезжали иноземные журналисты. Французский еженедельник «Матэн» представлял такой импозантный толстячок Жапризо. Я попытался поговорить с ним по-французски. Только и вспомнил: аметье — дружба, же ву конфьенс — я доверяю вам и кель э вотр сантэ — как ваше здоровье…

— Вспомнишь. Все, что знал, легко вспоминается. Я иногда ловлю себя на мысли, что забываю польский. Но стоит час-другой поговорить — и вспоминаю… — успокоил его Дзержинский. — Решай, Петр Тимофеевич. Это тот случай, когда по долгу службы не приказывают, а по праву дружбы не просят. Я мог бы сказать тебе, что это задание партии, но тогда у тебя не останется выбора…

Они долго молчали, глядя в глаза друг другу.

— Хорошо, — наконец сказал Фролов, сам удивляясь внезапному своему спокойствию, — я согласен. Но как это все будет выглядеть на деле?

— Есть один вариант, который, надеюсь, тебя устроит. Среди твоих киевских знакомых, насколько я помню, был некто Лев Борисович Федотов… Помнишь такого?

— Еще бы! Крупный ювелир, один из участников Киевского национального центра. По приговору ревтрибунала расстрелян.

— Знал, — кивнул Дзержинский. — Вы тогда прислали к нам в ВЧК кипу долговых расписок, которые деникинская контрразведка выдала Федотову в обмен на деньги, золото, ценности…

— А что нам было с ними делать?! — усмехнулся Фролов.

— Вот и мы так подумали. И в свою очередь отправили их Борису Ивановичу Жданову…

Дзержинский продолжал рассказывать, и Петр Тимофеевич, увлеченно слушая его, не знал, чему больше удивляться: неистощимой изобретательности старика Жданова или умению председателя ВЧК держать в памяти великое множество самых разных дел.

Получив из Москвы расписки и другие денежные документы на имя Льва Борисовича Федотова, Жданов решил приспособить их в дело. В один из дней он опубликовал в нескольких французских газетах некролог о смерти в Киеве от рук чекистов своего вкладчика и компаньона Льва Борисовича Федотова. Из некролога помимо обычных — биографических и прочих — данных явствовало, что банкирская контора «Борис Жданов и Ко» при посредничестве своего компаньона Л. Б. Федотова активно участвовала в финансировании Добровольческой армии и киевского подполья, ведущего борьбу с большевиками, вложив в дело белого движения миллионы золотых рублей…

Так, ничем не рискуя, скромно и ненавязчиво Борис Иванович Жданов стриг с пустопорожних бумажек-расписок моральные дивиденды: деловой мир, общественность, все, кто имел в Париже отношение к российской эмиграции и белому движению, узнали о высоком патриотизме банкирского дома «Борис Жданов и Ко». Но это была лишь первая часть замысла. Теперь же следовало попытаться превратить расписки в деньги.

Потребовать оплатить денежные обязательства мог только сам Лев Борисович Федотов. Однако его не было в живых. В боях под Мелитополем сложил свою голову и единственный сын Льва Борисовича. Вот тогда у Бориса Ивановича Жданова и возникла идея: права на наследство должен заявить родной брат Льва Борисовича!

— Минутку, Феликс Эдмундович, минутку! — забеспокоился Фролов. — Но ведь никакого брата у Федотова нет и никогда не было!

— Значит, его надо изобрести! — твердо сказал Дзержинский. — Изобрести и легализовать. Но, разумеется, не здесь, на Лубянке, а, очевидно, в Париже. Борис Иванович вел предварительные переговоры с одной из тамошних нотариальных контор. Фирма солидная, авторитета ей не занимать. А вот крупный заем нужен как воздух: вложили значительные суммы в какое-то выгодное предприятие. Пришло время очередного платежа, а денег нет. Так вот эта-то контора, в ответ на благорасположение Бориса Ивановича Жданова, берется неопровержимо доказать, что у Льва Борисовича есть брат, имеющий все права на наследование его капиталов и дела. — Дзержинский усмехнулся: — Короче говоря, тебе предстоит стать на время младшим братом покойного Федотова, совладельцем банкирского дома «Борис Жданов и Ко».

— Легко сказать! — с сомнением покачал головой Петр Тимофеевич. — Коммерция, финансовые операции — здесь одной легенды мало. Здесь твердые знания нужны. А многое, очень многое из того, чему когда-то учился, я забыл.

— Придется восстановить! — твердо, как о деле окончательно решенном, сказал Феликс Эдмундович. — В твоем распоряжении примерно месяц времени и помощь опытнейших консультантов. — Он помолчал, положил на плечо Фролова руку и добавил: — Постарайся!

…Спустя месяц, в декабре, петроградские чекисты переправили Петра Тимофеевича Фролова в Гельсингфорс, а оттуда он с надежными документами на имя Василия Борисовича Федотова уехал во Францию…

Глава десятая

Сквозь густой занавес свинцово-серых облаков сочилось безрадостное утро. С моря дул промозглый и унылый ветер. На пасмурном перроне станции Новороссийск, куда прибыл скрипучий, обшарпанный, пропахший карболкой поезд, было безлюдно.

Сходили пассажиры: степенные купцы, бережно придерживающие холеными, унизанными массивными перстнями руками большие саквояжи, сановитые священники с тяжелыми золотыми крестами на черных рясах, франтоватые морские офицеры, галантно помогающие спуститься дамам, надменные чиновники в котиковых шубах, суетливые спекулянты, инвалиды.

Среди котелков, цилиндров, платков и морских фуражек легкомысленно мелькнула шляпка Наташи Старцевой. Некоторое время ее провожал по перрону стройный морской офицер, настойчиво пытавшийся продлить романтическое знакомство. Но вот он разочарованно поцеловал Наташе руку, и они расстались. Наташа смешалась с толпой, которая подхватила ее, понесла мимо покосившихся дощатых заборов с треплющимися на ветру обрывками суровых воинских объявлений, мимо закутанных в тяжелые платки низкорослых и толстых торговок семечками, мимо контрразведчиков, зорко вглядывающихся в землистые, невыспавшиеся лица вновь прибывших, — и вынесла на мощенную булыжником привокзальную площадь с несколькими дремлющими в ожидании пассажиров «ваньками». Она села в старый, облезлый шарабан, сказала сонному краснолицему кучеру:

— В рабочую слободку, пожалуйста!

— Эт-та можно! Эт-та мы жив-ва! — встрепенулся кучер и тронул кнутом такую же летаргическую, худущую клячу.

Наташа выехала в Новороссийск сразу же после того, как Кольцова отправили из Харькова в Севастопольскую крепость. Из письма Павла они с отцом знали, что кто-то из товарищей во время неудачного покушения на состав с танками погиб. Кто именно, что случилось с двумя другими, почему они молчат — предстояло выяснить Наташе. И сделать это можно было только в Новороссийске, где начинали подготовку к диверсии Красильников, Кособродов и Николай…

Наташа рассчитывала на помощь новороссийских подпольщиков. Но как на них выйти? Как связаться с ними? У нее, правда, была одна-единственная новороссийская явка, данная ей некогда Кособродовым. Но события происходят сейчас с такой молниеносной быстротой, что кто знает — уцелела ли она?

Красные решительно наступали и уже приближались к Харькову. Она об этом догадывалась, а в поезде эту новость ей шепнул морской офицер, всю дорогу ухаживавший за нею.

Иван Платонович и Юра скоро окажутся по ту сторону фронта, у своих. А что ей сулит будущее в этом чужом, продуваемом резкими осенними сквозняками, неуютном городе?

Доехав до рабочей слободки, она рассчиталась с извозчиком и пешком, с легким плетеным баулом в руке, неторопливо двинулась по узким кривым улочкам, разыскивая известный ей адрес.

Дома здесь, в слободке, были бедные и тесно жались один к другому, словно пытаясь сообща защитить друг друга от нищеты, пронизывающих ветров и стужи.

Отсюда, с возвышенности, портовая часть Новороссийска была как на ладони, за нею громадной дугой изогнулось угрюмое свинцовое море. Издалека во все стороны разносились басовитые гудки — это переговаривались между собою океанские суда с чужими полотнищами на флагштоках.

У калитки маленького, наполовину вросшего в землю домика Наташа остановилась и постучала. Сразу же послышались неторопливые, но твердые шаги. Зазвенел засов, и калитка отворилась настежь.

— Вам кого, барышня? — спросил ее сутулый, впалогрудый старик с резким, словно рубленым, загорелым лицом. Это был Данилыч, давний приятель Кособродова. Он с благодушным любопытством рассматривал Наташу.

— Скажите, здесь живет фельдшер? — задала Наташа заученный вопрос, пристально вглядываясь в открытое и не по-стариковски веселое лицо хозяина.

— Зачем он вам? — Отзыв прозвучал как-то игриво, и Наташе это почему-то понравилось.

— У человека воспаление легких. Температура тридцать восемь и пять.

Старик вполглаза оглядел переулок и, вдруг помрачнев, глухо произнес отзыв:

— Фельдшер переехал, но здесь вам объяснят, где его найти. Входите, барышня!

Наташа пошла по дорожке, ведущей к дому. Хозяин, легко и бесшумно шагая следом, ворчал с тихой досадой:

— А вообще дурацкий пароль. У нас в слободке отродясь ни один фельдшер не жил и жить не станет. Тут голытьба сплошная, урожденные пролетарии…

— Простите, — обернулась к нему Наташа, — как мне величать вас?

— Знакомые Данилычем кличут…

— Я так и подумала, — откровенно радуясь удачному началу, сказала Наташа. — Мне о вас Кособродов рассказывал.

— То-то и оно — рассказывал! — вздохнул, окончательно мрачнея, Данилыч. — Прошу в дом.

В передней комнате шумно тузили друг друга внуки старика: делили отварную картошку. Данилыч рявкнул на них, и детвора мгновенно куда-то делась, то ли убралась в другую комнату, то ли во двор рванула. В доме стало так тихо, что даже через оконца двойного остекления доносились до слуха Наташи гудки пароходов и металлический грохот лебедок и кранов.

— Ну так как мы с вами порешим, — поглядывая на нее из-под седых кустистых бровей, спросил хозяин, — отдохнете с дороги или сразу?..

— Или! — стараясь быть серьезной и все-таки по-прежнему весело, невольно улыбаясь, сказала Наташа. — Сразу!

— И то верно… Колька!

И тут же, повинуясь зову, предстал перед ним, как вестовой перед адмиралом, двенадцатилетний белобрысый и веснушчатый внук.

— Вот что, Колька! Тужурку — у Зинки, ботинки — у Алешки, шапку — у Петьки, дуй к дядьке Василию. Скажи, что его тут дожидаются. Да только тихо скажи, чтоб больше никто не слышал. Исполняй!

Но белобрысый не тронулся с места.

— Что за бунт на корабле? — прикрикнул Данилыч.

— Не пойду в девчачьем. Бушлат свой дай!

— Во народец, а?! — пожаловался Наташе старик и вновь обернулся к внуку: — Утопнешь в бушлате-то!

— Лучше утопнуть, чем пацаны засмеют.

— Ну, раз так, бери — над нашим моряцким родом никому смеяться неповадно!

Колька стремительно нырнул в старенький бушлат, который и впрямь был ему до пят, выбежал в сени. Оттуда донеслась приглушенная короткая возня — видно, Колька отбирал у братьев ботинки и шапку. Потом громко хлопнула входная дверь, и все стихло.

Данилыч пригласил Наташу к столу. Налил в стаканы густо заваренный морковный чай. Из тумбочки извлек две толстоспинные полосатые кефалины. Короткими взмахами ножа рассекая их на куски, объяснял:

— Кефаль ноне осенью густо шла. В ней и спасение. Ежели б не кефаль, с голоду померли. А так — ничего, так — живем. Нам, кто при море, — ну, рыбаки там, матросы, — ничего: море кормит. А земля-то не очень. Земля ноне хлеба, говорят, почти не дала: копытами конскими ее вытолочили, снарядами перепахали… Так что, барышня, извиняйте: хлеба в доме нет!

Кефаль была жирная. Тонкая, прозрачная кожура легко сходила с нее. Данилыч прихлебывал чай, закусывая рыбой, и рассказывал о всякой всячине.

Наконец посланец Данилыча ввел в комнату коренастого, невысокого моряка с выбеленными солнцем и спутанными ветром волосами. Прислонившись спиной к дверному косяку, чуть склонив набок голову, он неторопливо скручивал цигарку, исподлобья разглядывая гостью. Позади него, в сенях, вновь возникла ребячья потасовка, вероятно, отбирались обратно ботинки и шапка. Данилыч, выглянув в сени и цыкнув на детвору, устремил кроткий взгляд на моряка:

— Барышня из Харькова прибыла — утренним. Ну, и это… про фельдшера все как надо сказала.

— Поверим, — прикурив, сказал матрос и протянул Наташе руку: — Воробьев! — И, подумав, добавил: — Василий.

— Ты, Вася, садись, — засуетился хозяин. — Уж коль познакомился, признал барышню, еще чайку заварим…

— Некогда, Данилыч, чаи гонять.

Тем же путем, что и когда-то с Красильниковым, они отправились в рыбацкий поселок, где жил Воробьев. Только не встретились им теперь по пути ни дровяные склады, ни старые сараи — все, что могло гореть, было растащено. И прибрежные пески за городом, густо поросшие чабрецом и полынью, сейчас стояли бурые. Свирепые предзимние ветры клонили вниз уже ставшие ломкими стебли, оббивали иссушенные темные листья. Голым и сиротливым выглядел берег, и такой безрадостной и безнадежной казалась ведущая по нему тропа, что по ней, чудилось, только за несчастьем ходить…

Воробьев шагал крупно, Наташа еле поспевала за ним. На все вопросы он либо вовсе не отвечал, словно бы не слышал из-за ветра, либо ронял односложное «да» или «нет». У Наташи даже стало складываться впечатление, что Воробьев засомневался в ней или в чем-то заподозрил.

Но вот впереди, из-за островерхого песчаного холма, показалась маленькая выбеленная хатка с почти плоской черепичной крышей, а напротив нее покачивался на волнах заякоренный баркас «Мария». На берегу человек в старой линялой фетровой шляпе рубил сушняк, извлекая его из баркаса. Обут он был в высокие рыбацкие сапоги и к баркасу добирался вброд.

Воробьев поднял с земли обкатанный голыш, бросил к баркасу. Искристые брызги взметнулись над волной. Рыбак оглянулся. И Наташа не без труда узнала в нем Красильникова. Точнее, она увидела человека со знакомой, крепко сбитой фигурой и с чужим бородатым лицом. Мысленно она удалила с лица слегка улыбающегося ей человека бороду — и перед нею явился Красильников, именно он!

Семен Алексеевич обрадовался появлению Наташи в Новороссийске. Оказывается, Красильников был ранен и только-только начал вставать с постели. Об аресте Кольцова он не знал. И потому новость, привезенная Наташей, глубоко его опечалила. Он был готов к чему угодно, только не к тому, что станет, пусть и косвенным, виновником его провала.

Из хатки вышла жена Василия Воробьева Мария, знакомясь с Наташей, протянула ладонь лодочкой. Крепко пожала. Рука была жесткая, рабочая.

В хату не пошли, присели в затишке под обрывом, у самой кромки прибоя. Дробясь о камни, пенистые волны обдавали их солеными брызгами. С тоскливыми криками носились над белыми бурунами драчливые чайки. Слушая Наташу, Красильников все ниже клонил голову, словно под ударами.

— Из Харькова его перевезли в Севастопольскую крепость, — закончила она рассказ. — Там будут судить.

— Знаю я эту крепость. Полтора года в ней просидел. Страшнее разве только ад, — глухо сказал Семен Алексеевич и принялся скручивать цигарку; пальцы его не слушались, табак просыпался. — А пацан где? Юрий!..

— С отцом моим остался. Под Харьковом… Его тоже после ареста Павла искали, — грустно сообщила Наташа.

— Ясное дело. Пацан ведь всегда при нем был… — Красильников спрятал лицо в полы пиджака и стал прикуривать. Прикурив, сокрушенно вздохнул: — Видишь, сколько я бед натворил!

— Ну при чем тут вы! — недоуменно возразила Наташа, понимая, что Красильникову тяжело и хочется выговориться.

— При чем?.. При том… что мог бы и эшелон здесь, возле Тоннельной, остаться, и Колька с Митрий Митричем были бы живы, и Павел не сидел бы в Севастопольской крепости… Все могло бы быть по-другому… если бы я, старый, стреляный воробей, Николая на операцию не взял…

Красильников несколько раз глубоко затянулся и ответил на молчаливый вопрос Наташи:

— Нет, парень он был хороший. А вот на нервы жидковат. Сдали нервишки, когда увидел столько казачков недалеко от себя. Ему бы затаиться, а он бежать. Я так думаю, нервишки не выдержали, а может, хотел патруля от нас отвлечь. Теперь не узнаешь. Убили его. А когда обыскали, нашли кусок бикфордова шнура. Тут все и началось… Не успел проскочить: ранили меня. Затаился, жду… До сих пор не пойму, как уцелел. Казачок один возле меня так близко стоял, что я его рукой за сапог мог потрогать. А не заметил. Или не захотел заметить. Поразмыслил здраво, что если он сейчас попытается в меня стрельнуть, то еще неизвестно, как оно в конце концов обернется. А уж что я задорого жизнь продавать буду, это он хорошо смекнул. Понятливый, одним словом, казачок выискался. Он живой — и я живой, хотя еле выкарабкался. А Митрий Митрича убили. Уже верстах в десяти от железки… — Красильников сокрушенно махнул рукой:

— Что толку старое вспоминать. Надо думать, как дальше жить. Раз Кольцов в Севастополе, стало быть, и нам теперь там, в Севастополе, надо загадку разгадывать. Значит, туда и добираться. — И вопросительно посмотрел на Василия Воробьева.

Но Воробьев сосредоточенно глядел себе под ноги и молчал.

Сказала Мария:

— Как ни крути, а сухопутьем вам до Севастополя не добраться. Морем тоже рисково. Но если морем, то хоть шанс какой-то есть. И то не до самого Севастополя, конечно, а хоть бы до мыса Опук или до Такыла. Это недалеко от Керчи. Хоть бы туда. Так, Вася?

— Мария дело говорит, — помедлив немного, сказал Воробьев, не поднимая, однако, взгляда. — Рыбаки говорили, от Керчи до Феодосии побережье пустынное, беляков нет. Туда и надо править. А дальше до Севастополя — как бог даст…

На том и порешили.

Весь следующий день Красильников и Воробьев готовили для дальнего плавания баркас: шпаклевали, смолили, подкрашивали, ладили керосиновый движок. Женщины готовили еду. Как только стемнело, вышли в море…

Луна, плавно переваливаясь в небе, время от времени скрывалась в тяжелых облаках. И тогда черноту ночи разрывали далекие молнии. Они на мгновение выхватывали из темноты волны, похожие на горные хребты, сдвинутые землетрясением. А по ним, то проваливаясь вниз, то вскарабкиваясь на волну, как на отвесную гору, шел похожий на щепку баркас… Безудержные потоки кипящей пены захлестывали его, угрожая затопить. У руля бессменно стоял Воробьев. Наташа и Красильников почти без передышки вычерпывали воду.

Далеко за полночь ветер начал стихать, волны становились пологими, по ним уже не гуляли белые барашки.

Рассвет застал их в виду Таманского полуострова — низкие его берега показались далеко по правому борту.

Светало быстро, и идти дальше к берегу стало небезопасно: совсем без охраны керченское побережье белогвардейцы вряд ли оставили… Решили переждать день на плаву.

Когда берега Тамани опять скрылись из виду, бросили якорь. Стали ждать вечера. Воробьев достал из ящичка хлеб, брынзу, пирожки с тыквой, почистил тарань и налил всем из жестяного анкерка по кружке воды.

За полдня ни к крымскому берегу, ни обратно не прошло ни одно судно. Несколько раз неподалеку от баркаса выныривали дельфины и на глазах утомленных качкой и ожиданием людей затевали свои веселые игры. Потом и они исчезли. Над баркасом висела унылая тишина, нарушаемая лишь посвистом ветра и глухими, мерными ударами волн о деревянную обшивку.

Глядя в воду на песчаное дно, Наташа наблюдала за ленивым движением водорослей и легким полетом полосатых рыбок. Они то степенно плавали среди колышущейся зелени, стремясь не очень выдвигаться на песчаные прогалины, то вдруг резко шныряли в разные стороны — и какое-то время их не было видно. А потом снова собирались в поле зрения Наташи и продолжали свой неслышный, неторопливый полет.

— Какая красота! — сказала Наташа, показывая мужчинам на морское дно. — И так хорошо все видно!

— Мелководье, — вздохнул Воробьев. — Обычно тут каждый год землечерпалки дно углубляли, а последние три года — никто и ничего! Еще пару лет, и здесь не то что путный какой корабль, фелюга не пройдет.

— Ну это вряд ли! — заверил его Красильников. — Очистим от белой нечисти землю, а там и за морское дно возьмемся. Ленин цену Азовью знает.

Постепенно солнце клонилось к вечеру. Вот оно перестало слепить, налилось багрянцем, устало прилегло на синий морской горизонт, окунулось в воду. Не ожидая, когда совсем стемнеет, выбрали якорь. Часа через два пути послышался нарастающий грохот волн. Сквозь облака проглянула истерзанная луна, осветив на мгновение совсем близкий и крутой берег, обрамленный белопенной полоской прибоя.

Воробьев, круто переложив руль, повел баркас вдоль берега. Зорко вглядываясь в его извивы, высмотрел наконец то, что искал, — заросли камыша. Чиркая днищем о песок, раздвигая бортами высокие погромыхивающие стебли, баркас медленно шел вперед, и шумы прибоя постепенно удалялись.

Причалив к берегу, Воробьев сторожко прислушался, осмотрелся вокруг. Красильников ловко спрыгнул на песок, помог выбраться из баркаса Наташе.

— Ну, разобрался, где мы? — с легкой усмешкой, вместе с тем, не скрывая опаски, спросил Воробьева Красильников.

— А чего тут разбираться? Тут и дите малое поймет! Вон, гляди, — Воробьев показал вправо на мигающий вдали огонек, — то Чаудинский маяк. А слева — во-она — гора Опук. Пеши отсюда до Феодосии верст сорок, а то и поболее. Дорога — верстах в пяти. Так вы маяк все время держите по левой щеке, а сами поближе к бережочку.

Они поблагодарили Воробьева, торопливо попрощались и канули в темноту.

Где-то через час почувствовали под ногами твердую почву. Это была дорога. Зашагали быстрее. И вдруг услышали далекий, приглушенный крик. Похоже, голос принадлежал Воробьеву. Остановились.

Вскоре запыхавшийся Василий возник перед ними.

— Насилу догнал, — утирая с лица пот, сказал он и, предупреждая расспросы, объяснил: — Домой мне возвертаться никакого смысла — не сегодня-завтра беляки в армию замобилизуют…

— А как же Мария? — неодобрительно спросил Красильников. — Подумает, чего доброго, что потонул.

— Мария — жена рыбацкая, привыкла ждать, не хороня до срока. Потом передам ей с оказией, что да как.

— А баркас? Поди, не богач!

— А что баркас? Я его притопил, никто без меня не тронет. — Воробьев засмеялся, потом коротко, испытующе взглянул на Красильникова: — Значит, так. Науку вашу большевистскую я, конечно, еще не превзошел, это верно. Разберусь погодя. А что с беляками каши не сварю, давно понял. Вот и получается: если мне с кем и по пути, так только с вами!

— Ну что ж, — просто сказал Красильников, — раз по пути, так и говорить не о чем: пошли!

И они зашагали по дороге, держа слева от себя ярко мигающий в ночи Чаудинский маяк.

Глава одиннадцатая

Путь Красильникова, Наташи и Василия Воробьева в Севастополь протекал без особых приключений. Скорее всего объяснялось это тем, что генерал Слащов беспощадно гнал на фронт всех подряд тыловиков — роты караульные и комендантские, патрульные и охранные…

У Наташи, выросшей в Севастополе, был свой план: поселиться временно у кого-нибудь из прежних знакомых. Однако Красильников безжалостно разрушил этот план.

— Время нынче такое, что людей не просто, как карточную колоду, перетасовывает, а еще и масти легко меняет, — сказал Семен Алексеевич. — Знала ты, предположим, человека если не красным, так розовым, а он, глядь, побелел, пока вы не виделись. Заявимся к нему развеселой нашей компанией, а он и сообразит: не случайно, видать, собралась эта святая троица!..

— Это обдумать можно.

— Можно, конечно. Ну, допустим, родней нас с Василием объявишь… Какой? Скажем — муж с братом. Я, правда, в мужья тебе уже хотя б по возрасту не гожусь. Василий — этот помоложе меня будет… Скажи, Василий, как ты на это смотришь?

— Мария! — веско объяснил Воробьев. — Она баба ничего, смирная. Но если дойдет до нее какой ревнивый слух, хоть на крыльях, хоть на помеле прилетит сюда, и тогда всему Севастополю места мало будет. Да и не в том дело… — Воробьев насупился, помолчал и затем добавил: — Я рядом с Натальей — что лапоть рядом с парчовой туфелькой!

— Вот! Золотое слово! — поднял указательный палец Семен Алексеевич. — Нет, появись мы втроем перед твоими знакомыми, ничего, кроме недоумения, не встретим. А нам, с расчетом нашего положения и поставленной задачи, самое малое недоумение не по карману. Нам нужна такая крыша над головой, где б мы могли вроде невидимок жить.

Красильников, конечно, был прав, но слышалась Наташе в его словах и голосе какая-то обидная снисходительность. И Наташа сказала с легкой досадой и вызовом:

— Вы можете что-нибудь другое предложить?

— Поищем на окраинах, где простой люд живет.

На Корабельной стороне у Красильникова отыскалась давняя знакомая — пожилая и угрюмая женщина, вдова погибшего в путину рыбака. Она, так и не привыкшая к вдовьему одиночеству, обрадованно приютила их у себя — сдала внаем домик, а сама уехала к дочери в Евпаторию, зная, что теперь все ее немудреное хозяйство, включая собаку и кошку, находится под присмотром добрых людей.

Корабельная сторона в Севастополе была издавна тихой, спокойной и малолюдной, словно бы это была вовсе и не окраина большого и шумного портового города, а забытая Богом и людьми рыбацкая деревушка, устало и сонно глядящая на растревоженный мир закрытыми окнами приземистых ракушниковых домиков. Редкие акации, объеденные козами, топорщились длинными колючими иглами. Важно рассевшиеся на позеленевших черепичных крышах ленивые голуби изредка нарушали тишину своими сварливыми перебранками. На кривых загогулистых улочках играли дети. Играли в войну, которой так напряженно и отчаянно жили взрослые. Да еще вьющиеся над Корабелкой чайки бестолково оглашали сонные кварталы своими гортанными криками.

Оживали улицы на короткое предвечернее время, когда возвращались домой рыбаки и портовые рабочие.

В первые же дни их жизни на Корабелке произошел у Семена Алексеевича с Наташей такой разговор.

— Давай еще раз поговорим о твоих севастопольских знакомых, — озабоченно хмурясь, предложил Красильников. — Поразузнай, кто из них, кого страх или опасность не загнали в тараканьи щелки, в городе остался. Нам нужна связь с подпольем. Только осторожно, с оглядочкой! А я тоже хочу одного старого знакомого разыскать. Когда-то свела нас судьба в тех самых крепостных стенах, за которые нынче Кольцова упрятали: я тогда ждал суда, а Матвей Задача, так знакомца звали, сторожил меня. Справедливости ради, надзиратель был не из лютых. Жаден, правда. Нет денег — пальцем не шевельнет. Заплатишь — табачком наделит, то да се… А хорошо заплатишь, так письмо на волю передаст. В общем, у такого за деньги можно было бы хоть что-нибудь о Павле выведать. Если, конечно, жив и состоит на службе. Если ж нет… Другие тропки-дорожки к крепости искать будем. Ну да и ты всем этим голову не забивай: твое дело не в пример важнее и трудней. По совести, оно напоминает мне ту сказку: поди туда, сам не знаю куда, сделай то, сам не знаю что…

Дома Матвея Задачи не было. Дочка его, осторожно приоткрыв дверь, просунула в щель сухонькое и любопытное, как у мышки, личико, приняла Красильникова то ли за отцовского сослуживца, то ли за приятеля и, поскучнев, посоветовала искать отца в винном погребке под названием «Нептун».

Спустившись в порт, Семен с расторопным видом человека, которому очень хочется выпить в хорошей компании, остановился у яркой, аляповатой вывески с изображением владыки морей Нептуна, держащего трезубец в одной руке и кружку вина в другой. Рассеянно, словно раздумывая, заходить или не заходить, оглянулся. Убедившись, что опасности нет, со спокойной уверенностью спустился вниз.

В сумрачном и довольно прохладном погребке посетителей почти не было. За высокой стойкой, на которую сочился скупой свет через запыленное оконце под потолком, могучий, широкоскулый татарин в круглой засаленной тюбетейке цедил в графины вино из огромной бочки. Красильников посмотрел по сторонам в надежде увидеть того, ради кого сюда пришел.

В углу погребка за приземистым, крепко сколоченным столиком, рассчитанным на самые разные передряги, горбился грузный человек в линялой гимнастерке без погон. Он держал в руке кружку и длинными жадными глотками пил красное, уже уставшее пениться вино. Глаза его недоверчиво скользили по фигурам заходящих в погребок людей.

— Здравствуй, Матвей! — сказал Красильников. И, не дожидаясь приглашения, сел напротив за тот же столик.

Матвей Задача поднял на Красильникова маленькие, глубоко спрятанные, не ожидающие в этом мире доброты глазки, хрипло и нехотя буркнул в ответ:

— Здравствуй, господин хороший… ежели не шутишь… — И большим вывернутым ногтем указательного пальца лениво почесал горло за воротником.

Красильников откровенно разглядывал Матвея: что и говорить, время не красит — постарел, обрюзг, и все же была в этом лице еще прежняя самодовольная уверенность.

Матвей сощурился, словно прикрыл бронированные створки, и из-за них как бы на ощупь стал изучать Красильникова: силился вспомнить, где и когда мог его видеть.

Прислужник в истертом кожаном переднике поставил перед ними тарелку с брынзой и графин вина. Не ожидая приглашения, надзиратель по-хозяйски налил себе вина и тут же залпом выпил. Красильников тоже налил себе, но пить не спешил и выжидающе смотрел на Матвея.

Надзиратель неприязненно молчал. Взяв ломоть брынзы, он теперь жевал ее, а в глазах его вспыхивали и пригасали какие-то блеклые огоньки, выдававшие натужную работу мысли. Но вот лицо Матвея размягчилось, и, пригладив ежик седых волос, он сказал:

— Семеном тебя величают. Сидел в литерном блоке.

— Помнишь, — кивнул Красильников. — И я тебя помню. Доброту твою. Потому и разыскал… Ты все там же, в литерном?

— Теперь в крепости все блоки литерные. Такие времена! — ответил польщенный похвалой надзиратель и опять подлил себе вина. — Арестанты в камерах сидят, мы — рядом с камерами. Тоже вроде как сидим. Муторное дело! Да что я тебе рассказываю, ты же сам все знаешь!

— Скажи, — пододвинулся Красильников к Матвею, — скажи, сможешь разузнать кое-что об одном человеке?

— Уволь, господин хороший, — без раздумий ответил надзиратель и обидчиво надулся. — Уволь, не смогу, хоть золотые горы обещай. Один наш табаку в камеру передал, так его самого, голубчика, в ту же камеру. Такие ноне времена. Паскудные.

— Тем глупее от верного заработка отказываться! — Красильников положил заранее приготовленные деньги под кружку надзирателя: — Возьми задаток.

Матвей поморщил лоб, раздумывал: взять или не взять? Красильников, непринужденно откинувшись на спинку стула, ждал.

Воровато оглянувшись — не дай бог, если кто увидит! — надзиратель одним взмахом смахнул со стола деньги и как ни в чем не бывало уставился осоловелым взглядом в Красильникова.

— Ты не бойся! — с облегчением сказал Красильников. Сказал снисходительно, как подчиненному. И надзиратель принял этот тон, понимая, что сделка дает Красильникову определенные права. — Тебе не бомбы передавать. Только узнать кое-что. Узнать — и все!..

— Ох, не скажи! — вздохнул Матвей.

Душевные и иные колебания надзирателя уже не интересовали Красильникова.

— Запомни фамилию — Кольцов. Павел Кольцов. В крепость доставили из Харькова. Выясни, в каком блоке сидит, в какой камере, когда суд, где судить будут… Словом, все, что сможешь.

Надзиратель встал.

— Что смогу — узнаю. Ну а если ничего не узнаю — не обессудь. Строгости у нас теперь — не приведи господи!..

Красильников еще долго сидел в одиночестве. Злился: как и все сильные люди, он не любил ожидания и неопределенности.

Огромная четырехгранная Севастопольская крепость походила издали на мрачную скалистую глыбу. Стены были старые, выщербленные, и из трещин кое-где беспомощно выбивались сухие стебли, в которых тоскливо на одной струне пел ветер. Из-за крепостных стен печальными глазницами зарешеченных окон глядели на мир казематы.

Ровно в полдень, когда издали доносился бой склянок, медленно открывались массивные кованые ворота. Из крепости на рысях выносились несколько всадников. За ними катила черная тюремная карета. На козлах сидел солдат-кучер и на подножках — два дюжих стражника с винтовками. Замыкали эту кавалькаду еще три конных конвоира.

Сначала карета проносилась по безлюдному каменистому пустырю, затем выезжала на окраину города. Дорога здесь пролегала по белому песчанику. Колеса проваливались по самые оси в выбитые и до блеска отполированные колеи.

Кольцов сидел, втиснутый между двумя стражниками. Лицо его хранило угрюмое спокойствие. Через узкое зарешеченное окошко он смотрел на проплывающие мимо ободранные мазанки. Позвякивали на ухабах цепи его наручников.

Через некоторое время дорога устремлялась вниз. Возле заброшенного колодца с журавлем круто сворачивала влево. Карета замедляла ход. Кучер, бранясь, сдерживал нетерпеливых коней. Ни кучер, ни охранники, ни стражники не замечали, что уже несколько дней подряд за каретой пристально наблюдают. Поначалу за нею следили возле крепости, потом наблюдатель переместился сюда, к колодцу.

Когда тюремная карета скрывалась из виду за каменным пригорком, из полуразрушенной кошары выходил высокий и тощий, как жердь, человек в старенькой железнодорожной шинели, подходил к колодцу и какое-то время стоял в неподвижной задумчивости, а затем по той же дороге, по которой умчалась карета, шел в город.

Карета между тем уже гремела колесами по брусчатке мостовой. Мимо нее проплывали белые двухэтажные особняки. Доносились звуки «Турецкого марша», который исполнял орган под большим шатром цирка шапито. По городским бульварам, мимо которых мчалась черная тюремная карета, прогуливались младшие офицеры и чиновники со своими семьями, мастеровые, солдаты и матросы. Бродили в толпе разбитные лоточники. «Кому пироги горячие?.. А кому с пылу, с жару?..» — долетали в карету их звонкие голоса.

Еще один поворот. Колеса гремели под гулкими сводами. За каретой закрывались тяжелые дубовые ворота, украшенные металлическими заклепками. В узком каменном дворе конвойные спешивались и двумя шпалерами вставали у выхода из кареты. Открывалась дверца, щелкала откидная ступенька. Спрыгивал на землю стражник. Следом за ним, звеня наручниками, спускался Кольцов. Разминая затекшие ноги, переступал на месте, поводил плечами. И прямым взглядом встречал осторожно-любопытные взгляды конвойных. Еще бы! Адъютант его превосходительства генерала Ковалевского — «красный шпион»!.. Вслед за стражником шел к двери, которую охраняли часовые.

Это повторялось изо дня в день с тех самых пор, как его доставили в Севастополь. Изо дня в день. За исключением воскресений.

Затевался тщательно продуманный спектакль, цель которого заключалась в том, чтобы доказать, что никакого «красного шпиона» в штабе Ковалевского никогда не было. Был изменник, разоблаченный и преданный суду военного трибунала. Изменник ни у кого не вызовет ни восхищения, ни сочувствия.

Трижды был прав Семен Алексеевич в своей догадке о том, как нелегко будет установить связь с севастопольским подпольем. Условия для подпольной работы в белом тылу везде были трудными. В Севастополе они и вовсе складывались крайне тяжело. Так же, как и порт и военная крепость, этот город усиленно охранялся. Помимо различных штабов здесь размещалось несколько контрразведок — особенной свирепостью отличалась контрразведка морская, — и у каждого из этих тайных ведомств были многочисленные филеры, агенты, шпики, осведомители.

После нескольких провалов, последовавших один за другим осенью девятнадцатого года, севастопольское подполье сильно поредело. Многие были схвачены и затем казнены, иные спешно покинули город. Кое-кто до времени затаился. Продолжали работать лишь самые опытные, прошедшие и тюрьмы, и ссылку. И тем труднее было Наташе добраться до них: самые опытные, как правило, и самые осторожные, осмотрительные.

Она быстро убедилась, что прав был Семен Алексеевич и в другой своей догадке: растревоженная революцией и войною жизнь споро, а иногда и бесповоротно меняла людей. Многие из тех, кого Наташа знала еще до революции пламенными подпольщиками, отошли от борьбы и при одном упоминании о былом вздрагивали, болезненно морщились. Другие, может, и могли бы ей помочь, но присматривались в свою очередь к Наташе и не спешили с откровениями. Третьих давно не было в Севастополе, а то и на белом свете…

Выручил, как это часто бывает, случай. Наташа ехала на трамвайчике от Пушкинского сквера на Корабелку. Вагон долго громыхал по Новому спуску и Портовой, а затем, обогнув Южную бухту, пополз, то и дело останавливаясь, по Корабельному вверх, к слободе. При толчке вагончика сидевший впереди немолодой человек уронил книгу, Наташа наклонилась, чтобы помочь, увидела на открывшемся запястье пассажира плохо сведенную татуировку: замысловато вплетенный в букву «И» якорек.

О многом напомнил ей этот якорек. Когда-то, перед революцией, семнадцатилетней восторженной почитательницей Фурье, Оуэна и Чернышевского, ходила она на занятия тайного социал-демократического кружка, чтобы постичь более серьезные истины, заключенные в труднодоступном Марксе. На занятия часто приходил рабочий-самоучка с судостроительного Илья Седов, казавшийся тогда Наташе стариком: ему было под сорок.

У него-то и видела девушка такой точно якорек, когда Седов подтягивал рукава, чтобы взять в руки гармошку: кружок у них мгновенно превращался в вечеринку в случае опасности.

Наташа пошла следом за мужчиной, который неожиданно вышел у туннеля близ Школы машинистов и вскоре скрылся в сумерках. Неожиданно Наташа обнаружила, что находится в каком-то темном переулочке, ведущем от Аполлоновой балки, далеко за последней остановкой трамвая.

И когда она уже возвращалась, озираясь по сторонам, человек с якорьком сам вышел ей навстречу, улыбаясь. Это был он, Илья Седов.

— На шпика ты не похожа, Наташа. Не умеешь сидеть на хвосте.

Так возобновилось их знакомство. Но прошел не один день, прежде чем Седов и Наташа смогли довериться друг другу. Выяснилось, что Седов руководит боевой группой подпольщиков на заводе. Узнав о Кольцове и его судьбе, он загорелся желанием помочь. Привел на Корабелку своего друга Анисима Мещерникова из паровозного депо, который тоже был старшим в небольшой боевой группе.

Отныне в домике на Корабельной стороне почти каждый вечер стали собираться подпольщики. Брезентом занавешивали окна. И лишь после этого зажигали десятилинейку.

Красильников сидел за чисто выскобленным столом под часами с кукушкой, внимательно выслушивал скупые сведения, добытые за день. Стало, к примеру, известно, что Кольцова возят на допросы в штаб гарнизона по одной и той же дороге.

— Сколько человек сопровождает?

Ответил Анисим Мещерников, которому было поручено проследить весь путь тюремной кареты:

— Десять.

— Свита как у царя. — Семен Алексеевич пододвинул Анисиму листок бумаги: — Изобрази порядок!

Анисим обозначил крестиками четырех всадников, затем тюремную карету с солдатом-кучером на козлах и с двумя стражниками. За каретой пририсовал еще трех всадников. Сосредоточенно провел круто изгибающуюся линию:

— Дорога. Возле колодца она круто поворачивает. Везде мчатся на рысях, а тут притормаживают. Очень удобное место! — Анисим дорисовал на самодельной карте еще квадратик. — И кошара пообочь. На случай чего.

Получалось, что из всех вариантов спасения Кольцова лишь один мог обещать успех — внезапное нападение на конвой. Из крепости Кольцова везли по безлюдному пустырю. У колодца карета и конвой замедляют ход. Для большей уверенности можно груженой телегой перегородить дорогу. Воинских частей поблизости нет. Спрятаться боевики могут в полуразрушенной кошаре.

Подсчеты времени успокаивали. После освобождения Кольцова в запасе оставалось бы сорок — пятьдесят минут, для того чтобы переправить его в надежное место и исчезнуть самим: двадцать минут понадобится уцелевшим в схватке конвойным, чтобы вернуться в крепость и поднять охрану «в ружье», пять — десять минут на сборы, седлание коней, двадцать минут — на обратный путь к колодцу. Не бог весть сколько времени… и все же…

— Лучшей возможности не представится, — сказал Седов.

— И откладывать нельзя, — добавил Мещерников. — Чего доброго, изменят маршрут, тогда начинай все сначала.

— Значит, — твердо, словно невидимую черту подводя, сказал Красильников, — значит, завтра!

На другой день в развалинах кошары засели полтора десятка боевиков. Из карманов тужурок, бушлатов, пальто торчали рукоятки револьверов. Кругом царила сонная и ленивая тишина. Прохожих не было видно.

Сквозь щели в стенах кошары вся дорога, ведущая из крепости, хорошо просматривалась. На обочине, на взгорке, сидел боевик — дозорный. Одет он был в старый кожушок и в латаные-перелатаные брюки: ни дать ни взять — подпасок. Время от времени поглядывая вдаль, он флегматично жевал хлеб с яблоком.

Далеко на кораблях дружно пробили склянки.

— Полдень, — устало обронил кто-то из боевиков и, подняв голову, спросил у сидящего возле щели товарища: — Не видать?

— Пока нет.

И снова в кошаре воцарилась тишина, держащая в непрестанном напряжении людей. У колодца понуро стояла тощая лошадь, впряженная в телегу. На телеге лежали камышовые вязки. На них сидел в истертой крестьянской одежде Анисим Мещерников и тоже нетерпеливо посматривал на дорогу, ведущую из крепости.

Тюремная карета не показывалась.

Анисим слез с телеги, походил возле нее. Затем поднес к уху карманные часы.

— Запаздывают, — с беспокойством сказал он так, что слышно было засевшим в кошаре товарищам. — Вчера о такую пору уже проехали…

Ждали еще час, и еще, и еще. Но ни в крепость никто не ехал, ни из крепости. Что-то случилось. Но — что?

Анисим первый увидел, что по дороге из города сюда торопливо направляются двое. Это были Красильников и Наташа. Они подошли к кошаре, и Красильников угрюмо сказал, обведя грустными глазами собравшихся боевиков:

— Все, точка! Долго собирались!.. — Вынув из кармана свежую газету, негромко прочитал: — «Военной прокуратурой завершено следствие над бывшим адъютантом генерала Ковалевского капитаном Кольцовым. В процессе следствия полностью и неукоснительно доказано, что капитан Кольцов, изменив долгу и присяге, систематически продавал большевикам в целях наживы военные секреты. Следственное дело передано в суд военного трибунала. Приговор будет вынесен в ближайшие дни… Председатель особого совещания при главнокомандующем ВСЮР генерал А. М. Драгомиров».

Боевики угрюмо и безнадежно слушали. Газета пошла гулять по рукам. Каждый хотел сам увидеть это сообщение, удостовериться, что все именно так.

— Суд состоится в крепости, — добавил Красильников. — Приговоры приводятся в исполнение там же.

Некоторое время все стояли молча. Курили, вздыхали.

— Неужели же это конец? — спросила Наташа, в отчаянии переводя взгляд с одного лица на другое.

Глава двенадцатая

Дрова в «буржуйке» весело потрескивали. По кухне разливалось щедрое тепло. Коленчатая труба от печки выходила в прорубленное в стене гнездо. Единственное окно, глядящее из кухни в захламленный двор, Старцевы, еще когда обосновывались здесь, наглухо задвинули пустым старым шкафом, чтобы не дуло. И теперь в кухне даже днем приходилось зажигать старую лампу-семилинейку. Так, впрочем, было даже уютнее.

С тех пор как исчезла Наташа, Юра по нескольку раз спрашивал о ней. Иван Платонович что-то придумывал, говорил, что она в Харькове, что скоро вернется и так далее. Но она не возвращалась. И Юра перестал спрашивать: видимо, догадался.

Целыми днями старик ходил по дому словно потерянный. Чувствуя и свою вину перед мальчиком, Иван Платонович изобретал какие-то неуклюжие игры, старался отвлечь Юру от тягостных раздумий. Вот и сегодня… он затеял варить уху, весело объявив при этом, что он сварит не просто уху, а устроит «пир на весь мир».

Помешивая варево и весело поблескивая стекляшками пенсне, он говорил Юре и присутствующему при этом действе Фоме Ивановичу:

— Нет, товарищи дорогие, из ваших дилетантских рассуждений я одно понял: в настоящей кулинарии вы ничего не смыслите! Ну что значит: чем лучше рыба, тем вкуснее уха? Слушать стыдно! Юре, положим, еще простительно. А от вас, Фома Иванович, честное слово, не ожидал: все-таки жизнь прожили.

— Прожил, — согласился Фома Иванович. — Случалось, тройную уху отведывал.

— Ну вот, пожалуйста! А как готовят ее, знаете? Так и быть, расскажу вам, что есть настоящая тройная уха! Прежде всего для нее ерш нужен… Юра, ты, кажется, не слушаешь, тебе скучно?

— Нет, почему же…

— Думаю, ты уверен, будто настоящему мужчине на кухне делать нечего. Меж тем многие выдающиеся мужи были непревзойденными кулинарами. Вот, скажем, Николай Васильевич Гоголь. Не просто любил готовить, новые блюда изобретал! Его рецептами пользовались лучшие рестораторы Москвы и Петербурга. Но о чем, бишь, я?..

— О тройной ухе, — подсказал Юра.

— Да-да! Учитесь, пока я жив: глядишь, и пригодится когда-нибудь!

Расхаживая по кухне, он продолжал свой рассказ. Наверное, ему казалось, что Фома Иванович и Юра внимательны: раз не перебивают, значит, слушают. Но Юра размышлял сейчас отнюдь не о тройной ухе…

Куда исчезла Наташа? Конечно же, искать Павла Андреевича. А куда его увезли? В Севастополь! Стало быть, она тоже уехала туда.

Но почему Наташа не сказала ему об этом? Он бы упросил ее, и они бы поехали вместе. Он бы доказал ей, что уже не маленький и способен справиться с любым делом. Больше того, под силу то, что не сможет сделать никакой взрослый. Скажем пробраться в крепость, пролезть сквозь решетку. Да мало ли что!..

— Юра! Фома Иванович! — вывел его из задумчивости голос Ивана Платоновича. — Да что же это! Я соловьем перед ними, а они… Ну никакого уважения к старшим!

Он снял с пояса полотенце, устало опустился на табурет.

И в самом деле, нашел время о всякой ерунде болтать, — проворчал он. — Хотя, с другой стороны, если подумать обо всем, что сейчас в мире происходит, — с ума можно сойти.

Суп из ржавой селедки с горсткой пшена мало чем напоминал уху, да еще тройную. Иван Платонович сдвинул горшок на краешек буржуйки, и уха тихо млела, наполняя комнату запахами.

— Пускай потомится, — сказал Иван Платонович. — А я малость полежу. Что-то я сегодня очень устал.

Он ушел в другую комнату и затих там надолго.

Расставив тарелки, Юра пошел звать Ивана Платоновича к столу. Но старик отказался, сославшись на недомогание.

К вечеру Фома Иванович вызвал в имение знакомого фельдшера. Тот, едва взглянув на Ивана Платоновича, встревоженно сказал:

— Плохо. Оч-чень плохо. Как бы не испанка.

Но дело оказалось хуже. Археолога сразил тиф. Самый что ни на есть обыкновенный сыпняк, разносимый вшами: он только что начал завоевывать Юг России, побеждая всех и каждого без разбору — и белых, и красных.

Ивана Платоновича увезли в больницу в слободу Мерефу. Юра ежедневно наведывался туда, выхаживая по пяти верст в каждую сторону. В инфекционное отделение не пускали, и он расспрашивал нянечек, как и что. Дела у Старцева были неважные.

В очередной раз на стук вышла незнакомая нянечка, подменявшая больную товарку. Высокая, костлявая, очень нетерпеливая.

— Это какой же Платонов? — спросила она скороговоркой. — Хиба всех упомнишь? Такой седоголовый? Пенсне на мотузочке?

— Он самый, он! — обрадовался Юра.

— В эту ночь преставился. — Она перекрестилась. — Слышишь, помер, говорю… Уже и зарыли вместе с другими заразными, что в эту ночь померли.

Юра заплакал, закричал, что этого не может быть.

— Еще как может, милый! — сказала нянечка. — А ты кто ж ему доводишься?

Юра не ответил. Тихо пошел с больничного двора. Опять — в который раз уже за минувший год! — он остался в одиночестве.

Ах, если б знал Юра, что нянька все напутала, что умершего писаря-статистика в пенсне «с мотузочкой» приняла за Старцева, его судьба не изменилась бы в эти дни так круто…

После ухода Юры из больницы нянечка в одной из палат увидела Ивана Платоновича. Тот, привстав с постели, силился слабой рукой приладить к носу свои диковинные очки.

— А вас проведать приходили, — сказала нянечка. — Мальчонка, бойкий такой. Сынок, что ли?

— Где же он?

— Ушел… — Нянечка еще какое-то время стояла возле Ивана Платоновича, не решаясь сказать, что ошиблась сама и невольно обманула мальчика. Успокаивая скорее себя, чем Старцева, молвила: — Придет еще!

— Придет. Обязательно, — согласился Старцев.

Но Юра больше в больницу не пришел. Он жил теперь на хлебах у совершенно чужого ему человека. И хотя Фома Иванович делал все, чтобы отвлечь Юру от печальных мыслей, они ни на минуту не покидали мальчика.

В эти дни в доме вдруг стали происходить странные вещи. Исчезли свечи. Их была целая пачка, лежали в буфете. И исчезли. Все до единой. Фома Иванович расспрашивал всех: кухарку, кучера, Юру, — никто их не видел.

На следующий день кучер Яков со вздохом заглядывал во все углы, что-то искал. Подошел к Фоме Ивановичу.

— Прошу прощения. Вот тамочка в сенях возле дверей положил. На мешок. И нету. Никуда не отлучался — и нету.

— Чего нету, Яков?

— Вожжей. Еще утром были — и нету. Кинулся запрягать, а их точно черти с квасом съели.

Потом исчезла бельевая веревка. Ее разыскивала и не смогла найти кухарка. Исчезли ножовка и напильник.

И вот однажды утром Фома Иванович не нашел дома самого Юру. Не вернулся мальчик ни к вечеру, ни на следующий день. И Фома Иванович все понял: Юра навсегда покинул его.

…Путь Юры в Севастополь растянулся на долгие дни. Он знал, что Павла Андреевича заточили в Севастопольскую крепость, и отправился в Севастополь, чтобы попытаться освободить своего друга. Втайне он надеялся и на то, что где-то там сможет отыскать и Наташу.

Юра ехал на подножках пассажирских вагонов и на площадках товарных. Убегал от железнодорожной охраны и выскальзывал из облав на спекулянтов. За последние двое суток ему не довелось ни минуты поспать, кроме того, его мучил страшный голод. На каком-то пристанционном базарчике, уже в Крыму, он сменял у разбитного татарина свои почти новые ботинки на кусок кровяной колбасы и рваные калоши в придачу.

По дороге Юра разрабатывал самые разные планы освобождения Кольцова. Можно, например, выяснить, в какой камере содержится Павел Андреевич, а потом ночью с помощью вожжей и веревок перелезть через крепостную стену и передать ему в зарешеченное окно ножовку и напильник… По крайней мере, в любимых им приключенческих книгах почти все герои совершали дерзкие побеги именно таким способом.

А еще можно передать Павлу Андреевичу записку, условиться о времени побега и затем ожидать в назначенном месте с извозчиком или с парой быстрых коней…

Эти мечты согревали Юру в дороге, помогали вытерпеть все трудности и голод. Главное, думалось ему, добраться до Севастополя, а уж там…

Но чем ближе был конец пути, тем больше Юра думал о еде. В Севастополь он приехал смертельно голодным.

Юре почему-то казалось, что в битком забитом богатой публикой городе ему повезет найти деньги. Какая-нибудь рассеянная дама или пьяный офицер обронят, а он найдет. И купит хлеба! Надо только не лениться…

Целый день он плутал по незнакомым шумным улицам, всматривался в тротуар. От мелькания ног в глазах рябило, все сильнее кружилась голова.

До самого вечера Юра неприкаянно и безуспешно бродил по городу. К вечеру резко похолодало, он до синевы продрог. Особенно закоченели обмотанные старой газетой ноги в рваных калошах. Нестерпимо хотелось есть. И спать.

Юра увидел свет в больших вокзальных окнах, и его потянуло туда — к людям, к теплу.

На просторном перроне было многолюдно. На узлах и чемоданах сидели и лежали сотни бедно одетых людей. Время от времени раздавался пронзительный паровозный гудок. И тогда гулкую вокзальную тишину нарушал плач потревоженных детей.

Юра пробирался между тесно сгрудившимися людьми, стараясь ни на кого не наступить. Подошел к широкой застекленной двери, на которой было написано: «Зал для пассажиров I и II класса». Остановился в нерешительности возле дородного швейцара в форме и фуражке с блестящими галунами.

— Куда разогнался? — грубо спросил швейцар.

— Я только немного посидеть, — с мольбой на него глядя, тихо сказал Юра. — Я устал и замерз. Позвольте мне погреться!

Швейцара от такой наглости передернуло. Пригнувшись к Юре, он с угрозой просипел:

— Проваливай отсюда… босяк!

Прибыл поезд. По неширокому проходу на перроне потянулись пассажиры. В их толпе Юра сразу увидел четырех иностранцев. Трое были в английской военной форме, а четвертый, высокий — в элегантном кожаном пальто, с саквояжем в руках. Его лицо показалось Юре знакомым. Да-да! Он несколько раз видел этого человека в штабе Добровольческой армии, когда приезжали французская и английская военные миссии. Это же корреспондент газеты «Таймс» Колен!

Усиленно работая локтями, Юра протиснулся вперед. Англичан сопровождали несколько офицеров из деникинской контрразведки. Они обеспечивали безопасность иностранцев в поездке по фронтам и теперь проводили их в Севастополь.

Ожидая, когда Колен приблизится, Юра в упор уставился на него. И вот они уже совсем рядом, почти вплотную. Колен задержал на Юре недоумевающий взгляд.

— Здравствуйте, — вежливо поздоровался Юра, заранее обдумывая, как он будет объяснять свое пребывание в Севастополе.

Колен остановился, оглядел Юру с головы до подвязанных веревочками калош, удивленно пожал плечами и что-то сказал по-английски своим спутникам. Те высокомерно рассмеялись и двинулись дальше.

Юра проводил их растерянным взглядом, в глазах у него задрожали слезы обиды и огорчения. Но Колен вдруг вернулся, извлек что-то из кармана, вложил Юре в руку.

— Возьми, мальчик! — сказал он и тут же бросился догонять спутников.

Тяжелая рука ухватила Юру за шиворот. Швейцар грубо встряхнул его, отшвырнул от себя:

— Вон отсюда, попрошайка! И чтоб я тебя здесь не видел! Юра медленно спустился на привокзальную площадь. При смутном свете тускло горящих фонарей он увидел, как отъехали от вокзала два экипажа. В одном из них сидел Колен.

Разжав кулак, Юра обнаружил на ладони смятый рубль. Устало опустившись на ступени, он долго сидел так, не зная, как же ему быть дальше в этом чужом и негостеприимном городе.

Кто-то остановился возле него. Юра поднял голову и увидел худого парнишку-беспризорника.

— Здорово, — сказал парнишка и озорно подмигнул Юре. — Не узнаешь, что ли?

Улыбаясь одними глазами, он бойко глядел на Юру. Руки беспризорник независимо держал в карманах грубых холщовых брюк. Из-под рваного пиджака горделиво выглядывала полосатая морская тельняшка.

— Я вас не знаю, — пожал плечами Юра, подавленный свалившимися на него неудачами и обидами.

— Ну как же! Мы с тобой в Киеве на собачьей тропе виделись! Еще хотели штиблетами поменяться… — напомнил парнишка, явно сочувствуя Юре.

И Юра узнал его: когда-то давно в Киеве они подрались, но сейчас беспризорник не выказывал никаких враждебных чувств, и Юра обрадовался этой встрече.

— А-а, здравствуйте, — устало улыбнулся он. — Я вас сразу не узнал.

— Зря мы тогда с тобой штиблетами не махнулись, — кивнул беспризорник на Юрины калоши. — А кто-то другой, значит, уговорил… Что квелый такой, замерз?

— Не знаю, — пожал плечами Юра.

— Вижу, что замерз… Уезжаешь куда-нибудь?

— Нет. К тете приехал, а ее нету… — выдумал Юра, отводя глаза в сторону, чтобы не заплакать от чужого сочувствия.

— Померла, что ли?

— Н-нет… выехала куда-то.

— Хорошо тебе, — сказал вдруг хриплым и жалобным голосом беспризорник. — Родичей у тебя чертова уйма. В Киеве ты тоже к тетке приезжал. А у меня — никого. Через то и сюда подался. Тепло тут и прохарчиться можно… — Он помолчал затем жестко добавил: — Ладно, чего зря ошиваться! Еще и замести могут… Зовут-то как?

— Юрой.

— А меня — Ленькой. Ну, еще Турманом. Голуби такие есть — турмана. Очень я их уважаю… Айда ночевать! Тут недалеко. — Ленька повернулся, ушел в темноту.

Юра несколько мгновений колебался. Но делать нечего — пошел следом. Они куда-то долго пробирались проходными, дворами, пока не уперлись в высокий забор. Ленька пошарил темноте руками, отодвинул доску.

— Пролезай, — сказал повелительно Юре.

Юра неуклюже протиснулся в щель и очутился во дворе, где огромными штабелями высились тюки прессованного сена.

Следом за Юрой пролез Ленька и установил доску на место. Потом он обогнал Юру, заскользил между темными штабелями. И вдруг исчез. Юра остановился, растерянно озираясь по сторонам. Тихо и опасливо позвал:

— Леня! Где же вы?

Но вокруг стояла все та же мрачноватая тишина. Юра позвал снова, громче:

— Леня!.. Леня!..

Почти над самым его ухом раздался тихий, довольный смешок, и Ленька высунул из отверстия, проделанного между кубами сена, свою взъерошенную, отчаянную голову.

— Ну, чего? Труханул? — Он улыбнулся и скомандовал: — Давай за мной!

Юра пролез в отверстие и пополз следом за Ленькой. Впереди забрезжил тусклый огонек. Они очутились в небольшой пещере, сделанной беспризорниками в штабеле сена.

— Турман, ты? — настороженно спросил кто-то.

— Я, — отозвался Ленька.

— А с тобой кто?

— Кореш один. Из Киева, — небрежно бросил Юрин покровитель.

Юра присмотрелся. Посередине на возвышении из нескольких кирпичей чадила самодельная коптилка. Пещера была выстлана бумажными рекламами, сорванными с афишных тумб. Валялись кучи какого-то тряпья.

Одна куча шевельнулась, и из нее высунул голову грязный белобрысый беспризорник. Он похлопал большими сонными глазами и удивленно сказал:

— Смотри, человек пришел!.. Уже утро? Да?

— Ночь, Кляча! Спи!

Потом Ленька тронул кого-то за плечо.

— Ну, чего? — отозвался плаксивый голос.

— Колеса твои где?

Беспризорник достал из-под лохмотьев, заменявших ему подушку, старые ботинки, протянул Леньке.

— А ну, примерь! — С великодушным видом Ленька передал ботинки Юре.

Тот надел их.

— Годятся?

— Да.

— Ну и носи… пока.

Но Юра запротестовал:

— Нет-нет! Это ведь его ботинки!

— Носи, тебе говорят! Он все равно на улицу не ходит… Хворый он, может, даже помрет… Правильно я говорю, Сова?

— Хворый, — тихо подтвердил беспризорник. — Видать, помру. Носи…

Откуда-то из норы в сене Ленька вытянул завернутую в тряпку краюху хлеба, разломил, один кусок протянул Юре:

— Ешь! Ешь — рот будет свеж! А потом спать будем… Ты вот здесь ляжешь. — Он по-хозяйски показал Юре его место и затем задул коптилку.

Некоторое время они молчали. Потом Юра тихо сказал:

— Леня!.. Слышите, Леня? А ведь я вам все наврал. Никакой тетки у меня в Севастополе нет.

— Твое дело. Хочешь — врешь, хочешь — правду говоришь, — философски отозвался в темноте Ленька, не спеша жуя хлеб.

— У меня тут человек один… Он для меня все равно как родной… — доверительно продолжал Юра.

— Ну и чего ж ты к нему не пошел? — спросил Ленька, не переставая жевать.

— Так он в крепости.

— Служит, что ли?

— Нет.

— Арестованный?

Юра промолчал.

— Паршиво, — задумчиво сказал Ленька. — Из крепости за здорово живешь не сбежишь! Там стены по восемь аршин толщины… А он что же — за красных, тот человек?

— За красных, — с неожиданной гордостью за Кольцова и одновременно за себя ответил Юра.

— Я тоже за красных, — сообщил Ленька. Задумчиво продолжал: — Если выручить его хочешь, подкоп надо делать… Или напильник передать. Он решетки перепилит — и тю-тю.

— Хорошо бы, — грустно сказал Юра. — А только где он там? Крепость во-он какая, как найти?

— Давай спать, — сказал Ленька. — Выспимся, а потом еще подумаем, на то и голова дана. Утром не придумаем, так через день. Нам бы деньжатами разжиться… С деньгой, брат, любое дельце обтяпать можно!

И снова наступила тишина.

— Лень, а Лень! Рубль у меня уже есть.

— Рубль… Ха! Тут, может, миллион нужен. И уж никак не меньше тысячи!

Долго они, лежа в темноте, перебирали разные варианты, как в короткий срок и наверняка достать много денег. Ленька сказал, что самый лучший способ — украсть.

— Украсть? — Юра замер. Ему чуждо было само это слово, чужда была даже мысль о воровстве.

— Ну, не украсть, — поправился Ленька. — Называй по-другому… экс… при… при… Есть такое слово, только я его забыл. Это когда не крадут, а отбирают у тех, у кого деньги лишние.

— Экспроприировать? — легко выговорил Юра.

— Во! — обрадовался Ленька. — Буржуи, которые сейчас сюда понаехали, жутко богатые. Их красные отовсюду прогнали, так они все свои денежки с собой прихватили — и сюда. Любого буржуя тряхни, и у тебя миллион в кармане!

— Так сразу и миллион? — недоверчиво спросил Юра.

— А то и поболе… Ну, спи! Утро вечера мудреней.

Юра поворочался на сене и тряпье, представляя, как однажды он увидит живого и невредимого Павла Андреевича, и как они после этого вместе будут воевать… А рядом с ними будут воевать и Красильников, и Фролов, и Наташа, и даже Ленька — он ведь тоже за красных!..

Ленька разбудил его рано — потряс за плечо, пропел:

— Вставай, поднимайся, рабочий народ!.. Пойдем на барахолку. Там с утра буржуев навалом. Будем деньги лопатами загребать!

Севастопольская барахолка находилась на пустыре, окруженном со всех сторон старыми кряжистыми акациями. Она была намного благообразнее и степеннее, чем, скажем, барахолка где-нибудь в Одессе или в Херсоне. Уверенные в себе спекулянты привычно ходили по кругу, вполголоса расхваливая свой товар. Но покупателей было немного. С тех пор как Деникин терпел сокрушительные поражения, многие стремились продать и мало кто хотел купить. Белый корабль тонул. И на барахолке это особенно чувствовалось.

Юра и Ленька внимательно наблюдали за толпой спекулянтов из-за шатра цирка шапито, похожего на разукрашенную бонбоньерку. Там внутри звучал оркестрион, раздавались резкие, отрывистые команды, гремели аплодисменты.

Юра вспомнил, как давным-давно он ходил с папой и мамой в цирк. Это было в Киеве. Ему купили мороженое. Он ел мороженое и смотрел, как танцевали неуклюжие слоны и уморительные медведи. С тех пор звуки бравурной музыки, запах цирковой конюшни и вкус холодного, нежно тающего во рту мороженого — все это сплавилось в его душе в ощущение счастья. Далекого-далекого. И то ли призрачного, то ли обнадеживающего.

И вот сейчас Юра должен был, позабыв о счастливом времени, ринуться вслед за Ленькой в толпу и делать то, против чего восставало все его существо.

— А может, лучше просить? — робко предложил он Леньке. — Я вон вчера совсем даже не просил, а мне рубль дали… А если будем вдвоем просить, за неделю свободно тысячу наберем!

— Чудак! — снисходительно ухмыльнулся Ленька. — Я пока просил, завсегда голодный был. Которые богатые — никогда не подают. Жадные! А у бедных у самих денег нет… — Он встрепенулся, жестким взглядом повел по толпе. — Смотри, вон теха идет! Вся в кольцах. Богатая, видать… Смотри!

Ленька бросился к нарядно одетой даме, пристроился рядом с ней и, жалобно скривившись, заглядывая ей в глаза, неестественно тоненьким голосом стал канючить:

— Тетенька, подайте Христа ради! Пятый день росинки маковой во рту не держал… Мамка помирает… Пятеро сестренок с голоду пухнут! — Дама даже не удостоила его взглядом. Но Ленька вдохновенно продолжал канючить, то и дело хватая даму за полы короткого, отороченного куньим мехом осеннего пальто: — Тетенька, тетенька! Помру ить я с голоду!

— Отстань! — сердито отмахнулась от него дама. Ленька вернулся к Юре с видом победителя.

— Видал? Не больно у таких разживешься!

— Чему же ты тогда радуешься?

Ленька небрежно извлек из кармана брюк небольшой дамский кошелек и, озорно подмигнув, подбросил его на ладони.

— Откуда? Откуда у тебя это?! — испуганно вскрикнул Юра.

— От верблюда! Ты что ж думал, я перед ней задаром комедию ломаю? — Ленька еще раз подбросил кошелек, спросил: — Ну-ка, угадай, сколько нам от дамочки на бедность досталось? А потом я тебя ремеслу учить начну.

— Не смогу я, Лень, — печально, но решительно сказал Юра. — Не получится у меня.

— Так и Москва не сразу строилась! — великодушно утешил его товарищ. — Сначала ты со стороны за мной понаблюдаешь, потом… — Ленька, не договорив, опасливо сощурил глаза и вобрал голову в плечи.

— Вот он! Вот он!.. — кричала, выныривая из толпы, обворованная им дама. — Держите его! Ах ты разбойник!..

Ленька сунул кошелек Юре в руки:

— Беги отсюда!.. Быстро!

И Юра побежал. С трудом лавируя между людьми, отовсюду тянущими к нему руки, он выскочил на улицу, почти не касаясь земли, помчался по ней. А со всех сторон неслось:

— Де-ержите-е-е!..

От страха у Юры бешено колотилось сердце. Лица людей, деревья, дома — все слилось в какой-то бесконечный пляшущий хоровод. Истошные, задыхающиеся от ярости голоса оглушали его. Они звучали уже совсем рядом.

— Держи-и-и! — вонзалось ему в спину.

— Справа! Справа забегай! — било по вискам.

— Хватайте его!.. Хватайте!

Кто-то подставил ему ногу. Он упал. Тут же вскочил и, затравленно озираясь, понимая, что бежать больше некуда, беспомощно прислонился к какому-то забору. А люди с перекошенными от ярости и злобы лицами смыкались вокруг все плотнее, ближе. Сейчас подойдут вплотную… и убьют.

— Бейте, чего смотрите! — орал кто-то чуть ли не в ухо Юре.

— Где кошелек? — наседала распаренная, дама.

— Ничего у него нет! — сочувственно вклинился в яростный ор одинокий женский голос.

— Да вот же! Вон, в кулаке зажал!..

— Бей!.. — Большие руки — холеные и грубые, с кольцами и без — тянулись к Юре, к его лицу, к волосам.

Юра в безнадежном испуге закрыл глаза: спасения не было… И вдруг среди всего этого хаоса он услышал странно знакомый, с легкой хрипотцой голос:

— А ну, посторонись!

Юра открыл глаза и увидел… Красильникова! Да-да, это был он, Семен Алексеевич! Раздвигая озверевшую толпу, предупреждая строгим взглядом: молчи! — он шел ему на выручку.

— Ага, друг ситцевый, попался? Ну-ка, топай за мной!

Все это было похоже на страшный, с удивительным концом сон. Не понимая, откуда здесь взялся Красильников, завороженно глядя на него, Юра увидел вдруг в глазах Семена Алексеевича озорные искорки.

— Пойдем! — еще раз сказал Юре Красильников. — Кошелек ваш, мадам? Получите свое добро. И вдругорядь получше за ним присматривайте. А вы, граждане, расходитесь — концерт окончен.

— Это как же! — дернулся к нему высокий мордатый парень. — Да я его, мазурика…

— Но-но! — выдвинул навстречу крепкое плечо Семен Алексеевич. — Без тебя разберемся! Или ты тоже хочешь? Тогда пойдем! Заодно выясним, что ты за птица!

Мордатый попятился. Да и другие, даже самые озверевшие, жаждущие крови, мгновенно утратив интерес к происходящему, начали расходиться. Когда барахолка осталась за спиной, Семен Алексеевич, укоризненно поглядывая на Юру, спросил:

— Что же ты, парень? Такого я от тебя, век мне моря не видать, не ожидал. И давно ты это приноровился?

— Я не крал, — произнес шепотом Юра. Слезы подступали к самому горлу, но он сдержался. — Я выручал товарища. Он хотел выручить меня, а получилось…

— Что получилось, я видел, — вздохнул Семен Алексеевич. — А насчет взаимовыручки — мудрено. Так что давай обо всем по порядку крой: как ты здесь оказался, где Иван Платонович, ну и дальше в таком духе. Вплоть до барахолки!

Юра торопливо, давясь словами, рассказывал, как умер Иван Платонович и что было потом. Красильников, темнея лицом, слушал. Когда Юра умолк, притянул его к себе, хрипло произнес:

— Дела… А как же мы Наташе о таком горе скажем?

— Не знаю. Надо придумать что-то…

— То-то и оно… У ней ведь, как и у тебя, ни одной больше родной души на всем белом свете!

— А мы? — пробормотал Юра. — И вы, и я, и Павел Андреевич…

— Это верно. Да только отца с матерью человеку никто не заменит. Ты это знаешь. А Иван Платонович Наташе с детства и за отца и за матерь был…

И опять — в который уже раз! — подивился Юра, как тонко умеет понимать и чувствовать этот внешне простоватый человек.

На Корабелку они поехали не сразу. Красильников хорошо понимал, что в Севастополе сейчас находится немало офицеров, которые неоднократно видели Юру в штабе Добровольческой армии и знали его как воспитанника ставшего знаменитым капитана Кольцова. Вполне возможно, что кто-то из них случайно оказался на барахолке и увидел, узнал его. Что могло произойти дальше, Красильников догадывался: за ними проследили бы и накрыли всю явку. Вот почему они долго плутали по полупустынным окраинным улочкам. Здесь можно было легко заметить слежку. И лишь затем берегом, проходными дворами, огородами добрались до Корабелки.

Дверь им открыла Наташа. Едва увидев Юру — оборванного, худого, непохожего на себя, она почувствовала беду и, побледнев, замерла.

— Ты, Юрий, присядь пока. А мы с Наташей потолкуем, — тихо сказал Семен Алексеевич.

Он шагнул к Наташе, обнял ее за плечи и коротко, просто объяснил то, о чем Юра не смог бы говорить. Наташа, уткнувшись лицом в грудь Красильникову, заплакала.

— И поплачь! Поплачь! — поглаживая ее по спине, смятенно шептал Красильников. — Это ничего, поплачь. Отчего у людей иной раз сердце разрывается? Человеку поплакать бы, а он не может…

Вечером на кухне Красильников, Василий Воробьев и подпольщики решали, как быть с мальчиком.

Ясно, что прятать его здесь, на Корабелке, не следовало. Оставалось одно: поселить где-нибудь поблизости, но чтобы был на безопасном расстоянии от их дел. Решили отправить Юру на Херсонеский маяк, служивший помимо прямого своего назначения еще и запасной явкой подпольщиков. Маяк стоял в глухом и пустынном месте неподалеку от города, но все же не в городе. Его смотритель Федор Петрович Одинцов с недавнего времени жил бобылем, жена умерла, — парнишка не должен был ему помешать…

На следующий день Юра с Красильниковым еще затемно оправились на маяк. По изогнутой, будто лук, Артиллерийской улице вышли к Наваринскои площади и от нее по вытертой временем и тысячами ног лестнице спустились к кладбищу. Когда свернули с шоссе на грунтовую дорогу, ведущую к старому монастырю, совсем рассвело, изредка стали встречаться прохожие…

Остались за спиной дачный поселок, огромные керосиновые баки и склады — дорога пошла по солончаковому пустырю. В стороне показалось море. Оно шумело, накатывая на пологий берег пену. Наконец впереди выросла высокая конусообразная башня с оконцами в линеечку. Ее купол венчал стеклянный колпак. Одноэтажные пристройки выглядели рядом с башней Херсонесского маяка особенно приземистыми.

Берег здесь круто поворачивал на юг, и казалось, что белая башня стоит на самом краешке севастопольской земли.

Смотритель разбирал и развешивал сети для просушки. Увидев Красильникова и Юру, он неторопливо вытер о брезентовые штаны крепкие узловатые руки.

— Бог в помощь, Петрович! — широко заулыбался Красильников.

Смотритель сдвинул седоватые брови, недовольно ответил:

— Вам того же. Почему запропали все? Случилось чего?

— Случилось — не случилось, — сердито буркнул Красильников. — Вот квартиранта к тебе привел.

— Квартирант мне ни к чему, — отозвался смотритель. — А вот ежели помощника привел — это дело. — Строго взглянув на Юру, приказал: — Разбирай, парень, сети!

Юра хотел объяснить, что он не умеет, что никогда ему этим не приходилось заниматься, но суровый смотритель вовсе не собирался слушать его: бросил к ногам пучок мокрых сетей и качающейся походкой старого матроса, случайно оказавшегося на суше, отошел с Красильниковым в сторону. Семен Алексеевич что-то торопливо объяснял ему, а смотритель угрюмо слушал да почесывал большим пальцем бровь.

Юра догадывался, вести Красильников излагает печальные, и, вероятнее всего, они касаются Кольцова. Всю дорогу сюда Юра пытался выведать хоть что-нибудь о Павле Андреевиче, но Красильников был неразговорчив, отмалчивался.

Переговорив с Федором Петровичем, Красильников издали помахал Юре и сразу ушел.

— Такие вот дела-а! — мрачно сказал старый смотритель, принимаясь снова разбирать и развешивать сети.

— Вы о чем это? — спросил Юра.

— О сетях. Рыбы не поймал, а сети намочил — дурная работа. Но ничего, еще не вечер. Глядишь, будет и в наших сетях хороший улов!

Юре показалось, что Федор Петрович говорит с загадом, совсем о другом, но уточнять не стал. Он выбирал из сетей водоросли, ракушки, камешки и развешивал сети на шестах. В них тонко посвистывал ветер. Вокруг пахло морем и солнцем.

Глава тринадцатая

Салон-вагон генерала барона Врангеля, только что назначенного командующим Добровольческой армией, стал местом встречи с журналистами. Пресса хотела знать, сумеет ли барон удержать Харьков, да и вообще остановить наступление Красной армии.

Поскольку сквозь окна вагона явственно доносилась канонада, журналисты могли расценить свое появление здесь, в Харькове, как поступок героический. Им хотелось подробнее узнать о Врангеле, герое войны в приволжских степях, взявшем под Царицыном огромное количество пленных и богатые трофеи.

Барон знал, что в эти часы Кавказская армия, которой он еще недавно так успешно командовал, оставляет Царицын, неся тяжелые потери. А здесь он сдавал Харьков, и перспективы были очень, очень неважные. К тому же командующий только что перенес приступ возвратного тифа и был очень слаб.

Но он все же надел свою знаменитую черкеску с газырями (как бывший командир казачьей дивизии), к поясу подцепил большой инкрустированный кинжал. Был он высок, под три аршина вместе с папахой, строен, черкеска подчеркивала узость талии и ширину плеч.

Европа знала его как героя, и таким он должен был оставаться. Еще недавно английский генерал Хольман вручил ему от имени короля Георга Пятого ордена святых Михаила и Георгия. Даже Деникин, главнокомандующий, не был удостоен такой награды. Но лучше бы не вручали совсем этих орденов — отношения с Деникиным еще больше ухудшились.

Врангель старался держаться прямо, как того требовала его всегда безукоризненная выправка. Журналистов он не видел, глаза застилала дымка. Он старался не подать виду, что его треплет лихорадка. До него долетал лишь смысл вопросов. Надо было сосредоточиться на ответах.

Началась пресс-конференция с шутливого вопроса английского журналиста Колена, почему новый командующий Добровольческой армией избрал для своей ставки не дворец, где прежде размещался штаб генерала Ковалевского, а не очень удобный и тесный салон-вагон.

— Наше дело, господа, воевать. А после дворцов в окопы идти не хочется, — полушуткой ответил барон и добавил более серьезно: — Мы полагаем, что в армии, где офицеры идут в атаку с винтовками наперевес, как солдаты, во всем должен быть солдатский стиль жизни.

— Господин генерал, вы отмечены самыми высокими наградами, однако носите только Георгиевский крест. Чем это объяснить?

— Да хотя бы тем, что он учрежден в честь святого Георгия, давно ставшего всепобеждающим символом России. Кроме того, Георгиевский крест — высшая солдатская награда. А я ничем не отличаюсь от моих солдат. Наконец, этот орден особенно дорог мне и по другим, личным причинам…

— Нельзя ли узнать, по каким именно?

— Но, господа, вы должны помнить, что этот знак отличия вручается только за личную храбрость, проявленную непосредственно на поле боя. С моей стороны было бы, согласитесь, не скромно…

— Вся Европа и Америка хотят знать о жизни генерала Врангеля, героя Кавказа и Царицына!

— Ну хорошо, господа. Я отвечу. На германском фронте будучи командиром полка, я участвовал в атаке гвардейского кавалерийского эскадрона на артиллерийскую батарею. Meжду нами говоря, это не самое большое удовольствие — скакать навстречу летящей в тебя шрапнели. Потери наши были огромны, но батарею мы взяли. Подо мной в том бою убили лошадь, сам я был легко контужен взрывной волной. Вот, собственно, и все.

— Вы позволите вас сфотографировать и задать… э-э-э… как это по-русски… щекотливый вопрос!

— Никогда не уходил ни от каких вопросов.

Врангель поправил черкеску, подчеркивающую стройность его высокой фигуры, и встал так, чтобы рядом был столик, заставленный полевыми телефонами. Эффектно положил левую руку на рукоятку казачьего кинжала.

— Так вас устроит?

— О да!

Громко зашипев, белой молнией вспыхнул магний. На рукояти парадного кинжала сверкнули камни.

— Благодарю вас. А теперь, с вашего позволения, щекотливый вопрос. Красные иногда пишут в своих газетах, что вы немец, враг русских. Так ли это?

— Понимаю большевиков, у русских еще не улеглась ненависть к немцам, это используется их прессой… Между прочим, в русской армии воевало несколько тысяч офицеров с немецкими фамилиями, и я не знаю ни одного случая предательства или измены. Они не ездили, как Ленин с компанией, через всю Германию, чтобы на немецкие деньги развалить армию России…

Он услышал, что журналисты одобрительно загудели. Хороший ответ. Но он еще не все сказал.

— Врангели — шведский род. Они когда-то воевали с Карлом Двенадцатым против царя Петра. На поле боя под Полтавой полегли двадцать два представителя фамилии. Затем большинство Врангелей переехало в Россию. Они дали новой родине восемнадцать генералов и двух адмиралов. Полностью обрусели. Вы знаете, господа, гениального русского поэта Пушкина? Надеюсь, большевики еще не вычеркнули его из истории литературы за некоторое наше родство. Дочь предка Пушкина генерал-аншефа Ганнибала — моя прапрабабка. Ганнибал был эфиопом. Большевики еще не объявили меня эфиопом?..

Он снова прислушался к одобрительному гулу, смешкам. Врангель умел говорить. При этом его лицо оставалось неподвижным, что создавало особый эффект.

— Я русский и этим горжусь. Мы, Врангели, приехали в Россию не только воевать. Мое первое образование — Горный институт, я инженер. Среди моих родственников в России — путешественники, священники, законодатели, лесоводы, композиторы, историки искусства. Мой дед был дружен с Достоевским и написал о нем книгу. Мой младший брат — писатель… — Он развел руками, как бы извиняясь за столь недостойный род занятий. — Но сам я — продолжатель главной традиции нашей семьи. Ею издавна стала воинская служба. Не считая генералов и офицеров, в роду баронов Врангелей семь фельдмаршалов.

— Мы надеемся увидеть восьмого! — воскликнул все тот же англичанин Колен.

Столь тонкому комплименту присутствующие дружно зааплодировали.

— Ваше превосходительство! Что вы можете сказать о своем предшественнике на посту командующего Добровольческой армией?

— Ваш вопрос некорректен, но я отвечу. Генерал Ковалевский — настоящий солдат и выдающийся военачальник. К сожалению, в последнее время его преследуют неудачи. Такое может случиться с кем угодно. И я призываю вас, господа, воздать в своих корреспонденциях боевому генералу Ковалевскому должное.

Вечные перья забегали по блокнотам, торопясь отметить добродетели барона: редкую объективность, благожелательность, великодушие…

— Господин генерал, а как вы думаете, почему командующим Добрармией назначены именно вы?

— Об этом лучше бы спросить непосредственно у Антона Ивановича Деникина…

…Вряд ли Антон Иванович Деникин сумел бы достаточно четко и однозначно ответить на этот вопрос: почему? Ведь искренне, откровенно не любил барона за чрезмерное честолюбие, самомнение, неуравновешенность. Хотя, с другой стороны, не отказывал ему и в способностях и в военном таланте.

Многое сошлось в его выборе. Надеялся, что новое почетное назначение поумерит агрессивность барона, направленную против главнокомандующего. А честолюбие заставит его предпринять все для того, чтобы остановить быстро отступающие и почти не сопротивляющиеся войска. Дай-то бог!

Ну а если не судьба? Если капризная фортуна отвернется от барона, пусть на его счет все неудачи и пишутся!

Конечно же, генерал Врангель понимал все это, чувствовал в предложении возглавить Добровольческую армию скрытый подвох. Он и хотел было отказаться, но… Верил в себя, верил в звезду свою.

Стоя у большого окна салон-вагона, Врангель видел, как проплывают по соседнему пути вагоны, набитые награбленным барахлом, которое «добровольцы» спешно отправляли в тыл. Он знал, что на станции еще полно раненых, больных, беженцев. Ковалевский потерял управление войсками, потерял авторитет. И офицеры, и солдаты превратились в квартирмейстеров, торговцев, спекулянтов. Большевики не позволяли себе такие вольности. Они знали, что самое верное средство разложить армию — сделать из нее сборище коммерсантов.

Придется расстреливать… Ничего не поделаешь, логика войны. Какой уж тут восьмой фельдмаршал! А впрочем, если он сменит Деникина и сумеет навести порядок… Но кто даст ему это звание? Деникин так и остался генерал-лейтенантом. Потому что получить генерала от инфантерии, полного генерала, он мог только от императора. А императора нет.

Оставив шумную журналистскую компанию пить шампанское, Врангель вместе с начальником штаба Шатиловым и младшим адъютантом, подпоручиком, доставшимся ему от прежнего командующего, в сопровождении небольшого конвоя зашагал по путям к станции, чтобы расчистить хотя бы один эшелон для раненых и беженцев.

Конечно, это не занятие для командующего. Но он знал, что о его распоряжениях, его строгости сразу узнают в войсках. Это гражданская война. Здесь многие простые вещи надо делать лично, чтобы видели, не отсиживаться в штабе, как стал это делать Ковалевский… а ведь боевой был генерал, тоже ходил в атаки в общем строю.

Популярность и авторитет без крови и без кулака не завоюешь. Таков мир…

Поздней ночью барон вызвал к себе в купе младшего адъютанта. Тот, вглядываясь в блокнотик, зачитал перечень отданных на завтра распоряжений, фамилии исполнителей. Адъютант генералу понравился. Конечно, засиделся в штабе у Ковалевского, больно уж ухоженный ангелочек. Но толков, спокоен, в глазах скрытое обожание. Видно, наслышан о новом командующем, а штабного сидения объелся.

Когда Врангель приказал отдать под трибунал двух офицеров, заставивших начальника станции отправить эшелон с барахлом в Ростов на глазах у тысяч людей, ожидавших какой-либо оказии, чтобы уехать подальше от красных, адъютант распорядился очень толково. И уже к вечеру собрался трибунал, три военных юриста, которых подпоручик информировал о взглядах нового командующего. Приговор был вынесен в течение пятнадцати минут, и об этом в газеты уже передана информация, а по линии железной дороги, да и по всему фронту пущен нужный слух.

— Скажите, подпоручик, вы давно служите при штабе Ковалевского?

— Второй год… Петр Николаевич! Младшим адъютантом командующего.

И сразу пропало желание продолжать разговор. Врангель удивленно взглянул на стоящего перед ним офицера: его покоробила фамильярность младшего адъютанта. Подумал, что вот с таких мелочей и начинается разложение армии: сначала будет панибратски называть по имени-отчеству, потом станет похлопывать по плечу. Ну уж нет! Место таких наглецов не за адъютантскими столами, а на фронте — в окопах, там, под пулями, они быстро учатся скромности!

— Вы что же, прежнего командующего тоже по имени-отчеству величали? — строго спросил барон и, не дожидаясь ответа, шагнул к двери.

Но подпоручик вдруг стал торопливо и сбивчиво извиняться:

— Простите, ваше превосходительство!.. Случайно вырвалось… Я понимаю… Но я подумал… Я — Микки… Я подумал, вы меня помните… Микки Уваров… То есть, простите, подпоручик Михаил Уваров!..

Михаила Уварова барон не знал, зато хорошо помнил маленького графа Микки Уварова — пухлощекого, кудрявого, по-девичьи застенчивого любимца баронессы Марии Дмитриевны. Микки был ее крестником. В том далеком далеке, когда Михаил Уваров был еще Микки, баронесса изобретала для него какие-то невероятные головные уборы, платьице с голубенькими лентами вместо застежек. Он часто подолгу жил у них на даче в Териоках под Петербургом. Мария Дмитриевна скучала, когда он долго не появлялся у них. Барон Врангель учился тогда в Горном институте и, приезжая на каникулы, видел, сколько нежности и ласки отдает мать крестнику, и даже ревновал ее к нему.

Барон вгляделся в подпоручика. Боже, неужели же этот статный худощавый юноша с прямыми темными волосами и со слегка удлиненным впалощеким лицом и есть Микки Уваров! Ничего общего! Разве что глаза, все еще по-детски припухшие, доверчивые и сейчас крайне смущенные.

— Микки! Да вы ли это? — оттаявшим голосом спросил барон. — Впрочем, и сам вижу: несомненно вы! А сначала, представьте, не узнал — вытянулись, возмужали…

— Я так рад, ваше превосходительство… — все еще пребывая в смущении, тихо признался Микки. — Когда мне стало известно, что вы примете нашу армию… поверьте, я был счастлив и не мог дождаться…

— Я тоже рад, Микки. Очень. И прошу вас наедине называть меня Петром Николаевичем.

— Благодарю вас. Благодарю… Петр Николаевич, — растроганно, сдавленным голосом сказал Микки. — И еще… только два слова. Здорова ли ваша матушка, баронесса Марья Дмитриевна? Где она? Как она? Знаете, я часто вижу ее во сне!..

Врангель нахмурился, грустно сказал:

— У меня давние новости, Микки. Находится в Петрограде, была жива, здорова.

— Как? Она не покинула Совдепию?! — воскликнул Микки.

Барон со вздохом развел руками.

— Как-то так получилось… надеялись на иной поворот событий, не зная, какие испытания будут ниспосланы нам Господом. А сейчас… сейчас не знаю. Никаких вестей.

Захваченный вихрем последних событий на фронтах, Петр Николаевич Врангель нечасто вспоминал ротмистра Савина, посланного им в Петроград. Сейчас же подумал, что времени прошло достаточно и уже пора бы ротмистру дать о себе знать, известить его, удалась ли рискованная миссия. Того, что ротмистра Савина могла постигнуть неудача, он не исключал: слишком густо замесилось все под Петроградом.

Барон печально качнул головой и тихо повторил:

— Совершенно… никаких… вестей.

Глава четырнадцатая

Эпоха потрясений и сдвигов выделяет не только героев. Как старые, заждавшиеся своего часа мины, всплывают на бурную поверхность проходимцы, авантюристы, палачи, люди без чести, без взглядов, без простых человеческих привязанностей.

Покидавшего Париж Анатолия Демьяновича Сычева — полковника неприметной внешности и неброских манер — провожал единственный человек. О Магомете бек Хаджет Лаше слышали многие, но мало кто знал его в лицо. Крепкий мужчина лет пятидесяти, с пронзительными бирюзовыми глазами на смуглом полноватом лице и жестким ежиком седоватых волос, он был красив той редко встречающейся красотой, которая привлекает и вместе с тем настораживает или даже отталкивает.

Шумно заявив о себе в семнадцатом году книгой из турецкой жизни — о застенках Абдул Гамида с их пытками, убийствами и прочими кошмарами, — Хаджет Лаше в дальнейшем предпочитал оставаться в тени. Но уже хотя бы по тому, как держался с ним полковник Сычев — предупредительно, с той естественной почтительностью, которая свойственна умным помощникам выдающихся людей, — можно было догадаться, что Хаджет Лаше наделен властью, недоступной обычному человеку. Что ж, власть эта и впрямь была велика: создатель «Лиги защиты России», ставившей перед собой широкие задачи и цели — от вербовки в среде русских эмигрантов добровольцев для белой армии до жестоких тайных приговоров отступникам и просто неугодным, — Хаджет Лаше был одним из доверенных лиц сильных мира сего и служил им, обуреваемый страстью войти в их круг, чтобы уже на равных с ними вершить судьбы человечества.

До отхода поезда в Гавр оставалось еще минут десять, и Хаджет Лаше, взяв Сычева под руку, водил его по крытому перрону.

— Доведется видеть Антона Ивановича Деникина, а также Татищева попытайтесь втолковать им, что рассчитывать в святой борьбе с большевиками уже не на кого. Во всяком случае, на «Совещание» пусть не надеются. Передовых умов России здесь нет. Людей решительных и твердых, способных хоть как-то изменить ситуацию в России, тоже. Есть группа выживших из ума кастратов. Я русский, и мой долг — довести это до сведения всех.

Хаджет Лаше говорил, говорил, словно хотел еще и еще раз утвердиться в принятом решении. А причиной, его породившей, были возмущение и гнев на русское правительство в эмиграции, так называемое «Русское политическое совещание».

На заседании «Совещания», спешно созванного его председателем князем Львовым, обсуждался тост Ллойд Джорджа на банкете и его же ответ на запрос полковника Греттена в палату общин. Дважды Ллойд Джордж публично высказался в том смысле, что блокада Советской России Антантой уже не достигает цели. Что блокада уже стала обоюдоострым оружием: бьет по Европе и по Антанте не меньше, чем по большевикам.

Заявления Ллойд Джорджа свидетельствовали о том, что Европа стала уставать ждать благополучного исхода войны с большевиками, что наступает время считаться с реальностью…

Грустное это было заседание. Каждый из членов «Совещания» понимал, что значит установление торговых отношений с большевиками. Это — снятие блокады, прекращение военных действий и, не исключено, признание Советского правительства.

«Россия производит громадное количество зерна и всевозможного сырья, в чем мы очень нуждаемся», — оправдывал этот свои шаг Ллойд Джордж. Но — нет, не в этом была причина изменения отношения Англии к большевистской России. Россия пока ни черта не производила. Главное было в другом. Английские пролетарии и тред-юнионы стали проявлять все больше сочувствие к Советской России. Они создали «комитеты действий» и с их помощью начали оказывать давление на правительство. Докеры отказывались грузить на корабли оружие, направляемое Деникину. В пользу Советской России прокатилась волна забастовок. Дело дошло до демонстраций с лозунгами «Мир с Советской Россией».

Ллойд Джордж дрогнул. Испугался за себя и за свой кабинет.

Члены «Русского политического совещания» поняли: приближается катастрофа. А что предприняли? До чего додумались? «Обратиться с воззванием к Ллойд Джорджу», «Послать обращение к английскому парламенту»… Слюни и сопли. Слова вместо поступков!

Когда Хаджет Лаше понял, что в «Русском политическом совещании» собрались одни говоруны и рассчитывать на их помощь не следует, он принял решение действовать самостоятельно.

Разыскал прибывшего в Париж полковника Сычева. Когда-то они были знакомы, и Хаджет Лаше хорошо знал, что полковник — убежденный борец с большевиками и что храбрости ему не занимать. И что еще важно: он был авантюристом и циником. Человеком своего времени.

— Еще этот старый политический маразматик Извольский предложил послать письмо Ллойд Джорджу с выражением нашего «фэ». А кто мы, в сущности, такие? Какое значение для Ллойд Джорджа имеет наше мнение? Да и станет ли он читать наше письмо?

— У вас есть какие-нибудь радикальные предложения? — спросил полковник. — Как станем драться еще и с англичанами! Помрем с музыкой!..

Лаше едва заметно улыбнулся и довольно долго молчал, словно прикидывая, посвящать ли полковника в свои размышления и планы.

— Не помню, кто — кажется, Маклаков — сказал на заседании, что большевики все больше завоевывают общественные симпатии — и с этим нельзя не считаться, — тихо заговорил Хаджет Лаше.

— А разве не так?

— Не так. Симпатии завоевываются с помощью дел. То, что эти болтуны там… — Лаше пренебрежительно указал рукой в сторону, что должно было означать: члены «Русского политического совещания», — то, что они называют симпатией, — не более как сочувствие, сострадание. Война, разорение, голод — вот причины сострадания. Наша задача — вызвать у европейского общества обратное отношение к большевикам, а именно антипатию, отвращение.

