Валентин Саввич Пикуль На задворках Великой империи Книга первая. Плевелы
ВМЕСТО ПРОЛОГА
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет.
. . . . . . . . . . . .
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит.
Евг. БаратынскийВ самом начале двадцатого века на пасмурном горизонте бюрократического Санкт-Петербурга нечаянно взошла новая звезда — молодой блестящий правовед, князь Сергей Яковлевич Мышецкий.
Едва выпущенный из училища правоведения, он сразу же обратил на себя внимание чиновных кругов столицы: в цепи русской бюрократии прибавилось еще одно добротно отлитое звено.
Поначалу даровитого правоведа хапужисто прибрал к своим рукам мрачный временщик В. К. Плеве, и Мышецкий принимал участие в работах его комиссии по уставу о гербовом сборе. К юбилею министерства финансов Сергей Яковлевич, вместе с В. А. Дмитриевым-Мамоновым (внуком известного карикатуриста-искровца), занимался составлением «Указателя действующих в империи акционерных предприятий».
Это был здоровый и рослый мужчина, к осанистой фигуре которого очень шел покрой вицмундира. На бледном лице его, всегда гладко выбритом, выделялся крупный породистый нос, а пенсне, поверх утомленных чтением глаз, придавало князю вид озабоченного размышлениями человека.
Внешне Сергей Яковлевич был размерен в своих поступках и постоянно спокоен. Однако он не оставался далек от тщеславия. Никто бы не догадался, что Мышецкий носит при себе сильную дозу цианистого калия, чтобы отравиться в том случае, если карьера его споткнется на одном из служебных поворотов.
И частенько, оторвавшись от бумаг, князь Мышецкий с удовольствием вспоминал годы учения, рассеянно повторяя известные лицейские стихи:
Шесть лет промчались как мечтанье В объятьях сладкой тишины, И уж отечества призванье Гремит нам: «Шествуйте, сыны!..»К этому времени он уже имел чин надворного советника, медаль 1897 года за участие в переписи населения, знаки ордена Станислава третьей, а Владимира — второй степени и Бухарскую звезду, полученную неизвестно за что. Просто на одном из раутов в салоне графини М. А. Клейнмихель бухарский принц Мир-Сеид-Абдулл-Ахад ткнул в Мышецкого пальцем и спросил: «Кто этот — бледный и долгоносый?» Не вдаваясь в подробности, ему объяснили, что этот господин пишет недурные стихи. Тогда эмир порылся в карманах неряшливого халата, извлек оттуда звезду, выковырял из нее пальцем крошки засохшей халвы и велел отдать орден Сергею Яковлевичу. «Поэты, как и лишенные разума, — люди святой жизни!» — так пояснил эмир свое благоволение…
Правда, Мышецкий пописывал декадентские стишки. Это было время поисков и смятения духа; русская интеллигенция выискивала новые формы, впадая при этом в бессмыслицу, и жадно обостряла свои чувства, скатываясь в низкие пороки.
Мышецкий же еще смолоду замкнулся в раковине статистики и поэзии, внеся в первую из них немало творческой фантазии и, наоборот, суховатую педантичность — во вторую.
Карьере Мышецкого несколько вредило то, что император Николай II, выставлявший напоказ свои семейные добродетели, недолюбливал выпускников училища правоведения и в узком кругу приближенных называл их не иначе как «педерастами».
И отчасти он был прав: аристократы-юристы того времени имели даже своего поэта, в звучных эклогах воспевавшего мерзостные прелести кинедов и урингов. Великосветские семьи создавали иногда сногсшибательные треугольники.
— Вот образцовая пара: барыня живет с кучером, а кучер живет с барином!
Мышецкий, с брезгливостью чистоплотного человека, явно сторонился многих однокашников, зачастую склонных только к наживе, блуду и пустопорожнему витийству. Но, однако, он продолжал посещать их сборища, отчего Плеве однажды предостерег его:
«Князь, в ваших же интересах выйти из плеяды негодяев, взращенных под эгидою Владимира Мещерского и его „Гражданина“… Зачем вы бываете у вульгарного Шотана?»
«Я… наблюдаю, — тихо пояснил Мышецкий. — Мне весьма занятно следить за агонией класса, к которому я принадлежу! Не тревожьтесь, Вячеслав Константинович, они могут поганить себя как угодно, но я останусь неразвратим!..»
Очевидно, именно порочность этого мира и отвратила князя Мышецкого от выгодной службы при весах Фемиды: резко порвав связи с юриспруденцией, Сергей Яковлевич целиком обосновался в области модной тогда статистики.
В те дни его внимание привлекло страшное завышение налога на чай, и в одной из своих статей, написанной для провинциального выпуска «Биржевых ведомостей», князь Мышецкий высказал следующее:
«Чай и сахар из предметов народной роскоши постепенно превращены русской бедностью в элементы национального питания. Однако нигде в мире чаевой налог не достигает таких размеров, как у нас в России, и это, господа, в стране, где чай не только любимый напиток, но и суррогат ежедневного питания! Ужасно дорого обходятся мужику и самовары из простой красной меди…»
Вскоре после этого к дверям дома Мышецкого кто-то подкинул грязный листок с такой эпиграммой:
В статистический разгар Свист ворвался молодецкий — Выпущает задом пар Самоварный князь Мышецкий!Было обидно и неприятно, но вскоре «самоварный князь» был утешен. Стоило ему протанцевать на придворной карусели с великой княгиней Ксенией, как к нему подошел барон Фредерике и поздравил его с чином камер-юнкера…
На обеде в яхт-клубе Мышецкий случайно познакомился с П. А Столыпиным (вскоре назначенным гродненским губернатором). Густая с ранней проседью борода, жгучие цыганские глаза, розовые оспины на изможденном лице — все это произвело на молодого чиновника сильное впечатление. Особенно же — речи Столыпина.
— Мне говорят: великие события! — выкрикивал он, сводя в кулачок хрупкие пальцы. — А я говорю: нет, мне не нужны великие события, а — великая Россия! Жиды, сволочи, проститутки… Что вы знаете о величии страны? Хлеб — вот сущность русской нации! Дайте нам хлеба, горы хлеба, и Россия вот таким толстенным караваем сядет на всю Европу… А что нужно для этого? Крепкое фермерское хозяйство, и только! Здоровый богатый мужик, окруженный семьей и забором, — вот мой идеал…
Столыпин свел его с министром внутренних дел Д. С. Сипягиным, и в разговоре Мышецкий выяснил, что — через семейство Норовых — они состоят с министром в дальнем родстве.
Сипягин поразил Сергея Яковлевича откровенностью своих признаний.
— Император явно неумен, — заявил он с горечью. — И неумен и коварен! Однако же мы, древнее российское дворянство, должны сплотиться вокруг него, чтобы противостоять тому хаосу, который учиняется сейчас в России!
Министр был весьма любезен и дал дружеский совет:
— Вы еще молоды, князь, и вам следует испытать свои силы в провинции. Я как раз подыскиваю вице-губернатора для Вятской губернии… Вас не испугает эта глушь?
— Нет, что вы, — растерянно отозвался Мышецкий. — Отчего же и не послужить в провинции…
— Меня, — продолжал Сипягин, — очень трудно застать на месте, однако… Условимся так: завтра подъезжайте в Государственный совет. Я буду как раз присутствовать на заседании департамента экономии…
В назначенный час Мышецкий подкатил к Мариинскому дворцу. В громадном вестибюле было прохладно и пустынно; потрескивали камины. Возле колонн прохаживался одинокий офицер в новенькой фризовой шинели, помахивая четко квадратным пакетом. Мышецкому почему-то запомнились его по-мужицки крупные руки и неправильный разрез выпуклых глаз.
Курьер распахнул двери, и Сипягин, на ходу сбрасывая пальто, быстро вошел в вестибюль. Он сразу заметил Мышецкого — дружески кивнул ему издалека. Но офицер шагнул навстречу министру, протягивая пакет.
— Из Москвы, — деловито сообщил он. — От его высочества великого князя Сергия Александровича…
Сипягин торопливо рванул пакет, и офицер вдруг начал всаживать в министра пулю за пулей. Маленький браунинг в его большой руке казался крохотной игрушкой.
В гулком вестибюле внезапный грохот был страшен.
Сипягин волчком кружился под выстрелами, тяжело приседая к земле. Дико орал курьер, сдуру угодивший под шалую пулю.
Мышецкий, заскочив за колонну, кричал испуганно:
— Это же — министр! Прекратите… что вы делаете? Сбежались люди (поначалу — из нижних этажей — мелкая сошка). Из верхнего зала Комитета министров, потрясенные, спускались по лестнице сановные старцы.
Опираясь на палку, дряхлый вояка П. С. Банковский сразу же подковылял к убийце.
— Вы, сударь, не офицер, — заявил он ему. — Так офицеры не одеваются… Дайте сюда оружие!
Под истекающего кровью министра пихали подушки. Послали за женой и за лазаретной каретой. Тот же Ванновский грубо окликнул Мышецкого, не вылезавшего из-за колонны:
— Молодой человек, что же вы стоите? Помогайте…
До Максимилиановской лечебницы было две минуты езды. Мышецкий — в своем ярком камер-юнкерском мундире — простоял этот путь на подножке кареты.
Сипягин сказал ему на прощание:
— Такова судьба, князь. Не сожалейте обо мне — я не последний римлянин в России! И верьте, что я никому не сделал зла намеренно…
Убийство министра настолько потрясло князя Мышецкого, что он тут же, на Вознесенском проспекте, выбросил яд из кармана. Оставив на время честолюбивые мечты, он вскоре надолго укатил за границу…
Зиму проводил в Биаррице — в обществе русских шалопаев и мотов, где однажды познакомился с интересным человеком, доктором В. Б. Бертенсоном.
В один из пасмурных дней, поджидая доктора в скромном ресторанчике «Резерв» в Болье, что на полпути между Ниццей и Монте-Карло, Сергей Яковлевич был привлечен видом… пальца, манившего его из-за двери.
Палец был украшен блестким бриллиантом и явно подзывал к себе Мышецкого, который сразу же возмутился (не лакей же он, чтобы откликаться на палец). Но тут в двери просунулась и голова — великого князя Алексея Александровича, родного дяди императора Николая II.
Генерал-адмирал русского флота обидчиво произнес:
— Князь, я вас зову, зову… Что же вы?
— Простите, ваше высочество. Но я никак не предполагал, что встречу вас именно здесь, в Болье!
Мышецкий, оторопев, проследовал на кухню, где великий князь самолично готовил для себя марсельский «буй-аббес» с шафраном. Угостив камер-юнкера кошмарным варевом, Алексей Александрович доверительно признался:
— Вы, душа-князь, должны помочь мне. Я сильно поиздержался в этом сезоне, просить из России мне уже стыдно! А мною, как на грех, увлеклась Ивонна Бурже, и — согласитесь — я не имею права отказать ей в незначительных презентах!
Сергей Яковлевич не знал, что и ответить.
— Ваше высочество, но мои доходы…
— Да знаю, знаю! — отмахнулся генерал-адмирал. — Так не у вас же я собираюсь просить. Вон тут уже с весны кутят прокеросиненные армяшки Лианозов с Манташевым, — да просить-то у них, душа-князь, подло! Но вы же ведь Рюрикович, я слышал, знаток статистики?
— Отчасти — да, ваше высочество, — согласился Мышецкий.
Все «восемь пудов августейшего мяса» (как звали генерал-адмирала в России) заколыхались от оживления.
— Ну вот, — обрадовался флотоводец. — Так о чем же речь? Большего и не нужно… Давайте же совместными усилиями обчистим казино в Монте-Карло.
— Мы… каким образом? — поразился Мышецкий.
— С божьей помощью посредством статистики, — деловито пояснил Алексей Александрович. — Ну, не грабить же их в масках, с пистолетами за пазухой… В газетах и так черт знает что обо мне пишут. А в баккара важен математический расчет, и только! Система, милейший князь!
— Но я ведь лишь статистик, ваше высочество. Пожалуй, тут и сам Араго вряд ли справится…
— Чепуха, — возразил генерал-адмирал. — Я знаю одно: вы не смеете отказать мне в этом!
Действительно, как откажешь дяде царя? Сергей Яковлевич две недели подряд не вылезал из казино. Проигрывал по мелочи, примериваясь и соображая. Вскоре ему стало казаться, что система и в самом деле существует.
Престарелый генерал А. К. Имеретинский, набивший себе руку на игре в рулетку, поддержал в нем эту уверенность.
— Секрета своей методы я вам не выдам, — сказал он жадно, — но к старости я убедился — система безусловно есть!..
В один из дней заговорщики прибыли в казино.
— За последний стол, — шепнул Сергей Яковлевич. — Один на тридцать пять… Должно получиться!
— Нет уж, душа-князь, — скромно уступил Алексей Александрович. — Для начала поставьте вы, а я посмотрю, что получится…
Номер «тридцать пять» так и звенел в левом ухе. С первым же ударом шарик покатился и застрял в лузе. Голос крупье возвестил:
— Rien ne va plus: номер тридцать пять!
Мышецкий загреб выигрыш и поставил снова. Прямо в затылок ему горячо дышал генерал-адмирал российского флота.
— На тот же номер, — сказал Сергей Яковлевич.
И снова лопатка крупье придвинула к нему горку золота.
— На тот же… до трех раз!
И золото с тяжелым звоном снова потекло к нему. Мышецкому становилось уже неудобно грабить казино в одиночку, без помощи августейшего компаньона.
— Я не ошибся… Не угодно ли и вам, ваше высочество?
— А куда? — сразу побледнел Алексей Александрович.
— Тридцать пять минус семь равно двадцати восьми, — подсчитал Мышецкий. — Ставьте, и успех вам обеспечен.
Возбужденный громадным выигрышем, он отошел в сторону, и ровно через минуту великого князя обчистили так, что Сергей Яковлевич зашатался от страха. Вытирая со лба пот, генерал-адмирал подошел к нему с выговором:
— Ну, князь! Этого-то я не ожидал от вас.
— Ваше высочество, но я ведь только статистик…
— Однако вам хватило для себя и одной лишь статистики. Не правда ли?
Мышецкий склонился в вежливом полупоклоне — один Рюрикович перед другим Рюриковичем:
— Ваше высочество, я потрясен не менее вас. Но… вы не совсем правильно меня поняли: выигрыш с тридцать пятого номера принадлежит нам поровну…
После этого случая оставаться в Биаррице показалось неудобным, и, нечаянно разбогатев, Мышецкий уехал догонять лето в Египет — на курортную станцию Геллуан, неподалеку от Каира, где находилась русская колония для слабогрудых аристократов.
Именно здесь он и повстречался с девицей, которой суждено было стать княгиней Мышецкой.
Это было бледное узкоплечее создание, едва-едва умевшее говорить по-русски. Девушка появлялась возле источника с неизменным томиком Клопштока, проложенным рукодельной закладкой. Оторвавшись от басен «Мессиады», она иногда тут же — под раскаленным тентом — вышивала очередную закладку с поучительным изречением.
За все время пребывания в Геллуане переменилось множество закладок, но книга оставалась одна и та же — старик Клопшток, бррр!..
Сергей Яковлевич был удивлен терпеливостью девицы и однажды недоверчиво хмыкнул.
— У меня есть неизданный Рембо, — сказал он. — Я могу предложить вам его на досуге.
— О нет! — покраснела девица. — Рембо поэт безнравственный, а мой Клопшток так тонко чувствует все движения верующей души…
Анемичный отпрыск захудалого дома баронов Гюне фон Гойнинген, двадцатилетняя Алиса Готлибовна получила чисто прусское воспитание. Ближайшие родичи ее служили в Германии кайзеру, хотя имели русское подданство. А те из них, которые находились в России, определяли свое положение с предельной ясностью: «Мы служим династии Романовых — Голстейн—Готторпских!..»
Предки жены занимались когда-то береговым пиратством, отчего и оперились титулочком, который пригодился им, когда Гюне вздумали осесть на лесных холмах онемеченной Прибалтики. При Павле I они получили земли и внутри России. Попав в страну «варваров», Гюне решили цивилизовать русскую нацию посредством шампанского, нагнанного ими из… капустных кочерыжек. Хотя вино и пенилось, но мужики предпочитали родимую сивуху. Тогда было решено осчастливить Россию бульонным порошком собственного изобретения. Но и в этом благом начинании бароны не преуспели: мужики круглый год постились, а разговляться на Пасху мясным порошком не желали — чокались, как язычники, крашеными яйцами.
После серии подобных опытов в семействе жены остались лишь развалины замка в Курляндии да молочная ферма с пышным гербом над воротами. При той любви ко всему русскому, которую всегда ощущал в себе Сергей Яковлевич, только сильное увлечение могло толкнуть его на брак с подсыхающей в девичестве баронессой…
Венчание происходило в церкви русского посольства в Берлине, причем случилось несчастье — фата невесты вспыхнула от упавшей свечи. Перед священником поднялся прозрачный огненный столб. Фату сорвали и затоптали, все были испуганы, но Алиса Готлибовна совсем не пострадала, — пламя было легким и быстрым, почти скользящим.
— Продолжайте, — сказала она священнику, полная решимости стать Рюриковной. — Я совсем не суеверна…
К удивлению невесты, супруг ее признался в своей непорочности, за что Алиса — с немецкой благовоспитанностью — и отблагодарила его в письме, написанном после свадьбы. Молодые с полгода пробыли в Берлине, потом переехали в Лондон.
В один из дней на скетингринге князь Мышецкий случайно встретился с принцем Валлийским, с которым когда-то катался на коньках по льду пруда в Таврическом парке. Принц круто развернулся на роликах и вдруг с издевкой сказал:
— А вы, наверное, еще не знаете, что сегодня ночью японские миноносцы подорвали на рейде Порт-Артура корабли вашей хваленой эскадры!..
Мышецкий кинулся в русское посольство, где его сразу же принял посол граф Бенкендорф; в ответ на горячо выраженные пожелания участвовать в великой битве посол веско заметил:
— Вы не успеете, князь! Первый успех японцев ничего не значит, и война будет скоротечна… Вы давно не были в России и не знаете всей подноготной. Просто нам нужна маленькая победа, чтобы отвратить нашествие революции!
И только?.. — спросил Мышецкий, удивленный.
Пришли первые вести о монархических демонстрациях в России, потом Европа наполнилась черными слухами о слабости русского колосса. Было стыдно и мерзко; встречаясь с русскими, Сергей Яковлевич начал избегать их взглядов, словно они были соучастниками в каком-то ужасном преступлении. Изнанка этой печальной войны вдруг вывернулась перед Мышецким, обнажив чудовищные спекуляции, продажность придворной камарильи, тупое скудоумие недоучек-генералов.
Бесцельно проблуждав по закоулкам Европы, супруги Мышецкие задержались на самом пороге России — в Курляндии, где Аниса Готлибовна стала готовиться к появлению своего первенца.
Мышецкий мучительно переживал трагедию русского народа, бездарно брошенного под свисты японских «шимоз» на окраинах Тюренчэна и Цзиньчжоу.
Медленно он обретал равновесие, присматриваясь…
Мышецкого поразил вид крестьян в имении жены: забитые полупридурки, здоровенные скоты, созданные только для непосильного труда и удовлетворения низменных инстинктов. Очень много среди них было глухонемых. Выяснилось, что это — результат многолетнего «скрещивания», проведенного еще прадедом Алисы в целях получения особой породы людей-скотов, с узенькими лбами и сильными мышцами.
Сергею Яковлевичу было явно не по себе…
Особенно же его раздражало вынужденное родство с двумя кузенами жены — Генрихом и Паулем фон Гувениусами (на русский лад — Егор и Павел Ивановичи). Бесцветные близнецы, со склонностью к ранней полноте, эти два коллежских регистратора, черт бы их побрал, казались Мышецкому такой мелюзгой, что он старался о них даже не думать.
А как они ели! Боже мой, до чего эти твари обожали сметану, какие неопрятные имели рты… И Сергей Яковлевич отказался обедать за одним столом с близнецами. Впрочем, желая сразу же упрочить свое положение, он объяснил жене, что это продиктовано не только брезгливостью.
— Мне, — заявил он, — не совсем-то приятно, что в моем присутствии кузены позволяют себе дерзкие выпады по отношению ко всему русскому. Тем более, дорогая, что великая Россия переживает сейчас тяжелые дни…
— Хорошо, Serge, — покорно согласилась жена. Отныне близнецов стали содержать на молочной ферме: там, в образцовом коровнике, они и обретались с тех пор — поближе к сметане. А налопавшись, выражали свою сытость тем, что гладили толстые задницы тупоголовых коровниц.
«Нет, так дальше нельзя, — не однажды размышлял Мышецкий в минуты одиночества. — Алиса славная женщина, и меня она любит, но… Нет, с этим пора кончать!»
Случай помог решить всё.
Бертенсон телеграммой сообщил, что он проследует в Россию через станцию неподалеку от имения Гюне фон Гойнингенов, поезд простоит десять минут, и предлагал накоротке повидаться. Однако же поезд пролетел без остановки, не сбавляя скорости.
Мышецкий был оглушен свистом пара и грохотом курьерских вагонов. А мимо него отстукивали желтые щели окон, в которых часто мельтешили тени людей — жрущих и пьющих, играющих и болтающих…
Потом вдруг сразу настала тишина, только мягко опадал снег да вдали еще долго вздрагивали огни последнего вагона.
Сергей Яковлевич, вздыхая, купил на станции газету. Бои под Бидзаво… волнения запасных… Кшесинская весит два пуда и шесть фунтов… ревизия сенатора Мясоедова… повешены, повешены, расстреляны, расстреляны…
Он сунул газету в карман. «Нет, так дальше нельзя». Вернулся домой и впервые солгал жене.
— Я видел Бертенсона, — сказал он, — и многих других… Кажется, мое пребывание в Петербурге становится необходимым. Пора подумать и о дальнейшей службе!
Сергей Яковлевич выехал в Петербург, где сразу же был причислен к министерству внутренних дел. В департаментах шла мышиная возня: после сенаторских ревизий началось перемещение в губернской администрации. На глухих окраинах Российской империи освобождались прибыльные синекуры!.. В благоуханном нужнике министерства Плеве произошла нечаянная встреча Мышецкого с одним из виновников этой позорной войны — Безобразовым (тоже камер-юнкером).
— Князь! — воскликнул Безобразов, защелкивая подтяжки. — Вы только что из-за границы, милый князь… Не видели ли вы там моей глупой жены?
— Видел, — резко ответил Мышецкий. — Только она совсем не глупая, если сбежала от вас за границу…
Безобразов подобного стерпеть не мог.
— Вы, конечно, знаете, что я облечен доверием его императорского величества? — спросил он.
— Я тоже… облечен, — ответил Мышецкий и с силой захлопнул за собой дверцу кабинки…
Вскоре последовало странное самоубийство вице-губернатора в отдаленной Уренской губернии — на место покойного стали прочить князя Мышецкого. В эти же дни из Курляндии оповестили, что у него появился наследник, который (за неимением православного священника) окрещен в лютеранскую веру и наречен Адольфом-Бурхардом… Сергеевичем!
Гневу Мышецкого не было предела, но события по службе отвлекли его от семейных треволнений: назначение на пост вице-губернатора состоялось.
В приемной у Плеве ему случайно встретился Столыпин — еще более пожелтевший, еще более яростный.
— Меня из Гродно перевели в Саратов, — неохотно пояснил он. — Там я не мог поладить с жидами… А куда вас, князь, денут?
Мышецкий скромно назвал Уренскую губернию. Столыпин стрельнул в него жгучими глазками.
— О, непочатый край! — заметил он. — Там очень богатые залежи земель. Попробуйте выжать из них самое насущное сейчас — хлеб!
Да, было над чем задуматься…
Но всесильный Плеве начал разговор с другого конца.
— Судьбы империй неотвратимы, — хрипло сказал он. — Нас ждут потрясения революций и разливы крови… Князь!
Мышецкий невольно вздрогнул. Перед ним сидел похожий на лютеранского пастора человек в черном камгаровом сюртуке, с широко повязанным галстуком на шее. Но лица Плеве уже не имел — на молодого чиновника смотрела маска смерти.
15 июля министр будет разорван бомбой на Обводном канале, но Сергей Яковлевич узнает об этом из газет.
ПЛЕВЕЛЫ
Пошлость имеет громадную силу: она всегда застает свежего человека врасплох, и в то время, когда он удивляется и осматривается, она быстро опутывает его и забирает в свои тиски.
М. Е. Салтыков-ЩедринГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Сергей Яковлевич так и не понял, отчего он проснулся.
Но сразу же с брезгливостью ощутил, что раздевали его вчера и укладывали в постель чужие лакейские руки. И кажется, что вчера он впервые в жизни был сильно пьян…
— Занятно, — произнес Мышецкий, на ощупь отыскивая в потемках привычное пенсне. — Весьма занятно!
Он лежал на диване (продавленном, еще дедовском) в своем кабинете, и позолота книг отражала сияние тусклого петербургского рассвета. С улицы слышались посвисты санных полозьев, скребущих по голым булыжникам, дробно пересыпалась где-то вдали кавалерийская рысь от манежа.
Сергей Яковлевич нечаянно вспомнил, как вчера качали его на выходе от Кюба, как терял он при этом галоши, и ему вдруг сделалось нестерпимо стыдно.
«Какое счастье, — вяло решил он, — что Алиса приедет лишь завтра… А зачем я поехал в Стрельну к цыганам? И что я там говорил? Что-то о Безобразове, кого-то бранил… Боже, — отчаялся Мышецкий, — ведь я, кажется, даже пел! Впрочем, теперь все равно. Без працы не бенды кололацы», — утешил он себя тарабарщиной, памятной еще со слов бабушки, поклонницы юродивого Корейши, и включил лампу под запыленным абажуром.
В потемках кабинета слабо высветились лаковые бока стареньких клавикордов и перевитые вервием худосочные локти Христа (копия с Антокольского). Нащупав возле себя колокольчик, Мышецкий трухнул в него, потом — в ожидании слуги — раскурил тонкую «Пажескую» папиросу. Лакей внес в кабинет запахи кофе и свежего белья.
— Друг мой, — спросил его Сергей Яковлевич, — это ты меня раздевал вчера?
— Ваше сиятельство недовольны?
— Нет, спасибо. Будешь чистить мою пару, так не погнушайся забрать из карманов мелкие.
— Покорнейше благодарю, ваше сиятельство!
Мышецкий накинул халат, перебрал на подносе почту. Небрежно рванул первый же попавшийся конверт. Незнакомая рука писала:
«Веселясь вместе с Вами по случаю высокого назначения, припадаю к благородным стопам и слезно прошу от щедрот ваших выслать на мою бедность и ничтожество сапоги на московском ранте с высоким подъемом, за что все мое семейство будет благодарить Вас вечно. В извинение настоятельной просьбы сообщаю, что размер сапог ношу сорок пятый.
Священник Гундосов».— Что за свинская просьба! — фыркнул князь Мышецкий и наугад вскрыл следующее письмо:
«Превосходительный князь! С удовольствием узнал из „Правительственного вестника“, что Вы соизволили принять пост вице-губернатора в Уренской губернии. Рад за Россию, которая нуждается в энергичных и образованных силах. Мой племянник служит как раз в Уренской губернии, и он будет счастлив, если такое лицо, как Вы, князь, обратите на него…»
Мышецкий, не дочитав, разодрал письмо наискось, бросил в корзину клочки:
— Боже, как глупы еще люди! Только из календаря и узнаю, что живем в двадцатом веке. Ну, что еще?
Лакей кашлянул и объяснил, что пристав Невской части уже с утра терпеливо дожидается внизу пробуждения князя.
— Что ему? — Мышецкий отхлебнул кофе, поморщился: — Ну, ладно. Проси…
Скинув на пороге мерлушковую шапку, вошел пристав — дяденька крупный, сытый и ласковый. Поклонился учтиво:
— С приездом вас… Каково, князь, в Европах-то?
— Давайте, — ответил Мышецкий. — Что там у вас ко мне?
Новенький портфель, скрипя грубой кожей, с трудом растворился, и пристав по самые локти надолго застрял в его глубинах. Шарил там, шарил…
— Ага, вот оно! К сожалению, князь, — выговорил он с прискорбием, — я вынужден исполнить неприятное поручение.
— Не огорчайтесь, — улыбнулся Сергей Яковлевич. — Надо же мне почувствовать себя и дома!
Пристав протянул ему лист бумаги:
— Придется вам, князь, быть сегодня на Гороховой, два. Желательно в полдень…
— Не могу-с! — быстренько ответил Мышецкий.
— Но о том просит вас лично помощник градоначальника его превосходительство Фриш!
— Владимир Эдуардович? — Положение осложнялось. — А что ему надобно?
— Извольте расписаться, князь.
Сергей Яковлевич целомудренно отвел глаза от бумаги:
— Я лишь недавно вернулся в любезное мне отечество и, надеюсь, еще не мог совершить ничего предосудительного?
— Извольте, князь, — настойчиво канючил пристав. — Извольте расписаться…
— Оставьте меня! — гневно выкрикнул Мышецкий. — Все-таки я не дворник, обязанный отзываться на свистки из полиции…
Раскурив папиросу, он бросил спичку на ковер:
— Что вы держите эту филькину грамотку? Спрячьте… С каких это пор чиновников министерства внутренних дел стали таскать по каталажкам?
Пристав нагнулся, чтобы поднять спичку, и звонко чихнул.
— Видать, от солнышка, — заметил он смущенно, растрясая громадный плат в кулаке…
Мышецкий сел и, выждав с минуту, спросил спокойнее:
— Зачем я понадобился Владимиру Эдуардовичу? Ведь ему же, наверное, известно, что сегодня я должен представляться его императорскому величеству по случаю отъезда.
Звонко щелкнули замки на портфеле. Пристав подтянулся:
— Ваше сиятельство, я здесь ни при чем, но… Время-то, сами посудите, какое!
— Так. Ну и что же?
— Вспомните: может, в банкетах принимали участие? Или знакомых кого не поостереглись?
— Глупости! Я встречался, за эти дни с людьми солидными, облеченными доверием власти. Образ мыслей этих уважаемых людей…
Он замолк. В памяти отчетливо возникла сумятица ресторана и он сам, что-то в открытую проповедующий. «Какая подлость!» — решил он, быстро покраснев.
— Нехорошо, — сказал Сергей Яковлевич приставу. — Так и передайте его превосходительству, что князь Мышецкий очень недоволен. Я вполне заслуживаю доверия власти, которая и подняла меня на высокий пост!
Кофе уже давно остыл, настроение было сильно испорчено, и Сергей Яковлевич неожиданно ожесточился:
— Я вас более не держу. Мне нужно быть в Петергофе…
Пристав откланялся, но Мышецкий еще долго не мог успокоиться. Вышагивал по кабинету, задевая мебель длинными ногами. Потом умылся, посвежел, ладонью промассажировал себе живот (легкая гимнастика по принципу профессора Лесгафта). Пора было приступать к обязанностям делового человека…
Сергей Яковлевич вышел из кабинета.
— Мой друг! — позвал он лакея. — Мне одеваться. Темляк на шпагу, тот — серебряный. Да мундир, что от Буланже привезли на прошлой неделе… Быстро!
Внимание его привлек шум в передней. Мышецкий перегнулся через перила и увидел, что лакей не пускает с крыльца какого-то странно одетого человека.
— Что там? — спросил он.
— Да вот, ваше сиятельство, — донеслось снизу, — бродяга тут… до вашей милости просится!
— Так пропусти же, — распорядился с высоты Мышецкий. Вскоре послышался надсадный кашель, и в кабинет без робости вошел пожилой человек: редкая бородка, впалые щеки, печальные глаза больного. Медленно стащил он с головы крестьянский треух, из которого выпал карандашик.
— Спасибо, что вы за меня вступились, — просто сказал посетитель. — «Лакеи вообще люди не щедрые, но гаже всех из них усердные!»
Мышецкий усмехнулся: в этом человеке он сразу обнаружил какое-то подкупающее достоинство. Быстро нагнулся князь из кресла и поднял уроненный карандашик, опередив старика.
— Прошу, — сказал он. — Чем могу быть полезен?
— Я, как и вы, — начал незнакомец, — отчасти близок к делам российской статистики…
— Имеете труды?
— Да. — Незнакомец внятно перечислил названия.
— Простите, но я не знаю таких работ.
— И не можете знать, ибо они изданы в эмиграции…
Посетитель помолчал, словно проверяя, какое он произвел впечатление своим признанием. Но лицо столичного бюрократа было натренировано на спокойствии, и тогда незнакомец продолжил:
— Узнав, князь, о вашем назначении в отдаленную губернию, я решил воспользоваться случаем, чтобы предложить вам свои услуги… Как статистик, конечно!
В ответ холодно блеснули стекла пенсне.
— Так. Но… э-э-э, не знаю, как зовут вас.
— Кобзев, — назвал себя незнакомец, и князь Мышецкий почему-то сразу решил, что это не настоящая фамилия.
— Хорошо. Где же вы служили в последнее время, господин Кобзев?
За окном просветлело солнечно, Христос — в узлах и в рубище — смотрел из глубины, как живой человек, прислушиваясь.
— Я был на поселении в Иркутской губернии, — ответил Кобзев. — Там же и служил по вопросам статистики кочевых народов.
— Хм… А до ссылки?
— Дело в том, князь, что до Иркутска я был сослан в Шенкурск, где также очень интересовался цифрами.
— А именно?
Загибая тряские синеватые пальцы, Кобзев перечислил:
— Например, по выгонке дегтя, отхожим промыслам, санным извозам, дубильным веществам и прочее.
Сергей Яковлевич был несколько растерян:
— Скажите, господин… э-э-э Кобзев, почему вы обратились именно ко мне?
Кобзева же подобный вопрос не смутил:
— Видите ли, князь, я давно слежу за вашими статьями…
— Ну и что? — обрадовался Мышецкий, как ребенок.
— Нет, — осадил его Кобзев. — Я не согласен с ними. Вопросы, требующие социального разрешения, вы пытаетесь разложить на отдельные экономические задачи. Вы не вспахиваете, а лишь бороните почву… Но дело не в этом!
— А в чем же тогда?
Кобзев посмотрел на свои разбитые валенки, под которыми расквасился от талого снега ворс ковра, и закончил уверенно:
— Мне понравился в ваших работах их общий тон — искренне-благожелательный к русскому народу. Вы желаете, князь, поступить хорошо, но не знаете, как это делается. Однако, независимо от этого, я заранее решил, что у вас доброе сердце и вы не оставите человека одинокого, никогда не имевшего своего угла…
Мышецкий был растроган:
— Конечно же! Я возьму вас в Уренск и найду посильную для вас должность. Хотя бы по казенной палате…
Кобзев замотал тощенький шарф, надвинул треух:
— Благодарю. Я, кажется, не ошибся в вас, князь! Сергей Яковлевич посмотрел на его тряские пальцы:
— Извините, но вы… не пьете?
— Нет, князь. Просто я очень мерзну.
— Постойте! А где вы живете?
Кобзев замялся. Мышецкий подумал: «День еще только начинается, и хорошо бы отметить его начало добрым поступком».
— Кажется, я вас правильно понял, — сказал он Кобзеву.
— Понять не трудно, — ответил тот с улыбкой. — Тем более, что права на прожитие в столичных городах я не имею…
— Так вот, слушайте, — расщедрился Сергей Яковлевич. — На запасных путях Николаевской дороги, возле Чубарова переулка, для меня приготовлен вагон. Вагон министерства, со всеми удобствами. Я напишу записку, и вы перебирайтесь жить туда. Сегодня я отправлю на станцию книги, и вам, таким образом, скучно не будет…
2
Взлягивая копытами комья рыхлого снега, серебристый рысак вынес его с Миллионной на площадь перед притихшим дворцом. Ветер с Невы трепал орленые штандарты. Описав полукружие, возок нырнул под гулкую арку Главного штаба, и рысак шарахнулся «траверсом», с ходу вывернув на заснеженный, звенящий конками Невский.
— Осторожнее, черт! — выругал его Мышецкий. — Не вывали меня в сугробы…
Да, сегодня это опасно: в мундире, расшитом золотой канителью, в треуголке клинышком, со шпагой на боку — как бы он был смешон вылезающим из сугроба!
За дворцом Строгановых, ухнув на разгоне с моста, возок пролетел мимо громадных витрин, за изморозью которых нежились дары тропиков: груды ананасов и апельсинов, восковая сочность фиников, тяжелые грозди винограда над марципановыми тортами.
— Останови у думской башни, — велел Мышецкий.
Придерживая рукою шпагу, порскавшую под тяжелой шубой, Сергей Яковлевич торопливо поднялся на второй этаж Гостиного двора. Почти пробежал вдоль лавок, обостренно обоняя запахи жаровен и дамских духов, застывающие в морозном воздухе…
«Петербург!.. Петербург!..»
В небольшой комнатке, заваленной книжной рухлядью, сидели возле заветных дверей двое: маститый ученый в скромной купеческой чуйке и молоденький купчик в элегантном фраке.
— Господа, — обратился к ним Мышецкий, — очевидно, вы тоже к Осипу Мавровичу?
— Да-с, — поклонился купчик, с вожделением обозревая яркое оперение камер-юнкерского мундира.
Мышецкий щелкнул крышкой мозеровского полухронометра:
— Я чрезвычайно озабочен во времени, господа, — вскоре мне следует быть в Петергофе… Не соблаговолите ли вы пропустить меня впереди?
Его пропустили, не прекословя, и Сергей Яковлевич поднялся по узенькой лесенке в конторку издателя и книготорговца Вульфа.
— Вы узнаете меня, Осип Маврович?
Вульф разогнал перед собой табачный дым, по-негритянски толстые губы его раздвинулись в белозубой улыбке.
— Ну как же, как же, — заговорил приветливо. — Я вас помню еще вот таким… А ваш батюшка собирал все, что напечатано в мире о парфорсной охоте.
— Именно так, — взгрустнул Мышецкий. — Теперь навещаю вас я… по примеру папеньки!
— Уж не охота ли верхом с гончими?
— Нет, любезный Осип Маврович, нет. Папеньки давно не стало, а гончие распроданы. Мы ведь сильно обеднели за эти годы, даже породнились с купцами. Но я, если помните…
— Конечно, помню! — щеголял Вульф прекрасной памятью. — Обзоры губернских статистических комитетов — так ведь?
Они посмотрели один на другого, словно заговорщики. Вульф подмигнул выпуклым и влажным, как у лошади, глазом.
— Дайте-ка вас пощупать, — вытянул он толстые пальцы. — Ох, и суконце!.. Значит, уже и камер-юнкер? Я кое-что слышал. Только зачем же вы, молодо-зелено, забираетесь в эдакую глушь? Ай-я-яй! Или задолжали в Петербурге?
— Служить можно везде, — скромно ответил Мышецкий. — Да и жизнь в провинции дешевле. Квартира казенная. Дрова бесплатно. Переезд за счет министерства. Как-нибудь…
— Ну а я разве отговариваю? — Вульф придвинул к нему палисандровый ящик с сигарами, похвастал: — Вот именно эти, прошу… «Корона Британии», сорок два рубля полсотни. С ума можно сойти… Только для избранных!
Они молча раскурили сигары, и Вульф приступил к делу:
— Итак, чем я обязан?
— Осип Маврович, — начал Мышецкий с чувством, — я хотел бы служить отечеству от души, на совесть…
— А как же иначе? — возмутился Вульф.
— Со знанием дела, — подчеркнул Мышецкий, — без дряблого дилетантства!
— Милый князь, — воскликнул Вульф, — это как раз то, что требуется в наше проклятое время!
— А потому, — закончил Сергей Яковлевич, — помогите мне ознакомиться с Уренской губернией заранее. Дорога предстоит дальняя, времени для чтения достаточно… Куда же вы, Осип Маврович?
Но Вульфа уже не было: он исчез под столом, долго сопел там от напряжения и брякнул перед князем два огромных тома.
— Вот вам материалы о переселенцах, — сказал он, сияя. — Это, пожалуй, первое, с чем вам придется встретиться.
— Беру, — обрадовался Мышецкий. — Но война, кажется, затормозила переселение хлеборобов?
— Затормозила — сие верно, — согласился Вульф. — Но остановить тягу людей к хлебу не смогла. Захотят ли люди воевать дальше. — Вульф не знает, но то, что они будут кушать хлеб, это я знаю точно: будут, подлые!
— Там, кажется, можно встретить засоление почвы, — напомнил Мышецкий. — Нет ли чего? А заодно и по родовому праву среди кочевых народов? Найдется?
— Как не быть? У бедного Вульфа все есть… Дальше!
— Генерал Аннинский, Семен Романович…
— Мой старый покупатель!
— Так вот, он гонит сейчас дорогу через пески куда-то к черту на кулички…
— На Казир-Тушку, — пояснил Вульф. — Стыдно не знать!
— Тогда отложите, Осип Маврович, о строительстве насыпей и мостов на полупустынных почвах.
— А знаете ли вы, — смаковал свои познания Вульф, — что в Уренске большая тюрьма для пересыльных арестантов? Советую взять последние отчеты тюремного комитета, не пожалеете!
— Беру.
Далее Вульф отщелкивал цены на счетах, сердито выкрикивал, словно ругался:
— Транспортабельность чаевых товаров… Там как раз перевалочная база чайной фирмы Иконниковых!
— Беру.
— Удешевленное строительство холерных бараков для пустынных местностей?
— Беру.
— Вопросы санитарии в быту оседлых кочевников?
— Беру.
— «Беру да беру…» А деньги у вас, князь, имеются? Мышецкий откинулся на спинку стула, расхохотался:
— Нету денег, Осип Маврович! Совсем нету денег…
— Ну вот. Я так и знал, — не обиделся Вульф. — Ладно, говорите, куда переслать книги… Потом рассчитаетесь!
Осип Маврович воровато оглянулся на двери и зашептал:
— Только вы меня, голубчик, не выдавайте… Одному вам, как благородному человеку.
— А что такое? — спросил Мышецкий.
— У меня, — подмигнул ему Вульф, — есть такая книжонка, что… куда там Гомеру!
— Да? А что за книга?
— Секретные лекции охранного отделения. Характеристики всех партий, биографии главарей революции, уйма сведений… А вам, как губернатору, все это надо бы и знать!
— Во сколько вы их цените?
— Двести — не меньше.
— Бога-то побойтесь, — сказал Мышецкий.
— Бог? — спросил Вульф. — Бог сам дрожит от страха… Печаталась-то эта книжонка под наблюдением самого Лопухина! Жандармы и набирали. Как тиснули сорок экземпляров — так и набор разворотили. Страху-то натерпелись, пока вынесли.
— Надо посмотреть, — задумался Сергей Яковлевич. — Все-таки что ни говори, а — двести рублей…
Вульф звонко захлопал себя по толстым ляжкам:
— Двести рублей! Ай-яй… Что вы, князь, двести рублей не заработаете?
Пришлось взять. Целый воз литературы, набранной в долг, Вульф обещал сегодня же переправить на товарную станцию для погрузки в вагон.
На прощание Осип Маврович сам застегнул на князе шубу.
— Берегите себя, — посоветовал вкрадчиво. — Сейчас на Руси нет положения хуже, чем губернаторское!
3
Воронье кружилось над оголенными парками, от фортов Кронштадта наплывал на побережье далекий и ровный гул. Фонтаны не работали, и Петергоф напоминал скорее заброшенную дачную местность.
Но по улицам этого «Российского Версаля», скакали с пиками наперевес казачьи разъезды. Время было тревожное, обагренную кровью империю зябко лихорадило — и симпатии Николая II отныне были на стороне верного казачества.
Кончились те блаженные времена, когда русские императоры запросто фланировали по Невскому, кланяясь дамам. Отец его, Александр III, уже накрепко затворился в Гатчине, где в перерывах между запоями играл на тромбоне. Как указывала, по смерти его, иностранная печать: «Это был первый русский император, который умер на троне естественной смертью — от алкоголизма».
Теперь и он, Николай II, прятался по загородным дворцам да покалывал по утрам дровишки. Чего уж там греха таить — неуютная и тревожная жизнь была у последнего русского императора!..
Вдоль трельяжной решетки «Монплезира», куда подъехал Мышецкий, казаки гарцевали уже с ружьями, поставив приклады себе на колени, дулами кверху, сведя крючковатые пальцы на боевом взводе.
В небольшой гостиной, отведенной для ожидания, Сергей Яковлевич застал только двух придворных — адмирала Григоровича и золотопромышленника Базилевского, недавно прибывшего из Сибири. Откуда-то из кухни наплывали запахи пищи — весьма несложные (чуть ли не гречневой каши).
Сложенный из кирпича «Монплезир», тесный и старомодный, был мало удобен для представления царской фамилии, но со вкусами императора никто не спорит. Мышецкий присел на крохотный диванчик, долго разглядывал фарфоровые безделушки, во множестве расставленные по полочкам.
Было очень тихо в старинных комнатах, и не хотелось верить, что где-то на сопках Маньчжурии сейчас с криками и проклятьями умирают под пулями тысячи и тысячи безвестных мучеников…
Григорович задержался в кабинете императора не более двух минут и вышел обратно, вытирая слезы. Постучав князя Мышецкого пальцем по плечику, адмирал заметил с чувством:
— Помните, молодой человек. Помните!.. — Но что надобно помнить, адмирал не сообщил и проследовал в гардеробную.
Камергер Базилевский, о котором уже было доложено, сказал Мышецкому, словно извиняясь…
— Мне только представиться. По случаю прибытия.
— Мне тоже. Только по случаю отбытия… Герольдмейстер, которому явно было нечего делать, часто выходил на прибрежную балюстраду выкурить папиросу.
Потом откуда-то забежал в гостиную котенок, и герольдмейстер, предварительно сняв перчатку, за шкирку вынес его на улицу.
Мышецкого он видел впервые и потому — от скуки — решил его немного образовать в правилах этикета:
— Пожалуйста, князь, не вступайте в разговор первым, старайтесь лишь отвечать. Если же войдет императрица, подставьте ей свою руку — вот так. Она положит на нее сверху свою руку — вот так, и тогда…
— И тогда я ее поцелую, — недовольно пресек его Сергей Яковлевич. — Благодарю вас, сударь, но этому меня учили еще с детства…
Тем временем Базилевский, не рассчитав дистанции, толкнул двери задом. Потирая ушибленную ягодицу, он успел шепнуть Мышецкому:
— Мы еще, князь, наверное, свидимся на вокзале. Если что — так я буду в ресторане. Вернемся вместе…
Сергей Яковлевич поддернул шпагу, оглядел себя в последний раз. Кажется, все было в должном порядке и на белых панталонах ни одной складки, ни единого пятнышка.
Странно! Сколько ни красовался Мышецкий модным либерализмом перед дамами, сколько ни порицал нынешнее правление, сколько ни болтал о конституции и равноправии, но сила многовековых традиций каждый раз брала верх надо всем его пустословием, когда он стоял перед царскими позлащенными дверями…
Потому и сейчас правовед был взволнован — часто-часто и мелко-мелко крестил себя возле пупка. Герольдмейстер, доложив о нем императору, распахнул перед князем двери.
— Его величество, — сказал он.
Мышецкий шагнул вперед и очутился в тесной угловой комнате, окна которой выходили прямо на взморье. Образцовый порядок царствовал на небольшом столе, чернильница была прихлопнула крышкой. Несмотря на холодный воздух, дверь на улицу стояла открытою настежь, и в проеме ее, на сером фоне морского льда, виднелся большой топор, воткнутый сверху в чурбан, похожий на плаху.
А вот и сам дровосек, одетый, словно палач, в яркую малиновую рубаху (такие рубахи носили царскосельские стрелки). Николай стоял, слегка расставив ноги, и — что поразило Мышецкого — свободно почесывал себе под мышкой.
Покончив с чесанием, его императорское величество проследовали от стены до стола и высочайше соизволили подержать в руке тяжелое пресс-папье, как бы взвешивая его.
Мышецкий разогнулся от низкого поклона.
Оба молчали.
Николаю надо было говорить первому, но по всему было видно, что сегодня он уже наговорился. Император устал, просто ему все это уже надоело. Наверное, он даже не знал, с чего начать, и потому сказал очень обыденные слова:
— А сегодня, князь, как будто запахло весною…
— Да, ваше величество, и, мне думается, в Уренской губернии, когда я заступлю на свой пост, весна будет уже в разгаре…
Император вскинул на него серые, чуть-чуть припухшие глаза:
— Мне очень хорошо отзывался о вас мой дядя Алексей… Вы что, князь? Тоже играли?
Сергей Яковлевич невольно съежился.
— По просьбе вашего августейшего дяди, — не сплоховал он с ответом, — я пытался изыскать систему, ваше величество.
Николай слегка призадумался.
— Напрасно, — ответил он. — Система в баккара — хлеб англичан. Она очень проста: следует делать ставки «против серии» до конца игры, с учетом на прогрессивное удвоение…
Император вдруг спохватился и переменил тон:
— Кстати, кто там в Уренске губернатором?
— Статский советник Влахопулов, ваше величество.
— А-а, помню… Его особо отличал еще мой батюшка. Прибудете на место, — кланяйтесь от меня. Я старых слуг не забываю. Так и скажите ему.
— Благодарю, ваше величество. Знаки вашего благоволения особо приятны для людей, служащих на окраинах великой Российской империи.
— А что там с икрой? — неожиданно произнес император. — Я слышал, что икра пропадает. Гниет… Ежели не хватает соли, то вам следует наладить работу градирен.
Мышецкий уже заглотнул в себя воздух, чтобы выразить недоумение: ведь Уренская губерния, в которую он едет, бедна рыбным промыслом, но вовремя сдержался.
— Обещаю, ваше величество, — сказал он.
— Также и… земцы! — вдруг выговорил Николай. — Я им не доверяю. Особенно — тверичанам.
«При чем здесь земцы?» — Сергей Яковлевич хотел сказать, что Уренская провинция не входит в число тридцати четырех губерний, на которые распространены земские учреждения, но решил снова покориться.
— Безусловно, ваше величество, — согласился он внятно. Император смотрел на него теперь с удивлением.
— Но в Уренской губернии нет земства, — сказал он, дернув плечом. — Разве же вы, князь, не знали об этом?
Надо было выкручиваться, и Мышецкий заявил:
— Я только позволил себе, ваше величество, поддержать ваше высокое мнение о тверском земстве…
Николай аккуратно поставил пресс-папье, по-мужицки поддернул рукава малиновой рубахи.
— Проследите, — наказал он, — чтобы домовладельцы строже подбирали для себя дворников. Лучше всего — через полицию.
Мышецкий поклонился, и Николай в раздумье побарабанил пальцами по краю стола.
— От дворников, — мечтательно сообщил император, — ныне очень многое зависит… Ну, хорошо!
Сергей Яковлевич понял, что разговор закончен, и попятился к дверям, рассчитывая не повторить ошибки Базилевского.
Вслед ему был поднят императорский палец.
— Глаз да глаз! — сочно сказал Николай.
Мышецкий вышел из «Монплезира» почти в растерянности, невольно вспомнив о Вульфе. Почему все так? Отчего этот польский еврей, живущий в России единых барышей ради, и тот знает Россию (пусть даже по книгам) лучше русского императора?..
Вернувшись в Петербург, князь Мышецкий зашел в департамент. Его сразу же обступили с вопросами чиновники:
— Что говорил вам его величество? Как он?
Сергей Яковлевич — палец за пальцем, — стягивал лайку перчаток, медлил. «Действительно, что им сказать?..»
— Его величество, — сказал он, — как всегда, бодр!
4
Поздний вечер застал его на Сиверской — в тишине заснеженных дач. На пустынной станции он долго искал извозчика. Нашел и велел везти себя на дачу Попова.
— Это какого же? — спросил возница. — Мельника, что ли?
— Ну пусть по-твоему, — устало согласился Сергей Яковлевич, — вези к мельнику. (Попов, владелец мукомольной фабрики в Петербурге, был женат на его сестре Евдокии Яковлевне.)
Лошаденка бойко влегала в хомут. За притихшим бором кончилась Сиверская, угасли вдали отзвуки граммофонов. Вот мелькнули огни дачи министра двора Фредерикса и магазинщика Елисеева, вспыхнула в ночи, сверкая фонарями, богатая вилла «ртутного короля» Александра Ауэрбаха, потом — снова темь, только шипел снег под полозьями да лаяли где-то собаки…
Как было приятно выбраться из саней, ощутить тепло обжитого дома и сразу попасть в объятия сестры — любимой им неровной, но восторженной любовью.
— Сережка! — крикнула сестра, как в далеком детстве, и кинулась ему навстречу, вся в шуршащем ворохе каких-то лент и пестрых шалей.
— До до! Милая Додо…
Мышецкий взял ее голову в ладони, всмотрелся в лицо: глаза сестры были зажмурены от счастья и две большие слезы медленно стекали по крепким, как яблоки, щекам.
— Ты похорошела, Додо, — сказал он, целуя сестру в чистый лоб, и любовно отпихнул ее от себя.
А по лестнице, в домашнем затрапезе, уже катился круглым колобком и сам Попов — наидобрейший человек, поклонник знаменитых голландцев, слепой обожатель своей жены.
— Сергей Яковлевич! Боже, как я счастлив… Мышецкий обнял его, и Попов вдруг разрыдался, как малое дитя, часто целуя воротник княжеской шубы, руки, лицо и галстук своего шурина.
— Начинается, — вдруг жестко произнесла сестра.
— Петя, Петя… что ты, успокойся! — говорил ему Сергей Яковлевич и заметил, что Додо уже не было в передней.
Обняв всхлипывающего Попова, Мышецкий увлек его за собой в комнаты сестры, натисканные сувенирами годов ее юности (радостная память о Смольном, горькая память о былом камерфрейлинстве)…
Сестра раскурила папиросу, опустилась на диванчик, тяжело просевший под ее располневшим телом; в широком проеме вечернего пеньюара виднелась вздыбленная корсетом грудь с загадочным — как в астрологическом зодиаке — расположением родимых пятен.
— Ну, — начала сестра почти сердито, — говори: куда ты едешь и зачем едешь? Что за жена и каковы родичи? Велико ли приданое и как назвали моего племянника?
Мышецкий стыдливо назвал имя своего сына. Петя в робости топтался возле дверей.
— Оставь нас! — прикрикнула сестра, и Попов покорно затворил за собой двери.
Додо встала, стремительно прошлась по комнате. Широкие одежды ее, как ремни, со свистом стегали вокруг нее воздух.
— Мы ведем свой род от Рюрика, — вспылила она, — не затем, чтобы закончить его Адольфом-Бурхардом! Мой мельник этого не поймет, он оставит моим детям только муку и жернова. Но — ты! Ты обязан продлить род…
Мышецкий, не вставая с кресла, ласково привлек к себе сестру за руку:
— Что с тобою, Додо? Почему ты так говоришь о своем муже? Ведь Петя хороший человек, и он тебя очень любит.
— Ты ничего не знаешь! — отмахнулась сестра и сразу заговорила о другом: — Поедешь, наверно, через Новгород?.. Ради бога, посети наше гнездо, где мы были так счастливы в детстве… Вокруг все рушится, все трещит! Как спасать — не знаю! Кровь, всюду кровь…
Додо говорила яростно, залпами, и Мышецкий уловил в ее дыхании слабый запах вина.
— Ладно, — миролюбиво закончил он, вставая. — Я поднимусь к Пете. Неудобно…
Попов явно поджидал его, стоя среди своих сокровищ — огромной коллекции гравюр и офортов, упрятанных в роскошные фолианты зеленого сафьяна. На рабочем столе его возвышались груды каталогов от Вернера, Драгулина и фирмы Бисмейера, которые совсем вытеснили на край и задавили нехитрую бухгалтерию его мукомольной фабрики.
Желая сделать приятное шурину, Сергей Яковлевич сразу же разрешил:
— Ну, Петя, начинай хвастать!
И бедный Петя сорвался с места, лез к потолку, тащил пудовый фолиант, кончиками пальцев бережно ласкал линии офорта, ликовал от восторга:
— Тридцать пятый лист к сюите Рейнеке… Знаете — кого это? Самого великого Эвердингена. И, знаете, как достал? В хламе с аукциона! Продавался вместе с египетским саркофагом из-под мумии. Всего за две сотенных… Без саркофага не продают! Что делать? Я взял… Теперь у меня не хватает только восемнадцатого листа…
— А где же саркофаг?
— Куда его! Отдал на свинарник. Из него теперь свиньи помои лакают… Нет-нет-нет, — настаивал Петя, — возьмите линзу: какая непревзойденная четкость линий! А нажим, нажим… Ну?
Мышецкий линзу взял, отметил железную точность резца, но мысли его сейчас были далеки от искусства.
— Милый Петя! — И он вскинул линзу к глазам, посмотрев на увлеченного шурина. — Я кое-что уже слышал в Питере, но, честно говоря, не верю… Додо человек остро чувствующий, несомненно — личность незаурядная, но как бы там ни было… Я не верю! — повторил Сергей Яковлевич, ибо ничего более не мог сказать в оправдание сестры.
Попов тихонько заскулил, пряча свое большое лицо в широко растопыренных пальцах. Мышецкий смотрел на его вздрагивающие, по-бабьи рыхлые плечи и мучительно переживал за этого человека.
— Вы ничего не знаете, — сказал Попов, снова всхлипывая. — Но мне так тяжело… Так тяжело! Боже, какой я несчастный…
Князь пересел поближе к шурину, встряхнул его:
— Дорогой Петя, я не знаю, как это делается, но… Сойдитесь с первой же горничной — вам станет легче.
— Нет, — отозвался Попов, — я не могу… Я слишком люблю вашу сестру.
Он вдруг встал, раскинул руки, обвел стены в сафьяновых фолиантах, лицо его просветлело.
— Все равно, — сказал он торжественно. — Я самый счастливый человек на свете… Вот они, мои сокровища! Великие мужи мира сего! Я недостоин созерцать вас. Но вы… Вы укрепляете дух мой!..
Их позвали вниз — к чаю. В гостиную, широко позевывая, вышел откуда-то из потемок статный красавец, которого Сергей Яковлевич знал еще по Петербургу. Это был граф Подгоричани, служивший в кавалергардах. Судя по всему, он чувствовал себя на даче Поповых как в родном полку. Тонкие, в обтяжку рейтузы кавалериста бесстыдно подчеркивали ту часть его тела, которую прогрессивное человечество находит нужным укрывать от докучного любопытства.
Сергей Яковлевич со значением посмотрел на сестру, и она поняла его взгляд, полный укоризны.
—Друг нашего дома, — сказала Додо и тихо добавила: — И… Петин друг!
Бедный Петя совсем сгорбился за столом, машинально дул на горячую ложечку. Подгоричани, на правах знакомца, сунул Мышецкому руку, на которой не хватало двух пальцев, откушенных лошадью (или потерянных в рубке, как заявлял он).
— Рад видеть вас, князь. Давненько в наших палестинах?
И, не дождавшись ответа, раскрыл буфетные дверцы. Послышалось тяжелое бульканье ликера. Подгоричани крякнул и снова появился перед столом, оглядев притихшее семейство ясными, наглыми глазами.
— А вы, граф, все еще в полку? — спросил Мышецкий с вызовом, быстро бледнея.
— Конечно!
— Хм, странно…
— Чего же странного?
— Странно, что вас еще не выгнали…
Чувствуя назревающий скандал, сестра перехватила поднос из рук горничной:
— Идите, милая. Остальное я сделаю сама…
Додо была растеряна, и Мышецкому стало жаль ее. Сергей Яковлевич решил пренебречь всем, дружески повернулся к своему шурину:
— Я хотел бы поговорить с вами, Петя.
— Отчего же… Может, выйдем в бильярдную?
— Говорите здесь, — громко сказал Подгоричани. — Я не буду прислушиваться…
— Дело в том, — начал Мышецкий неуверенно, — что мне нужны деньги. И на этот раз — немалая сумма…
— Кстати, — вмешался Подгоричани, — мне тоже нужны деньги.
Мышецкий оттолкнул от себя чашку, и рыжие потоки чая заплеснули скатерть. Он сорвал с груди салфетку и, скомкав, швырнул ее через весь стол в лицо графу Подгоричани.
— Авдотья! — потребовал он. — Усмири его… Додо поднялась из-за стола.
— Анатоль, — сказала она, — вы же благородный человек! Петя осмелел:
— Анатолий Николаевич, как вам не стыдно? А еще дворянин! Неужели вам не зазорно проживать на мой счет? Эх, вы…
Подгоричани встал, направился к дверям.
— Я же отдам!.. — заявил он с порога.
Мышецкий долго сидел над опрокинутой чашечкой, мучительно страдая.
— Вот так и живем, — снова заплакал Петя.
— Я не виновата, — ответила Додо.
— Быть по сему, — вздохнул Мышецкий, поднимаясь. — Ладно, покажите, где приготовлена постель для меня…
День сегодня был слишком богат событиями, и он сильно устал. Князь добрался до отведенных ему покоев, быстро уснул.
Ночью к усадьбе подошли волки и, сев на тощие подмороженные зады, дружно обвыли обитателей этого дома.
5
Денег у шурина он все-таки занял и утром вернулся в город, чтобы встретить Алису.
На вокзале Мышецкий наскоро перекусил в буфете (завтракать у Поповых он отказался, ссылаясь на диету) и поспешил на перрон. Ждать пришлось недолго: сверкающий локомотив, устало вздыхая после дороги, плавно подкатил запыленные вагоны.
Сергей Яковлевич был настроен несколько торжественно, на любовный лад. Встреча с Алисой рисовалась ему чем-то волнующим и праздничным. Князь был молод, здоров и тосковал по недавно обретенному супружескому счастью.
Двери заветного вагона распахнулись, Мышецкий в нетерпении подался вперед, снял цилиндр, приосанился, взмахнул тростью. «Ну, сейчас, сейчас!..»
И вдруг — о ужас! — перед ним запрыгали котелки и тросточки близнецов фон Гувениусов, в глазах князя запестрело от мелькания их панталонов в мелкую клетку. Божий свет померк, и сразу все сделалось пустым и безразличным.
Алиса издали тянула к нему руку с зонтиком.
— Serge, Serge! — звала она.
Сергей Яковлевич уже растерял приготовленные слова.
— Наконец-то, — вот и все, что он смог сказать.
Еще вчера он распорядился подогнать к вокзалу карету — свою, старенькую, но вместительную. Фон Гувениусы уже качались на мягких подушках, захлебываясь от восторга.
Мышецкий тут же выставил их обратно:
— А ну — брысь, судари! Здесь сядет кормилица… Они прыгали вокруг него, как восторженные лягушки:
— А куда же нам? А как мы?
— Куда вам? — переспросил Мышецкий надменно.
В нем вдруг заговорил столбовой дворянин, идущий от князей черниговских, — униженная гордость встала на дыбы:
— Для вас, молодые люди, уже приготовлены запятки!
Он захлопнул дверцы перед их носом. Алиса не ощутила его холодности при встрече, и это было неприятно Сергею Яковлевичу тоже. Он отомстил ей тем, что только в карете соизволил взглянуть впервые на младенца.
— Как часто вы даете ему грудь? — спросил он кормилицу.
Та в ответ только потрясла головою, и Мышецкий с упреком повернулся к жене:
— Разве же кормилица не знает по-русски?
— Нет, Serge. Зато у нее чистый берлинский выговор.
— Завтра же отправим обратно, — распорядился он. — Кормилица будет русская, имя сына — тоже русское, Афанасий!
Жена попробовала что-то возразить, но он сухо закончил:
— Дорогая, с меня достаточно и твоих кузенов…
Они уже сворачивали на Первую роту Измайловского полка, и Сергей Яковлевич оглянулся назад: близнецы фон Гувениусы, обняв друг друга, придерживая рыжие котелки, тряслись следом за каретой в наемных дрожках.
— Зачем ты привезла их сюда? — спросил он жену строго.
— Молодые люди жаждут делать карьеру, — был ответ.
— Боже, но кому они нужны здесь? — в отчаянии произнес Сергей Яковлевич.
— Правда, — заметила Алиса, — они могли бы поехать и в Берлин, но…
— Так почему же не поехали?
— Но ведь Петербург ближе, — рассудила жена. Мышецкий зло рассмеялся.
— Ах, только потому! Я и не знал, что они такие патриоты. Но, посуди сама, куда же я их дену? Петербург ломится от своих чиновников — образованных, знающих языки и дело!
Алиса забрала из рук мужа цилиндр и положила в него свои перчатки.
— Я понимаю, — ответила она спокойно, — в Петербурге им будет трудно устроиться на службу. Но ты должен забрать их с собою.
Мышецкий не отказал себе в удовольствии съязвить:
— Да, милая, но Берлин-то гораздо ближе, чем Уренская губерния!
Наконец-то жена поняла и обиделась:
— Ты всегда был недоволен моей родней, но твоей родни я что-то еще не видела.
Сергей Яковлевич вспомнил свою сестру, жалкого Петю, рейтузы графа Подгоричани и надолго замолчал.
А Петербург — в предчувствии весны — был так хорош сегодня! Солнце золотило купола церквей, сияние дня наложило на здания легкие пастельные тона, как на старинных акварелях. Близилась Пасха, и город тонул весь в пушистых вербных сережках. Над гамом площадей и улиц вдруг ударило пушечным громом, и жена пугливо вздрогнула.
Мышецкий взял ее прохладную ладонь в свою…
— Полдень, — объяснил он, — ты не пугайся… Двести лет подряд Россия отмечает свой трудовой день! Привыкни к этому.
И ему вдруг стало жаль жену, залетевшую в чуждый ей мир, где только его объятия знакомы для нее. И Сергей Яковлевич привлек Алису к себе, заботливо поправил цветы на шляпе и погладил ее длинные пальцы, безвольно лежавшие на коленях.
— Все будет хорошо, — сказал он. — Без працы не бенды кололацы!
Алиса не поняла его, но засмеялась. Карета остановилась, и Мышецкий приветливо распахнул дверцы:
— Вот и наш дом. И ты — хозяйка…
Жена подняла глаза кверху: под карнизом крыши обсыпался трухлявой штукатуркой княжеский герб.
— Почему ты не поправишь его? — спросила Алиса.
— Жалко денег на эти… глупости, — ответил муж.
С грохотом подкатили на своей таратайке и близнецы фон Гувениусы, снова зарябили штанами и жилетками. Мышецкий предупредил их:
— Молодые люди, у меня к вам просьба — не таскайте мелочь из моих карманов. У меня этого не делают даже лакеи. И оставьте в покое горничную — для таких, как вы, существуют публичные дома…
Через несколько дней, поздно вечером, вагон уренского вице-губернатора, прицепленный к поезду, миновал окраины Петербурга и медленно окунулся в черноту ночи: началось путешествие — мимо городов и сел, по чащобам лесов и степей, в глухие просторы заснеженной Российской империи.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В дорожной свите, помимо повара, нанятого до Казани, появилось новое лицо — кормилица Сусанна Бакшеева (или же попросту Сана), чистоплотная бабенка с могучей грудью, очень независимая в обращении с господами, взятая из конторы по найму кормилиц с очень хорошими рекомендациями.
Однажды, сидя напротив нее и глядя, как сует она темный сосок в бледно-розовый рот младенца, Мышецкий с трудом отвел взгляд на посторонние предметы.
— А где же твой муж, Сана?
— А шут его знает, — ответила женщина. — Наверное, где-нибудь да шляется, непутевый…
— Не боишься, что завезем тебя далеко?
— Ах, не всё ли равно! Куда ни приедешь — везде Россия… Мышецкий потом долго ругал себя за то, что имел неосторожность спросить по наивности:
— Твой-то ребенок, Сана, с кем остался?
И женщина вдруг отвернулась к окну:
— Не спрашивайте. А то разревусь и молоко испорчу… Сергей Яковлевич вышел в коридор, вдоль которого висели развешанные для просушки сырые пеленки. Министерский вагон, прослоенный свинцом на случай катастрофы, тяжело мотало на поворотах. Внутри его было душно, но Алиса не разрешала устраивать сквозняков, остерегаясь ночной сырости. В неизменном шарфике на шее, сухо покашливая в кулак, вышел и Кобзев, перед которым Мышецкий счел нужным извиниться за пеленки, развешанные в проходе.
— Что вы, Сергей Яковлевич, — ответил старик. — Наоборот, мне даже приятно. Напоминает о семейном счастье, каким я никогда не пользовался…
Мышецкий приник к оконным стеклам, загородясь от света ладонями. Долго вглядывался во тьму, расцвеченную пробегающими пятнами из-под паровоза, истошно кричавшего впереди.
— Кажется, — сказал он, — проскочили Лугу… Когда-то я проводил здесь перепись населения, а для мужиков, не обладавших фантазией, придумывал фамилии: Бельведерский, Подсудимов, Шибкопляс и Папаримский…
— Развлекались?
— Был молод, — вздохнул Мышецкий с сожалением.
— Вы не стары и сейчас.
— Тридцать лет, — улыбнулся чиновник. — Возраст для поэта уже критический.
— Но только не для вице-губернатора, — заключил Иван Степанович Кобзев.
Немного помолчали, привыкая один к другому.
— В Луге, — не сразу продолжил Кобзев, — почвы удивительны. Они отдают из недр своих здоровое излучение, благодаря чему человек в этих краях живет долее обычного. Кстати, здесь родина многих декабристов…
— Да… А знаете, — с удовольствием напомнил Мышецкий, — ведь Муравьевы мои дальние родственники! Утром мы как раз будем в моих краях. Сестра просила меня поклониться могилам. Посмотреть — как там все…
Кобзев сильно закашлялся, и Сергей Яковлевич торопливо загасил папиросу:
— Извините, более я не буду курить в вашем присутствии.
— Ничего, — отозвался Иван Степанович и смущенно стиснул в кулаке платок.
Мышецкий все же заметил на нем кровь.
— Что же вы раньше ничего не сказали? — испугался он.
— Вы не беспокойтесь, — ответил Кобзев. — В купе, где ваши жена и мальчик, я заходить не буду. Мне бы только доехать. Только бы доехать!..
За ночь Сергей Яковлевич успел немного вздремнуть, но чутко слышал, как отцепляли вагон от состава. Его разбудил путеец, не поленившийся прийти со станции.
— Ваше сиятельство, — сказал он, посветив фонарем, — имею распоряжение, согласно вашей просьбе, задержать вагон на границе Валдайского и Крестецкого уездов.
— Благодарю, я сейчас выйду. Скажите — есть ли поблизости мужики с лошадьми?
— Здесь неподалеку перевоз — найдете, князь…
В вагоне стояла непривычная тишина. Мышецкий заглянул в купе Алисы — жена крепко спала, кружевной чепчик ее сбился на одно ухо. Приоткрыл двери «детской» — Сана могуче раскинулась на плюшевом диване, из-под локтя женщины выглядывало личико младенца.
«Какие они все славные люди», — с умилением думал Мышецкий, выходя из вагона.
Утро было жестко-холодное, лужи хрустели под ногами. Сергей Яковлевич пожалел, что оставил шубу в вагоне, надев только крылатку. Ехать было недалеко, но мужики заломили с него немало по случаю… овса (как водится, опять подорожавшего).
— Ладно, поехали. До Заручевья и обратно…
И в тряской телеге, пока еще не совсем рассвело, он больше дремал, прислушиваясь к раннему пению петухов. Но вот туман расступился, кобыленка внесла телегу на угорье, дробно простучал под колесами настил моста, повеяло в воздухе чем-то утешно-сладким, родным, полузабытым…
Заручевье встретило его пустотой и навозной прелью. Был еще ранний час, и князя, конечно, никто не ждал. Да и забыли — кому он нужен теперь? Дряхлый священник на паперти церкви долго тыкал ключом в замок — сослепу промахивался.
— День добрый, батюшка, — сказал князь, подходя к нему. — Как на кладбище — целы ли могилы?
— Ну сударь! Человек цел не будет, а могилам что станется? Об этом не печальтесь…
Сергей Яковлевич оглядел тоскливую, словно выбитую гладом и мором, панораму бывшего родимого имения.
— А ведь тут была раньше аллея столетних вязов и кленов, — машинально вспомнил он. — Где же она, батюшка?
— Вырубили, сударь. Мужики вырубили.
— Зачем же?
— Поначалу так просто, чтобы продать. Но миром не поделили и миром пропили. В брюхе ведь не видать — кому больше, кому меньше досталось… Нету, сударь, аллейки!
— Жаль, — вздохнул Мышецкий.
К ногам его упали тяжелые засовы с дверей, распахнулась перед ним мрачная утроба бедной сельской церквушки.
— Зайдете, сударь? — спросил священник.
— Нет, — раздумывал Мышецкий, — мне тяжело молиться на этом месте. Я помолюсь про себя…
Прибежал откуда-то староста, спросонья принявший его за исправника. Вдвоем они добрели до разрушенной усадьбы.
Двери были забиты досками, и Мышецкий с хрустом отодрал их напрочь. Ногой выбил двери, сказал старосте:
— Не входи. Я один…
С трепетом, на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то, он вошел внутрь дома, и дом сразу отозвался на приход хозяина скрипами и плакучим воем ветра под сводами.
Где-то взвизгнула умирающая дверь. Сергей Яковлевич снял шляпу, как над покойником, едва приучил глаза к полумраку. Дневной свет дробился через щели заколоченных окон, жирная пыль таяла под пальцами.
— Ваше сиятельство, — заголосил староста снаружи, — не ходите дале: пол может провалиться!..
— Убирайся прочь, — ответил Мышецкий. — Подо мною он не провалится…
Сергей Яковлевич вошел в высокое зало, хлопнул в ладоши, и ему вдруг послышался аромат бабушкиных духов, почудились шелесты платья Лизы Бакуниной, слабые перестуки ее бальных башмачков. Здесь, в этом доме, рождались и умирали его прадеды и деды, здесь же родился он сам, здесь он встретил свою первую любовь.
Он глотнул в себя затхлую сырость и спросил со слезами:
— Лиза, Лизанька! Почему вы меня разлюбили?
Из мрачной пустоты глядели на него с потолка облупленные пухлозадые купидончики, тускло отсвечивала позолота плафонов, расписанных неизвестным крепостным мастером. Мышецкий смахнул рукавом пыль с камина и посмотрел на себя в зеркальную поверхность каминного мрамора — заглянул глубоко-глубоко, как в другое столетие.
Это было не его лицо — лучше не смотреть: страшно…
— Заходи сюда! — крикнул он старосте. — Посветишь мне.
Староста чиркал спички, освещая стены. Пожухлые от времени, в черноте древних красок, в пыльной коросте и трещинах, ожили перед ним портреты сородичей: вот пиит Г. Р. Державин, вот композитор Львов, вот декабристы Муравьевы, книголюбы Полторацкие, инженеры Мордвиновы…
Все они прошли по земле, как тени, и совсем случайно волосатой зверюгой глянул из угла неистовый анархист Бакунин.
— И ты здесь? — подмигнул ему Сергей Яковлевич, и ему даже стало немножко весело…
Когда он выходил из дома, на крыльце уже собрались сбежавшиеся из деревни ребятишки. Князь заметил, что многие из детей были босы и зябко переступали пятками по талому снегу, и он спросил их:
— Почему вы не обуты? Где же валенцы?
— А мамка отняла…
— Так вам же холодно?
— Не, барин. Сейчас горазд теплее…
— Забивай снова! — велел Мышецкий старосте и, не оглядываясь, пошел прочь от этого места.
Шагал, прыгая через лужи, и думал о России: «Босая, нищая, наполненная преданиями, с могилами в березовых рощах, красуется она какой-то особой увядающей прелестью старины. Но что останется от нас… от меня? Неужели тоже так вот здесь на погосте и — всё?»
Сергей Яковлевич неожиданно вспомнил слова сестры: «Все рушится, все трещит… Как спасать — не знаю».
«Я тоже не знаю, — признался себе Мышецкий. — Да и что нам спасать с тобою, сестра?..»
Мужик-возница терпеливо поджидал его возле телеги. Сергей Яковлевич еще раз глянул в сторону кладбища. Над крестами древних могил уплывали куда-то белые облака.
И только теперь он истово начал креститься.
— Спите с миром, — сказал он. — Вы ни в чем не повинны, а я буду служить честно. Мне же за все и расплачиваться. За все, за все!..
Когда он вернулся, в вагоне еще спали. Мышецкий велел начальнику станции прицеплять вагон к первому же поезду.
«С глаз долой — из сердца прочь».
Но ему еще долго виделись печальные перелески, что разбегаются по увалам, пестро чернеющая зябь за рекою да плывущие в небо дымки далеких деревень.
2
За крикливой, машущей халатами Казанью понеслись под насыпью первые вешние воды. Черноземной сытью парило над подталыми пашнями. Мышецкий исподтишка наблюдал за все возрастающим удивлением Алисы: жена не привыкла к грандиозным просторам, ее глаза открывались все шире и шире.
— Боже мой, — твердила она, — когда же кончится Россия?
Впрочем, Сергей Яковлевич и сам не переставал удивляться: Россия представала в этом пути каким-то удивительно сложным, но плохо спаянным организмом, и мысли князя Мышецкого невольно возвращались назад — в тесную комнатку «Монплезира», где неумный полковник в красной рубашке, лениво почесываясь, скучно толковал ему об икре и дворниках.
«Конечно же, — раздумывал Мышецкий в одиночестве, — где ему справиться одному? Тут нужна армия образованных, смелых и честных людей, свято верующих в величие своего государства!..»
Дыхание войны ощущалось в провинции сильнее, нежели в Петербурге. Пути были забиты эшелонами. Россия рыдала на вокзалах, плясала и буйствовала. В гармошечных визгах тонули причитания осиротевших баб.
В одном уездном городишке вагон министерства внутренних дел был задержан из-за волнений запасных, не желавших ехать далее — умирать на маньчжурских равнинах. Впервые в жизни Сергей Яковлевич увидел открыто выброшенный лозунг: «Долой самодержавие!»
Станционный жандарм успел предупредить Мышецкого:
— Не подходите к окнам! Сейчас отцепят…
Сергей Яковлевич все-таки подошел. Перед ним ворочался серый ежик солдатской массы, шевеля острыми иглами штыков. Пожилой запасный заметил в окне барственную фигуру Мышецкого и что-то долго орал ему. Через стекло не было слышно его голоса, только широко разевался зубастый рот солдата, выбрасывавший брань по адресу князя.
Мышецкий не знал, как отреагировать, и помахал рукою:
— Чего ты орешь? Я-то здесь при чем?
Булыжник рассадил вдребезги стекла. Вагон сразу наполнился гвалтом и руганью. Снова вбежал запыхавшийся жандарм, и пульман тихо тронулся.
— Ваше сиятельство, — сказал жандарм, — надобно бы замазать знаки министерства внутренних дел. Иначе дорога не может гарантировать вам безопасность движения…
«Боже, — подумал Мышецкий, — какая глупая история с этой дурацкой войной… Хотели умники отсрочить революцию, но она, наоборот, приближается! Однако каково мне-то?..»
Он прошел в купе Алисы, чтобы успокоить жену.
— Дорогая, — сказал, посверкивая стеклами пенсне, — сосредоточь свои помыслы на воспитании сына, и пусть все остальное тебя не касается. Россия — страна острых контрастов. Здесь нам выбили стекла, а в Уренске — вот увидишь! — нас встретят цветами…
Всю дорогу Сергей Яковлевич много, неустанно читал. С вожделении смаковал таблицы с пудами, рублями и десятинами. На полях книг ему встречалось множество отметок, чьи-то жирные вопросы.
— Не сердитесь, — признался Кобзев, — это моя рука… Не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с авторами!
С того памятного разговора, когда они проезжали Лугу, началось сближение Мышецкого с Иваном Степановичем. Да и с кем, спрашивается, он еще мог беседовать в дороге?
Алиса — славная женщина (он будет ее любить всегда), но последнее время она больше говорит о толстых немецких сосисках, жалуется на свое малокровие. Сана — вот, действительно, разумный человек, крепкий бабий ум, как и все крепкое в этой женщине. Но… она ведь только Сана, у которой большая молочная грудь, за что ей и платят деньги.
А вот — Кобзев!.. О-о, этот человек казался отчасти загадочным для Сергея Яковлевича, и это тревожило чиновный ум, мысль Мышецкого иногда скользила, как по льду. Ходили они поначалу вокруг да около…
Вот и сегодня, например.
— Знаете, князь, — усмехнулся Иван Степанович, — а ведь в одной из ваших книг (дрянь книжонка) я встретил упоминание даже о себе!
— Очевидно, — догадался Мышецкий, — вы имеете в виду лекции охранного отделения?
— Именно так, князь…
За стенкой, в соседнем купе, яростно зашумели: это близнецы фон Гувениусы спорили, как правильнее «кофорить по русский»: стригивался или стригнулся?
Мышецкий в раздражении забарабанил кулаком в стенку:
— Да замолчите вы, шмерцы!
— Эти лекции вы прочли тоже? — напомнил Кобзев.
— Да, я просмотрел их. Но вашего имени, простите, я там не встретил.
Иван Степанович не сразу дал понять:
— Поищите меня в «болоте», там есть такой раздел для нашего брата, партийность которого не определена. Впрочем, жандармы, может, и правы, свалив меня в «болото». Я больше присматриваюсь в последнее время. Идеалы прошлого народовольчества еще слишком сильны для меня. И — обаятельны!
Мышецкий осторожно спросил:
— Скажите мне честно: Кобзев — это ваша настоящая фамилия?
В ответ — уклончивые слова:
— Безразлично, князь, как назвали человека при рождении. Имя человека — такая же условность, как и герб, который я видел на фронтоне вашего особняка в Петербурге…
Мышецкий выждал и спросил, что означают его многочисленные пометки «КМ» на полях некоторых книг?
— Карл Маркс, — суховато ответил Кобзев. — И мне было бы занятно знать, каково ваше отношение к этому выдающемуся мыслителю?
Сергей Яковлевич не был готов к подобному вопросу.
— Видите ли, — начал он, — было бы стыдно, если бы я не читал его… Но это скорее прекрасная утопия, никак не приложимая к нашей жизни. Сказанное Марксом было сказано и до него. Новое есть всегда чуточку повторение забытого старого. Я нахожу в нем преемственность идей, выдвинутых когда-то еще Фомой Аквинским. Теория об отдельном товаре представляется мне такой же древней и такой же трагической для человечества субстанцией, как для схоластики участие каждого человека в «первородном грехе»…
Он заметил усмешку, затерянную в бороде собеседника, и это охладило Сергея Яковлевича.
— Вы молчите? — спросил он. — Вы не согласны или же просто не желаете спорить?
— Я думаю, — ответил Кобзев, — что это попросту бесполезно. Впрочем, если бы вы оказались учеником Карла Маркса, то — смею вас заверить — вас и не назначили бы вице-губернатором!
Мышецкий слегка обиделся, но русская жизнь, дикая и путаная, пробегая за окнами вагона, давала столько интересных тем для споров, что обижаться долго не приходилось.
Однажды они наблюдали, как вокруг лопнувшего мешка с сахаром вороньем кружили дети и бабы: они хватали сахар горстями, сыпали за пазуху, тут же тискали его в рот. Городовой махал над ними своей «селедкой», но — куда там! Люди со смехом отбрасывали от себя и городового и его «селедку»…
— Вот, — подсказал Кобзев, — как государственный человек, вы должны запомнить эту картину. Когда-то вы писали о чаевом налоге — так напишите о налоге на сахар, который продается внутри страны пуд по четыре рубля шестьдесят копеек, а вывозится за границу стоимостью в один рубль двадцать девять копеек… Разве же это не преступление перед бедным русским народом?
И князь Мышецкий (вице-губернатор и камер-юнкер двора его императорского величества) был вынужден признать: да, это преступление.
— А кто узаконил сие преступление? — продолжал Кобзев. Он выжидал ответа…
И ничего князю не оставалось, как снова подтвердить, что это преступление узаконено (посредством тайных премий сахарозаводчикам) самим правительством.
— Только, пожалуйста, — смутился Сергей Яковлевич, — не допытывайтесь у меня далее, кто стоит во главе этого правительства. А то ведь мы с вами договоримся черт знает до чего!
— Я вот так и договорился, — грустно улыбнулся Кобзев. — И не черт знает до чего, а вполне конкретно — до рудников в Сибири! Вас это не пугает, князь?
Мышецкий беспечно рассмеялся.
— Честно скажу: мне более по душе быть губернатором. Хотя, если говорить откровенно, то я… сторонник парламентарного правления!
— Я так и думал, — кивнул Кобзев. — Конституция — это сейчас очень модно… А мужик толкует о земле!
— Земля — народу, я согласен, — ответил Мышецкий, — и пусть будет так. Но власть — нам, свежим образованным силам. Нет, нет! Не подумайте, что я склонен признать компанию господ-погромщиков Богдановича и Дубровина. Ставку следует делать на таких людей, как тверские земцы Родичев и Петрункевич, как наши почтенные академисты Трубецкой и Ольденбург…
Вскоре, после одного, казалось бы незначительного, события, собеседования спутников приобрели определенную цель.
Однажды вышли они прогуляться перед вагоном в каком-то заштатном городке.
Вдруг послышался могучий бабий рев. Толстая, грязная бабища лет шестидесяти облапила и навалилась на двух тщедушных солдат, изнемогавших под бременем непосильной ноши. Раскисшие от водки, потные, все трое отчаянно рыдали перед разлукой.
Толпа в страхе шарахалась перед ними в стороны, а баба время от времени стукала солдат головами, чтобы они поцеловались, а потом, вывернув мокрые, жирные губы, сама подолгу обсасывала их поцелуями.
При этом она басовито причитала:
— И на кого же вы меня, соколики, спокидаете? Землячки вы мои приглядные! И на што ж это я вас кормила, поила, уся истратилась?.. Сколько винища-то вы у меня повылакали, сердешные! А тапереча, што же это и выходи-и-ит?..
Мышецкий и Кобзев пропустили мимо себя эту не совсем-то пикантную картинку русского житья-бытья, а близнецы фон Гувениусы в один голос сказали:
— Фуй-фуй…
— Но-но! — прикрикнул на них Мышецкий (в этот момент, перед этой мразью, он готов был защищать даже дремучее, как сыр-бор, русское пьянство).
Поздно вечером, докуривая последнюю папиросу, Мышецкий стоял в коридоре вагона.
А за окном пролетала тьма, пронизанная дрожащими огнями деревень, что навсегда затеряны в этом мраке. Вспыхивали, как волчьи глаза, костры на заснеженных пожнях. Придвинутые к самым рельсам, стояли могучие дебри и таинственно шевелили медвежьими лапами.
От этого жуткого мира, что глухой стеной стоял за окнами вагона, веяло чем-то беспробудно диким, ветхозаветным, издревле-языческим. Чудились во тьме частоколы славянских городищ, священные огни на плёсах, пение стрел на лесных опушках, перестуки мечей в отдаленных битвах.
И было как-то странно ощущать себя — в пенсне, с папиросой в зубах, вылощенного — причастным к этому загадочному миру.
«Россия, — печально, почти с надрывом, вздохнул Мышецкий. — Что-то еще будет с тобою?»
И вдруг неожиданно для себя вспомнил он толстую бабу и ее проспиртованный голос: «А таперича, што же это и выходи-и-ит?..»
Можно соглашаться или не соглашаться, но в этом возгласе было что-то трагическое.
3
Вот с этой бабы они и начали. На следующий день Кобзев спросил Мышецкого — между прочим:
— Знаете ли вы человека, который больше всех сделал на Руси для борьбы с пьянством и который…
— …также умер от пьянства? — засмеялся Мышецкий. Кобзев посмотрел на него очень внимательно:
— Да, угадать не трудно. Он и умер от водки.
— Нет, простите, не знаю. Кто это?
— Иван Гаврилович Прыжов, — пояснил Кобзев, — автор очерков о «Кормчестве» и сочинитель почти подпольной книги «История кабаков на Руси»… Ныне эти книги забыты, но придет время, когда потомство перелистает их заново. Перелистает — и ужаснется!
— Отчего такая печальная судьба у этих книг?
— Не менее печальна и судьба автора: он умер в ссылке, одинокий и полный отчаяния… Я могу не оправдывать эту бабу, — добавил Кобзев, — но пьянство Прыжова я оправдываю. Ему больше ничего не оставалось, и он — пил! Такова жизнь.
Мышецкий неожиданно призадумался:
— Иван Степанович, у меня сейчас в голове возник любопытный вывод…
— Слушаю вас.
— Пьянство в стране усилилось, когда на мировом рынке наступило падение цен на зерновые товары… Так могло случиться? — спросил Мышецкий, не совсем доверяя себе.
— Вполне, — подтвердил Иван Степанович.
— Постойте, постойте, — соображал Мышецкий. — В этом кроется что-то новое для меня. Новое и весьма занятное…
На помощь ему пришел Иван Степанович.
— Нового тут ничего нет, — растолковал он. — Падение цен на зерно, как таковое, заставило наших помещиков выискивать для себя наиболее выгодный способ реализации своего урожая. Тогда они и стали перегонять зерно в спирт, что оказалось весьма доходно!
— Нет, — разволновался Сергей Яковлевич, — я так не могу. Это следует сразу же закрепить на бумаге…
Притеревшись один к другому в спорах, незаметно они перешли к написанию статьи на тему спаивание русского народа правительством. Пьянство на Руси, как ни странно, зародилось в московском Кремле — именно там цари учредили первый кабак, люто презираемый поначалу русскими людьми.
Государственный кабак — явление чисто иноземное, пришлое, внедренное в русскую жизнь путем насилия со стороны правительства. Потребовалось не одно столетие, чтобы вовлечь русского мужика в пучину пьянства…
Теперь, встречаясь по утрам, князь говорил:
— Итак, на чем же мы с вами остановились вчера? Расставив ноги на тряском полу вагона, летящего в глухие просторы России, Мышецкий витийствовал:
— И вот я вас спрашиваю, дорогой коллега: при каких же обстоятельствах винная монополия может считаться явлением прогрессивным?
— Только при условии, — рассуждал Кобзев, — когда правительство, обеспечив себя колоссальной прибылью от продажи вина, отменит в стране все другие налоги!
— Но как же вы мыслите борьбу с контрабандным винокурением? — дискутировал Мышецкий.
— По принципу профессора Альглова, вино следует продавать в особых «фискальных» бутылках, которые можно опорожнить, но без помощи казенного завода никак нельзя заполнить…
Однажды Мышецкий вдруг резко залиберальничал.
— Странно! — сказал он. — Почему ныне царствующий император согласился стать в стране главным кабатчиком?
— Вот и название следующей главы. Пишите, — диктовал Иван Степанович: — «Возникновение монополии в России…»
«Очевидно, — писал Мышецкий, — помещика-винокура не могла удовлетворить система, при которой он зависел от сбыта вина в частные руки. Это грозило ему неприятными последствиями. На частного предпринимателя-перекупщика всегда труднее воздействовать, нежели на казенного…»
— И, таким образом, — заострял Кобзев, — класс помещиков мог только мечтать о введении монополии, ибо правительство (простите, князь, состоящее также из помещиков), естественно, пойдет на поводу самих же помещиков! Так ведь?
— Выходит, что так, — поддакнул Мышецкий.
— Очень хорошо, что вы согласились, — напористо продолжал Кобзев. — Тогда возникнет следующий вопрос: а кто же стоит во главе этого правительства?
Мышецкий не отвечал.
— Кто? — в упор переспросил Кобзев. — Вы рискнете, князь, написать лишь одно коротенькое слово, в котором сходятся все интересы и все прибыли нашего дворянства?
Он выжидающе смотрел на Мышецкого, и тот отбросил перо:
— Нет, Иван Степанович, вы преувеличиваете мою смелость.
— Конечно, — подхватил Кобзев, — нужно иметь очень большую смелость, чтобы разойтись во взглядах с интересами того класса, к которому принадлежишь сам… Впрочем, писать слово «царь» и не нужно. Наша действительность — еще со времен Сумарокова — уже приучена к аллегориям. Даже сидя по самую маковку в густопсовом раболепии, мы — русские — все равно будем козырять грациозными намеками на неудобство своего положения!
Сообща они завуалировали свою статью до такой степени, что никакая цензура не смогла бы придраться. Поставив точку, Сергей Яковлевич глубокомысленно заметил:
— Мы живем в удивительное время!
— Вот как?
— Да. Человек, желающий сказать что-либо, должен прежде выработать в себе талант фабулиста.
— Согласен, князь. Оттого-то, наверное, в России никогда и не устают зарождаться все новые таланты!..
Мышецкий остановился перед своим попутчиком, долго изучал его изможденное желтое лицо.
— Послушайте, — сказал он, — кто вы? Кого я везу с собою в губернию, которой я буду управлять?
Иван Степанович взял ладонь князя в свою руку — слабую, но покрытую мозолями и влажную, как у всех чахоточных.
— Вам, — ответил он со значением, — именно вам, Сергей Яковлевич, я никогда (слышите — никогда) не принесу вреда. Вы будете исполнять свой долг, как вы его понимаете, а я буду исполнять свой долг — тоже, как я его понимаю…
Прочным соединительным звеном между ними стала эта пьяная баба и статья о ней. Статья — в защиту ее! Но об этом речь впереди.
Статья о царе-кабатчике еще сыграет свою роль.
4
Что-то почерствело в пейзаже. Приникли деревья к земле, замелькали на пригорках рыжие суглинки. И опять бежали березовые куртины, сменяясь пнями и буераками безжалостных вырубок. Стыла под насыпью вода…
И вдруг — совсем неожиданно.
— Алиса! — позвал жену Сергей Яковлевич. — Да иди же сюда скорее… Смотри, вот сейчас опять покажется из-за холма.
И, важно задрав голову, выплыл на бугор голенастый рыжий верблюд и прошествовал куда-то в безбрежное отдаление.
Фон Гувениусы растерялись — они не думали, что их завезут в такую даль. С грустью вспоминали они свой курляндский коровник и теплые звезды, данные небесам за отличие.
Сергей Яковлевич возбужденно прогуливался по коридору вагона: руки назад, грудь колесом, взгляд победителя.
— Ну, скоро, — говорил он. — Теперь уже скоро!
Сана торопливо достирывала последние пеленки, иногда поругиваясь с Алисой; князь Мышецкий не вмешивался — женские дрязги его не касались.
— Сана, ты рада? — спрашивал он кормилицу.
— Ай, — отвечала та, — я и не знаю…
Поезд шел медленнее — с шуршанием оседала под рельсами сыпучая насыпь. Но земли попадались и сочные, жирные, не тронутые плугом, бездумно — на века! — загаженные гуртами кочевого скота.
Мышецкий выскакивал на коротких остановках из вагона, брал в горсть землю, мял ее в пальцах, потом долго вытирал ладони платком.
— Какая жалость, — говорил он, — что я ничего в этом не смыслю. Жаль, очень жаль…
Кобзев покупал на станциях кислый кумыс, пил его — жадно, с тоской во взоре. Думал о чем-то, подолгу сидя на ступеньках вагона. Мышецкому было тяжело смотреть на него, и Кобзев понял это.
— Не придавайте мне значения, — сказал он. — Я только ваш попутчик. И — ни больше того…
И вот настал день, когда поезд плавно пересек границу Уренской губернии. Такие же шпалы, такой же песок под насыпью, но это была уже его губерния! В самом радужном настроении Сергей Яковлевич поспешил выскочить из вагона на первом же полустанке…
Две грязные тощие свиньи копались у изгороди, на которой висели горшки и тряпки. Прутья акаций безжизненно шелестели за платформой. Старая баба возилась с поклажей, не в силах взвалить ее на плечи, а мужик с бельмом на глазу смотрел на нее и мрачно матерился.
— Это что за станция? — спросил Мышецкий.
— А хто ее знае, — ответил мужик.
— Помоги бабе!
— Бог с ней… — махнул мужик.
Баба наконец вскинула мешок и пошла вдоль насыпи, оттопырив тощий зад в латаной юбке. Поравнявшись с Мышецким, она остановилась и, ничего не говоря, протянула к нему худую загорелую руку.
— Ну на! — сказал князь.
Возле изгороди валялась какая-то рвань. Из этой рвани выползали греться на солнце белесые вши.
А рядом стоял мужик с большим куском колбасы в руке. Стоял он и молчал.
— Ты куда едешь? — спросил его князь Мышецкий.
— Я-то?
— Да, ты.
— А никуда, — равнодушно зевнул мужик. — Мы здешние будем. Вот колбасу продам и домой погребу.
— А что это за рвань тут валяется?
— Эта, што ли? — Мужик ногой разворошил вшивое тряпье.
— Ну эта.
— Да туточки, барин, сторож от холеры проживает. Так оно и видать, что его одежонка-то!
— Как это «от холеры»? — не понял Сергей Яковлевич.
— А так… Он с чугунки холерных сымает и до бараку их тащит. Потому как указ вышел: чтобы на чугунке не давать дохнуть.
— Так при чем же здесь сторож?
— Сам живет от холеры и детей кормит. Он, барин, ладно устроился. Люди завидуют…
— А ты как? — намекнул Мышецкий.
— Бога-то гневить неча, — довольно ответил мужик. — Когда вот в бараке подработаю. А когда и колбаску продам.
— А что это за колбаса у тебя, братец?
— Да женка моя, — расцвел мужик, — горазд ловка колбасы пихать! Так и пихат, так и пихат!
— Чего же это она туда пихает?
— А шут ее знае… Скусна-ая!
— Наверное. — Князь посторонился.
— Не хошь ли, барин? Свеженинка!
— Спасибо, брат. Но я уже завтракал…
Мышецкий стал подниматься в вагон, где его поджидал Кобзев, издали наблюдавший за этой сценой.
— Ну, как? — спросил Иван Степанович с иронией.
— Да не знаю, что дальше будет. А пока… сами видите!
— То же самое будет и дальше, — утешил его Кобзев. Поезд тронулся, и «холерный» мужик с куском колбасы величаво проплыл мимо зеркальных окон салон-вагона. Сергей Яковлевич немного приуныл, что заметила и Алиса.
— Serge, — сказала она, — сколько ты дал этой бедной женщине с мешком?
— Да откуда я знаю… Дал и дал!
— Это неправильно, Serge. Надо вести учет своим расходам. Ты не только губернатор, но и отец семейства!
— Дорогая, — ответил Мышецкий, — ты судишь в немецких масштабах. Не забывай, что мне управлять губернией, на которой смело разместятся четыре германские империи. Русские не богатеют, но и не банкротятся на копейках!
— Оттого-то русские и бедны, — выговорила Алиса. Сергей Яковлевич посмотрел, как Сана разворачивает сына из пеленок, и с удовольствием похлопал ребенка по румяной попке:
— Ничего. Мы что-нибудь оставим и князю Афанасию…
В пейзаже уже угадывалась близость большого губернского города. Чаще стали встречаться селения, плоско вытянулись на горизонте солдатские казармы из самана, но особой живости на дорогах приметно не было.
Сана перед городом принарядилась, завила волосы, вышла в коридор с гитарой, украшенной бантами, глянула на голые земли:
— Мати моя! Ну и тощища же… Завезли, нечего сказать!
