Ксеркс
Из энциклопедического словаря
Изд. Брокгауза и Ефрона
Т. XXXII. СПб., 1892
Ксеркс I — царь Персии, сын Дария Гистаспа и Атоссы, вступил на престол в 486 г. до Рождества Христова. Он был вял, недалёк, бесхарактерен, легко подчинялся чужому влиянию, но отличался самоуверенностью и тщеславием. Тотчас же по вступлении на престол ему пришлось подавлять восстание в Египте, жестоко поплатившемся за стремление к независимости. В следующем году вспыхнуло восстание в Вавилоне, и, только покончив с ним, Ксеркс принялся за продолжение начатого его отцом дела — войну с греками. В 480 г. он сам повёл свои многочисленные войска через Геллеспонт на Грецию, но, потерпев неудачу в двух морских сражениях, при Саламине и Микале, поспешно бежал и вернулся в Азию ещё прежде поражения своих сухопутных войск. В течение следующих 12 лет, пока велась война с греками, Ксеркс уже не занимался делами, а погрузился в интриги и оргии гарема. Он был убит в 465 г. начальником стражи Артабаном при содействии евнуха Аспамитра.
Саламин
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Сопровождавшееся битвами при Фермопилах, Саламине и Платеях вторжение Ксеркса в Грецию является одним из самых драматических событий в истории человечества. Если бы Афины и Спарта сдались под натиском восточных суеверий и деспотизма, Парфенон, аттический театр и диалоги Платона не могли бы существовать, а Фидий, Софокл и греческие философы могли бы вовсе не появиться на свет. Выдержанное Элладой испытание и герои его — Леонид и Фемистокл — до сих пор отбрасывают тень на нынешний мир, что и заставило меня взяться за сочинение этого романа.
Многие из сцен были рождены прямо на месте действия во время моего недавнего визита в Грецию. Кроме того, я постарался дать читателю некоторое представление о природной красоте земли эллинов, которая будет жить и тогда, когда Фемистокл вместе с его современниками ещё глубже погрузятся в сумрак прошедших времён.
ПРОЛОГ ИСТМИЙСКИЕ ИГРЫ ВОЗЛЕ КОРИНФА
Глава 1
Глашатай прокричал в пятый раз. Люди — узловатые спартанцы, утончённые афиняне, надушенные сицилийцы — со всех сторон теснились к возвышению, пытаясь с помощью локтей пробиться на удобное место.
— А теперь, о, эллины, внемлите ещё раз. Шестым участником пентатлона[1], самого почётного из состязаний, происходящих на Истмийских играх, будет Главкон, сын Конона Афинянина; дед его…
Голос глашатая утонул в криках:
— Самый прекрасный мужчина во всей Элладе!..
— Женственный щенок!..
— Из благородной семьи Алкмеона…
— И семейка-то проклята!..
— Великий бог помогает ему, сам Эрос…
— Ай, дурак, женился из одной только любви. Он нуждается в помощи. Собственный отец отрёкся от него.
— Тихо-тихо, — утихомирил толпу глашатай. — Я всё расскажу о нём, как и о других. Узнайте же, мои господа, что он полюбил Гермиону, дочь Гермиппа из Элевсина, и добился брака с нею. Гермипп был смертельным врагом Сонона, и потому в великом гневе отец отрёкся от сына, но, если сейчас Главкону удастся увенчать свою голову цепком победителя в пентатлоне, отец, быть может, простит его.
— И не надейся, — проговорил один из спартанцев, — у красавчика нет никаких шансов против гиганта Ликона, нашего лаконца.
— Хвастун! — возразил ему афинянин. — Разве Главкон вчера не согнул при народе подкову?
— Это сделал наш Мерокл! — вскричал мантинеец.
Тем временем глашатай, прежде чем приступить к долгой речи о благородных предках Главкона, начал призывать афинян доказать свою уверенность в победе заключением пари:
— Сколько ставите на то, что Главкон побьёт эпидаврянина Ктесия?
— Нечего равнять нашего льва с мышью! — взревел самый шумный из афинян.
— А фиванец Аминта?
— Какой там Аминта! Давай нам спартанца Ликона.
— Пусть будет Ликон… Так кто и сколько ставит на то, что афинянин Главкон, впервые выступающий на великих играх, одолеет Ликона из Спарты, дважды побеждавшего на Истме, один раз в Дельфах и один раз в Олимпии?
Поднявшийся шум и крики заставили глашатая изрядно напрячься, чтобы записать обрушившийся на него град предложений, подтверждавших высокое мнение афинян о своём ещё не титулованном чемпионе. Ропот толпы привлекал новых любителей — ближних и дальних. На ипподроме, находившемся совсем рядом, только что закончились соревнования колесниц, и занятая поисками нового развлечения праздная толпа валила сплошным потоком. В водовороте рук и локтей человек невысокий и невыносливый почти не имел шансов пробиться к трибуне глашатая и зафиксировать своё пари. И судьба эта была уготована седому и достойному, но, увы, не вышедшему ростом мужчине, тщетно старавшемуся пробиться в передние ряды, рискуя при этом длинным полотняным хитоном[2].
— Эй! Эй! Расступитесь, добрые люди, а тебя, грубый спартанец, чьи сандалии в очередной раз топчут пальцы моих ног, пусть покарает Зевс! Неужели я так и не сумею подойти поближе, чтобы поставить две своих мины[3] на этого Главкона?
— Не лезь вперёд, борода, — возражал спартанец, — и благодари богов за то, что не расстанешься со своими деньгами, когда завтра Ликон свернёт шею вашему курёнку.
Тут он возвысил голос:
— Ставлю тридцать драхм[4] на Ликона, господин глашатай! Значит, принято…
— И две мины на Главкона, — пискнул невысокий, устремляя вперёд взгляд блестящих, как бусины, глаз, но глашатай так и не услыхал бы его, если бы не обнаружившийся внезапно союзник.
— Кто здесь собрался ставить на Главкона? — вмешался в разговор молодой афинянин, уже успевший записать свой заклад. Ты, достойный муж? Тогда, клянусь совами Афины, глашатай должен тебя услышать! Подставь своё плечо, Демарат.
Просьба была обращена к соседу, также молодому жителю Афин. Располагая двумя усердными помощниками, седоволосый коротышка скоро оказался перед глашатаем.
— Две мины? — переспроси тот, склонившись вперёд. — Две мины за то, что Главкон побьёт Ликона? Но назови своё имя…
Невысокий мужчина горделиво распрямился:
— Симонид из Кеоса.
Толпа сразу же притихла. Даже самые ершистые из спартанцев тотчас исполнились почтения. Глашатай нагнулся, записывая.
— Симонид Кеосский… Симонид! Самый известный поэт Эллады! — вскричал первый из двух добровольных помощников коротышки. — Послужить такому знаменитому человеку — великая честь. Позволь мне пожать твою руку.
— С превеликим удовольствием. — Коротышка-поэт расцвёл от лести. — Но ты спас меня от молота и наковальни Гефеста. Что за вульгарная толпа! Расступитесь, тогда я смогу отблагодарить вас.
С помощью обоих защитников Симонид выбрался из человеческого водоворота. Под одной из изящных сосен, окружавших длинный стадион, он смог перевести дыхание и разглядеть своих спасителей. Оба были достойны внимания, однако резко контрастировали друг с другом.
Орлиный профиль первого из них, высокого и смуглого, свидетельствовал о примеси негреческой крови. Свой зелёный хитон он носил как отъявленный франт. Спутник его, отзывавшийся на имя Демарат, человек более светлокожий и светловолосый, являл взгляду Симонида истинно греческий профиль, украшенный короткой, аккуратно подстриженной бородкой. Окаймлённый пурпурной полосой плащ ниспадал с его плеч живописными волнами, берилловое кольцо с печатью и богато украшенный самоцветами пояс свидетельствовали о состоятельности и вкусе. Лицо его вполне могло бы показаться открытым и дружелюбным, если бы Симонид не припомнил вдруг старую пословицу, утверждавшую, что человеку со слишком близко посаженными глазами верить не стоит.
— Ну, а теперь, — начал поэт, готовый так же наделять комплиментами, как и слушать их, — позвольте мне поблагодарить моих благородных избавителей, ибо я не сомневаюсь в том, что столь достойные молодые люди принадлежат к самым знатным семьям Афин.
— Я не стыжусь своего отца, — ответил высокий афинянин. — Эллада ещё не забыла Мильтиада, победителя при Марафоне[5].
— Значит, я жму руку Кимона, сына спасителя нашей страны, — обрадовался поэт. — О, как жаль, что я так долго пробыл в Фессалии и не видел, как ты рос. Благородный сын благородного отца. А твой друг… кажется, его зовут Демарат?
— Да.
— Как мне везёт! Ибо я встретился с Кимоном, сыном Мильтиада, и Демаратом, молодым помощником Фемистокла[6], прославившегося во всём мире и среди афинских ораторов мудростью Нестора и Одиссея.
— Твои похвалы не соответствуют истине! — воскликнул второй из афинян, тем не менее не имевший ничего против них.
И остроязыкий Симонид разразился потоком восхвалений и лести, пока наконец Кимон не прервал его вопросом:
— И всё же, дорогой кеосец, если ты только сегодня прибыл на перешеек, зачем тебе так решительно ставить свои деньги на Главкона?
— Зачем? Потому что я, как и все греки, если не считать спартанцев, схожу с ума по Главкону. На всём моём пути из Фессалии, в Беотии, Аттике, Мегарах, люди говорили о нём, о его красоте и сноровке, о его ссоре с отцом, о его женитьбе на Гермионе, прекраснейшей из афинских дев, и о том, что он прибыл на игры, чтобы завоевать венок победителя и заслужить прощение Конона. Скажу откровенно, каждый попадавшийся мне погонщик мулов, должно быть, поставил на него не меньше обола[7]. Все говорят, что он прекрасен, как рождённый на Делосе Аполлон, изящен, как юный Гермес, и скромен, как незамужняя дева… хотя в последнее я не верю.
Симонид перевёл дыхание, а затем обратился к своим собеседникам:
— Но вы афиняне и, должно быть, знакомы с ним?
— Знакомы? — Кимон расхохотался от всей души. — Или не мы сегодня расстались с ним на площадке для борьбы? Или Демарат не учился с ним в школе и не был его самым близким другом? Что же касается его красоты, доблести и скромности… — В глазах молодого человека вспыхнул огонёк. — Не говори, что его перехваливают, пока не увидишь своими глазами.
Симонид засиял от радости:
— Добрый гений свёл меня с вами. Отведите меня к нему.
— Поклонники так докучают Главкону, что наставники его в ярости; кроме того, он сейчас ещё находится на борцовской площадке.
— Тем не менее он скоро вернётся в свой шатёр, — добавил тотчас Демарат. — К тому же Симонид — это Симонид. И если Фемистокл и Леонид[8] имеют возможность лицезреть Главкона, теми же правами обладает первый поэт Эллады.
— О, драгоценный оратор! — воскликнул коротышка, обнимая его. — Я уже люблю тебя. Так пойдём же, чтобы я мог немедленно почтить ваше новое божество.
— Пойдём, — согласился Кимон, делая несколько длинных шагов. — Шатёр его находится неподалёку, и ты увидишь Главкона, даже если его наставники превратятся в горгон.
Посейдонов удел, огромный, огороженный стенами участок земли с храмами, портиками и Истмийским стадионом, скоро остался позади. Трое быстро шли на восток вдоль моря. Вокруг было полно людей. Прокатила дюжина колесниц. Под каждой высокой сосной непременно обнаруживались купец с прилавком и обступившая его толпа. Прошло стадо бурых коз — жертвенный дар какого-то благочестивого фокейца. За животными в причудливом танце кружили жрицы Афродиты под оглушительный треск кастаньет и рокот цитр. Тихий ветерок надувал коричневые паруса рыбацких лодок на колышущихся просторах залива. Прямо впереди замаячили белёные, оштукатуренные дома Кенхреи, восточной гавани Коринфа. Далеко впереди ровным полукругом вздымались зелёные вершины Аргивских гор, а справа поднималась крутая и одинокая пирамида — бурая скала Акрокоринфа властвовала над процветающим городом. А над всем этим, над людьми и горами, распростёрлось самое прекрасное, что было в этих краях, — чистое, пропитанное солнцем лазурное небо Эллады, подобного которому нет в землях, берега которых не омывают пенные волны Эгейского моря.
Такой пейзаж окружал троих путников, однако Симонид, видевший его слишком часто, не обращал внимания на окрестности и засыпал спутников вопросами:
— Так, значит, и его Гермиона тоже прекрасна?
— Как Афродита, встающая из пены морской, — ответил Демарат, всё время глядевший в сторону и старавшийся избегать проницательного взора поэта.
— И отец её отдал дочь сыну своего злейшего врага?
— Элевсинец Гермипп — человек разумный. Иметь своим зятем первого красавца во всей Элладе не так уж плохо.
— А теперь расскажите о самом великом чуде… Неужели Главкон действительно добивался её руки не ради приданого или положения, а из одной любви?
— Браки по любви сейчас в моде, — ответил Демарат, искоса взглядывая на Кимона, сестра которого только что вышла по любви за Каллия Богатого, смутив этим всех афинских скромниц.
— Значит, на старости лет мне довелось увидеть новое чудо. Как Одиссей и Пенелопа! И он красив, доблестен, высок мыслью и жена достойна его? Должно быть, я надеюсь на слишком многое. И упования мои не оправдаются.
— Напротив, — возразил Демарат. — Теперь сюда: эта тропа как раз ведёт к шатру Главкона. Если ты сочтёшь, что мы перехвалили его, считай нас достойными танталовых мук.
Однако здесь на пути их обнаружилось неожиданное препятствие. Статую, стоявшую под сосной, окружала целая толпа, и пронзительные злые голоса людей предвещали не свободный проход, а стычку.
Глава 2
Снаружи стен Посейдонова удела беспрестанно ходили люди. Почти ту же самую тропу, которой только что прошли Симонид с его новыми друзьями, выбрали ещё двое мужчин, настолько глубоко погрузившихся в разговор, что им было совершенно безразлично, сколько людей почтительно уступает им путь или приветствует их. Тем не менее более высокий и молодой из этой пары отвечал на всякое приветствие лёгким движением руки, однако делал это не задумываясь и не отводя взгляда от спутника.
Собеседники на редкость контрастировали друг с другом. Младший из них лишь недавно достиг полного расцвета сил; крепкий и хорошо развитый физически, он был изящно одет. Быстрые жесты его были красноречивы сами по себе. Коротко постриженные каштановые волосы почти не закрывали чистое смуглое лицо, которое едва ли можно было назвать правильным, скорее выразительным и утончённым. Смеялся он как-то негромко, чуть приоткрывая отличные зубы.
Товарищ его с ответами не торопился. Едва доставая макушкой до плеча своего спутника, он тем не менее обладал грудной клеткой быка. Изящество и не подумало посетить его. Лицо этого человека было изборождено шрамами и заросло редкой щетиной. Низкий лоб. Глаза, серые и мудрые, поблескивали под кустистыми бровями. Длинные седые волосы, заплетённые в косу и уложенные на макушке, удерживало на месте золотое кольцо. Прикрывавшая его тело хламида[9] была пурпурной, но грязной. На аттическое красноречие собеседника он отвечал по-дорийски кратко.
— Итак, я всё объяснил: если исполнятся мои планы, если Керкида и Сиракузы пришлют помощь, если у Ксеркса появятся проблемы при снабжении его войска всем необходимым, мы не просто сумеем успешно сопротивляться персам, но легко победим их. Или, по-твоему, я выказываю чрезмерный оптимизм, Леонид?
— Посмотрим.
— Вне сомнения, Ксеркс посчитает, что флот его ненадёжен. Египетские мореходы ненавидят финикийцев. А значит, мы можем рискнуть.
— Не спеши, Фемистокл.
— Да… с тем же успехом можно играть в кости с мойрами[10], ставя на кон судьбу всей Эллады. Тем не менее придётся рискнуть и дать сражение. Если мы проявим отвагу, наши имена будут помнить так же долго, как и имя Агамемнона.
— Или Приама… сдавшего Трою.
— А ты, мой дорогой царь, конечно же сдвинешь с места небо и землю, чтобы как-нибудь расшевелить своих эфоров[11] и совет, запаздывающий с подготовкой к войне? Мы надеемся на тебя.
— Попробую.
— Разве мы вправе просить о большем? Но пора покончить с государственными делами. Помню, мы говорили о пентатлоне и шансах…
Тут ропот возмущённых голосов, остановивший Симонида, достиг ушей Фемистокла и Леонида.
Клич «К бою!» произвёл вполне ожидаемый результат. Кучки людей, причём не самого аристократического вида, валили со всех сторон к уже собравшейся толпе. В поднявшейся суматохе никто не проявлял особого почтения к царю Спарты и первому среди государственных деятелей Афин; бесцеремонно отодвинутые в сторону, они могли только оставаться свидетелями происходящего.
Как выяснилось потом, шум поднял торговавший бронзовым товаром сикионец, обнаруживший, что со столика, на котором он разложил свой товар, пропала небольшая, но ценная лампа. Взгляд его сразу выделил среди дюжины с лишком окружавших его прилавок людей стройного мальчишку в восточной одежде; и поскольку ловкость рук сирийских рабов успела войти в пословицу, сикионец немедленно сделал свой выбор:
— Хватайте варвара-вора!
С этим криком он подпрыгнул и вцепился в одежду предполагаемого похитителя светильника. Богатая и тонкая одежда, разорвавшаяся под руками торговца, помогла парнишке улизнуть, однако зеваки немедленно схватили беглеца и потащили его к сикионцу, уже приготовившемуся приказать обыскать незадачливого грабителя, но, увы, как раз споткнувшемуся возле своего столика о пропавшую лампу, должно быть просто свалившуюся на землю. Умиротворённый находкой торговец был уже готов отпустить мальчишку, однако один из находившихся рядом спартанцев не проявил желания успокоиться.
— Он вор, этот варвар, вор и лазутчик! — завопил спартанец. — Он выбросил лампу, когда понял, что его застукали! Ведём его в храм, к распорядителям игр!
Волшебное слово «лазутчик» тотчас развязало языки и страсти в толпе. Несчастного парня вновь схватили и принялись толкать в бока, осыпая градом вопросов:
— Чей ты раб? И почему находишься здесь? Где твой хозяин? И где ты взял эту заморскую одежду и тюрбан с золотыми кружевами? Признавайся немедленно, пока ответ не выбили из тебя кнутом! Какое бесчинство ты собирался учинить?
Пленник, если даже он понимал по-гречески — что было сомнительно само по себе, — совсем потерялся в этом столпотворении. Он тщетно пытался вырваться; в глазах его блестели слёзы. А потом он совершил грубую ошибку. Даже не пытаясь протестовать, он запустил узкую ладонь в алый пояс и извлёк оттуда горсточку золотых — должно быть, для того, чтобы предложить их в качестве выкупа за своё освобождение.
— У раба с собой десять дариков! — завопил докучливый спартанец, так и не ослабив хватку. — Слушайте, друзья: всё ясно как день. Парень, похожий на этого, служит Дексиппу-коринфянину. Молодой негодяй ограбил своего хозяина и убежал.
— Вот оно что! Беглый раб! В храм его! — К спартанцу присоединилась целая дюжина голосов. Вопли пленника уже попросту невозможно было услышать.
— Подождите, добрые граждане, — обратился к толпе человек, чисто произносивший слова на аттическом диалекте. — Отпустите этого парня. Я знаю раба Дексиппа, это не он.
Публика, в основном спартанцы, повернулась, недовольная вмешательством афинянина, однако послышавшееся в толпе имя заставило их сделать шаг назад.
— Кастор и Полидевк… Это Главкон Прекрасный.
Раза два порывисто двинув локтями, молодой человек пробился к парню. Действительно, Главкону могли бы позавидовать боги. Красота и сила слились воедино в его идеальной фигуре. Тонкое, правильное лицо, профиль, словно вышедший из-под рук скульптора, гладкие щёки, синие глаза, густые, коротко стриженные, с рыжинкой, волосы; подбородок не слабый, но и не суровый, кожа, покрывшаяся загаром в борцовской школе, — все эти детали складывались в единую картину, и целое было много прекраснее любой из составных частей! Возбуждённый несправедливостью, он стоял, чуть откинув назад голову, алый плащ изящными складками ниспадал с его плеч.
— Отпустите парня, — повторил он.
На мгновение покорённые его красотой спартанцы сдались. Восточный мальчик прижался к своему спасителю, однако неприятная история ещё не закончилась.
— Слушай меня, афинянин, — вновь начал спартанец. — Не полагайся на свою красоту. Завтра Ликон испортит её. Это или раб Дексиппа, или шпион варваров. В любом случае его следует отвести в храм, так что не мешай это сделать.
Он схватил мальчишку за пояс, но атлет протянул узкую ладонь, схватил спартанца за руку и одним молниеносным движением уложил его на землю. Вскочив на ноги, тот в ярости воззвал к собратьям:
— Афины оскорбили Спарту! К отмщению, мужи-лакедемоняне! Бей их! Бей!
В поднявшейся буре патриотических страстей о мальчике-азиате немедленно позабыли. К счастью, оружия в толпе не нашлось. С полдюжины крепких лаконцев без согласия и порядка набросились на атлета. На мгновение Главкон исчез за размахивающими руками и развевающимися одеждами. А потом золотая голова его вновь мелькнула над толпой: он легко разбросал нападающих. Двое из них уже валялись на спинах и стонали. Остальные, ругаясь, отошли на почтительное расстояние и готовились к новому натиску.
Афинский горожанин, торговавший за соседним прилавком, поднёс раструбом руки ко рту и завопил:
— Мужи-афиняне, сюда!
Его многочисленные соотечественники горохом посыпались отовсюду. Мужчины подбирали камни, отламывали от сосен ветви, чтобы воспользоваться ими в качестве дубинок. Атлет, находившийся в самом центре сумятицы, улыбался, высоко подняв голову, а в глазах его горела радость сражения. И поза и лицо его вторили словам: «Попробуйте справиться со мной!»
— Спарта оскорблена! Долой хвастуна! — вопили лакедемоняне.
Афиняне отвечали им подобным же образом. Смуглый мореход уже тянул из ножен кинжал. Всё обещало крепкую потасовку, разбитые головы и, может быть, кровь, когда Леонид вместе с другом, прибегнув к помощи посохов, пробились вперёд. Царь с размаху опустил свой жезл на спину рослого спартанца, готового ринуться на Главкона.
— Глупцы! Прекратите! — взревел Леонид, и, едва толпа узрела, кто сейчас оказался среди них, руки забияк — и афинян и спартанцев — немедленно опустились; притихнув, все замерли.
Воспользовавшись мгновением, Фемистокл шагнул вперёд и поднял вверх руку. Его звонкий голос, словно походный горн, прозвучал среди сосен:
— Собратья-эллины, да не вкрадётся раздор между нами! Я видел всё происшедшее. Вы прискорбно не поняли друг друга. Не сомневаюсь, что ты всем доволен, мастер-медник?
Сикионец, которому драка сулила конец вечерней торговли, с радостью закивал.
— Он говорит, что кражи не было и что он всем доволен. Он благодарит всех за дружескую помощь. Азиат не раб Дексиппа, а Ксеркс не использует подобных мальчишек в качестве соглядатаев. И Главкон ничем не оскорбил Спарту. Давайте же разойдёмся с миром и без обиды, и пусть боги определят победителя завтрашних соревнований.
Ни один голос не ответил ему. Музыка, сопровождавшая приближение священного посольства Сиракуз, разом отвлекла внимание толпы; многие уже успели оставить её, чтобы проводить до храма украшенные цветами колесницы и скот. Фемистокл и Леонид приблизились к Главкону.
— Ты, как всегда, заслуживаешь прозвища Главкона Удачливого… Что было бы, не направься мы этим путём?
— Это было чудесно, — отозвался атлет, в глазах которого ещё не угас огонёк. — Потрясение, борьба, ощущение того, что твои сила и воля противостоят многим, а потом понимание: ты сильнее.
— Восхитительное чувство, — ответил государственный деятель, — только избави меня Зевес от необходимости сражаться в одиночку против десятерых. Однако какой бог надоумил тебя вмешаться в эту свалку, рискуя всеми шансами на завтрашнюю победу?
— Я возвращался с занятий в палестре[12] и увидел, что мальчишка попал в затруднительное положение и что он не является рабом Дексиппа. Я бросился выручать его… не думая о последствиях.
— Рискнул всем ради лукавого азиата? Кстати, а где этот плут?
Но парнишка, из-за которого завелась свара, уже затерялся в толпе.
— Сбежал вместе с благодарностью к своему спасителю! — едко воскликнул Фемистокл, поворачиваясь к Леониду. — Ну, благороднейший царь Спарты, ты хотел увидеть Главкона и оценить его шансы на победу в пентатлоне. Твои лаконцы уже проверили их. Теперь ты доволен?
Но царь, не удосужившись произнести даже приветственное слово, окинул взглядом атлета и изрёк свой приговор:
— Слишком красив.
Главкон покраснел, как девица. Фемистокл с укоризной воздел руки к небу:
— Разве Ахиллес и многие другие герои не были отважны и прекрасны одновременно? Или не их Гомер столько раз называет богоподобными?
— Поэт пентатлона не выиграет, — отрезал царь, а потом резким движением схватил правую руку атлета возле плеча.
Хрустнули мышцы. Главкон даже не шевельнулся.
— Эвге! — воскликнул Леонид, отпуская руку Главкона, и протянул ему полусжатый кулак: — Разожми.
На долгое мгновение, которого как раз хватило Симониду и спутникам, чтобы приблизиться, афинянин и спартанец застыли лицом к лицу с сомкнутыми руками… Главкон тем временем багровел — но не от смущения. Потом кровь прилила ко лбу царя: покрасневшие пальцы его разомкнулись.
— Эвге! — вновь воскликнул Леонид и, обратившись к Фемистоклу, заметил: — Подойдёт.
После этого, словно бы удовлетворившись увиденным и не желая более тратить времени попусту, он коротко и небрежно кивнул Кимону и его спутникам. Царское слово и явно было слишком драгоценной монетой, чтобы транжирить её на пустые прощания. Уже уходя, царь бросил через плечо Главкону:
Ненавижу Ликона. Раздроби ему кости.
Впрочем, Фемистокл задержался на мгновение, чтобы приветствовать Симонида.
Коротышка-поэт пришёл в восторг — наперекор собственным ожиданиям — от красоты и скромности атлета и, будучи человеком, всегда державшим свои мысли поблизости от языка, не раз заставил Главкона покраснеть.
Господин Симонид излишне добр ко мне, — попробовал прекратить похвалы атлет. — И я вижу в его словах лишь вежливую любезность.
Какое непонимание! — пел поэт. — Ты ранишь меня. Но я испытываю сильное желание задать вопрос. Разве не приятно ощущать, что ты радуешь стольких людей уже своим внешним видом?
— Как мне ответить на него? Если отвечу «нет», то обижу тебя прекословием, если отвечу «да» — обижу ещё горше, на сей раз самомнением.
— Умный ответ. Лицом ты — Парис, силой — Ахиллес, а умом — Периандр. И все эти качества сошлись воедино в одном теле. — Однако, заметив, что смущение Главкона ещё более усугубилось, кеосец постарался укоротить свой язык: — Геракл! Если мой язык успел задеть тебя, видишь, я успел убрать его в ножны. Но утешит меня только ода в пятьдесят ямбов, посвящённая твоей победе. А в ней не сомневаюсь ни я, ни один из здравомыслящих эллинов. Или ты не уверен в ней, драгоценный афинянин?
— Я уверен в справедливости богов, благородный Симонид, — ответил атлет, отчасти с детской прямотой, отчасти с глубоко искренним и зрелым чувством.
— Возможно, ты прав. Боги обыкновенно справедливы к таким, как ты. Судьба, Тюхе, перестаёт благоволить к нам, седобородым.
— Кто знает. — Главкон усталым движением прикрыл ладонью глаза. — Тем не менее иногда я готов сказать: «Приветствую тебя, несчастье, лишь не будь большим», чтобы только отвратить ревность богов к избыточной удаче. Если не считать ссоры с отцом, я преуспел во всём. Завтра мне предоставляется возможность уладить и её. Впрочем, готов напомнить тебе слова Солона: «Не называй человека счастливчиком, пока ты не умер».
Подобная откровенность с незнакомым человеком очаровала Симонида:
— Ты прав, но ошибиться может и один из семи мудрецов.
— Я не знаю. Я только надеюсь…
— Тихо, Главкон, — проговорил Демарат. — Перед состязанием не придумаешь ничего хуже, чем разговор о нём. Дома в Афинах…
— В Элевсине, ты хотел сказать.
— Чума тебя забери! — вскричал Кимон. — Ты называешь Элевсин потому, что там тебя ждёт Гермиона. Однако мечтания закончатся, когда начнётся схватка с Диконом.
— Тогда он очнётся, — улыбнулся Фемистокл. И, ещё раз изящно кивнув Симониду, государственный деятель заторопился следом за Леонидом, в то время как трое молодых людей и поэт направились к палатке Главкона — в сосновую рощу.
— Почему это царь Леонид пожелал Главкону сокрушить кости лучшего из спартанцев? — полюбопытствовал Кимон.
— Готов дать ответ, — вызвался Симонид, знакомый, наверное, с половиной знатных эллинов. — Во-первых, Ликон принадлежит к соперничающему с ним царственному роду; во-вторых, его подозревают в мидянстве[13], в симпатиях к Персии.
— Слыхал я об этом мидянстве, — торопливо прервал своего спутника Демарат, — и готов поручиться, что всё это — россказни.
— Слухов достаточно, чтобы дать повод для сомнений! — вскричал не знающий компромиссов сын Мильтиада. — В подобные времена честный эллин должен следить, чтобы к нему не пристали подобные подозрения. А ещё одна причина ненавидеть его…
— Тихо! — распорядился Главкон, словно бы воспрянув от долгих раздумий, и продолжил, взмахнув своей дивной надопью: — Пусть мидяне, персы и война с ними подождут. Моя единственная война сейчас — пентатлон, а потом пусть по ноле Зевса будет победа и славное возвращение в Элевсин!.. Пожелайте мне удачи.
— Готов объявить его сумасшедшим, — задумчиво проговорил поэт. — Главкон живёт в своём собственном ясном мире; ему достаточно его самого. Да не затмит когда-нибудь этот мир посланная Зевсом буря! Ибо душа его кажется мне не созданной для несчастий.
* * *
Из шатра навстречу Главкону выбежал Мане, слуга атлета, державший в руках небольшую, плотно перевязанную шкатулку.
— Её оставил незнакомый мне смуглый человек всего несколько мгновений назад. Он сказал, что она предназначена для моего господина Главкона.
Внутри оказался браслет из египетской бирюзы, который Симонид оценил более чем в две мины. Ничто не свидетельствовало о личности дарителя, кроме кусочка папируса, на котором неопытная рука начертала: «Прекрасному единоборцу-афинянину с благодарностью за великую услугу».
Кимон поднял браслет повыше, наслаждаясь его блеском.
— Фемистокл ошибся, — заметил он. — Азиат не забыл о благодарности. Но чьего же отрока или раба на деле спас Главкон?
— Вероятно, — выдвинул предположение Симонид, — что Фемистокл ещё раз ошибся. Как знать, не подослан ли Ксерксом человек, имеющий возможность дарить подобные вещи?
— Не говори глупостей, — недовольным тоном объявил Демарат, но Главкон уже поместил браслет обратно в шкатулку.
— Бог послал его, и я радостно приму этот дар, — заметил он непринуждённо. — Доброе предзнаменование завтрашней победы, и к тому же браслет будет на редкость красиво смотреться на руке Гермионы.
Упоминание это вызвало новые протесты со стороны Кимона, однако их прервал мальчишка-подросток, вошедший в шатёр и обратившийся к Демарату.
Глава 3
Парнишка, украдкой приблизившийся к Демарату, не был разве что горбуном. Обнажённые руки его покрывала причудливая татуировка, свидетельствовавшая о фракийском происхождении юнца. В глазах светился живой и острый, даже зловещий ум. Слова, прошёптанные им Демарату на ухо, не были услышаны всеми остальными, однако последний немедленно начал прощаться.
— Ты оставляешь нас?! — воскликнул Главкон. — Разве сегодня не каждый из моих друзей будет со мной? Пусть твой уродливый Биас убирается прочь.
— Сегодня мною повелевает друг более великий, чем Главкон Алкмеонид, — ответил оратор с улыбкой.
— Назови его имя.
— Назови её имя, — едким тоном поправил Симонид.
— Благородный кеосец, в таком случае вынужден признаться, что служу прекраснейшей и знатнейшей владычице. Имя её — Афина.
— Опять ваши проклятые общественные дела, — пожаловался Главкон. — Но уходи скорее, ведь твою любовь разделяет каждый из нас.
Демарат расцеловал атлета в обе щеки.
— Оставляю тебя на попечение верных хранителей. Прошлой ночью мне приснилась гирлянда из лилий — верный знак победы. Поэтому мужайся.
— Хайре, хайре! — принялись прощаться остальные, и Демарат вышел из шатра следом за мальчишкой-рабом.
Вечерело. Море, скалы, поля, сосновые рощи окрасило багровое зарево, разлившееся позади Акрокоринфа. Между деревьев, где народ продавал и покупал, бился об заклад и попросту веселился, пылали факелы. Похоже, вся Греции прислала свои товары на Истм.
Демарат не спешил. Сперва его внимание привлёк торговец, выставивший раскрашенные глиняные фигурки и упрашивавший зевак вспомнить об оставшихся дома детях. 11отом виноторговец сунул под нос афинянину чашу изысканного вина и принялся уговаривать купить целую амфору. У прилавков продавали фессалийские кресла, посуду, даже рабов, привезённых с Чёрного моря. На помосте перед вопящей толпой кривлялись и закатывали глаза марионетки, подчиняясь рукам женщины, державшей верёвочки.
Впрочем, здесь можно было найти и более возвышенные развлечения. Стоявший на сосновом пне рапсод[14] превосходным голосом декламировал посвящённый Аполлону гимн Алкея. С ещё большей охотой Демарат остановился перед сборищем более опрятной публики, слушавшей чистый голос человека благородной наружности, читавшего вслух по свитку.
— Афинянин Эсхил[15], — пояснил один из слушателей, — читает хоры из трагедий, которые обещает когда-нибудь дописать и поставить.
Демарат прекрасно знал знаменитого драматурга, однако отрывка этого ещё не слышал: «Песнь Эриний» призывала жуткие проклятия на голову человека, предавшего друга. «Лучшие его строки», — подумал Демарат, отходя прочь и на мгновение задержавшись среди толпы, собравшейся послушать Лампара, знаменитого кифареда.
Однако, ощутив наконец, что он уже заметно опаздывает, оратор решительно повернулся спиной к двум акробаткам и вышел на длинную прямую дорогу, уводившую к дальней оконечности Акрокоринфа. Тут он впервые повернулся к Биасу, до этого следовавшему за ним, словно собачонка.
— Так ты говоришь, что он ожидает на постоялом дворе Эгиса?
— Да, господин. Это рядом с храмом Беллерофонта, сразу за городскими воротами.
— Хорошо. Я не хочу спрашивать дорогу, а сейчас лови обол и катись куда хочешь.
Подхватив на лету монетку, мальчишка исчез в толпе. Достаточно удалившись от факелов, Демарат остановился, чтобы накинуть на голову капюшон. «Дорога темна, но мудрый человек постарается избежать любых неожиданностей», — с такими мыслями он направился в указанном Биасом направлении.
Идти было темно: ночь выдалась безлунной, и даже яркие звёзды Эллады — проводник ненадёжный. Впрочем, Демарат заметил, что идёт по длинной аллее, обсаженной раскидистыми кипарисами, а где-то вдалеке белеет высокий, похожий на надгробие монумент.
— Гостиница Эгиса, — пробормотал афинянин. — Надо бы помолиться Зевсу о том, чтобы в ней оказалось не больше блох, чем на всех остальных постоялых дворах Коринфа.
Стучать не пришлось: дверь отворили сразу, как только внутри услышали звук шагов. Демарат вступил в бедное помещение — белёные стены, утоптанный земляной пол, два глиняных светильника на невысоком столе, — однако приветствовал афинянина, блеснув золотыми серьгами, муж высокий и стройный, смуглый и черноусый, облачённый в восточное одеяние.
— Приветствую тебя, Хирам, — проговорил оратор, ни в коей мере не удивлённый встречей. — А где твой господин?
— Он к твоим услугам, — прогудел низкий голос в углу, настолько тёмном, что Демарат даже не разглядел расположившуюся на кушетке, а теперь неловко поднимавшуюся навстречу ему фигуру.
— Радуйся, Демарат.
— Радуйся и ты, Ликон.
Руки сомкнулись в рукопожатии, затем Ликон приказал азиату поднести знатному афинянину доброго фасосского вина.
— Ты присоединишься ко мне? — спросил Демарат.
— Увы, нет! Я по-прежнему тренируюсь. Ничего, кроме овсяной каши и сыра, до завтрашней победы, но потом, клянусь Кастором, я позволю себе насладиться благородной мужской хворью… весёлым пьянством.
— Значит, ты уверен в завтрашней победе?
— Добрый Демарат, какой бог сумел одурачить тебя и заставить поверить в то, что ваш красавчик афинянин способен выстоять против меня?
Я поставил на Главкона семь мин.
Семь в присутствии твоих друзей… А сколько ты поставил за их спинами?
Демарат ощутил, что краснеет, и обрадовался царившей в комнате темноте.
Я здесь не затем, чтобы ссориться по поводу пентатлона, — подчеркнул он.
— Ну хорошо. Представь своего милого воробушка моим ласковым рукам. — Огромные лапы спартанца многозначительно сомкнулись. — Вот вино. Садись и пей. А ты, Хирам, ступай в свой угол.
Азиат безмолвно устроился на корточках в углу, едва заметно поблескивая глазами. Ликон опустился на табурет возле гостя, кое-как разместив свои циклопические конечности. Покрытое шрамами лицо его казалось уродливым: одно ухо было отрублено, другое расплющено, тем не менее Демарат ничуть не сомневался, что за этой искалеченной физиономией и жёсткими чёрными волосами таится куда более глубокое проникновение в мотивы людских поступков и умение использовать их к собственной выгоде, чем мог бы предположить случайный наблюдатель. И афинянин решил дождаться хода хозяина.
— Понравилось ли тебе вино, Демарат? — поинтересовался Ликон.
— Отменное вино.
— Полагаю, ты разместил свои завтрашние заклады с обычной предусмотрительностью.
— Откуда тебе известно об этом?
— О, мой бесценный Хирам, устроивший нам этот разговор через Биаса, успел сделаться родным братом всем, кто принимает заклады. И, насколько я понимаю, ты наладил всё так, что не обеднеешь и в случае победы, и в случае поражения Главкона.
Афинянин опустил свою чашу.
— То, что я не позволяю пылким надеждам моего дорогого друга затуманить мои суждения, ещё не может служить основанием для нашей встречи, Ликон, — ответил он резким тоном. — И если тебя интересует именно это, я лучше направлюсь прямо в собственный шатёр.
Ликон прислонился спиной к столу. Ответ его ничуть не казался отрывистым и лаконичным, он был, пожалуй, даже многословен:
— Напротив, дорогой Демарат, меня в данном случае заинтересовало твоё умение предвидеть события, которое проявляется во всём, что ты делаешь. Ты — друг Главкона. И после изгнания Аристида лишь Фемистокл обладает большим влиянием в Афинах, чем ты. И посему, как истинный афинянин, ты должен поддерживать собственного бойца. Но, как человек проницательный, ты прекрасно понимаешь, что я — хотя пентатлон служит мне только развлечением, а не основным делом — способен переломить завтра хребет вашему Главкону. И именно твоё умение взвешивать последствия заставило меня обратиться к тебе с просьбой о встрече.
— Тогда поскорее к делу.
— Несколько вопросов. Насколько я понимаю, сегодня Фемистокл вёл переговоры с Леонидом?
— Я не присутствовал при их разговоре.
— Но в своё время Фемистокл тебе всё расскажет?
Демарат молча закусил губы.
— Или ты хочешь сказать, что Фемистокл не доверяет тебе?! — воскликнул спартанец.
— Ликон, мне не нравятся твои вопросы.
— Прошу прощения. И умолкаю. Просто мне хотелось бы предложить тебе подумать над теми преимуществами, которые способны предоставить нам обоим дружеские взаимоотношения. В скором будущем я могу сделаться царём Лакедемона[16].
— Мне это известно, но куда ты гонишь свою колесницу?
— Дорогой мой афинянин, сегодня к Элладе катит персидская колесница, и мы не способны остановить её. А значит, нам надлежит проявить мудрость, чтобы она не раздавила нас.
— Тихо! — вздрогнув, Демарат расплескал вино. — Никаких разговоров в пользу мидян. Разве я не друг Фемистокла?
После прихода Ксеркса Фемистокл и Леонид могут оказаться мужественными дураками. Человек дальновидный…
Никогда не совершает предательства.
Возлюбленный Демарат, — ехидно фыркнул спартанец, — через год самым великим патриотом среди эллинов назовут того, кто сумеет сделать персидское ярмо наиболее терпимым. Не проморгай судьбы.
Не будь слишком самоуверен.
Не будь слепым и глухим. Ксеркс собирает войско уже четыре года. Каждое дуновение ветра, прилетевшего с того берега Эгейского моря, приносит весть о миллионе воинов, тысяче кораблей, собранных под его рукой… Мидийская конница, ассирийские лучники, египетская пехота с боевыми топорами — лучшие воины мира. Весь Восток хлынет потоком на нашу бедную Элладу. А какие поражения знала Персия?
— При Марафоне.
— Капля дождя перед надвигающейся грозой. Если бы Датис, персидский полководец, оказался более предусмотрительным…
— Очевидно, благороднейший Ликон, — перебил его с едкой улыбкой Демарат, — что на подобное красноречие в пользу тирании неразговорчивого спартанца могли подвигнуть лишь тысяч десять золотых дариков.
— Отвечай на мои доводы.
— Хорошо… Помнишь старое предсказание: лишь низменная любовь к наживе, и только она одна, способна погубить Спарту?
— Нам не остановить продвижения Ксеркса.
— Прекрати скрипеть. — Демарат явно начал сердиться. — Силу персов я знаю достаточно хорошо. Итак, зачем я понадобился тебе?
Ликон посмотрел на гостя жёсткими глазами, неприятно напомнив при этом афинянину огромного кота, обдумывающего, стоит ли прыгать за мышкой.
— Я послал за тобой, потому что хочу, чтобы ты дал обещание.
— Я не хочу ничего обещать тебе.
— Отказ ничего не изменит. Судьба Эллады не зависит от твоих слов, сколько бы ты ни хотел доказать обратное.
— И что я должен обещать тебе?
— Что ты умолчишь о присутствии в Греции того человека, которого я намереваюсь представить тебе.
Наступило молчание, и Демарат вдруг понял, пусть и не совсем ещё чётко, что принимает решение, от которого зависит его будущее. После он всегда возвращался памятью к этому мгновению с невыразимым сожалением. Однако в тот миг лаконец сидел перед ним — насмешливый, надменный, властный. И, поступая вопреки собственному желанию, афинянин ответил:
— Если только подобным образом я не предам Элладу.
— Не предашь.
— Тогда обещаю.
— Поклянись своей родной Афиной.
И тогда Демарат — быть может, потому лишь, что вино оказалось слишком крепким, — поднял правую руку и поклялся именем Афины Паллады в том, что не выдаст секрета.
Ликон поднялся то ли с довольным рычанием, то ли со смехом. Тут оратору очень захотелось немедленно отказаться от клятвы, однако спартанец не стал терять времени даром. Последующие мгновения навсегда впечатались в память Демарата. Мерцающие светильники, бедная комнатушка, длинные тени, неуклюжие жесты спартанца, уже открывавшего дверь, — всё это промчалось перед его глазами словно в видении. И словно в видении Демарат узрел незнакомца, появившегося из внутренней части дома по зову Ликона, — человека, не столь уж рослого, но наделённого властным взглядом и выражением лица. Новый азиат ничуть не напоминал вездесущего Хирама. Сей господин привык повелевать и требовать покорности. Драгоценные камни сверкали на алом тюрбане, зелёная рубашка была расшита жемчугами, а на самоцветы, украшавшие рукоять меча этого человека, можно было купить половину Коринфа. Неширокие штаны, заправленные в высокие сапоги из крашеной кожи, подчёркивали фигуру — гибкую и могучую, словно у леопарда. В отличие от большинства восточных людей, этот незнакомец был светловолосым. Соломенная бородка ложилась на его грудь, а проницательные глаза отливали стальной синевой. Иноземец ещё не сказал даже слова, а Демарат, не скрывая крайнего изумления, уже поворачивался к спартанцу.
— Это князь… — начал он.
— Его высочество кипрский князь Абара, — торопливо заговорил Ликон, — прибыл к нам, чтобы посетить сперва Истмийские игры, а потом твои Афины. И я устроил эту встречу для того, чтобы его с почётом приняли в твоём городе.
Афинянин вновь поглядел на чужеземца. Все чувства его твердили, что Ликон бесстыдно лжёт. Демарат не знал, почему он не возмущается этим обманом, хотя взгляд этого кипрского владыки пронзал афинянина насквозь, околдовывая, приковывая к месту, да и тяжёлая ладонь Ликона уже лежала на его плече. Тут рука незнакомца протянулась к Демарату.
— Я буду весьма рад посетить знатного афинянина в его собственном городе. Слухи о твоём красноречии и осмотрительности уже достигли Тира и Вавилона, — проговорил незнакомец, не отводя взгляда стальных с синим отливом глаз от лица оратора.
Он говорил по-гречески непринуждённо, хотя и с лёгким акцентом. Князь — а именно князем мог он быть среди людей, к какому бы народу ни принадлежал, — не стал задерживать свою ладонь, и рука Демарата почти непроизвольно ответила на рукопожатие. Оно оказалось крепким; потом, хотя Ликон явно экономил слова, неизвестный выпустил из своих пальцев ладонь Демарата, коротко и любезно поклонился и сразу же исчез за дверью.
На всю сцену ушло не больше времени, чем потребовалось бы, чтобы сосчитать до ста. Лязгнул засов. Демарат тупо поглядел на дверь, затем резко повернулся к Ликону:
— Твоё вино оказалось чересчур крепким. Ты околдовал меня. Что я наделал?! Клянусь Зевсом Олимпийским, я пожал руку персидскому соглядатаю.
— Князю кипрскому… или ты не расслышал меня?
— Пусть меня сожрёт Кербер, если этот человек хоть раз был на Кипре. Это брат Ксеркса. На Кипре нет столь светловолосых людей.
— Увидим, друг мой, увидим. «Мы старимся с каждым прожитым днём, но становимся при этом мудрее…» Кажется, так говорил ваш Солон?
Демарат с раздражением направился к двери:
— Но я знаю свой долг и донесу на тебя Леониду.
— Ты поклялся молчать.
— Хранить такую клятву куда преступнее, чем нарушить её.
Ликон пожал огромными плечами:
— Эвге! Собственно, клятве твоей я не очень верил. Но я доверяю рассказу Хирама о твоих закладах и ещё более его сведениям о том, где и как ты брал эти деньги.
Получив возможность ответить, Демарат сделал это дрогнувшим голосом — от возмущения или страха:
— Вижу, что меня здесь оскорбляют и унижают. Ну, ладно. Раз я выполняю свою клятву, по крайней мере, позволь пожелать доброй ночи и тебе, и этому «киприоту».
Ликон проводил его до двери:
— Откуда такой пыл? Завтра я окажу тебе услугу. Если Главкон выйдет на бой, я убью его.
— Неужели я должен благодарить убийцу своего друга?
— А если этот друг предал тебя?
— Что ты имеешь в виду?
Даже в неровном свете масляной лампы Демарат заметил злую ухмылку на лице спартанца.
— Конечно же, Гермиону.
— Молчи, именем подземных богов! Кто ты такой, циклоп, чтобы произносить её имя?
— Я не сержусь на тебя. И тем не менее завтра ты будешь благодарить меня. Пентатлон покажется тебе песенкой флейты перед представлением военной трагедии. А «киприота» ты увидишь в Афинах.
Демарат уже не слушал его. Он бежал из таверны в объятия милосердной ночи, под чёрный покров ветвей кипарисов. Голова его пылала. Сердце колотилось. Он оказался соучастником самой низкой измены. Долг перед другом, долг перед страной, давал он эту злосчастную клятву или нет, пели его к Леониду. Какой злой бог привёл его на эту встречу? Тем не менее он не станет разоблачать предателя. II не клятва удерживала его, а отупляющий страх… Оратор прекрасно знал, что именно скрывалось за намёками и угрозами Ликона. К тому же, что если вдруг Ликон выполнил свою похвальбу и действительно убьёт завтра Главкона?
Глава 4
В своём шатре у нижней оконечности длинного стадиона Главкон ожидал последнего вызова на состязание. Друзья только что распростились с ним: Кимон поцеловал, Фемистокл пожал руку, Демарат пожелал: «Зевс да сохранит тебя». Симонид поклялся, что уже подбирает размер для триумфальной оды. Доносившийся снаружи рёв свидетельствовал о том, что стадион наполнен до отказа. Тренеры атлета давали ему последние, самые необходимые советы:
— Спартанец, конечно же, выиграет метание диска, но не унывай. Во всём остальном ты превзойдёшь его.
— Опасайся Мерокла из Мантинеи. Он плут, и его сторонники обновляют свои заклады. Быть может, он задумал хитростью добиться победы. Смотри, чтобы он не обманул тебя в беге.
— И, метая копьё, целься пониже. Ты всегда пускаешь его слишком высоко.
Наставления — и эти и последующие — Главкон принимал с привычной улыбкой. Щёки его не багровели, сердце не трепетало. Через несколько часов его ожидала или вся слава, которая могла пасть на голову победившего в играх эллина, или столь же великий позор, которым не знакомые с благородством сограждане щедро наделяли проигравших. Тем не менее, обращаясь к словам нынешнего дня, «он знал себя и свои собственные возможности». После расставания с детством Главкону ещё не приходилось встречать великана, которого он не мог бы одолеть, или быстроногого Гермеса, которого нельзя было бы обогнать.
Он рассчитывал на победу — пусть даже её придётся вырывать у Ликона — и мыслями своими находился в совершенно иных краях.
«Афины… отец… жена! Вы будете гордиться мною», — вот что думал он в эти мгновения.
Молодой массажист что-то бурчал себе под нос, не одобряя пустоту, откровенно проглядывавшую во взгляде атлета. Тем не менее Пифей, старший из двух массажистов, уверенно шептал о том, что знает господина Главкона существенно дольше и уверен, что тому удастся добиться победы, лишь протянув за ней руку.
— Афина поможет, — наконец пробормотал младший из массажистов. — Я и сам поставил на него половину собственной мины.
Тут за шатром с обеих сторон раздались крики глашатаев:
— Аминта-фиванец, выходи!
— Ктесий из Эпидавра, выходи!
— Ликон-спартанец, выходи!
Главкон протянул вперёд обе руки. Двое тренеров схватились за его ладони.
— Пожелайте мне удачи и славы, добрые друзья! — воскликнул атлет.
— Да помогут тебе Афина и Посейдон! — в искреннем голосе Пифея промелькнула неожиданная хрипотца. Его любимому ученику предстояло серьёзнейшее испытание, и душа тренера была готова последовать за ним на арену.
— Главкон-афинянин, выходи!
Полог шатра раздвинулся. Навстречу афинянину ударили солнечные лучи. Главкон выступил на арену, покрытый лишь блестящим слоем масла. Следом за ним присоединились к атлетам Сколус из Фасоса и Мерокл из Мантинеи; после, каждый в сопровождении глашатая с миртовой ветвью в руке, все шестеро пошли по стадиону, чтобы предстать перед судьями.
Ощутив на себе утренний свет неба Эллады, Главкон Алкмеонид на мгновение ослеп и последовал за сопровождавшим его глашатаем, словно за поводырём. Постепенно, как из тумана, вокруг него начали проступать стадион, ряд за рядом, тысяча за тысячей облачённых в яркие одежды зрителей, море лиц и рук, колышущихся одежд. Появившиеся атлеты были встречены оглушительным рёвом — неровным и нестройным. Каждый город приветствовал собственного бойца и пытался перекричать остальных; загремели аплодисменты, советы, оскорбления.
Лаконцы, собравшиеся на левой стороне стадиона, встретили Главкона уничижительными выкриками: «Смазливая девчонка», «Напыщенный курёнок»! Однако находившиеся справа афиняне с лихвой возместили нанесённый его чести ущерб, громогласно обозвав Ликона адским псом Кербером. Бойцы уже приближались к судейской трибуне, и тут навстречу им направились двадцать флейтистов в сопровождении юношей, белые одежды их теребил ветерок. Юнцы ударяли в кимвалы и тамбурины, флейтисты выводили отрывистый и неровный дорийский марш. Гибкие тела мальчишек вторили своими движениями ритму, и ревущая толпа чуть притихла, восхищаясь их изяществом. Наконец и бойцы и флейтисты дошли до помоста, устроенного в середине арены. Старший из судей, симпатичный коринфянин, волосы которого были перехвачены золотой с пурпуром лентой, справа налево повёл перед собой жезлом из слоновой кости. Марш немедленно умолк, и все присутствующие как один человек вскочили на ноги. Флейты и медные тарелки равно были заглушены рёвом двадцати тысяч глоток — дорийских, беотийских, аттических, — хором запевших знакомый всей Греции гимн: пели в честь Посейдона Истмийского, божественного покровителя игр.
Звуки сделались громче, и голоса слились, словно бы в едином порыве свидетельствуя: все мы эллины, пусть из многих городов, но одна у нас отчизна, одни боги и одна надежда — защититься от варваров:
Хвалим царя Посейдона, могучего хвалим, Потрясателя земли и Колебателя моря, Царя просторной Эгеиды и Геликона. Счастлив ты, и почести даны тебе Зевсом! Царь ты коней черногривых, резвых, ретивых. Владыка кораблей, парусом окрылённых. Охрани и верни нас, князь волн ужасных, Домой благополучно верни, о том взываем. Сушей или по бурному морю сопутствуй Нам, недр и земли могучий владыка. Оборони, защити и путём должным направь. Тысячи разом курений алтарных К ноздрям твоим благовонные дымы Тотчас поднимутся, чернокудрый владыка.Так пели они… А потом, в разом наступившей тишине, старший из судей совершил возлияние из золотой чаши, а когда вино пролилось на расположенную перед ним жаровню, вознёс молитву к Потрясателю земли, прося у бога благословения для бойцов, толпы и всей просторной Эллады. Далее он объявил, что сейчас, на третий день игр, состоится последнее, но самое почётное состязание, пентатлон, победителем которого станет атлет, ставший первым в трёх из пяти видов. Он назвал имена шестерых соперников, назвал предков их и города, родившие претендентов на победу, сообщил, как проходили они подготовку. Продолжив своё слово, он обратился уже к бойцам, требуя, чтобы они приложили все свои силы, соревнуясь перед глазами всей Эллады. Одновременно он напомнил им, что в соревновании не вправе участвовать муж, не очистившийся от пролитой им крови, и что таковым лучше не гневить понапрасну богов.
— Но, поскольку мужи эти решили участвовать в состязании и поклялись в том, что они прошли очищение или ни в чём не повинны, пусть они вступят в борьбу и Посейдон ниспошлёт славу лучшему из них.
Толпа загремела вновь; флейтисты направились в обход арены, выводя ещё более пронзительную мелодию. Кое-кто из атлетов неловко зашевелился, фасосец Сколус, самый младший из шестерых, побледнев, бросал нервные взгляды на Ликона, башней возвышавшегося над всеми соперниками. Спартанец не обращал на него никакого внимания, однако громко шепнул стоявшему рядом с ним Главкону:
— Клянусь Кастором, сын Конона, ты чрезвычайно красив. Должно быть, приятная внешность способна принести победу в бою, так что считай меня чрезвычайно испуганным.
Афинянин, рассеянно разглядывавший трибуны, только что заметил в толпе Кимона и Демарата и как будто не расслышал Ликона.
— Впрочем, ты ещё и крепок. Но всё равно посоветую. Я не стану увечить тебя, так что постарайся свалиться пораньше.
Ответа от Главкона тем не менее не последовало; он невозмутимым взором оглядывал холмы Мегары.
— Молчишь? — настаивал на своём гигант. — Тогда не жалуйся на то, что тебя не предупредили, когда будешь занимать своё место в ладье перевозчика Харона.
Лёгкая улыбка скользнула по лицу афинянина, глаза его чуточку потемнели.
— Игры ещё не закончились, дорогой мой спартанец, — спокойным голосом произнёс он.
Гигант нахмурился.
— Мне не нравится, когда люди улыбаются… вот так! Но я предупредил тебя. Так что не обижайся.
— Да начнутся прыжки! — провозгласил главный из судей.
И слова эти немедленно преобразили рёв толпы в столь глубокую тишину, что стало слышно даже, как ветер шелестит в хвое обступивших стадион елей; мышцы атлетов сами собой напряглись.
Глашатаи вбежали по мягкому песку на утоптанную узкую горку и пригласили атлетов последовать за ними. В руках каждого из соревнующихся оказалась пара бронзовых гантелей. Все шестеро стояли на холме перед полосой чистого песка. Главный из глашатаев объявил условия состязания: каждому надлежало прыгнуть два раза и оказавшийся худшим отстранялся от последующих видов.
Главкон стоял, чуть запрокинув назад свою золотую голову, глаза его скользили по стадиону, отыскивая друзей. Вот Кимон тревожно ёрзает на сиденье. Вот Симонид — в руках его плащ, а на устах, вне сомнения, добрый совет. Нервничали друзья, сам Главкон оставался спокойным.
Стадион напряжённо застыл, а потом разразился дружным вздохом. И все двадцать тысяч зрителей подскочили на месте: прыгнул фасосец Сколус. Сторонники его разразились восторженными воплями, пока их герой поднимался из ямы с песком. Однако голоса их тут же умолкли. Прыжок оказался плохим. Глашатай, державший в руках копьё, прочертил на земле линию, отмечавшую место приземления фасосца. Флейтисты завели беззаботную песенку, сжимавшие гантели руки атлетов невольно зашевелились в такт ей.
Главкон прыгнул вторым. Даже враждебно настроенные спартанцы не могли не восхититься полётом его великолепного тела, приземлившегося намного дальше фасосца. Главкон поднялся, стряхнул пыль и возвратился на холм, не забыв поприветствовать своих сторонников изящным движением руки. Впрочем, всякий, и умный и глупый, прекрасно понимал, что борьба только начинается.
Ктесий и Аминта приземлились, оставив позади отметку фасосца, но чуточку уступив Главкону. Ликон прыгал пятым. Сторонники его заранее ликовали, и он не подвёл их. Сила Ликона была под стать его могучему торсу. Поднявшееся облачко пыли на мгновение скрыло его из вида. Когда пыль улеглась, лаконец взревел от восторга. Он прыгнул дальше Главкона. Мантинеец Мерокл прыгал последним, и прыгнул плохо. Вторая попытка почти повторила первую, только Главкон намного улучшил свой первый результат. Ликон был столь же великолепен. Остальные едва сумели прыгнуть на прежнее расстояние. А потом лаконцы долго ликовали, прежде чем сумели выслушать глашатая.
— Ликон-спартанец победил в прыжках, афинянин Главкон — второй. Сколус из Фасоса прыгнул ближе всех и потому исключается из пентатлона.
Толпа вновь загудела. Неопытный фасосец с унынием на лице направился к собственному шатру под градом беззастенчивых насмешек.
— Далее метание диска, — вновь объявил глашатай. — Каждому предоставляется три попытки. Слабейший исключается из пентатлона.
Кимон вскочил с места. Приложив рупором руки ко рту, он прокричал на всю арену:
— Проснись, Главкон, не то Ликон украдёт у тебя венок!
Фемистокл, сидевший возле Кимона, внимательно наблюдал за зрелищем, опершись локтями на колени и подперев ладонями голову. Находившийся возле него Демарат смотрел на Главкона так, словно атлет был отлит из золота, однако предмет их опасений и надежд не ответил друзьям ни словом, ни жестом.
Помощники судей разместили пятерых оставшихся бойцов у подножия невысокого песчаного пригорка, неподалёку от судейской трибуны. Каждому из атлетов подали бронзовый диск. Флейтисты вновь затянули свою мелодию.
Первым был фиванец Аминта. Замерев на месте, он измерил взглядом расстояние, легко взбежал на пригорок, на вершине его резко согнулся и метнул тяжёлый диск. Прекрасный бросок! Аминта дважды улучшал собственный результат. И каждый раз все фиванцы, что находились в этот миг на стадионе, замирали в восторге. Однако радости их скоро пришёл конец. Ликон метал диск вторым. Имея возможность полностью проявить свою колоссальную силу, Ликон был рад щегольнуть ею. Три раза метал он, и трижды диск его пролетал расстояние, недоступное никому в пределах Эллады. Даже преданнейшие из почитателей Главкона не были разочарованы тем, что в лучшей попытке он проиграл спартанцу три локтя[17]. Ктесий и Мерокл, осознав, что задача непосильна для них, не стали особо усердствовать. Друзья колосса, лаконцы, были уже вне себя от радости, когда наконец глашатай провозгласил:
— Ликон-спартанец победил в метании диска. Афинянин Главкон стал вторым, Ктесий из Эпидавра оказался последним и выбывает из состязания.
— Проснись, Главкон! — вновь протрубил Кимон, выделяясь побледневшим лицом среди зрителей. — Проснись, иначе Ликон победит ещё раз, и тогда всё потеряно!
Главкон просто не мог слышать его, и он не обратил внимания на отчаянный призыв друга. Он и спартанец вновь очутились рядом, и гигант надменно усмехнулся.
— А ты умнеешь прямо на глазах, афинянин. Быть вторым за Ликоном — большая честь. Следующий вид окажется последним.
— Ещё раз говорю тебе, добрый друг, — глаза афинянина потемнели, а губы едва заметно напряглись, — пентатлон ещё не закончен.
— Тогда пусть тебя сожрут гарпии, если ты позволишь себе осмелеть. Глашатай, объявляй метание копья… Пойдём и сразу покончим с делом.
В глубокой тишине, сразу охватившей зрителей, Главкон повернулся к тем лицам, которых успел выделить среди многочисленной толпы: к Фемистоклу, Демарату, Симониду, Кимону. И друзья увидели, как Главкон поднял руку, тряхнув светлой головой. В свой черёд Главкон заметил, как Кимон с облегчением опускается на скамью.
— Он проснулся! — побежал по рядам шепоток, родившийся на устах сына Мильтиада и успевший облететь все занятые афинянами ряды.
Молчание, ещё более глубокое, чем прежде, охватило стадион. Теперь, когда Ликон уже победил в двух видах, чей-то случайный голос, кстати или некстати прозвучавший во время соревнований, мог лишить бойца венка победителя или, напротив, даровать ему победу.
Спартанец метал копьё первым. Глашатаи установили красный щит в конце дорожки. Ликон трижды замахивался тонким дротиком, и трижды копьё слетало с кожаных ремешков между пальцами, не принося спартанцу славы. Быть может, оружие это было слишком тонким для неуклюжих пальцев. Дважды посланное им копьё вонзалось в щит у самого края, а один раз угодило за мишенью в песок. Выступавший вторым Мерокл превзошёл спартанца. Аминта чуть уступил ему. Главкон был последним, и он добился победы так, что даже самые преданные из спартанцев не могли сдержать восторженных рукоплесканий и воплей: «Йо! Пэан!»
Вторым своим броском он попал в самую середину мишени. Третье посланное им копьё расщепило второе, ещё подрагивавшее в щите.
— Главкон-афинянин победил в метании копья. Вторым стал Мерокл из Мантинеи. Фиванец Аминта остался последним. Он выходит из состязания.
Только слушал ли хоть кто-нибудь сейчас глашатая!
К этому времени все, за исключением немногих мантинейцев, уже перенесли свои симпатии на прекрасного сына Конона. Глаза Ликона начали поблескивать сталью, и начальствующий над играми обратился к старшему из глашатаев:
— Ликон опасен. Пригляди, чтобы он не устроил Главкону какую-нибудь пакость и не нарушил правил.
— Пока дело не дошло до борьбы, это сделать сложно.
— Там уж пусть боги помогают афинянину. А теперь — бег.
Наступившая пауза позволила тренерам умастить трёх оставшихся участников соревнований оливковым маслом, пока их кожа не заблестела, словно отполированная слоновая кость. Двое из помощников судей сошли с помоста и остановились у концов прочерченной на земле линии. В руках они держали концы натянутой верёвки. Потом атлеты тянули жребий, чтобы определить того, кто будет бежать по внутренней, более короткой дорожке, — преимущество немаловажное. Бог-покровитель подарил Мероклу первое место; Ликон был вторым, а Главкон только третьим. Все трое пригнулись и, запустив пальцы в песок, принялись ждать судейского сигнала. Главкон успел заметить среди зрителей не отводившего от него глаз странного светловолосого и знатного с виду человека в восточной одежде.
Это произошло в одно из тех коротких мгновений, когда даже пустяк способен привлечь к себе перенапрягшееся внимание. Главкон понял, что незнакомец глядит то на него, то на Ликона, словно взвешивая каждого проницательным взором. Наконец, остановив свои глаза на афинянине, азиат вскричал, обращаясь к Главкону:
— Быстрый и богоподобный бегун!.. — Он находился так близко, что Главкон мог уловить восточный акцент. — Да дарует тебе Всевышний свои крылья!
Услыхав голос азиата и нахмурясь, Ликон повернулся к нему, тот ответил на жест сдержанной улыбкой. Напряжённое до предела воображение афинянина усмотрело в этом поступке доброе предзнаменование. По какой-то причине ему вдруг вспомнился спасённый им от неприятностей восточный парнишка и присланный таинственным незнакомцем браслет. С чего это гость с Востока ободряет его? И найдёт ли он вообще когда-нибудь ответ на эту загадку?
Пропела труба. И азиат, и его пожелание, и всё остальное, чего не было на бурой беговой дорожке, исчезли из памяти Главкона. Упала верёвка, и трое бегунов бросились вперёд.
Они летели, легко и быстро ступая по песку, а блестящие от масла руки вычерчивали свой собственный ритм. Им нужно было сделать два круга по стадиону, поэтому никто не спешил вырываться вперёд. Все трое держались вместе, пока мантинеец не начал свой опрометчивый рывок у нижнего столба. Он чуть оступился, но за то мгновение, пока он сумел вернуть себе уверенность, соперники, словно две стрелы, промчались мимо. А потом произошло неизбежное: более длинноногий Ликон сумел повернуть первым. И возглавил забег… Афинянин отстал от него на целый локоть. Стадион взревел. Люди кричали, подбрасывали вверх одежду, махали руками, обращались за помощью к богам, кричали бегущим:
— Быстрей, сын Конона, быстрее!
— Слава Кастору, Спарта, жми!
— Борись, мантинеец, у тебя ещё есть последний шанс!
— Поворот, афинянин… Обойди его, у поворота и оставь позади циклопа!
Тем не менее у второго столба впереди был по-прежнему Ликон, и в обратную сторону оба побежали как Одиссей за Аяксом, ступая так, как сказано Гомером: «Следом в следы ударял он прежде, чем прах с них ссыпался, и дыханье своё изливал на главу Оилида». На следующем повороте мантинеец устало пыхтел позади. Ликон по-прежнему возглавлял бег, и вновь забушевали восторженные голоса. В шести сотнях ступней от него судьи выстраивались в линию, на которой лакедемонянина Ликона ожидали победа и слава.
А потом все вдруг притихли. Главкон пригнул плечи к земле и напрягся, откинув голову и подставив лицо под лучи солнца, золотившего и без того золотистые с рыжинкой волосы. Одним прыжком он настиг соперника, и весь стадион вскочил на ноги. Столь же быстрым движением узловатый кулак спартанца ударил в сторону. Смертоносный удар лишь чуть-чуть не попал в цель, но тем не менее он был нанесён. Старший из судей недовольным тоном обратился к глашатаю, однако никто не смог бы расслышать его в душераздирающем гвалте. Так локоть к локтю оба претендента набежали на верёвку. Она упала, подняв целое облако пыли. Глашатаи и судьи бросились навстречу друг другу. А потом, после затянувшейся, мучительной паузы под общий рёв стадиона, старший из судей выступил вперёд, в ещё не улёгшееся облако пыли, требуя молчания:
— Бег выиграл Главкон-афинянин. Спартанец Ликон второй. Мерокл из Мантинеи оставляет соревнования. Главкон и Ликон, победившие по два раза, будут бороться за победу в пентатлоне.
Люди воздели руки к небу, обращаясь к своим любимым богам, давая им торопливые и безмолвные обещания принести в жертву гусей, свиней, треножники и даже быков, если только бог укрепит десницу их любимца. Впервые взоры обратились к высокому гномону[18], находившемуся возле судей… Короткая тень шеста говорила, что утро уже заканчивается. Торопливые остроконечные палочки для письма выводили на дощечках последние пари. Умолкли самые отъявленные из болтунов. Тысячи глаз обращались то к красавцу афинянину, то к могучему спартанцу. Все шансы, как понимали охваченные беспокойством сердца, были на стороне привыкшего к победам гиганта, однако, твердила истинно эллинская душа: «боги не допустят, чтобы такой красавец был побеждён». Полуденное солнце свирепо метало вниз дротики лучей. На стадионе воцарилось озабоченное молчание, лишь изредка нарушаемое предложениями очередного разносчика, втискивавшегося в толпу с чашами и кувшинами кислого вина. Наступила долгая пауза. Тренеры вновь выступили вперёд и посыпали тела обоих бойцов пылью — чтобы руки не скользили при захватах кисти. Пифей окинул проницательным взором лицо своего ученика.
— Хорошее начало — половина дела, мой мальчик, но самая свирепая битва у тебя ещё впереди, — проговорил он, пытаясь прогнать собственные опасения.
— Смелость города берёт, — ответил Главкон самым непринуждённым тоном, и Пифей отошёл от него, успокоенный невозмутимым выражением глаз ученика.
— Всё в порядке, — пробормотал он, обращаясь к собрату-наставнику. — Парень проснулся.
Наконец глашатаи провели бойцов к главному из судей, напомнившему им правила борцовского поединка. Два броска из трёх сулили победу. Негромко обратившись к недовольному спартанцу, судья промолвил:
— Ликон, предупреждаю тебя: ты сумеешь заслужить венок победителя лишь в честной борьбе, если тебе вообще суждено это сделать. Если бы твой удар во время бега попал в цель, я бы лишил тебя звания победителя, даже если бы ты финишировал первым.
Ответом ему был мрачный кивок.
Глашатаи отвели борцов от судейской трибуны и развели их на десять шагов так, чтобы это видели всё зрители. И застыли, скрестив между собой миртовые жезлы. Главный из судей поднялся и в полнейшей тишине спросил:
— Готов, спартанец?
— Да.
— Готов, афинянин?
— Да.
— Тогда пусть Посейдон увенчает славой лучшего из вас.
Резким движением судья опустил поднятый жезл.
Пронзительно пропела труба. Разделявшие бойцов глашатаи немедленно отступили. И в это же самое мгновение борцы столкнулись. Короткая схватка, и обоим пришлось подниматься с земли посреди поднявшегося облака пыли. Упали они вместе. Разгорячённые соперники вновь сошлись в поединке, прежде чем глашатаи успели дать знак, разрешающий продолжать бой. Огромные руки Ликона соединились в захвате на спине афинянина, и, хотя они со всей своей бычьей мощью пытались поднять и бросить его, изящная рука Главкона препятствовала этому, обхватив спартанца за бедро. Дважды Ликон налегал всей своей немереной силой. Те, кто находились поближе, видели, как набухают жилы на руках атлетов, как потрескивают могучие мышцы. Стадион то притихал, то взрывался криками. Наконец в третьей попытке, когда Ликона ожидала уже несомненная победа, афинянин выставил вперёд ногу. Огромный лаконец рванулся, и его соперник, воспользовавшийся движением Ликона, сумел высвободиться из захвата. Спартанец рухнул мешком, побеждённый умело проведённым приёмом.
Стадион вскипел рукоплесканиями. Слышались предложения новых закладов, молитвы, обращения к обоим борцам. Главкон молча принимал похвалы. Лишь чуть покрасневший лоб выдавал его волнение. Ликон поднимался неторопливо. Его ярость и ругательства видели и слышали все; глашатаи велели спартанцу взять себя в руки.
— Ну, афинский лис! — выкрикнул он. — Теперь жди смерти.
Видя неистовство Ликона, Пифей готов был рвать на себе волосы от страха, к которому, впрочем, ещё примешивалась надежда. Никто не знал лучше его, что во второй раз на хитрый приём Ликон уже не попадётся… Похоже было, что сейчас красавец Главкон находится ближе к полям асфоделей[19], чем к милым холмам афинским. Последний вид пентатлона нередко заканчивался смертью одного из противников.
Воцарилось полнейшее молчание. Даже ветерок притих, когда Главкон и Ликон вновь сошлись в схватке. Все двадцать тысяч зрителей застыли в безмолвии, и в сердце каждого из них звучало одно только слово; «Сейчас». В первой схватке натиск был молниеносным, но вот противники как бы застыли. Когда глашатаи опустили жезлы, оба борца направились друг к другу, словно ступающие по песку леопарды; пригнувшись, протянув руки, уголком глаза отыскивали они возможность для броска. А потом разъярённый Ликон, почти не владевший собой, бросился вперёд. Бойцы сошлись в облаке пыли. Когда оно осело, оба соперника уже сомкнули железные объятия.
Спартанец вновь попробовал прибегнуть к любимому оружию — грубой силе. Однако сила не помогла ему, ибо Главкон словно впитывал её из земли, подобно Антею. Ликон попытался вцепиться в горло соперника, но афинянин успел перехватить его руку, прежде чем ладони сомкнулись, а другой рукой вновь обхватил бедро спартанца. Казалось, им уже не разъединиться. Напряжённые лица находились друг против друга — так, что можно было вцепиться зубами в губу. Любая брань обошлась бы теперь дороже потраченного на неё дыхания. Спартанец надавил вниз всем своим телом. Подайся сейчас песок под ногами Главкона, и всё пропало бы… Однако или Посейдон, или Аполлон помогали афинянину. Погрузившиеся в песок ноги его встретили наконец опору. Озадаченный Ликон отодвинулся, хотя руки его сжимали соперника стальными обручами. Потом они вновь оказались лицом друг к другу, раскачиваясь в обе стороны, тяжело дыша, что-то шепча под нос, вновь вздулись жилы на напряжённых спинах.
— Он не выдержит! Не выстоит! О, Афина Паллада, помоги Главкону, пожалей его! Ликон пытается измотать его, — простонал Пифей, готовый уже рвануться Главкону на помощь.
Стадион снова взревел. Тысячи голосов, возносящих противоположные молитвы, надеющихся на разное, дающих каждый свой собственный совет, достигли ушей обоих соперников. Должно быть, зрители успели призвать всех богов — олимпийских и подземных, принадлежащих к царству Аида, всех полубогов и героев, даже сатиров. Они просили победы — ради родителей, друзей и отчизны. Сидевшие рядом афиняне и спартанцы словно бы вступили в борьбу. Но лишь двое из них сошлись в ней лицом к лицу.
Долго ли длилась она? Ещё два раза пытался спартанец сокрушить противника собственным весом, и оба раза безуспешно. Он не мог сомкнуть свои руки на горле Главкона. Дважды приливала кровь к белой коже Главкона, вновь и вновь затопляя алым туманом глаза. Наконец Пифей вскричал в тоске, ибо хватка афинянина, казалось, слабела. Ни кровь, ни плоть не могли выдержать этого натиска. Если силы не покинут Ликона, пентатлон может закончиться только одним образом.
— Помоги мне, Афина Сероглазая! Ради славы Афин, ради отца и жены!
Вопль Главкона, в котором молитва соединилась с боевым кличем, прокатился над бушующим стадионом. И, едва слова эти сошли с уст афинянина, он сразу же распрямился, словно Прометей, освобождённый от цепей. Все увидели, как разошлись пальцы спартанца. Побагровевшее лицо его обратилось к небу. И вдруг он дрогнул, упал. К поднявшемуся над поверженным гигантом облаку пыли хлынула вся собравшаяся на стадионе толпа…
Друзья подхватили Главкона, прежде чем он успел упасть. Первым его поцеловал Фемистокл. Маленький Симонид плакал. Кимон пытался обнять победителя, но по ошибке обнял грязного платейца. Демарат, увязший в недрах толпы, не сразу сумел пробиться вперёд со своими поздравлениями. Быть может, он задержался, чтобы посмотреть на азиата, пожелавшего Главкону успеха в беге. Но высочайшей похвалой наделил афинянина крепкий муж, всего лишь протянувший руку и сказавший одно только слово: «Молодец!»
Но похвала эта сошла с уст Леонида.
* * *
Поздним вечером гонец, увенчанный розовыми олеандрами, задыхаясь, подбежал к афинским дозорным, стоявшим возле таможни, что находилась близ горы Икар на границе с Мегарой:
— Ника!.. Он победил.
Гонец повалился на землю, но спустя мгновение на горе зажёгся маяк. Ему ответил другой огонёк, блеснувший на Саламине. В Элевсине Гермипп Благородный бросился к своей дочери. В Пирее, афинском порту, мореходы пустились в пляс вокруг рыночной площади. В Афинах архонты, полководцы, старейшины направились вместе с Кононом к Акрополю, чтобы вознести хвалу Афине. К этому мгновению Конон уже успел позабыть о том, что отрёкся от сына. Ещё один огонёк зажёгся на вершине Акрополя. Следом замерцал другой — на величественном хребте Пентеликоне, сообщая о победе всей Аттике. С середины залива донеслась ликующая песня с рыбацкой лодки. Из хижин козопасов с тёмного Гиметта доносилось пение флейт Пана. Афины ликовали всю ночь. И повсюду звучало одно только имя:
— Главкон Прекрасный, прославивший всех нас! Главкон Удачливый, любимец небесных богов!
КНИГА I ТЕНЬ ПЕРСИИ
Глава 1
Кучка белых оштукатуренных домов, скалистая горка позади них, а впереди синее море, окаймляющее скалистый Саламин, — вот что такое Элевсин Приморский. На восток и запад тянется от него изобильная Фриасийская равнина, богатейшая во всей Аттике. А за равниной стена окружающих её гор растворяется в пурпурной дымке. Посмотришь вперёд — Саламин, переведёшь взгляд влево и увидишь округлые бурые склоны холма, отделяющего Элевсин от великого соседа — Афин. А сзади тянется длинная фиолетовая гряда, увенчанная вершинами Киферона и Парнеса, за которой лежит Беотия. Посмотришь вправо — за вершинами Мегары высится благородный конус старого друга Акрокоринфа. Огороженная горами равнина усеяна в изобилии сельскими домиками, зелёными виноградниками, тёмными оливковыми рощами. Каменные горные склоны, словно алой волной, залиты несчётными маками. Ветер приносит звуки колокольчиков, звенящих на пасущихся козах. Но это всё вдалеке. А у подножия холма высится храм, сверкая колоннами и фронтонами, — святилище Деметры, Земли-матери, место совершения её мистерий, известное всей Элладе.
Дом Гермиппа Эвмолпида, первого среди граждан Элевсина, находился к востоку от храма. Невысокие белые стены припавшего к земле дома с трёх сторон скрывали корявые стволы и мрачная листва священных олив. Вдоль четвёртой его стороны, обращённой к морю, тянулась уходящая к Мегарам пыльная дорога. У ворот дома собралась целая толпа селян: загорелые деревенские девчонки и мальчишки, беззубые старики, пересмеивающиеся старухи. Над запертыми воротами спускалась вниз ветка ивы, а из двора доносились пение свирелей, звяканье кифар и приказы, свидетельствующие о занятости хозяев.
Сборище у ворот всё увеличивалось, и наконец с дороги прямо в ворота завернул полуодетый горец.
— Идут, — решило собравшееся общество, и тут ворота открылись, позволив двум дамам выглянуть наружу. Действительно, дамам, ибо у обеих не было ничего общего с лукавыми деревенскими девицами, и всеобщий интерес немедленно переключился на них.
— Посмотри-ка, его жена и её мать! А ты, Праксиноя, не хотела бы выйти за истмийского победителя?
— Хочу, только твой Герма не добьётся такой чести.
— Тю…. вуаль приподняла. И вуаль хорошенькая, и сама тоже. А то красавцы все как один женятся на ведьмах.
Обе дамы явным образом являлись дочерью и матерью, обе были одинакового роста, и белые одежды их казались похожими. Лица их скрывал тонкий газ из Аморгоса, только мать прятала лицо под шафранной вуалью, увенчанной венком золотых колосьев, а на голубой вуали дочери был венок, сплетённый из голубых фиалок. Они остались на месте, взявшись за руки, и младшая откинула ткань с лица. Сплетницы оказались правы. Белое одеяние и венок скрывали все, кроме лица и пряди каштановых волос, но какое это было лицо! Разве не сам владыка Гефест выточил каждую линию его из чистого финикийского стекла, прибавив к нему снега и роз, а потом освятил дуновением жизни. Возможно, в тёмных глазах, ожидавших возвращения мужа, мерцал шаловливый огонёк, быть может, нетерпение чуть изгибало губы. Но ничто не нарушало одухотворённый покой в лице и фигуре. Гермиона воистину была достойной наследницей своего благородного дома, и счастлив был муж её, возвращавшийся домой в Элевсин.
В ворота вбежал новый гонец. Во дворе поднялась суета, слышно было, как Гермипп расставляет по местам музыкантов. К дамам присоединился мужчина, венок из лилий над резкими чертами лица прятал плешь… Конон, отец победителя. Пожизненная вражда его с Гермиппом завершилась в тот самый час, когда пришла весть из Коринфа. За гонцом немедленно последовал третий бегун, в руке его была зажата победная пальмовая ветвь. Он выдохнул одно только слово: «Здесь!»
Во дворе тотчас загремела музыка, Гермипп, муж статный и знатный, голову которого время лишь едва припорошило сединой, повёл за ворота своё мирное воинство.
Голоса флейт одиночных и двойных, звон лир и многострунных кифар, которым подпевали тростниковые дудки, подмешивали к мелодии шум. Внушительная процессия, только что заполнявшая весь двор, потянулась наружу — на Коринфскую дорогу.
Был здесь и демарх[20] Элевсина, величественный и достойный, голову которого отягощал внушительного веса миртовый венок. За ним парами шествовали облачённые в снежно-белые одеяния длиннобородые жрецы Деметры, по пятам которых следовал шумный оркестр, в свой черёд сменившийся группой молодёжи, юношей и девиц, изящных и ясноглазых, в такт музыке взмахивавших длинными гирляндами из плюща, лавра и мирта. Повсюду качались пальмовые ветви. Процессия шествовала вниз по дороге, но, как только она оставила двор, общему шуму и грохоту ответил удар медных тарелок и кимвалов, раздавшийся за оливковой рощей. Низкие и звучные мужские голоса завели победный напев. Оставшаяся у ворот Гермиона придвинулась к матери. Незыблемый афинский обычай не позволял отступлений. Ни одна благородная женщина не смела показаться вне дома, даже когда торжественно встречали её собственного мужа; им разрешалось участвовать лишь в священных процессиях.
— Едет! — воскликнула Гермиона, обращаясь к матери, и восклицание это повторили многочисленные голоса.
Из-за поворота дороги, уводившей в оливковую рощу, показалась колесница, в которой горделиво распрямившийся Кимон красовался возле своего друга. Перед повозкой шествовали Фемистокл, Демарат и Симонид, а за нею толпой валили все афиняне, присутствовавшие на Истмийских играх. Шеи четырёх коней были украшены венками, цветы покрывали поводья, упряжь, саму колесницу и даже её колеса. За плечами победителя, похожего на одного из богов, развевался алый плащ. На лбу Главкона выделялся ещё не заживший рубец — метка, оставленная Ликоном. Но кто был способен помнить о нём, если над шрамом располагался венок из дикой петрушки! Две процессии сошлись, и поднявшиеся приветственные крики вполне могли пошатнуть красные скалы, на которых стоит Элевсин. Счастливый победитель улыбался, только глаза его всё искали ту, которой здесь не было.
— Йо! Главкон!
Сломав последовательность процессии, элевсинская молодёжь бросилась к колеснице. Она в мгновение ока выпрягла лошадей, и далее колесницу повлекли уже пятьдесят рук. Флейтисты надували щёки, стараясь заглушить своих партнёров. Следом за юношами приблизились девушки, опутавшие колесницу гирляндами цветов. И когда процессия вновь двинулась с места, они принялись танцевать вокруг неё с изяществом и непередаваемой лёгкостью.
Местный поэт — отнюдь не Симонид или Пиндар, а смиренный деревенский сказитель — ради великого праздника разродился виршами.
Девушки и юноши хором запели:
Йо, Пэан! Йо, Пэан! Победитель к нам грядёт. Йо, Пэан! Йо, Пэан! Счастлив был событий ход. Победил любимый нами, И, увенчанный венками, Он стоит на колеснице. В цветах ныне даже спицы. Среди быстрых был быстрейшим, Среди сильных был сильнейшим. Славу родичам любимым, Славу всем нам и Афинам Он принёс. Праздник ныне, праздник роз, Победитель нам принёс. Так встречайте же, встречайте, Поздравляйте, поздравляйте. Под ноги цветы мечите И спешите же, спешите. Роза, лилия и мак Лягут этак, лягут так… Дуйте в дудки, пляшут ноги, Мы встречаем на дороге Нашу славу, и мы рады Лучшему из всей Эллады. Йо! Йо, Пэан! Лавром, миртом и сосною, Йо, Пэан! ветвью масличной, лозою Был увенчан победитель, Наших стен и жён хранитель. Он средь нас во всей красе, Пойте и ликуете все! Зевс да сохранит героя, Тучей минет грозовою. Совоокая Афина, Та, что среди нас любима, Его славу сохрани На все долги-долги дни.Повинуясь поэтическому приглашению, собравшиеся принялись осыпать истмийского победителя венками и гирляндами, так что венок из петрушки совсем пропал из вида. Праздничное шествие остановилось возле ворот Гермиппа. Долго требовавший молчания демарх наконец добился его. Сей добрый человек давно уже обдумывал свою поздравительную речь. Взгляд Главкона по-прежнему искал жену среди толпы, но демарх уже приступил к цветистым фразам. И тут случилось нечто неожиданное. Едва демарх успел перечислить благородную родню героя и позволил себе короткую паузу, позади толпы послышался женский голос, все расступились, и Главкон Алкмеонид спрыгнул с колесницы и понёсся так, как не бегал в Коринфе. И вуаль и венок из фиалок свалились с головы Гермионы, устремившейся навстречу мужу. Лепестки, осыпавшиеся с гирлянд на теле Главкона, окутали их обоих облачком. Достопочтенному демарху пришлось урезать своё красноречие до минимума:
— Прекрасная — прекрасному! Так рассудили боги. Она — самый почётный венок его.
Ибо весь Элевсин любил Гермиону и был готов простить ей даже подобное нарушение обычаев.
* * *
Гермипп устроил пир на весь мир: простые гости устроились за длинными столами во дворе, почётные — в более уединённом помещении.
«Ничего лишнего» — утончённый элевсинец во всём следовал этой истине эллинской максимы. Пир был действительно восхитительным, но без обжорства. Повар, уроженец Сиракуз, приготовил очень большого палтуса. Вино — старое и редкое хиосское — было, как положено, изрядно разбавлено водой. Никакого объедания мясом на беотийский манер не предусматривалось, однако огромный конаикский угорь, каких Посейдон отправлял на Олимп, способен был восхитить любого гурмана.
Тесная компания была тщательно подобрана, а посему допускалось присутствие женщин. Гермиона сидела в широком кресле возле Лизистры, своей матери, младшие братья её расположились по обе стороны на табуретах. Напротив них за узким столом на одном пиршественном ложе разместились Главкон с Демаратом. Глаза мужа и жены не отвлекались друг от друга, языки их спешили, и оба они так и не заметили, что взгляд Демарата был просто прикован к лицу Гермионы.
Симонид, пировавший возле Фемистокла, — несмотря на весьма непродолжительное знакомство, поэт успел крепко подружиться с государственным деятелем — буквально источал шутки и забавные истории. Прославленный сосед его не уступал поэту ни в остроумии, ни в мудрости. Когда рыба сменилась вином, Симонид приступил к повествованию о том, как во время последнего пребывания в Фессалии ему лично явились Диоскуры, избавившие его своим визитом от гибели во вдруг разрушившемся доме.
— И ты готов поклясться в том, что это не выдумка, Симонид? — вопросил Фемистокл, воздев глаза к небу.
— Сомневаться неблагочестиво. И в качестве наказания за неверие немедленно встань и пропой хвалу славной победе Главкона.
— Я не певец и не арфист, — ответил государственный деятель с самодовольством, которое ему никогда не удавалось скрыть. — Я умею только крепить силу Афин.
— А ты, сын Мильтиада? — спросил поэт. — Надеюсь, ты не ответишь на мою просьбу столь же грубым отказом?
Кимон со всеми уместными извинениями поднялся, потребовал подать ему арфу и начал настраивать её. Впрочем, не всем из собравшихся было суждено услышать его пение. Мальчишка-раб прикоснулся к плечу Фемистокла, и тот немедленно поднялся.
— Диоскуры спасают на сей раз тебя? — со смехом осведомился Симонид.
— На сей раз мною руководят другие боги, — ответил государственный деятель. — Прошу твоего прощения, Кимон. Я скоро вернусь. Из Азии прибыл посланный мною лазутчик, и, несомненно, с важными новостями. Иначе он не стал бы разыскивать меня здесь, в Элевсине.
Однако Фемистокл надолго задержался вне дома, и уже буквально через мгновение он вызвал к себе Демарата, обнаружившего Фемистокла в прихожей, погруженным в разговор с Сикинном — являвшимся официально учителем его сыновей, а на деле доверенным шпионом. Уже первый взгляд на проницательное лицо азиата смутил Демарата. Что-то в нём — словно предсказание по внутренностям птиц, словно знак, данный небом, — сразу поведало Демарату о том, что лазутчик прибыл с недобрыми вестями.
— Итак, можно быть абсолютно уверенным, что Ксеркс начнёт своё вторжение будущей весной?
— Это столь же очевидно, как и то, что завтра Гелиос вновь поднимется на небо.
— Предупреждённый вооружён. И где же ты побывал после того, как я послал тебя этой зимой в Азию?
Лазутчик, знавший, что его господин любит держать в руках все нити разговора, ответил:
— В Сардах, Эмессе, Вавилоне, Сузах, Персеполе, Экбатанах.
— О! Ты хорошо исполнил моё поручение. Неужели все слухи, приходящие к нам с Востока, имеют надёжное основание? Ксеркс и в самом деле собирает неисчислимое войско?
— Слухи не сообщают и половины правды. В Азии не осталось ни одного племени, от которого не потребовали бы выставить ратных мужей. Сейчас персы уже готовят два корабельных моста через Геллеспонт. Царь будет располагать двенадцатью сотнями военных триер[21], не считая не поддающихся подсчёту транспортных кораблей. Его всадники исчисляются сотнями тысяч, а счёт пехоте идёт на миллионы. Мир ещё не видел подобного войска после того, как Зевс победил титанов.
— Весёленькое дело! — присвистнул Фемистокл сквозь зубы, но тем не менее, не смущаясь услышанным, продолжил расспросы: — Пусть будет так. Но по плечу ли Ксерксу командовать таким войском? Он ведь не полководец, каким был отец его Дарий[22].
— Он чувствует себя на месте среди евнухов и женщин, но войско от этого не пострадает.
— Как так?
— Потому что князь Мардоний, сын Гобрии и шурин царя, наделён доблестью Кира[23] и Дария сразу. Назови его, и ты услышишь имя главного врага Эллады. Он, а не Ксеркс будет истинным предводителем войска.
— Ты, конечно, видел его?
— Нет. В Экбатанах я услышал от одного из магов странную вещь. Князь, сказал он, ненавидит подготовку к войне и, оставив все приготовления на приближённых, направился в Грецию, чтобы собственными глазами увидеть страну, которую задумал покорить.
— Это немыслимо! Должно быть, ты грезишь! — Слова эти сошли с губ не Фемистокла, а Демарата.
— Ни в коей мере, достойный господин, — резким тоном возразил Сикинн. — Маг мог солгать мне, но я искал князя во всех городах, которые посещал, и всегда слышал единственный ответ на свои расспросы: «Его здесь нет». Мардония не было при дворе царя. Он мог отправиться в Египет, в Индию, в Аравию… и с равным успехом в Грецию.
— Вести очень серьёзные, Демарат, — заметил Фемистокл с тревогой, которая редко проступала в его голосе. — Сикинн прав. Присутствие на земле Эллады такого гостя, как Мардоний, способно объяснить многое.
— Не понимаю…
— Например, охлаждение друзей, на помощь которых мы рассчитывали, перебранки между союзниками, свидетелями которых мы были на Истме, явное нежелание спартанцев — если не считать Леонида — готовиться к войне… Медлительность керкирян, всё ещё не решившихся присоединиться к нам. Фивы симпатизируют мидянам, Крит тоже на их стороне, как и Аргос. Фессалия колеблется. Я мог бы назвать имена князей и знатных людей Эллады, позволивших себе вцепиться в персидские деньги. О, отец Зевс, — закончил афинянин, — если за всей этой грязной вознёй не скрывается единственный вдохновитель, тогда глуп Фемистокл, сын Неокла.
— Но чтобы Мардоний прибыл в Грецию… — усомнился молодой человек. — Это же так опасно. Его могут разоблачить…
— Едва ли, если только он не окажется в Афинах, ибо тайные друзья укроют князя повсюду. Тем не менее есть ещё такое место, куда, по благословению Афины… — Фемистокл воздел руки к небу, — куда, по благословению Афины, он не посмеет явиться!
Переменив тему, как было в его обычае, государственный деятель посмотрел в глаза Демарату:
— Слушай меня, сын Мискелла… Персидские владыки опрометчивы. Мардоний способен испытать собственную судьбу и появиться в Афинах. У меня дел не меньше, чем у самого Зевса. Но это поручение я даю тебе. Ты самый доверенный мой помощник. Я просто не могу обратиться к кому-нибудь другому. Следи, нанимай шпионов, не скупись на подкуп. И днём и ночью разыскивай Мардония, пока он не вступил в Афины. Если он попадёт в наши руки, тогда ты окажешь Элладе такую же услугу, как Мильтиад в Марафонской битве. Обещаешь? Скрепим договор рукопожатием.
— Серьёзное дело. — Демарат не стал торопиться с ответом.
— Но такое, которое тебе по плечу. Разве не трудимся мы с тобой на благо Афин и всей Эллады?
От взгляда ястребиных глаз Фемистокла нельзя было уклониться. Он протянул руку…
Когда Демарат вернулся в пиршественный зал, Кимон уже закончил свою песню. Гости бурно рукоплескали. Вино ещё ходило по кругу, но Главкон и Гермиона не замечали его. Разделённые столом супруги негромко переговаривались, и Демарат не мог разобрать их слов. Однако смысл выражений, сменявших друг друга на обоих лицах, трудно было истолковать ошибочно. Память Демарата обратилась к тому дню, когда Главкон явился к нему, буквально светясь, и воскликнул: «Порадуйся за меня, мой дорогой друг, порадуйся! Гермипп обещал мне в жёны красивейшую из афинских девиц!»
Демарат углубился в собственные мысли, пока наконец пронзительный голос Симонида не заставил его отвлечься:
— Друг мой, если ты глуп, то нынешнее молчание делает тебя только мудрее. Но если ты мудр, поторопись нарушить его.
— Вина, мальчик, — приказал Демарат, — и не наливай в него много воды. Сегодня я, по-видимому, особенно глуп.
И остаток пиршества он посвятил винопитию, принуждая себя смеяться.
Пир завершился уже вечером.
Все отправились провожать истмийского победителя до Афин.
В Дафнах у прохода через холмы его ожидали высшие чиновники государства — архонты и стратеги[24] — с факелами, всадниками, позади которых толклось, должно быть, с полгорода.
Чтобы торжественно встретить триумфатора, обрушили двадцать локтей городской стены. А потом в правительственных покоях состоялся ещё один пир. Главкон получил мошну с сотней драхм, по закону положенную всякому истмийскому победителю. В новой части Пирея, портового города, именем его назвали одну из улиц. Симонид продекламировал торжественную оду. И все Афины ликовали несколько дней. Лишь один человек во всём городе не мог от души предаться веселью. Сердечный друг победителя — Демарат.
Глава 2
Что делать в Афинах? Подняться ли на Акрополь или просто отправиться на рынок? Поклониться богине, Деве Афине, в её собственном храме или же спуститься на Агору, чтобы послушать собирателей и расточителей? Ибо у города этого было два лица: устремлённое ввысь и обращённое долу, к повседневным потребностям. Кто сумеет вместить и то и другое одновременно? Но пусть Акрополь, его статуи и ландшафт подождут. Они ожидали человека три тысячи лет. Поэтому — на Агору.
Пора была самая торговая. И вся Агора превратилась в улей. Повсюду, от округлого Толоса на юге до вытянувшегося в северной стороне портика, кишели люди и животные. Ослы возвышали свои пронзительные голоса, протестуя против слишком тяжёлой поклажи. Прибывшая из Мегар свинья, визжа, пыталась высвободить ноги из пут. Моряк-азиат выторговывал у менялы лишний обол за находившийся в его руке золотой дарик.
— Покупайте моё масло! — вопил торговец, засевший под плетёным навесом у ряда герм[25], в самой середине площади.
— Покупайте мой уголь! — надрывался его сосед.
Тем временем мимо них успел пройти ухмыляющийся негр, предлагавший всем встречным не упустить шанс нанять столь модного теперь темнокожего слугу.
Став на ступени храма Аполлона, зубодёр-фокиец вовсю расхваливал собственную мазь от зубной боли. Депра, цветочница, предлагала венки из роз, фиалок и нарциссов двум десяткам увивавшихся возле неё молодых людей. Собравшиеся возле герм праздные зеваки изучали объявления, прилепленные к основанию каждой из статуй.
Толпу прорезал целый караван запряжённых мулами повозок, доставивших в город мрамор для новых зданий. С каждым мгновением шум становился лишь громче. Шкатулка Пандоры открылась, и все сплетни выпорхнули на свободу.
На северной оконечности площади — там, где портики и длинная улица уходили к Дипилонским воротам, — располагалась лавка Клеарха-горшечника. Низкий прилавок был заставлен товаром — высокими амфорами для вина, плоскими чашами, сосудами для воды и мисками. Сзади двое учеников крутили колесо, третий покрывал посуду чёрным лаком и разрисовывал её красными фигурками. Клеарх сидел на прилавке вместе с тремя друзьями, явившимися сюда не за покупками, а для того, чтобы обменяться свежими новостями, услышанными от цирюльников. Это были Эгис, резкий голосом и плутоватый содержатель петушиных боев и игорного дома, Критон, жирный подрядчик, занимавшийся рудными копями, и, наконец, Полус, седой и морщинистый, «отдававший все свои таланты на благо общества», а иначе говоря, постоянно заседавший в суде человек.
Когда самые последние новости о Ксерксе были должным образом пережёваны, разговор начал утрачивать целеустремлённость.
— Сегодня у тебя свободный день, Полус? — попробовал поинтересоваться Клеарх.
— Действительно, свободный! Ни в «Красном дворе», ни в портике Царя Архонта нет заседаний суда; не назначено и голосование, чтобы осудить Гераклия, ввозившего пшеницу вопреки закону.
— Осудить? — вскричал Эгис. — А разве свидетельства не слабоваты для этого?
— Ну да, — фыркнул Полус, — доказательства весьма неубедительны, и несчастный молил о пощаде, усадив с собой на скамью жену с четырьмя рыдающими ребятишками. Но мы уже все решили. «Ты пытаешься растопить камень, просьба твоя останется без ответа» — так думали мы. И наши сердца говорили «виновен», хотя ум требовал оправдания. Нельзя обижать честных доносчиков. Или патриот заседает в суде только для того, чтобы выносить оправдательные приговоры? Святой отец наш Зевс, какое удовольствие получаешь, опустив в урну чёрный боб и проголосовав таким образом в пользу обвинения!
— Сохрани нас, о, Афина, от участия в судебных процессах, — пробормотал Клеарх.
Критон же, шевельнув пухлыми губами, спросил:
— И что же не позволяет судам собраться?
— Наверняка предстоящее народное собрание. Из Дельф вернулось наше посольство с оракулом относительно хода войны.
— Значит, говорить будет сам Фемистокл… — заметил горшечник. — Очень важная встреча.
— Очень, — согласился судейский крючок, заталкивая в рот только что выуженную из мешочка дольку чеснока. — Какой он благородный, наш Фемистокл! Только молодой Демарат и способен ещё сделаться похожим на него.
— Демарат? — проскрипел Критон.
— Ну да. Он же красноречив почти как Фемистокл. А как воюет за демократию! И как борется! Притом мудр, скажу я вам, прямо как Нестор.
Эгис присвистнул:
— Может, и как Нестор. Только что бы ты сказал, если бы знал так, как я, о его ночных похождениях: кости, родосские боевые петушки, танцовщицы и кое-что похуже!
— Не верю своим ушам, — буркнул юрист и тут же, впрочем, заметил со скорбью: — Значит, ему не повезло с лучшим другом.
— О ком ты? — спросил горшечник.
— Конечно же о Главконе Алкмеониде. Не спорю, когда он вернулся с победой, я, как и все, кричал: «Йо, Пэан!» — однако меня уже тошнит от склонности удачи к этому человеку.
— Помню, когда ты голосовал за изгнание Аристида, соперника Фемистокла, тебя так же тошнило оттого, что его повсюду называли Справедливым.
— Примерно так. К тому же он Алкмеонид, а их род ещё не очистился от крови после давнего убийства Кимона. А теперь он женился на Гермионе, дочери Гермиппа, слишком знатной, чтобы стать сторонницей демократии. А ещё носит при себе лаконскую тросточку, конечно же намекая тем самым на собственные проспартанские симпатии.
— Тихо, — осадил собеседников Клеарх. — Вот он идёт… Как всегда, рука об руку с Демаратом, провожает его на народное собрание.
— Они во многом похожи друг на друга, — неторопливо проговорил Критон. — Только Главкон бесконечно красивее.
— И в той же мере бесстыднее. Не верю я этим ваши, счастливчикам да удачникам, — отрезал Полус.
— Завистливый пёс! — рявкнул Эгис, и спор немедленно перешёл бы на личности, если бы в ближайшем портике не звякнул колокольчик.
— Формий, мой деверь, прибыл со свежей рыбой из Фалерона, — объявил Полус, извлекая на сей раз монету из своей природной мошны, а именно из-за щеки. — Поторопитесь, друзья, надо купить себе что-нибудь на обед.
Между колоннами портика, за столиком, заваленным чешуйчатым товаром, стоял Формий, торговец рыбой, человек упитанный и цветущий, в голубых глазах которого гуляли весёлые искорки. Руки его были по локоть покрыты коркой рассола. Заметив приближение друзей, он поднял повыше палтуса, ожидая реакции покупателей. Шум возник немедленно. На ступенях собралась уже целая толпа, и каждый пытался пробиться вперёд, вовсю орудуя локтями. Впрочем, невзирая на острую конкуренцию, обиженных не было. Остроумие и жестикуляция Формия, знавшего каждого из своих покупателей по имени, помогали ему набавлять цену. И в итоге палтус достался повару одного из состоятельных граждан, отправившемуся в город за покупками. Груда рыбы уменьшалась, и торговля приобретала всё более напряжённый характер. Казалось, что, в конце концов, не обойдётся без вмешательства рыночной стражи. Но едва в поднятых вверх руках Формия оказался последний из угрей, раздался чей-то крик:
— Смотрите, верёвка!
Покупатели тотчас бросились врассыпную. Скифы-надзиратели уже натянули натёртую красным мелом верёвку поперёк всех уводивших с Агоры выходов, кроме обращённого к югу. Они начали стягивать свою сеть, загоняя граждан к оставшемуся выходу, ибо красное меловое пятно, появившееся на одежде, служило поводом для взимания штрафа. Всякое движение немедленно прекратилось. Многотысячная толпа, заполнившая улицу между храмом и портиками, направилась сквозь узкий проход на место введения народных собраний — склоны Пникса, открывшиеся перед ней словно амфитеатр.
Сидений не было: и нищему и богатому приходилось устраиваться на голой земле.
В центре огромного полукруга, обращённого прямо к городу, а правой своей частью к красным утёсам Акрополя, поднималась невысокая, вырубленная из камня платформа — Бема, трибуна оратора. На ней располагался небольшой алтарь и несколько кресел для важных чиновников. Толпа, втекавшая на Пникс через два узких прохода в охватывавшей его массивной стене, размещалась поудобнее. Здесь все были равны: и знатный Алкмеонид, и углежог-акарнянин. В наступившем молчании председатель совета поднялся и возложил на свою голову миртовый венок, давая этим сигнал к началу собрания. Глашатай произнёс благословение всему народу афинскому и союзным ему платейцам. Морщинистый гадатель уверенной рукой прирезал гуся и, объявив, что внутренности птицы свидетельствуют о добром предзнаменовании, положил тушку на алтарь. Глашатай поведал народу о том, что никаких плохих знамений с небес не было: ни дождя, ни грома, ни чего-либо столь же неблагоприятного.
Благочестивые граждане умиротворённо вздохнули и принялись ожидать повестку дня.
Зачитали указ совета о созыве народного собрания. После глашатай произнёс обычное в таких случаях предложение высказаться.
Результат заставил застонать всех присутствующих. На Бему поднялось сразу трое. В руках их были оливковые ветви, а на головах лавровые венки — знак паломничества в Дельфы, — но плащи их, увы, были чёрными.
— Оракул неблагоприятен! Боги предали нас в руки Ксеркса.
Стон ужаса потряс склоны Пникса. На какое-то мгновение все трое застыли в мрачном безмолвии, а потом Каллий Богач торжественным и внушительным голосом поведал полную событий историю их паломничества:
— Афиняне, по приказу вашему мы отправились в Дельфы, чтобы вопросить самый надёжный во всей Греции оракул о нашей судьбе в грядущей войне. Едва мы совершили положенные по обычаю жертвоприношения в храме Аполлона, как пифия Аристоника, сидевшая над священной расселиной, источавшей вдохновляющий провидцев пар, предрекла вашу судьбу.
И Каллий повторил гекзаметры, уверявшие афинян в том, что сопротивление Ксерксу будет хуже чем бесполезное, что Афины обречены, и закончил уже совсем жуткой строчкой: «Но выходите из храма и скорбию душу излейте».
Когда голос Каллия умолк, в наступившей паузе людьми овладела неописуемая тоска. Ветераны, видевшие перед собой персидские копья у Марафона стенали и ругались. То тут, то там некоторые отваживались открыть своё сердце сомнению и негромко роптали:
— Персидское золото может купить и пифию.
Тем не менее подобные шепотки быстро смолкали, ибо были недалёки от богохульства.
— И это всё, что ты можешь сказать нам, Каллий?
— Послушаем Главкона Счастливчика, — раздались голоса тех, кто способен был найти утешение в словах. — Он друг посланника.
Конечно же, пророчество на этом не кончилось. Посланец, и без того уже чересчур затянувший свою театральную паузу, продолжил:
— Такой ответ, о, мужи-афиняне, услышали мы и направились восвояси в тоске и печали. Тогда некий благородный дельфиец по имени Тимон посоветовал нам взять в руки оливковые ветви и возвратиться к пифии со словами: «О, царь Аполлон, почти сии ветви, знак прошения. Дай нам более благоприятный ответ о судьбе отечества нашего. Иначе мы не оставим твоё святилище, а будем ожидать здесь, пока не скончаемся». Тогда жрица дала нам второй ответ, тоже мрачный и загадочный, однако не столь ужасный, как первый.
И Каллий снова обратился к судьбоносным строкам:
Гнев Олимпийца смягчить не в силах Афина Паллада… Что ж вы сидите, глупцы? Бегите к земному пределу, Домы покинув и главы высокие круглого града. Лишь деревянные стены даёт Зевс Тритогенее, Несокрушимо стоять во спасенье тебе и потомкам. Конных спокойно не жди ты полков или рати пехотной, Мощно от суши грядущей, но, тыл обращая, Всё ж отступай: ведь время придёт и померишься силой! Остров божественный, о Саламин, сыновей своих, жён ты погубишь. В пору ль посева Деметры даров, порою ли знойною жатвы.— И это всё? — раздался хор голосов.
— Это всё.
И Каллий оставил Бему. Тем не менее смертная тоска, только что владевшая Пниксом, теперь сменилась просто смятением.
— Деревянная стена? Священный Саламин? Великая битва? Но кто победит в ней?
Лихорадочное возбуждение народа вылилось в конце концов в общий вопль:
— Прорицатели! Зовите прорицателей! Пусть истолкуют ответ оракула.
Председательствовавший в совете явно был готов к подобному повороту событий.
— Здесь Ксенагор Керекид. Он старший среди прорицателей. Внемлем его словам.
На ноги неторопливо поднялся жрец, возглавлявший самый крупный в Афинах жреческий род: человек почтенный, облачённый в украшенные лентами священные одеяния. Глава совета передал ему миртовый венок в знак того, что право говорить с Бемы принадлежит прорицателю. Голос его прозвучал среди напряжённого молчания:
— Оракулы мне рассказали ещё до начала народного собрания. Смысл их слов очевиден. Деревянная стена — это наши корабли. Но если мы выйдем на битву, нас ждут гибель и поражение. Бог повелевает поэтому, чтобы, забрав жён, детей и добро, мы покинули Аттику, направившись в какую-нибудь из дальних стран.
Ксенагор смолк, скорбно улыбнулся — как человек, исполнивший печальную и неизбежную обязанность, — снял с головы венок и спустился с Бемы.
«Оставить Аттику! Бросить гробницы дедов и прадедов, наши храмы, поля, землю, на которой наше аттическое племя обитало с начала времён!» Мысль эта окатила холодом всех собравшихся. Люди застыли в бессильном молчании, и кое-кто, поглядывая в сторону увенчанного храмом Акрополя, спрашивал и раз и другой:
— Разве ярмо персов не предпочтительней подобной судьбы?
Наконец толпа возмутилась:
— Других предсказателей! Неужели все они согласны с Ксенагором? Выходите вперёд! Выходите!
На Бему поднялся Гегий, царь-архонт, старший среди жрецов. Речь его оказалась краткой:
— Все жрецы и прорицатели Аттики изрекли своё мнение. Ксенагор говорил от имени всех нас, кроме Гермиппа из рода Эвмолпа, не согласного с таким толкованием.
Смятение лишь усиливалось. Люди вставали, принимались спорить, размахивая руками. Председательствующий тщетно призывал афинян к порядку и уже собирался обратиться к услугам скифов-стражников. Тут из толпы вышел пожилой селянин. Совет его был прост: оракул говорил о деревянной стене, и означало это, по всей видимости, что Акрополь надлежит окружить тыном, как было в прежние времена. А там пусть вся Аттика запирается в крепости и терпит осаду.
Возбуждённая толпа решила, что терпение её кончилось.
— Катаба! Катаба! Долой! Долой! — послышался общий вопль, подкреплённый градом мелких камешков.
Сорвав венок с головы, старец бежал с Бемы. Тут разрозненные голоса слились в единодушный крик:
— Кимон, сын Мильтиада, скажи нам своё слово!
Однако сей молодой и знатный человек предпочёл хранить молчание, и толпа обратилась к другому своему любимцу:
— Демарат, сын Мискелла, скажи нам своё слово!
Но и популярный оратор, поплотнее закутавшийся в плащ, остался сидеть на своём месте возле председательствующего, ничем не отвечая на столь приятное его слуху предложение.
После звали Гермиппа, потом Главкона, словно способности его в пентатлоне позволяли и разгадывать предсказания. Сидевший рядом с Демаратом атлет, покраснев, придвинулся поближе к другу. Наконец отчаявшийся народ обратился к последнему возможному источнику утешения:
— Фемистокл, сын Неокла, скажи нам своё слово!
Трижды прозвучал зов, и всякий раз впустую. Однако после четвёртого раза общий любимец, взяв венок, уже поднимался на Бему.
Произнесённые Фемистоклом слова, должно быть, звучали в ушах его слушателей до самых последних дней их жизни. Казавшийся беззаботным сибаритом на Истме и в Элевсине, он совершенно преобразился. Какое-то мгновение Фемистокл хранил молчание — безмолвное, вселяющее трепет. Ему предстояло важное дело: надлежало успокоить тридцать тысяч человек, избавить их от суеверного страха, заткнуть рты пророчившим неудачу, поделиться собственной храбростью со всеми собравшимися. Он начал негромким голосом, но так, что слышал весь Пникс. Постепенно речь его становилась оживлённее. Жесты сделались драматическими. Голос запел медным горном. Слушатели внимали ему, трепеща, словно сухие листья под сильным ветром. Пока не начинал он сплетать слова, люди могли счесть его деревенским чурбаком, даже дурнем, но когда глубокий голос подхватывал их и уносил порывом зимнего ветра, кто мог показаться равным ему? Таким был Гомер, певший о хитроумном Одиссее, таким был и Фемистокл, спаситель Эллады.
Начал он со старины, с никогда не приедавшейся слушателям истории Афин. Он повествовал о том, что с давних лет Кодра Афины никогда не склонялись перед захватчиком, о том, как вырвали они Саламин у жадных мегарян, как изгнали тиранов, сыновей Писистрата, о том, как разбили грозного персидского царя Дария при Марафоне. Опираясь на столь славное прошлое, только безумец или предатель мог сейчас думать о покорности перед Ксерксом. Фемистокл и слышать не хотел о предложении Ксенагора бежать из Аттики, так и не обнажив оружия. Самым очевидным для каждого любящего свой дом эллина образом он доказал, что участь скитальцев лишь ненамного благоприятнее судьбы раба. Что же им остаётся? На этот вопрос Фемистокл дал вполне определённый ответ. Разве не «деревянной стеной», которая надёжно оградит афинян, является огромный флот, сооружаемый ими? И в отношении Саламина оратор предложил своё собственное решение. «Священный Саламин» — так изрекла пифия. Но разве назвала бы она этот остров священным, если бы он сулил горе всем сынам Афин? Нет, тогда он получил бы имя несчастливого, горестного. Словом, пророчица предрекла Афинам не поражение, а победу.
Такова была речь, от которой зависела жизнь или смерть Эллады, которая зажигала сердца своим остроумием, пафосом, вспышками красноречия, опаляла слушателей, как если бы с ними говорил бог. Наконец, понимая, что он уже завоевал собравшихся, Фемистокл обратился к ним с такими словами:
— Пусть тот, кто верит оракулам, вспомнит старое пророчество Эпименида о том, что нашествие персов послужит во вред им самим. Но я повторю слова троянца Гектора: «Лучший оракул — сразиться за родную отчизну». Голосуйте, как вам угодно. Я же считаю: если враг будет слишком силён на суше, отступим перед ним на корабли, забудем любимую Аттику ради того, чтобы не остались без людей «деревянные стены»… Встретим царя царей у Саламина. Мы боремся не с богами, а с людьми. Пусть страшатся другие. А я верю Афине Палладе. Слушайте же Солона Мудрого. — И оратор указал в сторону храма, высившегося над Акрополем:
Наша страна не погибнет вовеки по воле Зевеса И по решенью других присноблаженных богов. Ибо хранитель такой, как благая Афина Паллада, Гордая грозным отцом, длани простёрла над ней.Так, веруя в Афину, мы встретим врагов у Саламина и разобьём их.
— Кто ещё хочет сказать своё слово? — крикнул глашатай.
Пникс ответил слитным рёвом. Все решения — об оставлении Аттики, если потребуется, об укреплении флота, о решимости дать великую битву — были приняты единогласно. Подбегавшие к Фемистоклу мужи называли его Пейто, владычицей Убеждения.
Не обращая особого внимания на похвалы, он проследовал в дом полководца у Агоры, чтобы заняться повседневными делами. Главкон, Кимон и Демарат отправились в гимнасию[26] Киносарга, чтобы утихомирить душевное волнение игрой в мяч. По пути Главкон показал на шагавшего навстречу иноземца:
— Смотри, Демарат, этот человек удивительно похож на того варвара, что так искренне рукоплескал мне на Истме.
Демарат поглядел.
— Дорогой мой Главкон, — ответил он, — у того человека была длинная светлая борода, а этот чёрен как смола.
Он был прав, и тем не менее Демарат узнал «киприота» даже в ином обличье.
Глава 3
Расположенный в северной части Афин пригород Алопека вползает на склоны горы Ликабетт, пирамиды из бурого камня, превращающего в истинную крепость каждый холм, возвышающийся внутри города. Домишки здесь выглядели жалкими, хотя и в богатых кварталах немногие из домов можно было бы назвать красивыми. Грязные, едва мощённые, неприглядные улочки шириной редко превышали шестнадцать ступней. Вдоль проезжей части тянулась сплошная линия запылённых, некогда выбеленных известью фасадов, однообразие которых нарушали единственная входная дверь и узенькие окошки на втором этаже. Лишь изредка перед чьими-нибудь дверями возникала двуликая герма или угловой водосток украшала собой львиная голова. Впрочем, все афинские улицы были положи на эту. Добрый горожанин развлекался весь день на Пниксе, в Судебном дворе, сплетничал на Агоре. А грязные улочки находились в полном распоряжении собак, рабов, женщин, которым премудрый Зевс велел сидеть дома.
Формий, торговец рыбой, вернувшись от своего дела, сидел на пороге дома, размышляя над чашей вина и поглядывая на диск заходящего солнца, как раз исчезавшего за горой. Ему, доброму человеку, докучали собственные скорби, ибо Лампаксо, достойная супруга торговца, длинная на язык, скорая на гнев, прижимистая и бдительная, успела уже семь раз напомнить, что карпа можно было продать и на пол-обола дороже. Терпение его в тот вечер настолько приблизилось к своему пределу, что, внутренне обругав «устроителя браков», осчастливившего его амазонкой, он наконец обрёл в себе силы для сопротивления. Всплеснув руками наподобие актёра-трагика, Формий возопил:
— Истинны, истинны слова бога!
— Какие ещё слова? — послышался не самый ласковый ответ.
— Дурак поначалу страдает, а потом делается мудрым. Женщина, я решил.
— И что же ты там решил? — Голос Лампаксо резал, словно края битой стекляшки.
— Годы идут. Я долго не протяну. Детей у нас нет. Я обеспечу тебя в своём завещании и выдам замуж за Гипериона.
— За Гипериона! — завизжала жена. — За нищего Гипериона, горбуна-попрошайку, посмешище всех Афин! О матерь Гера!.. Но я всё поняла, негодяй. Я тебе надоела. Тогда разведись со мной, как подобает честному человеку. Отошли меня назад в дом Полуса, моего возлюбленного брата. Что молчишь? Вспомнил про две мины приданого, которые тогда придётся вернуть? Горе мне! Пойду к великому архонту. Я выдвину против тебя обвинение. И суд вынесет тебе приговор. С тебя потребуют пеню, забьют в колодки, посадят в тюрьму…
— Тише ты, — простонал Формий в ужасе перед Горгоной. — Я просто подумал вслух…
— Как ты смел так подумать? Что даёт тебе право…
— Добрый вечер тебе, милая сестрица, и тебе, Формий!
Приветствие это сошло с уст Полуса, появившегося вместе с Клеархом без всякого предупреждения. Лампаксо немедленно пригладила пёрышки, Формий постарался забыть домашние неприятности. Дромий, заморённый мальчишка-слуга, поднёс кувшин жидкого вина приятелям Формия.
Короткие южные сумерки успели тем временем превратиться в ночь. Мимо проходили группы молодых людей, возвращавшихся от Киносарга, из Академии или какого-нибудь другого из известных гимнасиев. Через час на улицах сделается темно и тихо, разве что пройдёт запоздалый гость, торопящийся на пир, прошествует стражник-скиф или украдкой прошмыгнёт вор. Ибо афинянин, если его не позвали в гости, рано ложился и рано вставал, предпочитая ровный солнечный свет трепетному мерцанию фитиля в светильнике.
— И как проголосовал суд? В пользу обвинителя? — спросил Формий у шурина.
— Патриотизм объединил нас. Когда урну опрокинули, не нашлось и горсти белых бобов. Негодяй зерноторговец будет теперь лишён всего состояния и выслан из города — просить подаяние в других краях. Мы честно послужили Афинам!
— Невзирая на все свидетельства… — прошептал было Клеарх, однако Полусу ответил пронзительный голос Лампаксо:
— А по-моему, вам, судьям, следовало бы заглянуть к нашим соседям напротив. Вот уж где соглядатаи… Персидские шпионы.
— Шпионы? — Полус подпрыгнул, словно обожжённый огнём. — И почему же ты, Формий, ещё не донёс на них? Тот, кто вовремя не доносит о преступлении, содействует…
— Успокойся, брат, — усмехнулся рыботорговец, — у твоей сестры нюх на измену столь же острый, как у дворняги на солёную рыбу. Там живёт варвар-вавилонянин, по-моему, он торгует коврами… Чужеземец занял пустой дом, что над мастерской мастера Димаса, того, который изготовляет щиты. Спокойный и безобидный человек. В городе найдётся не менее сотни чужеземных купцов. Зачем сразу вопить: «Измена!» — потому лишь, что бедняга не научился говорить по-гречески?
— Мне не нравятся купцы-вавилоняне, — объявил Полус многозначительным тоном. — В суд его, вот что я скажу.
— Смотрите, у него гость, — заметил Клеарх. — Видите, знатный господин в длинном гиматии, который сейчас подошёл к двери и оставил возле неё палку.
— Если у меня есть глаза, — объявил судья, щурясь в полумраке, — этот человек в длинной одежде и есть Главкон Алкмеонид.
— Или Демарат, — заметил Клеарх. — Если смотреть со спины, они оба очень похожи. А сейчас уже темно.
— Ладно, — рассудил Формий, — правду определить несложно. Он оставил палку возле стены. Сбегай напротив, Полус, и принеси её. На палке обязательно найдётся имя владельца.
Сутяга охотно повиновался, однако прочесть несколько букв на кривой рукояти мог лишь Клеарх, знакомый с таинством письма.
— Я ошибся, — проговорил он после долгого изучения. — Палка принадлежит Главкону, сыну Конона. Теперь всё ясно. Полус, отнеси её назад.
Палка вернулась на место, однако судья возвратился с весьма кислым выражением лица.
— Друзья мои, человек, которого я давно уже подозревал в недемократических симпатиях, ведёт переговоры с варваром. Добрый патриот никогда не может быть недостаточно бдительным. Это заговор, уверяю вас. Заговор против Афин и всей Эллады! Свобода в опасности. И отныне я буду видеть в Главконе Алкмеониде врага свободы.
— Какой там заговор, — едва не выкрикнул Формий, не утративший чувства юмора. — Главкон Счастливчик вечером заходит к купцу-вавилонянину… Ты говоришь, затем, чтобы злоумышлять против Афин, а я утверждаю, чтобы купить красавице жене ковёр.
— Однажды боги всё прояснят, — закончил обсуждение Клеарх, и на какое-то время все четверо позабыли о Главконе.
Вопреки свидетельству трости Клеарх оказался прав. Ночным посетителем был Демарат. Поднявшись по тёмной лестнице над Лавкой щитов, он постучал в дверь, воскликнув: «Пай! Пай! Мальчик! Мальчик!»
Однако на стук ответил не кто иной, как вечно улыбающийся Хирам. Афинянин был абсолютно не готов к той роскоши, а точнее, к великолепию, которое предстало перед ним, как только финикиец открыл дверь. Всё вокруг преобразилось. Ноги гостя утопали в ослепительных коврах Кермана и Бактрии. Прикрывавшие стены расшитые золотом гобелены были окрашены сидонским пурпуром. Диваны покрывал материал, которому Демарат не знал даже названия… будущие века назовут его шёлком. На треногой курильнице дымились аравийские благовония. Ярко светили серебряные лампы, подвешенные на серебряных цепочках. Чудесная картина заставила афинянина утратить дар речи, и тут же прозвучал голос, не принадлежавший Хираму.
— Приветствую тебя, афинянин, — проговорил житель Кипра с прежним лёгким восточным акцентом.
Это был тот странный посетитель таверны, расположенной у стен Коринфа. Князь… конечно же князь, какое бы имя ни носил он на самом деле, был облачен в столь же богатые одежды, что и на Истме, однако на сей раз борода его имела цвет воронова крыла. Глаза Демарата обратились к чрезвычайно красивому мальчишке-рабу, сидевшему на диване возле своего господина. Золотые волосы его прикрывала круглая шапочка, вышитая такой же золотой нитью. Лицо мальчика пряталось в тенях, но оратору всё же показалось, что он заметил чистые голубые глаза и свежую, почти что девичью кожу. Присутствие раба смутило афинянина. Впрочем, князь властным жестом велел своему гостю сесть и промолвил:
— Это Смердис, мой неразлучный спутник. Он немой. Но если бы даже он умел говорить, я доверяю ему как самому себе.
Застигнутый врасплох, Демарат пристально поглядел на азиата.
— Мой дорогой варвар, не будучи эллином, ты, надеюсь, понимаешь, что, посещая Афины, подвергаешь себя большой опасности.
— Она не беспокоит меня, — ответил князь невозмутимым тоном. — Хирам — умелый и внимательный страж. А я — как ты видишь — покрасил в чёрный цвет волосы и бороду и назвался вавилонским купцом.
— И все, кроме меня, так считают, о филотатэ, драгоценный друг, как говорят у нас в Афинах. — В улыбке Демарата не было согласия.
— Все, кроме тебя, — согласился князь. — Послав за тобой Хирама, я рассудил верно: ты не мог не прийти. Да, я слыхал то, что ты собираешься сейчас рассказать мне: один из доверенных подручных Фемистокла утверждает, что некий из знатнейших персов не присутствует сейчас при дворе своего царя… Знаю и то, что тебя попросили сердечно принять этого человека, если он посетит Афины.
— Ты многое знаешь! — воскликнул оратор.
— Знать многое приятно, — ответил ему князь с беззаботной улыбкой; тем временем вошедший Хирам поднёс собеседникам серебряное блюдо с кубками, до краёв наполненными шербетом, благоухающим фиалками. — У меня множество «глаз» и «ушей». Тебе известен подобный титул? Один из самых близких слуг моего властелина именуется Царским Оком. Вы, афиняне, доблестный и во многом мудрый народ, однако, обратив свои глаза на Восток, вы могли бы сделаться ещё умнее.
— Не сомневаюсь, — ответил Демарат, возвращая назад пустой кубок, — что, если светлейший князь хочет посоревноваться в остроумии, сделать это будет нетрудно. Для этого достаточно лишь подойти к окну и крикнуть: «Шпионы!» — после чего блистательный господин получит возможность проявить свою мудрость и красноречие, защищая собственную жизнь в одном из афинских судов.
— Дорогой мой афинянин, в твоих словах я слышу вежливое и вполне патриотическое свидетельство того, что ты не намереваешься доводить дело до подобных излишеств. Не стану даже упоминать о том, какой может стать месть Царя Царей. Достаточно сказать, что, если со мной, Хирамом или этим рабом Смердисом случится что-нибудь нежелательное, благородный глава вашего города Фемистокл получит письмо от менялы и банкира Питтака из Аргоса.
Демарат вскочил на ноги, багровея. Рука его, стиснувшая гобелен, дрожала. Слова так и просились, но язык отказывался произносить их. Князь, выразивший свою угрозу самым непринуждённым образом, продолжил:
— Короче говоря, добрый мой Демарат, о твоих трудностях мне было известно ещё до того, как я прибыл в Афины, и сделал я это, не сомневаясь в том, что сумею помочь тебе.
— Никогда!
— Но ты ведь эллин.
— Неужели я должен стыдиться этого?
— Не пытайся быть более добродетельным, чем твой народ. Персы хвалятся своей верностью и искренностью. А у вас, эллинов, как мне говорили, есть бог — Гермес Долиос, — который учит вас лгать и красть. У каждой страны — свои обычаи. И лишь всемогущий Мазда[27] знает, какой из них лучше. Так что следуй обычаю эллинов.
— Ты говоришь загадками.
— Объясню проще. Ты знаешь, какому господину я служу. И догадываешься, кто я, хотя и не должен называть моего имени. За какую сумму ты станешь служить великому царю Ксерксу?
Руки Демарата то разжимались, то сжимались и наконец застыли за спиной.
— Я уже говорил это Ликону, повторю и тебе: я не предам Элладу.
— Конечно же, эта фраза означает, что ты требуешь хорошей цены за собственные услуги. Но я не сержусь. Ты получишь возможность убедиться в том, что царь платит по-царски и дарики его поют чистым золотым звоном.
— Я не хочу ничего слышать. Каким я был дураком, согласившись на встречу с Ликоном в Коринфе! Прощай.
Демарат вцепился в задвижку. Но дверь оказалась запертой. И он с гневом обратился к варвару:
— Ты удерживаешь меня здесь силой? Будь осторожен, ибо я страшен в гневе. Окно открыто, и всего один только крик…
«Киприот» поднялся и без лишних слов, стиснув словно железом руку Демарата, повёл его назад, к дивану.
— Ты можешь оказаться снаружи в мгновение ока, но лишь после того, как выслушаешь меня. Прежде чем хвастать своей властью, узнай пределы моей. Я просто поведаю тебе о твоей собственной жизни, возражай, если я скажу что-нибудь не так. Твой отец Мискелл принадлежал к знатному роду Кодра, великому и славному в Афинах, однако состояния своему сыну он не оставил. А тебе хотелось быть блестящим оратором и вождём афинян. Чтобы добиться известности, ты стал устраивать великие пиршества. На последнем празднестве, Тезеях, ты скормил афинской бедноте шестьдесят быков, которых она по твоей же милости смогла запить добрым родосским вином. И всё это произвело расстройство в твоём состоянии.
— Клянусь Зевсом, ты говоришь, как если бы прожил в Афинах всю свою жизнь!
— Я же говорил тебе: у меня много «глаз». Ты платишь за снаряжение шести триер, с помощью которых Фемистокл надеется победить моего господина. Хуже того, ты потратил уйму денег на флейтисток, игру в кости, петушиные бои и прочие благородные развлечения. Итак, оставленное отцом наследство не просто истрачено, ты промотал много большую сумму. Но это, однако, не является самой интересной частью моего повествования.
— Как смеешь ты копаться в моих секретах?
— Тебе оказана честь, дорогой афинянин… Интересно видеть и то, что тебе приходится соглашаться со всеми моими словами. Прошло пять месяцев с тех пор, когда ваш афинский совет назначил тебя ответственным за серебро, добываемое в копях Лавриона и предназначенное для флота. И как ты оправдал доверие своего народа? Ты потратил внушительную часть этих денег на выплату своих огромных долгов заимодавцу Питтаку из Аргоса. И сейчас ты «следишь за луной», как говорят у вас здесь, в Афинах, то есть в конце месяца тебе надлежит отчитаться за все порученные тебе деньги, и в данное время ты напрягаешь все свои способности, пытаясь отыскать деньги на возмещение украденного тобою.
— И это всё, что тебе известно обо мне?
— Всё.
Демарат облегчённо вздохнул:
— Тогда я дополню твоё повествование, дорогой варвар. Я рискнул купить в Массилии половину груза крупного купеческого корабля, перевозящего древесину и олово, и теперь каждый день жду гонца из Коринфа с вестью о благополучном прибытии судна. Когда корабль вернётся, я расплачусь с долгами и ещё останусь богачом.
Если такое заявление и обескуражило «киприота», он ничем не обнаружил этого.
— Бурное море — ненадёжный товарищ, мой добрый Демарат. В море утонуло не меньше состояний, чем было сколочено на его волнах.
— Я вознёс Посейдону все положенные молитвы и обещал богу золотой треножник после возвращения корабля.
— Итак, даже богов Эллады можно подкупить, — раздался едкий ответ. — Не доверяйся им понапрасну. Возьми у меня десять талантов[28] и сможешь уснуть спокойно уже сегодня.
— И за что ты готов заплатить столько денег? — Эти слова сами собой сошли с языка Демарата.
— За личное распоряжение Фемистокла о боевом порядке вашего нового флота.
— Боги, помилуйте! Корабль придёт в Коринф, и я предупреждаю тебя… — Демарат вновь вскочил на ноги. — Я предам тебя в руки Фемистокла при первой же возможности.
— Но только не сегодня. — Князь поднялся и с улыбкой протянул руку. — Хирам, открой дверь для сиятельного афинянина. А ты, мой благородный собеседник, вспомни, что говорил я в Коринфе о неизбежности победы моего господина. Подумай также, — перс понизил голос, — о том, что Демарат Кодрид может стать властелином Афин под рукой Царя Царей.
— Чтобы я сделался тираном Афин? — Оратор соединил руки за спиной. — Ты уже всё сказал. Спокойной ночи.
Афинянин был уже на пороге, когда мальчишка-раб прикоснулся к ладони своего господина.
— Если ты возжелал какую-нибудь красавицу… — Каким вкрадчивым казался теперь голос лжекиприота! — Разве не во власти Ксеркса Великого даровать тебе эту женщину?
Лоб Демарата вдруг вспыхнул огнём и едва ли не против собственной воли — он протянул руку своему искусителю. Демарат спускался по лестнице, не чуя под собой ног. А внизу, на тёмной улице, его приветствовали несколько голосов:
— Доброй ночи, господин Главкон.
— Доброй ночи, — механически отозвался Демарат и, уже отходя, подумал: «Почему они называют меня Главконом? Ростом мы одинаковы, мне только не сравниться с ним в ширине плеч. Ах, вот оно что: не заметив, я позаимствовал его трость. У наглецов хватило ума прочесть надпись на ней!»
Идти ему было недалеко. Все кварталы тесных Афин жались друг к другу. И всё же, ещё не добравшись до дома и постели, он уже обдумывал эту не вполне ещё чёткую мысль: «Главкон! Они приняли меня за Главкона! И если я рискну выдать «киприота»… Дальше этого он опасался заходить в своих раздумьях. Демарат лежал, тьма вокруг кишела картинами будущей измены.
Так и не отдохнув, он поднялся, обращаясь к богам с одной и той же молитвой:
— Избавь меня от дурных мечтаний! Пришли корабль побыстрее к Коринфу!