— Было! Чуть больше года назад, после изуверского убийства членов царской фамилии, были и антипатия, и отвращение.

— Вот-вот! — живо отреагировал Лаше. — Все это надо пробудить вновь. Судьба дает вам в руки все меньше шансов. Поэтому слушайте меня внимательно…

И Лаше изложил свой замысел. Полковнику он показался не лишенным смысла. Его осуществление, вполне вероятно, могло коснуться тех, кто сегодня настаивал на замирении с большевиками.

Хаджет Лаше был человеком дела. Он уговорил полковника Сычева взяться за руководство операцией и уже спустя неделю провожал его в Гавр. В Гавре полковника ждал загруженный боеприпасами пароход, идущий в Севастополь.

Раздался длинный свисток кондуктора, и поезд медленно, с ревматическим скрипом и вздохами тронулся. Хаджет Лаше шел рядом.

— Ах, как я завидую вам, полковник… Знаете, здесь ко всему легко привыкаешь, кроме запаха… чужой запах…

— Россия сейчас пахнет остывшим пожарищем, — угрюмо сказал Сычев.

— И все же… когда-нибудь… даже очень скоро…

Лаше начал отставать.

Поезд выбрался из-под сумеречного вокзального навеса и, продолжая разгоняться, побежал по солнечной, с грязными снежными заплатами земле; полковник все еще стоял на ступенях вагона, подняв руку в прощальном жесте.

— Кланяйтесь там… России! — сказал Лаше, зная, что полковник уже не услышит его.

Но Сычев понял, точнее, угадал последние слова патрона.

— Всенепременно!.. — ответил он. — Всенепременно!

…Прибыв в Севастополь, Сычев встретился с начальником объединенной морской и сухопутной контрразведки полковником Татищевым. Не тратя лишних слов, вручил ему письмо. Даже не письмо, а записку, короткую и сухую. Но тон ее был начальственный, приказной:

«Князь! Окажите подателю сего любую помощь, какая ему понадобится. М. б. X. Л.»…

Среди штабных офицеров ходил слух, что Татищев вовсе не был князем. Будто бы когда-то давно мелкий агент контрразведки жандармский ротмистр то ли Рукосуев, то ли Сухоруков из-за своей режущей ухо фамилии получил в своем департаменте звучный псевдоним и таким образом примазался к известному клану князей Татищевых. И будто бы его давний начальник (говорили, что это был не лишенный остроумия подполковник Климович) таким псевдонимом хотел подчеркнуть склонность ротмистра к незаконному обогащению. Ибо известно, что «тать», «татище» на Руси означало «вор», «ворище».

Так ли это, нет ли — кто теперь скажет. Да и кому нужно в это смутное время докапываться до истины?

Впрочем, и Татищевы повели свою замечательную фамилию не от святых праведников. Новгородский наместник Василий Юрьевич еще в начале пятнадцатого века, служа государю и великому князю Василию Первому, сыну Дмитрия Донского, похищал новгородских свободолюбцев и тайно отсылал их на расправу господину своему — отчего и получил в вольном городе кличку Татище.

Темна вода во облацех! Сегодня ты убивец и вор, а через триста лет дети твои — ученые и меценаты, и фамилию свою произносят с гордостью. Должно быть, и новоиспеченного Татищева эта мысль вдохновляла во всех его делишках.

— Рад оказать услугу, — сказал гостю Татищев. — Как Хаджет? Здоров ли? Давно не виделись. Что в Париже?

Сычев, полностью подтверждая свою фамилию, немигающе смотрел на него, и Татищев неуютно поежился, замолчал.

— Хаджет Лаше здоров. О Париже — как-нибудь в другой раз, — ровным, бесстрастным голосом сказал наконец Сычев. — Сейчас же — о деле.

— Да-да! Конечно! — согласился Татищев.

Человек далеко не робкого десятка, он и сам не понимал, что с ним происходит в обществе Сычева. От этого человека веяло холодом недоверия и подозрительности. Серые, почти белесые глаза его были словно отражением того мира, которому практически открыто служил Лаше и тайно, но столь же верно он, Татищев. Этот мир назывался просто: деловые круги.

Те деловые круги, которые стояли за правительствами и армиями. Те деловые круги, которые, по существу, и правили миром. Не будь всего этого, Татищев не только мысленно, но и вслух отправил бы посланца Хаджет Лаше ко всем чертям. А может, и дальше. Теперь же вынужден был спросить:

— Чем могу быть вам полезен?

И опять Сычев заговорил не сразу, словно все еще обдумывал: раскрывать ему или нет перед Татищевым карты?

— Ну, скажем… Для начала меня интересует большевистское подполье. Оно существует?

— Большевистское подполье — не газон с цветами. — Князь начал постепенно овладевать собой. — Едва раскрывал — вырывал с корнем.

— И все же оно есть?

— Несомненно, — даже с каким-то вызовом, с бравадой подтвердил полковник. — Несомненно, есть.

— Стало быть, особы царской фамилии, пребывающие здесь, на юге, подвергаются постоянной опасности? — не то спросил, не то строго укорил полковника Сычев.

— Не более чем мы с вами, — сухо сказал Татищев. Он уже полностью пришел в себя. Магия посланца Хаджет Лаше больше не действовала на него. — Большевистское подполье в Крыму пока, к сожалению, есть. А членов царской фамилии, к счастью, нет.

— А великий князь Николай Николаевич? Он ведь еще осенью собирался приехать в Крым!

— Точно так, — снисходительно кивнул Татищев. — Но вооруженные силы Юга России порвали с монархическими идеалами. Мы сейчас все — конституционные демократы, — он усмехнулся. — Узнав об этом, великий князь написал Антону Ивановичу, что он отказывает себе в счастье вернуться на Родину.

— Стало быть, он все там же, в Италии? — потерянно спросил Сычев.

— В Сан-Маргерет! — весело, будто радуясь за великого князя, подтвердил Татищев.

Его собеседник долго молчал, потом поинтересовался почти без надежды:

— Стало быть, никого из особ царской фамилии в Крыму? Я правильно вас понял?

— Ну если уж вам этого хочется… Находится здесь, например, великий князь Андрей Владимирович… — Татищев умиленно улыбнулся. — Не так давно выражал желание вступить в армию. Антон Иванович отказал. Есть еще его братец, великий князь Борис Владимирович, матушка их Мария Павловна… Пожалуй, все? Нет, еще герцог Лейхтенбергский-младший. Служит на флоте.

Сычев скривился: вся эта дальняя императорская родня — седьмая вода на киселе! — не представляла для него никакого интереса, ибо не могла быть полезна для того дела, ради которого он приехал в Крым. Это — не великий князь Николай Николаевич, родной дядя покойного царя, Верховный главнокомандующий в начале мировой войны, а на сегодняшний день — один из немногих по-настоящему серьезных претендентов на престол!.. И, главное, очень популярный человек в Европе.

Сычев начинал понимать: обычно не ошибающийся Хаджет Лаше на сей раз допустил промах, доверившись старой информации о якобы отбывающем в Крым Николае Николаевиче, и дело, казавшееся в Париже верным, поставлено под угрозу.

Идея, возникшая у Лаше, была проста и сулила успех: надо было организовать покушение на великого князя Николая Николаевича, приписав его большевикам-подпольщикам, а еще лучше — агентам ЧК. Этого было бы достаточно, чтобы даже те, кто готов всерьез заигрывать с Советами, надолго умолкли.

После жестокой, чудовищной расправы над императорской семьей в Екатеринбурге казнь почтенного старца только за то, что он мог быть претендентом на российский престол, несомненно, вновь всколыхнула бы повсюду в мире волну гнева против большевиков.

— А зачем вам, кстати, понадобился великий князь? — совсем уж развеселившись, спросил Татищев.

— Чтобы засвидетельствовать ему свое почтение, — язвительно сказал Сычев. — А заодно устроить на него покушение.

Недавняя веселость мгновенно покинула начальника контрразведки, и опять он почувствовал себя неуютно.

— Изволите шутить?

— Отнюдь! Именно — покушение. Чтобы весь мир, как это уже было весной восемнадцатого, взвыл от негодования. Объяснить все подробнее? Или и так понятно?

— Но ведь это… это… — Полковнику стало трудно дышать, он судорожно рванул верхнюю пуговицу кителя.

— Вы правы, — бесстрастно произнес Сычев, — это замысел Хаджет Лаше, возникший не от скуки, но по требованию… ну, скажем так: времени. Вы здесь не понимаете, что Европа готова отдать вас на растерзание.

«Сволочи! — выругался про себя начальник контрразведки, имея в виду и своего собеседника, и Хаджет Лаше, и всех тех, кто возвышался за их спинами. — Уголовники!»

Он понял, что не должен сам вмешиваться в это дело, его нужно отвести от себя.

— Видите ли… — задумчиво начал он. — Видите ли, я готов помогать Хаджет Лаше в тех пределах, в каких позволяет мне мое представление о чести и порядочности. В данном же случае…

— Вы хотите сказать, что мы не можем на вас рассчитывать?! — удивленно спросил Сычев.

— Я хотел сказать только то, что сказал, — холодно ответил Татищев и, помедлив немного, добавил: — У меня есть сотрудники, с коими я вас сведу. Вполне допускаю, что им придется по душе замысел Хаджет Лаше. — Голос Татищева креп, обретал уверенность. — К сожалению, больше не располагаю временем для продолжения нашей интересной беседы.

Контрразведка располагалась в самом центре города, на Екатерининской, в покинутом хозяевами — крупными банкирами — старинном, много раз перестраиваемом, готического стиля особняке. Татищев вышел из кабинета и, не оглядываясь, лишь слыша за своей спиной шаги полковника, пошел по сложному лабиринту коридоров, заставленных сундуками, столами, шкафами и шкафчиками — словом, всем тем, что еще совсем недавно придавало человеческому жилью уют и комфорт. Вытесненные в коридор, эти предметы лишь подчеркивали атмосферу безысходной заброшенности и разорения, уже давно поселившихся здесь. Он резко толкнул невысокую дверь и скрылся за нею. Полковник удивленно остановился и стал ждать. Татищев не появлялся довольно долго, наконец встал на пороге.

— Капитан! Поручаю вам нашего гостя полковника Сычева. — Татищев пропустил полковника в небольшой, с одним зарешеченным окном, кабинет, сам же ушел, не откланявшись.

Навстречу Сычеву шагнул моложавый, но лысеющий капитан. Щелкнув каблуками, представился:

— Капитан Селезнев!

— Полковник Сычев.

— Присаживайтесь! — предложил капитан Селезнев и, усевшись против Сычева, спросил: — Откуда изволили?

— Из Парижа.

— Ах-ах! — вырвалось у капитана. — Ах, у Париже, ах, у Париже у мамзелей юбки до пупа и чуть пониже. Один казачок пел. — И, не пригасив искорки смеха, так же бодро и весело продолжил: — Трещим по всем швам. Загоняют в Крым, как джинна в бутылку. Из Одессы вышибли, из Ростова — тоже. В Новороссийске еще держимся. Вот и все о нынешних наших событиях.

— Знаю. — Сычев мрачным, гипнотизирующим взглядом смотрел на Селезнева, но тот не замечал строгого взгляда, так же весело продолжал:

— Вчера по делам службы посетил винодельческое хозяйство «Магарач». Ах, боюсь, не успеем все выпить, придется в море спускать. Так вот вам веселая картинка. Парадокс судьбы. Обовшивевший казачок пьет прямо из бутылки вино, которое прежде император позволял себе только по праздникам. — И без перехода Селезнев сказал: — Что касается вашего дела. Князь посвятил меня в ваше предприятие. Тонкая материя. И человек, подходящий для столь важного дела, у меня имеется. Четкий, решительный. Но…

— Представьте мне его, — попросил полковник. Селезнев кивнул:

— Штабс-капитан Гордеев, недавно к нам прикомандирован. Служил в контрразведке в Добровольческой армии. Отзывы блестящие. Но…

— Что? — насторожился Сычев.

— Нет объекта, — развел руками капитан. — В Крыму сейчас нет никого, кто бы мог соответствовать такой операции.

— Сегодня — нет, а завтра, возможно, будет, — спокойно сказал полковник.

Немало повидавший в жизни Сычев хорошо знал, что надо уметь ждать, что фортуна вознаграждает за терпение…

Глава пятнадцатая

С моря дул ровный холодный ветер. Хрустела под ногами щебенка. Дорога вилась по солончаковому пустырю вдоль берега моря и вела на маяк.

В домике на Корабельной стороне подпольщики больше не собирались: их частое появление здесь привлекло внимание соседей. Очередную встречу назначили на маяке.

Красильников, занятый невеселыми думами, шел опустив голову. Сегодня он виделся с надзирателем Матвеем Задачей. Матвей рассказал, что со вчерашнего дня Кольцова переодели в холщовую полосатую одежду с бубновым тузом на спине и перевели в блок смертников, куда не то что проникнуть или записку передать, но даже заглянуть без специального пропуска невозможно. Блок смертников охранялся особым караулом.

Увидев впереди мальчишеский силуэт, Семен Алексеевич даже шаг замедлил: его встречал Юра. Это уже второй раз. «И надо же было тебе рваться сюда, в Крым, пацаненок ты мой, Юрка! — глядя на мальчика, подумал Красильников. — Харьков — наш. Был бы ты теперь в надежных руках, ходил бы в школу…»

Юра взглянул на Красильникова и остался стоять на берегу моря среди раскачивающихся под ветром белесых метелок ковыля.

Тогда Красильников остановился, бросил через плечо:

— Ну, хватит телеграфный столб изображать! Айда на маяк! — И тут же выругал себя за душевную черствость: парнишка тянется к нему, а он…

Юра стоял, склонив голову, опустив вдоль туловища тонкие руки. Красильников вдруг увидел, как он вырос. Увидел и то, как пообносился. Курточка, заштопанная бессчетное множество раз, была тесной в плечах и короткой, залатанные брюки открывали щиколотки. «Растет парень без отца-матери, — вздохнул про себя Семен Алексеевич. — Холода давно настали, а мы ему теплую одежду справить не додумались…»

— Пойдем, брат, на маяк, — и увидев, что Юра не идет, Красильников спросил: — Ты чего? Обиделся?

— Меня Федор Петрович попросил здесь побыть, — не глядя на него, ответил Юра, — чтоб предупредить, если кто чужой…

— А не скучно?

— Скучно, конечно. Но что поделаешь?

«Хороший парень растет, жаль, что сам по себе, — подумал Красильников. — Без всякого воспитания, без учения… Эх ты, времечко!..»

— Не сердись, — сказал он смущенно. — Поручение у тебя не пустячное. Выходит, что и Федор Петрович, и я, и… все мы сейчас от твоего внимания и бдительности зависим. Ну, дежурь!

Легонько сдавив худые плечи мальчика, Красильников быстро пошел к маяку.

Во дворе, поросшем бурьяном и присыпанном потемневшими стружками, поднырнул под развешанное на веревке белье. Громыхнув щеколдой, отворил дверь.

Из комнаты на него пахнуло терпким махорочным дымом. На стенах горницы были наклеены яркие картинки, вырезанные из «Нивы», в углу перед киотом алела лампадка. За покрытым вышитой скатертью столом сидели четверо: Седов, Мещерников, Василий Воробьев и хозяин. В их глазах Красильников прочитал один и тот же вопрос. Чувствуя себя неловко под нетерпеливыми взглядами, он резче, чем следовало бы, сказал:

— Были бы хорошие новости, я б еще с сеней доложил!

Илья Иванович Седов встретил эти слова спокойно, лишь почти сросшиеся на переносице брови сдвинулись еще теснее. Загорелое лицо его выражало твердую и уверенную силу. Он сгреб в ладонь свою камуфляжную бороду.

— Делись плохими!

Когда Красильников рассказал о своей встрече с надзирателем, первым не выдержал сидящий по правую руку от Седова Анисим Мещерников. Опустив на стол тяжелый кулак, выдохнул:

— Ах, мать моя была женщиной!.. Ну как теперь до смертного блока дотянешься?!

Смотритель маяка укоризненно покосился на Анисима. Голубые глаза Федора Петровича порядком подвыцвели, но все еще не утратили пронзительности.

— Да ведь сколько было сделано! — словно оправдываясь, сказал Мещерников. — Думал: перехитрили судьбу! Все ж на мази было. Все ж до винтика продумали…

— Что о вчерашнем дне думать. О сегодняшнем и завтрашнем думать надо. Чего ж попусту кулаком грохать? — Федор Петрович был не в настроении, и, может быть, от этого голос его скрипел, как плохо смазанный блок.

И опять стало тихо. Хозяин выудил из кармана широких брезентовых брюк короткую трубку-носогрейку, набил ее махоркой. Остальные свернули «козьи ножки».

Заговорил Илья Иванович Седов:

— То, что Кольцова на прогулки водят, — это мне нравится. Надзиратель на крючке — тоже неплохо… От этого и будем плясать. Ну, грохни еще раз кулаком по столу, Анисим! И выложи какую-нибудь приличную мысль!

Высокий, худой, с глубоко въевшейся в кожу лица угольной пылью, Анисим пожал плечами:

— Спросил бы ты меня, Илья Иванович, как паровозы водят и ремонтируют, — это в два счета. А в таких делах…

— Слушай, Илья Иваныч! — обернулся к Седову Василий Воробьев. — Человек я в вашем деле новый…

— Ты — короче. Дело говори!

— Так я и хочу сказать дело. Что, если ночью подкрасться к крепости и подвести под стену пудов десять динамиту?

— А днем, во время прогулки, взорвать? — понял Воробьева Анисим.

— Точно! — воодушевленный поддержкой, сказал Воробьев. — И потом прикрыть Кольцова огоньком!.. Риск тут обязательный, но все же попробовать стоит.

— А ты с тигрой целоваться пробовал? — въедливо спросил Федор Петрович. — А часовые на вышках? А караулы на внешнем обводе? Да тебя за сто сажен к крепости не допустят. Сам погибнешь и людей без толку положишь.

— Нет, — в раздумье сказал Красильников, — на крепость с револьвером да миной не пойдешь… Это вроде как с ножом на бронепоезд.

Они перебирали самые разные варианты, один отчаяннее и безнадежнее другого. Готовы были ухватиться за самый рискованный план, если бы в нем забрезжила хоть какая-то надежда. Всего лишь надежда.

Анисим предложил, пожалуй, самый невероятный с точки зрения нормальной логики вариант. В железнодорожных мастерских, которые контролировались подпольем, ремонтировался бронепоезд. Подпольщики делали все для того, чтобы еще на неделю, еще на день отсрочить окончание ремонта. Так вот Анисим предложил спешно закончить ремонт бронепоезда, вывести его из мастерских, по железнодорожной ветке вплотную подойти к крепости и в упор ее обстрелять.

— Предположим, что это возможно, — не отвергая на корню идею, сказал Илья Иванович Седов. — Что это дает?

— Ну, во-первых, можно разбить фугасами ворота, сделать пробоины в крепостных стенах… можно поднять в крепости большой шухер…

— Ну и?.. Смысл?

Анисим пожал плечами, виновато оглядел присутствующих. И снова они молча курили. А на столе перед ними, как общий для всех укор, лежала та самая газета, в которой сообщалось о завершении следствия по делу Кольцова.

Семен Алексеевич с ненавистью посмотрел на газету, словно она и являлась главным виновником несчастий Кольцова, пробежал невнимательным взглядом по заголовкам. Одна из заметок неожиданно заинтересовала его. Он прочитал короткую информацию, удивленно присвистнул и, отодвинув газету, долго невидяще глядел перед собой, время от времени отгоняв ладонью клубы табачного дыма. Потом сказал:

— С бронепоездом-то оно, может, и авантюра… Но не такая безумная, как глядится с первого раза!

Никто не проронил ни слова, все ждали продолжения — уже по тому, как повеселели его глаза, как затеплились в них озорные огоньки, можно было догадаться: Красильников что-то придумал!

— Предположим, что нападение мы приурочим к прогулке Кольцова… Ну и что? Мы шум-тарарам поднимем, а он ничего не поймет и вместе с охраной побежит со двора внутрь крепости.

— Вот именно, как связаться с Кольцовым? Как предупредить? — раздраженно проворчал Седов. — Сам же сообщил нынче: невозможно, все пути отрезаны!

— Да, говорил. А тут… Черт его знает! Вроде как появилась одна зацепка. — Красильников с сомнением покачал головой. — Если сильно поразмыслить, может, что-то и выпляшется! Вот посмотри…

Илья Иванович глянул на Красильникова, пододвинув к себе газету, стал внимательно вчитываться в убористые типографские строки. Недоуменно сказал:

— Что такого ты здесь вычитал?

— В Севастополь приехал один «приятель» Кольцова. — Красильников чуть заметно улыбнулся и ткнул прокуренным пальцем в нужную заметку. — Вот. «Из поездки в действующую армию возвратились представители военной миссии. Их сопровождает английский корреспондент Колен…»

— Он, значит, и есть приятель Кольцова! — хмыкнул Анисим. — А королева аглицкая, случаем, не тетушка ему?

— Этот Колен встречался с Кольцовым в красном Киеве. А потом признал его уже в адъютантах Ковалевского. Но контрразведке не выдал.

— Скажи, благородный!

— Может, и так. А может, Кольцов его малость припугнул… Вот я и подумал: а нет ли смысла потолковать с ним?

— Как? Англичанин же!

— Он по-нашему хорошо говорит… Этот Колен, пожалуй, единственный человек на свете, который может встретиться с Кольцовым. Иностранец, корреспондент. Не откажут. Вот я и хочу уговорить его, чтобы он нам помог.

— Станет он с тобой разговаривать! — усомнился Седов. — Да и зачем ему такой риск?

— Ну, насчет того, станет ли он со мной разговаривать, то это зависит от обстоятельств. Живет он в гостинице «Кист», и пройти к нему черным ходом ничего не стоит. В номере, без свидетелей, с ним, конечно, можно поговорить… Насчет риска. Тут — игра. Тут уж — чей риск рисковее… Давно в азартные игры не играл. Попробую! — Красильников помолчал немного и Добавил: — Ну а остальное будет за вами!..

Больше всего Красильников не любил стихийности и неопределенности. Перед ними он терялся и становился слабым. До этого часа Красильникова больше всего угнетала неопределенность. Но едва лишь начал вырисовываться этот, пусть и авантюрный, план, Красильников почувствовал себя сильным и решительным.

Прежде всего ему надо было встретиться с английским корреспондентом Коленом. Поговорить. Договориться или припугнуть. Тут уж не до политеса! Его товарищам надо подготовить бронепоезд и загрузить снарядами. И конечно, разобраться в железнодорожных стрелках: какую открыть, чтобы бронепоезд вышел на крепостную ветку. Наконец, надо подготовить катер, который бы вывез всех участников операции — и в случае удачи, и в случае неудачи — подальше от Севастополя, в безлюдные и глухие места.

— Ты с Наташей посоветуйся, — предложил Красильникову Седов. — Она интеллигентов получше нашего знает.

— Боишься, что дров в разговоре с корреспондентом наломаю? — улыбнулся Красильников.

— Боюсь, — откровенно сознался Седов. — С ним надо ласково, нежненько…

— Но и с напором.

— Ага. Но ласково, — стоял на своем Седов.

— Хорошо. Посоветуюсь.

Итак, решение было принято. Хотя никто из них — ни один человек — не верил в успех. Конечно, это была авантюра. Однако они шли на нее. Шли, чтобы каждый из них мог сам себе сказать: «Сделали все, что в наших силах».

Утро было тусклым, туманным, как это часто бывает в милой сердцу Англии. Колен проснулся в благодушно-приподнятом настроении — скоро, совсем скоро он покинет эту сумбурную страну, где так много повидал и мало что понял.

Он любил дороги и связанное с ними беспокойство. В дорогах есть постоянная устремленность, обещание чуда и неизвестного. Он и в Россию поехал, может быть, потому, что Россия для него — большая, неустроенная, невесть куда ведущая дорога.

Постичь до конца Россию и русских Колену не удалось. И все равно, весь во власти ожидания скорой встречи с родиной, он пребывал в хорошем настроении.

Позавтракав, Колен долго смотрел через большое окно гостиничного номера на рейд. Там, почти напротив Графской пристани, стоял английский крейсер «Калипсо», грозно ощетинившись стволами орудий в сторону притихшего крымского берега. На этом крейсере Колену и предстояло покинуть Россию. Отсюда, из номера гостиницы, крейсер казался особо грозным и внушительным. На таком корабле хорошо путешествовать — все-таки пушки обязывают к почтению.

Внезапно раздался сухой, требовательный стук в дверь. Он обернулся и недовольным тоном произнес:

— Войдите!

Увидев девушку лет двадцати с небольшим — миловидную, скромно, но со вкусом одетую, — Колен удивился. Правила хорошего тона, с которыми истинный джентльмен не должен расставаться никогда, обязывали его, впрочем, к гостеприимству.

— Прошу, мисс, присаживайтесь, — пригласил он, указывая на широкий кожаный диван, и бегло прикинул про себя: «Кто бы это мог быть? Зачем? Слишком уверенно держится. Вряд ли это служащая гостиницы. И — глаза… Почему они такие пристальные и дерзкие?»

— Господин Колен? — вежливо уточнила посетительница. И, услышав подтверждение, смущенно улыбнулась, — Простите меня за этот визит. Надеюсь, он будет для нас с вами взаимополезен. Скажите, господин Колен, вы читаете местную прессу?

Колен, наверное, должен был объяснить, что любой корреспондент зарубежной газеты начинает день со знакомства с местной прессой и что если он и отступил от этого правила, то лишь по одной причине: в России его миссия окончена… Но вместо этого он спросил:

— Зачем?

— Наверное, всегда есть новости, к которым тянется сердце журналиста? К которым вы не можете быть безразличны. Или скажем так: новости, которые на родине вы можете легко и просто превратить в сенсацию, а значит, в деньги.

— Вы хотите предложить мне сделку? — начал что-то понимать Колен, и ему сразу стало спокойнее: он не любил загадок. — Что ж, у нас в Англии хорошая сенсация стоит дорого. Если вы располагаете таковой, я готов… э-э… платить.

Наташа (а это была она), отметив про себя заинтересованность Колена, почувствовала уверенность.

— Прочтите это! — Она протянула ему развернутую газету с заметкой об окончании следствия по делу Кольцова.

Колен уже с первых строк увидел хорошо знакомую фамилию бывшего адъютанта генерала Ковалевского. Лицо его заметно изменилось — стало отчужденней, брови напряглись.

Еще когда там, в Харькове, Кольцов потребовал от него молчания, он понял, что капитан не из тех людей, кто бросает слова на ветер.

И все-таки Колен подумывал: а не поделиться ли ему своим сенсационным открытием с начальником контрразведки Щукиным? Но не поделился. И в газету, как собирался, два прелюбопытнейших снимка не дал: Кольцов в форме красного командира и офицера Добровольческой армии. Из-за страха? Вряд ли… Человек, который летал на первых, таких ненадежных, аэропланах, который с борта японского крейсера видел цусимскую бойню, который исходил дикую Африку и участвовал в атаке первых английских танков на германском фронте, — такой человек способен преодолеть страх…

Нет. Испытав первый, простительный для журналиста восторг («наш корреспондент разоблачает в штабе Добровольческой армии разведчика красных!» — это ли не настоящая сенсация!), Колен, поразмыслив, решил не делиться своим открытием ни с редакцией родной газеты, ни тем более с чуждым ему полковником Щукиным. Потому что кроме журналистского азарта есть еще и обычная человеческая порядочность. Он был в чужой стране, которая захлебывалась в крови своих сыновей, и считал для себя долгом оставаться над схваткой. Выдать Кольцова что через газету, что контрразведке означало бы изменить принципам, самому вмешаться в схватку. Не говоря уже о том, что это попахивало бы элементарным предательством — роль не для истинного англичанина и джентльмена!

И вот теперь эта мисс (несомненно из числа друзей Кольцова!) пришла к нему и, волнуясь, не знает, как заговорить о чем-то для нее важном.

Колен еще раз — медленно, очень медленно — прочитал газетное сообщение и с лукавой прямотой посмотрел на Наташу.

— Интересная заметка. Но какое отношение она имеет к обещанной сенсации?

— Прямое, господин Колен. Самое прямое! — с жесткой напористостью ответила Наташа. — Она и лично к вам имеет отношение. Неужели не понимаете?

— Нет.

— О том, что Кольцов — красный командир, вам было известно. А что он — красный разведчик, вы тоже, конечно, догадались… После встречи с вами Кольцов, честно говоря, уже собирался было срочно покинуть белых. Но потом… Потом он поверил в ваше благородство. Точнее даже — поверил в то, что вы солидарны с нашей борьбой. Ведь факт остается фактом: вы не выдали его контрразведке!

— Ну, это можно объяснить страхом, — усмехнулся Колен.

— Полноте, господин Колен! Кого вам было бояться? Вокруг вас денно и нощно находилась белогвардейская охрана… Нет-нет, мы справедливо оценили ваш поступок как проявление симпатии к нам, большевикам. Поэтому и рискнули еще раз обратиться к вам за помощью. Будьте джентльменом до конца!

Последние слова она почти выкрикнула. И только теперь Колен заметил, что мисс не просто взволнована, а держится на пределе сил. В глазах ее на бледном лице светилась то ли угроза, то ли мольба. Наверное, она понимала всю шаткость своей позиции. Но чем помочь ей? Как бы вступив когда-то в некоторое негласное соглашение с Кольцовым, он был твердо уверен, что на том все и кончится. А теперь выясняется, что давняя история не завершилась. Завершение ее последует сейчас. И от него, наверное, потребуют того, чего он сделать не сможет. Ни по долгу службы, ни по совести, ни по убеждению.

— Что значит «до конца»? — хмуро, без какой-либо иронии спросил он у Наташи. — Завтра крейсер «Калипсо» покидает Севастополь. Я на нем возвращаюсь в Англию.

— Но ведь это завтра! — вырвалось у Наташи. — А сегодня, прошу вас, помогите нам. От вас требуется немногое: всего лишь передать письмо…

— Каким образом? Кольцов, по сути, уже мертв. Кроме священника, к нему никого не пустят.

— Кроме священника и журналиста, — почти спокойно поправила Колена Наташа. — Английского журналиста, разумеется. Для этого вам необходимо съездить к начальнику гарнизона генералу Лукьянову и испросить разрешение на встречу.

Колен видел, каким трудом дается ей это показное спокойствие, и в душе восхищался: он всегда уважал сильных, умеющих владеть собою людей. Выдержка, невозмутимость — свойство чисто английского характера. В России, к сожалению, такие характеры — редкость. Эта молодая мисс многим могла бы служить примером. Неужели она действительно большевичка? Столь милое, хрупкое создание, идущее на риск ради того, чтобы помочь своему товарищу? Вот и пойми что-нибудь в этой стране, ее людях…

— Нет, — преодолевая невольное сочувствие к девушке, покачал головой Колен. — То, о чем вы просите меня, невозможно. Извините, мисс. Это противоречит моим принципам не вмешиваться во все то, что происходит в России. В вашу борьбу. Если хотите знать, именно поэтому я молчал в штабе Ковалевского о наших с Кольцовым встречах. Поэтому! А вовсе не из-за его плохо замаскированных угроз…

— Чем бы ни объяснялось ваше былое решение сохранить тайну Кольцова, вы поступили благородно, — сказала Наташа. — Но теперь, когда тайны больше нет, вам необходимо повидаться с ним в крепости хотя бы для того, чтобы к тем двум снимкам Кольцова присоединить третий — сделанный в камере.

— Зачем? — не понял Колен. — Нет тайны — нет и сенсации.

— Вы рассуждаете сейчас всего лишь как журналист. Но взгляните на это иными глазами: как политик, — холодно, с какой-то не женски жестокой логикой настаивала не перестающая удивлять собеседница. — Вы лучше меня знаете, что отношение Англии к Советской России в последнее время меняется. Таково требование народа, с которым ваше правительство не может не считаться. Но о том, сколько русских людей погибло от присланных вами винтовок, пулеметов, танков и пушек, помним не только мы — это помнят и англичане. Расскажите им всю правду о нашей революции хотя бы на этом одном примере!

Колен некоторое время молчал.

Он представил себе эти три фотографии на полосе — красный командир, адъютант, арестант. И текст: «Снимки этого человека сделаны в разное время. Легко убедиться, что наш специальный корреспондент имел редчайшую возможность разоблачить красного разведчика в штабе Добровольческой армии русских вооруженных сил. Но подданные Его Величества, во всем поддерживая свое правительство, не считают для себя возможным вмешиваться во внутренние дела суверенных государств. Лишь теперь, когда нашумевшее в России дело „адъютанта его превосходительства“ близится к трагической развязке, эта публикация стала возможной…»

Сенсация? Пожалуй! Но сенсация, работающая на большую политику Англии. Правительство и владельцы газет сумеют оценить это…

И все-таки что-то мешало Колену, сдерживало изначальный восторг.

— Простите, мисс, — подумав, сказал он. — А каков ваш интерес?

— Если вы напишете о Кольцове непредвзято, кто знает, быть может, это хотя бы в малой степени поможет ему. С общественным мнением иногда приходится считаться даже правителям.

— Что ж… Вы правы. Где письмо?

На стол перед ним легло письмо.

— Спасибо, — сказала Наташа и слабо, с надеждой улыбнулась. — Когда-нибудь вы сможете с гордостью сказать вашим внукам — надеюсь, их у вас будет много, — что вы, как честный человек, помогали русскому народу завоевать лучшую для себя долю. И это будет сущая правда. Если я останусь жива, то с удовольствием засвидетельствую это.

— Я не уверен, что вы, большевики, победите, — откровенно признался Колен. — Хотя в вас очень много страсти!

Лишь сейчас, заканчивая этот разговор, он вдруг понял самое главное: эта девушка любит Кольцова. Бесстрашно и безрассудно. Хотя мог биться об заклад, что письмо, уже перекочевавшее в карман его пиджака, было отнюдь не любовное. В конце концов, чем он рискует? Завтра этот город исчезнет из его жизни. И эта страна. И кто знает, быть может, навсегда.

Начальник Севастопольского гарнизона генерал Лукьянов принял Колена сразу, не выдерживая в приемной.

Генерал сидел, утопая в невероятно большом и мягком кресле. На причудливой резьбе подлокотников покоились тонкие, с длинными музыкальными пальцами руки: генерал был неплохой виолончелист и часто любил поговаривать, что военным стал не по призванию, а по принуждению времени. Глаза его смотрели из-под припухших век живо и с любопытством.

— Какие впечатления увозите с собой в Англию? — вежливо поинтересовался генерал у Колена, и пальцы его провальсировали по подлокотникам.

— Если говорить о военных делах, должен сознаться, впечатления пока неважные, — отозвался после короткой заминки Колен, намекая на отступление деникинских войск.

— Ценю откровенность. Но очень скоро все изменится к лучшему. В армии назревают большие реформы, — светски улыбнулся генерал.

— На это надеются и в Лондоне, — издалека начал говорить о главном Колен. — И поэтому мы, я бы сказал, очень сдержанно информируем английскую публику о событиях, которые происходят здесь в последнее время.

Лукьянов понимающе кивнул головой:

— Мы ценим вашу лояльность, господин Колен. И готовы во всем способствовать.

— Ловлю вас на слове, генерал! — Колен достал из кармана газету. — Хочу просить вас помочь мне сделать одно необычное интервью… Короткое интервью и фотоснимок.

Генерал взял газету и, бросив взгляд на очерченное карандашом сообщение, тут же вернул его Колену.

— Это невозможно, — хмуро заметил он.

Колен с невинным удивлением посмотрел на него:

— Я вас не совсем понимаю.

Генерал осторожно потрогал пальцами висок. Тщательно подбирая нужные слова, заговорил весьма туманно:

— Буду с вами откровенен, господин Колен. Вся эта история с капитаном Кольцовым очень похожа на страницу из «Тысячи и одной ночи». Но время Гарун аль-Рашидов прошло. И нам не хотелось бы афишировать эту неприглядную историю.

— Но ведь я ее все равно знаю, — усмехнулся Колен. — Я не раз встречался с капитаном Кольцовым. И все равно напишу о нем. Но разве плохо, если читатели «Таймс» увидят на фотографии не только блестящего офицера, но еще и арестанта? Мне кажется, это будет символично.

— Ваш замысел мне понятен. — Генерал опять потрогал висок. — Но как помочь вам? Что, если я попрошу вас не писать об этом по крайней мере сейчас?

Колен сделал вид, что размышляет. Потом сказал:

— Давайте поступим так. Вы дадите мне пропуск к капитану Кольцову, а я обязуюсь не писать об этой истории до конца военной кампании.

— В таком случае — по рукам, как говорят у нас в России, — сказал генерал Лукьянов и встал. — Берите мою машину и поезжайте в крепость. Обо всем остальном я распоряжусь.

В полдень Илья Седов, Анисим Мещерников и Красильников отправились в железнодорожные мастерские. Они напоминали огромную кузницу. Разноголосо — то тяжело и глухо, то звонко-капельно — стучали здесь большие молоты и совсем маленькие молоточки. Под навесом возле нескольких горнов работали голые по пояс кузнецы. Рядом повизгивали токарные станки.

Бронепоезд «На Москву» высился устрашающей серой громадой, весь обгорелый и, словно оспой, побитый снарядными осколками. Несколько бронированных плит были некрашеные, их недавно заменили, и они отливали темной синевой.

Угрюмого вида рабочий в прожженном во многих местах фартуке выхватил щипцами из горна раскаленный докрасна болт и сноровисто понес его к тендеру паровоза. Коренастый клепальщик в больших темных очках одним точным и увесистым ударом кувалды вогнал болт в уже подготовленное отверстие, а затем стал молотком развальцовывать края.

К клепальщику подошел человек в чистой, даже франтоватой, одежде — видимо, из администрации — и что-то сказал ему на ухо. Тот согласно кивнул, отложил в сторону инструменты и, вытирая паклей руки, двинулся из мастерских. Он прошел под навесом и через маленькую дверь направился в темную каптерку. Здесь, сидя на ящиках, его ждали Седов, Мещерников и Красильников.

Клепальщик не спеша поздоровался с ними.

— Что с бронепоездом? — с налета спросил Седов.

— Тянем, Илья Иваныч! — ответил клепальщик. — Я так прикидываю, что еще дней пять проторчит тут.

— Машина как? — деловито поинтересовался Мещерников.

— Кое-что недоделано… по мелочам…

— Значит, порешим так. Даются вам сутки. Время немалое. А завтра в полдень чтоб бронепоезд был готов и стоял под парами!

Клепальщик удивленно вскинул брови и, обиженно посмотрев на Седова, заметил:

— То говорили «тяни»…

— А теперь говорим: в полдень, — жестко отрезал Седов. — Так будет или не будет?

— Если надо, значит, будет! — Клепальщик твердо посмотрел на Седова и не удержался: — Может, объяснишь все же?

— Ничего пока сказать не могу… В общем, есть одна лихая задумочка! — Седов взглянул на клепальщика и добавил, убеждая в чем-то не столько присутствующих, сколько самого себя: — Задумка, может, даже того… А только другого выхода нет!

Громоздкие двустворчатые кованые ворота неторопливо и тяжело открылись, и сверкающий «бенц» начальника гарнизона медленно вкатился в крепостной двор. Угнетающее безлюдье и тишина царили здесь. Многометровая толща высоких стен прочно отгородила от внешнего мира этот мощенный каменными плитами двор. Казалось, что и солнце боится заглянуть сюда.

Неподалеку виднелся черный отсыревший провал входа в туннель. Его перегораживала железная решетчатая дверь.

По каменным плитам гулко прозвучали шаги, и к машине подошел офицер.

— Господин Колен! Пожалуйста, следуйте за мной!

Офицер подошел к решетчатой двери туннеля и нажал кнопку звонка. Вскоре выглянул надзиратель. Он отстегнул от пояса связку ключей, молча открыл дверь. Офицер и Колен вошли в туннель. Заскрежетал замок, надзиратель тотчас запер за ними.

В туннеле было холодно. С бетонного свода падали капли. Стены были в пятнах сырости. Слабо светились ввинченные в потолок лампочки.

Еще дважды перед ними так же молча, словно все здесь были глухонемыми, открывали решетчатые двери. И наконец Колен попал в такой же мрачный, как и коридоры, бетонный зал. По одну его сторону виднелись двери нескольких камер. Возле крайней офицер остановился, открыл маленькое квадратное окошко, заглянул в камеру. Затем лаконично приказал надзирателю:

— Открывай! — и, глянув на часы, предупредил Колена: — Разрешено десять минут. Приказ генерала.

Надзиратель открыл дверь, привычно глянул по сторонам, отступил, пропуская Колена в камеру.

Кольцов сидел на узкой подвесной койке и спокойно глядел на журналиста. В его облике сохранялось прежнее достоинство, выдержка и самообладание. Нет, что-то, пожалуй, изменилось. Глаза! Они были усталые, пригасшие. Да и лицо, покрытое бисеринками пота, осунулось…

— Здравствуйте, капитан, — сказал Колен, протягивая руку. — Вы разрешите сфотографировать вас?

Кольцов внимательно посмотрел на журналиста. Конечно, естественным было отказаться. Но что-то явно стояло за просьбой Колена. Что-то важное.

— Людоедское, скажем прямо, любопытство… Ну, да вам, журналистам, простительное, — сказал он. — Фотографируйте!

Колен, быстро сделав снимок, встал так, чтобы прикрыть спиной дверь.

— Мне дано несколько минут, чтобы взять интервью, — заговорил он, доставая из кармана блокнот вместе с письмом. — Вы догадываетесь, какой последует приговор?

— Я знаю его, — ответил Кольцов.

— Скажите, вы предполагали такой исход, начиная свою опасную деятельность?

— Я верил в лучшее. Но мне не в чем винить судьбу.

Не делая лишних движений, Колен выдвинул из-под блокнота письмо.

Слегка дрогнули от удивления брови Кольцова — только на один неуловимый миг, — и снова лицо приняло спокойное и даже безразличное выражение.

«Какая выдержка! Какое самообладание! — невольно подумал Колен. — Господи, как бессмысленно и жестоко расточительно человечество! Но… Не может быть, чтобы такой человек погиб. Интуиция подсказывает, что мы еще встретимся. Но где и когда?.. Как?!»

— О чем вы думаете, мысленно окидывая взглядом свой жизненный путь?

Кольцов слегка улыбнулся:

— О том, что на свете есть плохие люди и хорошие. И что хороших людей, к счастью, больше… — Ловким движением Кольцов спрятал письмо под тюфяк у своих ног.

Глава шестнадцатая

«Ух! Ух!» — тяжело вздыхал где-то в недрах железнодорожных мастерских пневматический молот. Если хорошо вслушаться, то выходило что-то похожее на «Друг! Друг!».

«Конечно, друг!» — радостно соглашался Красильников, затаившийся вместе со своими товарищами по внешнюю сторону забора. В щель сквозь доски виден был долговязый часовой — там, во дворе мастерских, один только он был человеком праздным. В черной шинели и черной папахе, натянутой на голову почти до самых глаз, он неторопливо ходил из одного конца двора в другой с печатью отрешенности на лице. Его намазанные дегтем сапоги посверкивали так же холодно, как штык винтовки.

Монотонная ходьба утомила часового. Забавы ради он, балансируя на рельсах, прошелся до самого паровоза бронепоезда.

Паровоз слабо гудел.

Часовой замер, прислушался, что-то туго и долго соображая. Гул усилился.

И тогда часовой решительно подошел к двери паровозной будки.

— Эй, есть там кто? — крикнул он и с силой постучал прикладом по бронированной плите.

Из паровоза с недовольным видом выглянул клепальщик и, сверкая белками глаз, отозвался:

— Ну, чего тебе?

— Слышь-ка, Федор. А чего это у вас паровоз как самовар шумит? Пары, что ли, поднимаете?

Клепальщик взглянул на него с насмешкой, словно говоря: «Ну и остолоп же ты, братец!» — и сердито буркнул:

— А как, по-твоему, еще арматуру на давление проверишь? Шел бы ты отсюда, не мешал людям работать!

— Да я к тому, что вроде говорили, будто не готов паровоз-то, — раздумчиво протянул часовой, почесывая о кончик штыка небритую щеку. — А теперь… вон и эту… проверяете.

— Поднатужились ребята, вот те и готов!

— Ну-ну, это добре, это в аккурат… — смущенный своей нескладностью, косноязычно оправдывался часовой.

— Ты бы лучше кипяточку из куба принес, — попросил клепальщик. — Все одно без дела маешься, а у нас запарка.

— Оно, конечно, не положено и супротив уставу, но ежели так… Давай принесу.

«Нехай тужатся! — направляясь в мастерские и помахивая пустым чайником, благодушно думал он о клепальщике и его товарищах. — От них, от рабочих, пошла вся заваруха. Ежели бы завсегда тужились — некогда б революцию было делать…»

Клепальщик, подождав, когда часовой скроется в мастерских, сноровисто выбрался из паровозной будки, подбежал к забору. Низко пригнулся и, осторожно отодвинув несколько досок, тихо прошептал:

— Давайте! И побыстрее!

Первым протиснулся в щель в заборе Анисим Мещерников. Следом двинулся и зацепился бушлатом Василий Воробьев.

— Эй, тюхи-матюхи! Потише! — Клепальщик протянул руку пыхтящему в щели Воробьеву. Затем неслышно проскользнули во двор Красильников и несколько боевиков. Быстро пересекли один за другим двор мастерских, торопливо занырнули в будку паровоза и броневагон.

Федор прошел по двору последним. Все получилось будто по писаному: и часовой попался, на счастье, какой-то малахольный, и начальство, видя, как стараются рабочие, под руку не лезло… Он остановился возле паровоза. Повернувшись к ветру спиной, закурил. Часового все еще не было: видно, решил погреться у куба с кипятком.

Мещерников уже приступил к работе. Сняв куртку, он ловко метал в топку уголь. Мышцы под рубахой ходуном ходили. Отсветы яростного пламени играли на лице Анисима; искры вспархивали после каждого броска в топку, жгли руки, падали на ноги. Стрелка манометра медленно и задумчиво ползла за стеклом к красной черте. В час дня им надо тронуться в путь.

Ровно в час Мещерников передал лопату клепальщику Федору, взялся за переговорную трубку, громко сказал в нее.

— Эй, в броневагоне! У нас порядок! Так что, Семен? Начнем, благословясь?

Красильников дунул в трубку и лишь после этого откликнулся:

— Давай, Анисим!

— Ага! Понял! — Мещерников повесил переговорную трубку на рычаг, положил руки на реверс и стал постепенно и плавно отжимать его вниз.

Густые клубы пара окутали паровоз. Туго задрожали рельсы.

Часовой в испуге бежал навстречу и не верил своим глазам. Темная громада бронепоезда все быстрей и быстрей надвигалась на него. Набирая скорость, тяжело лязгая сцепами, бронепоезд подошел к воротам. С грохотом разлетелись в стороны высаженные паровозом створки, рухнули столбы.

Бронепоезд — железный, неприступный — пронесся мимо часового, со свистом выбрасывая под колеса клубы пара, унося на лобовой броне щепки и доски от ворот.

Проводив его обалделым взглядом, часовой сорвал с плеча винтовку, выпалил в небо, поднимая тревогу.

Поздно! Бронепоезд, пластаясь всей своей громадиной над гудящими рельсами, бойко стучал на стыках колесами тяжелых броневагонов. Впереди показался сигнальный фонарь выходной стрелки. Анисим вновь взялся за реверс, отжал его вверх — бронепоезд начал притормаживать.

Парнишка-боевик появился возле стрелки, помахал над головой шапкой.

— Порядок! — крикнул Мещерникову клепальщик Федор. Поплевав на ладони, он принялся с остервенением швырять в топку уголь. И опять заплясали в паровозной будке огненные блики.

— Семен! Слышишь, Семен! — закричал в переговорную трубку Анисим. — Выходим на крепостную ветку! — И, обождав немного, добавил: — Все! Вышли! Теперь — только вперед! Обратного пути у нас нету!

Кольцов лежал в камере, вглядываясь в кусочек неба, перечеркнутый решеткой.

Под каменными сводами гулко стучали шаги надзирателя. Размеренным шагом он ходил по коридору. Взад-вперед. Взад-вперед… Время от времени он открывал окошко в двери и заглядывал в камеру — тогда его юркие глазки шмыгали из угла в угол. Кольцову иногда казалось, что глаза надзирателя живут отдельно от него, сами по себе, и усердно работают. Глаза-соглядатаи. Глаза-сыщики.

Пора вставать. Вот-вот надзиратель, заглянув в очередной раз в камеру, откроет дверь и рявкнет: «На прогулку!»

Выход на прогулку ровно в час. Через пять минут он будет во внутреннем дворе крепости. И тогда же подойдет бронепоезд. Как только на крепость обрушатся снаряды, охране станет не до него. Даже на фронте при внезапном артобстреле люди испытывают смятение и страх, забиваются в укрытия, в любую щель. А тюремщики все же не фронтовики. Скорее они решат, что это небо обрушилось на землю, чем сообразят, что же в действительности происходит. Нет, охранникам будет не до него. Они побеспокоятся о своей безопасности, он — о своей. А когда снаряды взломают крепостную стену — бегом к бронепоезду!.. Но сначала надо встать. А встать трудно: голова кружится, пот заливает глаза. И — слабость. Неприятная, липкая слабость, вдавливающая тело в жесткую тюремную койку. Видимо, простудился. Вчера, когда приходил Колен, еще хоть как-то держался. На последнем пределе, но держался. А сегодня что-то совсем раскис.

Но это ненадолго. Это сейчас пройдет!

В коридоре вновь послышались шаги. Равномерные, гулкие: шаг-шаг-шаг. Как будто тронулись с места и двинулись по коридору высокие напольные часы.

Где-то далеко, заглушаемое пространством и стенами, тихо и потаенно шумело море. Басовито перекликались стоящие на рейде суда. Сейчас на них пробьют склянки…

Надо вставать! Не расслабляться. Наоборот, сконцентрироваться!..

Да-да, пора! Это же так просто: сбросить на пол ноги и перейти к двери!.. Нужно хранить в себе первоначальную решимость — пружину действия…

Но что с ним происходит? Почему бессильное безволие разлилось по всему телу? Кольцов прислушался к себе. И услышал где-то там, в груди, зазывный гул моря… гул свободы… Нужно только найти первоначальную силу, чтобы встать.

Но тело его налито свинцом, в голове мутится, руки и ноги никак не хотят повиноваться…

Что это? Приступ временной слабости? Неосознанный страх? А может, совсем другое? Что, если это — болезнь?

Стены камеры изогнулись во многих местах, сломались и потекли в разные стороны. Стены — как волны! И пол качается туда-сюда, туда-сюда, как дно лодки… Неужели это он плывет по морю? Или весь мир стал морем и поплыл, поплыл?

Нет, это все-таки болезнь. Но болеть он будет потом. А сейчас не может, не имеет права. Надо вставать! Во что бы то ни стало подняться! Было бы только на что-нибудь опереться! Хоть на воздух! На стенку нельзя — она гнется, ускользает… Ну, раз… два. Надо во что бы то ни стало найти в себе решимость встать. Остальное — легче. Остальное он сумеет сделать. Полежав еще немного на койке, он громадным усилием воли заставил себя разомкнуть слипающиеся веки — и сквозь белую, зыбкую мглу попытался разглядеть дверь в камеру, окошко в ней. И вот они выплыли из белой дымки — и дверь, и окошко, — и тогда Кольцов сдвинул тяжелые, непослушные ноги на край койки. С трудом приподнялся… С каким-то обреченным испугом почувствовал, что с каждым усилием, которые он прилагал на борьбу со своим телом, силы оставляют его. И все-таки, собрав в кулак всю волю, он поднялся, шагнул к двери… Нога его бессильно повисла в воздухе и не нашла опоры. Он рухнул на пол. Теряя сознание, еще слышал всполошенный топот ног и чьи-то крики. Потом над ним склонились несколько надзирателей и человек в неопрятном сером халате — вечно пьяный крепостной фельдшер. И разговор:

— Рекурренс. Или абдоминалис.

— Что?

— Тиф, господа. Похоже, что тиф.

— Что же с ним делать? Ведь так и заразиться недолго!

— Переправим в тюремный госпиталь. А камеру — на дезинфекцию.

— Во морока! Ему на послезавтрево трибунал. Тот быстро от всех хвороб излечивает: прислонили к стенке — и готово!

— Да оно, может, к лучшему — даст Господь, сам отойдет, без пули. Хоть изменник, а все ж таки лучше, ежели сам…

Он беспомощно вслушивался в эти слова, уже, казалось, не имеющие к нему никакого отношения. И думал сейчас не о себе, а о товарищах, которые в эти минуты прикладывают все свои силы, чтобы спасти его, чтобы высвободить из этих холодных, словно облитых слизью, стен…

«Неужели все напрасно! — стучался ему в сердце горький вопрос. — Неужели вот так попусту пошли они на риск, а сейчас, быть может, пойдут и на смерть?»

Надзиратели и фельдшер, нависая над ним, продолжали говорить, о чем-то. Но голоса их с каждой новой секундой тускнели. Свет перед глазами темнел.

И ничего не стало.

Мощно пыхтя и окутываясь рваными клубами пара, бронепоезд мчался по ветке. Из стороны в сторону качались бронированные вагоны. Бронепоезд походил на мощный таран, который непременно должен проломить стены крепости.

Мещерников держал левую руку на реверсе и сквозь узкое окошко пристально глядел вперед. Вдали все явственнее вырастала мрачная громада крепости.

Ее стены заливало спокойным мягким светом спрятанного за легкими облаками солнца.

В броневагоне Красильников тоже напряженно смотрел на приближающуюся крепость. Она была уже рядом. Все реже в стылой тишине постукивали на стыках колеса: бронепоезд резко тормозил, надсадно звенели рельсы. Стоп!

— Всем в сторону! — крикнул Семен Алексеевич и торопливым жестом очертил невидимый круг, в который никто не мог входить, кроме двух рослых парнишек из боевиков: им вкратце бывший комендор объяснил, что делают заряжающие и подносчики.

По-хозяйски он подошел к орудию. Знакомая стодвадцатимиллиметровая пушка, снятая с корабля. Работал уверенно, сноровисто. Чувствовалось — не растерял навыки. Сам себе подавал команды, сам же их выполнял:

— Взрыватель фугасный, заряд постоянный.

Помог ребятишкам вставить в казенник тяжеленный снаряд и дослать гильзу. Захлопнул затвор.

— Прицел двенадцать.

Ствол орудия, медленно прочертив небо, стал как будто присматриваться черным зрачком дула к стене. Качнулся вверх-вниз. Стало тихо. Бывший комендор приготовился к стрельбе прямой наводкой. Совместил, глядя в панораму, перекрестье прицела с нужным местом в основании стены. Еще раз проверил правильность установки прицела и угломера и подкрутил подъемные и поворотные механизмы.

Всей «команде» бронепоезда казалось, что он действует слишком медленно. Но Красильников просто хотел сделать свое дело хорошо. Он нашел наконец трещину в чуть просевшей кладке старой стены.

Где-то совсем рядом кричали чайки. Тревожно пофыркивали кони, бродившие на пустыре у железной дороги.

— Огонь!

Семен Алексеевич дернул за шнур, орудийный ствол выплеснул огонь. И тотчас в основании стены вспух грязно-белый клуб дыма, тут же окрасившийся красноватым кирпичным цветом. Куски кирпичей полетели далеко в стороны. Качнулась, загудела земля.

Теперь следовало на тех же установках прицеливания всадить еще пять-шесть фугасных снарядов в основание стены.

Еще выстрел, еще…

Кольцов очнулся от грохота и, не открывая глаз, прислушался. По коридорам стучали торопливые шаги, суетливо открывались запоры… Снова и снова грохотали взрывы, и каждый раз с потолка и со стен сыпалась цементная пыль. Казалось, какой-то великан бьет дубиной по основанию крепости. Камеру заполнила пыль так, что не стало видно зарешеченного окошечка. Потемнело. Новый удар. И тут же с еще большей суматошностью забегали по коридорам надзиратели. Забегали, зашумели, заругались, не зная, куда деваться.

…Красильников сосредоточенно наводил орудие, глаза его были в легком прищуре, на лице вновь выступили крупные капли пота.

— Огонь! Огонь! — сам себе командовал он, яростно подбадривал себя и своих помощников и раз за разом изо всей силы дергал шнур.

Над крепостью стоял плотный пороховой дым. Уже в двух местах обрушилась стена. В проломы выскакивали одуревшие от грохота и паники стражники, с колена стреляли в сторону бронепоезда и тут же ложились.

О броню бронепоезда глухо шмякались пули.

Но вот Красильников прекратил стрельбу. И все на бронепоезде стали до боли в глазах всматриваться в окутанный дымом пустырь перед крепостью, по которому с ржанием метались кони. Ждали долго, готовые в любую минуту прикрыть орудийным огнем бегущего от крепости Кольцова.

Но он не появлялся…

А между тем крепостная охрана бросилась к бронепоезду. Охранники словно плыли в клубах дыма, то ныряя в них, то на мгновение выплывая. Из города на рысях к крепости мчались всадники. Пора было уходить. В крепости случилось что-то непредвиденное. Может, Кольцову не удалось прорваться, или его срочно перевели куда-то в другое место. Стоять здесь и стрелять уже не было смысла. Никто в бронепоезде не решился вслух произнести то, о чем думал каждый из них. Они все еще упорно ждали чуда.

Всадники были уже совсем близко, когда Красильников развернул орудие и послал в их сторону фугасный.

— Трогай! — наконец крикнул он в переговорную трубку Мещерникову. — Трогай, Анисим!

Бронепоезд, все прибавляя скорость, двинулся, извергая грохот и пар, к далекому тупику. В полуверсте от него из вагонов посыпались на землю боевики, Красильников, Воробьев, Седов… Последним из паровоза выпрыгнул Анисим Мещерников. По откосу спустились вниз, к баркасу по имени «Мария», который их уже давно ждал. Молчали, не смотрели в глаза друг другу.

Торопливо уходили на перегруженном баркасе в море, в серую дымку. Они были еще совсем близко от берега, когда услышали глухой удар: бронепоезд зарылся в стопорную горку тупика, и еще долго там, на берегу, что-то лязгало и трещало. Затем рванули снаряды.

В это же время, подобрав якоря, английский крейсер «Калипсо» покидал Севастополь. И пока еще не скрылся из виду город, пассажиры теснились на палубе, знакомились, перебрасывались ничего не значащими фразами. Не только город, но и вся Россия уходила в дымку. Но вот оттуда, где смутно угадывались очертания крепости, донесся звук разрыва, потом еще один, и еще…

Покидавший родину по каким-то служебным делам полковник, состоящий при английской миссии, поглядел в бинокль на крепость, различил клубы дыма и пыли и, недоуменно пожав плечами, как знак вежливости протянул бинокль высокому англичанину с квадратной челюстью.

— Может быть, вы что-нибудь увидите. Ничего не понимаю.

— Я тем более ничего у вас не понимаю, — отказался от предложения Колен. — Даже когда смотрю с близкого расстояния. У вас каждый день происходит что-либо непредвиденное, поэтому я не хочу вникать в ваши дела.

И с маской безразличия на лице Колен отошел от вновь припавшего к окулярам полковника. Закурив сигару, постоял в сторонке, наслаждаясь одиночеством и чувством уверенности, которое давала ему нагретая солнцем родная броня. Теперь, задним числом, он понимал, что, стараясь быть над схваткой, беспристрастным летописцем чужой войны, он был тем не менее пристрастен. И понимал — почему. Потому что, еще направляясь сюда, не сомневался: белая сторона — жертвы и праведники, красная — палачи и великие грешники. И соответственно писал в своей газете, позабыв, что в пору великих потрясений нельзя спешить с окончательными выводами — лишь время сделает их.

За некоторые материалы ему теперь было даже стыдно перед читателями и собой. Вот и генерала Мамонтова не рассмотрел: писал — герой, а сами русские говорят все громче — бандит!..

И странное дело, сегодня появилось ощущение, что он способен понять Россию — надо только еще раз задуматься обо всем, что видел здесь. И если удастся, он напишет о Гражданской войне в России заново, по-другому — быть может, лучшие свои страницы.

Крейсер уходил все дальше и дальше в море. Дымка полностью закрыла крымские берега. Осталось только небо и море. И еще сварливые чайки. Они какое-то время сопровождали корабль своими печальными гортанными криками.

Глава семнадцатая

Чем ближе красные войска продвигались к Крыму, тем оживленнее становилась в Севастополе жизнь. Это была уже даже не жизнь, а какая-то лихорадка.

Еще недавно полупустынные, застывшие в немом оцепенении севастопольские улицы с каждым днем становились все оживленнее и цветистее. Если прежде на них преобладал казенный цвет — солдатского сукна, то сейчас они расцветились шубами, боа, палантинами, модными шапками и шляпками, пальмерстонами и котелками, шалями и платками. Беженцы, кто победнее, старались не показываться на глаза этой публике. Сторонились этой жизни и многие офицеры — их жалованья или отпускных хватало на два-три дня севастопольской жизни.

Открывались новые рестораны, кафе, пансионы. На пахнущих свежей типографской краской афишах крупно выделялись имена артистов, в недалеком прошлом выступавших исключительно на столичных подмостках. В дворянском собрании бойко работало казино. Манила к себе валютная биржа на Екатерининской. Особой популярностью пользовались американский доллар, английский фунт, турецкая лира, французский франк. Русские ассигнации котировались невысоко: за годы войны каких только рублей не повидали российские граждане — николаевских, керенских, колчаковских, деникинских!.. Выплескивала война в обиход и деньги-поденки. А у поденки, как известно, век короткий: щедро роились и бесследно исчезали петлюровские карбованцы, гроши украинского гетмана, несерьезные махновские ассигнации…

Дальновидные интересовались золотом и драгоценностями. По бросовым ценам из рук в руки переходили акции донбасских угольных компаний и кавказских нефтяных — охотников на этот товар становилось все меньше и меньше. Предлагались сомнительные патенты, партии ходовой обуви и москательных товаров. Все продавалось и все покупалось…

Перемены в городе нравились Красильникову: в беспечно-сутолочной толпе легко было затеряться, облавы и проверки документов на шумных центральных улицах стали крайне редкими.

С многолюдной Екатерининской Красильников спустился к порту, остановился у яркой вывески с изображением владыки морей Нептуна. Осторожно огляделся и по ступеням спустился в сумеречный подвал. За стойкой возвышался все тот же могучий, увальневатый, с похожими на две кувалды кулаками хозяин. Скользнув по Красильникову безразличным взглядом, он продолжал мыть кувшины и разливать в них вино.

После того как глаза привыкли к полумраку, Красильников увидел в дальнем углу Матвея Задачу. Он сидел на том же самом, что и в прошлую встречу, месте. Рядом с ним на столе стояла большая глиняная кружка и кувшин с вином. Как и было условлено, Матвей ждал Красильникова. Едва Красильников подсел к нему, он зашептал:

— Все, парень! Крышка! Считай, нету твоего дружка, — тихо сказал Матвей.

— Расстреляли?

— Почти что. В крепостном лазарете лежит. Тиф у него. Говорят, тяжелый очень, не сегодня-завтра преставится. Оно и лучше. Хоть смерть примет от Бога, не от людей.

— Кончай заупокойную! — озлился Красильников и после недолгой паузы спросил: — Лазарет, поди, послабее охраняется?

— Что ты! Что ты! — испуганно просипел Матвей. — Лазарет — внутри крепости. Своя охрана. К нам не касаемо. Туда, если не с лазарета кто, муха не пролетит. Теперь у нас особенно строго. Кто-то вроде письмо ему пронес…

Допив свое вино, в упор глядя на Красильникова тусклыми глазами, надзиратель сказал:

— Больше меня не ищи. Что смог — сделал.

Красильников ничего не ответил. Наконец надзиратель тяжело встал.

— Прощевай, человек хороший, — сказал он и, потоптавшись немного возле Красильникова, добавил: — Если примет Бог твоего кореша — сообщу.

Матвей ушел. А Красильников еще долго сидел в одиночестве за столом, думал свою нелегкую думу. «Что ж теперь еще можно сделать?» — спрашивал он сам себя. И не находил ответа.

Из бесконечного множества вариантов спасения Кольцова он все больше останавливался на одном, таком же бессильном, как и остальные. Надо было сквозь белые тылы проникнуть к Крымскому перешейку, затем через белогвардейские передовые позиции пробиться в Таврию, навстречу Красной армии. Найти Фролова или Лациса и с ними решать эту головоломку.

Вариант не хуже и не лучше остальных. Но в нем было единственное, что еще грело Красильникова: он не просчитывался весь сразу, от начала до конца. В нем еще таилась какая-то едва-едва теплящаяся надежда.

…Через четверо суток неподалеку от Джанкоя Красильников был арестован.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава восемнадцатая

Погода стояла хуже некуда: то секли ледяные дожди, то валил снег. Беспрестанно теснимая красными, армия была обескровлена. В ее тылах по-прежнему процветали грабежи, спекуляция и мародерство.

Это, впрочем, барон Врангель видел и сам. Повсюду шатались какие-то личности — только по шевронам на рукавах грязных шинелей, по замызганным погонам в них еще можно было признать офицеров. На тупиковых путях стояли брошенные на произвол судьбы санитарные эшелоны, рядом с ними валялись неубранные трупы. Раненые десятками и сотнями умирали от неухоженности, голода и сыпного тифа.

На въездных путях на станцию Попасная штабной состав оказался заперт более чем на сутки. Сдавленный с двух сторон товарными поездами, он мог бы простоять здесь и неделю, когда б не энергия полковника Синельникова, офицера для особых поручений. Сжимая в руках наган, не слушая беспомощного лепета начальника станции, Синельников метался по путям. Расстреляв за откровенный саботаж двух железнодорожников и тем самым преподав наглядный урок другим, полковник постепенно привел в движение парализованные станционные службы и совершил невозможное: протолкнул вперед поезд Врангеля.

Все происходящее вокруг так напоминало барону самые худшие, черные дни восемнадцатого года, когда едва возникшее белое движение было на грани полной катастрофы, что он скрипел от тоски зубами.

Проехали всего лишь несколько верст — и опять застряли. Подпоручик Уваров, с которым Врангель не расставался, сделав вылазку на вокзал, рассказывал о страшных бедствиях, претерпеваемых беженцами и ранеными. Беженцы, в основном семьи офицеров, мокли на перроне под холодным дождем без надежды дождаться вагонов или хотя бы тепла и хлеба. Дети погибали от простуды и холода. Матери сходили с ума.

— Меня один эпизод потряс, — не сразу признался подпоручик. — Частный, собственно говоря, случай, но… — Он извлек из кармана помятый листок. — Вот, Петр Николаевич…

— Что это?

— Предсмертная записка, — вздохнул Уваров. — Буквально на глазах у меня застрелился раненый поручик…

— Читайте!

Записка была длинная. Перед Врангелем предстал мужественный, но доведенный отчаянием до трагического финала человек. Первопроходчик-корниловец, он верой и правдой служил белому движению. А теперь, раненный в боях под Харьковом, оказался, подобно многим другим в его положении офицерам, никому не нужным. Сначала бросили в санитарной теплушке на съедение вшам, на пытку голодом и холодом, а потом и вовсе выбросили из теплушки в грязь казаки то ли Мамонтова, то ли Шкуро. Не видя спасения, поручик решил умереть, проклиная генералов Ковалевского, Шкуро, Мамонтова и иже с ними. Он взывал в предсмертной тоске к новому командующему Добровольческой армией генералу Врангелю, умоляя его положить конец безобразиям, спасти агонизирующую армию и саму идею белого движения.

— Я не понял: что значит — выбросили в грязь? — хмуро спросил Врангель. — Можете пояснить?

— Через станцию шел на Кубань поезд с имуществом генерала Шкуро. В одной из теплушек сгорели буксы. Свободных не было. Тогда казаки охраны, выбросив из санитарной теплушки раненых, перегрузили имущество из негодной.

Шкуро!.. Опять и опять — Шкуро! Он знал, как Шкуро оборонял Харьков: ни одного эскадрона, ни одной роты «пластунов» не оказалось в боевых порядках в решающий час — грабили город, отправляя состав за составом на Кубань, куда потом и сам генерал Шкуро со своим штабом убрался…

— А вы говорите — частный случай! — сказал сквозь зубы Врангель.

Он подумал: как далеко зашло все! Первопроходчики, краса и гордость армии, хранители самой белой идеи, они начинали «ледовый поход» сквозь толщу красных войск не ради чинов и карьеры. Поручики, капитаны, полковники становились, как простые солдаты, в строй и с винтовками наперевес, с верой в правоту своего дела шли на пулеметы. Командиры их, известные в русской армии генералы, тоже с винтовками в руках шагали впереди атакующих цепей. Так каково же было им, великим бессребреникам, видеть теперь, как вырождается движение, как бывшие их командиры погрязают в пьянстве, лихоимстве, междуусобицах!.. Устали, не веря, хотят ухватить последние крохи жизни. Пять лет войны! Если первопроходчики потеряют остатки веры, тогда — все, конец! Вдохновленные назначением генерала Врангеля на должность командующего Добрармией, они еще связывают с его именем последние надежды. И надо как-то поддержать в них зыбкие эти надежды, укрепить. К тем, кто еще остается, хочет быть сподвижником, надо обратиться с добрым и твердым словом, обещающим навести неукоснительный порядок в армии.

— Микки, пишите! — Стремительно расхаживая по салон-вагону, он стал диктовать: — «Славные воины Добровольческой армии! В этот грозный час я выполню свой долг перед Родиной… К творимому вами святому делу я не допущу грязных рук… Я сделаю все, чтобы облегчить ваш крестный путь — ваши нужды будут моими… Я требую исполнения каждым долга перед грозной действительностью. Личная жизнь должна уступить место благу России. С нами тот, кто сердцем русский, и с нами будет победа!..»

Он волновался. Пока это всего лишь слова, но он подкрепит их делами! Начатое в армии обновление будет продолжено, завершено, и никому впредь неповадно будет разлагать ее!

— Прикажете направить приказ в войска? — спросил Уваров. От восторга он, кажется, готов был заплакать.

«Какая чуткая, восприимчивая душа! — подумал Врангель. — Но слова, значит, найдены правильные — они непременно всколыхнут, мобилизуют боевое офицерство!»

— Запишите еще срочную телеграмму главнокомандующему, — распорядился Врангель. — Готовы? Тогда пишите. «Армия разваливается от пьянства и кутежей. Взыскивать с младших не могу, когда старшие начальники подают пример, оставаясь безнаказанными. Прошу отстранения от командования корпусом генерала Шкуро, вконец развратившего свои войска…» Подпись.

Телеграмма Деникину тоном своим напоминала приказ. И пусть! Пусть «пресимпатичный носорог» почувствует наконец твердую руку и бескомпромиссность командующего Добрармией. Пусть покрутится на горячей сковородке: в телеграмме-то все до последней запятой — горькая истина! Легче и проще будет строить с ним дальнейшие отношения.

Единственным утешением во все эти грозные дни для Врангеля был подпоручик Уваров. Барон видел, как тянется к нему Микки, и сам всем сердцем был расположен к Уварову. Вечерами подолгу беседуя с ним, командующий словно одаривал себя этим непритязательным общением за все годы войны. Микки явился для него как бы посланцем из той далекой, мирной и беззаботной жизни, в которой было много солнца, улыбок, безмятежности, невинных забав, милых глупостей и материнской любви…

Впрочем, времени на это общение оставалось с каждым новым днем все меньше: Добровольческая армия по-прежнему отступала. Если бы он ее остановил, обнажились бы фланги и армия была бы уничтожена.

Со станции Попасная штаб перебазировался сперва в Горловку, затем в Юзовку… Деникин по нескольку раз на день вызывал барона Врангеля к телеграфу. Когда Добровольческая армия отошла на линию Горловка — Дебальцево — Картушино и красные начали, словно прессом, выжимать ее оттуда, нервы Деникина сдали, тон его телеграфных переговоров стал истеричным, сорвался на крик.

Вот и теперь Врангель стоял в купе-аппаратной и безучастно смотрел на ползущую телеграфную ленту, в которой были слова брани и упреков. Пожилой телеграфист отводил глаза в сторону, всем своим видом показывая, что он тут ни при чем, что он даже не понимает происходящего. Врангель вчитывался в несправедливо-оскорбительный текст телеграммы, бледнел. Дождавшись, когда смолк аппарат, приказал телеграфисту:

— Передайте главкому… «В подобном тоне разговаривать с собой никому и никогда не позволю. Точка. Ответа не жду. Точка. Связь прекращаю. Точка». Подпись.

Выйдя из вагона, где размещалась армейская связь, барон глубоко вдохнул морозного воздуха и впервые за много дней неторопливым, прогулочным шагом пошел вдоль штабного поезда.

Пожилой усатый телеграфист вскоре догнал его, испуганно; взял под козырек:

— Ваше превосходительство! Их высокопревосходительство главнокомандующий передали… — И протянул Врангелю дрожащей рукой несколько колец телеграфной ленты.

— Что там?

Телеграфист не ответил. Он стоял, вытянувшись по стойке «смирно», и молча протягивал ленту. Врангель пропустил ее между пальцев: «Генералу Врангелю. От командования Добрармией отстраняетесь. Прошу передать армию генералу Кутепову…»

Лента растянулась на несколько метров и трепыхалась на ветру. Прочитав ее, барон несколько мгновений держал ленту за самый кончик, словно хотел отпустить. Но потом скомкал ее, положил в карман.

Посмотрел на телеграфиста, усмехнулся:

— Спасибо, голубчик, за добрую весть.

— Рад стараться, ваше превосходительство! — бойко и явно ничего не понимая, ответил телеграфист. — Да только, виноват, не добрая она…

— Каждый по-своему понимает добро, — задумчиво сказал Врангель. — А закурить у тебя не найдется?

— Папирос нету… — замялся телеграфист, — есть наше солдатское зелье — змеиной лютости!

— Самопал?

— Он.

— Давай!

Они скрутили по «козьей ножке». Телеграфист выкресал огонь. Прикурив, Врангель продолжил свой путь вдоль состава той же неторопливой, прогулочной походкой.

…Покидая Добрармию, из прежней свиты он взял с собой лишь несколько человек, среди которых был и подпоручик Уваров, Микки.

Начался период скитаний барона Врангеля. Какое-то время он находился в Новороссийске. Не в силах выносить безделье, стал добиваться назначения командующим Кубанской армией. Но Деникин, словно в отместку, отдал эту должность генералу Шкуро.

Раздосадованный Врангель отбыл на пароходе «Александр Михайлович» в Крым. Пароход барон присвоил и, пришвартовав его в Феодосийском порту, сделал своей резиденцией. В Крыму барон Врангель развил бурную деятельность, пытаясь отобрать должность главноначальствующего Малороссии и Крыма у мягкого и бесхарактерного генерала Шиллинга. Все опасались, что генерал сдаст Крым красным.

В начале февраля 1920 года Красная армия заняла Одессу. Выброшенный из нее вместе с остатками войск, Шиллинг в панике бежал в Крым. Покидая Одессу, он бросил на произвол судьбы армейское имущество, однако бережно сохранил и вывез всю свою личную собственность, чем заслужил в Крыму всеобщую ненависть. Однако он и здесь, оставшись практически без войск, по-прежнему числился главноначальствующим.

Врангель потребовал призвать Шиллинга к публичному ответу за гибельную эвакуацию вверенных ему войск из Одессы. И наконец решился арестовать его и судить офицерским судом чести.

Но между ними встал Деникин, понимая, что Врангель, направляя стрелы в Шиллинга, метит в него.

Разгневанный Врангель написал главкому резкое, ядовитое письмо. Он упрекал Деникина в ничем не объяснимых, непростительных ошибках, в личном честолюбии и самомнении, принесших непоправимый вред общему делу. Обвинял в несправедливом к нему отношении. Это письмо пошло гулять по армии.

Чаша терпения Деникина переполнилась. Он прислал в Феодосию короткое, исполненное холодной вежливости письмо, в котором извещал барона, что ему предписывается немедленно покинуть пределы дислокации вооруженных сил Юга России…

Исполнить приказ Врангель не торопился. Жил почти безвыходно на «Александре Михайловиче» в так называемой «адмиральской» каюте и все ждал чего-то.

Вокруг было много темно-вишневого печального бархата и надраенной до нестерпимого блеска надменной латуни, отчего каюта несколько напоминала богатую погребальную контору.

Втайне, видимо, он надеялся, что сердце Деникина, как это уже не раз бывало, оттает, главком поймет, что погорячился, и пришлет к нему кого-то из своих приближенных для объяснений.

Но время шло. Никто и ни с какими предложениями к Врангелю не являлся. О нем забыли. И оправдывать свое дальнейшее пребывание здесь, в Феодосии, было нечем. Оно становилось двусмысленным, словно бы барон сам искал удобного случая для примирения с Деникиным.

Он отбыл на «Александре Михайловиче» в Севастополь. Пароход бросил якорь недалеко от Графской пристани и вызывающе стоял там, на виду у всего города, пока барон Врангель сам для себя пытался решить задачу со многими неизвестными. Покидать Россию он не хотел. Но и оставаться ему уже было невозможно.

Однажды барона посетил английский адмирал Сеймур, только что прибывший из ставки, находящейся в Екатеринодаре. Он передал, что Деникин просит не медлить с исполнением его приказа.

Врангель окончательно понял, что примирение невозможно, что Деникин просто боится его. Особенно сейчас, в дни беспорядочного отступления, когда недовольство в армейских командных верхах уже достигло критической точки и в среде офицеров все чаще стали поговаривать об отставке Деникина.

А к Крыму уже подступала весна. По ночам над Севастополем еще держался морозец, но едва всходило солнце, он заползал подальше, в глубокую тень и темень, и отсиживался там до сумерек. На перешейке генерал Слащов с небольшими силами вел тяжелые бои, отстаивая Крым. Пока ему удавались самые рискованные операции. Он проявлял себя как крупный военный талант, и Врангелю тяжело было осознавать это. Он-то сам оставался в бездействии.

Возле стекла иллюминатора, от которого веяло прохладой, хорошо думалось. Как жить дальше? И все определеннее, четче проступало решение поселиться где-нибудь в тихом пригороде Лондона и там в несуетной обстановке провести остаток отпущенных ему дней. А Россия?.. Что ж, если она может обойтись без него, то и он ответит ей тем же.

Невеселые размышления. И не очень своевременные для человека, которому едва перевалило за сорок. Впрочем, как смотреть. В свои годы Врангель уже со всей щедростью получил от судьбы и горького, и соленого.

Из всех безрадостных и беспокойных мыслей, которые посещали его в эти дни, одна особо удручала Врангеля. Мысль о судьбе матери. Ротмистр Савин до сих пор так и не дал о себе знать. Врангель понимал, что это значит: ротмистр, оказавшись в страшной круговерти кровавых боев под Петроградом, где-то там бесславно или со славою сложил свою голову.

Прежде чем навсегда покинуть Россию, надо было бы еще раз повторить все сначала. По крайней мере договориться с контрразведчиками: чтобы они по своим каналам помогли переправить в Петроград верного ему человека. Что этим человеком будет подпоручик Микки Уваров, барон решил давно: молод, умен, вынослив, предан. Эти качества обещали способствовать успеху дела. Барон несколько раз заговаривал с Уваровым о возможной «командировке» в Петроград, не только не скрывая опасностей, но даже подчеркивая их, ссылаясь на печальную участь ротмистра Савина. И Микки откликался с решительной готовностью.

Но Врангель опасался, что контрразведчики, если обратиться к ним с просьбой о помощи, или проигнорируют ее, или отнесутся к ней формально — что им опальный генерал! А повторная попытка вызволить мать из большевистской неволи требовала надежных гарантий.

Раздумья барона прервал стук пришвартовавшейся к пароходу шлюпки. По палубе гулко и дробно застучали каблуки солдатских сапог. И почти сразу прямо над приоткрытым иллюминатором зазвучали два голоса. Один, робкий и просящий, принадлежал капитану, другой, густой и уверенный, — начальнику объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнику Татищеву.

— Да, но у меня угля не хватит, господин полковник!

— Поч-чему?

— Не бункеровались. На складах угля нету.

— Нич-чего. Не хватит, попросите взаймы!

— Где? В море?

— Именно! — И, прекращая дискуссию, полковник приказал: — Поднимайте пары… Через час вы должны сняться с якоря. Иначе пароход поведет в море другой капитан.

— У меня часть команды на берегу! — взмолился капитан. — Без матросов еще куда ни шло, но без кочегаров…

— Разве я непонятно объяснил? Понадобится, сами станете к топке!.. Но чтоб мне через час сняться с якоря! Ясно?

— Да, господин полковник.

Потом Врангель услышал голос Татищева уже в коридоре: с непривычки ударившись обо что-то и матерно ругаясь, полковник добрался до его каюты, постучал в дверь и, не ожидая позволения, резко распахнул ее:

— Разрешите, ваше превосходительство?

— Входите, — отозвался от иллюминатора Врангель.

Татищев вошел и некоторое время топтался посреди каюты, шумно при этом вздыхая. Он был похож сейчас на бульдога, который долго гонялся за кошкой и упустил ее; вид у него был одновременно воинственный и сконфуженный.

— Вынужден принести свои извинения, ваше превосходительство, — наконец заговорил он. — Видит бог, выполняю чужую волю… Хотя и против совести, желания, чести.

— Не тратьте слов, полковник! Все знаю, — оборвал извинения Татищева Врангель. — У меня ведь тоже есть своя разведка. Я вас ждал.

— Гора с плеч, барон! — Татищев вытер большим фуляровым платком лицо и шею. — Приказ получил еще вчера, да все… Поверите ли, не мог! А нынче срочная депеша: подтвердите исполнение. Так что не держите зла, барон.

— Полноте. Деликатность вашу ценю, а потому, закончив этот унылый разговор, простимся по-товарищески… — Врангель подошел к буфету, открыл его, извлек высокую витую бутылку, поставил на стол. — Надеюсь, не откажете: посошок, как говорится. На дорожку. Не нами заведено, не нам и отменять.

— Благодарю!

— Не думал, что придется так спешно покидать Россию, — разливая коньяк, сказал барон. — Намеревался встретиться с вами, полковник… Ваше здоровье!

Они выпили. Руки Татищева, на вид грубые и неловкие, легко запорхали над столом, выхватили из блюдечка посыпанную сахарной пудрой дольку лимона. Положив ее на язык, полковник блаженно скривился, при этом так прищелкнул пальцами, что получился почти кастаньетный звук.

— Го-осподи, да за что ж так хорошо! — воскликнул он и лишь после этого спросил: — По делу?

— Весьма и весьма важному. — Барон скорбно склонил голову и выдержал приличествующую паузу. — Видите ли, в Совдепии у меня осталась мать.

— Что вы говорите! — сочувственно сказал Татищев.

— В Петрограде.

И Врангель рассказал начальнику контрразведки о ротмистре Савине, о тревоге за мать, о том, что хотел бы еще раз попытаться вызволить ее из красного плена. Рассказал о подпоручике Михаиле Уварове, крестнике баронессы, которому безмерно доверяет и хотел бы с помощью контрразведки перебросить его на ту сторону.

Когда уже наполовину была опорожнена бутылка, Татищев клятвенно заверил барона, что в самое же ближайшее время исполнит его просьбу и с лучшими, подлинными документами переправит его доверенного в Совдепию, в Петроград. Похоже, смышленый контрразведчик верил в то, что карьера Врангеля вовсе не закончена.

Врангель несколько раз дернул за шнурок, вызывая капитанского вестового, исполняющего на пароходе и его небольшие поручения.

— Подпоручик Уваров у себя?

— Так точ, вашство, — рявкнул вестовой.

— Позовите!

Явился Микки. Барон представил его контрразведчику.

…Едва шлюпка отошла от парохода, как энергичнее, торопливее заработали его двигатели. За кормою забурлила вода.

Матросы дружно налегали на весла. Татищев сидел на корме прыгающей по волнам шлюпки и смотрел немигающим взглядом на пароход.

Когда шлюпка пристала к причалу Графской пристани, на море уже легли ранние сумерки и пароход едва угадывался в них.

Микки долго стоял на причале. Он дождался возвращения шлюпки к пароходу, видел, как ее с помощью талей подняли на борт.

Пароход тронулся, и его постепенно стала растушевывать синева.

Глава девятнадцатая

Миновав внутреннюю охрану, прочувствовав мрачноватую таинственность коридоров и быстрые, ощупывающие взгляды офицеров, Микки попал в большую и нарядную комнату, столь необычную для этого строгого учреждения.

Тянулись вверх и скрывались в сумеречной выси узкие венецианские окна, блестела хрусталем огромная, многоярусная люстра, украшали стены полотна знаменитых живописцев, подчеркивала уют кабинета изящная резная мебель.

Хозяин этого кабинета полковник Татищев, не понравившийся Микки там, на корабле, и позже, в пути сюда, своей какой-то расплывчатостью и бесформенностью, здесь, в кабинете, словно бы стряхнул с себя сонную одурь, глаза приобрели твердость. Сам стал как бы выше и энергичнее.

— Садитесь! — Татищев указал не на стул возле стола, а на длинный мягкий диван у стены. Подождал, когда усядется Микки, и лишь затем присел сам. — Прошу без церемоний!

Коротко и благодарно взглянув на начальника контрразведки, Микки, возражая самому себе, подумал: «Нет, все же полковник относится к той категории людей, которые наделены счастливой способностью располагать к себе людей». Татищев заговорил сразу о главном:

— Его превосходительство барон Врангель избрал вас для выполнения очень ответственной миссии. Я пообещал барону помочь вам, и таким образом эта миссия становится делом не только вашей, но и моей чести.

— Благодарю, господин полковник.

— Меня зовут Александр Августович, — мягко сказал Татищев, Микки с признательностью склонил голову.

Татищев доверительным тоном продолжал:

— Добраться до Петрограда мы вам, разумеется, поможем. Но этого мало. Там, в Петрограде, — враг. Для того чтобы жить среди врагов и выполнить столь важную миссию, нужны кое-какие навыки. Мои люди помогут вам и в этом. — Щуря зеленоватые глаза, полковник внимательно посмотрел на Микки. — Вы получите нужные адреса, вживетесь в разработанную для вас легенду…

— Легенду?!

— Ах, да! — Татищев дотронулся до высокого чистого лба, раскатисто засмеялся. — Вы ведь не знаете, что это такое…

Нерешительно, словно оправдываясь, Микки сказал:

— До недавнего времени я служил при генерале Ковалевском… — И замолчал, понимая, как глупо объяснять начальнику контрразведки то, что он прекрасно знает.

— Легенда в данном случае — ваша новая биография, — пояснил Татищев. — Петроград, я полагаю, вы знаете хорошо?

— Да, конечно. В Петрограде я с тех пор, как меня отдали в кадетский корпус. Потом военное училище… — Микки улыбнулся своим воспоминаниям.

— Вот это, пожалуй, придется вычеркнуть, — задумчиво сказал Татищев. — Лучше гимназия… какая-нибудь коммерческая школа… или уж университет… вечный студент. Да и происхождение ваше опустим до… ну, до пролетарского вряд ли получится, а вот до чиновничьего или там купеческого… Им это больше импонирует.

— Да-да, понимаю.

— Но это все с завтрашнего дня, — твердо сказал Татищев и решительно встал. — Мой адъютант передаст вас в надежные руки. Отдыхайте. С завтрашнего дня вы пройдете короткий курс той науки, которая сможет вам пригодиться. Тем временем подготовят документы. Надежные документы — три четверти успеха.

Микки ушел, покоренный учтивостью и дотошной предусмотрительностью полковника.

…Капитан Селезнев, к которому адъютант препроводил Микки Уварова, тут же отвел его в служебную гостиницу. Она находилась во флигеле, примыкавшем к зданию контрразведки, и состояла из одной-единственной комнаты.

Уже подводя гостя к двери флигеля, капитан Селезнев сказал:

— Извините, подпоручик, одиночества я вам обеспечить не могу. Здесь уже живет один человек.

— Ну что вы, право… — смущенно замахал рукой Микки.

— Гарантирую лишь, что это интересный собеседник, — пообещал капитан и, ступив на крыльцо, полушепотом добавил: — Если, конечно, сумеете его разговорить.

Представив Микки штабс-капитану Гордееву и условившись о завтрашней встрече, Селезнев удалился.

Штабс-капитан уже готовился ко сну. Лишь Микки, возбужденному недавним разговором с князем Татищевым о Петрограде, легенде, фальшивых документах — словом, обо всем, что больше напоминало начало какого-то таинственно-романтического, в духе Ника Картера или Ната Пинкертона, приключения, спать совсем не хотелось. Думая о своем, он рассеянно поглядывал на мелькавшего перед ним штабс-капитана, и ему показалось, что он уже где-то видел эти большие оттопыренные уши, холодный взгляд время от времени останавливающихся на нем серых глаз. Определенно, видел. Но где, когда? Гордеев сразу же узнал Микки и понял, что, тот мучительно пытается вспомнить его.

— Не ломайте голову, подпоручик, — сказал штабс-капитан. — Мы действительно знакомы. Точнее, мы встречались. Хотя нас никогда прежде не представляли друг другу.

— Вот и я подумал… — Микки даже посветлел от подсказки Гордеева. — Очень знакомое лицо. Но, право, не припомню…

— Толкались в одних коридорах, — ухмыльнулся Гордеев. — Вы ведь в приемной у Ковалевского находились? А я — этажом ниже.

— У Николая Григорьевича? Простите, у полковника Щукина?

— У него.

— Значит, мы сослуживцы! — совсем обрадовался Микки. — Или… как это… однополчане?

— Что-то вроде этого… — Гордеев лег в постель, закутался в одеяло.

— А я ведь покинул Владимира Зеноновича, — с легкой печалью в голосе сказал Микки. — Вернее, когда Владимир Зенонович оставлял армию, он предложил мне сопровождать его. Быть может, я так бы и поступил. Даже наверняка: я его очень уважал. Но накануне я узнал, что армию примет Петр Николаевич Врангель. А Петр Николаевич — это моя особая любовь… — вдохновенно рассказывал Микки. — Вы меня слушаете?

Гордеев шевельнулся. Однако глаз не открыл.

— То есть даже не Петр Николаевич, хотя… знаете, до начала смуты, нет, еще даже до начала войны я часто бывал в доме у Петра Николаевича. Его матушка баронесса Марья Дмитриевна всегда была так добра ко мне. Она ведь и крестила меня. Да-да, штабс-капитан!.. Она — моя крестная! Кто бы мог подумать тогда, что ей уготована такая участь!

Штабс-капитан открыл глаза, повел ими по потолку, стене и уставился на Микки. Подпоручик пояснил:

— Разве вы не знаете? Она не успела покинуть Петроград и до сего дня находится у большевиков.

— Пол-России находится у большевиков.

— Но баронесса! — возразил Микки. — Представляете, если бы они узнали об этом?

— И что было бы? — бесстрастным голосом спросил Гордеев.

— Господи-и!.. Да казнили бы! — удивляясь непонятливости штабс-капитана, взволнованно выпалил Микки. — Мать командующего Кавказской, а затем Добровольческой армией, одного из столпов белого движения! Непременно казнили бы. И не просто, а как-нибудь жестоко.

— Ей уж, поди, лет за семьдесят? — спросил штабс-капитан.

— Шестьдесят четыре… Нет, шестьдесят пять.

— Все равно. Старуха.

— Вы хотите сказать: они ее не тронут? — спросил Микки, но штабс-капитан не ответил; он продолжал молча глядеть перед собой. — Нет-нет! На это не следует рассчитывать. А я так многим ей обязан… и Петру Николаевичу… быть может, поэтому он и остановил свой выбор на мне…

Разговаривая, Микки тоже лег в постель, укутался в одеяло. Согревался. К нему неслышно подступал сон.

— О каком выборе вы говорите? — спросил Гордеев.

— Может, этого и не следовало бы никому говорить? Но ведь вы — из контрразведки? Вам, наверное, можно?

— Да-да! Мне — можно, — успокоил подпоручика Гордеев.

Микки приподнялся на локте, значительно поглядел на штабс-капитана:

— Мне поручено ее спасти… — Он подумал немного и поправился: — Нет, мне оказана высочайшая честь спасти Марью Дмитриевну… Петром Николаевичем оказана… Я вырву ее из лап большевиков и переправлю в Гельсингфорс…

— Для этого как минимум надо оказаться в Петрограде.

— В Петроград меня любезно согласился переправить князь Татищев. Через Финляндию.

И Микки рассказал штабс-капитану о легенде, фальшивых документах… Говорил долго, путано и сбивчиво. Пока наконец не заснул.

Штабс-капитана, напротив, покинул сон. Вперив глаза в потолок, он напряженно думал о том, что это, пожалуй, и есть тот самый шанс, которого ждет полковник Сычев. Баронесса, конечно, не принадлежит к императорской фамилии. К сожалению. И все же… Барон Врангель чрезвычайно популярен в Европе. О нем много пишут в газетах. О его честности, военном таланте.

«Баронесса Врангель жестоко убита петроградскими чекистами!» Магомет бек Хаджет Лаше, когда напутствовал перед дорогой в Россию полковника Сычева, сказал ему, что мир должен содрогнуться от злодеяний Совдепии! И вот: «Красные воюют со старухами!»

Что скажете, господин Ллойд Джордж? Вы все еще настаиваете на замирении с большевиками? Такое сообщение чего-то да стоит! Полковник Сычев, несомненно, оценит его. И быть может, весьма дорого!

Глава двадцатая

Несмотря на раннее утро, едва ли не все пассажиры океанского лайнера, прибывающего из Франции в Константинополь, собрались на его многочисленных палубах. Да и можно ли было пропустить тот волшебный миг, когда лайнер входил в Босфор, как будто в ожившую сказку из «Тысячи и одной ночи»!

Восторгу пассажиров не было предела. На рейде корабли и пароходы едва ли не всех великих морских держав сверкали в лучах восходящего солнца ярко надраенной медью. Повсюду сновали канки — маленькие лодочки, ведомые усатыми турками в красных фесках. А впереди открывалась величественная панорама Золотого Рога с его белоснежными иглами минаретов, с мраморными дворцами султанов, ступеньки которых плавно ниспадали прямо в морскую жемчужную воду. Кто-то из пассажиров узнавал знаменитые храмы, кто-то — не менее знаменитую башню, с которой сбрасывали в Босфор неверных мусульманских жен. На улицах Константинополя, доверчиво открытых жадным взглядам, сновали люди, переливались на мягком ветру всеми цветами флаги — их было так много, они были такими разными, что чудилось, будто в Константинополе проходит нескончаемый праздник. Праздник сегодня и всегда, праздник довольства и радости, непременным участником которого станет всяк, кто ступит на этот берег. И трудно, невозможно было представить, глядя на него, играющий всеми цветами радуги, искрящийся под солнцем, что где-то сейчас идет война, и гремят залпы, и льется кровь, и горят города, и голод иссушает лица детей…

Петр Тимофеевич Фролов не забывал об этом. Ни теперь, в виду блистательного Золотого Рога, ни в любой из дней, проведенных им вне родины. Эта горькая память была с ним в ликующем, вкушающем победные плоды Париже, где он встретился с Борисом Ивановичем Ждановым, эта память оставалась с ним в чопорном и тоже победном Лондоне, где он провел две недели, эта память заставляла его сейчас невольно сравнивать повсюду пестрящие красные фески с брызгами крови.

