Владимир Фромер Хроники времен Сервантеса
Вместо пролога Падение Константинополя
5 февраля 1451 года в Малую Азию, в походный лагерь принца Мехмета, старшего сына султана Мурада II, примчался гонец на взмыленном коне. Его сразу же провели в шатер наследника престола. Увидев гонца, Мехмет вздрогнул и жестом приказал всем удалиться. Гонец бросился на землю и поцеловал край его халата. Мехмет рывком поднял его.
— Отец умер?
— Минувшей ночью, повелитель правоверных. Я не потерял ни одной минуты.
— Очень хорошо, Аслан. Теперь иди, отдыхай, но смотри, никому ни слова
Мехмет призвал нескольких самых верных приближенных, вскочил на коня и, безжалостно его нахлестывая, поскакал в Адрианополь. Там он сообщил ошарашенным придворным о смерти отца и провозгласил себя новым повелителем Османов. Ему повиновались беспрекословно. Но он еще не мог позволить себе расслабиться. Новый султан отдал ряд распоряжений и приказал привести к нему прекрасную черкешенку, любимую жену своего отца.
— Отец любил тебя, и я был бы плохим сыном, если бы не позаботился о твоем будущем, — сказал он ласково.
— Повелитель, — взмолилась женщина, — позаботься о моем ребенке, сыне твоего отца, твоем брате.
Десять месяцев назад эта женщина родила Мураду сына. Десять минут назад Мехмет приказал утопить его в ванне.
— Я не могу этого сделать, — сказал он с притворным сожалением. — Мне только что сообщили, что Аллах всемилостивейший призвал твоего сына к себе. Но тебе не о чем беспокоиться. Твою судьбу я устрою.
Несчастная женщина упала в обморок. В тот же день ее выдали замуж за престарелого визиря, которого отправили наместником в отдаленную провинцию.
* * *
В истории Сиятельной Порты есть какая-то тайна, которую до сих пор разгадывают историки. Как объяснить стремительный взлет этого государства из полной безвестности к вершине могущества? Крошечное княжество, каковых были десятки в Малой Азии XIV века, на протяжении жизни всего лишь трех поколений превратилось в мощнейшую державу, от которой стали зависеть судьбы мира.
Почти триста лет Сиятельная Порта держала в страхе всю Европу и несколько раз была в шаге от того, чтобы подвергнуть ее участи Византии.
Историки указывают на то, что в течение длительного времени в Османской Турции у власти находились энергичные и одаренные личности. И действительно, на протяжении более двухсот лет державой правили султаны, каждый из которых сделал бы честь любому королевскому дому Европы. Все они были людьми решительными, умными, жестокими и чрезвычайно одаренными.
При них развитие империи неуклонно шло по восходящей линии. Сыновья начинали там, где останавливались их отцы, и шли дальше, не сбавляя темпа. Что это было? Необычайное везение? Воля Аллаха? Или, быть может, генетический феномен?
Мы знаем только, что за всем этим стоял строго продуманный «отбор элитарных кадров» в полном соответствии с теорией Дарвина. Ключ к решению этой загадки следует искать в гареме. Для европейцев это слово означает место, где взаперти, под присмотром евнухов, чахнут прекрасные жены и наложницы властелина.
На самом же деле, гарем был инкубатором для разведения будущих султанов. Эта институция гарантировала наличие многочисленных принцев от разных жен и обеспечивала надежную изолированную среду для их соответствующего воспитания.
В Сиятельной Порте у султанов было много сыновей, а четкого закона о престолонаследовании не было. Это приводило к тому, что после смерти каждого султана, начинались кровавые дворцовые разборки, в которых побеждал наиболее хитрый, коварный и жестокий претендент на престол. Это и был естественный отбор внутри правящей династии. Причем до гражданской войны никогда не доходило. Все решалось энергичной поножовщиной в течение нескольких дней. Побеждал тот принц, который первым узнавал о смерти отца и успевал вовремя среагировать. Обычно у него уже были свои люди на ключевых постах, поддержкой которых он заручился еще при жизни своего родителя. Несовершеннолетние принцы в этой схватке за власть и выживание вообще не имели никаких шансов.
Масштабы этой династической резни порой оказывались весьма впечатляющими. Так, султан Мурад III, внук Сулеймана Великолепного, захватив престол, убил пятерых братьев. Сын же его, Мехмет III, вообще побил все рекорды. Чтобы удержать власть, он казнил 19 своих братьев, а также их многочисленных жен, наложниц и детей, число которых не поддается учету. В народе даже стали поговаривать, что лучше быть евнухом султана, чем его братом.
Султан Мехмет II Фатих (Завоеватель) закрепил практику братоубийства, издав закон о престолонаследовании, не имеющий аналога в мировой истории. Вот что говорится в этом уникальном документе: «Тот из моих сыновей, кто унаследует престол, обязан без промедления умертвить всех своих братьев во имя блага и спокойствия государства».
Самое удивительное, что эта система работала, причем весьма эффективно, вплоть до середины XVII века, когда начался закат Сиятельной Порты.
* * *
Когда Мехмет II стал султаном, ему шел 21-й год. Его отец, Мурад II, позаботился о хорошем образовании для своего наследника. Мехмет владел несколькими языками, занимался математикой, изучал медицину, увлекался астрономией и писал комментарии к трудам греческих философов. Он обладал прекрасной памятью, имел утонченный вкус и был знатоком поэзии. В годы неурожая Мехмет раздавал нуждающимся хлеб из своих закромов. Он говорил, что если народ голодает, а правитель обжирается, то такой правитель не лев, а собака.
Но железная воля и проницательный ум этого султана сочетались с чисто восточным коварством, жестокостью и необузданным властолюбием. Он был одновременно и благочестив, и свиреп. Однажды Мехмет, желая разыскать похитителя дыни из своего великолепного сада, приказал распороть животы четырнадцати рабам. И похититель был обнаружен. Его останки пополнили рацион льва в личном зверинце султана. Зато семьям невинно убиенных была выплачена компенсация. Мехмет любил справедливость.
Мусульманское искусство носит иконоборческий характер. Считается невозможным и неприличным использовать изображения живых существ для изложения священных истин. Человек узнает о Боге через слово, а не через рисунок. Пророк Мухаммед полагал, что рисунок может отвлечь верующих от чистого единобожия и склонить их к замене Бога идолом. Радикальный исламизм пошел еще дальше и наложил полный запрет на изображение любых одушевленных существ. Но султаны неоднократно нарушали этот запрет. Желая сохранить свой облик в памяти потомков, они часто приглашали в свои дворцы знаменитых европейских художников.
До нас дошел портрет Мехмета II кисти знаменитого итальянского живописца Джентили Беллини. С холста на нас меланхолически и угрюмо смотрит человек с аккуратно подстриженной бородкой и злым, крючковатым, как у какаду, носом. Мехмет благоволил этому художнику и часто беседовал с ним о науках и искусстве. Как-то раз даже приказал отрубить голову рабу, чтобы продемонстрировать своему итальянскому гостю конвульсию шейных мускулов.
Весть о том, что место спокойного и осторожного Мурада занял энергичный, жаждущий славы Мехмет, вызвала ужас в Византии. Лазутчики уже давно слали донесения о том, что этот молодой честолюбец поклялся завладеть Константинополем, некогда считавшимся столицей мира, и уничтожить остаток еще недавно могущественной византийской империи. Мысль о завоевании великолепной столицы греков всецело овладела душой молодого султана. Даже по ночам он собирал в своем кабинете сведущих людей, знакомых с укреплениями города, чертил с ними карты Константинополя, выискивал его слабые места, тщательно продумывал все детали будущей осады.
Корона Юстиниана давно утратила свои драгоценные камни. Правда, был еще последний искрящийся великолепием самоцвет — плохо защищенный, готовый при сильном толчке упасть в подставленную ладонь завоевателя.
От прежней могущественной империи, простиравшейся от Персии до Альпийских гор, остался лишь жалкий клочок земли, который можно было обойти пешком за несколько часов. Огромная когда-то держава превратилась в государство одного города. Защищенные гигантской стеной церкви, дворцы да с десяток жилых кварталов — вот и все.
Городу, считавшемуся одним из чудес света, фатально не везло. В последние столетия его могущество неуклонно падало. В 1204 году он был взят и разграблен крестоносцами. От этой катастрофы Константинополь так и не оправился. Его опустошала чума, истощала необходимость обороняться от набегов воинственных номадов, раздирали религиозные и этнические распри. И вот, жалкий и бессильный, он уподобился жуку, попавшему в муравейник. У него не было ни солдат, ни друзей, ни союзников, и его все сильнее сдавливали щупальца врага.
Последний византийский император (басилевс) Константин XI Палеолог — человек энергичный и мужественный — делал все возможное для спасения своей несчастной родины. Гонцы за гонцами мчались в Венецию, Геную и в Ватикан, умоляя о помощи. Но в Ватикане колебались. Теологическая пропасть между Ватиканом и Константинополем все еще не преодолена. Папа римский Николай V требовал, чтобы византийская церковь признала его верховным пастырем всего христианского мира. Константин XI был готов пойти и на это, но константинопольский патриарх Григорий и его духовенство и слышать не хотели о подчинении Ватикану.
Лишь перед самым концом, уже после того как Мехмет II стал султаном, патриарх Григорий со скрежетом зубовным согласился на воссоединение обеих церквей. После этого папа Николай V дал свое благословение на то, чтобы в Венеции и Генуе погрузили солдат и боеприпасы на отправляющиеся в Константинополь галеры. На одной из них находился папский легат Исидор. Папа уполномочил его отслужить совместно с патриархом Григорием торжественную обедню примирения церквей. Сам император Константин и все его сановники присутствовали на этой обедне в чудесной церкви Святой Софии с ее дивной мозаикой и старинными иконами. Там же папский легат возвестил с амвона, что отныне каждый, кто посягнет на Византию, бросит вызов всему христианскому миру. «Иначе и быть не может! — патетически воскликнул легат. — Ведь Византия связана с миром христианской Европы общностью тысячелетней культуры».
Но, к сожалению, в истории минуты торжества разума редки и мимолетны. Им на смену тут же приходит безрассудный фанатизм, уничтожающий все то, что было достигнуто с помощью разума. Обедня примирения ничего не изменила. После нее греческие теологи с еще большей яростью принялись обличать латинян в искажении истинной веры. Ну, а раз византийцев гордыня обуяла, то пусть сами и выпутываются из беды — решили в Ватикане. Правда, Генуя прислала еще несколько галер с солдатами, но это была капля в море. Изнемогающий в смертельной борьбе город был оставлен на произвол судьбы.
* * *
Готовясь к войне, деспоты обычно вовсю трубят о своем миролюбии. Так и Мехмет, едва взойдя на престол, принял послов Константина и поклялся на Коране, призвав в свидетели самого пророка, что будет свято соблюдать все соглашения с Византией. И в то же самое время султан с лихорадочной поспешностью начал приготовления к войне.
До воцарения Мехмета туркам принадлежал лишь азиатский берег Босфора. Поэтому византийские суда могли беспрепятственно проходить через пролив в Черное море и доставлять в город продовольствие и боеприпасы. Мехмет велел построить мощную крепость, оснащенную артиллерией, на европейском берегу пролива, совсем близко от Константинополя. Ее строительство было закончено в рекордно короткий срок, и морская блокада Константинополя стала свершившимся фактом. Удавка на горле Византии затягивалась.
В отчаянии Константин отправил к Мехмету гонца с личным посланием, в котором писал: «Умоляю тебя, откажись от своего намерения. Потребуй любую дань, но оставь нас в покое».
«Передай своему повелителю, — сказал послу Мехмет, — что оба берега Босфора принадлежат нам. Этот, потому что на нем живут османы, тот — потому, что вы не можете его защитить. И скажи ему, что если он еще раз пришлет ко мне гонца с подобными глупостями, то я прикажу содрать с него кожу». Константин понял, что уже близок последний акт драмы, и с удвоенной энергией стал готовить город к обороне.
Но Мехмет II медлил. Он знал, что у него есть все необходимое для победы. Все, кроме артиллерийских орудий крупного калибра, ядра которых могли бы пробить бреши в шестикилометровой стене, несокрушимым каменным панцирем ограждающей Константинополь. Стена Феодосия — так она была названа в честь построившего ее императора — тянулась от Мраморного моря до бухты Золотой Рог и выглядела более чем солидно. Высотой в девять метров, огражденная рвом, она считалась совершенно неприступной. Правда, в 1204 году крестоносцы сумели ворваться в город со стороны Золотого Рога, но произошло это только из-за фатального просчета византийского командования.
Те орудия и мортиры, которыми располагала армия Мехмета, могли причинить этой стене не больше вреда, чем слону комариные укусы. Мехмет был убежден, что без тяжелой артиллерии Константинополь не сокрушить. Нужны орудия необычайной мощности. Такие, каких еще не знает искусство войны. Но где же их взять? Невольно на султана нашли сомнения. Решение проблемы пришло неожиданно.
Зимой 1452 года, когда приготовления к войне были в самом разгаре, в турецкий лагерь явился крепкий чернобородый мужчина в купеческой шапочке. Это был Урбан, знаменитый венгерский мастер пушечных дел. Султан знал, что этот человек находится в Константинополе на службе у императора Константина, и удивился. Он принял Урбана незамедлительно и с интересом его рассматривал. Урбан приветствовал султана почтительно, но без подобострастия.
— Ты больше не служишь Константину? — спросил султан.
— Нет, повелитель. Басилевс принял меня на службу, но казна его пуста. Мне перестали платить. Я обнищал, обносился. Но суть даже не в этом. Мой талант остался невостребованным. Вот что для меня самое важное.
— Но ты ведь христианин?
— Да, повелитель. Но я также и философ и знаю, какой путь лучший.
— Религия — это не философия, а вера. Греки изобрели философию, чтобы она заменила религию, и превратились в трусливый и жалкий народ, — усмехнулся султан. — Но скажи, можешь ли ты отлить пушку, которая будет стрелять вот такими каменными ядрами (Мехмет руками показал желаемый размер), способными разрушить стены и укрепления Константинополя?
— Могу, повелитель. Я знаю стены этого города и готов отлить такую пушку, которая разнесет их в прах. Но это будет дорого стоить.
— Если ты это сделаешь, то возьмешь из моей казны столько золота, сколько сможешь унести, — пообещал султан.
Урбан принялся за работу, и через три месяца первая пушка была готова. Ее установили на берегу Босфора, и вскоре она продемонстрировала свою грозную мощь, разнеся в щепки венецианский корабль, доставлявший в Константинополь продовольствие. Султан был в восторге и приказал исполнять любые желания мастера.
И Урбан занялся отливом самой большой пушки в мире. Она была девяти метров в длину с калибром в три четверти метра. Ядро весило свыше семисот килограммов. Греки прозвали ее Базилика. Царь-пушка.
Урбан отлил для Мехмета много пушек, в том числе семиметровых. Но Базилика так и осталась непревзойденной. Это была даже не пушка, а огромная камнеметная машина. Чтобы доставить ее к стенам Константинополя, потребовались усилия целой армии и десятков тысяч землекопов, выравнивавших своими лопатами дорогу на ее пути. Через всю Фракию, по гористой местности, тащили этого медного дракона пятьдесят пар волов, запряженных в гигантскую платформу на деревянных катках, где покоился подпираемый со всех сторон двумястами солдат драгоценный груз.
Первый же выстрел из этого орудия, выбросивший с чудовищным грохотом гигантское ядро, проделал в городской стене зияющую брешь. Защитники Константинополя были в шоке. Да и остальные пушки делали свою работу, упорно и неумолимо пробивая стены города сверкающими ударами. Бреши и проломы усеяли когда-то монолитную стену, и восемь тысяч защитников города с отчаянием ждали, когда же ринется на штурм вся восьмидесятитысячная армия султана.
После шести недель непрерывных боев терпение Мехмета истощилось. Стена во многих местах уже разрушена, но все турецкие атаки отбиты с большими потерями для нападавших. Мехмет понимал, что у него только две возможности: снять осаду или все поставить на карту и приступить к решающему штурму города. Без колебаний выбрал он вторую возможность и назначил штурм Константинополя на ночь 29 мая.
* * *
В понедельник 28 мая пришедшие с моря черные тучи сгустились над осажденным городом. Мехмет, не смыкавший глаз вторые сутки, счел это хорошим предзнаменованием. Он знал, что сегодня решится все. Но прежде чем начать действовать, он велел расстелить перед своим шатром молитвенный коврик. «Неважно, кто я перед людьми, важно, кто я перед Аллахом», — сказал он и босым встал на коврик, обратившись лицом в сторону Мекки. Трижды коснулся он лбом земли и произнес молитву, прося Аллаха даровать правоверным победу. А позади султана десятки тысяч солдат также склонили головы до самой земли и, обратившись в ту же сторону, в едином ритме произнесли ту же молитву. Взошедшее солнце осветило это величественное зрелище.
Султан встал и вновь превратился из смиренного раба Аллаха в грозного воина и повелителя. От Золотого Рога до Мраморного моря, вдоль всего гигантского лагеря, от палатки к палатке проехал он на любимом своем белом коне, подбадривая военачальников и воодушевляя солдат. Он старался говорить громко, выговаривал слова медленно и четко. Каждый солдат должен был чувствовать, что султан обращается лично к нему. Но слова это только слова. Мех-мет, неплохой психолог, знал, как разжечь боевой пыл своего войска.
Он послал своих «теллалов» (глашатаев) во все концы огромного лагеря, и они торжественно возвестили под грохот барабанов и звуки фанфар: «Султан Мехмет клянется именем Аллаха, именем Мухаммеда и четырьмя тысячами пророков, клянется душой своего отца султана Мурада, клянется жизнью своих детей и своей саблей, что после взятия Константинополя он дарует своим солдатам на три дня право неограниченного разграбления города. Сам же султан отказывается от какой-либо доли, кроме чести завоевания этого последнего оплота Восточной Римской империи». Солдаты встретили эту весть такими неистовыми криками восторга, словно их охватило беснование.
К вечеру, когда все небо покрылось тучами и начался проливной дождь, турецкий лагерь пришел в движение. Тысячи людей, как муравьи, тащили пушки и стенобитные орудия поближе к стене, заканчивали засыпку рва, волокли лестницы и веревки с крючьями, завершая последние приготовления к штурму. Защитники города ничем не могли им помешать.
В половине второго ночи султан приказал начать атаку. Грохот барабанов, звуки труб, цимбал и флейт внезапно вспороли тишину. Затрепетал в воздухе гигантский султанский штандарт, и тысячи солдат с воплями: «Ля иляха илля Алла» ринулись на стены с лестницами, веревками и крюками.
Мехмет тщательно продумал план битвы. Сначала он бросил в бой нерегулярные отряды башибузуков. Их задача — измотать противника, прежде чем будут введены в дело его лучшие войска.
Башибузуков около тридцати тысяч. Это пестрый сброд. В их рядах и преступники, скрывающиеся под турецкими знаменами от карающей длани правосудия, и авантюристы — любители наживы всех мастей и всех национальностей. Среди них немало выходцев из христианских стран. Здесь можно увидеть славян и венгров, немцев, итальянцев и даже греков, готовых сражаться против своих соплеменников за обещанную военную добычу.
Башибузуки атаковали вдоль всей стены, но только на участке башни Ликоса, где она основательно разрушена, они имели какие-то шансы на успех. В других местах башибузуки просто сковывали силы оборонявшихся, чтобы не дать им возможности перебросить подкрепления на наиболее уязвимый участок. Ну, а там то вздымался, то опускался целый лес копий и мечей. В тусклом свете дымящихся факелов видно было, как спешили башибузуки к стене, неся сотни лестниц. Их рубили мечами, швыряли в них огромные камни, десятками сбрасывали в ров, но они упрямо продолжали карабкаться наверх. У них не было выбора. Сзади поставлены заградительные отряды султана. Они убивали каждого, кто пытался покинуть поле боя.
Башибузуков, этот не имеющий ценности человеческий материал, Мехмет решил использовать до конца. Но их многочисленность только мешала им. В проломах стены образовалась страшная давка. Сдавленные плечами атакующих, убитые не падали сразу. Волна наступавших несла вперед их тела с раскрытыми ртами, в которых застрял предсмертный крик. Защитники вновь убивали их, уже мертвых. Заваленный трупами ров внизу стал похож на мозаику из человеческих тел. За спинами обороняющихся пылали несколько разрушенных артиллерией зданий, и тяжелые клубы дыма медленно поднимались вверх, унося с собой исчезавшие в черноте неба искры.
Защитники города пока брали верх, но Мехмет не ошибся в своих расчетах. Воинов Константина некому сменить, и усталость постепенно одолевала их. После двух часов ожесточенного сражения Мехмет приказал башибузукам отступить. Они понесли большие потери, но выполнили свою задачу, измотав противника. На короткое время воцарилась тишина, но чувствовалось в ней нечто зловещее. Не успели защитники города перевести дыхание, как дикие звуки труб и грохот барабанов возвестили о начале новой атаки.
На штурм пошли анатолийские отряды Исхак-паши. В отличие от башибузуков, они дисциплинированы, хорошо обучены, защищены кольчугами. Но, главное, свежи и полны сил. Под призывную музыку труб и флейт анатолийцы лавиной скатились с холма к воротам Святого Романа, сильно поврежденным артиллерийским огнем. В византийских церквях ударили в набат, но звон колоколов потонул в звуках канонады. В дело вновь вступила турецкая артиллерия, в том числе и гигантская пушка Урбана. Анатолийцы, как прежде башибузуки, не могли воспользоваться своим численным превосходством из-за узости пространства. Защитники города разили их стрелами, теснили в рукопашных схватках, швыряли в них камни, жернова, чаны, бочки — все, что могло убивать. И вот уже дрогнули анатолийцы, ослабел их напор.
Внезапно раздался страшный грохот. Это ядро из пушки Урбана ударило прямо в построенную защитниками баррикаду на стене и разметало ее. Поднялось громадное облако пыли, ослепившее осажденных. Сотни три анатолийцев, воспрянув духом, ринулись вперед с криками: «Город взят!» Но на помощь изнемогающим защитникам бросился сам Константин с остатками своей гвардии. Он весь покрыт кровью, несколько часов орошавшей его из отрубленных вражеских рук и голов, но на нем самом нет и царапины. Гвардейцы императора окружили прорвавшихся анатолийцев плотным кольцом и истребили — всех до единого.
Мехмет встревожен неудачей анатолийцев. В резерве остались только янычары — его отборная гвардия. Если и она подведет, то надо будет снимать осаду. С нелегким сердцем султан подал знак, и вот уже медленно и тяжело двинулась на штурм сдвоенная колонна янычар. Они шли в образцовом порядке, угрюмые и спокойные, под боевую музыку, такую громкую, что ее звуки не мог заглушить даже пушечный грохот. Мехмет сам довел их до рва и остался стоять там, подбадривая своих воинов. Янычары атаковали без всякой паники. Они прекрасно вышколены, надежно защищены доспехами, полны сил и жажды битвы. А защитники города уже истощены. Они сражались без перерыва четыре часа. Их силы на исходе. Но они понимали, что если не устоят, то это будет конец всему.
Позади них в церквах гудели колокола. Это старики, женщины и дети возносили молитвы к равнодушному небу. Прошло уже около часа изнурительного рукопашного боя, а янычары так и не сумели прорваться в город. Уже стало казаться, что их напор слабеет.
На самом опасном участке стены, в районе ворот Святого Романа, натиск врага сдерживали генуэзцы под командованием кондотьера Джованни Лонго, главы влиятельного клана Джустиниани, вот уже двести лет владеющего островом Хиос. Под его командованием также семьсот венецианцев. Не только они, но и греческие воины Константина боготворили этого человека и охотно повиновались ему. Он хладнокровен и храбр. Он из тех командиров, рядом с которыми воинам легче умирать. Джованни приземист, широкоплеч. У него темные, коротко подстриженные волосы, покрытое сильным загаром лицо с большим сломанным носом, глубоко посаженные зеленые глаза.
Бок о бок с ним сражался Мануэль Сервантес, высокий худощавый андалузский дворянин, поступивший несколько лет назад на службу дому Джустиниани. Предок Мануэля участвовал когда-то в Крестовом походе, а ему довелось защищать от неверных последний оплот византийской церкви. Он разил врагов большим обоюдоострым мечом с инкрустированной серебром рукояткой, которым владел с виртуозным мастерством. Поочередно нанося удары направо и налево, он успевал зорко следить за Джованни, предупреждая об опасности: «С левой стороны, кондотьер. Наклонитесь!»
Отступать защитникам некуда. Позади них на расстоянии двадцати метров возвышалась вторая стена, за которой находился город. Константин приказал закрыть все ее ворота, а ключи повесил себе на шею. У защитников города выбор простой: победить или умереть.
Долго казалось, что судьба на стороне византийцев. Храбрость янычар раз за разом разбивалась о непоколебимую стойкость защитников. На миг, только на миг появилась надежда на спасение. Но непостижим ход истории. Судьбу Константинополя припечатала пылинка, случайно попавшая на чашу весов и склонившая их на сторону турок.
Произошло нечто неимоверное. Через одну из многочисленных брешей, пробитых во внешней стене орудиями Урбана, в узкое пространство между двумя стенами проник небольшой отряд янычар. Продвигаясь почти на ощупь среди пыли и порохового дыма, янычары наткнулись на потайную дверь — так называемую Керкапорту, — которую осажденные использовали для ночных вылазок. По непостижимой оплошности ее забыли закрыть. Изумленные янычары не поверили своим глазам, увидев, что Керкапорта гостеприимно распахнута и никем не охраняется. Сначала они медлили, подозревая ловушку, ибо трудно было поверить в такую сказочную удачу. Но потом, осмелев, проникли через эту дверь в расположенный за ней небольшой дворик, вскарабкались по лестнице на верхнюю часть стены и оказались прямо за спиной у ее защитников. Несколько христианских воинов, увидев турок рядом с собой, подняли рождающий панику крик: «Город взят!» Этот крик с ликованием подхватили турки, и защитниками овладело гибельное смятение.
И все-таки еще была надежда. Несколько воинов Константина успели закрыть Керкапорту. Проникших на стену янычар было немного. Их еще можно было окружить и уничтожить. Но известно ведь, что беда не приходит одна.
Раненый янычар сумел прорваться к кондотьеру Джованни и в упор выстрелил в него из пищали. Джованни медленно опустился на каменные плиты. Мануэль ударом меча рассек турку голову и склонился над своим командиром. Рана было тяжелая. Пуля пробила латы и застряла в груди, прямо под сердцем. Джованни открыл подернутые дымкой страдания глаза и хрипло произнес: «Мануэль, отнеси меня на корабль. Я не хочу умирать здесь…»
Подоспел сражавшийся рядом император и тоже склонился над раненым, потрясенный огромностью несчастья.
— Государь, — сказал Джованни так тихо, что Константин с трудом расслышал, — все кончено… мы сделали, что могли… прикажите отнести меня на галеру…
Всего секунду колебался Константин. Он понимал, как важно, чтобы Джованни остался на поле боя. Потом решительно сорвал с шеи один из ключей и отдал его Мануэлю: — Это ключ от ворот, ведущих в бухту, прямо к кораблям. Поспеши.
Император поцеловал Джованни в лоб и вернулся к сражающимся грекам. Ворота открыли, и Мануэль Сервантес, неся на руках раненого командира, стал спускаться по лестнице, ведущей к воде. Телохранители Джованни не отставали от него ни на шаг.
Генуэзцы заметили отсутствие кондотьера. Кто-то из них в ужасе закричал, что битва проиграна. Прежде чем ворота успели закрыть, к ним бросились генуэзцы. Но там уже успели появиться янычары, и к кораблям генуэзцам пришлось прорываться с боем. Не многим это удалось.
Император и его греки остались на поле битвы одни.
Паника среди защитников города не укрылась от находившегося у рва султана. С криком «Город наш!» он бросил в битву полк своих личных телохранителей, последний свой резерв. Это были лучшие из лучших, и вел их двухметровый гигант Хасан, любимец Мехмета. Хасан вращал свой огромный меч с такой скоростью, что он казался нимбом над его головой. Он первым проник на самый верх стены и рвался вперед, уничтожая вокруг себя византийских воинов. Выпущенная из арбалета стрела вонзилась ему в горло, и он упал. Вместе с ним пали семнадцать янычар, но это уже ничего не могло изменить. Вся турецкая армия, воодушевленная примером Хасана, ринулась на приступ. Греков осталось слишком мало, чтобы удержать этот поток.
Константин поднял голову и увидел турецкий флаг, развевавшийся на центральной башне. Он понял, что город и империя погибли, и не имел желания их пережить. Сбросив знаки императорского достоинства, Константин с мечом в руке бросился навстречу янычарам и исчез в людском водовороте.
Что же касается генуэзских и венецианских кораблей, то они сумели вырваться из бухты Золотой Рог, потому что блокирующий ее турецкий флот совсем обезлюдел. Почти все турецкие матросы высадились на берег, чтобы участвовать в грабеже города.
Кондотьер Джованни Лонго вернулся домой, но полученная им рана оказалась смертельной. Его могилу и сегодня можно увидеть на острове Хиос.
* * *
Первыми в Константинополь ворвались янычары, круша все на своем пути. Сопротивление последних защитников было сломлено почти сразу, но пока турки не пресытились убийствами, никому не было пощады. В некоторых местах из-за множества трупов совсем не было видно земли. Кровь стекала в бухту Золотой Рог, расстилавшуюся у стен города как огромное багровое озеро.
Византийский историк Франдзис, друг императора Константина, сражавшийся рядом с ним и попавший в плен, так описал турецкий триумф: «В жилищах мольбы и рыдания, на перекрестках предсмертные вопли, в храмах слезы, везде стоны мужчин и стенания женщин. Турки хватают, тащат, обращают в рабство, убивают и насильничают».
Янычары захватили Константинополь на рассвете, когда луна еще стояла высоко в небе. Султан Мехмет уже много часов знал, что город в его власти. Однако свой триумфальный въезд в поверженную столицу Византии он отложил до вечера, когда разгул резни и грабежей должен был пойти на убыль. Кроме того, ему было важно выяснить судьбу Константина. Он приказал своим солдатам разыскать его тело. Константина долго искали среди груды трупов и опознали лишь по пурпурным сапожкам с золотыми орлами. Такие носили только византийские императоры.
Султан повелел выставить голову Константина на самой высокой колонне в центре города, а тело отдал грекам для погребения. Мехмет был доволен тем, что его враг мертв. Теперь он был не только султаном, но и единственным наследником византийских басилевсов. Всю свою дальнейшую жизнь посвятил он завоеванию тех территорий, которые когда-то принадлежали Византийской империи.
Тем временем турки продолжали грабить великий город. Многие бросились в императорский дворец, который уже никто не охранял. Они растаскивали его сокровища, сжигали книги и иконы, предварительно сорвав с них переплеты и оклады, оправленные драгоценными камнями. А многие ринулись к небольшим, но прекрасным церквям, расположенным в центральном квартале города. В уникальном по красоте священном храме Хоры турки не тронули мозаики и фрески — это было запрещено султаном, — но уничтожили древнюю икону Богоматери — самое священное Ее изображение во всем христианском мире, исполненное, по преданию, самим святым Лукой.
Неистовство янычар продолжалось целый день. Турки врывались в монастыри — мужские и женские, — монахинь насиловали, монахов убивали. Жителей города вязали и угоняли в рабство, предварительно ограбив до нитки. Стариков и младенцев, за которых ничего нельзя было выручить на рынке, убивали на месте. Тремя потоками с разных сторон янычары, башибузуки и матросы турецкого флота устремились к величайшему храму Византии, к собору Святой Софии — последнему убежищу греков.
Храм был заполнен людьми, молившими Святую Заступницу о чуде. Только это могло их еще спасти. Но напрасны были их молитвы. Святая литургия уже закончилась, и шла заутреня. Громадные бронзовые ворота собора были закрыты. Турки разбили их ударами бревен и ворвались внутрь. Старики и калеки тут же пали под ударами ятаганов. Оставшихся в живых турки связали сорванными с женщин платками и шарфами и погнали к солдатским бивуакам.
К вечеру в городе не осталось уже ничего, что еще можно было бы разграбить, и никто не протестовал, когда султан приказал прекратить грабежи.
Поздно вечером султан вступил в обезлюдевший город в сопровождении своих визирей и отборного отряда янычарской гвардии. Он медленно ехал по улицам Константинополя, дивясь их странному очарованию. Перед входом в собор спешился, преклонил колени и посыпал голову землей в знак своей покорности воле Аллаха. Потом вошел в собор и несколько минут постоял в молчании. Он никогда не рассказывал, о чем думал в эти минуты. В церкви оставались еще несколько священников, которых не успели увести. Припав к ногам победителя, они молили о пощаде.
— Встаньте, — повелел султан, — и идите с миром. Вас никто не тронет, ибо сказал пророк, что не будет помилован тот, кто не проявляет милости к другим.
Мехмет был жестокосердным человеком, однако в этот счастливый для него день хотел проявить великодушие. Он приказал, чтобы церковь Святой Софии была немедленно превращена в мечеть. Один из его имамов тут же взошел на амвон и провозгласил мусульманский символ веры, а султан, повернувшись в сторону Мекки, прочитал благодарственную молитву Аллаху, владыке миров.
Покинув собор, султан пересек площадь и подъехал к императорскому дворцу. Задумчиво бродил он по его пустым залам и галереям, шепча стихи персидского поэта: «Во дворце цезарей вьет свою паутину паук, в сторожевых башнях дозор несет сова…»
На следующий день султан приказал сбросить с купола Святой Софии золотой, крест в течение тысячи лег возвышавшийся над Константинополем как символ человеческих страданий и радостей. С тяжелым грохотом рухнул он на землю, и от звука этого падения содрогнулся весь христианский мир. В Риме и Лондоне, в Вене и Париже со страхом осознали вдруг, что из-за их преступного легкомыслия через взломанные византийские ворота ворвалась в Европу зловещая сила, которая несколько веков будет угрожать ее миру и благополучию.
Часть первая Испанское зеркало
Хроника первая, в которой рассказывается о том, как евреи чуть было не помешали Колумбу открыть Америку
Жарким и страшным летом 1492 года немолодой уже мореплаватель Кристобаль Колон, снискавший в дальнейшем всемирную славу под именем Христофора Колумба, в отчаянии метался по испанскому побережью, тщетно пытаясь укомплектовать экипажи трех своих кораблей. Свободных моряков не было ни в одном порту. Великий плач возносился к небесам, и влажен был пропитанный слезами горячий воздух. Тысячу лет жили евреи в мире и покое на иберийской земле, которую считали своей. Тысячу лет возносились к небу молитвы из синагог Саламанки и Малаги, Толедо и Гранады, но еще не была испита до конца народом-скитальцем горькая чаша.
Пробил час, и Израиль вновь отправился в изгнание, погрузившись на утлые, изъеденные червями челны, купленные по таким баснословным ценам, словно они были из чистого золота. А те, кто остались в Испании ценой отступничества от веры отцов, глазами, полными слез, всматривались в плавучие гробы изгнанников, на которые наплывала мрачная тень африканских скал. Они еще не знали, какая участь уготована выкрестам.
Хоть и с превеликим трудом, и не сразу, но Колумбу удалось все же набрать нужное количество моряков и отплыть в просторы океана. А на оставленной им иберийской земле костры инквизиции все чаще оскверняли небо клубами смрадного дыма. Невыносим был запах горящей человеческой плоти, и совсем как люди корчились брошенные в огонь свитки Торы. Всюду суетились монахи в капюшонах, с энтузиазмом распевавшие псалмы и молитвы,
И монахи, и взбудораженная толпа с изумлением смотрели, как превращенные в живые факелы люди громко читали молитву Шма Исраэль… Они просто физически не смогли вынести своего отречения от Бога Израиля. Для них это было равнозначно тому, чтобы вырвать сердце из своей груди.
Дон Ицхак Абарбанель, духовный лидер еврейской общины Испании, писал: «Я видел много евреев, мужчин, женщин и даже маленьких детей, замученных и сожженных заживо ради Его Святого имени. И я свидетельствую о том, что перед лицом смерти они не кричали от боли, но покидали этот мир спокойными и безмятежными».
Великий инквизитор Томас Торквемада в неизменной своей фиолетовой сутане выискивал все новые и новые жертвы. Фиолетовый цвет и после смерти Торквемады долго вызывал у испанцев неприятные чувства. После изгнания евреев великий инквизитор обратил особое внимание на выкрестов, прозванных марранами, т. е. свиньями. Участь этих несчастных была подобна участи летучих рыб. Спасаясь от врагов в воде, летучие рыбы взлетают в воздух, где становятся добычей хищных птиц.
Испанская инквизиция была учреждена в 1480 году Изабеллой Кастильской, что вызывает сожаление, ибо по своему характеру эта королева отнюдь не была жестокой. Правда, все дела, связанные с инквизицией, находились в ведении ее духовника Томаса Торквемады, неутолимая свирепость которого питалась его безграничной ненавистью к евреям.
Человеку, попавшему под подозрение и желавшему избежать когтей инквизиции, не только нужно было доказать, что сам он безупречный католик, но и то, что все его предки не были запятнаны ересью. Эта процедура, известная под названием «чистота крови», была особенно абсурдна в Испании, где причудливо смешалась кровь иберийцев, басков и кельтов, финикийцев, римлян и вандалов, иудеев и готов, арабов и берберов. Это смешение создало великолепный народ, завоевавший полмира.
Бессмысленность доктрины о чистоте крови была изначально ясна. Ведь почти все знатные фамилии Испании вели свою генеалогию от смешанных с евреями браков. Даже король Фердинанд был наполовину еврей по материнской линии. Не миновала эта беда и высшее духовенство. Сам Торквемада имел в своей родословной бабку-еврейку.
Случалось, что епископы прокрадывались по ночам на кладбища и вырывали из могил своих предков, похороненных по иудейскому ритуалу. Чтобы спасти собственное благополучие, они уничтожали останки тех, кому были обязаны жизнью.
Тем не менее принцип чистоты крови повсеместно утвердился в Испании. Возобладало мнение, будто чистота крови обусловливает чистоту веры. Малейшее сомнение в чистоте происхождения подозреваемого по сути означало его гражданскую смерть, а иногда и кое-что похуже. Доктрина о чистоте крови приводила к шантажу, фальсификации документов и генеалогических таблиц, так что со временем стало уже невозможно разобраться в родословных даже самых знатных и старинных испанских родов.
Конечно, основной причиной, породившей инквизицию, была зависть и ненависть к евреям. Антисемитизм возник именно на этой почве. Евреи не только выделялись в Испании своими способностями и богатством, но и вели обособленный образ жизни, что расценивалось как гордыня и усугубляло ненависть к ним.
И все же нам с расстояния в полтысячелетия трудно понять, почему Изабелла и Фердинанд решились изгнать из страны ее самых трудолюбивых и способных граждан. Это была трагическая ошибка, которая хоть и не сразу, но привела к экономическому и политическому упадку Испании.
Впрочем, существует довольно убедительная версия, проливающая дополнительный свет на причины такого решения. Страна, едва завершившая 800-летнюю эпопею отвоевания у мавров своих земель, сразу же оказалась перед лицом новой и страшной угрозы со стороны Османской империи. Вот как развивались события.
В 1453 году после героической двухмесячной обороны пал Константинополь. Турецкий султан Мехмет II немедленно сделал покоренный город своей столицей и объявил себя наследником власти римских императоров. При нем турки овладели всем Балканским полуостровом, несмотря на отчаянные попытки Венецианской республики и Венгерского королевства остановить их экспансию.
В 1480 году турецкие войска высадились в Италии и начали наступление на Рим — оплот и твердыню католицизма. Риму была уготована участь Константинополя, и только внезапная кончина султана Мехмета его спасла.
К началу XVI века Турция овладела всем Восточным Средиземноморьем, Ближним Востоком, Северной Африкой. Османы перекрыли все торговые связи Европы с Востоком, что стало одной из основных причин экспедиции Колумба. Необходимо было изыскать альтернативные пути в Индию и Китай.
Угроза вторжения турок в Испанию была вполне реальной в конечный период Реконкисты. Турки тщательно готовились к этому, но в последний момент предпочли более легкую добычу и захватили Кипр. В таких условиях католические короли Изабелла и Фердинанд не могли смириться с существованием внутри страны пятой колонны из мавров и евреев. Ведь впереди маячила перспектива войны не на жизнь, а на смерть. Войны за само существование не только независимой христианской Испании, но и всей западной цивилизации.
Что же касается королевы Изабеллы, то эта хрупкая изящная женщина осталась в истории не только как создательница могучего испанского государства, власть которого распространялась на оба полушария Земли. Истовая католичка, она путем жесточайших мер сумела утвердить католицизм в качестве единственной религии на Иберийском полуострове. И что тоже немаловажно, без ее помощи Колумб вряд ли нашел бы средства, чтобы отправиться в свое великое плавание.
Какой она была? Невысокая, хорошо сложенная, скорее миловидная, чем по-настоящему красивая. Типично испанское оливково-смуглое лицо. Выразительные изумрудно-зеленые глаза. Прелестные каштановые волосы. Бархатный голос с чуть заметной хрипотцой, придающей ему особое очарование. Дальновидная и расчетливая правительница, любимая и почитаемая испанским народом по сей день.
Отважная до безрассудства воительница, любившая носить доспехи не меньше, чем платья. Прославленная своими добродетелями мать и жена. Религиозная фанатичка, без колебаний одобрявшая драконовскую деятельность Томаса Торквемады. Ксенофобка, изгнавшая с территории Иберийского полуострова евреев и мавров. И наконец, неопрятная, неделями не мывшаяся несчастная женщина. Правда, это уже совсем на исходе жизни. Именно такой мы знаем ее по описаниям испанских летописцев того времени. Ее, Изабеллу Кастильскую, первую правительницу объединенной Испании, завершительницу Реконкисты.
Испанский мыслитель Ортега-и-Гассет, отнюдь не склонный идеализировать своих соотечественников, не без иронии заметил, что у нации, наделенной доблестью, отвоевание собственной родины не длится восемь веков. Дело, однако, в том, что испанской нации в первые столетия Реконкисты попросту не существовало. Иберо-романо-готское население северных районов Иберийского полуострова даже с очень большой натяжкой нельзя было считать народом. Испанцы стали единой нацией, наделенной уникальными национальными особенностями, в процессе Реконкисты. Борьба с общим врагом сплотила их, закалила и сформировала особый тип национального характера.
* * *
Изабелла была дочерью Хуана Второго, короля Кастилии. В те времена Иберийский полуостров был разделен на ряд независимых государств. Причем, если Кастилия и Арагон были христианскими королевствами, то соседней Гранадой вот уже восемь столетий владели мусульмане, называемые маврами.
Отец Изабеллы король Хуан был человеком веселым, добродушным и совсем не воинственным, но он умер, когда ей было всего четыре года. Мать же будущей королевы была истеричкой. Свою дочку она то осыпала подарками и поцелуями, то из-за какой-то мелкой провинности запирала на целые сутки в темной комнате.
После смерти Хуана Второго на кастильский престол взошел его старший сын Энрико, человек со скудной душой и холодным сердцем. Мачеху и сводную сестру он отправил в маленький городок Авилу на юге Кастилии, где Изабелла и выросла. Никто не считал эту принцессу претенденткой на престол, и поэтому она не получила должного образования. Но живой природный ум и сильный характер с лихвой восполнили пробелы в ее воспитании.
Первым по-настоящему важным событием в жизни Изабеллы стала ее помолвка с юным наследником арагонского престола Фердинандом. Романтичная и впечатлительная девушка идеализировала этого принца заочно, ибо ей много о нем рассказывали. И, как ни странно, действительность полностью оправдала ее ожидания.
Когда Изабелла впервые увидела Фердинанда весной 1469 года, у нее перехватило дыхание от восторга. Именно таким — высоким, красивым и обаятельным — она и видела в воображении своего избранника. Разумеется, она тут же влюбилась в него, как говорят испанцы, «по самую рукоятку кинжала». Согласно протоколу, Фердинанд при встрече должен был преклонить колено и поцеловать кастильской принцессе руку, демонстрируя подчиненное положение Арагона.
«Нет, принц, — остановила Фердинанда Изабелла, глядя на него сияющими глазами. — Мы во всем равны, и пусть эта встреча будет счастливым началом нашего брачного и государственного союза равных».
Вскоре выяснилось, что Изабелла Кастильская умнее, решительнее и дальновиднее своего супруга, что не мешало ей искренне и пылко его любить. Впрочем, это было вначале, а начало, как известно, прекрасно всегда. Как бы то ни было, первые годы семейной жизни были счастливыми для обоих.
В 1470 году Изабелла родила первую дочку, а через четыре года, когда король Энрико умер, молодая женщина взошла на кастильский престол. Два крупнейших христианских королевства Испании объединились. Начало совместного царствования молодых супругов было насыщено бурными событиями, с особой четкостью высветлившими неукротимый характер Изабеллы. Напавшая на объединенное королевство Португалия, претендовавшая на трон Кастилии, была разбита в битве при Торо 1 марта 1476 года. От победы или поражения в этом сражении зависело решительно все, и Изабелла сама повела в бой свои войска. Она сидела на гнедом жеребце, как опытный всадник, но в широкой юбке поверх штанов, чтобы избежать греха переодевания в мужскую одежду. Специально для Изабеллы сделали шлем, под которым можно было укрыть ее каштановые волосы, и кирасу с выступами для груди — пышная грудь королевы под обычной кирасой не помещалась.
Изабелла сбросила шлем. Серебристые ее доспехи сверкали на солнце. С развивающимися волосами она напоминала Валькирию. «Кто любит меня, пусть следует за мной», — скомандовала Изабелла, и галопом помчалась в сторону превосходящей по численности португальской армии. Кастильские всадники бросились вслед за своей повелительницей, обогнали ее, и португальцы не выдержали их удара. После этой победы королева босой пришла в церковь, чтобы отслужить благодарственный молебен.
Без кровопролития укротила Изабелла мятеж в Сеговии, где восставший народ осадил замок сенешаля Андреаса де Кабрера, местного губернатора, обвиняя его в тирании. На самом деле, Кабрера был человеком принципиальным и требовательным, что многим не нравилось.
Узнав о мятеже, Изабелла немедленно бросилась в Сеговию. Главари бунтовщиков не посмели зайти в своем неповиновении так далеко, чтобы закрыть перед королевой городские ворота. Но у них хватило дерзости потребовать, чтобы она оставила за пределами города свою свиту. Настроение вооруженной толпы было угрожающим, и нельзя было предугадать, как будут развиваться события. Но гордость Изабеллы лишь вспыхнула от такого наглого требования.
«Я — королева Кастилии. Это мой город, и я войду в него так, как мне угодно». С этими словами Изабелла въехала в Сеговию, а затем и в замок в сопровождении всей своей свиты. Толпа неохотно расступилась перед ней, но вскоре атмосфера опять накалилась. Бунтовщики стали ломиться в ворота замка, пытаясь прорваться внутрь.
Королева, не обращая внимания на увещевания своих советников, приказала распахнуть ворота настежь. Народ заполнил весь внутренний двор, шумно требуя выдачи сенешаля. Навстречу им вышла хрупкая, одинокая и бесстрашная женщина, и когда наступила изумленная тишина, спокойно спросила:
«Чего вы хотите, люди Сеговии?»
Покоренные ее чистотой, охваченные благоговением перед ее величием, люди Сеговии забыли свой гнев. Они высказали жалобы на Кабреру и попросили королеву сместить его с должности губернатора.
«Я рассмотрю ваши жалобы, — пообещала Изабелла, — и удовлетворю вашу просьбу, если сочту их справедливыми».
Уже смиренная толпа, только что изрыгавшая угрозы и проклятия, разразилась приветственными криками. Свое слово Изабелла сдержала. Она ознакомилась с выдвинутыми против Кабреры обвинениями и признала их безосновательными. Кабрера остался губернатором, а побежденный народ смирился перед волей своей повелительницы.
Испанцы любили свою королеву и, чтобы угодить ей, даже реформировали игру в шахматы. До появления на кастильском троне Изабеллы ферзь был слабой фигурой. Персы называли его «аль-ферза», что означает помощник. Он мог, как и король, ходить только на одну клетку. В правление Изабеллы испанцы изменили пол и возможности этой фигуры. Ферзь превратился в королеву и получил возможность передвигаться по всей доске. Иными словами, шахматная королева своим характером и поведением стала похожа на свой царственный прототип. Никогда ни один монарх не получал от своих подданных такого подарка.
* * *
Начиная с 1480 года Арагон и Кастилия повели успешное наступление против последних твердынь мавров в Испании. Изабелла лично участвовала во всех военных кампаниях из-за своего чувства долга и пристрастия к военным походам.
Перенося наравне с мужчинами тяготы военной жизни, она умудрилась родить десятерых детей, из которых, правда, пятеро умерли в младенческом возрасте. Королевские дети не знали иной жизни, кроме походной, не ведали, что такое роскошь. Ели солдатскую пищу и носили свою одежду до полного износа. Конечно, королева могла бы оставить их дома, но она хотела лично заниматься их воспитанием, особенно религиозным.
У королевской четы были четыре дочери и только один сын Хуан, на которого возлагались особые надежды. Но больше всех любила королева свою дочь Хуану, напоминавшую ей нервную истеричную мать. Изабелла много внимания уделяла этой девочке, но ее судьба сложилась трагично. Выйдя замуж за Филиппа Красивого и родив ему сына, Хуана потеряла рассудок из-за ревности к мужу. После смерти Филиппа ее заточили в отдаленный замок и забыли навсегда. Но Изабелле, к счастью, уже не довелось этого увидеть.
В 1497 году она пережила страшную трагедию. В возрасте всего лишь 19 лет скончался ее сын Хуан, наследник престола, и Изабелла как-то внезапно состарилась. Перестала заботиться о своей внешности, оделась в монашеские одежды, стала угрюмой и раздражительной.
Семейная жизнь тоже дала трещину. Любовь, которую Изабелла и Фердинанд испытывали друг к другу в первые годы брака, давно прошла. Смерть сына окончательно разделила супругов. Фердинанд искал утешения у любовниц, а Изабелла стала мужененавистницей и всецело посвятила себя религии.
Но все это было потом. А вначале все шло замечательно. В 1487 году пала Малага — важнейший порт и торговый центр мавров. До завершения Реконкисты оставался только один шаг. Последним оплотом мавров на Иберийском полуострове был гранадский эмират, но, окруженный со всех сторон христианскими землями, он был обречен.
В 1491 году настал его черед. Напрасно последний эмир Гранады Боабдил умолял католическую чету пощадить его государство на любых условиях. Он предлагал громадный выкуп, готов был платить любую дань. Но он плохо знал католических королей. Для них не существовало компромиссов.
Деньги на военную кампанию Фердинанд и Изабелла позаимствовали у вконец запуганных евреев, обложив синагоги непосильными налогами. Под стенами Гранады собралось огромное войско, и началась затяжная осада. Королева Изабелла делила со своими воинами все тяготы походной жизни. Каждый день она гарцевала на коне под стенами осажденного города, вызывая крики восторга у своих верных паладинов.
Королева дала обет не менять исподнюю сорочку, пока над Гранадой не взовьются флаги Кастилии и Арагона. Время шло. Белоснежная королевская сорочка постепенно приобрела серовато-желтый цвет. Этот изысканный оттенок испанцы с тех пор именуют «цвет Исабель».
Осада продолжалась около полугода. В январе 1492 года Гранада пала, и ее последний эмир Боабдил вручил Фердинанду и Изабелле ключи от прекрасного города.
После этого королева смогла наконец помыться и сменить сорочку на радость своих подданных.
А Боабдил один, без свиты, поехал в деревушку, где его ждала семья, покинувшая Альгамбру накануне ночью, чтобы матери, жене и детям несчастного эмира не пришлось видеть его унижение. И отправилась маленькая скорбная кавалькада далеко в горы, за холмы Альпухарры. С вершины одного из них злополучный Боабдил в последний раз посмотрел на Гранаду полными слез глазами. Этот холм с тех пор так и называется la Guesta de las agrimas — Слезный холм. А совсем рядом находится скала, где у Боабдила вырвался последний горестный вздох. Эта скала называется el Ultimo Suspiro del moro — Прощальный вздох мавра.
И еще горше стало несчастному Боабдилу от упрека матери Айши, бывшей ему опорой и поддержкой в суровых испытаниях, но не сумевшей передать своему сыну хотя бы толику собственного мужества.
«Плачь теперь, как женщина, — сказала Айша, — над тем, что не сумел защитить, как мужчина». В этих словах много королевской гордыни, но совсем нет материнской любви.
Последний эмир Гранады был правителем добрым и справедливым. Подданные его любили. Он не был трусом, но ему не хватало нравственной твердости. В тяжкие времена, когда нужно было действовать энергично и решительно, его одолевали сомнения и колебания. Поэтому он был лишен того героического ореола, который мог бы придать суровое величие его судьбе и сделать ее достойным завершением великой драмы Реконкисты.
Хроника вторая, где рассказывается о том, к чему может привести вовремя брошенное на стол распятие
Торквемаду невыносимо мучила подагра, и ни молитвы, ни лекарства не приносили ему облегчения. Передвигаться с каждым днем становилось все труднее и, лежа в своей келье на тюфяке, покрытый власяницей, он со скорбным удовлетворением думал, что это испытание ниспослано ему Всевышним, дабы уберечь своего верного слугу от греха гордыни.
А ему было чем гордиться. Кто-кто, а уж он-то мог с удовлетворением оглянуться на пройденный путь. «Ведь это я, — думал Торквемада, — положил на алтарь Господа такие великие достижения, как торжество инквизиции в Кастилии и Арагоне, а теперь вот и изгнание евреев. Фердинанд и Изабелла уже согласились издать эдикт, освобождающий землю Испании от зловредного племени. Нелегко было уговорить королевскую чету решиться на такое, но Господь помог вразумить их. Они, хвала Всевышнему, поняли, что Испания должна стать возлюбленной землей Матери Божьей, а это произойдет лишь после того, как все ее жители станут добрыми католиками. Но не по принуждению, боже упаси, а по желанию души. Вера не может быть принудительной. Грош цена храму, куда загоняют палками. Каждый еврей, принявший христианство, будет подвергнут суровому дознанию, и если окажется, что он вернулся к богопротивным обрядам своих предков, то тогда плоть этого нечестивца будет предана очистительному пламени, дабы спасти его грешную душу».
Такие мысли радовали Торквемаду до тех пор, пока приступом острой боли не дало знать о себе старое немощное тело. «Еще так много надо сделать, — прошептал он, — а времени почти не осталось». Испугавшись, что подобные слова можно расценить как упрек Всевышнему, он поспешно добавил: «Но да сбудется воля Твоя».
Вот уже десятый год возглавлял Торквемада святую инквизицию и знал, что за это время в различных городах Кастилии и Арагона на кострах заживо сожгли десять тысяч еретиков.
Десять тысяч костров, — размышлял он, — но это ведь не все. Еще очень и очень многие привлекались к суду по обвинению в ереси. Около ста тысяч из них были признаны виновными и подверглись различным наказаниям. Совсем неплохо.
Даже люди, приближенные к Великому инквизитору, встречаясь с ним, испытывали трепет. Было в этом человеке нечто такое, отчего бросало в дрожь. Фанатичным огнем на бледном лице горели холодные глаза, проникавшие, казалось, в самые глубины души, дабы найти там ересь, о которой собеседники Торквемады даже не подозревали. Каждому хотелось сломя голову бежать от этого человека.
Сам же Торквемада искренне считал себя «мечом в руках божьих», и его изумляло, что у такого человека, как он, находятся враги — не только в светском обществе, но и в самой церкви. И самым влиятельным из них был Родриго Борджиа — папа Александр VI. До ушей Торквемады, конечно, доходили слухи об отвратительном образе жизни этого наместника Святого Петра. Поговаривали об оргиях в папском дворце, о чудовищных извращениях, об отравлениях и убийствах, о его многочисленных детях, унаследовавших порочные наклонности отца.
В Ватикане при этом папе настоящая добродетель настолько вышла из моды, а порок так сроднился с душой, что даже члены святых орденов вынуждены были скрывать свои добродетели и притворяться грешниками, дабы не прослыть за лицемеров.
Торквемаду, равнодушного ко всем соблазнам жизни, все это ужасно возмущало. Но больше всего он был потрясен тем, что хитрый и проницательный Родриго Борджиа, судя по всему, испытывал удовольствие, с искусной ловкостью разрушая его планы.
«Нет ничего странного в том, что погрязший в грехах развратник старается напакостить человеку, ведущему святую жизнь, — думал Торквемада. — Вот только жаль, что грешник, запятнавший себя всеми мыслимыми пороками, не кто иной, как сам Его Святейшество. Воистину неисповедимы пути Господни».
Великий инквизитор вздохнул и, встав на колени, долго молился перед большим черным распятием. Потом несколько минут вглядывался в скорбную фигуру на кресте с набрякшими жилами рук, со скрюченными в болезненной судороге пальцами, с трещинами уже мертвой кожи.
«Спаситель принял жесточайшие телесные муки, чтобы искупить своей смертью грехи человечества, — размышлял Торквемада, — но люди как грешили, так и продолжают грешить. Мы, верные слуги церкви, призваны направлять их на праведный путь. Лишь крепкая вера — путь к спасению. Вера — это крылья молитвы. Без нее она не может вознестись к чертогу Всевышнего. Конечно, Он не нуждается в нашей вере, но дабы не спасать нас без нашего участия, требует ее от нас. В истинной вере важны не схоластические рассуждения, а твердое понимание того, что в жизни можно, а что нельзя. Есть только одна сила, удерживающая мир от распада. Это — страх. Люди не станут грешить, если будут страшиться пыток и костра, а также репрессий, которые не замедлят обрушиться на их родных и близких. Но тут очень важно не перегнуть палку. Нельзя отнимать у человека все, ибо человек, которому нечего терять, перестанет бояться. Вот почему Христос отрекся в Кане от собственной матери, сказав: „Женщина, кто ты мне?“»
Взгляд Торквемады упал на листок, лежащий на его письменном столе, и сразу кровь ударила ему в голову. Это был анонимный пасквиль, изъятый инквизиторами у одного из еретиков. В нем в издевательски-насмешливом тоне утверждалось, что Торквемада не имеет права заниматься вопросами, связанными с чистотой крови, потому что у него самого бабка — еврейка. Автор этой мерзости даже намекал на то, что Великий инквизитор сам тайно выполняет иудейские обряды.
Торквемада вновь упал на колени перед распятием. Его губы исступленно шептали: «Ненавижу евреев! Ненавижу евреев! Да будут они прокляты во веки веков! Пусть они называют себя новыми христианами — я все равно им не верю».
Фраза «ненавижу евреев» как басовая струна звучала у него в мозгу. Он задыхался от ненависти. Да ведь лгут они, проклятые! Ну, не могла его бабка быть еврейкой. Его предки всегда гордились своим благородным происхождением. Разве мог его дед Альвар Фернандес де Торквемада осквернить кровь своего рода еврейской кровью. Да ни за что на свете.
Но в глубине души Торквемаду грызли сомнения. Они подтачивали сознание и душу. Лишали сна и покоя. Торквемада хорошо знал, что в те времена, когда его дед вступил в брак, евреи пользовались повсеместным почетом и уважением. Породниться с ними отнюдь не считалось чем-то зазорным. Многие из них занимали ответственные посты при дворе, и вообще тогда никто не ломал себе голову над тем, какая кровь течет у него в жилах.
Альвар Фернандес де Торквемада женился по любви и никогда не жалел об этом. Но его внук не смог смириться с такой несправедливостью судьбы. Он хорошо помнил свое детство: косые взгляды, двусмысленные усмешки и шепоток за спиной: «Вот, поглядите на этого гордеца. Он кичится своим аристократическим происхождением. Считает себя выше нас. Видно забыл, что у него бабка еврейка».
Торквемада нервно повел плечом, гоня прочь неприятные мысли. На пороге кельи бесшумно возник его секретарь в черной сутане.
— Ну, что у тебя?
— Плохая новость, святейший приор, — сказал он бесстрастно. — В королевских покоях находятся сейчас дон Ицхак Абарбанель и еще двое иудеев. Мне удалось выяснить, что они предлагают королевской чете тридцать тысяч дукатов в обмен на право евреев остаться в Испании.
Торквемада побледнел. Потом схватил распятие и опрометью выбежал из кельи.
* * *
Дон Ицхак Абарбанель был удивительным человеком. Он принадлежал к семье, которая уже в середине XIII века достигла небывалого почета и популярности в Испании, причем не только среди евреев. Да это и не удивительно, потому что вела она свою родословную от царя Давида. Члены рода Абарбанелей свято верили, что знатность происхождения обязывает их к ревностному служению еврейскому народу и еврейской вере.
Сам Ицхак Абарбанель получил прекрасное образование — как религиозное, так и светское, и стал выдающимся знатоком Торы, Талмуда, древних еврейских источников, а также греческой и арабской философии, медицины, истории и астрономии.
Это был ум необычайно широкий, способный постигать самую суть проблем и правильно видеть и понимать взаимосвязь вещей и событий. А еще Абарбанель был выдающимся дипломатом и финансистом.
Долгие годы он занимал пост финансового советника при дворе короля Португалии Альфонсо V, своего покровителя и друга, и так умело распоряжался королевской казной, что Португалия процветала. Но в 1481 году король Альфонс V умер, а его преемник Жуан II был совсем другим человеком. Мелочный и подозрительный, он не любил евреев и охотно поверил доносу, обвинившему Абарбанеля в причастности к заговору против священной королевской особы. Его жизни грозила опасность, и он переселился в Испанию, где купил небольшое поместье в городке Сегура. Здесь, в тишине и покое, Абарбанель занялся изучением и комментированием Пятикнижия.
Весной 1484 года его пасторальной жизни пришел конец. Король Арагона и королева Кастилии вежливо, но настоятельно пригласили дона Ицхака Абарбанеля ко двору и поручили привести в порядок финансовые дела объединенного королевства, ибо государственная казна была почти пуста.
Благодаря своим способностям и неисчерпаемой энергии, Абарбанель довольно быстро выполнил поставленную перед ним задачу. Финансовая система Арагона и Кастилии была им налажена так хорошо, что католические короли сумели без особого напряжения довести до конца последний этап Реконкисты. Еврейская община Испании, возглавляемая доном Ицхаком Абарбанелем, процветала, и ничто не предвещало беды.
Вдруг в начале апреля 1492 года разнесся слух о том, что король и королева уступили настояниям Великого инквизитора Томаса Торквемады и вот-вот подпишут эдикт об изгнании евреев из Испании. Ицхак Абарбанель вначале даже не очень встревожился. Он пользовался кое-каким влиянием на обоих монархов и был уверен, что ему удастся добиться отмены этого губительного не только для евреев, но и для самой Испании решения.
Он настоял на том, чтобы Фердинанд и Изабелла приняли его и еще двух видных представителей еврейской общины.
— Мы вас слушаем, дон Ицхак, — сказала Изабелла.
— Ваши величества, — начал Абарбанель, — Господь даровал вам величайшую победу. Ваши враги повержены во прах. Вы находитесь на вершине могущества, и мы, ваши верные подданные, смиренно просим вас не умалять несправедливостью своего величия. Лишь могущество, слитое в единое целое со справедливостью, угодно Господу. Испания — наша родина. Веками она была домом для наших предков, мы испытываем к ней глубокую сердечную привязанность. Откажитесь же от вашего жестокого намерения, и я уверен, что Господь благословит вас. Что же касается нас, ваших верных подданных, то мы готовы собрать и передать вам сумму в тридцать тысяч дукатов, которые сейчас так необходимы королевству, завершившему долгую и трудную войну с маврами. Кроме того, мы обязуемся выплачивать двойной ежегодный налог в пользу государства.
Абарбанель замолчал. Молчали и католические монархи. Даже непреклонная в вопросах веры Изабелла заколебалась. Казна ведь действительно пустовала, а деньги были нужны позарез — ведь так много еще предстояло сделать!
У Фердинанда захватило дух от грандиозности предложенной суммы. Шутка ли, тридцать тысяч дукатов! Чтобы их получить, нужно всего лишь не подписывать документ, составленный Торквемадой. Только и делов.
— Вижу, что вы действительно наши верные подданные, — растроганно сказал Фердинанд. — Думаю, мы с вами можем заключить выгодное для всех соглашение.
Абарбанель облегченно вздохнул. Это была победа, но ведь судьбе, любящей крутые виражи, ничего не стоит превратить любую победу в поражение.
Оттолкнув дворецкого, в кабинет ворвался Торквемада. Одутловатое лицо его было искажено. Глаза сверкали. Он поднял распятие высоко над головой. Казалось, сам дьявол вселился в этого человека. Фердинанд и Изабелла с изумлением смотрели на Великого инквизитора.
— Что это значит, приор? — спросила Изабелла.
— Что значит? А то и значит, что ангелы на небесах проливают сейчас слезы над нашей горькой участью. И знаете почему? Да потому что Иуда продал Спасителя за тридцать серебреников, а вы, христианские монархи, хотите продать его за тридцать тысяч дукатов! О, Пресвятая Матерь Божья! Недостойны мы твоего покровительства. Ты подарила нам величайшую из побед, а мы, неблагодарные, надругались над святым именем Господним. Так отними же у нас все Твои дары и верни эту землю неверным, дабы глубоким раскаянием могли мы искупить смертный наш грех.
Торквемада швырнул распятие на стол и очень тихо, почти шепотом, произнес:
— Продайте и это и получите за изображенного здесь нашего распятого Спасителя еще несколько серебряных монет.
Не давая монархам опомниться, он выбежал из кабинета. Фердинанд и Изабелла смотрели на распятие. Глубоко верующие люди, они дрожали от страха. Ведь они только что едва не совершили предательство, за которое их неминуемо ждала бы расплата в загробной жизни.
Дон Ицхак Абарбанель стоял окаменев от горя. Он уже понял, что все потеряно, и его народу предстоит испить до конца чашу изгнания. Гнетущее молчание длилось долго. Наконец Изабелла произнесла, стараясь не смотреть на Абарбанеля:
— Приор прав. Эдикту будет дана законная сила. А теперь прошу, оставьте нас.
— Я думаю, — вмешался Фердинанд, — что эдикт об изгнании евреев не должен распространяться на дона Ицхака, оказавшего нашему королевству большие услуги. Не так ли, дорогая?
Изабелла молча кивнула.
— Благодарю вас, Ваши Величества, — холодно ответил Абарбанель, — но я предпочитаю разделить участь своего народа.
Хроника третья, где рассказывается об Эскориале, неистовом монахе Лютере, императоре-часовщике и двух его сыновьях
Эскориал — грандиозный архитектурный комплекс, включающий монастырь с усыпальницей членов королевского габсбургского дома, а также дворец и резиденцию короля Испании Филиппа II, расположен в часе езды от Мадрида у подножия горного хребта Сьерра-де-Гвадарама. Его не случайно называют и «восьмым чудом света» и «архитектурным кошмаром». Эта удивительная симфония в камне может вызвать любое чувство, кроме равнодушия. Испанцы же говорят, что тот, кто побывал в Испании и не видел Эско-риала, тот ничего не видел.
Принято считать, что история Эскориала начинается 10 августа 1557 года, когда закованная в железо кавалерия Филиппа II разбила французские войска в битве у Сен-Кантена во Фландрии. Это случилось в день святого Лаврентия, мученика, особенно почитаемого испанским королем. Вот он и решил воздвигнуть по случаю славной победы монастырь и дворцовый комплекс в его честь.
Не только король Филипп, но и все испанцы выделяли этого святого из сонма других, ибо он происходил из города Оска (ныне Уэска) в Арагоне. Лаврентий был учеником римского епископа Сикста II, который рукоположил его в архидиаконы и сделал распорядителем всего церковного имущества. Во время гонений на христиан при императоре Валериане в 258 году Сикст был обезглавлен по приказанию римского префекта. У плахи его встретил Лаврентий и сказал, обливаясь слезами:
— Почто оставляешь своего архидиакона, отче? Возьми меня с собой, дабы стал я общником тебе в пролитии крови за Иисуса Христа.
— Не оставляю я тебя, сын мой, — ответил Сикст. — Я ведь старец и иду на легкую смерть. Тебе же через три дня предстоит мученическая кончина во славу Господа, но у тебя еще есть время достойно распорядиться вверенным тебе имуществом церкви.
В тот же день Лаврентия схватили, и префект потребовал от него передать в казну императора все сокровища епархии. Испросив три дня срока, Лаврентий раздал почти все церковное имущество бедным, после чего явился к префекту в сопровождении целой толпы сирых и убогих и сказал:
— Вот оно, подлинное наше сокровище, но вряд ли ты захочешь забрать его в императорскую казну.
— Ты, я вижу, шутник, — усмехнулся претор, — но плата за эту шутку будет очень велика. Я, как утверждаете вы, христиане, не могу причинить вреда твоей душе, зато от меня зависит, какой смертью умрет твое тело.
По его приказу Лаврентий был заживо изжарен на железной решетке. Под нее подложили горячие угли, и слуги претора рогатинами прижали к ней тело страдальца.
— Ну, что, — спросил претор, — чувство юмора покинуло тебя?
— Вот ты испек одну сторону моего тела, — ответил Лаврентий, — вели испечь и другую, чтобы ты мог его съесть.
Филиппу так нравилась эта история, что он велел сделать миниатюрную решетку и держал ее в виде украшения на своем рабочем столе. Манускрипт «Житие святого Лаврентия» в украшенном драгоценными камнями переплете был жемчужиной королевской библиотеки, уступавшей по богатству лишь ватиканскому книгохранилищу. Получивший блестящее образование, Филипп II собрал большую коллекцию бесценных рукописей и редких книг. В его библиотеке хранились произведения св. Августина, Альфонсо Мудрого, св. Терезы, а также огромное количество богато иллюстрированных арабских манускриптов по естествознанию, истории, картографии и точным наукам.
Филипп II был также коллекционером живописи. Благодаря его стараниям, в галереях дворца-монастыря собрано множество работ испанских и европейских художников. После смерти Филиппа II его наследники продолжили начатое королем дело, и постепенно стены дворца украсили картины Тициана, Ван Дейка, Риберы, Коэльо, Босха, Тинторетто и многих других. Сегодня коллекция Эскориала насчитывает свыше 1600 полотен. Ну, а святая святых Эскориала — это конечно же пантеон дома Габсбургов, пронизанный очарованием древности и мрачным величием.
Филипп был человеком холодным и угрюмым. Он никогда не улыбался, отличался меланхоличностью, глубокой религиозностью, слабым здоровьем и погруженностью в себя. В Эскориале он видел место, где мог бы отдохнуть от забот властителя самой могущественной державы мира. Он хотел, чтобы его окружали монахи, а не придворные. По его замыслу Эскориал должен был стать в первую очередь монастырем, а уже потом королевской резиденцией. Филипп говорил, что он построил «дворец для Бога и лачугу для короля». Этот монарх, не разрешавший никому составлять его биографию, в сущности, написал ее сам — в камне. Блеск и убожество империи, величие смерти и трагедия жизни, королевская одержимость верой, искусством и молитвой, — все это нашло свое выражение в Эскориале — каменной грезе благочестия короля Филиппа.
На самом же деле, замысел создания Эскориала принадлежал не Филиппу, а его отцу, императору Священной Римской империи Карлу V. Это он наказал сыну построить династический пантеон Габсбургов и объединить его с монастырем и дворцом, чтобы выразить в камне доктрину испанского абсолютизма.
— Я хочу, — сказал император своему сыну в одну из их редких встреч, — собрать под одной крышей останки всех королей и королев из нашего габсбургского дома с тем, чтобы они в семейном кругу покоились. Чтобы не приходилось мотаться по городам и весям всей Европы, дабы почтить их память. Если же я не успею осуществить этот замысел, то созданием нашей фамильной усыпальницы придется заняться тебе.
— Выполнение вашей отцовской воли — мой священный долг, — ответил Филипп.
После победы при Сент-Кантене он решил, что час настал, и послал двух архитекторов, двух ученых и двух монахов подыскать место для строительства монастыря-дворца. Король хотел, чтобы оно было не слишком жарким, не слишком холодным и не слишком далеким от Мадрида — новой столицы империи. После целого года поисков такое место было найдено — там, где ныне возвышается Эскориал.
* * *
Отец Филиппа император Карл V был сыном австрийского эрцгерцога Филиппа Красивого и испанской королевы Хуаны Безумной. По отцовской линии он был внуком императора Священной Римской империи Максимилиана I Габсбурга и Марии Бургундской, а по линии материнской — внуком королевской четы Фердинанда и Изабеллы, завершителей Реконкисты. Так причудливо стасовалась династическая колода, что юный Карл унаследовал огромные территории и стал повелителем величайшей державы мира. Он гордился тем, что в его владениях, распространяющихся на два полушария, никогда не заходит солнце.
Благодаря заморским колониям Испании Карл V был неимоверно богат. Из латиноамериканских копий в его казну шел неиссякаемый поток золота и серебра. Но и расходы на бесконечные изнурительные войны с внешними врагами и мятежными подданными были немалыми, так что император постоянно испытывал нужду в деньгах.
Управление огромной лоскутной империей было нелегкой задачей. Пути сообщения между ее разрозненными частями — Испанией, Италией, Австрией и Нидерландами — были долгими и ненадежными. Территории, объединенные под властью Карла, представляли собой конгломерат разных народов, каждый из которых сохранял свои законы, обычаи, привилегии и институции. Карлу приходилось решать беспрецедентные по сложности проблемы. Ему помогали прекрасное образование, космополитические взгляды и холодный ясный ум. Он мог бы стать неплохим правителем, если бы не одно фатальное обстоятельство. Этот человек умел побеждать, но так и не научился пользоваться плодами своих побед из-за странной меланхолии, овладевавшей им в самое неподходящее время.
Карл V был не только политиком, но и меценатом, тонким знатоком и ценителем живописи. Его любимцем был Тициан, мастерство которого он ценил столь высоко, что не желал позировать другим художникам. «Я могу создавать герцогов, князей и графов, но не в моих силах создать второго Тициана», — сказал как-то раз император своим придворным.
Однажды, когда Карл V позировал Тициану, тот уронил кисть. Карл поднял ее со словами: «Оказать услугу такому художнику почетно и для императора».
Тициан изобразил Карла V сидящим в кресле, без каких-либо атрибутов власти и державного величия, кроме ордена Золотого руна. Портрет дает представление об облике и характере этого человека. Карлу 48 лет. Он выглядит усталым и преждевременно состарившимся. На его лице печать отчужденности от окружающего мира, что объясняется, по-видимому, его высоким рангом. Но перед нами отнюдь не больной, уставший от жизни старик. Его немощь ничего не значит по сравнению с духовной силой, явно ощутимой в проницательном взгляде из-под приподнятых век. Худое бледное лицо хоть и выдает страдание, вызванное одолевающей его хронической болезнью, но одновременно выражает напряженную волю и твердость характера.
Во внешней политике Карл V придерживался имперской доктрины, предусматривающей объединение всего христианского мира против общего врага — Османской империи. Осуществлению этого проекта помешало противодействие Франции, также стремившейся играть доминантную роль в Европе, и возникновение в Германии очага Реформации.
Много энергии пришлось потратить Карлу на защиту Австрии от турецкой угрозы. В 1529 году Вена с трудом выдержала тяжелейшую турецкую осаду. Правда, австро-турецкая война 1532–1533 годов, шедшая с переменным успехом, завершилась победой Карла V, войскам которого удалось не только остановить продвижение турок, но даже присоединить к имперским владениям Западную Венгрию.
Но главного врага всех своих начинаний Карл V видел в Реформации. Ревностный католик, он воспринял начало лютеранской ереси, как личное несчастье.
* * *
Мартин Лютер — доктор богословия Виттенбергского университета, возник на политической арене 31 октября 1517 года, когда прибил молотком к церковной ограде свои 95 тезисов против индульгенций — папских свидетельств об отпущении грехов. Лютер утверждал, что грешники могут обрести спасение только в вере и раскаянии. Поэтому продажа Ватиканом индульгенций — это кощунственный обман и надругательство над верой простых людей.
Тезисы Лютера с такой быстротой распространились по всей Германии, словно сами ангелы были его гонцами. Более того, стук его молотка эхом отозвался по всей Европе. Этот виттенбергский монах с гениальной интуицией сразу уловил нерв всего дела. Именно индульгенции стали для немецкого народа символом гнета римской курии. Дань, наложенная на целую нацию иноземцами, ощущается особенно болезненно. Ватикан, нагло спекулируя на страхе божьей твари перед адскими муками, обменивал на звонкую монету ничего не значащие бумажки, якобы спасающие от мук ада тех, кто приобрел их у церкви.
Звонкие монеты, обманом добытые у невежественных немецких крестьян и бюргеров, уплывали в Рим, где без зазрения совести транжирились циничным и развращенным католическим духовенством. Глухое недовольство таким порядком вещей зрело в народе уже давно. Лютер своим решительным поступком всего лишь поджег запальный шнур.
Конечно, не только Лютер, но и Эразм Роттердамский и другие гуманисты обрушивались с язвительной критикой на махинации римской епархии. Но один лишь Лютер доказал, что решающее значение имеют не слова, а поступки.
Всего за два года он стал народным любимцем, символом Германии и трибуном национальных устремлений. Когда он заявлял в своих отточенных до блеска тезисах: «Папа не властен отпускать грехи» или «Папа не властен освобождать от наказания, кроме того, которое наложил сам», то эти простые, словно взятые со скрижалей слова, входили в сознание всей нации и отзывались землетрясением в Ватикане.
Сын рудокопа и крестьянки, Лютер был начисто лишен худосочной аристократической утонченности. Коренастый, ширококостный, переполненный так и прущей из него жизненной силой, он гордился тем, что «жрет, как богемец, и пьет, как немец». Этот человек не знал компромиссов, не умел говорить шепотом. Речь Лютера звучала, как набат, его язык, обогащенный невероятной образной силой, воплощал самые сокровенные устремления народных масс, придавая им высший накал страсти.
Человек отваги и действия, он не ведал сомнений, не признавал компромиссов. На кафедре — высокоученый доктор богословия, на амвоне — проповедник с чарующим голосом, в письменных трудах — воплощение высочайшей культуры, в семье — любящий муж и отец, Лютер, вступая в полемику, превращался в оборотня. На словесном ристалище он предпочитал орудовать не мечом утонченной диалектики, а дубиной и даже хватал навозные вилы, дабы забросать оппонента грязью вымысла и нечистотами клеветы.
Для него любой инакомыслящий — это исчадье ада и враг Христа.
А тучи над его головой сгущались. 3 января 1521 года папа Лев X отлучил Лютера от церкви. В ответ Лютер сжег папскую буллу на церковном дворе при массовом стечении народа.
Положение мятежного монаха стало бы отчаянным, если бы он был один. Все еще помнили судьбу Яна Гуса. Но Лютер уже не один. Сам того не сознавая, он со своими чисто духовными, как ему казалось, требованиями стал выразителем множества вполне земных интересов. Он уже не только таран, пробивающий дорогу национальному делу, но и важная фигура в сложной политической игре между папой, императором и немецкими князьями.
Ему покровительствовал сам курфюрст Саксонии Фридрих, правда, не спешивший афишировать своего благожелательного отношения к «неистовому монаху», принесшему такую славу его Виттенбергскому университету и всей Саксонии.
Фридрих обладал живым умом, и его не зря прозвали Мудрым. Однажды он посетил тюрьму в Виттенберге. Спросил у двадцати узников, почему они здесь. Девятнадцать стали божиться, что они жертвы лживых доносов и судебных ошибок. И только один сказал, что сидит за кражу. «Выпустите на волю этого человека, — распорядился Фридрих, — потому что он может оказать дурное влияние на честных людей, которые тут находятся».
Он пользовался среди германских князей большим авторитетом. Человек благочестивый и ревностно исполняющий церковные обряды, Фридрих Саксонский по всему миру собирал священные реликвии и святые мощи. То есть, по мнению Лютера, занимался делом вздорным, тешащим дьявола.
Фридрих же симпатизировал Лютеру и надеялся использовать эту сильную личность в своих сложных интригах. После отлучения Лютера он оставил ему кафедру и университет, хоть это и вызвало недовольство и папы, и императора.
Но как быть дальше? Император Карл V уже созвал рейхстаг в Вормсе, где Лютера ждала анафема, если он не отречется от своих еретических взглядов. Народные симпатии были, однако, на стороне Лютера, и Фридрих Саксонский, его покровитель, понимал, что своей популярностью он во многом обязан опальному монаху.
И Фридрих решился. Он заявил папскому легату, что Лютера необходимо вызвать на сейм в Вормсе, дабы он мог публично изложить свои взгляды перед справедливыми и непредвзятыми судьями. С этим же требованием курфюрст Саксонии обратился к Карлу V, и император не только согласился, но и сопроводил приглашение Лютера на форум в Вормсе грамотой, гарантирующей безопасность.
«Ну, что ж, — сказал Лютер, узнав эту новость, — если Бог с нами, то мы не должны бояться тех, кто против нас. Я появлюсь на рейхстаге, даже если там соберется столько дьяволов, сколько черепиц можно насчитать на крыше моего дома».
Пробил час Вормса. В празднично разукрашенный город въезжает император. Ему всего двадцать один год. Его лицо отличается чрезмерной бледностью, и весь он производит впечатление элегантной хрупкости. Он медленно едет на белом коне в сопровождении легатов, епископов, курфюрстов, цвета рыцарства. Его окружают ландскнехты, секретари и слуги в пламенно-ярких одеждах. Вокруг реют знамена, трепещут на ветру штандарты, бурлит людской водоворот.
А через несколько дней в город въезжает двухколесная повозка с одиноким монахом, уже отлученным от церкви и защищенным от костра одной лишь бумагой с подписью императора, лежащей у него в кармане. Но ликующие толпы вновь заполняют городские улицы. Лютера встречают так, как встречали императора.
Карла V избрали вождем Германии князья, а Лютера — народ. 17 апреля 1521 года в 4 часа пополудни Лютер появляется на заседании рейхстага. Он бледен. На лице тревожное выражение. Этот неукротимый человек испытывает сейчас минуту слабости, ибо нет никакой уверенности в том, что ему удастся вернуться в родной Виттенберг живым.
Старый воин Георг Флундеберг, командир личной гвардии Фридриха Саксонского, кладет ему на плечо тяжелую руку и говорит: «Смелое дело ты задумал, доктор. Так держись же». Лютер отвечает ему слабой улыбкой.
Допрашивает Лютера архиепископ Трирский. Если каждый человек похож на какое-то животное, то этот напоминает лисицу. Он указывает на лежащие на столе книги и вкрадчиво спрашивает:
— Это ваши сочинения?
— Да, — отвечает Лютер.
— Но, может быть, вы уже не разделяете тех еретических мыслей, которые в них содержатся? Помните, что церковь вправе не только карать, но и миловать.
Лютер понимает, что наступило решающее мгновение. От его ответа будет зависеть не только его жизнь, но и судьба Реформации. Но ему нужна небольшая передышка, чтобы набраться мужества, ибо силы его на исходе. И он говорит едва слышным голосом: «Речь идет о Боге и Его слове. Было бы неразумно сказать больше или меньше, чем следует. Прошу вас дать мне время на размышление».
Еле заметная улыбка появилась на тонких губах архиепископа Трирского. Он не сомневается, что Лютер уже сломлен.
«Хорошо, доктор Лютер, — говорит он, — рейхстаг дает вам на размышление 24 часа».
18 апреля в 4 часа пополудни Лютер вновь предстает перед рейхстагом. Теперь он выглядит уверенным в себе и спокойным. Ему задают те же вопросы, и он сразу же отвечает:
«Я не могу и не буду ни от чего отрекаться, разве что меня опровергнут Священным Писанием. Идти же против совести непристойно и богопротивно. На том стою и не могу иначе. Да поможет мне Господь. Аминь».
Лютер противопоставил авторитету церкви авторитет Священного Писания, что вызвало замешательство в зале. Компромисс оказался невозможен.
Император Карл выполнил свое обязательство и дал Лютеру свободно уехать. Ему не понравился этот человек. Он ощутил исходящую от него энергию и счел его крайне опасным.
— Государь, — сказал Карлу архиепископ Трирский, — не следует выпускать Лютера из Вормса живым. Этот еретик заслуживает костра.
— Я не могу нарушить данного курфюрсту Саксонскому слова, но не стану сожалеть, если этот человек исчезнет. Пути Господни неисповедимы, а дороги в Германии очень опасны, так что всякое может случиться.
Архиепископ молча наклонил голову.
Лютер выехал из Вормса без всякой охраны в закрытой повозке. С ним находились двое преданных ему монахов. Ночь застала их в дороге. Луны не было, и лишь крупные звезды мерцали на темном небе. Внезапно десять вооруженных всадников окружили повозку. Их предводитель, закутанный в черный плащ, обратился к Лютеру:
— Не бойся, — сказал он, — мы друзья.
— Кто ты?
— Мне приказано доставить тебя к моему господину. Я отвечаю за твою безопасность.
Лютеру его голос показался знакомым.
— Георг Флундеберг, это ты?
— Клянусь святым Георгием, — засмеялся предводитель. — А теперь поторопимся. Тебя ждет мой господин.
Но тут послышалось конское ржание, и силуэты четырех всадников, едва различимые в темноте, замаячили перед ними. Раздался сухой щелчок взведенного курка, и грозный защитник Лютера спросил:
— Чего вы хотите?
— Лютера, — прозвучало из тьмы.
— Возвращайтесь к тому, кто вас послал, и скажите, что птичка упорхнула.
— Вы за это дорого заплатите.
— Убирайтесь. Даю вам три секунды.
Силы были неравны, и четверо всадников исчезли столь же внезапно, как и появились.
И вот Лютер уже в Виттенберге, у своего покровителя Фридриха Мудрого, курфюрста Саксонии. Его провели в большой покой в верхнем ярусе замка. Это кабинет курфюрста. На стенах гобелены, а в промежутках между ними полки, заполненные книгами и рукописными свитками. На боковой стене большая картина, изображающая похищение Европы. Окна — высокие, и в кабинете светло. Хозяин сидит у письменного стола в кресле с высокой спинкой. Выглядит он импозантно, даже величественно. У него высокий лоб с пульсирующей прожилкой, острая бородка и проницательные глаза.
Они не встречались прежде лицом к лицу и теперь с интересом рассматривают друг друга. Повелительно-мужественная суть Лютера импонирует Фридриху. Именно таким, по его мнению, и должен быть человек, избранный Господом для великого дела.
Лютер же понимает, чем он обязан курфюрсту. Он первым нарушает молчание:
— Да пребудет милость Господня с вами и с вашим домом, — говорит он. — Я ото всей души благодарю вас за поддержку нашего богоугодного дела.
— Вы, наверно, устали после всех этих испытаний, доктор Лютер, и нуждаетесь в хорошем обеде с доброй пинтой баварского пива. Ну и в отдыхе, разумеется. Сегодня вы мой гость и обедаете со мной.
— Господь посылает нам испытания. От нас зависит, как мы проходим через них.
— Скажу вам прямо, доктор Лютер, в первый день вашего появления на рейхстаге вы выглядели ужасно, и я даже подумал, что переоценивал вас. Но на следующий день я убедился, что именно вы глашатай истинного евангелического учения. А раз так, то я беру на себя ответственность за вашу безопасность перед Богом и людьми. Теперь же нужно переждать вызванный вами шторм.
— Лучше с Христом плыть сквозь шторм, чем без него по тихим водам.
— Вы получите в свое распоряжение один из моих замков, но сам я не буду знать, где вы находитесь.
— Почему?
— Потому что когда император спросит меня, где скрывается Лютер, я с чистой совестью смогу ответить, что не знаю.
— Для пользы правого дела нечего бояться и крепкой лжи, — усмехнулся Лютер.
Фридрих помолчал и вдруг сказал:
— Эразм утверждает, что человеческий разум обязательно восторжествует над фанатизмом. Что вы думаете об этом?
— Эразм слишком робок и для борьбы негож. Человеческий же разум подобен пьяному ездоку. Если его поддерживать с одного боку, он завалится на другой. Тот, кто хочет быть истинным христианином, должен выдрать глаза у своего разума, — ответил Лютер.
В замке Фридриха Саксонского в Вартбурге Лютер провел около года. Именно там он приступил к основному делу своей жизни — к переводу Библии с латыни на народный немецкий язык, чтобы она стала доступной для всех простых людей — «даже для верующей дочери мельника».
* * *
Карл V ненавидел Реформацию всей душой, но занятый войнами с французами и турками и нуждаясь в поддержке протестантских князей, он долго не принимал против нее решительных мер. Тем более что князья в 1531 году заключили между собой в городе Шмалькальдене военный союз. Но вот мир с королем Франции Франциском I развязал Карлу руки, и он решил, что пора усмирить протестантских строптивцев.
Так называемая Шмалькальденская война началась в 1546 году, уже после смерти Лютера, и завершилась победой габсбургской имперской мощи. Следует отметить, что Карл весьма милостиво обошелся с побежденными князьями. После того как он вступил в Виттенберг, один из епископов предложил ему извлечь останки еретика Лютера из могилы и сжечь. «Я не воюю с мертвыми, — ответил император. — Лютер уже нашел своего судию».
В дни, когда умирал мятежный Лютер, в самый канун Шмалькальденской войны, произошло одно важное, как оказалось впоследствии, событие. Карл V в который уже раз попытался убедить вставших на путь ереси германских князей вернуться в лоно католической церкви. С этой целью он в сопровождении горстки своих ладскнехтов прибыл в баварский город Регенсбург на Дунае, где проходил сейм курфюрстов-протестантов, и выступил перед ними с красочной и особенно убедительной, как ему казалось, речью. Но князья, отнюдь не желавшие возвращаться в медвежьи объятия папы, встретили красноречие своего императора ледяным молчанием.
Карл V — любимец фортуны с момента своего появления на свет, был наделен всеми мыслимыми благами. Удача долго сопутствовала ему во всем, за что бы он ни брался. Все свершалось по его воле. Казалось, что пожелай он невозможного, и для него сама природа изменит свои законы. Он, у которого было все, о чем только можно мечтать, осененный лаврами, обладающий несметными сокровищами, слышащий восторженный гул коленопреклоненных перед ним народов, непременно должен был дойти до предела своих желаний и надежд и из счастливца превратиться в страдающего человека. Именно это с ним и произошло, правда, уже на закате жизни.
А тогда, в Регенсбурге, он не мог понять, как смеют немецкие князья шельмовать ту религию, к которой принадлежит он, их Верховный Сюзерен. После неудачной речи на сейме Карл впал в депрессию и отправился искать утешения в древний городской собор. Молитвенных скамей там не было, и преклоняться перед Господом приходилось на старинном полу из мрамора и порфира. Император вошел в церковный зал один, закутанный в плащ. Его никто не узнал, и он горячо молился под гранитными колоннами портика, упрашивая своего Верховного Сюзерена возвратить заблудших немецких овец на праведный путь. Рядом с ним молилась какая-то женщина. Когда император собрался уходить, она вдруг встала с колен и обернулась. Он увидел большие серые глаза, золотистые вьющиеся волосы и чувственные алые губы, напоминавшие своими очертаниями лук Амура. Цветной податливый шелк обрисовывал тонкий стан. Брыжи плавно переходили в просторный кружевной воротник, изящно окружающий тонкую шею. На вид ей было лет шестнадцать.
Карл почувствовал давно забытое волнение. Три месяца назад ему пошел сорок шестой год, и он давно уже вышел из того возраста, когда мужчиной управляют чувственные желания. Впрочем, рабом их он никогда не был. Его склонность к острым ощущениям и удовольствиям жизни подавлялась развитым чувством долга. Подхлестываемый бичами своих страстей, он, рвущийся к запретным плодам, как норовистый конь, постоянно вынужден был одергивать себя уздой беспощадной воли, что забирало немало душевных сил. Впрочем, все это было в далекой молодости. И вот сейчас ему страстно захотелось добиться любви этой женщины, чтобы забыть ее и больше о ней не думать. Он навел справки о той, кто поразила его воображение. Красавица не могла похвастаться благородством происхождения. Ее звали Барбара Бломберг, и она была дочерью местного купца. Пропасть между ними была огромной. Но разве не все равны перед волей императора?
Барбара целый месяц прогостила в Вальядолидском дворце Карла V, где был восхитительный сад с тенистыми аллеями и богатая картинная галерея. Эта девушка, не получившая никакого образования, привлекала Карла своей наивностью. Ему приходилось объяснять ей самые элементарные вещи. Зато она умела танцевать и петь. Насмешница и плутовка, она вся светилась радостной и беззаботной красотой, восхищала первозданностью чувств. В ее обществе он постепенно отошел душой.
Их первая ночь ему запомнилась. Барбара отвечала на его ласки так робко и стыдливо, что особого рода возбуждение долго не оставляло его, и заснул он только под утро, утомленный и даже пресыщенный любовью. Спал он, как обычно, без сновидений, а когда проснулся от лучей восходящего солнца, то увидел, что Барбара смотрит на него с каким-то странным выражением. В ее взгляде было так много удивительного и непонятного, что он спросил:
— Что с тобой?
— Я не знала… не знала, что любовь — это такое счастье…
Расстался он с ней, однако, без сожаления, а через некоторое время, находясь уже в Брюсселе, узнал, что эта девица, о которой он и думать забыл, подарила ему сына. К удивлению всего двора, Карл признал младенца своим без малейших колебаний, несмотря на то что внешне мальчик не был похож на своего венценосного родителя. Карл был брюнетом с синими глазами, а у его побочного сына были голубые глаза и золотистые волосы. Еще больше не походил он на отца характером. В жилах Карла было немного горячей крови, и вся она досталась этому ребенку.
Отец был человеком подозрительным и замкнутым. Сын же отличался общительностью, открытостью и обаянием, которому никто не мог, да и не желал противиться. Незаконное свое чадо Карл назвал Иеронимом — в честь любимого святого. Он отнял ребенка у матери, перевез его в Испанию и отдал на воспитание своему мажордому дону Кихаде. Мать же поспешно выдал замуж за одного из придворных и даже назначил ей пенсию, правда, небольшую. Карл был скуповат.
Торжество императора над германскими князьями длилось недолго. Протестантское учение уже прочно укоренилось в Германии, и война вспыхнула с новой силой. Империя Карла V была истощена, и в 1555 году он вынужден был пойти на унизительный для себя Аугсбургский мир, по которому немецкие протестанты получили свободу вероисповедания.
Такой ход дел вверг Карла в состояние тяжелой меланхолии. Все чаще мучила императора тоска, вызванная трагическим пониманием неосуществимости самой заветной цели его жизни. Он мечтал объединить весь христианский мир под католическим знаменем, сокрушить набирающую силу Османскую империю и освободить гроб Господень, а вместо этого получил Реформацию и гражданскую войну.
Все чаще Карл из-за усталости был не в состоянии спланировать рывок к очередной цели. К пятидесяти годам он весь был пропитан горечью и сдавленным раздражением. С каким-то даже удовольствием погружался он во мрак черной меланхолии, высасывающей мозг подобно вампиру. Этот человек, безмерно уставший от государственных забот и утомительных разъездов по просторам необъятной империи, окончательно утратил вкус к жизни и оказался во власти похожей на дремоту душевной апатии.
Что же касается Иеронима, то он воспитывался как обычный сын простолюдина — разорял птичьи гнезда, воровал фрукты из садов, участвовал во всех мальчишеских проделках. Он был ловок, силен и сметлив не по годам. Сверстники безоговорочно признавали его лидерство. Кроме нескольких человек, никто не знал о его царственном происхождении.
Кихада и его жена Мадлена окружили ребенка любовью и заботой и стали для него истинными родителям. Не имевшая детей Мадлена отдала приемному сыну всю свою нерастраченную материнскую нежность. Женщина умная и образованная, она воспитывала мальчика в духе благочестия и милосердия, рыцарства и благородства, учила грамоте и латыни, музыке и этикету.
Император не забывал о сыне. Время от времени он вызывал к себе Кихаду и спрашивал:
— Чем занимается мой сын Иероним?
— Он без устали скачет на лошадях, стреляет из лука и бросает копье. На прошлой неделе он, поверите ли, государь, убил кинжалом с серебряной рукоятью — тем самым, который вы послали ему в подарок, взбесившегося пса, мчавшегося к площадке, где играли дети. Иероним заслонил ему дорогу и всадил кинжал прямо в глотку. Пес подыхал у его ног, скуля, а он стоял над ним и смеялся.
Император прикрыл рукой глаза, ослепленный этим предзнаменованием будущего величия своего сына. «Ты вырвешь зубы у драконов и растопчешь львов», — прошептал он строчку из псалма Давида.
— Что вы сказали, государь? — спросил Кихада.
— Ничего.
Настал день, когда измученный болезнью и разными неудачами Карл решил снять корону с усталой головы и провести остаток жизни в тихом монастырском уединении. Свои обширные владения император разделил между братом Фердинандом и сыном Филиппом. Фердинанд получил Венгрию, Богемию и наследственные земли Габсбургского дома. Остальные владения, включая заморские колонии Испании, Карл передал Филиппу.
Обряд отречения от престола состоялся в Брюсселе в присутствии высших чинов нидерландского дворянства, испанских грандов и германских князей. Карл появился в зале под торжественную музыку, опираясь на плечо принца Оранского, штатгальтера Нидерландов. Ему было всего пятьдесят шесть лет, но измученный болезнью и заботами, он выглядел лет на двадцать старше. Он был в траурном платье, украшенном лишь орденом Золотого руна на цепи из черных изумрудов.
Карл избрал своей обителью монастырь Святого Юста в испанской провинции Эстремадура, славившейся чистотой воздуха, живописными холмами, кедровыми лесами и померанцевыми рощами. Специально для него построили здесь уютный дом с большим садом, где бывший император усердно занимался садоводством, отрываясь от чтения священных книг, бесед с монахами и занятий механикой.
Страстью всей жизни Карла были часы. Можно с уверенностью предположить, что он был одним из лучших часовых мастеров своей эпохи. Оказавшись на покое, бывший император целыми днями просиживал над сборкой и разборкой часовых механизмов. Ими были увешаны стены его кельи. Сожалел ли он о том, что ему так и не удалось превратить все части своей гигантской империи в часовые механизмы, работающие в едином ритме?
Депрессия не покидала его. Однажды Карл приказал совершить над собою погребальный обряд, ибо давно уже чувствовал себя живым мертвецом. Лежа в гробу, слушал он пение Requiem и De profundis и плакал.
По привычке следил он за ходом политических событий и посылал сыну письма с советами. Филипп II почтительно отвечал. Курьеры беспрерывно скакали из Эскориала в монастырь Святого Юста и обратно. Филипп бережно хранил все письма отца.
Удалившись в монастырь Святого Юста, Карл пожелал видеть своего сына рядом с собой. Он вызвал дона Кихадо в Эстремадуру и назначил своим гофмейстером, а Иеронима сделал пажом. Бывший император часто беседовал с мальчиком, гордился его умом и красотой, но, застывший в формах мертвого этикета, никогда даже взглядом не проявил своих отцовских чувств.
Чувствуя приближение смертного часа, Карл призвал своего сына Филиппа, короля Испании. Он знал, что надо спешить. Его зрение уже плохо различало предметы, и все медленнее текла кровь в умирающих венах.
— Бог все посылает вовремя, даже смерть, — сказал он Филиппу. — Смерть — это всего лишь двери, через которые мы выходим из этого мира.
Бывший император позвонил и велел слуге привести Иеронима. Мальчик вошел и остановился посреди покоя, глядя на отца и старшего брата внимательными спокойными глазами. Ему было десять лет, и ростом он был не выше толедского клинка. Золотистые волосы спадали на выпуклый лоб, глаза, казалось, вглядывались лишь в ему одному видимое пространство. Ноздри тонкого носа широко раздувались.
Филиппу понравился этот мальчик.
Не сказав ни единого слова, Карл жестом приказал младшему сыну удалиться.
— Чувствуется, что в этом ребенке течет королевская кровь, — сказал Филипп.
— Ты знаешь, что Иероним твой брат?
— Я догадывался об этом, отец.
— Я хочу, чтобы ты позаботился о нем. Ведь в его жилах — кровь Габсбургов. Помни о том, что он, чужой тебе перед людьми, твой брат перед Богом.
— Не беспокойтесь, отец. Он получит то положение, которое приличествует сыну императора и брату короля.
Через несколько дней состояние Карла резко ухудшилось. Дыхание стало прерывистым, угасающий голос превратился в еле слышный шепот. Филипп не отходил от отцовского ложа. Ему пришлось наклониться к у изголовью, чтобы разобрать его последние слова: «После… игры… король и пешка… попадают в ту же коробку», — прошептал умирающий.
К чести Филиппа надо сказать, что своему нежданному младшему брату он был действительно рад. Он сообщил мальчику о его происхождении, чему Иероним совсем не удивился, дал ему новое имя — дон Хуан Австрийский, и взял к мадридскому двору, где представил грандам как принца крови и своего брата.
Хроника четвертая, в которой рассказывается о короле Филиппе и его несчастном сыне
Человеку не свойственно думать о смерти. Разве можно представить себе то, что недоступно нашим чувствам и неподвластно времени? Король же Филипп так часто размышлял о смерти, что сроднился с ней. Он ее не боялся, ибо считал, что смерть — это всего лишь калитка в вечную жизнь. К тому же покойники из рода Габсбургов не оставляли его с тех самых пор, как он вывез их из многих стран Европы и собрал в Эскориале — всех в одном месте, как солдат на военном кладбище. Король любил посещать усыпальницу Эскориала, потому что мертвые были милее его сердцу, чем живые. Он считал, что мертвые, по крайней мере, не предают. К живым же относился с подозрением, ибо знал, что они охотно сражаются и даже умирают за веру, но, обремененные суетными заботами, неохотно живут по ее предписаниям.
Главный инквизитор страны, личный духовник и доверенное лицо короля Педро Родригес говорил, что настоящий католик должен быть свободен от всего, кроме Христа. Христос — это факел, освещающий путь каждого католика. Уронить его нельзя, даже если он обжигает руку. Без него мир погрузится во мрак торжествующей ереси.
Педро Родригес происходил из древнего рода и воспитывался вместе с Филиппом, когда тот был еще наследником престола. Он мог бы считаться его другом, если бы у такого человека, как Филипп, вообще были друзья.
Родригес окончил престижную семинарию Алькала де Энарес, а затем теологический факультет Мадридского университета. Доктором теологии он стал в столь раннем возрасте, что ему прочили блестящую научную карьеру. Он же неожиданно для всех вступил в доминиканский орден, чтобы, отрешившись от мирских забот, посвятить себя молитвам и благочестивым размышлениям. Его не остановила строгость орденского устава, предписывающая регулярные ночные службы, длительные посты, полное воздержание от мясной пищи и частые бичевания. Кроме большой учености, Педро Родригес обладал красивым голосом и даром яростного обличения ереси. Высокий, худощавый, с решительными чертами лица и с большими темными глазами, он легко приводил свою паству в состояние истерического экстаза. Страстно и убедительно призывал он добрых христиан во имя спасения души сообщать Святой палате инквизиции обо всем, что может привести к греху или ереси. Каждому католику вменял он в обязанность доносить на ближних своих — сыну на отца, жене на мужа. Никакие родственные связи не должны были приниматься во внимание, когда дело касалось борьбы с ересью, оскверняющей истинную веру.
Филипп не забыл товарища своих детских игр и назначил его главным инквизитором. Педро Родригес принял королевскую милость лишь после того, как провел целую ночь в церковном соборе на коленях перед иконой Спасителя.
Аресты и пытки, костры и конфискация имущества стали проводиться столь ретиво, что вскоре раздавили скрытых еретиков. Многих превратили в пепел. Система доносительства подобно эпидемии распространилась по всей Испании. Всем гражданам под страхом сурового наказания вменялось в обязанность доносить на любого, кто в шутку или со злости, по незнанию или от легкомысленности оскорбил святое учение.
Теперь по долгу службы Педро Родригес часто встречался с королем, и их беседы касались не только религиозных вопросов. Он был единственным, кому король полностью доверял.
Главный инквизитор часто устраивал аутодафе, и одно из них, отличавшееся особой пышностью, удостоил своим присутствием сам король. Это был настоящий праздник каннибалов. Тридцать три обвиненных в ереси человека в присутствии короля и высшей испанской знати взошли на костер, чтобы обратиться в пепел во славу Церкви Христовой.
Стоял прекрасный солнечный день, один из тех, когда с особой остротой чувствуется радость жизни. Собравшийся на камадеро — площади для сожжения — народ с нетерпением ждал зрелища не менее занимательного, чем бой быков.
Толпа загудела, когда началось торжество. Впереди шел священник с черным крестом в руке. За ним следовали те, кого приговорили к сожжению, одетые в sambenito— желтые туники, на одной стороне которых были написаны имена страдальцев и перечислены совершенные ими преступления, а на другой нарисованы языки пламени. Их сопровождали монахи, проведшие с ними последнюю ночь. Дворянин, который нес инкрустированный золотом ларец с приговорами, приор доминиканского монастыря и инквизиторы замыкали скорбное шествие.
Для тех, кто решил умереть в католической вере, пусть даже и в последний момент, к столбам прикреплялись гарроты — подарок раскаявшимся еретикам от Святого престола. Таких грешников удушали, но тела их все равно сжигались на костре.
Толпа смотрела на сожжение людей с жадностью, получая наслаждение от каждого мгновения. Зрители кричали от восторга и аплодировали, заглушая вопли жертв, чувствуя удовлетворение оттого, что находясь здесь, они способствуют славе и величию божьего дела.
Окна окружавших площадь домов сверкали богатыми нарядами знати. Король Филипп со своими грандами наблюдал за церемонией с балкона ратуши. Один из обреченных на страшную гибель, охваченный смертным ужасом, почти обезумевший от мысли о предстоящих муках, отчаянно выкрикнул, простирая к королю дрожащие руки:
— Государь! Да неужели это зрелище может вас тешить или радовать? Ведь все мы люди, созданные по образу и подобию Божьему. Разве для этого Господь всемилостивейший дал вам могущество и силу… Именем Божиим заклинаю вас… Сжальтесь над нами! Пощады, государь! Пощады!
На лице короля не отразилось ни малейшего волнения. Всего лишь на миг затуманились его глаза и дрогнули веки:
— Если бы сын мой был виновен в тех преступлениях, в которых изобличены вы, — ответил король, — то я сам сложил бы для него костер и собственноручно поджег его без малейшего колебания.
И бестрепетно, не дрогнув ни единым мускулом недвижного лица, смотрел Филипп, как тридцать три мученика, корчившихся на столбах, превратились в живые факелы и ревели от боли так, что голоса их могли бы заглушить трубы Страшного суда.
Эта «музыка» была для королевских ушей гораздо приятнее свиста пуль, который он слышал всего раз в жизни, во время сражения под Сент-Кантеном. При осаде этого города Филипп находился рядом со своим командующим герцогом Савойским. Свист пуль, гром пушек, стоны раненых, вопли сражающихся произвели на него весьма неприятное впечатление.
— Вам нравится эта музыка? — спросил король у Педро Родригеса, скрывая под шутливым тоном свою врожденную трусость.
— Признаюсь, не нахожу в ней ни малейшей приятности, — пожал плечами дон Педро.
— Вот и мне она не по душе. Удивляюсь моему покойному отцу, который был от нее в восторге.
С того дня король Филипп больше никогда не участвовал в ратных подвигах своих войск.
* * *
Душе короля Филиппа не были доступны ни радость жизни, ни человечность. Первое чувство было в нем подавлено мрачной обстановкой детства, второе не могло развиться, ибо между людьми и королем не было никакой связи. Разум его был замкнут двумя идеями: собственным своим величием и тем, что сам Филипп признавал выше этого величия. Эгоизм и фанатичная религиозность были всей сутью его жизни. Он был король и христианин, и постоянно оставался дурным королем и дурным христианином.
Человеком для людей он никогда не был, ибо умея только превозноситься, никогда даже не пытался снизойти с высоты своего величия. Вера его основывалась на мрачности и жестокости, потому что божество, которому он служил с таким рвением, по его понятиям, не знало ни жалости, ни милосердия. Не прощало, а только карало.
Филипп никогда ничего не просил у Бога. Он умел только Его бояться, ибо видел в нем высшую безжалостную силу, перед которой ничего не значило королевское всемогущество. Он раболепно трепетал перед Богом, потому что только перед ним и мог трепетать. Его лишенная гибкости тяжелая и медленная душа была готова на любую крайность. Он, как и папа, считал себя наместником Бога на земле, тяжко обремененным властью в узком преддверии вечности, от которой ни на миг не отводил взора. Он был красив. Светлые шелковистые завитые волосы. Аккуратно подстриженная бородка обрамляла большие чувственные губы. Нос римского патриция. Фарфоровая прозрачность белой кожи. Лишь тяжелый выступ лба придавал изящному и изнеженному облику короля расплывчатую суровость.
В юности Филипп часто предавался порывам бурного сластолюбия, но при этом наслаждался лишь чувственной стороной любовных отношений. В его любовных связях не было ничего романтического. Четыре раза он был женат, и ни к одной из своих жен не испытывал никаких чувств, так как все четыре брака были делом политики.
Французская принцесса Елизавета Валуа, дочь короля Генриха II и Екатерины Медичи, сестра воспетой Дюма королевы Марго, была третьей супругой Филиппа. Просватанная сначала за инфанта дона Карлоса, эта юная прелестная женщина должна была по политическим соображениям выйти замуж за его отца, что и стало источником драмы в семействе испанского короля.
Справедливости ради следует отметить, что Филипп не хотел причинить зло своему сыну, женившись на его невесте. Но не так уж много было в Европе принцесс и вдовствующих королев. Все они находились в какой-то степени родства с испанскими монархами. Династия не должна была прерваться, и потому кровосмесительство было обычным делом в те времена.
Жены Филиппа жили недолго. От него веяло ледяным холодом, и эти хрупкие красавицы чахли, как цветы, лишенные солнца. Матерью дон Карлоса была первая жена короля восемнадцатилетняя Мария Португальская, скончавшаяся через четыре дня после того, как подарила венценосному супругу наследника престола.
Инфант дон Карлос был совсем не похож на героя одноименной трагедии Шиллера. У немецкого поэта он изображен как восторженная прямая натура, воплощение благородства и духовного совершенства, орленок в золотой клетке, великодушный и пылкий мечтатель.
Настоящий дон Карлос не был ни благородным, ни восторженным, ни великодушным. Но разве можем мы упрекать за это великого поэта, подарившего человечеству своего дона Карлоса, ставшего одним из самых пленительных образов в мировой литературе?
Сын короля Филиппа, появившийся на свет недоношенным, был горбат и низкоросл, имел выпуклую «голубиную» грудь, плечи разной высоты и одну ногу короче другой. К тому же при рождении он перенес дисфункцию мозга и несколько отставал в умственном развитии. Он говорил фальцетом, заикался, обладал агрессивным характером, был подвержен припадкам бешенства и отличался повышенной жестокостью. Лишенный материнской ласки, принц рос замкнутым и своевольным. Разговаривать он начал в пять лет, и ничто не могло заставить его прилежно учиться. Больше всего дон Карлос любил вино и женщин. Но с женщинами его отношения складывались непросто. При общении он старался причинить им боль. В бухгалтерских книгах сохранились записи о деньгах, выплаченных отцам девочек, избитых Его Высочеством.
По всему выходило, что дон Карлос не может наследовать престол. Ежедневно королю докладывали о новых безумствах сына. Как-то придворный сапожник не угодил инфанту, сшив ему слишком узкие туфли, дон Карлос, изрезал их на мелкие кусочки, положил на блюдо, полил соусом и заставил сапожника съесть это кушанье. Хотя каждый ремесленник кормится своим трудом, это был, пожалуй, единственный случай буквального подтверждения этой истины. В другой раз он выбросил из окна члена королевского суда — одного из знатнейших испанских грандов. А однажды из-за какого-то пустяка кинулся с кинжалом на епископа, и тот, упав на колени, с трудом вымолил себе жизнь. Подобные случаи множились, и король начал сомневаться в душевном здоровье принца.
Инфант, которому король не поручал никаких дел, тосковал, тяготился своим положением и лелеял в душе ненависть к отцу. Однажды он пошел на ядовитую и опасную выходку. Издал книгу, состоявшую из чистых страниц и озаглавленную «Великие и удивительные путешествия короля Филиппа» (Los grandes у admirables viajesdel rey don Fhilipe). Чтобы понять суть этого бессловесного пасквиля, нужно было знать, что король Филипп в последние двадцать лет ни разу не покинул Эскориала. Филиппу, разумеется, донесли об этом, а он никогда ничего не забывал и не прощал.
Но вот при дворе стали готовиться к свадьбе дона Карлоса с четырнадцатилетней дочерью французского короля Генриха II Елизаветой. Инфанту так много рассказывали об уме, красоте и ровном характере принцессы, что он заочно влюбился в нее. Перестал безумствовать. В его характере наметился ощутимый сдвиг к лучшему, и, кто знает, возможно благотворное влияние любви излечило бы его.
Женитьба Филиппа на той, которую он уже высватал для своего сына, нанесла безжалостный удар по уму и сердцу несчастного принца. Его невеста стала его мачехой! Такой кульбит судьбы мог бы лишить рассудка и здорового человека. Противны, гадки и ненавистны стали бедному инфанту и отец, и Эскориал, и родина.
* * *
Январь 1568 года обрушился на Эскориал жесткими ветрами, оборвавшими последние жухлые листья с его редких кустарников. Шел сильный дождь, но его шум перекрывали молотки рабочих. Дворец Филиппа постоянно достраивался. Главный инквизитор Педро Родригес поднялся на верхний этаж, прошел зубчатым переходом, открытым всем ветрам, и оказался в большом квадратном зале, полном духовенства в сутанах и вооруженных людей. Офицер охраны, бряцая доспехами, отдал честь и пошел доложить королю о прибытии главного инквизитора.
Массивная резная дверь раскрылась, и Родригес вошел в королевский кабинет. Здесь было светло. Через высокое окно, занимавшее полстены, лился бледный свет прямо на письменный стол, за которым работал Филипп. Он отодвинул в сторону бумаги и благожелательно посмотрел на главного инквизитора светлыми очень спокойными глазами. Жестом предложил ему сесть и спросил негромко:
— Ну, что там у тебя?
— К сожалению, плохие новости, Ваше Величество, — ответил Родригес, кладя перед собой большую папку, — дело касается инфанта.
— Что он опять натворил? Я уже давно склоняюсь к мысли, что Господь послал мне такого сына в наказание за мои грехи, — сказал король тихо, не поднимая глаз.
— Государь, на сей раз все гораздо серьезней. Нами перехвачена секретная переписка инфанта с главой нидерландских еретиков Вильгельмом Оранским. Принц намерен бежать в Нидерланды и встать во главе мятежников. Оранскому он написал, что подлинным еретиком является тот, кто убивает людей, стремясь навязать им свое представление о Боге и мироздании. Нет сомнения, что инфант имел в виду вас, государь.
Педро Родригес вынул из папки какую-то бумагу и осторожно положил ее перед королем. Филипп не обратил на это внимания. Его белая рука судорожно сжала висящий на груди орден Золотого руна на цепочке из темных драгоценных камней.
— Это все? — спросил он.
— Нет, к сожалению. В последнее время инфант не расстается с заряженными пистолетами. Стены своей опочивальни он увешал оружием. Каждому, кто только желает его слушать, он говорит, что ради всеобщего блага необходимо убить одного человека.
— Почему ты решил, что речь идет обо мне?
— Я бы никогда не осмелился придти к такому выводу, государь, но инфант сам рассказал о задуманном им злодеянии своему духовнику на исповеди в рождественский сочельник. Прелат, разумеется, доложил обо всем мне.
— Он нарушил тайну исповеди.
— Это был его долг.
Воцарилось тяжелое молчание. Сбоку возле Филиппа стоял столик с маленьким распятием и двумя серебряными ящиками с мощами. Филипп взял распятие и долго смотрел на него, обдумывая услышанное. За окном сверкнула молния, и сильный порыв ветра обрушил потоки дождя на оконное стекло. В кабинете сразу потемнело. Наконец, король встал, чтобы выразить свою волю. Встал и главный инквизитор.
— Как отец, я прощаю ему все. Даже злой умысел против меня. Но как король я обязан наказать его за измену. Тяжкие пороки, которыми обременен мой сын, делают его совершенно непригодным к правлению. Он погубит государство, если станет королем. Этого нельзя допустить.
* * *
18 января 1568 года около полуночи Филипп II в шлеме и с мечом в руке в сопровождении шести грандов — членов королевского совета, вошел в комнату спящего принца и прежде всего завладел его шкатулкой с бумагами. Пробудившийся инфант даже не попытался броситься к оружию, которым были увешаны стены. Протянув руки к отцу, заливаясь слезами, он воскликнул:
— Батюшка… я не сумасшедший. Не убивайте… Пощадите меня! Вспомните, я ведь единственный сын ваш…
— Никто и не собирается тебя убивать, — ответил король голосом, не выражающим никаких эмоций. — Однако же я должен родительски наказать тебя.
Король приказал взять наследника престола под стражу и перевести в пустую отдаленную комнату дворца под охрану четырех надзирателей. Все сношения с внешним миром ему были запрещены.
Стоит ли удивляться, что рассудок бедного инфанта окончательно помутился. Он рыдал, не переставая, бессвязно говорил об уготованных ему истязаниях, метался как раненый зверь, несколько раз покушался на самоубийство. Пытался уморить себя голодом и жаждой.
Каждый раз ему спасали жизнь. Его берегли. Для чего? Для казни, пытки, допросов? Этого мы уже не узнаем…
Наследник испанского престола умер в феврале 1568 года, по-видимому отравленный по королевскому приказу. Во всяком случае Филипп знал, что инфант умирает. Долгие часы следил он за агонией своего сына через отверстие в стене, как за театральным представлением, невидимый и невозмутимо спокойный.
Хроника пятая, в которой рассказывается о возвышении дона Хуана Австрийского и о войне с морисками и турками
Дон Хуан Австрийский… Лучший полководец своего времени. Триумфатор Лепанто и король Туниса. Бастард, ставший наследником испанского престола после смерти дона Карлоса. Как у большинства любителей наслаждений, в основе его чувственности лежал эгоизм. Обладая проницательным умом, воспитанный в сознании своей незаурядности, он покорял женщин тончайшим притворством, лукавым светом неотразимого обаяния. Неутомимый любовник, истинный художник сладострастия, виртуоз амурных забав и чувственных пожаров, он был всегда скрытен, ибо скрытность является тем плащом, под которым прячут оружие.
Ему не нужно прилагать усилия, чтобы быть элегантным. Он элегантен по своей природе. Он в любом костюме привлекал к себе внимание. Никакие погрешности в одежде не могли сделать его смешным. Любая вещь выглядела на нем как последний крик моды.
Но этот дамский угодник не был развратником. Разврат привлекателен только с лицевой стороны, а изнанка его отвратительна. В любовных же делах дона Хуана ничего отвратительного не было. Женщины тянулись к нему, как к магниту, потому что каждой он давал почувствовать, что она неповторимая и единственная. Он всегда стремился ценой напряжения всех сил духовных и физических довести женщину до состояния полного блаженства. То, что дон Хуан давал своим возлюбленным, было для него важнее того, что получал он сам.
Но тот, кто любит многих женщин, на самом деле не любит ни одной. Дон Хуан писал своему другу Александру Фарнезе: «Любовь — это вздор, химера. Мне нравится любоваться собственным отражением в глазах женщины, с которой делю ложе. То, что люди называют любовью, есть радость обладания. Любят не женщину, а свою власть над ней».
И все-таки главным в этом человеке были отнюдь не его альковные подвиги. Мятежный неукротимый дух, страсть к рискованным приключениям, рыцарское понимание чести, умение находить выход из безвыходных ситуаций, стремление к безграничной свободе — таков дон Хуан у Мольера и Байрона, у Моцарта и Пушкина. Таким, по-видимому, он был и в жизни. Современники отмечали его не знающую границ отвагу, не по годам зрелую рассудительность, стратегический талант, благородство и бессистемные, но весьма обширные познания в истории, философии и искусстве.
Есть такая хасидская притча. Рабби Нахман показал своим ученикам белый лист с точкой посередине и спросил:
— Что вы видите?
Первый ученик сказал: — Точку.
Второй уточнил: — Черную точку.
Третий произнес: — Жирную черную точку.
— Почему-то никто из вас не заметил большого белого листа, — подытожил рабби Нахман. — Надеюсь, вы поняли на этом примере, что нельзя судить о человеке лишь на основе его недостатков.
Король Филипп долго относился к сводному брату лучше, чем к своему сыну, которого стыдился. Ему даже нравилось, что дон Хуан, обладавший живым открытым характером, с детства не испытывал никаких комплексов, общаясь со своим венценосным братом. Никто, даже супруга Филиппа и его сын, не смели смотреть в глаза королю, когда он с ними разговаривал. А дон Хуан не опускал глаз, и Филипп воспринимал это как должное. Он позволял младшему брату то, чего не позволял никому. Дон Хуан не придерживался этикета, обращался к королю по-родственному и всегда говорил ему то, что думал. Филипп разрешил брату иметь собственный двор и повелел гофмейстеру Кихаде заняться его заброшенным воспитанием. Настал день, когда дон Хуан был отправлен в лучший университет Испании, расположенный в Алкале. Вместе с ним туда же поступили инфант дон Карлос и сын Маргариты Пармской — незаконнорожденной сестры короля — Александр Фарнезе. Друзья проучились в этом заведении два года, увлекаясь не столько латынью и богословскими науками, сколько лошадьми и женщинами.
Инфант находился в тени своего блистательного дяди, что его отнюдь не раздражало. Он без малейшей зависти воспринимал многочисленные таланты и любовные победы дона Хуана. Под влиянием его благородного характера в поведении инфанта наметилась перемена к лучшему, и, возможно, судьба дона Карлоса сложилась бы иначе, не случись однажды беды. Возвращаясь с очередной пирушки, находившийся под хмельком инфант поскользнулся и упал с крутой лестницы, получив тяжелую травму головы. Пришлось делать трепанацию черепа. Жизнь принца удалось спасти, но с тех пор явно помутился его разум…
Тем временем бурная жизнь, которую вел дон Хуан, стала беспокоить короля. Однажды он сказал сводному брату:
— Количество любовниц никогда не переходит в качество. Зачем тебе это? Ты что, тешишь свою похоть или ищешь идеальную любовь?
В голосе короля чувствовалась ирония.
— Амурные забавы — самый приятный вид развлечений. Только и всего. Что же касается любви, то в этом мире можно найти все, кроме любви и смерти. Они сами находят нас, — ответил дон Хуан.
Король Филипп хотел, чтобы карьера его брата пошла по духовной линии.
— Я сделаю из тебя кардинала, а затем и самого папу, — пообещал он.
— Брат мой, недостаточно ли нам с вами одного общего папы? Зачем вам еще один в моем лице? — засмеялся дон Хуан.
— Кем же ты хочешь стать?
— Вашим мечом, — сказал дон Хуан, мечтавший о военных подвигах, — ну и если будет на то ваша воля, королем в какой-нибудь небольшой стране, которую я отвоюю у турок в Африке.
Филипп поморщился. Это в его планы отнюдь не входило.
В 1565 году огромные турецкие силы напали на Мальту. Нападение было отражено благодаря отчаянной храбрости рыцарей ордена иоаннитов, которые после потери Родоса переселились на Мальту во главе со своим гроссмейстером Жаном де Валеттом (в его честь столица Мальты называется Ла-Валетта). Так далеко на запад турки с тех пор уже никогда не проникали.
Когда король Филипп снарядил флот для деблокады Мальты, дон Хуан бежал из надоевшего ему университета, чтобы тайком пробраться на один из кораблей. В самый последний момент он был опознан и по королевскому приказу вернулся в Эскориал.
— Вы, брат, помешали мне предоставить свой меч в распоряжение гроссмейстера де Валетта для защиты святого дела, — с горечью сказал дон Хуан брату.
— Де Валетт обойдется без тебя. А ты обнажишь свой меч, когда наша святая церковь и я будем в этом нуждаться, — ответил Филипп. — На твой век войн хватит. А пока учись военному делу.
И дон Хуан учился. Во главе эскадры в тридцать три вымпела он совершил успешный рейд против берберийских пиратов, опустошавших южное побережье Испании. К удивлению многих, этот красивый изящный юноша оказался не только доблестным воином, но и талантливым военачальником, делившим со своими солдатами все тяготы походной жизни.
Король Филипп благожелательно отнесся к первым успехам своего младшего брата. В то время он ему еще полностью доверял. Поэтому когда разразилось восстание морисков, грозное и крайне опасное, он без колебаний назначил дона Хуана командующим действующей против них армии.
Мориски — выкресты, потомки мавров, приняли христианство в силу обстоятельств, но все знали, что они лишь прикрываются католической верой, а на самом деле живут по предписаниям Корана и верят не в Христа, а в Аллаха. Они не едят свинину, ходят дома в восточных одеяниях и тайно молятся пять раз в день. Их не часто видят по воскресеньям в церкви, зато в пятницу (священный для мусульман день) все лавки в их кварталах обычно закрыты.
На все это долгое время смотрели сквозь пальцы, но в правление Филиппа с гнилым либерализмом было покончено. Инквизиция ужасно гордилась тем, что ей удалось искоренить ересь иудаизма, и хотя все еще подозрительно косилась на новых христиан из иудеев, но уже редко находила поводы для привлечения их к суду. В отличие от испанцев, привыкших сорить деньгам, но не желающих их зарабатывать, мориски отличались трудолюбием и прилежностью, успешно занимались не только земледелием, но и торговлей и становились все богаче. Это, разумеется, вызывало зависть испанских соседей. К тому же рождаемость у морисков была выше, чем у испанцев, и существовала опасность, что они превратятся в демографическую бомбу, которая уничтожит католическую Испанию.
Этого нельзя было допустить, и все громче звучали голоса, требовавшие высылки всех морисков из страны. Раздавались даже предложения вывезти всех морисков в открытое море и затопить суда. Однако король Филипп не хотел увеличивать арабскую мощь по ту сторону Гибралтарского пролива, переправив туда сотни тысяч трудолюбивых людей. Испанские власти стали делать все для того, чтобы вызвать восстание и покончить с морисками раз и навсегда.
В 1567 году король Филипп издал эдикт, согласно которому мориски должны были отказаться от всех проявлений национальной культуры. Им запретили читать, писать и говорить по-арабски. Запретили также восточные одежды, исламские музыкальные инструменты и даже традиционные мавританские бани по пятницам — чистоплотность морисков казалась благочестивым католикам противоестественной. К тому же испанские власти не без оснований рассматривали морисков как пятую колонну, готовую при благоприятном стечении обстоятельств переметнуться на сторону османов или других врагов королевства.
Доведенные до отчаяния мориски взялись за оружие. Теперь речь шла уже не просто о восстании. Практически все население Гранады поднялось на борьбу. Мятежники избрали королем Абен Абу Абдаллаха, опытного воина и неплохого организатора, начертавшего на своем знамени девиз: «Не больше, но и не меньше». В короткий срок он создал вполне боеспособное войско, сумевшее даже ненадолго взять Гранаду. Мятеж ширился с быстротой лесного пожара. Мусульмане Северной Африки слали повстанцам оружие и добровольцев. Турецкий султан Селим обещал им помощь.
Сложилась весьма неприятная для испанских властей ситуация. Государство, обладающее громадными колониями в Новом Свете, владеющее значительной частью Европы, стало терять контроль над положением у себя дома. Король Филипп встретился с братом перед его отбытием в армию.
— Благодарю Ваше Величество за то, что вы сочли меня достойным вашего доверия. Клянусь, что я его оправдаю, — склонил голову дон Хуан.
— Да разве я назначил бы тебя главнокомандующим, если бы в этом сомневался? — сказал Филипп. — Но я написал для тебя сто страниц инструкций, которые ты обязан неукоснительно выполнять.
— Да вы что, брат? — возмутился дон Хуан. — Вы посылаете меня сражаться с мятежниками или заниматься чтением?
— Ты будешь действовать, как я приказываю, — холодно сказал король, но, видя смятение брата, подсластил пилюлю:
— Зато ты будешь подчиняться только мне и больше никому, как я подчиняюсь одному только Господу.
Мориски сражались отчаянно. В снежной Сиерре-Неваде, в гористой Альпухарии, в дикой Сиерре-де-Ронде — практически везде шли тяжелые бои. Дон Хуан методично, шаг за шагом, гасил огонь мятежа, несмотря на то что король Филипп по своему обыкновению не присылал брату ни денег, ни подкреплений. Зато солдаты дона Хуана, полюбившие юного командующего, относились к нему со слепой преданностью.
— А мальчишка-то ничего, — говорили повидавшие виды ландскнехты. — Из него выйдет толк, если власть его не испортит.
— Доблесть и боевой пыл значат многое, — внушал своим солдатам дон Хуан, — но только когда они сочетаются с осмотрительностью и самоконтролем. Я посылаю вас в бой не затем, чтобы вы гибли. Мертвые герои бесполезны. Я хочу видеть вокруг себя живых героев.
Постепенно дону Хуану удалось придать всей кампании нужное ему направление. Взаимное ожесточение сражающихся приводило к невиданным в прежних войнах зверствам с обеих сторон. Но к концу февраля в руках морисков из всех населенных пунктов остался лишь хорошо укрепленный город Галера. Его шеститысячный гарнизон поклялся умереть, но не сдаться. Осада длилась несколько месяцев. В одном из боев дон Хуан, сам водивший на приступ своих солдат, был ранен аркебузной пулей, и верный Кихада вынес его из пекла сражения. А вскоре после этого сам Кихада погиб в бою, и тогда потрясенные солдаты увидели, как дон Хуан плачет. Они бы никогда не поверили, что этот человек может плакать…
Очень медленно кровавая война шла к своему завершению. Галера пала, и все 2500 жителей этого города, включая женщин и детей, были вырезаны, несмотря на приказ дона Хуана щадить побежденных.
Весной 1570 года мориски сложили оружие. 20 мая их король Абдаллах прибыл в лагерь дона Хуана. Полководец принял его сидя в похожем на трон кресле, поставленном на небольшой помост, построенный специально для этой церемонии. Король Абдаллах подъехал к помосту на безукоризненно ухоженном белом в черных яблоках жеребце, спешился, неторопливо снял меч на золотой перевязи, отстегнул кинжал и положил оружие на помост. Потом сел на землю, скрестив ноги. Дон Хуан кивнул, и к королю подскочил писарь с пером и чернильницей. Не вставая с земли, Абдаллах подписал акт о капитуляции и склонил голову в знак полной покорности.
Судьба морисков после проигранной войны была ужасной, но мы опустим завесу жалости и не станем описывать торжество победителей. Отметим только, что в конце лета этого кровавого года королевский совет принял решение переселить значительную часть морисков в плохо пригодные для жизни горные районы Испании. В последующие месяцы свыше восьмидесяти тысяч морисков — мужчин, женщин и детей — были депортированы в те части страны, в которых они никогда до этого не жили. Изгнанников гнали пешком по труднопроходимым горным дорогам, и многие из них умерли, не вынеся тягот страшного пути.
Дон Хуан не одобрял такой жестокости. «Это было самое печальное зрелище на свете, — писал он венценосному брату. — Несчастных гнали по ужасным дорогам словно скот. Многие гибли от ледяного ветра, снега и проливного дождя. Им не разрешили взять с собой теплые вещи. Матери, случалось, оставляли своих детей на обочинах дорог. Нет ничего печальнее участи людей, которых изгоняют из их собственных домов».
Король был недоволен чувствительностью брата. «Они заслужили то, что получили, — написал он в ответном письме. — И вообще лучше сделать и пожалеть, чем не сделать и пожалеть».
* * *
Тем временем в Турции, достигшей к середине XVI века апогея своего имперского величия, произошли существенные перемены. После сорокашестилетнего правления скончался султан Сулейман II Великолепный. Слава и гордость Турции. Гроза и ужас христианского мира. Он принадлежал к числу тех исполинов, явление которых на земле обычно предвосхищает кровавая комета на небе. В нем причудливо сочетались противоречивые качества: живой ум и блестящая образованность с необузданными страстями, великодушие с изуверской жестокостью, непоколебимая воля с ребяческой уступчивостью, подозрительность с детской доверчивостью. Для Турции этот султан был тем же, что Петр Первый для России, хотя в смысле жестокосердия турецкий правитель оставил далеко позади российского преобразователя. При нем турецкая имперская звезда сияла в полном блеске. После него ее постепенно заволокло тучами, вплоть до полного затмения.
Не будем утомлять читателя рассказами о зверствах, которые творили войска Сулеймана в покоренных странах. В славянских землях, например, матери и сто лет спустя пугали непослушных детей его именем. В оправдание этого «бича ислама» можно сказать лишь то, что весь XVI век был кровавым потопом, насланным каким-то гневливым божеством на грешную землю. Потоки крови залили все царства — от шотландских гор до берегов Каспийского моря. Войны, религиозные распри, частые моровые поветрия опустошали страну за страной. Смерть не восторжествовала окончательно лишь потому, что ей противостояла похоть — грубая, чувственная, чисто звериная, доходившая до крайних пределов. Нравственное зло спасло народы Европы от зла физического уничтожения. Упадок нравственности в те страшные времена сохранил баланс между жизнью и смертью и не дал исчезнуть роду человеческому.
Преемник Сулеймана II султан Селим II взошел на престол благодаря интригам своей матери Роксоланы. Никаких выдающихся качеств у этого правителя не было. Правда, он считался знатоком поэзии и сам писал довольно гладкие стихи. А еще он был сентиментален, как и многие жестокие люди. Его отличительными чертами были трусость и распутство. Он не появлялся в военных лагерях, не участвовал в походах и проводил все свое время в серале, где предавался любовным усладам и пьянству. Этот султан тоже полагал, что «Магомет перехитрил в Коране, запрещая крепкие напитки». В историю он вошел под кличкой «Селим-пьяница».
Эра завоеваний еще не была окончательно завершена, и талантливым визирям удавалось и при плохих правителях еще некоторое время поддерживать блеск Оттоманской империи. Но дни ее великолепия уже миновали.
При султане Селиме государством фактически управляли два человека: политическими и военными делами — великий визирь Мехмет Соколлу, а финансовыми — Йосеф Наси, португальский марран, вернувшийся в лоно иудаизма, банкир, дипломат, адмирал и казначей. Это он задолго до Теодора Герцля пытался воссоздать еврейское государство в Эрец-Исраэль, не дожидаясь прихода Мессии. Благодаря своему влиянию при Высокой Порте — дворе султана — Наси получил милостивое соизволение отстроить лежавший в развалинах город Тивериаду и заселить его евреями. Султанский фирман и финансовые возможности Йосефа Наси обеспечили начальный успех этого замысла. В 1565 году при содействии дамасского паши город и его укрепления были восстановлены. Евреев, положение которых со дня на день ухудшалось в странах Европы, пригласили переселиться в новую колонию на Святой Земле. Однако взгляды и планы Наси опередили свое время. Возникли непреодолимые трудности политического, экономического и религиозного характера, что и привело к неудаче эксперимента.
Этот энергичный талантливый еврей появился в Стамбуле в последние годы жизни султана Сулеймана и быстро стал закадычным другом наследника престола Селима II. Наси не жалел ни золота, ни драгоценностей на подарки будущему султану и его любимым женам. Вступив на престол, Селим вознаградил друга, сделав его пожизненным правителем острова Никсос, отвоеванного у Венеции. Но для Йосефа Наси гораздо важнее был другой подарок султана. Селим предоставил ему монополию на торговлю вином по всей территории Османской империи, что приносило громадный доход.
Кроме всего прочего, Йосеф Наси имел неплохую сеть осведомителей по всей Европе и держал султана в курсе важнейших политических новостей. По-видимому, именно Наси подсказал Селиму мысль о необходимости захвата Кипра, ибо этот остров славился своими превосходными виноградниками.
Султан Селим процарствовал всего восемь лет и умер из-за своего пристрастия к горячительным напиткам. Находясь в известном состоянии в бане своего дворца в Топкапе, он поскользнулся и разбил себе голову о мраморный пол.
* * *
Венецианская республика почти сто лет вела вялую войну с Оттоманской Портой. Во главе государства стояли тогда купцы с тугой мошной, которые заботились лишь о своих прибылях и совершенно не понимали того значения, которое имеет для безопасности страны господство на море. Никакой серьезной политической стратегии они не выработали. Эти торгаши всегда были готовы продать свою помощь тому, кто больше заплатит, или же купить себе мир — пусть даже на самых позорных условиях. К тому же венецианцы были от природы не очень способны к военному делу. Поэтому Венеция с каждой новой войной теряла какую-то часть своих владений.
12 сентября 1569 года на венецианских верфях вспыхнул пожар, причинивший значительный ущерб флоту республики. Молва даже утверждала, что весь флот погиб. Это было не так, но султан Селим воспользовался удобным случаем и в ультимативной форме потребовал, чтобы Венеция уступила Турции Кипр. Венеция с превеликим негодованием этот ультиматум отвергла, и тогда Селим объявил ей войну.
В июле 1570 года капудан-паша Пиали подошел к Кипру с эскадрой в 260 судов и высадил на его южном берегу пятидесятитысячное войско под командованием паши Мустафы. Венецианский флот, находившийся поблизости, даже не попытался помешать десанту и не поспешил на помощь малочисленному кипрскому гарнизону. Остров был не готов к обороне. Число его защитников не превышало трех тысяч человек. Нечего было и думать о том, чтобы дать неприятелю сражение в открытом поле с такими силами, и они были отведены в укрепленные города Левкозию и Фамагусту.
Левкозию турки взяли штурмом довольно быстро, зато осада Фамагусты продлилась свыше десяти месяцев. Обороной руководил комендант города Брагандино — человек редкого мужества. Под его командованием защитники города отбили шесть турецких приступов.
Но венецианские правители не оказали Кипру никакой помощи. Они просто бросили его храбрый гарнизон на произвол судьбы. Когда кончилось продовольствие и истощились боеприпасы, комендант Брагандино счел возможным сдать город при условии, что его гарнизон и жители получат право свободно покинуть Кипр со всем имуществом. Паша Мустафа принял это условие и поклялся на Коране, что оно будет выполнено. Но ведь, согласно учению пророка, обязательства, данные неверным, можно нарушать, если это в интересах ислама. Как только отважные защитники Фамагусты вышли за ворота крепости, янычары набросились на безоружных людей и зарубили их — всех до единого. Женщин насиловали и увечили, детей вырывали из рук матерей и разбивали о стены.
Коменданта Брагандино турки хорошо знали и ненавидели. Поэтому они замыслили для него неслыханную казнь. С него живого ободрали кожу. Самого же страдальца привязали к коровьей спине и проволокли по улицам Фамагусты. Все его тело с ветвями набухших лиловых жил запеклось кровью. На алом лице жутко синели глаза. К сожалению, у несчастного была могучая натура, и почти целый день прожил он в таком состоянии. Содранную же кожу паша Мустафа приказал набить соломой и отправил ее в виде чучела в Стамбул, султану Селиму, продолжавшему тянуть свое запретное вино, похожее на человеческую кровь.
Трудно удержаться и не провести параллели с сегодняшним днем. И европейские политики, и американский президент, и папа римский не устают твердить, что они не против ислама, ибо ислам — религия мира. При этом мы каждый день видим и в Интернете, и на экранах телевизоров события, высветляющие совсем иную его сущность. Возникает резонный вопрос: так ли уж миролюбив ислам, как об этом твердят общающиеся с европейской аудиторией мусульманские теологи и либеральные лидеры Запада?
— Ну что ж, — говорят мусульманские проповедники, — почитайте Коран.
Читаем. И на первых же страницах наталкиваемся на проповедь мира и социальной справедливости. Вроде бы все ясно, и читать дальше уже нет смысла. Все, однако, не так просто. Мало кто знает, что суры Корана, призывающие к миру, давно не действуют. Они отменены, потому что вступает в силу принцип «насха» (отмены), заложенный в самом Коране. Более ранние суры отменяются более поздними. Мухаммед ведь начинал свою проповедническую деятельность в Мекке, где он был окружен сонмом врагов. Его тогдашние призывы к миру были всего лишь способом выживания.
После хиджары (бегства в Медину), где он обрел поддержку воинственных ансаров, тон его проповедей резко изменился. Мир был заменен на меч. «А когда вы встретите тех, кто не уверовали, то удар мечом по шее. Когда же произведете великое избиение их, то укрепляйте узы». Подобных откровений у Мухаммеда много, и все они относятся к действующей в наши дни части Корана. Ну, а мусульманские проповедники, обращающиеся к западной общественности, продолжают цитировать те пассажи, где говорится о миролюбии ислама. На лицо явный обман, что, впрочем, не является чем-то зазорным для мусульман, имеющих дело с «неверными».
Падение Кипра привело в ужас всю Европу. Было ясно, что турки Кипром не удовлетворятся. К угрозе султана Селима превратить в мечеть базилику Святого Петра в Риме наконец-то отнеслись с полной серьезностью. Страх перед турками, к тому времени почти не знавшими поражений, обеспечил успех дипломатической активности.
20 мая 1571 года Испания, Ватикан и Венеция объединились в Священную лигу для борьбы с турецкой экспансией. Совместными усилиями они довольно быстро создали такой мощный и многочисленный флот, какого никогда еще не знала Западная Европа. Он состоял из трехсот боевых галер и шести огромных венецианских галеасов — этих плавающих цитаделей XVI века.
Турецкий военный флот, которым командовал опытный капудан-паша Ага Али, имел примерно на пятьдесят галер больше. И хотя галеасов у него не было, турки, шедшие от успеха к успеху, не сомневались в победе и стремились к решающей битве. Впереди маячило грандиозное морское сражение, и от его результата зависела судьба европейской цивилизации.
В этих обстоятельствах король Филипп, хоть и не без колебаний, решил доверить верховное командование сводному брату. После блестящей победы дона Хуана над морисками Филипп регулярно получал от своих шпионов донесения о его возросшем честолюбии. Так, на одной из пирушек дон Хуан сказал, что может служить только Богу и королю. А вот когда он отвоюет для себя какое-нибудь королевство в Африке, то будет служить одному только Богу.
Не то чтобы Филипп придавал амбициям брата особенное значение, но подозрительный от природы, он решил, что доверять ему как прежде больше не следует.
Брата он принял с холодностью, превышающей его обычную сдержанность.
— Мне опять доложили, что ты ведешь образ жизни, не подобающий принцу, — сказал он, не поднимая от письменного стола ясных выпуклых глаз. — Это огорчает меня.
— Ваше Величество, — ответил дон Хуан, — не стоит так уж верить доносчикам. Должны же они как-то оправдать деньги, которые им платят. Я же никакой вины за собой не чувствую.
— Ты редко посещаешь церковь.
— И это неверно, Ваше Величество. Только вчера я был на заутрене и заказал мессу за упокой души покойного инфанта по случаю второй годовщины со дня его кончины.
Веки короля дрогнули на миг. Ему вдруг почудилось, что в этом кабинете незримо возникла тень несчастного дона Карлоса.
— Я тоже заказал траурное богослужение. Но это не меняет того факта, что его смерть по неисчислимой милости Божьей была благом для государства, — сказал король.
— Но не для вас и не для меня, Ваше Величество.
— Это правда, — произнес король, помедлив. — Но перейдем к делу. Я решил назначить тебя Верховным главнокомандующим объединенного флота Священной лиги. Сможешь ли ты остановить врагов христовых? Что скажешь?
— Смогу. Я с детства готовился к этому, брат.
Часть вторая Путь воина
Хроника шестая, в которой начинается рассказ о храбром идальго Мигеле де Сервантесе Сааведра и его удивительной жизни
Хуан Австрийский одержал при Лепанто решительную победу. Почти весь неприятельский флот был уничтожен. И хотя турки, благодаря распрям среди союзников, довольно быстро оправились от этого разгрома, господство на море они утратили. Мы же сегодня если и вспоминаем о сражении при Лепанто, то лишь потому, что в нем участвовал автор одной из самых великих книг, которые когда-либо были написаны.
Ницше утверждал, что образ Дон Кихота льстит самой человеческой природе. «Все, что есть серьезного и страстного в человеке, все, что взывает к человеческому сердцу, — писал Ницше, — все это проявление донкихотства».
После выхода первой части романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» в Европе сразу заинтересовались личностью автора удивительной книги. В Париже испанского цензора Маркеса Торреса, только недавно подписавшего к печати второй том романа, один из французских дворян спросил:
— Да кто же он такой, этот Сервантес?
Торрес, бывший военный, по-солдатски четко ответил:
— Старик, солдат, идальго, бедняк.
— Как? — изумился француз. — Значит, такого человека Испания не возвеличила и оставила прозябать в нищете?
Торрес только пожал плечами, а француз после паузы добавил:
— Впрочем, если его заставляет писать нужда, то дай бог, чтобы он никогда не жил в достатке, ибо своими творениями он, сам будучи бедным, обогащает весь мир.
В достатке Сервантес никогда не жил, а до смерти ему в то время оставалось чуть меньше года. Про него говорили, что он поэт и не знает цены деньгам. Но Сервантес прекрасно знал цену деньгам, раз их всегда не хватало. Однако он никогда не ценил деньги выше своей чести. Уже в старости он сочинил хартию, которую Аполлон якобы даровал поэтам. Первый ее параграф гласит: если поэт утверждает, что у него нет денег, то ему следует верить на слово и не требовать от него клятв.
Он любил музыку, вино и женщин, но в любви не был счастлив. Женщины причинили ему много горя — особенно в молодости. Известно ведь, что женщины любят тех, кто их презирает, и презирают тех, кто их любит. Женат он был дважды, и оба раза неудачно. До нас дошел его горький афоризм: «Законная жена — это петля, которая будучи раз одета на шею, превращается в гордиев узел».
Он был сильный, красивый человек, Мигель де Сервантес Сааведра. У него было сердце, вмещавшее всю полноту жизни, и взгляд, проникавший в глубины человеческой души. Его превосходство ощущали все, кому доводилось иметь с ним дело. Очень многим это не нравилось, и Сервантесу помогали мало и скудно на его тернистом пути.
История его жизни опровергает сладкозвучное вранье латинского эпикурейца, уверявшего Августа и всех нас, что поэты — трусы. Сервантес долгое время был солдатом, и римское изречение: «жить — значит воевать», относится к нему в полной мере. Рядовым солдатом участвовал он в диких военных турнирах, на которые был так щедр бурный XVI век.
Тот факт, что он доблестно сражался за интересы церкви под знаменем лучшего католического полководца своего времени, заставляет предположить, что они были ему дороги. Истинный испанец, он был верным сыном католической церкви и за верность ее знамени перенес тягчайшую пытку пятилетнего плена в Алжире.
Что можно добавить? Вернувшись из плена, много пил. Считался чудаком и бессребреником, имел внебрачных детей, терпел вечные скандалы в семье — за неумение жить по-человечески заплаканная жена обзывала его «придурком и блаженным».
Впрочем, все в мире зиждется на силе равновесия. Судьба щедро наградила Сервантеса всевозможными талантами, но удачливости и богатства не было среди ее даров. В «Декамероне» Боккаччо есть новелла о судьбе мессера Руджери де Фиджованни. Этот рыцарь доблестно служил испанскому королю. Король же, раздававший направо и налево замки, города и поместья своим приближенным, никогда не награждал мессера Руджери. Такая неблагодарность обидела рыцаря, и он отправился искать счастье в другом месте. Но король вернул его с дороги и сказал так: «Мессер Руджери! Если я многих наградил, а вас нет, хотя они не идут ни в какое сравнение с вами, то не потому, чтобы я не почитал вас за доблестнейшего рыцаря, достойного великих милостей, — у вас иной удел, а я тут не при чем. Сейчас я вам это докажу».
Король привел рыцаря в большой зал, где стояли два запертых сундука, и сказал: «Мессер Руджери! В одном из этих сундуков находится моя корона, скипетр, все мои драгоценности, а в другом — земля. Выбирайте любой, какой выберете, тот и будет ваш. И тогда вы поймете, кто не ценил вашей доблести — я или ваша судьба». Мессер Руджери выбрал один из сундуков, и в нем оказалась земля…
В этой новелле не трудно увидеть параллель с жизнью Сервантеса. «Не было в моей жизни ни одного дня, когда бы мне удалось подняться наверх колеса фортуны: как только я начинаю взбираться на него, оно останавливается», — писал Сервантес, находясь уже на пороге вечности, усталый, но не побежденный в изнурительной борьбе с превратностями жизни.
«Слышал я, — говорит хитровато-простодушный оруженосец Дон Кихота, — что судьба — это баба причудливая, капризная, всегда хмельная и вдобавок слепая; она не видит, что творит, и не знает, ни кого унижает, ни кого возвышает».
По отношению к Сервантесу эта баба оказывалась особенно причудливой и капризной и решительно не желала знать, кого она так упорно преследует.
Как роман становится великим? Этого никто еще толком не объяснил. Здесь явно присутствует некая тайна. Худой, нелепый идальго, горделиво восседающий на своей кляче, возведший глупую деревенскую прачку в ранг прекрасной дамы, постоянно попадающий в унизительные и комические ситуации, вдруг самым неожиданным образом становится в мировой культуре идеалом благородства и величия духа. Роман, который автор создавал как пародию на рыцарское чтиво, по странной иронии судьбы стал одной из самых глубоких и серьезных книг в мировой литературе.
Замученный кредиторами и нищетой, однорукий больной Сервантес писал своего «Дон Кихота» в тюрьме. Возможно, поэтому плавное течение романа движется от отчаяния к надежде, от надежды к смирению. Мягкий юмор, печальный смех, трагикомические ситуации и внезапная мудрая серьезность составляют его фон. Пусть опасности надуманы, пусть вместо драконов ветряные мельницы, вместо прекрасной дамы прачка с натруженными руками, вместо боевого коня жалкая кляча. Все это неважно. Важно лишь то, что благородство, отвага, душевная красота и рыцарство Дон Кихота были подлинными.
Рядом с тощим Дон Кихотом трясется на своем позитивном ослике его жирный оруженосец Санчо Панса, не прочитавший в жизни ни одного романа, но волею Сервантеса попавший в самый великий из них. Какая изумительная пара: высокая, преисполненная трагизма духовность и простодушно-лукавый народный дух.
Литературный шедевр Сервантеса, пропитанный поэзией пыльных дорог и постоялых дворов, возрос на почве, сдобренной навозом пасторальных и рыцарских романов. Но его «Дон Кихот» был не только противоядием от литературы подобного рода, но и ностальгическим прощанием с ней. Такой человек, как Сервантес, не мог не сожалеть о том, что эпоха рыцарства миновала. Замысел Сервантеса не допускал воспевания чудесного, но оно должно было там присутствовать, как тайна в детективных романах.
Удивительнее всего, что Дон Кихот реализовал-таки свою безумную идею, навеянную чтением рыцарских романов. Он, как и задумал, стяжал себе бессмертную славу и почет, оставаясь при этом дискурсом, повлиявшим на развитие западной культуры.
* * *
Мигель де Сервантес Сааведра родился в 1547 году, предположительно 29 сентября, поскольку это день святого Мигеля. Он был четвертым ребенком в бедной, но знатной семьи идальго. Кроме него в семье были две дочери, Андреа и Луиза, и сын Родриго. Генеалогическое дерево Сервантесов по отцовской линии прослеживается вплоть до Крестовых походов. В испанских средневековых летописях не раз упоминаются рыцари из этого рода, храбро сражавшиеся с неверными под католическими знаменами. Но постепенно этот славный род пришел в упадок.
Уже дед Мигеля Хуан Сервантес был сугубо штатским человеком и занимался юридической практикой в Кордове. В зрелые годы он перебрался в городок Алькала-де-Энарес, в двадцати милях от Мадрида, где потерял все свое состояние, пустившись в финансовые спекуляции.
Родриго Сервантес, отец Мигеля, тугой на ухо лекарь, отличался слабым здоровьем и был в постоянном поиске заработка, чтобы хоть как-то прокормить большую семью. Всю жизнь мечтал он выбраться из бедности, но так и остался обедневшим идальго, в роду которого вместо пиастров и дублонов сохранились лишь рыцарские предания о славных деяниях предков.
Элеонора Кортинас, мать Мигеля, происходила из семьи крещенных евреев. Вдумчивые исследователи творчества Сервантеса обратили внимание на то, что в знаменитом романе имеются многочисленные заимствования из каббалы и Талмуда. Тут уж не обвинишь в использовании недостоверных источников. Впрочем, это всего лишь косвенное свидетельство принадлежности семьи Сервантеса к «новым христианам». Не существует каких-либо документов на сей счет, и вряд ли они будут когда-либо найдены.
Но есть в жизни и судьбе Сервантеса нечто такое, что заставляет нас не сбрасывать со счетов подобную возможность. Это его изгойство, неприкаянность, космополитическая открытость мышления.
Кроме того, не следует забывать, что евреи — народ Книги, и для них естественно видеть реалии жизни сквозь призму книжного теоретизирования. В этом смысле трудно назвать испанским то фанатичное упорство, с каким Дон Кихот утверждает почерпнутые из книг понятия о справедливости среди мерзостей окружающей жизни.
Семья Сервантеса долго скиталась в поисках заработка из города в город: из родного городка Алькала-де-Энарес в Кордову, а затем в Мадрид, который представлял собой тогда не очень удачное сочетание узких и грязных улиц. Но это рыночное местечко, ставшее по воле короля Филиппа II центром полумира, быстро развивалось. Отсюда Испания управляла Бургундией, Лотарингией, Брабантом, Фландрией и сказочно богатыми землями за океаном.
Семья ютилась некоторое время в открытой всем ветрам лачуге, а потом Родриго в поисках благополучия перевез ее в веселый портовый город Севилью.
Как и каждый мальчишка, Мигель мечтал о приключениях, но он, конечно, и вообразить не мог, сколько их заготовила для него судьба.
Несмотря на нужду, отец сумел дать Мигелю приличное образование. Десятилетним подростком поступил он в колледж иезуитов, где находился четыре года. А потом пять лет провел в Мадриде, в школе одного из лучших испанских педагогов того времени дона Хуана Лопеса де Ойоса, ставшего впоследствии его крестным отцом в литературе. Высокий, седой, с аккуратно подбритой бородкой и живыми глазами, де Ойос выглядел моложе своих шестидесяти лет. Он полюбил своего юного ученика, восхищался его способностями и первыми литературными опытами, но, к его огорчению, Мигель предпочел военную карьеру. Из иезуитского колледжа он вышел с убеждением, что вера — это щит, дарованный человеку, дабы уберечь душу от дьявольских козней. С годами его вера свелась к четкому постулату: где дух Господен — там свобода. А свободу, как и жизнь, нужно защищать чего бы это ни стоило.
Уже будучи в школе де Ойоса, он писал отцу: «Истинный христианин — это человек, осознавший себя, как личность. Мусульмане не приемлют Христа потому, что они отвергают личное бытие и стремятся к растворению в универсальности».
Как-то беседуя со своим учителем, Мигель сказал:
— Войны между религиями продолжаются уже не одно столетие. Но когда-нибудь грянет последняя война и, поскольку наша религия самая верная, она, безусловно, победит.
Де Ойос печально улыбнулся:
— Ты не прав, сынок. Последняя война будет не между религиями, а между человеческим разумом и человеческим безумием. От ее исхода будет зависеть судьба человечества. Ареной сражений станут сердце и душа каждого человека. — Он помолчал и добавил: — Как же хочется верить в победу разума в этой войне.
Школа де Ойоса — двухэтажное продолговатое здание — была расположена в самом центре Мадрида, рядом с церковью Сан-Педро-эль-Вехо, построенной на месте бывшей мечети. Ее колокольня была переделана из минарета. Фасад церкви выходил на площадь Вилья, где возвышалась епископская капелла — единственное готическое здание в городе. Совсем рядом находились два дворца — один в мавританском, а другой в ренессанском стиле. Это был самый красивый район Мадрида и любимое место вечерних прогулок Мигеля, уже тогда отличавшегося редкой свежестью восприятия и свободой от предрассудков, столь распространенных в средневековой Испании. Наделенный от природы мощным интеллектом, он сохранил независимость суждений в тех областях, где влияние авторитетов чувствуется особенно сильно, — в теологии, литературе и искусстве.
Мигель много писал, пробуя себя во всех жанрах, но постепенно желание литературного признания сменилось мечтами о военной славе. Его страна воевала, защищая истинную веру, и он хотел в этом участвовать. Еще подростком он брал в Севилье уроки фехтования у старого ладскнехта, друга отца, и довольно прилично владел старинным клинком с узким лезвием, доставшимся ему в наследство от прадеда Мануэля, воевавшего с османами еще в прошлом веке.
Довольно рано его с мучительной и невыносимой яркостью стали посещать грезы о женщинах. Он избавлялся от почти неодолимого томления физическими упражнениями. Занимался гимнастикой, бегал на длинные дистанции, доводя себя до такого изнеможения, что мгновенно засыпал, как только голова касалась подушки. Ничто не казалось Мигелю таким кощунственным и постыдным, как соединение мутных грез с прозрачным и светлым чувством, которое он испытывал к единственным женщинам, окружавшим его в детстве: к матери и к сестрам.
Мигелю нравились все женщины. Он не разделял их на красивых и некрасивых, плохих и хороших. Всех считал совершеннейшими созданиями божьими. Он не имел присущего многим мужчинам инстинктивного знания о том, как осаждается и завоевывается женское сердце. Не знал, что бывают такие женские сердца, к которым ведет одна-единственная тропинка — их уязвимое место, как пята у Ахиллеса. Но неизмеримо больше таких, к которым ведут тысячи тропинок, и для того чтобы владеть ими, нужно знать тысячи разных способов. Победа над первыми — высший триумф обаяния и находчивости. Но для завоевания вторых и удержания над ними власти необходимо обладать талантом особого рода, ибо тут приходится защищать крепость, сражаясь у тысячи бойниц. Такого таланта у Сервантеса не было, и в его произведениях не встретишь глубоких женских характеров, что отнюдь не умаляет его гениальности.
В своих блужданиях по городу Мигель часто заходил в одну из церквей, чтобы побыть наедине с Богом. Вера и благочестие были для него в то время так же естественны, как дыхание. Божий дом, который он избрал для себя, назывался Санта-Мария. Это была небольшая церквушка, расположенная на маленькой площади с чахлой растительностью. Свет врывался сюда через просторный сверкающий купол. Переступая ее порог, Мигель чувствовал странную легкость и особую ясность мысли. Нигде ему не было так небесно-легко и свободно, как здесь. Он любил постоять в центре светлого круга, прежде чем отойти к одному из боковых алтарей для молитвы. Скамей в этой церкви не было. Молились на древнем полу из мрамора и порфира.
Однажды, когда он уже собрался уходить, молившаяся в углу дама вдруг подняла голову, и он увидел глаза цвета аквамарина и чувственные губы. Невысокие брыжи элегантно окружали головку с каштановыми вьющимися волосами. Эта дама показалась Мигелю божественно-прекрасной, и он поспешил удалиться в смятении чувств.
Но на следующий день в тот же час он увидел ее коленопреклоненной на том же самом месте. Вскоре он уже знал, что она приходит в эту церковь два раза в неделю, всегда в одно и то же время, и молится в правом углу у алтаря около получаса. Теперь каждый раз он молился в пяти шагах от нее, но сосредоточиться на молитве уже не мог.
Она не показывала виду, что чувствует его обожающие взгляды, а может, действительно не замечала их, занятая своими мыслями.
Как-то раз он попытался выяснить, где живет прекрасная незнакомка и, когда она вышла из церкви, последовал за ней. Внезапно она оглянулась, и Мигель увидел смеющиеся глаза. Мужество покинуло его. Он низко поклонился, а когда поднял голову, она уже исчезла в путанице переулков. Больше она в церкви не появлялась.
Прошло несколько недель. Эта женщина посещала его во снах каждую ночь и с каждым разом была все прекраснее. Он утратил вкус к жизни. Мало спал. Стал небрежно относиться к занятиям. Его прогулки по Мадриду заканчивались теперь далеко за полночь. Он появлялся на самых мрачных улицах, не заботясь о разбойничьем сброде, грабящем в таких местах одиноких прохожих. Он ничего не боялся, к тому же клинок его прадеда был при нем.
Однажды Мигель забрел в какой-то двор, примыкавший к площади Вилья, где находился очаровательный домик всего в три окна шириной, с лоджией на втором, последнем этаже. Было пусто и тихо. Он поднял глаза и вдруг увидел среди цветов лоджии ее дивное лицо. Ему стало холодно и душно, он почувствовал, что вот-вот упадет. Тем временем лицо там, наверху, исчезло. Мигель подумал, что это был всего лишь сон наяву, пожал плечами и решительно направился к выходу. Уже на улице его догнала женщина, одетая как служанка, и сказала, как говорят о чем-то обыденном: «Пожалуйста, идите за мной, сеньор. Моя госпожа ждет вас».
Следуя за ней, он поднялся по узкой темной лестнице на второй этаж. Служанка исчезла, а Мигель оказался в маленькой прихожей лицом к лицу с той, которая занимала все его мысли. Она была в цветном красивом халате с широкими рукавами.
— Я часто видела вас в церкви, — сказала она, — и решила, что стоит познакомиться с таким усердным в вере молодым человеком.
У нее оказался низкий, очень спокойный голос. Он с трудом понимал, о чем она говорит, потому что смотрел на ее шевелящиеся губы, изгиб которых занимал его больше произносимых слов.
— Вы очень добры ко мне, сеньора, — с трудом произнес Мигель. Дама вновь чарующе улыбнулась, и по ее лицу промелькнуло выражение легкой чувственной прелести. Ему сразу стало легко и свободно.
— Входите же, — сказала она и ввела его в комнату, где находились несколько кресел старинной работы, туалетный столик и большой диван с золотистым покрывалом. На стене висели две картины фламандских живописцев. Впрочем, ему было сейчас не до интерьера.
— Садитесь, — сказала она, указав на одно из кресел и удобно устроившись на диване. — Вы всегда такой мрачный?
— Не знаю, не думал об этом, — произнес он растерянно.
Она вновь улыбнулась. Им овладел порыв, и он стал говорить о том, что ее образ навеки запечатлелся в его сердце с первого мгновения их встречи. Рассказал, как страдал, когда она исчезла, как не терял надежды ее найти и вот нашел, и видит в этом перст судьбы, а не случайность, потому что случайностей не бывает.
— Вы моя прекрасная дама, я хочу служить вам и ничего не прошу взамен, хоть и сознаю, что этого недостоин, — закончил Мигель и робко посмотрел на нее.
— Я несколько иначе представляла себе своего паладина, — сказала она серьезно, но ее глаза смеялись.
Они поговорили еще некоторое время о разных пустяках. Она расспрашивала о том, как он жил до сих пор, чем занимался. Сообщила, что ее зовут Джинна, но никаких других сведений о своей прекрасной даме ему получить не удалось.
— Вы не должны пытаться что-либо узнать обо мне, дон Мигель, если хотите иногда навещать меня, — сказала она. — Кто меньше знает, тот лучше спит.
Внезапно в ее глазах появилось такое неописуемое выражение, что даже он, никогда еще не знавший близости с женщиной, все понял — и испугался. «Может, лучше уйти», — мелькнула мысль, но было уже поздно.
— Сядьте рядом со мной, — произнесла Джинна.
То, что было потом, он вспоминал, как чудесный сон. Теплые мягкие губы, предельное напряжение всех сил, неимоверно — долгое головокружительное падение в бездонный колодец и внезапное осознание того, что все, чем он жил до сих пор, не представляет больше никакой ценности. В какое-то мгновение ему казалось, что у него вот-вот разорвется сердце, и он подумал, что это, быть может, лучшая из смертей. Он никогда ни до этого, ни после этого не испытывал чувства такой упоительной и разрушительной силы.
Джинна разрешила ему навещать ее раз в неделю в определенный час, и он теперь жил от свидания до свидания. Он так ничего и не узнал о ней. На все его вопросы она отвечала: «А зачем тебе это знать? Живи сегодняшним, а завтра будет завтра. Разве тебе плохо со мной?»
Ему было хорошо и даже слишком. Но и в лучшие их минуты его не оставляло тревожное чувство. Он понимал, что состояние почти абсолютного счастья, в котором он сейчас находится, есть результат необычайного стечения обстоятельств и что неотвратимый конец уже близок.
Наступил день, когда он, явившись в назначенный час, узнал, что она уехала. Куда — выяснить не удалось. Как метеор промелькнула она в его жизни и исчезла, оставив после себя яркий след. Мигель потом часто думал, что если бы он не знал, что означает близость этой женщины, то ему было бы легче ее забыть…
От душевной боли он заболел, метался в бреду, повторяя ее имя. Дон Ойос трогательно ухаживал за ним. Когда Мигель стал выздоравливать, он ощутил потребность поделиться своим горем и рассказал учителю все…
Дон Ойос долго молчал, теребя бородку. В его глазах появилось выражение далекой насмешки, сменившееся тревогой.
— Я слышал об этой женщине, — произнес он наконец. — Это Джинна Торрес, известная куртизанка. Вот уже два года она находится под покровительством герцога Альбы. Ни один мужчина не смеет приблизиться к ней, потому что перейти дорогу герцогу Альбе — это… ну, все равно что войти в клетку с голодным тигром. Черт возьми, сынок, тебе повезло. Страшно подумать, что было бы, узнай герцог Альба о вашей связи.
Мигель почувствовал себя так, словно пропасть разверзлась под его ногами. Пройдет много времени, и он напишет своему брату Родриго: «Прочность любви проверяется несчастьем. Так костер тем ярче светит в ночи, чем гуще окружающая его тьма».
* * *
— Пора тебе приниматься за дело, сынок, — сказал однажды дон Ойос. — В Мадриде находится сейчас доверенное лицо святого отца кардинал Джулио Аквавива. Хоть у него и красная шапка, но это совсем еще молодой человек. Всего года на три постарше тебя. Я когда-то имел честь учить его классической латыни. Более способного ученика у меня не было. Даже ты, Мигель, с ним не сравнишься.
— Я всегда говорил, что вы переоцениваете мои способности, — улыбнулся Мигель.
Учитель сердито посмотрел на него и продолжил:
— Святой отец послал его сюда, чтобы выразить нашему королю соболезнование в связи со смертью инфанта.
— Вы говорили мне, что государь не очень-то скорбел по поводу этой утраты, — заметил Мигель.
— Ну, да. Но это неважно. Приличия ведь должны соблюдаться. Так что король Филипп принял его преосвященство, но, представь себе, заговорил с ним по-испански, а этого языка Аквавива не знает.
— Ну и что было?
— А то, что кардинал чуть было не сгорел от стыда и теперь вот решил учить испанский. Он попросил срочно найти ему учителя, и я, разумеется, порекомендовал тебя.
— Вы очень добры. Но у меня ведь нет опыта преподавания. Боюсь, что его преосвященство будет разочарован.
— Не говори ерунды, Мигель. Ты отлично справишься. Завтра ровно в десять утра кардинал примет тебя.
— Вы его хорошо знаете, учитель? Он хороший человек?
— Очень хороший. Беда лишь в том, что он неизлечимо болен чахоткой и дни его сочтены.
— Так зачем ему потребовался испанский язык? — спросил пораженный Мигель.
— Я расскажу тебе одну историю. За день до казни Сократа его навестил один из друзей. Он очень удивился, застав в тюрьме учителя музыки, который принес с собой лиру и обучал Сократа новой песне.
«Как, — воскликнул потрясенный друг, — ты завтра умрешь, а сегодня тратишь время на какую-то песню?»
«Дорогой мой, — сказал Сократ, — когда же я выучил бы ее, если не сегодня?»
На следующий день ровно в десять секретарь в черной сутане пригласил Мигеля в кабинет кардинала Аквавивы. Это было просторное помещение, расположенное на верхнем ярусе небольшой виллы, стены которого были украшены гобеленами. В промежутках между ними в стены были вделаны полки с книгами и рукописными свитками. Напротив просторного окна находился письменный стол с мраморной чернильницей, перьями и бумагой.
Кардинал полулежал в удобном кресле с высокой спинкой. Колени его были прикрыты пледом. Изможденное болезнью худое лицо старило Аквавиву, но изумительной ясности и выразительности глаза заставляли забыть о его немощи.
— Приблизьтесь же, — сказал кардинал, с любопытством разглядывая юношу. — Ваш ректор, почтеннейший маэстро Ойос о вас самого лестного мнения.
— Дон Ойос очень добр ко мне, ваше преосвященство, и склонен преувеличивать мои скромные способности.
— Он сказал, что вы пишите и стихи, и прозу, и что лучшего учителя испанского языка мне не найти.
— Я ужасно боюсь разочаровать вас, ваше преосвященство.
— Если я приму вас на службу, то вам придется покинуть Испанию. Хочу также предупредить, что ваше место в моей канцелярии будет более чем скромным. Ну, что-то вроде пажа при королевском дворе. Вас это устроит?
У Мигеля радостно забилось сердце:
— Вполне, ваше преосвященство, я буду счастлив последовать за вами в Италию.
Вскоре кардинал со своей свитой возвратился в Ватикан, и Мигель оказался под одной кровлей с наместником святого Петра. Впрочем, это, разумеется, преувеличение, потому что в Ватиканском дворце свыше тысячи комнат, а, значит, столько же кровель.
Сначала Джулио Аквавива брал у Мигеля уроки каждый день. Он оказался исключительно способным учеником, но быстро уставал. Лицо покрывалось каплями пота, и надрывный кашель разрывал грудь. Как жалел и как любил его Мигель в эти минуты…
Постепенно уроки становились все реже, но жалованье Аквавива платил своему учителю регулярно и часто находил повод, чтобы его увеличить. Мигель мог теперь помогать своей семье и был почти счастлив.
Тем временем здоровье его господина продолжало ухудшаться. Тяжелый кашель все сильнее мучил его, и на белоснежном платке, который он подносил ко рту во время особенно сильных приступов, теперь оставались алые пятна. Было ясно, что линия жизни кардинала Аквавивы неуклонно сокращается. Впрочем, сам он относился к своей болезни с невозмутимостью стоика и однажды сказал поразившую Мигеля фразу: «Страх перед смертью — это результат неосуществившейся жизни».
Уроки испанского почти совсем прекратились, но Аквавива не собирался отказываться от услуг Мигеля. Он был с ним неизменно кроток и приветлив, а иногда после урока задерживал его у себя для дружеской беседы.
Ум и познания этого человека казались Мигелю безграничными. Он расспрашивал его обо всем на свете и на все получал четкие ответы. Возвращаясь в свою комнату, Мигель записывал их разговоры.
Как-то раз Мигель спросил его о том, может ли человек юз общаться с Иисусом. Аквавива ответил: «Иисус — это не только Бог, но еще и личность. Для того чтобы общаться с ним, нужно самому стать личностью».
А однажды, когда за окном было сыро и темно и кардинал, похожий на больную птицу, сидел у камина, закутанный в теплую шаль, Мигель задал ему вопрос, над которым размышлял уже давно:
— Почему среди учеников господа нашего Иисуса Христа, которых он сам выбирал, один его предал, другой от него отрекся, третий в нем усомнился? Неужели он не мог предвидеть этого заранее, он, для которого сердца людские были, как раскрытая книга?
— Потому что когда Иисус выбирал учеников, он был человеком. А тебе ведь известно, что люди несовершенны. Совершенен только Бог. Но он тогда не был Богом.
Аквавива вдруг рассмеялся и спросил:
— Как ты думаешь, Мигель, почему Господь не уничтожает дьявола и тем самым все зло в мире? Ведь он всемогущ.
— Потому что даже дьяволу Господь дает шанс исправиться, — сразу ответил Мигель.
Кардинал удивленно посмотрел на него:
— Прекрасный ответ. Мне такое и в голову не приходило. Кстати, я давно хотел тебе кое-что сказать. Я знаю, Мигель, ты любишь многое подвергать сомнению. Но всегда помни о том, что сомнение — это граница нашего сознания, и переступить ее может только слепая вера.
Из письма Мигеля де Сервантеса его брату Родриго: «Вот уже почти два года нахожусь я в Риме. Сначала этот город мне совсем не понравился, и, если бы представилась такая возможность, я бы без колебаний из него уехал. Чтобы почувствовать Рим — нужно время. Его очарование и таинственное обаяние действуют не сразу, а овладевают душой медленно и постепенно. Сегодня я привязан к нему, как к живому существу, и уже не представляю себе жизни в каком-либо другом месте. Я рад, что ты поступил на королевскую военную службу. Не сомневаюсь, что тебе, с твоими способностями, обеспечена блестящая военная карьера».
* * *
Настало время, когда кардинал Аквавива, чувствовавший себя все хуже и хуже, совсем перестал брать уроки. Но он не захотел отпустить Мигеля и продолжал платить ему жалование. У Мигеля появилась масса свободного времени, и он тратил его на прогулки по Риму, все больше проникаясь атмосферой Вечного города.
Однажды он отправился на прогулку поздно вечером, спрятав под черным плащом свою шпагу, — в ночном Риме опасность подстерегает одинокого прохожего на каждом шагу.
Он прошел мимо гробницы императора Августа. Вокруг этого огромного строения сгрудились узкие переулки и глухие тупики — идеальные места для засад и убийств. Рим мрачен здесь. Сквозь красные кирпичи стен проступают пятна сырости и разрушения. Мигель любил древние кварталы, заброшенные памятники, упавшие колонны, обвитые виноградными лозами, и тут же рядом новые дома с вделанными в их стены античными обломками. Рим — город контрастов, придающих ему особый характер. Этим он отличается от остальных городов.
Мигель шел по улице Рипетта, когда услышал шум яростной схватки. Он бросился вперед и в свете полной луны увидел четверых бретеров, напавших на одного человека, который искусно защищался. Он отражал удары умело и ловко, не отступая ни на шаг, с удивительным хладнокровием, как если бы находился в фехтовальном зале.
— Держитесь, синьор, я иду к вам на помощь, — крикнул Мигель, обнажая свой клинок.
Нападающие оказались не из трусливых. Двое из них сразу же повернулись к нему. Мигель, не имевший в дуэлях никакой практики, но хорошо усвоивший теорию, дрался отчаянно. Шпага оцарапала его плечо, но и сам он ранил одного из нападавших. Впрочем, положение было незавидным, и он отступил, прижавшись спиной к стене и с трудом успевая парировать удары.
— Теперь я иду к вам на помощь — услышал Мигель звучный голос, и незнакомец, которому он помогал, сбоку обрушился на его противников. Не приняв боя, они обратились в бегство и скрылись в темноте.
Мигель увидел два лежащих на земле тела и спросил:
— Они мертвы?
— Можете в этом не сомневаться, — ответил незнакомец. — Но я должен поблагодарить вас. Вы вовремя пришли мне на помощь со своей твердой рукой и славной шпагой.
— Вы так великолепно сражаетесь, что, думаю, справились бы и без меня.
— Откуда вы узнали, кто я такой?
— Я и сейчас этого не знаю, — сказал Мигель.
— Тогда ваше мужество делает вам честь вдвойне.
Разговаривая, они вышли на площадь. Здесь горели два факела, воткнутые в кольца, вбитые в стены двухэтажных домиков слева и справа, и Мигель смог наконец рассмотреть человека, с которым его свела судьба. Он был среднего роста, уверенный и спокойный, чувствовались в нем привычка повелевать и равновесие ловкости и силы. Бросалась в глаза изящная небрежность во всей фигуре.
— Вам полагается разъяснение, — сказал незнакомец. — Напавшие на меня люди — это наемные убийцы, подосланные неким герцогом, приревновавшим меня к своей жене. Должен признаться, не без оснований. Этот герцог — неприятный тип, и я передал ему привет, оставив засос на ее прелестной шейке.
Мигель растерялся и не знал, что сказать.
Вдруг послышался лязг оружия, и из темноты возникли несколько всадников.
— Слава богу, Ваше Высочество, — сказал один из них. — Мы получили известие о том, что ваша жизнь в опасности, и бросились вас искать.
— Вы должны были сделать это раньше, Диего, — ответил незнакомец и повернулся к Мигелю.
— Ваше Высочество… — с трудом произнес он, потрясенный.
— Ну, да. Я дон Хуан Австрийский. А как вас зовут, храбрый молодой человек?
— Мигель.
— Просто Мигель?
— Мигель де Сервантес Сааведра.
— Я запомню.
Хроника седьмая, в которой рассказывается о сражении при Лепанто, где храбрый идальго Мигель де Сервантес Сааведра потерял руку
Священная лига, в которую входил Ватикан, готовилась к масштабной войне с Османской империей. Турки, уже захватившие Кипр, одерживали победу за победой. Сервантес понимал, что если их не остановить, то погибнет все, чем он дорожит в этом мире. И хотя перспектива военной славы прельщала Сервантеса, его мощный интеллект хоть и не сразу, но переключился на нравственный аспект происходящих событий.
Тем временем по всей Италии слышался лязг оружия и звучали патриотические речи. На верфях Генуи ускоренными темпами строили галеры. На римских площадях испанские офицеры производили смотр новобранцев.
Когда же король Филипп назначил своего брата Хуана Австрийского верховным главнокомандующим союзным флотом, то и в Италии, и в Испании последовал всплеск пассионарной энергии. Со всех сторон в Рим стекались добровольцы. Студенты отложили в сторону книги и пошли в армию. Все надежды находящегося под угрозой христианского мира связывались теперь с доном Хуаном, имя которого после победы над морисками окружал особый ореол. Мигель был рад. Он видел этого человека в деле и знал ему цену.
В атмосфере всеобщего ликования и решил Мигель, что его место в армии, но он понимал, что без свидетельства о чистоте крови военная карьера ему не светит. В Испании, в силу исторических причин, даже у самых рьяных защитников истинной веры могли обнаружиться изъяны в происхождении. Самые знатные семьи и те часто имели евреев среди своих предков, что тщательно скрывалось. Это сегодня испанская семья гордится, если происходит от марранов. Ведь это означает, что родословная такой семьи насчитывает свыше пятисот лет.
«Срочно вышли бумагу, свидетельствующую о чистоте моей крови», — пишет Сервантес отцу. Возможно, Сервантесу-старшему пришлось дать взятку чиновнику, чтобы не всплыло еврейское происхождение матери Мигеля. Так или иначе, но требуемый документ был выдан.
Сервантес записался во флот и получил назначение в базирующуюся в Мессине эскадру.
Был ясный осенний день, когда он пришел попрощаться с кардиналом Аквавивой. Ночью прошел дождь, пропитавший свежестью воздух. Кардинал, закутанный в пуховый плед, сидел у распахнутого в сад окна. Он еще больше сдал за последнее время. Заострились черты изможденного лица, на котором, словно пробившись откуда-то изнутри, появилось выражение искренней радости, когда он увидел гостя.
— Я отправляюсь на войну и пришел поблагодарить вас, ваше преосвященство, за то, что вы были так добры ко мне, — сказал Мигель.
— Садись сюда, напротив меня, чтобы я видел твое лицо, — произнес Аквавива. — Отличная погода, не так ли? Воздух такой свежий, что мне легче дышится. Ты замечал, Мигель, как мало нужно человеку для счастья? Иногда для этого достаточно всего лишь вырвать больной зуб.
Кардинал помолчал, потом грустно улыбнулся:
— Итак, Мигель, ты все-таки решил стать воином. Хочешь сражаться за нашу святую веру. Это, конечно, похвально, но мы ведь с тобой уже говорили о том, что человеческая жизнь является частью божественного предопределения. А если так, то задача человека понять, чего от него хочет Господь, и выполнить его волю. Уверен ли ты, Мигель, что верно понял, чего Он хочет от тебя?
— Думаю, что да, ваше преосвященство
— А я вот в этом сомневаюсь. Знаю, что ты будешь хорошим солдатом. Но хороших солдат много. У тебя иная судьба. Твое поприще — это мир искусства. Лишь там ты сможешь достичь истинного величия. Станешь великим поэтом, например. Военные подвиги забываются, а подлинная поэзия бесценна, потому что имеет неограниченный срок годности. Ведь истинная ценность жизни — это время. Кстати, Мигель, ты обедаешь со мной сегодня. Я вижу, ты совсем отощал из-за своих романтических переживаний.
— Благодарю за честь, ваше преосвященство. Вы, разумеется, правы, и в дальнейшем, если Господь сохранит мне жизнь, я посвящу ее искусству. Оно ведь карает зло, а жизнь с этим не справляется. Но мы с вами теперь не скоро увидимся, и мне бы хотелось исповедаться перед вами.
— Я внимательно тебя слушаю, Мигель.
— В последнее время меня одолевают сомнения. Я стал задумываться над тем, для чего человеку нужна вера. Иногда мне кажется, что люди нуждаются в ней, чтобы им жилось и умиралось легче, и поэтому не следовало бы превращать ее в тяжкое бремя всякими запретами. И пусть бы монахи и священники жили, как все люди, увлекая их на путь истинный не словами, а личным примером. Трудились бы в поте лица своего, добывая хлеб насущный и разделяя печали и радости бедняков. И еще я сомневаюсь в том, что Господу угодно, чтобы людей сжигали на кострах в его честь, даже если это еретики.
— То, что ты говоришь, это ересь, — нахмурился Аквавива. — Царство Божье должно воцарится в душе человека, а не на земле.
— Я знаю это, ваше преосвященство, и мне очень хочется, чтобы вы избавили меня от сомнений.
— Господь возвратит мир и покой твоей душе, но не пытайся понять умом то, что можно постичь только сердцем.
— Благодарю вас. Я обдумаю все, что вы мне сказали.
— Ты ведь помнишь историю о том, как папа Лев Первый спас Рим, заставив Атиллу повернуть вспять свои войска?
— Конечно, помню. В этой поразительной истории есть нечто загадочное. Я однажды видел во сне, как это было. Огромное войско гуннов у стен Рима. Кажется, что город уже ничто не может спасти. Но вот из римских ворот выходит босой старик, опираясь на посох. Атилле, встретившему его у входа в свой шатер, он говорит: «Приветствую тебя, бич божий!» Он беседует с Атиллой несколько часов, а потом возвращается в Рим. Атилла же приказывает своей армии отступить. Меня всегда интересовало, что мог сказать папа этому дикарю. Чем он подействовал на его воображение. Как сумел заставить отказаться от богатой добычи и уйти того, кому принадлежит похожая на удар меча фраза: «Там, где ступают копыта моего коня, трава не растет».
— Закрой окно, Мигель, холодно становится, — попросил Аквавива, кутаясь в плед, и, помолчав, продолжил: — Нам известно, что говорил вождю гуннов святой отец. Он сам записал свой разговор с Атиллой, и эта запись хранится в наших архивах. А сказал он примерно следующее: «Ты, Атилла, победил почти всю вселенную и достиг высшей степени человеческих возможностей. Но я прошу тебя совершить самый великий подвиг и победить самого себя. Только тогда ты достигнешь истинного величия и уподобишься Богу, который милует смиренных и покорных».
Ты хочешь знать, к чему я тебе это рассказал? Ты, Мигель, тоже должен научиться побеждать самого себя. Лишь тогда ты сможешь выполнить свое предназначение в этой жизни.
* * *
Битва при Лепанто была последним сражением гребных флотов в мировой истории. Парусные корабли к тому времени существовали уже давно — именно на них Колумб пересек Атлантику. Но для боя парусники не очень годились — искусство парусной навигации было освоено позднее. Против боевых галер не мог устоять ни один из них. Но если у древних греков и викингов гребцами были сами воины, то в средневековой Европе — каторжники и военнопленные.
Галера представляла собой легкое, узкое, быстроходное судно длиной в сорок семь метров. Длина каждого весла — пятнадцать метров. На каждое весло приходилось по пять гребцов. На больших галерах их общее число доходило до двухсот пятидесяти. Гребцами были преступники — для чего и было введено специальное наказание — ссылка на галеры. Чтобы обеспечить нужное количество гребцов, судьям было велено приговаривать к каторжным работам на галерах даже самых отпетых злодеев.
По сравнению с галерами самые мрачные тюрьмы выглядели курортами. Галерные рабы были обречены на ужасающую жизнь. Прикованные цепями к гребным скамьям, они оставались там днем и ночью, в жару и в непогоду, всегда под открытым небом, в грязи и паразитах. Они получали бобовую похлебку и тридцать унций хлеба в день. При этом от них требовалась тяжелейшая работа — от десяти до двадцати часов на веслах. Если кто-то ослабевал от голода или болезни, его выбрасывали за борт.
Вооружение галер состояло из пяти-шести орудий, установленных обычно на носу. Солдаты, входившие в состав экипажа, имели мушкеты и аркебузы, но пользовались также и арбалетами. Низкие мелкосидящие галеры не могли противостоять непогоде, поэтому управление ими требовало большой осторожности.
Недостатки галер должны были компенсировать тяжелые суда — галеасы. В 1571 году в союзническом флоте их было всего шесть, и все они были построены на венецианских верфях. Эти плавающие крепости по своей огневой мощи намного превосходили галеры. Каждый галеас имел десять тяжелых носовых орудий в два яруса и восемь кормовых, кроме того, по бортам устанавливалось много легких пушек, так что общее количество орудий могло доходить до семидесяти.
* * *
Союзнический флот собирался медленно. Венецианская эскадра и галеры его святейшества уже около двух месяцев крейсировали у Мессины. Было там и несколько испанских судов, но основные испанские силы во главе с главнокомандующим Хуаном Австрийским еще не подошли. Венецианскими галерами и галеасами командовал адмирал Себастьян Вениеро, а судами папистов — адмирал Марк Антонио Колонна. Вениеро был старым морским волком, многое повидавшим в жизни — его трудно было чем-либо удивить. Живой и подвижный, он выглядел моложе своих семидесяти лет. Не отличаясь особыми талантами, он был упрям и храбр.
Адмирал Колонна — доверенное лицо папы — больше всего ценил осторожность и не любил проявлять инициативу.
А дон Хуан не спешил. Сначала он задержался в Генуе, где проводил время в увеселениях. Потом целый месяц находился в Неаполе, где было еще веселее. Турниры и балы сменялись церковными торжествами. Король Филипп прислал своему полководцу украшенный алмазами жезл. Устроенный по этому случаю пир продолжался двое суток. Потом целых три дня готовилась церемония освящения знамени Лиги. Ну и так далее. Поводов для веселия хватало.
На эскадрах в Мессине ничего этого не знали. Экипажи кораблей редко отпускали на берег, потому что в переулках и тавернах веселого портового города дело всегда кончалось кровавой дракой между итальянскими и испанскими матросами. Итальянцы не выносили испанцев из-за их высокомерия.
Экипажам кораблей приходилось нести утомительную службу. Корабли постоянно требовали ухода. Нужно было смолить, конопатить, в кровь обдирать руки на такелаже, заниматься упражнениями в стрельбе и фехтовании.
А дона Хуана все не было.
Сервантес жил теперь на борту «Маркезы» — среднего размера галеры. Полтораста солдат спали здесь в кубрике, таком низеньком, что не каждому удавалось встать в полный рост. Люди тут не мылись неделями, вонь стояла жуткая, но Сервантес, хоть и не сразу, к этому привык.
Командовал «Маркезой» капитан Диего Урган, тучный служака с вечно багровым лицом, свидетельствующим о склонности к возлияниям. Он был добродушен и справедлив. Его любили. Каждое обращение к своему экипажу он начинал словами: «Я вам вот что скажу, господа солдаты».
Скромного ватиканского юношу трудно было узнать. Он возмужал, окреп, отпустил усы. Глаза весело смотрели из-под железной каски. Сначала ему приходилось скверно. Его сослуживцы, в основном всякий сброд, укрывшийся под военным знаменем от карающей длани правосудия, с ненавистью почуяли личность тонкой душевной структуры. Каждый день ему приходилось доказывать, что раздавать тумаки он умеет не хуже них. Он усвоил их жаргон, их манеру поведения, покорил умением рассказывать различные истории и добился того, что его признали своим в этой грубой среде, стали считать славным малым и хорошим товарищем. Лишь одна его слабость раздражала их. Сервантес много читал. Несколько томиков всегда были у него под рукой. Особенно дорожил он «Записками о Галльской войне» Юлия Цезаря в кожаном переплете — прощальным подарком кардинала Аквавивы с дарственной надписью на титульном листе: cognosce te ipsum[1]. Он никогда не расставался с этой книгой, хранил ее у себя под подушкой.
Однажды, когда Сервантес спустился в кубрик после работы, его встретило странное молчание. Он сразу почуял неладное. Когда же бросил взгляд на свою койку, то у него потемнело в глазах. «Записки» Цезаря лежали на подушке — мокрые. От них остро пахло мочой. Сервантес задрожал от гнева. Он знал, кто это сделал.
На этой галере служил Андреас — огромный детина из Андалузии. Он возненавидел Сервантеса из-за его пристрастия к чтению. Видел в этом какой-то вызов себе. У него были кривые ноги и огромные руки, волосатые, как у обезьяны, один глаз сильно косил. Виски были покрыты редкими рыжими волосами. На затылке выделялось несколько шишек, крупных, как каштаны. Его звериная неукротимая сила так и перла наружу. Он помыкал всеми. Разговаривал всегда на повышенных тонах и, не задумываясь, пускал в ход кулаки. Не проходило вечера, чтобы он не избил кого-нибудь. Его ненавидели и боялись. К тому же Андреас не расставался с огромной, окованной железом дубиной. Мечи и шпаги он презирал.
Сейчас он лежал на своей койке, заложив руки за голову, и с вызовом смотрел на Сервантеса. Несмотря на брезгливость, тот взял обесчещенную книгу двумя пальцами и тихо спросил: «Это ты сделал, мерзавец?» Не дожидаясь ответа, швырнул ее прямо в ухмыляющуюся рожу. Листы разлетелись по всему кубрику. Андреас, взревев, вскочил на ноги — и сильно ударился головой о низкий потолок. Мгновенно воспользовавшись этим, Сервантес схватил его дубину, лежащую у койки, и обрушил на голову врага. Андреас рухнул, взмахнув руками. Со всех сторон раздались крики восторга.
Все поздравляли Сервантеса так, словно он совершил великий подвиг. Потом пришедшего в себя Андреаса избили и вышвырнули на палубу, где он еще долго выл, жалуясь небу на несправедливость судьбы.
* * *
24 августа вся Мессина была на ногах. Ночью в порт вошла эскадра главнокомандующего. Город украсился разноцветными флагами, весело трепетавшими в лучах восходящего солнца. Набережная была покрыта пурпурным бархатом. Прибывший с доном Хуаном папский нунций собственноручно освятил каждый корабль. Присланные понтификом щепки с голгофского креста были распределены по корабельным командам. На флагманской галере дон Хуан велел поднять знамя Святой Девы Марии. Флаг Священной лиги, благословенный самим папой, было решено поднять в день решающей битвы.
В четыре часа пополудни начался смотр флота. Все команды были выстроены на палубах, и корабль главнокомандующего медленно проплыл мимо них под грохот пушек, являя всем своим великолепием суть испанского боевого изящества.
Дон Хуан Австрийский находился на капитанском мостике под золотой сенью адмиральского штандарта. По левую его руку, но немного позади стояли покрытый черной броней Марк Колонна и одетый в серебристую мантию венецианского адмирала Себастьян Вениеро. По правую руку, но тоже позади, стоял Александр Фарнезе, друг дона Хуана и член королевского дома.
Но все смотрели только на главнокомандующего. Его прекрасное с тонкими чертами лицо было озарено внутренним светом. Мягкие светлые волосы развевались вокруг юной головы. Декоративный панцирь из серебра ослепительно сверкал в лучах сицилийского солнца. Из шейной брони изящно выбивались похожие на белые розы, искусно нагофрированные брыжи. В руке полководец держал освященный папой жезл. С шеи на броню спадал орден Золотого руна. Дон Хуан стоял неподвижно, как статуя. Нелегко было выстоять так всю церемонию. Солдаты и матросы приветствовали его неистовыми криками восторга. Теперь никто не сомневался в грядущей победе. Разве можно проиграть сражение, если вами командует полубог.
Но у дона Хуана было немало проблем, осложнявших ему жизнь. Его молодость, самоуверенность, надменная снисходительность и отсутствие опыта в морском деле раздражали командующих эскадрами. Особенно напряженные отношения сложились у него с венецианским адмиралом Себастьяном Вениеро, считавшим унизительным для себя находиться в подчинении у желторотого юнца — пусть даже и королевского брата. К тому же между венецианцами и испанцами издавна существовало соперничество на море. Венеция, считавшая Восточное Средиземноморье своей вотчиной, с подозрением отнеслась к появлению там крупных испанских морских сил. Венецианцев мучила мысль, а вдруг они там и останутся. Так что дон Хуан имел основания настороженно относиться к венецианскому союзнику. К тому же венецианская республика, скаредность которой была общеизвестна, плохо снарядила свою эскадру. Адмирал Вениеро был вынужден считать каждую копейку и испытывал острую нужду не только в солдатах и матросах, но и в продовольствии. Дон Хуан это прекрасно знал.
— Мне доложили, что ваша эскадра безобразно снабжена припасами, — сказал принц адмиралу Вениеро. — Разумеется, у моего короля достаточно средств, чтобы обеспечить всем необходимым и своего союзника. Но я, клянусь Мадонной, и не подозревал, что венецианская республика так обнищала.
Адмирал побагровел, но проглотил эту колкость. А куда денешься, если в трюмах венецианских галер уже сдохли с голоду последние крысы.
В тот же день по приказу дона Хуана на венецианские корабли было погружены все необходимые припасы. Кроме этого на них перешли четыре тысячи испанских солдат. Они должны были гарантировать выполнение венецианскими капитанами приказов главнокомандующего. Это вызвало ссоры, драки и даже поножовщину между испанцами и венецианцами. Но все успокоилось после того, как зачинщиков подобных безобразий дон Хуан велел повесить. За добрым нравом и веселым характером главнокомандующего все почувствовали железную волю и твердую руку.
Пока союзники собирались, турки не сумели воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтобы уничтожить их флот по частям. Вместо этого капудан-паша Али зачем-то предпринял рейд вдоль Адриатики, разоряя и грабя принадлежащее Венеции далматинское побережье. Потом осадил крепость Корфу, где встретил отчаянное сопротивление. Гарнизон крепости, вдохновляемый митрополитом Спиридонием, не только отбил все приступы, но и потопил артиллерийским огнем несколько галер. Турецкому флоту пришлось бесславно отступить, и он взял курс на Коринфский залив.
Туда же медленно из-за тихоходных галеасов двинулся и флот союзников. У Эпира флот догнал корабль-гонец, который привез известие о захвате турками Кипра и падении Фамагусты.
По приказу капитана Диего Ургана на палубе «Маркелы» были выстроены все сто пятьдесят человек экипажа.
— Я вам вот что скажу, господа солдаты, — начал капитан. Его добродушное лицо было краснее обычного. Было видно, что ему трудно говорить, но события были красноречивее слов. — Кипр захватили неверные. Фамагуста пала. Ее сдавшиеся в плен защитники, которым обещали жизнь, были зверски убиты. Турки не пощадили ни женщин, ни детей. Особенно страшной оказалась участь доблестного коменданта Фамагусты Брагандино — с него живого ободрали кожу. Вот, господа солдаты, каковы ваши враги. Да не будет жалости в вашем сердце. Разите их, убивайте их, как бешеных собак, — закончил капитан Урган.
Весть о чудовищном злодеянии потрясла всех. Солдаты клялись отомстить. Сервантес шатался, когда все расходились. У него невыносимо болела голова. Он перегнулся через борт, и его стошнило. С трудом дошел он до кубрика и бросился на ложе. Лихорадка воспламенила кровь. Зубы стучали. Когда пришли остальные устраиваться на ночь, он бился, как в припадке падучей, бредил и кричал:
— Месть господня! Все к оружию!
Из-за его криков никто не мог заснуть. В конце концов, его вынесли из кубрика и положили на мешки под лестницей, где оставался небольшой свободный уголок. Люк был открыт, и туда проникал свежий воздух. Он перестал метаться и заснул.
7 октября утром на востоке показался турецкий флот, построенный в боевой порядок у входа в Коринфский залив. Здесь и разыгралось самое кровопролитное морское сражение из всех происходивших с начала новой эры. Свое название оно получило от города Лепанто, находившегося в тридцати милях оттуда.
Погода была хорошая, ясная. Дул легкий ветер, морской бриз был незначителен. Дон Хуан приказал выстроить весь флот развернутым фронтом в длинную линию, причем фланги немного выдавались вперед. Левым флангом, примыкавшим к отмелям у берега и состоявшем из 63 галер, командовал венецианец Агостино Барбариго. Правым флангом, выдававшимся в открытое море и состоявшим из 64 галер, командовал генуэзец Андреа Дориа.
Главнокомандующий с 37 кораблями стоял в центре и имел при себе адмиралов Вениеро и Колонну с их крупными флагманскими кораблями. Дон Хуан был невысокого мнения об их способностях и считал, что они не смогут эффективно командовать флангами.
Такое построение соответствовало обычному боевому порядку, но дон Хуан ввел в него две особенности, обеспечившие союзникам победу, а ему славу выдающегося флотоводца. Он выдвинул вперед перед центром все шесть галеасов, чтобы использовать их артиллерийскую мощь уже при приближении неприятеля. Второе новшество заключалось в том, что позади центра он поставил в резерве 35 галер под командованием маркиза де Санта-Круза. Таким образом, вопреки установившейся традиции, центр был крепко усилен и состоял из трех линий.
Флот капудан-паши Али наступал обычным турецким строем в виде широкого полумесяца. Правым крылом командовал Александрийский паша Мухаммед Сирокко, левым — итальянский ренегат Улуг-Али, берберийский пират, прославившийся своими разбоями, ну а центром командовал сам Али.
Берберийские легкие суда уже давно следили за передвижениями христианского флота. Лихой корсар Кара-Ходжа, выкрасив свой галиот черной краской, ночью дерзко проник в самую середину союзнического флота и пересчитал суда. Но галеасов, стоящих в отдалении, он не заметил.
Капудан-паша Али созвал военный совет на флагманском корабле. Флотоводец выглядел величественно. Его седая борода была аккуратно подстрижена. Смуглый профиль напоминал хищную птицу. Зеленый тюрбан, на котором сверкал изумрудный полумесяц, был надет на стальной шлем.
Турецкие капитаны также были в боевом облачении. Большинство из них советовали капудан-паше воздержаться от сражения.
— Уже осень, и не стоит нам рисковать сейчас, — настаивал Улуг-Али. — Подождем до весны, как следует подготовимся и тогда уж обрушимся на них всей мощью.
Его поддержал и второй флагман Мухаммед Сирокко:
— У гяуров мушкеты и аркебузы, а у нас только луки, — заметил он.
Но капудан-паша был непоколебим:
— Я обещал султану, да умножит Аллах его могущество, уничтожить весь флот гяуров и клянусь бородой пророка, что это сделаю. По сведениям лазутчиков, у них не так уж много сил. К тому же, пока их аркебуза выстрелит один раз, наш лучник успеет выпустить тридцать стрел. Преимущество на нашей стороне, и мы будем атаковать. Все. Совет окончен.
Дон Хуан не спал уже двое суток, обдумывая план предстоящего сражения. Он вникал в каждую мелочь, старался не упустить ни малейшей детали. Ведь любой даже самый незначительный просчет мог привести к тяжелым последствиям. В канун битвы он принял важное решение. Капитанам было приказано снять цепи со всех христианских гребцов и раздать им оружие. На флагманском корабле он объявил об этом сам.
— Я знаю, — сказал он, — среди вас есть отпетые негодяи и убийцы. Но сегодня день очищения. Папа дарует вам всем отпущение грехов. Вы теперь свободные люди, так докажите же, что вы заслуживаете такой милости.
Они плакали и целовали ему руки.
Тем временем заканчивались последние приготовления. Палубы посыпали песком, чтобы не скользить по крови. Солдаты молились. Некоторые писали близким прощальные письма.
Солнце было уже в зените, когда главнокомандующий со своим секретарем Хуаном Сото на легкой шлюпке провел смотр готовому к сражению флоту.
— Наш главнокомандующий — Христос! — кричал он стоящим на палубах экипажам. — Сегодня наш день, и он принесет нам победу! От имени папы я дарую вам отпущение грехов!
Слова главнокомандующего тонули в криках восторга. Людьми овладело возвышенное чувство. Вчерашние враги обнимались, прощая друг другу былые обиды.
Вернувшись на флагманский «Реал», дон Хуан приказал поднять над грот-мачтой знамя Священной лиги и огромное распятие. В руке главнокомандующий сжимал меч с крестообразным эфесом, на лезвии которого был выгравирован его девиз: «Только вперед!»
— Под сенью этого распятия мы сегодня или победим, или обретем вечный покой, — сказал он своему другу Александру Фарнезе.
— Знаешь, хотелось бы все-таки победить, — ответил тот, застегивая кирасу. — На покой всегда успеется.
Огромный турецкий флот медленно и тяжело двинулся в атаку. Туркам тоже нужна была только победа.
— Живым я обещаю полные карманы золота, а о мертвых позаботится Аллах! — объявил турецкий главнокомандующий. — Гурии в райских кущах достойно встретят моих храбрых львов.
Когда турки приблизились, они издали жуткий, леденящий кровь крик.
Христианский флот двигался молча.
Сервантес очнулся, когда лучи полуденного солнца обожгли ему лицо. Была странная тишина. Галера стояла неподвижно. Лихорадка покинула его, но слабость осталась. Он встал, взял меч и доспехи и, шатаясь, поднялся на палубу. И все стало ясно. Два флота готовились к бою. «Маркеза» находилась почти в центре, и то, что он видел, было похоже на детскую игру, увеличенную до невероятных размеров. Повсюду у бортов плечом к плечу, шлем к шлему, стояли солдаты, как на параде. Сверкали щиты и брони. Лучи солнца преломлялись на обнаженных мечах.
А впереди во всем своем варварском великолепии медленно приближался вражеский флот. Искрились на солнце тройные килевые фонари. Золотой и серебряной вязью мерцали на бортах изречения пророка. Весь флот переливался дикими красками Азии. Всюду на палубах теснились войска в украшенных перьями тюрбанах, с кривыми саблями, пиками, топорами. У многих были луки и стрелы. Над турецкими галерами развевались белые с золотом стяги Сиятельной Порты.
Их адмиральский корабль, находившийся в центре, был выдвинут немного вперед. Сервантес увидел на его палубе под зеленым знаменем немолодого уже человека в тюрбане и серебристых доспехах. В руке он держал увенчанный полумесяцем жезл. Он смотрел на флагманский корабль христиан, туда, где стоял дон Хуан в ослепительном, покрытым золотом панцире. Сервантес понял, что это и есть капудан-паша.
Чья-то рука легла на его плечо. Он повернул голову и увидел своего капитана.
— Ты что, парень? Куда тебе сражаться. Ты же еле на ногах стоишь. Возвращайся в кубрик! — сказал Диего Урган.
Сервантес отрицательно покачал головой:
— Святая дева Мария даст мне силы, — с трудом произнес он.
Послышался сильный голос священника. Всем отпускались грехи. В это мгновение все сорок тысяч бойцов на двухстах кораблях преклонили колени, внимая своим священникам. Но вот прогремел пушечный выстрел с флагманского корабля. Это был сигнал к бою. Началось.
* * *
Турецкие корабли атаковали по всему фронту под звуки труб и грохот барабанов. В центре они сразу же напоролись на плотный огонь галеасов. Несколько галер были разнесены в щепки, а остальные замедлили ход. Артиллеристы галеасов сосредоточили огонь на турецком флагмане. Ядра сметали все с его палубы. Но капудан-паша по-прежнему стоял на капитанском мостике спокойный и невозмутимый. Его пример вдохновил турок, и они продолжили наступать, несмотря на потери.
Не столь успешно для союзников развивались события на флангах, где турки засыпали их галеры дождем стрел.
На левом фланге турецкий командующий Мухаммед Сирокко сумел втиснуться между береговыми отмелями и венецианскими галерами, взяв их в клещи. Турецкие галеры сцепились с венецианскими в абордажном клинче. Начался жестокий рукопашный бой. Успех попеременно сопутствовал то одной, то другой стороне.
На правом фланге дела у союзников обстояли хуже. Там перед началом атаки командующий флангом Улуг-Али объявил своим капитанам:
— Я всего лишь такой же пират, как и вы, а потому сражайтесь, как умеете, и Аллах вас не оставит.
Улуг-Али, обладавший большим опытом, заметил ошибку своего «коллеги» Андреа Дориа, слишком широко расставившего свои галеры, и прорвал редкую линию генуэзцев, захватив в абордажном бою несколько судов. Сам же Улуг-Али атаковал флагман мальтийского ордена. Отчаянно бившиеся рыцари были перебиты все до единого. В плен их не брали. Им отрубали головы, которые укладывали в заранее приготовленные корзины, чтобы потом предъявить султану как свидетельство своей доблести. Плененную флагманскую галеру под восторженные вопли потащили на буксире в тыл.
Но на этом стратегические способности Улуг-Али были исчерпаны. Вместо того чтобы развивать успех и обрушиться на центр союзников сбоку, его пираты стали азартно гоняться за галерами мальтийцев, своих заклятых врагов. Так собака бросается в погоню за кошкой, не обращая внимание на окрики хозяина.
— Мы не успокоимся, пока поганые головы собак-мальтийцев не окажутся на наших пиках, — вопили пираты.
Дон Хуан, вовремя заметивший кризисную ситуацию на правом фланге, ввел в бой свой резерв. Маркиз де Санта-Круз со всеми своими галерами атаковал суда Улуг-Али и отбил мальтийский флагман. Увы, вместо людей там были обнаружены лишь наполненные головами корзины. Инициатива на этом фланге перешла к союзникам.
Но судьба сражения должна была решиться в центре.
Там, как писал один из участников великой битвы, «вершилось нечто такое кровопролитное и ужасное, что море и огонь слились в единое целое».
Дым орудий шести галеасов затемняет небо. Турки несут большие потери. Кажется, еще немного, и они дрогнут. Но Али находит решение. Тихоходные галеасы не могут маневрировать. Он приказывает обойти их и устремиться прямо на галеры врага. Вскоре плавучие бастионы остались позади, и их ядра уже не долетали до турок.
— Ну, а теперь вперед, мои крокодилы! — призвал капудан-паша своих капитанов. — Всемилостивейший Аллах с нами! Смерть гяурам! Победа уже близка!
Эскадры Али и дона Хуана сошлись в страшном грохоте, который покрывал тысячеголосый пронзительный вопль «Алла акбар!» «Маркеза» находилась в самом эпицентре сражения, позади флагманского «Реала». Сервантес стоял, прислонившись спиной к матче. Его сердце билось все сильнее, кровь все быстрее текла по венам, жилы напряглись до предела. Он чувствовал, что силы возвращаются к нему. Он может сражаться. Грохот канонады, треск снастей, стоны раненых — все это слилось в один сплошной гул. Музыка боя.
Раздался оглушительный треск ломающихся весел. Борт вражеской галеры ударился о борт «Маркезы». Турки пошли на абордаж. Они лезли на палубу. Все бросились туда рубить и колоть. Турок сбрасывали в море. Падали туда и испанцы. Борьба продолжалась и в воде. Враги тонули вместе, сплетясь в смертельных объятиях.
Но вот атаку отбили. Несколько минут освободившийся корабль покачивался на волнах. Сервантес смог перевести дыхание. Он рубил и колол вместе с остальными. Его меч в крови. Вдруг раздался мощный крик: «Viva Cristo!». Его подхватывают десятки голосов. Капитан Урган с безумной смелостью атакует высокую раззолоченную галеру с алым штандартом на высокой мачте — флагман Александрийского паши. Это его он хочет взять на абордаж.
Но «Маркеза» невысока. Турки отбрасывают нападавших и по абордажным доскам сами устремляются на ее палубу. Начинается исступленное и дикое побоище. Сервантес разит мечом во все стороны. Он уже ничего не чувствует и сражается автоматически. Рядом с ним вдруг появляется голова наказанного им недавно Андреаса. Он вооружен своей дубиной, оказавшейся в его руках страшным оружием. С огромной быстротой вращает он ее над головой, словно это тростинка. Он бьет направо и налево, проламывая головы, разбивая лица. Все пространство вокруг него покрыто телами. Узнав Сервантеса, он кричит ему: «Славная резня! Лучше не бывает!» и скалит зубы в ухмылке. Сервантес рад, что его признал этот скот. Ведь сегодня все испанцы — братья. Андреас сеет вокруг себя смерть и ужас, пока метко пущенная стрела не впивается в его горло.
Взаимное ожесточение давно перешло все мыслимые пределы. «Святая матерь Божья!» — стонет раненый испанец. «У Бога нет матери, собака!» — кричит турок, добивая его кривой саблей. И тут же сам падает на него под ударом меча Сервантеса.
Вдруг в его левую руку вгрызается боль. Раздробленная пулей, она повисает плетью. Но не левая рука, а правая сейчас важна. Это ведь она держит меч. Он продолжает сражаться. Он больше не чувствует ни усталости, ни боли. На душе легко и спокойно. И тут две пули почти одновременно поражают его в грудь. Одна из них расплющилась о кирасу, но вторая впивается в тело. «Вот и все», — успел подумать Сервантес, опускаясь на палубу и теряя сознание.
А сражение продолжалось с небывалым накалом. В хаотическом неразборье дон Хуан сумел точно определить, где находится галера капудан-паши и повел свой «Реал» прямо на нее. Первые же турецкие ядра снесли грот-мачту «Реала». Распятие тяжело рухнуло в воду. Ужас пронесся над испанскими кораблями. Неужели Христос их покинул? Смертоносный залп всех орудий «Реала» обрушил на палубу турецкого флагмана шквал огня и металла. Корабли с резким стуком ударились бортами.
— Аркебузиры — на нос, — скомандовал дон Хуан. Солдаты мгновенно исполнили приказ. Пули расчистили дорогу ринувшемуся на врага абордажному отряду. С поразительной быстротой были переброшены абордажные мостики. Дон Хуан, увлекая за собой людей, ринулся на палубу турецкого флагмана. Воцарился дикий хаос, в котором топоры и мечи поднимались и опускались в сумасшедшем темпе. Воины скользили и спотыкались на заваленной трупами и ослизлой от крови палубе.
Дон Хуан сражался так, словно в него вселился сам дьявол. Он появлялся повсюду и то колол, то рубил, нагибался, уклоняясь от топора, наносил удары, и все это с такой стремительностью, что замахнувшийся саблей противник опускал ее уже мертвым. Рядом с ним рубился верный Фарнезе.
Турки упорно сопротивлялись, но, несмотря на отчаянную доблесть, солдаты личной гвардии дона Хуана оттеснили их к борту и всех перебили. Резко пропела труба, возвещая победу.
— Вот и все, — сказал Фарнезе, подойдя к другу. — Капудан-паша сбежал от нас. Этот сукин сын закололся кинжалом, чтобы избежать плена.
Дон Хуан обернулся, и Фарнезе увидел его страшный облик. Шлем сбит набок, кираса прогнулась от сабельных ударов, руки покрыты кровью, лицо посерело от пыли и копоти.
Зато глаза сияли радостью победы. Вскоре отрубленная голова капудан-паши взметнулась вверх на высокой пике, вызывая ужас у турок и ликование у их врагов.
Пример «Реала» воодушевил испанцев. Теперь они решительно шли на абордаж, где сказывалось превосходство испанской пехоты, считавшейся тогда лучшей в мире.
Разбиты были турки и на правом фланге, где до этого имели небольшой перевес и теснили галеры Барбариго. Метким выстрелом из мушкета был убит турецкий командующий правофланговой эскадрой Мухаммед Сирокко. В довершение к этому сразу тридцать турецких галер сели на мель. Никто из турецких капитанов не знал, как быть дальше.
— Аллах отступился от нас, — кричали турки, прыгая за борт.
— Хвала Иисусу! Мы одержали великолепную победу! Ну и отпразднуем же мы ее сегодня вечером! — воскликнул командующий правым флангом Агостино Барбариго — и рухнул мертвым на палубу.
Стрела, выпущенная лучником с тонущей турецкой галеры, впилась ему прямо в глаз. Но это уже ничего не могло изменить. Разгром турок был полным. В четыре часа пополудни все закончилось. Правда, на левом фланге Улуг-Али сумел оторваться от наседавших на него судов Андреа Дориа и ушел с двадцатью галерами. Победители, утомленные тяжелейшим сражением, его не преследовали. Нужно было хоронить павших и подсчитывать потери.
Каковы же итоги этой грандиозной битвы? Турки потеряли свыше двухсот галер, 25 тысяч убитыми и 3,5 тысяч пленными. Потери союзников были гораздо менее значительными: всего 15 потопленных галер, 8 тысяч убитых и 10 тысяч раненых.
Сервантеса принесли в лазарет.
— Сразу на стол, — сказал покрытый кровью хирург, пробуя пальцем заточку пилы.
— Не отрезайте руку, — прошептал раненый еле слышно, но хирург услышал его:
— Кисть придется укоротить, иначе подохнешь, понял?
Сервантес опять потерял сознание.
Рассказывают, что в день сражения при Лепанто над Ватиканом вдруг прозвучал раскат грома. Папа Пий V жестом прервал своего казначея, докладывавшего ему о финансовых проблемах, и подошел к окну. Ни облачка не было в безмятежном небе. Папа обернулся к собеседнику с сияющим лицом и сказал:
— Сейчас не время для дел. Надо возблагодарить Господа. Наш флот только что одержал славную победу.
И папа поспешил в свою личную капеллу. Ну, а официальная весть о победе при Лепанто достигла Рима только через две недели.
Хроника восьмая, в которой рассказывается о крушении надежд дона Хуана Австрийского, а также о том, как Сервантес вместе с братом Родриго оказался в плену у алжирских пиратов
Весть о победа при Лепанто привела в состояние экстаза весь христианский мир. Папа Пий V лил слезы радости. Ему уже мерещился христианский Иерусалим.
Престарелый Тициан вновь взялся за кисть и написал картину «Испания спасает религию». На полотне он изобразил победоносную Испанию в виде воительницы с копьем и щитом, на котором красуется герб короля Филиппа II.
Что же касается самого Филиппа, то он с подчеркнутым равнодушием отнесся к известию о разгроме турецкого флота его сводным братом. Королю сообщили об этом во время вечерни. На его бесстрастном лице не отразилось ничего. Он не произнес ни единого слова и знаком велел продолжить богослужение. На следующий день придворные услышали от него странное высказывание: «Дон Хуан очень отважен. Может быть, даже слишком! Чрезмерная отвага не менее вредна, чем чрезмерная осторожность». Что это означало — одобрение или осуждение, — так никто и не понял.
Но разгром при Лепанто не подорвал могущества Сиятельной Порты. Нимб полумесяца померк лишь на короткое время. Священная лига не сумела должным образом воспользоваться плодами своей победы. Между союзниками начались раздоры. Операции в Средиземном море проводились без четкого плана и всегда с недостаточными средствами. Поднятый кулак обрушивался так медленно, что противник с легкостью избегал удара. Полученный благодаря Лепанто выигрыш во времени был растрачен впустую.
Султан Селим II, узнав о поражении, закрылся на трое суток в своем серале, где утешался обильными возлияниями, но потом взял себя в руки и сделал вид, что поражение не так уж и огорчило его.
«Гяуры ловко обрили мне бороду, — сказал султан, — но велика ли потеря, если она вскоре отрастет. К весне у меня будет новый флот, даже более могущественный, чем прежний. К тому же я уверен, что враги наши перегрызутся между собой еще до нашего вмешательства».
Селим II знал, что говорит. Союзники перегрызлись, а строительство нового громадного флота было к весне закончено.
* * *
Сервантеса лечили в барачном госпитале Мессины. Грудь зажила сама, но его рукой местные эскулапы занялись с энтузиазмом. Под их ножами она превратилась в бесчувственный неподвижный обрубок.
Наркоза в те времена не было. Перед тяжелыми операциями больных напаивали до бесчувствия. Но Сервантес не желал даже на минуту терять контроль над собой. Он отказался от алкоголя и терпел жуткую боль, глядя, как ножи кромсают его руку. Рядом с ним мерли раненые, но его железный организм выдержал все.
Выздоровление затянулось на несколько месяцев. Позади госпиталя находился маленький садик. Скамеек в нем не было, но Сервантес, когда смог передвигаться, часто приходил туда и устраивался на большом отполированном солнцем и дождями камне. Здесь он мог читать и размышлять в полном одиночестве.
Он знал, что есть люди, которые рождены на свет, чтобы в одиночестве идти по жизни. Это не плохо и не хорошо. Это судьба. Он считал себя одним из таких людей, но своим одиночеством не тяготился, ибо видел в нем эквивалент не зависимости.
Участие в великой битве закалило его душу. Лихорадка, которую он тогда преодолел громадным усилием воли, больше не возвращалась. Он так близко видел смерть, что почти сроднился с нею, и верил, что получил жизнь в подарок в тот день ужасной резни. И во второй раз он чудом избежал смерти в этой больнице, где царили такие антисанитарные условия, что из каждых пяти раненых выживал только один.
Чувство жизни никогда не бывает таким сладостным, как после тяжелой болезни, и теперь он, видевший смерть во всем ее неистовстве, любил жизнь как никогда прежде. Больничный духовник раздобыл ему Плутарха в латинском переводе, и Сервантес читал и перечитывал этого несравненного мастера.
Капитан Урган часто навещал своего солдата, интеллектуальное превосходство которого он признавал безоговорочно, хотя сам происходил из знатной и образованной семьи. Однажды он пришел больницу в прекрасном настроении.
— Ну, дон Мигель, — сказал он, сияя от радости, — я говорил о вас с главнокомандующим. Рассказал ему о ваших заслугах.
— О каких заслугах вы говорите, дон Диего?
— Не скромничайте, дон Мигель. Вы с изумительной отвагой сражались будучи тяжело больным. Если это не геройство, то я тогда вообще не понимаю, что означает это слово. Но это еще не все. Знаете, что произошло дальше? Дон Хуан, слушавший меня с явным безразличием, оживился, когда я произнес вашу фамилию: «Мигель де Сервантес Сааведра? — переспросил он. — Я его знаю. Однажды он оказал мне услугу. Передайте ему, что я навещу его в больнице, а пока вручите ему вот это». Тут принц выгреб из кармана все свои наличные деньги и передал мне. Возьмите этот кошелек, Мигель. Здесь ровно пятьдесят дукатов.
Изумленный Сервантес не знал, что сказать, а капитан Урган продолжил с шутливой укоризной:
— Ах, дон Мигель, дон Мигель, вы знакомы с доном Хуаном и скрыли это от меня?
— Да какое там знакомство, — смущенно произнес Сервантес, — просто я случайно проходил мимо, когда на него напали какие-то негодяи, и помог ему в меру моих скромных сил. Вот и все. Впрочем, он так искусно владеет шпагой, что вполне справился бы и без меня.
Капитан Диего Урган был потрясен:
— Боже мой, дон Мигель, — произнес он, не скрывая волнения, — вы пришли на помощь принцу, когда на него напали убийцы? Так вот что я вам скажу. Теперь ваше будущее обеспечено. Дон Хуан не из тех людей, которые забывают сделанное им добро.
— Не надо преувеличивать, дон Диего, — улыбнулся Сервантес.
Дон Хуан сдержал свое обещание. В сопровождении небольшой свиты полководец неожиданно для всех появился в госпитале. Изумленные пациенты и персонал встретили его восторженно. Дон Хуан поблагодарил раненых за проявленную в бою доблесть и пообещал выдать всем денежную награду. Когда улегся ажиотаж, он выяснил, где находится Сервантес, и направился в сад.
— Никого сюда не допускать, — распорядился принц. — Я хочу побеседовать с этим человеком наедине.
Сервантес как обычно сидел на камне и читал Плутарха.
Увидев гостя, он вскочил и от неожиданности уронил книгу. Дон Хуан быстро нагнулся и поднял ее. Взглянув на обложку, сказал:
— Это ведь моя любимая книга. Я всегда вожу ее с собой, куда бы ни бросала меня судьба. Рад вас видеть, дон Мигель. Капитан Урган рассказал мне о ваших подвигах. Он говорит, что вы самый храбрый солдат в моей армии.
— Не исключено, но только после вас, Ваше Высочество, — ответил оправившийся Мигель. — Ваше посещение — большая честь для меня.
Дон Хуан продолжал рассматривать книгу.
— Знаете, дон Мигель, я никогда не был в Греции, а ведь это колыбель цивилизации, — сказал он. — Греция видится мне как задумчивая Афина, опирающаяся на свое копье. До нее никому не удавалось добиться союза мудрости и оружия.
— Греция искала истину, а нашла независимость искусства и духа, — ответил Сервантес. — Она также научила человека не пресмыкаться перед тиранами.
Дон Хуан внимательно посмотрел на собеседника, сел на камень и жестом предложил ему сделать то же самое.
— Склад вашего ума похож на мой, — произнес он после короткого молчания. — Думаю, мне с вами будет приятно беседовать в дальнейшем.
Голос дона Хуана звучал чарующе. В нем отражался его характер. Он был ласковым и обаятельным, когда его обладатель разговаривал с женщинами и симпатичными ему людьми. И он же бывал жестким и повелительным, когда нужно было внушить кому-то повиновение.
— Но перейдем к делу, дон Мигель. Вы потеряли руку и конечно же должны распрощаться с военной службой. Я у вас в долгу и возвращаю его. Вот конверт. В нем письмо моему венценосному брату с просьбой содействовать вашей карьере в Испании.
Дон Хуан протянул Сервантесу конверт. Сервантес с поклоном взял его и сказал:
— Вы очень добры ко мне, Ваше Высочество. Но я не хочу покидать армию, пока вы ею командуете и творите историю. Я ведь потерял только часть левой руки. К ней можно привязать щит. А правая, слава Пречистой Деве, может держать меч, как и раньше, и он еще послужит вам.
— Не мне, а нашей святой вере, — поправил его дон Хуан. — Вот когда я стану королем, а я им обязательно стану, то призову вас к себе на службу.
* * *
Время шло, а союзники ни на шаг не продвинулись к своим целям. Правда, дон Хуан со всеми своими силами попытался навязать морское сражение громадному, с иголочки новенькому турецкому флоту, которым теперь командовал Улуг-Али, возведенный султаном Селимом за свое удачное бегство в звание капудан-паши. Со своими двумястами галерами новый капудан-паша расположился в Наваринской бухте под защитой мощных береговых батарей.
Дон Хуан со своей эскадрой блокировал ее и стал ждать выхода турецкого флота. Он был уверен, что устроит туркам новое Лепанто. Но хитрый Улуг-Али не доставил ему такого удовольствия, и все кончилось тем, что флот Священной лиги разбежался по своим базам, так ничего и не добившись. Да и сама лига вскоре распалась. Бывший ее душой папа Пий V умер, а никчемная венецианская сеньория отказалась от войны до победного конца и сочла за лучшее заключить с султаном сепаратный мир. Причем сделано это было втайне от союзников. Кипр, бывший яблоком раздора, и другие отнятые у венецианцев владения остались за турками, а кроме того, Венеция заплатила султану триста тысяч дукатов контрибуции.
Так началось падение когда-то могущественной морской республики. Правящие Венецией прижимистые купцы хорошо разбирались только в торговле и заботились лишь о выгодах текущего момента. Они не обладали ни искусством, ни энергией, необходимыми для успешного ведения войны.
Испания же войну продолжала, но уже не на Востоке, а в Африке, где для того чтобы уничтожить осиные гнезда пиратства, нужно было завоевать Тунис и Алжир.
— Сначала захватим Тунис, а укрепившись в нем, совершим победоносный поход на Алжир. Вся Северная Африка станет нашей, — предложил тогда еще живому папе Пию V дон Хуан. Папа с радостью согласился.
«Надо преобразовать Тунис в христианское королевство, а королем поставить нашего славного дона Хуана», — написал он Филиппу. Но испанского монарха это предложение отнюдь не обрадовало. Он уже давно относился к заносчивому сводному брату с подозрением. Прежде всего Филипп отдал предусмотрительное распоряжение по своим канцеляриям, чтобы при переписке никто не именовал дона Хуана Австрийского «высочеством», а только «превосходительством». Это был болезненный удар по самолюбию принца. Но король Филипп знал, что делает. Ведь его сводный брат являлся фактически наследником престола. После смерти дона Карлоса у Филиппа других наследников не было. Расчищать братцу-бастарду дорогу к испанской короне Филипп не желал.
У него был свой план, как обезвредить дона Хуана, оставаясь в рамках приличия. Однако необходимости спешить с этим король пока не видел и до поры до времени продолжал использовать славу и таланты брата в своих интересах.
Он дал согласие на тунисскую операцию, и дон Хуан вместе со всем своим флотом отправился из Мессины в Тунис.
7 октября 1573 года войска дона Хуана высадились на тунисском берегу. Тунис и Бизерта были взяты без единого выстрела — их берберийские гарнизоны ушли без боя. Вся операция продлилась меньше недели. Принц стал обустраиваться на земле, где намеревался создать свое королевство.
Ведь сам папа пожаловал королевский титул победителю при Лепанто. Вот только королевства не было. Теперь он создаст его здесь, на том самом месте, где когда-то находился Карфаген, так долго и не без успеха боровшийся с Римом за власть над миром. Он верил, что его королевство превзойдет Карфаген в славе и величии. Ведь до сих пор фортуна была неизменно милостива к нему. Он не ведал неудач, не знал поражений. Правда, король Филипп в последнее время портил ему жизнь, как только мог, изводил мелочными инструкциями и придирками, не упускал ни единой возможности его унизить. Нелегко будет убедить венценосного братца признать за ним королевский титул. Но дон Хуан был самоуверен и полон надежд. А между тем его звезда уже закатывалась.
Он начал с того, что укрепил стратегически важную крепость Голету и разместил там небольшой, но сильный гарнизон под командованием своего преданного соратника Педро Портокаррдеро. Не успел дон Хуан освоиться на новом месте и наметить план дальнейших действий, как пришла депеша из Эскориала. Король велел дон Хуану отправиться в Неаполь и там ждать дальнейших распоряжений.
Делать было нечего. С нелегким сердцем стал он готовиться к поездке в Неаполь, хотя, конечно, не мог предвидеть, что никогда больше в Тунис не вернется. Впрочем, у него еще теплилась надежда, что братец Филипп уступит настоятельным просьбам папы и признает за ним титул короля Туниса.
Последний свой вечер в Тунисе он провел в обществе Сервантеса. Они стояли на холме, усыпанном обломками щебня и мрамора. Внизу на море была легкая зыбь, и до них доносился мерный рокот волн. Была середина осени. Дул прохладный ветер. Солнце уже село, и сумерки медленно вступали в свои права.
— Этот холм называется Бирса, — нарушил молчание Сервантес. — «Бычья шкура» на финикийском.
— Я хорошо знаю историю Пунических войн, но про Бирсу не слышал. Это название что-нибудь значит? — спросил дон Хуан.
— Да. Оно связано с основанием Карфагена. Этот город возник благодаря Элиссе, вдове финикийского царя Сихея (в римской традиции Дидона). Вдовой Дидону сделал ее родной брат Пигмалион, зарезавший Сихея прямо у алтаря сразу после бракосочетания. Пигмалион объявил себя царем Тира, а Дидона, спасая свою жизнь, бежала вместе со своими приближенными в Северную Африку. Здесь в те времена существовало Нумидийское царство. Вот она и попросила местного царя продать ей немного земли для поселения. Царь отказал — он, мол, не торгует землей родины. Но Дидона не отступилась. «Продай хотя бы клочок земли размером со шкуру одного быка», — продолжала она упрашивать. Царю не хотелось прослыть негостеприимным. К тому же трудно отказать красивой женщине в такой пустяковой просьбе. Подумав, он согласился на необычайную сделку, считая, что в любом случае не велика будет потеря. Ну и, конечно, ему было любопытно, что будет делать финикийская царица с таким, на его взгляд, бесполезным приобретением. Но Дидона славилась не только красотой, но и умом. Она приказала забить самого большого быка, какого только можно было найти, разрезала его шкуру на очень узкие полоски и обнесла ими весь этот холм. И конечно же, царь, покоренный умом финикийки, дал ей то, что она просила. Нестандартное мышление и тогда ценилось высоко. Вот на этом месте, на холме Бирса, где мы сейчас стоим, и был впоследствии построен Карфаген.
— Забавная история, — сказал дон Хуан. — Да, бывают женщины настолько умные, что им вполне можно было бы доверить управление государством, если бы не одно обстоятельство.
— Какое?
— Они непременно передадут власть такому любовнику, которому я бы не доверил даже управление свинарником. Но вернемся к Карфагену. Как известно, по решению римского сената город подлежал полному уничтожению. Он был превращен в огромный костер, который горел 17 суток. По его территории провели плугом борозду в знак того, что это место проклято. Его даже засыпали морской солью.
— Здесь и сегодня трава не растет, — вставил Сервантес.
— Ну, да. Вот меня и интересует, откуда такая ненависть. Ведь Карфаген четко выполнял мирные договоры с Римом. Это Рим всегда находил предлог для возобновления военных действий. Ни с одним из побежденных народов римляне не обошлись так жестоко. Я понимаю, разница менталитетов. Карфагеняне — торговцы, ремесленники, землевладельцы. Они считали, что лучше жить в мире, чем воевать. У них даже и войска-то не было. Когда надо было воевать, они набирали наемников. Когда наступал мир — их распускали. Ну, а в Риме наоборот. Там военная служба считалась первейшей обязанностью граждан. Вся история Рима — это история войн. Для Карфагена же войны были нежелательны, ибо они разрушали торговлю. То, что победителем в этой борьбе станет Рим, было ясно с самого начала, несмотря на весь талант Ганнибала. И все-таки не совсем понятно, почему римляне с такой злобой уничтожили уже поверженного противника. Карфаген — ладно. Но они ведь истребили всю пуническую культуру. Сожгли книги. Разрушили исторические памятники. Это-то зачем? Конечно, у карфагенян была изуверская религия. Они своих первенцев приносили в жертву Молоху. Правда, нам это известно только из римских источников. Историю ведь всегда пишут победители.
Сервантес, внимательно выслушавший этот монолог, хотел было сказать дону Хуану, что он сам поступил с морисками так, как римляне с карфагенянами, но вовремя остановился. Между начальником и подчиненным всегда существует грань, которую переходить не следует. Вместо этого он произнес:
— Вы совершенно правы, Ваше Высочество. Историю пишут победители. Мы вот уже на протяжении сотен лет смотрим на карфагенян римскими глазами: они, дескать, жадные, лукавые, вероломные. Мстительные изуверы, приносившие в жертву собственных детей. Латинское выражение «Fides punica» — «пунийская верность» стало клеймом, которым награждали самых отпетых лжецов и предателей. О том, какими же в действительности были карфагеняне нам не узнать уже никогда. И все-таки не вся карфагенская культура была уничтожена. Самая важная часть ее сохранилась, и ее плодами мы пользуемся до сих пор.
— Что вы имеете в виду?
— Сельское хозяйство. Именно оно было источником богатства и могущества Карфагена. Накануне решающего штурма, положившего конец существованию города, римские легионеры получили приказ не щадить ничего и никого, но сохранить 28-томный труд крупнейшего карфагенского специалиста по сельскому хозяйству Магона. Легионеры приказ выполнили. Энциклопедия Магона — это единственное, что уцелело из сокровищ карфагенского книгохранилища — тогда самого крупного в мире. Римляне перевели этот труд на латинский язык и присвоили. Совершенную по тем временам сельскохозяйственную систему Карфагена они объявили своим собственным изобретением, и она еще не один век служила победителям. Ну, а истинных создателей этой системы нужно было не только уничтожить, но и оболгать, что и было сделано с большим искусством: «Fides romano». Римская верность.
Пока они беседовали, стало совсем темно. На небе возникли гирлянды крупных звезд. Появились огни и на испанских кораблях, стоящих в бухте.
— Знаете, дон Мигель, — нарушил дон Хуан затянувшееся молчание, — когда я стану королем Туниса, то отстрою Карфаген на том самом месте, где он находился когда-то. В моем королевстве соединятся достоинства Рима и Карфагена, но не будет их пороков. В нем воцарится справедливость, и людей не станут сжигать на кострах.
— Очень хорошо, Ваше Высочество. Я всегда считал, что еретик не тот, кто восходит на костер, а тот, кто поджигает его.
— У вас глубокий и свободный склад ума, дон Мигель. Когда я стану королем Туниса, вы будете рядом со мной.
Они не знали, что им не суждено больше увидеться. Их судьбы в тот вечер разошлись навсегда.
* * *
В мае 1574 года эскадра, где служил Сервантес, отправилась в Геную пополнять запасы продовольствия. Никакого продовольственного товара на генуэзских складах не оказалось, и эскадра провела в Генуе в бездействии целую зиму.
Что же касается дона Хуана, то на него обрушились сразу два удара. Его покровитель папа Пий V скоропостижно скончался, а король Филипп категорически отказался признать брата-бастарда королем Туниса. «У нас и так хватает королевств, — написал дону Хуану Филипп. — Еще одно в Северной Африке нам вовсе ни к чему».
Король приказал принцу отправиться в Ломбардию, где свирепствовали шайки разбойников, и навести там порядок. Напрасно в ответном письме дон Хуан умолял брата поспешить с отправкой подкреплений тунисскому гарнизону. Филипп ответил, что Испания переживает сейчас финансовый кризис, и нет никакой возможности выделить что-либо для Туниса.
Тем временем султан Селим тщательно подготовился к реваншу. 11 июля 1574 года огромная турецкая эскадра под командованием капудан-паши Улуг-Али, состоявшая из 240 боевых кораблей с семьюдесятью тысячами солдат неожиданно для всех возникла у берегов Туниса. Небольшой гарнизон крепости Голета был обречен, несмотря на весь героизм ее защитников. В сентябре крепость пала. Испанцы потеряли Тунис, а вместе с ним и всю Северную Африку — уже навсегда.
Султан не отказал себе в удовольствии и пригласил на торжество по случаю победы венецианского посла в Стамбуле. Посадив его рядом с собой и угощая шербетом, Селим II не без ехидства сказал:
— Вы отрезали мне бороду при Лепанто, а я отрубил вам руку в Тунисе. Борода уже отросла, а вот рука ваша не отрастет никогда.
Посол дипломатически ответил:
— При чем тут мы, Ваше Величество? Мы к испанским делам уже давно не имеем никакого отношения. У Венецианской республики с Сиятельной Портой мирный договор и торговые связи. Поэтому я от имени сеньории Венеции поздравляю вас, Ваше Величество, с победой.
Дон Хуан пытался что-то предпринять для спасения своего несостоявшегося королевства. Он вывел из Палермо в море все свои галеры, но сильнейший шторм заставил его эскадру укрыться в порту Трапани, где ее блокировал турецкий флот. Дон Хуан стал готовиться к прорыву, но тут пришла весть о том, что в Тунисе все кончено. Пришлось ни с чем возвращаться в Палермо.
Пройдет много лет, и Сервантес подробно опишет в «Дон Кихоте» тунисскую трагедию: «Султан, горько оплакивавший потерю Туниса, с присущим всему его роду коварством, заключил мир с венецианцами, которые желали этого еще больше, чем он, а в следующем, семьдесят четвертом году осадил Голету и форт неподалеку от Туниса — форт, который синьор дон Хуан не успел достроить…
Пала Голета и пал форт, в осаде коих участвовало семьдесят пять тысяч наемных турецких войск да более четырехсот тысяч мавров и арабов, согнанных со всей Африки, Причем это несметное войско было наделено большим количеством боевых припасов и военного снаряжения и располагало изрядным числом подкопщиков, так что довольно было каждому солдату бросить одну только горсть земли, чтобы и Голета и форт были засыпаны. Первою пала Голета, слывшая дотоле неприступною. Пала не по вине защитников своих, которые сделали все, что могли и должны были сделать, а потому что рыть песок, как показал опыт, в пустыне легко…
…Из множества мешков с песком турки соорудили столь высокий вал, что могли господствовать над стенами крепости, осажденные же были лишены возможности защищаться и препятствовать обстрелу с высоты…
Пал также и форт, однако туркам пришлось отвоевывать его пядь за пядью, ибо его защитники бились до того яростно и храбро, что неприятель, предприняв двадцать два приступа, потерял более двадцати пяти тысяч убитыми. Из трехсот защитников, оставшихся в живых, ни один не был взят в плен целым и невредимым — явное и непреложное доказательство доблести их и мужества, доказательство того, как стойко они оборонялись. Свидетельство того, что никто из них не покинул своего поста.
Был взят в плен комендант Голеты дон Педро Пуэртокаррера. Он сделал все от него зависящее для защиты крепости и был так удручен ее падением, что умер с горя по дороге в Константинополь, куда его угоняли в плен.
Турки отдали приказ сравнять Голету с землей (форт же находился в таком состоянии, что там уже нечего было сносить), и чтобы ускорить и облегчить работу, они с трех сторон подвели под нее подкоп, но что до сего времени казалось наименее прочным, то как раз и не взлетело на воздух, а именно — старые крепостные стены. Все же, что осталось от новых укреплений, воздвигнутых Фратино, мгновенно рухнуло».
Грустны и печальны были последние годы жизни дона Хуана. Он хотел властвовать, ибо знал, что не успокоится, пока не обретет собственного королевства. Неутоленное честолюбие отравляло ему существование, опустошало душу. Подстегиваемый тщеславием, он метался, теряя связь с реалиями жизни. Он вынашивал удивительные по наивности и безрассудству планы. Мечтал о вторжении в Англию, о том, как он освободит Марию Стюарт, которую королева Елизавета держала в заточении, и женится на ней. А не выгорит это дело — не беда. Почему бы ему не предложить руку и сердце самой Елизавете? Избалованный женщинами дон Хуан считал, что ни одна из них ни в чем ему не откажет.
Король Филипп, окруживший дона Хуана своими шпионами, знал о каждом его шаге. Прежняя сердечность в его отношениях с братом сменилась ледяной холодностью. В это время характер дона Хуана начинает существенно портиться, и в нем все чаще проявляются такие черты, как эгоизм, мелкое тщеславие и чрезмерное самолюбие.
В 1576 году Филипп неожиданно назначил дона Хуана штатгальтером мятежных провинций в Нидерландах, доведенных коварством и жестокостью герцога Альбы до открытого возмущения. Усмирение этих провинций было уже невыполнимой задачей, но дон Хуан, хоть и знал это, принял новую должность с радостью. Он уже изнывал от безделья.
Король Филипп велел брату отправиться в Нидерланды немедленно. Он не хотел видеть в Мадриде победителя при Лепанто, популярность которого так раздражала его. Но дон Хуан, переживший много горьких разочарований, больше не желал быть королевской марионеткой. Он явился в Эскориал и буквально заставил короля себя принять.
Встреча братьев было официальной и сухой. Филипп ни разу не вышел за рамки этикета и не сказал брату ни одного доброго слова. Он лишь пожаловался на то, что безрассудные действия герцога Альбы разожгли в Нидерландах такой пожар, который теперь очень трудно погасить.
— Но я верю, что победитель при Лепанто с этим справится, — в голосе короля явно прозвучала ирония. — Ты будешь получать от меня подробные инструкции, как и что нужно делать.
— Это, разумеется, хорошо, — холодно ответил дон Хуан, — но мне нужны будут не инструкции, а деньги и солдаты.
— Это будет зависеть от наших финансовых возможностей, — сказал Филипп и встал, давая понять, что разговор окончен.
— Нидерланды теперь для Испании почти что труп, и я понимаю, что моя задача заключается в том, чтобы принять их последний вздох, — сказал дон Хуан, и направился к выходу.
Сразу же возникла проблема, как добраться до места назначения. Туда можно было попасть только морским путем, а на море хозяйничали англичане и гезы. Дон Хуан долго не раздумывал. Он выкрасил волосы, отпустил бороду и, взяв пистолеты, шпагу и хорошего коня, поехал через враждебную Францию в одиночку. Он скакал день и ночь, его ноги одеревенели, но слез он со взмыленного коня уже в Брюсселе.
Ситуация в мятежных провинциях оставляла желать лучшего. Своему брату он написал жестокую правду: «Мы почти потеряли Нидерланды. Ваши подданные недовольны, ваши слуги месяцами не получают жалование. Отовсюду несутся жалобы. Но больше всего чувствуется недостаток в людях: нет людей ни для крупных должностей, ни для министерских постов. У меня такое впечатление, что мой король уже смирился с утратой Нидерландов».
Дел у нового штатгальтера хватало, а тут еще в Брюсселе неизвестно откуда возникла матушка дона Хуана, та самая «насмешница и плутовка», которую он не знал и не помнил. Располневшая с годами, она превратилась в вульгарную и неприятную особу, требовавшую почестей и денег. Сгоравшему со стыда дону Хуану с трудом удалось спровадить ее в Испанию.
В Брюсселе дон Хуан сразу же оказался во враждебном окружении. Агенты принца Оранского и королевы Елизаветы регулярно возбуждали недовольство против испанцев, используя для этого любые средства. Находясь в почти безвыходной ситуации, принц сумел добиться успеха там, где это казалось невозможным. Бельгийцы оценили его благородство и умеренность после того, как он обнародовал свой «Вечный эдикт» (Edictum perpetuim) в феврале 1677 года, провозглашающий такие меры по умиротворению провинций, как вывод испанских войск, терпимость к протестантской ереси и созыв Генеральных штатов.
Южные провинции (современная Бельгия) признали его наместником, но вождь Северных провинций Вильгельм Оранский с этим не согласился, потому что не верил в благие намерения испанцев.
Дон Хуан еще одерживал победы, его удачливость еще не совсем оставила его. Ему казалось, что над его головой по-прежнему сверкает звезда Лепанто, и действительно она, уже затянутая тучами, иногда вновь появлялась во всем блеске. Король Филипп не присылал ему подкреплений, не давал денег. Дон Хуан отправил в Мадрид своего друга и помощника Эстебадо с письмом, в котором умолял Филиппа не бросать его на произвол судьбы. «Государь, пришлите хотя бы немного денег и солдат, и, клянусь вам, что я покончу с мятежом в считанные дни», — заверял он.
Король ответил презрительным молчанием. Более того, верный Эстебадо жизнью заплатил за свою преданность опальному принцу. Он был тайно убит в Мадриде по приказу короля, но дон Хуан так и не узнал об этом.
К довершению всех неприятностей у него начались проблемы со здоровьем. Он писал своей сестре герцогине Пармской: «Мое здоровье разрушено, мне шесть раз пускали кровь, но я еще не поправился. Мне уже более тридцати. Я чувствую, что жизнь подходит к концу. У меня нет ничего, кроме усталости да маячащей впереди смерти. Я в отчаянии и, как безумный, мечтаю стать отшельником. Я ничего не понимаю в том, что здесь происходит. Здешние люди не думают ни о Боге, ни о спасении души. Все их мысли о банковских выгодах и торговле». Где уж дону Хуану, первому рыцарю и Дон Кихоту разваливающейся империи, было понять психологию нарождающейся буржуазии.
Тем временем мятежники, перехватившие инициативу, обложили его со всех сторон. Положение ухудшалось с каждым часом, но он еще раз показал, на что способен затравленный лев. Он собрал в кулак все свои силы, прорвал окружение и овладел двумя важными крепостями — Намюром и Шарльмоном. Развивая успех, он в январе 1578 года наголову разбил нидерландские войска под командованием Вильгельма Оранского. После этой победы он захватил всю Фландрию и стал готовиться к походу на Амстердам. Но тут с горечью пришлось ему признать, что его сил для такого предприятия явно недостаточно.
Зато силы его врагов многократно увеличились. На помощь Вильгельму Оранскому прибыли протестантские войска из Германии, Англии и Франции. Дон Хуан, имевший в своем распоряжении всего лишь семнадцать тысяч солдат, потерял возможность наступать и мог только обороняться. Под Рименаном он потерпел первое в своей жизни поражение и стал отходить к французской границе.
— Бывает, что победа не самое главное. Наше поражение — навоз будущего успеха, — попытался утешить друга Александр Фарнезе.
— Да, но одна лишь победа чего-то стоит, — ответил дон Хуан.
В довершение всех бед его войско поразила чума. Духовник дона Хуана рассказал, что принц, ставший к этому времени глубоко верующим человеком и превративший военный лагерь в большой монастырь, лично ухаживал за больными, утешал их, пока не заболел сам.
Уже умирающего, его вынесли из чумного лагеря и положили на ложе рядом с высокими деревьями. Сумрак ночи постепенно сгущался. На черном небе не было ни одной звезды. Вокруг пылали костры — считалось, что их дым отгоняет заразу. Кроны деревьев вздрагивали и звонко гудели от порывов ветра. Два факела, поставленных у изголовья, лизали тьму золотистыми языками. Позвали духовника.
Дон Хуан приобщился святых тайн и соборовался.
— Падре, — спросил он духовника, — вправе ли я, не имевший на этом свете места, где мог бы преклонить голову, желать беспредельности небес?
С этими словами отлетела душа его, и ответа он уже не услышал.
* * *
Жизнь в Генуе Сервантесу не нравилась. Солдат в этом городе, как, впрочем, и в других городах Италии, не любили. Жалование им платили редко и скупо. Новых походов не предвиделось. Солдаты разбрелись по городу угрюмые и злые. Они хвастались своими военными подвигами, презирали местных жителей, скандалили в пивных и приставали к женщинам. Их не за что было любить.
Сервантес после долгого перерыва стал получать вести из дома. Радостного в них было мало. Младшая сестра Луиза приняла постриг. Мигель помнил застенчивую девочку в выцветшем платье и не мог представить ее в черной одежде монахини.
Старшая сестра Андреа неоднократно меняла мужей и давно уже не жила с родителями. Не существовало больше и родительского дома в Алькала, который Сервантес так часто вспоминал. Его продали за долги. Брат Родриго служил в армии, как и Мигель, но о его судьбе ничего не было известно.
Родители переехали в Вальядолид, где отец получил работу писца в конторе какого-то стряпчего. Сервантес как мог помогал старикам, но был не в состоянии обеспечить им безбедный закат жизни, и это мучило его.
Поскольку его полк бездействовал, Сервантес без труда выхлопотал себе продолжительный отпуск и отправился в Рим. Он купил по дешевке старую клячу, ставшую много лет спустя прообразом Росинанта, и поехал по via Appia в сторону Вечного города. На пятый день к вечеру в золотистом летнем мареве возникли перед ним купола римских церквей.
Он медленно ехал по улицам, которые так хорошо помнил. Только теперь он понял, как не хватало ему мудрых наставлений кардинала Аквавивы, с какой радостью он встретится с ним.
Сервантес оставил лошадь в конюшне, расположенной у входа в Ватикан, и отправился в цитадель католической веры. А вот и знакомый дворец. Его ворота почему-то гостеприимно распахнуты. Он устремился вверх по знакомой лестнице. Навстречу ему шли монахи, с любопытством оглядывающиеся на покрытого пылью однорукого солдата. Вот они наконец апартаменты Аквавивы. Он робко постучался.
— Вы кого-то ищите, господин солдат? — спросил возникший привратник.
— Я хотел бы встретиться с кардиналом Аквавивой, — сказал Мигель.
— Он умер два года назад. Это был святой человек. Если бы вы знали, как скорбел весь город, когда его не стало.
— Блаженство небесное было ему уготовано, — дрогнувшим голосом произнес Сервантес.
— Amen, — сказал привратник.
Больше ничто не удерживало его в Риме. Настало время возвращаться в свой полк, в Геную. Он продал за гроши свою лошадь, сдал шпагу и щит в военный обоз, поместил скудные пожитки в небольшой кожаный мешок, засунул за пояс кинжал и пистолет и отправился в путь пешком. Шлем, как котелок, болтался за его плечами. Попутные телеги подбрасывали его в нужном направлении. Он не спешил. Обедал и ночевал в небольших гостиницах, которых было немало вдоль дороги. Здесь все было дешево. Большая кружка вина стоила всего одно сольдо.
На десятый день пути он прошел Тоскану, переправился через Арно и двинулся дальше, в сторону моря. Взошла луна, а он продолжал идти до тех пор, пока серебристая дорога не привела его в местечко с полуразрушенной стеной. Это был город Лукка, мирный и тихий, окруженный зелеными холмами с каштанами и виноградными лозами. Крестьянские дворы раскинулись здесь в полной беспечности. Было видно, что этот край уже давно не опустошала война.
Он устал и проголодался. Улицы города были пустынны в этот час. Он заметил, что за закрытыми ставнями одного из домов мерцает свет. Над дверью висела выцветшая от солнца вывеска гостиницы. Он долго стучался, прежде чем ему открыла дверь миловидная молодая женщина с испуганным лицом и свечкой в руке. Сервантес учтиво представился и попросился на ночлег.
— Мне боязно впустить вас, господин солдат. Вы ведь испанец?
— А разве испанцы пользуются в этих местах дурной репутацией?
— Мы люди мирные и опасаемся военных, — уклончиво ответила она, но поколебавшись, пригласила его войти и проводила на верхний этаж, в небольшую уютную комнату.
— Не могли бы вы принести мне хлеба и бутылку вина? — попросил он.
Вино оказалось прохладным, а хлеб вкусным.
Давно уже Сервантес не спал в такой чистотой и мягкой постели. И не удивительно, что ему всю ночь снились хорошие сны. Он их, правда, не запомнил, но радостное чувство не покидало его потом целый день.
Утром хозяйка подала ему на завтрак сыр, свежий хлеб, яичницу и молоко. Он намеревался сразу после трапезы отправиться в путь, но внимательно посмотрев на хозяйку, решил задержаться здесь еще на некоторое время.
Да и куда ему спешить? Его нигде не ждут. Вот уже шесть лет носит его нелегкая по свету, а чего он добился? Денег как не было, так и нет. Избавить своих стариков от нужды он не в состоянии. Военная карьера ему не светит, несмотря на покровительство дона Хуана. Его единственное достояние — это рекомендательное письмо принца королю Филиппу. Благодаря такой протекции он, возможно, станет капитаном. Чтобы обычным путем добиться капитанского звания, надо десять лет проходить в прапорщиках. А он до сих пор всего лишь простой солдат.
«Фортуна раз в жизни приходит в дом к каждому человеку, — записал он в дневнике, — но когда она приходила ко мне, то меня не было дома. Наверно, я в это время сидел в таверне». Мечтал он когда-то и о литературной известности. Маэстро Ойос верил в него, восхищался его стихами. Как давно это было…
Он остался в этой гостинице на день, потом еще на день. Каталина — так звали хозяйку — стала выделять его из числа других постояльцев. Когда она смотрела на него, на ее губах появлялась едва заметная улыбка, а в восхитительных черных глазах смущение. Он узнал, что ей всего двадцать четыре года, но она уже вдова. Ее муж ушел на заработки во Фландрию и там погиб при невыясненных обстоятельствах.
Однажды он увидел ее плачущей. Она вытирала стол в гостиной, и слезы текли по ее лицу.
— Что с вами, — спросил Сервантес, — могу ли я чем-нибудь помочь?
— Ах, господин солдат, — ответила она, — здесь уже два месяца живет один ландскнехт из Богемии. Мало того что эта свинья жрет и пьет за двоих и ничего не платит. Сегодня он попытался затащить меня в свой номер и изнасиловать. Я еле вырвалась. Он сказал, что убьет меня, если я не уступлю ему.
— Ну, этой беде можно помочь, — успокоил ее Мигель.
Пять минут спустя он вежливо постучался в номер богемца.
— А, ты все же пришла, крошка. Входи, — услышал он хриплый голос и открыл дверь.
Крупных габаритов рыжий богемец сидел за столом. Его камзол с позументами был расстегнут. Перед ним стояла бутылка, к которой он успел уже основательно приложиться. Он уставился на незваного гостя маленькими заплывшими глазками.
— Кто вы такой, черт побери?
— Это неважно. Важно лишь то, что вы немедленно соберете свои вещи, заплатите хозяйке все, что вы ей задолжали, и уберетесь отсюда.
Богемец рассмеялся. Ему показалось забавным, что этот калека смеет ему угрожать. Но смех застрял у него в горле, когда Сервантес вынул из-за отворота куртки правую руку, в которой был пистолет. Его черное дуло глядело богемцу прямо в лоб.
— Не советую испытывать мое терпение, — сказал Сервантес. — Сейчас оно находится в моем указательном пальце на курке. А ну встать, богемская свинья!
Богемец поднялся с побледневшим лицом. Он оказался жалким трусом, как и предполагал Сервантес, знавший эту породу людей. Через десять минут он покинул гостиницу, предварительно расплатившись с хозяйкой.
— Как мне благодарить вас? — спросила Каталина, глядя на него с обожанием.
— Поужинайте сегодня со мной, — сказал Мигель.
В эту ночь он узнал, как она прекрасна и добра. Впервые за долгое время он почувствовал себя счастливым. Прекрасны были ее нежность, ее шепот, тепло ее тела и запах волос.
В состоянии радостного покоя прожил Сервантес в этой гостинице еще две недели. Казалось, что он обрел наконец благополучие. Хорошее жилье, хороший стол и хорошая женщина. Что еще нужно солдату?
Каталина была счастлива и светилась внутренним светом теплоты и женственности. Однажды она спросила как о чем-то само собой разумеющемся:
— А когда мы поженимся?
Он понял, что должен принять решение. Он мог обрести жену, дом и скромный достаток. А почему бы и нет?
Но задав себе этот вопрос, он уже знал ответ. У него иная судьба. Ему не суждено стать трактирщиком и полноправным гражданином этого симпатичного города. Это не для него.
Он обнял Каталину и сказал:
— Спасибо за все. Я знаю, ты любишь меня. Но зачем тебе нищий солдат-калека? Ты еще найдешь свое счастье, и прошу тебя — не удерживай меня!
— Когда? — спросила она почти беззвучно.
— Завтра утром.
Она заплакала горько и безутешно.
* * *
В середине августа Сервантес был уже в Генуе. Он зашел в свою казарму, сбросил вещевой мешок и только тогда заметил, что на его кровати лежит, заложив руки за голову, какой-то рослый детина, не потрудившийся даже снять ботинки. Подобных вещей Мигель не терпел. Кровь бросилась ему в голову.
— А ну-ка встать, сукин сын! — приказал он.
Детина лениво повернул голову:
— Если я сукин сын, то и ты тоже.
Потом стремительно вскочил и бросился его обнимать. Тут Сервантес узнал своего брата Родриго.
— Все, Мигель, — сказал Родриго, когда схлынула волна первой радости, — мы ведь больше не расстанемся, правда?
— Я хочу оставить военную службу и вернуться домой, — произнес Сервантес.
— Я поеду с тобой.
— Но ты ведь уже прапорщик. Ты еще можешь сделать военную карьеру.
— Еще десять лет тянуть лямку? Благодарю покорно.
— Хорошо, тогда поедем вместе.
Братья всю ночь провели в портовом кабачке и переговорили обо всем на свете. Родриго хоть и служил дольше Мигеля, но в военных операциях почти не участвовал и не мог похвастаться чем-то особенным. Рассказ же Мигеля о битве при Лепанто и о рекомендательном письме дона Хуана королю Филиппу его потряс.
Он бережно взял письмо из рук брата и торжественным голосом прочитал: «Солдат, доныне безвестный, но достойный всеобщего почтения благодаря своей доблести, разумности и безупречному поведению».
— Тебя ждет великое будущее, Мигель. Король даст тебе полк, — произнес он убежденно.
— Я совсем в этом не уверен, — улыбнулся его энтузиазму Мигель.
Прапорщик Родриго был похож на своего брата чертами лица, но выше его и крупнее. Он с детства относился к Мигелю с благоговением, находил несравненными его ум и подвиги и ни разу не усомнился в том, что его брат великий человек.
В сентябре 1575 года испанский галеас с красивым названием «Эль Соль» держал путь на родину, стараясь не удаляться от французских берегов, чтобы не сделаться добычей берберийских пиратов. Внезапно наперерез старому невооруженному галеасу, приспособленному для перевозки грузов, вылетела неизвестно откуда взявшаяся черная галера с красной полосой вдоль борта. На ее мачте развевалось зеленое знамя пророка. Это были алжирские корсары — бич Средиземного моря.
Капитан галеаса побледнел и перекрестился. Он сразу понял, какая грянула беда. Отчаяние овладело всеми, находившимися в тот момент на палубе обреченного судна. Тяжелый галеас значительно уступал пиратской галере в скорости, и спасения не было.
Мигель и Родриго стояли на юте и широко раскрытыми глазами смотрели, как приближается неумолимая сила, от которой нет защиты.
— Вот он, голубочек сизый, — усмехнулся Мигель. — Я ведь чувствовал, что этим кончится. Зря ты отправился со мной, Родриго. Я ведь рожден под несчастливой звездой и знаю, что неудачи будут преследовать меня до конца жизни.
— Брось, Мигель. Сам дон Хуан воздал тебе должное, — сказал Родриго, пытаясь сохранить спокойствие — но как же нам быть? Может, возьмемся за шпаги?
— А что толку? На нашем галеасе нет солдат. Что мы сможем одни, кроме как с честью погибнуть? К тому же после Лепанто какой из меня воин? Я могу сражаться разве что пером.
— Которое стоит любой шпаги.
— Возможно, брат. Я и сам думал, что Господь лишил меня левой руки для вящей славы правой. Но, кажется, я был слишком самоуверен, а Господь, как видишь, карает за это.
— Но что же делать, Мигель? Смотри, они уже совсем рядом.
— Ничего, — пожал плечами Сервантес.
Хроника девятая, в которой рассказывается о пиратском королевстве Алжир и о том, как жилось в неволе Сервантесу и его брату Родриго.
Сервантес не раз вспоминал потом тот миг, когда на палубу их корабля ринулись пираты. Всех сразу закружил людской водоворот, и едва Мигель успел крикнуть Родриго, чтобы тот не сопротивлялся, как потерял его из виду. Все куда-то бежали, кричали, женщины рыдали. Никто даже не пытался сражаться. Те немногие, у кого было при себе оружие, так и не посмели им воспользоваться.
На Сервантеса бросились сразу несколько пиратов. Кулак врезался ему в живот — он сложился пополам и словно провалился во тьму. Сверкнула молния и пересекла глаза широкой красной полосой — это его ударили чем-то тяжелым по затылку. Рука, вцепившаяся Сервантесу в волосы, заставила его подняться. Прямо перед ним замаячило искаженное зверской гримасой лицо широкоплечего пирата в алом тюрбане. Увидев, что перед ним калека, пират презрительно сплюнул в сторону. Потом грязной волосатой лапой попытался открыть ему рот, чтобы проверить зубы. Сервантес изо всей силы пнул его ногой в промежность. Тот с воплем рухнул на палубу, но сразу вскочил и бросился на Сервантеса.
— Оставь его, — приказал гортанный голос. — Продолжай работать.
Как сквозь мутное стекло, увидел Сервантес на капитанском мостике коренастого тучного человека с круглым одутловатым лицом и с тростью в руках.
Недовольно ворча, корсар отступил. Но Сервантесу это не принесло облегчения. Сразу несколько пиратов схватили его, связали ноги и руки и как тушу оттащили в сторону, где уже находилось много людей в том же положении, что и он. Женщин здесь не было. Их держали отдельно. Тут Сервантес увидел наконец Родриго. У него тоже были связаны руки и ноги, но, в отличие от брата, его не били, и он выглядел спокойным. Родриго улыбнулся ему, и Сервантес ответил улыбкой. Разговаривать пленникам запретили.
Он вновь увидел вожака пиратов, который, заметно прихрамывая, прогуливался по палубе, вертя в руках свою трость. От его проницательности не ускользнуло и то, что пираты при приближении этого человека почтительно замолкали.
Обратил Сервантес внимание и на гребцов, попавших в плен христиан, — бедняков, за которых никто не мог заплатить выкуп. Превращенные в рабов, эти люди приковывались к веслам до конца жизни, которая, к счастью, была недолгой. Они быстро умирали от непосильного труда и болезней. Тела их выбрасывали за борт. Сервантес заметил, что у некоторых гребцов не было ушей, а у некоторых носов или одного глаза. Все они были жертвами жестокости Дали-Мами, капитана пиратского судна, грека по происхождению и бывшего христианина. Этот ренегат, став корсаром, превратился в ужас Средиземного моря. О его свирепости ходили легенды. Рассказывали, что однажды он в приступе ярости отрубил руку одному из гребцов и стал избивать ею всех подряд.
Вскоре пленников, как тюки, перетащили по сходням на разбойничий корабль и сложили на палубе. Прошел мелкий дождик. День медленно клонился к вечеру. Пробилось из-за туч и ушло к горизонту солнце. Наступила прохладная ночь, и прямо над головой замерцали крупные звезды. Корабль легко и быстро плыл на юг, держа курс на Алжир. Ни еды, ни воды им не дали. Родриго поместили где-то в другом месте. Рядом с Сервантесом лежал иезуитский священник, полушепотом читавший молитвы. «Этот в рабстве не засидится», — подумал Сервантес. Он знал, что иезуитский орден не оставляет своих людей в беде. Через пару месяцев его выкупят. На лиц духовного звания у пиратов существовали тарифы, которые обычно не нарушались.
Утром пленников стали бесцеремонно обыскивать. У них отбирали все — от кошельков до носовых платков — и складывали в огромный мешок. Бумаги и документы помещали в особый ящик. Сервантес смотрел, как пират вертит в руках конверт с драгоценным письмом дона Хуана Австрийского, и у него вдруг сжалось сердце от нехорошего предчувствия.
На завтрак каждому выдали сухарь, несколько оливок и немного теплой воды. Вскоре всех развязали, но велели оставаться на своих местах. А потом произошло то, чего опасался Сервантес. К пленникам подошел тощий высокий пират с серебряной серьгой в ухе и спросил:
— Кто здесь Сервантес Мигель? — Сервантес встал на ноги. — Идем. Раис хочет видеть тебя.
Дали-Мами сидел один в небольшой каюте, стены которой были увешаны инкрустированным серебром оружием, и что-то записывал в свою тетрадь.
— Садитесь, дон Мигель, — приветливо сказал хромой корсар. — Я знаю, что вы важная птица. У меня еще никогда не было пленника с рекомендательным письмом к самому могущественному королю неверных. Да не от кого-нибудь, а от самого дона Хуана, храбрейшего из гяуров. Я думаю, вы у нас не задержитесь. Вы ведь наверняка какой-нибудь знатный гранд. Две тысячи дукатов — и вы свободны. Уверен, что для вас это сущие пустяки.
— Никакой я не гранд, — угрюмо сказал Сервантес. — Я всего лишь простой солдат. В бумагах, которые вы у меня забрали, есть документ об этом. Мои родители бедны. У меня нет богатых друзей. У меня нет ничего. Я нищий. Почему бы вам не потребовать за меня сокровища царя Соломона? Результат будет тот же.
— Я не понимаю, почему вы так упрямитесь. Не стал бы дон Хуан писать своему королю о простом солдате. Вы что, дураком меня считаете? За вас заплатят ту сумму, которую я прошу, и не дукатом меньше, — сказал Дали-Мами голосом, утратившим свою мягкость.
— Я считаю вас не дураком, а упрямым ослом, раз вы не хотите понять очевидных вещей, — произнес Сервантес, решивший любой ценой покончить с этой дурацкой ситуацией.
Глаза Дали-Мами злобно сузились. Он вскочил с места. Сервантес стоял, ко всему готовый. Но корсар перевел дух и вдруг засмеялся.
— Вот вы себя и выдали, дон Мигель. Разве простой солдат посмел бы так разговаривать со мной? Вы человек, привыкший повелевать. Думаю, вы еще не оценили в полной мере свое положение. Подумайте. Время у вас есть. А пока с вами будут обращаться как со знатным пленником. Вы можете свободно передвигаться по всему судну.
Он хлопнул в ладоши, и в каюте бесшумно возник темнокожий нубиец.
— Али, дай этому человеку мяса и бутыль вина! — к Дали-Мами вернулось прежнее благодушие. — И помните, дон Мигель, я не всегда так покладист. Еще раз назовете меня ослом — и я вас убью, хоть и себе в убыток.
С большим куском мяса, завернутым в какую-то тряпку, и бутылкой вина Сервантес отправился разыскивать брата и нашел его под канатной сеткой у рулевой рубки.
— О, Мигель, — воскликнул Родриго, увидев дары Дали-Мами, — ты действительно великий человек, если сумел раздобыть здесь такие вещи. Неужели тебе их дал этот мерзкий корсар? Но я ничуть не удивляюсь тому, что он оценил тебя по достоинству. Я рад…
— Подожди радоваться, — прервал брата Мигель и передал ему свой разговор с капитаном пиратов. — Ты же понимаешь, что за меня никто не заплатит такой фантастической суммы.
— Почему не заплатит? — удивился сохранивший врожденный оптимизм Родриго. — Ты стоишь гораздо большего, Мигель. Напишешь дону Хуану — и все устроится.
Сервантес лишь грустно усмехнулся. Ему не хотелось разрушать наивные иллюзии брата. Мясо оказалось вкусным, а вино отменным.
— Откуда вино на этом судне? — поинтересовался Родриго. — Ведь их пророк запретил употребление алкогольных напитков.
— Оно из личного погреба Дали-Мами, — усмехнулся Сервантес. — Не думаю, что он держит его лишь для угощения пленных испанских дворян. Судя по его красному носу и мешкам под глазами, этот корсар не разделяет точку зрения Мухаммеда на алкоголь. Он ведь когда-то был христианином и, вероятно, не совсем еще забыл былые привычки.
— Но что же нам теперь делать, Мигель?
— Не падать духом. И помни, что свободен лишь тот, кто умеет быть свободным и в рабстве. Можно потерять все: имущество, деньги, власть, работу. Любимую женщину, наконец. Но нельзя допустить утраты двух вещей: внутренней свободы и чувства собственного достоинства. Ибо это единственно важное из всего, что имеет человек. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Понимаю, — сказал Родриго.
* * *
В древности Северную Африку населяли воинственные племена берберов. Затем она попала под власть финикийцев, создавших здесь могучее государство Карфаген. Они торговали, строили, обрабатывали землю и приносили жертвы своему Ваалу до тех пор, пока не ввязались в войны с Римом, в результате чего исчезли с исторической арены. После Пунических войн вся Северная Африка оказалась под властью Рима и стала его основной житницей.
Закат Рима все изменил. Непобедимые в прошлом легионы были отозваны на защиту западных границ трещащей по швам империи, а Нумидию — так тогда называлась территория современного Алжира — захватили племена вандалов. Спустя столетие их сменили византийцы, а в VII веке под зеленым знаменем пророка Мухаммеда сюда вторглись арабы. Началось победное шествие ислама, распространившегося далеко за пределы Африки. Ислам овладел Испанией, ставшей жемчужиной создаваемой им новой цивилизации. А затем на африканской земле возникли секты принявших ислам номадов, которые ворвались в Северную Африку из восточных пустынь, истребляя и топча все на своем пути. Было уничтожено и самое передовое по тому времени сельское хозяйство.
Тогда и возник Алжир — пустынная скалистая страна у моря. А за морем в достижимой дали находились цветущие земли — богатая добыча для обосновавшихся здесь поджарых волков ислама. История африканского разбойничьего государства началась.
Вскоре алжирские корсары уже господствовали в Средиземном море, наводя ужас на всю Европу. Быстроходные пиратские галеры и стремительные фелуки с косыми парусами набрасывались на торговые суда, как гончие псы. От них не было спасения. Не довольствуясь морским разбоем, они опустошали побережье Испании и Италии, грабили прибрежные села и даже города и всегда возвращались в свое алжирское логово с богатой добычей.
История сохранила имена многих прославленных пиратов, превосходных моряков, ярких личностей, но только один из них по праву считается великим. Речь идет о Хайреддине Барбароссе, прозванном бичом Средиземноморья.
Четверо сыновей было у гончара Якова, албанца православной веры, проживавшего со своим многочисленным семейством на острове Лесбос, родине поэтессы Сапфо. Настоящее имя Хайреддина, самого младшего из братьев, было Хызыр. Когда турки захватили остров, старший брат Арудж — его христианское имя неизвестно — и младший Хызыр перешли в мусульманство и нанялись на пиратское судно простыми матросами. Оба брата быстро выделились отвагой и беспощадностью. Хызыр, ставший Хайреддином, хоть и был умнее и прозорливее брата, но безоговорочно признавал его лидерство.
Арудж взбунтовал команду, захватил корабль, стал его капитаном и быстро прославился как самый грозный корсар Средиземного моря. Заключив договор с эмиром Туниса, он получил в аренду остров Джерба, где создал базу для своего пиратского флота, терроризировавшего все порты средиземноморского побережья. Темпераментный, отважный и выносливый, Арудж выделялся особого рода аморальной бесшабашностью и был похож на хоть и кровожадного, но по своему привлекательного зверя.
В 1516 году настал его звездный час. Мавританский князек Селим ат-Туми, подружившийся с Арунджем, захватил при его помощи Алжир и объявил себя эмиром всей Северной Африки. Селим настолько ему доверял, что часто приглашал в свой бассейн позагорать, поплавать и вообще расслабиться. Все шло хорошо до тех пор, пока однажды Арундж не задушил его прямо в воде, после чего провозгласил себя повелителем Алжира под именем Барбаросса. Так его называли из-за огромной огненно-рыжей бороды, которую он всячески холил и лелеял.
После ряда неудачных столкновений с силами императора Карла V на суше и на море Арудж Барбаросса оставил Алжир на своего брата Хайреддина, а сам отправился с небольшим отрядом к марокканскому султану просить о помощи. Настигнутый испанцами на реке Саладо, он успел переправиться на ту сторону и мог спастись, но увидев, как отважно сражаются его люди, вернулся к своему отряду и погиб в неравном бою.
После гибели Аруджа эмиром Алжира и предводителем средиземноморских пиратов стал Хайреддин. У него тоже была рыжая борода, хоть и не такая роскошная, как у Аруджа, а посему и он принял имя Барбаросса. При нем пиратский промысел был поднят на столь профессиональный уровень, что в Европе чуть ли не с ностальгией стали вспоминать о его брате. Сохранился портрет Хайреддина Барбароссы работы безымянного итальянского художника. На нем изображен человек с лохматыми бровями, аккуратно подстриженной рыжей бородой и крупным носом. Его нижняя губа, слегка выдвинутая вперед, придавала всему лицу пренебрежительное выражение. Он был среднего роста и обладал исключительной силой — на вытянутой руке мог держать двухгодовалую овцу. Его храбрость, хладнокровие и ловкость сочетались с магическим влиянием на окружающих. К тому же он был удачлив. Даже самые отчаянные его предприятия неизменно заканчивались успехом. Ум, прозорливость и трезвый расчет обеспечили ему славу лучшего флотоводца своего времени.
Хайреддин Барбаросса не был ни злым, ни мстительным, хоть иногда и испытывал приливы неумолимой холодной жестокости. Проницательный ум подсказал ему, что Алжир не удержать без покровительства османов, и он, как на ладони, преподнес Северную Африку в подарок турецкому султану Сулейману Великолепному. Султан с радостью принял дар, ибо давно уже решил использовать алжирских пиратов в борьбе с Испанией и Венецией за господство в Средиземноморском регионе.
Осенью 1532 года он пригласил знаменитого пирата к себе в Стамбул, провел наедине с ним несколько часов и был очарован его проницательным живым умом и обаянием. В Алжир Хайреддин Барбаросса вернулся капудан-пашой (командующим всем османским флотом) и бейлербеем Северной Африки. Он не подчинялся никому, кроме султана и Аллаха.
Сулейман Великолепный был неплохим психологом. Он сразу понял, что этот человек никогда не станет предателем и сумеет претворить в жизнь его самые сокровенные замыслы. И Барбаросса всецело оправдал доверие своего повелителя. Его победы превратили Турцию в величайшую морскую державу своего времени. Султан же испытывал к своему флотоводцу истинную привязанность и снисходительно относился к таким его маленьким слабостям, как пристрастие к хорошему вину и красивым женщинам.
За всю свою долгую жизнь Хайреддин Барбаросса не проиграл ни одного сражения. Он регулярно одерживал победы над испанцами, императорскими флотилиями Карла V, генуэзцами, мальтийцами и даже над флотом Великолепной сеньоры (Венеции) — сильнейшим в то время.
Почувствовав, что его одолевает старость, Барбаросса отказался от власти и поселился в Стамбуле, где султан разрешил ему построить на берегу Босфора роскошный дворец. Там он и умер в 1546 году и был похоронен в мечети, специально для этой цели воздвигнутой у самого моря. Даже десятки лет спустя входящие в Стамбульский порт корабли пушечной пальбой отдавали должное его памяти.
После смерти Барбароссы Алжиром много лет управляли так называемые короли из числа пиратской аристократии. Они назначались султаном и именовались по-разному: «дей», «ага», «паша», но народ величал их «королями».
По своей сути Алжир был выгодным торговым предприятием, где торговали человеческими жизнями и награбленным добром. Здесь ничего не производилось, и, прекратись пиратский промысел, его население умерло бы от голода. Это пиратское гнездо по своей специфике напоминало Запорожскую Сечь, находившуюся на периферии Восточной Европы и неоднократно беспокоившую Османскую державу своими набегами. В год битвы при Лепанто Алжир насчитывал сто двадцать тысяч жителей и тридцать тысяч рабов.
* * *
Сервантес, участвовавший лишь на море в борьбе христианских держав Европы с турецкой экспансией, имел весьма смутное представление о том, что представляет собой удивительный алжирский феномен. Лишь оказавшись в рабстве, понял он, что Алжир — это не только осиное гнездо пиратов и скопище всякого сброда со всего мира, но и красочное сочетание богатой восточной фантазии с процветающей торговлей.
Внешне Алжир являл собою большой каменный лабиринт с домами-коробками и переплетением зловонных переулков, где под яростным местным солнцем жили десятки тысяч отчаянных людей, не боящихся ни Бога, ни дьявола.
Сойдя на алжирский берег, Сервантес почувствовал себя как в гигантском вертепе, расположенном у подножия Вавилонской башни. Его поразило дикое смешение всевозможных рас и национальностей. Здесь люди говорили на каком-то особом жаргоне из смеси всех мыслимых языков и наречий. Здесь в людском муравейнике все смешалось в общей сутолоке и невообразимом хаосе: арабы и евреи, греки и турки, мусульмане и христиане. Тут и там мелькали рабы садовников или ремесленники богатых хозяев. Особо выделялись купцы, торгующие самыми разнообразными товарами. У моря ни на миг не прекращались работы. Там строились и оснащались пиратские галеры руками христианских рабов.
Но основной достопримечательностью Алжира был невольничий рынок Бадистан, расположенный у самого моря рядом с большой мечетью. Сюда стекался человеческий товар со всего мира. Сюда привели и пленников Дали-Мами. Несколько человек, в том числе Сервантеса и Родриго, отвели в сторону — они были не для продажи.
Тяжелые думы овладели Сервантесом, когда он окинул взором этот берег, принадлежавший когда-то Испании. Всего несколько десятилетий назад здесь развевалось гордое кастильское знамя. Потом под натиском ислама Северная Африка была утрачена христианами. Император Священной Римской империи Карл V попытался отбить у неверных хотя бы ее часть, но его флот был сильно потрепан бурей, и экспедиция завершилась провалом.
Много лет спустя Сервантес писал: «В тот день, когда я прибыл побежденным на этот берег, ставший оплотом пиратов, я не мог удержаться от слез. Не знаю, каким образом, неожиданно для самого себя, я почувствовал, что лицо мое в слезах. Мысленному моему взору представилась река, откуда снялся с якоря великий Карл, распустив по ветру свое знамя. Представилось и море, которое, завидуя великому предприятию и славе императора, показало себя сердитее, чем когда-либо».
Постепенно обширная рыночная площадь перед мечетью заполнилась шумной толпой, вбиравшей все новые потоки людей, устремившихся сюда из узких грязных переулков. Здесь всё смешалось в пестром водовороте: смуглые берберы в плащах из верблюжьей шерсти, с бритыми головами, покрытыми платками, повязанными черными плетеными шнурами, и чернокожие нубийцы, дети пустыни, наготу которых скрывали лишь повязки на бедрах. Спокойные, как их верблюды, арабы в длинных белоснежных джалобеях и мавры в ярких одеждах, восседающие на украшенных разноцветными попонами ухоженных мулах. Высокомерные, ни при каких обстоятельствах не теряющие чувства собственного достоинства турки — и местные евреи в черных джабах. И конечно же, повсюду виднелись янычары в бёрках — белых войлочных колпаках с висящим сзади куском материи, напоминающей по форме рукав султанского халата. Охранники в длинных зеленых туниках и войлочных тюрбанах следили за порядком.
Пока не начались невольничьи торги, купцы выставили лотки со своими товарами. Здесь продавались фрукты, сладости, пряности, украшения и драгоценности. Перед глазами мелькали шелка, жемчуга, тюрбаны, женские руки с браслетами, темные еврейские халаты и белоснежные туники. Невольников поместили в длинном сарае, у которого вместо передней стены была завеса из верблюжьей шерсти.
Торги еще не успели начаться, как вся толпа пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев с бамбуковыми палками в руках, которыми они прокладывали путь сквозь толпу. Вслед за ними верхом на молочно-белом муле ехал Гассан Венициано, король Алжира в белом бурнусе из шелковой ткани, в желтых туфлях и в феске, обмотанной белым тюрбаном. Его окружал отряд янычар с обнаженными саблями.
— Да умножит Аллах твое могущество! Да пребудет с тобой благоволение господина нашего Мухаммеда! — льстиво кричала толпа. Но кричали не все. Гассана ненавидели за его холодную сладострастную жестокость и за бешеный нрав, ужасавший даже янычар. Этого человека уже не удовлетворяли обычные в те жестокие времена казни. Он предпочитал не вешать людей, а сажать их на кол. Однажды он решил, что какие-то рабы трудятся слишком медленно, и приказал отрезать им уши. Будучи в веселом настроении, Гассан велел привязать окровавленные ушные раковины ко лбам этих несчастных и заставить их плясать возле его дворца на площади Дженин.
Сейчас Гассан отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.
— Мир вам, правоверные из дома пророка, — время от времени произносил он. Вступив на рынок, король приказал слуге швырять монеты ползающим в пыли нищим, ибо сказано в Коране, что те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.
Наружность у Гассана была совершенно разбойничья. Он был высокий, худой, неестественно бледный, со скудной рыжеватой бородой, изрытым оспой лицом и светлыми глазами. Впрочем, его уважали за дикую храбрость, которая так же не имела границ, как и его зверства. Он вырос в Италии в католической семье. Получил при рождении имя Андретта. Став ренегатом, превратился в одного из самых жестоких людей своего времени.
Таков был человек, с которым однорукому рабу Мигелю Сервантесу предстояло вступить в смертельно опасную схватку.
* * *
Глухие удары гонга возвестили о начале торгов. Толпа у ворот расступилась, и в образовавшийся проход медленно и величественно вступил высокий худой человек в белоснежной одежде и шелковом, шафранового цвета тюрбане с изумрудом. Это был дадал — распорядитель торгов. За ним следовал его помощник, бледно-желтый евнух с приковывающим взгляд ожерельем из драгоценных камней на шее. В облике дадала, в его узком аскетичном лице было что-то завораживающее, и когда замер шум голосов, все происходящее стало напоминать жреческое священнодействие.
Дадал постоял минуту как бы в забытьи, глядя прямо перед собой темными глазами, и стал медленно нараспев читать молитву:
— Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Царствие Его вечно на небе и на земле! Он создает и убивает, и власть Его надо всем сущим. Он — начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый.
— Аминь! — выдохнула толпа.
Дадал хлопнул в ладоши. Верблюжья завеса раздвинулась, открывая сарай, забитый невольниками. Их было человек триста. Торговля велась шумно, крикливо. Турки, иудеи, берберы и мавры тщательно осматривали товар, щупали плечи, ноги, проверяли зубы.
Сервантес с болью в сердце наблюдал за происходящим. Особенно жалел он молодых невольниц. Их обычно покупали отталкивающего вида старики, дабы потешить свою угасающую похоть. Тем временем вывели на торги очередную невольницу, юную гречанку. Сервантес вздрогнул. Ему еще не доводилось видеть столь совершенное воплощение женской красоты. Платье из грубого полотна не могло скрыть красоты гибкого тела. Кожа поражала своей белизной. Глаза напоминали темные сапфиры. Крупные слезы медленно текли по ее лицу, что лишь придавало ему очарование.
Красота умиротворяет людей, и все в безмолвии смотрели на это чудо. Гречанка неподвижно стояла посреди базара, залитого палящими лучами солнца, и дадал принялся расхваливать ее достоинства.
— Взгляните, каким царственным изяществом в благоволении своем наделил Аллах этот греческий цветок. Посмотрите, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза. Вглядитесь в прелесть ее лица, подобного сияющей луне. Начальная цена сто дукатов. Кто даст больше?
— Сто пятьдесят, — сказал тучный левантийский купец по имени Юсуф, щелкнув пальцами.
— Это слишком мало, — дадал взял руку гречанки и поднял ее вверх, — посмотрите на эту руку. Она ведь белее слоновой кости.
— Да простит Аллах мою расточительность, — ввязался в торги худой, как афганская борзая, турок, которого звали Сулейман, известный торговец драгоценностями. — Но она уже стала усладой моих очей. Я наставлю ее на путь истинной веры и сделаю звездой своего гарема. Даю за нее триста дукатов.
— Четыреста, — невозмутимо произнес левантиец.
— Это безумие, — стал сокрушаться турок, — но я не отступлю перед этим жирным, наполненным ветрами левантийским пузырем. Четыреста пятьдесят дукатов!
— Клянусь бородой пророка, ты ответишь за это оскорбление, отец нечистот, — крикнул левантиец. — Пятьсот!
— О, Аллах! — невольно воскликнул дадал, воздев руки к небесам.
— О, Аллах! — эхом вторила толпа.
Но на этом торги еще не закончились. В дело вмешался сам властелин Алжира.
— Даю за эту жемчужину, волею Аллаха возникшую в греческом навозе, семьсот дукатов, — сказал король Гассан. — Что скажешь, дадал?
— Она твоя, о повелитель правоверных, — ответил изумленный дадал и склонился в почтительном поклоне.
Двое прислужников схватили девушку и потащили к белому мулу на котором восседал Гассан. Впавшая в состояние прострации, она не сопротивлялась.
Вдруг какой-то худощавый смуглый человек, возникший неизвестно откуда, одним прыжком оказался рядом с гречанкой и вонзил лезвие кинжала в ее сердце. Вскрикнув, она упала к его ногам. Удар был нанесен рукой столь сильной и твердой, что девушка вряд ли успела что-либо почувствовать. Убийца швырнул кинжал на землю и спокойно стоял, скрестив руки на груди. Это произошло так неожиданно, что все оцепенели.
— Схватите его, — раздался хриплый голос Гассана.
Янычары выполнили приказание. Владыка Алжира был вне себя от ярости. Его светлые глаза налились кровью, но голос звучал спокойно.
— Кто ты?
— Жених этой девушки. Пираты захватили ее, когда меня не было рядом с ней. Я прибыл сюда, чтобы спасти ее. Больше я ничего не скажу.
— Скажешь. Аллах поможет развязать твой поганый язык. С тебя с живого кожу сдерут.
— Глупец, — улыбнулся этот человек, и с печальной и безнадежной гордостью показал на тело невесты, — чего мне теперь бояться?
По знаку Гассана его увели янычары.
После окончания торгов Сервантеса отвели в Баньо — так называлась тюрьма — поместили в сырую, темную, пахнувшую гнилью камеру и заковали в цепи. Он понял, что это сделано, чтобы заставить его добиваться получения двух тысяч дукатов, назначенных за его освобождение.
Неожиданно для себя он ощутил нечто вроде душевного спокойствия. Запертая дверь отделяла его от жестокой мерзости внешнего мира. Вот только тьма угнетала его. Он не выносил тьму. Она высасывала его волю. Камера была круглой. Он знал, что все, кого сажают в круглые камеры, где не на чем остановить взгляд, сходят с ума. Но надо держаться. Пережить это, вот и все. Пережить хоть как-нибудь, как неизлечимо больные или умирающие с еле тлеющей, но неистребимой волей к жизни. Надо уподобиться огоньку во мраке ночи.
Чтобы отвлечься от печальных мыслей, Сервантес стал размышлять о четвертом Евангелии, написанном Иоанном Богословом, любимым учеником Христа, который на тайной вечере, прислонившись к груди Его, спросил: «Господи! Кто предаст Тебя?»
Он думал о том, что сложный образ Христа получился в четвертом Евангелии таким убедительным и близким, потому что Иоанн воспринимал его как личность, способную любить и страдать и лишь затем как воплощение божественной сути.
Вспоминал он и некоторые фразы, превращающие четвертое Евангелие в образец высокой поэзии: «…потому что еще не пришел час Его…», «Может ли бес отверзать очи слепым?» и преисполненную печали мольбу: «Да минует меня чаша сия!», и обращение к Иуде: «Что делаешь, делай скорее…»
Уже под утро забылся он тяжелым сном, который, однако, не продолжался долго. Разбудило его чье-то прикосновение. Он вскочил и увидел перед собой улыбающегося Дали-Мами с неизменной тростью в руках.
— Хорошо спали, дон Мигель? Я понимаю, что в Мадриде на ложе под балдахином вам спалось бы лучше. От вас зависит, как скоро вы сможете вернуться к прежним привычкам.
Он протянул руку, и его телохранитель подал ему легкую цепочку, выкованную наподобие запястья.
— Носите эту цепочку на ноге, дон Мигель. Как видите, она скорее украшение, чем наказание. Надеюсь, что ночь, которую вы провели в этом месте, вразумила вас. Теперь вы знаете, как мы можем с вами обращаться. Ну, к чему вам страдать в каменном мешке с тяжелым железом на теле? Напишите письма кому угодно: друзьям, родственникам. У кого-то наверняка окажется доброе сердце и тугой кошелек. А пока развлекайтесь себе спокойно здесь, в Алжире.
* * *
Приобретенные на рынке невольники были своего рода капиталовложением, а капитал должен приносить прибыль. Поэтому рабов отдавали внаймы за два-три дуката в месяц. Считалось большим счастьем, если раб попадал в дом к иудею, где ему было гарантировано хорошее отношение и не применялись телесные наказания. Именно такое везение выпало Родриго, которого приобрел за три дуката в месяц еврей-ювелир.
Сервантес нашел брата во внутреннем дворике небольшого увитого плющами дома. Родриго поливал цветы, беспечно насвистывая. Братья обнялись.
— Мой хозяин, — сказал Родриго, — пожилой одинокий вдовец. Очень добрый и мудрый. Если все иудеи такие, то они вовсе не собаки, а хорошие люди. Его предки жили в Испании, и он хороню знает наш язык. А вот и он сам.
К ним подошел ювелир Абрахам Каро в черной шапочке. На вид ему было лет шестьдесят. Среднего роста, худой, с окладистой, начавшей седеть бородой, одетый в черное платье, он был похож на духовное лицо. Его большие черные глаза светились умом и проницательностью.
— Ваш брат много рассказывал о вас, — сказал он на безупречном кастильском. — Я думаю, нам с вами будет приятно беседовать.
Вскоре их встречи стали для Сервантеса праздником. Ему казалось, что этот человек знает все на свете.
— Сказать вам, почему вы так стремитесь к свободе? — спросил он однажды Сервантеса. — Потому что у вас нерастворимая душа. На нее не действует разъедающая кислота неволи.
Как-то раз он произнес:
— Сердце — это сосуд. Если не заполнить его любовью к Богу, то сатана заполнит его любовью к грехам.
Он так стал доверять Сервантесу, что однажды показал ему свою коллекцию драгоценных камней. Он знал о своих любимцах все и говорил о них, как о живых существах. Пояснял, какую шлифовку придал тому или иному камню ювелир, как определить на глаз, сколько в нем каратов и какова его стоимость.
— Знаменитые алмазы, — говорил он, — имеют свою судьбу. Их владельцы не раз испытывали на себе влияние заключенных в них сил. Один из таких алмазов славился тем, что приносил несчастье его обладателям. Им владели поочередно одиннадцать индийских князей. Все они плохо кончили. Одному выкололи глаза, одного отравили, двоих утопили в собственном бассейне, троих зарезали, двоих задушили, одного сбросили с башни замка.
— Это десять, — заметил любящий точность Сервантес.
— Последнего родной сын уморил голодной смертью. Алмаз сейчас у него. Он понимает, что обречен на гибель, но ни за что не расстанется со своим сокровищем. Просто сидит в своем замке и ждет убийц каждый день, каждый час. Ждет их и наследник, которому не терпится завладеть роковым камнем.
— История, конечно, красивая, — заметил Сервантес, — но не очень убедительная. Возможно, каждый из этих князей сумел возбудить ненависть народа или зависть близких. Чего не бывает. Но даже если это выдумка — то все равно здорово. Никогда не перестану удивляться силе человеческого воображения.
— Оно, положим, не сильнее человеческой алчности, — усмехнулся Абрахам. — Все эти погибшие знали, что в их злоключениях виноват алмаз, но не в силах были с ним расстаться.
— Ваш рассказ вероятнее всего красивая сказка, — задумчиво сказал Сервантес. — Но в Бургундии был герцог Карл, прозванный Смелым. Он постоянно враждовал с одиннадцатым Людовиком. Этот Карл никогда не расставался со своим драгоценным камнем. Считал, что он приносит ему счастье. Брал его с собой во все походы и битвы. Так вот, Карл Смелый погиб в бою под стенами крепости Нанси, которую осаждал. Простой лотарингский воин сошелся с герцогом в бою и с легкостью одолел его — несравненного мастера клинка. Что же оказалось? Суеверный герцог умудрился потерять свой алмаз перед самым боем. Так что мы называем суеверием, хотел бы я знать?
— Ну, да, — задумчиво сказал Абрахам. — Человек алчен. Он не понимает, что каждый отправится на суд Божий с пустыми руками. Когда Александра Македонского несли к месту погребения, то его руки свободно свисали по обе стороны носилок. Такова была его воля. Царь хотел, чтобы все видели, что он уходит из этого мира с пустыми руками.
Хроника десятая, в которой рассказывается о том, как после долгих мытарств и четырех неудачных побегов доблестный идальго Мигель Сервантес де Сааведра возвратился наконец на родину
Неожиданные удары судьбы, на которые так удобно списывать невзгоды, не таят в себе загадок. Их последствия очевидны и предсказуемы. Истинное величие духа проверяется способностью действовать даже в безвыходной ситуации, когда человек, уже понимая, что положение безнадежно, все равно не отступает от решимости его изменить. Жизнестойкость высшей пробы — это не только умение выстоять в любой ситуации, но и готовность начать все с самого начала, не позволив неудачам сломить себя.
Такой жизнестойкостью и обладал Сервантес. Попав по иронии судьбы в ранг особо привилегированных невольников, он видел, как от подобострастно-льстивого отношения турки резко переходили к угрозам и истязаниям, если узник по каким-либо причинам не оправдывал их надежд на богатый выкуп. Далеко не каждый обладал стойкостью души, позволяющей выдержать все это и не сломаться. Многие принимали ислам, чтобы избавиться от мук. Сервантес не осуждал этих людей за малодушие, зная, как тяжелы были их страдания. Но будучи убежденным католиком, переживал при виде почестей, которые оказывались вчерашним рабам, предавшим свою веру.
Впрочем, турки редко позволяли христианским узникам переходить в ислам, ибо нуждались в рабах больше, чем в неофитах. Плоть ценилась дороже души.
Пиратский Алжир был средоточием религии. Здесь на относительно небольшом пространстве сгрудились сто малых и шесть больших мечетей, но перед властью золота вера отступала на второй план. Ведь за счет несчастных рабов, отупевших от голода и мук, жил разбойничий город и каждый его обитатель.
Жила пиратская элита в роскошных загородных виллах с прохладными садами и водоемами.
Жили муллы, кади, муфтии и имамы.
Жили янычары в своих казармах-монастырях.
Жил весь торгующий, шьющий, кующий, жарящий и пекущий ремесленный люд.
Жили блудницы в цветистых одеяниях, бряцающие дешевыми жестяными украшениями.
Жили иудеи, нашедшие здесь приют после изгнания из Испании и выделявшиеся черным одеянием на фоне красочно-живописных одежд Востока.
Среди обитателей этого жестокого мира, где все продавалось и покупалось, свободно разгуливали монахи-тринитарии — члены ордена Пресвятой Троицы, созданного еще в 1198 году специально для выкупа пленных христиан из мусульманской неволи. Сбор освободительных пожертвований был их основной задачей. Они доставляли также родным и близким алжирских узников их письма.
С течением времени Сервантес счел для себя выгодным не опровергать миф о своем положении в испанском обществе. Теперь он оставлял на видном месте свои письма к воображаемым знатным покровителям, где обсуждал с ними возможности выкупа. Дали-Мами докладывали об этом, и он терпеливо ждал свой куш, понимая, что из Испании в Алжир не так-то просто доставить две тысячи дукатов. Разумеется, письма эти никуда не отправлялись. Родителям же Мигель сообщил, что с ним все в порядке, и просил ни о чем не беспокоиться, ибо он обязательно найдет способ вызволить из плена и себя, и Родриго. Он не знал, что его брат, несмотря на строжайший запрет, уже давно написал им правду. «Со мной-то все хорошо, — говорилось в его письмах, — a вот Мигеля необходимо вызволить как можно скорее. Вы там, в Испании, и понятия не имеете, насколько ужасно баньо, в котором его содержат».
Отец семейства, глухой врачеватель Родриго де Сервантес, его робкая жена Элеонора, дочь-монахиня Луиза и вторая дочь, легкомысленная, постоянно менявшая мужей и любовников Андреа пришли в ужас. Разыгравшееся воображение рисовало им жуткие картины мучений, которым подвергаются Мигель и Родриго в алжирском плену. По ночам матери снились кошмарные сны о том, как ее дети, покрытые потом и кровью, прикованные к веслам на галерах, изнемогают под ударами бичевщиков. Утешительные письма Мигеля семья приписывала его гордости и нежеланию их тревожить.
Мать почти ослепла от слез. Отец резко сдал и с трудом ходил. Энергичная Луиза обивала все пороги, умоляя о вспомоществовании. Андреа перестала покупать платья и украшения и берегла каждый реал, который получала от любовников. Семья писала петиции, обивала пороги королевских канцелярий, питалась одним только хлебом и луком. Было продано все, что только можно было продать. Кое-что удалось скопить, но этого была такая жалкая сумма, что смешно было о ней говорить.
Сервантес ничего этого не знал. Жилось ему, в целом, неплохо. Одиночество не тяготило его. У ворот Баб-эль-Уед, с другой стороны крепостной стены, в тени высокого старого кипариса он нашел укромное место для размышлений. Отсюда он мог видеть море, которому был обязан и лучшими и худшими мгновениями жизни. Здесь зрели его мысли, которые он записывал в тетрадь в сафьяновом переплете, — подарок Абрахама Каро. Заносил он сюда и свои стихи, совсем не похожие на те, которые сочинял в далекой юности. Но некому было их прочесть, некому оценить. Ушли прежние амбиции, исчезло тщеславие. Не было рядом ни маэстро Ойоса, восхищавшегося каждой строкой любимого ученика, ни всегда спокойного и благожелательного кардинала Аквавивы. Он знал, что в Испании расцветает могучая литература, знал, каким успехом пользуются в Мадриде театральные представления. Ему казалось, что и он мог бы занять почетное место на пиршестве Мельпомены, если бы не судьба, отрезавшая его от творческой жизни. Стихи сочинялись легко, и какое-то время он был доволен. Но однажды, перечитав их, вырвал листы, на которых они были записаны, и пустил по ветру. «Жалкая риторика, не более того», — подумал он с горечью. Тем не менее вскоре Сервантес сочинил большую поэму о сражении при Лепанто, выдержавшую его придирчивый критический анализ, и воспрянул духом.
Живым своим умом Сервантес быстро оценил агрессивную сущность ислама и понял, какая опасность грозит христианской цивилизации. Политика, на его взгляд, играла второстепенную роль в борьбе двух религий, где слабейшей оказывалась христианская. Не только своей судьбой был озабочен Сервантес. Он хотел, чтобы Испания — самая могущественная из христианских держав, сделала выводы из успехов ислама и мобилизовала свои ресурсы на борьбу с этим растущим злом. Но что мог сделать он, раб, закованный в цепи, без малейшей надежды на скорое освобождение?
Сервантес об этом не думал. Для него жить означало действовать. Его нравственный авторитет среди христианских невольников рос изо дня в день. Он ободрял и утешал слабых, делился с ними последними крохами, помогал своим товарищам всем, чем только мог.
Историограф Алжира, современник Сервантеса доминиканский монах Гедо с лаконизмом, придавшим его труду особый колорит, описал издевательства, которым подвергались христианские пленные на алжирской земле. Без пафоса и эмоций поведал он о палочных ударах, наказаниях плетьми, пытках голодом и жаждой и других истязаниях. Сервантес, наблюдавший все это изо дня в день, не мог смириться с таким унижением людей. Максималист во всем, он мечтал не только об освобождении узников, но и о том, чтобы отнять власть у их мучителей. Целыми днями обдумывал он проекты всеобщего возмущения пленных, и постепенно его дерзкие планы перестали казаться ему химерой. В своих мечтаниях он уже видел великую армию восставших рабов, а себя новым Спартаком.
С присущей ему решимостью шел он к намеченной цели, вооруженный лишь своим терпением, умом и энергией. Для начала он сплотил вокруг себя ядро из нескольких знатных испанцев, бывших офицеров королевской армии, людей отважных и непоколебимых, постоянно устраивавших заговоры, ненавистных ренегатам и терпимых турками лишь потому, что те надеялись получить за них солидный куш. Эти гордые люди жили своей обособленной жизнью в сфере идей и понятий, разделяемых только ими, и с презрением относились и к своим тюремщикам, и к реалиям алжирской жизни. Хоть и не сразу, но это маленькое, тесно сомкнутое элитное общество признало лидерство простого солдата Сервантеса.
Особенно близко сошелся Сервантес с доном Бертраном де Сальто-и-Кастильо. Этот знатный мадридский дворянин стал известен всей Северной Африке после того, как повторил подвиг римского полководца Регула. Оказав своему хозяину какую-то услугу, дон Бертран испросил у него разрешение на кратковременную поездку в Испанию, дабы проститься с умирающим отцом, поклявшись именем Девы Марии, что вернется обратно. Свое обещание он выполнил.
Это был человек худощавый, эмоциональный, несколько суетливый из-за переполнявшей его энергии, напоминавший быстрыми движениями и настороженным взглядом птицу с невзрачным оперением и яркими глазами. Он никогда не снимал с шеи пестрого шарфа, прикрывавшего багровый рубец, охватывавший горло подобно ожерелью. Дон Бертран был взят в плен при осаде крепости Галета, где проявил такие чудеса отваги и испортил туркам столько крови, что их предводитель Мехмет-паша приказал его повесить. Впрочем, Мехмет-паша соизволил вначале побеседовать со столь доблестным воином.
Он разъяснил дону Бертрану, что если тот вступит в ряды правоверных и посвятит способности, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и истреблению врагов ислама, то его ожидают слава, богатство и почести. В противном же случае его душа будет отдана шайтану.
Дон Бертран отказался принять ислам, и Мехмет-паша тут же велел вздернуть его на возвышающемся у входа в военный лагерь платане. «Этот платан и сейчас стоит перед моими глазами, — со смехом рассказывал дон Бертран. — Один сук его торчал так, словно нарочно вырос для этой цели. На шею мне накинули петлю и выбили из-под ног какую-то хреновину. И, представляете, дон Мигель, когда я уже был на пути к райскому блаженству, этот сук вдруг возьми да и обломись. Я, красный как рак, с вывалившимся языком и выпученными глазами, шлепнулся на землю, а Мехмет-паша сказал: „Аллах не захотел смерти этого гяура. Разве я могу не уважить его волю?“»
* * *
Сервантес сидел на своем любимом месте в тени старого кипариса у крепостной стены. На море была легкая зыбь, и сверкающее в безоблачном небе солнце уже начало уходить к линии горизонта. Рядом с ним пристроился на старом ящике дон Бертран и курил кальян. Здесь, в Алжире, он пристрастился к этому занятию.
— Я вчера искал вас, дон Бертран, — сказал Сервантес. — Хотел почитать вам кое-что, но вы, вероятно, были у своей мулатки. Той самой, у которой не зад, а откровение.
— А что здесь еще делать, как не заниматься любовью? — смущенно усмехнулся дон Бертран. — Любовь — ведь это единственное в природе, где нет предела ничему, даже силе воображения. И знаете, что я думаю, дон Мигель? Никакое заключение не может превратить человека в раба, если он внутренне свободен и способен любить. Вас же я, признаюсь, не всегда понимаю. Здесь так много женщин, а вы не обращаете на них внимания, словно у вас сердце из камня.
— Это продажные женщины, дон Бертран. Меня они не интересуют.
— Все женщины продажны, дон Мигель. Я, например, не вижу разницы между ласками блудницы и светской красавицы.
— Значит, вы считаете, что прекрасных дам, тех, чьи взоры непреклонны, не существует?
— Я этого не говорил. Каждая женщина может стать и блудницей, и прекрасной дамой. Это уж как получится. А вообще-то жизнь — дар настолько щедрый, что полностью искупает все горечи, которые она нам преподносит. Что вы об этом думаете, дон Мигель?
— Я жизнь люблю, хоть это и глупое чувство, — усмехнулся Сервантес. — Разве не глупо упрямо желать и дальше волочить ту ношу, которую так хочется сбросить с плеч? Но по жизни нужно проходить, как по канату, натянутому между двумя пропастями: осторожно и стремительно.
Сервантес замолчал, глядя на море, где багровый диск уже начал погружаться в воду. Дон Бертран хлопотал над своим кальяном.
— Ваше отношение к женщинам, дон Бертран, не отражает благородства вашей души и недостойно вас, — прервал молчание Сервантес. — Рыцарь без прекрасной дамы — это не рыцарь. Женщины олицетворяют красоту жизни, без которой немыслимо искусство. И знаете, за что я больше всего ненавижу ислам? За то, что он превратил женщин в рабынь. Ведь рабыня может родить только раба. Вот почему для меня ислам — это религия рабов.
— Тут я с вами согласен, дон Мигель. В нашей вере определено, что должно принадлежать Богу, а что кесарю. У нас существует граница между светским и духовным. А ислам вмешивается во все сферы жизни. Если победит ислам, то всему конец. И вашей любимой поэзии тоже. Повсюду воцарится такая скука, что человечество умрет от отвращения к самому себе.
— Мы, христиане, хотим постичь истину, а мусульмане довольствуются тем, что она существует, — сказал Сервантес. — Их вера основана на слепом послушании. Но разве наша святая церковь не требует от нас того же?
— Оставим эту тему, дон Мигель, а то сами не заметим, как превратимся в еретиков, — засмеялся дон Бертран. — Давайте лучше помечтаем. Что вы будете делать, когда вернетесь в Испанию?
— А вы?
— Я женюсь на родовитой и богатой сеньоре, у меня будет куча детей. Буду жить в свое удовольствие и много путешествовать. А эти войны меня уже так достали, что я никогда больше не обнажу меча, клянусь Пресвятой Девой. А вы, дон Мигель, чего будете добиваться? Что вами движет? Желание славы? Тщеславие?
— То, о чем выговорите, — тщеславие, слава, — это все следствие неуверенности в себе. Я всего лишь поэт, то есть человек, страдающий от хронической неудовлетворенности, наделенный слишком пылким воображением, чтобы довольствоваться тем, что у него есть. Я знаю, что существует цель, к которой всегда буду стремиться, но не знаю, что она из себя представляет. Полоса моих неудач была и будет шире моей жизни. Ведь поэт — это существо, чья ось пересекается с осью мироздания под углом к осям других людей. Поэтому он видит и чувствует то, что от других сокрыто. Ему не прощают, что он не такой человек, как все, а значит, обрекают на одиночество. А ведь он надеется преодолеть собственные комплексы, обрести себя и начать жить, как все нормальные люди. Вот только надежде этой никогда не осуществиться.
— Боже, какую мрачную картину вы нарисовали, дон Мигель. А я-то думал, что поэтический дар — это от Бога. Но если все так, как вы говорите, то лучше уж быть сапожником, чем поэтом.
— Я тоже так думаю, — сказал Сервантес.
* * *
В двенадцати днях пути от Алжира находился принадлежавший Испании город Оран. Кратчайшая дорога туда лежала вдоль морского побережья и тщательно охранялась. В Оран нужно было пробираться извилистыми обходными тропами, то отклоняясь глубоко к югу, то возвращаясь к берегу и опять отклоняясь. Лишь таким образом можно было недели за три добраться до Орана. Правда, еще ни одному смельчаку не удалось преодолеть этот путь, где монотонный ландшафт пустыни сменялся труднопроходимыми горными ущельями, а вокруг хозяйничали разбойничьи шайки.
Сервантес разработал план, как попасть в Оран. «Там, — говорил он товарищам по несчастью, — мы расскажем о мучениях наших единоверцев здесь, в Алжире, и вернемся сюда вместе с испанскими солдатами, чтобы освободить их всех».
Разумеется, задуманное предприятие было смертельно опасным. Вот уже сорок лет в Алжире регулярно происходили возмущения христианских рабов, считавших, что лучше умереть свободными людьми, чем жить в неволе. Мучительная смерть стала уделом многих из них. Их имена составили целый мартиролог, который Сервантес знал наизусть.
Прежде чем пускаться в путь, необходимо было найти проводника. К весне Сервантес нашел одного. Это был уже немолодой тощий субъект смешанной турецко-португальской крови, с лицом землистого цвета и кривым носом, сдвинутым набок ударом чьего-то мощного кулака. Тело его было покрыто многочисленными шрамами, а спина так исполосована плетью, что казалось, будто ее прикрывает сетка. Уже более двадцати лет он обитал в этих краях и знал не только каждую скалу в огромной пустыне, но и все оазисы алжирского юга. Сервантесу сразу не понравились его глаза, похожие на черных жуков, да и весь облик этого человека не внушал доверия, но другого не было.
Аслан — так звали проводника — вызвался привести в Оран одиннадцать беглецов за плату в десять дукатов с каждого. «Потом, — сказал он Сервантесу на ломаном испанском, — я все это брошу и обзаведусь своим хозяйством». Что именно он собирался бросить и о каком хозяйстве говорил, так и осталось неясным. Все беглецы дали Аслану долговые расписки, тут же исчезнувшие в его лохмотьях.
Они долго шли по каменистым впадинам и руслам высохших ручьев, держа курс на юго-запад. Бешеное солнце выжигало глаза. Нигде не было и следа какого-нибудь оазиса, где можно было бы освежиться и отдохнуть. Постепенно напряжение становилось невыносимым для скудно подкрепляемых пищей и водой людей. Сервантес шел сразу за проводником, шагавшим быстро, тренированным шагом, как ходят пилигримы и легионеры. В правой руке его была суковатая палка, с которой он никогда не расставался. От Мигеля не отставали его брат Родриго и дон Бертран. Остальные беглецы растянулись в длинную цепочку.
На шестой день пути у них кончились припасы, но как раз тогда они вышли к небольшому селению с жалкими хижинами, расположенному в низине, где имелся колодец, рядом с которым паслись овцы. Их никто не охранял. В хижинах тоже никого не было.
— Где мы? — спросил Сервантес Аслана. — Что это за местность, и почему здесь нет никого, кроме овец?
— Эта местность называется Теннет-эль-Хад, дон Мигель, и живут здесь свирепые кабилы, — ответил проводник. — Сейчас все племя находится в священной долине, где приносит жертвы своим богам. Это в дне пути отсюда. Овец трогать нельзя. Иначе они убьют нас всех.
— Да, но у нас ведь кончились припасы, — сказал Сервантес.
— Ну, возьмите ягненка. Кабилы подумают, что его сожрал шакал.
Развели костер в небольшой впадине у скалы. Смола на кедровых ветках трещала под натиском пламени, наполняя воздух приятным ароматом, к которому вскоре присоединился запах жареного мяса. Изголодавшиеся испанские дворяне ели жадно и некрасиво, как простолюдины, чавкая и облизывая пальцы. Насытившись, беглецы сразу же забылись тяжелым сном. Проснулись они от истошного вопля итальянского купца Джованни. Как выяснилось, у него украли кожаный мешочек с алмазом, который он раздобыл неизвестно где, сохранил ценой неимоверных усилий и носил на голой груди, никогда не снимая.
— Тщательно осмотри место, где ты спал, — посоветовал ему Родриго.
— Давайте всех обыщем, — предложил дон Бертран.
— Не надо никого обыскивать, — сказал Сервантес, — алмаз украл Аслан. Разве вы не видите, что он исчез?
Тут только все заметили отсутствие проводника. Как потом выяснилось, Аслан знал об алмазе Джованни, и ему, разумеется, нужен был этот алмаз, а не липовые расписки. Улучив удобный момент, он срезал мешочек с груди спящего купца — и был таков.
Отчаяние овладело людьми, которых бросили посреди пустыни без еды и оружия, в шести днях пути от Алжира и в пятнадцати от Орана. Они кричали, звали Аслана, суетились, натыкались друг на друга, как слепые котята, не знали, что же теперь делать.
— Я заменю Аслана и поведу вас дальше, на запад, вслед за солнцем, которое не даст нам сбиться с пути. Через две недели мы будем в Оране. Не нужно возвращаться назад, — увещевал их Сервантес. Но мужество уже покинуло беглецов. Возвращение в Алжир по знакомой дороге казалось им предпочтительнее, чем путь в неведомое, где их подстерегали бог весть какие невзгоды.
«За добровольное возвращение нам простят побег», — выкрикнул кто-то, и это решило дело. Стараясь не смотреть на Сервантеса, восемь человек изъявили желание вернуться в Алжир.
— Ну и черт с вами, — сказал им Родриго, — вдвоем мы с братом быстрее дойдем до Орана.
— Втроем, — поправил его дон Бертран.
Сервантес молчал. Если бы он был один, то не колебался бы ни секунды, но ответственность за брата и дона Бертрана сделала его благоразумным.
— Придется вернуться и нам, — сказал он со вздохом и вновь принял командование. — Мы захватим с собой овцу и много воды, чтобы не сдохнуть в пустыне от голода и жажды.
— А кабилы? — спросил кто-то. Сервантес лишь пожал плечами. — И еще одно, — сказал он прежде, чем группа пустилась в обратный путь. — Когда мы вернемся, валите все на меня.
Путь назад оказался более трудным, чем ожидалось. Последние два дня они ничего не ели. Их туфли растрескались и окрасились кровью. Они отупели от лишений. У каждого муки тела заглушили беспокойство мысли. Однажды группа привлекла внимание бродячих собак. Они бешено лаяли, иногда окружали их, но напасть так и не решились. В конце пути кончилась вода, жажда навалилась на них всей тяжестью, и им было уже все равно, что с ними станется.
Они вошли в Алжир, когда солнце, раскалившее каждый камень, стремительно уходило за горизонт, и муэдзины по всему городу начали созывать правоверных в прохладу мечетей.
Но в конечном итоге все оказалось гораздо лучше, чем могло быть. Поскольку пропавший товар сам покаянно вернулся к своим хозяевам, с ним обошлись с предельной гуманностью. Каждый беглец получил несколько ударов палкой, и на этом все закончилось. К тому же приняли во внимание, что зачинщиком и организатором всего дела был Сервантес. Восемь из десяти беглецов назвали его своим вожаком. Ему единственному присудили наказание в виде трехсот палочных ударов, что было равнозначно мучительной смерти.
Но Дали-Мами не привел в исполнение приговор. Вместо этого он приказал заковать однорукого пленника в ручные и ножные кандалы и не выпускать из баньо вплоть до особого распоряжения. Сервантес сидел в своем углу и тихо позвякивал железными веригами. Дали-Мами навещал узника каждый день и, постукивая тростью по его кандалам, произносил увещательные речи, сетуя на неблагодарность своего раба. На пятый день по его приказу с Сервантеса сняли все оковы, двери темницы распахнулись, и все стало как прежде.
* * *
Время шло, надежда на скорое освобождение таяла, и узниками постепенно овладевало чувство безысходности. Для Сервантеса же неудачи ничего не значили. Они лишь укрепляли его волю к борьбе. Он видел, что происходит с его товарищами, и делал все, чтобы вдохнуть в них мужество и надежду. Не теряя зря времени, приступил он к организации нового побега, но нашелся предатель, выдавший его замысел еще в подготовительной стадии. Дали-Мами и на сей раз ограничился лишь словами. Он сказал: «Берегитесь, дон Мигель, мое терпение не безгранично».
А тут еще Абрахам Каро уехал в Турцию по каким-то своим делам, и Родриго перевели на общественные работы. Голый до пояса, как и прочие рабы, он копал землю под жалящими лучами солнца в том месте, где турки решили воздвигнуть новый бастион.
— Уже скоро, Родриго, уже скоро, — сказал Сервантес брату, желая подбодрить его. Родриго лишь улыбнулся в ответ. Его веру в возможности Мигеля ничто не могло поколебать.
Но Сервантес оказался прав. Вскоре из Мадрида в Алжир прибыли двое монахов — тринитариев с выкупными деньгами за дона Бертрана и тремястами дукатами, собранными семьей Сервантеса.
Мигель расстроился. Он понимал, сколько лишений и горя вытерпели его родные, чтобы собрать такую сумму, и опасался, что теперь им грозит нищета. К тому же этих денег могло хватить только на выкуп Родриго. Но его брат об этом и слушать не хотел.
— Эти триста дукатов — первый взнос за тебя, Мигель. Я без тебя никуда не уеду, — твердил он упрямо.
— Послушай, малыш, — сказал Сервантес, — ты должен вернуться домой. Мне нужно, чтобы ты был там. Я боюсь, что наша семья осталась без средств к существованию. Тебе придется позаботиться о ее благополучии. А обо мне не беспокойся. У меня есть новый план — на сей раз безупречный. Через три месяца буду и я на свободе. Обещаю тебе.
С большим трудом ему удалось уговорить Родриго уехать.
Вслед за Родриго покинул Алжир и дон Бертран.
— Я найду средства, чтобы выкупить вас, дон Мигель, — пообещал он Сервантесу при расставании.
— У меня другой план, — ответил Сервантес. — Я организую побег целой группы узников. Это не так уж сложно. Нужно только, чтобы через три месяца присланный вами корабль принял нас всех на борт в условленном месте.
Когда Сервантес подробно изложил дону Бертрану свой замысел, тот сказал:
— Ах, дон Мигель! Дон Мигель! Вечно вы заботитесь о других и никогда о себе. Но через три месяца корабль будет там, где вы сказали. Даю слово.
В трех милях от Алжира, между холмами и морем, находился земельный участок, принадлежащий пирату Ясину, который все не мог решить, что с ним делать. Почему-то именно здесь земля была покрыта обильной растительностью, в основном кустарниками и карликовыми деревьями. Поскольку собственность надо охранять, Ясин держал тут сторожем одного из своих рабов. Эту синекуру получил некий Жан из Наварры, неграмотный матрос с захваченного пиратами судна, беспечный недалекий малый. За него некому было заплатить выкуп, что обрекало его на рабство до конца жизни. Когда Сервантес изложил Жану свой план, тот с радостью согласился выполнить отведенную ему роль, несмотря на связанный с этим риск. Свобода манила и его. На этом участке находилась довольно большая пещера, покрытая разросшимися кустами, — естественное убежище, созданное самой природой. Жан углубил ее, расширил и сделал пригодной для приема беглецов.
А потом в Алжире каким-то странным образом стали исчезать рабы. Каждую неделю недосчитывались то одного, то другого. Самые тщательные поиски не давали результата. Их словно земля поглотила. Впрочем, так оно, в сущности, и было. Все они укрылись в пещере Жана, где свободно могли поместиться около двадцати человек. Сервантес строго-настрого запретил им покидать убежище до наступления темноты.
А в Алжире рвали и метали. Даже янычары были поставлены на ноги и рыскали повсюду. Подозрение, разумеется, пало на Сервантеса, но тот разгуливал по городу с самым простодушным видом, как всегда что-то писал и вообще был на виду.
Судно дона Бертрана ожидалось в условленном месте в конце сентября 1578 года. К этому сроку необходимо было завершить все приготовления. Сервантес был доволен, ибо дела шли прекрасно, и, самое главное, убежище не было раскрыто.
Возникла, однако, проблема с продовольствием. Слишком уж большие опасности связывались с регулярными походами в город, где беглецов не переставали искать. Каждый боялся взять на себя эту обязанность. И у всех отлегло от сердца, когда молодой флорентинец но прозвищу Дорадор, т. е. Золотильщик, добровольно вызвался каждые два дня совершать рискованные вылазки за провизией. Никто толком не знал, что собой представляет этот красивый молодой человек с простодушно-наивными голубыми глазами, но весь его облик внушал доверие.
Освобождение могло произойти в один из дней от 25 до 30 сентября — так Сервантес рассчитал с доном Бертраном. К этому сроку все было готово. Сервантес, за которым неусыпно следили, покинул город последним. Теперь их было пятнадцать человек в пещере. Оставалось только ждать и надеяться.
Корабль, точно призрак, возник в назначенном месте лунной ночью 3 октября, когда всякая надежда была уже потеряна. Это был люггер, походивший скорее на большую лодку, чем на корабль, с такой незначительной осадкой, что мог причалить к самому берегу. Условный знак был тут же подан. Беглецы упали на колени, простирая к судну руки. Многие плакали. Им казалось, что они уже слышат плеск весел. На форштевне уже можно было различить силуэт шкипера. Беглецы столпились у самой воды. Каждому не терпелось поскорее взойти на борт и почувствовать себя в безопасности.
— А где же Дорадор? — спросил вдруг Сервантес.
Как раз в это мгновение послышался шум, выкрики и топот ног. Из темноты возник Дали-Мами с целым отрядом янычар. Их вел Дорадор в красивом белоснежном тюрбане. Он находился рядом с Дали-Мами, который явно наслаждался открывшейся перед ним картиной. Судно, с которого заметили янычар, медленно удалилось. Это был полный крах.
— Будь ты проклят, иуда, — сказал Мигель Дорадору. — Предательство не принесет тебе пользы. С этого дня ты и года не проживешь.
Так оно и было. Не прошло и года, как Дорадор, презираемый всеми, даже турками, наложил на себя руки. Никто так и не узнал, что толкнуло этого человека на путь предательства, почему он буквально в последнюю минуту выдал своих товарищей.
— А ты не проживешь и недели, — выкрикнул впавший в ярость Дали-Мами. — Мне надоело тебя щадить. Я прикажу повесить тебя, а твоим сообщникам отрубят левую руку, чтобы они стали похожими на своего главаря. И пусть они проклинают тебя до конца своих дней.
— К чему вам портить товар себе в убыток? — спокойно ответил Сервантес. — Эти люди ни в чем не виноваты. Это я уговорил их бежать. Ни один человек не отважится на побег после моей смерти, и вам это отлично известно. Повесив меня, вы решите все свои проблемы.
Дали-Мами хотел что-то сказать, но осекся, махнул рукой и уже спокойным голосом приказал отвести всех в город.
«Когда жизнь подходит к последнему рубежу, она похожа на портрет, которому недостает завершающего мазка. Портрет почти готов, и вопрос лишь в том, останется он чьей-нибудь памяти или же исчезнет без следа», — записал Сервантес в своей тетради некоторое время спустя. После последней неудачи он впервые почувствовал, что смертельно устал и потерял веру в свою звезду. Ему ничего не удавалось, словно какое-то проклятие довлело над ним.
Правда, наказание и на этот раз оказалось не таким суровым, как можно было ожидать. Власти ограничились тем, что всех беглецов, включая и Сервантеса, перевели на тяжелые работы, где они трудились над возведением укреплений от зари до зари. Жизнью поплатился лишь Жан из Наварры. Его подвесили за ноги, и собственная кровь медленно задушила несчастного.
«Я и только я повинен в гибели этого человека», — подумал Сервантес, и у него заледенело сердце.
Прошло две недели, и Дали-Мами велел привести к себе мятежника, предварительно сняв с него оковы.
— Надеюсь, вы образумились, дон Мигель, — сказал он благожелательно. — К вашему сведению, я уже давно знаю, что вы простой солдат и что назначенная мной цена за вашу свободу — это вздор. Но знаю я также и то, что вы человек необычайный, отмеченный перстом пророка. И хотя вы этого еще не осознали, но в вас живет дух истинного мусульманина. Так покоритесь же воле Аллаха и примите ислам. Такие люди, как вы, нам нужны. Поверьте мне, вас ждут великие почести.
Сервантес молчал.
— Ну, что вас так тянет в Испанию? Ваш король? Он вас не знает. Ваших заслуг никто не оценил. В битве при Лепанто вы проявили чудеса храбрости — и остались простым солдатом. Ваш Бог? Тот самый, который был трижды предан собственным учеником и умер жалкой смертью? Какой же это Бог! Именно теперь судьба дает вам шанс, дон Мигель. Не упустите же его.
— Зачем нужен вам я, калека? — поинтересовался Сервантес.
— Один из наших величайших корсаров, Хорук Барбаросса, был одноруким, как и вы, что не умалило его доблести. Примите ислам, дон Мигель, и раис Гассан-паша даст вам корабль. У вас будет всё, о чем только можно мечтать. Ну же, дон Мигель, соглашайтесь.
— Не могу, ибо не верю я ни в вас, ни в вашего Бога.
— Хорошенько подумайте, дон Мигель. А пока я возвращаю вам ваши привилегии.
* * *
Месяцы шли, складывались в годы. Сервантес жил, как и прежде, в относительно вольготных условиях. Его никто не заставлял работать. В баньо его камера ничем не отличалась от обычной комнаты. Там были стол, перо, бумага и даже шкаф для одежды. У него появился постоянный заработок. Крупнейший торговый дом Балтасара Торреса имел теперь в Алжире своего представителя купца Онофре Эксарке. Сервантес помогал ему вести деловую переписку.
Но мерзости окружающей жизни по-прежнему заставляли кровоточить его сердце, а тоска по свободе изнуряла душу. Он видел, как его единоверцев морили голодом, унижали, изнуряли на непосильной работе. Ему разрешали свободно ходить по всему Алжиру, и он все чаще встречал людей с отрезанными носами или ушами. Это были христиане, наказанные за приверженность к своей вере. За ним давно перестали следить, и одиночный побег, вероятно, удался бы ему. Но он, как и раньше, мечтал о том, чтобы освободить многих.
Постепенно у Сервантеса созрел замысел нового побега — уже четвертого по счету. Онофре Эксарке настолько попал под влияние своего однорукого секретаря, что согласился помочь ему. Специально для Сервантеса торговым домом Торреса было снаряжено судно, которое без труда могло принять на борт большое количество беглецов. В сентябре оно прибыло к алжирскому побережью и встало на якорь у мыса Матифу, в одной миле от разбойничьего города.
Сервантес решил действовать в завершающий день мусульманского праздника Рамадан, когда с наступлением темноты прекратится долгий пост и начнется великое пиршество. А потом пресытившиеся мусульмане толпами повалят в мечети, выкрикивая священное имя пророка сальными от медового теста губами. Тогда будет совсем не трудно выбраться из города и собраться в условленном месте, у подготовленных заранее лодок, которые и доставят их на корабль.
Сервантес так тщательно все рассчитал, что осечки быть не могло. Но уже в который раз роковую роль сыграло предательство — качество столь чуждое натуре Сервантеса, что он никогда его не учитывал в своих расчетах.
Шестьдесят человек согласились бежать вместе с ним. Лишь он один знал их имена. Все они должны были собраться в заранее договоренном месте, получив от него условный знак. Увы, они его так и не дождались.
Сервантеса предал бывший доминиканский монах Бланко де Пас, каким-то образом проведавший о его плане. К счастью, предатель знал о готовящемся побеге лишь в самых общих чертах и, кроме Сервантеса, не мог никого выдать.
Этот человек с землистым цветом лица, большим брюхом и тонкими ногами вызывал чувство инстинктивной неприязни у каждого, кто имел с ним дело. У него были водянистые бегающие глаза и наводящий тоску гнусавый голос. К тому же от него всегда дурно пахло — возможно, из-за какой-то кожной болезни, за что он и получил прозвище Вонючий. Его так называли прямо в глаза, и он не обижался. Один лишь Сервантес относился к нему с ровным доброжелательством, что лишь возбуждало его злобную зависть. Вонючий люто ненавидел Сервантеса за то, что тот пользовался всеобщим уважением и непререкаемым авторитетом, и ждал лишь удобного случая, чтобы его погубить. Пронюхав о готовящемся побеге, предатель донес на Сервантеса правителю Алжира.
Друзья, а Сервантес имел их повсюду, успели предупредить его об этом, и он поспешил в контору купца Онофре Эксарке. Узнав о том, что случилось, тот едва не получил сердечный приступ.
— Я погиб, — простонал он, закрыв лицо руками. — Этот изверг Гассан прикажет с меня живого кожу содрать.
Просочившиеся сквозь пальцы слезы блестели на его бороде.
— Да не убивайтесь вы так, дон Онофре, — сказал Сервантес, жалостливо глядя на него. — Я вас не выдам, клянусь Пресвятой Девой. Я никого не выдам.
— Вы не знаете, что говорите, дон Мигель. Есть вещи, которых не в состоянии вынести ни один человек. Вы назовете мое имя, когда вас начнут поджаривать на огне или когда станут вырезать ремни из вашей спины.
— Надеюсь, что до этого не дойдет.
Он сам не знал почему, но его не покидала странная уверенность в том, что ему не суждено погибнуть в этом разбойничьем государстве. Тем не менее Сервантес отлично понимал, что произойдет, когда он окажется в лапах кровожадного Гассана. Ему нужно было время, чтобы разобраться в себе, и он укрылся в самом центре города, у своего товарища Диего Кастелано, который жил здесь уже много лет и успел обзавестись женой и детьми. Тот поместил его в погребе, где хранились овощи. Оставшись один, Сервантес долго всматривался в себя, как в глубокий колодец, пытаясь уяснить, ради чего же его так долго хранила судьба, но ничего не увидел там, в глубине.
По утрам ему приносили еду на целый день. Однажды утром, когда он завтракал, до него донесся зычный голос глашатая, и он услышал свое имя:
— Разыскивается беглый раб Мигель Сервантес, повинный в тяжких преступлениях. Тот, кто предоставит ему убежище, будет казнен.
Приподнялась дверь наверху погреба, и он увидел встревоженное лицо своего приятеля.
— Не беспокойся, Диего, — произнес Сервантес. — Я ухожу…
Стражники схватили его, как только он вышел на улицу, и со связанными руками и петлей на шее привели во дворец короля Алжира. Гассан Венициано восседал на большой желтой подушке у одного из трех фонтанов своего обширного двора. Одет он был в бурнус из тонкой ткани, а феску на его голове, обмотанную белоснежным тюрбаном, украшал большой изумруд. Рядом с ним стоял Дали-Мами с неизменной тростью в руках. Сервантес заметил и Вонючего, затаившегося в тени арки, — и отвел глаза. Ему противно было даже взглядом прикоснуться к этому человеку.
Гассан Венициано внимательно оглядел мятежного раба и перевел взгляд на Дали-Мами:
— Это о нем ты мне все уши прожужжал? Какой же он тощий. Я-то думал, что речь идет о каком-то здоровяке, а в этом хлюпике едва душа держится.
И обратился к Сервантесу:
— Значит, ты, наглец, хотел похитить у нас шестьдесят рабов и тем самым причинить нам убытки на многие тысячи дукатов?
— Да, я, — спокойно ответил Сервантес.
— Итак, ты признаешь свою вину?
— Нет. Стремление к свободе — естественное право каждого человека.
— Ты хочешь, чтобы я вырвал твой дерзкий язык? Но сначала ты назовешь мне имена всех шестидесяти негодяев, а потом расскажешь, кто зафрахтовал для вас корабль. Ну! Говори же!
Сервантес молчал, но была в этом молчании непреклонность, которую Гассан сразу почувствовал.
— Ну, раз ты сам этого желаешь, — пожал он плечами и подал знак.
Неизвестно откуда возникли три фигуры в зеленой одежде и в черных тюрбанах. В их руках были какие-то странные инструменты. Они схватили Сервантеса, сорвали с него одежду и опрокинули на каменные плиты лицом вниз. Он понял, что решающий час настал, и начал молиться своей покровительнице Деве Марии, ожидая первой волны боли.
Но ничего не произошло. Сильные руки подняли его на ноги, и он услышал хрипловатый голос Гассана:
— Ты так слаб, что умрешь под пыткой. А я пока не хочу тебя казнить. Я пощажу тебя, если ты назовешь имена виновных. Ты ведь их назовешь?
— Назову, — сказал Сервантес, не узнавая собственного голоса. — Это четверо знатных испанцев. Они находятся в Мадриде
— Имена!
— Герцог Альба Гарсия Аловарес де Толедо, гранд Дон Фернандо де Сильва и Гонгаса, гранд Дон Педро Антонио и Бомон, а также первый министр королевского двора дон Хименс Антонио де Лейса, — произнес Сервантес бегло и с такой убежденностью, что ему трудно было не поверить.
И вдруг произошло неожиданное. Владыка Алжира стал смеяться. Его тело колыхалось в такт издаваемым им звукам. Засмеялся и Дали-Мами. Подобострастно захихикали слуги и даже палачи.
— Теперь я вижу, что ты мало мне о нем рассказывал, — обратился Гассан к Дали-Мами. Я его покупаю у тебя, этого раба. Четыреста дукатов. Идет?
Дали-Мами наклонил голову в знак согласия.
— А ты, Вонючий, сослужил мне хорошую службу, — обратился к предателю Гассан Венициано. — За это тебе полагается награда. — Он вынул из-за пояса червонец и швырнул его на плиты. — Возьми его своей грязной лапой, и чтоб я тебя больше не видел. И еще ты получишь горшочек масла. Целый горшочек масла, — повторил Гассан Венициано, смакуя каждое слово, как бы удивляясь своей щедрости.
* * *
Почему Гассан Венициано пощадил Сервантеса, что заставляло этого изверга испытывать нечто вроде мистического страха перед непокорным рабом, так и осталось загадкой. По-видимому, нравственное величие этого испанца приводило в смятение низкую душу владыки Алжира, порождая в ней чувство недоумения перед чем-то недоступным его пониманию. Пройдет много лет, и Сервантес напишет в «Дон Кихоте»:
«Один только пленник умел ладить с ним, — это был испанский солдат Сааведра. С целью освободиться из неволи он прибегал к таким средствам, что память о них будет долго жить в том краю. И, однако, Гассан-ага никогда не решался не только ударить его, но даже сказать грубое слово, а между тем все боялись — да и сам он не раз ожидал, что его посадят на кол в наказание за постоянные попытки к бегству».
Став рабом Гасссана Венициано, Сервантес потерял большинство своих привилегий. Новый хозяин держал его в дворцовом плену, под большой аркой, где подушки и покрывала обеспечивали минимальные удобства, а специальное кожаное покрытие защищало от солнца и дождя. Сервантес был посажен на серебряную цепь — очень длинную, что позволяло ему достаточно свободно прогуливаться по двору. Ему разрешалось писать и читать.
Кровожадный тигр, пощадивший плененного льва, не боялся никого на свете, кроме страшного однорукого, которого он мог отправить на тот свет единым словом. Гассан признавался, что он спокойно спит только когда знает, что этот «однорукий испанский леопард» находится под надежной охраной. Не исключено, что властитель Алжира видел в своем пленнике своеобразный талисман. Однажды у него вырвалось во время праздничной трапезы после Рамадана: «Не погибнет Алжир, корабли его, рабы и добро его, пока находится в моем дворце однорукий».
Свобода пришла, когда Сервантес уже перестал на это надеяться. В Алжир прибыл сам Хуан Хиль, — главный прокуратор доминиканского ордена. После изнурительных переговоров ему удалось выкупить около сотни христиан. Дороже всех обошелся ордену Сервантес, ибо Гассан, не желавший расставаться со своим «леопардом», запросил за него тысячу дукатов, причем сетуя, что и это будет ему в убыток. Хуан Хиль предложил семьсот, но Гассан и слушать не хотел о том, чтобы снизить цену. Казалось, что сделка не состоится, но в последний момент нашелся человек, согласившийся выложить недостающие триста дукатов. Это был алжирский еврей Абрахам Каро.
24 сентября 1580 года Мигель Сервантес отплыл в Испанию. Пять лет и один месяц провел он в алжирской неволе. На душе у него было безрадостно, но надежда, живущая в сердце каждого человека, уже начала расправлять свои крылья.
Часть третья Рыцарь печального образа
Хроника одиннадцатая, в которой рассказывается о начале литературной известности Сервантеса, о его попытках реформировать испанский театр, а также об одном важном событии в его личной жизни
От разбойничьего Алжира до испанского берега расстояние небольшое. Двое суток маленький корабль, увозящий Сервантеса на родину, резво несся вперед, подгоняемый попутным ветром, а на рассвете третьего дня на сияющем горизонте появились туманные очертания массивной горной вершины.
— Это Монго, — произнес стоявший рядом с Сервантесом капитан корабля Рауль Валеха. — Через два часа мы пристанем к испанскому берегу. Вы волнуетесь, дон Мигель?
— Не знаю. Мысли о семье беспокоят. Отец уже старый и к тому же глухой. Мать болеет.
— Ну да, семья — это главное в жизни. Карьера ведь не ждет нас дома, деньги не вытрут нам слезы, а слава не обнимет ночью. Вы женаты, дон Мигель?
— Слава богу, нет. Кроме родителей и сестер меня никто не ждал все эти годы. Кстати, дон Рауль, а где сейчас дон Хуан Австрийский?
Капитан вздрогнул от удивления:
— Вы разве не знаете? Ну да, конечно… Вы же были в плену. Дон Хуан умер.
— Что?! Быть не может. Он ведь еще так молод. Его, наверно, убили?
— Нет. Он умер во Фландрии в военном лагере среди своих солдат. Ходят слухи, что он был отравлен. Во всяком случае, тело его распухло, покрылось язвами и стало черным, как уголь. Перед смертью он брату своему венценосному написал. Умолял похоронить его рядом с их отцом, императором Карлом.
— Это желание было исполнено?
— Да, но тело принца прибыло в Испанию в жутком виде. Его пришлось разрезать на части и везти по враждебной территории в седельных сумках. Так ненавидим он стал во Фландрии к концу своей жизни.
— Но теперь его останки покоятся в Эскориале?
— Да, конечно.
Сервантес был потрясен. Дона Хуана он считал образцом дворянина и рыцаря, почти полубогом. Судьба годами раболепствовала перед этой властной натурой, стихийной, как она сама. И вдруг нежданное крушение всех надежд и ужасная смерть. Почему судьба вдруг отвернулась от того, кому годами раболепно служила? Тайна сия великая есть. Сервантес не думал в тот момент о том, что потерял могущественного покровителя. Ему было по-человечески жаль несчастного принца. Но его ждал еще один удар, более сильный.
— Вы ведь, дон Мигель, хорошо знали дона Бертрана де Кохильо? — спросил Рауль Валеха после короткого молчания.
— Разумеется. Ведь это мой друг, — ответил Сервантес, уже предчувствуя недоброе.
— Сожалею, что забыл вам об этом сказать. Дон Бертран тоже умер. Его убили люди герцога Санчо д’Альвареса, в жену которого донью Марию он влюбился. И она его полюбила. Ревнивый муж узнал об их тайных встречах и подослал к нему наемных убийц.
У Сервантеса потемнело в глазах. О встрече с этими двумя людьми он мечтал бессонными ночами в алжирском баньо. Человек ведь так дурацки устроен, что ему нужны именно те люди, которых рядом нет. А теперь уже никогда и не будет. К тому же такие вести были дурным знаком. «Видно, ничего хорошего не ждет меня на родине», — подумал он с горькой улыбкой.
* * *
Сервантес возвратился на родину глубоко уязвленный. Кровоточила его гордость. Он был разочарован в себе. Ему не удалось вырваться из алжирского плена собственными силами. Видит Бог, как он к этому стремился. Вместо этого он разорил семью, заставил ее лишиться имущества и в конечном итоге оказался на свободе благодаря не собственной доблести, а чужим деньгам.
Родителей он нашел в мадридском квартале Калье де Аточа, где проживала в основном беднота. Ютились они в небольшой квартире, снятой на деньги вернувшегося в армию Родриго. В канун освобождения Мигеля его полк отправили в Португалию, и, несмотря на все старания, ему не удалось получить отпуск, чтобы встретить брата.
С болью увидел Сервантес, как сильно сдали его родители. Отец почти совсем оглох и с трудом передвигался. Правда, он довольно сносно читал по губам, и с ним все же можно было общаться.
У матери болела поясница, и она совсем не выходила из дома. К тому же ее томила мука бессонницы. По ночам она часами лежала с открытыми глазами в холодной постели, и будущее представлялось ей в виде узкого, темного, неизвестно куда ведущего коридора. Иногда ей виделись дорогие лица сыновей, и тогда она засыпала спокойно. Но такое бывало редко. Несчастье с сыновьями она восприняла как нелепую, бессмысленную катастрофу и часто плакала, будучи не в силах понять, за что Господь покарал их семью так жестоко.
После того как для выкупа Мигеля и Родриго было продано все, что только можно было продать, семья осталась без средств к существованию. Мяса не покупали вовсе. Вместо чая пили отвар из липовых листьев, благо липы росли рядом с домом. Но нужно было покупать муку, молоко, уголь, овощи, а денег не было. Все заботы о пропитании семьи легли на плечи Андреа. Младшая сестра Луиза ушла в монастырь и была не в счет.
Андреа не была красавицей, но обладала властным женским очарованием, действующим на мужчин даже сильнее, чем красота. Она была по-детски легкомысленна, дважды неудачно выходила замуж, меняла любовников. Она привыкла переносить невзгоды с терпеливым смирением и умела надеяться.
Надежде, как высшему проявлению творческих сил души, нужна подпитывающая энергия, каковой обычно является любовь. Надежду Андреа питала ее любовь к родителям и сестре, но, еще больше — к двум далеким пленникам — своим братьям. Когда по настоянию набожной сестры ей пришлось отказаться от привычки заводить любовников, она не гнушалась любой работы и добилась того, что семья не голодала. А потом вернулся Родриго, и ей стало легче.
В честь возвращения Мигеля был устроен настоящий пир — роскошь, давно забытая в этом доме. В большой кастрюле было подано густое варево из мяса и овощей, приправленное различными специями. На столе стояла бутылка вина, но хрустальные бокалы, которые Мигель помнил с детства, исчезли. Мигель знал, куда они девались, и от этой мелочи у него защемило сердце. В этом доме пахло бедностью.
Отец, седой маленький старичок с усохшим телом и суетливыми движениями, обнял Мигеля и заплакал. Мать была так худа, что руки, которыми она его обняла, казались хрупкими, как цыплячьи косточки. Она выглядела совсем старой, хотя ей было всего пятьдесят два года. Но ее бархатные глаза были по-прежнему прекрасны. Она принялась рассказывать Мигелю о младшей дочери Луизе — монахине кармелитского монастыря Ла Имахем, славившегося строгостью устава, разработанного самой Терезой Авильской. Тереза и ее последовательницы не довольствовались строгими ограничениями церковной веры и стремились разбить все навыки грешной земной жизни. Они верили, что умерщвление плоти распахивает перед ними небеса и обещает безграничное слияние с божественной сущностью. Босоногие кармелитки одевались в грубые власяницы, спали на соломенных циновках, питались хлебом и рыбой и проводили дни в трудах и молитвах. Мирские радости жизни были не для них.
Луиза была самой богобоязненной и отличалась особой набожностью. Когда год назад Тереза Авильская отправилась в Толедо, она специально выбрала окружной путь, чтобы увидеть благочестивую сестру Луизу Вифлеемскую и, несмотря на молодость Луизы, назначила ее помощницей настоятельницы монастыря. Луиза, обладавшая деловыми качествами, оправдала оказанное ей доверие. Она следила за монастырским хозяйством, заботилась о нравственности монахинь, об их физическом и духовном здоровье.
Мать помолодела, рассказывая о достоинствах и успехах своего младшего ребенка. Не ему и не Родриго дано было стать утешением материнской старости. Мигель смотрел на свою мать с нежностью. Он понимал ее. В монастырской доблести дочери-кармелитки ей чудилось искупление грешной жизни сыновей-солдат, не заботившихся за ратными делами о спасении души, и старшей дочери, еще менее думавшей об этом.
Андреа была здесь, за столом. Правильные черты ее лица отяжелели. К тому же его портила слишком густая косметика. Мигель знал о сестре немногое. Ему писали о том, что она вышла замуж и разошлась. Вновь вышла замуж, родила девочку, которую назвали Констанс, и опять разошлась. Добродетелью она не отличалась, у нее было множество любовных связей. Но знал он и о том, что ее самоотверженность спасла семью от голода. И ведь это она прислала часть выкупной платы.
Он посмотрел на нее с открытой сердечностью. Она покраснела и опустила глаза. И тут он подумал, что Родриго, обладавший скудными запасами душевной чуткости, по-видимому, упрекнул ее за аморальное поведение. И вот теперь бедняжка ждет, что он сделает то же самое. Ему стало больно.
— Я люблю тебя, Андреа, — сказал он тихо.
Она вскочила и с плачем бросилась ему на шею.
* * *
До воцарения Филиппа Второго Испания не имела постоянной столицы. Город, где заседали кортесы, и являлся столицей. Это король Филипп превратил Мадрид в Unica Corte — единственную столицу Испании. Вообще-то статус Unica Corte должен был получить Толедо, но Филипп не любил этот старинный город, где в мавританских кварталах все еще звучала арабская речь. На протяжении десяти лет Мадрид, нося гордое звание столицы, продолжал оставаться убогим местечком. Впрочем, сам король редко покидал Эскориал, и в Мадриде находился лишь его двор, огромный, стоивший больших денег. Одни лишь свечи, сжигаемые придворными, обходились королевской казне в шестьдесят тысяч талеров в год.
Постепенно город стал застраиваться. Появилось все больше домов, спроектированных лучшими архитекторами. К возвращению Мигеля Мадрид уже выглядел как настоящая Unica Corte, превратившись в город чиновников, знатных бездельников, дворцовых прихлебателей, авантюристов всех мастей и охотников за чинами. Но он стал также городом ученых, художников, поэтов, писателей и комедиантов той блистательной эпохи.
В Unica Corte ничего не производилось, впрочем, как и в других испанских городах. А зачем, если в Испанию непрерывным потоком текли баснословные сокровища из заморских колоний. Они протекали через страну, но не орошали ее, а тратились на различные сумасбродные начинания и проекты, не приносящие Испании никакой пользы. Народу не перепадали даже крохи от этих сокровищ, и он все больше увязал в беспримерной нищете. Пылкое воображение иберийцев поражали ослепительные видения Эльдорадо и всемирной монархии, а тем временем испанская аристократия приходила в упадок, не утратив своих вредных наклонностей и разоряющих страну привилегий. Испанская держава неуклонно превращалась в скопление дурно управляемых провинций, между которыми не было сцепления. Попытки реализовать бредовую мечту о создании грандиозной всемирной монархии вконец истощили народные силы, подорвали дух нации. Несмотря на сказочные владения на трех континентах, непомерно раздувшаяся империя была обречена на гибель.
Но пока до этого было далеко. Более того, необозримая мировая держава продолжала расширяться. Внезапно, как наливное яблочко, в подставленные руки короля Филиппа упала Португалия. Ее молодой, до безумия храбрый и столь же сумасбродный король Себастьян с детства был одержим комплексом Александра Македонского. Начать свои завоевания он решил с Северной Африки. Собрав большое войско, король в 1578 году вторгся в Марокко. У города Алькасара мусульманские силы, вчетверо превосходившие королевскую армию, напали на христианский военный лагерь. Король Себастиан и 12 тысяч его солдат были убиты, остальные попали в плен. Вместе с королем погибло множество знатных вельмож, а также все инфанты и члены королевской семьи, сопровождавшие короля в этом походе. Таков был конец Бургундской династии в Португалии.
Одним из претендентов на освободившийся португальский трон стал король Филипп. Были и другие претенденты, но Филипп обладал таким весомым аргументом как мощная армия. Ему она, правда, почти не понадобилась. Его военный поход в Португалию был, по сути, увеселительной прогулкой. А потом весь Иберийский полуостров объединился под эгидой Филиппа в единое королевство после почти тысячелетнего раскола. Король считал это великим своим достижением. Но гораздо более важным было то, что Испании достались все заморские владения Португалии. Великая империя, распоряжающаяся сокровищами трех континентов, огражденная от врагов железным войском и огромным флотом, находилась в зените своего могущества. Но Сервантес уже тогда подозревал, что лоскутная империя Филиппа — это колосс на глиняных ногах. Придет время, и он в завуалированной, правда, форме коснется этой темы в своих произведениях.
Он бродил по когда-то знакомым улицам и переулкам Мадрида, удивляясь, как сильно они изменились, и думал о том, как быть дальше. Первым делом Мигель отправился на поиски своего наставника Лопеса де Ойоса. С болью узнал он, что его учитель и друг умер еще три года назад в своем классе во время урока, когда он читал ученикам поэму о Сиде. Дойдя до заключительных строк:
Господь, что с неба правит, хвалу тебе пою — За то, что честь победы нам даровал в бою…дон Ойос вдруг рухнул мертвым, как сраженный рыцарь.
С былыми товарищами Мигель не поддерживал связи. Да и почти никого из них уже давно не было в Мадриде, а те, которые остались, достигли богатства и почестей, а он был слишком горд, чтобы предстать перед ними жалким неудачником. По зрелом размышлении Мигель решил отправиться в Португалию и поступить в тот же полк, в котором служит Родриго. К тому же в Португалии находится король, и он найдет способ осведомить его о своих заслугах.
* * *
Лиссабон, насчитывавший 17 веков истории, поразил Мигеля архитектурным смешением различных стилей и причудливыми изгибами узких переулков. Особенно впечатляли живописная панорама реки Тежу и дворцы на центральной площади с фасадами, отделанными знаменитыми португальскими керамическими плитками «азулежу». Но короля не было в Лиссабоне. Португальскую столицу он счел слишком шумной и поэтому сделал своей резиденцией небольшой город Томар, где разместился его двор, привезенный из Испании. Сам же король поселился в старинном замке, принадлежащем доминиканскому ордену.
Приехав в Томар, Сервантес сразу понял, что вряд ли ему удастся привлечь королевское внимание. Огромный орденский замок, где жил Филипп, выглядел величественно и неприступно. Город был переполнен войсками и придворными. Никому не было до него никакого дела. Но Сервантес был упрям и сумел добиться приема у трех высокопоставленных чиновников, а также написал прошение в королевскую канцелярию. Ему ничего не обещали, но велели ждать, и он ждал, проводя вечера в тавернах, хоть и знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса.
Неожиданно ему повезло. Направляясь в очередной раз в королевскую канцелярию, он столкнулся в коридоре со знатным испанцем, чье лицо показалось ему знакомым.
— Дон Альфонсо! — воскликнул Сервантес. — Глазам своим не верю!
Это был испанский офицер, разделявший с ним тяготы алжирской неволи. Правда, дон Альфонсо де Гутьеро — таково его полное имя, был замкнут, необщителен и держался особняком среди знатных испанских пленников. Популярности Сервантеса он завидовал и поэтому его недолюбливал. Впрочем, Мигель с ним общался недолго, ибо дона Альфонсо быстро выкупил его состоятельный дядя.
— Рад вас видеть, дон Мигель, — холодно сказал дон Альфонсо, — могу ли я быть вам чем-то полезен?
Сервантесу не понравился его тон, но он подумал: «А почему, собственно, не воспользоваться случаем. Не исключено ведь, что дон Альфонсо — человек влиятельный и сможет оказать мне протекцию, без которой здесь шагу нельзя ступить. В конце концов, мы ведь не были врагами».
Внимательно выслушав его, дон Альфонсо сказал:
— Я позабочусь о том, чтобы ваше прошение попало в руки королевского секретаря, а там уж как получится. Зайдите через несколько дней в королевскую канцелярию. А сейчас извините, дон Мигель, я очень спешу.
Когда спустя два дня Сервантес явился в королевскую канцелярию, его сразу же принял высокопоставленный чиновник и с поклоном вручил письмо, которое он прочитал тут же на месте:
«Дорогой дон Мигель, я довел до сведения Его Величества о вашем героическом поведении в плену у неверных и о вашей преданности Ему лично и делу нашей святой католической церкви. Его Величество удовлетворил вашу просьбу о возобновлении вашей службы в армии и распорядился выплатить вам единовременное пособие в размере ста пятидесяти луидоров.
Ваш покорный слуга дон Альфонсо де Гутьеро, королевский секретарь».
«Высоко же взлетел мой бывший товарищ, — подумал Сервантес, — ну а мне предстоит опять идти в солдаты. Это, кажется, единственная доступная для меня сейчас профессия. Нет такого места на земле, где не было бы войны, и нет мужчины, которому не пришлось бы воевать. И ничего тут не поделаешь. Нельзя даже выбрать, на чьей стороне сражаться. Все предопределено заранее».
Спустя несколько недель он был уже в квартире своего полка, в роте, которой командовал его брат Родриго, ставший наконец офицером. Около двух лет продлилась военная служба Сервантеса. Он отличился в битве за Азорские острова, участвовал под командой маркиза Санта Крус в нескольких экспедициях. Правда, он уже давно не был тем пылким молодым человеком, который с таким воодушевлением сражался при Лепанто. Все чаще ныла искалеченная рука, давали о себе знать старые раны. А тем временем слух о доблести братьев Сааведра разнесся по Испании и Португалии. На зимних квартирах в Лиссабоне Сервантеса охотно принимали в лучшем обществе, хоть он и оставался простым солдатом. Его солдатский мундир создавал вокруг него особого рода ореол. Все восхищались его умом, благородными манерами, веселым нравом и умением вести интересную беседу.
Но вот настал день, когда Сервантес понял, что довольно с него превратностей военной жизни. Шел 1584 год, когда он снял солдатскую форму и возвратился сначала в Лиссабон, а затем в Мадрид. У него не было ни денег, ни профессии, ни каких-либо перспектив на будущее. Но он уже знал, что литературный труд его призвание и верил, что добьется успеха на этом поприще.
* * *
Добравшись до Мадрида, Сервантес узнал, что его родители переехали в Толедо. Отцу там пообещали какую-то работу, и он тут же сорвался с места преисполненный надежд. Родриго со своим полком находился в Нидерландах, и в столице он нашел одну лишь Андреа. Его сестра жила с дочкой в маленькой двухкомнатной квартире, которую снимал для нее богатый покровитель преклонного возраста, навещавший ее раз в неделю и не обременявший чрезмерными требованиями. Андреа отдала Мигелю хранившийся у нее узел с его пожитками, он поцеловал ее и ушел.
В тот же день он снял каморку в богемном районе у маленькой площади, называвшейся «Привал комедиантов» Недалеко от нее находился «Королевский театр». Здесь каждый день давали представления. Такой театр в закрытом помещении с крышей и декорациями был только в Мадриде и в Толедо. В те времена театральное искусство в Испании было представлено в основном бродячими труппами. Они появлялись в различных городах и деревнях и показывали спектакли прямо на площадях. Балконы окрестных домов превращались в ложи для местной знати. Крышей такого театра было голубое небо. В непогоду на площади от крыши до крыши натягивался полог. Вокруг сценических подмостков ставились скамьи для респектабельных граждан. Простолюдины смотрели представление стоя. Декораций не было, и об изменении места действия сообщал один из актеров. Все бутафорские принадлежности труппы вместе с костюмами помещались в нескольких мешках. Во второй части «Дон Кихота» Сервантес нарисовал забавную картину переезда такой вечно гастролирующей труппы:
На повороте дороги неожиданно показалась повозка с разными странными фигурами. Существо, исполнявшее обязанность кучера, походило на черта, и так как повозка была открыта, можно было легко рассмотреть все находящееся внутри нее. Прежде всего, взоры Дон Кихота поразил образ Смерти в человеческом виде. Рядом со смертью восседал Ангел с большими разноцветными крыльями. По правую руку от него помещался Император, украшенный венцом, казавшимся золотым, а у ног Смерти сидел Купидон со своими атрибутами: колчаном, луком и стрелами, но без повязки на глазах. На заднем плане виднелся украшенный всеми доспехами Рыцарь, не имевший только шлема, но взамен его украшала шляпа с разноцветными перьями. Затем еще несколько странных фигур завершали описанную нами группу.
На вопрос Дон Кихота, кого он везет в этой телеге, похожей на ладью Харона, кучер-черт ответил: «Вы видите актеров труппы Ангуло Злого. Нынче утром мы разыграли позади вот этого холма, который виден отсюда, одну духовную трагедию и сегодня вечером собираемся поставить ее в соседней деревне. И так как нам предстоит недалекий переезд, мы и не заблагорассудили переодеться».
Квартал, в котором жил Сервантес, был набит сочинителями, актерами, уличными музыкантами, плясунами, авантюристами всех мастей, продажными женщинами. Обитатели этого муравейника перебивались случайными заработками, проводили время в многочисленных тавернах и разыгрывали из себя победителей жизни. Здесь царило тщеславие под маской давно исчезнувшего рыцарства. Часто происходили дуэли, для которых не нужно было особого повода. Достаточно было косого взгляда или неудачной шутки, чтобы в ход пошли шпаги и кинжалы. Каждое утро на улицах находили тела заколотых идальго. Честь особ сомнительного поведения защищалась так, словно они были непорочными герцогинями. Шулера требовали, чтобы их именовали «ваша милость», и кичились мнимой знатностью своего происхождения.
А у Сервантеса кончились деньги до последнего медяка. Он часами бродил вокруг «Привала комедиантов», готовый на любую работу, но работы не было. И вдруг он вспомнил, как когда-то, очень давно, незабвенный дон Ойос представил его издателю Бласко де Роблесу как будущую звезду испанской словесности. К счастью, этот дон Роблес никуда не делся и принял Мигеля с радушной снисходительностью:
Ну да, конечно, он его помнит и готов помочь. Почему бы дону Мигелю не написать пастушеский роман? Этот жанр так популярен в Португалии, а вот в Испании его совсем не знают. Да нет, он имеет в виду не поэму, а именно роман в духе модной «Дианы» Хиля Поло. Книга этого португальца пользуется большим успехом у публики. Если вы, дон Мигель, не против, мы тут же подпишем контракт.
Разумеется, дон Мигель был не против. Он расценил это предложение как спасение. Издатель выдал ему аванс — целых сто реалов. Для него это была очень крупная сумма. Реалом называлась серебряная монетка весом в четыре грамма. На один реал можно было заказать отменный ужин с вином и ночлег в гостинице. Три реала стоила пара башмаков.
«Порядочные деньги редко бывают у порядочных людей. Раз уж пришла ко мне удача, то ее нельзя упустить», — сказал себе Мигель и принялся за работу. Свою «Галатею» он решил написать в смешанной форме и целыми днями просиживал в своей каморке, сочиняя прозу и стихи. Творческого подъема он не испытывал, ибо ему тошно было в мире фальшивой Аркадии с похотливо-жеманными нимфами и слащавыми пастушками, чирикающими с целомудренными юношами о добродетели. Это была риторическая патока, не имеющая ничего общего с настоящим искусством. Он предпочел бы иную работу, но «Галатея» должна была стать модным товаром и обеспечить ему пропуск в тот мир, к которому он стремился. Впрочем, и в «Галатее» есть яркие страницы, свидетельствующие о несомненном таланте автора.
Роман имел определенный успех, и на ближайшие месяцы Сервантес был освобожден от материальных забот. Его «Галатея» открыла ему доступ в круг литераторов. Такие поэты, как Хуан Руфо и Педро Падилья, приняли в свой круг бывшего солдата, который одним лишь своим дебютом ввел в испанскую литературу жанр ей прежде неведомый. Слухи об исполненной приключений и опасностей прошлой жизни Сервантеса подогревали интерес к его творчеству.
Хуан Руфо, румяный увалень с грубоватыми чертами лица, менее всего походивший на поэта, был, тем не менее, автором сатирических и эпических стихов и поэм, пользовавшихся успехом. Мигелю нравился ровный спокойный характер Хуана и его прелестная улыбка, сразу располагавшая к нему людей. В нем была та естественная раскованность, которой самому Мигелю так не хватало. Сближало их и то, что Хуан Руфо принимал участие в битве при Лепанто и получил награду за доблесть из рук самого Хуана Австрийского, который даже зачислил его в свою свиту.
Они вместе ходили в театр, вместе засиживались в таверне «Герб Леона», где за вечер опорожняли несколько графинов хереса. В этой таверне и сыграл Купидон злую шутку с Сервантесом, давно уже забывшим о возвышенной любви и довольствовавшимся случайными связями.
— Посмотри, какая симпатичная девушка нас обслуживает, — сказал ему влюбчивый поэт.
— Ничего особенного, — пренебрежительно усмехнулся Мигель. — Ты, друг мой, от каждой юбки балдеешь, как от вина.
— Нет, правда, Мигель, она восхитительна. Ты только погляди. Она не ходит между столиков, а плывет, как каравелла. Боже, сколько в ней грации.
Мигель присмотрелся. Хуан был прав. Эта девушка обладала каким-то особым шармом. У нее были мелкие, но правильные черты лица, бутылочного цвета глаза, невысокий лоб, бескровные тонкие губы. Зубы были ровными и безукоризненно белыми, поэтому она часто улыбалась знакомым посетителям. К незнакомым же относилась с ледяным равнодушием. Она умела каждого поставить на место, не выходя при этом за рамки приличия и не давая повода пожаловаться на себя хозяину.
— Как вас зовут? — спросил Мигель, когда она принесла им очередной графинчик с вином.
— А вам какое дело, — ответила она и отошла, как отчалила.
— Да, — сказал Хуан, — к ней так просто не пришвартуешься.
— Ну и черт с ней, — ответил Мигель. — Тоже мне, персона.
Когда она принесла счет, Мигель оставил щедрые чаевые и опять попытался втянуть ее в беседу.
— Некогда мне тут с вами лясы точить, — отрезала она и отошла. Хуан засмеялся.
— Наглая девка, — пробормотал Мигель. — Ноги моей здесь больше не будет.
Он пришел сюда уже на следующий день в обеденное время — вечера не было сил дождаться. Сел за столик, который она обслуживала. Он уже выяснил, что ее зовут Анна Франка. Она была дочерью шведского ландскнехта, гулявшего с ее матерью две недели, а потом навсегда исчезнувшего. В наследство от него Анна получила белокурые локоны. Мать ее торговала дешевыми безделушками на рынке Калье де Мадрид.
Она узнала его и улыбнулась, отчего у него сразу закружилась голова.
— Я уже кончила работу, — сказала Анна Франка, — но вас обслужу, потому что вчера была груба с вами. Извините. У меня было плохое настроение.
— А можно мне пригласить вас выпить со мной чего-нибудь, — спросил он робко.
— Я не пью днем, но от пирожного с чаем не откажусь, — ответила она, как ему показалось, с милой непринужденностью.
И вот она сидит так близко от него, что Мигель может вдыхать запах ее дешевых духов, который ему кажется чудесным. Он заказал пирожные, фрукты и даже уговорил ее выпить немного сладкого таррагонского вина. Заметив, что она старается не смотреть на его искалеченную руку, он стал рассказывать о битве при Лепанто, о доне Хуане Австрийском, о своих злоключениях в алжирском плену. Не только она его слушала. За соседними столиками притихли, внимая удивительным историям, которые мастерски рассказывал этот обычно молчаливый старый солдат.
Когда они вышли, был уже вечер. Солнце пока не зашло и еще сияло в золотом великолепии, но рядом с ним уже появился месяц, пока хилый и еле различимый. Они шли вдоль берега реки Мансанарес, он и его восемнадцатилетняя избранница. Много лет спустя он описал этот дивный вечер в одной из своих новелл:
«Видишь, — сказал поэт своей возлюбленной, — видишь там, наверху, этот маленький бледный кружок? Река здесь, рядом с нами, в которой он отражается, как будто только из милости несет его жалкий образ, и кудрявые волны иной раз насмешливо кидают его к берегу. Но пускай только померкнет старый день! Едва наступит темнота, в вышине запылает тот бледный кружок все прекраснее и прекраснее, вся река засветится его лучами, и волны, прежде столь высокомерно-презрительные, теперь затрепещут при виде блестящего светила и сладострастно потекут ему навстречу».
Анна Франка удивленно слушала его. В ту ночь она осталась у Мигеля, а на следующий день перенесла в его каморку свои нехитрые пожитки.
Всю свою жизнь в отношениях с женщинами Сервантес оставался «рыцарем печального образа». «Почти всегда я был несчастлив в любви», — признал он в старости. Виной тому была какая-то странная робость, которую он испытывал в амурных делах. Она проявлялась в самые неподходящие моменты и подавляла, иногда вплоть до конфуза, его страстные порывы. Из-за своей робости и скованности он упускал невозвратимые мгновения и терпел поражение в одном лишь шаге от победы. Чрезмерная утонченность души делала его неуклюжим и неловким, что раздражало готовую уже сдаться женщину. Он все делал, чтобы разрушить бастионы женской неприступности. Когда же ему это удавалось, он получал тело женщины, но не ее любовь.
«Любовь нельзя взять силой, — записал Сервантес в дневнике. — Нельзя выпросить или вымолить. Она приходит, когда ей заблагорассудится, и уходит, когда хочет. Если женщина любит, она прощает все. Если не любит — не прощает ничего. Женщина, любящая преступника, будет его любить, чтобы он ни натворил. Душою она будет с ним даже на каторге. Разлука с объектом любви может лишить любовь питательной среды. Она будет чахнуть, превратится в едва мерцающий огонек, но не умрет. Но к тому, кого она не любит, женщина безжалостна».
В том, что Анна Франка его не любит, Сервантес убедился почти сразу. Его возлюбленная оказалась абсолютно равнодушной ко всему, что ему было дорого. «Если ты хочешь со мной жить, то должен меня содержать», — заявила Анна Франка на третий день их совместной жизни и перестала работать. Целые дни проводила она на диване и грызла всякие сладости, что почему-то не портило ни ее зубов, ни фигуры. Ходил за продуктами и готовил обеды Сервантес. В довершение всего она оказалась особой вульгарной. Ей недоставало доброты и душевности. Словарь ее нагонял на Сервантеса тоску своей убогостью. К тому же она отличалась полным отсутствием вкуса.
И, тем не менее, эта женщина имела над ним неодолимую власть. Он вдруг понял, что любовь — это вовсе не блаженство, как он думал раньше, а душевный голод, безысходная тоска и горечь.
«Как я мог ее полюбить? — спрашивал он себя. — Видно, дьявол надел на меня розовые очки, когда я ее увидел». Но он любил ее всеми силами души и ничего не мог с этим поделать. Он испытывал к ней неукротимое влечение. Он растворился и исчезал в этом крепком и ладном женском теле, на котором совсем не отражался ее праздный образ жизни. Она была той женщиной, которую он искал всю жизнь. Несмотря ни на что он был счастлив.
Ее совсем не интересовало, чем он занимается там, в своем чулане, склонившись над листом бумаги. Она твердо знала, что мужчина обязан добывать деньги. Этот пытался добывать их пером в единственной руке. С ужасом узнал он, что Анна Франка не умеет читать. Когда-то умела, но потом забыла.
Вскоре она начала пропадать из дому. Сначала ее не было сутки, затем двое суток. Сервантес сходил с ума. Он не осмелился ее упрекнуть, когда она вернулась. Она сама предупредила возможную сцену: «Ты не имеешь права иметь ко мне претензии, — заявила она зло. — Ты нищий калека. У тебя нет ни гроша. Ты умеешь только марать бумагу да лезть ко мне в постель с перепачканной чернилами рукой. Ты не даришь мне ни новых платьев, ни украшений. Так оставь меня в покое. Я тебе ничем не обязана».
Сервантес поник головой. Деньги за «Галатею» ушли, а новых источников дохода пока не предвиделось. «Она тысячу раз права», — подумал он и в который уже раз проклял свою бедность.
И вдруг удача улыбнулась ему. Бродячая труппа «Испанская комедия» купила у него пьесу «Педро де Урдемалас», написанную под влиянием плутовского романа. Сервантес вывел на сцену бродяг, воров, судебных крючкотворцев, аферистов всех мастей и авантюристок, ищущих легкой жизни. На этом фоне и развивается интрига, в центре которой оказывается плут Педро Урдемалас. Его образ создан не Сервантесом, а народным творчеством и встречается в старинных испанских сказках.
Получив скромную сумму за эту пьесу, окрыленный успехом, он купил любимые лакомства Анны Франки, платье, яхонтовую брошку и, ликуя, поспешил домой. Но Анна Франка даже не взглянула на это великолепие. Она была в холодном бешенстве, ибо забеременела и было уже поздно что-либо предпринимать. С ненавистью смотрела она на этого калеку-неудачника, виновника ее беды. Она перестала с ним разговаривать, а Мигель в глубине души радовался. Он верил, что рождение ребенка их сблизит. Анна Франка изменится. У него возьмут пьесы. Все наладится.
В назначенный час Анна Франка родила девочку с зелеными глазами, которую назвали Изабелла. Но надеждам Сервантеса не суждено было сбыться. Нелюбовь к нему она перенесла на дочь и отказалась ее кормить. Сервантес сам кормил Изабеллу из бутылочки.
Однажды, когда он поздно вернулся домой после деловой встречи, Анны Франки не было. На кроватке в углу лежала завернутая в одеяло крошечная Изабелла и таращила на отца свои изумрудные глазки.
Анна Франка исчезла бесследно. Окольными путями дошли до Сервантеса слухи о том, что она сошлась с бродячим актером и присоединилась к его труппе, колесящей по Испании.
«Только одно может быть хуже, чем жизнь с ней, — сказал он себе. — Жизнь без нее». Но делать было нечего. Он знал, что никогда больше не увидит Анну Франку. Надо было жить дальше и заботиться об Изабелле, которой суждено было остаться его единственным ребенком.
Он нашел кормилицу, но она стоила денег, которых у него не было. И тут как раз вовремя пришло письмо от матери:
«Отправь малютку ко мне, мой Мигель, — писала она, — я буду растить ее, как растила тебя, когда ты был маленький».
Это было решение проблемы, и он отвез Изабеллу к родителям в Толедо.
* * *
После того как приняли к постановке его пьесу, Сервантес пристрастился к театру и почти каждый вечер приходил на «Театральный двор» смотреть представления. Посещал он и «Королевский театр», похожий на большой амбар. Выглядел он так: открытая сцена приподнята на четыре фута, грубо разрисованные занавески замыкают ее с трех сторон, в подмостках находится люк с опускающейся крышкой — единственное техническое приспособление сцены.
Наступает вечер, и театр осаждает живописная толпа. Сегодня играют новую комедию «Любовные хитрости», которую сочинил господин Лопе Феликс де Вега. Сервантес уже слышал это имя. Он еще юноша, этот Лопе, но уже считается звездой первой величины на театральном небосклоне Испании.
Постепенно партер и галерка заполняются до отказа. Кругом суматоха, шум, гам. Звучит многоголосый рев: «Начинать! Начинать!» Отовсюду доносятся свистки, гиканье, шиканье, выкрики, похожие на вопли обезьян. Центрального прохода в партере нет. Поэтому Сервантесу приходится пробираться вперед, перелезая через скамьи. Его ругают сидящие на них люди. Рядом с ним упорно рвутся вперед другие владельцы билетов. Какое счастье, что на скамьях нет спинок. Это значительно упрощает задачу. Сам не зная как, Сервантес усаживается наконец на свое место, не слишком далекое от сцены.
Но вот представление начинается. Сервантес внимательно следит за сюжетом. Стремительная и запутанная интрига. Все со всеми играют в прятки и поминутно меняют свой облик. Идальго превращается во врача. Врач — в тореадора. Девушка-цыганка становится садовницей. А тореадор уже превратился в мавра. Мавр — в немого горбуна. Горбун — в призрак. И весь этот сценический вихрь несется к финалу под натиском рифм и песенок, прибауток и танцев, в сопровождении фей и эльфов, богов и драконов. И вот уже влюбленные пары поют перед открытой рампой свою финальную песенку. Публика разражается воплями восторга. Актеры раскланиваются.
«Конечно, эта пьеса всего лишь искусная, но пустая и даже пошловатая безделушка, — решил Сервантес, — но, боже мой, какая изумительная легкость стиха, какие редкие и точные рифмы. Я так не умею». Он вспомнил чеканные строфы, полные грации и гармонии, и нехотя признал, что этот господин Лопе отнюдь не балаганный шут. Его блестящие искрометные комедии шли одна за другой, и Сервантес видел их все. Они ему нравились, но в то же время вызывали резкий протест своей легкомысленностью. Он хотел, чтобы театр стал средством воспитания, а не развлечения. Это была установка на коренную реформу театра. Сервантес смело пошел вразрез с народными вкусами. Он удалил со сцены все лишнее. Отказался от сарабанды — традиционного народного танца, так нравившегося публике. Избавил свои пьесы от народного любимца gracioso — забавного плута. Все легковесное, игривое, шутовское он заменил на серьезное, важное и высокое. Но главное его нововведение заключалось в том, что он ввел в пьесы воспоминания о пережитом, о своих приключениях, странствиях и страданиях и таким образом добился утверждения в них принципа жизненной правды, чего испанская драматургия до него не знала. Он приучал испанского зрителя не только смеяться, но и мыслить.
У Сервантеса давно была готова пьеса «Алжирские нравы». С ее помощью он надеялся обратить внимание испанского общества на мусульманскую угрозу, ибо считал ислам злейшим врагом христианской цивилизации. Ужасы, которые он видел в неволе, еще не потускнели в его сознании. Сравнивая оба народа — испанский и турецкий, он пришел к неутешительному выводу: турки более сплочены и организованы и имеют больше шансов на конечную победу. «Я хочу стать для Испании тем, чем Сократ был для Греции. Жалящим оводом, побуждающим народ к борьбе», — сказал он одному из своих друзей. Театр, по его мнению, более всего подходил для этой цели.
Но не только по идейным соображениям Сервантес начал писать пьесы. Он счел это занятие более прибыльным, чем ремесло прозаика. К тому же выдумывать диалоги гораздо легче, чем строить повествование, да и времени на сочинение пьесы уходит неизмеримо меньше, чем на написание романа. К тому же Сервантес был поэтом, что являлось в то время обязательным для драматурга, ибо тогда почти не было пьес, написанных в прозе. Эмоциональная сила ритмической речи хорошо известна. Стихотворная форма повышает эстетическое воздействие и поднимает планку красоты на такой уровень, о котором прозаики могут только мечтать.
Но талант драматурга должен быть сценичным. Этому нельзя научиться. Он или есть, или его нет. Заключается он в способности развертывать сюжет на глазах у зрителя. Он должен развиваться без помех, не отвлекая внимание публики на второстепенные детали. Самую глубокую мысль, самую тонкую реплику, самую удачную сцену необходимо изъять, если она тормозит развитие сюжета.
Сервантесу дар сценичности часто изменял. Поэтому в его пьесах встречаются длинноты и неоправданные отступления от главной сюжетной линии.
В старости Сервантес вспоминал, что написал около тридцати пьес, принятых к постановке. Ни одна из них не была издана при его жизни. До нас дошли только десять. Его пьесы так долго оставались в рукописях, что постепенно терялись. Но две самые знаменитые драмы — «Алжирские нравы» и «Нумансия» — не только уцелели, но и сохранили свое художественное значение. Их и сегодня иногда ставят лучшие европейские театры.
«Алжирские нравы» — самая политизированная из его пьес. С ее помощью Сервантес надеялся обратить внимание испанского общества на мусульманскую экспансию. Сервантес изобразил яркую картину тех мук и соблазнов, которым подвергаются христиане в плену у мусульман. В этой драме два героя. Один — человек яркий и сильный, с несгибаемой душой. Он преодолевает все искушения и, не дрогнув, проходит через горнило страдания. Второй оказывается натурой слабой и малодушной. Он не выдерживает непосильной для него борьбы и падает так низко, как только можно упасть.
Перед зрителем проходят десятки характеров, проявляющихся с самобытной яркостью даже в эпизодах. Зритель видит ренегатов, отказывающихся узнать своих христианских родственников и обрекающих их на гибель. Сервантес вводит в свою пьесу рассказ о сожжении в Алжире священника Мигеля де Аранды, ставшего искупительной жертвой за мусульманина, погибшего на аутодафе в Валенсии. Этот рассказ воспринимается публикой как протест против ужасов инквизиции. На большой риск пошел Сервантес, и спустя несколько лет ему припомнят его смелость.
Говоря о театре Сервантеса, нельзя обойти молчанием и написанную в 1586 году «Нумансию», пожалуй, наиболее совершенную из его трагедий. Автор яркими красками изобразил самые благородные качества испанского национального характера, заставил звучать его лучшие струны. Он напомнил сонным испанским обывателям о временах величия и славы их предков и призвал своих соотечественников возродить былую доблесть Испании.
В «Нумансии» нет ничего лишнего. Действие развивается стремительно и держит публику в напряжении вплоть до финала. Главным действующим лицом является все население небольшого испанского городка Нумансия, осажденного римским легионом под командованием консула Сципиона. Сервантес использует динамичный сюжет, чтобы провести параллель между национальным характером испанцев и римлян. Испанцы не только выдерживают сравнение с самым великим народом того времени, но и по некоторым параметрам превосходят его. Героическое сопротивление жителей маленького городка непобедимой военной машине римлян погружает Сципиона в глубокую меланхолию. Он понимает, что может сломить сопротивление жителей Нумансии только победив самого себя, то есть преодолев свою барственность и изнеженность. Личным примером показывает он своим солдатам, где нужно искать путь к победе. Из военного лагеря римлян изгоняются все куртизанки, уничтожаются запасы вина. Нарушители дисциплины сурово наказываются. Римляне начинают вести войну такую же мужественную, какую ведут против них жители Нумансии. Напрасно Сципион предлагает им почетные условия сдачи. Жители Нумансии решают сражаться до самого конца. Увидев, что конец уже близок и что осаждающие вот-вот ворвутся в город, они убивают своих жен и детей, а затем и друг друга.
«О, Юпитер», — восклицает легионер Марий, первым ворвавшийся в осажденный город и увидевший перед собой только трупы. Впрочем, в живых остался один юноша, последний из защитников города. В финальной сцене он возник на одной из башен и, крикнув Сципиону: «Один лишь я могу вручить тебе ключи от города», бросился вниз и разбился о скалы. «Ты победил победителя!» — воскликнул Сципион, склонившись над его телом. Эффектный конец.
Пьесы Сервантеса пробились на сцену далеко не сразу. Театры ставили только легкие и изящные пьесы Лопе Феликса де Вега. Их очень любила публика. Сервантесу рассказали, что этот удивительный юноша уже в пять лет знал латынь и декламировал целые куски из Вергилия. К двенадцати годам он уже написал несколько комедий. Когда Сервантес впервые увидел Лопе, ему едва исполнилось двадцать два года, но он уже был самодержцем театральной империи. Театры Мадрида и Валенсии, Севильи и Толедо процветали благодаря его творчеству. Театральные директора готовы был заплатить любые деньги, чтобы заполучить его новую пьесу. А он пек их, как пирожки, успевая в три дня написать чеканными стихами трехактную пьесу, в которой не было банальных рифм. Чтобы переписать такую пьесу, писцу требовалось больше времени, чем Лопе для ее создания. Самое удивительное, что такая неимоверная скорость совсем не отражалась на качестве работы.
Сервантес, которому понадобилось больше года, чтобы закончить пьесу «Алжирские нравы», завидовал быстроте и легкости его пера. Сами же пьесы Лопе де Вега он считал скорее вредными, чем полезными. В них не было никаких идей. Они никого не воспитывали и никуда не звали. По его мнению, это были пустышки, способствующие оглуплению публики. Их успех он объяснял только уникальным талантом автора. «Лопе нельзя подражать, — говорил Сервантес. — Исчезнет он, исчезнут и его творения». Но Лопе де Вега исчезать не собирался. Его время только начиналось.
Хроника двенадцатая, в которой рассказывается об удивительной жизни Лопе де Вега, о его отношениях с Сервантесом, о гибели Великой армады и о других событиях
С пьесами Лопе де Вега Сервантес ознакомился вскоре после того как опубликовал пасторальный роман «Галатея», ставший его пропуском в мир творчества, вне которого он не мыслил жизни. Об этом наивном своем творении Сервантес предпочитал не вспоминать и все помыслы сосредоточил на театре. Свою единственную готовую пьесу «Алжирские нравы» он принес издателю Бласко де Роблесу. Тот, бегло просмотрев рукопись, сказал:
— Ну что ж, дон Мигель, драма — это не плохо. Но не могу же я издать одну-единственную пьесу. Напишите еще десять, и тогда получится солидная книга, которая принесет прибыль и мне, и вам.
— Вы хотите, чтобы мы увиделись через десять лет? Ведь эту драму я писал свыше года, — улыбнулся Сервантес.
— С такими темпами вам никогда не добиться успеха. Лопе достаточно трех дней, чтобы написать трехактную пьесу. Поучитесь у Лопе, дон Мигель. Он нашел самый короткий путь к деньгам и славе. А свою драму покажите директору королевского театра «Коралле» Херониму Веласкесу. Может быть, она его заинтересует. Но, главное, это Лопе, мой друг, Лопе. Я поговорю с Веласкесом о вас, дон Мигель. Зайдите ко мне через несколько дней.
Спустя две недели Сервантес тщательно почистил свой единственный камзол, взял под мышку папку с рукописью и отправился в театр. До вечернего представления оставалось еще несколько часов, но зал уже был почти заполнен. Люди приходили заранее, чтобы занять места получше.
Солнце уже заходило, и становилось прохладно. Сервантес прошел за кулисы и присел на табуретку у какой-то ширмы. Работники сцены тащили куда-то декорации. В углу на бочонке примостился совсем еще молодой человек, лихорадочно строчивший что-то гусиным пером на листах бумаги, которые по мере заполнения соскальзывали на пол, накрывая его белым веером.
— Кто это? — спросил Сервантес.
Один из работников ответил на бегу — ибо тут все куда-то спешили:
— А это наш Лопе пишет новую пьесу к завтрашнему представлению.
Сервантес не сводил глаз с этого человека и даже не заметил, как возник тучный господин лет пятидесяти, явно страдающий одышкой, и уселся напротив Лопе в незаметно подставленное кресло.
— Вы пришли вовремя, дон Херонимо. Я уже закончил, — сказал Лопе с чарующей улыбкой.
— Очень хорошо, мой мальчик. Актерам ведь еще предстоит выучить свои роли, а времени совсем ничего.
— Не впервые. Они нас еще никогда не подводили.
Сервантеса, скрытого ширмой, эти двое не заметили и продолжали беседу, которую он слушал, затаив дыхание. Речь шла, насколько он понял, о театральной программе на ближайший месяц. Сервантес узнал, что этот странный юноша намерен заполнить почти весь репертуар своими новыми пьесами, которых он еще даже не начал писать. В это время к ним присоединилась полногрудая дама с томными глазами, как оказалось, дочь хозяина театра Елена Веласкес.
— Боже, как вы сегодня прекрасны, донья Елена, — галантно воскликнул Лопе.
— Вы, господин Лопе, — сказала донья Елена грудным голосом, — обещали написать драму, где будет роль специально для меня. Где она?
— Да я за неделю напишу несколько драм с очень выигрышными ролями для вас. В последнее время в театре вашего отца ставились лишь мои пасторали и комедии. Там не было ролей, соразмерных вашему таланту. Грустно, что публика уже давно лишена удовольствия видеть на сцене такую великую актрису. Но у меня уже готова драма об эстремадурской колдунье, заманивающей в свой замок путников, которых она опаивает любовным зельем, а потом убивает обезумевших от любви. Эта роль вам понравится. Она написана специально для вас.
— Чудесно, — захлопала в ладоши Елена Веласкес. — Когда же я получу текст?
— Сегодня вечером, если вам будет угодно, — сказал Лопе, окинув чувственным взглядом ладную фигуру актрисы.
— Становится холодно, — сказал директор. — Приглашаю вас в таверну. Поужинаем, согреемся хересом и поговорим о вашем гонораре, Лопе. Елена сказала, что мне придется повысить его с шестидесяти до восьмидесяти талеров, потому что столько вам предлагают в Толедо.
Все трое вышли. Сервантеса они так и не заметили. «Боже мой, восемьдесят талеров! Ведь это же целое состояние», — подумал он и решил, что еще рано показывать директору свою пьесу. Вот напишет он несколько комедий, добьется легкости стиля, а там видно будет. Он верил, что придет и его время.
* * *
С Лопе де Вега Сервантеса познакомил Хуан Руфо. Однажды вечером, когда он и Сервантес сидели как обычно в «Гербе Леона», в таверну вошел Лопе в сопровождении Елены Веласкес. Впрочем, дочь директора театра уже успела выскочить замуж за какого-то богатого бездельника и именовалась теперь Еленой Осорио, что нисколько не мешало этой парочке совместно проводить время.
— Лопе, Елена, — приветствовал их Хуан Руфо, — присоединяйтесь к нам.
Парочка не замедлила воспользоваться предложением. Лопе тут же заказал для всех херес, кофе и пирожные.
— Я прочел твою новую поэму, Хуан, — сказал Лопе. — Хочешь знать мое мнение?
— Разумеется, нет.
— Ну и правильно, — засмеялся Лопе. — Мне ведь тоже наплевать, что ты думаешь о моих пьесах. Для меня важно лишь то, чтобы мне за них хорошо платили.
— Познакомьтесь, — сказал Руфо, — это Мигель Сервантес, герой Лепанто, воин, писатель и поэт.
— Мне отец говорил о вас, — с улыбкой произнесла Елена. — Он прочел вашу трагедию об Алжире, и она ему понравилась. Не исключено, что он примет ее к постановке, когда комедии выйдут из моды. Но сейчас публика желает видеть на сцене одни лишь комедии.
— А их с таким виртуозным мастерством и непостижимой скоростью пишет господин Лопе, — улыбнулся Сервантес.
Лопе уловил едва заметную иронию в словах этого однорукого и нахмурился.
— Я тоже прочел вашу пьесу, — сказал он холодно. — Она была бы безупречной, если бы не тяжелый стих, трудный для восприятия. Ну, и характеры слишком уж схематичны. А кроме этого все замечательно.
— Ты сегодня зол, Лопе, — заметил Руфо. — Не обращай внимания, Мигель. Он не всегда бывает таким.
— Без зла все было бы бесцветно, как человек, лишенный страстей, — сказал Лопе.
— Уж не стал ли ты философом вдобавок ко всем прочим твоим достоинствам? — поинтересовался Хуан Руфо.
— Вот уж нет. Тот, кто философствует, тот не живет, а кто живет, тот не философствует, — ответил Лопе.
— Я разделяю ваше мнение, — обратился к нему Сервантес. — Страсть — это источник энергии, огненный двигатель всего. Когда же она превращается в самоцель, то становится злом. Но скажите, господин Лопе, разве вам не надоело писать легковесные вещи, потакая низменным вкусам? Ваш талант, чудесный, как матовое серебро, достоин лучшего применения. Конечно, искусство требует свободы, но свободы разумной, вытекающей из требований самого искусства, а не из прихоти публики. Вы, один из самых изящных и редких умов нашего королевства, могли бы стать светочем для людей, а вы их смешите. Перестаньте паясничать и научите их быть серьезными.
За столиком воцарилось тяжелое молчание. Лопе нарушил его первым:
— Я ценю вашу солдатскую прямоту, дон Мигель, — сказал он с усмешкой. — Но идейная драматургия — это вообще абсурд. Те, кто требуют от комедии глубоких мыслей и нравоучительных рассуждений, даже не представляют, насколько это не реально. Хороший автор не изображает жизнь, какой она есть, потому что это было бы достаточно грустное и унылое зрелище. Ведь люди для того и ходят в театр, чтобы погрузиться в мир иллюзий и забыть на время о своих заботах. Цель комедии заключается в том, чтобы заставить людей смеяться, и ни в чем больше. В конце концов, за все платит публика, значит нужно считаться с ее желаниями.
В тот вечер Лопе и Мигель расстались вполне дружелюбно, но избалованный лестью идол публики так и не смог простить Сервантесу граничащей с резкостью прямоты и в дальнейшем старался избегать общения с ним. Это огорчало Мигеля. Он искренне восхищался талантливым молодым человеком, не человеком даже, а волшебником, выпускающим чуть ли не каждые две недели новый том своих творений по двенадцати пьес в каждом. И хотя ни одна из них не отличалась совершенством, зато во всех были сцены, потрясающие душу чистой и высокой поэзией.
«Что это, если не гениальность»? — задавал себе вопрос Сервантес. Творчество Лопе де Вега представлялось ему мощным потоком, уносящим с собою все, что встречалось на пути. Все, абсолютно все, пройдя через горнило его вдохновения, превращалось в удивительное варево, приходившееся, однако, почти всем по вкусу. Любой сюжет годился. Убийство короля и обычный адюльтер, безумства обманутых мужей и безрассудство любовников, городские сплетни и легенды о святых подвижниках, любовные истории и услышанные в трактире скабрезные рассказы. Все преображалось под пером этого кудесника и приобретало черты, свойственные только ему. Действие могло происходить в любой стране, в любой век и в любом месте. Лопе де Вега воспринимал весь мир как один большой театр.
В его творческой неутомимости было нечто мистическое. Не удалось даже установить точное число написанных им пьес. Известно только, что их было свыше двух тысяч. До нас дошли около пятисот, и некоторые из них, такие как «Собака на сене», «Овечий источник», «Учитель танцев», до сих пор украшают репертуары самых именитых театров.
О Сервантесе почти нет воспоминаний современников, а о Лопе де Вега их великое множество. Веселый и дружелюбный, он был на короткой ноге со всеми знаменитостями и завязывал бесчисленные знакомства, часто весьма сомнительного свойства. И хотя он поддерживал дружеские отношения со многими, по-настоящему близких друзей у него не было. Всегда погруженный в кутерьму текущих событий, он, как губка, впитывал впечатления, стараясь прожить каждый день с максимальной интенсивностью. Он легко говорил на нескольких языках и везде чувствовал себя как дома, но подлинного дома у него не было нигде. Он был своеволен, распущен, расточителен и легкомыслен. О его любовных связях ходили легенды. Его вкус считался эталоном, несмотря на некоторую слабость ко всему цветистому и напыщенному. Его современники вспоминают, что он прекрасно сидел в седле, метко стрелял, превосходно фехтовал, а в случае необходимости умело пускал в ход кулаки. Был храбр и не раз смотрел в лицо смерти, не опуская глаз.
Высокий, прекрасно сложенный, с броскими чертами мужественного лица, Лопе везде был любимцем общества, в особенности женской его части. Франты ему подражали в выборе одежды. Вдобавок ко всему этому Лопе был занимательным собеседником, хорошим рассказчиком и любителем посплетничать.
Человек бурных страстей, кипучей энергии и авантюрного характера, он в течение своей долгой жизни успел испытать все мыслимые и немыслимые приключения. Его исключили из университета, лишили гражданства, изгнали из Мадрида, держали в тюрьме. Он дрался на дуэлях. Погибал вместе с Великой армадой.
Он не представлял себе жизни без женщин — неиссякаемого источника его творческих фантазий и чувственных удовольствий. Разумеется, речь идет не о возвышенной любви, увековеченной Данте и Петраркой. Любовь Лопе чаше всего представляла собой страсть в сочетании с огненным темпераментом, требующим немедленного удовлетворения.
Фортуна долго снисходительно относилась к своему любимцу. Ей нравилось, что он ценит чувственные удовольствия выше своего таланта и, будучи игроком по натуре, без колебаний ставит на кон свою жизнь. Она, словно забавляясь, играла с ним, как кошка с мышкой, подбрасывала, ловила, пробовала на зуб и, когда казалось, что ему уже не вывернуться, вдруг отпускала. Она позаботилась о том, чтобы его жизнь была многогранной и фантастически пестрой. И лишь в самом конце она вдруг перестала щадить своего избранника и обрушила на него целый каскад несчастий, по-видимому для того, чтобы сохранить силу равновесия, на которой зиждется мир.
* * *
Лопе Феликс де Вега и Карпио родился 25 ноября 1562 года в Мадриде в семье Феликса де Вега Карпио и его супруги Фернандес Флорес. Чуть ли не с пеленок он поражал всех чрезвычайной одаренностью. Сочинять стихи начал еще до того как овладел грамотой, и родители записывали их под его диктовку.
В десять лет перевел поэму «Похищение Прозерпины» римского поэта IV века Клавдиана. Отец, мать и все друзья семьи были в шоке, ибо это произведение с явно выраженным эротическим характером изобиловало такими чувствами и эмоциями, передать которые было не под силу даже зрелому поэту.
Но еще больше он удивил их, когда спустя два года дал родителям почитать свое первое самостоятельное произведение под названием «Истинный любовник». Это была поэма, содержавшая столь фривольные сцены, что мать, читая ее, не раз краснела.
Встревоженные родители поинтересовались у сына, как он может писать о таких вещах, до которых еще не дорос? В ответ Лопе потупил взор, но от матери не ускользнула его ироничная усмешка. Судя по всему, в 12 лет Лопе уже знал, о чем пишет.
А вскоре у мальчика проявился еще один дар. Он с необычайной легкостью вскрывал любые замки, проникал в чужие квартиры и оставлял там неприличные надписи на стенах. Случайно стало известно, кто этим занимается, и начался скандал. Пришлось родителям устраивать сына в школу иезуитского ордена, известную своими строгими нравами, в надежде, что уж там-то он не забалует. За малейшую провинность иезуиты секли провинившихся детей нещадно, и Лопе после первого же наказания присмирел, но не душой, а поротой задницей.
Род Лопе де Вега происходил из австрийских крестоносцев. Его родители хотя и гордились участием своих предков в Реконкисте, но к сословию идальго не принадлежали. Не имевшего дворянских прав Лопе никогда не называли доном. Тем не менее, благодаря покровительству епископа де Авилы, пораженного способностями мальчика, он в пятнадцатилетием возрасте поступил в университет Алькала де Энарес под Мадридом, где за четыре года не только изучил грамматику и риторику, но и блестяще усвоил искусство танца и фехтования. С большим энтузиазмом добивался он совершенства и в искусстве обольщения. Университет он так и не окончил, ибо был исключен за аморальное поведение.
К интимным наслаждениям Лопе приобщила замужняя сеньора по имени Доротея, женщина рубенсовского типа с белыми, не знавшими загара руками. В шестнадцать лет ее выдали за пожилого сборщика налогов. Лопе впервые увидел ее в церкви во время мессы и был очарован. На ее голове была накидка, но он все же успел заметить высокий гладкий лоб, сияющую глубину глаз и пухлые чувственные губы.
Она тоже обратила внимание на обаятельного юношу и прислала ему записку с приглашением к себе на ужин. Он подумал, что муж ее, вероятно, уехал, и с трудом дождался назначенного часа. Наконец он поднялся по каменной лестнице мрачного дома, вошел в какую-то дверь и услышал тихий смех. Прозрачная фарфоровая лампа освещала украшенную коврами комнату. В глубине на персидском ковре на подушках сидела его матрона и ласково улыбалась. На ней была коротенькая рубашка, доходившая до середины живота, и прозрачная юбка, не закрывавшая ног с белоснежными ступнями.
— Сядь рядом, — сказала она. — Я не кусаюсь.
Лопе тут же очутился рядом с ней — и помчались восхитительно-блаженные мгновения. Он не знал, сколько времени они занимались любовью, не говоря друг другу ни единого слова. Но вот красавица отодвинулась от него, глубоко вздохнула и предложила закусить чем-нибудь, дабы подкрепить силы.
— А где же ваш муж, — спросил Лопе. — Он не может вернуться и застать нас врасплох?
— А он никуда и не уходил, сидит в кресле в салоне, — сказала она.
Салон был отделен от комнаты наслаждений всего лишь занавеской, похожей на старое знамя. Лопе вскочил так стремительно, что едва не опрокинул низенький мраморный столик.
— Да не переживай так, дорогой, — засмеялась Доротея. — Он ничего не соображает. Я дала ему китайский порошок, и при нем можно вести себя, как при мертвом, до самого утра. И поделом ему. Этот пузатый старикашка извел меня своей ревностью.
Полгода спустя случилось так, что влияние чудодейственного порошка закончилось раньше обычного, в результате чего впавший в неистовство «пузатый старикашка» задушил свою любвеобильную супругу.
Лопе к тому времени уже давно с Доротеей расстался. Его новым увлечением стала Мемфиса, симпатичная вдовушка, влюбившаяся в пылкого молодого человека, умевшего облекать свои чувства в звонкие стихи. Наслаждаясь ласками своих «гурий», Лопе не думал о последствиях, и когда Мемфиса родила ему сына, был весьма озадачен. Грех можно было загладить женитьбою, по легкомысленному поэту это и в голову не пришло. Спасаясь от нависшей над ним угрозы брака, он отплыл на Азорские острова в составе военной экспедиции, результатом которой было присоединение их к испанской короне.
В 1587 году он возвратился в Мадрид, где быстро приобрел популярность как автор талантливых комедий, которые каждый вечер шли на сцене театра Херонима Веласкеса, причем неизменно при полных сборах. Лопе чувствовал истинное удовольствие от бесконечного театрального праздника, но доминировавшая в его характере авантюристическая жилка не позволила ему долго наслаждаться спокойной жизнью.
Роман Лопе с дочерью директора театра Еленой Веласкес — Фелида в его стихах — протекал бурно и закончился разрывом. Елена, уставшая от эксцентричности поэта и жаловавшаяся, что он, как вампир, высасывает из нее энергию, завела нового любовника, некоего дона Франсиско де Гранвеля. Взбешенный Лопе решил наказать соперника, но не шпагой, а пером, то есть тем оружием, которым владел в совершенстве. Он осыпал де Гранвеля ядовитыми эпиграммами и стихотворными памфлетами, а заодно и Херонима Веласкеса с его дочерью. К тому же он поклялся, что больше не напишет для этого «канальи Веласкеса» ни одной пьесы. Тут уже взбесился Веласкес, которому отнюдь не хотелось терять такую «золотую жилу».
Лопе был арестован прямо в театре во время спектакля. Ему предъявили обвинение в клевете, порочащей честь и доброе имя почтенных граждан. На суде Лопе остался верен себе и язвительно издевался не только над своими обвинителями, но и над судьями. Поэтому приговор был суров: изгнание из королевства на два года, а из столицы — на четыре. Но судьи на этом не успокоились и увеличили наглецу срок изгнания из Мадрида до восьми лет.
Лопе было строго-настрого предписано немедленно покинуть город, но он остался, несмотря на связанный с этим риск. За подобное непослушание ему грозила ссылка на галеры.
Дело, однако, в том, что он неожиданно для себя влюбился в девицу знатного происхождения Исабель де Урбино. Ее отец занимал должность герольдмейстера при дворе короля Филиппа II и пользовался авторитетом в высшем свете.
Изящная и музыкальная, обаятельная и артистичная Исабель не считалась красавицей из-за не совсем правильных черт лица, но она с легкостью затмевала всех красавиц веселостью нрава и живостью характера.
В нее был страстно влюблен влиятельный гранд Хулио Лопес де Фуэнтес. Чтобы произвести впечатление на свою избранницу, он заказывал у Лопе любовные сонеты, которые преподносил ей от своего имени. Платил он так хорошо, что Лопе выполнял заказ с неподдельным вдохновением. Обладавшая хорошим вкусом Исабель благосклонно относилась к ухаживаниям дона Хулио до тех пор, пока случайно не узнала, кто подлинный автор посвященных ей дивных сонетов. А узнав, влюбилась в своего истинного трубадура. Ну, а Лопе вообще потерял голову от страсти.
* * *
Но как быть дальше? Опасности подстерегали влюбленных со всех сторон. Отец Исабель и слышать не желал о подобном мезальянсе:
«Как это?! Дочь геральдмейстера выйдет замуж за какого-то бумагомарателя, бедного, как церковная мышь, да к тому же не дворянина?! Только через мой труп! И почему этот приговоренный к изгнанию негодяй все еще в Мадриде»?
Оскорбленный в лучших своих чувствах отец обратился в суд. Для Лопе перспектива галер стала вполне реальной.
А тем временем терзаемый ревностью взбешенный ухажер Хулио де Фуэнтес поклялся насадить коварного соблазнителя на свою шпагу, как куропатку на вертел. У влюбленных остался только один выход: бежать, пока еще есть время. Исабель знала, что обожающий ее отец рано или поздно смирится. Ведь еще в детстве достаточно ей было топнуть своей маленькой ножкой, чтобы получить от него все, что хотела. Парочка отправилась в Толедо, где беглецы оформили брак.
Лопе, понимая, что судебные приставы, как ищейки, идут по его следу, придумал простой, но эффектный план спасения. Он знал, что война Испании с Англией неизбежна. Уже создана Непобедимая армада — флотилия невиданной мощи, призванная выкорчевать английскую ересь раз и навсегда. Уже объявлено, что тот, кто поступит в эту флотилию, получит отпущение грехов. Лопе решил стать моряком. Он верил в свою звезду и был убежден, что вернется в Мадрид в блеске славы, целым и невредимым.
Но надо было позаботиться о молодой жене, и Лопе устроил ее в один из толедских монастырей, где она в безопасности должна ждать его возвращения. Сам же поспешил в Лиссабон. Там в порту уже находились свыше ста боевых кораблей. Лопе сопровождал его младший брат Хуан, также решивший стать матросом Непобедимой армады. Все считали, что судьба Англии предрешена. Разве можно противостоять такой убийственной мощи?
Но Хулио де Фуэнтес, пылавший жаждой мести, не дал обидчику так просто ускользнуть. Он прибыл в Лиссабон и явился прямо в гостиницу «Львиный рык», где остановились братья. Его сопровождал дон Франциско де Мало, настойчиво советовавший приятелю кровью смыть нанесенное ему оскорбление.
— Где вы прячете донью Исабель? — спросил дон Хулио дрожащим от бешенства голосом. — Я приехал сюда, чтобы вернуть ее в отчий дом. И клянусь, что я это сделаю.
— Вы напрасно клянетесь, — ледяным голосом ответил Лопе. — Донья Исабель моя жена, и я никому не обязан сообщать, где она находится.
— Негодяй, ты ответишь за это.
— Когда вам будет угодно.
— Сейчас. Немедленно.
Вмешался дон Франциско:
— Если вы хотите драться сейчас в этой комнате, то нужно принести свечи. Уже темнеет.
Хуан пошел к портье и принес свечи. В их колеблющемся свете заметались на стене мрачные тени. Грозным блеском засверкали скрещивающиеся клинки. Стремительные атаки следовали то с одной, то с другой стороны, а с улицы доносился мирный шум обыденной жизни.
Дон Хулио — опасный противник. Он мастерски владеет шпагой, ибо брал уроки у лучших учителей фехтования в Мадриде. Лопе тоже неплохой фехтовальщик, но ему явно не хватает опыта. Вскоре свидетелям поединка стало ясно, что дон Хулио возьмет верх и что Лопе долго не продержится. Ему все труднее парировать финты и терции соперника. Он перестал нападать и сосредоточился на защите, но конец уже близок.
И вдруг совершенно случайно его шпага задела лоб дона Хулио. Хлынувшая кровь прервала схватку. Согласно дуэльному кодексу того времени, поединок должен вестись до первой крови, если не были оговорены другие условия.
Изрыгая страшные проклятия, дон Хулио произнес: «Это не конец. Я еще доберусь до тебя, сукин ты сын».
* * *
Непобедимой армадой историки назвали громадную флотилию, снаряженную королем Филиппом для покорения Англии и потерпевшую жесточайшее фиаско. Испанцы никогда эту флотилию так не именовали. Ее первый командующий опытный флотоводец маркиз де Санта-Круз называл ее Счастливой армадой. Для злополучного адмирала Медина-Сидонии она была просто Армадой, а в испанских документах совсем прозаически значилась как Испанский флот. Ни один из испанских адмиралов, офицеров или историков ни разу не назвал ее Непобедимой. Ну, а король Филипп вообще полагал, что виктории не одерживаются людьми, а даруются Господом.
Филипп II, находившийся на вершине могущества, всю жизнь грезил о создании всемирной католической империи с единым королем и с единой верой. Во второй половине XVI в. столетия казалось, что до вожделенной цели остается всего один шаг. Владения Филиппа раскинулись на четырех континентах. Его империя включала половину Европы, громадные территории в двух Америках, значительную часть Африки. Еще никогда в истории ни один человек не обладал такой непомерной властью над таким множеством народов и государств. Судьбы мира находились в холеных руках этого короля, которого льстиво называли защитником истинной веры и искоренителем ереси.
В золотых рудниках Америки добывалось больше золота, чем во всем остальном мире. «Золотой флот», состоящий из тяжелых галеонов, раз в год доставлял в испанский порт Кадис добычу, о которой грезили отчаянные английские корсары, подстерегавшие «золотые галеоны» на пути от Нового Света до испанской гавани. Не раз случалось так, что бесценные грузы попадали не в испанскую, а в английскую казну. Для того чтобы спокойно вывозить золото из Мексики и Перу, необходимо было сокрушить Англию. Король Филипп был убежден, что после того как это произойдет, вся протестантская Европа вернется в материнские объятия католической церкви. Больше всего короля возмущала помощь, которую королева-еретичка оказывала его мятежным подданным в Нидерландах.
Предшественница Елизаветы на английском престоле королева Мария была женой Филиппа II, и они вместе выкорчевывали протестантскую ересь в стране. Мария была старше своего мужа на одиннадцать лет. У нее была дряблая кожа, морщинистое лицо и плохая фигура. Раздражительная, лишенная женской привлекательности, постоянно болевшая, она раздражала Филиппа, но он терпеливо ждал ее смерти в надежде заполучить английский трон.
Пять лет по всей стране пылали костры, на которых сжигали еретиков, за что Мария удостоилась в народе прозвища «Кровавая». После ее смерти Филипп хотел жениться на Елизавете, но та ответила решительным отказом.
Когда Елизавета взошла на престол, ей было всего двадцать пять лет. Уставший от варварского правления Марии Кровавой, народ с надеждой и радостью приветствовал новую повелительницу. Люди ликовали так, словно они избавились от страшного кошмара. Небо, надолго скрытое за дымом костров, вновь стало ясным.
Рыжеватая, стройная, с несколько длинноватым для женщины носом, Елизавета не считалась красавицей, но была недурна собой. Умная и щедрая, вероломная и лживая, она унаследовала отцовскую вспыльчивость и часто бывала несправедливой. Тем не менее в истории Англии не было ничего славнее ее сорокапятилетнего царствования.
В 1585–1587 годах ситуация резко обострилась. Английский морской волк Фрэнсис Дрейк блокировал испанские коммуникационные линии в Карибском море и совершал опустошительные набеги на испанские поселения.
В феврале 1587 года, после двадцатилетнего пребывании в английском плену, была казнена католическая королева Шотландии Мария Стюарт, также претендовавшая на английский престол. Это была капля, переполнившая чашу терпения.
К тому времени уже была создана Непобедимая армада, состоявшая из 130 боевых и 30 транспортных судов с 2630 орудиями на бортах. Экипажи насчитывали 8000 матросов и пушкарей и 19 000 солдат — мушкетеров, аркебузиров и алебардистов. Но это еще не все. Мощнейшая в истории флотилия должна была принять тридцатитысячное испанское войско, сражавшееся в Нидерландах под командованием Александра Фарнезе, герцога Пармского.
Король Филипп полагал, что таких сил вполне достаточно для завоевания Англии. Организатором армады и ее первым командующим был опытный адмирал маркиз де Санта-Круз, но он неожиданно скончался от сердечного приступа. На его место Филипп назначил своего кузена герцога Медина-Сидонию, знатнейшего дворянина Испании. Герцог не был ни героем, ни флотоводцем, но отличался благоразумием и усердием. Никогда не проявлявший инициативы, он чувствовал себя уверенно лишь выполняя королевские инструкции.
Медина-Сидония попытался отказаться от оказанной ему чести: «Государь, — написал он Филиппу, — я не очень сведущ в морском деле и полагаю, что армадой должен командовать более профессионально подготовленный человек».
«Ваша скромность весьма похвальна, — ответил Филипп, — но беспокоиться вам не о чем, ибо Господь, которому мы все верно служим, дарует победу правому делу».
27 мая 1588 года попутный ветер позволил Великой армаде выйти в море. Береговые батареи провожали каждое судно тройным салютом, а корабли армады любезно отвечали тремя залпами, хотя следовало бы беречь порох, которого было не так уж много. Герцог доносил королю: «Как ведомо Вашему Величеству, орудийный салют вселяет бодрость духа и укрепляет сердца любого воинства».
Англия тем временем не бездействовала. Испанская угроза вызвала невиданный подъем национального духа. Все мужчины от шестнадцати до шестидесяти лет прошли курс обучения военному делу. Флот государства, состоявший из тридцати четырех боевых кораблей, значительно пополнился за счет собранных народом средств. Некоторые советники королевы подбивали ее истребить в Англии всех католиков как потенциальную пятую колонну.
Елизавета с негодованием отвергла эти предложения. «Для королевы все подданные равны. Они для меня, что дети для матери, и я никогда не поверю в их дурные наклонности», — заявила она на заседании Государственного совета.
Английские католики отплатили своей повелительнице непоколебимой верностью, проявив себя людьми чести, достойными и храбрыми. Вся Англия в едином порыве поднялась на борьбу. По обоим берегам Темзы в рекордно короткий срок возникли укрепления. Солдаты и матросы заняли свои места. Страна ждала появления Великой армады, готовая умереть, но не покориться.
Сама королева, облаченная в серебристые доспехи, верхом на белой лошади обратилась в форте Тилбери к своим воинам с вдохновенной речью, встреченной с неподдающимся описанию восторгом.
А тем временем корабли армады вошли в Ла-Манш и поплыли вдоль него, выстроившись полумесяцем столь громадным, что ширина его доходила до семи миль. Но легкие английские суда стремительно нагнали испанцев, и неповоротливым галеонам, даже самую малость отставшим от полумесяца, пришлось худо. Три из них были захвачены, три потоплены. А вскоре и совсем рухнул миф о непобедимости Великой армады.
27 июля ночью Фрэнсис Дрейк отправил в самую ее сердцевину восемь отчаянно паливших боевых кораблей и несколько горящих брандеров. Испанские суда в ужасе устремились в открытое море, где начавшаяся буря разметала их в разные стороны. Громадные волны швыряли их на скалы и рифы, и непобедимый флот, потерявший в ту ночь тридцать больших кораблей и десять тысяч солдат и матросов, перестал существовать как боеспособная сила. И хотя у испанцев оставалось еще около ста кораблей, герцог Медина-Сидония официально объявил об отступлении. О высадке десанта нечего было и думать. И флот, вернее то, что от него осталось, направился восвояси через Северное море, огибая Шотландию и Ирландию. Нужно было пройти 750 лье по Северному морю, о котором в те времена почти ничего не было известно. Корабли плыли наугад. А тут еще выяснилось, что катастрофически не хватает питьевой воды и провизии.
12 августа по приказу герцога каждому были урезаны порции питания: «без различия чинов и званий». Командующий распорядился также выбросить за борт всех лошадей и мулов, «дабы не тратить на них питьевую воду», хотя изголодавшиеся люди предпочли бы употребить их в пищу.
Положение на судах стало невыносимым. В лазаретах мест не хватало. В каютах и на палубах вперемежку с трупами лежали цинготные и тифозные больные. Матросы гибли один за другим от голода и болезней. В полузатопленных трюмах плавали дохлые крысы.
Семнадцатого августа море окутал густой туман, и корабли потеряли друг друга из виду. Низкое опухшее небо не позволяло определять высоту солнца, а ночью не было видно Полярной звезды. Штурманы вели корабли, полагаясь лишь на собственную интуицию. Когда туман немного рассеялся, герцог не дочитался многих судов, но ждать их не стал.
18 августа на жалкие остатки армады обрушился жуткий шторм. Набегавшие из мрака исполинские волны мотали тяжелые корабли из стороны в сторону, как щепки. Наутро герцогу доложили, что в пределах видимости всего одиннадцать судов.
Лопе и его брат Хуан находились на среднего размера галеасе «Сан-Хуан». Оба были истощены до предела. В глазах Хуана застыл ужас. Слабый по натуре, он плакал и просил пить. Его терзала лихорадка. Лопе подбадривал его, как мог.
Во время шторма корабль понесло на скалистый ирландский берег. Охваченный ужасом Лопе, вцепившийся в шкоты, смотрел на надвигавшуюся скалу. Какой-то матрос, не потерявший присутствия духа, бросился с топором на нос и перерубил удерживавший якорь канат. Якорь исчез в глубине, и под его тяжестью изменивший направление галеас обогнул скалу и вышел в открытое море. Только когда буря улеглась, увидел Лопе, что его брат мертв.
Король Филипп воспринял весть о гибели армады и связанных с нею надежд если не с покорностью христианина, то с мужеством философа-стоика. Герцог Медина-Сидония, имевший несчастье пережить гибель вверенного ему флота, явился к королю с видом приговоренного к смерти. Он склонил голову перед своим повелителем, ожидая, что над ней разразится буря, подобная той, которая истребила Великую армаду. Но король принял его необычайно ласково. Протянув герцогу руку для поцелуя, он сказал: «Ты не виноват. Я послал тебя сражаться с людьми, а не со стихией».
* * *
Никто из немногих выживших участников Великой армады не получил отпущения грехов. В обществе к ним отнеслись с жалостливым презрением. Вся Испания хотела как можно скорее забыть о пережитом позоре. Что касается Лопе, то он никогда не вспоминал о том ужасе, который пережил в те страшные дни. Поскольку вынесенный ему приговор остался в силе, Лопе с Исабель поселились в Валенсии, где он буквально завалил местный театр своими пьесами. Лопе любил свою жену, но больше всего его привлекали чувственные удовольствия, и он не мог обойтись без многочисленных любовных связей. Исабель, очень от этого страдавшая, устраивала бурные сцены ревности, но ничего изменить не могла.
В 1593 году она умерла с разбитым сердцем. Эта смерть так потрясла Лопе, что он на время даже отказался от распутного образа жизни. Тем временем Хероним Веласкес, решивший вернуть себе курицу, несущую золотые яйца, выхлопотал для Лопе прощение, и он смог вернуться в Мадрид.
Начался его новый творческий взлет. Теперь он работал над пьесой не трое суток, как раньше, а всего один день. Актеры стояли у него за спиной, и не успевали чернила высохнуть, как они выхватывали написанное и спешили в театр, выучивая роли по дороге. Правда, драматург признавал, что среди его пьес были и такие, что после их написания он относил бюсты Плавта и Теренция в другую комнату и закрывал их в шкафу, ибо ему было стыдно смотреть им в глаза. Кроме пьес Лопе писал еще стихи, поэмы, романы и трактаты на разные темы.
Полное собрание сочинений Александра Дюма включает триста десять томов. Литературное наследие Лопе де Вега до сих пор не собрано, но предполагается, что он написал гораздо больше. К тому же на Дюма работали литературные «негры», а Лопе все свои тексты писал сам. Ну, и доходы его были соответствующими. Точных сведений о них нет, но известно, что пьесы принесли ему свыше ста тысяч золотых монет. Тем не менее живущий на широкую ногу поэт постоянно жаловался, что денег ему не хватает.
Популярность Лопе росла, и церковь решила использовать его славу в своих интересах. В 1609 году он получил звание «приближенного священной инквизиции», т. е. доверенного лица этого страшного учреждения. В качестве такового он принимал участие в церемониях аутодафе, что вряд ли тяготило его совесть, ибо он был верным сыном церкви.
В тридцать пять лет Лопе женился во второй раз на Хуане де Гуардо, особе из хорошей семьи, которую, по-видимому, любил, ибо посвятил ей множество трогательных стихотворений.
В 1613 году Хуана умерла во время родов. От этого брака у Лопе было двое детей: сын Карлитос, умерший в детстве, и дочь Фелициан. Потеряв жену и сына, Лопе впал в депрессию и поступил в религиозное братство, членом которого когда-то был Сервантес. Следует отметить, что у Лопе были дети и от внебрачных связей, сын и две дочери, которых он обожал.
А время шло, и казалось, что постаревший поэт должен наконец-то остепениться, но не тут-то было. Лопе, как хитрый паук, следил за прекрасными посетительницами театра и не раз заманивал их в расставленные сети, пуская в ход свое красноречие и обаяние.
Роман с Мартой де Наварес-Сантохо стал лебединой песней в бесконечном ряду его эротических похождений. Вега влюбился в нее с первого взгляда, хотя ему было уже за пятьдесят. Эго была изумительно красивая женщина с алебастровым лицом, вьющимися волосами, длинными ресницами и глазами русалки. К тому же она была умна, начитана и обожала поэзию. Марта ответила Лопе взаимностью во многом благодаря ореолу его неслыханной славы. Но красавица, увы, была замужем за богатым и грубым купцом. Ясно, что изящный, ласковый и элегантный Лопе, к тому же тонкий психолог, знаток женской души, всецело покорил ее сердце. У Марты от Лопе родилась девочка, которую ее муж признал своей.
Ну, а дальше все пошло наперекос. Анонимные доброжелатели сообщили мужу, что он уже давно украшен рогами, и назвали имя виновника. Разразился скандал. Ревнивый муж избил Марту до потери сознания. Лопе вызвал его на дуэль, но тот предпочел обратиться в суд. Общество приняло сторону обманутого супруга, и впервые пьеса Лопе была освистана публикой. До суда, однако, дело не дошло, так как муж Марты неожиданно умер.
Тем не менее счастье Лопе с Мартой не продлилось долго. Она впала в депрессию, потеряла зрение, а потом и рассудок. «Ее любовь была вызовом небу, и за это она наказана. Меня тоже ожидает кара», — писал Лопе де Вега в одном из своих писем. Так оно и случилось.
Удары судьбы обрушились на старого уже человека один за другим. Единственный его сын Феликс, добытчик жемчуга, погиб в результате кораблекрушения. Его любимица, младшая дочь Антония была похищена и обесчещена влиятельным кабальеро, которому благоволил сам король, и Лопе был бессилен что-либо сделать. Наконец, его вторая дочь Марсела, порицавшая отца за беспутный образ жизни, ушла в монастырь.
Оправиться от всех этих бед Лопе уже не смог. Он умер 27 августа 1635 года, повергнув в траур всю Испанию.
* * *
В отношениях между баловнем фортуны Лопе де Вега и таким хроническим неудачником, как Сервантес, не могло быть гармонии. Частная переписка прославленного драматурга свидетельствует о его пренебрежительном отношении и даже неприязни к автору Дон Кихота.
Мигель в долгу не остался, и в его похвалах модному корифею легко улавливается то легкая ирония, то убежденное неприятие творческих методов Лопе. Достаточно отметить, что Сервантес называет его moonstruode naturaleza, что можно интерпретировать и как чудесный, и как чудовищный. Сам Сервантес явно склонялся ко второму определению.
Слово «вега» означает равнина, что дало Сервантесу повод для написания сонета, в котором он воспел «равнину», приносящую неслыханные по своему обилию и разнообразию жатвы. При беглом прочтении этот сонет воспринимается как похвала и даже как лесть, но при чтении вдумчивом становится ясно, что мы имеем дело с завуалированной критикой путем умолчания. Сервантес восхищается количеством, но ничего не говорит о качестве, и сквозь чеканные строфы сонета явственно проступает ироническая улыбка человека, не разделяющего общепринятого мнения о народном любимце. Отдавая должное гению Лопе, Мигель порицал его за то, как он распоряжается своим даром.
Это были люди с несовместимыми характерами, взглядами и убеждениями и с абсолютно не похожими реалиями жизни. Не могли они чувствовать расположение друг к другу при таком антагонизме.
Сервантес сражался в славной баталии при Лепанто.
Лопе де Вега принял участие в бездарной и жалкой авантюре с Непобедимой армадой.
Сервантес, наперекор общему настроению, выступал за сотрудничество Испании с другими странами, видя во взаимодействии культур огромную пользу.
Лопе де Вега культивировал миф о военном и духовном превосходстве Испании над остальным миром и как мог поддерживал кичливость, самообольщение и нарциссизм испанского общества.
Сервантес всю жизнь отстаивал идеи веротерпимости и гуманности, далеко опередив свой век, не знавший милосердия.
Лопе де Вега запятнал себя связями с инквизицией и даже принял деятельное участие в сожжении францисканского монаха.
Сервантес видел цель литературы в том, чтобы воспитывать публику и формировать ее вкус.
Лопе де Вега утверждал, что автор вправе нарушать любые законы жанра, если этого хочет публика. Он даже выступил с манифестом об arte nuevo — новом искусстве, в котором писал: «Когда я сочиняю свои пьесы, то запираю на три запора все правила. Раз публика за все платит, было бы аморально лишить ее удовольствия глупыми ограничениями».
Тем не менее не исключено, что Сервантес в глубине души завидовал фавориту фортуны, имевшему все то, чего он был лишен. Он даже пробовал подражать Лопе и написал несколько комедий в его стиле, но успеха так и не добился.
Возвращение Лопе де Вега в Мадрид перечеркнуло карьеру Сервантеса как драматурга. В репертуаре театра Веласкеса остались только пьесы Лопе, и Сервантесу пришлось уехать из столицы в поисках заработка. Он решил искать счастья в Толедо, где его родители растили маленькую Изабеллу.
Хроника тринадцатая, в которой рассказывается о женитьбе Сервантеса и о кончине его отца
Деньги у Мигеля заканчивались, а новых поступлений не предвиделось. На их остаток он приобрел коня, худого, как афганская борзая, с глазами такими кроткими и грустными, что Мигель заплатил за него не торгуясь. «Эта животина очеловечилась. У нее человеческие глаза», — подумал Сервантес и назвал его Росинантом, что означает: «тот, кто был конем».
Последний вечер в Мадриде Сервантес провел в таверне в обществе друзей. Домой вернулся поздно. Сознание плутало в хмельном угаре. Уже под утро он забылся беспокойным сном, в котором мелькали тени давно ушедших людей и какие-то эпизоды из жизни, о которых, проснувшись, забываешь вовсе.
Утром оседлал Росинанта, взял свой нехитрый скарб, поместившийся в одном мешке, и отправился в дорогу. В небе пылало яростное солнце Кастилии. Выжженная земля жаждала влаги, но в это время года дожди здесь были большой редкостью. Он видел, как медленно ползет тень его и Росинанта по уже убранным хлебным полям. Изредка им встречались небольшие рощи пиний. Уродливые, с искривленными стволами и черными, похожими на щупальца ветвями, они почти не давали тени.
Сервантес предоставил коню брести по дороге, ведущей в Толедо, своим неспешным ходом, а сам предался невеселым мыслям:
Жизнь, — думал он, — можно сравнить с большим домом со светящимися окнами. Но вот наступает пора, когда окна гаснут одно за другим. Дом, сверкавший огнями в ночи, медленно, но неуклонно погружается во мрак и тишину. Когда гаснет последнее окно — заканчивается жизнь. Я чувствую, что не так уж много освещенных окон осталось в моем доме. Пора уже подводить итоги. Спросить себя: так чего же ты добился в жизни, Мигель Сервантес де Сааведра, чувствовавший в себе силы необъятные? Несколько пьес и роман, который тебе самому не нравится, вот, пожалуй, и все твои достижения. Прямо скажем — не густо. Но ведь еще есть время. Еще жива в душе какая-то странная тяга к совершенству, которая всегда сопровождает меня и не позволяет опускать руки и отчаиваться. Не страшно забрести в тупик. Страшно в нем остаться.
Пора было отдохнуть и подкрепиться. На обочине он заметил дерево с потрескавшейся корой и не очень густой кроной. Он сел в его тени на землю, прислонившись к стволу, достал хлеб, сыр и вяленое мясо. Росинанту нацепил торбу с овсом, и тот удовлетворенно вздохнул. Покончив с трапезой, Сервантес задремал.
Разбудило его конское ржанье и топот копыт. Он вскочил и увидел блеск доспехов и всадников на статных конях. Впереди ехал герольд с королевским штандартом в руке. Вся кавалькада двигалась очень медленно. Сервантес понял, что это конвой. Вслед за всадниками двумя рядами шли монахи, босые, с непокрытыми головами. Они распевали псалмы заунывными голосами, а за ними шесть слуг несли паланкин, прикрытый сверху навесом. Замыкали шествие пешие королевские гвардейцы.
Мигель, дрожа от волнения, опустился на одно колено. Наконец-то он удостоился чести лицезреть своего повелителя. Тем временем слуги бережно опустили паланкин на землю совсем рядом с Сервантесом. Их сменили другие носильщики. Теперь он видел короля так близко, что даже разглядел угри на его носу. У Филиппа было покрытое красными пятнами лицо, изможденное длительными постами, и седая борода. Сервантес обратил внимание на его распухшие ноги — король уже давно страдал подагрой.
Филипп спал. Беспомощно свисала его рука со скрюченными старческими пальцами. Несмотря на сильную жару, король был одет так, словно направлялся на совещание Государственного совета. На нем был черный бархатный камзол, шелковая мантия, а на шее сверкала цепь Золотого руна.
Все длилось несколько мгновений. И вот уже королевский кортеж вновь двинулся в дорогу. На коленопреклоненного Сервантеса никто не обратил внимания.
* * *
Становилось все жарче, и Сервантес решил остановиться в гостинице для людей мимоезжих, переждать, пока спадет зной. Единственная гостиница, встретившаяся на пути, оказалась довольно жалким заведением, рассчитанным отнюдь не на привередливых людей. Она представляла собой двухэтажный грубо сколоченный сарай с коморками для постояльцев — такими маленькими, что в них с трудом помещались кровать и стул.
Бросив мешок с вещами на кровать и поместив Росинанта в конюшню, Мигель зашел в кабачок, расположенный на первом этаже. Там надолго устроились несколько мрачных типов, успевших уже основательно нагрузиться. За столиком у окна сидел человек, облик которого показался ему смутно знакомым. Это был старик с морщинистым лицом, покрытым шоколадным загаром, с выцветшими голубыми глазами и оттопыренными ушами. Старик чем-то неуловимо напоминал юношу, которого Сервантес знал четверть века назад, когда учился в школе дона Ойоса. Звали его Рамон Мануэль де Самоса. Мигель с ним дружил. Ему импонировали его скептический ум и неукротимый характер. До школы Ойоса Рамон учился в иезуитском колледже, где регулярно подвергался наказаниям из-за своего упрямства, непокорности и склонности к разгульной жизни. Ни уговоры, ни епитимьи, ни даже бичевание не могли переломить этот буйный характер. Кроме того, он любил выпивку, а надравшись, пел фривольные песни, оскорблявшие нравственное чувство иезуитских монахов. Кончилось тем, что Рамон был с позором изгнан из колледжа, и не миновать бы ему трибунала инквизиции, если бы за него не поручился дон Ойос. Он ценил одаренность Рамона и принял его в свою школу, где с ним и подружился Мигель. Два года Рамон проучился в школе Ойоса, не слишком утруждая себя занятиями, наслаждаясь жизнью и широко пользуясь щедростью богатых любовниц. В отличие от Сервантеса ему ни разу не довелось лечь спать голодным. А потом Рамон неожиданно исчез, словно его поглотила земля. Сервантес не раз вспоминал своего веселого товарища. И вот теперь он встретил его здесь. «Впрочем, я, наверно, ошибся, — подумал Сервантес. — Рамон ведь мой ровесник, а этому старику явно под шестьдесят». Старик почувствовал на себе его взгляд и повернул голову. Увидев его встревоженные глаза, Мигель понял, что не ошибся.
— Здравствуй, Рамон, — сказал он и встал. Встал и старик. Весь его облик выражал испуг.
— Откуда вы меня знаете? — спросил он.
Мигель назвал себя. Рамон шагнул к нему, и друзья обнялись.
В этом кабачке они проговорили весь вечер и почти целую ночь, опорожнили несколько бутылок. Сначала рассказывал Сервантес о своей жизни: о дон Хуане, о Лепанто, об алжирской неволе, о своих литературных успехах, неудачах и надеждах. Рамон слушал его, не скрывая волнения.
— Я всегда знал, что ты рожден для великих свершений, — произнес он, когда Мигель кончил свой рассказ.
— Ну, а теперь твоя очередь, Рамон. Почему ты так неожиданно оставил школу? Как жил все эти годы? И почему так резко состарился? Мы ведь ровесники, — сказал Сервантес.
— Удивительно, что ты меня узнал, — начал Рамон свой рассказ. — Я так изменился, что меня никто не узнает, и в этом залог моей безопасности. Случайно я узнал, что нахожусь в черном списке инквизиции. За мной вот-вот должны были явиться монахи в серых сутанах, и мне пришлось исчезнуть.
— Но как ты мог не попрощаться со мной? — спросил Мигель.
— Не было времени. Дальше все сложилось удачно. У меня была любовница, актриса бродячего театра. Я присоединился к их труппе и два года колесил с ней по всей Испании. А потом мне это наскучило, и я ушел.
Мигель посмотрел на покрытое морщинами лицо друга и произнес:
— Ты часто говорил мне, что посвятишь жизнь поискам истины. Ты ее нашел?
— Об этом и идет рассказ, — усмехнулся Рамон. — А состарился я потому, что видел смерть. Слушай внимательно, ибо сейчас я расскажу о самом важном из всего, что со мной произошло. Я тяжело заболел. Надежды на выздоровление не было. Не оставалось никаких сомнений в том, что я умираю. Моя душа отделилась от тела, и сверху я увидел самого себя, лежащего на кровати. Время и пространство исчезли.
«Он умер», — услышал я чей-то голос и увидел, как мое тело подняли и положили в гроб. А потом я очутился в неописуемо красивом месте. Кругом сновали люди со счастливыми лицами. Они чего-то ждали. Я понял, что нахожусь в раю.
— Что здесь происходит? — спросил я человека, стоящего рядом со мной.
— Сегодня день Сотворения мира, и все ждут, что в рай спустится сам Господь, — ответил он.
Можешь себе представить, как я был взволнован. И вот появилась красочная процессия. Впереди ехал на слоне какой-то великан в тюрбане, украшенном большим алмазом, а за ним следовала огромная толпа.
— Неужели это Бог? — спросил я соседа.
— Нет, это Кришна.
Процессии появлялись и исчезали одна за другой. Вслед за Кришной прошли и Будда, и Христос в сопровождении сонма верующих. Проехал на верблюде старец в куфие и халате, за которым шли тысячи приверженцев. Это был пророк Мухаммед. Толпа стала редеть, и я вдруг обнаружил, что остался один. И тогда ЭТО случилось…
Рамон замолчал, вглядываясь поверх головы Сервантеса во что-то, видимое лишь ему одному. Понимая, что сейчас он услышит нечто важное, Мигель тихо спросил:
— Что ЭТО?
— Я увидел величественного старца с белой окладистой бородой. Он шел пешком. В руках у него был посох. Его никто не сопровождал. По овладевшему мной благостному чувству я понял, что это и есть Бог, и упал на колени. Спросил, подняв вверх залитое слезами лицо:
— Ты ли это, мой Господь? Почему ты один?
И услышал тихий голос, проникавший в самое сердце:
— Ты же видел, что все люди ушли за своими богами и пророками. А со мной могут быть лишь те, кто не следуют ни за кем…
— Что же было дальше, — спросил потрясенный Мигель.
— А дальше я услышал голос, сказавший: «Да ведь он жив!» Оказывается, я стал колотиться в гробу, когда его уже засыпали землей, и меня услышали. Вот так я узнал, что все религии — это ложь, и стал искать свой путь к Богу…
— Но, Рамон, это ведь ересь, — сказал Сервантес. — За это тебя могут сжечь на костре.
— Ты ведь не пойдешь доносить, а кроме тебя я никого не посвящал в свои взгляды, — улыбнулся Рамон. — Но ты спрашивал меня насчет истины.
— Ну, да.
— Я искал ее повсюду. Обошел много стран, беседовал с великими мудрецами. Долго размышлял и понял, что истина ведома только Богу. И я стал искать прямого контакта со Всевышним. Поиски привели меня в Тирольские горы, где жил старец, известный своей мудростью. Он не был ни христианином, ни иудеем, ни мусульманином, но изучил и Тору, и Евангелие, и Коран. Он знал все. И этот старец сказал мне: «Прямой контакт человека с Богом невозможен, потому что Он находится за пределами созданного Им мира, из которого выхода нет. Но истина все-таки существует. Она в заповедях, переданных Им Моисею на горе Синайской. Тот, кто их соблюдает, тот спасется».
— Так просто? — спросил Сервантес.
— Да, так просто.
* * *
Старики Мигеля неплохо устроились в Толедо. Они занимали небольшой домик с садом в центральной его части, как раз позади знаменитого местного собора. Город, чего только не повидавший за свою тысячелетнюю историю, помнивший и готских, и арабских завоевателей, относился к любым переменам со спокойной невозмутимостью. Но люди покидали его, потому что здесь трудно было найти работу. Жилища в Толедо сдавались дешево.
Отцу, Родриго Сервантесу, не понравилось, что у его сына внебрачный ребенок, и он сразу невзлюбил свою зеленоглазую внучку. Он ничего не сказал Мигелю, однако ни разу не взял девочку на руки. Он вообще не замечал ее. Мигеля это расстраивало. Мать тоже ничего не сказала сыну, но по-деловому занялась малюткой. Кормила и пеленала ее, вставала к ней по ночам, когда она плакала.
Родриго Сервантес тяжело болел разраставшейся водянкой. Его дни были сочтены, но он не сознавал своего положения и строил радужные планы на будущее, не прекращая занятия врачеванием. Однажды даже сумел вылечить сельского священника из деревушки Эскивиас в нескольких километрах от Толедо. Священнику, страдавшему острыми почечными коликами, он приписал какое-то снадобье, что, к его собственному удивлению, помогло. Избавленный от приступов боли священник стал считать Родриго Сервантеса замечательным целителем и вскоре посетил его в Толедо, но уже не как пациент, а как добрый знакомый. С собой он привез племянницу, 19-летнюю деревенскую барышню со звучным именем — Каталина де Саласар-и-Паласиос. Это была рослая миловидная девушка с тяжелым изобилием темных волос. Отец ее давно умер, и она с матерью жила у дяди.
Родриго Сервантес с воодушевлением рассказал священнику и его племяннице Каталине о своих сыновьях. О младшем — храбром офицере Родриго, сражающемся с еретиками во Фландрии, и в особенности о старшем Мигеле, герое битвы при Лепанто, которому покровительствовал сам дон Хуан Австрийский. Каталина слушала с замиранием сердца.
Эта девица больше всего на свете любила рыцарские романы, и ей казалось, что старший сын Родриго Сервантеса такой же великий воин, как Амадис Галльский. Мир ее фантазий внезапно стал приобретать реальные очертания.
Старик Сервантес разглагольствовал без всякой задней мысли, но мать, почувствовавшая, как разгорается в душе сельской девушки интерес к ее старшему сыну, решила, что нужно действовать. Она отвела священника в сторону и поинтересовалась, что он думает о возможности брака Мигеля с Каталиной. Выяснилось, что священник не имеет ничего против, но, разумеется, окончательное решение будет зависеть от матери девушки сеньоры де Паласиос.
Когда Мигель приехал, мать рассказала ему о своих планах, всячески превознося красоту и добродетели девушки.
«Паласиосы — старинный род, с ними не стыдно породниться, — журчала она в уши Мигеля. — К тому же Каталина — единственный ребенок, наследница небольшой, но ухоженной усадьбы. В приданное ей дают участок обработанной земли, засаженной виноградниками и оливковыми деревьями. Лучше невесты не найти. Тебе, Мигель, давно уже пора обзавестись семьей и зажить по-человечески».
Мигелю понравилось, что будущую невесту зовут Каталина. Так звали женщину из города Лукка, которая его когда-то любила и которую ему пришлось оставить. Он счел это хорошим предзнаменованием.
«Ну, что ж, — подумал он, — женюсь. Видно, пора. Если не теперь, то когда же?»
Мигель и в юности не воображал себя красавцем. А теперь, после всех перенесенных невзгод, он выглядел старше своих лет. Рыжеватая бородка давно поседела, лицо избороздили морщины. К тому же он считал себя неудачником. Разве может молодая привлекательная девушка полюбить пожилого однорукого инвалида?
«Ладно, — оборвал он себя. — Хватит философствовать. Тот, кто философствует, тот не живет, а тот, кто живет, тот не философствует. Пусть будет, как будет. Я ничего не жду, а значит, не буду разочарован».
Он выехал представиться семейству Саласар-и-Паласиос дивным ранним утром, когда солнце еще не успело одолеть ночную свежесть. По обеим сторонам дороги тянулись покрытые зеленью холмы и привольные рощи. На душе у него было легко и спокойно.
Деревушка Эскивиас показалась ему привлекательной, несмотря на убогие домики — наглядное доказательство бедности. Священник и Каталина Мигелю сразу понравились, а вот будущая теща синьора де Паласиос невзлюбила Мигеля с первого взгляда. Впрочем, это было взаимно. Мать Каталины оказалась дородной женщиной, примерно его возраста, с узким ртом и тонкими губами, что свидетельствовало о ханжестве и лицемерии.
За обедом говорил в основном священник. Каталина молчала, глядя на гостя блестевшими глазами. Мигель напрасно опасался. Он не разочаровал романтичную юную особу. В глазах Каталины он был отважным благородным рыцарем, сошедшим со страниц ее романов.
Мигелю трудно было говорить под недоброжелательным взглядом синьоры Паласиос. Зато священник болтал без умолку. Он произнес звучную тираду о том, что многочисленные знамения предсказывают скорый конец нашего погрязшего в грехах мира, после чего вновь явится Спаситель, и тогда уж наступит Царствие Небесное.
Мигель с трудом заставил себя включиться в беседу и привел цитату из Евангелия: «Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит тому быть, но это еще не конец. Ибо восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады, моры и землетрясения повсеместные».
— Ну, да, — сказал священник. — Это уже происходит, и значит, конец нашего грешного мира уже близок.
— Я бы не утверждал этого столь категорично, — усмехнулся Сервантес. — Шестнадцать столетий прошло с тех пор, как Господь наш Иисус произнес эти слова, и ни одно из них не обошлось без войн, голода, эпидемий, ураганов и землетрясений. В прах превращались великие империи. Люди погибали массами. Это происходило вновь и вновь, но молчали небеса, и Христос больше не спускался на землю.
— Теперь уже скоро, — сказал священник.
— Его пути неисповедимы, — пожал плечами Мигель.
На это нечего было возразить, и за столом опять воцарилось молчание. Мигель с облегчением вздохнул, когда суп, мясо, вино и благодарственная молитва остались позади.
Потом священник и его сестра, переглянувшись, вышли ненадолго. Мигель с Каталиной остались наедине. Ему нравилось, что она по большей части молчала. Он считал, что в молчании заключено столько потенциальной мудрости, сколько прекрасных статуй в неотесанной глыбе мрамора. Да и чувств в молчании больше, чем в словах.
— Дон Мигель, — спросила Каталина, потупив глаза, — вы расскажете мне о сражениях, в которых участвовали?
— Ну, конечно, — ответил Мигель неожиданно хриплым голосом. Он вдруг ощутил сильное влечение к ее наивной простодушной невинности.
— А можно я вас еще о чем-то спрошу. Только не смейтесь надо мной.
— Разумеется, можно, и конечно же я не буду смеяться.
— Что такое любовь?
Мигель улыбнулся и ответил:
— Любовь — это постоянство чувства.
— Я не понимаю.
— Любовь — это не внезапные озарения, которые вспыхивают и гаснут, как искры костра, а непрерывность. Любовь не знает перерывов, — пояснил Мигель.
Внезапно она повела его в угол, где гордо показала свое главное сокровище: около пятидесяти растрепанных книжек на единственной полке. Мигель понял, что это рыцарские романы, которым он обязан благосклонностью Каталины.
«Бедная девочка, — подумал он. — Каким мусором забита ее головка. Надо будет привить ей хороший вкус».
Он не ведал еще, что это окажется непосильной задачей.
Через десять дней семейство Саласар-и-Паласиос явилось с ответным визитом. Старик Сервантес чувствовал себя все хуже и хуже. Распухший, уже отмеченный печатью близкой смерти, он все же встал с постели, чтобы приветствовать гостей. Мать хлопотала, собирая на стол. Синьора Паласиос сидела с кислым видом в кресле. Священник, уже успевший сообщить матери Мигеля, что Каталина и синьора Паласиос согласны на этот брак, был жизнерадостен и весел. Казалось, что все складывается наилучшим образом, как вдруг в соседней комнате громко заплакала Изабелла.
— Что это? — изменившись в лице, спросила синьора Па-ласис. — Чей это ребенок?
— Мой, — сказал Мигель и внес в комнату свою маленькую дочь.
— Нам не сообщили о том, что у дона Мигеля есть ребенок. Нас обманули, — повысила голос синьора Паласиос. — О свадьбе не может быть и речи!
— Этот ребенок вас не касается, — вмешалась мать. — Девочка останется здесь. Я сама буду ее воспитывать.
— Я с Изабеллой не расстанусь. Без нее бесполезно разговаривать о женитьбе, — сказал Мигель.
Каталина подошла к нему и стала молча разглядывать ребенка. Девочка красотой не отличалась. Ее портил длинный, как у отца, нос. Но Каталине это зеленоглазое создание понравилось. Она подняла на Мигеля ясные глаза и улыбнулась, давая понять, что на него не сердится. Но расстались стороны в явном несогласии, не приняв никакого решения. Расстроенному Сервантесу все опротивело, и он решил возвратиться в Мадрид. Матери он велел написать ему на имя Андреа, если что. В Мадриде у него не было никаких дел. Денег тоже не было. Правда, он встретился со своим издателем и получил от него мизерную сумму, которую тот задолжал за проданные экземпляры «Галатеи». С бывшими друзьями он не общался из гордости. Ведь они жалели его, неудачника, и это было самое невыносимое. Зарабатывал он по мелочам — то перепиской, то частными уроками. Ночевал, где придется. Вечера проводил в дешевых кабаках со случайными собутыльниками. А потом пришло письмо от матери. Каталина сломила сопротивление синьоры Паласиос, и можно было назначать свадьбу.
В маленькой убогой церквушке Эскивиас их обвенчал местный священник. Была поздняя осень. Порывистый вихрь рвался во все щели. Завывания его были такими громкими, что заглушали слабый голос священника. Невесту вел к алтарю ее дядя. Мать Каталины не явилась на бракосочетание дочери из протеста — настолько сильно она успела возненавидеть Мигеля. Что же касается матери Мигеля, то она не могла оставить тяжелобольного отца. Грустная получилась церемония.
В доме невесты их никто не ждал. Не было ни праздничного обеда, ни поздравительных речей. Синьора Паласиос заперлась у себя в комнате. Катилина наскоро приготовила еду, они покормили ребенка и наконец-то могли принадлежать друг другу. Для Мигеля в этой рослой сельской девушке на какое-то время сосредоточился весь мир. С осторожной нежностью искал он пути к ее сердцу. Ведь он знал о своей избраннице только то, что ей нравятся убогие романы.
Он не отчаялся, даже когда понял, что душа ее пуста, и долго верил, что эту пустоту ему удастся заполнить. Он пробовал читать Каталине и свои пьесы, и творения Лопе. Читал он великолепно, и она попыталась изобразить заинтересованность, но не смогла. Наконец она прямо сказала, что больше слушать эту белиберду не желает. Мол, вся эта болтовня не идет ни в какое сравнение с рыцарскими романами.
Сервантес попытался объяснить ей, почему рыцарские романы — это литература низкого пошиба, но она не стала слушать.
— Тебе никогда так не написать, вот ты и завидуешь, — припечатала она этот бесполезный разговор.
Тем не менее по-своему Каталина была к мужу привязана. Каким-то непонятным инстинктом чувствовала она, что Мигель не простой неудачник, ощущала исходящую от него силу, природу которой не могла понять.
Сервантес прожил с Каталиной более тридцати лет и скончался у нее на руках. Она на несколько лет пережила мужа и в своем завещании изъявила желание быть похороненной рядом с ним. Из произведений Сервантеса мы знаем, что он был сторонником неразрывности брачных уз и не придавал серьезного значения невзгодам у семейного очага. Во второй части «Дон Кихота» он устами своего героя излагает собственную теорию супружеских отношений:
«Законная жена, — говорит Дон Кихот, — не вещь, которую можно продать, переменить или уступить, а часть нас самих, неотделимая от нас до конца нашей жизни; это — узел, который, будучи однажды завязан на нашей шее, становится новым гордиевым узлом, которого нельзя развязать, а можно только рассечь смертью… Один древний мудрец говорил, что в целом мире есть только одна прекрасная женщина, и советовал каждому мужу для его спокойствия и счастья видеть эту единственную женщину в своей жене».
* * *
Отец умирал. Он лежал на кровати, вытянув руки вдоль тела, и тяжело дышал. С каждым вздохом в его груди что-то клокотало. Нос заострился, как у покойника. На лбу выступила испарина. Смерть уже наложила печать на его лицо.
— Ты здесь, Мигель? — спросил отец.
Мигель вздрогнул. В этом хриплом голосе не было уже ничего человеческого. Ему показалось, что в полумраке комнаты он различает очертания смерти, притаившейся у изголовья кровати.
— Здесь. Тебе что-нибудь нужно, отец?
— Я умираю, — сказал старик.
Мигель хотел его успокоить, сказать что-нибудь ободряющее, но не смог произнести ни слова.
— Я много грешил в жизни и боюсь, что попаду в ад. Такое может быть, Мигель? — В его голосе чувствовался неподдельный ужас.
— Успокойся, отец, — сказал Сервантес. — Ты прожил достойную жизнь и скоро будешь в раю вкушать вечное блаженство.
— Пошли за священником, — сказал отец. — Я хочу причаститься.
— Сейчас?
— Да, а то он может не успеть.
— Я уже послала, — сказала мать, тихо плачущая в углу комнаты.
— Дорогая моя супруга, — сказал отец, — я буду ждать тебя там, где мы опять будем вместе, и уже навеки.
У Сервантеса текли слезы, но он не чувствовал этого.
— Дай мне руку, Мигель, — сказал отец. Сервантес подал ему руку, и он вцепился в нее с неожиданной силой. — Бог дал мне хороших детей, Мигель. И ты — лучший из них. Ты лучше всех. Я всегда это знал. Мне так хочется, чтобы ты был счастлив, — прерывистым голосом произнес он.
Пришел священник, и Мигель вышел из комнаты. Причастившись, отец стал спокойнее.
— Теперь я готов предстать перед судом Всевышнего, — сказал он.
Всю ночь Сервантес провел рядом с умирающим. На рассвете началась агония. Дыхание отца стало прерывистым. Сервантес почувствовал, что душа уже оставила его тело, и за жизнь продолжает слабо сражаться лишь неодушевленная оболочка. Внезапно отец захрипел. По телу прошла судорога — и наступила тишина.
Хроника четырнадцатая, в которой рассказывается о том, как Сервантес стал сборщиком налогов и попал в тюрьму
После смерти отца Сервантесу пришлось взять на себя материальные заботы о матери и сестрах. Подрастающая Изабелла тоже требовала расходов. Сервантес бодрился, на людях шутил и смеялся, но им все чаще овладевала тоска. Он уже привык считать себя неудачником и с горечью думал, что судьба определенно испытывает удовольствие, с таким рвением преследуя его. Литературный труд, с которым связывалось столько надежд, не принес ему ни богатства, ни славы. Впереди маячила перспектива хронической бедности.
Понимая, что шансы добиться благополучия в Мадриде исчерпаны, Сервантес решил искать счастье в Севилье, которая была в то время центром торговых связей с испанскими владениями в Америке. Здесь было легче заработать на кусок хлеба, чем в любом другом месте. Сервантес называл Севилью «приютом для бедных и убежищем для несчастных», к числу которых причислял теперь и себя. Он страдал оттого, что перейдя сорокалетний рубеж, так и не сумел оградить от нищеты свою семью. Неужели на всем полуострове не найдется места, где он мог бы обеспечить своим близким достойное существование?
Сервантес оставил Севилью и скитался как последний бродяга по городам и весям. Ему часто приходилось стучаться в чужие дома, просить еды и ночлега, и обычно ему не отказывали. За его спиной люди жалели бедного калеку, а у него, к несчастью, был превосходный слух. Ему по-прежнему фатально не везло. У него не было ни профессии, ни высокопоставленных покровителей. Он охотно взялся бы за любую работу, но однорукий работник никому не был нужен. Он продолжал скитаться по бескрайним просторам полуострова, передвигаясь с обозами, подвозившими усталого путника. Ночевал в ночлежках вместе с человеческими отбросами. Иногда задерживался в трущобах, кишевших ворами, мошенниками, сутенерами и шпионами инквизиции.
Приобретенный жизненный опыт нашел выражение в поздних произведениях Сервантеса, где перед нами предстает красочный мир трущоб и притонов, завсегдатаев таверн и игорных домов. В Испании эти отверженные не соответствовали меркам других стран. Здесь на них лежал яркий и своеобразный отпечаток особого национального колорита. С аристократическим изяществом носили они свои жалкие лохмотья. В безделье видели символ благородства, а в работе — унижение. Чужой собственности не признавали.
Никто не проник так глубоко в характер этих людей, никто с таким мастерством не описал их быта, как Сервантес. Ничего удивительного, если учесть, сколько он их видел, слышал и наблюдал. Он знал все диалекты испанских провинций, прекрасно владел сочным, образным крестьянским языком. Более того, он в совершенстве знал жаргон деклассированных элементов — воров, нищих, продажных женщин и т. д. Результатом всего этого стали сочинения Сервантеса в плутовском жанре: «Ложная тетка», «Ринкнете и Кортодильо», «Цыганочка» и т. д.
Он радовался, когда встречал людей самобытных и диковинных. Это расширяло его понимание человеческой натуры. О каждом человеке у него складывалось свое впечатление. Неважно, насколько оно было правильным. Важно то, что с помощью воображения он мог воссоздать достоверный образ каждого из них.
Считается, что нет двух одинаковых людей, ибо каждый человек неповторимо своеобразен. Сервантес пришел к выводу, что это верно лишь теоретически. На практике же люди похожи друг на друга, и их можно разделить на небольшое количество типов, которые при сходных обстоятельствах жизни будут вести себя одинаково.
* * *
Он уже ни на что не надеялся, но добравшись до Мадрида, вновь стал обивать пороги приемных. Надо же было как-то коротать время. А испанская казна пустовала. Испания — владычица мира, задыхалась в тисках голода. Семь миллионов испанцев трудились, выбиваясь из сил, чтобы содержать гигантский паразитический нарост из миллиона знатных бездельников и церковных паразитов.
Самой ненавидимой в Испании кастой были податные чиновники. Королевские комиссары рыскали по изнемогающей стране, изымая у обобранных людей последнее, что у них еще оставалось для поддержания жизни. Изымались запасы пшеницы, ячменя, масла, вина, мяса, маиса и сыра. Взамен вручались ничего не значащие расписки. Мол, вам за все заплатят, когда божье дело восторжествует. Впереди маячила решающая схватка с Англией. Снаряжалась Великая армада, что требовало огромных средств. Тем не менее на должности королевских податных инспекторов было мало охотников. Считалось, что эта тяжелая и грязная работа подходит только для мужчин с крепкими нервами.
Однажды кто-то в королевской канцелярии обратил внимание на дело некоего Сервантеса, старого ветерана сражений с Сиятельной Портой. Уж этот наверняка закалился и огрубел в алжирском плену. Именно такие люди нужны для сдирания кожи с несчастных крестьян.
Его вызвали в канцелярию к господину де Гевара — верховному комиссару по закупкам провианта. Сервантес же чувствовал себя неловко. В давно истрепавшейся одежде он был похож на нищего и опасался, что, увидев его, верховный комиссар тут же укажет ему на дверь. Но высокопоставленный чиновник не удостоил его даже взглядом. Не поднимая головы от папки с бумагами, он сообщил Сервантесу, что ему надлежит немедля отправиться в Севилью, где он получит дальнейшие инструкции от господина де Вальдивиа, продовольственного комиссара Андалузии. Назначенное содержание — двенадцать реалов в день. Это все. Не отрывая глаз от панки, де Гевара жестом велел Сервантесу удалиться, а тот онемел от радости. Двенадцать реалов! Квалифицированный рабочий получал в два раза меньше. Этого с лихвой хватит, чтобы помочь матери, прихварывавшей в последнее время, и облегчить жизнь Каталине с маленькой Изабеллой.
И опять начались его скитания по пыльным дорогам Андалузии. Правительство выделило ему деньги, чтобы он привел себя в порядок и выглядел как подобает королевскому чиновнику. Он приобрел мула, бархатный камзол, элегантные брыжи и легкий плащ. С левой стороны седла был прикреплен длинный посох с позолоченным набалдашником в виде короны — символ его полномочий. На сердце же было тяжело. В своем падении он достиг предела. Стал мучителем бедняков. Правда, у него были оправдания. Он выполнял волю короля. Его семья голодала, и он сам почти умирал от голода. Но все это не имело значения. Важно было лишь то, что он превратился в пиявку, высасывающую из бедняков последние соки. Тут уж как не вывертывайся, как не оправдывай себя, но факт остается фактом. Он жил как в аду за двенадцать реалов в день, перестал быть человеком чести и превратился в винтик безжалостной государственной машины.
* * *
После своих изнурительных поездок Сервантес имел обыкновение посещать мастерскую своего друга, художника Гвидо Пахеко. За бутылкой вина он делился с ним всем, что накипело на душе.
Гвидо Пахеко в фартуке, покрытом масляными пятнами, радостно приветствовал гостя. Это был невысокий плотный мужчина с черными глазами, растрепанной шевелюрой и круглой, похожей на пушечное ядро головой. В мастерской художника суетились подмастерья. Одни смешивали краски, другие трудились на тяжелом станке, откуда время от времени появлялись еще влажные эстампы. На стенах висели гравюры, эскизы и уже законченные картины. В центре мастерской находился большой мольберт. Художник писал полотно «Искушение Христа». Работа была почти готова. Сервантес долго вглядывался в холст. Христос был изображен в тот момент, когда сатана показал ему все царства вселенной и предложил власть над ними.
Христос стоял на горе, спиной к зрителю, и всматривался в золотистую метафизическую даль, где переливаясь всеми красками, проступали контуры невиданных миров. Рядом с ним стоял сатана. Он был обнажен и прекрасен, как ангел, но только черный. Сервантес вспомнил загадочный рассказ евангелиста Луки о том, как Христос отверг все искушения сатаны, включая и власть над мирозданием.
— Картина, в сущности, готова, — произнес Гвидо Пахеко, — но скажи, Мигель, зачем сатане нужно было искушать Его? Он что, не понимал, что берется за безнадежное дело? Ведь Иисус — это ипостась Бога, а он всего лишь ангел, да к тому же падший?
— Он тогда был человеком, а не Богом. Как все мы, испытывал голод, жажду, лишения. А человек слаб. Вот сатана и надеялся, что человеческая плоть Иисуса поддастся искушению, — ответил Сервантес. — Но послушай, Гвидо, я дико устал, и мне сейчас просто необходимо поесть и освежить глотку.
— Извини, что сразу не предложил.
Друзья прошли в боковую комнату, где высокое окно, занимавшее полстены, выходило прямо в сад. Высокая черноглазая служанка быстро накрыла стол. Снеди было много: мясная нарезка, сыр, салаты, оливки. Три бутылки вина возвышались среди этого великолепия, как минареты.
— Бургундское, — сказал Гвидо, наполняя бокалы. — Я пристрастился к нему пять лет назад, когда жил в Париже. Недавно мне привезли целый ящик. Но скажи, Мигель, доволен ли ты своей работой?
Сервантес быстро взглянул на него.
— Ты шутишь? Я противен сам себе, ибо превратился в живодера. Когда я въезжаю в деревню, то женщины воют, как на похоронах. Мужчины смотрят с такой ненавистью, что леденеет сердце. Ложась спать, я кладу под подушку пистолет. Единственный способ не покончить с собой от такой работы — это не думать. И я научился не думать. Накрыл саваном душу.
— Ты свободен от ответственности, Мигель, ибо выполняешь волю короля. И не возьмись ты за эту работу, ее взял бы кто-нибудь другой. Не сомневаюсь, что тот, другой, действовал бы гораздо более жестоко — сказал Гвидо, сочувственно глядя на друга.
— Неделю назад я был в Есихо. Ты ведь знаешь этот городок. Там летом такая жара, что чувствуешь себя, как на раскаленной сковородке. К моему приезду крестьяне закрыли амбары, укатили бочки, сняли колеса с повозок, чтобы их не забрали в обоз. Хуже того, мужчины наточили косы и готовились к сопротивлению. Амбары, кладовые и погреба были пусты. Население так и не оправилось от прошлогодних изъятий. Ты понимаешь, Гвидо, здесь нечем было поживиться королю. У населения осталось лишь посевное зерно. Если бы я его изъял, то следующей зимой все жители умерли бы от голода.
— Но ты этого не сделал, Мигель.
— Разумеется, не сделал. Но и уехать из городка с пустыми руками я тоже не мог. Господин де Вальдивиа строго-настрого приказал мне выкачать из Есихо пятьдесят тонн муки и четыре тысячи кувшинов масла. И знаешь, что самое удивительное? Этот приказ я выполнил.
— Каким образом, — изумился Гвидо. — Явился ангел и сотворил для тебя чудо?
— Так оно примерно и было, — улыбнулся Мигель. — Ты ведь бывал в Есихо и видел монастырь Ла Мерсед. Он расположен на самом берегу речки Хениль. А рядом с ним, но уже вне городской стены, высятся три огромных амбара. Это кладовые монастыря. Я знал, что в них есть чем поживиться королю. «Открыть», — велел я и ударил своим жезлом в первую дверь. «Да вы что, господин комиссар, это же церковное имущество. Оно неприкосновенно», — ахнул бургомистр. «Прикосновенно, если в нем нуждается король. Открыть!» Прежде чем бургомистр успел возразить, сопровождавшая нас густая толпа радостно загудела. Несколько крестьян кинулись к амбарам и посбивали замки. Ты бы видел, что нам открылось. Широкие и объемистые вместилища вплоть до сумеречных глубин были забиты ящиками, мешками и бочками. «Изъять, — приказал я, — здесь хватит на всех».
— Мигель, но ведь это опасно. Ты восстал против церкви! Что теперь будет?
Сервантес пожал плечами:
— Не знаю, но пока суд да дело настоятель монастыря провел церемонию отлучения меня от церкви.
Гвидо молчал, потрясенный.
— Не печалься, друг, — засмеялся Мигель, — как-нибудь выкручусь. Не впервой. Не для себя ведь брал. Для короля. Но давай-ка лучше еще выпьем.
Гвидо открыл третью бутылку.
— Недавно я писал портрет одного епископа, — сказал он. — И спросил его, в чем мудрость жизни. Епископ не смог вразумительно ответить. А что скажешь ты?
— Думаешь, я смогу? — засмеялся Сервантес. — Ладно, расскажу тебе одну притчу: «В одной восточной стране жил молодой честолюбивый принц. Когда после смерти родителя он взошел на престол, то решил управлять царством мудро и справедливо. Он созвал своих мудрецов и повелел им собрать всю запечатленную в книгах мудрость и доставить ему, дабы, прочитав их, он узнал, как следует идеально управлять своими подданными. Мудрецы отправились в путь и вернулись через двадцать лет с караваном верблюдов, нагруженных пятью тысячами книг.
— Вот, повелитель, — сказали они, — книги, в которых собрана вся мудрость, которую познал человек от Сотворения мира и до наших дней.
— Я должен заниматься государственными делами и не смогу прочесть столько книг, — сказал царь. — Отправляйтесь в путь снова и уместите всё знание в меньшем количестве томов.
Мудрецы вновь отправились в дорогу и вернулись через пятнадцать лет, но теперь их верблюды привезли лишь пятьсот томов.
— В этих трудах, — сказали они царю, — ты найдешь то, что ищешь.
Но царь решил, что книг все еще слишком много и опять отослал мудрецов. Они вернулись через десять лет всего с пятьюдесятью книгами. Но царь уже состарился и устал. Теперь прочитать даже пятьдесят книг ему было не под силу.
— Потрудитесь еще, — сказал он мудрецам, — и принесите мне всю человеческую мудрость, сосредоточенную в одном томе.
Они ушли и вернулись через пять лет древними старцами. И вручили царю плод своих трудов. Но царь уже умирал, и ему было не до чтения». Такая вот история.
— А что стало с этой книгой? — спросил художник.
— Ее забрал ангел Божий в библиотеку небесного Клементинума, где собраны все когда-либо написанные великие книги, оставшиеся непрочитанными, — ответил Сервантес. Когда опустела третья бутылка, Гвидо Пахеко сказал: «Знаешь, Мигель, портрет Марии готов. Я писал его целый год, подстегивая себя алкоголем и наркотиками. Создавая его, я побывал в аду. И вот что я тебе скажу: это не просто портрет. Я сумел вернуть Марию к жизни. Да! Да! Представь себе. Впрочем, пойдем — и ты сам увидишь».
Мария была женой Гвидо, умершей четыре года назад от чахотки. Ее смерть стала для него страшным ударом. Она не только любила художника всеми силами своей необычайно одаренной души, но и обладала интуитивным и безошибочным пониманием жизни. При этом она даже не подозревала о силе своего неосознанного очарования. После ее смерти Гвидо жил в атмосфере безысходного отчаяния и лишь в последнее время начал приходить в себя.
Они вошли в небольшую комнату, служившую и спальней, и местом отдыха. Здесь находилась койка, покрытая медвежьей полостью, стол, заваленный всяким хламом, две табуретки. А на стене висела картина. Всего одна — но какая! Прямо перед Мигелем на тропинке, ведущей в сад, стояла Мария. Ее маленькие босые ступни покрывала роса. Темное платье оттеняло белизну обнаженной шеи и рук. Нежные глаза смеялись. Шлем шелковистых волос над высоким и чистым лбом казался диадемой. Весь ее облик светился умом, добротой и любовью. Сверхъестественная живость изображения, казалось, перешла здесь все границы человеческих возможностей.
Сервантес боялся пошевелиться. Ему казалось, что Мария вот-вот спустится с холста и подойдет к нему, еще более прекрасная в движении живого тела, чем в его величественной неподвижности.
— Ну? — спросил художник.
Сервантес молчал. Ему надо было собраться с мыслями.
— Ты превзошел себя и создал изумительный шедевр, — сказал он наконец. — Но эта манера писать… Она не похожа на твой обычный стиль.
— Я вложил в эту картину всю свою скорбь, все свое горе. И вот Мария опять со мной, и никогда больше меня не покинет. Разве это не прекрасно, Мигель?
— Давай разопьем по этому поводу еще бутылку, — сказал Сервантес.
* * *
Обстоятельства жизни становились все хуже и хуже. Его губила патологическая честность. Другой давно бы разжился на такой должности, но не Сервантес. Он стал все чаще прикладываться к бутылке, хотя знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса. В довершение всего уставшая от непролазной бедности жена стала сварливой как Ксантипа, и нещадно его пилила. Каталину раздражало, что в Мигеле не было никакой основательности, никакой хитрости, никакого умения жить. Ее блаженный супруг витал в облаках и отправлялся собирать подати с карманами, набитыми рукописями.
В 1595 году Сервантес выиграл поэтический турнир в Сарагосе, сочинив стихи по поводу канонизации святого Гиацинта. Сияющий пришел он домой и вручил жене приз — три серебряные ложки. Она швырнула их ему в голову и заплакала.
А он упорно продолжал искать свой стиль, и школой мастерства стала для него античная литература. У Гомера его привлекали титаническая сила воображения и широта таланта. Его восхищал добродушный юмор, с каким Гомер описывает богов и людей. «„Илиада“, — говорил он, — так величественна и монументальна, что недосягаема для критики». У Горация ему нравились акварельное изящество и высокая степень стилизации — так расписывают вазы. С особым наслаждением читал он «Эклоги» Вергилия, поражаясь мастерству, с каким поэт наполняет смыслом каждую строку.
Но особое восхищение вызывал у него Ювенал. Суровый стоик, мастер сатиры, бичующей пороки, духовную нищету и убожество Рима периода упадка. Особенно ему импонировала в Ювенале его привязанность к ненавидимому им Риму.
Ощущение «odi et amo» (люблю и ненавижу) было присуще и самому Сервантесу в отношении Испании. Он многое в ней не любил и в то же время был глубоко к ней привязан.
Но нужно было что-то предпринимать в связи с отлучением от церкви. Сама анафема его не смутила. Годы пылкой юношеской веры остались позади. К церковным ритуалам он был теперь равнодушен. Цену же елейному благочестию корыстолюбивых и порочных священнослужителей знал хорошо. Но в Испании был немыслим отлученный от церкви чиновник.
С давних театральных времен был у Сервантеса приятель Фернандо де Сильва, несостоявшийся актер. Несколько раз он играл второстепенные роли в его пьесах и испытывал к Мигелю чувство, похожее на уважение. Уйдя из театра, де Сильва поступил на службу в инквизицию и со временем занял там важную должность. Этот мрачный субъект к Сервантесу был, похоже, искренне привязан. Он не носил сутаны, одет был по-городскому. На груди его красовался большой серебряный крест. Мигелю он так обрадовался, что пригласил его отобедать в превосходном ресторанчике «Греческая вдова». Отдав должное кулинарии и выслушав его историю, де Сильва сказал: «Крепко же вы влипли, дон Мигель. Тот, кто посягает на имущество церкви, совершает с ее точки зрения смертный грех и должен подвергнуться суровой каре. Но думаю, что мне удастся все уладить». Прошло пять дней, и де Сильва сообщил Сервантесу, что его отлучение от церкви аннулировано.
Но радость продолжалась недолго. Его не оставляли в покое. До него решили добраться, и он получил приглашение на испытание крови в Палату расовой чистоты. Пришлось снова обратиться к де Сильве. Они вновь встретились в «Греческой вдове». Был вечер, и де Сильва заказал легкий ужин с вином. Выслушав Сервантеса, он сожалением пожал плечами:
— На это учреждение мое влияние не распространяется. Тут уж я бессилен. Но ведь вам, дон Мигель, будет не сложно и самому доказать, что вы происходите из старинного христианского рода, четыре последних поколения которого свободны от примеси иудейской крови. Не так ли?
— Доказать? Боюсь, что это будет нелегко. По отцовской линии у меня все в порядке. Но со стороны матери некоторых документов не хватает. К этому могут придраться.
— Ну, тогда вам придется расписать судьям свое участие в битвах за нашу святую веру. Рассказать о Лепанто, о том, как героически вы вели себя в алжирском плену. Думаю, они примут это во внимание.
— Именно этого мне и не хочется делать.
— Почему? — удивился де Сильва.
— Противно. Знаете, в чем для меня признак счастья и гармонии? В том, чтобы никому и ничего не нужно было объяснять и доказывать.
* * *
В этот день двенадцать монахов — все доминиканцы, члены верховного совета Палаты чистоты, собрались на очередное рабочее заседание за массивным столом в помещении с низким сводчатым потолком. Была середина марта, но в Мадриде, расположенном на высоте восьмисот метров, устойчиво сохранялась холодная погода, поддерживаемая ледяным ветром с гор. В помещении было холодно, несмотря на четыре раскаленные жаровни. Сквозь узкие, похожие на бойницы окна дневной свет проникал сюда скупо и как бы нехотя. Через зарешеченное окно можно было разглядеть устремленный ввысь минарет католического собора, на кровле которого возвышалась строгая фигура Христа. Но, тем не менее, величественно-изящное сооружение оставалось неповторимо восточным. Все, что было ценного и прекрасного в этой стране, коренилось в культуре Востока. Мавры и иудеи дали Испании то, чем она так гордилась: мавры — красоту, иудеи — знание и мудрость.
Председатель, доминиканский монах лет шестидесяти, полноватый и немного сутулый, с движениями размеренными и неторопливыми, поднял голову от бумаг и посмотрел на Сервантеса взглядом спокойным и внимательным.
— Знаете ли вы латынь, — спросил он, — или хотите чтобы предварительное постановление было зачитано на понятном вам языке?
— Латынь меня не затруднит.
Председатель кивнул и стал читать монотонным голосом:
«По предписанию церковных властей и с соблюдением всех установленных правил назначается тщательное изучение происхождения провиантского и налогового комиссара на королевской службе Мигеля де Сервантеса Сааведра, сына Родриго де Сервантеса Сааведра и Элеоноры де Сервантес Кортинас, родившегося от их брака в Алькала-де-Энарес, крещенного там в церкви Санта-Мария ла Майор 9 октября 1547 года…»
И вдруг произошло неожиданное. Один из судей — тот, кто сидел по правую руку от председателя, воскликнул: «Дон Мигель!» — и чуть не опрокинув стол, бросился Сервантесу на шею. «Не выдавай меня, и я тебя спасу», — шепнул он ему на ухо. С содроганием Мигель узнал Вонючего.
— Вонючий, — громко и радостно произнес он. — Я вижу, ты неплохо устроился. Помнишь горшочек масла?
— Что это значит, доктор де Пас, — удивленно спросил председатель. — Почему этот человек назвал вас вонючим? И о каком масле идет речь? Вы его знаете?
Вонючий понимал, что его единственный шанс на спасение заключается в том, чтобы не дать Сервантесу говорить. Если он расскажет про выдачу алжирским палачам шестидесяти христиан в Алжире, то всему конец. Почетную должность судьи у него отнимут, а его самого сгноят в инквизиционной тюрьме.
— Это шутка, высокочтимый председатель, обычное дело между друзьями, — начал он, пожелтев от страха. — Мы всегда шутим про горшочек масла. С этим связана одна история, произошедшая в алжирском плену. Дон Мигель — мой друг. В алжирской неволе мы с ним были неразлучны. Если бы я заранее знал, что им заинтересовалась святая инквизиция, то я, разумеется, избавил бы почтенных судей от лишнего труда. Ведь кто-кто, а дон Мигель вне всяких подозрений. Я за него головой ручаюсь. Многократно испытанный божий воин, герой многих сражений за веру. Покажите почтенным судьям вашу руку, которой вы пожертвовали в бою при Лепанто, дон Мигель. Сервантес Сааведра, почтенные сеньоры, принадлежит к безупречному, древнему, ничем не запятнанному христианскому роду, на протяжении восьми столетий доказывавшему свою доблесть во всех битвах за веру Христову. Я предлагаю немедленно прекратить испытание и извинится перед доном Мигелем за то, что его потревожили напрасно.
Вонючий замолчал и опасливо посмотрел на Сервантеса. Удовлетворен ли его враг? Молчали и судьи. Все понимали, что тут что-то неладно. Но, с другой стороны, не было оснований не верить доктору де Пасу. Его, правда, повсеместно терпеть не могли, но одновременно с этим и боялись. Знали, что он способен на любую пакость.
Сервантес колебался. Велико было искушение изобличить этого негодяя, чтобы воздалось ему по делам его. Но он преодолел это неблагоразумное, хоть и вполне естественное желание.
— Вы свободны, дон Мигель, — произнес председатель. — Извините, что побеспокоили вас.
Без единого слова покинул Сервантес зал.
* * *
Как проклятый, тащится Серантес по горестным дорогам своей судьбы. Он взыскивает налоги, конфискует зерно, ссорится с местными властями, отбивается от нападений разъяренных крестьян. Он изнемогает под бременем сострадания, усталости и тоски. Радость жизни давно исчезла. Притупились чувства. Бесконечное множество того, что он видел и пережил, растворилось где-то в недрах памяти, избавив его от тягостных воспоминаний. Осталось лишь стремление перестать заботиться о деньгах, о благополучии своих близких и превратиться в простого бродягу, бесчувственного, как земля, по которой ходишь.
Все это было бы невыносимым, если бы он не ощущал в себе нереализованную способность иного осмысления жизни. Всем своим естеством чувствовал Сервантес, что рано или поздно эта способность проявится и, как прозрачная река, понесет его к ослепительному свету. Если же этого не произойдет, то и жить незачем.
А дела его тем временем идут из рук вон плохо. У него не прекращается разлад с севильскими канцелярскими крысами, изводящими его мелкими придирками. По его отчетам чувствуют они чуждую им породу и пакостят ему, как могут.
В Кастро дель Рио Сервантеса вдруг сажают в долговую тюрьму. Кто отдал подобное распоряжение, так и осталось невыясненным. Никакого обвинения ему не предъявили и через несколько дней выпустили, так ничего и не объяснив.
Ему присылают инструкции, которые невозможно понять.
От него требуют долговых расписок, он их высылает, а ему сообщают, что они утеряны, и требуют новых. Вдруг выясняется, что он должен казне четыреста талеров, и требуют немедленно погасить задолженность. Он перестает на все это реагировать и бредет дальше скорбной своей дорогой. Жалование ему выплачивают неаккуратно. Иногда ничего не платят месяцами. А жить-то надо. Вот и приходится пользоваться налоговыми деньгами, хоть это и строго запрещено. Но ведь все так поступают. Но тут уж он окончательно запутывается в долговых сетях. Теперь уже службы не бросишь. Если он это сделает, его тотчас же упекут за растрату. Неужели до самой смерти предстоит ему брести по этой мерзкой дороге?
Но Сервантес не сдается и в который уже раз пытается вкатить на гору свой сизифов камень. Он обращается в королевскую канцелярию и предлагает свою безвестную особу на какую-нибудь должность в американских колониях Испании. Ему отказывают, но он уже к этому привык и даже не особенно расстроился.
Из-за всех этих невзгод Сервантес становится угрюмым и рассеянным. Все чаще совершает он странные, необъяснимые поступки. Его друг художник Гвидо Пасеко смотрит на него с тревогой и сокрушением. Взять, к примеру, договор, заключенный им с директором севильского театра Кристобалем Осорио. Этот сеньор создал себе имя в театральном мире после того, как женился на Елене Веласкес, дочери директора мадридского театра и бывшей любовнице Лопе де Вега. Елена ужасно располнела, утратила былую красоту и находилась в состоянии тяжелой меланхолии. Сервантеса она не узнала.
Злополучный контракт был подписан Сервантесом после основательного возлияния, когда о ясности рассудка не могло быть и речи. Согласно договору, Сервантес должен был сочинить для сеньора Осорио шесть комедий. Со своей стороны сеньор Осорио обязался выплатить автору за каждую из них по пятьдесят дукатов. Правда, лишь в том случае, если при постановке окажется, что она принадлежит к лучшим пьесам, когда-либо игравшимся на театральных подмостках Испании. Этот документ не перестал нравиться Сервантесу, даже когда он протрезвел. С гордостью показал он его Гвидо Пасеко, но художник грустно сказал:
— Ты забыл, бедный мой Мигель, что я присутствовал при составлении этого странного договора. Ты был пьян и не понимал, что Осорио и его жирная супруга почти открыто смеются над тобой. «Одна из лучших» — это ведь ровным счетом ничего не значит. Кто это определит? Сам Осорио?
Ни одна из этих шести пьес так и не была написана. Но Осорио долго еще потешался над Сервантесом в театральных кругах Севильи и Мадрида.
А судьба продолжала свои козни. Сервантеса вызвали в столицу для очередного отчета. Поскольку дороги кишели грабителями, он уплатил государственные деньги банкирскому дому Фрейре-де-Лима, получив взамен вексель на его мадридский филиал. И надо же было, чтобы именно этот банкирский дом, считавшийся одним из самых надежных, вдруг обанкротился. Правда, в последний момент Сервантесу удалось получить почти все казенные деньги, но только почти. До полной суммы не хватило не так уж много — всего каких-то восьмисот талеров, но для него, бедного, как церковная мышь, это было целое состояние.
Его арестовали прямо в мастерской Гвидо и препроводили в знаменитую Королевскую тюрьму Севильи, где он должен был находиться, пока не выплатит долг.
— Ты там долго не пробудешь, Мигель. Я обещаю, — произнес, обнимая его, художник.
— Присылай мне иногда кварту-другую вина и чего-нибудь пожрать. Я слышал, что в этой тюрьме содержание ужасное, — сказал Мигель.
Хроника пятнадцатая, в которой рассказывается о том, при каких обстоятельствах приступил Сервантес к созданию романа о Рыцаре печального образа
Королевская тюрьма находилась на окраине города вблизи крепостной стены. Огромный двор был обнесен забором из пригнанных друг к другу столбов. Во дворе находилось высокое прямоугольное здание, похожее на амбар. Это и была тюрьма. В заборе имелось трое ворот: золотые, серебряные и медные, названные так в соответствии с платой, которую слуги закона взимали с узников. Те, кто проходили через золотые ворота, пользовались наибольшими привилегиями. Они жили в одиночных камерах верхнего этажа. Серебряные ворота предназначались для узников победнее. Они содержались в довольно просторных камерах, где койки не стояли впритык друг к другу. Ну, а медные ворота были уделом бедняков без гроша за душой, и жили они в зловонных загонах по двести — триста человек в каждом.
В этой тюрьме за все надо было платить. Охрана, постоянно требовавшая мзды, обирала узников до нитки. Сервантесу платить было нечем, и он был помещен в барак первого этажа. Это было обширное помещение с маленькими окнами, тускло освещенное сальными свечами. Койки здесь стояли тюфяк к тюфяку. Вонь была жуткая, но ему, имевшему за плечами алжирский опыт, это не очень мешало.
Сервантесу еще не приходилось видеть такой гремучей человеческой смеси, как в этой тюрьме. Здесь не принимался в расчет характер совершенного преступления. Задолжавший банку купец спал бок о бок с серийным убийцей. Койка мелкого мошенника находилась рядом с койкой отцеубийцы, которого уже ждала виселица. Профессиональные шулера, фальшивомонетчики, грабители и наемные убийцы находились в постоянном общении с людьми, оказавшимися здесь волею случая. Им предстояло или доказать свою невиновность, или гнить в тюремной клоаке. Здесь не стихал шум, гогот, звучала дикая ругань. Сервантесу стоило усилий не забыть, что все эти существа — люди, созданные по образу и подобию Божьему. У каждого из них была своя история, смутная и тяжелая, как похмелье. Впрочем, здесь никого ни о чем не расспрашивали. Это было не принято. Способность ничему не удивляться считалась у заключенных высшим достоинством. В основном же это был народ угрюмый, завистливый, тщеславный, хвастливый и подозрительный.
Дверь камеры оставалась открытой, но когда Сервантес решил выйти во двор, чтобы глотнуть свежего воздуха, ему преградили путь скрещенными алебардами. За право выхода надо было платить. Хуже всего, что за право умыться тоже надо было платить. Лишенный такой возможности Сервантес чувствовал себя ужасно. К тому же его донимали клопы, которых тут было великое множество.
К нему подсел коренастый человек с длинными обезьяньими руками, свидетельствовавшими о недюжинной силе.
— Сальвадоре, — представился он. — Со вчерашнего дня я раб Его Величества. — Это означало, что вчера этот человек был приговорен к каторжным работам на галерах. — А ты почему здесь?
— За долги.
— Дело житейское, — усмехнулся новый знакомый. — Я-то по крайней мере шестерых порешил. Будет, что вспомнить. А тебе не обидно, что загремел за такой пустяк в твоем-то возрасте?
— Обидно.
— А что у тебя с рукой?
— Лепанто, — неохотно произнес Сервантес.
Ему уже давно надоело рассказывать про Лепанто. Сальвадоре сразу проникся уважением к старому воину.
— Если кто тебя обидит — скажи мне.
— Я и сам могу за себя постоять, — ответил Сервантес.
Трое суток провел он в обществе клопов и всякого сброда, а на четвертые в дверях возник улыбающийся Гвидо. В руках он держал сумку с бутылками.
— Ну, как ты, Мигель?
Сервантес пожал плечами.
— Измеряю глубину лужи, в которую попал. Здесь, в этом болоте, ядовитые испарения столь утонченные, что изучить их можно лишь самому отравившись.
— Новости не очень хорошие, Мигель, — сказал Гвидо. — Дело твое приняло дурной оборот. Некий доктор Ле Пас — член совета инквизиции, курирующий интендантское ведомство, постановил, что ты должен в казну две тысячи талеров, потому что все твои долговые расписки странным образом исчезли. Это злонамеренный и бессмысленный абсурд. Я уже подал жалобу.
— Вонючий, — сказал Сервантес. — Этот мерзавец нашел все же способ со мной рассчитаться.
— Что еще за вонючий?
— Неважно. Две тысячи талеров! Это значит, что мне отсюда никогда не выбраться.
— Да ладно, Мигель. Все не так мрачно, как кажется. Что-нибудь да придумаем. А пока пошли.
Гвидо встал и жестом предложил Мигелю следовать за ним. Мигель повиновался, ни о чем не спрашивая. Гвидо провел его мимо золотых ворот на винтовую лестницу, ведущую на верхний этаж. Они очутились в небольшой светлой комнате, где были стол, аккуратно застеленная кровать и туалет с душем.
— Помещение и еда оплачены на два месяца вперед, Мигель. Но ты тут столько не пробудешь. Я найду способ вытащить тебя.
— Боже мой, здесь есть вода, и я могу наконец смыть с себя всю мерзость. Как мало, оказывается, нужно человеку для счастья, — сказал Сервантес.
— Я вижу, ты стал мудрее за эти три дня, — усмехнулся Гвидо, наполняя вином стаканы.
— Пожалуй, да, потому что чувствую себя сегодня не таким умным, как мне казалось трое суток назад, — сказал Сервантес.
* * *
Гвидо ушел, и Сервантес остался один. В первый раз за эти трое суток. Только теперь он почувствовал, какое это благо — одиночество и как он в нем нуждается. Заботливый Гвидо снабдил его чернилами и бумагой:
— Напиши смешной и захватывающий роман, Мигель, — сказал он уходя. — У тебя получится.
Сервантес тоже чувствовал, что получится. Напряжение, в котором он жил годами, вот-вот вызовет вспышку творческой активности. Накопленная энергия души найдет выход, как находит его кипящая вода, взрывающая стенки парового котла. Период безысходного отчаяния, творческого бессилия, унылого и томительного ожидания закончится здесь и сейчас. Он зашел в туалет освежить лицо, отразившееся в маленьком зеркале. Всмотрелся в свои черты, словно видел их впервые. На него глядел пожилой, измученный житейскими невзгодами человек. Лицо избороздили вялые складки, придавшие ему одутловатый вид. Усы, приобретшие серебристый оттенок, печально свисали вдоль основательно побелевшей бороды. Рот с зубами, сидящими не очень густо, потому что их осталось всего шесть. Лишь глаза сохранили горделивое и упрямое выражение. Ему пошел шестой десяток, а он все еще не сумел реализовать себя.
Но теперь настал его час. Он уже знает, как пользоваться чарующим задором мысли в сложной и увлекательной игре вдохновения. Его духовность, пропитанная соками уникального жизненного опыта, приправленная острой чувственностью и солью едкой иронии, созревшая под солнцем многих небес, станет катализатором готовой вырваться на свободу творческой энергии.
Итак, кто будет героем его книги? В какой-то степени он сам в облике крепкого костлявого старика, свихнувшегося на чтении рыцарских романов и решившего возродить в Испании золотой век рыцарства. По характеру своему и мировосприятию его герой будет истинным рыцарем, ценящим звание идальго превыше всего. Он, как и сам Сервантес, будет считать изобретение пороха делом низким и подлым, ведь после этого личное мужество и доблесть воина на поле брани утратили прежнее значение.
Разве не прекрасна идея отправить такого героя странствовать по свету для совершения рыцарских подвигов в эпоху, когда и о рыцарях, и о подвигах уже и думать забыли? Какими горестными приключениями будет отмечен каждый его шаг, как нелепо и гордо будет выглядеть он на своей тощей кляче, проезжая по бедным полям Манчи, где трудятся бедные крестьяне. Его герой будет непрестанно вступать в бой за справедливость, но этому трогательному сумасброду достанутся лишь колотушки, как доставались они самому Сервантесу. Разве не таким Рыцарем печального образа всю жизнь был он сам?
Правда, у героя романа будут совсем иные цели, чем у его создателя. Герой романа будет жить в прошлом, в то время как он, Сервантес, всегда жил в настоящем. Его герой будет принимать ветряные мельницы за великанов, нищие харчевни за богатые замки, погонщиков ослов за знатных кавалеров, служанок за придворных дам, Он же, Сервантес, видел в тех, кого считали великанами, — ветряные мельницы, в роскошных замках — притоны разврата, в светских дамах — простых скотниц, в знатных кавалерах — погонщиков ослов. Но, тем не менее, Сервантесу, как и его герою, доставались одни лишь побои и всевозможные бедствия.
Его книга будет не только пародией на рыцарские романы, но и прощанием с героическим прошлым Испании, столь милым его сердцу. Она станет также смелым экспериментом с непредвиденными последствиями. Рыцарский идеал он наложит, как матрицу, на современную испанскую действительность. Его герой, воплощающий рыцарскую эпоху, будет странствовать по пространству плутовского романа, где возвышенное встретится с низменным, а небесное с земным.
Но герой романа отправится путешествовать и совершать подвиги не один. Рядом с его тощей клячей будет трястись на своем ослике упитанный оруженосец, человек из народа, воплощение здорового народного духа. Рыцарь и его оруженосец будут так идеально дополнять друг друга, что как бы составят единое целое. Этот прием позволит передать чувства и мысли героя путем естественного диалога, в котором один персонаж будет пародировать речь другого, обнажая замысел автора. Двойной образ придаст всему роману непринужденную естественность.
Сервантес стал обдумывать детали будущей книги.
Представил себе бедного немолодого идальго дона Алонсо Кихану, начитавшегося рыцарских романов и на этой почве свихнувшегося. Вообразив себя странствующим рыцарем, он отправляется на поиски приключений, дабы искоренять всякого рода неправду и в борении со всевозможными опасностями стяжать себе бессмертное имя и почет.
Свою старую клячу он переименовывает в Росинанта — так звали когда-то коня самого Сервантеса, себя называет Дон Кихотом Ламанчским, деревенскую прачку с большими ступнями и выдающейся бородавкой объявляет своей прекрасной дамой Дульсинеей Тобосской, в оруженосцы берет мужика Санчо Пансу и отправляется на поиски приключений.
Сердце костлявого и взбалмошного рыцаря будет пылать любовью к человечеству. Он, впитавший в себя гуманистические идеалы, всеми силами попытается претворить их в жизнь, что обернется для него всевозможными бедами. Читатель должен чувствовать, что этот благородный безумец обладает великой душой, что его безумие неотделимо от его мудрости. У Дон Кихота благородная цель — преобразовать мир личным примером. Он будет жить в мире иллюзий. Чтобы видеть то, что существует, не надо никаких усилий. Но чтобы видеть то, что не существует в реальной жизни, нужно усилие души. Без него все иллюзорное исчезнет, а жизнь без иллюзий это жалкое прозябание.
Незаметно наступил вечер. В комнате стало темно. Он зажег свечу, взял чистый лист бумаги и начал быстро писать:
В некоем селе Ламанчи, имени которого мне не хочется упоминать, не очень давно жил идальго из числа тех, что имеют родовое копье, древний щит, тощую клячу и борзую собаку…
* * *
Сервантес, конечно, и не подозревал, что для его персонажа рамки книги окажутся настолько тесными, что он легким ветерком пойдет гулять по всей мировой культуре, перекочует в искусство, в философию, в поэзию и даже в фольклор.
В первой части романа много жестокости, типичной для Испании того времени, когда гордыня и надменность ценились гораздо выше, чем милосердие и доброта, а на городских площадях под восторженный рев толпы сжигали людей. Современники Сервантеса от души смеялись над жестокими сценами в первой части романа. Но пройдет время, и эти сцены начнут понимать по-иному. Героя, воспринимавшегося как шут, станут почитать как святого, ибо читатели наконец поймут, что девиз Дон Кихота — это милосердие, знамя его — красота, а весь он — пример возвышенной и бескорыстной доблести.
Но это будет потом, а пока Мигель продолжает лихорадочно писать. Наконец-то сметены все препоны, мешавшие роднику его вдохновения вырваться на свободу. Весь его жизненный опыт, все, что он узнал и пережил, воплотилось вдруг в череде образов, окруживших его пестрым роем. Его герой воплотил в себе черты и его самого, и дона Хуана Австрийского — блистательно-сумасбродного рыцаря, так и не дотянувшегося до короны, и угасающего в Эскориале монарха-затворника, одержимого величественными иллюзиями. И других удивительных людей, растворившихся в его герое и оставшихся невидимыми для читателя. Его книга будет иметь столько подтекстов, что их хватило бы и на десять романов. Ну, а что касается лицевой стороны, так это просто веселая пародия на рыцарские романы. Кто распознает в его идальго мятущийся дух Испании, ищущий добро и справедливость в прошлом, раз этого нет в настоящем? Текст его романа неотделим от смысла, как сирень от запаха. А когда читатель это поймет и поймет ли вообще — не столь уж существенно.
Слух о том, что воин-ветеран пишет ужасно смешной рыцарский роман, распространился по всей тюрьме, и впервые Сервантес узнал, что такое подлинная слава. Все обитатели «дома скорби» стали вдруг относиться к нему с необычайной почтительностью. Первую весть о том, что однорукий господин на верхнем этаже пишет очень забавную книгу, разнес Сальвадоре, испытывавший к Сервантесу истинное почтение и часто его навещавший.
— Что ваша милость пишет? — спросил он однажды.
— Забавный рыцарский роман.
— Прочтите хоть страничку.
Сервантес не заставил себя упрашивать. Он прочел Сальвадоре сцену о невиданном сражении с ветряными мельницами. Тот слушал, затаив дыхание, а когда Сервантес закончил читать, захохотал, хлопая себя ладонями по ляжкам.
— Ваша милость, а можно я приведу товарищей послушать про вашего рыцаря? — спросил он с несвойственной этому человеку робостью.
Сервантес пожал плечами. Почему нет?
— Ну, конечно.
И они приходили целыми группами. И слушали, раскрыв рты, полностью отдаваясь редкому удовольствию. Тюрьма, решетки на окнах, спертая вонь в бараках. Впереди еще долгие годы неволи. Жизнь однообразная, как капли осеннего дождя. И вдруг пожилой искалеченный идальго своим удивительным талантом дает им возможность повеселиться, отвлечься от тяжелых дум и мрачных снов.
Но ему необходимо кое-что проверить. Он устраивает особое чтение — для избранных. Только самые знаменитые висельники, воры и убийцы приглашены на это торжество.
Все они почли за честь его приглашение.
Комната заполнена до отказа. Какой-то странный отблеск радостного детского ожидания отражался на этих грубых лицах, обычно мрачных и угрюмых, в этих глазах, сверкавших иногда так грозно. Стоял шум, гам. Сервантес поднял руку. Наступила мертвая тишина. Он начал читать. Это был рассказ о том, как Дон Кихот даровал свободу несчастным, которых насильно вели туда, куда им совсем не хотелось идти. В своих странствиях Дон Кихот и Санчо Панса повстречали двенадцать приговоренных к галерам преступников. Их, скованных одной длинной цепью, стражники вели к гавани. Дон Кихот решил их освободить;
…Ибо мой рыцарский долг повелевает мне бороться с насилием и защищать беззащитных. И вправду ли виновны вы, милые братья? Одного, быть может, сгубила пытка, другого нужда или отсутствие надежной защиты, третьего и всех остальных — несправедливый приговор суда.
Дон Кихот с изысканной вежливостью предложил начальнику конвоя отпустить несчастных на волю. Тот, разумеется, отказался, и тогда Дон Кихот поверг его на землю ударом копья. Это стало сигналом к мятежу. Узники одолели стражу и стали свободными людьми. Среди слушателей прошел гул одобрения.
— Рассказ еще не окончен, — сказал Сервантес и прочитал заключительную часть.
Слушатели узнали, что освобожденные каторжане отнюдь не поблагодарили своего спасителя. Они забросали Дон Кихота камнями и избили медным тазиком, который он называл своим золотым шлемом. Осмеяв Рыцаря печального образа и осыпав оскорблениями, они разбежались, сорвав с него и с Санчо плащи.
Осел, Росинант, Санчо и его господин остались наконец вчетвером. Осел стоял, повесив голову, в глубоком раздумье и время от времени встряхивал ушами, как если бы ему казалось, что все еще продолжается каменный дождь. Росинант, поверженный камнями на землю, лежал врастяжку возле своего хозяина. Санчо стоял в одном камзоле, дрожа от страха перед полицией. Дон Кихот же был едва жив от огорчения, что те, кому он отважно помог, так дурно с ним поступили.
Сервантес кончил чтение. Секунду стояла мертвая тишина, а потом раздался такой хохот, что заколебалось пламя свечей. Его слушатели совершенно вышли из себя и хохотали самозабвенно, до слез, до истерики.
Да, это был успех. Но реакция слушателей застала Сервантеса врасплох. Как же так? Он показал им их собственную судьбу. Человек с благородным сердцем попытался их защитить. Так почему же они присоединились к тем, кто обрушил град камней на своего спасителя? Неужели же люди так жестоки? Или же это обстоятельства жизни делают их таковыми?
Сервантес подумал, что судить о человеческой жизни можно лишь после того, как она закончится, ибо судьбы людей склонны к самым удивительным метаморфозам. Он знал когда-то профессионального убийцу, ставшего священником с безупречной репутацией, почти святым. Знал уважаемого доктора, превратившегося в нищего бродягу. Знал очень способных людей, от которых все ждали многого и не получили от них ничего. Знал невежественных бездельников, ставших крупными учеными. Эти странные превращения свидетельствуют о том, что люди склонны ошибаться, когда речь идет о самом важном в психологическом облике человека.
— Свобода, — сказал Сервантес много позднее, на одном званом обеде в кругу состоятельных и важных людей, — не идет на пользу детям, дуракам, безумцам, людям, утратившим способность здраво смотреть на вещи, а также придуркам, чиновникам, негодяям всех мастей и людям слишком страстным, каковым случалось бывать и мне. Иными словами, свобода противопоказана трем четвертям человечества.
— Разве страсть — это отрицательное качество? — спросил молодой поэт, любимец хозяйки дома.
— Человек, лишенный страстей, бесцветен, — ответил Сервантес. — Страсть — источник энергии и огненный двигатель всего. Но, став самоцелью, она превращается в зло.
Хозяйка дома, очаровательная дама средних лет, супруга одного солидного чиновника, решила перевести острый разговор на другую тему:
— Недавно мне посоветовали попробовать китайскую кухню. У них так много приправ и специй, возбуждающих аппетит. В последнее время я его совсем утратила, — пожаловалась она, поедая сочную малину со взбитыми сливками. Сидящий напротив Сервантес, словно поддакивая хозяйке, произнес серьезным тоном:
— Самая лучшая приправа есть не только в Китае, но и у нас.
— Какая же? — поинтересовалась хозяйка.
— Голод, сударыня. Бедняки, не испытывающие недостатка в этой приправе, всегда едят с аппетитом.
* * *
Сервантес был счастлив. Он знал, что подарит миру нечто бесподобное, то, чего он никогда еще не видел. Каждый вечер он погружался в рой образов и в череду острых ощущений, видений и мыслей, сопровождавших похождения его героя. В одном ясном озарении постигнул он наконец ускользавший от него прежде смысл его судьбы, походившей на цепь независящих друг от друга случайных событий. Он заключался в том, чтобы написать «Дон Кихота».
Сервантесу было так хорошо, что он совсем забыл, что находится в тюрьме. Но настал день, и появился верный Гвидо.
— Твой долг уплачен, — сказал он, — Ты свободен, Мигель.
Гвидо выглядел усталым и измученным. Сервантес пристально посмотрел на него и все понял:
— Ты продал свою картину, свою Марию, — сказал он тихо. Гвидо пожал плечами:
— Это всего лишь картина. Я нарисую другую.
«Мне никогда не выплатить ему своего долга», — подумал Мигель, обнимая друга.
Хроника шестнадцатая, в которой рассказывается о конце долгого правления короля Филиппа Второго и о том, что представляло собой испанское общество к этому времени
Король Филипп знал, что не будет ему легкой смерти, ибо Господь склонен подвергать жесточайшим испытаниям самых верных своих слуг, прежде чем наградить их вечным блаженством. Тот, кого Господь всего беспощадней испытывает, будет выше других вознесен. Филипп часто думал об этом, стоически перенося выпавшие на его долю страдания.
А они были ужасны. Судороги и кровавые поносы не давали ему покоя. Его исхудавшее тело, истерзанное водянкой и хронической подагрой, покрылось нестерпимо чесавшимися гнойными язвами. Голова раскалывалась от боли. Его мучили тошнота, одышка, бессонница и сжигавшая внутренности жажда. Врачи запретили ему холодную воду, а теплую давали чайными ложками. Он подумал, что теперь уже глупо выполнять предписания врачей, и попросил стакан ледяной воды.
— Ведь это уже не имеет значения, не так ли, доктор Гельвеций? — спросил он своего лейб-медика.
Доктор, поколебавшись, ответил:
— Это сократит жизнь Вашего Величества на четверть часа.
Ему принесли кубок воды со льдом. Он осушил его жадными глотками. Вода имела странный привкус. По-видимому, доктор подмешал в нее наркотический порошок, чтобы уменьшить его страдания. На минуту ему стало легче, но при этом он ощутил такую слабость, что понял: конец уже близок. Его выкупали, смазали язвы душистым бальзамом, заглушающим запах разлагающегося тела, и осторожно перенесли на постель. Он попросил подать ему золотое распятие с изумрудами — семейную реликвию, передававшуюся из рода в род, и зажал его в костлявой ладони. Точно так же держал его отец Филиппа император Карл, умирая в Юсте.
Филипп не утратил ясности мысли. Нравственные его страдания были сильнее физических мук. Сорок лет управлял он одной из самых могущественных империй на свете. Его власть над огромными территориями Европы и Америки была безграничной. Он располагал регулярной армией из пятидесяти тысяч отборных солдат. Испанский флот мирного времени насчитывал сто сорок галер. Он имел полное превосходство над другими государствами и на суше, и на море. Его империя обладала монополией на торговлю и в Америке, и в Индийском океане. Испания получала и распространяла по своему усмотрению все золото Запада и все пряности Востока.
Ни пылкая храбрость французов, ни сомкнутый строй швейцарской фаланги, ни искусство английских лучников не могли остановить натиск испанской пехоты. В XVI веке испанцы были для всех народов, даже для неукротимых англичан, тем же, что римляне для греков в эпоху величия Рима. Испанцы не обладали таким гибким умом и такой тонкостью восприятия, как англичане или французы. Зато они превосходили их в твердости характера, в доблести и в чувстве чести. Ни в одном государстве, даже в елизаветинской Англии, не было в XVI веке стольких выдающихся личностей, как в Испании. И почти все знаменитые испанские поэты и писатели выделялись также или как воины, или как политические деятели.
Филипп был убежден, что на его долю выпала особая миссия, о которой знают только он сам да Всевышний. Он считал себя человеком всего лишь одной идеи, которая, впрочем, включала в себя все остальные. Свой долг он видел в истреблении любой ереси ради повсеместного торжества католической веры. Филипп хотел добиться такого миропорядка, при котором все другие монархи стали бы вассалами Испании и в экономической, и в духовной сфере. Во имя этой цели он и вел так долго изнурительную борьбу, но был побежден. Теперь, умирая, он мог признать это. Пути Всевышнего неисповедимы, и Филипп даже не задумывался над тем, почему Он не возжелал окончательного торжества католического дела. Впрочем, сейчас это уже неважно. Он готов предстать перед Ним и дать ответ за свои деяния. Разве он не готовился всю жизнь к этому часу? Никто не хочет умирать. Даже те, кто стремится попасть в чертоги вечного блаженства, страшатся таинства перехода от жизни к смерти. Он же всегда считал смерть благом, ибо лишь пройдя через ее горнило, можно обрести вечную жизнь.
Думал Филипп и о том, что перед смертью приходит истинное понимание сути вещей, но уже нет времени, чтобы воспользоваться этим знанием. Конечно, кое-чего он добился. Испания и Италия надежно ограждены от еретического яда. Но в Голландии ему так и не удалось искоренить еретический дух. Во Франции правит хитрый и циничный король Генрих IV, а в Англии уже много лет находится у власти мерзкая «Иезавель». Вспомнив о своих врагах, он чуть не задохнулся от ненависти.
Генрих IV воплощает все самое для него ненавистное. Он был вождем протестантов, но сменив веру, как змея меняет кожу, стал королем католической Франции. Он ни во что не верит, этот человек. Религия для него лишь ширма, скрывающая его подлинную сущность. Он издал эдикт, провозгласивший равенство всех вероисповеданий перед законом. Разве одно это не является страшной ересью? Генрих заботится о благе своих подданных, вместо того чтобы печься о спасении их душ.