И затянула — низко, густо, под Вяльцеву:
Ах, зачем, поручик, Сидишь под арестом, Меня вспоминая, Колодник бесшпажный?..Верст за сорок от Уренска опустилась рука семафора, и по ступенькам вагона легко взбежал молодой самоуверенный чиновник в ладно пошитом вицмундире. Взмахнув ярко-зеленым портфелем, он расшаркался перед Мышецким:
— Имею честь представиться: чиновник особых поручений при сенаторе Мясоедове — Витольд Брониславович Пшездзецкий!
— Благодарю, что встретили. Чем обязан?
— Чины ревизии уже покинули губернию, остались только его превосходительство да я. И вот здесь, князь, Николай Алексеевич просит вас о свидании с ним…
Пшездзецкий протянул Сергею Яковлевичу пакет; на крупном бланке сенаторской ревизии было красиво округло начертано:
«Милостивый Государь мой, Князь!
По прибытии соизвольте явиться ко мне для служебного разговора, коего настоятельно требует необходимость. Не откладывайте с переодеванием. Я не щепетилен в вопросах формы. Имею быть и прочее.
Сенатор Мясоедов».— Вы, наверное, долго ждали поезда? — сказал Сергей Яковлевич. — Не угодно ли перекусить?
В салоне Пшездзецкий вел себя как человек, хорошо поднаторевший в министерских передних, — уверенно, с легким апломбцем, явно радуясь присутствию Алисы Готлибовны:
— Вы не представляете, как я счастлив, что вы, наконец-то, появились в губернии. Теперь и мы с Николаем Алексеевичем вольны выбраться отсюда… О, рюмка кагору! Благодарю вас, мадам.
Мышецкий сидел почти раздавленный. Что за черт! Может, и впрямь не следовало забираться в эту дыру, если даже в столицах мало порядка? Люди — умны и хитры по своей природной сущности, а он перелистал свою жизнь по книгам, и в графы статистических, отчетов не уложишь людской подлости, жадности и отчаяния.
Ему почему-то вспомнился Столыпин: «жиды» и «хлеб» — вот два пункта его помешательства. Он получил Гродненскую, теперь засел в Саратове — такому легко: глянет своими глазищами, бороду расправит и сразу — хвать человека за яблочки!..
— Что с хлебом? — мрачно спросил Мышецкий.
Сенатский чиновник его не понял:
— О каком хлебе вы говорите?
— Я говорю о хлебопашестве в губернии.
— А-а… Наверное, сеют! Без этого нельзя-с…
Все внимание Витольда Брониславовича отныне было устремлено в сторону кружевных плечиков Алисы Готлибовны:
— Здесь, мадам, неприменимо общегражданское право, как мы его привыкли понимать. В этом стоке нечистот вспыхивают, как искры, лишь отдельные святые личности. Например — предводитель дворянства Атрыганьев… Отрезанным от России ломтем лежит эта губерния на стыке двух миров — Европы и Азии. Но это — не Азия и тем более не Европа! Это, если угодно, мадам, только фановая труба, по которой Россия пропускает на восток грязную накипь нищеты, преступлений и…
— Позвольте, — сказал Мышецкий, берясь за графин. Вагон вдруг рвануло, лязгнули двери, посыпалась посуда.
За стенкой, дребезжа струнами, свалилась откуда-то гитара Саны. Мышецкий и чиновник ревизии опрометью кинулись в тамбур, распахнули тяжелые двери:
— Скорее, скорее… Что там?
Они стояли посреди степи, невдалеке от дорожного переезда. Надсадно пыхтел паровоз, а на путях мучительно умирала костлявая кобыленка с разодранным пахом. Свежей щепой топорщилась разбитая телега, валялся под насыпью крестьянский скарб.
Тут же стояли мужик с бабой и трое детишек, посиневших от страха, — чудом они успели соскочить с телеги перед самым локомотивом.
— Местные? — спросил Мышецкий.
— Переселенцы, — ответил Пшездзецкий. — Чающие обрести обетованную землю… Таких здесь много!
Оказывается, лошадь на перевозе не могла сдвинуть телеги, застрявшей колесами на рельсе, а машинист не успел затормозить. От пережитого волнения у него шла носом кровь, он сильно ругался:
— Думал — съедут! Я весь песок под себя ссыпал… Да где тут? Смотрите: разве же это лошадь? Ей и тачки не увезти… Как она тащилась у них? А на мне грех — животную загубил…
Пшездзецкий вытащил из кармана браунинг. Вложил его в ухо лошади. Отчетливо прозвучал выстрел. И заревели тогда детишки, заголосила баба:
— Ой, лихо мое! Ой, ридниньки!
Мужик — тот напротив: смотрел, закаменевший в своем горе, пусто и слепо. Смотрел прямо перед собой — в степную даль, где дымилась еще ни разу не плодоносившая земля…
Сергей Яковлевич сунул ему в кулак червонец, но мужик даже не пошевелился.
— Откуда вы? — спросил Мышецкий.
— Черниговские…
— Это с богатых-то земель? — удивился князь.
— Божья воля, барин… Хлебушка совсем не стало!
Кое-как собрали разбросанное под насыпью жалкое барахло. Рассадили переселенцев в тамбуре, чтобы довезти их до города. Мышецкий протянул бабе помятый самовар:
— Держи, чай пить будешь в Сибири — меня вспомнишь… Было что-то очень печальное во всей этой истории. Сергей Яковлевич в возбуждении раскурил папиросу. Пшездзецкий сказал ему предупреждающе:
— Остерегайтесь переселенцев. Эта саранча облюбовала для продвижения себе как раз просторы Уренской губернии и выжирает вокруг себя все живое… А после них — запустение, холера, умножение нищеты, рвань!
— Это же люди, — слабо отозвался Мышецкий. — Они говорят на языке, на котором говорю и я… Русский мужик так устроен, что всегда мечтает найти свое Эльдорадо!
Близнецы фон Гувениусы, уже в котелках и с тросточками, появились в коридоре, сразу завоняв его дешевым фиксатуаром.
— А кто эти молодые люди? — насторожился Пшездзецкий.
Сергей Яковлевич стыдливо признался:
— Это родственники моей жены. Курляндские дворяне. Окончили Юрьевский университет… Поверьте: никаких синекур для них я подыскивать в Уренске не буду.
— Хорошо, — сказал Пшездзецкий. — А вот и город… Вот мы и в Уренске!
И сразу полетела за окном вагона, краснея битым кирпичом, глухая острожная стена, и только щелкали и щелкали стрелки…
Города так никто и не увидел.
5
— Его превосходительство готовы принять вас.
— Благодарю, Витольд Брониславович.
Мышецкий одернул сюртук, раздвинул жиденькие портьеры:
— Вице-губернатор, надворный советник… Рад представиться вашему превосходительству!
— Приехали? Садитесь, князь…
Сенатор Мясоедов стоял посреди комнаты, наклонив голову и расставив ноги на вытертом ковре, давно потерявшем очертания узора. Это был пожилой человек: острый взгляд, лицо без улыбки, широкий, энергичный жест.
Мышецкий заметил торчащие из-под стола старческие гамаши, скинутые в последнюю минуту, и раскрытый рояль с разложенными на нем нотами. В углу перед иконой трепетно вздрагивал огонек лампадки…
— Благодарю вас, — он опустился в кресло. Мясоедов, садясь напротив, протянул руку и свел жесткие пальцы на колене Мышецкого — это был дружеский жест приязни и одобрения.
— Ну, князь, — начал сенатор, — я не думал, что вы так еще молоды. И это очень хорошо, ибо стариков здесь не нужно… Витольд Брониславович, — окликнул он, не вставая, — распорядитесь насчет чаю!
Они пили чай и беседовали.
— Я вынужден был прожить здесь анахоретом, — рассказал Мясоедов. — Принимать людей почти невозможно, ибо любой неосторожный шаг в Петербурге могут истолковать как проявление излишнего либерализма. К тому же существует опасность — нарваться на предложение взятки… Но вас я дожидался специально, чтобы поставить в известность относительно некоторых обстоятельств!
— Я вас слушаю, Николай Алексеевич…
— Законность и правосудие, — продолжал старый сенатор, — находятся здесь лишь в зачаточном состоянии. Что же касается аборигенов, населяющих южные просторы края, то у них вовсе отсутствует правовое начало и суд вершится по дикому степному произволу. Детей отдают в рабство, женщин — на растление. Здешние публичные дома наполнены киргизками и калмычками…
— Каково же спасение? — спросил Мышецкий.
— Я тоже думал об этом… Но, понимаете, князь, выдвижение разумной законности снизу нежелательно, а сверху — ошибочно. Какой-то заколдованный круг! Однако вам предстоит очень многое взять на свою ответственность и рассудить самолично, как вы сочтете нужным…
— Простите, — перебил его Сергей Яковлевич. — Я думаю, что юридическая объемность моих прав, как начальника, будет в этом краю гораздо больше, нежели в европейских губерниях, где законность лучше налажена?
— Пожалуй, что — да!
— Но, в таком случае, поддержит ли Петербург мои начинания — при условии, что я буду стремиться исключительно к благим мерам?
Мясоедов покряхтел, взъерошил мохнатые брови.
— Несомненно! — заявил он. — Ревизия, проведенная мною, уже достаточно вскрыла ту мерзость и запустение, каковые обнаружились в Уренской губернии. Доклад у меня готов, и, надеюсь, он произведет нужное действие… Я не берусь отвечать за ваше министерство, но сенат, мне думается, согласится развязать вам руки в благих начинаниях!
— Очень хорошо, — улыбнулся Мышецкий, порозовев. Мясоедов раскрыл портфель, долго копался в его недрах, наполовину заполненных нотными листами.
— У меня заготовлен для вас один брульон, — сказал он. — Так лишь, скороспелые наметки… Перечень людей, виновность которых ревизией не обоснована, но она — предположительна! То, что плевелы надлежит выдирать с корнем, этому, князь, вас учить не нужно. Вы и сами знаете…
Сергей Яковлевич кивнул и спросил откровенно:
— Позволено ли будет мне применить по отношению явно непригодных чиновников статью восемьсот тридцать восьмую? Параграф статьи третий!
Мясоедов встал и, подойдя к иконе, поправил пляшущий огонек лампадки. Заодно и бормотнул молитву. Вернулся обратно к столу, сел.
— Я не сторонник «третьего пункта» 1, — высказался он. — Ибо в нем кроется оправдание самодурства. Но… положение в губернии исключительное, и либеральничать не советую. Действуйте без колебаний!
— Николай Алексеевич, — предупредил его Мышецкий, — не подскажете ли вы, на кого я могу опереться в губернии?
Сенатор бросил портфель на стол, крепко сомкнул бледные пальцы с раздутыми венами. Помолчал, соображая.
— Пожалуй, — начал он, — пожалуй… такого человека вы не найдете!
Мышецкий так и отшатнулся:
— Но это же невозможно! Плевелы растут среди злаков, но никогда злаки не растут среди плевел… И я не желаю сошествовать на эту губернию с небес, аки Иисус Христос, дабы только рассудить и покарать. Люди должны быть честные, добропорядочные, умные!
— Вы еще молоды, князь, — заметил Мясоедов с грустью.
— А что — губернатор? Я слышал…
— От кого? — сразу поставил вопрос сенатор.
Об императоре Сергей Яковлевич умолчал и ответил:
— Но ваш чиновник особых поручений Пшездзецкий…
— Пустое! — отмахнулся сенатор небрежно. — Впрочем, вы и сами его увидите… Влахопулова вам следует повидать сразу же, чтобы сомнений у вас не оставалось!..
Когда Мышецкий откланялся, сенатор задержал его.
— Последнее, — сказал он, — и едва ли не самое главное! Через вашу губернию пройдет волна переселенцев. Это несчастные люди. Правительство пыталось помочь им, но еще больше запутало дело… Скоро весна, и переселенцы любят это время. Уренск для них вроде перевалочной базы: здесь они тратят последние деньги и, не в силах двигаться далее, здесь же оседают, чтобы пополнить собою погосты.
— Что же вы предложите, ваше превосходительство?
— На этот раз ничего: выкручивайтесь как знаете. На благотворительность не рассчитывайте. Уренские толстосумы строят церкви, но нищему куска хлеба не подадут… Ну, ладно!
Сенатор привлек Мышецкого к себе, поцеловал в лоб и перекрестил его широким жестом:
— Идите! Да воздастся вам…
Сергей Яковлевич появился на крыльце гостиницы, и к нему сразу же подскочил юркий человечек неопределенного возраста и чина, умудрявшийся ступать по грязи, не пачкая ботинок.
— Титулярный советник, — назвал он себя, — Осип Донатович Паскаль… по инспекции губернского продовольствия!
Мышецкий медленно натягивал перчатку.
— К чему вы сообщаете мне это? — спросил он. Паскаль смотрел на князя снизу вверх, как собака на хозяина, но взгляд его уверенно требовал хозяйской ласки.
— Осмеливаюсь, ваше сиятельство, поздравить по случаю благополучного прибытия!
— Благодарю, — ответил Мышецкий и шагнул мимо чиновника, прямо в липкую губернскую грязь.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
На минутку он все-таки заскочил в отведенный ему дом, и поначалу даже испугался: особняк был наполнен одними пожарными — черные, хрустящие и усатые, как тараканы, они бестолково кружили вокруг дома, кишели в саду, взлетали по лестницам, ощупывая один другого усами, и снова разбегались.
— Сана! — крикнул Мышецкий. — Что здесь происходит?
— А ничего, Сергей Яковлевич… Ни одна собака даже не встретила. Тоже называется — вице-губернатор! Вот одни пожарные помочь догадались…
Мышецкий быстро облачился по форме, отыскал бранд-майора, чтобы поблагодарить. Заодно спросил — часто ли бывают в Уренске пожары.
— Легко горит, — успокоил его брандмайор. — Ежели от Петуховки займется, так, почитай, в час пусто будет. На две тыщи домов — семьдесят три каменных… Сыпанет — как порохом!
Мимоходом князь обратил внимание на худобу лошадей, впряженных в пожарные колесницы. И тоже указал на это.
— Да что поделаешь! — оправдывался брандмайор. — Пашистые все, мосластые, не в корм идут… Я уж их и отрубями, и болтушкой мучной, даже морковою пробовал. Не берут в тело!
— А вы их — овсом, овсом! — посоветовал Мышецкий и прыгнул в коляску, уже поджидавшую его…
Город поначалу не произвел никакого впечатления, Сергей Яковлевич даже не разглядел его «лица» — все делалось сейчас второпях, наскоком. Заметил только, что на улицах множество будок «холодных» сапожников. Спросил возницу — отчего так?
— Да вить мостовые-то, барин, худы больно. Вот и рвет народец обувку…
Вывернули на Дворянскую — главную улицу в городе. Рыжая свинья терлась об афишную тумбу, из кабаков выскакивали, пробегая под самыми мордами лошадей, подозрительные оборванцы; в подвальных окнах буйно зацветали герани.
— А вот и суд, — перекрестился кучер, — сохрани нас, господи, и помилуй…
Мышецкий обернулся и успел только прочесть вывеску:
РЕНСКОВЫЙ СПРОДАЖА НА И ВЫНОС
— Стой! — крикнул он. — Какой же это суд?
Не поленился вылезти из коляски, вернулся обратно, еще раз прочел вывеску. Толкнул хлюпкие двери.
Да, по всему видать, здесь размещалось судебное присутствие. Сергей Яковлевич потерся среди каких-то мужиков и баб с «гумагами», вошел в одну из комнат.
— Это суд? — спросил он.
За столом сидел плюгавый чинуша с плотоядно отвисшей губой. Перед ним стояла тарелка, полная вареных яиц.
— Да, сударь, — отвечал чинуша, присаливая сверху яичко.
— А где же вывеска? Я думал — кабак…
— Нет. Питейная напротив. А вывеску ветром сорвало. По весне ветры страсть как со степи дуют.
Мышецкий не стал входить в долгие объяснения и оставил чиновника в полном недоумении. После написания статьи о винной монополии, конечно, не отказал себе в удовольствии заглянуть и в кабак. Кисло шибануло сивухой в нос князю, стряпуха, выметая мусор, свистнула его голиком по ногам.
— Ректификация местная? — спросил Мышецкий. Кабатчик стоял за прилавком, поправляя на щеке черную повязку, какими любят щеголять отставные унтер-офицеры: не поймешь — то ли зубы болят, то ли по морде получил.
— Нашенская, — бодро откликнулся он. — Пятьдесят восемь градусов, без обману! Шестое ведро пошло севодни-с…
В углу спал, раскинув босые пятки, какой-то бродяга, прижимая к животу дворянскую фуражку с красным околышем. Здесь же бродил, стуча копытами по половицам, страшный, ободранный козел с мутными, заплывшими гноем глазами.
— А это еще что? — удивился Сергей Яковлевич.
— Дрессирован, ваш-скородь. Ежели позабавиться желаете, купите «полсобаки» ему — враз выжрет и не закусит!
Мышецкий пожал плечами:
— Хозяин-то есть у козла?
— Был, да отказался. Очень уж они пить стали, — с уважением произнес кабатчик. — Никакого сладу… Совсем уже «замонополились»!
Козел подошел к вице-губернатору и боднул его сзади обломанным рогом. Мышецкий невольно подскочил, а кабатчик загоготал, довольный:
— Составьте ему компанию, ваш-скородь. Господа его понарошку поят, штобы забаву иметь… Тоже вот — животная, а, видать, башка-то трещит с похмелья! В баньку бы его сводить!
В спину уходящего Мышецкого гнусаво заблеял козел.
— Дальше! — велел Сергей Яковлевич. — Поехали…
Дом губернатора, где жил Влахопулов, находился на самой окраине, — подальше от грязи, поближе к зелени. Под обрывом стыла затянутая льдом речонка. Охраны вокруг никакой не было, и Мышецкий долго барабанил в калитку, пока не открыли.
Открыли же ему две развязные дамы в одинаковых шубках, очевидно гулявшие в неказистом садике, разбитом перед особняком. Возле ног их вилась остроносая собачонка, очень похожая на одну из этих дам. Сергей Яковлевич счел нужным назвать себя. И сразу пожалел об этом, ибо едва отбился от дамкой назойливости.
Влахопулов встретил нового вице-губернатора по-домашнему. Симон Гераклович ходил по застекленной веранде, одетый в неряшливый халат, и на отставленном в сторону пальце «прогуливал» зеленого попугайчика, чистившего свой клюв об губернаторский ноготь.
Завидев Мышецкого, Влахопулов воскликнул:
— О! Да мы же с вами знакомы, голубчик…
Сергей Яковлевич видел его впервые и потому ответил:
— Извините, Симон Гераклович, но я не имел чести знать вас ранее.
— Да что вы мне говорите! — обиделся Влахопулов. — Я же хорошо помню, что мы встречались.
Мышецкий еще раз оглядел губернатора: над томпаковой лысиной вился легкий пух, нос вздернутый, а взгляд — вялый, залитый какой-то мутью (вчера, видно, было пито, и как еще пито — не приведи, господи!).
— Не припомню, Симон Гераклович, — повторил Мышецкий.
— Ну вот! — фыркнул Влахопулов. — Нехорошо забывать старых знакомцев…
Сергей Яковлевич решил уступить — только бы отвязаться.
— А-а, — сказал он, — постойте-ка… Вот теперь, кажется, припоминаю. Вы правы: мы с вами где-то встречались!
— А помните Матильду Экзарховну? — просиял Влахопулов. Мышецкий возмущенно раскинул руки:
— Разве можно забыть эту женщину?
— Огонь! — поддакнул Симон Гераклович.
Ну, теперь можно было переходить к делу, и Мышецкий сразу же начал ковать железо:
— Итак, дорогой Симон Гераклович, я счел своим непременным долгом нанести вам первый визит, чтобы уяснить для себя и сразу же…
— Не-не-не! — заторопился Влахопулов. — Никаких дел на сегодня… Сейчас мы с вами позавтракаем, у меня есть икорка, вчера мне балычок из Астрахани прислали. А шампанское, знаете, какое? «Мум», батенька. Самое удобное винцо: когда язык лыка не вяжет, промычишь только — «м-м-м», и тебе сразу над ухом — хлоп пробочкой!
Мышецкого это не устраивало:
— Благодарю, Симон Гераклович, но я выдерживаю строгую диету… Кстати, каковы были причины, заставившие моего предшественника покончить жизнь самоубийством?
Влахопулов долго таскал что-то пальцами изо рта — тончайше-невидимое, — надо полагать, волос ему на язык попался.
— Слишком истратился покойник, — густо причмокнул он. — Есть тут одна дама в Уренске… по должности своей — «подруга вице-губернатора». Так вот, доложу я вам, не чета даже Матильде Экзарховне… Ну и, конечно, где огонь — там без дыма не бывает!
Мышецкий никак не мог вклиниться в речь Влахопулова, чтобы вывести разговор на нужные темы.
— Но вот сенатор Мясоедов… — начал он.
— Уехал? — перебил его Влахопулов.
— Да, отбывает.
Симон Гераклович, не снимая попугайчика с пальца, начал креститься.
— Ну и слава богу, — вздохнул облегченно. — Кляузный генералишко… А ревизия его — ни одного приличного человека…
— Теперь относительно переселенцев, — снова начал Сергей Яковлевич. — С ними вопрос представляется мне…
— Я перед ними, — резко сказал Влахопулов, — все заставы перекрою. Гнать буду по степи нагайками… Пусть через губернию под землей, как червяки, проползают! Вот они где у меня, голубчики! — И губернатор похлопал себя по затылку, собранному в трехрядку.
Мышецкий призадумался: там, в «Монплезире», об этом человеке с попугаем на пальце очень хорошо отзывался сам император, назвавший его своим старым слугой.
И, вспомнив об этом, Сергей Яковлевич осторожно капнул елеем на томпаковую лысину своего начальника.
— Знаете, — подольстивил он учтиво, — его императорское величество изволил отзываться о вас в наилучших выражениях!
И вдруг услышал в ответ самодовольное:
— Еще бы! Мы ведь с его батюшкой покойным за одним столом сиживали. Худо-бедно, а я, Черевин да его величество однажды вот как сели с вечера, ящик поставили и… Потом еще в Лугу поехали, медведя из берлоги подняли!
Симон Гераклович замолчал и вдруг выпалил:
— Вы, князь, можете заниматься в губернии чем угодно — не вмешивайте только меня! Я уже половину своих вещей в Петербург отправил…
— Что же так? — удивился Мышецкий.
— Да вот жду… Пора уже и на покой — в сенат. Еще в прошлом году, думал, получу назначение, ан не вышло: какого-то масона, заместо меня, на сенат подсадили!
Сергей Яковлевич передохнул, словно сбросил мешок:
— Я буду очень рад за вас, Симон Гераклович… Конечно, в сенате вы сможете быть полезным более!
— Скоро, — размечтался Влахопулов, — скоро оставлю вас здесь. Разбирайтесь уж сами, как знаете. А потому и не спешите с делами — еще как надоест-то, батенька! Снимайте-ка лучше шпагу да пойдемте к столу. Наверное, уже накрыли…
Рассыпая обещания и благодарности, Сергей Яковлевич с трудом отбился от завтрака и от любезности сомнительных дам, все еще гулявших в саду с собачонкой.
На прощание Мышецкий сказал губернатору:
— Симон Гераклович, я не желал бы служить при том составе чиновников, какой существует ныне в губернии. Как вы отнесетесь к тому, что я широко применю к большинству служащих «третий пункт»?
Влахопулов одобрительно закивал, попугай закивал тоже.
— И разгоняйте! — сказал губернатор. — У меня сердце мягкое, я не мог этого сделать. Умываю руки заранее… Они мне, эти запятые проклятые, знаете, сколько крови испортили?..
Мышецкий откланялся.
Запахнув крылатку, чтобы скрыть блеск мундира, он поудобнее уселся в коляске и смахнул испарину.
— В присутствие, — наказал он кучеру.
Разговор с сановным Мясоедовым, обещавшим поддержку сената, а теперь встреча с этим «попугаем», открыто отпихнувшимся от дел губернии, сразу же укрепили в Мышецком уверенность.
«Господи, — взмолился он, — только бы сенат поскорее забрал Влахопулова под свое зерцало!..»
В губернском правлении, естественно, уже знали о прибытии нового вице-начальника. Сергей Яковлевич наспех посетил свой кабинет, провел пальцем по краю стола, оглядел мутные голые стены. Ни карты, ни картинки — будто казарма.
Секретарь канцелярии Огурцов, весьма потасканный чинуша лет пятидесяти, мигая красными, как у кролика, глазками, молча наблюдал за новым вице-губернатором.
— Вы женаты? — спросил его Мышецкий.
— Внуки уже, ваше сиятельство.
— Тем более, — подчеркнул Мышецкий. — Стыдно являться на службу в таком затрапезе… Чем у вас раздуты карманы?
Огурцов, не прекословя, вытащил из кармана громадную луковицу. Положил ее перед князем.
— А что вы качаетесь? — присмотрелся к нему Мышецкий.
— Походка такая… с детства, ваше сиятельство, — ответил Огурцов почтительно.
Из-за дверей парадного зала уже доносился чей-то голос, возвещавший о его прибытии:
— Камер-юнкер двора его императорского величества, вице-губернатор, его сиятельство князь Мышецкий!
Не скинув крылатки, он быстро направился к дверям.
— Я заехал сюда, — выговорил князь Огурцову, — чтобы предупредить: ни один чиновник не смеет покинуть управы, пока я не объеду губернские учреждения… Передайте им мою волю и отключите телефон. Что же касается просителей, которых я видел у подъезда, то мне сегодня не до прошений!..
На улице коляску его догнал чернявый офицер. Запыхавшись, вскочил без приглашения на подножку.
— Полицмейстер, — назвал он себя. — Чиколини Бруно Иванович… Счастлив быть в вашем распоряжении!
— Не нужно, — ответил Мышецкий, и полицмейстер спрыгнул с подножки в грязищу мостовой, уныло поплелся на мостки тротуара.
Однако у первого же полицейского участка Сергей Яковлевич остановился и поманил к себе вислоухого писаря, шагавшего куда-то в новеньких галошах поверх валенок.
— Вы служите в этом участке?
— Непременно, — откликнулся парень.
— И местный уроженец?
— Сызмала при сем городе состою.
— Тогда садитесь. Будете сопровождать… Уселись они рядком, взмахнул кучер плетью:
— И-эх, зале-етныя… грра-абят!
И на Уренскую губернию, доживавшую последние часы в счастливом покое неведения, вдруг обрушился оглушительный смерч.
2
Первый удар был нанесен по богоугодным заведениям: ненависть к этому миру крохоборства и ханжества Мышецкий вынес еще со скамьи училища правоведения, справедливо считая, что призрение вдов, сирот, калек и убогих — дело казенное и серьезное, а не частное и копеечное.
— Что вы знаете о доме для сирот? — спросил Мышецкий.
— А там… сироты, — мудро ответил случайный попутчик.
— Я не об этом… В основном — чьи это сироты?
— А «самоходы» оставляют — переселенцы. Сами-то мрут, а мелюзгу ейную, чтоб не попрошайничали, значица, одна барыня собирает. Знатная барыня!..
Проезжая мимо ночлежки («Ночлежный дом г-на советника коммерции Иконникова»), князь Мышецкий велел остановиться, решил заглянуть и сюда. В тесной каморке смотритель со своей бабой, украшенные оба симметричными синяками, миролюбиво дули чаек с блюдец, расписанных пышными розами. Со стены грозно взирал на супругов боевой генерал Кауфман, покоритель азиатов, и махал длинной сабелькой.
— Не знаю я, не знаю, — заговорил смотритель, ошалевший от появления князя. — И ничего-то мы здесь не знаем… Вот хозяин придет, тогда уж…
На дворе ночлежки кисли лужи застоявшейся мочи. Вдоль забора, посеянные грядками, вспухали под солнцем зловонные экскременты, и над ними кружила первые зеленые мухи.
— Г…? — показал Мышецкий рукою в перчатке.
— Не знаю я, ничего-то не знаю… Дело хозяйское!
Сергей Яковлевич заглянул в помещение ночлежки. Высились ряды неоструганных нар, задернутых ситцевыми занавесками. По углам валялось тряпье и рвань, разило клоповником. Стены были расписаны похабщиной.
— Как хозяин, — бубнил смотритель, — от его попечений… А я не знаю, и не велено знать!
Покидая ночлежку, Мышецкий прочел у дверей объявление: «За одну ночь — пять копеек». Он быстро прикинул количество мест на нарах, надбавил на тесноту, свойственную русскому человеку, и в уме сложилась немалая сумма.
— Я, — сказал он, — мог бы и не служить более, имей я только такую ночлежку!
— Не знаю я, ослобоните, ваше сиятельство…
Из разговора с полицейским писарем Сергей Яковлевич выяснил, что Иконников, владелец чайной фирмы, ведет торг через Кяхту, имеет одного сына, который отправлен учиться за границу.
«Я его придавлю, — решил Мышецкий, — сам убежит за границу…»
Коляска остановилась перед домом сирот. Мышецкий стремительно вошел в переднюю, зацепившись за двери шпагой. Какие-то приживалки в сером, как мыши, с писком шарахнулись от него по своим насиженным норам.
Князь повернулся туда, сюда — ни души, пустые коридоры, только откуда-то снизу, словно из преисподни, доносился неровный гул.
С трудом отыскал кабинет начальницы. Плоскогрудая, очень высокая дама, в длинной шелковой юбке и белой блузке, встретила его под громадным портретом герцога Петра Ольденбургского — покровителя всех сирых и несчастных.
Полное имя этой почтенной дамы звучало несколько опасно для русского языка:
— Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц!
С тактом женщины, бывавшей в свете, она выразила свою радость по поводу нанесенного ей визита, но князь Мышецкий, терпеливо выстояв под этим ливнем ее любезности, вдруг огорошил начальницу вопросом:
— Скажите, Бенигна Бернгардовна, как дети умудряются выговаривать ваше имя?
— О! — не смутилась дама. — Это очень просто: мы не сажаем вновь поступившего ребенка за стол, пока он не разучит правила поведения и…, мое имя, князь!
— Я бы посоветовал вам, госпожа Людинскгаузен, все-таки сменить ваше имя и отчество на более удобопроизносимые.
— Вы изволите шутить, князь?
— Отнюдь… Я вам заявляю серьезно: изберите для себя хотя бы педагогический псевдоним… Где сейчас находятся дети? Чем занимаются? Покажите мне списки детей, выбывших из приюта за последнее время…
Начальница сиротского дома подчеркнуто-вежливо предъявила ему тетрадку, в которой — с немецким педантизмом — было точно указано, кто и когда забрал ребенка из приюта. Оказалось, что в Уренске было немало заботливых тетенек и дяденек, которые частенько забирали детей из приюта; назывались эти добряки по-разному: корь, дизентерия, скарлатина.
— Так, — сказал Мышецкий, закрывая тетрадку. — Я вижу, что мне, вступая в должность, следует сразу же начать с расширения погоста.
— Не говорите мне так, — скуксилась дама. — Я сама очень страдала…
— Страдать мало, надо как-то бороться… Впрочем, — поднялся Мышецкий, — что я вам говорю прописные истины? Вы и сами знаете: дети — самая живая связь между людьми. Уберите детей — и человечество распадется!
Он замолчал и навострил ухо, прислушиваясь:
— Что это за странный гул все время снизу?
Бенигна Бернгардовна пояснила, что дети организованным строем отправляются сейчас на обед в столовое помещение. Зажав треуголку под локтем (он был в парадном), Мышецкий предложил начальнице провести его в столовую.
— С удовольствием, князь. Сиротки будут так рады!..
Что-то не заметил Сергей Яковлевич на лицах детей особой радости, когда они его увидели. За длинными столами, безликие и одинаковые, как солдатики, стояли они в ожидании команды. Надзиратель с замашками фельдфебеля (рожа — как бурак, кровь с алкоголем) хрипло командовал:
— Садись!.. Отставить… Кто там за хлеб хватат? Неча, дождись, пока я скажу… Все твое будет — сожрать успеешь!
Госпожа Людинскгаузен выжидающе наблюдала за Мышецким.
— Они такие потешные, — сказала она. — Особенно малыши.
— Охотно верю вам, — согласился Сергей Яковлевич. — Им как раз и место в казарме…
Он заметил, что один стол был пуст, — куски хлеба на нем были урезаны вполовину доли. От этих мисок, выровненных по линейке в длину стола, от гнутых ложек веяло чем-то печальным, и князь Мышецкий невольно насторожился.
— А кто обедает за этим столом? — спросил он, и призмы его пенсне вдруг сошлись на лице госпожи Людинскгаузен.
— О, — завертелась та, как червяк под каблуком, — здесь стол… тут дети обедают после других!
— Что это значит?
Почтенная дама кинулась искать спасения во французском языке, но от волнения сама не заметила, как перескочила на немецкий. Князь не принял его, повторив свой вопрос на чисто русском. Тогда, из вежливости, она поддержала его на великом языке Пушкина и Толстого, но вице-губернатор вдруг припер ее к стенке словами:
— Без працы не бенды кололацы… Ведите меня!
И она засеменила с ним рядом, шелестя юбкой, стараясь пробиться через стекла пенсне — к глазам его, смотревшим в глубину коридора жестко и сурово.
— Князь, я вас не поняла… Что вы сказали, князь?
— Где эти дети?
Она была вынуждена довести его до конца коридора, где на дверях висела весьма красноречивая картинка: ночной горшок, над которым парила в пространстве величавая розга.
— Вы неплохо рисуете, мадам, — съязвил Мышецкий.
— Как умею… Вы все шутите, князь!
Сергей Яковлевич толкнул дверь, и в нос ему двинуло непрошибаемым ароматом аммиака. В полутемках жались к кроватям отверженные дети. Мышецкий приподнял одеяло на одной из коек: так и есть, он угадал — голые железные прутья, для приличия покрытые дранинкой, и повсюду этот… запах.
Его даже мутило. Он повернулся к начальнице.
— Сударыня, — вежливо произнес Мышецкий, — а вы никогда не мочились под себя в самую счастливую пору своей жизни?
Лицо начальницы пошло багровыми пятнами, нос ее заострился, и только сейчас Мышецкий понял, какой страшной мегерой может быть эта дама в злости.
— Это ужасно… О чем вы говорите, князь?
— А я вот был грешен. Как и эти несчастные дети…
Он вдруг нагнулся и цепко схватил заверещавшую от испуга девочку лет пяти-шести. Задрал ей платьице — конечно, штанишек на ней не было. А бледная попка ребенка была вся прострочена розгами.
Этого было достаточно.
— Смотрите! — кричал Мышецкий, уже не выбирая выражений. — Как вам не стыдно?.. Это же задница будущей жены, будущей матери… Детей надо лечить, не лениться будить их по ночам, а не драть их, как штрафованных солдат!
— Как вы смеете? — вспыхнула начальница, оскорбленная.
Мышецкий опустил девочку на пол.
— Я смею, — сказал он, переходя на французский. — Вам нельзя доверить даже собаки. Кто поручил вам воспитание детей?
— Вы спрашиваете меня?
— Именно вас, сударыня…
Она выскочила в коридор, часто засыпала именами:
— Я тридцать лет прослужила в Гатчинском сиротском институте… Великая княгиня Евгения Максимовна — перстень бриллиантом за непорочную службу… Его высочество принц Эльденбургский — золотая табакерка с алмазом! Начальница задыхалась от унижения, но Мышецкий осадил ее властным окриком:
— Перестаньте рассыпать передо мной свои туалетные драгоценности! Я знаю этих людей не хуже вас… И я сегодня же буду телеграфировать в четвертое отделение собственной его величества канцелярии, чтобы отныне вас и на пушечный выстрел не подпускали к детским учреждениям!
— Ах! — сказала Бенигна Бернгардовна, уже готовая к обмороку. — Ах, ах… как жестоки вы!
— Прекратите юродствовать, — безжалостно добил ее Мышецкий. — И будет лучше для вас, если вы покинете губернию, вверенную моему попечению…
Он вернулся в коляску — его трясло от бешенства. — Погоняй! — крикнул он. — В тюрьму…
3
Смотритель тюрьмы капитан Шестаков, старый дядька с медалью за сидение на Шипке, встретил Мышецкого в острожных воротах. И ворота были предусмотрительно открыты, медаль начищена.
— Скажите, капитан, вас предупредил о моем прибытии полицмейстер Чиколини… Так ведь?
— Точно так, — не стал врать смотритель.
— Ну, и вы, — продолжал Мышецкий, — конечно же, успели все приготовить как нельзя лучше?
Старый служака подтянул шашку, поскреб в затылке.
— Эх, ваше сиятельство, — сказал он с упреком, — сколько ни меси грязь, а она все едино грязью и будет. Чего уж там! Смотри себе как есть. Все равно пропадать…
На тюремном дворе, огражденном частоколом из заостренных кверху бревен, Мышецкого оглушил разноязыкий гам. Тюрьма оказалась (по примеру восьмидесятых годов) «открытого типа». В пределах частокола раскинулся шумливый майдан. Прямо на булыжниках двора грязные, обтерханные бабы варили щи и кашу. Повсюду сновали дети и подростки, а навьюченные тряпьем арестанты-барахольщики звонко предлагали свой товар:
— Купить… сменить… продать!
Отовсюду неслись многоголосые завывания; преобладала гортанная (с «заединой») речь восточных «чилявэков»:
— Хады на мой лявкам. Бэры тавар завсэм дарам!.. Шестаков нагнал вице-губернатора, подсказал сбоку:
— А вот там, ваше сиятельство, галантерейный ряд. Чего и в городе нет — так здесь, пожалуй, все купишь…
— Ну ладно, капитан. Проведите по камерам.
Из душных клеток, в которых сидели подследственные, неслись надорванные сиплые голоса:
— Господин, господин, на минуточку!
— Эй, барин, не оставь в милости…
— Тепляков убил, Тепляков, а меня-то за што?
— Красавчик, золотко, угости папироской…
— Когда прокурор приедет, сволочи?
— Сударь, а сударь! Вы же интеллигентный человек…
Мышецкий подошел к одному старику:
— Давно сидите, отец?
— С осени самой, мил-человек, как замкнули здесь.
— За что вас?
— Не знаю, голубь.
— Но судить-то вас за что хотят?
— Слово какое-то — не сказать мне…
Они снова спустились на двор, и Мышецкий спросил:
— И много у вас, капитан, здесь таких… с осени?
— Хватает, — отозвался смотритель.
— Политических преступников нет?
— Сейчас нету, а скоро пригонят партию. С ними, ваше сиятельство, тоже хлопот полон рот. Больно уж господистые, слова им не скажи… Паразиты проклятые!
Шестаков подвел его к частоколу — показал на сгнившие бревна, шатко сидящие в подталой земле:
— Вот, ваше сиятельство, хоть к самому господу богу пиши: никому и дела нет до ремонта! А ведь весна грянет, так опять «сыр давить» будут…
— Давить… сыр? — не понял Мышецкий. — Что сие значит?
— А вот соберутся всем скопом, на забор навалятся, сомнут его к черту набок и разбегутся куда глаза глядят. Долго ли и повалить гнилушку!
— А…, часовые? — спросил Мышецкий.
— Эх, ваше сиятельство, что часовые! — сокрушенно вздохнул тюремщик. — Они же ведь тоже люди, жить хотят. У каждого в городе — детишки, огород, баба, гармошка, машинка швейная… Стреляют — верно! Да только поверх котелков…
— Не целясь?
— Какое там… Попробуй стрельни в туза, так из-за угла пришьют ножиком!
Сергей Яковлевич невольно улыбнулся.
— Если мне, — сказал он, — суждено когда-либо сесть в тюрьму, то я, капитан, хотел бы сидеть именно в вашей!
Шестаков не понял иронии:
— Боже вас сохрани и помилуй… Я-то уж насмотрелся! Мышецкий принюхался к сковородному дыму:
— Блины пекут… А сколько числится у вас, капитан, арестантов на сегодня?
— Утром было сто шестьдесят пять.
— Постройте их…
С криками и матерщиной, размахивая «хурдой» и дожевывая куски, арестанты нехотя вытянулись колонной вдоль двора. Солдаты пересчитали их, шпыняя в бока прикладами.
— Ну, сколько? — спросил Мышецкий. Шестаков стыдливо признался:
— Да неувязочка вышла… провались оно всё!
— Сбежали?
— Сто девяносто восемь… три десятка лишних! Сергей Яковлевич в удивлении поднял плечи:
— Что-то я не понимаю вас, капитан. Насколько мне известно, из тюрем обычно убегают. А у вас наоборот — в тюрьму вбегают. Что-либо одно из двух: или очень хорошо в тюрьме, или очень плохо на свободе?
Шестаков не стерпел выговора. В отчаянии разбежался вдоль частокола и начал крушить базарные ряды, поддавал ногой кипящие самовары, разносил напрочь острожную галантерею.
— Передавлю всех! — орал он, беснуясь. — Тетка Матрена, ты опять к своему татарину пришла? Забирай блины свои… Акулька? А ты за каким хреном приволоклась? Залечи сначала свой триппер… Знаю я вас, таких паскудов!
Арестанты весело хохотали. Мышецкий тоже посмеивался. Разгромив торговлю, Шестаков оправдывался:
— Ваше сиятельство, рази же с этим народом сладишь? Бывает, и жалко их, стервов, а бывает, и зло берет… Рази же это люди? Матрена, я кому сказал — выставляйся отседа!..
Сергей Яковлевич заметил девочку, вертевшуюся между ног арестантов. Поймал ее и вытянул из рядов — вертлявую, как угорь, и кусачую. Дал ей хорошего шлепка под зад, велел солдату выставить за ворота.
— А ты как сюда попала? Ну, марш отсюда…
— Пусти, черт! — вырывалась девочка. — Пусти меня, дрянь ты худая, вот я мамке скажу… Она тебе… Мамка-а!
Басом завопила из колонны и «мамка» — отвратная баба: — Не трожь мое дите, мое ридное!
Шестаков коршуном накинулся на бабу, звякнул ее по морде связкой ключей:
— Молчи, лярва. На тебе, на… на еще! Сама сгнила здесь и девку сгноишь… Его сиятельство добра тебе желает.
Мышецкий направился к выходу. Прощаясь с капитаном, он сказал ему:
— Завтра я пришлю прокурора. Здесь притон, рассадник заразы, а не исправительное заведение. Половину разогнать надобно…
Очутившись на улице, князь пошатнулся. Увиденное потрясло его. Особенно — девочка, с ребячьих губ которой срывались чудовищные матерные ругательства.
— Ах, — сказал он, морщась, — когда же будет на Руси порядок?..
Покатил далее, внимательно присматриваясь. Тщетно силился разгадать хаотичную планировку города. Кое-как начал ориентироваться по куполам церквей. Повсюду встречались несуразные вывески: «Венский шик мадам Отребуховой» или «Готовая платья из Парижу г-на Селедкина» (написанное дополнялось красочным изображением последних мод Парижа — тулупа и кучерской поддевки).
Пережидая, пока протащится мимо конка, Мышецкий обратил внимание на театральную тумбу с обрывками афиш.
— Кому принадлежит театр? — спросил он писаря.
— Господину Атрыганьеву.
— Это, кажется, предводитель дворянства?
— Губернский, — подчеркнул попутчик.
Старенький чиновник почтового ведомства читал возле тумбы афиши и ел из кулечка, между делом, сухие снетки. Прошли мимо два офицерика, один сказал другому весело:
— Моншер, разорвем шпацкого?
— Разорвем, юноша, — согласился второй…
Мышецкий и ахнуть не успел, как офицеры схватили старика за полы шинельки снизу, рванули ее от хлястика до затылка. Только пыль посыпалась! Беспомощно закружился старик вокруг тумбы, рассыпал серебристые снетки, жалко плакал…
— Стойте! — кричал Мышецкий. — Стойте, негодяи… Именем чести — стойте!
Но офицерики уже скрылись в подворотне. Сергея Яковлевича трясло от негодования, но догонять этих мерзавцев он не решился. Тем более что воинство скрылось в доме, из окон которого выглядывали опухшие спросонья «рабыни веселья».
Взятый «напрокат» до вечера писарь давал по дороге необходимые пояснения. С его помощью Мышецкий узнал, что в Уренске множество мелких фабричных заведений. Варят мыло, льют свечи и стекло, на речных затонах выминают юфть босоногие кожемяки. Развита выделка овчин, седел и сбруи; сукновальни братьев Будищевых дают в сутки свыше пятисот аршин грубого сукна, сбитого из киргизской шерсти «джебага» (это сукно пользовалось тогда широким спросом в Сибири).
— А боен много? — спросил Мышецкий.
Боен было немало и в городе, и особенно — на окраинах. На выезде в степь стояли, просвистанные ветром, вонючие «салганы», где скотину били, зверея от крови, простейшим способом — кувалдой в лоб и ножом вдоль горла. По дороге на «Меновой двор» (это наследие древнейшей торговой культуры Востока) мостовая противно скрипела под колесами расквашенной серой солью.
— Зачем здесь соль? — присмотрелся через пенсне Мышецкий.
— А как же! — пояснил писарь. — Скотина походя соли нажрется, потом ее к реке спустят, ваше сиятельство. Кажинный бык полбочки в себя да примет — все тяжельше. Тут его и на весы ведут… Без убытку торгуют!
Сергей Яковлевич думал об Атрыганьеве. Губернский предводитель — лицо значительное, и хотелось бы знать о нем побольше. Оказывается, Атрыганьев содержит здание театра. «Но для этого, — решил Мышецкий, — тоже нужны деньги. Одни букетики, бенефисы да ужины с актрисами чего стоят… Тут пахнет доходами немалыми!»
И он спросил:
— Господин Атрыганьев живет с имений или дело имеет?
Выяснилось, что у предводителя была еще и стеклоделательная фабричка, дававшая в год восемьсот ящиков листового стекла и более шестидесяти тысяч бутылок под розлив пива. Но сейчас Атрыганьев запродал свое дело франко-бельгийской фирме по производству зеркал, разменяв прямые доходы на акции.
— Песок издалека возят? — полюбопытствовал Мышецкий.
— Песку хватает, ваше сиятельство. Французы-то электричеством пущать грозятся. Дело миллионное!
— Не думаю… А где же будут брать лес?
— Да в Запереченском уезде еще не все вырубили, — пояснил писарь. — Сплавят…
Мышецкому не совсем-то понравилось это сообщение о лесе, который «не весь вырубили», но тут кучер стал боязливо сдерживать лошадей и креститься. Полицейский служитель тоже присмирел, втянул голову в воротник мундира.
— Вот ёна… Обираловка, — возвестил кучер. — Ехать дале некуда. Прикажите заворачивать!
Прямо перед ними, тихо курясь дымами, лежала преступная слободка Обираловка — жуткое скопище лачуг и землянок, из щелей которых выползали по ночам подонки и забулдыги. Кастет и нож гуляли по улицам Уренска с темноты до рассвета. Обираловка дуванила добычу, а утром погружалась в непробудный хмельной сон, чтобы снова восстать с потемками.
— Поезжай прямо! — велел Сергей Яковлевич.
— Нет, — ответил кучер. — Хошь медаль на шею мне вешайте, а я не поеду…
Мышецкий заметил, что трущобы кончались вдалеке как-то сразу, будто обрываясь в реку, и чиновник подтвердил, что в конце Обираловки неприступно высится овражный унос — прямо в речные заводи.
— Порт-Артур, да и только! — сказал он, гыгыкнув. — Быдто в крепости, ничем не выкуришь… Хоть японца зови!
— А выкуривать пробовали? — спросил вице-губернатор.
Конечно же — нет, полиция Уренска боялась показаться на этой окраине, сама бежала от обираловцев как черт от ладана, и Мышецкий выскочил из коляски.
— Ваше сиятельство, — заголосил кучер, — куды же вы? Уедем… от греха подале!
Прыгая среди шпал, разбросанных по грязи, Сергей Яковлевич уже вступил на просторы сонной Обираловки. Было удивительно пустынно здесь, в нагромождении досок, фанеры и жести, под которыми затаилась до вечера лютая жизнь этого преступного царства.
И совсем неожиданно выступил откуда-то чернявый мужик в рубахе горошком навыпуск, улыбнулся князю Мышецкому.
— Ай потерял что, барин? — спросил заинтересованно. — Чиркнуть-то серника у тебя сыщется?
Мышецкий ловко сбил у него шапку. Ну конечно, этого и следовало ожидать: половина головы мужика еще не успела обрасти волосами. Однако беглый каторжник не смутился. Поднял с земли шапочку, с достоинством обколотил ее о колено:
— Кабы не смелость твоя… А ну — скокни взад! Шустряк нашелся! Не то причешу тебя на все шашнадцать с полтинкой — жена не узнает…
Бледный, закусив губу, Сергей Яковлевич вернулся в коляску, со злостью решил: «Чиколини — трус. Даю слово, что к осени здесь будет бульвар… посажу деревья!»
Кучер перебрал в руках вожжи:
— Куды теперича, ваше сиятельство?..
4
— Смотритель дома призрения, коллежский секретарь Сютаев, Хрисанф Ульянович! Честь имею…
Перед Мышецким стояла, переломленная в низком поклоне, фигура чиновника, и князь смотрел на его бурую шею, покрытую следами незаживавших чирьев. Сергей Яковлевич долго молчал, испытывая терпение Сютаева, но тот все кланялся и кланялся.
Наконец Мышецкому это надоело, и он прикрикнул:
— Ну, хватит! Где у вас тут нужник?
Сютаев оторопел от неожиданного вопроса.
— Нужник, нужник, — повторил князь.
Остерегаясь забегать впереди высокого гостя, с шипящей вежливостью ему показали нужник. Извинились за то, что еще не убрано. Стали звать какого-то Митрофана:
— Митрофа-ан! Где он, проклятый?.. Чего же он не убрал?
— Сютаев, — позвал Сергей Яковлевич спокойно.
— Туточки, ваше сиятельство.
— Ну, Сютаев, скажите честно: продолжать мне осмотр богадельни или ограничиться выводом на основании той мрази, которую я наблюдал в нужнике?
Снова стали звать легендарного Митрофана:
— Митрофан, Митрофа-анушко! Иди сюда, милок… Где же он? Без ножа режет…
Мышецкий остановил ретивость чиновника:
— Митрофан здесь ни при чем. Ладно, так и быть, проведите по комнатам…
Сютаев рассыпался мелким бесом, запричитал речитативом:
— Извольте, князь, извольте. Ваше высокое посещение… Мышецкий шел по лестнице, а его бережно придерживали за локотки.
— Сюда, сюда, ваше сиятельство! В этой комнатке старушки. Есть и дворянки. Благородные люди-с…
Вице-губернатор осмотрел убогий уют жалкого старушечьего мирка, в котором скорбно увядали напоминания о прошлом — высохшие цветы, семейные альбомчики. Быстро сновали спицы в руках старух, довязывая последнюю пряжу в жизни. Сергей Яковлевич старался смотреть поверх старушечьих голов, чтобы не встречаться с ними глазами, и заметил щели в стенах, залепленные жеваным хлебом.
— Клопы? — спросил он, не желая уйти отсюда молча.
— Что вы, — ворковал Сютаев, — у нас клопов не полагается… Потому как мы строгие. Увидим — и давим-с!..
В следующей палате ютились мужчины. Сютаев сразу разлетелся к одному старому солдату на костылях.
— Ваше сиятельство, извольте обратить внимание… Заслуженный ветеран! Еще при Паскевиче, так сказать, пострадал за отечество. Покажи, Степаныч, покажи сиятельству, сколько ты крестов от царя заслужил!
Старик поднялся с койки, уперся в костыли.
— Зачем, — сказал он горько, — зачем кресты мои барину? У него, видать, и своих хватает!
— А ты покажи, покажи, — канючил Сютаев. — Ну, достань свою шинельку из сундучка… Тебя его сиятельство, глядишь, и отблагодарит чем-нибудь!
Он кинулся к сундучку, чтобы извлечь оттуда шинель с крестами, но старый ветеран прижал костылем крышку:
— Вот заслужи свои кресты, тогда и показывай… Чего ты ко мне липнешь-то?
Мышецкий раскрыл портсигар и протянул его инвалиду:
— Берите, отец… Как вы живете здесь? Мягко ли спится? Вот я смотрю — костыли у вас уж больно старые. Проволочкой-то вы их сами перевязали?
— Будут костыльки новые, будут, — не унимался Сютаев. Старик вдруг махнул на него:
— Отойди ты от меня… гнида! В кои веки человек зашел поговорить со мною. Двадцать три года сиротствую здесь и впервой слово людское услышал…
Закончив осмотр «призреваемых по ведомству императрицы Марии Федоровны», князь Мышецкий, почти уже от самого крыльца, вдруг резко повернул обратно — на кухню.
— Стоп! — схитрил он. — А ну-ка, пройдем…
Следом за ним вприпрыжку бежал Сютаев:
— Ваше сиятельство, ваше… позволю заметить…
Животом, не совсем вежливо, он пытался оттереть князя от дверей, откуда парило разварным духом пшенной каши.
— Кухонька, — убеждал он, — так себе. А вот здесь, ваше сиятельство, прошу покорнейше… Музей у нас! Ничто выдающееся не пропало… Ложки резные, иконки, крестики…
Но Мышецкий уже распахнул дверь и шагнул на кухню. Возле громадной печи, в которую были вмазаны котлы, возился повар с дерюжинкой на поясе. Сергей Яковлевич успел заметить, что повар растерян, но тут подскочил Сютаев:
— А ты — мешай, мешай кашу-то… Ведь густа небось и подгореть может!
— Ой, не провернуть… — крякнул повар.
«Что они, — подумал Мышецкий, — за дурака меня, что ли, принимают?..»
— А что у вас здесь варится?
Сергей Яковлевич подошел к другому котлу и с грохотом отворил дощатую крышку. В пустом котле, свернувшись клубком, сидел на поджаренных пятках какой-то благородный старец. Сидел он там, и — ни гу-гу!
— Это и есть ваш Митрофан? — сказал Мышецкий. Сютаев открыл рот, даже язык выпал. Со лба повара скатилась в кашу капля пота.
Мышецкий снял пенсне и отчетливо произнес:
— Сезам, отворись!
Старик пробкой выскочил из котла и кинулся бежать, роняя из-под зипуна тяжелые свертки. Но его все-таки поймали и вернули обратно (вместе с куском сала фунтов на пять, головой сахара и чулочком с сечкой).
— Кто вы, сударь? — спросил Сергей Яковлевич помягче.
Старик взмолился:
— Отпустите с миром… На што я вам?
— Эй, — распорядился Мышецкий, — зовите сюда полицейского чиновника… Он сидит в моей коляске!
Старик бухнулся в ноги, сложил перед Сютаевым ладони:
— Сынок, скажи…
Мышецкий уставился на Сютаева:
— О чем он просит вас?
— Вот крест святой — не знаю…
— Кто вы? — спросил Сергей Яковлевич.
— Да я ж отец его… отец родной!
Сютаев замахал руками, подмигивая рыбьим глазом:
— Что вы, папаша, говорите такое? Какой же отец вы мне?
— Это правда? — спросил Мышецкий.
— Да у меня и отца нет, — возмутился Сютаев. Старик, не вставая с колен, заплакал:
— Да я же вскормил тебя, вспоил. В люди вывел…
— Ваш отец? — строго спросил Мышецкий. Сютаев пожал плечами.
— Впервые вижу, — сказал он.
— Признай! — вопил старик. — Не позорь меня… Господин хороший, — хватал он Мышецкого за полы одежды, — смилуйтесь! Ну, семья… ну, сахарок! Ну, сальца шматочек…
— Вывести его надоть, — засуетился Сютаев. — Где же Митрофан?.. Эй, зовите Митрофана!
— Да оставьте вы своего Митрофана в покое! — взбеленился Сергей Яковлевич.
Теперь он вцепился взглядом в повара:
— Ну, говори!
— Да уж что греха таить… Точно, ихний папашка!
Теперь и Сютаев бухнулся в ноги:
— Ваше сиятельство, не погубите. Христом-богом прошу. Два годочка осталось до пенсии… пять дочек на выданье. Кормилец вы наш! Сорок два года служу-у-у…
Старик (отец его) поднялся.
— А-а, шукин шын, — прошипел он злорадно. — Зажгло тебе! То-то! Господин хороший, плюйте в рожу ему… Доставьте мне удовольствие: плюйте, я один буду в ответе!
Мышецкий поднял ногу и с силой погрузил каблук в дряблое, как тесто, лицо Сютаева. Потом, испытывая почти блаженство, он стучал и стучал каблуком в эту отвратительную мякоть чужого лица, пока на нем совсем не потухли бесстыжие воровские глаза.
— Сорок два года, — сказал, задыхаясь. — Ну и хватит с тебя. Сегодня же — по «третьему пункту». Без прошения!
И — вышел, так что разлетелись полы крылатки. «Семья… пять дочерей на выданье», — машинально пожалел он, но того ветерана на костылях, обвешанного крестами, ему было жаль во сто крат больше…
Не оглядываясь, пригнув голову, он шагал к лошадям.
5
Губернская больница поразила его видом величественного здания — роскошный полупортик, колоннада с капителями, широкая мраморная лестница. На фронтоне, обсиженная голубями, была вылеплена латинская формула:
«БОГАМИ СМЕРТИ ВХОД ВОСПРЕЩЕН»
В гипсовых барельефах чеканно выступали почтенные профили — от курчавого Гиппократа до лысенького Пирогова. Не хватало только сказочных герольдов, которые выйдут сейчас из дверей и, вскинув горны, торжественно протрубят о полном исцелении уренских обывателей.
— Даже не верится, — признался Мышецкий.
Однако с парадного подъезда Сергея Яковлевича — увы — не пропустили. Оказывается, двери были заколочены и приперты для вящей внушительности еще ломом.
Какой-то служитель, неслышно разевая рот, долго объяснял князю дорогу. Но и во флигелях двери были забиты досками — крест-накрест. Пришлось обогнуть всю больницу. Среди помойных отбросов, телег с больными мужиками, поленниц дров князь едва отыскал лазейку.
— Что же вы закрыли парадный ход? — спросил недовольно.
— А на што? — рассудил сторож. — Оно же и больным здесь больше нравится. Потому как с параду они не привыкшие — и пужаются!..
Изнанка больницы не имела ничего общего с ее фасадом (так и С.-Петербург, во всю красу и мощь развернутый перед Европой, отличался от своего испода — Уренской губернии). Сергея Яковлевича ошеломили битком набитые палаты, в гулких коридорах болящие лежали на полу, в проходах, на примитивных топчанах. А одна старуха, свернувшись в калачик, лежала даже на круглом «пятачке» стола.
Вот к ней-то и направил свои стопы князь Мышецкий:
— Чем болеешь, старая?
— А лист у меня, родимый, лист завелся… Одного, кашись, вышибли, а второй, бают, сам должон выйтить! Вот и жду… С самого вербного воскресения листа жду, мил человек.
— Как же тебя кормят здесь?
— А как кормят?.. Перво в десятом часу чай, а потом обед в чашку штей да яблочное драчёно. Хлебца по косячку малому и прибавки нетути. А по закат солнышка — чай вдругорядь. И сахарку дадут. А шти-то больше с собачкой варят…
— Как это — с собачкой? — удивился Мышецкий.
— А так, родимый, — поставь миску штей перед собакой, она себя в ней разглядит и жрать не станет…
Сергей Яковлевич попросил сестру, сопровождавшую его по палатам, провести его к главному врачу. Сестра была особа странная: куколь с крестиком до самых бровей, глаза — иголками, а рот сцепила в тонкую нитку — вся замкнулась, словно похоронила себя навеки где-то внутри.
— Главного врача, — ответила резко, — вы найдете в Гостином дворе. Он больше занят лавками… Если угодно, князь, я проведу вас к хирургу Ениколопову: он как раз заканчивает операцию.
— Хорошо, — согласился Мышецкий, — ведите к хирургу!..
Ждать пришлось недолго: вошел крупный красивый мужчина и стянул скрипящую резину перчаток таким жестом, что Мышецкий сразу определил в нем барина. Не обращая вроде никакого внимания на вице-губернатора, Вадим Аркадьевич Ениколопов повелительно крикнул:
— Даша! Где мое зеленое мыло?
Засученные до локтей руки его были мускулисты, чем-то приятны (даже для мужского глаза); из-под халата выглядывал краешек ослепительного воротничка. Отбросив от себя полотенце, Ениколопов прошел за стол, уселся напротив князя.
Спросил независимо:
— Как вам понравилась наша губерния?
— Боюсь, — ответил Мышецкий, — что здесь мне придется быть не столько губернатором, сколько командиром арестантских рот!
Задрав халат, Ениколопов извлек из панталон изящный золотой портсигар, в крышку которого был вправлен изумруд в виде подковы. Протянул его через стол Мышецкому:
— Что вас больше всего поразило?
— Даже не люди… Но эта ужасная грязь, эти нечистоты! О чем думает санитарный инспектор?
Ениколопов покопался в столе, достал какую-то бумажку:
— Санитарный инспектор Борисяк… Он попал в инспекторы согласно вот этому диплому! Удостоверьтесь…
Мышецкий с удивлением прочел, усеянный значками вопроса, документ — шедевр безграмотности:
«…был адъюнкт-профессором материи, по увольнении же был переименован из студентов в лекари, откуда и поступил в штат полиции Бердичева, после чего получить степень доктора, но вскорости был отставлен за нетрезвость».
Вадим Аркадьевич с явным удовольствием проследил за впечатлением, произведенным на вице-губернатора этим «дипломом», и сразу же заговорил — с апломбом, напористо, авторитетно:
— Прежде ведь — как? Врач был для мужика вроде карателя: приедет к больному, высечет его, даст лекарство и потребует денег за лечение. Теперь же мы — просто рядовые убийцы великой армии Медицины, но уже облеченные доверием общественности…
— Я не совсем понимаю вас, — прервал его Мышецкий.
— Объясню! — четко выговорил Ениколопов. — Лечение человека — это когда врач использовал все достижения медицины, идущей ноздря в ноздрю с другими науками… Мало того! Ужас врачевания в том, что от больных нет отбою, а я трачу на каждого не более десяти минут. Я выписываю рецепт, заведомо зная, что нужного лекарства в аптеке все равно не имеется! Так скажите же мне — разве я не убийца?
— Каков же выход? — спросил Сергей Яковлевич.
— Выход? А кто вам сказал, что медицина область чисто научная?.. Нет, князь, эта область не столько научная, сколько социальная.
— Я с вами не согласен, — ответил Мышецкий.
— А я вас заставлю согласиться… Вы мне сейчас сказали, что вас поразил вид нечистот и грязи. У меня уже стены в больнице пропитаны миазмами. Это, наверное, и есть тот сказочный русский дух, которому так умиляются чистоплюи и про который в народе говорят: «Ну, братцы, хоть топор вешай!»
Мышецкий невольно рассмеялся:
— Остро, остро… Прошу вас, продолжайте!
— Я повторяю, — заключил Ениколопов, — что медицина наука социальная, ибо она пытается излечить не болезни, — нет! Она лечит лишь последствия нищеты, дурной пищи, издевательского отношения к людям и той кубатуры жилья, когда человек только единожды в жизни может растянуться свободно, да и то — в гробу!
Ениколопов с треском положил на стол браунинг.
— Вот, — добавил он внушительно, — без этой погремушки я не смею входить в холерный барак. Ибо на меня, на врачевателя, смотрят как на заведомого убийцу, которого хлебом не корми — только дай поковыряться в кишках. Будто бы мне это столь интересно! Вот плоды нашей культуры. Почему на просвещенном Западе…
— Ну, то Европа, — отмахнулся Мышецкий, улыбаясь.
— В Европе, — ответил Ениколопов, — и самое слово «Европа» рифмуется иначе. А у нас, князь, к нему найдена очень точная рифма, что хорошо заметил даже стыдливый Тургенев…
Они помолчали. Ениколопов остыл — убрал со стола оружие. Сунул его куда-то, но куда — Мышецкий так и не заметил.
— Вы зарегистрировали браунинг в полиции?
Ениколопов резко ответил:
— Я и сам хорошо известен русской полиции…
— А что главный врач? — уклонился в сторону Сергей Яковлевич. — Я слышал, он держит лавку?
— Его винить нельзя, — ответил Ениколопов. — Не дают лечить людей, так лучше аршинить ситцы!
Мышецкий поднялся:
— Хорошо. Вы были столь энергичны в критике губернской медицины, что, надеюсь, у вас хватит энергии и на то, чтобы навести порядок в своей больнице.
— Э, князь! Дело не в том, чтобы покрасить стены.
— Что же касается санитарного инспектора… Как его?
— Борисяк, — подсказал врач охотно. — Савва Кириллович!
— Да, вот именно! Борисяку более не служить вместе с нами. Найдем другого. В губернии должен быть отменный дух…
— Дух я вам обещаю. Вот наступит весна, подпалит солнце, прибудут «самоходы», как их называют, и дух будет крепкий!
— Ничего, Вадим Аркадьевич, мы еще молоды…
— И, выходит, у нас впереди много времени, чтобы успеть принюхаться?
Сергей Яковлевич тихонько постучал пальцем по темлячку своей шпаги.
— Не надо дерзить мне, — попросил он мягко. — Я, как и вы, Вадим Аркадьевич, принадлежу к числу людей, настроенных прогрессивно… Сейчас в Москве, если не ошибаюсь, готовится очередной съезд врачей по вопросам гигиены, — вы не желали бы на нем присутствовать?
— Я слышал об этом, князь, — почтительно ответил Ениколопов. — Но, к сожалению, въезд в столичные города мне воспрещен.
— Как?
— Видите ли (Ениколопов смотрел на Мышецкого, не мигая), я член социал-революционной партии…
— За что же вы сосланы?
— А разве этого недостаточно?
— Но…
— Да, — подхватил Ениколопов, — были и причины! Я принимал участие в покушении на витебского губернатора.
Сергей Яковлевич закинул руки назад, покачался с носков на пятки, вздернул подбородок.
— Вот как?
Почему-то он даже не был удивлен; ему только не нравилась улыбка на лице Ениколопова — почти издевательская, с наглецою в глазах.
— Именно, князь, — продолжал эсер (иногда врачующий, а иногда убивающий). — У нас ведь как? Одни — типография, другие — экспроприации, а мне… губернаторы! Губернаторы, ваше сиятельство, — заключил он цинично, — это моя партийная специальность!
— Вы довольно… откровенны, — вспыхнул Мышецкий.
— Но вы же довольно… прогрессивны! — ответил врач. Сергей Яковлевич дал понять, что он собирается уходить.
Немного замялся, ожидая поклона. Но поклона не было, и он повернул на выход, также не поклонившись. Возле дверей, однако, задержался.
— У меня просьба, — сказал он. — Велите открыть парадный подъезд. Терпеть не могу задворок.
И только тогда Ениколопов ему поклонился:
— Вот это я обещаю вам, князь…
6
Вечером он почти выпал из коляски — разбитый, усталый и отупевший от обилия впечатлений. Чиновники (в тугих мундирах, запаренные, голодные) из присутствия не уходили — ждали его с душевным содроганием.
Сергей Яковлевич поднялся к себе, впервые скинул крылатку. Размял пальцы, сведенные за день в тесных перчатках. Огурцов затеплил перед ним ароматную свечу, чтобы освежить в кабинете воздух.
— Спасибо, — не сразу заметил услугу Мышецкий. — Пусть же господа чиновники приготовятся… Сейчас я выйду!
Огурцов шагнул, и его тут же швырнуло через три половицы.
— Вы — что, пьяны? С утра вы ходили ровнее.
— Годы, ваше сиятельство… — ответил старый чиновник. Сергей Яковлевич еще раз пробежал глазами «брульон», данный ему Мясоедовым; возле фамилий чиновников, заподозренных при ревизии, стояли отметки: «подл… берет… растленен… низок!»
— Ну, ладно. — Мышецкий поднялся. — Проведите меня…
Электрическая станция работала скверно, лампы мигали, и в полумраке парадного зала безлико застыли уренские заправилы. Коротко приветствовав своих будущих сослуживцев, князь прошел вдоль шеренги выпуклых животов, впалых грудей, опущенных плеч и согнутых спин.
Лиц он почти не различал в потемках громадного зала, да, впрочем, и не желал их видеть, — слишком свежи были впечатления дня: ночлежка, казарма для сирот, тюремный частокол, трущобы Обираловки, старуха на круглом столе и прочее…
— Господа, — обратился Мышецкий, — кто из вас губернский предводитель дворянства?
Ему объяснили, что господин Атрыганьев не присутствует здесь, ибо еще вчера соизволил выехать из города в имение.
— Вчера? — переспросил Сергей Яковлевич. — Однако ему должно бы знать, что я приезжаю сегодня… Ну, хорошо!
Мимо него потянулся ряд советников правления, Сергей Яковлевич миновал его без вопросов и пожеланий. Задержался лишь возле губернского прокурора.
— Сударь, — сказал он ему, — сегодня я посетил вашу Бастилию… Там я видел несчастных, которые (если можно им верить) не знают, за что сидят.
— Да знают они, ваше сиятельство всё знают, — добродушно пояснил прокурор, — Притворяются только…
— Вот как? Во всяком случае я советую вам наведываться в тюрьму почаще… Разберитесь!
Прокурор забубнил что-то о тяготах своего положения, но Сергей Яковлевич уже походил к губернскому статистику:
— Как вы организуете работу комитета?
— Очень просто, ваше сиятельство. У меня есть графы: баранов — в одну графу, коров — в другую. Для людей заведена у нас особая ведомость: баб — в левую, мужиков — в правую. А ежели, скажем, вот бревна или кирпич…
На груди статиста покоился значок «XXX лет беспорочной службы», и Мышецкий остановил его:
— Довольно!
Он вспомнил о Кобзеве — статистик нужен; но решил не спешить: Ивана Степановича он прибережет. Всегда найдется более нужное. Более важное.
И махнул рукой, открещиваясь:
— Бог с вами, можете продолжать… Баранов — в одну, баб — в другую. А-а, вот и вы, сударь!
Перед ним стоял, улыбаясь, как старому знакомцу, титулярный советник Осип Донатович Паскаль — тот самый, что первым засвидетельствовал сегодня свое почтение.
Мышецкий подвытянул из-за обшлага «брульон» сенатора: напротив фамилии Паскаля стояла жирная отметка — «главный вор, но не уловляется».
— Вы продовольственный инспектор?
— Именно так, ваше сиятельство.
Паскаль склонился перед ним, но Мышецкий выговорил:
— Спешу предварить ваше усердие. Со мною вы служить не будете.
— Позвольте, ваше… Верой и правдой…
— Не просите. Уже отставлены. По «третьему пункту!»
Осип Донатович Паскаль покинул шеренгу, бормоча вслух что-то о правосудии и о том, что он проживет и без службы. Да, он проживет и так, — ничуть не хуже…
Еще одна фигура — мужчина в соку, только слабоват на ноги, даже штаны трясутся от страха.
— Ваше место по службе, сударь?
— Губернский инженер и архитектор Ползищев… поклонник Ренессанса в титулярном чине!
— Весьма приятно, господин Ползищев.
Глядя на него, Мышецкий вдруг вспомнил стихи Козьмы Пруткова: «Раз архитектор с птичницей спознался!» — и не мог сдержать нечаянной улыбки. Так и отошел, ничего не сказав, чтобы не прыснуть.
— Тюремный инспектор Уренской губернии. «Ага, голубчик, попался».
— Вон отсюда! — гаркнул Мышецкий. — Я не желаю видеть вас даже… Прокурор! Выставьте его самолично за двери. Вы также повинны в том безобразии, которое сообща развели в остроге. Под суд отдавать буду!
В рядах чиновников кто-то прочел молитву: «Спаси, господи, люди твоея…»
Следующая фигура — так себе, ничего особенного:
— Советник казенной палаты — Такжин, Гаврило Эрастович.
Заглянул в «брульон»: об этом господине ни дурного, ни хорошего. И тогда Мышецкий брякнул наугад:
— Какие изобретены вами конкретные формы для пропитания голодающих в случае недорода?
Полная растерянность — его даже не поняли:
— Питание, ваше сиятельство?
— Ну да. Питание…
Он повернулся к другому чиновнику.
— Потулов, — проскрипел тот. — Многосемейный…
— Тоже по казенной палате? — спросил Сергей Яковлевич.
— Смолоду терплю, ваше сиятельство.
— Очень хорошо. Вот вы мне и отвечайте!
— Питания… Ваше сиятельство, питания…
— Я слышал, — солгал князь тут же, — что вы отстроили для голодающих отличную столовую?
Даже в потемках было видно, что чиновнику стало худо: он посерел, как солдатское сукно.
— Питания? — спросил он, и в воздухе вдруг сильно запахло.
— Вы что? — заорал Мышецкий. — Сдержаться не можете? Извольте оставить присутствие.
Повернулся к следующему:
— Что вы машете руками? Кто вы такой, сударь? И тот вдруг выпалил скороговоркой:
— Федор Арсакид, князь Аргутинский, князь Персии, Армении, Грузии, Всероссийской и Византийской империй, Храмский, Лорисский и Синаинский, князь Рюриковой крови!
Без передышки, даже не запнулся, окаянный. Сергей Яковлевич снова извлек «брульон». Про этого господина было сказано, что он уроженец Уренска, куда был сослан его родитель за участие в великосветском бандитизме (знаменитая шайка князей и графов «Бубновый валет», ограбление ювелиров). Сам же он с явными признаками мании величия.
— Выведите его! — распорядился Мышецкий. — Мне дураков не нужно. Дураков, да еще титулованных. Надо же так спятить.
Заключал собрание этого зверинца здоровенный детина. Еще молодой. Без мундира, в сюртучишке, в смазных сапожищах. Из-под ворота его выглядывала косоворотка. В руке же он держал палку, обожженную на костре, и Мышецкий произнес язвительно:
— С каких это пор чиновники представляются начальству, имея вместо шпаги дубину?
Ответ был таков:
— Я живу на окраине, ваше сиятельство. И мне шпагою от собак не отмахаться. Дубина-то — сподручнее.
«Что он — издевается?» — обозлился Мышецкий.
— При будничной форме, — начал князь, — следует носить мундирный фрак или же двубортный сюртук, под цвет коего и брюки. А вы…
— У меня нет формы, — ответил чиновник.
— Надобно завести.
— Но я беден, ваше сиятельство. А с обоза золотарей не наживешь чинов и палат каменных.
Сергей Яковлевич догадался, что перед ним тот самый санитарный инспектор, о котором говорил Ениколопов в больнице.
— Так вы и есть Борисяк?
— Да, князь. Честный сын честных родителей.
Мышецкий подался в сторону, говоря:
— Придется мне огорчить ваших честных родителей: вы уволены мною от службы.
— На основании?
— Третьего пункта…
И вдруг — впервые — раздался голос протеста:
— Не имеете права! Почему вы так лихо распоряжаетесь людскими судьбами? Как вам не стыдно, князь, а еще образованный человек. Носите на груди значок кандидата правоведения!..
— Не спорьте со мною!
— Нет, — уперся Борисяк, — я буду спорить. И я никуда не уйду отсюда. Почему вы меня выкидываете со службы? Разве вы успели узнать меня?.. Я буду стоять здесь до тех пор, пока справедливость не восторжествует!
— Тогда и стойте. — Мышецкий повернулся к чиновникам: — Уважаемые господа, вы остаетесь служить со мною. Отставленные уволены мною на основании третьего параграфа статьи восемьсот тридцать восьмой гражданского устава…
Борисяк громко выкрикнул:
— Не старайтесь прикрыться законностью!
— Надеюсь, господа, — будто не слыша, продолжал Мышецкий, — что совместными усилиями мы приведем губернию в должный порядок…
Чиновники расходились. Борисяк оставался один в пустом зале. Его зычный голос еще долго слышался Мышецкому, пока он спускался по лестнице. Губернский архитектор, стоя на крыльце, поджидал вице-губернатора.
— У меня вопрос к вашему сиятельству, — сказал он. — Как вы относитесь к Ренессансу?
Мышецкий сел в коляску, закинул над собою кожаный верх.
— Это очень печально, — ответил он, — но с сегодняшнего дня мне нет никакого дела до Ренессанса!..
Дома, раздеваясь в передней, Мышецкий заметил большой ящик, туго набитый чаем. Внутри лежали цибики, обтянутые шкурой, шерстью внутрь (китайская упаковка). По диагонали ящика шла броская надпись: «Иконниковы — отец и сын».
— Кто принес?
Ему ответили, что вот, мол, старик Иконников оказался столь любезен, что сразу же поздравил его с приездом.
— Запаковать обратно! Кто смел принимать подарки? И отнести Иконникову на дом — немедля, сейчас же!..
Прошел в отведенную для него комнату, с трудом разделся. Уже засыпал, когда в стенку осторожно постучали и он услышал голос Саны:
— Сергей Яковлевич, а мы с вами соседи!
Так закончился для него первый день, проведенный в Уренской губернии. Всю ночь ему снилась игра в рулетку.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
До полудня в губернии ничего не произошло…
Согласно полицейской справке, убитых в Уренске за прошедшую ночь не было, ограблено только пятеро. Мясо на базаре продается в пятачок фунт, десяток яиц за гривенник. В числе лиц, приехавших с утренним поездом, не значится ни одного, кто был бы достоин внимания со стороны власть имущих.
Мышецкий с удовольствием вспомнил:
И уж отечества призванье Гремит нам: «Шествуйте, сыны!..»Огурцов боком, вдоль стенки, втерся в кабинет и доложил, что отставленный вчера от службы санитарный инспектор Савва Борисяк сдержал свое слово и не покинул присутствия.
— Что-с? — поразился Мышецкий. — Так и простоял всю ночь?
— Хохол-то упрямый, ваше сиятельство.
— Зовите городового, — велел Сергей Яковлевич. — Пусть он его выведет…
Стороною Мышецкий пытался выяснить для себя, каким образом в Уренске собрался этот чиновный зверинец. И — по выяснении — перестал удивляться. Россия вышвырнула их со службы как жуликов, но Сибирь не приняла их — как дураков (Сибирь ведь любит светлый, энергичный ум). Вот и получилось, что они застряли здесь, приворовались один к другому и желают только одного: чтобы их не тревожили! Мало того, эти чиновные помои просто выплескивались в Уренскую губернию, как в грязную лохань, в которую все сливать можно…
«Без працы не бенды кололацы», — утешился Мышецкий.
События начали развиваться в губернии с полудня, когда к присутствию со звоном подкатила роскошная коляска на резиновых шинах. Сергей Яковлевич видел в окне, как вышла из нее моложавая дама и, подобрав пышный турнюр платья, уверенно поднялась на крыльцо.
На вопрос Мышецкого, кто это, Огурцов ответил:
— О-о, разве же вы не знаете? Это же Конкордия Ивановна, та самая — Монахтина!
— И мой предшественник, покончивший…
— Да, да! — поспешил Огурцов. — Она самая!
Сергей Яковлевич повернулся к дверям, и двери вдруг сами распахнулись перед женщиной, открытые чьей-то услужливою рукой. Придерживая отвороты шубки, Монахтина прищурила красиво очерченные глаза; на персиковых щеках ее смешливо прыгали бархатистые мушки.
— Князь, — пропела она, еще издали протягивая ему свою пухлую руку. — Я всю ночь молилась за вас, князь. Я понимаю, вы так молоды, и вам так трудно… Преосвященный (о, я как раз от него) просил передать вам это!
Мышецкий прочел в записке, извлеченной из ридикюля:
«Приезжай, князь, наливки с кардамоном пробовать. А я ногами слаб стал. Совсем немощен. Почему ишо вчера не шел? Горд ты! Мне говорить надобно. Плохо все! Будь свят.
Мелхисидек».Сергей Яковлевич поразился двум вещам: безграмотности и настоятельности того тона, в каком была составлена эта писулька от архиепископа.
— Благодарю вас, мадам. Чем могу служить?
Монахтина упала на стол лицом, и теперь князь видел ее молочный затылок с умилительной ложбинкой.
— Как я несчастна, князь… Спасите!
— Что с вами, мадам?
Она подняла лицо, мокрое от слез, глаза сделались еще прекраснее; громадные серьги качались в маленьких ушках уренской львицы.
— Мне, — куснула она платочек, — грозит голодная смерть. Я знаю — вы так добры, князь, вы не откажете…
Мышецкий смотрел из-под пенсне — недоверчиво, холодно.
— Вы разве так бедны? — спросил он.
— Я разорена окончательно… Мой муж, этот гнуснейший мизерабль, завез меня в эту глушь и… бросил! Я одна, совсем одна… Доходов с именьишка никаких! Спасите…
«Чем черт не шутит», — Мышецкий никогда еще не видел столько слез: они текли и текли, заливая прекрасное лицо.
— Не надо плакать, — сказал он, — не надо… Я еще не проверял отчетность своей кассы и потому могу предложить вам лишь… ну, это!
Он выложил перед ней сто рублей:
— Пока не могу помочь более…
Конкордия Ивановна отгородилась от сторублевки ладонью, как при виде противного червяка:
— Помилуйте, князь! Я приехала к вам на собственных лошадях, а вы даете мне эти жалкие… Нет, нет!
— Извините, мадам. — Сергей Яковлевич самым спокойным образом спрятал деньги обратно. — Я об этом не подумал… Но я могу купить у вас фаэтон, и вы будете иметь верных три тысячи. Смерть от голода вам не грозит!
Монахтина встала и направилась к дверям. Мышецкий долго беззвучно смеялся, закрывая глаза ладонью. Потом протиснулся в кабинет Огурцов и робко заметил:
— Простите, ваше сиятельство, но вы напрасно так…
— Как — так?
— Ведь госпожа Монахтина не денег пришла просить: ей хотелось, чтобы вы обратили на нее благосклонное внимание!
— Ну и что? — вспыхнул Мышецкий. — Я не желаю оказаться на положении моего предшественника, который… Сами знаете, чем это кончилось! Велите закладывать лошадей — я должен повидать его превосходительство.
Огурцов в смущении потоптался возле порога.
— Договаривайте, — разрешил ему Мышецкий. Многоопытный чиновник (заслуживший крест в петлицу и геморрой в поясницу) ответил так:
— Не мое это дело, ваше сиятельство, но… Смотрите, как бы не обмишуриться!
— Обмишуриться… в чем?
— Да еще ни один губернатор не мог управлять Уренской губернией, не заручившись прежде «дружбой» с Конкордией Ивановной… Уж такие зубры из столиц наезживали, а только рога-то она им ломала! От этой женщины, как и от смерти, не скроешься…
За стеною послышался шум, и появился городовой, прижимая к шишке на лбу пятачок: Борисяк не сдавался.
— Я сам разберусь, — сказал Мышецкий. Санитарный инспектор стоял посреди зала на том же самом месте, на каком Мышецкий вчера его и оставил. Только ввалились глаза да посерело лицо упрямца. Стоял он, опираясь на палку, и сразу выкрикнул в сторону вице-губернатора:
— Я сказал, что не уйду! Где же справедливость? Почему вы столь уверены в правильности своих решений? Я ведь, по правде говоря, даже ожидал вашего приезда. Вам не нравится грязь в Уренске — так я согласен, город загажен по самые крыши. Но только моя ли вина в этом?
— Вы обмолвились, что ждали меня, — напомнил Мышецкий.
— Да, — ответил Борисяк, — мне казалось, что приедет образованный человек, который поможет мне навести порядок в городе. И вот теперь, когда я полон желания разгребать этот навоз, вы вдруг вышвыриваете меня на улицу! А вы… Да как вам не стыдно, князь?
«Собственно, — подумал Мышецкий, — на основании чего я изгоняю этого человека? Исключительно на основании дурацкой бумажки, подсунутой мне вчера Ениколоповым!..»
И он спросил напрямик:
— Скажите, Савва Кириллович, каковы у вас отношения с хирургом Ениколоповым, служащим в губернской больнице?
— Безобразные, — ответил Борисяк. — Он презирает меня, считая недоучкой, в чем он, может, и прав!
— Честно говоря, — призадумался Мышецкий, — я склонен выискивать правду на стороне… оппозиции, поймите меня правильно.
И вдруг Борисяк взволнованно заговорил:
— Вы напрасно считаете Ениколопова таковым. Это скорее пройдоха. Ради денег он вырежет вам грыжу, ради денег же он и зарежет кого угодно…
Сергею Яковлевичу не хотелось погружаться в губернские сплетни, и он поспешно сунул инспектору свою руку:
— Не будем муссировать этот вопрос дальше. Я уважаю вашу настойчивость, и мы будем служить вместе…
Огурцов доложил, что лошади поданы, и предупредил:
— Ваше сиятельство, Борисяк-то мужчина опасный. Говорят, в депо ходит, речи произносит… У святого причастия, как появился в Уренске, ни разу еще не был!
Сергей Яковлевич хлопнул по столу:
— Пожалуйста, Огурцов, без новостей с черного хода. Для собрания подобных сведений существует жандармское управление, а меня касается исключительно служба!..
Он отправился к Влахопулову, заранее комбинируя свои выводы. Конкордия Ивановна сейчас его даже не тревожила, но писулька от Мелхисидека припекала из кармана словно горчичник. «Ехать на подворье или не ехать?» — мучился он по дороге.
По слухам Мышецкий уже знал, что губернатор добивался непонятной чести — быть старостой уренского кафедрального собора. Причем Влахопулов грозился, что сразу же начнет ремонт — от креста до подвалов. Но преосвященный с ремонтом не спешил, отчего и отношения с губернатором у него были натянутые.
«Ехать или не ехать?» — раздумывал Сергей Яковлевич и, ничего не решив, появился перед Влахопуловым, который встретил его сдержанным рычанием:
— Что вы там натворили, князь? Эдак вы мне всю губернию разгоните… Говорят, один остолоп даже прохудил штаны от страху? Ха-ха-ха!
Мышецкий ответил без улыбки:
— Ваше превосходительство сами изволили признать, что в губернии не всё благополучно. Я никому зла не желаю, руководствуясь единственно лишь выгодами по службе…
— Ну ладно, князь, ладно! До чего же вы, правоведы, поговорить любите… А что, — спросил он неожиданно, — Конкордия Ивановна была у вас?
— Была.
— Вот б…! — восхищенно выругался Влахопулов, колыхаясь выпуклым животом. — Ну и баба! Такую и озолотить не грех. Куда там до нее Матильде Экзарховне!
— Она, очевидно, близка к архиепископу Мелхисидеку? — спросил Мышецкий заинтересованно.
— Еще бы, Мелхисидек души в ней не чает! А мы с ним — вот так! — Симон Гераклович потер один кулак об другой. — Я бы этого блудодея во святости давно из Уренска выставил, да он собака-то не из моей псарни. Сам Победоносцев нашел его в какой-то дыре и до преосвященства поднял!
Мышецкий быстро прикинул в голове, какие выгоды можно извлечь из этой запутанной комбинации. Вывод был один: «Надо заехать к Мелхисидеку, поклон шеи мне не сломает!»
— Вот что, князь, — продолжал Влахопулов внушительно, — я велел вчера нашему итальяшке…
— Чиколини? — догадался Мышецкий.
— Да, полицмейстеру. Чтобы он, черноротый, не вздумал пропускать переселенцев через город. Увижу хоть одного «самохода» на улице — велю городовым телегу ломать!
— Отчего так строго? — спросил Сергей Яковлевич.
— Оттого, что в прошлом году был уже мор по губернии. Вы еще не знаете, князь, что такое холера! А потому я и велел: поймали «самохода» — не жалей. Хватай с барахлом и сопляками, тащи в острог! Река вскроется, на баржу всех запрем — и пусть плывут с богом: дальше уже не моя губерния…
Легок на помине, явился полицмейстер, держа узелок под локтем. Поклонился учтиво, развязал перед начальством тряпицу. Взору открылись черные ватрушки, прокаленные калачи, куски деревенского хлеба.
— С базара я, — сказал Бруно Иванович.
— Ты что — побираться ходил?
Чиколини снял фуражку, мелко закрестился поверх шинельки.
— Начинается, — возвестил он со вздохом. — Неужели и в этом годе в Мглинском да Запереченском уездах пухнуть мужики будут? А — сеять? — И он опять закрестился.
Мышецкий взял ватрушку, разломил ее пополам:
— С морковкой, кажется… Ну-ка!
Полицмейстер остановил его руку с поднесенной ко рту ватрушкой:
— Остерегитесь, князь. Этот хлебчик кусается.
Сергей Яковлевич придвинул ватрушку к самому пенсне: колючие перья отрубей щетиной торчали поверх излома.
— Спасибо, что предупредили. Я действительно не приучен к подобным… вафлям.
Влахопулов сгреб в кучу хлебные куски, кликнул лакея:
— Эй, выбрось! Да не скроши птице — подохнет! Мышецкий протянул руку:
— Нет, Симон Гераклович, такими кусками не бросаются…
— Зачем вам это, князь? — сердито фыркнул Влахопулов.
— Мне нужен точный анализ того, что содержится в желудке мужика нашей губернии… Может, — предложил Сергей Яковлевич, — сразу откроем запасные магазины, чтобы выдать хлеб наиболее нуждающимся?
— Как бы не так! Хлеб-то они всегда сожрать рады, а что сеять под яровые?
— А скоро сеять, — вмешался Чиколини. — Тяжелый год…
— Все не передохнут, — веско рассудил губернатор. — Кто-нибудь да останется. А потом, глядишь, и новый урожай подоспеет… Выкрутятся, не первый год!
— На том и держимся, — скуповато подчеркнул Мышецкий.
Чиколини звякнул шпорами перед Влахопуловым:
— Позвольте высказать свое мнение?
— Валяй! Ум — хорошо, а полтора — еще лучше… Ха-ха!
— Как вы изволили распорядиться, я заставы перекрыл…
— Молодцом!
— Только вот… До лавок две семьи пропустил я. Издалека народец тянется, колесной мази купить негде… Да и детишки!
Губернатор, побагровев, треснул кулаком по столу:
— Ты что, в бараке еще не валялся? На Свищево поле тебе захотелось? На вот, возьми, подмажь колесной мазью…
Он протянул Чиколини кукиш.
— Ваше превосходительство, — приосанился полицмейстер, — не забывайтесь: я ведь тоже служил… по артиллерии!
— Ну, так на же тебе — на лафете!
И кукиш правой руки был водружен на «лафет» (ладонь левой руки) и поднесен к самому носу бедного Чиколини.
— Узнаешь свою пушку? — спросил помпадур грозно. Мышецкий поднялся, завязал губернские хлеба в узелок и протянул его полицмейстеру.
— Отнесете в коляску, — велел он. — Позвольте откланяться, любезный Симон Гераклович?..
В коляске они долго молчали. Чиколини, зажав меж колен обшарпанную «селедку», печально вздыхал. Потом признался:
— Извините, князь. Мне так неудобно перед вами за эту грубую сцену. Был вот я до этого в Липецке…
— Ах, оставьте! — поморщился Мышецкий. — Скоро его заберут от нас. Повыше сядет.
— Да кому он нужен-то? — рискнул Чиколини откровенностью.
— Не говорите так, — возразил Сергей Яковлевич. — Россия бедна талантами… Лучше поговорим об Обираловке!
— Что поделаешь, — ответил Бруно Иванович. — Уренск ведь место административной ссылки. Писал я уже! Куда не писал только, чтобы оставили в Уренске одних политических. С ними спокойнее, да и… не мне, а жандармам возиться!
— Это не выход, — ответил Мышецкий. — Сколько ни перекладывай грязный платок из кармана в карман, он все равно будет грязным. Здесь нужны разумные репрессалии!..
Бруно Иванович выпрыгнул из коляски напротив телеграфа, а вице-губернатор завернул на Хилковскую, сдал образцы хлеба в полицейскую лабораторию. Чиновник попался опытный: нюхал крестьянский хлеб, растер его в пальцах, сказал:
— Могу ответить сразу: песок, конопля, лебеда и куколь. С преобладанием последнего.
— Каковы же последствия?
— Пожалуйста, — пояснил лаборант. — Слущивание небного эпителия, разрыхление слизистой оболочки и появление язвенных образований в глотке и кишечнике…
— Но куколь же ядовит? — напомнил Мышецкий.
— Безусловно, князь. И он преобладает в этом составе. Вернувшись в присутствие, Сергей Яковлевич вызвал к себе губернского статистика:
— Дайте мне сведения за последний период времени: ввоз и вывоз куколя из губернии, точную диаграмму повышения или занижения агростеммы на губернском рынке.
— Будет исполнено, ваше сиятельство…
Чиновник вышел из кабинета, потолкался между столами и печкой, попил водички и вернулся обратно:
— Извините, ваше сиятельство. Но про куколь нам неизвестно. Ежели угодно, я пошлю дворника на базар? Он мигом про все узнает…
Мышецкий снял пенсне, в задумчивости долго протирал сверкавшие стекла.
— Не надо, — сказал он. — Дворники в России статистике пока не обучены…
Сергей Яковлевич понял, что здесь надобно начинать все сначала. Скажи «а», потом «б». Вокруг него лежала пустыня.
2
Мелхисидек стоял посреди беленных известью покоев, наклонясь немощной плотью на суковатую клюку с набалдашником. На костлявом теле обвисла монашеская ряса, из зарослей волос глаза его смотрели пронзительно и странно.
— Пришел? — сказал он. — Ну то-то!
Мышецкий приблизился к руке преосвященного. Мелхисидек больно ткнул ему в губы свои почерневшие костяшки:
— Целуй, князь. Да садись — говорить станем…
Сергей Яковлевич присел и осмотрелся. За круглым оконцем отсверкивала крыша монастырской оранжереи. На столе, перед медным распятием, стояла хрустальная чаша, и в ней, раскрывая почки, плавала ветка бузины. Более в покоях архиепископа не на чем было задержать взгляд. Разве что на иконе богоматери…
— Ну, чего молчишь? — спросил Мелхисидек. Мышецкий не мог оторвать глаз от иконы. И образе богоматери была запечатлена Конкордия Ивановна Монахтина с очами, воздетыми горе, умиленная и обворожительная в греховной красоте своей. А какая тонкая, добротная живопись.
— Не молчи! — приказал Мелхисидек.
И, повинуясь этому окрику, Мышецкий заговорил о своих сомнениях, вспомнил девочку на тюремном дворе, ряды нар в ночлежном доме Иконниковых, но Мелхисидек властно поднял перед ним иссохшую ладонь.
— Это… мирское, — сказал он. — Ты или глуп, князь, или боишься по краю борозды пройтись… Не затем звал я тебя!
Сергей Яковлевич почтительно замолк.
— Вот так, — одобрил Мелхисидек. — Молчи лучше…
Вошла, опустив лицо к полу, чистенькая монашенка-белица, внесла вино, белый хлеб и разрезанную дыню-астраханку.
— Пробуй вот, — велел Мелхисидек. — У меня парники, знаешь, какие? Бо-огатые… Погоди вот, под осень ананасы поспеют. Виноград давить станем!
Мышецкий мелкими зубами откусывал ароматную мякоть. Мелхисидек наполнил рюмки до краев, но не перелил: рука старца была твердой, как у солдата.
— Благодать, — сказал он. — Вот помру скоро, а… жаль!
Хлебнув золотистой наливки, спросил в упор — словно ударил по лбу:
— Ты жандарма нашего видел?
— Нет.
— Чего же так?
— Полковник Сущев-Ракуса обязан и сам бы явиться ко мне.
— Обязан… Много ты понимаешь, князь!
Размочив в рюмке хлебный мякиш. Мелхисидек задумчиво пожевал его беззубыми деснами.
Закончил твердо — без возражений:
— Самый умный в губернии — жандарм…
Какое-то загадочное кольцо, слабо щелкнув, незримо замкнулось перед Мышецким: губернатор — Конкордия Ивановна — преосвященный — и жандарм.
Наугад он сказал — вроде бы равнодушно, более для проверки впечатления:
— Странная особа — госпожа Монахтина. Просила денег…
— А ты — посули и не дай. У нее и своих хватает!
— Но она как будто обиделась на меня?
— То баба, — резко ответил Мелхисидек. — Ты баб не впутывай…
И кольцо вроде бы снова разомкнулось.
— Как жить-то думаешь? — спросил Мелхисидек сурово. — С чего начнешь-то?.. Всяк по-разному. Иной деревья сажает, другой (был тут такой) городовых на флейте играть учил… Ну, а ты какую бомбу под Уренск наш заложишь?
Мышецкий заговорил о мужицком хлебе, о куколе, о переселенцах и с первых же слов понял, что угодил точно в цель.
— Согласитесь, что это преступление, — сказал он. Грубо выругавшись, преосвященный встал и ударил клюкою в пол.
— Шуты, вопленики! — выпалил яростно он. — Что они знать могут? А я мужика насквозь вижу… Сам из мужиков вышел!
Мышецкий осторожно подлил масла в огонь:
— Но его превосходительство Симон Гераклович…
Этого было достаточно:
— Ну, он — дурак! Ему только и место на сенате. А ты-то, князь? Думаешь ли?
— Я больше осматриваюсь, ваше преосвященство. Мелхисидек приник — лицо к лицу — к Мышецкому:
— Послушь меня! Доколе же земля под ногами томиться будет? Она зерна просит, а мы кал в нее кидаем… Эвон, князь, взгляни с колокольни: сколько еще — не пахано, не сеяно. А мужика мы прочь гоним! Не даем к земле притулиться.
— Но переселенцы, ваше преосвященство, — снова прицелился Сергей Яковлевич. — Но опасность эпидемии….
И острие клюки расщепило паркетную плашку.
— Не сметь мужика обижать! — выкрикнул Мелхисидек. — Он добро несет, он сеет, от мужика Русь пошла… А его, как собаку худую, по степу гоняют, негде головы преклонить. Пока мужик плох — и Россия худа будет!
Мелхисидек сел и опорожнил рюмку. Сделался спокоен. Что это было — неистовство или притворство, так и не понял до конца Сергей Яковлевич и решил терпеливо выждать.
— Вот ты, — снова начал архиепископ. — Пришел ты ко мне — спасибо! Ну, а что ты сказал мне умного? Каков ты есть? Другой бы хоть напился — эвон добра сколько!
Мышецкий улыбнулся, и брови Мелхисидека насупились.
— Улыбаешься, — сказал он. — Ну-ну, улыбайся… Роздали министры Россию по кускам своим племянникам. Сели вы мужику на шею — и любо вам!
Преосвященный отодвинулся от вице-губернатора.
— А я начальства не люблю, — досказал он. — И так полагаю: между царем и народом никого не должно быть… Ты тоже, князь, лишний!
Молчать далее становилось опасно. Сергей Яковлевич заговорил — намеками, догадками, часто запинаясь. Он и сам не мог еще уяснить до конца положения в губернии. С трудом настроил свою речь на убедительный лад (в основном — хлеб, переселенцы, грязь, нищета) и закончил ее словами:
— Ваше преосвященство напрасно ломали передо мной копья в справедливом негодовании. Я тоже, как и вы, полон желания помочь всем несчастным и обездоленным. И я счастлив отныне, что смогу видеть в вашем преосвященстве своего ревностного единомышленника…
— Ишь ты завернул как! — сказал Мелхисидек, удивленный таким оборотом дела. — А ты — не глуп вроде…
— И мне, — продолжал Сергей Яковлевич, — необходима лишь твердая уверенность, что вы поможете мне в моих начинаниях.