Пока пароход — такой изящный, стремительный в открытом море и такой слонообразный, неповоротливый в узкой бухте — швартовался, Петр Тимофеевич, будто подводя итоги перед новым, во многом труднопредсказуемым этапом жизни, возвращался мыслями в недавно покинутый Париж…

Первая встреча с Борисом Ивановичем Ждановым — возобновление знакомства после многих лет разлуки — произвела на него двойственное впечатление. Он помнил Жданова немолодым, но энергичным и подтянутым человеком, а теперь перед ним был расплывшийся старик с угасающим взглядом серых выцветших глаз и равнодушным, хотя и не лишенным менторских ноток голосом. С одной стороны, видеть Бориса Ивановича даже таким, изменившимся, было приятно, с другой…

Почему-то первую встречу Жданов назначил не в банкирском доме, а в тихом фешенебельном ресторане на Елисейских полях, где Фролов, давно отвыкший от роскоши, чувствовал себя скованно, как бедный родственник, пришедший к богатому с просьбой принять участие в его судьбе.

Борис Иванович предложил ему заказать обед и, выслушав более чем скромные пожелания, лишь покачал головой: и это выходец из семьи ювелиров-миллионеров, совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К0»?! Он и потом еще долго, въедливо присматривался к Фролову, учиняя ему на каждом шагу мелочный экзамен, чтобы в конце концов вынести свой приговор:

— От вас, батенька, за версту сиротскими привычками «военного коммунизма» разит! В России это, быть может, модно, а в Европе, извините, по меньшей мере подозрительно. Потому, не обессудьте, вынужден ваши привычки ломать и вообще, прежде чем перейти к деловым вопросам, заняться вашим воспитанием…

Дико было слушать подобное человеку не первой молодости, старому большевику и чекисту, вырванному судьбой из Гражданской войны и заброшенному в праздный, погрязший в обжорстве и разврате Париж. Наверное, он сто раз взбунтовался бы, когда б не помнил слов Дзержинского о том, что разведчик не должен выпадать из окружающей, пусть трижды ему чуждой, жизни. Назвался груздем — полезай в кузов.

Несколько лучше начали складываться отношения с Борисом Ивановичем, когда они занялись наконец непосредственно делами: Фролову помогли образование и тщательная подготовка к роли «совладельца банкирского дома». Впрочем, Жданов, и теперь продолжая нескончаемый экзамен, был придирчив в мелочах и постоянно чем-то недоволен. Когда же Фролов готов был поверить, что достаточно вошел в курс дела и может отправиться в Константинополь на смену Сергееву (а мысли о товарище не давали ему покоя), Борис Иванович, задумчиво пожевав губами, сказал:

— А поезжайте-ка вы, батенька, в Лондон: там у нас накопилось изрядное количество дел, требующих разрешения на месте. — Он говорил спокойно, едва ли не равнодушно, но, по существу, это был приказ, которому оставалось только подчиниться.

И все-таки Петр Тимофеевич, не сдержавшись, спросил:

— А как же Сергеев?

— А что — Сергеев? — спросил в свою очередь Жданов.

— Пока я буду заниматься в Лондоне финансовыми операциями, с которыми мог бы справиться и кто-то из сотрудников, в Константинополе может произойти трагедия!

— Сергеев не мальчик. Ждал смены дольше, подождет еще!

И не понять было, чего в этих словах больше: черствости или упрямства? И что заставляет так неузнаваемо меняться людей: Фролову в тот момент казалось, что того добрейшего, деликатнейшего Бориса Ивановича, которого он знал когда-то раньше, на свете больше не существует…

В Лондоне дел и впрямь накопилось много. Разрешение их потребовало от Петра Тимофеевича всех тех качеств, без которых немыслим коммерсант и финансист. А поскольку опыта было все-таки маловато, компенсировать его приходилось усердием, работой по двадцать часов в сутки. Да и странным было бы любое другое отношение к делу для большевика, знающего, что даже самый малый убыток, причиненный банкирскому дому «Борис Жданов и К0», — это деньги, похищенные у народа.

Выслушав по возвращении Фролова отчет о работе, принесшей, кстати, солидную прибыль банкирскому дому, старый финансист удовлетворенно резюмировал: «Что ж, слава богу, не обманулся в вас — умеете!» И глаза его потеплели, зажглись добрым, знакомым по прежним временам светом. В одно мгновение Борис Иванович стал самим собой, прежним. Он, увы, не помолодел, наоборот, показался Фролову совсем старым, по-своему беззащитным человеком. Он больше не скрывал своей слабости. И Петр Тимофеевич понял, что все это время Жданов не просто проверял его деловые и человеческие качества, но еще и готовил к самостоятельной работе и что поездка в Лондон была для него последним, успешно сданным экзаменом.

Борис Иванович, точно подтверждая его мысли, еще сказал:

— Теперь я отпущу вас в Константинополь с чистой совестью, зная, что там, а потом и в Крыму вы не наломаете дров. Вы — финансист, и этим все сказано! Поезжайте… Засим мой вам последний вместо напутствия совет. Вам теперь долго, неизвестно до какого срока, предстоит быть не Фроловым, а Федотовым. Врастайте в этот образ поглубже, даже в мыслях будьте Федотовым.

Совет на первый взгляд из разряда не самых значительных. А если разобраться — мудрый. Ибо все, что оставалось теперь за спиной, принадлежало Фролову, а у Федотова, который готовился сейчас сойти с борта океанского лайнера на праздный и шумный константинопольский берег, отныне начиналась новая жизнь.

Что ж, по трапу пришвартованного к пирсу парохода спускался Федотов, совладелец банкирского дома, уверенный, знающий себе цену человек, отныне не только вслух, но и мысленно называющий себя чужим именем.

На пирсе его окружила шумная толпа турок: одни предлагали эфенди (то есть господину) услуги носильщиков, другие представляли лучшие отели Константинополя, третьи уговаривали воспользоваться фаэтоном, каретой или автомобилем… Небольшой, состоящий из двух чемоданов багаж «эфенди» разрешил поднести к поблескивающему лаком автомобилю.

— Гранд «Рю-де-Пера», — коротко сказал он шоферу, — отель «Пера Палас».

Услышав это, неотстающая, назойливая толпа, почтительно отступив от автомобиля, притихла: господин, пожелавший остановиться в самом фешенебельном отеле города, уже одним этим вызывал к себе уважение.

Часа через два в номер к приезжему постучали. Это был Сергеев. Они молча крепко обнялись и некоторое время стояли так. Потом, держась за руки и тоже молча, внимательно посмотрели друг другу в глаза:

— Когда я узнал о том, что произошло с твоей семьей…

— Не надо, — мягко остановил Фролова Сергеев. — Извини, но любое упоминание об этом болезненно. Мне почему-то все время кажется, что пока я не побываю в Питере и не увижу их могилы… — Он задохнулся, обреченно махнул рукой. — Ну что, останемся верны нашей привычке и сразу перейдем к делам?

— Это разговор долгий: слишком много мы должны поведать друг другу. Скажи пока одно, главное: как ты?

— Как рыба на берегу, — грустно усмехнулся Сергеев. — Задыхаюсь и не чаю вернуться домой, в родную стихию. Ждал вот тебя…

— Я чувствовал это. Но раньше никак не получалось.

— Да, я знаю. Кроме того, мне передали личное письмо Феликса Эдмундовича. Он просил не раскисать, собраться. А ведь было дело, пошел вразнос. Стыдно.

— Все, с кем мне доводилось говорить о тебе, понимают это, — сказал Фролов. — Дома ты быстро, прочно станешь на ноги.

— Вот то-то и стыдно! Вынудил товарищей нянчиться с собой, как с маленьким. — Он помолчал и нерешительно предложил: — Если не очень устал с дороги, может, пройдемся? Город тебе покажу…

— Сам хотел попросить тебя об этом, — улыбнулся Фролов.

Константинополь оглушил его. Во время утренней поездки на автомобиле уличный шум был не так заметен. Теперь же казалось, будто город только тем и занят, что воспроизводит шум. Под звуки оркестров маршировали, громко топая, солдаты стран-победительниц, оккупировавших Турцию, — англичане, французы, американцы… Покрикивали на зазевавшихся прохожих, громко щелкали бичами арбааджи — константинопольские извозчики, на них в свою очередь кричали полицейские… Взвывали на все голоса клаксоны автомобилей. Что-то пели, кружась в священном танце, дервиши. Бодро покрикивали, расхваливая свой товар, уличные продавцы каштанов. От них не отставали кафеджи — продавцы кофе. Из распахнутых дверей кафе, где подавали крохотные шашлыки и плов из барашка, доносился лязгающий рев престарелых механических органов и оркестрионов… Бродячие музыканты выводили на флейтах тягучие восточные мелодии, им вторили заунывным пением продавцы птиц и сластей… Все это сливалось в один общий невообразимый гул.

— Да нет ли здесь уголка потише и для российского глаза привычнее? — взмолился наконец Фролов.

— Есть. И называется, представь, «Уголок», — ответил Сергеев. — Его русские держат. И в основном — для русских. Тем более зайдем, что и пообедать пора, там борщ подают отменный, уверен, что ты такого давно не едал!

«Уголком» оказался ресторан, чем-то напоминающий первоклассные московские рестораны прежних лет, только в миниатюре. Среди посетителей у Сергеева оказалось много знакомых. Пока чопорный, затянутый в черный фрак метрдотель провожал их к свободному столику, Сергеев то и дело с кем-то здоровался, кому-то издали кланялся, кому-то дружески помахивал рукой. Нельзя сказать, чтобы это понравилось Фролову. Он уже корил себя, что согласился зайти сюда, и, когда они присели за отдаленный стол в углу, прямо сказал Сергееву:

— Жаль, что ты не предупредил меня раньше о своей популярности: нам бы не следовало появляться здесь вместе.

— Я бывал здесь с десятками своих клиентов и просто знакомых, — успокоил его Сергеев. — Для делового разговора места лучше, чем ресторан, не найти.

Подавали в «Уголке» не мужчины-официанты, а женщины — молодые, красивые и нарядные.

— Из эмигрантских, прочно осевших в Константинополе семей, — пояснил Сергеев. — Все с одной целью: привлечь любым путем посетителей — такого больше нигде нет.

— И все-таки там, где тебя знают, вместе нам появляться не следует, — сказал Фролов.

— Почему? У двух русских людей на чужбине отношения могут быть многогранными — от деловых до приятельских!

— Вот-вот, не хватало еще мне, чтоб нас за приятелей считали, — сказал Фролов, скрывая за шутливостью тона тревогу. — Когда объясню, по какой легенде тебя решено вывести из игры, сам все поймешь.

Им принесли закуски и вина. Сергеев, осушив первую рюмку и обнаружив, что Фролов свою лишь пригубил, смутился:

— Экий ты человек не компанейский! — Торопливо выставляя перед собой руку и словно защищаясь, добавил: — Поведи я вдруг себя закоренелым трезвенником, тогда уж точно на нас с тобой внимание обратят…

Фролов промолчал. Он не хотел давать волю жалости и сочувствию.

— Так что — легенда? — спросил Сергеев, окончательно смущенный его молчанием. — Я ведь как-никак золотопромышленник, миллионер и прочее. Мне за здорово живешь сгинуть с привычных горизонтов нельзя: возникнет паника, начнут подноготную копать, глядишь, и до ненужного докопаются.

— Сгинуть, как ты говоришь, все равно придется. И версия не такая уж и редкая для наших времен.

— Разорился? — высказал догадку Сергеев.

— Проще, — покачал головой Фролов. — По-настоящему состоятельный и предприимчивый человек, которым ты себя здесь зарекомендовал, так быстро не разорится. Да и потом… Те, с кем ты был связан деловыми отношениями, желая отомстить, будут искать тебя. Другое дело, если миллионы твои — блеф, а сам ты — элементарный авантюрист. Такие в один миг сгорают и вынуждены потом и от друзей, и от врагов прятаться. Эту версию все за чистую монету примут.

— Бедный золотопромышленник!.. — вздохнул Сергеев. — Какой конец блистательно начатой карьеры ждет! Даже обидно…

— Зато скоро домой вернешься, — усмехнулся Фролов.

Сергеев откинул голову, задумчиво посмотрел вдаль.

— Дни считал до встречи с Россией, это так… И нет у меня мечты большей, чем домой вернуться, но видишь ли… — Он встретился взглядом с глазами товарища и сдержанно, четко продолжал: — У меня остался перед Феликсом Эдмундовичем долг. Задание спасти для страны землечерпательные и другие суда — то, чем тебе придется заниматься, — первоначально поручалось мне. Подобраться к флотскому имуществу оказалось не просто, — поэтому я долго не мог ничего Москве ответить. Теперь кое-что начало складываться… В Константинополе объявился небезызвестный генерал Врангель. Есть сведения, что союзники склоняются к мысли о замене им Деникина. В связи с этим я счел необходимым представиться барону, поделиться с ним некоторыми соображениями о приобретении судов и землечерпательных караванов. Надо вовлечь барона в круг наших с тобой интересов. Пока он здесь, это хоть и трудно, но все-таки возможно. Когда же он вернется в Россию главнокомандующим, к нему не подступишься.

— Что-то во всем этом есть авантюрное, — сказал Фролов, — и… привлекательное. Этим могу заняться и я.

— Кто из нас авантюрист? — улыбнулся Сергеев. И, согнав с лица улыбку, озабоченно продолжал: — Что из переговоров с Врангелем выйдет, предугадать трудно. Ты в любом случае должен оставаться чистым. А мне терять нечего. Зато, если удастся взять его на крючок, тебе будет легче доводить дело до конца.

«Нет, он не сломлен! — с уважением и благодарностью глядя на товарища, подумал Фролов. — Исстрадался, натворил глупостей, но делу готов до последнего служить!»

Глава двадцать первая

Велика, бесконечна Россия! Даже на карте не вмиг ее взглядом охватишь, а уж как вспомнишь безбрежные, милые сердцу просторы… Здесь, в Крыму, весна слякотная, а там — зима еще. Сугробы стоят высокие, чистые. Днем здоровый морозец тело и душу бодрит… Хорошо!

Полноте, генерал. Размечтались, ваше высокопревосходительство, растрогались, впору слезами умиления омыться. Должно быть, не зря говорят, что поражения превращают генералов в философов. Чему умиляться? Россия нынче здесь, в Крыму. А там, в морозных, погребенных под снегом далях, — Совдепия!

Генерал Деникин, последний раз скользнув по настенной карте недобрым взглядом, пошел к столу. Ему предстояло написать письмо. Письмо короткое — в многословии тонет смысл, — но важности чрезвычайной, ибо на карту истории ставились и дальнейшая судьба России, и его, Деникина, судьба. Нелегко было ему, прекрасно владеющему и словом и слогом, писать письмо, адресованное старейшему из находившихся в Крыму генералов — Драгомирову. Слова, ложившиеся на бумагу, казались или слишком казенными, не передающими его душевного состояния и величия духа — а именно это должен был вынести из письма генерал Драгомиров, — или поражали беспомощностью слога и неприкрытой горечью, а уж об этом Драгомирову не следовало догадываться вовсе.

Тогда он взялся за приказ, который нужно было приложить к письму: военный стиль документа скрывал в себе все, что впрямую не относилось к делу.

Деникин приказывал генералу Драгомирову созвать в Севастополе военный совет для избрания достойного преемника главнокомандующего вооруженными силами Юга России.

Явившийся на вызов старший адъютант смотрел на него печально, будто соблюдая траур. Главковерх распорядился перепечатать в срочном порядке приказ и невесело усмехнулся: где-то в глубине души у самого возникло ощущение, словно присутствует на собственных похоронах.

Адъютант, офицер-первопроходчик, не уходил: с Деникиным они начинали «ледовый поход».

— Ваше высокопревосходительство, судьба армии, судьба Отечества…

Деникин устало махнул рукой:

— Идите. Судьбу России отныне будет решать военный совет.

Деникин подошел к окну просторного, переоборудованного под кабинет номера феодосийской гостиницы «Астория». Дымили на рейде военные корабли. От них исходила спокойная, уверенная сила. Опять, как назойливый, не дающий покоя даже наяву сон, вспомнился вдруг минувший, девятнадцатый год: его армии шли на Москву… Бесконечно долго шли к ней — великой, желанной, недоступной. И вот Москва рядом, в войсках спорят: сколько переходов осталось до Златоглавой — три? пять?.. Верили: потеряв Москву, большевики потеряют Россию. Надеялись, что в октябре девятнадцатого удастся вернуть все, чего лишились в октябре семнадцатого.

Не получилось… Он давно уже нашел ответ на сакраментальный вопрос — почему?

Легко винить во всех смертных грехах главкома, но подумайте, господа, вспомните, кто мешал ему принимать жизненно важные стратегические решения, кто не выполнял уже принятые? Неповиновение, пьяный разгул, откровенный саботаж… Э, да что там! Если и выжило в сумятице последних месяцев белое движение, так это благодаря его, Деникина, выдержке и воле. Не поймете это на военном совете — бог вам судья! Как говорили древние: «Он сделал все, что мог. Кто может, тот пусть сделает лучше!»

О тех, кто разгромил его, отбросив остатки белой армии в Крым, генерал Деникин не думал. Анализируя причины неудач, он склонен был искать и находить их в чем угодно, только не в признании силы и умения Красной армии.

Сочиняя в номере феодосийской гостиницы приказ о созыве военного совета, генерал никому «преемственно власть и командование» передавать не собирался, надеясь, что военный совет по-прежнему назовет избранником его. Если это произойдет, он переформирует в Крыму уцелевшие после новороссийской катастрофы войска и вновь поведет их за собой…

Новороссийск! Это было одно из самых горьких и постыдных воспоминаний в его жизни.

После разгрома под Воронежем, Курском и Касторной, после ожесточенных боев на Украине, Дону и Кубани Красная армия прижала Добровольческую к Черному морю, и Новороссийск стал для белой армии кошмаром. Город, забитый войсками, обозами и беженцами, насквозь продуваемый ледяными ветрами, словно обезумел. С севера неудержимой лавиной надвигалась Первая конная Буденного, с гор наседали партизаны, а отступать некуда — за спиной только море…

Наверное, можно было организовать оборону, хотя бы ради того, чтобы четко вести эвакуацию. Но войска уже не верили даже во временный успех — целые части, во главе с командирами, самовольно бросали позиции, спешили в Новороссийск, чтобы любым способом погрузиться на пароходы и успеть эвакуироваться в Крым. Казаки Донского корпуса расстреляли своих коней прямо в порту и молча, с заплаканными злыми глазами погрузились на транспорт «Орион».

Пароходов не хватало. У трапов цепи марковцев сдерживали огромную обезумевшую толпу. Кто-то прокладывал дорогу к спасению револьвером, кто-то, уже не веря в спасение, стрелялся сам.

Деникин со своим штабом погрузился на крейсер «Алмаз». С капитанского мостика смотрел он на агонию брошенного на произвол судьбы своего воинства. Смотрел, молился и время от времени, словно в забытьи, шептал: «Не простят!.. Не простят!..»

Деникин вернулся к столу.

Все это похоже на страшный сон. Но… Страшен сон, да милостив Бог! Разве война не естественное чередование побед и поражений? Да и не один же он виноват в новороссийской катастрофе!..

Военный совет, говорите? Мысленно выстроив перед глазами генералов, претендующих на его место, он не без удовлетворения подумал: «А ведь трудненько придется вам на совете. Обвинять главкома во всех тяжких несложно, господа. Но вот вам возможность — посмотрите друг на друга и скажите: есть ли среди вас более достойный?» Тонкая усмешка тронула губы Деникина. Он взял ручку и быстро, слово к слову, написал письмо генералу Драгомирову:

«Милостивый государь Абрам Михайлович!

Три года российской смуты я вел борьбу, отдавая все свои силы и неся власть, как тяжкий крест, ниспосланный судьбой. Бог не благословил успехом войск, мною предводимых. И хотя вера в жизнеспособность армии и ее историческое значение мною не потеряна, но внутренняя связь между вождем и армией порвана, и я не в силах более нести ответственность за армию. Предлагаю Военному совету избрать достойного, которому я передам преемственно власть и командование.

Искренне уважающий Вас

А. Деникин».

Перечитав написанное, остался доволен. Пусть только военный совет подтвердит, что не виноват он в тех поражениях, которые нанесла ему Красная армия, пусть выразит полное, обновленное доверие своему главнокомандующему, и тогда замолчат те, кто чернит его имя. Клеветников и завистников много, и первый из них — Врангель. Отстраненный от дел и высланный в Константинополь, он и оттуда в своих памфлетах взахлеб ругает действия главкома.

Интригует, по слухам, и Слащов. Жесткий, смелый генерал удержал Крым. Всех спас. Под Перекопом сам водил в контратаку цепи юнкеров Алексеевского училища, расстреливал отступающих солдат, вынес смертные приговоры десятку боевых офицеров, но Крым отстоял. Умница, но тоже рвется к власти.

Деникин вызвал адъютанта, приказал срочно отправить в Севастополь приказ и письмо. Разминая затекшие ноги, подошел к окну. Над бухтой повисли низкие, штормовые тучи. По стеклу стучали тяжелые капли дождя.

В Константинополе опальный генерал Врангель пребывал в состоянии уныния. Ничего из того, что могло изменить его судьбу, не происходило. Он уже готов был отчаяться и смириться с мыслью, что затяжная борьба с Деникиным за власть проиграна, когда ему передали просьбу французского верховного комиссара де Робека незамедлительно прибыть на дредноут «Аякс». Формулировка просьбы напоминала военный приказ — «незамедлительно»! — но в его положении считаться с такими мелочами не приходилось.

Грозный линкор, одетый в мощную броню, задумчиво глядел на Константинополь зевами десяти трехсотпятимиллиметровых башенных орудий главного калибра. «Александр Михайлович» стоял неподалеку у причальной стенки и, похоже, даже уютно себя чувствовал под сенью французских пушек.

Верховный комиссар встретил барона с тем учтивым благодушием, которое вполне уместно в общении знакомых людей одного круга. В просторном и уютном адмиральском салоне дредноута они были вдвоем. Де Робек, улыбаясь, говорил о каких-то пустяках, вспоминал общих знакомых — и все это с такой увлеченностью, будто именно затем он и прибыл сюда из Франции на линкоре, как на прогулочном катере.

Врангель слушал и пытался угадать причину этого бесцеремонного приглашения на «Аякс». Де Робек словно прочитал мысли барона, на полуслове оборвал рассказ о своей необыкновенной коллекции цветов, прищурился и сказал в упор:

— Ваша критика генерала Деникина нам известна, барон.

— «Нам» — это кому? — с вызовом спросил Врангель, хотя прекрасно понимал, от чьего имени ведет разговор де Робек. Это «незамедлительно» все еще раздражало его, он не мог сам себе простить, что не отказался от приглашения и покорно явился на «Аякс». Но не затем же, чтобы вести светский разговор.

— Нам — это «нам», — сказал де Робек и добавил: — Если более определенно, то тем, кто вложил в помощь России немалые капиталы. Честный ответ на честный вопрос.

— Благодарю, понятно. Еще один честный вопрос. Это официальная беседа от имени союзников? Или приватная, гражданина Франции с гражданином России?

— Скорее первое. Я бы только уточнил: дружеская беседа. — И, помедлив, де Робек спросил: — Скажите, барон, что бы вы посоветовали преемнику генерала Деникина? Как вы себе мыслите дальнейшую борьбу с большевизмом?

Врангель ответил не сразу — он начинал понимать, к чему клонит, де Робек.

— Я бы посоветовал преемнику Деникина прекратить на время активные военные действия, с тем чтобы собрать все наличествующие силы, свести их в новые соединения, довооружить… Нужна передышка! А там…

— Примерно так же считает Париж, — сказал де Робек. — Английский кабинет известил мое правительство, что он не прочь взять на себя посредничество в переговорах между Совдепией и преемником генерала Деникина.

— Зачем?

— Чтобы дать возможность армиям Юга России получить передышку… или кратковременный мир.

— Боюсь, сейчас это всеми будет воспринято буквально, мир в обмен на амнистию. И точка, — сказал Врангель. — Насколько я информирован, председатель Великого национального собрания Турции Мустафа Кемаль собирается устанавливать с Совдепией дипломатические отношения.

— Пусть. Это вряд ли хоть сколько-нибудь повлияет на дальнейший ход событий. Точки не будет. Скорее — многоточие…

— Значит ли это, что мы можем по-прежнему твердо полагаться на Францию? — прямо спросил барон.

— В принципе — да. Все зависит от надежности ваших сил и правильности действий.

Милая беседа превращалась в зондаж. От ответов Врангеля зависела не только его судьба, но и судьба всех остатков белой армии. Если отвернется Франция, им конец. Об Италии уже и речи не было. Итальянцы на стороне большевиков. Врангелю очень хотелось, чтобы его ответы пришлись верховному комиссару по вкусу. И он, кажется, добился своего. В конце разговора де Робек, не скрывая удовлетворения, произнес самое важное:

— Я почти не сомневаюсь, что генерал Деникин сложит с себя власть и в качестве преемника назовет вас, барон! Франция ценит ваш авторитет военачальника, который вы снискали талантом, умом и энергией.

Де Робек сделал паузу, ожидая в ответе барона слов благодарности. Но Врангель промолчал. Он вспомнил оскорбительное «незамедлительно» и с грустью подумал, что он лишь карта в их колоде. Пусть и козырная. Комиссар по-своему понял молчание Врангеля, решил, что он колеблется, поспешил сказать:

— Советуем, барон, принять на свои плечи этот груз!

Врангель понял, что де Робек ждет от него определенного ответа. И «незамедлительно»!

— Окончательное решение зависит от многих обстоятельств.

— Понимаю, — кивнул де Робек. — Франция сделает все возможное, чтобы вы одержали победу.

— Ну что ж… — Врангель встал. — Что я должен делать? — спросил он по-солдатски прямо, отбросив всякую дипломатию.

— Вероятно, в ближайшие дни вернуться в Крым. А там… Вы будете делать то, что возложено на вас историей: продолжать борьбу с большевизмом. Непрестанно. Неуклонно.

Врангель в сопровождении де Робека сошел с «Аякса» на берег. Попрощались. И барон медленно пошел по набережной бухты Золотой Рог. Совсем близко билась о каменные причалы и днища пришвартованных к ним разнокалиберных судов вода, в колышущейся глади бухты отражались большие южные звезды и перевернутая вниз рогами, совсем не похожая на русскую, луна. Доносилось заунывное и тягучее пение муэдзинов, и вокруг разливался сладковатый дымок готовящихся на жаровнях острых восточных яств.

На набережной было многолюдно. Слышалась не только турецкая, но и английская, французская, а больше всего русская речь. Его соотечественники сидели в Константинополе на узлах и чемоданах, надеясь, что можно будет тронуться в обратный путь. Верили. Ну что ж, они смогут вернуться в Крым, этот маленький уголок России, где офицеры все еще носят погоны, а в церквах идут службы. Врангель добыл для соотечественников еще немного надежды.

Едва барон успел подняться на борт, как ему доложили, что явился с визитом и просит принять его глава акционерного общества «Коммерческий флот» золотопромышленник Сергеев.

Врангель недовольно поморщился: хотелось, запершись в каюте, остаться наедине с собой и думать, думать… Но, с другой стороны, Сергеев — представитель тех русских деловых кругов, с которыми портить отношения не следовало. При любом повороте судьбы. Эти деловые круги станут опорой — только с их помощью удастся сдержать натиск иностранного, не знающего меры капитала.

— Передайте Сергееву: я приму его, — сказал адъютанту Врангель.

Ему нужно было время, чтобы подготовиться к разговору: он знал, о чем пойдет речь, и хотел встретить Сергеева во всеоружии.

Впервые этот (надо сказать — обаятельнейший!) человек пожаловал к нему сразу после того, как опальный генерал, изгнанник Врангель прибыл в Константинополь. Появление золотопромышленника на пароходе было обставлено по восточным обычаям: впереди Сергеева шли четыре турка с ящиками и корзинами, до краев нагруженными различной снедью и винами. Этого восточного задаривания Врангель не любил, но принял дары как знак русского радушия и раздал команде.

Та их первая встреча была недолгой и оставила у Врангеля самые приятные воспоминания. Сергеев ни его прошлого, ни его будущего не касался, благо двум повстречавшимся на чужбине русским людям всегда найдется о чем поговорить. Повспоминали, как это водится, старые добрые времена, поговорили о Турции и о находящихся в ней соотечественниках. Характеристики Сергеева были точны, но не обидны, шутки веселы и тонки. В том разговоре Врангель оттаял душой, хотя и понимал, что Сергеев явился к нему с какой-то определенной целью, а может, просьбой. Однако золотопромышленник ни о чем таком не заговаривал, ни о чем не просил. И в конце концов сам Врангель вынужден был поинтересоваться, чем же все-таки обязан?..

Откровенный, в чем-то по-солдатски прямой ответ понравился барону.

«Изначальная цель моего визита уже достигнута, ваше превосходительство, — сказал Сергеев. — Это — давнее желание познакомиться с вами. Об остальном говорить сейчас нет смысла, ибо с моей стороны это было бы нетактично. Прежде я просил бы вас навести обо мне справки. Да-да, я прошу вас об этом: человеку вашего положения необходимо быть осторожным в выборе и тем более продолжении знакомств! И тогда я с чистой совестью изложу некоторые деловые соображения».

О наведении справок он мог бы и не просить. Но хорошо, когда люди понимают такие вещи. Врангель обратился за помощью к главе константинопольского представительства вооруженных сил Юга России генералу Лукомскому, с которым у него были добрые отношения, и вскоре узнал о Сергееве все необходимое.

Богатый золотопромышленник Сергеев объявился в Константинополе весною девятнадцатого года и вскоре создал здесь акционерное общество «Коммерческий флот». Общество за бесценок скупало старые, проржавевшие и не годные к плаванию торговые суда, переправляло их в Западную Европу и там продавало на металлолом.

Сергеев не скрывал, что турецкий рынок не устраивает его, и устремлял свои взгляды к Крыму, где скопился и бездействовал почти весь русский торговый флот. Там многие суда пришли в негодность. Не работал из-за войны и землечерпательный флот. Союзники неоднократно пытались прибрать к своим рукам и русские суда, и землечерпалки, но им это пока не удавалось. Что произойдет завтра, никто не мог с уверенностью сказать.

С идеей приобретения русского флота и землечерпательных караванов Сергеев впервые обратился к генералу Лукомскому. Лукомский, естественно, эти вопросы сам не решал. Он запросил мнение командующего Черноморским флотом адмирала Саблина. Ответ был положительным, с перечнем судов и землечерпательных караванов, которые возможно было списать. Оставалось получить «добро» Деникина. Вот тут и ждало предприимчивого золотопромышленника разочарование: генерал Деникин, этот новоявленный Плюшкин, и слышать не хотел о какой-либо распродаже российского, как он выразился, имущества, хотя армия крайне нуждалась в средствах.

Барон дернул обрамленную золотой тесьмой ручку звонка.

— Пригласите господина Сергеева.

На этот раз золотопромышленник явился без эскорта турок-носильщиков. Затянутый в строгий фрак, он был вообще непривычно сдержан и торжествен, словно пришел на прием к главе государства.

— Здравствуйте, ваше высокопревосходительство! — сказал он с легким поклоном.

Врангель удивленно посмотрел на него: «высокопревосходительство»? Одно дело, если коммерсант оговорился или перепутал обращение, и другое, если успел пронюхать что-то. Но где?

— В двадцатом веке королевой делового мира становится информация, — точно угадывая незаданный вопрос и отвечая на него, заговорил Сергеев. — Среди дипломатов у меня немало друзей, потому не удивляйтесь, ваше высокопревосходительство. Смею заверить, однако, что если я и позволил себе, опираясь на откровенность друзей, несколько опередить грядущие события, то лишь по причинам безотлагательным. И, понимая всю несвоевременность моего появления здесь, перейду, если позволите, непосредственно к делу.

Он сделал выжидательную паузу. И опять Врангель не мог не отдать должное несколько старомодной, но приятной учтивости, соединенной с тактом и деловитостью.

— Слушаю вас, — благосклонно сказал он. — Времени у меня действительно немного, поэтому прошу сразу о главном.

— У меня есть сведения, что генерал Деникин, — он не сказал «главнокомандующий», и это барон тоже оценил, — в связи с событиями последнего времени и неустойчивостью положения армии изменил мнение о судьбе старых судов торгового флота и землечерпательных караванов. Теперь он считает, что, идя навстречу желанию союзников, следует передать им это имущество в счет погашения долгов. Не уверен, что подобное решение правильно.

— И что вы предлагаете? — спросил Врангель.

Сергеев молча, с какой-то торжественностью положил перед ним отпечатанный на мелованной бумаге документ, озаглавленный «Проект ликвидации судов, не нужных флоту».

Барон внимательно просмотрел бумаги с длинным перечнем судов, подлежащих продаже, пожал плечами:

— Но позвольте, при чем здесь я?

— Мне хотелось бы знать ваше мнение о моем проекте, — прямо сказал Сергеев, — и, если он не вызывает принципиальных возражений, заручиться вашей поддержкой, которой у генерала Деникина я не нашел и уже не найду. Ваша короткая резолюция вполне бы меня устроила.

— Резолюция — кого? — усмехнулся Врангель. — Отстраненного от службы генерала? Никаких других резолюций я налагать не вправе.

— Пока! — с ударением сказал Сергеев. — Считайте, что сегодня я прошу у вас автограф. Ведь это только проект. Для того чтобы он стал документом, понадобится время и скрупулезная работа многих людей, специалистов.

— Не уверен, что продажа наших судов — благо для России.

— В проекте оговорено, что суда не покинут российские берега, — ответил Сергеев. — По крайней мере до тех пор, пока… ну, вы понимаете меня, ваше высокопревосходительство.

— Если мне и суждено будет принять командование над российскими войсками, так не для того, чтобы отдать Россию большевикам! — твердо сказал Врангель.

— Значит, суда останутся в России.

— А вы лишитесь барыша? Впервые вижу коммерсанта, который согласен пойти на финансовый убыток.

— Вовсе нет. В убытке акционерное общество не будет. Доходы могут оказаться невелики — верно. Но я, как русский патриот, пойду на это. А уж случится худшее — извините, что я опять об этом, но пусть не будет недоговорок, — если оно все же случится, так почему нашими русскими богатствами должны воспользоваться чужеземцы?

«У коммерсанта есть логика», — подумал барон. Ему опять вспомнились оскорбительное «незамедлительно» и тот экзамен, что устроил ему де Робек. И еще он подумал:

«Что ж, пусть будет так, как просит коммерсант. Если я выиграю борьбу, союзники не смогут претендовать на то, что является чьей-то частной собственностью. А проиграю — шут с ними, пусть получают долги с Советов!»

Взяв в руки вечное перо, начертал в углу документа:

«Принципиально согласен… — Немного подумав, приписал: — Провести срочно, дабы союзники не наложили рук на наш флот. Врангель».

Когда в Севастополе началось совещание военного совета, Деникин приказал его не беспокоить.

Главком был почти уверен в исходе совещания: главный соперник, барон Врангель, находится в Турции, другие генералы противопоставить себя ему, Деникину, не могут. Происходящее в Севастополе должно было лишь показать: Деникин не цепляется за власть, но покорно исполнит долг, если вновь призовут его к этому армия и Отечество.

Неспокойно было в Чесменском дворце, где под председательством «старейшего», пятидесятилетнего генерал-полковника Драгомирова проходил военный совет.

Вначале выяснилось, что у каждого из генералов есть свои претензии к главкому, и отставка его казалась неминуемой. Когда же стали обсуждать кандидатуры, единодушие бесследно исчезло. От Врангеля отказались почти все: к чему думать об опальном генерале, когда среди присутствующих достаточно лиц, не уступающих барону ни званием, ни заслугами. Но оказалось, что не только к Деникину имеют свой счет генералы — в не меньшей степени они недовольны и друг другом.

К исходу дня 25 марта в Чесменском дворце уже больше молчали, чем совещались. Председательствующий жаловался на нездоровье. Бывший главноначальствующий Одессы Шиллинг пытался рассказывать свои известные фривольностью историйки. Атаман войска Донского Богаевский спал в мягком кресле: испуганно всхрапывая, открывал глаза и, смущенно покашляв, засыпал опять. Коренастый, напористый Александр Павлович Кутепов, уже свыкшийся с мыслью, что не быть ему главкомом, задумчиво курил папиросу за папиросой. Генералы Романовский и Шифнер-Маркевич тихо о чем-то беседовали.

Тяжко вздыхал приглашенный на совет епископ Таврический Вениамин:

— О, Господи! Просвети и направь вас на путь истинный…

Неожиданно поднялся бледный Слащов.

— Бога надо почитать, но зачем впутывать его в политику?! — Громко стуча сапогами, он направился к двери. — Неотложные дела призывают меня в штаб. Честь имею!

Драгомиров грустно посмотрел ему вслед. Вздохнул и повторил уже в который раз:

— Мы обязаны прийти к определенному решению, господа.

Избегая смотреть друг на друга, генералы молчали.

И вдруг встал Кутепов. Приободрился.

— Господа! Предлагаю выразить нашему испытанному предводителю генералу Деникину неограниченное доверие! Предлагаю просить Антона Ивановича оставаться и впредь нашим главнокомандующим! Иного выбора нет.

В мертвой тишине опешившие члены военного совета смотрели на Кутепова: что угодно могли ожидать от него, но не этого. Не он ли всего неделю назад заявил Деникину о том, что после новороссийской катастрофы армия ему не верит? Не он ли шельмовал как мог Антона Ивановича уже здесь, на совещании!

Не сразу поняли, что Кутепов не так прост, как на первый взгляд могло показаться: он первый понял, что худой мир лучше доброй ссоры, а она становилась неизбежной.

Проголосовали, и каждый почувствовал облегчение: коль не ему суждено возглавить армию, так пусть уж лучше возглавляет ее по-прежнему Деникин!

Решили послать главкому в Феодосию поздравительную телеграмму. Особенно трогали присутствующих последние ее слова: «Оставление Вами своих верных войск грозит несомненной гибелью нашего общего дела и поведет к полному распаду армии».

Получив телеграмму, Деникин перекрестился. С ответом не спешил: «Один Бог знает, что претерпел за время ожидания вашего решения генерал Деникин, так помучайтесь теперь ожиданием и вы…»

Если бы главком подошел в это время к одному из окон своих апартаментов, смотревших на море, то он, несомненно, увидел бы, что в феодосийскую бухту входит приземистый и стремительный миноносец под английским флагом. Одетый в броню корабль его величества короля Великобритании нес на своем борту единственного пассажира, который должен был вручить генералу Деникину срочное послание.

Еще час назад и главком и его генералы были уверены, что сами творят российскую историю. Оказывается, считать так было заблуждением. Прочитав послание, Деникин понял: это приговор. Союзники предпочли ему Врангеля…

Он стоял посреди кабинета бледный и сгорбленный. С трудом, будто держал в руке груз неимоверной тяжести, поднес к глазам бумагу, прочитал еще раз: «…британское правительство, оказавшее в прошлом генералу Деникину бескорыстную поддержку, которая помогла вести борьбу с большевиками до настоящего времени, полагает, что оно имеет право надеяться на то, что означенное предложение о передаче главного командования барону Врангелю будет принято. Однако если генерал Деникин почел бы уместным его отклонить, британское правительство сочло бы для себя уместным отказаться от какой бы то ни было ответственности за это, прекращая в будущем всякую поддержку генералу Деникину».

Деникин с трудом дочитал послание. Англичане любезно писали еще и о том, что ему нужно теперь же следовать в Лондон, где он может рассчитывать на гостеприимство его величества короля Великобритании Георга V. Это, по сути дела, было приказом. Деникин понял, что англичане сдавали не только его, но и всю Русскую армию. Предлагая взамен личное гостеприимство. Надолго ли?

Он сел за стол, долго смотрел перед собой неподвижным, тяжелым взглядом. Можно было бы сесть на этот проклятый миноносец, и пусть все останется за спиной… Но он был приучен доводить любое дело до логического конца. Сейчас долг требовал от генерала последнего усилия. Деникин сел за стол, пододвинул бумагу. Намертво сдавив теплое дерево ручки, писал и думал о том, что это его последний приказ:

«Генерал-лейтенант барон Врангель назначается мною главнокомандующим вооруженными силами Юга России.

Всем, шедшим со мною в тяжкой борьбе, — низкий поклон.

Господи, дай победу армии и спаси Россию!»

Подстегнутые громким перезвоном колоколов, взмыли в синюю высь голуби. Кресты Владимирского собора празднично сияли на солнце. Море людей захлестнуло площадь перед собором. Его высокопревосходительство генерал-лейтенант Врангель приступал, как писали газеты, к «священной обязанности, возложенной на него Богом, русским народом и Отечеством».

Службу правил епископ Таврический Вениамин. Лучезарные лики святых взирали со стен. Блеск золотых иконных окладов и риз сливался с блеском золота погон, озаряя лица единым сиянием.

Молодое чернобородое лицо епископа, обычно поражавшее отрешенной от земных сует суровостью, было сегодня удивительно просветленным. Подняв золотой крест, Вениамин провозглашал с амвона:

— Дерзай, вождь! Ты победишь, ибо ты есть Петр, что означает камень, твердость, опора. Ты победишь, ибо все мы с тобой! Мы верим, что как некогда Иван Калита собирал Русь, так и ты соберешь нашу православную матушку Россию воедино…

«Господи помилуй, Господи помилуй…» — пел хор.

Взоры всех были обращены к Врангелю. Прямой и торжественно-строгий, он подошел под благословение, опустился на колено и склонил голову.

— Спаси и сохрани, Господи, люди твоя и благослови… — неслось с клироса. Умиленно смотрели на коленопреклоненного командующего, крестились… Истово, жадно крестились. Им было о чем молиться. Вера их в милосердие Божье и в счастливую звезду Петра Николаевича Врангеля была неподдельна — ничего другого им не оставалось.

Старуха с трясущейся головой, вдова генерала Рыльского, потерявшая на Великой и на Гражданской мужа и двух сыновей, раз за разом осеняла спину главкома крестным знамением и, закатывая глаза, шептала, как в забытьи:

— Помоги тебе Христос, избранник Божий! Помоги тебе!..

Врангель продолжал стоять на колене. Мысли его метались от божественного к земному. Почему все-таки он? Французы полагают, что он будет послушен, получив власть из их рук? Помоги, Господи, вырваться из-под такой опеки. Но как вырвешься, если у армии нет и трети нужного оружия? Может быть, толкнут на новый поход к Москве? Таких сил у него нет и не будет. Благослови, Всемилостивый, укрепиться в Крыму, создать здесь, на полуострове, край благоденствия и порядка, к которому будут прикованы взоры страдающего под большевистским игом народа. Может быть, этот пример будет воевать сильнее армии. Но если придется выступить, помоги, милосердный Боже, возродить в воинстве дух самоотверженности и рыцарства. Помоги, Господи, защитникам твоим одолеть безбожников…

Глава двадцать вторая

Луна лила свет на лес, окутанный туманом. Прижимаясь к земле, туман полз среди сосен, как клубы белого дыма. С шорохом оседали сугробы. В небе подмигивали друг другу звезды. Почти недвижимый воздух пах свежестью первых оттепелей. Весна обещала быть ранней, обильной талыми водами.

В предрассветной дымке среди деревьев мелькала фигура человека. Он бесшумно двигался от дерева к дереву, осторожно приминая напитавшийся влагой снег. Иногда путник останавливался, замирал, чутко оглядываясь по сторонам.

Вот его что-то встревожило. Он прижался к стволу сосны, затих. Но — поздно.

— Слышь, ты, кидай оружие! — послышался хриплый, простуженный голос. — Я тебя на мушке держу!

Человек бросился к кустам. Но и здесь навстречу ему прозвучало:

— Стой! Стрельну сейчас!

…Микки Уваров стоял с поднятыми руками, а перед ним — два красноармейца пограничного дозора. Один ощупывал его серую брезентовую куртку, другой стоял с винтовкой наизготове.

— Оружия нет, — сказал тот, что обыскивал.

— Пущай сапоги сымет! — подсказал напарник.

— Скидывай!

Микки опустился на землю и стянул сапоги.

— А ты, видать, офицер? — предположил тот, что обыскивал. — Портянки подвернуты по уставу.

Он помял голенища, заглянул внутрь добротных сапог и с сожалением бросил их к ногам задержанного — сам он был в стоптанных ботинках. И тут же снял с Микки шапку, ловко перебрал пальцами каждый шовчик. Уже хотел было вернуть ее, но на мгновение задумался, сказал напарнику:

— Дай-ка ножик!

Аккуратно вспоров шапку, он вместе с куском ваты извлек клочок бумаги.

— Ловко ты! — восхитился напарник.

— Обыкновенно. Я ведь раньше портняжил… Гляжу, везде шов как шов, а тут кривоватый.

Другой красноармеец опустил винтовку, протянул руку к бумажке:

— Ну-ка, чего там? — и медленно, почти по складам, прочитал: — «Доверься этому человеку. Петер».

— Вот видите, ничего особенного… Знакомый дал, чтоб ночевать пустили, — объяснил Микки. — Теперь ведь как? Не знают человека, так и в калитку не пустят.

— «Доверься», значит? — осмысливал прочитанное красноармеец. — Ишь ты! Не Петро, не Петруха, а Петер! Немец, что ли?.. Ладно, обувайся.

Из близкого оврага послышались приглушенные голоса. Подошли трое — еще два красноармейца и командир.

— Что тут у вас? — простуженно спросил командир.

— Да вот, товарищ разводящий… С той стороны шел. Оружия нет. Но глядите, какую хитрую бумажку в шапку зашил!

Разводящий взял записку, посмотрел, бережно спрятал.

— Я объяснял уже, — торопливо сказал Микки. — Могу и вам объяснить!

— Это обязательно, — сказал разводящий, — объяснишь. Только не мне, а в другом месте. Там разберутся. Там умеют разбираться! А теперь пошли, следуй за мной!

Держа в опущенной руке наган, он пошел вниз по откосу. Красноармеец с винтовкой наперевес встал позади задержанного, легонько подтолкнул его штыком в спину:

— Приказу, что ли, не слыхал? Шагай!

— Да-да, — поспешно кивнул Микки, — сейчас. — И посмотрел вокруг долгим, тоскующим взглядом.

Светало. Притих, ожидая весеннего пробуждения, лес. Звезды меркли и уходили в вышину. Туман таял в сладком утреннем воздухе. Легкий морозец сковывал подтаявшие сугробы. Хорошо было вокруг, спокойно и благостно. Трудно думать в такую минуту о том, что твоя короткая, не пустившая новых ростков жизнь на исходе. А Микки об этом и думал.

В 1918 году, когда созданная Дзержинским Всероссийская чрезвычайная комиссия переехала в Москву, в этом доме по улице Гороховой, 2, разместилась Петроградская ЧК. О Гороховой ходили страшные истории. Именно здесь, в коридоре, подслеповатый поэт Леня Канегиссер застрелил первого председателя ПетроЧека Моисея Урицкого: мстил за расстрелянных товарищей. Затем сюда приехала целая группа руководителей, чтобы, в свою очередь, отомстить — но уже не Лене, который был в краткий срок поставлен к стенке, а всем классово чуждым элементам северной столицы.

Николай Комаров, бывший рабочий-большевик, подпольщик со стажем, новый председатель ПетроЧека, и следователь Эдуард Отто пришли на Гороховую уже после того, как убрали тех, кто поднимал первую и самую большую волну «массовидного террора». Они хотели работать честно и профессионально.

…Микки, доставленный в один из кабинетов Петроградской Чека, чувствовал себя не очень уверенно, однако и капитулировать не собирался. В кабинете были двое мужчин в обычных, не первой свежести костюмах. Один сидел за письменным столом, другой, пристроившись на жесткой кушетке возле окна, сосредоточенно перечитывал бумаги. Человек за столом придвинул к себе папку, взял в руки карандаш:

— Давайте знакомиться. Я — следователь по особо важным делам Эдуард Морицевич Отто. Ваши фамилия, имя, отчество?

— Черкизов Александр Александрович… Это видно из паспорта. При задержании я уже рассказывал причины и все прочее…

— Вас не затруднит повторить еще раз? — попросил Отто. — А я зафиксирую ваш рассказ на бумаге. Это для отчета.

— Родом я из Ровно. Родители давно умерли, и меня воспитывала тетя, в Белой Церкви. Там я окончил гимназию. Потом поступил в университет… — Микки поднял на Отто чистые, наивные глаза, спросил: — Вероятно, эти подробности моей жизни вам вовсе неинтересны?

— Ну отчего же! — возразил следователь. — Однако перейдем к событиям не столь давним. Скажите, с какой целью вы перешли границу? Или я не прав — вы не переходили ее?

— Вынужден покаяться, — вздохнул Микки, — перешел. Понимаете, когда белоцерковская тетя умерла, я уехал в Ревель. Надеялся найти там другую свою тетю. Но оказалось, что год назад она выехала в Петроград. Что было делать? Покинув Ревель, я направился в Гельсингфорс, а оттуда…

— Я ведь спросил, с какой целью вы перешли границу, а вы мне про тетушек… С каким заданием? От кого?

Микки с недоумением посмотрел на следователя:

— Вы подозреваете во мне… шпиона?

Отто устало улыбнулся:

— Я хочу знать истину, должность такая. Ну ладно… Что означает вот эта найденная при вас записка? — Он достал из папки разглаженную бумажку, прочитал: — «Доверься этому человеку. Петер». Кому это адресовано? Кем?

Микки рассчитывал на худшее и теперь почти успокоился. Этот добродушный и улыбчивый следователь не внушал ему особых опасений. Видимо, прав был полковник Татищев: главное — не сбиться с легенды, стоять на своем.

— Знакомый финн написал. Петер Вайконен. Своему брату. Чтобы тот приютил меня в Петрограде на первое время.

— Весьма правдоподобно, — кивнул головой Отто, — хотя и несколько однообразно: вслед за родными тетями знакомые с братьями в ход пошли. Вы что же, впервые в Петрограде?

— Да. — И, предугадывая следующий вопрос, без паузы добавил: — Брат Вайконена проживает на Малой Московской, в доме номер двадцать пять.

— Это, кажется, на Аптекарском? — спросил Отто.

— Нет, на Каменном, — ответил Микки и лишь потом понял, что допустил ошибку: следователь спросил, на каком из островов находится Малая Московская улица — приезжий не понял бы этого вопроса. Исправляя оплошность, быстро добавил: — Это мне Вайконен объяснил, что на Каменном. Он ошибся?

С кушетки поднялся помалкивавший до этих пор человек.

— Моя фамилия Комаров, — сказал он. — Николай Павлович. Позвольте разочаровать вас: нет двадцать пятого номера на Малой Московской.

— Как это — нет?

Николай Павлович развел руками:

— Пожар! Сгорел самым бессовестным образом еще в прошлом году. И тем самым вас подвел.

— Значит, Петер Вайконен не знал этого.

— Судя по всему, он многого не знал. Потому и предложил вам столь неважнецкую легенду. Рассчитанную на простаков.

— Я вижу, вы мне совершенно не верите! — удрученно воскликнул Микки. — Но что же мне тогда делать?

— Не лгать! — сухо сказал Комаров. — Ибо все сказанное вами — ложь. От первого и до последнего слова. И зовут вас иначе. И явились вы в наши северные края с юга. Как я понимаю, из Крыма. Те, кто разрабатывал вам легенду, не учли одну мизерную деталь: ваш южный загар. Словом, подумайте.

Уварова не вызывали на допрос трое суток, на что были свои причины: к продолжению разговора надо было как следует подготовиться. Границу с Финляндией в те дни переходило много людей: намытарившиеся и изуверившиеся во всем солдаты и офицеры пробивались домой. На этот раз случай был иной.

Вторично Микки допрашивали в том же кабинете. Те же чекисты. Все остальное было не так, как три дня назад.

— Мы дали вам время подумать, — холодно, не тратя времени, сказал Комаров. — Соблаговолите сообщить свое настоящее имя, род занятий и прочее.

— Я вижу, мне лучше вообще молчать. Все равно вы ничему не поверите.

Комаров тем временем извлек из папки бумажный лоскут:

— Вот записка, найденная при вас.

— Я уже объяснял…

— Довольно лгать! — поморщился Комаров. — Три месяца назад границу перешел еще один человек. И точно с такой же запиской. — Он взял из папки еще одну бумажку, поднес обе к глазам Микки: — Тот же текст. И та же рука. Не правда ли?

— И что из того? — стоял на своем Микки. — Мог же добрый человек Петер Вайконен проявить сострадание и еще к кому-то!

— Странная избирательность! Этот ваш знакомый проявляет заботу почему-то только о деникинских офицерах!

Микки подумалось, что чекисты заготовили еще какие-то козыри, но пока не выкладывают их, ждут. Чего? Надеются на его благоразумие, на откровенное признание? Но это бессмысленно: весь цивилизованный мир знает, что живыми из Чека не выходят!

— А у вас не возникало мысли, что вы меня с кем-то путаете? — исподлобья глядя на Комарова, спросил Микки.

— С кем же вас можно спутать, любезнейший граф Михаил Андреевич Уваров? — с обезоруживающей простотой спросил Отто. — Вот в этой папке — десятки фотографий: выпускники петербургских военных училищ разных лет. Посмотрим фото выпускников Михайловского училища за шестнадцатый год…

Микки махнул рукой:

— Хватит! Этого, полагаю, достаточно. Расстреливайте!

— Ну, так уж сразу… — не смог не улыбнуться Отто. — По-моему, вам это не грозит. Вы ведь младшим адъютантом при Ковалевском состояли?

— Да. Потом — недолго — при бароне Врангеле. Больше ни на один из ваших вопросов я отвечать не буду! — И непримиримо выкрикнул: — Я не боюсь вас! Понятно? Не боюсь!

— А вот кричать не надо, — сказал Комаров. — Поговорим без протокола. Мы располагаем вашим послужным списком. Но видите ли, Михаил Андреевич, бороться всеми доступными средствами с врагами мы вынуждены, это так. Но, заметьте, бороться — не мстить!

Уваров постепенно приходил в себя. Криво усмехнулся:

— Складывается впечатление, будто вы в чекисты меня зовете. Может, и в большевики заодно запишете?

— Тут вы, положим, лишку хватили, — без какой-либо иронии сказал Комаров. — Впрочем, я понял, что вы пошутили. От волнения — неудачно. Нет, Михаил Андреевич, никто вас в нашу веру обращать не собирается. Оставайтесь иноверцем. — Комаров задумчиво помолчал. — Догадываюсь, о чем вы думаете сейчас: им, мол, надо выяснить, куда и с каким заданием я шел, вот они и краснобайствуют, жизнь мне и справедливость обещают… Но я не случайно упомянул, что мы располагаем вашим послужным списком. По имеющимся данным, в чинимых белогвардейцами злодеяниях вы не замешаны. И это главное. Иначе мы поостереглись бы обещать вам жизнь, да и весь наш разговор шел бы иначе… Единственно, чего в толк не возьму: что вас связывает с контрразведкой? Вы ведь от нее шли сюда…

— Ни одного дня в контрразведке не служил! — твердо чеканя каждое слово, сказал Микки. — Ни дня!

— Положим, я вам верю. А дальше? Не скажете же вы, что разочаровались в белом деле и решили вернуться в Петроград, домой. Тем более что никого из ваших близких в Петрограде давно нет. Мы говорим без протокола, так сказать, неофициально. Думать, что колесо истории повернется вспять, бессмысленно — мы, большевики, в России не временные гости. Или вы надеетесь на другое?

— Я уже вообще ни на что не надеюсь! — буркнул Микки.

— А вот это напрасно. В конце концов, какие ваши годы! Сейчас вам, конечно, тяжело, понимаю… Но давайте рассуждать здраво. Белой идеей вы не одержимы, нет: иначе б давно ушли из штаба на фронт, в окопы.

— А если я просто трус?

— Маловероятно. Тогда бы вы не согласились идти к нам с трудным заданием.

— Почему — трудным? — спросил Микки.

— Потому что за пустяками в лагерь противника не ходят. С этим вы, надеюсь, согласны?

— В таком случае разочарую и я вас. Никаких заданий мне не поручалось. Я выполняю просьбу, которая не заключает в себе ничего преступного.

Комаров закурил, отогнал от лица клубы дыма.

— Михаил Андреевич, я склонен поверить вам. Но подумайте сами: что будет, если мы начнем верить каждому задержанному человеку на слово? Вам придется рассказать, что это за просьба. Другого выхода нет.

Микки понимал: это действительно так. Он сам себя загнал в угол, из которого без полной откровенности не выбраться.

— Спрашивайте, что вас интересует.

— Начнем сначала: что за просьба, чья, кому предназначалась записка?.. И разумеется, адреса. — Комаров развел руками. — Никуда не денешься, Михаил Андреевич: мы должны будем проверить вашу искренность.

— Адрес один — Петроград. — Михаил облизал вдруг пересохшие губы. — Здесь, в Петрограде, я должен был вручить сторожу дровяного склада на Мальцевском рынке ту самую записку, которая вас так интересует.

— Она зашифрована? — уточнил Отто.

— Нет. Записка написана собственноручно бароном Петром Николаевичем Врангелем.

— Врангелем?! — изумленно переспросил Комаров.

— Да… — Микки вдруг почувствовал себя отступником и, ужаснувшись, продолжил с вызовом: — Да! Человеком, которого я люблю и уважаю с детства. Когда он попросил меня отправиться в Петроград, я не испытывал колебаний. Меня вообще многое с Петром Николаевичем связывает. Его матушка Мария Дмитриевна меня крестила. Мальчишкой я часто бывал в их доме.

— Погодите, — остановил его Отто. — Вы так разгорячились, будто вам ставятся в вину ваши симпатии к Врангелю. А нас совсем другое удивляет: с чего бы это Врангель стал затевать переписку с каким-то ночным сторожем?

— В жизни случаются всякие метаморфозы, — усмехнулся Микки. — Этот ночной сторож — бывший флигель-адъютант его императорского величества Николая Второго генерал Евгений Александрович Казаков. Думаю, он стал сторожем не от любви к этой профессии, но по нужде.

— Так-так! Оч-чень интересно! — сказал Комаров. — Почему флигель-адъютант переквалифицировался в ночные сторожа, вопрос более сложный, чем вам кажется… Но почему Врангель обращается именно к нему?

— Генерал Казаков знает, как разыскать в Петрограде Марию Дмитриевну Врангель, мать барона. Но мы с ним незнакомы. Поэтому Петр Николаевич и написал так. Генерал Казаков знает его руку.

— Значит, баронесса в Петрограде? И ваша задача — отыскать ее?

— Да. Отыскать и переправить через Финляндию в Лондон. Это все. Честное слово, это действительно все.

Он замолчал. Молчали и чекисты. В тишине было слышно, как стучит по жестяному оконному карнизу капель и шумно ликуют на крыше пережившие трудную зиму воробьи.

Время близилось к полуночи. Дзержинский, встав из-за письменного стола, прошелся по кабинету, задумчиво остановился перед большой настенной картой. Вглядываясь в извилистые, помеченные красным карандашом линии фронтов, он с удовлетворением отмечал, что линии эти несколько поукоротились и выпрямились. Южный фронт вон и вовсе — лишь тоненькая красная черточка у основания Крымского перешейка… А все же жить не стало легче. Как только барон Врангель возглавил вооруженные силы Юга России, мгновенно, словно по команде, оживилось контрреволюционное подполье во многих крупных городах. Поджоги, взрывы, саботаж, убийства из-за угла… Еще один фронт, только не отмеченный на карте.

Размышления Дзержинского прервал резкий и настойчивый звонок телефона правительственной линии, разговоры по которой подслушать было невозможно. Председатель ВЧК поднял трубку. Звонил Комаров. Он проинформировал о положении в бывшей столице бывшей Российской империи, о наиболее значимых операциях, проводимых чекистами, а под конец в двух словах сообщил о миссии Уварова.

Слушая Комарова, Дзержинский сидел неподвижно и прямо.

— А не может случиться так, что Уваров морочит вас? — спросил Дзержинский, когда Комаров умолк.

— Нет, Феликс Эдмундович, не похоже. Он молод, не фанатик. Просто человек надломленный. Во время допроса я все время опасался, что он впадет в истерику. Тогда даже клещами мы не сумели бы ничего из него вытянуть… В общем, я ему верю…

— Верите? — переспросил Дзержинский.

— Да. Он действительно пробрался за «крымской царицей».

— Это вы о баронессе? Меткое определение. — Дзержинский сдержанно засмеялся. — Недавно в связи с появлением барона на политическом небосклоне я просматривал его досье. Отец его Николай Егорович играл в деловом мире дореволюционного Петрограда заметную роль. Часть состояния успел переправить в иностранные банки. Сейчас проживает в Лондоне. Один. А баронесса, похоже, и впрямь в сумятице не выбралась из Питера. — Дзержинский по всегдашней привычке побарабанил пальцами по столу. — Какое приняли решение?

— Прежде всего хочу взглянуть через хорошую лупу на генерала Казакова. Есть подозрение, что он причастен к контрреволюционной деятельности. Но…

— Подозрения есть, а фактов нет? — понял и усмехнулся Дзержинский. — А баронесса? Она вас интересует?

— Путь к ней только через Казакова.

— Ну и какой же выход?

— Надо кого-то из молодых чекистов к генералу посылать. Под видом Уварова. Но молодежь наша в основном из рабочих… да и ту весь контрреволюционный Питер в лицо знает.

В трубке надолго все затихло, и Комарову показалось, что прервалась связь.

— Москва!.. Москва!..

— Я слышу вас, Николай Павлович! — отозвался Дзержинский. — Хорошо, подумаем, как вам помочь. И пожалуйста, держите меня в курсе дальнейших событий…

Николай Павлович Комаров встретил Сазонова, как тому показалось, недоброжелательно. Хмуро пожал руку, кивнул на стул, предлагая садиться, и несколько секунд рассматривал в упор, без стеснения. Потом буркнул в седые усы:

— Рассказывайте!

«Выходит, Дзержинский не звонил? — растерянно подумал Сазонов. — Но какой тяжелый взгляд…»

— Я прибыл…

Он хотел сказать, что прибыл по личному распоряжению Дзержинского. Но Комаров перебил его:

— Зачем вы прибыли, мне известно. Товарищ Дзержинский сказал, что направляет опытного сотрудника, который принимал участие в разоблачении начальника оперативного отдела штаба Двенадцатой армии Басова. Это действительно вы?

Сазонов изумленно посмотрел на Комарова и только теперь увидел, что цепкие его глаза смеются.

— У вас сомнения насчет Басова? Или насчет меня?

— Входит человек, а на лбу у него волнение аршинными буквами написано. Я просил направить к нам человека, который в любой обстановке владел бы собой. — Комаров вдруг широко улыбнулся, хлопнул Сазонова по плечу и, перейдя на «ты», по-свойски, домашним голосом сказал: — Не тушуйся, браток! Это у меня такой способ с молодых спесь сбивать!

— Приму к сведению, — сухо сказал Сазонов, все еще досадуя на председателя Петроградской ЧК.

— Тогда займемся делом. — Комаров, будто не заметив его тона, положил на стол крупные, в узловатых венах руки, сцепил пальцы и спокойно, ровно проговорил: — Понимаешь, проще всего было бы взять генерала Казакова, этого титулованного сторожа, прямо на рынке, доставить сюда и потребовать адрес баронессы Врангель. Но захочет ли он откровенничать с нами? А пока его разговорим, время пройдет. Второе. Арестовывать Казакова мне бы не хотелось еще и по другой причине. У нас вновь оживляется контрреволюционное подполье, в котором Казаков, не исключено, играет далеко не последнюю роль. Взять его — значит вспугнуть всех: начнут менять систему связи, пароли, явки, и в результате оборвутся и без того тонкие ниточки, что мы успели ухватить… Но вот вопрос: кого к его превосходительству ночному сторожу послать?

— Зачем мы в кошки-мышки играем? — резко спросил Сазонов. — Это же ясно: идти должен я — меня здесь никто не знает.

Комаров с одобрением посмотрел на него:

— Вот теперь ты мне нравишься. А то вошел в кабинет, как красна девица… Значит, так! Поработаешь чуток с Уваровым… В Севастополе ты, надо полагать, не был?

— Почему же, приходилось.

— Тогда задача облегчается. Но поработать с Уваровым все равно придется: тебе надо его глазами увидеть Крым и Севастополь. А вообще, когда будешь говорить с Казаковым, дави на острый недостаток времени: мол, для переброски все организовано и нельзя терять ни минуты!

— Сделаем, — пообещал Сазонов, — куда денется!

Голубые глаза Комарова потемнели.

— А вот самоуверенность, дорогой товарищ, — укоризненно сказал он, — в таких случаях ох как вредна! Да и о почтительности забывать не надо: тебе-то, белогвардейскому связному, хорошо известно, кто такой Евгений Александрович Казаков…

— Я, между прочим, тоже не лаптем щи хлебаю: как-никак подпоручик, граф!

— Ну, графского в тебе, положим, столько же, сколько во мне от принца Уэльского, — со смешинкой в глазах сказал Комаров. — Думаю, не следует титуловать тебя: на мелочи какой-нибудь, на пустяке можем споткнуться. Вон севастопольский контрразведчик полковник Татищев порешил, что быть Уварову простым студентом, и очень даже тем самым помог нам. Ты кем был в мирной жизни?

— Вот именно, простым студентом. — Сазонов улыбнулся.

— И прекрасно! — воскликнул Комаров. — Просто замечательно! Был студентом, стал подпоручиком. А Казаков — генерал. Поэтому ты к нему все-таки с почтением. Но без подобострастия: у тебя письмо от Врангеля. Значит, ты — доверенное лицо барона. В таком примерно направлении и пойдем. Для начала побеседуй с Уваровым, потом еще поговорим: проверим, не осталось ли в твоем образе белых пятен…

Мальцевский вольный рынок, окруженный трактирами, лавками и амбарами, раньше славился своими дровяными торгами. Потом он изменился, расширился. Здесь по утрам выстраивались десятки деревенских телег, с которых крестьяне из окрестных деревень продавали живую и битую птицу, визгливых поросят, туши парного мяса, картофель, свежую зелень. Увы, все это ушло в прошлое. Сейчас площадь была пустынна. Только толклись кучки людей, торгующих из-под полы.

Был полдень, когда Сазонов вошел в ворота склада — прямо здесь, в сторожке, и жил Казаков. Когда Сазонов, постучавшись, вошел, хозяин сидел у стола перед чугунком с картошкой.

— Кого еще нелегкая несет? — повернулся он к Сазонову.

— Прошу извинить за беспокойство. У меня к вам дело.

— Нынче дел нет: суета одна… — Казаков встал, выпрямился и неожиданно оказался высокого, прямо исполинского, роста. Седоватая борода скрывала половину лица, но не могла скрыть тонких, породистых черт лица. Глаза за сдвинутыми бровями смотрели испытующе. — Что надо?

Сазонов шагнул в глубь каморки, огляделся. Все здесь дышало убогостью: продавленная кровать у стены, колченогий стол, табуреты, икона с лампадкой… Если бы Сазонов не знал, кто стоит перед ним в долгополой латаной поддевке, то, наверное, пожалел бы это убогое одиночество.

— Вы бы сесть пригласили, ваше превосходительство, — глядя на хозяина, сказал Сазонов.

— Не по адресу пришли, молодой человек, здесь их превосходительства не проживают. — На высоком лбу прорезались глубокие морщины, глаза будто насквозь прожигали.

Сазонов достал складной нож, подпорол подкладку пиджака, осторожно вынул из-под нее записку и положил на стол:

— Это вам.

Казаков покосился на записку.

— Что это? От кого?

— Прочитайте, узнаете.

— И не подумаю! Вы кого-то другого искали? Вот он, другой, пусть и читает!

Сазонов понял, что пора проявить характер:

— Всему есть предел, Евгений Александрович. Ну сколько можно? Я ведь нелегально здесь, долго задерживаться не могу. А мы на препирательства дорогое время тратим. Читайте — это и пароль мой, и верительная грамота. Подтвердите, прочитав, что я ошибся, с тем и уйду: не мне, другим судить вас.

Казаков не удержался:

— Заранее говорю: ошиблись адресом! Но раз так настаиваете, что ж, полюбопытствую…

Медленно, как бы неохотно, достал из кармана поддевки очки — они были без стекол. Отшвырнув оправу, вынул из другого кармана пенсне. Подойдя к столу, склонился над запиской и… вздрогнул. Быстро оглянулся на Сазонова, поднес записку к глазам. Губы его задрожали, он обессиленно опустился на табурет.

— Что с вами, ваше превосходительство?

— Все хорошо, голубчик, все хорошо… — Голос был слабый, но преобразившийся: появилась мягкость, бархатистость. — Да-да! Это его рука. Рука барона Петра Николаевича! Из тысяч я отличил бы его почерк… — Казаков придвинул к столу второй табурет. — Прошу, садитесь. Только, пожалуйста, голубчик, без всяких «превосходительств» — в такое время живем, что на голом камне уши… называйте меня по той же причине Семеном Филимоновичем. Так с чем же пришли?

— С поручением. Личным и весьма важным. Мне приказано переправить через финляндскую границу мать Петра Николаевича, баронессу Марию Дмитриевну Врангель.

В Казакове произошла мгновенная и разительная перемена. Он долго, с недоброй пристальностью смотрел на Сазонова.

— Записка барона подлинная, это я вижу. Ну а вы… Вас не имею чести знать.

Сазонов встал, склонил голову и щелкнул каблуками:

— Подпоручик Сазонов! Для особых поручений при начальнике севастопольской объединенной морской и сухопутной контрразведки полковнике Татищеве!

— Тише, прошу вас, тише! — замахал руками Казаков. — Мне Александр Августович ничего не передавал?

Вот когда Сазонов оценил предусмотрительность Комарова! Накануне они до поздней ночи беседовали с подпоручиком Уваровым, стараясь выяснить все, что могло понадобиться в разговоре с генералом Казаковым. Потом долго корпели над его биографией. От пристального взгляда Комарова не ускользнуло, что генерал и Татищев когда-то были не только знакомы, но еще и дружны. Кое-какие подробности в связи с этим подсказал Эдуард Морицевич Отто, который в восемнадцатом году допрашивал Казакова в связи с делом Анны Александровны Вырубовой-Танеевой — фрейлины императрицы Александры Федоровны.

— Князь Татищев просил вам кланяться, — сказал Сазонов. — Говорил, что всегда будет помнить вечера, проведенные вместе с вами и Анной Александровной на Мойке. Да, еще просил передать нижайший поклон вашей супруге. Если, конечно, Анна Васильевна в Петрограде.

Какой-то мускул дрогнул на лице Казакова, что-то в нем изменилось, генерал вдруг разом как-то напружинился, собрался.

— Помнит, значит… Анну Васильевну помнит! Да-да! Ах, какое было время! Какие были люди! — И он в упор еще раз посмотрел на Сазонова. — А я, признаться, начал вас подозревать. Подумал: не из Чека ли добрый молодец? Уж больно все странно: не далее как вчера меня уже спрашивали о баронессе Марии Дмитриевне…

— Кто? — невольно вырвалось у Сазонова, но он тут же взял себя в руки, попытался исправить допущенную оплошность: — Меня ни о ком больше не предупреждали.

— Вероятно, Татищев, верный привычке не рисковать, решил продублировать вас. А кто да почему… Об этом говорить не будем: у каждого из нас могут быть свои тайны. Не так ли?

«Выходит, нас опередили? — с трудом унимая волнение, лихорадочно думал Сазонов. — Но — кто? Неужели Врангель решил подстраховаться? Но тогда бы он еще одну записку передал генералу. Что-то тут не так!»

— Не в этом дело, — сухо сказал Сазонов. — Я служу под началом полковника Татищева, верно. Но мне держать ответ перед Петром Николаевичем. Что я ему скажу? Что кто-то без его ведома решил помочь?

— От меня вы что, собственно, хотели? Адрес баронессы? Запоминайте. Дом рядом с церковью Знамения. Спросите мадам Веронелли. Под этой фамилией баронесса живет в Петрограде.

— Может, все же проводите к ней? — предложил Сазонов. — И вам спокойнее будет, и мне, и баронессе… А?

— Нет! — решительно и твердо отказался Казаков. — Не с руки в нынешние времена болтаться по петроградским улицам бывшему генералу с подпоручиком контрразведки. Я уже имел дело с Петроградской Чека и не уверен, что за мной не установлена слежка. Потому советую вам, юноша, когда уйдете отсюда, проверьте: не тянется ли за вами хвост?

Когда Сазонов доложил Комарову об этом разговоре, Николай Павлович сказал, не пряча тревоги:

— Не нравятся мне игры с этим вторым посыльным! Если баронессу увезут за границу — не велика печаль, но если… — Не договорив, потянулся к вешалке за пальто. — Едем!

Взяв с собой Сазонова и еще несколько чекистов, Комаров отправился по указанному генералом Казаковым адресу.

Город уже засыпал, но сон его не был спокойным. Ночь опускалась тревожная, с перестрелками, со строгими окриками патрулей и чеканным шагом красноармейских отрядов…

Нужный дом нашли сразу. Запущенный особняк с полуобвалившейся штукатуркой глядел на город темными глазницами окон. Парадное оказалось наглухо заколочено, вход был со двора. В кирпичной ограде, там, где полагалось находиться воротам, зияла чернота: к весне двадцатого в городе устояли лишь железные ворота — деревянные давно пошли на дрова.

Машину, по распоряжению Комарова, загнали во двор, приткнули вплотную к выщербленным ступеням черного хода. Один из чекистов остался во дворе, второй — в подъезде.

Темная узкая лестница, ведущая на второй этаж, пропахла кошками. Окон на лестничной клетке не было. Комаров на ощупь отыскал цепочку звонка, прислушиваясь, несколько раз дернул. На звонки никто не отзывался. Он толкнул дверь, и та на удивление легко поддалась. В квартире было пусто. Лишь сквозняки перебирали разбросанные на полу листки, оставленные хозяйкой при внезапном бегстве.

— Опередили нас! — сокрушенно сказал Комаров. — Теперь — срочно на Мальцевский рынок. Боюсь только, что и там нам удачи не видать…

Предчувствие не обмануло Николая Павловича: генерал Казаков исчез.

Поздним вечером каждого дня Дзержинский знакомился с публикациями зарубежных газет. Слушая секретаря, подготовившего обзор прессы, он ходил по кабинету, потирал глаза.

— «…Беззаконие, террор — вот что происходит в многострадальной России! И мы с полным правом бросаем им в лицо: проклятия вам, большевики!» — читал очередную выдержку секретарь.

— Бурцев? — усмехнувшись, спросил Дзержинский.

— Угадали, Феликс Эдмундович. В «Скандинавском листе» на этот раз. А вот «Эхо Парижа»: «Правительство Франции окажет всемерное содействие для успешного завершения борьбы с большевиками. Премьер Клемансо заявил, что Франция вскоре признает правительство барона Врангеля де-факто…»

Дзержинский остановился. Выражение его продолговатых серых глаз стало яростным.

— Боятся опоздать к разделу России! Французские буржуа спят и видят украинский и кубанский хлеб, донецкий уголь, кавказскую нефть… — Он подошел к столу. — Все?

— Еще минуту, Феликс Эдмундович. В лондонской «Таймс» одно довольно странное сообщение…

— Слушаю.

— Вот… «В кровавых объятиях Чека находится баронесса Врангель. Как стало нам известно, мать вождя русского народа, борющегося против ига большевизма, — баронесса Мария Дмитриевна Врангель схвачена петроградскими чекистами и брошена в застенки палачей. Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков. Они мстят…» Ну, тут общие слова: «святая мученица!.. гнев и возмущение всего цивилизованного мира»…

— Позвольте! Позвольте! — обеспокоенно сказал Дзержинский. — Дайте газету! Это не странно, как говорите вы, это гораздо серьезнее и хуже.

Он сел за стол, пододвинул настольную лампу. Нашел нужную статью, перечитал… Подняв голову, несколько мгновений задумчиво глядел перед собой. Затем бросил на стол карандаш, которым отчеркивал интересующие его газетные строки, гневно сказал:

— Кто-то не просто проявляет повышенное внимание к судьбе баронессы Врангель, но еще и торопится предопределить ее судьбу. Что ж, это многим, очень многим было бы на руку. Именно сейчас, когда наши дипломаты установили контакты с некоторыми странами, когда французские империалисты всячески подталкивают барона Врангеля к выступлению против нас… — Дзержинский потянулся к телефону, торопливо крутанул ручку. — Петроград мне! Комарова!

Глава двадцать третья

Большую часть дня Кольцов лежал: болезнь уходила, но еще оставалась слабость. Ему казалось, что в камере пахнет морем. Соленым, выгоревшим под солнцем морем. Тишина, строго охраняемая крепостными стенами, помогала видеть его — спокойное, синее море. И это было замечательно: это значило, что утраченное за время болезни чувство жизни возвращается.

За дверью прогрохотало так, будто не засовы отпирались, а корабль отдавал якоря.

— Обед!

Надзиратель поставил на привинченный к стене стол жестяную миску. Дверь захлопнулась. Еще раз громыхнули запоры.

Кольцов знал, что завтра или через неделю — новые допросы. Конечно, следствие закончено. Но у него нашли письмо Наташи. Кто передал? Каким образом кто-то из подполья проник в его крепостную, тщательно охраняемую камеру? На эти вопросы контрразведчики захотят получить ответ.

Значит, еще поживет какое-то время. Может, неделю, может — месяц. Он будет жить до тех пор, пока следователям не надоест его допрашивать. Суд — формальность. Приговор известен.

Где-то за стенами крепости кружилась жизнь. Время шло, не заглядывая в его камеру. Враги были уверены, что уже и теперь они сломали и похоронили его — в каменном крепостном склепе, в безвременье. Он же думал о том, что час свой он должен встретить человеком сильным — и телом, и духом.

Явившийся надзиратель молча унес миску. Оставшись один, Кольцов долго ходил по камере. Он готовил себя к последнему испытанию и поэтому даже сейчас ощущал полезность своего бытия. И без страха ждал смерти.

Но как трудно это, когда сквозь узкое окошко пробивается солнце, когда неподалеку лениво ворочается и шуршит галькой море и пронзительно радуются жизни чайки!..

Гулко звучали под сводчатыми потолками крепости шаги надзирателей. Заключенных в блоке было мало, а может, и совсем не было. Кольцов судил по тому, что каждый раз, когда в коридор приходил надзиратель, он направлялся к его камере.

Вот и сейчас. Прозвенели ключи, прогромыхало железо стальных перегородок, отделяющих один блок от другого. Застучали по отесанным булыжникам кованые сапоги.

— Приготовиться к прогулке! — крикнул в смотровое отверстие надзиратель.

Это была первая прогулка Кольцова после длительной болезни.

Подойдя к двери, он подумал: и все же как это замечательно — жить!

Глава двадцать четвертая

Чекисты все силы бросили на поиски баронессы Врангель…

Предприняв необходимые меры для строжайшей проверки людей, выезжающих в эти дни из города, Николай Павлович Комаров надеялся, что «крымская царица» все еще в Петрограде, жива и невредима. Об ином исходе он старался не думать: после разговора с Дзержинским он понимал, к каким политическим последствиям может привести сейчас даже не насильственная, а естественная или случайная смерть баронессы Врангель. Особенно в то время, когда в Республике отменена смертная казнь: по крайней мере, опубликован такой указ. Когда большевики стараются доказать всему миру, что время террора, который приобрел за последние два года силу стихии, кончилось, когда даже «старая добрая Англия» намерена прекратить помощь белым, а в Италии само правительство, не говоря о трудящихся массах, демонстрирует дружеское отношение к новой России.

Казакова, ряженного в форму краскома, взяли на вокзале при попытке сесть в уходящий на Москву поезд. В линейном отделе ЧК он потрясал безукоризненно выполненными документами комбрига, следующего к месту службы, но когда его, тщательно побрив, подвели к зеркалу и сунули в руки фотографию семнадцатого года, Казаков сник. Разница между оригиналом и фотоснимком заключалась только в одном: в отсутствии генеральских погон и аксельбантов.

Прямо с вокзала его доставили на Гороховую, в кабинет Эдуарда Морицевича Отто, где находился и Комаров.

— Садитесь! — указал Отто на стул.

Казаков сел, степенно откашлявшись, спросил:

— Чем обязан?

— Вы не узнаете меня, Евгений Александрович?

Казаков не спеша достал щегольское пенсне, вздернул нос.

— Позвольте… Эдуард Морицевич! Ну как же! — и перевел взгляд на Комарова, улыбнулся. — Непосредственно с председателем Петроградской Чека общаться ранее не доводилось, но тем более рад знакомству с вами, Николай Павлович!

— Даже так? — сказал Комаров. — Ну, коль скоро здесь собрались люди достаточно друг с другом знакомые, предлагаю поговорить без формальностей. Как, Евгений Александрович?

— Всегда ценил деловых и серьезных людей. Равно как и уважение к себе. Со мной решил побеседовать не кто-нибудь, а сам председатель Чека! — ответил Казаков с иронией.

— Юродствовать-то не следовало бы, Евгений Александрович, — произнес Отто. — Говорите об уважении, а сами…

— Я и говорю: уважение должно быть обоюдным. А то прислали… мальчишку! Сазонов, кажется! Он, конечно, надежды подает немалые и далеко на вашем поприще продвинуться может… Голову мне, признаться, заморочил. Но ненадолго.

Невесело было Комарову слышать это. Ладно, пусть генерал и дальше смеется, если из этого можно извлечь какой-то прок. Расшифровав Сазонова, Казаков направил чекистов по ложному следу. Ну что ж! По крайней мере, из этого следует хотя бы одно: старик знает правду. Знает! Вот только захочет ли ее открыть?

— В чем же мы ошиблись? — спросил Комаров.

— Извольте, в этом тайны теперь нет. Человек, опередивший вашего Сазонова, предупредил, что в Петроград послан еще и подпоручик граф Уваров. А пришел этот… Сазонов. Сначала подумал, что если ко мне отправлены два посланца, то может быть и третий: барон Петр Николаевич всегда отличался предусмотрительностью. Тем более собственноручная записка! Это, знаете ли, козырь из крупных… Я в Сазонова почти уверовал. И если решил проверить, то больше так, для порядка. И тут — полнейший конфуз! — Генерал залился дребезжащим, тонким смехом.

— Что за конфуз? — терпеливо спросил Комаров.

— Да ведь я у вас все еще женатым человеком, наверное, числюсь… Сам, помню, Эдуарду Морицевичу в восемнадцатом это на допросах показывал. Но год назад супруга моя выехала из Петрограда. После долгих передряг добралась до Крыма, где заболела и скончалась. Об этом мне сообщил при случае Татищев, добрый мой приятель. И вдруг этот ваш Сазонов передает привет от князя мне и… моей покойной супруге, царство ей небесное! — Казаков перекрестился. — И понял я, что граф Уваров находится у вас, а Сазонов…

— Да, непростительная оплошность, — сказал Комаров. — Что ж, на ошибках учатся. Но я, Евгений Александрович, о другом хотел спросить. Где сейчас баронесса Врангель?

— Со старухой воевать собрались? Или в заложницы?

— Баронессу мы разыскиваем, чтобы обеспечить ей безопасность, — сказал Комаров.

— Ой ли? — Генерал с укором посмотрел на них. — Ну зачем, господа! Если баронессе Марии Дмитриевне и приходится от кого-то скрываться, так только от вас. Слава богу, теперь она в надежных руках, о ней побеспокоятся. А посему предлагаю данную тему закрыть и больше к ней не возвращаться.

Он опустил голову, задумался. А когда опять поднял глаза, перед чекистами был уже совсем другой, чем в начале разговора, человек — без тени насмешливости или самолюбования, преисполненный того величественного спокойствия, которое приходит к старым людям, знающим, что жизнь прожита не зря, и готовым к смерти, как бы ни была она близка.

— Нет, Евгений Александрович, не можем мы принять ваше предложение, — сказал Комаров. — Баронессе грозит смертельная опасность. Сейчас я объясню, откуда такая уверенность. И если вы даже после этого будете упорствовать, смерть баронессы ляжет на вашу совесть.

— Я вас слушаю, — безразлично сказал Казаков.

— Но прежде один вопрос, на который, в общем-то, и отвечать не надо: достаточно простого подтверждения моих слов. — Сделав паузу, Комаров подождал, когда генерал слабо, едва заметно кивнет, и спросил: — Тот, кто пришел к вам раньше Сазонова — я не спрашиваю сейчас, что это за человек, — он пришел к вам без каких-либо полномочий от барона Врангеля?

— Подтверждаю, — устало ответил Казаков. — Впрочем, нет! Он пришел с запиской от капитана Селезнева из контрразведки. Я знаю капитана, он давно работает с Татищевым.

— Боюсь, что именно в ней, в контрразведке, и кроется корень зла! — сказал Комаров. — Ветер дует со стороны того ведомства. Впрочем, пока это только предположение. А окончательные выводы сделаете вы, Евгений Александрович. Дело в том, что инициатива вывезти баронессу из Петрограда исходит непосредственно от Врангеля. Граф Уваров — он действительно находится у нас — личный посланец барона. Если вам понадобятся какие-либо объяснения от него, вы их тут же получите. Но это не все. Уваров — не первый посланец Врангеля. Сколько их было, откровенно говоря, не знаю. Но существование еще по крайней мере одного подтвержу вам документально. — Он повернулся к Отто: — Эдуард Морицевич, введите генерала в курс дела…

Выслушав рассказ Отто о замерзшем человеке с запиской Врангеля в сапоге, внимательно изучив записку и запротоколированные показания красноармейцев, Казаков сказал:

— В этом вы меня убедили. — Пожевав губами, добавил: — Не исключаю, что бедняга шел за помощью именно ко мне… Но что из этого может следовать?

— Выводы, как мы договаривались, будете делать вы, — сказал Комаров. — Так вот, не кажется ли вам странным то обстоятельство, что у двух одновременно или почти одновременно направляемых в Петроград людей не одинаковые полномочия? Что мешало Врангелю снабдить запиской к вам и второго посланца?

Генерал поднял глаза на Комарова, неуверенно произнес:

— Полковник Татищев мог послать человека самолично… Зная неопытность графа Уварова, решил его подстраховать.

— Не ставя в известность барона?.. Нет, генерал. Все проще: записку Уварову вручил непосредственно Врангель. Контрразведка о ней ничего не знает. Как не знает Врангель о посланце контрразведки. Интересно, посыльный контрразведки, ознакомив вас с письмом, забрал его?

— Нет, — откровенно теряясь, сказал Казаков, — письмо мы, по взаимному согласию, сожгли. — Прищурился, вспоминая: — Согласие согласием, а инициатива, признаться, была его.

Комаров, придвинув стул, сел напротив, заглянул в старческие, уже беспокойные глаза и тихо произнес:

— Неужели вы и теперь не поняли, что тоже были обречены? Когда б Сазонов не вспугнул вас… Вас должны были убить раньше, чем баронессу, иначе вы могли бы догадаться, от чьей руки она погибла. Понимаете? Вас ищут. Может, только поэтому и баронесса пока жива… Но долго так продолжаться не может: оставаясь в руках посыльного контрразведки, она обречена!

— Но зачем? Кому нужна смерть пожилой и немощной женщины? Убей ее вы, я еще способен понять: месть за сына, классовый антагонизм…

— Вот-вот! Именно! Вы, кажется, владеете английским? Тогда прочтите это. — Комаров протянул ему «Таймс». — И обратите внимание на следующие строки: «Мы не удивимся, если вскоре последует сообщение еще об одной жертве большевиков».

— И все равно не понимаю! — с отчаянием сказал Казаков.

— Ну, генерал! Иногда у вас логика работает безупречно, а иногда, простите, как у малого ребенка. Вы разве не видите: большевики стали сдерживать террор! Стихают разговоры о мировой революции. Мы ищем общий язык со странами Европы. Двадцатый год — уже не девятнадцатый. И тут — кровавый, громкий, на весь мир скандал: чекисты расправились с немощной старухой, матерью вождя белого движения. Это их месть! Какова будет общая реакция?

— О Господи! — Казаков уткнул лицо в ладони. — Если сказанное вами правда, то этого нельзя допустить… Если — правда… Кому верить, в кого?!

— Позволю по этому поводу дать вам, Евгений Александрович, совет, — негромко сказал Комаров. — Кончайте вы свои игры в борца-заговорщика. Благодарности все равно не дождетесь. Вы достаточно в жизни воевали. Может, хватит? Пожалейте себя! — И, помолчав, спросил: — Распорядиться, чтобы сюда доставили Уварова?

Казаков медленно отвел от лица руки, покачал головой.

— Что он добавит к сказанному?.. — спросил генерал и, помедлив, твердо сказал: — Я должен еще раз все обдумать.

— Подумайте, — согласился Комаров. — Еще и еще подумайте, кому баронесса Врангель нужна мертвой, а кому — живой.

И снова наступила длительная пауза.

— Хорошо! — неожиданно громко и твердо произнес Казаков. Встал, выпрямился. — Я принял решение, господа! Не собираюсь с вами торговаться, хочу лишь предупредить. Вне зависимости от того, как я распоряжусь вашим советом, о недавнем моем прошлом вы не услышите ни слова. Что же касается баронессы… Имя человека, посланного ко мне… Гордеев. Штабс-капитан, офицер контрразведки. Думаю, имя подлинное. Где искать баронессу Марию Дмитриевну Врангель, я вам сейчас объясню…

Крытый восьмиместный «рено» мчался по улицам Петрограда, пугая редких в голодном городе лошадей и разбрызгивая мутные лужи. В последний момент Николай Павлович помимо Сазонова и еще трех чекистов распорядился прихватить в автомобиль Уварова.

Из тех сведений, что имел Комаров о баронессе, складывался портрет старухи властной и капризной. Она могла заупрямиться, не желая покидать свое пристанище. Она могла, наконец, испугаться незнакомых людей. Так что присутствие Уварова было, по мнению Николая Павловича, нелишним.

Указанный генералом Казаковым дом находился в самом конце Елагина острова, путь к которому лежал через Аптекарский и Крестовский острова. Уже попав на Елагин, долго плутали по его кривым улочкам с покосившимися деревянными особняками. Когда-то их строило Дворцовое управление — добротно, с изощренной выдумкой и помпезностью, но постепенно дома обветшали и напоминали теперь толпу нищих, из последних сил скрывающих свою нищету.

Нужный чекистам дом глядел одной стороной окон на Большую Невку, другой — на Среднюю. В нескольких зашторенных на ночь окнах угадывался слабый свет. Комаров поднялся на крыльцо, пошарил по двери в поисках звонка. Его не оказалось. Тогда он постучал — негромко, вкрадчиво.

Долго на стук никто не отзывался. Наконец из-за двери приглушенно и настороженно донесся молодой женский голос:

— Кто там?

Сазонов подтолкнул вперед Уварова.

— Мне нужна Мария Дмитриевна. Я — крестник ее, граф Уваров. Михаил Андреевич Уваров… — Он говорил несколько робко, просяще.

Дверь открылась. Миловидная девушка, увидев, что в переднюю зашли сразу несколько человек, испугалась.

Наклонясь почти вплотную к ней, Комаров быстро и тихо, одними губами, произнес:

— Не бойтесь нас! Гордеев здесь?

Девушка молча покачала головой.

— Баронесса?

Прежде чем она ответила, из комнат донесся властный, чуть надтреснутый женский голос:

— Альвина, кто там? Господин Гордеев?

— Нет, мадам. Но спрашивают вас.

— Проводи…

Комаров и Уваров вошли в большую, почти без мебели комнату. В кресле с высокой спинкой сидела, сурово разглядывая пришельцев, пожилая сухощавая женщина в длинном теплом капоте. Седые ее волосы были убраны черной кружевной косынкой.

— Слушаю вас, господа! — сказала женщина, откинувшись в кресле. В голосе ее звучали недовольство и нетерпение.

— Мария Дмитриевна… — почему-то шепотом сказал Уваров. — Баронесса!.. Неужели не узнаете? Я — Микки, Миша…

Глаза хозяйки строго блеснули и вдруг потеплели:

— Мишенька!.. Ах, боже мой, Микки! — Она сделала нетерпеливое движение рукой: — Да подойди же, милый, подойди!

Уваров как-то неуверенно шагнул к ней, опустился на колени и припал к сухой тонкой руке. Плечи его вздрагивали.

— Ну-ну, милый… Будет тебе! — сказала баронесса ровно и непререкаемо. Тронула сухими губами лоб крестника. — Рада видеть, не скрою. Да ты встань — хватит, незачем.

Уваров послушно встал. Волнение его было неподдельно.

— Мария Дмитриевна… — Голос задрожал и осекся. Он беспомощно махнул рукой, прижал к глазам носовой платок.

— Вот уж не думала… — сказала баронесса. — Как нашел меня?

Видимо, только теперь вспомнив, почему и зачем он здесь, Уваров оглянулся на Комарова, с ненужной торопливостью сказал:

— Сейчас объясню, Мария Дмитриевна. Но прежде позвольте представить вам моего… э-э… Господин Комаров.

Баронесса, до этого момента в упор не замечавшая Комарова, медленно перевела на него взгляд.

— Не знаю, не доводилось слышать. — Надменно кивнула и отвернулась, потеряв к нему интерес.

«Еще бы! — усмехнулся про себя Комаров. — В списках петербургского света моя фамилия не значилась».

Уваров выпрямился, не без торжественности в голосе произнес:

— Дорогая Мария Дмитриевна! Я прибыл сюда по поручению вашего сына, его высокопревосходительства барона Врангеля, дабы… — Он едва не сказал: «дабы вырвать вас из рук большевиков», но, вовремя спохватившись, закончил иначе: — Мы должны позаботиться о вас.

Баронесса отреагировала на это довольно своеобразно.

— Непостижима, но справедлива жизнь! — сказала она, на мгновение прикрыв тяжелыми синеватыми веками глаза. — Думала ли я когда-то, держа моего Микки на руках, что однажды он придет, чтобы позаботиться обо мне! — Посмотрела за спину Комарова, добавила: — Альвина, предложи… э-э… господину Комарову чаю, пока мы будем беседовать с графом.

Комаров обернулся и только теперь вспомнил о девушке, открывшей им дверь. Она улыбнулась ему, мягким грудным голосом сказала, как пропела:

— Прошу! Пожалуйста, прошу!..

Чаепитие не входило в планы Комарова.

— Извините, баронесса, но время у вас ограничено.

— Да-да! — подхватил Уваров. — Мария Дмитриевна, внизу нас ждет автомобиль. Сейчас мы увезем вас в безопасное место, я объясню вам… В общем, все будет хорошо. А пока, прошу вас, собирайтесь без промедления!

