Виталий Орехов Лето столетия
© В. Орехов, 2017
Лето столетия
Когда разрушены основания, что сделает праведник?
Пс., 10: 3Пока мы не потеряемся, пока мы не потеряем мир, мы не находим себя и не понимаем, где мы. Я удалился в лес не поэтому.
Генри Давид Торо. «Уолден, или Жизнь в лесу»Pater Sancte, sic transit gloria mundi[1]!
Традиционный возглас кардинала во время церемонии вступления в сан нового римского папыЧасть I
Всё ещё только впереди
Всё ещё только впереди. И пепел, и огонь. И шум двигателей, и ракеты. И война, и слёзы. И звёзды, конечно.
А пока… стоял июнь. Жара. Лето! Отпуск решили провести все вместе. Лев Иванович сначала не был уверен, что получится у всех, не верил долго, но потом, когда в мае ему и Лиза сказала, что в Вершки приедет во второй половине июля, он успокоился. Хотя на самом деле больше за Семёнова переживал. Тяжело, мол, военные – люди несвободные, учения там всякие, РККА… Лев Иванович не очень знал, что такое РККА, но аббревиатура внушала ему внутреннее почтение. Хотя он военных не очень понимал и немного жалел, но не свысока, а по-отечески. Своих-то детей у Льва Ивановича не было. Ну как так не было… Не было, в общем. По бумагам…
Зато у Льва Ивановича была дача. Дача, конечно, принадлежала не ему, а Академии наук Союза ССР, но все уже давно знали, что дом 12 по улице Соломенной – дом Льва Ивановича Ниточкина, академика АН СССР и ВАСХНИЛ и виднейшего агротехника Советского Союза.
Как-то так получилось, что Вершки при распределении госдач не попали ни в одну из категорий. Это не были «военные» дачи, с которыми всё просто, по ранжиру. Не были они наркомовскими, не принадлежали и профсоюзам… Ни одно учреждение или предприятие, ни одно ведомство не смогло добиться для себя Вершков!
Дело в том, что постепенно под Москвой, как грибы после осеннего тёплого дождя, выросли дачные посёлки писателей, инженеров, военных и так далее. Не повезло только Вершкам. Два года новенькие дачки Вершков стояли нетронутые, то ли по недосмотру, то ли по сознательному вредительству, неизвестно. В любом случае на приятный взору район Вершки (бывшее село Рождественское) пытались положить глаз разные структуры, но всякий раз терпели неудачу за неудачей.
Неизвестно, кому пришло в голову смешать категории дачников, но идея понравилась всем, кому понравиться была должна, и так появилось новое садовое товарищество «Вершки». Ни к кому не приписанное полностью, только подачно. Например, дом 12 по улице Соломенной (единственной улице Вершков) был записан за Академией наук. Дом 14-й – за Московской филармонией, 15-й – за Наркоматом тяжёлой промышленности и так далее. В общем, как-то распределили дачи, и ещё заявки остались. Льву Ивановичу досталась 12-я госдача.
Лев Иванович дачу очень любил. Конечно, в ней всё было по-другому, чем во времена его детства. Так думал академик, вспоминая райский уголок, затерянный в Белоцерковской губернии, где он впервые познакомился со всей красотой флоры этого мира. Но что-то непередаваемое, томительно близкое к прошлому в его сотках было. Казалось, что и земля пахла так же, а когда июньское солнце согревало прорывавшиеся тёплые тюльпаны, он мог смотреть на них бесконечно. Что и говорить, к старости Лев Иванович становился сентиментальным. Он любил дачу, любил свою пожилую жену, любил жизнь и любил советскую власть. Почти за всё.
А ещё он любил своих соседей. Он искренне считал, что ему с ними очень повезло. Взять, к примеру, Лизу, одну из первых успешных советских аспиранток. Она не только благополучно защитила диссертацию, но и произвела сенсацию на Мировом симпозиуме по истории Понтийского царства в Стамбуле. Она сама перевела свой доклад на немецкий, и весь цвет мировой античной науки признал советского делегата Элайзу Шпак достойной заслуженной награды. Девчонке не было ещё и тридцати, а ей уже предложили читать лекции в университете Лозанны (по источниковедению Древней Греции) или начать преподавать в Сорбонне. А она отказалась, вежливо сославшись на важность работы в Крыму. Конечно, парижане и лозаннцы всё поняли правильно. А Лиза пусть не сразу, но получила дачу. Почему Лев Иванович так переживал за неё? Да просто в прошлом году она отправилась на всё лето в Крым, «копать древности», по её словам. Но сейчас её планы изменились, она написала из Ленинграда Льву Ивановичу, что в начале июня сможет быть в Вершках, а под Ялту уедет в середине сентября, когда погода не такая жаркая. У академика Ниточкина от сердца отлегло.
Насчёт остальных соседей он переживал гораздо меньше. Лев Иванович понадеялся на их честность и верность слову. Ещё в прошлом году он взял с каждого обещание, что дачники сделают всё, чтобы хотя бы часть отпуска провести в Вершках. Лев Иванович им верил. Сам он собирался выехать с женой на дачу в первый день лета.
От Москвы до Вершков
От Москвы до Вершков ехать было не очень близко. В начале тридцатых Наркомат путей сообщения провёл реконструкцию железных дорог на западном направлении: всё, включая насыпи, переложили заново. Новые немецкие рельсы, а шпалы наши, советские, ложились на проторённую дорогу легко, «мягко», как говорили путеукладчики. Прямо вдоль просеки прошла обновлённая старая дорога на Вершки, а затем – на Вязьму.
По Генплану развития путей сообщения столичного округа потом одноколейка должна была быть раздвоена и присоединена к магистральной линии Москва – Варшава. От неё к началу сороковых планировали вывести дополнительную колею на Ржев, Великие Луки, Псков и, возможно, дальше, на старый Ревель (так было записано в Генплане, хотя город уже лет десять назывался не иначе, как Таллин: злые языки утверждали, что просто царский план переписали из архивов, но им никто не верил). Паровоз с пятью вагонами ходил по одноколейке трижды в неделю летом и дважды зимой, для членов профсоюза путей сообщения проезд был почти бесплатный. Льву Ивановичу с супругой он стоил полтора рубля на каждого.
Как это бывает у стариков, сборы были долгими. Ещё в начале мая, как только сошёл последний снег, Лев Иванович просил свою жену Настасью Прокловну составить список вещей, которые бы они взяли. Настасья Прокловна уверенно утверждала, что всё держит в голове, но список всё-таки, втайне от Льва Ивановича, составила и по нему тихо собирала вещи. В принципе на даче всё необходимое было. Действительно, практически всё. От столовых приборов до простыней и наволочек. Более того, истопник товарищества должен был с середины апреля регулярно подтапливать все домики, а в магазинчике при товариществе был огромный выбор: как говорили, от хомутов до водки…
Но Лев Иванович отчётливо (а может быть, так ему думалось) помнил переезды на лето в имение своих родителей. Тогда большой дворянский дом собирался долго и обстоятельно. Очень, очень давно он был ребёнком – Лёвой Ниточкиным, с которым гувернантки говорили по-французски… Но он, собираясь в Вершки, помнил всё так, будто всё это – та, другая, Россия – было вчера. Иногда хотелось, чтобы и в его доме, как когда-то давно, ещё до Империалистической войны, звучал детский смех, а посуда гремела от пробегавших детских ножек. Но Лев Иванович знал, как никто, что всё проходит. Пройдёт и это.
Погода в Москве стояла прекрасная.
– Настенька, матушка, где мои очки? – спросил он у супруги, пока она заваривала чай в день выезда.
– Я всё уложила… Ох, Лёва, что же ты мне не веришь… – С возрастом у Настасьи Прокловны появилась старческая отдышка, и иногда, как, например, сейчас, ей тяжело было говорить.
Лев Иванович взглянул на свою пожилую супругу. Серый дорожный хлопчатобумажный костюм придавал ей солидность, будто она была депутатом или научным работником из академии. С возрастом видеть он стал хуже, но ощущал, как тепло она сердится. За столько лет совместной жизни он выучил, что, даже когда она бесконечно злилась на него, она никогда не позволяла проникнуть злу в своё сердце.
Настасья Прокловна действительно любила его. После всех испытаний она осталась с ним. Лев Иванович не знал будущего, но ему хватало жизненного опыта предвидеть, что супруга будет держаться своего мужа до конца жизни. Почему-то казалось, что он умрёт раньше, и ему по ночам, бывало, виделось, как Настасья Прокловна, уже сгорбленная, с палочкой, в скромном старческом платке приходит к нему на могилу и кладёт красные гвоздики. Всегда красные гвоздики. И он просыпался. И, лёжа во тьме, ощущая рядом свою Настеньку, понимал, что хоть одну вещь в жизни точно сделал правильно. И ещё ему всегда хотелось, чтобы его могила была где-то в Вершках, хотя он и знал, что это почти невозможно.
– Лёва, присядем на дорожку, – почти приказала Настасья Прокловна.
Академик повиновался.
Они сели, глядя сначала на свои объёмные чемоданы, а затем – в последний раз на свою большую «академическую» квартиру у Смоленского рынка, и, направившись к лифту, спустились с третьего этажа на первый.
Конечно, внизу их уже ждал шофёр.
– Авто подан, товарищ академик! – залихватски выкрикнул Шура Соколов, один из водителей из нового гаража при Президиуме Академии наук. Он подскочил к супругам, сначала, как положено, выхватив чемодан у Настасьи Прокловны, а затем и у Льва Ивановича. Молодому и сильному шофёру показалось, что дорожные чемоданы заполнены едва ли наполовину – такие они были лёгкие.
Убрав оба чемодана в багажник, он открыл супругам задние двери своей чёрной автомашины, «А»-шки с серпом и молотом на капоте, и помог тучной Настасье Прокловне забраться. Лев Иванович от помощи отказался.
– На Белбалтийский, товарищ академик? – спросил громко Шура, когда автомобиль с грохотом уже тронулся по мостовой.
Услышав шофёра, Настасья Прокловна локтем толкнула мужа. Причина этого весьма болезненного для академика жеста была довольно проста. Вот уже месяц Настасья Прокловна уговаривала супруга воспользоваться одним из автомобилей Академии наук, чтобы доехать прямо до Вершков. Но – академик упорно сопротивлялся настойчивым просьбам жены, ссылаясь на дороговизну автокеросина.
– Настя, мы поедем до вокзала, а там – как обычно, – отвечал он ей ещё позавчера.
Настасья Прокловна не отвечала, но сурово смотрела на мужа.
И в этот раз, не обратив на толчок абсолютно никакого внимания, хотя, как уже было сказано, он был довольно болезненным, академик громко сообщил водителю:
– Да, Шура, давайте до вокзала, как уговорились.
– Хм, – только и услышал Лев Иванович от своей жены, тайно надеясь, что это «хм» не услышал Шура.
– Будет сделано! – ответил водитель, не оборачиваясь, и, лихо обогнав упряжку лошадей при выезде на Новинский бульвар, погнал в сторону вокзала. Лев Иванович улыбнулся своей маленькой победе над упорством супруги. Так скромно, чтобы она не заметила его торжества.
Вообще, конечно, не об автокеросине для трудящихся заботился Лев Иванович, просто… Он бы и сам, наверное, не объяснил, почему не хотел ехать в Вершки на автомобиле. Как-то это «не то всё…». Он бы так и сказал своей супруге, но разве б она поняла? Лев Иванович заслужил в этом году отпуск, он многое сделал для страны, взять хотя бы его эксперимент с зерновыми – или срочную (за три недели!) правку последней монографии Пржеленского. Да он несколько частей, если не всё, переписал у этого задиралы из Аграрного института Комакадемии! И, конечно, тот даже не подумал поблагодарить! Нет уж, Ниточкины поедут отдыхать в Вершки на пару месяцев, пусть всё будет правильно.
Крупное здание Белорусско-Балтийского вокзала показалось за старыми купеческими домами улицы Горького, и Шура начал сбавлять скорость. Он подогнал таксомотор прямо к главному входу в здание вокзала, выключил двигатель и, скоро спустившись, приоткрыл заднюю пассажирскую дверь.
– Прошу, товарищ академик!
– Благодарствую, голубчик, – ответил Ниточкин.
Его жена спустилась со ступеньки молча.
– Ну, я поехал? – спросил Шура.
Настасья Прокловна последний раз с надеждой взглянула на мужа, но Лев Иванович был непреклонен.
– Бывайте, Шура! До встречи: если не вызовут, то увидимся в августе.
– До встречи, товарищ академик, – улыбнулся Шура, поправив на своей вихрастой голове кожаную кепку. – Хорошего отдыха!
Стремительно он забрался на сиденье водителя и был таков.
– Ну, голубушка, теперь пойдём к нашему локомотиву, – сказал Лев Иванович жене и подозвал носильщика. Тот поднял один чемодан. Затем второй. Академик было двинулся вперёд, но остановился.
Свою сумочку молча сжала в руках его жена.
– Я с тобой, Лёва, несколько минут разговаривать не буду. Ты мог сказать шофёру, чтобы мы поехали на автомашине. Тем более что нам это бесплатно.
Лев Иванович не стал напоминать супруге, что бесплатно это не им, а ему, а потому, торжествуя, взяв Настасью Прокловну под локоток, настойчиво повёл её через главный вход вслед за носильщиком. Вокруг бегали и суетились самые суетливые люди в этом мире – приезжие пассажиры поездов, конечным пунктом которых значилась Москва.
Локомотив
Локомотив. Академик Ниточкин почему-то очень любил это слово. Ло-ко-мо-тив! Слышалось что-то в его слогах невероятно совершенное, самое лучшее из того, что может сделать человек.
– Два билета на локомотив до Вершков, будьте любезны.
Лев Иванович и Настасья Прокловна благополучно купили билеты и с помощью носильщика определили, куда идти. По перрону они прошли без приключений и так же легко поднялись в поезд и нашли свои места в вагоне.
Настасья Прокловна только устала немножко, а потому купила у мальчишки газету, но отнюдь не для того, чтобы читать её. Свежему номеру «Труда» предстояло поработать веером. А потому передовая статья о гигантах машинной индустрии в Магнитогорске и Кузнецке оказалась смята и сложена в изящный веер гармошкой. Настасья Прокловна всё ещё с обидой смотрела на супруга. Тот делал вид, что не обращает на неё внимания, хотя прекрасно знал, что Настасья Прокловна злится. Уткнувшись в немецкое издание «Agrartechnik als Wissenschaf», Лев Иванович делал вид, что бегло читал готический шрифт. Для солидности он даже переворачивал страницы, смысл которых ускользал от него.
– Лев Иванович, ну полно-те дуться! – сдалась первая Настасья Прокловна.
За столько лет академик научился тонкому мастерству – не улыбаться торжествующе и ярко, когда жена его сдавалась. А торжествующе улыбнуться хотелось невероятно.
– Я и не дуюсь совсем, это ты со мной разговаривать не захотела, – примирительно заметил опытный семейный стратег.
В этот момент прозвучал гудок паровоза и локомотив тронулся. Но только Настасья Прокловна уже было решила, что ехать им предстоит вдвоём, как в тот момент, когда колёсные пары паровоза пришли в движение, в их отсек вошёл незнакомый никому из Ниточкиных самоуверенный человек с коротко стриженными светлыми волосами и лучезарной улыбкой.
– Доброе утро, страна! – почти как диктор Всесоюзного радио произнёс он.
Что-то промямлила Настасья Прокловна, Лев Иванович вежливо поклонился.
– Разрешите представиться, репортёр «Гудка»! Газета Наркомата путей сообщения, Москва, Яков Саулович Шмальков. Очень рад с вами познакомиться!
– Лев Иванович и Настасья Прокловна, – представился за двоих академик, не назвав почему-то своей фамилии.
Настасье Прокловне журналист «Гудка» не понравился.
– А для начала – обозначим тему. Как вы знаете, в конце лета состоится Первый съезд советских писателей. Вы, надеюсь, читали Максима Горького? – весомо объявил Шмальков и, по-хозяйски кинув блокнот на стол, уселся рядом с женой академика.
Воцарилось молчание – никто не отреагировал на вопрос о Горьком. Оно бы длилось ещё долго, если бы не появился контролёр. Лев Иванович с почти молодецкой готовностью протянул ему билетики, будучи несказанно рад возможности спастись от неловких вопросов. У Шмалькова билета не оказалось.
– Пройдёмте со мной, товарищ, – сурово сказал контролёр, убедившись, что безбилетный пассажир не может предъявить редакционное удостоверение.
Не проронив ни слова, журналист «Гудка» Народного комиссариата путей сообщения взял блокнот и скрылся за дверью вместе с контролёром.
Настасья Прокловна удивлённо посмотрела на мужа. Тот ответил ей таким же взглядом. Несколько секунд прошло – и оба взорвались смехом.
– Что это было? – спросила Настасья Прокловна сквозь слёзы у мужа.
– Москва… «Гудок»… Наркомат… – не мог выговорить даже короткой фразы академик, заливаясь смехом. – Я не… Не знаю…
Вдоволь отсмеявшись, Лев Иванович сказал, что пойдёт прогуляться по вагону. Настасья Прокловна с готовностью отпустила мужа.
Когда тот удалился, Настасья Прокловна поглядела в окно. Первая станция медленно, но неумолимо приближалась к уютному уголку, где пристроилась супруга академика. Когда поезд остановился, Настасья Прокловна чётко видела, как два милиционера ведут Шмалькова вглубь станции. Она не знала – куда, но почему-то ей не стало смешно в этот раз.
Лев Иванович всё гулял туда-обратно по вагону. Мысли в его голове прыгали весёлыми кузнечиками. Правда, от журналиста «Гудка» они довольно скоро вернулись к тяжёлому «Agrartechnik als Wissenschaf». Том готических букв буквально вырос в голове учёного, и кузнечики перестали прыгать вокруг него, а смотрели на этот опус магнум маститого немца с почтением и трепетом. Проблема, которой была посвящена целая глава фолианта, была успешно решена академиком несколько лет назад, но Лев Иванович понимал, что решил её не полностью. Точнее, не совсем… В рамках новых подходов к сельхознаучполитике. Но он не мог сказать, что будет потом. Вот только немцы признавались в этом, а Лев Иванович признаться не мог.
Солнце, скрывшееся на несколько мгновений пузатыми облаками, вновь выглянуло, а вместе с ним появилась и Ольга Дмитриевна. Она зашла в вагон на станции. Лев Иванович сразу узнал её.
– Кудасова!
– Ниточкин!
– Соседушка!
– Сосед!
У Ольги Дмитриевны (заслуженного деятеля народного просвещения МосГорОНО) не было с собой вещей, она, как всегда, ехала одна и налегке, потому что её никак и ничем не заслуженный муж взял все вещи вчера вечером. Вот он вчера был нагружен, как навьюченный среднеазиатский вол. Ольге Дмитриевне повезло, у неё был очень податливый муж.
Правда, знакомые её мужа называли его поведение иначе.
Красная от жары Ольга Дмитриевна в цветастом платье кинулась облобызать своего соседа.
– А Настасья Прокловна где же? – первым делом спросила Кудасова.
– В вагоне! Пойдём, Ольга Дмитриевна, провожу тебя! – оживился Ниточкин. У соседей были добрые отношения, а Ольга Дмитриевна даже считала Настасью Прокловну своей подругой. Иногда, когда настроение было. Ольга Дмитриевна называла себя человеком настроения.
Правда, знакомые её мужа называли её поведение иначе.
Настасья Прокловна была рада видеть свою соседку. Оставив их вдвоём, Лев Иванович снова вышел. Несмотря на счастливый брак, он любил бывать один. А Ольгу Дмитриевну не очень любил. Поезд мчался в Вершки.
Ну, вот и приехали
– Ну, вот и приехали! Лев Иванович, дорогой! Вот и приехали! Давно уже пора было. А где же… А, Настасья Прокловна! Свет мой солнце, давайте я вам помогу.
Мужчина неопределённого возраста, но на вид ближе к сорока, встречал на станции Вершки-2 чету Ниточкиных с нескрываемой радостью. Собственно, это был староста посёлка, интеллигент и колхозник в одном лице, Иван Антонович Хвостырин, член партии с 1913 года. История о его появлении в стане большевиков была окутана большой тайной, хотя на самом деле Иван Антонович вступил в большевики на спор. В 16 лет многие же совершают по молодости всякие глупости, правда, не всем везёт так, как Хвостырину. Кто же знал, что большевики возьмут власть через четыре года, а он будет единственным членом партии в уезде!
Чем Хвостырин занимался до нэпа, никто не знал: говорили, что в Гражданскую он искупался в кровушке как следует. Но верить слухам – дело пустое. Известно, чем он занимался в настоящее время – встречал приезжих. Ниточкин ещё загодя послал телеграмму в сельсовет Вершков, в которых кроме Хвостырина верховодила ещё бабка Тонька. Бабка Тонька была неграмотной вдовой старухой, и никто, в том числе и Хвостырин, не знал, за какие заслуги она была поселена в Вершках. Когда Хвостырин один раз на декабрьском собрании сельского совета заикнулся об этом, бабка Тонька что-то ответила, но Хвостырин не понял, что. Он переспросил, она переответила с тем же результатом. Больше Хвостырин с бабкой Тонькой не говорил. Жила она на пенсию и разводила кур и гусей.
– Свет Оленька Дмитриевна! И вы здесь! – Хвостырин сиял, как лампочка Ильича.
– Так! – Оленька Дмитриевна была раздосадована отсутствием своего мужа. – Где же мой супруг, Хвостырин? Не видел его? – Кудасова хотела здесь ввернуть какое-нибудь французское словцо, но на ум ей упорно приходила русская простонародная лексика.
– Да полноте, Оленька Дмитриевна! Так ведь Лёша же приехал намедни, вот! Он устал, ждёт в вашей избушке, спит, наверное, вчера же весь день разбирался!
Для жены Лёши стало очевидно то, что, в общем, было правдой. Хвостырин вчера пил весь вечер и всю ночь с её мужем. Тут случайно дыхнул и Хвостырин, бормоча что-то, и сомнений у Ольги Дмитриевны не осталось.
– А кто уже приехал, Иван Антонович? – Лев Иванович спросил у Хвостырина, когда староста взял его вещи.
– Да почти все. Самый сезон! Такая земляника пошла… Вы на собрание-то вечером придёте?
Лев Иванович повернулся к Настасье Прокловне. Та вопросительно посмотрела на него, она явно не слышала, о чём говорил её муж с Хвостыриным.
– Придём, – утвердительно ответил академик.
Дальше шли молча. Ольга Дмитриевна, закипая от злости, плелась где-то в конце колонны, заполнившей старую тропинку от станции до товарищества.
Наедине
Наедине Ниточкины остались не сразу, Хвостырин, когда уже и дошли, долго ещё что-то рассказывал про обустройство дачного пляжа – что-то не особенно актуальное для академика. Когда наконец Лев Иванович и Настасья Прокловна остались наедине, супруги почувствовали, как они устали. С каждым годом поездка в Вершки давалась им ощутимо сложнее. Лев Иванович думал ненароком, что в следующем году придётся пойти на поводу у жены и взять авто от дома до дачи. Мысль была неприятной, и Лев Иванович отбросил её.
Несмотря на усталость, Настасья Прокловна нашла в себе силы обойти дачу и проверить, «всё ли на месте». В том, что всё было на месте, Лев Иванович не сомневался, а потому, переодевшись из дорожного в домашнее и взяв с трудом дающийся ему «Agrartechnik», уселся в соломенное кресло на веранде.
Солнышко припекало, и от свежего воздуха, усталости, почти деревенских шумов, а также зоны низкого давления, установившегося над западной частью Московской области, Льва Ивановича клонило в сон. Готические буквы читались очень медленно, а смысл их ускользал процентов на девяносто… Лев Иванович боролся со сном, но сон был сильным противником, а академик – уставшим и старым. Как бы сейчас не помешал цикориевый напиток, который Лев Иванович принимал вместо кофия! До вечера ещё так далеко… Академик заснул.
В это же самое время
В это же самое время, когда Лев Иванович боролся со сном, пытаясь одолеть великую силу Морфея, а Ольга Дмитриевна костерила на чём свет стоит вдрабадан пьяного своего мужа, неспособного и двух слов связать, красноармеец Семёнов только проснулся. Он лежал на тахте и тупо смотрел в синий потолок. Вставать не хотелось, голова болела, а делать было нечего. Оставалось только лежать.
Виктор думал о том, что можно прочесть ещё пару страниц истории коммунистического движения в странах буржуазии для экзамена в Военакадемии РККА имени Фрунзе, но зачем? До экзамена ещё так далеко, он его всё равно сдаст, а учебник написан так мудрёно и скучно, что от него можно сойти с ума. Виктор никогда не считал себя особенно умным, но он видел людей, общался с ними и понимал, насколько глупы все вокруг. Умным можно было бы и не становиться, если вокруг все такие глупцы.
Для чего же был написан учебник, Виктор не знал. Он протянул руку и ещё раз посмотрел на обложку. На ней Эжен Варлен выступал перед собранием Парижской коммуны. Авторы: А.Я. Мирзон и С.Я. Кац (Железный), Комполитиздат, 1932 год. Виктор закрыл книжку. Два еврея написали эту муть, чтобы извести род людской, это точно. Читать было решительно невозможно. Судя по свету, день клонился к вечеру. Это объясняло больную голову Виктора и его дурной настрой, ибо он прекрасно знал, сколь это скверно – просыпаться на закате. Один его друг говорил… Впрочем, неважно, Виктору сейчас было на это наплевать.
Ещё его немного беспокоило окружение. Военных Виктор прекрасно понимал. Здесь же, в Вершках, на этой госдаче, где он вынужденно оказался в заточении, военный был он один. Значился ещё краснофлотец какой-то, по списку, во всяком случае, но Виктор его никогда не видел. Кстати, о нём ничего никому известно не было, кроме того, что в декабре (почему в декабре? зачем в декабре?) он однажды приезжал, провёл в почти пустых Вершках неделю, и всё. Хвостырин решительно ничего сказать не мог, но делал вид, что что-то знал. Конечно, он ничего не знал, потому что весь декабрь мотался в Москву к знакомой ткачихе, а когда оставался здесь – пил. Запойным Хвостырин не был, но при случае пил много и хорошо.
Голова болела у Виктора, как будто он вчера как следует поддал, что было неправдой. Семёнов не пил с Монголии. То есть… Он попытался на пальцах посчитать. Получалось почти полгода. Он удивился сам себе. Гордиться или нет, он не знал. Просто забавный факт.
– Солдатик, проснулся? Я сейчас загляну.
Семёнову не нужно было много времени, чтобы сообразить, кто к нему стучался в окошко.
– Марья Иосифовна, я только прилёг отдохнуть, извините, я не буду ничего покупать у вас. – Виктор пытался имитировать сонный голос, но командная интонация стала его частью, поэтому ответил он громко и даже как-то грубо. Ему стало жалко старушку.
– Да я на секундочку.
Марья Иосифовна обошла дачу и открыла входную дверь. В последний момент Виктор пожалел, что не закрыл её на ключ. Но всё-таки успел закутаться по шею в одеяло.
В комнату (единственное, кроме веранды, помещение маленькой дачи Наркомата обороны в Вершках) вошла безобидная с виду старушка в синем платочке.
– Да не накрывайся, солдатик. Я ж видела, ты в униформе. – Марья Иосифовна, как всегда, рубила сплеча.
Семёнову пришлось подчиниться, и, признавая свою капитуляцию, он откинул одеяло. Как выяснилось, старушка была права, Семёнов действительно спал весь день в гимнастёрке. И всё же, пытаясь воззвать к совести старушки, он спросил:
– Вы что, подглядывали за мной?
– Что ты, что ты, да я просто мельком взглянула, гляжу – спит. Гляжу, гляжу – спит. А вот раз – и проснулся. Хорошо, я рядышком проходила, так бы пропустила, ты бы и усвистел, солдатик. Ну так чего? – Марья Иосифовна уставилась на Виктора своими бездонными светлыми глазами.
– Чего-чего? – переспросил Семёнов, хотя предмет разговора был ему давно известен.
– Ну… чего? Всего восемнадцать копеек, а вкусное, м-м-м! – Марья Иосифовна смотрела на упрямого дачника, изображая чувство невероятного блаженства.
– Марья Иосифовна, да не нужно мне ваше молоко! Я каждый день его пью в столовой! Я вам уж сто раз говорил. Молоко мне не нужно!
Старушка замахала руками, будто отгоняя слова красноармейца:
– Да что там в столовой, солдатик? Да что там в столовой? Всё уж кипячёное, сто раз перекипячённое, в ступе толчённое, в воде моченное. Лучше ты парного выпей глоток с утренней зари. Это ж на весь день тебе сила будет!
– Марья Иосифовна…
– …а молочко у меня сладкое, Пеструшка – коровка ведёрная, мощная, только на клеверах. А зимой – на сене. Первый сорт молочко!
Виктор, преодолев отупение вечернего пробуждения, сел на диване.
– Марья Иосифовна. Я вам уже много раз говорил, что не люблю молоко. Ни парное, ни кипячёное, ни замороженное.
– А потому что ты, солдатик, настоящего парного не пил никогда. Хочешь, я тебе сперва так буду носить, ну недельку там, а потом, если понравится, договоримся?
Почему у Марьи Иосифовны обреталась в частном владении корова племенного завода, не знал никто. Марья Иосифовна жила не в Вершках, она, сколько себя помнила, обитала в Козодоеве – старой деревне за рекой. Марье Иосифовне было 67 лет. Крепостного права она не застала, но при случае могла поделиться красочными воспоминаниями. Случай однажды представился, и её рассказ (вместе с фото) появился на первой полосе «Крестьянской газеты».
После этого она стала местной достопримечательностью, и её никто не трогал. Умение вовремя уловить момент не раз выручало Марью Иосифовну: при ней шли войны, случались революции, происходили продразвёрстка, нэп, коллективизация, но всё это проходило как-то «мимо» Марьи Иосифовны. Самым дальним местом, до которого она добиралась из Козодоева, были Вершки. Это около семи километров. А ещё Марья Иосифовна была вдовой.
Муж Марьи Иосифовны
Муж Марьи Иосифовны считался без вести пропавшим на полях сражений Империалистической войны. Злые козодоевские языки поговаривали, что эта война и послужила причиной появления волшебной коровы, но наверняка, как было уже сказано, не знал никто. Из того, что её муж, как считалось, погиб в борьбе с германцами, можно было бы сделать вывод, что он-то оказался дальше Вершков, как минимум в Москве. Но на этом он не остановился.
Так уж вышло, что муж Марьи Иосифовны был зачислен в экспедиционный корпус для отправки на Западный фронт в помощь французскому правительству. Муж Марьи Иосифовны после Москвы видел и Самару, Уфу, Красноярск, и далее – на Восток, в составе экспедиционного корпуса, – Иркутск, Верхнеудинск. Затем он близко столкнулся с иностранцами в Харбине, поглядел на бескрайние морские просторы (впервые в жизни) в Дайрене, чуть вместе со всей ротой не отравился до смерти в Сайгоне. Катался на живых слонах на Цейлоне, помирал от жары в Адене, ждал очереди для французских транспортников перед Суэцким каналом и наконец вступил на землю в знаменитом Марселе, где подхватил гонорею от портовой проститутки Жаклин.
После этого корпус был переброшен на фронт, но муж Марьи Иосифовны ни разу не ходил в атаку (до него не дошла строевая очередь, так как он попал в госпиталь) и уже через несколько месяцев был снова переброшен в Грецию. Там ему воевать тоже не пришлось, потому что как раз к тому времени, как полк перебросили в Грецию, пандемический характер приобрели братания между солдатами Антанты и Четверного союза, офицеры не знали, как с этим бороться, а мужу Марьи Иосифовны очень нравилось обниматься с болгарскими братушками.
Он говорил, что понимает, «чего они там несут». Через восемь месяцев он и ещё с десяток солдат дезертировали. Больше их никто не видел. Интересный факт: в тот момент, когда Марья Иосифовна уговаривала Виктора покупать у неё по утрам молоко, её муж в Амстердаме наивыгоднейшим для себя образом сбывал поддельные гульдены в крупных суммах небольшой группе американских поэтов, окончательно решившихся перебраться в Европу. Русский к тому моменту он почти забыл.
Не буду
– Не буду, Марья Иосифовна, и не просите!
– Ну, солдатик, да ты же попробуй только…
– Марья Иосифовна! – Виктор встал. – Послушайте, я слышал, на этой неделе прибывает много дачников в Вершки. Может быть, к ним обратитесь? Городские из Москвы очень любят парное молоко. Я-то в деревне вырос.
– Ой ли? – Взгляд Марьи Иосифовны был более чем недоверчив. Она не верила ни тому, что никак не хотевший покупать молоко Семёнов из деревни, ни особенно тому, что скоро у неё появятся потенциальные покупатели.
– Точно-точно. И если сегодня-завтра никто из Москвы не приедет, я сам куплю у вас молоко!
Семёнов рисковал, делая такие опрометчивые заявления, но рекламная кампания (точнее, атака) старушки становилась невыносимой.
Ликующим взглядом Марья Иосифовна посмотрела на красноармейца:
– Вот это правильно, солдатик! Молодец!
Счастливая обладательница коровы слегка поклонилась и быстро ретировалась. «На станцию», – подумал Виктор, и, конечно, был прав. Он опять остался один.
Он провёл рукой по лицу, почувствовал грубую двухдневную щетину и пошёл бриться. Бритва его, как всегда, была уже наточена. Когда Семёнов вышел из дома, было уже пять часов, но голова проходить не собиралась. Чтобы как-то размять мышцы, он решил прогуляться по территории товарищества. Он потянулся на крылечке (весьма условном) собственной дачи и спустился в проулок. Боль в голове заставила его обещать, что он будет пытаться выдерживать режим. Неужели армейская дисциплина ничему его не научила?
Разыгрывалась самая настоящая драма
Разыгрывалась самая настоящая драма. Когда капитан выходил в чёрных юфтевых сапогах на центральную Соломенную улицу Вершков, в этот самый момент в домике номер 4 по той же улице разворачивалась даже не драма, а самая настоящая трагедия…
Надо сразу заметить, что Кудасову сложно было назвать темпераментной женщиной. Ольга Дмитриевна была одной из тех женщин, про которую говорят «сделала себя сама». Она происходила из самых низов общества (прямо совсем из самых низов, говорили, её мать отдавалась за еду при старом режиме, но, скорее всего, нагло врали). Кроме того, Ольга Дмитриевна была замужем в третий раз. Когда Ольга Дмитриевна овдовела во второй раз, её будущий тогда ещё ей незнакомый муж Лёша был обычным алкоголиком. Ни от первого брака (с бедным почтарём из Пскова, ещё при Керенском), ни от второго (со смазливым, но образованным нэпманом) детей у неё не было. Оба её мужа умерли. Первый от тифа, второй – от чрезмерного увлечения наркотиками, которые доставались ему как-то на удивление легко. С таким реноме выйти замуж третий раз само по себе было бы удивительным достижением для, давайте честно признаемся, далеко не самой красивой женщины тридцати пяти лет. Но Кудасовой (к тому времени уже довольно успешному педагогу в Москве) удалось не только это. Ольга Дмитриевна поступила так, как поступают бедные старушки на рынках, у которых нет денег на то, чтобы сходить в отдел гастрономии универсального магазина. Ольга Дмитриевна Кудасова, без пяти минут доктор педагогических наук, взяла «лежалый» товар.
Товаром был Лёша. Его фамилия и отчество перестали что-то значить довольно давно и довольно естественно. Как уже было сказано, Лёша был алкоголиком. Не по диплому, но по жизни и призванию. До того как встретить свою первую и последнюю любовь – Ольгу Дмитриевну, – с настоящим и искренним чувством Лёша делал только одно дело на Земле – пил. Лёша пил каждый раз так, как боги вкушали амброзию, причём уровень прикрытости его далеко не аполлоновского тела зачастую был таким же.
Очевидно, что Лёша был холостяком. Но его это никогда не беспокоило. Его бы не беспокоило это ещё столько же лет, если бы не Ольга Дмитриевна. История их знакомства – это просьба поискать залежавшийся пятачок в рюмочной, куда Ольга Дмитриевна пришла пропустить стаканчик через сорок суток после похорон второго мужа. История пошлая, некрасивая и, в общем, весьма похабная, так что мы не будем её тут приводить. Скажем только, что наутро стыдно было обоим. Хотя Лёше чуть поменьше, конечно. Конечно, он же мужчина. Во всяком случае, он таковым сейчас себя считал.
Ольга Дмитриевна подошла к делу перевоспитания своего будущего (третьего) супруга со всей присущим ей педагогическим талантом. Не он, а она водила его в театры и на выставки. Не он, а она показала ему самые дорогие рестораны Москвы, куда заслуженный учитель Москвы мог попасть. И, как бывает почти у всех, не он, а она одевала его. Не в буквальном смысле, конечно, а концептуально. Но всё это мишура по сравнению с главным врагом Ольги Дмитриевны – давним другом Лёши, зелёным змием. Даже когда они встречались, Лёшины жалкие попытки скрыть запах перегара терпели фиаско всегда или почти всегда.
Ольга Дмитриевна, пусть не самая нежная женщина, но всё же женщина, научилась отличать запах перегара от портвейна, от куда более резкого перегара с сивушной беленькой. Но и в гневе своём она была непримирима. Она цепко держала Лёшу «на крючке», хотя и нервов ему потрепала немало. Друзья (собутыльники в основном) Лёши не однажды спрашивали, что с ним стало. Что он нашёл в этой «бабе»? А Лёша бы сам не смог ответить. Театры он не очень любил. Выставки не любил откровенно. Но дело же не в этом, правильно? В общем, друзья решили, что Лёша пропал, а Ольга Дмитриевна была в полушаге от победы. Но, как часто в жизни и бывает, в полушаге она от неё и зависла. И, устав ждать, женила Лёшу на себе.
Но эти полшага постоянно давали о себе знать. То Лёша «задержится» на работе, а то и вовсе заночует на производстве. То… как сейчас. Ольга Дмитриевна не могла надолго оставить Лёшу одного, это было чревато. Но ещё вчера, с утра, он клялся супруге, что не будет пить. И, как бывало не раз и не раз ещё будет, он оказался не прав. Тяжёлое прошлое алкоголика так и осталось его вечной тенью. Ольга Дмитриевна не была готова мириться.
– Лёшка! Мать твою, сын, алкаш!
Совсем не педагогические термины звучали из уст заслуженного педагога. Из уст мужа заслуженного педагога звучало только грубое воркование после многочасового возлияния.
Неизвестно, каким образом, но Ольге Дмитриевне удалось поднять своего мужа на ноги.
– Оленька, – промямлил Лёша и виновато всхлипнул.
Взор Ольги Дмитриевны был непреклонен.
– Почему ты пил? Я могу тебе доверять? – Голос опытной учительницы тоже был суров.
– Да. Да, – ответил Лёша непонимающе на оба вопроса. Он был виноват, и знал это.
– Что да-да, Лёша?
– Да, – повторил Лёша, возможно, единственное слово, которое могло быть им осмыслено. Если бы его спросили, готов ли он навсегда переехать к индейцам Амазонки, Лёша, возможно, ответил бы так же.
Ольга Дмитриевна уже обратила внимание, что вещи не разобраны, а Лёша спал в ботинках. Не нужно было быть прокурором СССР, чтобы понять, что Лёша пить стал сразу, не успев войти в дом, едва сбросив вещи. И пил Лёша, конечно, не один. Хвостырин предусмотрительно, чуть проводив супругов Ниточкиных, ретировался и старался не попадаться Ольге Дмитриевне на глаза. И был прав, потому что нет ничего злее в этом мире, чем злая, в третий раз замужняя учительница, замужняя в этот раз за пьющим мужем. Хвостырин мог одним испугом и не отделаться.
Ольга Дмитриевна ругала мужа минут сорок точно. И ругала громко и зло. Так, что даже показавшиеся в окне добрые и хитрые глазки Марьи Иосифовны моментально смекнули, что время для рекламы молока её коровы не самое удачное. Однако солдатик оказался прав, новые покупатели прибыли. А значит, будут ещё. Осознав сей факт, Марья Иосифовна быстро исчезла, не будучи замеченной.
А Ольга Дмитриевна всё ругала мужа и ругала, и не могла насытиться своим гневом. Лёша принимал кару виновато и почти достойно. Почти – потому что, хотя внешне он и выглядел храбрящимся преступником перед плахой, не понимал он практически ничего.
Наконец, искостерив супруга, Ольга Дмитриевна методично и последовательно перешла к практической стороне вопроса. День клонился к вечеру, а вещи были не разобраны, причём ещё со вчерашнего дня. Сейчас муж был ей противен, поэтому к тому, чтобы переодеть Лёшу в домашнее из походного, она даже не приступила, ибо трогать его не хотела. К чести Ольги Дмитриевны стоит сказать, что, ропща на мужа, она никогда не роптала на свою судьбу и себя. Она до последнего верила, что сможет добиться изменения поведения своего супруга. Она читала «Перековку» и верила в могучую силу дидактики. Но у неё была типичная женская слабость, несмотря на всю силу её характера – абсолютно ложная в своей сути, – что она изменит мужчину. Но если мужчина меняться не хочет (а сложно было найти мужчину, который не хочет меняться более, чем алкоголик-хроник, хотя и утверждает вечно обратное), то внешним воздействием его не сломить. Оставшиеся полшага и были следствием несломленности Лёши.
Когда Ольга Дмитриевна умолкла и приступила к раскладыванию вещей, Лёша всё так же продолжал стоять и смотреть добрыми, но ничего не смыслящими, виноватыми глазами на свою супругу. И если бы случилось чудо и в его голове родилась мысль, вопрос, что же он всё-таки нашёл в своей жене, он бы не смог на него ответить, даже будь самым большим гением и трезвенником Страны Советов.
Проходя мимо домика
Проходя мимо домика супругов, Семёнов приложил все усилия, чтобы не слышать, о чём в нём говорят, хотя и понял всё с первой секунды. Дальше за их дачей был домик аппаратчика из Наркомфина, одинокого и скучного, как многие мужчины-финансисты. Николая Чабрецова ждали со дня на день, но от него не ждали ничего нового, ничего экстраординарного. Но Лев Иванович всё равно вызвонил за две недели своего соседа по дачному посёлку, чтобы быть уверенным, что и он тоже подъедет.
Семёнов шёл дальше, чувствуя начинающиеся чуть ещё зябкие, но уже такие летние сумерки. Вечером ждали ещё одного поезда, но ни Лев Иванович, ни Хвостырин не знали, прибудет ли кто-нибудь с ним или нет. Только Марья Иосифовна зорко смотрела, заняв диспозицию за станционной насыпью. Как снайпер с мосинкой, она заняла удобное положение (села на свежий пенёк) и, почти незаметная, лишь отмахиваясь от мошкары, выглядывала, сойдёт ли кто-нибудь на станции.
Как раз когда подходил вечерний поезд, освободился от послеполуденной дрёмы Лев Иванович. Он улыбнулся, поняв, что Вершки не были сном, а он действительно на даче. Что и говорить, академик очень любил летний отдых «у себя». Пока он спал, Настасья Прокловна несколько раз проходила мимо, хотела чем-то его потревожить, но, как только она решалась подёргать рукой мужнино плечо, совесть останавливала её. Несмотря на столько прожитых совместно лет, Настасья Прокловна Ниточкина сохранила свои привычки первой, самой сильной влюблённости. И будить своего мужа она не могла только потому, что просто его любила, как старые жёны любят старых мужей.
Но стоило Льву Ивановичу проснуться, его жена появилась тут как тут.
– Лёва! Почему мы не взяли с собой мой платок? Ты же знаешь, как я его люблю!
Претензия, очевидно, была не по адресу, да и Настасья Прокловна это знала наверняка, но отсутствие платка расстраивало её больше, чем разумные доводы всего на свете.
– Ну откуда я знаю, где твой платок. Ты меня разбудила, – лениво потягиваясь, сказал Ниточкин.
– Неправда, я видела, что ты не спишь! – запротестовала жена.
Лев Иванович улыбнулся:
– Давай не будем ссориться.
– Но платок…
– Пойдём лучше погуляем! – Лев Иванович надеялся отвлечь жену от её навязчивой идеи. Но тут он увидел Семёнова. – Товарищ красноармеец! Виктор! Здравствуйте!
Настасья Прокловна оглянулась и действительно увидела Виктора. Ей нравился «солдатик», как они с мужем называли его. Хотя никто и никогда в этом не признавался (а они об этом не говорили), Семёнов чем-то напоминал… Но она гнала эти мысли.
– Здравствуйте, Лев Иванович, здравствуйте, Настасья Прокловна! Добро пожаловать на отдых, как добрались? – Семёнов хотел казаться вежливым, тем более что академик с женой это заслужили.
– Вашими чаяниями, Виктор, вашими чаяниями!
Лев Иванович спустился с крыльца. Оба, и академик, и красноармеец, улыбались, и, хотя разница между ними сильно ощущалась, встреча была им искренне приятна.
– А Ольга Дмитриевна тоже приехала! – радостно сказал Ниточкин Виктору.
– Ага, я слышал, – не без улыбки ответил капитан.
Настасья Прокловна нахмурилась. Она не любила, когда люди вокруг неё ссорились. Эта странная в современном мире черта досталась ей от родителей, а им самим – от предков. Настасья Прокловна иногда вздыхала, что редкая в эпоху революционных бурь любовь к людской гармонии когда-нибудь навсегда канет в Лету.