Преосвященный хмыкнул:
— Да у тебя же и конь еще не валялся!
— Моему коню еще не пришло время валяться. Я только прошу вас поддержать меня своим духовным авторитетом, когда я примусь за дело…
Два голубя, воркуя, уселись на подоконник. Мелхисидек напряженно и мрачно следил за их поцелуями.
— Жаль, — сказал он, — жаль…
— О чем вы? — спросил Мышецкий.
— Помру вот… скоро! — И совсем неожиданно закончил: — Ежели, князь, жандарм на твою доску станет — ну, куды ни шло, я подкачну вас. А ежели нет…
Он снова надолго замолчал.
— Тогда? — напомнил Сергей Яковлевич. Мелхисидек бросил в голубей коркой, стал горячо просить:
— Слушай, князь, понравься жандарму… а? Понравься, милый. Жандарм-то с головой мужик, не с пенька сшибленный!
«Что за нежная любовь между ними?» — задумался Сергей Яковлевич и согласился:
— Я не знаю, сумею ли я понравиться начальнику губернского жандармского управления, но встретиться с ним я вам обещаю, ваше преосвященство!..
Возвращаясь с монастырского подворья, Мышецкий решил повидаться с Иваном Степановичем, который поселился в гостинице «Золотой якорь» (в просторечии — «Золотая вошь»). Князь был раздосадован по многим причинам, не мог оформить обилия впечатлений, потому и говорил отрывочно, раздраженно.
Кобзев молча слушал его, чесал бороду, покашливал.
— Вы растеряны, — заметил он Мышецкому. — И мне понятна ваша растерянность. Пошлость ведь имеет громадную силу. Об этом очень хорошо сказал еще Щедрин… И она всегда застает свежего человека врасплох. Она сминает его, вяжет. По рукам и по ногам. Старается сразу же подчинить его себе… Но есть — выход!
— Какой же?
— Подчиниться этой пошлости.
Сергей Яковлевич был искренне возмущен:
— И это советуете мне… вы? Именно вы советуете?
— Да я, — кивнул Кобзев. — Во время моих скитаний по России я часто встречался с администраторами подобного толка. Вроде вас, князь. Среди них попадались люди отменного духа и разума. Они долго не давались под седло условиям. Но условия российской действительности оказывались сильнее их!
— И каков же был конец? — спросил Мышецкий удрученно.
— В лучшем случае они… спивались.
— А в худшем?
Иван Степанович не ответил, разглядывая свои синеватые пальцы. На одном из них еще был заметен слабый оттенок от узенького колечка.
— Хлеб, — неожиданно произнес он. — Вот что выручит вас. Накормите людей — и ваша служба обретет благородную цель! В борьбе за русский хлеб вы никогда не замараете себя пошлостью. Народ будет благодарен вам…
Сергей Яковлевич взволнованно пробежался из одного угла комнаты в другой, куснул косточки пальцев.
— Ах, — сказал он, — я понял вас. Но поручить дела переселенцев, бредущих через всю Россию, моей канцелярии — это значит сразу же погубить все дело! Сегодня я обнаружил в хлебе куколь… Это ужасно!
Кобзев решительно пресек его жалобы:
— Постойте, князь. Чего вы хотите?
Сергей Яковлевич развел руками.
— Ну… — сказал он неопределенно.
— Вы и сами, выходит, не знаете?
— Нет. Я знаю. Мои намерения добрые, — заговорил Мышецкий. — Но положение отчаянное. Скоро вот нагрянут орды искателей счастья, голодные, рваные, хворые… Как я с ними управлюсь? Не могли бы вы, Иван Степанович, сообразуясь с обстоятельствами и опытом, наметить для…
— Для кого? — перебил его Кобзев.
— Пусть будет так. Хотя бы — для меня. Наметить конкретные меры, чтобы распутать этот клубок? Мне не справиться…
Пошлепывая себя ладонями по коленям, Кобзев четко и ясно выговорил:
— Слушайте! Надобно энергично пропустить переселенцев через просторы Уренской губернии. Используя для этого всё: поезда, пароходы, плоты, лошадей. Строгий карантин! — подчеркнул он.
Сергей Яковлевич одобрительно поддакнул:
— Строгий… я согласен!
— А часть переселенцев, — пояснил Кобзев, — отсеять. Поняли? Сразу же отсеять. И посадить их на этих землях.
— На каких на этих?
— Естественно, на пустошах, — невозмутимо ответил тот. — Две такие губернии, как Уренская, могут прокормить Россию.
Сергей Яковлевич подумал и рассмеялся.
— Если бы это было возможно! Эх, Иван Степанович, вашими бы устами… Но ведь я дам только землю. Только голую землю! А где — дома, пособия, плуги, скотина, горшки?.. Где я возьму для них яровые, если в губернии жрут хлеб пополам с куколем?
Он огорченно махнул рукою:
— Плевелы, кругом одни плевелы…
Кобзев снова глухо раскашлялся и отошел к окну.
— Иного выхода, — сказал он натужно, — у вас нет!
3
Свидание, на котором так настаивал Мелхисидек, все-таки состоялось. Причем встреча с губернским жандармом произошла случайно.
Возвращаясь домой по темным улицам, Сергей Яковлевич заметил брызжущие светом окна особнячка. Через распахнутые форточки пахнуло табачным угаром мужской компании.
— Жандарм гуляет, — подсказал кучер. — Намается за день на мельнице своей, вот и… гуляет!
— На какой мельнице?
— Да сказывают так-то. Быдто у жандарма мельница така есть. Сунет в жернова человека, а сзаду порошок выходит.
— Не болтай глупостей. Ну-ка заворачивай, братец…
Позвонил. Угрюмая кухарка пропустила его внутрь. Стоя в тесном коридорчике, Мышецкий слышал щелканье бильярдных шаров, в гуле голосов позвякивали стаканы.
— Сейчас выйдет, — буркнула кухарка.
Дверь из комнат открылась, и перед вице-губернатором предстал сам полковник Сущев-Ракуса. У этого крепкого человека (человека уже в летах) шеи почти не было, а будто прямо из плеч росла круглая голова, жесткие зачесы были гладко прифабрены над ушами.
Взмахнув намеленным кием, жандарм шевельнул одним усом, присматриваясь. Сергей Яковлевич шагнул навстречу.
— Если гора не идет к Магомету, — сказал он дружелюбно, — то Магомет идет к горе… Не так ли?
— Но вы не должны иметь на меня сердца. Я хотел посетить вас непременно после визита предводителя дворянства! Раздевайтесь, князь.
— Да, — согласился Мышецкий, стягивая галоши, — господин Атрыганьев ведет себя недостойно… У вас гости, полковник?
— Так, приятели.
Через открытую дверь Сергей Яковлевич разглядел шумливое скопище незнакомых офицеров, путейских техников. И среди них похаживал с мелком в руке Осип Донатович Паскаль, «выбитый» из службы по грозному «третьему пункту».
Это несколько покоробило князя.
— А этот… тоже у вас бывает? — спросил он.
— Червяк, конечно, — согласился Сущев-Ракуса. — Но что поделаешь? Вы бы только видели, князь, как этот стервец «винта» кладет в лузу!
Паскаль выскочил в переднюю, не смутился:
— Аристид Карпыч, разбейте «угол»!
— Извините, князь. Дружеская услуга…
Полковник нырнул в облако табачного дыма, и Сергей Яковлевич увидел через двери, как одним четким ударом жандарм рассыпал треугольник шаров по зеленому полю. Отбросив кий, Сущев-Ракуса на ходу сдернул со стула мундир, продел его в рукава, крикнул:
— Дошибайте без меня… Князь, я к вашим услугам!
Они прошли в соседнюю комнату, где было тихо, пустынно и темновато. Большой кот грелся под абажуром. Сущев-Ракуса почесал его за ухом.
— Ух ты… ух ты, миляга!
Присев к столу, полковник протянул Мышецкому газету:
— Читайте то, что обведено красным карандашом… Сергей Яковлевич с удивлением прочел:
«Нам пишут. — По имеющимся слухам, в Уренской губернии готовы вспыхнуть административные волнения, причиной которых являются драконовские действия вновь прибывшего помпадура. При настоящей ситуации опасна любая искра. За отдаленностью Уренской губернии, редакция не может порадовать читателя более подробными сведениями…»
— Первая ласточка! — сказал Мышецкий, пораженный.
— Эту газету, — поясняет Сущев-Ракуса, — выписывают в городе только три человека, и я не допустил ее до подписчиков. Пока (он сделал ударение на этом слове) это не нужно!
Мышецкий стыдливо покраснел:
— Вы так находите, полковник?
— Да, я нахожу… Вашего положения эта заметка не укрепит. А мне надоел развал в губернии. Следует укреплять власть! — с напором закончил он.
— Что ж, давайте укреплять совместно…
Аристид Карпович перебрал рюмки, выбрал из них две почище, плеснул водки на донышко каждой.
— Я понимаю, — сказал он серьезно, — вам должно быть сейчас очень тяжело. Но вы не огорчайтесь. Россия ведь такая проклятая страна, что в ней по-человечески относятся только к покойникам!
Махнул рукой — ух! — и плавно опустил пустую рюмку.
— А хороша, хороша… — сказал жандарм, раскусывая огурчик.
Что-то было в нем подкупающее, естественно-простое. «Может, и прав Мелхисидек?» Желая хоть как-то отблагодарить жандарма, Сергей Яковлевич сказал:
— Преосвященный очень хорошо отзывался о вас, полковник.
Сущев-Ракуса догрыз огурец до хвостика, а хвостик покрутил перед Мышецким в своих пальцах, словно цветок перед искушаемой девицей:
— Я знаю, князь, что вы были у него. Только незачем вам было гонять лошадей… Владыка — хитер и продажен!
— Неужели, полковник?
— И напрасно вы, — продолжал жандарм, заостряясь взглядом, — напрасно обидели Конкордию Ивановну. Ибо через эту женщину можно воздействовать и на владыку, который имеет с ней денежные шахер-махеры…
Хрупкие постройки, возведенные Мышецким на основании догадок и выводов, вдруг заколебались, грозя рухнуть.
— Простите, полковник, — спросил он растерянно, — на кого же тогда будет воздействовать владыка?
Ответ прозвучал совсем неожиданно:
— Очевидно же на… Иконникова! А вы о нем, я вижу, и не подумали.
Аристид Карпович снова почесал кота, и кот развалился перед ним, а жандарм шерстил его по животу, приговаривая:
— Ишь ты… ишь ты, гулена!
— Какое же положение занимает Иконников в городе?
— Всего лишь гласный.
— Что-то я не понимаю тогда…
— Но у него в руках — миллионы, — подсказал Аристид Карпович. — Не забывайте, что половина России пьет его чай! Задержи молодцы Иконникова товар хотя бы на неделю на складах, и… вы понимаете, князь, как статистик, — в экономике мужицкого хозяйства что-то вдруг хрустнет. Тихонечко так, но — хрустнет!
— Честно говоря, — призадумался Мышецкий, — я не предполагал, насколько все это сложно…
— А как же, мой, милый князь! — Сущев-Ракуса, быстро освоясь, уже расстегивал тесный ворот мундира. — Это вам не паршивая Европа, где катится все как по маслу. России нужны особые люди, чтобы управлять ею. Звери, а не люди!
Умышленно или просто так, случайно, но разговор был наведен жандармом именно на главного начальника губернии, и Мышецкий не побоялся поставить вопрос ребром:
— Что вы скажете о Влахопулове?
— Ну, что скажу?.. Россия всегда страдала перепроизводством «великих людей». Видно, лизнул он, пардон, кого-то весьма удачно в очко самое, вот вам — и столп отечества! Это же закономерно в бюрократическом государстве…
Сергей Яковлевич подумал и неумело вылил в рот себе водку.
— Вот так! — поощрил его жандарм. — Чего смотреть-то на нее? Еще нальем…
Дружески продел на вилку огурчик, протянул Мышецкому.
— Зажуйте, — сказал. — Пить-то, я вижу, вы совсем не умеете… Да вот, к слову пришлось. Хорошо, что вспомнил!
Он сознательно долго раскуривал папиросу, поглядывая на молодого вице-губернатора. Мышецкий вытерпел и дал жандарму заговорить первому.
— Я чувствую, — сказал Аристид Карпович, — что тут, за моей спиной, назревают некоторые осложнения…
— Что вы имеете в виду?
— Кое-где, ваше сиятельство, вы уже обронили свои мысли относительно запашки степной пустоши. Потому я и говорю сейчас об осложнениях.
— Между мною и… губернатором, вы думаете? Сущев-Ракуса был явно доволен недогадливостью князя.
— Нет, — сказал он, — между вами и султаном киргизской орды омбу-Самсырбаем!
Вот это был ход конем! Мышецкий даже не знал о существовании в губернии такого султана.
— В каких же чинах султан?
— Чин у него соответственный — прапорщика! — ответил жандарм. — Но вопрос о землях орды — это камень преткновения не только в Уренске, но и там… в сенате! Хочу предупредить, князь, что здесь легко сломать себе шею.
Сущев-Ракуса плеснул ему водочки, и Мышецкий сгоряча выпил. «Я, кажется, неловок, — подумал он. — А преосвященный прав: жандарма надобно держаться…»
— Петербург считает эти земли казенными, — сказал князь.
— Но, в силу обычая, принадлежащими киргизам, — добавил Аристид Карпович.
— Тогда выходит, что киргизы считают эти земли своей личной собственностью?
— Да, но эта собственность, в силу давней традиции, принадлежит казне так же, как и киргизам, — поправил жандарм.
— Казуистика! — хмыкнул Мышецкий и стал прощаться. На следующий день Сущев-Ракуса навестил вице-губернатора в присутствии, сказал ему:
— Князь! Я много думал, и мне нравится, что вы обратили внимание на землю. Я зла мужику никогда не желал, я люблю богатого мужика. И потому вы можете считать меня своим союзником. Но, честно признаюсь, что вклиниваться в многовековую распрю между ордой и сенатом не стану. И вам тоже не советую!
Было видно, что жандарм чего-то недоговаривает, и Сергей Яковлевич не стал настаивать на продолжении разговора. Аристид Карпович выложил перед ним текст расшифрованной телеграммы:
— Вот, князь, начальство опять мне поросенка подкладывает! Дела у Сережки Зубатого, после ссылки Шасвича, видать, неважные. Но, говорят, что и сам Плеве порядком взнуздался от Зубатова…
Вице-губернатор пригляделся через пенсне к мелким буковкам, пристегнутым сверху над цифровым кодом:
Секретно По линии
Ожидается появление из Москвы социалиста Виктора Штромберга. Приметы: высок, белокур, сипловат, усов и бороды не имеет. Демагогии вышепоименованного препятствий не чинить. Сообщение о его прибытии провести по каналам губернии.
— Что сие означает? — удивился Мышецкий.
— Отсюда не видать. Виктор Штромберг… не знаю такого! Ну, что же. Пусть поболтает. К демагогии нам не привыкать!
Огурцов доложил, что некий господин Кобзев желает видеть вице-губернатора.
— Пусть подождет. Я сейчас занят.
Сущев-Ракуса прищемил Огурцова в дверях своим взглядом.
— Нет уж, — сказал жандарм, якобы уступая. — Пусть господин Кобзев входит. А я повременю, Сергей Яковлевич.
— Ну хорошо, — согласился Мышецкий. — Просите…
Аристид Карпович повернулся к стене, разглядывая карту, а Кобзев минут пять толковал Мышецкому свои мысли о разгрузке губернии от нашествия переселенцев.
— Советую, — говорил Иван Степанович, — посетить вам Свищево поле за городом. Это печальное место. Могилы следует убрать, благо их никто не посещает. Холерный барак раздвинуть пошире. Хорошо бы сложить печи, а в них — котлы…
Сергей Яковлевич слушал его на этот раз рассеянно, часто кивая с торопливой благодарностью:
— Спасибо, спасибо. Я разберусь… Да, да, конечно!
Кобзев направился к дверям, но Сущев-Ракуса остановил его неожиданным возгласом:
— Господин… Криштофович? Кобзев остановился:
— Вам нельзя отказать в хорошей памяти, Аристид Карпович.
Жандарм очень спокойно вставил папиросу в тоненькую камышинку самодельного мундштука.
— Рад, — сказал он и смоченным на языке пальцем подклеил порванную папиросу. — Рад встретиться… А вы стали, видит бог, заправским статистиком?
— Да. А вы с тех пор, как я видел вас на Каре, уже стали полковником?
— Плодам созревать к осени.
— Иногда — и гнить, господин полковник!
Мышецкий заметил, что пальцы рук у него мелко трясутся, и он стиснул их в непрошибаемые кулаки. Решил молчать — не вмешиваться.
— Кстати, господин полковник, — продолжил Иван Степанович, — хочу напомнить, что я прибыл сюда как… Кобзев!
Сущев-Ракуса весело рассмеялся:
— О, это вас не должно тревожить! Вы еще только подъезжали к Уренску, а я уже отметил ваше прибытие под той фамилией, под которой вам и следовало бы быть… Идите, господин Кобзев, или Криштофович, и прошу вас не делать глупостей, ибо (вы сами понимаете) вы находитесь у нас под строгим надзором.
— Я уже немолод, чтобы делать глупости, — ответил ему Кобзев.
Когда же двери за ним закрылись, Мышецкий сказал:
— Выходит, Аристид Карпович, я в какой-то степени виноват перед вами в том, что в губернии появился этот человек?
— Нет, князь. Криштофович теперь увлечен марксизмом, а этих мудрецов я пока не боюсь. Гораздо страшнее эсеры или анархисты. Вот тут я не всегда разбираюсь, где кончается революционер и где начинается преступник!
— Вы знаете Ениколопова? — спросил Мышецкий.
— Вадима Аркадьевича? — улыбнулся Сущев-Ракуса. — Конечно, мы частенько обедаем с ним в «Аквариуме»… Что ж, эсерище неглупый! Но я привык видеть революционеров более чистоплотными морально, нежели этот живодер из дворян.
«Значит, Борисяк где-то прав», — сообразил Мышецкий. Аристид Карпович снова вспомнил о шифровке, похлопал себя по карману:
— Виктор Штромберг… Ну, ладно, ладно! «Демагогии не препятствовать». А мы — и не будем. Видать, горячий мужчина, так мы его на депо сосватаем — больно уж там все учеными стали!..
В этот день Мышецкому не терпелось вернуться домой. Вернулся — и сразу же кинулся на завалы книг, отыскал книжицу охранного отделения. Лихорадочно отыскивал: Криштофович… Криштофович — так, очевидно, зовется Кобзев в действительности.
Нашел, и узнал, что Иван Криштофович — из дворян Полтавской губернии. Проходил под кличками «Рубец», «Диоген» и «Дядя Ваня». В начале своей деятельности — бунтарь-одиночка, при арестовании неоднократно применял оружие. Последние годы от народничества отошел, увлекся учением Маркса; по всем приметам, очевидно, желает легализировать проповедь этого учения, но от легальных марксистов отстранен. Состоит под негласным надзором. Оторванный от общества — не опасен…
— Не опасен! — повторил Мышецкий и успокоился.
4
В субботу от Гостиного ряда, докрасна распаренная после бани, прошла компания в сибирках и чуйках, в лихо заломленных картузах, шлепая вразброд по лужам.
Возле окон губернского присутствия — спьяна или умышленно — компания вдруг задержалась, и гармоника визгливо пропела:
Мы ребята — ежики, в голенищах ножики, по две гирьки на весу да наганчик в поясу.Кривоногий мужичонко, поддергивая штаны, выскочил вперед и прошелся вприсядку, загребая грязь бурыми сапогами:
Погодите-ко, ребяты, попаду я в типутаты, типутатам-то почет, с ними Плеве водку пьет…Сергей Яковлевич терпеливо выстоял на балконе присутствия, пока компания не рассосалась по ближним трактирам.
— Что это за банда? — спросил он Огурцова. — Наверное, молодцы с Обираловки?
— Что вы, — шепотком подсказал Огурцов. — Это ж из Уренского союза истинно русских людей.
— Хм… Кто же там верховодит?
— Господин Атрыганьев.
Мышецкий в задумчивости поправил манжеты:
— Предводитель дворянства… Так, так! Теперь я понимаю, отчего он не спешит ко мне с визитом.
Далее не сказал, а додумал про себя: «Слишком уверен в своей силе. А что я могу противопоставить ему, если подобные легионы поощрены оттуда — из „Монплезира“?»
Он поднял глаза на Огурцова — полдень еще не наступил, а старик уже явно хватил «полсобаки». Странный был человек этот Огурцов: к вечеру бросало его от стенки к стенке, но от него даже не пахло. Вот и сейчас — стоит, мигает, ждет. Прикажи — исполнит. Не заснет и не свалится.
— Где вы пьете? — спросил Мышецкий с печальным удивлением. — Черт вас знает, будто на себе таскаете… Даже из присутствия не отлучаетесь. Чудеса, да и только!
Прибыл Чиколини, и вдвоем они посетили мрачное Свищево поле, лежащее верстах в трех от города, недалеко от пристаней и товароразгрузочной станции. Здесь обычно переселенцы месяцами выжидали дальнейшей отправки.
Сергей Яковлевич распорядился подновить скособоченный барак, вырыть колодец, сложить печи для варки пищи. В овражистых лощинах, пересекавших Свищево поле, еще лежал пожухлый снег. Где-то вдалеке синела полоска леса, да торчали из песчаных бугров кресты безымянных могил.
— До чего же грустно, — вздохнул Мышецкий, снимая шляпу. — Я прошу вас, Чиколини, не говорите пока никому в городе, что мы здесь были… Я сведу вас с неглупым человеком, господином Кобзевым. Вот он, да еще инспектор Борисяк, — они помогут вам принять первые партии переселенцев. А на своих и на комитетских чиновников я не рассчитываю!
Когда возвращались в город, Сергей Яковлевич расчетливо полюбопытствовал:
— Бруно Иванович, много ли в Уренске евреев?
— В самом-то городе не очень, — ответил полицмейстер. — Но в губернии немало земледельческих колоний, основанных еще Николаем I.
— С какой же целью?
— Чтобы проверить, способны ли евреи к землепашеству.
— Ну и как?
— Грязно живут, ваше сиятельство, но таровато.
«Поеду к Аннинскому — навещу эти колонии», — заранее решил Мышецкий…
Вдали уже показались беленые стены «Менового двора», вокруг которого дымились навозные кучи. Еще дальше торчали трубы мастерских депо, и Чиколини вдруг показал свой кулачок:
— Вот такие сидят там… крепкие! Как орехи…
— Кто? — не понял Сергей Яковлевич.
— Да деповские эсдеки, ваше сиятельство. Аристид Карпович-то уже сколько клыков себе поломал, а ничего поделать не может. Последние волосенки в депо оставил — одни усы теперь у него!
— Что же так, Бруно Иванович?
— Да тяжело ему, бедному… Большевики там, в депо-то! Сергей Яковлевич заговорил совсем о другом:
— А вы, Бруно Иванович, плохо следите за порядком в городе… Прямо скажу — плохо!
— Вы опять про Обираловку? — забеспокоился Чиколини.
— Да нет… Что у нас за бандиты гуляют среди бела дня по улицам? Поют у меня под окнами частушки… Обещают попасть в какие-то там депутаты к самому Вячеславу Константиновичу!
Чиколини обиделся:
— Я в политику не мешаюсь. Пусть Аристид Карпыч разбирается, это его забота. Мое дело — ворюги, пьяницы, проститутки! А тут и без меня начальства хватает: Атрыганьев — камергер, Мелхисидек — архиепископ… Не пойму я их!
Сергей Яковлевич вспомнил кривоногого мужичонку, поддергивающего штаны, и невольно засмеялся:
— Странные Лассали появились на Руси!..
Коляска высоко подскочила на ухабе — у князя щелкнули зубы. Он стал жаловаться, что ни в ком не может найти поддержки; убогость мысли, низость характеров, круговая порука в преступлениях — вот спицы колеса, в котором он вынужден кружиться как белка.
— Воруют так, что печку раскаленную нельзя без присмотра оставить. Отвернись только — и печку голыми руками вынесут…
Мышецкий высказал все это, и обрусевший итальянец (потомок часовщика, удравшего в Россию от долгов из Венеции) понурился стыдливо.
— Я знаю, — хмуро произнес Чиколини, — о чем вы хотите спросить меня… Такой ли я, как и остальные в Уренске? Ну, что ж. Сознаюсь честно: я тоже беру взятки.
— Каким же образом?
— Очень просто: не плачу за выпитое и съеденное. Хотя… всегда всучиваю деньги. Но не берут. И — не надо!
Сергей Яковлевич подивился откровенности и спросил:
— Как же вы, Бруно Иванович, оказались в Уренске?
Чиколини загрустил, вспоминая:
— Эх, был ведь я комендантом в Липецке — на водах. Городок веселый, обыватели смирные. Приезжал как-то император покойный, и тут я сплоховал, прямо скажем… Бывает, знаете, эдакое умопомрачение. Сам не ведаешь, что творишь!
— А что же случилось?
— Да поначалу, — помялся Чиколини, — все хорошо было. Ходил я с его величеством. Показывал-рассказывал… Перешли мы с ним через Липовку (речонка такая). А за нами народец кинулся. И — только треск слышу: моста как не бывало! Людишки в реку — всем табором. Так и скрылись, в пиджаках да шляпах, по случаю высокого гостя…
— Ну, и что же его величество?
— Побледнеть изволили. Однако ничего — пошли далее. Тут он меня про жену спросил. А я-то и недоглядел в суматохе, как отбилась моя половина. Схватил какую-то поповну и тяну ее, как овцу. Она дура, императору-то представилась, а потом и ляпни: «Бруно Иванович, только какая же я вам жена?..» Его величество хохочет, а под шерсть ему и все — тоже скалятся. Ну, с меня пот льет, как вода по клеенке. А император (царствие ему небесное) дает мне деньги: «Вот тебе, Чиколини, пятьсот рублей, поправь мост…»
— Ну, — улыбнулся Мышецкий — и вы, конечно, забыли его отблагодарить?
— Хуже, — заскорбел Бруно Иванович. — Я поблагодарил… Да потом-то плюнул себе на пальцы и давай пересчитывать. Добрые люди по мозолям мне ходят, чтобы очухался, а я, знай себе, считаю. Пересчитал и рапортую: «Совершенно верно, ваше величество, точно пятьсот вы мне дали!»
Полицмейстер прослезился и долго фыркал в платок:
— Вот, ваше сиятельство, и оказался ваш Чиколини здесь — в Уренске. А Липецк-то городок хороший, обыватели смирные…
Коляска вкатилась на Торговую улицу и по самые оси колес сразу же погрузилась в разжиженную слякоть, которая сочно пузырилась и чавкала под кузовом. Седокам пришлось подобрать ноги и придерживать полы шинелей.
— Я возьмусь и за мостовые, — сказал Сергей Яковлевич. — Но сейчас не разорваться же мне на сто кусков…
Внимание его привлек громадный сарай, над двустворчатыми воротами которого висела сногсшибательная вывеска:
ПРОДАЖА ДЕГТЮ, РОГОЖ, ГВОЗДЕЙ
И ПРОЧЕГО ТОВАРУ КАМЕРГЕРА ДВОРА
ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА
Б. Н. АТРЫГАНЬЕВА
— Что он хочет доказать этим? — удивился Мышецкий. Сергей Яковлевич прошел в сарай. На стенах висели шлеи и расписные дуги, пахло дегтем и керосином, болтались под потолком связки баранок. Несколько приказчиков (из числа тех, которые недавно плясали под окнами присутствия) зубоскалили в углу, лузгая семечки.
— Кто здесь старший? — подошел к ним Мышецкий. Выдвинулся вперед сильно косивший парень:
— А что нужно?
Князь резко оттолкнул его.
— Хам, — сказал он. — Посмей грубить… Убирайтесь отсюда — все, все! И ключи — мне отдайте. Я прихлопну вашу лавочку…
Он закрыл сарай и с ключами — громадными, как пистолеты, — вернулся в коляску. Чиколини был явно напуган таким оборотом дела:
— Смотрите, ваше сиятельство, это добром не кончится, Борис Николаевич ведь камергер. Большие связи, в Питер запросто катается…
— Ерунда, Чиколини! Пусть он только рыпнется, и эта идиотская вывеска обернется личным оскорблением императору. Не бойтесь! Атрыганьев приползет ко мне на брюхе… Поехали!..
Атрыганьев, конечно же, не «приполз на брюхе». Но прислал короткую записку, в которой сообщал, что после поездки в свое имение Золотишное вернулся болен и просит вице-губернатора запросто посетить его.
О ключах в записке не было сказано ни слова.
— А я, кажется, сижу в галоше, — поморщился Мышецкий. Губернский предводитель (при том, что уездных не было, благодаря малой прослойке дворянства) являлся, что ни говори, третьим по значению лицом в губернии после Мышецкого, и Сергею Яковлевичу теперь ничего не оставалось, как ответить на это приглашение визитом.
— Ну и ответим. Без працы не бенды кололацы!..
5
Захватив ключи от сарая, князь нагрянул в дом предводителя без предупреждения.
Сонный калмык пропустил его в переднюю с остатками старинного барства. Откуда-то вылезла, неслышно ступая по коврам, породистая борзая сука и легла возле ног Мышецкого.
Князь подождал возвращения калмыка.
— Иди, бачка, — разрешил тот. — Бориса Николаича видеть будешь… Иди!
Атрыганьев встретил вице-губернатора в гостиной, обставленной прекрасной мебелью. Блистала всюду золоченная через огонь старинная бронза. Вразнобой тикало множество различных часов — луисез, буль, ампир и форокайль. На миниатюрных полочках, вдоль стен, теснились горки хрусталя и фарфоровой посуды старого Гарднера, Поскочина, Широбокова.
Перехватив любопытный взгляд гостя, устремленный на портрет величавого старца в парике, Атрыганьев небрежно заметил:
— Мой прадед — работы Иоганна Лампи… Хотя с исподу имеется поддельная подпись Боровиковского!
Суховато представившись, они уселись в кресла. Внимательными взглядами оценили друг друга. Атрыганьев был еще сравнительно молод. Лет около сорока, не больше. Но мешки под глазами и трясучка в пальцах говорили сами за себя: излишеств в жизни этого господина было — хоть отбавляй. Внешне он чем-то напомнил Мышецкому графа Подгоричани с его великолепными рейтузами…
Молчание затянулось, и Сергей Яковлевич брякнул на стол связку ключей от сарая.
— Это ключи камергера? — сказал он. — Стыдитесь! Предводитель дворянства, а не гнушаетесь пачкаться в дегте… К чему вся эта неостроумная бравада?
— Вы ошибаетесь, — возразил Атрыганьев. — Я совсем не фрондирую. Времена изменились, и дворянин, чтобы поддерживать свою честь, должен изыскивать средства любыми путями.
— Но, — ответил Мышецкий, — с тех пор, как финикияне изобрели денежные знаки, есть много способов заработать их, не прибегая к унизительным средствам!
Атрыганьев продолжал свою мысль:
— Дворянство переживает кризис. Правительство жидовствует направо и налево, а его величество…
Он вдруг осекся и повел глазами вокруг — медленно, словно удав, переполненный пищей.
«Дурак», — подумал Мышецкий и закинул удочку подальше:
— Итак, продолжайте. «Его величество…»
— Нет, — очухался предводитель, — продолжайте уж вы!
Сергей Яковлевич сказал:
— Положение в губернии обязывает нас с вами, Борис Николаевич, приложить все старания, чтобы дворянство, верное заветам предков, оказалось впереди идей нашего века и…
Атрыганьев нетерпеливо остановил его:
— Не говорите так, князь. На дворянство вы можете не рассчитывать — его просто нет в нашей губернии. Люди без племени и роду, жалкие отребья общества — вот среда местных помещиков… Куцый! Василий Иванович Куцый! Вы, князь, слышали о таком дворянине?
— Нет, не слышал.
— Вот, а он тоже здесь… лицо! В губернии есть только один дворянин — это я!
Мышецкому надоело «столбовое» чванство.
— Тем более, — сказал он, — вы должны быть образцом в своем поведении, а не служить посмешищем обществу с «продажею дегтю, рогож, гвоздей и прочего товару».
— Но это же — трагично! — воскликнул Атрыганьев. — Кроме того, торговля дает мне возможность ближе соприкасаться с тем сословием, из которого нынешнее дворянство пополняет свои ряды, или, наоборот, само переходит в это сословие мелких собственников!
— Я усматриваю трагичное еще и в другом, — жестко продолжал Сергей Яковлевич. — Мне привелось видеть вашу черную сотню, которую вы сколотили под своим гербом с помощью «дегтю, рогож, гвоздей и прочего товару…».
Атрыганьев ответил спокойно:
— Не отрицаю! Но, позвольте спросить вас, князь, что вы сможете противопоставить всем этим заразам, происходящим от учения Карла Маркса и прочих? Кого сможете вы выдвинуть в авангард борьбы с различными социальными партиями?
— Существует власть, — кратко рассудил Мышецкий. Атрыганьев брезгливо отвернулся, как от падали:
— Власть? Она подобна евнуху: хочет, да не может, только злится… Так вот я и дам в руки этим кастратам здоровые патриотические силы, способные сокрушить любую крамолу!
Мышецкий снова вспомнил кривоногого мужичонку, в пьяной присядке месившего грязь бурыми сапогами, и ответил:
— Вот в том-то и дело, что я не считаю эти силы здоровыми! Сейчас самые здоровые силы возятся у машин, пашут землю. А вы, Борис Николаевич, отыскали их в лавках Гостиного ряда и на задворках Обираловки…
Атрыганьев куда-то вышел и вскоре вернулся с бюваром в руках. Дал прочесть Мышецкому:
— Вот как оценил деятельность моего союза его императорское величество. Можете убедиться: «Благодарю всех русских людей в Уренске…» И так далее. Читайте сами, князь!
Мышецкий прочел:
«Благодарю всех русских людей в Уренске, примкнувших к Истинно Русскому Союзу. И пусть всегда молитва за Самодержавного Царя будет для них дороже похвал заграничных газет. Скоро, скоро воссияет солнце правды на Русской земле, и тогда все сомнения исчезнут!»
Возражать императору, конечно, не приходилось, и Сергей Яковлевич захлопнул худосочный бюварчик.
— Только хочу предупредить вас, — напомнил Мышецкий, — что я не допущу даже намека на любой погром… Вы, может, этого погрома и не хотите, но согласитесь: псарь думает о водке, а на псарне лают о плетке!
Он снова посмотрел на портрет старца: «Пожалуй, все-таки — Лампи… Боровиковский не столь пышен и не любит углубления теней». Ему сделалось скучно, и он поднялся, чтобы откланяться.
Атрыганьев придержал его:
— Не уходите, князь. Нельзя же нам так и расстаться, ни до чего не договорившись!
— Но я, Борис Николаевич, не вижу точек соприкосновения!
— Не спешите, князь. Мы вполне можем быть солидарны с вами в вопросе о запашке пустошных земель…
Мышецкий уселся опять, явно заинтересованный, и предводитель вдруг огорошил его словами:
— Да будет известно вам, Сергей Яковлевич, что Уренская губерния, вверенная вам русским правительством, уже распродается по кускам за границу…
— Как вы сказали? — вытянулся Мышецкий.
— По кускам, — повторил Атрыганьев. — Самым жирным и сочным. Вот увидите сами, что лучшие наделы будут нарезаны под немца — этого извечного врага русскому человеку, этого извечного пожирателя русского хлеба!
Сергей Яковлевич помедлил:
— Не шантаж ли это?
Атрыганьев возмущенно вскочил, с грохотом отодвинул от себя кресло, забегал по комнате.
— Немецкая экспансия, — выкрикнул он, — стремительно движется на восток! Остзейские провинции и Польшу уже нельзя считать русскими. Вот вам: Крым, Херсонщина, Малороссия и Поволжье (самые плодоносные земли) — уже под пятой немецкого колониста. Теперь не нужно кровавых битв, ежели Россия стала такой непроходимой дурой, что сама покорно ложится под немца!
Мышецкий сидел — как в воду опущенный. Обидно, что возразить черносотенцу было нечем. Земельные спекуляции — при земельном же голоде — давно уже вышли из провинциальных масштабов и перешли в масштабы международные.
Немецкий хуторянин сосет украинский чернозем, кормит хлебом кайзеровского солдата, а нищего русского мужика сгоняют с родных наделов и посылают искать новую землю у черта на куличках!
«Что ответить? — раздумывал Мышецкий. — А ответить надобно, но так, чтобы господин предводитель не счел меня своим союзником…»
— Отчасти вы правы, — согласился он. — Но это, Борис Николаевич, вынужденная необходимость. Правительство идет на сдачу земель в аренду, чтобы укрепить свои финансы.
Мало того, колонист привозит технику, а у нас — соха! Колонист укрепляет землю фосфатами, а у нас — г…! Не только немецкий, но и французский капитал настойчиво вторгаются в российскую бухгалтерию…
Атрыганьев молчал, и Мышецкий аккуратно положил его на ноготь, чтобы с удовольствием прищелкнуть:
— Вот вы, Борис Николаевич, ратуете против засилия иностранного капитала. Однако не вы ли запродали свою стекольную фабричку и стали скупать бельгийские акции? Песок, лес, абразивы — русские… Если уж быть патриотом, так надо быть им до конца. Так, по-моему?
Предводитель, к удивлению князя, остался непоколебим:
— Но франко-русский союз поддержан свыше, его величеством. А я, как истинно верноподданный, поддерживаю его снизу, от самого пенька!
— Боюсь, — ответил Мышецкий, — что «от самого пенька» скоро не останется леса в губернии.
— Но зеркальное стекло — признак культуры!
— Ах, кому это нужно в России разглядывать по утрам свою рожу с похмелья? Бросьте, Борис Николаевич, никто вам не поверит…
Атрыганьев смотрел на него почти с презрением:
— Вы так не говорили бы, князь, если бы знали, на какие деньги скупают немцы наши земли.
Мышецкий пожал плечами: мол, не знаю.
— Бюджет министерства колоний германской империи, — резко договорил предводитель, — отныне планируется следующим образом: Камерун — земля Гереро — Кьяо-Чжау — Новая Гвинея — и… Россия, князь!
— Да, я слышал об этом, Борис Николаевич…
Можно было презирать главаря «уренских патриотов», но нельзя было не согласиться с ним в этом вопросе.
С раздвоенными чувствами Мышецкий покинул дом предводителя и направил свой гнев противу… Он и сам не знал, кто виноват в этом, а потому накинулся на первого, кто ему подвернулся.
Этим первым был Такжин Гаврило Эрастович, состоящий при казенной палате.
— Вы что? Опять шахер-махеры?.. Почему я узнаю об этом со стороны? Немцы хватают земли вдоль полотна железной дороги, которая еще не отстроена… А куда же пристегнуть мне мужика с его пятнадцатью десятинками?
Такжин оторопел под этим натиском:
— Ваше… ваше… При чем здесь мы?
— Так кто же там барышничает?
— Ваше сиятельство, — вступился пьяненький, как всегда, Огурцов, — денежки-то — тю-тю! Плакали…
— Чушь! Я сегодня же буду телеграфировать в министерство, чтобы приостановить банковские операции.
— Не торопитесь, князь, — осмелел Огурцов. — На этот раз денежки только текут через банк, но… мимо банка!
— Коим образом?
— Шито-крыто, в мешке запродано, в темноте плачено. Прямо в карман нашему султану, из банка и — в степь!
— Значит — в орду?
— Султану, князь, султану.
— Вы имеете в виду… — начал было Мышецкий.
— Да, да, — подтвердил Такжин, — на этот раз колонисты обошли министерство и ведут дела прямо с омбу-Самсырбаем!
«Проклятый жандарм, — выругался в душе Сергей Яковлевич. — Что же он не сказал мне прямо?..»
Князь задумался: итак, земли казенные, но принадлежат орде, — с другой стороны, земли эти киргизские, но принадлежат казне. «Кто же хозяин?»
— Мутная вода, — сказал Мышецкий, — до чего же мутная… Все в ней ловят!
И тут же решил про себя: «Ну, я тоже не в поленнице дров найденный, я тоже что-нибудь да выловлю…»
6
Повсюду творилось что-то ужасное. Неразбериха — черт ногу сломает. С каждым днем открывались все новые язвы и червоточины в управлении. Словно гнилое сукно, подсунутое ворами, все трещало вокруг.
Мышецкий понял свою наивную тщету в день приезда, когда осматривал губернские учреждения. Крохобор Сютаев, своровавший шматок сала, уже не представлялся ему опасным, — по степям и по банкам сидели такие зубры, что куда там смотрителю богадельни!
«Боже, если бы только клопы да гнилые нары… И сенатор Мясоедов тоже хорош гусь: ревизия не вскрыла и сотой доли загнивания в губернии!»
Вскоре чья-то заботливая рука, в злорадном предвкушении, подкинула ему на стол недавний номер журнальчика «Дело и потеха». Сергей Яковлевич нашел его на своем столе и долго листал страницы, совершенно не понимая, с какой целью он оказался в его кабинете.
И только перелистав журнал до конца, понял.
— Свиньи! — сказал он с ненавистью. — Хорьки несчастные, и отомстить-то не смогли как следует!..
В журнале была приведена карикатура: Мышецкий со шваброй в руках склонился над круглой дырой ватерклозета. Автор карикатуры не знал его в лицо, но такая деталь, как пенсне, была ему известна. Под картинкой были оттиснуты стишки не без яда:
Князь М-й через «ватер» вызволяет Русь недужную — чистит нужник губернатор: место-то ведь — нужное! Вот пример администрации — начинай с ассенизации.И подпись: «Золотарь в отставке» (попробуй придерись).
Да, действительно, так было: он указывал на мерзостное состояние общественных уборных, но… Разве же думал, что благие стремления к чистоте приведут его к позору на всю читающую Россию?
В бешенстве рванул журнал наискось, тряс колокольчиком до тех пор, пока не влетел в кабинет Огурцов:
— Кто прислал мне эту… гадость?
— Не знаю, ваше сиятельство. — Огурцов посмотрел на разбросанные по полу клочья бумаги. — Я даже не выходил…
— Все вы одним миром мазаны.
Секретарь канцелярии, как прибитая собака, затыкался в двери. А в спину ему новое:
— Стойте! Где сейчас находится султан Самсырбай?
— В степи, ваше сиятельство.
— Это понятно, но — где в степи?
— Этого никто не знает, ваше сиятельство…
— Послать сейчас же казаков линейного батальона. Пусть разыщут этого сиятельного жулика, чтобы он незамедлительно прибыл ко мне для переговоров!
— Будет исполнено, ваше сиятельство.
— Стойте! Что вы тычетесь в двери? Я еще не закончил…
— Слушаю, ваше сиятельство.
— Поговорите по телефону с губернским банком и узнайте, на какую сумму имеются перечисления из министерства германских колоний на имя омбу-Самсырбая!
— Я мигом, ваше сиятельство…
Остался один и пробарабанил пальцами по краю стола: тра-та-та, тра-та-та! «Что бы еще сделать?» Вызвал статистика:
— Скоро погонят скот со степи… Сколько бьют скота на «салганах» в среднем за сутки?
— Вагонов с десять, ваше сиятельство.
— Это, выходит, голов до пятисот? А кровь, а отходы?
— В реку, ваше сиятельство… Сомы кровищи нажрутся — во такие под берегом засыпают!
— В Астрахани — тузлук, а в нашем Уренске — бойни… Вот источник всей заразы… Мы еще спрашиваем, откуда холера берется?
Огурцов вскоре вернулся и доложил, что директор банка желает лично переговорить с вице-губернатором. Мышецкий приложил к уху микрофон, прокричал в трубу, укрепленную на стене:
— Счет на султана из орды… Во сколько?
— Сто двадцать восемь тысяч, — ответили ему.
— Где находятся деньги — у вас, в банке, или уже отправлены в степь?
В ответ раздался другой голос:
— Сергей Яковлевич, это я… День добрый!
— Чиколини? Что вы там делаете? Полицмейстер таинственно приглушил голос.
— В банке не все спокойно, — ответил он. — Будет лучше, если вы подъедете сюда сами. Только, пожалуйста, остановите лошадей на Хилковской и заходите в банк со двора, чтобы не привлекать внимания…
Мышецкий быстро сбежал по лестнице.
— Нет, — сказал он, — я положительно схожу с ума!
Однако с ума он не сошел, а сделал все так, как велел ему Чиколини: оставил лошадей за квартал до банка и проник в помещение с заднего двора. Его встретили испуганные лица финансовых чиновников. Бруно Иванович ползал по комнатам банка, измеряя половицы рулеткой. Двое дюжих городовых передвигали железные шкафы.
— Что тут происходит? — спросил Мышецкий.
— Не тревожьтесь, Сергей Яковлевич, не миновала и нас чаша сия… Служащие подозревают, что под банком ведется подкоп…
— Этого еще не хватало! Может, осмотреть подвалы в округе…
— Ни-ни-ни! — замахал руками Чиколини. — Что вы, князь, как можно? Сразу вспугнем…
— Какая наглость! — возмутился вице-губернатор.
— Надобно выждать. Копать-то они будут еще долго… Я уже Аристида Карпыча сюда вызвал!
Вскоре, переодетый в штатское платье, тоже с заднего двора, появился в банке полковник Сущев-Ракуса. Все трое, они еще раз обошли помещения банка, проверили расположение сейфов и надежность решеток.
— Очень хорошо, — спокойно рассудил Сущев-Ракуса. — Вы, любезный Бруно Иванович, дайте им докопаться, а потом арестуйте с поличным… Только не понимаю я, зачем вы меня-то позвали?
— Как зачем? Вы же обязаны…
Губернский жандарм посмотрел на князя Мышецкого, но ответил в сторону полицмейстера:
— Вы не учите меня: я свои обязанности знаю. И в уголовные дела вмешиваться не стану. Своих дел — во как, под козырек самый!
— Помилуйте, — взмолился Чиколини, — какие же это уголовные? Мои обираловцы не такие дурни, чтобы на банк польститься! Им пальтишек да часиков хватает… А тут ведь — как репа пареная… Явная экспроприация в пользу одной из социальных партий!
Сущев-Ракуса взмахнул перчаткой, резко обрывая полицмейстера.
— Не выдумывайте! — сказал он. — Я лучше вас знаю положение в губернии. И сейчас не найдется в Уренске человека, который бы осмелился возглавить столь рискованное предприятие. Это — ваши, Бруно Иванович.
— Как бы не так… — фыркнул Чиколини.
— И баста, — заключил жандарм.
Чиколини сложил ладони перед собой на католический манер, воззвал к Мышецкому с мольбою:
— Вот и всегда эдак-то. Заступитесь, ваше сиятельств. Аристид Карпыч, не при нем будь сказано, какой уже раз отпихивается от своих дел. А потом, когда моя полиция в лепешку расшибется, он и забирает славу к своим жандармам!
Сущев-Ракуса дружески обнял полицмейстера, пощекотал его бледную, до синевы выбритую щеку усами:
— Ах вы старый кляузник! Как вам не стыдно перед его сиятельством… Люблю я вас, Бруно Иванович, люблю. Но вы не грешите: это ваши обираловцы копают под банк. Вы меня не проведете…
Аристид Карпович развернулся, щелкнув перед Мышецким каблуками и, прижимая к груди котелок, направился к выходу.
— Проклятая жизнь! — вздохнул Чиколини, огорченный. — Ну, что ж, идите с богом, а я останусь… Вот дождусь ночи, послушаю, как они — шибко ли скребутся?
Почесал себе в затылке, хмыкнул:
— А может — крысы, ваше сиятельство? Мышецкий обратился к полицмейстеру:
— Бруно Иванович, около полуночи приоткройте двери. Я, может быть, хотя и не обещаю, загляну к вам на минутку. Вместе послушаем…
Сущев-Ракуса подождал во дворе вице-губернатора, любовно тронул его за локоток:
— Напрасно беспокоитесь, князь, Чиколини — старый фантазер. Я в его авантюрах участвовать не буду.
— Но вполне возможно, что Чиколини и прав? Может, это действительно экспроприации? И затеяна она как раз местными революционерами?
— Не верьте, Сергей Яковлевич, — утешил его Сущев-Ракуса. — Теперь революционер дохлый пошел, он больше книжки читает. А прочтет — болтать начинает. Государственный банк — дело не шуточное, тут смелость нужна!
Помолчав, Мышецкий признался:
— А мне сегодня одну гадость подсунули…
— Это я подсунул, ваше сиятельство, — вдруг рассмеялся жандарм. — Изъял из обывательской почты!
— Вы? — удивился Мышецкий.
— Конечно же, князь. Пока я в Уренской губернии, вы за мною, как за каменной стеной!..
Сергей Яковлевич откровенно спросил жандарма об Атрыганьеве, и полковник ответил так:
— Меня больше занимают деповские социалисты. На всякий же случай, спешу предупредить вас, князь: хоругви и знамена этих «союзников» хранятся в кафедральном соборе. Мелхисидек мелет муку, которую подсыпает ему Атрыганьев, — так вы, князь, не оступитесь между жерновами!
— Постараюсь быть осторожным, — сказал Мышецкий.
— Во-во, — похвалил князя жандарм. — Осторожность не помешает…
Мышецкий не заходил в эту ночь в банк, но утром Чиколини сам явился к нему в присутствие — серый от бессонницы и мрачный. Не спеша поставил в угол шашку, откинул полу старенькой шинели, достал платок и высморкался.
— Ну? — подстрекнул его Сергей Яковлевич. — Что там?
— Мужик умер на Петуховке, — сказал полицмейстер. — Сей день хоронить будут. Говорят, от холеры…
— Постойте, сначала — о банке. Подтвердились слухи или же пустое?
— С банком все ясно, — пояснил Чиколини. — Копают сволочи, и здорово копают. С часу ночи до пяти утра непрестанно. Видно, спешат. Больно деньги понадобились. Скоро и наверх вылезут…
Сергей Яковлевич помолчал, раздумывая.
— Ну, а что за мужик там помер?
— Да квасом торговал. Признаки нехорошие, а вскрывать не дали. Посылал я наряд полиции — так не дали окаянные покойника в больницу везти…
Мышецкий позвал к себе Борисяка:
— Господин инспектор, вам известно о покойнике с Петуховки, которого сегодня хоронят?
— Безусловно, князь.
— Причина смерти?
— Неизвестна.
— А вскрытие?
— Господин Ениколопов заявил, что это инфлюэнца.
— Но я слышал, что у покойного была холерина?
— И, однако, делать вскрытия не стали.
Сергей Яковлевич не сдержался — трахнул кулаком по столу.
— Почему не стали?..
Борисяк ответил с достоинством:
— Не дерзите, князь. Ениколопов отказался делать вскрытие, ссылаясь на свой диагноз, а родственники покойного отбили труп у полиции.
— Ну а вы-то на что существуете?
— Дайте мне ваши права, и я заставлю делать вскрытие.
— Может, вам еще пушку дать? — Мышецкий подскочил к Борисяку, вытянул перед ним руки: — Почему всё я… все я должен за вас делать?
Поехали вместе — Чиколини остался. На въезде в мещанскую слободку попалась первая пьяная парочка: старый дед и внучек лет пяти. А позади пьяных шла веселая бабушка и подгоняла обоих хворостиной. Когда коляска вице-губернатора поравнялась с ними, бабушка пояснила:
— Гляди-кось: ишо до поминок набрались!..
В конце грязной улочки, вокруг хибарки покойного, уже галдела толпа провожающих. Желтый сундук гробовины вдруг высунулся из окна дома и — под вопли женщин — тут же был принят на руки мужчин.
— Почему через окно? — спросил Мышецкий.
— Примета, — пояснил Борисяк. — Коли выносить через двери — так и второй покойник случится. И несут его, видите, не мослами вперед, а затылком…
Гроб был водружен на телегу. Впереди процессии выстроились молодцеватые парни с топорами в руках. С гиканьем, словно дикари, они вдруг поскакали перед толпой, чертя топорами кресты заклинаний по воздуху. Дополняя ритуал заговора, шла за ними патлатая старуха с метлой. Громко причитая по усопшему, заметала за парнями следы, плевалась в стороны. Глаза у нее желтые, злые — как у волчицы. Сергей Яковлевич был поражен.
— Ну, — сказал он, — всему есть предел. Слава богу, мы живем уже в двадцатом веке. Век покорения электричества и перехода на жидкое топливо…
Не вылезая из коляски, вице-губернатор встал во весь рост и громко прокричал в толпу:
— Остановитесь, православные! Кто здесь ближайшие родственники покойного? Почему тело не было отвезено на вскрытие? Стойте, стойте…
Толпа ответила ревом, над головой Мышецкого просвистел булыжник. Борисяк, нагнувшись, подхватил с земли вице-губернаторскую шляпу.
— Я запрещаю, — продолжал Мышецкий, — хоронить усопшего на кладбище до тех пор, пока вы…
Слова его потонули в злобных выкриках.
— Теперь вы поняли? — спросил Борисяк.
Бледный попик вцепился в коляску, силясь что-то растолковать. Сергей Яковлевич схватил его за скользкую, как рыбья чешуя, ризу. Треснула парча — попа втащили в коляску, посадили между ног.
— Гони! — гаркнул Борисяк.
Кучер нахлестнул лошадей, и процессия вдруг поняла, что у нее отнята главная принадлежность похорон — сам распорядитель их, попик. Этим-то и воспользовался Сергей Яковлевич: натянул шляпу поглубже, снова закричал в толпу:
— Или в больницу, или… Кол осиновый на могилу! Борисяк встряхнул попика в своих здоровенных ручищах:
— Ну, батька! Подтвердите, что вы сейчас слышали… Священник надтреснуто проскулил:
— В больницу, в больницу… От греха подале!
И по городу прошла странная процессия: сначала выезд вице-губернатора, бесноватые парни с топорами, старая ведьма с помелом, сам виновник торжества, везомый на дрогах клячами, дьячок с миской кутьи, далее рыдающие вопленицы, а за ними толпа мещан, вооруженных верою в бога и злостью на медицину…
Ениколопов снова отказался производить вскрытие.
— Я знаю, князь, — заявил он, — что перед нами случай острой инфлюэнци, и — ни более того!
— Вскрывайте, — велел Мышецкий.
— И не подумаю. Я ручаюсь за свой диагноз…
— А я ручаюсь за свой, — озлобленно ответил Мышецкий, — что, в случае вашего отказа, вы в двадцать четыре часа покинете Уренскую губернию… Вскрывайте, а я буду ждать результатов!
Через полчаса, закончив вскрытие, Вадим Аркадьевич вернулся к поджидавшему его вице-губернатору. Стараясь не глядеть в сторону Борисяка, он сказал сквозь зубы:
— Не все же Пироговы, князь… Вот и я ошибся! Велите полиции разогнать провожающих по домам, а родственников покойного упрятать в холерный барак.
— Давно бы так, — буркнул Борисяк. Ениколопов налил себе воды и жадно выхлебал:
— Кажется, началось! Что-то рано в этом году…
7
Однако прогноз Ениколопова не оказался пророческим: заболевших в городе более не было. Влахопулов все-таки заставил Мышецкого при встрече ополоснуть руки в растворе уксуса и обкурил его серной бумажкой (методы против холеры он признавал лишь старомодные).
Что-то хитрое было написано сегодня на бульдожьей морде губернатора, отчего Сергей Яковлевич заранее насторожился. И не ошибся в этом: Влахопулов немного пронюхал о замыслах своего помощника и сразу же заявил с большим неудовольствием:
— Ну, князь, не ожидал я… Не ожидал от вас!
— О чем вы, Симон Гераклович?
— Ну, как же. Стоило мне отвернуться, как вы уже стул из-под меня выдергиваете…
— Не совсем понимаю вас, — хитрил Мышецкий. Влахопулов подмигнул ему и — шепотком:
— А на Свищево-то поле зачем вы ездили?
Сергей Яковлевич решил врать наобум: авось, этот попугай, как называл он в душе Влахопулова, ни черта не знает. Да и откуда знать-то?
— Свищево поле, — заявил он авторитетно, — кажется мне вполне удобным для разбивки пригородного бульвара. Согласитесь, что наш Уренск не богат зеленью… Вы скоро покинете губернию, и вечным памятником вашего губернаторства пусть останется уютный зеленый уголок!
Влахопулов тоже был не дурак — не поверил:
— А я слышал, батенька вы мой, что там бараки покрасили. Колодец вырыли. Санаторий для «самоходов» строите?.. Вот мы сейчас спросим у Чиколини — так ли это?
Бруно Иванович мямлил в ответ что-то невразумительное, по-собачьи преданно косясь на Мышецкого (баржи… пекарни… ледоход… Казань), и закончил патетическим возгласом:
— Мы люди свои, но что скажет Европа?
Влахопулов не терпел подобных сравнений:
— Я тебе здесь и Европа, и Азия, и Австралия! Мне плевать на твою Европу, лишь бы в Петербурге были мною довольны. Слышишь?.. И тебе ясно предписано мною: ограничить переселяющихся мужиков территорией вокзала и пристани!
Мышецкий понял: кошку бьют, а ему намек дают. Однако на этот раз он не выдержал и вступился за полицмейстера:
— Симон Гераклович, но переселенцы-то ведь не каторжные!
— Не каторжные, — согласился Влахопулов.
— А вы хотите, чтобы Уренск был для них вроде пересыльной тюрьмы, откуда гнать их дальше по этапу.
— Уренск и есть этап, — не сдавался губернатор.
— В таком случае, я тоже спрашиваю вас, как и Бруно Иванович, что скажет Европа?
Чиколини глуповато вклеил:
— Все бы ничего, да в Европе, не в пример нам, свободно рассуждают о наших порядках…
На лице будущего сенатора отразилось раздумье.
— Хорошо, — разрешил он. — Можете впустить бродяг…
— До каких пределов? — оживился Чиколини.
— В пределах… кабака и церкви!
— Извольте уточнить, ваше превосходительство.
— Кабака и церкви, — повторил Влахопулов. — Тех, что возле вокзала!
Заметил усмешку на лице Мышецкого и немного расширил свою щедрость:
— Ну и Свищево поле — пусть пасутся! А бульварчик вы, князь, уж без меня разобьете… Я легкой славы не ищу!
На этом они и покончили. Теперь Сергей Яковлевич каждый день справлялся о состоянии реки. Зима в этом году была суровой: морозы покрыли реку непробиваемым льдом, в который вмерзли намертво баржи и пароходы.
А ведь могло случиться и так, что эшелоны с переселенцами прибудут ранее вскрытия реки. «Что тогда?»
Мышецкий отмахивался. «Не будем думать, — говорил он себе. — Казань не посмеет открыть дорогу, пока у меня не пройдет лед…»
Однако настроение Сергея Яковлевича было подавленное, что заметила даже Алиса.
— Мой друг, — напомнила она, — я не так представляла себе нашу жизнь в этом высоком положении… Чего ты ждешь? Пора уже, давно пора устроить бал в Дворянском собрании!
Он посмотрел на нее, как на чудо.
— Опомнись, — сказал, — о чем ты?.. Я тоже представлял все иначе. Да что же делать? Видишь: солнце уже пригревает, а мальчишки еще катаются на коньках… Вот и разберись!
Сергей Яковлевич приучил себя спать при открытом окне, и по утрам его будил крикливый голос торговки:
— Се дни яйца-то на базаре опять кусаются. Слыхано ль дело? Десяток — в гривенник… Чтоб им сдохнуть, кровососам! Видать, приходит нам всем час смертный!
Откуда-то из подвала отзывался «холодный» сапожник.
— А подметки? — спрашивал он. — Бывалоча, кожаная в полторы гривны шла. А нонеча? И не хошь, а задумаешься: куды это движется мать-Россия, туды-т ее в корень!..
В один из этих дней Казань передала по телеграфу, что первые шестнадцать тысяч переселенцев уже грузятся по вагонам. Сергей Яковлевич в панике отвечал, чтобы эшелоны не отправляли, в Уренске ничего не готово к их встрече, комитетские чиновники еще не прибыли. На реке — лед…
Ему стало тошно, как никогда еще не было в жизни.
Был уже второй час ночи, а он не уходил с телеграфа. Казалось, что все еще можно поправить. Но под утро Казань ответила: «Не можем задерживать тчк скопление вокзале тчк ожидаем прибытия новой партии тчк свяжитесь пароходством тчк».
Зябко содрогаясь от усталости, поехал на пристани. Баржи стояли в лужах воды, под которой синел твердый лед. Борта старых посудин щербатились драной, обтерханной щепой. Предназначенные для перевоза арестантских партий, они разделялись на два отсека: один — в решетках (для простых), другой — затянутый сеткой (для «благородных») преступников.
Два сонных водолива откачивали воду из трюмов. Сергей Яковлевич показал в сторону каравана новеньких, свежепокрашенных барж, что стояли на приколе.
— Тоже для переселенцев? — спросил он.
— Нет, — ответили водоливы, — это баржи для господина Иконникова, оне чайные!
— Но пойдут-то они вверх пустые?
— Ведомо! Он бережет их, чай — товар нежный… Сергей Яковлевич решил крепко запомнить это и вернулся в присутствие. Сел за стол, отупело смотрел в окно. С крыши свешивались громадные сосульки, сочащиеся талой водицей. Вскоре стали собираться чиновники, удивленные ранним приходом вице-губернатора на службу. Огурцов разложил перед ним первые дела для подписи.
— Накажите в палату, — велел Мышецкий, — чтобы открыли переселенческую кассу. Скоро прибудет первая партия.
— Каковы будут, ваше сиятельство, еще распоряжения?
В голове, тяжелой после бессонной ночи, не было ни одной мысли.
— Пожалуйста, — показал за окно Сергей Яковлевич, — пошлите дворника на крышу. Пусть отобьет сосульки, а то еще свалятся на прохожего…
Потом в кабинете, появился тюремный смотритель Шестаков, которого Сергей Яковлевич встретил благожелательно: ему чем-то нравился этот честный служака с медалью за Шипку.
— Ну, как дела в вашей Бастилии? Много прибежало народу под сень правосудия?
— Я уж и не считаю, — отозвался смотритель. — А вот из Оренбурга скоро пригонят партию уголовных, которых сразу же следует отправить далее по этапу.
Мышецкий вытянул губы и тонко свистнул:
— Где же взять баржи? Казань вот-вот грозится начать разгрузку вокзала от переселенцев…
— И все-таки, ваше сиятельство, — напомнил Шестаков, — партию из Оренбурга надобно отправить в первую очередь.
— Но арестанту, — здраво рассудил Мышецкий, — безразлично, где сидеть — в Уренске или в Сибири. А переселенцу надо прибыть еще на место, запахать землю и успеть засеять ее, чтобы не подохнуть к осени! Вы же сами понимаете, милейший капитан…
— Да, господи! — отчаялся смотритель. — Не волк же я лесной, все понимаю, ваше сиятельство. Но вы меня тоже поймите: острожишко маленький, всех сволочей не впихнешь в него. Да и частокол — помните, я вам показывал — какой частокол! Пальцем ткни — и он завалится. А «сыр давить» будут… Потом в десять лет обратно не переловишь.
Послышалось громыхание железа на крыше: дворник уже начал отколачивать сосульки. Хрустальные осколки сверкали на солнце, за окном звенело — сочно и радостно.
— Так и быть, капитан, — не удержался Мышецкий от зевка. — Идите, я подумаю…
Впрочем, тогда уже было ясно, что думать он не будет. В разрешении некоторых вопросов он стал полагаться отныне на «волю божию», чего раньше не делал.
Если бы Сергея Яковлевича спросили, каковы у него планы относительно переселенцев, он не смог бы ответить вразумительно. Пожалуй, у него вообще не было никаких планов, лишь смутное желание помочь обездоленным людям, стронутым нищетою с насиженных гнезд.
Он позвонил в колокольчик и спросил Огурцова:
— Что с султаном Самсырбаем? Вернулись гонцы из степи или нет?
— Пока нет, султан любит петлять, как заяц. Его стоянок и не упомнишь.
— А нет ли карты его кочевий?
— Откуда, ваше сиятельство? Испокон веку заведено было: порыщут по степи — найдут султана, и ладно.
— Хорошо, Огурцов. Заберите эти бумаги, я подписал их…
Он снова остался один. Раздумывал. Да, пока что все надежды он возлагал на Кобзева, и слова Ивана Степановича об освоении пустошей в Уренской губернии крепко засели в его голове. Вот именно эта чужая мысль, случайно высказанная, и лелеялась сейчас в душе вице-губернатора, частенько подогреваемая мечтами о русском степном Эльдорадо.
Кобзев, предостерегая князя от «маниловщины», не уставал повторять при каждом свидании:
— Если вы, Сергей Яковлевич, не либеральничаете, — говорил он, — а действительно решили прийти на помощь мужику-переселенцу, то вы поступите именно так!
Мышецкий не однажды начинал сомневаться:
— Но согласится ли еще мужик осесть на этой земле? Ведь русский человек упрям: вбили ему в башку ходоки о золотой Сибири — и теперь он будет умирать на уренском черноземе и все равно его не заметит.
— Мужик упрям, это верно, но не дурак! — возражал ему Кобзев. — Вы только предъявите ему надел, и он сумеет охватить разумом его ценность… Я еще раз повторяю вам, Сергей Яковлевич, что иного выхода в этом вопросе нет…
Снова громыхнула крыша над головой.
И вдруг — в четком квадрате окна — метнулась тень. Тень человека. Она так и запечатлелась в памяти: ноги и руки вразброс, потом переворот тела по часовой стрелке — и снова чистый квадрат окна, в котором ослепительно сияет солнце.
— Что это? Не может быть…
Он прислушался. Ни крика, ни стона — только слабый шлепок донесся в тишину кабинета. Мышецкий был взволнован, но, боясь вида крови и страдания, на улицу не спустился. Только справился в канцелярии о дворнике: молод ли, женат ли и сколько детей.
— Головой, ваше сиятельство, — доложил Огурцов, — прямо так черепушкой и…
— Не надо, — велел Мышецкий. — Не надо подробностей! Потом он долго сидел в одиночестве, закрыв лицо ладонями. В таком состоянии его застал Чиколини.
— Ну? — встряхнулся князь. — Что в банке?
Бруно Иванович доверительно приник к уху Мышецкого.
— Думаю, — сообщил, — что к концу недели выйдут в подпол.
— Брать будете их живыми, надеюсь?
— Желательно, ваше сиятельство. Трех городовых я уже принарядил в вицмундиры, и они, вооруженные, дежурят в банке на всякий случай. Только — эх! — напрасно Аристид Карпович спорил, не обираловцы это.
— Вы так уверены, Бруно Иванович?..
В конце дня явился Борисяк, очень взволнованный, и рассказал, что два молодых гуртовщика, посаженных в карантин с признаками холеры, среди бела дня бежали из барака. Фельдшер догнать их не сумел, и они скрылись на окраинах города.
— Сообщите в полицию, — велел Мышецкий.
— Уже сообщили…
Выяснилось, что два парня, бежав из барака, решили укрыться в одном из притонов Петуховской слободки. Но старая ведьма-бандерша, хранительница притона, встретила их с топором в руках: «Прочь, заразы!»
Делать было нечего, и беглецы, боясь возвращаться в город, ушли в ночную степь. Там и нашли их через несколько дней киргизы — мертвыми, лежавшими возле погасшего костерка.
Было ясно, что эпидемия уже таится по трущобам губернии, незаметные очажки ее, скрытые до времени завалом отбросов, скоро могут распуститься под солнцем в чудовищные цветы…
Далее события следовали стремительно. Еще накануне полковник Сущев-Ракуса исподтишка доложил:
— Влахопулов, боясь холеры, готовится бежать из города, и я, Сергей Яковлевич, счел долгом предупредить вас — будьте начеку.
Губернатор действительно вызвал Мышецкого к себе и поставил в известность, что — по случаю болезни — сдает свою должность до выздоровления вице-губернатору.
— Привыкайте, — сказал Симон Гераклович. — Все равно я скоро оставлю вас здесь хозяином…
И в тот же день Сергей Яковлевич заступил на его пост.
Казань телеграфировала, что в субботу двинутся в путь еще два эшелона с восемью тысячами переселенцев, среди которых имеется немало больных. Особенно — детей. Непроверенные признаки — корь, дифтерит, дизентерия.
Мышецкий был потрясен, но сдержался.
— Река вскрылась? — спросил только.
— Нет, лед еще крепок.
— Очень хорошо, — ответил князь машинально. «Да воздастся мне!» — вдруг вспомнилось ему.
Нервно закрестился он на купола церквей, наполненные звоном и вороньим граем.
Еще ничего не было решено. Служба начиналась.
— Господи, — молился вице-губернатор, — помоги мне с хлебом! Помоги мне, господи…
Россия бродила — закваска мятежа распирала ее изнутри, ломая ржавые обручи законов, властных окриков и решений сената. Знаменитое «Тащи и не пущай!», долетавшее и до Уренска, уже не сдерживало России; от нарвских закоулков Петербурга растекалась по России — в пику гимну — озорная песня рабочих:
Боже, царя возьми:
нам он не нужен —
в лоб он контужен
японца-а-ами-и…
Ветер войны срывал с фасада империи фальшивые вывески. Благолепие царя-батюшки теперь выглядывало из окошка «Монплезира» как явная историческая нелепость. «Война, — писал в это время Ленин, — показывает всем агонию старой России, России, остающейся в крепостной зависимости у полицейского правительства».
На гноище и развале самодержавия сворачивал свою карьеру Сережка Зубатов. Сто рублей из своей кассы он платил Гапону (об этом никто не знал), а другие сто рубликов попу платила охранка (тоже по секрету). С черного хода в кабинеты министров входил дремучий провокатор Евно Азеф со свежей гвоздичкой в петлице безупречного фрака.
А Россию трясло в военных теплушках, она тяжко бредила в рабочих бараках. Был великий канун — что-то должно было хрустнуть в самодержавии. Но… когда?
Дышалось в этом — 1904 — году учащенно: совсем не так, как в другие времена. «Скоро, скоро…»
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Конкордия Ивановна встала около полудня и чувствовала себя великолепно. Кофе был так ароматен, бублики так хрустящи, уютный халат так нежно касался тела…
Она сидела перед окном и смотрела, как глухонемой дворник ловит к обеду курицу пожирнее. На тесном дворике, огражденном высокой стеной, экономка развешивала меха, готовые укрыться в сундуках до будущей зимы.
В доме остро припахивало нафталином…
Покончив с завтраком, Конкордия Ивановна еще раз перечла записочку, присланную вчера вечером с доверенной монашенкой:
«Ивановна, пошто мучишь? Приезжай, свет мой. Мила ты. Вместях помолимся. Красота писаная! Пред тобою слаб я. Укрепи меня. Ты только выдохни, а я — вдохну. Не тешь беса — приезжай назавтрева. Ждать буду. Старец твой немощный
Мелхисидек».«А я вот и не приеду, — сказала Монахтина про себя. — Много ты воли взял, черт старый…»
В дверь постучали, и Конкордия Ивановна запахнула халатик на пухлых коленях. Бочком заскочил Паскаль и часто-часто зачмокал руку Монахтиной, целуя все выше и выше, пока она не ударила его по лбу:
— Ну, будет! Говори дело…
Осип Донатович сытым котом заходил вокруг красавицы, неслышно ступая на полусогнутых ногах по толстому ворсу ковра.
— Сын Иконникова приезжает из-за границы, — выложил он перед Монахтиной первую новость.
— Геннадий Лукич? — обрадовалась женщина. — О-о, как он, наверное, изменился… Что еще?
Титулярный советник в отставке докладывал:
— Ениколопова видел… Он чем-то сильно озабочен!
— Знать бы — чем? — призадумалась Монахтина.
— Не пойму сам, но чем-то озабочен. Велел вам кланяться. И ругал князя, который, несмотря на все его внушения, все-таки оставил Борисяка при себе.
— Так-так, — быстро прикинула Конкордия Ивановна, мечтательно прищурясь. — Хорошо, что ты мне это сказал…
Женщина слегка прищелкнула пальчиками:
— А что делает княгиня?
— Вице-губернаторша изволит иной день выезжать в город.
— Но бывает… — подсказала Монахтина.
— …только в Гостином, — подтвердил Паскаль. — И берет все аршинами.
— И все в долг?
— Просит записать…
— Учту, — сказала Монахтина.
— Сам же князь, — продолжал Паскаль, — пребывает в неуставной деятельности. Вчера посещал хлебные магазины, но — вот дурак! — ему показали зерно, в котором он ничего не смыслит. А зерно уже перегорело — сеять его нельзя…
Конкордия Ивановна облизнула сочные губки.
— Миленький, — сказала она, — о чем он думает? Казалось бы, и человек не глупый… Аристид Карпыч знает об этом?
— Очевидно.
— Тогда вот что, — распорядилась Конкордия Ивановна. — Постарайся внушить купцам, чтобы они еще шире открыли кредит для вице-губернаторши…
— Зачем? — удивился Паскаль. — По-моему, наоборот. Уж если скандалить, так сразу же!
— Я знаю лучше тебя, — остановила его Монахтина. — Делай, что говорят… Далее: приласкай тех двух немчиков, которые живут в доме князя. Они могут пригодиться. А увидишь Ениколопова, так передай… Скажи ему, что Борисяк…
Осип Донатович вытянул шею, но Монахтина вдруг махнула ручкой:
— Нет, этот вариант мы пока прибережем. Лучше ты шепни Чиколини (он большой олух), что Борисяк имеет какие-то шашни с этим… как его? Бородатый, что приехал в Уренск вместе с вице-губернатором?
— Кобзев, или Криштофович, — подсказал Паскаль.
— Вот именно!
— Но Аристид Карпыч…
— Жандарму — ни звука. Пусть это дойдет до него стороной. А теперь — иди, мне некогда!
Осип Донатович умоляюще посмотрел на женщину, и она капризно протянула ему руку:
— Боже, до чего вы мне надоели… Ну, целуй да иди!
Вслед за Паскалем пришел дворник, держа под мышкой курицу. Мычанием он попросил проверить — сгодится ли? Конкордия Ивановна, засучив рукавчики, прощупала грудку птицы, помяла в пальцах жирный огузок.
Жестами и криком она приказала глухонемому:
— Эту! Неси на кухню… Да крыльцо подмети! Понял?
— М-м-м… м-м-м… — мычал дворник.
— М-м-м, — передразнила в ответ Монахтина. Оставшись одна, Конкордия Ивановна в возбуждении потерла свои ладошки, еще не мытые после сна.
— Миленький ты мой, — сладко потянулась она, — что же ты будешь без меня делать? Ведь пропадешь без меня…
Она подошла к зеркалу, чуть-чуть припудрила правую щеку, на которой спала сегодня. Расправила мизинцами ресницы. Выгнув спину, посмотрела на себя сзади.
— Тра-ля-ля-ля! — пропела женщина и показала язычок. — Какая я все-таки дура…
Эта прекрасная особа ни минуты не оставалась спокойной. Даже когда узнала, что на поездах вводятся тормоза системы Вестингауза, первой мыслью ее было: «А какая мне от этого польза?..»
Неожиданно Монахтина снова вспомнила о записочке преосвященного.
«Надо бы ехать… Но я пуста, как барабан, — верно рассудила она. — А старца следует ошеломлять!..»
— Ну погоди, — сказала она. — Я тебе испеку… Что-нибудь да испеку! Погоди только…
В этот момент вошла горничная и доложила, что ее желает видеть вице-губернатор князь Мышецкий.
— Кто, кто, милочка?
— Я же сказала, барыня, князь Мышецкий.
— Опомнись! — не поверила Конкордия Ивановна.
— Сергей Яковлевич, — повторила горничная равнодушно. Монахтина тихо ойкнула и схватилась за грудь:
— Проси же… будь что будет!
Конкордия Ивановна заметалась по комнате, ничего не понимая. Что означает этот приход? Господи, он уже внизу, а она еще не одета, не причесана…
Но, может, так-то оно и лучше?
Замерла как вкопанная посреди комнаты, погладила себя по бедрам. И вдруг (ага, верно) метнулась к туалету. Быстро-быстро — раз, два, три, четыре — ловко продела в кольца пухлые пальцы. Обмотать голову полотенцем было делом одной секунды.
Так, правильно! Сети были расставлены…
И, на ходу скидывая туфли, женщина кинулась в пуховую ложбинку неприбранной постели. Закинула одеяло, наскоро обнажила плечо и отвернулась к стене.
Теперь все ясно — она… больна!
Раздались осторожные шаги, и тогда Конкордия Ивановна слабо произнесла:
— Ах это вы, князь? Я знала, что вы добрый человек, что вы придете ко мне…
…Надобно иметь немало мужества, чтобы решиться на подобный унизительный шаг. Сергей Яковлевич все тщательно продумал, рассчитал и пришел к выводу, что от лишнего поклона спина его не сломается.
А то, что он застал Конкордию Ивановну в постели, томной и расслабленной, сразу развязало князю язык.
— Весьма досадую, — уверенно начал он, — за то маленькое недоразумение, которое произошло при нашем знакомстве. Смею надеяться, что это маленькое недоразумение не повредит нашей дружбе…
— Не надо, князь, — попросила его Монахтина. — Не надо.
— И вот, — напористо продолжал Мышецкий, — прослышав о вашей болезни, я решил сразу же навестить вас, милая Конкордия Ивановна!
«А ты врунишка, — поймала его женщина. — А мы, оказывается, врем-то оба…»
Уренская Клеопатра легким постаныванием подтвердила, что ей действительно неможется.
— Что с вами? — спросил Сергей Яковлевич и пересел поближе к постели.
— Ах, князь… Такая боль, так душно!
Мышецкий приложил ко лбу женщины свою узкую белую ладонь.
— О! — сказал он, словно удивляясь. — Да у вас, кажется, сильный жар.
— Да, князь. Но ваша рука так прохладна, мне сразу стало легче.
— В таком случае, — любезно предложил Мышецкий, — я готов не снимать ее до тех пор, пока боль не пройдет вовсе…
Только что в этой комнате был один актер — женщина, теперь их было уже двое. Оба комедианта хорошо понимали, что находятся сейчас на подмостках, и честно разыгрывали свои роли.
Глаза женщины сияли:
— Князь… милый князь! — При этом она настойчиво соображала: «Что ему нужно?»
Мышецкий держал свою руку на голове Конкордии Ивановны, а Конкордия Ивановна держала свою руку на руке Мышецкого.
Союз — незримый и опасный — был между ними заключен.
— Ничего, мадам, — утешал Сергей Яковлевич, — сейчас все пройдет…
Впрочем, эти подмостки им скоро надоели, нетерпение Монахтиной было слишком велико (что хорошо понимал Мышецкий), и они оба спустились на грешную землю.
— Река еще не вскрылась, — сказал Сергей Яковлевич, — а первый эшелон уже подходит.
— И вы…
— И я не знаю, что делать!
Конкордия Ивановна скинула со лба полотенце и села в постели среди разбросанных подушек.
— Вам нужно выдержать испытание этой весны, — ответила она так же прямо и честно, и Мышецкий кивнул, соглашаясь. — Дальше вам будет легче, и тогда мы…
Она остановилась, проверяя, как он отнесется к этому рискованному «мы». Но князь не возражал.
— И тогда мы с вами, — закончила Монахтина уверенно, — будем в безопасности!
Мышецкий думал: «Вот, наверное, так она начинала и с моим покойным предшественником».
— Милая Конкордия Ивановна, — заговорил он снова, — я недавно видел, как упал мужик с крыши. Он летел вниз, но напротив моего окна тело его как бы замерло в полете. Я теперь часто вспоминаю этого мужика и… лечу, лечу, лечу! Где-то и я, прежде чем разбиться, остановлюсь на мгновение…
По наморщенному лобику Конкордии Ивановны вице-губернатор понял, что сейчас она усиленно вдумывается в его слова.
— Мне нужна ваша помощь, — заявил он открыто, и лоб женщины просветлел. — Вчера я посетил хлебные магазины…
Он улыбнулся и покрутил пенсне за шнурок, намотанный на палец. Конкордия Ивановна терпеливо выжидала.
— Мне показали запасы зерна, — договорил Мышецкий. — Это не зерно, а — дрянь, мусор. Все перегорело… Они думали, что я ничего не понимаю. Но на это хватило даже моих скромных познаний.
Конкордия Ивановна по-прежнему молчала, и это показалось Сергею Яковлевичу невыгодным в единоборстве с женщиной. Он решил вызвать ее на разговор.
— А вот Мелхисидек… — начал он.
Карий зрачок женщины заметно округлился.
— Мелхисидек, — повторил князь и замолчал. Надо было что-то отвечать.
— Да, — признала Монахтина, — преосвященный дорожит моей дружбой…
Пенсне продолжало кружиться и вспыхивало искоркой. Раз! — Мышецкий перехватил его на лету и плавным жестом поднес к переносице.
— Конкордия Ивановна, — сказал он, — мне известно, что для вас нет ничего невозможного в Уренской губернии…
— Вы мне льстите, князь! Я только слабая женщина.
— В этом-то ваша сила. И — не спорьте…
Ох, как она сейчас наслаждалась — даже затихла вся, собралась под одеялом в сладострастный комочек, а по всему телу ее пробегали какие-то стреляющие токи.
— А что бы вы хотели, князь? — не утерпела она. И тут же получила определенный ответ:
— Весь запас монастырского хлеба!
— Но я…
— Нет, не смеете отказать! — властно остановил ее Мышецкий. — Я знаю, что Мелхисидек скуп и жаден, но в его епархии очень богатые закрома. Мне он откажет, вам — никогда!
— Вы слишком уверены во мне, — растерялась Монахтина.
— Вы не откажете мне, а Мелхисидек не откажет вам!
— Но зачем вам столько хлеба?
— Мне нужен хлеб.
— Уж не собираетесь ли вы…
— Да, собираюсь! Положение в губернии ужасное. Северные уезды уже глодают кору деревьев. Снабжение переселенцев не налажено. Но мне нужен хлеб, — считайте, что лично мне, — чтобы пустить его под яровые… Иначе — мор!
Конкордия Ивановна затихла.
«Решает, сколько содрать с меня?» — подумал Мышецкий.
— Не знаю, — проговорила женщина, — согласится ли его преосвященство. Я попробую, но…
Смотря прямо на нее, Мышецкий диктовал ей свою волю. «Ну же! Что же ты медлишь? — грабь…»
— Но боюсь, что Мелхисидек потребует за это некоторых услуг…
— С вас или с меня?
— Боюсь, что с меня, — призналась хитрунья. Далее было уже не столь трудно.
— В таком случае, — ответил он, — вы вправе требовать услуг от меня…
Кажется, договор состоялся. Он ушел от Монахтиной, всю дорогу раздумывая: не допустил ли какой-либо ошибки?
«Может, — мелькнула мысль, — и мой предшественник начинал вот так же?..»
2
Он обрел деловитое спокойствие сразу же, как только ему доложили о подходе к Уренску первого эшелона.
— Хорошо, — сказал он, потирая руки. — А что султан Самсырбай? Есть какие-либо известия от него?
Нет, пояснили ему, степной властелин еще кочует где-то на раздолье предков и посланные гонцы не вернулись. Сергей Яковлевич приказал звонить на вокзал:
— Пусть приготовят губернаторскую дрезину. Я проедусь вдоль нового полотна…
Через полчаса он выехал из города. Мелькнули напоследок хилые мазанки уренских окраин, и дорога потянулась вдоль высокой зашлакованной насыпи. С гудением дрезина врезалась под стонущие фермы железного моста, пробежала верст двадцать плюгавым жидколесьем, пошли мелькать подталые бугры, в синеве неба стреляли быстрые ласточки.
Кое-где выступали из-под насыпи жилые землянки, над которыми болталось для просушки белье, бродили по крышам козы. Иногда — на звук дрезины — выбегала из землянки баба и, приложив ладонь к глазам, долго смотрела ей вслед.
— Будущие станции, — пояснил машинист. — Дорога-то молодая, у нашего генерала до всего руки не доходят…
Вскоре забелели в степи солдатские палатки, вышка артезианского колодца; на флагштоке хлопал флаг железнодорожного батальона; у привязей — среди шпал и бочек с мазутом — стыли рабочие верблюды. Где-то очень далеко, почти над грядою облаков, синели призрачные горы…
— Подожди меня здесь, — велел Сергей Яковлевич машинисту и, оставив дрезину, направился по зыбучему песку в сторону штабного вагончика, на котором мелом было начертано:
ГОСТИНИЦА «ИМПЕРИАЛ»
В этой «гостинице» как раз завтракало несколько инженеров-путейцев и офицеров, одетых в парусиновые куртки. Узнав, что перед ними уренский вице-губернатор, они встретили его приветливо:
— Чаю, князь, вместе с нами? Может — вина?
Молоденький прапорщик сказал ему:
— Не удивляйтесь, что мы вас так встречаем. Мы слышали о вас очень хорошие отзывы, князь!
— От кого же, юноша?
— От рабочих Уренского депо.
— Помилуйте! — удивился Сергей Яковлевич. — Я никогда не был в депо и не встречался с рабочими.
— Ну что ж, — отозвался прапорщик. — Они знают о вас… Простым людям всегда импонируют выступления против засилия бюрократии!
Мышецкий был несколько смущен.
— Я, — заявил он, — никогда умышленно не выступал против бюрократии, ибо, как это ни печально, но я сам вскормлен от ея чахлой груди. Я только преследовал дикость и беззаконие!
— Значит, — не унывал прапорщик, — у вас получилось это невольно… Садитесь с нами, князь!
Сергей Яковлевич отказался и спросил о генерале Аннинском. Ему сказали, что генерал живет в палатке под флагом. Мышецкий сразу нашел эту палатку, ничем не отличавшуюся от солдатской. Аннинский встретил его у входа, услужливо откинул край полога:
— Заходите, князь. Рад вас видеть…
Генерал сбросил с табурета сковородку, освободил место для гостя, а сам присел на разбросанные кошмы. Он был прост, грубоват, слегка печален, но бодр.
— Что Влахопулов — сбежал? — спросил Аннинский. — Ну, я так и знал… Впрочем, это к лучшему. Оглядитесь! Я вам не буду мешать… Живем просто. Больше баранина. Кумыс. Вот постреливаем иногда фазанов. Вино — мерзость…
Снаружи донесся мягкий топот копыт, и в палатку, пригнувшись, вошла рослая моложавая женщина с хлыстом в руке. Мышецкий знал генеральшу Аннинскую еще по Петербургу и почтительно приложился к ее загорелой руке, пахнущей лошадиным потом.
— Я проскакала сейчас верст десять, — сказала она. — Вы нисколько не изменились, князь… Женаты? А где расселились? Это недалеко от вокзала? Я к вам зайду, когда буду в городе. А сейчас давайте завтракать…
Мышецкий беседовал с Аннинским, а жена генерала с помощью денщика быстро приготовила завтрак. Ели, сидя на тех же кошмах, бродячий верблюд заглядывал внутрь палатки, и Мышецкий чувствовал себя очень уютно среди этих людей.
— Дальше, — говорил генерал, — поезжайте, князь, на замедленной скорости. Дорога еще слабая, на один костыль, шпалы кое-как. Гоним дорогу без оглядки…
Сергей Яковлевич спросил о еврейской деревне.
— Вам она встретится, — ответил Аннинский. — А дальше потянутся усадьбы немецких колонистов… У меня здесь спокойно, — продолжал генерал. — Унтера за десятников, каждый офицер отвечает за свой участок. Люди воодушевлены, мяса едят вдоволь, за своих солдат я ручаюсь. Хороший народ — из городских пролетариев. А вот там — дальше, в степи…
Аннинский замолчал и потянулся к луковице, нарезанной дольками. Мышецкий невольно задержал свое внимание на руках генерала. Грубые руки, в шрамах и трещинах, руки мастерового слесаря: зубила, напильники, клещи — им это знакомо.
Тогда много говорили в Петербурге об этом странном человеке. Окончив Пажеский корпус, Аннинский уехал сначала в Бельгию, где работал подмастерьем в депо, потом пересек океан и ездил в Мексике на поездах машинистом. Он вернулся в Россию, где его стали прочить на пост министра путей сообщения, но интриги (Аннинский участвовал в работе американских профсоюзов) сделали свое дело — теперь он здесь: ведет дорогу, ставшую дипломатическим нервом политики на Востоке, угрозой для колониальной Англии.
Генерал обстукал яйцо ложкой, отскорлупил его дочиста и протянул жене:
— На, Глашенька.
— В степи? — напомнил Мышецкий. — А что там дальше — вне сферы вашего влияния на дороге?
— Там, на сто двадцатой версте, — объяснил Аннинский, — проводит всю черную работу наемная голытьба. Русские, калмыки, текинцы, сарты, туркмены, есть даже китайцы. Дистанция отдаленная — на откупе у духанщиков. Расплата производится через рабочие книжки. Много злоупотреблений…
— Вы думаете, это может грозить последствиями?
— Безусловно! Масса в основе темная и совсем неорганизованная. А мне к осени надо вытянуть дорогу на Казир-Тушку, чтобы связать отдаленные гарнизоны…
Глафира Степановна Аннинская сунула Мышецкому на прощание узелок с едою, сказала:
— У евреев очень грязно, вы побрезгуете, а немцы ничего не дадут вам и даже не впустят в дом… Навещайте нас!
Сергей Яковлевич достиг еврейского поселения, расположенного в глубокой низине. Отсюда на сотни верст тянулся глинистый чернозем, годный для обильных всходов пшеницы и культурных злаков.
Судьба еврейской деревни была странной! Николай I решил на опыте убедиться — можно ли прикрепить евреев к земле? Но, заранее сомневаясь в успехах еврейского хлебопашества, он посадил рядом с ними по нескольку семей «образцовых немцев» (именно так они и названы в документах).
С тех пор сменилось несколько поколений, евреи вгрызлись в пустоши, обстроились домишками и синагогами, расплодились до невероятных пределов, а «образцовые немцы»… спились.
Факт, подтвержденный официальными сведениями!
Мышецкий встретился в деревне с еврейским старостой — «шульцем» Обреновичем, запыленным стариком в русских сапогах, но с длинными, внушавшими уважение пейсами. Толпа замурзанных ребятишек сопровождала вице-губернатора до дома старосты.
В начале разговора Мышецкий спросил «шульца»:
— Что вы можете сказать о землях, раскинутых далее к югу?
— Очень хорошие земли, — ответил старик. — Плохо только с водою: из колодцев часто выступает то соль, то нефть. Мы овцеводством не занимаемся, но немецкие колонисты, южнее нас, уже завезли холодильники и аппараты для чесания шерсти.
— Значит, — призадумался Мышецкий, — земли хорошие, но с водою неладно…
— Неподалеку, ваше сиятельство, — осторожно намекнул староста, — лежит пресное озеро Байкуль, вот сладкая земля!
Мышецкий спросил неуверенно:
— Вы уже отсеялись?
— Нет, — ответил «пгульц». — Мы живем здесь давно, но еще не доверяем своему опыту. Мы присматриваемся к русским хлеборобам — когда начинают сеять они.
— Выходит, они еще не начали?
— Они судят по черемухе и по мухам. Мы остерегаемся, — честно признался Обренович.
— Так… Ну а что с теми «образцовыми немцами»?
— Я очень извиняюсь перед вашим сиятельством…
— Ничего, говорите мне все, — разрешил Мышецкий.
— Я так думаю, — сказал Обренович, — что немцы способны к освоению земли, когда устроят под собой кусочек своей Германии… И обязательно — при дороге! На бездорожье немец бессилен. Машины и батрацкий труд — вот на этом они и богатеют!
— Вы, — строго наказал Сергей Яковлевич, — ни в коем случае не давайте людей из своей деревни колонистам.
— Мы, евреи, не дадим. Но, смотрите, чтобы немцы не соблазнили бедняков из русских деревень…
«Шульц» Обренович провожал высокого гостя до околицы.
— Как вы назвали то пресное озеро? — спросил Мышецкий.
— Байкуль, ваше сиятельство…
На выходе из деревни Сергея Яковлевича окружили старики. Дети их, внуки, племянники учились и служили в городе, и стариков волновало положение в губернии: попросту говоря, они боялись еврейских погромов, которые нет-нет да и вспыхивали в южных городах империи.
— Пока я в Уренске, — успокоил их Сергей Яковлевич, — никаких антииудейских выступлений я не позволю…
И жужжащая дрезина снова покатила дальше — на юг, где в уютных ложбинах белели хутора колонистов. Совсем внезапно, словно по волшебству, круто начинаясь, вдруг побежало рядом с насыпью хорошее шоссе под сверкающим асфальтом. Где-то вдалеке пропылил многосильный немецкий «Пишт»; в безутешный горизонт пустошей врезались мачты телефонной связи между колонистскими хуторами.
— Остановите, — сказал машинисту Мышецкий.
Он развернул хлопающую на ветру карту губернии. Вот не ожидал: участки под переселенцев, отмеченные рукою Кобзева, уже были захвачены немцами. И такая злость подкатила под самое сердце!
Только не знал он — кого винить? Султана или сенат? Или эту ужасную российскую халатность и никудышество?
Выпрыгивая из дрезины под насыпь, Сергей Яковлевич вдруг подумал: «Наверное, султан Самсырбай потому и прячется в степях, что рыльце-то у него сильно в пушку».
— Сейчас вернусь, — махнул он машинисту издалека.
Хутор встретил его молчанием. Громадные заборы, возведенные на каменной кладке, окружали немецкую латифундию. Но что особенно поразило Мышецкого, так это обилие техники: весь двор был заставлен машинами. Новенькими, сверкающими, готовыми ринуться на русскую степь и в несколько лет безжалостно высосать из нее все живые соки.
— Нам бы это, — подумал он вслух. — А то сколько веков уже — только руки да штаны, свисающие с дряблого зада…
Над калиткой красовалась медная дощечка: «Участок № 14. Герр Хорзингер» (конечно, по-немецки). Сергей Яковлевич долго звонил, и на этот звонок заливались где-то овчарки. Угрюмая девица провела его в дом. Через приоткрытую дверь вице-губернатор видел развешанные по стенам портреты Вильгельма, Бисмарка и Мольтке.
— Вынесите, фрейлин, попить, — вежливо попросил Мышецкий. — Я давно уже блуждаю по степи и рад добраться до жилья…
Дверь в комнаты захлопнулась перед самым его носом. Он постоял, оглядывая домовитую обстановку, пока к нему не вышел сам владелец хутора Хорзингер — рослый пожилой немец, чем-то похожий обличьем на предводителя буров Крюгера.
— Зачем вы приехали? — хмуро спросил он.
— Я вице-губернатор…
— Я это знаю. Но что вам нужно?
— Я вице-губернатор, — повторил Мышецкий (на русских это всегда действовало безотказно).
Хорзингер пожал плечами и пропустил его внутрь. Сергей Яковлевич шагнул за порог и обомлел: вдоль стен висели — ба! — знакомые все лица: император Николай II, министр земледелия Ермолов и министр финансов Витте. Причем, перевернутый впопыхах, его императорское величество еще чуть-чуть заметно покачивался на гвоздике.
— Извините за вторжение, — понимающе улыбнулся Мышецкий. — Но меня к вам загнала жажда. Только жажда!
Служанка открыла бутылку с добротным «мюншенером». Наполнила кружку. Герр Хорзингер по-хозяйски расселся.
— Встаньте, — тихо произнес Мышецкий.
— Что?
— Встать!.. Я не разрешал вам садиться в моем присутствии.
Колонист оторопело вскочил.
— Вот так и будете стоять, пока я здесь! Это вам не Германия, и здесь вы не хозяин…
Сергей Яковлевич с удовольствием отхлебнул пива:
— Сколько имеете русских батраков?
— Семнадцать, герр… герр…
— Вице-губернатор, — подчеркнул Мышецкий, — советую помнить об этом. Извольте разговаривать по-русски. Ах, не можете?.. Когда вы наняли батраков?
— В конце прошлого месяца. Поверьте, господин губернатор, что в моей усадьбе они пользуются такими благами, каких не могли бы иметь у себя… Даже мой хлев кажется им раем!
— В это я верю… А сколько вы платили за десятину земли?
— Не знаю.
— То есть, — возмутился Сергей Яковлевич, — как это вы не знаете? Вы, собственник надела, не знаете, во что он вам обошелся?
Колонист вынужден был признаться:
— Дело в том, что перед отправлением в Россию меня вызвали в министерство…
— Какое министерство?
— Министерство имперских колоний…
— Вот как! Ну, и что же?
— И предложили во владение русскую землю…
— С целью?
— С целью насаждения цивилизации…
— Но министерство-то — колонизации, а не цивилизации?
— Я прибыл сюда как друг.
— Верно! — согласился Мышецкий. — Семнадцать друзей вы уже нашли для себя и поселили их в хлеву… Так? Ну а расчет за земельный надел?
— Расчет производится помимо меня!
Сергей Яковлевич долго сидел молча.
— Вы прибыли с семейством? — спросил, наконец.
— Безусловно.
— Сколько лет вашим сыновьям?
— Девятнадцать и двадцать два.
— Превосходно! — Мышецкий поднялся из-за стола и перевернул портретик Николая обратно на Вильгельма. — Осенью пусть готовятся: они пойдут на военную службу…
— Это невозможно, — произнес немец со слезами в голосе. — Они германские подданные, им надо ехать служить в Саксонию кайзеру…
Сергей Яковлевич и сам понимал, что это «невозможно», но злость его была велика, и он просто наорал на немца:
— По-моему, невозможно другое! Жить хлебом одной земли, а служить оружием другой… Кстати, — спросил он спокойнее, — кто проводил нарезку участков?
— Для этого приезжал Паскаль…
— Вас провели! — Мышецкого замутило от подлости. — Паскаль не имеет к земле никакого отношения.
Герр Хорзингер совсем раскис (в этот момент он пожалел, что поехал колонизировать Россию, а не Африку).
— Боже мой, — прошептал он, — какая ужасная страна… Какие злые люди!
— А где вы брали зерно под запашку?
— Мы получили его с губернских складов. Господин Паскаль, — замялся вдруг немец. — Но… может, он и к зерну не имеет отношения?
— Нет, к зерну-то он имел прямое отношение! Благодарю за пиво: оно действительно очень хорошее…
Прямо из степи он отправился на дачу к «болящему» Влахопулову. Говорил, что это преступно нарезать степные участки для колонистов, что это стыдно перед Европой и русской общественностью, что это кабала и прочее.
Симон Гераклович слушал его, слушал, потом глянул на Мышецкого оловянными глазами:
— Послушайте, князь, а вам-то какое дело до этого?.. А?
Тогда Мышецкий кинулся к губернскому жандарму. Сказал, что надобно открыть судебное дело против титулярного советника в отставке Осипа Паскаля, который…
— Минутку! — придержал его Сущев-Ракуса. — На основании чего собираетесь вы привлечь Паскаля к суду?
— Но, как состоящий по инспекции продовольствия, он не только сгноил зерно в хлебных магазинах! Он, подлец, еще и разбазарил его для немецких колонистов. И как раз тогда, когда в губернии мужики пухнут с голоду…
Аристид Карпович возразил спокойно:
— Паскаль не виновен. Да, не виновен… Ибо выдать под яровые зерно (причем, отборное — белотурку) распорядился не кто иной, как сенатор Мясоедов, ревизовавший губернию.