— Так мы уже собраны. Господин Гордеев предупредил, что нынче же придет за нами. — В ее глазах вдруг блеснула настороженность: — А почему его нет с вами? Где он?

Уваров растерялся. Пришлось вмешаться Комарову:

— Не беспокойтесь, баронесса. У него остались еще некоторые дела в городе. О характере их я не имею возможности говорить…

— Понимаю, понимаю, голубчик! — Улыбка впервые тронула ее губы. — Альвина, милочка, мы уезжаем! — Она неожиданно легко встала, тронула кончиками высохших пальцев бледную щеку Уварова. — Спасибо, милый! Бог не забудет тебя. Прошу подождать меня здесь, господа. Я сейчас оденусь. — И плавной, без старческой угловатости, походкой вышла из комнаты.

Через минуту они с Альбиной появились опять — уже одетые в дорогу. Альвина несла два чемодана желтой кожи.

— Помогите, ваше сиятельство, девушке, — с улыбкой сказал Уварову Комаров, довольный, что вся эта история с баронессой, стоившая ему немалых нервов, так благополучно заканчивается. Уваров с готовностью подхватил чемоданы. Баронесса с удивлением обернулась:

— Господи, что за времена, граф помогает прислуге!

Сазонов встретил их у автомобиля. Комаров отошел за угол дома, где ждали распоряжений другие чекисты:

— Останетесь здесь: в любое время может появиться Гордеев. Если нет, на рассвете вас сменят. За старшего Алексагин.

…Еще даже не рассвело, когда Николай Павлович вернулся к себе в кабинет. Не раздеваясь, прилег на диван и мгновенно заснул, словно провалился в тугую темную воду. Спустя полчаса его разбудил резкий телефонный звонок.

— Есть какие-нибудь новости? — спросил Дзержинский.

Комаров знал, какая новость сейчас больше всего интересует председателя ВЧК.

— Баронессу отыскали. Как быть с «крымской царицей» дальше?

— Где она находится сейчас? Надеюсь, не на Гороховой?

— На бывшей даче Оболенских под Петроградом.

— Довольно глухое место… Охрана надежная?

— На даче трое чекистов.

Дзержинский глухо кашлянул. С досадой произнес:

— Ошибка, Николай Павлович! Большая ошибка! Извольте сейчас же перевезти баронессу в город. И обеспечьте тщательную охрану на тот срок, пока она будет находиться в Петрограде!

— Будет исполнено, Феликс Эдмундович.

На линии наступила тишина. Чуть позже Дзержинский спросил:

— Я так понимаю, что искренность Уварова подтвердилась?

— Полностью. В Петроград согласился идти из личной преданности Врангелю и его матери. Он в семью барона вхож с детства.

— Этому тоже можно верить?

И вновь в трубке воцарилась тишина, в которую вплеталась едва слышимая дробь — Комаров знал эту привычку Дзержинского, размышляя, барабанить пальцами по столу.

— Вот что, Николай Павлович, — наконец заговорил Дзержинский. — Боюсь на этом провокационная возня вокруг баронессы не кончится. А посему доведите дело до конца: передайте, баронессу Врангель английскому консулу в Гельсингфорсе. Сегодня же попросите товарищей из Петросовета связаться с ним.

— Но, Феликс Эдмундович…

— Да-да! — твердо подчеркнул свое распоряжение Дзержинский. — А Уварова пусть Сазонов доставит в Москву. Не откладывая, Николай Павлович.

— Понял: не откладывая!

Закончив разговор, Комаров потянулся к аппарату внутренней связи, чтобы позвонить Сазонову, спавшему в одном из кабинетов первого этажа, и передать распоряжение Дзержинского. Но потом посмотрел в темное, все еще не тронутое рассветной голубизной окно, и подумал: через два часа… Знать бы Комарову, чем может обернуться его желание пожалеть если не себя, так хотя бы более молодого товарища!

Солнце еще не взошло, еще куталось серое утро в дальних туманах… Человек в черном овчинном полушубке, без шапки, прижимая темной от запекшейся крови рукой ухо и напряженно прислушиваясь к сырой тишине улицы, скользил вдоль домов. Нырнул в арку ворот, облегченно вздохнул. Подхватив горсть ноздреватого, игольчатого снега, жадно поднес к губам… Преодолев четырехугольный, мрачный, как колодец, двор, вошел в дверь черного хода, где вдоль обшарпанной кирпичной стены зигзагами поднималась вверх грязная лестница.

Дойдя до третьего этажа, он глянул вверх, вниз, прислушался и после этого осторожно постучал в одну из квартир.

Дверь тотчас открылась — его ждали.

— Входите, штабс-капитан, не напускайте холоду!

Тусклый свет керосиновой лампы плохо освещал комнату с плотно зашторенными окнами. Пришелец, сразу вдруг обессилев, привалился спиной к стене. Стоял, тяжело дыша…

— Что с вами, Гордеев? Вы ранены? — обернулся, прогремев запорами, высокий мужчина с всклокоченными светлыми волосами, одетый по-домашнему — в бархатный залоснившийся халат и мягкие туфли. — Да отвечайте же, черт возьми!

— Там была засада, подполковник.

— Я только что узнал об этом. — Подполковник указал глазами в глубь соседней, ярко освещенной комнаты.

Там за неубранным столом с остатками жалкой петроградской еды сидел человек, одетый в перетянутую ремнями кожанку, в кожаной фуражке со звездой.

Это был чекист! Гордеев резко послал руку под полушубок.

— Успокойтесь! — взял его за локоть подполковник. — Эдак, по своим стреляя, много не навоюем! Сейчас дам вату, бинт… Обмойтесь пока.

Человек в кожанке, спокойно закусывая и не обернувшись к Гордееву, низким, хриплым голосом спросил:

— Хвоста за собой, случаем, не притащили?

Гордеев не ответил. Склонился к умывальнику. Отмыв от крови голову, начал прилаживать повязку.

— Видать, вам на роду написано долго жить, — сказал подполковник. — Возьми пуля на сантиметр в сторону и… Прошу к столу, закусите, чем бог послал.

Гордеев, однако, к столу не спешил — бросил на человека в кожанке колючий, недоверчивый взгляд:

— Кто это?

— Благодетель ваш. Когда б не он, сидеть бы вам сейчас в подвале на Гороховой!

— Этого я не допустил бы, — усмехнулся тот, в кожанке. — Скорее отправил бы в мертвецкую, чем к нам на Гороховую! — Он приподнялся со стула, пробасил: — Гаврюша.

— Прямо так прикажете величать? — зло спросил Гордеев.

— Хватит и клички! Вполне под стать всей жизни собачьей…

— Вас могли взять голыми руками, если бы не наш Гаврюша, — продолжал объяснять русоголовый подполковник. — Он увидел, с какой беспечностью прете вы прямо в засаду, и дважды выстрелил, чтобы предупредить вас.

— Хорошенькое предупреждение! — буркнул Гордеев, осторожно трогая повязку. — Покорнейше благодарю!

— Это не моя работа, — хмыкнул Гаврюша. — Я в сторону палил. Но давайте о деле…

— Прежде всего надо выяснить, куда ваши друзья-чекисты вывезли баронессу, — сказал Гордеев.

— Уже выяснил, — спокойно пробасил Гаврюша. — За городом она, на даче. Охрана — всего трое.

— Ну, господин Гаврюша!.. Нет слов! Это вам зачтется. Если бы вы мне еще и генерала Казакова помогли найти…

— Сие и вовсе не тайна: арестован, на Гороховой пребывает.

Гордеев почувствовал, что близок к панике: главный и чрезвычайно опасный свидетель теперь недосягаем.

«Надо кончать! — сказал он себе. — В конце концов, если даже генерал продастся чекистам, что он может доказать? Поздно будет им перед всем белым светом оправдываться!»

Подполковник тем временем подошел к столу, плеснул в стакан мутноватой жидкости, выпил и захрустел огурцом.

— Прекратите жрать! — закричал Гордеев.

— Да? — Подполковник удивленно посмотрел на него. — Забываетесь, милейший! Мне не нравится ваш тон.

— А мне не нравится ваше отношение к порученному делу!

— Его поручили вам. Я же согласился по силе и возможности вам помочь. — И, подумав, добавил: — Советами. Я, при всех моих грехах, не палач.

— Чистоплюй, да? — спросил Гордеев.

— Это уж понимайте как хотите, — спокойно, даже флегматично сказал подполковник.

Его спокойствие бесило Гордеева. Но он видел: подполковника с места не сдвинешь. Ни угрозами, ни посулами. «Ну-ну, чистоплюй! — подумал Гордеев. — Тем самым и ты подписал себе смертный приговор». Он повернулся к Гаврюше:

— А вы? Тоже из кустов наблюдать собрались?

— Естественно. И без того хожу по динамиту. Так вот! Черную работу за нас сделают. Тот же Мишка Корявый. Он, сукин сын, многим мне обязан.

— Что еще за Мишка?

— Бандит. Обыкновенный бандит. По воровской лексике — мокрушник. Грабитель и убийца. Он со своими дружками сделает это за… бриллианты. У баронессы, наверное, есть бриллианты?

— Я-то откуда знаю? — сказал Гордеев.

— Я тоже не знаю. И больше того: думаю, у нее их нет. А вот Мишке этого знать не надо — пусть ищет. Не найдет, с тем большей свирепостью учинит расправу.

— Что ж, — подумав, согласился Гордеев. — Мишку, как говорят господа уголовнички, берем в долю. Пусть старается под нашим с вами присмотром.

— Под вашим! Я на дачу не пойду. Тем более там — чекисты. Меня знают.

— Пойдешь! — с тихим бешенством сказал Гордеев. — Обязательно пойдешь! Иначе тебе в самой крепкой тюрьме спасения не видать! — И, не спуская цепкого взгляда с Гаврюши, понял: этот из другого теста, чем подполковник, уломаю! — Потому и пойдешь, что тебя знают. Чтоб тихонько. Без шума!

Дачный поселок в сосновом бору казался покинутым — окна закрыты ставнями, двери заколочены; прошлогодние прелые листья на дорожках, разваленные клумбы в палисадниках…

Дача Оболенских затерялась в заросшем саду. Вокруг деревянного двухэтажного дома с двумя башенками-мезонинами зелеными конусами поднимались ели. Внутри дачи стены больших комнат отделаны под дуб. В комнатах палисандровая мебель. В большой гостиной, отделанной красным житомирским мрамором, с камином и роялем, поселилась Альвина, как бы охраняя дверь в бывшую спальню Оболенских, на которой остановила свой выбор баронесса.

В нижнем этаже, в небольшой комнате около входной двери, помещался Васильев — недавно пришедший в ЧК матрос. Высокий и широкоплечий, с открытым, мужественным лицом, он был из тех, на кого невольно оглядываются женщины.

В комнатке Васильева на подоконнике сидела Альвина. Она, прищурившись, смотрела, как матрос неумело пытается вогнать гвоздь в оторванную подошву, и, наконец не выдержав, соскочила с подоконника. Взяла утюг, всунула в ботинок и лихо, точными ударами молотка вбила в подошву один за другим несколько гвоздей. Васильев даже присвистнул от удивления:

— Скажи на милость! Прямо тебе настоящий сапожник!

— У меня дед был сапожником.

— А я думал, ты из этих… из бывших. Как же тебя в услужение к баронессе занесло?

— Моя мама много лет служила у нее экономкой. Ладно, карауль нас дальше. А я пойду баронессу проведаю…

Она поднялась в гостиную, постучала в спальню.

— Войди! — Увидев Альвину, баронесса недовольно проворчала: — Милочка, ты меня заморозила!

— Простите, мадам, заболталась. — Альвина подошла к нише в стене, где высокой горкой были сложены дрова. Взяла несколько коротких березовых поленцев и положила их в печь. Кора на поленцах тотчас же вспыхнула, озарив живым, веселым светом спальню и сидящую в удобном кресле баронессу.

— С кем же ты заболталась? — спросила она.

— С матросом, сторожем нашим, — добродушно улыбнулась Альвина.

Глаза баронессы вспыхнули.

— Господи, как я их всех ненавижу! — Она взяла со столика небольшой, похожий на образок портрет сына. Врангель, в неизменной черкеске с аксельбантом и погонами Уссурийского полка, слегка прищурясь, смотрел на мать. Губы баронессы шевельнулись, она, как заклинание, произнесла:

— Петер, спаси Россию!

Альвина знала: сейчас с баронессой будет нервный приступ. По деревянной лестнице сбежала вниз, за водой. Дверь из прихожей во двор почему-то оказалась распахнутой. В гулкой тишине из комнаты Васильева донесся протяжный стон. Заглянув туда, Альвина увидела матроса: он лежал в комнате на полу, лица у него не было — кровавое месиво. Тощий конопатый парень в шубейке явно с чужого плеча выворачивал карманы флотских брюк Васильева и передавал все найденное лохматому верзиле с заплывшим глазом. Третий — в черном полушубке, с перебинтованной головой — стоял чуть в стороне и равнодушно наблюдал за происходящим.

Альвина, вскрикнув, не помня себя, бросилась прочь из дома, побежала к калитке. Внезапно от забора отделился человек в кожаной тужурке, в фуражке с красной звездочкой.

Альвина обрадованно остановилась:

— На помощь, скорей!..

— Сейчас! — кивнул чекист. — Непременно! Только тихо, тихо!.. — В одно мгновение он оказался перед Альвиной, изо всех сил ударил ее по голове рукоятью нагана. Посмотрел на бездыханное тело девушки и пошел назад к забору.

А трое в доме уже вошли в спальню баронессы. Верзила с заплывшим глазом внимательно осмотрелся.

— А ну, позырь, Красавчик, кровать! Буржуи обычно там ценное прячут…

Конопатый Красавчик деловито помял подушки, одеяло, сбросил на пол матрас.

— Пусто, Корявый…

Он вразвалочку приблизился к баронессе:

— Ну-ка, мадамочка, встань! — Поняв, что не добьется послушания, начал быстренько ощупывать подол юбки баронессы, провел рукой по плоской ее груди. Рука что-то нащупала, замерла.

Баронесса с силой толкнула его:

— Прочь, негодяй!

От неожиданности Красавчик даже ойкнул, но тут же ловко выхватил из-за выреза платья небольшой сверток.

— Дай! — протянул руку Мишка Корявый. Посмотрел на завернутый в батистовый платок портрет барона Врангеля, швырнул его в угол комнаты и уже сам склонился над баронессой: — Слушай, старуха! Где золото? Где камешки? Говори, как на исповеди, не то душу выну!

Баронесса, на лице которой застыла каменная надменность, даже не посмотрела на него.

— Так, значит? — Потянулся пальцами к горлу и увидел, что баронесса падает: она была в обмороке. Мишка выругался: — Ах ты, стерва, еще притворяться мне!..

— Кончай с ней, не церемонься! — подсказал стоящий у двери Гордеев. — Кончай! Потом спокойно поищете.

Он не договорил: на улице грохнул выстрел, за ним — другой. Вбежал, вращая белыми глазами, Гаврюша:

— Засыпались, мать его!..

По лестнице уже бежали. Гордеев затравленно оглянулся, прыгнул на подоконник и с силой ударил сапогом по оконному переплету. Хрястнуло дерево, зазвенели стекла.

В спальню, навстречу Гаврюшиному нагану, ворвался Сазонов. Судорожным движением бросил тело в сторону и только по горячей струйке воздуха у правого виска понял, как близко пролетела смерть. Выстрелить во второй раз он Гаврюше не позволил.

За спиной Сазонова вскрикнул, падая от пули то ли Мишки Корявого, то ли Гордеева, кто-то из чекистов. Но двое других уже вломились в дверь — Мишка Корявый сунулся простреленной головой в колени бесчувственной баронессы.

Гордеев уцелел. Прежде чем прыгнуть в окно, прицелился в баронессу. Два выстрела раздались почти одновременно — Гордеева и Сазонова. И все-таки выстрел Сазонова был на миг раньше: предназначенная баронессе пуля впилась в пол. А сам Гордеев еще какое-то время стоял на подоконнике, будто размышляя, куда ему упасть, и потом, цепляясь за занавеси, обрывая их, тяжело рухнул на пол спальни.

— Сдаюсь! — поднимая руки, во весь голос закричал конопатый Красавчик.

Сазонов с разбегу ткнул его дымящимся стволом пистолета в лоб, быстро, не давая цепенеющему от страха налетчику опомниться, спросил:

— Кто навел на дачу? Отвечай, если жить хочешь!

— Он, он, гад! — давясь слюной, всхлипнул Красавчик, показывая на распластанного Гаврюшу. — А тот, с мордой перебинтованной, у него за командира был. На всех, гад, покрикивал!..

«Перебинтованный — Гордеев, — подумал Сазонов, не сомневаясь почему-то в правильности своей догадки. — А кто же этот, в кожанке?..»

Словно услышав его молчаливый вопрос, один из чекистов рывком за плечо перевернул Гаврюшу на спину и, не веря глазам своим, воскликнул:

— Алексагин?! Как он попал сюда? Ведь это же наш… — И осекся, осознавая, что человек этот всегда был чужим и до последнего вздоха чужим оставался…

Сазонов, отбросив в сторону труп Мишки Корявого, захлопотал над баронессой, приводя ее в чувство. И вот она глубоко вздохнула, приподняв голову, посмотрела на Сазонова:

— О господи! Теперь другие… Когда все это кончится?

— Да вы не волнуйтесь, — сказал ей Сазонов. — Для вас все худшее уже кончилось.

— Альвина!.. — слабым голосом позвала баронесса. — Где Альвина?

Сазонов не ответил — что он мог ей сказать?..

Глава двадцать пятая

С вечера упали на Севастополь проливные весенние дожди. Под шум дождя Наташа и уснула. Ночью ей чудилось, что крупные, огромные капли, все увеличиваясь в размерах, стучат в близкое от кровати окно и сейчас, разбив стекла, ворвутся в комнату, затопят ее…

Испуганно вздрогнув, Наташа проснулась. В окно кто-то стучал. Она отвела занавеску и в испуге отпрянула: к стеклу прижималось чужое бородатое лицо.

Постояв в нерешительности, Наташа открыла форточку.

— Что вам нужно? Кто вы? — стараясь перебороть в себе страх, спросила она сердитым голосом.

— Скажите, я не ошибся? Мне гражданка Старцева нужна, — запрокинув голову, простуженно сказал бородач.

— Это я. Что-нибудь случилось?

— У меня записка для вас. От дяди вашего…

Протянув руку к форточке, Наташа хотела захлопнуть ее и запереть на крючок: никакого дяди у нее не было, а вот грабежи и убийства в городе были не редкостью — она боялась этого незнакомого человека! Однако, прежде чем Наташа успела захлопнуть форточку, в комнату влетела скомканная бумажка. И тут же бородач шагнул от окна в ночь.

— От какого дяди? — крикнула вслед ему Наташа.

— От Семен Алексеича! — донеслось с улицы.

Наташа не сразу поняла, о ком идет речь: что за дядя Семен Алексеевич? И ахнула: господи, это же Красильников!

— Постойте! — прижимая лицо к тесному проему форточки, закричала Наташа, позабыв, что стоит глухая ночь, что в городе комендантский час и своим шумом она может накликать беду. — Постойте! Скажите хотя бы: где он? что с ним?

Но будто и не было никого. Лишь громко барабанил по черепичным крышам дождь, уныло пел в водостоках…

Наташа торопливо зажгла лампу. На помятом клочке бумаги было всего несколько слов: «Наташа, я в плену у белых. В Джанкойском лагере. Меня ограбили, оказался без документов. Обвинили…» Дальше на сгибе целая строчка стерлась, и разобрать Наташа сумела лишь последние слова записки: «…если, конечно, сможешь. Твой дядя по маме Семен К.»

Да, это его рука, Красильникова. Она знала его почерк. Но… Еще и еще раз она перечитывала записку и никак не могла осознать прочитанного: плен, лагерь в Джанкое, ограбление… Как же все это могло произойти? А она надеялась, что Семен Алексеевич давно в Харькове, что вот-вот уже сам он или другие товарищи придут в Севастополь оттуда, чтобы помочь.

Это был новый, неожиданный и сокрушающий удар. Не позволяя себе расслабляться, заплакать, она опять склонилась над запиской. Ее внимание сосредоточилось на двух словах: «Если сможешь…» Красильников просит помощи… В доме было тихо. Она села на постель, держа перед собой записку… «Если сможешь»… «Если сможешь»… А что она может?

Да вот же его подсказка: «твой дядя по маме». Он подсказывает легенду, которую она должна до мелочей продумать. А потом?

Красильников, конечно же, знал, что после похищения из ремонтных мастерских бронепоезда Седов, Мещерников, Кособродов, Василий Воробьев и еще несколько подпольщиков вынуждены были покинуть Севастополь и теперь скрывались — кто в Симферополе, кто в Феодосии, кто в Керчи. Вряд ли Красильников рассчитывал на помощь своих товарищей. Скорее всего, он надеялся только на нее. «Твой дядя по маме…»

Значит, надо пробираться в Джанкой. Ну, а там? Как найти лагерь? К кому обратиться? Кого просить о свидании? Удастся ли повидаться с Красильниковым? Но и этого мало! Надо выручать его, освобождать из лагеря. Но — как? Ведь даже посоветоваться не с кем!

И тут она вспомнила: Митя! Ну, конечно же, Митя Ставраки, ее и Павла Кольцова давнишний дружок еще по тем давним мирным временам, когда и море было синее, и небо голубее, и солнце ярче, когда приходили они к ней на раскопки в развалины древнего Херсонеса и не уходили дотемна. «Клянусь Зевсом, Геей, Гелиосом, Девою, богами и богинями Олимпийскими… я буду единомышлен в спасении и свободе государства и граждан и не предам Херсонеса, Керкинитиды, Прекрасной гавани…» — зазвучала в ее душе клятва, вернее, присяга граждан Херсонеса, которую они избрали своей клятвой.

Она встретила Митю совсем случайно на улице, рассказала ему все, что имела право рассказать о Павле Кольцове и о себе. Митя пожаловался на свою горемычную и несложившуюся жизнь. Родители его умерли, и обитал он теперь у своей тетки. Был женат, но семейная жизнь не сложилась. Служил в почтово-телеграфной конторе, а с приходом белых стал работать в пекарне. В армию его не брали из-за болезни позвоночника…

Жил он на Гоголевской улице, рядом с почтовой станцией. Далеченько…

Было очень рано, когда Наташа вышла из дому. Дождь прошел, улицы были чисто вымыты, над бухтой плавал туман. Сонный перевозчик на ялике переправил Наташу и еще нескольких, тоже сонных, попутчиков к Графской пристани. Наташа, чтобы запутать возможных филеров, пошла пешком вверх, к Владимирскому собору, по Синопской. Но, оглянувшись, в собор не зашла.

Пожилая женщина в черном, широко размахивая веником, прибирала с каменных щербинистых ступеней паперти нанесенный дождем мусор. Заслышав Наташины шаги, она распрямилась и проводила девушку укоризненным взглядом: ну и молодежь пошла, лба не перекрестит на храм Божий, бежит неизвестно куда в такую рань и глаз не поднимает!..

На Большой Морской Наташа села в первый, свеженький еще трамвайчик, поехала к Новосельцевой площади. Бронзовый Тотлебен возвышался над пеленой тумана, а фигуры солдат на постаменте были скрыты. Наташа перешла площадь и оказалась на Гоголевской.

Узкий двор был пустынен, но в застекленной веранде домика горел свет. Наташа постучала и тут же спохватилась: если откроет Митина тетка, особа крайне подозрительная и любопытная, придется как-то объяснять столь ранний приход. Но дверь открыл сам Митя. Увидев ее, явно обрадовался — на его худощавом, смуглом лице появилась полуулыбка, черные глаза потеплели.

— Наташа? Как я рад! Проходи! — И тут, поняв, что Наташа пришла в такую рань неспроста, посерьезнел, спросил встревоженно: — Ты что, Наташа? Да проходи, проходи! — Он провел девушку в маленькую, тщательно прибранную комнату. — Садись, рассказывай.

— Видишь ли… у нас с Павлом есть друг. Семен Красильников. Вчера мне принесли вот это… — Она вынула из кармана и протянула Мите записку. — Он в Джанкое, в лагере.

Охватив взглядом содержание записки, Митя спросил:

— Насчет дяди, это какой-то шифр, что ли?

— Наверное, он предлагает такую легенду, чтобы у меня было право о нем ходатайствовать.

— Да-да, пожалуй. И что же ты решила?

— Ехать в Джанкой. Я должна… Я обязана…

— Да, конечно, — согласился Митя. — Но что ты сделаешь одна? Допустим, я поеду с тобой. Но и я… Вот если бы кто помог!.. В Джанкой проехать не просто, там прифронтовая зона. Но это, допустим, можно устроить. А дальше?

Митя замолк, напряженно что-то обдумывая.

— Я тут недавно встретил Лизу Тауберг. Интересовалась, где ты, что ты… Ты ведь, кажется, училась с Лизой в гимназии? И даже, помнится, дружила?

— Да.

— Хорошо, если бы ты возобновила ваши отношения.

— При чем тут Лиза Тауберг? Что она может?

Митя упрямо тряхнул головой:

— Тауберги многое могут, если захотят. Но главное, что у них бывает жена Слащова. Живет днями.

— Говорят, он — страшный человек, Слащов!

— При чем тут это! — даже рассердился Митя. — Главное, что, если он захочет, вашего друга тотчас же освободят. Ведь лагерь этот… Я слышал — туда бросают, по существу, смертников, оттуда редко кто возвращается.

Слова его о лагере и о необходимости ехать к самому Слащову окончательно расстроили и напугали Наташу. И все-таки теперь перед ней забрезжила хоть какая-то надежда. Решительно отказавшись от предложенного Митей чая, Наташа заторопилась к бывшей подруге по гимназии…

Двухэтажный белый особняк Таубергов стоял на Чесменской улице, неподалеку от резиденции Врангеля.

Лиза встретила Наташу восторженно, сразу же увела в свою комнату, затормошила, засыпала вопросами и упреками: почему так долго не заходила? Наташа рассказала Лизе об умершем отце, о том, что из всех родных у нее теперь остался лишь дядя по маме, которого почему-то схватили и бросили, как пленного, в лагерь под Джанкоем…

Лиза, внимательно слушая ее, время от времени сочувственно ахала. От волнения и тревоги за Семена Алексеевича Наташа вдруг расплакалась. Лиза начала утешать ее… и тоже завсхлипывала. Обнявшись, поплакали вместе.

— Ну что мне теперь делать? — беря себя в руки, сказала Наташа. — Ведь и у него, кроме меня, никого нет — никто не поможет! А я…

И опять они обе заплакали.

— Ну хватит, Наташенька! — сказала Лиза. — У тебя вон нос покраснел даже… Представляю, на кого я похожа!

Она слабо улыбнулась. Заговорила опять, оживляясь с каждым новым словом и оживляя надеждой на успех Наташу:

— Это хорошо, что ты к нам пришла! Я постараюсь тебе помочь. Мама, правда, на несколько дней уехала в Ялту, но это даже лучше… Я сейчас же поднимусь к Нине Николаевне, попрошу ее. Она добрая, она не откажет. И Яков Александрович ее слушается. — Лиза направилась к двери, но тут же вернулась. — А с кем ты поедешь? На кого еще выписывать пропуск? В Джанкой без пропуска не пустят!

— Я поеду одна.

— Нет, мы поедем вдвоем! — Глядя на Наташу, Лиза рассмеялась: она была довольна, что так ловко придумала, — мы поедем вместе и освободим твоего дядю Семена!

— Боюсь, Лиза, это не так просто…

— Ты мне не веришь? — Лиза от досады даже каблучком притопнула. — А вот увидим! Сейчас!.. — И выбежала.

Вернулась она быстро — раскрасневшаяся, довольная. Протянула Наташе записку, торжествующе выпалила:

— Вот!

Наташа осторожно взяла отливающий глянцем листок. Крупным почерком через весь лист было написано: «Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

— Это что ж за юнкер? — не поняла Наташа.

Лиза расхохоталась:

— Ты, верно, вообразила молодого человека? Это так в армии называют Нину Николаевну, Ниночку. Яков Александрович зовет ее еще Анастас. Это когда она жила там, у большевиков, у нее было второе имя — Анастасия. Необыкновенная женщина, а лет ей не больше, чем нам. Она там подпольщицей была. Вот ты могла бы быть подпольщицей?

— Ну что ты! — сказала Наташа.

— И я не могла бы… А потом она вырвалась к нашим и попала в армию, к Якову Александровичу. Она была у него ординарцем, все время в боях, дважды ранена. Романтично, да? — Лиза заговорила шепотом. — А сейчас, похоже, у нее ребеночек будет. Вчера врач приходил. А они еще не венчанные, некогда, ты представляешь? Но она все равно хочет на фронт. К нему! Любит! Вот ты его увидишь… Мы поедем туда вдвоем, это так романтично. Немедленно — в Джанкой…

На грязном и шумном вокзале было много военных, преимущественно офицеров: нижние чины если появлялись здесь, то ненадолго. На двух девушек, одетых в длинные юбки и шерстяные жакеты, обращали внимание. Девушек никто не провожал, а это выглядело необычным. Да и красивы они были: обе большеглазые, светловолосые. Их принимали за сестер. Внимательный наблюдатель заметил бы, что в темно-серых глазах Наташи светится строгая пытливость, а в линиях красивого лица чувствуется скрытая энергия, твердость. Лиза, напротив, отличалась мягкостью, доброй улыбчивостью. Впрочем, молодым офицерам наблюдательность в таких случаях несвойственна, да и противоестественна. Не мудрствуя лукаво, они старались каждый по-своему обратить на себя внимание красивых девушек: одни — гордостью осанки и мужественным выражением лица, другие — белозубыми, с откровенным восторгом улыбками, третьи — бесцеремонностью, назойливо пытаясь завязать знакомство. Надо отдать должное Лизе, наглецов она умела ставить на место.

— Боже, что наделала эта война! — поделилась с подругой своим негодованием Лиза. — Да можно ли представить, чтобы до войны молодой человек из приличной семьи подошел на улице к незнакомой девушке! А теперь… Это ужасно!

Наташа промолчала, невесело усмехнулась: на протяжении всего этого дня ее не покидало ощущение, что Лиза не ровесница ее, а намного-намного моложе.

— Добрый день, мадемуазель! — Молодой, но несколько оплывший лицом поручик с улыбкой смотрел на них.

Увидев его, Лиза радостно всплеснула руками:

— Господи! Поручик Дудицкий!..

Они поздоровались, поручик учтиво поклонился Наташе. Она почти тотчас узнала его. Она видела его в Харькове несколько раз, но особенно он запомнился ей в тот вечер, когда Павел создавал себе алиби в ресторане «Буфф» после убийства капитана Осипова. Павел что-то рассказывал ей тогда об этом человеке. Ах да! Они вместе были в плену у каких-то бандитов и вместе бежали. Не дай бог, чтобы и поручик вспомнил ее!.. Хотя вряд ли… Это было давно, в другом городе, и поручик был тогда пьян. А если все же вспомнит? Надо быть готовой ко всему.

Но Дудицкий лишь пару раз вскользь глянул на Наташу, а потом и вовсе перестал обращать на нее внимание, будучи всецело поглощенным очаровательной Лизочкой Тауберг. Уже с первых слов выяснилось, что он тоже следует в Джанкой.

— О, поручик, как удачно, что вы с нами! — воскликнула Лиза. — В самом деле, это замечательно!

Дудицкий склонил голову:

— Сочту за честь быть хоть чем-то полезным вам и вашей подруге, Елизавета Юрьевна.

Встреча с ним и впрямь была удачной. В присутствии Дудицкого никто больше не беспокоил девушек. Когда же подали поезд, даже Наташа подумала, что это сама судьба послала им навстречу поручика.

Поезд был довольно длинный и пестрый: несколько обшарпанных теплушек, товарные вагоны и среди них — один классный, пассажирский, с занавесками на окнах. Его облепили со всех сторон — пожалуй, без помощи Дудицкого девушки не сумели бы попасть туда. Уже когда они сидели в купе, Лиза оживленно сказала:

— Так и знайте, поручик, обязательно расскажу Якову Александровичу, как я сегодня разочаровалась в наших офицерах, и о вас, воскресившем во мне привычное уважение к военному мундиру. — Лиза кокетливо улыбнулась. — А теперь отвечайте: почему вы так давно не были у нас?

Наташа, слушая милую ее болтовню, задумчиво перебирала пальцами кожаную бахрому на своей сумочке и время от времени коротко поглядывала в окно.

— Знаете, в эти страшные времена все время теряешь друзей, — продолжала щебетать Лиза. — Вот и мы с Наташей когда-то в гимназии за одной партой сидели, а теперь так редко видимся. — Лиза полуобняла подругу, как бы приглашая принять участие в разговоре.

Наташа, однако, лишь грустно улыбнулась в ответ.

— Ну что ты печалишься? Все будет хорошо, мы еще сегодня уедем из Джанкоя вместе с твоим дядей. Яков Александрович мне не откажет. И уж точно — он не ослушается Нину Николаевну. Ну, душенька, не будь такой, ну пожалуйста!

Наташа лишь молча кивнула и снова отвернулась к окну. Рассеянно смотрела на бегущую мимо унылую степь.

— А что с вашим дядей, мадемуазель? — вежливо поинтересовался Дудицкий.

Прежде чем успела ответить Наташа, заговорила Лиза. И остановить ее было невозможно. Поручик встретил рассказ сдержанно. Некоторое время все трое молчали… Поезд шел медленно, с натугой переползая от полустанка к полустанку. Но наконец показался Джанкой.

— Через несколько минут будем на месте, — встал Дудицкий. — Я могу быть чем-либо полезен?

— Благодарю вас, поручик, — отозвалась Лиза. — Пожалуйста, проводите нас к салон-вагону Якова Александровича.

Слащов принял Лизу и Наташу сразу после доклада адъютанта. Он поднялся им навстречу — выше среднего роста, очень худой, подтянутый, коротко остриженный, с лицом матово-бледным, тонкогубым, слегка тронутым оспой. Отдал какие-то распоряжения адъютанту — вид и тон его говорили о том, что человек этот привык повелевать.

«Вот он, спаситель Крыма», — подумала Лиза.

«Вот он, генерал-вешатель», — подумала Наташа. Она опустила голову, стараясь не выдавать себя выражением лица. Слащов принял позу за смущение при виде героя. К этому ему было не привыкать. Искренне удивился при виде Лизы. Поздоровался, однако, по всем офицерским правилам: как-никак, выпускник знаменитого Павловского военного училища, да еще генштабовец. Предложил сесть, отрывисто спросил:

— Что привело вас сюда, Елизавета Юрьевна? Что дома? Ничего не случилось?

— Все благополучно, Яков Александрович, — довольно уверенно заговорила Лиза. — Мы по личному. Это моя подруга Наташа.

— И что же? — нетерпеливо спросил Слащов.

— Мы приехали просить за ее дядю. У нас и записка от Нины Николаевны. Она тоже просит.

— Так-так. «Тоже просит», — с холодной иронией повторил Слащов.

Лиза протянула записку. Слащов прочитал ее, сунул в карман френча, окинул взглядом Наташу.

— Ваш дядя, мадемуазель…

— Дядя по маме. Его фамилия Красильников, — начала сбивчиво объяснять Наташа. — Он здесь, в лагере.

Слащов коротко позвонил в колокольчик, и в дверном проеме встал высокий, стройный адъютант.

— Проверьте. Красильников… — Слащов обернулся к Наташе, немигающе и нетерпеливо смотрел на нее.

Наташа не сразу поняла, чего хочет от нее Слащов, и даже поежилась под его взглядом, точно от холода.

— Семен Алексеевич, — сообразила наконец она.

Лиза, растерянная и недоумевающая, смотрела то на Наташу, то на Слащова. Почувствовав, что пора вмешаться, сказала:

— Яков Александрович, дядя Наташи не мог сделать ничего предосудительного.

— Почему вы так решили?

— Ну, во-первых, он из интеллигентной семьи. Я хорошо знала маму Наташи…

Вернулся адъютант, вплотную подошел к Слащову, что-то шепнул и сразу же вышел. Слащов некоторое время осмысливал услышанное, затем обернулся к Наташе, сказал:

— Ваш дядя — преступник! Он дезертир, изменник России! Да-да! — По его лицу прошла судорога.

Слащов круто повернулся и шагнул к окну. Сдавило вдруг, словно обручем, виски — слегка, мягко, едва ощутимо, но он насторожился, замер — знал: так приходит к нему ярость — сначала тихая, но с каждым мгновением нарастающая, захватывающая, способная, подобно лавине, поглотить все. Он понимал, что бывает несправедлив, жесток и страшен в такие минуты. Но если ярость приходила, он ничего уже сделать не мог, да и не пытался: ему казалось, что любая попытка обуздать взрыв может убить его самого. Приступы ярости часто толкали его на поступки, которые вспоминались потом долго, кошмарами приходили во сне.

И вдруг вспомнил: за его спиной — девушки… Против обыкновения заставил себя успокоиться, вернулся к столу и, обращаясь к Лизе, глухо проговорил:

— Вам, мадемуазель, должно быть стыдно! Вы поддались бездумному легкомыслию. Хлопотать о дезертирах, бегущих с фронта!.. Подумайте, что будет с вами, урожденной Тауберг, с вашей маман, если в Крым ворвутся красные! — Слащов увидел в широко распахнутых глазах Лизы отчаяние.

В глазах ее подруги стыла откровенная ненависть. «Недоумение, ненависть, страх — не все ли равно? — устало подумал Слащов. — Никто не понимает… И не поймет!»

— Но, Яков Александрович, — сказала Лиза, — ведь мы…

— Вы немедленно вернетесь домой, мадемуазель! — Слащов вновь вызвал адъютанта, спросил: — Поезд на Севастополь?

— Завтра в пять сорок утра, ваше превосходительство!

— В таком случае отправьте мадемуазель домой в моем автомобиле! С сопровождающим.

В углу салона, близ божницы, взмахнул крыльями и громко каркнул ворон, будто соглашаясь с решением генерала. Слащов любил животных, и у него в салоне нередко находили приют бездомные кошки и собаки. Вот и сейчас у него жили подранок-ворон и рыжий кот, которому Слащов не без умысла дал кличку Барон.

Проходя через адъютантское купе, Наташа увидела Дудицкого. Поручик смотрел на них с Лизой не без сочувствия, как показалось Наташе. Должно быть, уже все знал.

Когда шли к машине, Лиза заплакала:

— Наташа, Наташенька, прости меня…

— Перестань, Лиза, — сдавленно проговорила Наташа. — При чем здесь ты?

— Пожалуйста, барышни… — Шофер предупредительно открыл дверцу машины.

— Садись. — Наташа подтолкнула подругу. — Садись же. Тебе надо ехать. Я остаюсь.

— Как же так?.. — заметалась Лиза, но Наташа уже уходила, словно боясь, что решимость в последний миг покинет ее.

Лиза растерянно посмотрела на стоящего рядом офицера. Он пожал плечами и помог девушке сесть в автомобиль.

Наташа слышала, как взревела, уезжая, машина, но даже не оглянулась — боялась расплакаться от унижения, одиночества, тревоги. Как наивна, как глупа была она, понадеявшись на помощь Слащова! Разве не слышала она, как по его приказу вешали в Симферополе на фонарных столбах подпольщиков?

А Лиза… Хорошая, отзывчивая и добрая Лиза. Она — как большой, всеми любимый, избалованный ребенок. И ничего о жизни не знает. Сегодня вспомнила вдруг о войне, да и то в связи с тем, что господа офицеры растеряли правила хорошего тона…

Наташа подумала: надо попытаться выяснить, где находится лагерь, в котором держат Семена Алексеевича. А там — как знать! — быть может, удастся и связь с ним установить. И если не помочь, то хотя бы предупредить, что дела его — хуже некуда. «Дезертир!.. Изменник России!» — в устах Слащова это означало верную смерть.

Хорошо еще, что Слащов не стал выяснять, действительно ли Семен Алексеевич — ее дядя.

…Митя дал ей адрес своих джанкойских знакомых. Ниточка слабая, но ничего другого все равно нет, они по крайней мере местные, знают город, знают, где у белых находятся лагеря военнопленных. В крайнем случае у них можно переночевать, а завтра, с утра пораньше, отправиться на поиски…

На дверях маленького окраинного домика висел замок. Наташа с досадой ударила кулаком по мокрой двери. И сразу из соседнего двора послышался хриплый собачий лай. Из-за невысокого забора выглянула пожилая женщина в низко повязанном платке, подозрительно посмотрела на Наташу.

— Вы не скажете, ваши соседи…

— Собирались в деревню ехать, барахло на харчи менять. Должно, уехали! Ден через пять вернутся… А вы им сродственница будете?

— Нет.

И снова Наташа шла по грязным и тесным улочкам. Вечерело. Стал накрапывать мелкий дождь. Задувал холодный ветер. Редкие прохожие неожиданно появлялись из вязкого, густого тумана и опять ныряли в него. Мглистая пелена, казалось, отделила Наташу от всего мира. Такого чувства одиночества она давно не испытывала.

В окнах домов, мимо которых шла Наташа, зажигались огоньки, от этого на улице становилось еще холодней и бесприютней. Единственным возможным местом ночлега был вокзал. «Там, в многолюдье, легко затеряться. И уж во всяком случае не привлекать к себе особого внимания», — подумала Наташа и по знакомой дороге направилась обратно, к вокзалу.

И тут ее окликнули. Она вгляделась. Вот уж с кем она не хотела бы встречаться сегодня еще раз, так это с Дудицким!

В душе опять шевельнулся страх: а вдруг все-таки узнал?..

Поручик заговорил, и в голосе его Наташе послышалось сочувствие, теплота. Дудицкий предложил ей свою помощь: она переночует у его знакомых, а завтра он устроит ей свидание с дядей — это для него не представит большого труда.

Поборов сомнения, Наташа приняла предложение поручика.

Ей сразу не понравился дом, в который они пришли. В полупустых, кое-как убранных комнатах чувствовалось что-то неустроенное, спешное, свойственное временному жилью. Не понравилась и пожилая хозяйка, которая осмотрела ее с кривой, двусмысленной улыбкой.

Уйти? Наверное, надо было уйти… Но Дудицкий уже усаживал ее на диван, предлагал снять ботинки и жакет — ведь она совсем промокла, она простудится, — что-то ставил на стол. А Наташа, попав в тепло, почувствовала, как продрогла, как голодна…

Она медлила, а Дудицкий между тем уже звал ее к столу. Подождал, пока она сядет, придвинул тарелку с крупно нарезанными кусками рыбы, налил вина в стакан, стал уговаривать выпить. Она отказывалась, он настаивал: это как лекарство, ей сейчас необходимо. Наташа сделала глоток, отставила стакан. Дудицкий засмеялся. Сам жадно выпил, сразу налил еще…

Дудицкий пил и становился все развязней. Близко придвинувшись, возбужденно, бессвязно говорил о том, что все вокруг сместилось, подхвачено ураганом, куда-то мчится, возможно к гибели, а они словно на маленьком теплом островке. Схватил вдруг Наташину руку своей — сухой, горячей. Наташа отстранилась. «Уйти, куда угодно, но уйти!..» Встала, и тут Дудицкий обнял ее. Она увидела совсем близко страшные своей пустотой глаза. От Дудицкого несло крепким запахом табака и дешевого вина.

— Пустите сейчас же!.. Не смейте!..

— Предпочитаете контрразведку? — тяжело дыша, спросил Дудицкий. — Там не будут обнимать. Там будут бить! До тех пор, пока не сознаетесь…

Обнимая Наташу, он вдруг увидел прямо перед собой хозяйку дома, с любопытством из-за занавески глядящую на разыгрывающуюся сцену.

— Пошла прочь, старуха! — закричал он. — Застрелю!.. Совсем прочь! До утра!

Громыхнула дверь в сенцах, послышались удаляющиеся шаги.

— Ну вот мы одни… — Дудицкий прижимал ее все крепче. — Я действительно мог бы сдать вас контрразведке, но я…

— Отпустите! — сдавленно крикнула Наташа и с силой вырвалась из его объятий. — Не прикасайтесь, если хотите, чтобы я вас слушала!

— Хорошо. Не к спеху. У нас до утра много времени, — спокойно согласился поручик и присел на диван. — А почему же вы не спрашиваете, за что я мог бы вас сдать контрразведке?

— За что же?

— Харьков. Ресторан «Буфф». Кольцов и вы… У меня хорошая память на лица.

Та-ак! Вот поручик и нанес свой удар! Но почему сейчас, а не в Севастополе или когда они ехали в Джанкой? Отпираться, утверждать, что то была не она, не имело смысла.

Но что же, что?.. Главное — не молчать, надо переходить в наступление!

— Не удалось споить, так хотите запугать? — стараясь быть спокойной, сказала Наташа. — Экая невидаль — контрразведка! После ареста Кольцова меня вызывали туда. Интересовались, что нас с ним связывало. Выяснили и, как видите, отпустили.

— Значит, все-таки связывало? — Дудицкий пошло усмехнулся. — Впрочем, я и не сомневался в этом. А теперь, значит, как говаривал Александр Сергеевич: «…и буду век ему верна»? Но позвольте спросить: кому? Тому, кто практически уже мертв?

— Не смейте! — с возмущением крикнула Наташа.

Дудицкий пил и пьянел прямо на глазах. Что-то бормоча, он вновь потянулся к Наташе. Но не устоял на ногах, свалился на пол.

С отвращением и ненавистью посмотрев на него, Наташа ушла. Остаток ночи она провела на вокзале и в шестом часу села на поезд. Снова бежали за окном залитые дождем поля…

Примерно в это же время, очнувшись после недолгого зыбкого сна, генерал Слащов начинал новый день жизни… Начинал по обыкновению с молитвы — короткой и небрежной.

Чувствовал себя генерал плохо, настроение было подавленное. Перекрестившись в последний раз, он протяжно зевнул, потянулся к висевшему на спинке стула френчу за папиросами. Вместе с коробкой «Дюбека» извлек из кармана примятый листок бумаги. Недоуменно взглянул на него…

«Яков, помоги девочкам! Юнкер Нечволодов».

— Юнкер ты мой… — пробормотал он задумчиво. — Как ты там без меня? — расслабляясь и в то же время испытывая тревогу за любимого человека, одного-то по-настоящему на всем белом свете и любимого, думал Слащов. — Кого родишь ты мне, пьянице? Святой Боже, лишь бы все обошлось, было хорошо! Нет ничего такого, чего не сделал бы я ради этого!..

В памяти вдруг высветилась давно забытая картинка раннего детства. Мама, красавица мама, как-то вдруг непривычно подурневшая, с коричневыми пятнами на лице и большим животом, кормит его, пятилетнего, с ложечки, а он изворачивается, шалит…

«Ну, Яшенька, ну, милый! — улыбаясь, просит мама. — Всего-то одну ложечку еще, за маму! Прошу тебя, милый. Мне сейчас отказывать нельзя — мышки ушки отгрызут!..»

Потом, подрастая, он еще долго помнил поразившую его фразу с «мышками-ушками» и никак узнать не мог: но почему, откуда взялось это поверье, что беременным женщинам в их просьбах отказывать нельзя? Так и не узнал…

«Яков, помоги девочкам!..»

Сколько раз в одном только Крыму доводилось ему водить в атаку своих солдат. Шел впереди цепей в распахнутой генеральской шинели на красной подкладке, пощелкивая семечки, не пряча от свинца распахнутую грудь, и жизнь была не дорога, и смерть не казалась страшной: что жизнь, если Россия пропадает!.. Приятелю Сашке Вертинскому, чьи песни были сродни кокаину, смеясь, говаривал: «Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!» И ведь не бахвалился, нет. А теперь жить надо: родит Нина сына — это ли не величайший смысл бытия!

«Яков, помоги девочкам!..» Слащов почувствовал, как суеверно и больно, до холодной испарины на лбу, замирает сердце.

Девять ранений, пять от германцев, четыре от своих: не шутка! Вызвал заспанного адъютанта.

— Как фамилия этого… — нетерпеливо и сухо прищелкнул пальцами. — Ну, дезертира этого. Девушки вчера приезжали…

Адъютант на мгновение задумался:

— Красильников, ваше превосходительство!

— Передайте коменданту лагеря…

Он сделал паузу, и поручик, демонстрируя привычку всего адъютантского племени на лету подхватывать начальственные мысли, с торопливой готовностью спросил:

— Расстрелять?

— На фронт! — тихо сказал он. — Да-да! На фронт!

Шагнул к божнице, преклонил колени, истово прошептал:

— Господи, спаси и сохрани жену мою… даруй мне сына… — И как будто очищалась душа, и как будто сам он вновь на свет нарождался.

Глава двадцать шестая

В Чесменском дворце жизнь протекала четким, заведенным, казалось бы, навсегда порядком: к подъезду лихо подкатывали фаэтоны и автомобили, в коридорах бесшумными тенями скользили по паркету адъютанты, в приемных толпились просители разных сословий и ожидающие назначения офицеры. Придя к власти, Врангель основательно перетряхнул кадры, убрав многих, издавна и долго служивших Деникину, и на их место ставил молодых, честолюбивых и верящих в него людей.

После шумной деникинской ставки, наполненной громкими голосами, криками, бестолковой беготней, табачным дымом и стуком офицерских сапог, Чесменский дворец своей тишиной и чинной неторопливостью напоминал монастырь в час воскресной молитвы.

И только лица, приближенные к Врангелю, знали, что в ставке главкома назревает крупный скандал.

Генерал Артифексов, пригласив к себе в кабинет начальника севастопольской морской и сухопутной контрразведки полковника Татищева и начальника снабжения генерала Вильчевского, говорил:

— Я сейчас от его превосходительства, он крайне взволнован! Уже несколько дней, как вам было предложено выработать необходимые контрмеры. И что же? От вас, господа, не поступило ни единого предложения. Ваша демонстративная бездеятельность наводит на определенные размышления.

Еще два года назад Артифексов был всего лишь казачьим сотником. Штабная работа на Царицынском фронте сблизила его с Врангелем. В дальнейшем Артифексов по своей воле последовал за бароном в Константинополь, где делил с ним горечь изгнания. Зато теперь он генерал для особо важных и ответственных поручений при главнокомандующем! Даже самые ярые недоброжелатели не могли не отдать должное уму и зоркости молодого человека.

Однако блистательная карьера не вскружила голову генералу. Должно было произойти нечто исключительное, чтобы он, неизменно уравновешенный человек, заговорил с такой резкостью. И ведь произошло!

Днями на имя главнокомандующего было доставлено письмо из Константинополя. Представитель главкома генерал Лукомский сообщал:

«Глубокоуважаемый Петр Николаевич!

Случилось то, чего я больше всего опасался: Сергеев оказался человеком в высшей степени недостойным. Здесь, в Константинополе, он показывал некоторым лицам свой проект приобретения судов флота и землечерпательных караванов, на котором Ваша резолюция: „Принципиально согласен…“ и т. д. Если это узнают союзники…»

Некоторое время назад Артифексов именем главкома потребовал от начальника контрразведки доставить в Севастополь если не авантюриста Сергеева, так хотя бы документ, способный скомпрометировать барона. Сергеев бесследно исчез. Было отчего схватиться за голову: не дай бог дойдет до союзников, злосчастный проект с резолюцией Врангеля. Они расценят это как тайную игру против них.

Барон Петр Николаевич Врангель всегда был предельно осторожным человеком, а вот в случае с Сергеевым чутье подвело его: начертал на документе неосторожную резолюцию. Тогда она ему казалась ничего не значащей и в общем-то пустячной. А теперь…

Глядя на полковника Татищева, Артифексов раздраженно говорил:

— Его превосходительство спросил у меня: почему Сергеев так и не был нейтрализован? А я спрашиваю у вас: что за олухов посылали вы в Константинополь? Как могло случиться, что они не разыскали этого проходимца?

Татищев пожал плечами:

— В Константинополь я посылал капитана Селезнева. Он был лучшим сыщиком России. Но ни ему, ни моей агентуре не удалось выйти на след Сергеева. Куда-то исчез, но не вечно же будет скрываться! Выплывет!

— Боюсь, что будет поздно, — хмуро сказал Артифексов. — Пока он выплывет, кое-кто утонуть может!.. Учитывая важность дела, могли бы и сами побывать в Константинополе.

Татищев и теперь сохранял всегдашнее невозмутимо-ироническое выражение холеного, гладкого лица, только в глазах мелькнул опасный огонек, но, впрочем, Артифексов уже повернулся к Вильчевскому:

— А вы, Павел Антонович? Вы и сейчас устраняетесь — молчите, словно и вовсе непричастны к этим неприятностям!

Резкость Артифексова обескуражила мягкого, добродушного генерала.

— Но ведь я действительно… — неуверенно забормотал он. — Я только выполнял распоряжения…

— Нет, извините! Вы были одним из инициаторов всего этого дела! — Бормотание генерала злило Артифексова. — Забыли? Позвольте освежить вашу память! — Он двинул по столу плотный лист бумаги: — Узнаете?

Еще бы Вильчевскому не помнить этого письма! Он составлял его лично и немало покорпел над формулировками. На официальном бланке начальника управления при главнокомандующем вооруженными силами Юга России было написано:

«Секретно, 16‑го февраля 1920 г. № 3707.

гор. Севастополь.

Начальнику морского управления

и командующему флотом.

За последнее время на имя Главнокомандующего поступает от отдельных лиц и компаний целый ряд предложений о продаже им или их доверителям старых кораблей военного флота, торговых судов и транспортов, а также всевозможного технического имущества, могущего служить материалом при постройке или ремонте коммерческих судов.

Сообщая об изложенном, прошу Вас сообщить мне в срочном порядке перечень кораблей, судов, транспортов и проч. имущества, которое представляется для нас ненужным и может быть использовано на международном рынке. Прошу также рассмотреть вопрос об эвакуации землечерпательных караванов.

Генерал-лейтенант Вильчевский».

Да, от этого документа никуда не денешься. Но ведь есть еще и ответ командующего Черноморским флотом адмирала Саблина, в котором перечисляются «суда, ненужные флоту»! В нем шла речь и о землечерпательных караванах, подчеркивалась целесообразность эвакуации их из портов Крымского побережья.

Под эвакуацией подразумевалась распродажа. Это прекрасно знали и комфлотом Саблин, и Вильчевский, и Артифексов, и сам Врангель. Все было одобрено, согласовано.

Массивное лицо Вильчевского вспотело. Генерал суетливо приложил к лицу платок. Рука его подрагивала.

— Вот так-то, господа, — уже мягче проговорил Артифексов. — Положение — сквернее не придумаешь. Правда, генерал Лукомский сообщает, что в ближайшие дни из Константинополя к нам прибудет некий крупный коммерсант и банкир Федотов с весьма серьезным предложением, способным поправить дело, но я не знаю… Мы тоже не должны сидеть сложа руки!

Для Вильчевского эти слова прозвучали как помилование. Однако Артифексов снова обратился к нему:

— Переговоры с господином Федотовым будете вести вы, Павел Антонович. Прошу вас без согласования никаких решений не принимать. Необходимы осмотрительность и проверка. Проверка! — Он посмотрел на Татищева. — Надеюсь, Александр Августович, на этот раз и вы не оплошаете. Все, господа.

Вильчевский тяжело встал, пошел к двери. Поднялся и Татищев.

— Минутку, Александр Августович, — сказал Артифексов. И когда за Вильчевским закрылась дверь, спросил: — Какие сведения у вас о графе Уварове и результатах его миссии?

— Могу сказать только, что он давно должен быть в Петрограде. Мне сообщали из Финляндии, что через границу его переправили успешно. Остается ждать добрых вестей…

— Уж больно долго что-то! Вас не удивляет, что об этой миссии знаю я?

— Вероятно, вам сказал барон?

— Нет, это я спросил барона.

В устремленных на Татищева темных, с хитринкой глазах генерала промелькнула усмешка.

— Хотите уточнить мой источник информации? Право, не стоит, Александр Августович. Я же у вас не спрашиваю, кто из офицеров моего окружения работает на контрразведку! Отсутствие сведений от Уварова обеспокоило меня в связи с тем, что его миссия, как вы сейчас убедились, оказалась не такой уж секретной. Не повлияло ли это отрицательно?

— Никто, кроме меня, не знал о миссии Уварова. Остальные выполняли мои приказы.

— И все же… Дня три тому назад я узнал, что баронесса Мария Дмитриевна схвачена чекистами.

Татищев улыбнулся:

— Я знаю, откуда у вас эти сведения. Из лондонской газеты «Таймс». Но они не соответствуют действительности.

— Как же возникла эта «утка»?

«Стараниями Хаджет Лаше, черт бы его побрал с этой привычкой обгонять события и время!» — мысленно ответил на вопрос Татищев. Вслух же сказал:

— Боюсь, что толком этого даже в редакции «Таймс» не знают. Авторы липовых сенсаций обычно не обнаруживаются. Я так понимаю, что беспокойство по поводу тревожных публикаций выразил Петр Николаевич?

— Но сведения о пребывании баронессы в Петрограде могли стать достоянием прессы, если об этом знали только вы?

— А уж тут, ваше превосходительство, позвольте возразить, — выставив перед собой руку, произнес Татищев. — Одно дело — миссия Уварова, и совсем другое — факт пребывания баронессы в Совдепии. В свое время Петр Николаевич уже посылал кого-то в Петроград. Это — раз. Баронесса, где бы она ни находилась, общается с людьми. Это — два. А может быть, еще и три, и пять, и десять.

Татищев, уже перехватив инициативу, не дал Артифексову вставить слово.

— Между прочим, у меня есть основания полагать, что баронесса уже находится в безопасности. Вчера я запросил английскую миссию в Гельсингфорсе. Жду ответа. Как только получу ответ, тотчас же доложу!

Артифексов рассеянно кивнул головой. Татищев понял это как конец беседы и покинул кабинет.

Солнце стояло в зените, когда от северного причала константинопольской пристани Топ-Хане отошел пассажирский двухпалубный пароход «Кирасон». Город растворялся в солнечном мареве. Пассажиры первого класса не расходились с верхней палубы, любуясь голубыми водами Босфора. В это время в ходовой рубке «Кирасона» капитан читал радиодепешу из конторы пароходства: «Сбавьте ход до малого. Примите с катера опоздавшего пассажира».

— Ход до самого малого!

Пока пассажиры недоумевали о причинах этой неожиданной остановки, вдали показался быстро идущий к пароходу катер.

— Трап по левому борту! — послышалась команда. Рулевой плохо рассчитал, и катер ударился о борт, раздалась дружная ругань матросов, треск корабельной обшивки. Наконец катер подтянули к пароходу, опоздавший пассажир в сопровождении матросов с чемоданами невозмутимо поднялся на борт.

На нем был начинающий входить в моду плащ с широкими подкладными плечами, стянутый поясом, широкополая шляпа, модные полуботинки с тупыми носами. Пассажиры верхней палубы пытались отгадать: кто же он, человек, обладающий правом останавливать пароходы?

— Это генерал, — сказал хмурый немолодой полковник.

— Это французский дипломат, — уверенно сказала немолодая дама. — Генералы одеваются старомодно.

Полковник досадливо поморщился, подозвал стюарда.

— Кто этот… с катера? Француз?

— В книге пассажиров записан как русский, господин полковник. Василий Борисович Федотов.

Полковник пожал плечами, зашагал по палубе тем твердым и уверенным шагом, каким ходят пожилые военные всех стран.

«Кирасон» вышел в открытое море и взял курс на Севастополь. Короткие сумерки сменила ночь. В высоком небе зажглись звезды. Пароход, с плеском рассекая мелкие волны, оставлял за собой широкую серебристую ленту. На верхней палубе было полутемно и тихо. Зато в пароходном ресторане стало людно и шумно. Слышалась английская, французская речь. Разговоры на русском, украинском… Собравшихся здесь объединяло одно: возможность платить. Но непонятно было, зачем эти респектабельные дамы и господа и еще какие-то типы неопределенного сословия, явно не умеющие носить свои дорогие костюмы, плывут к нищим берегам Тавриды, объятым гражданской войной.

Вошел в ресторан и Фролов.

— Мой стол? — бросил он метрдотелю.

— Пожалуйста, сюда прошу! — Метрдотель торжественно проследовал к заказанному столику.

Фролов сел, рассеянно оглядел зал. Взгляд его несколько оживился, когда он увидел пожилого полковника, вошедшего в ресторан, — свободных столов уже не было. Кивнул метрдотелю:

— Пригласите за мой стол полковника. Если он пожелает, разумеется.

Когда полковник подошел к столу, Фролов привстал:

— Прошу вас. Вы меня совершенно не стесните — я один. — Полковник поблагодарил и сел к столу. Фролов повернулся к метрдотелю: — Съел бы я тепчихану, если есть хорошая баранина…

— У нас сегодня отличная баранина!

— Но прежде — осетрины отварной с хреном, икры черной, паштет печеночный, если свежий. Не забудьте маслины.

Метрдотель почтительно склонил голову:

— Вино какое прикажете?

— Под закуску — смирновской водки. К баранине предпочитаю бордо.

Полковник прислушивался к тому, что говорил его сосед по столу. Он понимал толк в кухне и считал это признаком хорошего тона.

Официанты начали расставлять блюда с закуской. Фролов взял графин.

— Господин полковник, разрешите? — Не дожидаясь ответа, наполнил две рюмки.

Полковник неприязненно посмотрел на соседа по столу — ему не нравилась такая развязность.

— В Севастополе живете? — спросил он.

— Нет. По делам следую.

— По торговым, — совсем уже неприязненно уточнил полковник, не сомневаясь в купеческом звании соседа.

— Господин полковник, я еду в Севастополь не для того, чтобы скупать в местных конфекционах шубы с чужого плеча. Я коммерсант и банкир, а не лавочник. Занятие свое считаю нужным и полезным. Можно по-разному служить России — с оружием в руках на поле брани, на дипломатическом поприще, но и в коммерции тоже. Для содержания армии нужны немалые деньги. И в твердой валюте… Что ж, мы зарабатываем ее!

Он протянул полковнику визитную карточку с золотым тиснением:

«Федотов Василий Борисович.

Совладелец банкирского дома „Борис Жданов и К°“».

— Полковник Дубяго Виктор Петрович! — Хмурое лицо полковника несколько разгладилось.

Они выпили за знакомство, принялись за еду. Полковник потихоньку наблюдал за своим новым знакомым. Его лицо выглядело добродушным. Но иногда голубые глаза вдруг на мгновение становились холодными, льдистыми, и можно было заключить, что жесткость и властность тоже присущи этому человеку. Полковник отметил также, что новый знакомый внимательно следит за модой: лацканы пиджака узкие, яркий галстук-бабочка, бриллиантовая булавка, такие же бриллиантовые запонки в манжетах белоснежной рубашки.

— С кем думаете вести переговоры в Севастополе? — спросил полковник.

— У меня рекомендательное письмо к генералу Вильчевскому.

— Павлу Антоновичу?

— Вы его знаете?

— Мне ли его не знать! Павел Антонович — начальник снабжения при штабе барона Врангеля.

— Что это за человек? Он не служил у господина Деникина?

— Служил, как все. Вильчевский еще со столичного Петрограда по интендантскому ведомству. Медлителен несколько, по нынешним временам, зато основателен и надежен. В общем, человек с устоявшейся репутацией, вполне порядочный. И родством не обижен…

— Я встречал шурина его, господина Извольского. Он — секретарь русского посольства в Лондоне. Весьма достойный человек.

— Незнаком, не знаю, — сказал Дубяго. — С Павлом Антоновичем, полагаю, вы найдете общий язык. Но… — Полковник замялся было, однако договорил: — Судя по вашим словам, вы ведете дела достаточно масштабные. В таком случае вам не миновать генерала Артифексова…

— Артифексов… — припоминающе повторил Фролов. — Если не ошибаюсь, доверенное лицо барона Врангеля?

— Так точно. Новоиспеченный генерал. — Полковник усмехнулся, и тень досады прошла по его лицу. — Произведен совсем недавно. Вот так-с. — И замолчал, опять нахмурившись.

— А вот покойный государь император, — заметил Фролов, — всю жизнь был полковником. Даже когда возложил на себя бремя Верховного главнокомандующего.

Его слова достигли своей цели. Полковник оживился.

— Да, судьба и в этом смысле обошлась с императором довольно сурово. Кто мог знать, что батюшка его, Александр Третий, внезапно умрет, не успев произвести наследника престола в генералы!.. А сам он этого, как вы знаете, сделать не мог. — Помолчав, Дубяго продолжал: — В армии есть офицеры, которые предпочитают остаться в тех званиях, что были присвоены им государем. И, обратите внимание, мы гордимся этим. Но, с другой стороны, я готов понять и Леонида Александровича. Помилуйте, такой соблазн, кто устоит в его годы? — Полковник пригубил поблескивающее в бокале темно-красное вино. — Наше, массандровское. Крымское бордо всем отличимо: солнце и море в нем чувствуются… Будете в Джанкое, заходите. Хранится у меня несколько бутылок коллекционного саперави, прекрасное вино!

— В Джанкое?

— Да, я начальник штаба корпуса, которым командует генерал Слащов.

Играла музыка, в зале стало дымно и душно: раздраенные иллюминаторы помогали мало. Фролов поднял руку, всевидящий метрдотель поспешно направился к ним.

— Счет! — И обратился к Дубяге: — Господин полковник, позвольте мне считать вас своим гостем?

Они вышли из ресторана на палубу. Парусиновые шезлонги у бортов уже опустели. Полковник вздохнул полной грудью:

— Хорошо-то как… Раздражает меня многолюдье. В Крыму у нас суматошно, народ — со всех сторон матушки-России. Но уж в Константинополе, доложу я вам!..

— Да, перенаселен, — согласился Фролов. — Последнее время и я, признаться, устал от Константинополя. Впрочем, в Лондоне, представьте, тоже неуютно себя чувствовал… — Он задумчиво посмотрел на плывущую у самого горизонта луну, вздохнул: — Но думаю, что не Константинополь или Лондон виноваты, а русская наша натура — без России тоска везде одинаковая…

— Да, это вы хорошо заметили. Я вот приехал в Константинополь навестить семью, а жена и дети — в один голос: домой… — Полковник погрустнел. — Какой дом! Сам на казарменном положении.

Они медленно шли по палубе. Навстречу им столь же неторопливо двигалась женщина средних лет, не то чтобы красивая, но с выразительным и привлекающим взгляд лицом, стройной фигурой, и худой, высокий, явно молодящийся мужчина за сорок. Поравнявшись с ними, полковник Дубяго поклонился:

— Добрый вечер, Наталья Васильевна.

Женщина остановилась.

— Добрый вечер, Виктор Петрович! — кутаясь в легкую накидку, улыбнулась она. — И вы решили подышать перед сном? Красота какая! Позвольте представить моего спутника. Граф Красовский.

Дубяго в свою очередь представил «Федотова». С любопытством на него глядя, Наталья Васильевна спросила:

— Вас всегда ждут пароходы в открытом море?

— Всему виной автомобиль, — улыбнулся Фролов. — Сломался. Пришлось поднять на ноги пароходство.

— Кто бы мог подумать, что турки так любезны!

— Да!.. Если признательность выражена в твердой валюте.

Наталья Васильевна звонко рассмеялась. У нее был удивительно мелодичный смех.

— Господа, оставляю вам графа. Он, оказывается, мастер показывать необычайные фокусы.

Глядя ей вслед, граф сказал:

— Сколько шарма! Вы не находите?

— Я, признаться… — замялся Фролов.

— Как, вы не узнали Плевицкую? — удивился Дубяго.

— Господи, ну конечно же Плевицкая! — воскликнул Фролов, осознавая, что, кажется, допустил первую в своей новой жизни ошибку. — Не ожидал… Помнится, на ее концерте в Киеве…

— В Киеве? — спросил Дубяго. — Я тоже, знаете ли…

— Какой голос! — поспешил перебить его Фролов. — Не знаю другой певицы, которая так тонко чувствует русскую душу. А ведь из простых крестьянок… Откуда же она направляется?

— В Константинополе у нее была маленькая гастроль, — похвастался своей осведомленностью граф. — А сейчас возвращается к жениху, генералу Скоблину. Он отбил Наталью Васильевну у красных. Четвертое ее замужество, жених младше на одиннадцать лет. Но очень, очень трогательная история.

— Скоблин — самый молодой генерал в армии, — вздохнул Дубяго. — Он и еще Манштейн-младший… В двадцать пять лет!..

Искры летели из пароходной трубы к звездам. Где-то там, во тьме, ждал их Крым — маленький кусочек старой России, прилепившийся узким перешейком, как ниточкой, к огромной большевистской стране.

Глава двадцать седьмая

Так уж издавна ведется в мире: если война, то и великое переселение народов…

Места в поезде, идущем из Москвы на Украину, брались с боем. Спешили в свои части, полечившись в столичных госпиталях, командиры и красноармейцы. Не чаяли поскорее вернуться домой с вестью радостной или не очень многочисленные ходоки. Кто-то ехал на хлебную Украину менять вещи на продукты, кто-то надеялся отыскать там давно пропавшую родню, кому-то просто не сиделось на месте. Ну и, само собой, мешочники — небывалое, порожденное гражданской войной сообщество торговцев, курсирующих по задыхающимся стальным магистралям с одной, старой, как мир, целью: где-то подешевле купить, где-то подороже продать. Сколько бы на них облав ни устраивалось, какие бы препоны на их пути ни вставали — через все прорывались, с налета захватывая места в пассажирских вагонах и теплушках, вскарабкиваясь на крыши, на тормозные площадки, на тендеры сипящих от усталости паровозов…

И тем удивительнее, что в одном из вагонов идущего на юг поезда, где в каждое купе набилось по десятку, а то и больше пассажиров, где люди заполнили даже проходы, где обладатель багажной полки мог считать себя счастливым человеком, — тем непонятнее, возмутительнее, что в первом от тамбура купе этого вагона разместилось двое молодых людей. Заняв купе еще до подачи поезда на посадку, они заперли изнутри дверь и ехали, не отзываясь на стук и угрозы, на просьбы и проклятия. Лишь однажды, когда распаренный, огромного роста мешочник, громогласно пообещав высадить дверь и, зверея, уже начал примеряться к ней могучим плечом, дверь внезапно распахнулась, и в потный лоб мешочника уткнулся, будто принюхиваясь, черный ствол револьвера. Молодой светловолосый человек посмотрел на оцепеневшего детину, на прочий донельзя распаленный люд и тихо, внушительно пообещал:

— Если еще кто-нибудь сунется, пристрелю! — И с тем, захлопнув дверь, скрылся. Толпа рассосалась в надежде на удачу где-нибудь в другом месте. За дверью загадочного купе опять воцарилась тишина.

А ехали в загадочном купе Сергей Сазонов и Микки Уваров. Конечной целью их совместного, начатого в Москве пути был Крым, где Микки предстояло доложить барону Врангелю о своем походе в Петроград и передать ему, помимо материнского письма, официальное предложение Советской власти об обмене краскома Павла Андреевича Кольцова на двух пленных генералов. Сазонову поручалось обеспечить скорейшую доставку Уварова в Крым и подстраховку его от каких-либо неожиданностей, нежелательных случайностей.

В Харьков они добрались к исходу вторых суток. Попав в шумный людской водоворот вокзала, Сазонов сразу понял, что самостоятельно им отсюда не уехать. Выручило предписание, выданное Всероссийской чрезвычайной комиссией.

Начальник линейного отдела ЧК, ознакомившись с документом, озабоченно сказал Сазонову:

— Можете не сомневаться, товарищ. Какая помощь нужна?..

И опять они с Уваровым заняли отдельное купе в вагоне поезда, уходящего в сторону Мелитополя… Сазонов, все еще боясь, что граф улучит момент и сбежит, из последних сил боролся со сном. Пока наконец Уваров, глядя на его осунувшееся лицо и покрасневшие глаза, не сказал:

— Ну зачем вы себя мучаете, Сергей Александрович? Во-первых, бежать мне некуда, да и небезопасно. Во-вторых, зачем мне бежать, если мне предстоит возвращение к своим!

— Тоже верно, — поразмыслив, вздохнул Сазонов. Рухнул на полку и проспал как убитый до самого Мелитополя.

Когда за окнами вагона забелели цветущие черешневые сады, Уваров растормошил его:

— Просыпайтесь. Приехали.

В штабе 13‑й армии, куда они пришли с вокзала, их проводили в Особый отдел. Ознакомившись с предписанием Сазонова, начальник Особого отдела эстонец Линк, высокий, худой пожилой человек, отправился по кабинетам разыскивать еще вчера прибывшего в штаб армии командира полка Короткова, который обеспечивал охрану восточного участка Азовского побережья.

Вернувшись в кабинет вместе с Коротковым, Линк, кивнув на гостей, сказал, певуче протягивая гласные:

— Это вот — товарищи из ВЧК. Это — товарищ Сазонов, а это… тоже… Будем вот… товарищей с твоего участка переправлять в Крым.

— Надо так надо! — отчеканил в ответ Коротков — молодцеватый, весь затянутый скрипящими ремнями.

На Мелитопольщине села в большинстве своем назывались по именам их основателей: Акимовка, Федоровка, Калиновка, Ефремовка, Кирилловка. Штаб полка Короткова находился в Ефремовке. Их доставили туда на штабном автомобиле.

В селе аккуратные, чистенькие хаты тонули в белой кипени цветущих черешневых садов. Сазонову и Уварову отвели для постоя комнату в доме деревенского лавочника — внизу была лавка, а наверху — жилые помещения. С наслаждением помывшись ледяной колодезной водой, отряхнув дорожную пыль, они пошли на окраину села, в штаб.

Уварова Сазонов оставил во дворе, а сам поднялся на крыльцо и вошел в горницу. Коротков прохаживался босыми ногами по тряпичным цветастым половикам и диктовал приказ по полку:

— «Пользуясь затишьем на вверенном мне участке, — звенел его отточенный командирский голос, — приказываю во всех ротах проводить учебу по военному делу, необходимую для успешной победы как над оставшимися, так и над будущими врагами мирового коммунизма…» — Увидев вошедшего Сазонова, обрадованно сказал: — А-а, товарищ Сазонов! Как устроились? Проходи, гостем будешь! — И вновь обернулся к помощнику, который записывал приказ: — Давай подпишу, и доводи до сведения!

В дверь заглянул вестовой Короткова.

— Товарищ командир… — Он замолчал, нерешительно переступая с ноги на ногу.

— Ну, рожай, чего хотел сказать.

— Там вас сельские мужики требуют, красноармейца нашего привели.

— Что за чертовщина?

Комполка, а следом за ним и Сазонов вышли во двор. Приблизились к гудящей толпе мужиков, в центре которой растерянно стоял молодой щуплый красноармеец с испуганным лицом.

Уваров сидел возле крыльца штаба на скамеечке. Он не встал, чтобы приблизиться к толпе, даже не смотрел в ее сторону. Всем своим видом он словно бы подчеркивал, что его нисколько не интересует чужая жизнь.

— Вот арестовали, ваше высокородие товарищ командир, — по-военному доложил могучий дед с бородой, начинавшейся от самых глаз.

— Отпустить! — рыкнул Коротков. — Как смеет гражданское население арестовывать красных бойцов?

Дед вытянулся, прижал к бокам черные, похожие на корневища векового дуба руки, но голос его оставался твердым:

— Поймали и арестовали, как хлопец этот вроде вора будет…

— Все грядки повытоптали!.. — послышались голоса из толпы. — Спасу от них нет…

— Довольно базара! — приказал Коротков. И сразу же все замолчали. — Ну-ну, говори, дед! Говори, чего хотел сказать.

— Поймал я его счас в огороде, редиску воровал. Спрашиваю: зачем, мол, чужое берешь? А он… Пускай сам скажет!

— Говори! — грозно притопнул Коротков начищенным, в аккуратных латочках сапогом.

— Дак что ж, товарищ командир, — жалобно сказал красноармеец. — У них этого добра много. Как у нас брюквы! А у нас на Вятчине так уж заведено: захочешь брюквы — бери. Я думал, и у них так же…

— Видите, сам признался, что вор! — радостно сказал старик.

— Ты, дед, помолчи пока! — строго проговорил Коротков и опять прикрикнул на бойца: — Кто у тебя взводный?

— Омельченко.

— Скажи Омельченке, что я приказал всыпать тебе… три наряда вне очереди! Иди, выполняй приказ!

С облегчением переводя дыхание, красноармеец рванулся из круга.

— Ну а вы, товарищи крестьяне, чего стоите? — Коротков спрашивал сдержанно, но лицо его побледнело.

Сазонов видел, как на лице комполка напряженно пульсирует жилка.

— Да ведь нам как теперь считать, ваше высокородие товарищ командир? — помявшись, спросил старик. — Что ж нам, хозяевам, надеяться, что не будет больше этих безобразиев, или как?

— Хо-зя-ева! — с нескрываемой злостью произнес комполка. — Разорил он тебя? — Шагнул к старику. — Хо-зя-ева! — повторил. — Да он же на морозе лютом вырос. На щах пустых! Он, может, раз в жизни и попробовал эту вашу паршивую редиску. Жалко вам стало? А когда он в бой пойдет? Когда его кишки на колючую проволоку намотаются и он умирать за вашу трудовую свободу будет, вы его молодую жизнь пожалеете? Ни хрена вы, кроме добра своего, не жалеете! Хозяева!..

Он повернулся спиной к толпе, которая тут же раздалась, распалась, двинулась со двора.

Коротков, скосив глазом, проводил до ворот въедливого старика, окруженного сельчанами, взял за руку Сазонова.

— Я, конечно, веду работу, — сказал он Сазонову, — подтягиваю дисциплину в ротах. Мне этих людей в бой вести. — Зло пообещал: — И поведу! Знаешь, как зовут нас белые? Ванек — вот они как нас зовут. — Он обернулся по сторонам, поискал глазами и увидел сидящего возле штаба на скамейке Уварова. И, словно специально к нему обращаясь, пообещал: — Уж погодите, покажет еще вам Ванек, где раки зимуют! Вот обучу пополнение всему, чего сам знаю, и разнесут они вдрызг офицерье! — Успокаиваясь, помолчал немного и затем спросил: — Сам-то ты из каких будешь, товарищ Сазонов?

— Я, в общем-то, недоучившийся студент, — сдержанно ответил Сазонов.

— А тот? — Коротков указал глазами на Уварова. — Что-то сдается мне, будто он не наших кровей…

— Ну, в общем-то, чутье тебе правильно подсказывает, товарищ Коротков. Только этого обсуждать не будем! — твердо сказал Сазонов. — Человек военный, должен понимать.

— Ну-ну! — неопределенно сказал Коротков. — Спрашивать, конечно, не буду. А только странно мне… Насмотрелся я на ихнего брата, на белых офицеров! И порубал их — бож-же ж ты мой! Среди ночи издаля мне белого офицера покажи — враз узнаю. Вот как этого! А спроси меня: почему? — Коротков достал кисет с махоркой, стал сворачивать «козью ножку». Не дождавшись вопроса, насупленно продолжал: — Знаешь, я, божьей милостью, смолоду служу. Всю империалистическую прошел, три Георгия получил. Награды эти хоть и отменены за принадлежностью к старому режиму, да только зря их не давали — это тебе всякий, кто окопы понюхал, скажет… — Он задумчиво курил, стряхивая под ноги пепел. — Н-да. Навоевался, саблей намахался, а замирения с белыми не хочу — сколько тут того Крыма осталось! Вся Россия в наших руках. Вот доколошматим их, в море потопим… Точка, все! Жениться буду, детишков заведу… — Он засмеялся, будто и сам не поверил в сказанное. — Значит, так. Раз дело у вас спешное, в Песчаную едем завтра. Пока отдыхай.

Поздно вечером разбирая постель, Сазонов с удовольствием подумал, что впервые за много дней сможет выспаться разувшись, по-человечески.

— А вы? — спросил он у Уварова. — Что не ложитесь? Я лампу хотел погасить.

— Гасите, гасите, я посумерничаю, — сказал Уваров.

— Слова-то какие: посумерничаю, — как-то по-доброму проворчал Сазонов.

— Нянька у меня так говорила: посумерничаю, почаевничаю…

Сазонов задул лампу. Долго прислушивался к тишине, потом задумчиво сказал:

— Когда забываю, что вы из сиятельных, вы мне даже чем-то нравитесь. Люди как люди… На чем же мы с вами разошлись?

Уваров промолчал.

— На богатстве, — сам себе ответил Сазонов. — Все зло — от денег и неравенства!

…На рассвете их разбудил посыльный. Сазонова срочно вызывали в штаб полка. Там его встретил взъерошенный, невыспавшийся Коротков.

— Все! — выдохнул он. — Накрылась ваша секретная переправа!

— Что же будет? — тревожно спросил Сазонов.

— Что будет? Ничего плохого не будет. Попросили меня доставить вас в Григорьевку. Товарищ из Особого отдела будет там ждать. — Коротков хитровато посмотрел на Сазонова. — Ох, большой ты начальник, Сазонов. По твоему делу из ВЧК шифрограмма.

На длинном трофейном «гарфарде» они выехали из Ефремовки и помчались по пыльной дороге. Уваров молча смотрел вокруг и ни о чем не спрашивал: он отдался во власть судьбы.

— А почему — в Григорьевку? — спросил Сазонов.

— Видишь ли, какое дело, — объяснил Коротков. — Пока нащупаем, как вас теперь в Крым переправить, — пройдет время. Может, три дня, может, пять. В штабе армии решили переправить вас в Крым на аэроплане.

Хранивший до сих пор предельную невозмутимость и спокойствие, Уваров резко обернулся к Короткову:

— На аэроплане?..

Ну, судьба! И впрямь не зря ее изображают с завязанными глазами и с клубком ниток в руках. Такое можно только сослепу навязать, наплутать!.. Чего угодно мог ожидать Уваров, когда его взяли красные близ станции Белоостров, только не этого. Готов был к расстрелу, к тюрьме, но что доведется ему из Совдепии вернуться в белый Крым на аэроплане — к этому он был решительно не готов.

Полетать! С детства недостижимая мечта! Каким странным, искривленным, непостижимым образом надлежит исполниться ей…

Неподалеку от степного села Григорьевка на краю выгона, возле бочек и бочоночков с бензином и маслами, стояло несколько «ньюпоров». Сработанные из дерева, фанеры и перкаля, аэропланы были раскрашены и разрисованы так, будто их специально хотели демаскировать. И только когда автомобиль свернул с дороги на выгон и, приминая траву, подъехал поближе к аэропланам, все увидели, что они вовсе не разукрашены, а просто много раз латаны-перелатаны.

— Ну и ну! — иронично присвистнул Сазонов. — Птички Божии…

К машине подошел уже давно поджидавший их особист из штабарма, коротко представился:

— Васильев. — И спросил у Сазонова: — Ты полетишь?

— Почему я? — сказал Сазонов. — Нас двое. Оба и полетим.

— Погоди! Погоди! — нахмурился Васильев. — Аэроплан-то у нас в наличии один: остальные или в разгоне, или неисправны, ремонта требуют. Значит, кто-то один и полетит… А другого в крайнем случае через несколько дней отправим.

— Но это же невозможно! — отказываясь верить услышанному, воскликнул Сазонов. — Мы должны быть в Крыму вместе!.. Не получается воздухом — черт с ними, вашими аэропланами — значит, надо что-то другое придумать!

Васильев пожал плечами, устало вздохнул:

— Неужели так и не понял, что нету на сегодня в Крым другой дороги? Понимаешь, нету!

Васильев знал, что говорил. Врангель, наводя порядок в армии, побеспокоился, чтобы все пути в белогвардейский Крым были перерезаны, закрыты намертво.

Перекоп и Арабатская стрелка забиты войсками, по берегам Сиваша и Каркинитского залива, на Бакальской косе, вдоль всего побережья — заслоны, дозоры, боевое охранение. А потаенные, известные лишь немногим тропы по коварным сивашским бродам через Бакальские плавни перекрыты, превращены белой контрразведкой в ловушки.

Лишь одна тропа в белогвардейские тылы еще какое-то время сохранялась — через бухту Песчаную. Она долго была надежной, по ней на ту сторону прошло немало товарищей. Но вот вчера и она была раскрыта…

— Летчик вам уже выделен, — сказал Васильев. — Каминский его фамилия. Проверенный, конечно, товарищ, но между прочим, в прошлом офицер. Командир авиаотряда за него ручается. Только я думаю: а кто знает? На земле одно, а в небе… — Он посмотрел в высокое, чистое небо, еще сильнее нахмурился. — Ладно, едем в Григорьевку.

Солнце спускалось к горизонту, когда они въехали в Григорьевку. Замелькали белые хаты под черепицей и крепкие дома, крытые железом, сады и палисадники, церковь… Рядом с машиной по пыльной дороге бежали, неистово крича, белоголовые мальчишки в длинных полотняных рубахах.

Остановились возле добротного кирпичного дома. Сазонов велел Уварову ждать их в машине.

В маленькой, низкой комнатке навстречу им поднялись двое.

— Александр Афанасьевич Ласкин, — указал особист на высокого бритоголового человека в тесноватом кителе. — Начальник авиагруппы.

— Военлет Каминский, — сам представился человек лет тридцати в кожаной куртке с бархатным воротником.

Отличная выправка, четкость движений — все выдавало в нем военного. Был Каминский выше среднего роста, хорошо сложен, с тонким, умным, спокойным лицом. Чувствовалось, что он уверен в себе — свойство людей, хорошо знающих свое дело.

— Не теряя времени, обсудим, что как, — сказал Ласкин.

Сазонов заявил, что лететь необходимо обязательно вдвоем, и опять услышал объяснения, почему это невозможно.

— Полетит мой спутник, — сказал Сазонов, вздохнув.

— Почему же он не здесь? — удивился Васильев. — Надо позвать товарища!

Сазонов не успел ничего сказать — быстро, с недобрым возбуждением заговорил Коротков:

— «Товарищ», «товарищ»!.. Да никакой он не товарищ, а самая что ни на есть контра из буржуев!..

— Так-так-так! Выходит, вместо того чтоб на тот свет, мы его в Крым? — неприязненно поинтересовался начальник авиагруппы.

— Довольно! — решительно сказал Сазонов. — Отправка этого человека обсуждалась в ВЧК.

Готовые разгореться страсти улеглись.

— Хрен с ним. Пускай летит! — сказал начальник авиагруппы. — Давай, Каминский! Докладывай.

Военлет вынул из планшета карту-десятиверстку, разложил ее на столе, сказал ровным голосом:

— Попрошу ближе, товарищи… Прежде всего уточним маршрут. Пойду через Утлюцкий лиман и Сиваш строго на юг. Здесь, между Шубино и станцией Ислам-Терек, где нет населенных пунктов, подходящая равнина. Здесь пассажира и можно высадить…

Сазонов внимательно вгляделся в карту, что-то прикидывая.

— А перелететь линию железной дороги нельзя? Вот эту, Джанкой — Феодосия? И высадить его хотя бы вот здесь. — Он постучал пальцем по карте. — Все поближе к Симферополю. И добираться удобнее.

Каминский, прищурившись, оценивающе поглядел на указанную Сазоновым точку:

— А что? Если взять с собой бензина побольше… Но тогда надо так. Через Шубино по прямой к предгорью, к немецкой колонии Цюрихталь. Здесь, в треугольничке — Цюрихталь — Будановка — Малый Бурундук — попытаюсь найти площадку… Устроит?

Сазонов кивнул.

— Значит, так тому и быть, — подытожил Ласкин. — Делай прокладку на Цюрихталь. И готовьте с мотористом аэроплан. На рассвете вылетите.

Каминский вышел. Поднялся было и Ласкин.

— Погоди, Александр Афанасьевич, — остановил его Васильев. — Как хочешь, но не дает мне покоя одна мыслишка…

— Выкладывай, — махнул рукой Ласкин. Впечатление было такое, будто предстоящий разговор он знал наперед и считал его неинтересным, лишним.

— Ты как хочешь, а я насчет Каминского передумал: надо Стахеева посылать!

— Если тебе риска мало, можно и Стахеева. — Ласкин повернулся к Сазонову и Короткову: — Стахеев — большевик, в нем сомнения нету. Но ведь только-только из мотористов переучился. Тут одного пролетарского происхождения мало — летное мастерство нужно! Ситуация больно необычная. Наши летают в Крым на разведку или там бомбы сбросить. С посадкой туда никто не летал… А после вынужденных — никто не возвращался.

— Вынужденных! — Злая хрипотца перехватила голос особиста. — Истратьев безо всякого вынуждения у врангелевцев сел, доставил им в подарок почти новый «хэвиленд»!

— А как этот же Каминский бой с двумя «хэвилендами» вел… — сказал Ласкин. — Мало? Каминский делом свою преданность доказал, потому я его на это задание без колебаний и определил, понял?

— Все ты правильно говоришь, товарищ Ласкин, — уже без твердости в голосе сказал Васильев. — А все же как подумаю…

— Мне Каминский тоже понравился, — негромко сказал Сазонов.

Совещание кончилось. Сазонов вышел к машине, на заднем сиденье которой безмятежно сидел Уваров, посмотрел на него долгим, пристальным взглядом.

— Что, Сергей Александрович, не получается вместе?

— Не получается, Михаил Андреевич, — кивнул Сазонов. — Не знаю даже, как быть…

— Зря вы волнуетесь, — негромко заговорил Уваров. — Я могу повторить вам лишь то, что уже говорил в поезде: до тех пор, пока не окажусь в кабинете Петра Николаевича Врангеля, наши с вами устремления полностью совпадают. — Уваров, облокотясь на дверцу автомобиля, подался к нему, медленно, будто подыскивая нужные, единственно правильные сейчас слова, продолжал: — Может, это покажется вам странным, но, видите ли… После всего, что мне пришлось пережить в Петрограде, случилось нечто необратимое. Нет, нет, вы не подумайте: моя вера осталась со мной! И я думаю прежде всего о бароне и его матушке. Но, понимаете, случившееся заставило меня несколько по-иному взглянуть на деятельность Павла Андреевича Кольцова в штабе Добровольческой армии. То есть я не оправдываю ее, упаси бог! Но, помня о многом, я понимаю: в той чрезвычайно сложной обстановке Павел Андреевич вел себя по-рыцарски. Однажды он застал меня случайно подслушивающим разговор командующего с полковником Щукиным… Указав на это начальнику контрразведки, он, несомненно, погубил бы меня и укрепил свои позиции в штабе. Не берусь гадать, почему он не сделал этого, но ведь не сделал же! И я готов отплатить за добро добром… Только бы успеть! Только бы успеть!

Он говорил то, о чем все это время думал Сазонов: «Не будет мне прощения — пусть не от товарищей, так от совести своей! — если потеря времени приведет к трагической развязке в судьбе Кольцова!» Быть может, еще и потому так хотелось верить сейчас в искренность Уварова.

— Что ж, Михаил Андреевич, — сказал Сазонов. — Летите!

Рассвет вставал тихий и теплый. Свежескошенная луговая трава пахла чабрецом — древняя печаль была в этом запахе. Каминский коротко доложил Ласкину, что к полету готов. Покосился на Уварова:

— Залезайте в кабину.

Сазанов подвел Уварова к «ньюпору».

— Ну, Михаил Андреевич… Письмо баронессы при вас. Держите и второе. — Он вытащил из кармана пакет с сургучными печатями, протянул Уварову: — Запрячьте подальше. Передадите лично в руки барону. Если захотите добавить что-то от себя… Надеюсь, говорить о нас плохо у вас нет оснований.

— Прощайте. — Уваров протянул ему руку. — Прощайте. Не знаю, доведется ли встретиться еще…

— А почему бы и нет? — сказал Сазонов. — Скоро в Крыму будет Красная армия. И мой вам совет, подумайте хорошенько, прежде чем за границу в вечное изгнание бежать, — вы ведь русский, все ваши корни здесь.

— А Коротковы? — живо спросил Уваров. — Они корни эти быстро отрубят. И ваши заодно с моими.

Уваров забрался в «ньюпор» — на сиденье за спину Каминского. Следом за ним поднялся на крыло аэроплана Ласкин, помог застегнуть ремни.

— Ни в коем случае не расстегивайте! — предупредил Уварова начальник авиагруппы. — Небо — стихия, бывает, даже летчика из кабины выбрасывает…

Каминский занял свое место, посмотрел в чистое, без единого облачка, небо, улыбнулся Уварову:

— Погода сегодня за нас. Готовы? Ну… с Богом!

Взревел мотор, и аэроплан, подпрыгивая на неровном лугу, побежал все быстрее и быстрее.

Потом Уваров ощутил несколько толчков и тут же пустоту вокруг себя — такого он никогда еще не испытывал. Невольно ухватился за ручки сиденья, посмотрел вниз. Стремительно отдалялись маленькие фигурки на лугу, и сам луг, и разбросанные в беспорядке каменные и глинобитные хатки Григорьевки…

Ревел мотор. Крылья «ньюпора» упруго вздрагивали под порывистыми напорами ветра, а земля внизу становилась все ровней, спокойней, неразличимей.

Одет Микки был довольно тепло — поверх кителя на нем была еще плотная брезентовая куртка, однако прохватывало холодком, всего сковывало странным онемением.

Обернулся Каминский, что-то спросил, слов Уваров не разобрал, но понял — интересуется самочувствием. Поднял руку, успокаивающе помахал… Казалось, это длилось бесконечно: грохот мотора, свист ветра в расчалках.

Опять обернулся Каминский, по слогам прокричал:

— Си-ваш!

Уваров не услышал, скорее догадался. Перегнулся через борт. Внизу поблескивала на солнце совершенно неподвижная гладь с рваными зигзагами по краям, будто приложили к земле причудливо вырезанную аппликацию.

Несколько раз аэроплан проваливался в воздушные ямы, и Уварова словно приподнимало над сиденьем, голова кружилась…

Каминский, теперь молча, показал рукой вперед. Уваров глянул с надеждой: внизу земля с крошечными кубиками-домишками, пятачками озер, чистая зелень равнин. Впереди стали различаться горы.

И вдруг работавший мотор умолк — как обрезало его. И стало тихо. Только тонко посвистывал в расчалках ветер. Аэроплан резко пошел на снижение. «Садимся? Но почему? Неужели добрались до места?» — подумал Уваров.

Впереди показалась деревня — улочки, церковь и рядом с ней площадь, заполненная солдатами. Задрав головы, они смотрели вверх.

Огибая деревню, «ньюпор» лег в широкий вираж. Странно опрокинувшись, им навстречу стремительно понеслась земля. Мелькнули редкие окраинные домики, впереди протянулось поле. Уваров чувствовал, как напряжена спина Каминского. Летчик смотрел за борт, вцепившись в ручку управления.

«Ньюпор» коснулся земли, его подбросило. Потом еще толчок. Пробежав немного по полю, аэроплан остановился.

— Что-то с мотором! — крикнул Каминский. Лицо у него было серое, застывшее, как маска. Он спрыгнул с сиденья и бросился к мотору. Уваров тоже отстегнул привязные ремни и спустился на землю.

— Могу чем-нибудь помочь?

Каминский не ответил, упрямо стиснув зубы, он с лихорадочной быстротой, сосредоточенно осматривал мотор.