Но самое странное это то, что Господь щедро наделил этого нечестивца всевозможными дарами. Этот король необычайно трудолюбив, отважен, обладает живым и ясным умом, разбирается и в науке, и в экономике, его лучшие друзья — художники и поэты. Железной рукой усмирил он бунтующую знать, с изумительной проницательностью подобрал себе талантливых министров и сумел внушить народу уверенность в завтрашнем дне. Страной он управляет не кабинетными указами, а ездит по своим владениям, беседует с подданными, интересуется их проблемами. И Франция расцвела при нем, как цветочная клумба после освежающего дождя. Этот король одним лишь своим существованием ставит под сомнение все, что Филиппу дорого.
А королева Елизавета, эта британская «Иезавель», ничуть не лучше. Филипп знал ее еще подростком, и у нее уже тогда был невыносимый нрав. Он смежил глаза, и воспоминания замелькали перед ним смутной чередой. Он уже понял, что иллюзорно все, даже духовное величие истинной веры, потому что человек смертен и не властен над временем.
Была осень, и крупные капли дождя медленно стекали по тонкому венецианскому стеклу больших окон его спальни. Ветер играл в саду Эскориала верхушками высоких деревьев, и они дрожали, издавая звуки, похожие на звучание арфы.
Он вдруг явственно увидел своего отца императора Карла. Ему было тогда шесть лет. Вернувшись из очередного похода, император, не снимая доспехов, вошел в детскую комнату и спросил: «Ну, как ты, сын? С завтрашнего дня ты начнешь учиться. Наследник великой империи должен знать множество вещей». От волнения он не нашел слов и лишь поцеловал отцовскую руку. С тех пор он много и прилежно учился. Овладел латинским языком настолько хорошо, что свободно читал в оригинале Вергилия. Быстро выучил французский и итальянский, но особых успехов добился в точных науках.
По своему положению Филипп был обречен на одиночество. Друзей у него не было. Мать умерла рано. Отца он видел редко. Инфант быстро научился скрывать свои истинные чувства и держаться с холодным величием и высокомерной сдержанностью. Он вырос не похожим на отца. Был равнодушен к военному делу, умерен в еде, питал отвращение к рыцарским забавам, не любил роскоши.
Но он разделял стремление Карла V к могуществу и считал своим долгом слепо повиноваться отцовской воле. Когда Филипп пожелал вступить в брак с понравившейся ему португальской принцессой, отец запретил ему это. Император, нуждавшийся в деньгах и солдатах, решил женить его на королеве Англии Марии Тюдор, которая была старше Филиппа двенадцатью годами. К тому же костлявая, с глазами навыкате, она совсем не обладала женской привлекательностью.
Филипп не колебался ни минуты. «У меня нет никаких желаний, кроме ваших, — написал он отцу, — поэтому я совершенно полагаюсь на вас и сделаю все, что вам будет угодно». Как и следовало ожидать, этот брак не был счастливым. Мария, до безумия влюбившаяся в Филиппа, была ему по-собачьи предана. Он же открыто третировал свою супругу и никогда не пытался вознаградить ее преданность хотя бы видимостью сердечной привязанности.
Процарствовав пять лет, Мария умерла от вирусной лихорадки. На престол взошла ее сестра, двадцатипятилетняя Елизавета. Пытаясь удержаться в Англии, Филипп предложил ей руку и сердце, но получил решительный отказ. «Я буду королевой-девственницей, — сказала она Филиппу, — таков обет, данный мной Господу».
Филипп подумал о ее многочисленных любовниках, и усмешка раздвинула его запекшиеся губы. Делать было нечего, он вынужден был возвратиться в Мадрид. Сейчас, находясь на пороге вечности, Филипп с ненавистью и восхищением вспоминал о том, какой она была в юности, и жалел, что недостаточно энергично за ней ухаживал.
Елизавета походила на свою мать Анну Болейн. От нее ей достались величавая поступь, изящная фигура, длинное, но царственное и умное лицо, живые глаза. Она, воспитывавшаяся при дворе своего отца, где царили свободные нравы, выросла смелой наездницей и метким стрелком. Училась прилежно. Свободно владела итальянским и французским. Много читала. Обожала театр.
Характер Елизаветы был соткан из противоречий — ведь она была дочерью Генриха VIII и Анны Болейн. От отца она унаследовала властные манеры, любовь к популярности, умение общаться с простым народом, редкостное бесстрашие и удивительное самообладание. Резкий мужской голос, вспышки неудержимого гнева и гордая надменность — все это перешло к ней от отца. Но вместе с мужественными чертами Тюдоров в ней уживалась изнеженная чувственность, унаследованная от матери Анны Болейн. Елизавета потворствовала всем своим прихотям и до умопомрачения любила роскошь и наслаждения. Она скопила целую гору драгоценностей, а количество ее платьев не поддавалось учету. Была падка на лесть.
Но Филипп помнил, с какой легкостью эта «Иезавель» распутывала хитросплетения его политики. Он знал, что за ее своеволием и легкомыслием кроется стальная воля и острый холодный ум. Тщеславие и капризы Елизаветы не отражались на ее государственных делах. На заседаниях своего Тайного совета эта легкомысленная особа превращалась в хладнокровного и жесткого политика. У себя в кабинете она не нуждалась в комплиментах и не терпела ни малейшей лести. Ее холодный скептический ум никогда не поддавался ни азарту, ни страсти.
Но ничто не вызывало у Филиппа такого отвращения, как бесстыдная лживость, присущая этой женщине. По количеству и наглости обманов она не имела себе равных во всем христианском мире. Она чувствовала себя в своей стихии в лабиринте лжи и интриг. Почти с восхищением думал Филипп о том, что обманывала Елизавета не только ради удовольствия, но и для выигрыша времени, ибо каждый выигранный год увеличивал ее силы. Она умела извлекать пользу даже из своей склонности к роскоши и развлечениям. В час грозной опасности, когда громадный испанский флот приближался к английскому берегу, весь народ оставался спокойным, видя, что его королева днем занимается охотой, а ночами балами и разными забавами.
Но истинное величие этой королевы заключалось в ее почти мистическом влиянии на народ. В одном из отчетов посланника Филиппа в Лондоне рассказывалось о пуританине, которому в припадке раздражения Елизавета приказала отрубить руку. Этот человек поднял свой обрубок прямо на эшафоте и, взмахнув им, воскликнул: «Боже, храни королеву».
Она была совершенно равнодушна к общественному мнению. Ее ничуть не задевали распространявшиеся агентами Филиппа по всей Европе обвинения в безбожии и распутстве. Особенно же бесило Филиппа то, что эта королева равно благожелательно относилась и к протестантам, и к католикам, со снисходительным презрением взирая на ханжество одних и предрассудки других. Для Елизаветы религиозные взгляды имели лишь политическое значение, и она была вполне согласна с Генрихом IV, что Париж стоит обедни. Как же Филипп ненавидел их обоих!
Он сделал усилие и изгнал образы ненавистных врагов из своей памяти. Не подобает королю омрачать ненавистью душу в свой смертный час. Бесшумно возник у его ложа лейб-медик:
— Сколько у меня еще времени?
Филиппу было тяжело говорить, и каждое произнесенное слово давалось ему с трудом.
— Два часа, государь.
Он велел приступить к святому миропомазанию, церемониалу, подводящему итог его строгой праведной жизни. Ему подстригли волосы и ногти, дабы он в достойном виде принял таинство. У ложа собрались свидетели священной церемонии: приор-исповедник, королевский капеллан, мажордом, министры и высшая знать. Архиепископ Толедский под монотонное чтение молитв совершил ритуал, черпая из серебряного сосуда освященный самим папой елей.
Взглядом король нашел своего единственного сына Филиппа, слабовольного, не обремененного талантами. Все, что осталось ему от четырех браков. После смерти инфанта дона Карлоса Филипп Второй женился четвертым браком на своей двоюродной племяннице Анне Австрийской, дочери императора — кузена Максимилиана Второго. Всего у этой четы родилось пятеро детей, но выжил лишь четвертый ребенок, сын Филипп. Когда он появился на свет, отцу шел уже 51-й год. Филипп Второй сказал о нем: «Господь, которому угодно было даровать мне столько владений, отказал мне в сыне, способном ими управлять. Боюсь, что им самим будут управлять другие. Но что поделаешь, если Господу угодно возложить на хилые плечи этого инфанта столь тяжкое бремя».
В последнее время Филипп все чаще вспоминал своего единокровного брата Хуана. Когда-то он завидовал его славе, видел в нем опасного соперника. Дон Хуан был устранен по его приказу, и теперь, умирая, Филипп сожалел об этом. Вот кто сумел бы сохранить величие Испании. Но что сделано, то сделано.
— Инфант, — тихо произнес Филипп.
— Я здесь, отец, — сказал инфант, преклонив колено перед королевским ложем.
— Ты продолжишь войну с Англией или заключишь мир?
Голос Филиппа прерывался, и принц с трудом расслышал, что он сказал.
— Как вам будет угодно, отец.
«Дон Хуан не так бы мне отвечал», — подумал Филипп и закрыл глаза. Светильники у его ложа текли и блистали, но не могли рассеять наступившую ночную мглу своими огненными языками.
«Отходит», — услышал он голос своего лейб-медика, прежде чем душа покинула тело и унеслась туда, откуда нет возврата…
* * *
После ухода Филиппа Второго начался закат имперского величия Испании, растянувшийся на целое столетие. При этом короле маленький провинциальный городок Мадрид, расположенный на пустынном и бесплодном кастильском нагорье, стал столицей великой державы, а королевский дворец Эскориал превратился в символ испанского абсолютизма.
Здесь Филипп проводил большую часть времени. Здесь зрели его замыслы. Здесь он основал библиотеку — одну из лучших в Европе — и великолепную картинную галерею. Отсюда он руководил всеми правительственными институциями. В своем небольшом кабинете, куда имели доступ лишь несколько особо доверенных лиц, Филипп разбирал бумаги и вел обширную деловую переписку. При нем бюрократический аппарат разросся до неимоверных размеров. Он никому не доверял и старался лично контролировать все пружины власти, что неизбежно приводило к недостаточной эффективности в управлении.
Филипп Второй был монархом нового времени, вершителем закона и правосудия, недосягаемым, всевидящим и всемогущим. Его личность историки оценивают по-разному. Одни считают его монстром, отягощенным всевозможными пороками. Другие отмечают, что он был не только фанатичным католиком, но и широко образованным человеком, покровителем искусств. Надменный и замкнутый, строго придерживавшийся установленных им самим правил придворного этикета, он хорошо относился к своим слугам и терпимо — к человеческим слабостям. Один из придворных летописцев сравнил немощное тело Филиппа с узкой и тесной клеткой, где томился дух, для которого была мала вся небесная сфера.
С кончиной Филиппа Второго испанский золотой век, так называемый Pax Ispanica, не закончился. Наивысшего духовного рассвета Испания достигла именно при его преемнике Филиппе Третьем, хоть он и считается монархом слабым и безвольным. Его легкомыслие и неспособность к умственному труду выявились еще когда он был инфантом. Филиппа интересовали лишь охота да придворные празднества. Все дела управления этот веселый король передал своему фавориту герцогу Дерме, который со сворой своих прихлебателей вконец опустошил и без того скудную казну. Пришлось выдумывать и вводить новые налоги и должности. Дело доходило до абсурда. В Эскориале, например, появилась должность хранителя королевских светильников. Отныне только гранд, заплативший за эту должность большие деньги, имел право зажигать во дворце светильники. Если же его по какой-либо причине не было на месте, то даже королю приходилось сидеть в темноте. Маршал Басомпьер рассказал в своих воспоминаниях, что Филипп Третий умер оттого, что угорел, сидя у камина, так как придворные не успели своевременно найти единственного гранда, который имел право двигать кресло короля.
Удивительнее всего то, что при таком бездарном короле Испания сохраняла свое духовное величие еще несколько десятилетий. Правда, этому содействовал целый ряд обстоятельств. Франция, главная соперница империи Габсбургов, была ослаблена длительными религиозными войнами в период заката дома Валуа. Когда вождь гугенотов Генрих Наваррский в 1589 году стал королем и поменял веру («Париж стоит обедни»), непосредственная угроза раскола страны миновала, но на возвращение Франции в ранг великой державы ушли долгие годы.
В 1603 году умерла королева Англии. С уходом с политической сцены Европы двух заклятых врагов — Елизаветы Первой и Филиппа Второго, стало возможным наконец заключение англо-испанского мира.
В 1609 году Испании удается добиться перемирия с мятежной Голландией на целых двенадцать лет. Мир, пусть даже и хрупкий, установившийся на Европейском континенте, привел к расцвету экономики и к резким изменениям реалий жизни во многих странах.
В Испании, однако, как бы по инерции продолжалась эпоха Филиппа Второго. Государство продолжало жить прошлым, и Сервантесу не надо было чрезмерно напрягать воображение, сочиняя свой великий роман. Испания Филиппа Второго была донкихотской. Ее дворяне хранили из поколения в поколение доспехи, в которых не решился бы вступить в бой ни один идальго. Филипп Второй, никогда не носивший своих рыцарских доспехов, имел привычку выставлять их на плацу на смотре войск. Сам же король проводил все свое время в Эскориале среди роскошных полотен Тициана, проверяя счета, читая и помечая все письма, поступавшие в его канцелярию со всех концов необъятной империи.
Король Филипп был типичным Дон Кихотом, вернее анти Дон Кихотом. Подобно персонажу Сервантеса, он жил как во сне и принимал свои фантазии за реалии жизни. По его приказу еретиков сжигали на кострах. Отличить же еретика от правоверного католика помогала пытка. Филипп полагал, что истинному католику Господь поможет вытерпеть все муки, и он не станет возводить на себя напраслину. Но, увы, напраслину на себя возводили все, ибо есть вещи, которые не в состоянии вынести ни один человек. Шпионы Филиппа тащили в застенки инквизиции людей, твердивших, что они добрые католики. А пытки выявляли, что они — кто угодно, но только не добрые католики. И костры пылали…
И при Филиппе Втором, и при Филиппе Третьем Испания жила в призрачном мире прошлого и не желала перемен. Это объясняется тем, что прошлое означало для Испании славу, богатство и величие, а настоящее ассоциировалось с тусклой будничной рутиной.
И разве сам Сервантес не был Рыцарем печального образа? Приступая к работе над романом, который во многом стал его скрытой автобиографией, Сервантес припомнил всю свою молодость, полную надежд и жажды подвигов, всецело связанную с борьбой за величие Испании. Той самой Испании, которую он ни на миг не переставал любить. Он любил ее, когда сражался при Лепанто, когда переживал ее позор в алжирском плену, когда служил в Португалии, когда писал свои стихи и трагедии. Так почему же на его долю выпадали одни лишь колотушки? Почему он ничего не добился в жизни, несмотря на все старания? Он сам задал себе этот вопрос и честно сам себе на него ответил: потому что его мечты были химерами.
В своих размышлениях Сервантес пошел еще дальше и сделал вывод, что погоней за химерами заражено все испанской общество с его глупой самоуверенностью и абсурдными представлениями о жизни. Прибегнув к беспощадному самоанализу, Сервантес понял, что и он сам был заражен болезнями своего века.
Большинство исследователей заблуждаются, относя писателя к XVII столетию, времени, когда был создан «Дон Кихот». На самом деле, и сам автор, и его творение всецело принадлежат XVI веку. Родившийся в 1547 году, Сервантес жил и действовал в этом веке и разделял его скорби и заблуждения. Он гордился блестящим рассветом своего отечества, за которым последовал неизбежный закат. В ту эпоху, когда Сервантес осознал себя как поэт и воин, не было во всем мире государства славнее и могущественнее Испании. Всюду гремела слава непобедимой испанской пехоты. Пышно расцвела ее блестящая литература, Везде восхищались творениями ее великих художников. Слава и величие Испании зиждились на великолепных качествах ее народа, включавших рыцарское благородство, преданное служение королю, религиозное благочестие. Все эти качества развились, закалились и окрепли в многовековой борьбе за освобождение родины от владычества мавров. В XVI веке испанская держава не испытывала неудач, не знала поражений. Достигнув единства, она приобрела обширные владения в Америке и превратилась в могущественную империю. Такова была Испания в молодые годы Сервантеса.
Ну, а что же представляла она собой в XVII столетии?
Разорительные войны Филиппа Второго и нравственный упадок знати отняли у нее престиж и силу. Изгнание мавров и евреев подорвало торговлю и благосостояние. Усиление абсолютизма подавило дух независимости. Бездарное управление двух Филиппов и кошмары инквизиции исказили привлекательные черты национального характера. Преданность королю выродилась в рабское заискивание перед властью. Религиозная убежденность превратилась в ханжество. Дух рыцарства, вытесненный из жизни, нашел пристанище в пустозвонных и велеречивых рыцарских романах. Здание испанского величия рухнуло как-то сразу, но в глазах народа жалкие его развалины все еще сохраняли очертания былого великолепия. Надменная самоуверенность испанцев никуда не исчезла, и они продолжали строить воздушные замки, не имеющие ничего общего с реальной жизнью. Всюду видел Сервантес тягу к небывалым подвигам и приключениям, бесплодную мечтательность и ленивое бездействие дворян, гордящихся своей никчемной бесполезностью. Грезы и химеры заменили действительность.
Причину столь странного образа жизни испанцев, парализующую любые проявления общественной активности, Сервантес увидел в наводнивших Испанию рыцарских романах. Поняв это, Сервантес решил искоренить зло в самом зародыше, осмеять в яркой художественной форме глупые фантазии, бесплодные мечтания, сентиментальный пафос и лицемерие, являвшиеся подоплекой фальшиво чувствительных рыцарских романов, настолько пришедшихся по вкусу испанцам, что никакой другой литературы они не желали читать.
Но как это часто бывает у людей гениальных, основная задача задуманного Сервантесом романа отошла на задний план. При таком глубоком и всестороннем знании Испании, при громадном запасе обработанных гениальным умом наблюдений над человеческими характерами роман Сервантеса явил изумительную картину нравов и обычаев испанского общества XVI века.
Что же касается самих рыцарских романов, то вот что говорит на эту тему испанский историк Тикнор: «Всего более достойно удивления то, что цель Сервантеса увенчалась успехом, не вызывающим ни малейшего сомнения. С 1605 года, когда появился „Дон Кихот“, не было написано ни одной рыцарской книги, с того же времени перестали перепечатываться, за незначительными исключениями, даже те романы, которые прежде пользовались огромной популярностью. Благодаря Сервантесу, рыцарские романы исчезли совершенно и стали представлять интерес лишь для библиофилов. Это был уникальный пример силы гениального ума, который одним хорошо поставленным ударом уничтожил цветущую и популярную область литературы великой и гордой нации».
* * *
После смерти короля Филиппа Сервантес покидает Севилью. Первый том начатого в тюрьме романа почти завершен, но как раз тогда он на целых пять лет исчезает из поля зрения. Сервантес ничего не публикует в это время и не имеет никакой связи с литературными кругами. Исчезновения из литературной жизни не очень преуспевшего драматурга и поэта почти никто не заметил.
По-видимому, в этот период своей жизни Сервантес напряженно размышляет и подводит итог своему жизненному опыту. Своему романтически-интуитивному восприятию жизни он придает теперь рассудочный характер. Сервантес понимает, что должен избавиться от наивной сентиментальности, присущей его ранним вещам. И он этого добивается. Начиная с первого тома «Дон Кихота» возникает совсем другой Сервантес. Не только в «Дон Кихоте», но и в других его поздних вещах проявляются и острая ирония, и тонкая сатира, и едкость горького опыта, накапливавшегося под солнцем многих небес.
Сервантеса мы вновь встречаем лишь в 1603 году в Вальядолиде, куда король Филипп Третий перевел свою резиденцию. Новую столицу тотчас же наводнили многочисленные придворные, идальго, гранды, генералы и авантюристы всех мастей. Городская беднота кормилась благодаря этому внезапному наплыву в Вальядолид людей состоятельных, привыкших сорить деньгами. Среди этой бедноты был и Сервантес.
В Вальядолид он привез лишь жалкие нищенские пожитки: вытертый плащ, камзол, в котором не хватало пуговиц, заплатанные башмаки, дырявые черные чулки, заштопанные зелеными нитками, и вещь, не имеющую цены: почти готовый первый том бессмертного романа.
Хроника семнадцатая, в которой рассказывается о переезде семьи Сервантеса в Вальядолид и об ошеломляющем успехе первого тома «Дон Кихота»
Пришла весна. Деревья в Вальядолиде и окрестностях покрылись зелеными почками, дожди прекратились, и пастухи начали выгонять в поле стада. Сервантес каждое утро после завтрака отправлялся в часовую прогулку по городу. Доходил до королевского дворца и возвращался обратно, наслаждаясь звонким весенним воздухом. Он давно устал от скитальческой жизни, полной тревог, стремлений и борьбы. Уже появились признаки наступающей старости. Все чаще давали о себе знать старые раны. Тем не менее он по-прежнему был устремлен в будущее и не сомневался, что займет причитающееся ему по праву место на литературном Олимпе.
Город, несмотря на то что в нем обосновался королевский двор, поражал грязью и запущенностью. Квартал, куда судьба загнала Сервантеса, добросовестно поддерживал свою худую славу. Вот как описывает жилище Сервантеса в новой испанской столице один из его лучших биографов Эмиль Шаль: «В Вальядолиде можно видеть маленький, низенький, невзрачный домик, затерянный в предместье среди постоялых дворов у глубокого оврага, на дне которого когда-то протекал ручей, называемый Эгева. Здесь в 1603 году поселился пятидесятисемилетний Сервантес. С волнением, которое передать не в силах, я посетил это жилище на выезде из города. У входа в него нет ни камня, ни надписи. Ветхая лестница ведет к двум скромным комнатам, где жил Сервантес: одна из них, без сомнения служившая ему спальней, представляет собой квадратное помещение с низким потолком и выступающими наружу стропилами. Другая комната — нечто вроде темной кухни — выходит окнами на крыши соседних пристроек. В ней сохранился еще cantarelo тех времен, то есть камень с круглыми отверстиями, в которые ставились кувшины с водой (cantaros)».
При Сервантесе жили его жена Каталина, дочь Изабелла, которой было уже двадцать пять лет, сестра Андреа, племянница Констанца и дальняя родственница Магдалена, а кроме того, еще и служанка. Где они все помещались? Как бы то ни было, работали все сообща. Женщины открыли маленькую швейную мастерскую и добывали средства к существованию, вышивая придворные костюмы.
Иногда случались выгодные заказы. Вернувшийся к королевскому двору из Алжира маркиз Вильяфранк поручил семье Сервантеса, с которой был знаком, шить ему парадный мундир. Но такое везение бывало редко. Сам Сервантес вел счета семейной швейной мастерской, выполнял поручения какого-нибудь магната и не чуждался никакой работы. Тем не менее семья с трудом сводила концы с концами. По вечерам, когда женщины вышивали, склонившись над кусками материи, Сервантес дописывал свой роман. Вся его жизнь была заключена теперь в этой книге. Днем он занимался разными делами, а вечером, поднимаясь по шатким ступеням в свою жалкую комнату, чтобы приступить к работе над текстом, каждый раз волновался так, словно спешил на первое свидание.
Его труд близился к концу: осталось только написать пролог. Сервантес сделал это быстро, в один присест, но шлифовал его долго и тщательно, стараясь обойти цензурные рогатки и донести до читателя свои сокровенные мысли. Он не мог прямо сказать все, что думал о своем времени, ибо прекрасно знал, что такое инквизиция: малейшая оплошность — и всему конец. Но он ясно дал понять, что выступает против литературы, культивируемой инквизицией и придворной камарильей, — фальшивой литературы, воспевающей фальшивые ценности.
Но вот первая часть «Дон Кихота» завершена, и начались проблемы. Где книгу издать? Где раздобыть на это средства? Сервантес пошел проторенным путем. В его время писатели обычно обзаводились покровителями, и он сделал то же самое. Его выбор остановился на герцоге Бехарском, потому, вероятно, что герцог был знатен и богат. Правда, особым умом он не отличался. Поэтов и вообще литераторов не очень жаловал. В жилах герцога текла кровь одного из знатнейших родов Испании, но у него была внешность кабатчика. Это был толстый, смуглолицый, начинающий лысеть человек с заметным брюшком и косматыми бровями. Подобно многим знатным грандам, он был честолюбив и перед всеми задирал свой нос. Уж не уподобился ли Сервантес своему герою, принявшему постоялый двор за зачарованный замок, когда он писал герцогу: «Я направляю ее (книгу) вашему превосходительству, потому что вы не покровительствуете вещам, написанным в угоду толпе».
Герцог Бехарский отнюдь не пришел в восторг от оказанной ему чести, но поручил своему секретарю разузнать поподробней, кто же он такой этот Сервантес. Секретарь выполнил поручение и доложил, что автор — бедняк, сатирик, сочинитель комических пьес и фарсов. И герцог решил, что высокий сан не позволяет ему принять посвящение от такого человека. Но у него была одна слабость. Он души не чаял в своей молодой, обаятельной и красивой жене — женщине экзальтированной и порывистой, с характером мягким и легким. Герцогине стало жаль бедного литератора, и она попросила мужа дать ему шанс. Супруг не мог ей отказать и разрешил Сервантесу прочесть в его салоне одну главу из книги. Чтение состоялось в большой комнате, обшитой сосновыми панелями. Несколько десятков свечей в двух люстрах заливали ее ярким светом. Здесь собралась высшая знать. Дамы были в нарядных платьях. Мужчины в расшитых золотом и серебром костюмах.
Сервантес прочел главу о сражении Дон Кихота с ветряными мельницами. Восторг знатной публики был таким же бурным, как и тогда в тюрьме. Благодаря столь ошеломляющему успеху все устроилось наилучшим образом. Герцог милостиво согласился принять посвящение, не подозревая, что тем самым он обессмертил свое имя.
В 1605 году первая часть романа вышла в свет в Мадриде. Издание книги взял на себя книготорговец Франсиско де Роблес. По всей вероятности не слишком веря в успех романа, де Роблес не вложил в издание больших средств. Великий роман явился миру на бумаге весьма невысокого качества, набранный старым сбитым шрифтом, со множеством типографских ошибок и опечаток. До наших дней дошло только восемь экземпляров этого первого издания.
* * *
Сервантес брел по улицам, прижимая к груди книгу, еще пахнувшую типографской краской. Шел наугад, без цели, и очутился у старого собора, напоминающего дряхлого, но мудрого и приветливого старика. Резные позеленевшие от старости двери были гостеприимно распахнуты.
Сервантес вошел внутрь и ощутил приятный запах ладана. Умиротворяющий ровный свет лился из мозаичных окон. Людей было немного. Они молились, преклонив колени. Тихо шевелились их губы, и слышен был только непрерывный таинственный шепот. На улице пылало солнце и томила жара, но здесь было прохладно. В каждом углу собора находились исповедальни, где можно было получить отпущение грехов. У одной из них на молитвенной скамеечке сидела дама, желавшая освободиться от бремени грехов. Лицо ее было скрыто под черной вуалью, монах, которому она исповедовалась, был невидим из-за перегородки, на которую дама положила свою руку.
Сервантес залюбовался перламутровой белизной этой дивной ручки с голубоватыми прожилками и длинными изящными пальцами. Было в ней что-то невинное и трогательно-нежное. Этой ручке не в чем было каяться, и она спокойно ждала, пока ее владелица закончит исповедь. Но дело затянулось. Видно, у дамы скопилось немало грехов. Сервантес вздохнул и вышел, мысленно запечатлев жаркий поцелуй на прелестной ручке. И в это мгновение ручка дрогнула, дама повернула к нему свою голову, и Сервантес увидел сияющие глаза. «Это хорошее предзнаменование, — подумал он, — мою книгу ждет успех».
На сей раз Сервантес не ошибся. Это был не просто успех, а вихрь, сметавший его роман с книжных прилавков. Книга оказалась такой восхитительно забавной, что общий взрыв хохота встретил Рыцаря печального образа, въехавшего в мировую литературу на своей тощей кляче. Вскоре роман Сервантеса читала уже вся Европа. В одном только 1605 году он был переиздан пять раз.
Сервантес, правда, не получил от этого большой выгоды, ибо по своей непрактичности подписал кабальный договор, по которому все права на издание книги в ближайшее десятилетие переходили к де Роблесу. Правда, единовременно автору была выплачена довольно значительная сумма, но освободиться из тисков нужды ему так и не удалось.
А роман зажил своей отдельной от автора жизнью. Рассказывают, что король Филипп III, стоя однажды на балконе своего дворца, увидел на берегу реки Мансанарес студента, всецело погруженного в чтение какой-то книги. Время от времени студент прерывал чтение из-за приступа неудержимого смеха. «Держу пари, — сказал король, — что этот парень читает „Дон Кихота“». Никто из придворных пари не принял. Всем было ясно, что король прав.
В дни, когда роман начал триумфальное шествие по Испании и миру, Сервантес получил письмо от своего старого друга художника Гвидо Пахеко, которое не избалованного похвалами Сервантеса и тронуло, и обрадовало: «Дорогой дон Мигель! С огромным удовольствием прочитал твой роман. Если я хоть что-нибудь смыслю в литературе, то ты создал вещь на все времена. Твоя книга будет жить, пока существует наш великий испанский язык. Суть в том, что удовольствие, которое я испытал, читая „Дон Кихота“, доступно любому читателю. Любому — и это главное. Меланхолику и весельчаку, худому и толстому, протестанту и католику, прагматику и мечтателю. Это потому, что ты, Мигель, сострадаешь всем людям, кем бы они ни были. Сострадание — вот что такое твой Дон Кихот. Мы существуем в бесконечности. Реальность нашей жизни — это поляризация бесконечного на одном из бесконечных его полюсов. Твоя книга предоставляет равные возможности для всех точек зрения, основа которых воображение. Весь мир — это огромное познавательное зрелище. Твоя книга учит понимать его, помогает открывать новые перспективы, каждая из которых обладает ценностью почти абсолютной. В этом и заключается твое сострадание с изрядной дозой мудрой иронии. Жизнь в твоем романе показана как преображение реальности, как игра. Именно в этом я вижу глубочайший смысл „Дон Кихота“, единственной книги, которую будут читать, когда все остальные поглотит забвение.
Особенно же мне хочется выделить иронический параллелизм твоих персонажей. Каждая черточка в характере Дон Кихота соответствует противоположной, но все же родственной черточке Санчо Пансы. Рыцарь и его оруженосец разительно противоположны как в мыслях, так и в языке. Добряк Санчо говорит языком отрывистым и грубоватым, а его господин пользуется словарем дворянского сословия. В каждой фразе Рыцаря печального образа чувствуется знатный идальго. Когда говорит Дон Кихот, мы представляем его восседающим на высоком коне. Когда же говорит Санчо Панса, то мы видим его сидящим на своем низеньком ослике. Даже между Росинантом и осликом существует та же незримая связь, что между оруженосцем и его рыцарем. Ну, вот пожалуй и все, что я хотел сказать тебе по поводу твоей книги. Всегда твой Гвидо».
* * *
Казалось, что Сервантес поймал наконец жар-птицу за хвост, но это была лишь очередная химера. «Дон Кихота» читала и перечитывала вся Испания, когда в дом его автора ворвалось несчастье.
27 июля 1605 года Вальядолид шумно отмечал крестины наследника престола. Гремела музыка, в воздухе взрывались праздничные шутихи. Испанцы обожают праздники, когда можно, ничем не рискуя, расслабиться по полной программе. Сервантес, и в молодые годы не любивший коллективного веселья, работал у себя в комнате. Взрывы смеха, музыка, фейерверки мешали сосредоточиться, и он лег спать рано. Проснулся оттого, что за окном залились лаем сторожевые псы. Звучали какие-то гневные голоса. Сервантес встал, оделся и вышел на улицу. Праздничные гуляния уже закончились. Огромный полумесяц покачивался в небе, как фелука. Прямо напротив дома находился небольшой сквер. Оттуда доносился звон стали. «Дуэль», — подумал Сервантес. Он подошел совсем близко, но дуэлянты его не заметили. Опытным взглядом Сервантес сразу увидел, что один из дуэлянтов намного лучше владеет шпагой. Он атаковал быстро и легко. Вот он сделал выпад в терции и точно рассчитанным движением вонзил шпагу в грудь противника. Тот глухо вскрикнул и медленно опустился на землю. Победитель не стал терять времени и скрылся в темноте.
Сервантес склонился над телом. Несчастный был еще жив. На губах его пузырилась кровь.
— Я защищал честь жены, — прошептал он и потерял сознание.
— Он жив? — спросила прибежавшая на шум Каталина.
— Да. Надо внести его в дом. Возможно, ему еще можно помочь.
— Да ты что, Мигель? Закон запрещает вносить в дом раненых и убитых на улице. Они должны оставаться на месте до прихода служителей закона.
— Делай, что я говорю.
Он взял раненого за плечи, Каталина за ноги, и они внесли его в квартиру Осмотрев рану, Сервантес понял, что она смертельна. К утру незнакомец скончался, так и не придя в сознание. Лишь после этого Сервантес уведомил о случившемся муниципальные власти. Сотрудники префектуры во главе с сержантом появились быстро. Сержант, человек с лунообразным лицом и большим носом, спросил тоном, не предвещающим ничего хорошего:
— Кто тут хозяин?
— Ну, я, — сказал Сервантес. — Что вам угодно, сержант?
— Мне угодно сказать, что я должен арестовать вас и вашу супругу за нарушение закона. Вы разве не знаете, что нельзя вносить в дом тех, кто убит или ранен на улице?
— Я этого не знал.
— Незнание не является оправданием.
— По-вашему, было бы лучше, если бы мы оставили его умирать в сквере, как собаку? — Сервантесу становилось уже муторно на душе от этого разговора.
— Закон есть закон.
Так Сервантес и его жена оказались в тюрьме. Каталина — впервые в жизни. Сервантес — в который уже раз. Началось долгое дознание. Испанский бюрократический аппарат славился своей медлительностью, и сидеть бы супругам бог весть сколько времени, если бы не одно обстоятельство. Убитый Гаспаро де Эспелето оказался членом знатной и влиятельной семьи. Глава семейного клана придворный гранд Мануэль де Эспелето, узнав, как было дело, добился их освобождения.
* * *
В начале 1606 года Сервантес с семьей переезжает в Мадрид вслед за двором Филиппа III. Трудно понять, какая сила заставляла его всегда держаться поближе к королевской резиденции. Уж не надеялся ли он на то, что рано или поздно король обратит на него благосклонное внимание. Если это так, то он глубоко заблуждался.
Поселился Сервантес далеко от центра, на тихой улочке Св. Магдалены. Теперь, после успеха первого тома «Дон Кихота», он вновь возникает в литературных кругах. Возобновляет знакомство с Лопе де Вегой, встречается с Кеведо, Эспинелем и другими знаменитостями. Казалось, что он добился почета и уважения в литературном мире. Повсюду чествовали автора знаменитой книги, записывали в члены модных литературных и религиозных обществ, перед ним распахнулись двери академий.
Сервантес на первых порах старался завязать дружеские отношения с некоторыми из своих собратьев. Хвалил те их произведения, которые не принуждали его кривить душой. Посвящал свои стихи Мендозе, Лопе де Вега и другим.
Но характер у Сервантеса был ершистый. Несмотря на внешние знаки уважения, коллеги его не любили, а в их отношении к нему не было искренности. Они не верили в его доброжелательство, видели в нем чуждого им человека. Многие из них питали к нему скрытую вражду. Им было неприятно сознавать, что своим успехом Сервантес обязан исключительно себе. Они принимали за надменность независимость его литературных и политических воззрений. Их задевало, что он не нуждался ни в чьем покровительстве и не шел по жизни проторенными дорогами. Они чувствовали, что этот старик всегда будет живым укором для любой посредственности.
Кроме всего прочего, Сервантес в первой части своего романа сумел задеть многих собратьев по перу, рассуждая о современной испанской литературе. Понятно, что врагов у него было хоть отбавляй. Ошеломленные блестящим успехом «Дон Кихота», они в первое время не решались выступить против него с открытым забралом. Но накопившееся раздражение со временем прорвало плотину сдержанности и перешло в неприкрытую вражду.
Главным противником Сервантеса стал Лопе де Вега. Это он назвал Сервантеса худшим из испанских поэтов. Это он объявил «Дон Кихота» вздорной книгой, которую не стоит читать. Де Вега, в сущности, никогда не упускал из виду давнего соперника и натравливал на него своих литературных шестерок.
Прошедший через горнило тяжких испытаний, никогда не ходивший в баловнях у судьбы, Сервантес вынес свой приговор обществу, столь несправедливо отнесшемуся к нему, в блестящей сатире «Собачий разговор».
За собаками, так же как и за бедняками, — писал Сервантес, — признано право служить человеку, но отнято право мыслить. Однако собаки обладают такими ценными качествами, как память, благодарность и верность. На алебастровых могилах многих испанцев ставят лепные изображения их собак как символы верности. Быть может, природный инстинкт собак, их сметливость, чуткость и восприимчивость доказывают, что они обладают непостижимой для нас долей ума и рассудка.
В своей сатире Сервантес наделил даром слова двух собак. Одну звали Сцепион, а другую Берганца. В беседе с приятелем Берганца рассказывает о своей жизни, состоящей из многочисленных злоключений. Этот пес исходил всю Испанию. Служил в армии, откуда сбежал, потому что развращенность и отсутствие дисциплины среди солдат показались ему невыносимыми. Служил на бойне в Севилье и был поражен тем, что делается в ее бедных кварталах.
В ужасе бежал Берганца из города и поступил на службу к пастухам, но и здесь царили дикие нравы. Пастухи поедали вверенных им овец.
Тогда он стал сторожевым псом, но за ревностное исполнение своих обязанностей был посажен на цепь и отравлен. Он стал служить префекту, но тот оказался сообщником воров и мошенников. Берганца отправился в Вальядолид и устроился в больнице, где увидел людей мрущих, как мухи, из-за недоброкачественного лечения.
В своих скитаниях он встретил множество лживых женщин — эту подлинную язву испанского общества. В доме знатных господ, куда Берганца попал по протекции, его искусала комнатная собачка за его прямоту, после чего хозяева вышвырнули его на улицу.
— Послушай, — сказал Сцепион, выслушав его историю, — у каждого своя судьба и свое ремесло. Советы бедняка никому не нужны. Бедняк должен знать свое место и не лезть с советами к сильным мира сего.
«Собачий разговор» — эта красноречивая защита униженных и оскорбленных — и есть нелицеприятная оценка Сервантесом общественной и социальной жизни Испании.
Хроника восемнадцатая, в которой рассказывается о втором томе «Дон Кихота», о донкихотстве и о последних годах жизни Сервантеса
После выхода в свет первого тома «Дон Кихота» Сервантес резко прервал участие в литературной жизни Мадрида. Постоянные нападки завистливых ничтожеств, возомнивших себя писателями, травля врагов и клевета со стороны тех собратьев-поэтов, которых он вольно или невольно сумел обидеть, омрачали его жизнь. К тому же на него уже легла тень приближающейся старости. Ныли к непогоде давние раны, мучила бессонница. Тяготили постоянное напряжение и преувеличенная чувствительность. Любая несправедливость болью отдавалась в сердце. Одиночество, изнурявшее душу, не растворялось в беседах, не разряжалось в любовных забавах, не тонуло в алкоголе. Оно всегда было с ним.
Жизнь научила Сервантеса скептически относиться к людям, но не смогла истребить его глубокую веру в добро. Не обнаружив ничего идеального в земном, он стал искать его в небесном. «Для Бога, — говорил он, — самый бедный богаче всех».
В 1608 году жившая с его семьей родственница Сервантеса Магдалена вступила в общество терцинариев — так называлось братство мирян, объединенных под эгидой Францисканского ордена, и через два года приняла постриг. Ее примеру последовали сестра Андреа, а затем и жена Каталина. Сам же Сервантес вступил в Братство рабов святейшего причастия — возможно, потому что в это общество входили такие высокопоставленные особы, как герцог де Лерма, архиепископ Толедский Бернардо де Сандоваль-и-Рохас, популярные писатели того времени и даже сам Лопе де Вега. Этот кумир публики был врагом Сервантеса и причинил ему немало зла, но автор «Дон Кихота» продолжал восхищаться его талантом и творческой мощью.
Лишь в 1613 году Сервантес вновь появился в литературном мире, издав том из двенадцати новелл, написанных в поучение дочери Изабелле. В годы своих скитаний он, всегда зорко следивший за литературной жизнью, обратил внимание на входящие тогда в моду итальянские новеллы. Ему понравилась их легкая изящная форма, и он подумал, что неплохо было бы пересадить это итальянское растение на испанскую почву. И ему это удалось. Воспользовавшись своеобразной пикантностью итальянских сюжетов, он внес в них героический дух старой Испании. По литературному совершенству и стилистической отточенности новеллы не уступают «Дон Кихоту» и даже превосходят его. В этой книге Сервантес впервые проявляется как взыскательный стилист и мастер чувственно совершенного языка. В его новеллах выразительная сжатость стиля полностью соответствует четкости новеллистической композиции. «Новеллы» имели большой успех и за десять лет выдержали девять изданий.
Прошел всего год после успеха «Новелл», и в свет вышла сатирическая поэма Сервантеса «Путешествие на Парнас». Всю жизнь Сервантесу приходилось воевать, — то с турками, то с плохим театром, а теперь вот с плохими поэтами. В то время в Испании поэты плодились, как кролики. Это была целая корпорация бесталанных виршеплетов, изнеженных, болтливых и дерзких попрошаек. Они осаждали академические конкурсы и штурмовали дворцы знатных грандов в поисках покровителей и кормильцев. Все они выставляли напоказ свою нищету и свои жалкие творения.
В 1612 году эта свора борзописцев пришла в неописуемое волнение. Дело в том, что покровитель искусств граф Лемос, уезжая в Неаполь, где он получил пост вице-короля, объявил, что возьмет с собой лучших поэтов Испании. И тогда началось нечто невообразимое. Желающих оказалась тьма тьмущая. Доверенные лица графа Демоса братья Архенсола, которым было поручено произвести отбор, растерялись от такого обилия служителей муз. Ну, а Сервантеса не включили даже в предварительный список. Он никому не был нужен. Его недоброжелатели говорили, что время его прошло, что он устарел, этот бедный старик. Мол, проза у него еще куда ни шло, а вот со стихами абсолютный провал.
Сервантес, привыкший терпеливо сносить удары, на сей раз решил высказать все, что думает об этих людях и об их поэтических опусах. И он сделал это в бурлескно-сатирической поэме «Путешествие на Парнас», где крупными мазками изобразил сражение, которое велось за обладание поэтическим Олимпом между «хорошими» и «плохими» поэтами.
На минуту, но только на минуту, Сервантес позволил дать волю своей горечи. Устами Меркурия он воздал себе должное, то есть сделал то, чего он тщетно ждал от братьев по поэтическому цеху:
Твой труд уже проник во все пределы, На Росинанте путь свершает он. И зависти отравленные стрелы Не создают великому препон.В этой поэме Сервантес дал оценку творчеству поэта. С присущим ему великодушием он о многих отозвался благожелательно, но это не убавило числа его врагов.
* * *
Что такое донкихотство? Трудно исчерпывающе ответить на этот вопрос, ибо донкихотство — понятие многообразное и трактуется по-всякому. Обычно донкихотство определяют как отсутствие чувства реальности и сравнивают с Дон Кихотом человека, прущего на рожон и потому нелепого, жалкого и смешного. Но при более глубоком понимании донкихотства в нем видят стремление преобразовать мир и победить зло личным примером, а также рыцарскую верность мечте, как бы ни противоречила она реалиям жизни.
Наиболее ярким проявлением донкихотства принято считать восьмую главу первого тома «Бой с ветряными мельницами», где в яркой форме проявляется сумасшествие Дон Кихота:
Тут они увидели тридцать или сорок ветряных мельниц, стоявших среди поля; заметив их, Дон Кихот сказал своему оруженосцу:
— Добрая судьба руководит нашими делами лучше, чем мы могли бы этого желать. Посмотри вон в ту сторону, друг Санчо, видишь там тридцать, а то и больше свирепейших великанов? Сейчас я вступлю с ними в бой и перебью всех до единого: эта добыча послужит началом нашего богатства, ибо такой бой праведен, и самому Богу угодно, чтобы сие злое семя было стерто с лица земли.
— Какие такие великаны? — спросил Санчо Панса.
— Да вот те, что перед тобой, — ответил Дон Кихот. — Видишь, какие у них огромные руки? У некоторых они длиной почти в две мили.
— Поверьте, ваша милость, то, что там виднеется, — вовсе не великаны, а ветряные мельницы, а то, что вы принимаете за руки, — это крылья, которые кружатся от ветра и вращают жернова.
— Сразу видно, — ответил Дон Кихот, — что в деле приключений ты еще новичок: это великаны; и если тебе страшно, так отойди в сторону и читай молитвы, а я тем временем вступлю с ними в жестокий неравный бой.
С этими словами он вонзил шпоры в бока Росинанта, не обращая внимания на крики Санчо, который уверял его, что он нападет не на великанов, а на ветряные мельницы. Дон Кихот, будучи твердо убежден, что перед ним великаны, не слышал криков своего оруженосца и не узнавал мельниц, хоть и были они совсем поблизости. Он мчался вперед, громко восклицая:
— Не бегите малодушные и подлые создания, ибо лишь один рыцарь нападет на вас всех!
В эту минуту поднялся легкий ветер, и огромные крылья начали вращаться. Заметив это, Дон Кихот продолжил: — Если бы у вас было больше рук, чем у самого титана Бриарея, вы бы замахали ими всеми, от расплаты вам все равно не уйти.
Сказав это и поручив свою душу Дульсинее с мольбой помочь ему в опасную минуту, он, прикрывшись щитом, с копьем наперевес, пустил Росинанта в галоп, и, ринувшись на ближайшую к нему мельницу, вонзил копье в ее крыло. В эту минуту сильный порыв ветра повернул крыло, и оно, разломав копье в щепки, потащило за собой и коня и всадника, которые прежалким образом отлетели на большое расстояние. Санчо во всю прыть своего осла поскакал на помощь своему господину и, подъехав, убедился, что тот не может шевельнуться: с такой силой он и Росинант грохнулись оземь.
— Господи помилуй! — воскликнул Санчо. — Не говорил ли я вам, ваша милость, чтобы вы были осторожнее и что это ветряные мельницы? Ведь только тому это не ясно, у кого самого мельницы в голове.
— Замолчи, друг Санчо, — ответил Дон Кихот. — Дела ратные больше всех других подвержены превратностям судьбы; тем более что мне думается — да так оно и есть на самом деле! — это колдун Фрестон, похитивший у меня книги и жилье, превратил и великанов в мельницы, дабы лишить меня славы победы: так сильна его вражда ко мне. Но рано или поздно его чары рассеются мощью моего меча.
— Все в воле Божьей, — отвечал Санчо.
В этой главе высветляется не только безумие Дон Кихота, но и его неумение смириться с поражением. На самом же деле, смысл ее гораздо шире. История Дон Кихота не сводится к борьбе с ветряными мельницами. Это эпопея редкой самоотверженности, апофеоз человеческого достоинства, летопись горестных заблуждений и пример величия духа.
Дон Кихот — не просто забавный чудак. Он живое воплощение веры в вечную и незыблемую истину, достойную преданного служения, вплоть до самопожертвования. Жизнь свою Дон Кихот ценит лишь потому, что она для него средство к утверждению идеала справедливости на земле.
И пусть говорят, что его идеал — это плод расстроенного воображения человека, свихнувшегося на почве рыцарских книг. Суть дела от этого не меняется. Более того, здесь-то и кроется комическая сторона великого романа, без которой он вообще немыслим.
Да и с ветряными мельницами не так все просто. Их соорудили в середине XVI века фламандские купцы в Ла-Манче, страдавшей от недостатка воды. Современники Сервантеса с изумлением взирали на эти странные сооружения. В испанском языке того времени термин molino de viento (ветряная мельница) приобрел значение чего-то угрожающего и фантастического. Именно поэтому распаленное рыцарскими романами воображение Дон Кихота, возбужденное к тому же ожиданием «доселе неслыханных приключений», с такой легкостью приняло гигантские мельницы за толпу грозных великанов.
* * *
Ошеломляющий триумф первого тома «Дон Кихота» оставил все же у Сервантеса чувство неудовлетворенности. С его точки зрения он не был полным, не стал проводником его идей, не выразил его отношения к жизни. Многого Сервантес не договорил, многое из того, что он все же сказал, не поняли. Публика до колик смеялась над сумасбродными поступками Рыцаря печального образа и совсем не обращала внимания на его «золотые» речи. А ведь Дон Кихот не только рыцарь и поэт, он, при всем своем сумасбродстве, еще и человек острого ума. По словам одного из персонажей романа, «добрый этот идальго говорит глупости, только если речь заходит о пункте его помешательства, но когда с ним заговорят о чем-нибудь другом, он рассуждает в высшей степени здраво и высказывает ум во всех отношения светлый и ясный».
Во втором томе тональность повествования меняется. Дон Кихот второй части — это уже не персонаж, созданный для насмешек и колотушек. Теперь он в гораздо в большей степени, чем раньше, alter ego автора. Кажется, что сам Сервантес кладет руку на плечо своего героя и говорит ласково: «Перестань дурачиться».
Дон Кихот второго тома хоть и не отрешился от своей мании, но теперь на первый план выступили его ум и благородство. Поразительны по своей глубине его проникновенные суждения о поэзии, любви, красоте, верности и многих других вещах.
Весьма любопытно, что Дон Кихота действительно начинают воспринимать как странствующего рыцаря люди полностью вменяемые. Дон Диего де Маранда, человек умный и образованный, бывший свидетелем сражения Дон Кихота со львом, без тени иронии представляет его своей жене как «странствующего рыцаря, самого отважного и самого просвещенного, какой только есть на свете».
Не менее важным персонажем романа является Санчо Панса. Он постоянно жалуется и всего боится. Ценит удобства и всегда хочет есть. Работать не любит, зато обожает отдых и сон. Мечтает о богатстве и страшится болезней и смерти.
Санчо Панса и Дон Кихот являют собой единство противоположностей. Оруженосец воплощает все земное и смертное в человеке, а Рыцарь печального образа — его величие и божественную суть. И вот что удивительно: Санчо Панса часто высмеивает своего господина, добродушно подшучивает над ним, отлично понимает, что он безумен. Но он трижды покидает родину, жену, дом и любимую дочь, чтобы безоглядно следовать за этим безумцем. Подвергает ради него свою жизнь опасностям. Предан ему до самой смерти, любит его, гордится им и, преклонив колени, рыдает у ложа своего господина, покидающего сей бренный мир. Никакой корыстью такой преданности объяснить нельзя. Санчо Панса, обладающий здравым смыслом, хорошо понимает, что оруженосцу такого рыцаря, как Дон Кихот, кроме колотушек ничего не достанется. Истинная причина его преданности кроется в воздействии высочайших нравственных качеств такой личности, как Дон Кихот, на его простую душу.
Особо следует отметить наставления, которые Дон Кихот дает Санчо Пансе, отправлявшемуся в качестве губернатора на остров Баратарию: «Гордись, Санчо, своим скромным происхождением и не стыдись говорить, что ты — сын крестьянина. Если ты сам не устыдишься его, тогда никто не пристыдит тебя им. Гордись лучше тем, что ты — незнатный праведник, чем тем, что знатный грешник.
Если ты изберешь добродетель своим руководителем и постановишь всю славу свою в добрых делах, тогда тебе нечего будет завидовать людям, считающим принцев и других знатных особ своими предками. Кровь наследуется, а добродетель приобретается и ценится так высоко, как не может цениться кровь.
Не отдавай своего дела на суд другому, что так любят невежды, претендующие на тонкость и проницательность.
Пусть слезы бедняка найдут в сердце твоем больше сострадания, но не справедливости, чем дары богатого.
Старайся открыть во всем истину: старайся прозреть ее сквозь обещания и дары богатых и сквозь рубище и воздыхания бедных.
И когда правосудие потребует жертвы, не обрушивай на главу преступника всей кары сурового закона; судия неумолимый не вознесется над судьею сострадательным.
Но, смягчая закон, смягчай его под тяжестью сострадания, но не подарков.
И если станешь ты разбирать дело, в котором замешан враг твой, забудь в ту минуту личную вражду и помни только правду. Да никогда не ослепит тебя личная страсть в деле, касающемся другого.
Не оскорбляй словами того, кого ты вынужден будешь наказать делом: человека этого и без того будет ожидать наказание, к чему же усиливать его неприятными словами.
Когда придется тебе судить виновного, смотри на него, на несчастного слабого человека, как на раба нашей греховной натуры. И оставаясь справедливым к противной стороне, яви, насколько это будет зависеть от тебя, милосердие к виновному, потому что, хотя богоподобные свойства наши все равны, тем не менее милосердие сияет в наших глазах ярче справедливости».
Как видим, эти наставления представляют собой не только эталон мудрости, но и образец высокой гуманности. Чтобы оценить их по достоинству, следует вспомнить, что Сервантес писал это в век торжества инквизиции, когда слово «милосердие» вызывало лишь презрительные усмешки.
С каждой последующей главой второго тома все ярче проступают прекрасные черты его героев, а сам Сервантес все больше привязывается к дивным творениям своей фантазии. Он живет их жизнью и относится к ним с такой серьезностью и участием, что это невольно передается читателю, который вслед за автором начинает воспринимать их как реальных личностей.
Следует отметить еще одну удивительную особенность великого романа. В «Дон Кихоте» текст трансформирует реальность. Уже в первом томе реальность постепенно превращается в контекст рыцарских романов, в котором Дон Кихот действительно является странствующим рыцарем. Окружающие Дон Кихота люди — священник, цирюльник, бакалавр, граф и графиня, также начитавшиеся рыцарских романов, не щадя усилий укрепляют Дон Кихота в убежденности, что он странствующий рыцарь, создают вокруг него антураж рыцарской эпохи. Дело в том, что эти персонажи, желая хитростью избавить его от безумия, прибегают к безумным способам, которые лишь укрепляют веру Дон Кихота в реальность мира странствующего рыцарства.
Во втором томе еще ярче проступает влияние текста на роман. Дон Кихот действует уже в новой реальности, где существуют не только романы о рыцарских подвигах, но и роман о нем самом (первый том книги), успевший оказать сильное влияние на читателей. Далеко не все из них восприняли Дон Кихота как свихнувшегося чудака. Когда Дон Кихот и Санчо Панса встречаются с двумя девушками в одеждах пастушек, одна из них произносит восторженную речь: «Ты знаешь, кто этот сеньор? Так вот знай же, что это храбрейший из всех храбрецов, самый пылкий из влюбленных и самый любезный из людей, если только не лжет и не обманывает нас вышедшая в свет история его подвигов, которую я читала. Я могу ручаться, что спутник его — это некий Санчо Панса, его оруженосец, с шутками которого ничьи другие не могут идти в сравнение» Другая пастушка говорит, что Дульсинею Тобосскую уже вся Испания признала первой красавицей.
И еще одна особенность «Дон Кихота». Исследователи давно обратили внимание на многочисленные цитаты из Библии, щедро рассыпанные по всему тексту романа. Их более пятидесяти. И что самое удивительное, в «Дон Кихоте» имеется почти детально воспроизведенное заимствование из Талмуда. Обратимся к главе XLV второго тома, где рассказывается о том, как премудрый Санчо Панса вступил во владение своим островом и как он начал им управлять:
Засим к губернатору явились два старика; одному из них трость заменяла посох, другой же, совсем без посоха, повел такую речь:
— Сеньор! Я дал взаймы этому человеку десять золотых — я хотел уважить покорнейшую его просьбу, с условием, однако ж, что он мне их возвратит по первому требованию. Время идет, а я у него долга не требую: боюсь поставить его этим в еще более затруднительное положение, нежели в каком он находился, когда у меня занимал; наконец, вижу, что он и не собирается вернуть долг, ну и стал ему напоминать, а он мало того что не возвращает, но еще и отпирается, говорит, будто никогда я ему этих десяти эскудо взаймы не давал, а если, дескать, и был такой случай, то он мне их давным-давно возвратил. У меня нет свидетелей ни займа, ни отдачи, да и не думал он отдавать мне долг. Нельзя ли, ваша милость, привести его к присяге, вот если он и под присягой скажет, что отдал мне деньги, то я его прощу немедленно вот здесь, перед лицом Господа Бога.
— Что ты на это скажешь, старик с посохом? — спросил Санчо.
Старик же ему ответил так:
— Сеньор! Я признаю, что он мне дал взаймы эту сумму — опустите жезл, ваша милость, пониже. И коли он полагается на мою клятву, то я клянусь в том, что воистину и вправду возвратил и уплатил ему долг.
Губернатор опустил жезл, после чего старик с посохом попросил другого старика подержать посох, пока он будет приносить присягу, как будто бы посох ему очень мешал, а затем положил руку на крест губернаторского жезла и объявил, что ему точно ссудили десять эскудо, ныне с него взыскиваемые, но что он передал их заимодавцу из рук в руки. Заимодавец же, мол, по ошибке несколько раз потом требовал с него долг.
Тогда губернатор спросил заимодавца, что тот имеет возразить противной стороне, а заимодавец сказал, что должник, вне всякого сомнения, говорит правду, ибо он, заимодавец, почитает его за человека порядочного и за доброго христианина, что, по-видимому, он запамятовал, когда и как тот возвратил ему десять эскудо, и что больше он у него их не потребует. Должник взял свой посох и, отвесив поклон, направился к выходу. Тогда Санчо, видя, что должник, как ни в чем не бывало, удаляется, а истец покорно на это смотрит, приставив указательный палец к бровям и переносице, погрузился в раздумье, но очень скоро поднял голову и велел вернуть старика с посохом, который уже успел выйти из судебной палаты. Старика привели. Санчо же, увидев его, сказал:
— Дай-ка мне, добрый человек, твой посох, он мне нужен.
— С великим удовольствием, — сказал старик, — возьмите, сеньор.
И он отдал ему посох. Санчо взял посох, передал его другому старику и сказал:
— Ступай с Богом, тебе заплачено.
— Как так, сеньор? — спросил старик. — Разве эта палка стоит десять золотых?
— Стоит, — отвечал губернатор, — а если не стоит, значит, глупее меня никого на свете нет. Сейчас вы увидите, гожусь я управлять королевством или нет.
И тут он велел на глазах у всех сломать посох. Сказано — сделано, а внутри оказалось десять золотых. Все пришли в изумление и признали губернатора за новоявленного Соломона. Санчо спросили, как он догадался, что десять эскудо спрятаны в этой палке. Он ответил так: видя, что старик, коему надлежало принести присягу, дал подержать посох истцу, а поклявшись, что воистину и взаправду возвратил долг, снова взял посох, он, Санчо, заподозрил, что взыскиваемый долг находится внутри этой палки. Отсюда, мол, следствие, что сколько бы правители сами по себе ни были бестолковы, однако вершить суд помогает им, видно, никто, как Бог…
А вот как эта же история, известная как «посох Рабы», изложена в Вавилонском Талмуде. Рав Аба бар Нахмани (Раба), возглавлявший иешиву в Пумбедите в Персии в начале IV века новой эры, считается одним из создателей Талмуда. Ученики называли его «колебателем гор», настолько острым и неожиданным был его подход к решению любой проблемы. И вот что однажды с ним приключилось: «Заимодавец предстал перед Рабой с просьбой о помощи. Заимодавец сказал должнику: „Заплати мне!“ Должник ответил: „Я заплатил ему!“ Раба сказал должнику: „Если это так, то пойди и поклянись, что ты уже заплатил ему“. Он пошел и принес посох, в который засунул деньги. Опираясь на него, появился в суде и сказал заимодавцу: „Подержи посох в своей руке“. Потом взял свиток Торы и поклялся, что он выплатил заимодавцу весь долг. В гневе заимодавец сломал посох, и монеты посыпались на землю. Так оказалось, что должник говорил под присягой правду».
Несмотря на ряд различий, идентичность этих историй очевидна. Возникает вопрос: не связан ли интерес Сервантеса к Библии и Талмуду с его происхождением от марранов по материнской линии? Большинство исследователей это категорически отрицают, ссылаясь на то, что еврейская тема почти отсутствует в творчестве писателя. Появляется она лишь на закате жизни Сервантеса, в последних его произведениях. Вот какой монолог автор вкладывает в уста одного из героев пьесы «Великая султанша госпожа Каталина де Овьедо»: «О всеразрушающая нация! О бесчестные! О противная раса, до какой низости довели вас ваши пустые надежды, ваше безумие и несравненное упрямство. Вы, вызывающие жестокость и закоснелость вопреки доводам справедливости и разума».
Это вроде бы явное свидетельство враждебного отношения Сервантеса к евреям. Но мы ведь знаем, что демонстративный антисемитизм нельзя расценивать как доказательство отсутствия в жилах еврейской крови. Ненависть к своему происхождению и, как следствие, к своему племени среди евреев, в особенности среди крещеных евреев, отнюдь не редкость на протяжении всей еврейской истории. Возможно, что в конце жизни Сервантесу, добившемуся с огромным трудом всенародной славы, захотелось полностью идентифицировать себя с испанским национальным духом, в котором враждебное отношение к гонимому племени занимает далеко не последнее место.
* * *
В 1614 году литературные враги Сервантеса нанесли хорошо рассчитанный удар, поразивший его в самое сердце.
В Мадриде вышло в свет сочинение под названием: «Вторая часть изобретательного идальго Дон Кихота Ламанчского, содержащая рассказ о его третьем выезде и пятую книгу его приключений». При беглом взгляде эту книгу можно было принять за сочинение Сервантеса, если бы внизу не значилось мелким шрифтом: «Сочинено лиценциатом Алонсо Фернандес де Авеллянеда, уроженцем города Тордесильяс. Напечатано Филиппе Роберто. 1614 год».
Сервантес был потрясен. С изумлением и гневом смотрел он на ложного «Дон Кихота» и чувствовал себя как мать, у которой украли ребенка.
Кто же он такой, Алонсо Фернандес де Авеллянеда? Откуда взялся этот подлый и коварный враг? Его имя Сервантесу ничего не говорило. А между тем он был хорошо осведомлен не только о многих обстоятельствах жизни Сервантеса, но даже о его литературных планах. Пролог к ложному «Дон Кихоту» являет собой целый ряд грубых оскорблений и недостойных намеков на старость Сервантеса, на его бедность и увечье. Авеллянеда идет так далеко, что уподобляет Сервантеса разрушенному замку Сан-Сервантес.
Что заставило автора этой фальшивки прибегнуть к такому средству? Желание разбогатеть за чужой счет? Нет, не только. Слишком уж пристрастен насыщенный злобой тон повествования. Личная обида? Да, скорее всего именно это. К тому же Авеллянеда сам признал, что одна из причин написания книги — оскорбление, которое ему якобы нанес Сервантес. Как ни напрягает Сервантес память, она ничего ему не подсказывает. Впрочем, Авеллянеда дал ему еще одну нить. Оказалось, что он мстит не только за свою, но и за чужую обиду. Сервантес, видите ли, обидел человека, «кого справедливо превозносят самые отдаленные народы и кому столь многим обязана наша нация»… Ясно, что Авеллянеда имеет в виду Лопе де Вега. Значит, автора фальшивки следует искать в его окружении.
Но хуже и больнее всего то, что Авеллянеда надругался над Рыцарем печального образа, превратив его в злобную и пошлую карикатуру. Его Дон Кихот — бессовестный болтун, жалкий хвастунишка. Он только то и делает, что произносит напыщенные речи, занимается мелкими дрязгами, а однажды затевает нелепую ссору с актерами, которая заканчивается для него очередным позором. Актеры издеваются над ним, повергают его на землю и в качестве наказания разыгрывают перед ним пьесу Лопе де Вега.
Дон Кихот Авеллянеды — это завистливый, сварливый и жалкий дурак, не имеющий ничего общего с умным и благородным героем Сервантеса. В конце фальшивого романа его сажают в дом умалишенных. Но и это кажется недостаточным для тайного врага Сервантеса. Полагая, что еще мало унизил его, он заставляет своего Дон Кихота выздороветь и пойти на улицу с протянутой рукой.
Сервантес узнал о наглом покушении на своего «Дон Кихота», когда уже весьма значительно продвинулся в написании второго тома. Он работал в это время над 59-й главой и, начиная с нее, до самого конца романа не переставал порицать и обличать Авеллянеду.
Мы же опять получили возможность убедится в том, как текст влияет на реальность. Влияние ложного «Дон Кихота» на подлинного не подлежит сомнению. Начиная с 59-й главы книги Сервантес не упускает своего врага из виду и строит повествование как полемику с ним. Он усиливает свои идейные позиции. Точно обозначает, чего хочет. Рассказывает о своих упованиях, раздумьях и надеждах. Еще глубже раскрывает трогательную человечность своих любимых героев. Более того, Сервантес исцеляет своего героя от безумия и решается даже на такой нелегкий для себя шаг, как смерть Дон Кихота. Трагический финал романа должен оградить героя от новых посягательств литературных негодяев. В ноябре 1615 года подлинный второй том романа вышел в свет.
И все же кто же был автором ложного «Дон Кихота»? Чтобы выяснить это, Сервантес встретился с Лопе де Вега. Он пришел в театр, где шла репетиция новой его пьесы. Мэтр выглядел гораздо моложе своих пятидесяти двух лет. Смуглое лицо Лопе с медальным профилем показалось Сервантесу нервно напряженным, чему способствовала быстрота его речи и движений. Как и в былые времена, Сервантес восхитился его окрыленным вдохновением.
«Нет, — подумал Сервантес, — не может быть, чтобы такой человек был причастен к подобной мерзости». Лопе де Вега уже заметил его своими бархатно-темными глазами и любезно приветствовал.
— Рад вас видеть, дон Мигель, — сказал он. — Чем могу быть полезен?
Его взгляд упал на книгу Авеллянеде, которую Сервантес держал в руках.
— Неужели, дон Мигель, вы думаете, что я имею какое-то отношение к этой гнусности? — спросил он холодно.
— Нет, — сказал Сервантес, — я так не считаю, но, может быть, вам известно что-нибудь о том, кто этот негодяй?
— Ходят разные слухи, — усмехнулся Лопе. — Я слышал, что автором является некий монах Хуан Бласко. Впрочем, это всего лишь предположение.
— Вонючий, как я сразу не догадался, — произнес Сервантес.
Он сразу успокоился. Этот подонок был настолько мерзок и жалок, что на него нельзя было сердиться. Не сердятся ведь на крыс или гадюк.
* * *
Смерть Дон Кихота навевает на душу щемящее чувство печали и умиления. В последние мгновения земного существования все величие этого удивительного человека становится доступным каждому. Когда Санчо Панса, желая утешить своего бывшего господина, говорит ему, что скоро они снова отправятся на поиски рыцарских приключений, умирающий отвечает: «Нет, все это навсегда прошло, и я прошу у всех прощения: я уже не Дон Кихот, я снова Алонсо Добрый, как меня некогда называли». Да, добрый. И это единственно верное слово, найденное в смертный час, потрясает читателя…
Манча… Бесконечная равнина с чахлыми растениями. Порывистый ветер и огромные крылья мельниц, маячащих на горизонте. Необыкновенно мягкие сумерки и влажная теплота земли. Здесь нашел последнее упокоение великий мечтатель Алонсо Добрый. В последний год жизни сюда часто наезжал из Мадрида старый и больной писатель. Здесь, в Эскивиасе, в низенькой ветхой хате на убогой деревенской улице, где по ночам тоскливо и протяжно воет бесприютный ветер, он написал свой второй и последний роман «Странствия Персилеса и Сихисмунды», который закончил печальными словами: «Простите, радости, простите, забавы. Простите, веселые друзья. Я умираю с желанием увидеть вас счастливыми в мире ином».
Сервантес полагал, что этому роману суждено стать либо самой худшей, либо самой лучшей книгой на испанском языке. Роман этот, вышедший уже после смерти писателя, не стал ни тем ни другим. Основная сюжетная линия его связана с нелегкой судьбой Персилеса, сына короля Исландии, и Сихисмунды, дочери фрисландского короля. Этот роман, создававшийся на протяжении многих лет, отличается неровностью стиля, но одновременно удивительной чистотой мысли и чувства.
* * *
В канун весны 1616 года, за два месяца до смерти, направляясь в Эскивиас, Сервантес остановился пообедать в придорожной корчме. Было еще холодно. Топился камин, и жаркое пламя трепетало над углями с тихим потрескиванием.
За соседним столиком сидел черноволосый молодой человек в сером плаще с живыми темными глазами и бледным лицом. «Студент, наверное», — подумал Сервантес. Человек этот встал и подошел к его столику.
— Вы ведь дон Мигель де Сервантес? — спросил он. — Автор «Дон Кихота»?
— Да, — односложно ответил Сервантес, не терпевший случайных знакомств.
Но «студент» бесцеремонно уселся напротив и сказал:
— Вы хоть понимаете, что написали книгу на все времена? Поразительна эпическая форма мировой иронии в вашем романе. Я чуть не заплакал над эпизодом, когда Дон Кихота топчет стадо свиней. А на что еще могут рассчитывать благородные рыцари в нашем грубом мире?
— Кто вы такой? — спросил Сервантес, тронутый искренностью этого человека.
— Простите, что сразу не представился. Меня зовут Уриэль Дакоста.
— Вы из «новых христиан»?
— Ну, да. Но не таких уж и новых. Мои предки перешли в католичество свыше ста лет назад. А вы знаете, что особенно потрясает в вашем романе? Идея о том, что общество объединяет присущий всем людям закон любви к ближнему. Он существует независимо от религиозных постулатов и проводит различие между добром и злом.
Сервантес нахмурился. Это уже граничило с ересью.
— Религия включает в себя все, — в том числе и нравственные законы, — сказал он.
— Об этом можно поспорить, — улыбнулся Дакоста.
Сервантес, почувствовавший вдруг симпатию к своему собеседнику, неожиданно для себя произнес:
— А я вот все чаще думаю о близкой смерти. Потому, наверно, что серьезно болен.
Уриэль Дакоста посмотрел на него внимательно и сочувственно:
— Я немного изучал медицину, дон Мигель. Ваша болезнь именуется водянкой, и ее не излечить всем водам океана, даже если бы вы стали принимать их по капле. Вы должны срочно привести в порядок свои дела, ибо конец может наступить в любое время…
Сервантес и сам это знал. Встречу с этим странным человеком он описал в прологе к роману «Странствия Персилеса и Сихисмунды», окрашенном легкой печалью.
Сервантес скончался в апреле 1616 года на руках своей жены Каталины. Похоронили его во францисканском монастыре Св. Троицы. В 1633 году монастырь был покинут монахами, и могила Сервантеса затерялась на долгие годы.
Но к четырехсотой годовщине смерти писателя поиски места его упокоения активизировались. При помощи проникающего глубоко в землю радара удалось обнаружить в подземной нише на заброшенном монастырском кладбище гроб с инициалами «MS». Находящиеся в нем останки опознали без проблем по искалеченной в битве при Лепанто левой руке.
Сервантес умер по странному совпадению не только в один год, но и в один день с Шекспиром. Поэтому 1616 год, когда человечество потеряло двух гениев такого масштаба, считается завершением целой эпохи и рубежом перехода европейской культуры от Средневековья к Возрождению.
Примечания
1
Познай самого себя.
(обратно)
Комментарии к книге «Хроники времен Сервантеса», Владимир Фромер
Всего 0 комментариев