– А что-то из молодёжи больше никого ещё… – будто извиняясь, сказал Лев Иванович.
– Ну вот Лиза Шпак, говорят, скоро подъедет… Остальные, видать, недостаточно ещё проявили себя перед советской властью, – немного двусмысленно произнёс Виктор.
– Ты не женат ещё, осоавиахимовец? – по-доброму, по-матерински почти спросила Настасья Прокловна.
Вообще, Виктор не знал, почему Ниточкины принялись называть его осоавиахимовцем. И хотя он столько раз уже говорил старичкам, что к организации этой никакого отношения не имел, а был кадровым военным, результата это не давало. Один раз ему даже в часть, когда он в Иртышском гарнизоне расположен был, письмо пришло от Льва Ивановича. На письме было написано «РККА. ОСОАВИАХИМовцу красноармейцу В.В. Семёнову, дачный пос. Вершки Московской области, уч. номер 7». Письмо шло в Казахстан около семи месяцев, странствуя по лабиринтам Московского почтамта, пока какой-то смышлёный служащий не зачеркнул лишнее. После энергичной переписки между наркоматами (почт и телеграфов и по военным и морским делам СССР) личность адресата наконец была установлена, и письмо очень быстро пошло по назначению. Вскрыв конверт, Семёнов не знал, ругаться или смеяться. Лев Иванович спрашивал в письме у Виктора, не он ли забыл яйца в клубном холодильнике на даче. Через семь месяцев этот вопрос, конечно, приобретал особую актуальность. А Виктор решил, что, раз нравится Ниточкиным так его называть, пусть называют. Он больше внимания на этот странный «пунктик» не обращал.
– Да какое там, Настасья Прокловна-то! С нашей-то с жизнью гарнизонной. Сегодня тут, а завтра там, то строй редут, то Туркестан. Нашу дивизию мотают по всему востоку, всей Азиатчине, как змеев воздушных. Вот осяду, обзаведусь и женой, и детишками, а пока бобылём хожу.
Виктор был вежлив настолько, насколько не интересующая его тема позволяла быть ему вежливым. Девок хватало ему, а сделать одну из них своей женой означало бы несчастье и для себя, и для жены. Видал он и жён гарнизонных – и брошенных. Нет уж, спасибо!
– Такой молодой, красивый, далеко пойдёшь, а жену не хочешь. Не дело это, сынок… – Голос Льва Ивановича был почти суров, но всё равно мягок по-старчески. – Так и жизнь пройдёт.
Виктор вспомнил Фэнтянь и Внутреннюю Монголию и улыбнулся. И незаметно было, как его зубы заскрежетали. Правда, так и жизнь пройдёт.
– Ну и пройдёт, – как-то чересчур вежливо проговорил он.
– А в клубе ещё не начались мероприятия, Виктор? – сообразила перевести тему Настасья Прокловна.
Летние мероприятия в клубе досуга товарищества Вершков хоть раз за лето, но посещались всеми без исключения дачниками, в том числе и Семёновым, и Ниточкиными.
– Не слышал, Настасья Прокловна. Может быть, составите мне компанию через полчаса? Вот и посмотрим.
– Не, сынок, нам ещё вещи разобрать надо бы, – сказала Настасья Прокловна. («Какие вещи?» – подумал про себя Лев Иванович, но промолчал.)
Академик улыбнулся:
– Ну, ещё увидимся с тобой, товарищ красноармеец. А хочешь, как стемнеет, заходи, мы тебя чаем напоим.
Семёнов пообещал зайти, ещё не зная, что обещание это выполнить не сможет. Когда Лев Иванович с женой смотрели в спину Виктору, было очевидно, что думали они об одном, а точнее, об одном и том же человеке, которого не видели уже почти десять лет. Но они бы никогда в этом не сознались ни друг другу, ни себе.
В засаде
В засаде Марья Иосифовна сидела, уже засыпая. Ни одна мысль не тревожила её седой головы – кроме вопроса, приедут ли ещё потенциальные покупатели молока на последнем вечернем паровозе. В другое время из Марьи Иосифовны получилась бы идеальная коробейница, купчиха или мерчандайзер, но она жила тогда, когда жила. Кроме того, после пропажи мужа Марья Иосифовна малость тронулась умом.
Взять хотя бы тот факт, что после того, как ей назначили пенсию как вдове жертвы Империалистической войны, она носила траур триста дней. Почему триста – никто, а особенно Марья Иосифовна, сказать не мог, но все триста дней она ходила только в чёрном. Потом как ни в чём не бывало она вышла на улицу в своём старом платье и больше никогда о муже не говорила. Есть такие люди, при общении с которыми не скажешь, в чём именно проявляется их «странность» или «ненормальность», но сомнений в этих качествах нет. Такой была и Марья Иосифовна.
Итак, поздно вечером Марья Иосифовна караулила пассажиров поезда. Её опасениям, что никто не спустится на насыпную платформу, не суждено было сбыться. Но суждено было сбыться и обратным её тайным чаяниям.
Поезд стоял недолго. Прорвав ночную мглу металлической иглой паромеханической прялки, он остановился буквально на несколько минут, чтобы освободить из своего тёмного полона одного-единственного пассажира. Темноволосая девушка с лёгким тряпичным саквояжем спустилась вниз. Её никто не ждал и не встречал. Никто даже не помог ей спуститься, перенести вещи. В антрацитовой ночи она была одна, более одинокая, чем Луна, но сияла ярче, чем звёзды. Итак, её звали Айсур.
На самом Востоке
На самом востоке молодой Казахской автономной республики, в селении Чунджа было уже очень поздно. Пастухи, вечные хранители и хозяева этой пустынной земли, такой холодной и такой горячей, видели незамысловатые сны про свет, про птиц и про вечную жизнь. Ни в одном доме, даже в доме Тимирязева, свет уже не горел, а куры спали на поднятых от змей шестах. Ночь выдалась холодная, и, несмотря на начало лета, температура в эти часы не поднималась выше пяти градусов. Резко континентальный климат почти допёк Тимирязева, но он не знал, что ему оставалось жить чуть более двух лет в этой добровольной ссылке, пока на его родине, в Ульяновске, не умрёт в результате несчастного случая его враг. Бывший начальник райотдела ОГПУ Сеськанов погибнет, перезаряжая наградное оружие, выданное к тому времени уже арестованным и объявленным врагом народа Генрихом Ягодой… А до этого времени Тимирязев почти достигнет в мыслях и действиях умения сосредотачиваться ни на чём, править лошадью как заправский уйгур, не полюбит и не разлюбит местную жизнь. В Ульяновск он приедет уже совсем другим человеком.
Кроме Тимирязева, тогда в Чундже не было ни одного русского, а местные казахи – наполовину уйгуры, наполовину собственно казахи – жили, не меняя своего уклада, как минимум последнюю тысячу лет. Единственным и самым важным изменением в их жизни стало появление в селении проволочного телеграфа, ещё до первой волны индустриализации. Старики сидели на циновках в смешных расписных халатах, сотканных при русском царе, и, теребя негустые белые бороды, смотрели мудрым и в то же время ничего не выражающим взглядом, как молодые рабочие проводят телеграфную проволочную ветку.
Столбы появлялись из-за горизонта, откуда-то так далеко, куда даже не гоняют лошадей, где рождается западный ветер. Их медленно привозили на гружёных повозках, запряжённых тяжёлыми, не местными совсем лошадьми, в окружении молодых светловолосых парней с севера. Предшественник Тимирязева – Тарусов – руководил приёмкой работ, и он же получил единственный на двести вёрст телеграф. А столбы проросли по селению, будто титаническим божественным забором разделив его надвое, и ушли дальше. Те, кто помоложе, говорили – «на Китай». Старики-уйгуры не понимали смысла телеграфа, не осуждали его и оставались безучастны к его судьбе. Больше в их жизни ничего сверхъестественного не происходило.
Когда устанавливали телеграф, Тарусов очень суетился. Он был молод, свято верил в прогресс, хотя не блистал образованием, и загорелся всем сердцем идеей проведения телеграфа через вверенное ему селение. И хотя по бумагам из Алма-Аты он был здесь абсолютным главой, его власть не распространялась дальше новёхонького, но бесполезного письменного стола. Некоторые из стариков знали русский язык, выученный ещё во время покорения Хивы, но большинство мужчин – пастухи и наездники – говорили только на уйгурском наречии. Говорят ли чунджинские женщины вообще, Тарусов не знал, он ни разу не видел, чтобы они открывали рот.
Когда Семиреченская область стала Джетысуйской губернией, а потом Алма-Атинским округом, медресе в Чундже было враз переименовано в единую трудовую школу первой ступени. Но никакого изменения программы это не повлекло, потому что никто из властей никогда не задумывался, чему там учат молодых казахов. Тарусову пришла идея выписать из Алма-Аты учительницу, чтобы она, во-первых, начала преподавать русский детям из Чунджи, а во-вторых, сообщила Тарусову, что вообще в этой школе делается. Тогда телеграфа ещё не было, и Тарусов ускакал на собственной лошади в город. Старики смотрели, как молодой русский скачет на Запад, и провожали его как в последний раз, безмолвно следя за ним своими мудрыми глазами. Но Тарусов вернулся. И вернулся не один.
С ним приехала в селение новенькая. Не совсем чужестранка, как Тарусов, а наполовину казашка, наполовину русская – Аида Таврионовна Зекенова. Отцом Аиды, рождённой вне брака, был русский унтер-офицер из укрепгородка Верный, а матерью – местная уроженка. Аида знала три наречия и была учительницей с первых лет советской власти в Туркестане. Девушка была как никто благодарна бесконечно далёкой от неё революции за то, что теперь она может заниматься полезным делом.
Поэтому, когда на курсах сказали, что её ждёт небольшая командировка на границу, она согласилась, не думая ни минуты. Её командировка затянулась на несколько лет, а потом и на всю жизнь, в Алма-Ату она больше не вернулась. Со своим мужем Тарусовым она сначала переедет в Сибирь, к его родителям, а потом будет лить слёзы, получая похоронки сначала на мужа, а затем на двоих сыновей. Умрёт она древней старухой, от голода, царившего в угасавших городках востока Сибири после «перестройки».
А пока именно она заметила маленькую девочку, которая медленно повторяла за ней все слова на уроках, хотя и ни разу не произнесла ничего вслух. Старики не понимали, почему мальчики учатся вместе с девочками в медресе. Они не осуждали новые порядки, хотя и видели, что они неправильны. Ни Тарусов, ни Тимирязев так и не смогли их отучить от намаза и Рамадана, и добьются этого (внешне) только руководители следующих поколений. А пока старики-уйгуры смотрели, как девочки в своих длинных поблекших халатах и с заплетёнными тугими косами несмело заходят в школу вместе с будущими мужчинами. Старики-уйгуры смотрели на девочек, которые обучались грамоте, и им это не нравилось, но они молчали. Им не нужно было общаться друг с другом, чтобы понимать то, о чём мыслит каждый из них, и, если бы молодой Юнг, только-только подступавший к вершинам своих трудов, вдруг оказался здесь, он бы воскликнул: «Вот оно! Чистое коллективное бессознательное в наиболее явной его форме!»
Девочка, на которую Аида обратила внимание, была самым обычным ребёнком в Чундже. Ей нравились куклы, она любила играть с подружками и мечтала однажды стать красивой невестой какого-нибудь пастуха. Мечтала подарить ему детей и нянчиться с ними так, как в детстве нянчилась с куклами. Она была седьмым ребёнком в семье и самой младшей из дочерей. Родители назвали её Айсур, как повелел имам, и родители подчинились, признавая его авторитет.
Айсур росла тихой и прилежной девочкой. Она быстро освоила все несложные забавы и готова была к жизни – такой, какую вели её мать, и мать её матери, и все женщины степи, но судьба распорядилась по-другому.
Когда в их дом пришёл Тарусов и сказал (при помощи старика-переводчика), что девочки также могут ходить в школу, она слушала, не веря своему счастью. Айсур не умела ни читать, ни писать, но прекрасно считала, куда лучше своего отца. Когда Тарусов ушёл, мать воспротивилась, а отец сказал, что подумает. Уж неизвестно, как Айсур это удалось, но она уговорила отца отпустить её в школу. Она была одной из шести девочек в Чундже, которая стала получать образование по-новому. И первый её шаг в здание бывшего медресе стал первым её шагом наверх, всё выше и выше, к небу, к солнцу, к ярко сверкающим звёздам.
Аида Таврионовна была, как и её муж, преданным делу человеком. Она понятия не имела о социалистическом строительстве, не понимала, что такое коммунизм, потому что не жила при нём. Но она всем сердцем полюбила Октябрьскую революцию, потому что смогла заниматься тем делом, которое ей удавалось на славу, – учить детей. Аида прекрасно помнила, что это такое – быть одной, быть той, с которой никто не разговаривает, – и потому старалась говорить с каждым из своих подопечных.
Однако она столкнулась с проблемой, которую отмечали тогда многие педагоги. Заключалась она в том, что все её подопечные казались непроходимо тупыми. Грамотность была исключена, элементарный пальцевый счёт давался с величайшим трудом, а попытки рассказать об устройстве мира встречались с превеликим скепсисом и недоверием. С другой стороны, как ей велели в Алм-АтОкрОНО, она говорила, что Бога нет, хотя сама не была в этом уверена. Подписывая однажды очередной документ по атеистическому воспитанию, она спросила у Тарусова об этом, на что супруг, чиня сапоги, весомо ответил ей, что это установлено в результате его административных распоряжений. Больше они на эту тему не говорили, и, конечно, никакой заслуги Тарусова здесь не было, да жена и не поверила ему.
Аида видела, что уровень её учеников примерно одинаков. Почти не было хулиганов, но и тех бы, кто выделялся из общей массы, она, к своему сожалению, не замечала. Всё это длилось до тех пор, пока в классы не пришла Айсур. Аида познакомилась с девочкой, как обычно, и принялась обсуждать задачку, которую придумала для своих учеников. Смысл задачи был в том, чтобы разделить 21 на 3. Она просила детей загибать пальцы и внимательно смотрела, все ли их загибают правильно, но Айсур, что-то прошептав про себя, просто сидела и смотрела в пустое окно. Аида с грустью подумала: «Ну вот, ещё одна моя ученица…» Она обратилась к девочке:
– Айсур…
– Ханым? – проговорила Айсур.
– Почему ты не загибаешь пальчики?
– Просто это долго, ханым. Я знаю, что двадцать один даёт семь раз по три. И наоборот.
Аида открыла рот от удивления. Но, вспомнив правила приличия, прикрыла его платком.
– Может быть, ты сможешь и сложить три раза по двадцать один? – спросила Аида, замечая, однако, краем взгляда, увлечённого Айсур, что она теряет внимание других учеников. Некоторые зевали.
– Будет шесть десятков и три, ханым, – вежливо ответила Айсур, ни на секунду не задержавшись.
Эта игра понравилась Аиде.
– Айсур, верно! А можешь сказать мне, до которого числа ты умеешь считать без помощи пальцев?
– А разве есть границы, ханым?
Аида поняла, что имеет дело с тем, с чем в своей жизни не сталкивалась, ни когда работала в Алма-Ате, ни тем более в Чундже. Айсур умела считать очень быстро и очень красиво.
– Где ты научилась этому, Айсур? – спросила учительница, ожидая какого-то нетривиального ответа.
– Мне кажется, ханым, я умела это всегда.
С этого момента Аида решила приложить все усилия, чтобы жизнь девочки не стала отражением её собственной серой жизни.
Шли годы. К концу седьмого и последнего класса Айсур свободно говорила по-казахски, по-русски, чуть-чуть на уйгурском и совсем немного по-немецки (Аида учила язык вместе с ней). Удивительно, но учительнице так и не удалось выяснить, из какой семьи девочка. В школу её, как правило, приводил кто-то из старших братьев, а все разговоры наталкивались на стену непонимания. Айсур, казалось, совсем не хотела говорить ни о семье, ни о своей повседневной жизни. Когда же учительница, ставшая Айсур почти подругой, спрашивала почему, девочка только улыбалась.
Навести справки через мужа Аиде тоже не удалось. Никакой картотеки ещё не было, и если бы Айсур просто пропала и никогда больше не появлялась, то с точки зрения местной советской законности ничего бы не произошло. Пропала – значит, вышла замуж. Так было не только с ней, но на самом деле Аиде была интересна только судьба Айсур. Когда до окончания школы оставалось совсем немного времени, меньше полугода, Аида спросила у Айсур, чем она займётся после того, как классы закончатся. Айсур насупилась и сказала, что хочет уехать.
– Куда, дорогая?
– Очень, очень далеко.
К сожалению, очень-очень далеко не получалось, да и не могло получиться ни при каких обстоятельствах. Отец Айсур умирал, а братья смотрели на образование совсем не так, как её отец. Удивительно, воспитанные уже после революции, они будто с молоком матери впитали традиционные среднеазиатские ценности. Старший, Амарбек, был уверен, что у него будет минимум три жены, он поклялся в этом имаму, который одобрительно покивал. Взгляды остальных братьев несильно отличались. Отец был стар и не мог противоречить сыновьям, а мать всю жизнь подчинялась мужу – и не могла сказать и слова без его позволения. Перспективы для Айсур рисовались мрачные.
Всё определилось, когда с Амарбеком поговорил Дивлетгир. Они договорились на отару овец. Не то чтобы Дивлетгир был плохим пастухом, но Айсур видела не его в качестве символа и смысла своей будущей жизни. Девушка была красива, умна (она выделялась не только среди женщин Чунджи, но и вообще на фоне всех остальных его жителей), из довольно богатой семьи. Дивлетгир первым сообразил, как выгодно взять её в жены. Они с Амарбеком договорились, что после смерти отца и после положенного траура будет тут же сыграна свадьба. Айсур, понятное дело, никто ни о чём не спросил.
Отец Айсур умирал долго. Ему было семьдесят четыре, и он до последнего сохранял ясность рассудка. Обычно за ним ухаживала жена либо кто-то из дочерей. Последние полгода он просто лежал, не вставая с кошмы, и смотрел в купол юрты. Иногда молился Аллаху, иногда – Ленину. Большую часть времени просто спал и был готов умереть в любую минуту, когда будет на то воля Всевышнего.
– Ата, я не хочу замуж.
Голос разбудил его, но он был слишком слаб, и старик опять впал в забытьё. Прошёл ещё один недолгий отрезок вечности, прежде чем голос повторил свою просьбу. Сколько прошло? Ночь? Месяц? Пятнадцать минут?
– Ата, я не хочу замуж за Дивлетгира.
Пришлось открыть глаза. Его любимая девочка сидела рядом на коленях и смотрела ему в глаза. Старческая катаракта мешала видеть, но он отчётливо ощущал её присутствие, её чёрные косы, её сосредоточенный взгляд. Говорить, как и всё последнее время, было трудно.
– Почему, Айсур? Семья – это счастье.
Айсур не сразу разобрала, что именно он проговорил. Но постаралась ответить на то, что поняла, пока отец опять не забылся.
– Потому что, ата, я не люблю его. Я хочу уехать.
Старик, несмотря на старость и слабость, всё понимал. Но в его мире были другие приоритеты. Род, его продолжение и усиление. Эту миссию он принял от отца и обязан был передать своим сыновьям. Установления эти соблюдала тьма поколений, и не ему, старому дураку, менять их.
– Отец…
Он снова проснулся.
– Дочь, когда… я умру, ты… выйдешь… замуж за Дивлетгира…
Долгое предложение далось ему тяжело. Когда он осознал, что сказал, Айсур уже не было в юрте, а снаружи стояла глубокая степная ночь.
Похороны были скромными, копили деньги на свадьбу. Имам прочитал положенную молитву, и отца похоронили за степной дорогой, поставив сверху большой камень. А когда закончился траур, сыграли свадьбу. Айсур попросила у братьев разрешения пригласить учительницу, те согласились, но она не пришла. Айсур искала её глазами среди гостей, но безрезультатно. Аида считала себя женщиной прогрессивных взглядов, а потому не хотела участвовать, как она сказала мужу, в «порабощении». Из-за того, что Тарусов не повлиял на ход событий, она считала мужа отчасти виноватым. Тарусов только пожимал плечами.
Айсур вспоминала свою свадьбу только однажды. Она ехала на поезде из Омска в Москву и увидела в соседнем купе двух киргизов, юношу и девушку. Недавно поженившиеся, они сидели в обнимку, а вагон покачивался, набирая скорость. Было видно, что они любили друг друга. Смотреть на счастливых киргизов было невыносимо, она отвернулась.
И в этот момент она вспомнила все, что чувствовала на свадьбе. Молитвы имама и поздравления матери и братьев. Айсур вспомнила, как она, замерев, сидела в богатом наряде невесты, а рядом с ней – насупившийся Дивлетгир.
Однако у жениха были свои планы, а у невесты – свои. Как только она осталась одна, за несколько часов до первой брачной ночи Айсур сбежала, заплатив одному из знакомых конников серебряными украшениями из своего приданого. Тот ненавидел Дивлетгира из-за старой семейной распри и согласился помочь. Он отвез её на закате с одной дорожной сумкой на запад, к русским поселениям у города Алма-Ата. Там он оставил её, сказав, что, если будут расспрашивать старейшины, он скажет, куда отвёз беглянку. Соблазн изнасиловать её был велик, но он очень устал и слишком спешил домой, а рассвет уже поднимался над Казахстаном. Грязно притянув к себе и поцеловав в губы, он повернул коня и уехал. Так впервые в жизни Айсур осталась совсем одна.
Ей предстоял долгий путь, но и время, затраченное на подготовку, она провела не зря. До Алма-Аты она добралась на попутной полуторке, а оттуда поезд шёл в Талды-Курган, дальше в Семипалатинск – и до самой Транссибирской магистрали. Денег хватало ровно на две недели. Дальше пришлось бы расплачиваться наследным серебром, но до этого дойти было не должно. Айсур сразу же пришла на вокзал.
Здание вокзала только строилось, но билеты уже продавались, правда под общзаказ. Айсур соврала, что едет в Москву как представитель казахского животноводства на съезд ударников пятилетки. Товарищ за кассой попросил удостоверение, но она уверенно и чётко ответила по-русски и по-казахски:
– Телеграфируйте Тарусову в Чундже, он подтвердит.
Кассиру было лень что-то телеграфировать, тем более проверять, а делегаты, ещё более экзотические, чем Айсур, в последнее время были не редкость. Поэтому он ей поверил. Взяв по стандартному тарифу советскими рублями, он выписал ей билет до Омска со всеми пересадками и с питанием на вокзалах. Айсур не могла поверить своему счастью. Если все проблемы в её жизни будут решаться так же просто, она добьётся всего, чего только пожелает.
«Люди как курицы, – решила она, – они клюют зерно под ногами, видят только грязь, они даже не могут посмотреть на небо, впрочем, они этого и не хотят, им это и не надо». Айсур уверилась в собственной удаче.
Припекало, жара стояла градусов 40, не меньше. Поезда ходили каждый день, уходили вечером, и всё, что девушке оставалось, – подождать состав, чтобы навсегда покинуть степи. Она искренне опасалась народной милиции, потому что, хотя у неё и были документы, Тару-сов мог телеграфировать в Алма-Ату. Но по какой-то причине этого не произошло. Много позже Айсур пыталась окольными путями узнать, почему никто так и не сообщил о её пропаже. Когда она уже отчаялась узнать правду, страшная тайна открылась ей. Узнав, что его сестра пропала, возмущённый Амарбек обозлился на Дивлетгира и убил его той же ночью. Своих не выдали, Тарусов ничего так и не узнал. Когда Аида поинтересовалась у родственников, где же Айсур, те сообщили, что молодые уехали на север. Аида горевала несколько недель, а после забылась. Жизнь в Чундже пошла своим чередом.
За товариществом
За товариществом Семёнов ходил вдоль луга, машинально обрывая листья и концы веток у придорожных кустов. Мозолистые руки не чувствовали ничего. Он сам не знал, почему был так зол. Вроде бы отдых на даче должен был отвлечь от тех мыслей, что преследовали его в последнее время. Но разговор с Ниточкиными будто вывел его из себя. Каждый из них не хотел ничего плохого, они были хорошими людьми, уверял себя Семёнов, но почему-то душевное беспокойство поглощало всё. Похоже на состояние воздуха перед грозой, внутренний барометр Семёнова предвещал бурю.
– Успокойся. Успокойся, приказываю!
Внутренним голосом был он сам. Как и всегда. Как и тогда…
Ночные сумерки поглощали Вершки, лёгкий ветер едва колыхал траву у него под ногами, но мыслями Семёнов был не в Вершках, не в Москве и не в России. Ещё один признак начинающейся бури – он вспоминал войну. Войну, которой не было.
Говорить о том, где он был, запрещал секретный приказ
Говорить о том, где он был, запрещал секретный приказ Наркомата по военным и морским делам за номером 117-М(СС). Их всех заставили выучить его наизусть. Но одно дело – печатные буквы шифротелеграммы, другое – то, что видел своими глазами, в чём участвовал. Мозг не затуманить никакими бумагами. Очевидно, чем занимался Семёнов. Он убивал.
Что такое служить Родине? Что это значит? Дед и бабка Семёнова ещё были крепостными, они служили, их могли продать и купить, как скотину. Родители служили всю жизнь, мать в Торжке у купца, а отец – на селе. Тяжёлый низкооплачиваемый труд, изо дня в день. Вот что такое служение по-настоящему! Отец говорил, что служба – это рабство, он верил в революцию. И он первый был рад, когда его сын пошёл в Красную гвардию. Служить.
Виктору не было и восемнадцати, когда он поступил в Школу красных командиров. Как и любой сельский мальчишка, он считал, что «офицер» – значит небожитель. Годами выпестованная генетическая память заставляла преклоняться перед офицерским мундиром, внушавшим пусть невольное, но уважение. Редкие картинки из школьных книг про бравых гусар и драгун, песни про военных – всё это создавало образ военного человека, преданного слуги Отечества. Только всё это было царское, злое. Вот Красная армия – то же самое, но правильное, честное, справедливое, для всех. Но почему же тогда надо служить? Согласившись служить, Виктор пошёл на компромисс со своими убеждениями первый и последний раз в жизни. И одному Богу известно, сколько раз себя потом он за это проклинал.
Поначалу было интересно и ново. Военная наука казалась почти магией. Тактическая подготовка, механизированная армия будущего, танки, командный голос. Виктор увлечённо штудировал «Опыты Империалистической войны» тов. Иванова, брошюрку с предисловием тов. Троцкого.
Там же появились друзья, настоящие товарищи. Там же он вступил в партию большевиков, и Виктор, конечно же, поступил так по зову сердца, как отличник боевой и политической подготовки. Виктору было двадцать четыре. В двадцать пять его отправили на Восток.
Серое небо над песками Монголии и Тувы было будто обманом, в который никто не верил. Виктор приехал в гарнизон на самой границе советской власти командиром роты, а уехал командиром батальона. Он не любил вспоминать про эти годы, они казались прошлым, тем прошлым, о котором рассказывали родители, прошлым, когда не было фотографий. Но фотографии были. Семёнов хранил их в своей квартире в Москве. И иногда смотрел.
Вот его первая фотография с ротой. Узкие глаза и широкие губы монголов, которыми он командовал, среди них теряются русские лица сибиряков. Будёновки смотрятся на монголах так смешно и нелепо, хочется видеть их в подбитых ватой халатах в юртах. Они смотрят в чёрное око фотографического аппарата, многие – впервые в жизни. Это – подопечные Виктора, он гордится ими.
На другой фотографии он на коне. Приземистая монгольская порода, коротко стриженная грива. Виктор смотрит на фотографа сверху вниз. Ему ещё всё нравится, он – молодой и перспективный боец, защитник революционного Отечества на самой границе Родины. Передний край обороны, а там уж как придётся, может быть, и наступления, ведь революция не закончится одной Россией!
Третья фотография – в штабе за столом сидят офицеры. Виктор помнил запах керогазки. Лица серьёзные. После съёмки командир части Искандеров приказал уничтожить негатив, он был зол. Донесения с юга были тревожными. Донесения из Москвы – ещё тревожнее. На юге шла война отсталого Китая с милитаристами Японии. Всё казалось таким далёким, даже там, на границе с Китаем. Провалившееся Шанхайское восстание, убийство Ли Дач-жао казались только газетными штампами. Но в наркомате понимали, что всё это на самом деле не очень далеко от рубежей вверенной им Родины.
Последняя фотография мирного времени – учебная тревога. Красноармеец стоит посреди поля, пустив сигнальную ракету в воздух. Свет от ракеты поднял все части в округе, никто ещё не знал, учения это или всё по-настоящему. Кому-то хотелось одного, кому-то – другого. Виктор тогда ещё не помнил, хотел ли он мира или пепла войны. В любом случае он получил представление и об одном, и о другом.
Этого никогда не было
Этого никогда не было. Официально Советская Россия тогда не вела войны с Японской империей. Мы были на грани войны, на самом её крае… когда Зорге слал данные из Токио, мы были к войне так близко, как только можно, фактически занесли ногу над пропастью. Виктор же, как и другие красноармейцы отдельной 45-й Дальневосточной механизированной дивизии, прекрасно знал, что мы эту тонкую грань перешли. Он видел, как это произошло. Он участвовал в этом.
Пограничные инциденты тянулись весь год. Атакующей стороной всегда были военнослужащие Японии, замаскированные под маньчжурских националистов. Токио всё отрицал, как и следовало ожидать, дело не доходило даже до нот протеста. Советский Союз молчаливо сносил эти весьма болезненные уколы, но не хотел злить могущественного островного соседа, превратившегося в настоящего монстра. Так шли месяцы напряжённого ожидания, потому что не было до конца ясно, планирует ли Япония осуществлять полномасштабную интервенцию, как это было в начале 1920-х, когда надписи во Владивостоке были продублированы на японском языке по распоряжению оккупационного режима.
Учебка трещала. Семёнов трижды срывал голос, отдавая команды. Красноармейцы уставали, но старались не подавать виду. Войны пока не было, но всё шло к ней. Шинели стирались от постоянного ползания по-пластунски, японцы и маньчжуры слышали выстрелы в районе учений. Но японская разведка знала стопроцентно, что Советский Союз к войне на Дальнем Востоке пока не готов.
Генерал Мацумито смотрел в бинокль на степные просторы обеих Монголий, которые должен был объединить флаг Страны восходящего солнца. Генерал медленно и очень по-европейски жевал табак. На завтра он ничего особенного не запланировал.
Просто Япония напала на следующий день.
Рота, подъём!
– Рота, подъём!
Привычные десять секунд прошли как по маслу. Виктор быстро посмотрел на часы. – За мной, бегом марш!
Привычный маршрут – каптёрка, роспись, оружейная. – На линию 14-Б, бегом марш! Три минуты на перекур. Лошадь готова.
– Товарищи красноармейцы, боевая тревога! По ко-о-о-ням! – надрывно прозвучала команда. И конница понеслась.
То, что впереди есть люди, авангард понял не сразу. Пограничники бежали навстречу, когда Семёнов скакал во главе передовой роты, за ним – несколько десятков его бойцов. Имени товарища Фрунзе Отдельная Дальневосточная дивизия шла на юг широким фронтом.
– Пограничники! – громко прокричал старшина, но реакции со стороны командира не последовало.
Лёха Смирный, бравый молодец в будёновке, взял влево к Семёнову и на скаку повторил:
– Бегут к нам, товарищ комроты!
– Продолжать наступление! – Семёнов знал то, чего не знали солдаты. Шифрограмма поступила всего полчаса назад, короткая, но вполне доходчивая.
– Так затопчем…
– Марш-марш! – громче крикнул Семёнов и ушёл левее.
В голове Лёхи начала сформировываться страшная мысль. Вторая его мысль была об ордене, который он будет носить. Он поскакал в строй.
До столкновения было не более трёх минут, когда солдаты услышали выстрелы – артиллерийский дивизион, приданный дивизии на прошлой неделе, начал артподготовку. Танковые части шли по флангам, а кавалерия, в лучших традициях Гражданской войны, вела наступление по центру фронта. Вторую роту вёл в бой Семёнов.
Лошади и люди выдыхали морозный пар, скача по голой степи навстречу неотвратимому. Участок наступления японской армии был широким, но наступление шло медленнее, чем было запланировано. К моменту соприкосновения войск 2-й фронт Маньчжурского корпуса продвинулся только на три километра вглубь советской территории и отставал на два часа от чёткого японского графика.
Конечно, Япония была сама виновата. Увязнув в континентальной войне со слабым, казалось, Китаем, готовя силы для всей Юго-Восточной Азии, ввязываться в войну с огромной европейской державой, даже не перевооружившись как следует, было опрометчиво. Это понимали в имперском МИД Японии, но почему-то не понимали в Генеральном штабе в Токио. Поэтому войны с Россией не было. Но война была. Спросите у Лёхи Смирного. Или у Семёнова.
Из-за недостатка авиации на Северном фронте не была должным образом проведена подготовка наступления, это позднее учтут немецкие военные специалисты, изучавшие опыт маньчжурского провала Японии.
Однако столкновение было кровавым. Ещё на подходе красноармейцев японцы открыли огонь из новеньких винтовок марки «Арисака». «Максимы» Красной армии подоспели только через несколько минут, так что немногим удалось выжить из тех, кто шёл в авангарде, но зато им злости и гнева было не занимать. Они готовились защищать и расширять революцию. Их так учили. И наконец такая возможность появилась. Семёнов отдавал приказы оставшимся бойцам, стремясь минимизировать потери, однако дело было плохо. Казалось, японцы развернули несколько соединений, а их солдаты были похожи на автоматы. Несмотря на многочисленные смерти товарищей, ни один из них не повернул, они все слушали приказы своего руководства.
За первые сутки было потеряно 20 процентов личного состава со стороны Японии и сорок – со стороны Красной армии, пленных не брала ни одна из сторон. С наступлением ночи выстрелы прекратились. Ночевали в поле, чтобы завтра продолжить. Фронт не двигался несколько дней.
Наутро пятого дня битвы измождённые красноармейцы были вновь подняты по тревоге, но вокруг никого не было. Только бескрайняя степь и тела убитых. Японцы отступили за ночь, оставив искорёженную технику.
– Победа, товарищи! – Звук разносился по всей Монголии, солдаты вставали, хватались за шашки и винтовки, а затем радостно опускали их. Победа!
Естественно, солдат подняли по боевой тревоге по другой причине.
Холодно и грязно
Холодно и грязно. Как и везде, в штабной палатке было холодно и грязно. Семёнов стоял в ряду других и слушал комдива Комиссаренко.
– Товарищи! Враг потрясён, но не разбит. Вероломно напав на СССР, он понял теперь, что не стоит связываться с Рабоче-крестьянской Красной армией! Но, товарищи, этот урок японские империалисты не усвоят, если он не будет доведён до конца. Впереди – новые провокации, и нужно разведать глубину эшелонирования противника. Разведка – боем! Только что из Москвы поступила шифротелеграмма. Вам дан приказ начать преследование врага. Вы показали себя молодцами, товарищи красноармейцы. Закрепим результат. Через пять минут вам будет отдан приказ поднимать войска по тревоге. Есть вопросы?
Вопросов не было. Только какое-то очень паршивое чувство внутри, смешанное со страхом. А может быть, это страх принял такие отвратительные формы. Как бы то ни было, через два часа кавалеристы перешли границу.
Наступление шло очень тихо.
– Уж больно тихо, – шептались между собой красноармейцы.
Семёнов вёл свою роту вперед сквозь туман и холод Северного Китая. Ему было известно, что наступление-преследование ведётся без налаженных каналов снабжения с тылом, без тщательно проверенных разведданных. Кроме того, он знал, что часть сил отдельной имени товарища Фрунзе дивизии была оставлена на границе. Сколько именно людей вместе с ним перешли границу, ему не доложили, информация носила характер совершенно секретной. Шли долго.
К вечеру первого дня устроили привал в небольшой деревне. Дома были пусты, люди бежали. В любом случае это всё же лучше, чем спать на земле. Днём солнце прогревало почву и становилось жарко, особенно во время боя, но ночью и по утрам температура опускалась до минус пяти. Кашель ночью был слышен постоянно.
Дозорные зря простояли всю ночь, никто и не думал нападать на деревню. Утром пошли дальше.
Несколько лёгких танков, уцелевших в битве, всё так же прикрывали фланги. Они обычно опережали конные соединения. Они же и первыми попали под удар, потому что японцы показали, что умеют хорошо таиться и неожиданно нападать.
К вечеру второго дня, когда солдаты шли уже веселее и легче, уверенные, что на этот раз всё будет просто, сразу несколько взрывов с двух сторон сотрясли землю. Через несколько минут стало понятно, что танки подорвались на противотанковых минах, заботливо оставленных японскими войсками.
– К бою! – приказал Семёнов, солдаты тут же взяли винтовки на изготовку, но стрелять было не в кого. Как только дым рассеялся, наступила тишина, прерываемая лишь потрескиванием горящей обшивки танков. Лошади стояли рядом на удивление спокойные.
– Такое затишье бывает перед бурей, – задумчиво сказал замкомдив Васильков. Как всегда, он был прав. И, как всегда, сделать уже ничего нельзя было. Снаряды посыпались через несколько минут откуда-то сверху.
Это не было похоже на битву. Разве можно назвать битвой противостояние людей и пороха с металлом? Снаряды сыпались сверху, взрываясь рядом с людьми, поверх людей, под людьми и в людях. Виктор видел, как голова Лёхи отлетела от его туловища на несколько метров. Лошади носились во все стороны, забегая вперёд и там подрываясь на противопехотных минах. Они дико ржали, а люди кричали повсюду, и не было никого, кто бы сохранял спокойствие в этом безумии ада.
За исключением одного человека – Виктор стоял и не двигался. Из глаз его ручьём лились слёзы, в какой-то момент он отключился, но не упал, а продолжал по-прежнему стоять. Он позже много раз анализировал те свои ощущения и пришёл к выводу, что его разум просто выключил восприятие реальности, чтобы не сойти с ума. Как бы то ни было, когда Виктор вновь осознал себя человеком, свист и взрывы снарядов прекратились, на его сапогах осталась чья-то кровь, и всё, что он слышал, – это лошадиные и людские стоны. Если бы он посмотрел на себя в тот момент в зеркало, он бы заметил, что на висках его нет больше ни одного чёрного волоса.
Постепенно кое-кто, как и Виктор, пришёл в себя, и уцелевшие красноармейцы стали собираться вместе.
– Отставить помощь раненым! – приказал чей-то голос грозно.
Виктор оглянулся. Замкомдив Васильков встал на возвышение, тоже бледный и весь в чужой крови.
– Все, кто в состоянии, быстро ко мне!
Отчаянно пахло порохом и смертью, но Виктор зам-комдиву доверял. Помимо него, подошло ещё человек двадцать – двадцать пять, большая часть – те, кого не задело, или же легко раненные.
– Товарищи, видимо, мы попали в окружение. Идти назад сейчас – глупо, к своим мы не пробьёмся, японцы уже зашли в тыл. Всё, что нам остаётся, – умереть здесь либо дождаться помощи. Всем всё понятно, товарищи?
– Так точно, товарищ замкомдив! – Кто-то совсем рядом с Семёновым сказал это, но Виктор не понял кто. Позднее – не смог вспомнить.
Прошло несколько минут, прежде чем можно было оглядеться. Наступление, казалось, утонуло в наступавших сумерках. Очевидно, японская артиллерия отработала весь боезапас по фронту, и половина личного состава просто была разорвана на части. Но хуже всего было то, что никто не имел ни малейшего понятия об их точном местоположении. Даже Васильков мог определить его по карте только приблизительно. Если они были отрезаны от своих войсками противника, то, скорее всего, на выручку уже никто не придёт, как бы Виктор или замкомдив Васильков, оставшийся за старшего, этого ни хотели.
Как и сказал Васильков, оставалось только умирать. Настроение у роты было понятное. У Семёнова настроения просто не было. Просто не было, и всё. Как будто ему во время атаки оторвало все эмоции, как его сослуживцам – конечности. Рота готовилась к обороне, потому что рано или поздно должны были показаться японцы. Но солдаты решили, что возьмут как можно больше желтопузых с собой.
На двадцать человек винтовок было штук сорок, патронов – хоть соли, три живые лошади и семьдесят пять сухпайков. Огонь разводить было опасно. Увидев костёр, японцы даже бы не стали к нему приближаться, просто бы пустили в ход миномёты. Васильков как старший по званию командовал построением обороны. Работали слаженно. К вечеру рота окопалась.
Холодало с каждым часом, и солдаты просили у Семёнова и Василькова разрешения хотя бы затянуться папиросами. Оба категорически запрещали. После ужина половина роты легла спать, вторая осталась на дежурстве.
Утром просыпались от холода, от дрожи в ногах и руках. Пальцы разогревали, разминая изо всех сил. Когда Семёнов проснулся, первое, что он увидел, – Василькова, вглядывающегося из окопа на север.
– Там кавалерия.
– Наша?
– Нет.
День провели, выкапывая укрытия для сна в окопах, чтобы ночью не замёрзнуть. Работали тихо, почти не говорили. Васильков раздал каждому по полпайка, приказал растянуть на день. К вечеру ещё четверть. Лошадей тоже спрятали, положив на бок. Вечером развязали, поводили по степи, чтобы они хоть чего-нибудь пощипали.
Третий день встретили в меньшем составе, один из солдат не встал, у него началось гангренозное воспаление стопы, а врача не было. При такой температуре ослабленный организм сдал сразу. Утром он весь горел, не двигался и был без сознания. Заболевший умер к полудню.
К вечеру третьего дня опустился туман. Семёнов не выпускал бинокля из рук всё это время. Он, кажется, даже ел и облегчался, смотря вдаль.
– Товарищ замкомдив, как бы нашим сообщить, что мы живы?
– Да никак, Семёнов.
– А мне кажется, можно.
Развязали одну лошадь, оседлали. Затем под седло положили обрывок бумаги, где написали фамилии выживших. Если японцы поймают – вряд ли разберутся. А свои – сразу поймут. Должны понять.
Подумав, Васильков оторвал часть карты, где, по его предположениям, они находились, и тоже велел положить под седло. Хуже не будет!
– Семёнов, лошадь – это замёрзшего мяса на трое суток.
– Да нам и так подыхать, товарищ замкомдив.
Васильков не особенно возражал.
Когда лошадь отпускали, Семёнов подошёл к ней совсем близко и посмотрел в её чёрные усталые глаза. Ничего не сказал. Лошадь отпустили. Васильков как следует дал ей по крупу. Она заржала и побежала. Стояло утро четвёртого дня.
Кашель достал их позже. Многие отморозили пальцы, так, что они с трудом сгибались. Спали все вместе, в клубке, периодически пробиваясь в центр, чтобы не замёрзнуть. Несколько солдат пытались имитировать кашель, чтобы отлынивать от дежурства, одному из них Васильков разбил нос в кровь. Больше проблем с дисциплиной не возникало.
– Товарищ замкомдив, а вас ждёт кто на Родине?
– Трибунал, Семёнов. За то, что мальчишек завёл к японцам. Меня там ждёт только трибунал.
– Да вы же ничего не могли сделать.
– Мог. И сейчас могу, – Васильков показал Семёнову маузер с одним патроном, – но не буду. Тогда вас всех тут отловят, как скотов, и японцы с вас шкуру заживо спустят. Они делают так, я карточки видел.
Васильков достал махорки.
– Эх, курнуть бы сейчас….
Он взял горсть и засунул в рот. Тупо глядя в бинокль, он жевал эту горькую отраву и думал только о своём маленьком сыне – будущем конструкторе межконтинентальных баллистических ракет, академике АН СССР Сергее Васильевиче Василькове. Тот не помнил своего отца.
К вечеру пятого дня одна из двух оставшихся лошадей не встала. Васильков приказал завязать ей рот и накрыть морду шинелью.
– Держите лошадь.
Пока держали уставшее животное, он взрезал ей по касательной яремную вену и сонную артерию. Лошадь дёрнулась последний раз и больше не шевелилась. Когда через полчаса кровь слилась, Васильков приказал отрезать от лошади небольшие куски и выкладывать на мороз. Солдаты, казалось, не понимали, что они делали, работали как машины.
Наутро мясо затвердело, Васильков приказал сложить их в холщовый мешок и выдать по куску солдатам вместо сухпайков. Не проснулся ещё один рядовой, он всю ночь ел лошадиные кишки и умер от отравления. Похорон не было, его положили рядом с первым погибшим и закидали землёй.
– Лошадь уже должна была дойти до своих.
– Или не до своих.
Японцы атаковали ночью. На этот раз без артиллерии и бронетехники. Японцы выслали на захват участка, который обороняли двадцать человек, два пехотно-стрелковых полка.
– Рота, подъём! К бою! – прокричал Васильков и первым выстрелом из маузера сорвал неожиданную атаку японцев. Если бы он не смотрел в бинокль всю ночь, утром бы никто не проснулся. Японский снайпер просто вышиб из «Арисаки» замкомдиву мозг, пробив стекло бинокля. Тот умер мгновенно.
– Держать оборону по трое! – прохрипел проснувшийся Семёнов. – Огонь на поражение, перезарядка «коробочкой», пли!
Каждый солдат знал, что делать. Всё было отработано за последние дни до автоматизма. Заняв позицию в окопе, солдаты разделились на три группы по семь человек: пока двое стреляли, двое перезаряжали, один подносил патроны, двое отдыхали. Потом менялись. И так – пока не закончатся патроны. Раньше, чтобы не замёрзнуть, они отрабатывали этот механизм около трёх тысяч раз, только без выстрелов, и теперь были рады, что их медленному умиранию приходил конец. Или быстрый и героический, или долгий и бесславный. Так обычно и бывает.
Японцы наступали со всех сторон, в том числе и с тыла, с севера. Этот участок был слабее остальных, именно там они приближались быстрее всего.
– Бейте желтопузых, сколько сможете! Когда они поймут, что им не взять нас, они пустят в ход артиллерию! И всё!
Семёнов сказал это спокойно, и спокойно это восприняли солдаты. Убьют так убьют. Казалось, в них не осталось ничего человеческого. Казалось, они уже почти перешли некую черту, отделявшую жизнь от смерти.
Позже генерал Канэко в своих мемуарах «Служа Восходящему солнцу на жёлтой земле» вспоминал это сражение:
«…нам казалось, что мы сражаемся не с людьми. Сначала мы обрадовались, что мы убили их командира, и думали, что остатки красных войск сдадутся нам. Мы знали, что их не должно быть много. Но мы сражались не с солдатами. Это были какие-то духи бусо, о которых нам рассказывали бабки в детстве, полуразложившиеся трупы, которые пожирают вашу душу, самый ваш страх. Они не сдавались, не хотели сдаваться. А мы не могли их одолеть.
Это было одно из моих первых сражений, я прошёл всю Вторую мировую, был на Иводзиме и зачищал Филиппины. Но нигде и никогда я не встречал такого сопротивления. И я каждый день благодарил Аматэрасу, что Япония не вступила в войну с Советским Союзом…»
Дальше текст посвящён плану сражения. Тогда Канэко как раз был атакующим с северного фронта, и именно он сказал капитану Тосимицу, что с их тыла на них мчится советская кавалерия. К тому моменту японцы приблизились к участку обороны лишь на треть ружейного выстрела.
Японцы бросились врассыпную. Отступление было скомканным, но у особой части под командованием комкора Денисова не было приказа преследовать желтопузых. Задача стояла – спасти роту Василькова.
Кавалерия шла под красным флагом, но солдаты в окопах не прекращали огонь. Если бы Семёнов не приказал остановиться, они бы продолжали стрелять, и им было всё равно, чем это кончится. Как можно было выдержать такое испытание? Семёнов не раз задавал себе этот вопрос. Но не хотел узнать на него ответ.
Когда Денисов спешился рядом с окопом, из него выглянуло заросшее лицо Семёнова, он поднялся на поверхность. Молодцеватый Денисов, полный сил и энергии, посмотрел на него, подмигнул и спросил, все ли выжили.
– А мы мертвы, товарищ комкор. Посмотрите на солдат.
Денисов увидел голодные и заросшие лица рядовых, их глаза, которые только что посмотрели в лицо смерти. И та в ужасе отступила.
Комкор отвернулся.
– Ну-ну, товарищ Семёнов! Отставить декаданс. Своих не бросают!
Часть II
Айсур не знала, куда идти
Айсур не знала, куда идти. Саквояж был лёгок – летний гардероб, пара книжек на рецензию, конспекты, листы бумаги и деревянная готовальня. Самостоятельная жизнь научила её не бояться людей, а долгий путь из казахской глубинки – не бояться трудностей. И всё же, когда в институте ей предложили отдохнуть смену на госдаче, она порядком струхнула. Дело в том, что Айсур ещё и разучилась отдыхать. С той поры, как она переехала из Омска в Москву, она так ни разу и не отдохнула (в понимании обычных людей). Она работала и училась и, казалось, просто жила в Московском высшем авиастроительном училище, а затем в Институте проблем авиации. Нередко её видели спящей в библиотеке или лаборатории. Да и подруги по общежитию не удивлялись, когда Айсур задерживалась по вечерам после работы.
В быту она была неприхотлива. У неё было три комплекта платьев и пара туфель. Плюс демисезонные сапоги, пальто и пара бус. В личной жизни ничего и не было. За ней никто не ухаживал, хотя она была красива, сама она никого не любила, хотя писала стихи. У Айсур был роман с наукой – самым верным партнёром, который отвечал ей взаимностью. В двадцать четыре она стала кандидатом технических наук и приступила к докторской. Айсур была гением. И она уже знала это.
Её домик номер 17 находился где-то у края поселения, там никто не жил, и она предполагала, что, скорее всего, уедет на следующей неделе в Москву за журналами. В Лондоне вышел новый номер «Sсience of air», как раз должны будут привезти в Москву. Интересный факт. К этому дню Айсур была казашкой, которая свободно говорила на семи языках – больше, чем кто-либо из окружавших её людей. Но она этим не хвасталась.
Ночь стояла тихая и безлунная. Айсур держала саквояж перед собой и не могла дождаться, когда же ляжет спать в свою кровать. Да, она не отдыхала, но сон ей был по-прежнему необходим.
Виктору спать не хотелось, гулять – тоже. Он боялся признаться сам себе, но ему, если честно, не хотелось и существовать.
Где-то очень высоко над Москвой в атмосферу вошёл осколок ещё не открытого планетоида и сгорел в верхних слоях воздушной оболочки Земли. Яркая линия света существовала всего секунду, её заметили в Пулковской и Бернской обсерваториях. Айсур и Виктор посмотрели вверх. Оба вздохнули и пошли навстречу друг другу. Бах! Девушка налетела на Семёнова.
В темноте было не разобрать лиц, но Виктор моментально отреагировал, вернувшись с небес на землю:
– Простите, это моя вина! Вам помочь? Вы не ушиблись?
Виктор не знал, не был уверен, кто перед ним, вполне возможно, он в своём вечерне-ночном угаре прошлого налетел на жительницу деревни. Однако руки и фигура незнакомки был куда изящнее образа колхозной труженицы, девушка была выше. Лица её он, однако, пока не различал.
– Нет, что вы! Я засмотрелась на небесное тело. – Голос также, определённо, не звучал по-местному. Девушка говорила на русском, как на родном. Но именно, что «как на родном». Русский всегда для неё был вторым языком.
– Вы новая дачница? – спросил Виктор. Он чиркнул спичкой и увидел, что у девушки чёрные как смоль волосы и раскосые глаза. Сердце кольнуло, но внешне ничего не изменилось.
– Да, должно быть, так. Айсур. – Казашка улыбнулась.
– Курсант Семёнов. Прошу меня простить.
Участливость сменилась холодностью.
«Только этого тут не хватало», – подумал Виктор.
Девушка улыбнулась, взяла саквояж и пошла дальше, оставив Виктора стоять в темноте. Он колебался, внутренняя борьба раздирала его. Будто за всем этим скрывалась какая-то тайна, хотя никакой тайны, в общем, не было. Он догнал Айсур.
– Позвольте мне… – Он выхватил саквояж из тонких пальцев Айсур и пошёл с ней рядом.
– Тут же недалеко? – нежным голосом спросила девушка.
– Никак нет.
– Значит, мы скоро будем?
– Так точно.
«О-о-о, – подумала про себя Айсур, – а молодой человек-то явно не в себе. Только этого мне не хватало».
К счастью, идти и правда было недолго, и, пробираясь через заросли на дорожку, молодые люди в абсолютном молчании наконец добрались до цели. Виктор поставил саквояж на крыльцо, снова зажёг спичку и терпеливо подождал, пока Айсур откроет ключом в темноте дверь (молодая девушка не испытывала ни малейшего страха перед незнакомцем, она не знала почему, скорее всего, просто устала), и только после этого попрощался.
– До свидания.
– Как вас зовут? – спросила Айсур, поправляя ворот платья.
– Курсант…
– Семёнов, – перебила девушка, – спасибо, я запомнила. Как ваше имя?
Семёнов замялся.
– Виктор.
– Спасибо вам, Виктор! – Айсур вежливо, но нежно улыбнулась и вошла в дом.
Виктор постоял какое-то время у крыльца и ушёл к себе на дачу. Всю ночь ему снилась заснеженная степь.
Задорная мелодия
Задорная мелодия ровно в 9:00 зазвучала из репродукторов. «Доброе утро, товарищи!» Дачники поднимались с постелей, молодёжь и кое-кто из людей постарше бежали на зарядку к центральной площадке Вершков. Хвостырин с конусом громкоговорителя вышел вперёд и представил нового физкультурника.
– Товарищи отдыхающие, проводить утреннюю зарядку с нами в этот сезон будет мастер спорта СССР, спартаковец Степан Щербачко.
Мастер спорта в белых брюках и спортивной майке помахал рукой и широко улыбнулся. Из репродукторов заиграла бодрая музыка, и дачники начали активно повторять за Степаном упражнения на все группы мышц.
К этому времени Семёнов уже встал и сделал несколько больших кругов вокруг Вершков. Он для себя на лето разработал индивидуальную программу и старался ей следовать. Как раз когда мастер спорта приступил к занятиям, Семёнов брился у себя в душевой секции. Он посмотрел в зеркало на красивое мужское лицо, взбил помазком мыльную пену и приступил к бритью. В его планах на сегодня были спокойные прогулки по дорожке до Козодоева и обратно. Позавтракать он собирался в столовой.
День на этот раз задался с самого утра, и Семёнов зашагал в столовую в приподнятом расположении духа.
– Доброе утро, не проходите мимо! – Хвостырин приноровился к широкому шагу Семёнова. – Увиливаете от зарядки? Нехорошо…
– Да, – улыбнулся Семёнов, – решил отдохнуть хоть на пару недель.
– Дело ваше, а всё-таки глядите. Мы выписали настоящего мастера спорта, спартаковца из Москвы!
– Спасибо, Иван Антонович! Как-нибудь загляну на плац утречком. Я в столовую. Не составите мне компанию? – Виктор спросил из вежливости.
– Нет, Виктор Викторович. Не смогу, мне надо встретиться с новой дачницей. Она вчера приехала.
Виктор вспомнил вечер и вновь стал серьёзным. Он не заметил, как Хвостырин отстал от него, и, погрузившись в свои мысли, вошёл в здание столовой.
Айсур встала этим утром легко. Она умылась, надела летнее платье и уже собиралась сама идти к коменданту, как к ней постучались.
– Товарищ Атамбаева! Тук-тук. Здравствуйте! – Полное лицо Хвостырина смотрело в окошко. – Меня зовут Иван Антонович, я здешний начальник и всё такое прочее. Можно войти? Я вам расскажу, что и как.
Айсур впустила Хвостырина, подставила ему стул, сама села на табуретке и приготовилась слушать.
– Вы приехали сюда, как у меня значится, на месяц. Если понравится, приезжайте ещё, – Хвостырин ей подмигнул, – тут у нас полная самостоятельность. Хотите – живите себе сами, кухня у вас рабочая, хотите – в нашу столовую приходите, кормят исправно, девочки прекрасно готовят. Всё, естественно, бесплатно. Вы из какой организации, кстати?
– Институт проблем авиации, – тихо ответила Айсур.
– Ах, да-да… Так вот, каждый день – зарядка, в девять утра. Необязательно, но я строго рекомендую…
Айсур посмотрела на упитанный живот Хвостырина, на его пухлые пальцы.
– …выписали для вас из Москвы мастера спорта, спартаковца! Так вот, потом – что хотите, то и делайте. У нас есть спортплощадка, речка, обустроенная для купания, леса обработаны от клеща и комара, библиотека…
– Библиотека? – переспросила Айсур.
– Что? А, да-да, библиотека, собрание у нас небольшое, но многие активно пользуются, кооперативный магазин, поблизости и в ближайшей деревне – Козодоеве. Работает с утра и до шести вечера. Ещё…
Тут их прервали. Раздался стук в дверь, и прежде, чем Айсур оглянулась, на пороге уже стояла Марья Иосифовна.
– Ах да, позвольте вам представить ещё Марью Иосифовну. Вам, кстати, молоко не нужно? – ехидно спросил Хвостырин, он-то уж знал, зачем пришла старушка.
Айсур оторопела, а Марья Иосифовна зло посмотрела на Ивана Антоновича.
– Свежее, парное! Только из-под коровы!
– Марья Иосифовна, прекратите уже пугать наших новых дачников.
– Это вы со своими спортплощадками всех распугаете. Люди отдыхать приехали, а вы их на построение!
Разговор привычно переходил на повышенные тона, высока была возможность драки, если бы не…
– Я куплю у вас молока. Сколько вы хотите?
Марья Иосифовна победно посмотрела на Хвостырина.
– Восемнадцать копеек за литр, деточка. Каждое утро буду доставлять, к восьми тридцати.
– У нас в столовой отличное моло… – как-то нараспев начал Иван Антонович.
– Цыц! – строго посмотрела старушка на Хвостырина, и от этого взгляда ему захотелось испариться. Иван Антонович знал, что она своего не упустит, и потому возразил только для проформы.
– Вот вам, пока за десять дней, а там посмотрим. – Айсур отсчитала из кошелька рубль восемьдесят и вручила сумму Марье Иосифовне.
– Ох, сладкое у меня молочко! Не пожалеешь, дочка. Ну, бывай.
Ещё раз победно взглянув на Хвостырина, Марья Иосифовна поспешно ретировалась.
– Зря вы потакаете этой старой спекулянтке. У неё и молоко, может статься, не свежее будет, а она вам впарит как парное.
– Да уж парное-то молоко от стоялого я отличу.
– Да куда вам, городским… Вот у нас в столовой отличное молоко, из Москвы в бидонах каждое утро привозят.
Айсур улыбнулась:
– Иван Антонович. Давайте пройдёмся. Покажите мне столовую, я голодна, а потом – библиотеку.
– С удовольствием, Айсур… Как вас по отчеству?
– Можно просто – Айсур.
Они вдвоём вышли из дачного домика, чему Айсур была несказанно рада.
– А кто живёт ещё здесь? Я же никого не знаю…
– Да много кто. Многие уже приехали, некоторых ещё ждём. Вот намедни приехал красноармеец – курсант Семёнов.
– Виктор?
Хвостырин взглянул на Айсур:
– А говорите, никого не знаете… Да, Виктор Викторович.
– Мы с ним вчера столкнулись. Очень вежливый молодой человек.
– Так-то оно так, да уж больно нелюдимый он… В клубе почти не появляется, всё ходит бобылём по пролескам, думает о чём-то. А вы в клуб обязательно приходите!
– При случае – обязательно.
– А мы уже пришли к нашей столовой. – Хвостырин показал на кирпичное здание с мозаичным портретом Ленина на торце. Красными буквами над широким крыльцом было написано слово «СТОЛОВАЯ». – Пойдёмте завтракать?
– Да, только вы мне обещали ещё библиотеку показать, Иван Антонович. Покажите мне её… Даже нет, – Айсур передумала, – покажите мне, как туда идти, я сама найду, а сейчас можно и позавтракать.
Хвостырин махнул рукой в сторону от столовой.
– Вам туда, Айсур. По понедельникам не работает… И в последнюю пятницу месяца.
Дорожка-тропинка, поросшая сочной травой, терялась среди кустарников. Как минимум с этого места в библиотеку ходили нечасто. Айсур и Хвостырин пошли в столовую.
Внутри было темнее, чем на улице, днём света не жгли, и после солнца глаза погружались почти во мрак, но быстро привыкали. Ещё до того, как привыкли глаза, Хвостырин сказал, показывая на светлое пятно у стены:
– А это Люся! Наш повар раздачи.
Айсур через мгновение увидела грузную и улыбчивую женщину в светло-синем переднике. Та стояла за стеллажом.
– Здравствуй, деточка, – улыбнулась Люся.
Айсур улыбнулась в ответ:
– Здравствуй… те.
– Кашку будешь или яички?
– Не жадничай, Люся. Накладай и того и другого. И варенья положи к чаю. – Хвостырин отдал приказ, который Люся сразу исполнила. Через полминуты на подносе стояли: тарелка с овсяной кашей на воде, бутерброд со сливочным маслом, варёное яйцо, персиковое варенье на тарелке, стакан с крепким чаем, плошка с сахаром.
– Спасибо большое, – поблагодарила Айсур и взяла поднос. – Я могу где угодно сесть?
– Садись, где тебе удобно, деточка! – радостно и громко сказала Люся. – Иван Антонович, а вам чего положить?
– Да кашки плюхни мне. Кофейку найдётся?
– Цикорий.
– Давай.
Через минуту Хвостырин сидел с Айсур за столом на четырёх человек. В столовой были ещё люди, но, только когда глаза окончательно освоились, Айсур разглядела их. Семёнова среди них не было. Ели молча.
Когда еда была съедена, а чай и цикорий допиты, Хвостырин сказал Айсур, что двери его кабинета всегда открыты для неё, а сейчас ему надо сделать «кое-что по хозяйственной части». И так быстро, что Айсур даже не успела попрощаться, Хвостырин взял свой поднос, отнёс к Люсе и ретировался. Айсур посидела ещё за столом какое-то время, о чём-то подумала и поступила так же.
– Спасибо, Людмила.
– На здоровье, деточка!
Семёнов сидел в библиотеке
Семёнов сидел в библиотеке и читал «Правду». В Вершки газеты привозили к полудню. По два экземпляра (в библиотеку и Хвостырину) «Правды», «Известий ЦИК и ВЦИК», «Труда» и «Рабочей Москвы». Клавдия Сергеевна – пожилая женщина (а по совместительству – тётка Хвостырина) – привыкла к тому, что раз в день к ней заходил «солдатик» почитать печати. Минут за сорок он обычно управлялся. Остальное время к Клавдии Сергеевне никто не заходил, и она скучала, читая страницу за страницей первые советские авантюрные романы.
Большая часть – ещё нэповские, и не был далёк тот час, когда весь этот, как говорится, «литературный мусор» отдадут в макулатуру, чтобы напечатать на бумаге нужные книги для советской молодёжи. Клавдия Сергеевна, естественно, понятия не имела о грядущих решениях идеологических инстанций, состоящих – в подавляющем большинстве своём – из полных бездарей, готовых ради быстрой карьеры на всё. Впрочем, лучше, чем Михаил Булгаков в пока подпольном романе «Мастер и Маргарита» (очередная редакция которого в эту минуту летела в печь), их ещё никому не удавалось изобразить.
– Извините, можно?
Приятный женский голос вернул Клавдию Сергеевну из Рима, где как раз зарождалась любовь между женой советского дипломата и порочным князем Растопчиным, ныне подрабатывающим таксистом.
– Мне Иван Антонович сказал, что это библиотека. Могу я взять пару книжек недели на две? – Айсур щурилась – как и в столовой, в библиотеке было темно.
– Конечно. Заполните формуляр. Вы из дачников? – Клавдия Сергеевна отложила потёртый томик «Любить-с изволите?».
– Да, – кратко ответила Айсур. Она сама смутилась сухости своего ответа. Вторую фразу она произнесла как можно мягче. – Я могу взять книги с собой или их нужно читать только в читальном зале?
– Берите с собой, пожалуйста. – Клавдия Сергеевна помолчала и добавила: – Но не больше пяти! А то были у нас случаи недостачи. Мне ж потом попадёт в следующем году, когда из Москвы с инспекцией приедут.
– Что вы! Я всё обязательно верну!
На самом деле единственный случай недостачи произошёл именно по вине Клавдии Сергеевны. Она сама взяла на зиму (чего вообще-то не позволялось) роман некоего Ж.С. Торе (псевдоним одесской писательницы Клары Моисеевны Айхенблюм) «Красная вуаль» и не вернула. Томик был утерян Клавдией Сергеевной, потому что однажды к ней приехал внучатый племянник Сашка (двенадцати лет от роду) на выходные погостить, и, пока Клавдия Сергеевна варила для дорогого гостя суп, Сашка нашёл книжку, полистал пару страниц и увидел там тако-о-о-о-е… что не свистнуть книгу он не мог. Всем во дворе потом давал почитать. Мальчишки были в восторге.
– Мне бы хотелось что-нибудь из художественной… А то на работе очень много по специальности читаю, а на себя времени как-то и не хватает. Может быть, что-то из классики?
– А вы по-старому читаете? У нас граф Толстой есть в старом издании. Или Алексей Толстой – в новом.
Айсур взяла и «Севастополь в декабре месяце», и «Похождения Невзорова». Клавдия Сергеевна посмотрела внимательно на Айсур:
– А у нас ещё дамская секция есть. Не хотите взглянуть?
– С удовольствием, – живо откликнулась Айсур.
Клавдия Сергеевна проводила девушку к своей заветной сокровищнице – шкафу с женскими романами, изданными с 22-го по 27-й год.
– Могу порекомендовать «Скрипка сердца»… или «Письмо от незнакомца» с элементами тайны…
Айсур скептически просмотрела сокровища, которые оберегала Клавдия Сергеевна: «Юная Жаклин была везде чужая. Дочь богатого царского сановника и простой крестьянки, она всегда шагала по острию ножа, пока не встретила матроса Сидорова…», «От любви у Натальи вскружило голову. Она падала без чувств, лишь подумав о связисте Легкове. Но она и подумать не могла, что он окажется агентом белогвардейцев! Сможет ли…», «Даша приехала в Москву из Киева и была абсолютно одна. Она уже претерпела издевательства петлюровцев, едва спаслась от грабителей из банды батьки Махно. Лишь здесь ей довелось найти настоящего мужчину…».
Сейчас таких книг уже не найти, некоторых не осталось даже в единственном экземпляре. Их литературная ценность была действительно невысока, и даже после того, как советская критика перестала вести с ними войну, по ним никто не плакал. В 90-х годах ХХ столетия подобная литература вновь вернулась, и ею стали зачитываться тысячи женщин по всей стране. Ушло причудливое сочетание любви, авантюризма и революционной борьбы, пришёл криминал, лёгкие деньги и ироничные детективы. Истина, известная многим лишь в теории, заключается в том, что вкус надо воспитывать.
Айсур взяла ещё из вежливости только томик рассказов Тэффи (больше ничего ценного в шкафу не было). Когда она пришла оформляться, то увидела, что Семёнов отдаёт газеты Клавдии Сергеевне.
– Виктор!
Он обернулся. В лучах яркого солнца выспавшаяся и свежая Айсур выглядела очень женственно. Её стройная фигура – загорелые ноги, узкая талия и красивая грудь – будила воображение. Лицо её было, однако, очень серьёзным, а выражение глаз – строгим. Прямые чёрные волосы спускались ниже плеч. Виктор подумал, что на учёбе она, наверное, собирает их в пучок. Айсур была красива, Виктор не мог этого не признать, хотя бы для себя самого.
– Здравствуйте, Айсур. – Виктор поздоровался и отвернулся, расписываясь в формуляре за газеты.
– Я… Я хотела ещё раз поблагодарить вас.
– Не стоит благодарности. – Виктор ответил, не поворачиваясь. Он отдал газеты и направился к выходу.
– Спасибо… – сказала Айсур тихо, но Виктор ничего не ответил. Она не была уверена, что он слышал её.
– Так, вот три формуляра, запишем на ваш читательский билет. Его я вам тоже отдаю, вернёте в конце сезона.
Айсур ещё несколько мгновений смотрела в сторону Виктора, забрала книги и ушла.
Тэффи и Алексея Толстого она отнесла к себе в домик, а сама надела широкополую шляпу, взяла «Севастополь в декабре» и пошла к реке.
Лёгкий ветерок
Лёгкий ветерок играл со страницами и полами её платья. Несколько страниц Айсур прочитала, а потом, пригревшись на солнце, заснула. Она лежала на добротном деревянном белом шезлонге, какие бывают на верхней палубе круизных пароходов. Книга упала рядом, а снилась родная степь, и ей виделось, как над казахскими просторами взмывают в воздух степные орлы.
Кто-то Очень Мудрый, Кто-то Всезнающий говорил ей во сне: «Ты можешь Мне не верить, Айсур, но там, где сейчас пасутся кони и маленькие дети бегают из юрты в юрту, будет космический порт Земли. Там течёт речка, и там сейчас живут пастухи. Местные пастухи называют ту речку Байканыр».
За молочком
– За молочком, доча… Доча… Пойдём за молочком.
Айсур открыла глаза и посмотрела наверх. Солнце слепило глаза, и лишь тёмный силуэт Марьи Иосифовны защищал её от палящих лучей. Кажется, была вторая половина дня.
– Что? – Айсур поняла, что у неё немного болит голова. Ей не нравилось, когда её внезапно будили, что, в принципе, не любило и абсолютное большинство населения планеты.
– Пойдём за молочком, доча, а? Я нацедила сегодняшнего.
Если бы Айсур отказалась, как она хотела изначально, она подумала, что её сочли бы невежливой.
– Я думала, вы будете по утрам приносить мне… – Айсур решила, что предостережения Хвостырина были не такими уж огульными.
– Так-то да… С утренней зорьки, по утрам у тебя буду… Но сегодня ж ты заплатила. Надо молочка отдать. – Марья Иосифовна была на редкость педантична и настойчива в ведении дел.
– Хорошо, пойдёмте.
Воля всегда размягчается, если человека застать в неожиданный момент, особенно если разбудить. Старушка знала это, а Айсур в те годы ещё нет.
Айсур нехотя встала с белого, тёплого от солнца и её тела лежака и пошла за довольно резвой, хотя и пожилой молочницей.
Через какое-то время они миновали территорию дачного товарищества и вступили в пролесок. Роща была разрежена, тропинки очищены. Хвостырин умел вести хозяйство – его главная черта позволяла оставаться на своём месте. Удивительно, но никто ни разу его не поймал на воровстве. Хотя воровал он, говорили, знатно.
Пока шли, Марья Иосифовна говорила, как ей нравится, как всё «облагородили» недавно.
– Раньше-то буераки были, не пройти, только на лошадях… А теперь хоть каждый день ходи… Вот и буду я к тебе с баночкой ходить. А ты баночку мой по вечерам. У меня немного…
– Ага. – Айсур зевала.
Настырные мухи летали из стороны в сторону, атакуя сонную девушку, а Марье Иосифовне, казалось, всё было нипочём. Они шли по пролеску – красивая молодая казашка и старая русская женщина.
– А вы что же, Марья Иосифовна, одна живёте?
– Да как же одна-то, доча… Пеструха у меня. Курей выпасок. Да кошек полон двор. Вон, мяучат.
Айсур сначала услышала, а потом увидела котят, резвящихся в пыльной траве.
– Мамка недавно окотилась, четверых понесла. Спасу нет, молока жрут, как кони.
Марья Иосифовна взяла одного котёнка, серого, на руки. Беспомощное создание с едва прорезавшимися глазками так жалобно запищало, что у Айсур защемило сердце. Откуда-то вырвалась мама-кошка, в глазах её читалось животное бешенство и готовность убить.
– На-на своего сынку. – Марья Иосифовна бережно опустила котенка на землю, но мяукать он не перестал. Мать сразу принялась его вылизывать. – Вот ведь, создания… Заботятся. А два года назад, стало быть, Пеструшка приболела, молоко сцеживали и выкидывали, на зиму тоже мало чего было, так кошка своих котят и поела. Один сбежал, теперь ходит где-то, не знаю, на той неделе видела его у Евдокиных, прижился, кажется. Как у людского рода, так и у кошачьего. Люби, пока не худо, а худо – сожри.
От истории про кошачий каннибализм Айсур стало мерзко.
Дом Марьи Иосифовны был не нов, как и всё в её жизни, кроме котят и молока. Но она о нём заботилась. Иногда просила Хвостырина прислать рабочих («работных людей», если пользоваться её терминологией), чтобы что-нибудь прибить или заделать. Лет пять назад ей провели электричество, но счётчик почти не крутился. Пару раз Марья Иосифовна пыталась зимой согреть руки об лампу, один раз обожглась, а другой – разбила. Она усвоила, что лампа скорее для света, чем для тепла, но в её голове одно было неотделимо от другого настолько, что все попытки Хвостырина, по доброте душевной выписавшего ей лампы за государственный счёт, эту связь разорвать потерпели фиаско. Поэтому электричество Марья Иосифовна не использовала. А пачки свечей Московского свечного завода имени товарища Кржижановского ей хватало на год с лихвой.
– Пойдем, доча. Я в избу тебя проведу.
Мимо кошек и жевавшей в крытом дворе жвачку Пеструхи, мимо деревянных скамеек и столика с подборкой газет (Марья Иосифовна их на растопку берегла) прошли две женщины в светлую избу.
– Проходи, проходи, не бойся. В туфлях оставайся, подмету.
Айсур всё же разулась.
В избе было светло и пахло мылом и благородной старостью. Кружевные накидки покрывали не только печку, кровать и стол, но даже табуретки и один гордо стоявший стул. Правда, не это привлекло взгляд Айсур. В углу (Айсур не очень хорошо знала русскую литературу, поэтому не сообразила, что он называется красный) на неё смотрела икона Спасителя. Пантократор, как сказали бы знающие, или Вседержитель – воцерковленные. Впрочем, Марья Иосифовна при входе не перекрестилась и на пол не упала, разбивая себе лоб в кровь, как рисовала богоборческая пропаганда. Она, если честно, даже не обратила на икону никакого внимания.
Айсур прошла мимо, в кухонный угол, где Марья Иосифовна уже наливала в чистую стеклянную банку молоко. Марля должна была служить фильтром. По дому разлился запах парного молока. Не кумыс, конечно, но что-то невероятно родное, тёплое и домашнее.
– Ну, на тебе. Я завтра с утра за банкой зайду, а тебе новую дам. Ты уж перелей куда-нибудь. Назад дорогу найдёшь?
Айсур кивнула:
– Спасибо, Марья Иосифовна.
– С Богом иди, доча. Молочко у меня вкусное…
«С Богом иди»… Что-то резануло ухо казашки. «С Богом иди». А если Бога нет?
– А если Бога нет, Марья Иосифовна? – Вопрос возник сам собой, всего лишь как следствие всех прожитых в Советской стране лет.
Марья Иосифовна посмотрела на Айсур, как смотрят родители на малых детей, совершивших небольшую шалость по глупости и незнанию, но не по злобе.
– Как же нет, куда же он денется?
Старушка увидела, что Айсур быстро метнула взгляд на икону.
– Помню, приходили енти, как их, комиссары. Говорили: «Сними, баба, Христа, будем на доске с ним рыбу разделывать». А я не сняла. Они потоптались и ушли, – Марья Иосифовна рассмеялась, – а тоже – трясли наганами, грозились. Да как ж Бога-то нет, доча… Откуда бы я знала, что муженёк мой сейчас у немцев горькую пьёт, чтоб пусто ему было, окаянному! Ничего, отмолю его перед Христом, он ж милосердный. Откуда знать мне, что дщерь моя неродная тут ходить и хозяйничать будет? – Марья Иосифовна перекрестилась. – Ну, иди с Богом, заболталась я с тобой. Мне ещё курей сгонять.
Айсур поклонилась, вымолвила «До свиданья» и вышла. Сумерки опускались на Вершки. Кто такой этот Бог, Айсур?
Может, по мерзавчику?
– Может, по мерзавчику, а? – Лёшина до конца не протрезвевшая физиономия появилась из-за кустов одновременно с бутылкой мутного самогона и двумя стаканами.
– Тяпнем и на боковую! – Сложно было поверить, что у Лёши такая образованная жена. Невольно задумаешься, неужели она его ни одному слову умному не научила?
– Нет, спасибо, я занят. – Виктор ответил сурово и твёрдо.
Лёша сразу как-то весь поплыл.
– Ваня… Это не ты? – Разочарованию не было предела.
– Нет, товарищ, вы обознались.
– А где же Ваня… – Лёша до ужаса не любил пить один, хотя и делал это регулярно. – А может… По мерзавчику? – Он потряс бутылкой и стаканами перед лицом Семёнова.
– Спасибо, но нет.
Леша вздохнул глубоко и мучительно. Его физиономия исчезла в кустах так же неожиданно, как и появилась.
Вздохнул и Семёнов. Он почему-то подумал с горечью об Ольге Дмитриевне. Понятно, что Лёша – дрянь и алкоголик. Не злой совсем, но и вообще… Какой-то никакой, скорее отрицательный персонаж, хотя и не без положительных черт. Вот заслуженного педагога Страны Советов Ольгу Дмитриевну он, в принципе, слушался. Вещи её таскал, в театр с ней мотался. Улыбался на собраниях, где её хвалили, пару раз готовил ей ужин, когда она поздно приходила. Он её не любил. Но можно ли было его за это судить? Виктор не знал. Что такое любовь, красноармеец Семёнов? Отвечать по уставу! Не могу знать, товарищ…
Ночь нежна. Подмосковная ночь, полная запахов и звуков, особенно вдали от шоссейных дорог, от магистральных железок до Варшавы и Ленинграда, она тепла, как лёгкий загар, пусть и темнее. Айсур не хотела спать, она выспалась на берегу, и её мысли витали где-то далеко, там, где сны становятся явью. Там совсем не нужен солнечный свет, ибо глаза светятся там и освещают всё вокруг, весь мир до пределов, там вечное спокойствие и небо золотого цвета, оттого и свет не нужен… Там коммунизм, конечно, там счастье. Вот где были её мысли. Айсур не знала и не могла знать, что так только в Царствии Небесном бывает, а о нём она не знала ничего. Её тело легко, а поступь мягка. Она сама – ветер, сама – воздух, сама – мечта.
Он же увидел её издали. Третий раз за сегодня. Как она похожа на тех, кого он ненавидел, кого презирал больше всего на свете, тех, кто лишил его души человеческой! Бывало, в Москве как увидит гостя из Средней Азии, в тюбетейке, ярком халате, на ВСХВ, например, на выставке бахчи, обходит стороной. Сколько раз разумом осаждал себя, говорил, что не японцы они, что они другие – союзники, друзья, соотечественники. Но что-то сломалось в нём там, в Монголии.
И теперь в таких случаях тело само напрягалось. Шаг металлическим становился, чеканным. «Не прощу никогда, – говорил он себе, – это уже на всю жизнь» – и беспокоился, как бы мозгоправы из медсанчасти не узнали, что с головой-то у героя Монголии не всё хорошо.
А тут она идёт, мягко, нежно, и в голове – то ли параболы баллистики, то ли цветы степи. Не видит его, темно, да и он тише кошки шагает.
Один из учеников Карла Юнга
Один из учеников Карла Юнга, Ганс-Петер Невзиг, зачитывал последние положения своей диссертации на медицинском факультете Венского университета. Часть старых профессоров, всё ещё не доверявших психоанализу, считали его чем-то вроде шарлатанства, ловко замаскированного. Молодой исследователь нервничал.
Конечно, теория требовала доработки. То, что две сильнейшие тяги психики – к созиданию будущего (эромания) и разрушению прошлого (танатофилия) – связаны между собой теснейшими узами, знал ещё Фрейд. Об этом говорили сотни его опытов с больными и здоровыми. Маньяки, садомазохисты, дети, мучающие муравьев, извращенцы, вся медицинская отрасль сама по себе, порнографы, верные мужья, с упоением рассказывающие об убийствах на Западном фронте, каждая женщина, ставящая на трюмо сухой гербарий, – всё говорило о том, что смерть и жизнь, создание жизни, любовь и ненависть взаимосвязаны. Не было бы войны и алчности, не было бы любви и жертвенности.
Но Ганс-Петер пошёл дальше. Он утверждал, что тяга к разрушению – основа тяги к жизни, так же как тяга к жизни – основа тяги к смерти. Он исследовал все отделения для душевнобольных Австрийской республики, собирал сотни историй, анализировал, показывал, что смерть и жизнь, ненависть и любовь – суть вечный Уроборос, и есть тот движитель психики. Доктор Франц Майнфред, его научный руководитель, критиковал его за излишнюю поэтичность, неуместную в медицинской науке, но хвалил за рвение и безусловное старание в доказательстве своей теории.
Маститые профессора недовольно качали головой, но всё же решили дать молодому учёному шанс. Венская психиатрия устаревала, а это было что-то новое, явно интересное, необычное, с чем можно было работать. И хотя Ганс-Петер, дочитывая свой труд, сомневался, дадут ли ему степень доктора медицины, председатель комиссии уже был в этом уверен, хотя принципиально и не соглашался с основным подходом будущего знаменитого психиатра, основателя Новой венской школы психоаналитики доктора Невзига.
Но если бы молодой учёный знал, говоря о ненависти и любви, что в этот самый момент, за сотни километров от Венского университета, в далёкой России, его теория готова была подтвердиться (самым решительным образом!), он бы, пожалуй, вытер капельки пота со лба, сложил листы с отпечатанным текстом и закончил торжественным тоном: «Господа! Любовь и ненависть, смерть и жизнь – они связаны больше, чем мы можем полагать и даже представить. Через несколько лет к власти на нашем континенте придёт самый любимый в мире человек, самый обожаемый, безумно привлекательный и самый справедливый. Если бы вы знали, сколько ненависти и смерти принесёт в мир этот человек!»
Но Ганс-Петер просто немного поперхнулся, заканчивая положенное выступление, и не очень уверенно сказал, что в будущем готов продолжать свои изыскания, поскольку работа его не закончена. Он не знал, что его теория подтверждается под Москвой, не знал, что ровно в тот момент, когда он закончил свою речь, молодая казашка споткнулась и упала прямо в руки красноармейцу Семёнову. Айсур разлила молоко.
Часть III
Лиза скоро будет
– Лиза скоро будет! Лиза Шпак! – Лев Иванович, даром, что под семьдесят, ходил по всей комнате, громко ступая на крашеные половицы. Посуда тряслась, и солнечные зайчики танцевали по всей стене. – Я говорил, что приедет, сама же мне писала в мае! И вот Ольга Дмитриевна сказала, что приехала Лиза! Звёздочка наша!
– Да успокойся ты, Лёвонька. – Настасья Прокловна переживала за мужа. – Чай, не мальчик уже!
Может показаться, что она приревновала супруга к молодой женщине, но это было просто невозможно, и, если бы кто-то сказал это чете Ниточкиных, они бы вместе от души рассмеялись.
– Теперь все в сборе. Как же хорошо! Как же, Настенька, я люблю Лизу, какая же она у нас умничка! – Лев Иванович удовлетворённо сел в кресло, покрытое белым кружевным чехлом.
Лев Иванович Лизу действительно сильно любил и поэтому на фоне других дачников выделял её особо. В первую очередь это объяснялось тем, что Лиза была учёным. Настоящим, увлечённым, таким, каким, по мнению Льва Ивановича, учёный быть и должен. Её увлечённость историей была на грани фанатизма, в Ленинской библиотеке она была как своя, на раскопках могла руководить археологической бригадой с утра и до позднего вечера. И её все слушались!
Лиза сама с невероятной нежностью и любовью отмывала черепки («черепушечки», как она их называла) в камералке, не отрывая от них взгляда. Она говорила студентам, что отличить керамику от камней в земле очень просто – керамика глаже, правильнее, а самое главное – теплее камня, в ней, уверяла она, тепло веков, тепло человеческих рук, сотни лет назад на гончарном круге вылепивших из бесформенной глины произведение искусства или просто ремесленную поделку. Конечно, Лиза знала, что керамика действительно ощущается пальцами теплее, чем камень, из-за большей удельной плотности и теплопроводности естественной породы по сравнению с глиной. Но ей нравилась её теория.
Кроме того, Лиза была просто красавица. А Лев Иванович, как человек умный и чрезвычайно образованный, эстетику природы очень ценил. Он видел прекрасное в своих травках, в математически гармоничных соцветиях боярышника и, конечно, в красоте женского образа. Это было абсолютно нейтральное наслаждение философа красотой, с позиции умудрённого опытом и жизнью человека. Ну, и кроме того, Лев Иванович верил Чехову, который утверждал, что, как известно, в человеке всё должно быть прекрасно.
И так думал не только Лев Иванович. Лизу полюбила и Настасья Прокловна. Но совсем по-другому. Будучи далеко не глупой женщиной, Настасья Прокловна понимала и принимала восторженные взгляды Льва Ивановича. Ей Лиза нравилась примерно так же, как говорят пожилые дамы про молодых женщин. – потому что та была «положительная девочка». А Лиза была положительна во всём. Она любила дело, которым занималась, любила науку: историю и археологию.
Мало кто понимал её любовь к древностям, родители лишь восхищались, читая про неё в газетах. Лизе было всё равно. Всё, что ей было нужно, – свобода. А тогда, только занимаясь наукой, можно было обрести свободу. Лиза, конечно, не была дурой, она прекрасно понимала, в какое время ей довелось жить. Позже, в мемуарах, написанных в конце «оттепели», в 1960-х, она признается: «Мы были рабами. Но самыми счастливыми рабами на свете. Мы боготворили своего поработителя, обожали страну и свой рабский труд. Даже те, кто был низведён до уровня скота, не мог и мыслить о лучшей доле, кроме как отдать свою жизнь и свою смерть за своё рабство. Мы были согласны на это. И, поверьте мне, никогда я не была счастливее. И никто не был».
Её мемуары были изданы у нас в стране только в самом конце «перестройки» крошечным тиражом. В конце 1980-х никому уже не было дела до дневников женщины, когда-то подающей большие надежды, а потом ставшей великим археологом.
Лиза приехала
Лиза приехала, как и большинство, на поезде. Её встречал Хвостырин. Жара стояла страшная, поэтому он был в светлой льняной панамке и лёгком костюме. Ему всё равно было жарко, и испарина выступила на его морщинистом лбу. Лиза легко соскочила с подножки вагона, опираясь на неловко подставленную руку Хвостырина, и оказалась внизу. Она жару переносила гораздо легче.
– Ах, Иван Антонович, а я с Каспия! Только вчера прилетела!
Хвостырин не имел ни малейшего понятия ни об античной культуре, ни о позднейших цивилизационных пертурбациях обширного региона между Чёрным и Каспийским морями, в настоящее время находящегося под властью нескольких государств.
– Это дальше Херсона, Лиза? – только и спросил Иван Антонович, знавший, что Лиза иногда ездила на дальние юга копаться в земле. Он даже немного смутно представлял зачем.
– Конечно, – не стала спорить Лиза.
Лиза и Хвостырин медленно шли по тропинке по направлению к Вершкам. Солнце играло в листьях деревьев и среди некошеной травы. Косить запрещал Хвостырин. Ему нравилась эта управляемая дикость тропинки, нравилось, что растения как будто подчиняются его воле, а красота естественности будоражила его деревенскую в общем-то душу.
Птицы весело пели, пока они шли, Лиза улыбаясь, а Хвостырин – зевал.
– Какие новости, Иван Антонович? – звонко спросила Лиза.
– Да как-то… – начал Хвостырин, думая увильнуть от ответа. Что говорить, он не знал: новости, конечно, были, но больше толки да слухи, да стоит ли рассказывать о них только приехавшей Лизе.
– Хлеб теперь не с Щёлковского завода в столовой, а с Московского. Ближе везут, свежее хранится.
– А… – не слушая, сказала Лиза. Она смотрела на растущие высокие сосны чуть поодаль. От них тоже будто веяло летним теплом, а временами можно было вдохнуть запах свежей сосновой смолы.
– А новенькие есть кто? Мне Лев Иванович писал, что приехали в этом году.
– Как же… Семья Калаверцевых поселилась в двадцать первом домике. Их трое – муж и жена с ребятёнком. Пожарные, значит, из-под Москвы. Айсур ещё, казашка, помнишь, 17-й стоял пустой. Вот, значит, зимой отремонтировали, как новенький, одна в нём живёт барыней, а то смены-то их пустовали все… А вот и она идёт впереди! – Хвостырин как-то неопределённо показал рукой вперёд.
Лиза была подслеповата, но при ходьбе очки не носила. Долгие вечера в библиотеках и дома, частые переезды и генетическая предрасположенность (её мать была слепа от рождения) отнюдь не способствовали чёткому зрению. Она смотрела вперёд и видела, как что-то движется на неё, скорее всего фигура человека, но точнее сказать не могла.
Она была готова познакомиться с казашкой (тем более что казахов она знала как ответственных работников на раскопе), но перед ней появилось совсем другое, знакомое по летним отпускам лицо.
– Лиза! – Семёнов ускорил шаг. Тропинка была узка, и видеть, кто идёт за ним, было невозможно. – Товарищ Хвостырин, что же вы молчали! Разрешите обнять Лизу! – И, не дожидаясь никакого разрешения, Семёнов крепко прижал девушку к груди. Он был уверен, что Лиза тоже очень рада была его видеть.
– Раздавишь, Витюша! Привет, привет тебе, дорогой! – Лиза неловко высвободилась из объятий красноармейца.
– Отставить раздавливание! – Семёнов разжал объятия и три раза поцеловал Лизу в щёки. – Ах, как я рад видеть тебя! Ниточкин боялся, что не приедешь.
– Как же, боялся он. Не приехала, прилетела! Из самой дальней дали. А ты, – она пристально посмотрела на Семёнова, – выглядишь прекрасно! Улыбаешься, светишься счастьем! И меня Хвостырин обманул, сказал, что новенькая это идёт. Видать, слеп стал, как крот. Как я, в общем! И то я сразу увидела, что ты широко шагаешь, с кем тебя спутать, а…
– А это, должно быть, я… – Лиза ещё не докончила, а Семёнов, лукаво улыбаясь, сделал шаг в сторону, в самую гущу некошеной травы, и пропустил вперёд себя Айсур. Её черные волосы блестели на ярком солнце. – Здравствуйте, меня зовут Айсур. Лиза внимательно посмотрела на незнакомку. Тонкие её черты были изящны, а раскосые глаза – по-восточному мудры. Они смотрели прямо и, казалось, всё понимали. Лиза видела женщину из другого мира – из мира сказок и тайны. Ах, как разительно они отличались друг от друга! Одна – вылитая Любовь Орлова, с золотыми кудрями, спадающими на плечи, голубыми глазами, в походных брюках, похожих на кавалерийские, и шёлковой блузе. Айсур стояла перед ней в тёмно-синем летнем платье. Её руки были ухоженны, тонки и нежны: очевидно, что уже очень давно они не знали тяжёлой работы, связанной с землёй. Лизе же приходилось, бывало, в жару копать глинистую землю вместе со всеми. Она невольно застеснялась, но живо вспомнила, что не в той стране живёт, чтобы прятать трудовые мозоли. Она смело, почти с вызовом протянула руку казашке:
– Здравствуйте, Айсур! Я очень вам рада!
– Здравствуйте, Лиза. Виктор… Многие рассказывали о вас. Я счастлива познакомиться с вами. Для меня честь жить по соседству с великим советским археологом. – Айсур чуть смущённо улыбнулась.
Лиза немного щурилась, потому что стояла против солнца, но улыбалась искренне и открыто:
– Да ну, бросьте, уверена, мы с вами подружимся! Для начала советую перейти на «ты». Приходи ко мне сегодня в гости.
– Я хотела предложить то же самое! Приходи, пожалуйста, ты ко мне. И Виктор, я уверена, придёт.
– Товарищи, – вмешался Хвостырин, – а как же вечер культпросвета?! Приедет ансамбль из Москвы!
– Ну тише, тише, Иван Антонович. Мы совсем немного задержимся, Лиза же только что приехала! И обязательно попадём на твой вечер пролеткульта.
– Культпросвета! – не смог сдержаться Хвостырин.
– Придём-придём, Иван Антонович, – звонко сказала Лиза. – Значит, давай у тебя. 17-й, да? На краю Соломенной?
– Приходи, пожалуйста. Мы будем очень рады. И на вечер успеем.
Хвостырин скептически посмотрел на своих подопечных. Как и много раз до, как и много раз после, чутьё его не подвело. На вечере ни Лиза, ни Айсур, ни Виктор так и не появились.
После встречи
После встречи с Айсур и Виктором, после того как она заняла положенное ей дачное место, Лиза (и это был обязательный пункт программы) пошла к Ниточкиным.
От их маленького домика у неё защемило сердце – таким солнечным уютом он был наполнен.
Лиза была искренним человеком науки, она с детства действовала как учёный: ставила цель и добивалась её. Ещё Лиза привыкла, что её воспринимают как зануду, с которой было не о чем говорить. Никто не знал, но даже во время первой своей студенческой любви она отдалась Кольке Матюшину с параллельного курса только потому, что он говорил на древнегреческом без запинки. Кольку, кстати, отправили перед войной в артиллерийскую часть на Украину, он храбро воевал, а потом пропал без вести… учёным он стать не успел, на древнегреческом всё и закончилось. Лизе же суждено было написать блестящую кандидатскую, а позже докторскую и в конце концов основать школу изучения Понтийского царства, признанную в нашей стране и во всей Европе.
Уже после Второй мировой, когда советская историография стала чуть более открытой, Елизавета Леонидовна Шпак (дважды лауреат Сталинской премии) возглавила комиссию ЮНЕСКО по сохранению объектов искусства и культуры Причерноморья, обойдя свою английскую коллегу Джоанну Дейл. И даже в старости, в окружении молодых студентов и аспирантов (своих детей у Лизы никогда не будет, впрочем, как и семьи), она, задумчиво потирая старый морщинистый лоб, всё так же строго будет отчитывать за неправильно указанную датировку источников. Лиза никогда не разочаруется в науке и умрёт атеисткой в возрасте 92 лет, завещав своё тело биологическому факультету МГУ имени Ломоносова.
В начале же тридцатых Лиза, красивая девушка, очень умная, приехала отдыхать. Не из-за усталости: просто знала, что, согласно исследованиям нейрофизиологов, рекреационный отдых необходим для нормального функционирования головного мозга. А этим своим органом Лиза очень дорожила. В отличие от академика Ниточкина Лиза не взяла с собой ни единого тома, ни одного журнала, ни одной монографии – она приехала отдыхать – и отдыхать как следует. В конце концов, надо иногда отвлекаться! Ну а уж на крайний случай у неё были свои мысли.
Новая теория не давала ей покоя. Лиза, сама себе не отдавая отчёта, впервые начинала во что-то верить… Не знать, а верить. Но она в этом не признается себе никогда. Люди науки ни во что не верят и всегда требуют точных доказательств: такому правилу она следовала с юности, запомнила на всю свою долгую жизнь, на это положила свою бессмертную душу.
– Лиза! Дорогая моя, доченька! – Голос Настасьи Прокловны был так ласков и приветлив, что девушка невольно улыбнулась.
Лиза побежала навстречу старушке, пока та, покряхтывая, держась за перила, спускалась с крыльца.
– Настасья Прокловна, как же рада я вас видеть! – Лиза прижала своё молодое лицо к морщинистой щеке жены академика. Обе женщины, несмотря на радость, подумали об одном и том же. И в этот момент услышали, как скрипят половицы и как к ним приближается и сам академик. Ещё издали доносилось его весёлое бормотание:
– …Где же она, моя ненаглядная, надёжа нашей науки, где же наша Лизонька… – Увидев её, Лев Иванович аккуратно снял очки, протёр их краем серого платка и радостно поглядел на девушку. – Лиза! Спасибо тебе, дорогая, что приехала! – Лев Иванович Лизу любил больше всех и никогда не стеснялся своих чувств. – Дай я тебя обниму.
И только высвободившись из объятий Настасьи Прокловны, Лиза оказалась в тёплых руках Льва Ивановича. Вообще-то Лиза не очень любила обниматься, но близким людям прощала. Со временем их будет становиться всё меньше…
– А я всем говорил, что приедешь, учёная! Как там в Причерноморье? – Лев Иванович старался не отставать и быть в курсе достижений всех отраслей советской науки. Кое-каким историческим сюжетам, восходящим к Античности, он посвятил пару статей в «Вопросах лингвистики».
– Так, Лев Иванович, я же не только там, я и на Каспии была… Удивительные открытия! Их нужно осознать… В начале лета ещё понтийцев изучала..
– Ольвия, что ли?
– И она тоже.
Лев Иванович посмотрел на Лизу серьёзными и умными глазами:
– Ну что, правы французы про захоронение детей в пифосах?
– Правы, сама видела.
– Ой, только встретились, а ужасы какие говорите! – Настасья Прокловна замахала руками.
Но Лиза и сама решила не отставать.
– Лев Иванович, почему все столько говорят о неправильной классификации скрытносемянных? Это же школа, своего рода первый класс, все с этого начинают! – Последняя статья в «The Nature», тайком вывезенном с персидской границы, не прошла мимо Лизы незамеченной.
Лев Иванович мог бы быть безоружен, если бы автор статьи не излагал более доступным языком и с критическими вставками статью двухлетней давности одного немецкого генетика, причём слово «генетика» вообще не употреблялось.
– Это американцы всё, Лиза, воду мутят. Будто кодирующие наследственную систему элементы в клетках сохраняют внешние данные. Они у сложноцветных такие же, как у роз и шиповников… Это всё ерунда, не верь беллетристам! – Лев Иванович улыбнулся.
– А кому верить?
Лев Иванович хотел ответить, но промолчал, потому что единственный ответ на этот вопрос, который пришёл ему в голову, был бы неуместен, а других он не нашёл. Лев Иванович тоже был человеком науки.
Год был 18-й
Год был 18-й. Сыну было ровно столько же с начала века. Все жили впроголодь, даже в Петрограде, что уж говорить про другие места. Особенно страшно было на юге. Стреляли много, безоболочными, причём и доморощенным свинцово-оловянным сплавом. Пуля при этом не входит плавно в тело, оставляя маленькую дырочку, она от трения, пламени и скорости превращается в каплю раскалённого металла, вылетающую из ружейных стволов, входит, сплющиваясь, в плоть, выжигая огромную рану, и застревает там, обугливая кости.
Но даже не это было самым страшным, хотя Лев Иванович спасал от таких ранений от силы одного из пяти-шести. Такое оружие ещё не было запрещено на территории только родившейся и ещё бившейся в родовых муках Страны Советов. Но, если по правде, страна и существовала-то только на бумаге. Границ не было, денег не было, еды не было. А самым страшным было то, что государственная власть, уверенная в безусловности своего вполне условного существования, поддерживала его самым натуральным грабежом деревни. Продразвёрстка – насильственный сбор продовольствия у крестьян.
Лев Иванович с женой и сыном летом 1917-го переехал под Киев, поскольку все думали, что на юге будет спокойнее. А когда начались грабежи и расправы, рванули обратно в Петроград. Добирались долго, кружным путём, больше всего беспокоясь за сына. Настасье Прокловне было особенно тяжело, но Льва Ивановича не трогали, он был врачом для всех, хотя врачом никогда не был. Один раз якобы белые (а на самом деле – простые бандиты) напали в пути, но Лев Иванович сразу их раскусил, потому что общались они между собой на суржике, были жадны, неопрятны, то и дело уважительно поминали батьку Махно. Будущий академик, с юности сносно говоривший по-украински, сказал «бравим хлопцям», что заезжал в Гуляй-поле «за дружбу з батьком». Поверили, отпустили, забрали только серьги у Настасьи Прокловны («Говорил я тебе спрятать!»).
В Петрограде Лев Иванович устроился при госпитале Красной армии, по пайкам хватало. Сын слушал лекции в университете, выполнял техническую работу и санитарил в том же госпитале, Настасья Прокловна кашеварила. Так прожили года полтора. Лучше не становилось. Время и однообразный труд как-то отупляли всё вокруг. Лев Иванович, бывало, приходил с дежурства в свою комнатушку и курил махорку, смотря в окно, как на его глазах свершается событие, изменившее всю мировую историю. То шёл дождь, то снег.
Провалились попытки белых генералов взять Петроград. Началась и кончилась война с Финляндией. Граница теперь была очень близко – рукой подать. Потом сын стал проситься, чтобы его отпустили в Финляндию. Сначала тихо, недомолвками. Потом открыто за обедом поговаривал. Отец, мягчайшей души человек, стукнул кулаком по столу так, что зазвенела посуда.
– Это наша страна, наша Родина, и мы будем здесь жить, даже если нас будут ставить к стенке или вешать.
– Отец, ты дурак, – тихо сказал сын.
Лев Иванович не нашёлся что ответить. Он вышел из-за стола, шатаясь, и пошёл курить на улицу. Настасья Прокловна плакала. Сын лёг на кровать, но не спал. Он смотрел в потолок.
Лев Иванович даже не особенно удивился, обнаружив его койку с утра пустой. Он впал в ступор. Меньше всего в жизни ему хотелось верить, что последние слова, которые он услышит от своего единственного и на самом деле искренне и бесконечно любимого ребёнка, будут «ты дурак», но, увы, это оказалось правдой. И с этими словами ему пришлось жить до конца своих дней.
Сотрудник ВЧК Маркизов (Наиль Артузович Алабянц, подпольная кличка Маркиз по картотеке царской ещё охранки) пришёл на беседу через неделю. Он смолил очень дурные папиросы, смотрел недобро. Кожа куртки пахла терпко и грязно. Маркизов церемониться не стал.
– Где ваш сын, 1900 года рождения? – Он говорил не вынимая цигарки из рта.
– Мы не знаем… – честно ответила Настасья Прокловна.
– Плохо, мать.
Он сидел и не собирался уходить. Настасья Прокловна рассеянно смотрела на мужа, сидевшего в прострации, а он – на неё. Пауза затянулась.
– А ты, отец, знаешь, где ваш сын? – Стало ясно, что «ваш» в первом вопросе не было формой вежливости, чекист обращался к обоим.
Лев Иванович безмолвно развёл руки.
– Плохо. Ну и что делать будем, потомственные дворяне? Писать, что враждебные классовые элементы, муж и жена Ниточкины, покрывают белогвардейца? Вы его соучастники…
– Я врач… – растерянно возразил Лев Иванович.
– Был я в госпитале, справки навёл. Врач-то ты врач… Да уж что-то дохнут у тебя как мухи бойцы. А под Киевом было имение? Мы ведь телеграфировали, спрашивали. Ты, отец, извини, но ЧК работать умеет.
– Хорошо… – извинил Лев Иванович ЧК за то, что она умеет работать.
– Значит, так. Пишите. «Мы, такие-то, отказываемся от сына такого-то и такого-то. Ежели указанный гражданин будет пытаться вступить с нами в связь, обязуемся поставить в известность ВЧК. Об ответственности осведомлены. Точка. Подпись». Через неделю приду, заберу заяву. Или вас заберу.
Маркизов сплюнул на пол и ушёл. Лев Иванович всю следующую жизнь пытался вспомнить, как он прожил эту неделю. Настасья Прокловна пыталась об этом забыть.
В любом случае никто не пришёл: ни через неделю, ни через две. Чекиста вызвали в Москву. По дороге он заразился тифом и умер, не доехав до столицы, в маленькой земской больничке Тверской губернии.
Только письмо Ниточкин написал, и они оба подписали. Так они решили, надеясь, что сын уже перешёл границу.
И, конечно, никто из них не знал, а если бы и знал, отказался бы верить, что их сын – Виктор Львович Ниточкин – утонул в карельских болотах, пытаясь добраться до Финляндии.
У Лизы на даче
У Лизы на даче сидели Виктор и Айсур. Как-то само собой получилось так, что они, вопреки договорённости, неожиданно сами пошли к Лизе. По пути они держались за руки.
Лизу они застали уже на крыльце. Она была в лёгком платье и в шляпе.
– А я думала, сегодня я к вам?
– Мы решили тебя опередить! – весело сказал Виктор.
– Вам это удалось. Проходите, а то комары съедают!
Дача освещалась электричеством. Прошёл день, на улице уже стояли сумерки, и так уютно было сидеть троим молодым людям на даче и говорить-говорить-говорить…
Они были очень разными. Дочь бескрайних степей Казахстана, рвавшаяся в небо… Талантливый археолог и историк, чей взгляд был нацелен в землю, на изучение прошлого… Красный командир, который привык стоять твёрдо на ногах, на этой земле, живший «здесь и сейчас», но не задумывавшийся о том, что делается под его ногами – или над его головой… И всех объединяло одиночество: каждого из них оно делало немного ближе, роднее, почти семьёй. Они смеялись вместе, и им было легко друг с другом…
– …Правда, она невероятная? Такая, какой и должна быть красавица нашего времени…
– Очень красивая, Витя, правда.
– Да я не спорю, она красивая, но что-то в ней, – Виктор запнулся, – ненастоящее.
– Конечно, она же актриса! – Лиза рассмеялась. – Право, смешно! Актрис любят именно за игру, не за жизнь.
– Да я не про то. Мне кажется, актёр, когда играет, должен играть так, чтобы я поверил, что всё так на самом деле. Орлова так не играет. Ладно, не буду спорить, наше кино только становится на ноги, в будущем станет по-другому, вот увидите.
Айсур улыбалась и смотрела на Виктора. Иногда ей казалось, что всё равно, что он рассказывает, лишь бы только говорил. Девушка ничего не знала о его внутренней боли, о том, как он борется с ней и чувствует себя одиноким среди людей, но она чувствовала это. Впервые что-то иррациональное пробудилось в ней, и она это полюбила, ей понравилось. Засыпать в его объятиях было тепло, а просыпаться – счастливо. И Айсур была готова отдать всё, чтобы продлить их любовь, которая, она верила, была взаимной. Самую искреннюю, самую честную, самую нежную любовь на планете, накануне жестокой и бессмысленной бойни, среди готового к разрушению мира, катящегося в тартарары.
– В удивительное время мы живём, друзья. Вроде бы тихо и мирно кругом… Но что-то нависает над нами, громадное и жестокое… – сказала Лиза.
– Да, впереди испытания, – сказала Айсур. – Я тоже их чувствую. Иногда хочется, чтобы их не было… Но от этого зависит наше будущее.
– А так всегда. И отцы наши ради детей жили, мы живём ради светлого будущего, и внуки наши ради правнуков жить будут. Если бы хоть одно поколение жило для себя… – всё бы по-другому было. – Виктор говорил тихо, он не любил громко рассуждать о том, чего сам не до конца понимал.
Лиза отхлебнула чай.
– Если бы такое было… В истории есть примеры, когда целые народы и государства эгоистично начинали жить «для себя». И ничего хорошего из этого не выходило. Забывалось всё: честь, геройство. У античных философов есть про…
– Про что, Лиза? – спросила Айсур.
– Про то, что мы живём не для себя, а для будущего. Но время от времени приходит пора, когда люди задаются вопросом, почему же мы не живём для себя? В этом нет ничего плохого, это естественный процесс, как шум дождя после засухи… Такой период называется «лето столетия». Можно найти такое лето для каждого известного нам века. Ну, или думать, что найдём…
– А что потом? После лета? – спросил Виктор.
– А что бывает после лета? – переспросила Лиза.
– Осень. – Айсур быстро ответила на кажущийся простым вопрос.
– Правильно, но это – этап смерти или угасания. Каждую «осень» можно ассоциировать с большой войной или мором. Осень необходима, она расчищает дорогу для новой жизни, нового столетия…
– А погибшие на поле боя, на войнах этой осени… Что с ними? – Виктор спросил осторожно, Айсур показалось, что даже как-то робко.
– А ты бы пустил убийцу в Рай? – Лиза смотрела на Виктора прямо.
– Наверное, нет.
– Даже если бы он защищал свой дом? – Айсур хотела вмешаться.
– Я бы не пустил в Рай человека, который когда-либо, хоть раз в жизни стрелял в другого.
– А что говорят философы? – спросила Айсур на этот раз уже у Лизы.
– Ничего. Просто смерть, забвение, абсолютное, постоянное ничто.
– Я думаю, они правы. – Виктор смотрел куда-то вдаль. – И что из этого следует? – Он спросил будто сам у себя.
Айсур взяла Виктора за руку. Она взглядом просила его не отвечать на вопрос. Всю же свою жизнь Виктор только и делал, что не подчинялся.
– Это значит, что все мы будем преданы забвению.
В комнате повисла пауза. Лиза не знала, что ответить, люди были слишком сложны, а беседа стала напоминать склон пропасти. Айсур молчала, она просто держала Виктора за руку и хотела помочь ему, спасти его.
– Я убивал, убивал слишком многих. Я думал, я буду защищать свой дом, служить во имя благого дела, а я только и делал, что убивал. Стреляет не оружие, а стрелок. И теперь, накануне осени нашего века, я понимаю, что придётся убить ещё. И все хотят этого, все ждут этого и к этому готовятся. И пусть кто-то попадёт в Царство Небесное, но мне туда путь заказан.
Виктор положил голову на руки. Айсур ещё не видела его таким.
– Витя, милый мой, родной мой, дорогой мой. – Она обняла его сзади, целовала в затылок. – Хочешь, я буду молиться за тебя? Отмолю все грехи твои, каждый день буду молиться, хочешь?
– А ты веришь в Бога? – спросил у неё Виктор.
Айсур взглянула на Лизу, но та смотрела на сцену с интересом отстранённого исследователя. Даже сейчас, в эту напряжённую минуту, естествоиспытатель в ней работал на полную катушку.
– Я… Я не знаю, Витя. Я не могу верить, что какой-то седой волшебник на небесах говорит всем, что делать, его слушают и нет и в соответствии с этим он наказывает или одаривает благами. Это абсурд.
– Сredo quia absurdum, – прошептала атеистка Лиза почти неслышно.
– Кому же ты тогда будешь молиться за меня, Айсур?
Гений математики не нашлась что ответить.
– Даже единственный человек, который полюбил меня, не будет за меня молиться. Мы прокляты, Айсур. И я, и ты. Я – за то, что верю в Бога, предающего меня забвению, а ты – за то, что не веришь.
– А я? – Лиза спросила с интересом.
– Не знаю. – Виктор встал. – Пойдём, – сказал он Айсур, – нам пора. Лиза устала с дороги.
Айсур покорно встала.
– Витя… – Слово вылетело словно вздох из её рта.
– Друзья, я бы очень не хотела, чтобы наша встреча завершалась на такой ноте. Это я виновата. – Лиза была хоть и беспристрастна, и сцена была ей интересна, но она была добросердечна.
Виктор улыбнулся:
– В чём, друг мой?
– Ну… Во всём, всём этом.
– Не вини себя во всём. Ты не выдержишь и половины.
Виктор быстро повернулся и вышел из её домика.
Айсур видела, насколько Лиза остаётся безразлична, скорее беспристрастно заинтересована даже в свете разворачивающейся драмы. На секунду ей показалось, что Виктор может выстрелить в висок, а для Лизы это будет редким исследовательским материалом, не более. «Разве человек может так жить? Что мы, острова в океане? Как можно быть такой?» Айсур задавала себе эти вопросы, когда смотрела на светлое и красивое лицо учёной девушки. «Неужели я такая же?» Она вышла, не попрощавшись, лишь кивнув слегка заметно.
Виктор ждал Айсур на крыльце. Он взял её под руку, она покорилась. Только сказала через несколько минут:
– Витя…
Он не стал перебивать её, а просто крепче сжал Айсур руку, и она замолчала сама.
– Мы вместе сейчас. И это самое главное.
И хотя голоса Айсур и Виктора разительно отличались и Айсур говорила с лёгким, едва-едва заметным акцентом, даже когда в сумерках замерла летняя тишь, нельзя было понять, Айсур это сказала или Виктор.
Рота… Подъём!
– Рота… подъём!
Виктор вставал как ошалелый по тревоге. Только после контузии тяжело было, руки и ноги – будто ватные. Откуда-то он уже знал, что враг прорвал оборону и авангард дивизии уже отступает. На построение – три секунды, время пошло! Он смотрит на солдат перед ним. Понимает, что это не его подчинённые, но командование принимает. Ранение в голову позавчера даёт о себе знать. Бывают мгновения, будто он выпадает из действительности.
Пока рядовой состав готовится, Виктор спешит в штаб.
– Что случилось?
Дежурный докладывает, что батальон редислоцируется во второй эшелон для защиты складов, пока они эвакуируются. Говорить больше не положено, да и не надо. И так понятно – отступление продолжается. Грохот раздаётся за окном, страшный, громкий, как рык Левиафана. Вспышки света такие же жуткие.
– Артиллерия?
– Какая ж артиллерия-с? Гроза-с, ваше благородие, – говорит усатый офицер.
Виктор смотрит на него, шутника этакого. Правда, гроза. Хорошо, есть время выполнить задачу. В складах – боеприпасы для бойцов… фронта. Какого? Виктор не расслышал, но внимание на этом не заостряется.
– Коня мне седлали?
– Так точно-с, – отвечает дежурный по штабу. Что-то в нём не так, царские погоны вселяют смутную тревогу, всё зыбко, неправильно, не по-нашему.
Кукушка на стене прокуковала: четвёртый час ночи. Значит, противник напал до первых петухов. Вероломный зверь, ворвавшийся во тьме, напавший, пока мы спали. Впрочем, нам не привыкать, всегда так, всегда так. Нападут, когда меньше всего этого ожидаешь.
Лев Иванович постучался в окошко.
– Вы сына моего не видели? – Лев Иванович одет как бедняк, вылитый Лев Толстой: опоясан грубой верёвкой, бос. – Тут где-то бегает, наверное, заплутал. Пойду спрошу у Настасьи Прокловны. Настюшааа… – завыл, как волк…
Пристрелить, чтоб не мучился? Нет, да и рука к нагану не тянется.
Через пару минут – уже у склада. Почему-то без коня. Солдаты стоят плечом к плечу, как древние гоплиты (откуда ему известно это слово?), трёхлинейки держат, как копья.
Эвакуация затягивается.
– Да где там они завязли? Склады очистить надо! – Виктор орёт на фельдъегеря, но тот будто вжался в себя, протягивает конверт, но ответа не знает, молчит. Виктор сурово вырывает оперативное донесение из рук фельдъегеря.
– Откуда? – сурово спрашивает.
Фельдъегерь, запинаясь, отвечает:
– Ставка Верховного Божества. С-с-срочно.
Руки у Виктора белеют. Давно ему с Небес не писали. Да, в общем, что уж греха таить, никогда он оттуда весточки не получал. Виктор разворачивает бумажный квадратик, срывая сургуч, а там всего несколько слов (связь очень дорогая, а в условиях войны и вовсе с перебоями):
«Что же ты, Витюша, такую драгоценность на войну притащил? Совсем уже от любви ополоумел? У Меня другие планы на неё были. Эх ты, Витюша…»
И тут только Виктор понимает, что же на складе. Как в первый раз смотрит на него: дом как дом, сарай, с окнами. Будто ходит там кто. Он бежит к дверям, но позавчерашняя контузия даёт о себе знать. И в ушах звенит – опять гром где-то в небе.
– Гроза-с, ваше благородие.
Вспышки молнии бликуют в шитых золотом погонах Семёнова. И снаряд (очевидно, гаубичный) разрывает склад на куски, образуя на месте огромную воронку, наполненную едким дымом палёного дерева и почему-то бумаги. Неожиданно начинается дождь. Кто-то вдали запевает:
Когда б имел златые горы
– Когда б имел златые горы…
Айсур смотрит на Виктора, закрывая собой солнце яркого безоблачного летнего неба. Виктор щурится и видит, как она улыбается. Солнце образует корону вокруг её тёмных волос, спускающихся переливающимся водопадом на его плечи.
– И реки, полные вина… – Пьяный голос продолжает где-то в отдалении.
– Лёха?
Айсур почти смеётся.
– Он тебя разбудил? Опять напился. Как она с ним живёт?..
Виктор ещё пытается понять, как разрушенная его любовь материализовалась вновь, да так близко? С каких это пор Господь Бог выписывает билеты на второй шанс?
– Всё отдал бы за ласки, взоры, чтоб ты владела мной одна!
Лёша победно заканчивает. Очевидно, к нему уже на всех парах несётся Ольга Дмитриевна. Это можно понять по причитаниям, казавшимся тихими только по сравнению с песней Лёши: «Опять! Опять надрался, позорище ты моё!»
В месте их будущей (через четыре минуты) встречи можно было увидеть, как добрые и наивные глаза Лёши смотрят искренне, чисто и по-детски на жену: у Ольги Дмитриевны, напротив, глаза смотрели зло и жестоко, полные благородного мстительного гнева.
– Лёша, Лёша, как же тебя, дитё такое, земля носит? – спросила Айсур совсем не у Лёши, а у Виктора. Они лежали в плавательных костюмах на лежаках на пляже. Стояла жара, в реке купались дети.
– Иногда земля его подводит и как бы искривляется в самом неожиданном месте. Не всегда Лёша справляется с таким вероломством. – Виктор старался не забыть странный сон. Вместе с тем он взгляда не мог оторвать от Айсур. И хотя воздух плавился от полуденного летнего зноя и смотреть было тяжело, Виктор смотрел не моргая.
– Они ушли, – тихо произнесла Айсур и прилегла на лежак. Она надела солнцезащитные очки и посмотрела на солнце. Раскалённый шар светил, не уставая, вот уже миллионы лет.
– Пойду я окунусь.
Пока Виктор шёл к реке, в мыслях возникали картины из сна. Воронка, телеграмма. Холодная речная вода поглотила его, но не его мысли. Он доплыл до другого берега, а потом вернулся назад. Где-то поблизости загорала Айсур. Радостно шалили и кричали дети.
Виктор задумался о том, как же это – нести ответственность за маленьких созданий, таких хрупких и уязвимых. Он хотел бы, чтобы Айсур была рядом с ним, когда они шалят. Так, кажется, надёжнее. Да нет! Он просто хотел бы, чтобы Айсур была с ним. И почему «бы»? Он просто хочет Айсур рядом, вот и всё. И, даже зная, что Айсур хочет того же… Задача, кажется, неразрешимая: как ей об этом сказать? Как?
Неделя выдалась жаркая
Неделя выдалась жаркая. Вообще, Лев Иванович отмечал, что с каждым годом лето всё теплее и теплее. На это Настасья Прокловна говорила, что Лев Иванович просто старый ворчун. Но в эту неделю даже она, кажется, признавала, что Лев Иванович прав. Но всё равно находила возможность его подколоть.
– Это ты, Лёва, накликал. Как в прошлом году хорошо было!
Лев Иванович улыбался по-старчески, с прищуром, и внутри радовался, что жена признавала его правоту.
В воскресенье Хвостырин организовал дачслёт. Он сам придумал этот неологизм и немного даже им гордился. Первый дачслёт он провёл в прошлом году, но совсем под завязку сезона, когда уже и не было, считай, никого. Второй раз он решил выбрать самый горячий сезон – в начале лета. Чего Хвостырин не предусмотрел, так это жары. Лев Иванович пытался спросить, вежливо и тактично, как обычно он говорил с неинтеллигентными людьми: можно ли не приходить на дачслёт, но Хвостырин был непреклонен.
– Лев Иванович, как же так? Как же так?! Да без вас наш коллектив перестаёт быть тем самым коллективом, который мы так любим и в котором мы так… состоим. – Красиво говорить было заветной мечтой Хвостырина. Но до конца времён эта мечта так и осталась невоплощённой.
В общем, Лев Иванович понял, что на двенадцать часов дня в воскресенье планировать ему, как и всем жителям Вершков, ничего нельзя.
Дачслёт не предполагал каких-либо развлекательных мероприятий и этим отличался от культпросветских вечеров Хвостырина с артистами из Москвы. Основная (и единственная) часть программы состояла из бесед. Хвостырин по-своему понимал ещё не высказанную максиму Сент-Экзюпери, что общение – самое большая роскошь, и решил всё это дело подогнать под идеологически правильную основу. Короче, как всегда, говорили ни о чём, а дачницы скучали. Дачники, правда, тоже скучали. Не скучал один Хвостырин.
– …И разве может быть что-то более важное и интересное для нашего коллектива, чем подобные мероприятия, когда все мы, все вместе, собираемся и обсуждаем насущные проблемы! Нет, конечно, вы можете всегда прийти ко мне, всё обсудим и так, но здесь-то, здесь-то обсуждать будем не мы с вами вдвоём, кулуарно, так сказать, а будет обсуждать кол-лек-тив! А это уже что-то!
Это и было что-то. Слушать Хвостырина было решительно невозможно. Даже Ольга Дмитриевна, посетившая не одно ответственное собрание, с трудом переносила жару, эту бесконечную речь и, самое главное, этого оратора. Лёша мирно клевал носом. Зачем-то Хвостырин позвал на дачслёт Марью Иосифовну, и она, надеясь найти новых клиентов, пришла, но уже сильно пожалела. Здесь никому не хотелось молока: все мечтали о том, чтобы всё это закончилось – и как можно быстрее!
Виктор смотрел на Хвостырина и слушал, но не слышал, что он говорил. Ситуация представилась ему совсем в другом свете.
«Тысяча лет истории, – думалось ему, – войны, революции, победы, открытия. Сотни поколений. Князья, битвы, восстания. Декабристы, поэты, пушки. Философы, писатели, художники. Мы приняли Бога и отказались от Него. Страна, которая никогда не проигрывает, стала зародышем нового мира. Мы – на самом острие развития истории. Отказались от слепых поводырей и пошли – но за кем? Мы поверили в собственную силу, в себя так, как верить в себя нельзя. И сейчас, на пороге новой эры мы оказались беспомощны перед единственным врагом внутри нас – собственным ничтожеством. Этого врага не уничтожить, он поглощает нас изнутри. Вот он!»
Хвостырин не был, конечно, посредственностью. Талантливый приспособленец и плут, он нашёл бы себе применение, даже если бы страны новой Антанты захватили большую часть Советского государства. Даже если бы солнечный свет померк, а весь уголь закончился, Хвостырин бы сделал из педального велосипеда аккумулятор и продавал энергию за деньги, а если бы ему приплачивали, он бы ещё и подпевал.
Виктор понимал, что по-своему таких людей, которые, как говорится, без мыла в бочку влезут, надо уважать, у них надо даже чему-то поучиться. Но ставить их над собой – то, к чему сейчас всё шло, чтобы серости управляли, – это было катастрофически неправильно. Неужели мы сами бежим от своей свободы, от ответственности за решения, отдавая её на откуп таким? Мы бежим от собственной, такой тяжёлой и гнетущей свободы? Но если бы это было не так, почему тогда, ради всего святого, мы сидим и печёмся на этой жаре и слушаем этого балбеса? Самое страшное преступление, самое большое злодеяние, которое можно было бы допустить, мы предупредить не сможем, ибо мы уже его допустили.
Виктор вздохнул, тяжело и грустно. Кажется, это навсегда! Но он ошибся.
Когда Хвостырин закончил свою пространную речь ни о чём, он предложил выступить дачникам, но те, кто не спал, лишь переглядывались, молчали и пожимали плечами. Те же, кто спал, рисковали получить солнечный удар. Пот со всех струился в три ручья, и Хвостырин, отчасти довольный тем, что весь его проект удался, отчасти опечаленный, что участники дачслёта проявили такую непростительную апатию (что было немудрено в полуденный тридцатиградусный зной), объявил дачслёт закрытым.
Одна Марья Иосифовна со всей искренностью захлопала в ладоши.
После
После дачслёта Айсур и Виктор взялись за руки и пошли мимо перелесков в колхозное поле. Было так жарко, что даже мухи сидели в тени. Айсур с облегчением вздыхала, когда налетал лёгкий ветерок. Наконец они дошли до одиноко стоящего старого дуба. Он рос посреди поля: неизвестно когда занесённый ветром жёлудь разросся в настоящего гиганта.
Странно было, что он до сих пор уцелел. Возможно, у лесорубов рука не поднималась занести топор на этого векового красавца. Айсур радостно села в его тени. Земля была горячая и сухая. Ветки дуба раскинулись достаточно широко, чтобы закрыть небольшой участок почвы от солнца. Виктор остался стоять рядом.
– Мне жаль…
– Не надо.
Четыре слова, содержательнее, чем весь роман, пронеслись и утонули в летнем зное. Чего жалел Виктор? Что прочитала Айсур, какую скрытую опасность, тайну, которую она не хотела знать?
Виктор посмотрел на золотистое поле, зажмурился. Потом опять взглянул на Айсур. Она на него не смотрела. Он присел рядом.
– Всё очень странно в этом мире, Айсур.
Она ничего не ответила. Взяла его руку в свою.
Ветер подул на крону дуба, и листья всей своей тёмно-зелёной массой нехотя пошевелились. Ветер замолк опять.
– Это лето столетия, – сказал её тихий голос.
– Значит, потом…
Виктор посмотрел на ветви дуба, ожидая, что хоть один лист упадёт, хоть один из десяти тысяч листьев.
– Ты только скажи… – Она всё равно не смотрела на него, а её голос дрожал. – Мне больше в жизни ничего не надо. Вообще. Милый, ты только скажи мне… Мы с тобой будем счастливы?
В самой гуще дубовой листвы самый старый резной лист ветхого гиганта едва заметно двинулся от налетевшего порыва ветра, неожиданно блеснув ярким золотом в изумрудном море.
Эпилог
Вершки как элитные дачи прекратили своё существование в 1939 году. Ещё когда на рубеже 1937–1938-го количество дачников резко сократилось, Хвостырин заподозрил что-то неладное и затаился. Но его вечная фортуна подвела его в этот раз, и осенью 1938-го за ним пришли. Он был реабилитирован по политической статье в 1987 году откуда-то отыскавшимися потомками дальних родственников, по уголовной статье не реабилитирован до сих пор.
В период Битвы под Москвой Вершки несколько недель были оккупированы, немцы жили в приятных белых домиках, топили печи плетёными стульями, играли на клубном рояле, пока не сожгли и его. В доме Ниточкиных жил обер-лейтенант медицинской службы Краузе, который увёз несколько старинных книг обратно в рейх: у его внуков до сих пор лежит на книжной полке том «Справочника лекарственных растений Саксонии», изданный в Дрездене в 1690-м. Отступая, немцы постарались сжечь всё, что ещё могло гореть.
После войны долгое время Вершки стояли в запустении, в 1960-м руки дошли и до них: был открыт детский лагерь «Источник». Лагерь также просуществовал недолго, на комплекс положил глаз предприимчивый сотрудник Минздрава СССР (имени не сохранилось), который и планировал открыть в этом месте санаторий-профилакторий, согласовал половину бумаг, но неожиданно умер от инфаркта, так что ему только удалось закрыть детский лагерь. Почему-то у проверяющих инстанций создалось впечатление, что Минздрав СССР закрыл лагерь из-за каких-то нарушений, а то и неблагоприятных условий для жизни. Поэтому запрет на использование этого места неоднократно продлевался.
Так домики и стояли закрытыми до середины 1980-х.
После начала «перестройки» (и бума подмосковного строительства) несколько семей из разросшихся окрестных деревень организовали кооперативное хозяйство, землю выкупили у государства, построили дешёвые панельные дома, заново провели электричество. Мальчишки бегали по заброшенной железнодорожной ветке, кидали камни в озеро.
С развалом Советского Союза несколько человек переехали в Вершки из Москвы на постоянное место жительства. Ныне самые молодые из них уже сильно в возрасте. Некоторые из детей владельцев того кооператива обустроили себе дачи почти на том же месте, где находилась дача академика Ниточкина.
Сейчас землю бывшего посёлка скупает Van Dijk LLC, небольшая девелоперская компания из Амстердама, 51 процентом акций которой владеет госпожа Emma De Smet-Wouters. Van Dijk LLC намерены организовать на довольно живописном месте небольшой элитный парк-отель. Девелоперы почти согласовали бюрократические вопросы, покупая землю через дочку Van Dijk LLC – ООО «Ин-Вест-Трейд».
Госпожа Де Смет-Ваутерс даже понятия не имеет, что является прямым потомком по отцовской линии мужа Марьи Иосифовны, умершего в Роттердаме во время немецкой оккупации. Впрочем, сам муж Марьи Иосифовны ни бабушку госпожи Де Смет-Ваутерс, ни её отца не помнил.
Если судить по предварительным планам строительства, то к 2022 году парк-отель будет полностью построен и готов к использованию. Места ведь там и правда живописные.
Мысли для себя и для добродетельных
(тайно составлены Л.И. Ниточкиным)
1. Делайте доброе и не делайте злое.
2. Верьте в хорошее, что бы ни случилось и ни происходило.
3. Любите близких вам.
6. Будьте верными себе.
7. Я не знаю, есть ли Бог, но бойтесь тех, кто говорит, что Его нет, избегайте таких.
8. Я очень надеюсь, что Он есть.
9. Помогайте тем, кто слабее, людям и всем тварям земным.
10. Не разрушайте хорошее, и плохое не придёт к вам.
11. Любите всё, что создано, любите всех, кто создан.
12. Помните, каждый день вы можете сделать мир лучше и добрее.
13. Делайте мир лучше и добрее. Каждый день. Я не знаю другого рецепта счастья.
Послесловие от автора
Привет, дорогой читатель. Вот, кажется, ты и дочитал до конца мой небольшой роман «Лето столетия», самое важное из того, что было мной по сию пору написано. Спасибо тебе за это. Я привык благодарить за то, что меня читают, за то, что тратят своё время.
Прежде чем ты закроешь книгу, я только хочу сказать ещё несколько слов про этот роман, потому что при всей своей (вдруг тебе так показалось?) неказистости он, наверное, значит для меня больше, чем «Хроники Эрматра», «Я, Ханна» и «Демиургия». Дело хотя бы в том, что я писал его 10 лет.
Всё началось с последней части – с «Мыслей» некоего Л.И. Ниточкина. Во всём романе это единственное, что не было написано мной.
В, кажется, теперь уже таком далёком 2006-м я отдыхал с семьёй в доме отдыха недалеко от села Осташева, чуть южнее Волоколамска. Обычный такой дом отдыха, деревянные кроватки, много зелени. Было жаркое лето, и я часто гулял один. Взяв книгу, садился под каким-нибудь деревом и читал. Тем летом я впервые прочитал «Дни Турбиных», «Бесы»… Много что ещё, но эти – точно тогда. Я вообще много читал раньше, больше, чем, к сожалению, сейчас.
Однажды, отвлёкшись от книги, я заметил на земле металлическую коробку. Коробка была старая, ржавая и без опознавательных надписей. Она торчала из земли, а я, будучи совсем не брезгливым (и втайне уже составляя план, куда я потрачу клад), откопал её и достал. Там был всего один очень старый листок, на котором едва читались набитые на печатной машинке предложения, которые ты видишь на предыдущей странице. Вот и всё. Я был раздосадован.
Меня разочаровало и то, что этих принципов (?) 11, даже не круглое число! Если бы их писал я, их было бы ровно 10. Я выкинул коробку, а листок взял себе, он лежал у меня в шкафу ещё долго-долго, я никому о нём не говорил. Всё-таки артефакт, как-никак историческая находка.
Шло время. Я начал писать. Время от времени возвращался к этим мыслям, думал, может быть, написать что-то и про них?
Сначала они были Уставом тайной секты, с этого начинался детектив. Затем – последними словами осуждённого. Потом я почему-то решил, что Л.И. Ниточкин (я не нашёл ни слова о нём) должен быть кем-то, кто заслуживает уважения. Священником или учёным. Пожалуй, учёным.
Каждый раз, возвращаясь к этим мыслям, я сбивался. Не складывалось. Пробовал даже стихи, получалось ещё хуже. И забросил их, почти забыл.
Наверное, я что-то делаю не так! И начал всё сначала.
К этому небольшому по объёму роману я приложил несопоставимые, титанические усилия. Изучал старые карты железных дорог Подмосковья. Листал букинистические тома, воссоздавая атмосферу времени, когда мог быть напечатан этот листок (скорее всего, это начало 1930-х), с упорной скрупулёзностью…
И сюжет начал рождаться, что требовало, как снежный ком, ещё больших трудов. Почти год я не писал ничего, кроме черновых заметок к «Лету». Листал старые уставы, смотрел на YouTubе, как перезаряжается винтовка Мосина, знаменитая трёхлинейка, ездил в библиотеки.
Да, принципов в романе нет, но весь роман – он про них. Не знаю, насколько удачно мне удалось соединить историю, литературу и эти простые истины, но кажется, что мне это удалось. Я в общем-то всегда был самоуверенным автором. Когда стало понятно, что не Ниточкин должен быть главным героем, а главным должно быть то, о чём эти слова, – тогда всё получилось.
Я читал книги по Средней Азии, ездил в Ташкент и Душанбе не только по работе. Мне нужен, невероятно был нужен Восток!
Я не спал ночами, долгими перелётами составлял в голове, а потом на бумаге, как сделать так, чтобы мысли Л.И. Ниточкина были очевидными, чтобы они запомнились.
Ах да. Ещё кое-что. Я полюбил. Без этого ни моё мироощущение, ни роман не были бы полными. В конце концов, в этих коротких строчках есть слова о любви.
Уже начинаю предвидеть критику открытого финала романа. Но говорить на эту тему не хочется. Каждый читатель вправе представить его таким, каким считает нужным.
* * *
Каждый раз, когда я возвращался к идее романа, перечитывал эти мысли, то каждый раз говорил себе, что буду применять хотя бы часть из них. Не со всеми я согласен, например, я-то точно знаю, что Бог есть, хотя пункты 7 и 8 не об этом, конечно… Поверь мне, читатель, я посвятил таким мыслям много времени. Они про людей и про мир. Мне кажется, Ниточкин верил в Бога…. Но я отвлёкся.
Так вот, возвращаясь каждый раз к этой идее, я всегда старался примерить эти принципы на себя, раз и навсегда, так что однажды, когда меня спросили, кем я хочу быть, я ответил, что хочу быть добрым человеком, хочу не делать злого. К сожалению, каждый раз раскаиваясь, я всё забывал. И каждый раз обещал себе. Снова и снова. Делать доброе и не делать злого. Делать доброе и не делать злого.
Не хочу больше осени. Никогда и ни для кого. Поэтому я прошу вас. Не важно, как бы глупо это ни прозвучало, но, может быть, сейчас хоть один человек прислушается ко мне. Итак, именно к тебе, друг (буду называть тебя другом!), я и обращаюсь: что бы ни случилось, во все дни твоей жизни…
Первое. Делай доброе и не делай злое.
Виталий Орехов
Москва – Астана – Москва 2017
Благодарность
Автор выражает искреннюю благодарность коллективу издательства «Грифон» и лично главному редактору к. и. н. Д.Н. Бакуну. Без его правки роман был бы много хуже. И хотя пришлось повоевать, результат того стоил. Это самое искреннее «спасибо», которое писатель может сказать редактору.
Отдельное спасибо – авторам проекта «Заповедные железные дороги» за полученный опыт и историческое погружение в историю развития железнодорожного транспорта страны.
За возможность познакомиться с культурой Центральной Азии автор выражает благодарность сотрудникам посольств России в Ташкенте, Астане и Бишкеке и лично Дмитрию Петрову, Юлии Лазовской и Дарье Пахомовой.
Спасибо всем, кто нашёл время, желание и возможность прочитать черновую копию романа в моём блоге на сайте «Русского пионера», а особенно Анне Балдиной, Елизавете Лернер, Марии Хреновой, Марии Медушевой, Ирине Самариной, Татьяне Савенковой, Марии Шкуриной, Асият Туручиевой, Александру Шматкову, Сергею Богданову, Алексею Деденкулову. Ваши комментарии были очень ценны и учтены при последующей редактуре. Заранее приношу извинения, если кого-то позабыл.
Спасибо большое моей семье, моей супруге за поддержку и терпение. Всем и всему, что меня вдохновляло.
И, конечно, я не буду нарушать традицию: спасибо большое тебе, мой дорогой друг и верный соратник – читатель.
В. О.
Примечания
1
Святой Отец, так проходит мирская слава (лат.).
(обратно)
Комментарии к книге «Лето столетия», Виталий Евгеньевич Орехов
Всего 0 комментариев