Уваров огляделся. Вокруг была ровная степь. А из деревни, размахивая винтовками, уже бежали солдаты. Встреча с ними не сулила и ему ничего хорошего: забьют или застрелят прежде, чем он им успеет что-то объяснить. Да если и успеет, кто ему поверит? Ведь он прилетел из Совдепии на аэроплане красных. Нет, дело его — труба.

— Магнето! — крикнул вдруг летчик. — Провод, дьявол такой, отсоединился!.. А ну быстрей к пропеллеру. — Он кинулся в кабину.

Уваров подбежал к винту и, отдавая рукам всю свою силу, крутанул его. Мотор загудел, набирая мощь.

Солдаты были уже совсем близко. Бежавшие впереди вскинули винтовки. Что-то прошило борт аэроплана — раз, другой. Уваров забрался на свое сиденье. Твердо ударило в мотор.

— Держитесь! — крикнул ему Каминский, и аэроплан, развернувшись почти на месте, стремительно понесся по полю навстречу солдатам. Ошеломленные, они бросились в разные стороны.

Толчок, и «ньюпор» оторвался от земли. Набирая высоту, летел прямо над солдатами. Они разбегались по полю. Вслед аэроплану палили из винтовок. «Ньюпор» лег на курс к горам.

Спустя час он приземлился в предгорье на небольшой поляне, заросшей по краям кустарником.

Не выключая мотора, Каминский вылез из кабины и жадно закурил. Уваров заметил, что руки у летчика вздрагивают.

— Кто-то из нас в сорочке родился! Скорее всего я! Вам-то что! Вас-то небось не тронули бы! — прокричал Каминский и указал рукой на зеленую чащу. — Ныряйте в ту рощицу и держите прямо на солнце. Примерно через полчаса выйдете на дорогу. Тут недалеко. Думаю, вы еще сегодня будете в Севастополе.

— Благодарю вас. — Уваров приложил руку к фуражке. — Прощайте!

— Идите, — поторопил его Каминский.

Уваров быстро пересек поляну, остановился у начала леска, обернулся, взмахнул рукой. Видимо, что-то крикнул, но голоса его Каминский не услышал. Уваров еще несколько мгновений постоял на фоне зелени и растворился в лесочке.

Летчик обошел аэроплан, желая убедиться, что он в порядке. И увидел бензиновые затеки, которые гнала по брезентовой плоскости фюзеляжа упругая воздушная струя.

Он поднял створку капота и обнаружил пулевую пробоину в верхней части бензобака. Едва заметной струйкой через нее сочился бензин. «Вот это ни к чему», — подумал Каминский и огляделся по сторонам. Увидев неподалеку молодую сосенку, бросился к ней, отломал ветку. Попытался деревянным чопиком закрыть пулевое отверстие. Удалось.

Забравшись в кабину, он убедился по прибору, что бензина осталось мало и дотянуть домой не удастся. Единственное, что оставалось в его почти безнадежном состоянии, — это улететь из Крыма, тянуть, сколько сил хватит, и свалиться в воду где-нибудь в Сиваше. Авось повезет и подберут свои.

Аэроплан разбежался и взмыл в воздух. Не забирая высоко, Каминский сделал небольшой круг и при этом пристально глядел на землю. Внизу под ним росли редкие сосны, они были еще молодые и отбрасывали короткие тени. То ли ему это показалось, или он действительно на мгновение заметил Уварова. Тот вышагивал в указанном Каминским направлении. Он ушел довольно далеко и впереди уже, вероятно, видел запруженную солдатами дорогу…

До Сиваша Каминский не дотянул. На самой кромке горизонта уже свинцово поблескивала вода, когда мотор зачихал, закашлял и аэроплан резко пошел вниз.

Каминский тянул ручку управления на себя, но нос аэроплана лишь на мгновение выравнивался, а затем скорость падала, и приходилось снова идти вниз, чтобы не свалиться в штопор.

Впереди по курсу встали длинные заброшенные кошары. Каминский последний раз дернул ручку управления на себя. Аэроплан чуть приподнялся. Он перепрыгнул через кошары и обессиленно плюхнулся неподалеку от них на растрескавшуюся белесую землю. Пробежав несколько десятков метров, он попал словно в ловушку, в недавно отрытый, но безлюдный окоп, переворачиваясь, захрустел расчалками и перкалем.

«Ах, досада! Не поверит Ласкин! Подумает: вместе с белячком к своим переметнулся!» — мелькнуло в сознании Каминского. Это было последнее, о чем он подумал, прежде чем его окутала липкая, беззвучная темнота.

Глава двадцать восьмая

В малом зале Чесменского дворца барон Врангель принимал представителей иностранных миссий. Совещание было совершенно секретным. Врангель долго и упорно избегал этой встречи, зная, чего будут требовать союзники, и заранее, с тоской обреченного, страшась этих требований.

Огромная люстра заливала ярким светом стены, обитые мягким штофом, толстый пушистый ковер на полу. Участники совещания сидели в старинных креслах с высокими резными спинками вокруг большого овального стола в центре зала. На председательском месте, там, где в девятьсот шестом году восседал адмирал Чухнин, утверждая приговор лейтенанту Шмидту, где не так давно сиживал незадачливый адмирал Колчак, — там пребывал сейчас генерал-лейтенант Врангель. По правую руку от него разместился представитель французского правительства генерал Манжен — тоже очень высокий, не уступающий ростом барону.

Слева в кителе цвета хаки сидел генерал Перси, глава английской военной миссии, — весь вид его выражал недовольство. Четвертым за столом был глава американской миссии адмирал Мак-Келли — плотный, с борцовской шеей, сдавленной воротником морского кителя.

— Мое правительство разочаровано, — говорил Мак-Келли, поглядывая на барона. — Мое правительство ставит меня в затруднение, спрашивая: как долго еще генерал Врангель собирается сидеть здесь, в Крыму?

Генералы Перси и Манжен согласно кивали головами: нехорошо, барон, нехорошо — время передышки и сборов кончилось, пора начинать новый поход против большевиков!

Ах, с каким удовольствием барон Врангель выставил бы вон этих сытых и довольных собой генералов!.. Ан нет, вынужден вежливо слушать и еще вежливее отвечать. Потому что без этих господ, без их оружия, обмундирования и продовольствия ему не продержаться. Потому что за спиной его армия, не имеющая своего материального обеспечения, и сотни тысяч цивильных, покинувших дом и разделивших участь армии людей, которых тоже нужно было одеть и накормить. Судьба всех военных и гражданских людей в Крыму зависела во многом вот от этих трех холеных генералов, не знающих, что такое унижение голодом, бесконечное отступление, вши, тиф, дизентерия.

Бесполезно говорить о том, что наступление сейчас — чистой воды авантюра. Бесполезно объяснять им, что сейчас надо стремиться не к уничтожению большевиков (время и возможности для этого бесповоротно упущены!), а к созданию в Крыму альтернативного Советской России общества, к которому потянутся сотни и тысячи русских людей. Бесполезно уверять их, что главное сейчас — накопление сил и средств, увеличение и выучка армии, что главный час барона Врангеля и всех, кто вверил ему свои судьбы и жизни, еще только грядет…

Бесполезно! Тем, кто прислал генералов, сегодня нужны уголь Донбасса, хлеб Таврии и Кубани, нефть Кавказа. Союзникам важно, чтобы ни на один день не прекращалась кровавая бойня, ибо лишь в этом случае Россия станет их новой, после Германии, добычей. Союзникам надо, наконец, держать большевиков в постоянном напряжении — тогда можно и нынешнему кремлевскому правительству диктовать свои условия. И еще — Польша, бедная любимица Европы. Своим выступлением он должен поддержать Пилсудского, который уже отхватил Белоруссию и Украину до Днепра, вместе с Киевом.

Его вынуждали к немедленному выступлению против красных чуть ли не с первого дня на посту главкома. Видит бог, он держался до последнего.

— Я готовлю наступление, — видя, что взгляды присутствующих сошлись на нем, вынужден был нарушить опасную тишину Врангель. Без всякого энтузиазма встал, подошел к настенной карте, отодвинул занавеску: к разговору он подготовился. — Ближайшие задачи армии: прорыв через Перекоп и Чонгар, наступление в Северной Таврии с выходом в Донецкий угольный бассейн. Не исключено, что одновременно, после высадки крупного общевойскового десанта, мы начнем наступление на Кубани. Но, господа! Для этого мне нужны не те крохи, которые мы получаем от стран-союзниц сегодня, а серьезные военные поставки. — Вот так! — Что бы они ни ответили на это схожее с ультиматумом требование, один немаловажный выигрыш ему, Врангелю, уже обеспечен: время!

Слова его возымели на генералов успокаивающее действие.

Энергично поднялся генерал Манжен:

— А теперь, как говорят у нас, фер л’аффер. Уж коль вы приняли решение наступать, отвечаю на дело делом! — Он взял со стола документ, произнес торжественно: — Господин барон! Президент Франции месье Мильеран уполномочил меня сообщить вам, что рассматривается и вскоре будет решен вопрос о признании вашего правительства де-факто.

Врангель с достоинством склонил голову, вежливо поблагодарил.

Генерал Манжен продолжал:

— Что касается военной помощи, то перечень всего того, что уже готово к отгрузке в портах Франции, будет нами передан вашему начальнику штаба.

Встал генерал Перси:

— Мне поручено передать вам, барон, что правительство его величества короля Англии намерено открыть правительству вооруженных сил Юга России кредит на сумму пятнадцать миллионов фунтов стерлингов. — Перси взял со стола досье. — Кроме того, военный министр Англии Черчилль ставит вас в известность, что из Дувра в Севастополь отправлены морские транспорты, в трюмах которых находятся пулеметы системы «Виккерс», бронемашины, аэропланы, горючее к ним, боеприпасы, а также пятьдесят тысяч комплектов обмундирования.

— О’кей! — воскликнул Мак-Келли. — Америка — самая миролюбивая страна на свете. Америка даст вам американское снаряжение и американские консервы! В Нью-Йорке уже грузятся транспорты! — Адмирал удовлетворенно откинулся на спинку кресла, запыхал, как паровоз, сигарным дымом.

Какой бессовестный спектакль! Они изо всех сил принуждали его к наступлению, принудили и лишь после этого пообещали помощь.

Что ж, торговаться так торговаться, господа!

— Танки! — значительно произнес Врангель. — Для прорыва в Северную Таврию мне нужны танки!

Союзники молча переглянулись, будто решая, кому отвечать.

— Хорошо, — сказал генерал Манжен, — вы получите французские танки «Рено». Они прославили себя уже не в одной битве.

Генерал Перси насмешливо фыркнул:

— Только распорядитесь ими иначе, чем генерал Ковалевский. Я говорю о том скандальном случае, когда танки, предназначенные для Ковалевского, были уничтожены его адъютантом. Кстати, какова судьба этого большевика? О нем много писали не только ваши, но и наши газеты. После большой публикации в «Таймс» — с тремя фотоснимками и предсмертным интервью — даже с сочувствием. Он казнен?

— Днями над ним состоится военно-полевой суд, который и вынесет свой приговор, — сухо ответил Врангель. — А теперь, господа… — Он обернулся, хлопнул в ладоши.

И тотчас же распахнулись двери в соседний Голубой зал. Два камердинера в ливреях встали по обе стороны дверей. В глубине зала был виден сервированный стол.

— Прошу, господа! — широким жестом пригласил гостей барон Врангель.

— О’кей! — засмеялся Мак-Келли. — Как это по-русски? Э-э… Ма-га-рыч!

Все должно было выглядеть как в лучшие времена, в традициях русского гостеприимства.

Глава двадцать девятая

Этой весной в севастопольской гостинице «Кист» останавливались главным образом представители иностранных миссий и деловых кругов. Построенная разбогатевшим баварским немцем Кистом, гостиница располагалась в центре Севастополя, на Екатерининской площади против Графской пристани. Из окон второго и третьего этажей открывался великолепный вид на море и залив, а в первом размещался ресторан, кухня которого считалась лучшей в Севастополе.

Фролов, в сером легком костюме и светлом котелке, спустился в вестибюль гостиницы. Швейцар в бежево-красной ливрее, скучавший в ленивой позе возле стеклянной массивной двери, увидев его, вытянулся и, шевеля от усердия губами, почтительно распахнул дверь.

У подъезда стоял фаэтон на дутых шинах. Возница-татарин почтительно склонился:

— Издравствуй, пожалуйста! Куда каспадын едыт?

— На Чесменскую! — приказал Фролов, садясь в фаэтон.

— Чок якши! — Возница присвистнул, и рысак ходко взял с места.

Фролов любил севастопольскую весну не только за фейерверк красок. Будоражили самые разные запахи: пригретой земли, выброшенных за зиму на береговую кромку и сейчас догнивающих под первым теплом морских водорослей, еще не растаявших в горах снегов. К ним примешивались тонкие ароматы молодой зелени и несмело расцветающих садов. А над всеми этими запахами главенствовал тот основной, без которого этот город и представить было нельзя, — запах моря…

Фролов смотрел на город, и сердце щемило от светлой, немного печальной радости узнавания. Все теми же казались улицы, по которым он некогда ходил. Все те же мангалы дымились в знакомых переулках, и, наверное, все те же, что и прежде, татары торговали там шашлыками…

Они ехали по Екатерининской мимо домов с каменными ажурными балконами. Обгоняя фаэтон, промчался, весело позванивая, открытый всем ветрам маленький трамвайный вагончик без стенок, с деревянной ступенью во всю длину вагона. Свернули на надменную Петропавловскую. Народ здесь жил состоятельный, и дома ставили в глубине дворов, отгораживаясь от улицы густыми садами, высокими заборами с глухими калитками.

Фролов смотрел по сторонам и словно листал страницы своей юности. Он старательно, излишне старательно листал их, чтобы не думать о том, что не давало ему покоя с первой же минуты в Севастополе: где-то здесь, в крепости, ждет суда и казни Кольцов, которому он при всем своем желании помочь не мог… Мысли эти угнетали…

Промчавшись мимо колонн Петропавловского собора, поднялись по Таврической и свернули на самую зеленую в городе улицу — Чесменскую.

Фролов вышел из экипажа и некоторое время стоял на тротуаре, оглядывая Чесменский дворец. Бывшая резиденция адмиралов, дворец, построенный на крутом обрыве, высился над городом. Белое, пышное здание, окаймленное чугунной литой оградой, стояло в тени огромных деревьев. У входа неподвижно стыли часовые — юнкера с винтовками. Над ними на высоте бельэтажа свисало трехцветное знамя, то самое трехцветное, под которым летом семнадцатого года Колчак сломал свою адмиральскую шпагу и навсегда покинул этот дворец.

Взглянув на часы, Фролов поднялся по широким диоритовым ступеням, прошел мимо часовых и толкнул резную ручку большой двухстворчатой двери. В вестибюле было многолюдно. Слева от входа за столом сидел дежурный офицер с шевроном на рукаве. Фролов достал визитную карточку, протянул ее офицеру со словами:

— Мне назначена аудиенция его превосходительством генералом Вильчевским.

Стриженная ежиком голова склонилась над списками, палец пробежал по ряду фамилий… Звеня шпорами, офицер встал:

— Прошу, второй этаж! Вас проводят.

Рядом с Фроловым вырос пожилой вахмистр. Поднялись по лестнице белого мрамора, покрытой ворсистой ковровой дорожкой. В широком светлом коридоре второго этажа вахмистр приоткрыл дубовую инкрустированную дверь:

— Сюда пожалуйте!

Фролов вошел в приемную, назвал себя адъютанту.

— Его превосходительство ожидает вас!

В кабинете навстречу Фролову поднялся высокий, грузный генерал с мясистым, несколько тяжелым лицом. Пожав Фролову руку, генерал Вильчевский пригласил его сесть в одно из кожаных кресел у письменного стола. На Фролова генерал поглядывал с любопытством и настороженностью, скрыть которую не мог, как ни старался.

Степенное спокойствие, уверенность в себе, внимательный и чуть ироничный прищур глаз посетителя подсказывали Вильчевскому, что перед ним человек, хорошо знающий себе цену.

— Понимая вашу занятость, — заговорил Фролов, — начну сразу о делах. Надеюсь, генерал Лукомский уведомил о моем приезде?

— Да, от Александра Сергеевича пришло письмо.

— Тогда позвольте вручить еще одно, от вашего зятя господина Извольского.

— Вы видели Александра Дмитриевича? — удивился генерал. — Где?

— В Лондоне, месяца полтора назад.

Вильчевский вскрыл конверт и углубился в убористо исписанные страницы. Прочитав, улыбаясь сказал:

— Зять и сестра рекомендуют вас отменно. Пишут, что вы оказали им поддержку. Финансовую. Как это понимать?

— Все довольно просто. Недавно господин Извольский был в весьма затруднительном положении, а сейчас на его банковском счету имеется некоторый капиталец.

— Но позвольте… Каким же образом? — озабоченно нахмурился Вильчевский: уж не хитроумная ли это попытка всучить ему через близкую родню взятку? Генерал был известен прямолинейностью и честностью.

Фролов понял, что встревожило генерала. Улыбнулся:

— Обычная финансовая операция, генерал!.. Вспомните: паническое отступление Деникина, новороссийская трагедия, крушение всех надежд и, как следствие, — откровенная паника на мировой бирже… Все русские ценные бумаги, акции, закладные, векселя, купчие стремительно обесценивались. Именно тогда ваш зять, действуя по моим рекомендациям, стал обладателем пакета акций бакинской нефтяной компании. Дальше произошло то, чего я и ожидал, — финансист должен обладать даром политического предвидения. Стало известно, что Польша готовится к войне с большевиками, что Добровольческая армия по-прежнему представляет грозную опасность для Советской России, а это могло означать лишь одно — ведущие мировые державы не смирились с создавшимся положением. Биржа чутко реагирует на политические нюансы: русские акции резко поднялись. Извольский продает свой пакет — и разница в курсе приносит ему довольно солидную сумму.

— Да, но чем питалась ваша уверенность именно в таком исходе дела? — с любопытством воскликнул Вильчевский.

— Наш банкирский дом знал, что крупнейший в мире концерн «Ройял Дэтч Шелл» вложил огромные деньги в кавказскую нефть. Кроме того, и это, пожалуй, самое главное, нам стало известно, что глава концерна сэр Генри Детердинг вел в эти дни конфиденциальные переговоры с Ллойд Джорджем… Музыку заказывает тот, кто платит. — Фролов усмехнулся.

Вильчевский озадаченно глядел на гостя. То, что он рассказал ему сейчас, было на первый взгляд просто, но вместе с тем потрясло масштабностью. С каким размахом ведет свои дела банкирская контора «Борис Жданов и К°»! Человек, получающий информацию о переговорах между первыми людьми Британской империи, невольно вызывал уважение. Такие люди нужны армии, испытывающей нужду во всем, вплоть до кальсон.

Однако сейчас Вильчевского интересовало суровое настоящее: генерал Лукомский писал, что этот Федотов способен свести на нет скандал с Сергеевым. Но Фролов об этом главном помалкивал, пришлось начинать неприятную тему самому:

— Генерал Лукомский, как я понимаю, посвятил вас в суть истории, в которую мы попали по милости афериста Сергеева?

— Да, — подтвердил Фролов. — И, признаться, крайне удивлен, как можно было не раскусить этого проходимца сразу… Впрочем, сокрушаться не время, надо спасать положение. Я готов. Но сначала выслушайте меня. — Фролов уселся поудобнее. — Я коммерсант, Павел Антонович, и, если бы вам сказал, что помогу бескорыстно, это была бы неправда. В мире никто никому ничего бесплатно не делает. Другое дело — услуга за услугу.

— Я вас слушаю.

— Банкирский дом, совладельцем которого я состою, хотел бы вложить кой-какой капитал в торговлю с правительством вооруженных сил Юга России. Поле деятельности у нас широкое — мы хотели бы закупить то самое, обещанное Сергееву, ненужное флоту имущество: старые пароходы, транспорты, портовые механизмы, землечерпательные караваны… Платить будем, конечно, в твердой валюте. Ну а что касается злополучного документа, то он будет вручен вам сразу после того, как с нашим банкирским домом вами будут подписаны договоры.

— Это называется: из огня да в полымя, — покачал головой Вильчевский. — Избавившись от одной скандальной истории, мы попадем в другую. Извините за солдатскую прямоту, господин Федотов, но я не вижу гарантий!

— Они есть. Во-первых, на наших с вами договорах уже не будет столь неосторожной визы главнокомандующего, похожей на мину замедленного действия. Во-вторых, не в интересах нашего банкирского дома, чтобы об этой сделке узнали союзники.

— Да, но если Сергеев тем не менее… — неуверенно начал было Вильчевский.

— Он ничем больше не напомнит о себе! — решительно и жестко сказал Фролов. — Я повторяю: и в этом, и во всем другом мы гарантируем строжайшее соблюдение тайны.

«Вроде бы действительно порядочный человек, — подумал Вильчевский. — Не согласимся — потеряем важного делового партнера. Останемся в окружении жуликов-торгашей…»

Вслух он сказал:

— Что в связи с вашим предложением я должен сделать?

— Для начала я просил бы вас передать генералу Артифексову послание главы нашего банкирского дома. И провести предварительные переговоры. Что же касается меня, то я в любой момент готов предъявить свои полномочия. Хочу, чтобы вы также знали: наибольший интерес для нас представляют землечерпательные суда — послевоенная Европа нуждается в них столь сильно, как наша армия — в твердой валюте.

— Хорошо, — расслабляясь в кресле, сказал Вильчевский. — Надеюсь, и все дальнейшее будет в рамках закона… — Он подумал, что слова его звучат слишком неопределенно, и сказал доверительно, — я принимаю ваше предложение, Василий Борисович. Но вот что… Пусть это соглашение будет нашей с вами тайной. Мне бы не хотелось лишних на этот счет разговоров — они так быстро превращаются в грязные сплетни!

— Можете быть уверены на этот счет, Павел Антонович.

Проводив Фролова, Вильчевский достал из сейфа папку, в которой хранились документы, имевшие самое непосредственное отношение к только что завершившемуся разговору. Нашел докладную записку адмирала Саблина — командующего Черноморским флотом, — составленную еще при Деникине. Адмирал явно переусердствовал. В посланном им списке «судов, ненужных флоту», числились линейные корабли «Иоанн Златоуст», «Синоп», «Евстафий», крейсер «Память Меркурия» и пятнадцать миноносцев.

Всего же в списке насчитывалось около пятидесяти пароходов и транспортов. И еще командующий флотом сообщал в своей докладной:

«…мощные землечерпательные караваны Черного и Азовского морей находятся в полной исправности, представляют огромную ценность и подлежат немедленной эвакуации из портов Крымского побережья. В противном случае мы будем вынуждены и впредь неоправданно затрачивать огромные средства на сохранение и поддержание караванов в исправности при вынужденном бездействии их».

На эту докладную он, Вильчевский, ничем не рискуя, и будет ссылаться, рекомендуя правительству вооруженных сил Юга России вступить в деловые отношения с банкирским домом «Борис Жданов и К°»…

Вильчевский знал: под словом «эвакуация» подразумевалась распродажа — казне нужна валюта! Прежде так говорили в ближайшем окружении Деникина, теперь — в ближайшем окружении Врангеля. За плечами адмирала несколько сот тысяч людей. Что будут делать они, если наступит черный день эмиграции?

Не дай бог, чтобы этот черный день настал. А уж если не суждено минуть его… Тогда остается лишь похвалить себя за то, что согласился помогать банкирскому дому «Борис Жданов и К°»!

Несколько дней по возвращении из Джанкоя Наташа не находила себе места. Что еще можно предпринять, чтобы выручить Красильникова? Из всех людей, кому она доверяла, с кем могла посоветоваться, в городе остался только смотритель маяка Федор Петрович Одинцов. К нему она и направилась.

Выслушав рассказ о поездке в Джанкой, Федор Петрович назвал всю эту затею глупостью, которая еще неизвестно чем обернется. Одинцова удивляло, что Наташу не взяли еще там, в Джанкое, как только она заговорила со Слащовым о Красильникове. Смотритель посоветовал ей сменить адрес и понаблюдать, не ведется ли за ней слежка.

Страхи Федора Петровича казались Наташе преувеличенными. Видимо, именно потому ее и не арестовали, что Красильников попал в Джанкойский лагерь по ошибке — иначе Семен Алексеевич не стал бы посылать ей записку, подвергать откровенному риску. И все же что делать — было непонятно.

Хлопнула входная дверь, в прихожей раздались шаги.

— Наташа, ты дома? — это был голос Мити Ставраки.

За окнами быстро густели сумерки, в комнате было уже темно. Следовало бы зажечь лампу, но ей не хотелось вставать с дивана и вообще двигаться — такое вдруг нашло отчаяние…

— Что же ты в темноте сидишь? — Митя нащупал лампу, зажег ее. — Я даже подумал, тебя нет дома… Ну, как ты?

— Плохо, Митя. За Красильникова боюсь. Сижу вот думаю, как помочь ему, чем?! — и ничего не могу придумать…

— А кто он такой вообще, этот Красильников? — спросил Митя. — Кроме того, что ваш с Павлом друг?

— Да, — кивнула Наташа, — друг. И очень хороший человек. Разве ж этого мало?

— Понятно, — вздохнул Митя. — Значит, не доверяешь…

Он подошел к окну, постоял там, словно на что-то решаясь, потом вернулся, сел рядом с Наташей.

— А ведь мы вместе посещали кружок на судоремонтном… Помнишь, как Илья Седов учил нас уму-разуму? «Знание — сильнее револьвера».

— К чему этот разговор, Митя? — Наташа насторожилась.

— Хочу, чтобы ты верила мне, как прежде. Как верю тебе я. Да, верю! И в доказательство… — Митя заволновался, говорил торопливо и сбивчиво. — Вот ты возмущалась: Слащов, мол, выносит направо и налево смертные приговоры, оставаясь безнаказанным… Так знай: Слащов тоже приговорен к смерти!

— Кем? — удивленно спросила Наташа.

— Нашей группой. Собственно, он уже давно приговорен, да понимаешь…

— Митя! — обрадованно воскликнула Наташа. — А я ведь считала тебя… — И теперь уже она, не договорив, замолчала.

— Обывателем? — догадался Митя.

— Не обижайся. Я сама хотела поговорить с тобой откровенно, вот только все было недосуг. — Наташа умолкла, подумав о том, что, пожалуй, не имеет права говорить Мите большего. — Мы еще вернемся к этому разговору.

— Почему же не сейчас? — спросил Митя. — Поверь, мною движет не просто любопытство. Вот приговорили мы Слащова, охотимся за ним… А что из этого выйдет, не знаю — группа наша маленькая, нет оружия. Вот если бы ты связала нас со своими друзьями… Нет, давай все же поговорим откровенно. И не когда-нибудь, а прямо сейчас.

— Потом! — твердо сказала Наташа. — А сейчас я тебя чаем напою.

— Жаль… — Митя огорченно сник.

На станции Симферополь, прежде чем дали зеленый семафор, поезд генерала Слащова около часа стоял на запасных путях: ожидали, когда пройдет встречный из Севастополя.

Явился с извинениями комендант станции, но Слащов не пожелал его слушать. Он уже знал, что встречный идет с военным грузом, по срочному графику, однако недовольство, вызванное задержкой, не уменьшалось. В окно он видел, как комендант — пожилой благообразный полковник, — выйдя из вагона, с явным облегчением перекрестился и суетливо засеменил прочь, спеша подальше от генеральского гнева. Что-то жалкое было во всей его солидной фигуре. Слащов подумал, что не следовало бы обрывать полковника, как провинившегося кадета, на полуслове, и тут же забыл о нем.

Успокоился Слащов еще до того, как поезд покинул Симферополь, и довольно неожиданным образом: глядя из окна на проплывающие мимо вагоны и платформы встречного состава.

На тормозных площадках стояли усиленные караулы, под брезентом, укрывающим громоздкий груз на платформах, угадывались очертания тяжелых орудий. Судя по всему, состав предназначался для генерала Кутепова — скоро, совсем уже скоро понадобятся ему, нацеленному на прорыв Перекопа, эти орудия. Человек в военном деле искушенный, Слащов понимал: всяческое усиление корпуса Кутепова, спешно наращиваемое в последнее время, не пройдет мимо внимания разведки противника. И это — войне свойственны и такие парадоксы! — могло сыграть свою положительную роль в наступательной операции в целом.

Когда за окном промелькнули последние домишки симферопольской пристанционной окраины, Слащов, твердо ступая по ковру, устилающему пол салон-вагона, подошел к дивану, сел. Глядя прямо перед собой на смутно синеющий квадрат незашторенного окна, он снова и снова думал о предстоящем наступлении.

Несколько дней назад Врангель провел в ставке совещание, на которое пригласил лишь тех, без кого обойтись было нельзя: командующего 1‑м корпусом генерала Кутепова, командующего сводным корпусом генерала Писарева, командующего Донским корпусом генерала Абрамова, командующего флотом адмирала Саблина, его, Слащова, и двух своих заместителей — Артифексова и Вильчевского. Обсуждался общий план наступления. Наблюдая за подчеркнуто бесстрастным главнокомандующим, Слащов пришел к выводу, что барон пребывает в глубоком смятении. И понял — почему.

Открывая совещание, Врангель заявил о намечаемом прорыве из Крыма как о деле, им продуманном и решенном. Но кого он хотел обмануть? Союзников? Их устраивала такая ложь. Сподвижников? Но ведь даже Кутепов, не отличающийся особой прозорливостью, едва не засмеялся, выслушав главнокомандующего. Всем было ясно как день Божий: Врангель не хочет, боится уходить из Крыма. Одно дело — сидеть под прикрытием перекопских укреплений и совсем другое — оказаться на оперативном просторе. На карту ставилась судьба всего белого движения — чудом уцелев в конце девятнадцатого, оно отогрелось, ожило уже здесь, в Крыму, и вот теперь ему назначалось новое испытание.

Слащов знал, что накануне этого совещания Врангель встречался с главами союзнических миссий и что они поставили барона перед суровым выбором. Не принять их ультиматум было бы, конечно, самоубийством. У Слащова даже возникло сочувствие к Врангелю. Ведь не может главком сказать людям, которых посылает в бой: «Господа, нас принудили к бессмысленному и опасному шагу, возможно, ваши жизни будут отданы в угоду мировой политике»… Каково после этого произносить: «Я решил… я намерен… мой план сводится…» Честно ли это по отношению к ним, к солдатам и офицерам? Зачем актерствовать? Слащов почувствовал, как он устал от этих необходимостей войны, за которыми нередко скрывалась ложь и фальшь.

План наступления, предложенный бароном, сводился к захвату юга Украины, Донбасса, районов Дона и Кубани. В исполнение намеченного корпус генерала Кутепова начинает прорыв на перекопском направлении. Одновременно с ним корпус Писарева выступает через Чонгар. Затем в бой втягивается, развивая успех, Донской корпус генерала Абрамова. Корпус Слащова предполагалось держать в резерве.

Все это было так пресно, так скучно, что Слащов, не скрывая усмешки, бросил реплику: хорошо бы сразу и с красными договориться — чтоб не мешали! Эта насмешка могла ему дорого обойтись. Врангель, побледнев, некоторое время молчал, молчали и остальные, понимая, что взрыв неизбежен. Однако барон после паузы тихо, тише обычного, всего лишь спросил:

— Что же вы предлагаете, Яков Александрович?

— Думать! — грубо ответил Слащов. — Думать не только за себя, но и за противника, который ждет нас именно на Перекопе и именно на Чонгаре!

— У вас есть предложения? — тихо спросил Врангель. — Или, может быть, у вас есть еще один перешеек?

— Предложения будут.

— Хорошо, — кивнул барон, — готов выслушать их в любое время. — И едва слышно добавил: — А пока, прошу вас, не мешайте вести совещание.

Эта непонятная кротость повергла Слащова в такое изумление, что до конца совещания он не проронил ни слова.

Вернувшись в Джанкой, он заперся в своем салон-вагоне, обложился картами, схемами, оперативными сводками, разведданными и упорно работал над своим планом операции, искал тот неожиданный вариант, который осветил бы новым смыслом, новыми перспективами все наступление в целом. Вот когда по-настоящему понадобились и знания, полученные в Академии Генштаба, и весь его огромный военный опыт!

Когда воспаленный мозг отказывался уже повиноваться, явилось озарение… Пусть и Кутепов, и Писарев, и Абрамов выполняют то, что предписывает им план главкома. Но вот его корпусу будет поставлена особая задача: решительное, дерзкое, масштабное действие, в результате которого уже от него, Слащова, будет зависеть успех или неудача и Кутепова, и Писарева, и Абрамова — всего наступления!..

Щелкнула дверь. Только теперь Слащов обнаружил, что в салоне непроглядная темень — квадрат незашторенного окна превратился из синего в черный.

— Ваше превосходительство, дозвольте? — тихо спросил денщик. И еще тише: — Аль спите?

— Нет, не сплю, — отозвался Слащов. — Что тебе, Пантелей?

— Негоже без свету сидеть… И ужин застыл.

— А кому говорилось, чтоб не беспокоил, пока не позову? — раздраженно спросил Слащов, заранее зная: этот разговор закончится отнюдь не в его пользу.

— Так ить я Нин Николавне побожился, — скромно вздохнул Пантелей. Можно было поручиться, что он усмехается в бородку-лопатку. — Обещал, что и ужинать будете в аккурат, и вобче… А если что, значица, не так, то отписать обещал сразу.

— Вот я тебе отпишу когда-нибудь! — вяло пообещал Слащов. — Прикажу выпороть старого, что тогда?

— Оно, конешно, лишнее, да воля ваша… А все ж кара у Нин Николавны пострашней.

Этот разговор в разных вариациях повторялся уже не однажды, и Слащов подыграл старику — задал поджидаемый тем вопрос:

— Это что еще за кара?

— Так они мне что обещали? — откликнулся из темноты денщик. — Смотри, грит, как след, старый черт! А не усмотришь, как велено, за моим супругом и твоим генералом, я, грит, самолично тебе дырку меж глаз сотворю! — Пантелей, восхищенно причмокнув губами, добавил: — Они женщина строгая и на такую кару очень даже способные!

— Ладно, Пантелей, иди, — усмехнувшись, сказал Слащов. — Делай, что тебе велено твоей генеральшей…

Рано утром барон Врангель принимал у себя в кабинете викарного епископа Таврического Вениамина. Барон сам назначил аудиенцию на такую рань, как бы желая подчеркнуть, что не только преосвященному, но и ему, занятому делами земными, не до сна. Когда епископ вошел в кабинет, Врангель сразу заговорил о том, что давно волновало его:

— Владыка! На плечи всех нас легла такая ответственность, что потомки не простили бы нам даже самой малой бездеятельности. А между тем в армии наблюдаются усталость и неверие.

— Оно и понятно, — согласился епископ. — Люди устали от войны: только кровь, голод, холод, вши, тиф… Сколько можно! Человеку отпущен миг жизни на земле, и он хочет прожить этот миг по-человечески, а не по-скотски.

— Что же делать, владыка? В ближайшее время нам опять предстоят большие испытания. — Врангель взял епископа под руку, прошел вместе с ним по кабинету. — Вы правы: проходит жизнь, та самая, что у каждого одна-единственная… Как, каким образом можем мы поощрять воинов-героев? Учрежденными в Российской империи орденами?..

— Царские ордена лишь царь вправе давать, — возразил епископ.

— И я так думаю. Поэтому хотел посоветоваться. Мы ведь в надежде, вере, в уповании на чудо черпаем силы для борьбы за Русь святую. И я подумал: а не учредить ли нам новый орден — Святого Николая Чудотворца? Если вы, ваше преосвященство, готовы поддержать меня, попытайтесь подготовить статут будущего ордена.

Преосвященному идея понравилась. После ухода епископа Врангель взялся за текущие дела. Необходимо было набросать проект приказа о бережном отношении к пленным: откуда еще черпать резервы, когда начнутся бои? И ни в коем случае не казнить бывших офицеров, которые пошли в красные командиры, как это случалось у Деникина. Не ожесточать, а привлекать на свою сторону изменивших присяге…

Не успел барон продумать первые фразы, как адъютант доложил о прибытии генерала Слащова.

«Началось! — с раздражением подумал барон. — Ну что, что еще у него стряслось и заставило без вызова, без предупреждения сюда примчаться!..»

Слащов, невыспавшийся, возбужденный, заговорил с порога:

— Я — по важному делу! Велите принести кофе, ваше высокопревосходительство!

Залпом, в несколько глотков, выпив большую чашку крепкого и черного как деготь кофе, он подошел к карте, по-хозяйски уверенно раздвинул шторки и, нервно тыча указкой в карту, заговорил:

— Не только мне и вам, но всем, и противнику в том числе, ясно: вырваться из «крымской бутылки» на оперативный простор мы можем только через Перекоп и Чонгар. Противник, естественно, ждет наших действий. Он возвел на предполагаемом направлении главных ударов мощные оборонительные сооружения, подготовил ловушки для танков. Его артиллерией пристрелян там каждый аршин земли. Если мы через все это и прорвемся, то ценой потерь, при каких дальнейшее наступление станет попросту невозможным.

— Вы затем только и прибыли сюда, оставив войска, чтобы втолковать мне это?

— Я прибыл, чтобы предложить вам новый план!

— Хорошо, если б так, — недоверчиво кивнул Врангель. — Я готов вас выслушать. Говорите.

— Десант! — громко, будто выстрелив, сказал Слащов. — Суть плана — десант и внезапность! Мой корпус, которому должны быть приданы кавалерийская бригада и артиллерия на конной тяге, погрузится на имеющиеся у нас мелководные транспортные суда и военные корабли. Это будет десант, какого еще не знала история войн! Ночью в темноте флотилия через Керченский пролив войдет в Азовское море и высадит десант в глубоком тылу большевиков, вот здесь, в районе села Кирилловка. Берег почти не охраняется, красные здесь нас не ждут… Отсюда мы сделаем стремительный марш на Мелитополь с задачей пленить штаб Тринадцатой армии красных, лишить их войска связи и управления. Посеять панику. В этот момент корпуса Кутепова и Писарева и нанесут удар через Перекоп и Чонгар по уже деморализованному, боящемуся окружения противнику… Уверен, в такой ситуации красные побегут, не использовав и десятой доли своих возможностей.

Врангель сразу понял и оценил задуманное Слащовым. Преимущества, которые сулил такой десант, были настолько очевидны, что барон сразу же мысленно утвердил его.

— Вы убедили меня, Яков Александрович. Каким кодовым названием мы обозначим этот план?

— «Седьмой круг ада»! — без малейшей паузы, как говорят о давно продуманном, сказал Слащов.

Барон улыбнулся:

— Седьмой так седьмой. Однако любите вы таинственность…

— Таинственность? — переспросил Слащов, подчеркивая значимость этого слова. — Совершенно справедливо заметили, Петр Николаевич. Как вы понимаете, нельзя незаметно провести подготовку целого корпуса к десанту, нельзя скрытно посадить такое войско на суда и вывести флотилию в море. Поэтому вместе с «Седьмым кругом ада» я обдумал еще и несколько других. Скажем, в «Первом круге ада» местом высадки десанта будет назван район Одессы. В «Третьем» — район Новороссийска. И так далее. Это — для чрезмерно любопытных и разведки противника… А что касается «Седьмого круга ада», то о нем должны знать только вы и я.

— А главы союзнических миссий? — быстро и сухо уточнил Врангель. — А Кутепов, Писарев, Абрамов?.. Мой штаб, наконец? Вы не считаете, что подобное недоверие оскорбительно?

— Нет, не считаю, — ответил Слащов резче, чем следовало. Видимо, сказывались и возбуждение, и усталость, и раздражение. Потом, щадя самолюбие барона, он примирительно сказал: — Опыт этой войны показывает, что многие наши планы преждевременно становятся достоянием разведки красных.

— Ну что ж… — вздохнул, не глядя на него, Врангель. — Ну что ж, Яков Александрович, пусть и на сей раз будет по-вашему…

Слащов поначалу не обратил внимания на загадочное «и на сей раз» — до мелочей ли было! Но потом подумал: неужто барон ведет свой счет каждому возникшему между ними недоразумению? Ай да главком!..

Глава тридцатая

Самое, быть может, трудное для лазутчика в тылу врага — это двойной счет на каждом шагу: «Так поступил бы я, а так должен поступить человек, в образе которого я живу; так сказал бы я, но так не скажет человек с моей легендой…» Этот самоконтроль никогда не покидал Петра Тимофеевича Фролова.

Жизнь его в Крыму была сверх меры насыщена будничным бытом, как унылое зудение мухи в осенней паутине. Поиски и аренда складских помещений, заботы об их ремонте, наем сотрудников… Бог знает, о чем только не приходилось ему заботиться!

В это утро его ждал генерал Вильчевский. Он держался с Фроловым менее официально, без настороженности. После взаимных приветствий Вильчевский предупредил, что с оформлением деловых отношений придется немного подождать.

— Назревают важные события. — Тон у генерала был доверительный. — Мы буквально с ног сбиваемся! Но это ненадолго — горячая пора минет, и мы быстренько все оформим.

За этими намеками и недомолвками скрывалось, конечно, что-то действительно важное, но Фролов сделал вид, что его нисколько не интересуют штабные тайны. Тем более что он уже догадывался: «назревающие события» — это наступление… А вот когда и где конкретно оно начнется — выяснить необходимо. И передать своим. Значит, наступила пора связываться с севастопольскими помощниками. Была у него еще и явка в Симферополе: требовалось, не откладывая, проверить, сохранилась она или нет…

Вильчевский по-своему понял затянувшееся молчание.

— Пусть вас эта задержка не тревожит! Можете в любой час побывать в порту. Осмотрите суда и землечерпательные караваны. Вас встретят и покажут все, что вас будет интересовать.

— Я понимаю, такие дела в один день не решаются, — примирительным тоном проговорил Фролов. — Однако же и задержка нежелательна.

— Конечно, конечно. — Вильчевский откинулся на спинку кресла. — Обещаю вам, все решится без проволочки.

— Заранее благодарен, — суховато отозвался Фролов. — Все упомянутые мной условия остаются в силе. — И, не давая Вильчевскому возможности ответить, продолжил уже без прежней сухости: — Пока же я думаю заняться другими делами. Прошу вас посодействовать в поездке в Симферополь. Рассчитываем открыть там филиал. Основная же российская контора нашего дома пока будет располагаться здесь, в Севастополе.

— И правильно! Поближе к штабам! Поскольку в эти смутные дни только с их помощью и можно решать дела, — одобрил мысли Фролова генерал Вильчевский. — Пропуск в Симферополь вам выпишут в любой удобный для вас день, я распоряжусь.

— Благодарю вас, — наклонил голову Фролов. — Вы становитесь добрым гением нашего дома.

— Стараюсь. И чем же ваш банкирский дом будет заниматься в Симферополе, если не секрет? — оживился Вильчевский. — В Симферополе флота нет. Значит ли это, что в круг торговых интересов вашей фирмы входит не только закупка судов?

— Совершенно верно. Если, конечно, дело масштабное.

Помолчали. Затем Вильчевский осторожно спросил:

— Ну а если бы вам предложили контракт на вывоз пшеницы?

— Пшеницы? — с оттенком удивления переспросил Фролов. — Откуда же ей взяться сейчас в Крыму? Возможно, какой-то мизер и наберется, но…

Вильчевский рассеял его сомнения:

— Излишки пшеницы составят семь-восемь миллионов пудов!

— Вот как?! — Фролов смотрел на генерала озадаченно. — Но, простите меня за этот вопрос, откуда?

— Будет пшеница! — с той же значительностью повторил Вильчевский. — Будет, и в скором времени.

— Если позволите высказать предположение… — прищурившись, неспешно проговорил Фролов. И тут же — быстро, не оставляя генералу времени на раздумья, спросил: — Хлебные запасы Северной Таврии, так?

Генерал предостерегающе посмотрел на него.

— Да ведь это, Павел Антонович, не секрет, — продолжал Фролов, — другого пути из Крыма в Совдепию, как через Северную Таврию, у армии просто нет… Однако вы, извините великодушно, предлагаете сейчас нам мифический хлеб. А нас интересует реальный.

— Будет! — еще раз твердо сказал Вильчевский. — И давайте, Василий Борисович, условимся на будущее: я всегда отвечаю за свои слова!

— Понял, Павел Антонович, — улыбнулся Фролов. — В конце концов, нас меньше всего интересует военная сторона дела: была бы обещанная вами пшеница!

Он встал. Рукопожатие его было крепким и надежным. Когда Фролов вышел, противоречивые чувства испытал генерал Вильчевский: с одной стороны, напористость совладельца банкирского дома, его властная манера не выпускать из своих рук нить разговора смущали генерала, но с другой… С другой стороны, эта уверенность и широкая смелость впечатляли, вызывали к нему еще большее доверие.

Узнав от дежурного, что о нем уже дважды осведомлялся полковник Татищев, капитан Селезнев, не заходя к себе, направился к начальнику контрразведки.

Князь встретил его как обычно: ответив на приветствие, кивком головы указал на стул… Лицо Татищева было, по обыкновению, спокойным, но это не обмануло капитана: он умел разбираться в настроениях людей, а уж в настроении прямых своих начальников — тем более.

— Вы можете реабилитировать себя за константинопольскую неудачу с Сергеевым, — с места в карьер начал Татищев. — В Севастополе находится некто Федотов, гость из Константинополя… Не доводилось встречаться с ним, когда были там?

— Нет, — сказал Селезнев. — В Константинополе к господину Федотову было нелегко подступиться. Представитель банкирского дома «Борис Жданов и К°» предпочитает высшее общество — как армейское, так и цивильное. Его старший брат Лев Борисович Федотов являлся поставщиком двора его императорского величества. Видимо, отсюда и высокомерие Федотова-младшего. Правда, старший брат был расстрелян красными за участие в работе Киевского национального центра.

— Припоминаю… — кивнул Татищев. — Каким же образом уцелел тогда Федотов-младший?

— К тому времени он уже был за границей. Но в Национальный центр, как мне известно, оба брата вложили немалые средства. Знаю также, что Федотов-младший и его банкирский дом пользуются доверием в деловых кругах.

— Достаточно исчерпывающая информация… — Татищев усмехнулся. — А известно ли вам, что господин Федотов располагает тем самым документом с резолюцией Врангеля, который вы пытались найти в Константинополе? Есть сведения, что Федотов привез этот документ с собой.

«Опять документ! Еще бы! — подумал капитан. Да за него можно сейчас получить генеральские погоны: барон умеет быть благодарным. А реабилитация, дражайший Александр Августович, не столько мне нужна, сколько вам!»

Но что бы ни думал капитан, на лице его, припухшем и будто сонном, ничего не отразилось. Коротко, по-солдатски, сказал:

— Попытаюсь достать, господин полковник!

— И что же вы собрались сделать? — спросил Татищев.

Селезнев пожал плечами:

— Если этот коммерсант привез с собой из Константинополя нужный нам документ, то завтра же он должен лежать у вас на столе. Разве не это вы имели в виду?

Татищев глубоко и как-то обреченно вздохнул, его глаза стали едва ли не страдальческими.

— Капитан, голубчик, — морщась, как от боли, сказал Татищев, — дело это требует чрезвычайной тонкости. Я бы сказал — деликатности! Не вам объяснять, как нужен нам этот документ, но… У Федотова не должно быть даже малейшего повода кивать на нас с вами! Сами знаете — не та это фигура!

— Хорошо, Александр Августович, — сказал Селезнев, — все будет исполнено надлежащим образом.

— Надеюсь, капитан. Очень надеюсь! — ответил Татищев. Помедлив немного, добавил: — Лучше бы это сделать чужими руками — руками людей, не имеющих к нам касательства.

— Придумаем что-нибудь… — сказал Селезнев. Перед его мысленным взором предстал граф Юзеф Красовский, международный аферист. Они познакомились в Константинополе: капитан надеялся, что этот человек окажет ему некоторые услуги в деле Сергеева. Но тогда Сергеев исчез. Недавно Селезневу доложили, что Красовский прибыл в Севастополь…

Селезнев уже твердо, как о решенном, сказал:

— Я все понял, Александр Августович. Нужный человек у меня на примете есть.

— Я должен увидеть его.

— Вы мне не доверяете, Александр Августович?

— Нет, почему же. Доверяю. Вполне. И все же…

Татищев встал, давая понять, что разговор окончен. Из кабинета начальника контрразведки капитан Селезнев вышел преисполненный негодования. Старая история: полковник большой охотник таскать из огня каштаны чужими руками! В случае удачи все заслуги — его. А если неудача…

Не в лучшем настроении пребывал сейчас и полковник Татищев. Он ценил Селезнева, хотя и считал его несколько прямолинейным, не способным к глубокому анализу. На сей же раз капитан понял, кажется, больше, чем следовало бы.

Но ох как нужен Татищеву документ с резолюцией Врангеля!.. Именно сейчас, когда полковник, вопреки внешнему своему спокойствию, жил как на вулкане. Его морозом по коже продирало, когда он думал о штабс-капитане Гордееве и обо всем остальном, что связывалось с этим именем. Нет, он, Татищев, не участвовал в затеянном Хаджет Лаше деле. Он умыл руки, передав его капитану Селезневу. Но он знал о нем. Знал!

Прошли мыслимые и немыслимые сроки, а сведений из Петрограда не поступало. Никаких! Пропал штабс-капитан Гордеев. Бесследно сгинул подпоручик Уваров. Если они не дошли до цели, погибли — полбеды. Если Уварова схватили чекисты — тоже еще не беда: это посланец барона Врангеля, его выбор, и, в конце концов, не полковнику Татищеву отвечать за непредсказуемые действия подпоручика в стане красных. Но вот если в Чека попал Гордеев, если, спасая свою шкуру, разоткровенничается там…

Врангель крут. Мало кто знает, как он бывает крут в гневе. Потому-то и необходимы именно сейчас весомые доказательства полнейшей преданности. Таким доказательством, по мнению князя, мог быть документ с резолюцией Врангеля. Татищев многое отдал бы за возможность заполучить его!

Из казино, расположенного на Малой Морской, граф Красовский возвращался в гостиницу на извозчике. Он уже подъезжал к освещенному яркими огнями «Кисту», когда на подножки пролетки вскочили двое в штатском.

— Тихо! — сказал один из них. — Контрразведка!

— Но позвольте! — запротестовал Красовский. — Перед вами, господа, иностранный подданный! Это же международный скандал!..

— Скандал случится, если вы не успокоитесь. Но вряд ли это в ваших интересах, Красовский!

— Я вынужден подчиниться насилию, — сказал граф. На всякий случай — тихо, едва слышно.

Через несколько минут экипаж остановился возле здания контрразведки. Красовского провели мимо неподвижных часовых, мимо офицеров внутренней охраны с их быстрыми, ощупывающими взглядами, дали почувствовать мрачноватую таинственность полутемных коридоров и втолкнули в комнату с зарешеченными окнами.

Сидеть в заключении Красовскому пришлось недолго. Часа через два его ввели в кабинет начальника контрразведки полковника Татищева. Татищев задумчиво стоял возле одной из картин, украшавших стены кабинета.

Полковник терпеть не мог подделок: на стенах его кабинета висели полотна известных художников, это были только подлинники. Да еще какие! Искусствовед, заглянув сюда, изумился бы: ведь эти полотна значились совсем за другими коллекционерами. Но, во-первых, искусствоведы отнюдь не рвались в кабинет начальника севастопольской контрразведки, а во-вторых, если и заносила их сюда судьба, то по вопросам, с живописью никак не связанным. И вообще, здесь нужно было не задавать вопросы, а отвечать на них!

— Граф, как вы понимаете вот этот сюжет? — спросил Татищев.

Красовский прошел через весь кабинет и посмотрел на полотно. На нем был изображен просветленный после покаяния грешник.

— Затрудняюсь ответить, господин полковник…

— Сюжет библейский и вечный, — назидательно проговорил Татищев, направляясь к столу. — Раскаяние всегда облегчает душу. Не правда ли? Садитесь… — Помолчав, он спросил: — Имя, отчество, фамилия? А также — род занятий, профессия?

— Не понял вас, господин полковник… Вы не знаете, кого арестовываете?

— Зачем, ну зачем так! — Рукой с бриллиантовым перстнем, блестевшим на пальце, Татищев вновь указал на картину. — Вы поймите: раскаяние не только облегчает душу, но может и смягчить участь грешника… Ну-с, как же прикажете величать вас: граф Красовский? барон Геркулеску? князь Юсупов-младший?..

— Это уже слишком, полковник!

— Молчите! Я еще не сказал, что хорошо осведомлен о ваших способностях! И потому спрашиваю: передо мной-то зачем играть? Меня ваши манеры, ваше умение носить фрак и прочие атрибуты сиятельной светлости не обманут. Те, кто послал вас сюда, видимо, не слишком хорошо меня знают.

— Меня никто не посылал, поверьте! — Красовский сидел совершенно поникший.

— Это надо еще доказать, — усмехнулся Татищев. — А пока отвечайте: кто вы?

— Мои документы…

— Они поддельные. Отличная работа!

По растерянному виду Красовского не трудно было догадаться, что готов он уже не только покаяться в своих многочисленных грехах, но и признать грехами даже редкие свои добродетели. Словом, недолго отстаивал Красовский графский титул. Этого Татищеву было мало: он теперь хотел увидеть истинное его лицо. Но это оказалось не просто.

Как мог этот человек назвать свои имя и фамилию, если переменил их за годы жизни десятки? Как мог определить род занятий и профессию, если все, чем занимался в сознательной жизни, оценивалось судьями едва ли не всех европейских столиц? Можно было бы, конечно, применить слова «аферист», «шулер», «вор-медвежатник», — но не слишком ли это грубо, если речь идет о работе высшего класса, о работе артиста? Такая вот печальная повесть…

Татищев слушал его задумчиво, но, пожалуй, беззлобно: получив от капитана Селезнева информацию об этом человеке, полковник знал, что Красовский говорит правду. На вопрос, с какой целью он приехал в Севастополь, Красовский ответил:

— По причине прозаической — поживиться. В городе, как в древнем Вавилоне, — столпотворение. У многих приличные деньги. В общем, созревшее для обильной жатвы поле. Но, господин полковник, будучи игроком по натуре, я знаю: во все игры можно играть, кроме одной — политики! Слишком велики ставки, без головы остаться можно. Это не моя игра!

— Как вы сказали? — Татищев засмеялся. — Созревшее для жатвы поле?

— Смею вас заверить, я не один так думаю.

— Догадываюсь! — Улыбка сбежала с лица полковника. — Но давайте продолжим разговор о вас. Вы знаете, что грозит вам по законам военного времени?

— В Крыму я не нарушал закона, господин полковник.

— Нам достаточно ваших липовых документов, чтобы упрятать вас в тюрьму! — Татищев полюбовался раздавленным «графом» и тоном пастыря, щедро отпускающего грехи, продолжал: — Впрочем, на это я готов закрыть глаза. И вообще, ваши уголовные похождения меня не интересуют. Тут дело в другом. Город забит приезжими. Среди них есть люди, нас интересующие. Вы вращаетесь среди этой публики. Вас знают как солидного, имеющего деньги и вес человека, вам и карты в руки! — улыбнулся Татищев. — Вы не знакомы с неким господином Федотовым?

— Видите ли, нас всего лишь представили друг другу — с господином Федотовым мы прибыли в Севастополь на одном пароходе. Но я достаточно о нем наслышан. Так что могу сказать: я мало знаком с господином Федотовым, но хорошо его знаю.

— И все? Не густо! — Татищев вновь улыбнулся. — Но это легко исправить. У меня к вам есть просьба… Или деловое предложение — понимайте на свой вкус. Постарайтесь как можно быстрее и как можно теснее сойтись с господином Федотовым. Нам хотелось бы знать о нем все. О подробностях другого нашего поручения вам расскажет капитан Селезнев. — Татищев позвонил, и тут же на пороге кабинета встал Селезнев. Татищев глазами указал Красовскому на него: — Вы, кажется, знакомы?

— Да, встречались, — подтвердил Красовский. И не без язвительности добавил: — Только в Константинополе капитан был в казачьей форме и в чине подъесаула. Пошли на повышение, капитан?

— В Константинополе вы тоже, помнится, были не графом Красовским, а бароном Геркулеску, — отпарировал Селезнев.

…Когда Красовский покинул здание на Соборной улице, ко многим его «профессиям» добавилась еще одна — осведомителя врангелевской контрразведки.

В давно не бритом, одетом в старые домотканые штаны и порванную рубаху человеке, наверное, самые близкие друзья не узнали бы Красильникова. Перемахнув через высокую каменную ограду, Семен Алексеевич оказался на территории старого, похожего на огромный разросшийся парк кладбища.

Чернели каменные кресты, холодно шелестели мертвыми листьями венки из жести. Над высоким куполом кладбищенской часовни вились голуби. Машинально читая надписи на памятниках, Красильников неторопливо шел по кладбищу. Было пустынно и тихо среди заросших травой могил и обветшалых надгробий. Но вдруг где-то совсем близко он услышал приглушенные сварливые голоса, словно бы дрались чайки.

«Что это?» — удивился Красильников.

Впереди он увидел склеп, выложенный из темно-серого камня, с массивной чугунной дверью, увенчанный мраморным ангелом, печально опустившим крылья. Вновь Красильников услышал хрипловатые, сорванные голоса, и теперь ему стало понятно, что доносились они из склепа.

Красильников, никогда не считавший себя трусом, почувствовал смущение — слишком необычными были эти кладбищенские голоса. И тут распахнулась чугунная дверь, к ограде выкатился грязный, оборванный клубок. Дрались два беспризорника. Один из них прижимал к своим лохмотьям баббитового ангелочка.

— Я сам его открутил! — кричал он. — Сам и загоню! А ты не лезь!

Красильников цыкнул на беспризорников, и они, позабыв о драке, поспешно убрались обратно в склеп.

«Детишки-то больше взрослых страдают… Чем кормятся! Баббит с памятников продают. Нынче товар дефицитный, — удаляясь от склепа, печально думал Красильников. — Вот и мои безотцовщиной растут… Поскорее бы кончалась война, детишками бы занялся. И не только своими…»

Он пересек пустырь, пошел по улице Салгирной, держась теневой стороны. Дома здесь были сплошь завешаны вывесками: «Ресторан „Лонжерон“», «Вина подвалов Христофорова», «Мануфактура братьев Мазлумовых», «Бакалея Сушкова»…

За высоким кирпичным зданием синагоги — гостиница «Большая Московская». К ней подъезжали нарядные экипажи, пожилой генерал помогал сойти даме в пестром шелковом пальто и широкополой шляпе.

С Салгирной Красильников свернул на Фонтанную, подошел к дому с односкатной крышей. На калитке виднелась вывеска с нарисованным амбарным замком. Красильников взглянул на фасад дома с тремя окнами. Среднее, как и условлено было, закрыто ставнями. Красильников вздохнул с облегчением, поднялся на крыльцо, дернул ручку звонка. Послышались медленные пришаркивающие шаги, хрипловатый голос спросил:

— Кто там?

Красильников назвал пароль. Дверь открылась, и он вошел в полумрак — свет едва сочился из глубины тесного узкого коридора. Хозяин квартиры, высокий, сутуловатый и не очень молодой человек, покашливая, заложил засовом дверь.

— Проходите… Впрочем, давайте я вперед… Тут тесновато.

Вошли в комнату, освещенную висячей керосиновой лампой под абажуром. Хозяин квартиры только здесь внимательно вгляделся в давно не бритого, густо обросшего рыжеватой щетиной, исхудавшего гостя:

— Товарищ Красильников?.. Семен Алексеевич?.. Вы вернулись… оттуда? Или…

— Вот именно — «или». — Красильников устало опустился на стул, грустно усмехнулся: — Я, Кузьма Николаевич, шел к нашим, это так. А пришел… от белых. Иначе сказать, дезертировал из врангелевской армии. Самым натуральным образом!

— Да как же вас туда занесло?!

— То рассказ долгий, со многими белыми пятнами… — Красильников смущенно помялся. — Может, сначала покормите?

Ел он, впрочем, без жадности, аккуратно и в меру. Потом они пили настоянный на липовом цвете чай, и Кузьма Николаевич слушал длинное и горестное повествование Красильникова…

— Нет, документы, которыми вы меня снабдили, были куда как хороши! — говорил Семен Алексеевич. — Но вот какая ерунда в жизни случается… Останавливают меня под Джанкоем пятеро солдат: проверка! Я думал — патруль, что ж ссориться… А это дезертиры. Документы забрали, одежонку тоже: солдатскую взамен дали. Пришлось обрядиться — не в исподнем же щеголять! А тут и настоящий офицерский патруль. Разговор короткий: дезертир, мать-перемать, и такое прочее. Попытался я вырваться… Где там! Сунули меня в лагерь, откуда большей частью один выход — прямиком на тот свет. Пытался я товарищам в Севастополь передать весточку о себе, да, видно, не дошла… И вдруг — чудо в лагере небывалое! — берут меня, обмундировывают и — на фронт! С соответствующей бумагой, конечно: там с меня глаз не спускали… А все ж таки дождался своего часа — ушел! Обменял в первой же деревне казенное обмундирование на этот вот наряд и проложил курс на Симферополь, к вам…

Красильников говорил как бы посмеиваясь над собой, и только по тоскливому свету в его глазах можно было догадаться, как измучен, как переживает он.

— Надо же! — задумчиво пожал плечами Кузьма Николаевич. — От самого Перекопа!.. Вас же, наверное, искали. В таких случаях самое правильное — где-то поблизости на время укрыться, пересидеть… Хотя о чем я: вам и укрыться было негде!

— Почему же, — сказал Красильников, — Евпатория к Перекопу, чай, поближе. А у меня там как-никак семья…

С тех пор как Семен Алексеевич очутился в Крыму, в нем жило постоянное желание побывать в Евпатории и хоть издали, хоть в щелочку поглядеть на жену и на двух своих сыновей. Младший, поди, и не помнит его. Да только не мог он выкроить время для такой радости — дома побывать! Потому что долг и совесть звали его в другую сторону…

Отвлекая Красильникова от тяжелых раздумий, Кузьма Николаевич подошел к фотографиям, приколотым над старым комодом, осторожно тронул одну, где был изображен солдат с Георгиевским крестом на груди.

— Узнаете? Я. В японскую еще! В аккурат крест получил. Там проще было. — Он печально усмехнулся: — И не хотелось бы нашими новостями окончательно расстраивать, так ведь все равно узнаете… В севастопольском подполье — провалы. И у нас… Собрались члены подпольного горкома на окраине города, на Петровской балке. — Кузьма Николаевич встал, ударил кулаком по ладони. — И вдруг дом окружают — контрразведка! Никто не смог уйти. Потом кого повесили, кого расстреляли… Много молодых было, их особенно жалко. Жигалина, Шполянская — совсем девчонки.

— За все взыщем! — глухо сказал Красильников и долго молчал, осмысливая услышанное, потом заговорил о своем: — Дело такое, Кузьма Николаевич: мне в Севастополь надо! Без промедления. Поможете?

Вслед за хозяином Красильников прошел в каморку без окон, где остро пахло какими-то химикатами.

— Тут у вас никак лаборатория целая?

— Это называется — прачечная, — поправил Кузьма Николаевич. — Сейчас лампу зажгу…

Семилинейная лампа осветила столик, заставленный бессчетными пузырьками. Здесь же что-то плавало в блюдечках, лежали кисти, скальпели, увеличительное стекло, стоял утюг. От стены к стене была протянута бельевая веревка, на которой сушились бланки паспортов.

— Видите? — улыбнулся Кузьма Николаевич. — Любой документ сотворим, были бы старые бланки!

— Старые? — удивился Красильников.

— А новые почему-то только белогвардейцам достаются, — пошутил Кузьма Николаевич. — Так вот. Старые надписи мы с помощью химии смываем. Потом бланки крахмалим, гладим, сушим… Словом, все как в первоклассной прачечной. А в конце концов вот что получается!. — Он с гордостью щелкнул по одному из бланков на веревке. — Чист, хрустящ — словно только что из типографии. Сейчас выпишем вам паспорт. А заодно и предписание, что отправляетесь по делам службы в Севастополь. Само собой, придется и приодеть вас поприличнее…

На рассвете следующего дня Красильников прощался с Кузьмой Николаевичем… Не выдержав, пожаловался:

— И рвусь в Севастополь, и страх меня за сердце берет: найду ли кого из товарищей или один как перст останусь?

Старый подпольщик, задержав его руку в своих больших ладонях, со вздохом сказал:

— Я и сам об этом всю ночь думал… Так и быть, дам я тебе, товарищ Красильников, один адресок в Севастополе. Люди верные, испытанные…

Подбирая галстук к вечернему костюму, Фролов открыл дорожный кофр и… насторожился. После некоторого раздумья откинул крышку чемодана, прошелся по комнате комфортабельного люкса и вызвал горничную. Миловидная девушка, неслышно приоткрыв дверь, остановилась на пороге:

— Да, господин?..

Постоялец, обычно такой приветливый, сейчас был угрюм, молчаливо и пристально глядел на нее.

— Катя, у вас есть основания быть недовольной мною?

— Как можно… — смутилась девушка. — Ваша доброта…

— Она останется прежней, если вы ответите мне: кто был здесь в мое отсутствие?

— Никого. Я только навела в комнатах порядок.

— Вы наводили его и в моих чемоданах?

— Нет-нет! — испуганно отшатнулась горничная, и в глазах ее появились слезы. — У нас с этим строго…

— Катя, я не хочу вам зла, но… — Фролов, покачав головой, умолк, а когда заговорил вновь, голос его приобрел жесткость, — но если вы не ответите мне, я потребую объяснений у хозяина гостиницы… Ну?

По щекам горничной текли слезы, но она не отвечала.

— Вам велено молчать? — догадался Фролов. — Тогда я, спрошу иначе: молчать приказали люди, которые были здесь?

Прикусив губу, горничная быстро взглянула на него и так же быстро едва заметно кивнула.

— Спасибо, Катя, — сказал Фролов. В его руке появилась ассигнация. — Не беспокойтесь: о нашем разговоре не узнает никто! — Он опустил ассигнацию в карман туго накрахмаленного передника горничной. — Идите, Катя.

Фролов переложил из кармана снятого костюма в вечерний те мелкие вещицы, без которых не обходится человек даже в минуты отдыха: портмоне, часы, блокнот, визитные карточки… Уже подойдя к двери, он вдруг вернулся, вынул из внутреннего кармана смокинга небольшой пакет из плотной непромокаемой бумаги, положил его на дно кофра и прикрыл сорочками…

Был вечер. Стемнело, но знойная духота не спешила покинуть город: стены домов, раскаленные камни мостовой возвращали накопленное за день тепло. Выйдя из вестибюля, Фролов в нерешительности остановился: день выдался хлопотным, трудным, хотелось пройтись по свежему воздуху.

— Добрый вечер, господин Федотов! — поздоровался, останавливаясь рядом, худощавый, высокий человек с тонкими чертами лица. Заметив удивленный взгляд Фролова, доброжелательно улыбнулся. — Мы с вами вместе путешествовали на «Кирасоне». Позвольте напомнить — граф Красовский.

— Да-да! Простите, граф, что узнал не сразу… — Фролов учтиво поклонился. — И вы остановились здесь?

— Нет, в «Бристоле». Там тоже отличные номера и превосходная кухня. Но меньше толкотни, ибо лучшей гостиницей в городе считается все-таки «Кист». — Сделав паузу, он опять улыбнулся. — Вечерний моцион?

— Да, хотел немного прогуляться, а потом поужинать.

— Позвольте составить вам компанию?

— Буду рад, граф. Остается только выяснить, где мы решим сегодня ужинать: здесь, в «Кисте», или в вашем «Бристоле»?

— Вы не станете возражать, если я предложу третье место? В «Лиссабоне» сегодня подают лангусты.

Прогуливаясь, они медленно шли по городу. Красовский оказался человеком общительным и небезынтересным. Чувствовалось, что он повидал мир и людей.

В ресторане «Лиссабон» было светло и богато. Они выбрали затененный высокой пальмой угловой столик. Неподалеку виднелись прикрытые бархатными портьерами отдельные кабинеты. Вдали возвышалась эстрада. В зале сидели чопорные, сановного вида мужчины в визитках, раздобревшие спекулянты, бывшие фабриканты и помещики, офицеры — преимущественно старшие, ну и само собой — дамы в платьях с глубоким декольте и с зазывным блеском глаз, не совсем определенного возраста, но вполне определенного поведения…

Молчаливый лакей в черном фраке быстро накрыл стол, поклонился и как-то сразу, будто сквозь землю провалившись, исчез. Выпили за знакомство. Красовский хотел тут же снова налить, но Фролов попридержал его руку:

— Надеюсь, вы никуда не торопитесь, граф? — Он аккуратно разделил розовое мясо лангуста на кусочки и с наслаждением ел, говоря при этом: — Водка, это верно, возбуждает аппетит. Но, заметьте, отбивает вкус у пищи. А к еде, по моему убеждению, надо относиться со священным трепетом, целиком уходя в этот процесс, — только тогда придет истинное наслаждение. — Он произнес это с едва уловимым оттенком иронии. — Так, по крайней мере, некогда учил меня мой добрый старший друг в одном из лучших ресторанов Парижа… С удовольствием вернулся бы туда, но — увы! — дела требуют моего присутствия здесь. А что, если не секрет, привело в Севастополь вас, граф?

— Как вам сказать… — Красовский наполнил рюмки. — Пожалуй, так: миссия.

— Даже? Даль, насколько я помню, трактует это слово так: посольство, посланник с чинами своими или же сообщество духовенства, посылаемое для обращения иноверцев. К духовному сословию вы не принадлежите… Значит, служите на дипломатическом поприще?

— Чувствуется, что вы заканчивали реальное, а не классическую, как я, гимназию, — улыбнулся Красовский. — У нас главное внимание уделялось гуманитарным наукам, а у вас — точным. У Даля есть еще и другое толкование слова «миссия»: подсыльный, заговорщик, тайно подосланный… — Красовский взял рюмку, повертел ее в руках. — Я к тому, что у слова «миссия» множество толкований, какое-то из них подходит мне, какое-то вам… Вот и давайте выпьем за успех наших миссий.

За разговором они не заметили, что на эстраду вышли оркестранты. По залу поплыли томные, меланхоличные звуки танго. Красовский склонился к Фролову:

— Скрипача видите? Пожилой, с седой шевелюрой. Московская знаменитость… Владелец ресторана вообще падок до знаменитостей: то у него Левашова танцует, то Вертинский поет…

Чуть позже, когда на эстраде появился высокий и какой-то нескладный куплетист в белом фраке, Красовский оживился:

— А это — чисто местная знаменитость. Прославился «Молитвой офицера». Не слышали? Эта песня родилась после новороссийской катастрофы — тогда казалось, что все кончено, и никто не знал, что будет завтра. Впрочем, держу пари, нашу знаменитость и сегодня без «Молитвы» не отпустят!

И действительно, едва артист допел фривольные куплеты и начал раскланиваться, кто-то крикнул:

— «Молитву»!

— «Молитву»! Просим «Молитву»!.. — подхватили на разные голоса в зале.

Оркестр негромко заиграл грустную, похожую на похоронную музыку. Куплетист, заламывая руки и глядя в потолок, скорбно запел:

Христос всеблагий, всесвятый бесконечно, Услыши молитву мою!..

В зале стало тихо. Фролов с удивлением обнаружил, что присутствующие не просто слушают — внимают. С отрешенными лицами, словно и не ресторан это, а церковь. В песне говорилось о страданиях русского офицера, которого не понял и не поддержал в тяжкую годину выпавших России испытаний народ:

Для нас он воздвиг погребальные дроги И грязью нас всех закидал…

Топорные, глупые слова, но офицеры страдальчески морщились, женщины плакали.

Фролов заметил, как из отдельного кабинета вышел и остановился моложавый генерал, сопровождаемый адъютантом. Лицо высокого, плечистого генерала было мертвенно-бледным.

Увидел его и куплетист — теперь он смотрел уже не в потолок, а на генерала и руки к нему протягивал, будто это сам Господь Бог, услышав стенания исполнителя, спустился с небес в пьяное застолье:

Тогда, пережив бесконечные муки, Мы знаменем светлым Христа Протянем к союзникам доблестным руки И скажем: «Подайте во имя Христа!»

Песня кончилась. Несколько мгновений стояла тишина, потом зал взорвался аплодисментами. Когда аплодисменты утихли, генерал громко, будто на плацу, скомандовал:

— Господин актер, ко мне!

«Слащов!.. — прошелестело по залу. — Генерал Слащов!..» И опять наступила тишина, только теперь напряженная. Куплетист подбежал к Слащову, вытянулся.

— Почему не на фронте? — спокойно, чуть ли не равнодушно спросил генерал.

— Признан безбилетником… Но, как истинно русский человек и патриот, долг свой в меру сил и таланта выполняю…

Ничего не изменилось в лице Слащова, только ноздри хищного с горбинкой носа затрепетали.

— Выполняешь? Сволочь! Призывать офицеров милостыню просить ради Христа?! — Не глядя на адъютанта, через плечо бросил: — Взять его! Остричь, обмундировать, винтовку в руки — и в окопы! Немедля! — Посмотрел в зал, гневным, срывающимся голосом крикнул: — Стыдно! Всем!.. Отдельно господам офицерам говорю: стыдно! Сидите здесь, как быдло, и слушаете разную… — Он матерно выругался и пошел через зал к выходу.

Фролов и Красовский покинули ресторан поздно вечером. Красовский порывался проводить Фролова, но тот отказался. Они попрощались. Наслаждаясь прохладой, Фролов неторопливо шел к себе в гостиницу. Едва он скрылся за поворотом, как от ресторана торопливо отъехала пролетка. Она обогнала Фролова.

Как только Фролов повернул на узкую и темную Бульварную, на его пути встали трое. Мгновенно затолкали совладельца банкирского дома в туннель подворотни. Кто-то ударил его сзади по голове. С трудом удержавшись на ногах, Фролов попытался рвануться в сторону, но тут же холодное лезвие ножа коснулось горла.

— Поднимешь хай, порежу, шоб мне в жизни счастья не видать! — угрожающе прозвучал хриплый голос.

Три пары рук проворно вывернули его карманы. Бумажник, записная книжка, пачка визиток — все это перекочевало к налетчикам. Один из них заметил упавшую бумажку, поднял и ее.

Исчезли налетчики так же внезапно, как и появились. Фролов видел: выбежав из подворотни, они запрыгнули в поджидавшую их поодаль пролетку и умчались в темноту.

Он ощупал голову, крови на руках не было. В полутьме тускло блеснули на пальцах перстни… Оказалось, что и золотой брегет остался в жилетном кармане.

«Интересные налетчики! — подумал Фролов. — Но откуда им стало известно, что я буду возвращаться именно из „Лиссабона“? — Он вспомнил о Красовском и в сердцах подумал: — Ну, господин „миссионер“!.. Выходит, вас в классической гимназии не только гуманитарным наукам учили…»

Посмотрел на часы, опять — на перстни и… рассмеялся.

Утром, когда полковник Татищев приехал на службу, капитан Селезнев уже ждал его в приемной.

— Что-нибудь срочное? — добродушно полюбопытствовал Татищев, пропуская помощника в кабинет. — Или, упаси бог, неприятности?

— А это как посмотреть… — усмехнулся Селезнев.

— Интригующее начало! Итак?..

Капитан молча положил перед ним донесение, из которого следовало, что сотрудникам контрразведки не удалось обнаружить у Федотова сергеевского документа.

— Кто конкретно принимал участие в операции? — спросил Татищев.

— В гостинице был я. — Селезнев замолчал, полагая, что этим все сказано.

— Не сомневаюсь в вашем профессионализме, — нахмурился Татищев, — но все-таки вы уверены, что он не догадался о вашем визите?

— Александр Августович! — укоризненно посмотрел на него капитан. — Подобных обысков я провел на своем веку десятки! Какие-то незначительные следы, конечно, всегда остаются, но… Для того чтобы их заметить, Федотов должен обладать в нашем деле не меньшим опытом, чем ваш покорный слуга. А господин Федотов, как известно, ни в контрразведке, ни в жандармском корпусе не служил.

— Хорошо, — кивнул Татищев. — Достаточно ли тонко был обставлен вечерний налет?

— Старались! — Селезнев усмехнулся, — но все это оказалось ни к чему: документа, нужного нам, опять не было!

— Ваши выводы?

— Одно из двух, — тихо произнес капитан. — Или Федотов сумел перехитрить меня, во что не хотелось бы верить, или нет у него этого документа. Нет и никогда не было! Попросту говоря, господин Федотов блефует.

— Не думаю, — возразил Татищев. — Финансисты люди ушлые.

Должность, которую занял в Севастополе полковник Щукин, именовалась: заместитель начальника объединенной морской и сухопутной контрразведки. Не бог весть что для человека его знаний, умения и опыта. Но, вдоволь намаявшись в резерве ставки генерала Деникина, Щукин рад был этому назначению. Незамедлительно отбыв к новому месту службы, он, однако, испытал здесь скорее разочарование. Полковник Татищев встретил его корректно, держался приветливо и даже посетовал на несправедливую к Щукину судьбу. А в глазах его светилась усмешка. Казалось, Татищев через силу сдерживался, чтобы не спросить: как же угораздило тебя, родимый, проморгать рядом с собой красного лазутчика, как же дожил ты до такого конфуза?! Татищев предложил ему заняться большевистским подпольем — работой, за которую обычно отвечает простой начальник отдела. Даже кабинет, отведенный полковнику Щукину в просторном здании контрразведки, подчеркивал униженность его положения: крохотный, насквозь прокуренный, обставленный разномастной, исцарапанной мебелью. Все это раздражало, но Щукин, сжав зубы, терпел: понимал, что восстановить пошатнувшийся авторитет можно лишь делом. Он не сомневался: рано или поздно не только Татищев, но и другие, кто стоит над ним, вынуждены будут отдать ему должное.

Деятельность Щукин развернул бурную, и результаты ее не замедлили сказаться, хотя и здесь — уже как профессионал — полковник Татищев разочаровал его. Выявив почти одновременно две явочные квартиры подпольщиков, Щукин доложил об этом вместе со своими предложениями: установив за явками тщательное наблюдение, выйти на возможно больший круг подпольщиков. Татищев рассудил иначе: явки не откладывая разгромить, схваченных подпольщиков принудить к сотрудничеству и добиться таким образом конечного результата в сроки предельно сжатые. Поспешность неоправданная, если угодно — преступная, но переубедить Татищева не удалось. Щукин вынужден был исполнить приказ, и кончилось это тем, чего он так боялся: на разгромленных явках его добычей стали лишь пятеро убитых в перестрелке подпольщиков. Взбешенный Щукин дал себе слово впредь не торопиться с посвящением Татищева в начальные результаты своей работы и связанные с ними планы.

Беда только, что приходилось начинать сначала.

И тут ему повезло самым неожиданным образом! Один из тайных осведомителей контрразведки, некогда сам участвовавший в нелегальной деятельности марксистов дореволюционного Севастополя, сообщил, что встретил и опознал на улице человека, хорошо ему знакомого по прежним временам. Осведомитель, живущий на деньги контрразведки, знал свое дело, а потому, незаметно проследив давнего своего знакомца, выяснил адрес подозреваемого.

Его взяли поздним вечером на пустынной улице, когда он возвращался домой. Взяли мгновенно, тихо и привезли на одну из конспиративных квартир.

Полковник готовился к затяжной борьбе. Но все получилось иначе, на арестованного кричать не пришлось — сразу же и сломался. Выяснилось, правда, что подозреваемый, давным-давно со своим «марксистским» прошлым покончив, никакого отношения к севастопольскому подполью не имел и не имеет. Оставалось, кажется, дать ему пинок под зад и выгнать. Но Щукин поступил по-другому: пригрозив всеми карами, добился у арестованного согласия сотрудничать с контрразведкой.

Новый агент получил кличку Клим.

И вот первые весьма обнадеживающие результаты. Несколько донесений, лежащих на столе перед полковником, свидетельствовали, что ставка Щукина на Клима полностью оправдывает себя.

Теперь полковник не торопился делиться успехом с Татищевым: ждал, когда в его служебном сейфе соберутся все необходимые документы, для того чтобы раз и навсегда выкорчевать в Севастополе большевистскую заразу. В сейфе уже лежали бумаги, проливающие свет на события, связанные с угоном бронепоезда и нападением на Севастопольскую крепость.

Но — только не спешить. Не спешить! Это могло вспугнуть преступников и навлечь подозрение на Клима, способного на многое.

…Зазвонил телефон. Щукин взял трубку. Докладывал офицер-контрразведчик, прикомандированный к станции Бахчисарай: с поезда, идущего в Севастополь, снят подозрительный субъект, утверждающий, что он — подпоручик Уваров, выполняющий особое задание главкома. При задержанном обнаружены два пакета, в которых сокрыта государственная тайна. Отвечать на вопросы отказывается, требует, чтобы о нем немедленно доложили его высокопревосходительству генералу Врангелю.

— Я сейчас выезжаю!

Положив трубку на рычаг, Щукин какое-то время неподвижно сидел в кресле, уставившись в одну точку. Он был рад тому, что наивный и честный Микки вернулся живым и невредимым. Но как он смог избежать Чека? В чудеса Щукин не верил.

…Не мог знать полковник, что вести, с которыми спешил в Севастополь граф Уваров, впрямую касаются его.

Глава тридцать первая

С первыми лучами выплывающего прямо из моря солнца под звонкий, по-утреннему чистый бой склянок просыпался Севастополь…

Красильников, сойдя с поезда, топал по Корабельной улице. Чернеющие на рейде корабли магнитом притягивали его взгляд.

— Команде вставать! — донеслось с тральщика, пришвартованного неподалеку.

Значит, шесть утра… Красильников знал, что будет дальше. Через пятнадцать минут прозвучит команда: «На молитву!» На шканцах по левому борту выстроятся двойной шеренгой заспанные матросы. «О-о-отче на-а-а-аш, иже еси-и…» — польется над водой хор охрипших матросских голосов. Потом, когда закончится утренняя приборка, засвистят боцманские дудки, заиграют горнисты и пронесутся над притихшими бухтами команды: «На флаг и гюйс — смирно!», опять вдоль борта вытянутся во фронт матросы: единым порывом смахнут они бескозырки, и медленно, торжественно поплывут над их головами к верхушкам мачт перекрещенные голубой андреевской лентой флаги…

Сколько раз это было в его жизни! Флот с детства остался его любовью. Но что поделаешь, если жизнь бросила его на берег и крепко-накрепко, словно якорными цепями, привязала к суше…

На Корабельной стороне Красильников, подойдя к дому, в котором когда-то, отправляясь в дальний путь, оставил Наташу, глянул по сторонам и только потом постучал в запертую дверь. Долго никто не отзывался, затем прозвучал Наташин голос:

— Кто там?

— Я, Наташа! Красильников!

— Кто-о?! — Она распахнула дверь, всмотрелась в его заросшее, усталое лицо и тихо, горько заплакала, будто не веря в реальность происходящего.

— Я же уверена была, после того как Слащов назвал вас преступником, изменником Родины, что больше мы не увидимся! — сквозь слезы сказала Наташа.

— Ты виделась со Слащовым? — не поверил Красильников. — Это ж когда и по какому поводу?

— Когда записку от вас получила из лагеря. И поехала с подругой к нему в Джанкой, чтобы вам как-то помочь…

С трудом успокоив ее и заставив рассказать обо всем подробно, Красильников задумчиво покачал головой:

— Теперь понятно, почему мне такой дикий случай выпал — покинуть лагерь не вперед ногами, а как раз на своих двоих! — он обнял Наташу, растроганно сказал: — Милая ты, моя, хорошая! Уж не знаю, какую ты шестеренку в генеральской башке задела, чем ему, самодуру, потрафила, а только не видать бы мне свободы без этой твоей поездки в Джанкой… Я потом тебе все в самом подробном виде о себе доложу. А сначала давай о том, что поважней моего будет, о ваших делах: что с Павлом? кого из товарищей дорогих потеряли мы?

— Подпольщиков Седова и Мещерникова больше нет, — тихо сказала Наташа. — И людей их тоже нет. Были схвачены и казнены почти все, кто участвовал в угоне бронепоезда и нападении на крепость. Уцелел Василий Воробьев, да и то потому, что позже других в Севастополь вернулся и не к кому-то, а на маяк пошел… — Под тяжелым взглядом Красильникова Наташа съежилась и уже совсем тихо добавила: — А Павел долго болел: тиф, потом — возвратный… Его должны были судить, но не знаю…

— Так… — недобро сказал Красильников. — Куда ни кинь, все оверкиль.

— Что? — не поняла Наташа.

— А-а, это когда корабль опрокидывается. Как вот у нас… Значит, этот старый ворчун — смотритель маяка уцелел? И Юра при нем?

— Да, — кивнула Наташа, — к счастью. Они с Федором Петровичем сдружились.

Красильников свернул «козью ножку», прикурил.

— Значит, из всего-то нашего воинства осталось, что ты да я, да Федор Петрович с Юрой, да Воробьев Василий… И по трезвому разумению вроде как самое время поднять нам теперь лапки кверху, сидеть, и не дрыгаться, и ждать, когда наши Крым возьмут… Нет, шалишь! — Он скрипнул зубами, рассек добела сжатым кулаком воздух перед собой. — Мы еще не все свои песни пропели!.. — Тяжело перевел дух, слабо улыбнулся Наташе. — Никак напугал тебя? Не боись, Семен Красильников пока в своем уме. И не так нас, может, мало, как думается. Дали мне в Симферополе один адресочек, завтра же загляну по нему — надеюсь, больше нас станет. Можно б и сегодня, но хочу сперва на маяке побывать…

— Есть еще один человек, — поторопилась сказать в свою очередь Наташа. — Наш с Павлом друг детства, Митя Ставраки.

— Совсем хорошо! — обрадовался Красильников. — Обязательно с ним познакомишь. А сейчас вот что. Надо нам о Павле Андреиче все как есть разузнать. Потому хорошо б тебе прямо сейчас домой к надзирателю Матвею Задаче сходить — условьтесь, где бы мы с ним могли встретиться…

Наташа вернулась скоро. Матвей видеться с Красильниковым не захотел, передал, что Кольцова военный трибунал уже приговорил к расстрелу и теперь никто не сможет вмешаться в его судьбу.

…Юра так обрадовался внезапному появлению на маяке Красильникова, что даже по-детски радостно ойкнул, прижался к широкой груди Семена Алексеевича и надолго застыл.

Едва вошли в дом, навстречу Красильникову шагнул Воробьев и так его обнял, что тот взмолился:

— Потише, медведь чертов!

Появился и старик-смотритель с неразлучной трубочкой-носогрейкой в зубах.

— Ишь ты, пришел все-таки! — хмуря брови, проворчал он. — Не очень, правда, ты торопился, ну да ладно… Садись, рассказывай. А после начнем совет держать.

Татищев, затянутый в форму гвардейского полковника, сидел за тяжелым, мореного дуба, письменным столом. На диване у стены расположился полковник Щукин.

— Куда вы поместили Уварова? — спросил Татищев.

— Пока — на Екатерининскую. В камеру.

— Не так следовало бы его встретить. Николай Григорьевич, вы и в самом деле его в чем-то подозреваете?

Щукин неопределенно усмехнулся:

— Я не верю, что люди Дзержинского не попытались завербовать Уварова, а в своем объяснении, — полковник ткнул пальцем в листы бумаги, — он рассказывает какие-то паточно-сладенькие умилительные сказочки.

Татищев задумчиво опустил голову, с неприкрытой иронией произнес:

— Граф Уваров — агент Чека! Вряд ли в это кто-либо поверит. Гвардейский офицер, титулованный аристократ, его родные — граф и графиня Уваровы — в Лондоне. Приняты королем. Огромное состояние в английских банках…

— Этим вы ничего не объяснили. Наоборот. Блестящие перспективы, которые вы перечислили, как раз и могут вызвать непомерную жажду жизни. Уваров молод, его легко соблазнить ценой жизни. Вы что, не допускаете такую возможность?

Не дождавшись ответа, Щукин продолжил:

— Большевики уверены, что мы проиграли. Их контрразведка переходит от обороны в наступление. К нам пытаются заслать агентуру для работы не только здесь, сейчас, но и с дальним прицелом, для работы в условиях эмиграции. Уваров для этих целей — идеальная фигура.

— Я думал об этом, Николай Григорьевич, но Уварова я все же исключаю…

Щукин внимательно посмотрел начальнику контрразведки в глаза:

— Я научен горьким опытом. В свое время у меня несколько раз закрадывались сомнения по поводу капитана Кольцова, но я отбрасывал их как несостоятельные.

— Полноте, Николай Григорьевич! Не казнитесь! Случай с Кольцовым — исключительный.

Но Щукин не оттаял.

— Обжегшись на молоке, дую на воду. Во всяком случае, это лучше, чем обжечься снова…

— Согласен. Но вернемся к Уварову. — Татищев встал из-за стола. — Вы хотите на какое-то время припрятать его? Я правильно понимаю?

— Да. Он не должен ни с кем общаться еще неделю, быть может, чуть больше.

— Хорошо, держите его у себя, — согласился Татищев. — Но ни в коем случае не в камере, конечно. — И затем резко вскинул голову. — Но — письмо баронессы? Как вы объясните главнокомандующему, каким образом оно попало к нам? А второй документ?

— Мы их пока не покажем барону. Я имею в виду, пока не будет исполнен приговор в отношении капитана Кольцова. Лишь после этого мы выпустим Уварова.

— Но как только мы отпустим Уварова, главнокомандующий потребует встречи с ним.

— Да, конечно. Но Уваров неглуп. Он будет безмерно рад, что мы поверили в его невиновность и полностью реабилитировали. — Щукин помолчал, словно мысленно выстраивал логическую цепочку. — После исполнения над Кольцовым приговора суда Уваров явится к барону Врангелю, передаст ему оба пакета и расскажет о том, что баронесса Врангель уже давно находится в Гельсингфорсе…

— Барон поставлен об этом в известность.

— Тем лучше. Словом, Уваров может докладывать все, что ему вздумается, только… только пусть сдвинет сроки своего возвращения в Крым. Об этом мы его очень попросим… Вина Уварова в том, что он не опоздал, князь. Заодно облегчим задачу для главнокомандующего. Ему не придется отпускать на волю большевистского разведчика, поскольку большевистский разведчик к тому времени уже будет мертв.

Много повидавший на своем веку князь Татищев смотрел на полковника Щукина с удивлением.

— Но ведь вы рискуете, Николай Григорьевич! Я только не понимаю — зачем? — И вдруг его «осенило». — Нет, кажется, понимаю. Вы хотите иметь гарантию, что навсегда избавились от человека, грубо и безжалостно вторгшегося в вашу жизнь, в вашу семью, принесшего вам неприятности и позор. Извините, что называю вещи своими именами.

— Нет! — отрицательно покачал головой Щукин.

— Но тогда что вам до него?

— Я просто не хочу идти на поводу у чекистов, моя обязанность — разрушить их планы. Они талантливо разработали операцию по освобождению Кольцова, а мы должны им все это поломать. Кроме того, профессия контрразведчика обязывает меня смотреть вперед. Война с большевиками, Александр Августович, вопрос не месяцев — это годы, а может быть, десятилетия, и наша с вами задача готовиться к этому. Кольцов даже среди агентов высокого класса фигура незаурядная. Он — разведчик новой формации. Сильная личность. Отлично знает нас и наши методы работы. Он опасен и сейчас, и в будущем. Вы разделяете мою точку зрения, полковник?

— Да. Кольцова вы не переоцениваете. Других таких в большевистской разведке нет.

— Увы, тут вы ошибаетесь. Как ошибался я.

Щукин откинулся на спинку кресла и какое-то время задумчиво смотрел на Татищева. Потом продолжил:

— Да-да. Наша ошибка, как и многих других, заключается в том, что мы недооцениваем большевиков. Мы с вами работаем в контрразведке со времен японской войны, у нас есть специальное образование, мы — профессионалы с многолетним опытом работы. А у Дзержинского? Тоже, представьте себе, работают профессионалы. Профессиональный революционер, поверьте мне, стоит нескольких профессиональных работников охранки. Эти люди многие годы провели в подполье и в ссылках. Они боролись против нас, против агентуры третьего управления — и зачастую побеждали. — Щукин усмехнулся. — Уваров рассказывал, что с ним несколько раз беседовал следователь по фамилии Отто. Граф, конечно, не мог знать, что собою представляет его собеседник. А между тем это удивительный человек. Мне приходилось с ним сталкиваться. У Эдуарда Морицевича Отто партийная кличка — Профессор. По крайней мере, я его знал под этой кличкой. В девятьсот пятом году он заведовал тайной динамитной лабораторией, снабжал бомбами рабочие дружины. Был схвачен. Вот тогда я с ним и познакомился. Но вскоре он бежал из-под ареста и возглавил подполье. Вновь был арестован и приговорен военно-полевым судом к смертной казни. Подготовил и совершил неслыханно дерзкий побег из одиночной камеры. И вот теперь такой человек работает в Петроградской Чека. Что вы скажете?

Татищев лишь вздохнул.

— Я хочу, чтобы хоть один такой человек ушел с нашего пути, — сказал Щукин.

— Пожалуй, вы правы, — согласился Татищев.

Когда полковник Щукин покинул кабинет, Татищев еще какое-то время неподвижно сидел за столом, вновь и вновь анализируя последние события. Пакеты, о которых шла речь, лежали в его сейфе, и он в любое мгновение мог предъявить их Верховному.

К радости его, ни в письме баронессы к сыну, ни в предложении об обмене Кольцова не оказалось и намека на причастность контрразведки, штабс-капитана Гордеева и капитана Селезнева к событиям, имевшим место в Петрограде.

О характере этих событий Татищев достаточно понял из тех строк письма баронессы, в которых она сообщала Врангелю, что на нее было совершено покушение, что в последний миг от верной смерти ее спасли чекисты и что покушавшиеся убиты… Это означало, что штабс-капитан Гордеев, не использовав тот самый последний миг, погиб и, значит, для него, Татищева, уже не опасен. Судя по всему, ничего не знал о миссии Гордеева и подпоручик Уваров. Все это настраивало на оптимистический лад, и Татищев опять решил рискнуть, попридержав Уварова ровно до тех пор, пока не будет казнен приговоренный к смерти Кольцов.

На улице Никольской, между двумя массивными каменными домами, стоял легкий, почти игрушечный павильон с большими окнами — «Фотография Саммера». Саммер с начала революции находился в Париже и успел там уже прославиться своими фотопортретами, но прежняя вывеска сохранилась: название фирмы гарантировало качество работ!

Красильников деловито поднялся по деревянным ступеням в просторный, переполненный солнцем павильон с холщовыми задниками на стенах, изображавшими закатное море и пальмы.

У большого трюмо готовились к съемке дама и офицер: дама взбивала перед зеркалом и без того пышную прическу, офицер поправлял безукоризненный пробор. За ними терпеливо наблюдал высокий черноволосый парень, стоящий возле громоздкого деревянного ящика-фотоаппарата.