Это был сильный удар, но Мышецкий выпрямился.
— Тогда, — ответил с ожесточением, — пусть передохнут мужики в северных уездах, но я поставлю на своем: я запашу и засею пустоши на юге губернии!
В ответ тонко усмехнулся всепонимающий жандарм.
— К чему угрозы? — спросил он деликатно. — Дорогой Сергей Яковлевич, вы же совсем не желаете, чтобы мужики дохли… И вы уже просили Мелхисидека открыть закрома.
— А вы уже знаете?
— Конечно.
— Я был вынужден сделать это, но расплачиваться…
— Да, да! Конкордия Ивановна пока расплатится натурой, но, смотрите, как бы и вам не пришлось платить ей тем же!
— Вы думаете?
— Не огорчайтесь, князь. Госпожа Монахтина — женщина деловая. Идите спокойно домой. Там уже приготовлена для вас петелька — только просуньте в нее голову, и хлеб вам будет!..
Так и случилось. Сергей Яковлевич вернулся домой, где его поджидала записочка от Конкордии Ивановны:
«Милый князь, я была у преосвященного. Хлеб у вас будет. Взамен архиепископ просит на 20 лет в аренду под монастырские доходы пресное озеро Байкуль со всеми рыбными тонями и покосами вокруг него. Завтра утром я жду вас, князь, у себя.
Всегда ваша К. И.».Об этом озере говорил и еврейский «шульц». Сергей Яковлевич раскатал карту и нашел на ней глубокую полоску озера Байкуль — окрестности этого водоема были едва ли не самым лакомым куском в Уренской губернии.
— Ах ты старый сластена! — сказал он. — Тебе захотелось копченой рыбки?..
Он снова взял записку и повертел ее в руках.
Не верилось: эта женщина ничего для себя не просила.
Так что с петлей жандарм поторопился!
3
Утром его навестил на дому Кобзев.
— Прибыли первые три тысячи, — сказал он.
— Река вскрылась?
— Нет. Но старожилы утверждают, что лед скоро тронется… Вы поедете со мною на Свищево поле?
Сергей Яковлевич состроил гримасу:
— Сегодня нет. Ну их… еще насмотрюсь!
Он велел подать второй прибор к завтраку (последнее время Мышецкий кормился отдельно от семейства, чтобы не засиживаться за столом в пустопорожних разговорах).
— Я вчера выезжал в степь, — поделился он. — И посетил хутора колонистов.
— Какое же вынесли вы впечатление от немцев?
— Немцы как немцы. Ничего особенного… Но, поймите меня верно, Иван Степанович: я ощутил вдруг в них какую-то скрытую угрозу.
— Угрозу? Но — для кого?
— Для себя, для вас. Для русского мужика, вообще — для России… Честно говоря, у меня даже опустились руки! Это не просто хутора, это форты, способные выдержать затяжную осаду… Кузены моей жены выписывают одну берлинскую газетенку! Вот я хочу показать вам, что пишут немцы о наших пустующих землях…
Он дал прочесть Кобзеву статейку, в которой было написано черным по белому следующее:
«Интерес нашей страны уже давно обращен на внутреннюю колонизацию мало населенных местностей, а потому наши взгляды с особенным интересом обращены на Русское государство, которое в настоящее время в гораздо большем масштабе начинает заниматься внутренней колонизацией. Что же останется для наших немцев?.. Надо спешить. Будущая судьба европейской культуры покоится на наших плечах, новое устройство Европы под германской гегемонией основано на организованном и культурном труде…»
— Жутковато, — согласился Иван Степанович. — Но уренских колонизаторов возьмет под свою защиту предводитель дворянства Атрыганьев, и вам будет не побороть их.
— Что вы! — засмеялся Мышецкий. — Господин Атрыганьев первый и забил тревогу… Он как раз на моей стороне!
— Возможно, — ответил Кобзев, — но только до тех пор, пока эти немцы не вступят в его Союз истинно русских людей.
— Это непостижимо, — возразил Сергей Яковлевич. — Немцы и вдруг… истинно русские? А где же квас, аршины, сапоги бутылкой и редька? Атрыганьев не согласится!
— Вам виднее, — скромно уклонился от разговора Кобзев. Он с аппетитом мазал рыжее масло на горячий хлеб. Сергей Яковлевич очистил для себя ярко-красный, будто насыщенный кровью, «королек», нюхнул пахучую мякоть.
— По-моему, — эти апельсины, — сказал он, — спринцуют фуксином. Надо предупредить Борисяка, чтобы проследил…
— Да, к слову! — вспомнил он. — Что у вас, Иван Степанович, может быть общего с этим человеком? Я имею в виду Борисяка, конечно!
Кобзев неопределенно пожал плечами:
— Борисяк, — человек мыслящий и этим меня привлекающий. Но, — добавил он, — я не обязан давать вам отчет, князь, в своих знакомствах.
— Вы напрасно сердитесь. Оставим тогда это… Некоторое время они завтракали молча, потом Кобзев спросил:
— Скажите, Сергей Яковлевич, откровенно: вы еще не успели остыть от своих планов?
— Я честный человек, — ответил Мышецкий, устыдившись.
— Влахопулов ведь тоже честный, — заметил Иван Степанович. — Честнее многих в губернии… Но переселенцев он, однако, готов затравить собаками!
Удивительно, что Кобзев угадал его настроение. Сейчас, когда стали подходить первые эшелоны и надо было не мечтать, а сразу браться за дело, — появилась некоторая растерянность.
Правда, людей жалко. Даже очень жалко, — оттого-то и боязно идти на Свищево поле, глядеть в тоскливые глаза ребятишек, выслушивать вопли слезливых баб…
— Почему вы молчите? — спросил Кобзев с тревогой.
— Быть по сему, — ответил Мышецкий. — Чем они будут пахать — я не знаю. Хоть на бабах!
— На бабах и будут, наверное, — подтвердил Кобзев.
— Но земли дам… Вчера я обратил внимание: сплошь тянется жирный пласт. Так и уходит вдаль. Но от полотна дороги придется отступить, — там уже сидят немцы!
— А… Байкуль? — намекнул Иван Степанович.
Мышецкий отошел к окну, раскурил первую за день папиросу, выдохнул дым на муху, ожившую под стеклом на солнышке. Вскрывать всю хитрую подоплеку этого дела ему не хотелось, и он ответил просто:
— Байкуль уже отдан под монастырские доходы…
Далее они продолжали разговор на улице.
— Я понимаю ваши добрые желания, — предупредил Кобзев. — Однако… не устрашат ли вас осложнения с министерством Ермолова?
— Нет. Я рассчитываю на поддержку…
Хотел сказать: «сената», но вовремя сдержался, вспомнив о Мясоедове, и нервно закончил:
— Должны же быть на Руси честные люди, которые поймут и оценят меня!
Иван Степанович кликнул извозчика, чтобы ехать на Свищево поле, и на прощание напомнил:
— Не забывайте о султане!
— Султан у меня… знаете где? — Мышецкий вытянул пальцы и свел их в кулак, сверкнувший перстнем. — Вот вам султан! Этот сиятельный спекулянт только пукнет…
Прибыв на службу, Сергей Яковлевич сразу же полюбопытствовал относительно Влахопулова:
— От его превосходительства ничего не было?
— Нет. Симон Гераклович на даче.
— Ладно. Может, это и к лучшему…
Пора было приступать к делу. Он велел закрыть в кабинет двери, скинул мундир, засучил рукава и, протерев пенсне, кинулся — как голодный на еду — на ворох бумаг, подсунутых ему на подпись.
Итак, вдова Суплякова просит обратить внимание на ее племянников… Роспись — как один крючок, и угол бумаги раздирается наискосок. Бумага летит направо: это значит «возвращено с наддранием». Акцизный чиновник в отставке Пестряков знает способ, как победить Англию, — тоже с «наддранием». Девица Альбомова сообщает о себе биографические сведения и спрашивает, как жить ей далее. С «наддранием»: так ей жить, дуре! Мещанин Сурядов изобрел жидкость, которая, впитавшись в дерево, делает его несгораемым.
«Это — налево, дельное…»
Доносы… жалобы… проекты!
— На сегодня хватит. — Сергей Яковлевич снова натянул мундир и позвал Огурцова.
— Что в думе? — спросил он. — На какой час там назначено собрание сельских чинов?
— Если не ошибаюсь, уже началось, ваше сиятельство. Не смел напомнить…
Мышецкий попал на «вермишель» (так называлась тогда область побочных вопросов). В зале думы было достаточно тесновато, и князь решил остаться в дверях, чтобы иметь возможность курить. Отсюда он все видел и все слышал.
Иногда ему было просто скучно выслушивать непонятные разговоры о досках в три дюйма или о струе воды толщиной в палец, и тогда Сергей Яковлевич прохаживался по коридору думы, размышляя о своем — отвлеченном.
Чей-то голос привлек его внимание: речь шла о хлебе.
Он отбросил папиросу и протиснулся к двери. Обсуждался вопрос о недопущении — через полицию — торговли хлебом, явно непригодным в пищу. Председатель собрания Бровитинов демонстрировал образцы хлебных изделий, с которыми Мышецкий был уже хорошо знаком через Чиколини.
— Господа, — сказал Боровитинов, — этта… этта… Черт знает, что этта!
Из первых рядов собрания поднялась импозантная фигура предводителя дворянства. Атрыганьев поводил над собой набалдашником трости, призывая людей к вниманию.
— Я удивляюсь вам, господа! — начал он, повернувшись лицом в глубину зала. (Мышецкого он не заметил.) Двести лет, если не больше, русский крестьянин ест весной именно такой хлеб. Квашеный бурак с макухой, конечно же, не представляет собой деликатеса. Я бы не стал его есть! Вот, я вижу, здесь улыбается господин Иконников, — он, наверное, тоже не стал бы есть макуху… Но я, господа, пробовал в своем Золотишном, имении всем вам известном, проводить опыты. Я давал мужикам белую булку. И что же? Были они сыты, вы думаете? Нет…
Атрыганьев передал кому-то свою трость и цилиндр, уверенно поднялся на авансцену.
— Дайте-ка мне этот… хлеб, — сказал он. Боровитинов отломил туго скрипнувший кусок суррогата.
Атрыганьев поднес к нему зажженную спичку, и хлеб вдруг ярко вспыхнул, загорелся с треском — как факел, коптя и брызгаясь искрами.
— Нет нужды, — говорил предводитель, — доказывать вам, что этот хлеб не без примесей. Но мужики едят его, и заострять внимание присутствующих здесь сельских представителей на недостатках хлеба нет смысла, господа! У нас на очереди более важный вопрос: когда же от конки мы перейдем к самому прогрессивному виду транспорта — трамваю?..
Борис Николаевич не успел погасить кусок хлеба, когда из рядов сельских представителей выступила фигура какого-то мужичонки.
— Кабы и мне! — попросил он, явно робея.
Мышецкий вытянул шею, заинтересованный. Мужика пытались оттащить обратно, но он все тянул и тянул к Боровитинову свою жилистую руку:
— Дозвольте? Ваше… дозвольте?
Ему «дозволили». Не зная, как правильно встать перед собранием, мужик повернулся к залу спиной, чтобы видеть догорающий факел в руке Атрыганьева.
— Ясно горит! — выкрикнул он. — Быдто в аду горит… Хлебушко-то. И верно то, господин хороший, што не под зуб нам булки с изюмом! Куды-ы нам…
Голос мужика порой срывался на тонкий визг, и Мышецкий иногда не мог расслышать его слов. Но зато хорошо понял, что в Мглинском и Курбатовском уездах губернии (самых населенных) скоро не будет и такого хлеба.
Мужик плачуще бормотал о какой-то кобыле, о каких-то вениках, но суть его речи могли разобрать, очевидно, только близко сидевшие к нему.
Зато под конец оратор обернулся к собранию лицом.
— Митяй-то помер! — сказал мужик просветленно, словно завидуя покойнику. — А уж куды как был крепчушший… Не чета нам с вами! А все отчего, я так полагаю? От евтого фитиля, стало быть. Потому как и человек горит легко. Митяй-то — горд был. А вот, к примеру, Никишка Серапионов! Так он, бедный, до того измаялся с голодухи, что свою шапку овчинную съел…
И собрание грянуло хохотом. Смеялись гласные, тряслись животами купцы всех трех гильдий, тоненько взвизгивала канцелярская барышня.
— Шапку съел, — повторяли кругом. — Овчинную… Оно и понятно: великий пост был! Вот он и разговелся. Шапочкой-то, сердешный…
Сергей Яковлевич был возмущен. Рядом с ним заливался какой-то регистратор, и тогда Мышецкий — в злости — вытянул руку и взял регистратора прямо за скользкое, жирное ухо.
— Грешно, — сказал князь, — и стыдно, милостивый государь! Мужик плачет, а мы забаве радуемся… Ей-ей, не умны мы!
Сергей Яковлевич вышел в коридор, дождался мужика, всхлипывавшего от обиды.
— Ты, насколько я понял, из Мглинского уезда будешь?
— Точно, сударь, мглинские будем.
— Вот что… Ты уезжай отсюда, тебе здесь нечего делать. А приедешь домой, скажи односельчанам, что разговаривал с самим губернатором… Со мною, то есть! Понял?
— Ыгы, — вроде не поверил мужик.
— А завтра, — продолжал Мышецкий, — я открою для вашего уезда хлебные магазины, чтобы вы могли сеять…
Мужик снова всхлипнул и, оттопырив губы, стал ловить руку Мышецкого.
— Оставь, братец! — брезгливо отодвинулся вице-губернатор. — В магазинах — труха, но кое-что вы сможете еще выбрать оттуда… Ступай!
Он вернулся в присутствие, где его поджидал Сущев-Ракуса.
— День добрый, полковник! Я задержался… был в думе. Один мужик шапку съел с голода. И смешно и стыдно!
Жандарм отреагировал слабо: только палец руки его, положенной на эфес, слегка дрогнул.
— Ерунда! — ответил не сразу. — Урожай выпадет, так они винище курят из хлеба бочками, на базар возами везут, граммофоны себе покупают… Откуда же быть у них хлебу?
Мышецкий промолчал, и полковник доложил:
— Могу поздравить, Сергей Яковлевич: социалист Виктор Штромберг (указанные приметы подтвердились) вчера прибыл в Уренск и остановился в номерах вдовы Супляковой.
— Хорошо, Аристид Карпович. Вы установили за ним наблюдение?
— Ну, князь, — ответил жандарм, — этому учить не нужно. Он еще на перрон не вылез, как я уже двух филерков прицепил ему на хлястик. Каждый вздох слышу…
Сергей Яковлевич был сильно озабочен сегодня.
— Так дальше нельзя, — признался он. — Пора обратиться к российской общественности.
Жандарм улыбнулся, и эта улыбка не понравилась Мышецкому:
— Чему вы потешаетесь, Аристид Карпович?
— Смешно… Где же эта наша общественность? — спросил Сущев-Ракуса. — Покажите вы мне ее! Не-ет, милый князь. Каждый сидит в своей щели, ест свою селедку и пилит на чем может: один на пианинах, а другой на гармошке. Но единого оркестра наша общественность не составит!
Громыхнув саблей, полковник подсел ближе, спросил с участием:
— Гнетет-то вас что?
— Надобно изыскивать какие-то дополнительные средства, — ответил Мышецкий, снимая пенсне. — Подскажите, если можете, как опытный человек, из каких статей я могу извлечь нужную сумму?
Сущев-Ракуса спросил тихонечко:
— А сколько вам требуется, Сергей Яковлевич?
— Ну, хотя бы тысяч десять… для начала.
— Так они же у вас в кармане.
— Что это значит? — вскинулся Мышецкий.
И полковник спокойно и обстоятельно рассказал, что в Уренской губернии испокон веку заведен порядок: встречать каждого начальника денежным подношением, собранным по подписке «для известных целей».
— И для вас, — закончил полковник, — тоже собрали.
— Поверьте, Аристид Карпович, что я не брал никаких подношений. Мое отношение к взятке вам известно!
— Знаю, — ответил Сущев-Ракуса. — Вам и не поднесли их, ибо не успели. Вы, аки буйвол, сразу накинулись на людишек-то и давай их — рогами, рогами…
Жандарм встал, натянул фуражку:
— Если не пропили еще всем миром, то денежки лежат. Раздавать-то их жертвователям обратно — волокитно и кляузно! Позвольте откланяться, Сергей Яковлевич?..
Огурцов, которого Мышецкий спросил о деньгах, даже расцвел от удовольствия. Выскочил из кабинета, и вице-губернатор услышал за дверью радостные возгласы чиновников:
— Неужто взял?.. Берет, берет… Взял, господа, взял! А мы-то, грешные, дурственно о нем думали…
Вместе с деньгами на столе Мышецкого оказался и подписной лист, в котором первым значился Паскаль (щедрость этого прохиндея простиралась до пятнадцати рублей).
— А всего здесь сколько? — обрадованно спросил Сергей Яковлевич.
— Одиннадцать тысяч, сами изволите видеть. И двести сорок шесть рубликов с копейками! На первое обзаведение, — бормотал Огурцов, — дрова опять-таки, представительство…
— Спасибо, господа! — И Мышецкий жестом хапуги загреб все деньги в ящик своего стола; щелкнул ключик.
В углу подписного листа он наложил резолюцию: «В губернскую типографию. Набрать в колонку, вслед за моим сообщением. Князь Мышецкий».
На следующий день в «Уренских губернских ведомостях», оттиснутая крупным шрифтом, появилась заметка:
«Сим объявляется, что деньги, собранные по подписке среди обывателей города для известных целей незадолго до моего прибытия в губернию, будут употреблены мною для нужд поселян, особо потерпевших от бескормицы, а также для пособия переселяющимся. Выражая искреннюю благодарность всем лицам, участвовавшим в подписке, впредь я запрещаю какие бы то ни было денежные сборы в пользу частных лиц».
Подписано: «Князь Мышецкий».
И на другой день жандарм выразил свое недоумение.
— Простите, князь, но, по сути дела, для каких же целей вам эти деньги?
— Я же объяснил через газету.
— Но этого никто не понял и не поймет!
— Я что-нибудь построю, — мечтательно сказал Мышецкий.
4
День начался как обычно:
— Султан Самсырбай прибыл?
— Нет.
— Река вскрылась?
— Нет.
— Губернатор в город не возвращался?
— Нет.
— Сколько же теперь прибыло переселенцев?
— Всего шестнадцать с половиною тысяч.
— Ладно. Без працы не бенды кололацы… Едем!
Сергей Яковлевич нарочно не выезжал эти дни на Свищево поле, поджидая правительственных чиновников из Казани, ведающих вопросами переселения. И вот — дождался…
«Лучше бы эти господа и совсем не приезжали!»
Первым делом чиновники заняли, как это ни странно, под свою канцелярию «холерный барак», приготовленный на Свищевом поле на случай эпидемии. Потом они закупили ящики с вином и закусками, взяли в Уренске десять девок посмазливее, и… канцелярия заработала!
Кончилась вся эта эпопея весьма печально: в этом же холерном бараке холера и объявилась. Таким образом, завезли заразу в Уренскую губернию даже не переселенцы, а сами чиновники. Где они ее подцепили — черт их знает! Во всяком случае Борисяк уже не впустил их (осклизлых от распутства и пьянства) из барака, в котором они были и заколочены вместе с веселыми девицами.
А вскоре на погосте выросли и новые кресты…
Вот с такими-то впечатлениями и подъезжал Сергей Яковлевич к Свищеву полю. Теперь он был даже согласен с Влахопуловым. Кабак и церковь? «Нет, судари мои, ни кабака вам, ни церкви». Пусть поджидают вскрытия реки лишь в пределах отведенной им площади Свищева поля…
Чиколини совсем сдал за эти дни: шагал навстречу по обочинке и даже качался от усталости.
Мышецкий окликнул его:
— Бруно Иванович! Что там эти негодяи чиновники?
— Да девки еще держатся, а чиновники… двух уже вынесли.
— Мерзавцы! — не сдержался Мышецкий. — Мы на этом гноище и то сумели сдержать холеру…
— Слава те, господи, — перекрестился Чиколини
— Ениколопов там?
— Да, ваше сиятельство. Говорит, что в Астрахани тоже была вспышка. Только хуже — чумная!
— Идите спать, Бруно Иванович. Смотреть на вас страшно… Князь покатил дальше. Коляску, тряхнув на ухабе, вынесло на бугор, и впереди открылось Свищево поле.
— Ая-яй! — сказал Мышецкий в изумлении. — Боже мой, что делается на белом свете…
Издали ему показалось, что вся Россия сдвинулась с насиженных мест и рассыпалась по этому полю. Сплошной гам от множества тысяч голосов нависал над этой пестрой икрой людских голов.
Сергей Яковлевич едва прикоснулся к толпе с краю, как она, эта толпа, сразу же — цепко и властно — всосала его в себя, закружила в своем бессмысленном хороводе, впилась в лицо ему тысячью глаз и требовательно заорала в самые уши:
— Отправляй!..
Сергей Яковлевич ошалел от этого натиска. Загораживаясь руками, старался пробиться через плотную лавину человеческих тел. Кого здесь только не было! Молодые и совсем дряхлые, молодожены и влюбленные, нищие и степенные, — все они сейчас были озабочены одним:
— Дальше! Везите дальше… Чего ждем-то?
На помощь пришел спасительный Борисяк. Он стал грубо расшвыривать переселенцев в разные стороны.
— Отойди! — кричал в запале. — Прочь, бабы… Осади, осади! Куда я вас отправлю? Ты что — дурак? Лед еще на реке, пароход не пришел…
Схватив Мышецкого за руку, Борисяк вытащил князя из толпы с каким-то щелканьем — словно пробку из узкого горлышка. Сергей Яковлевич невольно оглянулся назад: что-то он оставил в толпе, но что — сразу не разобрать.
«Кажется, каблук?» Князь задрал ногу:
— Ну да! Конечно, каблук…
За вкопанным в землю столом, возле стены холерного барака, сидел Иван Степанович Кобзев, а рядом неприступной белой скалой гордо возвышался Ениколопов в просторном санитарном балахоне.
Мышецкий подошел к ним, присел за стол, озираясь.
— Что же будет? — сказал он. — Ведь не сегодня-завтра Казань пригонит еще столько… Куда их деть?
Ениколопов повел вокруг себя папиросой, как полководец пред полем гигантской битвы.
— Утрамбуются, — ответил небрежно, с ленцой в голосе…
Теперь, отойдя на расстояние, Сергей Яковлевич уже спокойнее оглядел взбаламученное море людей. Отсюда можно было различить тряпье, развешанное на шестах; крытые тесом будки нужников; длинные очереди возле них. Повсюду слышался плач детей. Из-за барака доносился густой дух щей и каши (варился обед для очередной партии).
Иван Степанович незаметно отвлек Мышецкого в сторонку.
— Слушайте, князь, — сказал он, — вам не кажется, что вы допустили большую ошибку…
— Ошибку? В чем?
— Эти странные деньги, о которых вы дали публикацию в «Ведомостях», переданы вами в фонд «императора Александра Третьего»?
— Именно так. Но этот фонд открыт непосредственно для нужд всех переселяющихся… В чем же ошибка?
Кобзев недовольно махнул рукой.
— Вы бы хоть посоветовались, — сказал он. — Александровский фонд занимается исключительно строительством храмов и передвижных вагонов-церквей на рельсах. Для переселенцев — да, согласен. Но… вот теперь и попробуйте вырвать эти деньги обратно на доски, на плуги и бурение колодцев!
Сергей Яковлевич несколько растерялся:
— Да, это так, но… Я ведь всегда могу объяснить, что эти деньги мои. Лично мои!
Кобзев смотрел на него как-то с сожалением:
— И, таким образом, вы распишетесь во взятке?..
Мышецкий выругался и отошел к Ениколопову:
— Вадим Аркадьевич, как у вас дела?
— Жду студентов из Казани.
— Понимаю — одному трудно.
— Две руки, князь.
— Сколько у вас человек в карантине?
— Сто шестнадцать.
— Сами пришли?
— Что вы говорите, князь! — изумился Ениколопов. — Я вырвал их из этой толпы с мясом и кровью. Эти скоты обуяны только одной мечтой: поскорее бежать дальше…
— Их можно понять, — вступился Борисяк. — Вы бы на их месте развили еще не такую прыть!
— А ты помалкивай… фельдшер коровий!
— Господа, — сказал Кобзев, — вы опять? Прекратите.
— Хотя бы ради меня, — добавил Мышецкий. Ениколопов что-то уронил на землю и нагнулся: в задней части его брюк, скрытые под балахоном, проступили очертания пистолета. «Вот где он таскает его», — машинально подумал Мышецкий и тронул за рукав Борисяка:
— Савва Кириллыч, а что это за тряпка болтается там?
— Флаг, — пояснил инспектор. — Это едущие на томские земли, вот и держатся скопом. А там, левее, тобольская партия. Челябские отгородились телегами…
— Как вы можете разбираться в этой немыслимой свалке? — невольно восхитился Сергей Яковлевич.
— Скоро и вы разберетесь… — ответил Борисяк угрюмо. Покидая Свищево поле, Мышецкий задержался перед Ениколоповым, спросил со всей любезностью:
— Вадим Аркадьевич, как вы лечите явно больных?
— Я не даю им убежать из барака — в этом и заключается мой испытанный метод!
— Однако же…
— Да, — резко ответил врач, — я знаю, что существуют теплые промывания танином. Но клизмами ведает господин Борисяк, пусть он вам и расскажет…
«Отчего у них такая ненависть?» — раздумывал Мышецкий, возвращаясь в город. На окраине он еще нагнал Чиколини, шагавшего по обочине:
— Бруно Иванович, садитесь — подвезу! Полицмейстер чуть не расплакался от избытка благодарности:
— О, вот спасибо вам, князь, вот спасибо… А то ведь, знаете, прямо ноги отваливаются. Туда-сюда — целый божинный день, как собака худая!
— А где же ваши лошади?
— Да, понимаете ли, князь, Влахопулов моду завел: дорогу перед своей дачей поливать от пыли. Вот и гоняет лошадей с пожарным насосом… То ли дело было в Липецке! Как вспомню — душа обмирает. Вот уж городок хороший. А обыватели — одно удовольствие. Бывало, иду по улице, так, почитай, из каждого окошка меня окликают, зовут чай с медом пить!
Коляску сильно встряхнуло. Мышецкий обхватил полицмейстера за спину и, чтобы не слышал кучер, спросил на ухо:
— Как в банке?
Чиколини был очень растроган губернаторским объятием.
— Завтра, наверное, — ответил он, также на ухо. — Ежели угодно, ваше сиятельство, так позову вас.
— А вы будете там?
— Этим и кормлюсь, ваше сиятельство…
Грязь на дороге уже подсохла, образовав острые твердые бугры, среди которых торчали потерянные галоши. Какой-то неопрятный старик, обитатель Петуховки или Обираловки, с мешком за плечами, выковыривал эти галоши палкой из выбоин: всяк человек на Руси чем может, тем и кормится!
— Надо бы взяться и за мостовые, — рассудил Сергей Яковлевич. — Пора уже, пора…
Эта мысль — взяться с ходу за благоустройство города — ему понравилась, и Мышецкий сразу же вызвал к себе Ползищева — губернского инженера и архитектора.
Очень был почтительный господин: выслушал губернатора с таким похвальным усердием, что чуть не лопнул тут же, в кабинете, силясь охватить весь замысел.
— Накажите в казенную палату, — скороговоркой произнес Мышецкий, — заготовить оценочную стоимость частных зданий и составьте схему протяженности мостовых перед ними… Домовладелец впредь будет обязан отвечать за состояние мостовой перед своим жилищем. Ясно?
«Поклонник Ренессанса» (губернская больница в блямбах и завитухах была его творением) кое-как освоил приказание и явно приуныл.
— А не лучше ли, ваше сиятельство, иметь дело с подрядчиками через думу? — предложил Ползищев. — Вопрос о мостовых в нашем Уренске самый болезненный, ибо по мостовым все ходят, но никто не считает мостовую своей собственностью.
Сергея Яковлевича это возражение не устраивало, и он выслал архитектора из кабинета. Огурцов, однако, вступился за уренского Палладио:
— Ваше сиятельство, а ведь он прав! Надо бы через подрядчиков…
— Жулики! — ответил Мышецкий, знакомый с миром подрядчиков более по русской обличительной литературе. — Знаю я их, нечестивцев. Набьют камень к камню, деньги получат, а под осень все расползется…
Огурцов же, напротив, исходил не от литературы, а от самой печальной русской действительности.
— Разве же так делают, ваше сиятельство? — сказал он с упреком. — Кто же платит подрядчикам деньги сразу? Дождутся дождей по осени, коли мостовая жива — тогда и платят.
— Ладно, — отозвался Мышецкий. — Колесо уже закрутилось. Не будем его останавливать…
В этот день Сергей Яковлевич, чтобы отвлечься от событий и служебных неурядиц, впервые ужинал в ресторане «Аквариум».
Неподалеку от него сидел рыжеватый человек высокого роста: гладко выбритое лицо его было отменно спокойно. Он поднял над головой длинный указательный палец и сказал официанту сиплым голосом:
— Еще бутылку, и — все! пора шабашить…
Сиплый голос довершал облик этого человека, и Мышецкий сразу догадался: «Вот он — Виктор Штромберг, прибывший недавно в губернию!»
Их глаза встретились, и Штромберг выдержал на себе иронический взгляд вице-губернатора.
— Ваше здоровье, — вдруг заявил он с легкой издевкой и даже поклонился, как доброму знакомцу.
Сергей Яковлевич обыскал глазами весь зал ресторана, пытаясь обнаружить хоть одного филера. Но… нет: сидела лишь чистая приятная публика, про которую такого никогда не подумаешь.
И князь был вынужден признать, что дело политического сыска поставлено Сущевым-Ракусой в губернии преотлично.
Только — совсем неожиданно — шевельнулась под черепом одна мыслишка: «А может, филеров и быть не может? Может, этот Штромберг зачем-то нужен жандарму?..»
В дверях ресторана показалась парочка: Монахтина с Ениколоповым, и Мышецкий невольно залюбовался ими — слов нет, и женщина и мужчина были красивы, свободно и гордо несли они свои нарядные одежды.
Конкордия Ивановна мимоходом успела шепнуть:
— Что мне сказать Мелхисидеку, князь?
— На днях я дам определенный ответ в отношении этого озера. Но не торопите меня с Байкулем… Прежде я должен повидать султана Самсырбая!
Около полуночи Мышецкого разбудил звонок домашнего телефона. Просунув ноги в туфли, расшитые бисером (подарок заботливой Алисы), он спустился вниз — к трубке телефона.
— У аппарата — вице-губернатор!
— Извините, ваше сиятельство, — сообщили ему с пристани, — но вы сами просили обрадовать вас в любое время…
— Лед?
— Да, лед тронулся. Река пошла!
— Великолепно. Берегите баржи ото льда. Самое главное — баржи…
Он постоял возле открытого окна, прислушиваясь к шуму ледохода. «Как это удачно!» — думал, взволнованный. И вдруг опять его позвали к телефону: на этот раз звонил командир казачьей сотни линейной службы.
— Это вы, князь? Есаул Горышин… Гонцы, посланные вами в степь, только что вернулись!
— А что — султан?
— Завтра султан будет в городе…
И всю-то ночь река ломала ледяной покров.
5
Султан разбил свои громадные шатры в дачном урочище за Кривой балкой, где шелесты тростников напевали ему о приволье степей.
Мышецкого наряжала сама Алиса: снова был расправлен блестящий мундир камер-юнкера, белые штаны в обтяжку, шпага и треуголка. Бухарскую звезду обычно Сергей Яковлевич не нашивал (ибо ее носил на шутовском наряде и клоун Дуров), но сегодня он и Бухарскую звезду нацепил на себя…
— Перчатки! — Мышецкий проверил их белизну и сложил в шляпу. — Говорят, султан Самсырбай бывал в Париже, — сказал он. — А посему я так и придирчив сегодня…
Сергей Яковлевич поцеловал жену в чистенький лобик и спустился к лошадям. За городом пошли незнакомые еще места, из веселеньких рощиц выглядывали светлые дачки. Кучер из уренских старожилов называл хозяев. К удивлению Мышецкого, большинство этих усадеб принадлежало чиновникам его канцелярии.
— С чего бы это? — задумался князь. И хорошо ответил кучер:
— Не на те казак пье, що е, а на те, що буде!
Из-за поворота выскочили на лошадях молодые киргизы в богатых халатах и, окружив коляску, с гиканьем поскакали рядом, скаля желтые крупные зубы: каждый зуб — в ноготь. Местность заметно облысела, и за Кривой балкой открылся в низинке шатер султана, плещущий зелеными шелками.
Едва вице-губернатор выбрался из коляски, как его сразу окружили старики джетаки — волостные старшины. Сергей Яковлевич догадался, что здесь, при ставке султана, они живут на положении рабов-прихлебателей, и щедро раскрыл перед ними кошелек, не забыв оделить каждого джетака.
Из ста рублей, взятых из дому на сегодня, заметно поубавилось.
— Салом алейком! — восклицали джетаки, весьма довольные, и, подхватив Мышецкого за локотки, поволокли в сторону султанской юрты; князь только успевал перебирать ногами…
Внутри шатра, наполненного сумрачным прохладным сиянием, было пестро от обилия ковров, пахло кумысом и чем-то сильно прокисшим. Камышовый остов юрты был сусально вызолочен, а на цепях сидели два здоровенных беркута, скрипели клювами и вращали глазами, налитыми злобной кровью.
Самсырбай-омбу оказался тучным пожилым человеком с противной бороденкой в два-три волоса. На маленькие грязные пальцы его были надеты золотые наперстки, голову покрывала узорчатая «аракчина» (тюбетейка). На жирных плечах султана лежали, покоробленные от пота, армейские погоны пехотного прапорщика.
Глянул султан на гостя своими узенькими щелочками, спросил весело:
— Чем сашку чистишь? Блестит здорово?
Мышецкий чуть-чуть подвытянул шпагу из ножен — объяснил, чем ее следует чистить, чтобы она была как новенькая. Султан потрогал на нем пуговицы, потеребил шитье мундира, причмокнул губами:
— Ну, садись, тюра2. А то мы есть хотим. Тебя ждали… Чего раньше не ехал? Я давно проснулся.
— Сиятельный султан, — ответил Мышецкий с поклоном, — вы бы только знали, как я вас ждал!
Сергей Яковлевич сел, как и все, скрестив под собой ноги в белых штанах (пропали штаны, решил он сразу).
Сбоку к нему подскочил молодой киргиз и показал серебряную вилку.
— Вилка, — сказал он, широко улыбаясь. Султан обратился к Мышецкому почти небрежно:
— А ты дай ему, тюра!
Мышецкий снова раскрыл кошелек и дал. Тогда перед глазами князя сверкнула ложка.
— Ложка! — сказал киргиз, улыбаясь еще шире.
— Дай, — снова велел султан, и Мышецкий снова дал.
— Ножик, — объявил киргиз, растаяв в улыбке. Мышецкий кашлянул и защелкнул кошелек.
— Благодарю вас, — сказал он.
Султанский прихвостень перестал улыбаться и отошел в сторону, встав под беркутами.
— Сиятельный султан, — начал Сергей Яковлевич, — настоятельная необходимость вызвала нашу встречу, и вопросы, кои собираюсь я предложить вам, не терпят отлагательства…
Самсырбай хлопнул в ладоши, и между ним и Мышецким поставили широкое блюдо с бараньими почками. Острым кривым ножом султан быстро кромсал почки на мелкие части.
Мышецкий поправил пенсне и заговорил с настойчивостью:
— Мне стало известно, что казенные земли ваше сиятельство соизволило продать подданным другой державы. Я не посмел бы возражать, знай я, что земли отданы вами бедным киргизам: они истинные хозяева степей. Но вы этого не сделали…
— Погоди, тюра, — остановил его султан. — Каурдак кушать будем, говорить потом будем. Прости, тюра, я руками подам. Бешбармак — гостю почетному!
Он руками накидал обрезки почек на тарелку и протянул ее Мышецкому. Было неприятно, но вице-губернатор стал есть. На время рот ему заткнули.
— Спасибо, сиятельный султан, — снова начал Сергей Яковлевич, отодвигая пустую тарелку. — Итак, вы запродали земли представителям иностранной державы, которые…
Самсырбай кликнул джетаков, чтобы те приблизились.
— Они жиру хотят, — сказал султан.
Мышецкий не понял, и Самсырбай объяснил, как надо оказать почет этим старцам, чтобы они не обиделись на гостя. Делать нечего, Сергей Яковлевич собрал с тарелки жир на ладони и вытянул их перед собой.
— Так? — спросил он.
— Так, так, тюра! — закивал Самсырбай.
Почтенные старцы наклонились и, как собаки, облизали руки Мышецкого; при этом они благодарили его:
— Джаксы булата, тюра, теир джалгасен!.. Самсырбай сказал:
— Теперь ты дай им!
Сергей Яковлевич, начиная злиться, снова раскрыл кошелек. Решил быть напористым.
— Султан, — сказал он, уже без титула, — я вас еще раз спрашиваю: по какому праву вы продали землю подданным германский империи? Эта земля не только ваша…
— Киргиза земля, — ответил султан, деликатно рыгая в сторонку. — Аллах дал… царь Михаил дал… Он добрый был! Грамота есть…
— Земля числится казенной. Вы владеете ею лишь по праву стародавнего обычая. Мне известны все ваши банковские операции, и, к сожалению, я…
— Не спеши, тюра, — поднял руку султан, сверкая золотыми наперстками.
Прямо напротив вице-губернатора уселся дряхлый старец с длинной, как ружье, балалайкой в руках и гнуснейшим голосом затянул песню.
— Слушай, — сказал султан. — Он тебя хвалит. Самый мудрый ты, самый смелый в нашей степи… Слушай, хорошо поет!
Ну, что тут делать? Мышецкий решил подождать, но певец не унимался. Казалось, никогда не кончится его песня — длинная и тягучая, как осенняя верста.
Когда же он всхлипнул и замолк, Самсырбай сказал:
— Дай ему! Окажи честь…
Сергей Яковлевич взял кошелек и швырнул его в певца.
— Возьмите! — крикнул он. — И не приставайте. У меня более ничего нету…
Ему стало худо от бешенства. Ублюдок в золотых наперстках с погонами прапорщика на плечах дурачит его здесь, как мальчишку. Доколе же терпеть?
Мышецкий встал.
— Хватит, — заявил он. — Я закрыл уже перечисление денег по вашему счету, султан… Мне нужно говорить с вами по делу! По важному делу…
Глаза-щелочки Самсырбая совсем закрылись. Живот его вдруг заходил ходуном под заляпанным жиром халатом, и султан издал первое сладчайшее храпение.
— Погодите спать! — крикнул Мышецкий.
Но зевнул один джетак, за ним другой, третий… Свита султана тоже погружалась в сон. Мышецкий сложил на груди руки и остался стоять посреди шатра — в тишине, прерываемой нарочитым храпением.
— Хорошо, — сказал он, — я могу подождать…
Он постоял так минуты три, потом наклонился и подергал султана Самсырбея за погон прапорщика:
— Эй, шут гороховый!
Самсырбай чмокнул губами, и Мышецкий продолжал:
— Можешь спать и дальше, но слушай, что я тебе говорить буду… Ты спи и — слушай!
Один глаз султана слегка приоткрылся — узенький зрачок его был заострен во внимании.
— Русский переселенец, — говорил Мышецкий, — получает на новом месте по пятнадцать десятин земли. Я расселю их здесь, на этой земле… Слышишь? И посмей только сопротивляться! Я хорошо знаю закон, и ты испытаешь на себе всю его силу. Твои спекуляции выплывут наверх. Царь выслушает меня, ибо в России я такой же султан, как и ты. В тюрьме плохо, султан. И там дают пить не кумыс, а — воду…
Сергею Яковлевичу стало даже смешно. Он присел на корточки и продолжал, глядя в лоснящееся от жира лицо Самсырбая:
— Я отберу у тебя озеро Байкуль, где ты охотишься за зайцами со своими стервятниками. Я загоняю тебя по степи, и ты сам превратишься в зайца. Я все это смогу, потому что на моей стороне знание закона и правота, а на твоей — только жадность и хитрость…
Он поднялся и натянул треуголку:
— Можешь спать. Но ты все слышал! Я буду ждать только три дня. А потом поступлю так, как мне заблагорассудится. Прощайте, господин… прапорщик!
На въезде в город ему вдруг сделалось нестерпимо стыдно от того, что он разодет как петух, и Мышецкий забился в глубину возка, надвинув треуголку поглубже. Пикейные штаны были неисправимо засалены, а грязные перчатки он забросил в канаву.
В ушах противно заклеился первый вопрос султана: «Чем сашку чистишь? Блестит здорово?..»
Однако возле особняка Монахтиной вице-губернатор решительно остановил лошадей. И под лучистым взглядом Конкордии Ивановны ему стало немного легче.
— Передайте преосвященному, — сказал князь, — что я согласен без колебаний. Пусть он поскорее откроет передо мной монастырские закрома, и озеро Байкуль сразу станет его озером!..
6
Мышецкий был выбит из привычной устойчивой колеи. Раздраженный от унижения, не знал, за что взяться, к чему приложить руки. Ничто не устраивало его в этот день — запуганные чиновники ходили на цыпочках, а он, не в силах сдерживать себя, бранил и шпынял их как мог.
Досталось и Огурцову:
— Вы долго будете испытывать мое терпение? Скажите мне честно — может быть, пьяное состояние как раз и есть ваше нормальное состояние, и тогда, выходит, мне не следует удивляться вашей походке!..
Сказавшись больным, Сергей Яковлевич ушел со службы и вернулся домой. Здесь его поджидал сюрприз: у князя Афанасия вдруг прорезался первый зубик. Алиса была так счастлива, так часто заглядывала в ротик ребенку, что, наверное, оттого-то он и орал сегодня больше обычного.
— Сана! — раздраженно крикнул Мышецкий. — Заберите дитя от матери и ступайте с ним куда-нибудь в дальние комнаты. Я устал от крика…
Приказание было исполнено, но Алиса не обиделась. Очень редко Мышецкому удавалось вывести ее из равновесия. «Ангельский характер», — говорили про нее курляндские сородичи, и Сергей Яковлевич, был вынужден согласиться с этим.
— Хорошо, мой Serge, — ласково отозвалась она. — Пусть все будет так, как ты пожелаешь…
Только сейчас он заметил, что на жене новое платье. Светло-зеленый гроденабль, дополненный кружевным казакином, очень шел к ее стройной фигурке.
— Откуда это? — спросил Сергей Яковлевич.
— Ты никогда ничего не видишь, — ответила Алиса.
Она похвалилась перед мужем своим рукодельем: оконные бризбризы из бамбуковых палок и набор столовых меню, в которых грифельные доски были оправлены золоченым риполином.
— Тебе нравится? — спросила она. — Это я вычитала в журнале «Дамская жизнь»… Цветной мелок очень легко стирается после обеда, и тут же можно писать меню для ужина. Гостям это понравится!
— Но… зачем? — не понял Мышецкий.
— Не всегда же мы будем так жить. Когда-нибудь должны же мы принимать людей из общества…
Мышецкий вяло поднял и опустил длинную кисть руки:
— Навряд ли, милая! Арестантская рота — плохое общество, а мой жандарм и сам не напрашивается ко мне в гости.
Алиса с удовольствием пересчитала самодельные меню:
— Ровно полдюжины… Скажи — я хорошая хозяйка?
— Да, ты неплохая хозяйка. Но, очевидно, я плохой хозяин, если в доме об этом давно забыли… Почему-то, — вдруг вспомнил Мышецкий, — твоим кузенам, дорогая, достались покои лучше и светлее моих!
— Но их же — двое, — рассудила жена с улыбкой.
Совсем неожиданно Сергей Яковлевич подумал о ста рублях, которые навсегда оставлены в шатре султана Самсырбая, и ему стало жалко денег. Действительно, он живет проклятой жизнью: недосыпает, мучается, кружится в колесе интриг и обманов. Он небогат — живет только службою…
— А на что рассчитывают твои кузены? — спросил Сергей Яковлевич раздраженно.
Решительно поднялся в комнаты близнецов фон Гувениусов, остановился на пороге:
— Ну-с, молодые люди! Вы еще долго собираетесь сидеть на моей шее? Не пора ли служить?
— Мы готовы, — ответили близнецы хором. — Но нас никто не приглашает.
— Глупости! — возмутился Мышецкий. — К себе в правление я вас и не буду приглашать. Вас там проглотят и не выплюнут. Но в губернии множество частных контор и предприятий, изберите себе службу по вкусу…
Повернувшись к дверям, он на минутку еще задержался:
— Правда, у меня есть одно место — в комитете при казенной палате. Борьба с саранчой — как раз по вашей простоте!
— Саранча? — переглянулись близнецы. — Но мы… дворяне! Это унизительно…
Сергей Яковлевич хлопнул дверью и прошел к себе. Прилег на диван. Долго курил, в раздумье глядя перед собой. Потом отбросил погасшую папиросу, перевернулся на бок и крепко заснул. Это было как раз то, что и требовалось ему сейчас: Мышецкий пробудился вечером, освеженный и вновь преисполненный жаждой деятельности.
Посмотрел на часы — время позднее. Придвинул к себе конторские счеты и долго щелкал костяшками, проверяя расход по содержанию мостовых. Выходило боле пяти тысяч рублей — сумма, уже неподвластная решению губернской администрации. Но возиться с министерством финансов тоже нежелательно. Тогда он убавил стоимость подвоза щебенки и подвел итог под 4976 рублями — всё стало на свое место.
Мышецкий поставил свою подпись и, приседая, проделал несколько разминающих упражнений. В тишине вечернего дома он слышал, как похрустывают его колени.
И снова посмотрел на часы.
«Может, позвонить Чиколини?..» — подумал он.
Оказывается, полицмейстер как раз собирался отправиться в банк, в котором уже три ночи подряд сидела засада.
Сегодня Чиколини рассчитывал взять «эксов» на месте преступления с поличным.
— Бруно Иванович, — распорядился Мышецкий, — подъезжайте ко мне и отправимся в банк вместе. Мне все равно уже не заснуть этой ночью…
Он оделся попроще, запахнулся в плащ, вышел из дому. Из ночной темноты, пронизанной слабым сиянием редких фонарей, неслышно подкатила коляска на резиновых шинах. Чиколини подхватил губернатора и потом долго совал ему в руки что-то холодное и тяжелое.
— Возьмите, — говорил он, — специально для вас захватил. Может, пригодится.
— Нет, нет, нет, — отпихивался Мышецкий. — Даже не предлагайте, Бруно Иванович. Я оружия не люблю…
Два квартала перед банком прошли задворками Ломтева переулка, таясь вдоль заборов. Где-то далеко на окраинах бесновались собаки, отпугивая обираловцев. В потемках Чиколини приподнял в изгороди какую-то доску, почти силком просунул вице-губернатора головою вперед:
— Лезьте, ваше сиятельство, не бойтесь…
Очень тихо скрипнули черные двери банка. Сергей Яковлевич прямо лицом попал в мокрый ворс шинели городового. Городовой пальцами ощупал его, спросил:
— Это кто ж будет?
— Иди ты… — выругался Мышецкий, отстраняясь.
— Обувку, — велели ему, — сымайте обувку… Мышецкий разулся. Кто-то нащупал его руку и повлек за собой. Вице-губернатор оказался в большой комнате, в которой только чутьем угадывалось присутствие множества людей.
— Тихо, — шепнул ему Чиколини. — Идите сюда, я дам вам послушать.
Полицмейстер подвел его к стене, шероховатой на ощупь, и Сергей Яковлевич явственно расслышал, как внизу — под полом банка — идет напряженная работа: скреблась лопата, жужукали сверла, приглушенно разговаривали люди.
И ему вдруг стало не по себе. Чиколини снова потащил его за собою, приговаривая:
— Вот сюда… сюда, ваше сиятельство. За сейфом и встанете. Он железный — от пуль побережетесь!
— А вы думаете… это опасно?
Чиколини взял князя за руку и поднес ее к выключателю:
— Как только я крикну «свет» — сразу включайте. Ну, а теперь наберитесь терпения…
Сергей Яковлевич прислонился спиной к боковине сейфа и замер в ожидании. Прошло, наверное, очень много времени, пока через щели пола не просочилось слабое пугливое мерцание.
Раздалось резкое жиканье пилы. Городовые стали сопеть носами от волнения.
«Зык… зык… зык», — вгрызалась пила с исподу.
Сергей Яковлевич переступил с ноги на ногу. Задранная к выключателю рука онемела. Он остудил лоб о холодное ребро шкафа и снова выглянул из-за сейфа.
«Зык… зык… зык!» Теперь наружу выскакивал уже конец пилы, словно освобождая щель для света.
И вот зыканье стихло.
— Давай, кацо, — громко сказали внизу, под ногами.
Половица слабо хрустнула и, поднятая из-под пола напором рук, в полной тишине легла сбоку. Вдоль комнаты образовался узкий провал, в котором колебались какие-то тени.
Потом появился силуэт человека, который, оставив ноги в проеме вынутой половицы, посидел немного и сказал отчетливо, но непонятно:
— В мешок заверни… Шестнадцатый номер, с поворотом налево. Давай сюда!
Снизу ему протянули мешок, в котором слабо звякнули инструменты.
Мышецкого прознобило вдоль спины, но Чиколини словно забыл о нем.
Экспроприаторы действовали спокойно, но торопились.
— Руку, — попросил кто-то внизу, — руку мне… И наружу стал выбираться второй человек.
Голова его показалась в проеме половиц, он лег уже грудью на пол, закидывая ногу, и тогда заорал полицмейстер:
— Свет!
И сразу же как по команде прямо в упор загремели выстрелы. Пули с хлопаньем проскакивали сквозь фанеру перегородок. Вдребезги разлетелся графин. Убитый наповал городовой рухнул поперек стола, и Мышецкому запомнились его черные босые пятки, громадные желтые мозоли на пальцах…
Когда же он рискнул вылезти из-за сейфа, все уже было кончено. Пожилой грузин в кожаной куртке, какие носили тогда шоферы и авиаторы, неловко застрял в проеме, оплывая кровью.
А городовые, сбившись в кучу, колотили другого; из этой свалки вырывались их голоса:
— На, сука!.. Архипыч, привесь… мать твою… Не туда кроешь, понизу бей… В печенку яво, сучи в печенку!..
И что-то противно чавкало под их сапогами, крутились между ног, широко расставленных, лязгающие ножны шашек. А пойманный — под градом ударов и ругани — ползал по окровавленному полу, тянул на голову себе куртку семинариста.
— Пустите-е! — вдруг тонко надорвался он. — Не надо-о… Про-шу-у вас!..
Мышецкий поразился тому, что Чиколини (человек, которого он всегда считал добряком) тоже превратился в зверя. С потухшим взором, перекосив рот, он неистово молотил семинариста по голове тяжелым бронзовым пресс-папье, как кувалдой.
— Эть, эть, эть! — приговаривал он.
— Чиколини! — Мышецкий, побледнев, шагнул вперед. — Прекратите… Как вам не стыдно, Бруно Иванович?
Полицмейстер выпрямился, отбросил пресс-папье в угол.
— Вот и результат, — обалдело сказал он. — Один скрылся, один убит, как вы сами видите. А вот… третий! Не целовать же его прикажете?
Заталкивая под ремни рубахи, разбредались по комнатам городовые. Стали натягивать сапоги, с грохотом разбросали по столам бульдожистые револьверы.
— Это… неблагородно! — сказал Мышецкий тихо (скорее — для себя, чем для других).
Он шагнул к избитому семинаристу, нагнулся:
— Кто вы будете?
Тот не отвечал. Быстро-быстро ерзал ногами по полу, все еще тянул на затылок себе курточку, засыпанную землей и опилками. Ладонью он обмахивал лицо, как от паутины, а ладонь тут же вытирал об пол, и пол вокруг него — словно подмели кровавой метлой.
— Больше вас бить не будут, — сказал Мышецкий. — Можете встать и умыться…
Тут он заметил пилу, отброшенную в сторону, и поднял ее заинтересованно:
— Чиколини! Подите-ка сюда… Видите?
— Ну вижу, ваше сиятельство. Пила…
— Да, но пила-то — хирургическая!
— Так это же ясно, — отозвался Чиколини. — Такой удобнее снизу резать.
— Ничего вам не ясно, — сказал Мышецкий недовольно. — Я обещаю не вклиниваться в ваши распри, но полковник Сущев-Ракуса должен сам разобраться в этом…
Он вышел из банка, когда Аристид Карпович уже прибыл к месту происшествия. Между жандармом и полицмейстером сразу вспыхнула перебранка, но вмешиваться Мышецкий не стал — быстро скрылся в темноте улиц.
«Невелика слава, — думал он. — И без меня поделят…»
7
Уренские дамы тоже не оставались в бездействии. Заметив, что симпатии молодого и красивого губернатора явно на стороне переселенцев, они решили внести в это дело и свою посильную лепту.
Врасплох застигнутые дамским нашествием, обыватели ссужали, чем могли, общественную копилку. Все шло хорошо, пока дамы не добрались до старика Иконникова. Они общебетали миллионера на разные лады, но чаеторговец долго еще выкобенивался и, наконец, выложил перед благотворительницами… копейку.
Об этом широком жесте Иконникова вице-губернатор узнал из городской хроники в «Губернских ведомостях» и сделал для себя кое-какие выводы. Однако сейчас его больше всего тревожили дальнейшие отношения с султаном.
«Удивительная война!» — раздумывал он. — Немцы хватают участки как раз вдоль полотна стратегической дороги. И все — без единого выстрела. Где-то лишь прошуршали денежки, и вот вам результат: немец уже засел на русской земле. О чем думают в Петербурге…»
Неожиданно для Мышецкого в архивах канцелярии обнаружилось «Особое мнение» сенатора Мясоедова, столь любезного сановника. В этом «Особом мнении» Мясоедов приветствовал раздачу незасеянных пустошей немецким колонистам, «считая их (как писал он) единственно способными к рациональному ведению культурного сельского хозяйства…»
Мышецкий только разводил руками:
— Ну вот! А мне говорили, что Мясоедов смолоду придерживался славянофильства… Пусть, я стерплю и это!.. Что слышно от султана? — напомнил он.
Ему доложили, что султан Самсырбай шлет в подарок ковер бухарской работы.
— И — все?
— Все, ваше сиятельство.
— Мне от него не ковер нужен. Потребуйте от него завтра снова решительного ответа!
Вскоре новые события отвлекли его от султана.
Губернский архитектор оказался мужчиной дотошным. Чтобы выяснить стоимость ремонта мостовых, Ползищев при оценке частных зданий невольно, сам того не желая, задел самую больную струну в душе каждого домовладельца. А именно — действительную стоимость недвижимого.
Отсюда — и процент налогового обложения.
Мышецкий, узнав об этом, подстегнул Кобзева, который за последнее время сделался при нем едва ли не «чиновником особых поручений».
— Уточните через комитет, — наказал он.
В городе началась паника. Если раньше домовладелец платил в год рублей сорок, то теперь с него могли содрать все четыреста. Посредством взяток занижение стоимости зданий было введено в систему и казалось вполне узаконенным.
И вдруг…
— Иконников, говорят, очень недоволен, — исподтишка доложил Огурцов.
— А я не барышня, — снебрежничал Мышецкий.
И вдруг, словно по волшебству, стали ремонтироваться мостовые. Дружно, напористо. Владельцев домов подгонял страх. Они видели во всем только первопричину: началось с дурных мостовых и закончится хорошими мостовыми.
А налог так и останется прежним!
Наиболее крупным домовладельцем в Уренске был Иконников (одна ночлежка его чего стоила), и законное обложение его домов шагнуло далеко за тысячу рублей. Он не допустил в свои дома переоценщиков и отказался чинить мостовую даже перед тем особняком, в котором сам же и проживал.
Мышецкий позеленел от злости.
— И это — гласный? — бушевал он в своем кабинете. — Я разгоню всю вашу думу…
— Так. Но что же вы с ним сделаете? — спросил Борисяк.
— Я его… сожру! — ответил Мышецкий. Срочно был вызван губернский архитектор.
— Господин Иконников, — заметил ему Сергей Яковлевич, — насколько мне известно, возводит сейчас от доброты сердечной большую церковь… Так ведь?
— И вложил уже, ваше сиятельство, в это строительство полмиллиона.
— Вот это как раз то, что мне и нужно, — позлорадствовал Мышецкий. — Так велите же строительство церкви приостановить.
Ползищев испугался, задрожал штанами.
— Но как можно? — сказал он. — Проект уже…
— А я считаю, — перебил Мышецкий авторитетно, — что идеальной архитектурной постройки быть не может. В проекте всегда можно отыскать сомнительные просчеты. Вот вы мне и найдите их! Леса ломайте… Сегодня же, без промедления!
Сергей Яковлевич сознательно шел на беззаконие, оправдывая себя исключительно благими намерениями. Наполовину достроенная церковь Иконникова замерла, рухнули вокруг нее леса, разошлись мастеровые.
Уренск переживал великие кляузы…
Мышецкий заранее навестил Конкордию Ивановну и очень кстати напомнил, как бы между прочим:
— Предупредите владыку, чтобы он не вздумал поддержать Иконникова. Это может вызвать обидные недоразумения между нами, и вы сами понимаете, что озеро Байкуль…
Монахтина поняла его с полуслова.
— Князь, — сказала она, — я признаю только молодого Иконникова — Геннадия Лукича, но он еще не приехал!
Старый чаеторговец действительно взвыл с обидами у порога владыки, но приговор Мелхисидека был суров.
— Ты что же это? — сказал преосвященный, напуганный слухами о грозящем обвале храма. — Балки-то поклал старые? А колокол в пятьсот пуд вешаешь? До первого молебна? Уходи прочь, скнипа!..
Иконников кинулся искать защиты у Влахопулова, но дачу губернатора охраняли казаки, коим был дан твердый наказ: не пропускать никого из города по случаю холерного неспокойствия.
И тогда миллионер приплелся к самому Мышецкому, о чем вице-губернатору и было тут же доложено.
— Как прикажете, ваше сиятельство? — спросил Огурцов. — Допускать его или сами выйдете встретить?
— Пусть убирается к черту, — сказал Мышецкий. — Я видеть его не желаю…
Сергей Яковлевич подошел к окну и проследил всю картину выползания Иконникова из дверей присутствия. На крыльце показался хилый старикашка в бедном зипунчике, от растерянности он даже забыл надеть шапку. Оказывается, уренский миллионер был хром: Иконников волочил одну ногу и был чем-то похож на старого волка, сильно помятого в капкане.
— Так тебе! — сказал Мышецкий с удовольствием. Иконников плюнул и укатил. А к вечеру уже начал мостить улицу. «Губернские ведомости» откликнулись на это событие восторженным фельетоном.
Потом явился полковник Сущев-Ракуса и не мог скрыть своего восхищения.
— Сергей Яковлевич, — признался он, — а я ведь в кустах спрятался, когда бой начался, и все видел… Ну, думал, несдобровать вам!
— Здесь я рассчитывал только на себя, — самодовольно ответил Мышецкий.
— Но я бы не рискнул, — продолжал жандарм свои откровения, и Мышецкий тут же перевел его на другие рельсы.
— Когда приедет прокурор? — спросил он.
— Завтра, — ответил полковник.
— Что-нибудь прояснилось с задержанным?
— Пока нет.
Мышецкий поиграл карандашиком:
— К какой же партии он себя причисляет?
И жандарм вдруг вильнул в сторону.
— Видите ли, Сергей Яковлевич, в последнее время даже явные жулики, чтобы прикрыть воровство, прикидываются борцами за идею… Так что пока не знаю!
— А пила? — прямо, в упор, спросил Мышецкий.
— Ну и что ж… Без пилы нельзя-с!
— Но такую пилу, — настойчиво продолжал Сергей Яковлевич, — можно достать в больнице, пожалуй.
Сущев-Ракуса не устоял и немного распахнул свою душу.
— Вы думаете… Ениколопов? — спросил он.
Мышецкий показал одними глазами: ни да, ни нет.
— Но это ведь еще не доказано… — ответил жандарм.
Аристид Карпович ушел, а Мышецкий похвалил себя за то, имя Ениколопова было произнесено не им, а самим половником.
«Но что-то мудрит этот голубой господин», — таково было его заключение.
Залучив к себе полицмейстера, Сергей Яковлевич спросил:
— Бруно Иванович, не кажется ли вам, что поднадзорный Ениколопов живет не по средствам?
— Господи, да все эсеры живут не по средствам. Деньги, женщины, рестораны, курорты за границей… хоть отбавляй!
— Ениколопов, если не ошибаюсь, имеет в городе небольшую частную практику?
— Да. И, говорят, что коли захочет, так вылечит. Но берет немало, ваше сиятельство! Бесплатно совсем не лечит…
— Угу, — задумчиво гугукнул Мышецкий.
— А знаете, — вдруг рассмеялся Чиколини, — какую штуку Паскаль с ним выкинул?.. Пришел к Ениколопову и сразу сто рублей перед ним, — ррраз! Вадим Аркадьевич на радостях-то и давай его щупать. Обстукал до пяток. Часа два потратил на титулярного. Гонорарий обязывает!.. А потом Осип Донатыч штаны застегнул и говорит: «Ну, Вадим Аркадьевич, а теперь дайте мне девяносто пять рублей сдачи…»
Мышецкий улыбнулся, но разговор о Ениколопове тут же замял и больше к нему не возвращался. А вскоре султан Самсырбай прислал ему очередной подарок: бурдюк с кумысом от шестидесяти лучших своих кобылиц.
— Передайте этому джигиту, — наказал Сергей Яковлевич, — что пусть он не выкручивается. Кумыса я не пью, и мне надобно от него другое…
К вечеру пароходство сообщило: буксиры спускаются вниз по реке, чтобы подхватить первые баржи с переселенцами.
— Великолепно, — обрадовался Мышецкий и позвал Кобзева.
Между ними состоялся знаменательный разговор.
— Как вы мыслите отправку партии? — спросил Мышецкий.
— Читинские пойдут в первую очередь.
— Но это же самая малочисленная партия? А баржи надо забить до отказа, — сразу напомнил Сергей Яковлевич. — Не лучше ли отправить сначала томскую группу?
— Нет, — настоял Иван Степанович тихо. — Путь на Читу самый дальний. А переселенцы мечтают по прибытии на место еще отстроиться, запахать и засеять землю. Вы же сами знаете, князь!
— Да, но это несколько задержит с разгрузкой Свищева поля, — заволновался Мышецкий. — Что ж, поверю вам: начнем с читинских… Только бы Оренбург не пригнал арестантские партии. Тогда мы с вами — как кур во щах!
Кобзев выждал момент и осторожно подсказал:
— А я все жду вашего решения, Сергей Яковлевич.
— Именно?
— Не пора ли начать подбор людей для расселения в нашей губернии?
— О чем разговор? Безусловно — приступайте. Но (Мышецкий прищелкнул пальцами) поймите меня правильно, Иван Степанович, не подумайте плохо… Голодранцев мне тоже не нужно! Постарайтесь всех нищих сплавить куда-нибудь подальше.
Кобзев сложил свои листки, долго шарил под столом рукою, нащупывая упавший карандаш.
— Я так и знал, — сказал он безнадежно. — Можете сердиться на меня, князь, но с подобным чистоплюйством нельзя начинать большое дело…
— Иван Степанович! — пытался остановить его Мышецкий.
— Нет и нет, — не сдавался Кобзев. — Я уже понял: стоит поскоблить вас немножко — и получится русский чиновник. Еще поскоблишь — и вот уже сидит передо мной русский барин!
Сергей Яковлевич обозлился.
— По-моему, — сказал он, — Ениколопов выглядит барином более меня!
— Не следует вам рассуждать вроде барина, желающего заполучить мужиков подоходнее.
— Мужики — не мои, это верно, но губерния-то — моя…
— Позвольте же мне, наконец, обратиться к вам как к человеку, которому понятны интересы государственные?
Мышецкий возмущенно раскинул руки:
— Можно подумать, что я забочусь о своем имении. Поймите: у меня — губерния!
— Опять местничество, — упрекнул его Кобзев. — Расселить здесь возможно только бедных. Как раз — бедных!
Вот этого-то Мышецкий как раз и не понимал:
— Да что это за проклятая губерния у меня, в которую надо сваливать нищету на нищету?
— А куда же девать ее? — спросил Кобзев. — Есть люди, выжатые до конца. Нет сил двигаться, и нет денег, чтобы подняться для движения. Посылать их дальше в Сибирь — это значит сознательно толкать их на гибель.
Мышецкий замкнулся, похолодел. Посверкивал стеклами пенсне.
— Так, — сказал он.
— Вот так, — поддержал его Кобзев. — Решайте…
После длительного молчания Сергей Яковлевич уступил.
— Но, — добавил он, — мне просто страшно, что рядом с нашим никудышеством — образцовые немецкие латифундии. Бог с ними, Иван Степанович, я, может быть, действительно, чего-то не понимаю…
Дома его встретила тишина. Кажется, все уже спали. Сергей Яковлевич осторожно поднялся по лестнице. В верхнем зале еще было светло.
Он тихо растворил двери и заметил, что в тени сидит женщина в черном, держа папиросу в руке.
— Додо? — не поверил Мышецкий. — Это ты, Додо?
Сестра поднялась из-за стола в облаке дыма:
— Я… Ты очень удивлен?
— Весьма… А где же Петя?
И вдруг он вспомнил, как летел мужик мимо его окна, разбросав руки и ноги, словно приколоченный к невидимому распятью.
— Господи, — сказал Сергей Яковлевич, — сохрани ты нас и помилуй… Додо, милая Додушка, неужели ты оставила Петю?
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
К тому времени мутная волна доносов, кляуз и слухов от Уренска докатилась до центра страны, и в печати стали встречаться нелестные для Мышецкого отзывы. Вот некоторые из названий этих фельетонов: «Камер-юнкер на распутье», «Тащи и не пущай!», «О соловьях-разбойниках в Уренской губернии».
Особенно нападали на него за изгнание из приюта для сирот приснопамятной Б. Б. Людинскгаузен фон Шульц. «Эта почтенная дама, — писалось в одной газете, — более тридцати лет прослужившая на ниве народного образования, презревшая удобства и блеск светской жизни, вдруг выкидывается на улицу нашим Держимордой. Редакция, стоя на страже справедливости, не побоится назвать его имя читателю: это — князь М.».
Потом эта волна отразилась от границ России и перекатилась даже в иностранную прессу. Турецкие газеты, откликаясь по поводу курдо-армянской резни, писали тогда, что турки не понимают тревоги русских по случаю расправы с армянами, если у них в России есть некий Мышец-паша, который творит в своем уренском пашалыке неслыханные зверства…
Министерство внутренних дел оштрафовало издателей газет на крупные суммы, одну из газет закрыли вовсе. «Вы не должны обращать внимание на подобные дрязги, — успокаивали князя из Петербурга, — правительство всегда будет поддерживать на местах власть имущих».
«Благодарю! — сказал Мышецкий. — Но я уже изгажен!»
Впрочем, это он сказал только себе. Никогда еще не служил он с таким упоением, как именно сейчас, когда изо дня в день его обливали помоями. Задуманный им план постепенно отливался в законченные формы.
Не был до конца выяснен только вопрос с султаном Самсырбаем: откажет он или уступит в земле, которою владеет от щедрот мифического аллаха?
Главный же козырь в руках Мышецкого — спекуляция землей с колонистами — был сильно побит «Особым мнением» сенатора Мясоедова. Но (с волками жить — по-волчьи выть) Сергей Яковлевич спрятал это «мнение» под сукно.
Навестив Влахопулова на его даче в Заклинье, Мышецкий многое утаил от губернатора, сказал только одно:
— Симон Гераклович, пришло время сажать киргизов на землю — хватит им по степи болтаться!
— Что вы, батенька мой, — рассмеялся Влахопулов. — Да никогда киргиз не сядет на землю. Попробуй посадить — так он в Китай удерет. А они ведь подданные его величества! С вас же и взыщется…
— Сядет, — ответил Сергей Яковлевич. — Сядет киргиз на землю, как миленький. И не садится он потому только, что земли-то у него много, но своей нету. Дайте ему кусок, закрепите права — сядет!
— Ну, и что же он делать будет?
— Хлопок, садоводчество и шерсть — вот удел, как мне видится, будущего киргизского племени…
Горло Влахопулова, в оправдание болезни, было обмотано косынками, говорил он нарочито хрипло, часто откашливался в бумажку и, скомкав, швырял эти бумажки вокруг себя.
— Прожектер вы, батенька, — сказал он, клокоча ожиревшими бронхами. — Помню, и я вот, как вы, был еще молоденек. И так уж мне хотелось проекты писать! Два сочинил даже. На гербовую бумагу истратился…
— Ну, и как же?
Симон Гераклович тускло посмотрел на своего помощника.
— Взгрели, — ответил просто. — Каждому сверчку — по своему шестку. И правильно! Что вы на киргизят-то смотрите? Любите вы их, что ли? Нет… Ну и плюньте! Жена есть? Вот и любите ее, пока она молода и красива. А остальное… тьфу, яйца выеденного не стоит!
Возвращаясь от губернатора, Мышецкий раздумывал об усыплении старости. Нет, конечно, он тоже не избежит познания этих недугов — застоя мысли, ожирения интеллекта, затвердения сердца. И потому именно сейчас, пока он молод, надо сделать как можно больше хорошего, честного, полезного для людей.
И ему вспомнилось неожиданно — забытое, давнее:
И уж отечества призванье Гремит нам: «Шествуйте, сыны!..»Коляска, пронырнув под воротами, вкатилась в город. Вытянулся городовой у первого кабака, и под копытами гарцующих лошадей застучали булыжники новенькой мостовой. Стало на миг почему-то печально: сколько было истрачено пылу и слов только на то, чтобы заставить людей уложить один к одному булыжники.
Ну, вот он и проехал, — ничего не скажешь, гладко, спокойно, как по маслу, а дальше — что?
«Боже, — вздохнул Мышецкий печально, — а что великого я смогу вспомнить под старость?»
— Тпррру-у, — ответил кучер. — Приехали…
Едва он шагнул из коляски, как его сразу же оглушил рев голосов, визги баб, детский плач. Мышецкий заткнул уши мизинцами, и два пристанских жандарма, размахивая кулачищами, пробили перед губернатором тесный коридор, быстро сомкнувшийся за его полусогнутой спиной.
В конторе пароходной пристани Сергей Яковлевич не сразу отыскал Кобзева, зажатого у стола толпою переселенческих старост, которые умоляюще прижимали к груди свои переломленные шапки.
Иван Степанович при появлении Мышецкого спрятал платок — весь в пятнах крови.
— Да нет же пароходов, — расслабленно убеждал он. — Сверху еще не спустились… Вывезем, здесь не оставим!
Мышецкий велел старостам убираться и спросил у Кобзева:
— Кажется, грузите? Какая партия?
— Читинские только.
— А больных много?
— Там отбирают. Прямо на трапе. Студенты.
Сергей Яковлевич вышел из конторы, и старосты, затоптав ногами цигарки, сразу же обступили его, галдя:
— Ваше благородье, нас кагды? Эвон, поистрепались… Детишек хороним, деньжата усе исхарчили… Помираем!
Мышецкий прошел через них — глухо и слепо, выдрав полы своего пальто из грязных армяков и чуек.
А на пристани творилось что-то невообразимое. Лохматая, трясущая своими пожитками, яростная толпа ломила по сходням на баржи. Под напором тел хрустели поручни, рискованно прогибались над водой доски сходен, орали поднятые над толпой младенцы.
— Андрюха-а, — взлетел чей-то вопль, — не выдавай!
— Не пущають…
— Кто не пущает?
— Флотский держит…
— Ванька, где ты? Ванюша!
— Господи, спаси нас, царица небесная…
Мышецкий остолбенело наблюдал эту картину издали.
Люди, ослепленные стародавней мечтой, готовы были проломить каменные стены. Где-то за лесами, за горами, в дымке золотых надежд, лежала счастливая землица: мужик получит там целых пятнадцать десятин, три года не будет страдать от налогов, оттуда его не возьмут в солдаты, там нет станового и помещика…
— Ломи! — кричали читинские. — Гуртом, родимые…
И толпа наседала, медленно заполняя собой трюмы баржи; старухи тянули внуков, болтались головенки детишек; расправив груди, перли вперед раскрасневшиеся мужики и парни.
И — как сверкающее знамя будущего уюта и благополучия — проплывал над головами чей-то ярко начищенный самовар.
Сергей Яковлевич с трудом перебрался на палубу. Полупьяный матрос, щелкая на счетах, пропускал мимо себя переселенцев. Люди, как мешки, сваливались в черную утробу баржи, а матрос — знай себе — звонко отбивал на костяшках:
— Двести пятнадцатый… двести шашнадцатый… Эй, баба! Не напирай, а то сейчас в воде заиграешь!
Два студента-медика, стоя у входа на трап, хватали детей. Один привычно задирал голову ребенка, жестко стискивал ему челюсти. От боли ребенок раскрывал рот, и тогда второй студент лез ему в горло деревянной дранкой.
— К свету! — орали медики. — Шире, шире…
Ребенка, если он оказывался здоров, тут же отбрасывали в сторону трюма, и тут же хватали за голову другого:
— Шире, шире… Так, следующего!
Но иногда, расцарапав дранкой горло, кричали:
— Эй, чья девчонка? Твоя? Сходи обратно — скарлатина! Следующего… шире, шире!
Мужицкое барахло летело обратно на берег. Толпа сминала под ногами ватрушки, купленные на последние гроши, хрустела позолота иконки, взятой в дорогу. И тогда костлявая баба, уже близкая к безумию, впивалась когтями в голову девочки, выла истошно:
— Проклятая! И на што ж эта мука такая? У сех дети как дети, а ты… Куды же нам теперича-то?… Кака така скарлатина? Пошто у других — эвон — нетути?.. Ы-ы-ы… ы-ы-ы!
Хозяин семейства (под ударами матросских кулаков) остервенело пробивался к Мышецкому, бухнулся перед ним враскорячку, смотрел снизу — так, что разрывалось сердце от жалости:
— Ваш-скородь! Смилуйтесь… Мы же читинские! От самого Курску путь держим… Не сумлевайтесь: я девку-то уж подправлю… Или уж так и пропадать нам?
— Не могу, братец, — отстранялся Мышецкий. — Что поделаешь? Я же не врач. А если помрет в дороге?
— И пущай сдохнет, — сатанел от горя мужик. — Я ее, хворобу, здеся и придушу… Только пустите… Податься-то боле нам некуда! Погиба-а-ем…
Подходили матросы, брали мужика за шиворот и, ни слова не говоря, выкидывали его на пристань. И подбирал мужик свое помятое барахлишко, мрачно матерился и плакал…
Но вот матрос отбил последнюю костяшку и заорал, выпучивая глаза, словно баржа тонула под ним:
— Закрой трюмы! Дале местов нету… Другие — жди! Силком вышибли из-под ног людей сходни и сразу отплыли на середину реки. Только из трюмной ямы еще долго надрывался чей-то пронзительный голос:
— Ванька! Где ты, родимый?.. Ванюша!
А на берегу с мешком на плечах метался мужик:
— Здеся! Куды-т, твою мать… Стой, холява! Это што же выходит? Меня-то, главного, и не взяли… Дуняшка, здеся я, здеся… Останови машину!
И смех и горе. Сергей Яковлевич велел подобрать мужика на баржу, а сам съехал на берег. Вернулся он в контору потрясенный и взмокший от пота. Увиденное превзошло все его ожидания.
Он так и сказал об этом:
— Ну-с, Иван Степанович, за подобное можно вешать!
Тут же оказался и Ениколопов, который не отказал себе в удовольствии съязвить.
— Кого прикажете повесить первым? — спросил он.
— Этого я не знаю, но люди…
— Панургово стадо! — снова клином вошел в разговор Ениколопов. — Разве же это люди?.. К осени это стадо двинется обратно, уже побывав на тех местах, к которым оно сейчас так стремится!
Кобзев смотрел на реку, невкусно жевал бутерброд и не вмешивался в разговор. Сергей Яковлевич дольше обычного протирал стеклышки пенсне. Следовало бы ответить этому зарвавшемуся эсеру похлеще, но он решил сдержать себя:
— Знаете, господин Ениколопов, иногда я удивляюсь вам… Мои взгляды на русский народ, хотя и не осмеливаюсь я причислять себя к революционерам, все-таки выше и чище ваших. И вы не должны позволять себе сравнивать этих несчастных с панурговым стадом!
Ответ Ениколопова прозвучал несколько неожиданно.
— А я, — сказал он спокойно, — совсем не считаю, что нашему народу нужна революция. Дайте ему только набить брюхо кашей, и он будет доволен любой властью!
Мышецкий пожал плечами:
— Тем более непонятно. С такими-то взглядами… Как же вас угораздило попасть в мою губернию на правах ссыльного и поднадзорного?
— Революция нужна только для остро мыслящих, — огрызнулся Ениколопов. — Только эта категория людей способна оценить в полной мере сладостное состояние внутреннего раскрепощения…
Сергей Яковлевич, наконец-то, кончил протирать пенсне:
— Тогда, простите, зачем же устраивать эту кутерьму? Для кучки мыслящих? А куда же — мужик?
— А мужику, — весело ответил Ениколопов, — мы насильно впрыснем в задницу прививку свободолюбия и демократии! Мы, социалисты-революционеры, знаем секрет одной вакцины…
Кобзев завернул в газету остатки недоеденного бутерброда.
— И держите в тайне? — вдруг усмехнулся он.
— Нет, — резко повернулся к нему Ениколопов. — Почему же в тайне? «Земля и воля» — вот магические слова, способные перевернуть Россию…
Сергей Яковлевич не спеша натянул перчатки. Отогнутым за плечо большим пальцем он указал на реку, где качалась, вправленная в синеву, баржа с переселенцами.
— Вот эти люди, — произнес он, — знают лучше вас, чего они хотят… И я, господин Ениколопов, отказываю вам в своем уважении!
— Впрочем… — нахмурился Ениколопов.
Но Мышецкий не дал ему договорить.
— Впрочем, — досказал он, — вы и не нуждаетесь в моем уважении. Ведь ваша специальность как раз — губернаторы!
2
Удивительный нюх был у этого жандарма. Не прошло и дня, как он заявился к Мышецкому:
— Сергей Яковлевич, а я к вам на огонек…
— Рад видеть, Аристид Карпович!
Поставил полковник шашку меж колен, повесил на эфес фуражку со щегольской тульей.
— Что это вы, князь, с Ениколоповым не ладите?
«Быстро», — подумал Мышецкий и притворился:
— Разве?
— Да нет. Просто так… Однако же — не советую. От чистого сердца полюбил вас, князь, и от чистого сердца остерегаю!
Мышецкому подобная опека пришлась не по вкусу:
— Ваша обязанность, полковник, стеречь меня в любом случае. А как вы будете это делать — с чистым сердцем или же скрепя сердце, — меня это не касается. Спокойствие губернии и моя жизнь в ваших руках, и вы отвечаете за них перед его императорским величеством!
— Ну вот, — развел руками жандарм. — Уже и обиделись…
— Однако, Аристид Карпович, почему же я должен остерегаться господина Ениколопова?
— А разве я так сказал? — удивился жандарм. — Ничего подобного, князь. Просто — береженого бог бережет!
Сущев-Ракуса поднялся со стула, щелкнул каблуками.
— У вас что-либо было ко мне? — спросил его Мышецкий.
— Особенно ничего… Хотя, ваше сиятельство, должен заодно сообщить одну каверзу! Уж не имейте на меня сердца…
«Так… сейчас полоснет», — съежился Мышецкий.
— Что-то не нравится мне этот Кобзев-Криштофович, которого вы неосмотрительно завезли в губернию, князь.
Громыхнуло среди ясного неба, но Сергей Яковлевич спросил в ответ — расчетливо-холодно:
— Господин Кобзев вообще не умеет нравиться людям с первого взгляда… Но что же вас настораживает, полковник?
Сущев-Ракуса снова присел на краешек, поморщился:
— Да какие-то, знаете ли, странные шашни у него… Борисяк тут есть такой из инспекции!
— Знаю, — кивнул Мышецкий.
— Так этот Борисяк все под Максима Горького старается. Сапоги эдакие, волосы длинные, косовороточка. И вот ваше протеже с этим Борисяком что-то стакнулись!
— Ну и пусть, — снаивничал Мышецкий.
— Да как сказать, — продолжал жандарм, будто сочувствуя. — Все бы ничего, только вот… Незачем им на депо соваться! Очень уж много охотников развелось до народного просвещения. Всяк лезет к мастеровому в душу. Искушают-с! А зачем?..
Сергей Яковлевич погладил перед собой плоскость стола, выровнял по линейке свою канцелярщину. «Кто кого?» — думал он.
И вдруг тихонько начал посмеиваться.
— Да нет, — сказал он жандарму, — быть не может. Борисяк просто туп, как дубина. А господин Кобзев… Поверьте мне, Аристид Карпович, я его не жалею с делами. Кстати, он берет книги для чтения из моей библиотеки. А что там? Цифры, таблицы, графики…
— Ну и ладно! — вскочил жандарм. — Засиделся у вас. Это я так, к слову пришлось… Позвольте откланяться?
И с малиновым звоном покинул присутствие.
Вскоре после этого Мышецкому принесли письмо от Пети, которого Сергей Яковлевич поджидал с большим нетерпением.
Сестра сама не пожелала остановиться в доме брата, и он снял для нее на Садовой комнаты с мебелью. Сразу же телеграфировал и Пете — с просьбою, чтобы тот объяснил случившееся в Петербурге.
Попов писал: подробности семейного скандала таковы, что он не осмеливается «доверить их даже бумаге». Евдокия Яковлевна — «в ослеплении своем» — повела себя столь неприлично, что ей было даже отказано в обществе. Почему она и сочла удобным совсем покинуть Петербург, бросив мужа без жалости, как последнюю собачонку. Петя так и писал — «собачонку».
В конце письма стояла знаменательная приписка: «А граф Подгоричани собранием офицеров исключен из Кавалергардского полка».
«Бедный ты человек, — пожалел Мышецкий своего шурина. — Ну чем же я могу тебе помочь?..»
С вокзала позвонил директор дистанции и предупредил, что Казань намерена вскоре отправить залежавшиеся грузы: завтра эти грузы надо уже перевалить на баржи.
— Ради всех святых, — взмолился Мышецкий, — задержите доставку этих грузов…
— Не можем, — ответил директор.
— Грузы — казенные или же частные? — ухватился Сергей Яковлевич.
— Больше — частные.
— Так задержите! Должны же понять эти господа…
— Но железная дорога не желает платить неустойку. Есть грузы скоропортящиеся.
— А у меня — дохнущие переселенцы! — крикнул Мышецкий и больше не стал разговаривать.
Вернувшись домой, он покрутил перед Саной руками, изображая белку в колесе:
— Вот, милая, видишь? Вот так и я кручусь… Что Алиса Готлибовна?
Жены дома не оказалось, и Мышецкий, пока не успели еще распрячь лошадей, решил навестить сестру. Однако в номерах на вопрос его о госпоже Поповой ему ответили, что таковой здесь не имеется.
— Не может быть! — удивился он. — Евдокия Яковлевна…
— Ах, постойте, князь. Но эта дама называет себя княжной Мышецкой.
Сергею Яковлевичу стало неудобно перед прислугой.
— Извините, — схитрил он. — Время от времени моя сестра любит уединяться — и тогда предпочитает свою девичью фамилию…
В комнатах сестры Сергей Яковлевич едва разглядел ее силуэт возле окна.
— Почему ты не включаешь электричество, Додо?
— Мне так лучше думается.
— Я включу… можно?
— Нет, — остановила она брата, — лучше зажги свечи. Мышецкий бросил пальто на спинку стула. Затеплил свечи на приступке камина. Из потемок выступили листья громадного фикуса, в глубине большого зеркала отразилась высокая фигура князя.
— Ты, Додо, даже не представляешь, как я сильно устал. Он потянулся и, заложив руки за спину, походил по комнате, посматривая на сестру.
— А я получил письмо от Пети.
— Ну?
— Анатолия Николаевича собранием офицеров исключили из кавалергардов! Ты не знала об этом?
Сестра откинула голову, подбородок ее чуть дрогнул от невысказанной обиды.
— Он слишком избалован, — сказала она. — И мною, и другими женщинами тоже… А теперь я просто боюсь!
— Чего же?
— Мне все время кажется, что он где-то здесь… рядом!
— Глупости! — фыркнул Сергей Яковлевич.
— И я боюсь, — продолжала Додо, — как бы он не стал преследовать меня. Меня или Петю.
Это было новостью, но Мышецкий тут же успокоился: положение вице-губернатора давало ему широкие полномочия для расправы с неугодными в губернии лицами.
— Но разве же граф Подгоричани настолько низок?
— Он склонен опускаться, — ответила Додо. — Я еще не знаю, есть ли мера падения, до которой он может дойти…
— Вот как? Ты думаешь?
Евдокия Яковлевна промолчала. Тогда он сел напротив нее, взял сестру за руку, привлек к себе.
— Мучаешься, — сказал он с любовью, — не спишь, похудела, куришь… Прочти же, что пишет Петя. Он хороший человек. И он очень страдает. Пожалей его…
Сестра освободила свою руку и раскурила папиросу.
— Я согласна на развод, — сказала она.
— Но… пойми меня правильно: ты привыкла жить широко, ни в чем себе не отказывая, и вдруг… Ты понимаешь?
Полные губы Додо свелись в ниточку.
— А я не торгую собой, — вдруг произнесла она грубо. — Жернова останутся ему, а мне нужна только девичья фамилия!
Сергей Яковлевич в растерянности отодвинулся.
— Что это тебе даст? — спросил он сухо.
— Титул княжны.
Мышецкий сильно ударил себя по ляжкам, и звук удара прозвучал в тишине, как выстрел.
— Додо, милая! Что ты так держишься за этот титул? И сестра ответила с убийственным спокойствием:
— Пойми, он дает мне сознание превосходства надо всей этой российской сволочью. Что значит — Попова? Поповыми на Руси можно вымостить Сенатскую площадь…
— О чем говоришь ты? Опомнись.
Но сестра, как-то странно перекосив рот, вдруг стала выбрасывать слова, как презренные плевки:
— Сволочь, гниль, интеллигенция, политики… О, как я ненавижу все это! И ни одного мужчины вокруг, одни только людишки в штанах! И нет того, кто бы смело восстал противу этого хаоса… Где золотой век Григориев Орловых?
Своим неистовством она вдруг напомнила Мышецкому, как это ни странно, Столыпина (только тот сдабривал свое всероссийское бешенство еще краюхою хлеба).
Мышецкий встал, просунул руки под фалды, наклонился над сестрой, утопавшей в глубине кресла.
— Ты, женщина! — выкрикнул он. — Пусть эти вопросы тебя никогда не касаются… О чем ты хлопочешь? Развод? Это я еще могу понять. Но дальше… Нет, молчи!
— Пожалуйста, говори тише, — ответила сестра. — Нас могут услышать постояльцы. Я и так привлекаю всеобщее внимание.
— Хорошо, — смирил себя Мышецкий, — я буду говорить тише. Мне только жалко Петю, все несчастье которого в том, что он женился на Рюриковне.
— А я? — спросила Додо.
— Пойми, наконец: то, что было простительно нашей бабушке, жившей иллюзиями века Екатерины, то совсем непростительно нам… Времена сильно изменились! Мы отстали… Ты понимаешь — мы отстали. Нам нужно догонять!
Он повернулся так резко, что качнулось пламя свечей в шандале и метнулись по комнате стоглавые тени.
— А ты сильно поглупела, — сказал он, натягивая пальто. Схватил со стола перчатки, и вместе с ними попалась ему в руки визитная карточка:
Камергер Двора Его Императорского Величества
и Уренский Губернский предводитель Дворянства
Б. Н. АТРЫГАНЬЕВ
Сергей Яковлевич грустно улыбнулся:
— Ого, я чувствую, что здесь уже побывал мужчина… В твоем полку снова прибыло, Додо!
Сестра сорвалась с места, быстро подскочила к нему и тяжело повисла на его шее. Рядом со своими глазами князь Мышецкий увидел ее глаза — мятежные, широко распахнутые.
— Сережка, — сказала она, — не груби ты мне… Кто у меня есть-то, кроме тебя? Поверь: я начну все заново… Ты даже не знаешь, как я жить-то стану!..
Она говорила сейчас, как в далеком детстве, проведенном в деревне, и речь ее стала вдруг почти детской, простой, бабьей.
Он прижал ее к себе, похлопал по спине рукою.
— Ну-ну, — сказал, утешая. — Будет тебе. Мы поладим…
3
На улице сдержал себя, чтобы не расплакаться. «Ах, Додо, ах, Додушка… Авдотья!»
А слезы были так близки! Потому что напомнила сестра дом над рекою, запахи сенокосов, крики перепелов за околицей. Воспитывали в простоте, на открытом воздухе, без барских затей, в крестьянских играх, — оттого-то, наверное, так и здоров он телом…
Сергей Яковлевич даже не заметил, как тронулись лошади. Завернули с Дворянской, и в светлую память о детстве со звоном вошла жуткая музыка, — то загремели кандальные. Шибануло в лицо князю кислым потом овчин и онучей; прямо на губернатора, наседая, словно кошмар, двинулось горе российских дорог и проселков — люд неизбытный, народ каторжный…
— Стой, — сказал он кучеру. — Все равно не проедем…
Кучер боязливо закрестился, то же сделал и Мышецкий.
Первым проехал на сытой короткохвостой кобыле конвойный офицер, чем-то похожий на покойного императора Александра III, а следом за ним, утопая в грязи, обзванивая город кандальным лязгом, двигалась серая и шумливая колонна арестантов.
— Откуда этапные? — крикнул Мышецкий офицеру.
— Из Оренбурга гоним, — ответил тот, не обернувшись. Впереди колонны, гордо рея лохмотьями, крутился полупьяный старик, выкрикивавший несуразные слова:
Эх ты, милая моя, растудыт-твою-я, буду в золоте ходить да парашу выносить…За невеселым потешателем, сбиваемые в кучу лошадиными задами, шагали более здоровые и удачливые — тюремная знать, короли уголовщины. Потом прозвякали, жалобно выкрикивая Мышецкому просьбы о табаке и хлебе, рядовые этой ужасной армии. Сергей Яковлевич подумал и, забрав из портсигара горсть папирос, швырнул ее в безликую массу.
К нему подскочил на лошади конвоир:
— Не дозволено жалеть, ваше благородь!
Прошли «политики»: на Мышецкого пахнуло единоплеменной речью интеллигентов, и он невольно отвернулся, словно был виноват в чем-то перед ними. Заскреблись по камням колеса телег, проплыли какие-то бабы с синевой под глазами, наведенной покровителями, из кульков тряпья выглядывали младенческие лики.
Мышецкий окликнул казака, замыкавшего колонну:
— Куда вы их, братец?
— На пристань…
«Ну, делать нечего», — решил Сергей Яковлевич. Впрочем, он был уже готов к этому. Одну-две баржи перехватят этапные. Но сумеет ли пароходство обеспечить переселенцев на будущее? Смешно говорить: даже читинских не всех забрали. А казанские путейцы гонят эшелон за эшелоном…
Пришлось утешить себя успокоительной тарабарщиной: «Без працы не бенды кололацы. Будем думать завтра…»
Как следует выспавшись, Сергей Яковлевич с утра засел в присутствии, где его сразу же огорошили:
— Ваше сиятельство, Иконников перекрыл улицу рогатками и никого не пропускает.
— На каком основании?
— Но вы же заставили его покрыть мостовую?
— Так что же?
— Ну вот. Он мостовую покрыл, но, говорит, не за тем, чтобы по ней другие ездили. Мостовая стала его мостовой!
— Да что он — с ума сошел?
— Не можем знать…
Пришел Кобзев и направил его мысли в другую сторону.
— Вот раскладка, — сказал он. — Даже если баржи обернутся по реке дважды туда и обратно, то все равно не вывезут из губернии и половины Свищева поля. Надо что-то срочно изобретать!
Сергей Яковлевич постучал себя пальцем по левому виску.
— Вот тут что-то болеть стало, — сказал он. — Я уже устал от изобретений. Я изобретаю. И все вокруг меня тоже изобретают. Час от часу не легче!
— А если соорудить плоты? — предложил Кобзев.
— Лес дорог. Наверх поднимут, а обратно, боюсь, пароходство не спустит.
— Может, все-таки попробуем?
— Рискнем.
— В три раската?
— Что вы, дорогой Иван Степанович! Лес пригодится для нашего расейского плюгавства… Давайте в один раскат.
— А вот это рискованно!
— Ну, будем сажать и смотреть. Не дадим же мы затонуть им у берега. Велите бревна вязать покрепче… А что у вас там с томской партией?
— Весьма бестолково. Часть заболела, уже в бараках. Если отправлять, то муж уедет — жена останется, мать уедет — дети в бараке… И народ не безмолвствует!
— Понимаю.
— А в бараке почти не лечат. Больше вяжут да водой окачивают. Но выпустить тоже нельзя. Очень боюсь, чтобы не попался кто-нибудь из Астрахани, — там снова чумой запахло…
— Типун вам на язык, Иван Степанович!
Оставшись один, Мышецкий пытался вспомнить, что занимало его перед приходом Кобзева, но не смог сосредоточиться.
В голове с утра уже начался сумбур: Додо перемешалась с бревнами, подарки султана Самсырбая с мечтами о постройке в Уренске хлебного элеватора.
— Сдавать начал, — сказал Мышецкий, поглаживая висок, и в этот момент на пороге его кабинета предстала незнакомая фигура.
Вошедший офицер был дороден, грубоват. На лице его, от скулы, тянулся синеватый шрам, который кончался в углу широкого, как у лягушки, рта.
— Что вам угодно, сударь?
— Позвольте представиться: помощник начальника Уренского жандармского округа капитан Дремлюга!
Мышецкий посмотрел на него с удивлением.
— Аристид Карпович никогда не говорил мне о вас.
Дремлюга подошел к столу и уверенно сел:
— Сие ничего не значит. Мой начальник не любит держать на виду своих подчиненных. Да и мы, по долгу службы, предпочтительно обретаемся в тени. И ходим больше, ваше сиятельство, вот так — по стеночке, по стеночке…
— Какова цель вашего визита ко мне? — спросил Мышецкий.
— Аристид Карпыч, — пояснил Дремлюга, — поручил мне от своего имени ознакомить вас по некоторым вопросам…
— Хорошо. Давайте сюда, — протянул руку Мышецкий.
— Нет, ваше сиятельство. Бумаги не будет. Поручено передать на словах.
— Что именно?
— В частности, речь пойдет о прибывшем из Москвы социалисте Викторе Штромберге!
— Любопытно, — подстрекнул Мышецкий жандарма.
— Вышепоименованный, — продолжал Дремлюга отчетливо, — вчера был по неосторожности схвачен чинами полиции…
— Ого!
— Тогда как демагогия Штромберга является доктриной официальной и одобрена свыше.
— Я что-то не совсем понимаю…
— Проще пареной репки, ваше сиятельство!
— Штромберг — социалист?
— Ярый! — ответил Дремлюга.
— В таком случае Чиколини прав?
— Чиколини глуп, — внятно ответил Дремлюга, — и об этом знают все в городе. Еще раз повторяю вам, ваше сиятельство, что Штромберга не следует опасаться…
Мышецкий сомкнул перед собой в замок пальцы рук:
— Отвечайте просто: ваш Штромберг провокатор?
— Что вы, князь! — брезгливо отряхнулся Дремлюга. — Провокаторов мы науськаем и в Уренске, совсем незачем вызывать их для этого из Москвы, деньги тратить. Но пропаганда Виктора Штромберга должна изменить ситуацию!
— С кем встречался этот Штромберг в городе?
— Вчера он выступал на митинге в депо…
— Так.
— …после чего ужинал с господином Атрыганьевым. «Хорош социалист, — подумал Сергей Яковлевич. — Но еще лучше губернский предводитель дворянства!»
Мышецкий захлопнул крышку чернильницы, в которой купалась весенняя муха: так ей, негодной…
— Скажите, — спросил он, — зачем вы посвящаете меня в эти интимные подробности?
— Чтобы вы не повторили ошибки Чиколини, — спокойно ответил Дремлюга.
— В таком случае я обещаю вам не соваться в вашу политику. Только один вопрос: что с задержанным в банке?
— Выездной прокурор расследует… Задержанный уже назвал себя несколькими именами, но повешен будет, пожалуй, под фамилией Никитенко (есть кое-какие предположения, что это именно он).
— Разве он будет повешен?
— А как же? Он знал, на что идет, голубчик. Такие вещи не возьмется защищать сам Плевако…
Дремлюга откланялся, шагнул к дверям, и тогда Мышецкий ударил его в спину.
— А — пила?
— Что пила? — не удивился жандарм. — Пила хорошая, ваше сиятельство. Фирма «Колэн». Сделано в Париже. С маркой Золингена. Такой пиле позавидует любой хирург… Еще раз — кланяюсь!
«Мудрецы, — подумал Сергей Яковлевич, — таких и нагишом не поймаешь…»
На пороге появился Огурцов.
— Ну-ка, — сказал ему Мышецкий, — окажите мне незначительную услугу: пройдитесь по одной половице.
Огурцов прошелся кое-как — по трем сразу.
— Молодцом вы у меня, — похвалил его князь. — Ходить не можете, а еще ни одной глупости я от вас не слышал… Только это вас и спасает!
Огурцов стоял, преданно моргая, и — ни гугу.
— Бог с вами… Лошади заложены?
— В самый раз, ваше сиятельство.
— Еду на подворье. — Мышецкий с хитрецой улыбнулся. — Если будут меня спрашивать, говорите: губернатор уехал молиться…
Разговор с Мелхисидеком был у него короток.
Сергей Яковлевич сознательно решил ускорить события. Передавая под крутую руку владыки озеро Байкуль, он понимал — потеря озера подстегнет с ответом и султана. Сиятельный прапорщик должен осознать, что второй раз отыграться ему не удастся.
Или — или.
Владыка тоже распознал подоплеку этого безмолвного заговора. О госпоже Монахтиной не было сказано ни единого слова.
Как на торге, хлопнули вице-губернатор с архиепископом по рукам, и Мелхисидек спросил только об одном:
— А казачат ты мне пришлешь, князь, ежели киргиз ерепениться станет?
И ничего не оставалось Мышецкому, как ответить:
— Дам!..
О-о, теперь-то они его зажали… Сергей Яковлевич и сам хорошо понимал это. Но с Мелхисидеком вроде бы расчеты были уже покончены.
Он мне — зерно, я ему — Байкуль.
Пора бы уж и Конкордии Ивановне потребовать с него комиссионные сборы!
«Молчит что-то… Верно, обдумывает — чем бы взять? А, может, наоборот, сама хочет дать чего-либо?..»
4
Мышецкий был озадачен: где же люди — умные, зрячие, все понимающие и совсем непричастные к чиновному быдлу? Неужели сенатор Мясоедов был тогда прав, говоря, что таких людей он не встретит в Уренской губернии?
Да, конечно, от Борисяка (совсем не от Кобзева) тянется какая-то незримая ниточка — именно туда, где живет разумно и тревожно, все, что есть ныне лучшего в России. И даже не в цехах Уренского депо — нет, гораздо шире! — залегает уже могучий пласт взрывчатого материала, готового потрясти основы великой империи. Погибнут тогда под развалинами и Паскаль и Конкордия… «А я? Меня тоже завалит обломками?»
Сергей Яковлевич, будучи человеком неглупым, понимал также и то, что Борисяк (и подобные ему) никогда не дадут ему даже подержаться за кончик той ниточки, уводящей к спасению, как нить Ариадны, ибо он, его сиятельство, всегда останется для этих людей чужим…
«Но почему? — думал князь расстроенно. — Да, я только исполнитель предначертаний власти царя, но взрыв Революции, все оживляющей и все воскресающей, я бы, пожалуй, приветствовал тоже». И снова и снова его мысли возвращались к переселенцам…
В разговорах с Кобзевым Сергей Яковлевич не боялся высказывать свое искреннее мнение.
— То, что мы наблюдаем, Иван Степанович, — говорил князь, — это крамола, по сути дела. Крамола по отношению к народу, одобренная самим правительством. И порождающая другую крамолу, вполне законную, как ответ на это издевательство. Тридцать процентов детской смертности… Тридцать! Ведь это же сознательное умерщвление народа, умного и терпеливого!
Кобзев уже занимался подбором людей для расселения в Уренской губернии — на необъятных пустошах степей. Конечно, он в первую очередь мог обращаться лишь к тем «самоходам», которые уже отчаялись добраться до обетованной земли.
У которых уже не бренчало в загашнике ни единой копейки.
Которые осели на Свищевом поле — тупо и безрадостно.
Которые попросту устали передвигать ноги.
Метод воздействия на них был прост: вот земля у вас под носом, приглядитесь — сочная, нетронутая, за Томском путь еще тяжелее, вам будет не дотянуть. Решайте: или — здесь, или… Смотрите сами!
И семейства — победнее да посмелее — начали оставаться.
Узнав об этом, Мышецкий сразу же распорядился:
— Напишите официальное прошение от моего имени к командующему Уренским военным округом. Пусть генерал-лейтенант Панафидин выделит мне, сколько сможет, солдатских палаток. Я найду способ отблагодарить его… А сейчас срочно в три ноги, чтобы Борисяк был здесь!
Борисяк, запыхавшийся, явился:
— Вот что, Савва Кириллович! Получив солдатские палатки, сразу же подвергните их дезинфекции. За Кривой балкой заранее расчистите место, устройте ретирадные ямы. Баки для кипячения воды… Начинайте строгий медицинский отбор группы переселенцев, остающихся в моей губернии!
— Простите, — вмешался Борисяк. — Но поместить больных в холерный барак — значит сразу похоронить. А среди детей, как правило, корь, дифтерит, скарлатина… Куда же я их дену?
— И то верно, — призадумался Сергей Яковлевич. — Я тоже не совсем доверяю Ениколопову… Тогда придется вам соорудить отдельный барак. На той же Кривой балке! Я могу положиться на вас, Савва Кириллович?
— Это я сделаю, — бестрепетно ответил инспектор. — А что будет дальше — не ручаюсь.
— Дальнейшее я беру на себя…
Он позвал Огурцова, и тот предстал пред княжеские очи, уже сильно попачканный мелом. Трудненько ему было стоять, сердешному.
— Так и быть, — разрешил ему Мышецкий, — можете облокотиться на стол… Слушайте! Надобно, чтобы губернская типография срочно отпечатала бланки. Имя, отчество, фамилия. Возраст и что-нибудь еще… там придумаете. А в конце — подпись Чиколини. Для начала пусть отпечатают хотя бы две сотни…
Борисяк с Кобзевым ретиво взялись за дело. Панафидин оказался порядочным человеком: помимо палаток, выделил в помощь трех военных фельдшеров. Скоро за Кривой балкой уютно заполоскались белые полотнища, взвился над новеньким бараком красный крест. Здоровье уренских поселенцев было проверено неторопливо, без суматохи, без угроз и паники.
Борисяк пришел однажды сам, радостный.
— Итак, князь, — сообщил он, — в карантине всего сто тридцать четыре человека.
— Выдержите их еще с недельку, да потом снимайте.
— Еще будут! Черпать не перечерпать…
— Знаю. Идите в типографию, возьмите заготовленные там бланки. Пусть их подпишет полицмейстер.
— Зачем?
— Можете выпускать людей из этого позорного зверинца. Выдавайте им по выходе в город бланк, заверенный Чиколини… Хватит им быть на положении прокаженных!
Весть о добротном житьишке уренских поселенцев дошла и до Свищева поля — желающих разделить судьбу смельчаков заметно прибавилось и Сергей Яковлевич велел в типографию отпечатать еще триста бланков.
Но зато оставшиеся на Свищевом поле совсем остервенели, требуя срочной отправки дальше, и пришлось вызывать для их успокоения местных казаков.
Плетьми и бранью людей заставили смириться перед необходимостью выжидания. Пароходство ссылалось на паводок и не торопилось с баржами.
— Плоты, плоты! — подстегивал Мышецкий свою канцелярию. — Только плоты спасут нас. Еще неделя, две — и надо выкачать Свищево поле без остатка. Иначе — мор!..
Чиколини согнал из ночлежек местную голытьбу, обещая на обед водку, и началась каторжная работа. Плоты собирались в ледяной воде — громадные, наспех сбитые скобами. Сергей Яковлевич только единожды посетил место работ и велел полицмейстеру не жалеть сивухи для голодранцев.
Он почти с ужасом смотрел, как бултыхались в стылой воде посиневшие подонки, с матюгами и песнями подгонявшие одно бревно к другому.
— Вот она, Россия-то-матушка! — похвалился Чиколини, расхаживая по берегу. — Такой и сам черт не страшен.
— Это верно, — суховато согласился Сергей Яковлевич. — Что-нибудь другое, но черт нам не страшен…
Он еще раз глянул на работающих бродяг, и вдруг перед ним, словно леший, с венком тины на голове, вынырнул из-под бревен усатый мужчина с побелевшими от холода глазами.
— Хрррр, — прорычал он, влезая на бревно пузом: мокрые штаны облепили его сытый выпуклый зад. — Не крррути ладью, хузаррры-ы…
Этот рыкающий голос и эта усатая морда… Казалось, еще один нажим памяти — и он сразу все вспомнит. «Однако же нет, не вспомнить».
— На Свищево, — махнул он, усаживаясь в коляску, — погоняй!..
Ему очень не хотелось ехать на Свищево поле, но он все-таки превозмог себя — поехал.
Громадная, тысяч в двадцать, ошалевшая от безделья толпа мучительно томилась на этом позорище, стиснутом насыпью железнодорожного полотна и впадиною оврага. А дальше грядками шли могилы и щербатился гнилой дранью холерный барак.
Постыло и противно выглядел здесь человек!
Раскисшие от весеннего тепла, переселенцы больше валялись на земле или бесцельно бродили от костерка к костерку.
Бабы кормили детей, отупело и без стыда обнажая свое тело; старухи с ножиками в руках «искались» одна у другой в головах, посматривая на Мышецкого из-под распущенных жидких волос — с мольбой и надеждой.
Маячившие в отдалении казаки дополняли эту картину людской беспомощности и разоренности.
Сергей Яковлевич имел неосторожность сказать:
— Завтра отправим томскую партию… Готовьтесь! Поверх пахучего людского месива будто пыхнуло чем-то горячим, словно он плеснул водой на раскаленные камни. Толпа вдруг зашумела, поднялась разом, топча под собой пламя костров и давя спящих.
Ровный гул заполнил Свищево поле, и Мышецкий увидел, как вскинули пики казаки…
Ениколопов недовольно заметил:
— Зачем вы это сказали им, князь? С порохом так не обращаются…
Сергей Яковлевич присел у стола, вкопанного в землю в тени барака, и подсчитал, сколько людей останется на Свищевом поле после отправки томской партии.
— И немало останется, — опечалился он.
— Тысяч пятнадцать? — спросили его.
— Да, около этого…
Со звоном вылетело из окна стекло. Чьи-то руки — в крови и грязи — высунулись наружу, словно ощупывая солнечное тепло.
— Я же вам говорил, — буркнул Ениколопов. — Вот и в бараке уже началось… Назад, скотина! — вдруг крикнул он и, схватив палку, долго бил по этим рукам, торчавшим среди острых осколков стекла…
— Надо объяснить людям, — подошел к нему Мышецкий с выговором.
— Людям? — переспросил Ениколопов. — Если бы здесь были люди, то, смею вас заверить, я и сам давно бы объяснил им, что отсюда никому не выбраться!
Отчаянный гвалт со стороны Свищева поля долетал до холма, на котором высился флаг с красным крестом, и теперь из барака донеслись вопли и суетливая толкотня ног.
Брякнуло стекло с другой стороны барака.
— Видите? — обозлился Ениколопов. — Теперь хоть поджигай их здесь!
Подскочила откуда-то баба (растрепанная, почти безумная), затыкалась в слепые окна, прикрывая глаза ладошкой:
— Архипыч, а Ляксей-то — куды? Слышь-ка… Ляксею скажи: завтреча томских рассадят!
Мышецкий брезгливо схватил бабу, толкал ее в загривок — обратно, в ревущую и стонущую котловину Свищева поля:
— Прочь, подлая! Убирайся…
Но было уже поздно. Где-то уже хрустнули доски, изнутри барака выплескивались душные голоса:
— Выпущай-ай… томских выпуща-ай! Изверги-и… Ениколопов, отставив мизинец в сторону, щелкнул крышкою портсигара:
— Вот, пожалуйста, ваше сиятельство. Российский парадокс! Я ему, скотине мозолистой, клизму ставлю, а он меня извергом называет… Нет, — закончил он с пафосом, — конечно же, есть что-то положительно трагическое в звании русского интеллигента!..
Сергей Яковлевич направился к дверям барака.
— Откройте, — сказал он. — Надо лишь отнестись к людям внимательнее. Это же ведь люди, и они поймут меня…
Студент-медик накинул ему на плечи белый халат.
— Сделайте это, — попросил он трогательно.
Ениколопов задержал вице-губернатора:
— Сергей Яковлевич, не входите в очках. Вас могут принять за врача.
— Ах, оставьте вы это! При чем здесь мои очки?
Ему показалось, что Ениколопов хохочет за его спиной.
— А стрелять у вас есть чем, князь?
— Я не ношу оружия… Открывайте.
— Ну и глупо.
Ениколопов двинулся вслед за Мышецким, но Сергей Яковлевич задержал его:
— Останьтесь, Вадим Аркадьевич. Боюсь, что ваше появление больных не успокоит. Лучше я один…
Он вошел в тамбур барака, толкнул дверцу — и сразу же отступил назад, сшибая рукомойник.
— Да не сюда вы! — крикнул Ениколопов. — В следующую…
Но Мышецкий уже успел заметить кладовку, заваленную — вперемежку с дровами — голыми трупами, поверх которых, измазанный чем-то зеленым, лежал мертвый ребенок.
И, наскоро перекрестившись, он толкнул следующую дверь.
— А-а-а… — встретил его гул голосов.
Ноги заскользили в чем-то противном. Вокруг, распространяя зловоние, квасились лужи холерного поноса. Сергей Яковлевич не посмел идти дальше и остался возле порога.
— Надо же иметь разум! — выкрикнул он взволнованно, и сразу что-то звонкое разбилось над ним об косяк дверей.
Из глубины барака на него наступали… Нет, не люди (Ениколопов прав), а какие-то зеленые бестелесные тени. «Почему зеленые?» — машинально подумал он и внутренне содрогнулся.
— Оставьте волнения, — заговорил Мышецкий снова, собравшись с духом. — Ваши семьи будут отправлены в полном порядке. А вы догоните их потом, когда врач признает ваше выздоровление. В таком состоянии вам не перенести этого пути…
Что-то поднялось и разом опустилось над ним. Сергей Яковлевич согнулся под ударом, и сразу все из зеленого сделалось ярко-красным, будто он посмотрел на солнце.
— Стойте! — закричал он, боясь теперь одного: лишь бы не упасть под ударами на этот осклизлый, загаженный пол…
Прямо над ним громыхнул выстрел — резкий, как пощечина, и раздался голос Ениколопова:
— Назад, быдло! Ложись по нарам…
Загораживая Мышецкого, врач выстоял с минуту под градом летящих в него тарелок, шапок, кирпичей и табуреток. Потом открыл стрельбу поверх голов.
— На! — кричал он, злорадствуя. — На… на, собаки! Сергей Яковлевич ничего не видел. Даже не сразу понял, что дышит уже чистым воздухом, а за спиной его грохочут засовы дверей.
Барак закрыли…
— Я, кажется, потерял глаз… выбили! — сказал Мышецкий, не отнимая руки от разбитого лба.
Ениколопов решительно оторвал его руку.
— Прямо, — велел он. — Смотрите сюда… Чушь! Просто вас слегка огрели табуретом… Это пройдет!
Окружным путем подогнали к бараку коляску, и, садясь в нее, Сергей Яковлевич озлобился.
— Завтра же, — приказал. — Всю томскую партию… Мне уже надоело все это! Пора им…
Притянул к себе за рукав балахона Ениколопова:
— Вадим Аркадьевич… Спасибо! Если бы не вы…
Ениколопов небрежно повел рукою.
— Не стоит благодарности, — сказал он.
Сергей Яковлевич уже подъезжал к городу, когда навстречу вылетел на бойкой рыси отряд конных жандармов. Впереди, высоко привстав на стременах, скакал Сущев-Ракуса.
— Сто-ой! — скомандовал полковник, и на полном разбеге всадники сгрудились вокруг коляски, шумно вздохнули лошади.
Аристид Карпович был бледен, губы его посинели, усы понуро обвисли.
— Ну, — выдохнул он, — надо бы вам и меня пожалеть, ваше сиятельство! Я ведь человек уже немолодой…
— Так это вы ради меня, Аристид Карпович?
— А то как же!.. Дурак-студент какой-то позвонил прямо на Ломтевку, что вас там убивают. Я ведь думал, что вас уже и в живых нету…
Жандарм снял фуражку и перегнулся с седла:
— Вижу, вам все-таки досталось?
— Весьма примитивно. Кажется, мебелью.
Полковник потряс головой, натянул поводья:
— Отря-ад… за мной, с поворота налево… марш!
«Пожалел», — думал Мышецкий, улыбаясь.
5
В присутствие он уже не вернулся — велел везти прямо домой.
Платок, прижатый ко лбу, намок в крови, и Мышецкий выбросил его по дороге. Ениколопов почему-то не предложил ему, как врач, своих услуг и вообще отнесся к драке спокойно.
Алиса встретила мужа, всплеснув руками, но Сергей Яковлевич сразу же уверенно заговорил:
— Не огорчайся… В наше время губернаторов рвут бомбами на части, травят и стреляют. Только вот еще не начали солить в бочках. А мне всего лишь попало по глупости! Я по-прежнему здоров и бодр…
Вызвать врача он наотрез отказался, и Алиса Готлибовна сама лечила его арникой. Сергею Яковлевичу было приятно ощущать нежную заботу, и в этот день — благодарный — он впервые позволил себе чуть-чуть приоткрыть перед женой ту завесу, за которой скрывалось истинное положение в его губернии.
В ответ на его признания Алиса тихо всплакнула.
— Я боюсь… здесь, — призналась она по-русски.
— Глупая, — утешил он ее. — Чего нам бояться? Мы же с тобой — дома…
— Но это так далеко. Мы почти в Сибири!
— Сибирь — тоже Россия, — ответил Мышецкий. — И в большей степени, нежели Петербург, дорогая… Мне выпала судьба служить в Уренской губернии, но до этого мне прочили место окружного прокурора на Сахалине… Не забывай об этом!
Кобзев навестил его рано утром, вид у него был какой-то слегка извиняющийся.
— Весьма печально, — сказал он, кашлянув. — Но вы не имеете морального права сердиться на этих людей, заведомо обреченных…
— Хватит изрекать истины… вы, пророк! — неожиданно огрызнулся Мышецкий. — Я не хуже вас понимаю, кто прав и кто виноват в этих ужасах погони за хлебом… Едем, сразу же!
По дороге на пристань Иван Степанович сказал:
— Теперь и уренские поселенцы маются в палатках. Что толку, если вы перевели их со Свищева поля за Кривую балку… Не пора ли уже начать рассаживать их на пустошах?
— Сам знаю, — не совсем-то любезно отозвался Сергей Яковлевич. — Но меня задерживает султан Самсырбай.
— Да, — согласился Кобзев, — несчастный край, где земельный вопрос освобожден от законности и право на обладание землей удерживается легендами.
— Вот я и боюсь, — тихо признался Мышецкий, — чтобы легенда не обернулась законом. Султан-то мужичонка весьма прегнуснейший и, видать, кляузный. Я ведь, Иван Степанович, сами понимаете, добра ему не сделаю. Нет, не сделаю!.. Но эта полная неизвестность условий землевладения… Самсырбай хорошо пользуется этим!
— Поторопите его, однако. Пора начинать запашку.
— Я даже так мыслю: пусть откажет, хамское отродье, чингисханид проклятый… Только бы ответил!
На пристани было уже цветисто от бабьих платков, еще издали угадывалось многогрудое горячее дыхание толпы, и Сергей Яковлевич стыдливо поправил на лбу треугольный пластырь:
— Иван Степанович, взгляните! Так не очень заметно, что ваш князь был вчера бит?..
Здесь же, в этой непробиваемой толчее, крутился и Чиколини в новенькой шинели.
— С обновкой вас, Бруно Иванович!
— Да вот, ваше сиятельство, — вдруг застыдился полицмейстер, — справил… Позвольте в колясочке вашей поберечь ее? Сажать-то сразу людишек будем?
Пароходишко, захлебываясь сажей, подтянул к пристани первый плот, и толпа грозно надвинулась над речным обрывом.
— Я понаблюдаю, — сказал Сергей Яковлевич. — Сажайте их, господа, как получится…
С замиранием сердца Мышецкий издали следил, как погружались плоты под тяжестью тел. Между ног людей, выплескиваясь в пазах бревен, суетилась холодная вода.
— Не напирай! — командовал Чиколини. — Давай назад, не то потопнете…
Переселенцев, которые были поближе к краю, выдирали из гущи обратно на пристань. Плот немного подвсплывал, и пароходишко сразу же выволакивал его на плес. Горохом сыпались люди на бревна другого плота. В воздухе металось тряпье мешков. Дробно стучали фанерные мужицкие чемоданы с пудовыми замками на них, как на амбарах.
— Плывем, мила-аи! — буйствовал от наплыва счастья затрушенный дедушка и действительно поплыл на середину реки.
Просто удивительно: плот за плотом отходил от берега, выстраиваясь в длинный караван. Погрузка шла быстро, огулом, на этот раз даже не проверяли списков — хочешь, и ты садись, поплывешь за новым счастьем!..
В полчаса все было закончено. Сергей Яковлевич докурил папиросу и пригласил в коляску Чиколини и Кобзева:
— Господа, непременно в «Аквариум». Шампанское сегодня не помешает…
Солнце припекало уже как следует, и они расположились на открытой террасе ресторана. Столы и стулья из соломенной плетенки суховато поскрипывали под ними.
Прислуживал им сам владелец «Аквариума» — Бабакай-бек Наврузович, хитренький татарин с замашками рубахи-парня.
Сергей Яковлевич, несмотря на пластырь, приклеенный ко лбу, был настроен благодушно:
— Что вы предлагаете, Бабакай Наврузович? «Периньон»?.. Что ж, это неплохо.
— Чернолозый «Рюинар», — ворковал ресторатор умиленно. — Вы, конечно, помните, ваше сиятельство? Андрэ де Рюинар, виконт де Бримон, седьмой хозяин монашеской фирмы…
Мышецкий с удовольствием поднял бокал.
— Какие милые люди эти французские монахи! — засмеялся он. — Шампанское выдумали они, шартрез — они, бенедиктин — они же. И живи я в те времена, непременно пошел бы в монахи. Ваше здоровье, господа!
— Говорят, — добавил Кобзев, — монахи выдумали еще и порох…
Чиколини вскоре ушел, призванный долгом своей собачьей службы, и Мышецкий, неожиданно заскучав, спросил:
— Иван Степанович, вы случайно не знаете некоего Виктора Штромберга?
— Нет, князь. Впервые слышу это имя.
— Странно. — Мышецкий качнул пустую бутылку и отбросил ее в кусты. — Я плохо разбираюсь во всяческих партиях, которые растут в России, как поганки под дождем. Но… — Он надвинул цилиндр и потянулся к трости. — Впрочем, это касается одного меня! Пока что…
Они поднялись и пошли на выход из ресторана. Кобзев не стал поддерживать этот разговор. Запахнул старик свое пальтишко, мелкими шажками выступал рядом с высоким и красивым человеком, с которым его связала случайная судьба.
Мышецкий был слегка пьян. Сел он в коляску, положил руку на плечо Ивана Степановича.
— Плоты, — похвалился он, — это ведь я придумал… А?
Кобзев не пожелал отстаивать свое авторство.
— И хорошо придумали, — согласился.
— Бревен жалко, — поскупел Мышецкий. — Лес дорог. Трещит всё кругом…
— Что трещит? — спросил Кобзев, улыбаясь.
— Россия, конечно. — И Мышецкий захохотал, довольный. Стал накрапывать дождик. Сергей Яковлевич закинул верх коляски. Посматривал вокруг — горделиво, явно довольный собою и этим днем. Незнакомые лица с тротуаров спешили раскланяться перед ним, и он отвечал им — четким и выразительным кивком крупной своей головы.
— Вот здесь я разобью сквер, — показал он тростью вдоль покатой улицы. — Обираловку сотру с лица земли. Тоже будет сад! Пусть чувствуют… «Глаз да глаз!» — неожиданно вспомнил он императора.
Какой-то крестьянин, еще молодой парень, перебежал перед лошадьми дорогу. На голове его был зимний треух, а на плечах — пиджак фабричного мастерового.
— Карпухин! — вдруг окликнул его Кобзев.
Коляска остановилась. Крестьянин торопливо подбежал, стащил с головы треух, глянул на Мышецкого ясными глазами.
— А я до лавки, — сказал он без боязни, обращаясь к Ивану Степановичу.
Кобзев вытянул руку.
— Сергей Яковлевич, желаю вам запомнить — на этого человека вы можете положиться. Бестрепетно!
— Весьма польщен, — ответил Мышецкий и шутливо приподнял цилиндр над гладко зачесанными волосами.
Когда они отъехали, Сергей Яковлевич рассмеялся:
— Простите, я так и не понял: кому же вы меня столь любезно сейчас представили?
— Карпухин, — пояснил Кобзев, не разделяя княжеского веселья. — Это староста поселенцев, отобранных для вашей, как вы любите утверждать, губернии.
— А-а-а… — протянул Мышецкий и выкинул вперед руки, стиснув в пальцах костяной набалдашник трости.
Позади губернаторской коляски прыгал под дождем мужик — босой, в пиджаке с чужого плеча. «До лавки» прыгал.
Он и не знал, бедняга, что судьба его тоже, как и судьба Кобзева, отныне переплетется с судьбой этого человека, который приподнял сегодня перед ним только краешек своего цилиндра.
Мышецкий тоже ничего не знал — следил по сторонам глазами: что бы еще исправить, переиначить по-своему, втравить в этот город свой вкус, свои замашки.
— Задворки, — сказал он, — мы живем на задворках империи!
Вечером его запросто навестил — проездом через Уренск — генерал Аннинский; он был подавлен и печален.
— Вы еще не слышали, князь? — спросил он. — В здании финского сената убит генерал-губернатор Бобриков… Вот вам плоды правления Вячеслава Константиныча!
Мышецкий невольно поежился: он, как чиновник, тоже ведь вылупился из яйца, которое высидел Плеве в своей канцелярии, и потому круто перевел разговор:
— А как вы, генерал, расцениваете сражение под Цзинь-чжоу?
Аннинский вяло махнул рукой:
— Ляпнул один дурак поначалу где-то под аркой Главного штаба: мол, шапками закидаем! Да вот шапок-то, видно, и не хватает. Смешно, князь, — наделяют солдат образками с Серафимом Саровским… Прав умница Драгомиров: мы их — иконами бьем, а японцы нас — шимозой да пулями! Глупо все!
Мышецкий вспомнил о том, что он все-таки камер-юнкер, придворный, и заступился за царя, сам того не желая:
— Да, его величество очень верит в Серафима… Изображение его я даже видел в кабинете царя. Но это скорее лишь спальное приложение к высочайшей постели, ибо Саровский якобы даст им наследника после четырех дочерей…
Распрощались они суховато — у каждого болело свое.
6
В чахлый садик, что навис над рекою, в воскресенье пришли с трубами гарнизонные солдаты. Уселись рядком, посмотрели на капельмейстера в чине фельдфебеля и дружно раздули щеки.
Закружились головы переспелых гимназисток, забыли они про экзамены, и стало веселее на улицах от молодых лиц, еще не знающих огорчений. А солдаты листали перед собой нотные листы, все косились на своего фельдфебеля и дули и дули в медноголосые трубы.
И они — эта серая скотинка — вдруг расцветили город под вальсы и польки: солдаты щедро дарили обывателям светлую печаль прошлого, сладкую тоску по любви и доброму слову…
Коснулась музыка и Мышецкого: провел он ладонью по лицу, будто смахнул надоедную паутину, и спросил в пустоту — тихо-тихо:
— Лиза, Лизанька, почему вы меня разлюбили?..
Было уже за полдень, когда в доме вице-губернатора раздался резкий и короткий звонок с улицы. Так мог позвонить только человек, который знает, что ему нужно в этом доме, и которому непременно нужно быть в этом доме.
— Господин Иконников, — доложила горничная.
Мышецкий долго-долго протирал стеклышки пенсне.
— Нет, — ответил он, наконец, все продумав. — Не принимать и впредь… Хотя постойте! Я сам спущусь, а то вы, подозреваю, не сможете передать смысл моего отказа…
Он накинул сюртук, спустился вниз. Замер:
— Вы… Иконников?
— Да, ваше сиятельство. Геннадий Лукич…
Перед ним стоял холеный рослый блондин в одежде ультрамодного покроя; еще молодой человек, лет тридцати, почти ровесник Мышецкому, и смотрел — спокойно, открыто, чисто.
— Что привело вас ко мне, господин Иконников?
— Вы, очевидно, ожидали видеть моего папеньку?
Сергей Яковлевич не ответил.
— Нет, ваше сиятельство! — уверенно продолжил Иконников-младший. — Как это ни прискорбно, но я уже вполне извещен о тех печальных недоразумениях, кои возникли между вами… Отчего-то и почел своим непременным долгом, едва прибыв в Уренск, сразу же нанести вам визит.
Мышецкий спустился еще на одну ступеньку ниже, снял руку с перил лестницы.
— Впрочем, ваше сиятельство, — закончил Иконников, — я могу и уйти, ибо мой папенька сделал все, чтобы имя Иконниковых было для вас неприятным…
— Нет, отчего же? — ответил Мышецкий. — Вы столь искренни, сударь… Останьтесь!
Мановением руки Геннадий Лукич отказался от услуг горничной и самолично повесил свое пальто. Он был строен, красив и наряден. Держался скромно и независимо.
— Куда мне будет дозволено пройти? — спросил Иконников с легким поклоном. — Благодарю вас, князь. Я очень рад, что вы меня приняли…
Сергей Яковлевич провел его к себе:
— Как видите, я только еще устраиваюсь.
— Очень мило! Книги, которые я здесь вижу, лучшее украшение вашей комнаты. Как и моей, князь, тоже!
Осмотревшись, молодой миллионер заговорил о главном:
— Мой папенька живет еще старыми понятиями. Он не может уяснить себе, что в наше время обладание капиталом накладывает на человека и особые обязанности перед общественностью. (Мышецкий кивнул, соглашаясь.) Поверьте, что когда дело перейдет в мои руки, все станет на иные рельсы. Что же касается этих глупых рогаток поперек улицы…
Сергей Яковлевич быстро нахмурился, и Геннадий Лукич тут же его утешил:
— Нет, князь, вы можете не сомневаться: рогатки уже убраны мною. Относительно же церкви, которую мой папенька столь неосмотрительно взялся строить, то это вопрос губернского архитектора, и меня не касается. Я вообще против этой дурацкой традиции. Хватит нашим толстосумам отливать колокола — лучше бы они открыли читальню!
Сергей Яковлевич выслушал Иконникова и оттаял душою:
— Что ж, Геннадий Лукич, я рад вашему появлению в губернии. Вы приехали сейчас из…
— Прямо из Лейпцига, — подсказал Иконников. — Я рассчитался с профессорами и отныне свободен. На зиму думаю переехать в Москву, чтобы не зажиреть здесь, а пока…
— Вы окончили университет?
— Уже третий, — без похвальбы ответил Иконников. — Было лишь трудно в Женеве — среди русских. Когда же я оторвался от дорогих соотечественников, то стало легче, и я быстро сдавал экстерном.
— Русских сейчас много за границей?
— О да! Европа просто кишит русопятыми. Они бестолковы и поразительно доверчивы. Особенно — наша знать…
Их позвали к обеду, и Геннадий Лукич не отказался. В просторной столовой были открыты окна, через которые дом вице-губернатора наполняла далекая музыка. В зеленеющих ветвях деревьев чернели скворечни, высоко в небе плыл бумажный змей. Висла над городом белая мучнистая пыль.
— Моя жена, — представил Мышецкий гостю Алису. — Сделайте удовольствие — поговорите с ней по-немецки…
Алиса в этот день была необычайно мила. Чистые тонкие руки ее двигались над убранством стола — плавные и воздушные. Она кокетливо посматривала то на супруга, то на интересного молодого гостя.
— Я слышал, — говорил Иконников, — что вы, ваше сиятельство, намерены начать постройку в губернии элеватора.
— Хотелось бы, — помялся Сергей Яковлевич. — Зерно гниет в каких-то сараях… Элеватор поможет разрешить в губернии проблему весенних голодовок. Хотя бы отчасти!
— Если позволите, — предложил Иконников, — я согласен участвовать в этом благом деле. Деньгами, конечно.
— Буду только рад, — оживился Мышецкий. — Вся беда в том, что я не нахожу поддержки общественности. И потому ощущаю настоятельную необходимость обратиться к лучшей части российской интеллигенции…
Иконников быстро подхватил:
— Знаете, князь, у меня есть связи с Власием Дорошевичем… Для тех начинаний, которые вы предприняли, нужны средства, и пусть литераторы помогут в этом! Да и Столыпин…
— Петр Аркадьевич?
— Нет, князь, я имею в виду братца его — Александра Столыпина, он все крутится вокруг «Нового времени»… Можно потрясти и Яшку Рубинштейна — большой проныра!
— Я мыслю несколько иначе, — сознательно отгородился от этих имен Мышецкий. — Пусть писатели (именно писатели) издадут в фонд помощи голодающим литературно-художественный сборник. У каждого литератора всегда найдется в ящике стола вещица, которую он не удосужился пристроить. Пусть он ею и пожертвует!
— Пожалуй, — согласился Иконников. — Я уже ясно вижу этот сборник. На титуле скромно оттиснуть: «В помощь голодающим Уренской губернии». А название — краткое, объемное…
— Например — «Пустошь», — размечтался Сергей Яковлевич. — Это как раз отвечает сейчас моим замыслам… Немного беллетристики, разжиженной стихами. Кое-что из новостей в искусстве.
— Я могу написать о Баттистини, — сказал Иконников.
— А у меня, — обрадовался Мышецкий, — имеется статейка о винной монополии. Я думаю, что доля статистики, набранной хотя бы в петите, не помешает?
Подали жаркое и запотелый графин с водою (вино в доме Мышецких к столу не подавалось). Алиса переняла поднос от горничной.
— Однако, — заметил Иконников, — мы забыли о хозяйке…
Протягивая гостю тарелку, женщина задержала свой взгляд на нем и вдруг наивно проговорилась:
— Какой приятный загар у господина Иконникова… Верно, Serge?
— Угу, — ответил Мышецкий, занятый едою.
— Таково уж итальянское солнце, мадам. Почти всю зиму я провел между Ниццей и Миланом…
— О, тогда вы должны знать Ивонну Бурже? — напомнил Сергей Яковлевич. — С кем она сейчас?
Он сказал это и заметил, что Алиса насторожилась.
— Конечно же! — отозвался Иконников. — Ивонна Бурже в Европе — все равно что Конкордия Ивановна Монахтина в нашем Уренске… Кто же ее не знает? Сейчас она, кажется, попала в лапы бакинскому Манташеву. Он уже купил ей два бесшумных электрических автомобиля — иначе не пускают на Елисейские поля. Меня Ивонна заинтересовала как бесподобная куртизанка. Но секретарь ее потребовал только за один разговор с нею пять тысяч франков!
— И вы… согласились? — почти с ужасом спросила Алиса.
— Безусловно, мадам, — ответил Иконников. — Такое диво, как Ивонна Бурже, выпадает один раз на все столетие. Чтобы продлить удовольствие, я даже купил для нее кольцо с жемчужиной, но Ивонна сказала, что я не знаток жемчуга.
— А как поживает Рауль Гинцбург? — спросил Мышецкий.
— О, этот еврей по-прежнему яро пропагандирует русскую музыку. Сам пишет оперы — наиглупейшие, но зато в них встречаются такие слова: «изба», «лакей», «квас», «барыня»… Очень желает залучить к себе Федю Шаляпина! В царстве рулетки Гинцбурга иначе и не зовут, как «русским бароном»…
— А вы не пробовали играть?
— Нет, князь. Я не признаю никаких азартных игр…
Мышецкий вспомнил, как обчистили, благодаря ему, великого князя Алексея Александровича, и весело рассмеялся.
— О чем ты, Serge? — спросила Алиса.
— Просто я вспомнил креветок в ресторане «Резерв», — приврал он тут же. — А вы помните, Геннадий Лукич?
— Ну как же! — охотно откликнулся Иконников. — Кстати, их высочества отныне там не обедают. Знаете (в сторону Алисы), там эдакие малюсенькие не то лангусты, не то омары… Но удивительно вкусные!
— Да-да, — поддакнул Сергей Яковлевич.
— Так вот, мадам (снова к Алисе). Наш августейший заинтересовался способом их приготовления. Ему показали большой чан, в котором клокотало что-то невыразимо противное…
— Что это есть такое? — спросила Алиса по-русски.
— Его высочество, мадам, великий князь Алексей Александрович, как и вы, тоже спросил — что это такое? И ему ответили, что эту бурду заварил еще прадедушка нынешнего владельца, с тех пор они только добавляют туда воду. И никто так и не знает — что же это именно такое? Его высочеству стало… худо, мадам.
Так-то вот, в легкомысленной болтовне, Сергей Яковлевич немного отвлекся от губернских неурядиц, и когда Иконников ушел, Алиса спросила:
— Serge, что ты скажешь об этом господине?
— Что? Не знаю, как тебе, но мне он… понравился.
Подумал — и заявил решительно:
— Во всяком случае, Иконников — человек нашего круга, и я буду рад, если он станет бывать в нашем доме…
В цепочку событий будущего нежданно-негаданно включилось еще одно звено.
Сцепит оно или расцепит?..
7
Еще из-за двери он услышал разговор чиновников:
— А в Стамбуле-то, господа, конституция!
— Эка! А у нас, батенька, зато — проституция. И сколько угодно-с. На любой вкус… Турки-то еще позавидовать могут!
Мышецкий толкнул двери присутствия, и орава чиновников, с грохотом двигая стульями, покорно поднялась перед ним.
— День добрый. Садитесь, господа… Что слышно от его сиятельства султана Самсырбая?
От его сиятельства ничего не было слышно. Затих султан, даже подарки перестал слать. «Ну что ж, — решил Мышецкий, — придется тряхнуть его еще разочек!» Под окнами губернского правления проехал цыганский табор. Сергей Яковлевич сразу же распорядился через Огурцова:
— Созвонитесь с полицией: цыган остановить и выдержать в карантине… Борисяк знает!
В полдень на вокзал железной дороги было доставлено из уезда мертвое тело землемера, проводившего — по указанию Мышецкого — нарезку участков для поселенцев. Землемер лежал на платформе, раскинув ноги в сапогах, заляпанных глиной; кто-то из путейцев обсыпал его зацветающей черемухой.
Первой мыслью Мышецкого было — немцы. Но рассыльный солдат принес длинную киргизскую стрелу, завернутую в синюю сахарную бумагу.
— От генерала Аннинского, — доложил солдат.
На бумаге, в которую была завернута стрела, шла броская надпись самого генерала: «Этой стрелой был убит ваш землемер. Разберитесь сами».
— Лошадей! — гаркнул Мышецкий.
В полчаса он домчал до Кривой балки, выскочил из коляски. Ну, так и есть! На месте стоянки султана только пересыпался под ветром пепел костров да белели в траве обглоданные кости баранов.
А дальше тянулась голая, жирно взбухавшая под солнцем равнина степи. И — никого…
— Назад! — крикнул Мышецкий, вскакивая в коляску. Вихрем ворвался в свой кабинет, грыз ногти от бешенства.
— Кобзева сюда… быстро!
Пришел Иван Степанович:
— У вас все готово к отправке людей?
— Да, князь. Вагоны проветрены и…
— Так начинайте! — распорядился Сергей Яковлевич. — Завтра я сам прибуду на место… Сразу же пахать и сеять. Отстраиваться будут потом. Не до этого сейчас!
Явился из казенной палаты Такжин:
— Ваше сиятельство, позволю себе заметить, что для передвижения переселенцев полагается на душу две десятых копейки. А вы исходите, как это усматривается из ведомости, из четырех десятых на одну прогонную версту.
— Да о чем вы? — вскипел Мышецкий. — Дело идет о тысячах пудов хлеба, а вы суетесь ко мне со своими погаными полушками! И слушать не буду, оставьте меня…
Потом, уже наедине, подумал: «Когда же решится выздороветь Симон Гераклович? Вот хитрый старец: оставил меня в такой момент. Хоть бы поскорее забрали его в сенат!»
Совсем неожиданно появился Атрыганьев.
— О! — приветствовал его Мышецкий. — Как раз кстати… Я слышал, Борис Николаевич, что вы недавно навещали его превосходительство?
— Да, я лишь сегодня вернулся из Заклинья.
— Ну, и как здоровье Симона Геракловича?
Атрыганьев хитренько сожмурился:
— Вы же и сами понимаете, князь, что выздоровление его превосходительства зависит только от вас. Освободите Уренск от переселенцев, подождите, пока не передохнут холерные, и Симон Гераклович снова приступит к делам.
— А как с его назначением в сенат? — намекнул Мышецкий.
— Ждет со дня на день. Пока не слышно…
Вспомнив о Додо, Сергей Яковлевич, все время думал — скажет о ней Атрыганьев или же промолчит?
И предводитель дворянства Уренской губернии не вытерпел — сказал:
— Сергей Яковлевич, а какая у вас сестрица! Просто — чудо-женщина. Аспазия, да и только!.. Я случайно узнал, что в номерах остановилась княжна Мышецкая, был удивлен и счел своей обязанностью… Как предводитель дворянства! Но, боже мой, какая обаятельная женщина!
«Дурак, — подумал Сергей Яковлевич. — Она давно уже Попова, записана в гильдии, и ты не суйся в этот клубок, иначе все твои фарфоровые горшки и часики пойдут с молотка…»
Однако же он вежливо ответил:
— Я очень уважаю и ее мужа, господина коммерции советника Попова. Думаю, что он тоже вскоре приедет в губернию.
Сизоватые от частого бритья щеки предводителя обмякли.
— Евдокия Яковлевна, — добавил Мышецкий извинительно, — иногда любит называться по-девичьи княжною. Она утверждает, что смена имени всегда обновляет ей кровь…
Атрыганьев немного оправился от ошибки.
— Все равно, — твердолобо повторил он, — подобной дивы еще не видывали в нашем Уренске… А вы бы послушали, князь, как отзывается об Евдокии Яковлевне преосвященный!
«Боже ты мой, — испугался Мышецкий, — уже и туда забралась?.. Ну, быть скандалу: Конкордия Монахтина не уступит ей этого бесноватого святошу…»
— А что госпожа Монахтина? — заплетал кружева Сергей Яковлевич.
— Испошлилась, — вдруг брякнул предводитель.
— Да что вы! Быть не может…
— И знаете — с кем?
«С молодым Иконниковым!» — сразу решил Мышецкий, и Атрыганьев действительно шепотом подсказал:
— С этим прощелыгой-купчишкой… сыном нашего уренского Креза! Ну и кутят… Не дай-то бог, ежели дойдет до преосвященного. Будет ей на орехи!
«Какая мерзостная каша!» — думал Сергей Яковлевич, когда предводитель удалился, прижимая к груди перчатки.
А после таких дурацких разговоров снова приходилось обращаться в мыслях к мужикам-переселенцам. Теперь они представали перед Мышецким какими-то упрощенными созданиями с примитивными требованиями — земля, крыша над головой и кусок хлеба.
С ними все было проще и понятнее…
Сергей Яковлевич велел принести из межевого комитета карты губернии, хотел немного помудрить над своими планами. Но это скромное занятие было пресечено появлением Дремлюги.
— Капитан, — недовольно заметил Мышецкий, — отчего это Аристид Карпович последнее время не сам является ко мне?
Дремлюга ответил:
— Господин полковник занят с военным прокурором, как вам известно. Задержанный в банке вроде бы признал себя Никитенко.
— Так. И дальше?
— Но он врет и пугает людей, заведомо непричастных к экспроприации.
— Например — кого? — насторожился Сергей Яковлевич.
— Да есть в городе, — ответил Дремлюга, — немало поднадзорных лиц, на которых всегда можно свалить многое…
Мышецкий не был удовлетворен этим ответом:
— На кого же этот Никитенко больше всего валит?
Жандарм пояснил с ледяным спокойствием:
— Помните того убитого в перестрелке грузина? Некий Сабо Гумарашвили… Вот на него и все шишки!
«Глупости, — сообразил Мышецкий, — заврались вы оба…»
И, не глядя на капитана, он спросил раздраженно:
— Когда будет подписано обвинительное заключение?
— Прокурор гонит следствие. Допросы ведутся даже по ночам, ваше сиятельство. Мы не мешкаем…
— Это противозаконно, — заметил Мышецкий. — Допрашивать преступника в ночное время — значит применять к нему насилие над его волей.
— Нам лучше знать, что законно, — деловито отозвался капитан Дремлюга.
Сергей Яковлевич невольно повысил голос:
— Не забывайтесь! Перед вами находится не только вице-губернатор, но и выпущенный с золотой медалью кандидат императорского училища правоведения! Кому лучше знать?
Дремлюга проглотил и замолк. Осторожно согласился:
— Ваше высокое мнение, князь, я передам прокурору…
— Кстати, о прокуроре, — показал Мышецкий на окно. — Я видел его вчера едущим вот здесь с какими-то двумя дамами, знакомством с которыми обычно не дорожат… Я не вмешиваюсь. Каждый волен заводить себе привязанности по вкусу. Но, по моему глубокому убеждению, человек, которому предстоит на днях затянуть петлю на шее другого человека, должен бы вести себя гораздо скромнее!
Далее Дремлюга ничего дельного не сказал. Сергей Яковлевич понял, что вспугнул жандармов. Что-то у них было приготовлено для него, однако он сам повел себя так, что Дремлюга рассудил за верное промолчать.
«Ну и черт с ними…» — решил Мышецкий.
Он подумал как следует, разложил в своей голове все по полочкам и вечером позвал к себе на чашку чая уренского полицмейстера.
В разговоре с Чиколини, между прочим, он сказал:
— Бруно Иванович, что у вас там получилось с этим Виктором Штромбергом?
— Социалист! — выпалил полицмейстер. — Такие речи… Ай-ай! Я послушал, сразу свисток в рот и давай разгонять народец.
— А что же говорил этот… социалист?
— Да что он может сказать путного, ваше сиятельство? Ну, лаял капиталистов, громил эксплуататоров…
— Так, еще что?
— Призывал рабочих сплотиться, — туго вспоминал Чиколини. — Еще вот, сукин сын, предложил создать общество и кассы взаимопомощи. А фабрикантов крыл по матери… Простите, ваше сиятельство!
— Что-о? — удивился Мышецкий. — Действительно, так и крыл заборными словами?
— Именно так, ваше сиятельство.
Сергей Яковлевич вспомнил солидный облик Штромберга, виденного тогда в «Аквариуме», и не сразу поверил в это.
— Странно, — призадумался он. — Ну а ругал ли поименованный правительство, царя, власть имущих… Или — меня, скажем?
Чиколини наморщил лобик, припоминая.
— Нет, — заявил решительно, — такого не было! Мышецкий протянул руку под столом и дружески похлопал полицмейстера по дряблой ляжке.
— Бруно Иванович, — доверительно произнес он, — вы не упускайте этого Штромберга, следите…
— Помилуйте! — удивился Чиколини. — Не по моей части. Это же из псарни Аристида Карпыча…
— А вы, — твердо закончил Сергей Яковлевич, — все-таки проследите. Так, чтобы и жандармы не заметили… Я ведь знаю, Бруно Иванович, грудь у вас слабая, неможется частенько. Но вы не беспокойтесь. Из фондов губернской типографии3 я выделю вам специально на лечение…
На следующий день спозаранку Мышецкий выехал в степи.
Дышал перепрелым запахом земли, оглядывал бескрайние поля. За хуторами немецких колонистов, переплетенными проволокою, словно западни, он остановил губернаторскую дрезину.
— Кажется, отсюда? — осмотрелся он и, перекинув через локоть пальто, одиноко тронулся по едва намеченной дороге — в колыханье трав, в знойную теплынь, в переплески жаворонков, виснувших над головою…
Шел он долго, уже начиная по-барски сердиться, что его никто не встретил. Выплыли издалека, вкрапленные в желтизну степи, пятна переселенческих сборищ. Опять показались знакомые по Свищеву полю развешанные на палках тряпки (замена шалашей), несколько телег с задранными оглоблями.
Ему хотелось бы увидеть добродушных пейзан, чтобы парни сыграли на балалайках, а дородные девки сплясали перед ним «Русского», помахивая узорчатыми платками. Но вместо этого он снова встретил те же лохмотья, ту же убогую нищету и невеселые взгляды, хорошо памятные еще по Свищеву полю…
Кобзев с Карпухиным уже шагали ему навстречу.
— Добрый день, господа, — сказал Мышецкий. — Ну, как у вас тут?
Ему объяснили: лошадей очень мало, зерно прибыло, люди копают для себя землянки, солдаты железнодорожного батальона (спасибо генералу Аннинскому) бурят колодцы. Вытянутые вдаль, виднелись вышки артезианских буров, где-то на горизонте сверкающим стеклышком блестело озеро Байкуль.
— Священник прибыл? — спросил Мышецкий.
Да, и священник был уже здесь. Большая толпа мужиков и баб молилась над землей, еще не тронутой плугом. Тихо и печально прошел молебен.
Сергей Яковлевич тоже молился вместе со всеми — тоже, не жалея штанов, вставал коленями на дернину. Он не был святошей и обращался к имени всевышнего лишь в самых затруднительных случаях в своей карьере…
Потом князь взял бинокль и долго вглядывался в синеву, куда убегали рассыпанные по степи толпы людей — основателей новых деревень, новой русской жизни на этой равнине.
— На сколько же верст, Иван Степанович, вы их забросили?
— Верст на сорок, князь. Чтобы сели пошире, не тесня друг друга. Им теснота-то еще в России надоела, от нее они и бежали!
Сергей Яковлевич опустил бинокль.
— А что солдаты? — спросил. — Вода есть?
— Здесь хорошая, а южнее похуже… Вот многие уже просятся, чтобы передвинуться подальше — к озеру Байкуль.
Мышецкий с огорчением отмахнулся:
— Губа не дура… Однако вы сами знаете, что мне выбирать не приходилось. Или Байкуль без хлеба, или хлеб без Байкуля. Преосвященный изволит жаловать копченых сигов!
Карпухин подошел к вице-губернатору.
— Вшей нету? — спросил его Мышецкий.
— Да за Кривой балкой повытрясли, — рассмеялся мужик, показав крепкие, здоровые зубы (улыбка у него была приятная). — Может, у какой бабы и осталось… Так это — для богатства!
— Ну, ладно, — распорядился Мышецкий. — Приступайте… Совсем некстати подошли группкой немцы-колонисты с соседних хуторов. Посмотреть — как будут русские вспарывать сочное брюхо целины. На своих наделах они-то уже вспахали. Взяла немецкая техника. Теперь вот — посмеемся над русскими, как они будут пахать на бабах и коровах…
С лошадьми действительно было туговато. Иногда впрягались и бабы — по три, по четыре. Мышецкому было стыдно перед этими немцами, да что поделаешь!
— Тут и лошадь не возьмет, — сказал один колонист другому, и Сергей Яковлевич расслышал это.
— Убирайтесь отсюда прочь! — крикнул он по-немецки. — Лошадь не возьмет, а русская баба — возьмет…
Попыхивая трубками, немцы отодвинулись. Священник шел вдоль свежего поля, брызгая святой водицей.
— Бог в помочь, — сказал он и загасил ладан в кадиле.
Карпухин кинул пиджак на траву, поплевал на руки, примериваясь к сохе.
— Ну, бабы, — сказал он, не унывая. — Я работящий…
Бабы низко присели, выкинув вперед худые жилистые руки.
Со стоном рванули плуг, и лемех, с хрустом резанув целину, вдруг отворотил черную сытую мякоть.
Отвалилась набок первая глыба, пронизанная жилками червей и сочного перегноя.
— Пошла, пошла, — приналег на сошки Карпухин.
И бабы, пригнувшись к самой земле, повели первую борозду.
Россия — великая и обильная — тронулась своим извечным путем.
Мышецкий с улыбкой, побледнев лицом, повернулся к немцам.
— Взяли! — сказал он по-русски.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Забрела в Уренск жалкая цирковая труппа, в которой почти все актрисы находились в интересном положении. («С икрой бабенки!» — сказал о них Чиколини.) Атрыганьев, очевидно, из жалости уступил им свой громадный сарай, громко именуемый губернским театром.
Вскоре и Влахопулов вернулся к своим обязанностям, снедаемый жаждою впечатлений. Просто — засиделся в своем Заклинье; две француженки, взятые им напрокат до весны, укатили от него в Нижний Новгород на ярмарку, винный погребок истощился. В губернии вроде бы все налаживается — пора уж и «выздороветь». Дела, так сказать, требуют!
Благодаря военному времени и близости Уренска к восточным границам пост его был временно приравнен к генерал-губернаторству, — свято место, почетно и кляузно. Дай-то бог совладать!..
— Ну, много тут без меня накалечили? — спросил он Сергея Яковлевича с благодушной грубоватостью.
Мышецкий сдал ему дела, заставил подписать некоторые бумаги, что Симон Гераклович тут же и сделал — не читая.
— Жарко, батенька, становится, — сказал губернатор, отбрасывая перо. — Поскорее бы уж… Боюсь я, как бы земляки опять какого-нибудь масона вместо меня не подсадили! Пора уж, пора и на покой мне. Изъездился я по разным губерниям.
Как выяснилось, оговорка Влахопулова о таинственных масонах не шутка: при полной политической безграмотности, Симон Гераклович считал, что никаких партий в России не существует, но со времени восстания декабристов в стране действует могучая масонская организация.
— Масоны, батенька мой, — серьезно подтвердил Влахопулов, — всюду масоны, и нету от них никакого спасения. И командуют ими из Кронштадта — я все знаю…
Так рассуждал крупный сановник.
Так рассуждали тогда многие сановники…
По вечерам телеграф губернии был занят: Влахопулов, за казенный счет, отстукивал по линии слезливые просьбы ускорить ответ из сената — быть ему в столпах государственности или не быть?
— Почти по-гамлетовски, — смеялся Мышецкий. — Быть или не быть?..
Сам он в эти дни служил с ленцой, по-дворянски. От бумаг важных нарочито отпихивался — мол, несите их к Влахопулову, как он скажет… а я что? Только, мол, вице! Пропускал через свой стол большие дела хозяйственные да городские: вот перила на мосту шатаются, вот пожарные рукава прохудились, молодцы с Обираловки опять разбоями грешат…
Слушал князь, как за стеной чиновники — удивительно глупо — рассуждали о конституции.
Иногда стучал в стенку:
— Хватит, господа! Нельзя же договариваться до абсурда…
Сейчас Мышецкого сильно занимала одна фигура в губернском распорядке, а именно — дальнейший ход Конкордии Ивановны. Неужели возле Мелхисидека произойдет смена фигур?
И неужели (нет, нет, не может быть!) Додо рискнет на эту замену?
Женщины всегда, еще задолго до эмансипации, играли большую роль в русской провинции. Криво, косо, лицом, походкой, капризами, слезами — чем угодно, но «подруги» губернаторов (титул негласный) всегда украшали собой хмурые горизонты Российской империи.
Иногда заводились сразу две «подруги» — это зависело уже от темперамента начальника. Порою же одна примыкала к губернатору, другая — к вице-губернатору. Случалось, что вице-губернатор заступал на пост губернатора, следовало некоторое перемещение «подруг», и тогда заваривалась такая катавасия, что правительствующий сенат годами не мог расхлебать этой каши. В таких случаях обычно поверх вороха кляузных бумаг писалось спасительное: «В архив» — и «подруги» разбирались сами…
Мышецкий стороною проведал, какова была цель визита сестры к преосвященному. Выяснилось вполне определенное: Додо начинала хлопоты о разводе. Это было похоже на правду. Но в руках Сергея Яковлевича уже имелось письмо из Петербурга: Петя писал, что продал свою мельницу, разлуки не выносит и скоро выезжает в погоню за убежавшей, страстно любимой женой.
«По закону она моя», — заканчивал Петя.
Сергей Яковлевич перевел взгляд на окна, заполненные ярким солнцем, и в глазах потемнело до ослепления. Снова, как и раньше, вспомнился пролетающий — в полной тишине — мужик с пешнею.
Мышецкий схватился за колокольчик.
— Огурцов, — спросил он, — тут весною… Помните, когда все таяло, я велел послать дворника на крышу…
— Помню, ваше сиятельство. Он еще сверзился!
Сергей Яковлевич аккуратно опустил колокольчик, выровнял его посреди стола. Грубое слово «сверзился» как-то остудило его.
— Впрочем, — отвлеченно сказал он, — идите, Огурцов. Мне ничего не нужно…
В этот день генерал Аннинский сообщил по линии, что на сто двадцатой версте не все благополучно: голытьба, ведущая насыпь, избила двух подрядчиков, ответственные за расчет духанщики разбежались по степи.
— Бруно Иванович, — спросил Мышецкий полицмейстера при встрече, — что там за волнения на сто двадцатой версте и следует ли их опасаться?
— Пустое дело, — успокоил его Чиколини. — Эта сволочь всегда так: подерется и помирится. За духанщиков не бойтесь: покрутятся, сами жрать захотят и снова отомкнут духаны…
Сергей Яковлевич отчасти утешился. Пароходство прислало несколько барж, и Свищево поле понемногу освобождалось от переселенцев. На окраинах города иногда подозрительно умирали обыватели, но строгого карантина для горожан не было.
И губерния в основном пребывала в спокойствии.
В один из этих дней Мышецкий посетил мастерские железнодорожного депо. Это он сделал не ради любопытства — надо было наладить производство плугов и борон из обрезков железа. Инженерам не хотелось принимать на себя лишнюю обузу, но все-таки они согласились.
Тогда, в лагере Аннинского, путейцы говорили, что в Уренском депо относятся к нему доброжелательно. Однако — странно! — поддержки от начальства депо он не встретил.
Было несколько обидно, и, возвращаясь вдоль шлаковой дорожки, Сергей Яковлевич попутно заглянул в огнедышащие ворота мастерских.
Рабочие его, очевидно, узнали. На выражения восторгов Мышецкий не рассчитывал, но их и не было, этих восторгов. Он протиснулся между колесами паровозов, пригляделся к мастеровым. Задал несколько технических вопросов. Спрашивать о непонятном Мышецкий не стыдился, и ему отвечали — внятно, четко, рассудительно.
Его несколько поразило, что рабочие совсем не были похожи на крестьян — с их жалкими или, наоборот, угрюмыми взглядами из-под лохматых шапок. Нет, мастеровые держались вполне независимо, подходили к Мышецкому запросто и, послушав, о чем разговор, так же и уходили, когда надоедало слушать.
И еще он заметил: речь пролетариев не была набором ста обиходных слов — нет, перед ним стояли люди, свободно владевшие языком, правильно употреблявшие выражения интеллигенции.
И князю стало неловко, что поначалу, надеясь на их безграмотность, он пытался «подделаться» под речь гостинодворского простонародья.
— А что… Штромберг? — спросил вице-губернатор. — Я слышал, что он выступал здесь перед вами.
— Был грех, — ответил один из рабочих. — Только нам не впритык его речи. Он теперь митингует на сукновальнях господ Будищевых да в красильнях. Вот там его слушают… Три копейки больше — три копейки меньше, это дела не меняет. Нам не нужна лишняя бутылка пива. Мы, господин вице-губернатор, и сами сумеем постоять за себя, если придется…
Этот отзыв о социалисте Викторе Штромберге оставил Мышецкого в каком-то раздвоении. Кто-то в губернии ошибался. И очень сильно ошибался в своих расчетах. Но… кто? Сущев-Ракуса, Штромберг, рабочие или же он сам, его сиятельство?
И тут он вспомнил того пьяного придурка из черной сотни Атрыганьева, что плясал под окнами, поддергивая штаны.
«Глупо!» — сделал князь вывод.
Дома он снова полистал протоколы охранки. Никакого Штромберга в них не значилось. Но первое же известие от Чиколини потрясло Сергея Яковлевича.
Бруно Иванович долго не мог собраться с духом, чтобы высказать новости слежки.
— Ну? — помог ему Мышецкий. — Штромберг?
— Да, Штромберг, — сказал Чиколини, — выступал вчера на сукновальнях братьев Будищевых…
— Так. И что же?
— С таким успехом, ваше сиятельство, что рабочие вынесли его на руках. Кричали «ура» и говорили глупости. Потом организованно пошли бить стекла в конторе фабрики.
— Полиция вмешалась? — спросил Сергей Яковлевич.
— Конечно. Здесь уже хулиганство.
— Были арестованные?
— Трое. Зачинщики.
— Ну?
— И полковник Сущев-Ракуса велел освободить их. Даже приласкал. По червонцу на рыло выделил…
— Дальше! — засмеялся Мышецкий. Ему стало вдруг весело — ситуация получалась забавная.
— А дальше Штромберг ораторствовал на бойнях. И здесь же выступал против него…
Чиколини запнулся.
— Кто выступал против?
— Простите, ваше сиятельство, но я знаю, что вы этого человека привезли в своем вагоне.
— Кобзев? Ну и не стесняйтесь…
— Господин Кобзев, — Продолжал полицмейстер, осмелев, — он, ваше сиятельство, все в пику говорил господину Штромбергу, и… очень уж рискованно говорил!
— Что же именно?
— Штромберг, тот больше на частников валил. А господин Кобзев осмелился коснуться власти… царя!
Сергей Яковлевич вдруг почувствовал, как нарастает в нем негодование. Очень спокойно он спросил:
— Чем закончился митинг?
— Избили, — ответил Чиколини.
— Штромберга?
— Как можно? Конечно же — Кобзева.
— Вот и хорошо… — сказал Мышецкий, отпуская Чиколини.
Решил идти напролом. Иван Степанович был вызван им вроде бы по делу о поселенцах. И старик не замедлил явиться.
— Если бы я, — начал Мышецкий холодно, — оставался лишь частным лицом, то я, пожалуй, не стал бы обращать внимания на ваши выпады противу существующей власти. Но я облечен доверием этой власти и обязан стоять на страже ее интересов и ее порядков.
— И я, князь, — ответил Кобзев, — как частное лицо, мирюсь с тем, что вы поддерживаете порядок, моему разумению не свойственный…
— Однако, — перебил его Мышецкий, — даже по праву частного лица я могу иметь к вам, господин Кобзев, или Криштофович, как вам больше нравится, некоторые претензии.
— Прошу высказать их, — согласился Иван Степанович. Вице-губернатор прошелся вдоль скрипучей половицы, по которой столь часто он заставлял ходить Огурцова.
— Нет! — громко выговорил он. — Не за тем я привез вас в Уренскую губернию, чтобы вы позволяли себе бунтовать рабочих. Лучше подумайте о своей старости, о своей жизни, загубленной на этапах… Успокойте свои помыслы! Россия — это слишком сложный организм, и права новой России можно обсуждать где угодно — только не на мясных бойнях.
Иван Степанович начал заматывать шарф на шее:
— Позвольте заметить…
— Нет. Вы знаете сами, что я человек прогрессивных взглядов, и я еще никогда не боялся говорить с вами свободно на темы о конституции… Но я никогда не побегу на бойни, чтобы проповедовать там свои мысли. Мне достаточно одного сознания, что я выработал в себе эти мысли!
Кобзев поднялся, держась за поясницу.
— Я уйду, — сказал он без обиды. — Но хотел бы высказать на прощание, что лично вам, князь, я никогда не желал принести вреда. Косвенно я виноват перед вами, внеся некоторое беспокойство… Но, если бы вы знали, что за гнусная роль у этого зубатовца Штромберга!
Мышецкий не дал ему договорить:
— Так не ввязывайтесь в эту провокацию! Кончится все это тем, что Сущев-Ракуса посадит вас в одну камеру вместе с трехкопеечным демагогом Штромбергом!
— В одну? — хмыкнул Кобзев. — Никогда он не сделает этого. Жандармы лучше вас, князь, разбираются в политической ситуации, и в одну камеру со Штромбергом меня не посадят…
Висок снова заломило тупой болью. Сергей Яковлевич вернулся к столу, навел порядок на нем, что всегда его успокаивало.
— Меня не обучали демагогии, — сказал он, морщась от боли. — Но я знаю закон, и меня хорошо научили пользоваться его статьями, когда это необходимо для спокойствия общества.
Кобзев повернулся к дверям:
— Кому прикажете сдать мои дела?
Сергей Яковлевич впервые в жизни испытал то состояние, про которое в народе говорят, что «глаза на лоб полезли».
— Ну вот, — притих он в растерянности. — Неужели вы оставите меня в этот трудный час? Или вы мстите мне?
Кобзев вздохнул с сожалением:
— Оно и правда, князь, — что вы сделаете-то один? Только и вы оставьте меня… Вам очень не подходит роль, которую во много раз удачнее исполнит полковник Сущев-Ракуса!
2
Самое удивительное было то, что капитан Дремлюга все это время стоял за дверью. Однако у жандарма хватило ума сделать вид, будто он ничего не слышал. Святым притворился.
— А-а, господин Криштофович, — сказал Дремлюга, с подчеркнутой вежливостью пропуская мимо себя статистика.
— Садитесь, — сказал Мышецкий жандарму. — Кажется, я вас долго заставил ждать? Извините…
— Совсем нет, — благодушничал жандарм, наблюдая за смущением вице-губернатора. — Я ведь понимаю — у вас мужицкие дела сейчас. А у нас — свои дела.
Мышецкий сразу решил поставить все на свои места.
— Ошибаетесь! — сказал он. — На этот раз мы занимались вашими делами. Я предостерег господина Кобзева от увлечений, которые не должны быть свойственны его почтенному возрасту.
— Да-да, — вяло откликнулся жандарм. — Мы уже знаем, что у Будищевых и на бойнях была потасовка…
Сергей Яковлевич раскурил папиросу, разогнал перед собой табачный дым, чтобы видеть лицо собеседника.
— А вот в депо, — сказал он с умыслом, — демагогия Штромберга не имела успеха! Чем вы объясняете это?
— Не улавливаются, — кратко ответил Дремлюга.
Мышецкий понял, что жандарм страдает при упоминании о рабочих депо, и решил пощадить его до поры до времени:
— Ну ладно. Что там у вас?
Дремлюга обрадованно изложил перед ним суть своего прихода: обвинительное заключение подписано, нет только палача. Есть, правда, один (и весьма толковый) — некий Шурка Чесноков, но его надобно выписывать из Казани. Гонорар палачу — само собой, но вот еще прогоны…
— А он, ваше сиятельство, так зазнался, что теперь только в мягком вагоне ездит, собака этакая!
— Но при чем же здесь я? — спросил Мышецкий. — Мне-то какое дело до вашего Шурки!
— Посодействуйте, — ласково сказал Дремлюга. — Расходы немалые…
Сергей Яковлевич полистал ведомость:
— Странно, что у вас расчеты с агентурой пестрят цифрой «3». Смотрите: тринадцать… двадцать три… Нарочно?
Дремлюга густо хохотнул, и шрам на его лице наполнился бурой кровью:
— Это Аристид Карпыч… Доносы-то он любит, но терпеть не может доносителей. Вот, в память об Иуде, всегда тридцать три сребреника вспомнит!
— Ну и юмор же у вас, — заметил Мышецкий.
— Какой уж есть…
Сергей Яковлевич сдернул с носа пенсне:
— Так что же, собственно, привело вас ко мне?
— Палача надо, ваше сиятельство.
— Глупости! Выпишите этого Шурку, и баста!
— Дополнительные расходы потребны. Потому и беспокоим ваше сиятельство. Ведь Шурка даже пива теперь не пьет…
Мышецкий в раздражении отшвырнул от себя бумаги:
— Слушайте! Иногда надо и постыдиться перед миром… Я столбовой дворянин, а когда был студентом, то премило катался в третьем классе на верхней полке. И, как видите, ничего — от стыда не сгорел!
Дремлюга подсластил княжескую скромность:
— Вы же благородный человек, ваше сиятельство. А Шурка-то из грязи да прямо в князи…
Жандарм понял, что ляпнул лишнее, но было уже поздно.
— Вон! — заорал Мышецкий. — Вон отсюда, мерзавец!..
Ровно через три минуты, весь в мыле, как запаренный конь, прилетел Сущев-Ракуса, сразу заговорил:
— Князь, простите, князь. Ведь он сдуру, не подумав… Уж я учу его, учу. Ей-ей, князь, он и сам испугался… Что угодно просите, князь. Только сердца на нас не имейте. Мы и так несчастные люди! Всюду — презрение. Ежели еще и вы… Князь, простите! Ведь Дремлюга-то плачет…
Мышецкий сумрачно помолчал, потом стал отходить:
— А что, правда, плачет?
— Прикажу — заплачет. Простите, голубчик… а?
— Никогда не видел плачущего жандарма.
— А хотите посмотреть? Пусть попробует не заплакать…
Сергею Яковлевичу это надоело:
— Ну и ладно. А мягкий вагон для вашего Шурки заказывайте сами. Моя фирма таких расходов не учла! Если угодно, можете к Симону Геракловичу обращаться: он комфорт ценит более меня.
В самый разгар этого разговора вошел обеспокоенный Огурцов и доложил, что в присутствие прибыла княгиня. Мышецкий, сразу почуяв неладное, выскочил из кабинета. По лицу Алисы он понял: дома что-то случилось.
— Serge! — кинулась к нему жена. — Только ты… умоляю. Наш мальчик умирает… Спаси, Serge, спаси!
И наступили тяжелые дни. Князь Афанасий был до этого отменно здоров, уже ползал по полу, и вдруг… Мышецкие были растеряны: детских врачей в Уренске не числилось. А другие никак не могли доискаться до причины болезни.
Врачи тоже выглядели конфузно: ребенок все-таки губернаторский, и от его выздоровления зависел их врачебный престиж в провинции. «Кажется, круп, — пожимали врачи плечами, — круп, осложненный дифтеритом, занесенным с улицы…»
— Проклятье, — говорила Алиса. — Зачем ты завез меня в эту варварскую страну? Зачем, зачем… Я просила тебя, чтобы не бывал ты среди прокаженных детей. Зачем ты ездил на это гнусное Свищево поле? Ты не жалеешь меня и сына…
Сергей Яковлевич возразить не мог: если это дифтерит, то несомненно занесенный именно им, с его одеждой, с его дыханием, которое он донес до своего дома от бараков Свищева поля.
С трудом он выпрямился из-под гнета обидных слов:
— Оставь. Я сделаю все…
Борисяк подсказал ему вызвать из Казани профессора Калашникова, который — в ответ на приглашение выехать в Уренск — сразу же запросил тысячу рублей. Сумасшедшие деньги! Мышецкий был вынужден согласиться.
Потрясенный, князь не заметил, что к опасениям Алисы за жизнь ребенка прибавился еще и страх обнаружить полное безденежье в доме.
И совсем неожиданно, как в конце святочного рассказа, с улицы раздался звонок — короткий и требовательный. Это был молодой Иконников, и Мышецкий заметил торчавшую из его кармана докторскую трубку.
— Я бы хотел осмотреть вашего ребенка, — сказал он. Сергей Яковлевич взирал на него с удивлением, и тогда уренский чаеторговец поспешно добавил:
— Чтобы у вас не оставалось сомнений, я могу предъявить диплом Сорбонны, в которой я занимался как раз медициной…
— Пройдите, — предложил Мышецкий.
Алиса тихо плакала у дверей, пока Иконников оставался наедине с ребенком. Геннадий Лукич вышел из детской, спросил спокойно:
— У дитяти, кажется, очень рано прорезались зубки? Да?
— Да, — эхом отозвалась Алиса.
— Занятно! — произнес Иконников. — История знает только два примера ранней зубатости: Мирабо и Людовик XIV… Успокойтесь, мадам: князю Афанасию ничего страшного не грозит. Позвольте мне осмотреть кормилицу?
Сана стыдилась обнажаться перед этим молодым и красивым мужчиной.
— Не упрямься! — набросился на нее Мышецкий. — Никто не думает сейчас о твоих прелестях…
Через короткий срок осмотр кормилицы был закончен.
— Это не женщина, а вулкан здоровья, — пошутил Иконников. — Алиса Готлибовна, вы, конечно, употребляли муку Нестле? — спросил он.
— Да. Скажите, что с ним? Говорят, круп…
Иконников повернулся в сторону главы дома:
— Вы, князь, кажется, запрашивали Казанский университет, чтобы прислали профессора Калашникова? Так я советую телеграфировать о ненужности визита. Надобность в трахеотомии отпадает. Единственное, что мне требуется сейчас, это помощь опытного врача. Таковым я признаю в нашем Уренске только одного господина Ениколопова… Вы не будете возражать, если Вадим Аркадьевич появится в вашем доме?
Ениколопов с Иконниковым пробыли в доме вице-губернатора целый день и две ночи. Врачующий эсер повел себя несколько диктаторски, и никаких консилиумов с уренскими врачами не дозволял на том основании, что они… бездарности.
Впервые Мышецкий услышал, как нежно может разговаривать Ениколопов: не с больным ребенком, нет, а с миллионером Иконниковым (оказалось, они были давними друзьями).
Как они лечили маленького Афанасия — этого никто не знал, но беспамятство, в которое уже впадал младенец, кончилось. Вот он и улыбнулся, завидев мать. Чихнул на солнце, и тогда Ениколопов быстро собрал свой чемоданчик.
— Целую ручки, мадам, — сказал он Алисе, но ручек ее он целовать не стал и, не дожидаясь изъявления благодарности, покинул дом вице-губернатора — будто его здесь и не было.
Додо, просидевшая все эти дни в тени гостиной, подошла к брату, любовно погладила его по небритой щеке:
— Ты не представляешь, Сергей, что я пережила за эти дни, пока был болен князь Афанасий…
Сергей Яковлевич растроганно обнял сестру.
— Я верю, верю, — заговорил он.
— Тоненькая ниточка, — продолжала Додо. — Перервись только она, и род князей Мышецких навсегда потерял бы своего наследника!
Мышецкий вдруг разрыдался злыми слезами:
— Как у тебя поворачивается язык? Ты никогда не имела детей… Когда Афанасий был болен, я не думал о нем как о продолжателе рода. Я молился, только бы мальчик выжил!.. А ты — уймись, Додо!
Семейство Мышецких до самых дверей провожало Геннадия Лукича, осыпая его ласками и клятвами в вечной благодарности. Краем уха Сергей Яковлевич слышал, как Додо тишком выпытывала у Саны:
— Кто этот… высокий, эгоистичный?
— Что ушел-то? Так это — Иконников, чаем торгует.
— Нет, — отвечала сестра, — для меня интересен другой… Тот, что ушел раньше. У него лицо преступного человека!
И громко ответил за Сану сам Сергей Яковлевич:
— Это Ениколопов, Додо… Человек, спасший однажды меня, теперь моего сына — и вдруг… преступник?
Итак, кризис миновал. Пора было снова приступать к своим делам. Первый визит — на Свищево поле, будь оно трижды проклято! За последние дни, пока сын его хворал, пароходство окончательно разгрузило это поле мужицких страданий…
Но зато не миновал кризис в душе Мышецкого: нависла над ним какая-то угроза перед грядущим. «Да и доколе же? — размышлял он в коляске. — Доколе можно столь беззастенчиво расточать силы народа? Мне — да воздастся во благо, ибо я не повинен в этих мерзостях правительства. Но каково-то воздастся тем, кто повинен в народных бедствиях? Очевидно, кто-то рассудит… Рассудит, но никогда не помирит!..»
Подъезжая вместе с Чиколини к Свищеву полю, не думал Сергей Яковлевич, что сегодня ему придется плакать во второй раз, а пришлось… На голом пространстве земли, среди рвани и ошметок людского стойбища, как призраки, бродили детские тени.
— Чиколини, — позвал он, — смотрите… дети!
— А что вы дивитесь, князь? Кажинный годик так-то… Коли болен ребенок, так он гирей на ноге виснет.
— Как же это? — растерянно огляделся Мышецкий. — Неужели вот так и… бросили? Прямо здесь?
— Божьи дети, — закрестился Чиколини. — Таких много…
— Надо устроить их. В приют — непременно!
Мышецкий подозвал к себе детей, и они доверчиво сбились вокруг коляски. Тянули ладошки, выпрашивая бессловесную милостыню. Сергей Яковлевич видел их ручонки, испачканные землей, а вокруг детских ртов были следы чего-то темного.
«Ягод, что ли?.. Нет, ягодам еще не вышел срок».
— Ты кто? — спросил он маленькую девочку.
— Мамкина.
— А где же твоя мамка?
— Ждать велела…
«Велела ждать!» Сергей Яковлевич, только что пережив болезнь своего сына, не понимал этой жестокости. Почему-то вспомнился ему профессор Калашников, просивший тысячу рублей за один визит.
И все напряжение последних дней вдруг прорвалось изнутри внезапным рыданием.
Он выскочил из коляски, прошел мимо детей.
— Сергей Яковлевич! — крикнул вслед ему Чиколини. — Что вы, голубчик? Не первый год… Таких ведь много! А всех не пережалеешь…
Закрыв лицо, он уходил в глубину Свищева поля, разбрасывая ногами вшивое тряпье и осклизлые под дождем, затерянные в пепле картофелины.
Вот ими-то, наверное, и кормились эти брошенные дети?..
По насыпи быстро пробежал паровоз, увозя кого-то далеко-далеко.
Может быть, туда — в позлащенный, напыщенный Санкт-Петербург, откуда и он приехал недавно и где даже не знают, что на Руси есть такое Свищево поле.
Он вытер слезы. Огляделся. Что ему надо здесь? Зачем он приехал?
Острой болью резануло висок. Странная боль.
— Вот и воздалось мне! — сказал Мышецкий.
…Между холерным бараком и кладбищем еще долго блуждали детские тени с измазанными землей губами.
3
Бал в Дворянском собрании открылся торжественным полонезом. С белокаменных хоров обрушилась музыка, и Уренская губерния показала, на что она способна…
В первой паре выступал сам Влахопулов с генеральшей Аннинской, дородной и величавой.
Во второй паре шли Мышецкий с ликующей Конкордией Ивановной Монахтиной.
Третью пару составляли Алиса с Иконниковым-младшим.
Атрыганьев бережно нес перед собой кончики пальцев обворожительной княжны Додо.
Нежно-звякающий Сущев-Ракуса предпочел избрать для себя солидную вдову Суплякову, обомлевшую от внимания жандарма.
Прокурор — с госпожой полицмейстершей.
Полицмейстер — с госпожой прокуроршей.
А дальше — скакала и пыжилась мелкотравчатая сошка. Округлив брюшко, выступал Пауль фон Гувениус в паре с жердиной по названию Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц, и замыкал эту уренскую фалангу Осип Иванович Паскаль, выбитый Мышецким из службы по грозному «третьему пункту»…
После танцев, на импровизированной эстраде состоялся смотр губернских талантов. Девица Розалия Альбомова с чувством и выражением прочла стихи г-жи Болотниковой «Рассуждение моего дворецкого»:
— Скоро свечка так сгорает? — Ванька, слышу я, спросил. — Видно, барыня читает Все Глафиру да Камилл. Да, убытку в этом много…Генеральша Аннинская сразу же фыркнула:
— Где она выкопала этот хлам?
— Из «Капища моего сердца», — блеснул Мышецкий знанием литературы.
Потом три племянника вдовы Супляковой (многотелесые гимназисты, стриженные под гребенку, с большими разухабистыми ушами) исполнили хором мелодекламацию:
Заинька у елочки попрыгивает, лапочкой об лапочку поколачивает. «Экие морозцы, прости, господи, стоят, елочки от холоду под инеем трещат. Лапочки от холоду совсем свело…»— Ишь, косые! — сказал кто-то, восхищенный. Племянники запнулись и быстро покраснели.
— Дальше! — раздался рык Влахопулова.
Из первого ряда грозно подсказала вдова Суплякова:
«Вот кабы мне, зайке…»И племянники обрадованно подхватили:
«Вот кабы мне, зайке, мужичком побыть, вот кабы мне, зайке, да в лаптях ходить. Нынче мужички-то хорошо живут, нынче мужичкам-то эту волюшку дают — волюшку-свободу, волю вольную, что на все иди четыре стороны: на одной-то — хлебца не допросишься, на другой сторонушке — наплачешься…»Влахопулов стал и погрозил Чиколини пальцем:
— Чей стих?
— Господина Николая Берга, — ответил полицмейстер.
— Проверяли? — спросил Влахопулов в открытую, не стесняясь публики.
— Цензурой пропущено. Я-то при чем?
— Оставьте! — вступился Сущев-Ракуса за племянников, пожимая ручку вдовы Супляковой. — Я знаю точно: стихи одобрены министерством народного просвещения.
— А напрасно… — И Влахопулов сел.
Сергей Яковлевич посмотрел сбоку на жену: Алиса восседала, сложив на коленях руки, ладошками кверху. Внимательно прислушивалась ко всему происходящему, еще плохо понимая по-русски.
Тогда он повернулся к генеральше Аннинской:
— Глафира Игнатьевна, не уйти ли нам с вами?
— Погодите, князь. Я до колик обожаю простонародные позорища…
Качучу с цветными шарфами, исполненную женами офицеров уренского гарнизона, остались досматривать сами же офицеры. Остальная публика уже потянулась в буфет, привлеченная грохотом бочки с виноградом, прибывшей в дар дворянству от щедрого Бабакая Наврузовича, владельца «Аквариума».
Мышецкий провел через весь зал генеральшу Аннинскую:
— Как вам понравилось «Рассуждение моего дворецкого»?
— Поразительно глупо, князь… Кстати, — напомнила Глафира Игнатьевна, — вы знаете, что на сто двадцатой версте насыпные работы почти приостановлены?
— Вот как?
— Но мой Семен Романович ведь писал вам об этом. Следует обратить внимание, князь!..
Для лучшей части уренского дворянства был накрыт отдельный стол на сорок персон. Сажали по билетам. Электричество здесь потушили — горели, потрескивая, свечи. Фон Гувениусы к «лучшей» части дворянства не принадлежали, но одного из них (а именно — Павла Ивановича) протащила за своим шлейфом Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц.
Мышецкий, косо посматривая, спросил Сущева-Ракусу:
— Что делает эта мегера в нашем Уренске?
— Неудачные аборты нашим дамам, — пояснил жандарм. — Не мое это дело, а Чиколишкино.
— Тоже неплохо. Если раньше губила больших детей, то теперь она убивает их в самом зародыше…
Стены банкетного зала украшала галерея портретов былых уренских губернаторов, властителей уренских душ и земель. В хронологическом порядке выстроились парики и камзолы, постепенно сменяясь фрачными сюртуками и галстуками; последним замыкал галерею сам Влахопулов с лентой Белого Орла через плечико, бывший генерал-майор, а ныне статский советник.
Атрыганьев постучал вилкой по бокалу, призывая внимать ему.
— Дамы и господа! — сказал предводитель. — В лице нашего губернского начальства мы имеем два возраста государственных мужей — старого и молодого… Нет слов, чтобы выразить благодарность нашему дорогому Симону Геракловичу за его многолетние труды на благо и процветание нашей губернии! Великий монарх, оценив его службу, вскоре с высоты престола призовет его к новым высоким доблестям…
— В сенат, господа, в сенат! — уточнил Влахопулов, придвигая к себе бочонок с икоркой.
Атрыганьев широко размахнулся бокалом:
— Но мы не забудем нашего доброго Симона Геракловича! И пусть одна из улиц нашего города отныне станет называться улицей сенатора Влахопулова… Уррр-а!
Восторженный гул прошел над розовыми балыками, на бочатами с разносолами. Из богатых рам завистливо взирали на закуски усопшие властители Уренска, хорошо знавшие во времена оные вкус в еде и питии.
Поднялся губернский архитектор Ползищев и развернул бумажку с заготовленной речью.
— «Посмотрите на эти лики, дамы и господа! — прочитал он (и все невольно посмотрели один на другого). — Вот они, великие предшественники, неустанными трудами воздвигавшие в поте лица своего благополучие уренского дворянства… Вот они, ближние нам по времени начальники и благодетели! Среди таковых мы уже можем лицезреть изображение нашего дорогого Симона Геракловича!»
Не довольствуясь портретом, все посмотрели и на живого губернатора, зачерпнувшего как раз грибков на свою тарелку.
— Да будет вам, — заскромничал Влахопулов. — Неужто не надоел вам еще?..
— Приготовьтесь, — шепнула Аннинская Мышецкому, — сейчас и вас показывать станут.
— Что поделаешь, без працы не бенды кололацы!
— «Не в укор Симону Геракловичу, — продолжал губернский архитектор, — все же надо признать, что наш молодой вице-губернатор многое сделал за этот короткий срок. Вспомните, господа, хотя бы устройство мостовых!»
В конце стола кто-то глухо простонал, как от боли.
— «Но почему мы не видим здесь его достойного изображения? — воскликнул уренский Палладио и снова уткнулся в бумажку: — Да, почему? — вопросил он с пафосом. — Почему великие мастера кисти, хотя бы Репин или Бодаревский, до сих пор не отобразили его на туго натянутом холсте, этом благородном материале? И здесь, в присутствии лучшей части уренского дворянства, мы заверяем вас, дамы и господа, что портрет князя Мышецкого вскоре украсит стены благородного собрания!»
— Браво, князь, браво! — захлопали дамы. Мышецкий, стыдясь смотреть на Додо, кратко ответил:
— Благодарю вас, уважаемые дамы и господа! Пью за ваше и особо за здоровье почтеннейшего Симона Геракловича…
Влахопулов оставил свои грибки и широко размахнулся для отеческого поцелуя. Чиколини дал знак на хоры — и музыка исполнила туш. Облобызав своего преемника, Влахопулов строго заметил собранию:
— Вы его тут не обижайте… без меня! Я прослежу: мне из сената далеко видать будет.
На это предупреждение дворяне бодро откликнулись звоном ножей и вилок. Захлопали, выскакивая, пробки. Появились первые пьяненькие и глупенькие. Конкордия Ивановна еще больше похорошела от вина. Додо пила наравне с Атрыганьевым, быстро мрачнея под хмелем, и Мышецкий, уловив момент, шепнул ей:
— Остановись, Додушка…
Монахтина вскоре вышла из банкетной в зал, поискала кого-то глазами и смело направилась к Иконникову. Крепко стукнула его по плечу собранным веером:
— Мой друг, ты кое-что нашел, а я кое-что потеряла.
— Объясни, милая.
— Что ж, пожалуй!.. Осмотрись вокруг — и запомни глаза женщины, которая смотрит на тебя влюбленно.
Геннадий Лукич поднялся и оглядел зал. Алиса Готлибовна стояла за столом лотереи, среди букетов и фарфоровых китайцев, и Геннадий Лукич перехватил ее избегающий взгляд.
— Случайность, — сказал он и снова сел. — Ты, Конкордия, всегда умеешь улавливать случай.
— Так научись и ты, дружок.
— Перестань. Никогда этому не поверю. Чтобы княгиня, урожденная баронесса Гюне фон Гойнинген и… я, пусть даже первой гильдии!
— Глупый, — сказала женщина с упреком. — Поверь мне: женщина всегда только женщина, и — не больше!..
Монахтина с треском раскрыла веер и, поддерживая пышный бок платья, удалилась. Сначала она заглянула в буфет. Не мешает проверить — что там?
Трезво-спокойный Ениколопов угостил ее виноградом прошлого урожая, пересыпанным опилками.
Монахтина вытерла одну ягодку, раскусила ее на белых и ровненьких зубах:
— У-у, дрянь-то какая!
— Зато даром. Мы, дворяне, ведь это любим.
Конкордия Ивановна подластилась лисичкой:
— Вадим Аркадьевич, слышала я, что вы дворянин очень древнего рода?
— Да, мой предок, вшивый татарин Ениколоп, выехал на Русь из Золотой Орды — как раз из этих мест, где ныне благоденствует Уренская губерния.
— А почему вы не князь? — спросила женщина.
— Видите ли, дорогая, — серьезно пояснил эсер, — мой пращур имел неосторожность выехать на Русь зимою. Кто выезжал летом — тому давали княжество, а кто выезжал зимою — того одаривали шубой. С тех пор я нигде и никогда не мерзну. Однако что это вас так заинтересовало?
— А ведь вы могли бы тоже стать губернатором! При вашем уме и родовитости…
— Зачем мне это? — возмутился Ениколопов. — Мне более нравится быть губернатором подпольным.
— Что-то я не замечаю плодов вашего управления Уренской губернией, — хитренько сощурилась Конкордия Ивановна. — А хотелось бы понаблюдать…
Рука хирурга больно и крепко стиснула запястье уренской куртизанки. Стрельнул он в нее глазами, сказал шепотком — страстно:
— Еще увидишь…
Тем временем за картежными столами началась игра. Симон Гераклович, слегка осоловев, с хрустом распечатал свежую колоду. Справа от него уселся Такжин, слева — архитектор, и не успели они опомниться, как напротив губернатора уже сидел Осип Донатович Паскаль.
— Штоссик? — сказал он, потирая ручки. — По маленькой?
— Прыток ты, брат, — недовольно заметил Влахопулов. — Затем и бьют тебя. И еще бить будут… Ну, сдаю, господа!
Раз, два, три, четыре, пять — Паскаль равнодушно загреб картишки, не спешил раскрыть их. Когда Генрих фон Гувениус робко приблизился к игрокам, запрещенный штосс был в разгаре.
Денежки — крест-накрест — передвигались по сукну.
— Еще, — сказал Влахопулов и подсунул под шандал еще одну бумажку в двадцать пять рублей достоинством.
— И я прибавлю, — вздохнул поклонник Ренессанса…
На родственника вице-губернатора не обращали внимания. Видали, мол, таких — барахло собачье! Ты, мил человек, сначала заяви себя, чем можешь. А заявишь — тогда мы с тобой и разговаривать будем.
Трудно — ох, как трудно! — заявить о себе коллежскому регистратору. Оттого-то пристроился фон Гувениус за спиной Паскаля, как мышка, и ни во что не мешался. Помалкивал.
Заметил только про себя, что держит господин Паскаль в руке восьмерку.
Влахопулов сказал:
— Туз дан… А — валет? Так. Ага, восьмерка бита!
— Господа, у кого восьмерка? — спросил Такжин. Паскаль не вздрогнул, только перевернул карту на ребро.
Задумчиво постукивал ею по сукну, и фон Гувениус начал покрываться липким потом: в руках Осипа Донатовича была уже… шестерка.
— Штосс! — сказал архитектор. — Дама сдана… Шестерка бита, господа.
Но теперь в руке господина Паскаля была уже семерка. Щелчком он выкинул ее перед игроками, приподнял шандал и самым преспокойным образом переложил себе в карман выигрыш.
— Везет же! — заскорбел Такжин. — У меня вон, — раскинул он карту, — а тут… ну хоть плачь!
— Может, еще разломим? — предложил Паскаль и потянулся над столом, чтобы раскурить от свечей сигару…
Потрясенный этим чародейством, фон Гувениус вернулся в буфет, сказал братцу:
— Пауль, ты знаешь, что я сейчас видел?
И он на ушко рассказал братцу о тех чудесах, которые производит с картами титулярный советник в отставке.
— Ой-ой-ой! — испугался тот…
Сущев-Ракуса в это время обволакивал вдову Суплякову признаниями о тяготах своей лихой службы:
— Я видел столько людской подлости, мадам, столько корысти, что отныне мне трудно верится в искренность. Даже женскую, мадам!
Но вот в зале возникло какое-то перемещение фигур, и оно не ускользнуло от ястребиного жандармского ока. Аристид Карпович быстро вскочил, нежно звякнув шпорами:
— Одну минутку, мадам! Извините…
Он заметил, что Паскаль оторвался от картежного стола. Но тут титулярного жулика перехватила Конкордия Ивановна, мимоходом шепнула:
— Не болтайся без дела… Немчики в буфете даровой виноград сосут. Видать, небогаты. Приласкай их… Понял?
Осип Донатович двинулся в двери буфета, но дорогу ему загородила выпуклая грудь полковника.
— Ты что же это, мерзавец? — прошипел Сущев-Ракуса, заталкивая титулярного в угол. — Я с тобою по благородству, а ты… Забыл, кому обязан!
— Аристид Карпыч, я сказал — значит, принесу.
— Смотри, Еська, — погрозил жандарм, — я тебя на чистую воду-то выведу. В мутной плаваешь, а в чистой потонешь. Всю губернию в мешке продай, но меня не проведешь…
— Аристид Карпыч, у меня для вас уже отложено. Мелочи вы не любите — так я четвертными постарался!
Паскаль проскочил в буфет, взял бутылку шампанского.
— Молодые люди! — позвал он близнецов фон Гувениусов. — Что же вы не подходите? Для вас хлопочу…
Он щедро наполнил три бокала. Настроение у Паскаля, невзирая на угрозы жандарма, было преотличное. Только что он облапошил Влахопулова на целых двести рубликов. Старый дурак выложил их без оглядки.
— Ну а за князем-то каково вам живется? Накладно ли, сытенько ли? — спросил Осип Донатович.
Слова — русские, но смысл их с трудом доходил до кузенов вице-губернаторши.
— Э-э-э, — протянул Паскаль, догадываясь. — Да вы, я вижу, по-русски-то не ахти как! Плохо еще говорите?
— Да, плохо, — приуныли фон Гувениусы.
— Ну, это и лучше! Меньше бить будут… Россия к немцам всегда — с превеликим почтением! Ваше здоровье, канцлеры!
Осип Донатович посмотрел на их животики, выпирающие из-под клетчатых жилетов:
— А вы щекотки не боитесь? — И он похлопал каждого.
Близнецы взвизгнули. А добрый дяденька, маг и волшебник, открывал перед ними заманчивые горизонты Российской империи.
— Вот вы, Павел Иванович, — говорил Паскаль, — слышал я, что вам предложили службу в комитете по борьбе с саранчой. Так что же вы отказались?
— Сергей Яковлевич не любит нас. Он решил смеяться над нашим матрикул. А мы — тоже дворяне. Из крестоносцев!
— Ну и плевать, что вы крестоносцы, — небрежничал Осип Донатович, завоевывая сердца. — А саранчу надо приберечь. Дело-то — выгодное! Вон генерал Цеймерн (тоже из крестоносцев) на саранче только и вылез в люди.
— Как же? Как же?
— Да очень просто… Помял в прошлом году саранчу под Астраханью, а сейчас уже членом Государственного совета стал. В звездах ходит. В автомобиле ездит. Задавит таких, как мы, словно котят, и даже не оглянется…
Сергей Яковлевич, между прочим, помог жене разобраться в билетиках лотереи, отошел потом в затемненный угол, раскурил сигару. И взгляд его отвлеченно застыл на черном квадрате окна, за которым едва угадывались машущие ветки деревьев.
Стало на миг печально. Но — что это?..
Прямо на него, прильнув к стеклу, смотрело из уличной темноты чье-то разбухшее лицо. И в памяти сразу возник тот день, когда сколачивались плоты на реке, — тогда вынырнуло перед ним чуть ли не это самое лицо с венком тины на голове.
— Убирайся! — крикнул Мышецкий и швырнул — через открытую фрамугу — дымящейся сигарой в призрака.
Но это был живой человек. Тень его наклонилась к земле, и огонек сигары, описав яркую дугу, вдруг отчетливо всхлипнул от обжадавелой затяжки.
«Что за ерунда!» — удивился Мышецкий.
Грянула музыка с хоров. Влахопулов танцевал с девицей Альбомовой — на радость родителям этой девицы. Сергей Яковлевич подошел к Сущеву-Ракусе, взял жандарма за руку, словно искал в нем поддержку во всех своих сомнениях.
— Смотрите, — сказал он, — как лихо отплясывает наш почтенный губернатор!
— Пусть пляшет, — со значением ответил Аристид Карпович. — Вот я ему приговор поднесу на подпись, и веселье сменится печалью…
4
Есть вещи, которые непростительно забываются. Так случилось и с насыпными работами на сто двадцатой версте. Когда хватились драться, то было уже поздно махать кулаками. Случай с забастовкой степного «люмпена» примечателен тем, что именно с этого момента началось как бы вторичное сближение князя Мышецкого с жандармом.
Срочно было созвано совещание, на которое пригласили и командующего Уренским военным округом — генерал-лейтенанта Панафидина. Маленький, рано состарившийся, желтый от хины, генерал-«сморчок» (как звали его в губернии) прокричал резким, стальным голосом:
— Армия существует для защиты отечества! Никто не вменял ей в обязанность карательные функции. Вопросы экономики не разрешить силой штыка!.. И мне здесь нечего делать, господа. Не понимаю — зачем вы меня позвали?
Бренча длинной шашкой, Панафидин выбрался из-за стола и покинул совещание. Только ветерок прошел по залу, когда захлопнулись двери за генералом-«сморчком».
«Так, этот человек для меня ясен», — подумал Мышецкий и, выждав тишины, заговорил:
— Насколько мне известно от Семена Романовича — я имею в виду генерала Аннинского, — насыпные работы находятся на откупе у дорожных духанщиков. Масса рабочих — неорганизованна и примитивна в своих требованиях. Это должно облегчить нашу задачу. Труднее разговаривать с заводским пролетарием, — он вспомнил встречу с рабочими депо, — но с этим сбродом разговор будет короткий!
Какой же это будет разговор — Мышецкому не дал досказать Влахопулов:
— Абсолютно согласен с вами, князь. Разговор короткий! Пошлем туда взвод казачат, выпорем каждого пятого и сдадим дело в архив.
Чиколини был другого мнения:
— Выпороть всегда можно, ваше превосходительство, благо они уже не раз пороты. Но…
— Что — но?
— Духанщики…
— Что — духанщики?
— Духанщики-то, говорю, тоже не святые. Заодно бы и их, хотя бы через десятого — на одиннадцатом… Их бы тоже подкрепить с заду надобно! Совсем уже заворовались. Оттого и насыпи ползут под шпалами. На живую нитку гонят дорогу.
Несколько раз взоры присутствующих обращались в сторону Сущева-Ракусы, но полковник терпеливо отмалчивался, очевидно, уже давно имея собственное мнение. А говорилось тут много, даже очень много. Начальство-то рядом, и каждому хотелось показать, что он тоже не дурак. И клеили варианты усмирения — один нелепее другого…
Наконец Сергею Яковлевичу надоело это.
— Господа, — сказал он, — так мы только будем муссировать вопрос, а время не ждет. Я не склонен посылать на сто двадцатую версту голубя мира, но и церемониться с этим сбродом тоже не будем!
И тогда Аристид Карпович спросил его с ухмылкой:
— Что же вы предлагаете конкретно, ваше сиятельство?
Но конкретно Мышецкий ничего не мог предложить: забастовка при тех условиях, в каких она возникла, далеко в степи, где все на откупе у воронов-духанщиков, — этот вопрос был неясен. Кроме общих, ничего не значащих фраз, Сергей Яковлевич — к стыду своему — ничего не мог ответить жандарму.
— Таково мое мнение, — закончил он.
И с неудовольствием заметил, что жандарм похоронил где-то в своих усах ядовитую усмешку.
— Сергей Яковлевич, — сказал Влахопулов, — вы лучше всех других поняли положение. Вам, мой милый, и карты в руки… Поезжайте с казаками! На вашу ответственность…
«Вот те раз, — удивился Мышецкий. — Договорились!» Только тогда вступил в разговор Сущев-Ракуса.
— Не нужно никаких казаков, — начал полковник уверенно. — Перепори, господа, завтра хоть всю Россию — умнее Россия не станет. Дайте мне сюда эту ведомость. Сколько там на насыпи землекопов?
Посмотрел и отбросил ведомость:
— Триста с чем-то… всего-то? Где бухгалтер?
Позвали бухгалтера.
— Каков средний заработок землекопа?
— В среднем? — склонился тот.
— Да, в среднем. За последнее время.
— Сие трудно определить, господин полковник.
— Умники! — вдруг сочно выговорил жандарм и встал. — Бунтуют рабочие, и правильно делают, что бунтуют… Что же требовать внимания к ним от скорпионов-торгашей, ежели даже главный бухгалтер управы не ведает в расчетах!
Кобзев осторожно подал голос:
— Если вас, полковник, интересует недельный заработок, то я смогу сказать… Только это для земляных работ в средней полосе России.
— Черт с ним! Будем расплачиваться по средней…
Иван Степанович назвал сумму, и жандарм тут же ловко подсчитал на клочке, сколько требуется денег. Повернулся к бухгалтеру:
— Через десять минут деньги должны лежать на этом столе. Да не вздумайте тащить в ассигнациях. В степи — не разменять. Сыпьте мелочью…
Бухгалтер убежал. Сущев-Ракуса саркастически улыбнулся и крутанул ус. Неожиданно отвесил легкий поклон в сторону Кобзева:
— Вам спасибо, господин статистик. Поддержали…
Влахопулов хрипло шепнул Мышецкому:
— Ради меня, поезжайте вместе с полковником. А то у нашего жандарма иногда бывают опасные завихрения в масонство!
Аристид Карпович умно посмотрел на губернатора.
— Правильно, — сказал он. — Я и сам хотел попросить Сергея Яковлевича, чтобы он сопутствовал мне. Все-таки, согласитесь, господа, я власть карающая, а здесь нужен миротворец!..
В дорогу захватили три бочки вина и полный вагон чуреков. Неслись, пренебрегая опасностью, со скоростью семьдесят верст в час.
Два вагона позади паровоза, вперед тендером, лихорадило от вибрации. Стонали под колесами рельсы, звенели в окнах стекла.
Два человека на паровозе — два человека в вагоне.
Вино, чуреки, деньги…
А вокруг — степь, степь, степь.
Дымно, пыльно, жарко.
Сущев-Ракуса прикуривал одну папиросу от другой, его болтало от тряски, как тряпичную куклу. Он спросил Мышецкого совсем о постороннем:
— Что вы там задумали с Иконниковым? Журнал издавать, что ли?
Сергей Яковлевич, пригнувшись к уху жандарма, в грохоте и вое летящего поезда, втолковал ему свою мысль о сборнике в пользу голодающих.
— А что за писатели? — так же крикнул жандарм. Мышецкий назвал несколько имен: Ясинский, Соколова, Каплунов-Уманский, Винницкая, Кауфман, Оглоблин, Дорошевич…
Состав, проскрежетав тормозами, остановился. В тишине, прерываемой шипением пара, Сущев-Ракуса ответил:
— Писателей стало — как собак нерезаных. В навоз плюнь — попадешь в писателя. А пишут — читать не успеваешь. И все какие-то новые…
Начальник дистанции, растерянный и жалкий, поднялся в вагон. Жандарм наорал на него безо всяких предисловий:
— Милостивый государь! Что у вас тут творится? Так нельзя вести дела с рабочими. Всю губернию мне взбаламутили… у вас хоть один духанщик есть сейчас под рукою?
— Один найдется.
— С головой его мне, — велел Сущев-Ракуса. — Выдайте… Без крови на этот раз не обойдется. И срочно созывайте рабочих. Чтобы переводчик был… Быстро все!
Начальник дистанции кубарем выкатился из вагона, а Сергей Яковлевич спросил:
— Зачем вам этот духанщик?
— Выпорю, — кратко ответил жандарм. — Выпорю и отпущу с миром: иди, миляга…
Вокруг поезда с начальством собралась громадная толпа голытьбы. Пожалуй, тут не триста с чем-то, а побольше…
Русских лиц Мышецкий почти не различал в этой толпе — характерные скулы, глаза щелками, рваные халаты и тюбетейки. В руках — мотыги, похожие на оружие. Где-то в отдалении бойко пересыпалась птичья речь китайцев. Аристид Карпович подсказал сбоку:
— Начинайте! Быка за рога — и дело с концом. А я покачу бочки…
Мышецкий поднялся на груду шпал:
— Произошло обидное недоразумение, — сказал он, резко сдернув пенсне, словно опуская забрало. — Губернское управление, учитывая требования дороги, сочло своим непременным долгом…
Сущев-Ракуса взбежал на шпалы, почти грубо оттолкнул вице-губернатора в сторону.
— Что вы, князь? — сказал он ему. — Разве же так надо разговаривать? Уступите уж мне…
Полковник выгнулся над шпалами, словно его переломили пополам, и вдруг злобно рявкнул в это скопище халатов, тюрбанов и тюбетеек:
— Сволочи! Вешать буду…
Мышецкий вздрогнул — что он, с ума сошел? Толпа глухо зароптала. Острые мотыги, отточенные в земле до слепящего блеска, сверкнули над людьми клинками.
— А ты давай не галди! — продолжал полковник. — Я точно сказал: вешать буду всех духанщиков, как собак. Пусть только попробуют обидеть вас — честных бедняков, которые в поте лица своего… И вот, пока я не кончил говорить с вами, ребята, духанщика Мамукова буду сечь за все плохое, что он сделал для вас…
Оказывается, у жандарма все было наготове. Взмахнул он рукою:
— Начи-най!
Блеснул под насыпью зад духанщика, свистнули два ремня, и дико вскрикнул человек под первым ударом.
— Но мать в вашу… — погрозил Сущев-Ракуса толпе, — вы русского царя не обижайте! Он уже скорбит сердцем, когда я рассказал ему по проволоке, что вы бросили насыпь… Царь, он — добрый султан и желает добра всем — и русскому, и калмыку, и киргизу. И тебе, ходя-ходя!
Истошно орал под насыпью духанщик, простеганный до самых печенок, и Аристид Карпович с хохотом показал на него с высоты штабеля:
— Эва, как его разбирает… Будет помнить, обормот окаянный! Это не я, сам мудрый аллах наказывает его… А ну вот ты, — позвал Сущев-Ракуса русского деда с лопатой, — Чего ты едало там свое разеваешь? Иди-ка сюда, кривая харя! Вышел дед с одним глазом (да и тот с бельмом), тряхнул колтуном волос.
— Ну и кривой, — согласился дед. — Так и што ж с того, ежели крив? Выходит, и жрать не надобно?
— Иди сюда!
Воткнул дед лопату в землю, шагнул на шпалы — бесстрашно встал рядом с жандармом.
— За слова — спасибочко тебе, служивый. А деньга? — спросил он. — С середы самой-тко не жрамши сидим… Эва, гляди-ка!
Мужик задрал рубаху, обнажая впалый живот с подтянутым пупком, показал его жандарму. Потом развернул живот на толпу.
— Рази же это закон такой есть? — спросил он зычно. — Чтобы человеку усохнуть дали…
Сущев-Ракуса мигнул, и перед ним легли мешки с деньгами.
— Сколько тебе… Цицерон лыковый?
Дед затолкнул под штаны рубаху. Прикинул:
— Да с остатней недели, почитай, осьмнадцать копеек. Отдай и не греши!
Полковник протянул ему двугривенный, развернул мужика спиной и коленом треснул его под зад. Только сверкнули босые пятки, и дед покатился под насыпь, взбивая пыль.
— Подходи, ребята! — выкрикнул жандарм весело. — Всех оделим, подходи только…
Толпа радостно загоготала. А прямо вниз, навстречу голодным оборванцам катились, подпрыгивая, пузатые бочки с винищем. Из раскрытых дверей теплушки гребли под насыпь круглые, как колеса, чуреки. Полковник был в ударе — почти вдохновенный, он пересыпал свою речь скабрезными прибаутками, просаливал игривою матерщинкой.
Мышецкому тоже поднесли кружку с теплым вином.
— Пейте, — сказал жандарм. — Не обижайте их… Сергей Яковлевич глотнул вина; толпа подхватила его на вытянутых руках, подбросила в небо:
— Уррра-а… Алла… Алла-а… У-ааа!..
Рядом с ним взлетел губернский жандарм. Болталась его длинная шашка. Мышецкий падал на крепкие рабочие руки, снова взмывал в высоту и видел то блестящие носки своих ботинок, то далекое марево степей, куда убегала жидкая насыпь.
Когда «усмирение» было закончено, Сущев-Ракуса смахнул со лба пот и дружески улыбнулся:
— Вот так-то, мой милый князь! А то придумали: войска, ревизии, плетки… Выдрать всегда можно, да надо знать — кого драть в первую очередь.
Они покатили обратно. Аристид Карпович снял пропотелый мундир, отцепил шашку.
— Надоела, проклятая, — сказал он..
Мышецкий тоже скинул сюртук, почесал волосатую грудь. Отдыхали после нервного напряжения. Полковник ногою выдвинул из-под полки ящик с пивом, выбил пробку. Достал откуда-то один чурек, сдунул с него пыль:
— А я вот… разжился по бедности.
Разломил чурек на колене, протянул половину Мышецкому:
— Не побрезгуйте… Ехать-то еще далеко!
И совсем неожиданно прозвучало признание жандарма:
— Смолоду я скверно жил. Годам к тридцати только отъелся. Батюшка-то мой при Муравьеве-вешателе за восстание был сослан. Я и родился в Сибири… Жуть, как вспомню!
— Как же вы попали в корпус жандармов? — спросил Сергей Яковлевич, удивленный.
И с предельной ясностью ответил полковник:
— Как?.. Да купили, батенька вы мой…
Мышецкий был поражен откровенностью признаний.
Но жандарм не понял этого или просто не хотел понимать. Спокойно высосал пиво из бутылки, а пустую посудину выкинул в окно.
Глянул на вице-губернатора посветлевшими глазами.
— А вы, — сказал он, — совсем не умеете разговаривать с людьми, ниже вас стоящими.
Мышецкий пожевал чурек, скривил губы.
— Может быть, — согласился. — У кого же мне было учиться?
Сущев-Ракуса сфамильярничал, подмигнув ему.
— Виктор Штромберг — вот кто умеет говорить с темнотой разума нашего! О-о, князь, вы бы хоть раз послушали, как поет этот соловей, выпущенный из клетки Зубатова!
5
Выездной прокурор быстренько смотался из губернии обратно в Москву, и теперь Влахопулов должен был подмахнуть свою подпись, чтобы человека вешать не как-нибудь, под горячую руку, а по всей законности. Время военное, скорые дела отлагательства не терпят, а пост высокий, почти генерал-губернатор, — так что подпиши и не греши. Формальность, и только!
Но случилось невероятное: Симон Гераклович отказался утвердить исполнение приговора.
— Я, полковник, — заявил он жандарму, — еще никогда не душегубничал. Поймали вы с Чиколишкой этого масона — ну и вешайте себе на здоровье. А меня в это дело не впутывайте.
Никогда еще не видел Мышецкий полковника таким растерянным, даже погоны на его плечах повисли наклонно; жандарм худел и таял на глазах.
— Ваше превосходительство, — пытался убедить он губернатора, — это же глупая формальность. Но без вашей подписи приговор не имеет той силы, которая необходима для…
— Бросьте! — остановил его Влахопулов. — Я, полковник, и не настаивал на этом приговоре. Сами вы его вынесли — сами и обтяпывайте…
Захоронив свирепость в глубине души, Сущев-Ракуса собрал бумаги и ушел. Мышецкий тоже собирался уходить из присутствия, заранее откланялся губернатору.
— Поймали мальчишку и вешать! — бурчал Влахопулов. Сергей Яковлевич прошел к себе, накинул свой легонький пальмерстон. Случайно сунул руку в карман пальто, нащупал в ней какую-то бумагу.
Вынул, развернул — и пальцы его затряслись.
На бланке под эпиграфом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» был отпечатан на гектографе текст:
«Уренский Боевой Комитет Социалистов-Революционеров доводит до сведения всех приспешников монархии, что ему известно о смертном приговоре, вынесенном нашему товарищу. Комитет считает своим кровным долгом предостеречь исполнителей приговора: они в полной мере испытают на себе весь гнев Социал-Революционной Партии».
В дверь без стука вошел Влахопулов:
— Можно к вам, Сергей Яковлевич?
— Да, пожалуйста.
Симон Гераклович прошел за стол своего помощника и сел, сложив перед собой красные клешни рук.
— Вот что, батенька мой, — сказал он, — вы получали какие-нибудь угрозы?
«А-а, вот почему ты не подписываешь приговора!» — подумал Мышецкий и честно сознался:
— Вот только что получил… Подкинули!
— Я так и знал. Мне подкинули прямо на дом. Еще вчера.
Лицо Влахопулова вдруг передернуло тиком, один глаз его почти не открывался, только желтый зрачок глядел на Мышецкого — прищуренно и недоверчиво.
— Сергей Яковлевич, — спросил он, — не обижайте старика, скажите… Вы, наверное, думаете, что я с испугу боюсь подписывать? А?
Мышецкий быстро ворошил свои мысли, чтобы ответить поделикатнее.
— Так нет же! — опередил его Влахопулов. — Не потому, голубчик, что боюсь, а просто… не могу! Не хочу уходить из губернии, наследив тут кровью. Был солдатом — убивал, сие верно, но палачом быть не желаю.
«Вот ведь как бывает!» — невольно поразился Мышецкий.
Казалось — роковая дубина, заматеревшая в раздавании ударов направо и налево, а вот — на ж тебе: не может послать человека на смерть. В хамской душе его, черствой и грубой, как солдатский сухарь, еще теплится где-то огонек жалости и справедливости…
— Вы мне верите, что это так? — спросил Влахопулов.
— Верю, Симон Гераклович!
— Ну и спасибо вам, уважили старика…
В этот момент Мышецкий даже зауважал Влахопулова. Он вернулся домой, и Алиса встретила его в дверях — жалкая и потерянная от страха.
— Serge, Serge! — взывала она к мужу. — Ты посмотри, что мы получили по почте…
Сергей Яковлевич только глянул на череп и кости, скрещенные внизу бумаги, и отстранил ее от себя.
— Не надо, Алиса, — сказал он, — я уже знаю… Только приговор подписывает Влахопулов, а я пока что лишь «вице»!
Самое смешное, что подобную же угрозу получила и Додо. Она появилась в доме брата, аккуратно расправила перед ним смятый листок бумаги.
— А ты — в кусты? — спросила она. — Ну как же, я понимаю. Ты и не можешь иначе: у тебя жена, сын, казенные дрова… Дай мне! — вдруг выкрикнула Додо. — Дай мне этого негодяя, и я задушу его вот этими руками! Вы все — ничтожества, жалкие людишки, позор России… Боже, куда делся век рыцарства? Век Орловых, Потемкиных и Аракчеевых?
Сергей Яковлевич спокойно досмотрел ее истерику до конца и так же спокойно заметил:
— Додо, а ведь ты пьянствуешь! Бедная, бедная… Сначала конфеты с ромом в Смольном институте, потом ром с конфетами во фрейлинской, а теперь — ром без конфет!
— Молчи, брат… Я совсем одна!
— В одиночку или же с Атрыганьевым, но ты — пьешь…
— Ну что ж, — согласилась Додо. — Но мы не только пьянствуем. Борис Николаевич — единственный человек, который понимает, что нужно сейчас для России, и я стала понимать тоже…
Мышецкий спросил ее с иронией:
— Что же ты поняла, Додо?
Евдокия Яковлевна потрясла подкинутой ей бумажкой:
— О-о, я не стала бы раздумывать над этим… Угроза — на угрозу, террор — на террор. Они — бомбу, мы — десять бомб!
— Это разврат крови, — сказал Мышецкий.
— Россия покачнулась бы от взрывов, но она бы — выстояла. Это великая страна, самая великая из всех, и она сумеет подняться даже из праха!
Сергей Яковлевич ничего не ответил на это, но испытал чувство опасности, которая надвигается откуда-то из темноты, тихая и липкая, — так выходят на блуд, так выходят на преступление.
— Оставим это, Додо, — примирительно сказал Мышецкий. — Я не хочу с тобою ссориться…
Так он только сказал, но поступил иначе: на следующий же день вызвал к себе Чиколини:
— Установите негласное наблюдение за господином Атрыганьевым, — наказал князь полицмейстеру.
Бруно Иванович всплеснул руками:
— Как можно? Предводитель дворянства всей губернии… Такие связи! Камергер двора его императорского величества…
— Чиколини, — тихо досказал Мышецкий, — я вам плачу за это деньги. Влахопулов не сегодня, так завтра уберется отсюда. А кто-то будет его заменять… Вот и подумайте об этом на досуге!
Чиколини покорился. Расчет был таков: в сферу наблюдения за Атрыганьевым, несомненно, попадет и сама Додо, вся мерзостная банда «истинно русских людей», а сейчас — это самое главное!..
Первые дни наблюдения ничего не дали. В доме предводителя шло тихое патриотичное пьянство, в котором принимали участие местные крезы и крезики (владельцы кожемячных и красильных мастерских).
— Сестрица моя тоже пирует?
— Да, ваше сиятельство, и ей — внимают!
Совсем неожиданно в этот список попал и Ениколопов.
— А ему-то что нужно в этой своре? — удивился Мышецкий.
— У предводителя хороший погреб, — ответил Чиколини…
— Это уж совсем глупо!
В один из дней Чиколини собрался с духом и выложил:
— Не имейте на меня сердца, князь! Вчера ваша сестрица, ея сиятельство Евдокия Яковлевна, изволила провести ночь в доме Вадима Аркадьевича…
Мышецкий треснул кулаком по столу, было стыдно поднять глаза на полицмейстера.
— Вот что, — решил он, — снимите пока наблюдение с этой компании, Бруно Иванович.
В этот момент он просто испугался, что похотливое неистовство Додо станет известно в городе. «Черт с ними, — подумал Мышецкий, — пусть варятся в грязи, как им угодно…»
Приехал и Петя, которого Сергей Яковлевич встретил на вокзале. Петя осунулся, постарел, поплакался, как всегда в жилетку.
— Петя, — сказал Сергей Яковлевич, — слезами горю не поможешь. Додо рвет и мечет: ей надобен от вас развод.
— Развода… не дам, — ожесточился шурин.
— Но, поймите меня правильно, дорогой Петя, вы будете смешны в своем упорстве. Может, и лучше освободить себя и Додо от сплетен?
— Какие вы жестокие люди, — укоризненно ответил Попов. — Человеку дается в жизни всего одна любовь, одна женщина… Как же я отпихну от себя эту любовь? Нет, лучше я прощу ей все, и… Нет, только не развод!
Разговоры на вокзалах — несерьезные разговоры. Сергей Яковлевич усадил Петю в коляску, отвез в Петушиную слободку, где заранее была снята для него квартира. Туда же подвезли на еврейской балагуле и Петины сокровища — коллекции офортов (эту последнюю связь Пети с прошлым).
— Вы задорого продали мельницу? — спросил Мышецкий.
— Может, и продешевил. Да только не нужно мне никаких мельниц. Вижу для себя утешение в восторгах искусства. Я смешной и жалкий человечек, но я не одинок, пока великие мужи прошлого укрепляют мой дух. Как-нибудь проживу…
Сергей Яковлевич решил сразу же отгородиться от этих разводных дрязг. «У меня свои дела, — рассуждал он. — Не разорваться же. Пусть разбираются сами».
Нарочно, чтобы его не трогали, Мышецкий на целых два дня укатил в степи, зарылся в душные ковыли. Не желая выделять себя, оделся попроще. Борисяк одолжил ему свои высоченные сапоги; в мятой дворянской фуражке и сюртучишке он больше походил на уездного землемера.
Кобзев из каких-то соображений отстранился от Мышецкого, выдвинув вместо себя на передний план старосту поселенцев — Федора Карпухина.
— Ты сам-то из каких краев? — спросил его Сергей Яковлевич однажды.
— Мы воронежские.
— Хлебороб, значит. Так, так… — Говорить как-то было не о чем. — А я, брат, в этом не разбираюсь. Однако вот видишь, взялся!
Он понял, что самопохвала здесь не уместна, и тут же поправился:
— Землю я отвоевал для вас — живите. А чего мне это стоило — один бог знает. Никогда не болел, а теперь вот здесь, — Мышецкий потер висок, — вот здесь ломит, брат…
Поселенцы жили тяжело, бедно и скучно, но была в их трудах какая-то здоровая сущность и любовь к земле. Копали они себе землянки, возводили мазанки из прутьев, обмазанных глиной. Но просторы степи уже начинали утомлять глаза своим однообразием. Хотелось видеть зелень, услышать пророческий лепет листвы. А скоро выпрямились у плетней первые тонконогие подсолнухи, на задворках — меж полями — пошел стрелять перьями гаолян, вывезенный кем-то из Маньчжурии.
В разговоре с Карпухиным Мышецкий поинтересовался:
— Как у вас тут, Федор, отношения с немцами на хуторах?
— Да неладно, ваше сиятельство.
— А что так?
— Изгиляются. Отойди девка от деревни — враз кобелить начинают. Дорог не признают наших. Шастают где хотят…
— Бей по зубам! — разрешил Мышецкий. — В дреколье бери! Я вас в обиду не дам… Но пуще глаза береги людей: чтобы ни один из них не удрал в батраки к немцам. Смотри мне!
Перед отъездом он все-таки повидал Кобзева:
— Иван Степанович, хотя вы избегаете меня, но я решил посоветоваться с вами по старой дружбе…
— С удовольствием выслушаю вас, князь.
— Плохо с жильем. А лесу на всех не хватит. Деньги свои из «фонда императора Александра III» я все-таки выколочу…
— Вы их продолжаете считать своими?
Сергей Яковлевич помялся в неуверенности:
— Не будем муссировать… Что, если попробовать возвести на участках двухэтажные бараки? Каждой семье — по одной связи. Ну, подогнать воду, отеплить их… Что вы скажете?
— Это несерьезно, князь. Фантазии и маниловщина!
Между этими людьми уже образовалась узкая трещинка, и Мышецкий вдруг сознательно ее расширил.
— Знаете, — сказал, — то, что простительно Влахопулову, то совсем…
— Понимаю! — отозвался Кобзев. — Но следует исходить из практических условий. Обычно опыт с фаланстерами на Руси кончался трагически. Вспомните хотя бы Буташевича-Петрашевского! Мужик-то — спалил его фаланстер…
Мышецкий быстро заговорил, возражая. Он упомянул о кооперативном поселке в Дончейстере и первой кооперативной табачной фабрике в Варшаве, о миланской гостинице и товариществе чернокожих в Африке, рассказал о лиге покупательниц в Нью-Йорке.
Но эти примеры Кобзева не убедили.
— Русский мужик, — ответил он, — приучен жить отдельным хозяйством. Со своим горшком, со своей печкой. Подобные эксперименты, князь, удобнее производить на просвещенном Западе! И русские народники давно это поняли: они создавали коммуны в Америке… Реформаторский зуд неуместен!
— Ну а если попробовать? — не унимался Мышецкий, где-то сильно уязвленный. — Поверьте: я далек от увлечений реформаторства, мне кажется просто удобным построить одну большую избу вместо сотни маленьких. Тем более что леса у меня нету!
— А пробовать вы решили… с насилием? — спросил Кобзев.
— Что значит — с насилием?
— Но мужик никогда не сумеет оценить благ коммунального общежития. Он еще не созрел для этого ни нравственно, ни социально.
Сергей Яковлевич раздраженно ответил:
— А мне плевать — созрел он или не созрел. Я сделаю им общественный сарай, и совесть моя будет спокойна. Вот он зимой околеет от холода с детишками — сам постучится в двери этого фаланстера, как вы его называете… Где я возьму для них леса? Мы бедны, как церковные крысы!
— Ладно, — согласился Кобзев. — Но удивляюсь я вам, Сергей Яковлевич…
— Чего же?
— Жить бы вам пораньше, когда можно было мудрить над крепостными что угодно, или…
— Или? — напомнил Мышецкий.
— Или жить позже, когда человечество само придет к мысли о преимуществах коммунального хозяйничания.
— К сожалению, я живу сейчас…
Сергей Яковлевич вернулся в Уренск, и его еще на вокзале поразил смрад, тяжелым облаком нависший над городом. Он вызвал Борисяка и спросил его — что это значит?
— Скот стали бить на салганах. Кишки сушат.
— Тьфу, ты, погань!
Он рассказал инспектору о своих замыслах постройки общественных бараков, и Борисяк бестрепетно одобрил. Мышецкий рассмеялся с облегчением.
— Между вами, Савва Кирилыч, — сказал он, — и господином Кобзевым есть какая-то разница. Хотя, как мне кажется, и навряд ли я ошибаюсь, вы одного поля ягода…
Борисяк долго молчал, потом спросил:
— С вами можно быть откровенным?
— Безусловно. Тем более — нас сейчас двое.
— Разница есть. И эта разница все обостряется…
— Вот как?
— Да. С тех пор, как Иван Степанович стал прислушиваться к меньшевикам, а я — к большевикам… Есть такой человек — Ульянов-Ленин!
— Читал, — сказал Мышецкий. — Это прекрасный статистик!
— Ну это вам кажется, князь, что Ленин только статистик…
На этом разговор и закончился. После чего Сергей Яковлевич поспешил встретиться с губернским жандармом:
— Здравствуйте, Аристид Карпович. Ну, как? Влахопулов закрепил приговор или нет?
— Уперся, — поникнул Сущев-Ракуса. — Простите, но уперся, как старый баран в новые ворота. И — ни с места! Что делать, не знаю.
— Это нелогично, — задумался вице-губернатор.
— И глупо! Сейчас не такое положение в губернии, чтобы откладывать решение приговора. Коли попалась тебе глотка в пальцы — так не ослабляй, дави!
Мышецкий вспомнил истерику Додо.
— Давайте, — решился он сгоряча, — давайте я подпишу за него. И черт с ним, возьму грех на душу. Симон Гераклович только задерживает исполнение казни, но он ее не отменит.
— Нет, — сухо ответил полковник, — пусть вас это не касается. Не следует быть легкомысленным.
— Разве же это… опасно?
Сущев-Ракуса ушел от прямого ответа:
— С вас, милый князь, мы возьмем натурой…
— То есть?
— А так! Вы обязаны проследить законность исполнения казни и прочее…
Сергей Яковлевич посерел лицом.
— Послушайте, — возразил он, — может, и без меня задавите как-нибудь?
— Порядок-с, — ответил жандарм.
6
Курс русских денег падал — долги государства катастрофически росли. Кайзеровская Германия, посредством введения жестоких тарифов, заваливала себя русской пшеницей. Россию лихорадило от забастовок; под колесами воинских эшелонов, спешащих в Маньчжурию, стиралась и крошилась рельсовая сталь. Посевы картофеля вытесняли с мужицких полей другие культуры…
Мышецкий, как статистик, хорошо понимал грозную для страны совокупность всех этих факторов. Если еще принять во внимание переполнение российских тюрем… «Но, — додумал он, — кажется, императрица опять беременна. И, наверное, будет амнистия. Политических она вряд ли коснется, но зато хоть на время разгрузит пересыльные этапы…»
— Одеваться! — сказал он. — Сюртук постарее, поеду за город!..
Начался забой скота на салганах. Завоняло прокисшей требухой, мокли в реке шкуры, висела на шестах требуха и кишки. В безветренные дни тянуло на город перепрелым зловонием. По вечерам усталые от убийства скотобои — в окровавленных дерюжинках — спешили заполнить монопольки и трактиры.
Уренск переживал «бум», зашевелились денежки, но от этого «бума» нечем было дышать в городе, и Мышецкий с неудовольствием выговаривал Борисяку:
— Савва Кириллыч, это уж ваша забота. Необходимо что-то предпринять. Мне еще говорят — откуда берется холера? Так вот она и копится в подобных салганах.
Борисяк оправдывался:
— Ну а что я могу поделать, князь? Сам знаю… Не поджигать же мне эти салганы!
— А кому принадлежат они?
— Разве узнаешь! Тут, в нашем Уренске, все так переплелось, что отец родного сына не узнает…
— Но есть же санитарные меры?
— Только огнем можно уничтожить эту заразу…
Мышецкого навестил владелец «Аквариума» — Бабакай-бек Наврузович. Вице-губернатор в удивлении выгнул плечи:
— Что привело вас ко мне, сударь?
Ресторатор выложил перед ним пачку неоплаченных счетов: шампанское, разбитое зеркало, облеванная лестница, две арфистки за одну ночь, цыганские песни…
Мышецкий отбросил от себя шпаргалку:
— Что-то я не понимаю вас, Бабакай Наврузович. Я зеркал не бил и вульгарными арфистками не интересуюсь!
— Да нет, ваш сиятельств. Это господин Чесноков набрал в долг. А счет, говорит, пиши на губернатора. Кричал, что он человек казенный, государственный…
Так-то вот Сергей Яковлевич узнал, что в городе появился палач — Шурка Чесноков.
— Хорошо, Бабакай Наврузович, я передам жандармам…
Он пригляделся к сытенькому татарину и заметил на лацкане его пиджака значок. Довольно-таки примечательный: червленая куница, словно сбежавшая с уренского герба, терзала когтями какое-то заморское чудо-юдо.
— Вас можно поздравить — ухмыльнулся Мышецкий. — Вы тоже записались в уренские патриоты?
— Благодарим, ваш сиятельств, — поклонился Бабакай Наврузович. — Теперь и я уступил в истинно русские люди…
Сергей Яковлевич показал на значок:
— Кого же это вы попираете с помощью куницы?
— Гидру революции.
— Ну-ну! И то дело…
Он выслал ресторатора за двери. «Что ж, Кобзев оказался прав: если Атрыганьев принял в свой союз истинно русских людей этого татарина, то почему бы не принять ему и немцев, как сделал это граф Коновницын в Одессе?»
Мышецкий стал звонить в жандармское управление, вызвал на разговор полковника Сущева-Ракусу:
— Аристид Карпович, усмирите своего душегуба. У меня здесь был со счетами Бабакай Наврузович. Оказывается, ваш Шурка успел уже нажрать, напить и набить на сто восемнадцать рублей с копейками.
— Ах Шурка? Так он же дитя природы. Что возьмешь с подлого? Пришлите счета — мы оплатим.
Сергей Яковлевич спросил о приговоре:
— Симон Гераклович подписал?
И с другого конца города вздохнул Сущев-Ракуса:
— Нет…
Шурку Чеснокова заточили в одну из камер при жандармском управлении. Там он и высиживал теперь — в ожидании, когда Влахопулов утвердит приговор.
Чиколини предупреждал Мышецкого:
— Ваше сиятельство, я полюбил вас и потому прошу: не вздумайте подмахнуть за его превосходительство. Ни за какие коржики, князь!
— А что?
Бруно Иванович ответил уклончиво:
— А вот, ваше сиятельство, бомба — не пуля. Разорвет так, что одни только ордена и останутся.
— Хм… Выходит, — подхватил Мышецкий, — вам, Чиколини, предстоит собирать ордена после Симона Геракловича?
— Что вы, князь, что вы! — закрестился полицмейстер. — Разве же я что сказал такое? И не подумаю… Я зла никому не желаю. Только его превосходительство-то скоро — ту-ту, уедет. А вы останетесь…
В один из дней Мышецкий явился в кабинет к Влахопулову.
— Симон Гераклович, — сказал он, — может быть, действительно, лучше не откладывать приговора? На поверхности губернии все спокойно, но в преисподней, кажется, стало накаляться…
Губернатор посмотрел на него почти с презрением.
— А вам-то, молодой человек, — ответил он, — должно быть особенно стыдно!
Мышецкий выскочил как ошпаренный.
Но, с другой стороны, он понимал и жандарма: вино-то Аристид Карпович разлил, но выпить ему не давали, — очень неприятное положение. Угрозы через листовки продолжали сыпаться. Прокламации сделались притчею во языцех, их клеили уже на заборах, и однажды Сергей Яковлевич слышал, как на Петуховке распевали:
А я шла, шла, шла — прокламацию нашла: не пилося мне, не елось — прочитать хотелось…— О чем он думает, эта старая скважина? — ругался Сущев-Ракуса. — Весь город хохочет. Люди ведь понимают так, что Влахопулов просто боится… Вы не думайте, Сергей Яковлевич, в губернии все знают. Больше нас знают: и про неудачную экспроприацию, и о прочих шашнях тоже…
«На что он намекает?» — подумал Мышецкий, но смолчал.
Относительно любовных шашней сестры в городе, конечно, уже догадывались. Но вскоре Сергей Яковлевич и сам допустил одну ошибку. Случилось это не на службе, а дома. Однажды, когда на улице шел проливной дождь, к нему постучалась Сана, разряженная в пух и перья.
— Ты куда это собралась, Сана?
Кормилица рассказала, что ее пригласили крестить младенца у брандмайора, и попросила:
— Сергей Яковлевич, дайте мне вашу коляску?
Сана вообще никогда не смущалась в общении со своими господами, и эта просьба прозвучала в ее устах вполне законно. Действительно, на улице — дождь…
— Конечно же, Сана, — разрешил Мышецкий. — Возьми! Он с удовольствием пронаблюдал, как выкатилась из ворот коляска, как отдал честь городовой, как скинул кто-то шапку.
Впрочем, и городовой и прохожий сразу поймали себя на ошибке, но Сергею Яковлевичу стало смешно. Он прошел к Алисе и сказал:
— Ты бы только видела, дорогая, какой великолепный выезд имела сейчас наша Сана. А как величаво держится!
— Разве она поехала в нашей коляске? — забеспокоилась жена. — Но как ты мог позволить?
— А почему бы и нет? Не шлепать же ей под дождем.
— Не забывай, однако, — напомнила Алиса Готлибовна, — в этой коляске выезжаю и я, жена вице-губернатора. И ты подумай, Serge, что скажут в губернии?..
И губерния сказала: по Уренску, как-то исподволь, пошли нехорошие слухи. Сана была причислена к фавориткам. Местное жулье, вроде Паскаля, уже пыталось воспользоваться ее мнимым положением. С черного хода потекли на имя Саны подношения: куски шелка, кульки с изюмом, дешевые украшения.
Сана оказалась порядочной женщиной: сама рассказала Мышецкому, что о ней стали думать, и предъявила набор подарков, при виде которых князя бросило в дрожь.
— Ну, милая Сана, — сказал он, — ты тогда хорошо прокатилась… А я здорово пролиберальничал!
Вскоре при встрече с Конкордией Ивановной Мышецкий почувствовал какое-то недовольство, выраженное на скупо поджатых губках уренской красавицы. На прощание Монахтина погрозила ему пальчиком:
— А вы озорник, князь. Шалите?
Потом появилась Додо и с лихвой добавила в эту глупую историю перцу.
— Сережка, — выговорила она по-родственному, — ты ведешь себя неприлично. Зачем ты выставил напоказ свою связь с этой деревенской бабой?
— Опомнись, Додо! — убеждал ее Сергей Яковлевич, клятвенно складывая руки. — Какая баба? У меня и помыслов нет о Сане.
— Ну, не знаю, — отозвалась сестра задумчиво. — Неужели ты весь в меня? Мог бы ограничиться и госпожой Монахтиной!
— Да о чем ты? — затравленно огляделся Мышецкий. — Почему я должен следовать этой скотской традиции? Я не имею с Конкордией Ивановной никаких отношений!
— Но ты же бываешь у нее? Так кто же тебе поверит? Эта дама состоит при губернском управлении для вполне определенных обязанностей…
Сергей Яковлевич стал мучиться — тяжело, без лишних слов, безысходно. Сидел в кресле, обхватив голову, и качался.
— Какая подлость, — стонал он, — какая грязь… И меня уже в нее обмакнули. А что будет, если дойдет до Алисы?
— Не торопись, — утешила Додо. — Жена всегда узнает последней…
Кое-как собрался Мышецкий с силами, пошел на службу. Увидел Сущева-Ракусу и подумал: «Боже, до чего мне все надоело… В отставку подать, что ли?»
— Ну, как? — спросил машинально. — Его превосходительство подписал?
Грозно ответил полковник:
— Подпишет… Я спущу на него такого кобеля с цепи, что он не отвертится. Мне это надоело.
— Кого же именно? — полюбопытствовал Мышецкий.
— Вам скажу, — признался Сущев-Ракуса. — Одному только вам. По дружбе… Сейчас еду к Конкордии Ивановне, она уже науськанная. Дело знает!
— Желаю успеха, — отозвался Сергей Яковлевич равнодушно.
Вечером видели Монахтину, которая проезжала по городу со скорбным лицом, одетая во все черное; в руке она держала, выставив напоказ, молитвенник в роскошном переплете. Лошади развернули фаэтон на углу Пушкинской и покатили в сторону монастырского подворья.
— Все ясно, — догадался Мышецкий. — Поехала снимать цепь с кобеля…
На следующий день он спросил жандарма:
— Скажите, полковник, сколько вы ей дали?
Аристид Карпович крутанул смоляной кончик уса:
— Что вы, князь! Такая дама деньгами не берет…
В присутствии вдруг сразу все стихло, и в этой тишине отчетливо простучала клюка преосвященного.
— Явился, — шепнул жандарм, начиная креститься.
Мелхисидек выражений в своем гневе выбирать не любил.
— Нечестивец! — раздалось его рычание. — Крррамолу греешь, яко змия на сосцах своих?.. Тррепещи! Аспид ты, скнипа из волосьев Иродовых! Бога, бога-то — помнишь ли?
Кто-то из догадливых подбежал и в страхе захлопнул губернаторские двери. Стало совсем тихо. Чиновники передвигались меж столов на цыпочках, не смели подойти к звенящему телефону, пьяненький Огурцов затеплил лампадку в канцелярии.
Аристид Карпович еще раз широко перекрестился в угол — на карту Уренской губернии:
— Пойдемте, князь. Кажется, уговорили…
Навстречу им уже шел Мелхисидек, тряся бородищей, сверля все живое огненными глазами. Завидев Мышецкого, он вдруг остановился, полусогнутый от дряхлости, ни с того ни с сего крикнул:
— И ты, бес?
Постучал клюкой дальше. Сущев-Ракуса взял Мышецкого за локоть:
— Не придавайте значения. Он и меня костит почем зря… За длинным столом, как сырое тесто, расплылся губернатор Влахопулов, посрамленный и жалкий.
— Давайте сюда, — пролепетал он, — будь по-вашему…
Сущев-Ракуса подал приговор для подписи, обмакнул в чернила перо, протянул его Влахопулову. Сам же взялся за пресс-папье.
Симон Гераклович впервые тускло глянул на приговор:
— Сколько же лет ему, паршивцу?
— Девятнадцать.
— Эх, люди! — вздохнул старик. — Нет у вас сердца… А вы, полковник (он посмотрел на пресс-папье, нависавшее над ним), чего это кувалду надо мной держите?
— Вы подпишите, — сказал жандарм.
— Ну, подпишу…
— А я промакну.
— И без вас высохнет!
Влахопулов поманил к себе Мышецкого.
— Может — вы, князь?
Сущев-Ракуса не совсем-то вежливо наступил Мышецкому на ногу:
— Сергей Яковлевич надобен для другого…
— Ладно! Масоны, всюду масоны…
Симон Гераклович поводил рукою, примериваясь, как бы половчее, и косо черкнул пером — «Влах…»
— Берите, — сказал он. — Видать, вы умнее!
— Благодарю, ваше превосходительство, — сказал Аристид Карпович и пришлепнул подпись губернатора промокашкой.
Повернулся к Мышецкому — не мог скрыть радости.
— Завтра, — отрывисто сказал жандарм, — на рассвете. Около пяти часов. Будет прокурорский надзор от губернии, полицмейстер от города и… вы, ваше сиятельство!
Сергей Яковлевич стрельнул глазами из-под очков:
— Я… Но вы-то будете тоже?
Жандарм вздохнул — вроде с огорчением:
— Вот меня-то как раз и не будет!
Влахопулов буркнул:
— Мудрецы…
А жандарм продолжал упоенно:
— Что поделаешь, Сергей Яковлевич! Наверное, становлюсь стар. Вот уже и людишек жалеть начал. Вы думаете — не жалко? Девятнадцать-то лет…
Влахопулов вылез из-за стола. Долго тыкал занемевшими руками, силясь попасть в рукава шинели.
— Куда вы, ваше превосходительство?
— На телеграф, — ответил старик. — Быть или не быть…
Конец этого дня, накануне казни, был проведен в раздумьях. Глупо, но так: один только Влахопулов нашел в себе мужество выдержать перекрестный огонь жандарма. Сущев-Ракуса, Конкордия Ивановна и он сам, князь Мышецкий, наследили вокруг этого приговора. Только великий русский бог сразил старого упрямца…
«Но что это?» — раздумывал Сергей Яковлевич.
Аналогии, самые удивительные, приходили ему на память: развал великой Римской империи и хаос при Капетах во Франции. Вот так, наверное, рушился Вавилон. И даже рука женщины, изнеженная, вся в кольцах и браслетах, она тоже погрелась около чужой крови.
Всю ночь тлетворный запах обоняли ноздри.
«Разложение… разврат… кровосмесительство!»
— Спать! — сказал он себе под утро. — Без працы не бенды кололацы…
7
Сущев-Ракуса вместо себя прислал капитана Дремлюгу, который и встретился Мышецкому первым в это прохладное утро.
— Ваше сиятельство, вы на меня не сердитесь?
— Милостивый государь, впредь извольте не забываться…
Они прошли через тюремный садик. Сергей Яковлевич захватил из дому две сигары и одну из них протянул капитану. Дремлюга с наслаждением закурил, сделался доверчив.
— Князь, — спросил он вкрадчиво, — не кажется ли вам, что политическая ситуация в губернии складывается в нежелательном соотношении?
— Я не думал об этом. И ситуация зависит не от нас — ее диктуют условия действительности. Будем полагаться на опыт и разумность Аристида Карповича…
Дремлюга ответил так:
— Вот и напрасно… Полковник, при всем моем уважении к нему, все-таки человек опасный…
Он осекся и под взглядом Мышецкого закончил:
— Либерал!.. А надо бы — вот так! — И пальцы жандарма медленно стянулись в жесткую пястку. — Не разжимать, — закончил Дремлюга.
Мышецкий сказал — с язвой:
— Надеюсь, вы не будете возражать, если ваше высокое мнение я передам Аристиду Карповичу?
— Ну зачем же так сразу? — смутился Дремлюга. — Аристиду Карповичу это может показаться неприятным.
— Вот и я так думаю… Ладно. Кстати, где это ваше «дитя природы»?
Палача только что разбудили. Это был огромный мужик лет сорока пяти, костистый, худой, с явными признаками нездоровья, точившего его изнутри. В камере его было настоящее свинство: портянки вперемешку с бутылками, гитара закрывала на столе разбросанные объедки.
— Шампуза дайте, — потребовал Шурка. — Душа горит…
— Дело сделай, — ответил Дремлюга, — потом хоть лопни, красавец!
— Жмоты, — огрызнулся Шурка и натянул красную рубаху. Сергей Яковлевич сразу же вспомнил императора в «Монплезире» — его величество тоже был тогда в красной рубахе, только не в ситцевой, а шелковой.
— Шевелись, Шурка, — торопил палача Дремлюга. — Мы тебе и билет обратный купили. Хватит уже — попил на наш счет…
Шурка втиснул ногу в сапог, тонко заскулил:
— Ы-ы-ы… Мозоли проклятые! Житья моего не стало…
Пришел заспанный Чиколини, за ним плелся представитель прокурорского надзора с портфелем под локтем.
— День добрый, ваше сиятельство.
— Да что вы, Бруно Иванович, — огорчился Мышецкий. — Какой же он к черту добрый.
— Так говорится. А уж какой он будет — не наше дело…
Шурка начал просить об яичнице с колбасой. Дремлюга схватил палача за шкирку и выставил прочь из камеры:
— Не кобенься! Ты не барин… И натощак повесишь!
Палач лениво цыкнул плевком в угол:
— Ладно-кось. Шиш вот теперича к вам приеду! Пошли уж…
Смотритель Шестаков закричал ему в спину:
— Гроб! Гроб-то прихвати, душегуб!
— А што я вам — лакей? — усмехнулся палач. — Сами таскайте. Я человек казенный… Меня беречь надобно!
Два стражника с матюгами взвалили на себя гробовину, наскоро сколоченную из плохо оструганных досок. Впереди них, отломив по дороге ветку черемухи, вышагивал сам Шурка Чесноков в лакированных сапогах со скрипом на московском ранту.
— Пошли и мы, господа, — предложил Чиколини.
Все стали креститься и тронулись в конец двора, где стояла, слезясь смолою, свежесбитая виселица. Сергей Яковлевич поймал себя на том, что страха не ощущает. Обыкновенное, как всегда, утро. Скрипят по улицам водовозы, от реки деловито гудит пароход.
«Только бы поскорее», — думал он.
— Ведут, — сказал Дремлюга, подняв перчатку.
В конце двора, с другой стороны его, показался священник, на плече которого почти повис приговоренный к смерти. Священник что-то быстро-быстро говорил юноше на ухо, а тот кивал головою, словно соглашаясь.
На преступнике была та же куртка семинариста, в которой он и был схвачен при экспроприации в банке. Мышецкий заметил, что одна нога Никитенко была отставлена вперед и не гнулась.
«Били?» — подумал Мышецкий, поворачиваясь к Дремлюге, который поспешно докуривал сигару.
— Капитан, а что у него с ногою?
— Да не знаю, — увильнул тот.
Сергей Яковлевич подошел к полицейскому врачу:
— Запротоколируйте, что казненный был повешен с сильно поврежденной ногой.
— Зачем это вам, ваше сиятельство? Ему все равно.
— Ему все равно, но мне-то не все равно!
Священник подвел Никитенко к виселице. Шурка взял семинариста за локти, как ребенка, и с неожиданной силой поставил его на помост эшафота.
— Оп-пля! — сказал он, играючи.
Никитенко осмотрелся с высоты, задержав свой взгляд на Мышецком. Очевидно, он подсознательно вспомнил его. Сергей Яковлевич подошел к нему и спросил:
— Что у вас с ногою?
— Это безразлично, — ответил семинарист.
Сзади мгновенно вырос Дремлюга:
— Ваше сиятельство (и жандарм отвел Мышецкого в сторону), не будем портить ему последние минуты. Обычно в подобные моменты преступник любит заглянуть внутрь себя. Священник — это еще куда ни шло…
Все замолкли. Началось чтение приговора. Налетел с реки ветер и качнул над забором черемуху. Вспорхнула птица. Никитенко долго следил за ее полетом, пока она не растаяла в синеве неба.
Представитель прокурорского надзора шагнул к эшафоту.
— Что вы имеете сказать перед смертью? — спросил он.
Никитенко молчал. Шурка тронул его за плечо:
— Ну скажи, сладкий!
Никитенко снова обвел глазами людей, столпившихся вокруг, и опять задержал свой взгляд на Мышецком. С издевкой он сказал ему по-латыни:
— Авэ Цезарь! Моритури тэ салютант… Мышецкий вздрогнул и пожал плечами.
— Дюра лэкс, сэд лэкс! — оправдался он.
Снова подскочил Дремлюга:
— Это по-каковски, ваше сиятельство! Что он сказал? А вы что сказали?
Врать было нечего, и Сергей Яковлевич перевел жандарму с латыни на русский4, Дремлюга, очевидно, усомнился.
— Еще раз, — выкрикнул он, — ваше последнее слово!
Никитенко вдруг плюнул на него с высоты эшафота:
— Не крутись ты здесь! Падаль…
Прокурор из надзора повернулся к секретарю:
— Милейший! Занесите в протокол, что казнимый не выразил перед смертью никаких пожеланий и оставил последнее слово за собой.
— Я приду за ним! — крикнул Никитенко. — Я приду за своим последним словом!..
Мышецкий глянул сбоку на Чиколини: полицмейстер стоял серый, как тюремный забор, его пошатывало. Шурка сделал петлю пошире.
— Сладкий мой, — сказал он, — ты воротничок-то сыми… Так тебе поспособнее будет!
— Кончай измываться, — сказал Чиколини. — Вешай…
Шурка связал руки семинариста, качнул доску.
— Оп-пля, — произнес он.
Со скрипом натянулась веревка, хрустнула поперечина виселицы. Никитенко повис и два раза перевернулся вокруг, дрыгнув поочередно ногами, словно отталкиваясь: левой, правой.
— Смири! — велел Дремлюга. — Не видишь, что ли?
Шурка обхватил ноги висельника и потянул его вниз. Тот перестал дергаться, задрал лицо кверху. На черемуху снова уселась птица, запела в душных благоуханных зарослях.
— Отметьте время, — распорядился Дремлюга. Прокурор из надзора щелкнул крышкой часов:
— Пять часов двадцать семь минут…
— В протокол!
— Отмечаю, — бойко ответил писарь.
Бруно Иванович Чиколини, озлобясь, саданул палача по ногам концом задранных от пояса ножен:
— Да отпусти его, клещ худой! Что ты его обнимаешь?
— Нельзя-с, — ответил Шурка с улыбкой. — Они еще доходят.
— Врача! — позвал Дремлюга.
Мелкими шажками приблизился врач. Мышецкий задержал его перед виселицей:
— Так не забудьте записать о повреждении ноги.
Он подхватил Чиколини за рукав и повлек к выходу:
— Идите, Бруно Иванович, долг исполнен.
Чиколини через плечо свое еще долго кричал палачу
— Да отпусти ты его… Слышишь? Отпусти…
На выходе со двора полицмейстер метнулся за угол, и его тут же жестоко вырвало. Он вернулся обратно, жалкий и растрепанный.
— Не могу я, — признался он, страдая.
— Эх, Бруно Иваныч! Как же вы оказались в полиции?
Сергей Яковлевич подсадил его — расслабшего — в коляску:
— Садитесь… совсем раскисли!
Лошади тронули легкой рысью.
— Да я же рассказывал… Был я в Липецке! Хороший, доложу я вам, городок. Обыватели — чистое золото…
Мышецкий почти не слушал. Он был поражен, что убийство человека не произвело на него должного впечатления. Это открытие было для него отчасти неприятно. Страдания Чиколини казались естественнее для здорового человека…
«Впрочем, — оправдывал он себя, — здесь виновно мое воспитание в буквенном духе исполнения законности…»
— Хороший городок, говорите? — переспросил он.
— Куда тут нашему Уренску!
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Россия того времени повально страдала эпидемией собирания денег — по копеечке, по копеечке, все собирали да собирали, благодарили подаятелей — устно и печатно, сугубо и трегубо.
Публика уже привыкла жертвовать, втянулась в это, как в повинность: то мужики голодают, то авиатор опять разбился, то глухонемых некуда пристроить, то — вот ужас! — в Эфиопии плохо обстоит дело с народной грамотностью.
Однажды в Никитинском цирке акробат поднялся под самый купол, отцепил себя от лонжи и честно заявил с высоты, что ему позарез нужно сто четырнадцать рублей, иначе… — и он показал рукой вниз: просто и понятно. Нужные сто четырнадцать рублей тут же собрали, пустив шапку по кругу, после чего акробат счастливо завертелся под куполом шапито.
Уренские дворяне выколотили из мужиков губернии немалую толику для украшения портретной галереи персоной князя Мышецкого. В один из дней дворяне собрались на дому у предводителя, чтобы обсудить творческий замысел. Здесь были: сам Атрыганьев, Боровитинов, Алымов, Петрищев, Каськов, Батманов, князь Тенишев, Отребухов, Уваров и прочие.
— Итак, господа, — начал Атрыганьев, — в нашей кассе имеется две тысячи сто восемь рублей. Из названной суммы и следует исходить в выборе талантливого живописца. Бесспорно, каждый из нас понимает, что лицом в грязь наша Уренская губерния не ударит… Выберем так выберем!
Все притихли, словно завороженные.
— Так сколько там всего? — спросил Боровитинов.
— Две тысячи сто восемь, — повторил предводитель.
— С такими-то деньгами… — вздохнул Алымов.
И опять долго молчали, прицениваясь к наличности.
— Ну, господа, — напомнил Атрыганьев, — приступим к выборам русского Рафаэля… Прошу назвать, кого вы знаете из великих мастеров кисти в России?
— Две тысячи, — повторил Алымов, — мать честная!
— Петр Алексеевич, не отвлекайтесь, — внушал ему предводитель. — Итак, господа… прошу!
— Айвазовский, — подсказал Уваров.
— Покойник. Да и не то: состоял по морскому ведомству.
Батманов откинулся в кресле и уверенно начал:
— А я, господа, Бабакая Наврузовича видел… Дворянство оживилось:
— А что он? Говорят, повара из Нижнего вызвал?
— Да хвастал, подлый, что ему двух осетров из Астрахани привезли…
Атрыганьев призвал собрание к порядку:
— Господа, господа! Не следует отвлекаться… Давайте сначала изберем художника.
— Худого не надобно, — предложил Каськов.
— Репина! — подсказал Отребухов.
— Это какой же Репин? — спросил Алымов.
Каськов возмущенно фыркнул:
— Да тот, который траву жрет. Стыдно не знать, батенька!
Алымов смущенно покраснел:
— А-а… А то ведь со мною в лейб-гвардии Финляндском служил один Репин. Да только — нет, шалишь! Его, брат, травкою не прокормишь…
Нервный князь Тенишев сверкнул черными глазами:
— Какие вы глупости говорите, господа! Разве же поедет Репин, профессор Академии, чуть ли не тайный советник, почти генерал, сюда к нам — в Уренскую губернию?
— А почему же не поедет? — возмутился Уваров. — Сам щи лаптем хлебал, а мы, столбовые, зовем его да еще и деньги платить собираемся.
— И немалые деньги, — снова опечалился Алымов. — Дай их мне, так я бы… без кумы обошелся!
Атрыганьев опять стал призывать собрание к порядку:
— Господа, так мы не решим вопроса… Вносите дельные предложения.
Петрищев робко спросил:
— Простите, Борис Николаич, а сколько там собрано?
— Повторяю: две тысячи сто восемь… Решайте, господа!
Батманов вытащил свое грузное тело из кресла.
— Вот что я скажу! — заявил он решительно. — Ежели ехать, так ехать надо сейчас… Потому как уха из осетров бывает хороша только с пылу да с жару!
— Слов нет, — загалдели дворяне, — в «Аквариум»… Чего там? Бабакай ждет… По дороге обсудим!
Князь Тенишев рассудил за верное прихватить с собой и всю кассу для написания портрета.
— Репин, — нервно заявил он, — все равно к нам не поедет. А другие берут и дешевле…
— Вы думаете, князь?
— Клянусь! Едем, господа…
Поехали. Взяли отдельный кабинет, уютно расположились. Бабакай Наврузович быстро распорядился. Шампанское потекло рекою. Поговорили еще немного о художниках.
Пришли к общему убеждению, что хороших живописцев на Руси не стало.
— Упадок, господа, упадок! — горячо толковал князь Тенишев. — Мы живем в эпоху упадка святого искусства…
Отребухов прослезился и вынес предложение, что по случаю упадка не мешает позвать арфисток. И арфисток позвали. Одна из них, оказывается, была близка к художникам.
— Вот-вот, — обрадовался Каськов, — а мы как раз этим и занимаемся…
Выяснилось, что арфистка позировала самому Семирадскому. После чего Батманов попросил ее раздеться.
— Эка! — ответила та басом. — Да мне Генрих Ипполитович по сотенной платил за раздевание.
За этим дело не стало: Атрыганьев выложил сто рублей, не прекословя. Другие арфистки тоже оказались близки к русской живописи. Но им дали только по четвертной.
— Извините, — сказал Отребухов, — но нам еще портрет писать надобно… А так берут, так берут!
Всю ночь в «Аквариуме» играл румынский оркестр и навзрыд плакали скрипки. А когда над Уренском всходило солнце, дворянский комитет разбредался по домам, чтобы встретиться завтра снова.
— Семирадского! — решили на прощание. — Семирадского, и дело с концом…
На следующий день Атрыганьев в комитет не явился и передал кассу Боровитинову. Князь Тенишев, Батманов и Уваров тоже блистали отсутствием.
Остались мелкотравчатые.
— Итак, господа, — скромно начал Боровитинов, — в активе у нас числится пятьсот шестьдесят рублей…
Алымов сказал:
— Это все князь Тенишев — он первый начал. А уж как мне Репина-то хотелось…
— Репина, — кашлянул Боровитинов, — мы, конечно, вызывать не будем. Говорят, он зазнался. Что же касается Семирадского, господа, то инспектор женской гимназии Бобр сообщил мне, что Семирадский волею божией недавно помер.
— Не повезло, — взгрустнул Петрищев.
— А потому, — продолжал Боровитинов, — надо исходить из реальных возможностей… Прошу, господа!
— Тогда… в «Лондон»? — сказал Каськов.
— Ну-у, — протянул Алымов. — Нашли, куда ехать!
— Почему? Там ведь кулебяки неплохие бывают…
Боровитинов затряс колокольчик:
— Помилуйте! А на что же портрет писать?
Петрищев возмутился:
— Разврат один! Вот читал я в «Вестнике знаний», какие дачи художники строят… Зажрались, супостаты! Не след, господа, поощрять их! И за две красненьких намалюют. Не посмеют отказать, потому как мы — дворянство…
Поехали в «Лондон» и ели кулебяки. Строго осудили современное искусство.
— Нет, понимаете, нету, — говорил Петрищев, волнуясь. — Вот смотрю, бывает, и думаю: «Нет того, что было на полотнах прошлого. Исчезла красота, совсем исчезла…»
На следующее собрание Петрищев уже не явился и кассы от «заболевшего» Боровитинова не принял. Деньги перешли к Алымову.
Он пересчитал их и заявил, честно глядя правде в глаза:
— Осталось сто восемнадцать. Так дальше не пойдет, господа! Отложим сразу полсотни, чтобы не истратить, и даже брать их с собою не будем. А остальные…
— Теперь, — взбодрился Отребухов, — только «Дивертисмент» остался. Ладно уж, как-нибудь. Соляночку закажем. Коньячком согрешим по бедности нашей!
И — поехали. Соляночкой не ограничились, послали на вокзал за устрицами. Об искусстве в этот вечер уже старались не говорить.
— Ну его к бесу! Не дай-то бог…
— А коньячок — гадость, — жаловался Алымов. — Да и ладно. Перегорит до завтра. Дышать буду от жены к стенке…
Назавтра пришли в комитет только двое — Отребухов и Василий Иванович Куцый (дворянство последнего доказано не было и шестнадцатый год разбиралось в герольдии).
Отребухов пересчитал кассу.
— Ну что, Василий Иванович? — спросил он мрачно после похмелья. — Куда мы с тобою двинем?
— А много ли там? — полюбопытствовал Куцый.
— Да вот… С четвертную будет!
Куцый крепко задумался.
— Ежели, скажем, дворника послать? — предложил он.
— На предмет чего?
— Да он полсобаки из трактира притащит.
— И то дело, — согласился Отребухов. — У меня как раз огурчики есть. Пикулечки с укропцем… Не пропадать же нам в одиночестве!
Дворник слетал мигом. Полсобаки распили, послали еще за половиною. Дворника угостили тоже. Он был парень на ногу легкий: так и летал, так и порхал всю ночь от дома Отребухова до трактира.
Василий Иванович Куцый даже к жене не пошел — здесь же и выспался.
Наутро он проснулся, показал остатние семь рублей и два рубля тут же отбавил.
— Это на пиво, — сказал он. — Ничто так не споспешествует облегчению, как пиво.
Разбудили дворника и послали его за пивом.
— Как быть-то? — спросил Отребухов, сдувая пену. — Нехорошо получается… Это все князь Тенишев начал!
— А вы насчет живописца не волнуйтесь, — сказал Василий Иванович. — Есть у меня один на примете. Он по церквам ходит. Больше «ревы небесные» пишет… С лица тоже умеет!
И в один из дней Сергей Яковлевич застал в своем кабинете косоглазого парня. Тот не спеша устанавливал перед князем холстинку.
— Это еще зачем? — удивился Мышецкий.
— Да вы же сами и просили, ваше сиятельство! Не извольте сомнения иметь: распишу в самой скорости…
— Я не настолько глуп, как эти господа во главе с предводителем… Чтобы и духу вашего не было. Мне сейчас не до святого искусства!..
А нищие мужики Уренской губернии еще долго чесали себе в затылках:
— Слышь-ка, Петра! Кажись, новый налог поклали…
— Эва, окстись. Куды же?
— Да патреты теперича пишут. Так собирают, ездют… К волнухинским уже исправник приезжал. Гляди, как и к нам нагрянет?
— Бяда, да и только!
2
Несло от салганов на город такой вонью — хоть топор вешай. Огурцов палил в канцелярии ароматные свечи. Сергей Яковлевич, однако, пребывал в хорошем настроении: деньги из «Александровского фонда», предназначенные на строительство церквей для переселенцев, он все-таки выцарапал. А вместе с ними — и стандартный план архитектурного проекта Соловьева, утвержденный Святейшим Синодом.
— Ну, Иван Степанович, — сказал он Кобзеву, потирая руки, — на ловца и зверь бежит. Вот вам лес, а что касается остального…
И он позвал Огурцова: велел принести клей и ножницы.
— Смотрите сюда внимательно. Любой проект церкви можно переделать в мужицкое палаццо…
Раз-раз — ножницами, и купола не стало. Обстругал проект с боков — убрались паперти. Кобзев внимательно следил за его действиями.
— Упростите крыльцо — и можно строить. За фасад я ручаюсь. А для духовных нужд мы подгоним в степь церковный вагон. И овцы целы, и волки сыты… Вот так и стройте!
— Извините, князь, — возразил Кобзев, — но на подобный фокус я не согласен. И мужики тоже не согласятся…
Мышецкий стриганул ножницами воздух перед собой:
— Да как вам не стыдно? Вы же знаете, что это единственная возможность обеспечить людей жильем! Лишнего лесу в губернии не водится… Иди вы боитесь?
— Согласен, что лесу нет, — ответил Кобзев. — Но быть под судом за кощунство я не желаю. И вам не советую…
Он ушел, а Мышецкий в растерянности оглядел свой стол, на котором валялись обрезки церковного проекта. В этот момент ему казалось, что он предан. Медленно собрал он клочки чертежа, скомкал их и швырнул под стол.
— Ну и ладно… Лес дам, а там пусть хоть казино строят!
Снова начал теребить Борисяка:
— Слушайте, господин инспектор, мне это уже надоело… Вчера я повернул с полдороги лошадей обратно — невозможно выехать на окраины. Когда вы уничтожите эту заразу на салганах?
— Так что же, прикажете запалить их? — возмутился Борисяк. — Они ведь тоже не дураки, салганщики: санитарные меры в удалении от города соблюдены!
— А застрахованы?
— Надо полагать — застрахованы.
— И кем?
— Ну, князь, истинного хозяина салганов вы не доищетесь.
Сергей Яковлевич сказал — прямо в лицо Борисяку:
— Правительство его императорского величества с уважением относится к праву частной собственности и всегда будет стоять на страже частного капитала.
— А тогда — о чем разговор, князь?
Санитарный инспектор повернулся, собираясь уходить.
— Постойте, — задержал его Мышецкий. — Я еще не кончил. Борисяк остановился, и вице-губернатор договорил, уже не глядя инспектору в глаза:
— И я буду строго преследовать любое нарушение законности. Однако… — Мышецкий выждал с минуту. — Однако я не стану возражать, если эти салганы, как источник заразы в губернии, случайно сгорят от неосторожной искры… Вы меня поняли?
— Но я… — начал было Борисяк.
Сергей Яковлевич поднял ладонь:
— Не надо. У меня с вами никогда не было этого разговора.
Инспектор, слегка побледнев, кивнул. Мышецкий продолжил:
— Человек, имя которого не должно меня интересовать, случайно явится причиной пожара на салганах… Вы отыщете его…
Он мельком глянул на Борисяка и выложил двадцать пять рублей:
— Вот вам деньги, которых я вам никогда не давал, а вы их никогда у меня не брали…
На этом они и расстались. Мышецкий понимал, что на Обираловке найдется много охотников на четвертной билет. Кстати, вспомнив об Обираловке, он вызвал к себе Чиколини и как следует отлаял его, старую бестолочь, за то, что до сих пор продолжается бандитизм на улицах.
Бруно Иванович покаялся, после чего с прискорбием доложил, что околоточный Серый взял у старухи Булдаковой взятку.
— Чем взял? — спросил Сергей Яковлевич.
— Самоваром, — застыдился Чиколини. Мышецкого даже передернуло:
— Что у него? Чай пить дома не из чего?
— Привычка-с… Что дали — то и взял.
И тяжко вздохнул кандидат правоведения.
— Ладно, — сказал он. — Пусть придет ко мне… Серый!
Серый пришел — здоровенная дубина, под потолок, в шинели по случаю ветра, увешанный регалиями за непорочную службу, которых скопилось на его груди немало.
— А где же самовар? — устало спросил Мышецкий.
Околоточный молчал, только — знай себе — двигал сапожищами да честь отдавал: раз ручкой, два ручкой. А сапожищами — хлоп, еще раз — хлоп!
— Беги за самоваром, сукин ты сын…
Он заставил Серого, не снимая регалий, взять самовар и выйти с ним на площадь перед присутствием.
— Будешь стоять, — велел Мышецкий. — Стой и думай. Ведь это нехорошо: последнее забрал у старухи… Вот и думай!
Серый взял самовар за обе ручки и вышел на площадь. Толпа измывалась над ним, а он все стоял, посверкивая яркой медью, и… думал, наверно? Прикаливало солнышко, люди приходили и уходили. Дворники поливали площадь — забрызгали Серого. Но он даже не пошевелился.
И разбегались от самовара веселые солнечные зайчики…
Мышецкий занимался своими делами. Писал, рассуждал, ругался, мирился, а Серый все стоял на площади как грубое изваяние. После полудня он грохнулся наземь, и, дребезжа по булыжнику, откатился в сторону самовар.
— Что с ним? — удивился Мышецкий.
— Удар, ваше сиятельство.
— Отчего бы это?
— Вечная память, ваше сиятельство…
Чиколини потом, вытирая слезы, принес бумаги: вдова Серого хлопотала о пенсии. Сергей Яковлевич подписал их, просил дело ускорить.
А где-то за спиною клокотали тучи: в Уренске (он уже знал об этом) отзывались о нем не иначе как о лютом звере. И взяточника похоронили, и собрали денег на крест ему, и рыдали над его могилой, а Мышецкого в открытую проклинали.
Сама же старуха Булдакова, за которую он вступился, кричала ему в спину:
— Загубил служивого, ирод окаянный! Чтоб тебе ни дна ни покрышки…
Ото всей этой бестолковщины Сергея Яковлевича все чаще стало тянуть из города в степи. Постепенно поселения, раскинутые на пустошах, становились его любимым детищем. Теперь, когда «самоходы» осели на земле, оставалось только оберегать их от беркутов в вицмундирах, алчущих клюнуть мужика в самое темечко.
Сергей Яковлевич — первым делом — распространил на поселян правила Переселенческого комитета, освобождавшие их на ближайшие три года от налогов. Это кое-кому не понравилось в губернии, но Мышецкий повел себя круто и законно.
Вообще юридическая казуистика, которой он посвятил свои юные годы, приносила свои плоды: Мышецкий свободно сумел доказать, что черное, господа, совсем не черное, — взгляните, пожалуйста, на дополнение к статье 218-й, там ясно сказано, что это белое…
И его побаивались! Но ничто не могло остановить скандального процесса между супругами Поповыми, и здесь Сергей Яковлевич был бессилен. Додо с бешенством рвалась обратно — в свое титулованное девичество.
«Ах, Додо, Додушка, — печалился Мышецкий не раз. — До чего же ты испоганилась…» А как жалок Петя, упершийся в христианские правила брака.
Консистория сразу же отказала Додо в разводе, и Мелхисидеку оставалось только мирить их. Но как он делал это, бесноватый? Мышецкому казалось, что владыка берет жену и мужа — и сталкивает их лбами. Больно ушибленные, они еще больше звереют.
При отправке в степь леса, обещанного поселянам, Сергей Яковлевич случайно нащупал одну язву в делах губернии, а именно — уничтожение последних лесов в северных уездах. Задумав разобраться в этом вопросе, он сначала решил развязаться с Додо и Петей.
— Ближайшие дни я буду очень занят, — сказал он при встрече, — и не смогу уделять вам должного внимания. А потому пригласил вас к себе. Пожалуйста, не топчитесь в передних преосвященного. Этим вы делу не поможете… Додо, скажи, чего ты хочешь?
Сестра, нахохлившись, сидела в кресле.
— Ты же знаешь, — ответила она.
Сергей Яковлевич повернулся к обрюзгшему Попову, в голове которого уже проблескивали ранние седины.
— Петя, а чего домогаетесь вы?
— Вы же знаете, — ответил шурин, — я… люблю! Я и так отказался от многого. Оставьте мне хотя бы право называть себя мужем вашей сестры…
— И вы добьетесь этого. Додо, я призываю тебя к благопристойности… Слушайте! — сказал он. — Слушайте же вы, глупые люди… Я хочу предостеречь вас от ошибок!
Он раскрыл приготовленную к приходу Поповых книжицу:
— Я прочту вам об юридических правах супругов по законам Российской империи… Вот! О прекращении и расторжении браков. Пункт первый: «Брак прекращается сам собою только через смерть одного из супругов…»
И вдруг сестра выбралась из кресла, накинула шаль:
— Ты куда, Додо? — остановил ее Сергей Яковлевич.
— С меня достаточно!
— Сядь, Додо. Я прочту тебе все, чтобы ты поняла, насколько бесполезны твои потуги на развод…
— Нет, — возразила сестра упрямо, — дальше не надо. Прочти только первый…
— Хорошо. — И снова над седеющей головой бедного Пети прозвучали слова о правах супругов Российской империи: «Брак прекращается сам собою только через смерть одного из супругов».
Евдокия Яковлевна решительно направилась к двери.
— С этим я вполне согласна! — заявила она, удаляясь.
Петя закусил толстую губу и тихонько завыл. Сергей Яковлевич шлепнул книгой об стол, сдернул с носа пенсне. «А ну вас всех!» — подумал он.
— Сергей Яковлевич, — затряс головой Петя, — зачем вы так? Ведь Додушка… Теперь я боюсь за нее!
— Вы дурак, Петя, — четко выговорил Мышецкий. — Авдотья умнее вас, и бойтесь за себя… Но, окажите мне милость, не впутывайте более меня в эти дрязги! Прощайте, Петенька…
Итак, главное сейчас — лес.
Вытянув перед собой кулаки, Мышецкий уселся на свой вице-губернаторский трон и с высоты величия стал уличать. Боже, какие только позы не принимала казенная палата, изворачиваясь под уликами! Чиновников корежило так, будто их жарили.
— Прекратите врать, — сказал Мышецкий, — лучший показатель лесного обнищания — рыночная стоимость дров. Еще десять лет назад сажень стоила девять рублей, теперь в Уренске она стоит около сорока, а мужик топит навозом и соломой!
Сергей Яковлевич угрожал, но и сам трусил: точного закона об охране лесов не было. Правило же напоминало дышло: куда повернешь — туда и вышло. Лесохранительный комитет (вор на воре) при казенной палате знал, что угрозы Мышецкого законом не подтверждены.
Мужики с 1861 года сводили леса под корень, выручку быстрехонько пропивали всем миром, а потом сами же плакались, что нечем стало избу подновить. Дворяне — те жили по королевскому принципу: после нас хоть потоп; они — как дикие кочевники: поживут, разворотят все вокруг себя и бросят.
Теперь аукнулось! Мужика, вырубившего колоду для гроба, разоряли вконец сотенным штрафом и пускали с семейством по миру. А помещикам продолжали отпускать право на рубку и расчистку многих десятин леса на песчаных почвах.
По всей Уренской губернии образовались обширные котлованы сыпучих песков, наступавших на засеянные поля…
— Вспомните! — бушевал Мышецкий. — Не вы, так дети ваши еще не раз меня вспомнят. Будет здесь новая Сахара, еще наездитесь на верблюдах!..
С разливом реки дворяне сразу же бросились раздобывать себе деньги. На пристани толклись откупщики и перекупщики, люди тароватые, наезжие, с монетками вместо сердца. Им ровным счетом плевать: будет здесь Сахара или не будет, лишь бы купить подешевле, а продать подороже.
Сергей Яковлевич повесил у себя в кабинете почвенную карту Уренской губернии. Казенная палата могла теперь разрешать вырубку леса только по утверждению вице-губернатора. В некоторых уездах Мышецкий пошел еще дальше и возложил на землевладельцев подсадку лесных пород, укрепление раскорчеванных участков шелюгой и дерном.
Сущев-Ракуса пригляделся к этому делу и предупредил:
— Не сломайте себе шеи, князь! Лес — это деньги. Дворянство сильно обеднело и не позволит щипать себя дальше. Вы местный вице-губернатор, но вы не местный помещик…
— Почему вы это мне говорите, Аристид Карпович?
Жандарм слегка помялся:
— Не хочу пугать вас. Однако… умный вы человек и должны понять. Конкордия-то Ивановна ведь живет лесом!
Мышецкий оторопел: вот об этом-то он как раз и забыл, а ведь расчеты за хлеб с Мелхисидеком еще не закончены.
— Благодарю вас, Аристид Карпович, но я думаю, что все обойдется…
И вот он снова у этой женщины: Монахтина мила, очаровательна, нарядна, но сосредоточенна. В комнатах ее стоит приторный запах духов, окна затянуты от мух бриз-бризами.
— Князь, — спросила она, выбрав удачный момент, — что вы так ополчились против салганов?
Мышецкий не ответил ей ни да, ни нет, но в голове этой женщины уже началась бойкая работа. Глаза ее обострились.
— Кстати, — напомнил Сергей Яковлевич, — я слышал, что вы тоже продаете свой лес? Кажется, в Запереченском уезде?
Конкордия Ивановна удивилась:
— Кто это вам сказал? Ничего подобного.
— Вот как?
— Я его куплю, — ответила Монахтина и стала разливать чай…
Прощаясь, он нагнулся к ее руке, а Конкордия Ивановна поцеловала его в лоб.
— Меня окружают сплетни, — сказала женщина с грустью. — И потому я прошу вас, князь: доверяйтесь в отношении меня исключительно своим наблюдениям. Поверьте, что с вами я абсолютно искренна!
— Я верю, — и Мышецкий успокоился.
Влахопулов последние дни ничем не проявлял себя: раскис и будто замер в ожидании. Пропадал на телеграфе, пить стал больше обычного, нос его совсем превратился в сливу. Не раз спрашивал, как повесили «масона».
Однажды он честно признался:
— Чувствую, Сергей Яковлевич, что я вам уже мешать стал. Потерпите… Вот уберут меня отсюда, тогда можете хоть всю губернию перенести на другое место! Только дайте мне уйти из Уренска спокойно…
В один из этих дней Мышецкий поехал по делам в пароходство, а когда вышел из конторы, кучера не было на козлах: видно, убежал квасы пробовать. Сергей Яковлевич решил подождать его, уселся в коляску.
Прошел мимо мужик в сапогах, нещадно избивая простоволосую красивую молодку; следом бежал народ, смеялся.
— Ты чего бьешь ее? — вступился Мышецкий.
— Да вот, господин ласковый, гоню домой свою суку. Три дня скотина не кормлена, а она, подлая, на пристанях с бурлаками ночует, пиво пьет с ними… Насилу сыскал!
— Ну-ну, — сказал Мышецкий. — Только бить на улице нехорошо, брат!
Потом остановились две хорошенькие гимназисточки, одна из них сказала другой по секрету.
— Так ты смотри, Олька, не проговорись: эту ночь я у тебя ночевала… Если спросят — не ошибись!
И вдруг тяжело качнулась коляска, густо пахнуло на Мышецкого сивухой. Рядом с князем нагло уселся какой-то страшный бродяга-обираловец.
— Не узнаете, князь? — спросил он сипло. — Так не откажите на построение храма…
Мышецкий вспомнил: один раз — с венком тины на голове, когда сбивали плоты, другой раз — в ночном окне, на балу в Дворянском собрании. «Доколе же?»
— Что вы меня шантажируете? — закричал он испуганно.
Он ударил его каблуком в бок, и бродяга вывалился из коляски. Подскочил откуда-то городовой и сильно встряхнул бродягу могучей дланью:
— Куды деть прикажете, ваше сиятельство?
Мышецкий, не ответив и не дождавшись кучера, нахлестнул лошадей, и они понесли. Часто билось сердце. «Боже, — думал он, — если это тот человек, то как он быстро опустился! И зачем он здесь?..»
Домчал до номеров Супляковой, взбежал по лестнице. Додо его не ждала.
— Додо, — сказал он, запыхавшись, — тебе не встречался в городе граф Подгоричани?
— Анатолий Николаевич? — удивилась сестра. — Господи, спаси меня и помилуй. А разве…
— Да нет. Я просто подумал!
Вечером его навестил Борисяк, и Мышецкий спросил его:
— Человек, имени которого я не знаю, взял ли у вас те деньги, которых я вам никогда не давал?
— Взял, — ответил инспектор. — Но я не давал ему никаких денег…
— Их и не было, этих денег! Будьте готовы.
3
Пауль фон Гувениус (или Павел Иванович), конечно же, не читал творений Козьмы Пруткова, где сказано: «И терпентин на что-нибудь полезен!» Но зато, после памятного знакомства с господином Паскалем, он твердо усвоил, что саранча создана именно для него.
Как живой пример, стоял у Павлуши перед глазами, осиянный нимбом члена Государственного совета, генерал Цеймерн — если бы не саранча, не быть ему генералом! А вот ведь повезло человеку…
И снились фон Гувениусу несметные полчища шуршащих тварей, которых он сокрушит железною пятою, чтобы осесть под старость в малиновом кресле.
Впрочем, Павел Иванович был честен в своих поползновениях сделать карьеру за счет русской саранчи. Ему хотелось только поскорее прийти, увидеть и победить ее. Последующие блага зависели уже от признательной России, которая несомненно оценит его заслуги.
Вот с такими-то мыслями, запасшись свежевыпущенным циркуляром, Павел Иванович и выехал однажды из города на просторы Уренской губернии. Сопровождал его в казенном путешествии, оплаченном по закону, только некий чин — лицо хмурое и многоопытное. Он же был первым человеком на русской почве, который продемонстрировал перед Павлушей всю силу уважения к циркуляру.
Случилось это так. Остановились для обеда в большом селе. Зашли в трактир, и чин прочел хозяину циркуляр: дошло до моего сведения и так далее… Короче — не следует угощать начальство бесплатно.
— Учини расписку, — велел чин по прочтении.
— Так что, вашбродь, учиню. Мигом!
— Прибей «таксу» на видном месте… Да и развернись: котлеток нам с жару да полсобаки поставь и не греши!
Выпил чин полсобаки, разжевал Павлуша котлетки.
— Хозяин! — позвал чин. — А сколько много ли с меня?
— Да ничего, вашбродь. Как можно…
Чин развернулся — хрясь в ухо:
— Циркуляр читал? Читал… Расписку чинил? Чинил… Это што же выходит? Ты — бунтовать? Гони красненькую, иначе я тебя в протокол засуну по самые шулята…
И спрятал чин в карман «красненькую», подмигнул Павлуше:
— Прикажите далее ехать, сударь…
Очень этот способ Павлуше понравился. Впрочем, обращался он к чину за все время пути скорее как к путеводителю и переводчику в туземных краях. Чин между тем проводил в жизнь свой «циркуляр» и сокрушал кое-кого по дороге.
«Сокрушения» эти производились, как правило, над мужиками, которые должны были обеспечить проезд фон Гувениуса по губернии. Лошадей в деревнях жалели, каждая была на учете в хозяйстве — время-то рабочее.
— У-уррррр!.. — говорил в таких случаях чин и тут же сокрушал; так что задержки не было, — фон Гувениус катился со своим циркуляром как по маслу…
Павел Иванович посматривал на своего попутчика с уважением. У него — свой циркуляр, у чина — тоже имеется. Вот и конец пути: соприкосновение трех уездов, подвздошина всей Уренской губернии. Отсюда было решено напасть на саранчу…
Вылез фон Гувениус из телеги и огляделся. Уныло и пусто мокли поля под моросью. Покосившиеся избенки торчали в небо горбами крыш. Под громадными лопухами на обочинах дороги лежали деревенские собаки.
— Гав, гав! — припугнул Павел Иванович одну из них; собака встала и, поджав хвост, ушла куда-то — русская собака, битая собака…
Фон Гувениус жаждал распространить свой циркуляр на русских пейзан, но деревня одичало глядела окошками: мужики и бабы находились в поле. Работали!
— Но этта есть циркуляр, — недоумевал Павел Иванович. — Его надо исполняйт…
Чин распорядился: мужиков и баб с помощью старосты погнали с полей обратно в деревню. Павел Иванович взобрался на телегу и громко прочел циркуляр.
Над толпою повисло скорбное молчание. Тихо накрапывал сеянец-дождик. Мужики подтолкнули вперед старосту:
— Кондратушко, милок, выручи! А уж мы тебя… озолотим! Два ведра миром поставим. Ей-пра, хошь лопни…
Староста, прижав к животу шапку, смотрел на чиновника.
— Ваш благородь, — вступился он за односельчан. — Какое тут… Рази же саранча бывает в такую пору? Да николи, ваш благородь! У якимовских — верно, аж крыши пожрала. Так это кагды было-то?
Павел Иванович посмотрел на чина.
— У-уррррр! — сказал тот, готовясь сокрушить…
Россия вообще — забавная страна! Как-то император Павел, недовольный одной дамой, велел ей «намыть» голову. Это было исполнено в точности: генерал фон дер-Пален пришел в дом этой дамы и самолично вымыл в тазу ей голову. «Приказ его величества, мадам!» — так объяснил он свою любезность…
Мужики взъярились противу Павлушиного циркуляра, вечером «чину» тоже было произведено хорошее сокрушение. В темноте-то не видно — кто. Но прибыла тут на подмогу уездная стража, и циркуляр стал приводиться в действие.
— Начинайт! — велел фон Гувениус…
Чин незамедлительно развел мужиков по округе — копать канавы. Баб посадили за шитье мешков из крестьянского холста. Стариков и детишек погнали в соседний лес (верст за сорок) собирать валежник.
Жизнь перевернулась!
Павел Иванович начинал свою карьеру честно. С утра, ничего не поев, вымокнув под дождем, он проверял с рулеткой ширину и глубину канав.
Путеводной звездой светил ему генерал Цеймерн на этом зябком глинистом поле…
— Плохой канава, — говорил он. — Кривой канава.
— Ваш благородь, — взмолились мужики, — какой денек прошел… Побаловались и будя! Ослобоните…
Но за спиной Павлуши стоял чин.
— У-уррррр, — говорил он, и канава выравнивалась по линейке — прямая, как полет одинокой вороны.
Автор проекта уничтожения саранчи мыслил так: хворост будет гореть, дым погонит саранчу в канавы, где — очевидно — негодные твари и будут закопаны землей.
Непонятно было только назначение мешков, но немецкий ум рассудил быстро:
— Саранча собирайт в мешок! Рраз — и давить надо…
Циркуляр действовал три дня. Работа на полях была заброшена. Павел Иванович не уставал проверять ширину канавы и считать мешки.
На четвертый день, когда фон Гувениус попивал в избе молоко, протиснулся в двери староста и упал перед ним на колени.
— Что это есть? — спросил Павлуша у чина.
— Моченьки нашей не стало! — всхлипнул староста. — Уж не взыщите, ваш-благородь, собрал, сколь мог… Да уезжайте, а то мужики худо задумались — не быть бы кому биту!
Размотал староста грязную тряпицу и выложил перед фон Гувениусом трепаную пачку денег.
— Этта есть… взятка? — возмутился Павел Иванович.
— У-уррррр, — напомнил о себе чин, но урчание его теперь отзывало игривой ласковостью.
Староста поник головою, так что можно было видеть его заросший затылок.
— Сколько могли, — повторил он.
Павел Иванович плюнул на пальцы и пересчитал деньги. Ни много ни мало — двести рублей. И он даже не просил!
— О-о, — сказал Павел Иванович старосте, — ты добрый человек. Я возьму их у тебя… Но циркуляр есть циркуляр!
И вдруг чин сказал:
— Прикажите далее ехать…
А далее события разворачивались уже в порядке ускоренном. Быстро сгонялись мужики, ставились условия о холсте и канавах, после чего называлась сумма. Как правило, все шло гладко — без запинки.
Саранча быстро уничтожалась!
С каждого уезда накапало по семи тысяч. Еще вчера живший на даровых хлебах, таскавший сигары из стола князя Мышецкого, фон Гувениус возвращался в Уренск весьма утяжеленным. Чин же, помимо прямых доходов, имел еще по червонцу от каждого уезда за неоднократные «сокрушения» и тоже был весьма доволен.
Чуткая душа фон Гувениуса пребывала в отменном согласии с совестью: ведь он даже не намекал на взятку, ему сами давали. Эти грязные русские свиньи сами развратили его!
В блаженном настроении появился Павел Иванович перед своим братцем, похвастал успехами.
— Ну а как у тебя?..
Тем временем братец его Генрих (или Егор Иванович) пригрелся на теплой груди титулярного советника Паскаля. Знакомство его с Осипом Донатовичем окрепло в негласном содружестве. Очень уж был обаятелен этот чиновник!
В один из дней Паскаль залучил Егора Ивановича к себе на дом. Поговорили — о том о сем. Попили чайку с медом. В ответ на восторги немчика, который никак не мог забыть чародейства с картами, Осип Донатович, заметил небрежно:
— Да это ерунда, мой милый! Плешь собачья…
— Да как же? Как же? — заволновался фон Гувениус.
— А вот изволь сюда посмотреть…
Взял колоду, срезал ее на пальце. И вдруг начались такие волшебные превращения, что фон Гувениус совсем ошалел. Откинув назад манжеты, Осип Донатович рассыпал перед ним карты в самых таинственных сочетаниях: короли уплывали куда-то по воздуху и превращались в дам. Нужные карты отыскивались под столом или в кармане самого фон Гувениуса.
— Назови мне карту, — сказал Осип Донатович.
— Какую?
— Ну, любую. Называй!
— Семерка трефа.
— Получи! — И мгновенно к носу его была приставлена семерка трефа. — А вот, видишь… — И семерка обернулась тузом.
Паскаль похлопал фон Гувениуса по плечику и сказал:
— А то, что видел ты в Дворянском собрании… Так и быть! Сделаю и для тебя. С такой картишкой не пропадешь, Егорушка. Называется — «гильотинка»…
Выдвинул ящик стола, битком набитый свежими колодами.
Достал одну карту, острым ножом ловко расслоил ее на два пластика. В ход пошли ножницы, клей, пергамент и свиная щетина. Через полчаса работы в руках Егора Ивановича была «гильотинка» — предмет мечтаний молодого человека.
— Вот так, — сказал Осип Донатович. — Постучи легонько ребрышком, вроде бы ты задумался о чем-то… Ну, постучи, постучи! Не стесняйся, милый… Все так начинали!
Егор Иванович постучал, и «гильотинка» сработала: шестерки превращались в семерки, на семерку набегала восьмерка.
— Я вам так благодарен, — расчувствовался фон Гувениус. — Такое счастье… Если бы моя мама была жива — вот бы она порадовалась!
Осип Донатович дружески обнял Егора Ивановича:
— Учиться тебе надо, Егорушка, учиться…
— А я ученый. Дерптский университет. С классом вышел.
— Ну, и какой же у тебя класс?
— Четырнадцатый. По «Табели о рангах». Не везет…
— Университет — для дураков хорош. Да и что тебе дает класс? Вон я и в девятом классе — что толку? А подучившись, можешь сорвать тысяч двадцать-тридцать на ярмарке…
— Я? Один я?
— Нет, Егорушка, — вразумил его Паскаль, — такие вещи в одиночку не делаются. Учись подчиняться кому следует…
Поздно вечером, уже накануне ночи, Осип Донатович повез фон Гувениуса за город, провел его на полутемную дачу. Изо всех углов, словно сговорившись, забили часы — хрипатые и тонкие, колокольные и звончатые.
— Ой, я боюсь… — сказал фон Гувениус.
— Иди, иди, Егорушка, — подтолкнул его Паскаль.
К гостям вышел сам Атрыганьев — в халате, нечесаный, с похмелья.
Набулькал полный стакан содовой, жадно выпил.
— Привел? — спросил кратко. — Ну и хорошо… Уренский предводитель дворянства бросил Егору Ивановичу две колоды карт — совершенно одинаковые с виду, новенькие.
— Разбазарь «аделаиду», — велел он.
Осип Донатович вступился за своего ученика:
— Борис Николаевич, он «аделаиду» еще не знает. Я ему только «гильотинку» сбагрил… Представьте себе: молодо-зелено, а желание пить да жрать тоже имеет!
Атрыганьев обошел фон Гувениуса вокруг, словно ученый кот вокруг дуба.
— Что-то, брат, — сказал он, морщась, — вид у тебя шибко провинциальный. Лоску не вижу… Штаны висят. Весь ты в клетку, будто шахматный. Ёська, ты проследи!
— А что ему? — спросил Паскаль. — Фрачную пару, колечко на палец. Монокль можно, как принцу картофельному.
Атрыганьев примерился к фон Гувениусу.
— Да, — согласился он, — стеклышко в глаз ему не повредит.
— Так как же? — спросил Паскаль. — Готовь его под «гильотинку»…
— Мне монокль не нужно, — возразил Егор Иванович.
— Но-но! — грозно рявкнул Атрыганьев. — Тебя никто и не спрашивает. Надо будет, так и кольцо в ноздрю тебе вставим. Здесь тебе не Европа, а — Уренская губерния, входящая в состав великой Российской империи… Понял?
Фон Гувениус мелко задрожал. А предводитель вдруг спокойно протянул обращенному в новую веру две сотенных.
— На вот, — сказал. — Побывай кое-где. Пусть твоя физика примелькается в местном пейзаже… И забудь, что ты был у меня. Ты вообще незнаком со мною…
Очень теплой была встреча близнецов после разлуки. Вечером они дружно отправились в публичный дом на Петуховку и не могли опомниться от радости: «Ах, какое счастье, что они все-таки приехали сюда. Россия — такая богатая страна, и здесь так легко добывать деньги…»
4
Влахопулов позвал к себе Мышецкого:
— Сергей Яковлевич, душа моя, прослышал я, что вы лесом будто бы там занимаетесь?
— Отчасти, Симон Гераклович.
Старый губернатор расправил жирное ухо.
— Там, в Мглинском уезде, — сказал неуверенно, — на несколько верст тянется лес, принадлежащий Трепову… Знаете вы об этом?
Да, Сергей Яковлевич хорошо знал, что около девятисот десятин леса (опять-таки на песчаных почвах) тянется вдоль северных границ губернии и числится во владении Д. Ф. Трепова, близкого друга царя и всесильного диктатора при дворе.
— Дмитрию Федоровичу, — продолжал Влахопулов, — видно, понадобились деньги. В нашей губернии он никогда даже не был и… Зачем ему этот лес, посудите сами! Вот он и попросил меня, как друга, запродать его подороже…
Мышецкий похолодел: еще один песчаный резервуар в губернии, опять засвистят пески за околицами деревень. Спросил как можно спокойнее:
— Во сколько же Дмитрий Федорович оценивает свой лес?
— Да ни во сколько! Он его и в глаза не видел.
— Хорошо. А в какую цену вы его пустите на продажу?
Симон Гераклович стыдливо признался:
— Я обещал… Уже обещал, что вышлю из губернии пятьдесят тысяч…
Мышецкий вздохнул: час от часу не легче. Решил старик сподхалимничать, а теперь расхлебывай.
— Вы поступили очень неосмотрительно, дорогой Симон Гераклович, — решился выговорить Мышецкий. — Мало того, что лес погибнет, но вы не сможете найти столь крупного покупателя. Пятьдесят тысяч — не шутка!
Влахопулов развел руками.
— Мы люди маленькие, — сказал он. — Не тягаться же мне с самим Дмитрием Федоровичем. Пятьдесят так пятьдесят. Обратно музыку не сыграешь. Своих добавлю. Перезайму…
Сергей Яковлевич решил быстро расставить сети.
— Но казенная палата, — сообразил он, — исходя из геологических условий, может запретить перепродажу. Выкуп можно позволить лишь в казенные руки, но казна тоже не даст такой суммы.
Губернатор, едва не плача, захлюпал носом:
— Сергей Яковлевич, не дадите же вы пропасть мне? Ведь ей-ей сил моих не стало… Я же и вещи уже в Петербург отправил! А Дмитрий-то Федорович, сами знаете, подпихнет меня в сенат за милую душу. Вам же лучше: за хозяина останетесь!
Мышецкий откланялся.
— Желаю успеха, — сказал — и вышел.
Он повидался с жандармом, выложил перед ним начистоту все, что думает.
Сущев-Ракуса крепко потер ладошкой поблескивающий череп.
— Эх! — крякнул он. — Да, все это так, милый князь. Но в одном-то вы ошибаетесь…
— В чем же именно?
— Найдется покупатель в губернии. Найдется!
— Кто же? Атрыганьев?
— Почему же Атрыганьев?
— Но я не знаю землевладельца в губернии крупнее его.
— Да где ему! — ответил жандарм с ухмылкой. — Конкордия Ивановна — вот кто может купить треповский лес.
— Разве эта дама столь богата?
— Милый князь, вы не первый губернатор на ее веку…
В подобном ответе прозвучал оскорбительный намек, однако Мышецкий решил пропустить его мимо ушей.
— Но я, — заявил он, — не дам ей перепродать треповский лес тут же под топор барышника.
— А вот это уже ваше дело! — открестился жандарм.
Мышецкий понял, что сейчас его прищемят в капкане, и решил до времени снова скрыться в степи. Борисяк напомнил о себе:
— Сергей Яковлевич, все готово… Когда?
— Погодите. Я вам скажу. Человек этот с Обираловки?
— Вестимо, с Обираловки. Из бывших, видать.
— Ну и ладно. Только бы ветер подул от города… Он позвал к себе Чиколини:
— Бруно Иванович, предупредите брандмайора, чтобы пожарные команды были наготове.
— А что будет, ваше сиятельство? — глуповато спросил полицмейстер.
— Ничего и не будет, — ответил Мышецкий с равнодушием. — Просто я получил дурацкий донос, якобы злонамеренные лица собираются учинить пожар на Петуховке…
— Верить ли? — усомнился Чиколини.
— А я не верю. Но на всякий случай.
На всякий случай пожарные колесницы загодя выехали на Петуховку и распустили рукава. Там дневали, там ночевали. Салганы находились в другом конце города, но — один от другого на отшибе — они не представляли угрозы. Гораздо страшнее была та зараза, которая пропитала доски и полы этих дремучих страшных сараев.
Алиса ощутила, что Сергей Яковлевич готовится к отъезду. В последнее время она как-то отвыкла от мужа, но все-таки спросила:
— Serge, ты опять меня покидаешь?
— Пожалуй, дорогая. Я скоро вернусь.
Смущаясь, она попросила у него денег. Он удивился:
— Но мы выехали из Петербурга, и у нас было…
— Да, да! Но у меня уже ничего не осталось.
— У меня тоже. Ладно, спрошу у Пети…
Попов деньги дал. А потом рассказал, что у него был фотограф. Союз истинно русских людей на днях нанял этого фотографа, чтобы он запечатлел на память потомству собрание уренских «патриотов». Что он и сделал, после чего предложил Пете выкупить негативы.
— И вы поймете почему, — сказал Петя. — Додо тоже попала на эти снимки… Вот, полюбуйтесь!
Фотографий было всего три, но Додо занимала в них центральное место. Разодетая в русский сарафан, с цветным кокошником на голове, убранном жемчугом, — Додо играла роль матки в черносотенном улье. Как царица, восседала она рядом с Атрыганьевым, и взоры мужчин, устремленные на нее, были похотливы и мерзки. А один из снимков был словно взят из журнала «Только для мужчин».
— Сколько же вы дали, Петя, за эту мразь?
— По сотенной за каждый.
— Ну, с вас еще содрали по-божески… Негативы у вас?
— Да, я разбил их сразу же.
— Бедная Додо, — пожалел Мышецкий сестру.
— А я? — накуксился Петя. — Каково мне-то?
— Ну, вы святой человек, только вы и способны на такой подвиг!..
Борисяк был предупрежден об отъезде.
— Я вернусь дня через три, — сказал Мышецкий инспектору. — Надеюсь, что красный петушок раскричится в мое отсутствие.
На самом пороге его задержал Огурцов:
— Ваше сиятельство, Симон Гераклович вас ищет. У него что-то там с треповским лесом не ладится.
— Скажите его превосходительству, что я уехал…
И — укатил.
Кобзева в степи уже не было: черная кошка пробежала между ними. Полновластным главою поселенной общины сделался Карпухин — мужик, как выяснилось, с фантазиями, что и подкупало Сергея Яковлевича. Удивительно, что Карпухин отнесся к постройке общинных домов приветливее Кобзева. «Вот и разберись, — недоумевал Мышецкий, — казалось бы, все должно быть наоборот!..»
Князь катанул ногою бревно, лежавшее на земле, сказал Карпухину:
— Вот этот лес — церковный. Ты из него избу сложишь, а тебя в Сибирь сошлют за это…
Сказал без улыбки — очень серьезно, желая проверить, какое впечатление произведет это на молодого парня. Карпухин посмотрел на бревно, потом на вице-губернатора.
— Ну, ин ладно, — ответил раздумчиво. — Ежели за обчество, так — куды ни шло, я согласен.
Сергею Яковлевичу стало неудобно:
— Извини, брат. Ничего тебе не будет… А впрочем, лес этот правда церковный. Байкуль — вон там видишь? Монастырский… Хутора — немецкие. Дорога — военная. Степь — киргизская. А что здесь ваше — прости — не знаю!
— У мужика ничего нету, — согласился Карпухин.
Итак, лес он выслал: пусть строят, что хотят. Генерал Панафидин дал лошадей, бракованных по кавалерийскому стандарту, — мужики взяли. В депо рабочие выковали кое-какие орудия — тоже отправили в степь. А кое-что поселенцы воровали у своих соседей, хуторян-колонистов, но Мышецкий закрывал на это глаза.
С хуторов пришли к нему с обидами батраки, работавшие на немцев. Мышецкий выслушал, как они живут. Хорошо живут, харча вдоволь, но прибавки не бывает, хоть плачь. У немца все по часам, каждому туалетную бумагу выдали, хорошо цигарки вертеть, только вот беда.
— Ну, что у вас за беда? — спросил Мышецкий.
— Да вишь, сударь, планида-то какая… Они, немцы-то, посуду нам дают. Уж така посуда — хороша больно! Ажно светится. И ручка сбоку. Да только вызнали мы, что днем-то нам из евтой посуды жрать дают. А вот ночью-то, прямо скажем, нехорошо получается. Они ее, хозяева-то наши, под себя ставят, чтоб в угрях вынести. Ну, помоют…
— Не будет вам от меня защиты… — гаркнул на ходоков Мышецкий, — пока вы на немцев батрачите. Я вас не загонял к ним. Сами пришли. Вон в том конце степи, хотите, по куску земли отрежу каждому? Тогда и разговаривать будем. А сейчас — прочь пошли.
С вечера Мышецкий, как бычок, надулся парным молоком, раскатал кошму под звездами. От озера Байкуль наплывал вкусный дымок — то монашеские ватаги коптили рыбу. Почти с ужасом думал, что скоро надо возвращаться в город.
Среди ночи его разбудил Карпухин.
— Вставайте, — сказал он, — Уренск горит…
Сергей Яковлевич привстал на кошме. Вдали, со стороны города, небеса оплывали бордовым заревом. Что-то уж слишком сильно полыхали салганы. «Да и салганы ли только?» — подумал он.
Скатал кошму, надвинул дворянскую фуражку. Его знобило. В потемках поискал вокруг себя спички.
— Ладно, — сказал. — Я пойду… Спасибо за все!
На вокзале, когда он прибыл утром в город, встретился Чиколини: от шинели полицмейстера пахнуло дымом.
— Что тут у вас? — спросил Мышецкий. — Пожар был?
— Хуже, ваше сиятельство.
— Салганы сгорели?
— Бог с ними, ваше сиятельство. Хуже!
— Так что же?
— Забастовка, ваше сиятельство…
Мышецкий так и застыл на месте.
— Удружили… А что думает Сущев-Ракуса?
— Да его не поймешь, ваше сиятельство.
От перрона — прямо в депо, и сразу же отлегло от сердца. То, чего он больше всего боялся, не случилось. В раскаленных цехах все так же мерно жужжали станки, над ними деловито склонялись рабочие.
— Значит, вы не бастуете?
— Нет, — ответили ему. — Мы намного умнее господ жандармов. Мы будем работать, как работали…
На площади его нагнал Чиколини:
— Ваше сиятельство, постойте… Я не все рассказал!
— Ну, что еще?
— Салганы-то… сгорели вот!
— И черт с ними. Давно пора.
— Поджог был. Поймали…
— Кого поймали?
— Да поджигателя, ваше сиятельство.
Мелко-мелко затряслись поджилки. Вспомнились двадцать пять рублей и все прочее…
— Ну и что? — спросил поспокойнее.
— Бока намяли. Сумасшедший какой-то.
— Конечно, сумасшедший, — поддержал Мышецкий. — Нормальный не стал бы поджигать… Изолируйте его, Бруно Иванович. Головой за него отвечаете!
Первым делом — повидать Борисяка; инспектор уже знал о поимке поджигателя.
— Савва Кириллович, — спросил Мышецкий, — задержанный знает вас или нет?
— Только в лицо, но кто я и что…
— Понятно! Только не волнуйтесь: я ваш.
— Согласитесь, — горько усмехнулся Борисяк, — можно пострадать за убеждения, но эти вонючие сараи…
В дальнейшем разговоре выяснилось, что забастовка охватила лишь фабрички и мастерские мелких предпринимателей.
Как раз тех, на которых выступления Штромберга пользовались значительным успехом. Вопрос с депо, не примкнувшим к забастовке, начинал проясняться. Кожевники, мясники, красильщики, свечники выставили чисто экономические требования. Никакой политики. Ни одного политического лозунга. Красного знамени тоже не было — несли хоругви и портреты царя. Возглавляло демонстрацию духовенство.
Сергей Яковлевич с трудом добрался до жандармского управления — толпы народа проходили по улицам, во все горло распевая «Боже, царя храни…».
Мышецкий ворвался к Сущеву-Ракусе в кабинет:
— Полковник, что у вас тут происходит?
— Празднуем самосожжение салганов.
— Я не шучу…
— Как видите, князь, маленькая забастовочка! Виват, виват… Да здравствует великий Штромберг!
Жандарм выглядел очень довольным, улыбался:
— Неплохо, князь… А?
— Не могу оценить вашей радости, — огрызнулся Мышецкий.
— Напрасно, князь. Впрочем, вы еще сумеете оценить ее сущность. Это я вам обещаю!
— Чего же требуют бастующие?
— Как всегда, — ответил полковник. — Увеличения заработка, сокращения рабочего дня… И они — правы!
— Вы поддерживаете их? — удивился Мышецкий.
— А разве я враг русскому рабочему? — спросил жандарм.
— Но эти требования могут…
— Могут, — подхватил жандарм. — Могут быть удовлетворены. Требования-то справедливы, князь.
— А что предприниматели?
— Артачатся, — ответил Сущев-Ракуса. — Как всегда.
— Но они могут и не пойти на уступки?
Аристид Карпович свел свои кулаки вместе.
— Вот так, — сказал он, нахмурясь. — Сотру в порошок… Пусть только посмеют не уступить мне! Не уступят рабочим — зато уступят мне. С превеликим почтением!
Мышецкий, наконец-то, догадался сесть:
— Что-то я вас не понимаю, господин полковник.
— Вы не понимаете, — согласился жандарм, — но вот ваши друзья, вроде Кобзева или Борисяка, они хорошо меня поняли. Борисяк — тот хитрый хохол, по стеночке ходит. Никак его уловить не могу… Большевик-с!
— О чем вы говорите, полковник?
— Да о депо, конечно. Выжидают чего-то… Я им социализм на тарелке с розанами подношу к самому рылу: вот вам и восьмичасовой рабочий день, вот вам и кассы взаимопомощи… Нет, не желают. Морду воротят!
Аристид Карпович перестал язвить и добавил твердо:
— Если это правда, что вы не понимаете, то очень печально. И для вас — особенно…
«Странный у меня жандарм», — подумал Мышецкий и решил круто идти напролом — заговорил о пожаре:
— Салганы-то сгорели, Аристид Карпович.
— Ну да, сгорели! В нашем Уренске само по себе ничего не горит… Да-с. Пока не подожгут.
— Вы думаете? Но задержан какой-то сумасшедший…
— Это вам Чиколини сказал?
— Да.
— Он сам давно сумасшедший. Столько лет прослужить в полиции и не разобраться… Подожгли, конечно. Не спорю. Тот, кому выгодно, тот и подпалил!
— А кому это может быть выгодно?
Аристид Карпович раскурил папиросу, поиграл портсигаром:
— Да будет вам, князь, — сказал он. — Будто вы сами не знаете, кому это выгодно…
— Ей-богу, не знаю. — Мышецкий действительно не знал: не затем же он поджигал эти салганы, чтобы обогатить кого-то.
Жандарм раздраженно (как показалось Мышецкому) отбросил от себя портсигар, спросил в упор:
— Как вы думаете, князь, зачем Конкордия Ивановна застраховала эти салганы на крупную сумму?
— А разве… разве она владелица?
— Конечно. Через подставных дураков. Одного не пойму, — задумался жандарм, — как она могла извернуться? Ведь о пожаре-то она действительно не могла знать…
Сущев-Ракуса протянул руку через стол и взял Мышецкого за мизинец:
— Вы ей ничего не говорили?..
Кое-как Сергей Яковлевич отбоярился от пытливых вопросов жандарма. Полковник не поленился проводить вице-губернатора до крыльца.
— Милый князь, — сказал он, — не пора ли вам вкусить от нашего плода?.. Не откажите вечерком подъехать к «Аквариуму». Мне хотелось бы познакомить вас с одним человеком.
— Что это за человек, полковник?
— Умный человек, — ответил жандарм.
5
Сергей Яковлевич застал Влахопулова в одиночестве.
— Симон Гераклович, вы слышите? — спросил он, показав на окна, за которыми качались золоченые хоругви.
Губернатор потрогал пальцем качавшийся зуб.
— А ну их… Господи, первый раз, что ли? Три копейки больше, три копейки меньше… Ну а если пять копеек? Пошумят и разойдутся. Не о том голова болит у меня, голубчик!
— А что же?
— Да Дмитрий-то Федорович — интересуется…
— Ну и как же?
Влахопулов жалостливо скособочил рот:
— Милый вы мой, так я же сгоряча телеграфировал ему, что лес-то уже продал. Дмитрий Федорович денег ждет.
— Пятьдесят тысяч?
— Да. А где мне их взять-то?
— Не покупают?
— Берут. Только вот… У-у, жиды проклятые! — выругался губернатор. — Тридцать тысяч дают, и только. А где мне еще двадцать достать?
Да, Влахопулов теперь сидел крепко. Запомнит, как торговать чужими дровишками! Понятно, что ему теперь не до беспорядков в губернии. Лесок бы продать, а там — тьфу!
Симон Гераклович опять потрогал зуб.
— А мне в сенат надо, — сказал он печально.
Мышецкий встал, поклонился и пошел к выходу, но Симон Гераклович даже не заметил его ухода. Чиколини пришел с недоброй вестью:
— Ваше сиятельство, задержанный поджигатель и впрямь спятил. Просит о свидании с вами. Говорит, что вы его хорошо знаете…
— Ну и скотина! — сказал Мышецкий, настораживаясь.
Он расспросил о приметах. Личность задержанного внушала большие опасения. Особенно — нехватка на руке двух пальцев.
— Будто лошадью откушены, — заметил Чиколини, а Сергей Яковлевич вспомнил: «…или потерянных в рубке».
Надо было срочно опередить прокурора. Самому!
— Вот что, Бруно Иванович, — сказал он. — Приготовьте на завтра арестованного к допросу. До меня его не тревожить.
— И не жалко вам времени, князь?
— Когда-то меня считали опытным юристом. Мне прочили быструю карьеру по судебному ведомству… Итак, до завтра!
Вечером, как и было условлено, Сергей Яковлевич подкатил к «Аквариуму». Бабакай Наврузович, очевидно, был предупрежден — поджидал князя внизу, сразу же повел его наверх:
— Сюда, ваш сиятельств, сюда… не оступитесь!
Он распахнул перед ним тяжелые ширмы, и полковник Сущев-Ракуса поднялся навстречу с дивана:
— Садитесь, князь. Я уже распорядился об ужине… Мышецкий сел, и в кабинет неслышно вошел Виктор Штромберг в ладно пошитом смокинге, с гвоздичкой в петлице:
— Честь имею, господа!
— Кто-нибудь видел, как вы проходили сюда? — спросил его Аристид Карпович.
— Кроме татарина — никто.
— Замечательно… Вы, князь, удивлены?
Сергей Яковлевич подтянул на коленях брюки, закинул ногу на ногу, постучал папиросой по крышке портсигара.
— Аристид Карпович, — ответил он, — я ведь тоже умею предугадывать события. Встреча с господином Штромбергом для меня не явилась неожиданной…
Он принюхался к запахам пищи и отложил папиросу:
— Давайте ужинать, господа. Я чертовски голоден…
Так они и сделали для начала — стали ужинать.
Разговор долгое время кружил около мелочей, но Штромберг в нем не участвовал. Жандарм ел с отменным аппетитом. Мышецкий тоже — с не меньшим. Штромберг поддерживал свой дух исключительно трезвой водой, хотя вина на столе было достаточно.
Сергей Яковлевич сам воткнул палку в муравейник.
— Ну-с, господин Штромберг, — начал он, — слышал я, что для вящей убедительности социалистических идей вы используете в своих речах нецензурные выражения? Объясните, пожалуйста: вас так лучше понимают, наверное?
— Что ж, иногда этот соус обостряет грубую пишу, — признался Штромберг. — К тому же, как бывший офицер флота его величества, я не могу отказать себе в удовольствии посыпать сказанное солью.
— Бывший офицер… Вот как? — призадумался Мышецкий.
— Да. Однако же с вами, князь, мы найдем другой язык, недоступный пониманию там… на улицах.
Сущев-Ракуса поднял короткий тупой палец.
— Вот! — сказал он.
Штромберг, видимо, начинал волноваться. Где-то сейчас решалась его судьба, и, отставив воду, он налил себе тягучей марсалы.
— Согласитесь, князь, — говорил он, — что Россия не походит на другие страны?
— Да, — согласился Мышецкий, — ее колорит особый. Порою тускло-серый, но иногда и раздражающе резкий.
— Мы просты, как горох, — сказал Сущев-Ракуса.
— Вот именно, — горячо подхватил Штромберг. — Задумываясь над колоритом России, я всегда невольно представляю себе низший организм животного мира. Моллюск или некое ракообразное… Удивительная приспособляемость! И поразительная примитивность воссоздания утраченного. Я разрезаю амебу пополам, но она продолжает жить…
В этот момент Штромберг показался Мышецкому смешным: зачем он пытается блеснуть? Дело, господа, дело! Понял это и Сущев-Ракуса.
— Короче! — строго приказал он. — Нам сейчас не до философии. Плюньте на амебу и начинайте прямо с яйца.
Штромберг заметно покраснел от этого окрика, но быстро овладел собою.
— Короче, — сказал он, растворив прохладную устрицу, — примитивность русского народа требует и примитивных методов руководства им! Нас можно жарить, мариновать, солить, крутить в проволоку — мы только обновляем при этом клеточки…
Устрица никак не давалась Штромбергу, и Сущев-Ракуса раздраженно прикрикнул:
— Да вытяните ее ложкой, и дело с концом! Короче.
— Сложные органы еще не пристали к нам, — продолжал Штромберг, — но старые уже отсечены. Мы приспосабливаемся!..
Мышецкий перебил его болтовню — властно и резко:
— Скажите, вы зачем устроили забастовку?
— Я…
Рука вице-губернатора невольно вскинулась для оплеухи. Сущев-Ракуса перехватил его руку — локоть Мышецкого погрузился в салаты.
— Князь, князь! Что вы, князь?
Недоеденная устрица Штромберга очутилась на полу и противно пискнула под каблуком.
— Мерзость! — выкрикнул Мышецкий. — Зачем вы меня сюда позвали? — Он повернулся к жандарму: — Полковник, почему я должен сидеть за одним столом с провокатором?
Штромберг сдернул с себя салфетку, швырнул ее на пол.
— Я все-таки офицер флота, — сказал он. — Лейтенант…
Он направился к выходу, но вслед ему полетела тарелка.
— Вот только посмей, — прошипел Сущев-Ракуса. — Я не посмотрю, что ты в Сингапуре бывал… Мы не такие занозы из пятки вытаскивали! Вернись и сядь… ты, Витька!
Штромберг остановился.
— Мы не приспосабливаемся, — сказал ему Мышецкий. — Нет, мы активно и честно участвуем в событиях!
Аристид Карпович вдруг стал целовать Мышецкого в плечико:
— Князь, душа вы моя… Сергей Яковлевич! Да господь с вами, голубчик! Он же сдуру… Интеллигент ведь! Хлебом не корми — поговорить дай. Вот и ляпнул так, что трава не растет. Ваша правда, князь: какие мы к бесу амебы? Надо будет, так хоть какого порося сожрем!..
Мышецкий высвободился из объятий жандарма, взял громадный бокал и наполнил его до краев. Выглотал до дна — весь. Его передернуло:
— Бррр… Что это было, Аристид Карпович?
— Да вы же коньяк хватили, голуба моя.
— Ну и черт с ним. — Мышецкий хлопнул по дивану. — Лейтенант Штромберг, садитесь! Ваше понимание русского народа меня никоим образом не устраивает. Но… садитесь.
Штромберг — мрачный — сел. Отпихнул ногой под стол раздавленную устрицу. Бразды управления разговором взял в свои руки уренский жандарм.
— Потом обнюхаемся и притремся, — грубовато сказал он. — Дело не ждет… Дадим народцу погулять, а забастовку станем гасить на следующий вторник! Тебе (он повернулся к притихшему Штромбергу) пропадать не дадим. Авторитет нужен… Сказал, что три копейки лишние будут — и будут три копейки рабочему классу. Кровь из носу у Монтекки и Капулетти выпущу, а на своем поставим…
Аристид Карпович долго водил над столом вилкою, не зная, на чем остановить выбор. Отбросил вилку и рукою взял себе огурчик (любил он огурчики).
— Если мы, — продолжал полковник, затаенно рыгнув в сторонку, — если мы не отвлечем рабочих от вопросов политики — грош цена нам, господа! Пусть рабочий уткнется в свою кастрюлю да заводит граммофон, а дальше — ни гуту!
Сергей Яковлевич ощутил себя пьяноватым: коньяк ударил откуда-то снизу, растекся по всему телу.
— А куда же? — спросил он. — Куда вы их отвлечете?
— Только в область чисто экономических задач. А такие задачи действительно существуют… Вот этот лейтенант говорил тут о примитивности, да не с того конца начал. А вы, князь, сразу же и в драку! Тоже нехорошо…
Мышецкий кивнул.
— Извините, — сказал он Штромбергу. — Без працы не бенды кололацы.
— Ничего, — простил тот князя. — Я бил и меня били. Без этого в политике, как и на флоте, никак нельзя…
— Далее! — продолжал жандарм. — Три копейки — это уже доброе начало. Пусть рабочие осознают свою силу как экономической организации и все ничтожество работодателей. Местных саввушек да тит титычей я щадить не намерен. Что они мне — кумовья, сватья? Плевать мне на них с высокой башни, пусть их трясут как грушу… Так им и надобно!
— Но это еще не все, — деловито заметил Штромберг. — Воспитание рабочих в духе патриотизма тоже входит в нашу задачу. Православие и народность — вот та закваска, на которой следует замешивать добрую квашню нашей пропаганды!
— С чего же начнете, господа? — спросил Мышецкий.
— Как ни странно, князь, с выдвижения требования о закрытии публичных домов.
— Не всех, конечно! — добавил Аристид Карпович.
— И части кабаков, — продолжал Штромберг.
Сергей Яковлевич недоверчиво хмыкнул:
— Занятно! Хотя… Да, в этом что-то прощупывается!
Сущев-Ракуса, просияв, подлил ему вина:
— Пейте, князь. Это еще не все… Штромберг, расскажите о читальнях для рабочих.
Штромберг охотно рассказал:
— Рабочих надо сомкнуть вокруг общества трезвости. Создать в городе чайные, проводить лекции в нужном нам духе. Маркса мы подменим Струве, и от «Капитала» один переплет останется… Мы откроем глаза народу, что если враг и существует, то это — стяжатели-капиталисты, пьющие кровь из груди рабочего!
Палец жандарма снова гордо реял над закусками.
— Но, — сказал Сущев-Ракуса, — ни в коем случае не правительство. Князь, обратите на это особое внимание. Как облеченный доверием власти, вы…
— Я понимаю, — кивнул Мышецкий согласно.
— Спокойствие Уренской губернии будет обеспечено изнутри, — внушительно заключил полковник. — И ваше губернаторство воссияет! Воссияет, — повторил жандарм упоенно.
Сергей Яковлевич размашисто отодвинул от себя тарелки, лег локтями на стол.
— Вы, кажется, опьянели, князь?
— Нет, полковник.
— Ну, так скажите — что вы думаете?
— В основе я согласен. Кое-что мне просто нравится в этом. Читальни, чайные, закрытие кабаков… Хорошо! Я всегда был врагом спаивания народа. Я писал об удешевлении чая…
Штромберг невольно подался вперед, ища одобрения:
— Я знал, мы знали, мы не сомневались, что вы поддержите нас, князь!
— Но… — Мышецкий пошевелил перед собой пальцами. — Пока вам удалось, господа, вовлечь в свое экономическое движение только кожевников и мясников. Люди эти по своему духу чем-то перекликаются с теми бугаями, которых возглавляет господин Атрыганьев… Так ведь?
— Предводитель ни при чем. Но Евдокия Яковлевна, — процедил жандарм, — будет предупреждена мною. Никаких эксцессов противу бастующих я ей не позволю…
Имя Додо прозвучало внезапно, как выстрел из-за угла.
— Но… при чем здесь моя сестра? — похолодел Мышецкий. Аристид Карпович не спеша дохрустел огурчик до хвостика и сделал удивленное лицо:
— Неужели вы не знаете, князь, что ваша сестрица оттеснила Бориса Николаевича на задворки? Госпожа Попова настроена более агрессивно в своем патриотизме, что весьма импонирует Уренскому союзу истинно русских людей…
Хмель из головы Мышецкого разом вышибло:
— Вы так думаете? — бормотнул он, становясь жалким.
Штромберг казался равнодушным, но его большой рот растянулся в мстительную улыбку.
— Женщина, — произнес он, — способна возбуждать мужское общество гораздо энергичнее мужчины! В оценке стадной психологии профессор Сигиле отводит ей почетное место…
«А-а… чтоб вы все провалились!» — Сергей Яковлевич решил выпутывать ноги из этого зубатовского болота.
— Но вот… депо? — сказал он, обретая силу. — Там народ грамотный. Что там, господа?
Штромберг посмотрел на жандарма, жандарм посмотрел на Штромберга, и оба они уставились на Мышецкого. Вице-губернатор поднялся из-за стола. Проверил, как ему стоится.
— Я поддержу вас, — закончил он, — когда рабочие депо поддержат вас! Всего хорошего, господа…
Он вышел из ресторана на улицу. «Зажать!» — вот чего хотелось ему сейчас, стиснуть чью-то хрипящую глотку и не разжимать пальцев до тех пор, пока не посинеет падаль…
И снова перед ним встал извечный вопрос: «Кто виноват? Почему среди умного и доброго народа процветают дешевые демагоги, люди без совести и сердца?..»
Он решил написать Плеве: «Дорогой Вячеслав Константинович, так-то и так-то… В моей губернии сам дьявол ногу сломает, а посему помогите разобраться». Ну, слова-то он найдет!
И суровый человек в камгаровом сюртуке, похожий обличьем на скромного сельского пастора, не задержит с ответом.
Но 15 июля под Плеве рванули бомбу на Обводном канале, и Мышецкий заплакал, узнав из газет подробности убийства. Сипягин — Плеве. Что-то будет? Вспомнил князь пьяную бабу и ее проспиртованный голос «А таперича што же это и вы-ходии-ит?»
Не выдержал — заплакал, сидя над раскрытой газетой:
— Вечная память… Вечная память…
Ненароком заскочил в кабинет Борисяк, сначала испугался, увидев Мышецкого плачущим, но потом заметил портретик Плеве в траурной рамке и, затворив двери, оставил князя в слезливой интимности.
6
Сергей Яковлевич навестил генерал-лейтенанта Панафидина. Коротко объяснил ему суть дела. Есть человек, в котором он-де лично заинтересован, и нельзя ли этого человека с первым же эшелоном выпихнуть из губернии куда-нибудь подальше. Например, в Маньчжурию?
— Хорошо, — сразу понял его генерал-«сморчок». — Я как раз готовлю эшелон запасных… Надеюсь, его можно отправить солдатом?
— Большего он и недостоин, — ответил Сергей Яковлевич. — Очень жаль честных людей, но этому негодяю, поверьте мне, только и место в могиле.
— Обещаю вам, князь, — закрепил разговор Панафидин…
Кобзев пришел к Мышецкому с сообщением, что сегодня ночью жандармы провели у него обыск, и снова попросил уволить его от причастия к делам губернии.
— Просто я не желаю, князь, приносить вам дальнейшие огорчения. Вы и так были достаточно добры ко мне…
Сергей Яковлевич вздохнул и спросил о другом:
— Что Борисяк?
— Борисяк склоняется к большевизму…
— И вы его осуждаете за это? — спросил Мышецкий.
— Да.
— А вот я осуждаю вас обоих. Где же правда?
Кобзев кашлянул, оглядел стены:
— Я всегда был откровенен с вами…
— И я, — ответил Мышецкий.
— Видите ли, — заговорил Кобзев снова, — санитарный инспектор Борисяк почему-то считает, что зубатовская пропаганда «полицейского социализма» в конечном итоге льет воду на мельницу великих реформ будущего!
— Представьте же себе, — ответил Мышецкий, — я тоже так считаю. У лжи век короткий… Но я же — не большевик! Вы это знаете.
Кобзев усмехнулся:
— Ничего не было бы глупее видеть вас в этой ситуации. Однако же я…
— Простите. кто это — вы? — нахмурился Мышецкий
— Социал-демократ, да будет мне позволено произнести это слово перед слугой его величества?
— Ничего, я не сгорю со стыда! Продолжайте…
— Я, — продолжал Кобзев, — не считаю возможным для себя пользоваться услугами некоего пройдохи Штромберга, причисляющего себя к святыне социализма.
— А пройдохе Штромбергу, — ядовито заметил Мышецкий, — вы и не нужны. Можете не пользоваться его услугами!
Кобзев неопределенно махнул рукой:
— Борисяк глуп и не понимает. Ничего не понимает…
Мышецкий прикусил потухшую папиросу. Бить так бить: ему уже казался далеким этот человек.
— Послушайте, Иван Степанович, — сказал Сергей Яковлевич, — а не кажется ли вам, что вы предали своего товарища?
— Я воспитан на идеалах прошлого, — возразил Кобзев, не смутившись. — И во мне этот недостаток не отыщется… Когда вы могли заметить мое предательство?
— Именно сейчас…
— Но вы же честный человек, князь! И вы…
— Да, пожалуй. Это-то вас и спасет. Но я не удивлюсь, если полковник Сущев-Ракуса подсунет мне завтра ордер на ваше арестование.
— А вы его подпишите, князь. Не стоит мучиться.
— И я это сделаю… Мне плевать на все ваши партии. Я знаю только Россию и… свою Уренскую губернию. И я… вы правы, я честный человек. Я честно вам об этом заявляю: или же вы прекратите мутить народ — или будете арестованы!
— Естественный конец, — ответил Кобзев.
Опять заломило висок. «Неужели эта боль не случайная? Черт возьми, ведь я еще так молод, так много сил…» Сергей Яковлевич решил избавиться от боли и позвонил в колокольчик: на пороге выросла фигура Огурцова.
— Закройте дверь, — сказал ему Мышецкий. — На ключ!
Секретарь канцелярии исполнил приказание.
— Теперь пройдитесь, дружок, по этой половице. Огурцов кое-как прошелся.
— Зачем это вам? — спросил он с грустью. — Меня уже с детства в сторону клонит…
— Ладно, — сказал Мышецкий, пряча глаза. — Водка есть?
Огурцов долго молчал, потрясенный. Потом сказал:
— Ваше сиятельство, отвернитесь на чуток.
Мышецкий отвернулся.
— А теперь повернитесь, ваше сиятельство.
Мышецкий повернулся: перед ним стояла бутылка.
— На себе носите? Ну, так и знал.
— Полсобаки только, — вздохнул Огурцов. — Да и то на донышке. Если бы вы раньше сказали…
— Да вы что? Не пьянствовать же я собираюсь. Вылью глоток — и все! Налейте…
Они выпили, и Огурцов вдруг заявил:
— Ваше сиятельство, вижу — добрый вы человек, но… как бы не обидеть вас?
— А что такое?
— Бегите, — прошептал Огурцов. — Бегите отсюда куда глаза глядят. Сожрут вас здесь… Жалко мне вас — потому и говорю так-то!
Сергей Яковлевич натянул фуражку, глазами показал, чтобы Огурцов спрятал бутылку.
— Ты пьян, старик, — ответил он. — Куда бежать мне? От самого себя далеко не убежишь.
Его опять стал призывать к себе Влахопулов, но прежде надо было выручить из беды Борисяка. Полицмейстер уже поджидал Мышецкого; вдвоем они отправились в участковый клоповник.
Чиколини, подобрав ключ, открыл замки камеры.
— Бруно Иванович, — попросил Мышецкий, — оставьте меня одного. И не надобно сторожить…
Сергей Яковлевич шагнул в камеру и плотно затворил за собой двери. Граф Подгоричани5 сидел на топчане. Раздутое от пьянства лицо, весь в синяках и грязи, а к плечу бывшего кавалергарда была пришита драная подушка, какую носят биндюжники при таскании клади.
— Анатолий Николаевич, — дружелюбно сказал Мышецкий, — мне весьма прискорбно видеть вас в этом узилище, но… Согласитесь сами: ваше легкомыслие удивительно! Зачем вы сюда приехали?
— Нетрудно догадаться, князь, — прохрипел Подгоричани загрубевшею глоткой. — Я приехал вслед за вашей сестрой.
— Можно подумать, что Додо обмазана медом… Но почему вы не обратились ко мне ранее?
Подгоричани с возмущением потряс здоровенным кулаком:
— Не вы ли выпихнули меня из коляски, когда я осмелился заговорить с вами? А теперь, когда меня спровоцировали подпалить эти вонючие салганы…
— Минутку! — осадил его Мышецкий. — Вы никогда не поджигали салганов. Будьте же благоразумны. О вас и так говорят, что вы производите впечатление ненормального человека.
Даже под налетом грязи было видно, что Подгоричани сильно побледнел:
— То есть… как это — не поджигал? Ведь меня схватили почти что за руку. Правда, я был немного подшофе, как и положено по доброй традиции кавалергарда, но…
— Перестаньте! — возразил Мышецкий. — Вам это только кажется. Или вы действительно не в себе, Анатолий Николаевич? Вы никогда не поджигали никаких салганов. И вы даже не знаете, что такое салганы…
Подгоричани уткнулся головой в колени и глухо зарыдал. Сергей Яковлевич выждал и уверенно заговорил:
— Анатолий Николаевич, я предлагаю вам восстановить свое честное имя…
— Каким же путем, князь?
— Единственно доступным для вас — ратным…
Подгоричани крепко задумался.
— Так, — сказал он. — А сколько вы дадите мне, князь, если я избавлю вас от своей неприятной особы?
Мышецкому стало интересно измерить степень низости, до которой может пасть этот человек, и ответил:
— Три рубля… Вас устроит?
И три рубля исчезли в лохмотьях бывшего кавалергарда. Сергей Яковлевич встал и повернулся к дверям, но Подгоричани вдруг задержал его:
— Постойте, князь, постойте… Мне что-то это перестает нравиться.
— Что вам угодно, граф? — спросил Мышецкий вежливо и заметил в глазах Подгоричани какой-то настороженный блеск…
— Три рубля — и все? Да как вам не стыдно, князь! Благородный человек… Сумейте же оценить мой подвиг! Не поджигал салганов — согласен. Но тогда подскажите, сколько и с кого мне просить за то, что я не поджигал их.
— Что-о? — удивился Мышецкий и припечатал: — Но вы же действительно их подожгли!..
И за три рубля Подгоричани был вывезен из губернии.
Между тем Влахопулов призывал Мышецкого на помощь. Своих сил у него уже не осталось. Симон Гераклович собрал у себя всех лесных перекупщиков, которые уклонялись от приобретения треповского леса.
Сергей Яковлевич оглядел свору спекулянтов, запуганных угрозами губернатора.
— Что у вас тут происходит? — спросил он.
— Вот, полюбуйтесь, — показал Влахопулов на перекупщиков. — Уперлись в тридцать тысяч, и ни копейки больше! Сами не замечают своей выгоды… Лес-то, болваны, видели вы — какой? Деревце к деревцу, словно сахар.
— Да не видели мы и леса, — отозвался один татарин.
— А с тобой я даже не разговариваю, — отмахнулся Симон Гераклович. — Ты совсем дурак: недобрал на десятку… Кацкин! — выкрикнул он. — Иди сюда, жидовская образина!
Вышел еврей Кацкин, поклонился.
— Бери лес, — велел ему губернатор. — Благодарить еще меня будешь.
— Я и так буду всегда благодарить вас, ваше превосходительство. Но… не могу. Тридцать тысяч. Ай-ай, такие деньги!
Влахопулов взял колокольчик, звонил до тех пор, пока на пороге не показался пристав, ожидавший за дверью приказов.
— В холодную их, — велел губернатор. — От своего счастья отказываются. Посидят — поймут, что я им добра желаю…
Спекулянтов выгнали из кабинета, потащили через весь город в холодную.
Симон Гераклович с надеждой взирал на Мышецкого:
— Ну, что же делать-то, князь? Ведь Дмитрий Федорович денег ждет. Обещал же я! Пятьдесят тысяч: как ни крутись!
Мышецкий пораскинул умом:
— А вы, Симон Гераклович, не пытались предложить лес нашей Конкордии Ивановне?
— Боюсь, — признался Влахопулов. — Солдат, а не баба. С ней из-за пушки разговаривать надо…
— Ну, это вы преувеличиваете! — сказал Мышецкий. — По-моему, вы зашли в этой сделке столь далеко, что можно предложить товар хоть черту. Только бы он купил…
Влахопулов снял с мундира Мышецкого пылинку:
— Поговорите, голубчик… а? Все-таки вы молодой, красивый. Язык подвешен… Не откажите старику! Ведь пропал, совсем пропадаю. Без ножа режут. Жиды проклятые…
— Ладно, — сказал Мышецкий. — Попробую, Симон Гераклович.
…Конкордия Ивановна, при появлении его, отложила в сторону томик графа Салиаса, потянулась в кресле так, что с треском отскочила пуговка на лифе, и она торопливо прикрыла грудь ладонью:
— Ой, князь! Толстею… Трещит все на мне.
Мышецкий был несколько шокирован подобным признанием, но решил даже немного подсластить:
— Что вы, Конкордия Ивановна! Вам еще позавидует любая гимназистка. Напротив, все хорошеете.
— А я не верю вам, князь. С хорошенькой женщиной так не обращаются… Ну, что у вас? Опять дело?
— Дело, — вздохнул Сергей Яковлевич.
Монахтина погрозила ему пальчиком:
— А без меня-то вы не можете, князь!
— Не могу, — сознался Мышецкий.
Он вкратце изложил ей суть своего прихода. Конкордия Ивановна этот лес хорошо знала — он стоял неподалеку от ее именьица.
— Сколько же дают за него? — спросила она, проглотив зевочек. — Ах, только тридцать? Да-а… Ведь он и больше стоит.
— Может, купите, — предложил Мышецкий.
— Ну что вы, князь! Откуда у меня такие деньги…
Она скинула туфельки и, совсем не стесняясь, по-домашнему залезла в кресло с ногами. Стиснулась в эдакий пухлый комочек, посверкивала оттуда глазками, словно звереныш, которого надо ласкать и ласкать.
— Мне одной не купить, — досказала она.
Как бы ни была очаровательна эта женщина, но наглость ее могла заглушить любые к ней чувства. Мышецкий возмущенно осадил свою «подругу»:
— Голубушка, пора бы вам и постыдиться! Не вы ли получили недавно громадную страховую премию за эти вонючие сараи?
— Ах, князь, всего какие-то сорок тысяч…
— Говорят, даже больше!
— Мало ли что обо мне говорят. Мне даже приписывают поджог этих салганов. А разве я виновата, что какой-то дурак взял и поджег их… Не оставаться же мне в разорении!
Мышецкий прикусил язык. Плетью обуха не перешибешь. И то правда: он — дурак, а она — умница. Он закрыл глаза и потер вновь заломивший висок.
— Мне одной не купить, — повторила Монахтина. — Давайте купим этот лесок сообща. Вы и я. Будем добрыми соседями!
— Помилуйте, — удивился Сергей Яковлевич. — Но у меня-то совсем нет денег.
— Я знаю об этом, — ответила женщина. — И внесу свои. Пора уже вам, князь, становиться уренским помещиком…
Мышецкий долго ничего не отвечал:
— И сколько же вы согласны внести за этот лесок, если Трепову он запродан за пятьдесят?
— Ну, допустим, тридцать…
— Мало!
— …две. Тридцать две, — договорила она. — Только, чтобы не обидеть Симона Геракловича! Шестнадцать я, а шестнадцать вы, милый князь…
Сергей Яковлевич неожиданно подумал, что, став хозяином этого леса, он спасет его от порубки, северные уезды не заполнят пески, и это сразу выпрямило его мысли.
«Но денег нет. Опять надо теребить бедного Петю».
— Вы не шутите? — спросил он. — Но мне, как исполняющему должность, это не совсем удобно.
— Я и сама хотела предупредить вас об этом, — напомнила Монахтина. — Мы это сделаем через подставных лиц.
— Удобно ли? — засомневался Мышецкий.
— Удобнее просто не придумать. Смотрите, как удачно я эксплуатировала салганы через подставных лиц.
Сергей Яковлевич вдруг вспомнил: летит мужик мимо окна, в полной тишине, летит навстречу смерти. «Интересно, часто ли бывал вот в этих комнатах мой предшественник?»
— Кого же вы предлагаете выдвинуть в подставное лицо?
— Пусть это вас не тревожит, князь. Вы должны беречь себя исключительно для высших принципов…
Сергей Яковлевич вернулся к Влахопулову.
— Тридцать две, — сказал он.
Симон Гераклович велел пригнать из «холодной» лесных перекупщиков.
— Последнее ваше слово! — зарычал он. — Пятьдесят, и ни копейки меньше… Ну, болваны, дерзайте!
— Двадцать, — загалдели спекулянты, — восемнадцать… двадцать семь. Шалишь!
— Тридцать, — отдельно от других закрепил Кацкин. Влахопулов выставил их за двери, задумался:
«Ладно. Пусть берет Конкордия Ивановна… Надо срочно доставать где-то еще восемнадцать. От этого быть мне или не быть!»
Мышецкого навестил Сущев-Ракуса, держа в руках какой-то ключик. Повертел он этот ключик на пальце, сказал, не без яда:
— Старик-то наш, его превосходительство, кажется, в лужу сел? Не знает, как выбраться.
— Да, — согласился Мышецкий, — сейчас ему не позавидуешь. Положение истинно хуже губернаторского!
Аристид Карпович присел на краешек стула, боком-боком повел под сурдинку:
— Сергей Яковлевич, а какова же действительная стоимость треповского леса?
— Думаю, полковник, что гораздо выше. Трепову из Петербурга не видать, и он истинной цены, конечно, не знает.
Полковник обнаружил на паркете чернильное пятно и трижды стукнул в него концом своей шашки, размышляя.
— Сергей Яковлевич, буду откровенен…
— Только рад, Аристид Карпович!
— Влахопулову здесь больше нечего делать…
— Объясните!
— Пора ему сенатствовать. А останься мы с вами в губернии одни — все переиначим на свой лад! А потому…
— Да, полковник, я слушаю, — напомнил Мышецкий.
— А потому надо помочь старику.
— Каким образом?
— Соберем ему эти деньги.
— Что вы задумали, Аристид Карпович?
— Освободить для вас место губернатора.
— Постойте! Я без вашей помощи успешно продвигаюсь по служебной лестнице.
Сущев-Ракуса уже натягивал фуражку.
— Вы только продвигались, — сказал он. — А теперь вы по ней поскачете!..
В дальнейших событиях Мышецкий не участвовал. Дремлюга — по указке полковника — собрал у себя губернских раввинов и повелел им представить восемнадцать тысяч.
— Где вы их возьмете — меня не касается, — объявил капитан. — Если же денег на бочку не свалите, то вам предстоит на своей шкуре испытать, на что способен господин Атрыганьев и его веселая компания…
То есть Дремлюга попросту поставил евреев перед угрозой погрома. Еврейская община имела некоторый опыт в таких случаях. Как всегда, был объявлен постный «херем», евреи перешли на хлеб и воду. Стали вносить в общую кассу деньги, которые обычно тратились на еду.
Через два дня было собрано тринадцать тысяч.
— «Херем» еще на пять, — велел Дремлюга раввинам.
— Хороший жандарм, — взмолились евреи, — нельзя так… У нас дети не пьют молока, мужчины перестали курить, женщины забыли вкус курочки…
— Гони «херем» дальше! — приказал Дремлюга. Одновременно с этим Аристид Карпович стороною нажал и на Паскаля, чтобы тот заготовил пять тысяч. Осип Донатович заметно приуныл, но жандарм дал ему понюхать свой кулак, бронзовый от загара:
— Вот ты у меня где! Только сок брызнет…
Осип Донатович поститься не стал. Он был ученик другой школы. Быстро собрал в свою колымагу двадцать четыре разрозненных тома законов Российской империи и выехал из города в уезды.
Действовал он вдохновенно — по наитию.
Вкатит на площадь села, велит созвать народ. Сбегутся с полей мужики и бабы, и Паскаль командует:
— Ну, православные, вставай колесом!
Встанут люди «колесом»: в центре — телега с законами, а посередке осью торчит титулярный советник в отставке.
— Ну, мужики, могу вас порадовать, — говорит Осип Донатович. — Вышел такой указ, чтобы научить вас русским законам. Плачетесь вот вы, что чиновники вас обижают. И будут обижать, коли вы закона не знаете…
Паскаль зовет к себе старосту:
— Атаман! А-а, это вы, Петр Иванович… Ну-ка, вот тебе первый том. Вишь, какой тяжеленный! Закон, брат. В нем — сила! Дуй по порядку…
Староста читает с первой страницы:
— «Свод законов Российской империи. Издание 1857 года…»
— Стой, Петр Иванович! Вы, мужики, все поняли?
— Да быдто понимаем…
Паскаль быстро ищет в толпе морду поглупее:
— А ну-ка вот ты, паря, повтори.
— Расея… она, значица… Вот и выходит, что закон, стало быть… Оно и есть! Потому как…
— Дурак! Читай, Петр Иванович, снова, пока не изучат как следует. Ну и возни же мне с вами…
Глянут мужики в телегу, а там еще двадцать три книжищи валяются. И одна другой шире. Страх один, да и только. Мать пресвятая богородица! Спаси нас, грешных…
— Видать, — рассуждают мужики, — надоть ему отвалить по полтине с рыла. Отдай и не греши. Замает с эфтими законами. А тут косить бы, милок…
Поверив на слово, что мужики будут изучать законы самостоятельно, Осип Донатович огреб с уездов богатую дань. Пять тысяч он передал жандарму, три оставил себе. Дремлюга получил пять тысяч и от евреев. Тоже передал Сущеву-Ракусе. Таким образом, в обиде никто не остался.
Но больше всех радовался Влахопулов, даже всплакнул:
— Голубчики, век не забуду! Ну удружили…
Сергей Яковлевич снова повидался с Монахтиной.
— Конкордия Ивановна, — заметил он, — надеюсь, мы будем добрыми соседями и продавать лес не станем?
Короткое раздумье на лице женщины, и решительный ответ:
— Что вы, князь! Лес нам еще пригодится…
На тесном перекрестке Пушкинской и Темниковской улиц сцепились колесами две коляски — Мышецкого и генерала Панафидина. Генерал-«сморчок», щурясь желтым лицом, мимоходом крикнул:
— Слушайте, князь, что за сокровище вы мне подсунули?
— А что, ваше превосходительство?
— Да он же — граф… Вы знали об этом?
— Знал, — ответил Мышецкий.
На этот раз граф Подгоричани только подпалил Уренск с одного конца. Придет время — и он взорвет его!
7
Было воскресенье, и с утра в доме появилась Додо — хорошо выспавшаяся, чистенькая и какая-то просветлевшая. Часто подходила к брату и любовно разглаживала ему волосы на висках.
Совсем неожиданно прозвучал ее вопрос:
— Как ты думаешь, Сергей, кого назначат вместо Плеве?
— Говорят — Штюрмера, того, что разогнал тверское земство… Но пока что там выжидают.
— Выжидают… чего?
— Догадайся: чем закончится дело под Ляояном. Ежели Куропаткин снова отпустит, то Штюрмеру министром не бывать. Он одного поля ягода с покойным Вячеславом Константиновичем. А тут, если последует поражение, необходим человек иных взглядов, иных методов. Помягче. Без ежовых рукавиц, а в лайковых перчатках…
Сестра раскурила папиросу и сощурилась — то ли от дыма, то ли просто так — от женской хитрости:
— Скажи, Сергей, только честно скажи…
— Ну?
— А что предпочитаешь ты — рукавицы или перчатки?
— Видишь ли, моя дорогая, я предпочитаю просто чистые руки… Чистые! — подчеркнул он, вставая…
Вот уж не думал Мышецкий, что первую политическую речь он услышит в Уренском соборе — от самого архиепископа Мелхисидека. С первых же слов владыки Сергей Яковлевич понял, что жандарм, несомненно, устроил встречу Штромбергу с бесноватым старцем, который давно уже обратил свой амвон в трибуну для обсуждения различных сплетен.
Некоторые выражения проповеди были явно заимствованы из речей зубатовского «социалиста». Только говорил владыка проще: про амебу уже ни слова, ее заменила лягушка, которой — по утверждению Мелхисидека — оторви одну лапу, другая вырастет.
— Доколе же терпеть-то станем? — выкрикнул владыка звеняще и коршуном налетел на владельцев бастующих предприятий.
— Вон, нечестивцы! — закончил он свой разгром. — По примеру ветхозаветному изгоним из нашего храма ликующих от покупающа и продающа! Изыдите…
Толпа расступилась, и все эти затюканные со всех сторон, сбитые с толку господа Будищевы, Троицыны и Веденяпины были изгнаны из церкви, к великому удовольствию православных. Сергей Яковлевич досмотрел эту комедию до конца и понял, что дальше идти некуда, круг замкнулся: «социалист» Штромберг — жандарм Сущев-Ракуса — архиепископ Мелхисидек.
На паперти собора Мышецкий встретился с Атрыганьевым, оделяющим нищих. Предводитель сильно сдал за последнее время, выглядел невесело.
— Не нужна ли вам моя помощь, князь? — предложил он.
— Благодарю. Не нуждаетесь ли в моей?
Атрыганьев посмотрел на вице-губернатора как-то бестолково; взгляд его в этот момент напоминал взгляд Огурцова под вечер.
— Заходите в цирк, — неожиданно предложил он. — Сесьете неплохо идет. Акробатки родили на днях, и вид вполне презентабельный! Фигуры и все такое…
«И всюду эта пошлость. От нее никуда не укрыться. Стоит человек — предводитель дворянства, и несет чепуху: „Фигуры и все такое…“ Да что вы, спятили, господа? Земля ведь дрожит под ногами. Разве можно забыть Свищево поле? Или вы, пардон, там и не были? Ну, так я помню. До сих пор бродят по свалкам дети с губами, измазанными землей…»
Сергей Яковлевич зябко вздрогнул, приподнял цилиндр.
— Извините, Борис Николаевич, мне уже подали лошадей, — торопливо раскланялся он с предводителем дворянства и черной сотни…
Дома открыла ему двери Сана, чем-то недовольная, и он дружески тронул ее за подбородок.
— Ну же! — сказал он кормилице. — Что ты злая?
— А я вот удивляюсь, с чего это вы такой добрый…
Из верхнего зала доносились звуки рояля, и чей-то молодой голос старательно пел.
Полно прясть, о сага mia, Отложи веретено, В Сан-Луиджи прозвонило «Ave Maria» давно…— Кажется, у нас господин Иконников? — спросил он и вдруг подумал: «Если у них роман, то какой же он банальный… Перед кем они притворяются?»
Сергей Яковлевич решил не мешать им и прошествовал прямо к себе. Однако из-за дверей убежища близнецов фон Гувениусов послышался голос Павлуши:
— Он кровавый русский, и его жена публичная женщина!
Толкнул двери:
— Ты это о ком так?
— О вас, — смутился Павел Иванович.
Только сейчас князь заметил, что в прокуренной комнате полно каких-то вертких молодых людей неопределенного чина и свойства. Все они кланялись, и пришлось объяснить:
— Извините, господа. Павлуша плохо говорит по-русски, но он хотел сказать, что я чистокровный русский, а моя супруга светская женщина…
Потом он намекнул гостям, что сегодня хорошая погода и лучше им побыть на улице. А затем — раз, два — влепил каждому близнецу по хорошей оплеухе со звучанием.
— Сукины дети, — сказал он. — Я уже света белого не взвидел, а вы… Мало того, что без сигар меня оставили, так еще и… Дай сюда, мерзавец!
Вырвал изо рта «саранчового» фон Гувениуса сигару, и тот горько расплакался. Захныкал и второй фон Гувениус — тот, что пока не был устроен на службу.
— За что вы нас так не любите? Что мы вам плохого сделали? Мы свои курим сигары…
Верно: он курил фасон «Лилипутанос» (по семнадцать рублей коробка), а держал сейчас в руке «Регалия Британика» (по тридцать четыре рубля).
— Извини, брат! — И князь вложил сигару обратно в мокрый рот «саранчового» фон Гувениуса…
Однако это несоответствие навело его на некоторые размышления. Горестно, но — так: обновились близнецы, зарумянились, как яблочки, повернутые к солнышку.
— С каких это доходов разнесло вас, милейшие? Ясно только одно, что с сего дня я вам отказываю в своем столе. Кормитесь сами…
Прошел к себе. Не спеша переоделся, листанул календарь. Завтра — четверг. Манжеты натерли ему руки, и он сбросил их. Еще издали снова услышал — два голоса переплетались вместе:
Не для меня, в саду растя, Распустит роза цвет душистый. Погибнет труд мой безызвестный. Не для меня, не для меня…Мышецкий вышел в гостиную.
— День добрый, Геннадий Лукич, — приветствовал он гостя. — Я благодарен вам, что вы не даете скучать Алисе Готлибовне. Ей, бедняжке, конечно, невесело здесь…
Затея с изданием сборника «Пустошь» недавно лопнула. Цензура придралась к подзаголовку «В помощь голодающим Уренской губернии», а без этого титула издание теряло свой смысл.
Иконников, вернув князю его статью о винной монополии в России, позволил себе осторожно заметить:
— Я не удержался, чтобы не прочесть вашу статью. Простите, князь, но я не советую вам печатать ее… Вы знаете, что даже Чичерину цензура не пропустила его ссылки на слова князя Владимира «Руси веселие есть питие!».
— И не надо! — Хотел рвануть рукопись, но вспомнил, что она принадлежит ему и Кобзеву поровну, — отложил.
Пили чай. Рассуждали о забастовке. И было все как-то скучно и глупо в этот день. Только один был момент — очень острый, кольнувший сердце. Сергей Яковлевич заметил, что жена неожиданно похорошела: наполнилась грудь, округлились бедра, смех ее сделался сочным и волнующим. И он вспомнил, каким заморышем досталась она ему вначале:
— Ты разве уходишь? — спросила его Алиса.
— Да, моя прелесть. Геннадий Лукич (Иконников почтительно вскочил), надеюсь, вы и впредь не будете забывать нас…
Он нагрянул к Пете. В комнатах Попова было ни встать, ни сесть: повсюду листы гравюр и офортов, Петя что-то клеил, вносил в каталог, очень боялся, чтобы шурин ничего не испортил.
— Ладно, ладно, — утешил его Мышецкий. — Я же не варвар и все понимаю… Занимайся, Петя, а я постою…
Он остался посреди комнаты, обозревая благородные оттиски.
— Ах, какое чудо! — восклицал время от времени Петя. — Пью красоту, трепещу, благоговею, повергаюсь во прах перед гениями прошлого!
— Петя, — сказал Мышецкий, приглаживая висок, — не найдется ли у тебя чего-нибудь выпить?
Он выпил две рюмки водки и попросил денег. Под чьими-то шагами тоскливо скрипела за стеной лестница.
— Эх, Сергей Яковлевич, — ответил Петя, — да мне же на всех вас не напастись денег. То вы, то Додушка…
— Я же отдам! — сказал Мышецкий и покраснел: именно такую фразу он слышал однажды от графа Подгоричани (еще там, на Сиверской, перед отъездом в губернию).
Он выпил еще рюмочку водки и внятно рассказал Пете, на что ему нужны эти деньги.
— Я не хочу зависеть от этой женщины, — проговорил он, — поймите меня, Петя…
— А красивая женщина? — спросил шурин.
— Очень, Петя. Очень красивая.
И снова скрипела лестница, глухие голоса доносились откуда-то. Петя растолковал, что здесь живет один слесарь из железнодорожного депо.
— Хотите послушать? — И он поманил князя пальцем.
Мышецкий приник ухом к отодвинутой вьюшке. До удивления знакомый голос говорил:
— Ситуация в России сейчас такова, что не только мы, большевики, но даже сатрапы царизма видят всю шаткость самодержавия. Что делать?.. Создание партии, нашей партии, — вот задача, которую и ставит перед нами Ульянов-Ленин… И пусть буржуазия еще рукоплещет эсерам, этим апологетам сильной личности. Наша цель — сильная партия, выкованная молотом исторической необходимости… Пролетариат! Такие же люди, вроде Кобзева, это лишь отпрыски народовольчества, вечная ему память!..
— И много их там? — спросил Мышецкий.
— Человек двадцать будет. По четвергам собираются.
— Вы, Петя, никому не говорите об этом, — попросил Сергей Яковлевич, кладя на плечо шурина руку.
— Быть вам вдовцом, — ответил Петя. — Рука тяжелая.
На лестнице Мышецкий нос к носу столкнулся с Борисяком. Санитарный инспектор даже изменился в лице.
— Ничего, — сказал ему Мышецкий, — мы же с вами старые заговорщики…
И они разошлись в разные стороны.
Конкордия Ивановна была немало удивлена, когда Сергей Яковлевич передал ей чек от Попова за половину треповского леса. Это не входило в ее планы, и она решила ускорить события.
Ужин на две персоны, при свечах и при наличии глубокого декольте, не дал никаких результатов. Монахтина была глубоко оскорблена. Все-таки она — женщина, и не последняя в губернии, пора бы уже обратить на нее внимание…
Правда, в городе ползли кое-какие слушки о том, что-де молодой губернатор пользуется услугами здоровенной коровы-кормилицы в своем доме. Но Конкордия Ивановна не верила в это — жеманный облик остроносой княгини занимал ее воображение. Под утро, проведя ночь в раздумьях, Монахтина решилась.
На пороге ее дома снова появился Паскаль.
— Ну, милый друг, — сказала женщина, — пора уже вам становиться порядочным человеком. Я предлагаю вам честный способ заключения мировой с нашим князем…
Осип Донатович сразу взмок.
— Конкордия Ивановна, — ответил он, нахохлившись, — князя вы проведете, это я знаю. Но зачем вы и меня в яму толкаете?
— Ты просто глуп. Не спорь!
Паскаль призадумался — в чем же соль? И понял.
— Но лес-то, — напомнил он, — стоит очень дорого. Тысяч около ста потянет…
— Наконец-то, тугодум ты!
— А Мышецкий не даст его вырубить, — досказал Осип Донатович. — Зачем он нужен, такой лес, который… продать нельзя?
— Ты его рубить и не будешь. Кесарю — кесарево.
— А вам, значит, богово?
— Постой… Что там поделывает моя дорогая княгиня?
Осип Донатович состроил на пальцах «козу», которой путают малолетних детей.
— Рожки, — хихикнул он. — Вот такие малюсенькие рожки… Геннадий Лукич стал при княгине своим человеком!
— Не болтай, — пресекла его Монахтина. — Лучше скажи: как Алиса Готлибовна — оплатила свои счета в Гостином?..
— А кто осмелится напомнить о них вице-губернаторше?
— Верно, что побоятся… Ужасное легкомыслие! О чем она думает, голубушка? Жаль князя…
— Что же далее? — навострился Паскаль.
— Очень мне жаль князя, — продолжала Монахтина отвлеченно. — Предупреди наших аршинников, чтобы не вздумали соваться к нему с этими счетами… Он и без того занят!
— А неплохо бы, — намекнул Паскаль мстительно.
— Дурак! Сергей Яковлевич отныне мой компаньон. И он хороший человек. Надобно поберечь его. А потому передай в лавки, чтобы все счета свалили прямо на княгиню… Хорошо бы — в один день, все сразу, чтобы не мучилась!
Накануне этого разговора, в сумбурный четверг, в доме Мышецких произошло одно событие. Был уже поздний час, и Алиса Готлибовна собиралась ложиться в постель, когда в комнате мужа что-то упало со стеклянным звоном. Подобрав края длинной рубашки, княгиня поднялась наверх.
Сергей Яковлевич, полураздетый, стоял перед столом и окровавленной рукой смахивал с его поверхности разлитое вино. Осколки бутыли хрустели под ногами.
— Алиса, — сказал он, — не надо убирать… Пусть все будет так! Завтра придет Огурцов… мой верный друг!
Только сейчас Алиса Готлибовна поняла, что видит перед собой пьяного человека. Разбитое стекло убрали, и Огурцов, конечно, никогда не пришел…
В эту ночь одно из кочевых киргизских племен разбило кибитки в глухом урочище возле степного колодца. Рабочие, ведущие насыпь на сто двадцатой версте, видели огни костров, слышали ржанье кобылиц.
…Еще никто не знал, куда направит свой путь это племя и где лежит дорога их предков.
8
Нет ключа разгадать таинственный лабиринт кочевых дорог. Неверно думают многие, что племена движутся в степи, отыскивая лишь лучшие пастбища. Нет! Разбито кочевье на сочных травах, но вдруг — собраны кибитки, и племя переходит на пустынные солончаки, где нет ни травы, ни колодцев; извечный путь — голос предков.
И еще: у каждого рода своя тропа. Если при Тамерлане шел мой пращур вот этой дорогой, то и должен пройти только по ней, напьюсь воды из того же родника, что и он когда-то, и мои внуки и правнуки именно здесь расставят свои кибитки.
И еще: по степным законам можно пересечь тропу, можно идти следом за мной, но не троньте моих кочевий — в кровь окрасятся травы, наполнится небо пением стрел.
Так было при Тамерлане — так будет и сейчас. Племя не знает другого пути, кроме пути своих предков…
Сергею Яковлевичу успели доложить, что племя видели последний раз на сто двадцатой версте от Уренска: прогнав перед собой отары овец, племя киргизов перевалило через свежую насыпь, после чего — под ударами тысяч ног — осел зыбучий песок и провисли рельсы.
Выросли кибитки в редкой березовой куртине, затрещали костры. Недалеко осталось и до летних урочищ на берегах Байкуля — два хороших всего перехода, но пути орды загадочны и подвластны только многовековой традиции рода.
И никто в губернии не принял сообщения о перекочевке киргизов всерьез: на то и степь, чтобы шатались по ней кочевники, — пусть бродят, не до них сейчас!..
Вчера Сущев-Ракуса (через рабочих, искренне преданных его Уренскому союзу взаимопомощи) начал гасить забастовку. Кое-где еще вспыхивали отдельные искры, но тут же налетел Дремлюга и затаптывал их своими сапожищами. Забастовка пошла на убыль сразу же после «проповеди» Мелхисидека в Уренском соборе.
Владельцы бастующих предприятий вынуждены были дать рабочим по три копейки надбавки, на которых так горячо настаивал «социалист» Виктор Штромберг, отставной лейтенант флота его императорского величества.
Губернский жандарм с вечера предупредил Мышецкого:
— Сергей Яковлевич, можете телеграфировать в министерство от имени Влахопулова, что спокойствие губернии надолго обеспечено.
— Я дам ленту в Петербург, но вдруг появятся рецидивы забастовки? Не подведем ли мы тогда его превосходительство?
— Рецидивов быть не может, — ответил жандарм. — Вы управляете территорией губернии, а мастеровые губернии в моих руках. Мой союз взаимопомощи — это вам, князь, не паршивые тред-юнионы, где больше болтают, нежели делают…
Мышецкий такую телеграмму отправил. За тысячи верст от Уренска ее прочел, между прочих дел, невзрачный полковник. Он взял перо и черкнул в уголке бланка: «Блгдр…» (вроде этого). Старательный чиновник-регистратор при Государственной канцелярии обмакнул кисточку в прозрачную мастику и с трепетом покрывал это «Блгдр…» крепким лаком. Потом бумажка попала на стол к секретарю, который каллиграфически вывел: «На сем документе рукою его величества начертано слово благодарности». Телеграфный бланк перестал быть просто бумажкой — он становился документом государственной важности, и его со всеми приличествующими почестями отослали в архив…
В этот день Сергей Яковлевич отправился на службу пешком. У церкви остановился, чтобы послушать слепых певцов.
А и помяни-то, господи, А и помяни-то родителев, А и матушек крестных, А и бабушек пупорезных, А и на войне убиенных, А и на водах потопленных…Дал каждому по пятачку — пошел дальше. Обратил внимание встречных городовых на пьяных. Что-то уж слишком стал пить народ! Поклонился одной даме и потом долго не мог вспомнить — кто такая? На площади перед трактиром дрались два парня. Мышецкий крикнул на них, и парни разбежались.
Шел дальше. Погода была — чудо. Мимо него протарахтела конка, запаренные кони тянули в гору. «Трамвай, господа, трамвай — вот что нужно!» На площади Сергей Яковлевич задержался перед книжным лотком. Торговец всучивал мужику «Похождения московского душегуба».
Мужик, однако, сомневался:
— Мне бы поновше! А то — гляди, как захватана!
Сергей Яковлевич пристыдил торговца за продажу дрянной литературы, но тот вывернулся:
— Ваше сиятельство, так это же мужик… Ему все едино, лишь бы подешевле. А для вас, пожалте, и граф Лев Толстой имеется. Вот сочинителя Метерлинка — не угодно ли-с?
Мышецкий прошел в присутствие, где, оказывается, Симон Гераклович проводил утренний смотр губернских сил. Видно, надоело старику безделье, вот он и решил (как говаривал еще граф Аракчеев) «повращаться в неустанной деятельности». В разговоры губернатора с чиновниками Сергей Яковлевич вмешиваться не стал — приткнулся к стенке да слушал.
Симон Гераклович никого не оставил без ласки. Каждому что-нибудь да сказал:
Прокурору. Что это вы ко мне с поцелуями? Ведь я не гувернантка какая… Жалуются на вас: жди-подожди да завтра приходи. Много ли дел-то? Не трудно и подмахнуть бумагу-то, кажется? Кстати, аптеки ревизовать пора. Знание на вороту не виснет — заодно, глядишь, и латынь подучите!
Архитектору. Опять плашкоут крыгой разбило. С чего бы это?.. А я вот подрядчика вашего приголубил. Что это у вас, сударь вы мой? На известь сухой кирпич кладете? Лень стало. Ну и дал ему в рожу! Ты его — смочи, а потом укладывай. Да скажи мясникам, что увижу срам около лавок, так я их до слез доведу. Собаки крутятся, требуху едят…
Межевщику. Ты чего же это тузом покрыл? Эх ты, тяжело рожаешь… Господа! (ко всем обращаясь). Вчера-то игра была, один к сносу. Пошел я на большой уверт. Открыл карту — глядь, а у меня восьмерка в пяти червях. Я этого остолопа разыграть просил, а он… тьфу! Ну и остался ваш Симон Гераклович при шести на курице. Червонец-то — как щучка съела! Эх-ма…
Полицмейстеру. Ну, брат! Не знаю, что и сказать… Тут тебе не Италия, здесь еще жарче. А я опять на улице дохлую кошку видел… Скажи своим околоточным, что впредь этих кошек, как они есть, на шею ихних благородий вешать стану. Вместо медалей! Получай… Что им, невеждам, трудно разве взять за хвост да через забор перекинуть?
Смотр боевых сил Уренской губернии закончился, и Симон Гераклович махнул рукою, чтобы все расходились, сохраняя благопристойность. Мышецкого он попросил заглянуть к нему на минутку.
Сергей Яковлевич позвал к себе Такжина. Он хотел начать строительство шоссе через всю губернию. Такжин был ему нужен только для того, чтобы подтвердить полное отсутствие денег на подобное строительство. Семь бед — один ответ!.. Мышецкий задумал крупную аферу. А именно: снять государственный налог с тех мужиков, которые отработают на строительстве. Сенат, конечно, встанет на дыбы, но…
«Шоссе будет!» — рассудил Мышецкий, после чего отправился навестить Влахопулова.
«Конечно, — раздумывал он, шагая по коридору, — факт превышения власти налицо: замена денежного налога натуральной повинностью… Однако должны же понять люди! Хотя бы Мясоедов…»
Влахопулов встретил его, сияющий.
— Читайте! — подкинул он телеграмму. — Только что сейчас принесли… Я так растроган, так хорошо…
На вчерашнюю телеграмму Мышецкого министерство отстукало обратно: «На вашем всеподданнейшем доношении о прекращении волнений в губернии его императорскому величеству было благоугодно собственноручно начертать изъявление монаршей благодарности».
— Собственноручно! — переживал Влахопулов. — Ну, дорогой князь, скоро мы с вами расстанемся, по всему видать.
— Весьма огорчен, но и поздравляю вас!
В дверь осторожно постучали — просунулась голова капитана Дремлюга, увенчанная багровым шрамом.
— Осмелюсь появиться, господа?
Влахопулов стукнул по столу костяшками пальцев:
— Вот как хорошо, капитан! Сделайте милость: передайте полковнику, что мне уже так надоел этот шум на улицах.
— Прошу прощения, ваше превосходительство, — козырнул Дремлюга с ленцой, — но Аристид Карпович изволил вчера вечером отбыть из города…
Рука Мышецкого провисла вдоль подлокотника кресла — почти упала от неожиданности.
— Почему я об этом ничего не знаю? — спросил он.
— Да, — подтвердил Влахопулов, — почему я об этом ничего не знаю? Выберусь ли я когда-нибудь из этого бардака?..
Дремлюга стоял посреди кабинета — несокрушимый, как языческий идол; вот таких идолов можно встретить на степных курганах — дождь, грозы, ветер, а они стоят и перестоят кого хочешь.
— Господин полковник оставил дела на мне, ваше превосходительство. В губернии все спокойно. Аристид Карпович отбыл по служебным делам в Запереченск, где случилось убийство кассира…
— Что вы имеете сообщить нам? — спросил Мышецкий.
Дремлюга смотрел только на Влахопулова:
— Ваше превосходительство, желательно сменить на козлах калмыка, что служит у вас в кучерах.
— Это еще зачем?
— Посадим своего на козлы. Время все-таки неспокойное, в Тамбове опять двух повесили… А наш человек — опытный, вооруженный. Лошадьми правит так, что — любо-дорого, прибежит кума любоваться!
— Идите-ка вы… — обозлился Симон Гераклович. — Вон вице-губернатор… если ему надо, пусть берет вашего кучера. А я четыре года с калмыком отъездил, на нем и выкачусь из Уренска. Мне ли бояться масонов?..
Мышецкий встал и прошел к себе. Нехотя принялся за дела.
И совсем неожиданно на пороге кабинета появился Ениколопов. Сергей Яковлевич не поленился встать и придвинуть кресло для гостя:
— О, Вадим Аркадьевич… рад вас видеть!
Ениколопов принял это как должное.
— Ну, князь, — сказал он, — что же мы дальше с вами будем делать?
Так с Мышецким не разговаривал даже Влахопулов, и Сергей Яковлевич затаил усмешку.
— О чем вы?
— Надобно обновить операционную клинику при больнице, — пояснил Ениколопов. — Требуются некоторые средства… У меня все разворовали!
— Опять деньги, — поморщился Мышецкий. — Где я возьму их вам?
— Ничего нельзя оставить, — продолжал Ениколопов, — все воруют… Даже щипцы Листона уволокли! Позаботьтесь о средствах, князь.
Сергей Яковлевич возмущенно фыркнул:
— Что же мне прикажете — с кружкой по дворам ходить? Обращайтесь к общественности…
Ениколопов с наслаждением (именно так казалось) продолжал смаковать: распаторий остался один, брунсову ложку, по его словам, особенно жалко; пришлось ему даже разориться, чтобы на свои кровные купить троакар…
— Трудно работать. Но вы же, князь, человек передовых устремлений и должны понять мои просьбы.
— Да, — кивнул Мышецкий, — это верно, что я придерживаюсь прогрессивных веяний, но вот беда — за эти веяния мне лишнего не платят!
— Первоисточник говорит сам за себя, — вдруг резко оборвал Ениколопов и встал: — Придется тогда обратиться к Симону Геракловичу, который не грешит… веяниями.
— Обратитесь к Иконникову-младшему, — ответил Мышецкий. — Вы с ним, кажется, дружите, и если они с тятенькой ухлопали полмиллиона на церковь, то дадут же сто рублей на ваши щипцы и ложки!
Ениколопов ушел, и Сергей Яковлевич сделал вывод: просьба о деньгах — для отвода глаз. На самом же деле врач настойчиво бубнил об одном: разворовали, уволокли, сперли. Можно подумать, что каждый мужик, по выходе из больницы, выносит по малому хирургическому набору для подкрепления своего хозяйства. Тут и пилу полезно вспомнить. Ясно: Ениколопов чем-то сильно встревожен, заметает следы.
«Сукин сын… Ну что тут еще скажешь?..»
— У вас ко мне дело? — Мышецкий встряхнулся от мыслей.
Борисяк предъявил ему санитарные протоколы.
— Штраф, — сказал он, — это вот на фабрике Троицына, за испускание им кислотных отходов в реку.
— Испускание, — недовольно выговорил Мышецкий. — Ну, ладно, пусть будет «испускание». Подписать-то я могу. Сейчас все эти Троицыны так затюканы, что любой штраф заплатят…
Он подписал протокол, даже не заглядывая в него. Края бумаги хранили следы пальцев инспектора. Сергей Яковлевич перевел взгляд: руки Борисяка были запачканы, под ногтями чернело. И тогда он поднес протокол к свету.
— Смотрите, Савва Кириллович, какой прекрасный дактилоскопический отпечаток… Так и хочется его сохранить для архивов полиции!
Борисяк с улыбкой посмотрел на свои руки:
— Хозяйке своей помогал на огороде. Люблю в земле копаться. Ведь я из крестьян, Сергей Яковлевич…
— Да? Очень приятно. Только предупредите свою хозяйку, чтобы она впредь не поливала капусту типографской краской. Я-то, как юрист, знаю: такие вещи лучше всего… глицериновым мылом! Вон в Тамбове, — нечаянно вспомнил он, — опять двоих повесили. Вы думаете — за что? Да все за капусту.
Сергей Яковлевич перебросил протокол Борисяку:
— Держите. Писать грамотно вы все-таки не умеете, а речи произносите, как Лассаль!
Санитарный инспектор несколько изменился в лице:
— А вы… разве слышали?
Мышецкий подумал и заявил:
— Велите своему слесарю, чтобы он поплотнее закрывал вьюшку. А то из нее сильно дует… Не знаю — почему, но вы, любезный огородник, чем-то мне нравитесь!
Сергей Яковлевич махнул рукой, и этот скользкий разговор сам собою закончился. Вице-губернатор посмотрел, как входит, крадучись, в кабинет Огурцов, и проследил за его походкой.
— Опять? — сказал он с упреком. — Ну посмотрите на часы. Петушок не успел отпеть, а вы уже стенки обтерли… Ну что мне делать с вами, мой пламенный Горацио?
Огурцов преданно мигнул, но на часы смотреть не стал.
— Вы же знаете… — шепнул он издали.
— Что я знаю?
— Как же! Сами видели… Оттого-то и походка такая!
— Ну так поставьте в шкаф ее, черт с вами. Я уже на все согласен. Я даже отвернусь, щадя вашу стыдливость…
Он действительно отвернулся, и Огурцов, распоясав чресла, извлек из-за пазухи полсобаки. Поставил в шкаф.
— Вы так добры ко мне, князь, — сказал он. — Может, не откажете мне в удовольствии… Я двери-то закрою!
— Да за кого вы меня принимаете? — вознегодовал Сергей Яковлевич. — Товарищ министра — товарищ своему министру, но министр — не товарищ товарища министра!
— Я понимаю: гусь свинье не товарищ…
— Это кто же из нас гусь? — нахмурился Мышецкий. Огурцов начал пугаться:
— Не вы, не вы… Это я гусь!
Сергей Яковлевич не стал спрашивать, кто же в таком случае свинья, и заговорил о постороннем:
— Симон Гераклович не занят сейчас?
— Изволили отбыть из присутствия.
— Куда — не знаете?
— Как всегда — на телеграф.
— Хм… А из степи ничего не было для меня?
— Пока нет, ваше сиятельство.
Громыхнуло что-то вдали — качнулись занавеси, пахнуло с улицы теплом и пылью.
— Ого! — обрадованно заметил Мышецкий. — Хорошо бы — дождь… Однако небо чистое.
Над крышами городских домов долго кружилась какая-то палка, словно невидимый Гулливер разыграл ее в «тыка-ляпу».
— Что это? — удивился Мышецкий.
Огурцов пятился от него задом, челюсть его отвисла.
— Ннне-е зззна-аю, — с трудом шамкнул он.
Сергей Яковлевич бросился вон из кабинета:
— Господа, господа… что случилось?
Чиновники, растерянные, молча переглядывались. А вдали вдруг начали свистать городовые, мимо проскакали — в звоне и грохоте — блестящие пожарные колесницы.
Мышецкий выбежал на улицу… пихал кучера в спину:
— Пошел, пошел… Нахлестывай!
Лошади с места понесли. Он пролетел по улицам, стоя в коляске — без шляпы, всклокоченный, вцепившись в затылок кучера, маятником взлетало пенсне на его груди.
— Через Банковскую… гони короче!
На повороте лошади круто заносили, колеса чуть не сшибали панельные тумбы. Куда-то бежали разносчики с лотками, дворники, бабы, солдаты, дети, собаки…
— Тпрррру-у, — кучер с трудом осадил лошадей. Площадь перед телеграфом была пустынна. Ни души. Только зацарапало что-то в горле, сдавило дыхание.
Сергей Яковлевич выскочил из коляски.
В самом центре площади, закрученные так, словно их пытались стянуть в узлы, уродливо вздыбились рельсы конки. Тут же, разбитая в щепы, валялась опрокинутая карета. Курилась тлеющая обивка.
— Что же будет?.. Что же будет? — сказал Мышецкий. Медленными шажками он двинулся к месту взрыва.
Легкий желтоватый пар нависал над площадью, как облако. Мышецкий вступил в это облако, и его сразу же зашатало. Он закрыл рот ладонью, сделал шаг, другой, третий…
— О боже! — прорвалось восклицание.
Первым, кого он заметил, был кучер губернатора — его любимый калмык. На убитом не было крови: взрыв бомбы оглушил его тут же, словно удар тяжелого молота.
— Симон Гераклович, — позвал Мышецкий в отчаянии.
Губернатор лежал среди убитых лошадей, опаленных взрывом, и был еще жив. На мундире его — ни одной пуговицы: все, как одна, вырваны с мясом. То ли взрывом, то ли сам рванул с себя в удушье. Влахопулов лежал на спине и еще старался дышать, страшно щелкая нижней челюстью.
Глаза выскочили у него из орбит, образовав два кровавых наплыва.
— Симон Гераклович, — снова позвал Мышецкий.
Он взял губернатора за голову, но тут же отпустил ее; из ушей и рта фонтаном пошла черная кровь. Влахопулов еще раз щелкнул зубами, и Мышецкий бессильно ухватился за торчащий из земли коночный рельс.
— Что же будет? — лихорадочно крестился он. — Что же будет, господи?
Кто-то подбежал к нему сзади, решительно поволок за собою. Сергей Яковлевич очнулся в подворотне и увидел перед собой полицмейстера:
— Это вы… Чиколини?
— Я, ваше сиятельство. Разве можно? Подстрелить могут ни за понюшку…
— А разве они… эти люди еще здесь?
— Не знаю, князь. Но лучше… Стойте спокойненько!
Облако газов тяжело парило над мертвыми, постепенно рассасываясь. Народ выглядывал из соседних улиц.
— Пустите… пустите меня, Бруно Иванович!
Площадь быстро оцепили. Из боковой улочки выскакивали казаки. Пожарные крючьями зацепили разбитую карету, потащили ее куда-то. Бородатый дворник нес лошадиную ногу, как полено, на локте.
— Бруно Иванович, — позвал Мышецкий, — не уходите… Где вы, Бруно Иванович?
— Здесь я, ваше сиятельство.
— Что же это… что случилось?
— Сами видите. Говорил я вам, чтобы вы не подписывали. Вот. А его превосходительство — подписали.
Из желтого угара выплыла фигура Дремлюги и заслонила солнце.
— Отошел покойник, — сказал жандарм. — Мир праху его…
И чья-то лисья морда, перегнувшись, заглянула в лицо Мышецкому:
— С поздравкою вас… Вот и вы — губернатор-с! Каково?..
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Сергей Яковлевич присел, подставляя плечо, и гроб с телом губернатора сразу же навалился на него — даже хрустнуло что-то в ключице. Лицо невольно перекосилось от боли, и Мышецкий заметил в толпе испуганные глаза Алисы.
Слева от него занял почетное место предводитель дворянства, и Мышецкий шепнул ему:
— Заносите, Борис Николаевич, свой край… Вот так!
Молодой Иконников подскочил сбоку, чтобы помочь, Сергей Яковлевич сказал ему:
— Уже легче… Спасибо, Геннадий Лукич!
Полицмейстер выбивал каблуком защелки в дверях, чтобы расширить парадный выход. С улицы наплывала музыка траурного марша.
— Господа, господа, — суетился Чиколини. — Дорогу… я пра-ашу вас!
Гроб вынесли из дверей Дворянского собрания. В последний раз вышел Симон Гераклович из этого дома, где столько им было съедено, выпито, сыграно и станцовано. На солнце, среди цветов, блестела томпаковая голова покойного, вся в порезах от осколков бомбы; глазные впадины Влахопулова залепили пластырем. Обезображенные взрывом руки были обмотаны бинтами.
— Пра-ашу, господа… пра-ашу! — Бруно Иванович, орудуя концами ножен, раздвигал толпу, стоявшую возле крыльца.
Мышецкий в свободной руке нес шляпу, перевитую траурной лентой. Нащупывал ногой ступеньки подъезда. Прямо в лицо ему ударило вспышками магния, и уренские фотографы спешно убрали перед процессией треноги с аппаратами.
Зазвенели колокола, соборный архидиакон распахнул волосатую пасть, в которой ярко вспыхивал на солнце золотой зуб:
— При-и-ити има-ать сын человеческий!..
Казаки на лошадях замкнули кортеж в кольцо, блестели трубы военного оркестра, выдувавшие в пыльное небо печальные завывания смерти.
— Кто назначен в герольды? — суетился Чиколини. — Господа герольды — вперед!
Впереди процессии выстроились «герольды», чтобы нести ордена покойного, возложенные на черные бархатные подушки. Боровитинов гордо пронес перед толпой знаки Анны второй степени. Отребухов — Владимира с бантами. Тенишев — орден Белого орла. Замыкал эту цепочку Василий Иванович Куцый, удостоенный чести прошествовать со значком «XXX лет беспорочной службы».
Гроб установили на траурной колеснице, и она тронулась в путь, ведомая шталмейстерами, избранными из купеческой курии. Сущев-Ракуса пристроился возле Мышецкого, вытер глаза платочком.
— Горе-то какое, — сказал он, — горе… Будь я тогда в городе, и они, уверяю вас, князь, не осмелились бы на это безмерное злодейство!
Он сунул в руку Мышецкому свежую листовку в четвертушку бумажного листа, отпечатанную на гектографе — с тусклым оттиском, — видно, под конец тиража. Сергей Яковлевич прочел:
«Уренская организация большевиков сим объявляет, что она не имеет никакого отношения к неоправданно жестокому и подлому убийству из-за угла губернатора статского советника С. Влахопулова. Это дело рук отщепенцев Революции Грядущего, политических недоучек и обанкротившихся авантюристов. Большевики изберут для себя разумный способ борьбы для обретения прав трудящихся».
— Не будем выискивать виноватых, — сказал Сергей Яковлевич. — Покойный (вы сами знаете) менее всех нас заслужил такую смерть. Мы с вами, полковник, более его повинны в подписании того приговора…
Всю дорогу до кладбища гроб с телом Влахопулова провожали обыватели: торговцы, нищие, мясники, солдаты, кожемяки, дворники, булочники. Многие даже плакали, и Мышецкий вдруг подумал, что Симон Гераклович — не в пример ему — был отлично хорош для этих мещан: он никогда не мешался в их сытенькую, гаденькую жизнь — оттого-то и не мог быть плохим…
Сергей Яковлевич отыскал Алису в толпе, стиснул руку жены в своей руке.
— Уедем отсюда, — попросила она его.
— Некуда, дорогая, — ответил Мышецкий. — Теперь в России всюду одинаково, моя любовь…
Активного участия в погребении он не принимал. Велел только выгнать из могилы лягушек и отошел к ограде, тихо заплакав. Запомнились ему эти лягушки да полковник Сущев-Ракуса — с гвоздями в зубах и с молотком в руке. Словно не доверяя никому, губернский жандарм самолично заколотил гвозди в крышку губернаторского гроба, махнул могильщикам:
— С богом… опускайте! — И тоже отошел в сторонку…
Стал накрапывать дождь. Торжественная церемония была скомкана. С кладбища многие вернулись в Дворянское собрание, где был накрыт стол для поминок. Смотрели со стен почерневшие от старости лики былых уренских губернаторов.
Сергей Яковлевич глотал рюмку за рюмкой, и скоро — в его пьяном представлении — предшественники выступили из бронзовых рам, что-то знакомое просветлело в древности красок, и совсем неожиданно прозвучал над столом тризны смешок Мышецкого.
«Да это же — Баклан Иван Матвеич, что переломлен был пополам во время бури. А вот тот — головастик в паричке набок? Ба, да это же сам Брудастый, который привел недоимки в порядок. А вот и князь Микеладзе, Ксаверий Георгиевич, столь охочий до женского полу, что увеличил население Уренской губернии почти вдвое. Рядом с ним — Беневоленский, товарищ Сперанского, переводчик Фомы Кемпийского, который ввел в употребление, яко полезные, горчицу и лавровый лист. И, наконец, Угрюм-Бурчеев, прохвост бывый, разрушил старый Уренск и построил его на новом месте!»
Ожили его предтечи, залоснились щеками, запахло от них ламушем и прованским маслом, зашелестели листы недоимок, собранных на буженину и гуся с капустой.
«А где же я сам?.. Меня пока здесь еще нет. Но тоже буду!..»
— Буду, — хихикнул князь.
— Воздержитесь, — шепнули ему доброжелательно.
А за столом говорили глупости. И распинался Атрыганьев.
— Смерть вырвала из рядов российского дворянства верного слугу царя и народа!
Ему тоже предложили сказать что-либо в память покойного, и Сергей Яковлевич поднялся над столом, оглядел чавкающие сладкую кутью лица.
— Господа, — начал он, — мне думается, что Россия устала жертвовать. Я не говорю уже об этой глупой войне, уносящей тысячи жизней… Сегодня в скорбный синодик имен, павших на кровавом пиру общественных раздоров, вписано еще одно имя — имя нашего незабвенного Симона Геракловича!
Мышецкий и не заметил, как его пьяно повело в сторону. Конкордия Ивановна осторожно поддержала его по старой дружбе:
— Что вы, князь!
Но говорил Сергей Яковлевич гладко:
— Скажите, есть ли предел злодейству? Доколе же, господа, несчастную Россию будут потрясать взрывы и выстрелы? Кровь разлагает вширь и вглубь. Вчера в Одессе гимназист Гольштейн подорвал бомбой учителя латыни, который поставил ему двойку. Агонизировать далее — преступно… Пора уже нашему правительству одуматься! Пора дать права конституции, которая очистит нас от дурной крови… Которая примирит вековечную вражду между обществом и правительством!
Кто-то сильно дернул его за фалду фрака, но Мышецкий даже не обернулся, чтобы посмотреть на дерзкого.
— Конституция! — выкрикнул он, расплескивая вино. — Вот, господа, единственная панацея ото всех бед России — страны, народ которой заслуживает лучшей доли!.. Прости нас, дорогой Симон Гераклович, мы склоняем свои головы над твоим прахом.
Это была первая политическая речь, которую он произнес в своей жизни. Мышецкий снова заплакал, и Сущев-Ракуса вытащил его из-за стола, как неисправимого ребенка, опять напакостившего в присутствии гостей.
— Пойдемте, князь, — дружески уговаривал его жандарм. — Нехорошо получается. И не надо пить больше… А то ведь вы уже до конституции договорились! Слава богу, что люди-то мы все свои, да и я вас знаю. Не дам в обиду… А случись здесь капитан Дремлюга — так ходить бы вам, князь, в красных либералах!..
В парадном зале стоял под хорами подтянутый, как солдат, Ениколопов, дымил в одиночестве папиросой. И спьяна Мышецкого сразу же понесло.
— А-а, — закричал он, — и вы здесь?! Не ваших ли рук это черное дело? Как вы осмелились явиться сюда, на эту скорбную тризну?
Ениколопов выступил вперед — из тени под хорами:
— Я дворянин, как и вы, князь! Извольте не забываться…
Сущев-Ракуса встал между ними, раскинув руки:
— Господа, прошу вас — без скандала… Вадим Аркадьевич, вы мне очень нужны: пройдите в боскетную! Сергей Яковлевич, а вы лишку выпили… Нельзя же так, господа!
Полковник провел Мышецкого в читальную комнату, где не было ни души. Бережно усадил князя на диванчик, откупорил перед ним бутылку зельтерской, выгнал из бокала сонную муху…
— Отдохните, — сказал жандарм. — Я навещу вас…
Между тем Ениколопов прошел в боскетную, со злостью растер в пепельнице окурок. Вынув браунинг из заднего кармана, он переложил его в карман наружный, потом отодвинул защелку на окне, перекинул ноги через подоконник и спрыгнул в сад.
Затрещали раздвигаемые кусты, и перед Ениколоповым выросла массивная фигура Дремлюги.
— Какая приятная встреча, Вадим Аркадьевич! — расцвел в улыбке жандарм. — Куда это вы так спешите?.. Нехорошо, нехорошо! Аристид Карпыч ведь ждет вас…
Ениколопов метнулся к дверям, но Дремлюга уничтожил его словами:
— Нет, нет, Вадим Аркадьевич, окно еще открыто. Если угодно, я вас подсажу…
Униженный донельзя, Ениколопов с руганью влез обратно в окно. Сущев-Ракуса уже поджидал его, сидя за круглым столиком для шахмат, и выговорил с неудовольствием:
— Вадим Аркадьевич, что вы школьничаете? Казалось бы — серьезный человек… Ай-я-яй! Да вот, кстати, оружие — на стол, — тихо, но грозно закончил полковник.
Браунинг тупо ткнулся в шахматную доску. Тогда Аристид Карпович брякнул с ним рядом свой здоровенный «бульдог» медвежьего калибра. Но оружие недолго лежало между ними. Один замах руки — и «бульдог», и браунинг полетели в угол, кувыркаясь по полу.
— Вот так, — сказал жандарм. — Садитесь напротив меня. Будем говорить начистоту, как молочные братья.
Ениколопов сел — он медленно покрывался холодным потом.
— Это не мы убили Влахопулова, — заговорил он первым, не выдержав такой гонки событий.
— А я, голубчик, знаю, что не вы… Но — кто?
— Мы… — затравленно огляделся эсер. — Мы… не мы…
Жандарм раскурил папиросу и дал спичке сгореть до конца:
— Пардон, но кто же это — «вы»?
— Вы, полковник, знаете, что я социалист-революционер.
— Допустим. Так. Дальше.
— Мы, эсеры, все-таки достаточно разумны…
— Да не топчитесь! Дальше.
— И мы не рубим сучья налево и направо…
— Кто убил Влахопулова? — повторил Сущев-Ракуса.
— Только не мы…
Аристид Карпович встал, перегнулся через стол и влепил эсеру звонкую пощечину:
— Дворянину тамбовскому — от дворянина виленского!
Ениколопов густо покраснел вспылил.
— Свинья ты! — сказал он. — Свинья… Погоди: еще придет день…
— Верно, — улыбнулся жандарм. — В прошлом году в Чернигове завелась одна свинья, которая провалила боевую организацию эсеров. Я даже знаком с этой свиньей, которую сослали в Уренск под мой надзор… Дальше!
Ениколопов посмотрел в угол, где валялись револьверы.
— Ладно, — вдруг выпрямился он. — Мне их беречь нечего. А вам жрать тоже ведь надобно, я понимаю…
— Дальше!
— Ну и жрите себе на здоровье, — заключил Ениколопов. — Бомбу подкинули ультра…
— Какие?
— Ультраанархисты. Мы программы этой не признаем, и мне их не жалко. Они только путаются под ногами…
— Однако угрозы исходили от вашей уважаемой партии?
— Липа! — ответил Ениколопов. — Мы тоже не дураки, чтобы рвать бомбу под каждым… Что вы так смотрите на меня? — выкрикнул эсер. — Я тоже могу ответить на пощечину!
— Смотрю… верно! А ты здесь зажрался, Вадим Аркадьевич. Неплохо тебе в нашем Уренске… А?
Ениколопов двумя нервными щелчками пальцев убрал под рукава белоснежные манжеты, гремящие от крахмала:
— Слушайте, Аристид Карпович, что вам угодно?
— Давай вываливай, — грубо ответил Сущев-Ракуса. — Я тебя слишком хорошо знаю… Ультра, говоришь? Ну черт с ними, пусть ультраанархисты! Не скажешь — я тебе устрою барскую жизнь.
— Бездоказательно, — огрызнулся Ениколопов…
— Что? — засмеялся жандарм. — Ты не финти… Отправлю вот прямо из этой комнаты! Топай…
— Не посмеете, — возразил Ениколопов.
Аристид Карпович прижал его своим тяжелым взглядом.
— Слушай! — сказал он. — Я закую тебя в кандалы на пять… Нет, даже на четыре звена! Ты пройдешь у меня по этапу до самой Вологды шажками мелкими-мелкими… А в Вологде у меня старый друг, жандармский полковник Уланов, черкну ему словечко — и тебя погонят до Красноярска. А из Красноярска я выпишу тебя обратно в Уренск… Вот будет прогулочка! Заодно посмотришь, чем живет и дышит вольнолюбивая Россия…
— Отстань ты от меня, — не выдержал Ениколопов. — Что тебе надо… сволочь? Чего пристал, голубая шкура?
— Листок бумаги, — велел жандарм. — У тебя найдется?
Врач достал из нагрудного карманчика рецептурную книжицу, вырвал чистый бланк. Швырнул его жандарму.
— Давай, — сказал полковник. — Быстренько… А потом пойдем вместе на поминки и напьемся, как старые добрые свиньи!
— Но я могу быть уверен…
— Да хватит уже! — ответил жандарм. — Что ты гувернантку-то из себя строишь? Будто я тебя не знаю… Или тебе пилу напомнить?
— Но вы обещаете мне…
— Ничего я тебе не обещал и не обещаю! Вот назови сначала бомбистов, а потом проси, что хочешь… Или — в четыре звена, подкандальник в правую ручку, и — пошел по канату!
— Мерзость! — выругался Ениколопов. — Ладно, пиши… Пиши, мне их не жалко. Я не могу разделять их программы… Совсем осатанели! Им бы рвануть сначала тебя, а потом уже Влахопулова. Дураки, молокососы!
— Время не ждет, — торопил жандарм. — Да и выпить хочется. Давай…
— Пиши: Остапчук Герасим, без определенных занятий, проживает в номерах вдовы Супляковой…
— Валяй дальше, — подстегнул жандарм, наслаждаясь.
— Зудельман Исайка, портной, свое дело на Пушкинской…
— Давно догадываюсь. Дальше!
— Гимназист Борис Ляцкий, сын инспектора…
— Сопляк, — заметил жандарм. — Отца жалко, уважаемый человек. Мать достойная женщина… Все?
В лице Ениколопова что-то изменилось:
— Нет, еще один.
— Кто?
— Санитарный инспектор… Борисяк!
Аристид Карпович отбросил от себя карандашик.
— А вот это уже неблагородно, — сказал он с упреком. — Чтобы разрешить партийные разногласия и убрать своего противника, совсем незачем прибегать к помощи корпуса жандармов его императорского величества. Борисяк со своими марксистскими кружками далеко от меня не ускачет. Придет время! Но сейчас-то он — тихий. Книжки читает… Стыдитесь, дорогой Вадим Аркадьевич! Нехорошо-с. Все-таки — дворянин…
Они снова перешли на «вы».
Ениколопов поднял с пола оружие, уверенно сунул в карман свой браунинг.
— Обычно, господин полковник, — сказал он с усмешкой, — такие вещи оплачиваются. И — неплохо!
— Идите вы, сударь, к такой-то матери, — ответил жандарм вежливо. — Есть люди, которых я покупаю за кусок хлеба Ну а вы-то и так хорошо живете!..
Мышецкий успел уже вздремнуть, когда чья-то прохладная рука легла на его воспаленный лоб. Он поднял голову — перед ним стояла Конкордия Ивановна (тоже не последнее лицо в этой картине «глуповского междоусобия»).
— Что вам, дорогая? — тихо спросил Мышецкий.
— Вы уже вступили, князь, в новую должность?
— Да, вступил. Временно.
— А кто же теперь будет «вице»?
— Атрыганьев. Тоже — временно.
— Все временные. Одна я здесь — вечная, — ответила женщина и, нагнувшись, поцеловала его долгим, стонущим поцелуем…
Разморенный от вина и слез, Сергей Яковлевич даже не заметил, как Монахтина удалилась. А когда снова открыл глаза — перед ним сидел уже Сущев-Ракуса. Жандарм был пьян в стельку, но язык у него был подвязан по-прежнему крепко.
— Ениколопов-то, — сказал он, — отомстить мне возжаждал за что-то. Решил споить меня! Бутылки по четыре вылили. Теперь он там под столом валяется, как свинья, а я здесь, дорогой князь, перед вами… Аки голубь!
Он набулькал себе зельтерской, посмотрел на бегущие со дна бокала веселые пузырьки.
— А здорово бабахнуло! — вдруг сказал полковник. — В целом квартале — стекол как не бывало… Это не динамит и не «гремучка». Видать, немецкая химия… Дремлюга-то здорово прокакал!.. Вы, князь, протрезвели, душа моя?
— Да, ничего. Но что мог сделать ваш Дремлюга?
— Что? Да он, подлец, никого вдогонку не послал.
Сергей Яковлевич посмотрел на жандарма с удивлением:
— А разве…
— Только так, — опередил его жандарм. — Вы думаете, князь, за вами никто не едет? Оглянитесь!
— Ну, я оборачивался! И не один раз.
— И никого не видели?
— Никого.
— Вот и отлично. Значит, ваш покорный слуга наладил охрану, которой вы даже не замечаете…
Аристид Карпович отхлебнул зельтерской, замурлыкал:
Эта песня без конца, начинай сначала: лавров ждешь ты для венца. Лавры — в суп, тебе — мочала…Сергей Яковлевич окончательно протрезвел:
— Хватит, полковник. Лучше скажите, что будет дальше?
— Дальше? Смею заверить ваше сиятельство, что впереди нас ожидают великие события!..
2
Жандарм не обманул молодого губернатора: в ту же ночь были арестованы участники покушения на Влахопулова (двое из них оказали вооруженное сопротивление, и портной Зудельман погиб в перестрелке).
Одновременно вторично провели обыск у Ивана Степановича Кобзева: этот человек сделался за последнее время чуть ли не личным врагом Сущева-Ракусы, ибо вставлял палки в колеса «полицейского социализма».
Вслед за тем Аристид Карпович начал планомерный промышленный террор. Он подкладывал под конторы частников, как гремучую петарду, своего «социалиста» Виктора Штромберга, и Уренскую губернию — раз за разом — потрясали короткие взрывы стачек с копеечными требованиями.
— А вы не боитесь пересолить, полковник? — спросил Сергей Яковлевич у жандарма.
— Нет, князь. Грядущее уступит предо мною…
Уренских капиталистов лихорадило в пугливом ознобе. Они боялись обращаться за помощью к правительству, так как между ними и правительством вдруг выросла полицейская стена.
В городе, как следствие уступок бастующим, открылись чайные и читальни, образовалось общество трезвости. Учитель гимназии Бобр читал рабочим лекции по экономике, оперируя выкладками из Струве; мясники послали письмо Льву Толстому с просьбой объяснить им — в чем смысл жизни?
Сам же полковник, оставаясь в тени, развернул пропаганду «копейки». Началось постепенное разложение необразованного пролетария. Из рабочих слободок все чаще слышалась полюбившаяся песня:
Всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги — господа! А без денег жизнь плохая — не годится никуда…Императрица — наконец-то, с помощью Серафима Саровского, — родила наследника престола, и уши уренских обывателей несколько дней ломило от благовеста церковных колоколов. Во время торжественного богослужения, где возглашалось многолетие, Мышецкий совсем неожиданно встретился с Ениколоповым:
— А вас амнистия не коснулась?
— Пока вы губернатор, — был едко-вежливый ответ, — меня трудно выжить из палестин уренских…
Мышецкий посторонился эсера, но Ениколопов шагнул следом за ним, доверительно шепнул в ухо:
— Царствование будет воистину кровавым, князь…
Сергея Яковлевича передернуло: терпеть не мог когда шептали на ухо.
— Оставьте, — сказал он. — Шутки неуместны…
— Но я не шучу, — наседал эсер. — Наследник наверняка болен гемофилией. Брат и дядя нашей императрицы умерли от несворачивания крови, гемофилией страдают и все ее племянники…
Мышецкий почему-то вспомнил Додо. «Всюду кровь, кровь, кровь», — часто говорила сестра. «Откуда это у нее?» И Сергей Яковлевич вдруг с ужасом подумал: «Да ведь не она же это придумала… Подслушала! Еще там, во фрейлинской… Да, да! Именно так любила говорить сама императрица, Алиса Гессенская, — кровь, кровь, кровь!»
Аристид Карпович эти дни ходил сияющий, и Мышецкий решил капнуть в душу жандарма, источающую мед, одну капельку черного дегтя.
— А что там — в депо? — спросил вроде равнодушно. И мед сразу же оказался испорчен.
— Забольшевичились, сволочи, — ответил жандарм, невольно гримасничая. — Мой Витька Штромберг в лепешку разбился, и — хоть бы что! Хорошо, что ваш Кобзев отстранился от деповских, а то бы давно спал на нарах в участке! Просто удивительно, до чего упрямые эти… марксята!
Мышецкий внимательно посмотрел из-под пенсне.
— Послушайте меня, Аристид Карпович, — решился высказать он честно свои давнишние соображения, которые до этого момента хранил втуне, в потемках сердца. — Отчего это вы с таким пренебрежением говорите о марксистах? Ведь я все-таки изучал статистику, знаю экономику капитала… И, — заключил Мышецкий, — если рабочие сумеют проникнуться доктриной Маркса, то, уверяю вас, это будет грозная сила!
Сущев-Ракуса решил не уступать в этом споре.
— Да что, князь, — ответил он, — мало еще каши ели, чтобы… «проникнуться»! Пока народ сер, он сможет понимать лишь простые истины: копейка… селедка… городовой… самовар… Ну и — баба! А вы говорите — Маркс, доктрина. Где уж тут с нашим российским плюгавством!
— А вам, Аристид Карпович, — намекнул Мышецкий, — и по долгу службы не мешало бы прочитать Карла Маркса.
Уренский жандарм беззаботно рассмеялся:
— Вот потому и не боюсь этих марксят, что богато их главного читал я библию. И ортодоксальных читал, вроде Ульянова-Ленина, и ревизионистов листал, вроде Бернштейна… Тощища такая, что сыпью покрылся. Пока наш Ванька Машкин разберется, что делать надо, так не меньше ста лет пройдет. Да и семь ден в неделе, один свободный, так не станет он его на Маркса тратить. Лучше дровишек поколет, на гармошке игранет да в питейную сходит.
— Не ошибитесь, — осторожно заметил Мышецкий, и на этом разговор их закончился.
В этот день на пороге жандармского управления появился Иконников-младший, негодующий и раздраженный. Все последнее время Геннадий Лукич жил беспокойной, до предела насыщенной жизнью. Потешив блудного беса с неистовой в постельных делах Монахтиной, пока им это не надоело обоим, Иконников случайно остановил любопытный взор на вице-губернаторше. Потом началась эта «зубатово-штромберговщина».
Стоило немалых трудов, чтобы отвадить от своей фирмы просивушенных агентов, крикливых и неумных орателей. Что они могли сказать ему? «Исплуататор», и только, да и то едва не сломали себе язык.
Папеньку своего, живущего старыми понятиями, Геннадий Лукич и вовсе отстранил от этого дела. Он откупился от требований зубатовцев сверхобильным угощением, на котором и высидел сам, с брезгливостью слушая хвастливые речи.
— Рассуди, паря, — говорили ему агенты Штромберга, — мы таперича — сила. Во! Ты кормись, милок, кормись. Мотор вот везешь из Хранции — катайся. Рази мы против? Но не все тебе, шалишь! Ты и нас пользуй, потому как мы — класс!..
Закончился «банкет» — по славному русскому обычаю — колоссальной дракой. После чего, разогнув своих гостей с помощью городовых, Геннадий Лукич и нагрянул в жандармское управление, где с почтением был принят Аристидом Карповичем.
— Полковник, — начал Иконников, не церемонясь, — когда вы пресечете подобное безобразие? Мне, поверьте, не жалко этих трех копеек, но ваши эксперименты в духе Зубатова могут обернуться революцией…
Сущев-Ракуса обласкал молодого первогильдейца, предложил ему чаю («Ваш чаек пью… хорош!»), забрал у него из рук трость и шляпу.
— Садитесь, милый Геннадий Лукич, лимончик кладите. А, может, ромцу плеснуть?
Потом жандарм заточил карандаш, как шило, и нарисовал роскошную цифру «3» — всю в кренделях и завитушках.
— Образованный человек, — сказал полковник, — даже Сорбонну окончили, а такой ерунды понять не можете. Да вы руки целовать мне должны — вы, Будищевы, Троицыны и Веденяпины! А не лаять меня по задворкам… Вдумайтесь же, юноша: рабочий класс в России стал таким мощным, что одними репрессиями здесь не справишься. Ну выбью я зубы одному, второму, третьему, а — толку-то что?.. Никогда еще — ни декабристы, ни петрашевцы, ни народовольцы, — никто, Геннадий Лукич, не имел под рукой такого добротного материала для революции, как сейчас! Если мы не примирим рабочего с царем через уступки в копейку — все затрещит в России, и нас с вами завалит обломками…
— Но нам-то, — возразил Иконников, — каково от этой демагогии? Не ошибаетесь ли вы, Аристид Карпович?.. Допустив рабочего к легальной антикапиталистической пропаганде, не забывайте, что мы, представители частного капитала, шагаем в ногу с самодержавием. Сейчас они ругают меня «исплутатором», а завтра они будут ругать правительство!
Аристид Карпович ответил так:
— Вот в том-то и дело, чтобы взнуздать эту пропаганду! Зубатов — человек неглупый, в прошлом и сам революционер, и он хорошо понимает, что у социалистов надобно отнять взрывчатый материал — массу. И направить силу взрыва — на копейку! Пусть думают о большом куске мяса, только не о политике. Согласитесь: лучше дать три, пять, десять, двадцать копеек, чем потерять свою голову!
Геннадий Лукич вынужден был согласиться, что в этой комбинации, конечно, есть нечто и выгодное. Выгодное, хотя и опасное, — но, в общем, он согласен.
— Давно бы этак-то! — говорил Сущев-Ракуса. — А то разлетелись кандибобером: безобразие, эксперименты, революция! Думать надо, молодой человек… Про-ни-кать!
И, прощаясь с Иконниковым, жандарм предупредил:
— А вы, юноша, с Ениколоповым-то — поосторожнее. Знаю: дружите вы. Знаю! Неглупый эсерище. Да, неглупый… Но, как сына, остерегаю — подальше от него, подальше!
— От чего же, полковник, — спросил первогильдеец, — вы желаете предостеречь меня?
— Ну, мало ли чего не бывает… — увильнул жандарм.
Намек полковника угодил точно в цель. Действительно, последние дни Геннадий Лукич переживал некоторые осложнения в дружбе с врачом-эсером. Без денег и здесь, конечно, не обошлось. Иконников никогда не стеснял себя в средствах и любил одаривать каждого, кто ему чем-то нравился. Ениколопов завязил свой нос в долгах, доходов от практики ему не хватало, и теперь он страстно желал освободиться от зависимости перед богатым другом.
И, чтобы расплатиться с Иконниковым, он предложил ему не что иное, как… княжну Додо.
— Поверь, братец, — расхваливал Ениколопов женщину, как товарную наличность, — ей-ей, бабец того долга стоит. К тому же — княжна, в Бархатную книгу записана. Сумасшедшая, правда, да зато… зверь, а не женщина! Конкордию перешибет. У меня уже сил на нее не стало — хоть дворника зови на помощь. Только мигни — она сразу к тебе перепрыгнет!
Молодой миллионер на подобную сделку не был способен.
— А ты — циник, брат Вадим, — ответил он. — Только извини, мой любезный Брут: моя скромная фирма не желает прогореть на черносотенных акциях. А долг… (Иконников стыдливо покраснел.) Бог с ним, забудем о нем!
— Ладно, — сказал Ениколопов, не благодаря. — Когда случится революция, я тебе этот долг отдам!..
В таком-то вот сумбуре впечатлений Геннадий Лукич и навестил Алису Готлибовну, которая всегда невольно радовалась его появлению. Но сегодня молодая княгиня была чем-то явно встревожена, от Иконникова не ускользнула и беглость взгляда, и рассеянность речи женщины.
Словно разгоняя сомнения, первогильдеец быстро заговорил, подводя Алису к окну:
— Взгляните, на чем я приехал… Вам это нравится? К сожалению, для наших дорог больше подходит берлинский «пипп», но он очень груб и шумлив, как прусский офицер…
Возле дома стоял новенький автомобиль «ландолле», сверкая застекленной кабиной. Иконников тут же напомнил Алисе, что русские кучера (которых она почему-то боялась) отныне ей не грозят.
— Сколько же стоит это «ландолле»? — спросила женщина, слегка нахмурясь и сосредоточенно смотря на улицу.
— Всего двенадцать тысяч франков, — небрежно пояснил Геннадий Лукич. — И восемь тысяч дорожные расходы… Вы будете первая амазонка в Уренске, которая рискнет испытать наши чудовищные дороги…
Роль первой амазонки оказалась заманчивой. На сумасшедшей скорости (двадцать пять верст в час) Иконников пролетел по Садовой улице и спустился к реке. Позади остался городовой, громко чихающий в клубах газолиновой копоти. Разбежались, как от черта, мужики на переправе, закрестились бабы, только собаки, сатанея от ярости, не уставали облаивать эту незнакомую еще им телегу…
— Как вы себя чувствуете? — осведомился Иконников.
— Благодарю вас. Меня это развлекает…
Алиса Готлибовна то принималась болтать о пустяках, то вдруг удрученно замолкала. Совсем неожиданно прозвучал ее наивный вопрос:
— Эта замечательная госпожа, о которой вы вспоминали с моим мужем… Как вы называли ее?
— Ивонна Бурже, мадам.
— Да, Ивонна Бурже… Она что, и правда так красива?
— Ее красота вымышлена нами — мужчинами. Но вымысел всегда прекраснее хлеба насущного!
— И так богата эта… дама?
— Несомненно, мадам. Она скупила уже несколько райских островов в Средиземном море. Построила там виллы, как в сказке. Ее окружает пение птиц и восторженный ропот поэтов…
Алиса Готлибовна попросила остановить «ландолле» на бульваре: ей вдруг захотелось пить. Иконников провел княгиню под сверкающий навес летнего буфета. Здесь было пустынно, лишь возле самого обрыва к реке сидели два собутыльника — капитан парохода и офицер-нижегородец в чине капитана.
— Щенок ты, — говорил офицер пароходчику. — Какой же ты капитан? До заморозков только. А я, брат, и в крещенские морозы состою при собственном чине!
— Россия имеет свои особенности, — извинительно заметил Иконников перед Алисой. — Чувствую я, что гнетет вас что-то, и мучаюсь вместе с вами… Я не ошибся?
Женщина слегка кивнула ему, не подымая глаз.
— Не могу ли я помочь вам?
На глазах Алисы Готлибовны вдруг выступили слезы. Геннадий Лукич был растроган, но в этот момент за соседним столом разразился скандал: подошел купец-баржевик и шмякнул перед капитаном-нижегородцем сторублевую бумажку.
— Эвона! — сказал он щедро. — Чичас жертвую на мир, штобы, значит, не было у нас эфтих офицеров. Не будь офицеров — и воевать николи не станут!
Офицер, который оставался при своем чине и в крещенские морозы, треснул амфитриона бутылкой по голове. И тут же — только блеснули его шпоры — был спущен под обрыв.
Геннадий Лукич взял Алису за руку, они пересели в глубь навеса.
Но теперь офицер лез наверх, хватаясь за кусты.
— А — Россия? — продолжал он спорить, крича из оврага. — Кто Россию от врагов внешних и внутренних… Ты, што ли, гнида суконная?
— Не будем обращать внимания, — предложил Иконников.
Алиса Готлибовна попыталась улыбнуться. В этот момент ей было очень жалко себя. Она ехала сюда, в Уренскую губернию, как в собственный наследный майорат, представляя себя в роли этакой Ивонны Бурже, где она будет только повелевать, а все вокруг будут ловить каждый ее вздох и восхищаться ею.
А вместо наслаждений в садах Семирамиды — скучная жизнь в громоздком доме, плохо отремонтированном, вечное отсутствие мужа, недобрые взгляды уренских дам. В довершение всех бед вчера ей предъявили неоплаченные счета, и несли эти счета, словно сговорившись, с утра до позднего вечера.
И теперь, когда ридикюль княгини разбух от страшных чеков, Алиса Готлибовна поняла, что случилось нечто непоправимое, бедный Serge никогда не простит этого расточительства, если узнает…
И молодая княгиня призналась:
— Геннадий Лукич, помогите мне… Я знаю, вы добры.
— Ради бога! Что вам угодно, княгиня?
В ответ прозвучала жалостливая просьба княгини Мышецкой, урожденной баронессы Гюне фон Гойнинген:
— Дайте мне денег. Пожалуйста…
Иконников медленно опустил бокал. Губы его, мокрые от лимонада, были розовые — словно подкрашенные. Он смотрел на Алису Готлибовну, всхлипывающую перед ним, как ребенок, и вдруг ему стало безумно хорошо, — так еще не было в жизни.
«Да, да, — закружились мысли. — Как же я раньше не подумал об этом? Ведь она, бедная, здесь совсем одна-одинешенька. Все ей чуждо, все непонятно в нашем волчьем Уренске…»
Иконников тоже ощущал себя в родном городе отрезанным ломтем, и его потянуло к этой женщине со всем пылом молодости.
— Алиса Готлибовна, — прошептал он, испытывая почти блаженство, — на сегодня мое дело стоит в России около двенадцати миллионов. Скажите только слово, и я…
Женщина торопливо раскрыла перед ним ридикюль. На стол посыпались скомканные счета. Ядовито синели химические карандаши, обслюненные на языках гостинодворцев.
— Вот и все, — сказала молодая княгиня.
Геннадий Лукич обалдело смотрел на эти шпаргалки чеков и вдруг стал хохотать — неудержимо и яростно.
— И это все? — спрашивал он, недоумевая. — И это все?.. Нет, вы скажите, княгиня: это… все?
— Все, — еле слышно ответила Алиса.
Иконников смял чеки в тугой комок, получился шарик, и он спрятал этот шарик в карман. Рука женщины, безвольно брошенная на стол, лежала перед ним — кверху ладонью, раскрытая, как лепесток.
Геннадий Лукич сдержался, чтобы не поцеловать ее.
— Об этом будем знать, — сказал он, — только вы и я…
Они допили лимонад и поехали дальше. Иконников увеличил скорость — теперь они летели в «ландолле» как на крыльях.
А на следующий день Осип Донатович Паскаль доложил Монахтиной, что по счетам губернаторши расплатился доверенный человек фирмы Иконниковых.
— Вот и хорошо! — сказала Монахтина. — А то придумал… князю отдать. Это — грубо!
Она поманила его к себе и раскрыла перед ним коробку, на дне которой пакостно шевелились желтые червяки, усеянные противными бородавками; червяки ползали один по другому, перепутанные волосами.
Паскаля так и отшибло от коробки.
— Фу! — сказал он. — Ну и гадость!
— Гадость? А ты попробуй, дружок, достать эту гадость. С ног сбилась, пока нашла. Пять рублей заплатила…
— Что хоть это такое? Зачем?
— Шелкопряд, — пояснила Монахтина обиженно. — Вот ты, мой друг, и поезжай сейчас в треповский лес. Распусти ее по деревьям, эту гадость… К осени-то, глядишь, и топор понадобится!
Паскаль восторженно раскрыл рот, упал на колени и подполз к женщине, восклицая:
— Конкордия Ивановна, слов нет… Вы — богиня, царица души моей… Вы — гений!
— Дурачок ты, Еська, — ответила Монахтина и залепила ему щелчок по лбу. — На еще! — И второй добавила, побольнее…
В губернии все было спокойно. Кочевое племя киргизов пока не двигалось с места, разбив кибитки вдали от города. Еще ничего не было решено, но скоро уже решится.
3
В сражении под Ляояном русские войска вновь понесли стыдное поражение, и теперь царю пришлось круто сменить курс: на место убитого Плеве был назначен министром внутренних дел князь П. Д. Святополк-Мирский — человек честный, либеральный, но слабый.
До Уренска докатились слухи, что новый министр выдвигает в основу своего правления принцип «доверия к обществу».
— Ну вот, — обрадовался Мышецкий при встрече с жандармом. — Видите, полковник, чем запахло? А вы еще утверждали, что в России нет и не может быть никакого общества!
— Бог с ним, с обществом, — отмахнулся жандарм. Сущев-Ракуса был мрачен, как осенняя туча.
— Что с вами, полковник? — спросил его Мышецкий.
Жандарм ответил не сразу — с какой-то натугой:
— Да Витька Штромберг, подлец, куда-то пропал. В гостинице говорят, что и дома не ночевал.
— Ну и что же? Или он вам очень нужен?
Аристид Карпович, стоя напротив окна, развел руками, и вспомнился Мышецкому тот мужик, что пролетел когда-то мимо в полной тишине — навстречу гибели.
— Да, — сказал жандарм удрученно, — видит бог, как я старался. Все сделал… Но что-то хрустнуло у меня. Сбил я этих остолопов в кучу, создал организацию. Даже знамя выдал — знамя экономической борьбы.
— Так что же тревожит вас?
— Знаменосец мой, Витька Штромберг, куда-то провалился…
— Ну и плюньте на этого знаменосца. Союз взаимопомощи ведь остается, головка организации — в целости.
— Головка… — произнес жандарм, расхаживая. — Вам легко говорить, князь, коли вы всего не знаете. А в губернии появились уже первые лозунги. И — не экономические, а — политические… Головка-то в башку вырастает!
Сергей Яковлевич подумал и заговорил убежденно:
— Что ж, этого следовало ожидать… Ваш демагогический эксперимент, Аристид Карпович, даже в такой смелой форме (в смелости я вам не отказываю), с опорой исключительно на народные массы, все равно невозможен…
— Но почему? — выкрикнул жандарм.
— В силу самой исторической природы полицейского абсолютизма. И вы не учли, дорогой полковник, что наряду с вашей экономической организацией существуют в стране политические силы. Они взаимно соприкасаются… Я предупреждал вас об этом!
Аристид Карпович поставил перед собой стул и сел на него, как на коня, сложив грубые красные руки на спинку стула.
— Сергей Яковлевич, — сказал он, — а ведь мы с вами неплохо служили. Верно?
— Верно. За вами я был как за каменной стеной. И вы мне нравитесь, полковник.
— Сергей Яковлевич, — продолжал Сущев-Ракуса, — не скрою от вас правды: дела мои скверные. Какая-то сволочь копает под меня. И сильно копает. Вы должны помочь мне.
Мышецкий пораскинул умом — сказать или промолчать? И решил не таить: надо выручать жандарма, он человек полезный, действительно, с таким оборотнем, как за спиною у покойного Плеве, не страшно.
И князь Мышецкий выложил начистоту:
— А вы знаете, полковник, что капитан Дремлюга совсем не разделяет ваших методов и считает вас прямо опасным на должности, которую вы занимаете?
— Сукин сын! — выругался полковник. — Я же его и в люди вывел. Кем он был бы без меня?.. Живодер он, зубодробитель! Если бы не я, так он так и сидел бы в своем Задрищенске. Я вытащил его из грязи, научил тонкой работе… Теперь он пенки захотел снять? Здесь, в Уренске, все создано моими руками! Голое место было — пустыня, на филеров пальцем показывали, в глаза смеялись. А в участке только одно знали — зубы выбить!
Аристид Карпович встал и неожиданно попросил:
— Князь, вы должны отдать мне… Кобзева!
Нависло тягостное молчание.
— Я понимаю, — продолжал полковник, — вам это нелегко. Но Кобзев человек беспокойный, в каждую дырку лезет затычкой. Мне это надоело…
— Не кажется ли вам, Аристид Карпович, что вы придаете господину Кобзеву то значение, какого он в действительности иметь не может?
— Даже и так, — будто согласился жандарм. — Но мне нужна жертва, чтобы умилостивить богов. Повторяю: мои дела сейчас неважные… Арест Кобзева я использую в целях создания нужной для меня ситуации.
— Но ведь я привез его сюда в губернию! — возмутился Мышецкий. — Это нечестно и неблагородно… Привезти и спрятать за решетку! Он болен, не забывайте об этом.
— Я знаю, — ответил жандарм. — При участке хороший сад. Я обещаю вам, князь, что готов носить ему обеды из «Аквариума». Дам хорошего врача. Вино, фрукты, прогулки! У меня библиотека запрещенной литературы, пусть читает. Только дайте мне Кобзева, если не хотите остаться с Дремлюгой!
Сергей Яковлевич выставил руки, словно отпихиваясь.
— Вы измеряете мою совесть сильно уменьшенным аршином, — сказал он. — Но у меня есть принципы, которых я придерживаюсь и которые для меня дороги, как и в дни моей юности!
Жандарм совсем раскис и опустился в кресло.
— Я не отстану, князь, — произнес он. — Один только раз в жизни я стоял на коленях, да и то перед женщиной. Неужели вы желаете, чтобы я встал перед вами? Поймите, арест Кобзева мне нужен ради вас: или — я, или — Дремлюга!
Мышецкий чуть было не крикнул: «Да при чем здесь этот Кобзев? Хватайте уж тогда Борисяка…», но вовремя сдержался и дал согласие на арест Кобзева, хотя и взял слово с жандарма, что ни сегодня, ни завтра Иван Степанович арестован не будет. Это подло, это бесчеловечно требовать от него подобных жертв. Но он поставлен перед неразрешимой дилеммой: Кобзев — для совести, а жандарм — для управления губернией.
— Милый князь, — ответил Сущев-Ракуса, сворачивая ордер, — я никогда не злоупотреблял вашей добротой. И я не намерен хватать Кобзева сразу же. Просто ваша подпись сообщит мне уверенность в своей власти! Позвольте мне пожать вам руку за ваше гражданское мужество?..
Полковник ушел, и снова висок прорезала боль. Сергей Яковлевич достал из шкафа огурцовские полсобаки, выпил «монопольки». Присел обратно к столу. И — совсем некстати — появился на пороге предводитель Атрыганьев (номинально заступивший на должность вице-губернатора). Встреча с этим господином была Сергею Яковлевичу особенно неприятна из-за той роли, которую играла Додо в его «патриотической» организации.
Первым делом предводитель напомнил, что у него в цирке появился новый клоун — «превеликая бестия»; губернаторская ложа к услугам Мышецкого и всего его семейства.
— Итак, Борис Николаевич, чем могу быть полезен?
— Кажется, — со значением ответил предводитель, — на этот раз буду полезен вам я.
— Коим образом, Борис Николаевич?
Атрыганьев не совсем-то вежливо положил на стол губернатора свою толстую палку.
— Вы же знаете, — подсказал он, — что в городе появились первые политические лозунги. Они идут от депо — это ясно, как божий день. И мои ребята готовы выступить по первому же сигналу. Одно ваше слово!
— Выступить… куда и зачем? — спросил Мышецкий, растирая висок. — В городе усилилось пьянство. А где пьянство — там и помрачение разума. Вы ничего не сможете сделать, когда полетят стекла!
— Это намек? — недовольно спросил Атрыганьев (только сейчас Мышецкий вспомнил, что предводитель владеет стекольной фабрикой). — Стекла можно вставить. Лучше битые стекла, нежели этот кавардак в губернии! И я, как исполняющий должность вице-губернатора по совместительству с высоким…
— Постойте! — властно обрезал его Мышецкий. — Если вы имеете в виду исключительно волнения рабочих, то обращайтесь по этим вопросам к Аристиду Карповичу… В данном случае это как раз его стихия!
— Жандарм сошел с ума, — возразил Атрыганьев.
— Вот уж не думаю, — ответил Сергей Яковлевич. — Жандарм умнее нас с вами. А деятельность Зубатова была в свое время одобрена свыше. Наш долг не чинить препятствий этой странной разновидности «социализма».
— Но немчура-то…
— Немцы здесь ни при чем!
— Но жиды-то…
— И евреи ни сбоку припека!
Атрыганьев вздохнул и забрал со стола свою палку.
— Я могу быть свободен? — спросил он, багровея.
— А я никогда и не связывал вас ничем…
Направляясь к дверям, предводитель все-таки не сдержался и выговорил с наслаждением:
— Сочту своим долгом честного столбового дворянина предупредить вас, князь, что вы опасно либеральничаете. В городе уже известно о том спиче, какой вы закатили на поминках по Симону Геракловичу.
— Что же вам не понравилось в этом «спиче»?
— Я понимаю, — намекнул Атрыганьев, — вы были несколько не в себе. Марсала-то крепкая! Но… нельзя же, князь, вот так, среди бела дня, призывать конституцию!
— Кому что нравится, Борис Николаевич: один любит арбуз, а другой — свиной хрящик.
— Позвольте откланяться? — сказал предводитель.
Сергей Яковлевич не пошевелился.
— Князь! — возвысил голос Атрыганьев. — Я вам кланяюсь. Мышецкий смотрел куда-то мимо него.
— Без працы не бенды кололацы, — сказал он, и Атрыганьев выскочил за двери.
Тогда он позвал Огурцова, велел закрыть кабинет.
— Всю жизнь я презирал пьяниц, — сказал Мышецкий и разлил водку по стаканам. — Средство простонародное, но зато безотказное… Вот за этим окном пролетел однажды мужик. Взял вот так — и пролетел! А куда он делся потом — не знаю.
— Умер, — сказал Огурцов.
— Что?
— Умер, говорю. Пятеро детишек — мал мала меньше…
Сергей Яковлевич быстро опьянел от крепкой «монопольки».
— Ну и ладно! — сказал он. — Я тоже вот вскоре… полечу. Только раздуются фалды моего фрака да посыплется из карманов мелочь. Кто-нибудь подберет… Выпьем! Паскудно все и проклято — все, чего ни коснешься!
— А вы-то меня, — вдруг закусил губу Огурцов, — как собаку худую, шпыняли. Сколько вы меня по этой половице гоняли… Стыдно, сударь! Я ведь в отцы вам гожусь…
Мышецкий положил руку на плечо старого чиновника:
— Простите… прости!
— Маленький я человечек. Вот такой крохотный, — Огурцов показал свой ноготь. — А мне ведь тоже, как и вам, желательно себя человеком чувствовать! Прилетели вот вы сюда к нам, наорали на всех, распихали по «третьему пункту». А чего вы добились-то? Взяток — не брать. Да мы и без вас хорошо знаем, что — грех это! Не для этого вас из Петербурга прислали.
— Огурцов, брат мой, о чем ты?
— Выпили мы полсобаки, и ладно! Могу еще сбегать за половиной… Что вы так на меня смотрите, князь? Думаете, я не беру? Эва, с чего бы пил тогда я? У нашего брата, чиновника, своя статья. Рабочий — бунтует, потому что ему взять-то — негде! А мы и не бунтуем, потому что… берем!
Мышецкий поднялся из-за стола, покачнулся.
— Что же ты раньше молчал? — спросил он. — Тихий был?
— А и молчал, сие верно… Ждал, когда вы сломаетесь. Аукнулось, князь! Теперь-то вы меня слушать будете. Маленький я человек, да от земли-то мне, с низов самых, хорошо все видится, что наверху творится…
Огурцов уложил губернатора на диван, стащил с него ботинки и закрыл снаружи двери кабинета, обещав разбудить к вечеру, что он и сделал.
Вечером Сергей Яковлевич побрел домой, где его встретила Сана.
— Никак вы хмельной? — спросила кормилица. — В губернии эвон что творится, а вы… эдак-то! Нехорошо, князь.
Только сейчас Мышецкий заметил, что Сана увязывает узлы, кладет поверх них свою гитару.
— Сана, неужели ты уходишь от нас?
— Ухожу, Сергей Яковлевич, не взыщите. Надоело все!
— Разве плохо тебе у нас? Или обидели?
— Спасибо вам, — ответила женщина, — что вы ко мне по-людски относились. Если бы не вы — так я бы и одного часу в вашем семействе служить не осталась.
— Чего же так, Сана?
— Ай, Сергей Яковлевич, свои глаза нужно иметь. Неглупый вы человек, а посмотришь на вас — так сущий младенец!..
На столе, среди свежей почты, его ожидало грязное письмишко от черносотенцев.
«Не пытайтесь, — угрожали ему, — рядиться в маску страдальца за народ. Вы довольно-таки ловко прикидываетесь верным слугою царя, но этот номер вам не пройдет. Для нас, истинных патриотов, вы всегда останетесь только краснозадой сволочью, и мы прихлопнем вашу лавочку. Одумайтесь, пока не поздно!..»
— Конечно, — сказал Сергей Яковлевич, — что они могут знать обо мне, эти господа? Но в одном они правы: мне следует одуматься. Или — или…
Собственно, что ему делать? Хорошо вот Пете: разбирает свои гравюрки, воркует над «великими мужами» и — все тут. «Стоило мне соваться в этот навоз. Я же не Столыпин, который смело пройдется по черепам. Я тоже маленький человечек, как и Огурцов, только не беру взяток.
Может, пойти к Кобзеву? Сказать ему — так и так, мол. Спокойствие губернии и прочее. Историческая необходимость. Лес рубят — щепки летят. Простите, но вы понимаете, что я был вынужден сделать это. У меня колокольня не своя, а — государственная. Интересы отечества…
Нет уж, конечно, в таких делах лучше быть Столыпиным!»
Сергей Яковлевич привел себя в порядок и направился к Кобзеву. На улицах города все пребывало в отменном спокойствии — просто не верилось, что внутри губернии клокочут какие-то подземные силы. Обыватели мирно сидели по домам, гоняли чаи из пузатых самоваров и дышали тем воздухом, который в неограниченных дозах отпускало им начальство, снисходя к человеческой слабости…
— Идет, — сказал чей-то голос. — Гляди, какой!
Возле кабака, темно и гадливо, копошился народец. Прямо скажем — никудышный народец, большей частью из просивушенных агентов Штромберга.
— Очки нацепил, — бросил кто-то по адресу Мышецкого.
— Паразит проклятый! Все они хороши с жандармом…
И вдруг соскочил с крыльца какой-то хилый мастеровой, уже старик, рвань и голь, заплата на заплате: затряс перед губернатором зажвяканными в труде кулаками:
— У-у, кровопийца! Душегуб! Палач царский! Погоди — ужо вот придет наше времечко…
Мышецкий остановился, поправил пенсне.
— Послушайте, — сказал он, — как вам не стыдно? Пожилой человек, а говорите глупости. Где и когда я пил вашу кровь и душегубничал?
Откуда-то из темноты выступила знакомая фигура Борисяка. Санитарный инспектор подошел к «орателю» и, стиснув ему руку, заставил выпустить камень. Потом Борисяк треснул мужика коленом под щуплый зад, втолкнув его в двери трактира.
— Иди вот! — сказал спокойно. — Допивай, что не допил…
Они пошли рядом, и Борисяк не сразу заговорил:
— Вы не должны, Сергей Яковлевич, по одному этому дураку судить вообще о рабочих. Это же явный зубатовец, но скоро они прозреют. А некоторые уже прозрели.
— Но это же просто нападение! Это… черт знает что!
— Да, они сильно возбуждены, — отозвался инспектор. — У них сейчас в союзе какие-то нелады. Вот и бесятся…
Они еще долго шагали молча, потом Мышецкий рассказал о письме черносотенцев, сопоставил его с угрозами этого жалкого мастерового. Где смысл?
— Да, — согласился Борисяк, — ваше положение сейчас действительно хуже губернаторского.
— Я не шучу, — продолжал Мышецкий. — Вот уже с весны как я приехал сюда, я болтаюсь здесь между левыми мнениями и правыми. Причем левые считают меня правым (и я не возражаю), а правые облаивают меня за левизну (и мне трудно возразить им тоже). Согласитесь, Савва Кириллович, что это ужасно!
— Примкните к берегу, — посоветовал Борисяк.
— К какому?
— В природе имеются только два: левый и правый. Сергей Яковлевич слегка улыбнулся:
— Но я предпочитаю плыть далее по самой середине — там, где поглубже.
— Не захлебнитесь, — тихо предупредил Борисяк.
— Я хочу повидать Ивана Степановича, — поделился Мышецкий. — Мне хотелось бы предостеречь его…
Борисяк так и замер на месте:
— А разве вы не знаете, что Кобзев арестован?
— Как?
4
— Вот так, — ответил Аристид Карпович.
Он сидел в кресле, одетый в бухарский халат с разводами, над головой жандарма висела клетка, и в ней распевал щегол.
— К сожалению, — договорил полковник, — обстоятельства сложились таким образом, что я был вынужден ускорить арестование вашего подопечного статистика. Дело в том, что Витька Штромберг…
— Ах, оставьте! Мне нет никакого дела до вашего Витьки!
— Но вы должны меня выслушать, князь.
— Ну?
— Этот подлец действительно удрал из губернии…
— Туда ему и дорога!
— Но он не просто удрал — он утащил с собой всю рабочую кассу Уренского союза взаимопомощи.
— Но при чем здесь Кобзев?
— Не горячитесь, князь! При данной ситуации Кобзев тем более опасен для спокойствия губернии. Выходит, что теперь он оказался прав перед рабочими, а я, полковник Сущев-Ракуса, оказался в дураках… Нет уж, дудки!
Сергей Яковлевич сунул руки в карманы, выпрямился:
— Полковник, вы мне обещали недавно великие события, не так ли?.. Скажите, что следует подразумевать под этими великими событиями? Обогащение вашего Витьки за счет рабочих копеек? Или же мы с вами тоже должны будем прихватить что-нибудь подороже и убежать из Уренска?
— Погодите креститься — гром еще не грянул. Мы с вами умные люди, князь! Как-нибудь выкарабкаемся…
— Благодарю, — ответил Мышецкий, — я постараюсь выкарабкаться один.
— Один вы ничего не сделаете. Ваша жизнь в опасности. И вы сами не пожелаете разделить судьбу Влахопулова. Вот, полюбуйтесь, князь!..
Сущев-Ракуса перекинул ему чей-то анонимный донос:
«Имею честь донести, что в Осиновой роще завтра, во вторник, в доме мещанки Багреевой, ровно в десять часов вечера, состоится подпольное собрание ультра-анархистов, злейших врагов ныне существующей власти. Готовится новое злодеяние. Ваш верный доброжелатель».
— А это очень серьезно, князь, — напомнил Сущев-Ракуса.
Мышецкий верил и не верил.
— Хорошо, — сказал он. — Я пойду вместе с вами. Мне надоели эти неясности…
…Что же случилось в Уренской губернии с насаждением «полицейского социализма»? Почему именно Кобзев, давно скатившийся в межпартийное «болото», вдруг оказался арестованным? Ответ прост: он слишком больно наступил на любимый мозоль жандарма — на его союз взаимопомощи. Это и погубило Кобзева!
Борисяк же поступил умнее. Выжидая, он сберегал силы своей организации для борьбы на будущее. Штромберг ведь, худо-бедно, но сбивал людей в организацию тоже. Причем — протестующую, а такая толпа сама по себе уже становится революционной.
Борисяк в этом вопросе следовал указаниям Ленина, который еще в 1902 году в своей работе «Что делать?» писал следующее о зубатовщине:
«…в конце концов легализация рабочего движения принесет пользу именно нам, а отнюдь не Зубатовым… Действительным шагом вперед может быть только действительное, хотя бы миниатюрное, расширение простора для рабочих. А всякое такое расширение послужит на пользу нам и ускорит появление таких легальных обществ, в которых не провокаторы будут ловить социалистов, а социалисты будут ловить себе адептов».
Борисяк это понял.
Кобзев не хотел понимать.
А жандармский полковник Сущев-Ракуса не понял обоих.
Что же касается Мышецкого, то он желал сейчас только одного: пусть его оставят в покое.
В эту ночь он не мог заснуть — назрела потребность высказаться до конца. Но под рукой оказался плохой собеседник — Алиса, которая давно уже спала, а он все ходил по комнате и говорил, говорил без конца:
— Нет, нет! Еще никогда я не ощущал с такой ясностью всю свою ненужность, всю ложность своего положения… Пойми же меня! Мы проросли среди умного и доброго народа — словно сорные травы. Мы, как плевелы, опутали всходы злаков… Ну, скажи — разве не так? И, конечно же, нам нужно обновление. Конституция, моя дорогая! Да, да, именно конституция! Подуй свежим ветром — и я первый повернусь к нему лицом…
На следующий день он прибыл в присутствие, исполненный злости и желания свершить что-то необыкновенное, но тут его встретил Карпухин, осунувшийся и как будто хмельной.
— Что у тебя? Зачем ты здесь? — спросил Мышецкий.
— Все пропало, — ответил староста. — Народ воем воет…
— Так что же стряслось в степи?..
Накануне кочевая орда стронулась с места своим древним путем, но напоролась на ограды немецких колоний. Кое-где — в неудержимом стремлении — племя проломило заборы, но больше обошло хутора стороною. Впереди широкой полосой лежали засеянные яровыми земли переселенцев, и орда — тоже полосой — прошла по этим землям, безжалостно потравив и растоптав свежие всходы зеленей. После чего повернула и направилась к берегам озера Байкуль…
— Вы приедете к нам? — спросил Карпухин с надеждой.
— Зачем? Чтобы слышать, как вы там воете? Мне больше нечего делать в степи…
И он отпустил мужика.
Вспомнились слова сестры: «Все рушится, все трещит… Как спасать — не знаю!»
Это был сильный удар по всем планам Мышецкого: он рассчитывал собрать урожай, хотя бы частью его расплатиться с Мелхисидеком — но теперь все пропало. Виноватых искать негде. А киргизы повинны в потраве столько же, сколько повинен и сенат, за двести лет не удосужившийся разобраться в этом вопросе.
— Да воздастся мне! — сказал Мышецкий…
Как и следовало ожидать, Мелхисидек выразил желание повидать губернатора. Сергей Яковлевич, не откладывая дела в долгий ящик, собрался и выехал на подворье.
Преосвященный встретил его любезно.
— Что это ты, князь, — спросил владыка, — с людишками не ладишь? То отсель, то оттель на тебя жалятся… Больно уж резв ты стал!
Богоматерь — с лицом Конкордии Ивановны — смотрела на него из богатой иконы. Мышецкий заметил в глубине комнаты столик, уже накрытый к его приходу, и такая тоска наступила на сердце ему, что он вдруг по-запьянцовски уставился на графины с монашескими наливками.
Мелхисидек был бес догадливый.
— Садись, — пригласил. — Согреши винцом по малости… Может, из покоев белицу Афанасию кликнуть? Она поднесет. Сласть девка кака! Масло, а не девка.
— Не нужно, ваше преосвященство. Не нужно девок. И без них тошно…
Они уселись напротив открытого окна в сад, и густая, как ликер, наливка сразу ударила в голову. Надсадно звенели мухи в покоях архиепископа.
Вспомнилось, как били скотину на салганах: обухом — в лоб и ножом — по горлу. «Вот и меня сейчас так», — подумал Мышецкий, а владыка вдруг ответил на его мысли:
— Ты не томись, князь. Все обскажу по порядку.
— Я внимателен, ваше преосвященство. Исполнен готовности отвечать за все содеянное…
И владыка ткнул его локтем под бок:
— Ты что же это меня, старика, обманываешь?
— Помилуйте, святой отец!
— Зачем ты меня, князь, с султаном решил повздорить? Мышецкий понял, что владыка для начала чешет ему левой рукой правое ухо. И решил затянуть разговор.
— Не совсем понимаю, — сказал.
— Обидел ты меня, князь. Я ведь мужик прямой, а ты здесь схитрил. Нехорошо.
— Извольте объясниться, ваше преосвященство.
— Ты хлеб для насельников получил от щедрот божеских?
— Получил. Премного благодарен.
— А озерцо Байкульское ты дал мне?
— Дал, ваше преосвященство.
— А вот и не дал! Обманул… Да не меня ты обманул, князь. Самого господа бога! Грешно, князь, так-то.
Сергей Яковлевич посидел, подумал: «Огурцов прав: надо бежать отсюда куда-нибудь». Карьера рушилась, это уже ясно и бесповоротно, — и впервые пожалел князь, что тогда, еще в Петербурге, он так легкомысленно выбросил яд из кармана. В тот день, когда убили Сипягина. Вот бы сейчас как раз, вместе с вином, — никто бы и не понял, отчего. Прямо вот здесь, в белых покоях, на страх Мелхисидеку и масленой белице Афанасии. Лег бы — на пол, длинный, длинный…
Конкордия Ивановна смотрела на него из сусального золота иконы — вожделенно и совсем не свято. Кощунствуя в душе, взял князь да и перекрестился на нее: пропади все пропадом!..
— Я, дурак старый, — бубнил владыка обиженно, — поверил тебе, ватагу целую на Байкуль выслал. Думаю, вот и рыбка у нас будет, слава те, господи. А там киргизята вчера берега обсели, рыбку мою ловят. Слово за слово, глядь, уже и сцепились! Такая свара была, что не приведи бог! Двоих-то насмерть в драке поклали…
Мышецкий молчал. Слушал и молчал. Наливки пробовал.
— Хлебушко-то, — сказал Мелхисидек, — вернешь ли?
— Надеюсь.
— Эва! С чего бы это надежды твои?
— Вот осенью. Сейчас нету… Мелхисидек потряс своей гривой:
— Осенью… Да ты глуп, князь! А я по твоей глупости-то и без зерна и без рыбки остался.
Мышецкий шлепнул ладонью по столу.
— Усмирю! — выкрикнул он. — Перепорю всю орду. Байкуль — ваш. А хлеба — нету!
Преосвященный, явно довольный, хлебнул наливки:
— Не кричи, князь. Не в «Аквариуме», чай, сидишь-то. Здесь место тихое — божие! Ты на султана лучше грози. Самсырбайка — мужик хитрушший, вина не пьет.
— В бараний рог скручу, — раздраженно ответил князь.
— Ну да! В бараний… Он в Китай убежит со своей ордою, будешь тогда перед царем ответ держать.
— Байкуль — ваш, — твердо ответил Мышецкий. Преосвященный подождал, пока он выпьет еще рюмочку, и любовно постучал перстом по груди губернатора:
— Князь, слышь меня? Ты от дел праведных уступи мне дело народной трезвости. Замолви словечко где надо!
Мышецкий поднял лицо: «Ого, еще не все потеряно: сейчас обменяем хлеб на водку, и — дело с концом!»
— Но я кабаками не занимаюсь, — повел осторожно.
— А мы тоже бежим от греховного. И людей от кабака отволакиваем. — Вцепился он в Мышецкого взглядом: — Что у тебя там… чайные заводят? Пьяный мимо храма пройдет, а тверезого мы не пропустим…
Сергей Яковлевич начал понемногу соображать:
— Ваше преосвященство, не бойтесь договаривать!
— А я, князек, не из пужливых. Договорю… Султана-то, видать, ты сам боишься?
Мышецкий поиграл вилкой. Постыдился признать, что законы степей оказались крепким орешком. «Султан да еще немцы…»
— К чему это, владыка?
— Стало быть — робеешь. Так шут с ним. Самсырбайку я беру на себя, — сказал Мелхисидек и тоже перекрестился на Конкордию Ивановну. — Байкуль мой, и ежели, князь, узнаешь, что киргиз без глаза, а монашек без уха — так это, значит, война меж нами была! Байкуль брали на штурму.
— Так. Договоривайте.
— Хлебушко-то когда отдашь? — снова посуровел владыка.
— Никогда, — ответил Мышецкий. Преосвященный не смутился. Покатал хлебный шарик и кинул его себе в беззубый, как у младенца, рот. Пожевал его меленько, словно заяц.
— Жулик ты, князь, — сказал он.
Мышецкий поднялся: теперь все ясно.
— Значит, вам нужны пьяные? — спросил он строго.
— Давай… Мы уж подкрепим их в трезвости!
— Будут вам пьяные. Только о хлебе больше — ни звука.
Сергей Яковлевич сразу же поспешил встретиться с жандармом, и тот его выслушал внимательно.
— Ну, это всегда так, — сказал он — Где завелось общество трезвости — там и духовенство… Сколько же он драть будет за отлучку от пьянства?
— Наверное, по полтиннику. А может, и по рублю.
— А ведь ущучил! — сказал полковник, почти восхищенный. — Ведь сообразил, черт старый, где деньги лежат. Ну, что ж! Надо и его пустить погреться. Печка-то большая — всем места хватит…
Потом они поговорили о предстоящей сегодня облаве в Осиновой роще, и Мышецкий подтвердил, что будет присутствовать при этом. Даже прихватит оружие. Ему это все надоело.
— Вы не верите мне, — сказал Сущев-Ракуса. — Потому-то и собираетесь идти с нами?
— Я отныне мало кому верю.
— Что ж, может, вы и правы…
Мысль о том, что Мелхисидек сорвет от народного пьянства громадный куш денег в чистом виде, не давала покою. Подумав, Сергей Яковлевич извлек из своего стола ту самую статью, написанную совместно с Кобзевым, о «Введении винной монополии» в России. Злость его была столь велика, что Мышецкий передал рукопись в редакцию «Уренских губернских ведомостей» с твердым наказом — печатать без возражений. Он был хозяином, предварительная цензура лежала на нем, и отказать ему не осмелились.
Кому он хотел отомстить — он и сам толком не знал.
Сегодня вечером, где-то в Осиновой роще, соберутся люди, чтобы составить заговор против его жизни. Это было не очень-то приятно, но Мышецкий внутренне приготовился. Заниматься делами губернии ему не хотелось. Он заехал домой переодеться, после чего снова сел в коляску.
— Ну, вези, — сказал кучеру. — Вези в «Аквариум»…
5
В ресторане он задержался. Вина почти не пил, слушал цыган. Заметил, что один незнакомый человек издали все время наблюдает за ним.
«Может, он из числа… этих?» — с тревогой подумал Мышецкий. Вот еще не хватало, чтобы его подстрелили после жаркого.
Сергей Яковлевич подозвал к себе ресторатора:
— Бабакай Наврузович, кто этот господин?
— Не знаю, ваш сиятельств.
— Постойте! — задержал его Мышецкий. — Не найдется ли у вас запасного выхода через сад?
Бабакай показал ему выход, и губернатор ускользнул от проницательного взгляда таинственного незнакомца. На улице его внимание привлекла цирковая афиша, и он велел кучеру:
— Поехали в цирк!..
Случайно оглянулся: следом катила пролетка, и в ней сидел все тот же тип. Тревожно екнуло сердце. Нащупали. Теперь не выпустят. Выходит, Сущев-Ракуса прав. Да, жандарма надобно держаться…
— Гони, — велел Мышецкий кучеру.
Незнакомец в пролетке достал из жилета большую луковицу часов и стал нагонять губернатора. На повороте вроде отстал. Сергей Яковлевич оттолкнул швейцара и заскочил в цирковые сенцы.
— Моя ложа… где? — спросил отрывисто.
И уже с лестницы успел заметить, как его преследователь, тоже толкнув швейцара, влетел внутрь. «Погоня, настоящая погоня!» Решил быть внимательным и спокойным. Для начала посмотрел на стрелки «мозера».
У него оставался еще час свободного времени. Да, сарай Атрыганьева, конечно же, не цирк Чинизелли, но и за это спасибо. Ложу губернатора заслоняли с боков плотные загородки, под ним лежала арена, далее — в полупотемках — угадывались лица зрителей.
Оглушительно верещал еврейский оркестр. «Мисс Эльвар» демонстрировала на арене урок верховой езды. Потом вывели перед публикой какого-то несчастного человека и стали подключать к нему провода от электрической сети. Несчастного корежило от тока, но он все это выдержал и сорвал оглушительные аплодисменты…
Что-то круглое, возникнув из глубины, завращалось в воздухе, пролетая над ареной прямо в его сторону — точно в его ложу.
«Бомба!» — Мышецкий в ужасе отпрянул назад.
А на колени ему шлепнулся кулек, в котором лежали два моченых яблока и горстка каленых орехов. Сергей Яковлевич был бледен как смерть.
«Кто же это удружил?..»
Напротив него, словно в туманной дымке, сидела великолепная Конкордия Ивановна и помахивала ему ручкой. Рядом топорщилось усами лицо полицмейстера Чиколини. Мышецкий улыбнулся в их сторону и с треском раздробил орех на крепких зубах.
Но вот на арене появился клоун, и публика встретила его появление восторженным ревом. Поздоровавшись с шпрехшталмейстером, клоун громко спросил:
— Господин директор, а почему бедные люди любят картошку? Не знаете?.. А вот почему: богатые сдирают с бедных шкуру, а бедным сдирать шкуру не с кого. Вот они и дерут ее с картошки!
Публика ответила грохотом. «Глупо, — решил Мышецкий, — но простым людям нравится», — и он тоже слегка похлопал. Рыжий выждал тишины и снова обратился к шпрехшталмейстеру.
— А вот еще! — сказал он на публику. — Один бедняк посадил у себя в комнате на окне капусту, картофель, морковь, петрушку и лук-порей… Кто первый взошел?
— Не знаю, — вроде обомлел шпрехшталмейстер. Публика притихла.
— Не знаете? — сказал клоун. — Так это же ясно! Первым взошел околоточный надзиратель и сказал: «Убрать все к чертовой матери!»
Чиколини звонко выкрикнул из потемок:
— Ты полиции не касайся! А то сейчас у меня… вылетишь с первым поездом!
Клоун приставил к уху ладонь, будто прислушиваясь:
— Кто это там лает? — спросил он у публики.
И действительно, послышался собачий лай. На арену цирка вбежала, ласкаясь к хозяину, зажиревшая собачонка в шляпе с перьями и в кружевных панталончиках — на манер дамских.
— А-а! Конкордюшка! — приветствовал ее рыжий. — Уважаемая публика, обратите внимание… Сама собой кормится!
— Мерзавец! — раздалось над ареной, и в клоуна полетел моченое яблоко; Чиколини тупо смотрел на Мышецкого — мол, что прикажете?
Собачонка вдруг очутилась без панталон, упала на спину и, тихо повизгивая, задрыгала лапками. Клоун обеспокоенно расхаживал вокруг нее, словно не понимая, что с ней происходит. Так продолжалось до тех пор, пока на арену не выбежала белая крыса.
— А-а! — заорал клоун. — Это она мышку увидела! «Ну, это уж слишком!» Мышецкий съежился в глубине ложи. Публика неистовствовала от восторга. Дети не понимали смысла этой грубой сцены, но тоже смеялись вместе со взрослыми. Теперь на арену летели все запасы, взятые Конкордией Ивановной на время представления. Клоун смешно прыгал под градом пряников, орехов, конфет и яблок.
Наконец сверху полетел зонтик Монахтиной, ловко запущенный в голову полицмейстера.
— Чиколини! — завизжала она. — А ты куда смотришь? Я вот тебе устрою липецкую жизнь… Вон гони! Разве не видишь?
Бруно Иванович, посматривая на ложу губернатора, погнал клоуна с арены. Собачонка вцепилась в штаны полицмейстеру. Рыжий хохотал, заверяя публику, что он боится щекотки. В дикой свалке наступили на крысу. И начался цирк…
Мышецкий только на улице пришел в себя. И вдруг ему стало смешно, как никогда в жизни. Прохожие с удивлением посматривали на губернатора, который стоял возле забора и хохотал, закрывая лицо руками.
«Но какая смелость! — думал он. — Ведь я могу стереть его в порошок…»
В жандармском управлении заканчивалась подготовка к облаве. Кучками толпились по коридорам жандармы и сыщики. Впервые Мышецкий так близко соприкоснулся с этой публикой. Один филер был даже в пенсне, вроде Сергея Яковлевича, — вполне респектабельный господин с отменными манерами барина.
Аристид Карпович провел Мышецкого в кабинет.
— Осиновая роща уже оцеплена, — сказал он. — Дача Багреевой под строгим контролем. Они не уйдут… Позвольте, князь, сделать вам маленький подарок?
Он выложил перед Мышецким точеный револьвер с нарядной перламутровой ручкой.
— «Ле Фоше», — сказал. — Хорошей пробивной силы. Мне будет приятно, князь, оставить по себе память… Возьмите!
Мышецкий взял, провернул барабан и спросил:
— Меня сегодня кто-нибудь сопровождал… из ваших? Ну, хотя бы от «Аквариума»?
— А что, князь?
— Кажется, меня сейчас преследовали…
Аристид Карпович словно даже обрадовался.
— Ну вот, — сказал, — а вы, князь, не верили мне. Вполне возможно, что капкан на вас уже поставлен…
Мышецкий сунул револьвер в карман, спросил жестко:
— Чего ждем?
— Подлясого. За ним уже послали. Подлец, пошел в баню, жена говорит, и до сих пор парится.
— А кто это такой — Подлясый?
— Да есть тут дворник один. Собак давит — любо-дорого, и не пикнут… Ловкая бестия!
Пришел Подлясый, распаренный после бани. Сущев-Ракуса поздравил его с легким паром и заметил внушительно:
— Ну, тебя учить не нужно… Пошли, господа, с богом!
Оказывается, прежде надо было помолиться. Жандармерия — это не полицейский клоповник Чиколини; здесь же, при управе, размещалась церквушка, и каждый прошел через нее, целуя истертый лик Иисуса Христа. Сергей Яковлевич тоже бормотнул наспех молитву, чмокнул спасителя прямо в тонкие губы.
— Это очень серьезно, князь, — сказал ему Сущев-Ракуса, когда они поехали. — Держитесь меня поближе…
Мышецкий обещал. Быстро темнело. На окраине города их застала уже чернота ночи. Жандармы и сыщики разбрелись куда-то поодиночке.
— Постоим здесь, — велел полковник. — Сейчас там все приготовят в наилучшем виде… Вам не боязно, князь?
— Да мне, поверьте, как-то все безразлично.
— Бывает, — согласился жандарм.
Мундир полковника источал в темноте слабый запах духов. Полковник взял губернатора за руку и передвинул его, словно бессловесную колоду, на другое место.
— Видите? — шепнул, показывая.
Мышецкий разглядел невдалеке приятную дачку с балконами и башенками, свет луны отражался, дробясь пучками, в ее узорчатых стеклах. Достав часы, он с трудом присмотрелся к положению стрелок:
— Ну, так чего же мы ждем?
— Погодите… Тихо!
Где-то громко взлаяла собака и тут же оборвала свой лай.
— Подлясый-то, — сказал Мышецкий, — свое дело знает.
— Поэт в своем роде, — отозвался жандарм. — Петрарка собачий!..
Они двинулись по направлению к даче. Сергей Яковлевич нащупал в кармане ручку револьвера. Что ни говори, а там, на этой тихой дачке, засели враги. Его личные враги! Он вспомнил заплывшие кровью глаза Влахопулова и содрогнулся. Нет, его пониманию доступны разглагольствования Кобзева, дубоватая прямота Борисяка, но… убийство?
— Осторожнее, — предупредил жандарм.
С трудом выгребали ноги из зыбучего песка. По лицам хлестали ветви сирени. А вокруг — ни голоса, ни огонька. Только из далекого «Аквариума» доносилась музыка. Хорошо там сейчас: тепло и уютно в темной зелени, сытым колобком катается меж столов Бабакай Наврузович, плачут молдаванские скрипки да усыпляет в жуткой дремоте голос цыганки Маши.
«А тот тип, что преследовал сегодня, наверное, уже здесь… Сейчас, голубчик, сейчас!»
И вот ступени крыльца. Сущев-Ракуса поставил Мышецкого сбоку, подозвал из темноты оцепление. Тяжело дышали в темноте люди. Мышецкий в последний раз посмотрел на звезды.
— Тук-тук-тук, — постучал Аристид Карпович. Замерли. Послышались шаркающие шаги, и чей-то старушечий голос спросил:
— Кто будете?
— Мария Поликарповна, откройте… Свои!
Хозяйка открыла двери, стоя на пороге со свечою в руках. Хлоп! — и ладонь жандарма закрыла впалый старушечий рот. Упала на пол свеча и, задымив, погасла.
Через плечо Мышецкого в лицо Багреевой уперся луч фонаря.
— Где? — тихо спросил Сущев-Ракуса. — Показывай… Рука старухи тянулась кверху — по направлению к лестнице.
— Много? Сколько их?
Старуха молча показала два трясущихся пальца.
— Двое, — сказал жандарм. — Ну, справимся…
Тихо скрипела лестница под осторожными шагами. Вот и заветная дверь, через щели которой слабо сочится свет. Подождали, пока подтянутся остальные. Встали по своим местам.
При свете луны, падающем в высокое окошко, поблескивали револьверы…
Сущев-Ракуса поднял руку — внимание! — и задубасил ногой в тощую дверную филенку:
— Открыть! Быстро! Оружие на стол! Не сопротивляться… Из-за двери — сдавленный вскрик (чуть ли не женский), и сразу суровый ответ:
— Кто бы то ни был — не сметь! Буду стрелять… И, вырвав щепку, первая пуля выскочила наружу.
— Выбивай! — скомандовал Сущев-Ракуса, отстраняясь… Налетел сбоку дюжий вахмистр и треснулся в двери так, что они, сорвавшись с петель, так и въехали внутрь комнаты.
— Ни с места! Встать! Руки! Столпились в проеме, выставив оружие.
Посреди комнаты стоял голый Иконников-младший, держа в руке никелированный браунинг. А в широкой постели, забиваясь в угол и натягивая на себя одеяло, сидела его Алиса.
Урожденная баронесса Гюне фон Гойнинген…
Все молчали. Ни звука.
Оружие еще дымилось…
Аристид Карпович, как самый многоопытный, опомнился первым. Пинками решительно развернул свидетелей обратно к лестнице, подхватил Мышецкого за талию:
— Облокотитесь… вот так! Ну, князь, что вам сказать? Каждому мужчине суждено испытать такое… Не вы первый, не вы последний! Вам-то еще хорошо — вы молоды. Молите господа бога, что это случилось именно сейчас, а не позже, когда рак свистнет…
Он буквально на своих плечах спустил грузного Мышецкого с лестницы, прислонил его к стене. Напротив губернатора еще стояла, дрожа всем телом, старуха Багреева и никак не могла снова разжечь свечу.
Сущев-Ракуса отошел к своим жандармам.
— Если кто из вас, — донесся его злобный шепот, — скажет хоть словечко в городе… Ну так знайте: у меня хватка мертвая! Проснетесь на таких задворках империи, что этот Уренск вам покажется раем…
Подогнали к даче коляску, но Мышецкого в сенях уже не было. Душная предгрозовая темнота поглотила его фигуру. Напрасно жандармы бегали вокруг дачи, искали и звали — губернатор как в воду канул.
— Ну и шут с ним, — сказал Аристид Карпович. — Ничего не случится. Он хотя и ученый, но мужик крепкий… Поехали к Бабакаю, господа! Может, князь уже там?..
Конкордия Ивановна спать еще не ложилась. Пережитое в цирке оскорбление сидело в ее сердце прочно, как наболевшая заноза. Она безо всякого удовольствия поела тушеной печенки с поджаренным луком, выпила полбутылки дрянного винца (в вине она толку не понимала).
Потом больно щипнула себя за грудь.
— Дурак! — выругала она Мышецкого. — Столько добра, и все понапрасну пропадает…
Вошла горничная и доложила, что господин губернатор находится внизу и просит принять его.
— Прочь! — закричала Монахтина. — Гони его в шею…
Сергей Яковлевич уже стоял на пороге.
— Не надо, — тихо попросил он, — не надо гнать меня в шею. Я здесь ни при чем…
Горничная догадливо захлопнула двери. Конкордия Ивановна, поддергивая рукава халата, закружилась по комнате.
— Он здесь ни при чем! — закричала она. — Скажите, какое рыцарство! Одинокую женщину оскорбляют на глазах всего города, а вы даже не посмели вступиться, сударь!
Она сбросила с себя халат, осталась перед ним в ворохе шуршащих от крахмала юбок. Одна туфля полетела в один угол, другая — в другой.
— Всему есть своя мера, князь!
— Я пришел, чтобы сказать…
Монахтина уже сбрасывала с себя юбки.
— Вы способны приносить только несчастье, — продолжала она. — Но вам это даром не пройдет…
Вокруг пышных ног женщины билась белая пена кружев.
— А без меня не можете? — спрашивала она, подступая. — Не можете?.. Не можете?..
И тогда он медленным жестом стянул пенсне с переносицы…
Наутро Конкордия Ивановна задумчиво сказала:
— А лес-то, что мы купили, рубить надо к осени. Шелкопряд завелся… Вот уж не повезло — верно?
Спорить не приходилось: если Конкордия Ивановна говорит, что там шелкопряд, то, конечно, шелкопряд там найдется. Такая дама слов на ветер не бросает.
— Кому думаешь продавать? — спросил он.
— Бельгийцам, наверное, — ответила женщина.
Она села в постели, стянула на затылке волосы в узел и закрепила его шпилькой.
— И сколько ты думаешь получить от продажи?
— Тысяч сто получим… Дело не шуточное!
Сергей Яковлевич раскурил папиросу и пронаблюдал, как заползает в щель на потолке клоп, упившийся кровью.
— Пятьдесят тысяч, — мне, — сказал он. — Мне надоело побираться…
6
Все надежды уренских капиталистов отныне были возложены на компанию черносотенцев. Атрыганьев, хотя и уступил первенство в организации Додо Поповой, но признавать открыто этого не хотел и щедро наделял посулами всех этих Будищевых, Троицыных и Веденяпиных.
— Господа, — убеждал он, — я сделаю все возможное в моих силах. Но вы сами понимаете, что наш губернатор настолько «зарумянился», что…
Веденяпин остановил его:
— Тсс… тсс! — И показал на Генриха фон Гувениуса, вертевшегося возле столиков, поблескивая моноклем.
— Не бойтесь, господа, — утешил Атрыганьев. — Этот мальчик наш. Ему тоже не сладко живется при губернаторе…
Разговор происходил в купеческом клубе. Заговорщики еще поболтали обо всех пакостях, которые возникли в их жизни с согласия жандарма, как следует перекусили в буфете, угостив (как «своего») и фон Гувениуса, после чего разошлись по столам.
— Ну, что, господа, крутнем по маленькой? — предложили братья Будищевы.
— За тот стол, — шепнул Атрыганьев фон Гувениусу, — будешь метать на Троицына… Я стасую в «кругляк», а ты на втором «винте» подмахнешь «гильотинкой»… Понял?
Прошлись первым абцугом. Фон Гувениус уже малость поднаторел с помощью доброго Осипа Донатовича и краем глаза заметил то, чего никто не заметил. Борис Николаевич при тасовке ловко сменил колоду на свою «аделаиду». В ней уже была готова его «гильотинка».
— Господа… рвите! — сказал предводитель.
Сначала игра шла ни шатко ни валко. С ленцой играли. Фон Гувениус пылал от счастья. Близость к такому высокому лицу, как предводитель и камергер Атрыганьев, совсем расслабила бедного немецкого дворянина: извиняясь перед обществом, Егорушка чаще обычного выбегал помочиться.
На второй «винте» Борис Николаевич пошел крупно — в две тысячи. Это уже — деньги, не мелочь.
Пора «гильотинить».
— Шестерка! — вспотел Троицын.
— И бита, — сказал фон Гувениус, выкинув карту.
За столом долго молчали. Посреди игроков лежала не шестерка, не семерка, не восьмерка, а — черт знает что. Егорушка в восторге своем не «достучал» карту как положено, и бубны застряли наполовину, не дотянутые до места.
— Не я… не я, — заговорил Егорушка.
Троицын вынул изо рта сигару и треснул Егорушку в глаз.
— Ах ты… шмрец! — поднялся Атрыганьев.
— Что тут случилось, господа? — подошел Веденяпин.
— Шулерок объявился, — сказал Троицын. — Вот он…
И крепкая длань Веденяпина обрушила фон Гувениуса на пол. Атрыганьев, предводитель и камергер, воздел Егорушку над собой. На своих кулаках, не давая коснуться пола, выбросил его за двери.
А там сидели банковские служащие.
— За что его? — спросили они.
— Шулер… Окажите ему!
Здесь били слабее, но зато чаще. После чего передали фон Гувениуса дальше — к половым. Те были люди опытные: они обмотали Егорушку полотенцами и как следует помяли бока. А потом, спустив шулера с лестницы, крикнули дворнику:
— Африканыч! Прими как положено…
Дворник прислонил кузена губернаторши к поленнице дров и неумело, равнодушно и сильно насовал ему в личность. Затем перекинул фон Гувениуса через плечо и высвистнул на улицу.
— Ходютъ здеся, — сказал недовольно, — всякие… Воздух портють!
Мышецкий об этом еще ничего не знал. Пересилив себя, он навестил свой разгромленный дом, из которого утром поспешно бежала Алиса. Платяные шкафы были пусты, и только в одном из них одиноко болтался его блестящий мундир камер-юнкера. Прислуга тоже разбежалась, чуя недоброе.
Князь отыскал в городе Сану — спросил о ребенке. Нет, Иконников забрал Алису вместе с ребенком…
— Эх, Сергей Яковлевич, — пожалела его добрая баба, — уж я вам и так, и эдак. А вы все не понимали… Мужчина-то вы больно неопытный! Просто сердце разрывается, на вас глядючи!
Между тем статья его была набрана. А губернская типография, словно по мановению волшебной палочки, выбрасывала в свет первую тысячу бланков такого содержания:
ЗАРОК ОТ ПЬЯНСТВА
Член Уренского общества трезвости (такой-то) с сего дня (число) дал на (такой-то) срок зарок перед Богом не потреблять горячительных напитков. Сия бумага да хранит вышепоименованного от искушающих его во пьянстве. Гарантия обеспечена. Цена одного зарока — рубль.
Председатель Уренского общества трезвости, уренский преосвященный МелхисидекПрослышав об этом, уренские обыватели, словно предчувствуя всю тяжесть будущей трезвости, дружно заполнили кабаки и «монопольки»:
— Напоследки! Братцы, напоследки упьемси… Получалось так: церковь вроде бы объявляла войну кабаку, но кабак решил не сдаваться и поднял брошенную перчатку. По всему долгому пути, от заставы до монастырского подворья, где должны были пройти жаждущие трезвого жития, спешно сооружались летучие лотки с горячительным.
Сидельцы винных лавок взирали на грядущее с оптимизмом.
— А вот поглядим! — утверждали они. — Мимо нас ни один не проклюнется. Всяк причастится! Где это видано, чтобы нас обошли?..
Пьянство усилилось. Всколыхнулись в городе темные силы.
Какие-то личности ораторствовали на перекрестках о «жидах и политиках». Обираловцы, обычно, словно гады, боявшиеся дневного света, теперь смело кружили по улицам, принюхиваясь, чем пахнет.
Сергей Яковлевич навестил генерал-лейтенанта Панафидина: просил обеспечить его воинской поддержкой — в том случае, если…
— Нет, — возразил ему Панафидин без колебаний. — Армия не должна участвовать в этих распрях. Что вы мне предлагаете, князь? Про армию и так в народе говорят много вздору. Я не дам вам солдат. Патронами не поможешь! В кого стрелять?
Действительно: в кого стрелять? И губернатор вернулся в присутствие.
Позвал Огурцова, выложил перед ним рубль.
— Обещайте, — сказал, — что месяц я буду видеть вас трезвым. Вы хороший чиновник, я ценю ваше рвение и… Заодно, когда пойдете давать зарок, обратите внимание на всю механику этого дела. Мне это нужно!
Старый пьяница рубль взял и пообещал исполнить все в точности. Потом шепотком подсказал, что рабочие депо вооружаются.
«И очень хорошо, коли так», — обрадовался Мышецкий невольно. Борисяк казался сейчас спасительным якорем. Рабочие депо — чуть ли не ангелами-миротворцами…
— Если увидите Савву Кирилловича, — наказал Мышецкий, — передайте ему обязательно, что он мне нужен!
На пороге кабинета, войдя неслышно, стоял капитан Дремлюга, розовея шрамом.
— Если увидите Савву Кирилловича, — повторил жандарм, обращаясь к Огурцову, — то сразу же доложите мне. Борисяк мне нужен тоже!
Мышецкий выслал Огурцова за двери и сказал:
— Господин капитан, в цивилизованных странах есть такой дурацкий обычай, когда люди, прежде чем войти, предупреждают о своем появлении стуком!
— А мы люди маленькие, — ответил жандарм, — нам известны порядки только наши — российские.
— Зачем вам понадобился Борисяк? — спросил Мышецкий.
— Имею распоряжение из Москвы подвергнуть его арестованию, — пояснил Дремлюга. — Но господин Борисяк, благодаря попустительству полковника Сущева-Ракусы, успел скрыться. И, очевидно, перешел на нелегальное положение!
«Так вам и надо», — злорадно подумал Мышецкий. Дремлюга подтянулся и звякнул шпорами:
— Имею честь донести, князь, что в губернии мною обнаружен еще один человек, подлежащий отлучению от общества, как лицо злонамеренное. Но, к сожалению, я не имею права на его арестование!
— Кто это? — прищурился Сергей Яковлевич.
— Вы, — ответил жандарм.
— Вот как? Занятно…
Дремлюга выложил перед ним свежий номер «Губернских ведомостей» со статьей о винной монополии.
— Оскорбление его императорского величества карается…
— Стоп! Законы Российской империи мне известны лучше, нежели вам. Пожалуйста, освободите меня от своего присутствия. И чем скорее, тем приятнее мне это будет!
Дремлюга не пошевелился — чурбан, идол, напичканный жирной требухой и параграфами закона.
— Я, — закончил Мышецкий, — буду разговаривать только с полковником Сущевым-Ракусою…
Дремлюга придвинул к себе стул и сел.
— Полковник Сущев-Ракуса, — сказал он с улыбкой, — сегодня уже сдает мне дела. Я заступаю на его должность! Не угодно ли вам, князь, выпить валерианки?
— Вон! — заорал Мышецкий.
Дремлюга, ни слова не говоря, подошел к телефону, велел соединить его с жандармским управлением.
— Бывшего полковника Ракусу, — сказал он и кивком головы подозвал Мышецкого к трубе микрофона.
Аристид Карпович печально ответил:
— Да, это так, дорогой князь. Еще и сам ничего толком не знаю, но от дел губернии я отстранен! Меня вызывают в Казань для объяснений… Я сейчас говорить не могу, ждите от меня письма. Прощайте, князь, мы неплохо спелись с вами!
Дремлюга торжествующе смотрел на губернатора.
— Ну? — спросил он.
— Все равно, — тихо ответил Мышецкий. — Как всегда… вон!
После этого разговора в присутствие доставили избитого фон Гувениуса. Это было сделано не без умысла, и Мышецкий понял, что значит иметь родственников на службе, — пусть даже самых дальних.
— Огурцов, — сказал князь, — закройте двери поплотнее. Я должен исполнить долг честного человека…
Он скинул мундир и снял с пальца перстень, чтобы не попортить его. Поманил фон Гувениуса к себе:
— Ну-с, молодой человек, русского языка вы не изучили, а вкус к русской подлости успели приобрести? Извините, сударь, но шулеров били, бьют и бить будут… Держитесь!
Потом он созвонился с полицией.
— Бруно Иванович, будьте так любезны проследить, чтобы господа фон Гувениусы отбыли из губернии с вечерним поездом.
— Прикажете обоих? — спросил Чиколини.
— Да, обоих, чтобы не скучали…
Это было его последнее распоряжение. Больше он ничего не сделал в Уренской губернии. Он и сам чувствовал, что не имеет власти. Кто-то — невидимый — отнял ее…
Фон Гувениусов провожала Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц. Безжалостный поезд увез от нее последнее женское счастье. Глаза у старой девы были сухи и горели желтым огнем, как у волчицы. Длинными шагами, прямая, как солдат, шагала она с вокзала, отпугивая детей своим видом.
Шелестели юбки, горела на животе широкая бляха.
Надменный человек в пенсне, холодный и жестокий, занимал сейчас воображение старой девы. Однажды он выбросил ее со службы, теперь отнял у нее запоздалую любовь. Сердце Бенигны Бернгардовны обуглилось в черной, неутолимой похоти. Она вспоминала мелкие, как у собачки, ласки «саранчового» Пауля фон Гувениуса и пылала местью.
Придя домой, старая дева присела к столу и написала пламенный донос на Мышецкого, который был последней каплей в переполненной чаше губернских неурядиц. Донос, написанный одним махом, без помарок и ошибок, был полон негодующей веры в правосудие…
Сергей Яковлевич снова ночевал в доме Конкордии Ивановны, утопая в пышных пуховиках. Ему снилась игра в рулетку… и шумели пески на месте треповского леса.
7
В эту ночь до самого рассвета Аристид Карпович сдавал свои дела капитану Дремлюге. Он сильно устал и под утро раскис окончательно.
— Ну, все, капитан? — спросил он.
— Погодите. Вы еще не открыли мне тайную агентуру.
Сущев-Ракуса с неприязнью уставился на своего преемника. За тем, что ли, он старался, шпионил сам, покупал людей и продавал, чтобы все это налаженное хозяйство досталось кому-то? Не-ет, мил человек, поди сам да поработай! Сумей уловить людскую душу!..
— Не понимаю, о чем вы говорите, капитан, — ответил Аристид Карпович. — Вся агентура сдана мною вам по списку. Даже реестрик приложен, кому и сколько платить сребреников!
— Но это же — мелюзга, дрянь, мусор! — вскипел Дремлюга. — Что же, вы хотите меня оставить посреди голого поля?
— А мелюзга и есть, верно, — согласился Сущев-Ракуса. — Самому надобно работать. В поте лица, так сказать-с!
Дремлюга даже оторопел:
— Ну, хорошо… Вот, например, госпожа Монахтина, Конкордия Ивановна, — вы же не будете отрицать, что она работала на вас в обществе?
— Чепуха, капитан. Конкордия Ивановна если и работала в обществе, так вы знаете… каким местом!
— Ну, — не сдавался Дремлюга, — а титулярный советник Осип Донатович Паскаль?
— Ёська-то? — засмеялся Аристид Карпович. — Не путайте, капитан, это просто мошенник.
Широкая лапа Дремлюги вытянулась вперед, и пальцы медленно стянулись в кулак, словно он сдавил чью-то глотку.
— Ениколопова, — спросил жандарм у жандарма, — вы тоже отрицать будете?
— Попробуйте, капитан, — спокойно отозвался Сущев-Ракуса. — Предложите Вадиму Аркадьевичу… Если вы не боитесь, чтобы в ответ на ваши предложения он не въехал вам по физиономии! Мне, например, не удавалось…
Аристид Карпович пешком вернулся домой. Старая кухарка его уже встала, чесала гребнем жирные волосы. Любимый кот жандарма терся об сапог хозяина, радуясь его приходу.
— Меланья, — сказал полковник, — покорми Ваську, смотри, как воет… Молоко-то есть?
Он повесил на гвоздик фуражку, прошел в комнаты. Глянул на часы: рано еще — ни свет ни заря. Сбросил пропотевший мундир, пощелкал в задумчивости подтяжками. Висели на стенах картинки — криво висели, надо бы и поправить, да ну их к черту! Не до картинок…
Завалился жандарм на тахту, закинув руки под затылок, долго лежал, полузакрыв глаза. Думал, думал, думал. Не мог заснуть. Снова поднялся, крикнул на кухню:
— Самоварчик… сооруди-ка!
Радуясь пробуждению дня, зачирикал щегол в клетке. Сущев-Ракуса в ожидании самовара прошел в соседнюю комнату, в полном одиночестве — сам с собою — долго гонял кием шары по бильярдному полю. Наконец и это надоело.
Пришел из кухни, облизываясь, сытый кот. Затерся лапой. Лизнет ее, потом — раз-раз за ухом.
— Чистоплюй ты у меня, — сказал Аристид Карпович и завалил кота кверху пузом, взлохматил ему длинную шерсть. — Ух ты какой, миляга ты, гулена… А плохо тебе, брат, будет здесь без меня!
Отпустил кота и выпил два стакана чаю с вареньем. Со своим любимым — кизиловым. Потом долго слонялся по комнатам, думал.
«Я не мальчик, — вздохнул он. — Мне уже поздно начинать все сначала. Пусть уж так…»
Аристид Карпович решительно присел к столу, разложил перед собой листок бумаги. Четко и красиво написал
«Князь!
Вы напрасно тиснули статью о винной монополии. Время — дрянь, и может плохо обернуться. Будьте готовы к тому, чтобы лишиться мундира камер-юнкера. Но вы еще молоды, и жизнь Ваша вполне поправима. Гораздо хуже складываются обстоятельства у меня. Прошу без зазрения совести валить все на Влахопулова и на меня. Мертвые сраму не имут.
П-к С. Р.».Он запечатал письмо в конверт, кликнул кухарку:
— Меланья! Ты на базар-то пойдешь сегодни?
— Собираюсь.
— Захвати писульку. По дороге заверни в присутствие и вручи дежурному чиновнику, чтобы передали губернатору…
Аристид Карпович подождал, пока уйдет кухарка, и снова поиграл с котом.
— Вот жизнь у тебя, — сказал он коту с завистью. — Всем бы так жить!
Кухарка ушла, и Сущев-Ракуса выставил кота за двери. Завел граммофон, поставил пластинку с Варей Паниной, и широкая труба, расписанная цветами, хрипло спела:
Ты не пришел, а я изныла. Моей любви не огорча-ай…Скребся кот за дверью, чтобы его впустили. Аристид Карпович поднес клетку со щеглом к форточке и выпустил птицу на волю.
— Лети, — сказал. — Не хочу, чтобы тебя потом продавали. Отбросил клетку и подошел к столу. Медленно провернул барабан револьвера. Тупо блестели головки пуль.
— Я не мальчик, — повторил жандарм.
Откуда-то издалека, со стороны депо, наплывала на город, пронизанная утренним солнцем, стройная песня:
Отречемся от старого мира, Отряхнем его прах с наших ног! Нам не нужно златого кумира…— Соловьи, — сказал жандарм, поднимая револьвер. — До Петрова дня… Не я, так другие — раздавят!..
Из трубы граммофона вдруг ударили тулумбасы, взвизгнули гитары и Варя Панина не спела, а прошептала, задыхаясь:
Нет, нет, нет, нет, не хочу и не хочу, да ничего я не хочу!..Аристид Карпович выстрелил и услышал, как скребется за дверью кот, жалобно мяуча. Полковник посмотрел в потолок, где засела неловкая пуля. Потрогал голову — кровь. Дрянь дело!
— Глупости, — сказал жандарм. — Я не мальчик…
Он приставил револьвер к груди, и удар выстрела отбросил его от стола назад — посадил прямо в кресло. Пластинка еще долго кружилась на диске, издавая зловещее шипение, потом и она затихла.
А над Уренском росла и ширилась могучая песня:
Вставай, подымайся, рабочий народ! Вставай на врага, люд голодный! Раздайся крик мести народной! Впе-ред, впе-ред, впе-ред!Демонстрация прошла от вокзальной площади по Хилковской (ныне Влахопуловской) улице, вступила на Соборный перекресток и слилась с громадной толпой мастеровых с Петуховки. Впереди шли рабочие депо — они, как железный таран, рассекали пустоту утренних улиц…
Мышецкий вышел на балкон присутствия, закурил папиросу. Красное знамя резануло ему глаза: что это?
— Доигрались! — сказал он, но к кому это относилось, к жандарму или к рабочим, он и сам, наверное, не смог бы ответить точно.
Вцепившись в перила, стиснув в зубах «пажескую» папиросу, он невольно вслушался в слова песни:
Богачи, кулаки жадной сворой Расхищают тяжелый твой труд… …Голодай, чтоб они пировали, Голодай, чтоб в игре биржевой Они совесть и честь продавали, Чтоб ругались они над тобой…Сергей Яковлевич присмотрелся к лозунгам: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — «Долой помещиков и капиталистов!» — «Долой самодержавие!».
Городовые, посматривая на балкон губернатора, растерянно отдавали честь…
Губернатор докурил папиросу и отшвырнул окурок.
— Спокойствие, господа! — прокричал он с балкона. — Никаких эксцессов… Я не позволю!
Но вот демонстрация вышла на площадь, и тогда с высоты Мышецкий заметил, как из кривых переулков (перебежками, как солдаты) сходятся толпы людей. Он сразу узнал их: эти быстрые взгляды, воровато согнутые спины — обираловцы!
А вот и господа гостинодворцы: эти посолиднее — ребята хоть куда! Руки под фартук, сапоги гармошкой, картузы набекрень. Сверкали дворницкие бляхи.
И вспомнил Мышецкий комнату в «Монплезире», скучный полковник в красной, как у Шурки Чеснокова, рубахе, сказал ему тогда: «От дворников ныне многое зависит…»
Сергей Яковлевич метнулся к телефону, велел соединить себя с предводителем дворянства Уренской губернии. В ответ на предостережения губернатора Атрыганьев кисло ответил:
— Не понимаю, князь, почему вы решили апеллировать ко мне с подобными инсинуациями?
— Так к кому же еще? Ведь это ваша банда…
— Отнюдь. Я возглавляю только Союз уренских истинно русских людей. А если они и стали бандитами, так это вина вашей сестры Евдокии Яковлевны… К ней и обращайтесь, милостивый государь!
С улицы донеслись вопли женщин, крики. Мышецкий снова кинулся на балкон. В воздухе уже мелькали дубинки, гулял кастет черной сотни, растрепанные бабы лезли через заборы.
Знамя было красное — да, но кровь на панели тоже красная — да.
— Именем закона! — кричал Мышецкий. — Немедленно остановитесь!..
Рабочие депо образовали заслон и продолжали медленно продвигаться далее, сворачивая на Дворянскую улицу. Городовые разделились: часть их отстаивала детей и женщин, другая же часть — калечила демонстрантов заодно с черносотенцами.
Мышецкий снова кинулся к зуммеру, вращал ручку, вызывая полицейское управление, — пусто. Никто не отвечал. Тогда он позвонил в жандармерию, и его сразу соединили.
— Капитан Дремлюга, — ответил спокойный голос.
— Капитан, немедленно прекратите это безобразие!
— А что я могу поделать? Мне одному не расхлебать этой квашни, что вы замесили совместно с полковником Сущевым-Ракусой… Хотите или не хотите, князь, но квашня взошла и теперь прет! А я…
— Немедленно, слышите? — орал Мышецкий в трубу телефона.
— Немедленно я вам не обещаю, — отозвался Дремлюга, — а за казаками послал в казармы на Кривую балку. Через часок, надеюсь, будут на месте…
С улицы раздался выстрел. Сергей Яковлевич видел с балкона, как один рабочий, низко согнувшись, побежал через площадь и упал, схватившись за тумбу. Деповские держали друг друга за руки. Потом они разомкнулись и ринулись в драку. Обираловцы, как наемники, сдались первыми. Гостинодворцы, подкрепленные «идеей», побежали последними.
Из переулков еще долго разносился матерный вой…
Мышецкий раскрыл шкаф и выпил водки. Подержал стакан.
— Эй! — позвал он. — Кто-нибудь есть?
Прошелся по кабинетам — ни души. Сквозняки, задувая из открытых дверей, разносили листы входящих-исходящих. Жужжали мухи, влипнувшие в чернила.
— Огурцов! — окликнул он. Нет ответа.
«Бежали… крысы! Один во всем здании, один — как последний дурак. Хоть бы сторожа оставили. Не охранять же мне ваши печати».
Мышецкий вышел на улицу, когда толпа уже рассосалась. Молоденький гимназист шел, качаясь, навстречу и держась руками за окровавленную голову. Около подъездов дворники отсмаркивались в передники, словно закончив работу. Какая-то баба вела домой своего мужа, крепко побитого черносотенца, и он горько плакал, выкрикивая через плечо:
— Погодь мне, сволочь… Скубент, яти-тя в душу! Мы до вас доберемся!
— Иди, иди, — толкала его баба в загривок. — Погулял, и будя тебе. Лавку пора открывать…
Дверь Мышецкому открыл сам Чиколини, жалкий и притворный:
— Не виноват я, ваше сиятельство, не виноват…
По стенам были развешаны акварельки — виды Липецка.
— Сейчас же, — сказал Мышецкий, — отправляйтесь к себе в управление и беритесь за дело. Провести аресты на Обираловке. Составить протоколы! И — быстро всё…
Бруно Иванович закричал в соседнюю комнату:
— Маня! Ваня! Петя! Даша! Коля!
Выбежали заплаканные дети, и он каждого брал за голову, заставляя вставать на колени. Выскочила растрепанная, нечесаная полицмейстерша и стала целовать Мышецкому руку:
— Помилуйте, сжальтесь… Ради детей! Бруно Иванович не может… Один год до пенсии! По-ща-ди-те… Он болен! Ему нельзя пережить такое…
Сергей Яковлевич надвинул шляпу и закрыл за собой двери. Стукнуло где-то на окраине четким выстрелом. «Хоть бы казаки скорее…» — подумал он, бесцельно шагая по улице.
«Нет рядом Сущева-Ракусы, нет и Борисяка».
— Кто из них нужнее сейчас? — спросил он себя вслух.
А старик Кобзев, в последнем градусе чахотки, сидит в жандармском застенке. Хороший сад при участке, вино, фрукты, врач, обеды из «Аквариума»… Да, жди! Дремлюга здоровье ему подправит.
С плачем пробежала старая еврейка, держа закутанного в одеяло ребенка. Издалека доносился звон стекол и приглушенный треск. Мышецкий остановил одного растерзанного в свалке городового, спросил — что там?
— Да синагогу уже расхряпали!
Сергей Яковлевич, не отдавая себе отчета, тем же ровным шагом двинулся в сторону еврейской слободки. Потянуло откуда-то дымом… «Ну конечно, от деповских попало — и вся черная желчь прольется на слабых!»
На улице было бело от пуха распоротых перин. Обвязав руку ремнем, обнажив худое лицо, шел дряхлый раввин и, стуча себя во впалую грудь, хрипло выкрикивал заклинания.
А за ним — евреи: царапали лица ногтями, тускло и нелепо глядели их глаза кверху, — молитвы, плач, рев, жуть…
— Прочь! — сказал им Мышецкий. — Уходите в сторону вокзала… Бросьте все к черту и уходите скорее! Задворками, задворками… Слышите?
Он остался один на пустынной улице. Сверкали на солнце осколки стекол. Снежило под ветром пухом. Через мостовую, волоча перебитые лапы, тонко скуля, переползала собака.
Сергей Яковлевич достал из кармана «Ле Фоше», раскурил папиросу. Было стыдно и мерзко. Послышался дружный топот сапог, захрустел под напором тел забор и с треском обвалился на улицу.
Громилы шагали скопом — потные, яростные, молчаливые. Болтались на цепках фунтовые гирьки, торчали ножики из-за голенищ. В этой своре князь узнал и того мужичонку, кривоногого шута, что распевал под его окнами дурацкие частушки.
— С тебя и начнем, — сказал Мышецкий.
Это был его первый выстрел в жизни и сразу — по человеку. Мужичонка присел, дико озираясь, и вдруг заорал что есть мочи, вкладывая в этот вопль всю свою боль, всю свою любовь к этой постылой жизни…
Громилы схватили его и, грохоча сапожищами, поволокли обратно. А с другой стороны улицы подходили четыре человека. Мышецкий узнал их по твердой походке, по тому, как они держали руки в карманах, сжимая оружие.
Рабочие депо поравнялись с ним, и один остановился.
— Послушайте, — сказал он Мышецкому, — вам лучше не ввязываться в эту историю! Идите по своим делам, князь…
— Я ответствен за все, — ответил Мышецкий.
Рабочий постоял немного, посмотрел на револьвер в руке высокого человека в пенсне со значком кандидата правоведения на лацкане мундира.
— Савва Кириллыч Борисяк, — добавил он осторожно, — просил вас тоже, чтобы вы не вмешивались. Мы восстановим порядок сами!..
Губернатор с трудом доплелся до номеров, где жила его сестра, медленно преодолел лестницу. В комнате, как всегда, было мрачно, шторы опущены. Поник иссохший фикус.
Додо в самой невообразимой позе лежала на диване, раздерганная и страшная, с закаченными под лоб глазами, и показалось ему, что она жестоко изнасилована кем-то. Из-под мятой блузки вывалилась грудь со множеством родимых пятен на ней, и сосок ее был черен, как сгусток запекшейся крови.
«Всюду — кровь, кровь, кровь!» — любила говорить Додо.
Вот теперь кровь и на ней. Только сейчас Мышецкий понял, что сестра просто пьяна, и ощутил запах сладкого рома, пропитавшего всю комнату…
Все кончено! Он заплакал и вышел, как от покойника.
8
Рано утром этого же дня, когда в городе еще все было спокойно, Огурцов надел чистую рубашку, затеплил свечу перед иконой и тронулся в героический путь.
По мере приближения к заставе все чаще стали встречаться люди, вступившие на стезю народной трезвости. За городом примкнули к толпе мужики из соседних деревень, плакали бабы, надеясь на чудо. Шли как на праздник — с песнями и гармошками.
И палило над извечным русским горем великолепное, щедрое русское солнце…
А вот и первый кабак. Народ куражился возле приветливо раскинутых дверей, ломался и кочевряжился перед собственной слабостью:
— А вот и выпью… А вот и нет! А што мне? Я человек слободный!
И выли бабы. Рыбкой заскакивали пьяницы в «монопольку», выходили, посоловев, вытирая губы подолами чистых рубах.
— Дальше… Трогай, паря! За дубками ишо причастимся. Покедова-то зарок не даден. Ей-пра, и согрешим…
Огурцов тоже не устоял — выпил, закусил ватрушечкой. Шли далее, сбиваясь с стадо, баламутя дорожную пыль. И вязли в этой пыли неумные песни. Ослабших по дороге, после неоднократных «причастий», кидали в телеги навалом, как поленья. Дребезжали по каменюгам колеса, болтались головы, как подсолнухи.
Огурцов пристроился в ногу с одним оборванцем, который неожиданно поцеловал старого пьяницу и признался, что он последователь Шопенгауэра.
— Вы можете презирать меня, — сказал он, заплакав, — но я ничего не могу с собой поделать. Как хотите, но у меня чисто индуктивный метод мышления!
— Ничего, — ответил Огурцов, — это пройдет. С кем не бывает?.. Только бы до заимки дотянуть. Там, говорят, еще не берут зарока!
И до самых монастырских ворот не брали зарока. А потому, когда прибыла толпа жаждущих исцеления, монахи часа два трудились в поте лица своего, сортируя мертвецки пьяных… Поклали на лужайке рядами, перекрестили и оставили с богом.
— До завтра отойдут… Готовь бланку писать!
Огурцов проснулся среди ночи от собачьего холода. Встал, огляделся. Не сразу и понял, где находится. Какие-то фитили горят, рядом храпит «последователь Шопенгауэра». Блестят под луной гладкие плиты монастырских дорожек.
— Похмелиться бы… — зябко вздрогнул старик.
— А эвона, — подсказали ему. — Иди к монахам. Только постучись в просвирную тишком. Поднесут, коли деньги имеешь…
Побрел Огурцов в просвирную. Мати дорогая! Вот где рай-то: почти трактир, только подают не половые, а сами монахи.
— Цыц-цыц, — говорят. — Не проговорись…
И берут за полсобаки, вестимо, в два раза дороже, чем в «монопольке». Ладно, делать нечего. Так уж на роду написано. Только бы рубль не пропить — иначе зарока не дадут.
Хлебнул Огурцов и определил:
— Разбавлена у вас святой водицей… Рази ж это по-божески? Гляди-ка, и пробка не та!
Кончилось это тем, что утром, когда погнали на зарок первую партию, дюжий монашек мстительно и грубо отставил Огурцова в сторону:
— Ты еще не тверез. Опохмелись маленько — и приходи во святости…
А деньги-то идут. То калачей прикупишь, то в просвирню заглянешь. Монахи и это учли: бойко торговали «заездами». Пьющему человеку обеда не надобно — ему бы только куснуть чего-либо, и ладно, сыт по горло.
Мелхисидек был мужик с башкой, сам из мужиков вышел, сам крепко попивал смолоду, — он душу пьяницы на ладони держал. Знал он, что надобно просить за хлеб с Мышецкого, — пьяные люди, как дети малые, — себя не помнят. Зарок не пить лишь обостряет тягу к вину. Да и зарок-то ведь не на всю жизнь берется: иной и до города не сбережется — согрешит. Глядь, жена поедом жрет:
— Опять бельма налил! Пошто мне мука дана? Эвона Пантелей-то Киковский — дал зарок, как обрезал… А ты?
У-у-у…
Только на третий день Огурцова допустили до зарока. Впускали в молитвенную партиями — по двадцать человек сразу, чтобы не чикаться с каждым. Читали отходную молитву. Иные плакали: им страшно было.
— …и разрешаются! — закончил монах, стоя на крылечке. «Разрешенных» построили в очередь:
— Тебя как?
— Петров буду. Иван, значит.
— Впервой?
— Чево?
— Впервой подвижничаешь?
— До этого пили-с…
— Гони рубль!
— Пожалте.
— Так. Дуй за бланкой!
Каждому выдали по бланку, в котором все было перечислено по порядку: кто такой и прочее. Монастырь выпускал их из своих стен — они спешили по дороге, рассуждая:
— Теперича — домой!
— Баба ждет. Извелась, чай?
— Ей-то што, бабе? Нам-то вот…
— Тяжело, брат. Сосет, проклятая!
— И чего это в ней есть — в водке-то?
— Не говори, милок!..
— Ой, выпить бы!
Сидельцы винных лавок встречали их еще издали:
— Ну, как? Разговляться не желательно? Иные тут же и разговлялись. Иные терпели. Огурцов мужественно дошел до города.
В присутствии его встретил Осип Донатович Паскаль.
— А-а, сударь, — сказал он, — это вы на меня доносили?
И он больно ущипнул старика. Подскочили другие:
— Шпыняйте его, господа, шпыняйте!..
Ничего не понимая, Огурцов вышел на улицу. Добрел до первого трактира, придвинулся к стойке.
— Федька, — сказал он, — плесни…
И запил горькую.
9
Накануне этого дня Сергей Яковлевич Мышецкий сидел в своем кабинете, дверь растворилась, и на пороге появился лощеный франт Пшездзецкий, когда-то встречавший его на въезде в Уренскую губернию.
«Секретарь сенатора Мясоедова, он, кажется, сделал неплохую карьеру?..»
— Витольд Брониславович? — сказал Мышецкий, напрягая память и поднялся навстречу новой бюрократической звезде.
Пшездзецкий небрежно уронил на стол свой ярко-зеленый портфель, на котором блестела платиновая дощечка с надписью: «От благодарных сослуживцев».
— Что вы тут натворили, князь? — спросил чиновник.
— Это ревизия?
— Пока еще нет. Только предварительная комиссия…
Со стороны депо простучало двумя выстрелами подряд.
— Стреляют? — поежился Пшездзецкий.
— Иногда, — мягко улыбнулся Сергей Яковлевич. Витольд Брониславович был строго официален. Покопался в своем портфеле, сказал:
— Знаете, сколько накопилось на вас доносов в министерстве со дня вступления вами в должность?
— Догадываюсь, что немало.
— Сорок восемь…
— О-о, — сказал Мышецкий и потер заболевший висок.
— Что с вами?
— Болит. Вот здесь.
— Ваше положение серьезно, — продолжал Пшездзецкий.
— Я хотел лучше. Только лучше…
— Князь! — пресек его чиновник. — От вас никто не требовал делать лучше. Вам было предоставлено лишь право строго следовать букве законности и порядка! Полюбуйтесь…
Пшездзецкий предъявил ему состав обвинений. Как и следовало ожидать, ничего не забыли, от изгнания Паскаля со службы до последней забастовки — все было учтено и взвешено.
— Я даже не буду читать, — отмахнулся князь. — Здесь восемнадцать пунктов, и мне в любом случае не оправдаться.
— Что это у вас за коммуны в степи? — вдруг спросил Пшездзецкий. — Ваши неуместные поселения особенно взволновали министерство!
— Было бы глупо, — ответил Сергей Яковлевич, — подозревать меня, будто я исходил из каких-то социальных учений. Просто я учитывал местные условия.
— Почему у вас такие ненормальные отношения с предводителем дворянства Атрыганьевым? Борис Николаевич — человек вполне умеренных взглядов, служил в лейб-гвардии…
Сергей Яковлевич, ничего не ответив, отошел к окну, за которым пролетел однажды мужик, словно приколоченный к распятью.
— Я не виноват, — сказал он тихо. — Если кто и виновен, так это бывший губернатор Влахопулов и губернский жандарм Сущев-Ракуса… Оба они, к сожалению, покойники!
Стало на миг тошно от собственной низости, и он махнул рукою, словно открещиваясь ото всего на свете:
— Без працы не бенды кололацы!
Брови Пшездзецкого круто взлетели кверху:
— Князь, вы знаете польский?
— Нет, — повернулся к нему Мышецкий лицом.
— Но сейчас вы что-то сказали…
Сергей Яковлевич прошелся вдоль кабинета, задумчиво поправил носком ботинка вздернутый краешек ковра.
— Знаете, — сказал он, улыбнувшись, — был такой юродивый на Руси — некий Корейша, Иван Яковлевич… Грязный, выживший из ума старик. Годами лежал он в собственном навозе и выдавал себя за святого. Так вот, когда его спрашивали о чем-то, на что он не мог ответить, тогда он отвечал: «Без працы не бенды кололацы». И люди выискивали в этой фразе потаенный великий смысл!
Пшездзецкий слушал его с большим вниманием, застегнув портфель и отложив его подальше в сторону.
Сергей Яковлевич помолчал немного и продолжил:
— С тех пор прошло немало лет. Это выражение «кололацы» обошло всю русскую журналистику, начиная от Чернышевского и кончая Салтыковым-Щедриным и Курочкиным. Об этой фразе существует на Руси целая литература. Эта фраза не выражает никаких определенных понятий, и в этом именно ее отличительное свойство, ее исключительное значение. И когда я сталкиваюсь с этой ужасной бессмыслицей русской жизни, такой несуразной и путаной, я всегда утешаюсь тарабарщиной: «Без працы не бенды кололацы!»
Пшездзецкий посмотрел на свои нежно-молочные надушенные руки, пошевелил пальцами.
— Вы ошибаетесь, — сказал он внятно. — В этой фразе есть смысл. И не малый смысл!
— Какой же?
— Это искаженная польская фраза. Ее исказил, очевидно, ваш грязный юродивый.
— И что же говорит эта фраза?
Витольд Брониславович вскинул на князя серые красивые глаза.
— Без труда не будет калача, — ответил он.
После этого в лице Пшездзецкого что-то просветлело по-человечески, помягчал его голос. Он не поленился встать, положил свою узкую, как у женщины, ладонь на локоть уренского губернатора:
— Ваше сиятельство, я не имею права советовать вам. Но… передо мною вам действительно не оправдаться. Поезжайте в Петербург, скажитесь больным. Найдите связи…
— И бросить все? — спросил Мышецкий.
— И спасти карьеру, — ответил чиновник.
Поздний вечер застал его на вокзале. Вагон первого класса, обитый плюшем, был пуст и темен, как дорогая гробовина богатого покойника. И — никто («Ну, хоть бы одна собака!») не пришел проводить опального губернатора.
Только с третьим ударом колокола заскочил в вагон человек, при виде которого Мышецкий — в ярости и ознобе — оторопел. Тот самый человек, что сначала преследовал его взглядами в «Аквариуме», а потом догонял в пролетке по дороге в цирк. Совсем недавно, на этих днях — перед той постыдной облавой, его позором и срамом…
— Отстаньте от меня! — закричал Сергей Яковлевич в неуемном бешенстве. — Я уже не губернатор! Что вам от меня надобно?
Незнакомец спокойно поставил перед собой чемоданчик, и котелок на его голове вдруг сам собою подскочил над румяной плешью.
— Видите ли, я… клоун, — ответил он, шепелявя. — Вернее, если вы не губернатор, то и я не клоун. Вы же сами, сударь, и изгнали меня из губернии… Не так ли?
«О ужас…»
В пустом вагоне — два человека. Клоун и губернатор.
Сначала губернатор изгнал из губернии клоуна, а теперь и самого губернатора изгнали…
«Как клоуна… как клоуна…» — мучительно переживал Мышецкий, и тело его, большое и сытое, становилось от стыда сугорбым и жалким…
Поезд, наконец, отошел от перрона. Плавно разъехались стрелки перед паровозом, освобождая дорогу на далекий и чиновный север России.
Глухая острожная стена бежала и бежала за окном вагона, дымно пыхнули растворенные арки депо. И вот уже оно — Свищево поле, будь оно трижды проклято!
Но что это? Бродят какие-то тени возле могил и бараков. Неужели опять собираются люди, вяжут возы, пеленают детей, чтобы двинуться дальше?..
От земли к земле, от земли к земле.
Мышецкий опустил раму окна, посмотрел назад. Вдалеке оставался Уренск, рассыпавший тусклые огоньки по овражинам. Но вот прояснело небо над городом — рассыпались яркие звезды и потекли вниз, неслышно сгорая.
Жгли фейерверк!
«Где же это? — подумал он и наконец догадался: — Наверное, в „Аквариуме“…»
Бежали притемненные поля. Думалось хорошо и ясно.
Что он сделал за это время? Ничего…
Нет, он не хотел, видит бог, как не хотел, но получилась глупость. Глупость и пошлость.
Кого же обогатил он? Конкордию Ивановну — султана Самсырбая — архиепископа Мелхисидека — чиновника Паскаля — и даже фон Гувениусы, мерзавцы, и те набили себе брюшко.
Думать так думать. Пока думается. Вот так: хорошо и ясно. До конца думать!
Мужикам-то ведь он ничего не дал. Вот разве что по куску земли, которую не сегодня, так завтра выдернут у них из-под ног решением сената! И как были они нищими — так нищими и остались.
Зато он имел власть. Много власти…
На горизонте — там, где пропал в потемках Уренск, — еще догорали звезды фейерверка. Кто-то пировал в уренской берлоге, хвастал, рассуждал, прикидывал. И, наверное, Конкордия Ивановна спешит сейчас по темным улицам — заплетает паутину.
— Черт с вами, — сказал Мышецкий. — Живите без меня, господа…
Первая остановка от Уренска, и он узнал ее: шелестят голые прутья акаций, тот же самый «холерный» мужик продает колбасу, стоя на перроне.
— А ты, брат, все здесь?
— Я-то? А што мне…
Поезд плавно тронулся. Мышецкий захлопнул окно. И замелькала перед ним Россия — как бесконечное Свищево поле.
Пни, кресты, пески, буераки, церквушки.
Доколе же?..
Ленинград, 1959—1962
Примечания
1
Так называемый «третий пункт» — пункт устава чиновной службы, по которому начальник мог уволить подчиненного без объяснения причин его отставки. — Здесь и далее прим. автора.
(обратно)2
Тюра — обращение киргизов к царским чиновникам.
(обратно)3
Фонды губернских типографий находились в личном ведении вице-губернатора и не были подотчетны.
(обратно)4
Никитенко обратился к Мышецкому с приветствием римских гладиаторов перед боем: «Да здравствует Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!», на что Мышецкий ответил ему: «Закон суров, но это есть закон».
(обратно)5
Судьба этого героя схожа с судьбой некоего князя Волконского, жившего тогда под различными именами.
(обратно)
Комментарии к книге «На задворках Великой империи. Книга первая: Плевелы», Валентин Саввич Пикуль
Всего 0 комментариев