Глава 4
Афинский Акрополь возвышается над городом, как ни одна другая цитадель в мире. Даже если бы в тени его не обитали искусные камнерезы, мастера, умеющие придать бронзе любую форму, красноречивые сказители и певцы, он остался бы центром и средоточием удивительного ландшафта. «Скала» — иначе и не назовёшь его. Достаточно сказать, что Акрополь поднимается над равниной глыбой рыжего песчаника высотой в сто пятьдесят ступней, длиной в одну тысячу и шириной в пять сотен. Но числа и меры не способны открыть нам душу, а скала Афинская, вне сомнения, наделена ею, и дух этот просвечивает сквозь несокрушимый камень, когда огненнокрылое утро крадётся вдоль долгого гребня Гиметта и неземной яркий свет касается рыжей цитадели, а потом засыпает до тех пор, пока Гелиос не опустится к западным вершинам у Дафн. Тогда Скала снова как бы начинает пульсировать изнутри и светиться.
Почва Скалы нага, и голодная коза не отыщет на камне даже травинки. Склоны круты, так что можно выдержать без войска любую осаду. Скала властвует надо всем вокруг. Тот, кто стоит у западного края её, увидит и обдутый ветрами Пникс, и бурую равнину вокруг города, и игривое море, резвящееся за гаванями Пирея и Фалерона, и серые острова, разбросанные по глади Эгейского моря, и дальнюю, похожую на купол вершину Акрокоринфа. Повернувшись вправо, он увидит корявый холм Ареопага, Дом Эриний и тесно сомкнувшиеся городские домики. За ними горы, ущелья, равнина, где золотая, где бурая, где зелёная, а позади всего вздымается Пентеликон Могучий, сверкая белоснежной вершиной, увенчанной не зимними снегами, но искристым мрамором. Посмотрев налево, он видит неровный гребень Гиметта, словно бы вышедший из-под рук титанов, пристанище одних лишь коз и пчёл, да и нимф с сатирами.
Вид этот остался почти неизменным с той поры, как первый дикарь поднялся на вершину крепости Кекропса и назвал её своим домом. Не изменится он и когда исчезнет земля и высохнет океан. Меняется человеческое жильё, воздвигаются и рушатся храмы, но красные и серые камни, прозрачный, как хрусталь, воздух, сапфировое море дарованы богом и потому не ведают изменений.
Главкон вместе с Гермионой поднимались наверх, чтобы принести свою благодарность Афине за одержанную на Истме победу. Атлет уже восходил на Акрополь во главе увенчанной миртовыми венками процессии, чтобы воздать положенную хвалу, однако жены тогда с ним не было. Теперь им предстояло предстать перед богиней вместе. Шли они рядом. Стройная Хлоэ семенила за госпожой с зонтом в руках. Старый Манес нёс бескровную жертву, однако сердце Гермионы твердило ей, что без слуг было бы лучше.
Много дружелюбных лиц видели они, много выслушали дружеских слов, пересекая Агору в самый разгар её утреннего оживления. Главкон отвечал на каждое приветствие своей неотразимой улыбкой.
— Каждый афинянин — друг нам! — отметил он, когда возле изваяний тираноубийц, находившихся на верхнем краю площади, поклонился серьёзный член городского совета, а старая торговка хлебом ненадолго оставила прилавок, чтобы сказать обоим какую-то любезность.
— Твой друг, — поправила мужа Гермиона. — Это не я победила в пентатлоне.
— Ах, макайра, самая лучшая и дорогая, — ответил Главкон, глядя на лицо жены. — Разве сумел бы я добиться победного венка, если бы дома, в Элевсине, меня не ждал лучший венец? Сегодня я счастливейший из всех смертных. Ибо боги, не скупясь, наделили меня своим благословением. Я больше не опасаюсь их зависти. У меня есть верные друзья — Кимон, Фемистокл и самый ближний из всех Демарат. Мне дарована истинная любовь — как Пелию и Тетис, Анхизу и Афродите… Только я счастливее их, ибо моя золотая Афродита живёт не на Олимпе, не на Пафосе, не прилетает ко мне с Кипра в запряжённой голубками колеснице, а живёт со мной.
— Тихо. — На губы его легла лёгкая ладонь. — Не надо сердить богиню, сравнивая меня с бессмертными. Мне довольно и того, что я могу поглядеть на солнце и сказать: «Главкон Удачливый и Добрый любит меня».
Молодая пара пересекла Агору, повернула налево от Пникса, кривыми улочками миновала корявую скалу Ареопага и наконец оказалась перед воротами в деревянном частоколе. За ними вверх уходила лестница — к цитадели, но не к прославленному в последующих поколениях Акрополю. Зданиям, находившимся тогда на Скале, предстояло через какой-то короткий год превратиться в обугленные руины. И всё же перед Главконом и Гермионой высился не какой-нибудь неказистый храм, а старинный «Дом Афины», прототип будущего Парфенона. И утренние лучи озаряли во всей красоте дорические колонны, фронтон, украшенный изваяниями. Белизну мрамора подчёркивали алые, синие, золотые краски. Ниже храма, на неправильной формы плато, выстроилась целая улица пожертвованных храму статуй богов и героев, вырезанных из камня или дерева либо отлитых в бронзе. Тут же находились многочисленные святилища и малые храмы, а также огромный алтарь, на котором сжигали быков. Рука об руку супруги дошли до бронзовых ворот храма. Старый жрец, выполнявший обязанности привратника, обрызгал их солёной очистительной водой из медного сосуда. Бронзовые двери закрылись, пропустив внутрь молодых людей. На мгновение они оказались как бы в полной темноте. А затем откуда-то сверху, от отверстия в мраморной крыше, навстречу вошедшим пополз неяркий лучик. И, словно бы проступив из туманного облака, на них глянул огромный лик древней богини, на котором застыла неизменная улыбка. У ног её на жаровне рдели алые угли. Главкон посыпал их благовониями, а Гермиона, склонясь над клубами дыма, опустила венок из лилий на колени изваяния. После этого её муж, воздев руки к небу, произнёс вслух молитву:
— О, Афина, Дева, Царица, Наделяющая Мудростью, каким бы ни было самое любимое, тобой имя, прими наше приношение и выслушай. Благослови нас обоих. Научи нас быть благородными, говорить разумно и мудро, научи любить друг друга. Подай нам благополучие, но не гордыни ради. Благослови всех наших друзей и, если найдутся у нас враги, ополчись на них вместе с нами. А мы будем вечно чтить тебя.
Такова была их молитва, таково приношение. Немного помедлив, муж и жена оставили священное место. И всё вокруг — скалы, равнина, море, просторные небеса — открылось перед ними в беспредельном величии. Свет мерк на пурпурных грудях западных гор. За Акрополем раскалённой печью горела пирамида Ликабетта. Ослепительно сверкала верхушка далёкого Пентеликона.
Наслаждаясь зрелищем, Главкон замер на самом восточном выступе Скалы.
— Какое счастье, макайра! — воскликнул он. — Мы принадлежим друг другу. И живём в «пурпуром венчанных Афинах»… О чём же ещё можно молиться?
Однако Гермиона с меньшим восторгом указала в сторону Пентеликона.
— Видишь? Видишь, как быстро приближается оттуда серое облако? Плохое предзнаменование.
— Почему это плохое, макайра?
— Облако — это Персия. Сегодня она грозовой тучей нависает над Афинами и Элладой. Ксеркс придёт. И ты… — Она прижалась к своему мужу.
— Почему ты заговорила о войне? — спросил он.
— Ксеркс несёт с собой войну. А война приносит горе женщинам. Копья и стрелы выбирают себе жертву не среди самых уродливых и старых.
Отчасти подчиняясь предзнаменованию, отчасти повинуясь неожиданному страху, глаза Гермионы наполнились слезами, но Главкон ответил своей жене бодрым смехом:
— Эвге! Высуши слёзы и не печалься заранее. Царь ветров Эол рассеет любую тучу, разбросает её тысячей мелких облаков по всему небосклону. Фемистокл рассеет персидские рати. Тень Персии ляжет на наш прекрасный город и оставит его, и мы вновь будем счастливы.
— Да помилует нас Афина! — коротко помолилась Гермиона.
— На богиню можно положиться, — заключил Главкон, не желавший расставаться с радостным настроением. — А теперь спустимся вниз: мы уже выполнили принесённый обет. Друзья ждут нас у Пникса, прежде чем отправиться в гавань.
Когда они сошли, Кимон и Демарат бросились им навстречу, и завязавшаяся оживлённая беседа прогнала из головы Гермионы и зловещее предзнаменование, и страх перед персами.
Компания собралась весёлая. Такие нередко спускаются в афинские гавани весною и летом: дюжина знатных мужчин, старых и молодых, по большей части женатых. Супруги смиренно следовали за мужьями, сопровождаемые служанками и целым табором крепких фракийцев-рабов с корзинами, полными мяса и вина. Смех мешался с мудрой беседой. Друзья шли парами и тройками, а Фемистокл, по собственному обычаю, разделял общество всех и каждого, превосходя своих собеседников и в шутках и в мудрости. Так шествовали спутники по широкой равнине к гаваням, пока перед ними не вырос высокий холм Мунихийский, на вершину которого вела каменистая, едва заметная дорога, и, когда они оказались там, перед ними распахнулся вид, вполне сопоставимый с тем, что открывался со скалы Акрополя: четыре синих афинских гавани, справа Фалерон, поближе охваченная сушей бухта Мунихия, за нею Зея, а дальше простор Пирея, нового военного порта славного города. А рядом теснились друг к другу бурые крыши портовых домов, высилась роща мачт, с торгового корабля сгружали лес, доставленный с берегов Евксинского Понта, на другой корабль, отправлявшийся в Сирию, грузили сушёные фиги… Но более всего Пирей впечатлял множеством чёрных судов, застывших на водах залива или пребывавших на берегу. Увидев военные корабли, Гермиона помрачнела и отвернулась.
— Мне совсем не по душе твой новый флот, Фемистокл, — нахмурилась она, повернувшись к государственному мужу. — Как и всё, что столь явно напоминает о войне, всё, что омрачает красоту.
— Должно быть, ты, красавица, предпочла бы увидеть вместо флота прекрасную деревянную стену, отгораживающую нас от варваров. Как же нам подбодрить её, Демарат?
— Если бы я был Зевсом, — ответствовал оратор, никогда не удалявшийся от жены своего лучшего друга, — то израсходовал бы две молнии: одной испепелил бы Ксеркса, а другой — флот Фемистокла. Госпожа Гермиона, наверно, была бы довольна этим.
— Увы, ты не владыка олимпийцев, — ответила женщина, улыбнувшись приятному слову.
Разговор нарушил Кимон. Кто-то из спутников обнаружил среди камней дочерна загорелого пастуха, вылитого Пана в козлиных шкурах и со свирелью. Два обола побудили его спуститься вниз со своей дудкой. Четверо мальчишек-рабов пустились в пляс. Компания устроилась на траве, занявшись питьём, едой, поглядывая на танцевавших мальчишек и корабли, что словно трудолюбивые муравьи ползали по водному простору порта и бухты. За сими занятиями миновал полдень, а когда солнце начало склоняться к утёсам Саламина, поднимавшимся за проливом, мужчины отправились в гавань, чтобы покататься на лодках.
Дул тёплый южный ветер — зефир. Солнце опускалось вниз ослепительным шаром. Фемистокл, Демарат и Главкон заняли одну из лодок, вёсла находились в руках атлета. Лодка лениво скользила мимо чёрных триер, раскачивавшихся на якорях. Самую горделивую из них они обошли дважды. Это была «Навзикая», подарок Гермиппа отечеству, дар, царственный даже в эти дни, когда каждый из афинян всего себя отдавал службе городу. Судну этому предстояло стать флагманским кораблём Фемистокла. Молодые люди отметили изящество обводов, толщину бортов, крытую палубу — нововведение в тогдашнем военном флоте, а когда они проплывали мимо носа, Фемистокл с любовью прикоснулся к острому бронзовому тарану:
— Вот он, мой зуб на Царя Царей!
Он ещё смеялся, когда вдруг выскочившая из-за противоположного борта триеры лодка врезалась в борт их судёнышка. Ял качнуло, ущерб от столкновения измерялся самое большее парой щепок, однако, когда лодки разошлись, Фемистокл привстал на корме и принялся внимательно вглядываться.
— Варвары, клянусь совами Афины! На вёслах какой-то чурбан-сириец, с ним господин и мальчишка тоже с Востока. Что они делают возле нашего военного флота? Греби за ними, Главкон, спросим у них об этом.
— Не стоит, — лениво отозвался развалившийся на корме Демарат. — Если портовая стража не препятствует честным торговцам, то и нам беспокоиться незачем.
— Ну, как хочешь. — Фемистокл опустился на скамью. — Впрочем, вреда от этого не будет. Смотрите, они теперь гребут к другой триере. А как внимательно их главный разглядывает корабли! Тут что-то нечисто, говорю вам.
— Чтобы проверить всё, что кажется подозрительным взору, — наставительным тоном заявил Демарат, — придётся прожить столько, сколько живёт ворон, а ему отпущена, как утверждают, целая тысяча лет. Фемистокл, я не вижу за твоими плечами даже одного воронова пера. Греби дальше, Главкон.
— Куда? — спросил атлет.
— К Саламину, — приказал Фемистокл. — Надо же осмотреть место предсказанной оракулом битвы.
— Хоть к Саламину, хоть прямо на Крит, — отозвался Главкон, вкладывая всю свою силу в движение вёсел. — Быть может, по дороге нам попадётся достаточно глубокое место, чтобы можно было утопить всё мрачное настроение, преследующее Демарата в последние дни.
— Не мрачное, а серьёзное, — возразил молодой оратор деланно непринуждённым тоном. — Я готовлю судебную речь против подрядчика, уличённого мною в хищении общественных мореходных припасов.
— Раздави его! — потребовал Главкон.
— Тем не менее мне жаль его: увы, искушение оказалось чрезмерным для этого человека.
— Никаких оправданий нет и быть не может… Всякий, кто обкрадывает город в подобные дни, ничуть не лучше предателя во время войны.
— Вижу, что ты свирепый патриот, Главкон, — заметил Фемистокл, — невзирая на внешность Адониса. Мы уже на просторах залива, подслушать нас могли бы разве что те рыбаки, но и от них нас отделяет уже более десяти стадиев[29]. Видите ли вы что-нибудь?
Главкон опустил вёсла, а государственный муж сунул руку внутрь своих одежд. Достав свиток, он передал его гребцу, а тот Демарату.
— Смотрите хорошо, ибо уж здесь-то нет никаких персидских шпионов. Месяц назад я набросал этот план, вложив всю собственную мудрость. Так станут суда союзного флота, прежде чем сойтись в битве с Ксерксом. Леонид и полководцы поручили мне это дело на встрече в Коринфе. Сегодня работа завершена. Читайте эту записку. Она бесценна. Ксеркс отдаст двадцать талантов за этот привезённый из Египта листок.
Молодые люди принялись разглядывать план. Подробности нескольких схем запомнить было нетрудно: здесь афинские корабли, там эгинские, там коринфские и так далее… Лёгкие пентеконтеры должны были следовать за тяжёлыми триерами. Короткие замечания по поводу вероятной тактики флотоводцев Ксеркса. Знание того, что Фемистокл никогда не писал и не говорил ничего, не обдумав всех подробностей, говорило молодым людям о чрезвычайной значимости листка. Наконец государственный муж вновь укрыл папирус у себя на груди.
— Ну, видели?! — воскликнул он, гордый своей работой. — С содержанием этого свитка ознакомятся лишь Леонид, а после него Ксеркс. А потом… — Он усмехнулся, сохраняя серьёзное выражение лица. — А потом люди прославят Фемистокла, сына Неокла.
На какое-то мгновение все трое примолкли. Лодка находилась далеко от берега, тени холмов Саламина, мешаясь с тенью Эгалеоса, горы на Аттическом побережье, уже прикрывали их. За островком Пситталия бурые рыбацкие лодки были заняты своим делом на просторах пролива. А за ними раскрывалась окаймлённая синими горами чаша Элевсина, уже начинавшая вспыхивать под лучами вечернего солнца. Вокруг царили покой, тишина, красота. Вновь взявшись за вёсла, Главкон огляделся.
— А верно сказал мудрец Фалес, — проговорил он. — Ойкумена прекраснее всего сущего, ибо она сотворена богом. Представить себе не могу, что здесь, на тихом море состоится битва, рядом с которой поединок Гектора и Ахиллеса перед воротами Трои покажется смехотворным.
Фемистокл покачал головой:
— Откуда нам знать, мы всего лишь игральные кости. «Тщетны попытки людей постичь замыслы князя Олимпа». Лучше не скажешь. Остаётся лишь полагаться на природную аттическую сообразительность, а всё прочее вверить судьбе. Удовольствуемся надеждой на то, что на сей раз судьба не будет слепа.
Лодка качалась на волнах.
— Солнце уже близится к закату, — наконец заметил Демарат, — посему направимся к гавани.
На обратном пути Гермиона встретила их в Пирее, и в сгущающихся сумерках вся компания отправилась к городу, а там каждая группа повернула своим путём. Фемистокл вернулся домой, куда, по его словам, должен был прийти Сикинн. Кимон и Демарат завернули в ближайшую таверну за вечерней чашей вина. Главкон с Гермионой поторопились к своему дому, расположенному в пригороде Колон возле журчащего Кефиса, где в старых чёрных оливах возле ручья звёздной ночью успокоительно пели кузнечики, где сверкали огромные светляки, где пел соловей Филомела, где высокие платаны негромко перешёптывались с соснами. Потом Гермиона уснула и забыла о нашествии персов… Ей снилось, что Главкон был Эротом, а она Психеей и Зевс подарил ей крылья бабочки и увенчал короной из звёзд.
Демарат вернулся домой много позже. После ударившего в голову прамнийского вина вместе с Кимоном и прочими они отправились развлекаться в Керамик — к женщинам, не пользовавшимся репутацией добродетельных. Впрочем, вылазка оказалась неудачной, и Демарат расстался с друзьями. Переполненная всякими мыслями голова его словно бы погрузилась в туман. Ещё бы, в этот день Фемистокл поделился с ним бесценным секретом, о котором ведомо лишь им двоим и Главкону… А Главкон, как полагали в городе, уже посещал купца-вавилонянина и его ковёрную лавку. В эту тему вплеталось сознание того, что даже Елена Троянская не была столь прекрасна, как Гермиона из Элевсина. Впрочем, когда Демарат заявился в конце концов к себе домой, мысли его прояснились буквально в одно мгновение после того, как он прочёл два письма. Первое было коротким: «Фемистокл Демарату. Сегодня вечером я кое-что выяснил. Сикинн, обследовавший Афины, не сомневается в том, что в городе укрывается персидский лазутчик. Схвати его. Хайре».
Второе письмо оказалось ещё короче. Оно прибыло из Коринфа. «Сокий-купец Демарату. Тирренские пираты захватили корабль. Пропали и экипаж и груз. Хайре».
В ту ночь оратору так и не довелось смежить глаза.
Глава 5
Демарата ожидала гибель. Что толку ждать от Сокия описания захвата корабля во всех подробностях? Не сумев разыскать весьма крупную сумму за три дня до праздника Панафиней, он пропадёт. Все узнают о том, что он напустил лапу в корабельные деньги. Его отдадут на пытку. Фемистокл выступит против него. Суд не станет ожидать доказательств. Его заставят выпить ядовитый отвар цикуты, болиголова, а тело кинут на потраву воронам в Баратрум, открытую яму, место погребения афинских преступников.
Был ещё один выход: пойти к Главкону, признаться во всём и попросить взаймы денег. Их у Главкона хватало. Ему могли помочь и Конон и Гермипп. Однако Демарат достаточно знал Главкона, чтобы понять: деньги атлет отыщет, однако внезапное открытие приведёт его в ужас. Главкон спасёт от смерти старого приятеля, но этим вся их дружба закончится. Он сочтёт своим долгом рассказать кое-что Фемистоклу, и этого хватит, чтобы политическая карьера Демарата погибла навеки. Поэтому о Главконе пришлось забыть, и оратор занялся поисками других сильнодействующих средств.
Демарат занимал роскошное помещение на улице Треножников, расположенной к востоку от Акрополя и служившей местом прогулок богатых афинян. Оратора считали законченным холостяком. И посему никто не корил Демарата за то, что две-три темноглазые флейтистки из Фалерона помогли ему расстаться с достаточным количеством мин, ибо делалось всё благородно и без скандала. Ещё Демарата знали как собирателя красивого оружия и доспехов. Потолок его гостиной был украшен шлемами, увенчанными перьями, на стенах поблескивали медные поножи, тонкой работы щиты, кривые инкрустированные мечи из Халкиды и луки с золотыми наконечниками. Ноги оратора ступали по драгоценным коврам. Словом, в художественном вкусе ему никак нельзя было отказать. Даже теперь, сидя в глубоком и мягком кресле, Демарат то и дело обращался взглядом к изваянию Нике. Отлитая из драгоценной коринфской бронзы статуэтка богини стоила крупных денег, и счёт за неё оставался, увы, неоплаченным в шкатулке оратора.
Однако мысли нашего героя были заняты не бронзовых дел мастером, тщетно дожидавшимся оплаты. В тот вечер он услал Биаса, лукавого фракийца, вон из комнаты, собственными руками заложил дверь на засов, а потом украдкой отогнул алый гобелен, за которым в стене обнаружилась небольшая дверца. Поворот ключа заставил её открыться, и Демарат извлёк из потайного шкафа окованную медью небольшую шкатулку, которую осторожно поставил на стол и отпер весьма замысловатым ключом.
Содержимое шкатулки могло бы показаться загадочным для непросвещённого взгляда. В ней хранились не деньги, не самоцветы, не свитки исписанного папируса, а предметы, которые оратор принялся изучать внимательным взглядом, — некоторое количество твёрдых черепков, на которых проступали оставленные печатями оттиски. Демарат прикасался к ним, ощущая острый страх и ещё более острое удовлетворение.
— Такой коллекции не найдётся во всей Элладе… Что там, во всей Ойкумене, — бурчал он себе под нос. — Вот печать Гигия из Фессалии, вот фиванского беотарха, а вот и царя аргосского. Я сумел получить оттиск печати Леонида, когда был в Коринфе. А это печать Фемистокла, и как просто она мне досталась! А эта — безусловно, не столь дорогая — принадлежит моему возлюбленному другу Главкону. А вот и ещё двадцать. Теперь перейдём к свиткам. — И он принялся любовно, по одному разворачивать их. — Драгоценные образчики. Ах, клянусь Зевсом, должно быть, я действительно милосердный и благочестивый человек, иначе бы я давно воспользовался дарованной мне ужасной силой, а не заплывал в те опасные проливы, которые теперь ждут меня.
О том, что именно представляет собой эта «сила», которую ощущал в себе Демарат, он не стал упоминать вслух даже шёпотом. Вдруг настроение его переменилось. Торопливо захлопнув шкатулку, он запер её.
— Проклятый ящик! Как было бы здорово, если бы Форкий, владыка глубин, принял бы его в свои руки. Тогда я был бы избавлен хотя бы от скверных мыслей.
Вернув шкатулку на место, он достал из шкафа вторую, похожую, отпер её и извлёк какие-то записки. Выбрав две из них, он разложил перед собой папирус, поставил чернил а и принялся переписывать с лихорадочной быстротой. Вдруг рука Демарата остановилась, и он едва не побросал всё написанное в шкатулку. Потом глянул на заметки, приготовленные для обвинения вора-подрядчика, и скривился. На этом колебания закончились. Дописав последний листок, он вернул шкатулку на место, запер шкаф и прикрыл его гобеленом. Спрятав начертанное на груди, Демарат призвал Биаса:
— Я ухожу. Но приду не поздно.
— Не следует ли мне и Гилу проводить тебя с фонарями? Прошлой ночью на улице ограбили.
— Не надо, — резким голосом возразил его хозяин.
Он спустился на едва освещённую луной улицу и погрузился в лабиринт узких переулков, охватывавший все Афины. Демарат знал дорогу. Только один раз он заметил свет фонаря — это какой-то раб освещал дорогу своему господину, возвращавшемуся со званого обеда. Все прочие скользили мимо, ничего не замечая и стараясь остаться неузнанными. Лишь оказавшись напротив дома «киприота», Демарат увидел свет в противоположной двери и понял, что является объектом наблюдения. Формий допоздна засиделся со своими друзьями. Однако Демарат решил, что отвага послужит ему лучшей защитой, и, пройдя сквозь полосу света, направился прямо к лестнице «киприота». Разговор немедленно смолк.
— Опять Главкон, — услышал Демарат. «В конце концов, — отметил он, — в подобной ошибке нет ничего плохого».
Комната по-прежнему блистала индийским великолепием. «Киприот», улыбаясь, пошёл навстречу своему гостю.
— Приветствую тебя, любезный афинянин. Мы заждались тебя. И нам не терпится исцелить тебя от душевной тревоги.
Демарат отвернулся:
— Итак, тебе уже всё известно. О, Зевс, я — самый несчастный человек во всей Элладе.
— Почему же несчастный, мой добрый друг? — «Киприот» заставил своего гостя сесть на диван. — Напротив, ты должен ликовать оттого, что с этого дня будешь находиться среди помощников моего благодетельного царя и господина.
— Не дразни меня! — Демарат скорчился от душевной боли. — Я в отчаянии. Бери эти папирусы, читай их, плати, и пусть мы никогда не увидимся снова.
Бросив оба свитка на колени князя, он застыл, погрузившись в собственное горе.
Собеседник его неторопливо развернул свитки, медленно проглядел их и подозвал к себе Хирама, приступившего к чтению с кошачьей сосредоточенностью. За всё это время не было произнесено ни слова. Князь заговорил:
— Хорошо… Ты доставил мне, должно быть, личные заметки Фемистокла о вооружении и строе афинского флота. Но это всего лишь копии.
— Копии. Я не располагаю оригиналами. К тому же передать их означало бы погубить себя самого.
Князь обернулся к Хираму:
— И как, по-твоему, подлинные ли эти заметки, если судить по всему, что ты знаешь?
— Подлинные. Так утверждают скудные познания самого низкого среди твоих рабов, высочайший.
Азиат поклонился и немедленно выпрямился, напомнив тем самым Демарату змею, только что развернувшую свои кольца и вновь свившуюся в клубок.
— Хорошо, — отметил князь. — Тем не менее я должен попросить нашего доброго гостя поклясться в их подлинности.
Оратор застонал. Подобного унижения он не ожидал; однако, будучи вынужденным пить сию чашу, осушил её до дна. Он поклялся Зевсом Орсием, Свидетелем Клятвы, и Дикэ, Вечной Справедливостью, в том, что доставил князю верные копии, и, чтобы исключить упрёки в лжесвидетельстве, призвал в таком случае проклятие и на себя, и на своих потомков. «Киприот» выслушал клятву со спокойным удовлетворением, а потом протянул Демарату половину разломанного на две части серебряного шекеля:
— Покажи эту вещичку Мифону, банкиру, который обитает в Фалероне. Он хранит вторую половину. Человек, который дополнит её до целой монеты, получит от банкира десять талантов.
Приняв вещицу, Демарат вспомнил о собственном достоинстве.
— Я дал тебе клятву, незнакомец, ответь мне подобием её. Почему я должен верить этому Мифону?
Вопрос пробудил в «киприоте» льва. В глазах его вспыхнул огонёк, а голос сделался громче:
— Эллин, оставим клятвы купцам и поставщикам, людям, склонным к хитростям и обману. Знатному персу подобает делать три вещи: бояться царя, напрягать лук, говорить правду. И он навсегда запоминает это. Я сказал своё слово, считай его клятвой.
Афинянин отодвинулся подальше, но князь успокоился почти немедленно. Голос его вновь стал непринуждённым и умиротворяющим:
— Вот так и нужно понимать моё слово, мой добрый друг. Однако то, что ты услышал от меня, надёжнее клятвы. Погляди сюда и скажи: может ли человек, носящий на пальце это кольцо, позволить себе солгать?
Он протянул вперёд правую руку. На безымянном пальце её оказался перстень с огромным бериллом. Демарат нагнулся к руке, рассматривая врезанную в камень печатку.
— Два сидящих сфинкса и над ними крылатый керуб… Печать царского рода Ахеменидов. Итак, ты послан самим Ксерксом. Твоё имя…
Предостерегая, князь поднял палец:
— Тихо, афинянин. Думай что хочешь, но не называй моего имени, хотя скоро оно прогремит над всем миром.
— Да будет так, — отозвался Демарат, стискивая в руке половинку монеты, способную избавить его от смерти. — Только знай, хотя я и не желаю тебе добра. Фемистокл что-то подозревает. Его слуга Сикинн, лукавый кот, ищет тебя. Днём, в Пирее, Фемистокл собирался догнать тебя на лодке и допросить. Если тебя разоблачат, я не сумею спасти тебя.
Князь пожал плечами:
— Добрый Демарат, я происхожу из народа, верящего во всемогущего бога, творящего справедливость. Долг требует моего присутствия в Афинах. Со мной может случиться лишь то, что угодно Ахуре-Мазде и Митре[30], его славному помощнику, нахожусь ли я у себя в безопасных Экбатанах или в вашей Элладе. Так наказал всевышний, написав своё повеление звёздами. И я не стану противоречить ему.
Слова эти были произнесены с трепетом и почтением к богу. Демарат отступил к двери, и присутствовавшие в комнате не изъявили намерения задержать его.
— Как тебе угодно, — проговорил афинянин. — Я предостерёг тебя. А ты можешь верить своему богу. И не надо называть меня своим другом, пусть я только что продал себя. Да не пересекутся никогда более наши дороги!
— Пока мы снова не ощутим нужду в твоих услугах, — проговорил князь, не требуя от своего собеседника обещания.
Демарат распрощался и направился вниз по тёмной лестнице. Свет в доме Формия уже погас. Похоже, за ним не следили. По пути домой Демарат утешал себя тем, что, хотя он и продал персам подлинные заметки, Фемистокл нередко менял свои планы и что следует постараться поскорее убедить его внести изменения в те из них, которые касались военного флота. Тогда он не нанесёт никакого вреда Элладе. Половинка шекеля оставалась в руке оратора, магический талисман, способный избавить его от гибели. Лишь вспомнив о Главконе и Гермионе, Демарат скрипнул зубами, не единственный раз успев утешить себя тем, что внимательные соседи непременно решат, что именно Главкон дважды посетил приехавшего из Вавилона торговца коврами.
Когда дверь закрылась за спиной оратора, князь, ступая по коврам, подошёл к окну и сплюнул, выражая крайнюю степень презрения:
— Дурак, вор и мерзавец! Говорить с ним — значит поганить собственные губы.
Слова эти были произнесены на чистейшем персидском языке, который можно услышать при дворе царя. Красавец «немой», вдруг обретший дар речи, подошёл к князю и изящным движением опустил руки на его плечи.
— Тем не менее ты разговариваешь с этими изменниками и обращаешься с ними любезно, — прозвучал мелодичный голос.
— Да, поскольку этого требует необходимость. Увы, эти бесчестные, алчные и неверные эллины принадлежат к самому проницательному и хитроумному народу из всех обитающих под лучами славного Митры. И нам, персам, приходится заигрывать с ними, чтобы они помогли нам стать господами всего мира.
Князь снял с головы девушки расшитую серебром красную шапочку. Копна золотых волос — настолько золотых, что в цвете их чудились отблески дариков, — рассыпались по её плечам. Она припала лбом к груди князя. Сейчас, когда свободные одежды обрисовали линии её тела, никто не мог бы усомниться в её поле. Прикоснувшись к спине девушки, князь ласково привлёк её к себе.
— Какое отчаянное приключение устроили мы себе, — проговорил он. — Тебя наверняка разоблачили бы на Истме, если бы не молодой афинянин! Малейшая ошибка Хирама, несчастливый поворот судьбы, и мы можем погибнуть. Как далеко, о, роза Ирана[31], от Афин до милых рощ Суз и искрящегося Коаспа!
— Однако приключение уже заканчивается, — проговорила она с улыбкой. — Мазда сохранит нас. Ты сам говорил, что мы в его руке — и здесь, и во дворце твоего брата. И мы повидали Грецию и Афины, землю и город, которые тебе предстоит покорить, прежде чем ты начнёшь править ими.
— Да, — ответил князь, поворачиваясь к озарённому луной Акрополю. — Какой благородный город! Ксеркс обещал сделать меня сатрапом[32] всей Эллады. Афины станут моей столицей, а ты, о, возлюбленная, будешь госпожой этого города.
— Госпожой этого города… — повторила она. — Но ты, господин мой и муж, достоин более славного титула, чем сатрап, глава рабов великого царя.
— Правит Ксеркс, — напомнил князь жене.
— Он восседает на троне Кира Великого и Дария Неустрашимого. Я — верная арийка: царь сейчас действительно находится в Сузах или Вавилоне. Однако для меня истинный владыка Мидии и Персии находится здесь. — И она поглядела на мужа гордыми глазами.
— Ты отважна, роза Ирана, — улыбнулся князь, нимало не рассерженный намёком, — куда более осторожные слова, чем эти, познакомили многие шеи с петлёй. И почему Митра Сокрушитель Дэвов не сделал тебя мужчиной?! Тогда твоя мать Атосса действительно родила бы Дарию наследника, достойного двадцати царств.
Она негромко усмехнулась:
— Всевышний всем распоряжается наилучшим образом. Разве мне досталось не нечто лучшее? Или я не твоя жена?
Он усмехнулся в ответ:
— Тогда мой удел лучше, чем у Ксеркса. Я больше его люблю собственную державу. О прекраснейший из городов, мы захватим тебя. Видишь, как лунный свет преображает в серебро бурые скалы! Видишь, как ясно сверкают звёзды над равниной и горами! А какими слугами станут эти греки, умные, красивые, хитрые, когда, сделавшись их господами, мы научим своих новых подданных арийскому повиновению и любви к истине! Ибо нам суждено победить. Мазда даровал нам не имеющую пределов державу, рубежи которой пролягут от Инда до Великого Западного Океана… Весь мир станет нашим, ибо мы — персы, народ-повелитель.
— Мы победим, — произнесла женщина, не менее мужа заворожённая красотой ночи.
— Начиная с того дня, когда твой дед Кир низверг мидянина Камбиза, Всевышний не разлучался с нами. Египет, Ассирия, Вавилон — все склонили свои головы под наше ярмо. Мидянин из золотых Сард, скиф из своих сухих степей, индус от своей священной реки — все теперь присылают дань нашему царю, и Эллада… — уверенным движением князь протянул вперёд обе руки, — Эллада станет самой яркой звездой в персидской тиаре. Когда умирал твой отец Дарий, я поклялся ему: «Господин, будь спокоен. Я отомщу за тебя Афинам и всем грекам», — и через какой-нибудь год, о фраваши, душа сердца моего, я исполню обет, данный великому мужу. Я научу этих неукрощённых эллинов кланяться царю.
Со сверкающими глазами внимала она этим горделивым и властным речам.
— Тем не менее, теперь, когда мы увидели всю Элладу, увидели, как живут эти люди, обходящиеся вообще без князей, или же владыки их имеют немного власти, иногда я замечаю удивительное. Этот народ, извращённый, непокорный, лживый и разъединённый, порой способен совершать великие вещи, такие, какие непосильны даже нам, арийцам.
Князь отрицательно качнул головой:
— Этого не может быть. Мазда устроил так, чтобы царь правил, а остальные повиновались. Всем остроумцам Эллады придётся заучить этот урок. Я сам присмотрю за этим.
— Тогда, когда объявишь себя их царём? — спросила женщина.
Князь, ничего не отвечая, стоял рядом с женой, вглядываясь в темноту ночи. Лунный свет во всех подробностях обрисовывал колонны и изваяния великого храма, расположенного на Акрополе.
Глаза могли заметить всякую впадину и выступ на Скале. Плоские крыши спящего города распростёрлись под ней словно тёмное, мирное море. Окутанные тенями горы застыли в безмолвии. Вдалеке на волнах моря серебрилась лунная дорожка. Такое можно лицезреть только в Афинах. Оба чужеземца, муж и жена, были восхищены увиденным. После долгого молчания заговорил князь:
— Через двадцать дней мы прибудем в Сарды, и приключение закончится. Далее меня ждёт война, слава, победа и… ты. О, Ахура-Мазда, — обратился он к звёздам, — отдай эту землю своим героям! Ибо, сделав это, ты получишь в своё распоряжение всю землю!
Глава 6
Обвиняя жулика-подрядчика, Демарат превзошёл самого себя.
— Сами Нестор и Одиссей говорят его устами, — блаженно жмурился Полус, опуская чёрный боб в урну. — Какое красноречие, сколько праведного гнева, как ярко доказал он, что грабить город в подобное время бесчестно!
Посему преступника отправили на смерть, а Демарата осыпали поздравлениями. Лишь один человек не казался удовлетворённым деяниями молодого оратора — Фемистокл. Он всё твердил своему помощнику, что для задержания персидского лазутчика предприняты далеко не всё возможные меры. Фемистокл даже приказал Сикинну лично проследить за несколькими из подозреваемых. И в самое утро дня, предшествовавшего Панафинеям, великому летнему празднику, Демарат получил намёк, отправивший его домой в великой задумчивости. Оставляя Дом правителей, он встретился со своим начальником на Агоре, и Фемистокл вновь поинтересовался, не обнаружил ли Демарат след персидского шпиона. Увы, нет.
— Значит, тебе придётся тратить больше времени на розыски врага, чем на осуждение жалких мошенников. Тебе известен пригород Алопеке?
— Конечно.
— И дом Формия, торговца рыбой?
Демарат кивнул.
— Сикинн следил за этим кварталом. Напротив Формия снимает комнаты некий вавилонский торговец коврами. Человек этот внушает мне подозрения: он не ведёт никаких дел, к тому же жена Формия рассказала Сикинну весьма странную историю.
— Какую же? — Демарат поглядел на проезжавшую мимо колесницу.
— Она клянётся, что к варвару вечером дважды приходил гость, и оба раза это был наш дорогой Главкон.
— Немыслимо.
— Конечно. Добрая женщина, безусловно, ошиблась. Но всё же допроси её. Последи за этим вавилонянином. Возможно, он торгует здесь не только коврами. И если он успел совратить кого-либо из афинских чиновников, клянусь неумолимым Аидом, я заставлю этих людей назвать мне цену.
— Немедленно приступлю к расследованию.
— Действуй. Дело становится серьёзным.
Заметив одного из архонтов, Фемистокл заторопился на другую сторону Агоры, чтобы переговорить с ним. Демарат же движением руки стёр со лба внезапно выступившие бусинки пота. Он понимал — хотя Фемистокл не сказал и слова об этом, — что начальник начинает терять доверие к нему и что Сикинн действует независимо. Если городские власти захватят «киприота» и Хирама, последний способен, спасая свою жизнь, выдать имя ночного гостя. Итак, следовало без промедления выставить лазутчика из Афин… Но это было не всё. Сикинн уже почуял след, а значит, он не расстанется с ним, не установив, кто помогал врагу. А пособника этого, как только что намекнули Демарату, ожидала весьма горькая участь. Другого возможного решения не существовало. Если Демарат сам обнаружит изменника, Сикинн сочтёт дело законченным и потеряет к нему интерес.
Все эти мысли пролетели друг за другом в голове оратора с быстротой предсмертных воспоминаний утопающего. Внезапное приветствие вдруг заставило его очнуться.
— Прекрасное утро, Демарат, — проговорил Главкон, подошедший рука об руку с Кимоном.
— Действительно, прекрасное. А куда вы идёте?
— В Пирей, посмотреть на новую оснастку «Навзикаи». Пойдёшь с нами?
— К несчастью, я представляю дело перед царственным архонтом.
— Будь столь же красноречив, как и в своей последней речи. А знаешь, Кимон уже объявляет меня изменником, и скоро тебе придётся выступать с обвинением.
— Избавьте боги. Что ты хочешь сказать?
— Дело в том, что он посылает письмо в Аргос, — произнёс Кимон. — Я же утверждаю, что Аргос стал на сторону мидян, поэтому добрый эллин не должен переписываться с изменниками-аргивянами.
— Рассуди, — обратился к Демарату Главкон. — Мастер-скульптор Агелад посылает мне бронзового Персея в честь моей победы. Неужели я вправе поступить как деревенщина и не ответить ему благодарностью потому лишь, что он живёт в Аргосе?
— Невиновен, вот тебе приговор: суд обнаружил в основном белые бобы. Итак, письмо отправится в дорогу завтра?
— Завтра после полудня. Знаешь коринфянина Сеута? Кривоногий такой, с объёмистым чревом. Завтра после процессии и жертвоприношения он поедет домой.
— По морю? — спросил Демарат непринуждённым тоном.
— По суше: не нашёл корабельщика. А заночует в Элевсине.
Друзья разошлись в разные стороны. По пути домой Демарат ничего не слышал и не видел. Три вещи будоражили его разум: Сикинн наблюдает, вавилонянин находится под подозрением, замешан в дело и Главкон, отправляющий письмо в Аргос.
В тот день хозяин застал Биаса-фракийца спрятавшимся в углу покоев. Схватив тяжёлый кнут, Демарат немилосердно отхлестал мальчишку, а потом вышвырнул раба вон, сказав, что если ещё раз застанет его за подслушиванием, то изрежет на подошвы к сандалиям. Покончив с этим делом, он вновь принялся, ломая пальцы, лихорадочно метаться по комнате. К несчастью, Биас не сомневался в том, что подобная угроза не сошла бы с уст Демарата, если бы в данный момент не разворачивались самые серьёзные дела. Как и во всех прочих домах, комнаты Демарата отделяли друг от друга не двери, а плотные занавески, и Биас, позволив любопытству одолеть страх, спрятался за одной из них и проследил за всеми деяниями своего господина. Поступки и слова Демарата очень озадачили доброго слугу.
Демарат отпер свой потайной шкаф, извлёк из него одну из шкатулок, разложил её содержимое на столе и, выбрав листок папируса, принялся с огромным усердием писать на нём. Далее в дело вступила одна из глиняных печатей. Демарат опробовал её на воске. Потом оратор вскочил, бросил воск на пол, растоптал его ногой и разодрал на мелкие клочки исписанный папирус. После этого он вновь заходил по комнате, запустив руки в волосы, при этом бормоча себе под нос следующие слова:
— О, Зевс! О, Аполлон! О, Афина! Я не могу этого сделать! Избавьте меня от этой пытки! Избавьте!
Потом он снова вернулся к столу, взял таинственный черепок и вновь принялся писать, ставить на воск печать, бросать на пол, рвать и уничтожать. Сценка эта повторилась целых три раза. Биас ничего не мог понять. С того дня, как родители, следуя варварскому фракийскому обычаю, продали своего сына в рабство и он поступил в услужение к Демарату, парнишка ни разу не видел, чтобы его господин вёл себя подобным образом. «Кирие явно сошёл с ума», — решил он и, убоявшись странного поведения своего господина, выбрался из укрытия, а там, удалившись на безопасное расстояние, попытался избавиться от страхов, привязав ниточку к лапке золотого хруща и наблюдая за его тщетными попытками взлететь. Однако, продолжая подслушивать, он мог бы обнаружить если не разгадку всего поведения Демарата, то хотя бы его частичное объяснение. Ибо, переписав папирус в четвёртый раз, оратор вновь растерзал написанное. Тут взгляд его упал на лежавший перед ним на столе кусок глины.
— Проклятая глина! — выругался он. — Это она породила во мне злые мысли. Уничтожить её, разбить, и мерзкий поступок сделается невыполнимым.
Схватив черепок, он принялся разглядывать его, словно нищий золотую монету.
— Какой небольшой комок! И непрочный. Я мог бы бросить его на пол и растоптать в пыль. И всё же, всё же… И Элизий и Тартар заключает для меня в себе эта глина.
Пальцами он отломил от края кусочек.
— Ещё кусочек, и отпечаток погибнет. Я не смогу воспользоваться им. Уж лучше уничтожить его. И всё же… всё же…
Наконец, опустив глину на стол, Демарат принялся разглядывать её.
— О, отец Зевс! — нарушил он молчание. — Если бы только я не боялся! Сикинн проницательный человек, а Фемистокла не умилостивить. Я умру жуткой смертью, а всякий человек справедливо стремится избежать её.
Демарат поглядел на лампу, словно бы ожидая от неё вразумительного ответа.
— Увы, я совсем одинок. Никто не может посоветовать мне, как надо поступить в этом совершенно необычном случае. Или всё-таки обратиться к Главкону?.. Кимону или Фемистоклу… Какой дали бы они совет? — С губ его сорвался горький смешок. — Я должен спасать свою шкуру, но не такой же ценой… — Оратор прикрыл глаза руками. — Будь он проклят, тот час, когда я повстречался с Ликоном. Пусть будет проклят «киприот» с его золотом. Лучше было бы всё рассказать Главкону. Он спас бы меня, хотя и возненавидел бы потом. Но я уже продался персам. И поступка этого не изгладить.
С этими словами он поднялся, поднял драгоценный черепок, поместил его в шкатулку и трясущейся рукой запер замок.
— Я не могу этого сделать. Я вёл себя глупо, жестоко, однако нельзя же позволить себе обезуметь от страха. «Киприот» завтра покинет Афины. Я смогу сбить со следа Сикинна. Я выпутаюсь из этой истории.
Демарат направился к шкафу со шкатулкой в руках, но остановился на половине пути.
— Какая же это ужасная смерть! — Мысли его направились по новому руслу. — Цикута! Люди просто холодеют — член за членом, — сохраняя разум до самого конца. А потом будут вороны в Баратруме и бесчестье, запятнавшее имя отца! Когда это отпрыск дома Кодра становился предателем Афин? Разве это плохо — спасти собственную жизнь?
И, так и не дойдя до шкафа, он повернул к окну. Солнце светило жарко, но, выглядывая на улицу, Демарат ёжился, как в зимнюю бурю. Несчастными глазами он рассматривал проходившую мимо окон толпу: погонщиков с ослами, нагруженными корзинами, продавцов горячих колбасок с полными углей жаровнями и подносами, юношей, отправляющихся в гимнасий или возвращающихся из него, рабов, идущих домой с купленным на рынке товаром. Сколько простоял он таким образом, жалкий, беспомощный, Демарат так и не понял. Наконец попытался приободриться:
— Нельзя же простоять вот так целую жизнь! Знаменье, о боги, пошлите мне знаменье! Что же мне делать? — И Демарат возвёл очи горе в тщетной надежде увидеть на небе знак удачи в виде ворона или орла, приближающегося с востока, но узрел лишь сам ясный небосвод. Тут взгляд оратора обратился к улице, и жаркая кровь вдруг окатила его от затылка до пяток.
Она… Гермиона, дочь Гермиппа. Следом за женой Главкона шли две пригожих служанки с её зонтиком и табуретом, обе они казались пионами возле розы. Гермиона откинула с лица синюю вуаль. Солнце искрилось, запутавшись в её волосах. При каждом движении тонкий шафрановый муслин из Аморгоса обрисовывал её фигурку, как бы окутанную светящимся облаком. Гермиона высоко держала голову, словно гордясь собственной красой и изяществом и славным именем мужа. Она не оглядывалась и потому не могла заметить вспыхнувших глаз Демарата при взгляде на неё. Он видел её высокий и чистый лоб и за всем уличным шумом слышал — или это ему показалось — шелест её муслиновых одежд. Гермиона прошла мимо, даже не зная, что, избрав подобный путь из дома подруги, определила этим ход жизни троих смертных: самой себя, мужа и Демарата.
Оратор провожал Гермиону взглядом до тех пор, пока она не исчезла за фонтаном, на углу улицы, а потом отпрыгнул от окна. В подобные мгновения люди или соприкасаются с божеством, или опускаются к демонам, совершая непоправимые деяния.
— Вот он, знак! Вот он! И не Зевс послал его, а Гермес Хитроумный. Он поможет мне. Но если она не будет принадлежать Главкону, значит, достанется мне. Я сделаю всё до самого конца. Бог поддержит меня.
Швырнув шкатулку на стол, он вновь разложил перед собой её содержимое. Рука Демарата с удивительной скоростью запорхала над листком папируса. Оратор полностью, в высшей степени овладел собой и успокоился.
От приятного безделья Биаса оторвал звонкий шлепок ладоней.
— Чего ты хочешь, кирие?
— Сходи к Эгису. К тому, кто содержит игорный дом в Керамике. Ты знаешь где. Скажи ему, чтобы немедленно явился ко мне. Я за наградой не постою. И смотри, чтобы ты не шёл, а летел по улице. Надеюсь, это заставит тебя поспешить.
Он бросил мальчишке монету. У Биаса даже рот раскрылся от изумления: в руках его оказалось не серебро, а золотой дарик.
— И не смотри на меня как баран, а беги. Веди сюда Эгиса, — закончил хозяин.
Словом, ногам Биаса никогда ещё не приходилось так торопиться, как в тот день.
Явился Эгис. Демарат давно обнаружил истинную стоимость этого человека. Они беседовали до темноты, однако держались настолько осторожно, что старательно прислушивавшийся Биас не мог ничего разобрать. А потом Эгис ушёл с двумя письмами. Одно из них он спрятал, словно самоцветы из венца Царя Царей, если бы те вдруг свалились на его голову, второе же отправил с благоразумным клевретом в комнаты, занимаемые «киприотом» в Алопеке. Содержание послания соответствовало ситуации: «Демарат незнакомцу, называющему себя князем кипрским. Радуйся. Знай, что Фемистоклу известно с твоём пребывании в Афинах и подозрения его направлены именно на тот дом, где ты обитаешь. Завтра же уезжай из Афин или погибнешь. Всеобщая сумятица в день праздника поможет тебе скрыться. Человек, которому я доверяю это письмо, поможет Хираму найти для тебя подходящий корабль. Да не скрестятся вновь наши пути! Хайре».
Когда Эгис ушёл, прежний страх вернулся к Демарату. Он приказал Биасу зажечь все лампы. Ему казалось, что комната уже наполнилась призраками — гарпиями, Горгонами, общество которых разделяли Гидра и Минотавр. И, что самое страшное, песня Эриний, которую Демарат слышал из уст Эсхила на Истме, зазвучала в ушах несчастного оратора:
Вправе карать мы, Вправе казнить, Вправе обрезать нить. Нами повержен будет любой, Кто друга нарушил покой, С улыбкой коварной и лучезарной, С холодною головой Отрыл яму другу, Его взял подругу. Спастись захочет — отыщем И все преступления взыщем, Быстр он, велик или мал, С того, кто друга предал.Демарат приблизился к бюсту Гермеса, находившемуся в уголке комнаты. На медном лиде, казалось, застыла злорадная улыбка.
— Гермес, — приступил к молитве оратор, — Гермес Делиос, бог искусников и лжецов, бог воров и помощник во злых делах, будь ныне со мной! Зевсу и чистой Афине я не смею молиться. Дай мне успех в деле, к которому я приложил свою руку… — Он помедлил и всё-таки не рискнул предложить проницательному богу слишком маленький дар: — Клянусь пожертвовать твоему храму в Танагре три высоких треножника, каждый из чистого золота. Не отлучайся от меня весь завтрашний день, и я не забуду твоей доброты.
Бронзовое лицо по-прежнему улыбалось, в комнате стояла мёртвая тишина. Тем не менее Демарату отчего-то сделалось легче. Гермес — великий бог, и он поможет ему. Когда песня Эриний сделалась слишком громкой, Демарат заставил старух умолкнуть, вызвав из своей памяти лицо Гермионы, задав себе вопрос и дав ответ на него:
— Сейчас она — жена Главкона, но, если перестанет быть ею, чьей тогда станет? Моей!
Глава 7
Цветы украшали головы, свисали с колонн, цветы были под ногами всякого, кто вступал на Агору. В тени портиков скрывались девицы, осыпавшие всех проходящих дождём фиалок, нарциссов и гиацинтов, ибо наступил последний, высший день Панафиней, самого радостного из всех афинских праздников.
Ему предшествовали соревнования атлетов и величественных пиррийских плясок мужей, облачённых в полные доспехи. Были и пиры, было и веселье — наперекор павшей на Афины тени Персидской державы. Город проснулся в тот день лишь для того, чтобы веселиться. Наступила пора шествия на Акрополь, поднесения священного одеяния богине и публичного жертвоприношения за весь народ. Даже память о Ксерксе не могла испортить праздник.
Солнце только что поднялось над Гиметтом. Лавки на Агоре не открывались, но и сама площадь, и окружавшие её многочисленные крохотные лавки кишели сплетниками. На каменной скамье перед одной из них болтало избранное общество, по необходимости собравшееся у Клеарха, только судья Полус время от времени начинал клевать носом и всхрапывать. Он просидел всю ночь на Акрополе, слушая бесконечные молитвы жрецов к Афине.
— А я говорю — виновен и проголосую за это, — пробормотал он сквозь сон, ещё ниже опуская голову.
— Проснись, друг, — скомандовал Клеарх. — Сейчас ты не в суде и не выносишь приговор очередному несчастному негодяю.
— Ай! Ах! — Полус потёр глаза. — А мне как раз представилось, что я опускаю в урну чёрный боб…
— И против кого ты сейчас голосовал? — спросил Критон, толстый подрядчик.
— Против кого? Конечно же, против этого аристократа Главкона. Сегодня… — Вдруг осадив себя, Полус возвёл к небу глаза.
— У тебя к нему большая неприязнь, — спокойно заметил Клеарх. — И одни боги знают её причину.
— Мудрый патриот умеет заметить многое, — не стал возражать Полус. — Только я повторю: дождёмся сегодняшнего дня, и тогда…
— Что тогда?
— Тогда и увидите, — с пылом оратора продолжил облачённый в грязный хитон судья, — и не только вы, но и все Афины.
Клеарх ухмыльнулся:
— Наш драгоценный Полус, безусловно, лицо очень важное. И кто же делится с тобой государственными секретами?
— Человек, почти равный ему, благородный патриот Демарат. Спроси у жены Формия Лампаксо, спроси у… — И Полус вновь умолк, приложив палец к губам. — Тот день будут помнить в Афинах.
— Так считает наш добрый друг, — сухо буркнул горшечник, — однако, раз уж он не хочет делиться с нами своим драгоценным секретом, нам лучше наблюдать за идущими через площадь людьми. Процессия собирается за Дипилонскими воротами. Вот едет Фемистокл. Сейчас командовать будет.
Государственный деятель проехал мимо на ослепительно белом фессалийском коне. За ним следовали Кимон, Демарат, Главкон и многие другие знатные юноши. Заметив сына Конона, Полус принялся качать головой, тем самым полностью озадачив собеседников; смятение их ещё более возросло, когда Демарат, оставив своего начальника, бросился в сторону, чтобы торопливо обменяться несколькими словами с человеком, в котором они узнали Эгиса.
— Эгис совсем не тот человек, которому подобает общаться с главой нынешней процессии, — удивился Критон.
— Завтра ты всё узнаешь, — взволнованным голосом объявил Полус. Когда небольшой отряд всадников проскакал вдоль широкой улицы Дромос, он добавил: — Что касается меня… как жаль, что у меня нет средств, необходимых, чтобы служить всадником. Это куда безопаснее, чем пешком таскать на плече собственное копьё. Но среди этих молодых людей есть тот, на чьего коня я бы не хотел сесть.
— Фу, — возмутился Клеарх, — ты готов съесть Главкона с костями и кожей! А вот и его жена, вся в белых цветах и лентах, занимает своё место впереди шествия молодых женщин. О, Зевс! Красотой она не уступает своему мужу.
— Нечего ей задирать нос, — злобно буркнул судейский. — Видно, что и она тоже изменщица. Вон и сандалии на ней фиванские, открытые, чтобы все могли видеть её голые ноги. Она ничуть не лучше Главкона.
— Умолкни! — бросил Клеарх резким тоном. — Ты и так уже наговорил достаточно вздора. А вот и трубы… Пора и нам занимать своё место в шествии.
Кто может описать великую процессию? Какими словами передать этот свет в глазах, пестроту линий и цветов? Десять тысяч фигур счастливых и прекрасных людей, в ярких праздничных нарядах идут через приветствующий их город. Афины — венец Греции. А праздник Панафиней венчал собой полис Афинский.
Никогда ещё Гелиос не видел более прекрасного ландшафта и города. Двери домов, в которых обитали аристократы, были распахнуты настежь. В сей день никем не удерживаемые и не охраняемые дочери, жёны и матери знатных афинян шли по городу в своей царственной красоте. Рядом с юными красавцами и красавицами, достойными послужить натурой для самого лучшего скульптора, выступили седоволосые ветераны, не утратившие крепости с дней прежних битв. Цветы, развевающиеся вуали, пурпурные, золотые панцири воинов, волнующая музыка. Ни в чём не было здесь недостатка. Всё соединялось в идеальном спектакле.
Солнце изгнало с неба последние клочки облаков. До узких расщелин на склонах далёкого Гиметта, казалось, можно было дотронуться. Становилось жарко, но и мужчины и женщины шли, не покрывая голов, и нечасто попадались между ними не облитые загаром плечи и лица. Дети юга, возлюбленные царя-солнца, афиняне не прятались от его лучей.
На просторной площади перед Дипилоном — башней, поднимающейся над северо-западными воротами, — процессия перестроилась.
Фемистокл Красавчик, ещё более впечатляющий на белом фессалийском коне, руководил расстановкой, десятеро молодых людей, «панафинейских служителей», помогали ему. Окинув взглядом длинные ряды, он взмахнул жезлом из слоновой кости, давая знак возглавлявшим шествие музыкантам:
— Музыка! Марш!
Заиграли пятьдесят флейтистов. Звякнули полтысячи кифар. Процессия вступила в город.
Первым был Фемистокл. Жеребец, играя, проскакал через двойные массивные ворота. Одеяние всадника развевалось за ним двумя пурпурными крыльями. Поднялись крики, зазвенели кимвалы, ударили барабаны. Коротким галопом, с остановками, вождь поехал вперёд во главе отряда из трёхсот всадников, самых знатных афинских юношей, сидевших на спинах резвых лошадей в начищенных до блеска панцирях, с венками на каждом шлеме. За ними ехали городские чиновники, мужи, убелённые сединами, кто верхом, кто в украшенной цветами повозке. Следом шествовали победители игр и состязаний предыдущего дня. Далее выступали афинские старейшины, величественные в почтенной красоте своей. После них, размахивая мускулистыми руками, шли эфебы, юноши, находящиеся на пороге зрелости. Позади торопились их сёстры, не прикрытые вуалями афинские девы вместе с прислужницами, дочерьми разных народов. После них тянулась долгая вереница жертвенных животных: чёрные быки с позолоченными рогами и украшенные лентами беспорочные овны. Следом… И тут зрители попытались забраться повыше и разразились ещё более громкими криками:
— Повозка с одеянием Афины! Хэй, йо, пэан! Хэй!
По улице катила похожая на корабль повозка с пеплосом, огромным одеянием богини-владычицы, вывешенным словно парус на мачте корабля. Издалека было видно, как ветер надувает и треплет этот парус. Целый год знатные афинянки вышивали его, вкладывая в иглу всю свою любовь и вдохновение. Полотнище пестрело яркими красками. На нём нашлось место и для сценок, изображавших битву Афины с гигантами, её спор с Арахной, деяния афинских героев: Эрехтея, Тесея, Кодра. Повозка бесшумно катила вперёд, движимая скрытым от глаз механизмом. В тени паруса шли прекраснейшие из рукодельниц, восемь женщин, дев, старух и зрелых матрон в белых одеяниях и венках: в величественной и невозмутимой поступи их чудилось нечто божественное. Семеро шли рядом, а одна чуть впереди… Гермиона, дочь Гермиппа.
Многие из зевак навсегда запомнили её одухотворённые глаза, идеальную фигуру и осанку. Добрые пожелания слетались к ней словно голубки.
— Да будет она всегда благословенна богами! Пусть царственный Гелиос дарует ей одни только радости!
Некоторые кричали эти слова вслух. Другие — их было больше — повторяли в уме.
За пеплосом, уже без порядка и строя, шли тысячи граждан всякого возраста и положения, в праздничных нарядах и с венками на головах. Процессия направилась по улице Дромос, через радостную Агору, и с юга обогнула Акрополь, совершив полный обход вокруг цитадели. Зрители могли видеть, как Главкон, Демарат и Кимон спешились, отдали коней рабам и поднялись на холм Ареопага, обращённый к западному фасу Акрополя. Шествие пошло вправо, и Гермиона, бросившая взгляд в сторону Ареопага, увидела мужа, подняла руку в приветствии, на которое он немедленно ответил. Это увидели тысячи горожан и заулыбались.
— Это по-нашему. Красавица приветствует красавца.
И никто не корил Гермиону за юную пылкость сердца.
Шествие завершилось. Процессия остановилась, снова перестроилась и приступила к трудному подъёму. Вдруг с утёса Акрополя хлынула музыка; поначалу негромкий, меланхоличный и сонный аттический напев превратился в бодрый эолийский, приглашающий и манящий, а потом уступил место властному дорийскому маршу. На балконе над воротами появился великий Лампрус, потомок Орфея, старший среди музыкантов, задававший руками ритм хору.
Голоса маршировавших и остававшихся в цитадели слились воедино, сотрясая утёсы, в странном гимне, посвящённом Гомеридами Афине, простом и безыскусном, однако освящённом памятью веков:
Афина Паллада, сероглазая и мудрая владычица, Тебе хвалу воспеваем! Упорная, святейшая, надёжная хранительница. Тритогения, рождённая Зевсом из чела. Ты выступаешь отважно И с грохотом воздымаешь оружие. Все Бессмертные в трепете склоняются пред тобою. Прекрасная и ужасная, светом Блещут твои очи, и безжалостно твоё копьё. Пред тобой преклонился Олимп, Стенает земля, трепещут глубины морские. Мудрая и всевидящая богиня с нами. Море застыло в преклонении пред тобой. Гелиос, владыка Солнца, натягивает поводья, Когда ты, царица, являешься во всей своей мощи. Зевс, мудрый в советах, радостно приветствует тебя. Хей, Священная Дева, внемли голосам нашим, Паллада, Дева Мудрая, гонительница Ночи.Вдоль всей длинной дороги наверху скалы, пока хватало зрения, располагались малые алтари и жертвенники, стояли рядами жрецы и певцы, за ними во всём сверкающем белым мрамором величии высился храм. Чистый и громкий напев поднимался к небесной лазури, раскачивающийся, горячий, пульсирующий, рыдающий… Всё, и слёзы и восторг, вливалось в могучий хор гомерического стиха. Сливались голоса людей, земли, неба, пучины. Вопли животных и гласы богов — всё было слышно в перекличке обоих хоров. Сопровождаемый звонким многоголосием пеплос продвигался к переднему порталу храма. И вот из глубины его, когда, повернувшись, высокие экраны открыли лучам солнца путь в недра святилища, хлынул прежний напев. Скорбный голос великой Богини, Мудрой Матери, оплакивал губительное невежество её детей, низводящее их с горы дивных видений. Но толпа приближалась, и гимн превратился в молитву, зов ответил на зов. Но! Песнь сделалась громче и словно бы обрела крылья, ибо богиня призывала верных, и они пришли. Пеплос медленно вплыл в широко распахнутые двери, и в его благословенной тени в храм вошла Гермиона.
Одеяние было доставлено Афине.
Проследив за подъёмом процессии, Главкон вместе с приятелями поднялись наверх, чтобы присутствовать при жертвоприношении. Возле огромного жертвенника царь-архонт собственной рукой перерезал глотку первому из быков и вознёс молитву за весь город. Сухое, пропитанное душистым маслом дерево уже пылало на огромном каменном постаменте. Девушки поливали благовониями рычащее пламя. Музыка сделалась громче. В цитадели, должно быть, находились сейчас все жители Афин. Из священного дома появилась верховная жрица и в мгновенно наступившем молчании объявила о том, что богиня с благосклонностью приняла пеплос. Следом за ней из храма вышли мастерицы, и Гермиона смогла подойти к своему мужу.
— Давай не будем оставаться на общий пир, — предложила она, — пусть нищие и углежоги, питающиеся овсом и бобами, получат лишний кусок мяса, а мы возвратимся к себе, в Колон.
— Хорошо, — ответил Главкон. — И пусть нам сопутствуют друзья.
Кимон согласился сразу. Демарат колебался, и, пока он пребывал в нерешительности, к плащу его прикоснулся Эгис, что-то шепнувший оратору и исчезнувший в бурлящей толпе, прежде чем тот успел кивнуть ему.
— Лукавый лис, — заметил недоумевающий Кимон. — Полагаю, что тебе известно, какой репутацией он пользуется.
— На службе Афинам иногда приходится прибегать к услугам самых неожиданных помощников, — уклонился от ответа оратор.
— Тем не менее друзья твои хотят…
— Драгоценный сын Мильтиада, — голос Демарата чуть дрогнул, — я молю богов о том, чтобы причина моего общения с Эгисом навсегда осталась неизвестной людям.
— То есть ты не хочешь ничего говорить. Тогда, клянусь Пенсом, твой секрет не стоит, чтобы его узнали.
Кимон умолк, заметив ужас, вдруг появившийся на лице Гермионы.
— Госпожа моя! Что с тобой?
— Главкон! — простонала она. — Недоброе предзнаменование! Мне страшно!
Возглас её заставил Главкона опустить руки. В рассеянности он снял с пояса небольшой нож и принялся подравнивать ногти. После жертвоприношения делать это строго запрещалось и сулило неотвратимый гнев небес. Лица друзей вытянулись. Атлет заставил себя улыбнуться:
— Сегодня богиня останется милостивой к нам. А я постараюсь умилостивить её козой.
— Сейчас, сделай это сейчас, не откладывай на завтра, — умоляла побледневшая как полотно Гермиона.
— Сегодня богиня пресыщена жертвоприношениями. Она не обратит внимания на мою малую жертву.
Главкон повёл всех прочь, проталкиваясь сквозь группы стариков и молодёжи, вниз, в наполовину обезлюдевший город. Демарат покинул их на Агоре, сославшись на какие-то неотложные дела.
— Странно, — заметил Кимон, — чем только заняты его мысли в последний месяц? Но утро кончается, а путь до Колона не близок. «Сохнет, други, гортань, — дайте вина». Так говорит Алкей, а я люблю этого поэта, поскольку его, как и меня самого, всегда мучит жажда.
И все трое отправились в Колон, где на холме стоял дом Главкона. Кимон сыпал шутками, однако остальным не было весело. Забывчивость Главкона заставила жену и мужа примолкнуть — в такой-то день, когда всякому подобало ликовать. Небо в Афинах ещё не бывало более ясным. Горы и море никогда не являли подобного великолепия. В тёплых оливковых рощах распевали кузнечики. Ветер шелестел в ветвях тёмных кипарисов около дома. День прошёл в развлечениях. Друзья приходили и уходили, слышались смех, музыка и добрая шутка. К Гермионе отчасти вернулось утреннее оживление, но муж её, вопреки своему обычаю, оставался унылым. Но вот ласковый вечер лёг на холмы и равнины, на красные черепичные кровли города, все друзья удалились — за исключением Кимона, вполне уже способного обойтись без общества и находившегося в том состоянии, когда о нём можно было сказать словами Феогнида: «Трезвым я быть не люблю, но и сверх меры не пью». Тут муж и жена наконец оказались вдвоём на мраморной скамейке под старым кипарисом.
— О макайре! Дорогой мой и лучший, неужели предзнаменование так опечалило тебя? — спросила Гермиона, прикоснувшись ладонью к лицу Главкона. — Ибо солнце твоей жизни так редко заходит за тучи, что сейчас, когда оно затмилось, всё кажется мне погруженным во тьму.
Он ответил:
— Нет, дело не в знамении. Я не считаю себя таким уж рабом судьбы. Просто сегодня, неведомо почему, я вдруг ощутил страх. Я был слишком счастлив, слишком благословен дружбой, победой, любовью. Долго так быть не может. Пряхе Клото надоест плести нить моей жизни из золота, она добавит к ней тёмную нить. Вся красота когда-нибудь исчезнет. Как там сказал Главк Диомеду? «Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков: ветер одни по земле развевает, другие дубрава, вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают; так человеки: сии нарождаются, те погибают». Даже счастье должно рано или поздно кончиться…
— Главкон, возьми назад эти слова. Мне страшно.
Обняв дрожащую жену, он выругал себя за нечуткость:
— Проклятье моему языку! Я напугал тебя без причины. Смотри, какой сегодня выдался день. Конечно, Афина благосклонна к нам и не оставит своим попечением. Будем надеяться, что наше солнце зайдёт не скоро.
Он принялся целовать Гермиону. Она притихла и успокоилась, но вскоре в доме внезапно появились Фемистокл и Гермипп. Гермиона бросилась к отцу.
— Нас с Фемистоклом пригласил сюда Демарат, приславший записку о том, чтобы мы немедленно явились в Колон по срочному общественному делу.
— Но его нет здесь… Ничего не понимаю, — удивился Главкон.
И тут за воротами послышался топот копыт отряда всадников, торопившихся от Дафн.
Глава 8
Перед домом натягивали поводья шестеро всадников: пятеро скифских лучников из тех, что надзирали за порядком в Афинах, крепкие, молчаливые варвары, шестым был Демарат. Он спрыгнул с коня, и друзья заметили, что лицо его побагровело от возбуждения. Фемистокл торопливо направился навстречу.
— Что с тобой? У тебя руки трясутся. И кто этот человек, сидящий позади надзирателя?
— Сеутес! — воскликнул Главкон, вздрогнув. — Сеутес, клянусь всеми богами, связанный словно преступник.
— Ага… — простонал привязанный к коню пленник. — Что я такого сделал, чтобы меня хватали и допрашивали как разбойника? Почему меня отрывают от чаши с вином и везут из таверны в Дафнах к этим благородным людям, словно на позорную казнь? Ма! Ма! Прикажите им развязать меня, хозяин Главкон!
— Спустите пленника на землю, — приказал Демарат. — А вы, стражники, оставайтесь снаружи. Прошу Фемистокла, Гермиппа и Главкона пройти внутрь дома. Я должен допросить этого человека. Дело серьёзное.
— Серьёзное? — переспросил взволнованный атлет. — Я готов поручиться за Сеутеса… Он честный коринфянин и привёз в Афины на продажу тюки с шерстью…
— Ответь мне, Главкон, — строгим голосом вопросил Демарат, — передавал ли ты ему написанное тобой письмо в Аргос?
— Конечно.
— Ты признаешь это?
— Клянусь священным шакалом Египта… Почему ты сомневаешься в моём слове?
— Друзья, — драматическим тоном провозгласил Демарат, — прошу вас отметить, что Главкой признается в том, что использовал Сеутеса в качестве посыльного.
— Что ещё за дурацкие шутки?! — вскричал разозлившийся атлет.
— Если это шутка, то я, Демарат, буду радоваться ей больше всех. А теперь я требую, чтобы все последовали за мной.
Схватив за руку упирающегося Сеутеса, оратор направился в дом. Прочие последовали за ним, онемев от изумления. Кимон успел прийти в себя — настолько, что пошёл за всеми, впрочем не особенно уверенной поступью. Только когда Гермиона сошла с места, Демарат остановил её:
— Не ходи с нами. Там будет неприятный разговор.
— То, что услышит мой муж, услышу и я, — резко возразила она. — Только скажи, почему ты смотришь на Главкона такими злыми глазами?
— Я предупредил тебя, госпожа. И не вини меня, если услышишь кое-что неприятное для собственных ушей, — ответил Демарат, задвигая засов.
Единственный подвешенный к потолку светильник проливал скудный свет на участников сцены: скулящего пленника, побледневшего и напряжённого оратора и всех остальных, потрясённых происходящим. С металлом в голосе Демарат начал:
— А теперь, Сеутес, мы вынуждены обыскать тебя. Сперва дай мне письмо от Главкона.
Упитанный и невысокий коринфянин был облачен в спускавшуюся на бедра серую дорожную хламиду, голову его покрывала широкополая бурая шляпа, а на ногах были бурые сапоги. Руки его уже развязали. Покопавшись в поясе, он извлёк оттуда листок папируса, который Демарат немедленно передал Фемистоклу, сопроводив движение одним только словом: «Разверни».
Главкон покраснел.
— Демарат, ты, должно быть, сошёл с ума, если позволяешь себе вскрывать мои личные письма!
— Благо Афин выше чувств Главкона, — резким голосом возразил оратор. — А ты, Фемистокл, отметь, что Главкон не отрицает, что это его собственная печать.
— Не отрицаю! — вскричал разгневанный атлет. — Распечатывай, Фемистокл, и покончим с этой дурацкой комедией.
— Если только она не превратится в трагедию! — бросил Демарат. — Ну, что ты прочёл, Фемистокл?
— Любезное письмо с благодарностью Агеладу. — Старший государственный деятель нахмурился. — Главкон прав: ты или сошёл с ума, или стал жертвой дурацкой шутки… не твоей ли, Кимон?
— Я невинен, как дитя. Клянусь Стиксом. — Совершенно сбитый с толку молодой человек поскрёб в голове.
— Боюсь, что разбирательство ещё не закончилось, — возразил Демарат со зловещей неторопливостью. — А теперь трепещи, Сеутес. Нет ли при тебе другого письма?
— Нет! — простонал коринфянин. — Пожалейте меня, добрые господа. Я не делал ничего плохого. Отпустите меня.
— Возможно, — заявил обвинитель, — что ты являешься невольным сообщником или, по крайней мере, не понимаешь, что натворил… Я должен проверить швы твоей хламиды. Ничего нет. А в поясе? Тоже. Теперь сними шляпу. Пусто. Благословенна будь, Афина, если мои подозрения оказались беспочвенными. Однако долг перед Афинами и всей Элладой на первом месте. Ага! Теперь сапоги. Сними правый…
Оратор запустил руку внутрь сапога, потом встряхнул его.
— Снова пусто. Теперь левый… на всякий случай. Эй! А это что?
В наступившем напряжённом молчании он вытряхнул из сапога свиток папируса, скрученный и запечатанный. Свиток упал к ногам Фемистокла, пристально наблюдавшего за тем, что делает его помощник; государственный деятель нагнулся и подобрал его, но тут же выронил, словно раскалённый уголь.
— Печать! Печать! Пусть Зевс поразит меня, если я что-то понимаю.
Гермипп, молча следивший за происходящим, взял в руки зловещее письмо и горестно воскликнул:
— Это печать Главкона! Как она попала сюда?
— Главкон… — И без того жёсткий голос Демарата зазвенел, как сталь. — Как друг твоего детства, готовый ради тебя на всё, требую, чтобы ради любви ко мне ты посмотрел на эту печать.
— Я смотрю на неё. — Тут сердитый румянец на лице атлета сменился белизной. Главкону не нужно было дальнейших прелюдий, он понял, что вот-вот произойдёт нечто жуткое.
— Печать твоя?
— Моя… Две пляшущие лошади, а над ними крылатый Эрот. Но откуда взялось это письмо? Я не…
— Ради жизни и смерти, ради нашей былой дружбы прошу тебя, не запирайся более, но всё честно признай…
— Что я должен признать?
— То, что ты опозорил себя изменой, что встречался с персидским лазутчиком, что втайне беседовал с ним и в конце концов отослал это письмо кому-то из людей Ксеркса… Мне страшно читать его, мороз подирает по коже от мысли о том, что может содержаться в твоём послании.
— И ты… говоришь это мне? Ну, Демарат…
Руки обвиняемого стиснули воздух. Он осел на сундук.
— Он не отрицает, — заговорил оратор, но голос Главкона перебил его:
— Отрицаю! Всё отрицаю! Пусть даже все двенадцать богов будут обвинять меня. Это чудовищное и ложное обвинение.
— А теперь, Демарат, — проговорил Фемистокл, в угрюмом молчании следивший за совершавшимся, — пора чётко и ясно объявить, к чему ты клонишь. Ты выдвинул против своего друга жуткое обвинение.
— Фемистокл прав, — согласился оратор, отходя от потрясённого Сеутеса, как от фишки, уже сыгравшей свою роль в этой игре, где ставкой была жизнь. — Боюсь, что полностью эту горестную историю мне придётся поведать с Бемы всем афинянам. Буду краток, но, поверьте, я сумею доказать все свои слова. После моего возвращения с Истмийских игр все заметили, что я сделался печальным. И справедливо, ибо, зная Главкона, я тем не менее испытывал подозрения, глубоко огорчавшие меня. Фемистокл, ты упрекал меня за отсутствие рвения в поисках персидского шпиона. Ты ошибался. Я прибег к услугам Эгиса, человека, конечно, отнюдь не бескорыстного, но честного и неутомимого патриота. И вскоре глаза мои остановились на подозрительном вавилонянине, торговце коврами. Я внимательно следил за перемещениями Главкона, и они предоставили мне почву для сомнений. Вавилонянин, как мне стало ясно, был шпионом самого Ксеркса. И я обнаружил, что Главкон посещает этого человека каждую ночь.
— Какой вздор! — простонал обвиняемый.
— Афина знает, как я доверял тебе, — невозмутимо продолжил обвинитель. — Но у меня есть показания свидетелей, и я могу предъявить их в любое мгновение. Тем не менее я колебался. Нужны были убедительные доказательства. И тут я услыхал от тебя самого, что ты намереваешься отправить своего посланца в неверный Аргос. Я подозревал, что Сеутесу доверено не одно письмо, а два и что ты говорил при мне о данном ему невинном поручении лишь для того, чтобы обмануть меня. И прежде чем Сеутес вышел из города, сегодня утром Эгис известил меня о том, что встречался с ним у виноторговца…
— Встречался, — проскулил несчастный.
— И признался ему в том, что получил второе, секретное поручение.
— Ложь! — взревел Сеутес.
— У виноторговцев можно услышать всякое, — спокойным тоном заметил Демарат. — Довольно уже того, что при тебе обнаружили второе письмо с печатью Главкона.
— Вскрой его, и будем готовы к худшему, — предложил чёрный как туча Фемистокл, однако Демарат остановил его:
— Один момент. Позвольте мне завершить мою повесть. Сегодня утром меня известили о том, что подозрительный вавилонянин скрылся из города, предположительно направившись в Фивы. Я послал следом за ним конную стражу. Надеюсь, его перехватят в ущелье Филэ.
Тем временем могу заверить вас в том, что располагаю неопровержимыми доказательствами — их не обязательно представлять здесь, — что человек этот был шпионом персов. Вот, например, свидетельство, данное под присягой достойными патриотами: «Полус, сын Фодра из Диомен, и сестра его Лампаксо клянутся Зевсом, Правдой-Дикэ и Афиной в следующем: утверждаем, что видели и узнали Главкона, сына Конона, дважды посетившего в прошлом месяце некоего вавилонского торговца коврами, обитавшего в Алопеке над мастерской щитовых дел мастера».
— Где подробности? — коротко спросил Фемистокл.
— Полностью вы услышите их на суде, — продолжил оратор. — Теперь второе письмо.
— Да-да, письмо, — процедил сквозь зубы Главкон.
Фемистокл принял свиток из дрожащих ладоней Гермиппа и руками сломал печать.
— Почерк Главкона. Сомнений нет, — произнёс он полным боли голосом и, ещё более помрачнев, приступил к чтению: — «Главкон Афинянин Клеофису из Аргоса. Радуйся». Клеофис — самый пылкий друг Ксеркса во всей Элладе, он сторонник мидянской партии в Аргосе. О, Зевс… «Наш дорогой друг, которого я не смею назвать по имени, сегодня отправляется в Фивы, откуда намеревается через месяц возвратиться в Сарды. Его визит в Афины оказался весьма плодотворным. Поскольку тебе проще отправлять донесения в Сузы, не забудь немедленно переправить этот пакет. По счастливой случайности Фемистокл открыл мне свои тайные планы относительно расположения кораблей греческого флота. Цену сведений этих узнай по тому, что доверены они лишь мне, Демарату, а потом Леониду…»
Фемистокл бросил послание на пол. Глаза его были полны слёз. Дрогнувшим голосом он проговорил:
— О, Главкон, Главкон, я так доверял тебе! Знал ли кто-нибудь ещё такое предательство? Пусть ослепит меня Аполлон, если я когда-либо позабуду эти слова! Всё записано здесь… весь наш боевой порядок…
На какое-то мгновение в комнате воцарилось безмолвие, которое вдруг нарушил пронзительный крик. Гермиона подбежала к мужу и обхватила его руками.
— Это ложь! Ловушка! Злодейский заговор! Какой-то ревнивый бог придумал эту гнусную хитрость, позавидовав нашему счастью.
Рыдания сотрясли её тело, и Главкон, которому горе жены вернуло мужество, поднялся.
— Я пал жертвой заговора заключённых в Тартаре духов… — Он старался говорить спокойным голосом. — Я не писал второго письма. Оно подложное.
— Но кто же его написал?! — без надежды в голосе спросил Фемистокл. — Чьих тогда рук эта работа? Демарата? Или моих? Ибо никто другой не знаком с моими планами, я готов присягнуть в этом. Леонид ещё не знает о диспозиции флота. Я хранил её как зеницу ока, о ней знали лишь мы трое. А это значит, что в этой комнате находится человек, предавший Элладу.
— Не знаю.
Главкон вновь опустился на место. Жена припала к его плечу.
— Признавайся, остатками нашей дружбы молю, признавайся, — приказал Демарат. — Тогда мы с Фемистоклом постараемся облегчить суровый, но неизбежный приговор.
Обвиняемый застыл на месте, но Гермиона принялась обороняться, как загнанный в угол дикий зверь:
— Неужели у Главкона, кроме меня, жены его, нет здесь друзей? — Она обвела комнату полными мольбы глазами. — Неужели все готовы уже осудить его? Тогда дружба ваша лжива, ибо когда ещё познаётся друг, как не в беде?
Обращение это заставило ответить её отца, доселе молчавшего, и послышался полный бесконечного расстройства, ласковый, осторожный и любезный голос Гермиппа:
— Дорогой Главкон, Гермиона ошибается: мы, как никогда, полны дружеских чувств к тебе. И мы будем рады поверить в лучшее, а не в худшее. Поэтому расскажи всё без утайки. Должно быть, ты покорился великому искушению. Истмийская победа вскружила твою голову. А персы — тонкий и коварный народ. Не знаю уж, что они могли посулить тебе. Но ты не осознавал всей серьёзности своего проступка. И у тебя есть сообщники в Афинах, виноватые в большей степени, чем ты. Мы можем оказать им послабление. Только говори правду, и Гермипп Элевсинский употребит всё своё влияние, чтобы спасти своего зятя.
— И я то же! — сказал Фемистокл, цепляясь за последнюю соломинку. — Только признайся, скажи про искушение и о том, что другие виноваты больше, тогда мы сделаем всё…
Главкон взял себя в руки и огляделся едва ли не с гордостью. Сила и ум постепенно возвращались к нему.
— Мне не в чем признаваться, — проговорил он. — Не в чем. Я ничего не знаю о персидском шпионе. Клянусь в этом всеми богами… землёй, небом, Стиксом…
Фемистокл покачал головой:
— Как можешь ты утверждать, что ни в чём не виновен? Ты никогда не бывал у вавилонянина?
— Никогда. Никогда.
— Полус и Лампаксо клянутся в противоположном. А письмо?
— Подделка.
— Немыслимо. Кто его подделал… Демарат или я?
— Должно быть, какой-нибудь бог, повинный в злой зависти к моему счастью.
— Увы, Гермес не так часто посещает улицы Афин. Почерк твой и печать твоя… и тебе не в чем признаться?
— Если мне предстоит умереть, — Главкон побелел словно мел, но голос его остался ровным, — я предпочту принять смерть не в качестве клятвопреступника.
Фемистокл со стоном повернулся к нему спиной:
— Я ничего не могу для тебя сделать. Настал самый чёрный час моей жизни.
Он умолк, и к атлету приблизился Демарат:
— Разве не молился я всем богам, чтобы они избавили меня от этого дела? Неужели ты хочешь, чтобы я забыл нашу Дружбу? Не вынуждай нас к другим способам. Пожалей хотя бы своих друзей, свою жену…
Откинув назад плащ, он указал взглядом на меч.
— Чего ты от меня хочешь? — воскликнул обвиняемый, ёжась.
— Избавь себя от позора, от судей, от чаши с цикутой… Зачем тебе нужно, чтобы тело твоё выкинули в Баратрум? Вонзи остриё в грудь, и делу конец.
Главкон ударил оратора так, что тот едва устоял на ногах.
— Мерзавец! Не искушай меня. — С этими словами он повернулся к остальным и застыл — бледный и прекрасный, сложив на груди руки. — О, друзья, неужели все вы готовы поверить в худшее? Неужели ты, Фемистокл, стал моим недругом?
Ответа не было.
— А ты, Гермипп?
Вновь никакого ответа.
— А ты, Кимон, называвший меня своим лучшим другом?
Сын Мильтиада терзал свою шевелюру. Тогда атлет повернулся к Демарату:
— Мы с тобой были больше чем друзьями: мы вместе ходили в школу, нас пороли одной и той же розгой, мы пили из одной чаши… дружили и враждовали, любили и ненавидели. Мы были скорее братьями… Неужели и ты теперь отвернёшься от меня?
— Хотелось бы, чтобы всё было иначе.
Демарат вновь показал на меч, однако Главкон горделиво выпрямился:
— Нет, я не изменник, не клятвопреступник и не трус. Если мне суждено умереть, я сделаю это так, как подобает Алкмеониду. Если ты решил погубить меня… Что ж, я знаю твою власть над афинскими судами. Оклеветанный, я умру. Но умру с чистым сердцем, призывая проклятие на голову того бога или человека, который задумал убить меня.
— Довольно с нас этой мерзкой комедии, — объявил побледневший Демарат. — Нам осталось только одно. Пусть войдёт городская стража со своими колодками и отведёт изменника в тюрьму.
Он направился к двери. Все остальные застыли словно статуи, но Гермиона заслонила собой дверь, прежде чем оратор успел приблизиться к ней.
— Стой! — приказала она. — Ты совершаешь убийство!
Грозный огонёк в её глазах приковал Демарата к месту.
Такой, наверно, бывала на поле битвы Афина Промахос, Дева-воительница. Неужели богиня в этот миг послала ей долю своей силы, чтобы одолеть волю оратора? Беспомощный Главкон, покорившийся неизбежной судьбе, застыл на месте, и Гермиона обратилась к нему.
— Главкон! — вскричала она. — Не торопись расставаться с жизнью! Они не убьют тебя. Ободрись, возьми себя в руки! У тебя ещё есть время. Беги, иначе всё погибнет.
— Бежать? — переспросил атлет. — Нет. Я выпью чашу до дна.
— Ради меня беги, — приказала она, и, тронутый её настойчивостью, Главкон шагнул к жене:
— Как? И куда?
— На край земли. В Скифию, Атлантиду, Индию… и оставайся там, пока все в Афинах не убедятся в твоей невиновности.
Атлет бросился к двери. Остальные застыли, удерживаемые на месте взглядом юной женщины. Гермиона подняла задвижку. Муж поцеловал её, дверь открылась и хлопнула, закрываясь. Главкон исчез за ней, и стук засова вывел Демарата из оцепенения. Он метнулся вперёд:
— Лови изменника! Пока не поздно!
Он столкнулся с Гермионой. Но любовь и страх придали женщине сил. Демарат не мог сдвинуть её с места. А затем на плечо его легла тяжёлая ладонь Кимона.
— Демарат, ты забылся. А моя память длиннее твоей. Для меня Главкон по-прежнему остаётся другом. Я не хочу, чтобы его перед моими глазами потащили на смерть. Даже охотясь на лису или волка, мы позволяем зверю оторваться от погони. Подожди и ты.
— Благословен будь! — вскричала несчастная жена, падая на колени и хватаясь за плащ Кимона. — Фемистокл и отец мой, будьте столь же милосердны!
По лицу Гермиппа и без того бежали слёзы. Фемистокл расхаживал по крохотной комнатушке, теребя бороду и погрузившись в невесёлые размышления.
— Скифы! Стража! — отчаянно завопил Демарат. — Каждое мгновение может позволить изменнику улизнуть!
Однако Кимон не выпускал его, а Фемистокл не желал помогать. Заговорил он лишь спустя довольно долгое время и с властностью в голосе, не допускавшей никаких возражений:
— Я не вижу ни малейшей лазейки в собранных Демаратом свидетельствах измены Главкона, измены, достойной позорной смерти. Если бы это был другой человек, его ожидал бы один путь, и притом очень короткий. Но Главкона я знаю, как никого на свете. И обвинения, выдвинутые против него, кажутся мне просто немыслимыми, ибо я считал его самым честным, чистым и благородным из всех эллинов; посему я не стану торопиться осудить его на смерть. Предоставим богам шанс оправдать его. Пусть Демарат обвинит меня в том, что я отпустил изменника на свободу, в невыполнении своего долга перед Афинами. Никакой погони за Главконом я не вышлю до самого утра. А там пусть городская стража издаёт свой указ и поднимает крик. Если она арестует его, участь Главкона решит закон. А пока пусть бежит, куда хочет.
Демарат попытался было возразить, но Фемистокл резким голосом приказал ему молчать, и оратор с деланной кротостью покорился. Гермиона отступила от двери, отец её отодвинул засов, и все вышли. В коридоре висело полированное стальное зеркало, и, проходя мимо него, Гермиона закричала. Огонёк лампы, находившейся в руках Гермиппа, показал бедной женщине её белый праздничный наряд и венок из фиалок на голове.
— Отец мой! — крикнула она, падая. — Неужели это всё тот же день, когда я шла в великой панафинейской процессии, когда все Афины называли меня счастливой? Это было тысячу лет назад! И мне вовек не знать счастья…
Гермипп поддержал дочь. Старуха Клеопис, няня-спартанка, некогда принявшая новорождённую Гермиону на руки, бросилась к нему на помощь. Вдвоём они отнесли потерявшую сознание юную женщину в постель, где милостивая Афина сохраняла её в забытье всю ночь и весь следующий день.
Глава 9
Вечером панафинейского дня Биас, слуга Демарата, обедал с Формием, ибо в демократических Афинах смиренный гражданин не пренебрегал обществом раба. Весёлый фракиец был наделён даром рассказчика, вполне оправдывавшим расходы на кашу из ячменя и овса и солёную скумбрию, и, когда кубки опустели, он был готов даже рассказать кое-что про своего господина.
— Я вывернул свой ум наизнанку и вытряс его, как мешок из-под зерна. Однако так и не нашёл и крупинки мудрости. Кирие что-то задумал. Он молится Гермесу Делию столь же часто, как если бы был вором. Потом вчера он посылал меня за Эгисом.
— Эгисом? — Формий навострил уши. — Владельцем игорного дома? Какие могут быть у Демарата дела с ним?
— Сам отвечай на свой вопрос. Мой хозяин бывал и прежде в заведении Эгиса и знакомился там с его курочками. Теперь дело другое. Сегодня я встретил Феона.
— А это кто?
— Раб Эгиса, самый большой негодяй в Афинах. Эгис, по его словам, носится как осёл, обожравшийся ячменём. Он дал Феону письмо, чтобы тот доставил его твоему соседу-вавилонянину; он приказал Феону отыскать коринфянина Сеутеса и выпытать у него, когда и как тот собирается покинуть Афины. Эгис обещал дать Феону золотой, если он справится с поручением.
Формий присвистнул:
— Это ты про здешнего торговца коврами? Клянусь совами Афины, сегодня я не видел света в его окошке.
— Откуда ж ему быть, — проскрипела Лампаксо. — Я видела, что проклятый вавилонянин вместе со своими слугами выскользнул из дома сразу же после того, как туда прошмыгнул Феон. Один Зевс знает, куда его понесло. Надеюсь, что Демарат ещё до рассвета ухватит его за задницу.
— Демарат сегодня чем-то занят, — проговорил Биас, подставляя чашу, чтобы ему налили вина. — В полдень к нему подлетел Эгис, что-то шепнул на ушко, и Демарат немедленно отослал меня, приказав не являться пред его очи до завтрашнего утра и пригрозив, что иначе изломает трость о мои плечи.
— Вот и отдохнёшь, тебе же лучше, — рассмеялся Формий.
— Плохо то, что мог бы что-то узнать и не узнаю.
— Тогда почему он не поручил тебе отнести письмо вавилонянину? — заметил проницательный Формий.
— Сам не знаю. Причина может быть только одна.
— То есть…
— Феона не знают на вашей улице. В отличие от меня. Возможно, кирие не захотел, чтобы людям стало известно о его отношениях с вавилонянином.
— Молчи, неверный негодяй, — возмутилась сидевшая в своём углу Лампаксо. — Что может скрывать столь благородный патриот, как Демарат? Проваливай! Формий, не смей больше наливать прохвосту. Я собираюсь надеть ночную рубашку и лечь спать.
Биас не стал обращать внимания на намёк. Формий как раз взвешивал, стоит ему вступать в баталию со своей непобедимой супругой или же лучше приберечь свой пыл для более важного повода, когда донёсшийся с улицы громкий шум заставил всех прислушаться.
— Пусть лихоманка поразит все шайки молодых гуляк! — возмутилась Лампаксо. — Слоняются вокруг каждую ночь, стучат в двери и будоражат честной народ. И чего это страже не пересажать их всех в тюрьму?
— Пьяные гуляки тут ни при чём, моя добрая половина, — ответил Формий, вставая. — Кто-то уселся у камня возле гермы напротив дома и стонет, словно от боли.
— Значит, пьяница, — уверенно определила Лампаксо. — Вот придут воры и снимут с него хитон.
— Едва ли он пьян, — заметил её муж, припав к щёлке в двери. — Скорее он болен. Не задерживай меня, филотатэ.
Лампаксо как раз попыталась остановить его.
— Я не позволю мучиться даже собаке.
— Подобная сострадательность рано или поздно погубит тебя! — взвыла добрая женщина, однако Биас уже последовал за торговцем рыбой на улицу.
Узкую мостовую освещала луна. Незнакомец, привалился к изваянию Гермеса. Он попытался подняться на ноги, но покачнулся, и сильная рука Формия удержала его. Незнакомец не сопротивлялся, но и расспросов рыботорговца явно не слышал.
— Я ни в чём не виноват. Не арестовывайте меня. Помогите мне пройти в храм Гермеса, где беглецов укрывают от преследования. Ах, Гермиона, как могло случиться такое?
Различив в лунном свете черты незнакомца, Биас отпрянул:
— Хозяин Главкон, полунагой и безумный. Ай, горе!
— Главкон Алкмеонид, — повторил изумлённый Формий, и незнакомец сделал попытку высвободиться из его рук.
— Разве вы не слышали? Я ни в чём не виноват. Я никогда не бывал у персидского лазутчика. И флот наш не выдавал. Каким богом надлежит поклясться, чтобы мне поверили?
Формий был из тех, кто быстро оправляется от изумления и действует решительно. Он торопливо провёл несчастного внутрь своего дома и уложил на жёсткое ложе. Впрочем, едва он это сделал, как Лампаксо коршуном налетела на Главкона:
— Формий не знает того, что мы с Полусом поведали Демарату, и того, что он сказал нам! Итак, ты хотел смыться, изменник? Но мы выследили тебя. Мы видели, как ты шнырял к этому вавилонянину. Твоя вина нам известна. А теперь добрые боги лишили тебя разума и отдали в руки правосудия. — Она ткнула костлявым кулаком в лицо своего невольного гостя: — Формий, беги. Не пялься на него. Беги, говорю тебе…
— Куда бежать? За врачом?
— На Ареопаг, дурак. Туда, где находится стража. Приведёшь с собой десять человек с колодками. Он крепкий и отчаянный человек. А пока мы с Биасом постережём нашего красавчика. И если ты пошевельнёшься, предатель, — она поднесла к горлу беглеца тяжёлый мясницкий нож, — и прирежу тебя, как курёнка.
И тут впервые в жизни Формий самым решительным образом воспротивился тирану. Одной рукой он вырвал оружие из руки Лампаксо, а другой заткнул ей рот:
— Ты что, свихнулась? Хочешь перебудить соседей? Не знаю, чего там вы с Полусом наплели Демарату, и это меня не волнует. А что касается стражи, которой ты хочешь отдать Главкона Удачливого…
— Удачливого? — повторил, приподнявшись на локте, несчастный молодой человек. — Никогда не говори мне этого слова. Боги одним ударом уничтожили меня. И вы… ты, Формий, родственник людей, давших показания против меня, и ты, раб Демарата, погубившего меня, и ты, женщина, да смягчит тебя Зевс, сейчас хотите отобрать у меня мою жалкую жизнь, опережая Афины, которые завтра захотят отнять её у меня?
Лампаксо стихла. Оказанное мужем неожиданное сопротивление обескуражило её и сбило с толку. Формий не терял времени даром: достав из шкафчика драгоценный кувшин, он наполнил его содержимым чашу и поднёс к губам пришельца. Огненная жидкость вернула краски на лицо Главкона. Он сел: сила и здравый смысл в известной мере вернулись к нему. Биас что-то торопливо зашептал Формию. Возможно, замыслы хозяина были ведомы рабу куда в большей мере, чем тот посмел бы признать.
— Слушай меня, хозяин Главкон, — начал Формий вполне любезным голосом. — Ты находишься среди друзей, а на жену мою внимания не обращай: у неё не столь жестокое сердце, как могло тебе показаться.
— Хватит, изменник, — выдохнула возмущённая Лампаксо.
— Рассказывай, что случилось. Я человек простой и бесхитростный и не могу поверить в то, чтобы столь важный господин за одну ночь мог растерять и красоту, и славу, и состояние. Но сперва поведай, как тебя занесло в наши края.
Главкон сел, прижав ладони ко лбу.
— Как? Трудно ответить. Меня носило по городу туда и сюда, и я не видел, куда иду. Помню, я прошёл через Акарнанские ворота и дозорные смотрели на меня. Наверно, я прибежал сюда, потому что они сказали, что здесь живёт вавилонянин, которого я всю ночь не могу выбросить из головы. А что было в Колоне, я даже рассказать не могу. Лучше бы мне умереть. Тогда я обо всём забуду!
— Стражников и колодки! — взвыла зловещим голосом Лампаксо, тут же умолкшая под гневным взглядом супруга.
— Тем не менее попробуй это сделать, — мягким голосом посоветовал Формий, и Главкон покорился.
Запинаясь едва ли не на каждом слове, несвязно и путано он наконец выложил всё. Когда он умолк, Формий задумался, обхватив голову руками. Главкон окинул комнату диким и безнадёжным взглядом:
— Вы тоже считаете меня виновным. Мне теперь и самому это кажется. Все мои лучшие друзья отвергли меня. Демарат, друг моего детства, погубил меня. Не видать мне теперь жены. Я решил… — Главкон поднялся. Решимость укрепила его.
— И что ты намереваешься делать? — спросил недоумевающий Формий.
— Мне осталось только одно. Не сомневаюсь, меня возьмут под стражу на рассвете, если не раньше. Я сам пойду в «Городской Дом», общественную тюрьму, и отдамся в руки властей. Тогда беды мои закончатся. Стикс, Аид, вечная ночь — всё лучше этого стыда.
Главкон сделал шаг вперёд, но Формий остановил его:
— Не торопись. Слава Олимпу, я не Лампаксо. У Харона ещё и сети-то нет на такого палтуса, как ты. Дай-ка подумать.
Рыботорговец поскрёб в редеющей шевелюре. Новый вопль Лампаксо как будто окончательно убедил его:
— Значит, ты тоже предатель? Ступай вместе с негодяем в тюрьму.
— Теперь я полностью верю тебе! — воскликнул Формий, хлопая себя по ляжке. — Лишь честный человек может вызвать подобную ненависть у моей жены. Если тебя не выследили до сих пор, значит, раньше утра не отыщут. Мой двоюродный брат Брасид владеет кораблём «Солон» и нуждается в хорошем гребце.
Он торопливо подошёл к сундуку, извлёк оттуда безрукавную грубую матросскую рубаху, набросил её на испачкавшийся хитон Главкона и нахлобучил ему на голову круглую красную шапочку.
— Эвге! Вот ты уже и стал другим человеком. Однако белая кожа способна выдать тебя. Посмотрим! — И он со смехом принялся растирать по лицу Алкмеонида две горсти чёрного пепла, извлечённого из очага. — Вот теперь ты моряк и угольщик. Сам Зевс поверил бы этому. Всё готово…
— Чтобы идти в тюрьму? — спросил недоумевающий Главкон.
— Чтобы выйти в море, мой мальчик. Завтра в Афинах тебе не место, а Брасид отплывает на рассвете. Хочешь ещё вина? Идти придётся долго и быстро.
— К гавани? Значит, ты веришь мне? И сомневаешься в обвинении, которое сочли за правду все мои друзья, кроме Гермионы? О, чистая дева Афина, значит, такое возможно! — Голова Главкона шла кругом, и он пригубил вино, чтобы привести её в порядок.
— Ах, мой мальчик, — внезапно охрипшим голосом утешил его Формий. — Ты ещё пройдёшь по Афинам — с гордостью, не пряча лица. Хотя, боюсь, такое случится отнюдь не завтра. Доверяя своему сердцу, но никак не голове, Полус голосует «виновен», а я поступаю наоборот.
— Но ты должен понимать, — торопливо заговорил Главкон, — что я не вправе пользоваться твоей дружбой. Если узнают про твою помощь… Ты знаешь наши суды.
— Знаю, — мрачно усмехнулся Формий, — уж Полуса-то я знаю отлично. Вот тебе мой плащ, и пошли.
Однако гнев, копившийся в груди Лампаксо, наконец вырвался на волю. Она бросилась к двери:
— Стража! На помощь! Измена!
Она успела прокричать несколько слов, прежде чем Биас вместе с её мужем оттащили её от двери. К счастью, на улице никого не было.
— Вот дожила! Мой собственный муж стал предателем! Он помогает изменнику! — Она заскулила: — Ма! Ма! Предоставь негодяя его судьбе! Подумай обо мне, если ты забыл о собственной шкуре. Горе мне! Есть ли ещё на свете столь несчастная женщина!
Но на этом стенания кончились, ибо Формий с предельной решимостью затолкал тряпку в рот своей достойной супруги и с помощью Биаса привязал её к топчану верёвкой, оказавшейся под рукой.
— Очень жаль, что пришлось оборвать твою песню, моя благословенная, — с едким сарказмом обратился к своей половине рыботорговец. — Однако сегодняшняя игра с судьбой не позволяет допустить даже малейшего риска. Биас последит за тобой до моего возвращения, а потом посмотрим, филотатэ, хватит ли у тебя любви к Афинам, чтобы пойти к архонтам и разоблачить собственного мужа.
Фракиец согласился исполнить назначенную ему роль. Его отношение к Демарату явно не было чересчур тёплым. Лампаксо возилась и мычала, пытаясь высвободиться и что-то ответить, но Формий уже выпустил своего ошеломлённого гостя на улицу. Там было спокойно и тихо. Главкон молча следовал за Формием, не выпуская его руки. Путь их пролёг с юга вдоль Акрополя, мимо озарённых луной белых высоких колонн недостроенного храма Зевса. И нависавшую над головами Скалу, и храм они оставили позади без приключений. Формий умело выбирал переулки, и они не столкнулись ни со скифами-стражниками, ни с разбойниками. Лишь однажды им довелось пройти мимо ярко освещённого дома. Весёлая компания допоздна загуляла на брачном пиру. Свадебный гимн Сапфо можно было услышать даже на улице:
Вот идёт жених, высокий, как Арес. Хо, Гименей! Высокий, выше он всех мужей. Хо, Гименей!Тут Главкон остановился как поражённый молнией:
— Эту песнь распевали и в ночь нашей свадьбы с Гермионой. О, если бы я мог испить летейской воды[33] и всё забыть!
— Пошли, — приказал Формий, увлекая его за руку. — Твоё солнце ещё взойдёт.
Они снова пошли вперёд. Главкон более не произнёс ни слова.
Он едва заметил, как они миновали Итонийские ворота и пересекли открытую местность, отделяющую гавани от города. Погони не было, но Главкон находился в слишком большом смятении, чтобы думать о причинах. Наконец он увидел, что они вошли в Фалерон. Уже было слышно, как плещутся волны, потрескивает такелаж, перекрикиваются матросы. Невдалеке рыжим огнём горели факелы. Торговое судно принимало на борт последние горшки и амфоры с маслом, чтобы отплыть с утренним бризом. Крепкие мореходы бегали по мосткам на корабль и обратно на пристань с тяжёлыми сосудами на головах — так женщины носят кувшины с водой. Из находившейся неподалёку таверны доносилось пение арфы и стук кружек. Две служанки бросились навстречу идущим, приглашая их присоединиться к веселью. Формий отмахнулся от них посохом. Потом Главкон увидел Брасида, человека невысокого, с лицом, похожим на собачью морду. Поговорив с рыботорговцем, он сперва отказался, а потом как будто бы уступил настояниям Формия. И тот провёл или, точнее, втолкнул Главкона на корабль; миновав лабиринт тюков, горшков и канатов, они подошли к люку, освещённому покачивающимся фонарём.
— Сиди внизу, пока корабль не отплывёт, и не стирай сажи с лица, пока не окажешься вдали от Аттики. Перед тем как корабль отойдёт, на борт поднимутся чиновники. Не пугайся: они только проверят, не нарушает ли корабельщик закон о вывозе зерна, — торопливо наставлял Формий, роясь в своём поясе. — Вот… вот тебе десять драхм, всё, что есть у меня при себе. Хватит на хлеб и на фиги, пока не обзаведёшься новыми друзьями, что только пойдёт тебе на пользу. Мужайся. Помни, что Гелиос светит всюду, даже за пределами Афин, и молись богам, чтобы тебе удалось благополучно вернуться домой.
Ладонь Главкона ощутила монеты. Формий отвернулся. Поймав жёсткую ладонь рыботорговца, Алкмеонид дважды поцеловал её:
— Я никогда не смогу расплатиться с тобой. Даже если проживу десять тысяч лет и буду располагать всем золотом Гига.
— Фуй! — Формий пожал плечами. — Не задерживай меня понапрасну: мне давно пора возвратиться домой и развязать свою возлюбленную супругу.
С этими словами он исчез. Главкон спустился вниз по лестнице. В низкой и тёмной каюте кроме соломенных тюфяков не было ничего. Однако Главкона это не смутило. Истинное благородство, проявленное рыботорговцем, тронуло его глубже, чем обвинение, услышанное из уст Демарата, чем сомнения, проявленные Фемистоклом и другими друзьями. Человек незнатный, невежественный, неучёный поверил ему и спас, рискуя собственной жизнью, отдал ему часть и так небольшого дохода, сопроводив помощь мудрым советом. Над головой Главкона мореходы размещали на палубе груз, во всю глотку распевая за работой, но Главкон даже не слышал их. Он бросился на соломенную подстилку, и утешительные слёзы впервые явились ему.
Рано утром квадратный парус «Солона» поймал тёплый ветерок, задувший с юго-запада. Гавани и холм Мунихия остались позади. И перед глазами выбравшегося на палубу беглеца во всей своей дивной красе развернулась панорама Афин — сперва равнина, на ней город, над ним цитадель, седой Гиметт, белый Пентеликон. Корабль бежал вдоль невысокого берега, и воздух над сушей и морем казался пронизанным солнцем. Ближние и дальние острова, горы и глубины пылали радугой золотого, фиалкового и розового цвета, словно бы озарённые стоявшим в своей колеснице богом солнца. Главкон чётко увидел храм на Акрополе, где так часто молился он, Пникс и Ареопаг, зелёную полосу оливковых рощ, даже холм, на котором располагался Колон, где он оставил всё, что принадлежало ему. Никогда ещё не любил он Афины так, как сейчас. Никогда ещё город не казался ему столь прекрасным. Ведь он грек, а для грека смерть лишь на одну ступеньку горше, чем изгнание.
— О, Афина Паллада! — воскликнул он, протягивая руки. — Богиня, вершащая праведный суд, благослови сей край, пусть меня здесь и сочли предателем! Открой этим людям всю мою невиновность. Утешь Гермиону, жену мою. И возврати меня благополучно в Афины после того, как собственными деяниями я изглажу нежданно обрушившийся на меня позор!
«Солон» огибал мыс, и город медленно исчезал за скалами. Саронийский залив открывался навстречу просторам Эгейского моря, усеянным бурыми островками. Главкон обратился лицом к востоку и постарался забыть Аттику.
* * *
Через два часа афиняне уже толпились возле вывешенной на Агоре таблички: «ОБЪЯВЛЯЮ за поимку Главкона, сына Конона, обвиняемого в государственной измене, премию в один талант. Дексилей, председатель Совета Одиннадцати».
Подобные таблички висели в Пирее, Элевсине, Марафоне, всех селениях Аттики. Люди говорили только об этом.
Глава 10
Возле Андроса на «Солон» обрушился северный ветер. Корабль начало сносить с курса.
Возле Тегоса лишь искусство Брасида помогло «Солону» избежать прибрежных скал.
Возле Делоса испуганные пассажиры пообещали Аполлону двенадцать быков за своё спасение.
Возле Каисоса Брасид, так и не сумевший обнаружить удобную гавань, приказал мореходам перехватить корпус корабля прочным канатом, ибо доски уже начинали трещать. Наконец он велел всем сесть за вёсла в надежде вывести судно к песчаному берегу.
Впрочем, участь «Солона» уже была решена. Построенный на самосский лад корабль — широкий, плоский, с высоким носом и низкой кормой — нельзя было назвать мореходным. Разлетелся в клочья парус на передней мачте. Большой парус с удвоенной силой сотрясал теперь ослабевшую главную мачту. Мореходы успели забыть о причудливых проклятьях: теперь все они только молились, что, несомненно, было знаком беды. Дюжина пассажиров казалась слишком охваченной страхом, чтобы помогать мореходам сбрасывать груз за борт. Некоторые рыдали.
— Внемли мне, Посейдон Калаврийский! — вопил пирейский купец, обращаясь к ветру. — Если ты избавишь нас от этой беды, я пожертвую тебе и твоему храму два кратера[34] из чистейшего золота.
— Великий обет, — заметил его товарищ. — На подобный дар не хватит всего твоего состояния.
— Тихо, — шикнул на него первый купец, — не отвлекай бога; если только я благополучно ступлю на мать-землю, Посейдону не достанется и обола: власть его не простирается на сушу.
Скрип, донёсшийся от главной мачты, известил всех о том, что она вот-вот рухнет. И пассажиры и экипаж с удвоенным рвением принялись возносить моления к Посейдону и Зевсу Эгинскому. Из каюты, шатаясь, выкатился упитанный пассажир с внушительной мошной, привязанной к поясу, словно золото могло вынести его из клокочущих глубин. Остальные пассажиры давали друг другу поручения на случай скорой гибели.
— Ты один никого ни о чём не просишь, не молишься богам и ничего не боишься! — обратился к Главкону серьёзный пожилой мужчина, также вцепившийся в раскачивающиеся поручни.
— Чего мне бояться? — раздался горький ответ. — Я потерял всё и не хочу более жить. Горестные воспоминания будут вечно докучать мне.
— Ты ещё слишком молод, чтобы говорить такие слова.
— Но не слишком молод, чтобы страдать.
Волна выбила рукоять одного из кормил из рук удерживавшего её морехода, а потом сбросила несчастного за борт. «Солон» начал поворачиваться, ветер ударил в и без того надувшийся парус, и задрожавшая мачта вылетела из гнезда и крепления. Оглушительный треск прокатился надо всем судном, преодолевая рёв ветра и воды. Корабль, оставшийся с одним крохотным парусом на носу, развернуло боком к волнам. Целая гора зелёной воды прокатилась над кормой, унося с собой и людей и обломки. Кормчий, помощник Брасида, отбросил последнее рулевое весло.
— Люди, «Солон» гибнет! — прокричал он в сложенные рупором ладони. — Все в лодку! Спасайся, кто может!
Руки и топоры быстро расчистили завал в середине судна. Зловещее урчание, доносившееся из трюма, свидетельствовало о том, что стяжки уже не выдерживают бури. Лодку перенесли к подветренному борту и спустили на воду, укрытую от ветра корпусом «Солона». Прискорбно малым было это судёнышко для двадцати пяти человек. Отчаянные и эгоистичные мореходы первыми попрыгали вниз и принялись следить за попытками пассажиров последовать их примеру. Шумливый купец поскользнулся во время прыжка, и волна поглотила его. Стоя на корме лодки, Брасид приготовил меч, чтобы рассечь последний канат, соединявший её с кораблём. Судёнышко уже глубоко осело, волна перехлестнула через его борт, и моряки принялись вычерпывать воду своими шапками. Вниз спрыгнул очередной пассажир, и матросы завопили, хватаясь за кинжалы:
— На корабле ещё трое, а больше одного в лодку не посадишь!
Главкон стоял на борту «Солона». Неужели жизнь по-прежнему настолько прекрасна, чтобы стоило так отчаянно цепляться за неё? Он с болезненным недоумением разглядывал остальных. Он почти не думал о себе и надеялся только на то, что под бушующими волнами обретёт покой и забвение. Тут Брасид окликнул его:
— Быстро! Остальные пассажиры — варвары, а ты эллин. Прыгай!
Главкон не шелохнулся. Двое других пассажиров в восточных одеждах попытались спуститься в лодку. Мореходы выставили вперёд кинжалы, чтобы помешать им.
— Хватит! — рявкнул кормчий. — Этот парень свихнулся. Рубите канаты, чтобы нас не затянуло в воронку!
Старший из варваров подхватил на руки своего спутника, чтобы перебросить его в лодку, но меч Брасида уже перерубил канат. Волны понесли погибающий корабль и лодку в разные стороны. Сохраняя присутствие духа, Главкон направился на нос судна. Мореходы в лодке принялись отчаянно грести, чтобы развернуть её носом к волне. Оставшийся на борту Главкон крикнул, перекрывая голосом рёв валов:
— Эй, на шлюпке! Передайте всем Афинам и жене моей Гермионе, что Главкон Алкмеонид погрузился в пучины морские, уверяя в собственной невиновности и призывая месть Афины на голову того, кто погубил его!..
Брасид на прощание взмахнул мечом. Главкон повернулся и побрёл на середину палубы. «Солон» уже погружался в воду, и волны теперь доходили до груди атлета. Перед глазами его были только свинцовое небо, тёмная зелень волн и белые гребни на вершинах валов. Он сказал себе, что боги милосердны к нему. Пелагос, бурное море, куда более ласковая могила, чем камни Баратрума. Страшная сцена в Колоне, лицо Гермионы, всё, что он так стремится забыть, скоро исчезнут из его памяти. А что с ним будет потом, его не заботило.
Какое-то время он просто стоял, ожидая конца и держась за стенку надстройки. Однако смерть медлила: «Солон» был сделан из крепкого дерева. Груз покидали за борт, что прибавило плавучести кораблю. Афинянин уже не мог дождаться конца, и тут нечто вдруг отвлекло его внимание от колышущегося горизонта. С ним оставались собратья по несчастью. Между двух кабестанов устроились азиаты, как и он, ожидавшие гибели. Однако, о чудо — а Главкон ещё не настолько отрешился от жизни, чтобы перестать удивляться, — младший из варваров оказался женщиной. Она сидела, прижавшись к своему спутнику, бледное лицо её сияло красотой. Азиаты о чём-то переговаривались на незнакомом Главкону языке. Руки их были соединены. Оба они нежно прощались, расставаясь с любовью, чтобы вместе узнать великую тайну. Главкона они не замечали. Да и сам он в первый момент ощутил раздражение оттого, что последние мгновения жизни ему приходится делить с чужаками. Однако красота неведомой женщины, блеск золотых волос, полные любви слова и жесты произвели в его настроении самую неожиданную перемену. Увенчанные белой пеной валы вдруг показались ему холодными и безжалостными. Вернулось желание жить. Воспоминания возвратились, но в них не было прежней горечи. Он вновь увидел Афины, Колон, приморский Элевсин. Увидел Гермиону, бегущую навстречу ему сквозь толпу в день возвращения с Истмийских игр, услышал, как поёт ласковый ветерок в ветвях старых олив возле прохладного Кефиса. Неужели всё это отлетело навеки? Навсегда? Неужели жизнь, друзья, любовь безнадёжно утеряны, неужели погас свет солнца и его ничего больше не ждёт, кроме сна в тёмных пещерах океана? Разом вернулось желание жить, преодолевать трудности, побеждать их. Он принялся действовать, повинуясь скорее инстинкту, чем разуму. Оступаясь на раскачивающейся палубе, он подошёл к варварам и схватил мужчину за руку:
— Хочешь жить или решил умереть? Если нет, то вставай, у нас ещё есть шанс.
Тот недоумённо поглядел на Главкона.
— Мы в руках Мазды, — проговорил чужестранец с акцентом. — И он явно хочет, чтобы мы без промедления отправились к милостивому Йиме. Мы беспомощны.
Главкон резким и грубым рывком поднял его на ноги:
— Я не знаю твоих богов. И давай не будем решать, что они назначили нам, пока не погибнем. Ты любишь эту женщину?
— Пусть я дважды погибну, только бы она уцелела.
— Тогда вставай. Осталась единственная надежда.
— Какая?
— Сделаем себе плот. Выбросим мачту за борт, она не утонет и поддержит нас. Ты силён, помоги мне.
Мужчина вскочил и, воодушевлённый вернувшимся желанием жить, начал толково и быстро помогать афинянину. Судно дёргалось на волнах, свидетельствуя о том, что конец его уже недалёк. На палубе валялся брошенный моряками топор. Главкон схватил его. Передняя и средняя мачты корабля уже исчезли за бортом, однако самая маленькая задняя мачта ещё стояла, хотя парус её разодрало на тысячу хлопающих по ветру лент. Главкон приступил к ней с топором и двумя ловкими и могучими ударами подрубил её, так что следующая волна послала мачту прямо за борт, в клокочущий водоворот, где она и повисла на снастях и растяжках.
Мачту мотало взад и вперёд словно щепку, надежд на неё было мало, однако донёсшийся из трюма грохот известил всех троих о том, что другой возможности им не представится. Варвар поглядел на мачту.
— Она не вынесет нас в такую бурю, — услышал Главкон слова своего спутника между двумя порывами ветра.
— Прыгай, — приказал ему Главкон. — Прыгай сразу, как только следующая волна поднимет мачту.
— Я не могу бросить её, — отозвался тот, указав на женщину, горестно приникшую к палубе, беспомощную и жалкую теперь, когда её защитника не было рядом.
— Я позабочусь о ней. Прыгай!
Главкон взял женщину на руки. Он был горд тем, что сумеет продемонстрировать варвару свою ловкость. Мужчина бросил взгляд на атлета, понял, что тот достоин доверия, и прыгнул. Он с плеском ушёл в воду, но тем не менее сумел ухватиться за свисавший клок парусины, подплыл к мачте поближе и наконец сел на неё верхом. Афинянин дождался прихода следующей волны. Ноша в руках мешала прыжку, однако время, проведённое на тренировках, не могло оправдать себя лучшим образом. Холодная вода сомкнулась над головой. Чёрные глубины уже манили к себе, но Главкон оттолкнулся ногами и пошёл вверх, чтобы вынырнуть возле мачты, где варвар немедленно помог им обоим сесть на неё, а затем рассёк верёвки, привязывавшие мачту к «Солону», несколькими движениями оказавшегося на поясе кинжала. Волны унесли мачту прочь от корабля, уже погружавшегося носом вперёд под воду. Потом мужчины привязали женщину к мачте — в удобном месте на перекрестье с реей — и сели возле неё, своими телами прикрывая красавицу от воды. Разговаривать было немыслимо. Закрыть глаза тоже. Оставалось только молиться, чтобы боги избавили их от злых воплей ветра, от грохота волн. Шли часы…
Главкон так и не понял, сколько времени носило их по волнам. Корпус «Солона» дал течь ранним утром. Затонул он, наверно, в полдень. И уже перед самым закатом, хотя лучи Гелиоса так и не сумели пробить в тот день штормовые облака, Главкон уловил обращённые к нему слова варвара:
— Смотри! Что там?
Когда следующая волна подняла их вверх, Главкон попытался вглядеться в густую пелену тумана и пены. Ему хватило одного лишь взгляда, который, впрочем, доставил атлету радость: открывшаяся перед ними ещё едва заметная гряда, продутая ветрами, омытая водами, окованная скалами, и есть земля. Земля, готовая вновь даровать ему жизнь — жизнь, с которой прошедшим утром он столь опрометчиво намеревался расстаться, но за которую теперь, ближе к ночи, собирался бороться всеми своими силами. О своём открытии Главкон поспешил известить своего спутника, поблагодарившего атлета кивком головы и тут же погрузившегося в молитву.
Ветер нёс их вперёд. Главкон, знавший, как подобало эллину, острова Эгейского моря, не сомневался в том, что их выносит к берегу Астипалеи, острова, подвластного персам, крайнего в Кикладском архипелаге. Женщина явно не осознавала опасности, в которой они пребывали. Лишь коснувшись к её груди и уловив сердцебиение, можно было определить, что она ещё жива: постоянная качка и удушающая водяная пыль истощили все её силы.
Мужчины молчали, пожирая глазами бурую полоску, появлявшуюся и исчезавшую за пенными гребнями. Последние мгновения их отчаянного путешествия тянулись танталовой мукой. Из тумана медленно возникали прикрытые тучами горы, лес и вырисовывавшиеся на его фоне белые пятнышки, должно быть, дома. Однако, если глаза сулили им радость, слух свидетельствовал о противоположном. Грохот волн, разбивавшихся о скалы, становился всё громче и громче. И вдруг без малейшего предупреждения мачта вздрогнула и замерла. Прямо перед ними острыми ножами торчали из бурлящей воды две острые скалы, покрытые мокрыми водорослями. А за ними, в каких-то пятидесяти шагах, укрощённые буруны бежали к песчаному берегу.
Мачта застряла в скалах. Волны обрушивались на неё. Тому, кто решил бы держаться за мачту, лучше было бы погибнуть вместе с «Солоном» — такая смерть стала бы более лёгкой. Главкон крикнул на ухо своему спутнику:
— Плыви на берег! Я вынесу женщину.
— Спаси её и будешь вовеки благословен. А я умру с радостью. Я не умею плавать.
Мгновение было слишком ужасным, чтобы подобное откровение могло ошеломить Главкона. Природный эллин, он плавал как утка. Подумав, атлет принял решение:
— Заберёшься на ту скалу, которая повыше. Волна не покрывает её целиком. Найдёшь какую-нибудь опору для ног. И цепляйся за водоросли. Я вернусь за тобой.
Ответа своего товарища по несчастью он уже не услышал.
Главкон разрезал верёвки, удерживавшие женщину на месте, обхватил её левой рукой и погрузился в прибой. Плавал он как делосец, а лучших пловцов не сыщешь во всей Элладе, однако испытание было сложным даже для его могучих мышц. Два раза смертоносный откат едва не утаскивал его под воду. И вдруг ноги его коснулись желанного песка. Он уже видел, что к берегу бегут случайные рыбаки, и дюжина рук избавила его от обеспамятевшей ноши. Какой-то миг Главкон постоял в воде, стараясь как следует отдышаться, а потом повернулся лицом к морю.
— Ты безумен? — загудели вокруг голоса, показавшиеся ему такими далёкими. — Ты и так едва выплыл! Предоставь твоего спутника его собственной судьбе. Форкий уже обрёк его на смерть.
Однако поступки Главкона более не определялись разумом. Он вновь пробился сквозь валы прибоя, на сей раз в обратную сторону, сделать это было в три раза сложнее. Лишь муж, одолевший гиганта-спартанца, мог победить и колоссальные валы, стремившиеся погубить его. Главкон ощущал, что все мышцы его напряжены до последнего предела. Ещё немного, и он ослабеет, но, невзирая на это, атлет пробивался вперёд. Вот наконец два проклятых «чёрных камня», выступавшие над вздувшимися валами. Варвар всё ещё держался за самую высокую из двух скал. Почему он, Главкон, рискует своей жизнью ради человека, даже не являющегося эллином, возможно, ради верного приспешника Ксеркса? Самый неподходящий момент для такого вопроса, тем более когда на ответ просто нет времени! На мгновение Главкон ухватился за водоросли возле варвара и, одолевая вой ветра, приказал тому держаться за его плечи. Азиат выполнил распоряжение. И Главкон в третий раз погрузился в бушующие воды. Путь к берегу, казалось, длился бесконечно. Каждая новая волна стремилась утянуть его на дно океана, в глубины морские. Афинянин понимал, что силы оставляют его, и распределил их между гребками, как нищий последнюю корку хлеба, стараясь набрать в грудь побольше воздуха перед каждой волной. А потом, когда и сознание, и сила, казалось, вот-вот должны были оставить его, он вновь ощутил под ногами зыбкий песок, снова услышал дружелюбные голоса, ощутил крепкие руки подбегавших к нему незнакомцев. Они перенесли и Главкона и варвара повыше — на сухой песок, подальше от волн. Никакое другое ложе никогда не было столь желанным его обнажённому телу. Руки Главкона саднило — он изодрал их в кровь об острые камни, — а голова горела в лихорадке. Сквозь полузабытье афинянин увидел подошедшего к нему варвара.
— Эллин, ты спас нас. Назови своё имя.
Атлет едва мог приподнять голову:
— В Афинах меня звали Главконом Алкмеонидом, но теперь у меня нет ни имени, ни родины.
Азиат ответил ему земным поклоном, встав на колени, он прикоснулся к земле неподалёку от ног Главкона.
— Ныне, о избавитель, забудь о том, что ты лишился имени и страны. Ибо ты спас меня и ту, которую я люблю больше жизни. Ты выручил из беды Артозостру, сестру Ксеркса, и Мардония, сына Гобрии, не самого малого среди князей Персии и всего Ирана.
— Ты Мардоний, свирепейший из врагов Эллады? — с ужасом проговорил Главкон.
И всё пережитое разом обрушилось на него, повергая в забвение. Рыбаки отнесли его в свою деревеньку. Всю ночь он горел в лихорадке и бредил. И пришёл в себя лишь много дней спустя.
* * *
По прошествии шести дней шедший из Византии корабль с зерном доставил с Аморгоса в Пирей двоих уцелевших моряков «Солона». Только им удалось спастись, когда лодку захлестнуло волнами. Повесть их рассеяла тайну, которой была окутана участь Главкона «Предателя».
— Боги, — вещали мудрецы на Агоре, — собственными руками погубили изменника.
И вавилонянин со своими коврами, и Хирам бесследно исчезли, Демарат же купался в похвалах, подобающих спасителю отечества в столь трудную минуту. Отец Гермионы отвёз её в Элевсин — подальше от порицаний толпы. Охваченный печалью Фемистокл углубился в свои дела. Кимон расстался с половиной прежней жизнерадостности. Демарат также не скрывал своей скорби.
— Как он любил своего друга! — восклицали его поклонники.
Демарата же одолевала задумчивость. Быть может, причиной её служило то, что примерно через месяц после исчезновения Главкона он узнал от Сикинна, что князь Мардоний объявился в Сардах… Возможно, Демарату было известно, на каком именно корабле бежал из Афин так называемый торговец коврами.
КНИГА II НАШЕСТВИЕ ПЕРСОВ
Глава 1
Когда сознание вернулось к Главкону, он ощутил, что силы совершенно оставили его и что он пребывает в абсолютной неподвижности. Тело его покоилось на подушках, мягче которых мог быть только сон, воздух благоухал утончёнными ароматами, золотой свет, пробивавшийся сквозь его полуприкрытые веки, не слепил глаза, а уши угадывали музыкальный ропот фонтана. Он долго лежал не двигаясь, слишком слабый для того, чтобы шевелиться, слишком умиротворённый для того, чтобы расспрашивать о том, где он сейчас находится и не умер ли. Афины, Гермиона, тени тысячи и одного предмета, составлявших суть его прежней жизни, расплывчатыми силуэтами скользили в его мозгу. Он был очень слаб даже для того, чтобы тосковать по своему прошлому. Рядом щебетал фонтан, к голосу которого, как казалось, примешивались вздохи флейт. Возможно, всё это лишь привиделось его утомлённому мозгу. Но глаза его открылись пошире, Главкон даже поднял руку, хотя сделать это было непросто. Он поглядел на свою ладонь. Вне сомнения, она принадлежала ему самому, но какой же бледной, какой тонкой успела стать его кисть! Кости и вены оставались на месте, но вся сила вытекла из них. Неужели эта самая рука повергла могучего Ликона? Сейчас с афинянином легко справился бы и ребёнок. Он прикоснулся к своему лицу. Оно заросло густой бородой, какой не вырастишь и за месяц.
Открытие обескуражило, и Главкон попытался приподняться, помогая себе локтем. Но слабость вновь подвела афинянина. И атлет откинулся на подушки, изучая взглядом комнату. Ему ещё не приходилось видеть вышивки, которые украшали его постель. Алые, сиреневые и золотые нити складывались в сцены охоты, он видел собак, колесницы, пронзённого стрелою оленя и всадников, возвращающихся с добычей. Ему было известно, что подобные вещи способны создать только лучшие мастерицы Сидона. А полотно, такое прохладное, такое мягкое, такое податливое под его головой… Разве не такие же бесценные ткани изготовляют в Борсиппе? Он перевёл взгляд на пол, покрытый ковром, за который можно было бы выкупить из плена афинского аристократа, — роскошный, переливающийся на солнце, являющий новые оттенки при каждом изменении света. Увидев всё это с постели, Главкон ощутил, как пробуждается в нём любопытство. Вновь протянув вперёд руку, он прикоснулся к занавесям, притенявшим ложе. Движение это заставило запеть крохотные серебряные колокольчики, подвешенные под балдахином. Словно бы уловив этот сигнал, флейты засвистели громче, и к их голосу присоединилось чистое бормотание лиры. Полилась ласковая, нежно вздыхавшая мелодия, как бы приглашая его вновь погрузиться в объятия сна. Главкон сделал попытку опереться на локоть. Опять неудача. И, уступая музыке, он закрыл глаза:
— Или я проснулся в Элизии, или боги перед смертью послали мне сладостный сон.
Он как раз размышлял над тем, какая версия событий является правильной, когда внимание его привлёк новый звук — шелест одежд женщин, приближавшихся к его кровати. Он попытался встретить их взглядом, но обе незнакомки как бы возникли перед ним, прекрасные, как Афродита, восстающая из пены морской, высокие, наделённые истинно царственным изяществом, в безукоризненно белых лёгких одеждах. Волосы одной из них буквально светились золотом, так что глаза Главкона едва различили покоившуюся на них диадему. На лице, подобном белой розе, сияли синие глаза. Волосы второй отливали цветом воронова крыла. Их украшал венок из алых маков, а над нежным лбом изумрудными глазами смотрела вперёд золотая змейка — египетский урей, священный змей, знак княгини с берегов Нила. Глаза её были черны, губы алели истинным тирским пурпуром, а руки…
Но прежде чем Главкон успел досыта наглядеться, первая из вошедших, золотоволосая, притронулась ладонью к его лицу, и ласковое прикосновение этой тёплой руки, казалось, влило в него силу и счастье. Потом она заговорила на ломаном греческом языке, однако Главкон понял её:
— Пробудился ли ты, дорогой мой Главкон?
Атлет глядел, не зная, что сказать, однако золотоволосая богиня как будто бы и не ждала ответа.
— Прошёл уже месяц после того, как мы привезли тебя с Астипалеи. Ты скитался у самых ворот царства мёртвых, и мы боялись, что Мазда слишком возлюбил тебя, что он не позволит тебе проснуться, дабы мы получили возможность воздать тебе хвалу. Денно и нощно мы с мужем возносили за тебя молитвы Митре Милостивому и Хаурватату, Подателю Здоровья. Каждое утро по нашему повелению маги возливали за тебя хаому, священный сок, чтимый Благими Бессмертными. Аменхат, мудрейший из врачей Мемфиса, не отходил от твоего ложа. И вот наконец молитвы наши услышаны и искусство его вознаграждено: ты проснулся и готов радоваться жизни.
Главкон лежал в растерянности, не зная, что отвечать, понимая лишь половину сказанного, и тогда заговорила темноволосая богиня — на более чистом греческом языке, чем её подруга:
— О, Главкон Афинянин, позволишь ли ты мне припасть с поцелуем к твоим ногам, ибо ты вернул к жизни мою сестру и брата?
Подступив ближе, она взяла его руку в свои ладони.
Тут наконец дар речи возвратился к атлету:
— О, милостивые богини, ибо другого подходящего имени для вас найти невозможно, простите мой растерявшийся ум. Но вы говорите, что я оказал вам великую помощь. Но видит премудрый Зевс, мы незнакомы!
Золотоволосая тряхнула ослепительной головкой и улыбнулась:
— Дорогой Главкон, помнишь ли ты азиатского мальчика, которого спас от спартанцев на Истме? Вот он! Вспомни бирюзовый браслет — первый знак моей благодарности. Потом ты ещё раз спас меня, но уже вместе с мужем. Ибо я и есть та женщина, которую ты вынес на берег острова сквозь прибрежные буруны. Я — Артозостра, жена Мардония, а это Роксана, его сводная сестра, мать которой была княгиней Египта.
Главкон провёл пальцами по лицу, припоминая былое. Оно стало таким далёким и незнакомым: бегство, буря, кораблекрушение, качающаяся на волнах мачта и битва с прибоем.
— Моя голова ослабела. Я не могу ничего вспомнить.
— И не пытайся. Лежи, набирайся сил, радуйся и позволь нам учить тебя.
— Где я? Разве мы не на том каменистом островке?
— Ты в Сардах, — ответила Роксана, склоняясь к нему. — Ты находишься во дворце сатрапа.
— А Афины… — проговорил он в растерянности.
— Афины далеко, — сказала Артозостра, — со всеми их горестями, лживыми друзьями и мерзкими воспоминаниями. Теперь тебя окружают искренние друзья. Посему лежи и наслаждайся покоем.
— Значит, вам известно всё, что случилось со мной?! — вскричал Главкон.
— Мардонию ведомо всё, что происходит в Афинах, Спарте и каждом городе Эллады. Но не пытайся ничего рассказывать. Мы и так утомили тебя. Видишь, Аменхат вошёл и просит нас удалиться.
Занавеси вновь раздвинулись. К кровати приблизился смуглый бритоголовый человек в чистых белых одеждах. Он протянул вперёд золотую чашу, обод которой поблескивал агатом и сардониксом. Он явно не умел говорить по-гречески, но Роксана взяла чашу из рук пришедшего врача и поднесла её к губам Главкона.
— Пей, — приказала она, и атлет вынужден был покориться.
Густая, насыщенная пряностями жидкость подчинила его своей власти. Афинянин прикрыл глаза, хотя ему не хотелось отводить взор от красавиц. Чьи-то нежные ладони ласково прикоснулись к его щекам. Музыка сделалась ещё более томной. Главкону уже казалось, что он погружается в блаженную смерть, что жизнь оставляет его посреди дивного сна. Однако сегодня гостем афинянина был не холодный Танатос, а бог, дарующий здоровье, — Гипнос. В следующий раз он проснулся, уже окрепнув умом, и посмотрел вокруг более ясными глазами.
Золотые Сарды, прежняя столица лидийских царей, ныне отданная во власть персидским сатрапам, оправилась от опустошений, причинённых ей злосчастным бунтом, предпринятым ионийцами семнадцать лет назад. Город этот располагался на просторах плодородной Сардианы, одной из цветущих равнин Малой Азии. С юга нависали вечно окутанные облаками вершины Тмола. С севера протекал благородный Гебр, а над богатым городом, над жужжащей и деловитой Агорой, над гигантским храмом лидийской Кибелы, поднималась цитадель Мелы, крепость царей и сатрапов. Хмурым замок казался лишь снаружи, однако изнутри даже крытые золотой черепицей дворцы Экбатаны и Суз не могли похвастаться большим великолепием, чем сооружение, прежде являвшееся домом лидийских владык. Потолки просторных пиршественных залов поддерживали колонны из яркого египетского малахита. Стены покрывал оникс. Крылатые быки, достойные самой Ниневии, охраняли ворота, а трон в парадном зале держали львы, отлитые из чистого золота. Зеркала в женской части дворца были не стальными, а серебряными. Великолепные ковры благоухали розовой водой. Приказания гостей дворца исполняла целая армия сирийских евнухов и гибких статных девушек. Лишь неспешное приближение хвори и смерти могло напомнить обитателям сего чертога о том, что они ещё не боги.
У Артаферна, сатрапа Лидии, был свой совет, свои министры, он принимал гостей с царским величием. Однако истинным владыкой Малой Азии являлся князь, сейчас гостивший у сатрапа. У Мардония была собственная свита, он занимал целое крыло дворца. На плечах его лежала ответственность за все армии, уже размещавшиеся в Сардах, и он без устали исполнял свои обязанности, к числу которых относились сооружение плавучего моста через Геллеспонт, постройка кораблей, сбор провианта. Ежедневно в ворота Сард влетал на коне гонец, несущий очередное послание Царя Царей своему доверенному приближённому. На приёмах и торжественных общественных церемониях властвовал Артаферн, но рука Мардония чувствовалась повсюду. Он не медлил с решениями и постоянно поддерживал контакт со сторонниками мидян в Элладе. У него не было времени на любимые персами игры в кости и винопитие, однако Мардоний всякий день находил хотя бы час, чтобы провести его с женой Артозострой, сводной сестрой Роксаной и своим спасителем Главконом.
Зимние месяцы неторопливо возвращали здоровье афинянину. Целыми днями он покоился в сонном забвении, внимая напеву флейт и фонтанов. А когда пришла тёплая весна, евнухи вынесли его в крытом кресле в дворцовый сад, откуда Главкон мог глядеть на равнину, город, одетые снегом горы и считать себя Зевсом-олимпийцем, со своего трона осматривающим землю. За это время он освоил персидскую речь — непринуждённо, ибо учили его Артозостра и Роксана. Язык этот оказался нетрудным и не столь уж далёким от греческого, в отличие от головоломных наречий, которыми пользовались собиравшиеся в Сардах иноземные купцы. Обе женщины не оставляли его. Мужчинам обычно не подобало пребывать на женской половине персидского дома, однако Мардоний смотрел на это нарушение сквозь пальцы.
— Благородный афинянин, — объявил князь, впервые посетив больного Главкона, — считай меня своим братом, мой дом твоим собственным, друзей моих твоими друзьями.
Силы с каждым днём возвращались к Главкону. Он уже занимался с тяжестями и поднимал всё больший и больший вес. С наступлением лета он сумел выехать в «Парадиз», охотничьи угодья сатрапа, и присутствовать при травле оленя. Тем не менее теперь Главкона нельзя было назвать юным счастливчиком, каким он был в Афинах. Даже сам он отчасти понимал, насколько полным был разрыв со всей его прежней жизнью. Тот жуткий час в Колоне оставил в его душе отпечаток, удалить который не смог бы и сам Зевс. Вне сомнения, прежние друзья считали его мёртвым. Но по-прежнему ли верит в него Гермиона? Не сказала ли она «виновен», хотя бы вторя другим? На этот вопрос мог бы ответить Мардоний, постоянно получавший письма из Греции, однако князь всякий раз словно проглатывал язык, когда речь заходила о событиях, вершащихся на противоположном берегу Эгейского моря.
День за днём действие Востока, вкушение лотоса, сладостного плода забвения, заставляющего мужей радоваться чужим землям[35], забывая о возврате домой, овладевало Алкмеонидом. Афины, прежняя боль, даже лицо Гермионы появлялись перед ним лишь изредка. Главкон боролся с этими чарами. Однако легче было повторить свой обет, поклясться вернуться в Афины, загладив позор, чем разорвать эти путы, крепчавшие с каждым днём. Теперь, освоив персидскую речь, атлет целыми днями не слыхал греческого слова. Даже внешность его переменилась. Главкон отпустил волосы и бороду на персидский манер. Плечи его покрывала свободная лидийская хламида, голову венчала высокая шапка, подобающая знатному персу. Причудливые коленопреклонения азиатов больше не смущали его. Он научился восхищаться мужественными и великодушными владыками Персии. И Ксерксом, царём, издали правившим всей этой мощью, истинным богом на земле, заместителем самого владыки Зевса.
— Забудь, что ты эллин. Мы будем разговаривать о Ниле, а не о Кефисе, — отвечала Артозостра всякий раз, когда он заводил речь о доме.
И она принималась повествовать о Вавилоне и Персеполе, Мардоний рассказывал ему о походах вдоль берегов широкого Каспия, Роксана о девичьих годах, проведённых в Египте, когда Гобрия был там сатрапом, о волшебной реке, текущей сквозь эту страну, об Изиде и Осирисе, о фараонах, о великой пирамиде, о царстве мёртвых. И золотой Восток открывался афинянину во всём своём блеске, великолепии и колдовском обаянии. Теперь он молчал, даже когда хозяева начинали откровенно рассуждать о грядущей войне, о том, что скоро власть Персии распространится от Столпов Геракла до Инда.
Тем не менее однажды он всё-таки воспротивился, доказывая, что в жилах его по-прежнему течёт эллинская кровь. Они находились в саду, под гранатовым деревом, ловкие руки женщин вышивали на зелёном ковре алой нитью сцену битвы. Появившийся Мардоний рассказал о пленении и распятии вождей неудачного восстания против власти Царя Царей в Армении. Артозостра захлопала в ладоши:
— Дураки! Дураки, которых ослепил злой Ангро-Манью, дабы погубить их.
Сидевший у её ног Главкон запротестовал:
— Мужественные безумцы, моя госпожа, ибо каждый муж вправе поработать мечом за честь собственной страны.
Артозостра тряхнула ослепительной головой:
— Мазда дарует победу лишь царю Персии. Сопротивляться Ксерксу — значит противиться не человеку, но самому Небу.
— Ты в этом уверена? — спросил афинянин. — Неужели боги персов превыше всех остальных?
Однако Роксана, оставив шитьё, протянула к нему руки в умиротворяющем жесте:
— Не сердись, Главкон. Разве теперь ты не один из нас? Напомню тебе слова пророчицы из древней Халдеи. Ашшур Ниневийский, Мардук Вавилонский, Тирский Баал и Мемфисский Аммон уже преклонили колени перед Маздой Великолепным и Митрой, Губителем Дэвов. Неужели ты считаешь, что ничтожные и слабые боги Эллады окажутся сильнее тех, кто уже признал своё поражение?
Главкон поглядел на неё с отвагой:
— У вас свои боги, у нас свои. Молитесь на здоровье своим Мазде и Митре, но мы не усомнимся в Громовержце Зевсе и в Сероглазой Афине, опоре наших отцов. Судьба покажет, кто из них сильнее.
Персы качали головами. Пора было возвращаться во дворец. Вся мощь варваров, с которой Главкон сумел познакомиться после своего пробуждения в Сардах, свидетельствовала об одном: судьба Ксеркса — править и покорять. Тут ему вдруг представился и Акрополь, и его храмы, и богиня-хранительница. Главкон мгновенно изгнал из головы все свои неверные мысли. Князь шествовал рядом со своей женой, Главкон рядом с Роксаной. Она всегда казалась ему прекрасной, но такой несравненной, как в тот вечер, он ещё не видел её. Догадывался ли Главкон, куда ведёт их Мардоний?
Глава 2
Всё имеет конец, и наслаждение лотосом тоже. Гонец за гонцом сообщали, что Ксеркс покинул Вавилон, что он собирает войско в Каппадокии, что идёт по равнинам и горам Малой Азии в Сарды. Мардоний со своими спутниками вернулся в этот город. Чуть ли не каждый день десятки тысяч воинов входили в Сарды. Теперь Главкон видел, что Восток не ради пустой похвальбы десять лет готовился к выступлению против Эллады, что вся мощь двадцати сатрапий одним ударом поразит Грецию.
На равнине около Сард вырастал второй город из шатров и палаток. Рать час от часу становилась огромнее. Шли чернокожие, в леопардовых шкурах, лучники из далёкой Эфиопии, бактрийцы с боевыми секирами, ехали конные скифы с северо-востока, арабы на высоких верблюдах, а за ними сирийцы, киликийцы, чернобородые ассирийцы и вавилоняне, полногубые египтяне и много самых разных, вовсе не знакомых Главкону народов.
Однако ядро войска составляли стройные ряды арийских пехотинцев и конников, светловолосые, голубоглазые персы и мидяне, ветераны, закалённые в двадцати победоносных битвах. Мышцы их были подобны стали, а не ведающие усталости ноги прошли не один парасанг[36]. Среди них были и лёгкие пехотинцы с плетёными щитами и могучими луками, но числом их превышали всадники в вызолоченных пластинчатых доспехах, ехавшие на выкормленных конях, способных обогнать самого Пегаса.
— Лучшая конница мира! — горделиво утверждал Мардоний, и гостю было нечего возразить ему.
В город прибывали сатрап за сатрапом. И когда гонец, влетевший в крепость на взмыленном арабском коне, объявил, что на следующее утро владыка всего мира вступит в Сарды, Главкон не мог уже ожидать более величественного события, кроме явления самого Зевса Кронида.
Мардоний, как «носитель царского лука» — должность эта предоставлялась лишь особам царской крови, — выехал навстречу Царю Царей, чтобы приветствовать властелина. Улицы Сард убрали цветами. Тысячи копейщиков сдерживали толпу. Афинянин стоял возле Артозостры и Роксаны у окна в доме лидийского князя.
Обе женщины были как никогда хороши в этот миг — сердца их устремлялись навстречу своему царю. Теперь и Главкон ощущал над собой власть царственной личности. Он понимал, что окружавшие его люди ожидают не владыку Ксеркса, а Ксеркса Всемогущего, воплощённого бога, чья воля является волей Небес. И афинянин не мог не разделить охвативший их трепет.
В полдень толпы заметили первый знак приближения царя. Из ворот города вышел человек с непокрытой головой, босой, одинокий, — это Артаферн, повелитель всей Лидии, отправился встречать своего владыку. Скопцы, служившие жрецами Кибелы, ударили в кимвалы и завели приветственный гимн. Под грохот барабанов в ворота въехала отборная тысяча всадников, за которыми выступали столько же пехотинцев — Бессмертные — телохранители Царя Царей, рослые, великолепные воины: шлемы и наконечники их копий искрились золотом. За ними ехала вызолоченная повозка, влекомая восемью священными молочной белизны лошадьми, на ней находился алтарь, посреди которого пылал вечный огонь Мазды. За ним, каждый в блиставшей великолепием колеснице, ехали «шесть князей», главы великих родов державы Ахеменидов. Две сотни конюхов вели лошадей в великолепном убранстве, а за ними спустя долгое время, чтобы улеглась поднятая войском пыль, на вороном коне в город въехал один-единственный всадник, Артабан, дядя и советник царя. Он провозгласил, обращаясь к народу:
— Устрашитесь, лидийцы, ибо податель дыхания всего мира грядёт к вашим воротам!
Шеренги копейщиков уронили своё оружие и опустились на колени. Народ последовал их примеру. И тут появилась колесница, запряжённая четырьмя священными нисейскими конями, шкуры их искрились как свежевыпавший снег, гривы были переплетены золотыми нитями, поводья, дышла и упряжь сверкали драгоценными камнями и царским металлом. Колеса сияли как солнце. Алые поводья сжимал в руках похожий на деву юноша, второй держал высокий зелёный зонт над головой Царя Царей. Главкон постарался вглядеться внимательнее. Перед ним находился Ксеркс, человек, способный сказать миллионам людей: «Ступайте на смерть», а потом ждать, пока они покорно исполнят его приказ… Воистину воплощённый бог.
Внешностью Ксеркс, сын Дария, вне всяких сомнений, соответствовал своему титулу: облегающий фигуру алый кафтан подчёркивал его царственный рост, пурпурная шапка лежала на чёрных кудрях. На рубины и топазы, украшавшие ножны и рукоять его меча, можно было бы купить целую сатрапию. Царь Царей горделиво держал голову. Неправильные черты его лица были помечены достоинством и красотой. С оливкового чела смотрели чёрные, задумчивые глаза. Если очертания рта и говорили о слабости, линии его скрывала чёрная борода. Царь Царей смотрел прямо перед собой, не тронутый покорностью коленопреклонённого люда, однако, оказавшись напротив балкона, он случайно обратил свой взгляд вверх. Быть может, именно красота Главкона заставила его улыбнуться. Улыбка бога пьянит. И захваченный общим восторгом Главкон закричал, присоединяясь к общему приветствию:
— Победы Ксерксу! Да правит он вечно!
Колесница проехала дальше, за нею следовала огромная свита: повара, евнухи, конюхи, охотники и многочисленные носилки с царскими наложницами, — но и они успели проехать мимо, прежде чем Главкон сумел отойти от обаяния Царя Царей.
* * *
В ту ночь Ксеркс пировал во дворце перед новым походом. Незачем описывать великолепие царского пира. Серебряные светильники, ковры на полах — настоящие, керманские — пение тысячи лютней и море драгоценного хелбонского вина, чаши, вырезанные из финикийского хрусталя, столы, стонущие под тяжестью зажаренных целиком диких кабанов, полураздетые танцовщицы — всё можно было найти в этом великолепии. Главкон, невольно сравнивавший пышность этого празднества с очаровательной сдержанностью Панафиней, дивился, но не испытывал удовольствия. Персы ни в чём не соблюдали умеренности. В битве герой, на пиру бражник. Не хочется описывать многие из сцен, происшедших до того, как гости осушили последний высокий серебряный кубок.
Ксеркс, Царь Царей, восседал на высоком помосте над ревущим залом, достойный восхищения, зависти и… жалости.
Виночерпий Спитама, поднося царю кубок, опускал долу глаза, не смея глянуть на лицо грозного властелина.
Советник Артабан, приблизившийся с докладом, пал на колени и облобызал ковёр перед помостом.
Гидарн, начальствовавший над телохранителями, подступил к своему господину, прикрыв рукавом рот, дабы его дыхание не оскверняло повелителя мира.
И всё же среди всех видов кажущегося благоденствия, которые судьба может обрушить на человека, не было проклятия горшего, чем лежавшее на Ксерксе. Быть смертным, недолговечным и называться богом; иметь не друзей, а рабов; не располагать возможностью пожелать чего-либо, ибо все прихоти его немедленно исполнялись; жить, когда даже случайное твоё слово возводится в веление божества; не иметь права признать ошибку, какой бы ни оказалась её цена; стоять над всеми человеческими слабостями — такие жестокие требования предъявляла неограниченная власть властелину двадцати сатрапий.
Ибо царь Ксеркс был человеком — средним во всех своих устремлениях, способностях, склонности к добру и злу. Бог или гений сумел бы стать над столь страшной изоляцией. Ксеркс не был ни тем ни другим. Церемониал персидского двора не оставлял ему почти никаких удовольствий. Любая новизна — редкое ощущение, возможность изменить сонное великолепие, проявив удивительную щедрость или потрясающую жестокость, — не важно, что именно, — была запрещена владыке. В ту ночь Ксеркс находился в непривычно благосклонном настроении. Возле локтя сидевшего на престоле царя стоял единственный человек, которого, пожалуй, можно было назвать другом, а не рабом царя, — Мардоний, сын Гобрии, носитель царского лука, знатнейший среди всех персидских князей и наиболее близкий из них к владыке.
Спитама подавал вино, а царь, сочувственно кивая, внимал повести о приключениях князя в Элладе. Ксеркс даже пожурил своего зятя за пренебрежение к собственной безопасности и жизни жены среди племени, которому скоро предстояло испытать на себе всю арийскую мощь.
— Служа тебе, всемогущий, — невозмутимо отвечал князь, — я буду рад сгинуть, и не только я, но и тысячи знатнейших персов и мидян охотно пойдут на смерть, чтобы прославить своего властелина.
— Благородное слово, Мардоний. Ты — верный слуга. На пепелище Афин я вспомню тебя.
Царь протянул десницу и благосклонно прикоснулся к руке носителя своего лука; жест этот заставил хранителя табурета, держателя зонта, носителя колчана и ещё дюжину высокородных вельмож прикусить губы от зависти. Гидарн, дожидавшийся удобного мгновения, решил преклонить колени на нижней из ступеней престола.
— Всемогущий, спешу доложить, что в твоём стане пойманы некие жалкие эллины, лазутчики, явившиеся, чтобы разведать твои силы. Что велишь? Насадить на кол, распять или бросить в клетку с гадюками?
Царь был настроен великодушно:
— Они не умрут. Покажи им войско, всю мою силу, и отошли назад к собратьям-мятежникам, чтобы бунтовщики поняли: лишь безумец способен противостоять моей мощи.
Подобно волне, рождённой брошенным в пруд камешком, улыбка разбежалась от Ксеркса по лицам вельмож. Послышались славословия:
— О, океан милосердия и мудрости! Счастлив Иран под рукой своего мудрого и милостивого владыки!
Не обращая внимания на крики, Ксеркс вновь повернулся к Мардонию:
— Итак, ты рассказывал о том, что сумел подкупить одного из самых влиятельных афинян. А потом тебе пришлось бежать. И по пути домой ваш корабль потерпел крушение.
— Я писал об этом в Вавилон, вечный государь.
— И какой-то беглый афинянин спас тебя вместе с моей сестрой? И ты привёз его в Сарды?
— Так я и сделал, всемогущий.
— Конечно, он сейчас присутствует на пиру?
— Сам Мазда подсказывает слова царю. Я оставил своего спасителя с друзьями и поручил им заботиться о нём.
— Пошли за ним. Я хочу поговорить с этим человеком.
— Должен предупредить великого царя, — проговорил Мардоний. — Этот афинянин упрям, он воспитан в ненависти к нам, персам. Боюсь, он не сумеет должным образом почтить владыку.
— Его грубость меня не устрашит, — ответил Ксеркс, остававшийся в прекрасном расположении духа. — Пусть привратник приведёт его ко мне.
Призванный к властелину царедворец поспешил исполнить поручение.
Однако Мардоний поступил благоразумно, заранее предотвратив гнев самовластца. Главкон подошёл к царю, не склонив головы, даже с надменностью. Отвага здесь могла стоить ему жизни, и знание этого сделало его позвоночник ещё менее гибким, чем обычно. Атлет остановился у подножия трона, посреди золотого ковра, на который не позволено было ступать никому, кроме царя, главного из советников и шести князей. Руки его были прижаты к бокам, Главкон не стал прятать их под плащом, как требовал дворцовый этикет. А потом отвесил сверкающему великолепием властелину поклон, которым мог бы обменяться с каким-нибудь приятелем на Агоре. Мардоний встревожился. Старший над палачами шагнул вперёд, ожидая, что царь вот-вот прикоснётся к поясу, давая знак обезглавить наглого эллина. Лишь настроение царя избавило Главкона от казни: Ксерксу было интересно поговорить с человеком, посмевшим посмотреть на него без рабского страха в глазах; кроме того, красота и стать Главкона вселили в него восхищение. Какое-то мгновение царь и беглец глядели друг на друга, а потом Ксеркс милостиво простёр вперёд окованный золотом скипетр из слоновой кости, давая тем самым знак, что будет разговаривать с Главконом.
— Красавец эллин, ты родом из Афин, — произнёс Ксеркс, не отводя от чужеземца восхищенного взгляда. — Я буду задавать вопросы. Пусть Мардоний переводит.
— Я научился говорить по-персидски, великий господин, — поторопился с ответом Главкон, не дожидаясь Мардония»
— Ты хорошо поступил, — улыбнулся монарх, — но забыл научиться персидской почтительности. Впрочем, это не важно, у тебя будет время усвоить правила вежливости. Скажи своё имя и назови своих родителей.
— Меня зовут Главкон, я сын Конона из рода Алкмеонидов.
— Очень знатный род, — заметил Мардоний, — более знатного среди греков не сыщешь.
— На досуге я ознакомлюсь с греческой знатью, — сухо откликнулся Ксеркс и вновь обратился к Главкону: — Живы ли твои родители, есть ли у тебя братья? — Подобный вопрос был вполне понятен в устах восточного человека.
— Я родился, когда родители мои были стары, мать моя умерла. Отец слабосилен. Братьев у меня нет. Было двое старших. Один погиб здесь, в Сардах, когда афиняне осаждали город. Второй пал в победоносной битве при Марафоне, когда зажигал персидский корабль. Их судьбой можно гордиться.
— Эллин, ты боек на язык, — молвил царь, — но придворный из тебя никудышный. Но я не сержусь. Скажи мне тогда, почему ты столь упрямо отказываешь мне в почтении? Или ты считаешь себя выше всех персидских князей, которые склоняются передо мной?
— Нет, великий государь. Просто я родился в Афинах, а не в Сузах. Мы, эллины, даже Зевсу молимся стоя, простирая вверх руки и глядя в небо. Неужели я должен почитать владыку двадцати сатрапий больше, чем высочайшего из богов?
— Проворен, афинянин, твой язык, хотя и негибка шея. — Ксеркс усмехнулся в бороду, удовлетворённый смелым ответом. — Мардоний сказал мне, что ты спас жизнь его самого и моей сестры, что теперь ты изгнан из своего города.
— Так и есть, великий государь.
— Не значит ли это, что ты не станешь слишком усердно молиться своим богам о моём поражении? А?
Главкон покраснел, потом отважно поглядел на Царя Царей:
— Царь персов, как я понял, любит правду. Я люблю Афины и буду молиться за свой родной город, пусть даже меня изгнали оттуда неведомые враги.
— Гм! Тебе придётся основательно поучиться законам нашей вежливости. Или ты слеп и не видишь моей власти? Если так, я должен скорее жалеть тебя, а не винить.
— Царь очень добр ко мне, — ответил Главкон, поступившись частью своего достоинства. — Я не хочу гневить его. Но мне кажется, что царю будет приятно, если после его победы люди скажут: «Ксеркс покорил гордый и непокорный народ». Если они начнут говорить: «Ему подчинились жалкие и трусливые люди», — слава царя будет меньше.
— Великолепно! Если не считать твоей слепой уверенности в вашей победе, ты мудр для своих лет. А ещё красив и благороден.
— Очень благороден, — вставил Мардоний.
— К тому же ты спас Мардония и Артозостру. Вызволяя их, ты знал, что они знатные люди среди персов?
— Нет. Но я не мог позволить им утонуть, словно ягнятам.
— Тем лучше. Ты действовал, не рассчитывая на презренную награду. Но пусть никогда не настанет тот день, когда люди скажут: «Ксеркс проявил неблагодарность к человеку, совершившему благое дело ради одного из его слуг». Своим великодушием я заставлю тебя полюбить меня. Я сделаю тебя персом, хочешь ты этого или нет. Ты бывал в битвах?
— Я был ещё слишком молод, чтобы выйти с копьём к Марафону, — прозвучал ответ.
— Возьмёшься за копьё в другом войске. Где верховный писец?
Придворный явился немедленно. Выслушав приказание, Мардоний начал диктовать указ, слова которого писец заносил на сырую глину с помощью заострённой палочки.
— Теперь главный глашатай, — последовал новый приказ, исполнять который явился высокий перс в алом кафтане, павший ниц перед троном.
Взяв табличку у писца, он нанёс звучный удар по медному гонгу. Стук чаш с вином сразу умолк. Сигнал требовал молчания. Звонким голосом глашатай принялся читать:
— «Слово Ксеркса Ахеменида, Царя Царей, царя Персии, Мидии, Вавилонии и Лидии, победителя скифов, покорителя индов, ужаса эллинов, народу его, внемлите.
Так говорит Ксеркс, чьи слова неизменны. Главкон-афинянин, спасший от смерти моего слугу Мардония и сестру Артозостру, благодетелем царя наречётся и в качестве сем получит долю моего богатства. Да будет имя его отныне Прексасп. Да возложат мой алый колпак на его голову. Да дадут ему почётные одежды и пояс. Да выдаст казначей ему талант золота. Да почтят его мои слуги. А те, кто посмеётся над ним, на колу будут. Так я повелеваю».
Потрясённый Главкон едва ощущал, что происходит вокруг. Великий постельничий с почтением снял с головы царя тяжёлую, усыпанную драгоценными камнями шапку и на мгновение прикоснулся ею к темени эллина; потом Главкону принесли просторное алое одеяние и препоясали его золотым поясом, каждое звено которого было украшено самоцветами. И тогда пирующие гости дружно встали, чтобы выпить за человека, коего властелин почтил своей милостью:
— Хай! Хай, хай вельможному Прексаспу! Справедлив наш милостивый царь!
Возражавших быть не могло, но Главкон навсегда остался в неведении относительно числа придворных, чьи губы возносили ему хвалу, а сердца наполнялись неприязнью к выскочке-эллину, сумевшему грубостью и бесстыдством добиться благосклонности царя.
Обратившись к Ксерксу, Главкон проговорил слова благодарности; и прощальный поклон его, когда новоявленный перс последовал за великим привратником, был куда глубже того, с каким он приблизился к трону. Следом за ним уже увязывались знатные персы, тысячники, начальники евнухов, о чём-то просившие или предлагавшие собственные услуги. Даже в дни, последовавшие за истмийской победой, он не ощущал подобного потрясения. И Главкон едва расслышал добрый совет, который дал ему старый и мудрый советник Артабан за дверями пиршественного зала:
— Учись правилам новой для тебя игры, господин мой Прексасп. Царь волен сделать тебя сатрапом, волен и распять. Учи правила, от них теперь зависит твоя жизнь.
Не слышал Главкон и тех слов, которыми обменялись Ксеркс и его носитель колчана, пока афинянина уводили из зала:
— Правильно ли я поступил, Мардоний, почтив этого человека?
— Вечный государь не мог поступить лучше. Придётся, правда, терпеть его неучтивость, ибо он правдив, верен и благороден, а качества эти редки в эллинах. Предоставь мне нужное время. Я сделаю из него настоящего перса.
— Не подведи меня. Мальчишка понравился мне, он прекрасен и телом и духом. Какая жалость, что он родился в Афинах. Тем не менее есть простой способ навсегда разлучить его с этой несчастной и обречённой страной.
— Пусть всемогущий назовёт его.
— Найди ему жену среди персидских девушек. Нет, лучше трёх или четырёх, хотя я слышал, что эти безмозглые греки довольствуются одной. Не существует более надёжного способа овладеть его сердцем.
— Благодарю государя за приказание. Я не забуду его. — Мардоний поклонился.
Ксеркс потребовал вина, пиршество продолжилось и окончилось оргией.
Глава 3
Память Главкона о прежних днях то усиливалась, то ослабевала. Иногда прилив воспоминаний бросал его в ярость. Кто сделал это? Кто подделал проклятое письмо и подкинул его Сеутесу? Фемистокл? Немыслимо. Демарат? Но ведь сказал же Гомер: «Друг, сердцем таким наделённый, брату скорее подобен». Ещё более невероятно. Тогда, выходит, тайный враг похитил диспозицию флота у Фемистокла. Но какой же человек мог возненавидеть Главкона? Оставался единственный ответ: невольно атлет оскорбил одного из богов, позабыл о каком-то обете или же просто везением своим вызвал их зависть. Посейдон имел зуб на Одиссея, Афина на Гектора, Артемида на Ниобу… Главкону оставалось только надеяться, что его нынешнее пребывание среди персов не вызовет у небожителей новой вспышки гнева.
Хуже всего было с Гермионой. Она снилась ему по ночам. Тщетно Главкон искал посланца, способного принести весть в Афины вопреки сгущающимся тучам войны; помощи Мардония в подобном деле Главкон попросить не мог. А потом как гром среди ясного неба его поразила весть, заставившая выбросить Гермиону из сердца.
Раб-кариец, доверенный управитель серебряного рудника афинян в Лаврии, решил предпочесть свободу и бежал в Сарды. Персы постарались как следует допросить этого человека, знавшего все афинские слухи. Главкон повстречался с беглецом, не узнавшим атлета, ибо при дворе царя было полно греков. И кариец сообщил ему о новом успехе Демарата:
— Патриотизмом он заслужил себе на следующий год звание стратега. Уже поговаривают и о его личной удаче.
— Какой же?
— Он просил у Гермиппа из Элевсина руки его дочери, вдовы бежавшего преступника Главкона. Говорят, свадьба состоится после окончания годичного траура… Что с тобой, господин мой?
— Ничего.
Лицо Главкона сделалось пепельным. Спешно расставшись с карийцем, он уединился в своей опочивальне. К счастью, меча при нём не оказалось: Главкон вполне мог свести счёты с жизнью.
Тем не менее, успокаивал он себя, разве не к лучшему это? Разве не умер он для всех, знавших его в Афинах? Неужели Гермиона должна оплакивать его до конца дней своих? И разве удастся ей найти мужа лучшего, чем Демарат, пожертвовавший собственной дружбой ради любви к отечеству?
Визирь Артабан давал в тот день великий пир. Выпили за победу царя и погибших врагов. Все не отводили глаз от Главкона, проверяя, притронется ли он к чаше. Поступок этот вознаградили рукоплесканиями. Главкон приналёг на вино, и рабы доставили его домой пьяным. Утром Мардоний сообщил Главкону, что царь определил его в конные телохранители, предоставив место почётное и открывавшее дорогу для продвижения. Афинянин не возражал, и Мардоний прислал ему посеребрённый панцирь и вороного бактрийского коня, быстрого, словно ветер. Надев на себя доспехи, Главкон отправился в покои Роксаны и Артозостры, ещё не видевших его в подобном наряде. Сверкающий как зеркало панцирь пришёлся Главкону к лицу. Дамы были в восторге.
— Ты быстро превращаешься в перса, господин мой Прексасп. — Теперь Роксана не называла его другим именем. — Ты скоро заслужишь титул Великолепного и станешь сатрапом Парфии, Азии или какой-нибудь другой из восточных провинций.
— Скоро я совсем стану персом, — согласился Главкон, — ибо вчера ушей моих достигла весть, подтверждающая смерть Главкона Афинянина. Оживёт он или нет, знает один только Зевс, мне же это неведомо.
Артозостра осталась на месте, но Роксана приблизилась как бы для того, чтобы коснуться золотого пояса, дара Ксеркса. Корона, восседавшая на чёрных как смоль волосах, поблескивала бирюзой, и Главкон невольно загляделся на точёное смуглое лицо, тонкие ноздри, изящную фигуру, проступавшую под свободной одеждой. Неужели в голосе этой красавицы слышались интонации не одной только дружбы?
— Ты получил вести из Афин?
— Да.
— Плохие?
— Зачем называть их плохими, княжна? Друзья мои считают меня мёртвым. Разве будут они вечно оплакивать меня? Они вправе забыть обо мне столь же быстро, как и сам я позабыл о них в своём одиночестве.
— Ты считаешь себя одиноким? — Рука её принялась играть пряжкой, мягкая, прекрасная, облитая солнцем нильской долины. — И ты считаешь, что у тебя нет друзей? Совсем нет? В Сардах? Среди персов?
— Я хотел сказать вовсе не это, моя госпожа. Просто у человека бывает лишь одна родина, а я родился в Аттике, далёкой отсюда.
— И второй родины уже не будет? Неужели новая дружба не способна заменить навсегда умершую?
— Не знаю.
— Поверь мне, ты можешь обрести вновь и дом, и друзей, и новую любовь. Только раскрой своё сердце навстречу.
Трепетный и взволнованный голос Роксаны умолк. Румянец вдруг окрасил её лоб. Главкон наклонился к её руке с поцелуем. Она, похоже, ждала этого.
— Спасибо тебе за добрые слова. Прощай.
С этими словами атлет оставил женщин. Выходя от Роксаны, Главкон ощущал, что горечь принесённой карийцем вести сделалась менее сильной.
* * *
Между тем, войска подходили. Ксеркс занимал своё время игрой в кости, охотой, винопитием или же тешил себя любимым делом — резьбой по дереву. Состоялось несколько заседаний царского совета, где были приняты решения, давно уже осуществлявшиеся Мардонием и Артабаном. Колоссальная машина, которой предстояло сокрушить Афины, оживала. Главкон узнал, что надеждам Фемистокла на помощь сицилийских греков не суждено исполниться, ибо благодаря усилиям Мардония населявшие Карфаген финикийцы должны были напасть на Сицилию, как только Ксеркс выступит против Спарты и Афин. Мардоний со спокойным удовлетворением взирал на плоды рук своих. Всё было готово: сотни тысяч воинов, двадцать сотен военных кораблей, мосты через Геллеспонт, канал у горы Атос. Главкон не уставал восхищаться сыном Гобрии. Номинально войско возглавлял Ксеркс, однако душой его был Мардоний.
Армия преклонялась перед ним, лучшим среди персов стрелком и наездником. В отличие от своих предков, он не содержал гарема ревнивых наложниц и злокозненных евнухов. Артозостру он боготворил. Роксану любил. А на остальных женщин в его жизни времени уже не оставалось. Внешне ни один из других царских слуг не мог показаться более послушным Ксерксу. День и ночь трудился Мардоний во славу Персии. Главкон втайне ужасался: Фемистокла и Леонида ждала встреча с достойным врагом.
С каждым днём Главкон всё более поддавался обаянию Персии. Он даже начал мысленно называть себя новым именем. Его окружали греки: Демарат, изгнанный «полуцарь» Спарты, и сыновья Гиппия, покойного афинского тирана. Обществом этих изменников Главкон брезговал и всё же время от времени спрашивал у себя: чем он, собственно, лучше?.. Если бы выдвинутое против него обвинение было справедливым, мог ли он надеяться на более высокую награду от варваров? А о том, что он будет делать, выехав на поле битвы, Главкон не смел даже думать.
* * *
Царь Царей оставил Сарды с тем же великолепием, с которым вошёл в город. Главкон ехал среди телохранителей Ксеркса и часто видел теперь царя персов, ибо тот любил окружать себя красивыми людьми. Один раз ему довелось придержать стремя, когда Ксеркс сходил с коня, и честь эта вызвала завистливое ворчание. Артозостра и Роксана ехали в закрытых носилках в обозе, сопровождавшем персидское войско. Огромная рать шла по Лидии и Мидии, досуха выпивая мелкие речонки; воинству, шедшему к бессмертным равнинам Трои, предстояло совершить деяния более славные, чем воспетые Гомером битвы на берегах Симоиса и Скамандра. Наконец перед ними оказался Геллеспонт, зелёная река шириной в семь парасангов, отделявшая покорённую Азию от ещё не завоёванной Европы.
Через пролив было наведено два моста, на три сотни кораблей каждый. Суда удерживали на месте толстенные тросы, а поверх палуб была устроена грунтовая дорога с высокой оградой, чтобы кони не пугались воды. Здесь царя ожидал и флот — корабли Востока, Финикии, Киликии, Египта и Кипра. Столько судов и транспортных кораблей никогда ещё не оказывалось на поверхности моря. И, увидев всю эту мощь, направляемую единственной волей, Главкон ещё более расстроился. Разве способна крошечная, раздираемая ссорами Эллада выстоять? Лишь глядя на идущих воинов, на начальников, кнутами подгоняющих своих копейщиков словно скот, он обретал хоть какое-то утешение. Ибо не угас ещё в Спарте и Афинах тот неведомый ни Вавилону, ни Сузам огонь, побуждавший свободные руки и души к свершению великих дел. Кого-то почтит победой Зевс, когда рабы сойдутся лицом к лицу с мужами?
Горделивая мысль эта наконец перестала утешать Главкона, в тот день стоявшего возле мраморного трона Повелителя Вселенной, с высоты которого Ксеркс обозревал свои полчища, следил за гонками быстрых триер и выслушивал уверения своих полководцев в том, что ни один царь от начала времён — ни Тутмос Египетский, ни Синаххериб Ассирийский, ни Кир Великий, ни Дарий — не могли собрать столь огромного войска.
Наступил вечер. Главкон по сложившейся привычке пребывал в походном павильоне Мардония — разборном дворце, стены которого украшали шелка, а не мрамор. Он погрузился в себя и долго молчал, так что женщины и даже сам носитель царского лука забеспокоились. Наконец Артозостра не вытерпела:
— Скажи мне, Прексасп, что сдерживает твой язык? Неужели мой брат в порыве недовольства приказал вырвать его? Цвет кожи твоей будет выделять тебя среди его конных ливийцев.
Эллин попытался улыбнуться в ответ:
— Я молчу? Потому лишь, что наслаждаюсь остроумием знатных особ.
Артозостра покачала головой:
— Твои глаза стали похожими на синие египетские бусины. И ты не слушал меня. Ты смотрел куда-то вдаль и слышал доносящиеся оттуда звуки.
— Ты видишь меня насквозь, госпожа, — признал Главкон. — Но что мне ответить? Разве властен человек над своими мыслями?
— Ты видел умственным взором свои Афины? Ты и в самом деле считаешь свой каменистый край настолько прекрасным, что не можешь представить себе земли более красивой?
— Истинно говоришь, госпожа моя. Камениста наша земля, и ты сама видела её, но нет солнца светлее, чем встающее над Акрополем, ни одна птица не поёт слаще соловья в рощице у Кефиса, нет дерева, чьи листья шепчут приятней, чем оливы в Колоне или на склоне холма в Элевсине. Отвечу тебе словами Гомера, певца Эллады, которые он вложил в уста подобного мне скитальца: «Край мой скалистый мужей благородных рождает, нет на земле милее и краше отчизны».
Хвала собственной родине вернула краски на лицо афинянина, и он возвысил голос. Главкон заметил, что Роксана пристально глядит на него.
— Пусть прекрасна твоя родина, эллин, — сказала она, не поднимаясь с табурета возле ложа её брата, — но ты не видел ещё всего мира. Ты не видел Нил, Мемфис, Фивы и Саис, наши чудные города; не видел, как великолепно солнце, встающее над пустыней, не видел, как превращает оно пески в чистое золото, не видел, как на закате играют утёсы переливами берилла, сарда и золотого ясписа.
— Расскажи мне о Египте, — попросил Главкон, зачарованный её певучим голосом.
— Не сегодня. Я уже превозносила свой край. А сейчас время воздать хвалу усеянным розами долинам Персии и Бактрии, куда увёз меня Мардоний после смерти отца.
— Неужели прекрасны и они?
— Прекрасны, как Поля Блаженных Налу, где обитают усопшие, которых не покарал жезл Осириса; прекрасны, как Ариан-Ваэджо, родина ариев, откуда разослал их повсюду Ахура-Мазда. Короткие зимы сменяются там долгим и солнечным летом. Там не бывает жары и длительных дождей. Наш «Парадиз» возле Сард ничто рядом с теми краями. Повсюду благоухание роз, а соловьи поют и весь день, и всю ночь. В ручьях пенится прохладная влага. А красоту дворца в Сузах нельзя и описать словами. Туда двор переезжает на лето из скучного Вавилона. Колонны дворца достают до самого неба, и нет вокруг них стен, лишь занавеси — зелёные, белые, голубые, — колышущиеся под дуновением ветерка, прилетающего с изумрудных равнин.
— Ты нарисовала мне картину, достойную долей Элизия, — проговорил Главкон. — И всё же я не стал бы искать убежища даже при дворе Царя Царей со всеми его красотами. Бывают мгновения, когда мне хочется помолиться богу такими словами: «О, Зевс, дай мне крылья, дай мне крылья орлиные, дабы мог я улететь к самому краю земли, а там, в одной из укромных долин, позволь вкусить из ключа вод летейских, вод забвения, дарующих мир душе!»
Роксана поглядела на Главкона; глаза её были полны жалости, и он ощутил, что это ему приятно.
— Волшебную воду, которую ты просишь, пьют только из кубков, — сказала она, — ибо чудодейственная эта долина лежит в горах Бактрии, крыши мира, прячась между гор, венчанных вековечными снегами. Там растёт благая трава, там вьётся таинственный Окс, великая северная река. И только там, на зелёном, благословенном Маздой просторе, может найти мир измученная душа.
— Неужели этот край настолько красив?
— Прекрасен! — хором ответили Мардоний и Артозостра.
А Роксана, повинуясь кивку брата, направилась вглубь шатра, где висела простая арфа.
— Готов ли, господин мой Прексасп, выслушать одну из песен ариев, возносящую хвалу долинам Окса, хотя умение моё невелико?
— Песней своей ты способна растрогать сердце Персефоны, как сделал это Орфей, — ответил афинянин, не отводивший взгляда от Роксаны.
Неяркий свет висячих светильников, густой аромат благовоний, исходивший от жаровни, блеск тёмных глаз певицы слились в единое волшебство. Роксана коснулась струн. В её дивном голосе за рокотом струн угадывалось не просто желание порадовать приунывшего гостя.
Долги Окса струи, Верны слова мои. Полон воды поток, Заросли у воды, Поля вокруг и сады. Соловей поёт: «Мой милый когда придёт?» Окса широк поток, Возле воды чертог. Кира славных палат Столпы вдалеке стоят. Чиста фонтанов капель, Розы стелют постель, Алый свеж лепесток, Он рядом с белым прилёг. И соловей поёт: «Мой милый когда придёт?» Забудь про беду и печаль, Ветер, неси их вдаль. Окса чистый поток Сулит тебе здесь восторг. Путник, окончен твой путь, Время пришло отдохнуть. И соловей поёт: «Мой милый когда придёт?»И свет, и благоухание, и полные смысла слова — всё разом обрушилось на Главкона. Щёки его зарделись, отовсюду к нему словно тянулись лёгкие руки, лишавшие его силы. Роксана не отводила взгляда от Главкона. А он не мог оторваться от её глаз — глаз прекрасной, знатной и умной женщины, приглашавшей его забыть о Главконе, изгнанном из Эллады, и стать телом и душой персом Прексаспом, «благодетелем царя», по праву пользующимся всеми благами, доступными народу-победителю. Прошлое вдруг сделалось нереальным, удалилось в неведомые края. Перед ним во всей восточной красе стояла Роксана, а Гермиона навсегда осталась в Афинах, чтобы скоро выйти замуж за Демарата. Можно ли удивляться тому, что го лова Главкона уже шла кругом, хотя он весь день воздерживался от вина?
— Бесхитростная песня, — проговорил Мардоний, удовлетворённый поступком сестры, — но тем не менее, милая, мы, арии, чуждаемся причудливой музыки греков и вавилонян.
— В простоте высшая красота, — ответил Главкон, — и когда я слышу, как Эвфросина, прекраснейшая из Харит, поёт голосом Эрато, царицы песен, мной овладевает страх. Ибо не подобает смертному приближаться к богам.
Вернув на место арфу, Роксана ответила ему одной из своих цветистых и неподражаемых в своей искренности восточных любезностей, выразив ею сразу и благодарность, и прощание на сегодня с Главконом. Афинянин не сводил с Роксаны глаз, пока она, шелестя лёгкими одеждами, не вышла из шатра. Не видел он и взглядов, которыми успели при этом обменяться Мардоний и Артозостра.
Когда мужчины остались вдвоём, носитель царского лука спросил:
— Дорогой Прексасп, не кажется ли тебе, что я должен благословить двенадцать Амеша-Спентов за то, что они даровали мне красавицу сестру?
— Она так прекрасна, что Зевс мог бы слететь с Олимпа, чтобы возвести её на трон вместо Геры.
Носитель царского лука усмехнулся:
— Ну нет. Я предпочитаю выбрать для неё жениха из числа людей. Однако, подходящего найти трудно — и в Персии, и в Лидии, и на всём Востоке. Быть может, — смех его сделался ещё веселее, — стоит обратить свой взгляд на запад?
Ни на следующий день, ни позже Главкон не видел Роксану. Тем не менее он уже не так часто вспоминал о Гермионе и об Афинах.
Глава 4
Весь конец года и начало следующего, до самой весны, солнце каждый день освещало фиолетовую дымку над горами и ослепительное море возле Элевсина прибрежного. Ночью распевали соловьи в кронах старых олив над тёмной водою. А Гермиона сидела, глядя в пространство перед собой, и устало ждала, задавая ночи и морю вопросы, так и не получавшие ответа. Утром, когда море играло под первыми лучами солнца, она обращала свой взор к бурым утёсам Саламина и открывавшимся за ними просторам Эгейского моря. Волны молчали, они хранили свой секрет. Высокие триеры, рыбацкие лодки под красными парусами приходили в афинские гавани и оставляли их, однако Гермиона так и не увидела среди них корабль, что унёс смысл её жизни. Всеобщее возмущение и разговоры, поднявшийся после разоблачения Главкона, давно уже улеглись. Гермипп, состарившийся на пять лет в результате этой истории, увёз свою дочь в тихий Элевсин, где мало что могло напомнить ей о той страшной ночи в Колоне. Осень и зиму она провела в доме, в обществе собственной матери и старой Клеопис. Неизвестные ещё причины мало чем могли утешить и успокоить её. Однако родители, всё время старавшиеся вывести дочь из мрачной задумчивости, постоянно причиняли Гермионе боль.
Она всё поняла ещё до того, как желание отца вышло за пределы намёков. Он то и дело принимался превозносить при ней Демарата, хвалить его преданность Афинам и всей Элладе, восхищаться открывающимися перед ним перспективами, и, чтобы понять намерения Гермиппа, не нужны были никакие оракулы. Однажды Гермиона подслушала разговор Клеопис с другой служанкой:
— Молодая госпожа очень переживает, но я так и сказала её матери: сильный огонь быстрей сгорает. Пройдёт год, и она утешится с Демаратом.
— Да, — согласилась вторая премудрая особа. — Она слишком молода и хороша собой, чтобы оставаться без мужа. Афродита не для того осенила её своим покровом, чтобы сидеть в старых девах, прясть шерсть и жевать бобы. Намерения Гермиппа и Лизистры видны с первого взгляда.
— Клеопис, Нания, что за чушь я слышу?
Глаза Гермионы яростно сверкали. Нания побледнела. Гермиона вполне могла приказать, чтобы её как следует выпороли, однако Клеопис не растерялась и непринуждённо солгала:
— Эйи! Дорогая госпожа, не надо сердиться! Я просто рассказывала Нании о том, что кухарка Фрина строит глазки конюху Скилаксу.
— Я слышала совсем другое, — возмутилась Гермиона.
Однако она не намеревалась раздувать скандал. С того самого мгновения, когда на Главкона обрушилось несчастье, она предполагала — хотя даже мать была не согласна с ней, — что причиной всех бед её мужа является именно Демарат. И теперь, осознав намерения родителей, была готова предаться отчаянию. Впрочем, Гермипп, каковы бы ни были его цели, пока не торопил события. Чувства Гермионы он считал простительными и ждал, когда время утешит дочь. Но одного сознания того, что отец замыслил для неё такую судьбу, хотя бы и в перспективе, было достаточно, чтобы удвоить неутешные муки и терзания Гермионы.
Главкон исчез. А раз исчез он, взойдёт ли снова солнце над её головой? Можно ли надеяться, что по прошествии срока руки их соединятся в мрачном Аиде? Если так, то и тьма подземного царства способна сделаться для неё светом Олимпа. С какой радостью отправится она в страну теней следом за Гермесом, поводырём усопших!
Вниз и вниз по длинной тропе, Мимо океана великих течений, Мимо белой скалы, мимо Мрака ворот, Вниз, в страну сновидений. Вниз, в сумрачные пределы, Вниз, на поля асфоделей, Где духам и призракам жить, Где усопшим положено быть.Но неужели именно там обретается теперь Главкон? Неужели молодому, сильному, чистому сердцем определена та же судьба, что и низкому и преступному? Мудрейший Гомер умолчал об этом. И всё же он намекнул, что не все обречены на печальную участь. Вот что было обещано Менелаю, супругу Елены:
Но для тебя, Менелай, приготовили боги иное: Ты не умрёшь и не встретишь судьбы в многоконном Аргосе; Ты за пределы земли, на поля Елисейские будешь Послан богами — туда, где живёт Радамант златовласый (Где пробегают светло беспечальные дни человека, Где ни метелей, ни ливней, ни хладов зимы не бывает; Где сладкошумно летающий веет Зефир, Океаном С лёгкой прохладой туда посылаемый людям блаженным)…Неужели там пребывает один лишь Менелай?..
Персия, словно туча, наползала на Афины с востока. Приходившие из Азии слухи говорили о небывалой мощи. Трудно было есть, пить, посещать суды и гимнасии, зная наверняка, что лето поставит Афины перед лицом либо рабства, либо гибели. Умные люди притихли. Глупцы сделались беззаботными. Из обихода исчезло слово «покорность» — по всеобщему невысказанному согласию. Женщины готовы были заколоть любого труса, ибо храбрости у них было больше, чем у мужчин. Они знали участь покорённой Ионии: милостивая смерть мужчинам, а для женщин смерть при жизни в персидских гаремах и прочие унижения. Афины выбрали свою судьбу, не гадая, придёт ли им на помощь Эллада. Ксеркс мог лишь уничтожить город. Он не мог его покорить.
Тем не менее весна, как всегда, радовала глаз. От Египта дул тёплый ветерок. Соловьи заливались в оливковых рощах. Снег сошёл с вершины Пентеликона. По всему городу носились ватажки детей, распевавших «Песню ласточки» и ждавших за это подарок в виде медового пирожка:
Прилетела ласточка С ясною погодою, С ясною весною. Грудка у неё бела, Спинка чёрненькая.И многие из хозяек, вознаграждая ребят, проливали слёзы, гадая о том, где встретят следующую весну эти не винные души — в персидской неволе или, что лучше, в Аиде.
Тем не менее одной из женщин в ту весну даровано было утешение. О радостном событии соседей оповестил вывешенный на стене оливковый венок. Гермиона родила сына. Повитуха объявила, что не видела ещё более красивого младенца. А мать назвала его Фениксом, чтобы в нём вновь ожил Главкон Прекрасный. Демарат каждый день посылал в Элевсин гонца узнать о состоянии Гермионы. В День именования, десятый после родов, он уклонился от присутствия на собрании друзей и родственников, прислав, впрочем, Гермионе ценную статуэтку.
Поблагодарить за подарок счастливая мать поручила своему отцу.
Старик Конон, отец Главкона, скончался на следующий день после рождения внука. Он так и не оправился от удара, нанесённого ему постыдной кончиной сына, и без того причинившего ему столько неприятностей. Огромное поместье в Марафоне отошло к новорождённому. Демарат немедленно оценил возможности, предоставляемые подобным жестом, и, когда кто-то из дальних родственников попытался опротестовать завещание, объявил, что будет защищать права ребёнка. Недовольный успокоился, не желая спорить с любимцем судей, а в городе заговорили о том, что Демарат щепетильно блюдёт память покойного друга.
И в самом деле, Демарат мог бы показаться одним из счастливейших людей в Афинах. Его избрали стратегом, и он получил власть над войском вместе с Фемистоклом. У него были деньги, и он то и дело устраивал пиршества, на которых присутствовали видные горожане. Зимой он попросил у Гермиппа руки Гермионы. Гермипп ответил Демарату, что после страшной кончины Главкона будет рад такому зятю, но не стал скрывать, что дочь поминает имя Демарата лишь с ненавистью, а состояние её здоровья не позволяет торопить события. Оратор как будто удовлетворился таким ответом. «Женские страхи проходят со временем». Однако слухи об этом разговоре, как всегда, опередили истину и превратились в лживую весть о полном согласии между обеими сторонами, которая долетела даже до Азии, заледенив сердце Главкона.
Но бочку мёда портила ложка дёгтя. Демарат понимал, что утратил доверие Фемистокла. Коротышка Симонид, человек влиятельный и проницательный, обращался с ним весьма холодно. Остыла и дружба с Кимоном. Но хуже всего был необузданный страх. Как никто другой в Элладе, Демарат знал, что «киприот», иными словами — Мардоний, отплывший из Афин на «Солоне», благополучно обретается в Азии. Итак, Мардоний сумел спастись, несмотря на бурю. Что если подобное чудо помогло уцелеть и поставленному вне закона изгнаннику? Что если мёртвый оживёт? Эта мысль преследовала Демарата ночью и днём.
Тем не менее он уже понемногу приходил в себя. Демарат полагал, что сумел надёжно отмыть свои руки от измены, пусть за воду для этого омовения пришлось заплатить душою. И он со всей энергией принялся вторить Фемистоклу. Голос его громче всех прочих требовал на Пниксе сопротивления. Он успешно съездил на Сикаон и Эгину и вернулся, заручившись союзом. Летом он сделал всё возможное, чтобы подготовить войско, с которым Фемистокл и спартанец Эванет выступили к Темпийскому ущелью.
Уход войска наполнил всех надеждой на избавление Эллады. Демарат был горд. Но вдруг ночью в дверь его постучали, и Биас провёл к своему господину не кого иного, как лукавого, вечно улыбающегося финикийца Хирама.
Оратор попытался скрыть своё потрясение грубостью. Он прервал азиата, прежде чем тот успел договорить цветистое приветствие:
— Лучше видеть всех гарпий и горгон сразу, чем тебя. Разве не советовал я, когда ты бежал из Афин в Аргос, никогда более не совать своего носа в Афины?
— Говорил, превосходительный, — последовал невозмутимый ответ.
— И так ты следуешь моему слову? Мне остаётся лишь вознаградить непослушание. Биас, ступай на улицу и приведи двух стражников-скифов.
Фракиец бросился вон из дома. Хирам продолжал стоять, скрестив на груди руки:
— Хорошо поступил, превосходительный, парень ушёл. А мне нужно многое поведать благородному господину. Мой господин Ликон распорядился, чтобы я передал тебе из Лакедемона несколько его приказов.
— Приказов? Мне? Земля и боги! Неужели мне вправе приказывать такой змей, как ты? Ты дорого заплатишь за такое оскорбление.
— Твой смиренный раб считает иначе, — продолжил Хирам. — Если господин мой изволит прочесть это письмо, он избавит свой язык от излишних слов, а слух своего раба от новых оскорблений.
Поклонившись ещё раз, он подал Демарату папирус. Оратор охотнее взял бы в руки горящую головню, но выхода не было. Вот что он прочитал: «Ликон Лакедемонянин Демарату Афинянину. Радуйся. Может ли тот, кто был другом мидян прошлым летом, к весне сделаться их недругом? Вижу твоё рвение и помощь Фемистоклу. Но разве ради этого мы спасли тебя от разоблачения и гибели? Исполни то, что скажет Хирам, или верни деньги. Не ошибись, иначе весть о твоём предательстве уйдёт к Гипсихиду, первому из архонтов. Попробуй тогда проявить своё красноречие перед афинским судом. Но ты человек мудрый, зачем мне угрожать тебе? Слушай Хирама. Дано в Спарте, в праздник Беллерофонта, при эфорстве Февды. Хайре!»
Сжав папирус в кулаке, Демарат долго стоял, стиснув побелевшие губы. Содержание письма он предвидел ещё до того, как прочитал его.
— Чего же ты хочешь? — спросил он наконец вдруг охрипшим голосом.
— Пусть господин мой выслушает… — начал финикиец, но внезапное появление Биаса заставило его умолкнуть.
— Скифы уже у двери, кирие! Приказать им войти внутрь и выволочь за хвост эту ящерицу?
— Нет-нет, во имя Зевса! Пусть подождут снаружи. И ты тоже побудь с ними. Этот честный человек прибыл сюда по важному, но личному делу.
Биас хлопнул дверью. Может быть, он остался возле неё подслушивать. Во всяком случае, Хирам скользнул поближе к своей жертве и зашептал, не оставляя слуге никаких шансов.
— Превосходительный господин, вот чего хочет Ликон. Войско ушло к Темпийским воротам. Ликон сделал всё возможное, чтобы помешать этому, но сейчас Леонид в Спарте всесилен, к тому же после истмийского поражения престиж Ликона и его влияние пошатнулись. Тем не менее войско необходимо повернуть от Темпе.
— А как?
— Всё в твоей власти, господин. Ты и сам способен отыскать тысячу верных причин, чтобы отозвать Фемистокла и Эванета. И ты, господин мой, сделаешь это без промедления.
— Неужели ты решил, что вместе со своими проклятыми хозяевами можешь заставить меня совершать позорные поступки один за другим?
— Благородный господин читал письмо Ликона, — заметил финикиец, вновь скрестив на груди руки.
Меч Демарата лежал под рукой, на треножнике, и весь остаток дней своих тот сожалел о том, что не схватил его и не прикончил на месте Хирама. Но порыв налетел и оставил. Возможность не реализовалась.
— Возвращайся в Спарту, возвращайся немедленно, — зашептал оратор. — Передай Полифему, твоему господину, что я выполню его волю. А ещё скажи ему, что если настанет день моей мести — ему, «киприоту», и тебе самому, — она будет ужасной.
— Уши раба твоего с радостью услышали первые из сказанных слов. — Хирам широко улыбнулся. — Ну а слова последние, которые господин мой проговорил в гневе, я охотно забуду.
— Ступай! Ступай! — крикнул оратор.
Он хлопнул в ладоши. Появился Биас.
— Скажи стражникам, что они не нужны мне. И дай каждому за труды по оболу. Проводи этого человека. Но, если он ещё раз появится здесь, зови остальных рабов и бейте его так, чтобы в теле не осталось ни одной целой косточки.
Ответ Хирама был достоин двора Ксеркса.
— Господин мой, — завершил он свою последнюю хвалу Демарату, — вновь доказал свою чрезвычайную мудрость.
С этими словами азиат ушёл. В каком настроении Демарат пребывал весь остаток дня, может не догадаться лишь слабоумный. Песня Эриний из трагедии Эсхила всё отчётливее звучала в его ушах. Он не мог заглушить эти звуки:
Домы рушить нам дано, Если в роду вскормлен Арей, Мнят приручён, вдруг осерчал, Друга загрыз, брызнула кровь, Мы налетим как буря! Будь он силач, изловим ловца Гордого, миг — и низринут, С дольним сравняется прахом, Стоит лишь в дом войти В чёрных лохмотьях нам.А он-то хотел проявить верность Элладе, со всем мужеством выступить за её свободу. И на тебе! Неужели Немезида приближается к нему — крадучись, по шажку, по шажочку, пока он не выплатит цену своего предательства? Неужели начинается расплата, заслуженная в ту памятную ночь в Колоне?
На следующий день Демарат посетил святилище Эриний, расположенное на холме Ареопага.
— Старый обет, давно ожидающий своего исполнения и принесённый во времена, когда я только начинал выступать на Беме, — так пришлось пояснить это друзьям перед посещением столь зловещего места.
Немногие из афинян проходили мимо устроенного в расщелине святилища мстительниц, не оградившись торопливым движением руки от злого глаза. Воры и люди с нечистой совестью старались дать крюк, чтобы не напомнить о себе Алекто, Мегере и Тисифоне, безжалостным гонительницам виновных. Ужасные сёстры преследовали человека всю его жизнь и после смерти, чтобы доставить повинного в злодеянии в судилище Миноса. Поэтому люди, ощущавшие свою вину, не без основания опасались их.
Демарат совершил положенную жертву: двух чёрных баранов, обрызганных благоуханной водой, зарезали на алтаре перед святилищем. Жрица, седая карга, спросила у гостя, войдёт ли он в пещеру, чтобы изложить свою просьбу к великим богиням. Оставив друзей снаружи, оратор вошёл в дверь в стенке пещеры, которую открыла перед ним жрица. Его окружили стены из камня, невысокая, в рост человека, пещера уходила вглубь живописной скалы. Изваяний богинь не было, имелось лишь несколько табличек, принесённых в дар благодарными просителями, сумевшими умилостивить грозных мстительниц.
— Если ты хочешь молиться, кирие, — проговорила старая ведьма, — я должна буду выйти и закрыть дверь. Эринии любят мрак, ибо окружены им в Тартаре, своём родном доме.
Она вышла. В пещере стало темно, и Демарату показалось, что он погребён заживо. Из тьмы к нему приближались призраки. Из расщелины доносилось хлопанье крыльев, кто знает, летучей ли мыши, пленённой птицы или самой зловещей Алекто. Опустив руки долу, чего требовала молитва подземным, адским божкам, он торопливо зашептал:
— Внемлите, о, сёстры, ужасные и милостивые, молению моему. Если угодно было вам моё приношение, снимите с сердца моего эту тяжесть. Избавьте меня от страха перед пролитой кровью. Или не боги вы? Или не ведомы бессмертным все помыслы смертных? Нет, знаете вы всю глубину моего искушения, сколь тяжким было оно, какими сладостными казались мне жизнь и любовь. Так пощадите меня. Даруйте мне безмятежный сон. Избавьте от Ликона. Даруйте мир душе моей, а за это, клянусь вам Стиксом, великой клятвой самого Зевса, построю для вас храм на священном поле в Колоне, где вечно будут почитать вас в своих собраниях люди.
Он умолк. В темноте шевельнулось что-то белое. Захлопали крылья. Демарат не сомневался в том, что перед ним возникло лицо Главкона. Главкона! Погибшего в море, лишённого погребения, тщетно в поисках отдыха скитающегося теперь по свету. Всё это Демарат ощутил за какое-то мгновение. Колени его подогнулись. Зубы застучали друг о друга.
Отскочив к двери, он распахнул её и вывалился наружу, так и не заметив выпорхнувшую вместе с ним голубку.
— Страшное место! — обратился оратор к ожидавшим его друзьям. — Задержаться там после совершения молитвы способен лишь человек, наделённый жестоким сердцем.
Через несколько дней в Элладе с удивлением узнали, что войско ушло от Темпе, даже не обнажив оружия и оставив проход открытым для армии Ксеркса. Утверждали, что Демарат, как всегда бдительный, буквально в последний миг обнаружил слабости в обороне, способные повлечь за собой катастрофические последствия. Посему, скорбя об отступлении, все возносили хвалу дальновидному оратору. Все… за исключением двоих: Биаса и Формия. Они нередко беседовали между собой, в особенности после кратковременного визита Хирама.
— В море плещется куда более крупная рыба, чем попадает в сети, — заключил озадаченный рыботорговец после долгого пустословия.
Однако Гермионе не было дела до всего этого. Её руки были заняты пелёнками. А мысли — плетёной колыбелью, подвешенной между столпов дома Гермиппа, смотревшего прямо на Саламин.
Глава 5
Нетрудно превозносить благословенный мир. Ещё проще живописать ужасы войны, и всё же война на все времена останется величайшей игрой из всех, которыми способны занять себя острые умы. Ибо она призывает к жизни всякий талант, всякую разновидность отваги, физической и духовной. Немедленно пробуждая в человеке животное начало, столь же быстро она делает его героем. Только война требует от людей звериной силы, железной воли, змеиной хитрости и львиной отваги, и притом сразу. А о том, кто в должной мере наделён всеми этими качествами, история напишет: он победил. И поскольку боги щедро оделили Мардония, всё знавшего и успевавшего повсюду, Главкой заранее оплакивал участь Эллады, забывая о сокрушительной силе греческого оружия.
Какое-то время казалось, что персидские полчища иступят в Афины без битвы и дарования Мардония останутся втуне. Ксеркс прошёл по Фракии и Македонии, встретив на пути своём лишь покорное гостеприимство городов, лежавших на пути. В Дориске он провёл смотр войска и улыбнулся, узнав от раболепствующих писцов о том, что за знаменем его шли семнадцать сотен тысяч пехотинцев и восемьдесят тысяч всадников. Перебежчики и лазутчики, прибывавшие с юга Эллады, говорили о том, что духом пали даже самые стойкие патриоты, что повсюду — кроме Афин и Спарты — звучат голоса, требующие послать непобедимому царю «землю и воду» в знак покорности. Главкон, знавший замыслы Фемистокла, рассчитывал, что возле Темпийского прохода, за которым лежала Фессалия, эллины встанут насмерть. По слухам, десять тысяч греческой пехоты уже стояли там. Однако надежды изгнанника рухнули. К разочарованию персидских вельмож, больших любителей битв, скоро стало известно, что трусливые эллины бежали на кораблях, оставив перед завоевателями открытой дорогу на плодородные равнины Фессалии.
Рухнула последняя надежда Главкона. Эллада обречена. Он едва ли не рассчитывал вот-вот увидеть Фемистокла, прибывшего из Афин с мирным посольством. Прежней жизни, казалось, не возвратить, и он покорился стараниям Мардония научить его поступать, говорить и мыслить, как подобает истинному сыну Востока. Как-то вечером он даже низко склонился перед царём и был вознаграждён приглашением сыграть с его величеством партию в кости. Ксеркс простёр свою милость ещё дальше: он позволил своему новому подданному выиграть у него троих красивых рабов-сирийцев.
— Твои эллины становятся мудрыми, — объявил властелин, когда в стан его прибыло посольство локрийцев, явившихся к Царю Царей с землёй и водой. — И если они научатся быть правдивыми, то могут даже сравняться с арийцами.
— Великий государь не слыхал лжи из моих уст, — ответил Главкон.
— Ты быстро учишься добродетелям. Следует возвысить и вознаградить тебя за это.
— Царь слишком щедр ко мне. Боюсь, многие его подданные втайне осуждают моё быстрое возвышение.
— Осуждают? Твоё возвышение? — В глазах Ксеркса сверкнул гнев. — Клянусь Маздой, это значит, что они осуждают меня, ибо возвысил себя я сам! Слушай, Отан, — обратился он к одному из персидских полководцев, находившемуся неподалёку, — назови мне имена тех непослушных рабов, которые недовольны возвышением Прексаспа.
Полководец — один из тех, кто громче всех выражал своё несогласие, — упал на колени и поцеловал ковёр:
— Таких нет, бессмертный владыка. Среди ариев не найдётся ни единой души, не радующейся тому, что царь отыскал столь благородный предмет для своих божественных милостей.
— Ты слышал, Прексасп, — проговорил довольный ответом Ксеркс. — Я рад услышанному, ибо человек, усомнившийся в моей мудрости, будет сидеть на колу. Завтра день моего рождения, и я хочу видеть тебя на пиру вместе с другими знатными людьми.
— Милость царя безгранична.
— Не переставай заслуживать её. Мардоний хвалит тебя. Ты сам убедишься, что лучше рассчитывать на благоволение доброго владыки, чем на прихоть толпы, правящей в ваших беспомощных городах.
* * *
День рождения Ксеркса начали праздновать прямо с утра. Войску, остановившемуся на цветущей равнине возле Лариссы, устроили обильное пиршество. Царь раздал уйму денег. Весь день он восседал в своём подобном дворцу шатре, принимая поздравления даже от самых смиренных соратников, и исполнял в свой черёд их просьбы. Маги принесли чистокровных жеребцов и драгоценные благовония в жертву Митре, Царю Просторных Пастбищ, Вохуману, Святому Советнику и прочим духам, прося их ниспослать благословение персидскому войску.
«Пиршество совершенных» началось вечером. Оно ничем не отличалось от приёма, устроенного в Сардах. Шесты, поддерживавшие шатёр, блистали серебром, между ними висели зелёные и пурпурные занавеси, великолепные ковры покрывали кушетки. Только пили меньше и требования этикета были не столь строги. Осчастливленные приглашением гости ели изысканные яства с царского стола: муку для хлеба привезли из Ассувы, вино — из Хелбона, даже воду, которой разбавляли вино, доставили из Хоаспа, что возле Суз.
Уже перед концом пира пришли прекраснейшие из женщин и, не скрывая под вуалями лиц, танцевали перед царём: в такой день они могли блеснуть своею красотой. Последней была Роксана. Она танцевала одна, и облачко тончайших розовых одежд окружало её фигуру. На чёрных волосах её искрилась украшенная алмазами диадема. Под чувственный напев изгибала она лёгкий стан перед царём и восхищенными вельможами, кружа, переступая, взмахивая руками, и полные изящества движения вершили свои чары. Наконец она упала на колени перед Ксерксом. Все присутствующие принялись рукоплескать. Царь с улыбкой посмотрел на девушку.
— Встань, сестра Мардония. Весь Иран радуется тебе сейчас. Чьих только просьб не исполнял я сегодня, а теперь с радостью выполню твою. Говори и проси, вплоть до половины моего царства.
Зардевшаяся танцовщица поднялась и склонила увенчанную диадемой голову. Она молчала; наконец вставшая со своего места возле Мардония Артозостра подошла к ней и что-то прошептала на ухо. После она повернулась к Ксерксу, и всё внимание гостей обратилось к супруге Мардония.
— Да будет милостив мой царственный брат. Вот слово Роксаны: «Я люблю брата своего Мардония, но вопреки персидскому обычаю он не выдал меня замуж, хотя мне уже девятнадцать лет. Если я найду среди присутствующих подходящего жениха, пусть царь прикажет Мардонию выдать меня за знатного юношу, способного почтить меня доблестными деяниями и верной службой царю».
— Честная просьба! Пусть царь исполнит её! — закричали два десятка голосов.
А более мудрые зашептали:
— Она говорит это не без ведома самого Мардония.
Ксеркс благосклонно улыбнулся и, обдумывая ответ, потёр переносицу.
— Плохой пример, госпожа. Что будет с нами, если женщины начнут сами выбирать себе мужей, не ожидая, пока отцы или братья изъявят свою благую волю? Но я обещал. А царское слово есть царское слово. Дочь Гобрии, твоё желание будет исполнено. Подойди сюда, Мардоний. — Носитель царского лука подошёл к трону. — Ты слыхал просьбу твоей сестры и мой ответ. Найди же ей мужа.
Мардоний почтительно склонил голову:
— Царь, ты изрёк своё слово, и все решения твои полны мудрости. Сейчас, когда повелитель мира, а с ним всё арийское войско вышли на битву, не время свадеб. Но как только нечестивые мятежники среди эллинов падут от нашей руки, я с радостью передам свою сестру тому из твоих слуг, которого захочет почтить царь.
— Ты слыхала своего брата, госпожа. — На губы царя легла улыбка. — Ты получишь мужа, но и Мардоний будет почтён в его праве. Твоя участь в моих руках. И разве не должен хранитель всех домашних очагов в моём государстве предостеречь всех отважных дев, чтобы они не проявляли самовольства, чтобы не докучали царю? Как же мне наказать тебя?
Царь опустил голову, явно стараясь произвести впечатление погрузившегося в раздумье человека.
— Бардия, сатрап Согдианы, стар. У него один глаз; говорят, что он каждый день бьёт своих жён — а их у него одиннадцать — кнутом из шкуры носорога. Не отдать ли ему эту женщину? Как по-твоему, Гидарн?
— Если бессмертный царь отдаст её Бардии, все мужья и отцы на всех подвластных тебе землях будут благословлять твой поступок, — улыбнулся полководец.
Устрашённая подобной участью Роксана пала на колени и с мольбой протянула руки к царю.
— Трепещешь, госпожа, — промолвил владыка, — и правильно делаешь. Если я буду столь жестокосерден, это лишь пойдёт на благо моей державе. Но ты танцевала сегодня так дивно, что душа моя смягчилась. Вот сидит князь Зофир, сын полководца Датиса. У него только пять жён. Конечно, он любит выпить, не так уж хорош собой и лишь недавно убил одну из своих жён за то, что она отказалась порадовать его песней. Да… пусть будет Зофир… он сумеет обуздать тебя.
— Помилуй меня, государь, — взмолилась египтянка.
Царь вновь поглядел на неё, расплывшись в широкой улыбке:
— Тебе трудно угодить. И мне придётся усмирить твою гордость совсем неподходящим браком. Нечего больше плакать. Я не стану более слушать тебя. Я уже всё решил. Пусть Мардоний отдаст тебя даже не персу… человеку, который ещё год назад бунтовал против моей благодетельной власти, который даже теперь презирает многие из добрых арийских обычаев. Слушай же его имя. Пусть Мардоний — когда Эллада будет покорена — отдаст тебя господину Прексаспу.
И царь разразился оглушительным хохотом, дав тем самым знак своим верноподданным, тут же зашедшимся в смехе. Посреди поднявшегося веселья Артозостра и Роксана исчезли, а новоявленного жениха повлекли к царю шестьдесят придворных, одновременно засыпавших эллина поздравлениями. Поступок Ксеркса явным образом свидетельствовал о том, что он видит в Прексаспе своего любимца, персону, с которой обязан считаться даже главный из советников. Слова Главкона, благодарившего царя, утонули в гуле смеха и поздравлений. Царь Царей, которому удалось сыграть роль божественного благодетеля, выкрикивал свои пожелания жениху так громко, что их слышали все:
— Следи за ней, Прексасп! Я-то их знаю, этих египетских кобылок. Иногда им нужен и кнут и тычок. И нс разрешай жёнам властвовать над собой. Я не позволяю сатрапиям знать, что некоторые ясные глазки способны сделать дураком даже сына Дария. Нет на свете ничего более опасного, чем женщина. Чтобы управлять ими, нужна отвага. Тебе предстоит трудное дело. Я дал тебе одну жену, но, по доброму персидскому обычаю, ты можешь взять ещё пять… или десять… или двадцать. Бери двадцать — вот тебе моя воля, а через двенадцать лет получишь награду, положенную от царя тому, у кого будет больше детей.
Дав сей совет, царь упёрся руками в бока и вновь зашёлся в смехе, и все вокруг вторили радости властелина. Немногие смели шепнуть собеседнику: «Прежде чем закончится год, эллин получит город и состояние в пятьсот талантов. Да испепелит Митра выскочку».
Лето шло на убыль, когда войско повернуло от Лариссы на юг, ибо уже одно число ратников усложняло передвижение и, невзирая на все предпринятые Мардонием меры, иногда возникали трудности со снабжением воинов припасами. Наконец, оставив позади Фракию и Македонию, персы вступили на земли собственно Греции. На пути из Фессалии персидское войско встречало лишь приветствия местных жителей, прибывали всё новые и новые посольства с изъявлениями покорности. Флот, продвигавшийся одновременно с сухопутным войском, доносил, что редкие и малочисленные отряды греков не отваживались на сопротивление. Улыбка Владыки Вселенной день ото дня делалась всё более благосклонной, а сотрапезники рассказывали своему господину о том, что слухи о приближении войска бессмертного царя повергают жалких эллинов в трепет: «Подобно огню, ты светишь повсюду. Ты вступишь в Афины и Спарту, и никто не обнажит свой меч и не достанет свой лук, чтобы воспрепятствовать тебе».
Каждый день Мардоний спрашивал у Главкона: «Когда же твои эллины будут сражаться?» И получал полный недоумения ответ: «Не знаю».
Главкон давно уже оставил надежду на поражение персов. Теперь он искренне молился лишь об одном: чтобы завоевание обошлось без пролития излишней крови. Если бы только мог он вернуться в Сарды и не видеть предстоящего Афинам унижения! Об участи старых друзей, Демарата, Кимона и Гермионы, он старался не думать. Вне сомнения, Гермиона уже стала женой Демарата. После бегства из Колона прошло уже более года, и Гермиона вполне могла сменить траур на жёлтую вуаль невесты. Главкон молился о том, чтобы война не принесла ей новых скорбей, хотя Демарат, конечно же, будет сопротивляться Персии до конца. Главкону теперь никогда не увидеть их. После брака с Роксаной он уедет в одну из прекрасных бактрийских долин… чем дальше, тем лучше, и, быть может, там наконец душа его обретёт мир.
Войско шло по Фессалии, впереди вершина за вершиной начинала вставать горная стена Отриса и Эты, растворяющиеся в синей дали укрепления, ограждающие центр Эллады. Тут улыбка исчезла с лица царя, ибо эллины, не смущённые мощью его войска, собирали свой флот на севере Эвбеи и некстати случившаяся буря потрепала изрядную часть царского флота. Маги приносили жертвы, чтобы умилостивить Тиштрию, правящего ветрами Князя Звёзд, но каждая новая весть заставляла царя всё больше и больше мрачнеть. Когда буря царского гнева наконец разразилась, Главкон был возле Ксеркса.
Было жарко и душно. Колесница царя только что пересекла горный поток Сферкий, когда подскакавший к ней сотник торопливо спрыгнул на землю и распростёрся в пыли.
— С чем прибыл? — недовольным голосом проговорил Ксеркс.
— Помилуй, о, источник милосердия, — сотник явно не ждал ничего хорошего, — меня прислали из авангарда. Мы достигли места, где горы спускаются к морю, оставляя лишь узкий проход вдоль края воды. Рабы обнаружили, что эллины, взбунтовавшиеся против твоего благодетельного правления, построили там стену, перегородив ею дорогу войску.
— Почему же вы не схватили этих наглецов и не привели на мой суд?
— Не вели казнить, всемогущий. — Вестник побледнел. — Они хорошо вооружены, а путь настолько узок, что два десятка людей смогут сдержать целую тысячу. Вот почему я предстал перед твоими очами лишь с этой вестью.
— Пёс! Трус! — Выхватив кнут из руки колесничего, Ксеркс хлестнул несчастного сотника. — Клянусь праведной душой отца моего Дария, человек, принёсший мне такую весть, утратил право на жизнь!
— Помилуй, всемогущий государь, помилуй! — простонал сотник, червём извиваясь в пыли.
Палач уже был готов накинуть платок на лицо сотника и удавить его тетивой лука, но царский гнев угас.
— Ты недостоин жизни, но я милостив. Дайте ему тридцать ударов по пяткам, чтобы набрался храбрости.
— Будь благословен, милосердный! — завопил сотник, когда его повели от колесницы прочь. — Счастлив я, что царь в своём величии снизошёл к своему презренному рабу!
— Прочь! — приказал ещё не остывший властелин. — Смерть пока не отошла от тебя. Мардоний, возьми Прексаспа — он знает эти края, — и скачите с ним вместе вперёд. Узнайте, кто эти безумцы, навлекающие смерть на собственную голову.
Приказ был немедленно исполнен. Главкон вместе с князем проехали вдоль марширующего войска и внутри глинобитных стен крошечного городка Гераклеи столкнулись с новым гонцом.
— Проход удерживают семь тысяч греческих гоплитов[37]. Афинян нет среди них. А три сотни пришли из Спарты.
— А кто стоит во главе? — спросил Главкон.
— Леонид, царь Лакедемона.
— Ну, Мардоний, — проговорил афинянин, — это будет битва.
Итак, эллины всё-таки не намеревались складывать оружие без сопротивления, и Главкон не знал, радоваться ли ему или скорбеть об этом.
Глава 6
Скалистая гора, неприступный склон, а за болотом море; нависающий склон едва оставляет место для узкой дороги — таков западный вход в Фермопилы. За узким коридором гора и болото расходятся, и в по-прежнему недостаточно широком проходе бьют горячие ключи, посвящённые Гераклу; потом на восточной оконечности гора Эта и непроходимое болото вновь сближаются, образуя «жаркие ворота», которые надлежало отомкнуть Ксерксу, прежде чем продолжить победоносное шествие до самых Афин.
Гонцы великого царя донесли, что упрямые эллины перегородили проход стеной, а сейчас, вместо того чтобы обнаружить ужас перед приближающимся властелином, самым наглым образом развлекают себя атлетическими состязаниями, а также старательно расчёсывают и укладывают волосы; впрочем, перечисленные факты, с точки зрения «владетельного Прексаспа», свидетельствовали о том, что Леонид и его спартанцы готовятся к отчаянной битве. Но трудно было убедить царя в том, что войско его наконец наткнулось на людей, не желающих отступать перед персидской мощью. Это сказал Ксерксу Главкон, это повторил Демарат, спартанский изгнанник. Ксеркс пребывал в гневе и нерешительности. Четыре долгих дня войско его стояло перед проходом, «поелику, — объявляли посланцы, — царь по милости своей даёт этим безумцам возможность опомниться и бегством избавить себя от смерти». В кругу Мардония, мозга армии, в ходу была другая формулировка: «Поелику предстоит жаркое сражение и полководец намеревается подтянуть отборные войска из тыла вперёд».
Наконец, на пятый день, терпение Ксеркса истощилось, а может быть, и Мардоний счёл войско готовым. Надёжные мидийские полки получили приказ напасть на занятую Леонидом позицию. Ксеркс же ограничился распоряжением, чтобы несчастных по возможности не убивали, а пленёнными доставляли пред царские очи.
Первый натиск был отражён с ужасными потерями. Азиаты, должно быть, забывшие о полученном при Марафоне уроке, в очередной раз убедились в сокрушительном превосходстве греческих гоплитов над лёгкой индийской пехотой. Короткие копья и деревянные щиты персов не шли ни в какое сравнение с длинными сариссами и медными щитами эллинов. В узком проходе численное превосходство захватчиков сводилось на нет. Они не могли использовать своих стрелков, не могли пустить в обход великолепных всадников. Мёртвые лежали грудами, но мидяне шли снова и снова. Однако кончилась их отвага, и тогда начальники погнали своё взбунтовавшееся войско кнутами. Но люди стояли на месте, не желая вновь бросаться на убийственные копья.
Белый от гнева Ксеркс повернулся к Гидарну и его Бессмертным — пешим телохранителям царя. Другого приказа не потребовалось. Отборное войско пошло вперёд. Но то, что не удалось вассалам-мидянам, не сумели осуществить и их господа-персы. Столкновение было кровавым. Однажды ряды Леонида дрогнули, и персы надавили с триумфальными криками, однако эллины торопливо сомкнулись над павшими и вновь отразили удар. Наконец и Гидарн отвёл своих людей. Сидя на троне слоновой кости, поставленном там, куда не могла долететь стрела, Ксеркс наблюдал за приливами и отливами битвы. Приблизившийся Гидарн пал на землю перед царём.
— Всемогущий, я последний из твоих рабов и жизнь моя в твоих руках. Прикажи отсечь мне голову, но мои люди не могут пройти вперёд. Я потерял не одну сотню воинов. Этот проход нельзя штурмовать.
Лишь согласный ропот испытанных полководцев, окружавших престол, избавил Гидарна от казни. Гнев царя был ужасен, и приближённые трепетали от страха. Слова срывались одно за другим, стоявшие рядом не могли отделить одно проклятие от другого и брань от приказов. Лишь у Мардония хватало отваги стоять перед лицом властелина.
— Вечный государь, сегодня неудачный день. Разве не посвящён он Анхро Майнью Проклятому? Старший из магов говорит, что священный огонь рассыпается искрами, являя скверное предзнаменование. Подождём до завтра. И тогда Веретрагна, Амеша-Спента Победы, вернётся к твоим слугам.
Носитель царского лука отвёл содрогающегося всем телом властелина в его шатёр, и Ксеркса никто более не видел до самого утра. Всю ночь Мардоний не спал: он объезжал готовящиеся к битве полки. Главкон почти не видел его: афинянин находился среди знатных молодых людей, охранявших царя, и был рад этому, ведь иначе его могли послать в битву. Как и все вокруг, он спал, не снимая брони, и не возвращался к павильону Мардония. Главкон полагал, что Леонида сметут с места первым же ударом, но он недооценил доблесть спартанцев. Отступление мидян поразило его, отход войска Гидарна едва не заставил запеть… Эллины сражались! И побеждали! Он уже готов был забыть о том, что находится рядом с Ксерксом, и вовремя опомнился, чуть не присоединившись к победному воплю спартанцев, когда потрёпанные Бессмертные отступили. Гордость за соотечественников переполняла его, и, когда озадаченные персидские вельможи начали обмениваться мрачными пророчествами относительно завтрашнего дня, сердце его ликовало.
Ночь он провёл на жёсткой земле, подложив под голову обмотанную плащом фляжку с водой. И едва зарозовело небо над зелёным Малийским заливом и холмами Эвбеи, окутанными туманом, проснулся вместе со всем войском. Мардоний умело воспользовался ночью. Приготовлены были отборные отряды из каждой рати. Всадников спешили. Вперёд выдвинули персидских лучников и арабских пращников, которым надлежало подготовить новый приступ. Персидские знатные воины, доведённые до бешенства укоризнами царя и собственным унижением, приносили страшную клятву не отступать и вернуться с поля брани только с победой. Приступ возглавили князья крови, сводные братья царя. Ксеркс вновь сел на слоновой кости престол, выслушав многочисленные уверения в том, что на сей раз священный огонь даёт благоприятные знамения, предвещая победу.
Удар был великолепен. Какое-то мгновение казалось, что эллинам не устоять. На месте каждого сражённого перса немедленно вырастали двое новых. Защитников прижали к стене, варвары уже были у её подножия. Тут течение битвы переменилось. Гоплиты сомкнули щиты, выставив вперёд непроходимую чащу копий. И атака захлебнулась. Мардоний, находившийся в самой гуще событий, искусно отвёл своё воинство, готовясь нанести очередной удар.
Стоявший возле Ксеркса Главкон заметил в рядах эллинов невысокую, кряжистую фигуру в чёрной броне — это Леонид обходил свой строй. Афинянин наблюдал за происходящим: персы перестраивали свои ряды перед новым сокрушительным натиском, Царь Царей крутил пальцами бороду, не отрывая глаз от битвы… И у Главкона появилось неодолимое желание броситься сейчас вперёд и встать в тот, противоположный, строй с криком: «Я тоже эллин! Видите, я пришёл на помощь вам, чтобы жить или умереть среди вас, защищая Элладу от варваров!»
Какая жестокая судьба приковала его к этому месту в стане врага, в то время как Ника, богиня победы, осеняет его соотечественников бессмертной славой!
Второй натиск закончился так же, как и первый, третий удался не лучше второго. Мардоний атаками намеревался утомить упрямых эллинов. Персы семикратно доказали свою доблесть. Целый десяток их охотно принял бы смерть, чтобы оплатить такой ценой жизнь единственного врага. Но сколь ни малочисленны были ряды Леонида, их всё-таки хватило, чтобы сменять уставших на острие удара персидского войска — столь узок был фронт этого удара. И трижды, когда отступала его разбитая рать, царь Ксеркс поднимался на троне, скорбя о павших.
В полдень утомлённые полки атакующих сменились свежими, подведёнными из тыла. Солнце пекло без жалости. Раненые корчились в муках под ногами сражавшихся. Наконец наступила ночь, и силы человеческие иссякли. Тень Эты медленно наползала на поле брани, и даже самые гордые из персов прятали глаза. Они потеряли многие тысячи. В поражении нельзя было усомниться. Перед ними высилась уходившая на закат, неприступная горная стена, в которой, по сведениям, не было ни единого прохода. На востоке лежало лишь море — море, закрытое для персов греческим флотом, находившимся в незримой отсюда гавани Артемисия. Неужели победоносное шествие Царя Царей закончится едва начавшись?
В тот вечер, удалясь в шатёр, царь молчал, что было признаком неописуемого гнева. Страх, унижение, ярость доводили его до безумия. Постельничие и евнухи в великом страхе приблизились к своему властелину, чтобы снять с него золотые доспехи. В царском шатре появился Мардоний; Ксеркс, разразившись проклятиями, которые он ни разу ещё не обращал против своего носителя лука, отказался принять его. Битва закончилась. Никто не хотел даже говорить о продолжении сражения. Все начальствующие над воинами доносили вышестоящим о серьёзных потерях, притом среди самых лучших. Возвращаясь к шатру Мардония, Главкон невольно подслушал разговор двух знатных персов.
— Страшный день, и носителю царского лука предстоит заплатить за неудачу. Остаётся только надеяться, что гнев великого царя падёт лишь на него одного.
— Да… Завтра Мардонию надо вступить на мост Чинват. Царь недоволен им, а Мегабиз, враг носителя лука, уже отправился к властелину, чтобы указать на ошибки Мардония, приведшие к такому итогу. Царь ухватится за подобное объяснение.
В шатре Главкон встретил и Артозостру и Роксану. Обе были бледны. Слухи о великом поражении распространялись быстро. Мардоний так и не вернулся. Он был жив, вне всяких сомнений, но Артозостра боялась самого худшего. Гордой дочери Дария трудно было смириться с несчастьем.
— У моего мужа столько врагов. Доселе благосклонность Царя Царей позволяла ему смеяться над ними. Но если мой брат отвратит своё лицо от моего мужа, его ждёт быстрая гибель. Ах! Ахура-Мазда, зачем ты послал нам этот день?
Главкон постарался утешить её, впрочем, утешать было особенно нечем; Роксана рыдала, и он так и не сумел успокоить её лаской, на которую не отваживался прежде. Артозостра уже намеревалась кликнуть к себе евнухов и отправиться к шатру Ксеркса, чтобы молить за мужа, когда вдруг объявившийся Фаркас, личный слуга Мардония, принёс вести, по крайней мере несколько успокоившие обеих женщин.
— Мне приказано передать обеим госпожам, что хозяин заставил умолкнуть языки своих врагов и вернул себе царское расположение. Ещё мне приказано доставить в царский шатёр владетельного Прексаспа. Царь Царей хочет видеть его.
Главкон оставил павильон Мардония, гадая, какого рода службу потребуется исполнить. А то, что было потом, он запомнил на всю жизнь. В просторном шатре пылало две дюжины смолистых ветвей. Рыжее пламя освещало зелёные и пурпурные занавеси, играло на серебряной оковке шестов. В конце шатра высился золотой трон царя, перед ним кружком стояли табуреты, предназначенные для самых ближних князей и полководцев. В центре этого полукруга находился Мардоний, допрашивавший несчастного, дикого с виду селянина, который, судя по одежде из козьих шкур и поножам, принадлежал к малийскому народу. Царь указал афинянину на них обоих; он был слишком взволнован, чтобы соблюдать церемонии.
— Добрый Прексасп, ты владеешь греческим лучше Мардония. А в подобном деле нельзя доверять толмачам. Этот человек понимает лишь низменный говор своей страны, понятный немногим. Ты сможешь поговорить с ним?
— Я понимаю его речь, великий государь.
— Спроси ещё раз этого человека о том, чем он может помочь нам. Мы поняли его, но кое-как.
Главкон приступил к делу. Селянин, чувствовавший себя неловко в столь блистательном обществе, разговаривал на жутком пастушьем наречии, который и афинянин-то понимал с трудом. Однако скоро всё стало ясно. Эфиальта, сына некоего Эвридема, малийского пастуха, привела к Мардонию надежда на награду. Отчасти поняв предложение, полководец заторопился с изменником к царю. Оказалось, что Эфиальт был готов за должную плату провести персов нехоженой горной тропой через хребет Эты и вывести их в тыл отряду Леонида — тогда взятые в тиски эллины будут, несомненно, уничтожены.
Главкон переводил под удовлетворённые возгласы персидских вельмож. Глаза Ксеркса смягчились. Он хлопнул в ладоши.
— Награда? Он получит десять талантов! Но где и как он поведёт войско?
Селянин ответил, что тропа не из трудных и по ней может пройти крупный отряд. Он сам часто прогонял по ней стадо коз и овец. Если персы выступят немедленно, пока ещё темно, — с рассветом они могут оказаться уже за спиной Леонида. Спартанец попадёт в ловушку или будет вынужден отступить.
— Постой, друг. — Мардоний посмотрел на пастуха. — Ты говоришь гладко, но берегись, если решил таким образом заманить в ловушку часть царского войска. Ты пойдёшь со связанными руками, а за тобой будет следовать воин, который перережет тебе глотку при первых признаках измены.
Главкон перевёл угрозу. Изменник даже не вздрогнул. Он ограничился пятью словами.
— Ловушки нет. Я поведу вас.
— А разве эллинам не известна эта горная тропа, разве они не охраняют её? — спросил носитель лука.
Эфиальт ответил, что едва ли; если они и слыхали о ней, то не послали людей охранять сей путь. Гидарн прервал дальнейшие разговоры, поднявшись с места и пав ниц перед царём:
— Милости, бессмертный государь, милости твоей прошу!
— Что такое? — спросил властелин.
— Бессмертные опозорены. Дважды они отступили с бесчестьем. Пламя стыда пылает в груди каждого. Позволь мне взять этого человека и всех пеших Бессмертных, тогда на рассвете Царь Царей увидит свою победу над презренными врагами.
— Доброе слово сказал Гидарн, — проговорил Мардоний, а Ксеркс улыбнулся и согласно кивнул.
— Ступай. Поднимись на эту гору со своими Бессмертными и скажи Эфиальту, что его ждут десять талантов и почётный пояс, если всё закончится благополучно; если же нет, я прикажу заживо снять с него шкуру и натянуть её на барабан.
Подобная угроза не произвела на пастуха никакого впечатления. Главкон остался в шатре, переводя при необходимости и выслушивая дальнейшие планы, касавшиеся удара, который Гидарну предстояло нанести с тыла, и нового штурма под руководством Мардония. Наконец вождь телохранителей в последний раз склонился перед царём:
— Я ухожу, всемогущий, и завтра ты или покараешь своих врагов, или никогда более не увидишь меня.
— Мои рабы верны мне, — промолвил Ксеркс, поднимаясь с трона и наделяя полководца и носителя лука благосклонным взором. — Теперь разойдёмся, только дайте знать магам, чтобы всю ночь молились Митре и Тиштрии и принесли им в жертву белого коня.
— Царь Царей всегда призывает благословения небес на головы своих слуг, — поклонился Мардоний, провожая взглядом Ксеркса, уже направившегося во внутреннюю часть шатра, где пребывали его наложницы. Царедворцы пошли к выходу. Главкон ждал, пока не уйдут знатнейшие из вельмож, и тут к нему приблизился носитель лука.
— Вернись в мой шатёр, — приказал афинянину Мардоний. — Скажи Артозостре и Роксане, что Ахура-Мазда избавил меня от беды и вернул мне милость царя, а завтра перед нами распахнутся ворота Эллады.
— Ты весь в пыли и крови. Всю прошлую ночь ты не спал, а сегодня провёл целый день в гуще боя, — заметил афинянин. — Пойдём со мной в шатёр, тебе нужно отдохнуть.
Носитель царского лука качнул головой:
— До завтра отдыха мне не будет, а утром меня ждёт или отдых победителя, или вечный покой. Теперь ступай. Женщины страдают от неизвестности.
Главкон направился по длинной улице между рядами походных палаток. Дымили бесчисленные костры, гудели голоса, фыркали кони, ворчали верблюды, стонали раненые, но афинянин не слышал ни этих звуков, ни других, с которыми устраивалось на ночлег несчётное воинство завоевателей, и ничего не замечал вокруг. Главкон с ужасающей ясностью, впервые по-настоящему ощутил, что и впрямь изменил делу Эллады. Одно дело быть пассивным свидетелем битвы, другое — помочь врагам предательской уловкой погубить Леонида. Если их не предупредить, и царь Спарты, и его соратники неизбежно будут захвачены в плен или перебиты до последнего человека. А он слышал всё — речи изменника, обсуждение, планы, больше того, пусть и не по собственной воле, помогал персам и участвовал в их замысле. Кровь Леонида и его воинов падёт на его голову. И тогда он сразу сделается достойным всех проклятий, которые афиняне прежде несправедливо обрушили на его голову. Он воистину станет, даже для себя самого, Главконом Изменником, соучастником предательства в Фермопилах. Тупого, соблазнённого блеском золота селянина ещё можно простить, ему же, человеку знатному, Алкмеониду, прощения потомков не будет.
Лишь у входа в шатёр Мардония Главкон постарался стряхнуть с себя задумчивость. Артозостра и Роксана бросились навстречу. Атлет рассказал им о том, что оставил Мардония в полном благополучии, и наградой ему была радость, осветившая глаза обеих. Роксана ещё никогда не сверкала подобной красотой. Главкон помянул дневную жару, разламывающуюся голову, и женщины, ласково касаясь его кожи, омыли лоб Прексаспа прохладной водой, надушенной лавандой. Потом Роксана вновь спела для него: негромкий воркующий напев повествовал о благоуханном Ниле, о раскрытых чашах лотосов, о ветвях пальм, кивающих под дуновением пахнущего пустыней ветра. Главкон смотрел на неё из-под полуприкрытых век и вспоминал эпизоды развернувшегося сегодня перед его глазами сражения. Он как бы погрузился в мир видений, далёкий от суровой реальности войны. И, покоясь в нём, как бы издалека следил за игрой теней на лице Роксаны, за её длинными пальцами, перебиравшими струны. Что ему до гибели Леонида? Разве не сулят ему Египет и Бактрия такое же счастье, как прежде Эллада? Он попытался убедить себя в этом. И наконец, став перед Роксаной, чтобы проститься с нею, нарушил все утончённые персидские обычаи: обнял и осыпал её поцелуями, зная, что носитель царского лука не станет гневаться на него.
А потом Главкон вернулся в свой собственный шатёр, чтобы уснуть. Только Гипнос, сон, не торопился к атлету со своими обманами. Здесь, вдали от красавицы египтянки, прежние ужасы вновь одолели его. Главкон — предатель! Эти два слова всё звучали в его ушах. Наконец он уснул и увидел сны.
Глава 7
Уснув, Главкон увидел себя в Афинах. Как обычно, он шёл от находившейся в прохладной Академии борцовской площадки по улицам одного из пригородов, Керамика, квартала гончаров. И как только он миновал могилу Солона, на пути его вдруг оказалась женщина, поглядевшая на него. Ростом она превышала отведённую смертным меру и была наделена столь же божественной красотою, суровой и строгой. Взгляд серых глаз её пронзил сердце Главкона. Над правой рукой сей девы играла крылатая Ника-победа, на плече восседала сова, у ног извивалась змея, символ мудрости, а левой рукой она сжимала эгиду, лохматую козлиную шкуру, окаймлённую змеями, знаком Зевсовых молний. Главкон сразу понял, что перед ним Афина Паллада, хранительница города, и молитвенно воздел руки к богине. Однако дева смотрела на него с гневом. В глазах её полыхало пламя. И чем больше молил богиню Главкон, тем меньше милости было в её глазах. «Горе мне, — затрепетал он. — Я прогневил грозную Афину». Вдруг внешность женщины переменилась. Исчезли эгида, змей, крылатая победа, и Главкон увидел перед собой Гермиону, прекрасную, как в тот день, когда она встречала его в Элевсине, но тем не менее скорбную, как в Колоне.
Она скользнула по воздуху прочь от него. Так, должно быть, Одиссей следовал за тенью своей матери в сумрачной стране теней.
…Увлечённый Сердцем, обнять захотел я отшедшую матери душу; Три раза руки свои к ней, любовью стремимый, простёр я, Три раза между руками моими она проскользнула Тенью или сонной мечтой, из меня вырывая стенанье.Он преследовал её, а она отлетала. Лицо Гермионы было полно скорби. И тут она заговорила:
— Я верила в твою невиновность, хотя все Афины называют тебя изменником. Я верна тебе, хотя всё восстаёт против меня. Так-то ты хранишь супружеские обеты? Ты теперь любишь другую, целуешь её, обнимаешь? Как теперь докажешь ты свою преданность Афинам, как сумеешь вернуться?
— Гермиона! — вскричал Главкон уже не во сне, а наяву. Снаружи шатра перекликались часовые, сменявшиеся перед рассветом.
Главкон вдруг понял, как именно надо поступить. Сон лишь придал форму тому, что и так созревало в голове его. Он должен немедленно отправиться к греческому лагерю и предупредить Леонида. Пусть спартанец не поверит ему, это не важно; главное, что он исполнит свой долг. Если же Леонид зарубит его на месте, не беда: лучше умереть, чем жить с нечистой совестью. Он вдруг осознал с непререкаемой ясностью, словно бы услышал об этом от вестницы Зевса, Ириды, что Гермиона никогда не считала его виновным, что она во всём хранила верность ему.
В голове Главкона воцарился покой. Он поднялся, набросил на плечи плащ, препоясался коротким мечом. Раб-нубиец, подаренный Главкону Мардонием в качестве слуги, проснулся на своём коврике и с удивлением спросил:
— Куда собрался, господин мой?
Главкон ответил, что должен выйти на поле битвы ещё до рассвета, и велел слуге оставаться в шатре. Однако ему всё же не удалось осуществить свой замысел беспрепятственно. Едва он вышел из шатра — под усыпанный крупными звёздами небосклон, лишь чуть просветлевший там, где небо касалось моря, — из соседнего павильона появились две фигуры. Это были Артозостра и Роксана. Главкон застыл на месте.
— Ты рано поднялся сегодня, милый Прексасп, — проговорила Роксана, откинув с лица вуаль, и Главкон даже при свете звёзд заметил, какой тревогой были полны глаза её. — Неужели сражение так манит тебя, что не даёт спать?
— Битва начнётся рано, моя госпожа, — в рассеянности ответил Главкон.
Заново осознав свой долг, он как-то не подумал о том, что придётся проститься с этими людьми и отныне считать их врагами. Он погрузился в безмолвные терзания, и тут Роксана подошла к нему и положила на плечо свою руку.
— Твои греки сопротивляются отчаянно, — сказала она. — Нам, женщинам, битва страшней, чем мужчинам. Вам радость сражения, а нам ожидание, печальные вести и скорби, поэтому мы с Артозострой так и не сумели уснуть и просто сидели вдвоём. Ты, конечно, будешь возле Мардония, моего брата. Охраняй его от всех бед. Загнанный в угол Леонид будет свиреп. Что это?
Роксана заметила, что на Главконе нет панциря.
— Не собрался ли ты сегодня искать смерти, выйдя на поле без доспехов? — простонала она.
— Мне он не понадобится, — ответил Главкон и, не осознавая, что делает, протянул вперёд руку, как бы отстраняя египтянку со своего пути.
Роксана в недоумении вздрогнула, но Артозостра крепко взяла его за руку.
— Что с тобой, Прексасп? Почему ты такой? Ты ведёшь себя странно!
Главкон вырвался из её рук.
— Не зови меня Прексаспом! — воскликнул он уже не на персидском языке, а по-гречески. — Я — Главкон. Главкон Афинянин… Главконом я жил, Главконом умру. Ни один муж — как бы ни желал он того — не в силах отречься от родившей его земли. Мне снился сон, я был персом, но прогнулся и вновь сделался греком. Поэтому забудьте меня. Я ухожу к своим.
— Прексасп, любимый… — Охваченная страхом Роксана припала к Главкону, а Артозостра вновь схватила его за руку. — Только вчера ты обнимал меня. Только вчера целовал. Разве мы не будем счастливы с тобой? Что это ты говоришь мне?
Главкон замер на миг, потом, набравшись решимости, освободился от рук обеих женщин.
— Забудь моё имя, — сказал он Роксане. — И прости: я понимаю, какое горе причиняю тебе своим поступком. Но я возвращаюсь к своим. А вы оставайтесь со своим народом. Место моё возле Леонида… чтобы спасти его, а скорее всего, для того, чтобы погибнуть с ним! Прощай.
И он направился прочь. Роксана медленно осела на землю. Артозостра принялась звать конюхов и евнухов, должно быть, для того, чтобы послать их в погоню. Главкон лишь раз обернулся назад. Афинянин знал ночной пароль, и караулы беспрепятственно пропускали его. Скоро он оказался у передовых караулов, среди полков нисейских и вавилонских, которые сейчас почивали при оружии, готовые подняться во внезапной атаке, как только шум в лагере эллинов известит их о том, что Гидарн завершил свой обход. Заря, «младая с перстами пурпурными Эос», уже занималась над окутанной туманами вершиной горы Телефрий, поднимавшейся над Эвбеей на той стороне пролива, когда Главкон добрался до последнего дозора. Ночная стража отсалютовала ему копьями, приняв за знатного военачальника, перед сражением вышедшего на разведку. Теперь Главкон оказался уже на поле вчерашней битвы. Под ноги ему то и дело попадались раскроенные щиты, расщеплённые древки копий и предметы более жуткие, мягкие и податливые под ногою, — тела убитых, дожидавшихся прилёта ворон. Становилось светлее, а Главкон всё шёл вперёд по узкой и скорбной дороге между горой и болотом. И вот наконец его окликнули не по-персидски, а на самом настоящем дорийском наречии:
— Стой! Кто идёт?
Подняв вверх безоружную правую руку, Главкон осторожно шагнул вперёд. К нему приблизились двое мужей в крепких панцирях, наставившие копья в грудь атлета:
— Кто ты?
— Друг. Эллин. Разве вы не слышите по моей речи? Проведите меня к Леониду. Я пришёл к царю с важной вестью.
— Эвге! Слушай, друг, как ты себя называешь, полководца нельзя будить ради каждого перебежчика. Мы позовём декарха.
Заслышав шум, десятиначальник, командовавший греческим дозором, подошёл к ним. Этот спартанец оказался более смышлёным, чем большинство его соотечественников, и сразу поверил тому, что у Главкона может быть важное дело к Леониду.
— Ты афинянин? — удивился декарх.
— Афинянин, — согласился Главкон.
— Проклятый! А я-то полагал, что среди афинян нет сторонников персов. Что занесло тебя в стан персов? И видел ли там своих соотечественников, кроме сыновей Гиппия?
— Их там немного, — ответил беглец, не желая выкладывать истину.
— Что ж, афинянин, идём к Леониду, расскажешь ему своё дело. Но хорошего приёма не жди. После измены вашего красавчика Главкона царь не склонен проявлять сочувствие даже к раскаявшимся предателям.
Двое гоплитов повели перебежчика к стене, укрывавшей за собой воинский стан, много меньший персидского и уступавший ему в роскоши, однако содержавшийся в строгом военном порядке. Эллины уже просыпались, одни ели из шлемов холодные отварные бобы, другие облачались в помятые бронзовые панцири и поножи. Все смотрели на проходившего мимо Главкона.
— К царю ведут перебежчика, — раздавался шепоток, и вокруг Главкона даже собралась горстка любопытных, когда провожатые его остановились у бурой палатки, лишь немного большей по размеру, чем остальные.
У входа в неё на походном сундуке сидел человек, деловито хлебавший железной ложкой «чёрную похлёбку» из большого котла. Наступивший рассвет позволил Главкону заметить, что плащ на плечах этого мужа укрывает под собой вороной панцирь, а шлем, оставленный на земле неподалёку, увенчан золотым венком.
Оба дозорных опустили копья, приветствуя царя. Тот посмотрел на подошедших.
— Перебежчик, — объявил один из них, — он говорит, что принёс важные вести.
— Пусть подождёт, — приказал полководец, не останавливая движения ложки.
— Но от этого зависит участь Эллады. Послушай меня! — попросил смутившийся афинянин.
— Жди! — последовал невозмутимый ответ, а железная ложка продолжала своё движение.
Зацепив в котле увесистый кусок мяса, спартанец прожевал его, потом отставил котёл. После этого он окинул пришельца взглядом и дал своё разрешение:
— Ну?
Слова хлынули из груди Главкона неудержимым потоком:
— Царь, надо бежать! Я только что оставил стан Ксеркса. Я присутствовал на военном совете. Изменник выдал персам тропу, и Гидарн вот-вот зайдёт вам в тыл. Отступайте немедленно, иначе все вы попадёте в ловушку.
— Понял, — неторопливо заметил спартанец, жестом приказывая перебежчику умолкнуть.
Страх заставил Главкона продолжить:
— Я был в самом шатре Ксеркса. И переводил разговор между царём и изменником. И я ручаюсь за свои слова. Если вы немедленно не отступите, кровь твоих людей падёт на твою голову.
Леонид вновь поглядел на дезертира, пронзая его своим взором, и задал короткий вопрос:
— Кто ты?
Кровь прихлынула к щекам афинянина, и язык его как бы приклеился к нёбу.
— Кто ты? — повторил царь.
Он рассматривал нежданного гостя ещё более пристально. Их уже обступили воины; став кружком, они заглядывали друг другу через плечо. Главкон распрямился:
— Я Главкон из Афин, истмийский победитель.
— Так?
Челюсть Леонида невольно — пусть и на короткий миг — отвисла. Других признаков удивления царь не обнаружил, однако обступившие Главкона и Леонида спартанцы подняли крик:
— Смерть изменнику! Побить его камнями!..
Не говоря ни слова, Леонид ударил ближайшего к нему гоплита тупым концом копья. Воины разом умолкли. Тогда царь вновь повернулся к дезертиру:
— Зачем ты здесь?
Главкон никогда ещё не молился о милости Пейто, Увещевательнице, так, как в этот момент. Аргументы, просьбы, уверения в невиновности, проклятия неведомым врагам сразу посыпались с его уст. Он даже не осознавал, что говорит. Он заметил только, что в конце концов руки гоплитов перестали сжимать рукоятки мечей, а лица чуть подобрели.
Наконец Леонид поднял руку, давая ему знак умолкнуть:
— Эвге! Итак, ты хочешь, чтобы я поверил тому, что ты пал жертвой обстоятельств, а также твоей истории? Значит, они идут нам в тыл. Прорицатель Масистий сказал, что сегодняшнее возлияние дало дурное предзнаменование. И вот ещё ты. Надо подумать. Созывайте начальников.
Собрались лохархи и таксиархи. Военный совет был коротким. Эвбол, командовавший коринфским отрядом, ещё сомневался в том, что перебежчику можно верить, когда от горы примчался вестник, подтвердивший самые худшие опасения. Трусливые фокейцы, караулившие тропу, разбежались, едва на их головы посыпались первые стрелы, посланные персами Гидарна. Итак, враги скоро окажутся в Алпени, деревушке, располагавшейся позади боевых порядков Леонида. Выхода не было, и царь предложил отступить.
Но таксиархи союзных отрядов уже бросились к своим людям, на ходу давая приказы о бегстве. Лишь двое или трое остались возле царского шатра, удивляясь тому, что Леонид не предложил бежать своим спартанцам. Более того, Главкон, стоявший неподалёку, увидел, что полководец взял в руки недавно отставленный им котелок и свою железную ложку.
— О, отец наш Зевс! — воскликнул, не веря своим глазам, полководец коринфян. — Леонид, ты сошёл с ума?
— Всему своё время, — невозмутимо ответил спартанец, продолжая завтрак.
— Время?! — вскричал Эвбол. — Нужно лететь на крыльях, чтобы нас не изрубили!
— Тогда лети.
— А ты со своими спартанцами?
— Мы остаёмся.
— Остаётесь? Горстка против миллионного войска? Я не ослышался? Что вы можете сделать?
— Умереть.
— Милостивые боги! Бессмертные не одобряют самоубийства. Оно противно сути человека. Что заставляет тебя идти на гибель?
— Честь.
— Честь? Разве не завоевал ты славу, целых два дня удерживая на месте войско Ксеркса? Разве твоя жизнь не служила Элладе? Чего ты этим добьёшься?
— Прославлю Спарту.
В утреннем сумраке, скрестив на груди тяжёлые руки, Леонид оглядел оставшихся возле него, а потом произнёс, должно быть, самую долгую речь во всей своей жизни:
— Нам, спартанцам, приказали защищать этот проход. Приказы надлежит выполнять. Остальные пусть уходят, все, кроме фиванцев, которым я не доверяю. Передайте царю Леотихиду, делящему со мной власть над Спартой, пусть позаботится о жене моей Горго и о моём сыне Плейстархе… и не забывает о том, что афинянин Фемистокл любит Элладу и советы его мудры. А ещё пусть выплатит Строфию из Эпидавра триста драхм, которые я задолжал ему за коня. А также…
Ещё один запыхавшийся вестник крикнул царю, что Гидарн уже близко. Царь поднялся, надел на голову шлем и показал копьём:
— Уходите.
Коринфянин готов был схватить Леонида за руку, но царь отмахнулся. Рядом с Леонидом появился трубач, один из трёхсот воинов, пришедших из Лакедемона.
Голос трубы пронзил воздух. Леонид набросил на плечи алый плащ, поправил золотую диадему на шлеме, чтобы выйти в полном порядке. И остался стоять в поражённом паникой стане, а к нему то и дело подходили всё новые и новые рослые, облачённые в доспехи мужи, воины Спарты, сохранявшие спокойствие посреди всеобщего бегства, ждущие приказов своего вождя.
Они застыли строем на месте, в чёрных доспехах, безмолвно наблюдая за отступлением союзных отрядов. Позади них остались фессалийцы — да не будет забыто их имя, — решившие разделить судьбу и славу Леонида. И фиванцы, задержавшиеся по принуждению и надеявшиеся изменить, выкупив честью свои жизни.
Прибежали новые гонцы. Передовых воинов Гидарна уже видели из Алпены. Отступление коринфян, тегейцев и прочих эллинов превратилось в бегство; всего только раз Эвбол и прочие, начальствовавшие вместе с ним, обернулись к безмолвному воину, опиравшемуся на копьё:
— Леонид, ты обезумел!
— Хайре! Прощайте! — таков был единственный ответ.
Эвбол более не ждал и обратился к другой фигуре, позабытой во внезапно начавшейся панике:
— Поспеши, перебежчик, варвары не похвалят тебя, и ты не спартанец. Спасай свою жизнь!
Главкон не шевельнулся и ответил:
— Ты видишь, что я не могу этого сделать.
А потом приблизился к Леониду:
— Я должен остаться.
— Ты тоже сошёл с ума. Но ты ещё молод… — Добрый коринфянин попытался увлечь его за собой.
Сбросив с себя его руку, Главкон обратился к полководцу:
— Примут ли спартанцы афинянина?
Прикрытые шлемом холодные глаза Леонида блеснули; он протянул руку Главкону.
— Примут, — промолвил он. — Значит, тебя оболгали напрасно. Эвбол, не лишай его заслуженной славы.
— Да помилует вас Зевес! — вскричал Эвбол, наконец ударяясь в бегство.
Один из спартанцев подал Главкону панцирь гоплита, тяжёлый щит и копьё. Афинянин встал на указанное ему место в строю. Леонид вышел на правый край своей жидкой фаланги[38], заняв место сразу и почётное и опасное. Фессалийцы замкнули строй сзади. Щит примыкал к щиту. Шлемы прикрывали глаза. Фаланга ощетинилась копьями. Все были готовы.
Полководец не стал воодушевлять своих соратников словами. Никто не плакал, не взывал к богам, не проклинал расчётливых лакедемонских эфоров, вместо большого войска выставивших против персов жалкие три сотни. Спарта послала своих людей, чтобы они удержали проход. И они пришли сюда, уже зная, что родина может потребовать от них высшей жертвы. Леонид уже всё сказал. Спарта требует. Что ещё говорить?
Что касается Главкона, он не мог представить себе, говоря языком своего народа, «более красивой и нужной смерти». «Не считайте человека счастливым, пока не умер он», — говорил Солон, и какая смерть может оказаться более удачной, чем эта? Эвбол расскажет Афинам и всей Элладе о том, что он остался с Леонидом защищать честь своей родины, когда бежали коринфяне и тегейцы. Из Главкона-предателя он превратится в Главкона-героя. Гермиона, Демарат и все те, кого любил он, будут гордиться им; позор навсегда сотрётся. Да и смогут ли даже сто лет жизни принести ему большую славу, чем гибель в сей день?
— Труби! — приказал Леонид, и трубач вновь надул щёки.
Строй двинулся за стену, в сторону лагеря Ксеркса, на открытое поле возле Асопа. Зачем ждать подхода Гидарна? Они встретятся с царём ариев лицом к лицу; Ксеркс увидит, с какой стойкостью умеют умирать лакедемоняне.
Когда фаланга вышла из тени горы, солнце поднялось над холмами Эвбеи, заиграв ослепительным блеском на волнах бухты, воспламенив светом славы своей и небо и землю. Позади уже раздавались крики. Отряд Гидарна вступил в Алпены. Отступление было невозможно. И узкая полоска людей двинулась вперёд, на беспредельно раскинувшийся стан варваров — на золотые щиты, алые плащи, серебряные наконечники пик, на всё людское море, готовое поглотить её. Лаконцы остановились за пределами полёта стрелы. Строй их сомкнулся ещё теснее. Каждый инстинктивно искал плечом плечо соседа. И здесь, перед всею персидской ратью, внемлющей в безмолвии и удивляющейся, горстка эллинов запела свой гимн, бросая любимую всеми боевую песню Тиртея прямо в лицо царю:
Вперёд, о, сыны отцов, граждан Мужами прославленной Спарты! Щит левой рукой выставляйте, Копьём потрясайте отважно И жизни своей не щадите: Ведь то не в обычаях Спарты.Копьё Леонида указало на трон слоновой кости, вокруг которого во всём блеске и великолепии алых и синих одежд стояла персидская знать:
— Вперёд!
Должно быть, жилы этих трёхсот наполнял бессмертный ихор, а не кровь. Единый вопль исторгался из глоток:
— За царя! За Леонида!
Ответом им стал рёв и грохот: под бой барабанов, стенания труб и атиболов варвары двинулись по узкой полоске земли на три сотни спартанцев и одного афинянина.
Глава 8
— Ну, псы наконец мертвы, хотя умирать они не хотели, — буркнул Ксеркс, невольно ёжась на своём троне: битва подошла неожиданно близко к царю.
— Они мертвы, — подхватил оказавшийся неподалёку Мардоний.
Носитель царского лука был покрыт кровью и пылью. Меч спартанца царапнул его по лбу. Только что он вместе с прочими начальниками персов гнал вперёд войско Царя Царей, даже под кнутами не желавшее приближаться к пришедшим в исступление эллинам, пока подход Гидарна с тыла естественным образом не завершил битву.
Ксеркс одержал победу. Ворота Эллады наконец отворились перед ним. Горная стена более не препятствовала продвижению персов. Однако триумф был куплен дорогой ценой, заставлявшей Мардония — и всех прочих полководцев царя — задумчиво качать головой.
— Господин, — сообщил Ксерксу Гистасп, начальствовавший над саками. — В моём отряде убит каждый седьмой, и притом это были храбрейшие из людей.
— Господин, — молвил Артабаз, шедший во главе парфян, — люди мои клянутся, что этими эллинами овладели дэвы. Они не смеют даже приближаться к телам убитых врагов.
— Господин, — попросил Гидарн, — не угодно ли тебе назначить пятерых начальников в своём полку телохранителей, ибо из десяти моих помощников пятеро убиты?
Однако самую тяжкую весть осмелился донести до слуха Царя Царей только Мардоний.
— Угодно ли всемогущему, — проговорил хранитель лука, — если я прикажу сложить погребальные костры из кедровых стволов и полить их благовонными маслами для братьев моего властелина, Аброкома и Гиперанта? Пусть маги вознесут молитву, дабы фраваши их упокоились в благословенной Гаронмане, ибо было угодно великому Мазде, чтобы пали они от руки эллинов.
Ксеркс согласно кивнул. Трудно быть властелином мира, если тебя смущают такие мелочи, как смерть нескольких тысяч верных слуг, даже кончина одного или двух из многочисленных сводных братьев, трудно и печалиться в такой день, когда враги наконец повержены.
— Они будут отомщены, — изрёк он с царственным достоинством, а потом улыбнулся, ибо к ногам его сложили щит и шлем Леонида, безумца, осмелившегося бросить вызов могуществу персов.
Но окружавшие царя полководцы не радовались: ещё одна такая победа, и у Царя Царей не останется войска.
Тем не менее не подобало портить радость своего властелина. Детский страх сменился в душе Ксеркса не менее детским восторгом.
— Ты нашёл тело этого безумного спартанца? — спросил царь у доставившего доспехи начальника всадников.
— Ты велел, всемогущий, — почтительно склонился тот.
— Хорошо. Отрубите ему голову, а тело выставьте на кресте, так, чтобы видели все. А ты, Мардоний, — обратился Ксеркс к носителю лука, — поезжай на холм, где стояли эллины, и поищи среди них живого. Если найдёшь, поставь передо мной, чтобы все греки убедились в том, как тщетны их попытки воспротивиться моей воле.
Носитель царского лука пожал плечами. Он любил честный, доблестный бой и уважал достойных врагов. Бесчестить труп Леонида — подобный поступок был не по вкусу возвышенным умам арийской знати. Но царь изрёк свою волю, а значит, надлежит исполнять её. И Мардоний отправился на холм, расположенный невдалеке от укрепления, куда отступили эллины, чтобы принять смерть.
Убитые варвары лежали друг на друге; их сразили в рукопашной, засыпав целой тучей стрел. Спешившись, Мардоний вместе со спутниками нашёл убитых. Победители уже обирали их. Носитель лука гневным движением руки велел всем удалиться. Помощники Мардония занялись делом, стараясь побыстрее исполнить его. Усердие их оказалось не безрезультатным. Трое или четверо феспийцев ещё дышали, живы были и несколько илотов, сопровождавших спартанцев. Однако из трёхсот никого в живых не осталось, и тела павших покрывали многочисленные раны.
Снофру, египтянин-раб, слуга, приближённый к Мардонию, окончив свой скорбный труд, подошёл к своему господину и проговорил, сверкнув белыми зубами:
— Все остальные убиты, пресветлый князь.
— Но ты ещё не проверил вон тех.
Снофру вновь занялся делом. Наконец вместе со своими спутниками он извлёк из кровавой груды одно тело и закричал:
— Есть один! Он дышит!
— Значит, он ещё жив. Нельзя оставлять его воронам. Несите сюда, кладите к другим раненым.
Персы сбросили три мёртвых тела с чуть шевелящегося раненого. Лицо и грудь его скрывали шлем и панцирь. Видны были только ладони — узкие и белые.
— Осторожно, — приказал благородный носитель лука. — Это молодой человек. А мне говорили, что Леонид повёл с собой на столь отчаянное дело только зрелых мужей. Эй, негодяи, или вы не видите, что ему душно в шлеме? Снимите его, расстегните панцирь. О, Митра, какое могучее и стройное тело! Живо сбросьте шлем, я хочу видеть этого человека.
Но, когда египтянин исполнил приказание, Мардоний невольно ахнул, ощутив сразу ужас и удивление: Главкон… Прексасп — и вдруг в спартанских доспехах!
Выпавшая Главкону удача отнюдь не была чудесной. Он выполнял свой долг, пока эллины не отступили на свой пригорок. И там, прежде чем варвары прибегли к самому простому способу нападения, пустив вперёд стрелков, в одной из схваток кто-то из вавилонян оглушил его ударом дубины по шлему. Главкон рухнул на землю, и буквально в следующий миг пронзённый копьём гоплит упал на афинянина, защитив его своим телом от приливов и отливов битвы. Всю последнюю часть сражения Главкон пролежал, ничего не ведая и не ощущая. Теперь сознание возвращалось, но он едва не задохнулся, чему воспрепятствовала лишь своевременная помощь Снофру.
Афинянину повезло в том, что Мардоний был скор на решения. Не увидев Прексаспа на его месте возле царя, он решил, что эллин остался в шатре вместе с женщинами, дабы не видеть гибели своих доблестных собратьев. В разразившейся битве гонец, посланный Артозострой, чтобы известить мужа о побеге эллина, так и не нашёл Мардония. Однако носитель лука мгновенно понял, что произошло на самом деле. Всякая ласточка осенью улетает на юг: афинянин возвратился к своим. И гнев Мардония, вызванный изменой Прексаспа, сменился неодолимым страхом перед Ксерксом, который скоро узнает о случившемся. Царь Царей будет беспредельно разгневан. Разве не предложил он своему новому подданному все богатства своей державы? И вот чем отплатил властелину Главкон! Вне сомнения, Ксеркс прикажет распилить его или бросить в клетку со змеями.
К счастью, Мардония окружали лишь собственные слуги, на чью верность он мог рассчитывать. Ничего не объясняя, просто приказав под угрозой смерти молчать об этой находке, он распорядился, чтобы Снофру и бывшие с ним люди соорудили носилки из копий и плащей, выбросили подальше изобличавший Главкона спартанский панцирь и со всей поспешностью доставили его в шатёр Артозостры. Раненый уже начал едва слышно стонать, он шевелил руками и что-то неразборчиво бормотал. Появление Ксеркса, выехавшего на поле брани, чтобы осмотреть его, заставило Мардония побыстрей отослать носилки, сам же он остался дожидаться Царя Царей.
— Значит, живых немного? — спросил Ксеркс, перегнувшись через серебряный поручень своей колесницы и разглядывая обращённые кверху лица мертвецов, лежавших под копытами его коней. — А есть ли такие, кого можно было бы поставить передо мной?
— Нет, бессмертный государь; все, кто ещё выжил, тяжело ранены. Мы положили их чуть подальше.
— Тогда пусть подождут; все они похожи на мёртвых. Мерзкие псы! — пробормотал царь, всё ещё глядя вниз. — Даже мёртвые, они щерятся, проявляя свою непокорность. Пусть лежат. В них, должно быть, вселился сам Анхро-Майнью. Человек не способен так биться. И не похоже, чтобы в Элладе осталось много подобных им людей, хотя Демарат, спартанский изгнанник, утверждает, что это не так. Отъезжай, Питирамф, а ты, Мардоний, следуй за мной. Я не могу больше видеть эти трупы. Кстати, где мой платок, тот, с сабейским нардом[39]? Я прикрою им нос. Кстати, у меня был вопрос, я почти забыл о нём.
— Государь хочет знать, какие новости пришли с флота, стоящего у Артемизия? — предположил Мардоний, скакавший возле колеса парадной повозки.
— Нет. Я хотел узнать что-то другое. Где Прексасп? Я не видел его возле меня. Неужели он оставался в шатре, пока гибли эти безумцы? Поступок неправильный, но простительный. В конце концов, он был прежде эллином.
— Да возрадуется бессмертный государь! — Мардоний старался тщательно выбирать слова, ибо персы правдивы, а ложь царю неблагочестива вдвойне. — Прексасп был не в шатре, а в самой гуще битвы.
— Вот как! — Ксеркс благосклонно улыбнулся. — Тогда он проявил истинную преданность. И доблестно ли сражался он?
— Самым доблестным образом, всемогущий государь.
— Вдвойне приятно слышать. Тем не менее ему следовало быть возле меня. Истинный перс никогда не оставил бы своего царя ради того, чтобы блеснуть отвагой. Тем не менее он поступил хорошо. А где он?
— К сожалению моему, бессмертный государь, Прексасп получил тяжёлые раны, хотя слуга твой надеется, что они не окажутся смертельными. Его понесли в шатры моего стана.
— А там эта красавица плясунья, твоя сестра, живо исцелит его, — вскричал Ксеркс. — Передай Прексаспу, что его господин доволен им. Я о нём не забуду. И если раны его не будут заживать, позови моих личных врачей. Надо послать Прексаспу какой-нибудь подарок… золотой кубок или ещё одного, белого как молоко, нисейского коня.
Тут к колеснице Царя Царей подъехал с донесением гонец, и Мардонию удалось отъехать к собственным шатрам. На скаку носитель лука благословлял Мазду: ему удалось спасти афинянина и не солгать при этом.
Всегда бдительные евнухи Артозостры бросились к Мардонию, чтобы рассказать о странном исчезновении и возвращении эллина ещё до того, как их господин сошёл с коня. Вести эти, учитывая всё происшедшее, Мардония не удивили, но и не обрадовали. Грек получил несколько несерьёзных ран, которым полагалось полностью зажить через десять дней, однако полученный удар по голове лишил его рассудка. Сперва раненый решил, что умер, и всё удивлялся, почему перевозчик Харон медлит со своей лодкой. Роксану он не узнал и всё твердил другое женское имя, кажется, Гермиона. Египетская княжна в слезах возвратилась в свой шатёр.
— Прексасп изменил нам, — жёстко сказала Артозостра своему мужу. — Он заплатил за добро изменой и предпочёл участь своего отчаянного народца княжеской жизни среди персов. Твоя сестра страдает.
— И я тоже, — самым серьёзным образом ответил носитель лука, — но тем не менее не будем забывать о том, что человек этот спас наши жизни.
Когда Мардоний вошёл, Главкон уже полностью очнулся. Он лежал на пёстрых подушках, лоб его был перевязан полотном. Глаза эллина неестественно блестели.
— Ты помнишь, что с тобой случилось? — спросил Мардоний.
— Мне рассказали. Меня, единственного из всех эллинов, не впустили в Элизий вместе с остальными эллинами, не удостоили славы Тезея и Ахилла, славы, которая никогда не умрёт. Однако я доволен. Должно быть, олимпийские боги решили, что мне предстоит многое увидеть и многое совершить ради славы Эллады, в противном случае они позволили бы мне разделить славу Леонида.
Голос афинянина звучал уверенно. В нём не осталось прежней слабости — той, что заставила его когда-то дрогнуть, отвечая на вопрос Мардония: «Будут ли твои эллины драться?»
Теперь Главкон говорил так, как подобало бы увенчанному лаврами победителю.
— С чего это ты так осмелел? — Носитель лука невольно встревожился. — Ты бился доблестно, и горстка твоих друзей тоже. Мы, персы, чтим отважных врагов и не скупимся на почести павшим. Но разве звёзды не предрекли уже исход всей войны? Ты, Леонид, его люди… все вы попросту обезумели.
— Да, нами овладело божественное безумие, — согласился афинянин, глаза которого разгорелись ещё ярче. — За тот возвышенный миг, когда мы ударили навстречу царю, я готов вновь заплатить своей жизнью.
— Тем не менее ведущие в Элладу ворота отперты. Пали самые отчаянные из ваших храбрецов. Земля ваша осталась беззащитной. Разве в будущей истории напишут не так: «Эллины с отчаянным мужеством сопротивлялись Ксерксу. Но доблесть их не была вознаграждена. Бог отвернулся от них. Царь Царей победил»?
Главкон вновь поглядел на перса с отвагой:
— Нет, Мардоний, нет, мой добрый друг, не думай, что мы должны считать друг друга врагами, потому что между государствами нашими разразилась война. Я отвечу тебе. Да, вы сразили Леонида и его горстку отважных, да, вы открыли себе путь мимо горы Эта, и войско царя, наверное, достигнет Афин. Только не думай, что, заняв своей ратью Элладу, вы покорите её. Чтобы овладеть землёй, нужно подчинить себе живущий на ней народ. А пока стоят Афины, стоит и Спарта, и в них хватает храбрецов, чьи сердца и руки не дрогнут. Прежде я сомневался в этом. Но опасения мои рассеялись. Наши боги помогут нам. И твоему Ахуре-Мазде ещё предстоит одолеть Громовержца Зевса и Афину Чистую Сердцем.
— А на чьей стороне будешь ты? — спросил перс.
— Что касается меня самого, то я понимаю, что своим поступком отверг все щедроты, пролитые на мою голову и тобой, и твоим царём. Возможно, я заслуживаю смерти от ваших рук. Но пощады просить не буду, потому что и мёртвым и живым я останусь Главконом-афинянином, над которым нет другого царя, кроме Зевса, и нет долга, кроме как перед вскормившей его землёй.
В шатре воцарилось безмолвие. Раненый, часто дыша, откинулся на подушки, ожидая гневной отповеди из уст Мардония. Однако тот ответил без тени раздражения:
— Друг мой, остры твои слова и высока похвальба. Лишь высший бог знает, верна ли она. Скажу ещё, что ценю твою дружбу и по-прежнему готов видеть тебя своим братом… И не могу сказать, что ты поступаешь неверно. Всякому человеку дарована одна родина, одна вера в бога. Мы не выбираем ни то ни другое. Я рождён, чтобы служить владыке ариев, славить Митру Победоносного. Ты же родился в Афинах. Мне бы хотелось, чтобы всё сложилось иначе. Но мы с Артозострой не сумели сделать из тебя перса. Моя сестра любит тебя. Но судьбу нельзя победить. Итак, ты хочешь вернуться к своему народу и разделить его судьбу, какой бы горькой она ни была?
— Да, если ты даруешь мне жизнь.
Подойдя к ложу, Мардоний протянул афинянину правую руку:
— Там, у берегов острова, ты спас меня самого и мою любимую. Да не скажут, что Мардоний, сын Гобрии, способен на неблагодарность. Сегодня я в какой-то мере выплатил тебе свой долг. И, если ты хочешь этого, я предоставлю тебе возможность вернуться к своим — как только к тебе вернутся силы. А там пусть будут милостивы к тебе твои боги, раз уж ты отказываешься от благосклонности наших!
Главкон с безмолвной благодарностью принял предложенную ему руку. Носитель царского лука отправился к жене и сестре сообщить о принятом решении. Говорить было не о чем. У афинянина своя дорога, у них своя, не выдавать же своего спасителя Ксерксу на пытки и смерть. Даже Роксане, сражённой горем, подобное просто не могло прийти в голову.
Глава 9
Осуждённый на смерть город с двухсоттысячным населением — так можно было сказать об Афинах.
Каждое утро солнце во всём золотом величии своём вставало над стеною Гиметта, но немногие воздевали руки к владыке Гелиосу, восхваляя его за новый солнечный день. «С каждым рассветом Ксеркс подходит к нам всё ближе», — об этом не забывали и самые отважные.
Тем не менее Афины никогда ещё не были столь достойны называться фиалковенчанными, как в эти последние дни перед приходом врага. Солнце вставало утром из-за Гиметта и опускалось на ночь за Дафны, соловьи и цикады заливались в оливах возле Кефиса, пчёлы жужжали над сладким горным тимьяном, рдели горы, синевой и огнём плескалось море, весело позванивали на скудных пастбищах козьи колокольчики, смеялись малые дети на улицах — всё вокруг было прекрасно, но ничто не могло поднять чёрное облако с людских сердец.
Торговля на Агоре оскудела. Многие не выходили из храмов. Старые враги мирились перед судьями. Суды, впрочем, закрыли, но на Пниксе одно собрание сменялось другим, и бесконечные речи были посвящены одной теме: как Афинам с достоинством принять свою горькую судьбу.
И почему ей не быть горькой? Аргос и Крит стали на сторону персов. Керкира лишь обещала и ничего не делала. Фивы слабели. Фессалия уже послала персам землю и воду. Коринф, Эгина и несколько городов поменьше ещё сохраняли относительную верность, а великая Спарта скупердяйничала и не высылала помощи своим афинским союзникам. Словом, с каждым новым днём персидская туча становилась всё более грозной.
Лишь один человек не позволял себе слабости, не допускал уныния в окружавших его людях — Фемистокл. Народ охотно слушал его, и Фемистокл никогда не говорил о поражении. Он находил тысячу причин для грядущей погибели захватчиков, начиная с вполне уместного гекзаметра в книге пророчеств старого Бакида и кончая тем, что копья у греков, всё-таки были длиннее. Если ему не хватало сил смотреть в лицо беде и ещё улыбаться при этом, Фемистокл в этом не признавался. Друзья удивлялись его спокойствию. Лишь в очередной раз заметив его сидящим, нахмуренным, гладящим пальцами бороду, они понимали, что его мозг плетёт сеть, которой суждено поймать властелина ариев. Так день сменялся днём, а в сердцах людей одна мрачная мысль сменяла другую.
Оставив Элевсин, Гермипп вместе с женой и дочерью перебрался в свой городской дом. Он был теперь очень занят. Гермипп являлся членом Ареопага, Совета бывших архонтов, людей опытных, знавших, что нужно делать. Собрав свои средства, Гермипп заказал щиты для гоплитов. Он постоянно находился в обществе Фемистокла, а значит, и Демарата. И чем чаще встречался элевсинец с молодым оратором, тем больше тот ему нравился. Конечно, о Демарате рассказывали разное, и не всё к чести его, однако Гермипп повидал жизнь и мог простить молодому человеку редкие, ночные похождения. Теперь Демарат как будто позабыл об ионянках-арфистках. Патриотизм его был очевиден. И элевсинец видел в ораторе наиболее желательного защитника для Гермионы и её ребёнка, личность, способную избавить их обоих от ужасов войны. Неприязнь дочери к якобы погубителю её мужа — в известной мере понятную и, увы, прискорбную — он относил к числу женских фантазий. Юная женщина просто делала из Демарата чудовище, беседа наедине рассеет все её подозрения. Посему Гермипп планировал новый брак дочери и считал, что исполнить его будет несложно.
В тот день, когда флот отправился к Артемизию, Гермиона вместе с матерью побывала в гаванях, где собрался буквально весь город, чтобы благословить в путь «деревянную стену» Эллады.
Сто двадцать семь триер составляли первый отряд, ещё пятьдесят три следовали за ними, и на кораблях этих вышли в море самые лучшие и отважные из афинян. Фемистокл повелевал всем, и в глубине своего сердца Демарат отнюдь не скорбел о том, что не имеет возможности ещё раз причинить ущерб своей стране.
День выдался в точности такой же, как и тот, когда Главкон со своими друзьями плавал к Саламину. Саронийский залив искрился чистейшей лазурью. Многочисленные островки и мысы Арголиды во всей своей красе вставали из вод. Город опустел. Матери в последний раз обнимали уходящих к Пирею сыновей, друзья обменивались рукопожатиями и обещали, что тот из них, кому удастся уцелеть, не позабудет о жене и детях погибшего. Лишь Гермиона, стоявшая на вершине Мунихия, высившегося над всеми тремя гаванями, не пролила ни слезинки. Она уже давно проводила свой корабль, и Фемистоклу никогда не привести его назад из сражения. Гермипп находился на причале, провожая флотоводца. Возле Гермионы стояли её мать и старая Клеопис, державшая на руках младенца. Юная женщина обратила взгляд к далёкой Эгине, над самой вершиной которой повисло пёрышком облако, и тут голос матери отвлёк её от размышлений:
— Они уходят.
На передней мачте «Навзикаи» затрепетали вымпелы, запела флейта на флагманском корабле, задавая ритм гребле. Тройная линия вёсел ритмично заколыхалась, окунаясь в синюю воду. Длинный чёрный корпус скользнул от причала. Остальные корабли по очереди последовали примеру флагмана. Собравшаяся на причале и холмах многотысячная толпа разразилась приветственными воплями, с кораблей ей ответил хор мужских голосов, не то восхвалявших повелителя морей Посейдона, не то молившихся ему: правду не знали и сами мореходы. А потом люди на берегу умолкли, провожая корабли взглядом, пока последний чёрный корпус не исчез за южным мысом, и тогда лишь в полной тишине все отправились по домам. Сила и юность оставили город. Так началась война для Афин.
Гермиона и Лизистра ждали Гермиппа, чтобы вместе пойти домой, однако элевсинец задерживался. Флот ушёл. Гавани опустели. Кроха Феникс заплакал на руках Клеопис. Мать его заторопилась домой, когда на почти опустевшем склоне перед ней появилась мужская фигура. И буквально через мгновение Гермиона оказалась перед Демаратом, с улыбкой протягивавшим к ней руку.
Оратор был облачен, как подобало стратегу. Плащ с пурпурной каймой, лёгкий шлем с миртовым венком на нём, короткий меч у пояса — все эти принадлежности очень шли ему. И если теперь морщины на лице Демарата стали глубже, чем в день их последней встречи, даже врагу оратора следовало признать, что у вождя афинян были все основания для задумчивости. Лизистра тепло приветствовала стратега, которого вовсе не озадачил угрюмый кивок Гермионы. Поклонившись женщинам, Демарат с улыбкой повернулся к Клеопис и её ноше.
— А вот и новый афинянин! — проговорил он непринуждённым тоном. — Однако боюсь, что мы далеко прогоним Ксеркса, прежде чем мальчику удастся проявить свою доблесть. Впрочем, опасаться нечего: и ему представится когда-нибудь возможность в полной мере показать свою отвагу.
Гермиона с неудовольствием качнула головой:
— Благословенна будь Гера, ребёнок мой ещё слишком мал, чтобы воевать. И если нам удастся пережить эту войну, разве благословенный Зевс не избавит нас от будущих кровопролитий?
Демарат, ничего не ответив, подошёл к няне и Фениксу, который, руководствуясь мотивами лучше всего известными ему самому, вдруг прекратил плакать и улыбнулся оратору.
— Глаза и лицо матери! — воскликнул Демарат. — Клянусь всеми совами Афины, что сам юный Гермес, лежавший в пещере своей матери Майи на горе Килена, не был прекраснее и соблазнительнее, чем этот малыш. Весь в мать, и лицом и глазами, скажу я.
— В отца, — поправила Гермиона. — Разве имя его не Феникс? Разве не в своём сыне Главкон Прекрасный обретёт новую жизнь? Разве не вырастет он, чтобы отомстить за своего убитого отца?
В голосе Гермионы не слышалось гнева, однако горькие нотки заставили Демарата воздержаться от улыбки. Он отвернулся от младенца.
— Прости меня, госпожа, — поклонился он Гермионе. — Быть может, я лучше разбираюсь в афинянах, чем в детях, однако в этом ребёнке я вижу не Главкона, а только его красавицу мать.
— Прежде, Демарат, память не подводила тебя, — укорила Гермиона стратега.
— Я не понимаю тебя.
— Я хочу сказать, что после смерти Главкона прошёл лишь один короткий год. Неужели за столь короткий срок ты успел забыть его лицо?
Тут в разговор вмешалась Лизистра, движимая самыми добрыми намерениями:
— Гермиона, милая, какая ты глупая… Подобно всем юным матерям, ты готова сердиться, если никто не замечает черт отца в лице твоего первенца.
— Демарат знает, что я имею в виду, — печальным голосом ответила молодая женщина.
— Поскольку госпоже угодно разговаривать загадками, а я не прорицатель и не ясновидец, признаюсь, что всё равно ничего не понял. Однако зачем спорить из-за крохи Феникса? Достаточно и того, что он вырастет прекрасным, словно делосский Аполлон, и станет радостью для своей матери.
— Единственной её радостью, — ледяным тоном поправила его Гермиона. — Клеопис, закутай ребёнка. А вот и отец. До города идти далеко.
Зашелестев белыми одеждами, Гермиона первая, не дожидаясь матери, направилась вниз по склону, вовсе не обрадовав этим ни Гермиппа, ни Лизистру. Итак, дочь их сохранила своё предубеждение в отношении Демарата. И выказанное ею холодное презрение разочаровало их куда сильнее, чем припадок ярости, случись он.
Оказавшись дома, Гермиона взяла маленького Феникса на руки и всласть наплакалась. Неужели именно ради ребёнка своего покойного мужа ей придётся по воле родителей идти за Демарата? В то, что именно оратор погубил Главкона своими кознями, она верила непреклонно. Впрочем, она могла обосновать свою уверенность лишь чисто по-женски — слепой интуицией. Но она не разговаривала на эту тему ни е матерью, ни с отцом, ни с кем другим, кроме одного странного знакомца, Формия.
Она познакомилась с рыботорговцем на Агоре, куда пришла вместе с рабами купить макрели. Торговец удивил всех присутствующих, скостив целый обол с цены внушительной рыбины, а потом предложил посмотреть редкого беотийского угря и поманил в свою лавочку, где шепнул на ушко несколько слов, от которых лицо Гермионы пошло красными пятнами, и, подав торговцу драхму, она сбивчивым голосом назначила ему встречу вечером у садовой калитки.
Формий от драхмы отказался самым решительным образом, однако обещание своё выполнил. У Клеопис был ключ от садовых ворот, и ради своей госпожи она была готова устроить буквально всё, что угодно, тем более что все Афины знали Формия как человека пусть и языкастого, но безвредного. Там вечером Гермиона и услышала правдивую повесть о бегстве Главкона на «Солоне». Когда рыботорговец завершил свой рассказ, она склонила голову.
— Значит, ты спас его? Благословляю тебя за это. Но, возможно, палач был бы милостивее к нему, чем море?
Формий ещё более понизил голос:
— Демарат расстроен. Что-то отягощает его совесть. Он боится.
— Чего?
— Его раб Биас вчера опять приходил ко мне. Поступки хозяина нередко кажутся ему странными. Неясного ещё много, но главное уже понятно. Хирам вновь приходил к Демарату, невзирая на все прошлые угрозы. Биас подслушал их разговор. Всего он не понял, однако имя Ликона звучало неоднократно, а потом он разобрал такие слова: «Торговцем коврами из Вавилона называл себя князь Мардоний… вавилонянин бежал на «Солоне»… князь благополучно прибыл в Сарды». Если Мардоний сумел пережить и бурю и кораблекрушение, почему этого не мог сделать Главкон, царь пловцов?
Гермиона закрыла лицо руками:
— Не мучь меня. Я уже давно живу, не ведая надежды. Но почему он не прислал мне даже весточки за все эти горькие месяцы?
— Переправить письмо через Эгейское море в дни войны не так-то легко.
— Не могу поверить твоим словам. А что ещё слышал Биас?
— Немногое. Хирам на чём-то настаивал, Демарат только твердил: «Невозможно». Хирам ушёл с кислой миной на лице. А потом Демарат застиг Биаса за подслушиванием.
— И выпорол его?
— Нет. Биас выбежал на улицу и закричал, что побежит прямо в храм Тесея, служащий убежищем рабам, и потребует, чтобы архонт продал его более доброму господину. Тут Демарат вдруг простил его, подарил пять драхм и велел обо всём молчать.
— И он тут же проболтался тебе? — Гермиона не сумела сдержать улыбку, но в глазах её промелькнуло отчаяние. — О, отец Зевс, против Демарата лишь свидетельство раба… Я слабая женщина, а он один из влиятельнейших людей в Афинах. Пошли же мне силы узнать горькую правду.
— Успокойся, кирия, — проговорил Формий рассудительным тоном. — Алетейя, владычица правды, дама терпеливая, однако она всегда говорит своё слово. Вот увидишь, надежда ещё не утрачена.
— Не смею надеяться… Если бы я только была мужчиной! — воскликнула Гермиона.
После этого она не один раз поблагодарила Формия, не позволила ему отказаться от денег и попросила заходить почаще и приносить ей с Агоры самые свежие новости о войне.
— Мы друзья, — заключила она, — лишь мы с тобой знаем, что Главкон ни в чём не виновен. Разве это не основание для дружбы?
Формий заходил частенько, быть может, радуясь возможности побыть подальше от докучливой супруги. Иногда он рассказывал Гермионе о продвижении Ксеркса, иногда передавал сплетни Биаса о своём господине. Новостей, собственно, было немного, однако разговоры эти придали уверенности Гермионы твёрдость адаманта. Каждую ночь она повторяла над колыбелькой спящего Феникса:
— Расти быстрее, макайре, расти сильным, у тебя есть дело. Отец твой взывает к отмщению, пусть даже из Аида.
После ухода флота в Афинах воцарилась тишина. На улицах можно было встретить лишь рабов и седобородых стариков. Лавочки на Агоре опустели, но кучки старцев сидели в тени портиков, дожидаясь появления архонта, ежедневно зачитывавшего объявления о продвижении Ксеркса. Пникс опустел. Гимнасии закрылись. Суеверные люди то и дело возводили очи к небесам, пытаясь по полёту коршунов определить счастливое или несчастное предзнаменование. Жрицы весь день и всю ночь напролёт распевали свои молитвы на вершине Акрополя, а на огромном алтаре Афины чадили всё новые и новые жертвы.
— Леонид бьётся у Фермопил. Флот сражается у Артемизия, возле берегов Эвбеи. Первое нападение варваров отражено, но судьба Эллады ещё не решена.
Такими были скудные новости. Сильное войско Спарты вместе с её союзниками всё ещё торчало на Истме, вместо того чтобы поспешить на помощь отважной горстке храбрецов Леонида. Старики качали головами, алтари принимали новые жертвы, а женщины оплакивали своих детей.
Закончился первый день, принёсший весть о сражении. Второй был подобен ему во всём, только оказался ещё более напряжённым. Гермиона даже не представляла, что улитка, имя которой время, способна ползти столь неспешно. Никогда ещё не осуждала она в такой мере нерушимый обычай, заставлявший знатных афинянок сидеть безвылазно в доме, словно рак-отшельник в своей раковине, даже в дни всеобщего смятения и тревоги. Вечером второго дня явился ещё один пропылённый гонец. Леонид удерживает ворота Эллады. Варвары гибнут тысячами. У Артемизия Фемистокл и предводители союзных флотов одолевают выставленную Персией армаду. Однако ничто ещё не было решено. Спартанское войско не желало уходить с Истма, и Леонид вынужден был оставаться в одиночестве. Село солнце, и тысячи людей молили бога о том, чтобы он побыстрей выехал на своей колеснице на небо. Едва засерел рассвет, все Афины были уже на ногах… Люди ждали, забывая о еде. Истинно необходимыми были лишь новости.
Наступил уже полдень, когда пора было закрывать лавки, если только в Афинах могли отыскаться открытые, когда Гермиона сердцем почувствовала, что с поля битвы прибыли новости, и новости злые. С самого рассвета она сидела вместе с матерью у верхнего окна и то и дело поглядывала в сторону Агоры, куда должен был спешить вестник. В каждом окне вдоль всей улицы видны были женские головы. Когда маленький Феникс запищал в колыбельке, Гермиона впервые сердито прикрикнула на него. Клеопис, единственная из служанок, не занятых другими делами, тщетно соблазняла свою юную госпожу фигами и пином. Гермипп ещё не пришёл с совета. Улица совсем опустела, если не считать то и дело выглядывавших женских голов. А потом всё вдруг преобразилось.
Сперва к Агоре, тяжело дыша, пробежал мужчина. Сбившийся гиматий развевался за его плечами, однако он не останавливался, чтобы привести в порядок свою одежду. Потом послышались крики — сперва одиночные, они слились в общий хор, подобный не реву, но заунывному ропоту морских волн, словно тысячи людей, собравшихся на рыночной площади, дружно застонали от мучительной боли. Пронзительные и жуткие голоса ледяной рукой стиснули сердца ожидающих женщин. На улице появились бегущие, и наконец вся улица, рабы и старцы, дружно заторопились к Акрополю. Выглядывавшие из окон женщины тщетно обращались к валившей по улице толпе:
— Что случилось? Во имя Афины, скажите нам, что случилось?
Ответ пришлось ждать долго, и вот на улице показался бегун, направлявшийся не к Агоре, а от неё. Впрочем, всё было ясно и без его криков.
— Леонид погиб! Фермопилы захвачены! Ксеркс наступает!
Гермиона отшатнулась от окна. Феникс проснулся в своей колыбельке; заметив, что мать рядом, он приветливо загукал и замахал ручонками. Гермиона подхватила его на руки и не сумела удержаться от слёз.
— Главкон! О, Главкон! — взмолилась она мужу, словно некоему богу. — Услышь нас, где бы ты ни находился сейчас, даже в блаженной стране Радаманта! Возьми нас к себе — свою жену и ребёнка, — ибо нигде на земле мне не найти покоя!
Увидев, что по дому заметались поражённые паникой женщины, она взяла себя в руки. Смахнув слёзы, Гермиона отправилась помогать матери и успокаивать служанок. Бойся или надейся, но рыданиями своей судьбы не изменить. Скоро зловещие стоны на Агоре стихли. Над домом совета затрепетал голубой флаг, знак, что Пятьсот созывают срочное заседание. Густая колонна дыма вдруг повалила вверх с рыночной площади. Архонты приказали сжечь все лавки на Агоре, чтобы дать знать всей Аттике: случилось худшее.
После невыносимо долгого ожидания явился Формий, а следом за ним и Гермипп с самыми свежими новостями. Леонид погиб со славой. Имя его бессмертно, однако горная стена вокруг Эллады взломана. Во всей Беотии не было ни одного спартанца. Филы и Декелей, проходы более лёгкие, защитить невозможно. Ничто не может преградить Ксерксу путь в Афины. Нетрудно было предвидеть беспорядки, однако предвидеть не значит предупредить. Той ночью в Афинах не спал ни один человек.
Глава 10
Наконец настал час, которого опасались мудрецы, которым пренебрегали глупцы, час, которого страшились трусы. Варвары находились уже в пяти днях пути от Афин. И жителям города оставалось или преклонить колени перед Царём Царей, или бежать из своей земли.
Наутро прибыл другой гонец, на сей раз не из Фермопил. Он доставил письмо Фемистокла, возвращавшегося от берегов Эвбеи со всем союзным флотом.
«Крепитесь, докажите, что вы достойные сыны Афин. Исполните то, за что так единодушно проголосовали год назад. Готовьтесь оставить Аттику. Ещё не всё потеряно. Через три дня я буду в городе».
Времени для собрания на Пниксе уже не оставалось, но Пятьсот и Ареопаг приняли решение за весь народ. Был отдан приказ переправить всех жителей Аттики с их движимым скарбом через Саламинский залив на территорию дружественного Пелопоннеса, и уже в полдень глашатаи отправились во все стороны возвещать о принятом страшном решении.
Гермиона в последующие спокойные годы вспоминала те мучительные дни как нечто нереальное. Тем не менее одно событие навсегда оставило на них свою незабываемую и несмываемую печать — дни великого похода повсюду — от тихой равнины Мисогии до пологих холмов за Пентеликоном и Парнесом. От сонных деревушек у Марафона до плодородных земель Элевсина звучало:
— Оставляйте дома, торопитесь в Афины, берите с собой что сумеете, но спешите, если не хотите стать рабами Ксеркса.
И следующие два дня в городе собиралась приунывшая толпа. Четыре сотни жителей следовало увезти от врага. Под окном Гермионы по улице тек нескончаемый поток беженцев: женщины, старые и молодые, деды, помогающие себе посохами, мальчишки, гонящие вперёд стадо коз или ослов, нагруженных домашним скарбом, крохотные девчонки, не выпускающие из рук любимого щенка или курицу. Крепкие мужчины попадались среди толпы нечасто, ибо флот, которому предстояло переправить людей, ещё не обогнул Синиум.
Поместья и сельские дома обезлюдели. Люди оставили засеянные поля, полные созревающих плодов сады, рощи священных маслин. Люди напоследок бросались в святилища, где молились ещё их отцы — в храмы Тесея, Зевса Олимпийского, Диониса, Афродиты, посещали могилы предков, располагавшиеся вдоль священной дороги, протянувшейся к Элевсину, где лежали Солон, Клисфен, Мильтиад и многочисленные прочие дети Афин, удостоенные последнего венка, с любовью уложенного к стенам гробниц. В особенности много людей поднимались на Скалу, чтобы в великом храме воздеть руки к Афине Палладе и дать клятву богине-девственнице, что любое бесчестие, нанесённое ей, будет смыто кровью. Проходя через город, люди оставались на берегу ждать появления флота.
Наконец объявился флот во всей соединённой мощи Афин, Коринфа, Эгины и других союзников. А впереди всех торопилась домой величественная «Навзикая». Три ряда вёсел по обоим бортам её отчаянно взбивали пену. Столпившись у края воды, люди смотрели на мостки, переброшенные на причал с борта огромного корабля, и на появившуюся на них знакомую всем фигуру:
— Фемистокл с нами!
Он высадился в Фалероне, и многотысячная толпа приветствовала его словно бога. Все видели в нём единственную надежду — некоего Атласа, державшего на своих плечах судьбу Афин. Одним взглядом, негромкими словами он изгнал страх из сердец встречавших его стратегов и архонтов:
— Зачем паниковать? Мы достойно отразили натиск варваров у Артемизия. И скоро в новой битве мы сокрушим его морскую мощь.
Со свитой он отправился в город. На Пниксе собралось последнее из собраний. Фемистокл никогда ещё не говорил более красноречиво, никогда голос его не звучал столь убедительно. Собрание единогласно приняло решение не склоняться перед Царём Царей. Если боги не позволят афинянам вернуть себе милую отчизну, тогда все они переправятся в Италию и построят себе новые, лучшие Афины, подальше от всяких персов. По предложению Фемистокла проголосовали за возвращение всех политических изгнанников, особенно за возвращение личного врага Фемистокла, Аристида Справедливого, удалённого из Афин сыном Неокла несколько лет назад. Наконец собравшиеся разошлись — уже не в слезах, ободряя друг друга. Наступила пора оставлять город. Гонцы доносили, что конные разъезды персов уже жгут деревни за Парнасом. Городские власти и флотоводцы направились в храм Афины, воскурили последние благовония. Кимон и прочая знатная молодёжь спустили со стен храма висевшие там щиты. Статую богини с почтением сняли с места, завернули в тонкое полотно и торопливо понесли на корабль.
— Пошли, макайра! — позвал Гермипп свою дочь, едва войдя в дом.
Гермиона окинула взором разорённое гнездо… Мать её отдавала последние распоряжения стайке бледных, перепуганных служанок, Клеопис взяла было на руки Феникса, но Гермиона забрала у неё дитя. В подобной ситуации мать обязана нести своего сына. Пройдя сквозь редеющую толпу на Агоре, они бросили по прощальному взору на каждое милое сердцу здание. Когда-то ещё им удастся вернуться сюда — невозмутимый бог молчал об этом. А потом повернули к Пирею, к быстрым лодкам, перевозившим афинян через узкий пролив на Саламин — туда, где по-прежнему было безопасно. Весь день, до поздней ночи, суда переправляли людей, пока не завершено было дело, равного которому в истории ещё не случалось. Все афиняне, не желавшие оставаться во власти Ксеркса, получили возможность уехать. Всем заправлял один мозг. Все приказы отдавал единственный голос. Леонид, Аякс Эллады, был отнят у неё. Остался Фемистокл, новый Одиссей, доблестный, как Аякс, и одарённый разумом, достойным бессмертного бога. Неужели этот разум и доблесть сумеют отразить натиск божественного царя ариев?
Глава 11
Лишь несколько дней Ксеркс позволил отдохнуть своему воинству, дорого заплатившему за победу у Фермопил. Экспедиционный корпус, посланный, чтобы ограбить Дельфы, вернулся, не добившись успеха, — как утверждали, благодаря личному вмешательству Аполлона, обрушившего два горных утёса на головы неблагочестивых врагов. Однако никакое чудо не преграждало персам путь на Афины. Беотия со всеми её городами приветствовала царя; Феспии и Платея, стоявшие за Элладу, были сожжены. Войско пелопоннесцев стояло в Коринфе, занятое возведением стены поперёк Истма, и не думало вступать в открытый бой.
— Клянусь душой отца, — говорил Царь Царей, — я не сомневаюсь в том, что после урока, полученного у Фермопил, эти безумцы побоятся выйти на новое сражение.
— На суше, конечно, — соглашался Мардоний, постоянно находившийся у локтя своего властелина, — но на море… Бессмертный государь скоро узнает об этом.
— Неужели они дадут нам морское сражение? — спросил Ксеркс, не обрадованный подобным предположением.
— Всемогущий, ты убил Леонида, но второй из твоих отъявленных врагов ещё жив. И пока Фемистокл тоже не будет убит, твоим рабам приходится думать о битве с ним.
— Ах да! Помню его: упрямый негодяй. Ну, если нам придётся сражаться на море, битва должна происходить под моим присмотром. Верные мне финикийские и египетские мореходы не показали себя при Артемизии; доблесть их не смогла проявиться в отсутствие царя…
— Присутствие которого заставляет верноподданного сражаться за десятерых, — торопливо добавил Фарнасп, носитель опахала.
— Конечно, — улыбнулся царь. — А теперь я должен спросить у тебя, Мардоний, о здоровье моего красавчика Прексаспа.
— Без перемен, великий государь.
— Неужели рана настолько тяжела? Печально. Он долго выздоравливает. Разумеется, ему нечего желать.
— Нечего, всемогущий.
— Сегодня я пошлю ему хелбонского вина со своего стола. Я уже скучаю по пригожему лицу Прексаспа. Я хочу сыграть с ним в кости. Прикажи ему поправиться, потому что этого желает царь. И если он уже сделался настоящим персом, одних этих слов будет довольно, чтобы Прексасп поднялся со своего ложа.
— Вне сомнения, он будет растроган милостью вечного государя, — ответил носитель лука, отнюдь не пожалевший о том, что дальнейший разговор на эту тему был прекращён верховным привратником, провожавшим к царю предводителей конницы для обсуждения наиболее практичного маршрута продвижения через Беотию.
На самом деле благодаря крепкой бронзе лаконского шлема Главкон давно уже находился вне опасности. Он уже мог ходить, даже ездить верхом, но Мардоний не разрешал ему оставлять шатра. Афинянина, конечно же, скоро узнают, и, как только Ксеркс пришлёт за ним, Главкон в своём новом расположении духа вполне может устроить перед лицом гневного монарха невесть что. Посему афинянин был в известном роде заточен в шатре вместе с евнухами, слугами и женщинами. Артозостра часто разделяла его общество, Роксана делала это реже. Однако египтянка полностью утратила свою власть над Главконом. Он обращался с нею с холодной любезностью, куда более обидной, чем простое пренебрежение. Раз или два Артозостра пыталась отговорить Главкона от его намерения, но слова её всегда разбивались об один и тот же барьер:
— Я эллин, моя госпожа. Мои боги — другие боги. И я должен жить и умирать так, как положено моему народу. И после утра, проведённого с Леонидом, я не сомневаюсь в том, что наши боги сильны и даруют нам победу.
После Фермопил войско повернуло на юго-восток, но Главкон ехал в крытой походной повозке, которую охраняли евнухи Мардония. Все считали, что в этом возке передвигается какая-то женщина из гарема носителя лука, царь ежедневно осведомлялся о своём любимце, и каждый день Мардоний отвечал ему: «Состояние Прексаспа не изменилось». Ответ этот, даже на взгляд правдолюбца Митры, был весьма недалёк от истины.
Когда войско остановилось возле Платеи, пришли вести, которые могли бы сокрушить уверенность Главкона, если её вообще можно было сокрушить. Эвбол-коринфянин погиб в стычке сразу же за Фермопилами. Весть эта означала, что никто не мог объявить в Афинах о том, что в день тягчайшего испытания изгнанник связал свою судьбу с Элладой. Леонид погиб. Спартанцы, присутствовавшие при разговоре Главкона с царём, тоже убиты. В спешке, на военном совете, Леонид назвал его имя лишь одному Эвболу. А теперь тот погиб, явно не успев сообщить кому-либо о деяниях Главкона. Итак, соотечественники-афиняне видели в нём по-прежнему предателя, лишь подтвердившего свою вину в трудный час. Если он возвратится к своим, толпа, возможно, растерзает его. Но молодой Алкмеонид не утрачивал решимости. Раз уж он не погиб при Фермопилах, нельзя оставаться и в лагере варваров. Надо лишь довериться владычице Афине, спасшей его от одной смерти, — она избавит и от другой. И потому он копил силы — словно пойманный лев, мечтающий об освобождении, — едва не желая при этом, чтобы персидское войско продвигалось вперёд побыстрее, приближая его тем самым к родному дому.
Главкон надеялся увидеть всё пелопоннесское воинство в боевом строю ещё в Беотии, но надежда эта не осуществилась. Пророчество должно было исполниться: всей «земле Кекропса» надлежало оказаться в руках варваров. Горные проходы были открыты. Продвигавшийся вперёд авангард персов никто не засыпал стрелами, и придворные то и дело уверяли своего господина в том, что ни один грек не поднимет на него руку.
На четвёртый месяц после перехода через Геллеспонт Ксеркс вступил в Афины; ворота были открыты настежь. Персы шли по безмолвным улицам вымершего города. Пришельцев приветствовали лишь немногие беглые рабы. Только горстка суеверных старцев и хранителей храма запёрлись на Акрополе и обороняли свою священную гору. Несколько дней они защищали кручу, сбрасывая вниз огромные камни, но конец был предрешён: персы обнаружили тайную тропу. Защитники Акрополя были застигнуты врасплох и либо погибли под мечами захватчиков, либо попрыгали вниз с утёсов. Индийский копейщик бросил факел, и дом богини-хранительницы охватило пламя. Огненный столп, поднявшийся над храмом, оповестил о том, что Ксеркс овладел всей Аттикой.
Главкон смотрел на горящий храм, скрипя зубами. Мардоний поставил свои шатры в восточной части города, возле фонтана Каллирои, столь памятного Алкмеониду. Здесь он впервые встретил Гермиону, вместе со служанками пришедшую за водой, и отсюда ушёл в тот день, видя перед собой встающую из моря Афродиту. Часто сиживал он возле крохотного водоёма и с Демаратом, а кипарисы над головой напевали свою успокоительную, монотонную песню. Перед Главконом высилась Скала Афины — вроде бы такая же, как и прежде, но совсем другая. Храм его отцов погибал, превращаясь в дым и пепел. Афинянин повернулся к Артозостре с горькой улыбкой:
— Вот, госпожа, твой народ вершит свою волю. Но не думай, что Афина Никефория, Афина Победительница, забудет день нашего сражения.
Артозостра молчала. Главкон знал, что многие из знатных персов не советовали Ксерксу совершать подобное святотатство, чтобы не доводить греков до отчаяния, однако факт сей мало чем мог утешить Алкмеонида.
На следующий день Мардоний позволил ему в сумерках проехать по опустевшему городу под надзором двух евнухов. Персы в основном стояли за городскими стенами, грабить город было запрещено. Лишь Гидарн со своими Бессмертными остановился на Ареопаге, а сам царь выбрал Агору в качестве своего стана. Главкон словно попал в страну мёртвых. Всё было знакомо и всё переменилось.
Евнухи держали в руках факелы. Они проходили улицу за улицей, их покрывал мусор, брошенный горожанами, двери домов были открыты. Главкон уже знал от перебежчика о смерти отца, и его не удивило, что дом, в котором он родился, оказался пустым и заброшенным. Как, впрочем, и всё вокруг. Ему оставалось только вспоминать дни, которым не суждено возвратиться. Вот школа, где старый Полихарм вдалбливал им с Демаратом азы «чтения, письма и музыки», перемежая наставления затрещинами. Вот на углу герма, которую он сам освящал в день, когда завоевал свой первый венок на играх. Вот дом Кимона, где ему неоднократно приводилось весело пировать. Главкон шёл по Агоре, мимо портиков, под которыми так часто, оставив борцовскую площадку в гимнасии Киносарге, он болтал с друзьями о войне и царе в дни, когда Персия казалась совсем далёкой. Наконец инстинкт — он не мог усмотреть в своём порыве желание — привёл его к дому Гермиппа.
Дверь пришлось взломать. Уже первый взгляд на внутренность дома засвидетельствовал, что Эвмолпид ждал врага в Афинах, а не в Элевсине. Двор был завален вещами, брошенными обитателями, — горшками, одеялами, стульями. Ручная перепёлка вспорхнула с треножника, стоявшего посреди охладевшего очага. Главкон протянул руку, и птица уселась на его ладонь, ожидая найти на ней какое-нибудь зёрнышко. Пичуга была любимицей Гермионы. Сердце изгнанника забилось.
Возле входа остался открытым сундук с одеждой. Главкон принялся извлекать из него содержимое — женские платья и наконец белое воздушное одеяние из Аморгоса, казавшееся облачком в его ладонях. Из складок его выпала пара белых сандалий с золотыми застёжками. Платье, которое было на Гермионе в последний день Панафиней, завершившийся его изгнанием. Он отбросил платье. Евнухи поглядывали на него. Главкон не мог позволить, чтобы они следовали за ним дальше.
— Дайте мне факел. Я сейчас вернусь.
Он в одиночестве поднялся на верхний этаж, в женскую половину. Там тоже царило смятение: наиболее ценных вещей не было, хотя многое осталось. В углу стоял ткацкий станок, на котором была натянута ещё не оконченная шаль. Яркая шерсть складывалась в рисунок: Ариадна ждала возвращения Тесея. Неужели жена или нареченная невеста Демарата станет заниматься подобным делом?
Во второй комнате, окружённая ещё большим беспорядком, в уголке стояла бронзовая статуя — изваяние Аполлона, натягивавшего лук, дабы обрушить свой гнев на ахейцев, — подаренная Гермионе Главконом. У подножия статуи висел венок из пурпурных астр, Главкон протянул руку и прижал его к груди.
В третьей комнате почти ничего не было. Разочарованный Главкон уже намеревался уйти, когда заметил подвешенную между двумя столбами плетёную колыбель. В ней оставалось шерстяное одеяльце. Маленькая подушка ещё сохраняла отпечаток детской головки. Главкон едва не выронил факел из рук. Он приложил ладонь ко лбу.
— Зевс милосердный! — простонал изгнанник. — Сохрани меня в здравом уме! Как смогу я служить Элладе и любимым мной людям, если ты лишаешь меня разума?
Он обвёл всё помещение тревожным взором. Поиск оказался ненапрасным: Главкон едва не наступил на деревянную погремушку — игрушку постарше самих египетских пирамид. Схватив её, Главкон пригляделся, и прочёл грубо вырезанную надпись: «Феникс, сын Главкона».
Его сын. У него есть сын! А значит, его жену ещё не отдали Демарату. Охваченный бурей чувств, Главкон принялся целовать игрушку.
Наконец, взяв себя в руки, он направился вниз, к евнухам, которых уже волновало его долгое отсутствие…
— Перс, — сказал Главкон Мардонию, вновь оказавшись в шатре носителя царского лука, — или позволь мне вернуться к своему народу, или убей меня. Моя жена родила мне сына. И я должен быть там, где смогу защитить его.
Нахмурясь, Мардоний кивнул головой:
— Ты знаешь, что я хочу другого. Но я дал слово. А слово князя ариев неизменно. Ты тоже знаешь, что тебя ждёт среди своих смерть, и притом не за собственные проступки.
— Я знаю это. Как и то, что Эллада нуждается во мне.
— Чтобы сражаться с нами? — вздохнул носитель лука. — Тем не менее, ступай. Иран не столь слаб, чтобы один враг помешал ему одержать победу. Завтра ночью для тебя будет приготовлена лодка. Воспользуйся ею, а там пусть тебя хранят боги, ибо власть моя на этом кончается.
Весь следующий день Главкон сидел внутри шатра, глядя на окутавшее Акрополь дымное облако и на персов, вырубавших священные оливы Афины, деревья, которым под страхом смерти не мог причинить вреда ни один из эллинов. Однако атлет более не проклинал захватчиков: ещё немного, и он сумеет отомстить им.
Сплетники-евнухи сообщили ему волю царя. Ксеркс находился в Фалероне, обозревая свой флот. Корабли эллинов ожидали его у Саламина. Персы держали военный совет, и всякую ночь, напившись, принимали решение, которое отменялось на следующее же утро. Они требовали битвы. Если царь уничтожит врагов при Саламине, он сумеет высадить своё войско у ворот Спарты, обойдя сразу становящуюся бесполезной стену на Истме. Но разве победа не очевидна? Разве на один эллинский корабль не приходится два персидских? Вассальные царьки-финикийцы уверяли в этом своего властелина. Лишь Артемизия, царица-воительница, правившая в Галикарнасе, утверждала иначе, но её никто не слушал.
— Завтра война закончится, — в присутствии Главкона изрёк виночерпий, даже не заметив, что, глядя на опалённые колонны Акрополя, афинянин то сгибает, то разгибает подкову своими изящными пальцами.
Наконец солнце просыпало последнее вечернее золото. Евнухи позвали Главкона в шатёр Артозостры, явившейся вместе с Роксаной, чтобы он мог попрощаться с ними. Обе женщины были в алых, царственных одеждах, аметисты, сверкавшие в их волосах, обошлись, должно быть, носителю лука в месячный доход всего Коринфа. Переодевшийся в простой греческий наряд Главкон низко склонился перед обеими женщинами и поцеловал край платья каждой из них. Поднявшись, он сказал:
— Тебе, моя княжна и благодетельница, желаю всякого счастья и благословения. Да доживёшь ты до зрелых лет, пусть имя твоё затмит славу Семирамиды, сказочной царицы и победительницы. Пусть боги не исполнят лишь одно твоё желание — да сохранят Афины свою свободу. Пусть весь мир достанется вам, персам, а нас предоставьте собственной воле. Прощай и ты, о, сестра Мардония, — он повернулся к Роксане. — Я причинил тебе боль, и это вдвойне горько мне. Увы, я любил тебя лишь в мечтах. Мне суждено жить не среди роз Бактрии, а на голых камнях Аттики. Да пошлёт тебе Афродита другую любовь и счастье большее, чем если бы ты связала свою судьбу с моей.
Женщины протянули Главкону руки. Он по очереди поцеловал их. На длинных ресницах Роксаны блеснули слёзы.
— Прощай, — проговорила она.
— Прощайте и вы, — сказал Главкон, отворачиваясь. За спиной его прошелестел полог шатра.
Мардоний проводил его на всём долгом пути от фонтана Каллирои до берега моря. Главкон пытался спорить, но носитель лука даже не желал слушать.
— Афинянин, ты спас мне жизнь, — ответил он, — и теперь мы расстаёмся уже навсегда.
Луна уже вставала из-за мрачного кряжа Гиметта, рассыпая своё бледное золото по всей аттической равнине. Скала Акрополя поднималась к небу над головами Главкона и Мардония. Глянув вверх, Главкон заметил, как блеснули под лучами луны наконечник и щит персидского воина, стоявшего на страже возле разрушенного святилища богини-девы. Алкмеонид вновь оставлял родные Афины, но на сей раз "голова его была полна совершенно иных мыслей, чем в ту ночь, когда он шёл рядом с Формием. Двое, перс и эллин, покинули опустевший город и спящий стан. Последние отблески дневного света давно погасли на западе, когда перед ними оказался холм Мунихия, усеянный шатрами, за которыми плескалось черно-фиолетовое море. Гавани заполнял целый лес мачт — флот Царя Царей, готовый с восходом солнца вступить в бой. Мардоний повёл Главкона не к гаваням, а на юг, где за небольшим мысом Колиада простирался песчаный берег. С юга задувал тёплый ветерок. Где-то вдали грохотали якорные цепи, скрипели блоки. За Пиреем поднимались тёмные горы и мысы, а у подножия их мерцала россыпь огней.
— Саламин! — воскликнул Главкон. — Там корабли Эллады.
Мардоний спустился на самый берег. У воды лежала небольшая, но крепкая лодка с вёслами.
— Что возьмёшь ещё? — спросил носитель царского лука. — Золота?
— Нет. Возьми лучше ты. — И Главкон снял с себя золотой пояс, которым оделил его в Сардах Ксеркс. — Эллином я родился, эллином и вернусь к своим.
Он нагнулся, чтобы поцеловать край одежды перса, но Мардоний не позволил ему этого сделать.
— Жаль, что ты не захотел стать моим братом, — проговорил он.
Перс и эллин обнялись.
Прощаясь, Мардоний произнёс два слова:
— Берегись Демарата.
— Что ты хочешь сказать?
— Большего я не скажу. Будь умным: берегись Демарата.
Верные слуги Мардония, бывшие свидетелями всего происходящего, уже тащили лодку на воду. Прощание было недолгим. Оба знали, что новой встречи не будет и что Главкон может и не пережить утра. Последнее рукопожатие, и лодка закачалась на волнах. Главкон поглядел на оставшиеся на берегу фигуры, обдумывая странное предупреждение Мардония. А потом он взялся за вёсла и направился на запад, через пролив к Саламину, огибая флот варваров, многочисленный, выстроенный к битве.
Глава 12
Леонида боги забрали. Остался Фемистокл, чтобы нести бремя, никогда ещё не ложившееся на человека, — тяжесть двух битв: с персами и собственными, отнюдь не героическими союзниками. Три сотни и семь десятков триер выставили греки к Саламину. Половину судов дали Афины, но командовал соединённым флотом спартанец Эврибиад, представитель государства, в битву не спешившего, давшего всего шестнадцать кораблей, но тем не менее единственного, которому готовы были подчиниться вздорные пелопоннесцы.
Человек, расхаживавший по каюте «Навзикаи» спустя несколько дней после бегства из Афин, был совсем не похож на того, кто правил городом с Бемы. Он, по крайней мере, знал, что утром решится судьба Афин. Состоявшийся днём военный совет не давал повода для веселья. Зарево над Акрополем полыхало уже два дня. Огромный флот Ксеркса вышел из гаваней Аттики. Все предводители греческого флота собрались в каюте Эврибиада, и Фемистокл твердил одно только слово: «Сражаться!»
Однако малодушный Адимант, коринфский флотоводец, а с ним и многие отвечали:
— Тянуть время! Вернуться на Истм! Не рисковать.
Сыну Неокла удалось заткнуть им рот. Не аргументами, а угрозами:
— Сражаться с флотом Царя Царей мы можем только здесь, в узком проливе. В открытом море враг сокрушит нас числом. Голосуйте за битву, иначе мы, афиняне, отплывём в Италию и предоставим вам возможность самостоятельно сражаться с Ксерксом.
После этих слов на совете воцарилось угрюмое молчание, и верховный главнокомандующий с тоской посмотрел на Фемистокла. А потом — против собственного желания — дал приказ готовиться к битве.
Приказ был отдан, однако, отплывая от борта флагманского корабля на лодке, афинянин услыхал, как Глобрий, флотоводец из Сикиона, бормотал:
— Упрямец, он погубит нас!
Фемистокл не обманывал себя. Утром половина эллинов пойдёт в бой, думая о том, как уцелеть, а не как победить. Так не поступают перед победой.
Каюта опустела, в ней остался один Фемистокл. На палубе над головой его во всю мощь лёгких распоряжался триерарх Амейна, а дружный напев моряков свидетельствовал хотя бы о том, что «Навзикая» не промедлит в битве. Корабль облегчали перед сражением: бесполезные запасные мачты и паруса выгружали на берег, готовили запасные вёсла и абордажные крючья. Битва царила в помыслах каждого афинянина, однако союзники думали о другом. Наступивший самый главный час его жизни застал Фемистокла в задумчивости и волнении. Он отмахнулся от молодых людей, явившихся за приказаниями.
— Все распоряжения я уже отдал. Исполняйте их. Аристид прибыл? — Последний вопрос был обращён к Симониду, который все эти напряжённые дни находился рядом с Фемистоклом в качестве друга и советника.
— Он ещё не прибыл с Эгины.
— Тогда оставьте меня. — Фемистокл помрачнел.
Все вышли.
Элегантная каюта полностью соответствовала вкусу: Фемистокл роскошно обставил её. Кованая бронза, толстые карфагенские ковры, светильники на цепях из драгоценной коринфской латуни, за треножником стояло изваяние Афродиты Верной Советчицы, любимого божества флотоводца. И, повинуясь привычке, он пересёк каюту, взял золотую шкатулку и бросил несколько крупиц благовоний в жаровню.
— Внемли, о, владычица, — проговорил он задумчиво, — исполни мои моления.
Фемистокл знал, что слова ничего не стоят. Дуновение ночного ветра, врывавшееся в окно, разогнало аромат. Богиня смотрела на него с прежней, неизменной улыбкой, и Фемистокл горько улыбнулся в ответ.
— Таков, значит, будет конец. Проигранная битва, измена, рабство… нет, я не стану жить, чтобы испытать всё это.
Он выглянул в окно — огни варварского флота были отчётливо видны. Фемистокл наполнил грудь солёным воздухом.
— Так заканчивается трагедия… хуже, чем в самой скверной пьесе Фрисиппа, когда народ прогнал его хор с орхестры[40] градом финиковых косточек. И всё же… всё же…
Последовавшая мысль так и не приобрела в его голове законченный облик.
— Да! — воскликнул Фемистокл, отодвигаясь от окна с долей прежней живости. — Я всё время держался храбрецом. Я смотрел в лицо циклопу, даже когда он строил самые гневные рожи. Но всё это пройдёт. По-моему, презренный Терсит и царь Агамемнон спят в Аиде и видят те же самые сны. Какая разница, проживёшь ли ты на несколько лет больше или меньше. Но умирать с мыслью: «Я победил» — куда приятнее, чем повторять про себя: «Я проиграл, и всё, что я любил, погибнет вместе со мной». А Афины…
Он остановился и возобновил свой монолог уже в ином тоне:
— Сколько же существует непонятных мне вещей. Их не растолкуют в Дельфах, ни один ясновидец не прочтёт разгадку в полёте птиц. Что произошло с Главконом? Неужели он действительно был предателем? И в чём именно заключалась его измена? После его исчезновения я потерял веру в смертных.
Мысли Фемистокла вновь уклонились в другую сторону:
— А мои сторонники в Афинах искренне верят в меня. Не лучше ли быть вождём в одном вольном городе, чем Ксерксом, господином миллионов рабов? Когда я возвратился в Пирей, меня приветствовали, словно самого Аполлона Избавителя. Как там напишут потом историки: «В это время Фемистокл, сын Неокла, побудил афинян к безнадёжному сопротивлению и тем самым обрёк их на уничтожение»? О, Зевс, неужели они действительно напишут так обо мне? Неужели меня назовут дураком и безумцем за то, что я хочу избавить свою землю от участи Мидии, Лидии, Вавилона, Египта, Ионии? Неужели мрачная Атропо сплела персам цепь нескончаемых побед? Тогда, о, Зевс, или ты, безымянная сила над силами, погляди на эту державу! Ксеркс уже не царь, а бог, и он попытается захватить Олимп и отнять у тебя престол.
Фемистокл мерил каюту отрывистыми шагами.
— Как?! — вскричал он, ударяя себя по лбу. — Как заставить сражаться этих эллинов?
Рука его опустилась на рукоять меча.
— Есть лишь одно место, где мы можем сразиться, имея преимущество на своей стороне. Здесь, в проливе между Саламином и Аттикой, мы можем свободно расставить все наши корабли, тогда как варвары будут мешать друг другу. Ну, а если нам придётся отступить… Нет, пусть об этом думают Адимант и его присные. Стена, преграждающая Истм… Да царь никогда не станет штурмовать её. Даже не предпримет единственной попытки, если только советники Ксеркса не сошли с ума. Разве царь не овладел морем? Разве не сумеет он высадить свою рать в любом месте за стеной? Разве я не вдалбливал эту мысль в тупые головы пелопоннесцев? Земля и боги! Уговорить каменную статую проще, чем дорийца. И они ещё считают себя наделёнными разумом.
Раздался стук в дверь. Вошёл Симонид.
— Ты не выйдешь на палубу, Фемистокл? Люди ждут. Повар Амейны приготовил вкусную трапезу, анчоуса и тунца, вожди народа ждут тебя, чтобы совершить возлияние в честь Тихэ, Удачи, чтобы она не забыла нас своим попечением завтра утром.
— Симонид, я в раздоре с Тихэ. Я не стану появляться на людях.
— Значит, наши дела плохи?
— Плохи. Но держись с отвагой перед людьми. Может быть, у нас есть ещё шанс.
— Неужели дошло до этого? — вопросил коротышка-поэт с тревогой в голосе.
— Оставь меня, — приказал Фемистокл, указывая рукой на дверь, и Симониду хватило ума подчиниться.
Фемистокл извлёк из стола перо, но не стал писать на разложенном перед ним листе папируса, а прикусил его кончик зубами.
— Как заставить эллинов сражаться? Отец Зевс, открой мне способ!
Мозг заторопился с возможными вариантами.
— Новый оракул, предсказание о неизбежной победе? Но я и так уже досуха выжал книги пророчеств. Или купить Адиманта вместе с его друзьями? Но золотом можно купить только душу, а не отвагу. Или произнести зажигательную речь, предложить новые аргументы? Но, даже если бы я обладал красноречием Нестора и мудростью Фалеса, послушают ли меня упрямые дорийцы?
Вновь постучал Симонид, лицо которого вытянулось.
— О, горе нам! Кимон прислал вестника со своего «Персея». Он говорит, что «Дикэ», стоящий рядом с ним сикионский корабль, не облегчается перед битвой, а ставит паруса, чтобы бежать.
— Это всё? — спокойно спросил Фемистокл.
— Утверждают также, что Адимант и другие флотоводцы, разделяющие его настроение, вновь отправились к Эврибиаду, чтобы отговорить его от сражения.
— Я ожидал этого.
— И спартанец уже сдаётся? — Коротышка-поэт побледнел.
— Весьма вероятно. Эврибиад стал бы трусом, не будь он таким большим дураком.
— И ты не собираешься немедленно посетить его, чтобы укрепить робких сердцем и заставить их вести себя так, как подобает эллинам?
— Пока нет.
— Друг мой, клянусь священным псом Египта, — вскричал Симонид, касаясь руки Фемистокла, — если ты ничего не предпримешь, всем нам предстоит завтра переселиться на поля асфоделей.
— Я делаю, что могу.
— Всё? Ты стоишь здесь, скрестив на груди руки!
— Всё… ибо я думаю.
— Думаешь… Не пора ли от размышлений перейти к действиям?
— Я это сделаю.
— Когда?
— Когда бог откроет свою волю. А пока я не вижу никакого просвета.
— Вечер уже кончается, и, значит, Эллада погибла!
Фемистокл рассмеялся, едва ли не легкомысленно:
— Нет, друг мой. Эллада не погибнет до завтрашнего утра, а что только не случается за ночь. А теперь ступай. Позволь мне вернуться к размышлениям.
Симонид медлил. Он сомневался в том, что Фемистокл владел ситуацией, но флотоводец решительным жестом указывал на дверь. Рука поэта уже касалась её, и тут в створку вновь постучали. Вошёл проревт, командующий передней палубой, ближайший помощник Амейны.
— Что у тебя? — резко спросил Фемистокл.
— Перебежчик, превосходительный, возможно, это обрадует тебя.
— Перебежчик… Откуда он взялся?
— Он приплыл к борту «Навзикаи» в лодке. Клянётся, что только что отплыл из Фалерона, и хочет повидать тебя.
— Он варвар?
— Нет, грек. Говорит с дорийским акцентом.
Фемистокл опять рассмеялся, уже веселее.
— Перебежчик, говоришь? Тогда почему же, о, совы Афины, оставил он «край жареных зайцев», обитель персов, куда бегут столь многие? На нашу сторону переходит не столь много людей, чтобы можно было пренебречь одним из них. Приведи его.
— А как же совет у Эврибиада? — напомнил Симонид.
— К гарпиям их всех! Я просил у Зевса знамения, и вот оно. У нас есть ещё время на то, чтобы выслушать перебежчика, убедить Адиманта и спасти Элладу.
Фемистокл поднял голову. Неуверенность и печаль оставили его лицо. Он вновь стал самим собой. Какие надежды, какие хитрости ещё таились в этом неисчерпаемом мозгу, Симонид не знал. Однако уже сам облик этого улыбающегося, сильного человека вселял спокойствие. Моряк вошёл вновь — уже с молодым человеком, лицо которого скрывали густая борода и остроконечная шапка. Смело подойдя к Фемистоклу, он произнёс несколько слов, после чего флотоводец отослал морехода.
Глава 13
Оставшись в обществе Симонида и Фемистокла, незнакомец снял высокий колпак. Перед афинянами стоял молодой, крепко сложенный человек. Борода и царивший в каюте сумрак утаивали его черты. Он молчал, ожидая вопросов, а оба афинянина разглядывали его.
— Ну? — промолвил наконец флотоводец. — Кто ты? И почему находишься здесь?
— Ты не узнал меня?
— Не узнал, хотя память надёжно служит мне. Но ты говоришь как уроженец Аттики, а не дориец, как мне передавали.
— Я не просто из Аттики, я родом из Афин.
— Афинянин? Чтобы я не узнал афинянина? Постой. Твой голос знаком мне. Где я слышал его?
— В последний раз, — напомнил незнакомец, чуть возвысив голос, — мы говорили с тобой в Колоне. С тобой были Демарат и Гермипп.
Фемистокл отступил на три шага:
— Море отдаёт мертвецов. Ты Главкон, сын Конона…
— Конона, — подтвердил перебежчик, спокойно складывая руки на груди.
— Несчастный юнец! Какая гарпия, какой злой бог принёс тебя сюда? Что мешает мне отдать тебя морякам, чтобы они прибили тебя гвоздями к мачте!
— Ничто не мешает, напротив… — Голос Главкона сделался жёстким. — Но Афинам и Элладе завтра потребуются все их сыновья.
— Верным же ты был сыном своего города! Как тебе удалось уцелеть на море?
— Меня выбросило на берег Астипалеи.
— Где ты был с тех пор?
— В Сардах.
— Кто покровительствовал тебе?
— Мардоний!
— Неужели персы так скверно обошлись с тобой, что ты решил покинуть их?
— Они засыпали меня почестями и богатством. Ксеркс был милостив ко мне.
— И ты дошёл с его войском до Эллады? В компании других предателей… сыновей Гиппия и всех прочих?
Побагровев, Главкон смело встретил взгляд Фемистокла:
— Да… и всё же…
— Ах, и всё же… — саркастически заметил Фемистокл. — Я так и думал. Что ж, я могу назвать много причин твоего появления здесь… Ты хочешь предать нас персам, и Афина вложила извращённое мужество в твоё сердце. Тебе, конечно, известно, что прощение, объявленное нами изгнанникам, не распространяется на изменников.
— Знаю.
Фемистокл сел в кресло. Он находился в редком для себя состоянии и не знал, что говорить, что думать.
— Садись, Симонид, — приказал он, — а ты, бывший Алкмеонид, а ныне предатель, объясни мне, почему после всего случившегося я должен верить тебе?
— Я не прошу тебя верить. — Главкон застыл, словно изваяние. — Я не буду в обиде на тебя, если ты примешь любое решение, но тем не менее выслушай…
Взмахнув рукой, флотоводец велел говорить, и беженец начал свою повесть. Весь свой путь по морю от Фалерона Главкон готовил себя к этому испытанию, и отвага не оставила его. Немногословно и ясно он объяснил, как обошлась с ним судьба после Колона. Лишь когда Главкон упомянул о том, что был рядом с Леонидом, Фемистокл бросил на него острый взгляд:
— Повтори-ка. И не ошибись. Я отлично умею замечать ложь.
Главкон невозмутимо повторил свои слова.
— Какие доказательства ты можешь предъявить того, что был с царём Спарты?
— Никаких, кроме собственного слова. Имя моё слыха ли лишь коринфянин Эвбол и спартанцы. Но они мертвы.
— Гм! И ты рассчитываешь, что я поверю похвальбе изменника, за голову которого назначена награда?
— Ты сказал, что умеешь отличить ложь от правды.
Фемистокл поник головой и прикрыл лицо руками. Наконец, распрямившись, он поглядел на перебежчика:
— Ну, сын Конона, ты по-прежнему настаиваешь на своей невиновности? Ты готов повторить клятвы, которые приносил в Колоне?
— Да! Я не писал этого письма.
— Кто же это сделал тогда?
— Я сказал — злой бог. И ещё раз повторю это.
Фемистокл покачал головой.
— В наши дни боги пользуются человеческими руками, чтобы погубить человека. Ещё раз спрашиваю, кто написал это письмо?
— Афина знает это.
— К несчастью, великая богиня ничего не скажет нам! — выкрикнул богохульное утверждение наварх[41]. — Давай возвратимся к более лёгким вопросам. Это я написал его?
— Немыслимо.
— Значит, Демарат?
— Немыслимо, и всё же…
— Разве ты не понимаешь, мой милый изгнанник, — кротко проговорил Фемистокл, — что, пока ты не переложишь ответственность за это письмо на чужие плечи, я но смогу сказать, что верю тебе?
— Я не прошу об этом. Моя просьба иная. Позволишь ли ты мне послужить Элладе?
— Откуда я могу знать, что ты не посланный Мардонием лазутчик?
— Слишком много перебежчиков и доносчиков бегут сейчас к Ксерксу, чтобы мне нужно было совать свою голову в пасть гидры. И ты это знаешь.
Фемистокл приподнял бровь:
— Симонид, ты всё слышал. Что скажешь? — Последний вопрос был обращён к поэту.
— Что этот Главкон, какова бы ни была его вина год назад, сегодня достоин доверия.
— Эвге! Сказать легко. Но что делать, если он снова предаст нас?
— Насколько я понимаю, — заметил проницательный Симонид, — сейчас выдавать особенно уже нечего.
— Отлично сказано.
Фемистокл приложил ладони ко лбу, Главкон же стоял словно мраморное изваяние. Наварх вдруг разразился потоком вопросов:
— Ты прибыл из лагеря Царя Царей?
— Да.
— И ты знаком с планом сражения?
— Я не был на совете, но его не скрывают. Персы слишком уверены в себе.
— Как стоят их корабли?
— Теснятся друг к другу возле афинских гаваней. Корабли вассальных ионян находятся слева. Финикийцы, главная надежда Ксеркса, справа от них, но правое крыло занимают египтяне.
— Откуда тебе это известно?
— Из разговоров. Кроме того, на пути сюда мне пришлось обойти на вёслах всю армаду. Глаза у меня есть. Потом, на небе луна. Я не ошибся.
— А ты знаешь, где находится трирера Ариабигна, главного среди флотоводцев Ксеркса?
— Она стоит у входа в Пирей. Найти этот корабль нетрудно. Он целиком освещён фонарями.
— Ага! Итак, египетская эскадра находится на правом крыле, ближе всего к Саламину?
— Да.
— И если они дойдут вдоль берега до мыса, являющегося отрогом горы Эгалеос, то водный путь к Элевсину будет перекрыт. А с юга он уже заперт ионянами.
— Я едва сумел проскользнуть в лодке.
Последовали новые вопросы. Наконец флотоводец поднялся и хлопнул себя по ляжке:
— Ну, хочешь послужить Элладе?
— Разве я только что не говорил это?
— Готов ли ты умереть за неё?
— Однажды я уже выбрал смерть… Вместе с Леонидом.
— Осмелишься ли ты на дело, которое в случае неудачи отдаст тебя в руки варваров на растерзание конями или греков на распятие?
— Неудачи не будет!
— Эвге! Благородный ответ. Пойдём.
— Куда?
— На флагманский корабль Эврибиада. Там я пойму, следует ли тебе идти на риск.
Фемистокл прикоснулся к бронзовому гонгу, и в каюте появился его помощник.
— Мою лодку, — приказал наварх.
Когда моряк вышел, Фемистокл достал из сундука длинный гиматий и набросил его на плечи молодого чело века.
— С этой бородой тебя не узнали даже мы с Симонидом, и я сомневаюсь в том, что тебя сегодня сумеют разоблачить. Но запомни своё имя — Критий. Если вернёшься живым, придётся тебе выкрасить волосы. Ты ел?
— Кто сейчас голоден?
Фемистокл расхохотался:
— Это мы только говорим так. Но если дары Деметры нс укрепляют нас, поможет Дионис. Выпей.
Сняв с крючка кожаный бурдючок, он налил Главкону хиосского вина. Тот отказываться не стал. Когда Главков выпил, Фемистокл последовал его примеру. Потом вопросы стал задавать уже Главкон:
— Где моя жена?
— В городе Саламине, вместе с отцом; знаешь, она родила…
— Сына. Оба здоровы?
— Здоровы. Мальчишка красив, как сын Латоны.
В глазах изгнанника вспыхнул огонёк. Повернувшись к изваянию Афродиты, он простёр вперёд руку:
— О, Афродита, благословенная! — Вновь повернувшись к флотоводцу, Главкон торопливо спросил: — Значит, Гермиону ещё не отдали Демарату?
— Не отдали. Гермипп хочет этого. Гермиона сопротивляется. Она считает, что погубил тебя Демарат.
Главкон отвернулся, пряча лицо от собеседников:
— Боги ещё не забыли о милосердии.
Симониду показалось, что он произнёс именно эти слова.
— Лодка ждёт, кирие, — объявил появившийся в дверях помощник.
— Пусть судёнышко перебежчика привяжут к корме, — приказал Фемистокл, выйдя на палубу. — А Сикинн пусть сопутствует мне.
Проницательный азиат расположился на корме, вместе с Главконом и Фемистоклом. Крепкие гребцы налегли на вёсла. Всё своё недолгое путешествие наварх перешёптывался с Сикинном. Когда они оказались возле флагманского судна, за спартанским кораблём уже тянулся целый хвост ялов, явно свидетельствующий о том, что все пелопоннесские флотоводцы уже собрались у Эврибиада, добиваясь от него приказа к отступлению. Свет многочисленных ламп, пробиваясь сквозь узкие прорези окон, полосами ложился на поверхность вод. Слышны были взволнованные голоса. Фемистокл поднялся вверх по лестнице, и спартанский страж приветствовал его движением копья. Оставив своих спутников на палубе, Фемистокл поспешил вниз, но уже в следующее мгновение вернулся, поманив азиата и изгнанника к борту корабля.
— Отвези Сикинна к персидскому главнокомандующему, — зловещим шёпотом приказал он Главкону, — и если боги не охранят тебя сегодня ночью, завтра весь Олимп не сумеет спасти Элладу.
Не говоря более ни слова, Фемистокл вернулся в каюту. Экипаж яла подвёл к борту лодчонку Главкона, Сикинн спустился в неё, а Главкон, взяв вёсла, сперва направил своё судёнышко в сторону «Навзикаи», а потом повернул носом к проливу, к афинским гаваням. Сикинн молчал, но Главкон догадывался о смысле полученного им поручения. Ветер крепчал, нагоняя облака. Скоро они укроют луну, и приключение сделается менее опасным. Однако превыше всего была нужна скорость. И атлет со всей силой налёг на вёсла, заставляя лодку нестись по поверхности чёрных вод.
Незадолго до полуночи Главкон оттолкнул свою лодку от высокого судна Артабана, флотоводца варваров. Дело было сделано. Главкон оставался в раскачивающейся на волнах лодке, пока Сикинн наверху вёл переговоры с вождями персов. Знатные варвары, знакомые Главкону по времени, когда он служил Царю Царей, то и дело проходили наверху мимо него. Посматривая на них, афинянин держал руку невдалеке от рукоятки кинжала. В случае разоблачения лучше сразу покончить с собой, чем скончаться через несколько часов в лютой пытке. Однако разоблачение не состоялось. Сикинн спустился по лестнице; улыбаясь, он раскланивался с провожавшими его знатными юношами самым любезным образом, ибо кто как не он доставил самые добрые вести Царю Царей.
— До завтра, — проговорил персидский наверх.
— До завтра, — непринуждённо помахал ему вестник.
Он абсолютно не волновался, словно отвозил приглашение на пир; заняв своё место на носу, Сикинн повернулся к молчаливому Главкону:
— Греби.
— Куда? — Главкон взялся за вёсла.
— На корабль Эврибиада. Фемистокл ждёт. Торопись, как только можешь.
Полоса воды между лодкой и персами становилась всё шире. Главкон занимался своим делом, а потом впервые спросил о цели путешествия.
Сикинн ухмыльнулся, блеснув зубами во тьме:
— По поручению Фемистокла я передал варварам, что эллины грызутся друг с другом, что они готовы на скоротечную битву, но, если флотоводцы Царя Царей сделают попытку обойти их, битва может вовсе не состояться и греческий флот без сражения сдастся персам.
— И что они ответили?
— Что и я, и мой господин не окажемся без награды за услугу, оказанную Царю Царей. И что египетские корабли немедленно сойдут с места, перекрывая эллинам путь к бегству.
Налегавший на вёсла изгнанник ничего не ответил. Утомление после опасного дня и трудного вечера уже овладевало им. Главкон ощущал невыразимую усталость, впрочем, скорее умственную, чем телесную. Неуклюжая лодка еле ползла. Следуя приказу Сикинна, Главкон взял вправо и закрыл глаза. Сценки из его прошлой жизни, сменяя друг друга, поползли за закрытыми веками: вот он в Коринфе, на стадионе, перед грозным спартанцем, вот они с Гермионой поднимаются на священную скалу афинского Акрополя; вот он стоит возле Ксеркса, а флот и неисчислимая рать направляются через Геллеспонт… Потом он увидел жену, Роксану, всё прекрасное и милое сердцу, что привелось ему лицезреть в жизни. Не ошибся ли он? Окажется ли благосклонной к нему суровая судьба Эллады? Не лучше ли было бы предпочесть сады на реках Бактрии, от которых он навсегда отказался? И какой будет его собственная судьба, приведёт ли она его наконец в тихую гавань, или же ему суждено окончить свои дни завтра на одном из кораблей? Он грёб механически, всё глубже погружаясь в задумчивость, когда резкий оклик заставил его очнуться:
— Что вы тут делаете?
Сказано было по-финикийски. Главкон почти не знал этот резкий семитский язык, однако лемба, многовесельная патрульная шлюпка, уже догоняла их. Ещё мгновение — и плен, а там и разоблачение. Жизнь, смерть, Эллада, Гермиона — всё промелькнуло перед глазами опешившего от неожиданности афинянина, однако Сикинн спас их обоих.
— Какое слово назначено на сегодняшнюю ночь? Назови его, — торопливо шепнул он.
— Гистасп, — пробормотал ещё не пришедший в себя Главкон.
— Кто вы? И откуда? — Старший среди находившихся в шлюпке поднялся и посветил фонарём. — Нам было приказано плавать в проливе и перехватывать перебежчиков, и вот, клянусь Баалом[42], целая парочка! Завтра вороны вы клюют ваши глаза.
Сикинн встал.
— Дурак, — ответил он на сидонийском языке, — неужели ты посмеешь преградить путь вестнику самого Царя Царей? Похоже, что воронам завтра придётся расклёвывать не наши головы.
Шлюпка была уже совсем рядом, но моряк опустил фонарь:
— Хорошо. Назови слово.
— Гистасп.
Рука финикийца шевельнулась в приветственном жесте:
— Прости мою грубость, достойный господин. Действительно эллины находятся в таком положении, что искать перебежчиков в эту ночь просто нелепо. Однако приказ есть приказ.
— Прощаю, — снисходительно ответил посланец Фемистокла, — и донесу о твоей бдительности старшему над флотом.
— Да пошлёт тебе Баал-Мелек десять тысяч детей, — отозвался успокоившийся семит.
Экипаж шлюпки опустил вёсла на воду. Лодки разошлись. Когда их разделила уже изрядная полоска воды, Главкона бросило в жар, потом в холод, а затем снова в жар. Хладный Танатос пролетел в каком-то волоске от его головы. Вновь заскрипели уключины, вновь пополз ла назад вода. Ночь становилась темнее. Облака уже укрыли луну со всеми звёздами. Сикинн, человек проницательный и сведущий в погоде, заметил: «Утром будет крепкий ветер» — и погрузился в молчание. Главконом начинала овладевать уверенность в том, что наступает день, ради которого боги сохранили ему жизнь при Фермопилах, и уверенность эта ещё более укрепилась после встречи с шлюпкой финикийцев: настанет день, когда он совершит выдающееся деяние ради славы Эллады, после чего ему будет ниспослана или слава воина, павшего на поле брани, или спокойная жизнь, заслуженная подвигом. Что именно ждёт его, Главкон не представлял, однако, если начнётся буря, если вновь поднимутся волны, он справится с ними. Подобно одному из героев собственного народа, он мог сказать: «Много скитался я, многое в битвах и море изведал, пусть же деяние это повесть мою дополнит».
Монотонно скрипели уключины, постукивали вёсла. Сикинн с тревогой смотрел на север, и Главкон прекрасно понимал, что именно разыскивает взглядом семит. Наварх Ариабигн выполнял своё обещание. Египетский флот уже выдвигался вперёд, перекрывая эллинам путь к отступлению. На севере и на юге шли другие триеры, чтобы высадить войско на Пситталии, островке, находящемся между Саламином и основным местом грядущей битвы.
Грядущая битва? Вокруг было тихо, движение кораблей происходило где-то вдали, и воображение было едва способно представить его. Неужели эта чёрная сонная вода на рассвете сделается местом сражения, рядом с которым повесть о Гекторе и Ахиллесе покажется всего лишь сказкой? Неужели и сам он, Главкон, сын Конона, находящийся в этой лодке вместе с Сикинном, примет участие в этом сражении, слава которого переживёт века? «Скрип-скрип», — монотонно твердили вёсла. Неподалёку с громким плеском выпрыгнула рыба. На мгновение облачный покров разделился, позволив Селене посмотреть на море. Торопливый серебристый свет как никогда явно напомнил о том, что мысы Аттики теперь находятся в руках Ксеркса. Пентеликон и Гиметт, Парнес и Киферон, холмы, по которым бродил Главкон в дни счастливой юности, холмы, хранившие в себе прах его предков, открылись взору афинянина. Круглобокая лодка заторопилась по волнам, словно руки Главкона ощутили в себе новую силу. В некоторые мгновения пророческий дух осеняет даже тупицу, каковым афинянин, конечно же, не являлся. Луна исчезла за облаками. И под померкшим небосводом будто появились герои, вдохновляя эллинов на битву. Здесь были Персей, Тесей и Эрехтей, могучий Геракл, Одиссей Терпеливый, мудрость которого унаследовал Фемистокл, Солон Мудрый, Периандр Промыслитель, Диомед Безупречный — люди из легенд, герои, мудрецы, полубоги. Все они единым голосом твердили одно: мужайтесь, ибо наследие грядущего дня проследует от поколения к поколению «и перейдёт к народам, которым чужды и язык, и боги, и — самое имя Эллады».
Усталость отлетела от Главкона. Он никогда не ощущал подобной бодрости после вина. А потом в темноте замаячили стоящие на море корабли, внешнее ограждение флота Эллады. Ночной дозорный на триере, по морскому обычаю, подбодрял себя песней. В ночи звучали слова Архилоха:
В остром копье у меня замешен мой хлеб. И в копье же из-под Исмара вино. Пью, опершись на копьё.Главкон вернулся мыслями к реальности. Под руководством Сикинна, лучше его знавшего расстановку греческих кораблей, он второй раз подвёл свой ял к борту триеры греческого флотоводца. В каюте на корме горели огни. И даже с воды были слышны голоса, занятые отчаянным спором.
— Всё ещё обсуждают? — спросил Сикинн у позевывающего морехода, приветствовавшего их на борту.
— Обсуждают, — буркнул спартанец. — Твой господин придумал тысячу новых аргументов. Он не умолкает, словно выгадывает время, только никто не знает для чего. Почти все, конечно, против него.
Посланец Фемистокла спустился в каюту. Увидев его, флотоводец буквально подскочил на месте. Шепнув ему на ухо несколько слов, азиат присоединился к Главкону. Они остановились, обратившись глазами к трапу. Ждать оставалось недолго.
Глава 14
Стоявший возле Эврибиада подручный уже в четвёртый раз переворачивал клепсидру, склянку с водой, отмерявшую прохождение времени. Светильники в низкой каюте тускло мерцали. Флотоводцы обменивались над узким столом напряжёнными взглядами усталых глаз. Адимант из Коринфа поднялся, чтобы ответить на последнюю речь афинянина:
— Эврибиад, довольно с нас пустых словес Фемистокла. Если флотоводец Афин хочет погубить всю Элладу, незачем следовать его примеру. Теперь он ещё грозит нам, что уйдёт со всеми своими кораблями, если мы откажемся сражаться… Так я ему отвечу: «Не смей». И к чему вообще снова толочь воду в ступе? Преимущество персов неоспоримо. Разве не чудо спасло нас от поражения при Артемизии? Разве разведчики не доносят нам, что, оставив в своём тылу Элевсин, персы приближаются к Мегарам и Истму? А разве не все наши лучшие силы сошлись здесь, во флоте? Значит, если Истм находится под угрозой, мы должны защитить его и оградить от вторжения Пелопоннес, последний остаток свободной Эллады. Ну, упрямый сын Неокла, отвечай!
Коринфянин, рослый и властный, расправил плечи, словно кулачный боец перед поединком. Не поднимаясь со своего места, Фемистокл лишь улыбнулся ему в ответ.
— Итак, я заткнул тебе рот, лукавый болтун! — прогромыхал Адимант. — А теперь я требую, о Эврибиад, чтобы мы прекратили этот нудный спор. Раз мы собрались отступать, пора отступать. Требую голосования.
Эврибиад поднялся со своего места во главе стола. Человек тяжеловесный, он был одарён присущей спартанцам неповоротливостью мысли и языка. Сам он не являлся трусом, однако страшился возложенной на него ответственности.
— Многое сказано, — со значительным видом объявил он, — предложено несколько мнений. И большинство членов совета склоняется к отступлению. Хочет ли Фемистокл что-либо поведать, прежде чем начнётся голосование?
— Ничего, — ответил афинянин с краткостью, от которой Адимант скрипнул зубами.
— Будем голосовать от каждого города, — продолжил Эврибиад. — Флегон из Серифа, твоё мнение.
Сериф, ничтожный остров, выставил только один корабль, но вследствие владевшего эллинами стремления к равенству голос Флегона обладал тем же весом, что и голос Фемистокла.
— Саламин защитить нельзя, — промолвил серифец. — Отступаем.
— А ты, Хармид из Мелоса?
— Отступаем.
— А ты, Фоибид из Трезена?
— Отступаем во имя всех богов.
— А ты что скажешь, Гиппократ из Эгины?
— Остаёмся и сражаемся. Если вы отступите к Истму, Эгина окажется беззащитной перед варварами. Я с Фемистоклом.
— Записывайте его голос! — злобно выкрикнул Адимант. — Он один против двадцати. Предупреждаю тебя, Эврибиад, не предлагай голосовать Фемистоклу, иначе все мы разгневаемся. Человек, чей город захвачен варварами, не имеет права голоса в нашем совете, пусть мы и снисходим до его болтовни.
Афинянин немедленно вскочил с места.
— Ты хочешь знать, где моя родина, Адимант? — Фемистокл указал в открытое окно: — Вот она! Там, где стоят афинские корабли. Какой другой народ Эллады выставил столько триер и укомплектовал их лучшими людьми? Афины живы, пусть Акрополь уже охватило пламя. «Мужи зрелые мы, в свалке судеб нам по плечу борьба!» Лишь крепкотелые мужи, и ничто более, суть ограда и оборона отечества. Или ты уже забыл слова Алкея, о, хвастун из Коринфа? Да, клянусь Афиной Промахос, владычицей битвы, пока эти девять двадцатериц кораблей бороздят воды, у меня ещё есть город — прекраснее и могущественнее, чем твой. А ты отказываешь мне в честном голосовании, приравниваешь меня к Серифу с его единственным кораблём или к нашему соратнику с Мелоса, обладающему двумя трирерами.
Голос Фемистокла звучал победной трубой. Адимант дрогнул.
Вмешавшийся Эврибиад умиротворяющим тоном промолвил:
— Никто не отказывает тебе в твоём праве голоса, Фемистокл. Доблестный коринфянин просто пошутил.
— Хорошее время для шуток! — пробормотал вождь афинян, опускаясь на сиденье.
— Голосуем, голосуем! — напомнил предводитель сикионцев, находившийся возле Адиманта, и голосование продолжилось. Из более чем двадцати навархов лишь Фемистокл и флотоводцы Эгины и Мегар высказались за сражение. Тем не менее, когда Эврибиад приступил к оглашению принятого решения, сын Неокла сохранял прежнюю невозмутимость.
— Итак, большинством голосов… — Эврибиад умолк, подбирая слова. — Большинством голосов совет решил отступать к Истму. Посему я, в качестве верховного начальника, приказываю всем навархам разойтись по своим кораблям, подготовиться к отступлению и начать его с рассветом.
— Отлично! — выпалил вскочив на ноги Адимант. — Исполняем.
Фемистокл поднялся одновременно с ним. Рослый, спокойный, он стоял, запустив пальцы за пояс. И улыбка его была на сей раз шире, и голову он держал надменнее, чем было обычно.
— Добрый Эврибиад, к сожалению, мне приходится не подчиниться решению, принятому сими благородными мужами… Увы, отступление невозможно.
— Как так? — раздалось сразу с дюжину голосов.
— Очень просто. У меня есть веские основания предполагать, что Царь Царей передвинул западное крыло своего флота, чтобы охватить им нас, стоящих у Саламина. Отступить можно, лишь миновав линию персидских кораблей.
Персей, открывший голову горгоны Медузы перед гостями Полидекта и обративший их в камень, не мог бы произвести большего впечатления, чем несколько сказанных Фемистоклом слов. Ошеломлённые флотоводцы смотрели на него в растерянности, пока наконец Адимант не дал волю своему испугу и гневу:
— Лис! Твоя работа?
— Я не прошу тебя благодарить меня, филотатэ, — последовал ответ. — Однако следует обсудить, хочешь ли ты утром сдаться персам, не оказав им сопротивления?
Коринфянин ударил кулаком по столу:
— Лжец, стремясь погубить всех нас, ты придумал свой последний обман!
— Проверить, лгу ли я, можно без всякого труда, — продолжил Фемистокл. — Пошлите лодку, пусть разведает, где стоят персы. Дело недолгое.
Фемистокл стоял, невозмутимо улыбаясь под градом проклятий. А потом его позвали на палубу, и афинянин представил Адиманта и его друзей их собственному гневу. Под фонарём Фемистокл увидел мужчину, возрастом старше его самого, лобастого, с мудрыми серыми глазами. Это был Аристид Справедливый, враг флотоводца, однако раздор между ними утих, когда войско Ксеркса приблизилось к Афинам.
Руки обоих встретились в сердечном рукопожатии.
— Наше личное соперничество должно навсегда превратиться в соперничество на благо Афин, — проговорил прощённый изгнанник, после чего поведал Фемистоклу о том, каким образом прибыл с Эгины, как услыхал о призыве к отступлению и о том, что оно сделалось невозможным.
Смешок Фемистокла прервал его:
— Пойдём на совет. Мне они не поверят: ни мне, ни моей клятве.
На совете Аристид рассказал о том, что судно его, направлявшееся к Саламину, едва успело проскочить под самым носом египетских кораблей и что теперь и вход и выход отсюда надёжно перекрыты. Тем не менее раздражённые навархи то и дело обзывали его лжецом. Словесная перепалка дошла до предела, когда сам Эврибиад заставил умолкнуть всех сомневающихся:
— Флотоводцы Эллады, на нашу сторону перешла трирера острова Теос. Её наверх подтверждает правоту Фемистокла и Аристида. Египтяне перекрыли путь в Элевсин. На Пситталии высадилось пешее войско. Финикийцы и ионяне перекрывают нам путь на восток. Мы заперты здесь.
Помощник Эврибиада вновь перевернул клепсидру. Время перешло за полночь. Крепнувший ветер разрывал облака. Пора было заканчивать споры. Эврибиад вновь поднялся, чтобы пересчитать голоса уставших, напряжённых вождей.
— Учитывая слово теосцев, каким будет ваше решение, за что отдадите голос?
Адимант вскочил первым. Трусом он не был.
— Фемистокл, ты добился своего, — мрачным, но твёрдым голосом сказал он. — Ты добился своего, и пусть теперь Посейдон подтвердит твою правоту. Если на заре нас ожидают лишь битва или рабство, выбирать не из чего. Битва!
— Битва! — вскричали, вставая, двадцать навархов, и Эврибиаду не пришлось подсчитывать голоса.
Флотоводцы отправились на свои корабли — отдавать приказы о предстоящем сражении. Фемистокл последним спустился в свой ял. Он шёл, ощущая гордость. Фемистокл понимал: что бы ни ждало утром, ему уже не добиться победы более славной, чем та, которую одержал он ночью. Гребцы в его лодке сразу поняли, что Фемистокл доволен решением совета. Главкон не один раз слышал, как сын Неокла в восторге шептал: «Им придётся биться, придётся».
* * *
Главкон молчаливо сидел в шлюпке, направлявшейся не к «Навзикае», а к берегу, где горело несколько слабых огоньков.
— Придётся посовещаться со стратегами относительно завтрашнего утра, — объявил после долгого молчания Фемистокл, на что встревожившийся Сикинн спросил:
— Неужели ты совсем не будешь спать, кирие?
— Спать? — Флотоводец развеселился, словно бы усмотрев в предложении отменную шутку. — Я уже успел забыть о том, что бог Гипнос существует на свете.
И, более не обращая внимания на Сикинна, он повернулся к Главкону:
— Благодарю тебя, друг мой. — Он не стал перед всеми называть Главкона по имени. — Ты спас меня, а я спас Элладу. Ты предоставил мне новую возможность, когда я исчерпал все доступные мне средства. Чем может сын Неокла вознаградить тебя?
— Дай мне право участвовать в завтрашнем бою.
— Тебе не хватило Фермопил? Копьё бросать не разучился?
— Попробую.
— Эвге! Именно. — Фемистокл понизил голос. — Не забудь только, что отныне твоё имя Критий. Экипаж «Навзикаи» родом с Суниона, при такой бороде люди не узнают тебя, но всё равно Сикинн должен как-то изменить твою внешность.
— Приказывай, кирие, — сказал азиат.
— Время и место совершенно не подходят для этого занятия, но сделай вот что: найди тёмную краску для волос этого человека, а на заре доставь его на мой корабль.
— Это можно сделать, кирие.
— А после, Критий, ложись спать. Фемистокл бдит, и всем прочим незачем считать звёзды. Спи крепко. Когда проснёшься, помолись Аполлону и Гефесту, чтобы глаза твои были уверенными, а рука меткой. А потом да прославится Эллада.
Уверенность и власть звучали в голосе флотоводца. Фемистокл направился на военный совет. А Сикинн повёл своего подопечного по кривым улочкам Саламина. Моряки ночевали под открытым небом, и оба спутника то и дело натыкались на них. В конце концов они добрались до небольшой таверны, на земляном полу которой распростёрлось с дюжину мореходов, а зевающий хозяин уже гасил последний светильник. Впрочем, похоже, Сикинн знал его. Послышались протесты и возражения, наконец блеснул дарик. Недовольно бурча, хозяин направился прочь и спустя какое-то время вернулся с кувшином краски. При свете свечи Сикинн стал опытной рукой втирать краску в волосы Главкона.
— Вижу, тебе хорошо знакомо это умение, — заметил изгнанник.
— Конечно. Агенту Фемистокла приходится быть настоящим Протеем.
Сикинн отставил в сторону горшок и кисти. Зеркала не было, но Главкон и так понимал, что преобразился. Хозяин таверны получил причитавшийся ему дарик. А потом Главкон и Сикинн вновь вышли на ночные улицы и, избегая людных мест, направились к гавани. Вдоль края воды тянулась широкая песчаная полоса, мягкий и прохладный песок звал отдохнуть, и они решили заночевать прямо на берегу, под звёздами. Море и берег далеко уходили в обе стороны, и тысячи таинственных теней проступали в зачарованном ночном мраке, возникая и исчезая, будто бы по воле прихотливой фантазии. Издалека, словно из какого-то нереального мира до лежащего Главкона доносился звон цепей, постукивание такелажа. Природа спала. Бодрствовал лишь человек.
Спят вершины высокие гор и бездн провалы, Спят утёсы и ущелья, Змеи, сколько их чёрная всех земля ни кормит, Густые рои пчёл, звери гор высоких И чудища в багровой глубине морской. Сладко спит и племя Быстролетающих птиц.Заученные назубок ещё в школе строки Алкмана вместе с тысячью других пустяков вертелись в голове Главкона Алкмеонида. Сколько он пережил этой ночью, сколько предстоит ему пережить, если боги завтра не заберут его в Аид! Голову наполняли обрывки воспоминаний. Наконец всё вокруг исчезло.
Он уснул и увидел, что они с Гермионой собирают на лугу над Элевсином алые маки. Она первой наполнила свою корзинку. Главкон попросил её подождать. Гермиона же бросилась бежать, он рванулся за нею, а она смеялась, и глаза её были полны счастья. Шелестела её одежда, оборачиваясь, она звала его за собой. Он поймал её у священного источника возле храма. Гермиона, играя, вырывалась из его объятий. Тёплое дыхание её прикасалось к его лицу, выбившиеся волосы щекотали лоб. Радуясь своей силе, он повернул жену лицом к себе… и проснулся. Сикинн исчез. На востоке над водой уже висела тусклая жёлтая полоска.
Наступал новый день.
Несколько мгновений он пытался осознать смысл этих слов во всей полноте. Воду покрывал тонкий слой тумана, дожидавшегося первых лучей солнца.
Вдалеке раздавался вой труб, грохот барабанов: за проливом шло вдоль берега войско. «Ксеркс выступил со своей пешей ратью, — подумал Главкон. — И все полководцы Царя Царей кланяются ему, улыбаются и сулят победу. Верную и несомненную». Афинянин скрипнул зубами.
Вдоль берега ходили люди. Воины и мореходы просыпались. Серая полоска зари превратилась в серебряную. Мимо шли группы, занятые, возможно, последний раз в жизни дружеским разговором. Главкон не стал сразу вставать и вдруг уловил голос, от которого кровь бросилась ему в лицо, — голос Демарата:
— Хирам, в который раз говорю тебе, я не имею никакого отношения к боевому порядку флота. И если я попытаюсь вмешаться, то ничем хорошим это не кончится.
Двое прошли так близко, что волочившийся по песку хитон оратора едва не задел Главкона, уже удивлявшегося тому, что заточенное в груди его сердце не выпрыгнуло наружу — так сильно было биение.
— Что, если господин мой сходит к Адиманту и предложит… — В голосе собеседника Демарата улавливался восточный акцент.
— О Гарпия! Адимант в безвыходном положении и будет сражаться. Неужели вы, варвары, ещё сомневаетесь в себе? У Царя Царей по две триеры на каждую нашу. Чего ещё вам нужно? Передай своему господину, Ликону, что я уже сделал всё, что мог, стараясь услужить ему.
— Ты кое о чем забываешь, превосходительный.
— Исчезни, негодяй. И более не грози мне. Даже зная о твоей власти надо мной, клянусь, что ты отправишься в Аид не в одиночестве, а в отличной компании.
— Мне жаль доставлять такие вести Ликону.
— Прочь!
— Не возвышай своего голоса, кирие. Тут кто-то спит.
Намёк едва не заставил Демарата припустить бегом. Хирам растворился в противоположном направлении. Главкон поднялся, стряхнул песок с плаща, ощущая полное смятение. Друг его детства, человек, погубивший его по подозрению в измене, только что вёл компрометирующий разговор с агентом главы сторонников персов в Спарте. И Мардоний сказал ему на прощание два непонятных слова: «Берегись Демарата». На мгновение это вытеснило из головы Главкона все размышления о будущей битве.
Но трубный сигнал, прокатившийся над прибрежьем, не позволил ему вновь погрузиться в думы. Вернувшийся Сикинн повёл Главкона к одному из разложенных на берегу костров, где предусмотрительные греки уже завтракали мясом и ячменной кашей, прежде чем отправиться на бранное пиршество. Все молчали, не слышно было ни шуток, ни смеха. Все знали, что многим из них не придётся вновь увидеть рассвет. Главкон тоже поел — не потому, что ощущал голод, — из чувства долга. Стало светлее, и люди на берегу занялись делом. Вытащенные на берег триеры на катках поехали в воду. Новый сигнал труб заставил гребцов разойтись по кораблям. Прежде чем идти на гибель, грек должен насытить и живот и уши: на берегу собралась целая толпа, по восемнадцать человек с каждой триеры, зазвучали речи. О старой вражде позабыли. Адимант и Эврибиад взывали к отваге. Прорицатели уверяли всех в том, что знамения были благоприятными. Потом помолились Аяксу Саламинскому, чтобы герой помог своему народу. Последним — вполне продуманно — выступил Фемистокл. Никакой похвальбы, пренебрежения к врагу — он говорил лишь о славной смерти свободных и жалкой участи живых рабов. Он напомнил о Марафоне, Фермопилах, спросил, неужели кто-нибудь способен назвать гибель Леонида бессмысленной. На глаза навернулись слёзы, послышались призывы к отмщению. Овации не последовало. Слишком велико было владевшее людьми напряжение.
— Ступайте. Докажите, что вы истинные эллины. Иного выхода нет. И верьте, в последующие дни вы будете вспоминать сегодняшний как радость, и все скажут: «Чтите этого человека, ибо он спас нас при Саламине».
Толпа рассеялась, все разошлись по своим кораблям.
Фемистокл отправился на своей лодке к «Навзикае», и берег и море наполнялись гулом приветственных голосов. Конечно, Эврибиад главнокомандующий только по имени, известно, что Фемистокл — самая надёжная крепость Эллады.
Стоя в своей лодке, сын Неокла обратил свой взор к ужо золотившемуся востоку.
— Будь свидетелем, Гелиос! — выкрикнул он. — Будь свидетелем: к твоему восходу я уже сделал всё возможное. А теперь вместе со всеми олимпийцами руководи нами в битве… Наша судьба в руках богов.
Глава 15
С рассветом «Навзикая» была готова к бою. Наверх Амейна нервно расхаживал по палубе возле каюты. Все мыслимые меры, способные помочь кораблю в битве, были предприняты. Длинный корпус размером в сто пятьдесят локтей уже освободился от лишнего дерева. Мачты опустили, на бортах висели отягощённые камнем якоря, помогающие отражать противника. Возле кормы находилась шлюпка, способная увести триеру в сторону и тем самым ослабить силу удара вражеского тарана. Возле бортов стояли тяжеловооружённые воины, с длинными абордажными копьями, готовые отразить нападение чужого корабля и провести собственную атаку. Но самым сильным оружием «Навзикаи» было само судно, предназначенное для того, чтобы пробить трёхфутовым тараном борт вражеского судна. Столкновение смягчали два толстых каната, проложенные вдоль всего корпуса по горизонтали, от носа к корме. Гребцы-траниты верхнего ряда, зигиты среднего и таламиты нижнего — сто семьдесят человек, смуглые и встревоженные, сидели на месте, положив руки на вёсла, пока ещё просто опущенные в воду. На поясе каждого гребца висел меч, ибо абордажная схватка была более чем возможна. Тридцать запасных гребцов беспокойно дожидались своего мгновения в середине палубы, готовые броситься туда, где потребуется помощь. На передней палубе командовал проревт, помощник Амейны, там же находился келевст, старший над всеми гребцами, задававший ударами по билу ритм гребле, что бы ни творилось вокруг, сколько кораблей ни опускалось бы в водяную могилу. На мостике возле капитана стоял кормчий, человек седой и мудрый, чьи приказы могли повернуть тяжёлые рулевые вёсла, направляя «Навзикаю» к жизни или смерти во время столкновения кораблей.
— Триера готова, наварх, — доложил Амейна, едва Фемистокл появился из кормовой каюты.
Сын Неокла шёл без шлема, открывая всеобщему взору невозмутимое лицо. Поверх пурпурного хитона он надел посеребрённый чешуйчатый панцирь. Рядом с ним был молодой человек, в котором люди узнали вчерашнего перебежчика, хотя шлем и прятал его лицо.
— Это Критий, — коротко заметил Фемистокл, обращаясь к наварху. — Хороший копьеметатель. Пригляди, чтобы ему хватило дротиков.
— Должно быть, один из тайных агентов Фемистокла, — шепнул Амейна на ухо кормчему. — Нетрудно понять.
У них было чересчур много дел, чтобы интересоваться, как, почему и откуда взялся этот незнакомец.
Наступила беспокойная и утомительная пауза. Люди всё сказали, всё сделали, пережили все надежды и страхи. У них не было даже настроения призывать богов. Нервное напряжение заставило некоторых гребцов обратиться к грубым шуткам, однако проревт пресёк их, громко рявкнув: «Эй, на корабле, молчать!»
Утренний туман рассеивался. Поднявшееся солнце принесло с собой сильный ветер. Чистым и сильным голосом пел над кораблями Нот, тёплый южный ветер. Синие волны моря покрылись белыми гребешками, пенились, разбиваясь о берег Аттики на другой стороне пролива. Фемистокл молча следил за происходящим, в глазах его пела радость. Он знал, что теперь волны будут бить в корму персидским кораблям, тем самым затрудняя манёвр, в то время как греческие триеры, встречавшие волну носом, окажутся в более выгодном положении.
— Сам Эол на нашей стороне. Знамение, и к тому же благоприятное, — зашептали на скамьях, и вскоре все, кто был на триере, возликовали.
Но сколько же ждать? Неужели Эврибиад так никогда и не выстроит свои корабли? Или же Адимант в конце концов окажется трусом? Не погубит ли Элладу измена, как случилось некогда при Ладе, где ионийские греки потерпели поражение от персидского флота? Туман рассеивался, и люди получили возможность оглядеться и прогнать от себя дурные мысли. Берега Саламина были полны стариков, женщин, детей; беженцы из Афин вышли к краю воды, чтобы стать свидетелями сражения, которое решит их судьбу. Бронзоволицые гребцы то и дело поднимались с мест, чтобы в последний раз махнуть жене, отцу, матери, и опускались с комом в горле, сжимая рукоять весла.
«Навзикая» шла в длинной линии кораблей вдоль берега Саламина, и с борта легко можно было разглядеть если ещё не лица, то хотя бы силуэты стоящих. Сквозь прорезь шлема Главкон увидел на берегу Демарата, махавшего Фемистоклу. А потом он стал примечать среди толпы знакомых — кого любил, с кем обменивался рукопожатиями в навсегда отошедшие солнечные дни. И вот наконец он увидел тех, кого так искал взглядом… Гермиппа, Лизистру и их дочь, стоявшую рядом с родителями в белом облачении и державшую на руках младенца, её сына, его сына, свободного гражданина Афин или раба Ксеркса, в зависимости от того, чем кончится сегодняшний день. Находившиеся рядом скоро заслонили собой Гермиону, и Главкон опёрся о кабестан. Вся сила на мгновение оставила его.
— Критий, сегодня ночью ты слишком много грёб и мало отдыхал, — заметил всевидящий Фемистокл. — Сикинн, отведи его в каюту и налей чашу хиосского.
— Никакого вина, ради Афины! — воскликнул изгнанник. — Слабость прошла. Я вновь силён.
Дружный крик, прокатившийся над берегами и греческим флотом, заставил Главкона забыть даже о Гермионе:
— Идут! Персы! Персы!
Флот варваров выходил навстречу грекам из афинских гаваней.
Солнце поднялось выше. Диск его пылал над вершиной Гиметта, засыпая сушу, море и острова огненными дротиками. Южный ветер крепчал; покрывая белыми гребнями узкий пролив между Аттикой и Саламином, он весело покачивал триеры. Ни облачка не было ни над Пентеликоном, ни над Гиметтом, ни над высящимся на севере Парнесом. Над оставленным Акрополем ещё курилась тоненькая струйка дыма, поднимавшегося от тлеющих руин храма, заставляя моряков Аттики помнить об отмщении.
Вдоль берега перемещалось персидское войско: всадники в золочёных панцирях. Доспехи копейщиков Гидарна сияли как маленькие солнца. Сверкающая масса войска скопилась вокруг горы Эгалеос, со склонов которой глядело на море святилище Геракла. К нему приближались всё новые всадники, колесницы, носилки… громогласный вопль перелетел через пролив: «Победа царю!» Там на троне слоновой кости вместе со своими полководцами, гаремом находился повелитель мира, который сейчас собственными глазами увидит, как сражаются его рабы.
Корабли варваров вышли в море. Из гаваней Пирея и якорных стоянок вдоль берега выходили их суда — финикийские, сицилийские, египетские и — о горе — ионийские. Грек шёл сражаться с греком. Более шести сотен кораблей вышло на битву — более высоких, чем греческие, и с виду более страшных.
Соперничая друг с другом в убранстве, суда персов были с носа до кормы разрисованы алой, пурпурной и золотой краской. Тысячи вёсел вздымались, взбивая пену, как поступь непобедимой армии. На мачтах флагманских кораблей трепетали пёстрые сигнальные флаги. Раздавались команды на дюжине языков, пели серебряные дудки старших над гребцами, хрипло перекрикивались мореходы… Армада шествовала в бой, окружённая устрашающим рыком.
— Ласточки прилетели, — отозвались эллины, сердца их заколотились быстрее, а дыхание участилось.
И не было в том стыда, ибо пришёл час испытания и Ахура-Мазда вступил в борьбу с владыкой олимпийцев Зевсом. Вот-вот держащий небо обратит свой взор на Элладу и провозгласит ей свой суд: «умри» или «живи».
Корабли варваров строились. Чёрные тараны, глядевшие в сторону Саламина, разделились на две ощетинившиеся линии за островом Пситаллия, на берегах которого блистали персидские щиты, словно луна возле солнца, сверкавшего на Эгалеосе, где восседал Царь Царей. Раскачиваясь на волнах, сохраняя порядок, флот медленно подползал к Саламину, превращаясь в стену, ощетинившуюся таранами, копьями, — несокрушимую стену. Греческие корабли лежали вдоль берега, каждую триеру соединял с ним причальный канат, каждый мореход прислушивался к биению собственного сердца, не отводя взгляда от триеры Эврибиада, находившейся в самой середине строя.
Теперь оба флота оказались друг против друга, и боевой порядок их нетрудно было разглядеть. На западе, перед очами самого Ксеркса, афинянам предстояло сразиться с финикийцами. В центре эгинцам противостояли киликийцы, а на востоке Адимант со всеми его пелопоннесцами должны были одолеть вассальных ионян. Но неужели сигнал начать битву так и не будет подан? Неужели какой-то бог притупил разум Эврибиада? Или же это измена вершит свои тайные козни? Люди находились в напряжении, и мгновения эти были драгоценны. Лук, напряжённый слишком долго, утратит свою силу. Почему же медлит Эврибиад?
На «Навзикае» негромко ругались под нос и ждали… ждали, пока персидское чудовище, этот огромный флот не одолел половины расстояния от Пситалеи до берегов Саламина, и только тогда на мачте корабля спартанского флотоводца поднялся флаг. Он полз словно улитка и вот наконец затрепетал на самой вершине мачты, простое красное знамя, но, пока оно разворачивалось, сотни топоров уже рубили причальные канаты, вёсла греческих триер вспенили море, и корабли понеслись от берегов Саламина. Над проливом прокатился клич — скорее молитва, чем пожелание… Старики, матери, жёны, дети вместе пропели:
— Да благословит вас Зевс!
Громогласный вопль моряков, скрип бесчисленных уключин был им ответом. Эврибиад сказал своё слово. Измены не было. И всё теперь находилось в руке бога.
* * *
Греческие корабли мчались навстречу персидским, которые также ускорили ход. С материка доносился крик персов: толпа их вокруг Царя Царей подбодряла своих мореходов. Здесь, в этой битве, не будет нерешительности и неуверенности, как при Артемизии. Это знали и персы и эллины. Умелые финикийцы, давно роптавшие и недовольные не вступавшими в сражение флотоводцами, пенили волны решительными ударами вёсел. Распря с греками, вызванная торговым соперничеством сидонян и эллинов, уходила корнями в прошлое, и не было в тот день среди персов более яростных бойцов за интересы Ксеркса, чем его финикийские вассалы.
Враги приближались плотным строем, и высокие корабли во всём могуществе своём невольно вселили в греков нерешительность. Вёсла их замедлили движение. Дрогнул весь строй. Тут отстала триера с Эгины, там коринфянин-наварх позволил не спешить своим людям. Даже келевст «Навзикаи» сбился с ритма. Корабль Эврибиада задержался, присоединяясь к линии, словно бы испугавшись высокого сидонского судна, вырвавшегося из строя варваров… Трубы на финикийском судне пели вызов. Греческие суда почти остановились, некоторые из них уже пятились назад. Настал миг, способный завершиться трагедией. И тут Фемистокл, словно бог, взлетел на помост над судном. Он сорвал с головы шлем. Это заметили со многих десятков триер. Под вой вражеских труб призыв полетел над греческими кораблями:
Сыны Эллады! Свой край спасайте, Жён и детей и храмы божьи, Вперёд и бейтесь, судьбу решайте!— «Вперёд и бейтесь, судьбу решайте!» — передавали друг другу наварх за навархом.
По строю эллинов прокатился боевой клич, громкий, словно перуны, разящие вершины гор. Вёсла вновь вспенили воду, и корабли принялись набирать скорость; Фемистокл кивнул Амейне, тот в свой черёд келевсту. Старший над гребцами вскочил с места, обрушив удар на било:
— Ару! Ару! Ару! Налегайте на вёсла, мужи!
«Навзикая» рванулась вперёд. Гребцы, сидевшие спиной к врагу, гребли словно безумные. Они думали лишь о том, что долг велит им бросить триеру вперёд по волнам словно камень, пущенный из пращи. И только Фемистокл, наварх и кормчий, стоявшие рядом, не отводили взглядов от вражеского судна, торопившегося навстречу.
— Рискнём? — спросил Фемистокл у Амейны.
Наварх кивнул:
— С таким экипажем — да.
Два стадия, один, полстадия, корпус судна… Триеры сближались, готовясь к смерти, и тут Амейна прижал к губам свисток и пронзительно свистнул. Все гребцы по правому борту вскочили на ноги и втянули вёсла в порты. Сидонское судно было уже рядом. Бурлила вода под его носом, щёлкали кнуты, которыми начальники подгоняли скот, налегавший на вёсла. А потом, почти перед столкновением, кормчий прикоснулся к рулевому веслу. «Навзикая» повернула, и нос сидонского корабля пронёсся мимо. Дождь дротиков обрушился на палубу греческого судна, но всего мгновение спустя варвары подняли страшный крик, ибо афинская триера шла прямо на вёсла, переламывая их на полном ходу. Вёсла сидонского корабля ломались, словно сухие ветки. Зазевавшиеся гребцы валились со скамей. И буквально за какое-то мгновение все вёсла по правому борту судна были приведены в негодность. Дисплоус, любимый приём греческих моряков, был выполнен с высшим искусством.
Теперь Фемистокл получил свой шанс и воспользовался им. Нового приказа старшему над гребцами отдавать не потребовалось. Привычным движением гребцы «Навзикаи» спустили вёсла на воду. Кормчий с мрачной ухмылкой развернул корабль. Обратившись к «Навзикае» беззащитным бортом, лежал длинный сидонский корабль: беспомощное судно тщетно пыталось отползти в сторону на уцелевших вёслах. Моряки-сидонцы бегали по палубе, взывая к Мелек-Баалу, Астарте и прочим богам.
— Ару! Ару! Ару! — завопил старший над гребцами, и «Навзикая» вновь рванулась вперёд, покорная уверенной руке кормчего.
Она стрелой полетела по узкой полоске воды, ещё разделявшей оба судна. Чаще и чаще вспахивали вёсла море. А потом гребцы уронили их, хватаясь перед ударом руками за брусья корпуса. Раздавшийся треск слышали и на материке и на Саламине. Борт финикийского судна лопнул, как яичная скорлупа. Корабль накренился, и с мостика «Навзикаи» увидели сотни побледневших лиц, до слуха греков доносились отчаянные вопли… Волны хлынули в пробоину.
— Все назад! — прогрохотал Амейна. — Чтобы не затянуло в водоворот! Враг тонет!
Гребцы «Навзикаи» взялись за вёсла. Всё внимание их было занято своим кораблём, и мало кто мог наблюдать за гибелью вражеского судна. А через мгновение на поверхности воды осталось лишь несколько досок и голов финикийских мореходов. Волны Эгейского моря поглотили первый корабль.
Над триерами Эллады пробежал победный клич:
— С нами Зевс! С нами Афина!
В начале битвы важно добиться преимущества, и оно было у греков. Деяние Фемистокла вселило отвагу в сердца эллинов. Шёл вперёд Эврибиад, летело судно Адиманта. Их корабли мчались навстречу врагам.
Но и «Навзикая» заплатила за победу. При столкновении её трезубый таран сорвало с места, и в предстоящей схватке корабль Фемистокла оказался лишённым своего самого грозного оружия. Эллины приветствовали гибель финикийского судна радостным воплем; гневные голоса варваров взывали к отмщению. Азиаты, сражавшиеся перед очами своего царя, не собирались сдаваться. Суда их двигались по проливу тесной массой, мешая друг другу, лишая себя манёвра. И на какое-то мгновение всем показалось, что они выбросят греков на Саламин уже своей мощью. А потом строй кораблей рассыпался. Наметив противника, навархи отчаянно бросали свои корабли вперёд, не думая о том, как сложится битва в других местах. Вот египетское судно пустило на дно эвбейскую триеру. Вот сикионский корабль сошёлся бортами с киликийским и враги бросились врукопашную. Посторонний наблюдатель увидел бы во всём этом один лишь хаос. В сотне начавшихся поединков между кораблями удача склонялась то на одну, то на другую сторону, однако исход сражения был совершенно неясен… Возможно, его ещё не знал и сам Зевс.
«Навзикая» на какое-то мгновение задержалась на месте — чтобы дать своим людям отдышаться и пропустить вперёд неповреждённые корабли. Но битва вновь докатилась до корабля Фемистокла. Заметив, что она утратила свой таран, кипрское судно попыталось нанести удар, однако искусство кормчего позволило «Навзикае» избежать столкновения. Мимо пролетело тирское судно, и Главкон получил возможность метнуть свой дротик. Подплывший сидонский корабль устрашился участи только что потопленного собрата и сцепился бортами с эгинской триерой. Как складывалась битва, кто уступал, кто побеждал, Главкон видел не более всех остальных. Руку его задела стрела, он понял это, лишь когда заметил, что панцирь испачкан кровью. Камень, пущенный пращником, угодил прямо в лоб соседу Главкона. Тот рухнул без стона. Фемистокл находился повсюду: на мостике, на палубе, среди гребцов. Он кричал, ободрял, отдавал приказы, не гнулся под градом стрел. Наконец из скопления кораблей вырвалось судно, более роскошное с виду, чем все остальные. Поручни на носу и корме были оправлены серебром. Щиты копейщиков, теснившихся на высокой палубе, блистали золотом. Десяток вымпелов трепетал на мачтах корабля, стоны рогов и барабанный бой мешались с криками экипажа. Повреждённая эллинская триера попалась ему на пути. Персидское судно в мгновение ока пронзило невезучий корабль тараном. А потом оно развернулось навстречу «Навзикае».
— Чей это корабль? — спросил Фемистокл у находившегося неподалёку Главкона.
— Тирийский, а ведёт его в бой сам Ариабигн, брат Ксеркса.
— Нас атакуют, — крикнул на ухо Фемистоклу Амейна: над морем стоял ужасающий грохот.
Фемистокл измерил взглядом расстояние, разделявшее оба корабля.
— Они вот-вот столкнутся с нами, — ответил он. — Триера действительно потеряла таран?
— Он отломился, погибли и десятеро лучших гребцов.
Фемистокл надвинул на лоб шлем, прикрывая лицо:
— Эвге! Поскольку нам остаётся только идти на абордаж или бежать, будем сражаться.
Кормчий вновь шевельнул рулём. Нос «Навзикаи» повернулся к атакующему судну, однако сигнал навалиться на вёсла молчал. Варвары заметили манёвр и, опасаясь коварства эллинов, притормозили. Оба корабля медленно двигались навстречу друг другу. И прежде чем борта их соприкоснулись, на палубу «Навзикаи» градом посыпались финикийские стрелы. Сидевшие на верхних скамьях гребцы начали падать со своих мест. Главкон теперь не считал, сколько пущенных врагами снарядов ударилось о его шлем и панцирь. Какое-то мгновение суда шли друг к другу, словно по воле течения. Наконец железные крюки впились в борт афинской триеры, и загорелые финикийские воины полезли на палубу.
— К оружию! — завопил Фемистокл, нисколько не смущённый случившимся.
Трижды вал финикийцев накатывал на палубу «Навзикаи». И трижды отступал с потерями лишь для того, чтобы призвать своих богов и возвратиться с удесятерённой яростью.
Главкон израсходовал пучок дротиков и начал новый, его руки орудовали сами собой. Ветер и волны гнали оба корабля на берег — едва ли не в полёте стрелы от Ксеркса, находившегося на скалистом мысе. Царь по-прежнему восседал на своём троне, в окружении своих витязей. Возле него находились писцы с папирусами, заносившие на них названия кораблей, доблестно послуживших владыке ариев или ничем не обрадовавших его. Главкон видел пёстрые одежды евнухов, носилки, выглядывавших из них укрытых вуалями женщин. Неужели Артозостра по-прежнему видела в эллинах лишь безумцев, бросивших вызов могуществу её брата? На берегах Аттики и Саламина рыдали и радовались очевидцы, следя за переменчивым ходом сражения; крики то утихали, то нарастали, следуя пульсу трагического хора, хора титанов, певших, пока боги сражались.
— Ещё один натиск! — вскричал Амейна, одолевая грохот битвы. — Бей их крепче, друзья!
Смуглолицые азиаты с хриплым боевым кличем вновь посыпались на палубу; замелькали дротики, послышались предсмертные стоны, зазвенела сталь. Отчаянный натиск встретил мужественное сопротивление. Фемистокл находился в самой гуще боя. Орудуя копьём, он сбросил в воду двоих, попытавшихся подняться на мостик. Отряд врагов, спрыгнувших на скамьи гребцов, греки изрубили буквально в куски. Уцелевшие с воплями отступили. Греки видели, что на палубе финикийского судна начальники хлещут кнутами воинов, пытаясь вернуть их обратно. Появился и сам Ариабигн, верховный флотоводец, громадный воин в золочёном и выкрашенном алой краской панцире. Он метался по мостику, проклиная, умоляя, угрожая, — всё было напрасно. Моряки «Навзикаи» разразились ликующими криками:
— Довольно! Хватит с них! Слава Афине!
И тут Амейна схватил за руку Фемистокла. Следом за своим вождём повернулись все эллины, и радостные вопли стихли. К дрейфующей «Навзикае» на полном ходу приближался высокий корабль. Триера Фемистокла была столь же беспомощна, как только что потопленное сидонское судно. Дружный стон вырвался у афинян:
— Спаси нас, Афина! Спаси! Это Артемизия! Царица Галикарнаса!
Тяжёлый корабль царицы-амазонки нёсся во всём великолепии. Вёсла ритмично взлетали и опускались. Вода пенилась под его тараном. Финикийцы в победной радости закричали. Моряки «Навзикаи» опустили и мечи и копья и обратили глаза к Фемистоклу, будто бы он, словно какой-нибудь бог, мог отвести от них надвигающуюся смерть.
— По местам, мужи-афиняне! Умрём, как подобает свободным людям!
Когда моряки искали глазами катящую по небу колесницу Гелиоса, случилось чудо. Грозный таран промчался мимо. Корабль врага бежал, не обращая внимания ни на что, взмахи вёсел уносили его прочь. Афиняне вновь разразились воплями восторга:
— Это «Персей»! Кимон спас нас!
Отставая на три корпуса от корабля Галикарнаса, неслась триера сына Мильтиада. Теперь на «Навзикае» поняли, почему Артемизия уклонилась от сражения. Смертельный удар по кораблю Фемистокла подставил бы её бортом к преследователю. «Персей» пролетел мимо, и афиняне обменялись приветствиями.
— Помощь нужна? — крикнул Кимон с мостика.
Фемистокл махнул мечом:
— Нет, гони её, бей! Афина с нами.
— Афина с нами! Зевс за нас!
Экипаж «Навзикаи» немедленно воспрял духом. Над ними ещё маячил высокий борт финикийца, но в тот миг они одолели бы и скалы Кавказа.
— Вперёд! — выкрикнул Амейна. — Мы захватим этот корабль! Захватим прямо перед глазами их царя.
С палубы варварского судна полетели копья и стрелы. Афиняне не обращали внимания на этот град, перепрыгивая с борта на борт. Финикийцы тщетно пытались высвободить абордажные крючья. Греки лезли на палубу, бежали по снастям… Какой из этих атлетов не сумел бы пробежать по натянутому канату! Через какое-то мгновение вся длинная гребная палуба тирского судна оказалась захваченной, и греки благословили Афину. Однако штурм корабля лишь начинался: двумя грозными башнями поднимались надстройки на носу и корме его, куда отступили защитники судна. Запертые в углу финикийцы повернули и без понуканий со стороны начальников бросились на врагов. Сам гордый флотоводец персов вступил в схватку; орудуя мечом, словно Аякс под стенами Трои, он воистину показывал, что является князем среди ариев. Чтобы остановить этот натиск, потребовалась вся стойкость Амейны и преданных ему людей, иначе эллинов выбросили бы за борт. Наконец схватка угасла, впрочем, являя тем самым затишье перед новой бурей. Оба корабля сносило всё ближе и ближе к берегу.
Вельможи, стоявшие у трона Ксеркса, готовили мечи. В мыслях своих Главкон уже видел, как царь соскакивает с трона — как было при Фермопилах.
— Куда разбежались? — рявкнул Ариабигн, обращаясь к тирянам. — Неужели вы окажетесь трусливыми псами и пред очами самого Царя Царей?
Финикийцы предприняли новый натиск. С кормы и носа тирского судна полетели дротики. А потом в урагане схватки вдруг наступило затишье: и афиняне и тиряне разом отступили, давая возможность Фемистоклу и Ариабигну сойтись в поединке. Рослый перс дважды едва не повергал ниц эллина. И дважды Фемистокл отвечал на удар ударом. Сбив с головы Ариабигна шлем, он уже готовился нанести окончательный удар, когда нога его поскользнулась в крови и Фемистокл пошатнулся. И, прежде чем он успел оправиться, перс обрушил своё оружие вниз, вложив в движение всю свою силу.
— Фемистокл погиб! — разом простонали афиняне, но вместе с их криком над палубой пролетел дротик.
Пущенный Главконом, направляемый рукой и глазом истмийского победителя, дротик вонзился в плечо перса между пластинами панциря. Грозный клинок лишь скользнул по панцирю флотоводца и загремел, ударившись о палубу. Обезоруженный, князь отшатнулся. Увидев это, финикийцы побросали мечи. Истинные азиаты, в участи своего вождя они усмотрели собственную судьбу и не стали противиться ей.
— Сдавайся, — обратился Главкон к Ариабигну на персидском языке. — Битва повернулась против тебя, и ты не повинен в этом. Спасай жизни своих людей.
Гневно тряхнув головой, Ариабигн левой рукой вырвал дротик из плеча.
— Князь ариев знает, как надо умирать, а не как сдаваться в плен, — ответил он и, прежде чем афиняне успели распознать его намерения, вскочил на край борта.
Став лицом к царю, Ариабигн склонил голову и левой рукой изобразил знак поклонения.
— Схватите его! — вскричал Амейна, наконец разгадав замыслы перса.
Но было уже поздно: Ариабигн прыгнул вниз. В панцире он ушёл в воду как камень. Волны сомкнулись над головой князя, навсегда скрыв его от глаз людей.
На тирском судне на мгновение воцарилась тишина. Стон ужаса донёсся от варваров, толпившихся на берегу. А потом финикийцы попадали на колени: прося пощады, они припадали к ступням победителей. За короткую передышку афиняне успели остыть, и они принялись собирать разбросанное по палубе оружие, не учинив кровопролития.
Фемистокл поднялся на мостик захваченного флагманского корабля. Главкон был рядом с ним. Ветер теперь уносил оба судна к середине залива. Впервые за долгое время афиняне могли оглядеться и попытаться понять, как складывается сражение. Прикрываясь от солнца, смотрели они во все стороны и не верили собственным глазам, ибо истина казалась немыслимой. От огромного варварского флота, грозно наступавшего вдоль пролива, остались лишь редкие корабли, и носы их были обращены прочь от Саламина. Волны были покрыты обломками судов, в основном персидских. Справа, слева и в центре наступали эллины: таранили, брали на абордаж, захватывали персидские корабли. Сражение ещё не утихло, но от Саламина уже шли шлюпки, высланные Аристидом. Они были полны седобородых ветеранов, которые не смогли спокойно следить за тем, как сражаются их сыновья, и поспешили на Пситталию, чтобы истребить оказавшихся там в ловушке персов. На берегу Аттики не было слышно радостных криков, лишь скорбный, волчий вой доносился оттуда, заглушая песни победителей. С борта «Навзикаи» было видно, как финикийцы и киликийцы бежали вдоль берега, чтобы вытащить из воды изуродованные суда — подальше от победоносных греков.
Экипаж «Навзикаи» стоял в изумлении, не думая ни о своём корабле, ни о захваченном тирском, не заботясь об усталости и ранах, а потом мореходы, все как один, повернулись к финикийскому судну… и к Фемистоклу. Он, их наварх, спас Элладу перед глазами надменного полубога, возмечтавшего погубить всю страну. И они поклонились своему флотоводцу — словно олимпийскому богу.
Глава 16
Когда в тот вечер «Навзикая» вернулась на Саламин, когда старики и женщины порадовались и поплакали, встречая живых, — гордость не позволяла им рыдать над павшими, — после того как предусмотрительные навархи привели в порядок весь флот, ибо Ксеркс мог решиться вновь испытать судьбу и поутру вступить в сражение с оставшимися у него кораблями, Фемистокл вернулся в свою каюту. Общество его разделял лишь Главкон Алкмеонид. Наварх был немногословен:
— Сын Конона, вчера твоё появление навело меня на мысль, каким образом можно спасти Элладу. Сегодня твоё копьё спасло меня от смерти. Я в долгу перед тобой. И долг свой оплачу. Завтра же я могу вернуть тебя жене и друзьям, если ты примешь моё условие.
Молодой человек чуть зарделся, но в глазах его не было радости. Главкон чувствовал сдержанность Фемистокла.
— Какое же?
— Афинянам скажут, что ты на миг поддался чрезвычайно сильному искушению, однако заплатил за единственную ошибку гораздо больше, существенной помощью.
— Значит, я останусь Главконом Изменником… или… Главконом Раскаявшимся Изменником?
— Слова твои суровы, сын Конона, но что ещё я могу сказать? Есть ли у тебя новое объяснение письму, отправлен ному в Аргос?
— Объяснение прежнее: я не писал этого письма.
— Не будем тратить слов попусту. Разве ты не понимаешь, что большего я не могу сделать?
— Дай-ка подумать.
Младший из афинян опустил голову и нахмурил брови.
— Сын Неокла, — проговорил он наконец, — я благодарю тебя. Ты справедливый человек. Какие бы скорби ни пали — и в прошлом и в будущем — на мою голову, ты в них неповинен. Однако я не могу возвратиться к Гермионе и моему сыну на таких условиях.
— Чего же ты хочешь?
— Сегодня боги помиловали Элладу, возможно, они снизойдут и ко мне. Война ещё не закончена. Не позволишь ли ты мне перейти на корабль союзников, где меня никто не узнает? Подождём год, быть может, за это время Сфинкс найдёт разгадку.
— Но столько ждать трудно.
— Фемистокл, мне приходилось совершать более трудные поступки.
— А твоя жена?
— Да будет Гера милостива к ней. Она сказала, чтобы я вернулся, когда афиняне сочтут меня невиновным. Пусть лучше подождёт, пусть потоскует, чтобы я мог возвратиться к ней именно таким, каким она хотела видеть меня. Тем не менее обещай мне кое-что сделать.
— А именно?
— Если родители будут выдавать Гермиону за Демарата, воспрепятствуй этому браку.
Лицо Фемистокла просветлело. Он дружески опустил руку на плечо молодого человека:
— Я скажу тебе, что во всей Элладе не вижу человека прекраснее тебя и душой и телом. Не бойся за Гермиону, и пусть за грядущий год Аполлон Открыватель разгадает эту мрачную тайну.
Главкон поклонился. Фемистокл предоставил ему всё, о чём мог просить изгнанник, и молодой афинянин оставил каюту.
КНИГА III УХОД ПЕРСОВ
Глава 1
Эллада была спасена. Неясно было, на какой срок, на год или навсегда, но боги держали это знание при себе. Охваченный паникой властелин мира бежал в Азию. Евнухи, женщины из гарема и слуги вместе со своим господином перебрались в роскошные Сарды, остаток флота отступил из Эгейского моря. Однако мозг и десница всего персидского войска, Мардоний Доблестный, остался а Элладе. С ним оставалась индийская пехота, и скифские конные лучники, и не знающие равных персидские копейщики — костяк не потерпевшего поражения войска. Греки не могли считать, что страна их находится в безопасности.
Демарат процветал. Его вновь избрали стратегом. И хотя Фемистокл теперь относился к нему с некоторым недоверием, Аристид ничего не скрывал от молодого собрата. Всю зиму Демарат постоянно занимался почётными дела ми: вёл бесконечные переговоры в Спарте, Коринфе и других местах. Мелочные и склочные греческие государства боролись друг с другом и интриговали, радея о собственном превосходстве над соперниками, а не о славе Эллады. Тем не менее среди всех вождей патриотов трудно было сыскать более ярого борца за процветание Эллады, чем афинский оратор.
Во всяком случае, подобного мнения придерживался Гермипп. Элевсинец поселился на Аргивском побережье в Трезене, городе гостеприимном и принявшем многих бездомных афинян. Возражения дочери против второго брака он находил всё более и более неразумными. Разве Главкон не погиб больше года назад? Разве не должна благословить Геру всякая женщина, которой богиня посылает столь благородного и красноречивого мужа, как Демарат, человека богатого, пользующегося расположением власть имущих и находящегося у власти?
— Макайра, если ты найдёшь себе другого достойного мужа, я возражать не стану. Что ещё может обещать своей дочери любящий её отец? Но если ты решила никогда не выходить замуж, я отдам тебя Демарату против твоей воли. Не следует лишать себя высочайших радостей только из прихоти.
— Он погубил Главкона, — ответила Гермиона голосом, полным слёз.
— И всё же, — ввернула Лизистра, подобно многим добрым матушкам, способная на жестокие слова, — Демарат свою страну не предавал.
Вместо ответа Гермиона бросилась в свою комнату рыдать — уже в который раз — над колыбелью Феникса. Тут её и обнаружила старая Клеопис, обняла, приголубила и запела старинную песню про Алфея, погнавшегося за Аретузой. Песня скорее предназначалась Фениксу, чем его матери, однако была чрезвычайно утешительна. На какое-то мгновение обо всём забыли, но Демарат, прибывший, чтобы переговорить с Гермиппом, отбыл в Коринф чрезвычайно довольный собой.
В истмийском городе начались затяжные и скучные переговоры. Мардоний искушал афинян. Весной прибыли его послы, предлагавшие возместить весь нанесённый войной ущерб, увеличить принадлежавшую городу территорию в обмен не на рабство, а на свободное подданство в Персидской державе, если только афиняне выступят против своих нынешних союзников-эллинов. Афиняне встретили искушение подобающим образом. Ответ за весь народ дал послам Аристид:
— Мы знаем вашу силу. Но тем не менее скажите Мардонию, что пока Гелиос ещё ездит над нашими головами, Афины не заключат союза с Ксерксом, но доверятся богам, храмы которых он жжёт.
Сказано было с отвагой, но когда афиняне обратились к Спарте, ожидая, что её многочисленная рать выйдет и нанесёт Мардонию смертельный удар, началась новая цепь всяческих извинений и задержек. На переговорах в Коринфе Аристид и Демарат были вынуждены перейти от аргументов к угрозам — как Фемистокл перед Саламином. И после очередных долгих и бесплодных дебатов Демарат вышел из коринфского Пританея в компании коллег, кипевших гневом против дорийцев с их уклончивостью.
Демарат отправился через Агору к дому знакомого ему богатого купца, где рассчитывал отобедать. Шёл он быстрым шагом, обращаясь мыслями скорее к брачному пиру в Трезене, чем к неоконченному спору со спартанцами. Агора не могла заинтересовать его: такие же продавцы, прилавки и галдёж, как в Афинах; разница заключалась в том, что здесь маячила цитадель на верхушке Акрокоринфа, а не бурая скала, принадлежащая мудрой Афине. Последние месяцы как-то рассеяли прежние страхи. Каждый день Демарат всё более убеждался в том, что прежние «ошибки» его — такое имя дал оратор некоторым своим поступкам — ни к чему плохому не привели.
«В конце концов, — размышлял он, — Немезида — богиня капризная. Часто она забывает о человеке на всю жизнь, а после смерти… кто знает, что ожидает нас за Стиксом?»
Он находился в таком согласии со всем, что окружало его, что вполне мог выслушать мольбы попрошаек. Нищий сидел на ступенях между столпами колоннады, а ручной ворон топтался на его плече. Когда Демарат поравнялся с нищим, тот заскулил невзыскательный стишок:
Добрый господин, подай горсточку ячменя, Пищи для чёрного ворона и для меня.Афинянин уже полез в пояс за оболом, когда его грубо дёрнули за хитон. Повернувшись, он увидел перед собой гиганта Дикона.
— А был ведь и такой час, филотатэ, — проговорил спартанец, не скрывая насмешки, — когда в твоей мошне не было средств для попрошаек.
Время не изменило Дикона и не избавило его от зловещего блеска в глазах, столь дополнявшего уродство.
— Я не просил тебя, дорогой друг, — возразил афинянин, — напоминать мне об этом.
— Тем не менее ты должен благодарить меня за напоминание, ибо последнее время ты забыл о благодарности. Деньги Мардония два года назад избавили тебя от беды, а ты ничем не отблагодарил его.
— Достойный лакедемонянин, — проговорил Демарат со всем терпением, на которое был способен, — если ты хочешь поговорить о тогдашнем нашем маленьком дельце, незачем делать это посреди Агоры.
И он заспешил в сторону. Длинные ноги помогли спартанцу держаться с ним вровень. Демарат принялся отыскивать взором кого-нибудь из знакомых, общество которого могло бы избавить его от докучливого преследователя. Однако таковых вблизи не нашлось, а Ликон крепко держал его плащ. Демарат попал в плен.
— Почему ты нашёл меня в Коринфе? — спросил он угрюмо.
— По трём причинам, филотатэ, — расплылся в ухмылке Ликон. — Во-первых, здесь в роще Афродиты полно красоток; во-вторых, мне надоела Спарта с её чёрной похлёбкой и железными деньгами; в-третьих, о, роза и украшение Афин, я должен пообщаться с твоей благородной персоной.
— Мог бы попросту прислать своего верного Хирама, — предложил афинянин, тщетно разыскивая взглядом путь к спасению.
— В качестве помощника Хирам стоит двадцать талантов. — Ликон усмехнулся. — Он не Аполлон, к тому же на этой лире слишком много струн, и не на всех он умеет играть. Кроме того, он исчез под Саламином.
— В самом деле? Да поразит Зевс и тебя и его! Куда ты тащишь меня? Заранее предупреждаю, ты будешь ослом, если попытаешься преувеличить размеры моей власти. Я ни чем не могу помешать походу против Мардония. На это способны только ваши лаконские эфоры.
— Посмотрим, филотатэ, посмотрим, — буркнул спартанец с прохладцей в голосе. — А вот и храм Посейдона, почему бы нам не посидеть в тени галереи.
Демарат позволил спартанцу подвести себя к каменному сиденью возле стены. У входа в храм сидел старый «собачий» сторож, главной обязанностью которого было следить, чтобы ни одна поганая псина не осквернила святилище. Отметин глазами появление двух занятых разговором мужей, сторож вновь погрузился в отдых. Ликон не стал торопиться с делом:
— Вижу, дела твои идут последнее время неплохо, мой дорогой друг.
— Неплохо по милости Афины. А твои?
— Тоже по милости Гермеса, однако вижу, что вы, афиняне, склонны жиреть на какой-нибудь низости, а потом благодарить за своё процветание небесных богов.
— Надеюсь, ты оставил Спарту не ради того, чтобы оскорблять меня! — воскликнул Демарат, вставая, однако лапища Ликона вернула его на место:
— Ай! Подмешай чуточку мёда в свою речь, тебе это ничего не стоит. А поручение моё таково. Мардоний скоро вступает в бой, и он должен одержать победу.
— Говори это своим отважным эфорам, — кольнул собеседника Демарат. — Судя по их мужественным речам, они готовы биться с персами не меньше, чем ахейцы с троянца ми, — все десять лет.
— Действительно… Впрочем, я всегда полагал, что наш народ столь же склонен к медлительности, сколь твой к обману. Но настроение эфоров меняется.
— Аристид и Фемистокл благословят тебя за это.
Ликон повёл широченными плечами:
— Тогда я превзойду богов, которым редко удаётся порадовать сразу всех людей. Тем не менее так будет.
— Рад слышать это.
— Дорогой Демарат, ты знаешь, что происходит в Спарте. После смерти Леонида его соперники, принадлежащие к моей ветви царского дома, накопили внушительную силу. В настоящее время совет эфоров возглавляет мой дядя Никандр, а он охотно прислушивается к моему мнению.
— Ха! — воскликнул Демарат, уже начавший понимать, к чему клонит спартанец.
— После Саламина я счёл за благо обмануть своих обличителей, утверждавших, что я благосклонно отношусь к мидянам и что благодаря моим интригам покойный царь оказался у Фермопил с весьма малым отрядом.
— Твой патриотизм известен всей Элладе! — съехидничал Демарат.
— Возможно. Но я заткнул рты обвинителям. И не предложил на совете сражаться с Мардонием лишь потому, что это всё-таки некрасиво.
— Экий негодяй. — Демарат заёрзал на каменной скамье. — Какой ты спартанец, ты ничем не лучше любого коварного киликийца.
— Терпение, филотатэ. Спартанец должен или выражаться кратко, или говорить весь день. Я не стал советовать вступать в битву потому лишь, что не уверен в твоей помощи.
— Клянусь Зевсом! — перебил его Демарат, — эту мазь я почуял уже давно. Отвечаю сразу. Лети, как Борей, в свою Спарту, злоумышляй, кознодействуй, выслуживай место в Тартаре, куда рвётся твоё сердце, но помощи от меня ты более не получишь.
— Я рассчитывал услышать подобный ответ.
Интонация Ликона буквально взбесила его собеседника.
— При Темпе я помог тебе в последний раз. Я подсчитал цену. Возможно, ты сумеешь воспользоваться против меня некоторыми документами, но теперь я надёжнее стою на ногах, чем прежде. За прошлый год я столько сделал на благо Эллады, что могу надеяться на прощение, даже если вскроются прежние грехи. А если ты хочешь загнать меня в угол, помни, что я постараюсь, чтобы все отношения между варварами и твоей благородной персоной предстали перед глазами восхищенных соотечественников.
— Какая отвага, какая доблесть, дорогой Демарат! — воскликнул Ликон с насмешливым восхищением. — Твоя речь вполне достойна трагического актёра.
— Если мы в театре, пусть хор пропоёт последнюю строфу — и по домам. Мне противно твоё общество.
— Тихо, тихо, — приказал Ликон, не снимая тяжёлой длани с плеча афинянина. — Я могу и поспешить, но твоё упрямство мешает этому. Повторяю, ты воистину нужен, чтобы Мардоний мог завершить завоевание Эллады. И не зови персов неблагодарными… Разве тебе не хочется стать тираном Афин, находящимся в небольшой вассальной зависимости от царя?
— Я уже слышал это предложение.
— И очень жаль, что не поторопился с согласием. Гермес редко посылает подобную возможность дважды. Я надеялся видеть в тебе своего «царственного брата», когда стану подобным образом владыкой Лакедемона. Однако твой отказ ничего не решает.
— Я уже сказал. Делай что хочешь.
— Тогда скажу тебе одно только слово: «Эгис».
На мгновение Ликон дрогнул. Ему показалось, что имя это поразило его собеседника на месте. Демарат пал на каменные плиты, словно сражённый стрелой, попавшей в самое сердце.
— Эй! Эй! Добрый друг! — воскликнул спартанец, поднимая афинянина с чувством, к которому примешивалась, пожалуй, даже симпатия. — Я не знал, что в мою руку попал один из перунов Зевса.
Афинянин сел, спрятав лицо в ладонях. Общаясь со спартанцем, он предполагал, что сумел скрыть всё сделанное с Главконом. Ликон мог подозревать что угодно, однако Демарат полагал, что все доказательства находятся и его распоряжении. Лишь один человек, Эгис, мог откупорить бочонок позора, и имя его прозвучало как гром среди ясного неба.
— Я слышал, что Эгис погиб при Артемизии. — Ликон едва разобрал шёпот внезапно охрипшего собеседника.
— Филотатэ, он был ранен, попал в плен — в Фивы. И там мои друзья обнаружили, что ему известна одна очень примечательная — и выгодная для меня — история. А недавно он перебрался в Спарту.
— И что же он успел налгать?
— Дорогой мой друг, язык не может назвать его речи выдумками — так похожи они на родных детей Алетейи-Истины. Впрочем, выдумки его довольно забавны: выходит, например, что именно ты помог некоему киприоту бежать из Афин. Ещё он говорил, что получил от тебя письмо, которое по твоему же слову подбросил в сапог отправленного Главконом посланца, и о твоих беседах с Лампаксо… Кстати, и о необыкновенном искусстве, с которым ты подделываешь печати и почерки.
— Низкая свинья! Кто поверит ему?
— Человек этот действительно не из благородных, Демарат, но свиньёй его не назовёшь. Рассказы его складываются в весьма последовательную картину. Кроме него на суде может выступить Лампаксо, да и твой слуга Биас в состоянии сказать кое-что интересное.
— Только если я дам своё согласие.
— И когда же это хозяин отказывался разрешить своему рабу выступить со свидетельством в суде, если только он не хотел решить дело в чужую пользу? Нет, макайре, день, когда Фемистокл вызовет тебя в суд, не доставит тебе никакой радости.
Демарат поёжился. Весеннее солнце ласково пригревало, однако ему было холодно. Он сумел бы опровергнуть простое обвинение в измене, если к нему будет благосклонна удача. Но оказаться разоблачённым перед всей Элладой в качестве человека, погубившего лучшего друга, притом выдумкой, достойной сразу Тантала, Сизифа и Иксиона… Что удивляться тому, что ноги вдруг отказали ему? Как мог он не учесть, что Эгис может попасть в руки Ликона? Почему поверил лживой вести, пришедшей от Артемизии? И хуже всего — хуже воплей, с которыми люди будут рвать его тело на части, не дожидаясь, пока подействует цикута, — была мысль о Гермионе. Сейчас она ненавидит его. И, если он сядет на дарованный Ксерксом трон, подозрения её сразу превратятся в уверенность. Всё погибло, и жизнь, и любовь, впереди лишь клеймо измен ника.
Ликону хватило здравого смысла помолчать, дожидаясь, пока предыдущие слова его произведут своё действие. Он был уверен в себе, и не без оснований. Наконец Демарат поглядел на него.
— Спартанец! Я — твой раб. Если бы ты купил меня за десять мин и получил расписку, я не мог бы надёжнее оказаться в твоей власти. Чего ты хочешь?
Ликон ответил, старательно подбирая слова:
— Ты должен послужить Персии. Не однажды, а всю свою жизнь. Взамен получишь обещанное — власть над Афинами.
— Ни слова более, — простонал оратор. — Что ты намереваешься сделать?
— Аристид скоро отправится в Спарту, чтобы решительно потребовать выступления лакедемонян против Мардония. Я постараюсь, чтобы посольство его завершилось успехом. В Беотии состоится великая битва. И мы можем добиться того, чтобы Мардоний одержал такую победу, что всякое сопротивление персам сделалось бы невозможным.
— И какова будет моя роль в этом деле?
Требования и предложения, которыми Ликон ответил на этот полный отчаяния вопрос, будут описаны в другом месте. Пока же достаточно знать, что наконец отпустивший Демарата Ликон был уверен, что отныне афинянин всей душою и телом предан их общему делу. В ту ночь Демарат был мрачным гостем. Он вновь возвратился к старой своей привычке пить вино неразбавленным. «Пьёт, как македонянин!.. Македонянин!» — кричали на пирушке, пытаясь развеселить его. Никто не понимал, что песня Эриний вновь звучит в ушах его, и даже самая объёмистая чаша не способна заглушить эти звуки. Друзья не знали, что всякий раз, закрывая глаза, Демарат видит перед собой лицо Главкона. В то утро он смеялся над Немезидой, а вечером над ним зазвенели медные крылья богини.
Глава 2
В ту весну семейству Гермиппа жилось в чужом городе совсем неплохо. Трезенцы не скупились, исполняя свой долг перед Зевсом Ксением, странноприимцем. Беженцы из Афин получали по два обола в день, которых хватало и на хлеб и на кашу. Детям их было позволено вволю пастись в садах. Однако Гермипп в подобной щедрости не нуждался. Он отдал под проценты несколько талантов в Коринфе, а дружеские узы, связывавшие гостя с видными трезенцами, ещё более облегчали ему жизнь.
Гермипп нанял уютный дом и вместе с женой, дочерью, маленьким внуком и слугами жил даже в роскоши.
Маленький Феникс рос день ото дня, будто по слову матери, велевшей ему расти, набираться сил и отомстить за отца. Старая Клеопис уверяла, что ещё не видела более здорового, красивого и неплаксивого младенца, а опыт у неё был внушительный. В год ребёнок сделался уже настолько активным, что его приходилось привязывать к колыбели. А когда пришли золотые весенние дни, он уже охотно катался на плечах няньки, обозревая Элладу, в которой ему предстояло жить.
Но лето сменило весну, и Клеопис пришлось переключить своё внимание на Гермиону. И Феникс попал в распоряжение некоей Ниобы, темноволосой девушки с островов, обращавшейся с ребёнком хорошо, однако пылкие чувства, которые эта молодая особа испытывала к одному из слуг, не позволяли ей в полной мере уделять внимание мальчику.
Однажды, когда пожухлая трава известила о том, что владыка Гелиос набрал полную силу, Ниоба вышла из дома с драгоценной ношей, оживлённо возившейся на руках, нисколько не думая о ней. Управитель Прокл в последние дни охладел к девушке, он даже поглядывал на Иокасту, служанку Лизистры. И посему Ниоба приготовилась обратиться к методам лукавым, раз честные уже не помогали ей. Итак, вместо того чтобы пойти на прогулку к морю, она отправилась прямо на Агору, где старый Дион, державший лавку гадателя, обещал ей за полдрахмы приворожить молодца обратно.
Собравшаяся на рынке толпа редела. Ниоба пробралась между торговками овощами, отбилась от мальчишки, попытавшегося сунуть ей в руки двух гусей, и в тихом уголке возле храма отыскала лавчонку Диона. Повесть Ниобы он выслушал с отеческим интересом, утешил её, когда при имени Прокла она хлюпнула носом, велел показать монетку, а потом принялся копаться в своих мешочках и кувшинчиках.
— Ах, милый Дион, — в шестой раз зарыдала Ниоба, — если бы только какой-нибудь настой мог заставить Прокла возненавидеть мерзкую Иокасту.
— Эй! Эй! — пробормотал старый грешник. — Трудно сказать, что больше поможет тебе: толчёная косточка жабы или мазь из молотых короедов и жира гадюки. Безопаснее всего обратиться к богу…
— Что ты хочешь сказать?
— У меня есть священный петушок, проклюнувшийся в Дельфах и благословлённый Аполлоном. — Дион ткнул пальцем в сторону клетки. — Способ гадания очень прост: ты насыпаешь перед ним две кучки зерна, и если он начнёт клевать правую, то берём косточку жабы, если левую — то жир гадюки. Пусть само небо подскажет нам.
— Великолепно, — обрадовалась Ниоба.
— Только зерно, конечно, должно быть освящённым, а это на два обола дороже.
Лицо Ниобы вытянулось.
— У меня есть только полдрахмы.
— Тогда, филотатэ, — молвил Дион решительным, но любезным тоном, — тебе лучше чуточку подождать.
Ниоба заплакала:
— Вай! Горе! Я буду ждать, а Иокаста получит Прокла. Ещё раз попросить денег у Гермионы я не могу.
Слёзы нисколько не растрогали Диона. Ниоба уже рыдала вовсю, когда за спиной её прозвучал голос:
— Девица, что случилось? Клянусь Зевсом, у тебя на руках очаровательный ребёнок.
Поглядев на спрашивающего, Ниоба мгновенно при тихла. Возле неё стоял молодец в грубой одежде матроса, но длинные чёрные волосы и борода не помешали ей заметить, что человек этот куда красивее Прокла.
— Прошу прощения, кирие. — Она назвала незнакомца господином, повинуясь инстинкту. — Я простая, честная служанка. А Дион дерёт с меня три шкуры.
Она потупила глаза, ожидая немедленной помощи со стороны чувствительного морехода, однако с разочарованием заметила, что восхищается он ребёнком, а не ею самой.
— Ах! Боги и богини, какое прекрасное дитя! Это девочка?
— Мальчик, — ответила приунывшая Ниоба.
— Да будет благословен дом в Трезене, который может похвастаться подобным сыном.
— О, он не из Трезена. Он из семьи афинских беженцев, — вмешался Дион, помимо своих фиалов[43] знавший все сплетни крохотного городка.
— Так он афинянин. Благословенна будь Афина Паллада. Я и сам из Афин. А кто его отец?
— Бедолаге не придётся похвастаться отцом, — изрёк Дион, закатывая глаза. — Он каким-то образом погиб, и ставлю пять мин, что мать надеется скрыть этот факт от ребёнка… Впрочем, он из очень хорошей семьи: Алкмеонид, внук того самого Гермиппа.
— Гермиппа?
На противоположном конце Агоры осёл сбежал от хозяина, моряк обернулся на шум и принялся наблюдать за погоней.
— Если ты афинянин, — продолжил прорицатель, — то наверняка помнишь, что случилось с Главконом Предателем.
Незнакомец повернулся к Диону, и тому на мгновение показалось, что неожиданный посетитель моргает. Должно быть, причиной тому была пыль. Мореход запустил руки в пояс.
— Девушка, сколько тебе нужно? — спросил он у Ниобы, пожалуй, излишне резким голосом.
— Два обола.
— Возьми две драхмы. Прежде я был другом этого Главкона, и хотя народ проклял предателя, дитя его дорого мне. Дай мне подержать малыша.
Не дожидаясь ответа Ниобы, он сунул монету в её ладонь и бережно взял ребёнка. Поглядев на незнакомое, бородатое лицо, Феникс притих, не зная, заплакать или рассмеяться. И тут его, верно, надоумил какой-нибудь бог. Младенец засмеялся так радостно, как смеются только в этом блаженном возрасте. Обоими крепкими кулачками он вцепился в чёрную бороду. Странный моряк рассмеялся, не скрывая собственной радости. Потом, пока Ниоба и Дион смотрели и удивлялись, поцеловал мальчонку много раз, что-то шепча ему на ухо, Феникс отвечал воркованием и смехом.
— Какой-нибудь старый слуга, — шёпотом предположил Дион.
— Баран! — возмутилась нянька. — И ты зовёшь себя мудрецом? Неужели ты думаешь, что человек с таким лицом мог знать прикосновение кнута? Клянусь Деметрой, он из благородных.
— Война всё меняет, — заметил Дион. — Ай! Он забылся, или это похититель. Смотри, он уходит.
Незнакомец действительно забыл обо всём. Крупными шагами он шёл по Агоре, но, едва Ниоба собралась поднять крик, обернулся и вернул развеселившегося ребёнка на руки няньки.
— Гордись, девица, — строго заметил он. — Тебе доверили истинное сокровище. Надеюсь, ты не забываешь об этом.
— Я стараюсь, кирие, только он такой сильный. В пелёнках его уже не удержишь. Говорят, что он станет могучим атлетом… как и его отец.
— Да, отец… — Моряк поглядел себе под ноги.
— Ты хорошо знал господина Главкона? — радуясь новой сплетне, добавил своё слово Дион.
— Хорошо, — ответил моряк, глядевший на младенца словно заворожённый, и задал вопрос: — А как поживает мать этого дитяти?
— Телом она в здравии, кирие, но ум её скорбит. Да избавит Гера Гермиону от всех её скорбей.
— Скорбей? — Глаза человека округлились. — Что ты хочешь этим сказать?
— Но об этом знает весь Трезен.
— Я не из Трезена. Мой корабль сегодня утром пришёл сюда с Наксоса. Говори, девица!
Он стиснул руку Ниобы. Ладонь этого человека, по её мнению, могла раздробить кость.
— Ай, больно, отпусти меня, господин. Не смотри на меня так, я испугана. Расскажу всё, что знаю. Из Коринфа вернулся господин Демарат. Гермипп хочет выдать кирию за него, а она сопротивляется изо всех сил. Отец долго думал, стоит ли противиться желанию собственной дочери, но наконец решился. Обручение через три дня, а свадьба неделю спустя.
Моряк выпустил её руку. Лицо его сделалось настолько бледным, что служанка отшатнулась. Незнакомец подыскивал слова, но когда заговорил, она ничего не поняла.
— Фемистокл, Фемистокл… И где твоё обещание?
Однако напряжением воли он заставил себя успокоиться.
— Дай мне ребёнка, — сказал он, и Ниоба молча повиновалась.
Моряк вновь расцеловал Феникса — щёчки, лобик и ротик. Слёзы катились по покрытому бронзовым загаром лицу. Вернув ребёнка няньке, он вновь достал деньги — по монете для девушки-рабыни и прорицателя, — и они с открытыми ртами увидели перед собой по половине дарика.
— Молчите обо всём, что я говорил здесь и делал! — приказал моряк. — Иначе я убью вас обоих… Верьте в это, как в то, что солнце светлее луны.
Не дожидаясь ответа и не оглядываясь, он пустился бежать по Агоре. Дион и Ниоба опомнились далеко не сразу… Они могли бы счесть случившееся сновидением, однако в руке каждого поблескивало по полмонеты.
— Иногда, — заметил наконец прорицатель полным сомнения голосом, — мне начинает казаться, что боги спускаются на землю и творят чудеса. Дело очень тонкое. И я при всём своём уме не смею вмешиваться в него. Лучше будет хранить обет молчания. Болтунов всегда ждут неприятности. Давай-ка лучше вернёмся к моему петушку и займёмся гаданием.
Ниоба получила свой фиал, впрочем, история умалчивает о том, помогло ли ей содержимое сосуда вернуть расположение Прокла. Однако совету Диона она последовала. Незнакомый мореход таил в себе какую-то тайну, поэтому она припрятала полударик и не поведала о своём приключении даже обычной наперснице Клеопис.
Через три дня Демарат не сидел, как он надеялся, на пиру в честь обручения его с Гермионой, а писал тайнописью письмо, чтобы отправить его в Спарту с доверенным и быстрым гонцом; «Демарат Ликону. Радуйся. В Коринфе я проклял тебя. А теперь ликуй: ты моя единственная надежда. Я буду с тобой, куда бы ни привела дорога — на Олимп или в Аид. Тартар разверзся у моих ног. И ты должен спасти меня. Я в смятении, понимаешь ты это? Скажи сам, есть ли у меня основание для беспокойства? Вчера, когда Гермипп украшал гирляндами свой дом и ждал гостей на пир, внезапно возвратился с Эвбеи Фемистокл. Он отвёл нас с Гермиппом в сторонку. «Главкон жив, — сказал он, — и с божьей помощью мы докажем его невиновность». Гермипп немедленно отменил помолвку. О причине не знает никто, даже Гермиона. Фемистокл отказался входить в подробности. Главкон жив… я не могу думать ни о чём другом. Где он? Что делает? И скоро ли новость распространится по всей Элладе? Услышав о его смерти, я затрепетал. Однако теперь, зная, что он жив, я погрузился в глубины ужаса! Пришли Хирама. Только он, этот змей, сумеет отыскать моего врага, пока не стало чересчур поздно. Торопи победу Мардония. Хайре».
«Главкон жив». Демарат описал лишь наименьший из своих страхов. Всего лишь два слова, но их было довольно для того, чтобы превратить оратора в самого несчастного из жителей Эллады и в самого покорного из несчётных рабов Ксеркса.
Глава 3
Персы снова вступили в Аттику, и афиняне — точнее, те немногие из них, кто рискнул вернуться домой на зиму, вновь бежали со всем движимым имуществом на Саламин или в пределы Пелопоннеса. В Спарту со всей поспешностью отправилось посольство во главе с Аристидом, чтобы в последний раз попытаться договориться с упрямыми эфорами и заставить их выставить пехоту, способную остановить агрессора. В противном случае, открыто сказал Аристид, афинянам придётся пойти на союз с Мардонием.
К удивлению афинских вождей, успевших привыкнуть к дорийскому упрямству, после десятидневных задержек и извинений — надо же отпраздновать спартанский праздник Гиацинтеи — эфоры вывели в поле всё своё войско. Десять тысяч тяжеловооружённых гоплитов вместе с лёгкой пехотой, илотами[44], вышли на север под командованием полководца Павсания[45], правившего в качестве регента за юного сына Леонида. Подобным образом и все союзники Лакедемона — коринфяне, сикионцы, элийцы, аркадийцы — заторопились к Истму. Все, кто любил Элладу и успел уже впасть в отчаяние, возликовали. Наконец сражение состоится и на суше и варварам придёт конец.
Афинскую колонию в Трезене охватило волнение. Собрался Совет стратегов и проголосовал за решительное сражение с находившимся в Беотии войском Мардония. Аристид должен был привести ещё пять тысяч воинов. На море Фемистоклу предстояло увести все исправные корабли к Делосу, встретиться там с флотилиями союзников и убедить спартанского адмирала напасть на берега Эгеиды, постучавшись в двери самого Ксеркса. Из десяти стратегов громче всех призывал к немедленным действиям Демарат, и голос его звучал столь громко, что Фемистокл посоветовал ему не забывать об осторожности. Гермипп был уже стар, однако люди доверяли ему, а потому назначили командовать войском своего племени. Демарат должен был сопровождать Аристида в качестве основного помощника: дипломатическая подготовка его казалась весьма уместной при улаживании неизбежных трений между союзниками. Кимону предстояло отправиться с Фемистоклом, как и всем остальным, кто сумеет это сделать. Среди приготовлений личные проблемы как-то забылись. Гермипп и Демарат дружно объявили, что замужество Гермионы не состоялось по причине предстоящих военных действий. Старый элевсинец так и не рассказал дочери — и даже своей жене, — почему он изменил собственное решение и не стал принуждать Гермиону к замужеству. Молодая вдова поняла, что получила передышку. Насколько долгой она окажется, знали одни только боги, но Гермиона благодарила Геру за каждый полученный ею день отсрочки. А потом наступило утро, когда отцу пришлось выступить в поход. Дочь по-прежнему любила родителя, невзирая на всё горе, которое он принёс ей. Она полагала, что к подобным действиям его принуждала забота о ней. Гермиона покрыла ярким узором ленты, которыми завязывался панцирь, украсила красными и синими вышивками плащ таксиарха. Расставаясь, Гермиона поцеловала отца. Когда дверь за его спиной закрылась, Гермиона и Лизистра обнялись. Обе они уже отдали Элладе всё, что у них было, и теперь должны ждать решения Афины.
Гермипп и Аристид выступили в поход, но Демарат остался в Трезене. Он говорил, что его дело не война, а дипломатия и что он рассчитывает узнать мнение вождей островов и лично доложить его Павсанию. Демарат не раз беседовал с Фемистоклом, и люди успели заметить, что он отходил от флотоводца хмурясь и всё время грубил тем, кто оказывался рядом. Стали даже намекать, что наварх и оратор поссорились, что Демарат — на взгляд сына Неокла — слишком уж приблизился к Аристиду и, как только начнётся война, между ними начнутся открытые раздоры. Однако всё это были слухи. Внешне Демарат и Фемистокл оставались друзьями: они вместе обедали и обменивались любезностями. Перед отплытием на Делос Фемистокл явился на причал под руку с Демаратом. Сотни очевидцев видели их крепкие мужские объятия, опровергавшие всякую мысль о ссоре, а потом Демарат стоял на песке и выкрикивал дружеские пожелания, пока флотоводец поднимался по лестнице на борт «Навзикаи».
Это случилось в другой день и в другом месте. Гавань Трезена, самая величественная на всём Пелопоннесе, охваченная двумя скалистыми мысами Метаней и священной горой Калаврией, соединяла свои голубые воды с яркой синевой Саронийского залива. У горизонта виднелись берега Эгины и Аттики. Море, солнце, холмы и берег сочетались, образуя гармонию, упорядоченную божественным разумом. Эопис Прекрасноликая — так называли свою гавань умеющие чтить красоту обитатели, и имя это было как нельзя справедливо.
Красота растрогала Гермиону, смотревшую на море со склона холма. Лишь Клеопис была с ней. Молодая вдова на сей раз не так волновалась, как за год до того, когда величественная «Навзикая» отплывала к Артемизию. Теперь плохие вести могут прийти лишь с равнин Беотии. Большая часть флота Фемистокла уже находилась у Делоса. Сейчас с ним уходила лишь дюжина кораблей. Когда эскадра вышла на тёмно-синие воды, гавань опустела, если не считать торгового судна из Карфагена, покачивавшегося на волнах неподалёку от берега. Поднимавшееся к зениту солнце медленно меняло цвет вод: вот на синеве вспыхнула зелёная с золотым отливом полоса, вот на фиолетовых волнах запрыгали искорки… Гермиону вовсе не удивляло, что Тетис, Галатея и все сто нереид так любили свой дом. Где-то вдали на этой искрящейся равнине уснул Главкон Прекрасный, и она не знала, очнулся ли он в стране Радаманта, или же Левкотея и прочие нереиды похитили его, сделав товарищем в собственных играх. Она не печалилась теперь, даже представляя его сидящим в венке из водорослей вместе с хвостатыми, как рыбы, и чешуйчатыми тритонами на пиршестве, за столами из перламутра, над которыми словно птички порхают игривые рыбёшки. Мудрый Фалес сказал, что всё живое приходит из моря. Быть может, и её жизни суждено вернуться в его волны. И тогда она вновь встретит своего мужа — в пределах великого Океана.
Люди направились по домам. Клеопис пристроила зонтик на сухой траве так, чтобы молодая госпожа оказалась в тени, а сама легла возле скалы. Раз уж Гермионе угодно пребывать в задумчивости, она не станет возражать, если отдохнёт и рабыня. Юная женщина предалась собственным мыслям то с радостью, то с печалью, ибо в молодости солнце никогда совсем не уходит за тучи.
Думы её нарушил внезапно раздавшийся совсем рядом мужской голос:
— Долго ты сидишь здесь, кирия… Словно ты Зевс Олимпийский и можешь одним взглядом охватить весь мир.
Гермиона ни разу ещё не разговаривала с Демаратом после той стычки на склоне холма Мунихия, и появление оратора отнюдь не было желанным. Она принялась корить себя за то, что забылась, что позволила себе прилечь на солнечном берегу, распустив волосы по плечам. Руки её мгновенно поднялись к волосам. Она встала.
— Отцу моему было угодно, — проговорила она с достоинством, — пообещать тебе, что однажды ты можешь стать моим мужем. Богам решать, исполнится его замысел или нет. Но стратегу Демарату должно быть известно, что он не вправе приставать к благородной афинянке, оставшейся в обществе рабыни.
— Ах, кирия, прости это холодное слово — макайра. — Демарат вёл себя на удивление непринуждённо. — Твой отец не станет возражать, если я сяду рядом с тобой, чтобы побеседовать.
— Я так не думаю.
Гермиона выпрямилась в полный рост, однако Демарат заслонил перед ней уходившую вверх тропинку. Бежать к воде было бесполезно. От Клеопис помощи ждать не приходилось: едва ли рабыня будет сопротивляться человеку, который вот-вот станет её господином. Гермиона предпочла меньшее из зол: она стала лицом к нелюбимому человеку и принялась ждать.
— Долго же я дожидался этого мгновения. — Демарат поглядел на её руки, явно намереваясь припасть к ним с поцелуями, и Гермиона спрятала ладони за спину. — Я знаю, что ты ненавидишь меня лишь потому, что я исполнил свой долг в отношении твоего покойного мужа.
— Ты исполнил свой долг?
— Конечно, я причинил тебе жестокую боль, но неужели ты думаешь, что мне было приятно… губить лучшего друга, разрушать самые священные узы, наконец, так огорчать любимую мною женщину?
— Не верю.
Демарат приблизился на шаг.
— Ах! Гера, Артемида, Афродита Золотая… каким именем назвать мне свою богиню?
Гермиона отшатнулась.
В глазах Демарата вспыхнул злой огонёк.
— Я любил тебя и любил долго. Любил до того, как ты вышла за Главкона. Но Эрос и Гименей вняли его молитве, а не моей. Ты стала его невестой. И я старался сохранить лицо на вашей свадьбе. Помнишь, я был у Главкона дружкой и ехал рядом с тобой в свадебной повозке. Ты любила его, а он казался достойным тебя. И я заставил себя переступить через собственное горе, заставил радоваться счастью друзей. Но я не мог разлюбить тебя. Истинно говорят, что Эрос из богов самый сильный и безжалостный, недаром поэты утверждают, что зачал его кровожадный Арес…
— Избавь меня от мифологии, — проговорила Гермиона, делая ещё один шаг назад.
— Как хочешь, только всё равно слушай. Этого мгновения я ждал два года. И я хочу тебя не как слабую девушку, отданную мне отцом, а как прекрасную богиню, явившуюся ко мне по собственной воле. Выслушай меня до конца, и я уверен — ты улыбнёшься мне.
— Придержи своё красноречие. Ты погубил Главкона. Этого мне довольно.
— Выслушай же! — вскричал Демарат едва ли не в отчаянии.
Гермиона застыла на месте, чтобы не пробудить в нём склонность к насилию.
— Хорошо. Говори. Только помни, что я женщина и рядом со мной нет никого, кроме Клеопис. Если ты действительно любишь меня, не забудь об этом.
Однако Демарат был уже вне себя:
— О, только приди ко мне. Ты ведь не знаешь, какую цену я уже заплатил за тебя. Во времена Гомера мужи добывали себе жён дорогими подарками, но я… я заплатил за тебя своей душою. Я пожертвовал ради тебя всем: дружбой, честью, отчизной, — всё отдал Желанию, Химерос, ради тебя.
Гермиона едва понимала его речь, сделавшуюся нечленораздельной. Видно было, что Демарат — на грани вменяемости, и она опасалась, что своим ответом вынудит его перейти эту грань.
— Ты слышала, чем я за тебя заплатил. И тем не менее ты смотришь на меня с холодной ненавистью? О, Зевс, даже суровая и враждебная ты прекрасна, как бросившаяся в море аркадийка. Но я добьюсь тебя, моя госпожа, я завоюю твоё сердце, и тебя будут чтить все в Афинах, когда я сделаю тебя своей царицей. Да! Я построю для тебя дворец на Акрополе возле храма Афины, и народ на Агоре будет кричать: «Дорогу, дорогу Гермионе, славной супруге царя нашего Демарата!».
Теперь Гермиона не сомневалась в том, что Демарат бредит.
— Увы, я не понимаю тебя. В городе нашем нет царя и по милости Афины никогда не будет. Ты говоришь богохульные и предательские речи.
Гермиона поискала взглядом путь к спасению. Вокруг никого не было. Склон холма покрывали лишь редкие камни. Где-то вдалеке бродила коза. Гермиона поманила к себе Клеопис. Старуха смотрела на них и, вне сомнения, полагала, что Демарат зашёл чересчур далеко. Однако нянька была слаба и в лучшем случае могла помочь только криком.
— Предательские и богохульные? — возопил Демарат, падая на колени. — Да! Если хочешь, зови мои чувства так. Но через месяц ты назовёшь их благословенными. Плут Гермес — великий бог, и он в дружбе с Эросом. Я буду владеть Афинами и тобой. И стану самым счастливым из смертных, хотя сейчас меня можно назвать лишь самым несчастным. Ах, как долго я ждал.
Он вскочил на ноги:
— Не уходи, макайра, не уходи! Поцелуй меня!
Гермиона бросилась наутёк. Демарат нагнал её. В белом нарядном одеянии она не могла бежать быстро.
— Аполлон снова гонится за Дафной! — безумным голосом завопил он, охватывая Гермиону руками. — Но на сей раз Дафна не станет лавром. Она побеждена. И заплатит выкуп!
Он вцепился в пояс Гермионы и повернул её к себе лицом. Жаркое дыхание коснулось её щёки. Закричала наконец и Клеопис.
— Ты моя! — победно вскричал оратор, прижимая Гермиону к себе. — И этому никто не помешает!
Гермиона изо всех сил пыталась уклониться, и тут кто-то вырвал её из рук Демарата. Откуда взялся этот человек — с неба, из недр земных или из-за ближайшей скалы? С воистину львиной силой он разорвал объятия Демарата, а потом бросил ошалевшего оратора на землю и дважды пнул его с ненавистью и презрением. Гермиона видела всё это краем глаза, ибо голова её шла кругом. Придя в себя, она заметила, что незнакомец в матросской одежде стоит рядом с ней, и черты его скрывают космы шевелюры и борода. Уложив Демарата на землю, он не произнёс даже слова, только вытер ладонь о бедро, словно брезгуя прикосновением. Оратор поднялся со стоном. Он был вооружён и, выхватив меч, бросился на морехода. Тот выставил вперёд руку, ухватил противника за запястье и молниеносным движением обезоружил. Потом он снова швырнул Демарата к своим ногам, и на сей раз тот так и остался лежать, извергая проклятия: падение оказалось болезненным.
Тем временем Клеопис вопила, не переставая, и по склону уже торопился народ: рыбаки из причалившего внизу яла, рабы, направлявшиеся с тюками в гавань. Дюжина людей со всех сторон приближалась к месту происшествия. Незнакомый моряк так и не произнёс ни одного слова. Гермиона обратилась к нему:
— Спаситель, назови своё имя! И будь вовеки благословен!
Рыбаки были уже (Совсем рядом. Моряк строго поглядел в глаза Гермионы:
— У меня нет имени! И ты ничего не должна мне!
Он бросился бежать вверх по склону широкими прыжками. Клеопис немедленно умолкла, бросившись к Гермионе, побелевшей как полотно. Демарат неловко поднялся на ноги. Полученные пинки — безусловно, заслуженные — привели его в разум. Он что-то сказал рыбакам о моряке, попытавшемся напасть на Гермиону, и о том, как сам он мужественно избавил её от приставаний негодяя, но споткнулся и не успел задержать его. Повесть сия отнюдь не выглядела безупречной, однако желающих проверить её не нашлось. Несколько человек бросились было вверх по склону, но моряка уже не было видно. Гермиона по-прежнему молчала. Сделав из вёсел и парусины носилки рыбаки понесли её к матери, Демарат же постарался как следует умаслить Клеопис, чтобы та не наговорила чего-нибудь лишнего Лизистре. Гермиона молчала до самого дома. Там, оказавшись в своей комнате, она наконец произнесла:
— Это был Главкон! Я видела сегодня Главкона!
— Это был сон, филотатэ, — заверила её Лизистра, поправляя подушку. — Полежи и отдохни.
Однако, тряхнув волосами, Гермиона повторила:
— Это был не сон. Нет, не сон. Главкон был рядом со мной. Он говорил со мной и смотрел на меня, и я сразу узнала его. Он жив. Он спас меня. Но почему он не возвращается домой?
Лизистра расстроилась. Она немедленно послала за лучшими в городе врачами и отрядила раба в храм Асклепия, находившийся в недалёком Эпидавре, чтобы тот принёс в жертву богу-целителю двух петушков за выздоровление дочери. Знахарка, пользовавшаяся авторитетом среди рабов, посоветовала приложить к голове Гермионы щенка, чтобы тот оттянул на себя горячечные токи. Спустя несколько дней Гермиона оправилась от потрясения, силы вернулись к ней, и молодая женщина потянулась к собственному ребёнку. Сидя у кроватки Феникса, она то и дело повторяла:
— Твой папа жив, я видела его, сынок! Он жив!
Однако более всего озадачило Лизистру то, что Клеопис ни в чём не противоречила своей молодой госпоже и помалкивала о том, что же произошло на склоне.
Глава 4
В ночь после происшествия на склоне Демарат принимал в своих покоях самого Хирама. Усердный финикиец провёл в Трезене несколько дней, посвятив их делам, о которых знали лишь сам он и его господин. Оратор перебинтовал лоб, чтобы скрыть синяк, оставленный увесистой сандалией Главкона. Бледный Демарат сидел в кресле, обложившись подушками. Он явно ожидал своего гостя, о чём свидетельствовала краткость неизбежных приветствий.
— Ну, драгоценный мой, ты отыскал его?
— Да изволит высочайший выслушать ничтожнейшего из своих рабов…
— Ты слышал меня, лис… Ты нашёл его?
— Пусть это решит сам господин мой.
— Чтоб тебя Кербер сожрал, приятель, впрочем, боюсь, отравится. Выкладывай, что знаешь, и поменьше слов. Мне известно, что он скрывается в Трезене.
— Смилуйся, господин мой, смилуйся. — Хирам тёр руку об руку, и ладони его двигались как смазанные маслом. — Если мой благородный хозяин соизволит, он может выслушать одну достойную женщину, которой известно кое-что интересное.
— Пусть входит.
Хирам вышел, и вернулся в комнату с особой, оказавшейся не кем иным, как Лампаксо. Прошедшие два года не убрали морщин с её щёк, не сделали более мягким лицо и менее колким язык. Заметив её, Демарат привстал в кресле и дружески протянул руку, повинуясь инстинкту демагога:
— Ах, моя добрая госпожа, кого я вижу? Не жену ли нашего известного рыботорговца Формия? Хороший человек. Как он сейчас?
— Неважно, кирие, неважно.
Лампаксо поглядела вниз, на грязный хитон. Подобное внимание, оказанное персоной, едва уступающей в популярности Фемистоклу и Аристиду, льстило ей.
— Неважно? Горько слышать. Мне говорили, что он благополучно устроился здесь до возвращения в Афины и даже процветает на рынке.
— Конечно, кирие, и, учитывая времена, торговля — хвала Афине — идёт неплохо, и в здоровье ему не откажешь. Но дело-то плохо, очень плохо. Я уже сама была готова явиться к моему благородному господину со своими подозрениями, когда твой друг финикиец разыскал меня и я обнаружила, что интересует его именно это дело.
— Ага! — преодолевая нетерпение, Демарат наклонился вперёд. — И в каком же деле я могу быть полезным такому заслуженному горожанину, как твой муж?
— Боюсь, — пустила слезу Лампаксо и принялась просушивать лицо подолом, — что больше господин мой не станет именовать моего мужа заслуженным гражданином. Вся Эллада знает о патриотизме моего господина. А Формий… ну, он стал сторонником мидян.
— Мидян? — Оратор изобразил изумление с искусством опытного актёра. — Боги и богини! Кому же верить, если уж Формий перекинулся к мидянам?
— Слушай же, — простонала Лампаксо. — Плохо обвинять собственного мужа, однако долг перед Элладой выше семейных интересов. И мой господин проявит своё милосердие, если с глазу на глаз предупредит Формия.
— Женщина, — Демарат нахмурился подобающим образом, — речь идёт об измене, и как истинная дочь Афин ты обязана выложить мне всё, что знаешь, и положиться на моё мудрое суждение.
— Конечно же, кирие, конечно, — Лампаксо приступила к повествованию; то и дело перемежая его стонами и жалобами.
Для начала «добрая» женщина напомнила стратегу о том, как тот расспрашивал её вместе с братом Пол усом о деяниях некоего вавилонянина, торговца коврами, и о том, как им стала очевидна измена Главкона. Далее она поведала о том, что именно её муж помог преступнику бежать морем. Горестно охая, она обвинила себя в том, что не донесла властям об обстоятельствах бегства Главкона. Биас как раз был отправлен с вестью в Могары, но Демарат решил примерно наказать раба сразу по возвращении. Однако, плела свою верёвочку Лампаксо, изменник как будто бы утонул, и все свидетельства канули на дно — в шкатулку Форкия, поэтому она промолчала. И очень жаль.
— Значит, сейчас не следует ничего скрывать.
— Зевс поразит меня, если я о чём-нибудь умалчиваю. Но после его возвращения прошло уже десять дней.
— Его? Кого ты имеешь в виду?
— Сказать это нелегко, кирие. Он зовёт себя Критием, носит длинные чёрные волосы и бороду. Однажды вечером Формий привёл его домой и сказал, что это, мол, проревт с мелианской триеры, стоящей теперь в Эпидавре, но некогда он торговал рыбой и отлично знаком моему мужу. Я ответила тогда Формию, что в теперешние времена нам и самим едва хватает на еду, однако супруг решил проявить хлебосольство. Мне пришлось расстаться с самыми лучшими медовыми пирожками. А ты, господин мой, знаешь, как я горжусь ими.
— Конечно, конечно. — Демарат нетерпеливо взмахнул рукой. — Но продолжай.
— Словом, кирие, мы сели ужинать. Формий всё наливал вина своему другу, будто у нас в погребе стоит не одна крохотная амфора светлого родосского вина, а целый десяток. За это время мореход произнёс лишь несколько слов на дорийском говоре островитян, но сердце моё было неспокойно. Он был таким воспитанным, таким красивым. И корни волос его оказались светлыми, словно бы крашеные волосы успели отрасти. Женский взгляд не обманешь. Когда мы поужинали, Формий приказал мне: «Лезь наверх — и в постель. Я скоро приду. Только оставь одеяло и подушку для нашего друга, который будет ночевать у очага». Мой господин знает, что мы наняли крохотный домик на Плотницкой улице, и за умеренную цену — всего лишь полмины за целую зиму. Я дала незнакомцу отменную подушку и одеяло, вышитое моей внучатой тёткой Стефанией и доставшееся мне по наследству. Удивительную красную шерсть делали в Византии…
— Но ты говорила о Критии? — Демарат едва мог усидеть на месте.
— Да, кирие. Я посоветовала Формию не давать ему более ни капли вина. А потом полезла вверх по лестнице. Матерь Деметра, как я слушала, но оба негодяя разговаривали слишком тихо, чтобы я могла уловить хотя бы слово… Только Критий оставил дорийский и разговаривал по-нашему, по-аттически. Наконец Формий поднялся ко мне, и я изобразила, что сплю. А утром прохвост-незнакомец ускользнул прочь. Вечером он приходит спать, и Формий вновь оставляет его ночевать. И так несколько ночей: поздно пришёл, рано ушёл. И вот наконец он приходит пораньше, чем обычно. И они с Формием выпивают побольше, чем в прошлые дни. А потом, когда Формий отсылает меня, говорят уже громче.
— И ты слышала — о чём? — Демарат впился руками в подлокотники кресла.
— Да, кирие, пусть будет благословенна Афина! Незнакомец разговаривал по-аттически, прямо как мой господин. Я то и дело слышала про Гермиону, а после назвали и твоё имя…
— Каким образом?
— Незнакомец сказал: «Значит, она не выйдет за Демарата. Она презирает его. Да пошлёт ей многие радости Афродита». А потом Формий ответил ему: «Поэтому, дорогой Главкон, следует во всём доверяться богам».
— Так он сказал… Главкон? — Демарат вскочил с места.
— Главкон, клянусь Стиксом. Тут я прикрыла голову и зарыдала. Выходит, мой муж укрывает самого главного изменника. Одно небо знает, как ему удалось не утонуть в море. Словом, когда Формий крепко уснул, я слезла вниз, чтобы позвать стражу. И на улице встретила этого доброго финикийца, который объяснил мне, что сомневается в личности Крития и хочет выследить его. Я рассказала всю повесть. И он сразу же повёл меня к тебе, господин. Вот и вышло, что я своими устами обвинила собственного мужа. Айи! Приводилось ли кому-либо из жён переживать такое горе? Формий мужчина послушный и добрый, хотя и не знает цену оболу. Будь милостив к нему и…
— Тихо, — скомандовал Демарат с торжественной серьёзностью. — Сперва справедливость, милосердие будет потом. Готова ли ты поклясться в том, что Формий называл этого моряка Главконом?
— Да, кирие! О, горе мне, горе!
— А сейчас, ты говоришь, он спит в твоём доме?
— Да, вино заставило их забыться.
— Ты поступила благоразумно. — Демарат протянул руку. — Ты достойная дочь Афин. И в будущем имя твоё будут поминать наравне с царём Кодром, отдавшим свою жизнь ради свободы Аттики, ибо разве не принесла ты в жертву нечто большее, чем жизнь… доброе имя своего мужа? Но крепись. Твой патриотизм, возможно, искупит вину мужа. Однако изменника мы арестуем.
— Он крепко спал, когда я уходила из дома. Идёмте же за ним.
— Успокойся, — приказал Демарат. — Позволь нам с Хирамом самим управиться с тем злодейством, которое готовится в твоём доме.
Едва за Лампаксо закрылась дверь, Демарат мешком осел на груду подушек. Лицо его сделалось пепельно-серым.
— Мужайся, господин. — Хирам многозначительно провёл пальцем по горлу. — Она не лжёт. Критий будет спать сегодня сладко и крепко — слишком крепко.
— И что же ты предлагаешь с ним сделать?
— Господин мой, дело нехитрое. По воле Ваала здесь находится Гасдрубал со своими карфагенянами, и они послужат тебе. Небо отдало твоего врага в наши руки. Он со своим дружком и не проснётся, когда мы перережем им глотки. А потом по камню к ногам и в воду — на середине бухты.
Демарат отрицательно махнул рукой:
— Нет, клянусь подземными богами, нет! Не надо убийства. Зачем мне проклятье Эриний? Схватите его и увезите на край земли, продайте в рабы. Так, чтобы дороги наши впредь не сошлись. Только обойдитесь без крови.
Хирам удивился настолько, что едва не забыл свою обязательную улыбку:
— Но, господин мой, человек этот силён, как Мелькарт[46]. Схватить его будет трудно. Кроме того, нет тюрьмы надёжнее, чем Шеол.
— Нет. — Руки Демарата дрожали. — Призрак его приходил ко мне целую тысячу раз, пока он был жив. И он доведёт меня до безумия, если я убью его.
— Тебе не придётся убивать этого человека, а твоему рабу сны не докучают. — Хирам укоризненно усмехнулся.
— Не будем играть словами. Даже если удар нанесу не я, ответственность за убийство всё равно падёт на мою голову. Позови Гасдрубала, свяжите Главкона, заткните ему рот, отнесите на корабль. Только живого.
— Хорошо, благороднейший. — Хирам редко позволял себе ссориться без особой цели с людьми, стоящими выше его. — Пусть мой добрый господин доверит это крохотное дельце усердию своего раба. По милости Биаса Гасдрубал вместе с шестью моряками находится на берегу. Помолимся богам, чтобы они ещё не упились. Подожди час-другой, и, быть может, твои сердце и печень утешатся.
— Ступай, ступай! А я буду ждать и молиться Гермесу Долию.
Хирам исчез, не забыв попрощаться самым вежливым образом. Никогда ещё финикиец не казался Демарату более похожим на прекрасного, покрытого чешуёй змея, как в этот самый миг, когда Хирам склонился перед афинянином в низком поклоне; красный свет печи играл на золотых кольцах в его ушах и носу, гладкой загорелой коже и в сходных с бусинами глазах. Дверь повернулась на петлях и захлопнулась. Послышались удаляющиеся шаги. Вне сомнения, финикиец прихватил с собой и Лампаксо. Афинянин подошёл к своему ложу и с истерическим смехом рухнул на него. Враг полностью был отдан в его руки! Этот карфагенский корабль позволит ему навсегда избавиться от грозящей ему катастрофы. Как всё сложилось. Ему не придётся убивать Главкона. На нём, Демарате, не будет крови, ему не нужно бояться Алекто и её сестёр Эриний. Хираму и Гасдрубалу можно доверять: Главкон более не возвратится в его жизнь. А Гермиона? Демарат рассмеялся.
— Подожди ещё месяц, моя нимфа, и ни ты, ни твой драгоценный отец, ни даже сам Фемистокл — никто не сумеет сказать мне «нет».
Потом он долго лежал, прислушиваясь к звону капели в клепсидре: стоявшие в уголке водяные часы отмеряли минуты. Светильник мерцал, огонёк его стал ниже. Демарат и не подозревал прежде, что время способно тянуться столь медленно.
Наконец в дверь постучали, и зевающий слуга Сидей впустил чернобородого морехода, по восточному обычаю припавшего к ногам стратега.
— Вы схватили его?
— Да будут благословенны Мелек-Баал и Мелькарт! Они ниспослали сон на врага моего господина. — Моряк говорил по-гречески отрывисто и не слишком понятно. — Твои слуги выполнили приказ. Женщина впустила нас в дом, ненавистного моему господину молодого человека мы связали прежде, чем он проснулся, и сразу же заткнули ему рот. Рыботорговца мы тоже взяли.
— Отлично. Я никогда не забываю оказанной мне услуги. А женщина?
— Прихватили за компанию. И я пришёл, чтобы спросить дальнейших приказаний у господина.
Демарат поднялся.
— Гиматий, посох и сандалии, — приказал он слуге. — Я сам присмотрю за делом. Пленники находятся в доме рыботорговца?
— Да, превосходительный.
— Пошли. Я должен увидеть этого незнакомца своими глазами. Чтобы не было ошибок.
Сидей круглыми глазами посмотрел в спину своего господина, исчезнувшего в обществе смуглого карфагенянина, вооружённого коротким мечом длиной в целый локоть; Демарат даже не попросил фонаря. Слуги уже не знали, как относиться к последним поступкам своего хозяина. Если они начинали задавать вопросы, он назначал порку, а Биас отсутствовал.
Когда Демарат оставил дом, улицы Трезена уже опустели. Луны не было, и ни он, ни его спутники не знали толком дороги. Один раз они пропустили поворот и забрели в тупик, где наткнулись на кучу помоев, дожидавшуюся псов-мусорщиков. Наконец, моряк остановился перед нужной дверью, выходившей на узкую улочку, и после тройного стука она отворилась. Посреди жалкой комнатушки на столе горела свеча. Возле стола сидели семь человек, поднявшихся при виде стратега и поклонившихся ему. В столь тусклом свете Демарат узнал лишь коренастого корабельщика Гасдрубала и рослого ливийца кормчего Гиба.
— Кирие, мы ожидали тебя, — проговорил сидевший среди прочих Хирам.
— Спасибо Гермесу, спасибо и вам. Я уже сказал проводнику, что щедро одарю всех. Где он?
— Сзади, в кухне, господин мой. Нам повезло. Гиб набросил петлю на руки этого человека, прежде чем он успел проснуться. При всей своей силе он не оказал сопротивления. Рыботорговец пробудился, прежде чем Гасдрубал успел скрутить его. И мы уже боялись, что своими воплями он перебудит всю улицу. Однако боги вновь проявили свою милость к нам. Никто и не подумал явиться на крик.
— Возьми светильник, — приказал Демарат. — Пошли.
Оратор вступил в небольшую квадратную кухню в обществе Хирама. Белёный потолок почернел возле дымового отверстия, по углам были расставлены горшки и сковородки, а в очаге рдели последние, догорающие огоньки. Но Демарат смотрел на две связанные человеческие фигуры, темневшие в дальнем углу.
— Который из них двоих? — спросил он, ступая осторожно, словно бы приближаясь к опасному месту.
— Подальше Формий, а враг моего господина лежит пря мо у его ног. Пусть превосходительный идёт не опасаясь. Человек этот связан надёжно.
— Дайте мне свечу.
Демарат поднял огонёк повыше и приблизился к лежащему человеку. Хирам не обманул: пленник был действительно усердно связан. И руки и ноги его вместо верёвки опутывала тонкая цепь, в рот была вставлена деревяшка, обёрнутая тканью, завязанной накрепко на затылке.
Демарат глянул вниз, а потом решительным движением нагнулся, опустив свечу к лицу пленника. Теперь он видел это лицо, прикрытое чёрными кудрями и бородой, точёный профиль, небольшой рот, голубые глаза и божественную фигуру, достоинства которой не могли скрыть даже путы. Итак, перед ним находился человек, которого стратег два года назад называл своим сердечным другом.
Пленник поглядел вверх. Его глаза пристально следили за каждым движением Демарата. Оратор опустил свечу ещё ниже. Он даже протянул руку и отвёл пальцами волосы с лица лежащего. Наконец он успокоился. Ошибки попросту не могло быть. Демарат распрямился над пленником и проговорил:
— Главкон, я решил сыграть в кости с Удачей. И я выиграл. Я не хотел губить тебя, но иначе не получилось. В первую очередь человек должен думать о себе самом, а уже потом об остальных. Я решил связать собственную судьбу с персами. Это я написал письмо, которым воспользовался против тебя в Колоне. Скоро в Беотии состоится великая битва. И мы с Ликоном отдадим победу Мардонию. Я стану тираном Афин, а Гермиона будет моей женой.
Лицо пленника исказилось так, что Демарат отшатнулся. Из глотки Главкона рвались наружу хриплые звуки, взгляд его голубых глаз сделался ужасным. Демарат невозмутимо продолжил:
— Теперь перейдём к тебе. Сегодня ты навсегда исчезнешь из моей жизни. Не знаю, как ты уцелел в ту бурю на море, и знать не хочу. Гасдрубал отвезёт тебя в Карфаген и продаст рабом во внутреннюю Ливию. Я не хочу тебе ничего плохого, мне нужно лишь, чтобы ты больше не появился в Элладе. Я милостив. Помни об этом, ведь твоя жизнь ныне находится в моих руках. Но я оставлю её тебе, чтобы кровь твоя не пала на меня. И то, что сделаю я, сделал бы ты сам, если бы только любил так, как я, и если бы находился в моём положении. Эрос — великий бог, но Ананке сильнее его. Итак, мы навсегда расстаёмся, прощай.
Пленник напрягся всем телом, и Демарату на миг показалось, что узы всё-таки лопнут. Но они выдержали, и оратор вернулся в комнату.
— Ночь кончается, кирие, — заметил Гасдрубал, — и если ты хочешь, чтобы этих людей отправили на корабль, еле дует сделать это немедленно.
— Как хочешь. Меня они больше не интересуют.
— Приведите женщину, — приказал Гасдрубал на ломаном греческом разговорном языке средиземноморских мореходов.
Двое карфагенян поднялись по лестнице и спустились вниз с подвывавшей от страха Лампаксо, с надеждой обратившейся к Демарату:
— Предателя схватили, превосходительный. Теперь господин мой позаботится о том, чтобы ему дали цикуту. Смилуйся над моим мужем, арестовали и его. Боги и богини! Что хотят сделать со мной эти люди?
Крепыш-карфагенянин принялся вязать руки Лампаксо.
— Кирие! Кирие! — взвизгнула она. — Они вяжут и меня! Меня, женщину, самую верную городу во всех Афинах.
Нахмурившись, Демарат повернулся к ней спиной.
— Господин мой, конечно же, отдал нам и эту женщину, — сладким голосом пропел Хирам. — Нельзя оставлять на воле столь опасную свидетельницу.
— Конечно. Ведите её отсюда!
— Кирие! Кирие! — однако стиснувшие глотку Лампаксо пальцы Гасдрубала заставили её умолкнуть.
— Кляп! — приказал карфагенянин, и Лампаксо после короткого сопротивления осталась стоять с заткнутым ртом.
Отряд карфагенян без промедления украдкой выступил к морю. Четверо моряков несли Главкона на шесте, продев его под связанные руки и ноги. Формий и Лампаксо шли сами, подчиняясь уколам кинжала, находившегося в руке капитана. Демарат проводил их до берега и проследил взглядом за отчалившей во мрак шлюпкой. Домой оратор направился в одиночестве. Всё сложилось для него самым благоприятным образом. Он избавил себя от проклятия Эриний и от преследования Немезиды. Он проявил необычайное милосердие: Главкон жив. Впрочем, пустыни Ливии — тюрьма крепкая, почти что могила, и рабы в Африке долго не живут. Итак, с Главконом он расстался навеки.
Глава 5
Лодка уже приближалась к кораблю, но Хирам всё ещё сожалел о том, что совесть, неожиданно обнаружившаяся у Демарата, запретила им пустить кровь всем троим пленникам; он уже намекал, что не худо бы ослепить самого опасного из них. Однако Гасдрубал не желал слушать его.
— Разве этот человек не стоит пятисот шекелей? — спросил он. — А сколько дадут на карфагенском невольничьем рынке за слепого пса?
На корабле пленников немедленно убрали в самый тёмный трюм, и Хирам успокоился. Утром кое-кто из соседей удивится тому, что дверь Формия осталась запертой и что не слышно дребезжащего голоса Лампаксо. Конечно же, все решат, что рыботорговец вдруг вернулся в родные Афины. Теперь, когда персы отступили в Беотию, многие возвращались домой. «Бозра» могла спокойно начать свой путь по морю.
Гасдрубал прибыл в Трезен на своём корабле по простому делу. Война помешала грекам собрать урожай, он привёз африканское зерно и теперь возвращался назад с оливковым маслом и солёной рыбой. Однако люди, посещавшие гавань, замечали, что «Бозру» торговым судном не назовёшь. Подобные ей длинные и узкие корабли называли морскими мышами, они хорошо шли под парусами. Кроме того, экипаж был слишком многочисленным для торгового судна. Загрузившись, Гасдрубал задержался на парочку дней якобы для того, чтобы починить оснастку. Но на третий день после ночного приключения в обществе Демарата шифрованное письмо заставило карфагенянина выйти в море. В нём было написано: «Ликон, из лагеря греков в Беотии, Демарату в Трезен. Радуйся. Обе армии много дней стоят друг перед другом. Предсказатели утверждают, что захватчика ждёт поражение; в стычке твои афиняне убили Масиста, начальника всадников в войске Мардония. Впрочем, утрата невелика. Обстоятельства требуют твоего присутствия при Аристиде. Немедленно отошли Гасдрубала и Хирама в Азию с бумагами, подготовленными нами в Коринфе. И поспеши к войску. Ещё десять дней, и мирное стояние закончится. Хайре!»
Прочитав послание, Демарат немедленно отдал Хираму несколько туго скатанных папирусных свитков, строго наказав понадёжнее спрятать, а при опасности выбросить за борт, привязав к свинцовому грузу.
Услышав сии слова, Хирам поклонился ещё более изысканным образом и ответил:
— Не бойся. Я буду хранить их, как жрецы ковчежец Ба ала. Надеюсь, при следующей встрече я буду приветствовать моего господина как повелителя Афин.
С многозначительной улыбкой Хирам отбыл. И спустя какой-то час «Бозра» уже бежала с лёгким ветерком на восток — вокруг мыса Калаврия — на искрящиеся морские просторы. Демарат провожал взглядом корабль, пока он не превратился в тёмное пятнышко на горизонте.
Наконец исчезло пятнышко. Стратег направился домой. Главкон оставил Элладу. Вместе с документами, изобличающими Демарата как сторонника персов. Но возврата не может быть. И, едва засерело утро, с горсточкой слуг оратор оставил Трезен, поспешив к Аристиду и Павсанию в Беотию.
Гасдрубал разместил своих невольников в трюме, куда едва попадало немного света. Кляпы убрали, чтобы узники могли есть, и Лампаксо немедленно подняла отчаянный крик, который удалось заглушить лишь с помощью бича из буйволовой шкуры. Муж её и Главкон сочли ниже своего достоинства присоединять свои голоса к её воплю, не только не способному извлечь их из трюма, но и ещё изрядно повеселившему мореходов. Впрочем, карфагеняне не обманывались в отношении молчания Главкона. Они прекрасно понимали, что имеют дело с титаном, и потому не стали развязывать ему руки. Ноги обоих мужчин оставались словно в колодках между двумя брусьями. Сам рослый Гиб кормил их кашей с деревянной ложки, подслащивая сей деликатес повестями об африканской жаре и строгости ливийцев надсмотрщиков.
Так прошёл день и другой; наконец «Бозра» стала на якорь, и пленники поняли, что находятся в каких-нибудь двух стадиях от свободы, которая тем не менее отделена от них целым Атлантическим океаном. Формий не стал укорять жену, виновницу всей передряги, и Лампаксо с детским пылом всё время уверяла их в том, что Демарат, конечно, не знал, какая участь их ждёт.
— Такой благородный патриот! И что за злой бог надоумил его отдать нас в когти этих гарпий? О, горе нам, горе! Несчастная я.
Мужчины лишь переглядывались и скрежетали зубами.
Формий, подобно Главкону, слышал признание Демарата в ночь их пленения. Сомнений в измене стратега оставаться не могло. Но обоих пленников терзал ужас за участь Эллады. Итак, напрасна жертва, принесённая у Фермопил. Тщетны труды у Саламина. Элладу и Афины ждёт рабство. Мардоний выполнит волю Ксеркса и добьётся победы не доблестью, но изменой.
— О боги, если вы действительно существуете, — Главкон начинал сомневаться в этом. — Если вы обладаете властью, если правда, справедливость и честь стоят больше лжи и обмана, покарайте изменников или же не принимайте более их жертвоприношений.
Главкон боялся не за себя. Он молил богов о том, чтобы Гермиона была избавлена от долгой и постылой жизни, о том, чтобы Артемида скоро сразила её своими незримыми стрелами. Ночь, лёгшая на его душу после бегства из Колона, никогда ещё не казалась настолько чёрной.
Последняя надежда исчезла, когда мореходы на палубе начали поднимать якорь. Вскоре негромкий плеск волн поведал, что «Бозра» снова в пути. Корабль скрипел и стонал, воняло трюмной водой. В отсутствие Гиба Лампаксо вновь принялась стенать и жаловаться:
— Ой, матерь Гера! Ой, матерь Гера, умираю… пошли мне хотя бы глоток воздуха… Мне, самой патриотичной среди всех жительниц Афин.
— Молчи, дура, — буркнул Формий, стараясь поудобнее устроиться на грязной соломе. — Или у нас мало неприятностей, чтобы слушать ещё твой вой?
И он процитировал старое речение Гесиода:
— «Верит по истине вору ночному, кто женщине верит».
— Замолчи, визгливая свинья, — приказал женщине Гиб, нагибаясь. — Или тебе мало одного удара кнутом?
Лампаксо притихла. Формий попытался повернуть ноги в колодках. Главкон молчал. Его посетила надежда: если он не умрёт, то может сойти с ума, избавив себя от страшнейшего врага — себя самого.
Как уже было сказано, «Бозра» направлялась не на юг, а на восток. Гасдрубалу надлежало дойти до Самоса, где располагалась внушительная флотилия варваров, и передать драгоценные бумаги, полученные от Демарата, в руки Тиграна, командовавшего всеми силами Ксеркса на побережье Малой Азии. Следовало спешить, однако путешествие не складывалось. У Бельбины ветер оставил паруса, и Гасдрубалу пришлось посадить экипаж на гребные скамьи; огромным веслом приходилось орудовать втроём, тем не менее продвижение не было быстрым. У Кифноса вновь задул ветерок, но это был Эвр, с юго-востока, и «Бозра» простояла на якоре целых два дня. Потом опять наступил штиль, но наконец с севера подул ровный ветер, позволивший судну направиться в нужную сторону. Благочестивый Гасдрубал счёл сие результатом принесённого им обета пожертвовать двух чёрных ягнят богу ветров. На пятый день после отплытия из Трезена на рассвете впереди замаячили мысы Наксоса, и корабельщик успокоился. Греческий флот, как сообщили ему с рыбацкой лодки, стоял на якорях в гавани возле Делоса, к северо-западу отсюда, и карфагенянин мог считать себя в безопасности в водах, покорных Царю Царей.
— Удачное путешествие, — сказал корабельщик, сидя с Хирамом за блюдом отварного дельфиньего мяса. — Два таланта от персов — за доставку их вести, тысячу драхм я заработал на зерне и ещё сотню получил от господина нашего Демарата за оказанную ему мелкую услугу, не говоря уже о доходе от продажи нынешнего груза вместе с тремя рабами.
— Да-да, с тремя рабами. Я уже начал забывать о них.
— Ну, видишь ли, теперь, дорогой мой Хирам, — изрёк корабельщик, проглатывая один кус мяса и берясь за другой, — насколько опрометчивым было твоё предложение ослепить молодца. Мне хочется, впрочем, продать его не в Карфагене, а в Вавилоне. У меня есть один знакомый в Эфесе, который торгует симпатичными молодыми людьми. Сатрап Артабаз приказал ему подыскать красивых молодых челядинцев — сколько найдёт. Потом, ему нужны евнухи… Какой скопец выйдет из этого Главкона!
Хирам отломил край лепёшки, весьма многозначительно ухмыляясь, и тут у входа в каюту появился моряк:
— Корабли, господин! Весельные корабли!
— Откуда идут? — Гасдрубал вскочил.
— От Микона. Идут быстро. Гиб насчитал одиннадцать судов.
— Сохрани нас Баал. — Корабельщик отправился на палубу. — Что, если греческий флот оставил Делос? Помолимся о ветре.
После дюжины ясных погожих дней над морем стояла серая дымка. Северный ветер слабел. По правому борту виднелся Наксос — ещё не слишком отчётливо. Но внимание Гасдрубала в первую очередь привлекла линия точек, протянувшаяся вдоль северо-западного горизонта. Острые глаза морехода даже на таком расстоянии различали движения вёсел — суда были военными, не торговыми. Гиб был прав, и лицо Гасдрубала вытянулось. Это могли быть лишь греческие триеры, и торговое судно из официально нейтрального Карфагена здесь, возле берегов персидских земель, в дни войны могло оказаться выгодной добычей. Решение было принято мгновенно:
— Они ещё далеко. Ставьте паруса.
Морская мышь действительно была слишком быстроходна для торгового судна, однако, в отличие от триеры, зависела от ветра. При попутном ветре «Бозра» могла бы легко уйти от погони. Но только не в штиль. Тем не менее Гасдрубал постарался уверить себя в том, что ему удастся улизнуть незамеченным. Расстояние было ещё чересчур велико.
— Да пожрёт меня Мелек-Баал! Если глаза мои не лгут, на нас охотятся.
Действительно, от отряда отделились две триеры, направившиеся прямо к «Бозре». Погоня предстояла долгая, но при почти полном отсутствии ветра шансы были не на стороне карфагенянина. Гасдрубалу не пришлось подгонять свой экипаж, немедленно разобравший вёсла: всех ожидала греческая тюрьма и невольничий рынок.
Сорок смуглых матросов — весь экипаж — навалились на дюжину огромных вёсел, чтобы увести «Бозру» от беды. Задыхаясь, вопя, богохульствуя, они какое-то время выдерживали расстояние, хотя господин их с трепетом следил за опадающими парусами. Через какой-нибудь час погоня окончится…
Гасдрубал в отчаянии завопил:
— О, Баал, пошли нам ветер! Наполни паруса, и тогда я пожертвую тебе семь козлов на твоём алтаре в Карфагене.
Однако бог или счёл взятку слишком скромной, или же не имел желания принять её. Ветер не усилился. Карфагенские мореходы, словно демоны, налегали на вёсла, но расстояние между «Бозрой» и военными кораблями мёд ленно сокращалось.
Сидевший за одним из вёсел Хирам оторвался от своего дела и приблизился к корабельщику:
— Как быть с пленниками? Всех нас ждёт распятие, если их обнаружат на корабле и услышат их повесть. Убей их немедленно и трупы брось за борт.
Гасдрубал качнул головой:
— Рано. У нас ещё есть шансы. Я не выброшу за борт пятьсот шекелей, пока у меня остаётся возможность сохранить их. Ветер может усилиться. — И он вновь завопил: Ветер, Баал! Пошли нам ветер!
Однако по прошествии не столь уж большого времени разрыв сократился настолько, что жадность, основное качество в характере корабельщика, начала уступать место осторожности.
— Эй, Гиб! — крикнул он. — Возьми Адхербала и Лартатиррена. До этой проклятой галеры ещё добрых десять двойных стадиев, однако пленников лучше вывести на палубу. И за борт их, если преследователи станут нагонять нас.
Рослый ливиец отправился исполнять приказ, а экипаж, вторя голосу корабельщика, завыл:
— Ветра, Баал, ветра!
Зазвучали обеты, мореходы впились глазами в серо-зелёную полоску воды между двумя кораблями, отделявшую их по меньшей мере от рабства, если не от смерти.
Греческая триера отстала: её наварх предоставил право вести утомительную погоню пентеконтере, неутомимо мчавшейся вперёд.
— Будь прокляты греки вместе со своими военными кораблями, длинными вёслами и большими экипажами, — буркнул Гиб, появляясь из люка вместе с пленниками. — Пентеконтера уже в девяти двойных стадиях от нас.
Ему пришлось выпустить пленников из колодок, но из предосторожности Гиб надел на атлета кожаные кандалы, соединённые цепью. Руки Главкона были связаны верёвкой. Ларт и Адхербал вели остальных пленников, ноги которых были свободными. На мгновение все трое остановились, моргая на свету и не понимая ситуации, в которой оказались. Тем временем Гасдрубал измерял взглядом расстояние. Ветер и впрямь усилился. Если он ещё окрепнет, «Бозра» сумеет уйти. Однако экипаж её уже был утомлён греблей, а многочисленная команда военного судна делала сопротивление бесполезным.
— Приготовить мешки с песком, — приказал Гасдрубал, — чтобы их можно было привязать к ногам этих несчастных. И поставьте пленников за мачтой, чтобы с пентеконтеры ничего не увидели. Приготовьте топор. Пока повременим прощаться с нашими пассажирами: боги могут ещё помочь нам.
Гиб и его помощники повели пленников на корму, и тут вид военного корабля поведал Формию о замыслах похитителей. Сейчас во рту его не было кляпа.
— О, драконы из Карфагена, теперь вы собрались убить нас? — закричал он скорее от негодования, чем от страха.
— Нет, если небеса не захотят вашей смерти! — изрёк корабельщик, выбивая ладонями ритм гребли. — Так что, эллины, молитесь своему Эолу, чтобы он послал нам ветер.
— А вы, псы, молитесь Аиду, — выкрикнул рыботорговец, — чтобы он подыскал вам уютное местечко в Орке! Приятный будет вид, когда все вы устроитесь на крестах кормить ворон!
Тут лишь Лампаксо осознала грозящую им участь.
— Ай! Ай! Спасите меня, братья-эллины! — завопила она в сторону пентеконтеры. — Меня, истинную афинянку, патриотку, убивают варвары!
— Заткните рот этой визгливой свинье! — взревел Гасдрубал. — Её вопли услышат на пентеконтере. Кончайте её — и за борт!
Лампаксо потащили к борту, этруск Ларт зажал женщине рот своей ладонью. Она стихла, но сразу же закричал он сам: мегера сумела вцепиться зубами в пальцы тиррена. На помощь к нему рванулись двое гребцов. Однако Лампаксо, сознавая, что речь идёт о жизни и смерти, не сдавалась. Угрозы, удары были бесполезны, не помог даже кинжал, кото рым попытались разжать ей зубы. Лампаксо казалась одержимой. А Ларт всё это время вопил от жестокой боли.
Схватив мегеру за горло, карфагеняне начали душить её. Лицо Лампаксо почернело, но зубов она не разжимала.
— Аттатай! Аттатай! — простонал Ларт. — Не надо. Оставьте. У неё железные зубы. Она вот-вот перекусит кость. И если вы удушите её, они не разожмутся.
— Кушай, кушай, женщина, — подбодрил свою супругу Формий с искренним удовольствием. — Лакомый попался тебе кусочек. Только прожуй его хорошенько, не подавись.
Карфагеняне остановились, не зная, чем ещё можно помочь этруску.
Во время этой сцены Главкон сохранял полное спокойствие. Однажды на лице его промелькнула улыбка, однако поглощённый происходящим рыботорговец почти не обращал внимания на истмийского победителя, а хватка Гиба ослабела. По руке Ларта заструилась кровь, и Гасдрубал oт рулевого весла яростно закричал:
— Угомоните её! Гиб, возьми топор и раскрои ей череп!
Топор лежал возле ног ливийца. Лишь на мгновение он выпустил руки атлета, чтобы поднять оружие, но в этот момент общий вопль всего экипажа заглушил даже стенания Ларта. Тот, кто следил за Главконом, мог видеть, как напряглись все мышцы могучего тела Алкмеонида, как вспыхнули радостным огнём его глаза. Должно быть, Геракл и Афина Паллада помогли атлету, попытавшемуся разорвать путы на руках. Победа над Ликоном не была таким подвигом. Мгновение — и верёвки разорвались. Главкон взмахнул руками.
— За Афину! — вскричал он на глазах ошеломлённого экипажа. — За Гермиону!
Гиб уже схватил топор, но он так и не понял, откуда пришёл удар, бросивший его бездыханным на палубу. Оружие взметнулось над головой атлета. Главкон казался ужасным — словно Ахиллес перед трясущимися троянцами.
— Горе нам! Горе! Это Мелькарт! Мы погибли! — закричали карфагеняне.
— Убейте его, глупцы! — крикнул опомнившийся первым Гасдрубал. — Ноги его в кандалах!
Однако топор обрушился на цепь между ногами атлета и перебил её. Афинянин поглядел в обе стороны, держа наготове топор, и с улыбкой пригласил:
— Ну что же вы, нападайте.
Адхербал метнул оказавшийся под рукой дротик. Совершив молниеносное движение, Главкон отшатнулся. Оружие вонзилось в палубу. Могучая рука афинянина немедленно вырвала его и пустила в Адхербала, насквозь пробив грудь карфагенянина, рухнувшего рядом с ливийцем.
Мореходы взвыли:
— Это не Мелькарт, а сам Баал-драконоубийца! Мы погибли. Кто может одолеть его?
— Трусы! — проревел Гасдрубал, выхватывая меч из ножен. — Разве вы не знаете, что этим троим подлинно известно о том, чем именно мы занимаемся здесь? Если пентеконтера захватит нас с ними на борту, готовьтесь не к тюрьме, а к Шеолу. Или они останутся жить, или мы. Все вместе мы справимся с ними.
Но страшный противник не позволил корабельщику созвать своих мирмидонян. Взмах топора уже освободил Формия, немедленно схватившего жену за руку.
— В каюту! — скомандовал рыботорговец.
Лампаксо выпустила руку Ларта и позволила своему мужу стащить её вниз по лестнице. Главкон спустился послед ним. Среди карфагенян не нашлось человека, настолько готового умереть, чтобы оказаться в пределах досягаемости его топора. Увидев бегство пленников, Гасдрубал застонал:
— Там только одна дверь, её придётся ломать. Дротики, балластные камни — кидайте вниз всё, что попадётся. Речь идёт о жизни и смерти.
— Пентеконтера уже в четырёх фарлонгах! — вскричал посеревший от страха мореход.
— И послания Демарата спрятаны в каюте, — напомнил Хирам. — Если их не выбросить в море, нас ждёт ужасная смерть.
— Услышь нас, Мелек-Баал! — провозгласил Гасдрубал, простерев к небесам руки. — Позволь нам уцелеть в этой беде, и я отдам тебе свою дочь Тибейт, отроковицу девяти лет, чтобы её сожгли в жертву тебе в священной печи!
— Внемли нам, Баал! Внемли нам, Мелек! — хором поддержал экипаж, в отчаянии похватавший багры, вёсла, кинжалы и готовый к нападению.
Однако освободившиеся пленники не теряли времени даром. Главкон чувствовал, что никогда ещё голова его не была более ясной, разум столь изобретательным. Да и Формий был ещё не настолько стар, чтобы помощь его не могла оказаться полезной. Каюта была невелика. Возле мачты на стойке располагалось несколько мечей и копий. Заложив засов, атлет бросился к оружию.
— Отпусти жену, — приказал он рыботорговцу. — Видишь сундук? Он тяжёлый, но если вы хотите завтра снова увидеть солнце, тащите его к двери.
— Ай, ай, ай! — завопила Лампаксо. — Мы погибнем! Они уже рубят дверь топорами. Гера, сохрани нас! Дверь уже трещит. Мы погибнем!
— У нас нет времени умирать, — отозвался атлет, — мы должны спасти Элладу.
После дюжины ударов в некрепкой двери появилась дыра. В ней мелькнуло тёмное лицо. Тяжёлый балластный камень задел плечо Главкона, но нападавший тут же повалился назад, хватая руками воздух. Атлет насквозь пронзил его копьём.
Посыпались балластные камни, однако наделённый титанической силой Алкмеонид защитил себя снятым с койки тюфяком. Тем временем Формий с женой подтащили сундук к двери. Тщетно Гасдрубал поощрял своих людей к нападению. Они едва смели высунуться, чтобы бросить камень или дротик, — так быстро и метко поражал их Главкон.
— Это бог! Бог! Мы сражаемся с небожителем! — стенали мореходы.
Им вторили голос Лампаксо, вопившей в узкое окно, и укоризны Формия.
— Пой-пой, милая Писиноя, сладчайшая из сирен, — говорил рыботорговец, старательно помогая Главкону, — подманивай к нам поближе эту очаровательную пентеконтерочку. А вы, отважные и благородные господа, оставьте пустые надежды. Чувствую, руки ваши уже просят гвоздя.
Гасдрубал возносил новые обеты Мелеку. Дочь он заменил сыном, уже достигшим четырнадцати лет и любимыми родителями. Однако бог не польстился и на эту жертву. Штурм каюты заставил моряков бросить вёсла, и пентеконтера подходила всё быстрее. На отставшей триере усадили свежих людей за вёсла и прибавили хода. Хирам бросил в сторону судна безнадёжный взгляд:
— Знаю я эти глаза нарисованные на борту «Навзикаи». Но что бы ни произошло, Фемистокл не должен прочесть письма. У нас остался один шанс.
Он приблизился к расщеплённой двери и протянул вперёд безоружные руки:
— Ах, мой добрый и милостивый господин Главкон и вы, честные товарищи его. Велики боги Эллады, и они отдали нас в ваши руки. Друзья ваши близко. Мы прекращаем сопротивление, выходите на палубу, а когда наш корабль будет захвачен, умолите наварха о милосердии к нам.
— Вот те на! — плюнул Формий. — Твои обещания писаны на воде или на песке. Нам прекрасно известно, что ждёт сегодня тебя и что нас.
Копьё шевельнулось в руках Главкона, и Хирам отступил.
— Всё пропало, — проскулил он с жалкой улыбкой.
— Вперёд, ребята! — скомандовал Гасдрубал.
— Только за тобой, хозяин, — отозвались мореходы.
Размахивая мечом, корабельщик прыгнул в пролом. На миг отчаянная решимость его заставила Главкона отступить. А потом они сошлись — меч против топора.
— За мной! За мной! — позвал Гасдрубал, отгоняя в сторону Формия. — Сейчас я его прикончу.
Но топор афинянина проскочил мимо меча корабельщика и с тяжестью жернова обрушился на его череп. Гасдрубал, даже не охнув, рухнул к ногам атлета.
Этого оказалось достаточно. Отвага мореходов иссякла. Зачем Сопротивляться судьбе?
Для засевшей в каюте троицы время тянулось долго. Притихла даже Лампаксо. Наверху Хирам молил карфагенян предпринять ещё одну попытку, твердил что-то о Демарате, Ликоне и персах. А потом за кормой «Бозры» вскипела пена, пятьдесят вёсел заскрипели в своих уключинах. Перед глазами похищенных, блистая медью, появилась пентеконтера; белые вёсла крыльями порхали возле её бортов. На носу стояли приготовившиеся к абордажу моряки в доспехах.
Несколько стрел вонзились в палубу «Бозры». Но экипаж даже не подумал сопротивляться. Рулевой бросил весло и плашмя распростёрся на палубе. Морская мышь отдалась на волю ветра и волн. Багры впились в борт.
С воплями «Пощады! Пощады!» финикийцы повалились к ногам победителей. Проревт выкрикнул:
— Пленников связать! А потом обыщите корабль!
Главкону пришлось столько претерпеть за последние дни — обидный плен, неотступную угрозу смерти. Неудивительно, что перед глазами его поплыл красный туман. Он повалился на сундук, не обращая внимания ни на что вокруг.
Глава 6
Погоня была трудной. И гребцы пентеконтеры изрядно потрудились, нагоняя «Бозру». Шедшее в Азию торговое судно, безусловно, являлось лакомой добычей: неудачливых моряков можно было выгодно продать на Агоре вместе с грузом — маслом, рыбой и посудой. Стоя на мостике, Кимон выслушивал своего проревта:
— Все мы разбогатели на целую мину, наварх. Кроме того, в переднем трюме нашли несколько амфор доброго нумидийского вина.
Подбежавший моряк перебил его:
— Кирие, странное дело. На палубе пять покойников, все доски в крови. А в каюте двое мужчин и женщина. Это греки. Они засели в каюте и требуют, чтобы к ним спустился наварх, иначе, мол, Элладу ждёт гибель. И один из них — чтоб я никогда не сосал грудь собственной матери — Формий…
— Формий? Рыботорговец? На карфагенском судне? — Кимон выронил из рук кормовое весло. — Ты сошёл с ума.
— Господин, я видел их собственными глазами. Они хотят сдаться лишь тебе одному, а пленники вопят, что второй из греков — титан.
Деятельный сын Мильтиада перескочил с корабля на корабль. И, только увидев его на лестнице, трое греков полезли вон из каюты — забрызганные кровью, с колодками на запястьях и лодыжках. Лампаксо закуталась в свой хитон с головой и вопила, по-прежнему не внимая увещеваниям. Лицо третьего из эллинов пряталось под копной волос. Но рыботорговца Кимон знал отлично: им не раз случалось весело перебраниваться, торгуясь из-за какой-нибудь макрели или тунца. Наварх ужаснулся:
— Подземные боги! Ты был здесь в плену? Откуда идёт это судно?
— Из Трезена, — выдохнул спасённый. — И если ты любишь Афину и Элладу…
Формий обернулся, и вовремя: он успел перехватить Хирама у самого люка.
— Хватайте этого змея, вяжите его и пытайте. Он знает всё. Пусть говорит, иначе Эллада погибнет.
— Успокойся, друг, — посоветовал ему Кимон.
Хирам потянул из-за пояса кривой нож.
Однако два крепких греческих морехода немедленно схватили его и разоружили.
— Ах ты, падаль, — кивнул Формий, погрозив кулаком пленнику. — Наконец-то и честный человек получит возможность порадоваться. То-то будет веселье, когда Зевс прихлопнет за тобой крышку Тартара.
— Тихо! — скомандовал наварх, смущённый яростью Формия, завываниями Лампаксо и стенаниями Хирама. Найдётся ли хотя бы один человек в здравом уме на борту этого корабля?
— Если тебе угодно, мой добрый наварх, выслушай меня, — наконец разомкнул свои уста третий из эллинов.
— Кто ты?
— Проревт с «Алкионы», мелосского судна. Но обо мне потом. Если тебе дорога Эллада, потребуй, чтобы Хирам сказал, где он спрятал послания, полученные в Трезене от изменников.
— Хирам? Великий Аполлон! Тот самый, который всегда ползал возле Ликона на Истме. Если он действительно везёт с собой письма, я сумею найти их. Ну, — голос Кимона сделался суровым, — где письма?
Посеревший, как труп, Хирам едва сумел разомкнуть губы:
— Формий ошибается. Твой раб не знает, о чём идёт речь.
— Ну да! — воскликнул Кимон. — Ложью от тебя воняет, как чесноком. Будешь молчать? Но я творю чудеса не хуже Асклепия, и у меня говорят даже немые. Верёвку и шкворни, Наон.
Названный мореход обмотал верёвкой голову финикийца, вставив в неё у затылка шкворень.
— Крути, — скомандовал Кимон, и двое моряков схватили финикийца за руки.
Наон натягивал верёвку всё туже и туже. Звериный стон сорвался с уст финикийца. Глаза его выкатились из орбит, но он молчал.
— Ещё, — приказал наварх, и на сей раз смертный стоп изошёл из груди Хирама:
— Пожалей! Смилуйся! Голова моя раскалывается. Я всё скажу!
— Говори быстро, пока не вытекли мозги. Наон, ослабь верёвку.
— В мачте. В каюте. — Хирам по одному выплёвывал слова. — Там есть колышек. Его надо вытащить, а за ним тайник. Там и найдёте письма. Горе! Горе! Да будет проклят тот день, когда я появился на свет. Да будет проклята моя мать, выносившая меня.
Несчастный повалился на палубу, прижимая руки к вискам. Теперь на него не обращали внимания. Кимон сам сбежал в каюту и вынул колышек из гнезда. В нише обнаружились туго свёрнутые, плотно исписанные листки папируса, запечатанные печатью. Наварх повертел их с любопытством, а потом на глазах мореходов прислонился к мачте, сделавшись едва ли не бледнее Хирама. Кимон сунул письма в руки находившегося рядом проревта.
— Узнаешь эту печать? Говори правду.
— Незачем уговаривать меня, наварх. Печать простая: Тезей убивает Минотавра.
— И кто же, во имя Зевса, пользуется в Афинах такой печатью?
После недолгого молчания побледнел и проревт.
— Уж не хочешь ли ты сказать…
— Демарат!
— Почему бы и нет, — произнёс доселе молчавший пленник, подошедший поближе и стоявший теперь возле Кимона.
Голос его на сей раз прозвучал иначе, и наварх вздрогнул.
— Фемистокл сейчас на борту «Навзикаи»? — спросил бывший пленник, а Кимон глядел на него, не в силах вымолвить ни слова, спрашивая у себя самого, не сошёл ли с ума и он.
— Да… Но твой голос, лицо, манеры…
Незнакомец прикоснулся к его руке:
— Кимон, неужели я настолько переменился, что ты не узнаешь меня?
Сыну Мильтиада сил было не занимать. Он с усмешкой смотрел на муки Хирама и бестрепетно вышел бы навстречу собственной смерти. Но сейчас дрогнул и он. С криком сразу и радости и удивления он обнял освобождённого пленника. Изменник он, не изменник — какая разница! Кимон забыл обо всём, увидев перед собой давнего друга.
— Друг моих детских лет!
Оба расцеловались. «Навзикая» была уже рядом, готовая прийти на помощь, если «Бозра» окажет сопротивление.
Фемистокл находился в своей каюте в обществе Симонида, когда к нему явились Кимон и Главкон. Выслушав наварха, флотоводец принял нераспечатанный пакет и велел поэту и Кимону удалиться. Едва ноги их затопали по лестнице, Фемистокл повернулся к изгнаннику и приказал:
— Говори.
Главкон рассказал всё, как было: о стычке на холме, о том, как их с Формием захватили в его доме, о том, как явился Демарат со своей похвальбой, и о плавании, о погоне. Сын Неокла не торопил его, однако раз или два задал вопрос. Потом он осведомился:
— А что скажет Формий?
— То же самое. Спроси его сам.
— Гм! Он честный человек и не обманет ни в чём, кроме цены на рыбу. Тогда вскроем пакет.
Фемистокл действовал чрезвычайно осторожно. Достав кинжал, он разрезал папирус так, чтобы не повредить ни печать, ни письмо. Вынув письмо, он принялся разгибать листки и разглядывать их.
— Та же рука, — наконец сказал он.
Флотоводец был спокоен, и не знакомый с ним человек решил бы, что он занимается привычным делом. Кое-какие листы он просто проглядывал и откладывал в сторону. Очевидно, они не представляли большого интереса. Он уже перебрал половину посланий, и Главкон видел, что сын Неокла хмурится всё больше и больше.
Наконец Фемистокл проговорил одно слово:
— Тайнопись.
Листок, находившийся перед ним, покрывали обрывки слов и фраз, с виду бессмысленные, но наварх знал секрет спартанской скитали, шифровальной палочки. Фемистокл извлёк из шкатулки несколько круглых палочек разной длины и принялся поочерёдно обматывать листок вокруг них. С пятой попытки слова соединились, он принялся читать. Тут брови на лице флотоводца сошлись. Он что-то негромко пробормотал себе в бороду, ничего не говоря вслух. Фемистокл прочёл листок с тайнописью раз, другой и третий. Руки его тем временем с опаской касались других листов, словно бы страшась ядовитого укуса. Флотоводец не спешил, но, когда в конце концов он поднялся со своего места, изгнанник затрепетал. Многое успел Главкон повидать в своей жизни, однако ему ещё не приходилось видеть, чтобы лицо менялось столь быстро. Наварх словно бы постарел за эти мгновения лет на десять. Щёки его ввалились, на бороду и волосы легла седина. Фемистокл велел охранявшему каюту моряку позвать Симонида, Кимона и всех начальствовавших на флагманском корабле. Войдя все вместе, они сразу заполнили собой тесную каюту — быстрые афиняне, готовые без промедления исполнить приказ флотоводца. Ветер улёгся, и «Навзикая» покойно покачивалась на широкой груди Эгейского моря. На местах были только траниты, занимавшие скамьи верхнего ряда гребцов и вздымавшие вёсла под мерный напев об Амфитрите и тритонах. На мостике два морехода выражали своё недовольство тем, что взятая на «Бозре» добыча достанется капитану пентеконтеры. Глядя в глаза Фемистокла, Главкон слышал их сетования и жалобы.
Вошедшие отсалютовали наварху. Фемистокл стоял перед ними, не выпуская свитка из рук. Он попытался заговорить, но губы не сразу покорились ему. Молчание сделалось неловким, и, дёрнув головой, наварх собрался, словно бегун перед состязанием:
— Демарат предал нас. И, если Афина не смилуется, Элладу ждёт гибель.
— Демарат изменник!
Вопль этот обежал корабль, разом утихла песня гребцов, они опустили вёсла. Гневным тоном Фемистокл приказал всем умолкнуть.
— Я созвал вас не для того, чтобы выслушивать ваши стоны.
Флотоводец даже не повысил голоса. Градом посыпались вопросы:
— Когда? Как? Объясни.
— Тихо, мужи-афиняне. Вы победили персов при Саламине, ныне победите себя. Выслушайте. А затем за дело. Докажите, что друзья ваши погибли не напрасно.
Начальники слушали невозмутимый голос Фемистокла, произносившего роковые слова:
— Это написанное тайнописью послание было взято на карфагенском судне. Почерк принадлежит Демарату, печати тоже его. Внемлите. «Демарат Афинянин Тиграну, поставленному над всеми рабами Ксеркса на берегах Азии. Радуйся. Мы, Ликон, я и все прочие друзья Царя Царей среди эллинов, приготовились исполнить всё на благо твоего господина. Я отъезжаю сейчас из Трезена к стоящему в Беотии войску эллинов, и с помощью богов мы исполним всё как надо. Мы с Ликоном решили отделить афинян и спартанцев от остальных союзников, заставить их вступить в битву и в самый критический момент дать приказ к отступлению, тем самым разрушая фалангу и отдавая победу в руки Мардония. Ты же, великолепный Тигран, избегай эллинских судов возле Делоса и со всем флотом возвращайся на помощь Мардонию сразу после его скорой победы. Тогда вместе вы сумеете обойти стену, перегородившую Истм. Ещё я посылаю письма, написанные почерком Фемистокла. Постарайся, чтобы они попали в руки греческих навархов. Письма эти нанесут эллинам удар куда более серьёзный, чем тот, на который способны все твои корабли. Ещё посылаю список афинян и спартанцев, помогающих Царю Царей, а также тайные планы греков, о которых мне довелось узнать. Из Трезена, дано в руки Хирама второго числа месяца метагейтниона, в архонтство Ксантиппа.
Хайре».
Фемистокл умолк. Никто вокруг не проронил даже слова. Все молчали, будто оглушённые. Что толку в словах? Потом зловещим и негромким голосом Симонид спросил:
— А о чём говорят письма, которые якобы вышли из-под твоего пера, Фемистокл?
Флотоводец развернул ещё один список, и лицо его исказилось.
— Слушайте. Меня изображают презирающим и осмеивающим собратьев-навархов. Мне приписывают намерение сделаться афинским тираном после окончания войны. В уста мои вкладывают пустые и злые речи. Если верить этому письму, такого злодея, как я, не сыщешь даже в самом тёмном уголке Орка. Такова подделка, сработанная этим человеком, — Фемистокл стиснул кулаки, — человеком, которому я верил, которого любил, поддерживал, называл младшим братом и старшим сыном…
Яростно плюнув, Фемистокл умолк.
— «Печень его зубами своими мне хотелось бы вырвать!» — воскликнул коротышка-поэт, даже среди бурь и сражений не забывавший Гомера.
Мореходы на корабле взвыли как волки, почуявшие добычу. Однако ярость уже оставила Фемистокла. И голос его, очаровавший тысячи душ, зазвенел со всей присущей ему мощью и обаянием:
— Мужи-афиняне! Не время нам гневаться. Ибо кому как не мне, более всех обманутому, надлежит испытывать наибольшую ярость? Пал один из любимых нами людей, оплачем его потом. Тот, кому верили мы, оказался лжецом, но накажем его после. Сейчас не плакать и не наказывать надлежит нам. Наше дело — спасать Элладу. Великая битва предстоит в Беотии. Зевс, бог отцов наших, и Афина Ясная Ликом да будут с нами, бездомными изгнанниками. Необходимо предупредить Павсания и Аристида. «Навзикая» — быстрейший корабль нашего флота. Нам совершить сей подвиг, и нам воздана будет слава. Довольно разговоров — за вёсла.
От отчаяния Фемистокл перешёл к триумфу. Один вид его вселял новую силу. Он расхаживал перед своими помощниками по мостикам. Скамьи и проходы между ними были полны глядевших на него мореходов. Все видели, как начальники собрались в каюте флотоводца, и слух уже донёс злые известия. Выступив вперёд, флотоводец поведал всё. И застонали люди, сидевшие за вёслами.
— Демарат предатель!
Их божество низверглось с Олимпа, любимое дитя афинской демократии пало, совершив худшее из преступлений. Однако Фемистокл умел играть на струнах двухсот сердец не хуже, чем Орфей на своей лире. Отчаяние преобразилось в воодушевление, и, когда он провозгласил:
— Неужели не сможем мы пересечь Эгейское море быстрее любой прочей триеры, и тем самым избавить Элладу of грозящей ей злой судьбы? — траниты, зигиты, таламиты разом повскакали на ноги, размахивая руками:
— Сможем!
Фемистокл скрестил на груди руки и улыбнулся. Боги не оставили его.
Однако при всём желании отплыть прямо в это мгновение не представлялось возможным. Следовало отдать приказ афинскому флотоводцу, Ксантиппу, всеми силами удерживать персидский флот возле Самоса. На борт «Навзикаи» переправили и ценный груз — без всякой жалости связанного свидетеля Хирама. Остальных моряков «Бозры» ждала иная участь. Экипаж пентеконтеры решил их судьбу такими словами:
— Продать в рабство? Нет, деньги, вырученные за этих гарпий, замарают наши мошны.
Посему пленников побросали за борт, связав пятки к пяткам, затылок к затылку.
— Нам всё равно не хватает места для вас, — пояснял кормчий «Навзикаи», сталкивая за борт очередную пару.
Далеко было ещё до того дня, когда подобное убийство начало отягощать чью-нибудь совесть.
Но прежде чем пентеконтера и «Бозра» направились с вестью к флоту, на виду всех трёх кораблей произошло другое событие. Пока Фемистокл находился в обществе Кимона, Симонида и прочих, Сикинн отвёл Главкона в переднюю надстройку «Навзикаи». Перед отходом пентеконтеры атлет вновь появился на мостике, и все приветствовали его восхищенным воплем. Алкмеонид побрился, постригся, даже в известной мере смыл краску с волос. Сбросив грубую морскую одежду, он стоял во всей своей богоподобной красоте.
Выбежавший из каюты Кимон обнял друга за плечи, а гребцы ударили в ладоши:
— Аполлон… Делосский Аполлон! Главкон Прекрасный снова среди нас. Йо! Йо! Пэан!
— Да, — проговорил охваченный счастьем Фемистокл. — Боги забрали у нас одного друга, но возвратили другого. Новый Эдип разрешил загадку Сфинкса. Почтите этого человека, ибо он достоин славы во всей Элладе.
Моряки бросились к Главкону, чтобы похлопать его по плечу, просто прикоснуться. Казалось, что он спасся от карфагенян лишь для того, чтобы погибнуть в объятиях своих соотечественников. Наконец рёв трубы отослал всех на места. Кимон перепрыгнул на свой, меньший, корабль. Гребцы «Навзикаи» взялись за вёсла, подняв сто семьдесят лопастей. Набрав полную грудь воздуха, они обратили свои взгляды к стоявшему на мостике наверху. В руках его был украшенный бирюзой золотой кубок, полный кроваво-красного прамнийского вина. Фемистокл громко произнёс молитву:
— О, Зевс Додонский и Олимпийский, о, Зевс Орхий, отмщающий клятвопреступнику, любимый афинянами, и ты, Афина Чистая Ликом, внемлите. Сотворите корабль наш быстрым, да будут крепки наши руки и отважны сердца. Задержите битву, дабы не опоздали мы. Дайте наказать виновных, обратить в бегство варваров, отмстить предателю. Примите дар сей, вы и другие любящие нас святые боги, которым мы возносим молитву и предложение.
И он вылил кровавую жидкость. А потом швырнул золотой кубок в море.
— Да ускорит вас небо! — закричали с пентеконтеры.
Фемистокл кивнул. Келевст ударил по билу, три ряда вёсел единым движением окунулись в воду. Протяжное «ха» пронеслось над скамьями. Началась гонка во спасение Эллады.
Глава 7
Преследование карфагенского судна дорого обошлось эллинам. Прежде чем покориться судьбе, «Бозра» успела увести «Навзикаю» и пентеконтеру на просторы юга Эгейского моря. Ещё немного, и греческие моряки увидели бы скалистые мысы Крита. Перед триерой лежал долгий путь. Две тысячи стадиев, если плыть по прямой, отделяли корабль от Эвриппа, ближайшей точки, где можно было бы высадить на сушу гонца к Павсанию и Аристиду, однако извилистый маршрут между островами Киклад удлинял путь на одну четверть. Впрочем, о расстоянии никто не думал. Гребцы вкладывали в движения свои сердца, и «Навзикая» понеслась по волнам как дельфин. С пентеконтеры сняли всех свободных гребцов, чтобы облегчить путешествие триеры.
«Мы должны успеть вовремя и спасти Элладу!» — лишь эта мысль была в голове каждого — начиная с Фемистокла и кончая простым транитом.
Поначалу дело казалось нетрудным, руки были сильны. Ветер, подведший «Бозру», стих. Постепенно он уступил место полному штилю. Паруса вяло свисали с мачты. Наверх приказал свернуть их. Море простиралось перед «Навзикаей» стеклянной, свинцового цвета, равниной, след, оставляемый судном, далеко разбегался по мелким волнам. Чтобы ободрить людей, келевст приставил рупором ладони ко рту и затянул всем знакомую песню, к которой немедленно присоединилась вся триера:
Мчимся, мчимся над волнами, На вёслах, под парусами. Стоит лишь рукой взмахнуть, И короче сразу путь. Быстры кони Посейдона, Нимфы требуют поклона. Небо синее над нами, Море синее под нами. Седой Форкий в глубине Не велит бежать волне. Эй, труби, труби, Тритон, Будет и тебе поклон. Ветры, парус надувайте, Путь-дорогу облегчайте. Мы ответим похвалой: «Ветер, ты спаситель мой». Из своих пещер подводных, Дебрей диких, потаённых Прочь грядёт подводный люд, Глянешь, а они уж тут. И владычица морская, Тетис, волнами играя, Веселиться им велит. Эй, труби, труби, Тритон, Будет и тебе поклон. Пена белая играет, Солнце путь нам освещает. Ходко мы идём вперёд, Радуйся, морской народ. Смейтесь, пойте вместе с нами, Смейтесь, смейтесь над штормами. Запретил им моря царь Бушевать, как было встарь. Будет гладкой нам дорога, Да не прийдёт к нам тревога. Эй, труби, труби, Тритон, Будет и тебе поклон.Люди на время ободрились. Однако от всевидящего взгляда Фемистокла, наблюдавшего за происходящим с мостика, не могло укрыться то, что напор вёсел начал ослабевать и гребцы стали хватать ртами воздух.
— Смена, — приказал он.
Запасные гребцы бросились, чтобы занять место наиболее уставших. Но замена могла принести лишь частичное облегчение, ибо запасных гребцов было всего пятьдесят человек на сто семьдесят вёсел. Отдых могли получить только слабейшие, да и те не хотели оставлять скамьи. Лишь громогласный приказ Амейны, посулившего поставить на целый день у мачты с якорем на плече всякого, кто откажется смениться, заставил успокоиться недовольных. Впрочем, песня скоро утихла. Слишком дорого было дыхание, чтобы сбивать его. И петь о ветрах, детях Эола, в полный штиль было как-то не к месту. Над кораблём раздавались лишь монотонные удары по билу. Поскрипывали кожаные уключины… Безмолвие повисло над триерой. Люди провожали взглядами проползавшие мимо острова: Феру, потом Кос, и вот впереди возникли более крупные Па рос и Наксос.
Главкон было попросился в первую смену.
— Я сильный! Я способен двигать веслом! — крикнул ом едва ли не в гневе, когда рука Фемистокла остановила его:
— Не надо. Иначе я сам сяду гребцом на скамью. Эти нс сколько дней ты провёл возле врат Аида, а тебе скоро потребуются все силы. Или ты не истмийский победитель, не самый быстрый бегун во всей Элладе?
Главкон отступил, не говоря ни слова. Теперь он понял, ради какой цели приберегает его Фемистокл: после того как «Навзикая» пристанет к берегу, ему придётся бежать изо всех сил, чтобы, преодолев всю Беотию, доставить весть Павсанию.
Триера находилась уже между Паросом и Наксосом. Гребцам раздали вино и пропитанные маслом ячменные лепёшки. Ели, не сходя со скамей. Недвижное море простиралось во все стороны, вымпел повис на мачте. Келевет замедлил ритм, но люди не подчинились ему. Они не скоты, подгоняемые вперёд кнутами, как на финикийских судах, они свободные люди, сыны Афин, радующиеся возможности во время нужды погибнуть за собственный го род. И, невзирая на удары келевета, невзирая на приказания Фемистокла, темп гребли не ослабевал. Волны, разбегавшиеся от носа «Навзикаи», пели свою песню.
На палубу рухнул один из зигитов, из носа и рта которого пошла кровь, и в этот миг наварх указал пальцем на восток:
— Смотрите! Афина с нами!
Впервые за прошедшие часы задыхающиеся, утомлённые люди выпустили из ладоней горячие рукоятки вёсел. Поднявшись с мест, они благословили судьбу.
С юго-востока задувал Эвр, сильный и добрый ветер. По стеклянной поверхности моря разбегалась чёрная рябь Вот ветер запел в снастях, и до ноздрей гребцов донёсся за пах морской пены. В порыве благодарности и флотоводец и гребцы дружно воздели руки к небу:
— Посейдон с нами! С нами Афина! Эол за нас! Мы спасём Элладу!
Солнце разорвало пелену тумана. Весь морской простор покрыли искристые волны. Амейна велел поднимать паруса. Дул свежий ветер, вёсла превращались теперь в помощников. Люди смеялись, словно мальчишки, обнимали друг друга, плакали, словно девы, оставив труды на долю благословенного ветра и богов. Позади остался священный Делос, за ним Тенос, скоро восстали из моря вершины Андроса, а корабль летел между островов по волнам. Наконец утомлённый Гелиос опустился в закатные волны, окрасив их на прощание лучами своей славы. Наступила тьма, но ветер не стихал. Всю ночь на триере никто не спал. Штиль, ветер — какая разница. Всякий, у кого оставалось сил хотя бы на обол, вкладывал их в вёсла.
После полуночи Фемистокл и Главкон забрались в шаткую корзину, пристроенную над большим парусом. Оказавшись на узком помосте, под звёздами, над едва видимым парусом и ещё менее видимым кораблём, они словно бы перенеслись в другой мир. Внизу освещённые фонарями тела гребцов медленно раскачивались, совершая свой нелёгкий труд. За кормой играли яркие пузырьки, играла светом вода, напоминая о факелах Дориды и дочерей её, нереид. День этот принёс столько переживаний и флотоводцу и изгнаннику! Теперь же спокойствие возвращалось. Главкон рассказал о том, что слышал и о чём думал: о разговоре, подслушанном в утро перед Саламином, и о том, что сказал ему Формий во время утомительного плена в трюме «Бозры». Фемистокл задумался. Но Главкону казалось, что триера слишком медленно ползёт по волнам.
— О, владыка Зевс, дай мне крылья, — принялся он молиться. — Дай мне крылья Икара. Научи летать и пошли наказать изменника и избавить Элладу от врагов… а после пусть я погибну, как сын Дедала. Я готов умереть.
Фемистокл коснулся его плеча:
— Проси не крыльев. — В голосе флотоводца не было той уверенности, которой он зажигал сердца мореходов. — Если нам суждено спасти нашу родину, мы спасём её. Если нас ждёт гибель, погибнем. «Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится» — так сказал Гектор Андромахе, и троянец был прав. Однако Элладу мы спасём. Зевс и Афина — великие боги. Не затем они увенчали нас славой при Саламине, чтобы тут же отобрать её. Мы спасём Элладу. И тем не менее я боюсь…
— Чего же?
— Того, что Фемистокл окажется не справедливым, а милосердным. Ах! Пожалей меня.
— Я понимаю… Демарат.
— Я молю богов о том, чтобы он бежал к персам или что бы Арес сразил его в битве. Иначе…
— Что же ты сделаешь?
Фемистокл стиснул руку молодого афинянина:
— Я докажу, что в Элладе не один лишь Аристид достоин прозвища Справедливый. Когда я был молод, мой наставник предсказывал мне большое будущее: «Фемистокл, из тебя не получится посредственного человека, ты будешь велик… Я не знаю, в добре или во зле, но великим ты станешь». Я всегда пробивался вперёд. Я везде процветал. Я выступил всей своей волей против власти Персии. Видит Зевс, победа уже близка. Однако олимпийцы требуют свою цену. И за спасение Эллады я должен отдать Демарата. Я любил его.
Оба замерли в молчании, прислушиваясь к песне вёсел, ударявших в торопливую воду. Наконец флотоводец опустил руку на плечо Главкона:
— Если всё пройдёт гладко, люди назовут меня спасителем Эллады. Я стану наравне с Солоном, Ликургом и Периандром, но за это приходится быть справедливым к другу. Дорогая цена.
Смешок вполне мог сойти за стон. Главкон молчал. Фемистокл ступил на лестницу:
— Я должен спуститься к людям. Сел бы и за весло, только мне никто не позволит.
Главкон остался в одиночестве. Вокруг была ночь звёзды, тёмный эфир, чёрная вода, — но ему не было одиноко. Он ощущал себя как на соревнованиях — перед последним броском к цели.
Предстояла новая схватка, ещё одно высшее напряжение сил и воли, а после будет триумф и отдых: Эллада, Афины, Гермиона. Прошлое вновь выплыло из снов: кораблекрушение, забвение в Сардах, Фермопилы, Саламин, муки, перенесённые на «Бозре». Близилось окончание приключения, о котором Главкон мечтал ещё в лодке, перед Саламином. Каким же оно окажется на самом деле? Атлет боялся задавать себе этот вопрос. Хватит и того, что скитаниям его приходит конец. Подобно Фемистоклу, он испытывал неколебимую уверенность в том, что измена должна быть наказана. Конечно, боги жестоки, но не настолько же, чтобы растоптать его в самом конце пути, много раз избавив от всяких обстоятельств. «Зевс никогда не творит чудес всуе». А разве не Зевс чудесным образом всё время спасал его от беды? Пословица сулила утешение.
Вдруг размышления его нарушил крик:
— Аттика, Аттика, радуйтесь, ликуйте!
На горизонте вырисовывались очертания афинской земли — «словно щит, парящий над туманными пучинами». Люди повскакали со скамеек, со смехом и слезами они обнимали друг друга, а свежий и ровный ветер гнал «Навзикаю» по сужающемуся проливу между Эвбеей и материком. Явившаяся на небо заря осветила бурый берег Аттики, над которым сияла белым мрамором вершина Пентеликона.
Час сменялся новым часом, а они все продвигались вперёд. По правому борту отошёл назад низкий берег Эвбеи. Впереди показались Марафон и славная равнина возле него. Пролив делался уже, и потребовалось всё искусство кормчего, чтобы корабль избежал столкновения с подводными скалами. Но вот и Марафон остался позади. Триера обогнула последний мыс, и водный простор перед нею расширился. И все на корабле — даже самые слабые, поспешили как следует навалиться на вёсла, ибо до Оропа оставалась последняя сотня стадий, а там «Навзикая» могла закончить свой путь. Вновь запищала флейта келевста, выводившая лихорадочный ритм. Вёсла заходили чаще и чаще, помогая триере идти вперёд — вдоль песчаного берега аттической Диакрии. В проливе навстречу «Навзикае» попалась рыбацкая лодка: рыбаки глядели на летящее по волнам судно круглыми глазами.
— Битва была? — крикнул с высокого борта Амейна.
— Ещё нет. Мы из Стиры, что на Эвбее. Каждый день ожидаем эту новость. Обе армии стоят друг против друга.
— А где они?
— Возле Платей!
Других новостей не было. Рыбацкая лодчонка осталась качаться на волнах, разбегавшихся от кормы «Навзикаи», Фемистокл насупился, а Главкон принялся затягивать пояс. Платей… Сие означало, что гонцу придётся пересечь всю Беотию, надеясь, что Зевс удержит обе рати от сражения теперь, когда они стоят друг перед другом и когда Демарат с Ликоном стремятся побыстрей развязать его. Притихший корабль завершал свой далёкий путь. Запасные гребцы отодвигали обессилевших, как брёвна, и занимали их места. Фемистокл отправился вместе с Симонидом в каюту: им надлежало приготовить письма Аристиду и Павсанию, изложив в них горькую правду.
Вот наконец и гавань: горстка белёных домиков Оропа у самого берега, крохотная пристань и кучка селян, глазеющих с берега на огромный корабль. Приветствий не было, ибо страх перед саками[47] Мардония загнал в безопасные убежища всех, кроме самых бедных. Вёсла выскользнули из задубевших пальцев, якорь плюхнулся в зелёную воду, опустился на палубу парус. Оставаясь на скамьях, гребцы хватали ртами свежий воздух. Своё дело они сделали. Теперь всё остальное зависит от воли богов и быстроты ног человека, которого два дня назад они называли Главконом Предателем. Сияя благородной красотой, гонец вышел из каюты полуобнажённым: на голове круглая шапочка, на ногах высокие, до колен, зашнурованные охотничьи сапоги. На глазах всего экипажа Фемистокл поместил свиток с письмом в пояс Главкона и приблизил свои уста к его уху, давая последние наставления. Главкон протянул вперёд обе руки — правую Фемистоклу, левую Симониду. На воду спустили шлюпку, оказавшись у края воды, гонец остановился, обратив лицо к ясноликим богам Эллады: он просил у них силы и быстроты.
— Да поможет тебе Аполлон! — дружно выкрикнули две сотни глоток.
Главкон помахал рукой и мгновение спустя уже скрылся за рощей маслин.
Экипаж «Навзикаи» знал, какое испытание предстояло выдержать их посланцу, однако многие полагали, что Главкону будет легче, чем им. Ведь он мог бежать и бежать, пока жизнь не покинет его, им же предстояло ждать…
Главкон оставил позади унылый Ороп после полудня.
День выдался жарким, впрочем, как водится в Греции, не слишком, и склоны холмов теребил ветерок. Небо над далёкими горами отливало густой синевой. Начинался месяц боэдромион. Поля — те, которые не сожгли всадники варваров, — успели пожухнуть за долгое лето. Там и сям что-то клевали огромные вороны, рыжие лисы выпрыгивали из кустов и пускались бежать несжатым полем в поисках более надёжного убежища. Главкон знал путь. Ему надлежало преодолеть три сотни и шестьдесят стадиев, и не по утоптанной дорожке гимнасия — по каменистым козьим тропам и бездорожью, не облегчавшим его задачи. Опыт не позволял Главкону растратить все силы в едином броске. Дорога была достаточно лёгкой, пока он бежал вдоль заросшего ивами Асопа, потока, разделявшего Аттику и Беотию. Однако к Танагре приближаться не стоило, и вскоре Главкон встретил на пути первые мрачные предупреждения.
Сперва перед ним появились несколько обгорелых домов, у ворот лежал вздувшийся труп лошади. Потом посреди дороги он заметил останки женщины, убитой дня три назад, — зрелище, неприятное даже для закалённого войной Алкмеонида, ибо вороны уже успели расклевать труп. Он задержался, чтобы бросить горсть пыли на скорбные останки и тем самым совершить символическое погребение, дабы Аид даровал покой скитающемуся духу убитой. Наконец ему попались живые люди — старик и старуха, несчастные бедняки в козьих шкурах, продвигавшиеся вперёд с помощью посохов и мальчишки-сына. Заметив Главкона, они попытались было укрыться, но он поднял вверх руку, показывая, что в нём нет оружия.
— Куда и откуда, отец?
Трясущийся старик, запинаясь, поведал, что их крохотную деревушку возле Эпофитэ захватили конные саки, что дом его сожгли, двух дочерей варвары увезли на своих конях, а его с женой и сыном спасла, должно быть, сами Афина. Они утратили всё, что имели, кроме разве что жизни, и, опасаясь за неё, направились к горе Парнес, чтобы найти в ней пещеру. Не согласится ли молодой человек пойти вместе с ними, ведь сейчас путника на дороге поджидают тысячи бед? Но Главкон даже не выслушал их до конца и заторопился вперёд.
«Ах, Мардоний! Ах, Артозостра! — говорил он в сердце своём. — Вы отважны и благородны, однако вина за всё это лежит на вас, пусть вы и называли меня другом. Нами правят Зевс и Дикэ, и за содеянное они взыщут с вас полной мерой».
Впрочем, учитывая сделанное стариком предостережение, Главкон оставил утоптанную дорогу. Ровным и неторопливым бегом, заученным на стадионе, он пересёк зелёный лес за рекой, и. лианы и ветви то и дело хлестали его по лицу. Время от времени ему приходилось перебегать полувысохший поток; зачерпывая ладонью воду, он торопливо благодарил нимфу ручья. Раз или два на пути Главкона попались сады со смоковницами; срывая спелые плоды, он ел их на бегу. Наконец река начала уходить на запад. Главкон знал, что, следуя её течению, он окажется в Танагре, но кто мог сказать, сожгли персы этот город или оставили в нём свой гарнизон? Ему при шлось покинуть Эсоп и благодатный полог листвы над рекой. Впереди лежала широкая беотийская равнина. Здесь спрятаться было невозможно, если только не повернуть в сторону Аттики, на восток, к подножиям гор. Однако скорость была важней безопасности. Минован Скол, он увидел, что селение опустошено и сожжено врагами. Приветствовать его здесь было некому, если нс считать одной-двух оголодавших собак, всегда готовых вцепиться в ноги бегущему. Главкон отогнал их метко пущенными камнями. Там и сям над полями кружили вороны, рвавшие мертвечину… Сакская конница Мардония старательно исполняла приказ. И вот наконец чуть более чем за час до заката, когда перед гонцом начали уже появляться из-за горизонта вершины Киферона, разлёгшегося на просторах Аттики, далеко перед собой он заметил облако пыли. Немедленно остановившись, Главкон бросился на ближайшее поле и прижался к земле. Стучали копыта, звенели мечи, раздавались пронзительные крики саков. Приподняв голову, он увидел, как промелькнули мимо красные прапоры на их копьях. Главкон выждал, пока шум движения не утих, и лишь потом выбрался на дорогу. На этот раз он попытался скомпенсировать утраченное время скоростью. Голова его пылала, но заботиться о себе не было времени.
На равнине уже лежали тени, а до Платей оставалось ещё много стадиев. И понимание того, сколько ему ещё надлежит преодолеть, заставило Главкона потерять осторожность. Он без оглядки понёсся вперёд. Равнина вновь уступила место холмам. Главкон миновал Эритру — сожжённое селение было покинуто людьми. Гонец поднялся на склон, спустился перед новым подъёмом, и тут из-за гребня навстречу ему вынеслось восемь всадников на полном скаку. Решение пришлось принимать мгновенно. Броситься на вспаханное поле? Безумие, ибо конные варвары поймают его. Их крепконогие кони умеют скакать по бороздам, как кролики. Остановившись, Главкон протянул к всадникам обе руки в знак того, что он не сопротивляется им.
— О, Афина Паллада! — взмолился он всем сердцем. — Если ты не любишь меня, не забудь о своей любви к Элладе, твоему городу и Гермионе, жене моей!
Всадники мгновенно окружили его, выхватив из ножен кривые мечи. Они что-то кричали, указывали в сторону Главкона мечами и копьями. Главкон только безмолвно оглядывался и просил богов наделить его мудростью. Семеро наездников принадлежали к свирепому племени саков, и Главкон был готов ожидать от них чего угодно. Однако на грудь восьмого спускалась светлая борода, и атлет возрадовался: начальник отряда оказался персом.
Саки спорили, с пылом тыкая остриями в грудь пленника. Но Главкон взирал на них настолько спокойно, что перс в конце концов восхитился его доблестью:
— Опустите оружие. Клянусь Митрой, отвага этого эллина не уступает его красоте! Как он стоит! Мы должны привести его к князю.
— Великолепный, — промолвил Главкон на чистейшем персидском языке, — я послан гонцом к князю Мардонию. И если вы действительно верные слуги бессмертного царя, покажите мне дорогу в ваш лагерь.
Перс вздрогнул:
— Клянусь жизнью собственного отца, ты разговариваешь по-персидски не хуже, чем слуги самого Царя Царей. Что ты делаешь здесь… один на дороге?
Прежде чем ответить, Главкон протянул руки и, перехватив верх упёртого в его грудь копья, переломил древко, будто соломинку. Он прекрасно знал, каким именно образом можно добиться восхищения варваров. Все восторженно взвыли — кроме владельца копья.
— Силён, красив и отважен. Говори же, кто ты?
Горделиво распрямившись, Главкон принял властную позу:
— Я действительно долго жил среди слуг Царя Царей. Я научился говорить по-персидски за столом князя Мардония, ибо я сын Аттагиния Фиванского, не самого ничтожного из друзей великого государя в Элладе.
При упоминании одного из самых видных сторонников мидян в Греции перс посерьёзнел. Голос его даже сделался подобострастным:
— Понимаю. Ты, великолепный, несёшь послание от своего царя?
— Свежие новости, только что привезённые из Азии. Скажи наконец, где стоит войско?
— К северу отсюда, возле Асопа. Эллины находятся чуть южнее. Вот что, Рухс, — обратился перс к одному из всадников, — сажай благородного вестника позади себя на коня и вези его к полководцу.
— Да благословит небо твою щедрость! — воскликнул гонец, пожалуй, с излишней поспешностью. — Но я отлично знаю дорогу, а достойный Рухс не будет мне благодарен, если я помешаю ему взять свою долю добычи.
— Да-да, тут за холмами, в Элевтерах, говорят, есть ещё не разграбленный дом, симпатичные девчонки, и мы уж заставим их папашу вырыть горшок с деньгами. Благослови тебя Мазда, господин, едем.
— Йе! Йе! — завопили саки, и самым громким среди них был голос Рухса, которому совсем не улыбалось везти гонца в лагерь.
С этим верховые отъехали, а Главкон, потуже перевязав пояс, припустился вперёд в сгущающихся сумерках.
Приключение послужило предостережением. Афина избавила его от беды, но во второй раз полагаться лишь на её милость не следует, и Главкон направился дальше уже полем. Солнце клонилось к закату, к длинному бурому хребту Геликона, что совершенно не радовало Главкона. До этого он не замечал, насколько успел истощить запас сил. Неужели он, истмийский победитель, сокрушивший гиганта Ликона перед ликующей толпой, способен лишиться сознания, как усталая девица, когда речь идёт о чести самой Эллады? Почему вдруг язык его превратился в горячий уголь? Почему ноги, казавшиеся такими быстрыми возле Оропа, едва отрываются от земли?
Он вдруг вспомнил недавние события: муки, перенесённые на «Бозре», разорванные путы, встречу с Фемистоклом, бессонную ночь на триере. И вот он бежит теперь, как заяц перед сворой охотничьих собак. Не окажутся ли только напрасными все эти усилия?
— За Элладу! За Гермиону! — пробормотал сквозь запёкшиеся губы Главкон, и тут какой-то злоумышленный бог заставил его оступиться.
Споткнувшись о камень, Главкон упал, ударившись лицом и руками. Спустя мгновение он поднялся, но тут же осел на землю, ощутив острую боль в лодыжке. Он подвернул ногу. Какое-то мгновение атлет сидел неподвижно, стараясь отдышаться и стискивая зубы, чтобы боль не казалась такой острой.
— В моих руках судьба Эллады. Я могу умереть, но обязан выполнить поручение.
Уже стемнело. Короткие южные сумерки заканчивались, и над Главконом горели последние золотые лучи. Атлет снова поднялся, чувствуя, как холодный пот выступил на его челе. В глазах потемнело, но сознания он не потерял. Судьба руками чьей-то доброй души оставила в поле высокий шест, служивший, возможно, в качестве подпорки. И, уцепившись за него, Главкон недолго постоял, — пока в глазах его не прояснилось и пока не улеглась боль. Вырвав шест из земли, он побрёл к дороге. Что делать… может быть, очередной конный разъезд врагов заметит его. Утешало одно: битвы ещё не было и до рассвета не будет. Однако впереди ещё оставались стадии, а о беге даже речи быть не могло. Главкон ковылял по дороге, время от времени задерживаясь, чтобы отдышаться, и глядел на угадывавшиеся в ночи горы, Киферон на юге, Геликон на западе, уходившую к северу Фиванскую равнину. Он уже не знал, сколько раз останавливался, сколько раз шептал эти магические слова — «За Элладу! За Гермиону!» — и вновь продолжал путь. Луны не было, даже звёзды затянуло облаками. Главкон шёл, повинуясь инстинкту. Наконец — было уже около полуночи — впереди вновь сверкнула водной гладью мелкая речонка, берега которой покрывали кусты. Снова Асоп. Теперь надо быть особенно осторожным, чтобы не зайти прямиком в лагерь Мардония. Остановившись, Главкон выпил воды и опустил в поток горящую ногу. А потом повернул к Платеям. Там он найдёт эллинов.
Главкон уже не замечал ничего, кроме острой боли, и помнил только одно: нужно идти и достигнуть цели. Иногда ему казалось, что, выглядывая из темноты, Геликон и Киферон ободряют его:
— Ещё не поздно. И все битвы не были напрасными. И Марафон, и Фермопилы, и Саламин. Ты можешь спасти Элладу.
Кто сказал это? Атлет вгляделся в непроглядную ночь.
Значит, он не один? А потом видения хлынули потоком. Главкон увидел персидский «Парадиз» — охотничье поместье у Сард и пальмы, шелестящие над ним перистыми ладонями; он услышал звон индийской арфы и голос Роксаны, воспевавшей волшебный Оке и розовые долины Ирана. Но вот Роксана превратилась в Гермиону. Он стоял возле неё на вершине Колона, наблюдая за солнцем, опускавшимся за Дафны и окрашивавшим Акрополь в червонное золото. И одновременно он шёл, шёл, шёл… Останавливаться было нельзя.
— За Элладу! За Гермиону!
Наконец даже видение «фиалковенчанного» города поблекло и растворилось в тумане. Неужели он достиг конца своей жизни и его ждёт отдых на полях Радаманта, вдали от людских забот? Становилось всё темнее. Главкон ничего не видел, не ощущал и более не думал… Он шёл и шёл, вперёд и вперёд.
Между полуночью и рассветом афинский дозорный обходил передовую линию полка Аристида. Союзные войска эллинов отступали от Асопа на более удобное место возле Платей, где можно было не бояться удара страшной персидской конницы. Во время ночного перехода строй их нарушился. Афиняне стали, ожидая приказа верховного полководца Павсания. Дозорный — углежог Гиппон, достойный афинянин, — осторожно пробирался сквозь заросли ивы, опасаясь метких сакских стрел. Вдруг острый, как у совы, слух уловил шаги на дороге. Он поднял щит и взял на изготовку копьё. Глаза Гиппона, давно привыкшие к тьме, увидели перед собой человека, волочащего ногу, который опирался на посох. Степняком он явно не был, и Гиппон высунулся из кустов:
— Стой, незнакомец! Куда идёшь и по какому делу?
— К Аристиду.
— Это не отзыв. Говори слово, иначе я тебя арестую.
— К Аристиду.
— Разрази тебя Зевс, парень, или ты забыл греческий язык? Какое у тебя дело к полководцу?
— К Аристиду, — последний раз прохрипел незнакомец.
Отодвинув в сторону копьё, он сунул свиток в руки Гиппона. Озадаченный углежог свистнул в три пальца. Немедленно из темноты появился лохаг в сопровождении троих дозорных:
— Что за шум? Где враги?
— Это не враг, а сумасшедший. Не понимаю, чего он хочет.
В прежние времена лохаг торговал маслом на афинской Агоре и знал всех местных знаменитостей не хуже, чем сам Формий.
— Эй, друг, — проговорил он, — выкладывай своё дело и побыстрее, время не ждёт.
— К Аристиду!
— Четвёртый раз уже говорит, ну и баран! — восхитился Гиппон.
Но тут незнакомец тяжело рухнул на землю, что-то простонал и остался лежать словно покойник. Лохаг извлёк из-под хламиды фонарь и склонился над упавшим. Свет сразу сделал видимой печать на зажатом в руке свитке.
— Печать Фемистокла! — воскликнул лохаг, торопливо переворачивая лежащего лицом вверх.
И тут фонарь едва не выпал из его рук:
— Главкон Алкмеонид! Главкон Предатель, мертвец! Явился из Тартара — живой или это его тень?
— Призрак это или изменник — не знаю, но человек этот загнал себя едва ли не до смерти. Поглядите на его лицо. Фемистокл не станет посылать гонца с пустяками. Пакет предназначен Аристиду, и Аристид получит его без промедления.
Гиппон схватил папирус с опаской: он боялся, что свиток рассыплется прямо в руках его. Этого не случилось. И дозорный, бросив копьё, со всех ног помчался к Платеям, где, как ему было известно, находился в тот час полководец.
Глава 8
Никогда ещё после Саламина персы не были исполнены таких надежд. После того как спартанцы наконец вышли в поле, стычки, навязываемые Павсанием, не прекращались. Находясь в своём укреплённом лагере возле Асопа, Мардоний мог спокойно дожидаться исхода событий. Лёгкая сакская конница истребляла отряды, доставлявшие провизию эллинам. По слухам, войско Павсания голодало. Время работало на Мардония: прошлым утром он послал в Сарды радостное письмо: «Пусть царь потерпит. Через сорок дней мы будем пировать в Спарте».
Вечером князь вызвал к себе на совет полководцев. Ксеркс оставил свой походный шатёр, и персидские вельможи собрались именно в нём. Мардоний сидел на высоком престоле. Золото, пурпур, сотня факелов создавали вокруг воистину царственную обстановку. Возле князя находился юный слуга, прекрасный, словно Армайти, самая дивная среди Амеша-Спентов. На слугу смотрели, но помалкивали, ибо многие догадывались, кем был этот спутник Мардония.
Завязался долгий спор. В конце концов Артабаз, командовавший арьергардом, возвысил голос, требуя отступления. Хитроумный Артабаз, по мнению Мардония, являлся его личным врагом, однако к мнению старого перса стоило прислушаться.
— Повторяю ещё раз: эллины доказали своё умение сражаться при Фермопилах. Предлагаю отступить в Беотию.
— Слышу предложение, полное мудрой отваги, мой доблестный друг, — усмехнулся Мардоний, не щадя чувств Артабаза.
— Моё дело сказать, а ты уж решай, стоит ли учитывать мои слова. А я скажу, что мы сумеем победить этих эллинов, не извлекая оружия. Отступим в Фивы. У нас много денег. Можно перелить в монеты и золотую посуду. Подкупим враждующих между собой вождей. Мы знаем слабость эллинов. Не сталь, а золото откроет нам путь в Спарту.
Мардоний горделиво поднялся:
— Подкуп и измена? На них ли Кир и Дарий основали своё царство? Нет, клянусь губителем дэвов, острая сталь и песня тетивы принесли процветание Ирану. Но пусть Артабаз не думает, что, предпочитая путь льва, я забыл о лисьих тропах… пусть выйдут вперёд наши гости и подтвердят, что я сделал уже всё возможное ради славы своего властелина и Персии.
И он ударил своим жезлом в стоящий на столе бронзовый диск. Немедленно появившиеся воины ввели в зал двух человек, оба они были одеты по-гречески. Артабаз вскочил на ноги:
— Кто эти люди? Фиванцы?
— Они из более великих городов, чем Фивы. Перед вами двое новых слуг Царя Царей, а посему наши друзья. Ликон из Спарты и Демарат из Афин.
Князь говорил по-персидски, но оба гостя узнали свои имена. Высокий лаконец, распрямившись, принял надменную позу. Афинянин покраснел. Голова его, казалось, ушла в самые плечи. Много унижений пришлось пройти Демарату за последнее время, однако худшего, чем это приглашение, ещё не было. Артабаз с насмешкой поклонился своему начальнику:
— Истинно я ошибался, о, сын Гобрии. Ты хитроумен, как грек. Высшей похвалы я не знаю.
Брови князя дрогнули. Конечно же, Артабаз говорит совсем не то, что думает.
— Время для похвал ещё не пришло, — ответил Мардоний холодным тоном. — Достаточно с нас и того, что эти люди давно поняли, что мудрый служит вечному государю, и сегодня ночью оставили свой лагерь, дабы объяснить нам, что происходит и почему надлежит начать сражение на рассвете.
Повернувшись к грекам, он приказал на их языке:
— Говорите, а я буду переводить ваши слова совету.
В наступившей неловкой паузе Ликон поглядел на Демарата.
— Ты афинянин, и язык твой приделан лучше, — шепнул спартанец.
— А ты первым стал на сторону персов. Так что заканчивай свои труды, — последовал колкий ответ.
— Мы ждём, — напомнил Мардоний.
Тряхнув огромной головой, Ликон начал излагать свои мысли короткими предложениями, которые Мардоний тут же пересказывал по-персидски.
— Ваша конница заставила нас отступить от Асопа. Все источники воды находятся под вашим присмотром. Нам приходится вступать в сражение всякий раз, когда воины отправляются за водой. Сегодня был военный совет, после долгих пререканий и споров все решили отступать. Город Платеи удобен. Там крепкие стены, воды хватает. Вам не взять его. Сегодня ночью эллины свернули свой стан. Полки отходят, и отходят в беспорядке. Выставленная каждым городом рать идёт сама по себе. Афины благодаря Демарату задерживаются. Я не позволил поторопиться с отходом и спартанцам. Я убедил своего кузена Амомфарета, возглавляющего Питанатскую мору и не присутствовавшего на совете, в том, что спартанцам не подобает трусливо отступать. Он баран и тупица и поверил мне. Итак, он и его люди остались на месте. Прочие спартанцы дожидаются их. На рассвете вы обнаружите спартанцев и афинян возле старого лагеря, а союзников их дальше. Немедленно атакуйте. Когда вы пойдёте в бой, мы с Демаратом прикажем своим людям отходить. Фаланга рассыплется, и оба войска станут лёгкой добычей для конницы, и вы потеряете в сражении не более двух десятков людей.
Артабаз поднялся и блеснул зубами:
— О, верный слуга нашего царя Мардоний, при такой подготовке нужно ли нам, отважным арийцам, натягивать луки?
Колкость угодила в цель.
— Я служу царю, а не своему собственному удовольствию, — резко ответил Мардоний. — Имя сына Гобрия слишком известно, чтобы я мог позволить тени бесчестья пасть на него. А теперь какие вопросы мои военачальники зададут этим грекам? Только поспешите: нашим друзьям нужно быстрее вернуться к своим, чтобы их не хватились.
Посыпались вопросы. Ликон коротко отвечал на них. Демарат хранил угрюмое молчание. Он был вызван сюда для того, чтобы подтвердить свои мидийские симпатии, а не ради каких-либо слов. Наконец Мардоний вновь ударил в гонг, и эллинов увели. Когда занавеси задёрнулись за их спинами, всякий мог заметить, что черты прекрасного слуги, не оставлявшего своего места возле Мардония, исказило отвращение. Сам Мардоний плюнул:
— Псы и сыновья псов. Пусть Ангро-Манью истребит их. Видите ли вы, мужи персидские, что ради нашего царя и владыки мне приходится осквернять себя общением со сквернейшими из скверных?
Вскоре совет завершился. Прозвучали последние распоряжения. Все знали свои обязанности. Коннице надлежало переправиться через Асоп и нанести свой удар на самой заре. Теперь, когда Ликон и Демарат были на стороне персов, ни один поседевший в боях полководец, любитель позвенеть сталью, не мог усомниться в исходе сражения. Оказавшись в своём шатре, Мардоний обнял очаровательного слугу… Артозостру. Дивное лицо её никогда не светилось ещё такой радостью.
— Завтра — победа. Ты покоришь Элладу. Ксеркс сделает тебя сатрапом. Мне бы хотелось добиться победы над эллинами в честном бою, но разве нельзя воспользоваться против них столь любимым ими оружием — лукавством? Помнишь, что говорил Главкон?
— Что?
— Что Зевс и Афина выше Мазды и Митры? Завтра все узнают, как он ошибся. Хотелось бы знать, жив ли он, признает ли когда-нибудь победу Персии?
— Не ведаю. Мы расстались с ним в Фалероне, и он исчез навсегда из нашего мира.
— Как он был хорош… как один из Амеша-Спентов. Бедная Роксана… Она сейчас снова в Сардах. Надеюсь, тоска уже перестала глодать её сердце: Главкон был благороден с ней и говорил одну лишь правду. Редкая черта в эллине. Но как ты поступишь с обоими купленными золотом предателями, «друзьями» нашего царя?
Лицо Мардония посуровело.
— Я обещал им власть над Спартой и над Афинами. Обещание будет исполнено, но потом… — Артозостра прекрасно поняла смысл зловещей улыбки. — Существует много способов избавиться от неугодного вассального князя. Если я стану сатрапом Эллады…
— Ты будешь им утром.
— Ради тебя, — воскликнул он, прежде чем ещё раз поцеловать жену, — я готов стать не только властелином Эллады, но и господином всего мира, — чтобы отдать все свои владения тебе, о дочь Дария и Атоссы!
— Я и так госпожа всего мира, ибо мой мир — это ты, Мардоний. Завтра будет битва, а потом… Сицилия, Карфаген, Италия? Мазда отдаст их нам…
Расставшись с провожатыми-персами и направляясь по равнине к лагерю эллинов, Демарат и Ликон толковали совсем о другом.
— Сегодня ты наконец будешь счастлив, — промолвил афинянин.
— Конечно. Я забросил сеть и обнаружил, что она полна крупных рыбин.
— Тащи же её осторожнее, чтобы не порвалась.
— Дорогой Демарат, — Ликон хлопнул по плечу своего собрата, — и что тебе всегда мерещится злое? Гермес — надёжный проводник. Я надеюсь, что победа персов станет настолько полной, что Спарта покорится без сопротивления. Не хочется начинать своё правление в разорённом войной городе.
— А мне страшно даже представить себя среди побеждённых афинян. Да я буду видеть убийцу в каждом поднявшемся на Агору мальчишке.
— Наилучшим лекарством от подобных страхов послужит персидский гарнизон на твоём Акрополе.
— Ну нет. Ликон, ты рассуждаешь как скиф. Ты, безусловно, не эллин.
— Эллин, только свою природную мудрость проявляю, считая неизбежной победу персов, и соответствующим образом направляю курс своей лодки.
— Персов можно победить. В честном бою…
— Честного боя не будет. Что может спасти Павсания? Ничто, кроме явленного Зевсом чуда.
— Например?
— Ну, например, милостивый Хирам раскается в содеянном и выпустит твоего драгоценного Главкона.
— Если ты не хочешь сделать меня своим смертельным врагом, не упоминай при мне этого имени.
— Ну, как хочешь… Историйка темновата даже для нас, сторонников мидян. Только напрасно ты сохранил ему жизнь.
— Ликон, ты, должно быть, никогда не слыхал об Эриниях. — Голос Демарата прозвучал настолько серьёзно, что развеселившийся спартанец умолк. — Тем не менее я никогда не увижу его, и Гермиона достанется мне.
— Хорошее утешение. А! Вот и наши полки. Покажем, что ходили в разведку. Ты свою роль знаешь. При первой схватке кричишь: «Всё кругом!» Всего два слова, и дело сделано.
Ликон обменялся паролями с дозором, выставленным Павсанием. Приветствовавший их воин сообщил, что союзники отступили далеко назад, Амомфарет отказывается сойти с места и спартанцы ждут его. А афиняне ждут спартанцев.
— Хорошие вести, — прошептал гигант. — Видишь, Гермес хранит нас, он — великий бог.
— Иногда мне кажется, что Немезида сильнее, — ответил Демарат, не замечая протянутой Ликоном руки.
— В полдень ты будешь смеяться над Немезидой, филотатэ, а мы будем пить хелбонское вино в шатре Ксеркса! — С этими словами Ликон исчез во тьме.
Демарат также направился своим путём. Скоро он оказался на вспаханном поле, где в тёплую ночь расположились на ночлег эллины, спавшие не снимая доспехов, подложив под голову шлемы. Горели факелы. Вдали слышались голоса военачальников, занятых разговором. Оратор уже пробирался между спящими гоплитами, когда перед ним вдруг возник лохаг с фонарём:
— Ты стратег Демарат?
— Конечно.
— Аристид немедленно требует тебя к себе. Пойдём.
Отказываться не было причин, и Демарат пошёл следом за провожатым.
Глава 9
Утро выдалось ветреным. Сакская конница со щитами из рысьих шкур и длинными пиками, тяжеловооружённые персидские всадники, мидийские и ассирийские лучники с громадными плетёными щитами ожидали лишь слова, которое, подобно пущенным из пращи камням, обрушит их на Павсания и его злосчастных соратников.
Маги принесли в жертву жеребца и объявили, что священный огонь дал благоприятные предзнаменования. Мардоний оставил шатёр, и все его слуги, пав ниц, ударили лбами в землю и провозгласили:
— Победы нашему владыке Персии и Царю Царей!
К Мардонию подвели любимого коня, священного нисейского жеребца. Князь водрузил на голову искрящуюся драгоценными камнями тиару, подаренную ему Ксерксом в день свадьбы. Полководцы приветствовали его как самого царя:
— Да здравствует наш вождь! Да правит сатрап Эллады!
Возле нисейского коня играл, перебирая ногами, другой, более лёгкий, как и наездник на нём. Всадник был облачен в посеребрённый чешуйчатый панцирь, в руках его был тонкий дротик со стальным наконечником.
— Слуга полководца, — послышались шепотки, за которыми последовали другие, ещё более тихие.
Никто не слышал слов, которыми обменялись оба наездника.
— Артозостра, ты можешь погибнуть. Поле битвы не место для женщины.
— Разве дочь Дария должна оставаться в лагере, когда муж её выезжает на поле брани? Вместе мы победим или вместе погибнем. Да будет на всё воля Мазды.
Мардоний ничего не ответил. Он давно уже понял, что напрасно возражать властной царевне, ставшей его женою. Но разве не победа ждёт их сегодня? Разве не похожа Артозостра на ниневянку Семирамиду?
— Войско готово, сиятельный князь, — объявил помощник, кланяясь в седле.
— Тогда вперёд, но не торопитесь, дождитесь, пока вернутся разведывательные отряды.
И войско потекло из лагеря. Женщины и слуги кричали вслед воинам благие пожелания. Далёкие склоны Киферона начинали багроветь. С гор дохнул ветерок. Он прогонит туман. Вскоре к Мардонию подскакал начальник разведки и, соскочив с коня, отвесил земной поклон:
— Да умиротворится печень моего господина. Всё обстоит так, как говорили наши друзья. Часть врагов далеко отступила. Афиняне стоят у подножия холма. Лаконцы сидят на земле, ожидая своих товарищей, которые не хотят отступать. Пусть господин мой прикажет, и Иран увенчает себя славой!
Мардоний поднял меч:
— Вперёд. Да поможет нам Мазда. Пусть союзные нам фиванцы ударят по афинянам. Наша цель более трудная спартанское войско.
— Победы царю! — громыхнула рать.
Не сомневавшийся в успехе Мардоний взмахом руки послал вперёд расстроившее свои ряды войско.
Перебравшись через мелководный Асоп, персы хлынули на равнину. Конница смешалась с пехотой, персы с саками. Били барабаны и литавры, звучали воинские кличи на дюжине языков, тупые концы копий ударяли в щиты… Выпустив свою дикую рать, Мардоний поспешил вперёд, чтобы направить её в нужное русло. Белый нисейский конь и лёгкая кобылка возглавляли наступление, а за ними, словно весной спускающийся с гор мутный вал, надвигалось потоком персидское воинство. Зрелище для богов: султаны из перьев, скакуны, сталь — такое запоминается навеки.
Мардоний вёл их вперёд: пять стадиев, шесть, семь, восемь… Уже блестели металлом шеренги спартанцев — добыча, которую он сразит одним ударом, схватит, как ястреб одинокого воробья. Но вдруг рука полководца сама собой натянула поводья. Кто это бежит навстречу? Пеший, даже не всадник. Какой-то рослый муж торопился, не разбирая дороги.
Восходящее солнце слепило. Полководец прикрыл глаза рукой и, дёрнув поводья, заставил нисейского жеребца встать на дыбы.
— Ликон, клянусь Маздой.
Бежавший со всех ног спартанец скоро оказался возле персидского полководца. Ликон был ошеломлён настолько, что, завидев Мардония, сразу начал выкладывать свои вести. Спартанец был почти наг. Лицо его почернело от страха, сделавшись уродливым и мерзким.
— Всё пропало. Демарата схватили. Павсаний и Аристид знают о нашем замысле. Они готовы к сражению. Я едва сумел убежать.
— Кто же выдал?! — воскликнул князь.
— Главкон Алкмеонид, восставший из мёртвых. Горе! Я не виноват в этом.
Никогда ещё не было в улыбке сына Гобрии такой свирепости, как в тот миг, когда гигант согнулся перед его гневным взором. Меч полководца обрушился на череп изменника. Лаконец рухнул в пыль без единого звука. Мардоний расхохотался:
— Честная плата за измену. Благословенный Митра позволил мне без обмана расплатиться с предателем. Пожелайте мне удачи, — бросил он окружавшей его свите. — Исполним свой долг перед царём. Мы победим эллинов в честном бою.
— Великолепный, — обратился к нему Артабаз, — наши планы раскрыты, не лучше ли вернуться в лагерь?
В глазах Мардония засверкали молнии:
— Женские речи! Или мы не в силах покорить Элладу? Клянусь доблестным Митрой, мы будем сражаться, пусть все дэвы оставят своё пекло и выступят против нас. Перестроиться! Остановиться! Пусть лучники забросают спартанцев стрелами. А потом посмотрим, окажутся ли эти греки крепче вавилонян, мидян и египтян, уступивших нам, персам. А ты, Артабаз, отъезжай к своему арьергарду и исполняй свой долг.
Тот поклонился. Зная характер сына Гобрии, Артабаз не сомневался в том, что в случае дальнейших возражений меч полководца обрушится уже на его шлем. Великими усилиями войско задержали, и вовремя. Ибо бросать эту беспорядочную орду на копья спартанцев мог бы только безумец. Всего лишь стадий разделял оба войска, когда Мардоний остановился, выпустил вперёд лучников под прикрытием стены щитов, а справа и слева разместил всадников. Пусть начнётся битва, но он будет осторожен… К тому же ему не нравилось молчание, царившее над неподвижно застывшими рядами спартанцев.
Оба войска — персы, во всей их силе, и спартанцы вместе со своими союзниками-тегейцами — стояли друг против друга, примериваясь к противнику, как два атлета перед схваткой. Строй спартанцев казался реже, чем у Мардония: не было конницы, лучников было меньше, но щит плотно примыкал к щиту, а над шлемами колыхались чёрные султаны. Мужи, не забывшие про Фермопилы, крепче сжимали копья. Промедление завершилось. Здесь, на этом поле, каменистом, поросшем редкой травой, будет решена судьба Эллады. Это понимали все.
Невозмутимость спартанцев потрясала. Они стояли недвижно, как бронзовые изваяния. Перед строем находился муж в алой хламиде, возле него двое одетых в белое предсказателей изучали внутренности голубки, ища в них указаний на исход сражения. Мардоний надвинул тиару на лоб:
— Всё готово. Пусть лучники начинают.
Туча стрел поднялась над строем персов. Лучники-мидяне торопливо опустошили колчаны. Несколько спартанцев упали, но Павсаний оставался возле прорицателей, не давая знака к наступлению. Знамения не сулили ничего хорошего. Стоя под смертоносным градом, никто из лакедемонян даже не переступил на месте. И эта невозмутимость вселяла больший ужас, чем самые громкие боевые кличи. Что же представляют собой эти люди, способные умереть, не шевельнувшись? Лучники произвели второй залп. Казалось, они обстреливают скалу. Варвары подняли душераздирающий крик, но ответом им было молчание.
Наконец Павсаний, осыпаемый стрелами, словно лепестками яблоневого цвета, поднял руку. Знамения были добрыми. Боги разрешали вступить в битву. Не обращая внимания на то, что в строю гибли люди, он отправился на своё место на правом фланге. Рука его неторопливо — хотя вар вары сотрясали своими воплями небеса — вновь пошла вверх. Покрывая голоса персов, пропела труба. И спартанцы пошли вперёд. Ряды их, ощетинившиеся наконечниками копий, двинулись с неотвратимостью морской волны. Гремели сакские барабаны, стонали персидские рога. Варвары услышали клич, никогда ещё не доносившийся до их ушей. Приближаясь к врагам, спартанцы распевали.
— Ах-ла-ла-ла-ла! Ах-ла-ла-ла-ла! — гремел хор низких мужских голосов, раздававшихся над рядами щитов, под бронзовыми шлемами.
— Быстрее, — зазвучали приказы персов пращникам и лучникам. — Бейте этих безумцев!
Стрелы и пущенные из пращей камни посыпались словно град, грохоча по щитам и шлемам. Там и здесь падал гоплит, но фаланга смыкалась плотнее и неотвратимо продвигалась вперёд.
— Ах-ла-ла-ла-ла! Ах-ла-ла-ла-ла!
Напев не смолкал. Трубы взвыли ещё более пронзительно. Восемью шеренгами неспешно, без остановок тяжёлая пехота Павсания преодолевала две сотни шагов, разделявших оба войска. Возможно, спартанские копейщики не были обучены всем тонкостям боя, однако они во всех подробностях знали одно-единственное дело и совершали его чрезвычайно хорошо: они умели наступать строем даже под градом сыплющихся с небес молний и разить врагов длинными копьями. Не жалкие три сотни, десять тысяч отважных и сильных мужей вышли в то утро на поле. Мардоний столкнулся с лучшей пехотой мира, и отмщение за Леонида приближалось.
— Ах-ла-ла-ла-ла! Ах-ла-ла-ла-ла!
Персидское войско уже не выдерживало напряжения.
— Прикажи нам биться или бежать! — ревели доблестные военачальники своему полководцу, и наконец тот крикнул, пуская вперёд сакскую конницу:
— Ступайте!
И степняки хлынули горным потоком. Комья земли летели из-под копыт коней. Закричали наездники, зазвенели копья о щиты, застонали умирающие, поднялось облако пыли. Спартанский напев умолк. На мгновение вся длинная фаланга замерла и прогнулась по всей длине. А потом пыль развеялась, и голоса спартанцев загремели снова. Половина степняков возвращалась назад с обломанными копьями, на покрытых ранами конях. Остальные… Фаланга двигалась, переступая через обагрённые трупы людей и животных. Спартанцы шли вперёд под голоса труб и воинский напев.
В этот миг страх впервые прикоснулся к сердцу Мардония, сына Гобрии, и он обратился к тысяче отборных всадников, окружавших его, — не саков, а персов и мидян, доблестных и властных, людей, пришедших побеждать:
— Следуйте за мной, как шли ваши отцы за Киром Непобедимым и Дарием Безупречным. За честь Ирана и Царя Царей!
— За честь Ирана и Царя Царей! — вскричали отборные.
Всё войско присоединилось к их крику. Мардоний повёл свою конницу на правый фланг спартанцев — туда, где посреди своих телохранителей шёл Павсаний.
Старые лакедемоняне во дни, когда события эти отошли в прошлое и когда в каждом, кто сражался при Платеях, эллинская молодёжь видела чуть ли не бога, рассказывали о том ударе персидской конницы, заставившем отступить фалангу.
И всегда прибавляли: «Только не говорите, что варвары не умели ни сражаться, ни умирать. Пусть так говорят глупцы, но не мы, сражавшиеся при Платеях. Наша первая линия рассыпалась в мгновение ока. Питанатскую мору изрубили в куски. Сама Афина Промахос, Афина Воительница, и Арес, Опустошитель городов, отступили бы под ударом Мардония».
Спартанцы остановились. А конная тысяча — точнее, то, что от неё осталось, — подалась назад, под прикрытие стены щитов, разъярённая, непобеждённая, но отступившая.
Тут наконец фаланга сошлась с персидской пехотой, оградившей себя стеной плетёных щитов. Среди и спартанцев и ариев были такие, которым довелось участвовать в десятках битв, но подобной не помнил никто. Персы, знавшие греческий язык, услышали слова, заставлявшие каждого эллина сражаться за десятерых:
— За Леонида! За Фермопилы!
Приказов не было слышно, голоса труб и те потонули в грохоте битвы. Каждый дрался на своём месте, зная, что ему надлежит сразить врага. Стена персидских щитов начала медленно прогибаться, как оттянутая верёвка. А потом она лопнула. Мгновение — и гоплиты-эллины погнали перед собой лёгкую азиатскую пехоту, скашивая её, словно коса колосья. Персидская пехота отступала, ибо в своих лёгких панцирях, с короткими копьями она не могла сопротивляться спартанцам, однако силы варварского войска ещё не были исчерпаны. Много раз Мардоний водил вперёд персидскую конницу, и каждый откат был лишь прелюдией к новому, ещё более могучему удару.
— За Мазду, за Иран, за Царя!
Боевой клич князя превращал его всадников в демонов, которые бились с богами. Фаланга получала могучие удары, даже останавливалась, но не разрывалась и шаг за шагом, сажень за саженью оттесняла варваров. И каждый раз кличу Мардония отвечали грозные голоса:
— За Леонида! За Фермопилы!
Казалось, жизнь Мардония охраняли боги. Он всегда находился в самом центре сражения. Белый нисейский конь лебедем налетал на лаконские копья. Если бы доблесть одного человека могла решить исход сражения, отвага Мардония была бы способна сотворить чудо. И всегда под стрелами за ним следовал всадник в серебряном панцире на лёгкой кобыле, также остававшийся невредимым. Но когда битва затянулась настолько, что мужи начали падать от усталости, тесноты и жары, князь отъехал в сторону на возвышение, откуда, став возле сельского храма Деметры, он мог следить за ходом сражения. Он увидел, что арии медленно отступают, отходят на шаг, на полшага, но неуклонно отодвигаются под натиском фаланги. Тогда он послал гонца:
— Езжай к Артабазу. Пусть возьмёт с собой из лагеря всю охрану, всех мужчин, каждого евнуха, который способен держать копьё, и немедленно ведёт их сюда. Иначе мы проиграем битву.
Вестник ткнул в бока коня шпорами и спустился с холма. Мардоний же повернул коня и направил его в самое пекло.
— За Мазду, за Иран, за царя! — прокатился над полем брани его могучий голос.
Персидские вельможи, знавшие одни только победы, возобновили натиск. Последний их удар оказался самым жестоким. Фаланга прогнулась, как натянутый лук. Персидские пехотинцы, не думая о себе, бросались на греческие копья и переламывали их голыми руками. Мардоний никогда не гордился своим воинством так, как в этот час. У него были все основания для гордости, однако бойцовский пыл был потрачен понапрасну. Волна персов отхлынула, спартанцы вновь сомкнули ряды, и Мардоний понял, что люди его сделали всё, что могли. Они сражались с рассвета. Разве не сам Мазда восстал против персов? Разве не достаточно сил отдано за нежащегося в Сардах Царя Царей?
— За Мазду, за Иран, за Царя!
На этот клич уже никто не ответил. Там и тут пехотинцы и всадники, в одиночку и группами отступали к своему последнему оплоту — укреплённому лагерю возле Асопа. Князь обратился к своим всадникам, окружавшим его уже в значительно меньшем числе:
— Неужели мы убежим как испуганные псы? Вспомните славу ариев! Вперёд!
Но его не услышали даже самые отважные. Фаланга ускорила своё движение. Теперь она пошла быстрым шагом. И вдруг спартанцы бросились вперёд как одержимые.
— Афиняне одолели фиванцев! Они идут к нам! О мужи-лакедемоняне, пусть слава этой победы достанется нам одним.
Крик Павсания повторили его помощники. Слева уже наносила удар вторая фаланга — колыхались пять тысяч султанов, блистали пять тысяч острых копий. Аристид пришёл со всей своей силой на помощь союзникам. Однако в этом не было необходимости. Уже один вид афинского войска изгнал отвагу из сердец варваров, строй азиатов рассыпался, словно песок. В этот миг посланец остановил коня возле Мардония:
— Господин, Артабаз или трус, или предатель. Он бежал, решив, что битва проиграна. Помощи не будет.
Князь поник головой, вокруг бушевала битва. Нисейский конь был забрызган кровью, но Мардоний направил его вперёд, преграждая путь к отступлению отряду мидийцев.
— Повернитесь назад! Трусы! — Он плашмя ударил мечом ближайшего из бегущих. — Если ты не способен победить, как положено арию, сумей хотя бы честно умереть.
— Митра изменил нам. Артабаз бежал. Спасайся, кто может!
Мардоний преградил путь отряду саков. Но с тем же успехом можно было бы приказать северному ветру задуть в обратную сторону. Конные, пешие, вавилоняне, эфиопы, мидяне, персы дружно бежали в лагерь, но, глядя на наступающие фаланги, Мардоний понял, что спасения не будет и там…
Мардоний остановил своего коня на холме, в стороне от бегущих. Спутница жизни его была рядом. Он наклонился к ней:
— Битва проиграна. Лагерь защищать некому. Что делать?
Артозостра сняла с головы украшенный золотым кружевом шлем, и солнце заиграло на нежном лице и золотых волосах.
— Мы — арии, — коротко ответила она.
Мардоний всё понял и протянул руку к уздечке её коня, заставляя его оставаться рядом. И тут стройная фигурка дрогнула в седле. Стрела, пущенная лаконским илотом, пробила посеребрённый панцирь. Алая кровь хлынула на грудь. Резким движением князь перебросил жену на своего коня. Она улыбнулась.
— Главкон был прав, — прошептала Артозостра одними губами. — Зевс и Афина сильней Мазды и Митры. Будущее за Элладой. Но и нам нечего стыдиться. Мы сражались, как положено ариям, детям завоевателей и царей. Мы будем счастливы с тобой в Гаронманье Благословенной, чего же бояться?
Тело её содрогнулось. Спартанские копейщики приближались. Мардоний ещё раз поглядел на поле битвы. Персы бежали как овцы. Так уходила мечта о сатрапии, о новых походах, о власти над миром.
Поцеловав в последний раз Артозостру, он прижал к груди её бездыханное тело.
— За Мазду, за Иран, за Царя! — провозгласил Мардоний, отбрасывая меч, и, повернув своего жеребца, бросил его в галоп на пики спартанцев.
Глава 10
Как только экипаж «Навзикаи» отдохнул, Фемистокл вышел из Оропа вместе с Симонидом, немногочисленной охраной и скованным пленником. Половину ночи они шли вперёд, одолевая усталость. На следующее утро навстречу им возле Танагры попался гонец с масличной ветвью в руке.
— Мардоний убит. Артабаз бежал на север. Афиняне и спартанцы захватили лагерь персов. Слава Афине, даровавшей нам победу!
— А предатели? — Фемистокл почти не обрадовался вестям.
— Тело Ликона нашли в водах Асопа. Демарат забит в оковы и находится в шатре Аристида.
Афиняне затянули было пеан, но Фемистокл в безмолвии поник головой, пока вестник рассказывал о том, что Павсаний и союзники захватили несчётные сокровища и уже готовятся к нападению на неверные Фивы. Потом флотоводец вместе со свитой неторопливо направился вперёд по просторам Беотии. Наконец они добрались до эллинской рати, всё ещё остававшейся у поля битвы.
— Где узник? — спросил Фемистокл воина, охранявшего вход в шатёр.
— Ты спрашиваешь о предателе?
— О нём.
— Я провожу тебя.
Взяв в руку факел, гоплит повёл Фемистокла вперёд. Пройдя между двумя рядами тёмных шатров, они остановились возле одного из них, окружённого пятью стражами, державшими копья наготове; рядом с ними на земле спали ещё пятеро гоплитов.
— Мы внимательно следим за ним, кирие, — пояснил десятник-декарх. — Чтоб не убил себя и не сбежал. Ещё двое наших внутри шатра.
— Вызови их, и отойдите. Я отвечаю за всё, что может произойти.
Из шатра, зевая, вышли все стражи. Держа факел, Фемистокл вошёл в убогое матерчатое жилище. Часовые заметили, что под рукой он держит кувшин.
— Спит, — пояснил гоплит. — Спит, забыв про оковы.
Опустив на землю сосуд, Фемистокл осторожно отогнул полог палатки. Не без трепета он приблизился к осуждённому. Тот спал, обратившись вверх лицом — знакомым, усталым и бледным лицом бывшего друга, которому не раз аплодировал Пникс.
Стиснув губы, Фемистокл постоял в нерешительности, потом, нагнувшись, прикоснулся к плечу лежавшего:
— Демарат…
Нет ответа.
— Демарат…
Снова молчание.
— Демарат…
Наконец тот шевельнулся, зазвенев металлом. Глаза открылись, и на лице промелькнула улыбка:
— Фемистокл, это ты? — Улыбку немедленно сменила гримаса ужаса: — О, Зевс, оковы! Как же я дошёл до такой жизни!
Узник сел на соломенной подстилке. Скованные руки подпёрли голову.
— Не шуми! — приказал флотоводец. — Не шуми и не безумствуй. Я отослал стражу, нас никто не услышит.
Демарат успокоился:
— Ты милостив ко мне. Ты не знаешь, какое искушение обрушилось на меня. Ты спасёшь меня.
— Я сделаю всё, что могу. — Голос Фемистокла был печален, как звук Эоловой арфы, но узник с пылом ухватился за слово:
— Ты можешь всё. Эту битву выиграл Павсаний, но спасителем Эллады называют тебя. Люди выполнят всё, что ты им прикажешь.
— Я рад этому.
Лицо Фемистокла казалось непроницаемой маской сфинкса. Демарат скованными руками вцепился в край хламиды флотоводца:
— Спаси меня! Пошли в изгнание — в Сицилию, в Карфаген, на Оловянные острова… куда прикажешь. Неужели ты забыл нашу дружбу?
— Я любил тебя, — дрогнувшим голосом ответил флотоводец.
— Вспомни же сегодня об этой любви.
— Я не забыл.
— О, Зевс Милосердный, почему тогда твоё лицо так ужасно? Ты поможешь мне спастись?
— Помогу.
— Будь благословен, но поспеши! Боюсь, что утром воинам прикажут забить меня насмерть камнями.
— Этого не будет.
— Будь снова благословен, но нельзя ли мне бежать этой же ночью?
Голос Фемистокла заставил узника похолодеть.
Демарат съёжился. Флотоводец распрямился, являя на лице смесь жалости, презрения и боли.
— Слушай, Демарат, — произнёс он твёрдым голосом. — Мы захватили твой походный сундук, нашли ключ к тайнописи и знаем всё, что ты писал Ликону. Мы узнали, насколько искусно ты умеешь подделывать письма. Гермес Обманщик наделил тебя этой способностью на твою же погибель. Мы привели с собой Хирама. Сегодня его посадили на «лошадку». Он признался во всём. Мы взяли и Биаса и выслушали его историю. Скрывать тебе нечего. Мы знаем всё, начиная с растраты народных денег до того, как ты перед битвой посетил стан Мардония. Можешь не признаваться. Добавить тебе уже нечего.
— Хорошо. — На лбу узника выступили крупные капли пота. — Но ты не знаешь, насколько сильным был соблазн. Ты никогда не оказывался между Сциллой и Харибдой? Всякий раз я давал себе клятву в том, что новый ошибочный шаг станет последним. Я сопротивлялся Ликону. Я не хотел быть с Мардонием. Но они оказались сильнее меня. Видит Афина, я вовсе не мечтал о власти над городом. Не властолюбие заставило меня предать Элладу.
— Верю. Но почему ты сразу не обратился ко мне?
— Не понимаю.
— Почему ты не пришёл ко мне, когда нужда в деньгах поставила тебя на грань преступления? Ты ведь знал, что я люблю тебя. Я видел в тебе собственного сына и наследника, способного продолжить мои труды и сделать Афины светочем Эллады. Я бы дал тебе золото… пятьдесят талантов.
— Я не посмел. Я думал об этом. Но побоялся.
— Правильно. — Фемистокл презрительно изогнул губы. — Ты более трус, чем негодяй или предатель. Фобос, чёрный страх, правит твоей душой, а не Гермес. А теперь…
— Но ты обещал, что спасёшь меня.
— Спасу.
— Сегодня ночью? Что это у тебя?
Фемистокл открыл сосуд.
— Бумаги, найденные в твоём сундуке. Они обвиняют в союзе с персами многих благородных эллинов из Коринфа, Сикиона, Спарты. Вот… — И Фемистокл начал по одному подносить папирусы к огню факела. — Вот превращаются в пепел свидетельства их связи с мидянами. Мардоний умер. Пусть вместе с ним умрёт и война. Отныне Элладе ничего не грозит.
— Благословляю тебя, благословляю! Помоги мне спастись. У тебя есть меч! Сбей с меня эти оковы. Тебе несложно это сделать и…
— Подожди!
Ровный голос флотоводца заставил узника умолкнуть. Фемистокл закончил своё дело. И тут Демарат взвыл, сражённый животным страхом:
— Что это… кубок?
— Подожди. — В руках Фемистокл а оказались серебряная чаша и фляга. — Разве я не сказал, что ты сегодня же должен избавить себя от оков? Поторопись, ночь проходит.
Флотоводец подошёл к несчастному.
— Слушай меня, Демарат. Твои преступления против Афин и Эллады были совершены под влиянием сильного искушения. Деньги, взятые тобой из общественных средств, возвращу я сам, если ты ещё не сделал этого. Хищение прощено тебе.
— Ты настоящий друг, Фемистокл, — проговорил узник охрипшим голосом, однако в глазах флотоводца вспыхнули огоньки.
— Друг! — воскликнул он. — Да. Клянусь Зевсом, хранителем клятв и обетов, друг у тебя был. Где он теперь?
Демарат припал к земле, не смея даже шелохнуться.
— У тебя был друг. — Голос Фемистокла сделался жёстким. — И ты лишил его доброго имени, покусился на его жизнь, возжаждал жены его… Ты нарушил все узы, человеческие и божественные, чтобы погубить его. Более того, чтобы заглушить угрызения совести, ты из милосердия продал его в рабство, обрекая на смерть при жизни. Глупец! Немезиду нельзя обмануть. Главкон был при смерти. Он спас Элладу, но какой ценой! Врачи говорят, что он будет жить, но нога его останется искалеченной. Ты поверг его в несчастье. Ты досаждал Гермионе, благороднейшей из женщин Эллады, утверждая при этом, что любишь её. Ты совершил худшее, чем убийство. Однако я обещал сего дня спасти тебя. Вставай, Демарат неловко поднялся на ноги. Фемистокл протянул ему серебряную чашу:
— Спасай себя. Пей!
— Что в этой чаше? — Лицо узника посерело.
— Цикута, трус! Разве ты не предлагал её Главкону тогда в Колоне? Ты предложил смерть невинному, а я предлагаю умереть преступнику. Пей!
— Но ты называл меня другом. Ты говорил, что любишь меня. Я не могу умереть. Прошу отсрочки! Милости! Снисхождения! К какому богу мне обратиться?
— Обращайся к какому хочешь, никто из богов не выслушает тебя. Сам Кербер не захочет слушать тебя.
— Пожалей, ради нашей прежней дружбы.
Флотоводец выпрямился:
— Твой друг Фемистокл мёртв. Ты видишь перед собой другого Фемистокла. Пей!
— Но ты же обещал спасти меня! — Шёпот узника был едва слышен.
— Я спасаю тебя от суда перед ревущим войском, от разоблачения всех твоих козней, от позора перед лицом друзей, от клейма изменника в памяти Эллады, от воинов, требующих твоей крови, готовых забросать тебя камнями или даже разорвать на части. Ради богов олимпийских, ради богов подземных окажи своим друзьям прощальную услугу. Пей!
Фемистокл продолжал, но Демарат ничего более уже не слышал. В ушах его вновь как никогда отчётливо звучала песня Эриний:
Вправе карать мы, вправе казнить, Вправе обрезать нить. Нами повержен будет любой. Кто друга нарушил покой, С улыбкой коварной и лучезарной, С холодною головой Отрыл яму другу, Его взял подругу. Спастись захочет — отыщем И все преступления взыщем, Быстр он, велик или мал, С того, кто друга предал.Немезида… Немезида, неумолимая богиня, наконец пришла за ним, своей собственностью. Демарат медленно взял чашу…
Глава 11
В день, когда сдались неверные Фивы, пришли вести о последней победе эллинов на Самосе; у Микалы греческий флот высадил на берег свои экипажи и одержал победу над персами почти у ворот находившегося в Сардах Царя Царей. Охваченный паникой Артабаз бежал в Азию через Фракию. Война заканчивалась. Возможно, будут новые битвы с варварами, но не такие как при Саламине или Платеях.
Спартанцы отыскали тело Мардония, пронзённое пятью копьями. Все раны нанесены были в грудь. Павсаний почтил мужество своего противника: перса вынесли с поля брани на щите и покрыли алым плащом. Но затем тело Мардония таинственным образом исчезло, не оставив никакого следа. Может быть, любопытствующим было бы интересно услышать, что сказал Фемистоклу прикованный к своему ложу Главкон и что потом сделал Сикинн. Достаточно, впрочем, знать, что азиат впоследствии не скрывал роскошного кольца, которое прислал ему двоюродный брат Мардония сатрап Зариам — за «великую услугу дому Гобрии».
В день падения Фив домочадцы Гермиппа оставили Трезен, чтобы вернуться в родные Афины. Гермионе рассказали обо всём случившемся — и об огромной радости, и о маленьком несчастье, — и она не дрогнула, хотя Клеопис на всякий случай была рядом. Напротив, краски вернулись на лицо молодой женщины, свет любви возвратился в её глаза. Она сразу направилась к колыбельке, где ворковал и сучил ножками Феникс.
— Малыш мой, малыш. — Мать поглядела в лицо обрадовавшемуся ей ребёнку. — Тебе не придётся мстить за отца.
Тебе предстоит более радостное дело — стать таким же прекрасным, как он, — и телом и душой.
А потом пришли слёзы и рыдания, а за ними смех, и Лизистра с Клеопис, боявшиеся, что радость окажется чрезмерной, успокоились.
«Навзикая» доставила их в Пирей. Все городские гавани представляли собой обгорелые руины, ибо, отступая в Беотию, Мардоний опустошил всё вокруг перед последней битвой. В Афинах дома стояли без крыш, улицы были усыпаны мусором. Однако Гермиона не обращала внимания на оставленные войною следы. А вот наконец и Агора.
Возле опалённых пожаром колонн кишела толпа, стояли прилавки. Деловитые афиняне, не тратя понапрасну времени на жалобы, восстанавливали город. Высоко над головой Гермионы поднимались к небу почерневшие колонны — всё, что осталось от священного дома Афины, однако хрустальный воздух над Скалой не сумел похитить ни один перс.
Гермиона неторопливо пересекла Агору, и вдруг вдали загремели крики, по толпе побежало передававшееся из уст в уста слово.
Кровь разом прихлынула к лицу Гермионы. Она нервно пригладила волосы и принялась ждать. Сквозь шумную толпу продающих и покупающих, мимо лавок и прилавков бежал гонец, ударявший своим жезлом то вправо, то влево, ибо он с трудом протискивался сквозь эту толчею; следом ехали всадники на конях, взятых у варваров; за ними несли носилки. Их поддерживали благородные юноши, сыновья афинских Евпатридов. Увидев носилки, Агора восторженно взревела:
— Счастливчик! Избавитель! Йо! Йо, Пэан!
Гермиона застыла на месте. Занавески были отодвинуты, и она увидела внутри на царственно алых подушках прекрасную, словно изваянную из пентеликонского мрамора фигуру. И всё вокруг стало ей безразлично. Фигура внутри носилок шевельнулась, оперлась на локоть.
— Моя дорогая и любимая, — раздался знакомый голос. — Теперь ты можешь не стыдиться своего мужа.
— Главкон! — вскричала Гермиона. — Какое счастье! Что же тебе пришлось пережить!
Носилки опустили. И даже крохотный Симонид, воистину царь всех любопытных, нашёл на Акрополе объект, достойный самого пристального внимания. А Гермиона обнимала мужа, и им было всё равно, тысячи ли глаз смотрят на них или один владыка Гелиос с неба. Пенелопа приветствовала возвратившегося домой Одиссея.
Он был желанен ей, как берег мореходам в бушующем море, когда Посейдон поднимает волны, когда гуляют вольные ветры. Она обнимала своего владыку, и были долгими их объятия, а в глазах сверкала радость.
Наконец Главкон распорядился:
— Дайте мне моего сына.
Клеопис с радостью повиновалась. Умолкнувший Феникс замахал кулачками перед лицом отца.
— Эй, малыш, — произнёс Главкон, одной рукой прижимая к себе ребёнка, а другой обнимая его мать. — Вижу, ты весёлый и красивый парень.
Молодые афиняне взялись за ручки носилок, и Агора вновь разразилась приветственными криками. Фемистокл, спаситель Эллады, подошёл к Главкону. Флотоводец, которого теперь чтили словно бога, ибо все замыслы его исполнились, взял за руки Главкона и Гермиону.
— Ну, друзья, — проговорил он, — всех нас боги наделили и многим блаженством, и многими печалями. Некоторым достаётся сперва горькая чаша, потом сладкая. Вы досыта испили горечи, посему смело глядите на владыку Гелиоса. Да не потускнеет снова его обращённый к вам взгляд.
— Куда теперь? — спросила Гермиона, не отводя взгляда от мужа.
— На Акрополь, — приказал Главкон. — Пусть храм наш разрушен, но Скала всё равно осталась святой. Поблагодарим Афину.
Они поднялись на Скалу. Полуденное солнце Афин светило с высоты так, как в прежние дни. Гермиона не отводила глаз от Главкона, а он смотрел то на неё, то на сына, то на священную скалу, то на солнце, сияющее во всей своей славе. А потом на уста его легла загадочная улыбка, причин которой Гермиона понять не могла. Она не знала, что муж её думал: «И это я хотел променять на розы и богатства Бактрии».
Они поднялись на вершину. Носилки поставили на выступе возле юго-западного угла. Акрополь был разорён, посреди пепла лежали низвергнутые колонны. Труды человека были разрушены, однако труды богов не претерпели ущерба. Супруги повернулись спиной к руинам. Они смотрели на землю и море, прекрасные всегда, но ещё более прекрасные ныне, выкупленные и омытые слезами и кровью. Варвары побеждены, невозможное совершено. Эллада и Афины принадлежат лишь самим себе, и никому другому.
Впереди синел залив Фалерона. Перед ним поднимался Мунихий, а позади лежал Саламин со своим победоносным проливом. Вдали поднимался купол Акрокоринфа и раскинулся широкий простор Саронийского моря. Слева темнел косматый Гиметт, справа тянулся длинный гребень Дафны, за ним вырастал Пентеликон, дающий мрамор, которому предстояло превратиться в изваяния богов. И единым голосом все вознесли хвалу Афинам и Элладе.
Фемистокл заговорил, и, как всегда, слово его оказалось и кратким, и мудрым:
— Мы прогнали варваров с нашей земли. Мы воспротивились воле Царя Царей и победили. Афины разрушены. Но мы заново построим наш город. И он станет ещё прекраснее, чем прежде, воистину заслуживающим название «фиалковенчанного», достойным имени своей богини-хранительницы. Победить персов было трудно. Сделать Афины бессмертными много труднее. Тем не менее мы добьёмся и этой цели. Воистину придёт день.
А потом они помолились богине и спустились со Скалы, от красот к повседневности. Внизу Гермиону и Главкона уже ожидала запряжённая мулами повозка. Вместе с Фениксом они сели в неё, и экипаж покатил по священной дороге к холмам, расцветшим алым цветом, мимо сосен и оливковых рощ, вверх и вниз по склону Дафны, к покою и миру в Элевсине у моря.
НАДМЕННЫЙ
Глава 1
— Персы! Я задумал совершить деяние — отнюдь не новое и не способное прогневать богов. Я хочу добиться власти над миром.
Так молвил Ксеркс своим вельможам, собравшимся в просторной арпахане дворца в Сузах. И царь повёл скипетром, подчёркивая, что он весьма скромен и честен в своих отношениях с богами и людьми.
Ксеркс, Царь Царей, восседал на блиставшем великолепием троне. Царское сиденье поддерживали два золотых льва с искажёнными свирепостью мордами, а по бокам его на каждой из поднимавшихся кверху широких ступеней располагались ещё шесть золотых львов. Ксеркс пребывал в расцвете мужественности, и победоносная улыбка его распространялась, подобно солнечному свету, во все стороны зала, явно доказывая, что достижение мирового господства является целью, вполне подобающей Царю Царей и владыке персов. Ступая между уходящими вдаль рядами колонн, вельможи царя двинулись ближе к властелину отовсюду, где они стояли: от самых стен зала, от середины его. Многие из них не слышали слов Ксеркса. Однако это было не столь уж важно. Ведь они были во всём согласны с другими, отчётливо слышавшими фразу, произнесённую тихим голосом властелина.
Стояла поздняя осень, и солнце, называвшееся жреца ми оком Ормузда[48], бросало в тронный зал свои косые лучи, проникая внутрь сквозь квадратные глубокие окна и вычерчивая сверкающие дорожки на плясавших в воздухе пылинках.
Внутри зала теснились друг к другу изящные колонны, увенчанные сперва капителями, над которыми в свой черёд располагались двойные завитки сине-серого мрамора. Волюты[49] их были отягощены торсами коленопреклонённых быков, также высеченными из серого с синим отливом мрамора, пожалуй, слишком тяжеловатыми для изящных колонн. Сами же сине-серые быки поддерживали колоссальные золочёные балки кедровой крыши.
Под ней плавали дымные лазурные тени. Натекавший сзади солнечный свет ложился на князей и царя, и человек простодушный вполне мог поверить, что по сей пропылённой солнечной дороге с неба спустились парящие вокруг Ксеркса божественные духи. Или в то, что сам он, завершив свою речь, способен воспарить к небесам, чтобы встретить там Ормузда, своего господина, и притом вполне законным образом, как был он вправе потребовать власти над миром. Ксеркс был высок. И, сидя на троне, над оскалившими клыки львами, победоносно улыбающийся, облачённый в золотые одежды, вытканные руками персидских цариц, он производил впечатление даже на тех вельмож, которые стояли в самых последних рядах. Симметричные завитки бороды, ниспадавшие из-под тиары, казались иссиня-чёрными; чернота их воистину превращалась в синеву. Ксеркс продолжил:
— Мы уже покорили Египет. Страна эта принадлежит нам.
Царь говорил правду, и вельможи его прекрасно знали об этом. Он недавно подчинил своей власти Египет, ставший ныне данником Персии, и полчища Ксеркса лишь несколько месяцев назад вернулись домой.
— С тех пор как Кир лишил Астиага его короны и захватил Персидское царство, мы, персы, никогда не опускали свои руки в праздности. Этого не делали ни мои предки, ни я.
Ксеркс с улыбкой обвёл взглядом присутствующих, и негромкий ропот одобрения, подобный жужжанию множества пчёл, огласил тронный зал.
— Да направит нас бог! — торжественно объявил Ксеркс и пояснил: — Персидский бог! Ибо свой бог, и даже боги, есть у каждого народа.
Ксеркс тем самым хотел подчеркнуть, что именно бог персов вёл свой народ в борьбе за власть над миром, которая вот-вот могла упасть в его руки.
Царь Царей продолжил:
— Вам известно, что Кир и Камбиз[50], а также мой незабвенный и достопамятный родитель Дарий присоединили несчётные провинции к нашей державе. Мои деяния должны стать не менее великими, и я обязан следовать традициям своей династии. Я должен покорить страну, которая ничем не уступает уже побеждённым нами. В то же время я намереваюсь отомстить врагам Персии. А вам надлежит точно понять меня. Армии мои пройдут по мосту, который я наведу через Геллеспонт, и вторгнутся в Грецию. Афиняне нанесли особо тяжкое оскорбление моему незабвенному отцу Дарию, а также всей Персии. Посему я желаю покорить Афины. К тому же афиняне первыми бросили камень. Вместе с Аристагором из Милета — одним из наших рабов, ибо Милет принадлежит нам, — они явились в Сарды и осквернили наши священные рощи. Они варвары, хотя называют нас этим именем. Когда Датис и Артаферн вторглись в Грецию с нашим войском… Впрочем, чем меньше мы будем говорить о Марафоне, тем лучше. Тем более что вся историческая правда в отношении этой битвы ещё недостаточно хорошо известна. Но вернёмся назад: чем дольше я размышляю о покорении Греции, тем больше захватывает меня этот план. Пелопс первым поселился на Пелопоннесе. Но на самом деле Пелопс был рабом персов, ибо он являлся фригийцем, а Фригия принадлежит нам.
— И, — продолжал Ксеркс, — нам должен принадлежать весь мир. Я хочу, чтобы у Персии не было других границ, кроме самого неба, и чтобы над державой моей никогда не заходило солнце. Да и маги давно уже предсказывали, что однажды возникнет мировая держава, над которой никогда не закатится солнце. Конечно же, они имели в виду Персию. И я хочу покорить всю Европу и стать царём над царями всего мира. Как только будут побеждены греки, ни один другой народ не окажет нам сопротивления. Все народы — провинившиеся перед нами или же нет — склонят головы под наше ярмо. Посему, сатрапы, вы исполните мою волю. Собирайте людей во всех сатрапиях! Тот, кто приведёт лучшее войско, получит из моей царственной десницы дар редкой красы. Так я повелеваю. Тем не менее, чтобы не показалось, что я всё решаю собственной волей, обсудите это дело и не скройте от меня своего мнения.
Ксеркс обвёл собравшихся вельмож доброжелательным взором, гордясь своей мудростью и заключительными словами. Он знал, как надо править князьями. И был абсолютно уверен в том, что, склоняясь к ним с дружелюбными словами и прося совета, он услышит лишь подтверждение собственного мнения. Оглядывая все стороны колоссального зала, с головы до ног осыпанный золотой пылью нисходящих солнечных лучей, Ксеркс прекрасно знал, что вельможи, стоявшие позади, вытягивают вперёд шеи и подносят ладони к ушам, чтобы не пропустить последнее царское слово. Тем не менее то, что они ничего не поняли, ничуть его не смущало. Почему тогда они стали не великими князьями, а мелкими владетелями? Почему они стоят столь далеко от его трона, от его славы, оттеснённые назад высшей знатью? Ксеркс едва заметно пожал плечами, покрытыми золотой мантией, искрящейся под лучами солнца.
Рядом с сиденья, находившегося на когтях львов, поднялся Мардоний, зять Ксеркса. Подобно многим из персов, он носил имя, звучавшее совершенно по-гречески. Вот имя Ксеркса с греческим не перепутаешь, а имя Мардония от греческого не отличишь.
Мардоний, молодой полководец, был мужем сестры Ксеркса Артозостры. Ему уже приходилось сражаться с греками. С несчётным войском он высадился лет десять назад в Македонии возле горы Афон. Погибли три сотни кораблей, более двадцати тысяч людей. И Мардоний так и не сумел забыть ни злой рок, ни несчастные обстоятельства, помешавшие его победе над греками.
Посему на пирушках он в известной мере подталкивал своего шурина к тем словам, которые Царь Царей только что произнёс. Мардоний, являвшийся скорее полководцем, чем государственным деятелем, был рад предоставить своему царственному родственнику всю честь разжигания новой войны с греками. И он с пылом провозгласил:
— Высокий государь! Ты не просто самый великий среди всех персов, коих доселе озаряли лучи солнца, ты величайший и среди всех, которым предстоит существовать.
Восторг Мардония был абсолютно искренним. И в голосе его не было иронии: он попросту не знал, что это такое. Душа его, душа воина, принадлежала ещё и самозабвенному мечтателю. Однако сам он об этом не подозревал, думая лишь о величии Персии и её царя. Посему он продолжил:
— Ты не можешь более позволять этим европейским ионянам, народу низменному и презренному, оскорблять нас. Разве не победили мы саков, индийцев, эфиопов, ассирийцев и прочие бесчисленные народы, никогда и ничем не вредившие нам? Не должны ли мы теперь всем сердцем устремиться к победе над греками, пришедшими в Сарды, чтобы осквернить наши святилища? Чего нам бояться? У нас больше войска, больше сокровищ. К тому же греки с похвальной глупостью стремятся сражаться с нами на просторных равнинах. Они считают, что избыток пространства позволяет им справляться с более многочисленным войском — это когда у них хватает отваги! А вот именно её им не хватило, чтобы сразиться со мной в Македонии, когда я командовал персидской ратью. О, царь, мы не просто сильнее всех в бою, мы ещё и опытнее! Победа будет за нами!
Гулом роя пчёл пронёсся по просторной палате одобрительный ропот. Тем не менее пронёсся он над собравшимися лишь по той причине, что при персидском дворе было принято выражать вслух одобрение говорящему. В глубине же сердца персы, не забывшие про Марафон, не хотели новой войны, хотя Ксеркс и утверждал, что вся правда о Марафоне ещё не стала известной. И посему вельможи были довольны, когда со второго из сидений, почивавших на когтях золотых львов, поднялся старый Артабан, сын Гистаспа и дядя Ксеркса со стороны отца. Он проговорил:
— Государь! Если ты хочешь знать, истинно ли твоё золото, сравни его с другим! Ты сказал собственное мнение и слышал Мардония, сопоставь эти слова с моими. Разве я в прошлом не советовал твоему отцу и брату моему Дарию не идти войной на скифов? Он не послушался моего совета, и войско его погибло в Скифии. Ты хочешь построить мост через Геллеспонт, чтобы переправить своё войско в Европу. Что будет, если враги уничтожат мост через пролив? Как тогда вернётся домой твоё великое войско? Будь осторожен, о, великий царь! Самая большая опасность всегда угрожает высочайшему из смертных. Молния поражает башни и слонов, а муравьи невредимыми переживают грозу в своём муравейнике. А тебе, Мардоний, не следует позорить греков! Твоего пренебрежения они не заслуживают. Тебе надлежит вспомнить всё, о чём ты забыл или что ты предпочитаешь толковать на свой собственный лад! Тогда ты не сможешь навлечь на персов беду. И сам не окажешься распростёртым где-нибудь на аттической или лакедемонской земле, на прокорм псам и стервятникам.
Мудрые эти речи, подкреплённые авторитетом возраста, не пришлись по вкусу ни Ксерксу, ни Мардонию. Тем не менее, как и всегда, тронный зал обежал одобрительный ропот вельмож. В конце концов, никогда нельзя было заранее предсказать, какое именно решение примет царь. Мудрость и предусмотрительность требовали благопристойного одобрения. В гневе поднявшись с места, Ксеркс крикнул:
— Ты трус и старая баба! Я оставлю тебя здесь среди прочих женщин. Я сын Дария и числю среди предков своих Гистаспа, Арсама, Кира, Камбиза и Ахемена. Я не могу быть меньше их. И мне не нужно меньшего, чем власть над миром. Я хочу войны. И я решил воевать.
Вельможи с ужасом внимали Ксерксу. Тем не менее согласное пчелиное жужжание вновь огласило тронный зал, просочившись сквозь бороды. Артабан опустился на своё сиденье, мрачно повесив голову. Мардоний весело, словно молодой лев, оглядывался по сторонам, а Ксеркс обратил к собравшимся золочёную спину, показывая тем самым, что совет закончен.
Он отправился в свои покои, удовлетворённый тем, что вельможи одобрили задуманный им поход против Греции.
Череда князей, сатрапов и вельмож потекла из тронного зала. И в пустующем зале, над которым на сотне колонн парили поддерживающие балки кровли двойные быки, стал более заметным оставленный царский трон, украшенный оскалившимися львами.
Такие же львы, символ высшей власти и силы, шествовали друг за другом на покрытом глазурью фризе, окружавшем неизмеримо огромный зал: львы белые, как слоновая кость, с зелёными и синими гривами, львы, напрягающие мощные плечи, львы с оскалившимися пастями и высоко поднятыми хвостами.
Когда зал опустел, Атосса, мать Ксеркса, близоруко щурившаяся старуха, тело которой полностью скрывала фиолетовая мантия, появилась из-за позолоченной решётки. Обратившись к теснившимся возле неё трём другим царственным вдовам Дария, старшая над ними, она произнесла:
— Можно не сомневаться: война состоится. Мне нужны рабыни — афинские и дорийские. Лучших я не встречала.
Глава 2
Как только Ксеркс оказался в полном уединении, ночь и молчание придали случившемуся событию несколько другой облик, чем тот, в котором представало оно перед ним, когда царь смотрел на своих сатрапов. Присев на край ложа, опирающегося на львиные когти, — точнее, престола, но престола ночного, Ксеркс подпёр ладонью бородатый подбородок. Царь невольно обнаружил перед собой уйму сложностей.
Объявить войну грекам? Построить мост через Геллеспонт? Но возле горы Афон вечно бушуют штормы, уже погубившие часть персидского флота. Вскипев гневом, царь мысленно погрозил кулаком богу ветра, не желавшему считаться с ним. Он вдруг решил не начинать войну, и решение это казалось весьма человеческим и соответствующим переменчивому характеру его натуры. Облачившись в ночную одежду, погрузившись в недра собственной опочивальни, Царь Царей зачастую приходил к решению, противоположному тому, что было принято в золотом парадном наряде, посреди всего блеска и пышности царского совета. И тем не менее Ксеркс был недоволен и советом, и матерью, и Мардонием. Опустившись на ложе, он уснул. (В те дни владыка персов ещё не страдал бессонницей).
Уснув же, Царь Царей увидел сон. Сны прорицают будущее, часто они вздорны, но, будучи пророчествами, они кажутся нам добрыми или злыми. Как правило, Зевс, которого персы почитают наравне с греками, пусть и несколько иным образом, посылает добрые сны богам, героям и простым смертным. Кто же послал Ксерксу тот сон — Ахриман или Зевс? История умалчивает об этом. А мы знаем лишь то, что царю персов привиделся высокий, светящийся и крылатый воитель, обратившийся к нему с такими словами:
— Что такое, Ксеркс? Неужели ты вдруг передумал воевать, приказав своим сатрапам призвать на службу столько воинов, сколько выставляет каждый из них за три года? Откуда такая нерешительность? Говорю тебе: ты должен идти в поход.
Ксеркс проснулся, охваченный гневом и страхом. Война? Нет, войны он не хотел. Обругав дурацкое сновидение, он повернулся спиной к окружающему и вновь уснул. На следующий день он снова собрал возле себя сатрапов. Многие из них уже отправились в собственные сатрапии, чтобы поторопиться со сбором войска, однако, перехваченные на своём пути быстрыми гонцами, узнав от них царскую волю, они повернули назад коней, повозки и свиты. Князья вступили в тронный зал — в тот самый момент, когда Ксеркс объяснял, что изменил свои намерения. В речи, полной самых общих фраз, он повествовал об осторожности, которой решил придерживаться в дальнейшем.
Он говорил красноречиво, речь об осмотрительности доставляла царю несомненное удовольствие. Только что вернувшиеся вельможи не сразу уловили значение его слов, они ничего не поняли… просто потому, что стояли чересчур далеко от престола. Приложив ладони к ушам, они пытались усвоить смысл чрезвычайно изящных словесных оборотов, которыми Ксеркс призывал к осторожности. А потом они услышали, что Ксеркс извиняется. Впечатления ради, царь даже подпустил в свой голос слезу. Извинялся владыка перед своим дядей Артабаном — за то, что вчера назвал его старой бабой. Утверждение это не носило обидного смысла, объявил Ксеркс, погружаясь в толкование разнообразных оттенков, которые могут иметь в персидском языке два слова — «старая женщина». Артабан был растроган. Не поднимаясь со своего места, он молитвенно простёр руки к царственному племяннику, прося владыку пощадить чувства подданных. Ксеркс закончил свою речь риторической фигурой, произведшей на присутствующих глубокое впечатление:
— Посему я не желаю воевать с греками. Возвращайтесь к себе и занимайтесь своими делами…
Глава 3
Мардоний не был доволен. Он был упрям и ощущал, что должен действовать. В Сузах, при дворе, ему было скучно, и он являлся страстным сторонником войны с Грецией. Кстати оказалось, что и Атосса мечтала о том же — о небольшом походе на Грецию, чтобы раздобыть там рабынь, аттических и дорийских. Посему Мардоний сослался на головную боль, чтобы не присутствовать в ту ночь на званом пиру. И поэтому поссорился со своей женой Артозострой. Он даже дошёл до того, что сказал ей, царской сестре, что имя её нельзя назвать благозвучным. Артозостра! Имя это он произнёс с самым презрительным ударением. Не оставшись в долгу, царевна тут же отметила, что его собственное имя впору не персу, а греку. Мардоний! Она прямо назвала своего мужа греком. Тот стал уверять, что имена других знатных персидских владык не менее похожи на греческие. Мардоний даже прослезился от ярости. Увидев слёзы на лице своего мужа, Артозостра заключила его в объятия. В свой черёд обняв супругу, Мардоний разрешил ей отправиться на пир без него. Ксеркс, восседавший вместе с своей женой Аместридой на пиршественном троне, весьма удивился, когда Артозостра явилась без мужа. У Мардония болит голова, объяснила она.
В ту ночь Ксеркс увидел свой прежний сон.
— Сын Дария, — объявил крылатый воитель, — внемли и узнай, что станет с тобой, если ты не последуешь моему совету и не выйдешь в поход на греков. Ты съёжишься и станешь маленьким… Вот таким. — И пригрезившийся царю воин полным насмешки жестом отмерил двумя пальцами, насколько крошечным сделается в этом случае Ксеркс.
Царь проснулся в страхе.
— Дядя! — вскричал он. — Дядюшка Артабан!
Из соседних палат в царскую опочивальню вбежали царица Аместрида и Атосса.
— Мне нужен мой дядя! — возопил Ксеркс.
Из других дворцовых покоев к царю уже спешили окружённые служанками и охранниками Артозостра и Мардоний.
— Мне нужен дядя Артабан! — настаивал на своём Ксеркс.
Он бросился в объятия вошедшего дяди, и Артабан повёл царя в его собственные покои.
— Дядя! — воскликнул Ксеркс. — Этот сон посетил меня уже второй раз. Он предрекает, что я уменьшусь до такого размера, — царь показал пальцами, до какого именно, — если не объявлю войну Греции.
Артабан встревожился самым серьёзным образом. Подобное умаление, увиденное во сне, предрекало падение Персидской державы. Что же делать?
— Дядя… — прошептал Ксеркс, содрогаясь всем телом и прижимаясь своей иссиня-чёрной бородой к груди Артабана. — Слушай! Лучше я буду говорить тихо, чтобы этот воитель не подслушал нас. Мы должны правильно истолковать мой сон. Я обязан знать, кто послал мне сие видение — Зевс, Ормузд или Ахриман. Посему завтра ночью ты должен укрыться моей царской мантией, надеть мои ночные одежды и лечь спать в мою постель. Если ты увидишь то же самое видение и воитель отдаст тебе такой же приказ, можно будет не сомневаться: сон послан богами. И тогда мне сразу станет понятно, как именно надлежит поступить.
Дядюшка Артабан принялся отнекиваться. Он сказал, что недостоин облачаться в царское одеяние и почивать на государевом ложе. Однако Ксеркс был настойчив. И дядя согласился — шёпотом, чтобы не вызвать подозрений являющегося во сне воителя.
Когда настала ночь, Ксеркс вместе с Артабаном на цыпочках направились в спальню, где последнему предстояло облачиться в государеву ночную рубашку. Перед дверью опочивальни Ксеркс оставил дядю. Тот вошёл внутрь, переоделся, как сделал бы сам царь, и лёг.
Артабан уснул, и во сне ему явился тот же воитель. Однако он превосходно знал, что является не Ксерксу.
— Артабан! — заявило видение. — Почему ты не даёшь Ксерксу объявить войну грекам?
Перепуганный Артабан поспешил к царю и произнёс:
— О мой царственный племянник! Сон этот был ниспослан тебе великими богами. Теперь я не сомневаюсь в этом. Я советовал тебе соблюдать мир, потому что не забыл, как массагеты[51] унизили Кира, эфиопы смирили Камбиза, а твой незабвенный родитель Дарий склонил голову перед скифами. Посему и счёл я за благо не испытывать судьбу. А теперь прикажи своим сатрапам собирать возрасты, призываемые в войско за несколько лет, и выступай в поход.
— Бог персов будет сопутствовать нам! — воскликнул Ксеркс.
В ту ночь ему приснился уже другой сон. На следующее утро царь призвал магов, вступивших в длинную колоннаду приёмного зала строгой чередой, — а было их трижды по девять, — и сразу же понял, что они в плохом настроении. И Царь Царей знал почему. Маги были не в духе, потому что он не попросил их истолковать свой первый и второй сон, а также сон Артабана. Маги шествовали, глядя перед собой, и не желали замечать своего властелина.
Тем не менее Ксеркс воскликнул:
— Внемлите, о, маги!
Они разом повернулись. Остроконечные митры[52] магов, казалось, кололи небо. Иссиня-чёрные бороды вились ровными кольцами. Все они были в равной степени старыми, почтенными и мудрыми. И все они были похожи друг на друга в своём вселяющем трепет обличье.
— Внемлите, о, маги! — повторил Ксеркс с улыбкой. — Истолкуйте сон, привидевшийся мне вчера!
И он поведал им свой новый сон: чело царя осенил венок, сплетённый из масличных ветвей, тут же распространившихся по всему миру, после чего венок исчез.
Маги, которых числом было трижды по девять, даже не обменявшись ни единым взглядом, дружно воскликнули:
— Царю суждена власть над всем миром!
Голоса их заставили Ксеркса вздрогнуть. Казалось, что все голоса сливаются в один-единственный голос.
Ксеркс остался на своём месте, а маги направились далее — к залу, где проходили их собрания. Чертог сей укрывался в самых недрах дворца, и, поскольку в нём царила темнота, никто из магов не заметил, что под завитками бороды каждого из них скрывается улыбка. В молчании вступали они в отведённую им палату.
Зал этот был просторен и посреди него не было ни кумира, ни алтаря. Дело в том, что персы не воздвигали ни алтарей, ни жертвенников своим богам, не было у них и храмов, доступных людям. Как только все маги очутились внутри своего святилища, его осенил таинственный свет.
И тут маги увидели улыбки на лицах друг друга.
В чрезвычайном испуге они попадали на землю и единым голосом возопили:
— Боже, помилуй Персию!
Глава 4
Персы называли греков варварами, и те отвечали им так же. Более того, греки называли варварами всякого, кто не принадлежал к их племени, и делали это осознанно. Возможно, правы были и те и другие, не исключено, что ошибались оба народа. Греки и персы не могли понять друг друга. Всякого грека раздражала одежда и поведение персов, их вера и обычаи. То же самое в греках смущало персов. О дружбе между ними не могло быть и речи.
Ксеркс презирал греков. Презирали их и маги; они считали эллинов низшей расой, потому что те возводили храмы своим богам и выставляли в них кумиров, доступных взглядам простонародья. Маги тоже возносили жертвоприношения, однако же они делали это на горных высотах, посреди громов и молний, а также приносили опалённые на огне жертвы солнцу, луне, земле, огню, воде и ветру. Самым чтимым богом являлся Митра. Он был сразу и мужчиной и женщиной, богом и богиней, силой дающей и силой приемлющей, понятной всему человечеству.
С тех пор как Кир покорил всю Азию — это произошло чуть более полувека назад, — персы властвовали над множеством разных народов. При Кире держава их была юна и полна энергии, как Греция при Ксерксе. И как только несметное количество народов покорилось деснице персидских царей, персы стали становиться всё более и более утончёнными и слабыми. Так велит закон роста, расцвета и увядания. Ксеркс не подозревал об этом; он не считал себя утончённым властелином. Но он ненавидел греков и решил победить и их — в соответствии со своими снами.
На всех просторах его великой империи, среди всех покорных царю народов набирали в войско людей.
Ум великого царя занимали в первую очередь два предмета: Геллеспонт и гора Афон. Решив перебросить мост через пролив, Ксеркс повелел, чтобы гору прорезали каналом, по которому его флот мог бы благополучно пройти в греческие воды. Уж тогда-то греческие боги ветров не сумеют снова разметать царский флот и уничтожить его возле мыса. В первые месяцы военных приготовлений на всех площадях и улицах персидских городов — а особенно в Сузах и Сардах — персы толпились перед огромными объявлениями, на которых было начертано письмо царя, обращённое к горе Афон: «Божественный Афон, упёршийся вершиной своей в облака, не смей более противиться мне, Царю Царей! Не выставляй слишком прочных скал на пути моих строителей и рабов, иначе я прикажу разломать тебя на кусочки и бросить их в море, словно мусор!»
Письмо было доставлено к горе царской почтой, каменотёсы высекли его текст на скалистых склонах Афона, чтобы гора не могла потом отпираться, что, мол, не получила послания властелина.
Из порта Элеунта, расположенного во Фракийском Херсонесе, на битву с Афоном выходили судно за судном. Гора, огромная, почитаемая, мысом далеко заходила в море, представляясь подобием обращённого в камень корабля титанов. Напротив горы лежали города и селения, спрятавшиеся в ущельях и долинах. С материком полуостров соединял перешеек шириной где в двадцать, а где в тридцать стадиев. По перешейку пролегала долина, а в ней располагался город Сана.
Десятки тысяч набранных персами солдат, прибыв в Сану, затопили мирный греческий городок, словно разлившееся море. Командовали ими Бубар и Артахевс. Все солдаты повиновались кнуту — как того требовали правила персидской дисциплины. Артахевс, родом Ахеменид, ростом был настоящий гигант, что всегда впечатляет в полководце. (Персы особо чтили и телесную величину, и всё колоссальное). В Артахевсе было целых пять локтей без четырёх пальцев, что равно семи футам и скольким-то дюймам. Голос его ужасал. Когда Артахевс повышал его, трепетали даже надсмотрщики, подгонявшие солдат кнутами.
Военные учения и ругань сопровождались успехами и в работе. Каждому из входящих в состав Персидской державы народов было предписано прокопать определённую часть перешейка. Всё было поделено по справедливости. Каждый народ получил свой участок, отмеренный верёвками и стальными тросами. Работы начались близ города Саны, и под свист кнутов люди взялись за кирки и принялись рыть землю и ломать камень. Гора Афон поддавалась усилиям персов без особой охоты, но тем не менее уступала. И наконец она оказалась прорытой — от берега до берега — в качестве наказания за то, что несколько лет назад греческие боги ветров, кружившие вокруг её вершины, разметали во все стороны флот Мардония.
Морские чудовища, в прежние времена поглощавшие утопающих мореходов, выглядывали теперь из бушующих волн, пытаясь понять, что происходит. С удивлением и недовольством смотрели они на всё глубже и глубже рассекавшее Афон рукотворное ущелье. Каждое утро — на всякий случай, поскольку работа продвигалась вполне удовлетворительно, — персы приносили жертвы и злым ветрам, и морским чудовищам.
Глубина прокопа росла. Наконец волны заплескались у ног тех из каменотёсов, кто стоял ниже. Они передавали отколотые глыбы наверх по лестницам. Поднимаясь вверх со ступеньки на ступеньку лестницы, прикреплённой к скале железными скобами, переходя из десятков тысяч рук в десятки тысяч рук, камни взлетали всё выше под свист кнутов. Стонала сама истязаемая скала. Кирки и молоты выбивали из камня железную песнь, под которую стены отступали всё дальше. Полные песка и битого камня корзины бесконечной чередой поднимались по верёвкам. На самом гребне корзины высыпались. Обитавшие в пещерах львы, в те времена ещё водившиеся в Европе, в страхе бежали или бросались в море: где их немедленно пожирали морские чудовища. Гора Афон покорялась, и гонцы докладывали о ходе строительства Ксерксу, готовившемуся к переходу из Суз в Сарды и посылавшему браслеты — почётные награды среди персов — Артахевсу и Бубару.
Тем временем склоны прорытой расщелины начали осыпаться под дробь молотов и кирок, усердно разбивавших камень. Глыбы с грохотом валились на лестницы и на рабов. Начиналась ругань и большая порка, проводилась расчистка, и камни вновь ползли вверх по заново возведённым лестницам. Гигант Артахевс лично выезжал на своём огромном жеребце к краю рукотворного обрыва, чтобы следить за работой. Руки его уже буквально исчезали под браслетами, присланными ему царём.
Коршуны садились на трупы погибших, которых извлекали из-под обломков лишь для того, чтобы поднять наверх и сбросить по другую сторону горного склона вместе с песком и щебёнкой. По ночам, когда среди облаков по небу скользила луна и мир ложился на гору, над трупами кружили коршуны, управлявшиеся с покойными по персидскому обряду. Уже на следующий день от несчастных не оставалось ничего.
Финикийцы, искусные во всём, и на сей раз доказали своё умение. Свой участок канала они начали пробивать на большей ширине, чем все остальные, и по мере углубления сужали ложе канала, поэтому у них обвалов не было.
Бубар, командовавший частью сапёров, был наделён ехидной душой. Глядя на своё воинство, идущее под хлыстами надсмотрщиков — из седла своего коня, стоявшего возле гигантского Артахевса, — он улыбнулся, пожал плечами и прошептал, склонившись к своему соседу:
— Чистое безумие! Экипажи наших судов легко могли бы перетащить свои корабли через перешеек. Канал здесь совсем не нужен.
Но Артахевс нахмурился и молвил:
— Канал всё-таки лучше. А наш канал будет таким широким, что по нему смогут проплыть бок о бок сразу два корабля.
— Конечно же, канал надёжнее, — немедленно согласился Бубар.
Когда дело ограничивалось словами, Бубар всегда подчинялся Артахевсу. Только улыбка его становилась всё более и более ехидной. Однако, не замечая сей улыбки, Артахевс повёл могучими руками, зазвенев при этом многочисленными браслетами. Бубар же сдвинул свои собственные повыше так, чтобы они не звенели, и подумал о том, что, когда канал будет достроен, он разбогатеет настолько, что…
Глава 5
Тем временем Ксеркс уже шествовал в Сарды во главе каппадокийского войска. Какой же из сатрапов получил из царской руки самый красивый дар за лучшее войско? История не знает его имени и, по всей видимости, никогда не испытывала потребности в подобном знании. Ксеркс прибыл во Фригию, в Келены. Войска остались за стенами. Царь Царей посетил все достопримечательности города. На центральной площади ему показали мраморную чашу, из середины которой истекает Катарракт, река, впадающая в знаменитый Меандр. Когда царь осмотрел источник — вовсе не произведший на него особого впечатления, хотя достаточно странно видеть перед собой реку, рождающуюся на рыночной площади, — его повели в храм Аполлона. Сокровищем этого святилища являлась белая кожа, содранная заживо с Марсия Молчаливого, посмевшего посчитать себя соперником Аполлона в пении и игре на флейте. Содрав кожу со своего ещё живого конкурента, Аполлон поступил несправедливо, ибо Марсий, сын Эагра, изобретшего в Келенах флейту, играл на созданном своим отцом инструменте лучше бога, вне сомнения считавшего флейту предметом куда более низменным, чем его лира. Кожа показалась Ксерксу не более интересной, чем исток Катарракта, и царь изрёк:
— Ничем не примечательный городишко, эти Келены. — И он огляделся по сторонам в неблагоприятном расположении духа.
Занятый царём дворец давно обветшал, и персидские декораторы вкупе с архитекторами за несколько отведённых на это дней едва сумели привести его в благопристойный вид. Выбрали этот дворец лишь из-за его величины, позволявшей разместить сразу всю свиту Царя Царей. Ксеркс уже намеревался задать своим приближённым следующий вопрос: «Неужели во всём городе действительно нет ничего такого, на что стоило бы посмотреть?» — когда на противоположной стороне площади появилась целая процессия.
— Кто бы это мог быть? — поинтересовался удивлённый владыка.
Близстоящие с почтением нашептали ответ приближённым царя, которые передали его Ксерксу:
— Великий деспот[53]! Это лидиец Пифий. После тебя он самый богатый человек во всём мире. Пифий подарил твоему отцу Дарию золотой платан и золотую виноградную лозу, которые находятся сейчас в твоём дворце в Сузах.
Ксеркс прислонился к спинке трона и преисполнился ожидания. Пифий, оставив свои носилки, в окружении многочисленной свиты отправился навстречу Царю Царей, а там уткнулся носом в землю, простерев руки перед собой, и все прочие, кто был с ним, тоже пали ниц перед Ксерксом.
После этого Ксеркс, обменявшись с Пифием несколькими фразами, спросил у старика, насколько тот на самом деле богат. Вопрос этот донесла до нас история. Нормы поведения в те времена были несколько другими, и царский вопрос выражал собой лишь благосклонную заинтересованность.
Точно так воспринял его Пифий. И обрадовался, поскольку вопрос сей естественным образом подводил его к собственной цели. Он молвил:
— Царь Царей! Зачем мне скрывать своё богатство и утверждать, что я никогда не считал его? Скажу тебе, чем именно я располагаю. Узнав, что ты идёшь к берегам Греческого моря, я приступил к подсчётам, чтобы отдать тебе всё своё состояние для ведения войны. И я насчитал две тысячи талантов серебра и четыре миллиона без семи тысяч золотых статеров, которые зовутся у нас дариками по изображению Дария, которое выбито на них. И всё это сокровище я отдаю в твою походную казну, о, великий деспот.
Ксеркс был весьма польщён и доволен.
— Но как же ты сам? Хватит ли тебе на жизнь, Пифий?
— Господин, — скромно ответил лидиец, — у меня остаются мои поместья и рабы.
Признаем, впрочем, что он умолчал о восьми тысячах талантов серебра и двадцати миллионах золотых статеров, которые вместе со своими сыновьями укрыл под мозаичными полами своих дворцов и загородных вилл.
Ксеркс благосклонно улыбнулся: он вновь пришёл в хорошее настроение.
— Оставив Персию, — промолвил Царь Царей, заиграв улыбкой над иссиня-чёрной бородой, — я ещё не встречал столь благородной щедрости и возвышенного патриотизма. Прими же в ответ, о Пифий, мою царственную благодарность и дружбу.
Ксеркс обнял Пифия и поцеловал его в уста. Высшей почести перс не мог оказать персу. На мгновение иссиня-чёрная и седая бороды соприкоснулись.
— А ещё, — добавил Царь Царей в приступе великодушия, — чтобы дар твой составил четыре миллиона, и ни дариком меньше, я сам добавлю к нему семь тысяч своею царственной рукой.
В знак одобрения закивали бородатые головы.
— Наслаждайся же с миром всем, что у тебя осталось, о Пифий, — промолвил царь, — и хорошо следи за своим состоянием, чтобы ты всегда мог повторить свой сегодняшний поступок. Ты не пожалеешь о нём ни сегодня, ни в грядущие дни. Не возляжешь ли ты вместе со мной за трапезой?
Пифий, конечно же, согласился. Он не стал напоминать о том, что сам устраивал пир, на который только что получил приглашение, и что войско, оставшееся за стенами города, нанято на его деньги. Шествуя рядом с царём, он вступил в поспешно украшенный дворец, не считая необходимым вспоминать о том, что лично выдавал царскому дворецкому драгоценные ковры, золочёные ложа и недостающие золотые сосуды.
Словом, день прошёл самым удачным образом, а ночь принесла царю новые радости.
Глава 6
В это время царские жёны оставались позади войска — в Сузах. Дворец Царя Царей, являвшийся колоссальной крепостью, представлял собой огромное скопление дворов, галерей, садов для отдыха, залов, террас, и занимали его жёны совместно с многочисленными наложницами. А вокруг царицы Аместриды, вокруг четырёх царственных вдов Дария, незабвенного родителя Ксеркса, вокруг младших царевен, княгинь, княжон и наложниц тысячами кишели рабы. Точное число их было ведомо лишь великому евнуху, который утаил его от истории.
Стояла весна, и из сада, примешиваясь к сытному запаху готовящейся еды, доносилось благоухание роз, роз персидских, огромных пламенных бутонов, втекавшее в просторный, открытый, многоколонный чертог, где обитали царица Аместрида, четыре царственные вдовы и царевны.
Все они, скрестив ноги, сидели кружком на квадратных тахтах. Царица Аместрида ткала на установленном перед нею станке блестящими нитями мантию для Ксеркса. Напротив царицы располагались старейшая из царственных вдов — Атосса. К ней относились с трепетным уважением, по крайней мере, когда полуприкрытые веками глаза её обводили женские покои. Ей было уже за шестьдесят, а для персидской царственной вдовы это внушительный возраст.
Атосса была дочерью Кира, что само по себе давало ей право требовать к себе чрезвычайного уважения. Жизнь Атоссы началась на самой заре возвышения Персидской державы, и почтение это обуславливалось не только человеческими, но и историческими соображениями. Атосса была женой трёх царей Персии. Всё, что в течение более половины века происходило в Сузах и во дворце, являлось частью её собственного жизненного опыта, это требовало не просто почтения, а вселяло трепет. Ей была известна каждая интрига, каждое убийство, каждый недавний секрет. И теперь, сидя напротив Аместриды, опустив на колени руки, украшенные увесистыми кольцами с тяжёлыми аметистами, она смотрела перед собой прищуренными глазами, словно пытаясь заметить новые дворцовые козни и опасаясь, что очередная интрига пройдёт мимо неё.
Первым мужем Атоссы был её собственный брат Камбиз. Она вышла за него потому, что закон требовал от царя посадить рядом с собой на троне собственную сестру. Когда сгинул Камбиз, Атосса подчинилась другому семейному правилу, в соответствии с которым победоносный царь должен был взять в жёны всех супруг своего предшественника. Она вышла за самозванца Смердиса, по-персидски — Бардию. (Волнующая была пора, наполнившая событиями жизни дворцовых женщин, когда некий мидянин провозгласил себя Смердисом, братом Камбиза). Когда Дарий вместе с прочими заговорщиками разоблачил лже-Бардию, Атосса стала женой нового победителя, а именно Дария. Теперь она являлась царицей-матерью, родительницей Ксеркса, Царя Царей. И она внимательно следила за всем происходящим в кружке царственных женщин, чтобы какая-нибудь тайна не смогла избежать её стареющих глаз.
Позади Атоссы перешёптывались две девицы-рабыни, не забывая перематывать для царицы на шпульку золочёную нить:
— Пророчество говорит, что Атосса…
— Что?
— Будет сожрана царём.
— Брр!
Вторая рабыня поёжилась, обе захихикали. Тем не менее Атосса услыхала произнесённое шёпотом её собственное имя.
— Что там сказала та вот ведьма?! — воскликнула она пронзительным голосом.
— Которая, о дочь Кира, мать Ксеркса, высшая среди матерей? — спросила Аместрида, глядя от своего станка на почтенную Атоссу.
— Сидонская девка, сидящая за тобой. Над чем это они обе хихикали?
— Над пустяками, — умиротворяющим тоном ответила Аместрида, продолжая ткать. — Это же девчонки. Они будут смеяться, даже если муха пощекочет им нос.
— Идите-ка сюда обе! — приказала Атосса, и руки её легли на кнут с аметистовой рукоятью, лежавший возле неё на кушетке. Сидонийка вместе с подружкой взвыли, однако Атосса строгим голосом прикрикнула: — Быстро сюда!
Обе рабыни согнулись перед кушеткой Атоссы в низком поклоне.
— Мерзкие маленькие лентяйки! — обругала их Атосса, замахиваясь кнутом и опуская его.
Впрочем, дрожащая старческая рука не была меткой. Хлыст лишь чуть задел спины девиц. Тем не менее они бежали прочь с громкими рыданиями — одна направо, другая налево — с изяществом плясуний, чтобы укрыться за спиной царицы.
— Теперь займитесь пурпурным шёлком! — приказала недовольная Аместрида.
Девицы вновь принялись мотать нитки и хихикать, старательно прячась за Аместридой и её ткацким станком. Слева от Атоссы на своей тахте восседала Артистона, справа на двух других сиденьях находились Фаидима и Пармис.
Это были три других царственных вдовы, жёны Дария, незабвенного родителя Ксеркса. Так сидели они между занятых делом рабынь.
Наконец толпа прачек внесла в покои корзины, в которых лежали шали и платки царицы и княжон. Возле Пармис сидела Артаинта, юная и пригожая дочь Масиста, сводного брата царя, рядом же с Артистоной была Артозостра, сестра Ксеркса, рождённая не Атоссой, и жена Мардония, племянника царя.
Женщины, принёсшие выстиранные вещи, не были в точности осведомлены о семейных связях, существующих между царицами, царевнами, княгинями и княжнами, и их родстве с царём, его братьями и племянниками. Сложные связи эти запомнить было трудно. При персидском дворе братья женились на сёстрах, племянники, племянницы и их дети заключали между собой браки, и посему, за исключением непосредственно заинтересованных лиц, никто не мог отыскать в этом родстве ни головы, ни хвоста. И среди персов это вообще никого не занимало; пишущий же сии анналы также не советует никому затевать выяснение.
Рабыни-прачки поставили большую корзину возле тахты Атоссы. Царица-мать, прищурясь, заглянула в неё. Её собственные служанки-рабыни принялись извлекать выглаженные и аккуратно сложенные вуали, в то время как сама Атосса читала вслух прачечный список:
— Семь фиолетовых вуалей из египетского виссона с расшитыми золотом подолами.
— Вот они, высочайшая, — проговорила Бактра, старшая среди рабынь, вынимая одежду.
— Трижды семь… — продолжила чтение Атосса.
Такие же корзинки рабыни поставили перед сиденьями прочих царственных вдов и царицы, и теперь прачки выкладывали одеяния и платки, а госпожи читали вслух свои списки.
— Дочь Кира, — произнесла Артистона, сидевшая возле Атоссы, но на собственной кушетке, — не помечен ли этот платок твоим царственным «А»?
И она передала носовой платок царице-матери. Девушки-рабыни протягивали вперёд руки, чтобы способствовать движению платка от царицы к царице. Однако услуги их оказались излишними. Схватившая платок Атосса уже внимательно рассматривала его.
— Так и есть, Артистона! — проговорила царица-мать тоном наполовину раздражённым, наполовину дружелюбным. — Путаница эта никогда не закончится.
Взвившийся кнут хлестнул воздух. Девушки-рабыни одновременно припали к полу. Внезапно смилостивившаяся Атосса положила свой хлыст.
— Семь раз по семь полотняных ночных рубашек.
— Столько различных «А» путают прачек, — проговорила Артистона.
Мягкая и добрая, она была любимой женой Дария, четвёртой по рангу. Блистательная красавица, она оставалась девственной до дня их свадьбы. Дарий приказал сделать золотую статую, изображавшую Артистону. Сыном её был Гобрия, отец Мардония. Мардоний, побуждавший Царя Царей к войне, являлся племянником Ксеркса. Второй сын её носил имя Арсам. Он, подобно Мардонию, был полководцем и возглавлял войско арабов и эфиопов. Мардоний, как уже сказано, был женат на сестре Ксеркса, Артозостре, сидевшей возле Артистоны и по браку ставшей её племянницей.
— Достопочтенная бабушка! — проговорила Артозостра.
Невзирая на родство всего лишь по браку, она была похожа на свою бабушку. Отнюдь ещё не старая, успела уже поблекнуть: в Персии царственная вдова никогда не бывает молодой, а все женщины царского рода в той или иной степени похожи друг на друга.
— Вот три платка, окрашенные тирским пурпуром, и помечены они твоим собственным «А».
Артистона, любимая жена Дария, приняла платки из рук племянницы. Рабыни же на всякий случай принялись деловито копаться в корзинах.
— А к кому попала моя вуаль с солнцем, вышитым в самой середине? — расстроенным голосом вопросила Аместрида.
— Свят, свят, свят! — вскричали рабыни, бросаясь ниц, ибо само слово «солнце» было священным.
— Она у меня, царственная тётя Аместрида! — воскликнула молодая Артаинта, собственной персоной отправившаяся к царице с украшенной солнцем вуалью.
— Свои вещи я помечаю только знаком солнца, — с важным видом заметила Аместрида.
— Свят, свят, свят! — забормотали рабыни, зажужжав словно пчёлы посреди роз.
— Тем не менее вещи постоянно теряются, — продолжила Аместрида. — Артаинта! А эти платки помечены твоим «А».
— Да, царственная тётя, — согласилась Артаинта, принимая крохотную стопку.
Аместрида внимательно поглядела на неё.
— Девица, ты превращаешься в красавицу, — промолвила царица, пожалуй, излишне резким тоном. — Постарайся только не сделаться слишком красивой.
— Конечно же, царственная тётя, — ответила, улыбаясь, ничего не понявшая Артаинта. — Моя мать красивее меня.
— Кстати, почему её нет здесь? — спросила царица.
— Она засахаривает плоды роз.
— Ах, так, — усмехнулась Аместрида.
Тем временем Фаидима и Пармис, две другие вдовы Дария, вторая и третья по рангу, тихо считали свои платки и вуали. У них никакой путаницы не было: их бельё было помечено буквами «Ф» и «П».
Пармис была дочерью Фаидимы и Смердиса, брата Камбиза, убитого по его приказу. Фаидиме, старшей сестре Аместриды, подобно Атоссе, пришлось выйти замуж за лже-Бардию, и ничто не доставляло ей такого удовольствия, как в очередной раз пересказывать историю самозванца, хотя всякий при дворе и так знал её наизусть. Посему царица Аместрида с удовольствием поддразнивала Фаидиму, тем самым заслуживая популярность среди младших жён. И теперь, устав ткать — выстиранные вещи уже унесли, — она произнесла медоточивым голосом:
— Драгоценнейшая сестрица, царственная Фаидима, старшая сестра моя! Прошу тебя, расскажи нам, как открылось, что лже-Бардия вовсе не Смердис, а лживый маг. Прошу тебя, о старшая дочерь Отана, отца моего, дражайшая сестрица, поведай же нам во всех подробностях, как это случилось.
Царица Аместрида указала в сторону прихожих. Там сидели и сновали сотни наложниц, окружённые сотнями рабынь. Все они ткали, пряли, вышивали или засахаривали плоды роз. Заметив, что царица Аместрида вновь пытается заставить свою сестру Фаидиму поведать знакомую историю, они заторопились со всех сторон. За ткацким станком, за кушетками Артозостры и Артаинты возникло целое море голов и головок, принадлежавших персидкам, бактрийкам, жительницам каспийских берегов. Были среди них лица широкие и узкие, с кожей цвета бледного янтаря или жёлтой чайной розы, на них искрились шаловливые глаза, поблескивавшие из-под подведённых чёрной краской бровей, со смешливыми носами и узкими ротиками… Все они теснились друг к другу. Три других царственных вдовы, Пармис, дочь истинного Смердиса, или Бардии, Артистона, возлюбленная жена Дария, и Атосса, вселяющая трепетное почтение, украдкой переглянулись, обратив взоры к своей товарке, готовой выложить заново всю свою повесть.
Фаидима приступила к рассказу:
— Разве я уже не говорила об этом? Нет? Тогда, конечно, я охотно всё поведаю вам. Итак, я дочь Отана, была одной из жён Камбиза, в числе которых находилась и Атосса, правда ведь?
Атосса ласково закивала. Её забавляло стремление Фаидимы в очередной раз рассказать свою повесть. Фаидима была лишь немного моложе Атоссы, но старуха считала её впавшей в детство. Сама-то она подобного допустить не могла. Атосса сожалела лишь о том, что теперь никто более не знакомит её с новейшими дворцовыми секретами и интригами, и это было воистину непереносимо. Тайны и козни составляли весомую часть её жизни, и против собственной воли дочь Кира принялась слушать, поглядывая по сторонам и кривя рот в сердитой ухмылке.
— Когда Камбиз выступил в поход на Египет, чтобы покорить его… — начала Фаидима монотонным тягучим голосом. И тут же перебила себя: — Он был сумасшедшим, почти безумным. В самом ли деле, был он помешанным или нет, о дочь Кира?
— Брат мой не всегда находился в своём уме, — пробормотала Атосса, которая, пусть всё это и было шуткой, ощущала, как прошлое встаёт перед нею.
— Да, он был безумен, — продолжила Фаидима. — Ибо в Мемфисе он посмеялся над богом Аписом и зарезал его собственным кинжалом, поскольку брат мой был убеждён в том, что молодой бычок не может являться богом.
— Боги и наказали его за святотатство, — произнесла Пармис, третья из царственных вдов. — Наконечник ножен его меча не вовремя отвалился, и царь получил смертельную рану в то же самое место, куда ранил Аписа.
— Это случилось в Экбатанах, — пробормотала Атосса. — Оракул предсказывал Камбизу, что тот умрёт в Экбатанах. Однако он имел в виду Экбатаны Мидийские, Город Семи Стен, где Камбиз оставил свои сокровища. Там, как считал он, надлежало ему умереть, покончив с делами. Но скончался он в Экбатанах Сирийских.
Всё это она прошептала почти неслышно. Женщины, столпившиеся позади Атоссы и её ткацкого станка, слушали, украдкой посмеивались.
— Ну что ж, — вновь приступила к рассказу Фаидима. — Когда Камбиз пошёл на Египет, чтобы покорить его, маг Патизиф, управлявший имениями царя в Сузах, решил, что брат его, также носивший имя Смердис, подобно твоему отцу, Пармис, дочь Смердиса…
Фаидима кивнула в сторону кушетки, на которой застыла Пармис.
— Да, отец мой Смердис, которого Камбиз убил рукою Прексаспа, поскольку ему приснилось, что брат занял его собственный престол и голова его возвысилась до небес… — напомнила себе самой Пармис.
— Это случилось здесь, — пробормотала Атосса, — здесь, на женской половине.
Перед ней возникла сцена из прошлого.
— Итак, в голове Патизифа засела мысль, — монотонно бубнила Фаидима, — сделать своего брата, который также носил имя Смердис и был очень похож на брата Камбиза…
Наложницы, теснившиеся позади Аместриды, и рабыни, толпившиеся позади наложниц, и даже Аместрида за своим ткацким станком уже корчились от смеха.
— …Царём вместо его брата Камбиза. В конце концов Камбиз находился далеко, а Смердис, брат Патизифа, как и брат Ксеркса, носил имя Смердис и был очень похож на царя. Однако у него не было ушей. Кир, твой благородный отец, Атосса, приказал отрубить их за какой-то проступок, правда, я не помню, за какой именно.
— Бедняжка Фаидима, — обратилась к своей внучке Артозостре Артистона, сидевшая на другой стороне от Атоссы. — Она до сих пор не узнала, за какой проступок Смердис утратил свои уши, но Аместриде и наложницам не следовало бы так часто смеяться над ней.
Однако Артистона и юная Артозостра, сидевшая напротив неё, обменялись понимающими и весёлыми взглядами, поскольку Фаидима вновь приступила к повествованию.
— Тем не менее лже-Бардия, — невозмутимо продолжала она, — никогда не показывался перед князьями и всегда прятался во дворце. Возникли подозрения. И первым усомнился мой отец Отан…
Фаидима умолкла, чтобы положить в рот засахаренный розовый плод с большого круглого блюда.
Прожевав, Фаидима проговорила:
— Он первым начал подозревать, что человек, называвший себя Смердисом, на самом деле самозванец. И тогда отец мой стал расспрашивать меня о Смердисе, с которым я спала, когда с ним не спала ты, Атосса, или другие женщины. Так, Атосса?
Та нахмурилась. Гнев и неприязнь нашёптывали едкий ответ, но, подобно всем остальным, она наслаждалась всей этой историей в исполнении Фаидимы. И посему Атосса с улыбкой качнула головой в знак согласия, в то время как подозрительный взор её пытался увидеть сквозь ткацкий станок, ограничиваются ли царицы, Аместрида и прочие женщины насмешкой над Фаидимой.
— Однако я никогда не видела истинного Смердиса, брата Камбиза и твоего отца, Пармис…
— Да, моего отца, — вспыхнула Пармис. — И Камбиз совершил низкий и постыдный поступок, убив его.
— Вот что, — проговорила Атосса с царственной надменностью. — Камбиз был моим братом и мужем, Пармис. И я прошу тебя не забывать об этом.
Вмешалась Аместрида:
— Умоляю тебя, продолжай, старшая сестра, драгоценная Фаидима. Что было потом и что спросил у тебя твой отец Отан?
— Он спросил, не могу ли я посоветоваться с другими женщинами, в том числе и с тобой, Атосса. Однако я так и не встретилась с тобой, потому что псевдо-Смердис содержал всех женщин отдельно друг от друга.
Атосса ничего не забыла. Она помнила, что с ней обращались как с пленницей, с ней, дочерью Кира, с ней, сестрой и женой Камбиза, с ней, которую взял в жёны лже-Бардия вместе со всеми остальными жительницами гарема покойного. Помнила она и тайные расспросы Отана, и свои собственные интриги. Не забыла она и того, что заточенные женщины не могли общаться друг с другом.
— И тогда… — проговорила Фаидима.
«Вот оно», — мрачно подумала Аместрида.
— Вот оно, — проговорила женщина за её спиной и хихикнула.
— И тогда мой отец устами своего тайного соглядатая приказал мне проверить, есть ли уши у Смердиса. У настоящего Смердиса они были, а вот у псевдо-Смердиса их не хватало. Кир приказал отрезать их, не помню уж за какое преступление.
С кушеток и из-за ткацкого станка доносились смешки и повизгивания.
— Это было очень опасно, — продолжила ничего не замечавшая Фаидима, — и я боялась проверить, есть ли у Смердиса уши. Тем не менее я это сделала, чтобы проверить, является ли Смердис Смердисом на самом деле. И однажды, только что разделив с ним ложе…
Все женщины одновременно пододвинулись к ней, словно стремясь впитать слова, готовые вот-вот сойти с уст Фаидимы.
— После любовных игр Смердис уснул.
— А что было потом, сестрица?
— А что было потом, Фаидима?
— Что, что же было потом, царственная Фаидима?! — разом воскликнули все.
— Тогда я протянула руку… — Фаидима сделала соответствующий жест. — И, прикоснувшись к голове его, поняла, что под длинными волосами Смердиса нет ушей.
Раздался дружный женский смех, немедленно, впрочем, умолкнувший.
— В чём дело? — спросила удивлённая Фаидима.
— Пустяки, старшая сестрица, — ответила Аместрида, — просто одна из рабынь упала прямо в варенье.
— Какая наглость! — воскликнула Атосса, раздражённая слишком громким смехом. — Где она, Аместрида? Я хочу видеть её. Здесь и сейчас!
Аместрида поспешно отдала соответствующий приказ.
— Ведите её сюда! И живо! — выкрикнула Атосса.
На исполнение распоряжения ушли сущие мгновения. В уголке галереи, где женщины занимались своим вареньем, несколько служанок торопливо выплеснули содержимое большого медного котла на голову рабыни, вдохновительницы всех их шуток. Та взвизгнула, когда тёплая жижа потекла по её голове и грудям. Прочие женщины поспешно втолкнули её в покои пред очи Атоссы.
— Вот она, высочайшая, — хихикали они, увлекая за собой перепачканную рабыню.
В воздухе свистнул кнут.
— Глупая девка, ты испортила столько варенья! — шипела Атосса, нанося удар за ударом.
У входа в чертог, между кушетками Аместриды и Артозостры, появился великий евнух Огоас.
— О, царица Персии! — провозгласил он фальцетом. — Из Келен от Царя Царей и князей Персии прибыли гонцы.
И он указал на корзинку, которую внесли двое других евнухов. Это была царская почта, и в соответствии с требованиями церемониала евнухи подобострастно поползли вперёд с внушительными свитками и глиняными табличками, на которые были занесены послания Ксеркса и Масиста, второго сына Атоссы, двух её племянников, ещё племянников троюродных, а также внуков, ушедших с персидским войском. Евнухи должны были вручить послания обеим царицам, вдовствующей и царствующей.
Артистона получила восковые таблички от своих правнуков и сыновей, Мардония и Арсама, командовавшего эфиопами. О Пармис подобным же образом вспомнил сын её Ариомард, начальствовавший над мосхами, об Артозостре — её муж Мардоний, а об Артаинте — её отец Масист. Мать последней, Артаксикса, занимавшаяся стряпнёй на галерее, оставила своё занятие, чтобы посмотреть, не пришло ли письмо и ей. Фаидима также получила послание от своего отца Отана.
— Неужели Отан ничего не прислал мне, своей дочери и царице Персии? — гневным голосом осведомилась Аместрида.
Евнухи, распределявшие послания, почтительно ползая по мозаичному полу в кружке кушеток, поспешили найти письмо Отана своей царственной дочери и подать ей.
Все оживились. Царицы и княгини ломали печати, а наложницы и рабыни толпились позади них, терзаемые любопытством.
Атосса начала читать вслух письмо Ксеркса, прищурив близорукие глаза. То есть щурила она, собственно, только один глаз, а другой закрыла.
— «Высочайшая и царственная мать, дочь Кира, жена незабвенного моего отца Дария! — читала Атосса. — Я намереваюсь пересечь по наплавному мосту Геллеспонт вместе со всем своим войском. Я, твой сын, Царь Царей, извещаю тебя о том, что нуждаюсь в наложницах и просто девицах для развлечения, коих с нами последовало небольшое количество».
— Царь пишет мне то же самое! — воскликнула Аместрида…
Вышло, что все персидские полководцы — сыновья, братья, племянники, дяди, внуки и двоюродные племянники — извещали четырёх царственных вдов и царицу о том, что не прихватили с собой достаточное количество девиц и это может помешать войску переправиться через Геллеспонт. Не один лишь Ксеркс извещал Аместриду о подобном несчастье — о том же самом писал и Масист Артаксиксе, и Ариомард Пармис. Все мужчины написали своим матерям и жёнам одно и то же. Дело было в том, что, если бы они попросту приказали великому евнуху прислать им наложниц и девиц для развлечения, прежде чем войско оставит Сарды, вне всякого сомнения, среди цариц и княгинь разразился бы бунт. Ну а теперь, поскольку и царь и князья известили их о скорбном своём состоянии и предоставили своим жёнам право определять, каких именно наложниц и рабынь следует выбрать среди тысяч женщин, наполнявших дворец в Сузах, они были польщены и обезоружены. Артаксикса, прекрасная мать Артаинты, на кончике носа которой застыла алая капелька варенья, каковое она весьма усердно пробовала, воскликнула:
— Моему Масисту всегда не хватало подружек в постели! Ах, Артаинта, дочь моя, какого ненасытного отца даровало тебе солнце!
— Свят, свят, свят! — поддержали хором женщины.
— А какого мужа оно подарило мне! Дитя моё, вернёмся к нашему варенью. Неужели ты способна нежиться на кушетке, когда твоя мать засахаривает плоды роз?
И Артаксикса потянула Артаинту с кушетки, заняв при этом её место. Артаинта надулась и отправилась в галерею. В палату хлынуло благоухание роз и прочие сладкие ароматы.
Аместрида отодвинула в сторону свой ткацкий станок.
— Высочайшая! — почтительно обратилась она к Атоссе. — Согласна ли ты обсудить вместе с нами, каких именно наложниц и рабынь следует отправить к нашим мужьям, сыновьям и племянникам?
— Пусть Огоас присоединится к нам!
Царица пригласила великого евнуха занять место в кружке.
Великий же евнух предложил примкнуть к ним ещё четырнадцати евнухам, составлявшим его свиту.
Атосса и Аместрида немедленно отослали прочь всех наложниц и рабынь.
Однако те далеко отходить не стали, а попросту попрятались за колоннами галереи, чтобы подслушивать и подсматривать.
Кушетки, занимаемые царственными женщинами, сдвинули поближе. Обсуждение началось.
Глава 7
В двух днях пути до Сард, где Ксеркс всю зиму ожидал, пока двое полководцев пробьют канал сквозь гору Афон, а другие подданные соорудят наплавной мост через Геллеспонт, дорога разделялась надвое. Одна вела в Карию, другая — в Сарды, столицу Лидии.
Уходящая в Сарды дорога, петляя, проходит по мосту мимо города Каллатиба. В этих местах собирают сок растений: ремесленники изготовляют благоуханную, нежную медовую пасту из пшеницы и сока мирини или тамариска.
Караван мулов, груженных мёдом из сей восковницы, разложенным по большим кувшинам и бадейкам, шествуя в Сарды, оказался возле колоссального платана. Дерево уже успело одеться новой золотисто-зелёной листвой, и тонкие очертания листьев, словно вырезанные ножницами, вырисовывались на фоне нежно-голубого неба. А возле него яростными шагами расхаживал один из Бессмертных царя, истинный гигант среди людей.
Бессмертные представляли собой цвет телохранителей царя персов. Под командованием Гидарна, сына Гидарна, находилось десять тысяч отборных солдат, образовывавших корпус Бессмертных. Снаряжены они были с пышным великолепием. Ну а Бессмертными их звали потому, что число воинов всегда равнялось десяти тысячам. Когда кто-то из них погибал или заболевал, место немедленно занималось кем-нибудь из запасных.
Разъярённый Бессмертный расхаживал взад и вперёд возле платана, глядя на караван, неторопливо приближавшийся по пыльной дороге. Вокруг были только пески да скалы. Вдали растворялись синие холмы. А возле дороги поднимался огромный платан. И возле него-то и метался взбешённый Бессмертный.
— Эй! — крикнул он вожатому каравана. — Куда вы идёте?
— В Сарды, — ответил тот, — к войску, ко двору, к царю… Везём восковой мёд. А что, теперь возле этого платана всегда будет стоять на страже Бессмертный?
— Мне нет дела до того, всегда или нет будет здесь находиться на страже Бессмертный, — сказал негодующий солдат. — Мне известно лишь то, что я стою здесь на карауле уже два дня и одну ночь, а меня до сих пор никто не сменил. Или в Сардах все сошли с ума? Обо мне там совсем забыли. Я устал. Я ничего не ел уже три дня. Я умираю от жажды. Прошлой ночью я уже не мог стоять от усталости и заснул возле ствола. Пусть Ахриман и все его дэвы унесут в пекло этот проклятый платан.
И он погрозил дереву кулаком. Однако платан как ни в чём не бывало остался на своём месте во всей невероятной красе и мощи серебряного ствола, в дивном изяществе распростёртых тяжёлых ветвей и резных молодых листьев. Шествуя в Сарды, Ксеркс заметил это дерево, восхитился его красотою, назвал царём среди деревьев и обнял, словно царственного брата. Душа владыки персов нередко покорялась самым артистичным порывам. После этого он приказал, чтобы платан наградили почётными цепочками и браслетами: цепи на ствол, браслеты на ветви. И повелел, чтобы возле дерева поставили на страже одного из Бессмертных.
Всю долгую зиму часовому каждый день посылали замену из Сард. Идти из города до платана приходилось далеко. Однако об этом воине явно забыли. Поблизости не было постоялого двора, только бесконечная, пыльная, белая дорога, синие горы у горизонта и синее небо над каменистой равниной. Рядом был лишь платан, увешанный почётными цепочками и браслетами. А возле него Бессмертный.
— В пекло его! — повторял он. — Караванщик, я иду с тобой!
— Но что будет тогда с почётными цепочками и браслетами? — спросил вожатый.
Бессмертный лишь выругался в ответ.
— В Сардах уже позабыли об этом платане! — закричал он. — Я сниму с дерева и браслеты и цепи!
— Бессмертный, должно быть, ты обезумел! — воскликнул караванщик. — Тебя прибьют гвоздями к кресту.
Охваченные ужасом погонщики мулов также закричали. Но Бессмертный явно сошёл с ума. Он сорвал со ствола все цепочки и взялся за нижнюю ветвь, чтобы снять с неё браслет. Караванщик и погонщики наблюдали за ним, окаменев от страха, ибо Бессмертный уже успел высоко залезть в крону платана, снимая при этом браслеты с его ветвей.
— Ловите! — воскликнул он, бросая вниз все почётные награды.
Спустившись вниз, пошатываясь от истощения, он поднял золотые украшения.
— Вот, — сказал он, бросая браслет каравановожатому. — Это тебе. Ещё два для твоих погонщиков, а остальные достанутся мне. А теперь возьмите меня с собой, найдите место где-нибудь между бочонками и горшками с мёдом.
Погонщики мулов помогли этому великолепному образчику мужественности забраться в тележку. Там, самым неудобным образом разместив свои гигантские конечности между больших кувшинов, он от усталости едва не потерял сознание. Тем не менее, чуть караван возобновил своё неторопливое движение под посвист кнутов и громкую ругань караванщика и погонщиков, Бессмертный погрозил кулаком платану и выкрикнул:
— Ты — проклятое дерево, понял? Ты просто проклятое дерево!
Платан ничего не ответил. Он даже не заметил того, что лишился наград, дарованных Царём Царей, и, нисколько не обеспокоенный этим, всемогущий в красе и силе своей, остался на месте, вознося к небесам пышную лиственную корону.
Глава 8
Из Сард Ксеркс послал своих вестников во все области Греции, кроме Аттики и Лакедемона, требуя земли и воды, знака добровольного подчинения его воле. Он направил глашатаев во все города страны, предписывая, чтобы там собирали припасы и были готовы предоставить их Царю Царей, как только он объявится со своим войском. Дарию, незабвенному родителю Ксеркса, никто и никогда не отказывал в земле и воде.
Тем временем тысячи строителей сооружали мост из кораблей поперёк Геллеспонта — между Абидосом и Сестом. Пролив в этом месте узок, не более семи стадиев шириной, и скорее похож на быструю реку, зажатую между крутыми, скалистыми берегами. Египтяне привязывали судно к судну канатами из папируса, а финикийцы отдавали предпочтение льняным канатам.
Суровый шторм, несколько дней бушевавший над сушей и морем, разорвал и лен и папирус и в щепки разбил корабли, ударяя их друг о друга. Наконец, как бы удовлетворив свою ярость, буря утихла, и море сделалось тихим, как озеро. Текущий между скал Геллеспонт, исчезающий в дымке под ослепительно синим небом, казался всего лишь невинным ручейком, идиллическим потоком, нежащимся под весенними южными небесами.
Дули мирные ветры, как было в ту самую пору, когда на этом же месте они погубили Геро и Леандра: воды поглотили Леандра, плывшего к башне Геро, и Геро, бросившуюся в море со своей башни. Ветры гнали на берег почти незаметные волны.
И всё же Геллеспонт следовало наказать.
Ксеркс охотно обрушил бы свой гнев и на ветры, однако они реяли где хотели и высечь их было не так-то просто. Тем не менее Геллеспонт заслуживал хорошей порки. И перед глазами всего войска, а так же горожан, собравшихся поглазеть, палачи Ксеркса принялись сечь Геллеспонт кнутами, отсчитав при этом три сотни ударов. Пыточных дел мастера заклеймили воду раскалённым железом. Клейма, шипя, остыли в почти незаметных волнах, удары кнутов даже не сумели сколько-нибудь вспенить их, и горожане начали посмеиваться.
Подручные Ксеркса огляделись по сторонам и рявкнули:
— Цыц, мерзавцы!
И горожане, естественно, умолкли. Глашатай, чей голос далеко разносился по окрестностям, громко прочёл написанное в свитке:
— «Пресные воды, солёные воды, господин ваш наказывает вас за то, что вы посмели воспротивиться ему и оскорбить его. Ксеркс, Царь Царей, пересечёт вас, когда и как пожелает. И да никто не принесёт тебе жертв, ибо ты есть просто река, солёная и обманчивая».
Геллеспонт тек своим путём, негромко нашёптывая, что никакая он не река, а пролив, пусть и очень узкий. Однако палачи не понимали его. Они обезглавили строителей уничтоженного моста, и к созданию нового приступили уже другие мастера.
Они связали вместе суда и пентеконтеры. Три сотни кораблей находились на западной стороне пролива, а три сотни на восточной стороне его. Первые три сотни стояли бортами к Пропонтиде, носы остальных были обращены к Эгейскому морю. Течение увлекало суда, туго натягивая канаты. Каждый из кораблей опустил якорь. На сей раз суда соединяли вместе канаты двойные, намотанные на устроенные на берегу чудовищные деревянные барабаны. Вместо одного папирусного каната теперь брали четыре, а вместо одного льняного — два. Последние были крепче, но тяжелее, и каждый локоть их весил более таланта.
Когда корабли соединили, взяли широкие доски, распилили их, выровняли и уложили на тяжёлых поперечинах на палубы кораблей, после чего мост засыпали землёй, сделав настоящую дорогу, по бокам которой устроили перила, чтобы животные не пугались, увидев не всегда спокойные, а чаще буйные воды Геллеспонта.
Мост через Геллеспонт был построен.
Гора Атос была прорыта.
Весьма впечатляющие деяния.
Ксеркса известили о них, и он вышел из Сард со всем своим войском.
Когда персы шли к Абидосу, солнце на чистом безоблачном небе вдруг затмилось и посреди дня наступила ночь.
Персы попадали на колени по обе стороны дороги, молясь и взывая к Ормузду и Митре.
Ксеркс обратился к сопровождавшим его магам, чтобы они истолковали затмение.
Те ответили, что Солнце, будучи богом Персии, богом всех персов, тем не менее предсказывает будущее не Персии, а Греции — полное поражение её.
Луна же предвещает судьбу Персидской державы.
Солнце вновь засияло на небе. И бесконечное войско снова заструилось вперёд.
Глава 9
На первом же привале Пифий, богатый лидиец, подаривший в Келенах всё своё состояние Ксерксу, явился к Царю Царей с великой свитой и тысячью и одной церемонией.
Ксеркс принял его в доме, на скорую руку обставленном и украшенном его дворецкими; Царь Царей намеревался провести здесь ночь и с улыбкой, прячущейся в иссиня-чёрной бороде, предложил лидийцу изложить своё дело.
Ксеркс решил, что Пифий явился к нему с новой крупной суммой. Пифий уселся на табурет напротив Ксеркса, который, где бы он ни появлялся, всегда имел в своём распоряжении трон. За Царём Царей в походе везли не один трон.
Поощрённый любезной улыбкой Пифий произнёс:
— Великий деспот! Могу ли я осмелиться попросить у своего властелина о милости, которую ему даровать весьма несложно и которая, в случае снисхождения властелина, очень обрадует меня?
— Позволь мне выслушать твою просьбу, — ответил Ксеркс.
Он всё ещё думал, что ему снова предложат деньги в манере смиренной и. цветистой; сам же он намеревался ответить цветисто, но отнюдь не смиренно: «Пифий, твои дары велики. Однако я ни в чём не уступлю своему незабвенному родителю Дарию. Проси, чего пожелаешь».
Царь Царей думал при этом: «Пифий вновь спросит меня, не нужны ли мне несколько талантов серебра или четыре-пять миллионов золотых статеров».
Вздохнув, Пифий промолвил:
— Базилевс[54]! В старости моей опорой мне служат пять сыновей. По твоему закону все они обязаны последовать за тобой в Грецию. Прошу тебя, пожалей мои седины. Позволь мне оставить при себе старшего сына. Освободи его, лишь его одного, от службы! Об этом прошу я твоё величество! Позволь ему остаться при мне и управлять моими землями!
Старый Пифий просительно сложил руки. Он полагал, что просьба его будет удовлетворена.
Но Ксеркс вскочил, побелев от ярости:
— Что? А где новые таланты серебра? А где новые золотые статеры? Жалкий негодяй! Как так? Я иду в Грецию со своими младшими сыновьями, братьями, зятьями и племянниками, а ты, мой раб, осмеливаешься упоминать о своём сыне? Ты должен следовать за мной со всем своим домом, своими женщинами, детьми и рабами, которые все являются моей собственностью. Чем может лично владеть любой из моих подданных? А теперь слушай: дух человека восседает здесь!
И он резким движением указал на собственное ухо.
— И когда дух слышит нечто приятное, — продолжил Ксеркс, не отрывая руки от уха, — он доволен. А если доволен дух, то удовольствие его распространяется на всё тело. Но когда слух улавливает ему отвратительное, — казалось, указательный палец царя вот-вот пронзит барабанную перепонку, — дух гневается, его охватывает ярость. Сначала своими поступками ты заслужил моё одобрение, тем не менее тебе не пришлось страдать столько, сколько мне, твоему царю. Я не сомневаюсь в том, что ты укрыл многие таланты серебра и несчётные миллионы золотых статеров. Но, несмотря на это, в знак моей царственной благодарности я не стану плохо обходиться с тобой. Ты просил у меня одного сына из пяти. Я отдам тебе четверых, но пятого, твоего любимца, накажу так, как сочту нужным.
И Ксеркс приказал страже схватить старшего сына Пифия.
Юношу отправили к палачам, которые разрубили его тело надвое. Обе половинки его тела оставили лежать по обе стороны дороги на Абидос.
На следующий день царь со своим войском продолжил шествие, полководцы, военачальники и простые воины, проходя мимо, бросали косые взгляды на разрубленные половины.
Шли часы, стучали копыта коней. Поднимались облака белой пыли.
После полудня явился достопочтенный Пифий, скорбя вместе с многочисленными старыми, верными друзьями, тоже людьми богатыми.
Раздались громкие стенания, и друзья-богатеи подняли с обочины обе половинки тела и уложили их на одр, покрытый шафраново-желтой тканью. Состоятельные старцы направились обратно, перешёптываясь:
— Если бы только Пифий отдал царю лишь положенный военный налог, а не все наличные деньги!
— Все свои наличные деньги?
— Почти все свои наличные деньги. Если бы только он отдал не больше, чем все мы.
— Тогда он ещё долго наслаждался бы обществом своего старшего сына.
— Будем надеяться, что наши первенцы вернутся с победой.
Так жаловались старые богачи, расставшиеся с сыновьями, но не с деньгами, сопровождая похоронный одр к городу.
Глава 10
Войско текло из Сард к Абидосу, на берега Геллеспонта. Верблюды шли первыми бесконечной чередой. На спинах своих они несли сундуки и сосуды. Далее шли воины из всех стран, покорных Царю Царей. Они составляли более половины всего шествия. Войско следовало за войском — с собственными полководцами, военачальниками, сотниками и десятниками, — беспорядочными толпами, которые вместе удерживал только посвист кнута. За ними не было никого, и не приходилось ждать долго, чтобы дорожная пыль успела улечься.
А потом величественным шагом неторопливо шествовали конные тысячи отборной стражи, набранной из всех провинций. За ними шли тысячи пехотинцев, вооружённых копьями, наконечники которых смотрели вниз; цвет персидского войска, они выступали парадным шагом, а за ними вели десятерых священных коней.
Это были нисейские кони: животные, рождённые на Нисейской равнине в Мидии. Там располагался великолепный конный завод, где содержали сто пятьдесят тысяч коней, самых рослых и благородных на всей земле, белых как снег и чёрных как ночь. Всякий, кто видел этих животных, несущихся по Нисейской равнине, думал, что видит скакунов, принадлежащих богам либо рождённых из пены морской или из бурного облака, скакунов, чьи ноздри извергали пламя, скакунов с блистающими глазами, лебедиными шеями, развевающимися по ветру гривами и хвостами. Всякий, кому удавалось увидеть сто пятьдесят тысяч животных на Нисейской равнине, понимал, что ему довелось быть свидетелем невероятно прекрасного зрелища, живого океана, вечно движущегося облачного небосвода, нисшедшего на землю. Десять священных коней, укрытых великолепными попонами, украшенных султанами из перьев, были выбраны из этого стада. Они следовали за пехотой, и ходили за ними конюхи благородного происхождения.
Далее ехала священная колесница Зевса. Она была пуста, однако её влекли десять белых коней, а возница шёл за нею пешком. Зевс Персидский, глава богов Персидской державы, незримо находился в ней.
Следом ехал Ксеркс в своей боевой колеснице, запряжённой нисейскими конями, возница также шёл пешком. Он был братом Аместриды и сыном Отана, звали его Патирамф. За колесницей следовала гаксамакса Ксеркса, крытая повозка, в которой он мог лечь, когда уставал красоваться в колеснице.
Далее шествовала тысяча копейщиков, наконечники их копий смотрели вверх. По пятам за ними ехала тысяча отборных всадников.
После них шествовали десять тысяч Бессмертных.
Все эти всадники и пехотинцы блистали позолоченными шлемами и панцирями, гибко охватывавшими руки; золото горело на браслетах, набедренниках, огромных щитах, луках, мечах и пиках. Каждый из них в той или иной степени сиял золотым блеском. Одна тысяча Бессмертных была вооружена копьями, украшенными золотыми гранатовыми яблоками, остальные девять тысяч несли пики с серебряными гранатовыми яблоками, и серебро и золото ослепительно блестели над головами, покрытыми шлемами. Великолепие это проявлялось и в больших, полированных до зеркального блеска щитах. Золотые, серебряные, синие отблески ложились на лица людей. Ибо солнце, сиявшее в ясном лазурном небе, отражалось во всём: в яблоках, в щитах и остриях копий. Когда кони, фыркая, вставали на дыбы, их белые или чёрные гривы праздничными штандартами развевались надо всем блеском.
После в шествии вновь наступал разрыв в два стадия.
А потом без строя шло основное войско, растянувшееся на многие стадии, подгоняемое свистом кнутов и ругательствами десятиначальников.
К войско оставило Лидию, вступило в Мидию, прошло сквозь город Карена, миновало Адрамитрей и Антрадус, древний пеласгийский город. Гора Ида осталась слева, и к вечеру того же самого дня полки Ксеркса пошли по полям, осенённым памятью Гомера. Самые образованные среди полководцев пытались угадать вдали Трою. Свирепая гордость кипела в крови Ксеркса. Сквозь щель в занавесях гаксамаксы он пытался разглядеть знаменитые руины.
Но увидел он только утопающие в дымке холмы под чёрным трагическим небом, на котором неслись друг за другом облака. Назначили привал. Войско должно было остановиться на склонах горы Ида, ибо переход утомил людей. И когда ночь была темнее всего, разразилась ужасная гроза. Многие сочли её столь же дурным предзнаменованием, как и затмение.
На следующий день войско остановилось на берегах Скамандра. Даже вздувшаяся после дождя река не могла предоставить достаточно воды для всех людей, коней и вьючных животных. Когда напились все, в русле реки осталась одна только грязь, которая скоро запеклась на солнце, а потом растрескалась под жгучими лучами солнца.
Ксеркс посетил развалины Трои. Бродя между камней, он произносил вслух строки из «Илиады», на ломаном греческом языке. Собственный артистический порыв весьма растрогал Царя Царей. Он ощущал известное смятение здесь, в месте, где погибли троянцы, где сгорел в пламени весь их город. Посреди Трои, как и в героические времена, высился храм Афины Паллады. Ксеркс принёс в жертву богине тысячу быков. Войско съело их мясо, а маги совершили возлияние духам троянских героев. В ту ночь, когда вновь разразилась гроза, в войске начался бунт. Многие солдаты бежали, охваченные страхом.
Ксерксу об этом не доложили. На рассвете армия продолжила свой путь на Абидос.
Глава 11
Блистало ослепительное солнце. С вершины холма, сидя на высоком мраморном троне, высоко парившем над многочисленными сиденьями персидских вельмож, Ксеркс обозревал своё войско и флот. Флот всеми своими длинными кораблями покрывал весь Геллеспонт к востоку и западу, насколько мог видеть глаз. Войско уже готовилось вступить на проложенный по кораблям двойной мост. Стоя на поле перед Абидосом, оно рассыпало вокруг себя искры — длинные, продолговатые и округлые, которые солнце высекало лучами из щитов, копий и шлемов. С высоты мраморного престола войско производило воистину неизгладимое впечатление. Повсюду, где выстроились полки, золотыми и серебряными бликами сверкало оружие. А на море, на синих, венчанных белыми гребешками волнах, раскачивались корабли, словно дивные многоногие звери из сказок, только вместо ног у них были вёсла. Сердце Ксеркса исполнилось гордостью и высокомерием. Ощутив прилив счастья, он обратился с молитвенной благодарностью к небесам. Но, едва закончив молитву, он почувствовал ужас от собственного величия, и праздничное настроение уступило место слезам.
— Что расстроило тебя, о, царь и племянник? — спросил у него Артабан, по-прежнему сопровождавший войско, невзирая на возраст. — Ты только что с радостью благодарил богов, а теперь рыдаешь, будто дитя?
Не сходя с престола, Ксеркс протянул дяде руку, оставаясь за спинами обозревавших войско вельмож, и шепнул:
— Дядя, я подумал о быстролётности человеческой жизни и плачу оттого, что пройдёт всего лишь сто лет и из всех этих воинов и мореходов в живых не останется никого.
Артабан успокоил Ксеркса. Он был прекрасно знаком с сентиментальными порывами и слабостями племянника. Иногда они имели эстетическую, иногда философскую природу. На сей раз порыв рождён был причинами отнюдь не эстетического характера, как в случае с платаном. Он являлся сугубо философическим, и дядюшка Артабан, ощущавший в себе склонность к любомудрию, подумал, что следует ответить в том же ключе.
— При жизни, — ответствовал дядюшка печальным голосом, — нам приходится переживать события более прискорбные, чем сама смерть. Жизнь коротка… Тем не менее среди всех этих сотен тысяч не найдётся человека, который хотя бы однажды не хотел умереть. Люди всегда принимают слишком близко к сердцу собственные страдания, болезни, разочарования и досаду, и жизнь кажется им слишком долгой, невзирая на то что она очень коротка.
— И я тоже когда-то хотел умереть, — посчитал уместным ответить Ксеркс, хотя он совершенно не помнил, когда это могло быть. — Но теперь я желаю жить, ибо всё это… — он показал на воинство, блиставшее под солнечными лучами, на флот, качавшийся на искристых волнах, — …ибо всё это — моё счастье и гордость. Но скажи мне, дядя, вот что. После того как ты увидел тот же самый сон, что и я, сохранил ли ты свои прежние мысли? Способен ли ты даже сейчас посоветовать мне не ходить войной на Грецию? Говори только правду, умоляю тебя!
— Царь! — воскликнул Артабан. — Будем верить в то, что этот сон не обманул нас обоих. И всё же, даже в сей славный миг, я опасаюсь двух вещей.
— Каких же? — вопросил Ксеркс, на которого эти слова, учитывая его философическое настроение, произвели серьёзное впечатление.
— Земли.
— Земли?
— И воды.
— И воды? А нельзя ли конкретнее, дядя? Земли и воды? Или ты считаешь, что войско моё не столь уж велико числом? Или тебе кажется, что моему флоту не хватает силы? Может быть, тебе угодно посоветовать мне набрать новых наёмников, построить новые корабли?
— Царь, — ответствовал Артабан, — кто, пребывая в здравом уме, способен посоветовать тебе нанимать бойцов и строить корабли? Видишь, корабли твои усыпали море, превратив его в подобие реки. О, царь! Я боюсь земли и воды не потому, что рать твоя малочисленна, а флот недостаточно большой. Они велики, и, пожалуй, даже слишком. В них я вижу предел человеческой мощи. Но где ты найдёшь гавани, чтобы укрыть в них эту тысячу кораблей, когда начнутся пелопоннесские бури? Где найдёшь ты зерно, чтобы прокормить все эти сотни тысяч людей? Да, царь, я боюсь и суши и моря. Тебе придётся полагаться на милость небес, посылающих нам ветер, и на милость земли, рождающей зерно. На берегах Фракии и Македонии не найдётся просторных гаваней, и, невзирая на отданные приказы, местные жители не сумеют вырастить столько зерна, сколько необходимо тебе.
Ксеркс молчал. Побледнев, он озирал свою неодолимую силу.
— Но если хватит зерна и ветры будут благоприятными, — продолжил Артабан, — тогда, о царь, ты сделаешься ненасытным. Ты захочешь идти всё дальше и дальше. Ты пожелаешь обладать всей Европой, всем, что лежит вдалеке на таинственном Западе. Твоё честолюбие сделается безграничным.
— Вполне возможно, — проговорил Ксеркс, обращаясь к себе самому.
И тут и недавний порыв, и оставшееся после него чувство вдруг испарились куда-то. Перед глазами Ксеркса предстало видение доселе неведомой силы. Азия уже принадлежит ему. То же самое будет и с Европой. А потом со всей землёй. И со всеми небесами. Ветры станут повиноваться движению его скипетра. Колосья на полях покорно склонятся перед ним. А греков, этот жалкий, презренный народишко, он попросту втопчет в пыль. Царь улыбнулся. Вокруг его трона — вдали, так, чтобы ничего не слышать, — стояли его стражи. Бессмертные, застывшие, словно покрытые панцирями изваяния. Перед собой он видел блестящие металлом спины своих вельмож. И всё это сверкало и переливалось светом. Он уже совершил нечто невероятное. Но мощь его должна вырасти ещё больше. Она превзойдёт пределы возможного.
Дружелюбно улыбаясь, царь повторил, уверовав в свою непобедимость:
— Возможно, дядя, ты действительно прав. Но если я буду учитывать все последствия, то никогда не сумею ничего сделать. Не лучше ли совершить великое, собственной волей одолев всё возможные препятствия, чем так и оставаться в бездействии, вызванном осторожностью? Человек никогда и ни в чём не может быть уверен. Но отважный, как правило, добивается желаемого, в то время как медлительный и вдумчивый никогда не достигнет цели.
Глаза Ксеркса блестели, душа ликовала от гордости, насыщаясь великолепным зрелищем. До слуха царя донеслись фразы, которые с глубоким удовлетворением произносили его собственные уста. С новой уверенностью в себе он продолжил:
— Какую мощь обрели мы, персы! Если бы предки мои по материнской и отцовской линии посвящали столько же времени раздумьям и размышлениям, как и ты, дядя, слава Персии не была бы сейчас столь велика. Наша держава росла посреди опасностей. Но чем их больше, тем выше подвиг, тем больше опасностей. И незачем бояться земли и воды, дядя. Европа будет принадлежать нам.
Артабан ощутил, что не может переубедить царя. Тем не менее он заметил:
— И всё же, прежде чем мы распростимся и я возвращусь в Сузы, скажу тебе, Ксеркс, только одну вещь: бойся ионян.
Ксеркс расхохотался.
— Бойся ионян! — повторил Артабан. — И не выводи их на поле против братьев по крови. При нашем численном превосходстве это не обязательно. Если они пойдут с нами, то будут либо самыми презренными, либо самыми достойными из всех бойцов. Самыми презренными — если помогут тебе надеть твоё ярмо на собственную страну, самыми достойными — если выступят за свою свободу. Ничтожество их ничем не воспрепятствует нам. Но если они решат быть достойными, это может помешать нашим планам.
Ксеркс снова расхохотался.
— Не бойся, дядя! — ответил он. — Я полностью доверяю своим ионянам. Возвращайся же в Сузы и правь моей державой и моим домом. Возлагаю на тебя свой венец и даю тебе в руки мой скипетр.
Ксеркс умел говорить подобное самым неотразимым образом. И, обращаясь с такими словами к своему дядюшке-любомудру, он всегда производил на Артабана впечатление своей гордой улыбкой, царственным движением рук и ладоней.
Парад завершился, сидевшие перед престолом вельможи разом поднялись и приблизились к царю.
Ксеркс тоже встал и проговорил:
— Персы! Глаза ваши только что видели перед собой истинное великолепие, и я приказываю вам не дать померкнуть славе бессмертных деяний моих благородных предков и незабвенного родителя моего Дария.
И царь произнёс вдохновенную речь, которую выслушали вельможи, однако воины и мореходы, скопившиеся на суше и на море, на кораблях и мачтах, могли только догадываться о том, чего хочет их властелин.
Глава 12
Персидскому воинству предстояло пересечь Геллеспонт на следующий день. Полководцы дождались рассвета. Над проложенным по кораблям мостом заклубился дым, повсюду поднимавшийся из огромных бронзовых курильниц. По доскам рассыпали мирт, ветвями лавра обвили ограды и палисады. И когда солнце встало, царь со своими полководцами вступил на мост. После, окружённый магами, он поклонился солнцу. Совершив возлияние из золотого кубка, он воскликнул:
— О солнце! Отврати от меня всё, что может помешать персам захватить Европу, до самых дальних её пределов!
Маги повторили молитву. А потом Ксеркс позволил себе щедрым жестом выбросить в море золотой кубок, жертвенный кувшин и изогнутый меч.
Вокруг перешёптывались, утверждая, что Царь Царей хочет подобным образом умилостивить Геллеспонт после клеймения и порки.
Началась переправа, она длилась семь дней и семь ночей. Всё это время Ксеркс, перебравшийся на противоположный берег со своими десятью тысячами Бессмертных, священной колесницей и копейщиками-телохранителями, следил за тем, как войско его шло в Европу.
Вместе с ним пошли на Запад вьючные животные с сундуками и паланкины, в которых ехали младшие жёны и наложницы, присланные из Суз.
Ксеркс же сидел на своём престоле на берегу возле Света и смотрел, как шли перед его глазами бесчисленные отряды. Наконец один из жителей Сеста закричал царю:
— О, Зевс! Зевс! Зачем ты принял облик Ксеркса, царя персидского, и ведёшь с собой столько людей, чтобы победить Грецию? Ты управишься и без войска.
В ответ Ксеркс громко расхохотался.
В самой середине воинства кобыла родила зайца. Чудо было несомненным, и маги не могли не заняться толкованием. Смысл знамения был очевиден: великое деяние закончится пустячным успехом; возможно, оно завершится бегством. Самка мула принесла жеребёнка сразу обоих полов. Это истолковать было сложнее, но тем не менее…
Ксеркс осмеивал все предзнаменования. Гордый флот Царя Царей шёл вдоль берега. Войско маршировало через выпитую досуха реку Мелас, по опустевшему её ложу, и забирало на запад, в обход, а потом вытекало на протянувшуюся до моря равнину Дориска.
По этой равнине течёт Гебр, река полноводная, которую выпить сложнее. А к западу от неё высится дворец и цитадель Дориска, в которой Дарий оставлял гарнизон, выступая на битву со скифами. И равнина, и прибрежные воды, на взгляд Царя Царей, были куда более подходящими для второго, более подробного смотра, чем произведённого на узком берегу возле Абидоса и в волнах смехотворно узкого Геллеспонта.
Корабли стали между Фасосом и Самофракией, и Царь Царей приказал своим бесчисленным ратям пройти мимо цитадели.
В итоге персидские воеводы насчитали миллион и семь сотен тысяч душ. Десять тысяч воинов под угрозой кнута поместили в ограждённый круг. Потом их выпустили, после чего в загон этот загнали новое войско. Таким-то образом и насчитали этот миллион с семью сотнями тысяч. И теперь все сии несчётные тысячи торжественно проходили мимо Царя Царей.
Первыми шли персы. Головы их покрывали остроконечные войлочные головные уборы, называемые тиарами, а на многоцветных кафтанах с рукавами в обтяжку лежали чешуйчатые, словно рыба, железные нагрудники. Штаны были узкие, тоже в обтяжку. Персы казались симпатичными и ловкими. Одежда придавала им стройности, она выгодно подчёркивала атлетические фигуры.
Плетённые из ивняка щиты и колчаны были переброшены через плечо. Персы несли чрезвычайно длинные луки, снабжённые длинными же стрелами из тростника, и кинжалы ритмично покачивались на правом бедре у каждого.
Вельможа Отан, отец царицы Аместриды и один из семи персидских князей, которые возвели на трон Дария, сидя на коне, возглавлял персов, невзирая на свой преклонный возраст.
За персами следовали мидяне. Одеты они были подобным же образом, ибо ещё при Кире персы позаимствовали одежду побеждённых ими мидян. Предводительствовал мидянами сидевший на коне Тигран Ахеменид.
Далее шли киссияне, или эламиты, в подобном облачении, только головные уборы у них были металлическими. Возглавлял их ещё один всадник — Акафес, сын Отана, брат царицы и зять Ксеркса.
За киссиянами следовали гиркане. Перед строем их ехал Мегапан, сатрап Вавилона.
Позади гиркан шествовали ассирийцы. Головы их прикрывали причудливые шлемы, выкованные из бронзовых полос. А панцири их были сделаны из льняной ткани, сложенной в восемнадцать слоёв и пропитанной солью и винным осадком. Ни одна стрела не могла пронзить подобный панцирь. В руках ассирийцы несли обитые железом боевые дубины. С ними шли вооружённые подобным образом халдеи. Вёл эту рать Отасп, сын Артахея.
За ассирийцами следовали бактрийцы. Луки их были снабжены короткими стрелами. Вместе с ними ехали саки, люди скифской крови, со стрелами уже длинными. Несчётную конницу обоих народов возглавлял Гистасп, сын Дария и Атоссы, брат Ксеркса.
Затем шагали индийцы, во главе их строя ехал Фарназафр, сын Артабата. Панцири их были из стёганого хлопка, а тростниковые луки метали бамбуковые стрелы с железными наконечниками.
Далее были арии под командой Сисамна, сына Гидарна. За ними шли парфяне и хоразмии. Артабаз, сын Фарнака, ехал во главе этой рати. После шли согды, и предводительствовал ими на коне Азан, сын Артея. Артифий, сын Артабана и племянник Ксеркса, вёл гандариев и дадиков.
За ними следовали каспии, одетые в козьи шкуры; широкоплечие и загорелые, ими командовал Ариомард, сын Артифия.
После шли саранги в причудливых, цветастых одеждах; высокие, до колен, сапоги придавали им особо воинственный облик. Ферендат, сын Мегабаза, ехал на коне во главе их.
Следом маршировали пактии, облачённые в шкуры диких зверей. Артаинт, сын Ифамитры, на коне ехал перед их строем.
Далее настала очередь утиев и миков. Во главе их, на коне, находился Арсамен, сын Дария и сводный брат Ксеркса. Сиромитр, сын Эобадз, ехал перед париканиями.
За ними следовали арабы, облачённые в длинные стёганые кафтаны, с луками, которые можно было изгибать в обе стороны. Потом были африканские эфиопы, люди дикарского вида, одетые в шкуры львов и пантер. Луки их, сделанные из пальмового дерева, достигали четырёх локтей в длину, а длинные тростниковые стрелы заканчивались наконечниками из твёрдого камня, какой идёт обычно на печати. Ещё они были вооружены дротиками с наконечниками из заточенных антилопьих рогов и узловатыми дубинками. Одна половина их тел была выбелена мелом, другая рдела охрой. Наполовину белые, наполовину рыжие, чернолицые и курчавые, они казались особенно странными. Арсам, сын Дария и Артистоны, сводный брат Ксеркса, ехал во главе их.
Потом шли эфиопы индийские. Вместо шлемов их головы покрывали лошадиные шкуры, гривы казались гребнями, уши торчали вверх. Щиты этого племени изготовлялись из оперённых шкур журавлей. Кто был их полководцем, нам неизвестно.
Массагес, сын Оариза, возглавлял ливийцев, чернокожих гигантов, облачённых в недублёные кожи.
Далее шагали пафлагоняне. Эти прикрывали свои косы кожаными шлемами. Подобно им, каппадокийцы вооружены были луками и стрелами. Дот, сын Мегасидра, ехал перед ратью пафлагонян, а Гобрий, сын Дария и Артистоны, сдерживал своего коня перед строем каппадокийцев.
Затем появились фракийцы в своих загнутых вперёд островерхих шапках. После них шествовали армяне, родня фригийцев. И тех и других вёл на коне зять Ксеркса молодой полководец Артохм.
Потом были лидийцы и мисийцы с небольшими круглыми щитами из сырых кож и копьями, обожжёнными на огне. Артаферн сын того Артаферна, который командовал персами при Марафоне, ехал во главе их.
За ними следовали азиатские фракийцы, а иначе вифинцы. Шлемы их были из лисьих шкур, а сапоги они шили из шкур оленьих. Перед строем их ехал Вассан, зять Артабана и племянник Ксеркса.
А потом шли халибы в медных шлемах, похожих на бычьи головы, со щитами из недублёных телячьих шкур каждый с двумя копьями, и ноги их были обмотаны красными тряпками. Их сменили кабалии, ещё называющиеся меониями или ласониями. Бадр, сын Гистана, был предводителем этой орды.
После шли мосхи, носящие деревянные шлемы. Ариомард, сын Дария и Пармис, ехал во главе их. А затем следовали мары и колхи. Фарандат, сын Теаспия, был их вождём. За ними шли жители островов Красного моря. И какого только племени не было в этой рати!..
Помощник военачальника ехал во главе каждого десятка тысяч, которые в свой черёд подразделялись на тысячи и на сотни.
И вдруг всё засверкало. Это появился Мардоний, племянник и зять Ксеркса, начальствовавший надо всем персидским воинством, вместе со своими приближёнными: Тритантехмом, сыном Артабана и племянником Ксеркса; Смердоменом, сыном Отана и братом царицы; Масистом, сводным братом Ксеркса; Гергисом, сыном Ариаза; Мегабизом, сыном Зопира… Все они, сидя на конях, окружали Мардония.
Рати всех народов уже промаршировали по равнине Дориска, перед престолом Ксеркса. И вот настала очередь Мардония. За ним едут десять тысяч Бессмертных, непобедимые гиганты, величественные изваяния из плоти и крови, сверкающие золочёными панцирями и шлемами, с такими же щитами, с золотыми уздечками на головах нисейских коней. Завидев Мардония, выстроившееся войско разражается приветственными криками.
Спешившись, Мардоний приближается к престолу, и Ксеркс обнимает его, сажает рядом с собой, предлагая вместе посмотреть парад конницы.
Первыми мимо Царя Царей пролетают бурей на своих невысоких диких лошадках кочевники сагартии. В руках их сети и арканы. Раскрутив верёвочную петлю над головой, они охватывают ею намеченного врага. А потом с победными воплями набрасывают на него сеть из кручёной кожи и убивают или полузадушенного берут в плен. Вихрю, безумному вихрю подобно их движение.
Промчались индийские конники. Инды воюют, стоя на колесницах, в которые впряжены полосатые зебры.
После рысью проехали киссияне, мидяне, бактрийцы, каспии, ливийцы и парикании; кони их были прикрыты доспехами, а колесницы во все стороны щетинились косами, срезающими врага.
На верблюдах набралось восемьдесят тысяч конных. Они проехали мимо царя отрядами и каждое племя удивило Ксеркса собственным оружием, покроем одежды и боевым кличем. Двое сыновей Датиса, командовавшего персами при Марафоне совместно с Артаферном, — Гармамифрас и Тифей, — размахивая саблями, ехали во главе всадников.
Парад продолжался несколько часов, но Ксеркс не чувствовал усталости. Зрелище собственной власти никогда не утомляло его. И когда полководцы и воеводы выстроили свои полки на равнине в боевом порядке, Ксеркс взошёл на свою колесницу. Рядом с ним — Мардоний. Вокруг царя — Бессмертные. Словно солнце, блистающее золотыми лучами, ехал царь по равнине.
В этот день Царь Царей был настроен снисходительно и дружелюбно. С самодовольной улыбкой беседует он со своими несчётными братьями, племянниками и зятьями, задаёт им многочисленные вопросы. Писцы, толпящиеся возле его колесницы, с важным видом заносят на длинные свитки папируса и глиняные таблички все вопросы и ответы. Солнце нещадно палит воинов, стоящих в боевом строю, но Ксеркс, земное солнце, не знает устали. Объехав и пехоту и конницу, царь направляет свою колесницу на берег. Всю воду, куда ни глянь, покрывают корабли. С берега не видно конца им и краю, и неизмеримость эта переполняет счастьем грудь Ксеркса.
Он восходит на свою сидонскую галеру и усаживается под золотым балдахином. Корабль, царь и вся его свита превращаются в единую массу червонного, пылающего злата. Дикие племена, собранные царём на берегу, взирают на величественное зрелище. Им трудно не счесть Ксеркса богом, скажем, сыном Ормузда или Митры. Судно Царя Царей плывёт мимо строя стоящих на якоре кораблей. Острые тараны обращены к непокорённому берегу. Экипажи выстроились на палубах.
Вот финикийцы и сирийцы, приведшие три сотни судов. На моряках прочные, как кожа, льняные доспехи, вооружены они на греческий лад.
Египет выставил две сотни судов. Шлемы мореходов сплетены из тростника, перехваченного железными обручами. Длинные мечи и широкие щиты превращают их в грозных противников.
Кипр прислал царю сто пятьдесят кораблей. Сами киприоты настолько похожи на греков, что это даже удивляет Ксеркса.
Киликийцы привели сотню судов. Щиты их, сделанные из сырых шкур мехом наружу, производят странное впечатление. Киликийцы кажутся стадом быков, над которым торчат человеческие головы в шлемах.
Памфилийцы поставили на якорь тридцать судов. Даже приглядевшись, их трудно отличить от греков.
У ликийцев пятьдесят кораблей. Моряки в панцирях, голени их защищены кнемидами, медными поножами. Плечи прикрыты плащами из козьих шкур, а на головах крылатые шлемы. Вооружены они короткими кинжалами и длинными серпами.
Азиатские дорийцы выставили тридцать кораблей, и греческий облик их заставляет Ксеркса нахмуриться. Впрочем, карийцы, поставившие на якорь семьдесят кораблей, доставляют ему удовольствие видом своих боевых серпов.
Потом ионяне с сотней кораблей. Тоже почти греки. А не посмеют ли они…
Жители островов привели только шестнадцать судов, у эолийцев шестьдесят. Персы, мидяне и саки распределены по кораблям. Но лучшие среди всех финикийские, в особенности длинные корабли из Сидона.
А вот и флагманский корабль. Среди многочисленных флотоводцев находятся Ариабигн и Ахемен, сыновья Дария и братья Ксеркса; Мегабаз, сын Мегабита; Прексасп, сын Аспафина. Вокруг них по рангу и чину толпятся прочие вельможи, носящие великолепные, звучные имена — сидонские, тирские и персидские, в которых слышен звон меди и рокот кимвалов: Тетрамнест, сын Аниса; Сиеннесий, сын Оромедонта, Киберниск, сын Сика; Тимонакт, сын Тимагора, Дамасифим, сын Кандавла…
Царское судно скользит мимо, и, милостиво кивая головой флотоводцам и начальникам кораблей, чутким слухом своим царь улавливает эти звонкие, благозвучные имена, которые называет ему писец.
Царская галера проходит мимо флагманского корабля, и кто-то среди приближённых царя громким голосом провозглашает:
— Артемизия, дочь Лигдамия, правящая в Галикарнасе царица!
Царица пришла с пятью великолепно оснащёнными кораблями. Сравнить их можно лишь с судами Сидона. Она правит от имени своего малолетнего сына. Отважная амазонка без всяких колебаний последовала за Ксерксом на море. А вот и она: выпущенные из-под шлема чёрные волосы гривой рассыпаются по золотым доспехам. Вместе со своими людьми, жителями Галикарнасса, Коса и Нисира, она приветствует Царя Царей. Ксеркс улыбается своей союзнице самым любезным образом.
Потом начинается смотр транспортных кораблей, которым предстоит перевозить через пролив коней, зебр, верблюдов, боевые колесницы и провиант.
Ксеркс оборачивается. И перед взором его предстаёт гавань — океанский простор, ограждённый частоколом судов его колоссального флота. Высокие тараны и широкие клювы сменяют друг друга в строю. Мачты кажутся густым лесом. Развёрнутые ради праздника пёстрые паруса теребит лёгкий ветерок, жёлтые, алые, зелёные, фиолетовые, синие и белые полотнища сменяют друг друга.
А на берегу под палящим солнечным светом жаром горит оружие несчётных полков. До самого горизонта нет ничего иного, кроме войск Ксеркса и его флота.
Царь улыбается, и рождённая сей мощью надменность заставляет его ощущать себя не человеком, а воистину Богом.
Глава 13
В ту ночь Ксеркс никак не мог уснуть. Впервые за всю его жизнь сон так и не пришёл к царю. К удивлению телохранителей, чьим долгом было следовать за Царём Царей на почтительном расстоянии, Ксеркс оставил свою опочивальню во дворце Дориска и вышел на просторную террасу, с крутых стен которой можно было видеть и равнину и море.
Лето лишь начиналось, и алмазная пыль несчётных звёзд припудривала небеса. На просторной тёмной равнине в ночную тьму уходили едва различимые ряды шатров. На широком море над линиями корпусов поднимался лес мачт с подобранными парусами. Всё вокруг было окутано светлой дымкой. Оглядевшись, Ксеркс уселся на трон — один выставили на террасу, ибо Ксеркс всегда должен был иметь трон в своём распоряжении, — и позвал начальника стражи, следовавшего за царём.
— Я хочу, чтобы царь Демарат явился ко мне.
Демарат был прежде царём Спарты, однако интриги и происки врагов заставили его бежать к царю персов, предоставившему изгнаннику почётное место при своём дворе. Персы чтили его, и царь сопровождал Ксеркса в походе, отказавшись, впрочем, сражаться со своим народом и кровными братьями его, греками.
Ксеркс небрежным жестом указал: садись, Демарат.
Увы, он забыл, что кроме его собственного престола на террасе нет другого сиденья, и, беспомощно оглядевшись, Демарат с достоинством, выработанным подобными оказиями, уселся возле ног Ксеркса. Интимная вышла сцена: ночные рубашки, лишь более или менее прикрытые царскими облачениями.
— Я всё хотел поговорить с тобой, — начал персидский владыка. — Но парад помешал мне увидеть тебя. Где ты находился?
— В твоей свите, великий царь, за твоей спиной.
— Ах да, действительно, — согласился Ксеркс, — но я всё-таки хочу поговорить с тобой прямо сейчас, потому что не могу уснуть. А ты крепко спишь?
— Как случается, государь.
— А кошмары у тебя бывают? И часто ли ты видишь сны? Твоя мать видела во сне многое, разве не так? И разве сам ты не дитя сна?
— Моя мать, которую многие обвиняли в том, что она спит с погонщиком мулов, — начал Демарат, пожалуй, излишне сухим тоном, — родила меня на самом деле после того, как ей привиделся во сне герой Астрабак. И если я не сын Аристона, царя Спарты, в чём лично я сомневаюсь потому, что добрая матушка родила меня раньше положенного срока, — значит, меня породила тень названного героя Астрабака, приснившегося ей.
— Странная история, — рассеянно проговорил Ксеркс. — Ко мне нередко приходят странные сны, как и к дяде моему Артабану. Мне приснилось, что боги требуют, чтобы я начал войну с Грецией. Скажи мне честно, Демарат, как ты считаешь… Можешь ли ты просто представить себе, чтобы у греков и западных племён, пребывающих в вечных сварах и раздорах, нашлись силы… противостоять моему войску?
— О, царь! — ответил Демарат. — Хочешь ли ты, чтобы сейчас, посреди ночного безмолвия, переводя взгляд с твоих кораблей на рать, я обратился к твоему слуху со сладкими и льстивыми речами?
— Нет, Демарат, говори мне правду.
— Тогда слушай, великий царь, — ответил спартанец. — Греки никогда не предложат тебе землю и воду. Они даже не станут выслушивать твои предложения.
— В самом деле?
— Напротив, они выйдут навстречу тебе.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Они выйдут на битву с тобой.
— Все греки?
— Лакедемоняне, мой народ, поступит именно так, даже если все остальные покорятся тебе.
— Многочисленны ли твои лакедемоняне?
— Не спрашивай меня об их числе, о, царь. Пусть их будет всего только тысяча, они сумеют победить тебя. Пусть их окажется всего лишь три сотни, они нападут на тебя и вырвут победу от рук твоих.
Ксеркс раздражённо усмехнулся:
— Демарат! Готов ли ты сразиться с десятью, нет, лучше с двадцатью персами? Ибо ты царь спартанцев, и потому тебе подобает сражаться со вдвое большим количеством противников. Слушай меня, Демарат. Если все твои греки и лакедемоняне похожи на тебя, сына сонного видения, если только и впрямь не погонщика мулов, тогда, боюсь, слова твои окажутся пустой похвальбой. Я уже видел и греков и лакедемонян. И скажу, что они не произвели на меня особого впечатления. К тому же у них нет царей, нет войска. А ты видел моих Бессмертных? Любой из них легко справится с тремя твоими спартанцами, особенно если сзади будет стоять десятник с кнутом. Нет! Даже если всех было столько же, сколько нас, потому что… ну, погляди на моё войско, на мой флот!
И Ксеркс указал на безграничный морской и сухопутный простор, освещённый одними лишь звёздами.
— Великий царь, — невозмутимо продолжил Демарат, — правда не доставит тебе удовольствия. Но спартанцы именно таковы, какими я описал их тебе. Я вынужден относиться к ним справедливо, невзирая на то что они причинили мне множество неприятностей. Они не уважали мои права, они убили мою мать, они сделали меня бесправным изгнанником. Твой отец Дарий…
— Да, мой незабвенный родитель! — взволнованно воскликнул Ксеркс, вспоминая о неудачном походе Дария на греков.
— Твой незабвенный родитель, — поправился Демарат, — был милостив ко мне. Он предоставил мне дворец, дал в жёны персидскую княжну, отдал три города: Пергам, Тевфранию и Галисарп. Разве не в долгу я перед ним и его сыном?.. Нет, я не стану биться с десятью воинами. Тем не менее при необходимости я сумею справиться с одним из твоих Бессмертных. И это можно сказать о каждом спартанце. В поединке они никому не уступят, а на поле битвы, в строю, становятся непобедимыми.
Ксеркс пожал плечами.
— Кому же они повинуются? — спросил он.
— Закону, — ответил Демарат.
— Закону? — переспросил удивлённый Царь Царей.
— Закону, — повторил Демарат, — запрещающему им бежать с поля сражения.
Ксеркс громко расхохотался. А потом он встал и потянул Демарата за рукав. Вместе они подошли к краю террасы. Ксеркс поглядел вдаль, и рука его вновь описала плавную дугу.
— Это немыслимо, — проговорил он.
— Да свершится всё по твоей воле, великий царь, — пожелал Демарат.
Ксеркс направился внутрь дворца, даже не поглядев на Демарата.
Это была первая из его бессонных ночей.
Глава 14
Воинство Ксеркса напоминало буйный поток, увлекающий за собой все впадающие в него ручьи. Оставив Дориск, Царь царей приказал всем фракийским племенам — покорным ему с той поры, как Мардоний перед Марафонской битвой сделал их своими вассалами, — выходить вместе с ним на войну. Они повиновались.
Мардоний и Масист вели третью часть войска вдоль побережья. Тритантехм и Гергис шли подальше от берегов со второй третью. А посреди них продвигался сам Ксеркс с всеми остальными.
Войско царя персов оставляло за собой опустошённую, разорённую страну и выпитые досуха реки. Расположенные неподалёку от Дикэ озера Исмарис и Бистони не сумели удовлетворить жажду воинства. Река Нест оказалась для него подобием глотка воды, а солоноватое озеро окружностью стадиев в тридцать пошло целиком на питьё мулам. Пээты, киконы, бистоны, сапеи, дерсеи и идоны были вынуждены — поскольку иной возможности сохранить жизнь не существовало — последовать за ратями Царя Царей. Поскольку скот этих племён увели, они решили оставить свои города и поля, очищенные завоевателями от всех припасов. Взяв с собой женщин, детей и все пожитки, эти племена последовали за войском персов. Отказались сделать это одни только сатры. Эти дикие фригийцы, никем ещё не покорённые, глядя с презрением на войско Ксеркса, лишь посмеивались со своих высот, покрытых летом густыми лесами, а зимой снегом.
Бурный поток упорно продвигался на запад. Когда Ксеркс достиг Стримона, маги принесли в жертву богам снежно-белых жеребцов. Их зарезали, как подобает, в яме, чтобы кровь не осквернила чистую воду. Потом жертвы возложили на костёр из миртовых и лавровых ветвей и сожгли, брызгая на огонь молоко и мёд. Принося свою жертву, маги пели священные гимны. Внутренности животных сулили благоприятное персам.
Стримон, реку широкую, выпить досуха не удалось. Через неё навели мосты, и по ним персы пошли дальше. Местность за рекой называлась Девятидорожное поле. Здесь маги вновь совершили жертвоприношения, чтобы чужие боги благосклонно отнеслись к вторжению. Из числа местных жителей избрали девять юношей и девять дев и сожгли их на костре живыми, дабы почтить подземных богов.
В Аканфе Ксеркс задержался подольше и, отдыхая там, с удовлетворением узнал, что канал сквозь гору Афон прорыт. Однако радость царя испортила печальная весть. Оказалось, что скончался Артахей, гигант-ахеменид, рост которого достигал пяти царских локтей без четырёх пальцев, а голос вселял ужас. Полководец, приглядывавший совместно с Бубаром за сверлением и раздроблением скал, был побеждён острой кишечной хворью.
— Это несчастье для всей Персии, — объявил Ксеркс, предписывая флоту и армии глубокий траур.
Ещё Ксеркс повелел аканфянам воздвигнуть каменный монумент на могиле покойного и поклоняться ему как полубогу. Так они и поступили, вместе с профессиональными плакальщиками повторяя имя усопшего:
— Артахей! Артахей!
Во время пребывания Ксеркса в Аканфе поставки к его столу разорили всех зажиточных горожан. В отчаянии обращались они к Антипатру, сыну Оргея, самому богатому из фракийцев, который развлекал царя в Фасосе.
— Антипатр! — стенали прежде состоятельные, а теперь бедные аканфяне, обращаясь к знаменитому фасосцу, сделавшемуся одним из воевод Ксеркса. — Тебя спрашиваем! Во что обошлось тебе пиршество, устроенное тобой Царю Царей на Фасосе?
— По меньшей мере в четыре сотни талантов серебра, — отвечал невозмутимый Антипатр.
Пир этот был устроен Царю Царей от имени всего города.
— Я думаю, этого оказалось как раз достаточно, — добавил Антипатр.
Обнищавшие аканфяне с отчаянием воздевали руки к небу.
— Четыре сотни талантов серебра! — звучал хор их скорбных голосов. — Так вот почему Царь Царей остался недовольным нами, хотя мы сделали всё, что могли. Однако нам, Антипатр, приходится кормить Ксеркса каждый день, не говоря уже о его войске и флоте.
Тогда встал Мегакреон из Абдер, которому пришлось последовать за войском от города.
— Достойные аканфяне! — начал он. — Вознесите лучше хвалу богам за то, что Царь Царей вкушает в полдень не так плотно, как вечером, и за то, что ему хватает одной трапезы в день.
Состоятельные аканфяне принялись жалобными голосами молить Антипатра и Мегакреона пройти с ними на рыночную площадь перед городом. Там они показали, чем занимались в прошедшие месяцы, после прихода вестников Ксеркса, потребовавших земли и воды для своего господина.
Ослы и рабы без остановки крутили огромные жернова, перетиравшие зерно в муку. Отовсюду сгоняли скот, и притом самый лучший. Одни загоны были набиты быками, другие овцами и козами. Выкопаны были пруды для рыбы и водяной птицы. Злато- и сереброкузнецы трудились над изготовлением всё новых и новых сосудов, плотники, не переставая, сколачивали скамейки и ложа. Ибо и мебель и посуда каждую ночь таинственным образом исчезали из дворца, где Ксеркс вкушал свою вечернюю трапезу.
Войско стояло за городом. А общее число людей в нём, если считать вместе с флотом, увеличилось до пяти миллионов двадцати трёх тысяч и двухсот человек благодаря фракийцам. Впрочем, так утверждают греки, а они любят преувеличивать.
Никто не считал всех евнухов, наложниц, рабов и детей, сопровождавших миллионную рать со всеми её полководцами, военачальниками и простыми воинами. И уж тем более никто не был в состоянии пересчитать верблюдов, зебр, лошадей и псов, охранявших войско спереди или следовавших за ним. Все они ели и пили, а посему нетрудно понять, что реки вокруг пересохли, а богатейшие жители Фракии сделались нищими.
Теперь на пути Ксеркса лежала Фессалия, и флот царя готовился к тому, чтобы проплыть по каналу, прорытому сквозь гору Афон.
Глава 15
Эллада и Лакедемон, афиняне и спартанцы, ожидали надвигавшуюся с Востока беду. Они понимали, что грядущая борьба будет вестись не на жизнь, а на смерть.
* * *
Персидская держава ещё не успела состариться. Юные и неутомлённые персы победили под руководством Кира одряхлевших, утративших волю к жизни мидян, а дочь Кира, Атосса, была матерью Ксеркса.
Тем не менее за три поколения народ меняется телом и духом, плотью и кровью, хотя и не успевает настолько состариться, как случилось с мидянами по истечении нескольких столетий. Кир, сын перса Камбиза и мидянки Мариданы, уже был наполовину мидянином, хотя кровь, тёкшая в его жилах, была наполовину разбавлена юной кровью перса-отца. Мальчишкой Кир видел своего деда Астиага, царя мидян, которого потом низверг, и отметил, что глаза старика были подведены, а лицо нарумянено, а также что он носил парик и широкие индийские одежды. Кир считал своего деда таким красавцем, что, когда мать его Маридана спросила своего сына: «Как, по-твоему, кто красивее — твой отец Камбиз или твой дед Астиаг?» — умный молодой человек ответил ей: «На мой взгляд, как нет среди персов мужчины красивее моего отца, так и среди мидян нет никого прекраснее Астиага».
Кир именно так и думал, потому что мать его была мидянкой. Позже, став царём и непобедимым полководцем, он приказал персам облачиться в просторные мидянские одеяния и не укорял тех из них, кто румянился.
А вот мужи Эллады и Лакедемона, афиняне и спартанцы, никогда не мазали румянами свои лица.
Персидская цивилизация тоже ещё не была стара. Она просто достигла зрелости и находилась в самом расцвете. И она являла истинное великолепие там, где речь шла о создании государства и управлении им. Всё в державе персов было устроено самым продуманным образом, как царская почта, созданная Киром Великим, со всеми её почтовыми чиновниками, гонцами, готовыми сесть на свежих лошадей и понестись с вестью в любые уголки государства. Административные связи поясом соединяли воедино сатрапии, а управление государственными делами и финансами было должным образом разделено, как и непосредственное управление армией и флотом. Известно было даже, какой город поставляет царице вуали, а какой носовые платки. Великолепным, истинно великолепным был персидский порядок, и идеалом государства этого народа являлась власть над иными культурами, в том числе и принадлежащими народам Запада.
Культура же греков была молода. И хотя они сами не подозревали об этом, она зиждилась на совершенно иных принципах. Идеалом её была не полная власть над существующим материальным миром, а совершенствование человеческого духа, которому подобало обитать в идеально совершенном человеческом теле. Ксеркс четыре года готовился к завоеванию власти над миром со своими несчётными миллионами, а пока его рука тянулась на Запад, Пиндар воспевал в одах олимпийских победителей, а глубокомысленный Эсхил писал свои божественные трагедии. От моста через Геллеспонт и от канала, прорытого в горе Афон, не осталось и следа. А ода и трагедия остаются бессмертными по всем человеческим меркам.
И, словно осознавая это, Афины ощущали в себе век грядущий — век Фидия и Перикла.
А в Сузах, столице Персии, во дворце Царя Царей, царицам, княгиням, наложницам, окружавшим Атоссу, и в голову прийти не могло, что век Ирана клонится к закату.
Глава 16
Ни в Афины, ни в Спарту Ксеркс не отправлял своих вестников требовать земли и воды. Ибо Дарий уже посылал это предложение, а спартанцы и лакедемоняне бросили его послов в ямы, предназначенные для осуждённых на смерть, сопроводив это деяние оскорбительным советом поискать там земли и воды для своего господина. После этого внутренности приносимых спартанцами жертв сделались чрезвычайно неблагоприятными, и лакедемоняне послали Сперхия и Булиса, двух весьма уважаемых старцев, к царю в Сузы просить прощения за смерть персидских вестников. Ксеркс, пребывавший в великодушном настроении, отправил обоих козлов отпущения назад в Спарту.
Но сам, в отличие от Дария, послов в Афины и Спарту не отправлял, и все обитатели Эллады и Лакедемона ожидали, чем разразится собирающаяся на Востоке гроза.
Пифия Аристоника сидела в святилище на своём священном треножнике. Вокруг неё клубились испарения. Перед нею сидели афинские послы. Глядя на них, она затараторила:
— Несчастные! Почему вы здесь сидите? Оставляйте свои дома и скалу Акрополя! Бегите на край земли! Афины будут разрушены.
Послы поднялись. Пифия, охваченная священным исступлением, продолжила:
— Город ваш станет жертвой пожара, а Арес, грозный бог, явившийся в колеснице с Востока, уничтожит стены и башни не только вашего города, но и других городов! Пламя пожрёт ваши храмы, уже содрогающиеся от ужаса… Внемлите, ибо чёрная кровь уже капает с крыши. Горе вам, о афиняне! А теперь оставьте моё святилище и вооружитесь отвагой, чтобы мужественно встретить такую огромную беду.
Бросившиеся вон из храма послы прежде всего принялись рассматривать его крышу. Никакой крови с неё не лилось. Посему на следующий день они осмелились возвратиться и уже со смирением, подобавшим просителям, с оливковыми ветвями в руках вновь обратились к оракулу Аполлона.
Став на колени перед пифией, они вознесли молитву:
— О, Феб Аполлон! Даруй нам, с масличными ветвями в руках преклонившим колени перед тобой, более благоприятный ответ. Иначе мы останемся здесь на коленях, пока не умрём.
Тогда из клубов благовоний до слуха их донёсся голос Аристоники:
— Тщетно Афина Паллада стояла перед отцом своим Зевсом и молила родителя помиловать её город. Ничто не способно растрогать его. Слушайте же, афиняне, последнее и непререкаемое слово вашего бога. Когда враг захватит всю землю Кекропа и священный Киферон, Зевс дарует своей дочери и её городу деревянную стену. Оставьте свой город, афиняне, оградитесь деревянной стеной.
— Деревянной стеной? — недоумевали оставшиеся на коленях послы.
— А ты, о благословенный Саламин, — продолжала пророчица, — станешь погибелью мужам, жёнами рождённым. Погибнут они, повторяю, если собраны или расточены будут плоды, дарованные Деметрой!
Посланцы направились домой, в Афины.
Глава 17
Гений Аттики вызревал в Афинах. Пусть он не был наделён совершенной мудростью, пусть он не был одарён в искусствах, гений эллинского гуманизма мужал. Гуманизм этот ещё не бросил вызов богам, как случилось после в науке и искусстве. Но, оставаясь в доступных человеку пределах, он стремился к гениальности. И в полной мере своё проявление он нашёл в Фемистокле. Все эти качества, тонкие и сильные, весёлые и серьёзные, хитрые и простые, государственные и военные, которые ещё дадут в своё время плод в душе смертного, родившегося в этой южной земле, было соединено в Фемистокле, ораторе и полководце. И Персия могла противопоставить ему лишь вызывающую надменность своей колоссальной силы, лишь слепое повиновение, на котором основывалась автократическая власть Персидской державы.
Во дни своей пылкой юности Фемистокл, сын Неокла, был хвастливым мотом, ночным гулякой, от которого отказался собственный отец. И тем не менее ещё почти мальчишкой он сражался рядом с Мильтиадом на Марафоне и заслужил прощение за прежние безрассудства. Блудный сын вернулся в своё отечество, изрядно выигравшее от этого, ибо в те дни любовь к родине была чем-то больше простого чувства привычки и безопасности.
Любовь к родной земле являлась синонимом добродетели, и в Афинах любовь к аттическому отечеству исключала любовь, например, к Спарте. Патриотическое видение мира с той поры несколько расширилось. Оно будет укрупняться и впредь, пока объектом его не станет весь земной шар. Ну а в те времена афинянин не знал добродетели высшей, чем любовь к Афинам — более сильной, чем любовь к Спарте и требующей, чтобы родной город стал выше всех городов и государств Греции.
Фемистокл, гениальность которого складывалась из множества противоречивых качеств, был человеком честолюбивым и скрывал свои стремления за маской любителя удовольствий. Но честолюбие было много сильнее, и развлечения отступили на второй план. Воздух Эллады благоухал юностью. Добродетели во всей их бесхитростной красе расцветали подобно плодовым деревьям, заглушая ветвями сорняки. Эллада, только поднимающаяся, становилась миром, совершенно отличным от Персии, ещё стоявшей в полном цвету. Фемистокл часто говорил, что лавры Мильтиада — несмотря на то что Ксеркс так и не признал победу греков в этом сражении — не давали ему спать. И владевшая Фемистоклом бессонница имела несколько иные причины, чем бессонница Ксеркса.
Когда теорои вернулись в Афины, предсказание пифии немедленно стало широко известным. Деревянная стена! Деревянная стена! Ужас, близкий к отчаянию, наполнил каждую душу. И тогда Фемистокл обратился к афинянам с речью. Непривычная нотка звучала в его голосе:
— Афиняне! Зачем просить жрецов и мудрецов истолковать слова почтенной пифии о деревянной стене? Неужели вы способны поверить, что прогнивший деревянный палисад, до сих пор ограждающий Акрополь, способен защитить нас от идущей с Востока грозы, от персидского моря, угрожающего нам потопом? Откуда этот страх, откуда отчаяние? Кому предсказывает пифия неудачу — нам или нашим врагам? Назвала бы она Саламин благословенным, если возле него предстоит расстаться с жизнью вашим собственным сыновьям? В таком случае этот остров следовало бы назвать проклятым. Нет, афиняне! Деревянная стена, о которой здесь речь, это стена из кораблей наших.
Эта новая нотка гудела могучим звоном, заглушая предложения пророков беды: не лучше ли оставить Аттику и бежать куда глаза глядят… Только куда бежать? Новая нотка была не только воинственной, весёлой и крепкой, словно бы сошедшей с уст молодого бога; ещё она была умной и политически разумной. Она не просто вселяла энтузиазм, она убеждала. Следуя совету Фемистокла, золото и серебро государственной сокровищницы, а также доходы от серебряных рудников Лавриона — по десять драхм на душу каждого взрослого гражданина — были потрачены на постройку флота. Корабли, уже построенные, ждавшие боя, оставались до своего времени в гаванях.
«Готов ли наш флот, готов ли наш флот?» Песенкой пастушка звучала новая нотка. Росла новая морская сила.
Глава 18
Пока Царь Царей продвигался по Фессалии с колоссальным войском, которое увеличивалось по мере продвижения вперёд, флот Персидской державы прошёл вдоль берега Магнесии и стал на якорь между Оспией и городом Кастанея. Гавани здесь не было. Передняя линия кораблей уткнулась носами в песок; за ней встала на якорь другая и так далее, пока все сотни судов не разместились у берега в восемь рядов. В последних линиях якоря уходили под воду так глубоко, что экипажи уже волновались. Наступила ночь, тёмная и грозная. Дул холодный ветер, похоже было, что Борей, женатый на афинской девушке по имени Орифия, дочери Эрехтея, грозил обрушить на персидский флот своё дыхание.
Разве не предсказывал оракул, что Афины могут рассчитывать на покровительство своего зятя? И разве не являлся таковым Борей, Ветер Северный? И в ту ночь афинский зятёк хорошенько потряс персидские корабли, выплясывавшие на волнах и стучавшие друг о друга бортами. Под чёрным небом раскинулись просторы Эгейского моря, по которым катили внушительные валы. К утру начался сильный ветер.
— От Геллеспонта задуло! — кричали жители прибрежья, приходившие с едой к мореходам, занятым распутыванием якорных канатов.
А потом — за какой-то миг — ветер превратился в гневную бурю. Несмотря на рассвет, было темно, порывы ветра вздымали волны всё выше и выше, бросали суда друг на друга. Экипажи первого ряда вытащили свои корабли на берег, где они могли избегнуть опасности. Но корабли, оставшиеся в открытом море, где ярость Борея была сильна, ветер срывал с якорей, трепал и сталкивал бортами. Огромные, до небес, валы переворачивали суда или разбивали их о скалы и утёсы мыса Пелион, поднимавшиеся над волнами крутой и грозной, словно рок, стеной. Корабли разметало по всему морю — от Кастанеи до Мелибеи.
Три дня и три ночи бушевала стихия. А на четвёртый, когда синее летнее море снова заулыбалось, более четырёхсот кораблей с изорванными парусами, пробитыми бортами, сломанными мачтами остались на суше — возле трупов моряков. На берегу Сепии некий магнат по имени Аминокл, сын Кретина, владел крупным поместьем, тянувшимся от гор до каменистого побережья. Вместе со всей роднёй он оплакивал гибель своих сыновей, а волны насмешливо выбрасывали к его ногам золотые кубки и персидское серебро, не отправившееся на дно. В один и тот же день он лишился всех отпрысков и приобрёл царские сокровища. Аминокл попеременно смеялся и плакал.
Ксеркс узнал о катастрофе не сразу. Вместе со своим войском царь шёл по Фессалии к Меланскому заливу. Численность полков его теперь достигала шести миллионов. Повсюду реки были выпиты досуха, земля опустошена. За эти дни Ксеркс словно бы вырос. Он как бы стал выше и обрёл новое величие по сравнению с прежними днями. Ни на чём не останавливавшийся взгляд царя тем не менее выдавал снедавшее его беспокойство. После смотра в Дориске он утратил сон. На берегу Меланского залива, где прилив и отлив бывают несколько раз в день, Ксеркс смотрел на то приближавшиеся к нему, то отползавшие назад волны. Царь размышлял, и когда наконец уснул, видел во сне приливы и отливы вод.
Войско царя обогнуло Меланский залив и достигло Трахинской равнины. Местность, полная напоминаний о Геракле, сыне Зевса и величайшем из героев Эллады, заворожила его. Там, за городом Трахином, прежде звавшимся Гераклеей, белым облаком на синем небе поднималась гора Эта, та самая Эта, на вершине которой Геракл предал душу богам на погребальном костре. На просторной равнине, между реками Мелас и Асопом, невдалеке от моря раскинулся стан персидского войска — целый макрокосм шатров и палаток.
Ксеркс спорил с полководцами, предлагавшими различные пути дальнейшего продвижения в Элладу, ибо высившиеся горы, казались непреодолимыми. И тогда-то Эфиальт-предатель предстал перед Царём Царей.
Глава 19
Фермопилы охраняло союзное греческое войске. Эллинов насчитывалось чуть более пяти тысяч.
Единственная дорога в Элладу шла по узкому проходу между скалой и морем. Возле Анфелы лишь одна широкая, запряжённая быками телега могла въехать в узкое ущелье. А у Альпен эта же самая телега едва могла выехать из расщелины. С одной стороны дороги высились отвесные скалы, с другой плескалось море в глубоких лагунах, лежавших над безднами морских глубин залива, где прилив и отлив бывают по нескольку раз на дню. Корявые дубы, во все стороны распростёршие причудливо изогнутые ветви, возвышаются здесь среди скал, и море кажется ещё более голубым, если смотреть на него сквозь бреши в чёрно-зелёном строю древних стволов. Но ещё более голубыми кажутся Хитры, женские купальни, тёплые, неземной синевы лужицы возле ключей. Высится здесь и алтарь Геракла, героя здешних мест. Внушительные, окованные бронзой створки старинных деревянных ворот преграждают путь внутрь. Там, где скалы сходятся ближе, поднимаются высокие стены. Священная память о древних, мифических днях отягощает тишиной и молчанием воздух урочища. Купальнями более никто не пользуется, ворота изрядно обветшали. Впрочем, жертву на алтаре ещё приносят. Время от времени над зачарованным миром широкими кругами проплывает орёл. Гармония тёмно-голубого моря и синих-синих ключей, серых скал и ущелий, чёрной стены дубов производит впечатление небесной красы. Когда боги — а с ними и полубоги — ушли из этих мест, они не стали отбирать у них красоту. Здесь слышна не только трагическая печаль Геракла: доселе звучит и его смех — басовитый и звонкий. Он доносится от Мелампигийской скалы, скалы Чернозадого, где Геракл связал вместе двух сыновей нереиды Фелы, осмеивавших всех прохожих, и перебросил их обоих через покрытое львиной шкурой плечо. А ведь матушка всегда запрещала им смеяться над прохожими, чтобы не забрал страшный дядька с чёрными волосами на спине. Оказавшись на плече героя, негодники громко расхохотались, и Геракл спросил их, каким образом, связанные и переброшенные через плечо, они могут находить повод для веселья. Те объяснили. Оказалось, что пророчество доброй матушки наконец исполнилось.
ибо Геракл был весьма волосат — и на спине и ниже. После чего герой расхохотался ещё громче, чем оба проказника, и отпустил их домой.
Когда ветер дует здесь между скал, он как будто бы доносит до слуха этот смех, прозвучавший тут в незапамятные дни. Однако далее ландшафт делается суровее. Скалы становятся как бы ещё более священными, а море — ещё более божественным, как если бы местность эта была заранее обречена на величие, и именно по этой причине её обороняли несколько тысяч эллинов, собравшихся вокруг Леонида.
Глава 20
Леонид! Вот человек, говоря о котором история начисто забывает об иронии. Насмешка не смеет коснуться его, ибо в юном, простом и прекрасном мире расцветающей Эллады он был героем, образцом, едва ли не полубогом среди смертных. Окружающая Леонида история преобразилась в миф. Леонид! Он и в самом деле был таким, каким представляют его нашим глазам древние анналы, — молодым, благородным, белокурым царём Спарты. Род его восходил к Гераклу и сыну героя Гиллу. И своей светлой атлетической красотой царь — этот человек из рода полубогов и героев — напоминал самого Геракла в дни сто юности, но ещё более он походил на Гилла. Более того, Леонид был похож сразу на всех светловолосых героев многочисленных мифов: Мелеагра, сразившего калидонского вепря; Беллерофонта, покорителя Пегаса; Персея, снёсшего с плеч Медузы её змееволосую голову; Тезея, убийцу Минотавра; Ясона, добывшего золотое руно…
Лишь он один среди всех них был потомком Геракла, однако светлая сила и красота делали царя Спарты похожим на величайших героев всех мифов сразу. Между ними не было разницы. В Леониде миф сохранил свою историчность, в нём история сделалась мифом. Всё божественное, что есть в человеке, в Леониде из мечты и снов преобразилось в реальность, а то человеческое, что ещё можно обнаружить в самой возвышенной божественности, сделалось историческим идеалом, прекрасным, словно античная статуя. Ни один поэт не мог бы придумать героя более обаятельного, чем Леонид, царь Спарты.
В истории, которая, обращаясь к нему лицом, утрачивает всяческую ироничность, он остаётся образцом для всех. Он сверкает в прошлом — светом мраморного изваяния его славы. История посмеивается над Ксерксом. Ксеркс занесён ею в список комических персонажей. Но история даже не думает улыбнуться, глядя на Леонида. Всякий раз, когда произносится его имя, на лицо истории наплывает выражение материнское, полное благодарной гордости, черты её становятся чертами скорбной и величественной в своём горе богини, а из божественных глаз сей науки выкатываются две крупных жемчужных слёзы.
Леонид! Ну, кто из нас в свои мальчишеские годы не лицезрел его во всей красе, впервые услышав это царственное и мелодичное имя, впервые увидев перед собой его мраморное изваяние? На нём почиет слава наших молодых дней. Как никто другой пробуждал он наше юношеское восхищение.
Возможно, это объясняется тем, что он был столь возвышенно красив, сказочно белокур, дивно силён, божественно сложен и словно светился тем золотым светом, которым бог солнца озаряет скалистые утёсы Фермопил, разбрасывающие по земле грозные тени, а ещё тем, что он исчез в этих грозных тенях — так бог солнца неминуемо исчезает в ночи, совершив своё героическое деяние.
Любовь и истина заставляют меня называть Леонида, светлого царя Спарты, героем подлинного, исторического дня, относя героев Гомера к полумифической-полуисторической заре Древнего Илиона. Леонид! Я люблю его больше, чем Ахилла, которого тем не менее тоже люблю, и больше, чем Гектора, которого люблю больше Ахилла. Леонид! Я по-прежнему почитаю его и, хотя вспоминаю царя Спарты на страницах своего иронического повествования, не смею повернуться к нему с улыбкой, как в сторону Ксеркса… Имя царя Спарты всякий раз сходит с моих уст с восхищением и любовью, а рука и перо моё венчают его лаврами.
Глава 21
В то утро Ксеркс отправил всадника вверх по склону, чтобы он разыскал таинственные ворота, за которыми находятся тёплые купальни. Посланец царя, ждавший в такой глуши опасности и справа и слева, предоставил коню самому находить дорогу между дубами и кустарниками вверх к подножиям скал. Персы — великие конники. И посланный царём Бессмертный был великолепным всадником, а лошадь его прекрасно знала, куда можно ставить копыто. Оставшийся внизу Ксеркс с трона — а как же иначе! — смотрел в спину своему посланцу. На фоне синего неба фигура его рисовалась неким подобием изваяния, отлитого из бронзы или золота. Наконец Ксеркс заметил, что лазутчик его едет вдоль гребня горы, не обращая внимания на разверзнувшуюся у ног пропасть.
Сей светлый всадник, столь ослепительно рисовавшийся на синих высотах — и, возможно, уже находившийся в пределах полёта спартанской стрелы, — глядел вниз. И был он весьма удивлён. А точнее, он не верил своим глазам. Весь горный проход казался заброшенным. Лишь вдалеке — там, где скалы расходились шире всего, — белели палатки, обступившие шатёр, их насчитывалось около тысячи. А перед шатром, на камне, сидел муж в позе размышляющего Ахиллеса. Одна нога его была закинута на другую, ладонь упиралась в подбородок. Голова сего мужа поникла в глубокой задумчивости. Из-под шлема выбивались золотые волосы, шелковистые кудри эти ложились на могучую неприкрытую шею, выраставшую из ярко блиставшего панциря. Полуобнажённые руки и ноги являли благородную, атлетическую, истинно героическую мускулатуру, приличествующую юной и царственной мужественности.
«Должно быть, это и есть Леонид, — подумал персидский всадник, — царь Спарты, потомок Геракла, величайшего героя Эллады, Леонид, о котором уже слыхал каждый воин персидских ратей».
Всадник разглядывал Леонида с недоумением. Царь Спарты не восседал на троне, подобно Царю Царей. Сидел он на простой каменной глыбе. И вокруг не было ни телохранителей-Бессмертных, ни полководцев, ни зятьев, ни братьев, ни племянников. Царь Спарты сидел на камне самым примитивным образом и размышлял. Подбородок его упирался в ладонь, одна могучая нога непринуждённо покоилась на другой. Персидский всадник никогда бы не заподозрил, что перед ним находится царь, хотя бы даже и царь Спарты.
Но, поглядев ещё дальше, вперёд, перс изумился ещё более. В расщелине находилось не более четырёх тысяч человек. Рассыпавшись вдоль длинного ущелья, они находились в прекрасном расположении духа. Одни бросали копья, другие метали диск, третьи состязались в беге. Весёлый хохот гулко гулял по лесу. Но более всего потрясло перса то, что многие из находившихся перед ним мужей просто расчёсывали волосы, ниспадавшие кудрями на широкие плечи, словно бы приготовляясь к праздничному пиршеству.
Перс не знал, что перед битвой лакедемоняне всегда приводят причёску в порядок. Он не знал о том, что, по словам Ликурга[55], длинные волосы подчёркивают мужскую красоту, но они же делают мужское уродство ещё более отвратительным. Словом, персидский всадник был весьма удивлён.
А потом Леонид поглядел вверх и заметил перса, всадника, сверкавшего доспехами на вершине скалистого гребня, быть может, в пределах полёта стрелы.
С минуту Леонид пристально рассматривал врага, который, будучи отважным персом, тем не менее был испуган, хотя и не давал воли коню. А затем Леонид вновь равнодушно опустил взор к земле, не прерывая размышлений и пребывая в позе Ахиллеса, думающего думу перед шатром; нога закинута на ногу, подбородок опёрт на ладонь.
Перса заметили и другие спартанцы. На него посмотрели, показали пальцем, посмеялись, а потом лакедемоняне вернулись к своим заботам — дискам и копьям — или же к гребням.
Персидский всадник взирал на них с великим недоумением. Если не считать этой горстки людей, в Фермопильском проходе, на пути в несколько миллиариев[56] длиной, не было никакого войска.
Глава 22
Вернувшись в свой стан, персидский всадник подъехал к ожидавшему его Ксерксу и доложил о результатах своей разведки Царю Царей и обступившим его полководцам. Все они закатились смехом. Ксеркс осведомился, отчётливо ли видел он греков с такой высоты. Мог ли он быть уверен в том, что лицезрел именно Леонида? И не придумал ли всю повесть о гребнях просто потому, что не видел совсем ничего? Несколько придя в себя после приступа царственного хохота, Ксеркс послал за Демаратом, сыном Аристона, с которым консультировался на террасе крепости Дориска. Демарат явился без промедления, и Ксеркс заговорил, милостивым жестом царской длани предложив благородному изгнаннику сесть. На сей раз Демарат не мог усесться даже у ног Ксеркса, поскольку тот восседал на походном троне с узкой приступкой.
— Демарат! Почему эти лакедемоняне, засевшие возле Фермопил, ведут себя так странно, если словам разведчика можно верить?
— Царь! — ответил Демарат. — Я уже рассказывал тебе об этом народе, когда ты выступал на войну. Я говорил тебе о своих опасениях, а ты смеялся над ними. Сколь трудно ни было бы мне открыть истину перед ликом всемогущего государя, я сделаю это. Выслушай же меня, умоляю. Эти люди, горстка мужей, окружающих царя Спарты, правящего вместо меня, преградит твоему войску дорогу в этой теснине. Лакедемоняне всегда расчёсывают свои длинные волосы, когда смерть угрожает им. Если ты победишь этих людей, о, царь, ни один из спартанцев, оставшихся в их городе, ни один человек в мире не выступит против тебя! Ибо среди всех греков нет людей отважнее, чем спартанцы, против которых идёт твоё войско. Спартанское царство процветает, а краше его столицы нет во всей Элладе!
Ксеркс не уловил горечи, примешивавшейся к пышным словесам стоявшего перед ним изгнанника. И посему Царь Царей равнодушно спросил:
— Скажи, каким образом несколько тысяч воинов сумеют сопротивляться моему войску?
Он громко расхохотался, и его примеру столь же громко последовали его братья, зятья, шурины и племянники.
Демарат же ответил:
— Господин, назови меня лжецом, если то, что я предсказываю, не совершится.
Царь отпустил Демарата. Четыре дня персы отдыхали в горах. Ксеркс ждал, пока лакедемонское воинство причешется и соберётся вокруг своего безумного полководца и царя, сидящего на камне и мечтающего возле своего шатра о победе над персами. Царь Царей предоставил этим безумцам время на бегство и теперь восхищался собой, тем, сколь благодушно улыбается он этим дуракам. Однако на пятый день терпение Ксеркса кончилось, ибо греки оставались на месте. Царь Царей приказал полку мидян и киссиев захватить наглецов и представить их пред его очи. Весь день Ксеркс с нетерпением ожидал возвращения рати. Вдогонку ушедшим были посланы подкрепления — посмотреть, чем заняты их собратья. Вернулись мидяне и киссии без пленных, и предводители их доложили о серьёзных потерях.
— Как такое могло случиться? — возмутился Ксеркс.
Но военачальник за военачальником давал ему один и тот же ответ:
— Господин, людей у нас много, а воинов не хватает.
Битва с плотным строем защитников, ставших в узком месте теснины крепостной стеной, длилась весь день. Трупы персов грудами лежали у берега моря. На следующее утро, чтобы покончить с делом раз и навсегда, Ксеркс приказал Гидарну и его Бессмертным захватить весь вражеский отряд и провести его мимо походного трона царя. Гидарн, блистая золотым панцирем, отъехал к Анфеле со своими Бессмертными, отборными персидскими воинами, чтобы захватить Фермопилы.
Бессмертных было десять тысяч, однако число их ничуть не помогло делу. Конечно, в битву отправились не все десять тысяч. Должно быть, шесть… или пять… или даже только три. Но сколько бы их ни пошло, итог сражения бы не изменился. Теснина была столь узка, что лишь один человек мог сражаться с врагом. Кроме того, копья Бессмертных оказались слишком короткими, и отборное персидское войско продвинуться вперёд не сумело. Многие из облачённых в золотые доспехи персов обагрили кровью землю, мешая своим товарищам, наступавшим сзади.
А потом лакедемоняне как бы дрогнули и плечом к плечу побежали назад. Бессмертные последовали за ними, взревев, опьянённые близкой победой. Но спартанцы вдруг повернулись, и пятеро их — не более — принялись разить Бессмертных. Персы падали и исчезали под ногами напиравшей сзади ревущей стены, которой казалось, что победа уже достигнута.
Затем лакедемоняне вновь предприняли притворное бегство, вновь и вновь повторяя коварный приём. Пало неисчислимое количество Бессмертных. В узком коридоре между скал уже нельзя было ступать по их трупам. Рассвирепевший Гидарн остановил наступление, чтобы вынести павших.
Ксеркс наблюдал за сражением с полевого трона, размещённого на удобной для этого скале. Он тоже был в ярости. Трижды Царь Царей в гневе поднимался с престола. Как правило, он наблюдал за битвами с великим достоинством. Но от этого сражения нетрудно было сойти с ума. Вот он и поднялся с трона… Три раза! К вечеру персы отошли. Вдоль берега моря двигалась нескончаемая процессия, уносившая Бессмертных на сооружённых из жердей носилках. Лакедемоняне убрали своих убитых за огромные ворота, преграждавшие проход. Их оказалось весьма мало, и персы даже поверить не могли в то, что спартанцы так быстро управились с этим делом.
И тогда случилось неизбежное: жалкий предатель Эфиальт предстал перед лицом Ксеркса.
Глава 23
Ночью Эфиальт повёл персов через горы по тайной тропе, тянувшейся вверх от Асопа. Без предателя захватчики никогда не отыскали бы этот путь. В час, когда зажигают факелы, Гидарн со своими Бессмертными уже следовал за Эфиальтом мимо шелестящих кустов, под густолиственными дубами. В густом мраке пробирались персы по тропе, забиравшей всё выше и выше. Всю ночь шли они в полном безмолвии, опасаясь изменника, способного принести себя в жертву ради отчизны. Когда они оказались на вершине, на востоке между стволов уже брезжила заря.
Десять сотен тяжеловооружённых гоплитов-фокейцев, охранявших тайную тропу, с удивлением услышали шелест листьев под ногами приближавшихся врагов. Удивление оказалось взаимным. Пустив облако стрел, персы заставили фокейцев отступить к вершинам. Греки приготовились умереть: ведь Бессмертных было несколько тысяч. Однако персы спустились вниз, не обращая внимания на отступивших.
Лишь тогда фокейцы поняли, что к чему.
Глава 24
В ту самую ночь прорицатель Мегистий, изучив внутренности принесённых в жертву животных, объявил изумлённым грекам о том, что если они останутся в Фермопилах, то будут окружены персами и погибнут.
Леонид собрал совет и предложил колеблющимся, робким и несогласным уйти, сохраняя свои жизни. Сам же он решил остаться в Фермопилах с тремястами спартанцев, феспийцами и заложниками-фиванцами. Зачем же было задерживаться остальным? Они не испытывали ни малейшего желания дожидаться встречи с смертью, которую сулили внутренности животных.
Люди эти намеревались послужить отечеству более эффективным способом. Так они и сказали Леониду, казавшемуся среди трёхсот спартанцев Аресом, окружённым горсткой героев, а потом принялись собирать свои шатры. Отбытие своё они сопровождали многословными, длинными речами, в которых нашлось место и шутке. А потом они ушли.
Леонид с высшим спокойствием даже поторопил их — без всякой горечи или насмешки. И уходящие исчезали между камнями и пещерами, между корявыми стволами дубов, за тёплыми водоёмами купален… Блистая бронзовыми поножами, они топтали папоротник и осоку, бросая украдкой взгляды налево, на голубизну Эгейского моря, плескавшегося возле скал, на поверхность солёных лагун. Быть может, они проверяли, не обнаружится ли на море персидский флот, хотя и знали, что его там нет и быть не может. Но тот, чьё сердце неспокойно, в дни опасности ждёт невероятного. И они исчезли за Меланпигианской скалой — десяток за десятком, сотня за сотней, тысяча за тысячей, — направляясь к Локрам.
Фермопилы почти опустели. И в их теснинах — где не более чем пятьдесят метров отделяли друг от друга скалы, похожие на окаменевших сражающихся титанов, — взгляд, устремлённый с вершины обрыва, мог заметить лишь крохотное скопление белых пятнышек, жалкую — несколько десятков — кучку палаток, окружавших шатёр Леонида.
Глава 25
Леонид размышлял. Он не был гением, подобно Фемистоклу. Он не был ни хитроумным государственным мужем, ни тонким мыслителем. В великой и простой душе царя не было места сложностям и противоречиям. В сердце его царила ясность: для царя Спарты существовали лишь вертикальные линии, которые нельзя было обойти.
Кроме того, Леонид верил в богов, которым поклонялся. И, погрузившись в думу перед шатром в позе Ахиллеса, ушедшего в собственные мысли на морском берегу возле Трои, он в первую очередь размышлял о том, как избежать окружения. Мысли его крутились вокруг памятного предсказания.
Когда в начале войны лаконцы обратились к дельфийской пифии, она ответила им следующими шестимерными виршами:
Ныне же вам изреку, о жители Спарты обширной: Либо великий и славный ваш град чрез мужей-персеидов Будет повергнут во прах, а не то — из Гераклова рода Слёзы о смерти царя прольёт Лакедемона область.Леонид сделался царём Спарты не столь уж давно. Оба старших брата его умерли. Сам он никогда не думал о том, что царский венец перейдёт к нему. Да и случилось это лишь считанные недели назад. Обдумав своё короткое царствование, он решил, что умрёт, сражаясь. Потом Леонид подумал о своей молодой жене Горго, дочери умершего брата Клеомена. Подумал о маленьком сыне. Подумал и о трёх сотнях оставшихся с ним спартанцев, каждого из которых ждали дома жена и дети.
Тем не менее в душе Леонида не было скорби. Напротив, её наполняло чистое и возвышенное стремление биться и умереть за отечество, спокойное ожидание смерти, которая должна принести ему и трёмстам храбрецам высшую славу. Возле задумчивого чела его, на котором успела найти себе место одна-единственная мужественная морщина, трепетали крылья Нике. Он ощущал дуновение её белых одежд. Царь видел, как белые девичьи руки богини победы протягиваются к нему, как ладони её возлагают на его голову венок из мирта и лавра. Среди отвесных скал, уже освещённых светом этого зловещего дня, первого среди многих, сияли праздничные видения, золотыми солнечными мотыльками порхавшие вокруг Леонида.
Глава 26
В тот день, которому предстояло стать последним в жизни Леонида, он собрал вокруг себя триста своих спартанцев, фиванцев-заложников — ибо Фивы симпатизировали персам — и феспийцев.
— Достопочтенный отец! — обратился Леонид к прорицателю, открывшему перед ним по внутренностям неизбежную участь. — Уходи! Время ещё есть.
— Леонид, — ответил Мегистий, — только что приказав уйти моему единственному сыну, я покорился отеческой трусости. Сын мой ещё мальчишка. Я велел ему уходить, и он ушёл. Но сам я останусь.
— Тогда садись за наш погребальный пир! — предложил Леонид. — Насыщайтесь, друзья мои, утром, памятуя о том, что ужинать нам предстоит в чертогах Аида.
Все расселись — на камнях или на траве — и принялись за еду.
На высоком холме, где расположился Ксеркс со своими Бессмертными, Царь Царей в то утро совершал короткое поклонение солнцу. Окружённый магами, он возносил чашу движениями благочестивыми, торжественными и возвышенными. Ксеркс умел совершать обряды с истинно царским величием. А потом персы, все десять тысяч, спустились с холма и широким кольцом окружили Фермопилы. Вёл их предатель Эфиальт. Десятиначальники кнутами сгоняли воинов вниз.
До сих пор лакедемонян защищала воздвигнутая у входа в теснину стена. Но теперь, когда персы спускались со скал, Леонид и люди его были вынуждены отступить в более широкую часть прохода.
И они остановились там, глядя в лицо самой смерти, однако не страшась её, ибо перед ними сияла слава. Они намеревались положить свои жизни на этой ведущей в Локры дороге и взять за них самую высокую цену. И возвышенные мыслью безумцы пошли на персов с копьём и мечом.
Первые, подгоняемые кнутами персы погибли быстро. Со стенаниями они падали в море или валились под ноги тех своих собратьев, кто ещё только спустился вниз. Персы падали до тех пор, пока не расщепились длинные копья греков, пока не застучали по персидским щитам короткие греческие мечи. Но вниз спускались новые захватчики, словно бы по камням стекала сверкающая тысячью солнц река. Леонид сражался как рассвирепевший лев. Персы засыпали его тучей стрел, длинных и острых, как иглы.
Вдруг вдалеке Леонид увидел предателя Эфиальта, а ещё дальше Ксеркса, окружённого полководцами и Бессмертными, блистающими доспехами. И царём Спарты овладела такая ярость, что он забыл про расколотый шлем и кровоточащую голову. Он не ощущал крови, тёкшей по телу из ран, оставленных стрелами и наконечниками копий. С горсткой верных друзей он бросился с обнажённым мечом вперёд, к персидскому властелину. Глаза Леонида свирепо сверкали. Эфиальт кинулся прочь, а Ксеркс, ошеломлённый отчаянным натиском спартанского полководца, которого подданные Царя Царей обязаны были захватить в плен уже раз десять, застыл на месте с широко раскрытым ртом. Так стоял он между двумя своими младшими братьями Аброкомом и Гиперантом, сыновьями Дария.
Вдруг в каких-то двух шагах от себя Ксеркс увидел этих князей, своих братьев, сражающихся с рычащими в ярости лакедемонянами. И спартанцы, словно косой косившие Бессмертных, сразили и его братьев. Оказавшийся совсем близко Леонид поставил ногу на труп Аброкома. Ксеркс же словно превратился в камень. Он был не способен защитить себя, ибо происходило немыслимое. Так и не закрыв рта, он всё не мог сообразить, что у самых ног его лежат два погибших брата.
Леонид находился совсем рядом. Но в руках царя Спарты не было больше копья, ибо оно расщепилось, не было и меча, ибо он преломился. Протянув вперёд окровавленные руки, он бросился на Ксеркса, схватил его, сорвал с головы тиару и ударил ею по лицу. Ксеркс взревел от боли и негодования, и Бессмертные окружили его частоколом мечей.
Лакедемоняне теснились возле Леонида, шатавшегося и словно облитого кровью. Они отступили на несколько шагов, укрыв своими телами умирающего царя. Четыре раза наступали они и четыре раза откатывались назад в узкой теснине. Четыре раза казалось, что греки заставят персов отступить перед самыми глазами Царя Царей, в отчаянии стоявшего возле трупов своих братьев. Но вернулся Эфиальт, приведший с собой свежие полчища. Тучами спускались они с горы.
Фиванцы изменили: они сдались в плен, громко крича, что стоят за Персию, всегда стояли за Персию и вечно останутся её сторонниками. Поредевший отряд лаконцев и феспийцев, окружавший умирающего Леонида, поднялся на холм, расположенный возле ворот, в которые уже вступил враг. Они выстроились за стеной, более не защищавшей их, ибо враг напирал отовсюду. И продолжили битву, уже не мечами — руками и зубами сопротивляясь врагу… Наконец грохочущая волна персидских щитов накрыла бойцов, и персидские копья пронзили каждого грека, а персидские мечи отсекли всякую голову, ещё способную шевелиться.
Дорога на Дельфы и на Афины оказалась открытой.
Собственные потери заставили Ксеркса устыдиться. Он послал вестника к флоту, стоявшему между мысом Артемизий и Гистеей возле Эвбеи, и пригласил моряков побывать на поле битвы у Фермопил, где Персия одержала славную победу.
Явились гребцы и мореходы. Увидев тела тысячи павших персов, они воздали им воинские почести. Все остальные тысячи убитых по приказу Ксеркса спешно похоронили во рвах, забросав опавшими листьями и землёй. Экипажи кораблей увидели и сотни убитых греков, по воле Царя Царей демонстративно сложенных внушительной грудой.
Обман был слишком уж очевидным. Гребцы и бойцы на следующий день разошлись по своим кораблям. Они всё поняли. Улыбки их и шепотки явственно свидетельствовали о том.
Перед персидской армией лежали покинутые, безлюдные Фермопилы.
За двумя орлами, вновь и вновь пролетавшими над голубыми источниками и пенистыми морскими валами, над ущельями и дубами, теперь кружились стаи стервятников. Крылья их тёмным облаком шелестели над Фермопилами, являя собой скверное знамение.
Но посвист крыльев стервятников быстро утих. А вот шелест иных крыльев, певших свою дивную песню у чела Леонида, слышен по сию пору. Песня этих крыльев, принадлежащих не стервятникам, но светлой богине победы, тихий шелест её одежд преодолели столетия. И с ним переплетается шорох ветвей мирта и лавра, запах венков, лёгших на головы бессмертных детей славы, вступивших в несравненную битву под водительством Леонида, белокурого царя Спарты, — героев, последовавших за ним.
Глава 27
Возвратившись в свой стан, Ксеркс послал за Демаратом. Царь Царей восседал на троне в шатре. Брат его Ахемен, назначенный главным среди флотоводцев, находился по правую руку владыки персов. Ксеркс жестом указал Демарату на свободный табурет. Солнечный свет струился внутрь шатра, пронзал шёлковые алые занавеси. Свет ложился на покрытое львиными шкурами золотое ложе Ксеркса, на его золотой сундук, золотые туалетные принадлежности, золотой умывальный столик со всеми золотыми тазами и кувшинами, на висящие на столбе золотые доспехи Царя Царей, на золочёный столик с картой Эллады, находившийся возле царя и его брата. Всё это золото светилось под лучами солнца тем роскошным блеском, который был столь мил персидскому властелину.
— Демарат! — благосклонно промолвил Ксеркс. — Ты человек честный. Слова твои оказались правдивыми. То, что ты предсказывал, осуществилось. А теперь скажи мне, сколько лаконцев ещё наберётся в твоей Спарте? И так ли они отважны, как те, что сражались с нами?
Ксеркс не хотел произносить имя Леонида. На царском челе краснела свежая ссадина, оставленная брошенной в лицо тиарой, сам же царский венец полностью потерял положенную ему форму.
Царь Царей любезно улыбнулся Демарату.
— О, царь! — ответил тот. — Лакедемоняне многочисленны и населяют многие города, тем не менее я скажу тебе то, что ты хочешь узнать. В Спарте, столице Лакедемона, обитает восемнадцать тысяч мужей, во всём подобных тем, с которыми ты сразился и которых победил.
Демарат, бывший царь Спарты, также благоразумно не стал поминать Леонида, хотя имя царя Спарты было готово в любое мгновение сойти с его языка.
— Впрочем, остальные лакедемоняне, — Демарат ощутил, что просто не может не сказать этого, — не столь отважны, как эти триста, хотя в доблести им не откажешь.
И вновь Демарат не стал упоминать Леонида.
— Но и триста побеждены тобой, — добавил Демарат, прежде бывший царём Спарты.
— А скажи мне, — настаивал Царь Царей, — как лучше управиться с ними? Похоже, что война может затянуться.
— Великий царь, — ответил Демарат, — посоветую тебе, как умею. Пошли три сотни своих кораблей к острову Кифера, что возле Лакедемонского побережья. И оттуда угрожай Спарте, всегда опасающейся морского вторжения. Грози Лакедемону осадой, и вся Эллада попадёт в твои руки. Ибо твоё сухопутное войско без труда одолеет эллинов, если спартанцы будут заняты своими делами и не сумеют прийти им на помощь. Если ты не захочешь последовать моему совету, тебя ждёт жестокая битва на Коринфском перешейке.
Тут Ахемен вскочил со своего места. Он ненавидел изгнанника Демарата, к которому брат его Ксеркс частенько обращался за советом.
Ахемен вскричал:
— О, брат и царь! Неужели ты будешь слушать человека, завидующего твоей удаче и не желающего помочь тебе? Разве не похож он на всех греков, испытывающих зависть к чужому успеху и ненавидящих возвысившихся над ними? Четыре сотни твоих кораблей уже погубила буря. Если ты пошлёшь ещё три сотни к берегам Пелопоннеса, наш флот сделается ещё слабее. Пока наши корабли держатся вместе, в одном кулаке, никто не сумеет победить нас. Если ты разделишь флот, мы сделаемся беспомощными.
Ксеркс находился в мягком, снисходительном настроении.
— Ахемен! — молвил он с великодушной улыбкой. — Ты даёшь мне добрый совет, и, возможно, я им воспользуюсь. Но Демарат мой гость, и он человек честный. Его совет всегда стоит услышать, и я не хочу, чтобы о нём плохо говорили.
Когда Ахемен и Демарат оставили шатёр Царя Царей, Ксеркс погрузился в размышления.
Посылать три сотни кораблей к Пелопоннесу или нет? Он думал до поздней ночи, а потом так и не смог уснуть.
Глава 28
Греческий флот направлялся к мысу Артемизий, северной оконечности острова Эвбея. Сорок кораблей были коринфскими, двадцать мегарскими, двадцать халкидскими, но последним свои корабли одолжили афиняне. Эгина выставила восемнадцать триер, Сикион — двенадцать, Лакедемон — двадцать, Эпидавр — восемь, Эритрея — семь и Трезен — пять. Два корабля принадлежали обитателям Стиры, ещё два — острову Кеос, Локры прислали семь. Многие из этих судов имели по пятьдесят гребцов и были способны к плаванию по бурным просторам Эгейского моря.
К мысу Артемизий шли и афиняне со ста двадцатью семью кораблями. Всем флотом командовал Эврибиад, сын Эвриклида, ибо союзники не потерпели бы афинского флотоводца.
Учитывая политическую ситуацию, Афины, испытывавшие патриотическую любовь к Элладе в целом, не стали добиваться командования флотом. Сдались Афины со своим многочисленным флотом, сдался и Фемистокл, тем не менее вынашивавший хитроумные замыслы. Навархи греческого флота, остановившегося у мыса Артемизий, с ужасом разглядывали по-прежнему колоссальную, несмотря на потери в бурю, персидскую армаду и подумывали о бегстве. Эвбейцы молили Эврибиада подождать и позволить им переправить в надёжное место своих женщин, детей и рабов. Однако тот уклонялся от обещаний.
Тогда они отправились к Фемистоклу.
Послы предложили ему тридцать талантов за то, чтобы флот остался возле их острова и битва состоялась именно здесь, чтобы Эвбея не была беззащитной. Увидев перед собой тридцать талантов, Фемистокл улыбнулся. Почему, собственно, и не позволить эллинам заплатить ему за то, что и без того послужит благу Эллады? Потом, с его точки зрения, не было ничего дурного в том, чтобы эллины-корабельщики получили эллинские же деньги за то, что корабли их остались возле Эвбеи, опять же этим самым служа благу Эллады. Взяв три таланта, Фемистокл отправился к Адиманту, наверху коринфян, уже готовому поднять якоря, и сказал:
— Адимант! Зевс Всемогущий! Неужели ты действительно собрался покинуть нас?! Но если ты останешься, я заплачу тебе больше, чем дал бы Ксеркс за твоё отступление отсюда.
И он отдал Адиманту три таланта. Коринфянин остался, полагая, что получил афинские деньги.
Потом Фемистокл отправился к Эврибиаду с пятью талантами.
Тот также принял деньги, считая, что они выплачены из афинской казны.
Остальные полученные от Эвбеи таланты Фемистокл прибрал к собственным рукам. А их осталось двадцать два. Отнюдь не бесчестный, хитрый, довольный собой и Элладой, смотрел он на людей и мир вокруг. И в этот миг к нему привели мужчину и девушку, мокрых насквозь.
— Кто вы такие? — спросил Фемистокл.
— Фемистокл, сын Неокла! — сказал мужчина. — Я Скилл из Скиона, самый знаменитый ныряльщик во всей Элладе. Слушай! Вот моя дочь Киана. Она ныряет не хуже меня. Когда буря, сошедшая с высот Пелиона, обрушилась на персидский флот, невзирая на ярость моря, мы оба ныряли в морские глубины…
— Перерезали якорные канаты, — со смехом добавила Киана.
— Но я достал со дна моря множество персидских золотых и серебряных сосудов, — лукаво промолвил ныряльщик.
— И кое-какие из них мы приберегли для себя, — вновь рассмеялась Киана.
Фемистокл тоже рассмеялся.
— Ну и что? — спросил он.
— Мы больше не хотим жить среди персов, — проговорил Скилл.
— Мы хотим вернуться к эллинам, — уточнила Киана.
— Я нырнул в воду возле Афет, где стоит на якоре персидский флот.
— И я тоже, — добавила Киана.
— И я не вынырнул на поверхность, пока не оказался возле мыса Артемизий.
— И я тоже, — повторила Киана.
Фемистокл вновь рассмеялся.
— Этого быть не может, — возразил он.
— Не может? — возмутился Скилл.
— Не может? — вознегодовала его дочь.
— Сколько же ты можешь проплыть под водой? — спросил Фемистокл, по-прежнему смеясь. Он сосчитал. — Восемь стадиев?
— Один стадий, — смиренно признался ныряльщик.
Фемистокл всё смеялся.
— Вы приплыли в лодке, — сказал он.
— Но начало пути мы проплыли под водой, — добавила Киана. — Лодка ожидала нас.
— Ну конечно! Ну конечно же, мы не проплыли под водой все восемь стадиев, — признал лукавый ныряльщик.
Все трое расхохотались. И Скилл произнёс:
— Я — истинный грек. Можешь доверять мне. Персидский флот, во всяком случае часть его, готовится выступить к Эвбее. Я всего лишь хотел поведать тебе об этом. А то, что я говорил о якорных канатах, чистая правда.
— Верю-верю, — снова засмеялся Фемистокл. — Я вызову навархов, чтобы они могли побеседовать с тобой.
Совет состоялся наутро. И уже днём небольшой греческий флот, всего лишь часть союзного, вышел навстречу персам, чтобы испытать свои силы.
Корабельщики и моряки персидского флота решили, что имеют дело с горсткой безумцев, отважившихся выйти в море на нескольких кораблях. Подняв якоря, они бросились вперёд, полагая, что без труда переловят слабоумных греков.
Но эллины пошли вперёд. И в узких проливах захватили тридцать персидских судов.
В ту ночь разразился свирепый шторм: можно было подумать, что Борей и прочие боги ветра по-прежнему на стороне греков. Была середина лета. Над горой Пелион беспрерывно грохотал гром, низкие облака проливались крупным дождём. Многие из персидских кораблей получили повреждения, трупы и обломки то и дело попадали под вёсла других судов.
И всё это происходило потому, что, пожелав сравнять числом оба флота, Зевс, верховный греческий бог, сразился с богом персов, которого они также именовали Зевсом. Персидские корабли самым прискорбным образом разбивались о прибрежные скалы Эвбеи.
На рассвете греки выслали подкрепление — пятьдесят три афинских корабля, к полудню уничтоживших киликийскую эскадру.
На третий день в битве воцарилось равенство. Персидский флот, многочисленные корабли которого только мешали друг другу, ломая вёсла и сталкиваясь, потерял в тот день много судов. Серьёзные потери были и у греков. Это произошло в тот самый день, когда Леонид преградил персам дорогу у Фермопил. И на суше и на море греки обороняли дорогу на юг Эллады.
Впрочем, вечером вернувшиеся от Артемизия греки, и особенно афиняне, стали считать потери и прикидывать, каким путём они могут наиболее быстро убежать к островам Эллады.
Однако Фемистоклу нужно было совсем другое: он думал: «Если бы только я мог заставить ионян и карийцев вновь присоединиться к нам!»
И он приказал написать следующие слова на скалах над всеми источниками пресной воды, куда приходили пить персидские мореходы: «Ионяне! Вы поступаете скверно, воюя с братьями по крови, чтобы заставить нас, эллинов, склониться под персидским ярмом. Не забывайте о том, что война эта разыгралась из-за вас! По крайней мере, не усердствуйте в бою, если персы будут гнать вас вперёд. Не стремитесь победить своих братьев».
Фемистокл думал следующим образом: «Если Ксеркс не узнает об этих надписях, ионяне, возможно, встанут на нашу сторону». В противном случае Царь Царей будет подозревать их в измене и отделит от своего флота.
Явившийся из Фракии лазутчик сообщил о гибели Леонида, трёхсот спартанцев и феспийцев и о том, что дорога на Афины стала открытой.
Дни эти были отягощены заботами, полны скорби. Задерживаться в этих водах более не имело смысла: можно было потерять весь флот. Гордый, уже испытанный в сражении флот юной морской державы, которой отныне оставалось полагаться лишь на море, но не на сушу, столь необходимую человеку.
Глава 29
Некоторые аркадийцы, недовольные тем, что приходится воевать, когда можно пахать, сеять и жать, явились в Фокиду и предстали перед Ксерксом и его советниками.
— Чем сейчас заняты греки в Элиде, Ахайе, Арголиде и Аркадии? — спросил у них Ксеркс. — Готовы ли они выступить против нас?
— Нет, господин! — заявил выборный от аркадийцев.
— Но что же они всё-таки делают? — потребовал ответа Ксеркс.
— У греков идут Олимпийские игры, — ответил аркадиец. — Они состязаются в скачках на конях, езде на колесницах и атлетических соревнованиях, о, царь!
— И каким же призом награждают победителя?
— Иногда это треножник, иногда просто венок, сплетённый из масличных ветвей, — сообщил аркадиец. — Но, пожалуй, венок будет более почётной наградой. Самыми упорными являются состязания в тех видах, где разыгрывается венок из ветвей оливы.
— Что же это за народ, против которого ты ведёшь нас, о, Мардоний?! — воскликнул Тритантехм, сын Артабана. — Мы вот-вот покорим их землю, а они себе бегают и борются в какой-то Олимпии, чтобы получить оливковый венок! Неужели все они сражаются ради славы, как Леонид возле Фермопил?
Ксеркс недовольно нахмурился.
— Племянник Тритантехм, — молвил он, — всё дело в культуре. И я не могу понять, почему это ещё не дошло до тебя. Наша культура выше, чем у греков. Все наши познания в политической экономии и вопросах администрирования свидетельствуют против такого сумасбродства, как спортивные игры накануне исполнения судьбы народа. Мы, персы, более чувствительны по своей природе. Мы — рассуждения ради, предположу, что нас можно победить, хотя это немыслимо, поскольку сам персидский бог сражается за нас, — никогда не позволили бы себе такого безумства, находясь в положении этих эллинов…
— Тем не менее, по-моему, это великолепно.
Дерзость племянника разгневала Ксеркса. Царское слово прервал не один только племянник, примеру Тритантехма последовал и простец-аркадиец, непринуждённо промолвивший:
— Господин! Вы, персы, не верите в своё поражение, мы, аркадийцы, тоже. И мы пришли сюда не потому, что уверовали в твою победу, а просто потому, что мы хотим работать. У нас нет ничего вдоволь, мы обыкновенные земледельцы, а не воины. И мы, о, господин, лучше поработаем — вспашем, засеем и сожнём, — чтобы тем самым заработать себе на жизнь.
Хотя царственное достоинство Ксеркса было задето, что случалось нередко, — чему удивляться, когда вокруг столько братьев, зятьев и племянников, — в данном случае по вине племянника Тритантехма, а потом аркадийского землепашца, Царь Царей держал себя в руках, и посему он обратился к сидевшим позади него блистательным вельможам со следующими словами:
— А я всегда полагал, что аркадийцы — в отличие от этого олуха — народ поэтичный. Этот человек не произвёл на меня особого впечатления, однако мы можем дать ему в аренду какие-нибудь луга в покорённой Фокиде.
На устах блистательных братьев, зятьев и племянников заиграла улыбка. Ксеркс отпустил аркадийцев с миром. И, думая о будущем, они принялись возделывать земли покорённой Фокиды.
Глава 30
Ксеркс выступил к Афинам.
Царь Царей отделил небольшое войско и послал его направо, в Дельфы. Он охотно посетил бы Дельфы собственной персоной. Но Ксеркс боялся Дельф. Одна мысль об оракуле приводила его в ужас. И, поглядывая искоса на Парнас, священную гору, на вершине которой находился престол Феба Аполлона, а на склонах музы водили свои хороводы по цветущим лугам, царь Персии направился в Афины.
Находившиеся возле Кефиса города — Дримос, Элатея, Гиамполис и Парапотамин — горели. Полыхали пламенем храмы. В Абах ограбили храм Аполлона. Подобные поступки не всегда вершились по приказанию Царя Царей, однако факел войны сопутствовал жадности варваров. Возле дорог умирали изнасилованные женщины. Отчаяние — одно лишь оно осталось в этой священной, полной мифов земле, безжалостно ограбленной и растоптанной захватчиком. Но боги молчали.
Дельфийцы — после того как оракул в ответ на их вопрос, прятать ли храмовые сокровища или уходить с ними, отделался надменной абракадаброй — отослали жён и детей в Коринф, а сами бежали вдоль отрогов Парнаса в Амфиссу.
В храме осталось лишь шестьдесят прислужников и прорицатель Акерат, обязанностью которого было приводить в удобопонятный вид обрывки пророческих фраз, сходивших с уст пифий. В ту ночь, когда персидское войско было уже недалеко от священного города, низкое небо затмили густые облака. Окружённые странным, не ко времени пришедшим мраком, персы продолжили свой путь. Сопротивления не было. Однако многие среди персов сожалели о том, что получили такой приказ. Они полагали, что греческий Феб Аполлон — это их собственный и родной Ормузд. И это небо, прежде времени ставшее ночным, плотные, гнетущие облака являлись в сей летний день красноречивым свидетельством божественного гнева. Едва видимые на чёрном небе тучи неслись над Парнасом, и зарницы — злое знамение — то и дело разрывали черноту. В конце концов они, победители, очутились в странном краю, где обитали чужие боги, явным образом недовольные ими. Оторванные от своего миллионного могучего войска персы едва ли ощущали себя победителями и скорее казались себе грабителями — ночными татями, крадущимися посреди ночи к добыче.
Вселяющие трепет очертания массивного храма уже вырисовывались на чёрном облачном небе, который то и дело раздирали вспышки молний. Призрачно-белые мраморные колонны и треугольники под кровлями казались персам попросту нереальными. Крутые стены также сияли призрачной белизной, являя собой нечто божественное, непреодолимое.
По открытой арене театра скользили мрачные тени, словно разыгрывавшие священную драму.
Странные вещи видели персы с каменной тропы, по которой спускалось их войско. Хлынул дождь, непогода ещё более разъярилась. Справа появился храм Афины Пронеи.
Земля задрожала, всколыхнулась под копытами персидских всадников. Из храма Афины доносились звучные голоса, там гремело оружие, звучали воинственные крики — казалось, приближается сама богиня. С Парнаса покатились вниз огромные глыбы, словно сам бог решил покарать святотатцев, решивших осквернить его храм. Оказавшись возле храма Аполлона, персы увидели прорицателя. Тот указывал на отражавшую вспышки молний груду оружия — щитов, копий, мечей и шлемов, — священного оружия самого бога, к которому никогда не прикасались и которое не снимали с отведённого места. Но теперь вселяющая трепет груда металла лежала перед воротами храма, а сам прорицатель кричал:
— Чудо! Чудо! Священное оружие, к которому не смеет прикоснуться человеческая рука, само собой перенеслось в это место!
Тут со склонов горы покатились лавины камней, которые могли бы стронуть с места только титаны. Земля задрожала ещё раз. Персы в ужасе бежали, а два гиганта, два воина, герои и защитники здешнего края Филак и Автоной, преследовали их. На следующее утро дорога возле подножия горы Парнас была усеяна трупами персов.
Глава 31
Ксеркс послал из Афин гонца с царской почтой, чтобы в письме известить Атоссу и Аместриду о своей победе.
Царскую почту придумал и устроил Кир. Она являлась истинным чудом Персидского государства. Почтовые дворы были организованы по-военному, и разделяло их небольшое расстояние. И на каждом из них гонца уже ожидали свежие и осёдланные лошади.
Конный гонец с почтовой сумкой на боку спешился, снял с себя сумку. Ожидавший его гонец накинул лямку через плечо и вскочил в седло готовой уже лошади. Растворившись в облаке пыли, сменный гонец поскакал к следующему двору.
Вот таким образом царские письма проделали путь из Афин в Сузы за четырнадцать дней.
Атосса и Аместрида прочли вслух полученные послания, оказавшиеся практически одинаковыми:
«Боги Персии послали нам победу. Афины в наших руках. Враги повсюду отступают. Потери их нельзя и сосчитать. Великие сокровища достались нам. Наши потери пустячны. Бог Персии не оставит нас своим попечением». Подпись: «Ксеркс, Царь Царей».
И царицы и княгини уже заучили такие письма наизусть. Однако весть, доставленная письмами на сей раз, — весть о захвате Афин — была намного весомее, чем извещение о том, что с помощью персидского бога прорыт канал сквозь гору Афон или захвачен тот или иной ничтожный городишко, расположенный во Фракии или Фессалии. Афины! Разве это не ключ ко всей Элладе?
— Итак, война кончается, — решила Пармис, и Фаидима сделала такой же вывод.
Артозостра радостно проговорила:
— Я получила письмо от Мардония. Высочайшая матерь Атосса! Хочешь ли ты, чтобы я прочла его вслух?
И царицы и княгини, рассевшиеся широким кружком на своих кушетках вокруг Атоссы, неразлучной с хлыстом, и Аместриды, не отходившей от ткацкого станка, на котором она ткала золотую мантию для Ксеркса, принялись читать друг другу полученные ими письма.
Ксеркс не стал писать о том, что Леонид сорвал тиару с его головы.
Приближалась осень, и с галереи уже доносился аромат персикового варенья и засахаренных груш.
Глава 32
Благодаря настойчивости афинян флот Эллады оставил мыс Артемизий и направился к Саламину, возле которого встал на якоря. Женщины и дети бежали из Афин на Саламин, в Трезен, на Эгину. Предсказание исполнилось. Священный змей, обитавший в храме Афины на Акрополе, более не ел положенных ему медовых пирожков, и это свидетельствовало о том, что сама богиня оставила посвящённый ей город.
Пелопоннесцы, которым надлежало защитить лежавшую между персами и афинянами Беотию, думали лишь о том, чтобы спасти самих себя, а посему возводили стену поперёк Коринфского перешейка.
Ксеркс приближался. А с ним подступала судьба. У берегов Саламина — под ясным летним небом, свидетельствовавшим о том, что и небо и боги равнодушны к постигшему Афины несчастью, находился греческий флот. Там было шестнадцать триер из Спарты, сорок из Коринфа, пятнадцать из Сикиона, десять из Эпидавра, пятьдесят из Трезена, три из Гермионы — все корабли Пелопоннеса. Самую великолепную часть флота составляли сто восемьдесят афинских кораблей. Эгинцы прислали двадцать четыре быстрых гребных судна. Если не считать этих мелких судёнышек, три сотни и сорок восемь триер покачивались на синих волнах у берегов Саламина в узком проливе между этим островом и горой Эгалеос.
Навархи собрались вокруг Эврибиада.
Прибыл афинский вестник.
— Варвары в Афинах, — объявил он.
И сразу началось смятение. Многие предлагали отплывать без промедления, другие склонялись к тому, что ещё можно постоять на защите Коринфского перешейка. Смятение парализовало даже самых храбрых: ведь Афины, к которым они не испытывали любви — из-за ревности, вызванной возвышением этого города, — теперь были полностью сокрушены судьбой.
— Персы приложили факел ко всей Аттике, — доложил вестник. — Горят Феспии и Платеи.
— Прошло только три месяца с того дня, как персы перешли Геллеспонт, — возроптали начальники кораблей.
И греческие племена принялись укорять друг друга. Каждое возлагало вину на прочих.
— Афины покинуты, — продолжил вестник. — Лишь несколько стариков засели на Акрополе за деревянной стеной, считая, что таким образом исполняют пророчество пифии.
В басовитом ропоте голосов уже слышалось отчаяние.
— Эта горстка несчастных попыталась защитить цитадель. Ксеркс вместе со своим войском занял Ареопаг — холм, расположенный напротив Акрополя. Воины Царя Царей гибли под тяжёлыми камнями, которые хилые, но доблестные защитники спустили вниз на врагов, подошедших к священным воротам.
В ропоте голосов проступило нечто похожее на восхищение.
— А потом варвары обнаружили ведущую наверх по отвесной скале тайную тропу. Разве оракул не предсказывал, что персы захватят всё, что имеют Афины на суше? Когда защитники Акрополя увидели, что персы уже оказались наверху, они стали рубить друг друга мечами, бросаться вниз со стен, побежали внутрь храма. Но варвары убили всех, даже тех, кто держал в руках масличные ветви, а потом ограбили храм. И храм и цитадель лежат в руинах.
— Мы отстроим их заново, с ещё большим величием! — воскликнул Фемистокл, делая шаг вперёд и не зная при этом, что словами своими он возвещает время Перикла.
Флотоводцы, окружившие главного среди них, то есть Эврибиада, принялись обсуждать, не лучше ли оставить воды Саламина и стать на защиту отечества возле Коринфского перешейка.
Фемистокл ничуть не сомневался в том, что союзники разбегутся по собственным городам и островам сразу же, как только отойдут от Саламина. Однако он не стал говорить об этом вслух. Но, вернувшись на палубу собственного корабля, он подробно обсудил этот вопрос со своим приятелем Мнесифилом.
— Что будет, если союзники поднимут якоря? — вопросил Мнесифил.
И приятели посмотрели друг на друга понимающими глазами.
— Тогда Эллада погибнет.
— И никто, даже Эврибиад, не сумеет сдержать союзников, — проговорил Мнесифил. — Фемистокл, созывай новый совет.
Речь Фемистокл а была страстной и требовательной. Но Адимант, командовавший коринфскими триерами, бесцеремонно перебил его:
— Фемистокл! Если ты бежишь на соревнованиях и срываешься с места прежде всех остальных, элланодик лупит тебя жезлом или нет?
— Лупит! — согласился Фемистокл, не обращая внимания на колкость. — Но тот, кто засиживается на старте, не добудет лаврового венка.
И он вновь не стал говорить, что, по его мнению, союзники разбегутся во все стороны сразу же, как только соединённый флот отойдёт от Саламина, и предложил вниманию присутствующих совсем другие аргументы.
— Эврибиад! — воскликнул он. — Судьба всей Эллады находится сейчас в твоих руках. Ты спасёшь страну, если дашь врагу сражение возле этого острова. Не слушай тех, кто уговаривает тебя уйти от Саламина. Слушай меня и хорошенько думай. Возле берегов Истма нашим кораблям, более тяжёлым и не столь многочисленным, как персидские, придётся сражаться в открытом море. Мы потеряем Саламин, Мегары, Эгину. Сухопутное войско варваров последует за своим флотом и хлынет на Пелопоннес. И тогда земле наших богов будет угрожать опасность. Послушай моего совета. Здесь, в узком проливе, где ситуация складывается в нашу пользу, мы сумеем одержать славную победу и с горсточкой кораблей. Я знаю это, ощущаю, если угодно… Я слышу вокруг себя голоса, нашёптывающие мне об этом. Неужели мы должны бросить Саламин, полный наших детей и женщин? Потом, дав врагу сражение в этом месте, ты защитишь Пелопоннес надёжнее, чем при Коринфе. Наши враги — и никто из вас не станет отрицать этого — рассеются в ужасе, потерпев поражение на море. Одолеть их миллионное войско можно только умом. Но если мы совершим глупость, даже боги Греции не помогут нам исправить её.
Тут Адимант разъярился — ибо умысленно он уже был в Коринфе — и завопил:
— Неужели мы должны считать разумным то, что ты, Фемистокл, предлагаешь нам сделать? Ты хочешь сказать, что у Эврибиада нет более важного дела, чем защищать твою собственную, уже не существующую отчизну? Фемистокл, покажи мне, где сейчас находится она! Покажи мне свой родной город! Где сейчас Аттика и где Афины? Ну, где они? Отвечу за тебя: они во власти Ксеркса и его варваров!
— Моё отечество и мой родной город, — разгневался наконец Фемистокл, — а именно Аттика и Афины, сейчас обладают большей силой, чем твой Коринф, и находятся на палубах двухсот кораблей, за вёслами которых сидят афиняне. Эврибиад, не уходи от Саламина — и ты спасёшь всю Грецию. Что осталось у нас, греков, кроме наших кораблей? Но если ты уведёшь флот, тогда мы с жёнами и детьми уплывём в Италию, в Сирис, издавна принадлежащий нам. Там в соответствии со словами оракула мы найдём обещанные нам города. А вы, все вы, — он обвёл союзников яростным взором, — останетесь сражаться с персами без нашей помощи, ругая себя за опрометчивость.
В этот самый момент случилось землетрясение, и высокие волны качнули стоящие на якоре корабли. Постепенно вода успокоилась.
Похоже было, что боги Эллады изрекли своё слово.
Богам совершили благодарственные жертвоприношения, не забыв и героев Аякса и Теламона, чтобы тени их могли принять участие в грядущей битве.
Глава 33
Оказавшись в Афинах, Ксеркс призвал всех афинских изгнанников возвратиться в родной город. Среди них был и Дикей, сын Феокида, старый друг Демарата, изгнанного царя Спарты. И один из последовавших дней они провели вместе, печально расхаживая возле стен города. Афинскому изгнаннику казалось, что он не способен дышать воздухом Афин, куда его по великодушному расчёту пригласил Царь Царей. А ^тверженному родиной царю, шедшему на Спарту с вражеским войском и ожидавшему скорой реставрации на престоле, дышалось не более легко, чем его афинскому другу.
Оба мужа брели по склонам горы Эгалеос, стеной отделяющей Афины от Элевсина, священного города мистерий, и оживлённо обсуждали события дня, вселяющие надежду или угнетающие — в зависимости от точки зрения, — пока не оказались на Фриасийской равнине. Она простиралась перед ними, поросшая то редкой эрикой, то высоким утёсником. Здесь прошло персидское войско, приближаясь к Афинам. И местами песчаная, местами каменистая почва ещё сохранила следы: осколки горшков там, где находился персидский лагерь, шкуры и внутренности животных, съеденных захватчиками. То тут, то там чернели развалины сожжённых домов, вонзавших опалённые стены в горячий воздух.
Время было подходящим для землетрясений, и персы и греки считали их благоприятным знаком. Итак, оба мужа, Демарат и Дикей, шли, разговаривая и непринуждённо жестикулируя, по этой уединённой пустоши, где кроме них не было никого. Они спотыкались о камни, вытаскивали ноги из песка и удалялись от Афин всё дальше и дальше, не замечая этого. Солнце уже начало опускаться за Элевсин. Священный город и возвышавшийся над ним храм Деметры темнели вдали. Стервятники парили в воздухе.
— Пора возвращаться, — заметил Дикей. — Мы уже почти в Элевсине.
— Свет и воздух вокруг нас вселяют трепет в мою душу, — заметил Демарат, оглядываясь по сторонам.
И вдруг он указал на нечто находящееся возле его ног:
— Смотри!
Он впился пальцами в руку друга. Однако перед ними лежал всего лишь труп женщины, ужасный с виду и наполовину расклёванный хищными птицами.
— Нет, ты смотришь не туда! — вскричал Демарат, показывая куда-то вдаль.
Тесно прижавшись друг к другу, оба посмотрели в указанную сторону. Ветра не было, но по равнине катило огромное облако пыли, словно бы поднятой ногами марширующего войска. Тем не менее ни шума шагов, ни голосов не было слышно, и вдруг…
— Слышишь? — вскричал Дикей. — Слышишь?
Охваченный ужасом, он застыл на месте. Демарат, ничего ещё не понимая, поёжился. И неожиданно он услышал чистый и сильный голос.
— Там, кажется, поют? — спросил он, не веря собственному слуху.
— Кто-то поёт гимн Иакху, — прошептал Дикей, потрясённый сверхъестественной тайной, вершившейся в сей вечерний час под мрачным небом, в лучах кровавого заката, пронзавших плотное облако пыли.
Вдали действительно слышались скорбные и полные тайны голоса.
— Иакх! О Иакх!
— Что это означает? — спросил Демарат.
— Неужели ты не понял? — проговорил Дикей. — Разве тебя не посвящали в Элевсинские мистерии?
— Нет, — признался Демарат. — Так скажи мне…
— Это звуки священного гимна, который поют на шестой день мистерий, двенадцатый день месяца боэдромион, во время процессии, по главе которой несут кумир Диониса Иакха[57]. Ужасно слышать его на этой безмолвной опустевшей равнине. Ибо там, Демарат, в этом поющем облаке пыли, движется божество! Демарат! Это знак великого несчастья, которое ждёт Ксеркса. Смотри! Облако движется от Элевсина!
Над головами обоих мужей по-прежнему кружили стервятники.
— И куда же движется божество? — спросил в смятении Демарат, так и не выпустивший руку друга.
— К союзникам, — ответил адепт Элевсинских мистерий. — Вне всяких сомнений, к союзникам. Посмотрим, куда именно. Если оно направляется на юг, к Пелопоннесу, погибнет персидское войско.
— Но божество плывёт на восток! На восток! — указал Демарат.
— Значит, будет разбит флот Ксеркса при Саламине! — воскликнул Дикей. — Слышишь, как чётки слова гимна?
Воистину самым необъяснимым, таинственным образом из плывущего облака лилась песнь:
— Иакх! О, Иакх!
Демарат, по-прежнему держа за руку Дикея, прошептал в сгущающихся сумерках:
— Дикей! Никому не говори об этом видении. Иначе нам с тобой не сносить головы.
— Согласен.
— Никогда не упоминай, что боги защищают наш народ… Не нам, изгнанникам, говорить об этом персам.
И оба они бросились бежать по равнине, спотыкаясь о камни. А стервятники, спугнутые их появлением, спустились на землю — к останкам женщины.
Глава 34
Персидский флот стоял на якоре возле портовых городков Фалерона и Пирея. Вступив на собственный сидонский корабль, Ксеркс уселся на свой военно-морской трон. Всех флотоводцев — и старших и младших — призвали на совет, ибо персам, так же как и эллинам, нужно было решить, стоит ли вступать в сражение именно здесь, при Саламине.
Когда Ксеркс опустился на свой престол, поставленный под золотым парусом, позволили себе сесть и все остальные, а среди них были цари Сидона и Тира и Артемизия, царица Галикарнасская. Мардоний по очереди выслушал мнение всех и каждого. Все, включая самого Мардония, высказались за битву.
Когда Мардоний обратился к Артемизии со словами:
— О, царица Галикарнаса, без утайки открой нам свои мысли, ибо ты уже доказала собственную отвагу возле берегов Эвбеи.
Она ответила ему так:
— Мардоний, на мой взгляд, следует поберечь наш флот и не ввязываться в морское сражение. Греки превосходят персов на море так, как мужчина превосходит женщину в силе. Разве есть у нас необходимость вступать в битву? Разве Ксеркс не властвует над Афинами? Разве не добился он своей цели? Разве вся остальная Эллада не свалится сама собой в руки персов? Слушай! Оставив здесь свои корабли и отправившись по Истму в Пелопоннес, мы одержим победу. Греки не сумеют противостоять нам. Ты, Мардоний, загонишь их обратно в брошенные города. На Саламине не хватает припасов, и, если ты предпримешь наступление на Пелопоннес, жители его не станут отсиживаться на Саламине. Зачем тогда им сражаться здесь, перед Афинами? Но если ты решишь дать морское сражение, боюсь, за поражением на море последует разгром на суше, ибо все многотысячные рати наших союзников — объясни сие Ксерксу, Мардоний, — это просто скопище рабов, ненадёжных и бестолковых, будь то египтяне, киприоты, киликийцы или памфилийцы.
Ксеркс ценил Артемизию, хотя у себя дома, в Сузах, он никакого феминизма не допускал. И всё же, полагая, что царица должна править двором с помощью кнута или же ткать достойные царя золотые одежды, Ксеркс восхищался Артемизией. Сия амазонка, на взгляд Царя Царей, весьма приятным образом контрастировала с его полководцами самых различных рангов. Из-под шлема на её голове выбивались очаровательные чёрные волосы. А короткая, до колен, защищённая металлом туника открывала голени, прикрытые блестящими поножами. Отношение Ксеркса к Артемизии зиждилось в известной мере на симпатии, рождённой эстетическим восхищением. Когда Мардоний, в соответствии с требованиями принятого при персидском дворе этикета, ознакомил Царя Царей с мнением Артемизии, Ксеркс ни в коей мере не согласился с её аргументами. Тем не менее он улыбнулся ей самым благосклонным и дружелюбным образом. Конечно же, она удивительна и неповторима в своём роде, но нельзя же…
Совет закончился: Ксеркс принял решение дать грекам морское сражение. Откровенно говоря, так он решил ещё до совета. Таков уж был взятый Ксерксом метод правления. Кстати, у него имелись и собственные идеи, как и у царицы Галикарнаса. И свои идеи эти он поведал Мардонию, пока блистающие великолепием цари, царица и флотоводцы большего и меньшего ранга, позвякивая почётными золотыми цепями и сверкая многочисленными браслетами, грузились в свои лодки после завершения совета.
— Мардоний, — промолвил Ксеркс, — в прошлом месяце нам не повезло возле Эвбеи. Моряки не выполнили свой долг. Наш флот обязан был разгромить малочисленных греков.
В ту же самую ночь Мардоний вышел с сухопутным войском к Пелопоннесу. Ему сообщили, что союзники-греки — аркадийцы, элийцы, коринфяне, сикионцы, эпидавряне, филасии, трезенцы и гермионяне — возводят поперёк Истма высокую стену. И строят её под руководством Клеомброта, брата Леонида.
Глава 35
Как только находившиеся у Саламина греки узнали о том, что Ксеркс решился на морское сражение, они впали в отчаяние. Вновь начались переговоры, на которые и без того была потрачена целая неделя. Большая часть союзников укоряла Эврибиада, проявившего, на их взгляд, непонятную опрометчивость и упрямо стоявшего возле Саламина с флотом, весьма уступавшим в числе персидской армаде. Ну а Фемистокл с его афинянами, эгинцы и мегаряне упорно придерживались того мнения, что спасти Грецию может лишь сражение у Саламина.
Однако прения успели надоесть Фемистоклу, особенно после того, как он понял, что противники его одерживают победу и будет принято решение уходить из вод Саламина. Оставив совет, он послал за Сикинном, наставником его собственных детей и доверенным помощником, и сказал:
— Бери лодку, гребцов и отправляйся к персидскому флоту!
— К мидянскому флоту, — поправил его педагог.
Требования патриотически окрашенного языкового пуризма заставляли греков называть персов мидянами, слившимися с ними в один народ.
Фемистокл пожал плечами:
— Приказываю тебе добраться до персидского флота и передать Ксерксу…
И Фемистокл прошептал на ухо учителю три длинных фразы.
— Запомнишь? — спросил он.
— Да, — заверил его учитель, — ибо послание это избавит Элладу от гибели. И послужит поражению мидян.
При слове «мидян» Фемистокл снова пожал плечами. И учитель отбыл в лодке с двумя гребцами, отправившись как бы на прогулку. Море было спокойно. В волнах резвились дельфины, небо сияло ослепительной, истинно летней голубизной. Лодка обогнула мыс Киносура, Собачий Хвост. Берег, камни возле него и скалы за островом Пситаллия тонули в дымке. В ней скрывался и персидский флот во всей его колоссальной мощи. Судно стояло рядом с судном. Паруса были убраны. Длинные вёсла прятались внутри корпусов. Мачтовые канаты темнели на фоне глубокой, трепетной голубизны южного моря.
Наставник замахал белым платком.
Мидяне его заметили. И лодка педагога продолжила свой путь. Учителю уже не казалось странным, что в компании двух гребцов он приближается к ужасной мидийской армаде.
Приложив ладони рупором ко рту, он прокричал, что должен переговорить с Царём Царей и передать ему послание предводителя афинского флота. Ему разрешили приблизиться к ближайшему кораблю и без промедления представили пред очи Ксеркса. Впрочем, Царь Царей относился к подобным вестникам с опаской и принимал их, лишь окружив себя кольцом Бессмертных.
Стоя между стражами, учитель заговорил:
— Царь Царей! Фемистокл хочет добра твоему величеству. Он желает победы тебе. Он надеется, что флот союзников погибнет. Сейчас греки в отчаянии, вызванном приближением твоего флота, неумолимого, словно сама судьба, и они обсуждают, сражаться им или же немедленно бежать из вод Саламина.
— Из этого вот узкого пролива? — уточнил Ксеркс, показав пальцем.
— Именно, твоё мидянское величество! Нападай немедленно, завтра же утром. И ты одержишь незабываемую победу над союзниками, вздорящими друг с другом и готовыми затеять усобицу.
Сикинн отправился назад, размышляя над тем, сколь удивительно многозначительным может оказаться единственное слово, произнесённое в присутствии высшей силы. Одновременно он следил за весёлой игрой дельфинов, провожавших лодку. А ещё он думал о награде, которую обещал ему Фемистокл в том случае, если псевдопредательство его увенчается успехом, — о внушительной сумме денег и, быть может, гражданстве в Феспии, когда война окончится.
Учитель считал себя оратором, философом и добрым гражданином.
Глава 36
Настала ночь. Персы высадились с кораблей на Пситаллию, островок, расположенный между материком и Саламином. На небе сияли звёзды. Очертания берегов, мысов, скал и камней сливались друг с другом в удивительней гармонии, образуя некое подобие причудливого кубка из тёмного лазурита и аметиста, выточенного искусным гигантом, собравшимся выпить всё море, плескавшееся у берегов.
Умелые гребцы без плеска опустили вёсла в воду, и восточное крыло персидского флота вышло из Пирея и за островом Пситаллия направилось к мысу Киносура. Серебряные ручейки воды стекали по лопастям, вздымавшимся в ровном, почти лидийском ритме, хотя музыкальные лады и не имеют ничего общего с войной. Произнесённые шёпотом команды тонули в молчании. Наконец сей военно-морской манёвр был завершён, и Саламинский пролив оказался перекрытым с востока. Остальные персидские суда, буквально прижимаясь друг к другу в тесном строю, прошли вдоль берега, стараясь по возможности оставаться незамеченными греческими кораблями, лежавшими на якоре прямо по курсу. Персидские суда скользили по воде с удивительной лёгкостью и быстротой, как нечто сотканное из музыки и ритма, рождённое ночью, тишиной и красотой сине-фиолетовых морских просторов, лежавших посреди аметистовых, освещённых звёздами, тающих во тьме скал и рифов.
Небольшой греческий флот, по-прежнему надеявшийся бежать ранним утром, оказался охваченным двумя огромными крылами персидской армады.
Фемистокл с борта своего корабля вглядывался в хрустальный покой синей ночи и пытался понять, что же именно принесла его хитроумная провокация. Он улыбался.
Глава 37
Когда небо чуть посерело, старшие и младшие флотоводцы греческого флота вновь собрались для переговоров на берегу Саламина. Фемистокл улыбался; он знал, что происшедшее ночью начисто исключает возможность бегства, и позволил своим противникам, считавшим иначе, потешиться этой иллюзией. И вдруг его окликнул некто, появившийся в двери помещения, где шёл военный совет:
— Фемистокл!
Оглядевшись, флотоводец увидел перед собой Аристида, сына Лисимаха, афинянина, которого сограждане голосованием изгнали из города, подвергнув остракизму. Аристид прибыл с Эгины.
— Чего ты хочешь? — спросил Фемистокл высокомерным тоном.
— Поговорить с тобой наедине.
Фемистокл вышел вместе с ним из зала собрания.
— Ты ненавидишь меня, — проговорил Аристид.
— Да, — согласился Фемистокл, — ненавижу. Ты изгнан, но все по-прежнему хвалят тебя.
— Предлагаю забыть о тех чувствах, которые мы испытываем друг к другу, — промолвил Аристид. — Сейчас не время и не место для того, чтобы сводить личные счёты. Тяжкая судьба угрожает Афинам. Пелопоннесцы собрались бежать.
— Знаю, — сказал Фемистокл.
— Они не смогут этого совершить. Персидский флот окружил нас. Я только что приплыл сюда на корабле с Эгины и видел мидян своими глазами. Эврибиад и его коринфяне при всём желании не в силах уйти отсюда. Вернись в зал совета и поведай об этом всем. Я, изгнанник, не вправе этого сделать.
— Я предвидел полученную от тебя новость.
— Ты предвидел её?
— Да. Персы приняли предложенный мною совет. Я пошёл на кажущуюся измену, чтобы убедить союзников сражаться. Ты видел то, что я хотел увидеть: персидский флот окружил нас. Сообщи свою новость совету. Изгнанник не в состоянии доставить лучшей вести. Если такое объявлю я сам, они решат, что слышат ложь. Иди! Если тебе повезёт — отлично. Если не повезёт, ничего не изменится. Ведь мы окружены и бежать не можем.
Аристид вступил в палату совета. Он сказал:
— Афиняне! Я видел собственными глазами…
Флотоводцев по-прежнему терзали сомнения. Но с острова Тенос пришла триера под командой Панаита. Он подтвердил слова Аристида.
Думать далее о бегстве стало уже бесполезно. Навархи собрали своих людей, Фемистокл произнёс перед своими афинянами длинную речь. А потом бойцы разошлись по кораблям. Греческий флот — три сотни парусов — поднял якоря.
Встало солнце и деревянная стена сдвинулась с места. Женщины и дети, стоя на берегу гавани, махали платками, провожая защитников земли эллинских богов.
Первые лучи солнца обрисовали в розовой дымке персидскую армаду. Она закрывала весь горизонт. Настал день Саламина, и взошло его солнце. И в горячем потоке его лучей, невидимая для обыкновенных глаз, парила бессмертная Нике, богиня победы, направляющая свой путь от руки Зевса то к одному, то к другому из смертных — туда, куда бог в своей мудрости повелеть изволит.
Глава 38
К северу от Пирея далеко в море уходит квадратный полуостров, подобный каменному седалищу. Кроткие летние волны мелодично плещут в его берега своими пенными гребнями. Сотни и сотни лет назад создала природа сей мыс единственно ради того, чтобы в нужный день Ксеркс мог поставить здесь свой трон и следить с него за битвой при Саламине.
Царь Царей уселся — словно для того, чтобы стать свидетелем драматического представления, разыгранной актёрами морской битвы. Летний день был великолепен. Солнце восходило за спиной Ксеркса, однако тот был не в претензии, ибо задувал лёгкий ветерок. Над троном простирался балдахин из золотой ткани. И Ксеркс сидел под ним, облачённый в боевой панцирь, в новой царской остроконечной тиаре. Иссиня-чёрная борода владыки благоухала ароматами. И он снисходительно и с довольством поглядывал вокруг.
Гидарн разместил Бессмертных по всем сторонам полуострова, и они золочёной стеной щитов, копий и шлемов ограждали Царя Царей.
Возле Ксеркса находился Мардоний, и обоих родственников окружали многочисленные братья, племянники, зятья и шурины. Сиятельное собрание князей блистало золотыми браслетами и почётными цепями. Отражавшиеся от них солнечные лучи попросту ослепляли. Словом, всё вокруг Царя Царей искрилось и сверкало. И Ксеркс со снисходительной благосклонностью наслаждался сим сиянием и блеском. Он был доволен. Впрочем, Царь Царей ещё оплакивал двоих своих братьев, Аброкома и Гиперанта, павших при Фермопилах, ибо Ксеркс питал слабость к своей родне и любил своих многочисленных братьев, племянников и зятьев с шуринами.
Мельком он подумал о том, что придворный ювелир, сопутствовавший царю в походе, сделал новую тиару слишком свободной, и о том, что сорванный Леонидом царский венец во всех отношениях лучше прилегал к голове. Наморщив лоб, Ксеркс попытался чуть сдвинуть тиару вверх, не прикасаясь к ней руками. Но все старания его оказались напрасны: тиара вновь и вновь ложилась царю на самые уши. Наконец с небрежным изяществом владыка подвинул свой венец вверх, прикоснувшись к нему рукой. Однако тиара вновь сползла на царственные уши, и Ксеркс с философским безразличием покорился судьбе.
В общем, в тот день он был спокоен и доволен собой. Погода казалась прекрасной, а вид колоссального флота, протянувшегося бесконечной линией, идущей с севера на запад и охватывающей при этом обоими крыльями греков, наполнял сердце Царя Царей вполне обоснованной гордостью. Ксеркс прекрасно сознавал, что ни одному владыке в мире ещё не удавалось собрать столь великую морскую армаду и сухопутное войско под стать подобному флоту, — только ему, сыну Дария и Царю Царей.
И тут он решил, что не позволит этой чересчур свободной тиаре портить ему настроение. А ещё, что будет сдерживать себя, если в течение дня вдруг произойдёт нечто нежеланное или, хуже того, случится какое-нибудь несчастье. Скажем, один из кораблей не сумеет выполнить свой долг перед его царственными очами. Но царь не разрешит себе тогда вскочить с престола. Один раз он уже позволил себе забыться и поднялся со своего походного трона, когда проклятые греки оказали такое сопротивление его войску при Фермопилах. Впрочем, военно-морской престол был и вместительнее и удобнее, а Ксеркс находился в самом прекрасном расположении духа и не сомневался в победе. Бог персов поможет и ему, и его людям.
Ксеркс уже сидел на троне в течение трёх четвертей часа. Время от времени он заговаривал с Мардонием. Похоже было, что Царь Царей слишком рано явился в театр и занял своё место. Блистательные братья, зятья, шурины и племянники переговаривались шёпотом, следуя правилам придворного этикета. Бессмертные застыли вокруг золотыми изваяниями, демонстрируя могучие и безупречные мышцы, какие не увидишь у телохранителей любого другого царя. Золотые спины панцирей, золочёные щиты и шлемы — всё это превращалось в золотую стену, и весь мыс, на котором расположился Царь Царей, нетрудно было уподобить искрящемуся на солнце огромному ювелирному украшению.
Вдруг царь отметил, что стоявший на западе греческий флот тронулся с места. И все персы тоже увидели это. Крохотным серпиком разворачивались греческие корабли посреди двух огромных крыльев могучей персидской армады. Ксеркс с удивлением качнул головой и тут же понял, что в слишком просторной тиаре этого не следует делать. Однако удивление царя было неподдельным. За кого же принимают себя эти греки?
— Начинается, — молвил Царь Царей и обратился к стоявшему возле него порученцу: — Пошли за моими писцами.
К престолу на животах подползли царские писцы. Шестеро из них с орудиями письма в руках согнулись за спиной Ксеркса над длинными свитками. Они были готовы клинописью изобразить самый подробный отчёт о битве.
— Вни! — проговорил Мардоний, указывая рукой. — Вни, о, царь и мой шурин!
И Ксеркс внял. Летний утренний свет дымкой ещё лежал над поверхностью синего моря, над голубыми изгибами уходящего вдаль берега, над узкими заливчиками, над выдающимися в море, окаймлёнными белой пеной мысами. Трепетная дымка сия мешала видеть всё происходящее вдалеке с равной отчётливостью.
Ксеркс и Мардоний заметили, что греческий и персидский корабли начали схватку.
— Чей это корабль? — вопросил Ксеркс обступивших его полководцев.
Все принялись всматриваться вдаль, однако никто не мог сказать ничего определённого. Это раздосадовало Ксеркса, поскольку не позволяло сделать первую запись. Писцы ожидали, держа перед собой свитки, готовые в любой момент приступить к делу. Битву на море начал афинянин Аминий. Истинно будет заметить, что позже эгинцы оспаривали у него эту честь. Им привиделось, что в ослепившем их солнце возник силуэт богини Афины Паллады, мановением руки пославшей их в битву. Многим из греков показалось, что богиня приказывала им забыть про трусость и не поворачивать назад свои корабли. Охваченные восторгом слышали несказанно прекрасный и звучный голос богини.
Теперь, когда глаза успели привыкнуть к дымке, свету и расстоянию, Ксеркс и Мардоний сумели различить финикийские корабли. Они двигались напротив афинского флота. Ионийцы противостояли лакедемонянам. Вестники, метавшиеся между обоими крыльями персидского флота, известили Царя Царей и князей его о происходящем на море.
Вестники окончили речь, и Ксеркс приказал:
— Писцы, за работу!
После чего, взяв длинные папирусные свитки, писцы приступили к написанию отчёта о битве. Все шестеро писали одно и то же: «Ионяне, верные Царю Царей…»
— А дядюшка Артабан советовал мне ионянам не доверять, — улыбнулся Ксеркс.
«…захватили много греческих кораблей», — записали писцы.
— Запишите, сколько именно, — скомандовал Ксеркс.
И писцы занесли на папирус число — в два раза больше того, что было названо вестниками, — как делали всегда, хотя и помалкивали об этом.
— Имена навархов-ионян! — приказал Ксеркс. — Теоместор, сын Андродама и Филак, сын Гистая, оба самосцы.
Писцы скрипели своими орудиями. Они торопливо покрывали клинописью длинные свитки.
— Отважные и верные ионяне, — похвалил отличившихся подданных Ксеркс. — Надо будет назначить Теоместора царём Самоса и дать землю Филаку. И пусть оба получат титул оросанга. Потом я дам Теоместору четыре широких браслета, а Филак получит два. Записывайте, писцы!
И те бойко занесли на папирус назначенные победителям награды. Однако за спиной Мардония старший чиновник службы новостей уже шептал:
— Сиятельный Мардоний! Верны оказались не все ионяне. Некоторые из кораблей, судя по всему, сразу же перешли на сторону греков. Среди ионян нашлись изменники!
— Имена предводителей? — свирепо бросил Мардоний, и глава службы новостей немедленно назвал таковых.
Хмурясь, Мардоний принялся шептать на ухо Царю Царей весть об измене ионян.
— Это невозможно! Не верю! — возмутился Ксеркс.
Чтобы лучше видеть, он прищурился, обратив взгляд в ту сторону, где в редеющей дымке двигались корабли ионян.
И с гневом бросил писцам, решившим, что Царь Царей хочет сделать новую запись, и оттого обратившимся в слух, вытянув шеи:
— Записывать нечего.
Тем временем битва вспыхнула на всём просторе Саламинского пролива, вспыхнула в буквальном смысле этого слова. Повсюду летали пущенные из катапульт горящие стрелы с ветошью, обмакнутой в серу и масло. Там и сям с обеих сторон загорались триеры. Чистый, золотой и лазурный день скрывал пламя от глаз; огонь был почти невидим, и лишь клубы чёрного дыма свидетельствовали о пожаре. Корабли сталкивались друг с другом. Бронзовые тараны пронзали борта. Получившие пробоины суда переворачивались.
С корабля на корабль перебрасывали абордажные мостики. Бойцы в тяжёлой броне бросались врукопашную, поскальзывались и падали в море.
Жуткие косы, приводившиеся в действие несколькими воинами, косили врага. Их можно было повернуть в любую сторону. Как молнии мелькали они над головами сражающихся экипажей. Рассекавшие паруса и снасти, они представлялись свирепыми духами своего времени. Корабли, ещё только что казавшиеся чётко очерченными силуэтами на фоне лазурного неба и маневрировавшие с размеренной точностью в дымке начинающегося дня, вдруг начали сталкиваться. Среди многочисленных судов персидского флота многие уже плавали, сцепившись вёслами. Персидские гребцы ругались и проклинали тесноту.
Битва разгоралась всё жарче и жарче. Косы рвали и резали паруса и снасти, в щепу разлетались мачты, то тут, то там над очередным кораблём с обеих сторон начинало трепетать шафрановое пламя. Грохотали подвешенные к мачтам тараны. Вновь и вновь ударяли они железными шипами в дощатые борта кораблей, разбивая палубы, проделывая пробоины… Корабли переворачивались и тонули. Грохот таранов, лязг их цепей сделались основной музыкальной темой сражения, к которой примешивались целые хоры грубых мужских голосов и ещё более громко выкрикиваемые приказы.
Со своего трона, величественно возвышавшегося над схваткой, Ксеркс видел только невообразимую сумятицу. Общее смятение и неразбериха мешали ему разглядеть подробности. Морское сражение производило впечатление колоссального, учиняемого двумя сторонами хаоса, делавшего общую картину разрушения ещё более несомненной. В то же время вспыхнувшие корабли там и здесь закрывали клубами чёрного и серого дыма то, что персидские вельможи буквально мгновение назад видели совершенно ясно.
Какое-то время Ксеркс молчал. А потом, невзирая на хаос с обеих сторон, невзирая на тесные группы сошедшихся в бою судов, стало всё более и более очевидным то, что персидский флот несёт тяжёлые потери. Шесть писцов, замерших с папирусами в руках, уже не писали. Они пропускали мимо ушей сообщения о сожжённых и потопленных персидских кораблях. Весь пролив, насколько мог видеть Ксеркс, был покрыт обломками, мусором, клоками парусов и срезанными снастями, повсюду тонули моряки и воины. Ещё Ксеркс заметил, что греки с потопленных кораблей дружно плыли к Саламину, в то время как персы, отягощённые слишком тяжёлыми панцирями или же просто не умеющие плавать, шли ко дну словно камни, тщетно стараясь уцепиться за своих соратников.
Следом за водой покрылось грязью и небо. Очаровательная чистота летнего дня исчезла; её затмили густые облака чёрного дыма, поднимавшегося над горящими кораблями. Скалы более не казались голубыми, поблек и ландшафт. Дышать стало уже почти невозможно. Над престолом Ксеркса ветер нёс искры, хлопья сажи сыпались с неба.
По замаранной воде отважнейшие из бойцов обеих сторон подплывали на лодках к рулевым лопастям кораблей и перерубали сдерживающие их канаты. Корабль лишался манёвренности и сразу выходил из строя, после чего его захватывали в кровавой битве на абордажных мостках, переброшенных с борта на борт.
Ксеркс побледнел, ибо горели в основном корабли Персии и её союзников. Как могло случиться, что морская битва, в исходе которой он не сомневался, вновь не удовлетворила его ожидания? Неужели эти греки в самом деле лучше персов разбираются в морском деле? Во всяком случае, они, в отличие от персов и их союзников, умели плавать. «Как же мои люди не обучены этому делу?» — подумал Ксеркс. И он задохнулся от бешенства, потому что эти растяпы не могли плавать, потому что они без всякого стыда тонули на глазах своего властелина, хотя греки — куда ни глянь — спокойно плыли к Саламину. Тревога Ксеркса становилась всё более и более ощутимой. Он уже не имел сил молчать. Наконец, вцепившись в руку Мардония, Царь Царей изрёк гулким голосом:
— Мардоний!
Больше ничего не нужно было говорить. Ксеркс заметил, что Мардоний бледен, как и он сам, что родич его ощущает то же самое. Торопливо оглянувшись вокруг, Царь Царей увидел, что и блистательные братья, зятья, шурины и племянники его, побледнев, внимательно смотрят перед собой. И наконец он сумел прошипеть следующие слова:
— Какое жалкое зрелище… перед моими глазами. Что касается Ахемена, я его…
Однако Ксеркс не успел промолвить, какую кару готов он назначить Ахемену, брату царя и главному среди флотоводцев, пребывавшему сейчас на борту великолепного сидонского корабля. Невзирая на всю прежнюю решимость владеть собою и оставаться на троне, царь вдруг поднялся. Дело в том, что он заметил в самой гуще битвы, посреди молотящих таранов, триеру Артемизии, царицы галикарнасской. Разодранные в клочья паруса на её судне горели. Триеру царицы преследовало афинское судно. Надрываясь, прогибая вёсла, гребцы уводили её от погони. Наконец корабль Артемизии добрался до своих. И там без малейших колебаний триера царицы галикарнасской ударила острым носом прямо в борт корабля Дамасифима, царя Калинды и союзника персов, попавшегося на её пути.
Протараненный корабль камнем ушёл под воду, а судно Артемизии продолжило свой бег, лишь чуточку вздрогнув.
Афинский наварх, решив, что он ошибся и что судно Артемизии сражается за греков, развернулся и направил свою триеру в другую сторону.
— И кого же это протаранила и потопила Артемизия? — поинтересовался Ксеркс.
Среди свиты Царя Царей было прекрасно известно о его расположении к Артемизии. И никто — пусть корабль этот и в самом деле узнали — не ценил в ломаный грош ни калиндийцев, ни Дамасифима. Трудно было предположить, чтобы кто-то из его моряков мог уцелеть и поведать о случившемся. И буквально за какое-то мгновение в свите составился заговор в пользу Артемизии. В этот критический миг Ксеркс совсем не думал о Дамасифиме, он вовсе забыл о существовании подобного союзника. Таких царьков под его рукой насчитывалось поболее сотни. Разве Ксеркс, Царь Царей, обязан помнить каждого из этих ничтожных монархов?
— Царь Царей! — раздался дружный возглас среди приближённых Ксеркса. — Артемизия хотя и женщина, но сражается отважно. Видел ли ты, как она протаранила и потопила афинское судно?
— Афинское? — переспросил Ксеркс.
— Афинское! Ещё какое афинское! — дружно вскричали племянники и зятья.
Не слишком уверенный в этом Мардоний помалкивал.
— Эта женщина сражается как мужчина, — молвил Ксеркс, — в то время как мужи мои…
Ему хотелось сказать: «сражаются как бабы», однако он сдержал себя. Посему, подозвав писцов, он продиктовал им:
— Записывайте! Артемизия, царица Галикарнаса, Коса и Нисира, протаранила и потопила афинскую триеру. Гордитесь, что вам выпала честь сделать запись о её подвиге.
Из лодки, подошедшей к основанию утёса, на котором был установлен престол, выскочил вестник. Он торопливо взбежал по выбитым в скале ступенькам. Шатаясь, без шлема, он в отчаянии пал к ногам Ксеркса и вскричал:
— Господин мой! Царь Царей! Ариабигн, сын Дария, твой царственный брат и командующий флотом, только что утонул. Протараненный корабль его пошёл ко дну вместе со всем экипажем.
— Что?! — в ярости взревел Ксеркс.
Следом за первым вестником последовал второй. Окровавленный и израненный, он бросился на землю перед царём и выдохнул:
— Господин! Должен сообщить тебе, что благодаря предательству жалких ионян, финикийские корабли уничтожены.
— Ионян? Ионян! — зарычал Ксеркс, в гневе стискивая кулаки. — Все они предатели! Дядя Артабан уверял нас в этом.
Перед престолом на земле распростёрся третий вестник, и пришедшие в замешательство писцы уже не знали, что и как им записывать.
— Царь Царей! А я, наоборот, сообщаю тебе, что ионяне с Самофракии протаранили и потопили афинскую триеру.
«Записывайте!» — указал жестом Ксеркс, и писцы принялись испещрять папирус торопливой клинописью.
Оба собрата унесли в сторону обеспамятевшего второго вестника. Тут насквозь промокший четвёртый повалился в полный рост перед властелином:
— Господин! Царь Царей! Эгинская триера только что потопила тот корабль, о котором говорил предыдущий гонец.
Стиснув кулаки, Ксеркс скрипнул зубами от ярости. Вестники сменяли друг друга, они целой очередью выстроились на вырубленной в скале лестнице. Даже округлые застывшие золотые панцири Бессмертных начали являть некое подобие движения.
Один за другим вестники повергались к ногам своего властелина, и если кто-нибудь появлялся с доброй вестью, следующий за ним тут же опровергал её. Становилось очевидно, что на победу в морском сражении надеяться не приходится.
В свой черёд Ксеркс обвинял в неудачном исходе сражения каждый из союзных ему народов и начальствующего над его флотом. И в то же время он со всё большим недоумением понимал, что небольшие афинские корабли не только выстояли против его армады, но даже могут вот-вот расправиться с ней. Это было немыслимо, невозможно и невероятно, однако с высоты своего престола Царь Царей не мог видеть ничего другого.
Тем временем самофракийцы перебрались со своего тонущего корабля на напавшую на него эгинскую триеру и, будучи превосходными копьеметателями, перебили её экипаж. Сие героическое деяние несколько ободрило Ксеркса и заставило его отвлечься от мыслей об ионянах-изменниках, о которых предупреждал его дядюшка Артабан. Однако царский гнев должен был выплеснуться, и он обрушился на финикийцев, чьи корабли погибли.
— Приказываю обезглавить всех финикийских навархов, потерявших свои суда! — ревел Ксеркс, поводя пьяными от гнева глазами под сбившейся набекрень тиарой. — Чтобы эти трусы не позорили людей более отважных, чем они!
Это мгновение — и новое волнение Царя Царей — спасло ионян. Сквозь дым было видно, что разбитый персидский флот в полном смятении стремится за остров Пситталия, в гавань Фалерона. Персы бежали. Все князья, в том числе и Мардоний, окружавшие Ксеркса на скалистой площадке, поднялись, провожая взглядом бросившуюся в бегство армаду.
Афиняне преследовали её, а эгейские корабли отважно шли ей навстречу. И армада очутилась в ловушке, запутавшись в собственных, слишком многочисленных вёслах. Мореходы бранились. Поражение было видно очам и слышно ушам. Сомнений более не оставалось.
— Ксеркс, — прошептал Мардоний, забывая обо всех придворных приличиях, — здесь теперь небезопасно!
На острове Пситталия, где ранее высадились тысячи персов, уже шёл бой — прямо перед носом Царя Царей. Аристид, враг Фемистокла, примирившийся с ним перед битвой, с отрядом преданных ему афинских гоплитов избивал персов.
Последним отчаянным взором Ксеркс обвёл продымлённый простор Саламинского пролива. Берега его исчезали за чёрными и серыми корпусами горящих судов, прежде синие утёсы и прозрачное небо сделались неузнаваемыми. Они превратились в край скорби, и волны выбрасывали на берег доски и трупы. И тогда Царь Царей сказал Мардонию одно только слово:
— Идём.
И все персы, находившиеся на скалистом мысу, повернулись спинами к морю: Бессмертные, племянники, зятья, шурины и братья, равно как и сам Ксеркс.
Блистая бессильным золотом, искрясь под лучами заходящего солнца, они потекли ручьями вниз, на сушу. Царь Царей бежал.
Глава 39
Ночь покрыла ровное море, на котором весь день кипело и бушевало морское сражение. На вершину утёса, находившегося к северу от Саламина, неторопливо поднялся мужчина. Он устало опустился на камень и поглядел вперёд. Побеждённого персидского флота не было видно. Захватчики отступили на юго-восток, в Фалеронскую бухту.
Со своего места человек этот мог видеть греческий флот, лежащий возле берегов Саламина, — небольшой изогнутый серп, каким он казался вчера. Ночью ничто не выдавало понесённого им ущерба. Лишь кое-где на кораблях, привалившихся друг к другу боками, словно в предельном утомлении, отсутствовала мачта или парус. Остатки подожжённых кораблей ещё чадили, и запах гари лежал над проливом; становившиеся всё более яркими звёзды прикрывала лёгкая дымка.
Усталый мужчина глядел по сторонам, глаза его привыкали к темноте, и он различал всё больше и больше. К северу открывался простор элевсинской бухты. Она была похожа на океан, недвижная, не имеющая горизонта.
Потом он увидел перед собой огромные хребты Эгалеонских гор, вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, на котором уже начинали мерцать звёзды. Очертания берегов и мысов фиолетовыми пластами накладывались друг на друга, словно кулисы просторной, во весь мир сцены.
Ни звука не доносилось из заснувшего внизу городка, куда афиняне возвратились к жёнам и детям, памятуя о своей победе и о подвиге, и со стороны кораблей, на палубах которых спали утомлённые до предела бойцы.
И человек этот уснул посреди безмолвных просторов, в одиночестве, и сон его преобразился в видение о богах и судьбах, неправедных поступках и жалости, в спектакль, разыгрывавшийся на небесной сцене во всём богатстве оттенков.
Имя его было Эсхил, сын Эвфориона. Уроженец Элевсина, он весь день сражался на борту афинской триеры бок о бок со своим братом Амением, а десять лет назад он бился при Марафоне рядом с братом Кинегиром, потерявшим в том бою руку и скончавшимся. Однако отважный Эсхил был не? только бойцом и моряком афинского флота, но и поэтом. Двадцать лет писал он свои трагедии и вместе со знаменитым Пратином оспаривал лавровый венок в поэтических состязаниях. Много раз он добивался почётной награды.
Он первый среди поэтов начал ставить написанные в соответствии с собственным разумением драмы — в каменном театре Диониса, сооружённом на месте старого деревянного на южном склоне у подножия афинского Акрополя, ибо закончился день феспийских повозок, с которых распевали дифирамбы Вакху актёры, размалёванные винным осадком. Таким действительно было вдохновенное искусство прежней поры. Не заученная декламация, но искусство обаятельное, простое и естественное, истекающее из полных восторга сердец актёров, в неподдающемся контролю экстазе, соединявшем веру и трагедию. Такие актёры скитались со своей запряжённой ослами тележкой из города в город, из деревни в деревню — вольные гуляки, радующиеся жизни и восхищенные красотой, пребывавшей в них самих и щедро разделявшейся с окружающими за несколько медных монеток, а чаще всего просто за трапезу.
Когда Эсхил, поэт-воин, вспоминал эту пору, меланхолия овладевала им, он ощущал руку судьбы. В самом деле, не знающее покоя и усталости воображение всегда твердило ему о власти рока над человеком. Перед ним поднимались могущественные тени. Они вставали за сумрачными горами, скользили перед фиолетовым занавесом ночи, над склонами далёких гор. Они выступали на своих высоких котурнах — силуэты сверхчеловеческие, героические, божественные, величественные, жестикулирующие в просторных, лежащих пышными складками, изукрашенных одеяниях, с возвышенными, вселяющими ужас и трепет выражениями на огромных масках, прикрывавших их лица. Он уже словно бы слышал весь тяжёлый трагизм их настойчивых молитв, ритмичной речью льющихся из ротовых отверстий масок. Он внимал им, а над ним, под звёздным куполом неба, боги решали, печалиться или ликовать смертным, а Парки, всевластные, вездесущие, неумолимые, сама не ведающая противления Судьба, всемогущая и страшная во всей своей высшей власти, заставляли сожалеть о страданиях, неизбежно выпадающих на долю смертных, о горестях, которые следует им претерпевать, о несчастьях, которые навлекают на них собственные деяния. Это было всемогущество, заставляющее смертных винить в собственных грехах и прегрешениях судьбу, пред которой можно было лишь смиренно склониться, оказавшись перед её неодолимой мощью.
И, погрузившись в сон, поэт-воин видел перед собой величественные тени. Ему явились Агамемнон и Клитемнестра. Он видел тень Прометея между плывущими океанидами, явившимися, чтобы утешить титана. Он видел тень Ореста между преследующими его Эвменидами. Он видел возвышенных злодеев, прославленных богов, определивших собственную судьбу, и судьбы отдельных личностей сливались в один, над всеми тяготеющий чудовищный рок, наполняющий всё ночное небо между звёздами и за пределами их — всё, что может понять и постигнуть ум, и даже далее за пределами миров и планет.
И вдруг воин-поэт, мечтатель-поэт Эсхил в пульсирующем и ярком мире своей фантазии узрел всю реальность самого прошедшего дня. Словно в возвышенном апофеозе предстало перед ним всё, что приключилось в тот день в нешироком Саламинском проливе: гибель великой персидской армады, к которой он сам — человек ныне отнюдь не молодой — приложил руку, побуждаемый любовью к отчизне. И в первую очередь в памяти его возникло то, что видел он собственными глазами с палубы афинской триеры, то, что произвело на него неизгладимое впечатление: золотую сверкающую под лучами заходящего солнца вереницу персов, бегство Царя Царей и всего блистательного окружения владыки.
Вот, вот они! Там, между фиолетовыми мысами и аметистовыми островами, над водной гладью, рассыпающей во все стороны лучи звёзд, вновь движется их череда. Только теперь они кажутся куда более ужасными, величественными, вселяющими трепет, чем было на самом деле, лишённые той практичности, что всегда неразлучна с реальностью. Вот, вот они.
И Эсхилу показалось, что некоторая доля его собственного патриотизма растворилась в подсознательном, великом, надчеловеческом порыве сочувствия, вдруг наполнившем его душу, ибо велик был ужас, вызванный чувством своей простой и человеческой вины. Ему стало жаль грешного Ксеркса, совершившего в надменности своей чудовищное преступление; царя безжалостного и неумолимого, повлёкшего в поход миллионы душ и принёсшего их в жертву, чтобы, вообразив себя богом, в тщеславном, святотатственном и тщетном порыве бессмертной мысли попытаться взвесить тяжесть земного всемогущества собственными руками; возжелавшего этого, несмотря на то что земное могущество ничтожно перед всесилием неба, подобно соломинке, кружащейся в водовороте.
Воля неба выше всего, что могут придумать люди, и она сокрушает всякого, кто лишён смирения.
Для грека, сражавшегося весь день за отчизну, вкладывавшего в ратное дело всю свою отвагу, все силы своего тела, подобная жалость казалась странной, даже чудовищной. Необъяснимую, божественную скорбь ощущал этот афинский поэт, успевший забыть о том, что он ещё и воин. Он сочувствовал персидскому царю, злодею и преступнику, повернувшемуся спиной к победителям там, на скале, возле трона, среди собственных людей.
Это было бегство назад, в ту далёкую даль, из которой явился восточный владыка, в Персию, землю, из которой пришёл он со своей миллионной ратью, с её несчётными племенами и царями, с не знающими числа кровными царскими родственниками, надменными и уверенными в собственной победе, прошедшими через моря и горы.
Непостижимая, невыразимая жалость бушевала в груди Эсхила и изливалась с уст его крылатыми ритмичными виршами. Как было ему жаль Ксеркса, надменного, потерпевшего поражение, жуткого и бегущего. Эсхил видел его на фоне фиолетового неба над скалами и над морем. Он видел, как идёт Царь Царей на высоких котурнах, как ломает руки, не прикрытые более растерзанной в отчаянии царственной мантией. Он слышал скорбную речь царя, оплакивавшего павших соратников; она истекала из округлого отверстия в трагической маске, жутким образом искажённой фиолетовыми ночными туманами!
Далеко-далеко, укрытая дымкой, раскинулась неведомая страна снов, Персия, на равнинах которой высится царственный город Сузы. Там звучат сглаженные и звучные персидские имена: Ариомард, Фандарак, Гистайхмес, Анхарес, Ксантис, Арсам, разрывающие ночь горькими жалобами, словно голоса верных старцев, требующих у Ксеркса отчёта в том, что сделал он со столькими отважными, цветущими младшими братьями, зятьями, шуринами и племянниками. И Ксеркс из глубин укрытой чёрной ночью сцены кричит, что пали они и остались на поле брани, что тела их плывут по морю между обломками вёсел, что трупы их выбросит на чужой каменистый берег и враги никогда не удостоят их почётного огненного погребения. Он кричит старцам:
— Плачьте, стенайте, скорбите и рыдайте с нами! Раздерите свои одежды, о, старцы! Рвите на себе волосы и бороды! Услышьте всю повесть о совершившемся с нами несчастье! Все они пали! Все упокоились! Внемлите! Я вернулся назад с колчаном, но в нём более нет ни одной стрелы! Я лишился оружия! Я разодрал свою царскую мантию! Я потерял свой царственный венец! И мои Бессмертные оказались такими же смертными, как все прочие люди!
И верные старцы возглашают:
— Мощь Персии подорвана! Наша скорбь безмерна и невыносима! Мы колотим себя в грудь! Мы громко рыдаем и жалуемся на судьбу! Мы в скорби! Мы в отчаянии!
— Пойте же мистическую песнь скорби! — требует тень Дария из глубин сцены.
И старцы вопиют:
— Пристойно ли нам появляться перед людьми в таком отчаянии?
— Да, — отвечает измученный Ксеркс. — Пусть вся Персия станет свидетельницей моего горя, нашего горя! Увы мне! Скорбите же, о, персы, прежде наслаждавшиеся счастьем!
Жалость, затопившая душу поэта, заставила молчать и воина и патриота, оставив право слова лишь за стихотворцем. И после стона печали ему вдруг показалось, что мать царя персов появилась перед ним. Эсхил увидел Атоссу, но не в виде восточной владычицы, сидящей на кушетке с хлыстом в руке, готовой покарать всякую рабыню и прачку, посреди липкого запаха варенья и аромата цветущих роз. Он увидел Атоссу как величественное изваяние — очищенное, одухотворённое — на фоне исчезающих в ночи фиолетовых холмов, за которыми где-то вдали смутно мерцал дворец Царя Царей. Он увидел Атоссу божественно великой, наделённой царственным и материнским достоинством.
Облачённая в трагедийный наряд, она приближалась, ломая руки, наполненная непонятными тревогами, снами, которые должны были истолковать мудрые старцы. Наконец, услыхав от гонца роковую весть, она воздела к небу свои материнские руки, и из чёрного, растянутого отверстия рта полились громкие причитания о сыне, божественном Ксерксе, разодравшем мантию и опустошившем колчан, а теперь бегущем назад, через перекрытые мостами моря и по прорытым сквозь горы ущельям.
Душа поэта наполнялась ужасом и жалостью на этой возвышающейся над Саламином, уединённой вершине, с которой так хорошо виден Элевсин, а созидательное воображение Эсхила уже замышляло трагедию «Персы» в священном, сладостном порыве счастья, благословляющего поэтическое вдохновение.
Глава 40
Ксеркс бежал в Афины в своей гаксамаксе, запряжённой четырьмя нёсшимися во весь опор лошадьми. Сопровождали Царя Царей только Бессмертные, войско и князья остались позади. Никто из персов ещё не произнёс этого слова — «бежать», но ярость и ужас ощущались в каждой складке плащей, трепетавших за спинами охранявших Ксеркса всадников. Лёжа в своей карете, царь спрашивал у себя только одно: как могло такое случиться? Почему эти неуклюжие греческие корабли сумели одолеть его армаду? Эпитет «маленькие» уже был отброшен. С воистину детским непониманием он задавал себе этот вопрос в тысячный раз, устроившись на подушках, придерживая тиару рукой.
На самом деле это было бегство, впрочем, весьма далёкое от величественного и трагедийного исхода в ту ночь, вымышленного созидательным воображением поэта-воина. Ибо Ксеркс не рвал на себе одежд и не терзал волос. За плечом Царя Царей не было колчана, символически опустошённого Эсхилом. Величие его не допускало никакой стрельбы по врагам.
После возвращения в Афины, в дом, преображённый в подобие персидского дворца, все князья и полководцы ходили на цыпочках. Какое-то решение будет принято? Вдруг объявившийся Ксеркс, трясясь от ярости, провозгласил пронзительным голосом:
— Повелеваю, чтобы крошечный Саламин без промедления соединили с материком!
Князья и полководцы застыли как статуи, ничего не понимая и глядя перед собой с отвисшими челюстями.
— Я хочу сказать, — продолжил Ксеркс в прежнем гневе, — что вы должны соединить вместе финикийские транспортные суда, связать их канатами так, чтобы получился мост или стена. Тогда мы ещё сумеем одолеть греков.
Стиснув кулаки, он исчез за хлопнувшей дверью. Оказавшись в уединении, царь сел и, уставившись в пол, принялся размышлять о том, каким образом послать весть в Сузы об этом злосчастном дне. Написать дяде Артабану? Или Атоссе?
Мардоний попросил принять его, и у Ксеркса не хватило отваги отказать собственному шурину и главнокомандующему. Князя впустили.
— Чего тебе ещё нужно? — бросил вошедшему Царь Царей.
Мардоний, бледный как полотно, стоял перед полным ярости Ксерксом, сидевшим на троне. Полководец, ощущавший на себе вину за неудачи в начатой по его наущению войне, заговорил:
— О, Ксеркс, мой повелитель и шурин! Скажи мне, ибо мы сейчас наедине, хочешь ли ты дать грекам ещё одно морское сражение? Или задуманный тобою мост через пролив уловка, которая должна заставить греков дать нам генеральное сражение и помочь в их преследовании?
— Не знаю я, — бросил Ксеркс, вращая глазами. — Ничего я теперь не знаю.
Тогда Мардоний продолжил голосом, полным самого искреннего глубокого чувства, ибо он был наделён благородной душой, несмотря на то что явился вдохновителем этой войны:
— О, царь! Не оплакивай более случившееся при Саламине! Не считай наши потери невозместимыми! Успех войны зависит не только от кораблей. Разве я, Мардоний, оставил тебя? Разве исчезло твоё колоссальное сухопутное войско, вся твоя пехота и конница? Разве есть у кого-нибудь войско большее? Разве есть у кого-нибудь войско равное? Греки могут воображать, что добились своей цели, но они не оставят своих кораблей, на палубах которых обретают такую силу, чтобы сразиться с нами на суше. А тех, кто сейчас противостоит нам, мы одолеем без труда. Мой царь, поверь своему Мардонию. Мы немедленно выйдем штурмовать Пелопоннес. Или ты хочешь передохнуть? Войско наше не утратит своего духа, если тебе нужна передышка. Греки истощены, они ещё станут твоими рабами. Ещё наступит время, когда ты взыщешь с них и за нынешнее, и за прошлое. Они ещё заплатят тебе и за Марафон и за Саламин. Но если ты предпочтёшь вернуться в Персию, выслушай мой совет, о, царь!
Мардоний был глубоко растроган. Истинно будет сказать, что благородная душа его не умела предвидеть будущее, однако растрогана она была самым искренним образом. Преклонив одно колено перед Ксерксом, он сказал:
— О, царь, позволь нам не сделаться посмешищем для этих греков. Персы исполнили свой долг безукоризненно. Персы сражались как львы. Во всём виноваты наши трусливые союзники — финикийцы, египтяне, киприоты и киликийцы, не выполнившие свой долг. И за их деяния мы с тобой не несём никакого ответа. Поверь мне, Ксеркс!
Осмелившись прикоснуться к руке царственного шурина, Мардоний продолжил:
— Если тебе не угодно оставаться здесь, возвращайся домой с большей частью войска, а мне оставь не более трёхсот тысяч. Клянусь, я или заставлю греков склонить свои выи под твоё ярмо, или погибну.
Ксеркс был глубоко растроган. Он поглядел на Мардония долгим взором, восхищаясь благородной душой своего родственника. Напряжённый драматизм мгновенно покорил царя, ибо он был подвержен эстетическим порывам. И замысел поэта-воина, который тот намеревался воплотить в стихи, произвёл бы самое глубокое впечатление на Царя Царей. Ксеркс обязательно восхитился бы Эсхиловыми «Персами», получи он только возможность услышать и увидеть трагедию, посвящённую его собственной судьбе. И, покоряясь чувствам, ощущая прилив братской нежности, Ксеркс открыл родственнику свои объятия. И если сделал он это весьма драматическим жестом, то неосознанно. Царь Царей обнял по-прежнему коленопреклонённого Мардония, привлёк его к себе и сказал:
— Мардоний! Ты истинный герой, к тому же наделённый благородной душой.
После этого эмоционального порыва Мардоний обратился к сути:
— Тогда пусть состоится совет с братьями, зятьями, шуринами и племянниками, на котором мы решим, что делать дальше.
Ксеркс согласился. И, как следует посоветовавшись с братьями, зятьями, шуринами и племянниками — несколько раз обежав взором зал, наполненный великим множеством полководцев, — Царь Царей молвил:
— А где у нас царица галикарнасская? Почему здесь нет Артемизии? Пошлите за царицей галикарнасской! Она героиня, и я хочу самым внимательным образом выслушать её совет.
Артемизия следила за происходящим из-за занавеса, испытывая вполне понятное смущение по поводу продырявленного ею ради сохранения собственной шкуры и пущенного на дно корабля калиндян вместе с другом её, царём Дамасифимом. Царица галикарнасская вошла в зал, ощущая, как колотится сердце под панцирем. Ксеркс решил переговорить с Артемизией наедине, ибо намеревался узнать её мнение без свидетелей. Братья, зятья, шурины и племянники были несколько задеты подобным поворотом событий, однако неудовольствие проявлять не стали. Они вышли. Ксеркс жестом пригласил царицу сесть.
— Артемизия! — начал он. — Мардоний советует мне или штурмовать Пелопоннес всеми силами, или возвратиться в Персию с большей частью моего войска, оставив его в Аттике с тремя сотнями тысяч людей, которые склонят греческие выи под моё ярмо. И ты, Артемизия, проявившая себя вчера истинной героиней… — царица галикарнасская облегчённо вздохнула: Ксерксу ничего не донесли, — скажи, что посоветуешь мне?
— О, царь! — возликовала обрадованная женщина, тут же искусно понизившая свой голос. — Трудно давать совет в таком положении. Тем не менее я придерживаюсь мнения, что тебе следует оставить здесь Мардония с отобранным им войском. Раз он говорит, что сумеет склонить греческие выи под твоё ярмо… Она быстрым движением поднялась на ноги и огляделась по сторонам. После, опустившись на ступени Ксерксова трона, царица торопливо зашептала: — Если он одержит победу, вся честь достанется тебе, о, царь! Если же его ждёт неудача… что с того? Ты будешь далеко и в безопасности. И ты и твоя царственная родня. Пока жив Ксеркс, греки будут трепетать, пусть сегодня случай и встал на их сторону. Ты будешь воевать с ними снова и снова, пока наконец не одержишь сокрушительную победу. Ну а если Мардоний падёт… Он всего лишь раб Ксеркса, как и все мы, находящиеся здесь.
Соблазнительно изогнувшись, она подняла голову и посмотрела прямо в лицо Царю Царей. Артемизия была в этот миг прекрасна, и Ксеркс не мог не покориться картинному, почти мифологическому обаянию этой морской амазонки. Героиня и вместе с тем женщина. И то, чего он не терпел при собственном дворе, то, что противоречило в его глазах самим традициям персидского гинекея[58], здесь, в походных условиях, показалось ему самым привлекательным. Эта царственная воительница, поступавшая так, как если бы любила его, в то время как он вёл себя так, как будто любит её, в данное мгновение отвлекала его, украшала жизнь и в подобном качестве была весьма необходима Царю Царей. Эта Семирамида, сладостно изогнувшаяся у ног его — в панцире, прятавшем грудь, в поножах, покрывавших ноги, — обвораживала его. Она весьма гармоничным образом соответствовала нынешнему настроению Царя Царей. Ни одна из его наложниц — а они сопровождали Ксеркса во внушительном числе — не могла бы произвести на него более глубокое впечатление в своём длинном, волочащемся по полу индийском одеянии и без него.
— Артемизия, — начал Царь Царей ласковым голосом.
Царица галикарнасская вопросительно припала к колену Ксеркса. Иссиня-чёрная борода щекотнула её лоб, однако голову Ксеркса вдруг посетила новая мысль. Он вспомнил о трёх своих юных побочных сыновьях, которых весьма любил и которых взял с собою в поход.
— Артемизия, — продолжил Ксеркс уже совсем другим тоном. — Спасибо тебе за совет, и благодарю за любовь, которую ты выказала мне. Тем не менее сейчас не слишком подходящий момент для… У меня так много дел. Я думаю сейчас о трёх моих сыновьях, я боюсь за них. Они ещё юны и являются моей единственной радостью. В чужой земле им всегда угрожает опасность. Кто знает, какими сложностями будет сопровождаться отступление? Могу ли я доверить их тебе, Артемизия? Конечно же, ты сумеешь незаметно проскользнуть со своим кораблём и доставить их в Эфес?
Артемизия внутренне возликовала. Подобное доверие сулило ей куда больше, чем перспектива провести часок в любовных утехах с царём. Бояться было нечего, и она сразу же согласилась.
Ксеркс приказал стражам:
— Пусть приведут юных князей!
В зал вошли трое незаконнорождённых князей, трое симпатичных персидских мальчишек с янтарными личиками, чёрными кудрями, в богатых одеждах. Со своими амулетами и кинжальчиками, разукрашенными драгоценными каменьями, они казались куклами. Евнух Гермотим подвёл детей к отцу, и тот с нежностью расцеловал их.
Позади в дверях уже шевелились и толкались, и склонившийся до земли начальник стражи провозгласил:
— Прибыла царская почта, о, государь!
Явился гонец с письмами из Суз. Ах, великолепная персидская почтовая служба! Гонец этот прискакал с самой последней из почтовых станций, где торопливо принял от своего собрата письма, предназначенные Ксерксу, его братьям, зятьям, шуринам и племянникам. Снег, дожди, жара, темнота — ничто не могло остановить неутомимого персидского гонца. Пав ниц перед троном Царя Царей, вестник, не поднимаясь с колен, подал обеими руками сумку своему властелину.
Братья, зятья, шурины и племянники дружно вошли. Началась выдача писем.
Ксеркс получил письма от царицы Аместриды, высочайшей матери Атоссы и от дядюшки Артабана. Послания содержали поздравления по случаю захвата Афин.
Текст всех трёх писем был примерно таков: «Ксерксу, Царю Царей. Радуемся, потому что господин наш овладел Афинами и высокая цель войны достигнута им. Улицы Суз усыпаны ветвями мирта, на всех площадях воскуряются в чашах благовония, возносимые персидским богам. Мы ждём, о, Ксеркс, твоего победоносного возвращения».
Царь Царей начал читать. Бледные и безмолвные братья, зятья, шурины и племянники во все глаза смотрели на него. И вдруг Ксеркс скомкал папирус с поздравлениями Артабана и запустил им в стенку.
— Сожги Афины, о, Царь Царей! — триумфальным тоном провозгласила Артемизия, опуская руки на плечи троих мальчиков.
Все четверо вышли. Евнухи последовали за ними.
Глава 41
В ту ночь по приказу Ксеркса остатки персидского флота вместе с кораблём Артемизии оставили гавань Фалерона. Флот со всей возможной скоростью отправился на восток. В ночной мгле под поднятыми парусами корабли казались огромными, призрачными и крылатыми морскими чудовищами. Взмахивая длинными лапами, они торопились по воде, то и дело окуная конечности в воду. Удивительная картина открылась ясным лучам луны: образ тщеславия человеческого, пустого, вздорного и бессильного. Человек хотел, но боги решили иначе. И теперь флот мчался прочь — защищать устроенный на кораблях мост через Геллеспонт от возможного нападения греков. Флот казался ордой морских чудовищ, а не могучим и по-прежнему способным к битве соединением кораблей.
Ночное молчание укрывало тайну его бегства, бледный свет луны прятал секреты персов. Но какая-то загадка делала этот флот нереальным сборищем перепуганных привидений, тогда как мысы, берега и скалы Греции словно бы превращались в эллинские корабли, плывущие навстречу чуждой армаде. И персидские корабли, призрачные для всех, кто следил за их бегом в ночи, бежали вперёд и вперёд, будто подгоняемые незримым ветром, растворялись у горизонта и исчезали в утреннем свете.
В то утро греки считали, что персидский флот ещё стоит в Фалероне. Но, узнав о бегстве, бросились в погоню, и корабли греков дошли до острова Андрос. Однако персидского флота нигде не было видно.
Греки держали совет на берегу Андроса.
— Надо преследовать персидский флот по всему Эгейскому морю! — кричал Фемистокл. — Необходимо разрушить наплавной мост через Геллеспонт!
— Вот этого-то и нельзя делать! — воскликнул Эврибиад. — Если Ксерксу не удастся отступить со своими миллионными полчищами, нас ждёт величайшее из несчастий — голод, и без того угрожающий стране.
— Предоставим царю возможность бежать! — согласились пелопоннесские навархи.
— Сразимся с ними потом, на их собственной территории! — кричали другие.
Фемистокл, охваченный очередным великим порывом, уже видел мысленным взором персидского царя отрезанным от Азии и попавшим в руки афинян, готовых учинить над ним собственный суд. Фантазия искушала, манила с невероятной силой.
Позже сам Фемистокл смеялся над нею.
Тем не менее вожди афинян, обступившие Фемистокла, негодовали на союзников, позволявших персидскому флоту бежать. И они предложили самостоятельно отправиться к Геллеспонту.
Впрочем, похоже было, что улыбавшийся в этот миг Фемистокл уже предвидел своё будущее. Потеря популярности в Афинах? А почему, собственно, нет… Надо же считаться с капризным характером богини удачи! Остракизм? Бегство? Куда? В Персию? Подобная цепь событий, вне сомнения, промелькнула перед его мысленным взором, являясь подсознательным озарением, иногда посещающим гениев.
По-прежнему улыбавшийся Фемистокл промолвил:
— Афиняне! Разбитый враг не впервые получает шанс совершить новую ошибку. Сограждане! Теперь, когда вопреки собственным ожиданиям мы прогнали орды варваров, не будем преследовать бегущего врага! Мы заслужили победу не благодаря собственным усилиям, а по воле обороняющих нашу страну теней героев и самого бога. Наш бог, всемогущий Зевс, не потерпит, чтобы обыкновенный нечестивец, тупица, не способный отличить знамения бога от трудов человека, сжигал храмы богов, низвергал их кумиры и считал себя одного победителем всей Европы и Азии. Не будем добиваться большего преимущества! Останемся в Элладе. Займёмся собственными делами. Варвары изгнаны. Пора восстанавливать то, что они уничтожили. Посеем семена будущего урожая, а когда наступит весна, отправимся к Геллеспонту и вторгнемся в Ионию!
Афиняне принялись хвалить Фемистокла, а он немедленно послал к Ксерксу своего домашнего учителя Сикинна с тайным посланием. Педагог погрузился в лодку с несколькими гребцами, пустившимися вдоль Аттического побережья.
Высадившись на берег, он помахал первому же персидскому часовому:
— Я посланец афинского флотоводца к царю Ксерксу.
Сикинна отвели в Афины и поставили перед Царём Царей. Учитель успел заметить волнение, царящее в захваченном врагами городе.
Ксеркс сразу узнал его. Именно этот человек посоветовал ему начать саламинское сражение. Царь побледнел от ярости.
Но Сикинн без проволочек приступил к делу:
— Владыка мидян, Фемистокл, сын Неокла, верховный начальник всего афинского флота, послал меня, чтобы ты узнал о том, что он не враг тебе.
— Фемистокл?.. — удивился Ксеркс.
— Он самый, о, владыка мидян! А ещё чтобы кое о чём напомнить и тебе самому, и твоим сыновьям…
— О чём же?
И учитель произнёс, выговаривая каждое слово с ораторским пылом:
— О том, что ради твоей выгоды он помешал грекам, союзникам и афинянам преследовать твой флот и разрушить мост через Геллеспонт. Ты можешь спокойно возвращаться в свои пределы, о владыка мидян!
Назад учителю пришлось грести самому. Он обнаружил Фемистокла на его корабле: засев у себя в каюте, флотоводец считал деньги. Услышав, что Ксеркс принял к сведению его послание, Фемистокл улыбнулся.
— Но зачем ты посылал меня к царю на сей раз, я так и не понял, — высказал своё недоумение педагог.
— Похоже, что и сам я этого не понимаю.
— Зачем тебе добиваться расположения владыки мидян?
— Сикинн, тебе кажется, что я пошёл на измену?
— Помилуйте меня боги, господин, если я произнесу это слово. Недавно ты как бы предал интересы Эллады для того, чтобы афинский флот одержал победу при Саламине. Тогда я понимал смысл твоего послания. Но на сей раз он скрыт от меня. А потому я выполнил твоё поручение так же скверно, как играл этой весной второй актёр в трагедии Эсхила, сына Эвфориона, представлявшейся в театре Диониса.
Фемистокл поднялся.
— Сикинн, — проговорил он, — мне нужны деньги, и много денег.
— Господин, ты слишком любишь их, — недовольным голосом ответил Сикинн. — С тех пор как ты вышел из мальчишеских лет, через твои руки прошло чересчур много денег.
— Возможно, — рассмеялся Фемистокл. — Но я простой человек, и слабости у меня человеческие. Я не Леонид.
— Что ты хочешь этим сказать, господин?
— То, что я не полубог и не спартанец.
— Ты афинянин.
— Да, — согласился Фемистокл, — и афинянин, нуждающийся в деньгах. Вернись на берег и передай властям Андроса, что им придётся обязательно выплатить Афинам некоторую сумму в качестве дара двум великим богиням!
— Каким богиням?
— Необходимости и Убеждению, — расхохотался Фемистокл.
Педагог отправился в новое плавание. Через час он снова поднялся на борт.
— Ну как? — спросил Фемистокл.
— Андросцы ответили, господин, что Афины, которые защищают столь могущественные богини, город великий, богатый и могущественный. А на их собственном острове обитают лишь…
— Кто же?
— Бедность и Бессилие.
— Значит, они отказали тебе?
— И даже добавили, что афиняне ещё только могут стать сильными в такой же степени, как велика их слабость.
Улыбка исчезла с лица Фемистокла. Нахмурившись, он сказал:
— Они остроумны, но придётся взять их в осаду. Ах, андросцы, ах, предатели! Сикинн, отправляйся в Карист и на Парос! Потребуй у них! Мне нужно много денег.
Глава 42
В Афинах полным ходом шла подготовка к отступлению всего персидского миллионного воинства, которому предстояло вернуться в Беотию тем же путём, которым оно наступало. Ибо Мардоний счёл разумным пройти с избранными им войсками часть пути с основными силами, прежде чем стать на зимовку, чтобы весной выступить к Пелопоннесу. Оказавшись в Фессалии, Мардоний занялся подбором людей. И выбрал он Бессмертных. Однако Гидарн, предводитель телохранителей царя, предпочёл остаться с Ксерксом. Ещё Мардоний выбрал торекофоров, тяжёлую панцирную пехоту, и отряд в тысячу всадников — мидян, саков, бактрийцев и индийцев.
Ещё он собрал отряды хорошо обученных воинов, заслуживших своими доблестными деяниями многочисленные цепи и браслеты, соответственно или блиставшие на панцирях, или перехватывавшие жилистые руки. Когда Ксеркс в то последнее утро в спешке — ибо он не мог отделаться от наваждения, всё твердившего ему о том, что союзники могут разрушить его мост через Геллеспонт, — осматривал набранное Мардонием трёхсоттысячное войско, гордыня царя, вроде угасшая, восстала из пепла. Можно было не сомневаться в том, что союзники не сумеют справиться с этим могучим войском, пускай на море капризная Тихэ каким-то неприметным для глаза образом противодействовала персам.
После смотра пред очи Ксеркса поставили вестника, прибывшего из Лакедемона. Как сумел этот грек отыскать его в Фессалии? Ксеркс вновь и вновь возвращался к этому вопросу, ибо мост через пролив мог уже оказаться уничтоженным, невзирая на все уверения афинянина Фемистокла. Вестник же прибыл из Спарты потому, что дельфийский оракул потребовал призвать Ксеркса к ответу за смерть Леонида и в словах владыки персов следовало отыскать предзнаменование.
Царь Царей горделиво восседал на коне, и на сей раз тиара как влитая сидела на его голове. Вестник поклонился царю и молвил:
— Владыка мидян! Лакедемоняне и правящие в Спарте Гераклиды требуют от тебя ответа за смерть Леонида.
Ксеркс закатился в припадке смеха.
— И только-то? — спросил он со всем привычным высокомерием. — Неужели спартанцы прислали ко мне гонца лишь для того, чтобы призвать меня к ответу?
В это мгновение к Царю Царей подъехал Мардоний, блиставший великолепием перед не менее великолепной свитой.
Ксеркс указал на Мардония:
— Вот, вестник, герой, который даст ответ твоим соотечественникам.
Вестник поглядел на Мардония, пристальным взглядом обвёл строй. А потом ответил:
— В словах твоих, Ксеркс, я слышу обещанное оракулом пророчество.
Царь Царей пожал плечами. Вестник отъехал.
«В конце концов, как он благороден, этот Мардоний», — часто думал Ксеркс во время своего отступления, становившегося день ото дня всё более страшным, отхода, скорее похожего на непрекращающееся истребление персов, хотя кровь их никто не проливал. Персов губили голод, лихорадка и желудочные хвори. Выдохшихся воинов бросали возле дороги, на полях. И они ели колосья — если удавалось найти, — кору и листья диких и плодовых деревьев. Никакого другого провианта обнаружить здесь было нельзя. Всё съедобное уже съели эти же самые полчища в своём нашествии на Грецию.
Во всех городах, через которые проходило войско Царя Царей, правили голод, бедность и болезни, но владыка персов оставлял там своих воинов тысячами. Он бросал целые племена и народы, которые совсем недавно увлёк за собой.
«Кормить моих воинов и заботиться о них!» — такой приказ Ксеркс всякий раз отдавал местным властям. Но приказ этот был всего лишь пустыми словами, его невозможно было исполнить. Ведь, кроме дождя, здесь ничего не было. Нет, конечно, оставалась вода в реках, которой больные утоляли жажду. Умиравшие люди лежали на обочинах дорог вместе с трупами. Но Ксеркс двигал своё войско вперёд, ничего не замечая по сторонам. Обычно он предпочитал ехать в наглухо занавешенной гаксамаксе, коней подгонял кнут.
Добравшись до Македонии, Ксеркс спросил про священную колесницу Зевса Персидского. Однако колесница исчезла. Пеоняне отдали её на хранение фракийцам. И когда Царь Царей потребовал у них драгоценную повозку, фракийцы ответили, что священных нисейских коней выкрали конокрады из Верхней Фракии, обитавшие у недостижимых истоков Стримона и осмеивавшие Ксеркса со своих высот, когда рать Царя Царей весной ползла на Запад.
В Эионе, городе на Стримоне, Ксеркс погрузился на военное судно. Отступление его войска продолжалось очень много дней. Точнее, столько ужасных дней ушло на полный распад персидской рати. Наконец перед глазами Царя Царей блеснул Геллеспонт, и возглавлявший войско Гидарн, увидев мост, по-прежнему тянувшийся через пролив, вздохнул с облегчением. Повреждённый бурями и волнами, мост покачивался на воде, являя собой надежду на спасение.
Глава 43
Оказавшись на борту финикийского судна, Ксеркс погрузился в тысячу и одну мысль. Он сделался бледным, глаза его потускнели, он позволил цирюльнику забросить всё попечение о царственной бороде. Владыка персов лежал за своей занавеской словно лишённое души тело, монотонный напев гребцов-финикийцев раздавался в ушах Царя Царей безутешным, трагедийным плачем по погибшим, а мысли его устремлялись к Мардонию, оставшемуся в Греции с избранной ратью. Чтобы хотя бы отчасти вернуть себе утраченную отвагу, царю приходилось то и дело заново представлять этот смотр. Немыслимое уже свершилось однажды и, кто знает, возможно, повторится ещё раз. Царь думал о Мардонии. Ещё он думал о дядюшке Артабане, всегда возражавшем против войны — ну прямо как старая баба. Неужели это конец? Не может быть. Мардоний победит. И всё же… возвращаться таким вот образом в Сузы!
Придётся всё-таки устроить триумфальный въезд. Так будет лучше. Царь отослал лишь несколько писем дяде и женщинам. Он не мог как следует сформулировать их, не мог придумать гладкие фразы, оканчивающиеся самой изящной из всех: «Бог персов не оставит нас своим попечением». Священная колесница украдена! Нисейские кони тоже!
А над водами Эгейского моря дул без перерыва всё тот же ветер, безусловно враждебный персам. Как же он опять задувал! Серые облака закрывали небо. Корабль раскачивало с борта на борт. Налегая на вёсла, гребцы стонали, жаловалось разрезавшее волны рулевое весло. Судно скрипело всеми досками своих бортов.
Ксеркс соскочил с кушетки и увидел шторм. Вездесущий осенний ветер жадными когтями цеплялся за снасти. На палубе жались друг к другу знатные персы, в том числе и несколько племянников царя. Кормчий вновь и вновь наваливался на кормило.
— Кормчий! — вскричал Ксеркс. — Мы в опасности?
— Да, базилевс.
— Тем не менее надежда на спасение, конечно же, не оставила нас? — раздражённо осведомился Царь Царей.
— У нас нет ни малейшей надежды, деспот, если не удастся облегчить этот перегруженный корабль.
— Перегруженный? Но я оставил почти весь мой багаж.
— Перегруженный людьми, базилевс.
Осенняя буря бушевала, как сам бог отмщения, толкая в борта судно, неспособное двигаться вперёд.
— В таком случае я повелеваю, — вскричал Ксеркс, — чтобы финикийские гребцы попрыгали за борт!
— Но кто же будет тогда грести, владыка? Твои персы не умеют грести так, как мы, финикийцы. Если мои гребцы попрыгают за борт, мы утонем вне всяких сомнений.
— Персы! — возопил Ксеркс. — Настало время доказать свою любовь к вашему царю! Жизнь моя в ваших руках.
Столпившиеся вместе, прижавшиеся друг к другу персы медлили в нерешительности. Старшие пинками выталкивали вперёд подчинённых. Потом все бросились к ногам Царя Царей. А поднявшись, принялись прыгать в море. За мелкой знатью последовали вельможи. Направо и налево спрыгивали персы с раскачивавшегося корабля. Напев гребцов превратился в погребальную молитву. Облегчённое судно поднялось над бушующими волами.
На следующее утро буря улеглась. Впрочем, ветер ещё хлестал эолийский берег, точнее, уже азиатский. Берег, спасительный для драгоценной царской жизни.
Ксеркс спустился на берег, наградив кормчего золотым венком, поскольку тот спас царскую жизнь.
А потом приказал отрубить ему голову, ибо сей кормчий был повинен в гибели сотни персов. В этом поступке не было никакой жестокости, лишь логичное истолкование царской воли.
Глава 44
После короткой остановки в Сардах Ксеркс возвратился в Сузы. Но возвращение царя было не таким, каким увидел его Эсхил, поэт-воин, окружённый стайкой муз, в ночь после морского сражения сидевший на фиолетовых скалах над аметистовым морем. Царь Царей вступил в Сузы вовсе не в впечатляющих рваных одеждах и не при опустевшем колчане. И вернулся он домой совсем не в одиночестве, как это сделал персонаж трагедии. Он пришёл домой, окружённый многочисленными племянниками, зятьями, шуринами и братьями, которые сумели сохранить себе жизнь. Царя не сопровождали Бессмертные, оставленные Мардонию, но Гидарн ехал возле Ксеркса, а многочисленная мидянская и персидская рать следовала за ним и его неизменно великолепной свитой. Ксеркс восседал на коне с самым надменным видом, являя пример истинного высокомерия. Собравшиеся на улицах толпы молча взирали на царский въезд. Ксерксу всё-таки хватило такта не представлять своё шествие победным триумфом.
Дорога от ворот великого города до ворот дворца — тоже города, только поменьше, — была недлинной. Войско немедленно разошлось по казармам — на зимние квартиры. Дул холодный ветер, прихватывавший с собой снежинки с просторов Гирканского моря.
Очутившись во дворце, Ксеркс уединился. С дядюшкой Артабаном он держался надменно и по большей части молчал, ибо старик оказался всё-таки прав относительно войны с Грецией. Мать свою Атоссу Царь Царей принял с тем уважением, которого требовал дворцовый этикет в отношении столь почтенной особы. А потом он заявил, что устал. Поскольку одежды его вовсе не были растерзаны, в отличие от того Ксеркса, которого изобразил в своей трагедии Эсхил, Аместриде незачем было шить ему новое платье, каковой поступок приписал ей тот же сочинитель. Тем не менее царь позволил своей жене на мгновение заглянуть к нему с законченной мантией.
— Владыка и муж! — сказала Аместрида, указывая на четырёх рабынь, державших в руках многоцветное одеяние, повсюду сверкающее золотым шитьём. — Я сама, собственными руками выткала для тебя эту одежду в уединении и тоске.
Аместрида постоянно разделяла общество жён Дария и прочих княгинь.
— В уединении и тоске, — повторила растроганная своими словами Аместрида голосом, полным слёз. — Господин мой и муж, могу ли я надеяться, что работа моя порадует тебя и эта мантия покроет царские плечи?
— Отличная вещь. Я в долгу перед тобой, Аместрида, — нервно ответил Ксеркс, отсылая рабынь, уже подступавших к нему с расправленной мантией.
Девушки ретировались, аккуратно разложив одеяние на кушетке.
Аместрида рассердилась и ушла обиженной. Ксеркс остался в одиночестве. Во дворце было тихо. Он был таким далёким от Греции и Саламина, что казалось, ничего вообще не случилось. И, расхаживая взад и вперёд по своей опочивальне, опускаясь на кушетку и вставая с неё, Ксеркс думал: «А что же произошло на самом деле?»
Похоже, что ничего. Всё уже представлялось сном: разрезанная пополам гора, Геллеспонт, движение рати, день ото дня разбухавшей новыми тысячами, превращавшейся в миллионный людской поток, Фермопилы и царская тиара, сорванная безумным спартанским царём с его чела, захват Афин и даже жуткое, непостижимое, немыслимое сражение при Саламине.
Да и было ли всё это? Или он просто увидел сон? Вот он снова дома, и кругом всё как прежде. Держава персов по-прежнему колоссальна и неизмерима, как неизмеримо всё вокруг него, как неизмеримы и сами Сузы, столица, подножие престола. Ничто не переменилось.
И тем не менее погибли трое его братьев: Гиперант, Аброком и Ариабигн. Кровные родственники Царя Царей умирали нередко, хотя, как правило, совершали сей поступок в куда более зрелом возрасте, чем оба молодых полководца и флотский начальник. Значит, это не сон? Нет, не сон. Это правда. Тем более что Мардоний по-прежнему пребывал в Фессалии вместе с Бессмертными.
Ксеркс, уютно устроившийся на подушках, обеспокоился. Значит, не сон. Значит, горькая правда. И бог персов ничем не помог ему. Но самое досадное — это кража священной повозки вместе с нисейскими жеребцами. Впрочем, Зевс не стал бы так гневаться на него по столь пустячному поводу.
Только подумать, что Персия — он позволил себе признать это — не способна добиться всего, чего пожелает. Этот день… день Саламина… Немыслимо! Тем не менее он всё видел собственными глазами. Даже представить нельзя! Ведь он не замышлял ничего такого, что недоступно Царю Царей! Ну, захотел власти над миром. В конце концов, какие возражения могут высказать Европа и Азия против того, чтобы Персия правила ими? Да никаких! Мир ещё не видел державы, столь великолепно организованной. В Древнем Египте просто не было ничего похожего на внутреннее притяжение частей Персидского государства. Как и в державах Ассирии и Вавилона. Всемогущество на земле назначено было Персии и ему, Ксерксу. Кир и незабвенный родитель Дарий расчистили для него дорогу. Он обязан был выполнить это дело, но так и не справился с ним. Полная неудача.
Ксеркс поднялся. В комнате было холодно. Открытые окна выходили на лишённую кровли колоннаду. Увядшие сады угнетали одним своим видом. Высокие, чуть наклонные стволы пальм под редкими снежными хлопьями, непривычными в столь южных краях, производили совершенно непередаваемое впечатление, если смотреть на них из царских покоев. Ксеркс поёжился.
И тут его почти что бездумный взгляд опустился на мантию, дар Аместриды. Она так и осталась на диване. Великолепное царственно алое одеяние по подолу окаймляла синяя, словно тёмная ночь, кайма. Вся ткань сияла золотым блеском. «Великолепная вещь», — решил Ксеркс, и резким движением поднял её и набросил себе на плечи.
Длинная, чуть касающаяся земли индийская одежда с широкими рукавами принадлежала к тем, которые по праздничным оказиям носят и мужчины и женщины.
Посмотрев на себя в висящее на стене золотое зеркало, Ксеркс ощутил возбуждение. В дни, последовавшие за днём Саламина, он не позволял себе развязать пояс. И теперь царь вдруг почувствовал себя оленем в пору гона.
Оставшийся в Греции Мардоний, вне сомнения, завершит войну самым удовлетворительным образом. И Ксеркс ощутил истинный пыл в чреслах. Кому же позволить удовлетворить сию потребность? Наложницам? Нет! Аместриде? Ни в коем случае. А то ещё решит, что он посчитал необходимым таким образом отблагодарить её за мантию. Ксерксу захотелось чего-нибудь молоденького, мяконького, нежного. Только вот чего или, точнее, кого?
Царь Царей почувствовал себя очень несчастным, хотя на плечах его лежала великолепная мантия. Меланхолия сразила владыку. Она нередко обрушивается на тех, кто позволил себе быть самодовольным или надменным. Одиночество вдруг начало буквально терзать его. И он ударил в бронзовый диск, похожий на солнце, подвешенное между двух колонн.
— Пришлите мне мальчиков! — приказал Ксеркс.
Евнух Гермотим ввёл троих мальчишек, троих сыновей Царя Царей. Ксеркс очень любил их и немедленно принялся ласкать детей, кормить сладостями и вообще восхищаться ими. Они вызывали в нём чувства как какие-нибудь котята. Но разве бывает иначе? Мальчики рассказали отцу о плавании с Артемизией, доставившей их в Эфес. Гермотим вывез их оттуда в Сузы.
— Ой, посмотри! — вдруг воскликнул старший из мальчиков. — Вот идёт Артаинта!
— Кто такая Артаинта? — спросил Ксеркс, приглядываясь.
— Дочь дяди Масиста, — пояснил средний.
— И тёти Артаксиксы, — писклявым голосом добавил младший.
Глянув в окно, Ксеркс увидел юную княжну, дочь его брата Масиста, прогуливающуюся в саду. Очаровательная, молодая, она смеялась посреди стайки женщин, и все они, чтобы защититься от ветра и колких снежинок, поплотнее закутывались в покрывала. За женщинами следовали евнухи.
— Артаинта? — обратился Ксеркс к евнуху Гермотиму, ожидавшему на галерее, пока царь закончит развлекаться в обществе своих сыновей.
— Да, базилевс. Должно быть, возвращается к себе, поприветствовав отца.
Ксеркс не знал эту девушку. И он восхитился юностью, красотой и девственностью племянницы. Царь шепнул на ухо Гермотиму два слова.
— Да, базилевс, — ответил евнух, кланяясь до земли.
— Забери с собой мальчиков! — приказал Ксеркс.
Глава 45
Спустя две недели прекрасная и юная Артаинта стояла перед Ксерксом, сидевшим, как всегда, на престоле. Она была очень горда той любовью, которой удостоил её царь и дядя.
— Артаинта! — промолвил Ксеркс. — Скажи мне, чего ты хочешь. Я хочу сделать тебе дорогой подарок.
Артаинте уже давно было известно, чего именно она хочет.
— А ты выполнишь мою просьбу, господин мой и дядя? — спросила улыбающаяся Артаинта, ничуть не сомневаясь в силе собственного очарования.
— Выполню, клянусь верховным персидским богом, — ответил Царь Царей.
Такую безответственную клятву персидские цари давали то и дело, а потом в случае возникновения трудностей вечно не знали, как обойти её.
Артаинта, сжимавшая своими мягкими ладошками руки Ксеркса, думала только о собственном будущем, как и подобает истинной персидской княжне, выросшей среди непрестанных интриг на женской половине. Её окружало такое множество столь же юных, как и она сама, царских племянниц, что о будущем приходилось думать постоянно, как и её матери Артаксиксе, выдающейся мастерице в области варки варенья.
— Тогда, о, царь и властелин мой, — продолжила Артаинта с благодарной улыбкой, — сделай меня женой твоего сына Дария. В таком случае я стану твоей невесткой и наследницей персидского царства.
Ксеркс нахмурился. Он был разочарован, поскольку в сей благостный миг, последовавший за неделями непрерывного бегства, Артаинта захотела стать женой его сына.
— Но Дарий ещё очень молод, — заметил Ксеркс, — и когда он действительно захочет жениться, то выберёт одну из твоих младших кузин, Артаинта.
— Я понимаю это, — ответила чаровница. — Но я хочу стать первой женой Дария, чтобы потом сделаться царицей.
— Но это невозможно, Артаинта.
— Ещё как возможно, — настаивала та на своём. — Я хочу стать первой женой Дария.
— Он может взять тебя второй женой.
— Нет-нет, — упрямилась красавица. — Я хочу быть царицей.
— Но ты можешь выйти за Артаксеркса, — попытался уговорить её Ксеркс.
— Не пойду, — не сдавалась та. — Артаксеркс ещё дитя. А Дарий лишь на несколько лет моложе меня. Я хочу выйти замуж за своего кузена Дария и стать царицей Персии. И ты, дядя и властелин, поклялся, что выполнишь мою просьбу.
— Что ж, быть может, ты просишь не слишком многого, — вынужден был согласиться Царь Царей. — Хорошо. Будь по-твоему, Артаинта. Мы позаботимся о том, чтобы ты стала первой женой Дария.
— А потом я стану царицей Персии?
— Станешь, Артаинта, но только позже.
— Тогда у меня есть ещё одно желание, — приступила Артаинта к самому сокровенному своему помыслу.
— Ещё одно? — с лёгкой тревогой в голосе переспросил Ксеркс.
С нежной и обворожительной улыбкой Артаинта высвободила свои ладошки из пальцев Ксеркса. И попятилась, словно бы собираясь танцевать. Однако никаких танцев не предстояло. Отступая, Артаинта приблизилась к кушетке, на которой осталась лежать мантия, вытканная Аместридой для Ксеркса.
Протянув вперёд обе руки Артаинта произнесла:
— Я хочу эту мантию.
Тут тревога Ксеркса сделалась уже серьёзной.
Ибо Артаинта как раз накинула индийское одеяние на свои плечи.
Царственное, алое с тёмно-синей каймой, отливавшее золотым блеском облачение сидело на ней, как на истинной персидской царице.
— Артаинта, это попросту невозможно.
— А я хочу, — упрямо настаивала на своём Артаинта, поплотнее запахнувшись в мантию.
Она принялась разглядывать себя в настенном зеркале, как не столь уж давно это делал сам Ксеркс, поворачиваясь то в одну сторону, то в другую.
— И думать не смей! — вспыхнул побагровевший от ярости Ксеркс. — Мантию эту выткала для меня Аместрида, пока я находился в походе. Я не могу подарить её тебе.
— А я хочу её, хочу! — ныла Артаинта, вертясь перед зеркалом. — Я видела, как Аместрида ткала её тебе. И знаю всё-всё. Мантия вышла небезукоризненной. У неё хватает недостатков. Скажем, вот здесь, на подоле! Но мне она просто необходима. И я не отдам тебе мантию, дядя Ксеркс. Теперь она принадлежит мне.
— С чего это вдруг, Артаинта?!
— Ты же поклялся подарить мне то, что я захочу.
— Да, но ты уже попросила…
— Я попросила у тебя сущий пустяк. Чтобы ты назначил меня первой женой Дария и царицей Персии. А мантия мне нужна куда больше. Потом, она так небрежно сделана.
Охваченный отчаянием Ксеркс стиснул кулаки и, взяв себя в руки, попытался уговорить девицу.
— Артаинта, — произнёс он любезно и ласково, придавая словам интонацию царственного высокомерия, — именно так государь-любовник должен обращаться с новой и молодой фавориткой. — Артаинта, твоя просьба невыполнима. В самом деле невыполнима, моё дорогое дитя. Об этом не может идти и речи. Попроси у меня что-нибудь другое.
— Не хочу.
— Ну, попроси у меня несколько городов!
— Мне не нужны города, — буркнула Артаинта. — Я хочу мантию.
— Попроси у меня золота, дам, сколько пожелаешь!
— Но я совсем не хочу золота. Мне хватает золота… Потом, когда я стану царицей Персии, мне будет принадлежать золото всего мира.
— Тогда попроси у меня войска, Артаинта! Войско — это самый великий дар, который можно получить от персидского государя… Пойми, войско, которое будет находиться в твоём собственном распоряжении…
— Я не хочу командовать армией, — возразила Артаинта. — Мне нужна эта мантия, и ты обещал мне её, дядя Ксеркс. Ты обязан подарить её мне. Иначе ты нарушишь своё царское слово, и я скажу об этом папе. Я скажу Масисту, что Ксеркс не выполнил своего обещания.
И Артаинта, ещё плотнее запахнувшись в мантию, горделиво выпрямилась — ни дать ни взять маленькая фурия. Она бросила вызов царю. Вообще-то персидские княжны всегда были рабынями собственных отцов, братьев, дядей и племянников. Но, оказываясь в подобных ситуациях и пребывая в таком вот настроении, персиянки сами превращали их в своих рабов.
— Тогда хотя бы постарайся не попадаться в ней на глаза Аместриде! — вздохнул Ксеркс, и Артаинта со смехом выбежала прочь в тяжёлой мантии, царственными складками свисавшей с её плеч.
Поначалу, первые несколько дней, она наряжалась в мантию лишь перед собственным зеркалом, восхищаясь собой в разнообразных позах, которые, по её мнению, подобали будущей персидской царице, но одежда была настолько к лицу, что Артаинта осмелела и, одевшись в роскошное облачение, начала бродить по галереям. Мать Артаксикса сделала внушение дочери. Царственные вдовы Фаидима и Пармис видели её в этой мантии, хвастающей в пальмовом саду.
Наконец многочисленные княжны и княгини, наложницы и рабыни, обитающие на женской половине, начали перешёптываться: Артаинта стала любимой женой базилевса и расхаживает в мантии, которую Аместрида соткала Царю Царей, пока тот был на войне. Многие не верили этому. И некоторые из женщин уже ходили посмотреть на Артаинту — украдкой, из-за колонн.
Наконец её увидела Аместрида. Увидела и пришла в ярость. В бешенстве она расцарапала своё лицо ногтями и отхлестала служанок плетью. И вся женская половина дворца пришла в волнение, заставившее отодвинуться куда-то на дальний план скорби о павших братьях, зятьях, мужьях и племянниках. Война бушевала где-то вдали, в неведомой никому Европе. А мантия находилась здесь, в Азии, в Сузах, и восхождение к власти новой любимой жены, Артаинты, волновало женщин куда больше чем война, ионяне, Афины да и вся Европа. Все женщины уже знали о мантии, когда Аместрида только впала в неистовство и принялась царапать свои щёки ногтями.
Всеобщий интерес вызывала реакция Аместриды. Однако та не предпринимала никаких действий, пока не наступил день рождения Ксеркса. И в городе и во дворце начался великий праздник. Начиналась тикта, иначе говоря — Праздник Совершенных. Дворцовые повара загодя в невероятных количествах пекли мясные и сладкие пирожки. Пекари изготовляли тысячи небольших буханок, имеющих символические очертания. Кондитеры в тех же формах готовили свои сласти. В сладкие вина добавляли пряностей и подмешивали в них тамарисковый мёд.
Когда наступил долгожданный день, посреди плясок, игр и песен началось благословение царственной головы. Жрецы помазали елеем чело и виски Ксеркса. Благоуханные капли стекали на иссиня-чёрную бороду, наполняя ароматом весь дворец.
Ради этого дня Ксеркс позаимствовал мантию у Артаинты. И сидел в ней, пока не завершилось помазание.
Потом он откушал в одиночестве, сидя на высоком престоле. Блюда царю подносили самые ближайшие родственники. Стол был покрыт золотой скатертью, отороченной золотой бахромой, вся утварь, все сосуды, из которых ел он и пил, горели жарким золотым блеском. Двор с восхищением взирал на царя вблизи, простонародье делало то же самое, но издалека. За вырезанными из мрамора решётками собралась целая толпа, рассчитывавшая увидеть хотя бы отсветы этого блеска и священного величия царской трапезы.
Поначалу царь вкушал яства и пития с торжественной серьёзностью. Каждое движение его совершалось в соответствии с правилами церемониала, и Ксеркс исполнял эти требования с истинно царственным изяществом и великолепием. А потом наступил час, когда царю полагалось раздавать подарки родственникам, придворным и всему народу и исполнять все высказанные ему желания.
Впрочем, проявлять чрезмерную жадность просителю не рекомендовалось: это было попросту опасно. И тем не менее обычаи царского дома запрещали владыке отказывать в этот день в исполнении какой-нибудь просьбы. Поскольку Атосса по причине весьма преклонного возраста на празднестве не присутствовала, первой к царю подошла Аместрида. Поднявшись со своего места подчёркнуто величественным движением, прекрасно понимая, что все глаза обращены к нему, царь спросил у Аместриды, чего она хочет.
— Великий деспот! — сказала царица. — Твоя рабыня просит у тебя эту мантию…
Ксеркс испугался. Однако отказа быть не могло. Приближённые сняли с царя драгоценный наряд и направились с ним к Аместриде.
Покрыв свои плечи тяжёлым плащом, царица добавила:
— И Артаинту.
Тут Ксеркс побледнел. Его переполняли одновременно ярость и страх.
Чем бы ни закончилась для царицы эта нескромная выходка, он не мог ни в чём отказать ей. Артаинта, находившаяся среди прочих княжон, в ужасе закричала. Но об отказе нечего было и говорить. И её подвели к Аместриде, немедленно направившейся прочь и приказавшей, чтобы Артаинту вели за ней.
Скандальный поступок, однако Аместрида за себя отомстила. Народ, взиравший на происходящее издалека, ничего не понимая, с открытым ртом пялился на всё это. А зятья, братья и племянники, все княжны, княгини, наложницы и служанки, все придворные разом заговорили. Те, кто был озабочен собственными делами, забыли и о просьбах, и об ожидаемых милостях.
— О, государь и владыка, что Аместрида намеревается сделать с моей дочерью? — спросил Масист, отец Артаинты.
Ксеркс, лишившийся мантии, но оставшийся при всём царском достоинстве, буркнул нечто совсем уж неразборчивое, не поддающееся никакому толкованию. И началось всеобщее смятение. Пекаря, явившегося с печеньями и сладостями на плетёном из тростника подносе, сбили с ног и затоптали.
— Неслыханное дело, — единодушно сказали царственные вдовы и Артозостра, жена Мардония.
Галереи уже кишели женщинами, голоса их сливались в оглушительный хор. Начались пылкие предположения, настолько было велико всеобщее любопытство в отношении того, как именно поступит Аместрида с Артаинтой. Общее мнение сошлось на том, что царице не следовало портить Праздник Совершенных подобным скандалом. И уж тем более чудовищным с её стороны было учинять такое безобразие в то время, когда ни пирожков, ни конфет ещё не подали.
Тем временем Аместрида и следовавшая за ней в окружении евнухов и служанок Артаинта оказались на женской половине. Аместрида, до этого мгновения ещё державшая себя в руках, стиснула кулаки и повернулась лицом к обидчице. Она посмотрела на Артаинту не просто жестоким — вселяющим ужас взглядом, и зарвавшаяся девица рухнула на колени.
— Пощади! Пощади! — вскричала Артаинта, протягивая обе руки к Аместриде. — Царица! Владычица! Царственная тётя! Помилуй!
— Попалась! Наконец ты мне попалась! — завизжала Аместрида, в ярости брызгая слюной. — Но теперь ты моя! Евнухи, позвать палачей! Она моя, эта шлюшка! Моя! Царь сам отдал её мне! Пусть ей отрубят груди и бросят собакам!
— Помилуй! Помилуй! — полным отчаяния голосом возрыдала Артаинта, извиваясь на полу у ног Аместриды.
— Пусть ей отрежут нос!
— Помилуй!
— Пусть ей отрежут уши и вырвут язык!
— Помилуй!
— Пусть ей отрежут губы!
Артаинта более не молила о пощаде. Она визжала как безумная, и волосы дыбом стояли на её голове. Подобные расправы иногда по ненависти и ревности приключались на женской половине персидского царского дворца, и она видела эти страсти собственными глазами. Однако подобное прежде могло случиться с наложницей или рабыней, но никак уж не с княжной, принадлежащей к царскому дому. Истинно будет сказать, что в здешнем гинекее всегда правил страх, но, когда укоризны его оказывались слишком слабыми для наказания или отмщения, являлся палач с топором, клещами и щипчиками. Общий ропот выдавал смятение, воцарившееся среди собравшихся женщин, вместе с евнухами столпившихся между колоннами и возле дверей. Он превратился в стон, когда и впрямь появился палач вместе с подручными. Все они были в праздничных нарядах, положенных в день рождения и помазания царя.
Но в этот же самый миг в дверях, ведущих в покои царственных вдов, показалась Атосса. Фиолетовая вуаль ветхой паутиной прикрывала седые волосы, морщинистое лицо. В руке вдовы Дария был зажат непременный кнут, однако исхудавшая, трясущаяся рука едва могла замахнуться им. Тем не менее она казалась величественной среди прочих царственных вдов — Артистоны, Пармис и Фаидимы, позвавших её. Её чтили, её боялись, женщины трепетали в её присутствии куда больше, чем пред очами Царя Царей.
— Что здесь происходит? — спросила она холодным голосом.
Разъярённая, словно фурия, Аместрида горделиво выпрямилась.
— Высочайшая матерь! — вскричала она. — Базилевс отдал мне мою врагиню, пустую и тщеславную девицу, и я могу сделать с ней всё, что захочу. Сейчас я разделаю эту шлюшонку, щеголявшую в мантии, которую я выткала для моего мужа. Я прикажу отрезать ей губы, вырвать язык и отхватить уши. И пусть ей отрубят груди и бросят псам!
— Высочайшая бабушка! — завопила Артаинта, подползая к Атоссе. — Помилуй! Помилуй!
Тем временем в палате появились взволнованная до предела Артаксикса, мать провинившейся, и Артозостра, жена Мардония. Они просили Ксеркса помиловать Артаинту. Но царь заявил, что ничего сделать не может, тем более сейчас, когда пора раздавать милости и подарки царедворцам и полководцам.
И тут кнут змеёй изогнулся в воздухе. Удары его обрушились на обнажённые плечи Артаинты. Та взвизгнула от боли.
— Прочь! — в гневе рявкнула Атосса. — Или ты не слышишь? Убирайся в свою комнату, шлюха!
И старуха вновь замахнулась кнутом. Но орудие наказания выпало из ослабевших рук. Охваченные порывом усердия рабыни, толкая друг друга, бросились подбирать его. Подхватившая кнут счастливица подползла на животе к Атоссе и, став на колени, обеими руками подала плеть старухе.
Однако дочь Кира, верховная правительница гарема, окружённая легендами, вселявшими почтение и трепет, сочла нужным помиловать легкомысленную княжну.
Артаксикса подняла дочь на ноги, подбежавшие рабыни подхватили девицу под руки, и третий удар кнута лишь указал в сторону княжны — виноватой, но прощённой:
— Живо к себе!
И Артаинта бежала из кольца женщин. Увидев это, Аместрида завизжала, словно кровожадный зверь, у которого прямо из когтей выхватили добычу.
— Базилевс отдал мне эту девку! — в гневе выкрикнула она прямо в лицо Атоссы.
Плеть взметнулась. Плеть скользнула в воздухе. Плеть угрожала Аместриде, царице Персии, а в прищуренных глазах высочайшей матери вспыхнула ярость.
Вопль униженной Аместриды сотряс колонны дворца. Она стиснула кулаки. Голос её не умолкал и выдавал истерическое бессилие царицы, к нему уже примешивались рыдания.
— Царицу в её покои! — прошипела старыми морщинистыми губами негодующая Атосса. — Я правлю здесь. Я! Я!
Все затрепетали. Аместрида повиновалась, рабыни кольцом окружили царицу, поддерживая её, а она колотила их кулаками и изгибалась как дикий зверь, не желающий покоряться ловцу. Приблизившиеся евнухи с почтительным поклоном задёрнули за царицей шторы.
Атосса обвела всех присутствующих взглядом, старые больные глаза на искажённом дряхлостью лице её моргали. Все вокруг молчали. Желающих высказаться не нашлось. Ни одна из застывших на месте женщин — княжон и княгинь, наложниц, служанок и рабынь — даже не попыталась возвысить голос. Атосса повернулась к ним всем спиной. Она вышла, и прочие царственные вдовы Дария — Артистона, Пармис и Фаидима — последовали за ней. И тотчас вокруг Артаксиксы и Артозостры зажужжали голоса сотни женщин, уже не имевших силы молчать.
— Ну, вот и получила десерт, — проговорила мать Артаинты, имея в виду собственную дочь.
Начались разговоры. С галерей доносились сладкие запахи пирогов и прочих символических сластей, испечённых ради Праздника Совершенных.
— И теперь ничто не мешает нам насладиться деликатесами, — добавила Артаксикса.
Все согласились с ней. Вереница рабынь явилась с тростниковыми подносами, полными печений, пирожков и прочих сладостей. Шествие их было торжественным, отдающим религиозной церемонией, а позы — несли они блюда с восхитительными ароматными лакомствами в руках или на головах — носили, несомненно, иератический характер.
— Надо послать Аместриде, — промолвила Артаксикса.
— И Артаинте, — добавила Артозостра полным сочувствия голосом.
— И царственным вдовам, — затараторили вокруг.
Артаксикса и Артозостра выбрали сладости повкуснее, и рабыни с полными блюдами направили свои шаги к царственным вдовам, Аместриде и достойной жалости Артаинте.
Праздник Совершенных продолжил своё течение, как будто ничего и не случилось.
Глава 46
Зима закончилась. Миновала и ранняя южная весна, окутанная благоуханием цветущего миндаля, по всей Элладе и в Фессалии, где стояло на зимних квартирах войско Мардония, принятое благосклонными к персам местными князьями. Афиняне, вернувшиеся в свой сожжённый город, лишь частично отстроенный в связи с неопределённостью ситуации, и пелопоннесцы, завершившие постройку стены, перегородившей Коринфский перешеек, решили, что пришло время выслать соединённый флот численностью всего десять кораблей на Эгину. Левтихид, сын Менарета, был стратегом и монархом пелопоннесцев. Ксантипп, сын Арифрона, командовал афинскими судами.
А Фемистокл учил персидский язык. Он засел за него после того, как устроил тройную гавань в Пирее, потому что Фалеронская бухта уже не вмещала растущую морскую мощь Афин. Он учил персидский после того, как окружил свой город стенами. Отправленный послом в Спарту, он тянул переговоры до того самого мгновения, когда постройка стены была завершена. Впрочем, он и сам не понимал, зачем делает это. Возможно, он уже ощущал, что Афины в конечном итоге не возлюбят человека, ставшего слишком могущественным в родной державе, совершившего и совершавшего столь многое, более того, по общему мнению, чрезвычайно возвысившего свой родной город над прочими городами Эллады. Не исключено, что он предвидел последующие события: жалобы Спарты на излишне тёплые отношения его с персидским царём, осуждение и изгнание.
Бегство в Персию ещё предстояло совершить в отдалённом будущем. Но Фемистокл тем не менее уже учил персидский язык.
Тем временем Мардоний планировал великое наступление. Планы свои он обсудил со своими фессалийскими друзьями и не ограничился этим. Мардоний послал некоего Миса — грека, не перса — ко всем эллинским оракулам. Но казалось, что Мардоний, сделав свой великолепный жест — преклонив колени перед Ксерксом, пообещал ему согнуть греческие выи под персидское ярмо, — сделался мрачным и подозрительным. Напряжённая, полная ожиданий зима в Фессалии вполне могла показаться ссылкой. Возвратившийся Мис привёз ответы оракулов, однако бодрости духа они не вселяли.
И прежде чем начать своё великое наступление, Мардоний решил предложить грекам мир.
Зачем, в самом деле, была нужна эта война? Он сам затеял её, чтобы отомстить за поражение, приключившееся десять лет назад. Но тогда он был всего лишь пылким молодым полководцем, блестящим князем, обнаружившим перед собой великие цели после скучных Суз со всеми женщинами и их интригами. Так зачем же, в самом деле, была нужна эта война? Отомстить грекам за их вторжение в Малую Азию? Но Мардоний толком и не помнил его. И теперь он, зять Ксеркса, похоже, состарился за эти тягучие длинные месяцы, за неторопливо влачившиеся дни после Саламина и бегства царя, — состарился лет на десять. Подобно Ксерксу, он перестал спать. Мардоний более не был убеждён в том, что хочет именно войны. Он тосковал по Персии, по Сузам, по жене Артозостре, по маленьким детям. Ему казалось, что с ним борется какая-то незримая сила, недружелюбная, злая судьба.
Ему казалось также, что боги Эллады прячутся где-то за лёгкими облачками, медленно ползущими по голубому эфиру под дуновением весеннего ветерка, и что они сильнее персидских богов, пусть Ксеркс и считал иначе.
Мардоний устал и соскучился по дому. Он послал в Афины достойного мужа — Александра, сына Аминты, князя Македонии, — человека, относившегося к Персии весьма благосклонно, в сердце своём полнейшего перса и тем не менее имевшего дружеские связи с Афинами, которым он прежде оказал немало услуг. Мардоний послал Александра в Афины затем, чтобы нарождающаяся крепкая морская держава не отвергла протянутую Персией руку. «После, — думал Мардоний, — мы легко разделаемся на суше со Спартой и её союзниками».
Это был мираж, рождённый волнением. Если угодно, мгновенная слабость, вовсе не говорившая в пользу Мардония.
Итак, он предложил грекам мир.
Глава 47
Александр обратился к народному собранию:
— Афиняне! Внемлите вестям, которые Мардоний вложил в мои уста. Я открою слово царя. Он говорит: «Я прощаю афинян за их преступления».
Македонский князь начал свою речь с воистину незыблемой тонкостью. «Я» прежде всего относилось к Александру, потом к Мардонию и в заключение к Ксерксу. Те, кто находился вдали, поначалу и не поняли троичный характер личного местоимения «я». Им на мгновение показалось, что это Александр прощает афинян за их преступления.
А какие, собственно, преступления они совершили? Первые слова Александра не вызвали у афинян симпатий к нему. Тем не менее Александр, прекрасно знавший о собственном ораторском мастерстве и о старых долгах Афин перед Македонией, продолжал излагать полученное Мардонием послание Ксеркса:
— «Посему поступи, как повелеваю я, Мардоний, и верни афинянам их собственную землю».
Афиняне, находившиеся далеко от оратора, лишь сейчас начали понимать, куда он гнёт, хотя тугодумами жителей сего города можно было назвать разве что в самую последнюю очередь. Но выбранная Александром форма обращения была слишком уж велеречивой.
— «Скажи им, чтобы они выбрали себе другие земли возле Аттики — там, где захотят».
«Этот далёкий царь из своих ещё более далёких Суз что-то очень уж свободно распоряжается чужой собственностью», — подумали афиняне.
— «Пусть живут они в соответствии со своими законами».
Иной жизни они себе и не представляли.
— «А я, если захотят они вступить в союз со мною, Царём Царей, повелю восстановить их сожжённые храмы».
Ах вот оно что! По собранию пробежал ропот, шелест, шумок. Союз с Ксерксом?.. Никогда.
— «И я исполню сии повеления, — сказал Александр уже от лица Мардония, — если вы не станете препятствовать мне. Теперь я буду говорить с вами от своего собственного имени».
— Он говорит от имени Мардония, — закивали афиняне. — Он говорит то, что ему велел говорить Мардоний…
Александр продолжил свою речь:
— «Какой же безумец способен объявить войну Царю Царей?»
— Это он объявил нам войну! — дружно возмутились афиняне.
— Это он виноват… он, Ксеркс!
— «Вы никогда не сумеете победить его, рано или поздно ваши силы иссякнут. Великие деяния царя вам известны; слыхали вы и о его многочисленной рати. Известно вам и о моём войске».
— Что он сказал? — заинтересовались стоящие поодаль.
— Чьём ещё войске?
— Мардония, — коротко пояснили находившиеся поближе.
— «Даже если вы сумеете одолеть моё войско, величину которого вам, невзирая на всю мудрость, понять не дано, отмстить за меня явятся новые полчища. Неужели вы способны счесть себя равными Персии? Неужели вы хотите утратить и отечество, и собственные жизни? Если нет, примиритесь с великим царём».
— Нет! — завопили стоявшие вдалеке афиняне, наконец осознав, о чём идёт речь.
— «Смотрите же, не упустите его милости!»
— Чьей милости? Ксеркса?
— «Более почётных условий вам, афиняне, уже не предложат».
Народ заволновался. Но Александр продолжил:
— Внемлите, афиняне! Вот что Мардоний велел мне передать вам.
— Да скажет ли он, в конце концов, хотя бы слово от себя самого? — возмутились немногие недовольные.
— Речь идёт обо мне, и я докажу вам своё благорасположение…
— Он перс, он варвар…
— Дам вам совет: не отвергайте предложения Мардония. В конечном итоге вам не выдержать войны против Ксеркса.
— Он бежал от нас после Саламина.
— Если бы я знал, что вам хватит сил выстоять до победного конца в этой войне, то не стал бы являться сюда с подобным предложением. Силы царя безграничны, они выше человеческого разумения. Если вы не заключите союз с Персией на столь выгодных условиях…
Поднялся оглушительный шум. Слова Александра утонули в море разъярённых голосов.
— Я опасаюсь за вас, именно за вас. Из всех союзников вы в первую очередь станете объектом мести Царя Царей. Война вновь обрушится на вас, и ни на кого другого. Предложение Ксеркса не имеет цены. Среди всех эллинских племён он ищет лишь вашей дружбы.
Как только Александр при общем великом смятении закончил свою речь, присутствовавшие на собрании лакедемоняне дружно, как один, поднялись с большим достоинством. Старший среди них проговорил:
— Афиняне! Спарта послала нас просить, чтобы вы не принимали предложений, гибельных для Эллады. Не слушайте предложений Ксеркса. Мир с Персией принесёт вам позор. Вы начали войну против воли Спарты.
Разразилась настоящая буря. «Это Спарта хотела войны!» — кричали вокруг. Афинян призвали к молчанию.
Главный среди спартанцев продолжил:
— Поначалу война была только вашим делом.
Раздались шумные отрицания.
— Теперь война касается всех нас.
Крики толпы сделались весёлыми — прямо школьники, отпущенные домой.
— Неужели теперь, когда вы навлекли на всех это несчастье…
Бурные проявления симпатии мгновенно сменились настороженной тишиной.
— …вы готовы увидеть, как Эллада согнётся под персидским ярмом? Неужели вы, афиняне, всегда боровшиеся за свободу народов, хотите увидеть это?
И все присутствующие единодушно разразились тысячеустым воплем протеста против тирании, завоеваний, несогласия с волей того, кто хотел подчинить себе весь мир.
Спартанец победил. И когда вокруг вновь воцарилось молчание, он продолжил уже не столь громким голосом:
— Афиняне! Что бы вы ни претерпели, мы разделяем страдания вместе с вами. Ваши дома превращены в руины. Вы не собирали урожай уже два года. И, полностью понимая ваши страдания, мы берём на себя прокорм ваших стариков, женщин и детей. Мы молим вас об одном: не позвольте Александру обмануть вас лживыми речами. Он сам тиран и раб тирана. Будьте мудрыми! Не верьте варвару! Ему вообще нельзя верить.
Посему Афины ответили Александру устами своего представителя:
— Напрасно ты, Александр, сын Аминты, пытаешься раздуть мощь мидян своими хвастливыми речами. То, что войско их больше нашего, мы знаем не хуже тебя. Но мы будем защищать собственную свободу до последней капли крови. Не пытайся убедить нас заключить союз с Ксерксом. Мы никогда не пойдём на это. Александр, возвратись к Мардонию с ответом нашего города. Пока солнце встаёт на востоке и закатывается на западе, мы не свяжем свою судьбу с варварами, а будем полагаться на покровительство своих богов и героев, чьи храмы и кумирни разрушил Ксеркс, выступим навстречу тирану и изгоним его с нашей земли.
Афиняне слушали, затаив дыхание. Радостный, почтительный шёпот зазвучал в толпе.
Оратор продолжил уже с угрозой:
— А ты, Александр, никогда более не приноси в Афины подобные вести! Не рассчитывай подтолкнуть нас к бесчестью, прикидываясь, что оказываешь нам услугу! Ибо, хотя связаны мы законами дружбы и гостеприимства, законы эти не вечны.
Александр побледнел. А оратор обратился к спартанцам:
— Опасения лакедемонян беспочвенны. Мы не станем на сторону варваров. Подобные переговоры были бы постыдны для нас. Нет! Нет нигде столько золота, нет таких земель, какими бы прекрасными они ни были, чтобы заставить нас стать союзниками мидян в деле порабощения Эллады. Мы, эллины, родня друг другу по крови и языку. Мы молимся одним и тем же богам, говорим одни и те же слова. Спартанцы! Мы благодарим вас за предложение кормить наших детей и женщин. Тем не менее мы сами способны утолить их голод. А теперь выводите своё войско в поле. Когда Мардоний узнает, что мы отклонили его предложение, он захочет вторгнуться в Аттику. Встретим же его в Беотии.
Толпа зашевелилась, закричала. Александр, бледный и разъярённый, остался стоять на площади перед Домом городского совета. Приблизившийся к нему глашатай проговорил:
— Александр, сын Аминты, мне приказано передать тебе, что ты должен под страхом смерти оставить Афины ещё до заката!
Волнующаяся толпа кипела, осыпала посланца насмешками и ругательствами. Несколько камней промелькнули в воздухе.
Глава 48
Мардоний оставил Фессалию вместе со своим войском и фессалийскими князьями, ясно понимая, что так решила судьба. Совершив несколько быстрых переходов, персы хлынули в Беотию и заняли дружественные Фивы. Разве Леонид когда-либо доверял заложникам-фиванцам?
Фиванцы попытались уговорить Мардония идти помедленнее:
— Там, дальше, нет удобного места для лагеря. Послушай нашего совета и пошли своих людей в греческие города. Тогда эллины возмутятся друг против друга и среди них воцарятся раздоры. Совместно с купленными тобой друзьями ты одолеешь и упрямцев. Ну, а если единство их не будет нарушено, тогда стать господином Эллады тебе, возможно, и не удастся.
Но Мардоний, охваченный душевной лихорадкой, снедавшей его словно огонь, не обратил внимания на речи фиванцев.
Войско его вторглось в Аттику, будто весеннее половодье. Персы снова захватили Афины через десять месяцев после того, как впервые вступили туда, и Мардоний, хотя город был оставлен жителями, вновь бежавшими на Саламин по морю, велел самым триумфальным образом доложить Царю Царей о падении вражеского гнезда.
Весть передали Ксерксу ещё быстрей, чем могла это сделать великолепная персидская конная почта, — с помощью факелов; и Эсхил, поэт-воин, в своём «Агамемноне» подобным же способом известил Клитемнестру о падении Трои. Если зажечь факел на одной из башен Афин, свет его будет виден за много стадиев ото всех сторон. И вот ночью его замечает дозорный, находящийся на следующей башне, посреди Фриасийской равнины. Тогда зажигает факел и он. А там и третий повествующий о победе огонь вспыхивает по тьме. Вдоль всего побережья, вдоль длинной дороги зажигается факел за факелом, от огонька к огоньку передаётся весть. И ещё до того, как в Сузах посереет небо, Ксеркс — а с ним и каждый перс — узнает о том, что Афины вновь пали. Знаки, начертанные огнём на тёмных свитках летней ночи, повествуют Сузам: Мардоний снова захватил Афины.
Афиняне не успели встать на пути персов в Беотии. Афинские послы обвиняли в задержке лакедемонян, праздновавших свои драгоценные Гиацинтеи, весенний праздник Гиацианта, возлюбленного Аполлоном. Послы Афин напрасно твердили союзникам, что уж, по крайней мере, теперь они обязаны выступить против персов и дать им бой на Фриасийской равнине. Союз — вещь вполне реальная, однако отдельные государства всегда эгоистичны, как, невзирая на дружбу, остаётся эгоистичной отдельная личность. Перегородившая Коринфский перешеек стена была уже почти полностью завершена. Откровенно говоря, у пелопоннесцев не имелось особых причин опасаться персов. А вот Аполлон был и остаётся верховным богом, и праздник Гиацинтей по сути своей отмечает смерть и возрождение священной природы. Однако ж не было ли подобное благочестие среди спартанцев следствием того, что персы вновь захватили Аттику?
После десятидневных проволочек, успев за это время полностью закончить стену, спартанские эфоры объявили афинянам, что пять тысяч спартанцев выступили к родному городу гостей. Каждого спартанца сопровождало семеро илотов — так они называли своих рабов. Возглавлять лакедемонскую силу полагалось царю Спарты Плейстарху, сыну Леонида. Однако мальчишка был ещё слишком мал, и его оставили дома играть в войну с другими детьми. А когда Горго, светловолосая вдова рыцаря, который на веки вечные останется героем Фермопил, подвела ребёнка к его кузену и опекуну Павсанию, сыну Клеомброта, назначенному командовать войском, тот нагнулся и обнял крохотного царя. И вся группа и мгновение были полны такой целомудренной красоты, что синее весеннее небо разразилось Гомеровым гимном.
Глава 49
Мардония оповестили о приближении спартанцев. Все долгие заигрывания его с городами Арголиды не принесли никакого плода. Быстрейшие из их гунедромов, гонцов, принесли Мардонию весть о наступлении спартанцев. Мардоний решил оставить Афины. Пусть битва состоится на просторной Фриасийской равнине или ещё дальше на север, за Кифероном, — на равнине Платейской.
Снова запылали Афины. Снова под ударами молотов посыпались камни с городских стен и домов. Мардоний не пощадил даже храмы богов. Вечная ошибка варвара: он не щадит того, что создала и освятила чужая вера. Тем не менее если обвинить его в этом, он ответит равной укоризной, и так везде и всегда. Виноватым оказывается весь мир. Ибо меняются лишь времена, но не люди.
Один за другим прилетали гонцы. Они сообщили, что тысяча лаконцев уже у Мегары. Они доложили, что основные силы стали на Истме, чтобы оборонять стену.
Тогда и Мардоний приказал возвести стену вдоль берега реки Асоп и поставил своё войско лагерем от Эритреи до Платей.
В Фивах Аттагин, сын Фринона, устроил великое пиршество в честь Мардония. Пятьдесят избранных персов возлегли за праздничными столами вместе с пятью десятками фиванцев. Каждое ложе разделяли двое — перс и фиванец. Вино наполняло кубки. Были и роскошные блюда, и игры, и песни, и пляски.
К Терсандру из Орхомен обратился возлежавший возле него перс:
— Скажи, друг, откуда ты родом?
— Из Орхомен, — сообщил Терсандр. — Но в свой черёд ответь, друг, и мне. Скажи, почему ты так взволнован?
Дело было в том, что перс, задавший свой вопрос из чистой любезности, разговора ради, вдруг побледнел. Веки его задрожали, затряслись пальцы. Он ответил:
— Ты хочешь знать, что вызвало это чувство, силу которого я не сумел скрыть за непринуждённой застольной беседой? Слушай же, о Терсандр из Орхомен, чтобы в грядущие дни ты вспоминал обо мне, пившем с тобой из одной чаши, ибо воспоминание это может оказаться последним для тебя.
Схватив Терсандра за руку, перс спросил:
— Видишь ли ты пирующих в этом зале вокруг нас?
— Да, — ответил Терсандр, оглядываясь по сторонам.
— А там, за колоннами и занавесями, видишь ли ты войско, блистающее доспехами на равнине?
— Вижу.
— А ничего более ты не видишь?
— Что же тут ещё можно увидеть?
— А не замечаешь ли ты этот странный свет?
— День сегодня облачный, и солнце укрыто тучами.
— А не видишь ли ты слабого голубоватого света над морем?
— Нет.
— А бледного жуткого свечения, похожего на вот-вот готовый распространиться туман?
— Не вижу. А ты?
— Я вижу.
— Значит, у тебя есть особый дар. Второе зрение.
— Я вижу туман, вижу испарение. Оно исходит извне. Смотри! Зловещим пологом оно ложится на войско, сизой дымкой затмевает все краски. Видишь, оно уже здесь! Странный свет, подобный самой смерти, висит над Мардонием, нависает почти над всеми окружающими его персами.
Оба сотрапезника, побледнев, обменялись испуганными взглядами.
— Вот теперь и ты взволнован, — проговорил перс.
— Взволнован, — согласился Терсандр. — И ты действительно видишь всё это?
— Вижу.
— Что же предрекает нам это странное видение?
— Смерть! Смерть всех персов, всех моих соотечественников. Немногие из них увидят свет солнца через несколько дней. Сам я…
Он умолк и принялся водить рукою вокруг себя, словно пытаясь ощутить ею смертельный холод.
— Своей судьбы я не знаю, — произнёс он, содрогаясь. — Но все они…
Рука его обвела зал.
— Они погибнут? — спросил Терсандр.
— Многие из них.
И перс заплакал, пряча лицо за кубком.
— Почему бы не сообщить об этом Мардонию?
Перс вновь прикоснулся к ладони Терсандра.
— Нет, он хозяин на этом пиру, — ответил он. — Того, что бог уже решил, нам не отвратить, а те, кто не поверит мне, не поверят и более очевидному свидетельству. И всё же… Оглядись!
— Огляделся. И, по-моему, многие персы…
— Говори же!
— …бледны и взволнованны, как и ты сам. Неужели и они наделены вторым зрением?
— Должно быть.
Так и было. Побледневшие персы заглядывали друг другу в глаза и видели блёклый, трупный свет, призрачный ореол над многими головами.
Однако Мардоний не замечал ничего; совершив возлияние богам, он продолжил непринуждённый разговор с сотрапезником своим Аттагином.
Глава 50
Через пять дней Мардоний получил прибывшие с гонцом царские поздравления по поводу второго взятия Афин. Навощённые таблички ненадолго обрадовали его. Тем не менее Мардоний искал уединения. Он сел на своего белого жеребца и отъехал в сопровождении Артабаза, сына Фарнака.
«Откуда у судьбы столько иронии?» — спрашивал себя Мардоний, молчаливо проезжая по лагерю; за спиной его топтали землю кони нескольких Бессмертных, сопровождавших своего полководца. Откуда вообще эта ирония? Поздравления Ксеркса пришли в день тяжёлый, гнетущий, полный мук и угрызений совести. Даже ночь, беззвёздная, чёрная и немая, не приносила отрады. День только что ушедший, день вчерашний, оказался слишком мучительным.
Внутренности жертвенных животных, по толкованиям Гегесистрата, элийского прорицателя, сулили несчастье, в то время как греки, по сообщениям шпионов, получали благоприятные пророчества.
Лакедемоняне стали лагерем на Истме, за стеной. После, соединившись с афинянами, они выступили к подножию Киферона. Тем не менее союзники не стали вступать в проходы. Находясь под защитой священной горы, они, похоже, занялись осторожными переговорами.
В то утро Мардоний приказал своей великолепной коннице остановить врагов, и Масистий повёл вперёд всадников. О день печали! И как может эта ночь казаться такой странной, такой спокойной после всех дневных несчастий и бед! Вокруг ни звука, лишь глухой топот копыт нарушает уединение, а над головой тяжёлым, траурным покровом нависает мрачное небо. Масистий, этот рыцарь на золотом нисейском коне, Масистий, высокий и красивый, как один из священных героев Персии, чьи тени ныне обитают вместе с богами, Масистий бросился со своей конницей на греков, осыпая их оскорблениями и называя трусливыми бабами.
Как теперь сообщить царю о случившемся? Враги получили подкрепление. Пришли афиняне. Персы выманили их из проходов на равнину. Закипела битва. Масистий — о день печали! — пришпоривал своего коня слишком нетерпеливо, слишком отважно для полководца. И вдруг в бок его великолепного коня попала стрела. Мардоний издалека видел, как встал на дыбы рыжий конь, слышал как в отчаянии всхрапнуло животное. И рухнуло наземь, придавив собой ездока. Греки со своими копьями были уже рядом, но и они не сразу сумели прикончить Масистия: мешала золочёная чешуя его панциря. Наконец его всё-таки убили — ударом в глаз.
То, что Мардоний видел издалека, персидские всадники узрели вблизи, пусть и не все сразу. Они приближались к строю афинян и тотчас же отъезжали, заманивая врага, потому что не все видели гибель Масистия. Но, осознав потерю, они бросились вперёд, пытаясь хотя бы отбить у греков тело своего вождя.
Как они бились за этот труп! Потом, отобрав его у греков, как скорбели они, персы, уподобившись женщинам и наёмным плакальщикам! Они состригли волосы и бороды, они срезали гривы своих коней, отхватили хвосты у вьючных животных. Горе их не знало границ. Отголоски персидской скорби загуляли по всей Беотии. Вражеские небеса, наверно, содрогнулись от подобных звуков.
Масистия, героя Масистия, более не было в живых. Труп его возложили на боевую колесницу и медленно провезли через весь стан. Каким высоким и красивым казался он на смертном одре, невзирая на отсутствие одного глаза! Как он был похож на одного из тех божественных героев, что разделяют общество персидских богов! Конечно же, душа его немедленно очутилась в том лазурном парадизе, где восседает облачённый во свет Ормузд, окружённый воинством крылатых героев. Но свет и слава — это наверху, а здесь, внизу, печаль.
Страшная судьба! Но что там в ночи? Что грозно высится в чёрном воздухе? Не жуткая ли участь, подкарауливающая всё персидское войско? Неужели после Фермопил, после горестного Саламина может случиться нечто ещё более худшее? Не может ли быть, что мрачная атмосфера вольёт слабость в души победителей, ибо они захватили Афины второй раз? Мардоний молча ехал вперёд, находившийся рядом Артабаз не нарушал тишины. Бессмертные следовали за обоими князьями, и полководцу уже казалось, что он кричит, обращаясь прямо к этому загадочно чёрному небу: «Неужели возможно, чтобы я, Мардоний, добивавшийся и добившийся этой войны, оставшийся, чтобы вести её в отсутствие царя, буду разбит этими дорийцами и ионянами? Неужели могучая Персия более не всесильна теперь, после смерти Кира и Дария?»
Этого просто не может быть. И Мардоний берёт себя в руки и садится прямее в седле. Неторопливая, безмолвная прогулка закончена, а вот и шатёр. Он спешивается и входит внутрь вместе с Артабазом. Вокруг предметы роскоши, брошенные здесь Ксерксом. Его золочёный престол, позолоченная кушетка, драгоценные сосуды. А вот и соблазнительно расстеленные ковры. Огоньки светильников отражаются на бронзе и золоте. Горящие фитили бросают алые отблески на стены шатра. Начинается совет с полководцами и военачальниками. Принимается решение чуть переместить стан к западу. Там чище колодцы, да и вообще воды больше.
— А как называется тот город, возле которого мы окажемся? — спрашивает Мардоний.
И в шатре звучит слово, в котором наравне с Фермопилами и Саламином слышится голос Судьбы:
— Платеи.
Глава 51
Прошло восемь дней. У подножия Киферона лицом к лицу стояли два войска. И та и другая сторона колебались и медлили. Был уже конец лета. Высокие облака проплывали по небу. Гегесистрат совершал жертвоприношение на берегу Асопа. Мардоний, не скрывая нетерпения, следил за обрядом, за тем, как прорицатель разглядывает на алтаре внутренности жертвенного животного.
— Благоприятны ли знаки?
— Пока ещё нет, — отвечает предсказатель.
— Греческое войско день ото дня прибавляет в числе, — говорит Мардоний. — Все лазутчики докладывают буквально одно и то же.
— Знаки, — провозглашает наконец прорицатель, — неблагоприятны для персов и для находящихся с ними греков.
— И для фиванцев?
— И для фессалийцев. Лучше подождать.
Мардоний уже не в силах сдерживать своё нетерпение.
В особенности после смерти Масистия. Снедавшее его лихорадочное стремление наконец отомстить грекам сделалось ещё более настоятельным. Он приказывает, чтобы богам принесли новые жертвы, а истолкованием их занялся другой прорицатель — Гиппомах или Левкас. Тем не менее и новый провидец говорит, что внутренности не достаточно благоприятны, чтобы персы могли начать сражение.
Мардонию хотелось бы заставить богов изменить свою волю. Нередко его одолевало такое же чувство, какое ощущали персы, взирая на мертвенный свет, осенивший пиршество в Фивах. Блёклое это свечение пророчило близкую гибель… То же самое часто ощущал и Мардоний, однако он не желал покоряться этому чувству. Он по-прежнему мечтал о победе и с нетерпением рвался к битве. По ночам он не мог уснуть на пышной кушетке, оставленной ему Ксерксом.
Прошло ещё несколько дней. Персы и фиванцы вновь и вновь выезжали на речной берег и принимались осыпать оскорблениями союзное войско греков. Почему же медлит Судьба? Почему же она устроила так, что все здесь — под этими облаками, между этих гор, возле этой реки — влачится столь тягостно? Почему так тянется время тут, на этой широкой равнине, разделяющей оба стана — возле Платей и подальше, у широкого основания священной горы, — и, когда персидские всадники каждый день, грозя копьями, разъезжают по полю, дорийцы не решаются выйти против них?
Оба войска стоят друг против друга уже одиннадцать дней. Кто нанесёт первый удар? Кому даруют боги победу? Как бы дерзко ни вели себя персы, греки отказывались вступать в битву. Ну а сами персы? Внутренности жертвенных животных упрямо свидетельствовали о том, что им лучше осыпать своих врагов оскорблениями, а не стрелами.
Мардоний попросил совета у Артабаза и прочих полководцев.
Артабаз, видевший то, что видел Мардоний, и ощущавший то же самое, ответил:
— Давай соберём подкрепление во Фракии. Там мы найдём поддержку, припасы и пищу. Слушай меня, Мардоний. Давай, если возможно, завершим эту войну без нового сражения. Внутренности жертвенных животных по-прежнему остаются неблагоприятными для нас. Не будем же более гневить богов. Они против нас. Пошлём золото грекам — в монетах и слитках, — серебро тоже и все многочисленные питейные сосуды из драгоценных металлов, которые оставил нам царь. Пошлём все эти сокровища грекам! Тем из них, кто сейчас у власти.
Фиванские полководцы одобряют совет Артабаза. Их совет — осторожность. Боги не расположены к персам.
— Боги! — восклицает Мардоний, поднимаясь в полный рост. В безумии, в каком-то экстазе он кричит: — Чьи боги? Греческие, которым мы совершали жертвоприношения?
— Наши боги, — коротко отвечает Артабаз.
— Я принесу новые жертвы, — говорит Мардоний, и полководцы в ужасе смотрят на него. — Чтя персидский закон, я буду биться по персидскому праву. Слишком долго доверялся я прорицателям, родившимся под вражескими небесами. Более я не верю им. Наши боги помогут нам, и армия моя сильна.
Никто не противоречит ему. Он — верховный военачальник. Он всегда хотел этой войны и сейчас, наперекор всем и всему, по-прежнему жаждет битвы.
Тяжело дыша, Мардоний стоит перед персидскими вельможами — драматическая фигура, персонаж грядущих трагедий. Оглядев присутствующих, он произносит вызывающим тоном:
— Знает ли кто-нибудь среди вас об оракуле, предрекающем мне гибель в Элладе?
Все молчат.
Мардоний кричит:
— Раз вы не знаете или не смеете открыть рот, я сам скажу вам правду! Оракул предсказал нам поражение в том случае, если мы ограбим храм в Дельфах. Боги не позволили нам осквернить дельфийское святилище, устроив землетрясение. И мы более не пойдём в Дельфы. Мы уважаем волю богов и будем благодарны им за помощь. Мы разобьём греков.
Он отпускает всех. Мрачные полководцы выходят из шатра.
— Есть одно предсказание, сделанное Бакидом! — говорит снаружи шатра один из фиванцев.
— И что же оно гласит? — спрашивает Артабаз.
Фиванец оглядывается. Все готовы выслушать его. И он шепчет:
…У Фермодонтова тока, на злачных лугах Асопийских Эллинов рать и вопли мужей, чужеземным наречьем гласящих… Много погибнет тогда (даже сверх веления Рока) Луки несущих мидян в смертный час, нареченный Судьбою.— Подобных пророчеств множество, — говорит один из фессалийцев.
Соотечественники его начинают шептаться. Артабаз отворачивается. Он ничего более не хочет слышать. Судьба известна ему без всяких пророчеств.
Глава 52
Опустилась ночь. Тёмный беззвёздный покой лёг на равнину, на горы, на реку, на оба берега — ближайший, персидский, и дальний, греческий. Стражи находились на своих постах. Кроме них, все уснули. Тайна дня грядущего сокрылась во сне, безмолвии и мраке, наступило мгновение, полное странной безмятежности, одно из тех, что так часто предшествуют грозам судьбы, и дозорные — едва ли не в страхе перед наступившей тишиной — были начеку.
Греческий отряд заметил одинокого всадника, неторопливо ехавшего от персидского лагеря к греческому. На оклик часового всадник ответил, что хотел бы поговорить с полководцем афинян. Голос неизвестного был властным, и двое из дозорных отправились к старшим по команде известить о прибытии перса.
Окутанные ночной тьмой полководцы вышли на самый край боевого порядка. Укрытый чёрной мантией всадник даже не пошевелился.
— Чего ты хочешь? — спросили его.
Подъехав на два шага, он произнёс:
— Афиняне, я прибыл к вам, чтобы открыть тайну. Молю вас всех: ознакомьте с нею Павсания, если его нет здесь. Во тьме я не вижу, так это или нет. Я — грек. И род мой восходит к самой заре Эллады. Я не хочу, чтобы моя родина склонилась под персидским ярмом. И посему сообщаю вам, что внутренности жертвенных животных остаются неблагоприятными для Мардония. В противном случае битва состоялась бы давно. Тем не менее Мардоний решился на сражение.
— Когда?
— Завтра утром. Он боится того, что ваше войско постоянно растёт. Приготовьтесь. Если не страшитесь сражения, не уходите с места. У Мардония припасов осталось всего на два дня.
— Почему ты предаёшь тех, за кого сражаешься?
Всадник не ответил и продолжил:
— Когда эта война завершится, тогда будьте справедливы к тому, кто из любви к Элладе пошёл на всё, чтобы известить вас о планах Мардония.
— Кто ты?
— Разве вам не знаком мой голос? Я Александр, сын Аминты. Александр, царь Македонии, бывший с посольством у вас в Афинах.
Всадник неторопливо повернул коня. Тёмный силуэт растворился в ночи — мрачный и скорбный, воплощение неуверенности.
Полководцы подняли Павсания. Тот сказал:
— Афиняне! Вы находитесь напротив беотийцев. Лучше будет, если вы станете против персов, ибо с их манерой сражаться вы уже познакомились при Марафоне. Мы, спартанцы, с главными врагами отчизны ещё не сражались, однако боевые обычаи изменников-беотийцев и фессалийцев нам прекрасно известны. Давайте поменяемся местами. Вы уходите направо, а мы налево!
— Мы пришли к тебе с этим же самым предложением, — сказали полководцы афинян.
В тот день афиняне и спартанцы поменялись местами. Беотийцы донесли об этом Мардонию, и полководец немедленно приказал персам стать на место беотийцев, чтобы против спартанцев вновь оказались мидяне. Проведав об этом, Павсаний сразу же приказал афинянам переменить позиции.
На равнину выехал персидский глашатай. Он прикрывал рукою глаза от восходящего солнца.
Перс с насмешкой выкрикнул:
— Лакедемоняне! Вас называют самыми отважными среди всех греков… Вы хвастаете, что ни разу ещё не бежали с поля боя и даже не отступили… Убейте же нас или умрите сами там, где стоите!
С пренебрежительным смехом он добавил:
— Впрочем, всё это враки. Вы уже бежите от нашего меча. Вы предоставляете афинянам честь сразиться с нами. Вместо себя вы выпускаете против нас наших рабов, людей вашей собственной крови, чтобы сохранить в целости свои шкуры. Мы-то думали, что вы пришлёте к нам вестника, чтобы вызвать на бой персидское воинство. А вы трясётесь от страха и за одно утро уже успели целых два раза поменяться местами. Поэтому мы сами бросаем вам вызов. Почему бы нам не сразиться — при равном числе с обеих сторон, — ведь вы самые отважные — ха-ха-ха! — среди греков, а мы в ваших глазах всего лишь трусливые варвары? Пусть исход битвы решится в сражении наших ратей. А потом союзники, если потребуется, продолжат его. Но, на мой взгляд, хватит и того, если вы, спартанцы, и мы, персы, между собой выясним, кого считать победителем.
Надменный вестник стал дожидаться ответа. Он был из тех, кто ничего не видел и не ощущал. Судьба Персии безмолвствовала, молчали и греки. Перс пожал плечами, пренебрежительно свистнул и рысью отъехал назад, к своим, время от времени оглядываясь, чтобы не получить в спину случайную стрелу.
Он донёс Мардонию, что спартанцы боятся сражения, что эти трусы и не подумали дать ответ.
Мардоний пришёл в праздничное расположение духа. Ему хотелось обнять глашатая, безукоризненного, великолепного героя. И он приказал своим всадникам выехать на равнину и раздразнить греков ещё большими оскорблениями. Скоро вся равнина между Асопом и горой Киферон наполнилась всадниками — Бессмертными царя персов. Искрились доспехи, сияло оружие. Они бросали копья, извлекали луки, пускали стрелы отточенными, полными силы движениями. И эти конные лучники, с ног до головы осыпанные золотом, блистающие шлемами и щитами, сидящие на дивных чёрных конях, затмили блёклую равнину великолепием. И стрелы их, вздымавшиеся к небу целыми тучами, не знали промаха — так бахвалились сами стрелки.
Глава 53
Греки не могут ничего противопоставить персидской коннице. Всадники мидян возникают то здесь, то там. Персы как будто бы участвуют в каком-то потешном сражении с греками, однако стрелы их пронзают многих. День выпал жаркий, и персы не позволяют грекам приблизиться к ручью Гаргафии, у которого греческое войско последние дни утоляло жажду. Греки страдают от голода и жажды на раскалённой равнине.
Павсаний держит совет с полководцами: быть может, лучше занять остров, находящийся поближе к Платеям и лежащий между двумя рукавами реки. Ночью можно будет перейти туда, говорит Павсаний, пусть только ради того, чтобы избежать таким образом наскоков персидской конницы. Но вдруг греки ощущают, что в горячем воздухе присутствует некая неопределённость, плывущая вдоль холмов, над равниной, властвующая и над их собственными душами. И они видят это.
Решив ночью перебраться на остров, греки тем не менее терпят весь день насмешки персидской конницы. И против собственной воли восхищаются этими великолепными всадниками. Однако ночью им удаётся перебраться на окружённый водой остров и стать там не столь уж далеко от Герайона, храма Геры, что в Платеях.
И вот наступает заря дня Платей, и восходит солнце битвы.
Узнав утром о том, что греки ушли с прежнего места, Мардоний радостно бросил фессалийским полководцам:
— Ну, что скажете теперь, когда греки оставили свой стан? Вы говорили, что лакедемоняне не побегут, что они храбрейшие мужи на свете! Но они дважды меняли свой боевой порядок, а теперь ещё и место лагеря. Да они вот-вот побегут! Они трусы даже среди не отличающихся храбростью греков. Тем не менее я прощаю вас за все вознесённые им похвалы. Вы знали только их, но не персов. Меня удивило скорее другое — то, что Артабаз, перс по крови, явно устрашился лакедемонян и предложил отвести войско к Фивам. Царь узнает об этом. Ну, а пока надо позаботиться о том, чтобы беглецы не улизнули невредимыми.
И всё персидское войско пошло через Асоп. Широким потоком течёт оно по равнине — и конница и пехота. Подбадривая и окликая друг друга, летят персы навстречу солнцу Платей, не сомневаясь в том, что греки уже бежали и что преследовать их придётся на острове. Афиняне, укрывшиеся в предгорьях Киферона, не сразу заметили наступление. Но, увидев, как персы с воплями устремились через равнину, они бросились навстречу врагу с грозным боевым кличем.
Вестник, которого снедаемый нерешительностью Павсаний отправил к афинянам, рысью приближается к их войску. Он кричит, что вся персидская конница напала на лакедемонян. Он требует помощи у афинян. Он умоляет их послать хотя бы лучников, ибо пешим спартанцам не выдержать удара персидского конного войска. Тогда все афиняне с рёвом мчатся вниз по склону следом за персами, не ожидавшими подобного удара. Удивлённые персидские лучники разворачивают встающих на дыбы, заливающихся ржанием коней и обрушивают стрелы на новых врагов. Облако стрел затмевает воздух. Неотразимые стрелы, мириады стрел не позволяют афинянам подойти ближе.
Глава 54
Спартанцы на острове приносят жертву, и прорицатели внимательно разглядывают внутренности. Возносится жертва богам, а спартанская рать, пятьдесят тысяч мужей, стоит перед персами. Однако внутренности не сулят спартанцам ничего хорошего, и персидские всадники мечут стрелы из-за стены щитов — щит к щиту и щит над ними… Тысячи стрел пролетают и над головами персидской пехоты, в свой черёд пускающей другие тысячи. Наведённая стрелами тьма отягощает жуткий, жаркий, тяжёлый, зловещий, загадочный свет солнца. Падают сотни спартанцев, сражённых не знающими пощады стрелами. Там, посреди острова, Павсаний обращает глаза к храму Геры и воздевает руки к богине, громким голосом моля её о помощи.
И как только возносит он свою лихорадочную молитву, внутренности только что принесённой жертвы — о чудо! — являют знаки, благоприятные для греков. Неужели это правда? И вся неуверенность исчезает из сердца Павсания. Теперь, когда боги дали знак, свидетельствующий о благоволении, неуверенность оставляет и все пятьдесят тысяч его воинов. Похоже, что души их, доселе колеблемые, вдруг осенила неведомая благодать. И в отчаянном натиске, сомкнув ряды, забыв о тучах стрел, лакедемоняне бросаются на персов, и мидянские стрелы сыплются позади наступающей фаланги. Вот лакедемоняне и персы почти сомкнулись, их отделяет друг от друга только стена щитов. Персы отступают к платейскому храму Деметры, древние стены и крыши которого грозно нависают над ними, словно бы пытаясь помешать отступлению мидян. Ограда персидских щитов распадается, в ней появляются бреши. Вот началась рукопашная, вот персы пытаются вырвать копья из рук греков. Пламя битвы полыхает с обеих сторон: вот один против одного, вот двое против двух, вот десяток сошёлся с десятком. Мечутся ошалелые кони. Но персидская пехота легко вооружена, и тяжёлые гоплиты греков продавливают её.
В самой гуще сражения появляется Мардоний на белом коне — меч в руке его. За ним следуют Бессмертные. О, какая насмешка судьбы в этом имени! Бессмертные дюжинами падают вокруг своего полководца, падают потому, что отважны, падают потому, что храбры, падают потому, что боевой гнев делает их опрометчивыми. И даже на мгновение в головы им не приходит мысль о поражении, как не доходит до них и то, что длинные мидийские одеяния, надетые под панцирями, сковывают их движения, и то, что лёгкое и изящное оружие в их руках не может выдержать удар тяжёлого греческого. Полководец бьётся посреди них, он ведёт персов вперёд, он ободряет их, и они сражаются до последнего.
Но вот Мардоний сошёлся в свирепом бою со спартанцем по имени Аримнест. Звенят мечи, удар следует за ударом, глухо гудят щиты. Бессмертные напирают, чтобы избавить Мардония от врага. Но вдруг лицо его искривляется гримасой, и Мардоний оседает в седле. Рука вздымается вверх, грозя стиснутым кулаком небу, богам Эллады! Меч выпадает из его десницы.
Яростный вопль проносится над полем битвы. Аримнест громким голосом провозглашает:
— Настал день отмщения за смерть Леонида, она оплачена гибелью Мардония!
И как только Бессмертные видят, что полководец их пал — возможно, что они хотели даже вынести с поля сражения его тело, соскользнувшее под копыта коня, — они поворачиваются и в беспорядке пускаются в бегство, воя от ярости и отчаяния. Всё это колоссальное воинство, явившееся издалека, чтобы покорить греков, за один-единственный миг лишается боевого духа. Персы бегут. И кажется, что сама Деметра, вставшая во весь исполинский рост перед своим храмом, мешает бегущим укрыться в её святилище и священной роще, где они как просители могли бы рассчитывать на спасение. Обтекая храм, персы бегут на равнину.
— Как только я дам знак, пусть все следуют за мной, куда бы я ни повёл, чтобы движение наше было быстрым.
Так сказал Артабаз сорока тысячам воинов, которых решил спасти ещё до начала бегства, как только увидел, что Мардоний решился на невозможное. И теперь Артабаз повелел своим подчинённым вдвое убыстрить шаг. Люди полагают, что Артабаз ведёт их на греков в обход. Но Артабаз знает, что всё потеряно. Он видел это, ощущал, а сражаться против судьбы и богов — труд напрасный и бесполезный. Он бежит. Бежит вместе со своим войском. И не к деревянной стене, которой окружён лагерь персов, и даже не в Фивы. Он бежит по широкой дуге — в Фокиду. Он хочет вернуться в Фессалию, возвратиться в Персию, какими бы далёкими и недостижимыми не казались сейчас Сузы. Он хочет бежать из этой страны и рассказать царю о том, что сражаться против богов — это труд напрасный и бесполезный.
Персы бегут по всей просторной равнине возле Платей. А с ними бегут все купленные персидским золотом союзники, хотя фиванцам удаётся какое-то время выстоять против афинян. Бегут тысячи. Окутанные облаками пыли, они мчатся к далёкому горизонту — на север, на северо-запад, — в панике рассеявшиеся союзники, войско, распавшееся из-за смерти Мардония. Зачем сражаться, когда Мардоний убит? Бегут все, ибо впавшие в отчаяние персы подают первый пример.
Греки преследуют бегущих. Наступает последняя схватка. Беотийская конница на мгновение останавливается, но вокруг все бегут, и бегство превращается в жуткую, безжалостную бойню.
Многие тысячи варваров набились в персидский стан, что возле Асопа. Стан окружён деревянными стенами, над которыми с правильным интервалом высятся такие же башни. В спешке бегущие оставляют все прочие укрепления. И какое-то время им удаётся выстоять против лакедемонян, не искусных в штурме крепостей. Однако на помощь спартанцам приходят афиняне, рушатся деревянные стены, и греки врываются в лагерь персов. Там в окружении многочисленных палаток высятся великолепные шатры полководцев. Посреди них — выше прочих — видна малиновая маковка походного пристанища Мардония. Персидские рабы просят пощады; женщины, жёны и наложницы, в ужасе пытаются куда-нибудь скрыться, а греки начинают грабить шатёр Мардония. Они уносят его княжеское сиденье на серебряных ножках, изысканную мебель, бесценные столовые приборы. Увидев верблюдов, греки покатываются от хохота. Они утаскивают бронзовые кормушки из конюшни Мардония, дивятся на персидские изваяния. Самое прекрасное из добычи будет пожертвовано богам, отдано в храмы.
Из трёхсоттысячного войска лишь три тысячи невооружённых рабов, моливших о пощаде, сумели избежать смерти.
Артабаз бежит в Фокиду, бежит обходным путём, бежит вместе с сорока тысячами воинов, чтобы доставить Ксерксу весть о поражении.
Глава 55
— Всю добычу сваливайте сюда, — приказал Павсаний. — И чтобы не утаили ни монетки, ни чаши!
Илоты, рабы спартанцев, сносят трофеи в середину лагеря. Они несут свёрнутые шатры, вышивки и ковры, украшенные золотой и серебряной нитью, крытые золотой и серебряной тканью диваны, золотые и серебряные чаши, курильницы и прочую посуду. Даже простейшая кухонная утварь изготовлена из меди или бронзы. Илоты избавляют несчётных погибших от почётных браслетов и цепей, от изысканной работы кинжалов, украшенных камнями. Перед собравшимися вместе греческими полководцами проводят нисейских коней и вызывающих общее веселье верблюдов. Длинная и унылая вереница несчастных женщин завершает процессию.
Монеты и прочие сокровища в сундуках и бочонках пересчитаны, рассортированы и записаны. Десятая часть пойдёт богам. Из трофеев победители позже отольют золотой треножник, оплетённый тремя бронзовыми гадами и покоящийся на головах трёх других змей, — для храма в Дельфах. Вторая десятина отойдёт к Павсанию: женщины, кони, верблюды, несколько талантов серебра, разного рода добро. Все отличившиеся в день битвы при Платеях, столь несчастный для персов, получат свою долю добычи. Какая роскошь, сколько излишеств! Сколько же бесполезных вещей было доставлено сюда из Персии! Сколько собрано здесь рабов и женщин — словно шатёр персидского полководца сам по себе был царским дворцом! Павсаний смеётся над персами, но дорогие предметы, которые он разглядывает вместе с другими полководцами, проходя через его пальцы, производят впечатление на спартанцев: шкатулка с туалетными принадлежностями, украшенная золотом уздечка, наградной браслет. Павсаний смеётся, тем не менее находя эти предметы прекрасными, приказывает:
— Приведите сюда всех поваров и пекарей Мардония.
И они являются, выстроившись по чину, с главным поваром во главе.
— Приготовьте для меня сегодня такую же трапезу, как и для вашего господина!
Кухонные рабы принимаются за работу. Келари смешивают тамарисковый мёд с пальмовым вином. Раскладываются шёлковые зонтики, расставляются серебряные и золотые кушетки. Самые изысканные блюда появляются на столе.
Но одновременно Павсаний велел приготовить и простой лаконский обед.
Чёрная похлёбка во всей её бесхитростной простоте ожидает в ничем не покрытых деревянных чашах.
Павсаний со смехом указывает на различие, обращаясь к своим приближённым.
— Эллины! — восклицает он. — Видите ли вы теперь всё безумие персидского царя, его братьев, зятьев и племянников? Сидя за таким роскошным столом, они тем не менее позавидовали нашему. Мы не станем подражать им и останемся при своей спартанской простоте.
И он сел есть чёрную похлёбку. Все прочие последовали его примеру, а окружившие их персидские рабы — в том числе и искусные рабыни, полагавшие, что победители попросят их петь и плясать, — смотрели на происходящее с открытыми ртами, ибо никто из греков даже не подумал прикоснуться к роскошным яствам.
Но, должно быть, в этот, самый миг в душу спартанца Павсания вполз интерес к персидской пышности, которой он только что открыто пренебрёг. Наверно, в этот самый миг бог роскоши вложил в душу простого воина ядовитое семя, которое в свой день заставит его облачиться в индийское платье, забыть о чёрной похлёбке ради персидских блюд и просить руки дочери Ксеркса, что и вызвало его падение.
Однако шёл ещё день Платейской битвы.
Глава 56
А вечер был вечером Микалы, морского сражения, в котором остатки персидского флота в Ионическом море были уничтожены соединёнными силами союзников, и Нике в Микале отлетела к грекам, как и в Платеях. Бог Персии, которого чтил Ксеркс, Царю Царей не помог.
В Сузах дни долгие. Ещё более длинными становятся они летом — жарким и угнетающим. Расцвели тысячи роз. В галереях двора женщины варят варенье, плоды роз высыпаны в кипящий сироп. Конечно, война ещё свирепствует где-то. Конечно, во дворце царят страх и уныние, ибо от Мардония нет никаких вестей. Конечно, горящие факелы, быстрые огненные сигналы в ночи, не оповестили о решительной победе, об истреблении греков в Афинах… или же в Аттике… или на Истме. Но цветут розы, и стыдно не собрать плоды, не засахарить их, не сварить драгоценное варенье. Царственные вдовы Атосса, Артистона, Пармис и Фаидима, как и прежде, сидят на своих кушетках. Аместрида только что вновь уговорила Фаидиму рассказать повесть о псевдо-Смердисе, и все женщины, добивавшиеся милости царицы, хихикают и слушают вместе с нею. Артаксикса занята вареньем, а её дочь Артаинта — случай с мантией и короткая страсть Ксеркса уже ушли в прошлое — внимательно следит за Артозострой. Перед женой Мардония стоит огромный ткацкий станок, а окружающие её рабыни спорят из-за того, кому из них наматывать на катушки пурпурный шёлк и золотые нити. Артаинта же, ставшая женой Дария — сущего мальчишки, ещё не живущего с ней, а пребывающего со сверстниками в военном лагере, где он совершенствуется во всех рыцарских искусствах, — Артаинта же восхищается мантией, которую Артозостра ткёт для Мардония. Она нашёптывает на ухо Артозостре, что мантия эта будет куда прекраснее той, которую Аместрида изготовила для Ксеркса и которой она, Артаинта, владела в течение нескольких дней. Польщённая жена Мардония, тоскующая о муже, советует ей говорить потише, чтобы не услышала Аместрида.
— А я знаю пророчество, — наматывая алую нить, шепчет одна из рабынь своей товарке, перебирающей мотки пряжи за спиною Артозостры.
— Какое же? — без всякого интереса спрашивает та.
Пророчествам при персидском дворе несть числа, и ни одно из них не предрекает поражения войску Мардония.
— Там говорится, что князь Дарий не станет Царём Царей, что он умрёт молодым и тиара достанется Артаксерксу.
Перебирающая мотки пряжи рабыня безразлично пожимает плечами. А потом обе торопливо припадают к земле, и примеру их следуют все многочисленные невольницы. Дело в том, что было произнесено слово «солнце». Довольная своей работой Артозостра сказала Артаинте:
— Солнце на мантии вышло у меня прекрасно.
— Свят, свят, свят! — забормотали рабыни, пав на мраморные плиты пола.
И вдруг снаружи доносится звук, набирающий громкость. Неужели — наконец-то! — безупречная персидская царская почта доставила письма от Мардония и пребывающих с ними князей, предназначенные их матерям, жёнам и дочерям?
— Должно быть, почта, — говорит царица Аместрида. — Давненько я ничего не получала от своего отца Отана.
Однако это была не почта, а нечто такое, природу чего нельзя было сразу определить. Какой-то шум, становившийся всё более громким и доносившийся через внутренний двор из того крыла дворца, которое занимал сам Ксеркс. Женщины встревожены. Они не знают, что думать… Должно быть, убийство, поджог или какая-нибудь подобная жуть. Мысль о поражении Мардония просто не приходит им в голову, ибо из Греции до сих пор приходили лишь победные реляции. Афины были взяты уже дважды. О Фермопилах женщины и слыхом не слыхали. Рассказывая о Саламине, Ксеркс ограничился парой слов. Действительно, в этой битве пали его братья, сыновья и племянники. О них скорбели, их оплакали, и теперь на женской половине считали, что победоносные персы мстят за всех, кто погиб в этой войне. Посему мысль о разгроме в Элладе даже не приходит им в голову, скорее убийство, пожар и что-нибудь ещё более ужасное. И все вскакивают, буквально трепеща от любопытства: и вдовствующие царицы, и Аместрида, и младшие княжны, и все наложницы, и все рабыни.
По внутреннему двору они бегут к царским покоям. Там уже стоит стража, стоят евнухи и придворные. Неописуемое смятение царит здесь, и вдруг посредине приёмного зала появляется Ксеркс; глаза у него безумны, кулаки стиснуты, а перед царём стоит Артабаз, который, как полагали, находился в Элладе или в Европе, как было принято говорить. Ксеркс спрашивает:
— А Мардоний?
— Мардоний пал, — отвечает царю Артабаз.
Вопль отчаяния срывается с губ всех женщин. В едином, всеобщем порыве отчаяния они воздевают руки к небу, а Артозостра кричит:
— Мардоний! Мардоний пал!
Она не в силах поверить этим словам. Они немыслимы. Артозостра и Артистона, бабка Мардония, бросаются друг другу в объятия. Лёгким ударом плети Атосса прогоняет со своего пути любопытствующих рабынь. Вдовствующая царица приближается к своему сыну. Муж Артаинты, юный князь Дарий, прискакал из своего лагеря. Даже Артаксеркс, малое дитя, прибежал вместе с наставником и евнухами из внутренней части дворца.
Артабаз повторяет:
— Мардоний пал.
Вновь крики, вновь жесты отчаяния. Волной прокатывается горе по всему дворцу. Теперь и ничтожнейший из рабов уже знает о кончине Мардония. И все торопятся к царским покоям. Все хотят услышать из уст Артабаза о скорбной битве при Платеях и о гибели Мардония.
— Трус! Ты бежал с поля брани! — кричит Ксеркс.
И Артабаз соглашается. Да, он бежал, бежал с сорокатысячным отрядом. Но только потому, что сопротивление было уже невозможно, и раз царь укоряет его этим бегством, что ж, ему жаль, что он не вступил в сражение и не погиб там. Но бежал он совсем не по трусости. Он бежал, потому что видел и чувствовал судьбу персов, потому что сражаться было немыслимо, и об этом подобало известить Царя Царей.
— Кто ещё явился бы в Сузы с такой вестью! — восклицает Артабаз. — Что теперь для меня жизнь после позора, павшего на головы всех персов!
— Где же твоё войско? — спрашивает Ксеркс.
— Где моё войско? Я сумел привести его в Фессалию. Я сказал фессалийцам, ещё ничего не знавшим о Платеях, что Мардоний со своей ратью следует за мной по пятам. Я сказал им, что мне надо спешить. И бежал. И фессалийцы поверили мне. В противном случае они взбунтовались бы и убили меня, о, царь! И тогда никто не принёс бы эту весть в Сузы. Но таким образом я обеспечил собственное бегство и направился через Фракию. Русла рек пересохли, в полях не было ни единого зёрнышка. Я терял людей повсюду. Они падали при дорогах. И фракийцы — или мор — разделывались с ними. Вся дорога, ведущая от Фессалии до Византия, усеяна трупами моих воинов, и птицы расклёвывают их.
Повсюду звучат стенания и причитания женщин, превратившихся в усердных плакальщиц; тысячи рук вздымаются к небу — во дворе, галереях, по всему дворцу. Рыдают бабушка и жена Мардония, его малые дети, облако скорби накрывает их. Она заполняет дворец, вытекает на улицы и охватывает все Сузы. Теперь каждый знает о Фермопилах, знает о Саламине и о Платеях. Всем до единого известно, что бог Персии не помог собственному народу. Все знают, что персидское войско разбито, а флот погиб, что вся миллионная рать со всеми союзниками сгинула в ничто, как и тысячи кораблей, пусть персы высекли море и пробили насквозь гору… хотя при жизни Кира Персии было уготовано мировое господство.
Сам Ксеркс бежит в свои покои, спасаясь от скорбного хора. Бросившись на кушетку, Царь Царей взирает сквозь открытое окно на сад. Безразличные пальмы тянут свои перистые листья к летнему синему небу. Всё осталось прежним: торсы быков, поддерживающие кедровые балки, львы, расхаживающие на покрывающих стены глазурованных плитках, и эмалевые рельефы воинов возле двери — чудовищно могучих, мускулистых копьеносцев. Глядя в пространство, Ксеркс спрашивает себя, как всё это могло случиться. Братья его Аброком и Гиперант погибли при Фермопилах, брат Ариабигн и племянники с зятьями пали при Саламине; Тигран — каким же высоким и великолепным он был! — вместе с Мардонием лёг на поле возле Платеи… А ещё Мардонт, Артаинт, Ифамитр… Все они пали! О горе, горе! Все пали!
Царь Царей в бешенстве, он не верит самому себе: неужели горстка каких-то дорийцев сумела поставить под угрозу существование Персидской державы?! Он встаёт, ходит вперёд и назад и слушает. Ему кажется, что пронзительные, ничем не сдерживаемые, скорбные вопли женщин, войдя в уши, жалят самый его мозг. Он вновь бросается на кушетку, падает во всей сокрушённой гордыне и смотрит, смотрит перед собою в пространство, словно безумный.
А в дверном проёме перед приспущенной занавесью, между гигантскими копейщиками из эмали и покрытого глазурью камня, стоят человеческие фигуры — шестеро знатных телохранителей. Главный — Артабан. Мечи их обнажены. Они недовольны исходом войны. Артабан, сын Артабана, племянник Ксеркса, сам не прочь возложить на свою голову тиару Персидской державы. Всемером они готовы убить Ксеркса, как некогда Дарий и шестеро персов убили псевдо-Смердиса. Разве это мгновение повторится, разве удастся найти лучший повод для цареубийства?! Нужно всего лишь оставить его в тайне, отправить царские останки в дакхму «башню молчания» — на потребу грифам и всколыхнуть в городе всеобщую ярость против царя, проигравшего войну с Элладой, погубившего войско и флот. А потом подготовить бунт и во дворце. Вот он! Вот он, Ксеркс, забывший о своей гордыне, глядящий в пустоту безумными глазами! Разве может найтись более удобное мгновение?
Честолюбивые заговорщики прикидывают, взвешивают шансы.
Но женское горе терзает уши, подрывает предприимчивость и отвагу в сердцах мужчин.
— Нет… нет! — шепчет Артабан, сын Артабана. — Пусть это случится потом.
И знатные персы уходят. Отступает и Артабан. Опускается на место приподнятая штора. Ничто не движется: ни гигантская мозаика, ни львы на фризе, ни пальмы в саду, ни Ксеркс, глядящий перед собой обезумевшими глазами.
— Мардоний! — жалобно стонет он. — Мардоний! Ифамитр! Ариабигн! Аброком! Гиперант!
— Мардоний! — доносится до ушей его скорбный вой с далёкой женской половины, гулко отражаясь от стен. — Мардоний, Мардоний!
Глава 57
Прошло семь лет. Афины за эти годы, последовавшие за славной победой, сделались новым городом, первым во всей Элладе. Афины расцвели, превзойдя все прочие греческие города и облик города уже предвещал то чудо, которое произойдёт с ним через несколько десятилетий. Почки золотого века набухали. Они уже лопались здесь, в Афинах, перестраивавшихся с лихорадочной торопливостью, пряных жизненной силы, растекавшейся во все стороны и отыскивавшей для себя новое русло. Афины полны были этой пьянящей субстанцией, вдохновлявшей любую деятельность, придававшую ей славный и новый порыв. Предстояло возобновить торговые предприятия, соперничающие с самой Финикией, родить гениальную дипломатию молодой, но уже знаменитой морской державы, достичь её ещё более гениальных интеллектуальных свершений. Наконец, надлежало поднять человеческую мысль к ещё не достигнутым прежде высотам. Наступала пора величайших художественных достижений в слове, линии, форме, поэзии, скульптуре и архитектуре — апофеоз человеческого гения в его совершенстве.
Прошло семь лет после Платейской битвы. Шёл великий праздник, Афинские Дионисии, учреждённые ещё Писистратом и после войны каждый год отмечавшиеся со всё большим восторгом и великолепием благодаря морской гегемонии Афин, подчинивших себе прочие города-государства. Три священных дня были посвящены богу Дионису, каким его понимали в Афинах, — богу жизни и молодости, радости и праздника. Шёл девятый день месяца элафеболион, соответствующего апрелю в хронологии последующих столетий, и солнечный свет этого дня был светом юга, пьянящим солнечным светом Аттики, золотым, словно мёд Гиметта.
К жужжанию пчёл в простиравшемся во все стороны прозрачном воздухе примешивалось жужжание толпы, заполнявшей улицы и площади, Агору и склони Ареопага, холма, примыкающего к Акрополю. Толпа кишела вокруг дожидавшегося метаморфозы старого храма Афины Паллады, коему скоро предстояло превратиться в блистательный Парфенон, спускалась к театру Диониса — бога, которому был посвящён радостный праздник Фиалки, сплетённые в венки, и розы во всей разноцветной красе, букеты из роз — их покупал всякий, мужчина то или женщина, ощущавший в эти дни неодолимое опьянение — не от сока гроздей Диониса, которые поспеют ещё не скоро, после летней жары, — а от праздничной радости и силы счастья. В те дни оно пропитывало собой воздух и свет, трепетный и искрящийся, словно бы в самом эфире повсюду были подвешены незримые, сами собой поющие лиры.
Все друзья Афин, все союзники прибыли в город по покрытым белой пылью дорогам, и в то утро открылся театр Диониса, перед которым толпа образовала единое людское море. Ибо дух счастья и вдохновенной радости жизни самым тонким образом смешивался и переплетался с эстетическими порывами, с глубоким стремлением к искусству. Восторг Дионисий сливался с возвышенной гармонией, со стремлением насладиться предельной красотой, пусть даже и полной трагизма. Ведь лицезрение и сопереживание трагедии, являющейся высоким произведением искусства, не угнетает и не разлучает зрителя с радостями жизни.
Утром начались драматические состязания. Три поэта оспаривали приз, назначенный в тот день за лучшую трагедию. Тонкие комически-сатирические пьесы предваряли представление всех трёх трагедий, которым надлежало идти одной за другой. Весёлый и остроумный, колкий на язык афинский народ, быстрый в оценке и не сентиментальный, любил сатирические комедии.
Дождя в эти дни не ожидали. Солнце садилось благоприятным образом, ибо время года не сулило непогоды. Места хватило для тысяч и тысяч зрителей. Для архонтов и городских чиновников прямо перед орхестрой устроили каменные скамьи — перед округлой площадкой из больших каменных плит. Посреди площадки поднимался тимели, простой алтарь Диониса, на ступеньках которого сидел флейтист, задававший ритм шествию хора и пляскам его.
Театр как единое целое не стал ещё произведением архитектуры, и красота зрелища воспринималась лишь самой многоголовой толпой зрителей, попечением Диониса находившейся в самом благоприятном настроении и явившейся со всех концов страны по суше и морю. Красота эта определялась лишь тем безыскусным, неподдельным интересом, который зрители проявляли к трагическим поэтам.
Представление было долгим. Однако оно не надоедало терпеливому и любопытному афинскому народу. Люди эти могли получать удовольствие от бесхитростной и грубой комедии, но трагедия в их глазах имела высшее, торжественное, религиозное значение. Ощущение это оставалось столь же незыблемым, как и во дни Солона, когда Феспид разъезжал в повозке, давая свои представления дионисийских мистерий, когда он, будучи единственным актёром, исполнял в трагедии сразу три роли, ограничиваясь костюмом, состоящим из виноградных листьев.
С полным самозабвением аудитория, состоявшая из афинян и их союзников, внимала трудам поэтов, их весёлым политическим сатирам и, по обыкновению, опирающимся на мифологические сюжеты трагедиям, в которых люди грешили, боги часто бывали безжалостны, но справедливы, а всемогущая судьба правила надо всеми ними. Тем не менее, когда осталось просмотреть последнюю драму, огромное возбуждение охватило толпу, теснившуюся на деревянных скамейках или устроившуюся на травке.
Имя поэта передавалось из уст в уста почтительным шепотком. Эсхил, сын Эвфориона. Он сражался при Марафоне, Саламине и Платеях. Он уже состязался с Пратином и нередко завоёвывал призы. Свою новую трагедию поэт назвал «Персы». В ней он ввёл второго актёра. К протагонисту добавился девтерагонист, «ответчик». Различные роли — а их в «Персах» было пять, включая хорега, — разделялись теперь между двумя актёрами. Поговаривали, что в интерлюдии сам Эсхил будет исполнять роль протагониста. И это никого не удивляло, ибо сам поэт нередко исполнял ведущую роль.
Любопытство охватило аудиторию, состоявшую из людей, полностью углубившихся в зрелище, буквально заворожённых им. Перед началом они с вожделением взирали на по-прежнему пустую орхестру, столь же опустевший просцениум, за которым поднималась собственно сцена — барьер, ограждавший пространство, оставленное для выступления актёров.
Священное молчание почивало над ещё не явленным искусством, в котором сливались воедино красота и почитание бога, чтобы из ужаса и переживаний родилась примиряющая жалость. На ступенях алтаря флейтист начал прелюдию.
За просцениумом были установлены простые ворота, в самых общих чертах изображающие вход во дворец царя. Здесь не было великолепия увенчанных быками колонн, сине-зелёных мозаичных фризов с шествующими по ним львами. Они не блистали золотом и белизной, как во дворце Ксеркса. Этот дворец и персидским-то нельзя было назвать. Идея царского обиталища изображалась тут в самом общем виде. Перед рядом простых колонн высилось столь же простое надгробие, символизирующее могилу Дария, отца Ксеркса. Настоящая могила этого царя — скопище колонн, воплощение посмертной славы — высилась на скале перед воротами Суз. Здесь, в афинском театре, она сделалась просто намёком, но и этого было довольно.
И вот из дворцовых ворот с обеих сторон выступили по шесть старцев, спустившихся по ступеням к орхестре и прошедших мимо флейтиста. Эти двенадцать верных слуг Ксеркса, знаменитых среди персов, образовывали хор, а главный среди них, второй актёр, заговорил, повествуя о том, что их, хранителей гордой обители персидских царей, снедают зловещие предчувствия.
Обступивший своего предводителя хор жестами выражал его страхи и опасения, двенадцать старцев в скорбных масках с раскрытыми ртами ступали на котурнах, одетые в простое мидийское платье, какого не носил и самый ничтожный из рабов Ксеркса, и широкие жесты удлинённых палками рук превращали старцев в некое подобие гигантов. Издалека, от самых последних рядов скамеек, от верхних гряд дёрна, в это солнечное утро они производили воистину странное и устрашающее впечатление, так что женщины взвизгивали и прижимались к мужьям, а дети начали плакать. Крики эти были пресечены общим шиканием, требовавшим тишины. Детей увели. Робкие женщины смолкли, и слова поэта, встреченные с почтительным вниманием, понеслись над раскованной аудиторией. Да! Это действительно была Персия. Люди эти были персидскими старейшинами, и они гадали, пытаясь определить судьбу. Двенадцать старцев называли звучные имена персидских и восточных царей, данников верховного базилевса. Они превозносили князей и царя, несравненных лучников и не имеющих себе равных витязей, последовавших за ними, и воздавали им хвалу на греческом языке, словами греческого поэта. Никакой сатиры не было в высоком сдержанном стихе, хотя в предшествовавшей комедии прозвучали смешные и едкие намёки на последние афинские события и вовлечённых в них известных людей. В самом начале трагедии в стихах поэта трепетало горькое чувство, гармонировавшее с настроениями персидских вельмож, предчувствовавших мрачный исход вторжения.
И языки степей азиатских мечом Препоясались, — все, За знамёнами Ксеркса влекутся. Все снялись, все ушли. И всей Азии плач Неумолчно зовёт вожделенный свой цвет; А тоска матерей, а отчаянье жён Дням унылым и счёт потеряли.Никакой насмешки не было в этих словах греческого поэта-воина, представлявшего на сцене своих поверженных противников, но лишь благороднейшее уважение к побеждённым. Не было слышно в них и тайного ликования победы. Лишь сочувствие грядущей на Персию скорби. Зрители, греки и их союзники, те, кто семь лет назад летом ограждал от этих персов собственную отчизну, были растроганы, ибо они видели перед собой искусство священное, рождённое высшей человечностью.
Грозовой тьмой Омрача взор, Огневой змей народу — О числе рук Необъятном, — Кораблей дух — О числе крыл О несметном, — Ты катишь, царь, И пуки стрел С тетивы мчишь В копьеборцев: Кто найдёт мощь Медяных мышц Супротив стать Боевых тем? Богатырь, кто Запрудит хлябь И разбег волн Обратит вспять? Кто б тебе, перс, Возбранил путь? Кто б тебя, перс, Одолеть мог?И зрители мысленно снова увидели, как накатывает на их драгоценную отчизну приливный вал персидских вторжений.
Присутствующие вздыхают от жалости, и чувство это заставляет бойцов Марафона, Саламина и Платей трепетать от сочувствия к унижению побеждённых ими. И тогда хоры провозглашают:
Но как око богов засветился нам свет: То выходит царя венценосная мать И царица моя! Припадём же к стопам Государыни все и приветственных слов Принесём ей согласные дани!Народное скопище поднимается, приближающийся ужас во всей пульсирующей красоте своей поражает сердца, ибо Атосса, царица-мать, выступила из дворца. Роль её исполняет протагонист, и, по слухам, Эсхил это и есть сам поэт. Лицо его покрыто трагической женской маской, а фигуру скрывает простейшая, расшитая золотом пурпурная мантия, подобающая царице. Фигура Атоссы кажется чудовищной. Низкий голос и мужские движения актёра не обнаруживают намерения сколько-нибудь походить на женщину. Колоссальная фигура Атоссы, широко шагающей вперёд, кажется, скорее вселяет ужас.
Атосса рассказывает о своих опасениях, и вложенные в её уста трогательные стихи прокатываются над открытым театром, над головами сидящих бок о бок греков. И ни один персидский придворный, знающий нравы дворца в Сузах, ни на миг не сумел бы разглядеть в героине, рождённой вдохновением поэта, тираническую и недальновидную женщину, покрытую фиолетовым покрывалом и то и дело замахивающуюся кнутом, выпадающим из ослабевшей от старости руки. Тем не менее рождённая воображением фигура самым впечатляющим жестом выступает на своих котурнах и, скорбно поводя руками, низким и гулким голосом повествует о своих печалях, в которых поёт тревога великой и возвышенной материнской души. Она производит куда более сильное впечатление, чем всё виденное публикой к этому мгновению. Рассказ о сне, в котором открылась её судьба, разговор со старцами — всё это кажется ошеломляющим дуновением поэзии, явившимся от пределов невидимого и незримого и несущим в своих колеблющихся ритмах откровение неизбежности.
Стихами, полными страха, вопрошает Ксерксова матерь. Стихами, намекающими на неизбежное несчастье, отвечают ей старцы, и вот входит вестник, второй актёр, трогательными стенаниями подтверждающий, что худшие опасения старцев и сновидение матери осуществились при Саламине. Вестник явился с места сражения, и зрители, охваченные бурным волнением, начинают вспоминать Саламин, где семь лет назад афинский флот одержал победу над азиатским. И неизбежно, невзирая на: божественное сочувствие, гордость охватывает их. Но в толпе не слышно грубых возгласов, и поэт ничем не напоминает о том, что был свидетелем этой жестокой победы. Трагическая муза, благородная в своих симпатиях, когда нашёптывала поэту эту трагедию, остаётся по-прежнему великодушной, вдохновляя его теперь, во время представления. Мать, Атосса, молит вестника рассказать ей о сражении при Саламине. Переполненные воспоминаниями зрители содрогаются, глаза их впивают зрелище.
Звонкие вирши повествуют о персидской беде, сверкая как солнце за облаками. Как озаряют они славу Афин и победу Эллады! И радость зрителей, сопереживающих вместе с соседями, вздымается и опадает, словно волны моря житейского.
Внимательные глаза и души этих зрителей не видят более сцены, спектакля, соревнования поэтов. Они испытывают лишь самую благородную симпатию и самое священное счастье, оттого что спасли свою отчизну ради дня этого чистейшего триумфа. По лицам их текут слёзы, потому что мать царя плачет о своём бестолковом сыне, но на их губах счастливая улыбка, ибо справедливые боги даровали победу грекам. Напряжение делается едва переносимым — так бушуют в душах зрителей всесильные воспоминания.
А потом тень Дария, вызванная из могилы причитаниями персов, предрекает Атоссе и старейшинам несчастье ещё более худшее, чем Саламин, — то, что будет потом, то, что, как известно всем зрителям, случилось семь лет назад. Дарий предсказывает разгром при Платеях. Тень отца Ксеркса вещает с громогласной непоколебимостью самого рока.
Затем является и сам царь, и зрители забывают о том, что гигантская фигура, в порванной мантии и с опустошённым колчаном, и есть Эсхил, сам поэт, в качестве протагониста исполняющий обе главные роли. В отчаявшемся призраке зрители видят самого Ксеркса, искупившего вину, утратившего гордыню. Строгие строчки возвышаются и опадают, в такт им текут безмолвные слёзы, разбуженные священным искусством. Ксеркс объявляет о своём отчаянии, и хор двенадцати старцев, словно эхо, вторит ему.
Вновь и вновь жалобы хора звоном уносятся в пространство — к синему недвижному небосводу:
Увы! Увы! Персия растоптана!Ксеркс, словно бы терзая струны собственного сердца, стонет:
О, бремя горя тяжкое!Напряжённые голоса сливаются в единый шквал трагического звука, переполняющего весь театр:
Всю расточил я дружину!.. Этот колчан, вот всё, что я… О, горе нам!.. О, дважды и трижды горшее!Представление кончается. Волнение, вызванное радостью и сочувствием, до предела напрягло души греков. Никогда ещё искусство не вселяло более высоких чувств. Это опьянение — сразу и дионисийское и аполлоническое. Оно настолько сильно, что зрители даже забывают о благодарности. Повсюду, раздаются крики, зовут архонтов, городские власти. Огромный и просторный театр вдруг как-то съёживается. И собравшейся в нём толпе внезапно становится душно в этом полукруге, распростёршемся под синим недвижным небом.
Толпа валит наружу. Все ощущают потребность дать выход собственным чувствам и, словно бы повинуясь общему порыву, не расходятся и поднимаются вверх — на холм Ареопага. Молодой человек, почти мальчишка, прекрасный как изваяние ещё не родившихся скульпторов, возглавляет группу молодёжи. Семь лет назад они ещё не были в силах поднять оружие, но вести, пришедшие от Саламина и Платей, жгли юные сердца. Они были разочарованы, потому что не могли принять участия в битвах. Но теперь они стали мужчинами, молодыми мужчинами.
Они унаследовали будущее. Перикл — тот, который первым поднимается на склон, — будущее принадлежит ему. Крики юнцов разрывают весенний воздух. Толпа покоряется их порыву. Куда? На Акрополь, в древнее святилище Афины Паллады. Видит ли сейчас Перикл, как за древним храмом встаёт блистающее видение, грядущий, ещё не построенный Парфенон? Нет, нетерпение ведёт его к древнему храму. Юноши показывают вдаль руками, пылко перекликаются, и имена богов чередуются со словами «Саламин» и «Платеи».
Там между дорийскими колоннами, окаймляющими целлу[59], висят тысячи взятых при Платеях персидских щитов. Они покрывают собой колонны, они сложены стопками друг на друга. Они кажутся тысячами пленённых солнц, низвергнувшихся в своей надменности со смиренного неба. Перикл и его друзья невольно прикасаются к рукояткам кинжалов. Те, у кого нет при себе оружия, сжимают кулаки, и взволнованная толпа бурным потоком течёт наверх, чтобы разделить восторг этого божественного опьянения. И рукоятями кинжалов, сжатыми кулаками, они выбивают ритм по персидским щитам, сложенным в стопы, покорённым, надменным солнцам, наполняя пением металла весь Акрополь.
Громкими, чистыми, звучными голосами, юными, полными счастья и священного восторга, они кричат:
— Эллада! Священная отчизна! Святая мать-родина!
ХРОНОЛОГИЧЕСКАЯ ТАБЛИЦА
486 год до н. э.
Вступление на престол Ксеркса I — персидского царя, сына Дария I Гистаспа и Атоссы из династии Ахеменидов.
Подавление Ксерксом восстания в Египте.
485 год до н. э.
Подавление Ксерксом восстания в Вавилонии.
480 год до н. э.
Начало борьбы Ксеркса с греками (3-й поход в греко-персидских войнах).
Поражение в битве при Фермопилах.
Поражение в морском сражении у острова Саламин.
479 год до н. э.
Разгром Ксеркса в битве при Платеях (сухопутное войско) и Микале (флот).
465 год до н. э.
Убийство Ксеркса начальником стражи Артабаном при содействии евнуха Аспамитра.
ОБ АВТОРЕ
ДЭВИС, УИЛЬЯМ СТИРНС (Davis, William Stearns) (1877–1930). Американский исторический романист. Родился в Эмхерсте, штат Массачусетс, потомок капитана Дэвиса, первого из павших в 1775 г. в битве при Конкорде. Автор десяти романов, умело сплетающий историю с выдумкой.
Известен также своими историческими трудами.
КУПЕРУС, ЛУИ МАРИ ЭНН (Couperus, Louis Marie Anne) (1863–1923). Голландский романист. Родился в Гааге, вырос на Яве, закончил Гаагский университет. Первыми произведениями его были стихи, по собственным словам автора, «смесь Бодлера и Россетти, уваренная в сахарном сиропе».
Жил в Италии, Вест-Индии, его шестидесятилетие по возвращении в Голландию стало национальным праздником. Написал более тридцати романов. Выдвигался на Нобелевскую премию 1924 г. по литературе.
Примечания
1
Пентатлон — в Древней Греции классическое спортивное пятиборье: бег, прыжок в длину, метание диска, копья, борьба.
(обратно)2
Хитон — древнегреческая одежда — род шерстяной или льняной рубашки (до колен или ниже) с рукавами либо без них.
(обратно)3
Мина — денежная единица в Греции, Вавилонии и других странах древнего мира; имела в них разную ценность.
(обратно)4
Драхма — серебряная и золотая монета в Древней Греции.
(обратно)5
Марафон (Марафонская равнина близ Афин) — место, где в 490 г. до н. э. произошло сражение во время греко-персидских войн 500–449 гг. до н. э.; греческие войска под командованием 10 стратегов разбили персидское войско.
(обратно)6
Фемистокл (ок. 525 — ок. 460 г. до н. э.) — государственный деятель и полководец Афин; во время греко-персидских войн построенный по его настоянию флот одержал победу над персидским флотом у о. Саламин (480 г. до н. э.).
(обратно)7
Обол — мелкая серебряная, а затем медная монета в Древней Греции.
(обратно)8
Леонид — спартанский царь (488–480 гг. до н. э.), прославился стойкой защитой от персов Фермопильского ущелья в 480 г. до н. э. во время греко-персидских войн; погиб со своим отрядом.
(обратно)9
Хламида — мужская верхняя одежда древних греков и римлян — род плаща с застёжкой на правом плече или на груди.
(обратно)10
Мойры — в древнегреческой мифологии три богини человеческой судьбы.
(обратно)11
Эфоры — в Спарте пять ежегодно избиравшихся народным собранием лиц, обязанностью которых было руководство всей политической жизнью государства.
(обратно)12
Палестра — гимнастическая школа для мальчиков в Древней Греции.
(обратно)13
Мидянство — от названия древней страны Мидии, в 550 г. до н. э. подпавшей под власть персидских царей из династии Ахеменидов.
(обратно)14
Рапсод — древнегреческий странствующий певец, исполнитель эпических поэм под аккомпанемент лиры.
(обратно)15
Эсхил (525–456 гг. до н. э.) — древнегреческий драматург.
(обратно)16
Лакедемон — то же, что Спарта.
(обратно)17
Локоть — старинная мера длины (соответствующая длине локтевой кости), размер которой колебался от 40 до 64 см.
(обратно)18
Гномон — древнейший астрономический инструмент; солнечные часы.
(обратно)19
Поля асфоделей — поля царства душ умерших (царство Аида), заросшие асфоделиями — дикими тюльпанами.
(обратно)20
Демарх — главное должностное лицо античного города.
(обратно)21
Триера — древнегреческое военное судно с тремя ярусами вёсел.
(обратно)22
Дарий I — царь Персидского государства Ахеменидов в 522–486 гг. до н. э.; при нём начались греко-персидские войны.
(обратно)23
Кир II — первый царь (ок. 558–529 г. до н. э.) персидского государства Ахеменидов; завоевал Мидо-Персидское государство, Лидию, древнегреческие колонии в Малой Азии, Вавилон.
(обратно)24
Стратеги — здесь: военачальники.
(обратно)25
Гермы — четырёхгранные столбы, увенчанные скульптурной головой или бюстом, в античности первоначально изображали бога Гермеса, откуда и название.
(обратно)26
Гимнасий — учебно-воспитательное учреждение для знатных афинских юношей, которые обучались политике, философии и литературе, одновременно занимаясь гимнастикой.
(обратно)27
Мазда (Ахура-Мазда) — верховное божество в религии Древнего Ирана (IX–IV вв. до н. э.).
(обратно)28
Талант — самая крупная единица массы и денежно-счётная единица; был широко распространена античном мире, имел в разных странах разную ценность; малый аттический талант содержал 26,2 кг. серебра; один талант равен 60 минам.
(обратно)29
Стадий — единица измерения расстояний у многих древних народов; величина различна, аттический стадий около 185 м.
(обратно)30
Митра — бог дневного света, чистоты, податель жизни и пр. в религии Древнего Ирана.
(обратно)31
Иран — здесь Древний Иран — объединённое государство, занимавшее большую часть Иранского нагорья (отсюда общее название); известно с 3-го тыс. до н. э., состояло из многочисленных племенных союзов (персидский, мидийский и др.); до 1935 г. называлось Персией.
(обратно)32
Сатрап — в Древнем Персидского царстве наместник провинции (сатрапии), пользовавшийся всей полнотой административной и судебной власти.
(обратно)33
Летейская вода — вода из Леты — реки забвения в подземном мире; души умерших, выпив этой воды, забывали всё прошлое.
(обратно)34
Кратер — большая чаша.
(обратно)35
Лотофаги — мифический народ, питающийся лотосом («поедатели лотоса»).
(обратно)36
Парасанг — персидская мера длины, равная 5549 м.
(обратно)37
Гоплиты — тяжеловооружённые пехотинцы в Древней Греции.
(обратно)38
Фаланга — боевой порядок тяжеловооружённой пехоты, представлявший собой сомкнутый строй в несколько шеренг.
(обратно)39
Нард — ароматическое вещество, добываемое из корней травянистого растения нард.
(обратно)40
Орхестра — в древнегреческом театре круглая площадка, на которой выступали хор и актёры античной трагедии и комедии.
(обратно)41
Наварх — командующий флотом, а также командир корабля у древних греков.
(обратно)42
Баал (Баал-Мелек, Мелек-Баал) — один из главных богов в религии Финикии, Древней Сирии и Палестины в 3–1-м тыс. до н. э.
(обратно)43
Фиал — плоская низкая чаша для питья и для возлияний во время жертвоприношений.
(обратно)44
Илоты — земледельцы в Древней Спарте, считавшиеся собственностью государства и по своему положению почти не отличавшиеся от рабов.
(обратно)45
Павсаний (ум. ок. 470 г. до н. э.) — спартанский полководец, победитель персов при Платеях (479 г. до н. э.).
(обратно)46
Мелькарт — финикийский герой, подобный древнегреческому Гераклу.
(обратно)47
Саки — кочевые ираноязычные племена, родственные скифам.
(обратно)48
Ормузд — греческое наименование персидского верховного божества Мазды (Ахуры-Мазды) — олицетворения доброго начала и света.
(обратно)49
Волюта — в архитектуре скульптурное украшение, состоящее из завитка в виде спирали с «глазком» в центре.
(обратно)50
Камбиз (Камбис) — древнеперсидский царь (530–522 гг. до н. э.) из династии Ахеменидов, сын Кира II; завоевал Египет (525 г. до н. э.).
(обратно)51
Массагеты — скифское племя, занимавшее в VII–IV вв. до н. э. низовья Сырдарьи и Амударьи; в III–I вв. до н. э. вошло в состав других племенных союзов.
(обратно)52
Митра — головной убор высшего духовенства, надеваемый при полном облачении.
(обратно)53
Деспот — здесь: верховный правитель, пользующийся неограниченной властью.
(обратно)54
Базилевс — царь (гр.); базилия — царское достоинство, царский сан, власть, государство.
(обратно)55
Ликург — легендарный законодатель в Спарте (IX или VIII в. до н. э.).
(обратно)56
Миллиарий — мера длины, равная 1000 двойных шагов (около 1,5 км).
(обратно)57
Дионис Иакх (Вакх) — бог растительности, вина и виноделия, один из наиболее популярных богов в Древней Греции; празднества в честь его нередко имели характер мистерий, а зачастую переходили в оргии (вакханалии).
(обратно)58
Гинекей — женская половина в доме.
(обратно)59
Целла — внутреннее помещение античного храма, где находилось изваяние божества.
(обратно)
Комментарии к книге «Ксеркс», Уильям Стирнс Дэвис
Всего 0 комментариев