— Фотографироваться? — Парень окинул Красильникова удивленным взглядом.

Не без удивления посмотрел на Семена Алексеевича и офицер, с усмешкой показывая на него глазами своей даме.

— Мне бы увидеть хозяина. Есть дело к нему.

— Это можно… — Молодой фотограф нырнул в маленькую, почти неприметную дверь. И сразу вернулся. Вслед за ним вышел плотный, кряжистый человек с коричневыми от въевшегося фиксажа пальцами. Небольшие глаза, мясистые губы и нос, твердый, несколько выдвинутый подбородок — все обычно, заурядно, повторяемо. По этой его тяжеловесной неприметности Красильников безошибочно узнал человека, о котором ему говорили в Симферополе.

— Еще с до войны у меня сохранилась партия фотопластинок. Хочу предложить их вам, — сказал Красильников.

— С какого года они у вас хранятся?

— С шестнадцатого. Если интересуетесь, уступлю недорого.

— Скорее всего они уже пришли в негодность, но это легко проверить. — Пароль и отзыв совпали полностью, однако на лице хозяина ничего не отразилось. Буднично и без особого интереса он предложил: — Прошу, обсудим ваше предложение.

Они вошли в полутемную, освещенную красным фонарем комнату с узкими столами, уставленными ванночками с растворами. Хозяин вопросительно посмотрел на Красильникова.

— Я — от Кузьмы Николаевича, — вздохнул Красильников, больше всего боясь, что ему могут не поверить. — Он на свою ответственность рискнул связать меня с вами. Кузьма Николаевич знает, чем я был занят в Севастополе, и понял: мне без вашей помощи никак не обойтись! — Красильников виновато развел руками. — Придется рассказать вам многое…

Хозяин слушал его внимательно, ни разу не перебил. Он и после того, как Красильников закончил свой рассказ, еще долго сидел молча, размышляя. Но лицо его постепенно оттаяло.

— Бондаренко! — сказал он, протягивая руку. И, когда познакомились, продолжал: — Да, браток, задал ты мне задачку… Если приговор Кольцову вынесен и утвержден…

— Времени на долгие думки не осталось, — глухо сказал Красильников. — Его, может, уже завтра утром на расстрел поведут…

— Я понимаю тебя, товарищ Семен, — все таким же ровным голосом сказал Бондаренко. — Пойми и ты. Если ради Кольцова я даже пожертвую товарищами и собой, от этого мало что изменится. А я жертв таких приносить не вправе: мы здесь для того, чтобы в нужный момент стать надежными помощниками… ну, скажем так, одному человеку.

— Это человек Центра? — заинтересованно спросил Красильников.

Бондаренко промолчал, но затем сказал:

— Хочешь знать, кто мы, можно ли на нас рассчитывать в трудную минуту? Можно… Хотя… дважды были у нас провалы. Провалились две явочные квартиры. И это — все. Основного ядра провалы не коснулись, но мы утратили связь с Центром и вот уже полтора месяца — ни от кого ничего.

Бондаренко рассказал Красильникову о человеке, ранее представлявшем здесь Центр. Это был Сергеев. Легализован он был в личине коммерсанта. Проживал в Константинополе и здесь бывал наездами. Как коммерсант был он безудержно азартный и рисковый. Центр вынужден был вывести его из игры. Покидая Севастополь, Сергеев предупредил Бондаренко, что человек, который появится вместо него, разыщет их сам. Но эту новую явку человек из Центра не знал. Выйти на них он мог теперь только с помощью объявления в газете. Газеты же нынче большей частью были однодневки, за ними трудно было уследить. В солидных же газетах, являющихся рупором армейского командования и крымского самоуправления, обычные объявления, как правило, не печатались.

Бондаренко предложил Красильникову и его людям включиться в общую работу. Красильников предложение принял.

Попрощались.

— Спасибо… шут его знает за что… за надежду, — косноязычно сказал Красильников и крепко пожал Бондаренко руку.

— А вот это… — Бондаренко указал глазами на небритое лицо Красильникова и подвигал пальцами, словно ножницами. — Я из-за такой малости однажды чуть жизни не лишился. Ученый.

Красильников вопросительно посмотрел на Бондаренко.

— Скажи на милость, кто придет в фотографию с таким неопрятным лицом? — объяснил Бондаренко. — Вот тебя и разглядывали удивленно…

Договорить, однако, он не успел: стремительно вошел его молодой помощник, нерешительно посмотрел в сторону Красильникова.

— Ничего, Иван, — успокоил его Бондаренко, — излагай.

— Опять вас спрашивают! — волнуясь, сказал парень. — Опять насчет довоенных фотопластин!

— Кто? — весь подобравшись, уточнил Бондаренко.

— Молодой, примерно моего возраста…

— Та-ак… — Бондаренко тяжело встал. — Ты, товарищ Семен, пожалуй, пока иди — есть отдельный выход. Кто там да что, еще разобраться надо.

Бондаренко покинул лабораторию. Семен Алексеевич, услышав голос человека, произносившего слова пароля за тонкой дверью, недоуменно остановился.

— Пойдемте же! — тихо поторопил его Иван.

— Погоди… Что за чертовщина! — Голос за дверью был явно знакомый, но кому он принадлежал, Красильников понять не мог. Придвинулся к Ивану, прошептал: — Сделай так, чтоб я его хоть краешком глаза увидел!

— Хорошо, — неохотно согласился тот. — Я сейчас на секунду выйду, а вы через щель в шторе гляньте…

Красильников, выглянув в павильон, готов был глазам своим не поверить: рядом с Бондаренко стоял его давний сослуживец по Особому отделу ВУЧК Сергей Сазонов!

Никого больше в павильоне не было, и Семен Алексеевич рванулся туда. Потом они, уже втроем — Бондаренко, Красильников и Сазонов, — сидели в лаборатории. И то, что еще совсем недавно казалось невозможным, вновь освещалось волнующим светом надежды — Сазонов рассказывал им с Бондаренко обо всем, что пережил.

— Но погоди! — отрешаясь от первых радостей, встревожился Красильников. — Если тебя перебросили в Крым через два дня после Уварова и ты уже тут, так куда же он мог запропаститься? Ведь приговор над Кольцовым как висел, так и висит!

— Вот это и надо в первую очередь выяснить! — сказал Бондаренко. — Одно худо: завтра — Благовещение. Большой праздник: что гражданские учреждения, что военные — не работают… Но — попытаемся! Тебя, Семен, где искать?

— На маяке. Я и Сергея заберу с собой.

Утром следующего дня Бондаренко прислал на маяк Ивана с запиской. Записка была короткой: «Контрразведка держит Уварова в Севастополе».

— Стало быть, Врангель ничего и не знает? — то ли подумав вслух, то ли спрашивая об этом у присутствующих, произнес Красильников.

— Может, Уварова свои же и прикончили? — высказал предположение Воробьев. — Как шпиона?

— Если б как шпиона, то известили бы в газетах, — сказал Федор Петрович.

— Что-то тут не так! — задумался Красильников, посмотрел на Сазонова: — А ты, Сергей, что молчишь?

— Думаю, как сообщить Врангелю, что его посланец в контрразведке, — сказал Сазонов. — Меня затем сюда и послали, чтобы таких вот неожиданностей не было.

— Насчет подсказки Врангелю — это ты правильно придумал. Но послушай… Если у контрразведки такая крупная игра пошла, то они и без объявлений в газетах Уварова прикончить могут. Втихую. И все следы заметут.

— Это, положим, у контрразведки не получится, — жестко прищурившись, сказал Сазонов. — Во всяком случае, мы должны ей дать знать, что тоже посвящены в эту игру.

Епископ Вениамин служил обедню в честь великого праздника — Благовещения Пресвятой Богородицы. Под сумеречными сводами торжественно звучал хор. Горели свечи. Пахло ладаном…

На паперти, залитой ярким солнцем, толпились нищие. Возле соборной ограды стоял, отсвечивая лаком, экипаж на дутых шинах. Над ним на акациях гроздьями висели вездесущие севастопольские мальчишки: ждали завершения богослужения, чтобы посмотреть на епископа. На Соборной площади и прилегающих к ней улицах — тоже человеческий муравейник.

Семен Красильников и Василий Воробьев с трудом пробрались сквозь водоворот пестро одетой уличной толпы, очутились возле экипажа.

— Владыка еще правит? — спросил Красильников у тощенькой старушки, чистенькой, с румяными щечками.

— Заканчивает обедню, — сказала старушка и объяснила: — Слышите, уже «Спаси, Господи, люди твоя» поют, значится, скоро выйдет.

И правда, еще даже не успел смолкнуть хор, как из собора повалила толпа. Потом люди потеснились в стороны, пропуская епископа. Он вышел в сопровождении двух послушников в торжественном своем одеянии, с панагией на груди, сияющей на солнце драгоценными камнями.

— Иди! — подтолкнул Красильников Василия, и тот ринулся к дверце экипажа.

— Ваше преосвященство! Позвольте передать! — Василий оказался буквально рядом с епископом и, смиренно склонив голову, протянул к нему руку со свернутым трубочкой письмом.

Епископ, мельком взглянув на Воробьева, сел в экипаж.

— Прошение? — поправив рясу, наконец спросил он.

— Нет, ваше преосвященство!

— Что же?

— Особой важности письмо!

Епископ улыбнулся в бороду: ему чем-то понравился этот настойчивый прихожанин.

— Отдай в канцелярию! Скажешь, что я велел принять.

— Никак нельзя… — начал Василий, но, увидев, что кучер уже подобрал вожжи, с отчаянной решимостью крикнул: — Жалеть будете, ваше преосвященство!

Епископ удивленно посмотрел на Василия Воробьева и приказал кучеру:

— Пошел!

Породистые кони с места взяли рысью. Василий и Красильников разочарованно смотрели вслед быстро катившему по улице экипажу.

— Ну и что теперь? — спросил Воробьев, пряча письмо в карман пиджака. — Может, и впрямь в канцелярию?

— Когда они там прочтут его? И решат отдать преосвященному или выбросят в корзину для мусора?! — Красильников отрицательно покачал головой. — Нет, сейчас мы уже не можем зависеть от случая. Нет времени!

Красильников направился к свободной пролетке. Вслед за ним уселся и Воробьев. Кучер тронул пролетку:

— Куда?

— Пока — прямо, — сказал Красильников.

Тарахтели по булыжникам мостовой колеса, поскрипывая, покачивалась пролетка. Красильников прикидывал: на маяк ехать смысла не было. Может быть, пойти к Бондаренко? Но он предупредил, что обращаться к нему можно лишь в самом крайнем случае. Крайний ли это случай? Не лучше ли завернуть к Наташе и вместе обсудить создавшуюся ситуацию?

— На Корабелку, — сказал Красильников, и кучер хлестко взмахнул кнутом. Василий вздохнул: такие траты были не по нему.

Наташу они застали дома не одну. В комнате сидел еще крепкий, широкий в кости мужчина, горбоносый, с черными вьющимися волосами.

— Входите, входите! — увидев, что при виде незнакомца Красильников замешкался у входа, сказала Наташа. — Я давно хотела представить… Это Митя. Во-первых, он — мой старый товарищ! Во-вторых, он — друг Павла Кольцова, они вместе учились в гимназии. И в-третьих…

— Разве недостаточно «во-вторых»? — едва заметно улыбнулся Красильников и внимательно оглядел Наташиного гостя.

— Нет-нет, в-третьих… это очень важно… Митя состоит в подпольной группе, они решили казнить генерала Слащова… Но об этом лучше пусть он сам расскажет!

Знакомясь, приятель Наташи назвал свою фамилию:

— Ставраки!

Красильников назвался Красновым, Воробьев — Птичкиным. Они перемолвились с Наташиным гостем ничего не значащими фразами о погоде, о ценах на базаре, о последних новостях и слухах — и затем наступила тишина, которую уже не могла, как ни старалась, разрядить Наташа.

Митя наконец понял, что виновником этой затянувшейся унылой паузы является он, и торопливо засобирался:

— Я, пожалуй, пойду? — спросил он, переводя взгляд с Наташи на Воробьева и остановив его на Красильникове, признавая в нем главного.

— Да-да, — кивнул Красильников и успокаивающе добавил: — Мы еще встретимся. Вполне возможно, что очень скоро. В ближайшие же дни. Наташа знает, как вас найти?

— Да, конечно.

Митя вышел из комнаты, быстро пересек дворик. Уже выходя из калитки, не выдержал и обернулся.

— Ты уверена, что он нам не опасен? Чем он занимается, кто он? — холодно спросил Красильников.

— Знаете, я тоже поначалу думала, что он — типичный обыватель, — задумчиво сказала Наташа. — Ну, из тех, кто хотел бы переждать грозу на теплой печке. А потом он рассказал и про подполье, и про Слащова…

— Это слова.

— Он помогал мне, когда я узнала, что вы в Джанкойском лагере.

Лицо Красильникова несколько разгладилось.

— Я так думаю, ему можно верить. Он — надежный товарищ, в этом я убедилась. — Наташа говорила, глядя на Красильникова. И то, что он слушал ее, мягко кивая, как бы соглашаясь, успокаивало девушку.

Когда Наташа смолкла, Красильников одобрительно сказал:

— Что не жалеешь для друзей доброго слова — молодец! — Он на мгновение задумался. — У меня против него возражений нет. Да и расширяться нам надо. Новые надежные люди нужны. И все же… все же осторожность — прежде всего!..

Потом Красильников рассказал Наташе о встрече с Бондаренко, о подпоручике Уварове. Теперь было необходимо, чтобы о возвращении Уварова узнал барон Врангель. Решили уведомить барона с помощью епископа Вениамина, одного из немногих, кто имел свободный доступ к главнокомандующему. И вот такая неудача!

— Но зачем Вениамин? — горячо воскликнула Наташа. — Может быть, лучше всего прямо к Врангелю? Я могу пойти!

— Да кто ж тебя допустит к Врангелю? — вразумляюще, словно малому ребенку, сказал Красильников. — Тебя и в штаб-то, не уверен, пустят ли. Скорее всего сразу в контрразведку заметут… Вон епископу и то не смогли письмо всучить!

— А если я?

— Не уверен, что и у тебя что-то получится. Не допустят тебя к нему. Письмо велят передать в канцелярию… А времени у нас в обрез.

— Так что же делать?

— Да что я вам, Бог, что ли? — вскипел Красильников. — Васька спрашивает. Ты тоже! Откуда я знаю, что делать!

Часы вдалеке, на кухне, прокуковали четыре часа пополудни. Наташа легко поднялась, деловито сказала:

— Где письмо? Давайте его сюда! Я попытаюсь!

Красильников и Воробьев вопросительно посмотрели на нее.

— Есть только одна возможность сегодня же передать письмо епископу, — пояснила Наташа. — Одна-единственная. С помощью Тани Щукиной.

— Как? Она еще здесь? — удивился Красильников.

— Два дня назад я мельком видела ее. Она со своим отцом шла мимо… — Наташа взяла из рук Красильникова письмо. — Я попытаюсь упросить ее.

— Вот! — радостно воскликнул Красильников. — Я всегда знал, что ты умница! Но что ты такая умница… Постой, а где же они живут?

Но Наташа уже умчалась. Она не хотела рассказывать, как, увидев Таню, движимая любопытством и ревностью, которая, оказывается, никуда не исчезла, отправилась следом и обнаружила дом, в котором жила девушка. С тех пор она несколько раз гуляла возле этого дома, сама не зная, зачем она это делает, зачем рискует. Скорее всего, ей хотелось просто поговорить о Павле — пусть с соперницей. Даже лучше с соперницей!

Щукины снимали в Севастополе старый облупившийся купеческий особнячок. Располагался он на Большой Морской, во дворе, и был густо окружен кустами сирени. Поблизости, вероятно, тоже жили контрразведчики, и квартал время от времени обходила охрана. На этот раз патруля поблизости не оказалось, и Наташа решительно подергала цепочку звонка. Она волновалась: а вдруг случайно полковник окажется дома? Но открыла Таня. Одета она была в домашний голубенький халатик, в руке держала книгу. Наташа мельком отметила название: «Овод» Войнич.

— Здравствуйте, Татьяна Николаевна.

— Здравствуйте. — Таня удивленно рассматривала незнакомую посетительницу. — Но я…

— Не пытайтесь вспомнить, вы меня не знаете, — сразу же предупредила хозяйку дома Наташа. — Мы — чужие люди, хотя и должны поговорить о судьбе человека, который был близок вам.

— Вы — от Павла? — Таня вся засветилась изнутри. — Хотя что это я?.. Но вы, вероятно, что-то о нем знаете?

— Не больше, чем вы. Впрочем, я знаю, как ему помочь.

— Разве это возможно? Ведь уже состоялся трибунал, и он приговорен… Да что же мы здесь стоим! Входите! — И, заметив нерешительность гостьи, Таня успокаивающе сказала: — Папы нет дома, и, кажется, он придет не скоро. А если и придет внезапно, я скажу, что вы — моя подруга. Как мне вас называть?

— Наташей.

— Я очень рада, Наташа! Идемте! — Таня взяла ее за руку, провела в гостиную, усадила в глубокое мягкое кресло. — Рассказывайте!

— Павлу еще можно помочь, — повторила Наташа.

— Господи, я уже начала смиряться с тем, что больше никогда, никогда не увижу его. И вот вы… Вы, должно быть, не знаете, что такое Севастопольская крепость, если верите в невозможное!..

Наташа видела, какое отчаяние жило в сердце Тани. Оно было сейчас в пригашенном, угнетенном состоянии, словно тлеющие угли. Но Таня боялась даже не слабого ветерка надежды, который может заставить угли вспыхнуть вновь, сколько нового мучительного разочарования, которое с еще большей силой потом охватит ее.

— Я такой себе вас и представляла… по рассказам Павла, — сказала Наташа.

— Вы его хорошо знали?

— Да. И он мне очень часто рассказывал о вас… о том, как он любит вас…

— Вы — из Харькова? — осенило Таню. — Вы не бойтесь! Я никому не скажу. Все, что касается Павла, для меня свято.

— Да, я была в Харькове. Хотя родом отсюда, из Севастополя. Здесь я училась, в шестой гимназии…

— Но зачем мне эти подробности?

— Не знаю. Возможно, чтобы вы полностью доверяли мне.

— В этой ситуации важнее, чтобы вы верили мне. Ведь я — дочь Щукина.

— Я вам верю. Собственно, поэтому я и решилась обратиться к вам, не опасаясь… — она поискала подходящее слово, но в спешке так и не нашла его, — предательства.

— Ну зачем же вы так? — оскорбилась Таня. — Да и о чем мы? Вы сказали, что Павлу еще можно помочь. Это правда? Как? Каким образом?

— Вы еще можете его спасти, — отчетливо, выделив последнее слово, сказала Наташа.

— Спасти?! Вы говорите — спасти?!

— Да, Таня! — Наташа извлекла из бокового кармана жакетки письмо, задержала его в руке. — Если бы барон Врангель еще сегодня прочитал это письмо, можно было бы надеяться, что его не расстреляют.

— Врангель? — с отчаянием спросила Таня. — Но как же я попаду к нему?

— Вы можете попросить встречи у епископа Вениамина. Передайте письмо через него. — Наташа протянула письмо.

Таня какое-то время колебалась, она словно боялась взять в свои руки всю ответственность за судьбу Павла. Затем решительно взяла его, положила в книгу.

— Я сейчас… я только переоденусь, — заторопилась Таня и пошла в глубь гостиной, к двери, ведущей в спальню. На пороге обернулась, спросила: — Как я дам вам знать?

— Я сама попытаюсь увидеть вас, — пообещала Наташа и, прежде чем Таня скрылась в своей спальне, добавила: — Но помните, Таня: только сегодня! Завтра может быть поздно!

Епархиальная канцелярия епископа Таврического Вениамина размещалась в трехэтажном особняке на углу Нахимовского проспекта и Большой Морской улицы. В прохладных полутемных коридорах с высокими потолками бесшумными черными тенями сновали послушники, смущенно озираясь по сторонам, проходили приехавшие из крымских уездов благочинные, деловито прохаживались уверенные в себе полковые священники. На втором этаже особняка, в просторной приемной, на стенах которой висели выполненные в масле картины на библейские сюжеты, молодой секретарь в шелковой рясе на все вопросы о епископе отвечал с одинаковой твердостью:

— Сегодня владыка не принимает!

Обычно в дни светлых праздников преосвященный Вениамин после обедни отдыхал и уж, во всяком случае, не позволял себе делать никакую работу, считая это делом греховным. Сегодня же он нарушил заведенное правило ради богоугодного дела — решил вчерне набросать положение о новом ордене Святителя Николая Чудотворца. По заведенному правилу, в праздничные вечера барон Врангель, несколько самых приближенных к нему генералов и епископ Вениамин встречались за совместным ужином, и преосвященному хотелось вручить барону наметку статуса ордена, а быть может, если выдастся подходящее время, и посоветоваться о некоторых деталях, кое-что уточнить.

«Воздаяние отменных воинских подвигов храбрости и мужества и беззаветного самоотвержения, — размашисто писал преосвященный, — проявленных в боях за освобождение Родины от врагов ее, учреждается орден Святителя Николая Чудотворца, как постоянного молитвенника о земле Русской…»

Написав это, епископ отложил перо и задумался. Чем-то не нравилось ему такое начало. Быть может, следовало бы вступительную часть усилить упоминанием о нынешнем положении армии. Но сказать об этом в оптимистических тонах: «Тяжкая борьба за освобождение Родины от захвативших власть насильников продолжается. В этой борьбе доблестные воины вооруженных сил Юга России проявляют исключительные подвиги храбрости, и мужества, и беззаветного самоотвержения…»

Подумав немного, епископ поставил запятую и продолжил: «…памятуя, что „Верой спасется Россия“». Но потом он перечеркнул последние слова. Они ему понравились, они могут быть девизом ордена. Обмакнув перо, он вывел: «Девиз ордена: „Верой спасется Россия…“ По положению, орден Святителя Николая Чудотворца приравнивается к Георгиевской награде».

Перо замерло на бумаге. Писалось не так, как ему хотелось, в голову шли не те слова. Надо более серьезно, весомо обосновать необходимость ордена. А как? В армии после ухода Деникина провозглашен строгий порядок. Название «Добровольческая» барон заменил на «Русская». Заменил для того, чтобы покончить с внутренним разладом, как ржавчина, разъедавшим армию изнутри: корниловцы, дроздовцы, марковцы, алексеевцы, красновцы, положившие начало Добровольческой армии «ледяным походом», относились с презрительным высокомерием к недобровольцам. Отныне все войска составляют единую армию — Русскую. Подчиненную одному вождю — Врангелю.

Пожалуй, так следует сказать: «Боевые награды во все времена и у всех народов являлись одним из стимулов, побуждающих воинов к подвигам. В вооруженных силах Юга России принят принцип о невозможности награждения старыми русскими орденами за отличие в боях русских против русских…» Впрочем, эти слова лучше передать Верховному, пусть они прозвучат в его приказе. Вениамин откинулся на спинку кресла, облегченно вздохнул и вызвал секретаря.

— Распорядитесь, — попросил епископ, — стаканчик чайку — крепкого, горяченького, с лимоном.

Исполнив просьбу Вениамина, секретарь не уходил. Епископ с удивлением взглянул на него:

— Вы что-то хотите сказать?

— Я бы не решился тревожить ваше преосвященство, — тихо произнес секретарь, — но…

— Чай-то получился отменный! — благодушно кивнул епископ. — Так что там у вас?

— В приемной молодая женщина. Говорит, ей совершенно необходимо видеть вас… — Секретарь увидел, как, недоумевая, епископ пожал плечами, и торопливо добавил: — Я предупредил ее, что сегодня вы не сможете ее принять, но она настаивает… Она утверждает, что вы ее давно и хорошо знаете. Однако фамилию назвать отказалась.

— Вот как? — Вениамин вновь удивленно пожал плечами. Молча допив чай, испытующе поглядел на почтительно склонившего голову секретаря. — Она не назвала себя. Но вы-то знаете ее?

— Знаю. Она просила сохранить ее визит к вам в абсолютной тайне. Я пообещал. Это — Татьяна Николаевна Щукина, дочь известного вам полковника из контрразведки.

— Могли бы и не держать ее в приемной, — насупился епископ. — Дочь полковника Щукина с пустячным делом ко мне не пришла бы. — И, пригладив холеную черную бороду, сказал секретарю: — Пригласите!..

Поклонившись, секретарь бесшумно вышел.

Таня Щукина поразила епископа: он не ожидал увидеть столь красивую женщину. На ней был модный костюм, но выглядел он скромно и непритязательно, под стать случаю.

Он помнил ее по Петербургу, потом по Петрограду. Точнее, знал ее отца. Ее же несколько раз видел мельком — это был тогда эдакий угловатый гадкий утенок.

— Здравствуйте, владыка! — Таня подошла к епископу и, преклонив колени, поцеловала его руку.

Епископ поднял ее, бережно усадил в кресло.

— Прошу… садитесь… Позвольте на правах старого знакомого сделать вам комплимент: вы слегка повзрослели и несказанно похорошели.

— Благодарю вас, владыка. — Таня оглянулась на плотно закрытую дверь, торопливо заговорила: — Ради бога, простите меня за столь неожиданный визит. Поверьте, только исключительные обстоятельства заставили меня прибегнуть к вашей помощи.

Владыка удивленно посмотрел на Таню:

— Вы нуждаетесь в моей… или же в Божьей помощи?

— В вашей, владыка. Я пришла с мирским делом.

— Я слушаю вас.

— Вы сегодня будете видеть Петра Николаевича Врангеля… — начала Таня. — То есть я хотела сказать, что обычно в дни светлых праздников…

— Сегодня это не входило в мои планы, — решил схитрить епископ Вениамин.

— А если я вас очень попрошу повидаться сегодня с Петром Николаевичем?

Епископ слушал Таню и исподволь изучал ее. Он отметил, что в ее характере появилось кокетство, впрочем, как правило, почти всегда сопутствующее красоте, и совсем уж не свойственная прежней ее воспитанной мягкости жесткая деловитость. Деловитость и кокетство сочетались самым неожиданным образом. Владыка, всегда считавший себя знатоком души, удивился, что в человеке за столь короткий срок могут произойти такие большие перемены. «Впрочем, в наш век…»

— Если в этом будет большая необходимость, — глядя Тане в лицо, ответил владыка. — И потом, почему вы не обратились с этой просьбой к своему папе?

— Не могу, — отрицательно качнула головой Таня. — Я не уверена, что отец согласится выполнить мою просьбу. А это крайне важно. И не только для меня.

— В чем же суть просьбы? — спросил епископ.

— У меня есть очень важное для барона письмо. В нем содержатся сведения, касающиеся его мамы, баронессы Марии Дмитриевны, и еще одного человека, которому грозит скорая смерть. Барон может ее предотвратить, если получит это письмо.

— Та-ак. — Епископ удивленно взглянул на Таню, увидел ее страдающие глаза и понял, что и ее кокетство, и ее деловитость — всего лишь маска. И то, что он оценил поначалу как деловитость, была всего-навсего растерянность и отчаяние, на которые она пыталась неумело надеть маску прочной уверенности и житейской независимости.

— Подпоручик Уваров доставил из Совдепии очень важные письма. Одно адресовано баронессой Врангель своему сыну. Второе… оно касается заключенного в крепость офицера. Это все связано. Дело весьма срочное. — Таня старалась излагать все логично и последовательно, чтобы епископ смог быстро разобраться в сути дела. — Но подпоручика Уварова контрразведка по каким-то причинам держит взаперти. И барон до сих пор не может получить этих важных писем. Какая-то странная, темная игра контрразведки, из-за которой может погибнуть человек…

— Но при чем тут вы? — удивился епископ.

— Письма эти в той или иной степени касаются судьбы капитана Кольцова. — Губы Тани задрожали, но она взяла себя в руки. — Теперь вы понимаете, почему папа не согласится откликнуться на мою просьбу?

— Боже мой! Вы что же, помогаете большевикам? Откуда у вас все эти сведения? Кто их вам сообщил? Откуда письмо?

— Владыка! — твердо и решительно, но тихо сказала Таня. — Разве вам важно, за кого молиться? И разве это Господь переделил всех русских людей на белых и красных?..

Епископ потянулся к столу, взял в руки четки, стал торопливо и взволнованно перебирать их. Часто и громко щелкали в тиши большого гулкого кабинета черные, украшенные серебром лаковые косточки. Час от часу не легче. В какую историю он ввязывается по милости дочери полковника Щукина! «Православная церковь помогает безбожнику-большевику», — ошеломленно думал Вениамин. Но и отказать в просьбе он не мог. В конце концов, он всего лишь передает письмо.

— Что ж… я помогу вам, — опустив глаза, сухо промолвил Вениамин. — Я сделаю это.

— Благодарю вас, владыка! — тихо сказала Таня. — И пожалуйста, не говорите барону, откуда это письмо!

— Хорошо, — пообещал епископ и вдруг отчетливо вспомнил сегодняшнюю многолюдную площадь перед собором и коренастого мужчину, протягивающего ему свернутое трубочкой письмо; вспомнил даже фразу, брошенную ему вслед после того, как он отказался принять письмо: «Жалеть будете, ваше преосвященство!» — Хорошо! — твердо повторил он. — Я скажу, что мне его подал на площади прихожанин.

Таня извлекла письмо и, как величайшую ценность, бережно вручила его преосвященному.

— С Благовещением вас, ваше преосвященство! — Врангель пошел навстречу епископу, смиренно склонив голову для благословения.

Вениамин осенил Врангеля крестным знамением.

— Прошу садиться.

Епископ опустился в большое кресло около стола и, подождав, когда сядет Врангель, сказал:

— Сегодня пополудни я засел за работу с намерением написать статут ордена святителя Николая Чудотворца. Не получилось. Меня волновало иное. Поэтому позвольте мне сперва задать несколько вопросов.

— Да, пожалуйста.

— Скажите, ваше высокопревосходительство, вы не пытались вызволить из Петрограда свою матушку, баронессу Марию Дмитриевну?

— Да, пытался. — Барон удивленно уставился на епископа. — Я дважды посылал туда преданных людей.

— Последним вы посылали графа Уварова, не так ли?

— Да. И удача сопутствовала ему. Во всяком случае, недавно меня известили, что мама находится в Гельсингфорсе. В ближайшие дни выедет в Лондон.

— Я рад за вас. И за Марию Дмитриевну, Господь милостив к ней! — перекрестился епископ. — А что же Уваров?

— К сожалению, ничего, — развел руками барон и печально опустил голову. — Я очень любил этого юношу. Он до войны проводил много времени в нашем доме, и я считал его то ли своим младшим братом, то ли сыном… Боюсь, не постигла ли графа такая же участь, как и первого посыльного.

— Юноша жив! — Епископ Вениамин полез под рясу, достал письмо и протянул Врангелю. — Читайте!

Лист был написан полупечатными буквами. Врангель несколько раз молча прочитал письмо, все больше и больше хмурясь. Затем прочитал его вслух, для епископа:

— «Небезызвестный барону Врангелю граф Уваров несколько дней назад вернулся в Крым. Где он в настоящее время находится, знают в контрразведке…» Откуда у вас это? — спросил пораженный Врангель. — И вообще, что все это значит?

— Письмо передал мне прихожанин, — попытался объяснить епископ Вениамин, но Врангель не слушал его. Он нервно жал кнопку звонка, нетерпеливо поглядывая на дверь.

Вошел адъютант.

— Попросите ко мне полковника Татищева. Немедленно!

Епископ Вениамин пробыл у Врангеля недолго — речи о совместном ужине уже и быть не могло. Барон потемнел лицом и оборачивался к епископу лишь затем, чтобы вновь и вновь гневно пожаловаться, что от него начинают скрывать даже то, что он обязан знать как командующий, что из него хотят сделать ширму, чтобы прятать за нею свои неблаговидные дела…

Преосвященный понял, что присутствовать при объяснении Врангеля с Татищевым ему не стоит. Попрощавшись, он торопливо вышел, оставив Врангеля сердито мерить широкими шагами кабинет.

— Где граф Уваров? — вместо ответа на приветствие Татищева спросил Врангель.

Полковник еще никогда не видел Врангеля в таком гневе. Он понимал: над ним нависли такие тучи, из которых может пролиться не дождь, а расплавленный металл.

— Ваше высокопревосходительство, я шел к вам на доклад, — заговорил наконец Татищев, — именно по этому поводу. Произошло досаднейшее недоразумение! Мои подчиненные, не зная о миссии Уварова, задержали его как шпиона красных. К сожалению, я только теперь узнал об этом и сразу принял все меры…

— Где Уваров? — ледяным тоном повторил Врангель.

— Сейчас он приводит себя в порядок… и скоро предстанет пред вами! — Он торопливо выхватил из папки два пакета, положил их на стол перед Врангелем. — Вот, ваше высокопревосходительство…. Понимая, как вы ждете вестей от баронессы, я позволил себе захватить… Это письмо адресовано вам и подписано Марией Дмитриевной… Что во втором пакете, очевидно, знает подпоручик Уваров…

— Помолчите, полковник! — Врангель тяжелым взглядом обвел Татищева и стал читать письмо матери. По мере чтения лицо его прояснялось. «Господи, неужели обойдется? — глядя на него, думал Татищев. — Спаси и сохрани, Господи!» Впрочем, где-то в душе он уже чувствовал: худшего не произойдет, подробностей случившегося в Петрограде Врангель не узнает. По крайней мере — пока…

Но легче Татищеву от этого не было. Потому что в специальном ящике на фасаде здания контрразведки, куда все желающие могли безбоязненно опускать свои заявления, жалобы и доносы, было обнаружено сегодня письмо с короткой надписью на конверте: «Полковнику Татищеву. Лично». А в письме было сказано: «Если с подпоручиком Уваровым случится что-либо, истинные события в Петрограде станут достоянием гласности». И означало это, что чекисты о его участии в петроградских событиях знают, хотя пока и молчат… Его «подвесили».

— Баронесса очень хорошо отзывается о людях, которые помогли ей, — вывел князя из задумчивости голос Врангеля.

— Но ведь ее могли заставить так написать, — произнес Татищев.

— Вы не знаете баронессу… Или вот. Они могли задержать баронессу, но не пошли на это — переправили ее в Гельсингфорс, не ставя передо мной никаких условий… — Врангель задумался, затем вскрыл второй пакет, углубился в чтение, удивленно поднимая брови. Посмотрел на Татищева. — Генерала Привольского помните?

— Разумеется, ваше высокопревосходительство. Взят в плен под Касторной.

— А генерала Тихонова?

— Это который спьяна повел под Новороссийском полк в контратаку и тоже очутился в плену?

— Господа большевики предлагают нам обменять красного чекиста Кольцова на двух этих, с позволения сказать, полководцев. Что думаете по этому поводу?

— М-м… Кольцов — не просто красный чекист, — удрученно произнес Татищев. — Он — офицер, изменил нашему делу. Из этого исходил суд, определяя его вину.

— Пусть так. И все же… Я не собираюсь состязаться с большевиками в благородстве, но тем более не намерен оставаться в должниках у них! Обмен так обмен. Хотя генералы Привольский и Тихонов нужны мне разве затем, чтобы сразу после обмена отдать их под суд… — И вдруг барон насторожился. — Но позвольте… Ведь я вчера утвердил приговор Кольцову! — Он торопливо нажал кнопку звонка, вызывая адъютанта. Приказал: — Соедините меня с комендантом крепости!

Медленно тянулась минута, которая понадобилась адъютанту, чтобы вызвать крепость. Наконец комендант ответил.

— Приговор над осужденным Кольцовым приведен в исполнение? — спросил Врангель.

— Ваше превосходительство, — прозвучал в трубке прокуренный виноватый голос, — сегодня Благовещение.

— При чем тут праздник? — не понял Врангель. — Я спрашиваю, Кольцов расстрелян?

— Никак нет. Так заведено исстари, что в праздники смертные приговоры не исполняются. Но завтра же на рассвете…

— Приговор отменяю! — перебил коменданта Врангель. — Слышите? Отменяю! Сейчас вам доставят мое письменное распоряжение! — Он медленно, с непонятным Татищеву облегчением повесил трубку.

«Сейчас скажет, что организация обмена поручается мне, — заранее тоскуя, подумал Татищев. — И придется сделать все, как предлагают красные: тащиться на Перекоп с Кольцовым и принимать наших дураков-генералов… Экая мерзость! Барон знает, как мне это будет неприятно. А я… Я перепоручу Щукину — ему это куда как неприятнее!»

Глава тридцать вторая

По небу ползли грозовые тучи. Шквалистый ветер срывал с поверхности бухты водяную пыль, она била дождем в крепостные стены с вышками часовых.

В крепости машину полковника из контрразведки уже ждали. Через туннель она въехала во двор, выложенный серыми каменными плитами. По гулким, плохо освещенным коридорам с блестками капель на низких сводах полковника Щукина сопровождали дежурный офицер и надзиратель.

Они остановились перед кованой дверью. Пока надзиратель открывал очередной замок, офицер скороговоркой сообщил, что арестант — человек крайне опасный. Даже здесь, в каземате, сумел получить с воли письмо. Настоящий оборотень. Правда, нарушений режима за ним не числилось. Даже после того как ему объявили приговор, ведет себя спокойно, порядков не нарушает ни на прогулках, ни в камере. Должны были казнить на рассвете, но почему-то казнь отменили.

Коротко проскрипев, раскрылась окованная железом дверь, и Щукин шагнул через порог, щуря в полумраке камеры глаза.

Услужливый надзиратель поставил на стол фонарь, добавил в нем света и бесшумно вышел.

…Стол, табурет, койка. Мир для Кольцова был сужен до четырех стен и крохотного волчка в железной двери. Человек в таких условиях видит разнообразие даже в приходе надзирателя с тупым, равнодушным обличьем скопца. Но… в камере стоял Щукин. Кольцов подавил в себе чувство удивления. Он сидел на койке в холщовой солдатской рубахе. Бледное, исхудавшее лицо, зрачки во все глаза.

Щукин положил на стол фуражку.

— Признайтесь, вы потрясены моим визитом?

— Нет, полковник. Вы ведь не скажете мне ничего нового.

Совсем недавно, во время последних допросов, Кольцову предложили жизнь в обмен на некоторые услуги. И те, кто его допрашивал, и Щукин тоже хорошо знали, что во всем мире профессиональные разведчики относятся к перевербовке как к явлению обыденному и находят это естественным — легче поменять хозяина, чем отказаться от жизни. Но неужели Щукину не передали его ответ?

— Утешить вас мне действительно нечем, — сказал Щукин.

— Меня утешил генерал Ковалевский, — усмехнулся Кольцов. — Еще в Харькове.

— Даже так?

— Да. Он тогда сказал, что по традициям русской армии меня не повесят, а расстреляют.

— Вы способны шутить… Ну а если я скажу вам, что смерти можно избежать даже теперь?

Кольцов зевнул. Щукин вдруг подумал, что он завидует выдержке этого человека.

— Я знаю ваши условия, — спокойно сказал Кольцов. — Но ведь я уже однажды передал вам, что не приму никаких условий.

— Значит, предпочитаете смерть?

— Я уже с нею смирился.

— Ну что ж… Одевайтесь! — Щукин подождал, пока Кольцов медленно надевал брезентовую куртку с бубновыми тузами на спине и на груди, приказал: — Следуйте за мной!

Первым по коридору шел надзиратель и, гремя ключами, открывал тяжелые тюремные двери. Следом шагал Щукин, за ним — Кольцов. Замыкал это шествие дежурный офицер.

Жалобно проскрипели на ржавых петлях с десяток тяжелых металлических дверей — и наконец все четверо очутились во дворе. Но это не был тесный, огороженный высоким каменным забором дворик, над которым повис перечеркнутый колючей проволокой крошечный прямоугольник серого неба. Это был большой двор, он тянулся вдаль. Повсюду здесь было много ветра, дождя и серого неба. Это была почти воля.

Они немного прошли по мощенному булыжником двору.

— Я сейчас вернусь! — сказал Щукин дежурному офицеру и исчез в приземистом угрюмом здании комендатуры.

Кольцов остался с надзирателем и дежурным офицером. Молча стояли под дождем. Надзиратель закурил, вопросительно взглянул на офицера. Тот кивнул. И тогда надзиратель протянул Кольцову кисет:

— Закуривай.

Кольцов не отказался. Непослушными руками свернул цигарку, прикурил. Пыхнул дымом и спрятал цигарку от дождя в рукав. Удовлетворенно и радостно щурясь, огляделся вокруг.

— Во-во! — уловив взгляд Кольцова, сказал надзиратель. — Двадцать два года служу в крепости, а чтоб из тех камер через эти двери — ни разу не было!

— Должно, капитан, для тебя что-то повеселее придумали, — многозначительно добавил дежурный офицер. — Теперь просто стрельнуть — мало…

Закончить свои мысли он не успел: вернулся Щукин. Передал дежурному офицеру листок бумаги. Тот внимательно и придирчиво его прочитал, обернулся к надзирателю:

— Ступай! Ты свободен!

Надзиратель удивленно посмотрел на офицера, перевел взгляд на арестанта, но не тронулся с места: происходило нечто, чего он не мог понять.

— Я говорю: ступай! Господин полковник взяли его под свою ответственность!

Надзиратель, так до конца ничего и не поняв, все же не решился ослушаться офицера: круто развернулся и, время от времени оглядываясь, зашагал к входу в крепость.

Дежурный офицер проводил полковника Щукина и Кольцова к автомобилю. И, приложив руку к козырьку фуражки, стоял так, пока полковник и арестант не уселись в автомобиль, пока автомобиль не тронулся с места и не исчез в черноте туннеля, ведущего из крепости…

В город они не заехали, миновали его окраинными улицами. После стольких месяцев заключения Кольцов словно заново открывал для себя мир. Отцветают сады. Бродят по пригоркам куры. Небо. Облака. Ветер полощет белье. Господи, как прекрасно жить!.. Вместе с тем его ни на мгновение не покидали упругие, как удары сердца, вопросы: «Куда? Зачем? Неужели смерть?..»

Щукин долго и упрямо сидел молча, смотрел не в окно автомобиля, а себе под ноги. Наконец, когда уже давно скрылся из виду Севастополь и промелькнули еще два или три селения, Щукин поднял на Кольцова усталые и вместе с тем колючие глаза, сказал:

— На этот раз вы обманули смерть. — И, торопливо подняв руку, остановил Кольцова. — Не благодарите меня, я здесь ни при чем. Более того, будь на то моя воля, вы были бы расстреляны еще там, в Харькове… Жизнь и свободу даровал вам главнокомандующий барон Врангель. Вы, видимо, не знаете: он пришел на смену Деникину. Причин, почему барон решил сохранить вам жизнь, я не знаю — не интересовался. Да и важны ли для вас причины?

Кольцов не ответил. Он был оглушен сообщением полковника и из-за переполнявшей его радости не сразу собрался с мыслями. Лишь несколько позже спросил:

— Куда мы едем?

— Уж не думаете ли вы, что я отвезу вас на Перекоп и передам в объятия Дзержинского?! — раздраженно спросил Щукин.

— Не думаю.

— Скажите, когда остановить машину. И идите куда глядят глаза. Попадетесь снова — будем считать, что судьба немилосердна к вам… — Подумав немного, Щукин добавил: — Будь на моем месте кто-то другой, расстрелял бы на обочине, и дело с концом. А доложил бы, что отпустил. Кто проверит!

— А почему бы вам так и не поступить? — спросил Кольцов.

— Осмелели! Поверили, что избежали смерти! — ухмыльнулся Щукин. — Просто в этом мире я еще верю в твердую порядочность, в твердую честь и в твердое честное слово.

— Вы дали честное слово? — догадался Кольцов. — Кому?

Щукин не ответил. На капот автомобиля набегала дорога. Она становилась более извилистой, петляла, объезжая пригорки. Потом вплотную к ней приблизились леса. Деревья клонились ветвями на дорогу.

— Здесь сойдете! — сказал наконец Щукин.

— Мне все равно, — ответил Кольцов.

Щукин приказал шоферу остановить автомобиль.

— Выходите!

Кольцов вышел из машины, и ему в лицо ударили запахи прелой листвы и цветущей акации, от этих запахов у него даже закружилась голова. Следом за Кольцовым вылез Щукин.

— Вы свободны, — сказал он. — Но прежде чем вы уйдете, я обязан выполнить одно неприятное для меня поручение и передать вам письмо моей дочери. Надеюсь, по прочтении вы уничтожите его, дабы в случае чего не скомпрометировать ее.

— Как? Разве Таня еще не уехала в Париж? — удивленно спросил Кольцов.

Но Щукин словно не слышал этих слов.

— Я дал Тане слово передать вам его не читая… Возьмите.

Кольцов принял письмо. А Щукин торопливо сел в автомобиль, прикрывая дверцу, на мгновение задержал ее, сказал:

— Уходите! И упаси вас бог вновь оказаться в Севастополе, потому что… потому что…

Не закончив, он резко хлопнул дверцей. Взревел мотор, и автомобиль помчался по дороге.

Проводив его взглядом, Кольцов неторопливо сошел с дороги, нырнул в густой кизиловый кустарник, какое-то время пробирался по нему. Поднялся на пригорок, кустарник расступился, остался внизу. Здесь было просторнее, хотя и сумеречнее. Серое небо с трудом просеивало свой свет сквозь густую листву. Прислонившись к дереву, Павел вынул из кармана куртки письмо. Ее письмо. Внимательно осмотрел его. Заметил небольшое пятнышко на конверте. Быть может, она нечаянно обронила слезу, когда вручала отцу и умоляла передать…

Он бережно вскрыл конверт, извлек из него розовый тонкий листочек. Ему даже показалось, что от письма слабо повеяло едва уловимым ароматом — это был даже не запах духов, а едва уловимый запах свежести, чистоты.

— «…Прощайте, мой друг! Прощайте, Павел! Прощайте тот, кого я так любила. — Кольцов читал письмо, и ему казалось, что звучит ее волшебный голос, и ему даже слышались присущие ей интонации. — Вы были для меня воплощением мечты. Первая любовь! Она ведь так доверчива. Я верила вам, верила, что вы тоже любите, а это была… игра! Непостижимо, но у меня нет ненависти к вам. Должно быть, я вас все еще люблю… Папа сказал мне, что Петр Николаевич даровал вам жизнь, и я не смогла скрыть своей радости, и папа понял, что я по-прежнему… нет, даже еще сильнее люблю вас. Но на днях папа отправляет меня во Францию — и у меня разрывается сердце от мысли, что я никогда, никогда больше не увижу вас…»

Спрятав письмо в карман, Кольцов огляделся. Нужно было уходить. Кто знает, что взбредет в голову полковнику Щукину. Быть может, вышлет сюда сотню солдат, и они без всякого труда изловят его.

Вдали виднелись горы. Кольцов подумал, что следует идти туда. В горах его труднее будет схватить. И скрываться там легче. Он всегда найдет убежище в любой трещине, расщелине, пещере. Прежде всего надо попытаться достать хоть какую-то одежду и еду. И уж тогда пробраться в Симферополь, чтобы разыскать кого-то из старых своих друзей и с их помощью выйти на подполье. В том, что оно существует, он не сомневался… А возможно, рискнет и отправится в Севастополь, отыщет Наташу и Красильникова — они там, иначе не было б письма, доставленного Коленом…

Весь день он шел навстречу горам.

Рассеялась морось, сквозь рваные облака выглянуло солнце. Кольцов устал и хотел есть. Пару раз он слышал совсем близко мычание коров и лай собак — видимо, проходил мимо сел. Но завернуть туда не решился. Боялся, что, увидев его арестантскую одежду, крестьяне сразу же отдадут его врангелевцам.

Идти приходилось в гору, каждая верста пути теперь давалась ему все с большим трудом. Пот застилал глаза, и он время от времени стирал его жестким рукавом арестантской тужурки…

Чем выше он поднимался, тем становилось холоднее. Его окружали скалы, и от них тянуло холодом. Перепрыгивая с камня на камень, он преодолел быстрый ручей. Шел, хоронясь между скалами. На каком-то повороте неосторожно вышел из-за скалы и прямо перед собой увидел человека на коне. Форма на нем, хоть и без погон, была явно офицерская. На полушубке — пояс с кобурой, за плечами — винтовка.

Кольцов понял, что его заметили, и все же шарахнулся назад. Но всадник пришпорил коня и двинулся ему навстречу.

— Эгей-ей! Выходи! — издали крикнул всадник.

Кольцов не отозвался. Он бросился между скал в обратную сторону, и узкое каменное ущелье вывело его к обрыву.

— Эй, выходи! Не заставляй меня винтовку с плеча снимать! — уже раздраженно приказал всадник.

«Недолго музыка играла», — с досадой подумал Кольцов и выглянул из-за валуна.

— А ты кто такой? — спросил он.

— А кто тебе нужен? — в ответ тоже спросил всадник.

— Почему на тебе погон нету?

— Они мне не к лицу, — лениво отозвался всадник и вдруг сердито закричал: — А ну, хватит бейцы крутить! Выходи! А то бомбу в тебя кину!

— Вот этого — не надо, — спокойно сказал Кольцов и пошел навстречу всаднику. — Руки поднимать, что ли?

— Как хочешь. Оружия-то у тебя все равно нету. Я за тобою давно наблюдаю.

Кольцов вышел к всаднику, всмотрелся в его пожженный у костров, потрепанный полушубок, в небритое, исхудавшее лицо и понял, что это не врангелевец. Он — либо из остатков орловских повстанцев, офицеров, выступивших против Врангеля, либо — «зеленый». Встреча и с теми и с другими не представляла для Кольцова опасности.

— Веди меня к командиру! — попросил Кольцов всадника.

Всадник не ответил. Молча тронув коня, он потрусил между скалами. Кольцов заспешил следом.

— Слышь, парень! Не торопись, а то ведь отстану и убегу!

— Не убежишь, — отозвался всадник, не оборачиваясь. — Ты вокруг погляди — и все поймешь.

Кольцов огляделся и только сейчас приметил едва видимых среди камней еще несколько человек. Стволы их винтовок и их взгляды были направлены на него…

Было уже довольно поздно, когда полковник Щукин вернулся в город. Домой не поехал, возвратился на службу. Торопливо прошел по гулким сумеречным коридорам контрразведки. В кабинете, не зажигая света, присел в кресло, устало откинул голову. Пытался о чем-то думать — не думалось.

Последние месяцы он постоянно чувствовал себя опустошенным, выпотрошенным. И ощущение это не проходило, более того, усиливалось. Как-то вскользь подумал о Кольцове: «А ведь победил». Подумал беззлобно, словно о ком-то, не имеющем к нему никакого отношения.

Где-то далеко пробили часы. Насчитал одиннадцать ударов. Догадался, что звук донесся из кабинета Татищева.

Татищев оказался у себя. Удивленно спросил:

— Так быстро?.. Барон распорядился доставить Кольцова на станцию Чонгар и там передать красным. Соответствующее указание главком направил Слащову телеграфом. Вас на Чонгаре ждут.

— Я знаю.

— В таком случае почему вы все еще здесь, а не в пути?

Щукин долго сидел молча. Затем устало ответил:

— Знаете, полковник, таких унизительных распоряжений мне еще не приходилось исполнять.

— Что поделаешь, Николай Григорьевич, — вздохнул Татищев. — Мы — солдаты.

Щукин только вздохнул:

— Я отпустил его… Кольцова… Где-то на полпути к Симферополю. В конце концов, ему сохранили жизнь. А дальше…

— Но ведь это же… — волновался Татищев.

— Скандал, хотите сказать?

— Не выполнено поручение главкома… Это — не просто скандал. Бунт.

— Пожалуй, — спокойно и даже весело согласился Щукин и, решительно поднявшись с кресла, сказал официальным тоном: — Прошу вас, господин полковник, дать мне неделю для завершения некоторых неотложных дел. По окончании этого срока незамедлительно подам рапорт об увольнении не только из контрразведки, но и вообще со службы. Я намерен уехать.

Щукин повернулся, пошел к двери.

— Николай Григорьевич, ну зачем же так! — всполошившись, бросил ему вдогонку Татищев. — Может быть, мне в самом деле не следовало поручать вам столь щепетильное для вас дело…

— Вы тут ни при чем, — сказал Щукин, задержавшись у двери. — Просто я хочу остаток отпущенных мне дней посвятить дочери. — Помедлив немного, добавил: — Это единственное, что у меня еще осталось… Россию, боюсь, мы уже потеряли. — И, толкнув тяжелую дубовую дверь, не оборачиваясь, полковник Щукин вышел.

Глава тридцать третья

О том, что казнь над Кольцовым не состоялась и что полковник Щукин вывез Павла из крепости, Красильников узнал уже на следующий день. Такая новость и в крепости, обычно равнодушной к людским судьбам, разнеслась с молниеносной быстротой. Матвей Задача на этот раз сам стал искать Красильникова. Когда они встретились, он ему обо всем рассказал. Подпольщики выяснили также, что Щукин выезжал из города ненадолго и, стало быть, он отпустил Кольцова где-то неподалеку. Если отпустил… О худшем не хотелось думать.

Какое-то время Кольцов, вероятнее всего, будет прятаться в горах, но потом попытается найти подполье. И может стать легкой добычей контрразведки.

Они сидели на маяке — Красильников, Наташа, Василий Воробьев и Сергей Сазонов, — размышляли, как дать знать Кольцову, где их искать. Предложений было много, ни одного толкового. Когда выговорились все, Красильников сказал:

— Есть и у меня одна мысль. Почти безнадежная. Вдруг да что-нибудь и получится.

И он рассказал товарищам о том времени, когда работал в Киеве во Всеукраинской ЧК и довелось ему засылать Кольцова в белогвардейские тылы.

— Поддерживать связь решено было через одного профессора, историка. — Красильников выразительно взглянул на Наташу. — У профессора была для Кольцова явка, точнее, почтовый ящик. Все донесения шли через эту явку… Когда профессору надо было вызвать Кольцова на связь, он это делал с помощью пустячного объявления с таким текстом: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также обмениваюсь…»

— Нет! — отрицательно качнула головой Наташа. — «Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…» И так далее.

— Помнишь, — улыбнулся Семен Алексеевич. — А что, если повторить? Что, если несколько раз напечатать такое объявление в газетах в Симферополе и Севастополе? Может случиться, что Павел увидит это объявление, прочтет?

Сазонов задумчиво прошелся по горнице.

— В одной газете, и не больше. Иначе попадем под подозрение. Вероятность того, что Кольцов увидит это объявление, чрезвычайно мала. Но допустим… Допустим, что Кольцов прочел его и пришел на явку. В Севастополе все ясно. Мы знаем Кольцова в лицо. А в Симферополе?

— Если он откликнется, то и свой старый пароль назовет. Скажет, что его интересуют две монеты Петра Первого… А вот какие?.. Черт, забыл…

— «Солнечник» и двухрублевик, — подсказала Наташа.

— Во! Точно! — обрадовался подсказке Красильников. — А дальше все понятно! Дальше ему растолкуют, где нас искать.

— Ну что ж… попытаться с объявлением можно, — согласился Сазонов и с сомнением добавил: — Хотя и не верю в успех этого предприятия… Попытаемся!

— Это мы попытаемся, — насупился Красильников. — Мы! А тебе, Серега, надо идти к своим. Свое задание ты выполнил. Доложишь там о наших делах. Не исключаю я, что и Кольцов тоже надумает туда добираться. Нелишним было бы предупредить об этом дивизионные особые отделы.

…Проводив в путь Сазонова, они в тот же вечер вновь вернулись к насущным делам. Красильников сказал, что завтра же отправится в Симферополь, чтобы уладить дело с объявлением для Кольцова. Но Наташа настояла на том, чтобы в Симферополь отправился Митя Ставраки. Ему это удобно, он часто по службе ездит в Симферополь и конечно же сумеет выбрать время, чтобы побывать на явке и встретиться с Кузьмой Николаевичем.

Красильников как мог противился этому. Ворчал, что надо бы проверить парня здесь, на каком-то мелком деле, прежде чем выкладывать ему симферопольскую явку. Но твердым до конца быть не сумел. Его сразил Наташин аргумент: Митя — друг Павла.

Потом обсуждали иные дела. Красильников рассказал своим друзьям о встрече с Бондаренко и о задании Центра — обратить пристальное внимание на флот, на землечерпалки, на другое флотское имущество, не позволить белогвардейцам вывезти его за границу.

— Научились загадками говорить, — раздраженно сказал Василий Воробьев. — «Обратить внимание». Это как же? Бинокль взять и наблюдать издаля? Или еще чего?..

— А ты сам как понимаешь? — без обиды спросил Красильников.

— Надо туда на работу внедряться, — ответил Воробьев. — Тогда все будет видно, что там и как…

— Правильно думаешь, — согласился Красильников. — Плюнем, Вася, на все и махнем на флот.

— Тебе нельзя, — вздохнул Воробьев. — Тебе тут надо. А я подамся… Вон у Федора Петровича там кореша есть, помогут.

— Помогут, чего там, — закивал головой смотритель. — Терентий там и Тихоныч… Спросишь Терентия Васильевича, скажешь, что я тебя прислал для подмоги. Да и Тихоныч тоже в случае чего замолвит за тебя слово, если будет такая нужда.

Красильников удовлетворенно хмыкнул. «Жизнь — как у зебры шкура», — говорил ему когда-то Фролов. Может, и правда кончилась в их жизни черная полоса и начинается белая, радостная. Кто знает!

На следующий день Митя приехал в Симферополь. Отправился на Фонтанную улицу. Отыскал дом с вывеской, на которой был изображен амбарный замок. Удостоверился, что среднее оконце, как и условлено, закрыто ставнями. Лишь после этого позвонил.

Назвав Кузьме пароль, он не стал здесь долго задерживаться. Подробно изложив просьбу севастопольских подпольщиков и откланявшись, Митя Ставраки вскоре вновь оказался на шумных улицах крымской столицы…

Проводив гостя, Кузьма Николаевич засобирался. Присев к столу, переписал разборчиво, печатными буквами, переданное из Севастополя объявление и отправился на Александро-Невскую улицу, в редакцию «Таврического голоса».

В небольшой комнате было несколько столов, все пустые, но за одним, низко склонившись к растрепанному вороху узких бумажных полосок-гранок, сидел очень полный мужчина. В ответ на приветствие он раздраженно пробормотал:

— По всем вопросам — к редактору. Вон туда, — и ткнул рукой в глубину комнаты, где была еще одна дверь.

Постучав и не получив ответа, Кузьма Николаевич открыл дверь. У большого стола суетился весь высохший, желтый, как осенний лист, старик. Стол был завален бумагами, старик собирал их, сердито запихивал в пузатый портфель, стоявший тут же на столе.

— Мне объявление дать, — войдя, сказал Кузьма Николаевич.

— Не принимаем, — прошелестел старик и, трудно, с надрывом прокашлявшись, продолжал резким, злым фальцетом: — Ни объявлений, ни стихов, ни статей, ни даже фельетонов — ниче-го-с! Финита! Крышка! Нет больше «Таврического голоса», кончился. Прекратил свое существование. Закрыт приказом начальника отдела печати.

— А «Южные ведомости»? — спросил Кузьма Николаевич. — Может, они принимают?

— «Южные ведомости» закрыты две недели назад. И «Заря России», и «Курьер». А «Великая Россия» — газета официальная, объявлений не печатает…

— Так что же делать?

— Надеяться, только надеяться! Нас при Деникине закрывали восемь раз и при большевиках тоже восемь.

Старик продолжал еще что-то зло и горестно выкрикивать, возмущенно потрясая кулаками, но Кузьма Николаевич уже не слышал его.

Объявление в газете ему тоже казалось пусть и ненадежным, но все же единственно возможным способом выйти на контакт с Кольцовым. Однако предусмотреть закрытие газеты никто не мог. Выходило так, что севастопольские подпольщики будут надеяться на него. А он бессилен что-либо предпринять.

Размышляя о неудаче, Кузьма Николаевич неторопливо возвращался домой. В квартале от дома он краем глаза отметил стоящую здесь с незапамятных времен круглую афишную тумбу. В прежние времена на ней расклеивались яркие объявления о концертах приезжих знаменитостей, представлениях, бенефисах, благотворительных вечерах. Сейчас же афиш на тумбе было мало, зато вся она пестрела совсем крошечными, написанными от руки объявлениями.

Кузьма Николаевич остановился, стал читать. Броско рекламировал свою продукцию посудный магазин Киблера; заезжий хиромант заявлял: «Я знаю тайну вашей жизни!»; зазывал «только взрослых» кабачок «Летучая мышь»; предлагали свои услуги врачи, акушеры, массажистки, репетиторы…

В полдень Кузьма Николаевич еще раз вышел из дому. На рынке, возле пустующих ларей, увидел кучку беспризорников. Они перебрасывались обтрепанными грязными картами. При виде направляющегося к ним Кузьмы Николаевича подобрались, готовые сыпануть в разные стороны.

— Пацаны! Кто хочет заработать? — громко спросил Кузьма Николаевич.

Мальчишки моментально окружили его плотным кольцом.

Невероятно чумазый оборвыш плелся по залитой солнцем улице. В руках — баночка с клейстером и стопка бумажных листков. Завидев афишную тумбу, он решительно направлялся к ней и клеил объявление. Иногда клеил прямо на стену дома или на столб. Пришлепывая каждое объявление рукой, он оставлял на нем след мурзатой пятерни.

Кто-то окликнул мальчишку, и он замер, готовый в любой момент дать стрекача. Но тут же вспомнил, что не шкодничает, — приободрился, лениво, не торопясь, подошел к стоящему за деревом человеку в канотье и молча вложил в протянутую руку несколько еще не расклеенных объявлений.

Человек прочитал крупный, от руки написанный печатными буквами текст: «Продаю коллекцию старинных русских монет. Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу: Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом». Самое обычное объявление. Вернув беспризорнику листки, филер зевнул и ушел…

Открытый вагончик трамвая остановился в конце Таможенной, неподалеку от пристаней Российского общества пароходства и торговли. Оттуда доносился шум лебедок, лязг цепей, громкие команды: «Майна!», «Вира!».

Сойдя с трамвая, Василий Воробьев в людском потоке спустился к пристани. Здесь тоже сновало множество людей. Грузчики и солдаты в брезентовых наплечниках и просто в разрезанных мешках, свисающих с головы, цепочкой ступая по сходням, разгружали пароход, на борту которого виднелась надпись: «Фабари» — порт приписки Нью-Йорк. У соседнего причала стоял пароход под французским флагом. Среди грузчиков можно было увидеть немало офицеров в старых гимнастерках без погон. В соответствии с новой экономической политикой Врангеля зарплата у рабочих, тем более докеров, была намного больше, чем офицерское жалование, и защитники Крыма подрабатывали где только могли.

Офицеры роптали, но их дело военное, подневольное — куда денешься? — а рабочие были довольны, что живут намного лучше, чем «у Советов». И это было для подпольщиков горше репрессий. Рабочие стали неохотно откликаться на их призывы… Тем более ценны были те, кто остался верен пролетарскому делу.

Воробьев медленно прошел мимо пакгаузов. Возле них высились этажи ящиков и тюков, прикрытых брезентом. Пакгаузы были забиты до отказа, и штабеля грузов теснились по всей территории пристани, образуя узкие коридоры, в конце которых стояли часовые. Задерживаться здесь было нельзя: на него могли обратить внимание.

Через лабиринт складских помещений и навесов берегом бухты он пошел к хлебным амбарам. Оттуда мощенная булыжником дорога повела его к Каменной пристани и товарной станции. Воробьев долго шел мимо стоящих борт к борту, ошвартованных прямо к берегу, всевозможных судов. На многих из них не было никаких признаков жизни. Наконец он увидел вдали характерные, фантастические силуэты землечерпательных караванов.

Огромные стальные ковши землечерпалок вздымались высоко над палубными механизмами и надстройками. Каждый караван состоял из землечерпалки, похожего на утюг плоскодонного лихтера и небольшого буксира.

Возле двухэтажного здания портовой службы Воробьев увидел двух стариков в морских фуражках. «Один из них, должно, и есть Терентий Васильевич», — подумал Воробьев и направился к старикам. Поздоровавшись, сказал, что его послал к ним смотритель маяка Федор Петрович. Федор Петрович слышал, что здесь требуются матросы, и рекомендует его. Старики обрадовались. Один из них, худой, сутулый, и впрямь оказался Терентием Васильевичем, второго — маленького, сухонького — называли Тихонычем.

Тихоныч рассказал, что и верно, до недавнего времени здесь было малолюдно и пустынно и весь флот охраняли всего лишь два человека — он да Терентий Васильевич. А теперь тут началось какое-то шевеление, стали на суда нанимать матросов, комплектовать экипажи. Поговаривают, что все эти морские маломерки вскоре понадобятся Врангелю…

Старик Тихоныч был словоохотлив и рассказывал все обстоятельно и подробно, Терентий Васильевич лишь в знак согласия кивал головой. Потом предложил:

— Идем, покажем тебе наше хозяйство.

Идти оказалось недалеко. У швартовой стенки стояли буксиры «Березань», «Рион», «Кахарский». Об их борта билась и хлюпала вода. На мачтах горели огни. Мерно вздыхали паровые машины.

— Эти уже под парами, — кивнул на суда Терентий Васильевич. — Матросами укомплектованы. На них и паек уже загрузили, и топливо. Не сегодня-завтра куда-то уйдут…

Чуть подальше, наглухо пришвартованные к стенке, угрюмо высились землечерпалки.

— Тоже наше имущество, — указал на землечерпалки Терентий Васильевич. — И эти, видать, долго в Севастополе не задержатся.

Воробьев увидел, как с одной из землечерпалок спустился по сходням барственного вида господин в штатском и в сопровождении чиновника в форме морского ведомства направился к следующей землечерпалке. Они прошли рядом, и Воробьев успел хорошо рассмотреть господина в штатском; был он высок, сухощав, с надменным выражением лица.

— Это вот — купец, — шепнул Терентий Васильевич. — Он уже вторые сутки по землечерпалкам лазает. Что-то записывает, что-то подсчитывает… Продешевить боится.

— Наши говорили, что этот господин из Константинополя приехал, — пояснил Тихоныч. — Вроде представитель торгового дома.

— Ну а зачем им землечерпалки? — удивился Воробьев. — Если Врангель по зубам схлопочет, куда они денутся со своими землечерпалками?

— Это для тебя да для нас с Терентием они — землечерпалки, — пояснил Тихоныч. — А для купца — товар. За границу угонит и то ли оптом продаст, то ли частями. Там и железо, и медь, и латунь… Господи боже мой, чего только там нет! Большие деньги можно заработать!

— Да-а, дела, — многозначительно протянул Терентий Васильевич, провожая взглядом высокого господина в штатском и его сопровождающего. — А портовый инженер… вишь, как возле купчишки вьется. Не иначе как уже сторговались!

Воробьева эта мысль обожгла, как удар хлыста.

Летний зной приходит в Севастополь рано, не дожидаясь, когда закончится весна. Цвели акации, и медовый, душистый запах висел на улицах города, пьяня и внося в души людей какое-то смутное, тревожное беспокойство.

Впрочем, тревога, овладевшая людьми, вызывалась не только временем года. Наступление, скоро наступление — это чувствовалось по всему. По дорогам на север полуострова передвигались колонны солдат, катились пушки и броневики, шли обозы.

Красильников направлялся в фотографию Саммера, к Бондаренко. Надо было посоветоваться о Кольцове: быть может, есть у Бондаренко какие-то возможности помочь. Рассказать о безрадостных вестях, принесенных Воробьевым: судя по всему, землечерпательные караваны проданы торговому дому «Жданов и К°» и могут в скором времени уплыть за границу. Концентрировались войска в районах Феодосии, Керчи и в Северном Крыму. С французских пароходов в порту сгружались орудия и другое военное имущество. Ночью ошвартовались тоже груженные сверх ватерлинии американские пароходы «Сангомон» и «Честер Вальси». Обо всем этом надо было каким-то способом известить командование Красной армии.

В фотографии в этот будничный день было безлюдно. Однако обсудить дела они не успели: была назначена встреча подпольной группы, и Бондаренко спешил. Красильникова он взял с собой.

Торопливо пройдя пару кварталов, они очутились возле давно знакомого Красильникову винного погребка «Нептун» с украшающим вход веселым богом морей, держащим в руке кружку пива.

Спустившись по выщербленным ступеням «Нептуна», Бондаренко чуть замешкался у открытой двери, вглядываясь в прохладный полумрак подвальчика. Здесь все было спокойно. Посетителей почти не осталось, лишь в глубине зала сидел над стаканом вина пожилой, уныло-потертого вида чиновник, да неподалеку от него тихо толковали о чем-то двое дрогалей.

Увидев в проеме двери Бондаренко и перекинувшись с ним многозначительным взглядом, хозяин сказал посетителям:

— Извините, господа хорошие, заведение закрывается.

Дрогали встали сразу, послушно и дружно, чиновник же почему-то заупрямился.

— Что такое?! — недовольно воскликнул он.

Хозяин величественно повернулся к нему:

— Так у нас заведено. Идите с миром.

Чиновник, бормоча что-то, направился к выходу. Но лакей остановил его:

— Извольте рассчитаться, господин! Нехорошо-с!..

Склонив к плечу голову с лоснящимися, надвое разделенными пробором волосами, лакей обмахивался полотенцем. На круглом его лице блуждала полупочтительная, полупрезрительная — истинно лакейская — ухмылка.

Красильников уже начал понимать, что к чему, и все же удивленно посматривал то на хозяина, то на его помощника.

Хозяин «Нептуна» вел себя так, будто родился за этой стойкой. Приняв от чиновника сторублевую бумажку, то бишь «казначейский билет правительства вооруженных сил Юга России», он презрительно сморщил губы, а потом неподражаемо небрежным жестом кинул на мокрую стойку несколько «колокольчиков» — мелких врангелевских ассигнаций, получивших название не то за изображенный на них царь-колокол, не то за низкую покупательную способность, — пустой звон, а не деньги!

Наконец чиновник удалился.

— Пошли, Семен! — повернулся Бондаренко к Красильникову.

В маленькой комнате за столом сидели четверо. Красильников негромко поздоровался.

— Здравствуй, товарищ! — Голос хозяина погребка здесь, в комнате, показался Красильникову неестественно густым и низким. Только несколько позже он понял причину этого акустического чуда: столом им служила огромная бочка, и они восседали вокруг нее. — Ты у нас бывал. Я тебя запомнил.

— Бывал, — кивнул Красильников. — Я тоже тебя запомнил.

Здесь, среди друзей, Бондаренко неузнаваемо переменился. Исчезло сонливое выражение лица, не осталось и малейшего следа от недавней вальяжности. Глаза смотрели молодо, от всей его крепкой фигуры веяло силой и уверенностью.

— Значит, так! — сказал Бондаренко, легонько прихлопнув ладонью по столу-бочке. — Я сейчас буду говорить о каждом из вас. С кого начнем?

— Полагается с гостя, — быстро вставил худощавый человек с почерневшим от въевшейся гари лицом.

Красильникову показалось, что столь же прочно, как гарь, прижилась на этом лице постоянная усмешка. «Легкомысленный какой-то», — недовольно подумал Красильников.

— Можно, конечно, с гостя, — согласился Бондаренко. — А можно наоборот. Пусть гость послушает, что вы за люди, и сам решит, называться ему или нет. Может, не захочет.

Шутке засмеялись, но сдержанно.

— С тебя и начнем, — сказал Бондаренко худощавому чернолицему человеку. — Товарищ Ермаков. Работает на «железке». Говорит, что жить без своих паровозов не может, но я ему не верю: ломает почем зря. Полный реестр по этой его линии сейчас не составишь. Наверное, полковник Татищев хотел бы с ним кое о чем потолковать, но Петр Степаныч — человек стеснительный.

— Я в армии не служил, говорить с полковниками не умею, — улыбнулся Ермаков.

— Теперь факт последний, — сказал Бондаренко, — но главный. В партии Петр Степаныч с марта шестнадцатого…

«Вот тебе и легкомысленный», — подумал Красильников.

— Пойдем дальше. — Бондаренко перевел взгляд на немолодого человека с бородкой. — Михаил Михайлович Баринов. Служил на «Пруте». После разгрома восстания был приговорен к пожизненной каторге. Бежал из пересыльной тюрьмы, долгое время жил на нелегальном положении в разных городах. Пять лет назад вернулся в Севастополь. Организовывал боевые дружины, потом красногвардейские отряды. Он на нелегальном: его многие знают в лицо…

Следующим был человек с солдатскими погонами. О нем Бондаренко сказал:

— Матвей Федорович Рогожин. Вел пропаганду в царской армии, потом — в войсках Деникина. Человек тихий, незаметный. Дальше старшего писаря не продвинулся. Взрывов, перестрелок и всего такого за ним нет. Но то, что он делает, посильнее любых взрывов и стрельбы будет. — Бондаренко обернулся к Красильникову: — Что князя Уварова Щукин в контрразведку упрятал, думаешь, кто выяснил?.. Так… Кто у нас еще?.. Ты, Илларион? — обернулся Бондаренко к грузно сидящему за столом хозяину. — О тебе — особое слово. Ты у нас большая знаменитость.

Уверенный в себе, большой и сильный, Илларион вдруг опустил глаза и смущенно вздохнул:

— Ну ладно… Ну хватит.

— Представь ситуацию. — Теперь Бондаренко обращался к Красильникову: — Налет на полицейский участок. Получилось нехорошо, поднялась стрельба. Наши-то все ушли, но появилось опасение, что их будут искать. Илларион — мужчина у нас видный. Ему бы притаиться и помалкивать. А он… Молчи, Илларион! — сказал Бондаренко, заметив, что тот хочет перебить. — А он пошел на следующий вечер в цирк. За одно это пороть надо, но слушай дальше! Номер там был такой: несколько человек выносят огромную гирю, а силач ее выжимает. Выжал, утер пот, кланяется. Тут и вылезает на арену медведем Илларион. Потоптался, посопел, гирю поднял… Публика — в ладошки. Тогда Ларя хватает за пояс силача, тоже поднимает его над головой, как гирю, и осторожно кладет на опилки. В цирке — рев и стон. Наш чемпион поворачивается, уходит. И, обрати внимание, поклониться не забыл.

Красильников реагировал уже весело и чутко на все, о чем говорил Бондаренко. И каждый из сидящих в этой комнате виделся Красильникову не просто подходящим, а незаменимым в их совместной опасной работе.

А они все смотрели на него, ожидая, когда он заговорит. Он не знал, с чего начать; надо было собраться с мыслями. И опять на помощь пришел Бондаренко.

— Товарищ Семен работал в Центре, в Киеве, — весомо сказал он. — Был заброшен в белые тылы со спецзаданием. И — застрял.

Встал и Красильников. Смущенно улыбнувшись, сказал:

— Зовут меня, верно, Семеном. Работал в Чека. В частности, засылал в тыл, в Добрармию, товарища Кольцова. Потом немного помогал ему… А когда его в крепость засадили, пытался его высвободить. Вот, пожалуй, и все… Я знаю, что бы вам хотелось от меня услышать. Что у меня налажена связь с Центром, — продолжил Красильников. — Но это не так. Связи с Центром у меня утеряны. У вас, как я осведомлен, тоже. Стало быть, вместе будем их восстанавливать.

После этого перешли к делам.

Заговорили о покупателе землечерпалок и другого флотского имущества, представителе торгового дома «Жданов и К0». Подпольщики группы Бондаренко наблюдали за ним едва ли не со дня его появления в Севастополе.

— Фамилия его Федотов, прибыл из Константинополя, — доложил Рогожин. — Крупнейший делец.

— Федотов… Это какой же Федотов? — попытался вспомнить Красильников.

— У него брат был. Тоже крупный воротила. Ювелир. Его в Киеве наши шлепнули.

— Лев Борисович Федотов, поставщик двора его императорского высочества, — вспомнил Красильников. — Я его хорошо знал.

— А это — братец. Видно, этот фрукт недалеко от той же яблоньки откатился, — сказал Рогожин. — Столковался с генералом Вильчевским. А Вильчевский начальник снабжения армии.

— Но какое отношение землечерпалки имеют к военному имуществу? — удивился Красильников.

— У них сейчас так: все, что можно выгодно продать, — военное имущество, — улыбнулся Рогожин.

— Надо опередить их, — подал голос давно молчаливо сидевший Баринов.

— Каким образом?

— Давно собираемся провести диверсию в порту, — неторопливо заговорил Баринов. — Взрывчатка нужна была — достали. С шахт привезли, с Бекшуя. Самая пора: вчера еще один «француз» встал под разгрузку. Рванем склад — белякам будет не до землечерпалок.

Баринов смолк и, поглядывая на Бондаренко, ждал ответа. Бондаренко отозвался не сразу. Но когда заговорил, всем стало ясно, что это уже не просто продолжение разговора, а решение.

— Склады надо уничтожить, это ясно. Как это лучше сделать — обсудим. Для этого и собрались.

О предстоящих делах они говорили просто и буднично, с той уверенностью в успехе, какая свойственна людям, чувствующим себя хозяевами положения. И Красильников вдруг с волнением почувствовал, как впервые за много дней к нему вновь вернулась уверенность. Такой уверенности в себе, в своей силе Красильников не испытывал уже давно, со времен Харькова.

Неторопливо и обстоятельно они решили все до подробностей о диверсии в порту, условились о времени, назначили ответственных.

Вопрос, который больше всего волновал Красильникова: где сейчас искать Кольцова, как ему помочь? Но кто мог ответить! Оставалось только ждать. Рано или поздно он даст о себе знать.

Под конец вновь заговорили о господине Федотове. Красильников вспомнил рвущегося в дело Митю Ставраки и решил, что ликвидация господина Федотова будет хорошей проверкой для него. Сказал Бондаренко:

— Господина Федотова позвольте моей группе взять на себя!

Глава тридцать четвертая

До самых сумерек Кольцов со своим всадником-конвоиром блуждали по поросшим лесом горам. Уже когда стемнело, вышли к затаившемуся в лесной чаще караулу. Их окликнули:

— Ты, Софрон?

— Он самый! — отозвался конный.

Появились несколько вооруженных винтовками мужчин, приняли у Софрона коня и с любопытством изучали Кольцова, его украшенную бубновыми тузами тюремную одежду.

— Кто это с тобой?

— Кто его знает… Сейчас выясним.

— А если маскарад?

— Известно, расстреляем.

Почти на ощупь Софрон и Кольцов спустились по крутому склону на большую поляну, остановились возле вросшей в нее по самую крышу землянки. Поодаль Кольцов скорее угадал, чем увидел, еще несколько таких же землянок. Вкусно попахивало дымком.

Землянка, снаружи казавшаяся крошечной, внутри оказалась просторной и была основательно заполнена людьми. Тускло тлел под низким потолком каганец.

— Кто ты? — наконец спросил Кольцова басовитым, грудным голосом невысокий мужчина.

— Я бы тоже не против узнать, кто вы, — дерзко ответил Кольцов. — Хотя бы для того, чтобы не врать.

— Будешь много разговаривать — не доживешь до утра! — озлился мужчина. Однако, подумав немного, объяснил: — Мы — отряд повстанческой партизанской армии. Воюем против барона Врангеля. Я — командир. А ты… у тебя какая платформа?

— Разделяю вашу, — сказал Кольцов.

Его обрадовало, что он попал именно сюда, потому что в Крыму были и другие повстанцы — обозленные на весь белый свет, готовые драться и с белыми, и с красными. С такими было бы труднее.

— Для чего в горах оказался? Почему в такой одежде?

— Я — чекист, — сказал Кольцов. — Выполняя задание, служил в Добрармии старшим адъютантом генерала Ковалевского. Потом…

— Кольцов, что ли? — спросил кто-то с самого дальнего, укрывшегося в сумерках угла землянки.

— Да. Павел Кольцов.

— Ну нахал! Его же расстреляли!.. — Давно не бритый человек протиснулся поближе к Кольцову. — Его ж еще в Харькове расстреляли! Нет, братцы, я того адъютанта много раз видел. Издаля, правда. — И угрожающе Кольцова предупредил: — Но узнать — узнаю!

Зажгли еще один каганец, с толстым фитилем. Командир отряда поднес его к лицу Кольцова:

— Ну?

— Вроде — они… а вроде — и не они…

— Еще гляди! — грозно приказал командир. — От тебя, жить или не жить ему, зависит! — В наступившей тишине звучно щелкнул курок нагана.

Кольцов понял: скорее всего небритый скажет «Это не он». И уже никто больше не станет ничего проверять, выслушивать.

— Дай и мне на тебя поглядеть, — сказал он небритому. — Если ты меня часто видел, значит, и я тебя.

Память не подвела: перед Кольцовым стоял денщик Микки Уварова.

— Сидор! — уверенно сказал Кольцов.

— Они! Точно они! — воскликнул Сидор. — Вот где встретиться довелось, ваше благородие. А я, значит, со службы белой убег. Сперва до батьки Махно, а от него — сюда, в Крым.

В землянке раздался вздох облегчения.

После ужина командир отряда, крымский шахтер Стрельченко, поведал Кольцову немало любопытного о партизанском житье-бытье. Таких отрядов в Крыму насчитывалось много, однако далеко не все были объединены, не подчинялись единому командованию, а потому и борьба их с врангелевцами носила характер эпизодический…

Утром Кольцов рассмотрел лагерь отряда. Он находился на довольно крутом склоне. Партизаны с трудом выдолбили в скальном грунте четыре прямоугольных углубления и накрыли их — получились хоть и не очень уютные, но зато едва заметные землянки.

Стрельченко гордился тем, что ни одна облава, ни деникинская, ни врангелевская, ни разу сюда не добралась.

Еще несколько дней назад Стрельченко и не подумал бы покинуть это насиженное и обжитое гнездо, а сегодня он отдал приказ подготовиться к перебазированию на новое место. Случилось непредвиденное: из отряда ушли несколько человек. Дезертировали. Поддались на белогвардейскую пропаганду.

— Нашли где-то белогвардейскую газету, прочли приказ Врангеля, — объяснил Стрельченко. — Если Деникин на голый патриотизм давил, то Врангель о земле заговорил, будто будет землю крестьянам раздавать. Хитро так написано: отдавать «обрабатывающим землю хозяевам». Вот несколько наших мужичков и рассудили, что, если они с нами будут, а Врангель повсюду власть возьмет, им земли не видать. И ушли.

— А если не возьмет? — улыбнулся Кольцов.

— Об этом они не подумали. — И, помолчав немного, добавил: — Тут порою такие баталии словесные случаются — и все из-за земли. То товарищу Ленину не доверяют, потому как товарищ Ленин хочет военные коммунии сорганизовать…

— Не Ленин, а Троцкий, — поправил Кольцов.

— А Троцкий кто? Друг и правая рука товарища Ленина… То в господине Врангеле сомневаются: раз он сам из помещиков, вряд ли против своих пойдет… Нету у мужика уверенности, потому и находится в постоянном сомнении. Он сейчас — как баба на выданье: кто лучше приголубит, к тому и подастся.

Факт оставался фактом: несколько крестьян ушли с повинной к врангелевцам и могли вывести на партизанскую базу карательные отряды. Поэтому Стрельченко расставил подальше от базы караулы, с тем чтобы белые при облаве не захватили их врасплох. А тем временем они готовились уходить с этих насиженных мест.

Стрельченко дал Кольцову газету «Великая Россия».

— Прочти вот это. — Он ткнул прокуренным пальцем в набранную жирным шрифтом заметку.

Это и был приказ. Точнее:

«Первый приказ.

Правительства главнокомандующего

вооруженными силами на Юге России.

20 мая 1920 года, № 3226, г. Севастополь.

Русская армия идет освобождать от красной нечисти родную землю.

Я призываю на помощь мне русский народ.

Мною подписан закон о волостном земстве и восстановляются земские учреждения в занимаемых армией областях. Земля казенная и частновладельческая сельскохозяйственного пользования распоряжением самих волостных земств будет передаваться обрабатывающим ее хозяевам.

Призываю к защите Родины и мирному труду русских людей и обещаю прощение заблудшим, которые вернутся к нам.

Народу — земля и воля в устроении государства! Земле — волею народа поставленный хозяин! Да благословит нас Бог!

Генерал Врангель».

— Такой вот приказ, — сказал Стрельченко, принимая обратно газету. — И слов-то немного, а скольких заставил задуматься. Одни, видишь, уже ушли, а иные — в сомнении. Очень их смущает в приказе слово «хозяин». Как думаешь, кого барон имеет в виду? Может, себя?

…Три дня провел Кольцов в горах. Присматривался к людям, к жизни отряда. Партизанами были в основном сбежавшие еще из деникинской армии крестьяне. Было несколько рабочих, они приняли на себя командование отрядом. Находились здесь и такие, кто в прошлом занимался воровством, мошенничеством, конокрадством. Сейчас они выполняли в отряде роли снабженцев, руководили налетами на обозы…

Отряд ни с кем не был связан, он жил своей замкнутой автономной жизнью, принося пользу красным лишь самим фактом своего существования: время от времени партизаны грабили врангелевские продуктовые и фуражные обозы и тем самым отвлекали на себя какое-то количество войск для несения караульной и охранной службы.

Где-то по соседству, в районах Биюк-Янкоя, Орта-Саблы, Таушан-Базара, находились такие же, чуть побольше или чуть поменьше, партизанские отряды, которые жили такой же жизнью и точно так же не очень рвались в бой.

Это была дремлющая сила. Ее следовало разбудить. Для этого надо было добираться к своим, ехать в Киев, в Москву, быть может, к самому Дзержинскому — и слать сюда командиров, способных объединить этих прячущихся в ущельях, в лесных чащобах людей, повести их за собой…

Но как добраться к своим? Пешком, через наводненный белыми войсками Чонгар и Перекоп? Или на лодке? Из Донузлава в Скадовск или из Севастополя в Одессу? Но разве возможно это без помощи подполья?

Кольцов смутно представлял себе, как найти подпольщиков. Но не сидеть же здесь, в этом партизанском лагере, убедив самого себя, что ты принимаешь посильное участие в борьбе с врагом! И ждать. Чего? Разгрома белогвардейцев? Чтобы потом спуститься с гор и присоединиться к тем, кто действительно не щадил своих сил в борьбе с врагом? Нет, такой жизни Кольцов не желал.

В один из дней он упросил Стрельченко помочь ему добраться до Симферополя. Его переодели. Из кипы документов, взятых у белых, подобрали подходящие. До Таш-Джаргана Кольцова провожали Софрон и даже сам Стрельченко. Возле Таш-Джаргана они со Стрельченко расстались. Софрон уверенно повел Кольцова дальше, до Джиен-Софу — маленького татарского аула, расположенного неподалеку от городского предместья. В Джиен-Софу у Софрона был знакомый татарин. У него они заночевали. Утром татарин ввел Кольцова в город, минуя заставы.

Сложное чувство испытывал Кольцов в эти первые минуты в Симферополе. Город он знал хорошо — не раз бывал здесь. Внешне он ничем не изменился. Те же улицы, дома, вывески, и все же Кольцов попал как будто в иной город, только похожий на тот, памятный с детства, провинциально тихий, неторопливый. Кольцов тут же и понял, чем вызвано это странное неузнавание: город — не только улицы и дома, но прежде всего люди, их поведение, облик. По знакомым улицам текла пестрая, шумная, чуждая ему жизнь.

Было и еще одно: слишком долго он жил вне этого шума, многолюдья. Оно давило на него, угнетало… Ближе к большому, шумному базару потянулись лавчонки и кустарные мастерские матрасников, сапожников, шорников, тут же бойко торговали закусочные, чебуречные, шашлычные, из распахнутых окон и дверей несло кисловатым запахом дешевого вина, горелого бараньего жира и лука.

Кольцов присмотрел кофейню, где, на его взгляд, можно было спокойно посидеть. В киоске рядом он хотел купить, какие были, газеты, но оказалось, что, кроме официоза штаба Врангеля «Великая Россия», ничего другого сегодня в продаже нет.

Официальной информации в газете было мало, гораздо больше внимания уделялось всевозможной «хронике», то есть слегка подправленным и облагороженным сплетням, всякого рода пророчествам, наскоро обновленным анекдотам. Взахлеб восхвалялся новый правитель и новые порядки, и конечно же в изобилии преподносились описания ужасов «большевистского ада».

Выйдя из кофейни, Кольцов пошел к базару.

На базаре и примыкавшем к нему толчке царило крикливое многоголосие. За длинными деревянными стойками замысловато расхваливали свой товар торговки зеленью. Сновали с большими графинами на голове продавцы пенной бузы и просто подслащенной, подкрашенной воды. В пестрый гул вливались выкрики точильщиков, стекольщиков, монотонные причитания нищих, разбойничий посвист беспризорников.

Несколько часов Кольцов бродил между рядами, толкался в очередях, торговался, покупал квашеные помидоры и соленые огурцы — и ни разу за весь день не увидел ни одного знакомого лица из числа давнишних симферопольских друзей.

Солнце клонилось к закату. Торговые ряды стали пустеть. И он начал замечать, что на него обращают внимание. Здесь все были при каком-то деле, лишь один он бесцельно слонялся по уже малолюдной базарной площади. Чтобы чем-то заняться и заочно получить полезную информацию, он пошел к афишным тумбам, заклеенным объявлениями.

Прочитал про знаменитую гадалку, про посудный магазин Киблера, про танцклассы и про самое эффективное парижское средство от моли и клопов — и вдруг… Он даже не сразу понял смысл объявления — просто пробежал взглядом по написанным печатными буквами строчкам, и что-то дрогнуло в нем, сильнее забилось сердце.

«Продаю коллекцию старинных русских монет».

Кольцов закрыл глаза, боясь, что знакомое начало — лишь чистая случайность, а дальше пойдет совсем другой текст. Опять посмотрел на объявление:

«Также покупаю и произвожу обмен с господами коллекционерами. Обращаться по адресу…»

Да что же это такое? Ведь этим шифрованным объявлением (слово в слово!) Платоновы вызывали его в Харькове на связь! А здесь только адрес и фамилия другие: «Фонтанная улица, 14, Болдырев К.Н., собственный дом».

Неужели это Красильников и Наташа, следившие за всеми драматическими поворотами его судьбы, пытаются таким способом дать ему знать о себе? Или совпадение текстов?

Во всяком случае, пока на улице день, следовало наведаться к этому Болдыреву… Кольцов вышел за рыночную ограду, глянул по сторонам и зашагал на Фонтанную.

На звонок долго никто не отзывался. Потом совсем близко раздался громкий удушливый кашель, видимо, хозяин квартиры стоял под дверью уже давно, прислушивался и по какой-то причине не хотел открывать. И неизвестно, как долго бы он продержал Кольцова на пороге, если бы случайно не обнаружил себя кашлем.

Загремели засовы, дверь наконец приоткрылась, но прочную литую цепочку хозяин не снял.

— Вам кого?

— Я по объявлению, — скрывая волнение, сказал Кольцов.

— Какому?.. Ах да! Простите, так что вы хотели? — Кузьма Николаевич не забыл, конечно, об объявлении. Но он и подумать не мог, что человек, которого жаждал увидеть Красильников и которому это объявление предназначалось, придет так скоро.

А Кольцов, видя замешательство хозяина, его подозрительную недоверчивость, почти уже не сомневался, что это все-таки случайность, совпадение. И просто так, на всякий случай произнес те слова, которые должен был сказать:

— Меня интересуют две редкие русские монеты. Две монеты Петра Первого… «солнечник» и двухрублевик.

К удивлению и радости Кольцова, пароль сработал: звякнула цепочка, и дверь широко отворилась.

— Входите! Вы — Кольцов?.. Непостижимо, с какой точностью рассчитал Семен Алексеевич!

— Красильников? — все еще не веря удаче, спросил Кольцов.

— Объявление — это его идея.

— Я догадался. Где он сейчас?

— В Севастополе. Нет, но как славно получилось с объявлением! Честно говоря, я не очень верил в успех. Тем более что первоначально мы спланировали напечатать объявление в газете. Но не удалось. И тогда я принял самостоятельное решение: расклеить его на заборах… Вероятность, что оно попадет вам на глаза, была мизерная: один к миллиону…

Так, разговаривая, они прошли в комнату с лампой под абажуром. И лишь здесь хозяин протянул Кольцову руку:

— Будем знакомы. Зовут меня Кузьмой Николаевичем. Вас знаю по рассказам Красильникова.

Хозяин явки вглядывался в Кольцова. И Кольцов теперь тоже хорошо рассмотрел его. Был Кузьма Николаевич действительно немолод: худое, изрезанное морщинами лицо, глубоко запавшие глаза, обведенные болезненными тенями, и неожиданно густая, темная, лишь с редкой проседью шапка волос. Фигура, несмотря на сутулость, крепкая, костистая.

— Да вы присаживайтесь! — предложил хозяин. — Сейчас будем пить чай. — И вышел.

Кольцов огляделся повнимательней. Комната невелика, обставлена самым необходимым: у стены диван, шкаф — у другой, этажерка с кипой газет. Кроме трех окон, выходящих на улицу, сбоку было еще одно, глядящее во двор. Оно было приоткрыто, занавеска слегка вздувалась. Кольцов подошел к окну, отвел занавеску, осторожно выглянул. Под окном росли кусты. Дальше виднелся каменный забор, около него темнело какое-то строение, по-видимому сарай.

Послышались шаги, звякнула посуда. Кольцов обернулся. Кузьма Николаевич поставил на стол чайник, чашки. Посмотрел на Кольцова, понимающе улыбнулся:

— Вообще-то у меня тихо. Но на всякий случай я вам сейчас покажу… Пойдемте.

Через маленький коридорчик они прошли на кухню. Кузьма Николаевич отодвинул столик, под ним оказалась крышка люка.

— Был небольшой подпол, но я прорыл лаз. Завтра по свету покажу вам все подробно. А теперь пошли, чай стынет.

Чай и вправду был очень вкусный — крепкий, ароматный.

— Хорош? — Кузьма Николаевич был явно доволен. — Особая заварка. Морковь, чабрец и мята… А теперь рассказывайте!

Кольцов коротко рассказал о себе, стал расспрашивать у Кузьмы Николаевича об обстановке.

— Вы думаете, я знаю что-то досконально? — удивился хозяин. — Здешние газеты печатают всякую чушь: Я читаю, строю свои догадки, анализирую и делаю выводы. Тем и живу.

— Я кое-что сегодня тоже читал.

— Сегодняшнее интервью Врангеля вам не попалось на глаза? В «Великой России». Там он говорит, что не собирается «освобождать» Россию триумфальным шествием на Москву. Но не станет же он сидеть здесь, в «крымской бутылке», до скончания века? Постарается вырваться!.. Ну а пока порядки наводит. Сформировал правительство. Бывший шеф департамента полиции Климович назначен министром внутренних дел… Создали комитет, который разрабатывает закон о земле, чтобы привлечь крестьян. Татищев и контрразведка стараются вовсю: в подполье серьезные провалы… Видите, сколько я вам сразу наговорил! Признаться, устаю от одиночества — не с кем слова сказать.

Они разговаривали еще долго. Кузьма Николаевич жаловался на провалы, на плохую связь с Центром, на трудности работы. Сообщил, где искать Красильникова. Лишь когда в лампе кончился керосин, Кузьма Николаевич спохватился, заохал:

— Да что же это я!.. Вы ведь с дороги. Да и будет у нас еще время наговориться. Завтра документы вам сделаем, а уж послезавтра — пожалуйста, в путь.

В маленькой комнатке, отведенной Кольцову, были слышны через стенку покашливание и возня Кузьмы Николаевича, но вскоре он затих, а к Кольцову сон сначала не шел. Чередой летели мысли.

Никто не мог ему объяснить, что случилось, почему самый злейший его враг полковник Щукин лично вывез его из крепости и отпустил, даровал свободу.

Пригревшись под теплым одеялом, он подумал о предстоящей поездке в Севастополь, о встрече с Красильниковым, Наташей. Вспомнил о Тане. Уехала ли она в Париж? Доведется ли ему еще когда-нибудь увидеться с нею?.. Незаметно он заснул.

С постели его поднял громкий стук. Сильно, настойчиво стучали в дверь.

Из соседней комнаты неслышно появился Кузьма Николаевич, тревожным шепотом сказал Кольцову:

— Ума не приложу, кто это может быть. На всякий случай идите на кухню.

Быстро одеваясь, Кольцов услышал, как на вопрос хозяина из-за двери ответили:

— Открывайте же, вам телеграмма!

Телеграмм сюда присылать было некому. Пятясь, Кузьма Николаевич вернулся в комнату, махнул Кольцову:

— Быстро — к лазу! Я — следом! Еще успеем уйти!

В темноте он сунул в руку Кольцова увесистый сверток.

Кольцов развернул холстину, и в его руках оказался плоский восьмизарядный браунинг и три полностью набитых патронами магазина.

За дверью, наверное, поняли, что в телеграмму не поверили и открывать не собираются. В дверь раз за разом забухали чем-то тяжелым. Кольцов был еще в комнате, когда, брызнув осколками стекол, разлетелась оконная рама и на подоконник вспрыгнул человек.

Кольцов выстрелил. Одновременно ответная вспышка озарила комнату. Человек на подоконнике взмахнул руками, качнулся и повалился наружу. Но и его пуля нашла цель: Кузьма Николаевич неподвижно лежал на полу. Кольцов кинулся к нему, приподнял за плечи:

— Кузьма Николаевич!

Голова была мокрой и липкой от крови. Кузьма Николаевич не подавал признаков жизни.

Трещала входная дверь. Стреляли со двора в разбитое окно. Кольцов понимал, что дом окружен. Он бросился в кухню, сдвинул стол и открыл люк. Перед ним зияла черная дыра. Кольцов спружинил тело и спрыгнул вниз. За что-то зацепился, больно ударился. Несколько мгновений лежал неподвижно.

Здесь, в подвале, пахло затхлостью и сырой землей. «Как в могиле», — мелькнула мысль, и тут же появился страх, что у него сломаны ноги. С минуты на минуту надо было ждать, что в дом ворвутся и увидят люк. Кольцов нащупал рукоять браунинга. Осторожно повернулся, пошевелил ногами. Острой боли не было.

По струе свежего воздуха Павел нашел лаз, который шел наклонно вниз. Двигаясь на четвереньках, Кольцов через несколько секунд ткнулся в невидимую дощатую стенку. Немало времени понадобилось ему, чтобы оторвать две доски. Образовалась довольно широкая щель…

Он стоял на крутом склоне Макуриной горки. Вокруг темнели кусты. Далеко внизу мерцали фонари Воронцовской улицы. Сзади нависали дома Лазаревской. Где-то недалеко здесь находилась каменная лестница, соединяющая две эти улицы, но искать ее не было времени: совсем близко слышались голоса. Не раздумывая и рискуя разбиться, он бросился напрямую вниз.

Скользя, падая и поднимаясь, Кольцов скатился к палисаднику небольшого домика на Воронцовской. Остановился, прислушиваясь. Сверху донеслись хлопки выстрелов, голоса. «Прочесывают горку», — понял Кольцов и выскочил на улицу, чуть не угодив под экипаж. Кто-то куда-то катил в ночи.

Возница, натянув вожжи, резко осадил лошадь:

— Я занят! — Он испуганно смотрел на Кольцова, догадываясь, что стрельба на Макуриной горке имеет прямое к нему отношение.

Из экипажа выглянула женщина. Она тоже слышала выстрелы и, как-то по-своему оценив ситуацию, сказала Кольцову, чтобы он скорее садился.

В жизни человека бывают такие минуты, когда решение надо принимать мгновенно. Кольцов вскочил в пролетку.

— Па-шел! — яростно хлестнул извозчик лошадь, и пролетка быстро покатилась по булыжной мостовой.

— Чем вам помочь? — спросила женщина. — По-моему, это из-за вас поднялась там стрельба?

— Сейчас все время кто-то в кого-то стреляет, — неопределенно ответил Кольцов.

— Мы сейчас повернем, но вам туда, ближе к центру, не следует. Лучше выйдите здесь. — Женщина наклонилась почти к его уху, как можно тише добавила: — И уходите. Я не уверена, что извозчик не скажет, где вы вышли.

— Благодарю вас за заботу.

Пролетка остановилась, Кольцов спрыгнул на землю.

— К сожалению, ничем больше не могу вам помочь, — искренне сказала женщина. — Разве что… может, вам нужны деньги?

— Нет-нет, спасибо.

Он подождал, пока пролетка тронется, и шагнул в сторону, в тень от мощных кустов расцветающей сирени. Проводив взглядом скрывающуюся за углом пролетку, с благодарностью подумал о выручившей его женщине. «Интересно, кто она? И за кого меня приняла? Русская женщина, она всегда кого-то спасает… Ну, спасибо!»

Вокруг было тихо, лишь пронзительно надрывались сверчки. У него даже появилась возможность обдумать случившееся. Как объяснить налет на явку?

Первая мысль: не он ли привел хвост? Шаг за шагом проследил весь прошедший день. Нет, слежку за собой он нигде не почувствовал. Значит, следили не за ним, а за явкой. И когда он вошел туда, замкнули кольцо.

И все же ему удалось уйти. А Кузьма Николаевич остался там…

Что же дальше? Надо было кого-то предупредить, что явка провалена. Ведь кто-то, не зная, придет туда — и будет схвачен. Но кого предупредить? Он никого здесь не знает, явок у него нет. Надо пробираться в Севастополь. Но вероятность попасться на глаза патрулям сейчас, среди ночи, была крайне велика. И все же ничего другого у него не оставалось.

Осторожно двигаясь по улицам, внимательно глядя по сторонам, он пробирался к окраине города. Решение созрело такое: добраться до Джиен-Софу, к знакомому татарину, и уже оттуда завтра-послезавтра — в Севастополь на поиски Красильникова.

Глава тридцать пятая

Непривычное многолюдье царило в Чесменском дворце. Офицеры разных званий стояли тесными группками в просторном вестибюле, звенели шпорами на лестнице, прогуливались, приглушенно разговаривая, по коридорам. Было среди них немало казаков — сотники, есаулы, полковники. Несложно было догадаться по их далеко не щегольскому виду, что это не паркетные шаркуны из штаба казачьего корпуса, а фронтовики.

В приемной Вильчевского предельно любезный адъютант объяснил Фролову, что генерал чрезвычайно занят. Фролов, выслушав его, рассеянно кивнул:

— Да-да, понимаю… Но вы, штабс-капитан, все же доложите обо мне и передайте его превосходительству, что я по важному, не терпящему отлагательств делу. Как знать, возможно, он и сделает для меня исключение.

Из генеральского кабинета адъютант вернулся быстро — хмурый, с красными пятнами на скулах.

— Его превосходительство ожидает вас.

«Кажется, досталось штабс-капитану за то, что не догадался соврать, будто генерала нет», — усмехнулся про себя Фролов, направляясь в кабинет.

Принял его Вильчевский, впрочем, радушно, но сразу сказал:

— Помилуй бог, голова кругом идет! Знаете, я даже распорядился, чтобы меня не соединяли с супругой, если позвонит. — Он виновато развел руками, показал на заваленный бумагами стол: — Необходимо решить тысячу вопросов, и все, поверьте, безотлагательные.

— Понимаю, как вы сейчас загружены, — сказал Фролов, как бы невзначай подчеркивая слово «сейчас».

— Да-да, чрезмерно! — радуясь такому пониманию, подтвердил генерал. — И в ближайшие несколько дней облегчения не предвидится. Потому и хочу вас просить: давайте перенесем наш разговор на следующий раз. По-моему, у вас не было пока случая упрекнуть меня в невнимании к вам, не правда ли?

— Святая правда, — склонил голову Фролов. — Тем более что я пришел к вам сегодня не для разговора, а всего лишь… как бы это лучше выразиться… с жалобой, что ли?

— На кого же, если не секрет?

— На контрразведку, ваше превосходительство. — Фролов видел, как удивленно взлетели вверх брови генерала. — И даже точнее, на полковника Татищева.

— Вот как? — совсем изумился Вильчевский. — В чем же он перед вами провинился? И потом, я-то, как вы догадываетесь, к этому ведомству не имею никакого отношения.

— Я знаю.

— Так в чем дело?

Фролов ответил не сразу. На его лице стыло выражение нерешительности, словно он заранее предупреждал хозяина кабинета: и не хотелось бы говорить о неприятном, да что поделаешь… Расчетливая пауза Фролова окончательно встревожила генерала. Он спросил:

— Может, и я в чем-то провинился, Василий Борисович?

— Сейчас все объясню. В свое время мы с вами условились, что интересующий командующего документ, который находился у афериста Сергеева, нашим домом будет изъят из обращения.

— Совершенно верно.

— Скажите мне теперь, за все это время вы хоть раз слышали, что он где-то возник, что его кто-то кому-то предъявлял или даже показывал?

— Н-нет, — растерянно пожал плечами генерал и, не понимая, куда клонит Фролов, в нетерпении воскликнул: — Да говорите же, в чем дело?

— Третьего дня контрразведка устроила у меня в номере большой обыск… заглядывали повсюду, перерыли чемоданы…

Резкий телефонный звонок прервал Фролова. Генерал, извинившись, взял трубку. По его обрывочным репликам Фролов понял, что в Феодосийский и Керченский порты должно быть отправлено большое количество военного имущества.

Это окончательно утверждало в мысли: ставкой Врангеля что-то затевается, и с размахом. Дорого бы он дал за возможность перелистать документы, лежащие на столе Вильчевского! Когда генерал закончил телефонный разговор и поднял глаза, Фролов продолжил:

— Контрразведка не ограничилась обыском у меня в номере. Позавчера под видом ограбления обыскали и лично меня.

— Но почему вы думаете, что это была контрразведка?

— Если не грабители, то кто? — вопросом на вопрос ответил Фролов. — А что это были не грабители, можете мне поверить. Грабители сняли бы с меня эти перстни, не правда ли? Да и золотой брегет им был бы нелишним. — И он извлек из жилетного кармана и подержал на весу изящный золотой брегет, украшенный каменьями.

— А что же с бумагой? Они нашли ее? — спросил наконец Вильчевский.

— Нет, конечно! — улыбнулся Фролов. — Я предполагал…

Дверь распахнулась, и в кабинет стремительно, без доклада вошел широкоплечий казачий полковник. С ходу, не обращая внимания на Фролова, возбужденно заговорил:

— Господин генерал! Это же форменное безобразие, и я решительно прошу вас вмешаться! Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…

Возможно, в своей запальчивости он сказал бы и еще что-то, но Вильчевский резко оборвал его:

— Господин полковник! Что вы себе позволяете!.. — И, обернувшись к Фролову, дал знать, что не может дальше продолжать беседу. — Я был рад встрече с вами, но… увы!.. дела!..

— Да, понимаю! И все же прошу вас повлиять на упоминаемое мною лицо. Оно должно принести мне извинения, иначе мне придется обратиться к главнокомандующему, — сухо сказал Фролов и покинул кабинет.

В приемной он шутливо сказал адъютанту Вильчевского:

— Нехорошо, штабс-капитан! Мне сказали, что генерал не принимает, а полковника без доклада впустили.

Адъютант поморщился:

— Так это же Назаров! Он и в ставке как в своей станице на Дону. На рысях промчался прямо к генералу в кабинет! За что с меня, конечно же, спросится…

«Назаров… — повторил про себя Фролов, — полковник Назаров…» Что-то эта фамилия ему напоминала, но что?

Уже когда шел по коридорам штаба, вспомнил: так это тот самый Назаров — сподвижник донского генерала Мамонтова, что участвовал в знаменитом прошлогоднем рейде по тылам Красной армии! Тогда им удалось захватить Тамбов и Козлов. Сгоряча, потеряв чувство реальности, мамонтовцы даже пытались прорваться к Москве, но были под Воронежем разгромлены Первой конной. В феврале этого года газеты сообщали, что Мамонтов умер от тифа. А Назаров держал на его могиле речь и со слезами на глазах клялся, что вернется на Дон и поставит памятник «славному донскому казаку-генералу». Если учесть, что Назаров и сам из донских казаков, то не исключено, что именно теперь он готовится выполнить хотя бы часть данной на могиле клятвы.

Занятная фигура! Занятная, но не та, которой Врангель поручил бы руководить крупной военной операцией. Если предположить, что Врангель задумал опять поднять Дон на борьбу с Советами, то Назаров как командир не подходит трижды: дай ему волю, зальет он Дон кровью «отступников» и отпугнет тем самым даже тех, кому не надоело еще воевать, кому советская власть страшнее смерти. А вот если кто-то постарше званием или должностью будет направлять Назарова твердой рукой…

В кабинете Вильчевского Назаров сгоряча произнес: «Интенданты занимаются только кубанцами, но ведь мой кавполк выступает раньше…» Конечно, Вильчевского возмутила не столько его бесцеремонность, сколько совсем иное. Ясно как день — Назаров позабыл об осторожности, проболтался при постороннем человеке о том, что держится в ставке в строжайшем секрете.

Что-то назревает на Дону… или на Кубани… Но что? И где именно? Когда? Десятки вопросов, и надо хотя бы на важнейшие из них найти ответ. Но каким образом? Быть может, воспользоваться болтливостью и неосторожностью полковника Назарова? Ничего не стоит, если захотеть, вновь словно бы невзначай увидеться с ним.

Под вечер Фролов заехал в порт, на склады, в надежде там увидеть Назарова. Дважды обошел просторный, заваленный различным военным имуществом и провиантом двор, но полковника нигде не увидел. Решил зайти в интендантскую. Прошел по лабиринту коридоров и, толкнув тяжелую дверь, вошел в низкую тесную комнатку, где за столом сидели несколько офицеров интендантской службы.

— О, господин коммерсант! — развязно приветствовал Фролова полный, обрюзгший капитан. Фролов с трудом вспомнил, что капитан недавно помогал ему составлять реестры имущества, интересующего банкирский дом, и раздражал его тем, что от него постоянно попахивало каким-то мерзким спиртным. — Вам нужна помощь? Вы кого-то ищете?

— Ехал мимо. Показалось, что во дворе генерал Вильчевский разговаривает с каким-то высоким полковником, кажется Назаровым. Пока сошел с пролетки, пока прошел сюда…

— Генерала сегодня здесь не было, — охотно сообщил капитан. — А полковник Назаров… — он улыбнулся, — полковник уже в казино. Вечер-с!

— Полковник меня не интересует! Счастливо оставаться, господа!

Фролов вышел из помещения, направился к пролетке. Сообщение капитана было для него как нельзя кстати. Полковник — в казино, значит, играет. И конечно же, пьет.

…С темнотой, когда на смену раскаленному дню приходила легкая прохлада, вспыхивало, расцвечивалось яркими огнями казино. Здесь шла своя, ночная жизнь — отчаянная, надрывная, неверная. Кто-то терял, кто-то обретал. Здесь признавался один бог — деньги. Нет, скорее страсти!

Седобородый швейцар почтительно распахнул перед Фроловым тяжелую дубовую дверь и согнулся в поклоне. По мягкому пушистому ковру Фролов прошел в зал. Над столом рулетки висел невнятный гомон человеческих голосов. Делались ставки. Азарт и нетерпение были написаны на лицах игроков: они громко перекликались, спорили, кого-то проклинали. Полный седой мужчина с сенаторскими бакенбардами, глядя на лежащие перед ним разноцветные фишки — их цвет и форму определяла стоимость, — что-то сосредоточенно бормотал: то ли Бога молил об удаче, то ли оплакивал свое невезение… И наконец, громкий голос крупье: «Игра сделана, господа, ставок больше нет!» И мгновенно — мертвая, напряженная тишина. Десятки глаз устремились к металлическому шарику, прыгающему по лункам бегущего диска. Сейчас диск остановится, шарик упадет в лунку — и выпадет красное или черное, чет или нечет… кому-то повезет, кому-то — нет…

Фролов отошел от стола — ему-то уж точно здесь не повезло: в зале, где играли в рулетку, полковника Назарова не было. Не оказалось его и в буфетной. Фролов прямо у стойки выпил бокал душистого крюшона и рассеянно посмотрел по сторонам.

Затем он из буфета прошел в карточный Золотой зал. Там игра шла по крупной. Завсегдатаями Золотого зала были крупные спекулянты, владельцы ресторанов и модных кафе, содержатели пансионов, наживающие в перенаселенном Севастополе огромные барыши, бывшая знать, у которой еще оставались ценности от прошлого, интендантские офицеры. Белели в полутьме потные лица. Руки, сжимавшие карты, вздрагивали.

Затененная люстра, висящая над огромным покрытым зеленым сукном столом, освещала пачки разноцветных банкнотов.

— В банке — тысяча долларов! — торжественно провозгласил крупье.

В удушливой прокуренной тишине кто-то тихо сказал:

— Даю двести!

— Банк покрыт на двести долларов. — Крупье по-актерски умело выдерживал паузу.

— Даю остальные!

Игрока, отсчитывающего в дальнем углу купюры, Фролов не видел, но голос его, похоже, был знаком. Он не был сейчас таким гневным и громким, но та же сипотца, та же легкая картавинка. Несомненно, это был голос полковника Назарова… Рука, царапая сукно обшлагом кителя, медленно, как-то нерешительно, придвинула к крупье пачку долларов. Фролов несколько отступил от стола, вглядываясь. Да, это был Назаров.

— Банк покрыт полностью!

Крупье с ловкостью фокусника метал карты. Назаров проиграл. Еще дважды он пытался сорвать банк и оба раза неудачно. «Откуда у него такие суммы?» — недоуменно подумал Фролов и услышал за спиной чей-то соболезнующий шепот:

— Эко, не везет полковнику! Уж третий вечер так-то. Поди, все состояние спустил.

Назаров подвинул к крупье последние банкноты, опять проиграл и, не оборачиваясь, натыкаясь на кресла, неторопливо и обреченно пошел по затененному залу. Фролов тоже направился к выходу. Возле распахнутых дверей он задержался, и Назаров догнал его, задел плечом и даже не заметил этого.

— Господин полковник!

Назаров в упор посмотрел на Фролова пустыми глазами.

— Мы с вами уже сегодня встречались, — напомнил Фролов. — У генерала Вильчевского.

— Припоминаю… — И сделал движение, чтобы идти дальше. Фролов понял, что упускает шанс, что вторично ему уже не удастся завязать разговор, и поэтому, преградив полковнику путь, решительно представился:

— Федотов! Представляю здесь, в России, банкирский дом «Борис Жданов и компания»…

Только через некоторое время в глазах Назарова появилось осмысленное выражение. Он вытер мокрое от пота лицо, спросил погасшим голосом:

— Господин Федотов?.. Да-да… Что-то…

— Василий Борисович, — подтвердил Фролов.

— Честь имею, Василий Борисович… Вы тоже там были? — Кивком головы он указал на зал. — Видели?

— Видел, — сочувственно вздохнул Фролов.

— И ведь что удивительно! На руках у меня восемь. Представляете, восемь… — На мгновение его глаза вспыхнули, оживились. Но, вспомнив, видимо, чем все кончилось, Назаров умолк.

За те полдня, что Фролов не видел полковника, с ним произошла разительная перемена. Исчезла пружинная бодрость, лицо постарело, обрюзгло, покрылось какими-то лиловыми пятнами.

— Вам надо освежиться, — сказал Фролов. — Пойдемте!

— Куда? — тупо спросил Назаров. — У меня в кармане блоха на аркане…

— Догадываюсь. Приглашаю я.

В отдельном кабинете официант проворно накрыл стол.

— Шампанское? — предложил Фролов.

— Что? Нет, лучше водки!

Сосредоточенно думая о чем-то своем, полковник жадно выпил большую рюмку водки, тут же, не закусывая, налил опять. После третьей откинулся на спинку полукресла, вяло усмехнулся и совершенно трезвым голосом произнес:

— Все… Погасли свечи. Крышка мне, Василий Степанович!

— Василий Борисович! — поправил Фролов.

— Прошу пардона, Василий Борисович! Большие деньги проиграл… Казенные.

— Полноте, полковник, — покачал головой Фролов, — не преувеличивайте. Ну откуда у вас могут взяться большие деньги, пусть даже и казенные?

Набухшие веки Назарова дрогнули.

— Суточные, кормовые, фуражные… несколько тысяч. И все до копеечки спустил! — Он резко вскинул голову, встряхнулся и вдруг зашелся сухим, дребезжащим смехом: — Это ж надо, весь отряд оставил без денег. Мои казачки мне… оторвут!

— Вы это серьезно? — спросил Фролов.

— Да уж куда серьезнее! — Назаров потянулся за графином. — На днях надо выдавать отряду деньги по ведомостям, а денег — нет. И взять негде! — Он вопросительно посмотрел на Фролова: — Вот вы же не дадите?

— Не дам.

— То-то и оно — никто не даст! — Полковник снова налил рюмку. — Остается рабу Божию Дмитрию Назарову одно… Надеюсь, догадываетесь?.. А какой еще выход?.. — Назаров выпил, поморщился, но закусывать и теперь не стал. — По законам военного времени меня все равно расстреляют. Причем сначала потешатся — разжалуют, погоны сорвут, а потом уже расстреляют. Так стоит ли тянуть, если финал известен и обжалованию не подлежит!

Это не было пустым фанфаронством. Фролов знал таких людей, понимал: полковник сделает то, о чем сказал. Но ему не было жалко его. Он спросил:

— Неужели не понимали, на что идете?

— Как сказать… В первый вечер, когда собственное жалованье просадил, решил взять немного из казенных в надежде отыграться. Трудно было решиться на это, но решился… А дальше… Что дальше, вы знаете. Вот уж не зря говорится: не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался! — Назаров помолчал, побарабанил по столу пальцами, с горечью сказал: — Вы думаете, мне денег казенных жалко? Мне себя жалко! Что в них толку, в деньгах, если через неделю вряд ли кто из нас в живых останется. Такой срок нам отведен Господом. — Он устало махнул рукой. — Да ведь никому так не скажешь. А и скажешь — не поверят. В каждом надежда живет. Каждый думает: «Тебя — да, тебя убьют, а я выживу, я — везучий…»

Назаров говорил сбивчиво, путано, словно торопился выговориться. Фролов пытался вникнуть в невнятную скороговорку полковника. Стало ясно, что Назаров с отрядом в ближайшие дни отправляется на очень серьезную боевую операцию, в которой и он сам и его солдаты вряд ли уцелеют. Стало быть, и деньги никому из них не понадобятся. Но никому из них Назаров этого сказать не может.

— А вы попробуйте оттянуть выплату, — посоветовал Фролов. — А там, глядишь, что-то как-то образуется…

— Да ведь куда оттягивать, если со дня на день приказа ждем. Суда все под парами… Конечно, лучше на поле боя, чем самому в себя… — Назаров, кривя в усмешке губы, помолчал. — Я не строю иллюзий по поводу офицерской чести, морали и всего такого прочего. Какая, к черту, честь, какая мораль, если мы давно стали дерьмом, гнилью! Шифнер-Маркевич — первейшая мразь! Я бы ему собаку свою не доверил — замордует! А он, вопреки всем законам логики и здравому смыслу, тысячи людей под свою команду получил. И, не моргнув глазом, всех на том берегу положит, чтобы только угодить Слащову… А казачки ему доверяют. Верят в него.

— Слащову?

— Слащов тоже мразь. Думает, у большевиков голова не работает, большевики там берег не охраняют. Ерунда! К ним наших офицеров перешло сколько! До чего большевики не додумаются, они подскажут…

Шифнер-Маркевич, Слащов…

Фролов слушал брюзжание сбившегося на огульное поношение всех и вся полковника, а имена двух генералов не шли из головы…

Шифнер-Маркевич… Слащов…

Ясно, Слащов разработал наступательную операцию, которую поручил выполнить генералу Шифнер-Маркевичу и его конной бригаде… «Суда под парами… Слащов думает, большевики там берег не охраняют… Шифнер-Маркевич положит всех своих солдат…» Из этих отрывочных, недосказанных фраз можно было понять, что операция связана с берегом моря, причем с таким участком, который, как белые надеются, большевики не охраняют. Не Перекоп и не Сиваш, это ясно. Там большевики хорошо укрепились. Значит, иное место… видимо, берег моря…

Шифнер-Маркевич — тоже фигура! Для незначительной операции его бы не назначили, это безусловно. К нему благоволит не только Слащов, но и Врангель. Наверное, за то, что Шифнер-Маркевич был одним из первых генералов, кто встретил барона на Графской пристани по его возвращении из константинопольского изгнания. И потом — это Назаров подметил правильно — Шифнер-Маркевич весьма популярен в казачьей среде. Смел, настойчив, сам рубака. Но что это за операция? Похоже, что десант! Но где? Когда?..

Полковник Назаров уже замолчал и теперь смотрел на Фролова, что-то решая про себя. Наконец сказал:

— Тут у меня одна мыслишка мелькнула. Такая, знаете ли, забавная… Ну, как бы это сказать… — Он прищелкнул над столом пальцами. — Ну, в общем, у каждого в этой жизни должен быть свой шанс. Вот и хочу вас попросить, Василий Борисович: помогите мне получить этот последний шанс!

— И в чем же эта помощь должна найти выражение?

— Желательно в долларах! Совсем немного, Василий Борисович! Один раз банк поставить! Трудно поверить в чудо, которое Бог захотел бы сотворить лично для меня… Но вдруг? — И без всякой логической связи он добавил: — Знаете, я в детстве такой кудрявенький был, с ямочками на щечках. И в церковном хоре пел. Ангельский был голосок… Может, зачтется? А?

Фролов покачал головой, молча достал бумажник и положил на скатерть перед Назаровым несколько купюр. Полковник пружинисто встал.

— Ну, Василий Борисович… Доведется встретиться — верну долг. А нет… уж не взыщите!

Оставшись один, Фролов продолжал размышлять. Итак, намечается десант. На судах будет переброшена конная бригада под командованием генерала Шифнер-Маркевича. Куда — неизвестно. Почему-то вспомнился Павел Кольцов. Ах, если бы он сейчас был во врангелевской ставке! Как упростилось бы дело! Он бы уж точно знал все до подробностей.

Но даже и эту, пусть незначительную, добытую им информацию надо срочно переправлять на ту сторону. Для этого надо связываться с подпольем. Фролов долго не выходил на него. Опасался.

Прежде чем покинуть казино, Фролов заглянул в Золотой зал. Игра там шла с прежним, неослабевающим азартом. Перед полковником Назаровым лежали кипы банкнот. Но это уже не интересовало Фролова.

Капитан Селезнев не любил цивильной одежды. И не без основания: даже прекрасно сшитая светлая тройка сидела на нем мешковато. Но полковник Татищев настаивал на том, чтобы его сотрудники не злоупотребляли военной формой, и поэтому капитан Селезнев уже давно смирился с цивильной одеждой и носил ее с молчаливой покорностью, как волы носят ярмо.

Войдя к своему шефу, Селезнев понял, что тот не в духе. Капитан уже давно научился разбираться в настроениях Татищева, и видимое спокойствие полковника его не очень обмануло. В глазах Татищева вспыхивали и пригасали недобрые огоньки, а руки непроизвольно и нервно перебирали лежащие на столе бумаги.

— Вы штабс-капитана Белозерова, конечно, знали? — спросил Татищев скорее для проформы, так как знал о тесных связях своих людей с симферопольскими контрразведчиками.

— Да, конечно, — подтвердил Селезнев.

— Убит.

Однако известие о гибели симферопольского контрразведчика оставило Селезнева равнодушным. Он знал манеру полковника начинать разговор не с главного и продолжал ждать.

— Только что сообщили с нарочным. Белозеров убит в перестрелке на большевистской явке. Явка была важная, возле квартиры организовали засаду, долго ждали. И вот… — Татищев вновь молча переложил с одного конца стола на другой деловые бумаги. — А почему вы не спрашиваете, что это была за явка?

— Я так думаю, что все необходимое вы мне сами скажете, — спокойно ответил Селезнев.

— Это была явка, выданная нам всего лишь несколько дней назад вашим протеже Климом!

— Мне он, положим, достался в наследство от Щукина. Но вы хотите сказать…

— Я ничего не хочу сказать! Я размышляю! — грубо перебил капитана Татищев. — Я размышляю о том, почему на других нами выявленных большевистских явках происходило все так, как мы задумывали, здесь же…

— Вы подозреваете Клима?

— А вы?

— Я ему верю. Верю в его животное желание жить и в физиологическую трусость. Он не пойдет против нас.

— Если гибель штабс-капитана Белозерова еще можно объяснить случайностью, то побег из окруженного дома большевистского агента нельзя ничем объяснить, разве что двойной игрой Клима. Он знал о подполе, через который можно скрыться, но ничего не сказал.

Селезнев промолчал. В самом деле, что знал он о человеке, который, едва лишь его слегка припугнули, дал согласие на сотрудничество и стал делать это искренне и изобретательно?

Селезнев вспомнил о последнем донесении Клима: ему и его группе поручили ликвидировать представителя банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василия Борисовича Федотова. Никакой группы у Клима, конечно, не было, это Щукин предложил ему такую легенду. Судя по всему, в легенду поверили, стали больше доверять. Теперь только нужно было набраться терпения — и рано или поздно севастопольское подполье окажется в их руках.

— А «гость», который сумел вырваться из засады, мог оказаться очень нужным нам человеком, — продолжал полковник. — Я все-таки верю, что это был агент из Совдепии.

«Какие основания у вас так думать?» — раздражаясь, вновь хотел спросить Селезнев, но промолчал, не сомневаясь, что Татищев объяснит все сам.

— На эту мысль меня натолкнула биография хозяина явки, — продолжил Татищев. — Оказалось, что он в прошлом профессиональный революционер, отбывал срок на каторге и в ссылке. В Симферополе поселился в июне прошлого года, за несколько дней до взятия города нашими войсками. Короче, капитан, поднимайте всю нашу агентуру. Человека, бежавшего с явки, надо во что бы то ни стало найти. Подключайте Клима…

— Нет, Александр Августович, Клима трогать сейчас не нужно, — твердо сказал Селезнев и подробно рассказал Татищеву о том, что Клим практически внедрился в севастопольское подполье, что ему поручено подпольщиками ликвидировать… Василия Борисовича Федотова.

Татищев несколько мгновений огорошенно молчал, затем неуверенно спросил:

— И что же… ради сохранения Клима вы предлагаете пожертвовать господином Федотовым?

— Ну зачем же? Это игра надолго не затянется. Просто надо будет предупредить Федотова, чтобы он был осторожен. Может, попросить его на какое-то время покинуть Севастополь. И уж во всяком случае следует взять его под неусыпный контроль. А Клим? Нет Федотова — и нет. На нет и суда нет.

— Ну что ж… пожалуй… — пожевал губами Татищев. — Значит, вы уверены в Климе?

— Да! — твердо сказал Селезнев и затем, еще более твердо и решительно, добавил: — Если сбежавший «гость» оттуда появится в Севастополе, он неизбежно войдет в контакт с местным подпольем. И все. Здесь должен будет надежно и уверенно сработать Клим.

— Согласен! — кивнул Татищев. — И все же… рассчитывая на Клима, попытайтесь и сами, с помощью нашей агентуры, выявить этого симферопольского беглеца. Разведка красных активизирует свою работу в нашем тылу. Мы готовимся к наступлению — такое скрыть невозможно. Естественно, противник постарается узнать о наших планах как можно больше.

— Я понимаю… — Селезнев какое-то время молчал, о чем-то размышляя, затем с иронической улыбкой спросил: — Скажите, Александр Августович, вам не кажется иногда, что все эти истории о сверхумных и сверхпроницательных агентах, шпионах — все это досужие вымыслы малоспособных писателей. Я много лет работал в жандармском управлении, потом в контрразведке. Сюжеты, с которыми я сталкивался — и их было много, — не годились хоть для мало-мальски пристойной бульварной книжки. В них все больше подлость, трусость, ненасытная жадность и прочая патологическая мерзость. Да, и еще много крови. Не той, романтической, а вонючей, смешанной с мочой, пачкающей стены домов и мостовые…

— Вы правы, капитан, — охотно согласился Татищев. — Да ведь и то понять надо: бульварные книжки пишутся дилетантами для дилетантов. Вот еще малость постарею и сам возьмусь за перо. Да-да, серьезно. Я напишу одну-единственную книгу. И она будет без всякой примеси фантазий: факты, только факты!

— И начнете ее конечно же с жизнеописания «королевы шпионажа» Мата Хари?

— Мата Хари — тоже изобретение газетчиков. Маты Хари как таковой не было, — серьезно ответил Татищев. — Настоящее ее имя — Маргарита Зелла, и легенды о ней далеки от действительности. Меня же интересует не вымысел, а факт. Нет, я начну с Сунь-Цзы… Читая рукописи этого китайского историка, видишь, что шпионаж был широко распространен в его стране еще за пятьсот лет до Рождества Христова. Так что по сравнению с китайцами англичане, кичащиеся многолетним опытом своей разведки, — младенцы. Нет, я хочу написать книгу, в которой будет рассказано только о лучших разведчиках мира. И будет эта книга не для обывателей, потому что в ней не будет стрельбы, погони, скачек… Каждый рассказ будет о театре одного актера. Причем гениального актера.

— О чекистах тоже расскажете? — попробовал шутить Селезнев.

Татищев смотрел на него без тени улыбки.

— Непростительно умалять достоинство врага, это ведет к неизбежным ошибкам. Ни одного серьезного труда о разведке и контрразведке невозможно сейчас написать, не упоминая чекистов. Возьмем хотя бы того же Кольцова. Разве он не достоин главы в моей книге о гениях театра одного актера?..

Телефонный звонок помешал полковнику продолжить.

— Слушаю. Добрый день, ваше превосходительство!..

Разговор был недолгим. Татищев осторожно положил на рычаг трубку и зло посмотрел на Селезнева:

— Поздравляю вас, капитан!

— Что-то случилось, господин полковник?

— Звонил генерал Вильчевский. К нему обратился господин Федотов с просьбой немедленно устроить встречу с главкомом. Утверждал, что контрразведка не дает возможности заниматься делом, ради которого он здесь. Настаивает, что на него было совершено нападение, организованное именно контрразведкой.

Селезнев неуверенно сказал:

— У него нет доказательств!

— Это несерьезно, капитан.

И вдруг Селезнева обожгла догадка. Подавшись вперед, он сдавленным от волнения голосом сказал:

— Это опять блеф, Александр Августович! Понимаете: это грандиозный блеф! Я начинаю понимать, почему господин Федотов добивается встречи с главнокомандующим и почему он прямо указывает на нас! Он решил убедить барона, что это мы похитили у него сергеевский документ. Вы понимаете? Это тонкий расчет афериста!

Вот теперь пришло время полковнику Татищеву забыть о задуманной некогда игре — ему стало по-настоящему страшно. «И сам барон, и его окружение считают, что документ у Федотова, — думал он. — И если этот коммерсант скажет, что мы его ограбили… Поверят ему, а не нам! И тогда…»

Татищев тихо проговорил:

— Не дай бог, чтобы господин Федотов додумался до этого. Если такое случится… — он нервно дернул ворот своего старого, но хорошо отглаженного бостонового костюма, — то от меня останется разве что этот костюм, а от вас…

Начальник контрразведки медленно поднялся.

— Идите! — тяжело сказал он. — Я должен подумать! — И добавил: — Полковник Щукин освободил Кольцова где-то на полпути между Симферополем и Севастополем. Рано или поздно он появится там или здесь. Предупредите своих агентов, что он аресту не подлежит. Он должен быть мертв. Там или здесь. Или где бы то ни было. Но мертв!

Оставшись в одиночестве, полковник подошел к одной из своих любимых картин и задумался. Если господин Федотов действительно пожалуется, что сергеевский документ у него похищен, подозрение сразу же падет на него. Подозрение, опровергнуть которое не дано: в ставке решат, что документ ему, Татищеву, понадобился для контригры против самого Врангеля…

Татищев вдруг подумал: он, всю жизнь ставивший ловушки на других, оказался сам в западне. Надо было искать выход! Но где он?..

Дверь в номер Федотова была заперта. Татищев негромко постучал. Щелкнул замок, на пороге показался Федотов — в рубашке без галстука, в домашних туфлях. На лице совладельца константинопольского банкирского дома промелькнуло удивление.

— Чем могу служить?

Татищев не спешил с ответом. Собираясь к Федотову, он не знал, с чего начнет свой разговор, ибо главным было другое — чем этот разговор закончится.

— Не кажется ли вам, полковник, что наше молчание затягивается? — напомнил о себе Федотов. — Я жду объяснений.

— Ошибаетесь: объяснений жду я! — с вызовом ответил Татищев. — Вы позволили себе заявить, что мои сотрудники преследуют вас. Столь необоснованное обвинение, забота о чести вверенного мне учреждения заставляют меня решительно требовать объяснений!

— Знаете, полковник, — нахмурился Федотов, — боюсь, что подобный тон лишает меня возможности вообще говорить с вами о чем бы то ни было. Что же до объяснений и доказательств с моей стороны, то их получит его высокопревосходительство Петр Николаевич Врангель. Вы в свою очередь сможете обратиться за разъяснением к нему. — Федотов встал, давая понять, что разговор окончен. В его глазах была только насмешка — насмешка сильного, ничего не боящегося и, кажется, беспощадного человека.

Глядя на него с неприязнью. Татищев вскользь подумал: «А может, не мешать подпольщикам? Пусть сведут счеты с этим зарвавшимся коммерсантом? Господи, о чем я! Тот же Вильчевский и скажет первым: „Федотова, боясь скандала, убрал Татищев!“».

Федотов, поразмыслив, примирительно сказал:

— Господин полковник, я готов верить, что случившееся — результат недобросовестности ваших сотрудников. И если виновные принесут мне свои извинения… — Он замолчал, как бы предлагая право выбора.

Все протестовало в Татищеве, а все же пришлось забыть о гордости и самолюбии.

— Вы правы, Василий Борисович! Пожалуй, я действительно… как бы это… не с того начал.

— Что ж, Александр Августович, тогда начнем наш разговор сначала. Знаю, у контрразведки есть тайны, и все-таки позвольте: что хотели найти ваши помощники?

Ответить на этот вопрос было не просто. Но тут Татищев, вспомнив Красовского, решил списать все на него.

— Скажу откровенно: произошло недоразумение. Вас приняли за другого человека… Дело вот в чем. Из Константинополя сюда прибыл один довольно известный международный вор, аферист и медвежатник — то есть специалист по вскрыванию сейфов…

— Вы имеете в виду Красовского?

— Да, под такой фамилией он находится сейчас в Севастополе, имея еще десяток других. Так вот, этот аферист решил ограбить одного очень крупного фабриканта. Наши интересы до какой-то степени совпадали, и мы… В общем, вы понимаете. Что же касается меня, должен признать: я повел себя неверно, тщась во что бы то ни стало спасти честь мундира. Конечно, мне следовало сразу же принести вам свои извинения. Позвольте сделать это теперь.

Федотов кивнул, показывая, что принимает извинения. Сам никогда и никому не веривший, Татищев всегда искал в поведении других людей некий подтекст. Он и сейчас подумал: «Не потому ли Федотов так легко удовольствовался моим объяснением, что сергеевского документа у него все-таки нет?!»

— Что ж, будем считать инцидент исчерпанным, — сказал Федотов. — За откровенность благодарю и… Любое доброе чувство должно быть ответным, не так ли? — Он протянул князю небольшой пакет из плотной бумаги.

Ничего не понимая, Татищев взял пакет, вынул из него бумаги и, едва взглянув на первую страницу, вздрогнул: это был злополучный сергеевский документ! С резолюцией в верхнем углу: «Провести надо срочно, дабы союзники не наложили рук на наши суда. Врангель».

Федотов опять заговорил — голос его был тих и, как показалось Татищеву, насмешлив:

— Я думаю, что любопытство ваших людей было вызвано этим документом. Вы разуверили меня. И все-таки мне захотелось, чтобы вы убедились: я им действительно располагаю!

— А вам не кажется, что вы рискуете? — прямо спросил Татищев.

— Видите ли, я всегда был верен принципу: прежде чем пускаться в какое-либо предприятие, необходимо заручиться определенными гарантиями. Мой вояж в Севастополь был бы ненужным риском, если бы я не имел таких гарантий. Так что, поверьте, показывая этот документ вам, я абсолютно ничем не рискую.

Татищев почувствовал невольное восхищение и зависть к сидящему перед ним человеку. Нет, таких людей гораздо лучше иметь в друзьях! Молча положил он на низкий столик перед Федотовым документ, так же молча присоединил к нему конверт с изъятыми при налете вещами и, не пряча глаз, сказал:

— Василий Борисович, не буду краснобайствовать — мы хорошо понимаем друг друга. Хочу, чтобы вы знали: буду рад оказать вам любую услугу, вы всегда вправе рассчитывать на меня. И чтобы не быть голословным… У меня имеются сведения, что севастопольским подпольем вы приговорены к смерти.

— Та-ак! — Федотов вскинул на Татищева удивленные глаза. — Я полагал, что подполье, если оно вообще здесь существует, могло бы избрать для себя и более достойный объект.

— И тем не менее это правда! Я сказал вам это для того, чтобы вы поостереглись. Если хотите, мои люди возьмут вас под неусыпную охрану.

«Этого мне только не хватало!» — усмехнулся про себя Федотов. А вслух сказал:

— Благодарю. Но, знаете, с детства не терпел соглядатаев! Окажите мне лучше другую услугу. Как вы, наверное, знаете, у меня здесь уже множество дел, и пришло время открывать свою контору. Я предпочел бы, чтобы это был особняк, в котором я смог также жить…

— Вы хотите, чтобы мои люди подыскали вам такой особняк? — озадаченно спросил полковник.

— Ну что вы! — улыбнулся Федотов. — Будет достаточно, если вы поможете мне побыстрее дать объявление в какой-нибудь газете. Лучше, конечно, в «Великой России»…

— Н-да… «Великая Россия» — официальная газета, в ней крайне редко печатаются объявления…

— Но это газета, которую читают здесь, в Крыму, все, — вежливо настаивал Федотов. — И у меня таким образом будет богатый выбор.

— Давайте текст, — решился наконец Татищев. — Завтра же объявление будет опубликовано!

Расстались они вполне довольные друг другом.

Глава тридцать шестая

Ночи в конце мая сохраняют весеннюю свежесть. С вечера они еще теплые, но где-то за полночь начинают наливаться сыростью и к рассвету уже дышат холодом. На ветви деревьев и на траву оседает мелкая искристая роса, и даже бредущий в потемках по лесу человек хорошо видит оставляемый за собою след.

Этот след беспокоил Кольцова. Он понимал, что, если кто-то обратит на него внимание и решит пойти по нему, легко выследит идущего. А Кольцову сейчас, когда он прошел через все муки и страдания, в равной степени не хотелось нарваться ни на врангелевских охотников, шныряющих по крымским лесам в поисках партизан, ни на самих партизан — рассчитывать еще раз на везение, как с отрядом Стрельченко, он не мог.

Почти двое суток потратил Кольцов на то, чтобы добраться от Симферополя до Дуванкоя. Дальше безопаснее было идти к Маккензиевым горам и затем к берегу Каламитского залива, но чтобы оттуда попасть на Херсонесский маяк, ему надо было через густо населенные пригороды обогнуть Севастополь. А с его документами это было сопряжено с безумным риском.

Он выбрал другой путь: с Дуванкоя свернул на Инкерман, обошел его стороной и оказался в знакомых с детства местах. Отсюда он мог даже с закрытыми глазами выйти к маяку.

К рассвету третьего дня пути где-то далеко, все громче подавая свой голос, зашумело море. И призывно замигал сквозь мглу Херсонесский маяк.

Затем стало всходить солнце. Земля еще была окутана мглой, а уж ослепительно засиял вознесенный в небо конусообразный стеклянный колпак маяка, а через несколько мгновений чуть ниже вспыхнули, засветились его оконца. Кольцов осторожно обошел хозяйственные пристройки маяка с тыла, забрался в заросли бузины, откуда можно было незаметно обозревать двор, стал ждать.

Не случись провала на явке в Симферополе, он был бы более беспечен, но сейчас, напуганный случившимся, решил понаблюдать, чтобы не напороться на белогвардейскую засаду.

Довольно долго из дома никто не показывался, затем звякнула щеколда, и во двор вышел крепкий еще старик в холщовой рубахе и таких же холщовых брюках. Он прошел через двор, заглянул в сарайчик, вернулся оттуда с ведром, достал из колодца воды, налил в умывальник, шумно поплескался. Вернулся обратно в дом.

И снова на какое-то время воцарилась тишина, но уже не хрустальная, как на рассвете. Теперь издали доносился мирный и умиротворяющий редкий церковный колокольный звон, мычание коров, кто-то где-то переговаривался — но далеко, слов было не разобрать. И из дома тоже стали доноситься какие-то мирные звуки: то звякнет ведро, то громыхнет кастрюля…

Из трубы над домом потянуло дымком — затопили печь.

Вновь прогремела щеколда и жалобно скрипнула дверь. На крыльцо вышел тощенький заспанный парнишка, его светлые волосы непокорно торчали в разные стороны. Кольцова словно обожгло: да ведь это же Юра. Как же он вытянулся!.. Прошло всего лишь полгода со времени их разлуки, а Кольцову показалось, что минули годы. Юра некоторое время постоял на крыльце, зевая и стряхивая с себя сон, затем пошел к умывальнику.

— Юра! — тихо позвал Кольцов.

Юра на мгновение застыл, но потом решил, что ослышался, и склонился к умывальнику.

— Юра! — несколько громче окликнул его Кольцов, и теперь уже Юра понял, что ему не почудилось, что его действительно зовут, он даже узнал голос зовущего его человека — потому что этот голос он различил бы среди тысячи других голосов.

Юра не видел Кольцова, но направился в ту сторону, откуда его позвали. Кольцов вышел из-за кустов бузины, шагнул ему навстречу. Юра припал к нему головой, обнял и какое-то время стоял так, замерев, не веря происшедшему.

— Павел… Андреевич!.. Павел… Андреевич!.. — прерывающимся голосом несколько раз повторил он и затем всхлипнул и тихо и тонко заплакал. — Павел… Андреевич!.. Я вас ждал… Я так вас ждал…

Кольцов, прижимая Юру к себе, хотел успокоить, приободрить, сказать какие-то приличествующие случаю слова, но тугой комок застрял в горле, и он никак, ну никак не мог его проглотить. Наконец он взял в свои ладони заплаканное Юрино лицо, ласково приподнял его кверху, заглянул в мальчишечьи глаза, сказал:

— Я очень рад!..

Они стояли так посередине двора, ничего не видя вокруг. А на крыльцо тем временем вышел смотритель маяка Федор Петрович, но, увидев Юру с незнакомым человеком, нырнул обратно в дом. И вот уже к двоим присоединился третий — Красильников. И уж на что был крепок на слезу чекист, но и он не удержался, полез в карман за тряпицей, означавшей носовой платок, стал торопливо вытирать помокревшие глаза.

В тот день у Юры было много работы. С его помощью на маяк вызвали всю группу. Подпольщики долго сидели в горнице и, перебивая друг друга, рассказывали, рассказывали… Строили планы, фантазировали, мечтали…

Всем было ясно, что на фронте назревают события и подполью следует активизировать работу. На этом решительно настаивал Кольцов. В то же время он просил всех быть осторожными, рассказал о провале явки в Симферополе, о гибели хозяина явки Кузьмы Николаевича Болдырева, о том, что сам едва унес оттуда ноги.

Услышав эту весть, Красильников всполошился. Кузьма хорошо знал о севастопольском подполье, значит, надо, не теряя времени, предупредить Бондаренко.

Мельком и вскользь Красильников подумал о Мите Ставраки. Как им повезло, что беда прошла мимо него, что он не напоролся в Симферополе на засаду! Схвати Митю врангелевская контрразведка, неизвестно, как бы он повел себя на допросах.

В свое время они с Бондаренко условились, что Семен Красильников будет выходить на связь с севастопольскими подпольщиками только в исключительных, чрезвычайных случаях. Но разве провал симферопольской явки, гибель Кузьмы и воскрешение из мертвых Павла Кольцова, его возвращение в Севастополь — разве все это не было тем самым исключительным случаем?

В фотографию Саммера Красильников не вошел. Стоя неподалеку, он долго наблюдал.

Громко хлопнула форточка, и Красильников увидел в проеме окна Бондаренко. Они встретились взглядами. Бондаренко помахал ему шляпой и, надев ее, отошел от окна. Вскоре он возник на крыльце, легко сбежал по каменным ступеням во двор. Неторопливо они пошли по городу.

— Третьего дня в Симферополе убит Кузьма Болдырев. Судя по всему, явка была провалена, за нею шло наблюдение, — объяснил наконец Красильников причину своего внезапного появления в городе.

Бондаренко приостановился, пораженный известием, коротко спросил:

— Откуда это известно?

— Из Симферополя прибыл Павел Кольцов. Он чудом ушел с явки. На его глазах все и случилось.

Довольно долго они шли молча.

— Странная история. Кузьма был крайне осторожный человек, — задумчиво сказал Бондаренко.

— Может, это продолжение джанкойских дел? — высказал свое предположение Красильников. — Меня в Джанкое тоже почти что таким способом прихлопнули.

Бондаренко не ответил.

Они шли по набережной, время от времени вклиниваясь в толпу. Даже сейчас, в самую жаркую пору буднего дня, на набережной было многолюдно. И вообще, жизнь в городе текла по каким-то своим, законам.

— С Кольцовым познакомишь? — спросил наконец Бондаренко.

— Конечно, — с готовностью отозвался Красильников.

— Завтра в пять в «Нептуне»?

— Завтра в пять в «Нептуне», — эхом повторил Красильников.

Они уже хотели было расстаться, но Бондаренко удержал его. В гомоне многоголосой улицы звучали зазывные выкрики севастопольских мальчишек-газетчиков:

— А вот «Заря России»!

— Покупайте «Крымский вестник»! Кому «Крымский вестник»!

— «Юг России»! Читайте «Юг России»! Только в «Юге России»: графиня Ростопчина жертвует бриллиант «Султан» на алтарь Отечества!

— «Великая Россия»! Покупайте «Великую Россию»!.. — громче всех пронзительно надрывался мальчишка, взобравшись на основание фонарного столба и размахивая над толпой газетами.

Бондаренко порылся в кармане, извлек мелкую купюру.

— Подожди, я сейчас, — быстро сказал он, подошел к мальчишке, взял газету. Возвращаясь к Красильникову, развернул ее, скользнул взглядом по заголовкам. На последней странице увидел одинокое, жирно напечатанное объявление, прочитал его и тихо засмеялся.

— Ты чего? — спросил Красильников.

— Да так… Не одному тебе праздники праздновать! Значит, не забудь: завтра в семь! И не смотри эдак — я пока в своем уме! Просто завтра в пять меня вызывает на связь человек из Центра…

Как поминальные свечи векам давно минувшим, вздымались на дальней окраине Севастополя беломраморные колонны Херсонеса. О многом бы могли рассказать развалины некогда грозного и богатого города-государства: о том, как возводили здесь античные греки дома и храмы, как разбивались о стены города волны разноплеменных захватчиков…

Было здесь тихо, сонно. За мраморными колоннами плескалось море. Бондаренко пришел в Херсонес с номером «Великой России» в кармане тужурки.

Нетерпение привело Бондаренко в Херсонес раньше назначенного времени — почему-то он был уверен, что и человек из Центра поступит так же. Внимательно и незаметно оглядывал он каждого, кто забрел в этот час в развалины давно умершего города.

Вот ходит между разрушенных стен мечтательная девушка в холщовом платье с изящным томиком Андрея Белого в руках. За нею на почтительном расстоянии следует юноша-гимназист. Вот пожилая чопорная пара — мужчина бережно поддерживает свою спутницу под руку. Они бредут меж развалин, словно отыскивают ушедшую в прошлое жизнь…

Отзвучали вдали четыре низких удара колокола, отгудели четыре часа заводские трубы на судоремонтном.

За облаками изъеденных временем стен Бондаренко увидел высокого немолодого мужчину в кремовом чесучовом костюме и решил, что это, вероятнее всего, он. Опираясь на украшенную серебряными монограммами трость, тот стоял перед остатками базилики и оглядывался, похоже кого-то поджидая. Бондаренко подошел, остановился рядом. Мужчина взглянул на него, сказал:

— Древность, какая седая древность!..

Бывший профессор столичного университета, привыкший делиться с аудиторией каждой своей мыслью, он томился одиночеством и, увидев Бондаренко, обрадовался появлению хотя бы одного слушателя.

Несколько минут Бондаренко терпеливо слушал журчащую речь профессора, потом понял, что конца импровизированной лекции не будет, и, воспользовавшись короткой паузой в рассказе, поспешно отошел.

Потом внимание Бондаренко привлекли идущий к берегу ялик с одиноким гребцом и приближающаяся к Херсонесу коляска — в ней кроме кучера вальяжно восседал какой-то тип в канотье и светлом костюме. Издали вглядевшись в его худощавую фигуру, различив резковатые черты лица, Бондаренко мысленно чертыхнулся и скрылся за невысокой стеной: несколько раз мельком он видел этого человека, но был уверен, что запомнил его на всю жизнь. Хотя, может, ошибся?

Бондаренко осторожно выглянул из-за стены… Нет, так и есть: по расчищенной, присыпанной желтым песком дорожке неторопливо и уверенно, с надменным выражением на лице, шел совладелец банкирского дома Федотов. «Ишь ты, тоже на экскурсию захотелось? — едва ли не с обидой подумал Бондаренко. — Ну-ну, гуляй-прогуливайся! Скоро догуляешься!»

Уже причалил к берегу ялик, и плотный, средних лет мужчина в толстовке выпрыгнул на песок, внимательно огляделся… Похоже, что это он и есть! Стараясь оставаться незаметным для константинопольского коммерсанта, Бондаренко быстро пошел к берегу. Остановился возле ялика так, чтобы прибывший мог увидеть газету в правом кармане тужурки.

Окинув Бондаренко спокойным взглядом, человек в толстовке достал из ящика переносной мольберт, закинул на плечо ремень и направился к останкам собора. Опять не то…

Меж тем время уже подходило к пяти. Бондаренко вернулся к стене, из-за которой удобно было наблюдать за происходящим, достал из кармана газету, развернул — неужели напутал что-то, неправильно понял шифрованное объявление. Так ведь нет же! И место это — Херсонес, и время — с трех до пяти. Нет, ошибка исключалась.

Водворив «Великую Россию» в карман, Бондаренко невесело вздохнул: надо же, не успел толком порадоваться, как появилось опасение, что долгожданная встреча может не состояться.

Сколько надежд вселило в него скупое объявление в официозной врангелевской газете!

Но бежали минуты, истекало контрольное время встречи, а человек, которого Бондаренко ждал, не появлялся!

Легкий скрип гравия послышался за спиной, Бондаренко резко обернулся. В метре от него стоял константинопольский коммерсант. «Да что же это такое! — недобро подумал Бондаренко. — Только этого мне не хватало!»

— Интересно бы перенестись в то время, не правда ли? Кто стоял на этом самом месте в этот самый день тысячу лет назад?

«Тебе-то какое дело!..» — хотел было ответить Бондаренко, но тут же сообразил, что это ведь слова пароля. И от этого он даже на какое-то время лишился дара речи и лишь после большой паузы выдавил из себя ответ на пароль:

— Тысячу лет назад здесь, судя по всему, был пустырь. Или площадь. Кто может сказать теперь это определенно!

— Определенно — лишь тот, кто жил в те времена.

После этого Бондаренко наконец поверил, что это не случайность, что перед ним тот самый человек, которого он так долго ждал.

— Вы — Петрович? — тем не менее удивленно спросил он.

— Называйте меня так, если вам это удобно… Я чувствую, коммерсант Сергеев внушал вам больше доверия, — слегка улыбнулся Фролов. — Кстати, он хорошо о вас отзывался, Степан Иванович!

— Мы с ним жили душа в душу, — постепенно осваиваясь с мыслью, что этот надутый, надменный константинопольский барышник и есть человек из Центра, сказал Бондаренко и, помедлив, спросил: — Так все же как мне вас называть?

— Лучше всего Василием Борисовичем. Чтоб далеко не отступать от легенды. — На этот раз Фролов улыбнулся широко, доверчиво, с его лица слетела барская надменность, осталась лишь глубокая усталость.

Так они встретились: подпольщик Степан Бондаренко и чекист Петр Тимофеевич Фролов — он же Петрович, он же совладелец банкирского дома «Борис Жданов и К°» Василий Борисович Федотов.

— Как же так… — Бондаренко провел по лицу ладонью, будто смахивая остатки сновидения. — Как же так! Мы же только вчера о вас говорили, поминали недобрым словом. За караваны, — признался он. — Еще бы день-два, и…

— Знаю. Подполье вынесло решение меня ликвидировать, — спокойно сказал Фролов.

— Но откуда вам это известно? — огорошенно спросил Бондаренко.

— От начальника контрразведки полковника Татищева. Из его слов я понял, что в подполье внедрен провокатор.

— Та-ак, — тяжело выдохнул Бондаренко. — Но у меня ведь все те же люди, с которыми я работал еще с Сергеевым… Разве что…

— Да-да! Имеет смысл повспоминать.

— К нам присоединилась группа Красильникова. Но никто из них…

— Семена Красильникова? — настал черед Фролова удивляться. — Я правильно понял: Семена Красильникова?

— Да. Вы знакомы?

Фролов не ответил. Оглянувшись вокруг, он предложил:

— Пойдемте куда-нибудь на бережок.

Укрывшись в тени высокого берега, они присели на теплые камни.

— Расскажите поподробнее… обо всем… с самого начала, — попросил Фролов.

За последние полчаса все перевернулось в голове Бондаренко. Но он заставил себя собраться с мыслями и начал рассказывать.

Фролов слушал внимательно, не перебивая. И когда Бондаренко рассказал, что Красильников был сегодня у него и сообщил, что Кольцов добрался до Севастополя, Фролов попросил его:

— Мне надо встретиться с ними, с Красильниковым и Кольцовым.

— Нет ничего проще. — Бондаренко взглянул на часы. — Через сорок минут у меня с ними назначена встреча. В «Нептуне».

Фролов ответил не сразу.

— В «Нептуне»? Это, пожалуй, рискованное предприятие, — задумчиво сказал наконец он. — Может, есть какое-то другое место? Более подходящее для банкира?

— Разве что у Красильникова на маяке?

— Нет, все же лучше — в «Нептуне». В восемь часов. Надеюсь, к тому времени там уже не будет посетителей?

Около восьми Бондаренко пошел встречать Фролова. Он провел его черным ходом, при этом они долго шли в сумеречном, пахнущем прокисшим вином складе среди огромных бочек и бочонков, ящиков, картонных коробок и корзин.

Вошли в каморку. Фролов рассеянно огляделся, привыкая к свету. Красильников и Кольцов разом обернулись к вошедшему следом за Бондаренко гостю. Что-то бесконечно знакомое почудилось им в этом худощавом вальяжном господине, одетом броско и вызывающе, с руками, унизанными тяжелыми золотыми перстнями.

Нет, Фролов не так уж изменился за время их разлуки. Но они знали, были твердо убеждены, что он находится сейчас в Харькове, и увидеть его здесь никак не предполагали. Поэтому первая мысль и у Красильникова, и у Кольцова была одинаковая: «До чего же этот человек похож на Фролова!» Вторая мысль не успела возникнуть, потому что Фролов сказал своим знакомым, слегка хрипловатым голосом:

— Неужели не узнаете? Неужели так изменился? — и едва заметно улыбнулся застенчиво и обезоруживающе.

Фролов знал, кого он здесь, в «Нептуне», встретит, и был готов к этому. Но и Кольцов, и Красильников были огорошены, потрясены этой встречей. Фролов подошел к ним, обнял, тихо сказал:

— Думал, что жизнь меня уже ничем не удивит. И вот, пожалуйста…

Бондаренко, наблюдая за происходящим, только сейчас понял, что все они — давние друзья, связанные одной опасной работой и одной нелегкой судьбой.

Уже когда сидели вокруг бочки-стола, Фролов задумчиво сказал:

— Что воевать буду — знал. Что в Чека призовут работать — догадывался. К тому, что в тыл к противнику зашлют, в общем-то готов был. Но вот что во вражеском тылу буржуем сделаюсь — это мне даже в дурном сне не снилось. — Фролов отщелкнул массивную крышку золотого брегета, посмотрел на циферблат. — Однако от вечера воспоминаний — к делу. Вы тоже наслышаны о готовящемся наступлении. Я так понял: главный момент этого наступления — операция, которую разработал генерал Слащов. Скорее всего им задуман десант. Но — когда и куда?

— Подпольщики, работающие в порту, называют два направления: Одессу и Новороссийск, — сказал Бондаренко.

— Слышал об этом и я. Да что-то не укладывается в голове. Районы эти хоть и обширны, но переплетены сетью дорог. По ним наше командование легко и быстро сможет перебросить войска в любое место. Береговая охрана там тоже довольно надежная. Нет, задумано что-то другое!..

— В штабе армии работает наш человек, — сказал Бондаренко. — По его информации, о предстоящем десанте там не говорят.

— Вот это и интересно. Вот это и наводит на всяческие размышления! — сказал Фролов. — Думаю, что Врангель решил не посвящать до поры до времени в подробности предстоящего наступления даже свой высший командный состав. За исключением, конечно, избранных…

— Послезавтра у Врангеля намечено совещание, — сказал Бондаренко. — Видимо, и сам Слащов прибудет в Севастополь.

— Значит, у него и спросим: где да когда? — досадливо усмехнулся Красильников.

— Я это к тому, — продолжил Бондаренко, — что есть мыслишка одна. Подготовили мы диверсию в порту, на складах. Ждали подходящего момента. Так, может, это он и есть — может, испортить им ихнюю обедню? Я имею в виду совещание.

— Совещание не испортишь, — задумчиво вздохнул Фролов. — Разве — настроение, да и то… А не знаете, Степан Иванович, где обычно Слащов оставляет свой поезд?

— В разных местах. Чаще — на тупиковой ветке у вокзала или возле мастерских.

— А в порту, возле складов, его нельзя поставить? — Фролов вилкой на днище бочки начертил набережную, квадраты и прямоугольники складов, провел ровную линию железнодорожной ветки. — Вот здесь?

— Что ты задумал, Петр Тимофеевич? — вскинул на него удивленные глаза Красильников.

— Почему — я? Это же ты предложил спросить у Слащова: где и когда? — улыбнулся Фролов. — А я подумал: что ж, если хорошо подготовиться, то можно и спросить…

Теперь уже все трое недоуменно смотрели на него.

— Но для начала, повторяю, надо выяснить: возможно ли загнать слащовский поезд в этот тупичок, на территорию складов?

— Это я смогу сказать завтра, — пообещал Бондаренко. — Надо связаться с железнодорожниками.

— Займитесь этим! И надо предупредить всех наших людей, что они послезавтра понадобятся.

— Да, но… — Бондаренко замялся. — А как же с вашим подозрением насчет провокаторов?

— Это же не означает, что мы должны прекратить работу, — сказал Фролов. Коротко объяснил Кольцову и Красильникову, почему он пришел к выводу о том, что белой контрразведкой в подполье внедрен провокатор.

Слушая Фролова, Красильников вспоминал Кузьму Николаевича, который погиб вскоре после того, как у него на явке побывал Дмитрий Ставраки…

Ставраки!

Это после его визита на Фонтанную за явкой установили надзор, а потом и разгромили ее, чудом не схватив Кольцова. Это ему, Ставраки, было поручено ликвидировать Федотова, о чем тут же узнала контрразведка…

И Красильников сказал:

— Я знаю, кто провокатор… Дмитрий Ставраки!

— Митя? — воскликнул пораженный Кольцов. — Он что же, тоже был связан с вами?

— О твоем друге детства я тебе потом все объясню, — вздохнул Красильников.

— Он давно связан с подпольем? — спросил Фролов. — Многих ли знает?

— Только нашу группу, — ответил Красильников.

— Явки?

— Мы встречались с ним на квартире Наташи Старцевой. Он иногда навещал ее на правах старого товарища.

— Наташу надо предупредить. Вполне возможно, что за ее квартирой и за нею уже установлена слежка… Лучше, если она на время покинет Севастополь. — Фролов озабоченно прошелся по каморке, спросил у Красильникова: — Со Ставраки ты сможешь встретиться завтра? Хорошо бы с самого утра!

— Конечно.

— Для начала его надо как-то изолировать. Подумай, — сурово сказал Фролов. — А уж потом, окончательно во всем разобравшись, решим его судьбу. — Он вновь извлек брегет, щелкнул им. — Поговорим о других неотложных делах…

— Извини, Петр Тимофеевич, — сказал Красильников. — Что с землечерпалками? Неужто и впрямь намерен ты их у Врангеля закупать?

— Добро, принадлежащее народу, покупать для народа за его же деньги? — Фролов тихо засмеялся, покачал головой: — Хорошего же мнения, Семен, ты и обо мне, и о Дзержинском!.. Нет, товарищи дорогие. Мои переговоры с белыми генералами ведутся для того, чтобы флотское имущество не перехватил кто-нибудь другой. Чтобы оно действительно не было продано на сторону. А окончательно его судьбу решать будут крымские подпольщики. В документах, которые мне предстоит вскоре подписать с правительством Врангеля, оговорено: финансовые расчеты между сторонами совершаются по прибытии судов и землечерпательных караванов в указанный банкирским домом порт. Зарубежный, естественно. Вот если они и впрямь придут туда, платить придется. Значит… — Он замолчал и оглядел товарищей, словно предлагал им закончить за него все недосказанное.

— Значит, суда и караваны должны прийти не в зарубежный, а в наш порт! — первым отозвался Кольцов. — В Одессу, например.

— Да, но это возможно лишь в том случае, если команды их будут сформированы из надежных, верных нам людей! — Красильников озабоченно посмотрел на Бондаренко: — Все понял, Степан?

— Понять-то понял, — полностью разделяя его обеспокоенность, сказал Бондаренко, — но попробуй в короткий срок такое количество надежных людей подобрать!

— У вас будет на это время, — сказал Фролов.

— Не проще ли тогда иначе сделать… Надо тайком подпортить на судах машины.

— А что! — поддержал его Красильников. — На буксирах такую прорву из Севастополя не утянешь! Глядишь, и останутся караваны в родном порту до прихода наших…

— Останутся ли? — сказал Фролов. — А если белые перед эвакуацией решат уничтожить их? Нет, товарищи, проще — не всегда хорошо и надежно. Так что придется и тебе, Семен, и вам, Степан Иванович, подумать над нашим планом. Но сейчас давайте вернемся к операции со Слащовым…

На землю уже опускалась ночь, но они неторопливо и скрупулезно продумывали операцию, которая могла приоткрыть завесу над тайной врангелевского наступления… В нескольких кварталах отсюда особо доверенные штабисты Врангеля тоже сидели сейчас над военными картами и сводками… А сотни тысяч людей, разделенных на два лагеря, ждали, когда пробьет пока неведомый им, грядущий, не знающий жалости час. Машина уже была запущена на полную мощь. В ней все было так отлажено и бесповоротно, что казалось, любая попытка одного или нескольких человек вмешаться в четко спланированный и пока еще глубоко скрытый от посторонних глаз ход событий будет наивна и смешна.

Но так только казалось…

Были уложены чемоданы, и Таня Щукина неприкаянно ходила по гулким комнатам, все еще не желая смириться с завтрашним отъездом. Комнаты, после того как с них поснимали шторы и занавески, картины и фотографии, выглядели казенно и неуютно.

Перебирая любимые книги, она увидела выпавший на пол листок. Подняла его, взглянула. «Милый и добрый господин градоначальник! Пребывая вдали от вас, я все же мысленно с вами…» Письмо от Павла. Он с генералом Ковалевским выезжал на фронт и каждый день слал ей оттуда такие письма, нежные, трогательные и немножечко дурашливые…

Она присела на стул и задумалась.

Когда к ней пришла Наташа, когда выяснилось, что Павлу еще можно помочь, спасти, она вся воспряла. Но тем труднее оказалось ей потом, когда помилованный бароном Врангелем Павел опять бесследно, беззвучно исчез: на этот раз не за каменными стенами, а в живом, буйном, полном новых надежд, встреч и чувств мире… Исчез, даже не вспомнив о ней. И она его не осуждала: наверное, человек, так долго, так близко видевший смерть, теперь живет новыми мыслями, новыми чувствами, новыми привязанностями. И великий грех вставать на этом его пути прошлому, в ком бы или в чем бы ни заключалось оно… Значит, и она, Таня, частица прошлого Павла Кольцова, тоже должна раз и навсегда исчезнуть, чтобы нигде никогда отныне не пересекались их дороги.

«Я напишу ему письмо, — подумала Таня. — Да-да, прощальное письмо! Когда-нибудь оно дойдет до Павла, он вспомнит меня, а я почувствую это даже на огромном от него расстоянии…»

Она достала карандаш и бумагу, на мгновение задумалась…

Письмо она передаст через Наташу. Быть может, Наташе это будет неприятно — ведь Наташа тоже любит Кольцова, — но она не откажет, нет. Как знать, не с Наташей ли найдет свое новое, долгое счастье Павел? Что ж, дай им бог!..

Глава тридцать седьмая

Тихо вздыхало придавленное зноем море. Слепил, отражая солнце, белоснежный портик Графской пристани. Широкая и нарядная, окаймленная бордюром лестница сбегала к самой воде. Пристань была выстроена в 1785 году и тогда же получила название Графской — в честь главнокомандующего черноморской эскадрой графа Войновича.

Немало повидали на своем веку ее беломраморные ступени. Здесь в 1853 году севастопольцы встречали Павла Степановича Нахимова, приумножившего славу русских моряков разгромом турецкого флота в Синопской бухте. Отсюда, с Графской пристани, уходил на крейсер «Очаков», в бессмертие лейтенант Петр Петрович Шмидт, принявший командование восставшими кораблями флота…

Справа от Графской пристани высилась арка, от которой начиналась булыжная мостовая, ведущая к пристаням РОПиТа. По ней двигалась густая толпа отъезжающих и провожающих.

Павел Кольцов высмотрел группу попроще одетых людей и смешался с ними. Миновав арку, он осмотрелся, увидел вдали, возле пассажирской пристани, стоящий под парами и слегка покачивающийся на легкой волне пароход «Кирасон». По его трапу поднимались пассажиры.

С раннего утра, с той минуты, когда на маяк пришла Наташа и сообщила, что Таня сегодня покидает Россию, Кольцов не находил себе места. Он хотел увидеть ее. Хотя бы увидеть! Понимал, что подойти к ней, поговорить у него не будет возможности. Но и против того, чтобы он увидел Таню, выступил Красильников. Вернее, против его поездки в порт, в многолюдье, где его может легко опознать кто-то из тех, с кем он служил прежде в Добрармии.

Но наконец и Красильников сдался, хотя и вызвался сопровождать его, быть его неотступной тенью. Теперь Красильников и Наташа остались за границами пристани, а он вместе с толпой протиснулся почти к самому пароходу.

Шло время, он вглядывался в лица поднимающихся по трапу людей. За редким исключением, на них лежала печать усталости и отрешенности. Они мысленно уже давно расстались с родиной, и то, что происходило сейчас, было лишь некоей необходимостью, печальной и тягостной.

Внимание Павла привлек затормозивший у сходней парохода автомобиль. Вернее, не сам автомобиль, а сидевшая в нем женщина — в шляпке с легкой вуалеткой, в светлом нарядном костюме. Это была Таня. Рядом с нею сидел ее отец. И еще увидел он сидящего впереди, рядом с шофером, одетого, несмотря на утреннюю жару, в кожаную куртку и кожаный картуз с очками поверх козырька, очень знакомого мужчину, в котором с трудом узнал Микки, Михаила Уварова.

Когда автомобиль остановился, Микки выпрыгнул на неровную брусчатку, открыл заднюю дверцу и с привычной почтительностью склонил голову перед выходящим из автомобиля полковником. Следом за отцом появилась Таня. Прежде чем покинуть автомобиль, она оглянулась вокруг, бросила внимательный взгляд по головам запрудившей причал толпы. Кольцов понял, что она пытается отыскать в этой толпе его. Наверное, знала, была уверена, что его нет в Севастополе, и все же… надеялась.

Кольцов почувствовал, как лихорадочно, торопливо забилось сердце. Он прислонился к фонарному столбу, к которому уже давно вынес его людской поток.

Таня!.. Эту женщину он любил. Он любил ее все это время, все дни их разлуки, сейчас он понял это явственно и четко.

Несколько десятков шагов разделяло их сейчас. Впервые за долгие месяцы разлуки он мог подойти к ней и сказать… Ну хотя бы поздороваться, сказать пусть с опозданием на несколько месяцев: прощай и прости… Да мало ли что можно и нужно и хочется сказать женщине, которую любишь… Пусть ничего уже не изменишь — не поворотить время вспять, но просто поговорить хотя бы минутку-другую, заглянуть в родные, столько снившиеся по ночам глаза…

В первые месяцы в крепостном каземате ему часто светили во тьме отчаяния и безысходности ее глаза. И тогда вопреки всему он начинал надеяться на чудо: на чудесное спасение, лихой побег. Мечтал, что разыщет ее, возьмет за руки, посмотрит в глаза и уведет ее в свою беспокойную жизнь… Но потом он понял, что это всего лишь прекраснодушная мечта. Куда бы он увел ее? Зачем? На какую бы жизнь обрек?..

И сейчас, стоя в толпе, он подумал, что все правильно! Все так, как должно быть! Все так, как есть! И не надо себя обманывать: не несколько шагов разделяют их. У каждого своя судьба, своя дорога, и, как бы далеко во времени ни пролегли эти дороги, никогда им не пересечься, а судьбам — не слиться. Она уедет в Константинополь, оттуда — в Париж. А он останется здесь. Она уедет не просто из России — от России. А он, куда бы ни занесла его судьба в дальнейшем, везде и всегда будет жить для России — для своей, казематным холодом и кровью завоеванной России.

Стюарды «Кирасона» сноровисто выхватили из автомобиля чемоданы и баулы. Таня с отцом, пробиваясь сквозь толпу, пошла к трапу. При этом она еще несколько раз беспомощно и разочарованно оглядела толпу, последний раз уже когда стояла на ступенях трапа. Один раз Кольцову даже показалось, что она увидела его, что они встретились взглядами. Но — нет, она скользнула глазами дальше, вновь склонилась к отцу. О чем-то с ним заговорила, улыбнулась…

Вслед за отцом Таня пошла по трапу наверх. На берег она больше не оглядывалась… Так уходят навсегда.

Кольцов в последний раз взглянул на пароход, резко повернулся и двинулся сквозь толпу вдоль берега к стоявшим неподалеку деревянным мосткам — к ним, низко нависающим над водой, были причалены лодки перевозчиков. О Тане и обо всем, что с нею связывалось, он больше не думал — приказал себе не думать.

Желающих переправиться на Северную сторону, в Инкерман, в Киленбухту или на Павловский мысик, а то и просто покататься хватало. Но деревянных яликов и тузиков с сидящими на веслах лодочниками было еще больше. Кольцов еще издали приметил знакомую лодку, на которой еще утром добрался с маяка сюда, у лодки было веселое название «Ласточка», перевозчиком на ней был Василий Воробьев. Неторопливо, как бы отыскивая лодку по вкусу, Кольцов подошел к «Ласточке».

— Эй, перевозчик! На Северную?

Воробьев вскинулся навстречу:

— Со всем нашим удовольствием! Садитесь!

Не успел Кольцов усесться на кормовой банке, как рядом точно из-под земли появился Красильников.

— Извините, господин, вы вроде бы на Северную? Не откажетесь взять в попутчики?

Кольцов молча кивнул. Красильников в полотняном костюме и канотье, делавших его похожим на мелкого торговца, забрался в лодку. Когда «Ласточка» отошла от берега, Кольцов спросил у Красильникова:

— Что с Дмитрием Ставраки? Разыскали?

— К нему пошла Наташа. Илларион ее подстраховывает, — доложил Красильников. — Решили послать его в домик путевого обходчика на четырнадцатой версте, чтобы сидел там неотлучно и ждал связного.

— Пусть ждет, — кивнул Кольцов. — Но Наташе не следует возвращаться домой.

— Сегодня же Илларион переправит ее к своей родне за город.

— Значит, пока все идет нормально?

— Не совсем, — озабоченно покачал головой Красильников.

— Что случилось? — поднял на него глаза Кольцов.

— Случиться — не случилось. Но может случиться. Молодец девка, что поняла. Я — о Наталье. Она мне все-все про слащовский салон-вагон рассказала. Глаз у нее хороший, меткий. Даже план нарисовала. Сейфы вспомнила, где стоят, какие. Так вот она про сейфы говорит, что они серьезного вида. Такие не то что кувалдой, бомбой не возьмешь.

Кольцов слушал и не обронил ни слова.

— Что думаешь? — не выдержал наконец Красильников.

— Думаю.

— И долго будешь думать? — скептически спросил Красильников.

— Видишь ли, Семен, если ни до чего путного не додумаемся, придется отказаться от операции с салон-вагоном.

— Во, вошь тифозная! — сокрушенно вздохнул Красильников.

Скрипели весла в уключинах, весело плескалась о дно лодки вода. Все трое мрачно и задумчиво молчали.

— Со вчерашнего дня в портовых кабаках матросы с «Ориона» и «Княгини Ольги» гуляют, выданное за месяц жалованье пропивают, — заговорил Воробьев. — Ну, матрос на то он и матрос, но не такое нынче время, когда жалованье вперед за месяц дают, — для того особый случай требуется! Выяснилось, что на пароходах, кроме того, и помещения для солдат готовятся — должны будут принять их на борт… Я осторожненько так пытался через матросскую братию выяснить: куда идут, зачем идут… Никто ничего не знает. Гадают по-разному, а точного — ничего.

— Вот! — вздохнул и Кольцов.

— Причаль, Вася, к Хлебной пристани! — сказал Красильников. — Попробую Бондаренко повидать!

Взбешенный Яков Александрович Слащов метался по салон-вагону, и единственный человек, кто знал истинную причину гнева генерала, был денщик Пантелей. Два дня назад из вагона исчез любимец Слащова кот Барон. Пантелей, которому было вменено в обязанность следить за котом и вороном, в хозяйственных хлопотах не заметил, как Барон выскользнул на пути и куда-то подался в поисках приключений. Какое-то время Слащов ждал возвращения кота. Потом отправил Пантелея на его поиски. Пантелей обошел городские мусорники, множество подвалов и чердаков, но Барона нигде не было.

Ворон Граф тоже заметил исчезновение кота, затосковал, отказался принимать пищу и, сидя в углу на киоте, время от времени подавал оттуда свой хриплый укоряющий голос.

— Хоть бы ты замолчал! — набросился на ворона Слащов. — Без тебя тошно!

Граф потоптался на своем насесте, высокомерно глядя на генерала, однако послушался и на какое-то время замолчал. Тяжело проскрипела металлом вагонная дверь.

— Ваше превосходительство! Приказы командирам кораблей. На подпись.

— Проходите, полковник!

Ожидая, пока полковник Дубяго разложит на столе бумаги, Слащов остановился у окна, смотрел на открывающуюся перед ним панораму Феодосии и ее причалов. Возле них теснились транспортные суда. На рейде дымили миноносцы. Посреди тихой бухты застыл серый, похожий на огромный утюг английский крейсер.

Разложив на столе на две стопки машинописные листы, полковник Дубяго объяснил:

— По два приказа на каждый вымпел. Пакеты будут доставлены на корабли сегодня же.

— Не спешите, Виктор Петрович! — остановил его Слащов. — Будет лучше, если флот получит приказы непосредственно перед выходом в море. — Заметив, что начальник штаба десантной группы удивленно поднял брови, пояснил: — Пока флотские командиры склонны думать, что десант предполагается на кавказское или одесское побережье, я спокоен. Не хочу сказать ничего плохого по адресу моряков. Но помилуйте!.. Мало ли что может случиться с этими пакетами.

— Понимаю, Яков Александрович, — склонил голову полковник.

— Что с отрядом «охотников»?

— Как вы приказывали, он сформирован из офицерской полуроты. Командование возложено на поручика Дудицкого.

— Ну что ж… Задачу перед ним и его людьми поставите сами, так как я отбываю в Севастополь.

— Совещание?

— Последнее перед началом наступления. Так о чем мы?

— Главная задача «охотников»: скрытно высадиться в районе Кирилловки, блокировать и по возможности ликвидировать заставу красных. Люди Дудицкого обязаны помнить: на время высадки наших войск Кирилловка должна быть изолирована от внешнего мира! Кстати, на операцию они отправляются отсюда, из Феодосии?

— Никак нет, Яков Александрович. Сегодня перебросим их в Керчь — там приготовлен быстроходный катер.

— И еще, Виктор Петрович. Отдайте распоряжение военным комендантам Феодосии и Керчи усилить патрульную службу. Скажите контрразведчикам: именно в эти дни необходима особенная строгость.

— Будет исполнено, Яков Александрович.

Слащов встал, подошел к висевшей на стене карте.

— Успех десанта не вызывает у меня сомнений, и Северной Таврией мы овладеем. Ну а что вы думаете о наших перспективах в целом?

Полковник Дубяго тоже подошел к карте и долго молчал. Слащов не торопил его. Он считал Дубяго человеком предельно честным, даже прямолинейным.

— Конечно, многое будет зависеть от успеха нашего десанта… — осторожно произнес начальник штаба. — Ну, а потом… Думается, что перспективы у нас хорошие, но… — Он перевел взгляд на участок карты, который занимала Советская Россия, — и замолчал.

Круто повернувшись, Слащов подошел к столу, думая о том, что ни в какие перспективы вооруженных сил Юга России полковник не верит. Это еще можно было бы простить, но его неискренность обидела. Ну зачем он так? Неужели же нельзя честно, искренне, глядя прямо в глаза?

— Вы свободны, господин полковник! — жестко сказал Слащов.

Оставшись в одиночестве, он долго ходил по кабинету, чувствуя, как вновь нарастает в нем раздражение. Но отнюдь не Дубяго был тому причиной и не исчезнувший кот Барон. Хотя и это тоже. Слащов вспомнил, как совсем недавно, в Севастополе, главком выразил полную уверенность в успехе наступления. Но дальше-то что, дальше! А об этом командующий предпочел не говорить, сославшись на преждевременность. Некоторые считают, что наступление предполагает в конечном итоге соединение с войсками Пилсудского. Сказки для маленьких детей: Врангелю нужна «единая и неделимая», а полякам — великая Польша. Намерения противоречивые. Красные начали успешное наступление против поляков, захвативших почти всю Белоруссию и часть Украины вместе с Киевом. Стало быть, нынешнее выступление Врангеля — просто помощь Пилсудскому, к которому французы благоволят. Спасение отступающего… Или это всего лишь «поход за хлебом», как делали в старину крымские ханы?

В любом случае — горько. Тошно. Мерзко. И раны болят, и жить не хочется, и еще беременная жена ждет. «Юнкер Нечволодов». Юнкер-то юнкер, а вот забеременела. И надо думать о будущем. Надо. А пока что заняться десантом и не отвлекаться.

Слащов еще раз мысленно проследил, как будут разворачиваться события. Пятого июня суда с погруженными на них войсками выходят в море и берут курс на юг. Там вскрывается пакет номер один. К ночи эскадра проходит мимо Керчи, где к ней присоединяются боевые суда прикрытия. В Азовском море командирам всех тридцати двух кораблей, входящих в состав эскадры, надлежит вскрыть пакет номер два, в котором — только теперь! — они обнаружат приказ следовать к безвестной деревне Кирилловке.

Самое сложное — незаметно пройти Керченский пролив, ночью, без огней, в полутора верстах от красных, к тому же против течения и обязательно с застопоренными машинами. По инерции, предварительно взяв разгон. Капитаны опытны, клялись — справятся. Двое-трое уже пробовали — получилось.

За судьбу десанта Слащов был спокоен: тщательная подготовка его, протекавшая в обстановке строгой секретности, правильный выбор места высадки, внезапность — все это обеспечивало его успех. Успех несомненный еще и потому, что из разведсводки было известно: «Восточное побережье Азова охраняется небольшими гарнизонами красных. Все ударные силы 13‑й армии сосредоточены на перекопском и чонгарском направлениях». Хорошо было известно и соотношение сил: 13‑я армия красных намного уступала по численности и особенно по техническому оснащению войскам Врангеля.

Осведомлен был Слащов о положении — общем — в Советской России. Смертельно опасен был для нее польский фронт, туда были оттянуты едва ли не главные силы красных. На Дальнем Востоке хозяйничали японцы, американцы и армия Миллера. В Средней Азии — войска эмира бухарского. На Украине шли ожесточенные схватки с бандами Петлюры и Махно. Голод и разруха ужасающие. Сейчас самое время вновь попытаться решить многие вопросы в этой войне. Сейчас или уже никогда. Такого благоприятного стечения обстоятельств больше не будет. На завтрашнем совещании надо потребовать у главкома, чтобы он наконец определенно высказался о своих планах. Еще можно спасти Россию! Еще можно!..

Странно, но все эти размышления не принесли Слащову успокоения.

Задрожал под ногами пол, неторопливо поплыл за незашторенными окнами феодосийский пейзаж. Слащов увидел, что поезд набирает скорость.

— Пантелей! — позвал он.

Денщик тотчас же вырос в проеме двери:

— Слушаюсь, ваше превосходительство!

— А что Барон? Так и не вернулся?

Пантелей развел руками:

— Никак нет, ваше превосходительство! — И словоохотливо продолжил: — Убег, подлец! И что, скажите, не жить ему здесь было? Так нет же, на помойки потянуло!..

— Ступай! — махнул рукой Слащов и уселся в глубокое кресло. Долго сидел так, задумавшись…

После того как Бондаренко доложил о бронированном сейфе в салон-вагоне Слащова, Фролов понял, кто им еще нужен для успешного проведения операции: Красовский. Медвежатник Юзеф Красовский…

Фролов знал, где его можно отыскать вечером.

Из гостиницы он вышел, когда на город уже опустились, сумерки, и, неторопливо прогуливаясь, двинулся по Приморскому бульвару.

Еще со времен адмирала Ушакова Приморский бульвар предназначался исключительно для благородной публики. Десятилетиями висели здесь таблички: «Нижним чинам, а также с собаками вход воспрещен». После 1905 года бульвар разделили на две части — платную и бесплатную. Билетик стоил пятнадцать копеек, простому человеку не по карману, так что благородная публика по-прежнему гуляла отдельно. Сейчас плату отменили, но привычка к раздельному гулянью осталась.

Фролов шел по «благородной» аллее вдоль невысокой узорчатой ограды. Внизу вздыхало и шевелилось море. Легкая прохлада и свежий, настоянный на запахах моря воздух успокаивали, помогали собраться с мыслями. События последних дней требовали от Фролова особой собранности. Вынужденная прогулка пришлась как нельзя кстати. Можно было спокойно еще и еще раз обдумать все, с чем придется столкнуться завтра. Ибо завтра предстояло раскрыть тайну, от которой зависело слишком многое. Операция была рискованная. Удастся ли она? Сойдутся ли воедино все нити? Обрыв любой из них грозил провалом.

Над обрывистым берегом в конце бульвара светился ресторан, цветные лампочки освещали открытую, повисшую над самыми волнами веранду. Фролов знал, что Красовский должен был появиться здесь ближе к полуночи, проведя первую половину вечера в казино. Однако, на удивление, он был уже здесь, сидел в самом углу.

После того как метрдотель усадил Фролова, Красовский, велев официанту перенести коньяк, проследовал через зал к нему.

— Позволите? — спросил он.

— Что случилось, граф? Вы не в казино, а сейчас там, кажется, самый пик игры?

— Игра сделана, ставок больше нет! — голосом профессионального крупье произнес Красовский. И уже буднично, невесело продолжил: — Игра идет полным ходом, а выиграть невозможно — одни банкроты вокруг. Нищает Крым.

— А я, признаться, думал, что вам обычно везет.

— Эх, Василий Борисович! — с горечью вздохнул Красовский. — Раньше говорилось «везет дуракам», а теперь и этого не скажешь: столько их расплодилось, что никакого везения не хватит! Играют в жизнь, как в рулетку, и каждый уверен, что его ставка — самая надежная. Красное или черное — других цветов в рулетке нет. А эти дальтоники поставили на белое и ждут, когда последняя их ставка куш сорвет.

Фролов нахмурился.

— Извините, но ваши аналогии дурно попахивают, граф!

— Ради бога, — Красовский прижал руки к груди, — хоть вы меня за провокатора не принимайте, и без того тошно!

Рядом с ними вырос официант. Салютуя присутствующим, вырвалась пробка из укутанной белоснежной салфеткой бутылки, шампанское запенилось в хрустальных бокалах.

— А я ведь подошел к вам, чтобы попрощаться, — неловко улыбнувшись, сказал Красовский.

— Как, вы покидаете Севастополь? — удивился Фролов.

— Вот именно. — Красовский отодвинул в сторону бокал с шампанским, налил в рюмки коньяку. — Не откажетесь выпить со мной на посошок? Есть такой русский обычай.

— С каких это пор поляки начали придерживаться русских обычаев? — пошутил Фролов.

— Бог с ними, с поляками! — отмахнулся Красовский. Оттолкнувшись от подлокотников кресла, он пружинисто встал, выпрямился и склонил голову. — Позвольте еще раз представиться: русский дворянин, но не граф, Юрий Александрович Миронов.

Фролов с любопытством смотрел на него: такого превращения не ожидал даже он. Сделав паузу, словно давая возможность привыкнуть к себе новому, Красовский-Миронов продолжил:

— Не надо удивляться: люди часто оказываются не теми, за кого мы их принимаем. Полбеды, если фальшивым оказывается имя, хуже, если таковым окажется сам человек. Хотя имя очень меняет личность. Вам никогда не приходилось испытывать этого?

Фролов решал: как следует ему принять эти откровения? Проще всего было бы отнести все сказанное к грубой провокации и не мешкая послать Красовского к чертовой матери. Но ведь он может обидеться и уйти, как найдешь его потом! А он нужен, очень нужен… К тому же Фролов чувствовал: этот человек растерян и подавлен, нельзя оскорблять его сейчас.

— Зачем вы мне все это сказали? — спросил Фролов.

— А некому больше. — Миронов тяжело опустился в кресло. — Знаете, Василий Борисович, я и сам себе напоминаю сейчас грубо сработанный империал, с которого в самый неподходящий момент слезла фальшивая позолота. Потому и плачусь вам в жилетку, так как вы — единственный порядочный человек…

— И комплименты ваши, и обвинения явно преувеличены, но — допустим, — Фролов без тени улыбки посмотрел на Миронова, — однако все остальное… О том, что вы — профессиональный игрок, я догадывался, понаблюдав за вами в казино. Не в моих правилах вмешиваться в чужие дела, и все же… Вам нужна помощь?

— Нет, Василий Борисович. Спасибо, но — нет. — Миронов покачал головой, улыбнулся. — Жизнь приучила меня рассчитывать на себя, и только. Я мог бы рассказать вам, как способный и восторженный мальчик из старой дворянской семьи превратился в профессионального шулера, взломщика и прочее в том же духе. История сама по себе поучительная, но дело не в том. В другом дело: устоявшиеся мои убеждения — пусть дурны они и порочны — вдруг дали трещину. Я приехал в Севастополь полный надежд и планов, догадаться о них не составит труда. Но все пошло вкривь и вкось. Потому что полковник Татищев отвел мне в своих игрищах некую малопочтенную, надо сказать, роль. Видит бог, я умею играть и играю во все игры, кроме одной — политики! Слишком велики здесь ставки, можно и голову на кон положить. А меня вынуждают!

Миронов пил то коньяк, то шампанское и быстро хмелел.

— Вы не ребенок, должны были понимать, что на нейтральной полосе отсидеться нельзя, — глядя, как Миронов посасывает дольку лимона, сказал Фролов. — Теперь мне ясно, почему вы начали с аналогии между рулеткой и жизнью. Но что же дальше?

— Дальше то, что я вам уже сказал. Выбор сделан, — быстро ответил Миронов.

— Но полковник Татищев — он-то, видимо, не захочет согласиться с вашим выходом из игры.

— Полковник Татищев! — презрительно поморщился Миронов. — Доказать сему господину, что даже последний шулер может иметь понятие о чести, невозможно, значит, выход один: возможно быстрее с ним расстаться. Отобрав мой польский паспорт, полковник наивно решил, что приковал меня к вертепу, когда-то гордо называвшемуся Севастополем. Но… — Миронов поставил на стол рюмку и легким, едва уловимым жестом фокусника выхватил из кармана несколько тонких разноцветных книжиц, развернул их веером, — но чем хуже польского вот эти паспорта — английский, румынский, французский?

— Однако! — Фролов, не выдержав, рассмеялся. — Я вижу, вы человек весьма и весьма предусмотрительный.

— Положение обязывает. — Миронов сунул паспорта в карман. — Завтра я сяду на пароход и уже как французский гражданин сделаю полковнику Татищеву последнее адье!

Возбужденный шепот пронесся по веранде, на смену ему пришла почтительная тишина. Метрдотель сопровождал к отдельному кабинету через веранду весьма примечательную пару — знаменитую Плевицкую и входящего в известность молоденького, небольшого росточка генерала Скоблина.

Рассеянно улыбаясь, певица отвечала на приветствия поклоном головы. Скоблин, вышагивающий рядом с ней, был полон петушиной бойкости и, заметив, что Плевицкая приветствует кого-то из знакомых, тоже обращал быстрый взор в ту сторону. Похоже, он был очень горд своей ролью спасителя «русского соловья».

Певица и генерал скрылись в кабинете.

…Фролову уже порядком поднадоела вся эта игра с Мироновым, он понял, что ее можно заканчивать.

— Как вы себя чувствуете, граф? — спросил он.

— Прекрасно! — буркнул Миронов. Расплескивая, налил в рюмки коньяк. — Предлагаю выпить!

— Нет! — отстранил свою рюмку Фролов и с прорвавшимся раздражением сказал: — С меня уже довольно. Да и вы, похоже, сильно пьяны. Вам бы прохладиться!

— Вы так думаете? Ну что ж… — Пьяно ухмыляясь, Миронов встал из-за стола. — Честь имею, господин Федотов!

Прищелкнув каблуками, нетвердо ступая и чуть покачиваясь, он пошел по залу к выходу. Из ресторана Миронов направился к стоянке извозчиков. Красильников и Воробьев, быстро обойдя его, подхватили под руки.

— Вам надо пройти с нами! — негромко приказал Красильников.

Миронов с возмущением посмотрел на них.

— Господа! Это уже переходит пределы допустимого! Так мы с вашим шефом не договаривались!

— С кем? С кем? — переспросил Воробьев.

— Бросьте, господа! Людей из контрразведки я узнаю сразу!

— Ну так и иди, раз узнаешь! — пробасил Илларион. Миронов обернулся, явно собираясь сказать что-то более резкое, но, окинув глазами мощную фигуру хозяина «Нептуна», промолчал.

— Экипаж за углом, — сказал Красильников.

Когда в полутемном переулке его подвели не к фаэтону, как он ожидал, а к обычной, с брезентовым верхом фуре, Миронов мгновенно протрезвел: только теперь он понял, что принял за контрразведчиков явно других людей.

Воробьев отпустил его локоть, откинул брезентовый полог:

— Прошу!

Миронов понял — надо бежать! Рванулся в сторону, освободился от рук Красильникова и ударил Иллариона головой в грудь, вкладывая в этот удар всю свою силу. Не покачнувшись даже, Илларион принял его в свои объятия, и Миронов затих.

— Ваша безопасность зависит от вас! — быстро сказал Красильников. — Вы нам нужны ненадолго, не волнуйтесь!

— Да он уже не волнуется, — успокаивающе сказал Илларион. — Он человек понятливый. — Бережно прижимая к себе Миронова, Илларион влез в фуру. — Поехали!

Глава тридцать восьмая

Дмитрий Ставраки, числящийся в списках агентов белогвардейской контрразведки под кличкой Клим, нервничал. Прошла ночь его пребывания в домике путевого обходчика на четырнадцатой версте, но ни хозяин не возвращался в свой дом, ни тот, ради которого он отправился сюда — человек с той стороны, — не приходил. Вчера под вечер, когда к нему неожиданно явилась непривычно возбужденная Наташа, он даже обрадовался поручению, решив, что оно свидетельствует о растущем к нему доверии. Но шла ночь, и он все больше сомневался, не допустил ли ошибку, согласившись идти сюда сразу же, вместо того чтобы любым способом предупредить капитана Селезнева о новом поручении подпольщиков.

Время от времени в его голову стала закрадываться холодящая душу мысль о том, что, быть может, подпольщики вычислили или что-то сопоставили — и возникли сомнения. Но нет, не может этого быть! Все шито-крыто и запечатано!

Прошла ночь, рассвело. Он отодвинул с окон занавески и погасил лампу. Но и при свете дня сомнения не проходили — наоборот, усиливались, перешли в страх, заставляя гулко колотиться сердце. Странно, но он, весь обращенный в слух, не слышал, как скрипнула калитка, как прозвучали под окном осторожные шаги.

Открылась незапертая дверь. Дмитрий посмотрел на остановившегося у порога человека и неожиданно успокоился: незнакомый, прекрасно одетый, осанистый человек был перед ним. «Господи!.. — едва не плача от радости, подумал. — Сколько никчемных страхов, подозрений, впустую растраченных нервов!»

— Здравствуйте! — приветливо сказал Дмитрий. — Я, честно говоря, заждался вас.

— Меня ли?

— Ах, да, — Дмитрий смущенно покачал головой, — на радостях я забыл…

Он назвал полученный от Наташи пароль и услышал отзыв. Все складывалось должным образом, и Дмитрий подумал, что бессонная ночь все же не пропала зря, что судьба милостива к нему и его акции в ведомстве полковника Татищева уже в ближайшие дни резко поднимутся. Чутье подсказывало: такой человек не может быть рядовым связным!..

— Мне сказали, что вы должны прийти с чем-то важным?

— Правильно сказали, — ответил пришедший. Некоторое время он смотрел на Ставраки, и с каждым мгновением взгляд его приобретал все большую твердость и остроту.

— Что вы на меня так смотрите? — обеспокоенно спросил Дмитрий.

— Я представлял себе вас другим.

— Это имеет какое-то значение?

— Нет, теперь уже не имеет, — серьезно ответил незнакомец. И быстро, не оставляя времени на раздумья, спросил: — Полковник Татищев не знает, что вы здесь, не так ли?

Сердце Дмитрия рванулось в груди и словно оборвалось, липкая, сосущая тошнота поднялась к горлу. Нет, не зря его одолевали предчувствия. Видимо, подпольщики все же что-то вычислили. Где-то он был неосторожен. А может, это — проверка? Всего лишь обычная проверка? Да-да, конечно же!..

— Не понимаю, о чем вы…

— Понимаете! — жестко отрезал мужчина. — И знаете, что контрразведка вас теперь не спасет!

— Это какая-то ошибка! — захлебываясь от страха, воскликнул Дмитрий. — Это чудовищная ошибка или клевета!

— Может, для начала сказать вам, кого вы предали?

«Бежать! — промелькнуло в сознании Дмитрия. — Еще можно… Выскочить во двор, на улицу, а там… Да, бежать!» Он шагнул назад, стараясь приблизиться к окну. Но мужчина разгадал его намерение: сделал шаг и оказался как раз посредине между дверью и окном. К тому же он опустил руку в правый карман, и Дмитрий понял, что бежать не удастся. Хрипло, с трудом ворочая одеревеневшим языком, спросил:

— Кто вы?

— Да, это вам, наверное, будет интересно узнать. — Усмешка была колючая, ничего хорошего не обещающая. — Я — тот, кого вам подполье поручило казнить.

— Господин Федотов? Василий Борисович?

— Да.

— А я-то испугался! А я-то…

Все перепуталось в голове Дмитрия. Разлетелась вдребезги стройная и логичная цепь, в которой до сих пор всё было ясно: белые и красные, подпольщики и контрразведка… Здесь же было что-то третье, что-то новое, но беспощадное и неотвратимое. Этот человек из другого, незнакомого Дмитрию мира! Надо спасать себя! Еще не поздно! Надо только сказать те единственные слова, надежные и убедительные, что он вовсе не тот, за кого его принимают. Но только надо торопиться! В его распоряжении — считанные секунды. Поспешно, судорожно выталкивая застревающие в горле слова, он заговорил:

— Да, это правда! Мне поручили! Но я же не стал! Надо только, чтобы вы пока скрылись! Чтоб мне верили, что я не смог! Чтобы я якобы не смог! Мне они верят!

Он говорил безостановочно, нескладно, что-то обещал и в чем-то клялся, а немигающие, остановившиеся его глаза были прикованы к чужой руке: ему чудилось, что, до тех пор пока оружие в кармане, еще есть шанс выжить…

Плоский никелированный браунинг глянул на него своим черным глазом, и последняя надежда исчезла. Почувствовав, что задыхается, Дмитрий Ставраки рванул на груди рубашку, но легче не стало. Он попытался закричать, но лишь хриплый стон вырвался из пересохшего горла. Какой-то странный, искрящийся свет вспыхнул перед глазами, растворяя в себе комнату и весь безбрежный мир. Он успел еще удивиться, что не слышит выстрела, а потом рухнул на пол…

Фролов подошел к нему, ничего не понимая. Ставраки был мертв — страх и ужас перед непонятным опередили выстрел, сделали его ненужным.

Мимо окон, погромыхивая на стыках, проплыл паровоз, а за ним теплушка и три классных вагона. Фролов понял, что это слащовский поезд и что пройдет еще совсем немного времени — и операция, к которой они хоть и быстро, но тщательно готовились, начнется. Обещает ли им этот день удачу?

Штабной поезд Слащова прибыл на Севастопольский вокзал, но долго там не задержался. Близилось начало совещания у главкома, и генерал, чтобы не опаздывать, пересел на встречавший его штабной автомобиль и уехал в Чесменский дворец.

Машинисту, выглядывавшему из окошка паровоза, дали отмашку флажками, и поезд покинул вокзал. Неторопливо пробежал он по станционным путям, вышел на запасную ветку, двинулся по ней.

— Куда, дядя Федот? — спросил помощник машиниста.

— Вроде как договорено, — глядя на набегающие навстречу рельсы, сказал машинист. — Вроде как к пристаням, в тупик.

— Значит, началось! — в голосе помощника были испуг и радость.

— Ты уголь кидай! — сердито сказал машинист. — Ты свое дело хорошо делай. Если каждый свое дело сделает — не сорвется.

Поезд переходил с ветки на ветку и наконец оказался в тихом, уютном тупике, в конце далеко растянувшихся вдоль бухты пристаней Российского общества пароходства и торговли. Солнце все выше поднималось над белыми домами города. Утренняя прохлада сменялась зноем, и воздух все больше пропитывался терпким запахом смолы и моря.

Здесь, на отшибе, было пустынно и малолюдно. Ни в штабных вагонах, ни рядом с ними не было никакого движения, лишь одинокий часовой, едва поезд остановился, выпрыгнул из теплушки и принялся мерно, как маятник, ходить вдоль короткого состава, придерживая приклад закинутой за потную спину винтовки.

Начальник станции знал, что генерал Слащов не любит дальние стоянки и предпочитает, чтобы его поезд находился где-то поблизости. Поэтому он распорядился перегнать его на тупиковую ветку у вокзала, где чаще всего и находился в таких случаях состав. Однако выяснилось, что ветка занята товарняком с лесом и освободить ее невозможно, ибо все другие пути были забиты вагонами с военным имуществом, подготовляемыми для срочной отправки в Керчь и Феодосию. И во всех остальных местах, где ставили иногда поезд Слащова, сейчас застыли на рельсах вагоны, теплушки, платформы… Поезд Слащова застрял на вокзале, а к Севастополю уже приближался штабной состав генерала Кутепова: этот, заставь его ждать в стороне от вокзала, тоже по головке не погладит!

Негодуя на всех и вся, начальник станции готов был впасть в панику. Но тут, к счастью, выяснилось, что свободна ветка возле пристаней РОПиТа. Посоветовавшись с комендантом слащовского поезда, начальник станции распорядился перегнать состав именно туда и облегченно вздохнул.

Был доволен и Бондаренко, который с помощью друзей-железнодорожников побеспокоился, чтобы не было слащовскому поезду пристанища нигде, кроме как возле пристаней РОПиТа…

Поезд стоял в тупике уже давно, вокруг было все так же безлюдно и тихо. Лишь уныло бродил по железнодорожной насыпи часовой, время от времени останавливаясь и прячась в тень от вагонов.

Громыхнула дверь теплушки, и на насыпь спрыгнули свободные от дежурства казаки. Весело переговариваясь, двинулись в сторону городских построек — там в эту жаркую пору можно было попить квасу, а если повезет, то и пива.

Из распахнутой двери спального вагона, протяжно зевая и крестя рот, выглянул денщик Слащова Пантелей. С кряхтеньем спустился по ступенькам, сел на нижнюю. Погрел немного свои старческие кости, поглядел вверх на высокое, будто расплавленное, солнце и недовольно сказал:

— Абиссиния! Ну чистая тебе Абиссиния!

Часовой из слащовской охраны — немолодой казак с лычками урядника — неторопливо приблизился к денщику, приложил руку к козырьку фуражки:

— Наше почтение, Пантелей Игнатьич! Почивать изволили?

Пантелей смерил недовольным взглядом крепкую, с кривыми ногами фигуру казака, сплюнул на сторону:

— Сказали бы мне годков пять назад, что часовой на посту станет разводить тары-бары, ни в жисть бы не поверил. До чего же испохабился служивый люд, прости меня, грешного, Господи!

— Не ворчи, Игнатьич! Какая жизня, такой и люд. Лучше угости табачком генеральским.

Пантелей нахмурился, хотел выругаться, но вздохнул и полез за кисетом. Скуку, дело известное, лучше коротать вместе. Урядник, прежде чем взять кисет, суетливо вытер руки о синие штаны с красными лампасами. Закурили.

— Ажник в грудях сладко стало, — сказал часовой. — Добрый табачок.

— Не то. Крепости в ем нету, — не согласился Пантелей, — а без крепости что проку, только дух один. — Посмотрел на чистое, без единого облачка, небо, сокрушенно сказал: — И как только люди живут в таком адовом пекле! То ли дело на Дону у нас…

Урядник покачал головой, тоскливо вздохнул:

— Хучь бы не вспоминал ты, Игнатьич, о доме. Меня дома почитай с четырнадцатого нету. Сына красные в прошлом годе кончили. Дома одни бабы остались. Счас, к примеру, сено косить, а какие из них косцы! Да и хлеба поспевают… Эх, надоело воевать! Не спрашивал генерала Яков Лександрыча — скоро кончим?

— Он тебе скажет, надолго запомнишь!

— Да уж строг! — радостно согласился урядник.

— Строгость к нашему брату нужна, — раздумчиво сказал Пантелей, — супротив того нету спора. Но уж больно лют стал. Особливо теперь, перед наступлением. Вчерась на станции солдат забрал у старухи курицу, она, вестимо, в крик. А тут, значит, и Яков Лександрыч… Как зашлися, вроде бешеного стали. За святое дело, кричат, сражаемся, а ты, сволочь, мародерствуешь? Ну и генеральский свой приговор сразу: в расход солдатика! Старуха уже не рада, в ноги ему валится, солдата чтобы отхлопотать… Ни за понюх табаку расстался человек с жизнью, упокой, Господи, душу его… — Пантелей перекрестился, доверительно пожаловался: — А намедни и меня чуть не порешил. Слышу ночью — кричит, точно смерть в тоске принимает. Я, вестимо, к нему, а он за грудки меня. Глаза страшные, сам из себя весь дергается… Еле успокоил. Оно известно — совесть грызет.

Красильников и Воробьев — оба в промасленных спецовках, вооруженные деревянным коробом с инструментами и лейкой, в которой вязко плескалась смазка, неспешно вышли из-за последнего вагона и, равнодушно поглядывая по сторонам, направились вдоль состава. Первым их заметил Пантелей:

— Смотри, служивый, кого-тось несет нелегкая. Разбирайся, а я и впрямь посплю… — Зевая, встал, поднялся по ступенькам, с грохотом захлопнув дверь, скрылся в спальном вагоне.

Красильников меж тем, приблизившись к часовому, деловито нырнул под вагоны, вынырнул в проеме между спальным и салон-вагоном. Разъединил сцепку. Вновь ступил на насыпь, склонился к колесным буксам. Сказал Воробьеву:

— Сюда подлей маленько!

Урядник, наблюдая за железнодорожниками, взял на руку винтовку — скорее, пожалуй, для порядка.

— Стой! Кто такие будете?

— Ружьишко-то опусти, — посоветовал Воробьев. — Не видишь, что ли! Буксы проверяем.

— Все одно — стой! — Часовой полез в карман за свистком. — Караульного начальника вызову, а уж он…

Ни часовому, ни Красильникову с Воробьевым не видно было, как с другой стороны поезда из густых зарослей терна на насыпь вышли двое, направились к паровозу. Это были Баринов и Ермаков. Торопливо поднялись в будку:

— Как? — коротко спросил Баринов.

— Не видишь, под парами стоим. Ждем.

— Трогайте!

— Что-то там часовой к вашим ребятам привязался! — сказал машинист.

— Ничего. Отстанет.

Шумно отдуваясь клубами пара, паровоз плавно, незаметно тронулся с места, стал стремительно набирать ход.

Урядник, собиравшийся вызвать свистком караульного начальника, с изумлением увидел, как поезд разделился надвое: спальный вагон с теплушкой тронулись с места и покатились по рельсам, а салон-вагон остался на месте.

— К-куда они? — так и не успев дать свисток караульному начальнику, ошарашенно спросил часовой.

— Не понимаешь, что ли! Профилактику буксам проводим! — прикрикнул на часового Красильников.

Часовой бросился за набирающим скорость спальным вагоном. Он уже догнал его, схватился за поручни, вспрыгнул на ступени, когда страшной силы взрыв потряс воздух. Дрогнула земля, над пакгаузами взметнулось вверх пламя. Бегущие по рельсам вагоны дернулись, ударились друг о друга буферами, заскрежетали сцепления, со звоном посыпались стекла.

Часовой свалился со ступенек спального вагона и бросился наземь, прижимая к себе винтовку. Взвыла сирена. Послышались прерывистые, тревожные гудки пароходов.

И вновь, заглушая все звуки, грянул взрыв. В небо летели пылающие доски, искореженные листы железа, камни. Черный клубящийся дым, поглощая все вокруг, окутал и стоящий в тупике слащовский салон-вагон.

Часовой наконец поднялся с земли, вновь бросился догонять несколько притормозивший свой бег поезд. Ухватившись за поручни спального вагона, он долго бежал рядом, потом взобрался на ступени, тяжело дыша и отдуваясь. Ему открыл дверь вагона босоногий, в исподней рубахе Пантелей.

— Что тут? — испуганно спросил он.

— А шут его… Похоже, конец света!

— Господи помилуй, — мелко закрестился Пантелей.

Проводив взглядом скрывающийся вдали поезд и убедившись, что все идет как планировали, Красильников прыгнул на подножку салон-вагона, открыл дверь вагонным ключом. И сейчас же из-за насыпи поднялись Илларион и Миронов, тоже одетые в форму железнодорожников.

— Василий, оставайся здесь, страхуй! — крикнул Воробьеву Красильников и, пропустив вперед Миронова и Иллариона, следом за ними поднялся в вагон.

В выбитых окнах полоскались занавески, под ногами хрустело стекло, было дымно. Красильников не сразу сообразил, что за черный комок мечется под потолком, — лишь потом, когда этот комок вырвался через окно и взмыл в дымное небо, он понял, что это ворон.

Сейф был в углу вагона, под киотом. Подняв лежащий на полу стул, Миронов подсел к сейфу и стал его разглядывать. Потом вынул из кармана куртки набор длинных и тонких отмычек, завернутых в белоснежный платок, задумчиво посмотрел на них и опять замер…

Снаружи в разбитое окно салон-вагона доносились далекие выкрики, гудки, звон колоколов, треск полыхающих пристаней. В пакгаузах рвались снаряды и ящики с патронами. Все это слилось в сплошной, непрерывный гул, грохот, треск. Миронов повернул к Красильникову побледневшее, потное лицо, что-то сказал. Красильников не расслышал, наклонился.

— Я не могу работать в таких условиях! Мне нужна тишина! — прокричал Миронов. — Я должен слышать механизм замка!

Упругая волна очередного взрыва качнула вагон. Миронов, поняв всю тщетность своих притязаний, обреченно махнул рукой, опять поднес к глазам отливающие синевой отмычки. Выбрав наконец одну, осторожно ввел ее в отверстие замка, прильнув ухом к дверце сейфа… На смену первой отмычке пришла вторая, затем третья, и Красильникову уже казалось, что возне этой не будет конца. И вдруг очередная отмычка легко повернулась в замке, еще одна манипуляция чутких пальцев — и тяжелая дверца сейфа открылась.

Красильников глянул на часы: они находились в вагоне всего шесть минут. Все шло по плану.

Едва Миронов открыл сейф, как Илларион положил на его плечо тяжелую руку:

— Поработал — не мешай работать другим! — И, подталкивая Миронова, он завел его в узкий, тесный тамбурок, примыкающий к салону. — Посидим здесь, поразмыслим.

— Интересно все же, кто вы? — уже порядком осмелев, спросил Миронов.

— Я же тебе уже говорил.

— Это неправда. Всех севастопольских фармазонов я знаю — и своих, и залетных… А может, вы красные?

— Придумаешь такое! — изобразил удивление Илларион и, помедлив, добавил: — Скажи, ты про хана Куш-Кая слышал?

— Нет.

— Так вот, мы — из его армии.

Миронов скептически улыбнулся, сказал:

— Третья сила, что ли? Красные, белые и теперь этот… хан.

— Пусть будет третья, — согласился Илларион.

Тем временем в салон-вагоне появился Кольцов. Не теряя ни секунды, подбежал к сейфу, где ждал его Красильников. Заглянул внутрь.

Вверху — рулоны полевых карт с нанесенной цветными карандашами обстановкой, на средней полке — особняком — кожаная папка. Красильников взял ее, передал Кольцову. Кольцов достал из нее документы. Это был боевой приказ Врангеля и инструкции к нему.

«Удача! — торопливо подумал Кольцов. — Вот удача!» Стараясь запомнить каждое слово, стал читать страницы приказа:

«Генералам Слащову, Кутепову, Писареву, Абрамову и комфлота адмиралу Саблину. Мой план летнего наступления из Крыма предусматривает занятие Северной Таврии, Донбасса, районов Дона и Кубани…»

Дальше, дальше!

«…Я решил: 7 июня 1920 г. силами 1‑го армейского корпуса генерала Кутепова и Сводного корпуса генерала Абрамова при поддержке танков, бронепоездов и аэропланов прорвать оборону красных в перекопском и чонгарском направлениях…»

Информация важная, но не главная — где задачи корпусу генерала Слащова?.. Кольцов перевернул еще одну страницу:

«…Адмиралу Саблину подготовить суда для переброски войск генерала Слащова в пункт и срок согласно указаниям, которые он получит дополнительно».

Кольцов побледнел: ничего конкретного о действиях Слащова в приказе не было. То, что он прочел, было известно Фролову, а потом и ему задолго до этого дня.

Что же это за приказ? Дезинформация? Выходит, что Слащов предполагал предстоящий визит к нему и перехитрил их? Операция, потребовавшая безумных усилий и риска сводилась на нет?

Кольцов закрыл папку. Нет-нет, пока это только предположение, что Слащов перехитрил их. Во всяком случае, он не должен догадываться о том, что они побывали здесь, потому спросил у стоящего рядом Красильникова:

— Где она была? Положи точно на место.

Красильников принял папку. И тут же оба они увидели в глубине сейфа на этой же полке большой штабной конверт. Кольцов взял его. Несколько наискось торопливо от руки на нем было написано «Седьмой круг ада».

— Это еще что? — разглядывая конверт, удивился Павел. — Уж не мемуары ли господина генерала?

Кольцов вытряхнул из конверта содержимое. Это был какой-то документ с приколотой к нему калькой-выкопировкой крупномасштабной карты.

Он осторожно расправил в несколько раз согнутые бумаги, откинул кальку. На первой странице документа, в левом углу, четко выделялась размашистая подпись: «Утверждаю. П. Врангель».

Это и был план Слащова.

Первые же строки потрясли, ошеломили Кольцова. Корпус Слащова, усиленный кавалерийской бригадой Шифнер-Маркевича и артиллерийской группой на конной тяге, погрузившись в Феодосии и Керчи на мелководье на транспортные суда и боевые корабли флота, должен был рано утром 7 июня скрытно высадиться на северном побережье Азовского моря у деревни Кирилловки, с тем чтобы нанести внезапный удар в тыл частей 13‑й армии красных и захватить Мелитополь, где располагался штаб армий.

Как всегда Слащов придумал самый неожиданный ход. Никто не ждет войсковой десант такой мощности на этом участке Азовского побережья, значит, нет там ни укреплений, ни достаточных для противоборства сил — обычные сторожевые посты, не больше…

Если белым удастся скрытно высадиться у Кирилловки, они почти беспрепятственно перережут все коммуникации, ведущие к Мелитополю, и тогда Слащов триумфально двинется по югу Украины и вместе с корпусами Кутепова, Абрамова и резервного Писарева завершит разгром красных частей, лишенных связи и управления.

Задуманная белыми операция грозила обернуться для 13‑й армии полнейшей катастрофой. И Кольцов вдруг почувствовал острое ощущение беспомощности — для людей по-настоящему сильных это худшая из пыток.

Время!.. Как предупредить своих о десанте, если времени почти нет?.. Он аккуратно положил документы в сейф.

— Как только Миронов закроет сейф, пусть Илларион уводит его. И сами сразу же уходите! — сказал Красильникову Кольцов, прошел через коридор вагона в тамбур и спрыгнул на землю. Дым огромного, бушующего рядом пожара плотной пеленой стлался вокруг. В двух шагах ничего не было видно.

Ермаков доехал до самого начала довольно длинной ветки, ведущей в тупик, к пристаням РОПиТа. В двух или трех километрах от выходной стрелки замедлил ход. Ждал, когда ему подадут сигнал. Наконец он увидел вдали, в условленном месте, размахивающего руками человека, понял, что операция завершена, и обернулся к Баринову:

— Все! Уходим! — И затем сказал машинисту и его помощнику: — Сдавайте назад! И… прощайте!

— Вы бы нам хоть синяков каких… или связали, — взмолился машинист.

— Некогда! Друг друга обеспечьте, хлопцы!.. А что поехали — так говорите как договорились. Когда загремело — испугались, решили от взрывов подальше. Потом увидели, что вагон потеряли, — вернулись.

— Сказать все можно. Да ведь могут не поверить.

Поезд уже шел к тупику, где сиротливо стоял забытый слащовский салон-вагон. Ермаков, а за ним и Баринов скатились со ступенек под откос. Едва поезд остановился, Пантелей перебежал в слащовский салон-вагон. Под ногами у него захрустело стекло. Трепыхались на сквозняке занавески. Темные клочья пепла медленно плавали по вагону.

Сокрушенно покачав головой, Пантелей взялся за веник и совок, стал торопливо наводить в вагоне порядок. И все время, пока он подметал, протирал, убирал, его не покидало ощущение беды. И наконец его осенило. Он оглядел салон-вагон, заглянул в столовый отсек, осмотрел все закутки и каморки.

— Граф! — позвал он. — Гра-аф!

Ворон не отзывался. В салон-вагон заглянул часовой.

— Ну, чего тут? Все в аккурате?

— Какой «в аккурате»?! — схватился за голову Пантелей. — Какой «в аккурате»?!

Старик побаивался генерала даже тогда, когда он не был в гневе. А теперь! Теперь — убирай не убирай, а головы ему не сносить. С трудом простил ему генерал бегство кота Барона, а уж исчезновение Графа ни за что не простит…

Фролов ждал товарищей в «Нептуне». Выслушав Кольцова, он нахмурился. Да, выяснить подробности слащовского плана было нелегко, но всем этим бесценным сведениям грош цена, если их срочно не переправить на ту сторону.

Задача казалась неразрешимой. В эти дни Крым перешел на особое положение: были перекрыты все дороги, вокзалы, станции… Гражданское население временно не выпускалось из Севастополя. Но не это, разумеется, препятствие останавливало чекистов: непреодолимым выглядело дальнейшее. Самый короткий путь к своим лежал через Перекоп, однако прорваться через боевые порядки приготовившихся к наступлению белых было невозможно. Путь через Черное море перекрыли корабли флота…

Однако не зря собрались они в «Нептуне». То, что было бы непосильно одному, сумели все-таки решить сообща: выработали наконец тот маршрут, который обещал пусть и небольшую, но все-таки возможность — обогнать время. Сделать это предстояло Кольцову и Василию Воробьеву.

…Довольные найденным решением, они не подозревали, что обстановка на Южном фронте складывается для красных гораздо хуже, чем можно было предположить. В то время, когда им стали известны подробности плана Слащова, в штаб 13‑й армии пришла телеграмма, в которой разведотдел предупреждал, что бароном Врангелем будет осуществлена операция под кодовым названием «Пятый круг ада»: высадка десанта… в районе Одессы и Новороссийска.

Дезинформация, придуманная Слащовым, сработала. Побережье Азовского моря у Кирилловки было и вовсе в те дни оголено, осталось беззащитным.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава тридцать девятая

Рыбацкий баркас — деревянное суденышко с керосиновым движком — шел в пределах видимости берега. Сторожевые корабли, патрулировавшие гораздо мористее, им не интересовались. Да и кому бы пришло в голову, что эта утлая посудина, по носовой части которой вилась надпись «Мария», средь бела дня, не таясь, несет на своем борту людей, за перехват которых и полковник Татищев, и генерал Слащов, а в конечном итоге и генерал Врангель дали бы немало.

Когда их догнал попутный ветер и баркас, набирая ход, запрыгал по волнам, Василий Воробьев повеселел. Обернувшись к Павлу Кольцову, засмеялся:

— А говорят, что черт только богатым колыску качает! Бывает, что и бедным везет!..

Кольцов улыбнулся ему в ответ, подумал: видно, соскучился Василий по морю. Ишь, с какой радостью стоит у штурвала. Близился вечер, но солнце палило без устали. Василий спросил:

— Чего не подремлешь? Неизвестно, какая ночь будет!

— Разве что и правда вздремнуть? — не то спросил, не то сам себе посоветовал Кольцов. Он вытащил из-под кормового сиденья брезент, расстелил его по дну баркаса, прилег. Долго ворочался с боку на бок, но сон не шел. С момента нападения на поезд Слащова и проведенной в порту диверсии прошло всего несколько часов, но казалось, что это было давно: так много важного вместилось в столь короткий отрезок времени.

Все дальше и дальше на север шла «Мария». Скуднее становился берег. За мысом Улукол и вовсе исчезла зелень, лишь волны оживляли серый, унылый песчаник. Берег стал пологим.

Солнце уже коснулось горизонта, когда справа по курсу показались, отражая крохотными оконцами последние багровые лучи, крестьянские мазанки.

Глухо проскрипело по песку днище баркаса. Керосиновый движок застучал торопливо, надрывно — и тут же умолк. «Мария» вздрогнула и заскрипела, прижимаясь к дереву причала.

Кольцова разбудил толчок. Он приподнял голову, вопросительно глянул на Василия. Раскуривая самокрутку, тот сказал:

— Николаевка. Пока на причале никого, ты, Павел Андреевич, перебрался бы вон в кусточки, переждал. А тут маячить не следует. Сюда много любопытного люда, бывает, приходит.

Василий примкнул к причалу баркас, надел на движок железный защитный короб. Вдавил сапогом в песок окурок. Решительно сказал:

— Так я пошел. С темнотой на линейке прибуду. Раньше утра все равно в Симферополь нельзя — ночные патрули прихватят.

Не оборачиваясь, он направился к одинокому покосившемуся глиняному домику. Он стоял особняком, поодаль от других двух десятков таких же обшарпанных, неухоженных мазанок.

Кольцов забрался в заросли колючей маслиновой рощи — ждать ночи. А время шло… Время, которому не было сейчас цены. С каждым ушедшим часом приближался срок высадки десанта. А им еще предстояло пересечь с запада на восток весь Крымский полуостров, чтобы оказаться в Керчи, у самого пролива, ведущего в Азовское море и дальше к Кирилловке.

…В полночь Василий разыскал в кустарнике Кольцова, тот не спал и, вперив глаза в огромное звездное небо, ждал. Бесконечно длинные мгновения ожидания скрашивало лишь зрелище рассыпавшихся на небосводе звезд.

— Возница — человек надежный, — сказал Василий. — Но лишнего ему знать все же не следует.

Покачиваясь на рессорах, легкая линейка с выгнутыми над колесами крыльями миновала спящие хаты, и они растаяли во тьме.

Почувствовав под копытами проселочную дорогу, лошади перешли на рысь. Возница похлопывал вожжами, глухо и односложно понукал лошадей. Лишь когда проезжали через села, жавшиеся к дороге, он коротко комментировал: «Дорт-Куль — тут жить можно, ничего», потом, несколько верст спустя: «Булганак. Имение здесь справное», и затем: «Кияш — тоже мне село».

Кончилась ночь. Лошади заметно устали и шли теперь шагом. Скоро совсем рассвело, и впереди показались окраины Симферополя. Дымилась высокая труба кожевенного завода. Когда проехали мимо небольшого, окруженного ивами пруда, из дома, стоявшего на отшибе, вывалилось пятеро казаков. Они вышли на дорогу и встали, выставив перед собой винтовки. Лица их с обвислыми усами не обещали ничего хорошего.

К линейке неторопливо подошел седой вахмистр, зачем-то отряхнул мешковатые шаровары с засаленными лампасами и уставился на Кольцова зеленовато-блеклыми глазами:

— Кто? Куда?

— Я — землемер, — сказал Кольцов. — Осматривал земли в Николаевке и Булганаке. Теперь возвращаюсь вот со своим помощником в Симферополь.

Казаки молча окружили линейку. Кольцов незаметно сунул руку в карман, нащупал рукоять пистолета. Василий Воробьев прикинул глазами расстояние до ближайшей казачьей винтовки.

— А линейка откудова?

— Из Булганака. Помещика Верховцева линейка, — ответил возница.

И тут вахмистр радостно оскалился.

— Так это ж то, что надо! — воскликнул он. — Ну-к, землемер, выкидайся! Нам велено линейку обратно в Булганак доставить!

Только теперь Кольцов и Воробьев поняли, что казаки безнадежно пьяны.

— Нехорошо, господин вахмистр, — укоризненно сказал Кольцов. — Это чистый разбой!

— Вылазь добром, коли говорят! — Кто-то из казаков щелкнул затвором винтовки. — Или помочь?

«Какой глупый случай!» — подумал Кольцов. Он спрыгнул с линейки, и Воробьев и возница последовали за ним. При этом возница пытался было объяснить казакам, что лошади заморены, но его никто не слушал. Казаки развернули линейку, попрыгали в нее, сплющив рессоры. Монотонно, но слаженно затянули:

Ай, да ты по-о-одуй, по-одуй, Да ветер ни-изовой! Ай, да ты разду-уй, ра-аздуй Тучу, че-ерную…

Возница бежал за линейкой, что-то доказывая, увещевая казаков. Его несколько раз грубо отпихнули от линейки, но он снова догонял ее, бежал рядом и что-то говорил, говорил. И казаки наконец подвинулись, уступили место вознице.

— Ну не гады?! — возмущенно сказал Воробьев, озадаченно глядя вслед линейке. — Видно, пропьянствовали ночь у какой-нибудь вдовы, а теперь заторопились в свой Булганак.

Кольцов промолчал. Они находились в черте города, и встреча с казаками не отняла у них слишком много времени. Но он подумал, что даже такой вот случай мог прервать их путь.

Почти сутки шел поезд от Симферополя. После Багерова — предпоследней перед Керчью станции — началась проверка документов. Еще издали увидев возвышающихся над головами пассажиров рослых стражников, Кольцов шепнул Василию:

— В случае чего встречаемся на Соборной возле грязелечебницы Баумгольца.

Основания опасаться проверки документов у Кольцова были: хоть и хорошо сделанные, они все же не давали ему права передвижения в сторону Керчи. И командировочное предписание было оформлено лишь для поездки в Симферополь. А у Воробьева и вовсе документы были чистейшей воды липа.

Проверка прошла гладко, предъявленные Кольцовым «землемерские» документы никаких подозрений не вызвали. А Воробьеву и вовсе свою липу предъявлять не пришлось, стражники, мобилизованные местные жители, удовольствовались тем, что Кольцов им сказал:

— Это — мой помощник!

И вот наконец паровоз подтащил состав к перрону керченского вокзала. Измученные давкой и духотой, из вагонов выходили пассажиры. Кольцов и Воробьев, неотличимые от других, двигались в общем потоке к выходу в город.

Над привокзальной площадью висели шум и гам. Оборванные беспризорники предлагали поднести вещи в город, женщины с мешками с трудом отбивались от их услуг. Суетились извозчики и дрогали. Лоточники, продававшие штучные папиросы, баранки подозрительного цвета или семечки, громко нахваливали свой товар. В стороне выравнивались шеренги прибывших в Керчь солдат. Когда вышли к Троицкой улице, застроенной купеческими особняками, Кольцов остановился.

— Сейчас будет переулок направо — Сенным называется, — сказал он. — Я пройду немного вперед, там подожду. Ты зайдешь в дом с зеленой крышей. Спросишь у хозяина, нет ли у него каких вестей из Донузлава. Он должен ответить, что вестей нет, так как дядя Афанасий из Донузлава переехал в Саки… Тогда позовешь.

Воробьев кивнул и торопливо ушел в переулок.

Выждав время, к Сенному направился и Кольцов. Едва свернув в переулок, он насторожился: на лавочке напротив дома с зеленой крышей в нарочито скучающей позе сидел человек в сером пиджаке. Кажущаяся его безмятежность не могла обмануть Кольцова, но поворачивать назад теперь было поздно. Он медленно шел по улице.

Когда Кольцов проходил мимо лавочки, человек в пиджаке, коротко взглянув на него, с безразличным видом отвернулся. Но и мгновения хватило Кольцову на то, чтобы окончательно убедиться: явка в доме с зеленой крышей провалена, на ней — засада. Что с Василием? Не тронули как приманку или схватили?..

Опустив правую руку вдоль бедра, Кольцов уже поравнялся с домом. Вдруг с треском и звоном вылетели разбитые оконные стекла. Разлетелась сломанная рама.

— Беги! — донесся до него голос Василия.

Кольцов мгновенно обернулся. Человек в сером пиджаке бежал к нему, на ходу вытаскивая револьвер. Кольцов опередил его. После первого же выстрела человек в пиджаке молча рухнул на землю.

В два прыжка Кольцов пересек расстояние до развороченного окна. Оттуда, из глубины дома, до него донесся шум схватки, выкрики, ругательства. На выстрел из дома никто не выбежал, значит, засады нигде нет и путь в дом свободен. Ему понадобилось несколько секунд, чтобы вбежать в сени. Рванув на себя дверь, Кольцов увидел, что двое прижимают к полу Василия, выкручивая ему руки. Третий в этот момент выглядывал в окно. На шум распахнувшейся двери он резко обернулся, и Кольцов выпустил в него две пули.

Бросив Воробьева, двое вскочили навстречу Кольцову. Одного Кольцов встретил рукояткой нагана, второй покатился по полу, сбитый Воробьевым ударом под колени. Подхватив табуретку, Василий с тяжелым выдохом опустил ее на голову упавшего.

Они вышли на улицу. Кольцов поглядел по сторонам. В домах одна за другой захлопывались ставни. В соседнем дворе захлебывалась лаем собака и кто-то громыхал запорами. За годы войны обыватели научились держаться подальше от стреляющих людей.

Но Кольцов знал, что времени у них мало: контрразведчики могли появиться здесь с минуты на минуту.

— Куда? — быстро спросил Василий, утирая кровь с рассеченного лба.

Кольцов так же быстро ответил:

— Попробуем выскочить за город!

Они торопливо прошли переулок, через тенистую Мещанскую улицу выбрались на Левую Мелекчесменскую. За речкой с черной илистой водой начинались окраины…

Не знали Кольцов и Воробьев о том, что в тот день контрразведка нанесла тяжелый удар по симферопольской и керченской подпольным организациям. В Керчи были арестованы секретари подпольных ячеек порта и табачной фабрики, рыбаки, благодаря которым поддерживалась связь с Таманским побережьем, разгромлены многие явочные квартиры.

Они позволили себе немного отдохнуть, лишь когда были далеко за городом. Керчь скрылась за высокими скифскими курганами, над которыми парил одинокий беркут, распластав черные, будто выкованные из железа, крылья.

Кольцов присел на сероватую, словно сединой тронутую, солончаковую землю, обхватил руками колени.

Теперь он ясно понимал, как мало у них было шансов благополучно выбраться из Сенного переулка. Просто очень повезло.

Но не о безысходности своего положения думал сейчас Кольцов — он настойчиво пытался найти из этой ситуации выход. Выхода не было.

А время торопило.

Времени уже почти не оставалось.

Они молчаливо, задумчиво курили, и каждый из них почти физически ощущал, как истекают секунды. Дорогие секунды, оборачивающиеся минутами, часами.

— Где-то тут неподалеку живет какой-тось родич моей Марии, — вроде даже некстати вспомнил Василий Воробьев. — Не то свояк, не то деверь. Я в этой иерархии ни шута не разбираюсь. Мария как-то ездила к нему, мне гостинец привезла: две добрых сетки-сороковки. Выходит так, что родич ее — рыбак.

— Где он живет?

— Мария говорила — недалеко от Керчи. Я название села хорошо помню — уж больно чудно оно называется: Мама. Мама — и все тут! А где оно, шут его знает!

— А зовут как рыбака, не помнишь?

— Вроде Тихоном Дмитриевичем…

Когда-то, глядя на карту, Павел тоже удивился названию села, расположенного на берегу Азовского моря. Чем больше думал Кольцов об этом селе, тем больше убеждался, что идти надо именно туда. Оставаться в непосредственной близости от города, в котором их, несомненно, уже ищут, было опасно. И потом, в приморском селе, глядишь, отыщется добрая душа, готовая помочь большевикам. Если не родственник Василия и Марии, то, может, кто-то другой…

Не колеблясь больше, Кольцов решил:

— Ну что ж… Как любил говорить его превосходительство генерал Ковалевский, «за неимением гербовой пишут и на простой». Пошли искать Маму!

Вдалеке узкой полоской белела разрезавшая степь дорога. Кольцов и Воробьев направились к ней. Они шли, и им казалось, что степи не будет конца.

Послышался скрип колес. Их догоняла зеленая бричка, запряженная парой коротконогих, с косматыми гривами лошадей. За спиной возницы блестел на солнце ствол винтовки.

— Не оборачивайся больше! — сказал Кольцов. — Иди как ни в чем не бывало.

Запыленные лошади догнали их. Раздался голос возницы:

— Огонь есть? Курить надо!

По круглому и плоскому лицу в вознице нетрудно было узнать калмыка. Кольцов знал, что в свое время из донских калмыков в белой армии сформировали целый полк — Зюнгарский. Вид у солдата был скучный. Оживился он, лишь увидев у Кольцова зажигалку из патронной гильзы. Он сам предложил подвезти их, — видимо, одиночество наскучило. Кольцов и Василий тут же забрались в бричку. Солдат направлялся в село Большой Тархан — от него до Мамы было рукой подать.

Ехали. Возница жаловался на жизнь. Когда начал рассказывать, как отходили они с Кавказа на Крым, совсем детская обида выступила на его плоском лице.

— Матер-черт офицера! — сказал он. — Моя кричит ему: ты погоны снял и кто тебя знает, а мой кадетский морда всяк большак видит! Просил — бери моя с собой. Все равно бросал. Опять побежит — опять бросит. Так. Матер-черт!

— А ты бы раньше убежал, — посоветовал Кольцов.

— Куда бежать? Зачем бежать? — грустно сказал калмык. — Служба нельзя бежать, матер-черт!

Попрощались с ним на въезде в Большой Тархан — отсюда дорога к Маме круто забирала влево.

Село Мама стояло на берегу. Пологим амфитеатром оно спускалось к морю. Первая же старуха на вопрос о Тихоне Дмитриевиче указала дом рыбака. Приземистый и глиняный, с красиво расписанными оконными наличниками, он стоял едва ли не на той самой линии, куда в лютые штормы могут докатываться волны, а двор и вовсе спускался к самой воде.

Тихон Дмитриевич — человек лет пятидесяти, в жилистой фигуре которого чувствовалась скорее не сила, а выносливость, — встретил незнакомых людей довольно спокойно и даже равнодушно. Во дворе, отгороженном от улицы редким плетнем, он старательно выстругивал широкую, тяжелую доску. Рядом с ним играли трое детей. Увидев незнакомцев, он отослал детей в дом, однако работу не прервал.

— Здравствуйте вам, — несколько смущенный холодностью хозяина, сказал Воробьев.

— Здравствуйте, — неприветливо отозвался рыбак, взвалил на плечи оструганную доску, взял топор и, не оборачиваясь, пошел к воде.

Кольцов и Василий озадаченно переглянулись и, делать нечего, двинулись следом. По морю одна за другой перекатывались невысокие, с белыми гребнями волны. Десятка полтора баркасов и лодок стояли на песчаном берегу. Справа от села далеко в море заполз остроконечный каменный мыс.

Рыбак подошел к выкрашенному суриком баркасу, прислонил доску к его высокому борту. Осторожно кашлянув; Василий вновь попытался завязать разговор. Сказал с вызовом:

— А у нас родню по-другому привечают… — И многозначительно добавил: — Я — Василий, Мариин муж.

— Мариин? — удивился рыбак. — Воробьев, что ли?

— Воробьев. А что, не похож?

— Похож, не похож, — проворчал рыбак. — Я ж тебя, своячок, ни разу в жизни не видал.

— Вот и гляди, разглядывай!

— Ну да! Для того, что ли, и припожаловал? Из Новороссийска? От красных? — скептически сощурился Тихон Дмитриевич и перевел свой прицельный взгляд на Кольцова. — А это кто ж с тобой?

— Товарищ. Звать Павлом.

Рыбак кивнул, давая понять, что запомнил.

— Тут такое дело… Товарища надо доставить в Кирилловку, — неловко попросил Василий.

Рыбак удивленно покачал головой:

— Вы что же, за этим сюда добирались?

— За этим.

Тихон Дмитриевич еще раз удивленно качнул головой, молча забрался в баркас и принялся выбивать подгнившую банку.

— Выходит, зря мы на тебя надеялись? — напористо и прямо спросил Василий.

Рыбак сосредоточенно орудовал топором и не отозвался.

— Сам боишься, посоветуй, кто сможет! — попросил Василий.

— Никто.

— Товарищ хорошо заплатит, — как последний, самый веский аргумент бросил Воробьев.

Тихон Дмитриевич отложил топор:

— А я думал, у Марии мужик поумнее будет. Разве об деньгах речь! — И он опять склонился над банкой.

Кольцов понял, что пора ему вмешаться в этот разговор.

— Мы — свои, нас не следует бояться. — Он снял фуражку, вытер потный лоб.

— Теперь все свои. Чужих нету. Всеобщее братство!

И тогда Кольцов решил — была не была! — говорить с Тихоном Дмитриевичем откровенно. Зла он им не причинит, не выдаст, а может, и окажет помощь. Или что-то посоветует.

— Если я до завтра не попаду в Кирилловку, случится большая беда, — решительно сказал Кольцов. — Белые готовят десант на ту сторону, а наши не знают об этом. Их могут застать врасплох.

— Во-он как! То-то белые засуетились… — Покачав головой, рыбак продолжил: — А в море, братцы, я все же не пойду. И обижаться на меня нечего: третьего дня нас всех предупредили — кто до воскресенья выйдет в море, тот больше не увидит своей посудины. Такие дела… — Кивнул через плечо: — Вон миноноска уже несколько дней за берегом следит. Мимо нее не проскочишь! — Видимо, посчитав разговор оконченным, он вновь принялся за работу.

Павел только теперь увидел на горизонте темную полоску миноносца. И понял, что никакие уговоры не переубедят рыбака.

— Жаль, — вздохнул Кольцов.

— Жаль не жаль, а будет так, как сказано… — После долгой паузы он прервал свое занятие: — Допустим, ночью можно было бы проскочить. Допустим. Так ведь шторм идет!

Садилось солнце, заливая багрянцем облака. Вечер был тихий, слегка ветреный.

Закончив работу, Тихон Дмитриевич стал собирать инструмент.

— А по-моему, не похоже на шторм, — возразил Василий.

— Не слышишь, пески поют? — сердито спросил рыбак.

И верно, перекатываясь под ветром, уныло скрипел песок.

— У вас в Новороссийске кругом камень — потому другие приметы, — пояснил он. — А у нас чайка да песок шторм предвещают… К ночи разгуляется!

Повечеряли в горнице. Спать Кольцова и Воробьева разместили в сарайчике. На душистое сено хозяйка кинула домотканое рядно и, пожелав доброй ночи, ушла. Лежа на сене, они слышали, как по двору, покашливая, ходил Тихон Дмитриевич, управлялся со своим хозяйством. Потом все стихло.

— И обижать твоего родственника не хочется, — тихо проговорил Кольцов, — и выхода другого нет… Рискнем?

— Да я и сам уже подумал, — поняв его с полуслова, вздохнул Василий. — Двинули?

В последний раз прислушались к тишине. Затем осторожно вышли во двор. Окна в доме рыбака уже не светились. Воробьев взял под навесом тяжелые весла, Кольцов — сложенный парус.

К берегу, где стояли баркасы, они шли уверенно — дорогу запомнили хорошо. Кольцова мучили сомнения: удастся ли им самостоятельно добраться до противоположного берега Азовского моря? Он уже не мечтал о Кирилловке, его устроила бы любая деревня на той стороне моря — лишь бы встретить красноармейцев, лишь бы предупредить своих заранее!

Погода заметно испортилась. Тучи затягивали небо. С моря налетал резкий, порывистый ветер.

Проваливаясь в рыхлый песок, они стали вершок за вершком сталкивать с мели тяжелый баркас.

В темноте послышались шаги — кто-то быстро шел, почти бежал в их сторону. Кольцов и Василий пригнулись, прячась за бортом баркаса.

Это был Тихон Дмитриевич.

— Вы что ж такое удумали! — запаленно выдохнул он. — Баркаса чужого не жалко, так хоть себя пожалели бы! Керосина-то в моторе нету!

— На веслах хотели, под парусом, — тихо сказал Кольцов. — У нас выхода другого нет. Нет! Понимаете? От того, переправлюсь я туда или нет, зависят тысячи жизней! Десятки тысяч!..

— Когда десант? — неожиданно спросил Тихон Дмитриевич.

— Послезавтра на рассвете.

— Да, времени в обрез, — задумчиво сказал рыбак. — На веслах, други сердешные, далеко бы не ушли. И парус, как только ветер в силу войдет, не помощник. Эх, вы!.. Ну ладно — товарищ Павел, он, видать, человек сухопутный. А ты, Василий? Неужто не понимал, что вас тут же возле берега и притопило бы! Нет, надо на моторе идти, может, что и получится.

— Так дай керосину! — едва ли не закричал Воробьев. — Человек сказал ясно: надо завтра быть на том берегу! Любой ценой! А баркас верну! Высажу его и обратно подамся!

— Помолчи! — коротко сказал ему рыбак. Повернулся к Кольцову: — Значит, вам одному туда надо?

— Одному! — подтвердил Кольцов. В нем начала просыпаться надежда. — Василий должен обратно в Севастополь вернуться.

— Эх, втравите меня в историю!.. — словно пожаловался невесть кому Тихон Дмитриевич. — Но ведь и дело какое, а?.. А только не вытянет троих баркас в такую-то непогодь.

— Василий не пойдет с нами, — твердо повторил Кольцов.

От берега они уходили на веслах, с трудом выгребая против ветра. Только в море Павел понял, как ненадежен и мал при такой погоде баркас. От ударов волн он трещал всеми своими скрепами.

Наконец запустили движок, и Кольцов с облегчением привалился к борту.

Настоящий шторм пришел к рассвету. Подгоняемый посвистом моряны, метался он по Азову. Среди бесконечно огромных волн, то взлетая на кипящие гребни, то ухая вниз, в мутную круговерть, с трудом двигался вперед баркас. Ветер хлестал по лицам желтой пеной. Тихон Дмитриевич не отходил от движка — чуть ли не лежал на нем, прикрывая своим телом. Кольцов, выбиваясь из сил, отчерпывал из баркаса воду.

— Относит к проливу! — крикнул рыбак. Неизвестно, каким образом он ориентировался в открытом, одинаковом со всех сторон море.

Наступило утро, но воздух был серым и тяжелым. По небу ползли черные, угрюмые тучи. Бушующая стихия не унималась. Измученные Тихон Дмитриевич и Кольцов поочередно залезали в крошечный кубрик, забывались коротким, тревожным сном. Но даже во сне Кольцов с болью ощущал, как уходит драгоценное время. Еще в Севастополе они рассчитали, что в случае удачи десант удастся опередить на сутки. Но вот прошла ночь, прошел день, наступила еще одна ночь, и получалось, что до высадки десанта оставалось всего лишь несколько часов. То, что оказалось не под силу врагам, делала стихия. Ночью в плеск и рокот свивающихся в тугие жгуты волн вплелся странный стук. Ритмичный. Словно дятел старательно долбил ствол большого дерева. Потом вдали зыбкими звездочками замигали два огонька. Они то возносились высоко вверх, то опускались вниз, будто падая в пропасть.

Тихон Дмитриевич в волнении схватил Кольцова за руку, сжал ее и долго держал так, не выпуская.

Большой, серый, военный катер прошел рядом, словно призрачный «Летучий голландец». Подмигнув ходовыми огнями, он бесследно растаял в водяной круговерти.

— Обошлось! — облегченно сказал Тихон Дмитриевич. — А могло быть… Да потопили бы, и вся недолга!

— Катер, видимо, патрульный? — высказал догадку Кольцов.

— Похоже на то, — поразмыслив немного, согласился рыбак и ворчливо добавил: — И чего им в такую погоду дома не сидится!

Катер, который Кольцов и Тихон Дмитриевич приняли за патрульный, нес на своем борту команду «охотников». Когда часа через полтора он появился неподалеку от Кирилловки, его ходовые огни были уже погашены. Осторожно, на ощупь приближался он к берегу, так и не дойдя до него, замер на мелководье. «Охотники» поручика Дудицкого, быстро и без суеты покинув катер, побрели к берегу по воде. Катер тут же растаял во тьме. Операция «Седьмой круг ада» началась…

Самым опасным местом для подчиненных Дудицкого являлся сейчас участок ровной, как скатерть, степи, окружающей Кирилловку. Не зная, где в точности расположены дозоры красных, они шли настороженной цепочкой, забирая в сторону от спящего села, под защиту довольно большой рощи колючей дикой маслины — ничего иного на этих солончаковых землях не росло. Ступали осторожно, держались друг друга, боясь отстать от группы в ночных сумерках. Ни стука шагов, ни треска сучьев под ногами — ничего. Лис не ходит тише… Все хорошо понимали, что успех операции зависит от этих первых шагов.

В высоких и густых зарослях маслины нашли укрытую со всех сторон поляну. Невдалеке пролегала проселочная дорога, вдоль которой на шестах был подвешен телефонный провод. Он вел на Кирилловский пост.

— Обрежем перед самым нападением, — решил Дудицкий. — Пока не трогать!

Сердито ухал в ночи чем-то раздосадованный филин. Офицеры-«охотники» проверили затворы винтовок и, сняв походные английские ранцы, расположились на поляне. Дудицкий сам отбирал этих людей и знал, что каждый из них в отдельности стоил многих. И дело не в том, что весь отряд состоял из кадровых офицеров, — все они были неоднократно проверены в походах по красным тылам. Наверняка каждый из них понимал, что кто-то сегодня может быть убит, а кто-то ранен, но сейчас на их серьезных лицах не отражалось ничего, кроме усталости. Дудицкий очень желал успеха всем, и прежде всего себе. Он напросился в этот рейд, покинув опостылевшую охранную службу, которая не обещала ничего, кроме звания пропойцы. Решил по-старинному: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Всю ночь баркас носило по морю как щепку. Выносливый и не подверженный морской болезни Кольцов тем не менее чувствовал себя разбитым и беспомощным. К рассвету шторм пошел на убыль.

— Ну, парень, если даже не верующий, перекрестись! — крикнул Кольцову повеселевший рыбак. — Скоро земля откроется.

И едва только просветлело небо, впереди показалась темная полоска земли.

— С курса не сбились? — тревожась, спросил Кольцов.

— Не должно, — успокоил его Тихон Дмитриевич. Быстро приближался берег, был он пустынен. Но рыбак по каким-то ему одному известным приметам определил:

— Во-он там, правее, за холмами — Кирилловка. Она — в балочке, потому и не видно.

Волны резко опали. Но впереди достаточно далеко — быть может, с версту — все еще расстилалось море. И зыбь колыхала желтую воду. Тихон Дмитриевич выключил движок, наступила неправдоподобная тишина.

— Все, дальше баркасу ходу нету. Дальше пешком пойдешь.

— Как? — не понял Кольцов. — Я не Иисус Христос.

— Мелководье, воробью по колено…

И, как бы подтверждая слова Тихона Дмитриевича, баркас чиркнул о невидимое в мутной воде дно.

— Иди прямо, влево не забирай, там как раз глубина.

— Так чего ж вы туда к самому берегу не правили?

— Ну как не понимаешь? — укоризненно посмотрел на него рыбак. — Наскочим на пост, пока проверят, что да как, — день кончится. А мне надо обратно спешить.

Прощание получилось коротким — торопились оба. Разгребая ногами воду, Кольцов пошел к берегу. Отойдя порядком, обернулся. Тихон Дмитриевич уже выгреб на глубину и теперь, сложив весла, склонился над движком. Движок неторопливо, лениво залопотал. Баркас раздумчиво тронулся с места, стал набирать скорость. Когда Кольцов обернулся еще раз, уменьшающийся вдали баркас с согбенной фигуркой рыбака на корме таял в голубой дымке: с моря наплывал туман.

Пока туман был слабым, едва заметным, но к восходу солнца обещал окутать плотной пеленой не только море, но и берег.

Едва Кольцов ступил на сухой, ершистый песок, как навстречу ему поднялись из ковыля двое красноармейцев с винтовками. Они выскочили на берег и, развевая полы шинелей, побежали по песку.

— Стой! — клацнул затвором один из них. — Не двигайся! Товарищ Федоренко, обыщи-ка его…

Это были свои! Значит, он успел? Успел!..

Кольцов почувствовал, как по его воспаленному, изъеденному солью и ветром лицу ползет невольная, счастливая улыбка.

— В кармане тужурки револьвер… Товарищи, срочно ведите меня к своему командиру!

Красноармеец в старенькой, обтрепанной шинельке, из-под которой выглядывала застиранная гимнастерка, в фуражке с жестяной звездочкой вынул из его кармана револьвер.

— Пошли! — настороженно глядя на Кольцова, сказал он и пропустил его вперед. — Да не так шибко!

— Надо спешить, товарищи! — вновь поторопил их Кольцов. — Очень надо спешить!

— Кому как, а у меня ноги в кровь стерты, — пожаловался красноармеец по фамилии Федоренко, хромая вслед за Кольцовым.

— Будешь шибко спешить, стрельнем как при попытке к бегству! — пригрозил второй.

Кольцов сбавил шаг…

Глава сороковая

Иван Платонович Старцев засобирался из-под Мерефы, от гостеприимного Фомы Ивановича, в родной Харьков.

— Пора! — сказал себе профессор. — Наши уже давно в городе…

Надо сказать, выздоравливал он мучительно долго, тиф еще возвращался к нему неожиданными приступами, и Фома Иванович отпаивал Ивана Платоновича лечебным чаем из мелиссы, чабреца, зверобоя и многих других полезных трав. Теперь Старцев посчитал, что он готов для того, чтобы послужить родному университету и, конечно, делу революции.

Одно тревожило его и не давало строить планы на будущее: от Наташи и Юры по-прежнему не было никаких вестей. Иван Платонович, конечно, знал от Фомы Ивановича, что Юра увез с собой в свои странствия известие о его кончине от тифа в мерефской земской больнице. Для самых близких людей Старцева уже не существовало.

Фома Иванович как мог утешал его: «Найдут они вас, друже Платонович». На родной Николаевской улице, решил профессор, его скорее отыщут, чем под Мерефой. Фома Иванович проводил его до станции пешком: все лошади были реквизированы для нужд красной кавалерии.

Квартира на Николаевской оказалась в полном запустении, коллекция монет и медалей, надежно припрятанная, уцелела, а вот большую часть библиотеки по причине суровой зимы кто-то употребил на растопку. Иван Платонович долго наводил в своем хозяйстве порядок, чинил дверь со сбитым замком и вставлял фанерки в выбитые окна. К счастью, помогла новая соседка, вдова офицера по имени Елена, которая с двумя детьми поселилась напротив в маленьком заброшенном домике. Без нее Иван Платонович не справился бы…

Старцев немедленно посетил университет, где его пригласили читать лекции красноармейцам за натуральную оплату, а затем — здание ЧК на Губернаторской, где надеялся узнать что-нибудь о Наташе. Старцева приняли, угостили, поблагодарили за помощь, но ни о Наташе, ни о Юре ничего нового ему не сообщили. Кругом бегали оживленные молодые люди в кожанках, во дворе формировались отряды «на Махно», все здание гудело и звенело от оружия и шпор, от звонких голосов, и пятидесятидвухлетний Иван Платонович почувствовал себя здесь неким археологическим предметом, не очень интересным и ненужным.

Что ж, все верно! Для подпольной работы он был хорош, а для войны староват, ничего не попишешь. Оставив о себе сведения в кадровом управлении (и так, на всякий случай, сообщение для Наташи), Старцев поехал домой, на Николаевскую. Мысли об одиночестве и о старости не оставляли его.

Через несколько дней под вечер к Старцеву прибежала соседка Елена.

— Ой, Иван Платонович, что делать? К нам сюда машина и трое в кожаном. Застряли возле мостка через Харьковку… Вас спрашивали.

— Не бойтесь, Лена, ко мне так ко мне, — сказал Старцев и заволновался. Неужели ему привезли какие-то сведения о Наташе или Юре? Вспомнили старика?

Машина, тяжелый «остин», вырвалась из грязи, и вскоре к Ивану Платоновичу явился странный, небольшого росточка человек, говоривший с явным местечковым акцентом. На нем была кожаная куртка, узкая в плечах и тем как будто подчеркивавшая массивную бритую голову. Вообще, у этого человека не голова являлась частью тела, а тело было необходимым дополнением к тяжелой голове.

— Гольдман, — представился он. — Управделами Чека. При штабе Дзержинского…

— Феликс Эдмундович здесь? — удивился Старцев.

Гольдман оглянулся по сторонам и сказал негромко:

— Прибыл. Как начальник тыла Юго-Западного фронта. Банды, знаете ли, разрушают наши тылы… — И затем сразу перешел к делу: — Профессор, вы, должно быть, разбираетесь в ювелирном деле?

— Ну, я не ювелир, — сказал Старцев. — Я — археолог, но поскольку имею дело с археологическими ценностями, а там много изделий ювелирного характера… Вам бы лучше к настоящему…

— Понятно, — обрезал головастый. — К другим нам не надо. Нам нужен свой специалист, проверенный, который хорошо знает, что такое государственная тайна. Феликс Эдмундович указал именно на вас… Пожалуйста, выберите из этих камней настоящие, но не музейные, которые бы имели коммерческую ценность.

Он высыпал из конвертика на скатерть грудку бриллиантов, среди которых было и несколько очень приметных алмазов. Иван Платонович взял лупу и принялся разглядывать камни при свете низкого солнца, бьющего в окно. Между тем Гольдман пояснял:

— Нам нужно поддержать кое-кого во вражеских тылах. Золото — тяжелая вещь, деньги — бумага, а эти штучки всегда в цене.

Иван Платонович отобрал несколько случайно попавших сюда стразов, а остальные камешки отодвинул в сторону. Их хватило бы на то, чтобы, скажем, перестроить всю Николаевскую улицу.

Особо сияли на солнце крупные, в десять и больше карат, камни классической огранки. Остальные камешки, с полсотни или более, были в пять-шесть карат. На них и указал Старцев:

— Эти легче всего сбыть и легче всего провезти. А крупные слишком приметны.

Он заметил, что камни, по-видимому, выколуплены из каких-то украшений.

— Вместе с изделиями они ценились бы дороже. Намного.

Гольдман согласно кивнул головой.

— Изделие всегда можно опознать, — ответил он, выдавая еще одну тайну: происхождение камней. — И провезти трудно.

Они рассортировали камешки по конвертикам, и Гольдман долго тряс руку Старцева:

— Мы еще продолжим знакомство. Я даже уверен…

С неделю или две Старцев с улыбкой вспоминал этот визит смешного человека с большой головой. Ну ладно, хоть этим он помог подпольщикам — отбором камешков, может быть, спас чьи-то жизни, может быть, помог узнать нечто такое, что даст возможность одолеть Врангеля.

Уверенность Гольдмана оправдалась. Он еще раз заехал, попил фирменного чаю «Фома Иванович», с любопытством выслушал рассказ о Павле Кольцове, а затем предложил Старцеву заехать в один «интересный дом». Этот дом оказался особнячком, охраняемым красноармейцем в шлеме, и, как догадался профессор, принадлежал ЧК.

Внутри, в большой гостевой комнате, полный человек в гимнастерке с низко отвисающей кобурой на поясе, подметал глянцевый, хорошо сохранившийся паркет. Сначала Старцев подумал, что здесь разбили много стекла: мусор поблескивал, отсвечивал, позванивал. А через несколько секунд Иван Платонович ахнул: то, что он вначале принял за битое стекло, оказалось разбросанными по полу драгоценными камнями. Их и подметал чекист в железный совочек. Кучки этих камней лежали на столе, в круглых шляпных коробках, разложенных на сиденьях кресел, в жестяных коробочках из-под монпансье.

Человек с наганом принял Старцева за какого-то важного начальника, выпрямился, доложил, не выпуская из руки веник:

— Вот, товарищ… наводим порядок.

Иван Платонович нагнулся, поднял из кучки на полу крупный, ступенчатой огранки карат эдак в двадцать золотисто-зеленый, травяного оттенка хризолит.

— Вы же поцарапаете его, — сказал профессор. — У хризолита не очень высокая твердость, а здесь у вас и турмалины, и топазы, и алмазы… Великолепный камень, какая чистота, насыщенность…

Он по привычке поправил свое пенсне.

— Виноват, товарищ, не обучены, — сказал человек с наганом. — Наше дело, чтоб не завалялось чего… Буржуазные утехи, для будущего мало пригодны.

Гольдман хитро взглянул на Старцева своими темными, маслинными глазами: дескать, теперь вы понимаете… А вслух сказал:

— Вот такое вам задание, товарищ Старцев. Произвести здесь некоторый учет. Сортировку. Упаковку. Возьмите в помощь студентов, что ли, из честных пролетарских ребят. Предупредите, что чекиста, который при доставке реквизированных ценностей слямзил золотые часы с бриллиантами, в тот же вечер поставили к стенке… Понимаете, понавезли этого добра, а что с ним делать, никто не понимает. А вообще… — он понизил голос, — поскольку мировая революция близко не предвидится и Пилсудский без всякого возмущения пролетариев отхватил полреспублики, ценность золота и прочего ювелирного добра пока не отменяется, как полагали наши классики…

Он опять хитро прищурил темный глаз: не прост был товарищ Гольдман, не прост.

— В Москве организуется специальный центр хранения драгоценностей — Гохран. По указу товарища Ильича. Так что вы рассортируйте, и мы отправим это добро в Москву.

Старцев вздохнул. Он, конечно, мечтал о каком-то важном задании. Но не о таком.

Гольдман поднял розовато-лиловый топаз («бразильский» — мелькнуло в голове Старцева) и сквозь него, улыбаясь, посмотрел на профессора.

— Мне нужно будет привезти из лаборатории лупы, микроскопы, бинокулярные очки, — сказал Старцев. — Сегодня же приступаю. И студентов подберу.

— Вот! Это мне уже нравится! — сказал Гольдман. — Хороший портной начинает кроить еще до того как снимет мерку…

Глава сорок первая

Кирилловский пост располагался в заброшенном особняке. Когда-то этот господский дом окружал высокий каменный забор, но за годы войны крестьяне его порядком разрушили: и камень и кирпич развезли по дворам для печек, сарайчиков и других построек. Напоминанием о заборе служил только невысокий фундамент, с четырех сторон окаймляющий двор. Пострадал и особняк. На выжженную степь, подступающую с трех сторон, черными глазницами выбитых окон смотрела из-под крыши мансарда. В высоком цоколе дома сохранился обширный подвал, в который вела кованная железом дверь.

Две недели назад начальником Кирилловского поста был назначен Григорий Иванович Емельянов. В этот день он проснулся среди ночи от какого-то непонятного шума. Будто бы кто-то долго и размеренно бил дубовой палкой по пустым бочонкам. Но звук этот вскоре словно бы растворился, исчез, не оставив о себе никакой памяти.

Однако сон к Григорию Ивановичу не вернулся. Он зажег в просторной комнате лампу без стекла. Оранжевый язычок огня, прикрытый каемкой копоти, не освещал дальние углы комнаты. Клочья обоев шевелились, разбрасывая по стенам причудливые тени.

Присев к рассохшемуся по всем швам столу, Емельянов посмотрел на телефонный аппарат «Эрликон», висевший на стене.

Минувшим вечером знакомый писарь из штаба полка сообщил ему, что сегодня на пост прибудет либо сам командир полка Коротков, либо комиссар. Вспомнив об этом, Емельянов сразу понял, отчего ему не спалось: к встрече, от которой он ждал многого, надо было хорошо подготовиться.

Еще две недели назад Григорий Иванович был счастлив и горд своим положением командира первой роты полка. С Коротковым держался он на дружеской ноге. Был у него в большом почете и уважении. Потому что имел в боях за советскую власть пять ранений и одну контузию. К этому можно бы приплюсовать и пребывание Григория Ивановича в плену у батьки Ангела, закончившееся дерзким побегом — не многие из плена так вырываются!

Но ничего не помогло, когда комполка вершил свой скорый и правый суд. А из-за чего весь сыр-бор поднялся — сказать стыдно: с вечера выпил Емельянов лишнего, не предполагая, что придет сумасшедшему комполка на ум устраивать ночью внезапную учебную тревогу. Уже на следующее утро Коротков отстранил Емельянова от командования ротой, отправил начальником поста в Кирилловку. Только-то и славы…

Громыхнув дверью, вошел запыхавшийся красноармеец:

— Не спишь, товарищ Емельянов?

— Да вот, командирскую свою думу думаю… А ты чего запаленный такой? Волки гнались?

— По делу я, товарищ Емельянов!

— Докладай.

— Почудилось мне, будто верстах эдак в трех какая-то посудина к берегу приставала.

— Должно, рыбацкая.

— Да не, машина помощнее, — возразил красноармеец. — Вроде бы с моря пришла, постучала-постучала и ушла.

— Я тоже чего-то слыхал, — припомнил Емельянов. — Словно по дубовой бочке… Ну и что ты?

— Бегал на место. Пока добежал — ничего.

— Ладно… Иди дежурь. — Емельянов почесал в затылке. — Я тут малость помозгую и приму решение.

Часовой ушел.

Емельянов задумался. О подобных происшествиях положено сообщать в полк. Но за две недели, что командовал он постом, никаких кораблей в районе Кирилловки не появлялось. Было здесь спокойно и раньше — это он знал. Несколько шаланд кирилловских рыбаков теснились у общего причала, неподалеку от поста. Моторный баркас на всю Кирилловку был один, но и он рассыхался и пропадал — нельзя было достать керосина даже для лампы, не то что для мотора.

Емельянов смотрел на телефонный аппарат и думал: ну о чем сообщать в штаб полка? Вот, к примеру, если бы его люди обстреляли чужой корабль, а еще лучше захватили его в плен, то можно было бы и позвонить. А то ведь кто знает, по какому поводу тревогу поднимать…

Он ведь нешутейно рассчитывал, что комполка уже сегодня сменит по отношению к нему гнев на милость и заберет отсюда, с этого богом забытого, унылого, пропахшего гниющими водорослями поста. Может, для этого и собрался Коротков сюда? Ну так нечего паниковать: пусть и впредь Коротков считает, что на Кирилловском посту никаких происшествий!

На рассвете прозвенел «Эрликон»: дежурный по штабу полка сказал, что на пост выезжает не командир, а комиссар со своим ординарцем, спросил, будто догадываясь о чем-то, все ли в порядке.

— У нас всегда в порядке! — ответил Емельянов, подумав про себя: а что комиссар едет, оно, пожалуй, еще и лучше — этот помягче Короткова, душевнее!

Когда над морем стало розоветь небо, он погасил лампу и вновь прилег на топчан, сладко вытянулся — в самую пору было бы малость подремать. Но что-то беспокойно скребло по сердцу.

«Ладно, когда станет совсем светло, — подумал Емельянов, — надо послать дозорных, пусть пройдут вдоль берега, посмотрят: может, и впрямь наткнутся где-либо на следы рыбаков?»

Беспокойство исчезло, но поспать Емельянову так и не было суждено: дверь распахнулась, на пороге встал озабоченный красноармеец Федоренко — посторонившись, он пропустил в комнату человека в брезентовой куртке. Солнце еще не взошло, в комнате было сумеречно, и Емельянов не сразу разглядел Кольцова. Да и Кольцов не рассмотрел Емельянова. А если бы даже и рассмотрели они друг друга, то вряд ли узнали: с тех пор как были они в плену у батьки Ангела, прошло много времени.

— Вот, товарищ командир! С баркаса высадился! Баркас ушел. Его задержать силы-возможности не имелось. А этот… Оружие сам сдал, без сопротивления. — Федоренко выложил на стол перед начальником поста револьвер Кольцова.

Емельянов меж тем торопливо надел гимнастерку с красными «разговорами», затянулся ремнем с портупеей, прошел к столу и положил тяжелую руку на револьвер.

— Баркас моторный был?

— Моторный.

— Вот тебе и все загадки!.. — успокоился Емельянов.

— Я — чекист, переправился из Севастополя, — четко произнес Кольцов. Шагнув к ящику «Эрликона», торопливо добавил: — Потом я вам все подробно объясню! А сейчас мне надо передать срочные сведения командованию!

— Стоять! — гневно приказал Емельянов.

Федоренко, поняв этот окрик по-своему, стал рядом с Кольцовым, громко стукнул прикладом об пол.

— Какие есть при тебе документы? — спросил Емельянов.

Кольцов поспешно достал промокшие бумаги.

— С этими документами шел по Крыму. В них, как вы понимаете, не говорится, что я чекист. Но это действительно так.

Емельянов повертел в руках документы. Поднял глаза, стал всматриваться в Кольцова.

— Тут вот сказано, что ты землемер?

— Да никакой я не землемер! Липа все это!

— А сам ты? Тоже, может, липа?.. Слушай, что-то личность твоя знакома, а?

Павел Кольцов знал цену каждой минуте потерянного времени.

— Если не даете мне позвонить, звоните сами! — зло сказал, почти выкрикнул он. — Доложите обо мне командованию! Белые с часу на час высадят здесь десант! Звоните в штаб! И немедленно!

Смущенный его напором, Емельянов растерялся. И все же медлил. Хотя даже сам себе не смог бы объяснить причину этой медлительности. Что-то во всем этом было не так. Человек, высадившийся здесь, возле Кирилловского поста, казался ему знакомым. Может, встречались где-то?

— Под трибунал пойдешь! — с холодной яростью бросил Кольцов. — Немедленно соединяй меня с командованием!

— Торопишься, значит? — недобро усмехнулся Емельянов. — Ну-ну! Легче тебе от этого не станет… — Он подошел к телефону, энергично покрутил ручку. Сняв трубку, долго и старательно дул в нее. — Нет связи, — удивился Емельянов. — Такого еще не случалось… Да я ж только что со штабом говорил!

Комиссар полка Купайтис выехал на Кирилловский пост еще засветло, рассчитывая пробыть там несколько часов и к обеду успеть обратно в полк. Ординарец, ехавший чуть впереди, вдруг остановил коня, тревожно вскрикнул:

— Товарищ комиссар!.. — и показал на протянувшийся вдоль дороги телефонный провод.

Купайтис проследил за проводом взглядом и увидел, что впереди он обрывается, вернее, аккуратно обрезан — с подпорки свисали только его концы.

Они еще пытались понять, что произошло, как ударил винтовочный залп. Ординарец был убит вместе с лошадью. Комиссар выхватил наган и наугад выстрелил в заросли. Ответный залп опрокинул его на лошадиный круп. Лошадь рванулась в сторону, тяжело проволокла запутавшегося в стременах комиссара, остановилась — к ней осторожно, чтоб не вспугнуть, приближались офицеры…

План внезапного нападения на пост был сорван. В Кирилловке пока было тихо. Но Дудицкий не сомневался, что через минуту-другую в селе будет поднята тревога, и поэтому решил овладеть Кирилловкой с ходу.

— В цепь! — скомандовал он. — За мной!

«Охотники» вынырнули из зарослей маслины и скорым шагом, почти не пригибаясь, двинулись к селу…

Для Емельянова это был, как чудилось ему, миг прозрения. В комнате было уже по-утреннему ясно и светло.

Еще не сообразив толком, что за выстрелы прозвучали только что, Емельянов сразу, в одно мгновение, вспомнил подвал, в котором держал пленных бандит Ангел, и вспомнил этого вот белогвардейца. Он был среди других офицеров! И фамилия его… Не то Карпуха, не то Кольцов. Нет, Карпуху он, Емельянов, перевязывал там, в подвале, а потом, когда они бежали из плена, Карпуха погиб. Значит, это — Кольцов. Да-да! Капитан Кольцов!

И тотчас все стало на место в голове Емельянова: выходит, в баркасе, который ночью подходил к Кирилловке, он, этот белогвардейский капитан, был не один! Просто его послали отвлечь внимание. И он сумел сделать это, морочил тут голову…

Все эти мысли пронеслись в сознании Емельянова в одно короткое мгновение. Потому что в следующее он уже схватил Кольцова за отвороты брезентовой куртки, потянул на себя и со всей ненавистью закричал в лицо ему:

— Чекист, говоришь? А ну, погляди на меня! Внимательно погляди! Не узнаешь? Вместе у Ангела в погребе сидели! Только тогда ты белее белого был, падла белогвардейская! А теперь в красного перекрасился? Кольцов твоя фамилия!

— Емельянов? Фельдшер! — Теперь и Кольцов узнал его.

— Воспоминаниями потом займемся, когда я тебя, гада, расстреливать буду! — Емельянов отшвырнул от себя Кольцова, метнулся к двери, ударом ноги распахнул ее: — В ружье!

По дому, по двору, по улице эхом откликнулось:

— В ружье!.. В ружье!..

Кольцов, понимая, что его участь решат сейчас же, очень быстро и ординарно, запаленно выдохнул:

— Емельянов, не глупи! Меня можешь и расстрелять! Но сам прорывайся из Кирилловки! Предупреди наших, что…

Но Емельянову некогда было уже ни слушать, ни разбираться.

— В подвал золотопогонника! — загремел он. — И запомни, Кольцов, не сможем отбиться, последняя пуля — твоя!

Федоренко вместе с красноармейцами скрутили Кольцова и вытащили во двор. Отворив тяжелую дубовую дверь, втолкнули его в душную, пахнущую прелью тьму подвала.

На улице красноармейцы занимали оборону. Когда «охотники» достигли первых домов, из-за темных плетней им навстречу хлестнули очереди пулемета, ударили винтовочные выстрелы. Над белогвардейской цепью засвистели пули.

Дудицкий решил не рисковать людьми и скомандовал залечь. Красноармейский пулемет, полоснув степь еще двумя очередями, тоже замолчал.

Оглядевшись вокруг, Дудицкий понял, что с ходу пост захватить не удастся, и приказал «охотникам» рассредоточиться, обходить село с флангов. Главное теперь — не дать ни одному человеку выскользнуть из села: блокировать его и ждать. Ждать, пока подоспеет десант…

А запертый в подвале Кольцов, слыша стрельбу, в бессилии метался из угла в угол, спотыкался о какие-то старые, склизкие бочонки и прогнившие ящики. Проверил на ощупь стены — они оказались предательски прочными. Попробовал высадить дверь, но она крепко держалась на петлях и запоре. Изменить что-либо он был не в силах. Даже ценой собственной жизни.

Он кричал сквозь дверь, что Емельянов должен не принимать бой, а пробиваться через цепи атакующих белогвардейцев и мчаться с вестью о десанте к своим. И понимал все отчетливее: если даже его и услышат, то не поверят.

…Густой туман, надвинувшийся с моря, спеленал Кирилловку. В молочной трясине утонули деревья и хаты, море и берег. Емельянов, каждое мгновение ожидавший повторения атаки, теребил ручку телефонного аппарата, хрипел в трубку сорванным голосом.

Вбежал Федоренко, сказал, что задержанный бушует, требует начальника поста и называет его предателем.

— Скажи ему, чтоб заткнулся! — огрызнулся Емельянов. — А еще лучше, дуй в окопы, посмотри, что там делается, и молнией назад! Выполняй!

Федоренко, спотыкаясь в густом тумане, прибежал на северную сторону Кирилловки, шумно свалился в окоп к растерянным красноармейцам.

— Да тише ты! — сердито прошипел кто-то и, высунувшись из окопа, уставился в сторону моря.

— Ничего же не видно! — сказал Федоренко.

— Зато слышно!

Федоренко тоже прислушался. Какое-то время, кроме всплеска волн и шуршания прибрежной гальки, ничего не доносилось до слуха. И вдруг со стороны моря явственно послышалось ржание лошадей. Казалось, что в море пасутся кони.

— Свят, свят! — перекрестился пожилой красноармеец.

— Десант! — с отчаянием воскликнул Федоренко. Он вспомнил запертого в подвале арестанта: тот ведь предупреждал, что в Кирилловке высадится десант! А что, если пленный — никакой не предатель?

Емельянов, услышав о десанте, затравленно оглянулся. Он ринулся к окну — кораблей пока не было видно из-за тумана, но грохот якорных цепей, приглушенные в отсыревшем воздухе команды, ржание лошадей не оставляли никаких надежд. Ему стало ясно, что этот десант лично для него означает гибель…

Странно, но мысль эта принесла облегчение. Емельянов почти спокойно подумал, что высокий подоконник будет выгодным местом для станкового пулемета.

— Станкач сюда! — крикнул он Федоренко. И вместе с ним бросился в коридор за «максимом».

— Может, выпустить… ну, того… из подвала? — несмело предложил Федоренко.

— Сказано! Или не понял, что он из их компании?! — зло оборвал его Емельянов. Он не умел менять решения.

Вдвоем они поставили пулемет на подоконник. Емельянов торопливо сунул ленту в приемник. И когда сцепил пальцы на ребристых ручках «максима», окончательно успокоился — что-что, а трусом он не был. Когда из редеющего тумана вывалились первые казаки с винтовками наперевес, Федоренко сдавленным от волнения голосом прошептал:

— Ну, чего же вы? Стреляйте!

— Не спеши! — сквозь стиснутые зубы сказал Емельянов. — Задержать десант — не задержим, но уж море кровью белой вволюшку подкрасим!..

Казаки шли, а он все смотрел на них, склонившись к прицелу. И когда увидел, что едва ли не каждая пуля найдет свою цель, нажал на гашетку… Но в эту минуту выстрелы грянули отовсюду. «Охотники» входили в Кирилловку с тыла.

Когда все стихло, поручик Дудицкий мог с чистой совестью доложить хоть генералу Шифнер-Маркевичу, хоть самому Слащову, что задачу свою выполнил: за пределами Кирилловки о начавшейся высадке десанта не знает никто.

«Охотники» шли медленно, их лица почернели от усталости. Двое придерживали на лошади тяжелораненого подпоручика.

Улицы Кирилловки заполнялись казаками и офицерами из кавалерийской бригады генерала Шифнер-Маркевича. Оседланные лошади поражали своим сонным видом. Одни из них стояли, прислонившись к плетням, другие — застыли прямо на дороге, широко расставив ноги и уныло покачивая головами. Дудицкий, увидев знакомого капитана, усмехнулся:

— Что, ваши кони, перепились?

— Укачались! Представляете, поручик, самым бессовестным образом укачались! — развел руками капитан. — Дай бог, чтоб хоть к ночи отошли… Кстати, вы с какого корабля высаживались? Ведь первым на берег сходили мы…

— Я здесь с ночи, — снисходительно ответил Дудицкий.

Во дворе особняка суетился комендантский взвод. Казаки выбрасывали из дома полуразбитую мебель, подметали полы, скоблили стены. Распоряжался здесь адъютант генерала Шифнер-Маркевича. Дудицкий направился прямо к нему.

— Поручик, передаю слово в слово! — весело крикнул ему адъютант вместо приветствия. — Генерал при мне сказал начальнику штаба: «Оправдал себя поручик Дудицкий! Достоин самой высокой похвалы. Похвалы и награды!»

— Благодарю! — Дудицкий откозырял. — Штаб еще не перебрался на берег?

— Ждем с минуты на минуту.

— Коня привяжите пока к перилам крыльца, — приказал «охотникам» Дудицкий. — С виду добрый конь. Если вы, господа, не возражаете, я оставил бы его за собой.

— Резвый!.. — прошептал Федоренко. — Это же конь комиссара — Резвый!

Емельянов не отозвался. Широко открытыми глазами он смотрел на хозяйничающего во дворе поручика Дудицкого. Он узнал и его. И даже не очень удивился столь фантастическому стечению обстоятельств — встрече за это утро уже со вторым человеком из тех белогвардейцев, с которыми некогда свела его судьба в плену у Ангела. Более того, брошенный в подвал Кольцов и этот вот Дудицкий и сегодня так же тесно связывались в его сознании между собой, как и тогда, давным-давно.

Однако никак не мог понять Емельянов: но зачем все-таки Кольцов требовал, чтобы о десанте сообщили красному командованию — что за дьявольская хитрость, на которую так горазды беляки, тут зарыта?

А Дудицкий, похлопав комиссарского коня по холке, мельком оглядел его зубы. Остался доволен. Отошел. Скользнул взглядом по пленным. Некоторые были ранены. Они сидели у забора под охраной казаков.

— Видать, убили комиссара, — вновь повторил Федоренко, ни к кому не обращаясь. — Видать, убили!

— Глянь на того вон гада, — с трудом шевеля разбитыми губами, отозвался Емельянов. — Я ведь и его знаю. Вот этого поручика.

— Да пошел ты! — озлился Федоренко. — Всех-то ты знаешь, все-то понимаешь… Тебя человек предупреждал о десанте! А ты что сделал?

— Я его знаю! — ничуть не обижаясь, сказал Емельянов. — Они одной компании, кореша! Еще тогда, у Ангела, корешами были… Сейчас поручик этого Кольцова выпустит…

— Эй, служба! — не слушая его больше, окликнул караульного Федоренко. — Дай закурить! Бог тебе это милосердие зачтет!

Казак, не шелохнувшись, процедил сквозь зубы:

— Ты с Богом раньше меня встретишься! Ишь, сколько людей погубили! Я б вас всех своими руками кончил!

— Жалко, что ты в тот момент на бережок не выходил, — спокойно посетовал Емельянов. Он устало привалился к забору. Дышал тяжело. Лицо от потери крови стало матовым.

Дудицкий вновь коротко взглянул на пленных. Что с ними делать? Был строгий приказ Врангеля: пленных не убивать, отправлять в тыл. А где их тыл?

Взгляд Дудицкого натолкнулся на окованную железом дверь.

— Это что за дверь?

— Погреб, ваш бродь! — объяснил щуплый, малорослый казачок.

— Вот! Туда их и надо упрятать.

— Дак там хтой-тось есть, кажись.

— Кто?

— Дак не говорят. Матом ругаются.

— Бо-олван! Если большевистский пленный, значит, за нас.

Дудицкий подошел к двери, отодвинул тяжелый засов.

— Наблюдайте, братцы, комедь, — шепнул Емельянов товарищам. — Сейчас старые дружки встренутся. Театр!

Ржаво проскрипев петлями, дверь открылась. Дудицкий был хорошо освещен солнцем, и Кольцов сразу узнал его.

— Эй, кто тут? Выходи!

Ответа не последовало. Дудицкий шагнул по ступенькам вниз. Когда он поравнялся с притихшим за каменным выступом Кольцовым, тот рванул поручика на себя, одновременно выхватывая из его кобуры наган. Падая, Кольцов потянул поручика за собой, и они вместе упали, раскатывая грохочущие бочки.

Грянувший в подвале выстрел заставил Федоренко встрепенуться.

— Комедь, да не та! — с ненавистью бросил он Емельянову, окончательно в это мгновение убеждаясь, что человек, которому они не поверили, — свой. Обернувшись к товарищам, крикнул: — Братцы! Нам терять нечего! А человеку надо помочь! Наш он!..

Кольцов выскочил из подвала. Слегка поотстав, зажимая задетую пулей щеку, за ним спешил Дудицкий.

— Держи! — хрипел он. — Держи красного!..

Емельянов, собрав все свои оставшиеся силы, неожиданно легко взметнулся на ноги, в два прыжка оказался возле Дудицкого, обхватил его, свалил на землю. Двое красноармейцев сбили с ног караульного. Федоренко перехватил его винтовку.

К пленным ринулись казаки. Но стрелять не могли: в самой их гуще барахтался поручик Дудицкий. Кольцов тем временем проскользнул к стоящему у крыльца коню. Развязал повод, прыгнул в седло. Шенкелями бросил коня с места в галоп.

На шум из особняка выскочил адъютант, скатился со ступенек во двор и, заметив Кольцова, выхватил пистолет. Федоренко знал: в обойме четыре патрона, пятый уже в патроннике. Выстрелил в адъютанта, и тот плашмя упал на песок. Рванув на себя затвор, перезарядил винтовку. Выстрелил в капитана, который целился из винтовки в удаляющегося всадника… Не попал, но сбил капитану меткий выстрел.

Кольцов промчался по селу, оставляя за собой переполох и клубы пыли. Трещали запоздалые выстрелы.

— В погоню!.. Догнать!.. — закричал вырвавшийся наконец из круга пленных поручик Дудицкий.

— На чем? — схватился за голову бородатый вахмистр. — Кони-то пьяные!

А Кольцов достиг околицы Кирилловки, впереди была маслиновая роща. Он видел на улицах коней и ждал погони. За околицей несколько раз оглянулся. Его не преследовали.

Торопливо стучали по мягкой пыли копыта, мелькали придорожные вязы. Конь, разбрызгивая пену, летел бешеным аллюром. Поняв, что Кольцова упустили, поручик Дудицкий гневно обернулся к пленным. Их уже окружили казаки, шашками сбивали в кучу. Несколько человек несли убитого адъютанта.

— Ну, вашу мать… — хрипло сказал поручик и, ковыляя, двинулся ближе к ним. — Идиоты, жить могли!

Казаки стояли возле пленных, тесно окружив их, и нетерпеливо поигрывали шашками — примеривались…

— В шашки! — негромко сказал Дудицкий и отвернулся, зная, что последует за этим.

Несколько мгновений стояла глухая, ватная тишина, подчеркиваемая редкими жалобными криками парящих неподалеку чаек. Казаки будто застыли в нерешительности — тяжело дышали, раздувая ноздри. Ни в ком из них еще не было слепой, той удушающей и безумной злобы, что приходит с видом крови и не знает ни сожаления, ни сомнений.

Но вот самый хлипкий казачок, вдруг хекнув, коротко опустил шашку на голову близко стоящего от него красноармейца. Брызнула, полилась кровь.

— Да за что же, братья! — закричал кто-то из красноармейцев, не участвовавших в недавней свалке.

— Кобель тебе брат!..

— С-суки!..

— Мать!..

— В бога!..

Казаки, точно исполняли тяжелую крестьянскую работу, старательно и исступленно замахали шашками, превращая пленных в кровавое месиво. Изрубленные, иссеченные, окровавленные, падали красноармейцы на песок. Лишь один Емельянов еще долго возвышался над всеми. Его словно не брала казачья шашка или никто не решался тронуть. Но вот и он осел вниз, склонив голову на тела своих мертвых товарищей.

Кровь, напитав песок, ручейком потянулась со двора Кирилловского поста вниз, к морю…

С холма, рассеченного степной дорогой, Кольцову открылась Ефремовка с ее густыми садами и белыми хатками. Справа тускло светился лиман, слева — далеко-далеко — синей полосой проступало море. «Здесь их можно задержать», — подумал Кольцов.

На околице его остановил парный дозор красноармейцев. На молодых лицах не было и следа тревоги, скорее любопытство. Они узнали комиссарского жеребца. Это было пропуском. Просто так комиссар своего коня никому не дал бы.

— Где штаб? — крикнул Кольцов.

Красноармейцы дружно махнули руками по направлению к единственному в селе каменному дому. Кольцов опять погнал коня — хрипящего, тяжело вздымающего мыльные бока. Ему казалось, что село живет до неправдоподобия размеренно и спокойно: во дворах дымился прошлогодний курай, сушились на плетнях глечики и макитры, женщины шли с водой, бродили куры…

— Жеребца запалил! — бросил ему часовой у штаба. — Что ж ты, товарищ?

— Командира! — прохрипел Кольцов. — Командира сюда!..

Через четверть часа полк Короткова срочно окапывался на узком перешейке у реки Молочной. Командир полка метался от одного края обороны до другого.

— Братцы! — кричал Коротков во всю мощь командирской глотки. — Костьми ляжем, а барона задержим!

Кольцов сидел на штабном крыльце, не чувствуя в себе сил, чтобы тронуться в новый путь, к Мелитополю, в 13‑ю армию. Начиналась новая эпопея. Он посмотрел вверх: высоко в белесом уже летнем небе плавно кружил орел, рассматривая зорким и безразличным глазом все, что творилось внизу, на земле.

Оглавление

  • Адъютант его превосходительства Том 1
  •   Книга 1 ― ПОД ЧУЖИМ ЗНАМЕНЕМ ―
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       Глава первая
  •       Глава вторая
  •       Глава третья
  •       Глава четвёртая
  •       Глава пятая
  •       Глава шестая
  •       Глава седьмая
  •       Глава восьмая
  •       Глава девятая
  •       Глава десятая
  •       Глава одиннадцатая
  •       Глава двенадцатая
  •       Глава тринадцатая
  •       Глава четырнадцатая
  •       Глава пятнадцатая
  •       Глава шестнадцатая
  •       Глава семнадцатая
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       Глава восемнадцатая
  •       Глава девятнадцатая
  •       Глава двадцатая
  •       Глава двадцать первая
  •       Глава двадцать вторая
  •       Глава двадцать третья
  •       Глава двадцать четвёртая
  •       Глава двадцать пятая
  •       Глава двадцать шестая
  •       Глава двадцать седьмая
  •       Глава двадцать восьмая
  •       Глава двадцать девятая
  •       Глава тридцатая
  •       Глава тридцать первая
  •       Глава тридцать вторая
  •       Глава тридцать третья
  •       Глава тридцать четвёртая
  •   Книга 2 ― СЕДЬМОЙ КРУГ АДА ―
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •       Глава первая
  •       Глава вторая
  •       Глава третья
  •       Глава четвертая
  •       Глава пятая
  •       Глава шестая
  •       Глава седьмая
  •       Глава восьмая
  •       Глава девятая
  •       Глава десятая
  •       Глава одиннадцатая
  •       Глава двенадцатая
  •       Глава тринадцатая
  •       Глава четырнадцатая
  •       Глава пятнадцатая
  •       Глава шестнадцатая
  •       Глава семнадцатая
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •       Глава восемнадцатая
  •       Глава девятнадцатая
  •       Глава двадцатая
  •       Глава двадцать первая
  •       Глава двадцать вторая
  •       Глава двадцать третья
  •       Глава двадцать четвертая
  •       Глава двадцать пятая
  •       Глава двадцать шестая
  •       Глава двадцать седьмая
  •       Глава двадцать восьмая
  •       Глава двадцать девятая
  •       Глава тридцатая
  •       Глава тридцать первая
  •       Глава тридцать вторая
  •       Глава тридцать третья
  •       Глава тридцать четвертая
  •       Глава тридцать пятая
  •       Глава тридцать шестая
  •       Глава тридцать седьмая
  •       Глава тридцать восьмая
  •     ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •       Глава тридцать девятая
  •       Глава сороковая
  •       Глава сорок первая Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Адъютант его превосходительства. Том 1. Книга 1. Под чужим знаменем. Книга 2. Седьмой круг ада», Игорь Яковлевич Болгарин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства