«Мятежники»

1174

Описание

Роман Юлии Глезаровой посвящен одной из самых трагических страниц русской истории. Взгляд автора отличается от традиционных трактовок как советских, так и постсоветских историков. В романе дана авторская концепция истории восстания Черниговского полка (31.12.1825 – 03.01.1826). Это восстание возглавили члены Южного тайного общества, позже названные «декабристами». Главные герои романа – братья Муравьевы-Апостолы. Дети русского дипломата, выросшие во Франции. Участники войны с Наполеоном. Невольные мятежники, заплатившие за это жизнью и свободой. В декабре 1825 года восставшие роты Черниговского полка легко взяли власть в городе Василькове. Воодушевленные успехом офицеры планировали поход на Киев и Москву. Их целью было ниспровержение монархии. Но… Зима. Новый год. Солдаты напились и устроили погром. И тогда Сергей Муравьев-Апостол, потомок легендарного гетмана Данилы Апостола, взял на себя ответственность за то, что творили его солдаты. Возможно, именно из-за этого Лев Толстой назвал «одним из лучших людей нашего, да и всякого времени». (обсуждается на форуме - 9 сообщений)



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Мятежники (fb2) - Мятежники 2658K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юлия Владимировна Глезарова

Юлия Глезарова Мятежники Исторический роман об участниках и обстоятельствах событий декабря 1825 – января 1826 года, имевших место в столицах и Малороссии

…Когда бы не Елена – что Троя вам тогда, ахейские мужи?

Осип Мандельштам

Декабристы – тоже живые люди…

д. и.н. Оксана Киянская

© Юлия Глезарова, 2016

© Н.Двигубский, наследники

Книга издана при поддержке:

Министерства абсорбции и центра абсорбции новых репатриантов

деятелей искусства и деятелей искусства вернувшихся из-за рубежа

Автор выражает благодарность:

Доктору исторических наук, профессору РГГУ О. И. Киянской – за неоценимую помощь, оказанную при создании романа, за нетривиальный подход к истории тайных обществ в России, смелые идеи и дружеские беседы.

Ильичу Владимиру Константиновичу – за помощь, любовь и терпение.

Глезаровой Инессе Львовне – за веру в меня.

Густырю Киму и Константиновой Ксении – за терпение и понимание.

Алексею Герману (мл.) и Светлане Игоревне Кармалите – за дружескую помощь и моральную поддержку.

Деревяшкиной Марине Викторовне – за многолетнюю дружбу.

В оформлении использованы рисунки Николая Двигубского с разрешения его дочери

Действующие лица

1. Пестель Павел Иванович – участник войны с Наполеоном, командир Вятского пехотного полка. Заговорщик, политический мечтатель. Повешен 13 (25) июля 1826 года в Петропавловской крепости в Петербурге.

2. Муравьев-Апостол Матвей Иванович – участник войны с Наполеоном, заговорщик, лекарь-самоучка.

3. Муравьев-Апостол Сергей Иванович – брат М.И. Муравьева-Апостола, участник войны с Наполеоном, заговорщик, подполковник Черниговского полка. Повешен 13 (25) июля 1826 года в Петропавловской крепости в Петербурге.

4. Бестужев-Рюмин Михаил Павлович – подпоручик Полтавского полка, заговорщик, несостоявшийся дипломат и политик, ближайший друг Сергея Муравьева-Апостола. Повешен 13 (25) июля 1826 года в Петропавловской крепости в Петербурге.

5. Муравьева-Апостол Елизавета – сестра Матвея и Сергея, жена графа Франца Ожаровского.

6. Муравьева-Апостол Екатерина – сестра Матвея и Сергея, жена генерал-майора Иллариона Бибикова.

7. Муравьева-Апостол Анна – сестра Сергея и Матвея, жена Александра Хрущева.

8. Елена Муравьева-Апостол, сестра Матвея и Сергея, жена Семена Капниста.

9. Ипполит Муравьев-Апостол – младший брат Матвея и Сергея. Прапорщик квартирмейстерской части. Самый юный из погибших во время восстания Черниговского полка.

10. Муравьев-Апостол Иван Матвеевич – писатель, дипломат, гурман и мот. Отец Матвея, Сергея, Елизаветы, Екатерины, Анны, Елены и Ипполита Муравьевых-Апостолов.

11. Муравьёва-Апостол Анна Семёновна, урожденная Черноевич – писательница, переводчица, мать Матвея, Сергея, Елизаветы, Екатерины, Анны, Елены и Ипполита Муравьевых-Апостолов.

12. Грушецкая Прасковья Васильевна – вторая жена Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола.

13. Дюмурье Шарль Франсуа – французский генерал и министр.

14. Наполеон Бонапарт – император французов.

15. Граф Адам Ожаровский – участник войны с Наполеоном, предводитель «летучего отряда».

16. Бестужев-Рюмин Павел Николаевич – отец Михаила Бестужева-Рюмина, городничий города Горбатова Нижегородской губернии.

17. Бестужева-Рюмина Екатерина Васильевна (урождённая Грушецкая) – мать Михаила Бестужева-Рюмина, сестра

18. Мартынов Савва Михайлович – игрок, авантюрист, атеист, циник. Знакомый А.С.Пушкина, М.Ю.Лермонтова и всего петербургского общества.

19. Мартынова (Полосина) Мария – воспитанница Павла Николаевича Бестужева-Рюмина, жена Саввы Мартынова.

20. Барон Тизенгаузен Василий Карлович – полковник Полтавского полка, невольный заговорщик, участник Отечественной войны 1812-го года. Горбун

21. Тизенгаузен Федосия Романовна, урожденная Болтон – жена полковника Тизенгаузена.

22. Грохольский, Дмитрий – рядовой Черниговского пехотного полка. Участник Отечественной войны 1812 года. За грубость и дерзость против своего батальонного командира разжалован из штабс-капитанов в рядовые с лишением дворянства и переводом в Черниговский пехотный полк. Участник восстания Черниговского полка. Приговорен к 4000 шпицрутенам и переводу на Кавказ.

23. Громыкова Ксения – вдова коллежского регистратора, гражданская жена Дмитрия Грохольского.

24. Ганскау Яков Федорович – участник войны 1812-го года, полковник, командир Черниговского полка.

25. Гебель Густав Иванович – участник войны 1812 года, подполковник, командир Черниговского полка, преемник Я.Ф.Ганскау.

26. Трухин Сергей Семенович – майор, офицер Черниговского полка.

27. Кузьмин Анастасий – поручик Черниговского полка, заговорщик, самоубийца.

28. Щепило Михаил – поручик Черниговского полка, заговорщик.

29. Веньямин Соловьев – поручик Черниговского полка, заговорщик.

30. Роменский Антон – офицер Черниговского полка.

31. Никита – слуга Сергея Муравьева-Апостола.

32. Ванька – слуга Михаила Бестужева-Рюмина.

33. Юшневский Алексей Петрович – участник войны 1812-го года, генерал-интендант 2-й армии. действительный статский советник, заговорщик, друг Павла Пестеля.

34. Давыдов Василий Львович – участник войны 1812-го года, полковник в отставке, помещик, заговорщик.

35. Волконский Сергей Григорьевич – князь, участник войны 1812-го года, генерал, заговорщик.

36. Раевский, Николай Николаевич – участник войны 1812-го года, полководец, генерал от кавалерии, командующий пехотным корпусом.

37. Норов Василий Сергеевич – капитан, участник войны 1812-го года, заговорщик.

38. Швейковский Иван Семенович – полковник Саратовского пехотного полка, заговорщик.

39. Бороздина Екатерина Андреевна – возлюбленная Михаила Бестужева-Рюмина.

40. Бороздина Софья Львовна, сестра Василия Давыдова, мать Катеньки.

41. Бороздин Андрей Михайлович, отец Катеньки.

42. Поджио Иосиф, итальянец, отставной штабс-капитан русской армии, заговорщик.

43. Трубецкой Сергей Петрович – князь, участник войны 1812-го года, полковник, заговорщик, несостоявшийся диктатор.

44. Трубецкая Екатерина Ивановна (урожденная графиня Лаваль) – жена Сергея Трубецкого.

45. Орлов Михаил Федорович – генерал, участник войны 1812-го года, заговорщик.

46. Эртель Федор Федорович, участник войны 1812-го года, генерал-полицмейстер, борец с крамолой и контрабандистами.

47. Рылеев Кондратий Федорович – поэт, издатель, правитель дел Русско-Американской компании, заговорщик, участник восстания на Сенатской площади. Повешен 13 (25) июля 1826 года в Петропавловской крепости в Петербурге.

48. Каховский Петр Григорьевич – поручик в отставке. Заговорщик. участник восстания на Сенатской площади. Повешен 13 (25) июля 1826 года в Петропавловской крепости в Петербурге.

49. Щербатов Алексей Григорьевич – генерал, участник войны 1812-го года, командующий 4-м пехотным корпусом.

50. Борисов Андрей Иванович – отставной подпоручик, заговорщик.

51. Борисов Пётр Иванович – подпоручик 8-й артиллерийской бригады, заговорщик, художник.

52. Спиридов Михаил Матвеевич – майор Пензенского полка, заговорщик

53. Горбачевский Иван Иванович – подпоручик артиллерии, заговорщик, мемуарист.

54. Руликовский Иосиф-Казимир-Игнатий – помещик в селе Мотовиловка.

55. Муравьев Артамон Захарович – командир Ахтырского гусарского полка, заговорщик.

56. Пыхачев Матвей Иванович – командир конноартиллерийской роты, участник войны 1812-го года, участник подавления восстания Черниговского полка.

57. Майборода Аркадий Иванович – капитан Полтавского полка, автор доноса на Павла Пестеля. Дослужился до командира полка. Неоднократно получал подарки от императора Николая Первого. Покончил с собой или был убит.

58. Свистунов Пётр Николаевич – корнет лейб-гвардейского Кавалергардского полка, заговорщик.

59. Бродский Иосиф – шинкарь из Мотовиловки, арендатор у помещика Иосифа Руликовского.

60. Мозалевский Александр Евтихиевич – прапорщик Черниговского пехотного полка, Участник восстания Черниговского полка.

61. Фёдор Клементьевич Гейсмар — барон, генерал-майора, участник подавления восстания Черниговского полка.

62. Рот Логгин Осипович – российский полковой и корпусной командир во время Отечественной войны 1812 года, генерал от инфантерии, участник подавления восстания Черниговского полка.

63. Сухинов Иван Иванович – поручик, заговорщик, участник восстания Черниговского полка.

64. Докудовский Василий Абрамович – адъютант генерала Рота.

65. Чернышев Александр Иванович – генерал, военно-дипломатический агент, участник войны 1812-го года, член Комиссии для изыскания о злоумышленных обществах.

66. Николай Первый – император России.

67. Романов Михаил Павлович – великий князь, брат императора, член Комиссии для изыскания о злоумышленных обществах.

68. Мысловский Петр Николаевич – священник, протоиерей Казанского собора в Санкт-Петербурге, духовник многих декабристов, склонивший их к покаянию.

69. Глухов – сторож в Петропавловской крепости.

70. Солдаты, крестьяне, обыватели, евреи проживающие в городе Василькове и его окрестностях.

Пролог

Человек – просто кусок мяса. Сию простую истину прапорщик Павел Пестель усвоил, пролежав несколько часов под горой человеческих и лошадиных трупов на поле около деревни Бородино.

Он был ранен в ногу, контузия прошла быстро, после нее нахлынула нестерпимая боль. Кричал, но вскоре охрип, силы оставили его, из горла вырывались только слабые, смешные звуки, похожие на скулеж больного пса.

Он не хотел умирать. Жизнь была прекрасна. Слава, женская любовь, прочитанные и непрочитанные книги, неосуществленные мечты и грандиозные планы. Разумом Поль понимал, что должен умереть и не противиться своей участи, умножив своей фамилией список погибших на поле самого кровавого сражения компании 1812-го года, но его сердце, колотящееся о грудную клетку, стиснутую телами других мертвецов, отчаянно противилось сему.

Он решил попробовать выбраться. Оперся на локти и резко подался назад, стараясь не замечать боли. Первый же рывок оказался успешным; ему удалось освободить ноги. Но голова угодила в смрадное месиво вспоротого живота. Для того, чтобы двигаться дальше, надо было сбросить с себя мертвеца, но на это у прапорщика уже не хватило сил – он только сумел кое-как запихнуть кишки в разорванный живот – и лишился чувств.

Возможно, он так бы и умер бы от удушья, если бы не дождь – странная прихоть небес, проливающих слезы над глупостью вечно сражающегося человечества, тот самый дождь, что всегда моросит над полями сражений. Вода, пахнущая порохом и кровью, просочилась сквозь груду тел, увлажнила лоб и губы прапорщика, оживила его и прибавила сил. Он пришел в себя и решил сделать еще одну попытку. Солдат с распоротым животом лежал на боку, преграждая ему путь. Он попытался сдвинуть его трясущимися руками, но сил у него почти не осталось.

Надобно было искать иной выход. Боль в раненной ноге подхлестнула уставший разум. Дрожащие от слабости руки нашарили лежащий рядом солдатский штык. Зажмурив глаза, забыв о боли в ноге, о смраде чужих кишок, он начал прорубать себе путь к свободе, кромсая трупы, повторяя про себя: «Сие – просто мясо, мясо, мясо…»

Мертвецы оказались на редкость податливы, даже его ослабевшим рукам оказалось под силу справиться с человеческой плотью. К полуночи он сумел выбрался наружу. Скудные капли дождя показались ему слаще всех лакомств, они опьянили его и придали сил, смыли с лица пот, кровь, нечистоты и слезы – последние слезы в его жизни. Задыхаясь от радости освобождения, сжимая руками окровавленный солдатский штык, он еще не знал, что никогда больше в жизни не сможет заплакать.

Полковник Пестель

Император Наполеон

Часть первая Дети войны

1

Эта необыкновенная дружба началась в тот день, когда мсье Дюмурье, бывший революционный генерал, а ныне – эмигрант, прибыл на обед к русскому посланнику в Гамбурге Ивану-Матвеевичу Муравьеву-Апостолу, для того, чтобы узнать – будет ли к нему благосклонен император Павел?

Обед подходил к концу. Мсье Дюмурье отдал дань роскошному столу посланника и наговорил витиеватых комплиментов его прелестной супруге. Когда гость встал из-за стола, чтобы перейти в гостиную, где мужчин ждали трубки, портвейн и серьезная беседа, в комнату привели пятилетнего Матвея – старшего сына Ивана Матвеевича. Дюмурье решил, приличия ради приласкать мальчика. Но когда он протянул холеную руку к кудрям Матюши, тот отшатнулся:

– Не трогайте меня, сударь, я вас ненавижу! – воскликнул мальчик по-французски.

– За что же, дитя мое? – с искренним недоумением спросил мсье Дюмурье.

– Вы предали своего короля… и свое отечество… – пробормотал Матюша, с ужасом заметив, как исказилось лицо папеньки. В следующее мгновение он почувствовал, как тонкие, сильные пальцы ухватили его за ухо. Отец поволок его прочь из комнаты.

– Я прикажу тебя выпороть, мерзавец, дрянь! – шипел отец, выкручивая ухо Матвея, – ты у меня узнаешь, что такое розга!

– Жан, ради Бога… – попыталась вмешаться мать.

– Это все плоды вашего воспитания! – не сдержавшись, закричал отец, – вы слишком откровенны с ними, они знают то, что детям знать не положено!

– Но, мой друг…

– Вернись в гостиную, Аннет, – произнес отец по-русски, – Не стоит оставлять гостя одного.

Как только мать – очень нарядная, красивая и добрая – скрылась за дверью, Иван Матвеевич, не стесняясь, дал полную волю своему гневу. Он влепил первенцу такой подзатыльник, что тот отлетел к стене. Посланник подскочил к рыдающему сыну и отвесил ему пару оплеух. Матвей уже не плакал – он задыхался, втягивая в себя воздух неровными короткими вздохами, закрыл лицо руками, чтобы не видеть искаженного гневом лица папеньки.

Схватив сына за ухо, Иван Матвеевич затолкал его в детскую, захлопнул дверь, и, поправив перед зеркалом сбившийся галстух, вернулся в гостиную, чтобы загладить неловкость.

В детской Матюша сел на пол и завыл… Нянька бросилась за водой. Старшая сестра продолжала играть: она была обижена на Матюшу за то, что тот оторвал ногу у куклы, и решила, что брату досталось из-за нее. И только Сережа, эта жалкая малявка, подошел к брату и, обняв его за шею, горько расплакался…

До сего случая Матвей ненавидел младшего брата. Он любил мать и сестру Лизу (хотя часто ссорился с ней), а это писклявое, глупое создание, с коим так носятся и сюсюкают маменька и нянька, вызывало в нем приступы раздражения… Но в тот, страшный для него день, когда он впервые понял, что мир несовершенен, раз уж даже такой человек, как папенька не может сказать подлецу в лицо, что он подлец, брат Сережа был единственным, кто разделил его боль и горе. Матюша был искренне благодарен ему за это. Он даже подарил брату самого красивого из своих игрушечных солдатиков – кавалериста с поднятой вверх обнаженной саблей.

Папенька любил дразнить пятилетнего Матюшу звуками «Марсельезы». От этой мелодии у Матюши бегали мурашки по телу. Он начинал плакать, топать ногами – и, наконец, с громким ревом убегал в детскую. Вслед ему несся веселый смех отца. Матвей не понимал, как папенька может любить эту музыку – ведь под нее убивали людей, отрубали им головы страшной машиной под названием «гильотина». Маменька ему об этом рассказала – у нее не было привычки скрывать что-либо от детей. Революция, террор и война были основным содержанием эпохи…

Когда они жили в Гамбурге, нянька рассказывала им страшную сказку о злой мачехе. Она отрубила голову пасынку острой крышкой сундука. Матюша думал, что гильотина похожа на этот сундук… Окровавленный ящик, набитый отрубленными головами, стал его первым детским кошмаром. Вероятно, если бы маменька была более разумна – она бы не торопилась открыть детям страшную правду. Но Анна Семеновна не умела лгать. У нее было доброе и сострадательное сердце – ей было жалко всех, кто погиб насильственной смертью. Она сожалела даже о гибели Марата – смерть от удара кинжала в ванной казалась ей слишком жестокой. Впрочем, спустя несколько дней она оплакала казнь бедной Шарлоты Корде, сожалея о том, что женщина была вынуждена стать убийцей. Жестокость времени терзала сердце Анны Семеновны. Глядя на детей, она молилась о том, чтобы мир стал добрее. На ее счастье, она не увидела как ее сыновья стали «детьми 12-го года…»

2

Наполеон Бонапарт, маленький капрал, император созданный революцией, завоевал не только половину Европы, но и сердца современников – его жизнь казалась многим волшебной сказкой. История Наполеона заставляла миллионы маленьких людей поверить в то, что если они захотят, то добьются того же, что и сей ничтожный корсиканец – следует только верить в свою судьбу, и быть готовым переступить через обычные, человеческие привязанности ради того, чтобы достичь всемирной славы.

В отличие от очень многих людей своего времени, Сергей и Матвей не любили Наполеона. Неприязнь братьев к тирану и узурпатору зародилась еще в Париже. Император был тогда в зените славы.

Братья учились в частном пансионе Хикса – одном их лучших учебных заведений Парижа. Маменька и папенька не жалели средств на их образование, к тому же пансион был закрытым учебным заведением, мальчики там находились под круглосуточным присмотром. Папенька в то время уже был отозван в Россию, маменька осталась в Париже, чтобы сыновья могли завершить курс наук.

Оставшись одна, Анна Семеновна скучала по своему ветреному, эгоистичному, но такому яркому и талантливому супругу. Она понимала, что возвращение в Россию не сулит ничего приятного. Скорее всего, его ждет отставка. Иван Матвеевич не участвовал в заговоре против императора Павла, но многих заговорщиков знал близко. Таких людей молодой император Александр не любил – возможно, за то, что они походили на него самого. Не замарав рук в крови, они, тем не менее, были причастны к злодейству, молчанием своим оправдывали убийство несчастного безумца – императора Павла.

Пока супруг на родине сражался с превратностями фортуны, Анна Семеновна в Париже всеми силами пыталась внушить детям любовь к отцу. При каждом удобном случае она рассказывала о том, как он умен, благороден, красив, как любит их всех и как страдает в разлуке. Редкий семейный обед обходился без ее историй – весьма ярких и красочных, приправленных изрядной долей фантазии – ибо Анна Семеновна была дамой с литературными способностями, писательницей и переводчицей. Возможно, не будь она матерью семерых детей – написала бы больше, но, как это часто бывает, сыновья и дочери заменили ей книги – каждый из них был для нее ненаписанным – а от того гораздо более интересным – романом.

Элиза была ее подругой, зеркалом, воплощением ее несбывшихся надежд.

Матвей – старшим сыном, хранителем их странной двойной фамилии, защитником и опорой для младших братьев и сестер.

Сергей – сердечным другом, самым добрым, милым и ласковым из детей.

Катя – простушкой, доброй красавицей, не очень умной – зато преданной семье.

Анна – красавицей, недовольной всем, что она видит – даже собственным отражением в зеркале.

Элен – самой некрасивой из дочерей, ее счастье мог составить только отзывчивый и умный человек, ценящий в женщине не внешность, а душевные качества.

Ипполит – вечным беспокойством и тревогой, младшим, любимым – и от этого излишне избалованным мальчиком.

Жизнь семейства в Париже была трудной: Анне Семеновне вечно не хватало денег. Она не умела правильно рассчитать свои расходы, должала слугам, лавочникам – даже плату за пансион вносила неисправно. Впрочем, она была хороша собой, обаятельна, вхожа в высший парижский свет – ей стоило пригласить мосье Хикса на обед, побеседовать с ним час-другой – и очарованный профессор был готов ждать, сколько потребуется, пока мадам Муравьевой не пришлют денег из далекой варварской страны, что находится на другом краю Европы. Анна Семеновна настолько нравилась мсье Хиксу, что он оказывал особое покровительство ее сыновьям – брал их с собой в Оперу, закрывал глаза на их шалости и нерадение к наукам – почему-то Сергей и Матвей испытывали приступы трудолюбия попеременно – когда один учился, второй бездельничал – и наоборот. Из-за этого их прозвали Кастором и Поллуксом – как известно, сии мифологические братья пребывали в вечной разлуке – когда один находился в царстве Аида, другой пребывал на Олимпе, лишь спустя какое-то время, братья, по приговору богов, менялись местами.

В тот день, когда Матвей и Сергей увидели живого императора, старший брат пребывал в царстве Аида – его перевод с латыни оказался настолько нелеп, что учитель подверг его всеобщему осмеянию перед классом. Сергея в этот же день похвалили за ловкое доказательство теоремы. Впрочем, возможно, что и то, и другое стало лишь следствием раздражения нервов у педагогов пансиона – утром директор собрал их в своем кабинете и сообщил, что император собирается посетить их учебное заведение.

Вскоре после обеда, кавалькада карет в сопровождении всадников остановилась у здания пансиона. Ученики и педагоги уже собрались в общей зале.

Великий человек в сером сюртуке и треуголке походил на грязное пятно на фоне мундиров, лосин и золота эполет своей свиты. Настроение у него было дурным. Он вовсе не желал ехать куда-то, было бы разумнее отдохнуть после обеда, тем более, что он слегка переел и выпил лишний бокал вина. Но звание императора требовало отречения от простых человеческих чувств. Следовало сказать детям что-нибудь любезное и возвышенное – тем более, что большинство из них через несколько лет пойдут за него умирать.

В первом ряду стоял мальчик лет десяти. Ростом уже почти перегнал низкорослого Бонапарта. Щеки у него были румяными, глаза – голубыми, пухлые губы слегка подрагивали от волнения – он видел перед собой императора Франции и покорителя Европы. Ямочка на детском подбородке внезапно напомнила Наполеону его самого. Каждое утро, когда его брили, он старался смотреть в зеркало именно на подбородок – потому что сия часть лица меньше всего изменилась с того момента, когда император был молод – и полон надежд. Старые надежды сбылись, а новые не появлялись – или были столь несбыточны, что император сам пугался своих мечтаний.

Наполеон подошел к мальчику:

– Как вас зовут, дитя мое?

– Серж, сир, – Сергею очень хотелось уклониться от короткопалой руки, затянутой в лайковую перчатку, не чувствовать на своей щеке несвежего дыхания взрослого чужого человека, хотя это был не просто человек – а император.

Наполеон погладил Сергея по голове, приподнял за подбородок с приятной ямочкой, дружески похлопал по румяной щеке.

– Как похож, – задумчиво произнес он, – я в детстве был таким же… Кто скажет, что это не мой сын?

Свита и педагоги почтительно рассмеялись. Сергей покраснел. Император принял сие за восторг. На самом деле мальчик не испытывал ничего, кроме смущения и физического отвращения к этому низкорослому человеку. Впрочем, император тоже лукавил – в детстве он нисколько не походил на Сергея. Он был маленьким, хилым мальчишкой и его вечно обижали более сильные и крупные сверстники. В душе его тогда было одно желание – вырастить и отомстить им всем.

Он отомстил. Но так и не вырос. 10-летний Сергей был всего на вершок ниже императора Франции.

Император произнес краткую речь, вызвавшую слезы восторга на глазах некоторых учеников и уехал, мечтая лишь об отдыхе и стакане зельцерской воды.

Возбуждение, вызванное визитом, улеглось нескоро. Соученики окружили Сергея и дразнили его «сыном императора», на что он только пожимал плечами и терпеливо объяснял, что он прекрасно знает кто его отец.

– Чей ты сын – никому неизвестно, – издевательски произнес старший ученик пансиона, лоботряс и насмешник Анри, – наш император любит женщин, а твоя матушка – очаровательна…

Анри сделал гнусный жест и засмеялся: остальные мальчишки дружно подхватили его смех.

Не дожидаясь пока стихнет издевательский гогот, Сергей бросился на Анри, собираясь дать ему пощечину. Ему не удалось ударить обидчика: остальные мальчики удержали его, и насмешник понял, что зашел слишком далеко.

– Прости, Серж, – Анри дружески потрепал Сергея по плечу, – я был неправ. Конечно, ты сын своего отца. Хотя, согласись, что быть сыном императора Франции – совсем неплохо. Лично я бы не стал отказываться от такой чести.

Матвей наблюдал за всем этим со стороны. Он сидел за столом, переделывая свой злосчастный перевод, и мысленно проклинал невысокого человека в сером сюртуке, понимая, что его неосторожные слова могут превратить брата в объект насмешек. Увидев, что Сергей готов броситься на Анри, он вскочил – несмотря на то, что братья были Кастором и Поллуксом в учебе, в случае каких-либо мальчишеских ссор они всегда выступали, как одно целое. Мальчишки внезапно расступились, Анри похлопал Сергея по плечу, казалось, что конфликт исчерпан.

– Что он тебе сказал? Повтори! – властно потребовал Матвей, подходя к брату.

– Ничего, Матюша. Он пошутил просто.

– Я сказал, мсье Муравьев, что быть сыном императора – большая честь, – надменно произнес Анри, – а ваш брат от нее отказывается.

Матвей молчал: Анри был старше его на три года, у него уже пробивались усы, по ночам он тайком удирал из пансиона, а потом развлекал остальных учеников рассказами о своих любовных похождениях. Сии истории Матвей и сам часто слушал с жадным интересом и тайным стыдом. Анри был не только опытнее и старше – он был остроумнее других мальчишек – поэтому ответ следовало хорошо обдумать…

– Быть сыном императора, несомненно, большая честь, – Матвей поклонился Анри, прижал руку к сердцу, – но только император должен быть настоящий – как у нас в России… Вы же законного короля казнили…

Анри покраснел – он обожал Наполеона.

– Наполеон – настоящий император!

– Не может быть… Я слышал, что его матушка коров пасла, – Матвей ничего не знал о матери Наполеона, но ему очень хотелось вывести Анри из терпения.

– Вы, русские, – Анри фыркнул презрительно, – рабы от рождения. Вы согласны покориться любому, лишь бы он принадлежал к знатному роду. Мы, французы, – он оглянулся на обступивших их мальчишек, – ценим человека не за титул, а за дела его… Наш император – победитель. Он победил не только всех врагов Франции, но и сердца ее граждан. Мы все его обожаем. Вряд ли русские так сильно любят своего императора. Говорят, что предыдущий был так плох, что его пришлось убить…тайно. Мы же своего короля судили за преступления против народа и приговорили к смерти открытым судом. Тайные убийства – привилегия варваров. Россия – страна дикая и варварская, мсье Муравьев, вам очень повезло, что вы живете во Франции.

– Вы лжете, Анри, – Матвей сжал кулаки, набычился, – император Павел умер от удара.

– Императора Павла задушили: об этом писали в газетах – вы не верите нашим газетам? Впрочем, простите, возможно, что вы их просто не читаете. Ведь вы – варвар, а они, как известно, не читают газет…

Анри насмешливо поклонился Матвею.

– Вы, подлец, сударь, – зло прошипел сквозь зубы старший сын российского дипломата, – вы мое отечество оскорбили. Извольте извиниться.

– За правду извиняться не следует. Если вы сего не знали – не я в этом виноват, – надменно ответил Анри, отвернувшись от странного русского мальчика, говорящего на французском ничуть не хуже его самого.

Матвей понял, что словесный спор исчерпан – сказать ему было нечего. Надо было действовать. Он был на голову ниже Анри и младше его на три года. К тому же за драку в пансионе Хикса сажали в карцер и оставляли без ужина.

Но любезное, далекое отечество, мирно почивавшее на другом краю Европы, настойчиво требовало от него подвига.

Матвей сжал кулак, размахнулся – и ударил Анри в лицо, целясь в переносицу. Противник отпрыгнул, удар пришелся в плечо. Анри молниеносно перехватил и вывернул руку Матвею: тот вскрикнул от боли. Сергей бросился на помощь брату – вдвоем им удалось повалить Анри на пол. Остальные мальчики в испуге отступили, кто-то бросился за гувернером.

Профессор оказался весьма снисходительным к сыновьям очаровательной мадам Муравьевой-Апостол – он сделал им строгий выговор и оставил без ужина. Анри отправился в карцер, как зачинщик драки – профессор Хикс хорошо знал своих учеников.

Случай этот, казалось, переполнил терпение маменьки. Она написала десятое по счету письмо папеньке с просьбой о деньгах на дорогу домой, в Москву…

3

Ипполиту Ивановичу было скучно. Он сидел на диване в детской, болтал ногами и думал: если башмак соскочит с ноги – долетит он до комода или нет?

Комод был открыт, горничная еще не закончила разбирать корзину с бельем. Из гостиной доносились голоса взрослых. Они не желали замечать Ипполита Ивановича, не хотели играть с ним и читать ему книжки с картинками. У всех у них были свои, важные и скучные дела – семейство Муравьевых-Апостолов устраивалось на новом месте после переезда в Москву.

Дворовые люди кряхтели, двигали мебель, вешали шторы – но маленькому мальчику не было места и занятия среди сей суеты. Игрушки его были еще не распакованы, взрослые заняты, даже нянька и та убежала из комнаты по зову барыни.

Ипполит понял, что крепко зашнурованный башмак ни за что сам по себе с ноги не свалится, тяжело вздохнул, слез с дивана и подошел к окну.

День был весенний, солнечный, яркий. Остатки снега исчезали на глазах. Голые ветви деревьев ожили, порозовели под солнцем, затрепетали.

Ипполиту Ивановичу очень хотелось туда – на свежий, весенний воздух, к ручьям, по которым можно пускать кораблики, к облакам, что несутся по голубому небу… Но маменька и нянька запретили ему выходить из комнаты.

Во дворе Ипполит увидел дворового человека Никиту, державшего в поводу двух оседланных лошадей – старшие братья собирались на прогулку.

Ипполит не стал долго раздумывать – в пять лет решение неотделимо от действия. Он подбежал к двери, распахнул ее. В коридоре и сенях было пусто… Никто и не заметил, как он выскользнул из дома…

На улице было очень хорошо и тепло, под голубым куполом неба летали и кричали какие-то птицы, ласковый ветер гладил щеки, ерошил волосы. Из-под почерневшей снеговой кучи бежал бойкий ручеек, Ипполит бросил туда щепку – огромный корабль с пушками и парусами. Корабль быстро миновал двор, нырнул под приоткрытые ворота усадьбы Муравьевых, понесся вниз, по переулку. Не помня ни о чем, кроме радости свободного движения, Ипполит вприпрыжку побежал вслед за ним. Шагов через двадцать горка кончилась, ручей расплылся в неопрятную мутную лужу, щепка бессмысленно закружилась по ней…

– Полька, что ты здесь делаешь? Почему один? Кто отпустил?!

Ипполит поднял голову. Восседающие на лошадях старшие братья – Матвей и Сергей показались ему гигантами.

– Меня… меня… маменька отпустила. С вами, – моментально соврал он, не чувствуя, впрочем, никаких угрызений совести – в детской было так скучно и душно, а тут на улице – так привольно.

– Что, раздетого отпустила? Нам почему не сказала? – допытывался суровый брат Матвей, но добрый и ласковый брат Сережа, рассмеялся, протянул руку, помог младшему взобраться в седло, усадил перед собой, обнял.

– Там такой беспорядок, Матюша. Могла и не сказать. Поехали, пусть с нами покатается…

Прогулка, впрочем, получилась более долгой, чем они думали. Весеннее солнце грело, как летом, последний снег таял, ручьи бежали по улицам и переулкам Первопрестольной. Но самый лучший ручей они обнаружили возле Новодевичьего монастыря. Он резво бежал вниз по крутой горке. Сергей отломил ветку от дерева, смастерил из прошлогоднего листка парус – и настоящий корабль понеся по ручью. Ипполит, смеясь от радости, побежал вслед за ним.

Братья стояли у пруда, сторожа кораблик. Когда он приблизился, Сергей наклонился, выловил его из ледяной мартовской воды и отдал младшему брату:

– Иди, Поля, еще раз запусти…

Ипполит молча кивнул и начал карабкаться вверх по склону. Его ботинки и курточка были перепачканы в весенней грязи, но он чувствовал себя абсолютно счастливым. Как все детям на свете ему казалось, что счастье – навсегда…

Старшие братья следили за ним, заражаясь детской радостью при виде кораблика, бегущего по ручью. Сами они были лишены сего удовольствия – в Париже, где прошло их детство, снег, как известно, выпадает редко, ручьи по улицам бегут только после сильных дождей, а кораблики запускают только уличные мальчишки – детям российского дипломата не пристало сие вульгарное занятие.

Они сами не заметили, как солнце начало склоняться к закату. Но когда холодный, предвечерний ветер пронесся по глади пруда, Сергей почувствовав внезапную тревогу.

– Поехали домой, Матюша, – произнес он.

Запущенный Ипполитом кораблик проскользнул мимо него и низвергнулся в пруд.

– Все, Поля, домой пора, – строго сказал Матвей, садясь в седло.

– Сережа, а корабль не утонет? – с тревогой спросил Ипполит у старшего брата, когда копыта их лошадей застучали по торцам Пречистенской улицы.

– Не утонет, милый. Он оттуда дальше поплывет, к морю, – успокаивающе сказал Сергей.

Они уже подъезжали к Никитским воротам, когда мимо них пронесся один из дворовых, с зажатой в кулаке бумажкой. Сергей обернулся, хотел окликнуть, но беспокойство его вдруг усилилось, захотелось быстрее попасть домой. Он крепче прижал к себе Ипполита, и пустил лошадь в галоп. Ничего не понимая, Матвей понесся следом.

Дверь флигеля была приоткрыта. Маменькина шаль лежала на полу в гостиной, чувствовался резкий запах нашатырного спирта и еще каких-то снадобий…

Дверь спальной распахнулась, оттуда вышел папенька, лицо его было белым, как бумага. Увидев сыновей, он вздрогнул, сдвинул брови, его обычно радушное и довольное жизнью лицо приобрело страдальческий вид:

– С маменькой вашей… обморок. Поля пропал…

– Он с нами был, – объяснил Сергей, и, чтобы успокоить отца вытолкнул вперед спрятавшегося за него Ипполита.

Увидев младшего сына, Иван Матвеевич не выказал не малейшей радости. Его лицо исказилось от гнева, отвращения и ярости.

– Гнусный мальчишка! – прошипел он сквозь зубы, схватил сына за испачканную в веселой весенней грязи ручку и поволок в детскую.

– Папенька! Не надо! – бросился на защиту брата Сергей.

Иван Матвеевич протащил младшего сына по коридору, втолкнул его в детскую, закрыл дверь.

– Он сказал, что маменька ему разрешила с нами поехать, не гневайтесь на него, – Сергей просительно улыбнулся, но отец не ответил на его улыбку. Сергею вдруг стало страшно.

– Никто ему… ничего не разрешал… – запинаясь, произнес Иван Матвеевич. Он чувствовал, что его ему изменяет речь, язык цепляется о зубы, звуки застревают в сжавшемся горле, – его два часа… по все округе искали… боялись, что в колодец провалился… маменька так тревожилась, что в обморок упала…

– Так скажите ей, что он здесь! – воскликнул Матвей, готовый сейчас бежать в спальню матери, чтобы доложить о возвращении блудного младшего сына.

Иван Матвеевич с отчаянием покачал головой.

– Боюсь, что сие бесполезно… ее… ее нет больше… Ваш неразумный брат… убил свою мать…

Через несколько дней после похорон сенатор позвал к себе старших сыновей.

– Детство ваше кончилось, дети мои, – сказал он просто. – В службу вступите. Я договорился уже, вас в инженерный корпус примут. Ты, Матюша, учиться пойдешь, ну а ты, Сережа – сразу в полк, ты умный у нас.

– Папенька, – Матвей чуть не заплакал. – Сереже тринадцать лет всего. Может быть рано еще?

– Самое время, – отрезал отец, – отечество будете защищать от изверга Буонапарте.

4

С самого начала войны Сергей занимался делом скучным: чертил планы, строил дороги и мосты, по которым затем двигалась армия. Иногда мосты приходилось наводить под градом пуль. Но все же, такая опасность не шла ни в какое сравнение с настоящими сражениями, в коих офицеры инженерных частей не участвовали.

После того, как Наполеон взял Москву, Сергей Муравьев-Апостол попросился к партизанский отряд графа Адама Ожаровского, и генерал не отказал, ибо приходился подпоручику родственником. Брат графа Адама, Франсуа, был женат на старшей сестре Сергея. Партизанский отряд графа был немалым: шесть егерских, гусарских и казачьих полков, при шести артиллерийских орудиях.

В тот день с утра отряд, преследуя Бонапарта оставившего Смоленск, занял город Красный. Это было несложно, ибо защищал его всего один батальон французов. Не ожидавшие нападения враги мирно обедали, когда граф Адам отдал приказ обстреливать город из пушек. В плен попало несколько офицеров и девять сотен нижних чинов; был захвачен большой обоз.

Но в Красном удержаться не удалось: подоспевшая французская дивизия выбила графа из города, отбила пленных и обоз. Пришлось ретироваться в соседнюю деревню Кутьково, в трех верстах от города.

Император Наполеон Бонапарт прибыл в Красный, когда уже стемнело.

Позвав к себе генерала Роге, император приказал немедля выбить противника из Кутькова. Найти русских труда не составляло: беспечный граф Адам окружил лагерь кострами.

Командир авангарда был человеком военным, в боях закаленным и привыкший ко всему. Приказ был ясен: следовало напасть на русский лагерь внезапно и убивать по возможности бесшумно – чтобы противник как можно позже понял, что происходит. Поэтому лейтенант распорядился действовать только холодным оружием.

Французскому отряду удалось скрытно проникнуть в Кутьково: деревню, ставшую в эту ночь военным лагерем, никто не охранял.

Около крайней избы, офицер остановился и подал сигнал сержанту. Солдаты окружили избу. Сержант толкнул дверь. Она казалась открыта. Часовой храпел в сенях. Сержант зажал ему рот рукой, рванул голову назад и ловко перерезал глотку. Аккуратно уложил булькающий полутруп на земляной пол и осторожно приоткрыл дверь в избу. Оттуда вырвался клуб пара, донеслось дыхание спящих. Сержант молча, жестом позвал солдат. Те уже держали оружие наготове.

Сергей спал на печке: так крепко может спать только 15-летний мальчишка после наполненного событиями дня. Его не тревожили ни храп и сонное бормотание его товарищей, ни шорох тараканов, расплодившихся в неопрятной избе до безобразия, ни духота, что сгустилась от того, что туда набилось не менее двадцати человек. Он спал. Он пребывал в ином мире.

В том мире тоже была война, но какая-то странная, ни на что не похожая… Люди воевали друг с другом исключительно силой духа и во сне Сергей должен был сразится со страшным злодеем, хуже Бонапарта, хладнокровным чудовищем, виновным в гибели многих невинных людей. Убивал он их не своими руками. Под его началом была армия подлецов и мерзавцев. Он отдавал им приказы. Изверг был мал ростом, лицом сер и невзрачен, у него не хватало пальцев на руке, скорее он был жалок, а не страшен. Но жалеть его было нельзя: кровь миллионов невинных взывала к отмщению и возмездию…

Сергей стоял перед злодеем и знал – у него есть всего одна попытка: ответный удар изверга может уничтожить его. Или он отдаст приказ охране, или склонит его на свою сторону… Нет, этому не бывать. «Служить я ему не буду, потому что просто не смогу. Значит – он меня убьет, – думал Сергей, глядя на изверга. Они стояли друг против друга…

– Как вам не стыдно? – спросил Сергей у злодея и тот вдруг стал съеживаться, дрожать – и исчез со звуком лопнувшего мыльного пузыря… И Сергей понял, что он победил, победил! Огромная радость и ликование охватила его, и он проснулся.

Что-то было не так. В темноте шла какая-то возня, раздавались звуки ударов, сверкала сталь. Сергей, не задумываясь, спрыгнул с печи.

Споткнулся и упал кому-то под ноги. Вскрикнул. От неожиданности – по-французски. Чья-то рука схватила его за воротник, рванула, вытолкнула в сени. Закутанный в плащ офицер поднес к его лицу потайной фонарь.

– Щенка – вон, – произнес человек, крепко держащий его за воротник, – я с детьми не воюю.

– Приказано – всех, сержант! Он может поднять тревогу, – прошипел офицер.

– Тогда убивайте его сами…

Сергей изо всех сил рванулся – ткань затрещала, он отскочил к стене, выхватил из-за пояса казацкий подарок – заточенный, как бритва нож. Сергей, правда, до этого использовал его больше для того, чтобы чинить карандаши или резать хлеб.

– Тревога! – закричал он во всю силу своего голоса.

Ему показалось, что он отбросил врагов звуком. Он успел крикнуть еще раз по-русски, а потом – по-французски.

– Что ты стоишь! Убей щенка! – нервно крикнул офицер.

Сержант покачал головой.

– У меня сын его возраста. Хватит кричать, парень. Успокойся. Император не воюет с детьми…

В сенях было темно, офицер поднял потайной фонарь, сержант осторожно сделал шаг вперед. Сергей понял, что ему надо атаковать, а не оборонятся. И вдруг обрадовался темноте в сенях: она скрывала от него противника, он видел только неясную тень, непонятно было – куда бить?

«Только бы не убить, Господи, только бы не убить!» – подумал вдруг он и ударил ножом наугад, снизу вверх.

Тень оказалась мягкой и податливой: нож почти не встретил сопротивления. Вторая тень тоже кинулась к нему, но Сергей отмахнулся вслепую, оттолкнул противника, ахнувшего от внезапной боли и выскочил из избы.

Ожаровский выбежал из палатки навстречу Сергею, на ходу пристегивая шпагу.

– Спасайся! – воскликнул он, увидев родственника. – В усадьбу беги…

Господский дом, давно, впрочем, оставленный хозяевами, стояла на краю деревни. Наглухо забитые досками оконные проемы, изрешеченные пулями стены, взорванные колонны фронтона. Мебель внутри была изломана, повсюду валялись сломанные стулья, разорванные французские мундиры, исподнее.

Сюда набежало, скрываясь от французского огня, немало народу. Солдаты все прибывали и прибывали, ища спасения. Сколько их было, Сергей сосчитать не мог – ибо они разбегались по комнатам, не зная, что делать дальше.

Сергей подошел к разбитому окну. Из щелей между досками тянуло холодом. Тьму за окном то и дело освещали вспышки выстрелов. Где-то вдали охнула пушка, и вспышка от снаряда на миг осветила все вокруг.

Выстрелы зазвучали ритмично, громко: французы, окружив дом плотным кольцом, стреляли по окнам. Солдаты, чертыхаясь, отвечали им беспорядочным огнем.

– Отойдите от окна, подпоручик! Убьют!

Сергей не успел ответить. Чьи-то сильные руки оттащили его от окна, бросили, как ненужную игрушку, на пол. Над собою Сергей увидел майора с перевязанной головою. Глаза офицера глубоко посаженные, едва виднелись через бинты, большой, как показалось Сергею, некрасивый рот кривился от боли.

– Не подходите к окнам, Подстрелят…

Выпрямившись, майор обратился к солдатам.

– В западне мы, прорываться надобно!.. Дом подожгут – никто не спасется!

Французы словно услышали его слова: за забитыми окнами замелькал свет факелов, запахло гарью.

Люди в ужасе кинулись к двери.

Французы оказались предусмотрительны: наружная дверь оказалась запертой и заваленной снаружи. Солдаты толкались в нее, били кулаками и обломками мебели; все было напрасно.

Бородатый казак с ожесточением бил прикладом ружья по уже горящим доскам, загораживающим окно. К нему присоединились еще несколько солдат. Прогоревшие сухие доски рухнули, в дом влетел рой огненных искр.

– Горим! – раздался крик.

Французы подожгли дверь.

Обезумевшая толпа бросилась к окну, потащив за собою Сергея. Первым через подоконник перевалился бородатый казак, за ним ринулись остальные. Из темноты раздался дружный залп – искавшие спасения повалились на снег.

– Сдаваться надобно! – молоденький корнет, в гусарском мундире, надел белый платок на шпагу и выпрыгнул в окно. – Не стреляйте, мы сдаемся!

Крик корнета был громким, Сергей хорошо слышал его. Несмотря на запрещение, он выглянул в окно: корнет упал, сраженный пулею.

Оставался еще один выход – во двор. Работая локтями, Сергей стал пробираться к единственному шансу на спасение. Отовсюду раздавались крики и стоны: обезумевшие люди топтали друг друга, те, кто слабее, падали под ноги сильнейшим. Солдаты шли по телам свои раненых и слабых товарищей, и чувство сострадания, казалось, навсегда ушло из их сердец.

Возле двери во двор собралась немалая толпа. Сергей увидел: дверь была открыта, но дверной проем завален всяким старым хламом, обломками мебели, снятыми с петель дверьми. Путь к спасению преграждала и раненая белая лошадь. Лошадь лежала на боку, и отчаянно била копытами.

За мебелью, хламом и раненой лошадью тоже были французы, человек пятнадцать, во главе с офицером. Французы держали ружья наготове, и когда первые русские перелезли через завал, раздались выстрелы.

Сергей оглянулся назад: дом горел почти весь. Все, кто был в комнатах и мог еще двигаться, сгрудились у двери. Все также идя по телам друзей, люди рвались на верную смерть.

Сергей прижался к стене; ноги отказывались слушаться, стали будто ватными. Ужас вдруг ушел, осталось лишь чувство обреченности. «Сейчас убьют меня», – думал он, мысленно прощаясь с Матвеем, с папенькой, с сестрами. Стало не столько страшно, сколько любопытно: что там, за гробовою доскою?

…Очнулся он уже во дворе усадьбы. Яркие языки пламени вырывались из-под крыши дома. Майор с перевязанной головою, лежа на земле, выстрелил из солдатского ружья куда-то вбок. Впрочем, французов не было видно.

– Очухался, слава Богу, – сказал он, когда Сергей пошевелился. – Тяжелый вы, подпоручик, даром что мальчишка. Поди, впервые в бою?

Сергей кивнул.

– Как зовут вас, сударь? – спросил он своего избавителя.

Майор ответил что-то, но звук рухнувшей крыши заглушил его слова. Из-под крыши раздались крики, но через несколько секунд смолкли.

– Все, – сказал майор, отбрасывая ружье. – Кто не успел выбраться – покойник. Уходить нам с вами надобно, пока французы не заметили. Идти сами можете?

Сергей, опираясь на руку майора, встал на ноги, сделал несколько неверных шагов. Но ноги по-прежнему не слушались его.

– Ладно, – сказал майор, – держитесь за меня, подпоручик.

Сергей обхватил его за плечи.

Однако уйти далеко они не успели. Из-за груды обгоревших бревен – того, что осталось от усадьбы – раздался ружейный выстрел, и майор грузно осел на землю.

– Идите сами, туда… – он неопределенно махнул рукою. – Должно быть, граф оставшихся там дожидается.

– А вы как же?

– Найдете наших, скажите, чтобы пришли за мною… Идите! – прикрикнул он строго.

Русские патриоты в Нижнем Новгороде Петербурге и Твери, сидя в теплых гостиных за сытным обедом могли с удовольствием иронизировать над французами, но тем, кто преследовал их было не до смеха: мороз не различает своих жертв по цвету мундиров. Русская армия страдала от холода ничуть не меньше французской и двигалась она все по той же, разоренной еще летом, земле. Несмотря на то, что земля была своя, родная, от сего на ней мало что прибавлялось. Ожесточение преследователей было равно отчаянию преследуемых: и та, и другая сторона были одинаково далеки от всего человеческого, ими владели простейшие инстинкты. Это была уже не война, а схватка двух первобытных стад за еду, тепло и территорию.

Сергею довелось побывать на острие этой схватки. Отряд графа Ожаровского взял Могилев, успев подраться не только с французами, но и с партизанами Дениса Давыдова за продовольственные склады и магазины. Сергей мог остаться в Могилеве, но все говорили, что Наполеон совсем близко: по данным разведки он собирался воспользоваться переправой через Березину возле деревни Студянка.

Сергей сам напросился в дело – ему страстно хотелось принять участие в пленении изверга. Ему казалось, что если император Франции окажется в их руках – война тут же закончится. Причем не только в России, но и во всей Европе. Наполеон был воплощением войны, именно его воля отправляла на смерть тысячи людей.

Командир летучего казачьего отряда граф Адам Ожаровский не хотел отпускать 15-летнего мальчишку, но Сергей сумел каким-то, неведомым для себя образом, уговорить его. Много лет спустя он понял, что Адам был в тот момент смертельно уставшим от войны, холода, разлуки с близкими, схваток не только с чужими, но и со своими… И когда Ожаровский устало махнул рукой, словно говоря ему – «делай, что хочешь!» он радостно понесся собирать команду из самых верных и надежных казаков. Его юношеский задор и уверенность в том, что именно ему суждено взять в плен Наполеона, были так велики, что спустя несколько часов к отряду присоединилось несколько офицеров.

К Березине они подошли ночью, резкий северо-западный ветер заставил их остановиться и разбить бивак возле батареи. У артиллеристов была еда и водка, Сергей выпил, согрелся и заявил, что готов хоть сейчас пробраться в расположение противника – только бы раздобыть французский мундир.

Командир батареи – небритый, маленький, кривоногий капитан, устало усмехнулся и сказал, что французских мундиров у него – полно, и, ежели господину подпоручику угодно рискнуть, то он может предоставить сей гардероб в его распоряжение…

Сергей кивнул. Капитан подозвал унтера, велел ему отвести подпоручика в сарай и выбрать там подходящее по размеру обмундирование.

В сарае кучей лежали мертвецы. Унтер начал деловито ворочать трупы, раздевать их. Сергей отвернулся, вышел из сарая, чтобы отдышаться, но пронзительный ледяной ветер быстро загнал его обратно. Унтер бросил к его ногам рваный и грязный мундир и такую же шинель.

– Вот, ваше благородие… Портков чистых нету на них, вы уж лучше в своих останьтесь… кто там разбирать будет?

Сергей переоделся, проверил карманы шинели – в одном из них лежало письмо. Не читая, он смял листок, отбросил в сторону.

Батарея стояла в полуверсте от берега реки, загроможденного повозками, каретами, телегами и толпами измученных людей. Резкий ветер и метель все усиливались. Сергею с большим трудом удалось пробраться в середину лагеря, где горело несколько костров. Толпа вокруг этого жалкого тепла была столь густой, что он уже отчаялся пробиться поближе к огню. Именно там он рассчитывал узнать о том, когда на переправе ждут императора… Наконец, какой-то рослый заросший бородой офицер пожалел его и пустил погреться. Сергей протянул руки к костру, прислушался к разговорам. Но, к его разочарованию, солдаты и офицеры ничего не знали об императоре. Всех занимало одно – сумеют ли они перейти через мост, раньше, чем на переправу ворвутся казаки?

– Если не казаки, то мороз нас точно прикончит…

– Не вешай носа, Люсьен! Иди сюда – тут теплее…

– В такую погоду русские не станут атаковать… Думаете им теплее, чем нам?

– Я ног не чувствую…

– Если бы хоть кусок хлеба… я согрелся бы, если бы съел кусок хлеба…

– Эй, оттащите его, он горит!

Обезумевший от холода гренадер сунул в костер босые ноги, уже почерневшие от гангрены. Он не чувствовал боли от ожогов и принялся яростно отбиваться от тех, кто оттаскивал его от огня.

– Что за дерьмо!

– Тащите его отсюда!

– У него дубинка, мне с ним не сладить!

– А ну-ка, ребята, все разом!

Сразу несколько человек навалились на безумца и оттащили его от костра. Запахло горелым мясом. Сосед Сергея жалобно вздохнул:

– Моя Полина прекрасно готовит свиные ребрышки под чесночным соусом…

– Вы из Парижа? – спросил Сергей.

– Оттуда. Вот не повезло, – сосед сокрушенно покачал головой, – а ты откуда, приятель?

– Тоже из Парижа.

– Где ты живешь?

Сергей назвал улицу, где располагался пансион Хикса. Оказалось, что его сосед жил всего в трех кварталах оттуда. Сосед обрадовался.

– Надо же! – воскликнул он, – встретить земляка в таких обстоятельствах! – он наклонился к Сергею и прошептал ему на ухо, – есть хочешь, земляк?

– Да, – вполне искренне ответил Сергей.

– Тогда пошли отсюда. Здесь слишком много голодных ртов…

Они отошли от костра, парижанин быстро нашел укрытие под какой-то разбитой телегой, забрался туда, поманил за собой Сергея. Порылся в лохмотьях, что заменяли ему одежду, вытащил кусок хлеба, разломил пополам.

– Держи. Как тебя зовут?

– Серж.

– А меня Жан-Жак. Мой папаша – поклонник Руссо, хоть и мясник.

– Мясник?

– Ну да, у него мясная лавка. Я ее унаследую…если выберусь отсюда живым, – Жан-Жак печально улыбнулся и Сергей увидел, что он очень молод – может быть всего на несколько лет старше его.

– Сколько тебе лет? – спросил он.

– Двадцать два. А тебе?

– Двадцать, – соврал Сергей.

– Ты женат?

– Нет.

– А я женат. Уже год. Когда я ушел в армию, Полин была беременна… Сейчас, наверное, уже родила. А я даже не знаю – кого… Эх, не повезло нам, Серж. К утру мы все тут сдохнем от мороза. А если не сдохнем – нас прикончат казаки. Бог против нас. Императору не стоило лезть в эту проклятую страну…

– Пожалуй…

Хлеб был съеден.

– Пошли к костру? – предложил Сергей, – здесь мы точно замерзнем.

Жан-Жак покачал головой.

– Иди. Я посижу. Спать хочется…

– Спать нельзя, – Сергей потянул его за рукав, – пошли к костру.

– Отстань, – вяло оттолкнул его парижанин, – иди один. У тебя ни жены, ни ребенка… Тебе еще рано умирать… А я уже все… С меня…хватит… Надоело… Иди… Если доберешься до Парижа… зайди к моему отцу… у него мясная лавка… на улице… улице…

Он прислонился спиной к колесу телеги, закрыл глаза.

– Эй! – окликнул его Сергей, схватил за плечи, встряхнул, – эй, приятель!

Но сын мясника уже не реагировал ни на что. Он спал.

Сонное оцепенение начинало овладевать лагерем. Люди искали укрытия от пронзительного ветра, забирались в любую, даже самую жалкую щель, забивались туда и засыпали, чтобы уже никогда не проснуться. Только самые стойкие продолжали толпиться вокруг костров, понимая, что огонь – их единственный шанс пережить эту страшную ночь. Но пронзительный норд-ост заставлял их жаться все ближе к огню. Пламя надо было поддерживать, кормить его обломками телег и повозок… Постепенно люди теряли силы, костры угасали. Снег заметал угли. Велика была ярость ветра и метели, унесшей в эту ночь тысячи жизней…

Сергей тряс сына парижского мясника, бил по щекам, кричал ему на ухо имя жены: «Полин ждет тебя! Ты должен жить!» Он попытался развести рядом с телегой костер, но ветер сдувал огонь – за полчаса возле их укрытия намело приличный сугроб. Сергей с ужасом понял, что смерть – везде. Умереть было легче, чем жить. Для того, чтобы жить нельзя было спать, надо было что-то делать, двигаться, шевелится. Для того, чтобы умереть надо было всего лишь уснуть…

Из-за возвышенности изредка гремели артиллерийские залпы. Засыпающие от холода люди почти не реагировали на ядра, что падали иногда в самую середину толпы. Сергей вдруг подумал, что те, кто стреляет, тоже делают сие только для того, чтобы согреться, потому что пять минут без движения в эту ночь убивали человека куда успешнее ядер и пуль. Когда он понял, что Жан-Жака уже не разбудишь, он принялся тормошить других; несколько человек проснулись, он перетащил их к почти погасшему костру, набросал туда обломков, кто-то грязный и страшный, но пока еще живой помог ему развести огонь. У разломанной кареты сидела женщина с двумя маленькими детьми: она еще не спала, но уже была равнодушна к окружающему – Сергей силой поднял ее с земли, потащил к огню. Она застонала, попыталась оттолкнуть его, потом очнулась и подхватила детей:

– Благодарю вас, сударь, – сказала женщина, когда он устроил ее возле костра, попыталась улыбнутся ему, и Сергею вдруг показалось, что эта женщина – дама из высшего парижского света, из числа подруг его матери, образованная, остроумная, привыкшая к легкой, беспечной и богатой жизни. Сейчас же она напоминала нищенку – закутанная в грязные лохмотья, с огрубевшей от мороза кожей, грязными руками. В ее глазах не было ничего, кроме голода и страха за детей. Он пожалел, что поторопился съесть свой хлеб.

Несколько часов подряд он метался по лагерю, собирая топливо для костра, подтаскивая к огню засыпающих людей. Это было почти бесполезно – но он двигался, не спал – а значит, жил. Но после полуночи силы начали изменять ему. Закатив в костер колесо от разбитой кареты, он присел на корточки. Уже не было сил тянуть руки к теплу… Хотелось просто сидеть – и смотреть на языки пламени, чувствуя как оттаивает лицо и замерзает спина…

Рядом с ним было еще несколько человек, таких же как он – грязных, полузамерзших, полубезумных. У некоторых еще хватало сил разговаривать…

– Нам надо на ту сторону….

– Утром… когда будет светло и стихнет этот чертов ветер…

– Я мог уйти отсюда еще вчера… когда проезжал император… Не повезло… была такая давка, что я не решился…

Сергей прислушался.

– Император небось, уже в Вильно, я видел, как он проехал…

– Главное – чтобы стих этот чертов ветер… Вы кто?

– Я? Учитель. Школьный учитель.

– Откуда вы?

– Верьер. Это во Франш-Конте. А вы?

– Из Лиона. Вряд ли мы доживем до утра…

– Кто знает? Лично я не хочу умирать… У меня мать во Франции. Я у нее один.

– У меня жена и дети… Какого полка?

– Третьего стрелкового… А вы?

– Я кавалерист. У вас нет еды?

– Ни крошки.

– У меня тоже. Как насчет того, чтобы увести у русских лошадь, пока у нас еще есть силы? Если мы это сделаем, то продержимся…

Учитель из Верьера покачал головой.

– Я не смогу, приятель. Хорошо, если у меня хватит сил еще пару раз сходить за дровами… Возьмите парнишку… Эй! – учитель окликнул Сергея, – молодой человек! Прекратите пялится на огонь и посмотрите на меня!

Сергей вздрогнул и развернулся к своему соседу. С почерневшего на морозе лица, на него глядели ясные карие глаза, под их взглядом Сергею почему-то стало неуютно – казалось, что замерзающий человек видел его насквозь.

– Эти люди не только замерзли, – властно сказал учитель из Верьера, – они голодны. Ты можешь помочь увести у русских лошадь? Тогда они доживут до утра. Я вижу – ты добрый мальчик… Сколько тебе лет?

– Пят… пятнадцать… – пробормотал Сергей.

– Ты можешь идти? – Сергей кивнул, – Тогда иди с этим человеком, он скажет тебе, что делать, – учитель указал на лионца, – а я займусь костром. Даю вам слово, что вашего возвращения он не погаснет…

Сергей послушно встал, чувствуя, как неверное тепло согревает уже не лицо, а окоченевшие ноги.

– Пошли, приятель! – лионец хлопнул его по плечу и, решительно повернувшись спиной к огню, побрел прочь, схватившись за воротник шинели и натянув его как можно выше, чтобы защитить лицо от ветра.

Сергей покорно шел за ним, стараясь ступать по его следам. Метель не давала поднять головы. Несколько раз он чуть не наступал на чьи-то окоченевшие руки или ноги, ему приходилось перешагивать через тела уснувших навеки людей …

Они почти дошли до границы лагеря, когда навстречу им из метели показались всадники, а вслед за ними – воинская колонна, еще сохранявшая порядок. Это был арьергард французской армии, решившийся этой ночью переправиться на западный берег Березины. Генерал, командующий арьергардом, решил, что он должен спасти хотя бы кого-нибудь из тех, кто заживо замерзал сейчас около переправы, и единственное, что может помочь ему в этом деле – огонь.

Сергей слышал, как генерал хриплым сорванным голосом отдал приказ поджечь лагерь. Снег валил настолько густо, что он мог легко ускользнуть. Русские батареи были совсем близко – надо было только вскарабкаться по берегу вверх – там были свои. Он знал главное – Наполеон уже миновал Березину. Но он, почему-то не мог уйти… Его тревожила судьба оставленных у костра людей… Он обернулся. Окраины лагеря уже пылали – ветер быстро раздувал огонь.

Те, у кого не было сил двигаться, предпочли сгореть. Но остальные, вскочив на ноги, поспешили к мосту. Тут же началась давка. Тысячеголосый крик взлетел над толпой, заглушив вой ветра.

Лионец выругался и рванулся к мосту, забыв обо всем, кроме собственной жизни. Русская батарея, словно проснувшись, усилила огонь – ядра в толпу стали падать вдвое чаще.

Колонна арьергарда с криками и ругательствами начала расчищать себе дорогу. Офицеры действовали саблями и шпагами, солдаты – тесаками и штыками. Наконец, колонна пробилась к мосту. Хлипкие сваи колебались под ударами льдин, летящих по черной воде, льда с каждой минутой становилось все больше.

Когда колонна арьергарда оказалась на западном берегу реки, генерал отдал приказ поджечь мост.

Люди толпились на шатком настиле, наскоро сколоченном из досок и бревен, а с той стороны, куда день назад удалился Наполеон солдаты поджигали сваи. У оставшихся в лагере впереди был горящий мост – позади русская артиллерия и казаки. У оставшихся на мосту впереди была только смерть – от огня или от ледяной воды. Те, кто был ближе к западному берегу, успели проскочить сквозь огонь и дым, но таких было мало. Сваи прогорели быстро, настил моста рухнул, люди начали падать в воду.

Сергей отвернулся и бросился по берегу вверх. Он не чувствовал ни рук, ни ног, ни сердца, ни души своей – все заледенело.

На батарее ему влили в рот водки – только после этого он смог говорить, хотя сказать было особо нечего – его шпионская миссия завершилась полным провалом: «маленький капрал» уже подъезжал к Вильно, кутаясь в меховую шубу, насупившись, упрямо глядя на покрытое густым слоем инея стекло кареты.

Правда, он не стал ночевать в городе, где все гошпитали были заполнены ранеными и обмороженными, и свирепствовала моровая язва… Русские шли за ним по пятам.

5

Улочки Вильно были завалены грязным снегом, лошадиным навозом, соломой и трупами.

У генерал-губернаторского дворца горели костры. Около них грелись часовые. Холод стоял такой, что у Матвея перехватило дыхание, когда он вышел из натопленного здания штаба. Пока он нашел дом, пальцы ног разболелись так, что он чуть не упал на обледенелом крыльце.

На его стук долго никто не подходил, он почти отчаялся. Наконец, дверь распахнулась. Офицер моментально впустил его внутрь, где было чуть теплее и можно было дышать. В тесной прихожей, дыхание выходило с паром. Когда Матвей размотал обледеневший шарф, офицер радостно воскликнул: «Матвей Апостол! Какими судьбами?»

– Сегодня пришли, – произнес Матвей, расстегивая шинель непослушными пальцами, – где брат?

– Только с дежурства сменился. Спит.

– Не будите его, поручик. Я не на час. Успеем еще наговориться. Где его комната?

– На втором этаже, от лестницы третья. Позвольте, провожу.

– Благодарю вас.

Поднимаясь по скрипучим ступеням, Матвей поймал себя на том, что ему все еще трудно разговаривать по-русски с «образованными» людьми. Только что с его языка чуть не сорвалось предательское «мерси»… «Неужели и с Сережей по-русски говорить придется? Ведь невыносимо, ничего на этом языке толком не скажешь…»

Комната была крошечная – кровать, стул, умывальник, заиндевевшее окно, белые стены, католическое распятие на стене. Осторожно прикрыв дверь, Матвей склонился над братом. Тот спал глубоко, дыхание еле слышалось… Присев на кровать, Матвей с болезненной гримасой принялся стаскивать с ног сапоги. Спать вдруг захотелось страшно: за последние дни почти не пришлось отдыхать. Расстегнув ворот мундира, он примостился рядом с братом и укрылся шинелью. «Сейчас засну – как провалюсь, – подумал не без удовольствия, – утром поговорим». Но прошла минута, другая – сон не торопился успокоить его смятенную душу, хотя почти невыносимая в последние дни тревога внезапно оставила его. Исчезновение ее было приятным – словно кто-то неведомый вытащил из сердца тупую иглу. «Как хорошо!» – мелькнула мысль – «Почему же не сплю?» Надо было заснуть, но хотелось полнее насладиться блаженным состоянием покоя, которое заслонило боль в ногах.

Сергей повернулся во сне, вздохнул, причмокнул губами. Чуть ли не впервые с оставления Москвы они были вместе. Несколько мимолетных встреч на бивуаках – и все. «Неужели я за него так тревожился? Вот он рядом – и где моя тревога? Ушла, растворилась, сгинула… проклятая…» Матвей улыбнулся в темноте, чувствуя, что размякает все больше…а боль становится все сильнее… «Не расплакаться бы…Спать, спать!»

Но усталый мозг не давал погрузиться в сонное небытие, крутил перед внутренним взором кровавый калейдоскоп последних месяцев, воскрешая в нем войну, тоску, ужас. И даже Сергей был не в силах защитить его от этих видений. Он сам был хрупок и беспомощен пред волей рока, в него тоже целились ружья, пистолеты, пушки… Визг картечи наполнял уши, пороховой дым ел глаза…

Матвей все-таки заплакал – тихо, боясь разбудить брата. Отвернулся, накрыл голову шинелью и затрясся, уткнувшись лицом в тощую подушку. Слезы не вытирал, только всхлипывал, да кусал до крови губы… В последние недели с ним уже случалось такое, но сейчас слезливость разыгралась не на шутку, Матвей вдруг понял, что не в силах совладать с собой, судорожные вздохи и рыдания рвались из груди почти против воли. «Господи, да что же это со мной! Как стыдно! Баба, тряпка!..» – уговаривал себя Матвей, но сердце упорно не желало прислушаться к доводам разума. Слезы душили: выплакать их было необходимо.

Сергей зашевелился рядом, откинул одеяло. Открыл слипающиеся глаза. Прислушался к странным звукам, доносящимся из-под шинели, бросил взгляд на сапоги, валяющиеся рядом с кроватью.

– Матюша, брат, ты?

Матвей откинул с лица шинель, попытался улыбнуться – Прости, разбудил…

– Что плачешь-то? Случилось что?

Матвей покачал головой, протянул руки к Сергею, обнял за шею.

– Все пустяки, дорогой мой, просто нервы не в порядке… Разбудил тебя, прости… Я ведь надолго … сам спать хочу… только сегодня в Вильню пришли, – Я так рад, Сережа, так рад…

– Что, тяжко пришлось?

Матвей кивнул.

– Нам тоже досталось, – сказал Сергей, – Ты бы разделся, как следует… что ты, как на бивуаке… Хочешь выпить? У меня есть.

– Да, надо, наверное…

Сергей встал, зажег свечу, накинул шинель и принялся что-то отыскивать на подоконнике замерзшего окна. Протянул брату солдатскую манерку с водкой.

– Пей. Только осторожно – крепкая очень.

Матвей сделал жадный глоток, задохнулся, закашлялся. Сергей сунул ему кружку с водой.

– Запей, запей…

Водка помогла. Тепло растеклось по груди и животу, поднялось вверх, мягкой кошачьей лапой ударило в перенапряженный мозг, затушив разом страшный, безостановочный калейдоскоп. Сергей тоже хлебнул из манерки, закрыл ее, и, наклонившись над Матвеем, принялся расстегивать на нем мундир.

– Тут тепло, Матюша… Пусти, помогу…

Он дернул за рукав, стянул с плеч брата мундир, бросил на стул. Широко и сладко зевнул. Он делал все, словно сквозь сон, ничему не удивляясь, действуя почти машинально. Иначе было нельзя – после Березины Сергей запрещал себе удивляться, ужасаться и вспоминать. Он слишком хорошо понимал, что происходит с Матвеем, чтобы потакать ему.

– Панталоны сам снимай, – сказал он, хлопнув брата по спине, – я тебе не денщик.

Матвей кивнул и покорно продолжил раздеваться.

– В баню тебе надо, прапорщик, – критически оглядев брата, произнес Сергей.

– Полк на походе, какая баня?! – проворчал Матвей.

– Так ты что – сразу ко мне?!

– Разумеется.

Матвей подумал секунду – стоит ли снимать тряпье, намотанное вокруг тупо ноющих ступней. Было страшно. Сергей присел на корточки, поставил на пол жестяной подсвечник:

– Разворачивай! – коротко приказал он брату, – Ведь болят?

– Болят, – жалобно согласился Матвей.

– Так снимай, что ты! А вдруг поморозил? Ведь гангрена может сделаться! – Сергей наклонился вперед и преодолевая вялое сопротивление Матвея размотал вонючие тряпки… Поднял поближе свечу и принялся тщательно осматривать ноги.

– Подожди, подожди, Матюша… Слава, Богу, вроде ничего… От тепла, должно быть, разболелись… На, возьми мои чулки надень.

– Точно не поморозил? Вот так чудо! Серж, прошу тебя, говори по-французски.

– Почему? – искренне удивился Сергей, выбрасывая тряпье за дверь.

– Дорогой мой, мне так многое надо сказать тебе, – шепотом забормотал Матвей, смакуя каждый слог первого и родного языка, – Я просто не найду столько русских слов, хотя за последние месяцы я их узнал больше, чем за три последних года… Но, друг мой, сам понимаешь – это не те слова, которые я хотел бы сказать тебе… Этими словами можно только командовать и браниться… А не говорить о том, что волнует…

– А что тебя волнует? – Сергей ответил громко, по-русски, – Все хорошо. Бонапарта мы из России выгнали… Теперь, говорят, пойдем его из Европы выгонять… Мы живы и даже не ранены – ни ты, ни я… Вон ты даже ног не поморозил… а у нас в отряде человек сто помороженных, пятеро, говорят, умерло уже…

Сергей поднял с постели шинель брата. Нащупал в кармане книгу.

– Что читаешь?

Вытащил из кармана потрепанный томик, перелистнул обсыпанные табаком и хлебными крошками страницы, прочитал титул.

– Стерн? Хорош англичанин, и пишет не про войну…

– Знаешь, Серж, не могу я больше про войну читать. И про сгоревшую Москву тоже не могу слышать… Уж лучше Стерн… Он добрый. Как ты.

Сергей усмехнулся устало, залез на кровать, укрыл брата толстым пуховым одеялом.

– Неплохо ваш отряд устроился… – завистливо прошептал Матвей, – вон – и комната у тебя своя…

– Просись к нам. Что тебе мешает?

– Вот еще выдумал! Лучше ты к нам! Чем тебе плох Лейб-гвардии Семеновский полк? Боишься, что Ожаровский тебя не отпустит?

– Ладно, об этом и завтра успеем поговорить. Спи. Разбудил, сон перебил, а теперь болтаешь… Спи, ради Бога, Матюша, спи… Хочешь, я тебе на сон грядущий почитаю?

– Хочу.

Сергей осторожно сел на кровати, зажег свечу и взглянул на брата. Его заплаканное лицо вдруг показалось ему почти детским, невинным, только в искусанных губах было что-то страдальческое, тяжелое, даже не взрослое, а стариковское. «Господи милосердный, – подумал Сергей, – ведь он в одной шинели, в этакий-то мороз! И не только он – весь полк!»

Сергей стиснул зубы, отгоняя свои видения: горящий мост, обезумевшая толпа, озверевшие от голода и холода люди, трупы на снегу… Придвинул свечу и открыл томик Стерна:

« – Этого юношу, – сказал хозяин, – любит весь город, и едва ли в Монтрее есть уголок, где не почувствуют его отсутствия. Единственное его несчастье в том, – продолжал хозяин, – что «он всегда влюблен». – От души этому рад, – сказал я, – это избавит меня от хлопот класть каждую ночь под подушку свои штаны. – Я сказал это в похвалу не столько Ла Флеру, сколько самому себе…

Оторвал глаза от книги, искоса взглянул на брата. Тот, казалось засыпал под успокаивающие звуки родного голоса. Глаза его были закрыты…

– … потому что почти всю свою жизнь был влюблен то в одну, то в другую принцессу, – продолжил Сергей, – и, надеюсь, так будет продолжаться до самой моей смерти, ибо твердо убежден в том, что если я сделаю когда-нибудь подлость, то это непременно случится в промежуток между моими увлечениями; пока продолжается такое междуцарствие, сердце мое, как я заметил, всегда заперто на ключ, – я едва нахожу у себя шестипенсовик, чтобы подать нищему, и потому стараюсь как можно скорее выйти из этого состояния; когда же я снова воспламеняюсь, я снова – весь великодушие и доброта и охотно сделаю все на свете для кого-нибудь или с кем-нибудь, если только мне поручатся, что в этом не будет греха. «Однако, говоря так, – я, понятно, восхваляю любовь, – а вовсе не себя».

Матвей заворочался под одеялом и вдруг жалобно позвал сквозь сон: «Сережа!» В его голосе звучало такое отчаяние, что у Сергея сердце сжалось: он отложил книгу, потушил свечу и лег рядом с братом. «Всегда влюблен», – подумал он, – а я вот ни в кого не влюблен… Кого тут можно любить, как тут можно любить? Да и что такое любовь? Человеку свойственно любить больше всех самого себя, а потом – остальных. Он может быть влюблен без памяти, но если нужда заставит – предаст и любовь, и дружбу, ради того, чтобы жизнь свою презренную сохранить… И я предам, наверное. Человек – животное, он в сущности хочет одного – быть сытым и довольным, так чем я лучше остальных, тех, кто там, на Березине давил друг друга? Тем, что я русский, а они французы? Нелепость… Матюша, бедный, до сих пор по-русски думать не умеет, для него и для меня французский – язык мысли, чувства, даже сны нам до сих пор французские снятся. Мы русские только по рождению, мы об этой стране ничего не знали, когда сюда ехали… Она у нас маменьку забрала, а потом воевать послала. Франция для меня – родной дом, до последней щели в полу известный, а Россию я люблю, как незнакомку таинственную… Ради тайны этой умру, если надо будет…Умереть – умру, а тайны не разгадаю…»

Матвей опять всхлипнул, забормотал что-то на невнятном языке спящих: Сергей прижал его к себе, дунул в лицо, успокаивая, тихо и нежно прикоснулся пальцем к трещине на истерзанных морозом губах. «Бедный мой, бедный…» Безмерная, горькая, отчаянная жалость хлынула в сердце.

Матвей вздрогнул, застонал, открыл глаза.

– Сережа, ты…вы французов раненых пристреливали? – тихим, охрипшим голосом спросил он.

– Казаки пристреливали, – кивнул Сергей.

Матвей закрыл глаза рукой.

– Мой унтер…Никитин Иван… двоих пристрелил… Один – совсем мальчишка, а второй – почти старик, лет тридцати, наверное… Их солдаты до…догола раздели… Я приказал…чтобы не мучились… всех не спасешь… только все равно… жалко очень… они мне снятся теперь… сколько времени прошло, а забыть не могу…

– Бедный, мой бедный… ничего, Бог простит…

– Бог, может и простит, да я сам себе не прощу… Я пьян был, Сережа… Старик уже холодный был…

– Так он, может быть, сам умер… Не казнись, Матюша, от мороза смерть легкая…

– Может и так… А мальчишка еще дышал, у него глаза открыты были… Это у него в кармане я Стерна нашел… Думал в костер бросить… рука не поднялась. Сережа, что же это такое – получается, что книгу сжечь, труднее, чем человека убить?! – истерически выкрикнул Матвей, приподнявшись на постели.

– Не знаю, Матюша… Ты молись: Бог простит, облегчит твою душу… Ведь сам понимаешь – война… Видел, что на дороге в Вильню творится? Мы сюда по трупам ехали, кости под копытами трещали. – Сергей зябко передернул плечами, – и тут в городе то же самое, только что с улиц убрали, да во дворы занесли… я видел: штабелями лежат…

– Знаю… только понимаешь, Сережа, я после того случая совсем другим стал, я знаю, я чувствую… Мне все равно: жить или умереть… И нечего мне про милосердие Божье говорить: нет мне прощения, нет, нет, нет! – Матвей отвернулся к стене, засопел.

Сергей укрыл брата, погладил плечо, обтянутое грязной рубахой.

– Матюша, друг мой, я ведь тоже убивал… Мы же под Красным в такую переделку попали… в рукопашную биться пришлось… Конечно, когда в бою – вроде как легче… только я ведь тоже всех-всех помню… и кошмары, как тебя мучают… А ты помнишь тех, кого в бою?…

Матвей, не поворачиваясь, покачал головой.

– Нет. Бой – это совсем другое дело, этих не помню, хотя знаю, что были такие. Это ты у нас – ангел, чистая душа, всех жалеешь…

Матвей оглянулся через плечо. Брат сидел на постели, подтянув колени к подбородку со смешной и милой ямочкой, в точности, как у их покойной матери, да и поза была любимая, материнская, и отчаяние в глазах было материнское тоже…

– Господи, ты же еще совсем дитя!.. Зачем ты здесь, что ты здесь делаешь?! – вырвалось у Матвея.

– То же, что и все – отечество спасаю…

Матвей сжал руку брата, зашептал горько, отчаянно…

– Сережа, душа моя, сердце мое, жизнь моя… только не умирай. Пусть все погибнут – только ты живи, живи, брат! Я прошу тебя, заклинаю, памятью маменьки заклинаю …береги себя живи-живи-живи…

– На все воля Божья, Матюша.

Сергей ласково, по-домашнему, чмокнул Матвея в лоб.

…Матвей заснул внезапно, сон навалился на него, как теплая шуба, пахнущая дымом и сырым теплом… А Сергей лежал рядом.

– Господи милосердный, мать Пресвятая Богородица, спаси и сохрани брата, отведи от него боль и смерть, а если кому-нибудь из нас суждено погибнуть, то пусть это буду я… Не хочу, как те, у моста, других давить, за жизнь свою жалкую цепляться…Не хочу!

6

Войну Сергей закончил в немалом чине – в 17 лет он был уже капитаном. Матвей, хоть и старший годами, был только прапорщиком. Сия неравномерность в воинской карьере как не странно только больше сблизила их. Неравенство в чинах скрадывала разницу в возрасте. К тому же Сергей был крупнее и сильнее старшего брата – Матвей так и не смог перерасти Наполеона. Он проделал компанию 1812-14 годов вместе с Семеновским полком – и без него себя не мыслил. Сергей же за время компании служил под началом графа Ожаровского, потом – в батальоне великой княгини Екатерины Павловны.

Любимая сестра императора Александра, вообразившая себе русской Жанной д’Арк, желала принять участие в войне против Бонапарта. Но в отличие от легендарной Жанны, она не стремилась на поля сражений. Ей достаточно было бросить клич. Откликнулись множество русских патриотов Тверской губернии, и крепостных крестьян, принадлежащих великой княгине. Батальон прибыл в действующую армию накануне очередной генеральной битвы. В его составе, кроме крестьян, были совсем необученные люди, непривыкшие к войне. В патриотическом порыве даже несколько десятков семинаристов сменили подрясники на мундиры. Будущие сельские попики готовились стать воинами во славу любезного отечества. Сергею, как более опытному, пришлось учить новобранцев. Некоторые из них были моложе его на пару лет.

Он пытался, как мог, объяснить этим восторженным детям, что на войне важно не только победить, но и выжить под огнем, но, вероятно, из него вышел дурной учитель… Во время сражения, новобранцы отважно бросались в бой, не страшась ничего, и погибали у него на глазах. Из батальона осталась половина – обстрелянные, настоящие солдаты, понимающие суть войны. С ними он проделал поход до Парижа.

В Париже его тоже ждали испытания. Несмотря на то, что он довольно чисто говорил по-русски и умел грамотно (хотя и не без некоторого напряжения) составить письмо на родном языке, воспоминания детства обступили его, как только русская армия вошла в родной для него город.

Он побывал в пансион Хикса, показавшийся ему вдруг маленьким и жалким, нашел мясную лавку, узнал, что хозяин умер прошлой зимой, а его невестка с маленьким ребенком уехала к родственникам в провинцию. Конница стояла бивуаком на Елисейских полях, кони и люди вытаптывали нежную зелень любовно возделанных газонов – он смотрел на это и молчал: а что можно было сказать? Втайне он радовался тому, что парижане не сожгли Париж, как русские – Москву.

В парижских кофейнях в те дни шампанское лилось рекой, девки Пале-Руяля не знали отбою от клиентов, всеобщее веселье охватило город – казалось, горожане радовались тому, что их победили. Радость сия была не без горечи – но все-таки лучше, чем обугленные развалины Москвы.

В один из вечеров, после обильной попойки, Сергей поддался на уговоры товарищей, решивших поближе познакомиться с парижским развратом. Тесной и нетрезвой гурьбой они ввалились в первый, попавшийся им на пути «веселый дом». В гостиной, оклеенной поблекшими обоями в античном стиле, их встретила «мадам», набеленная и раскрашенная, как кукла. Ее пышные телеса колыхались под легким газовым платьем. Сергей взглянул на не стянутые корсетом прелести, похожие на полусгнившие апельсины и ощутил приступ тошноты. Он уже жалел, что пришел сюда.

«Мадам» не стесняясь, расспрашивала его товарищей – кого им угодно: брюнетку, блондинку, худенькую или пухленькую, страстную или скромную? Сергей прятался за чужими спинами и уже собирался сбежать, когда владелица борделя обратила на него свой проницательный взгляд:

– Ну а вам что угодно, мсье?

Сергей уже открыл рот, чтобы объявить, что он передумал, когда старая шлюха щелкнула морщинистыми пальцами унизанными перстнями.

– Вуаля! Молчите! Я знаю, кто вам нужен! – «Мадам» обернулась к своей помощнице – тощей, бесцветной женщине с фальшивыми локонами и столь же неестественной улыбкой, – проводи мосье в комнату к мадмуазель Фифине!

В комнате был полумрак, на столе стояла откупоренная бутылка шампанского. Когда помощница «мадам», прошелестев «приятного отдыха, мсье», закрыла за собой дверь, Сергей решил, что теперь уже поздно жалеть о том, что он собирался сделать. Он решился. Подошел к столу, налил вина в один из бокалов…

– А меня вы не хотите угостить?

Тихий, хрипловатый и очень чувственный голос заставил его обернуться.

У двери стояла женщина в наряде куда более причудливом, чем было принято в те дни. Ее платье с высоким корсажем, шелковой косынкой, скрывающей шею и пышными фижмами, напоминало о временах Марии-Антуанетты. Лицо было набелено и нарумянено так же, как у «мадам», но Сергею показалось, что дама молода… может быть моложе его самого. Она была невысока, и даже складки косынки не могли скрыть отсутствия груди.

– Прошу вас, мадмуазель, – любезно ответил Сергей, наклоняя бутылку над вторым бокалом.

Дама тихо засмеялась, пригубила вина, манерно оттопырив мизинец, поставила бокал на стол.

– Не хотите ли вы поцеловать меня, мсье? Если вы настолько робки – я сделаю это сама…

Кружевные рукава упали, обнажая руки прелестницы, Сергей почувствовал, что голова у него кружится. Вкус помады и запах духов опять вызвал у него приступ тошноты, но поцелуй мадмуазель Фифины ему понравился – он был крепким, нежным и возбуждающим. Сердце его растаяло. Он обнял Фифину и начал распутывать косынку, прикрывающую ее длинную шею.

– Ах, мсье, как вы нетерпеливы, – хрипловатый шепот прошелестел теплом мимо его щеки, Фифина мимолетно поцеловала мочку уха, ее длинные пальцы начали быстро расстегивать пуговицы мундира.

Сергей сдернул косынку и вздрогнул: на шее Фифины красовалось внушительное «адамово яблоко». Он провел рукой по щеке своей «дамы» – его пальцы укололи волоски щетины – даже густой слой белил не мог скрыть их.

«Мадмуазель Фифина» нежно и настойчиво перехватил его руку, припал губами к ладони. Сергей замер, не зная, что ему делать дальше, но в этот момент из соседней комнаты донесся визгливый женский смех и громкий, пьяный голос одного из его спутников.

Он оттолкнул Фифину. Отскочил к двери, начал судорожно застегивать пуговицы. Пальцы его дрожали.

– Подожди, не уходи! – уже без всякого манерничанья в голосе воскликнула «Фифина», – ты еще об этом пожалеешь! Тебе будет хорошо со мной! Я не возьму с тебя денег! Ты такой молодой и невинный… Ты сам не знаешь, что тебе надо… Тебе не нужна женщина… Тебе нужен я…

Приведя в порядок мундир, Сергей дернул за медную ручку – дверь была заперта.

– Ключ! – только и сумел выговорить он, повернувшись к «Фифине». Несчастное создание молча подняло на него глаза. В них была тоска и безмолвная мольба, на накрашенных ресницах сверкали неподдельные слезы. На какое-то мгновение Сергею вдруг захотелось забыть обо всем и остаться… но тут из-за тонкой перегородки опять донеслись чьи-то пьяные голоса, смех, женские стоны полные притворной страсти.

– Дайте ключ, прошу вас… мсье…

Тонкий палец выскользнул из-под кружев, указывая на ключ, лежавший на полу, возле двери. Услышав щелчок замка, он еще раз обернулся. Нарисованные брови сдвинулись к переносице, крупная слеза катилась по набеленной щеке, смывая пудру и румяна…

– Не уходи, – почти беззвучно произнес тот, кто носил имя «Фифина».

Сергей распахнул дверь, проскользнул по коридору, сделал вид, что не заметил насмешливого взора «мадам», кубарем скатился по грязной узкой лестнице, и только оказавшись на улице, вздохнул с облегчением, а потом – рассмеялся… Последнее время, он заметил, что смеется тогда, когда ему хочется плакать.

7

Даже смерть любимой старшей сестры Лизы в 1814-м году не исторгла у него слез. Он был потрясен – но спокоен внешне. Он мог утешать других, но сам слез не проливал – не плакалось как-то.

Сергей чувствовал неловкость своего бесчувствия, пытался искупить его хлопотами и разговорами – его сочли за человека сострадательного и доброго. Хотя на самом деле он просто был смущен своим безразличием.

Состояние Матвея волновало его гораздо больше, чем смерть Лизы.

Лиза ушла вслед за маменькой, так и должно было быть. Она была ее любимая дочь, помощница и подруга – они и не выглядели как мать с дочерью – обе были молоды и красивы и обе ушли рано. И о чем тут было плакать?

Но Матвей убивался так, что Сергей всерьез опасался за его рассудок. Известие о смерти сестры пришло в тот момент, когда победители Наполеона вернулись в Москву: возможно, переход от торжества к похоронам был слишком быстрым. Сергей не отходил от брата, да и остальные братья и сестры жались к нему – он был самым спокойным из всех, он не плакал, заботился о тех, кто рядом, делал то, что положено делать…

Через три дня после похорон он пел в гостях у графа Т****.

Матвей отказался ему аккомпанировать, стоял в дальнем углу залы, отвернувшись к окну. Сергей пел что-то любимое, Лизино и Матвея – и увлекся всерьез: забыл о том, что его слушают, забыл об умершей сестре, о Матвее, матери, войне, о своем тесном мундире и помнил только о звуках, нотах, дыхании, музыке.

Спел прекрасно, зала разразилась аплодисментами. Сергей перевел дыхание, оглядел публику и обмер – Матвея не было! Он спел еще романс – Матвей не вернулся.

«Братец-с наняли извозчика и изволили уехать-с», – сказал ему швейцар.

Сергей торопил сонного кучера, потом махнул рукой, попросил у графа верховую лошадь и пулей понесся по темной, холмистой и ухабистой Москве. Чудом не угодил в канаву, ударился головой о ветку вяза – содрал кожу на лбу и потерял фуражку.

Бросил лошадь у крыльца, взлетел по лестнице.

– Матюша! Открой, это я!

– Сейчас, – недовольно и торопливо отозвался Матвей, – подожди! Не входи, я занят!

– Матюша, открой, прошу!

Молчание.

Сергей не стал ждать: ударил плечом в резную филенку – дверь распахнулась.

На столе лежало несколько запечатанных писем. Матвей стоял около дивана. Пистолет был прижат дулом к груди, палец уже лег на спусковой крючок.

Сергей одним прыжком оказался возле Матвея, вырвал оружие из холодных и влажных пальцев. Толкнул брата на диван. Тот сел, уныло и покорно, сложил руки на коленях.

– Зачем ты, Матюша? Зачем?

– Мне так больно, Сережа. Мне так больно и скучно, – тоскливо произнес Матвей, – не говори ничего, сам знаю, что глупости… Только не говори ничего… Лучше спой. Только не то, что пел у графа… То не пой при мне более, никогда. Ни-ког-да…

Матвей зевнул.

– Зря ты мне помешал. Мне бы уже было хорошо… С ними… Там…

Сергей торопливо разряжал пистолет.

– А нам, здесь, без тебя – как жить? Матюша, опомнись…

– Не хочу, – тоскливо произнес Матвей, лег на диван, отвернулся к стене, – зря ты мне помешал…

У него и раньше случались приступы хандры, но так плохо, как сейчас не было еще никогда. Он ругал себя за непредусмотрительность: мог бы и на ключ запереться, не успел, всего мгновения не хватило. Можно было еще успеть выстрелить, когда Сережа вломился в комнату, но при виде его у Матвея руки отказали, слабость подкатила к горлу – стреляться на глазах брата было немыслимым делом.

Сергей опустился рядом с братом на диван, попытался обнять – Матвей сердито дернул плечом:

– Оставь меня.

Сергей опустился на колени возле дивана, закрыл лицо руками. И заговорил – тихо и ровно.

– Мне тоже, Матюша, мне тоже ничего не хочется. Сам не знаю, зачем живу, если не ради всех вас. Иногда очень хочется… вот также, как тебе… только не от страха или боли, а из безразличия какого-то… бесчувствия…словно на плечах – груз невыносимый… За три года – столько потерь, столько любимых умерло… Москва сгорела… война эта немыслимая… Я только музыкой и утешаюсь, а то совсем бы худо было… А самое главное – что нас героями считают! Героями! Смешно даже: что они понимают? Если бы им, то что нам выпало – может быть и поняли, да только где им… Папенька все понимает, но молчит. Знаешь, Матюша, я ведь смерти совсем не боюсь: так что если хочешь, то сперва меня убей: я все равно это сделаю, если ты раньше меня уйдешь: я так давно решил.

– Ты же говорил, что самоубийство – грех?

– Бог простит. Без тебя мне жизнь – ноша невыносимая. Ты ведь старший…

Матвей глубоко и прерывисто вздохнул.

– Надо жить, Матюша, – тихо произнес Сергей, – или меня убей – или живи.

– Хорош выбор.

– Хорош, не хорош, а иного нет…

Матвей повернулся к брату.

– Думаешь – у меня духу не хватит?

Сергей пожал плечами.

– Не знаю, Матюша. Только я тебя одного туда не отпущу, так и знай!

Внизу хлопнула дверь, раздались голоса: приехали сестры и Ипполит. Сергей вскочил, торопливо спрятал пистолет, бросил в огонь прощальные письма. Отошел к окну, поправил занавеску.

– Спой, Сережа, – тихо попросил Матвей.

– Рад бы, да не могу. Извини.

– Почему?

– Как увидел тебя… с пистолетом… горло перехватило. Уже с полчаса не отпускает…

– Это ничего: пройдет. Спой – и пройдет.

– Не могу! Не прости, брат, не могу. Боюсь совсем голос сорву, если сейчас петь… Говорю-то с трудом, сам что ли не слышишь… Как я так забыться мог, что ту самую арию при тебе петь стал? Ведь знал, знал…Все забыл, эгоист ничтожный! Прости!

– И ты меня прости… Спой.

Сергей опустил голову.

– И мог бы – не стал, – тихо с отчаянием произнес он, – в ушах, в сердце – везде! Та ария… Чтобы не начал – на нее собьюсь…

После возвращения в Россию, Сергей подал рапорт с просьбой о переводе в Семеновский полк. При переходе в гвардию он стал из капитанов – поручиком. Правда, гвардии поручиком, да еще Семеновского полка…

Полк сей был весьма необычен не только для армии, но и для гвардии. В нем не били солдат. Офицеры часто предпочитали чтение книг и разговоры о философии и политике, балам, обедам и театру. В полку не было принято куролесить и открыто развратничать, как это делали кавалергарды. Службу семеновцы несли исправно, но в свободное от разводов, парадов и караулов время позволяли себя всякие вольности – как по форме, так и в мыслях. Разговоры же у них были такие же, как и мысли, потому что тон в полку задавали те, кто прошел последнюю военную компанию – и особенно Бородинское дело. У тех, кто провел день под огнем артиллерии, не было секретов друг от друга.

Гвардейский полк на Бородинском поле потерял половину людей, не сделав не единого выстрела. У генералов не нашлось времени и места, для того, чтобы перевести полк в более безопасное место. Солдаты и офицеры молча ждали приказа – и гибли под огнем французской артиллерии. Жизнь их зависела от чистой случайности – ядра били из-за пригорка, вслепую. Невозможно было угадать – кто будет следующим. Невозможно было понять – зачем и кому все это надо – бессмысленная гибель хорошо обученных солдат и опытных офицеров, а еще – нескольких мальчишек, вступивших в службу накануне компании и еще не нюхавших пороху.

Сцена расстрела Семеновского полка навсегда запечатлелась в памяти Матвея. Позже он нередко рассказывал о том, как это происходило – и потом находил свои рассказы в книгах писателей, вошедших в моду спустя полвека после войны 12-го года. Граф Лев Толстой, отставной артиллерийский поручик, прошедший позорную для России Севастопольскую компанию, весьма подробно расспрашивал Матвея о Бородинском деле. Но даже с ним Матвей не стал делиться своими размышлениями о причинах столь бессмысленного и нелепого расстрела гвардейского полка. Хватит с того, что отцы намучались, зачем еще детям знать?

Те, кто были на Бородино выжили чудом – и, казалось, сроднились навеки… Одна, тайная мысль объединяла их: все они чувствовали себя не сынами, но пасынками отечества. Невозможно было представить, чтобы маменька и папенька так обращались с детьми, как отчизна и государь император обошлись с Семеновским полком.

Существовало одно-единственное объяснение для этого безумия.

Семеновский полк был в карауле в Михайловском замке в ночь убийства Павла Первого. Среди его солдат и унтер-офицеров были те, кто знал убийц не только по имени, но и в лицо. Смерть Павла была главной тайной России – то, что его убили, знали многие, но верховная власть и послушные ей газеты писали только об «апоплексическом ударе». Другая версия считалась изменой и каралась строго. Сами цареубийцы были живы, здоровы, хоть и отправлены в полнейшую отставку. Причиною того, что Александр Павлович так ревниво оберегал тайну гибели Павла Петровича, вполне очевидна – хоть он и не участвовал в заговоре, но мог предотвратить гибель отца. Его бездействие было равно отцеубийству. Освободителю России и Европы, победителю Наполеона, благодетелю Польши, всеобщему и всеми обожаемому Ангелу, не хотелось вспоминать о том, как страшно погиб его папенька. А раз государь не желает о сем помнить – то к чему империи лишняя память?

То, что в бойне под Бородино Александр руками противников уничтожает свидетелей своего преступления, стало ясно Матвею именно там, на Бородинском поле.

Они были абсолютно беспомощны, не имели права двигаться с места, оставалось только ждать – куда ударит в следующий раз и пытаться чем-то занять себя, чтобы не сойти с ума. Матвей пытался понять – за что? И не смог найти иного ответа. Он выжил в тот день и даже не был ранен. И понял, что догадка его – странная, но, возможно верная. Позже, он думал, что она, верно, пришла в голову не ему одному – всех офицеров полка словно бы объединяла некая тайна – то, о чем можно говорить только в узком кругу посвященных.

Впрочем, младший брат Сережа тоже знал правду об убийстве Павла. Еще тогда, в Париже, во время очередного отпуска из пансиона, он рассказал маменьке о словах Анри. Та уже знала от господина профессора, что сыновья были наказаны. Когда же Сережа рассказал ей, из-за чего он подрался, она сделалась очень грустна, и тем же вечером, перед сном сказала старшим сыновьям, что французские газеты писали чистую правду – император Павел был задушен офицерским шарфом и сокрушен табакеркой в висок. Сие, по словам маменьки, было ужасным преступлением, о коем ведает весь мир – кроме их любезного отечества. Посему Анна Семеновна попросила сыновей не касаться печальной темы в разговорах с секретарем русского посольства, который учил их русскому языку.

Они послушно дали ей слово молчать – и сдержали его.

После войны у Сергея были мысли оставить службу и уехать за границу, но папенька решительно отказал ему в деньгах на сии прожекты. Пришлось решать, где именно продолжать служить, Сергей недолго раздумывал – он хотел быть рядом с братом. После того случая в Москве Сергей тревожился за него. Хандра находила на Матвея все чаще – сперва, начинала ныть и болеть раненая нога, потом – душа, все вокруг становилось серым, неинтересным, ненужным. Только Сережино пение лечило и успокаивало, да друзья-сослуживцы теребили, втягивали в какие-то разговоры и заговоры – иногда опасные.

Впрочем, после войны и смерти Лизы, Матвей мало чего страшился. Иногда ему казалось, что на свете нет ничего, что способно его удивить или испугать. Он ко всему относился спокойно, а в минуты хандры – равнодушно. Даже к смерти.

Единственное чувство, которое осталось в нем неизменным с довоенных времен – любовь к брату. Остальные чувства и ощущения были столь эфемерны, что он сам поражался: он влюблялся каждый месяц в разных барышень, но проходило несколько недель – и он решительно охладевал к предмету страсти нежной, смотрел и сам удивлялся – отчего я так страдал, отчего я только ее одну хотел видеть – месяц назад? Отчего другая барышня сегодня занимает мои мысли? Причины охлаждения каждый раз были разные – одну барышню он разлюбил за то, что она не знала хорошо по-французски, вторую – за то, то знала по-французски слишком хорошо и прочла несколько романов, кои ей читать не следовало; третью – за то, то она предпочла ему гусарского полковника сорока лет от роду, четвертую – за то, что она была слишком увлечена им и даже написала ему письмо с признанием в любви. К несчастью, письмо было написано слишком поздно – на третьей неделе знакомства: чувства Матвея уже угасали и он прочел барышне мягкую отповедь, призвав ее не делать так больше, ибо далеко не все мужчины могут поступить с ней благородно…

Барышня поплакала и, спустя полгода, вышла замуж за генерала. Узнав о свадьбе, Матвей захандрил было, но тут заболел Сережа и все остальные заботы отодвинулись – Сергей болел редко, но тяжело и главное – молча. Он стоически терпел любую боль и неудобства, боясь обеспокоить Матвея своими жалобами, в результате запускал болезнь, пока она не принимала опасный характер. Стоило Сергею заболеть – Матвей забывал о своей хандре. Лекарское искусство весьма интересовало его: он читал книги по медицине и любил беседовать с докторами. Сам он привык лечиться с юных лет: маменька считала, что у него больные ноги, хотя на самом деле вся его хворь заключалась в двух сросшихся пальцах на правой ноге. Но Сергей в детстве не страдал ничем, кроме насморка – поэтому любое его недомогание настораживало Матвея. Зная, что брат скорее умрет, чем станет жаловаться, он взял за правило подробно расспрашивать о здоровье, по десять раз на дню щупать его лоб, проверяя – нет ли жара, пожимая руку, быстро проверять пульс и вызнавать о болезни не по жалобам, а иным признакам. Это стало для него почти манией – наблюдая за братом, он словно бы учился на лекаря – и сие было ему весьма интересно. Пожалуй, гораздо интереснее всего остального, чем ему пришлось заниматься после войны.

Главным делом, занимавшим его мысли, после службы, заговоров, влюбленностей и прочего, была их семейная тяжба. Судебный спор Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола с дальними родственниками Данилы Апостола за наследство покойного, наделала немало шуму в Киеве, Москве и Санкт-Петербурге.

Стоило начаться тяжбе, как у Ивана Матвеевича появились доброжелатели и недруги. Первые предрекали победу, вторые шипели вслед о том, что не дело это для дипломата, писателя и дворянина – отбирать у наследников имение Хомутец. Наследство сие досталось Ивану Матвеевичу по завещанию полубезумного старца Данилы Апостола. В благодарность за мелкую услугу, старик завещал Ивану Матвееву родовое имение, накрепко забыв о многочисленной бедной родне, что ютилась по пыльным углам барского дома. Попытались родственники и приживалы тягаться с Иваном Матвеевичем – да только куда им, без знакомств, без протекции, без знания законов Российской Империи.

Возможно, именно из-за этого имения со странным названием и начались все беды и несчастия семьи. Уж больно много мелкого люда обидел Иван Матвеевич. Его резоны понятны: на жалование не проживешь, семью за границей содержать надо, потом – война, разоренная Москва, сыновья служат в гвардии, дочери-невесты – и самому тоже жить хочется!

Иван Матвеевич привык жить вкусно – с вином, хорошим обедом, с друзьями и беседами, с музыкой, пением, балами и разговорами. А на все это надобны деньги. И коли их не хватает – почему бы и не отсудить Хомутец у дальней родни? Тем более, что вот оно – безусловное завещание Данилы Апостола в его пользу. Закон – на его стороне. Друзья и знакомые одобряют намерения Ивана Матвеевича. Потому что и так понятно – такие имения, как Хомутец на дороге не валяются. Особенно во времена всеобщего оскудения, разорения и обнищания.

И что им – московским и петербургским друзьям Ивана Матвеевича, что пииту Косте Батюшкову какая-то госпожа Синельникова, племянница покойного Апостола! Ухаживала за стариком до смертного часа, терпела его чудачества, молила дядюшку «не оставить ее» – и все-таки в последний момент попыталась схитрить: за пять минут до кончины дядюшка расписался на фальшивой духовной: рукой агонизирующего старика водил один из свидетелей. Иван Матвеевич потратил немало сил и денег, чтобы распутать это дело. Данила Апостол умер в 1816 году, но окончательное решение суда вышло только в 1821-м. Хомутец достался Ивану Матвеевичу, а госпоже Синельниковой – 160 тысяч рублей. Тоже, конечно, неплохо. Но, если учесть, что Хомутец госпоже Синельниковой был дом родной…

У нее были все причины для того, чтобы проклясть Муравьевых-Апостолов. Может быть, она сделала это сама, или кто-нибудь из домочадцев постарался – потому что у госпожи Синельниковой тоже была семья, и все они лишались дома – старого, надежного, знакомого до последнего уголка, до самой маленькой скрипучей лестницы. Уходя, они предпочли его сжечь, но не отдать на поругание врагу – Ивану Матвеевичу достался лишь флигель, на месте барского дома дымились развалины, липовая аллея была вырублена – разорение, оскудение, обнищание.

Но все-таки приобретение Хомутца поправило дела Ивана Матвеевича и он предпочел закрыть глаза на остальное – тем более, что госпожа Синельникова была для него преступницей и мошенницей. Он еще не знал, что она виновна не только в подделке завещания и поджоге, но и в том, что прокляла его род, приговорила их всех своим проклятием – и до конца своих дней не пожалела об этом!

Впрочем, Иван Матвеевич был просвещенным человеком – в духов, ведьм, проклятия и прочие сказки не верил. Он верил в медицину, литературу, Бога, Государя Императора, в свой талант и славу – словом во все, что на самом деле существует. Еще он верил в Римскую Империю, всех ее героев и злодеев, обожал античность (в те времена, человек, не умеющий отличить Цицерона от Цезаря, не мог считаться образованным). Словом, папенька был человеком умным, талантливым, красивым, удачливым. Все сыновья меркли рядом с ним. Пожалуй, только у Сергея был голос получше, чем у папеньки. В свое время Иван Матвеевич славился своим голосом, но сын явно превзошел отца своего: сильный, густой, невыразимо нежный, а если надо – звонкий баритон Муравьева-Апостола-второго славился и в отстраивающейся после пожара Москве, и в заиндевевшем от близости Двора Петербурге.

8

На рождественских балах в Москве 1817-го года, братья Муравьевы-Апостолы часто являлись не снимая шпаг, – сие означало, что они на службе и танцевать не могут. По зале проходил легкий вздох разочарования – Сергей славился как ловкий танцор. Но другая часть общества втайне ликовало: шпага не мешала Сергею Ивановичу петь, что он обычно и делал в таких случаях, словно бы извиняясь перед дамами за неучастие в танцах…

Штабс-капитану Лейб-гвардии Семеновского полка Муравьеву-Апостолу-2-му не было еще и двадцати, а талант его уже был известен в обеих столицах.

Сергей с насмешливой ясностью относился к своей «гостиной» славе, петь было наслаждением, и он иногда искренне не мог понять, что такого находят люди в его голосе? Чистейшую радость от пения становилась еще больше, если Матвей ему аккомпанировал. Но, в последнее время это случалось редко… Среди гостей всегда оказывалась какая-нибудь барышня. Ее усаживали за фортепьяно, она смущалась, брала не те ноты, он с улыбкой поправлял ее и пел, стараясь забыть о фортепьянной партии. Если барышне удавалось пристроиться к нему, последние ноты тонули в жарких рукоплесканиях.

Братья ехали по бульварам на Пречистенку на легких, открытых санках. Погода была хороша: безветрие, легкий мороз. Впрочем, через час или два должна была разыграться метель: у Матвея ныла нога, он был в дурном настроении – по этим признакам Сергей умел предсказывать перемену погоды лучше любого барометра.

Сани слегка накренились, заворачивая на бульвар. Сергей нашарил под волчьей полостью руку брата.

– Будешь играть сегодня? – спросил он.

– Нет, – тусклым голосом произнес Матвей, – Сережа, я тебе много раз говорил: дома – Бога ради, а на балах этих, перед дамами – не могу. Стыдно.

– Чего тебе стыдиться? Ты прекрасно аккомпанируешь..

– Так уж и прекрасно! Софи куда лучше меня играет… И княжна тоже весьма недурная музыкантша… Что за охота тебе меня на люди тащить – не понимаю! Не уговаривай, хватит! И зачем я на этот глупый бал еду?

Матвею Ивановичу было прекрасно известно, зачем он едет. Чтобы еще раз взглянуть на Натали. Если, конечно, она там будет. «Бу-дет! – встревожено стучало сердце, а разум огорченно вздыхал: «Ду-рак!»

Скользили вниз, по упоительно-крутому спуску к Трубной, или, как всегда хотелось сказать Матвею – «в Трубную» площадь.

Трогательное и величественное зрелище возрождающегося города развернулось перед их глазами. Заборы, строительные леса, свежие опилки на снегу, штабеля досок, запах штукатурки и краски, перебивающий запах гари, новые дома среди пустырей, на которых еще торчат заваленные снегом обгоревшие печные трубы. Отливающие синевой сугробы укрыли все послепожарные язвы, оставив исключительно приятное для глаза: свеженькие особняки, выросшие на месте пепелищ, белые колонны, желтые стены, полукруглые окна. Скоро из голубых сугробов наползут темно-синие сумерки, окна затеплятся колеблющимся светом, музыка грянет за новенькими вышитыми шторами, загремит мазурка и по непросохшему еще дубовому паркету засеменят бальные туфли и туфельки.

Когда санки ухнули вниз, в Трубную, Матвей, наконец решился:

– Да, Сергей, знаешь, приказ уже подписан. Первым числом будет.

Сергей вздрогнул, нахмурил брови, словно не расслышал.

– Что?

– Да о переводе моем в адъютанты к Репнину. – чуть громче повторил Матвей, – после нового года получаю подъемные, плачу долги – и в Полтаву!

– Зачем?

– Сережа, я же тебе говорил… Служба в гвардии – удовольствие не из дешевых. У батюшки нет денег, чтобы нас двоих в столице содержать…

– У него просто денег нет. Ты же знаешь – сия тяжба…

– Да и тяжба тоже. Репнин может повлиять… В Полтаве жизнь дешевле… Отец мне только об этом и пишет.

– А…

Санки на полном ходу проскочили Трубную площадь.

И взлетели на бульвар, носившей, по странному обычаю Москвы, иное имя…

Матвей вдруг забыл – какое…

– Петровский, Матюша, – тихо подсказал ему брат. Он сидел отворотясь, убрав руки, мгновенно присмирев, сникнув, – Петровский, а следующий за ним – Страстной…

Больше ничего между ними сказано не было. Только на Тверском, уже в конце его, у Большого Вознесения, Сергей спросил:

– Значит, едешь?

– Еду, брат, – вздохнул Матвей, и, улыбнувшись, добавил: – Бог с тобой, проаккомпанирую тебе сегодня, а то когда еще придется…

Рождество 1817-го года в Москве было особенное. В Первопрестольной гостили гвардия и Двор. Было это для недавно сгоревшего города с одной стороны – почетно, с другой – обременительно, но в целом, как обычно в России близость высшей власти пролилась на Москву золотым дождем – достаточно мелким, потому что после войны дела хозяйственные шли все хуже и хуже.

Не разорялись сейчас только самые богатые. Орденами да чинами сыт не будешь: если ты не полковой командир и не столоначальник в департаменте: а имения разорены, старики не припомнят такого неурожая и недостатка… Младшие сестры не замужем, им необходимо приданое. А на офицерское жалование дай Бог себя прокормить… И слетаются господа офицеры на балы в поисках выгодной партии. Герои Бородина и победители Парижа сражаются за руку и сердца богатых невест. Бои идут нешуточные: дуэли запрещены, но кто на это смотрит?! Летит жизнь по балам, свадьбам, разводам, парадам… Чего еще? Ничего не происходит – парады, обеды, балы, приятели женятся, некоторые – счастливо, другие – выгодно… Война закончена, поручики, забудьте про войну, настало время свадеб, обедов и политических разговоров.

Они и говорят, говорят, говорят… А в Москве, древней столице, так непохожей на столицу новую, составили Тайный союз… В целях противодействия… Нет, уничтожения… нет, учреждения…

Сани мотало по колее, надвигался на них желтый дом с белыми колоннами, за скромной оградой в стиле «антик». Будет ли Натали? Пусть уж лучше ее не будет – играть перед ней – мука, она музыку чувствует, как никто другой и сама играет прекрасно… Да и настроено ли у графа фортепьяно?

Она была здесь, Матвей сразу почувствовал это, когда взошел в тесные сени. Как и везде в Москве, пахло лаком, краской, свежим деревом, воском, вкусной и обильной едой…

Братья сбросили свои шинели лакею и вошли в гостиную. Бал был не из богатых. Только что отстроившийся граф Т*** давал Рождественский бал ради своей дочери Софи и ее кузины княжны Натали И***, круглой сироты, оставшейся после смерти родителей на попечении ближайших родственников. Братья не считались тут особо выгодными соискателями: многие знали, что дела Ивана Матвеевича неважны, но обаяние и голос Сергея и благородство и остроумие Матвея, сделало их вхожими в этот дом. Ну и конечно, любовь к гвардии, гостеприимство, что у москвичей в крови и прочие милые московские особенности! Ах, как бы это все было прекрасно, если бы не проклятая тяжба, и не предстоящий отъезд в Полтаву!

Но больше всего Матвей боялся сейчас Сергея – и их совместного выступления. Он ненавидел играть перед публикой. Брат прекрасно знал об этом. Однако, дело сделано, слово дано. Матвею оставалось надеяться на счастливый случай, или на то, что за фортепьянами окажется Натали…

От непросохших стен пахло известкой и краской.

У Матвея болела нога, на душе было тяжко, как всегда перед публичным выступлением. Даже мысли о Натали вдруг потускнели и растворились где-то. «И зачем я согласился?!», – думал Матвей, раскланиваясь со знакомыми, привычно улыбаясь, отпуская остроты, уже опробованные в других домах, целуя чьи-то ручки… по-моему даже ручку Натали, но даже это не развеяло тревоги. Он видел, что брата уже окружило несколько дам, они уговаривали его петь, уже появились ноты, и крышка фортепьяно поднята… о, Боже! Сергей улыбнулся и кивнул ему. Матвей вспомнил поле боя: на секунду показалось, что там проще было: все-таки не один… Ладони покрылись холодным потом.

– Может быть вы, мадмуазель?

– О нет, что вы! Я давеча на коньках каталась: упала и руку ушибла: не могу играть!

С кривой улыбкой Матвей сел за фортепьяно, искренне желая оказаться где угодно – но только не здесь.

Натали взялась переворачивать ноты: Матвей вытер руки платком, размял пальцы, опустил на клавиши. И заиграл, не глядя на Сергея – пусть себе что хочет делает!

Но после первых же тактов страх исчез: Сергей со своей партией вступил так звучно, и стройно, ровно там где и надо было, хотя Матвей ему даже знака никакого не успел подать – Сергей чувствовал когда надо начинать не заглядывая в ноты – Матвей знал за ним эту особенность и крепко ругал за редкие ошибки. Но на этот раз никакой ошибки не было, да и быть не могло, Сережин голос, как всегда разбудил в душе Матвея все самые лучшие и святые чувства – Натали тоже казалась взволнованной, хотя ноты переворачивала исправно…

Голос брата волновал Матвея до слез – невольных, сладких, стыдных. Именно поэтому он не любил аккомпанировать на публике. Дома, наедине, можно было поплакать вдоволь – сие помогало ему заснуть. После войны его мучили кошмары и приступы бессонницы. Если перед сном он слушал Сережино пение и плакал – сон приходил быстро, кошмары не снились, все было хорошо.

Но на публике следовало удерживаться от слез – что было почти невыносимо: голос Сергея проникал в душу, Матвей угадывал в нем то, чего не слышали другие…

Нынче вечером брат был настроен печально. Он сам выбрал ноты нескольких романсов, один меланхоличнее другого.

Матвей послушно сыграл все, слыша, как публика с каждым номером становится все печальнее… все покорнее…

Срок разлуки был назначен, две-три недели… и они будут врозь: распадется их странный союз, где слова ничего не значат. Последние два месяца отдалили их друг от друга: Сережа жил у кузена Никиты Муравьева, Матвей – на казенной квартире в казармах. Виделись часто, но все время на людях, в суете, по службе… потом Сережа заболел, Матвей как мог, лечил его, но дело приняло опасный оборот и пришлось звать лекаря. Слава Богу, сделали операцию, вскрыли гнойник, Матвей каждый день делал Сергею перевязки, заставлял глотать лекарства по часам: Никита тоже суетился вокруг, хлопотал, вздыхал, писал письма к родне. После того, как Сергей поправился, Матвей почувствовал, что разбередил рану – нога немела, тупая боль сделалась практически непрерывной. Несколько раз были такие боли, что пришлось обратиться к заветной склянке, что всегда стояла в аптечке.

Папенька гневался: слал письмо за письмом, настаивал на переводе в Полтаву. Матвей возражал, просил средств для поездки на Кавказские воды – лекаря говорили, что там рана заживет окончательно. Папенька отказал: лишних средств у него не было, только на жизнь – скромную настолько, то бессарабское вино приходится пить – французское и гишпанское не по карману стало! Матвей, прочитав горькую жалобу отца на оскудение жизни, рассмеялся – Сергей подхватил его смех.

«С кем рассмеюсь теперь? С кем заплачу?», – подумал Матвей, внимательно следя глазами за нотами: он не хотел смотреть в лицо брата, и голоса одного довольно, чтобы до слез довести. Наступил на педаль – и вдруг почувствовал, как резкая боль пронзила ногу. Мысли все тут же ушли: стало дурно и теперь он думал только о том, чтобы доиграть романс до конца. В глазах почернело. Голос Сережи отдалился, кровь застучала в висках. Матвею все-таки удалось закончить свою партию, хотя финал вышел, пожалуй, слишком резким. Но голос Сергея сегодня звучал прекрасно: дамы аплодировали ему с чувством. Освеженный этими рукоплесканиями, Сергей обернулся к брату: самое время спеть что-нибудь другое, веселое.

– Матюша! Сыграй из «Свадьбы» Моцарта! Ту арию…

Сергей звонко напел первые такты. Публика отозвалась радостным вздохом – она уже устала от меланхолии.

Лицо Сергея светилось восторгом: он не замечал, что брат побледнел: не видел капель пота на его висках, он весь был там – в ином мире, полном не слов и боли, а звуков и блаженства. Матвей умоляюще заглянул в его глаза, надеясь, что брат поймет, почувствует, не станет уговаривать. Но в глазах Сергея была только радость, воодушевление, счастье. Матвей всего на секунду встретился взглядом с братом – и боль в тот же миг ушла, голова стала ясной, руки окрепли. Он кивнул Сергею и уронил пальцы на клавиши:

«Мальчик нежный, кудрявый, влюбленный!

Не пора ли мужчиною стать?…»

Сергей пел, не зная еще, что мальчишка, похожий на Керубино только что получил разрешение отца на то, чтобы учиться в Москве.

Маменька тихо всхлипывает в своей комнате, папенька сердито курит трубку в кабинете, а он спит в своей комнате под жаркой периной и видит во сне бальную залу, певца в гвардейском мундире, божественный голос, музыку, славу, любовь – etс.

9

Юноша, похожий на Керубино, вырос в уездном городе Горбатове, где папенька его служил городничим. Три тысячи жителей, собор на главной площади. Заросшие лопухами улицы, одноэтажные домишки, осенью и весной – грязь непролазная, зимой – сугробы под самые окна, а кое-где – по крышу.

Красивейшим местом в городе был обрыв, откуда открывался вид на широкую, извилистую реку. Она петляла по холмистой равнине, прозрачная, быстрая, с отмелями из белого песка. Благодатная и опасная, каждый день – новая, меняющая иногда русло, но никогда – нрав. Мишель страстно обожал реку, но в ней ему купаться не дозволялось. Для купания предназначался пруд с купальней, один из пяти прудов усадьбы Кудрешки, имении Бестужевых-Рюминых.

Папенька Мишеля был человек уважаемый, но со странностями. Представитель дворянского рода Бестужевых-Рюминых, что появились на Руси благодаря потомкам англицкого подданного Якова Рюма, был крепчайше уверен в том, что город Горбатов есть наиглавнейший град государства Российского. Вроде бы самой Гисторией ему предназначено такое место. Дело в том, что еще до рождения папеньки, в Горбатове прожил несколько лет его дальний родич: могущественный вельможа времен Екатерины, впавший в опалу. Когда Знатному Родичу вновь улыбнулась фортуна, он умчался в Санкт-Петербурх, оставив в память о себе несколько ящиков с книгами. Папенька по юности сунул было в оные нос, но прочитать не сумел за незнанием языков: а потом и новые заботы подоспели – женитьба, дети, охота, соседи, балы, служба, взятки, интриги, чудачества, ром и наливка… Дети подрастали и исчезали из виду – некоторые навсегда, но папеньку сие не особо тревожило. Впрочем, книги он хранил аккуратно и был уверен, что в томах сих великая мудрость сокрыта.

В раннем детстве Мишель любил рассматривать картинки. Он очень быстро понял, как надо перелистывать страницы – осторожно и бережно, с благоговением, так же как папенька.

В одной из книг его поразило изображение Тайной Вечери. Юный Иоанн плакал, припав к груди Иисуса, обвив руками шею Учителя. Увидев гравюру, Мишелю ощутил трепет, – и подумал, что это любовь к Христу.

Каждый раз, оказываясь в храме, Мишель жалел, что тут нет той гравюры Тайной Вечери: именно она, а не иконы вызывали в нем чувство, похожее на молитвенный восторг. Часто прикладываясь к потемневшему лику в серебряном окладе, он представлял себе эту гравюру, и светлая трепещущая радость наполняла его, хотелось стать хорошим и никогда не грешить.

Кроме книг папеньки, Мишеля привлекали маменькины клавикорды, на которых она иногда разыгрывала немудреные музыкальные пиесы. Мишель легко со слуха перенял их все, маменька гордилась его успехами, тем более, что учить сына музыке было некому.

Музыку Мишель обожал страстно. Любую – хоть звон колоколов местной церквушки, хоть медное громыхание полкового оркестра. Любые гармонические звуки завораживали его настолько, что он погружался в иной мир, переставая воспринимать мир действительный. Можно было звать его, соблазнять любимыми лакомствами, но мальчик не видел их: он слушал. Когда музыка прекращалась, Мишель с самым веселым и довольным видом хватал яблоко или леденец, словно позабыв о музыке…

На самом деле, любой гармонический звук, услышанный им, никогда не забываясь, оставался в памяти. Он мог вызывать их усилием воли… В детстве это получалось само собой, в юности стало труднее, но он не утратил этот дар до самого смертного часа, так и не поняв, зачем ему это – помнить все – от дребезжания колокола сельского храма до звона курантов в Петропавловской крепости…

Когда Мишелю исполнилось шестнадцать лет, маменька выразила надежду, что он станет опорой их старости и останется в Кудрешках. Но любезный сыночек твердил одно: хочу учиться! Маменька плакала, учеба означала разлуку, а папеньке становилось кисло при мысли о предстоящих расходах. В конце концов, Мишель переупрямил, батюшка со слезами на глазах продал заливной лужок, старый возок выкатили из сарая, привели в порядок, и так как маменька не за что не пожелала расставаться с Мишелем, все семейство отправилось в неближний путь до Москвы. Ехали на «долгих», маменька по дороге беспокоилась – как и что там будет в Москве? Уповала на помощь сестрицы, второй супруги сенатора Муравьева-Апостола… У них был дом на Басманной, знакомства, протекции.

Милый Мишенька собирался поступить в университет и слушать лекции профессоров, чтобы понять, наконец, – кто он, для чего живет и что должен делать. Ибо делать после победы над Наполеоном было решительно нечего.

Его поколение находилось в дурацком положении – не хватало двух-трех-четырех лет до тех, кто успел побывать в деле: на их же долю, похоже, выдались не подвиги, но обыденность – сие было обидно и несправедливо.

В Первопрестольной семья остановилась в доме у старшего брата. В ближайшие дни маменька и Мишель нанесли визит тетушке. Она пригласила их к обеду.

В доме Муравьвых-Апостолов на Басманной жило более 30 человек. Сенатор, его супруга, дети сенатора от первого, несчастного брака, и от второго – счастливого и покойного, родственники – дальние и ближние, слуги, гувернантки, гувернеры, компаньонки, приживалки, друзья родственников, парочка просто знакомых и семья соседей-погорельцев. Сенатор был человеком гостеприимным, единственное, чего он не любил – когда его беспокоили в его рабочем кабинете.

Матвей и Сергей наутро уезжали: Сергей – в Петербург, Матвей – в Полтаву, адъютантом в штаб генерал-губернатора Репнина. Последний вечер в Москве братья решили провести в лоне родной фамилии. В преддверии разлуки Сергей был печален, а Матвей – рассеян и раздражен. Впрочем, во время таких вот полуобязательных семейных обедов он почти всегда чувствовал раздражение и скуку. Он любил своих, но раздражали мелочи – искусство заштопанная парадная скатерть, начищенные до блеска медные подсвечники с сальными свечами, бросающие тусклый свет на новенькое столовое серебро, и гастрономические шедевры. Матвей подсчитал, во сколько обошлась вся эта роскошь, доставлявшая столь быстрое и преходящее удовольствие и понял, что есть абсолютно не хочется. Налил себе вина, взглянул на брата, поднял бокал:

– Твое здоровье, Сережа…

Когда на пороге гостиной, появился молодой человек, слишком взволнованный, чтобы понять, что его тут не очень-то и ждут, дурно одетый с всклокоченными рыжими волосами, Сергей вздрогнул, как от громкого звука или вспышки света: ему показалось, что он его уже знает – очень хорошо и давно, знает настолько, что может предсказать его будущие слова и действия.

Сенатор дернул щекой и мило улыбнулся Мишелю, шутливо погрозив ему пальцем.

– Ну-с, молодой человек, с какой целию припожаловали в Москву?

– Приехал учиться, – отрапортовал Мишель, – брать лекции в Университете. С целью держать испытания….

– Похвально, похвально…

«Откуда я его знаю? – думал Сергей, – где я мог раньше видеть это лицо… Необычное, весьма необычное… Скулы татарские, глаза раскосые, подбородок как у греческой статуи, а нос – курносый, как у Прошки. Где я его видел? Манеры провинциальные – кланяется слишком низко, тетушке ручку не поцеловал, а чмокнул на всю комнату, так звонко, что стекла задребезжали…» – Сергей тихо засмеялся, повернулся к Матвею. Брат, закусив губу и побледнев, смотрел куда-то вниз, застывшим взором.

– Что с тобой? Нога?

– Нет. Руки.

– Что?

– На руки его посмотри…

Рука провинциального гостя не лежала на подлокотнике кресла спокойно: длинные пальцы, словно разделенные по прихоти природы не на три, а на четыре сустава плясали по отполированному дереву странный танец, отстукивали некий ритм, вели неведомую партию в невидимом оркестре.

– Забавный юнец, – тихо произнес Сергей.

– Мне кажется… – начал Матвей.

– Что?

– Ничего, пустяки…

Странные пальцы гостя напомнили Матвею о других таких же худых и длинных и худых, но мертвых, неподвижных. Он с трудом вытащил из них томик Стерна в потертом переплете со страницами, пересыпанными табаком…

Матвей вздрогнул, нога на самом деле заболела, заныла пронзительной и острой болью, словно иглой проткнули. Побледнел, встал из-за стола и, не говоря ни слова, вышел из комнаты. Сергей бросился следом. Матвей обернулся, улыбнулся самой непринужденно-вымученной из своих улыбок, махнул рукой: «Не волнуйся, пройдет!» Но Сергей, не обращая внимания на его успокоительный жест, взял его за плечи, подвел к окну. Полная луна озаряла заваленный снегом двор: из-под сугробов торчала какая-то домашняя рухлядь. Света здесь было больше, чем в освещенной свечами гостиной.

– Болит? Да? – настойчиво спросил Сергей, заглядывая брату в глаза, – я же вижу, вижу…

– Что ты видишь? – раздраженно произнес Матвей, отводя взгляд, проклиная каприз природы – он, старший, был почти на голову ниже младшего брата. Он знал, что если будет упорствовать – Сергей просто-напросто возьмет его за подбородок и заглянет в глаза, – Что ты там можешь видеть?

– Боль твою вижу, Матюша, – просто сказал Сергей, – хочешь – заберу?

Он повернулся лицом к окну, откинул тяжелую портьеру.

– Смотри мне в глаза, не бойся – не укушу.

Матвей послушно поднял голову, заглянул в глаза брата. От дурно законопаченного на зиму окна дуло, но ему вдруг стало жарко. Боль ушла в одно мгновение, словно и не было ее. Сергей тотчас заметил это, отпустил брата, рассмеялся.

– Что, легче?

– И как это у тебя выходит? – пробурчал Матвей, растирая то место, где еще мгновение назад гнездилась боль.

Сергей пожал плечами, улыбнулся.

– Сам не знаю, Матюша.

Что Сережа умеет облегчать боль взглядом, Матвей понял еще в детскую пору разбитых локтей и коленок. Иногда он думал, что маменька ведала о Сережином даре – потому что звала его всякий раз, когда у нее разыгрывалась мигрень. Сестры знали – и пользовались тоже, особенно если случалось уколоть палец иголкой… На большее брат не был способен, но и сие, согласитесь, немало.

В гошпитале после ранения Сергей буквально спас брата: лечение ран в пору наполеоновских войн причиняло больше страданий, чем само ранение. Матвей мог умереть от боли, пока лекарь штопал ему ногу, если бы не значительная доза шнапса и Сережины глаза. «Ты не смотри что он делает, не смотри, – бормотал Матвей, – ты на меня смотри…», хватался за руку брата до боли, до синяков – и помогло: выжил, ногу сохранил, ходил почти не хромая… Ну, а постоянные боли – что поделаешь: война. Многие из их ровесников страдали от последствий куда более тяжелых ранений…

Рассеянно наблюдая, как Никита раскладывает на диване постель, Матвей слушал французскую болтовню Сергея, пропуская половину его рассуждений мимо ушей, но сердцем чувствуя тайную печаль брата, его тревогу и возбуждение.

– Слава Богу, завтра уедем, брат. До Петровской заставы вместе, а там – ты на север, я – на юг! Когда еще увидимся? Что с тобой?

– Ничего, Матюша.

– Ты нервен, нервен…

– Вовсе нет: с чего ты взял?

– Пальцы дрожат.

– Ну и что с того? Холодно…

– Натоплено изрядно, впору окно открывать…

– Не знаю: меня озноб бьет. Лихорадка. Простыл должно быть в Новодевичьем: на сквозняке стоял…

Матвей поймал в свою ладонь тонкие пальцы брата, сжал крепко.

– Нервы, нервы… успокойся, брат. Сейчас не война, единственная опасность что меня в Малороссии подстерегает – это тамошние девицы. Говорят, они вельми прекрасны собой и поют отменно. Потеряю голову от любви, женюсь сдуру… Тебя рядом нет, никто не упредит, не удержит от эдакой-то глупости…

– Помилуй, отчего же глупость? Если жена добрая, то это счастье всей жизни…

– А если недобрая? Нет, Серж, брак есть величайшая глупость: всю жизнь около чужого человека жить… Не понимаю, как на такое решиться можно! Если только по великой любви или из большого расчета…

10

Мишель мечтал о дипломатической карьере, но папенька заявил, что он должен поступить в гвардию, надеть мундир и выслужить себе чины не перебирая пыльные бумажки в канцелярии, а командуя и подчиняясь. Сына своего он знал дурно – впрочем, в этом нет ничего удивительного. Горбатовского городничего больше интересовали ром, водка и иные крепкие напитки. Под их влиянием он становился смелым, аки лев, сожалел о неудавшийся военной карьере, и настоятельно требовал, чтобы младший сын продолжил геройское дело старшего брата Владимира, павшего в битве при Фринланде. В такие минуты возражать было опасно – мог и проклясть, и палкой по хребту перетянуть, и в чулан посадить… Словом, Мишель покорился воле родителя, тем более, что в глазах общества даже самые худые гвардейские эполеты весили куда больше, чем статское платье и служба в канцелярии.

Маменька себе все глаза проплакала: ей так не хотелось отпускать сына в столицу. К тому же служба в гвардии требовала немалых денег. Но тут ей удалось весьма выгодно купить подмосковное село Ново-Никольское, – маменька даже решилась на то, чтобы открыть там ткацкую фабрику – доходы с нее должны были обеспечить службу Мишеньки в Питербурге и жизнь семейства в Москве.

Деньги на покупку Ново-Никольского маменьке пришлось частично занять у нового родственника – Саввы Михайловича Мартынова: о богатстве его ходили самые невероятные слухи. Двадцать лет назад он вышел в отставку прапорщиком, владельцем жалких 60 душ, и пять лет спустя приобрел значительный капитал. Составил он его исключительно за игорным столом. Некоторые злые языки шептали о том, что играл господин Мартынов нечисто – но сие было неверным: Мартынову сопутствовала удача, он обладал завидным хладнокровием и умел хорошо считать. Руки у него на самом деле были необычайно ловки, он метал карты с достоинством и изяществом, мог играть всю ночь напролет и на рассвете уносил в кармане долговых расписок на несколько тысяч рублей. «Долги чести», не платить было неприлично, так что господин Мартынов приложил руку к немалому числу бед, злосчастий и самоубийств, зато разбогател сказочно. Был он человек яркий, остроумный, циничный. Нажив к сорока годам немалые средства, и выгодно вложив их в винные откупа, господин Мартынов решил, наконец, обзавестись семейством. В невесты он себе присмотрел девушку красивую, но небогатую, круглую сироту и бесприданницу, воспитанницу Бестужевых-Рюминых – Машу Полосину. Она была всего несколькими годами старше Мишеля, тот считал ее своей кузиною, хотя, происхождение Маши было неясное. Мишель привык к ней, иногда ему даже казалось, что он влюблен в нее.

Когда Савва Михайлович посватался к Маше, маменька не стала долго раздумывать: репутация у него, конечно, была не из лучших, но… милому Мишеньке предстояло служить в гвардии, а на сие были потребны немалые средства… Маша поплакала, но смирилась со своей участью. Она не любила своего будущего супруга, он казался ей стариком, но у него были деньги и связи в Петербурге. Полезные знакомства были приобретены там же, где и капитал – за игорным столом, но ее опекуны предпочли закрыть глаза на сие обстоятельство, тем более, что господин Мартынов помог с деньгами для приобретения Ново-Никольского и твердо пообещал составить Мишелю протекцию в Петербурге.

Накануне свадьбы Мишель тайком сунул Маше листок со стихами, где признавался в любви и клялся умереть в ту минуту, когда она станет женой другого. Стихи были так нелепы, что Маша сперва рассмеялась, и только потом – испугалась… Впрочем, испуг ее был напрасным: Мишель ничего с собой не сотворил, только за свадебном столом сидел мрачный, хмурил брови и воображал себя одновременно Байроном и Вертером. Пока гости и родственники пили за здоровье новобрачных, Мишель мрачно решал, что лучше – хромать, как Байрон или застрелиться, как Вертер? К концу обеда, он подумал, что хромать и писать стихи – все-таки лучше, чем кончать с собой из-за внезапно вспыхнувшей любви к знакомой с детства барышне… Он оказался прав: спустя три дня после того, как господин Мартынов с женой укатили в Петербург, он и думать забыл о Маше.

Хлопот с фабрикой было немало: нужно было закупить станки, нанять рабочих, найти толкового управляющего. Мужики в Ново-Никольском были на нижегородских не похожи: пили меньше, носили не бороды, а усы, на работу были ленивы, зато – прекрасные охотники. Предыдущий хозяин, сын сибирского купца, вывез сих странных людей из Сибири, куда они попали не своей волею. После того, как императрица Екатерина присоединила к России треть Польши, поляки, не захотевшие смирится с этим, подняли восстание. Пролив немало крови, призвав на помощь великого полководца Суворова, империя успешно справилась с поляками. Тем, кто не погиб в бою пришлось отправиться за Урал. И вот теперь бывшие инсургенты заселили подмосковное село. В Сибири они состарились, обрусели, обзавелись местными женами, некоторые женились даже на дикарках с черными глазами и смуглой кожей – словом, население села представляло собой весьма пеструю и необычную для глаз картину.

По просьбе маменьки Мишель провел в Ново-Никольском месяц перед отъездом в полк. Она, как могла, баловала милого Мишеньку, старалась во всем угодить ему, днем была весела и хлопотлива, а по ночам – тихо плакала и считала дни – ей все казалось, что их осталось так мало! Вот уже привезли от портного мундир, от сапожника – сапоги, дворовому человеку Ваньке сшили новую ливрею, купили рубашки и галстухи, чулки и панталоны. Наконец, настал день отъезда. Маменька сдерживала свое горе до последнего, но когда лошади были поданы, обняла сына и расплакалась, умоляла его писать как можно чаще, беречь себя, помнить, что от его жизни и здоровья ее жизнь зависит… Папенька был спокоен и похмельно хмур.

– К уличным девкам не ходи, в карты не играй, особливо с Саввой Михайловичем, – сказал он, положив руку на плечо Мишеля, – денег зря не трать, служи усердно и пиши почаще. Ну, с Богом! – горбатовский городничий перекрестил сына. Заплаканная маменька опять бросилась обнимать милого Мишеньку, вслед на ней зарыдала вся дворня…

Когда коляска скрылась за поворотом, маменька упала без чувств.

Савва Михайлович принял «кузена» весьма любезно. Вскоре Мишель начал бывать у господина Мартынова при каждом удобном случае: он быстро уставал от казарменной жизни и тягот службы. Ему было непросто привыкнуть к тому, что он уже – не ребенок, а юнкер Кавалергардского полка, что просыпаться надо не когда захочется, а когда зорю играют, что делать надо не то, что в голову взбрело, а что прикажут… Он покорно подчинялся и даже находил иногда удовольствие в службе, но почему-то страшно уставал и его все время тянуло из казармы в дом, в теплую гостиную с круглым столом и удобными креслами, в библиотеку, где за стеклом мерцают непрочитанные книги, в столовую, где кормят долго, вкусно и сытно… Он скучал по Маше – Марии Степановне, превратившийся из провинциальной барышни в столичную барыню. Спустя несколько месяцев после свадьбы она казалась искренне влюбленной в своего немолодого мужа – и Мишеля это не удивляло. Савва Михайлович был человек удивительный.

Самой поразительной чертой господина Мартынова было то, что он нигде не служил, карьеры не сделал, ушел в отставку прапорщиком и не жалел о сем: деньги, по его мнению, были могущественнее чинов. Он был одним из немногих богатых людей скудного времени, он знал, о чем говорил.

Ему самому пришлось подниматься от мелкопоместной полу-нищеты, ловить удачу, верить в свою судьбу и твердый расчет. Он был вольтерьянцем, ему нравился Наполеон. Господин Мартынов искренне рассмеялся над Мишелем, когда тот посетовал, что не смог принять участия в войне:

– Когда-нибудь вы поймете, Мишель, что в 12-м году Россия воевала не против великого человека, а против себя самой и себя сама в бойне сей сокрушила… Да, наша армия в Париже стояла… Но что получили победители?

– Славу! И вечную память отечества!

– Пожалуй, что славу… Но и только. У большинства офицеров, что компанию прошли, только и есть, что чины, ордена да офицерское жалование. Ну, имение еще родовое – заложенное-перезаложенное, в 30 душ… вот и все! Чем жить прикажете «победителям» сим? Да они скоро к дочкам купеческим свататься начнут! Потому что чины, ордена, ранения, слава и прочее не могут жизнь человеческую обеспечить! На сие потребен капитал – и не маленький, потому что жизнь семейная больших расходов требует. Верно, Мари? – господин Мартынов повернулся к юной супруге, ласково взял ее за руку. – Да, кстати, друг мой – отчего же ты тот браслет не купила, что тебе давеча в Гостином дворе понравился? Передумала? – Савва Михайлович заботливо поправил Машенькину шаль.

– Нет, завтра куплю, – только не тот, а другой – с гранатами. Тот изящнее…

– Купи непременно. Браслеты в моде сейчас и тебе хороши…

Господин Мартынов с упоением наряжал Машу: ездил с ней по модным лавкам, выбирал материи, заказывал туалеты. Савва Михайлович любил жить на широкую ногу: дом он снял неподалеку от Невского проспекта, гости у него бывали каждый день, иногда и играли – но Мишель за стол не садился: только приглядывался к игрокам. Впрочем, у Мартынова играли не только в карты…

Господин Мартынов был коллекционером. Страстью его были всевозможные игры. Он досконально знал не только карты и бильярд, но и шахматы, шашки, кости. Игры Востока и игры Запада были ему известны – он скупал все, что попадалось ему – морские офицеры привозили из дальних походов причудливо разграфленные доски, пестрые камешки, странные фигурки – в коллекции господина Мартынова даже было несколько игр с неизвестными ему правилами. Мишель искренне восхитился таким разнообразием: Савва Михайлович начал демонстрировать ему перлы своей коллекции – и вскоре сумел увлечь своего гостя восточной игрой, где надо было бросать кости и двигать фишки. Игра представляла собой странную смесь случая и расчета – именно этим она привлекла Мишеля. Он достаточно быстро запомнил ее простые правила и на третий раз обыграл господина Мартынова – тот сдался, не дожидаясь конца игры. Проиграв, Савва Михайлович нисколько не огорчился и приказал подавать обед.

На следующий день господин Мартынов попытался увлечь Мишеля картами, легко тасуя новенькую колоду перед его равнодушными глазами, выстреливая карты из рук почти незаметным движением легких пальцев. Карты летали в его руках, кружились, шуршали и фыркали, как живые… Но Мишель не соблазнился на одно из главных искушений своего времени: дело тут было не только в отцовских предостережениях – он искренне не понимал, как можно убивать время за картами, когда есть книги, музыка и театр, где юнкерам – увы! было запрещено появляться. Впрочем, запрет можно было легко обойти, если переодеться в статское платье и притаиться где-нибудь наверху, подалее от чинных лож и шумного партера. Именно оттуда, с самого верху, Мишель впервые увидел самых знаменитых актеров и актрис петербургской сцены, услышал голоса, столь непохожие на обычные, иную музыку, другие слова – совсем не такие, как в обыденной жизни.

В жизни царили приличия – на сцене кипели страсти. Мишель завидовал актерам: он был обречен судьбою играть в жизни одну-единственную роль – им же было разрешено каждый вечер надевать на себя другое обличие, превращаться, хоть и временно – в иного человека, испытывать разные судьбы – а в награду получать аплодисменты публики. Когда зала начинала рукоплескать, Мишель был в ладоши так, что кожа лопалась на ладонях. После окончания спектакля он незаметно выскальзывал из театра и терпеливо ждал у выхода Мартынова и Машу – они появлялись не ранее, чем через полчаса, раскланиваясь со знакомыми, иногда задерживаясь для короткой дружеской беседы. Если карета Мартынова уже стояла у подъезда, Мишель залезал в нее и ждал там, осторожно выглядывая из окошка на театральный разъезд. Среди публики было много офицеров Кавалергардского полка, и Мишель отнюдь не желал, чтобы его увидели. То, что юнкера, переодевшись, пролезали тайком в театр, не для кого тайной не было – важно было только не попасть на глаза начальству. Сие было одним из неписанных, но неколебимых правил в жизни. Господин Мартынов также разделял сие мнение:

– Главное – не то, что вы делаете, а то, как вы выглядите в глазах других людей… Особливо тех, от кого зависит карьера ваша, – наставлял он Мишеля, пока карета поворачивала от театра на Невский, – Помните, что люди редко способны проникать глубоко в человеческое сердце: даже если вы раскроете им все ваши тайны, они того не заметят: поэтому и делать сего не надобно. Вы слишком неопытны и у вас есть один страшный недостаток от коего вам следует как можно скорее избавиться…

– Какой же?

– Вы говорите то, что думаете.

– А вы разве нет?

– Из того, что я думаю, – Мартынов улыбнулся, – я говорю только то, что считаю нужным. Вы же даже сего не умеете… Впрочем, вы не виноваты: у столичной жизни свои законы… Тут надобно на самом деле сто, а то и тысячу лиц иметь, чтобы успеха добиться…

– Как на театре?

– Какое! Театральная игра – ничто рядом со сценой жизни, друг мой. В ней иные законы: там никто не кричит и не воздевает рук к небу. Но зато сия игра увлекательна весьма… Похоже на шахматы. Играете в шахматы?

Мишель покраснел и буркнул: «Нет». Господин Мартынов иногда раздражал его своим покровительственным тоном.

– Я вас научу, – Мартынов ласково потрепал Мишеля по плечу, – сие весьма увлекательно.

– Благодарствую, Савва Михайлович, но мне шахматы без надобности… И наставления ваши – тоже… Я с вами играть не буду: мне папенька не велел…

Мартынов удивленно поднял брови: его лицо сразу стало похоже на маску. «Одно из ста лиц», – подумал Мишель. Глубоко вздохнул, задумался на секунду – стоит ли говорить господину Мартынову то, что лежало на сердце – и вдруг решился.

– Вы говорите, что человек перед разными людьми должен под разными личинами представляться, я же считаю, что сие – весьма обременительно. Ролю легко забыть можно: спутаться – конфуз выйдет, – Мартынов улыбнулся, – так не проще ли самим собой быть?

– Вы, мой друг, жизни не знаете, оттого и думаете так. Впрочем, вы вступаете в свет при обстоятельствах куда более благоприятных, чем мои… двадцать лет тому… – голос Мартынова стал печален, – Из сего я могу сделать токмо один вывод: вы ничего не добьетесь…

– Отчего же?! – обиженно воскликнул Мишель.

– Тех, кому жизнь улыбается на заре, ждет печальный закат… Увы, но сие закон жизни… Судьба справедлива: горе и радость в ней в равных долях смешаны: тот, кто с юности узнал лишения, в старости обретает покой и довольство…

– Не нужен мне ваш покой! – Мишель вскочил, дважды стукнул в стенку кареты, кучер послушно остановил лошадей, – все, прощайте!

– Вы собираетесь в штатском в полк явится? – кротко спросил Мартынов. – Ваш мундир у нас дома остался – забыли? Переоденетесь – тогда я велю вас на Шпалерную отвезти: а в таком виде я вас отпустить не могу: не горячитесь, я матушке вашей слово дал, что присмотрю за вами…

Мишель вздохнул тяжело. Замолчал. Украдкой посмотрел на Машу. Она, казалось, не слушала их разговор, смотрела в окно, думала о чем-то своем.

– Мари! – окликнул ее Мартынов, – а как ты думаешь: кто прав – я или твой кузен?

– Конечно ты, Саввушка, ты всегда прав выходишь, – Машенька ласково и рассеянно улыбнулась мужу, – а о чем вы спорили?

Мартынов рассмеялся тихим приличным смехом порядочного воспитанного человека, поцеловал руку молодой жены.

– Спасибо тебе, друг мой, ты наш спор разрешила… Вот видите, Мишель, женщины – самые лучшие судьи: они заранее знают, кто прав… Вы не обиделись на меня? Я сообщил вам несколько неприятных истин; но я сделал сие заботясь о вашем будущем. Вы еще слишком молоды, чтобы пренебрегать советами опытных людей, расположенных к вам…

– Чем же я заслужил расположение ваше? – Мишель на самом деле был обижен на Мартынова: ему казалось, что тот мог бы вести себя деликатнее.

– Вы кузен моей жены, сударь, вы вместе с ней выросли – мне дороги все, к кому расположена она, – Мартынов обернулся к Маше, – правильно, друг мой? Ты ведь обеспокоена судьбой кузена? Помнишь, мы давеча с тобой о нем говорили…

– Да, Саввушка, – тут же откликнулась Маша, – мы говорили, что ты, Миша, не слишком службой увлечен, что тебе она в тягость…

– Ничего подобного! – заспорил Мишель, – а впрочем… Ну да, не увлечен. Так ведь сие общий тон сейчас. Все говорят, что служба нынче стала скучной: одни парады и смотры. Вот если бы снова война …

– Войны, благодарение Богу, закончились, – сухо проговорил господин Мартынов, – наш государь утихомирил Европу. Долгий мир способствует процветанию: я уповаю на то, что в ближайшие десять лет такого бедствия не будет: хватит с нас Кавказа – его еще лет двести усмирять придется. Если хотите славу военную завоевать, да и в чинах побыстрее продвинуться – проситесь на Кавказ, Мишель.

– Саввушка! – укоряющее воскликнула Маша, – о чем ты? Опомнись? Зачем ему на Кавказ? Да он и сам не хочет!

Мартынов пристально взглянул на Мишеля:

– Не хотите?

– Не хочу.

– Почему?

Мишель не ответил.

– Так почему же?

Мишель пожал плечами.

– Не хочу – и все. Велика радость – в крепости сидеть, в окружении диких горцев. Там – их земля, не наша. Ежели двести лет усмирять надо – не проще ли отдать? Ваш Бонапарт любимый тоже чужой земли захотел – за то и получил по носу.

Мартынов в восторге хлопнул в ладоши.

– Браво! И давно вы в таких мыслях?

– Минуты две: с той поры, как вы про Кавказ сказали: я до этого о сем не думал даже.

– При себе такие мысли держите. Вас многие не поймут. О таких вещах говорить неприлично. А если вы хотите достигнуть чего-либо великого или хотя бы приятного в этой жизни, друг мой, помните, что приличное от неприличного отличается единственно тем, что о неприличном не говорят в обществе. Впрочем, в обществе о многом не говорят из страха или по незнанию… О неприличном же все знают – но все молчат. Советую и вам усвоить сие правило. Молчите – и вы не скажете ничего, что могло бы скомпрометировать вас, к тому же молчание вам к лицу, Мишель, – оно делает вас умнее, чем вы есть на самом деле. Не правда ли, Мари?

Машенька тихо засмеялась – она с детства считала своего «кузена» глуповатым, излишне восторженным и болтливым.

Господин Мартынов был афеем, но не высказывал свои взгляды открыто, только близким людям и при доверительной беседе.

– Истину, друг мой, не стоит выкладывать на прилавок, как залежалый товар. Она должна хранится в тайне, под замком, как всякое сокровище… То, что известно всем – не может быть истинно… Взгляните на меня: я богат, возможно, я богаче многих, но где я храню свои деньги? Неужели вы думаете, что я стану держать их дома и выкладывать на окно, дабы моим богатством мог полюбоваться любой прохожий? Ваши убеждения – те же сокровища: таите их от алчности толпы…

– Деньги украсть могут, а афеизм ваш никому не нужен. Что в нем проку? С Богом жить легче.

Они сидели у камина, в гостиной. По стеклам стекал бесконечный петербургский дождь. Синие сумерки незаметно сгустились до темноты. В этот день в доме Мартыновых не было гостей, они коротали вечер в своем кругу.

– Легче – не значит лучше… Вы слишком молоды…

– Да что у вас за присказка, – взорвался Мишель, – если я и молод, то сие пройдет… со временем.

– Молодость, друг мой – как болезнь врожденная – некоторые люди ею до смерти страдают, – Мартынов взглянул на Мишеля, улыбнулся насмешливо, – я и сам таков. Молодость – это болезнь, – повторил он и рассмеялся, – взгляните на меня, Мишель, я еще молод, быть может – не старше вас…

Мишель с сомнением оглядел грузную фигуру Мартынова, его поредевшие волосы, складки на лице, пожелтевшие от табака зубы. Хмыкнул.

– Да, внешне я старик, – Мартынов покорно склонил голову, – но сердце у меня – не старше вашего… Возраст сердца человеческого равен тому, когда в нем впервые зародилась любовь… Вы уже влюблялись, Мишель? Мари не считается: сие не любовь, а дань романтизму модному…

– Вы… знаете?

– Мари мне все давно рассказала. Даже стихи ваши показывала: она их хранит, как сувенир. Я не ревную, поверьте…

– Передайте ей – пусть сожжет! Дурные стихи.

– Согласен с вами: крайне дурные. Ну, так что, Мишель – я спросил вас – вы уже влюблялись всерьез?

– Да, – кивнул Мишель.

– В кого же?

– В Истомину!

Мартынов рассмеялся.

– Сие еще романтичнее, чем влюбленность в кузину! В счет не идет! Вы еще расскажите, мне, что вы в Государя влюблены – это все умозрительность одна, воображение… Послушайте меня, Мишель, – Мартынов наклонился к своему собеседнику, – любовь – это не восторг, не восхищение. Любовь – страдание, мука крестная, готовность стерпеть все и все вынести, все простить, все понять… Настоящей любовью любят не тех, кем свет восхищается – сие тщеславие и только, а тех, кто обществом отвергнут, тех, кого остальные презирают. Я такой любовью Мари люблю. Без меня она была ничем… Вы знаете, что я ее у вашего батюшки в карты выиграл?

– Нет…

– Так знайте: Мари – ваша сестра сводная. У батюшки вашего любовь случилась с одной приятной вдовушкой; только вот беда вышла – померла она родами… Ваш папенька, как человек благородный, сироту не оставил – взял к себе в дом… воспитанницей. Признайтесь, Мишель, вы Мари часто в детстве колотили? Просто так, с досады, оттого, что вам папенька подзатыльник отвесил или маменька лакомства не дала? – Мартынов испытующе взглянул на Мишеля.

– Н-не помню, – только и сумел выдавить из себя Мишель, покраснев.

– А она – помнит прекрасно и все мне рассказала. Как вы ее за столом щипали украдкой, как убегали от нее, а она вас по всему парку искала, как ее секли розгой за ваши шалости… Ваше счастье, что вы тогда ребенком были, – Мартынов улыбнулся любезно и хищно, – я детей не бью. Вы бы у меня за все ее страдания расплатились… А так – мне вашего стыда и смущения довольно будет… Ну, полно вам глаза прятать, взгляните-ка на меня…

Мишель оторвал взгляд из узорного паркета, посмотрел господину Мартынову прямо в глаза. Взор его собеседника сиял торжеством, светился, прожигая Мишеля насквозь. Он вдруг почувствовал себя маленьким, пустым и ничтожным человеком, обреченным на скучную жизнь и полное забвение после смерти. Надо было что-то сказать, ответить хоть чем-то – пусть даже дерзостью…

– Да, мне сейчас стыдно за себя, – наконец вымолвил он, – но я тогда ребенком был, я всего понимать не мог. Но вы-то, Савва Михайлович, вы ведь все понимали, когда таких юнцов, как я в карты обыгрывали, наследство отцовское у них забирали, до самоубийства доводили! Говорите, что вы Машу в карты выиграли у батюшки – так ведь если она о сем узнает, – по лицу господина Мартынова пробежала тень, и Мишель почувствовал, что попал в точку, – если она узнает о сем, вам, пожалуй, еще стыднее, чем мне будет…

Мартынов криво усмехнулся, глаза его заметались, он сжал кулаки так, что кожа на костяшках побелела. Помолчал, овладел собой, только после этого вымолвил глухо и холодно:

– Вы далеко пойдете, молодой человек… Я надеюсь на скромность вашу…

В последующие дни господин Мартынов был холоден с Мишелем, почти не разговаривал с ним, но и наедине с Машей старался не оставлять. Он вдруг осунулся, постарел, как будто его терзала какая-то тайная забота. Улучив момент, когда Маша вышла из комнаты, Мишель решил объясниться.

– Поверьте мне, я вашей тайны не выдам, Савва Михайлович, – произнес он с жаром, схватив господина Мартынова за рукав, – что батюшка мой – охотник до женского пола я с детства знаю: ну а что вы Машу в карты выиграли… сие пустяки. Она за вами счастлива: вы ее любите, я вижу… Я бы давно забыл о разговоре нашем, если бы вы холодностью своею мне о нем не напоминали. Я к вам привязался – у меня здесь, в Петербурге, кроме вас родных людей нет… Я никому ничего не скажу: слово чести.

Господин Мартынов молча кивнул. Взглянул на длинные пальцы Мишеля:

– Музицировать любите?

– Да…

– Подарок вам хочу сделать…

Мартынов вышел из комнаты и спустя минут пять вернулся, держа в руках большой пестрый сверток странной формы. Бережно опустил его на стол, развернул узорчатую ткань.

– Вот. В знак примирения, так сказать… И чтобы вы о слове своем не забывали…

На ярком, варварской расцветки платке, лежала гитара.

Мишель бережно взял ее в руки, провел пальцем по натянутым струнам. Гитара откликнулась меланхолическим аккордом. Звук ее был нежен, но струны – жестки.

– На что она мне? – пожал плечами Мишель, – я и играть-то на ней не умею.

– Научитесь. Займите чем-нибудь руки ваши – может и в голову умные мысли придут. Берите. От чистого сердца дарю.

– Благодарю вас, Савва Михайлович…

Мишель в несколько дней выучился настраивать гитару, зажимать струны, брать то звонкие, то нежные аккорды. Перенял со слуха несколько модных романсов, попробовал петь, но не вышло – голоса у Мишеля не было. Гитара без голоса превратилась в пустую игрушку, и он забыл о ней.

Прошла его первая петербургская зима, наступила весна – блеклая, робкая, почти бессолнечная. Небо было затянуто белой облачной пеленой, по утрам между зданий клубился серый туман, днем в воздухе висел мелкий дождь, все было пропитано влагой, стены казармы пахли плесенью и гнилью. Мишель с тоской вспоминал прошлую весну в Москве – она была совсем иной – дружной и радостной, с ярким голубым небом, свежим ветром, распускающимися за одну ночь деревьями. Московская весна шествовала гордо, торжествуя над зимними холодами, петербургская кралась тихонько, осторожно, словно опасаясь чего-то, пряталась по углам, растапливала снег не теплом, а дождями, и даже солнце тут не приносило радости, а наоборот – тревожило, и беспокоило, высушивало грязь, превращая ее в тонкую, вездесущую пыль. Выстроенные по линейке дома на плоской земле навевали на Мишеля странную апатию – он привык к холмам, горкам и кривым улицам, где за каждым поворотом может встретится что-то неожиданное. Петербург же был прям, предсказуем – все улицы походили одна на другую, только Нева, Мойка да Фонтанка нарушали однообразие сие.

Мишеля в свободные от службы часы неудержимо тянуло прочь, подальше от Шпалерной улицы; у Мартыновых же он бывал все реже – ему наскучили наставления и менторский тон Саввы Михайловича и покровительство Маши – порой, она вела себя с ним так, словно он еще ребенок.

Шумные попойки и бурные выходки кавалергардов тоже не веселили его – Мишель не любил пить: вино не доставляло ему радости, только вгоняло в сон, публичные женщины вызывали у него не вожделение, а брезгливость – ему казалось, что от них пахнет тухлой рыбой и он про себя удивлялся, как другие этого не замечают. Он все дальше отдалялся от своих сослуживцев, и, постепенно, пристрастился к прогулкам в одиночестве.

В один из весенних дней, когда на белесом небе неожиданно показалось бледное солнце, он забрел довольно далеко на улицу с неизвестным ему названием, но такую же скучную, как и Шпалерная, также застроенную казармами, похожую на другие столичные окраины как две капли воды. Ему стало вдруг невыносимо тошно – захотелось очутиться где угодно: в Москве, в Кудрешках, в Горбатове – только не здесь, среди этого грязно-желтых стен. Он остановился возле старого корявого дерева, прислонился к нему спиной, поднял голову. Сквозь молодую листву и старые ветви было видно небо – на нем солнце боролось с облачной пеленой.

Внезапно, откуда-то сверху донеслась музыка. Несколько фортепьянных аккордов сыгранных умело, но без особого чувства – и мужской голос. Мишель замер. Голос неизвестного певца был необыкновенно звучным – и в то же время теплым и гибким, в нем слышалась то меланхолия, то ласковая улыбка, то – невольная слеза, он утешал, манил, завораживал.

Он не помнил, сколько он простоял под деревом, слушая сей необычный концерт. Впрочем, закончилось все весьма прозаически: певец взял слишком высокую ноту, поперхнулся, закашлялся…

– Что такое, Сережа? – взволнованно спросил кто-то.

– Ничего, ничего… Закрой окно, холодно.

Рама на втором этаже скрипнула, окно затворилось, Мишель очнулся от наваждения и поспешил прочь. Солнце скрылось за тучами, начал моросить дождь – но он уже не замечал дурной погоды, грязи, однообразия улиц. Голос жил в его памяти и он знал, что теперь он сможет в любую минуту хотя бы мысленно услышать его.

С этого дня он стал рассеян и задумчив: голос таинственного певца вспоминался ему в самые неподходящие минуты – во время учений и смотров. Он не слышал команд, путался, вызывая на свою голову гнев начальства. Он мечтал хотя бы еще раз услышать голос сей – но, наступило лето, Кавалергардский полк встал лагерем в Новой Деревне – и тут новое музыкальное впечатление смутило и поразило его душу.

Неподалеку от полковых палаток раскинул свои шатры цыганский табор. Мишель сбежал туда в первый же вечер – и всю белую, зыбкую ночь просидел у костра, слушая цыганские песни. Вернувшись в свою палатку, он вытащил гитару и, выламывая пальцы на грифе попытался повторить хоть что-то из услышанного. Выходило худо, но Мишель упорно дергал струны, пока кто-то из проснувшихся юнкеров не запустил в него сапогом. Сапог ударил по гитаре, сухое дерево треснуло, струна порвалась с легким звоном. Мишелю вдруг стало больно, словно ударили его самого. Он рухнул на койку, уложил раненую гитару рядом с собой, погладил ее гриф, чувствуя, как к глазам подступают слезы. Лопнувшая струна кольнула его щеку.

На другой день он отнес гитару в табор. Молодой цыган с серьгой в смуглом ухе, взял гитару, дунул в нее – разбитая дека откликнулась печальным вздохом. Цыган грустно кивнул головой, осторожно снял лопнувшую струну, окликнул другого парня помоложе. Тот подошел, осмотрел гитару, сказал что-то по-цыгански, провел пальцем вдоль уцелевшей струны, дернул ее, прислушался.

– Починить сможешь? – спросил Мишель.

Цыган кивнул.

– Три дня жди – потом приходи, барин. Сделаем…

Когда Мишель вновь увидел свою гитару – он не узнал ее. В руках цыгана она зажила иной жизнью – бережно склеенная дека была покрыта свежим лаком, новые струны звучали куда громче прежних, да и пальцы, перебирающие их, были искуснее, чем его. Цыган с гордой небрежностью хорошего мастера взял несколько аккордов и переборов, гитара запела его голосом…

Рассмеялся, протянул гитару Мишелю.

– Не надо. Себе оставь.

Цыган вопросительно взглянул на него.

– Оставь себе. И… вот тебе еще… За работу. – Мишель сунул цыгану полтинник, махнул ему на прощанье рукой и не оглядываясь пошел обратно к палаткам.

Офицеры Кавалергардского полка были известны своими шалостями. На их счету были не только многочисленные любовные похождения, но и всякие безумные выходки – особенно славился этим ротмистр Михайла Лунин. Он был личностью легендарной и отчасти анекдотической. Рассказы о том, как он на пари проскакал нагишом по Невскому проспекту, пел серенады под окном супруги императора Александра и дерзил великим князьям, были в ходу среди кавалергардов. К сожалению, Лунин после войны подал в отставку и уехал за границу.

«Это что? Вот Мишель Лунин…» – с тоской вспоминали его сослуживцы, когда кто-нибудь из офицеров в очередной раз бахвалился, рассказывая о своих подвигах. И хвастуны замолкали.

Мишель выслушивал сии истории с жадностью: ему страстно хотелось сотворить что-нибудь похожее, ибо по службе у него не было никаких особых успехов, амурными приключениями он тоже похвастаться не мог – визит в бордель закончился для него полным фиаско. Хорошо еще, что девка попалась добрая – поняв, что юнкер ни на что не годен, она не стала поднимать его на смех, а просто тихонько вытолкнула из своей комнаты в общую залу, и пошла искать себе другого кавалера. Деньги, впрочем, взяла. Перед товарищами Мишель принял вид завзятого ловеласа, но в душе решил, что с постылой невинностью надо расстаться, как можно быстрее – пока о сем не узнали. Его терзал стыд: он не влюблялся ни в кого, кроме актрис, и до сих пор не мог преодолеть своего страха перед плотской любовью – сие было недостойно кавалергарда.

Прежде всего, он решил влюбиться – но не в шлюху или актрису, а в порядочную женщину. В мечтах своих он видел ее прекрасной, чувствительной и нежной. Их роман должен был развиваться постепенно и хранится в тайне – чтобы не скомпрометировать честь дамы. Мысленно он сочинял для нее страстные письма, воображал тайные встречи в ночной тишине. Такой любовью хвастаться нельзя, о ней следует молчать загадочно, зато никто уже не станет над ним смеяться и зазывать к девкам.

Стоило ему решиться – и дама сердца тут же возникла перед его взором. Белокурая, с длинной тонкой шеей, точеными плечами, пышной грудью и тонкой талией, в легком, шелковом летнем платье, с кружевным зонтиком. Она походила на ангела – и Мишель влюбился в нее с первого взгляда.

– Кто она?

– Госпожа NN, фрейлина двора. Говорят, что муж ее стар и уродлив…

Мишель решил дерзнуть: три дня сочинял любовное послание, подбирал нужные слова, перемарывал и рвал написанное. Наконец, письмо было готово, переписано отменным почерком, сложено и прикреплено к букету фиалок.

Оставалось только вскочить в седло и догнать коляску прекрасной дамы, когда она будет проезжать мимо. Ловко брошенный букетик упал прямо на колени госпожи NN.

В тот же вечер горничная госпожи NN принесла ответ: ему было назначено свидание в полночь, в уединенной беседке. Мишель возликовал и забеспокоился – страх мешался в его душе со страстью, но он надеялся на то, что в нужный момент страсть победит.

В назначенный час он уже ждал свою возлюбленную. Она появилась с опозданием и не стала тратить времени на разговоры. Мишель попытался заговорить с ней о любви, но она рассмеялась:

– К чему слова, сударь? Ваше письмо чудесно – вы покорили мое сердце. Вы так молоды и страстны – я не могу перед вами устоять…

Шаль соскользнула с ее плеч, когда она подняла руки, чтобы обнять Мишеля. Он решительно поцеловал ее. Поцелуй получился с привкусом шампанского – госпожа NN была не совсем трезва.

Спустя десять минут она уже поправляла платье, а Мишель, отвернувшись, застегивал панталоны. Ему вдруг стало скучно: «И это все? Было бы о чем мечтать. Как папенька с Марфушей… Боже, мерзость какая…» Госпожа NN, напротив, казалось вполне довольной. Она ласково погладила своего мимолетного любовника по щеке, нежно поцеловала его. Шепнула: «Завтра, здесь, в это же время, мон амур…» и исчезла в темноте.

На следующий вечер Мишель никуда не пошел. Он сидел в своей палатке и пытался читать «Эмиля», но мысли его были далеки от книги – он не мог понять, отчего его безумная страсть к госпоже NN исчезла вместе с утраченной невинностью? Он пытался вспомнить облик своей любовницы, что два дня назад казался ему ангельским, запах ее духов, нежность губ и свежесть кожи – но ничто не могло вызвать в нем прежнего пыла. При мысли что ему придется вновь прикоснуться к ней, он не испытывал ничего, кроме скуки и омерзения. Радовало только то, что он, наконец, может с полным правом назвать себя мужчиной, и еще согревала душу мысль о письме, написанном так хорошо, что дама из общества забыла про супружеский долг и женскую честь… «Видимо, у меня неплохой слог», – гордо подумал Мишель, не понимая, что его жалкая любовная записка может стать опасным орудием в руках обиженной женщины…

– Вы писали сие письмо, господин юнкер?!

Незнакомый Мишелю гусарский офицер брезгливым жестом бросил ему в лицо смятый клочок бумаги.

– Как вы посмели, сударь, писать такое замужней даме, преследовать ее своей любовью, играть ея чувствами!

Мишель молча подобрал листок, разгладил, перечитал строчки, написанные в порыве нешуточной страсти, он коей не осталось и следа.

– Вы хотите меня оскорбить, господин ротмистр? Довести дело до дуэли? – спокойно спросил он гусара.

– Я готов сражаться за честь дамы… если, конечно, вы не трус.

– Я не трус, – так же спокойно произнес Мишель, – но драться с вами я не стану. Не из-за чего нам с вами драться…

– Вы… вы оскорбили даму, господин юнкер. Женщину, которая мизинца вашего не стоит! – гусар разгорячился не на шутку, но Мишель вдруг понял, что этот гнев – напускной.

– Вы ее любите? – ротмистр покраснел, – Ну и Бога ради. Мои чувства к ней остыли… Я не соперник вам. Из-за чего же нам драться? Когда я писал сие письмо, я думал, что люблю ее, но сейчас я понял, что ошибался. Такое с каждым произойти может: и с вами, в юности, наверное, подобное случалось… Если вам угодно меня к барьеру вызвать – дело ваше, только зачем мне в вас стрелять?… Я не трус, – дрогнувшим вдруг голосом повторил Мишель, – но я к вам ненависти не чувствую…

– Так почувствуете! – ротмистр поднял руку, собираясь дать ему пощечину, но Мишель отшатнувшись ловко прыгнул за дерево. Ухватился за нижнюю ветку, подтянулся. Спустя мгновение он уже глядел на разъяренного ротмистра сверху. Гусар попытался ухватить его за ногу, но Мишель полез выше, хрустя ветвями.

– Вы трус, юнкер!

– Неправда, господин ротмистр! Хотите – докажу?

Мишель успел долезть до середины ствола. Земля была далеко внизу. Он встал, выпрямился в полный рост, зажмурил глаза и прыгнул. В полете расцарапал себе лицо о сучки, упал на бок, ударившись так, что дух захватило. Ошеломленный ротмистр подошел к нему, наклонился.

– Видите… я не трус, – Мишель с трудом поднялся, стряхнул с мундира листья, потрогал царапину на щеке, – но драться с вами я не буду…

– Да я сам не стану, – с кривой усмешкой пробормотал ротмистр, – Я с безумцами не дерусь.

Через два дня Мишеля вызвал к себе командир эскадрона.

– Вот что, господин юнкер, – сухо сказал он, – просите-ка вы лучше о переводе в другой полк. Сие не совет, а приказ! – воскликнул он, заметив вопрос в ошеломленных глазах Мишеля, – В кавалергардах вы служить не можете. И не будете!

– Слушаюсь, – только и сумел выдавить из себя Мишель. Впервые в жизни его откуда-то прогоняли.

– Хотите мой совет выслушать – проситесь в Семеновский… Там вам лучше будет. Там люди вроде вас – тоже дуэлей не признают…

Так Мишель перебрался со Шпалерной на Фонтанку, в те самые казармы, около которых он услышал неизвестного ему певца. Это обстоятельство, о коем Мишель никому не сказал, несмотря на всю болтливость свою, подсластило горькую пилюлю: перевод из кавалерии в пехоту, пусть даже и в гвардейский полк все-таки трудно было назвать хорошим началом карьеры… Но маменька в Москве только обрадовалась: папенька был не в духе и ворчал, что служба в кавалергардах обходится слишком дорого: она же почитала службу в кавалерии более опасной – старший сын ее служил в кавалерии и сложил голову в бою…

За Мишеньку она страшно тревожилась и в каждом письме умоляла беречь себя – хотя бы ради нее. Войны, благодаря Богу и государю не предвиделось, военных подстерегали иные опасности – дуэли, карты, болезни и немилость начальства. Насчет карт и начальства постоянно напоминал папенька, маменька же пеклась о здоровье и дуелях, умоляя милого Мишеньку не ссорится ни с кем…

Мишель и рад был следовать ее советом, но не всегда получалось. Он был необидчив: оттого часто обижал других. Горбатовский городничий был на язык невоздержен и скор: младшего сына он считал дураком и называл так же. «Дурак» было слово обиходное и даже иногда ласковое: если городничий гневался на сына в ход шли ругательства покрепче: Мишель настолько привык к подобному обращению, что перестал обижаться на крепкое слово: наоборот, умел загнуть в ответ такую забранку, что нижние чины одобрительно ухмылялись. Бранясь, Мишель не испытывал ни гнева, ни раздражения – одну лишь радость от того, что он знает как ответить. И сам удивлялся, когда его называли «грубияном».

В Семеновском полку грубиянство не уважали: офицеры в обращении с солдатами избегали бранных слов. Мишель понял это с первого дня и старался, насколько можно укоротить свой язык хотя бы на службе: но в отношениях со своим человеком Ванькой, он никогда не стеснялся в выражениях, справедливо полагая, то тот по-другому не поймет.

Услышав, как Мишель разговаривает с Иваном, некоторые из гг. офицеров поморщились. Было решено отучить юнца от грубостей раз и навсегда. Способ для этого был избран старый, как мир.

– Скажите мне, господин юнкер, на каком языке вы со своим человеком разговариваете? Ни слова понять не могу.

– На русском, господин поручик.

– Не может быть! Я русский язык знаю: никогда таких слов не слыхал.

– У нас в Нижегородской губернии все так разговаривают…

– Любопытно. Не откажите в любезности, объясните, что сии слова означают?

Мишель густо покраснел и понял, что пойман в ловушку. Разъяснить значение матерных слов без смущения он никак не мог. Выход из ловушки был единственный: следовало идти напролом.

– Не может того быть, что вы этих слов не знаете, господин поручик. Их все знают.

– Уверяю вас, не слыхал никогда…

– Вы смеетесь надо мной?

– Что вы? Просто любопытство разобрало: я к словесности тягу имею, много слов разных знаю, а тут – что-то новое… Так может быть вы мне все-таки разъясните?

– Простите, господин поручик, никак не могу! – буркнул Мишель, – сие наш уездный язык. Ванька у меня других слов не понимает…

В этот же день с просьбой разъяснить значение слов «уездного языка», к Мишелю обратилось еще несколько офицеров: к вечеру его уже так замучили сей немудрящей шуткой, что он не знал, что делать. Хотелось ответить дерзко и прямо, но мешали стыд и обида: он понимал, что все сии вопросы – лживы, что все знают, что слова сии означают, просто смеются над ним. Особенно обидным было, то, что среди шутников оказался тот самый – уже известный ему певец – капитан Муравьев-Апостол 2-й. Он уже несколько раз слышал, как он пел – и это могло примирить его со многим, даже с глупыми шутками и издевательствами со стороны сослуживцев, но когда он тоже, как остальные, подозвал его и начал – очень вежливо: «Господин юнкер, а на каком языке вы со своим Ванькой разговариваете?» Мишель лишь побледнел от обиды и сжал зубы: дерзить капитану он не хотел, а как ответить – не знал. Пришлось ответить так, как он отвечал другим:

– У нас в Горбатовском уезде все так говорят. И батюшка мой на язык остер. Ежели вы, господин капитан, хотите у меня о значении сих слов спросить… то я сразу вам скажу, что ответить не могу: сам не знаю. И Ванька мой не знает! А больше я вам ничего ответить не могу! – Мишель покраснел, отвернулся и бросился прочь. Ему показалось, что капитан смеется ему вслед, но он ошибался…

Сергей пошутил с ним от скуки: ждал уже более двух часов. Матвей, приехал из Полтавы – но не в отпуск, а в командировку. Брат был занят делами, а Сергей – свободен и ждал нетерпеливо – они сговорились ехать обедать к знакомым, он собирался петь там и желал, чтобы за фортепьянами был Матвей. Но дела задерживали брата: они уже опаздывали.

Он скуки и раздражения Сергей уже терял терпение: он не знал, чем себя занять. Мишель попался ему на глаза: Сергей вспомнил вдруг о шутке, связанной с этим мальчишкой, шутке глупой, но не лишенной изящества – ему такие нравились – особенно в чужом исполнении. Сергею хотелось скоротать хотя бы минуту тревожного ожидания… Он позволил себе пошутить, но не успел толком расслышать, что именно ответил ему Мишель: с улицы донесся цокот копыт. У подъезда остановилась коляска Матвея.

– Что ты так долго? – с досадой сказал он брату. – Обещал в пять часов быть, а сейчас семь без четверти. Я уже ждать тебя устал – глупости всякие делать начал.

– Не от себя завишу, сам знаешь. Прости. Что за глупости?

Сергей рассказал. Матвей посмеялся над стыдливым грубияном.

– Как зовут-то его?

– Михайла Бестужев-Рюмин, кажется…

– Подожди, так это же Прасковьи племянник! Помнишь… в Москве его видели, он у нас на Басманной обедал… Не помнишь?

– Как же помню! В мундире не узнал его…

– Зря ты с ним пошутил – он дураком родился: среди ее родни умных людей нет, да и она глупа. Дураки же, как известно, шуток не понимают, – Матвей терпеть не мог вторую жену папеньки и не упускал случая сказать брату о Прасковье что-нибудь желчное.

– Если дураку двадцать раз одну и ту же шутку повторить, то и он поймет… Я его обидел по-моему, Матюша, – огорчился Сергей.

– Забудь о сем. Было бы о чем тревожится. Если дурак – не поймет; если умный – простит…

Анна Муравьева-Апостол с детьми Матвеем и Екатериной

Иван Муравьев-Апостол

Васильков

Сергей Муравьев-Апостол

Михаил Бестужев-Рюмин

Часть вторая Заговорщики

1

Лето выдалось жарким: стояла засуха. Август не принес облегчения, приближение осени почти не чувствовалось, жара не желала спадать. Сельские жители по привычке молили Бога об урожае, но понимали, что хлеба в нынешнем году не видать.

Сергей ехал на Украину из Петербурга, почти не останавливаясь, только переменяя лошадей на станциях. Ему хотелось быстрее узнать, что ждет его в будущем.

Впрочем, жара и быстрая езда мешали забыться даже на время. Сергею то и дело мерещились картины покинутой столичной жизни: огни Невского, жара театральной залы и холод реки, лица друзей и брата, открытое фортепьяно, полковой плац – и на нем непокорная государева рота. Иногда виделся Сергею он сам – гвардейский капитан в семеновском мундире, удерживающий своих солдат от бунта.

Семеновская история вышла громкой. Бунт в одном из гвардейских полков, да еще при отсутствии в столице императора был замечен не только в России, но и в Европе. Государь император очень расстроился. Он уже привык к тому, что Европа покорена не только его силой, но и обаянием. Сила его помогла освободить континент от изверга – Наполеона, от заразы революционной – и теперь России следовало отдыхать и почивать на заслуженных лаврах. Но солдатский бунт в столице был признаком того, что сон этот весьма непокоен и его империю мучают кошмары. Никаким обаянием нельзя было загладить то впечатление, что произвел на всех этот бунт… Солдаты «государевой роты» Семеновского полка требовали всего-навсего облегчения службы, замены жестокого командира более милосердным… Вырвавшись из казарм, солдаты даже не взяли с собой оружия и послушно сами направились в крепость под арест… Но вслед за ними восстал весь полк.

Втайне император был рад поводу уничтожить старый Семеновский. Уж слишком много недоброй памяти накопилось в нем. Ее следовало стереть.

Семеновский полк был расформирован. Нескольких офицеров, в том числе и полкового командира, отдали под суд, солдат и офицеров перевели в другие, в основном провинциальные, полки. А в казармах на Фонтанке появились новые офицеры и солдаты. Они надели старую форму и, созерцая гвардейский парад, похожий более на театральное представление, император мог отныне не тревожить свою больную память: полк остался на месте, но он был уже другим, не тем самым полком, что стоял в карауле в Михайловском замке в роковую ночь, не тем, что подставили под ядра на Бородинском поле…

Он был новым.

2

Форменный сюртук Полтавского пехотного полка, на плечах – тяжелые эполеты штаб-офицера. Чин немалый, новые возможности. Только вот в отставку и отпуск пускать не велено… «Но это не надолго», – думал Сергей, – «Государь отходчив. Я ни в чем не виноват…»

Жарко. Липкий пот заливает ворот рубахи, лоб и глаза.

– Скажи, любезный, – обратился он к проходящему мимо солдату, – где дом господина полковника Тизенгаузена?

Солдат остановился, вылупил глаза на незнакомого штаб-офицера в родном полтавском мундире. Сергей повторил вопрос.

– Виноват, ваше высокоблагородие… Нынче воскресенье, дома они… беспокоить не велят.

– Где дом найти?

– Так вот он.

Солдат махнул рукой в сторону соседней хаты. Сергей вышел из кибитки, кивнул солдату:

– Спасибо.

Покосившиеся рамы в окнах, ветхая дверь, продавленное сотнями ног крыльцо. Со двора доносился запах нечистот.

«Бежать, бежать отсюда! Но куда? Некуда…»

Сергей постучался, дверь открыл денщик.

– Доложи… подполковник Муравьев… из Петербурга переведен. Явиться желает.

Денщик кивнул, скрылся за дверью, и через пару минут высунулся опять.

– Господин полковник просят, ваше сковородие…

Сергей вошел в маленькие сени, оттуда – в комнату. Убогая обстановка: соломенные коврики на полу, деревянный шкаф с запыленными книгами, паутина по углам, заваленный бумагами неструганый стол, такие же стулья. Окна по случаю жары открыты настежь. На стене – засиженные мухами гравюры «Переход французских войск через Неман июня 12 1812 года», «Молебствие союзных войск в Париже в день Воскресения Господня». Сергей знал эти гравюры, в Петербурге они продавались задорого, по двадцати пяти рублей, и были весьма популярны года три тому назад.

Тизенгаузен оказался пожилым, маленьким человеком, Домашний засаленный халат, вздымался на горбу, от этого полы свисали неровно. Пожелтевшие загрубелые пятки торчали из стоптанных домашних туфель. Полковник смущенно разгреб бумаги на столе, подвинул стулья.

– Извините меня, ныне обязанностей служебных нет, воскресенье… Отдыхаю, так сказать…

Тизенгаузен хлопнул в ладоши; явился денщик.

– Чаю подай дорогому гостю… Да проси жену мою сюда.

Денщик принес самовар, поставил на стол.

– Вы прямо из столицы к нам прибыли? – светским тоном спросил Тизенгаузен, нашаривая босой ногой засаленную туфлю.

Сергей кивнул.

– Столица… Не был я там давно… Почитай, – Тизенгаузен принялся считать, загибая пальцы, – лет двадцать… Да, двадцать лет.

В комнату впорхнула дама в розовом легком платье и красных сафьяновых туфельках; запахло духами, пудрой и немытым женским телом.

– Позволь представить тебе, душенька – подполковник Муравьев-Апостол, Сергей Иванович, из столицы у нам переведен… Супруга моя, Феодосия Романовна.

Жена полковника годилась ему скорее в дочери.

Сергей жил в Ржищеве уже вторую неделю. Служебные обязанности его были необременительны, вернее, их вовсе не было. Дусинька оказалась нежным и добрым созданием, она любезно согласилась сопровождать Сергея на прогулках. Окрестности Ржищева были весьма живописны: Днепр, холмы, два больших монастыря, церковь… Во время прогулок юная жена старого полковника говорила без умолку.

Дусинька происходила из Курляндской губернии, папенька же ее, отставной майор, был дружен с Тизенгаузеном и решил, что лучшей партии для дочери искать и не надобно.

– Я не люблю мужа и не любила никогда, – откровенничала Дусинька. Сергей слушал из вежливости. – По настоянию папеньки за него пошла. Неотесанный он… провинциальный… Одна служба на уме. У нас в Митаве общество было, балы, театр, кавалеры галантные… Ныне же заперли меня в Ржищеве, где и поговорить не с кем. Офицеры грубияны, еще хуже мужа моего… кроме, может быть, вас, Сергей Иванович…

Через неделю их общения Сергей понял, что знает о Дусиньке все – или почти все.

– Мне в столицу надобно, я б там блистала… Да кто меня в столицу возьмет-то? Мой Василий Карлович беден, потому что честен. Говорят о нем: копейки себе не возьмет. А жить на что? Вон господин Самойленко, поручик всего, а женился недавно, так жену свою сразу же в Петербург свозил, развлечения ради… Что толку-то мне, что муж мой полком командует? Умру в глуши этой – никто не узнает…

Она заплакала.

– Честь – выше выгоды, сие Богом установлено…

– А люди по-другому мыслят, – Дусинька обижено поджала губки. – Вы не поймете меня, вы из столицы сами… В Париже жили… Вам меня не понять…

– Я вас понимаю, Феодосия Романовна, – просто сказал Сергей, разглядывая пейзаж, что был для него новым, а для Дусиньки – привычным до отвращения, – мне чувства ваши близки. Всю жизнь я из города в город переезжаю, несусь, как лист, гонимый ветром. И ныне мне кажется, что ветер утих, наступило безветрие полное – и лег я на землю, и никуда не улечу отсюда более… Чувство сие необычно для меня… Я так жить не привык…

– Вы, Сергей Иванович, много путешествовали? – с жадностью спросила Дусинька.

– Много: да все не по своей воле. В детстве маменька с папенькой нас с братьями и сестрами по всей Европе возили, потом мы в Россию вернулись, в Киеве жили, в Москве… Потом война… Петербург… Пожалуй что, Феодосия Романовна, я по своей воле раз пять всего и ездил! – Сергей рассмеялся, – я с 14-ти лет в службе.

– Что ж так рано?

– Да так уж вышло…

– А меня батюшка с матушкой возили в Ригу, – похвасталась Дусинька, – какой город прелестный! Вы бывали там, Сергей Иванович?

– Нет, не довелось.

– Ах, как жаль! Великолепный город! Какие там пирожные подают! И в лавках товары удивительные, я у нас в Митаве не видывала таких! И улицы все камнем покрыты – не то что здесь… Впрочем, – она кокетливо надула губки, – вы Париж и Петербург видали: что вам какая-то Рига…

– Не жалейте, Феодосия Романовна, что Петербурга не видали – нет там ничего особого…

– А как же театр, свет, общество?

– Так ведь сие от скуки. Петербург – плоский город, на болоте выстроен, климат там нездоровый, жизнь скучная… Вот люди и жмутся друг к другу, чтоб себя развлечь… Зима долгая, холодная – а ударит оттепель, подует ветер с Маркизовой лужи – наводнения бывают. Дома целиком срывает, уносит… Люди гибнут…

– Ах, какой страх! – Дусинька поморщилась, – вы мне такое не говорите – я чувствительна ужасно! Лучше приятное что-нибудь расскажите…

– Рассказал бы с превеликим удовольствием, но лгать вам не хочу: нет в Петербурге ничего приятного…

Сергей вздохнул:

– Хотите, Феодосия Романовна, я вам историю одну расскажу… петербургскую?

– Ах, расскажите, расскажите непременно! – воскликнула Дусенька.

– Сударыня, – с некоторой торжественностью начал Сергей, – сие есть история истинно петербургская: ни в каком другом городе она произойти не могла… Представьте себе… молодого человека, что с юности привык почитать себя частью чего-то: семьи, полка… или иного какого учреждения. Счастлив тот, кто находит среди товарищей по службе не только сослуживцев, но и близких друзей. Жизнь его тогда проистекает легко и приятно… Таков и я был в Петербурге. Но я был наивен – в граде сем ничего устойчивого нет…

Они взошли на высокий холм, называемый Иван-горою; под холмом открывался живописный вид на речку Леглич. Сергей залюбовался блестящей на солнце водной гладью, задумался.

– Так сие – ваша история? – Дусинька взволнованно всплеснула руками. – Умоляю вас, продолжайте…

– Да, моя история, – продолжал Сергей грустно. – Представьте себе, сударыня, как сие целое, что составляло судьбу твою, – в один день распадается и исчезает. То, что определяло мою жизнь – старый Семеновский полк – исчезло, словно наводнением смыто… Хотя… вы говорили, что не любите про ужасное слушать?

– Ах, нет, нет… Я не хочу про ужасное, я спать потом не буду, – жеманно произнесла Дусинька, – но если сие ваша история, Сергей Иванович, то так и быть – расскажите…

– Благодарю вас, сударыня. Хотя… я уже рассказал вам все… Думаю, вы и так об истории Семеновского полка наслышаны: она всем известна.

– Муж говорил, что солдаты ваши бунтовали… – осторожно произнесла Дусинька.

Сергей видел, что история семеновская сама по себе его спутнице не интересна. Выслушивая его рассказы о жизни столичной, она хотела выведать, не осталось ли у него в Петербурге предмета, свободно ли его сердце? Нравиться ей Сергей не желал.

– Бунтовали… С государевой роты все началось, потом другие к ним присоединились. Полковник наш зверем был, солдат наказывал сверх меры, издевался. Не выдержали они. А как бунт начался, по телам офицерским прошли, меня вот чуть не затоптали… Я бунт пресечь пытался.

– Ой! – произнесла Дусинька, как показалось Сергею, без жеманства, искренне.

– Полковник потом говорил со мною, утверждал, что не виноват он, что солдаты сами начали… Да не поверил я ему, с трудом удержался от дерзостей. Ныне же в армии я, переведен, наказан, права на отставку и даже на отпуск лишен…

– У моего Василия Карловича солдаты никогда не бунтовали! – гордо произнесла Дусинька. – По праздникам, иногда, могут выпить и пошуметь, но чтобы бунт затеять… никогда такого не было!

– В сем счастье ваше, сударыня, солдатский бунт – зрелище не для дамских глаз…

Возле дома Тизенгаузена Сергей учтиво помог Дусиньке выйти из экипажа, проводил до дверей. Отказался от приглашения на ужин, сославшись на то, что ему надо еще написать несколько писем… «Верно, к ней будет писать!» – подумала Дусинька. Но она ошиблась…

Сергей не собирался писать письма. Он хотел спать. Последние два дня его терзала бессонница, и только общение с молоденькой женой полковника вызвало у него зевоту…

Он сам не понимал, что с ним происходит. Ржищев наводил на него бессонную скуку. В Петербурге ему не хватало дня, чтобы все дела переделать, со всеми встретиться, обо всем переговорить. Здесь же времени было много, день с утра до вечера тянулся долго, нудно – но проходил бесследно, не оставив памяти о себе… такой же был вчера, такой же будет завтра. В Петербурге он почти каждый вечер был у кого-нибудь в гостях или у него гостил кто-нибудь. Гости засиживались за полночь, кто-нибудь обязательно оставался ночевать. Так было заведено, раз и навсегда. Сергею казалось, что так будет всегда – как полковое учение, как вечерняя заря после поверки.

Здесь, в Ржищеве, все оказалось по-другому: Сергей впервые в жизни оказался в одиночестве. Сначала он даже обрадовался этому обстоятельству, столь естественному для европейца и странному для русского человека. Спустя неделю после приезда в Ржищев, он понял, что ошибался. Одиночество было ужасно. Здесь, в Ржищеве, Сергей понял, что не может спать, не слыша рядом человеческого дыхания.

В одиночестве ему снилось все время одно и то же – бой под Красным, рукопашная, его рука с ножом, взлетающая к чужому горлу, и страшная мысль – «Только бы не убить!», мысль дикая в таких обстоятельствах, грязь под ногтями, кровь, растекающаяся по земляному полу.

На следующее утро Сергея разбудил тревожный барабанный бой.

Тяжелые свинцовые тучи висели над местечком. Ржищев тревожно гудел; люди выбегали из домов, охваченные тревогой и любопытством.

Полк был выстроен на плацу. Чуть поодаль стоял Тизенгаузен, оба батальонных командира, полковой и батальонный адъютанты. Полковой адъютант, поручик Цевловский, встал перед фронтом и поднял руку.

Барабаны смолкли; раздались резкие команды. Солдаты расступились. Сергей увидел трех офицеров: штабс-капитана и двух поручиков. Они шли, низко опустив головы, ни на кого не глядя; следом медленно двигался конвой под командой унтер-офицера. Штабс-капитан был уже не молод, лет сорока; лицо его, круглое, бледное, одутловатое, выдавало человека сильно пьющего. Оба поручика были молоды, по виду – совсем дети. Один из них то и дело вытирал глаза рукавом. Унтер-офицер расставил их перед фронтом, на равном расстоянии друг от друга. Цевловский достал из-за пазухи бумагу и принялся громко читать.

– …Всех их троих, лиша чинов, дворянского достоинства, а Грохольского и ордена Святой Анны 4-й степени, – бубнил Цевловский, – написать в рядовые впредь до отличной выслуги с определением Грохольского в Черниговский, Здорова в Алексопольский, а Жиленкова в Кременчугский пехотные полки…

Цевловский поднял руку; барабаны забили дробь. В воздухе запахло гарью: один из солдат поджег заранее подготовленный костер. Сергей почувствовал, как холодеют ноги. Унтер-офицер подошел к штабс-капитану и положил руку на эполет.

– Не смейте! – донеслось до Сергея. – Я воевал, я кровью заслужил…

– По конфирмации его высокопревосходительства генерала от инфантерии графа Сакена! – ответил Цевловский.

Больше Сергей ничего не видел и не слышал. Ноги его подкосились и в глазах потемнело.

– Воды! – в испуге крикнул Тизенгаузен, хватая его за руку.

Вечером, придя в себя, Сергей отправился на гауптвахту. Караулом командовал поручик Юдин, с которым он уже успел познакомиться.

– Поручик, прошу вас, мне непременно нужно поговорить с арестантом, с рядовым… Грохольским, – Сергей с трудом вспомнил его фамилию.

– Не положено, господин подполковник, – официальным тоном сказал Юдин.

И добавил, уже искренне:

– На что он вам, Сергей Иванович? Вы здесь человек новый, а нам он хорошо известен, как и друзья его. Истории такие у нас тут, почитай, раз в полгода случаются. Пьяницы они запойные, напились и надерзили батальонному, да потом еще избить его хотели, когда он рапорт написал…

– Но люди ведь… Арестанты… Пустите меня, прошу вас.

Юдин пожал плечами:

– Ступайте, только быстро возвращайтесь. Неровен час придет кто…

В комнате, где содержался Грохольский, было темно, и Сергей, закрыв за собою дверь и привыкая к полумраку, не сразу разглядел арестанта. Меж тем, Грохольский увидел его и вскочил, вытянувшись во фрунт.

– Сядьте… Как имя ваше?

Грохольский удивленно посмотрел на Сергея.

– Звать меня Дмитрием, – сказал он, садясь на кровать. – Чем обязан, господин подполковник?

– Я хотел… узнать, нельзя ли чем помочь?

– Помочь? – Грохольский рассмеялся. – Можно помочь. Водки прикажите принести, пить не дают уже который месяц. Все допрашивают, судят…

Сергей смешался.

– Водки… на что она вам? В нынешнем вашем положении…

– Водка хороша в любом положении… она нервы успокаивает. Особенно после такой вот экзекуции…, – Грохольский сжал кулаки. – Ну ничего, я в Черниговский полк переведен, уеду туда, привыкнут там ко мне… Я и сбегу. Найду и убью гадину!

– Кого убьете?

– Майора моего, батальонного, он во всем виноват. Да, я пьян был, когда при роте своей спорить с ним стал… Но кто ж не пьет ныне? Он и сам бутылочку любит, доказано сие, он в отставку отправлен. Ежели б тогда рапорт свой не написал – ничего б и не было. Убью гадину!

– Не надо… Его, как и вас, пожалеть надобно…

Грохольский вскочил, глаза сверкнули лютой злобой.

– Вам что нужно-то от меня, господин подполковник? Вы исповедовать меня пришли? Так на то попы есть. Может, вам допросить меня велено? Так я уже осужден, и более сказать мне нечего.

– Я жалею об вас…

– Не надо обо мне жалеть! И батальонного моего не надо! Я вас знаю, вы из гвардии к нам присланы… Кому-то там надерзили, как и я. Только вас сюда с повышением, а меня… – он неопределенно махнул рукою. – Вы в столице с нашей жизнью гарнизонной незнакомы были, поглядим, что запоете вы года через два. Когда осмотритесь и поймете, что здесь… грязь, пошлость и скука смертная… и нету выхода. Если только, – он злобно улыбнулся, – ваше высокоблагородие к бутылочке не пристрастится.

– Я хочу быть вам полезен, – повторил Сергей, вставая. – Скажите, что я могу сделать для вас?

– Убирайтесь к черту! – отрезал Грохольский, лег на кровать и отвернулся к стене.

Утром Грохольского увозили в Черниговский полк. Сергей видел: его новый знакомый, одетый в солдатский мундир, пытался залезть на крестьянскую телегу, но у него ничего не получалось. «Набрался уже, мало тебе вчерашнего», – сурово проворчал конвойный солдат, помогая ему. «Здесь грязь, пошлость и скука смертная. И нету выхода», – вспомнил Сергей. Небо было затянуто сизым, но дождь все никак не начинался… Летние грозы в это затянувшееся лето обходили Ржищев стороной, грохотали на том берегу Днепра, а здесь были видны только тучи на горизонте…

Сергей писал Матвею, просил приехать. Но брат в Полтаве был занят службою и тяжбой за Хомутец: Иван Матвеевич нетерпеливо ждал в Петербурге исхода дела. Отношения между Матвеем и папенькой были натянутыми, Матвей в письмах жаловался на папеньку, папенька – на Матвея. Приходилось успокаивать одного, урезонивать другого. Матвей был упрям, папенька – эгоистичен. Получив очередное письмо от Матюши, Сергей вдруг понял, что почти не рад ему: письма брата были все об одном и том же, зачастую – теми же словами… Служба, тяжба, Хомутец, сетования на эгоизм Ивана Матвеевича, жалобы на здоровье, сдержанное сожаление по поводу разлуки с братом… и все. Письма отца были интереснее, в них был блеск ума и стиль, но сводились они все к тому же – тяжба, Хомутец, жалобы на Матвея.

В переписке Сергей не находил ни утешения, ни развлечения. Писать было интересно тогда, когда чувства, впечатления занимали ум и сердце. Ум и сердце же его были ныне свободны…

Музыка тоже не утешала, ибо петь в Ржищеве было не для кого … Он выписал из Киева инструмент, но тот быстро покрылся серой пылью: Никита совсем обленился и не давал труда себе лишний раз стереть ее. В отличие от Сергея, он спал целыми днями и находил Ржищев весьма приятным местом – тихим и покойным, в отличие от шумного Петербурга. Сергей не завидовал Никите: разница вкусов была всего лишь отражением их неравенства.

Никита был раб тихий и добровольный. Он искренне считал, что ему повезло: господа у него добрые, знатные и богатые. Он был доволен своей судьбою, не искал большего – и искренне негодовал на тех, кто поступает иначе. С его точки зрения мир был прост – существовали господа и их люди. Остальное же было от лукавого. Господа были образованные и служили, люди же служили господам. Но не потому, что были необразованные – а потому, что так заведено Богом.

Вскоре после случая с Грохольским, после непрерывных сухих гроз, дары, духоты и нескончаемой скуки, Сергей понял, что хочет одного – навсегда снять с себя мундир. Уехать отсюда. Уйти в отставку. Бросить службу. Сие было недостижимо, и оттого – вдвойне заманчиво.

3

У дома, где квартировал Тизенгаузен, остановилась запыленная бричка. Молодой человек в грязной рубахе, благоухающий потом и дорожной пылью выполз из нее, с отвращением натянул на плечи мундир и отправился представляться полковому командиру.

В кармане Сергея лежало письмо от мачехи; она просила при случае присмотреть за племянником. Сергей едва помнил его по самой первой встрече в Москве, по Семеновскому полку. Это было там, в иной жизни, где он был частью целого. Теперь же он был только осколком, обломком, сухим листом, заброшенным далеко от родного дерева. Впрочем, Мишель был таким же – и именно поэтому Сергей ждал, что он явится к нему на следующий же день после приезда в Ржищев.

Но прошло два дня, а прапорщик так и не появился. И Сергей решил навестить его сам.

Мишель прибыл в Ржищев из Житомира, где полгода состоял при корпусной квартире. Насмотревшись на чудачества корпусного командира генерала Рота, он хотел одного – отоспаться и забыть все это. Даже у них в Нижегородской губернии, где помещики были людьми простыми, такого ужаса не было. Конечно, мужиков секли – как мужика не сечь, если он пьет, балует, убегает? Но сам Мишель считал себя человеком просвещенным, и Ваньку своего один только раз в жизни отослал на съезжую: когда тот случайно спалил в печке его тетрадку со стихами. Иван читать не умел, принял старую тетрадку за ненужные листы и растопил ими печку. Впрочем, потом Мишелю было стыдно: стихи были дурные, он и сам собирался сжечь их, но рука не поднималась.

Ванька, прибывший вместе с барином на юг, был малость придурковат: казалось, что не он присматривает за Мишелем, а Мишель – за ним. Главной его странностью была любовь к огню: печи он готов был топить постоянно, даже в жаркую погоду. Мишель часто пытался его остановить, но куда там – страсть побеждала, поэтому печка во флигеле, где квартировал Мишель, была раскалена. Несмотря на раскрытые окна, в доме было так душно и жарко, что Мишель предпочитал сидеть на лавочке под кривым старым деревом. Тут было чуть прохладней.

Он обрадовался, увидев Сергея. Он сам уже собирался с духом, чтобы идти с визитом к подполковнику: как-никак родня и в одном полку служили – в старом Семеновском полку.

Сергей не знал, о чем говорить с Мишелем. Мальчишка на войне не был, чин у него был самый смешной и мелкий…

– Чем это вы заняты, прапорщик?

– Извините, господин подполковник! Ничего особенного. Наблюдаю за натурой. Хотите пари?

– Какое?

– Смотрите…

На высохшей летней земле извивались темно-красные земляные черви. Один за другим они выползали из развороченной земляной кучи на дорогу и упорно стремились переползти ее. Место было бойкое: недалеко от торговой площади, в базарный день. Полдесятка тварей уже закончили свою жизнь под ногами, колесами и копытами. Остальные продолжали упорно двигаться вперед.

– Ну, так и что ж у вас за пари, прапорщик?

– Смотрите: все червяки ползут извиваясь, только один – прямо. Во-он там, впереди остальных – на середине дороги, видите?

Сергей наклонился, посмотрел. Все червяки выползали на дорогу, сворачиваясь в петли и кольца, только один почему-то полз прямо, вытянувшись в струнку, как солдат в строю.

– Держу пари на бутылку вина, что доползет, – прапорщик бесцеремонно сунул Сергею руку, тот рассеянно пожал ее. Пари было дурацким, да и чего другого можно было ожидать от этого странного мальчишки? Но делать было решительно нечего…

Руки у Мишеля были грязны. Сергей заметил у скамейки испачканный землей сук. «Уж не сам ли он и разворошил эту кучу? – подумал Сергей. – Зачем?»

– Понимаете, господин подполковник, я думаю, что те, кто извивается – на земле больше места занимают и, следовательно, под сапог попадают чаще. А тот, кто прямо ползет, может избежать горькой участи быть раздавленным…

Прапорщик говорил все эти глупости абсолютно серьезно, но глаза его вдруг засветились мальчишеским азартом. Он отвернулся от Сергея и начал пристально наблюдать за червяками.

«Боже мой, какая гиль», – подумал Сергей и потер лоб: третий день бессонницы давал себя знать.

Мишель молчал, поглощенный зрелищем: извивающиеся червяки вылезали на дорожку навстречу неизбежной гибели. Место было людное: за четверть часа мимо них прошло человек десять и проехало несколько телег. Мишель смотрел не на лица, а на ноги прохожих, и это подвело его. Один из червяков погиб под сапогами полковника Тизенгаузена. Мишель еле успел вскочить и отдать честь, да и то только благодаря Сергею…

Как только полковник ушел, потоптав своими сапогами еще с пяток беззащитных тварей, Мишель тут же хлопнулся обратно на скамейку и продолжил молча и сосредоточенно наблюдать за Прямоползущим. Тот был еще жив и упорно продолжал свой путь к противоположной обочине.

– Доползет, непременно доползет! – весело воскликнул Мишель.

Из-за угла донесся топот множества сапог – солдат вели на учение.

– Не доползет, – произнес Сергей. Ему вдруг стало жаль Прямоползущего и Мишеля – за то, что он сейчас проиграет это дурацкое пари.

Солдаты прошли. Из тех, кто выполз на дорогу, ни уцелел ни один. Только Прямоползущий исхитрился пережить всех, и упорно, равномерно двигался вперед, оставив позади две трети нелегкого и полного смертельных опасностей пути.

– Каков молодец! – искренне произнес прапорщик, словно любуясь червяком.

Сергею вдруг очень захотелось, чтобы червяк дополз, а Мишель – выиграл.

– Здравие желаю, ваше высокоблагородие! – солдат из третьей роты вытянулся во фрунт перед Сергеем, отдал честь, выпучил глаза. Солдат нес ведро с водой. Для того, чтобы отдать честь, ему пришлось поставить ведро на землю, придавив беднягу Прямоползущего.

– Эх, – в голосе Мишеля прозвучала детская досада. – Ваше счастье! Не дополз! Пожалуйте ко мне на квартиру – я вам ваш выигрыш ныне же отдам!

– Погодите, – Сергей подошел к тому месту, где был четко виден след от ведра.

Прямоползущий был еще жив. Острая кромка днища разрезала его пополам. Одна половинка так же, вытянувшись в струнку, продолжала свой путь к спасительной обочине. Вторая с такой же скоростью ползла в противоположном направлении.

Отбросив концом сапога обе половинки прямоползущего к траве на обочине дороги, Сергей повернулся к прапорщику.

– Ну что ж… Пари есть пари. Где ваше вино?

На следующее утро Сергей проснулся на рассвете, проспав часов восемь крепким сном без сновидений. Он чувствовал себя здоровым и бодрым, радостным душою и здоровым телом. «Что же такое случилось вчера, что я так хорошо спал? – подумал он. – Ах, да… Вино пили с прапорщиком… Смешной юнец… Прямоползущий… За натурой наблюдает…»

Вчера Мишель болтал, не закрывая рта. Они выпили бутылку вина, причем большая часть бутылки досталась Сергею, потом прапорщик проводил подполковника до его квартиры, что была на соседней улице, через несколько дворов. Проводив, распрощался и исчез, растаял между плетнями, хатами и тополями, растворился в густом летнем вечере, оставив после себя только улыбку и приятную усталость. Сразу после его ухода разразилась долгожданная гроза: ливень, короткий, но яростный, прибыл пыль, освежил воздух…

Сергей умывался, одевался, пил кофей, машинально отвечал на утреннее ворчание Никиты, впервые за долгое время, радуясь новому дню. Смешной мальчишка не выходил у него из головы.

На следующий вечер они снова пили, но не вино, а горилку – на сей раз в доме у Сергея. Прапорщик пить не умел: перебрав, он пытался вести светские беседы, но язык его заплетался. В конце концов, он заснул, положив голову на стол и совершенно забыв о том, где находится.

Сергей перетащил Мишеля на диван, расстегнул пуговицы, снял сапоги, испытывая светлую радость от заботы о другом человеке. В Петербурге он часто делал это для перепивших приятелей…

Утром Мишель выглядел смущенным: он утверждал, что не помнит ничего, из происходившего накануне. Сергея удивила такая забывчивость. Сам он мог выпить много, не теряя при этом ни памяти, ни головы – сказывалось детство во Франции и ранее знакомство с самым благородным из напитков – виноградным вином.

Мишель вино не любил. Впрочем, он не любил и горилки. Батюшкина склонность к рому отозвалась в отпрыске страхом перед пьянством: во хмелю городничий был несдержан, груб со слугами, непочтителен с супругой и весьма строг с сыном. Проспавшись на утро, он мало что помнил и на всякий случай просил прощения у маменьки и горничной Марфуши. Маменька гневалась, а Марфуша быстро и сочувственно кивала: «Да батюшка-барин, рáзи мы не понимаем… Бог простит… Кваску аль рассольчику прикажете подать?»

Когда Мишель вырвался, наконец, из родительского дома, когда настала для него время дружеских попоек, выяснилось, что у него слабая голова. Он хмелел от бокала вина, от двух рюмок водки. И дальше с ним произошло то, что часто случается с молодым человеком в компании старших и пьющих друзей: над ним потешались. Пьяным он был забавен, а неумение пить делало его вдвойне смешным. Когда же он падал, сраженный винными парами, его просто укладывали куда-нибудь в угол и забывали о нем, как о ком-то малозначительном. Мишелю, впрочем, было все равно, он был не обидчив.

Мишель не любил пить, но зато обожал музицировать, это было страстью его провинциальной души. Нотной грамоты прапорщик не знал: играл он все больше по слуху, сливая в одно произведение несколько понравившихся ему опусов. Игра его вызвала у Сергея смех.

– Хотите, прапорщик, я вас нотам научу? Для человека с хорошим слухом и памятью освоить науку сию – сущий пустяк.

Мишель кивнул.

Нотную грамоту прапорщик усвоил быстро: Сергею занятия доставили не меньше радости, чем его ученику. В тот вечер, когда Мишель впервые сыграл ему с листа, он предложил прапорщику перейти на «ты» и забыть про чины – хотя бы на то время, когда они за фортепьяно. Мишель согласился с восторгом.

Он часами просиживал за инструментом, старательно осваивая нотную премудрость, срываясь, время от времени, в варварские бредни своих импровизаций. Сергей смеялся, глядя на его серьезное и вдохновенное лицо.

– Ты думаешь – сие музыка?

– Нет! Сие крики души моей! – с улыбкой отвечал Мишель, продолжая терзать клавиши, – я знаю, что тут ни складу, ни ладу – но мне все равно! Я правильную музыку не люблю – ее, как нашу жизнь, с самого начала до конца предсказать можно. Так что и слушать не хочется.

– Думаешь, судьба наша предопределена, Мишель?

– Разумеется. Ты до полковника дослужишься, полк получишь, еще лет десять прослужишь. А потом, усталый и больной, в отставку пойдешь – уедешь в имение дни свои доживать… Ну, а я, если повезет – выйду в отставку штабс-капитаном – тоже лет через десять, не раньше.

Мишель взял на клавиатуре минорный аккорд, повторил его еще раз – чуть громче.

– И еще… Вот ты мне рассказывал давеча, что о рабстве в любезном отечестве узнал, только когда в Россию из Парижа вернулся. А я рядом с сим рабством вырос, с младенчества его привык обычным порядком вещей почитать. С младых ногтей думал, что так Богом устроено: душами торговать. Я рабство наше считал делом совершенно естественным… Пока не понял, что и я – такой же раб, только из благородных…

– Ты? – Сергей удивился. – Да какой же ты раб?

– Самый обыкновенный. Раб папеньки своего, раб государев, раб обстоятельств, наконец.

Мишель наигрывал одной рукой какую-то унылую и незамысловатую мелодию.

– Нет, отчего же? Мы – дворяне и сами судьбу свою определять вольны, – возразил Сергей.

– Но зачем ты сидишь тогда в Ржищеве? Не лучше ли в столице было: свет, театр, балы? Можешь не отвечать, я знаю: история семеновская, государь гневается. Но только вот ты, к примеру, ни в чем не виноват. Так за что ж наказан?

– Такова сила вещей, и она нас сильнее…

– Нет! – Мишель ударил вдруг по клавишам кулаком. – Человек должен быть свободен, свободен всегда и во всем. Я это с юности ранней понял. Хотел дипломатом стать, все страны объездить… да ничего из тех мечтаний не вышло. Папенька проклясть обещал, ежели в службу военную не пойду, маменька плакала… Я и пошел в службу. Ныне жалею о том, что не настоял на своем. За отказ от свободы своей плачу. Для чего я родился, рос, учился? Для чего меня святой угодник отмолил? Чтобы здесь, в Ржищеве сидеть?

– Какой святой угодник? Ты мне не рассказывал…

– Так расскажу; погоди. У меня жизнь короткая и скучная, историй в ней мало, так что я их на особые случаи берегу. Маменька моя очень набожна: когда брат Володя погиб под Фридландом, ее нервы совершенно расстроились, и она почти каждый день бывала у обедни. Мне тогда было три года от роду. Маменька рассказывала, что я заболел горячкою и угасал на руках ее. Не ел, ни пил, не спал – только плакал… Даже папенька растревожился и распорядился лекаря из Нижнего привезти. Тот меня осмотрел, развел руками и предложил уповать на милость Божью. Маменька тут же изрядно использовала сии рекомендации, приказала заложить возок и отправилась в городишко один, у нас, в Нижегородской губернии. Ей сказали, что в тамошнем монастыре старец есть – молитвами любые хвори лечит. Вот он-то меня и отмолил. Маменька рассказывала: я все плакал да метался, а как он начал молитву надо мной творить – заснул. И проснулся совсем здоровый. Я старца-то помню, сие первое воспоминание мое! Высокий такой, борода длинная, лапти огромные… Помню, как он маменьке сказал, что меня апостол в рай поведет, – Мишель рассмеялся, – знал бы тот старец, что я в тринадцать лет из папенькиного шкапа тайком буду Вольтера таскать и к афеизму склоняться!

– Апостол в рай поведет? – удивленно переспросил Сергей, – так и сказал?

– Именно так: я преотлично помню, да и нянька мне потом эту историю много раз припоминала: особенно когда я шалил и не слушался, – Мишель вздохнул, – вот такая история… В отрочестве я думал, что стану не менее, чем фельдмаршалом, коли мне после смерти моей будет такая честь на небесах оказана. Ныне же думаю, что прежде надо свободным человеком сделаться. А без того – какой может быть рай?

– Мне в Париже гадалка мадам Ленорман предсказала, что меня повесят. Впрочем, она сие не только мне предрекала… Возможно, для того, чтобы нам, победителям, неприятность сделать, – задумчиво произнес Сергей, – глупости это все, Мишель. Хочешь, спою тебе?

С момента приезда своего Сергей собирался петь впервые: офицеры, сослуживцы его, предпочитали музыке карты и водку, а их жены – наливку и сплетни. Но в тот вечер, когда лето встречалось с осенью, а лучи заходящего солнца освещали облака пыли над дорогой – просто невозможно было не петь. «Впрочем, – подумал Сергей, – сегодня Ржищев и без музыки неплох». У него было превосходное настроение.

– Ну, что тебе спеть?

Мишель порылся в нотах, разбросанных на верхней крышке фортепьяно.

– Вот это.

– Неужто выучил?

– Назубок знаю, могу и без нот сыграть, – Сергей протянул руку, хотел отнять листы. – Нет, нет, отдай – воскликнул Мишель, – вдруг собьюсь, тебе каватину испорчу – сам ее хочу услышать страстно.

Мишель, подглядывая одним глазом в ноты, начал фортепьянную партию – несколько серьезных, почти грозных аккордов в нижнем регистре – и легкий, смешной, веселый ответ – в верхнем. Его пальцы летали над клавишами.

Сергей любил каватину Фигаро, сочинение Россини – вещь новую, не совсем привычную: веселую, с внезапной нежной вкрадчивостью в середине и пафосом ближе к финалу… Сергей вдруг испугался, что Мишель собьется… и чуть было не ошибся сам, вступил на пол-такта позже…

Знакомый до последней черточки пейзаж за окном вдруг ожил: облако пыли, доселе висящее неподвижно над дорогой, двинулось, закрутилось, вытянулось, развеялось, превратилось в бричку, стремительно влетавшую в Ржищев. Мишель, не замечая ничего, врастал пальцами в клавиши, вырывал из них необходимые ему – и Сергею звуки.

Бричка замедлила ход, свернула на проулок, ведущий к дому.

Сергей закончил кавантину. Мишель ответил ему несколькими аккордами, но что там было от Россини, а что – от самого аккомпаниатора, Сергей не заметил.

Экипаж остановился у крыльца, кучер спрыгнул с подножки, помог выйти седоку – сгорбленному, уставшему от долгой дороги и нескончаемой боли.

– Матюша! – вскрикнул Сергей и, забыв о Мишеле, бросился на крыльцо, подхватил брата, стиснул в объятиях. Матвей словно бы ждал этого. Схватил Сергея за плечи, отстранил от себя, потом вновь обнял крепко.

– Жара страшная. Умаялся с дороги. Вели баню затопить – я весь в пыли…

Уверенно, по-хозяйски вошел в комнату, на ходу расстегивая гвардейский сюртук со штаб-офицерскими эполетами и адъютантским аксельбантом – и замер, увидев Мишеля.

– Вы, верно, знакомы? – начал Сергей, – разреши тебе представить, брат, – прапорщик Михайла Бестужев, он Прасковье Васильевне племянник…

– Здравствуйте, прапорщик. Я вас помню, – голос Матвея стал тусклым.

Мишель встал, сложил ноты, закрыл крышку фортепьяно.

– Благодарю вас, Сергей Иванович, я, пожалуй, пойду, пора… Уже поздно… Разрешите откланяться.

Мишель взял со стула фуражку, отвесил подчеркнуто вежливый поклон Матвею, вышел на крыльцо.

– Мишель! Подожди! – Сергей нагнал его уже у калитки, – я хотел только сказать тебе…

– Слушаю, господин подполковник… – Мишель в упор посмотрел на Сергея, тот вдруг смешался, опустил глаза.

– Ты прекрасно сегодня играл. Приходи к нам завтра, обязательно, не стесняйся. Брат с дороги устал, он…

– Я все понимаю. Я приду. До свиданья! – Мишель протянул Сергею руку.

Баня стояла в саду, рядом с домом. Печь была слажена на совесть – пар от нее валил густой, пахучий, успокаивающий нервы, расслабляющий… И, хотя Сергей бани не любил, предпочитая менее варварские способы омовения тела, он понял, что именно она сейчас необходима Матвею – тот весь был как натянутая струна – того и гляди лопнет со звоном.

Отсидев четверть часа в парной, Матвей вышел, молча окатился холодной водой из шайки, вздохнул с видимым облегчением и не сел – упал на растрескавшуюся от банной сырости лавку, вытирая лицо льняным полотенцем:

– Все, Сережа! Дело наше, слава Богу, закончено: Хомутец наш!

Матвей отбросил мокрое полотенце, завернулся в простыню. Никита принес самовар.

– Все бумаги честь по чести выправил. Сколько ассигнаций всякой чиновной мелочи роздал, сколько потных ладоней пожал – до сих пор кажется, что руки сальной свечкой и суточными щами пахнут! – Матвей поднес ладони к носу, брезгливо сморщился, подмигнул брату. – Зато папенька теперь доволен будет – может свободно пировать в родовом замке в приятном окружении!

– Теперь тебе, поди, скучно будет… без тяжбы? – насмешливо спросил Сергей.

– Скучно? Нет, брат… Теперь буду в отставку просится – имение заботы требует, а из папеньки, сам знаешь, хозяин дурной… Начнет пиры да балы закатывать – разорится. Противница наша, госпожа Синельникова напоследок дом спалила. Теперь папенька новый собирается строить. Прожекты составляет на бумаге, но сие пока не опасно – мечты одни, дела, слава Богу, никакого. Что-то вроде нашего тайного общества. Да, кстати, знаешь, мне слышал я, что Пестель… все продолжает в разбойников играть. Впрочем, меня сие не удивляет – у него голова не в порядке, еще с 12-го года.

– Зачем ты так, Матюша? Пестель очень умен, – Сергей налил брату чаю, придвинул к нему стакан.

– Ум и разум, Сережа, разные вещи. Ума ему не занимать, а вот разум – болен неизлечимо.

Чай оказался слишком горячим, обжегши губы и горло, Матвей закашлялся:

– Мне его жаль: карьеру он мог бы сделать такую, что любой позавидовал – да не судьба. С его раной больших чинов не выслужишь. Кутузов, хоть и был одноглазым, а все-таки не хромал, да еще так безобразно…

– Да, ты прав. Мне на него всегда смотреть было больно…

– А мне – весело! Как посмотрю – о своей ране вспоминаю, думаю, насколько же я счастливее его. Почти не хромаю – когда нога не болит…

Матвей отодвинул стакан и потянулся за трубкой. Она была у него своя, особая, и набивал он в нее не табак, а китайское зелье из темной склянки.

– Сейчас – ничего не болит? – с тревогой спросил Сергей.

– Нет: когда я с тобой, у меня ничего не болит и жить хочется. Кажется даже, что впереди еще что-то есть. – Матвей затянулся жадно, задержал на мгновение дыхание, медленно выдохнул дым. – Хотя, если честно, для нас, Сережа, уже давно все закончилось. Нам теперь только одно осталось – век свой на покое доживать да вспоминать о прошлых подвигах…

Сергей встал из-за стола, прикрыл окно, преграждая дорогу прохладному ночному ветру.

– Оставь, что я – барышня, чтоб сквозняков бояться? – сердито буркнул Матвей, – душно здесь!

Не говоря ни слова, Сергей толкнул скрипучую раму.

– Вот, теперь хорошо, – удовлетворенно произнес Матвей, – и хватит меня жалеть. Я, может быть, твоей жалости недостоин…

– Жалость – это не чин и не орден, чтобы ее достойным быть.

– Браво! – воскликнул Матвей, – хорошо сказано! Ты тут в глуши острословом стал, как я погляжу! Но все равно – не жалей меня. Я с тобою, все хорошо, дай Бог, все устроиться, ты тоже в отставку выйдешь. Поселимся в Хомутце, будем рядом друг с другом век доживать… Я сам женюсь и тебя женю – барышень в округе много, и все прехорошенькие. Дети пойдут… Хозяйством займемся: там, в Хомутце, все расстроено, надо налаживать, забот много… Я, брат, только об этом и мечтаю…

– Моя отставка – мечта несбыточная, ты же знаешь…

– А, оставь, пустое. У нас все вечное и ничего постоянного. Сегодня нельзя, а завтра – пожалуйте! – Матвей отложил дотла докуренную трубку.

Наутро брат приказал закладывать коляску. Сергей уговаривал остаться хоть на день, но брат был суров и мрачен.

– Невозможно, – резко ответил он, – послезавтра обязан к Репнину явиться. Не хочу начальство сердить, и так я у него не на самом лучшем счету… Хоть он и благоволит, конечно, но мне все кажется, что он от меня большего усердия в службе ждал…

Завтракать не стал: печально потрепал брата по плечу, обнял торопливо – и уехал.

Проводив брата, Сергей сразу отправился к Мишелю. Однако на квартире прапорщика не оказалось: Иван доложил, что их благородие изволили уплыть-с. Сергей мысленно поразился странным звукам родного языка и спросил – куда? Иван выпучил глаза на господина подполковника и выпалил:

– Не могу знать! Куда – не сказывали, могу-с только сказать – на чем-с!

– Так на чем?

– Велели лодку нанять у пристани! На ней и уплыли-с!

– Один?

– Так точно-с!

– И давно?

– На рассвете еще-с…

Сергей пошел к пристани. Просидел там больше часа, напряженно вглядываясь в широкий и быстрый Днепр. Тревога его все росла, он с надеждой всматривался во все лодки, что проплывали мимо, но Мишеля все не было. Он появился спустя полтора часа, когда Сергей уже заволновался всерьез.

Лодка Мишеля, выскочив из-за излучины, лихо шла к пристани. Течение само несло ее к берегу, ровно к тому месту, где остановился Сергей. Солнце ушло за облако, река вдруг потемнела, только другой берег еще светился, но тень неумолимо катилась туда, в заречные дали.

– Где ты был?! – почти сердито крикнул Сергей. Протянул руку, желая помочь другу выйти из лодки. Мишель выпрыгнул на берег.

– На том острове! Я был на том острове! – торжествующим голосом объявил он. – Я течение пересек! Извини, что руки не подаю – волдыри натер, часа три на веслах был… замучился… думал, не выгребу!.. Ну, ничего!.. Наша Ока, конечно, поспокойнее будет, но и Днепр переплыть можно!..

Холмистый уединенный остров, поросший соснами, они приметили давно, во время конных прогулок. Он был расположен у другого берега реки, выше по течению. Мишелю показалось, что это – полуостров, Сергею – что остров, они заспорили. Мишель, казалось, был уже готов предложить пари – он вечно проигрывал, но почему-то не огорчался…

Сосны на острове росли густо, с подлеском, и увидеть, соединяется ли остров с берегом, отсюда было невозможно. Надо было брать лодку и плыть. Они много раз собирались сделать сие, но почему-то все откладывали до другого раза.

– Почему без меня? – хмуро спросил Сергей, – вместе ведь уговаривались? Впрочем, все равно – вернулся и ладно: я тревожился за тебя…

– За меня?! – Мишель изумленно поднял брови. – Да кто я такой, чтобы ты за меня тревожился?! За меня токмо маменька тревожится…

Мишель изменился в лице и схватил Сергея за плечо.

– Поехали со мной сейчас, туда, на остров! Я один раз доплыл – второй раз легче, да еще – вдвоем. Поехали, Сережа! Я прошу тебя! Поехали!

Он мог бы не уговаривать – Сергею и самому хотелось оказаться в лодке на середине быстрой реки.

– Ну что с тобой сделаешь… Поехали. – Сергей пожал плечами, делая вид, что соглашается с неохотою, но Мишель тихо рассмеялся.

– Ты же сам того хочешь! Я знаю, что хочешь!

– Чего я хочу? – проворчал Сергей, отталкивая лодку от берега. – Нет уж, слуга покорный: соглашаюсь, только чтобы тебя опять туда одного не понесло… Вон, как глаза-то горят… О путешествиях все мечтаешь?

– С детства мечтал мир объездить. Для того и хотел дипломатом стать…

– Садись на руль, дипломат, и слушай старших. Прямо держи.

– Слушаюсь, господин подполковник!

– То-то, Мишель, – назидательно произнес Сергей, берясь за весла, – мир мы с тобой, боюсь, уже не объездим, а до острова прокатимся…

Вытащив лодку на берег, они за десять минут обошли остров. Он оказался совсем невелик, но весьма живописен. Отсюда открывался прекрасный вид на реку и противоположный берег. Холмы закрывали от них Ржищев, только пристань чуть виднелась.

– Прекрасный остров! На таких хорошо клады зарывать! – воскликнул Мишель. – Поискать надобно…

Оглянулся, обошел несколько сосен, поковырял землю сапогом в корнях одной из них.

– Нашел!

Из песчаной ямы под корнями старой кривой сосны виднелось запечатанное сургучом бутылочное горлышко. Мишель легко раскопал руками рыхлый песок, вытащил две бутылки вина.

– Сам зарыл, сам нашел, – простодушно объяснил он Сергею.

Вслед за бутылками Мишель нашел узелок с картошкой, хлебом и солью.

Споро собрали сухие сосновые ветки, зарыли картошку в песок, развели костер. Высушенное песком и ветром дерево занялось почти мгновенно.

Мишель вопросительно взглянул на Сергея.

– Разрешите, господин подполковник…. Не могу больше, Сережа, прости… Жарко.

Не дожидаясь разрешения, расстегнул сюртук, с облегчением скинул его с плеч, оставшись в одной рубахе.

– Миша, вечно ты глупости говоришь… Какие чины, какие звания? Ты еще о гербе фамильном вспомни! – смеясь, воскликнул Сергей.

– А я об нем всегда помню… – серьезно сдвинув брови проговорил Миша, – с детства одной загадкой мучаюсь: папенька мне говорил, что на гербе нашем редкая птица страус изображена, а мне все мерещилось, что гусь – Мишель не смог удержать на лице серьезного выражения, фыркнул. – Первый раз после того, как мне батюшка герб фамильный разъяснял, я, дурак, ему поверил: лет до пяти гусаков за страусов принимал!.. Потом меня как-то гусь за коленку ущипнул, ну я маменьке и пожаловался, что меня, дескать, страус укусил… Даже папенька посмеяться изволил…

Сергей расхохотался в голос, Мишель тоже – глядя на него. Отсмеявшись, присел на корточки, вытащил нож, принялся чистить им ногти. Сергей вздрогнул: ему вдруг холодно стало.

– Никогда так не делай, Миша, – тихо попросил он. Протянул руку, взял у друга нож, спрятал в карман, – не надо при мне… Видеть сего не могу…

– Почему, Сережа? Моветон?

– Нет. Мне… я… мы, – Сергей запнулся, подумал – и сказал правду: – я под Красным в рукопашном бое был… Человека порезал… И потом ножом его кровь… из-под ногтей вычищал… как ты песок…

Мишель вздрогнул, выпрямился.

– Как? Зачем – ножом? – растерянно переспросил он.

Сергей почувствовал, как перехватило горло, а к глазам подступили слезы – первые за десять лет.

– Ну, а чем же… еще? – с усилием проговорил он. Глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться, отогнать воспоминания.

Мишель поспешно разгреб угли, потыкал щепкой в почерневшую картошку, вытащил одну, очистил, протянул Сергею.

Откупорили вино. Стаканы Мишель захватить не догадался: пришлось пить из горлышка, передавая бутылку друг другу. Солнце уже клонилось к закату, тени от сосен протянулись до воды, потом легли на реку, как призрачные весла – казалось, что остров вот-вот сдвинется с места и поплывет вниз по реке, к морю.

Было очень тихо, только плеск воды, легкий ветер, шорох сосен, дымок над затухающим костром.

– Спой, Сережа… – умоляюще произнес Мишель.

– Здесь? Сейчас?

– Ну и что такого? Знаешь, как над водой голос летит? Тебя на том берегу услышат, но не увидит никто, – Мишель улыбнулся, – подумают: ангел поет…

Сергей рассмеялся.

– Ну, коли ты просишь… Только для тебя, милый…

Он встал, выпрямился, вздохнул полной грудью – и начал, тихо, почти умоляюще:

– Lacrimosa dies illa…

Сергей исполнял сию вещь Моцарта очень редко, она была не для домашних концертов, но неподдельный восторг охватывал его каждый раз, когда он слушал или пел ее. Сия музыка запечатлелась в его памяти с первого раза и с тех пор жила в нем, утешала и мучила столь сильно, что он упросил Матвея переложить сию вещь под его голос, хотя Гений сочинил свой «Реквием» для хора и оркестра. Ныне Сергей дерзнул петь один – для единственного слушателя, на острове, посреди реки.

Постепенно повышая голос, он просил у Господа прощения: за свои собственные грехи, прошлые и будущие, за грехи Мишеля, всего несчастного, страждущего человечества. Прощение же означало покой и на этом свете, и на том… Мольба его возносилась к небесам, отзывалась эхом. Казалось, что к мольбе сей присоединяются лес, река, само небо.

Голос звучал прекрасно – пожалуй, намного лучше, чем в душных гостиных… Мишель слушал его, прижав руки ко рту, на его глазах показались слезы.

– Dona eis requiem… Am-en… – нежно и почти беспечально закончил Сергей.

– Как хорошо, Сережа… Я в жизни… ничего лучшего не слышал, клянусь… ты меня до слез довел… сие немыслимо, невозможно…

– Ну, на слезы ты горазд, я уже понял это…

Мишель не заметил иронии в голосе друга.

– Невозможно, чтобы пропало сие… Один раз прозвучало – и исчезло без следа… Я вынести сей мысли не могу – от того и плачу! – с внезапной злостью воскликнул Мишель, подошел к берегу и вошел в реку прямо в сапогах.

– Что ты делаешь?

– Погоди…

Мишель окунул голову в воду, словно желая смыть с себя наваждение, остыть. Фыркнул, распрямился, вышел на берег, подошел к Сергею, положил руки ему на плечи – и тут же одернул их.

– Сними сюртук, Сережа… Не могу я… Эполеты твои… господин подполковник…

Сергей стащил с плеч сюртук, бросил на траву. Расстегнул ворот рубахи, развязал галстух.

– Не подполковник… – проговорил он, с удовольствием подставляя шею и грудь свежему речному ветру. – Человек просто, как все…

В глазах Мишеля он прочитал восторг и ярость. По лицу его, скрывая слезы, стекали тонкие струйки воды.

– Ну, полно, полно тебе – не плачь, – пробормотал Сергей.

– А то больше никогда тебе петь не буду…

– Сережа, милый, давай здесь заночуем? Поздно уже плыть, завтра на рассвете вернемся, не хватится нас никто…

– Завтра с утра надобно к Тизенгаузену явиться…

– К черту Тизегаузена! Я так хочу! Сие моя воля… Еще спой! Прошу тебя…

Солнце уже коснулось речной глади. Тени сосен медленно двинулись, словно остров и вправду плыл вниз по реке, мимо Ржищева и иных мест, местечек, деревень, городов и причалов – до огромной воды, к бескрайней свободе и немыслимому счастью.

На рассвете, оцепеневшие от утреннего холода, они вернулись в Ржищев.

3

Осень миновалась. К Рождеству Мишель перебрался к Сергею на квартиру, ибо ровно за неделю до праздника Иван спалил флигель. Сергей с Мишелем примчались на пожарище в тот момент, когда стало ясно, что все небогатое имущество прапорщика сгорело дотла. Иван успел вытащить только подушку и потертый портфель с бумагами – после случая с тетрадкой он понял, что барин неизвестно почему ценит исписанную бумагу больше чистой.

Прапорщик дал Ивану подзатыльник:

– У, Ванька! Смотри у меня – высеку! Дурак, сколько раз тебе говорил – днем огня не зажигать! Говорил?

– Говорили-с…

– Так что ж ты, дурак, днем свечки жег?! Кто тебе позволил?!

– Никто-с… простите, ваше благородие, батюшка барин… виноват-с… грех вышел-с… хотел оченно сильно-с…

– У, дурак, оглобля! Высеку, Ванька!

– Воля ваша…

Мишель опять махнул рукой, обернулся к Сергею, произнес уныло:

– Бесполезно. Он с детства дурак – поэтому его папенька мне в камердинеры и назначил. Шутить изволил – два дурака пара… Странный он иногда такой бывает… Ну что тебе? – зарычал он на перепачканного сажей Ивана.

– Простите, батюшка барин, ваше благородие, Михалпалыч…

– Ванька протянул ему портфель.

Увидев портфель, Мишель тотчас смягчился.

Иван поселился в кухне, Никита начал командовать им. По утрам Иван гремел ведрами, уходя за водой. Он долго одевался перед тем, как выйти на холод, вздыхал, кашлял, тянул про себя какую-то унылую мелодию.

Сергей и Мишель засыпали и просыпались в одно и то же время. Одновременно им хотелось есть, пить, играть на фортепьяно, читать, разговаривать. И даже не ходить на службу им тоже хотелось одновременно. Их желания, мечты, самые потаенные мысли совпадали до точки, до последней черты. Сие было очевидно – но они не переставали удивляться необычным совпадениям.

Их дружба казалась странной. Первой в Ржищеве об этом заговорила Дусинька. Она заметила, что подполковник начал сторонится ее общества, явно предпочитая господина прапорщика. Но ржищевские дамы Дусиньку не любили, подполковнику же симпатизировали. Их приговор был единодушен – Сергей Иванович отменно воспитан. Что же касалось прапорщика, то его не любил никто. Прапорщик был ленив, дерзок, неопрятен. Столичный лоск в нем отсутствовал, слуга его был дурак опасный – флигель спалил! Словом, дамы решили, что Сергей Иванович опекает молодого человека из человеколюбия – оставленный без присмотра прапорщик со своим слугою того и гляди мог сжечь полгорода. Отчасти дамы были правы, но лишь отчасти…

Пожалуй, впервые в жизни Сергей ощущал родство с чужим по крови человеком. Мишель не приходился ему ни братом, ни кузеном – но понимал его без слов, как Матвей, разделял его вкусы, просыпался в одну минуту с ним, начинал зевать, когда Сергея клонило в сон, даже голод и жажду они испытывали одновременно, как близнецы, вышедшие из одной утробы. Жить рядом с таким человеком было на удивление удобно, приятно и радостно. Мишель бывал иногда смешон, но он никогда не обижался на насмешки Сергея, наоборот – сам первый смеялся над его остротами, запоминал их, повторял, вводя в их обиход… Сергей, привыкший к тому, что старший брат остроумнее и ловчее его в разговоре, почувствовал себя более уверенным. Беседуя с Мишелем, он заново учился говорить по-русски… Мишель вырос в деревне, на руках у дворни, выучил французский после русского, потому и знал множество слов, словечек и выражений неизвестных Сергею. Припомнив историю с «уездным языком», Сергей однажды попросил у Мишеля прощения за злую шутку. Мишель вздернул брови и начал уверять, что не помнит ничего подобного…

– Ты надо мной пошутил?! Да еще зло? Сережа, помилуй, да ты злую шутку придумать не способен…

– Придумал – не я…

– Помню, как в полку надо мной из-за «уездного языка» смеялись, помню, как обидно было… но тебя среди шутников не вижу… Быть такого не могло.

– Но, я тот случай помню прекрасно… Еще и Матвей мне упрек сделал, что я над тобой смеюсь…

Мишель задумчиво взъерошил густые светло-рыжие пряди на затылке, показывая, что он пытается вспомнить «тот случай».

– Запамятовал! – почти с отчаянием воскликнул он, – совсем ничего в голове нет! Я тебе верю, верю, и прощаю, если ты из-за своего доброго сердца себя виноватым чувствуешь, но… не помню я ничего! Врать тебе не стал бы, сам знаешь…

– Ну как же так?…

Сергей был обескуражен: из-за забывчивости Мишеля его раскаяние оказалось неуместным и повисло в воздухе, как сгусток утреннего тумана. Он искренне полагал, что Мишель с тех давних пор затаил на него обиду, но оказалось, что никакой обиды не было вовсе. Туман надо было рассеять…

– Вспомни, Миша, – тихо и вкрадчиво начал Сергей, – это в казармах было, внизу, около лестницы, перед входом… Помнишь то место?

– Помню отлично, – послушно откликнулся Мишель.

– Вечером… За окном уже стемнело… Фонари зажгли… Я у окна стоял: ждал брата… Ты сверху спускался… У тебя еще книга какая-то в руках была, ты ее пальцем заложил…

– Шиллер, я тогда Шиллера читал…

– Я тебя подозвал…

– Сего не помню, – Мишель внезапно побледнел, провел рукой по лбу, – прости, Сережа, не помню… Не помню… Не хочу больше, хватит… Прошу тебя…

– Господин юнкер, а на каком языке вы со своим Ванькой разговариваете? – внезапно произнес Сергей с той же интонацией, что и тогда, в казармах.

Мишель выскочил из комнаты, Сергей услышал, как хлопнула входная дверь. Взглянул в окно. Мишель сбежал по ступеням, прижимая руку ко рту, нагнулся над ближайшим сугробом. Его стошнило. Сергей отвернулся от окна, налил в стакан воды из графина. Вышел из дома, выпустив из сеней облачко домашнего тепла.

– Что с тобой? На, выпей…

– Я вспомнил! – не обращая внимания на протянутый Сергеем стакан воды, Мишель захватил горсть чистого, хрустящего снега, вытер им лицо. Скатал снежок, размахнулся, запустил в стену. Скатал второй и начал грызть, как яблоко.

– Пошли в дом, холодно, – Сергей обнял Мишеля за плечи, потащил за собой в тепло.

– Я вспомнил, все вспомнил… Я даже вспомнил – почему забыл! – крикнул Мишель.

– Почему же?

– Больно очень было… От насмешки твоей. От других терпел – только досаду чувствовал, а от тебя… не ожидал, верно… Помню, что больно было… так больно… Но я простил тебя, в тот же миг простил!

– Что ты снег ешь? Заболеешь, не дай Бог.

– Ничего. Я крепкий. Боже мой, я все в один момент вспомнит, Сережа! Вспомнил даже, что читал тогда… «Дона Карлоса, инфанта Гишпанского», – Мишель отправил в рот остатки снежка, улыбнулся застенчиво и начал читать наизусть, смотря прямо в глаза Сергея:

– О, дай мне плакать, в твоих объятьях Выплакать всю муку, единственный мой друг. Я одинок. Среди земель, где правит мой отец, Среди морей, где флаг царит испанский, На всей земле нет в мире никого На чьей груди излить могу я слезы…

– Мишель запнулся, – забыл, как дальше… Ты не помнишь?

– Нет, – покачал головой Сергей, – дальше не помню.

На следующее утро Мишель проснулся с болью в горле и порядочным жаром. Полковой лекарь определил горловую жабу, пощупал напряженно бьющуюся жилу на запястье и сказал, что надо пустить кровь. Сергей с тревогой спросил – нет ли иного средства, но лекарь был неумолим…

После кровопускания Мишель ослабел, но боль в горле терзала его по-прежнему, есть и говорить ему было трудно. Под челюстью надулись желваки. Он хотел уснуть, но не мог…

Сергей присел на его кровать, поправил одеяло.

– Миша, – тихо позвал он друга.

Больной с трудом разлепил опухшие веки. Сергей склонился к нему, заглянул в глаза.

– Сейчас легче станет… Я боль твою заберу… Смотри мне в глаза…

Несколько мгновений Мишель послушно не отрывал свой взгляд от Сергея, потом внезапно застонал, выпростал из-под одеяла руку и заслонил его глаза жаркой ладонью.

– Не хочу… Не надо… Не смотри на меня… Не надо… Ты мою боль… себе заберешь… потом сам заболеешь… не хочу так. Я – сам… Я крепкий…

Отведя от лица чужие горячие пальцы, Сергей увидел, что Мишель лежит, сжав веки, словно ему больно глядеть на свет.

– Открой глаза, – настойчиво попросил Сергей. Впервые кто-то отказывался от его помощи. Впервые кто-то догадался о том, что чужая боль никуда не исчезает, а переливается в него, как прах в песочных часах. Никто до сего момента – ни маменька, ни брат, ни сестры – даже не думали об этом.

– Нет, – сипло произнес Мишель, не открывая глаз, – нет… Моя боль… мне и терпеть… Не хочу… чтоб тебе больно было… Не надо…

Сергей молча наклонился, обнял его, лег рядом.

– Открой глаза, – тихо произнес он, – ну и что с того, что мне больно будет? Я не заболею, все в минуту пройдет… А тебе легче станет… Позволь мне страдание твое облегчить, я на него смотреть не могу…

– Нет, – прохрипел Мишель, отвернулся к стене, прижал к глазам сжатые кулаки, – нет! Уйди от меня! – он вырвался из объятий Сергея и попытался встать с кровати.

– Что с тобой?

Нетвердо ступая босыми ногами по полу, выставив вперед руки, Мишель с трудом нашарил кресло, хотел сесть, но промахнулся – глаза его по-прежнему были закрыты.

Сергей вскочил, хотел помочь, но Мишель отшатнулся, пополз на четвереньках к двери, ослабел, рухнул на бок.

– Не трогай меня… Не прикасайся… Я – сам… сам, – с усилием выговорил он. Попытался встать, но от слабости ноги его не слушались.

– Что с тобой? – с отчаяньем в голосе повторил Сергей, – ты бредишь, жар у тебя… Позволь, я помогу… И глаза открой, Бога ради…

Мишель, капитулируя, протянул ему руку. Сергей помог ему подняться, довел до постели, уложил, закутал в одеяло. Неожиданно Мишель сжал его пальцы, поднес к губам, поцеловал. Глаз он так и не открыл… Но и руки не выпустил. Сунул ее себе под щеку, отвернулся и затих…

Часа через два, когда сидящий около больного Сергей начал задремывать от усталости и однообразных домашних звуков – скрипа сверчка, шороха тараканов на кухне, легкого мышиного топота в подоле, странных стуков и посвистов в остывающей печке – Мишель внезапно отбросил одеяло, сел, открыл глаза…

– Мне легче, – почти нормальным, даже будничным голосом сказал он.

Его рубаха была мокрой от обильного пота.

Мишель начал с отвращением стягивать с себя липкую холодную ткань.

– Никита! Рубаху чистую принеси! – крикнул Сергей, стукнув в дверь каморки, где спал слуга.

Молчание и могучий храп с посвистом были ему ответом.

Пришлось самому рыться в комоде, искать простыни, полотенце. Рубахи чистой у Мишеля не нашлось: Сергей, не раздумывая, взял свою, из той дюжины, что была пошита в Париже, в мастерской мадам Поклеен…

Мадам Поклен именовала свое заведение не мастерской, а салоном, но это был всего-навсего тесная квартирка в третьем этаже. В одной из комнат жила сама мадам, в другой – работали три бледные, скучные девушки – Сергей так и не смог запомнить их имен. Они казались ему одинаковыми, как безголовые манекены в витринах. Матвей проявлял к ним больше интереса и даже затеял интрижку с одной из белошвеек. Свозил ее за город, угостил в придорожном кабачке, но вел себя благородно и сдержанно. Мадам обещала, что две дюжины рубашек будут готовы не раньше, чем через две недели… Но интрижка развернулась стремительно, на следующий же день после прогулки белошвейка прислала Матвею любовную записку. Закончив служебные дела, Матвей ушел… и исчез на ночь. Утром появился, упал и заснул, предупредив Сергея, что ждет гостью.

Вечером, в осьмом часу, девушка от мадам Поклен, принесла готовые рубашки. Она была принаряжена. Волосы завиты, тонкие губы накрашены. На груди приколот букетик фиалок. Щеки у нее были румяными, а глаза – блестели. Матвей сразу увлек ее в свою комнату. Белошвейка томно склонила голову ему на плечо – она была невеликого роста. Подол ее лучшего платья, задел за порог комнаты, зацепился. Охваченный внезапным и непонятным ему самому раздражением, Сергей резко толкнул дверь. Та захлопнулась, прищемив подол. Из-за двери донеся удивленный и кокетливый женский крик.

– О! Милый, я зацепилась…

Матвей засмеялся, потом замолчал. Кусок материи медленно, рывками исчезал из дверной щели. Молчание за дверью… шорох ткани, ползущей по дощатому полу, и живому телу… крик торговца за окном: «Салат! Свежий салат!»

Все эта картина явственно предстала перед его глазами, пока он натягивал на Мишеля свою рубашку. Он мог поклясться в том, что никогда раньше не вспоминал об этом – расставание Матвея с белошвейкой было неприятным: она плакала и клялась в любви и верности, подстерегала брата возле дома, обещала бросится в Сену и намекала на то, что понесла… Впрочем, Матвей ей не поверил. Сергей верил и ужасался – если белошвейка говорила правду, то ребенку брата предстояло расти среди парижской нищеты и убожества. Он уговорил брата дать ей денег – после чего белошвейка мгновенно успокоилась. Сшила себе новое платье, купила шляпку и модную шаль. Через неделю Сергей увидел ее в Люксембургском саду в обществе казака. Тот не говорил по-французски, но, судя по румянцу и блестящим глазам белошвейки, им это нисколько не мешало.

«Парижанки легкомысленны и продажны, – нравоучительно сказал ему Матвей, – здесь нет порядочных женщин…»

Мишель откинулся на подушки, с удовольствием потянулся, словно заново чувствуя освобождающееся от болезни тело.

– Тебе не холодно? – спросил Сергей, с трудом протолкнув слова, через сжавшиеся вдруг горло. Еще одно парижское воспоминание внезапно посетило его…

Слеза, катящаяся по накрашенной щеке…

«…Я не возьму с тебя денег… Ты такой молодой и невинный… Тебе не нужна женщина… тебе нужен я…»

Отодвинувшись к стене, Мишель откинул одеяло.

Торопливо раздевшись, Сергей задул свечу, устроился рядом, отвернувшись от Мишеля. Голова у него кружилась, казалось, что дом плывет и качается. Чужое тепло за спиной вдруг стало своим, принадлежащим только ему – и никому больше…

Так прошла зима и наступила весна, подул теплый ветер, растаял и испарился снег, почки на деревьях раскрылись навстречу теплу, первая зелень робко пробилась из земли. Лето уже стояло на пороге – Иван не кашлял за стеной, натягивая тулуп и валенки, а уходил быстро и ведрами звенел весело.

4

– Мишель, я о переводе в другой полк не просил! – Сергей с ужасом смотрел на Мишеля.

– Я знаю, Сережа, знаю, – Мишель перевел дыхание, овладел собой, отвернулся, – только не говори, когда уедешь… Ты хотел бы знать день своей смерти?… Я – нет…

– Да еще и сам не знаю, когда еду… – пробормотал Сергей. Мишель отвернулся и пошел прочь, кусая губы. Сергей догнал его, взял за руку.

– Прошу тебя, успокойся. Васильков – в ста верстах отсюда: будем видится, – повторил Сергей, стараясь убедить Мишеля более тоном, чем словами.

– Увидимся в следующем месяце – сказала правая рука левой! – Мишель не удержался от горестной остроты, рассмеялся, резко, невесело, некрасиво, зажал рот ладонью.

– Не надо! – Сергей положил ему руку на плечо. – Прошу тебя!

– Не буду, не буду…

Мишель резко вздохнул, отвернулся. И, внезапно перемахнув через плетень, двинулся по узкой тропинке меж огородами… Это был кратчайший путь к их квартире…

Накануне отъезда Сергей рассказал Мишелю о тайном обществе. Он долго не хотел заговаривать об этом: боялся, что Мишель вспыхнет, как порох. Но хотелось хоть чем-то отвлечь друга от душевной боли. Как он ее не прятал, она была видна… Он был весел и оживлен, но ходил за Сергеем, как собака, сопровождая его везде, где только можно. Его непрерывные шутки, каламбуры, и пари были плоски и натужны. Он широко улыбался, шутил, издевался над собой… и надо всеми… Ничто не нравилось ему в те дни. Осень кончалась, солнце светило, но ветер уже был холодным. Наступающая зима обещала холод, мрак и одиночество.

После обеда Мишель прикорнул на диване, Сергей уселся за стол – следовало заняться письмами. Он писал, слыша, как Мишель посвистывает носом во сне, чмокает губами… Становилось тепло от мысли, что стоит оторваться от почты, протянуть руку, потрепать за плечо, и Мишель тут же проснется, полный желания – не обязательно любить – музицировать, есть, пить вино, прокатится на лошади, читать, разговаривать… Думать не хотелось о том, что скоро все это закончится…

Перо запнулось на середине строчки. Сергей, опустил голову, задумался, глядя на огонь свечи…

– Ты говорил, что дворяне – не рабы, – охрипшим со сна голосом произнес вдруг Мишель, – Так останься… к чему тебе ехать? Или я тебя в тягость? Наскучил? Надоел?

Сергей, вздрогнув, обернулся.

– Что ты, Миша? Нет, конечно.

– Вот и выходит, что раб ты… Не волен в действиях своих. И я раб, ибо в отношениях с тобою таиться должен. И все вокруг рабы, – Мишель понизил голос, – кроме одного человека… Понимаешь, о ком говорю?

Сергей молча кивнул.

– О государе, – уточнил Мишель тихо. – Но он хоть может жить, никому не давая отчету. – Мишель встал с дивана, потянулся, присел к фортепьяно, – А наша судьба предопределена, как гамма, – он резким движением откинул крышку инструмента, ткнул пальцем в клавишу, – до: подпоручик, ре: поручик, ми: штаб-капитан, фа: капитан, соль: майор, ля: подполковник, си: полковник, до: генерал… И все! Из гаммы не вылезешь, из табели о рангах не выпрыгнешь!

– Нет, – улыбнулся Сергей, – прапорщика забыл…

– Ну, забыл, – Мишель нахмурился. – Прапорщик вообще никто… И сие – моя жизнь? Зачем она мне дана? Для чего? Человек должен свободным быть – хоть дворянин, хоть крестьянин… Сам должен выбирать – где ему жить, чем заниматься, кого любить?

И тут Сергей понял, что он больше молчать не в силах. Между ним и Мишей осталась всего одна тайна. Он налил себе вина, выпил, заговорил – о том, что не только Мишель, но и он и еще многие теми же идеями болеют, что есть в России тайное общество…

– Отчего раньше молчал? – сразу же разгорячился Мишель. – Или ты не знаешь, каких я мыслей придерживаюсь, кого люблю, что ненавижу?! Почему ты раньше мне об сем не говорил?

– Потому что сие во-первых – не серьезно, а во-вторых – опасно.

– Почему опасно, ежели не серьезно?

– По артикулу воинскому можно любое слово делом представить. Наши говорить горазды, до такого порой договаривались – вспоминать смешно и страшно. Один только есть человек, что дело слову предпочитает… да и тот на одну ногу хром и для настоящего дела из-за увечья своего непригоден…

– Мне все равно: я хочу в общество ваше… Может, и не серьезно сие, но все-таки дело, а не служба. Мне хоть какая-нибудь надежда надобна… на избавление от рабства. Прошу тебя, Сережа!

Сергей хотел уехать через две недели, но потом отложил отъезд – сперва на день, потом на три, затем и на неделю. Если бы Мишель плакал и жаловался – ему было бы легче. Но его друг был поразительно спокоен. Он словно забыл о предстоящей разлуке, жил так, словно ей не бывать никогда. Только служебные обязанности свои вовсе забросил, отлынивая от них при каждом удобном случае.

Все сроки вышли: Сергею следовало явиться в полк. Он решился сказать Мишелю об отъезде только за ужином, после того, как они распили бутылку вина и приступили ко второй: Мишель неожиданно легко отнесся к печальному известию:

– Завтра? Утром? Хорошо: послезавтра к вечеру я у тебя, в Василькове буду…

– Помилуй, как же?

– Очень просто: каких-то сто верст. Я и дорогу уже разузнал.

– Да кто тебя отпустит в Васильков?!

– Никто. Я сам поеду, без разрешения. Кому я тут нужен? Ко-му я тут ну-жен кро-ме те-бя?!

Мишель дурашливо пропел последнюю фразу на какой-то свой мотив – неизвестный Сергею, странный, но приятный…

– Повтори, – почти машинально произнес Сергей, подошел к фортепьяно, сразу нашел нужные ноты, проиграл раз, другой…

– Красиво… А дальше?

Мишель подошел к инструменту, закончил музыкальную фразу, но как-то слишком резко.

– Мишель, ну а как все-таки – вдруг хватятся? – с тревогой спросил Сергей, – может быть лучше…

– Что? От тоски умереть лучше? Нет, Сережа, я жить хочу. На жизнь я ни у кого позволения не должен спрашивать! – Мишель плеснул себе в стакан вина, выпил залпом, – меня никто не спрашивал – хочу я жить или нет! Хочу служить – или нет! Хочу по миру путешествовать – или здесь в Ржищеве сидеть! Никто меня никогда о сих вещах не спрашивал! Значит и я никому отчетом не обязан! Мне без тебя – смерть, с тобой – жизнь: кого и о чем я спрашивать должен?! Я не преступник, никого не убивал, ни резал, на большой дороге не злодействовал: в чем моя вина, Сережа?! Я даже в тайном обществе вашем поучаствовать не успел… Почему я тут – без тебя – страдать должен, разрешения какого-то ждать? Да я тут, без тебя больше одного дня не вытерплю!

– Попроси Тизенгаузена, я тоже буду просить…

– Слуга покорный: он, как всегда, мямлить начнет, расспрашивать, заставит рапорт писать по всей форме, – Мишель горько рассмеялся, – да я тебя уверяю, Сережа, они все от меня только этого и ждут – чтоб я за тобой в Васильков самочинно уехал. Будет о чем в собрании посплетничать. О тебе пожалеют, меня обругают – вот и скоротали вечер! Нет, не уговаривай, не буду просить – просто возьму лошадь и уеду… Что они мне сделать могут? Солдат за мной послать?!

– У тебя неприятности будут, – пробормотал Сергей.

– Будут. Зато живой останусь. Под домашним арестом посижу, старик на меня наорет страха ради – а потом я опять к тебе удеру… Ничего, Сережа, мне не впервой. Мне еще в кавалергардах от начальства доставалось. Я стерплю: главное – в глаза не смотреть и робость всем телом изображать – они сие любят…

Мишель опустил очи долу, вытянулся во фрунт и принял самый виноватый вид подчиненного пред очами начальства: губы у него задрожали, голос почти исчез:

– Виноват, ваше превосходительство… Простите, ваше превосходительство, – Мишель встряхнул головой, взъерошил волосы, прямо и смело взглянул Сергею в глаза, – что они мне могут сделать, Сережа?! – настойчиво повторил он, – я криков старика не боюсь – они меня не убьют… А тоска по тебе – убьет, я знаю…

– Так нельзя, Миша, – твердо произнес Сергей, – я прошу тебя – не надо. Сие делу нашему повредить может. Надобно, чтобы ты на хорошем счету был.

– Кому надобно, Сережа? Тебе?

– Обществу.

– А тебе чего надобно? Тебе самому? Разве ты не хочешь меня видеть? Знать не желаешь больше?

– Что ты, Мишель, как ты такое подумать мог!.. Просто боюсь за тебя… Не хочу, чтоб ты из-за меня под арестом сидел.

– А чтобы я умер из-за тебя – хочешь?! – выкрикнул Мишель, вскочил, зашагал по комнате, заметался от стены к стене, – хочешь?! Да? Умри, только из расположения полка без разрешения не езди! Так?!

– Миша! – Сергей преградил ему путь, обнял за плечи, усадил на диван, сел рядом, – выслушай меня, умоляю. Ты знаешь – мне сейчас не легче, чем тебе… Ты говоришь – тебе без меня – смерть, так ведь и у меня те же мысли – ты знаешь – знаешь. Но я прошу тебя – умоляю – пойми – нельзя уезжать без разрешения. Невозможно. Я завтра старика буду просить – он мне не откажет… Отпустит тебя. Мне за тебя просить не стыдно …

– Так ведь пока он разрешит пожалуй неделя пройдет, – с тоской произнес Мишель, – я не выдержу… А ты?

– Не знаю, – сдавленным голосом пробормотал Сергей. Он не знал, как он хотя бы один час проживет без Мишеля. Даже самый момент отъезда виделся ему как в тумане: они обнимутся, он сядет в коляску, уедет – и они будут врозь? Разве возможно сие? – кричало сердце. Очень даже возможно! – отвечал разум.

Естественно, все случилось так, как предсказывал разум.

Отложив свой отъезд еще на полдня, чтобы поговорить с Тизенгаузеном, Сергей покинул Ржищев.

Когда местечко осталось позади, Сергей закрыл глаза и вдруг внутренним взором своим увидел Мишеля на их квартире – он заходит в дом, где на столе еще осталась недопитая другом его чашка кофею – Ванька не убрал, и Никита перед отъездом не озаботился… В чашке пара глотков. Мишель допивает остывший кофе, а потом прижимает чашку к щеке и плачет. Он совсем один, поэтому может не сдерживаться…

5

Полковник Черниговского полка Яков Федорович Ганскау, с виду нестарый еще человек, был совершенно сед.

– Рад приветствовать вас в Василькове, подполковник. Вы – старший офицер в полку, после меня самого. По сему под команду вашу определен первый батальон, приступайте к обязанностям вашим. Надеюсь приобрести в вашем лице друга и сотрудника.

Сразу же по приезде Сергея офицеры приходили представляться новому батальонному. Первым пришел майор, по виду лет тридцати, с толстым одутловатым лицом.

– Сергей Семенович Трухин, вторым батальоном командую, – отрекомендовался он.

– Здравствуйте, майор. Хотите чаю?

Майор сел к столу, с тоской посмотрел на стакан с чаем.

– А водки у вас нет?

– Есть. Сейчас прикажу подать. Никита!

После пары рюмочек майор повеселел. После трех – начал охотно рассказывать Сергею о его будущих сослуживцах.

– Пьяницы они все! Службы не знают, отлынивают от нее под предлогами разными. Ни одного дельного нет! Особливо в первом батальоне.

Вам, с вашей выучкой гвардейской, плохо здесь придется… Трудно с ними, ни одного честного человека не сыскать. Звери все – солдат запарывают насмерть…

Офицеры пришли представляться вслед за майором. Лица их были самые обыкновенные, ни на одном из них Сергей не смог заметить особенно зверского выражения. Сергей решил посоветоваться с Ганскау.

Выслушав его рассказ о разговоре с майором, полковой командир улыбнулся.

– Не обращайте внимания, подполковник. Майор – человек завистливый и злобный. Прежде вас он первым батальоном командовал, ныне вынужден второй под команду взять…

Сергей почувствовал, как кровь прилила к лицу его.

– Мне сего не надобно. Если командовал первым – пусть и дальше командует. Мне достаточно будет и второго батальона.

– Есть порядок службы, подполковник. Вы старше чином, следовательно…

– Яков Федорович, – Сергей просительно заглянул ему в глаза, – поймите меня… Я не хотел бы начинать службу в полку с чьего бы то ни было неудовольствия… Прошу вас…

– Хорошо, я подумаю.

Спустя два дня Сергей встретил Трухина в полковой канцелярии и первым подошел к нему:

– Простите меня, господин майор… Я не знал, что первый батальон ваш был. Я просил Ганскау, он не отказал мне. Батальон ваш вам останется.

Трухин отошел на шаг, оценивающе взглянул на Сергея. В глазах его Сергей прочел уже не неудовольствие, а ненависть.

– Вы думаете, господин подполковник, – майор прищурился, – что раз вы чином старше, то можно со мною такие штуки шутить?

– О чем вы, майор?

– Вы доносчик, сударь, вы донесли о разговоре нашем командиру… О сем теперь весь полк знает, смеются надо мною! Моя честь задета!

– Господин майор, – к ним подошел поручик, небольшого роста, с рыжими бровями, белыми, будто выцветшими, волосами и такими же глазами, – подполковник пока еще не знает нрава вашего. Ежели дуэль задумали, будете сперва со мной стреляться. А то, неровен час, господин подполковник подумает, что мы тут все под вами ходим.

«Кто это? – Сергей вспоминал фамилию поручика и никак не мог вспомнить, хотя и он давеча представлялся ему. – Коли майор примет вызов, – с тоскливой скукой подумал он, – придется стреляться… Не подставлять же поручика под пулю…»

Майор, не отвечая на дерзость, повернулся и вышел вон, хлопнув дверью.

– Сударь, как зовут вас? Я… запомнить не успел.

– Поручик Кузьмин, к вашим услугам. Ежели второй батальон под командою вашею будет, вместе станем служить …

Второй батальон Черниговского полка был собран на плацу, перед полковым штабом для знакомства с новым командиром. Сергей, сидя на коне, с опаскою глядел на новых своих подчиненных: никогда ранее он не командовал столь большой воинской частью. Он вспоминал свою третью семеновскую роту: там он знал по имени каждого солдата, понимал их нужды, даже вступил в солдатскую артель. Ему казалось, что в верности семеновцев можно не сомневаться, но в момент бунта они едва не затоптали его ногами. Теперь солдат было вчетверо больше, все они, казалось, готовы были повиноваться его воле. Но чего на самом деле от них можно ждать, Сергей пока не понимал.

Перед ротами стояли офицеры, совершенно чужие, с каменными лицами. Только поручик Кузьмин усмехался, встречаясь с Сергеем глазами. «Трухин говорил, что все они – пьяницы и службы не знают, – подумал Сергей. – Положим, он гневался на меня, за батальон свой. Но ведь не может же не быть в словах его доли правды…» Он поймал себя на мысли, что хочет обратно в Ржищев, не только к Мише, но даже к Тизенгаузену и Дусиньке. Там было скучно, но, по крайней мере, ясно, что будет завтра. Здесь скуки не ожидалось, но и уверенности в завтрашнем дне тоже не было.

Сергей поднял руку; началось учение. Глядя на марширующие на плацу ряды, он замечал, что солдаты шагали будто нехотя, то и дело сбиваясь с ноги. Ружейных приемов не знали, стрелять не умели. Приглядываясь к одежде своих подчиненных, и в ней он видел беспорядок: не по форме одетые ранцы, ветхие, потрепанные мундиры, небеленая амуниция. Все это предстояло исправить. Сергей понял, что новая жизнь его будет всецело подчинена этим заботам.

Служа в гвардии, к фрунтовым обязанностям своим Сергей привык относиться серьезно. Еще с войны он понял: коли судьба ему вышла быть офицером, то служить надобно не хуже других. Потом, когда случилась семеновская история, оказалось, что в решающий момент солдаты его не послушались… В Ржищеве служебных обязанностей вовсе не было; он успел забыть, что сие значит. Теперь фрунт надо было постигать заново, вместе с этими, ничего не смыслящими в военной науке солдатами и офицерами.

Учение закончилось; Сергей вышел с плаца обессиленный. Вечером же предстояло еще одно испытание: по традиции, вновь прибывший батальонный должен был давать обед господами офицерам. Для сего торжества Ганскау выделил большую залу в штабе, ибо в доме, отданном Сергею под постой, развернуться было негде. Две крохотные комнаты с небольшими сенями были заставлены еще не разобранными вещами.

Сергей удивлялся молчаливости, с которой офицеры сидели за столом. Молчание прерывали только тосты: за здоровье государя императора и его семейства, за здоровье полкового командира, за его, Сергея, здоровье. Но тосты сии были обязательны, произносились без души. Сергей опять с тоскою вспоминал Семеновский полк, холостяцкие застолья, вино через край, веселье… Теперь пили не вино, а горилку – она была дешевле и доступнее.

Только к полуночи офицеры, уже сильно разгоряченные, оживились, когда полковой командир покинул собравшихся, отговорившись домашними делами.

– А правда ли, господин подполковник, что жена у господина Тизенгаузена прехорошенькая? – спросил сильно пьяный Кузьмин.

– Правда…

– О, недаром слух о сем по всей округе носится. А правда ли, что ни один мужчина устоять против нее не может? Правда ли, что все господа офицеры полтавские…

– О чем вы, поручик? Дама сия хотя и красива, но вовсе не так ветрена, как о том сказывают.

– Дам, которые бы не были ветрены, лично я не знавал, – сказал Кузьмин с вызовом. – Кроме вот жены господина Ганскау, и то потому, что стара она ветреным утехам предаваться…

Офицеры дружно загоготали.

– Браво! – вскричал молодой, черноволосый и кудрявый поручик, Михаил Щепилло. – Дамы разные бывают, но ветрены – все. Как солдаты наши: разные по возрасту, но все тупы, как носки на башмаках.

Новый взрыв гогота заглушил слова его.

– Нет! – в разговор вступил еще один офицер, штабс-капитан Антон Роменский. – И дамы разные, и солдаты тоже… У меня в роте почитай каждый второй грамоте обучен.

– Так это потому, – ответил ему Щепилло, – что ты, Антоша, фи-лан-троп, ты уж прости меня за грубое слово… Грамоте их учишь зачем-то, телесные наказания отменил. Думаешь, они от сего службу понимать лучше будут? Знаю я тебя, сколько лет уже вместе служим…

– Ты прав, поручик, – поддержал Щепиллу Кузьмин. – Миндальничать с солдатами, как и с дамами, не следует. Натиск – вот наш девиз. И в службе, и в делах амурных.

– Господа! – сказал Сергей печально. – Дела амурные ваши до меня не касаются, а телесные наказания в своем батальоне я отменю…

– Да ежели солдат не понимает по-другому? – Кузьмин искренне недоумевал. – Как учить-то их без палок? Что же вы не пьете, господин подполковник?… Пригласили нас, а сами не пьете.

– Да, – спросил Щепилло, несколько свысока поглядывая на Сергея, – отчего не пьете вы?

– Пью, – Сергей залпом опорожнил стакан. – А наказаний в моем батальоне не допущу… не допущу.

– Ваша воля…

Язык Сергея вдруг начал заплетаться. Он понял, что пьян – да так, как до того ни разу в жизни не напивался. Как добрался до дому – он не помнил.

Смутно, сквозь хмельной туман он помнил, как Никита, ворча, снимал с него сапоги, как рухнула на него жаркая перина, брошенная все той же, бесчувственной рукой слуги, недовольного тем, что барин разбудил его ночью. В коротком пьяном сне ему привиделся Мишель: его друг был бледен, губы дрожали. Сон оборвался. Сердце билось как умирающая птица, его удары отдавались в голове тошнотворной болью, во рту было сухо. Он лежал на кровати, ничком, окно было открыто, полотняная занавеска колебалась, задевая небритую щеку…

Следующие два дня Сергей сказался больным и не ходил на службу.

6

Письмо из Василькова было похоже на крик отчаяния – в нем почти не было подробностей о новом месте службы, но слов о тоске, хандре и недомогании с избытком. Матвей выехал на следующий день после того, как его получил – тревога за младшего брата лишила его покоя и сна.

Матвей застал брата на квартире. Сергей был нездоров, сидел в кресле возле окна, курил трубку. Обрадовался, увидев брата, обнял, задал пару незначащих вопросов и тут же снова уселся на свое место, уперся взглядом в окружающий пейзаж – лес, поле, покосившиеся хаты, дорога.

– Ты что – ждешь кого-то? – спросил Матвей.

– Что?

– Кого ты ждешь? – раздраженно переспросил Матвей. Он старался смотреть на брата беспристрастным взором лекаря, думал: чем болен он – простудою? Лихорадкою? Побледневшие губы, круги под глазами, лицо осунулось…

– Что с тобой?

– Ничего. Нездоров. Извини…

Сергей замолчал, словно и эти отрывистые слова дались ему с трудом. Закашлялся. И опять отвернулся к окну.

Матвей провел в Василькове два дня, с беспомощной тоской наблюдая за болезнью Сергея. Он попытался пользовать его своими микстурами, но ничего не помогало… Сергей по-прежнему был неразговорчив, сидел у окна, глядел на дорогу, думал о чем-то своем, разговаривал с Матвеем – и тут же терял нить беседы, отвлекался, вновь отворачивался к окну. Матвей попробовал уговорить брата спеть, даже уселся за фортепьяно – но когда Сергей услышал знакомые звуки, лицо его исказилось, как от зубной боли…

– Матюша, не надо, прошу, – с трудом произнес он, – не буду я петь. Не могу. Оставь.

Захлопнув запыленную крышку, Матвей с досадой отошел от фортепьяно. Приказал Никите седлать лошадь и уехал на долгую прогулку – сил не осталось видеть Сергея в таком состоянии.

Пропутешествовав по весьма живописным окрестностям часа два, он вернулся в городишко. Подъезжая к дому, где квартировал Сергей, удивился распахнутой настежь двери. Войдя, увидел сидевшего на диване и блаженно улыбавшегося Мишеля – в покрытых жирной дорожной грязью сапогах и запыленном мундире. Сергея в комнате не было…

– Здравствуйте, прапорщик. Зачем пожаловали?

– Надобность имею собственную, – Мишель не сделал даже попытки встать с дивана, но улыбаться перестал.

– Надобность ваша – в Ржищеве, при полку, – голос Матвея дрогнул. – Извольте ехать к месту службы.

– Вы не начальник мне, Матвей Иванович, потрудитесь выбирать выражения… – прапорщик говорил нагло, с вызовом.

– Вы, сударь, хотите сказать…

Матвей не успел закончить фразу; в комнату вошел Сергей. На лице его блуждала улыбка – такая же, как только что была у Мишеля. В руках он нес дымящийся самовар. Матвей удивился: он не знал за братом умения разводить самовары, на то были слуги, в данном же случае – Никита. Сергей поставил самовар на стол и виновато произнес:

– Я Никиту отпустил…

И засуетился, доставая из буфета тарелки и вилки.

– Я помогу тебе, – Матвей подошел к нему.

– Не надо… Я сам… сам.

Матвей с ужасом перевел взгляд на Мишеля: суета Сергея доставляла ему видимое удовольствие. Негодный мальчишка играл ролю, справедливо рассудив, что в присутствии Сергея ему ничего не угрожает…

Волна отвращения захлестнула Матвея, он повернулся и вышел. Сидя в своей комнате, он терпеливо ждал Сергея, глядел в книгу, не понимая слов. Наконец брат вошел, смущенный и грустный.

– Уехал Миша… Ему в полк надобно.

Матвей взял Сергея за руку.

– Что тебе в этом юнце, Сережа?

Сергей задумчиво посмотрел на Матвея.

– Ты не знаешь его… – он опустил голову. – Таких людей в наш век больше нет… Я не ослеплен вовсе, я сравниваю… с господами офицерами моими.

– Таких людей?.. – Матвей вскочил. – О чем ты?.. Слухи о вашей… дружбе уже и до Полтавы дошли… Говорят, что вы неразлучно вместе, что без него ты шагу не ступишь… Что ты его покрываешь по службе… Ведь это правда? Правда?

– Правда. И что с того? Я давно уже не ребенок, – устало сказал Сергей. – Позволь мне самому решать, как жить…

Матвей пришел в ярость – и сдержаться было никак невозможно. Сергей оказался на волосок от гибели, по крайней мере, так казалось старшему брату.

– Я… знаю, чего тебе от сего юнца надобно, – в горле у него пересохло, пришлось перейти на хриплый шепот. – Есть на сей случай артикул воинский… под сто… шестьдесят шестым нумером. Я отцу отпишу… Пусть он решает, что делать с тобою. Пусть заберет тебя из службы, для коей ты вреден. Ежели я тебе не указ.

Сергей вскочил. Матвей же, набрав воздуха в легкие, пытался успокоиться.

– Тебе надо повзрослеть, Сережа, и… перестать тешить себя иллюзиями, – Матвей сел и жестом показал брату на стул. – Мир таков, каков есть, и не нами заведен его порядок. Ты живешь неправильно… Изменись. Будь как все, служи, женись… Я уже говорил тебе…

– Да коли я не могу сей образ жизни принять? Ежели не для меня сие?

– Ты должен смириться, другого пути нет.

Сергей с сожалением покачал головой.

– Есть другой путь. Ежели мир не хочет принять меня… И даже ты не хочешь… Тогда я… мы с Мишею… изменим этот мир. Он станет другим. И нам найдется в нем место. Миша верно говорит – все мы рабы, в частной жизни своей отчетом обязаны. А сие – безбожно…Ежели отец узнает… он, конечно, добьется моей отставки… Государя просить станет… и добьется. Может быть, ты прав… Отставка – давнишняя мечта моя. Но и отставка не изменит меня, поверь. Я… я просто поеду туда, где будет Мишель… и буду рядом с ним…

– Не могу же я равнодушно смотреть…

Сергей притянул к себе голову брата и поцеловал Матвея в холодный потный лоб.

– Не надо смотреть равнодушно… Я решился… Ты сам мне говорил, что Поль положил общество продолжать, Поль и мне сие сказывал… И я… мы с Мишелем… мы решили присоединиться к делу сему. Ты ведь… не откажешь мне в содействии? Ты же пойдешь со мною?

Сергей внимательно посмотрел брату в глаза: в них была скорбь и усталость.

– Я не… могу без тебя, – Матвей едва не плакал. – Ты ведь знаешь… С детства… с детства… Мы – одно целое… Но еще раз… подумай…

– Я все обдумал уже. Ты с нами?

– Да, – Матвей кивнул, сглотнув комок в горле. – С тобою.

Матвей знал: по уму он превосходил брата, но Сергей был сильнее и физически, и душевно. Несмотря на слабость свою, безусловно запрещенную сто шестьдесят шестым артикулом…

К тому же брат был единственным, рядом с кем Матвею не нужна была заветная темная склянка с опиумом. Он слишком долго лечил свои боли этим снадобьем, тогда, увы – единственным известным в Европе болеутоляющим. Началось это в гошпитале, после отъезда Сережи, когда Матвей выл и стонал от боли. Он был молод: его жалели. Вернее – на него не жалели лекарств, что были хуже самой болезни. Впрочем, в гошпиталях в те дни мало кто об этом думал: подштопанный лекарями прапорщик вполне мог не пережить следующего генерального сражения. Не было смысла мучить мальчишку…

Матвей выжил. Но дорожная аптечка с тех пор стала его постоянным спутником: без нее он не ездил никуда. Заветная темная склянка хранилась там среди других снадобий, коими он пользовал всех, кто был согласен испытать на себе его лекарское искусство…

7

Город Киев, обычно скучный и сонно-провинциальный, во второй половине января 1823 года был оживлен необычайно. С Днепра дул ледяной ветер, но горожане не замечали холода. Толпы народа, веселые лица праздношатающихся, толчея на главных улицах, яркое зимнее солнце – все это пробуждало надежду на лучшее даже у самых закоренелых скептиков. В Киеве проходила контрактовая ярмарка, а ярмарка всегда была праздником.

Сердцем ярмарки был купеческий Подол, место сосредоточения лавок, лавочек, лавчонок. Для приезжего найти в эти дни квартиру на Подоле было большой удачей: помещики, прибывавшие в Киев с женами, детьми и многочисленной прислугой, договаривались с местными жителями заранее, переплачивали втридорога. Для двадцатидевятилетнего полковника Павла Ивановича Пестеля снять квартиру на Подоле не представляло труда: местный торговец, мещанин Прокопий Могилевский, был его добрым знакомым. Более того, когда полковник появлялся в Киеве, Могилевский предпочитал переселяться к своей сестре, жившей неподалеку. Дом, таким образом, оказывался в полном распоряжении гостя.

Пестель любил ярмарочный Киев: иногда, переодевшись в партикулярное платье, он смешивался с толпой и часами, до изнеможения, ходил по заснеженным улицам. Ходить было больно: под Бородином он получил тяжелую рану в левое бедро, и с тех пор по зиме нога краснела и распухала. Но полковник любил пешие прогулки, а боль давно научился скрывать от окружающих. Прогулки же в ярмарочные дни бывали особенно хороши, он забывал о всех житейских и служебных неурядицах, чувствовал себя простым, частным человеком. Ему казалось, что люди – добры, а мир – светел и чист, и в нем нет места подлости и предательству…

В жизни Павел Иванович Пестель играл две плохо совместимые между собой роли: исполнительного офицера и руководителя антиправительственного заговора. Впрочем, полковник был молод, умен и азартен. Он любил опасные игры.

Два года тому назад он получил под команду полк, и сие стало хорошим подспорьем в деле подготовки переворота. Лично преданные полковнику солдаты и офицеры должны были – когда придет время – арестовать главнокомандующего, а в случае сопротивления – убить его. Должность полкового командира требовала больших расходов – поэтому полковнику было некогда любоваться ярмарочными красотами. Нужно было свести знакомства, выгодно купить сукно для солдатских мундиров, кожи для построения сапог, кивера и медные пуговицы. Нужно было, к тому же, встретиться с единомышленниками, разговор предстоял серьезный. Ныне полковник решился, наконец, перейти от слов – к делу.

В тот день он вернулся домой рано, в два часа пополудни. Визиты были уже сделаны, выгодный контракт подписан. Бросив шинель на руки денщику, он с удовольствием снял мундир, расстегнул рубаху и снял сапоги. Сел в удобное кресло возле теплой печки, подвинув к себе маленький набитый соломой тюфячок, с удовольствием положил на него ноги.

В тяжелую дубовую дверь просунулась лохматая голова денщика.

– К вам гости, ваше высокоблагородие!

– Кто таков?

– Подполковник Муравьев-Апостол.

Полковник тяжело вздохнул, застегнул рубаху и надел сапоги.

– Зови.

Дверь отворилась, и в комнату вошел Сергей. Полковник дружески протянул ему руку:

– Серж! Какими судьбами? Садись, грейся, – и он пододвинул к печке второе кресло.

Полковник знал Сергея давно, уже больше десяти лет. В последний раз они виделись ровно год назад, на прошлогодней ярмарке. Тогда полковник рассказал ему о заговоре, надеясь, что Сергей вспомнит былое. Но Сергей тогда не понял его. «Зачем тебе это? – сказал он тогда. – Полно в игрушки играть». Полковник промолчал, но слова Муравьева показались ему обидными.

– Кофею принеси! – крикнул Пестель денщику.

Полковник пытался понять, зачем пожаловал его собеседник. Разговор, однако, не клеился.

– Что брат твой? Слышал я, будто у Репнина адъютантом и доволен жизнью?

– В отставку подал, ждет приказа. Частным человеком остаться хочет.

– Тоже дело.

Они обсудили старых друзей. Кузены Никита и Александр в отставке, другие служат по губерниям, иные – в Питере обосновались. Сергей поднял со стола листок, заглянул в него.

– Что, сочинительствуешь?

– Так, рапорты по службе. Полк привожу в надлежащее состояние.

Полковник мягко вынул из рук Сергея листок, положил на место и придавил тяжелым пресс-папье. Кофе был давно выпит.

– Сережа! – сказал он, кладя руку на плечо собеседника. – Что привело тебя ко мне? Друзей вспомнить только?

– От тебя не утаишься, – Сергей покраснел. – Я хотел сказать тебе… ты прав был, год тому назад. Без общества мне жизни нет.

Пестель задумался, глядя в стену мимо глаз собеседника.

– Но год назад ты думал иначе, потом тебя не было слышно, ты не писал ко мне… Отчего же вдруг?

– Помнится, Поль, было у нас в уставе прописано: буди главный член, где бы он не находился и сколько бы времени ни отсутствовал, захочет вновь поступить в общество…

– То оно должно принять его безо всяких условий. Это невозможно, Сережа. То были детские игры в разбойников Муромских лесов, и устав давно сожжен. Теперь совсем другое дело.

Полковник поднял голову и пристально посмотрел в глаза Сергею. Сергей глядел на него искоса, наклонив голову к плечу, потирал рукою лоб. «Скрывает что-то», – понял Пестель.

– Отчего же невозможно? Ты не веришь мне?

Пестель встал, сделал несколько шагов по комнате, выглянул в окно. За окном мягко падал снег, темнело. Денщик принес свечи в тяжелом медном подсвечнике, поставил на стол.

– Оттого что я не знаю, зачем тебе сие. Прости, Сережа, но я занимаюсь опасным делом. Был рад, очень рад встрече с тобою.

Он снова посмотрел собеседнику в глаза.

– Подожди, я скажу тебе. Я много думал с тех пор, много пережил. По воле государя я, не будучи виновным, заброшен в глушь, в Васильков, к глупым солдатам, к вечно пьяным офицерам.

– Мои Линцы – тоже не Петербург, Сережа! – рассмеялся Пестель. – И офицеры мои вряд ли трезвее твоих, и солдаты – не Руссо и Вольтеры… Однако же я вот несчастным себя не числю.

– Ты – другое дело. – Сергей опустил глаза – А я… я несчастен… Причина моего несчастия – человек, коего я… ненавижу…

– Кого же?

– Государя ненавижу, из-за него эту муку терплю. Я конституции хочу и свободы. Я решился. И я… могу быть полезен тебе… нашему делу…

Пестель гневно поднял брови, и в голосе его послышались ноты нетерпения.

– И ты надеешься, что конституция поможет тебе в столицу вернуться? Обратно в Семеновский полк, капитаном? Это смешно, Сережа. Или правду скажи, или – я был очень рад нашей встрече…

Сергей вздохнул, неловко пожал плечами. Он молчал, беспомощно глядя на полковника, и не уходил.

– Хорошо, я помогу тебе, – сказал Пестель жестко. – Про ненависть к государю – не твои слова. Ты не умеешь ненавидеть. Прости, но… кто тебя прислал ко мне? И зачем? Я начинаю думать, что ты… l’аgent provocateur, как говорят французы. Впрочем, этого быть не может. Насколько я тебя знаю.

Пестель по-прежнему стоял, глядя на Сергея сверху вниз. Нога болела, и он хотел сесть и протянуть ноги к огню. Но этого делать не следовало.

– Нет, что ты… – Сергей густо залился краской. – Как ты мог подумать? Я… коротко сошелся с человеком, который… который перевернул мои мысли, – полковник видел, как Сергей с трудом подбирает слова. – И он доказал мне, что я… неправ был тогда. Что нет для нас иного спасения, кроме революции.

– Для нас?

– Ну да… для нас с ним. Он бывший семеновец, как и я. Ты, верно, знаешь его… Он в кавалергардах служил, а потом к нам перевелся. Прапорщик Бестужев-Рюмин. Мишель. – Сергей улыбнулся Пестелю, – что ты себя мучаешь, Поль? Садись… Болит?

Полковник поморщился, усмехнулся смущенно. С облегчение опустился в кресло, вытянул раненную ногу.

– От тебя не скроешься, Сережа… Да, болит… Рассказывали мне про этого Мишеля. Шалил он так, что даже господа офицеры удивлялись. И выговоры от начальства получал…

Сергей кивнул.

– И чем же он мог так увлечь тебя? Тебя, взрослого человека, войну прошедшего… Препустейший мальчишка…

– Не говори так, ты совсем не знаешь его… – Сергей схватил собеседника за руку, заглянул в глаза. В ноге кольнуло: почти черные от боли глаза Поля вдруг приобрели свою изначальную немецкую белесость, – Шалости его в прошлом, – Сергей видел и чувствовал, что боль его собеседника уходит, – В общем… я принял его, хотя права не имел, наверное…

– Права ты не имел, конечно, – с облегчением вздохнул Пестель. – Но завтра поутру, в восемь, жду его у себя. Посмотрим, что за птица твой Мишель.

– Спасибо, Поль, милый! Спасибо! Я всегда знал, что ты… ты понимать умеешь.

– Погоди, – полковник отстранил его. – Завтра я поговорю с ним и скажу окончательное решение. Потом еще показать его надо… друзьям. Впрочем, они, я думаю, согласятся с решением моим.

На другой день, ровно в восемь утра, Мишель постучал в дверь дома мещанина Могилевского. Заспанный денщик открыл дверь и провел его во внутренние комнаты. Предложил подождать, скрылся за тяжелой дубовой дверью. Через несколько минут появился снова.

– Господин полковник просили подождать.

Не предложив гостю даже стула, денщик скрылся. Мишель нашел под столом табуретку, уселся. Полковника Пестеля, с которым ему теперь предстояло разговаривать, он смутно помнил по Петербургу. Впрочем, тогда он был не полковником, а всего лишь поручиком, по возрасту же вряд ли был старше, чем сам Мишель – ныне. Мишель вспомнил, что кавалергарды говорили о Пестеле с уважением, понижая голос. Теперь же, и об этом вчера ему сказывал Сережа, Пестель командует во второй армии Вятским полком, командир очень строгий, спуску никому не дает. Еще Сережа говорил, что умен полковник как никто, что ежели соврешь ему – тут же поймет и не простит.

Ровно через полчаса дубовая дверь открылась.

– Входите, – пригласил Пестель.

Полковник был одет по форме и даже при шпаге. Мишель переступил порог и вытянулся во фрунт.

– Здравствуйте, прапорщик, – официально, почти грубо сказал полковник. – Звать вас как?

Мишель представился. Полковник внимательно разглядывал его: почти новый офицерский мундир, вставшие крылышками над плечами тощие эполеты, начищенные до блеска сапоги.

– Недавно в офицерах? – спросил он, не сводя взгляда с мундира.

– Второй год, господин полковник.

– Два года – это много. Почему шарф не по форме? На нижней пуговице должен быть. Поправьтесь, прапорщик.

Полковник демонстративно отвернулся. Мишель оглядел себя: офицерский шарф, который он так и не научился правильно завязывать, болтался кое-как, смешно висел под животом. «Сережа… Смотрел же с утра. Как мог не заметить?», – подумал он. Судорожно затянул шарф, так, что перехватило дыхание, снова вытянулся.

– Простите, господин полковник. Впредь не повторится.

Полковник вновь осмотрел его.

– Так-то лучше. Я слушаю вас. Зачем пожаловали?

Мишель широко открыл глаза и, уставившись в стенку поверх его головы, браво выпалил:

– Господин подполковник Муравьев-Апостол приказали явиться к вашему высокоблагородию!

– Садитесь.

Мишель неловко сел на край стула, не удержал равновесия, едва не упал. Все слова, которые он с утра хотел сказать этому человеку, враз улетучились. Он поймал себя на мысли, что желает только одного: поскорее выбраться отсюда. Полковник поймал его взгляд, протянул через стол руку. Мишель пожал ее без энтузиазма.

– Ну, простите, простите меня, – полковник улыбнулся одними губами, отстегнул шпагу и поставил в угол. – Не люблю беспорядка. Беспорядок в одежде есть признак беспорядка в мыслях.

Он позвал денщика, будто специально притаившегося за дверью для этого случая. В ту же минуту на столе оказался разлитый по чашкам чай, в центре стола появились конфеты на серебряной тарелочке. Полковник длинными, тонкими пальцами взял конфету, положил в рот.

Полковник продолжал улыбаться, и Мишелю показалось, что он говорит искренне.

– Грешный человек, люблю сладкое. Да вы успокойтесь, успокойтесь. Ваш друг, который приказал вам ко мне явиться, дал вам отличную рекомендацию. Так что я рад знакомству.

Лицо полковника вдруг стало сосредоточенным.

– Не скрою, прапорщик, мне было интересно встретиться с вами. Ваш друг давеча рассказывал мне, что принял вас… в наше общество. И я хотел бы знать, что привело вас к нам. Ведь то, чем занимаемся мы, не совсем обычное дело. И опасное. Для того, чтобы войти в общество, нужно иметь, так сказать, убеждения, взгляды…

– Я убежден, – заговорил вдруг Мишель, сам поражаясь своей смелости и слушая себя будто со стороны, – убежден, что в теперешнем своем состоянии Россия еще долго будет несчастна.

– Несчастна? Отчего? Мы победили Наполеона, наш государь – спаситель отечества, кумир Европы. Может, в вас говорит уязвленное самолюбие? Вы ведь семеновец бывший, и тоже пострадали.

– Вы отчасти правы, господин полковник, – Мишель вдруг почувствовал, что входит в раж. – Я уверен, что счастье целого народа может быть составлено только из счастья каждого человека, в том числе и моего собственного. Позвольте, я объясню. В Писании сказано: «Люби Бога и люби ближнего своего как самого себя». Следует из сего, что любить ближнего без любви к себе никак нельзя. И оттого Россия несчастна, что люди себя самих любить не умеют…

Пестель внимательно смотрел на прапорщика. Мысль его показалась ему дерзкой, но, по сути правильной. Полковник любил дерзость в мыслях, это было созвучно его собственной душе. «Надо запомнить, – подумал он, – красиво».

– А вы умеете себя любить, прапорщик? – спросил он с неподдельным интересом.

– Полагаю, что умею, господин полковник. Сызмальства я мечтал быть полезным моему отечеству, хотел быть дипломатом. Предрасположенность имею к убеждению других.

– Так отчего ж не стали?

– Батюшка против был. Сказал, что ежели не пойду в военную службу – проклянет. Потом в кавалергардах был, в семеновцах. Почти офицером стал уже. А тут – история наша случилась, и все надежды мои рухнули. Я понял тогда – беда моя в том, что выбора у меня нету. Я – батюшкин сынок, государев слуга, себе не принадлежу. Располагать мною можно по своему усмотрению. Как его величеству угодно будет, так я и жить должен. Не хочу я так жить, и не буду. Свободен быть хочу и жизнь свою строить, не вопрошая никого.

– Вот оно что … – задумчиво выговорил Пестель. – И что, господин подполковник поддерживает вас в ваших мыслях?

Мишель несколько смутился.

– Он… он тоже так мыслит.

Пестель откинулся на спинку кресла, заложил ногу за ногу и взял со стола чубук.

– Не думаю, – сказал он, закуривая. – Я с ним некогда очень знаком был. Вот любить ближнего – это да, это по его части. Но себя любить – не уверен. Хотя… много времени прошло. Судя по мыслям вашим, вы весьма честолюбивы, прапорщик. Скажите прямо: вы ведь известным желаете стать? Прославиться, так сказать… Ведь если идти в ваших рассуждениях до конца, то путь свободного человека – это путь человека государственного, министра, президента, если хотите.

«Страшный человек, – подумал Мишель, – мысли читает». Он вспомнил Сережины слова о том, что врать нельзя, и честно кивнул головой.

– Я понимаю вас, прапорщик, сам таким же был, и весьма недавно. Славы наполеоновой хотелось. Да и сейчас мыслю: великий человек был, не так ли?

– Так, господин полковник. Он жить умел. Оттого и знаменит стал.

– Нет, не от того… – полковник отрицательно покачал головой. – Кроме умения жить здесь нужно еще кое-что. Решительность, к примеру, удачливость, умение переступить и через себя, и… через других. И… так сказать… нежелание связывать себя серьезными узами, в том числе и узами дружбы. И от сего вопрос к вам имею.

Мишель слушал внимательно, боясь упустить самое важное.

– Спрашивайте, господин полковник.

– Ну а правильно ли я понимаю, что друга вашего вы ступенькой мыслите к славе своей? Ведь кому вы нужны без него? Он – подполковник, к нему прислушиваются. Даже я отказать ему не могу. А сами вы…

Мишель вскочил. Пестель мимолетно позавидовал легкости его движений.

– Вы, вы… Вы не смеете…

– Сядьте, – лениво сказал полковник, явно наслаждаясь произведенным эффектом, – Не я к вам пришел, а вы ко мне. К тому же, мы ведь рассуждаем с вами чисто теоретически, не правда ли? Впрочем, вы нравитесь мне, прапорщик.

Мишель сел, глядя в пол.

– Вот так-то лучше, – сказал полковник просто. – Должен вас предупредить, друг мой: здесь не казарма и не министерство иностранных дел. Здесь заговор, военный заговор. С целью ниспровержения существующего порядка. Это опасно, уверяю вас.

Он вдохнул табачный дым, придвинул к Мишелю четвертушку бумаги.

– Пишите, прапорщик.

Мишель покорно, не спрашивая, что предстоит писать, взял перо.

– Пишите: Я… дальше имя и чин свой пишите… клянусь хранить вверенную мне тайну. В сем порука – мое честное слово. Написали? Подпишите теперь. И число поставьте.

Полковник взял из рук Мишеля расписку, открыл ящик стола, спрятал. Потом вынул из ящика пистолет.

– Вот, всегда с собой ношу, на всякий случай. Так что ежели донести решитесь… пулю в лоб я вам обещаю. И вот еще что…

Полковник пошарил рукой в складках лежавшей на спинке стула шинели. Вынул из потайного кармана маленькую склянку, положил на ладонь, поднес близко к глазам Мишеля.

– Что это?

– Это яд, молодой человек. На случай, ежели, что не так случится. И вам приобресть советую. Завтра в полдень жду вас в Контрактовом доме… вместе с господином подполковником.

Он встал, давая понять, что разговор окончен.

В дверях, когда Мишель уже перешагивал порог, полковник окликнул его.

– Еще одно слово, прапорщик! Зачем господин подполковник нужен вам – я понял, но вы-то ему зачем?

В глазах у Мишеля потемнело.

– В кодексе наполеоновом записано право на частную жизнь. Позвольте не отвечать вам, господин полковник.

– Я понял вас. Вопросов больше не имею.

Полковник кивнул Мишелю головой, прощаясь. Когда за дерзким прапорщиком закрылась дверь, он достал из ящика расписку и, не глядя, бросил в огонь.

В тот день Мишель пришел на квартиру, которую они с Сергеем снимали, поздно. На Подоле для них не хватило места, и пришлось довольствоваться предместьем Куреневкой. От Подола Куреневка была далеко, следовало нанять извозчика. Но Мишель не хотел возвращаться сразу, и пошел бродить по городу.

«Друга вашего вы ступенькой мыслите к славе своей», – вспоминал он слова полковника. Конечно, в тот момент он должен был встать и уйти. Но тайное общество, но возможность действовать… Приобрети свободу для всех, и в первую очередь для него – для Сережи… В голове его роились звуки, они складывались в причудливую мелодию с необычным ритмом и таким странным сочетанием нот, что Мишель не мог представить – как ее можно сыграть на фортепьяно? Но она звучала внутри, звала его и пугала.

Взобравшись на крутую горку, Мишель остановился передохнуть. Внизу был виден Днепр, одетый в толстый, искрящийся лед. Справа высились купола, шумела, молилась и каялась Лавра, слева в тишине белела маленькая церквушка на Аскольдовой могиле.

Город застыл над крутым обрывом, склонился над ним, готовый не ища дороги, низвергнуться с кручи, обрушиться, ломая дома и кости, вниз, к реке, к степи, к лесам, что лежали, необозримые, на другом берегу.

Из тишины, из скрежета голых ветвей, раскачивающихся на ветру, рождалась музыка – Мишель слышал ее, тихую и грозную, пугающую – и прекрасную… «Я буду счастлив, буду, назло всему, – сказал он громко, грозя кулаком кому-то неведомому, – и буду знаменит…».

Когда стемнело, он почувствовал, что замерз, зашел в первый попавшийся трактир, выпил пару стопок и сразу охмелел.

Сергея в тот вечер звали в три дома – но он отговорился делами, чтобы дождаться Мишеля. С середины дня он курил, не отходя от окна. Книга лежала на кровати, корешком вверх. Он провожал бездумным взглядом редкие снежинки, следил за птицами, прохожими, проезжающими. Изредка у него вспыхивала одна-единственная мысль: «Поль его напугал. И слава Богу!»

– Что, Миша, получилось? – тревожно спросил он, когда Мишель, наконец, вернулся.

– Все хорошо, Сережа… Я нынче устал очень, прости, – ответил Мишель и, отказавшись от ужина, ушел к себе – спать.

Сердцем ярмарки был Подол, сердцем же Подола – недавно выстроенный, специально для таких случаев, Контрактовый дом. Обычно полупустой, во дни ярмарки он хлопал дверями и сверкал окнами до поздней ночи, принимая у себя поставщиков и интендантов, бригадных и полковых командиров, ищущих развлечений и выгоды помещиков… Во всех комнатах, в каждом уголке огромного дома-улья обсуждали цены, заключали сделки, читали свежие газеты, устраивали дела, обсуждали тяжбы, жаловались на долги и дурных арендаторов.

У генерал-интенданта второй армии Алексея Петровича Юшневского был здесь отдельный кабинет и именно там полковник Пестель назначил встречу своим друзьям. Собственно, друзей было немного: кроме генерал-интенданта и самого полковника, здесь были генерал-майор князь Волконский и отставной полковник Василий Давыдов.

– Господа, – сказал полковник, садясь и жестом приглашая других последовать его примеру. – Вчера я свел знакомство с весьма интересным молодым человеком. Думаю, он будет полезен нашему делу. Он бывший семеновец, ныне прапорщик Полтавского полка Бестужев-Рюмин.

Пестель внимательно оглядел собравшихся.

– Чем же прапорщик может быть полезен нашему делу? – генерал Волконский сдержанно рассмеялся. – Я знавал его прежде: зеленый юнец, не нюхавший пороху. К тому же с дурной репутацией…

– Оставь спесь свою, ваше сиятельство, – парировал Пестель, улыбнувшись. – Ежели говорить о репутации, то кой об чем и у тебя можно спросить…

Волконский смутился.

– К тому же, – продолжал Пестель, – за него ручается подполковник Муравьев. А он, вам, господа, хорошо известен. Причем с весьма выгодной стороны. Без пяти минут двенадцать оба они будут стоять перед вот этой дверью, – Пестель кивком головы показал на дверь. – Или я ничего не понимаю в людях…

Он взял стакан, налил воды из графина, выпил. Присутствующие молчали, ждали его слов.

– Поэтому, господа, я прошу вас не расходиться надолго. И быть готовыми поддержать меня во всем. Мне нужно убедиться, что я не делаю ошибки, допуская его в наш круг. После же сего, в пять часов пополудни, мы обсудим вопросы, которые посторонним ушам слышать не надобно.

Ровно без пяти минут двенадцать Пестель вышел из кабинета, Сергей и Мишель уже ждали его.

– Здравствуйте, господа. Рад, что вы приняли мое приглашение. – Он критически оглядел Мишеля: офицерский шарф был завязан как положено. – Вот, прапорщик, теперь все в порядке. Постарайтесь убедить моих друзей в преданности нашему делу. Судьба ваша в обществе зависеть будет от их мнения.

В комнате был полумрак: свет едва пробивался через темные занавеси на окнах. Но Мишель успел рассмотреть генеральские эполеты Волконского, увешанную орденами грудь.

– Садись, Сережа, – полковник указал ему на стул рядом с собой. – А вы, молодой человек, – сказал он, обращаясь к Мишелю, – потрудитесь объяснить, что привело вас к нам.

«Зачем? – подумал Мишель. – Я же вчера сказал все…».

– Так то было вчера, – прочитал его мысли Пестель, – и между нами двумя. Но вот они…тоже хотят понять вас.

Мишель неловко подошел к столу.

– Гос…пода, – начал он, слегка заикаясь. – Я прошу вас… принять меня к себе. Клянусь, я буду полезен вам. И буду достоин оказанной мне чести.

– Хорошо сказано про честь, – кивнул Пестель. – Вы ведь сторонник свободы, как мне давеча показалось? И не чужды конституционных размышлений…

– Да.

– Считаете ли вы возможным изменить существующий строй с помощью вооруженной силы? Желаете ли видеть в отечестве своем республиканский образ правления?

– Да.

– Садитесь.

Мишель хотел сесть рядом с Сергеем и было направился к нему, но полковник остановил его.

– Не туда, вот сюда, – он показал ему на стул рядом с Волконским.

Мишель доплелся до стула, сел. Генерал чуть отодвинулся и искоса поглядел на него. Мишелю почудилось брезгливое выражение в его лице.

– Итак, друзья мои, медлить нельзя больше, – сказал Пестель строго. – Ждать осталось недолго – ярмо самовластья падет под нашими ударами. Но для наилучшего исполнения дела нам нужно принять весьма важное решение…

Он обвел торжественным взглядом комнату, заглянул в лицо Мишеля. Голос его стал звонким:

– …решение об убиении императора и всего его семейства. Прошу высказываться, господа.

Пестель зажег толстую свечу в подсвечнике, поставил ее на стол – напротив Волконского. Пламя заколыхалось, отражаясь в золотом генеральском эполете.

– А почему бы и нет? – спросил, весело скаля зубы, Василий Давыдов. – долго уже терпели мы тиранство. Я лично – за. Убивать, резать всех – вот наш девиз.

– Ты слишком кровожаден, Вася, – улыбнулся Пестель. – Думается мне, что всех, как ты выражаешься, резать не придется. Женщин и детей, думаю, пощадить можно, вывезти за границу, к примеру… Никто не захочет вступить на окровавленный трон. Как ты, ваше сиятельство?

– Я… – Волконский приосанился, и эполет его заблестел еще ярче, – я убежден, что только кровь тирана может сделать нас свободными. Доколе государь жив, не видать нам конституции. Он обманул нас, поманил обещаниями – и не сдержал слова. Но, как человек военный, я хочу спросить – кто может взять на себя решение сей непростой задачи?

– Я думал об этом, – вновь улыбнулся Пестель. – Мы составим обреченный отряд, командовать которым поручим… подполковнику Лунину. Я думаю, он не откажет нам. Алеша, ты…

Генерал-интендант Юшневский пожал плечами:

– Ты же знаешь, Поль… Я буду действовать по твоему приказу. Приказывай.

Полковник передвинул свечу на столе, поставив ее напротив Сергея.

– Ты, Сережа…

– Я? – Сергей будто очнулся, вышел из забытья. – Господа, одумайтесь… Что вы делаете? Резать всех, убивать… Василий Львович, ты болен… Убивать, резать – всех? Цареубийство пятном ляжет на тайное общество.

– Не волнуйся, – сказал Пестель. – И это я уже продумал. Когда обреченный отряд сделает свое дело, и мы возьмем власть, участники оного будут казнены как цареубийцы. Общество обелит себя в глазах света.

Сергей отшатнулся от стола.

– Я не узнаю тебя, Поль, – сказал он тихо. – Раньше все мы были не прочь порассуждать о смерти тирана. Но так… серьезно… И столь категорично…. Нет, я не могу принять сие. Никак не могу.

– Но ежели мы хотим преобразований, государь должен погибнуть. К тому же ты давеча говорил, что ненавидишь его, – Пестель подошел вплотную к Сергею.

– Ненавидеть и убить – не одно и то же. Я – против, если хочешь знать мое мнение.

Пестель взял в руки свечу и подошел к Мишелю. Все присутствующие обернулись к нему.

– Ну а вы, молодой человек, что нам скажете? Разделяете ли вы… мнения своего друга?

Ладони Мишеля покрылись холодным потом. Он потер их друг о друга, потом – об колени. Расстегнул ворот мундира, затравленно огляделся вокруг.

– Миша, не надо, – тихо выговорил Сергей. – Прошу тебя.

– Ну? – настойчиво спросил Пестель.

– Я… я полагаю… я полагаю, что фамилию убивать не надобно…

– Это твердое решение ваше?

Все замерли в ожидании.

– Но… смерть государя считаю необходимой. Я согласен с его превосходительством, – он кивком головы поклонился Волконскому, – только кровь тирана может сделать нас свободными.

– Хорошо, молодой человек, – Пестель вновь улыбнулся, разряжая обстановку. – А вот ежели бы общество наше поручило вам сей обреченный отряд возглавить… В случае отказа подполковника Лунина… Вы согласились бы?

– Да, – быстро сказал Мишель, закрывая глаза и ни на кого не глядя. – Располагайте мною, господин полковник. Приказывайте.

– Хорошо. Господа, предлагаю объявить в нашем заседании перерыв. До завтра, – подвел итог Пестель.

Мишель шумно выдохнул, вскочил со стула и опрометью выскочил в коридор. Остальные тоже поднялись со своих мест. Сергей встал.

– Останься, – Пестель взял Сергея за руку. – Минуту одну. А вас, господа, я более не задерживаю.

Полковник, тяжело хромая, подошел к окну и отодвинул шторы. Дневной свет полился из окна в комнату.

– Нога болит, – пожаловался он. – Третий день ходить не могу почти. И сказать никому нельзя…

– Отчего ж нельзя, ежели болит? – Сергей подошел к окну.

– Я не могу быть слабым, нельзя мне … Сегодня… ты остался в меньшинстве, Сережа.

– Я уверен, – Сергей упрямо склонил голову, – что цареубийство невозможно… как любое убийство. И что ты… изменишь свое мнение. Со временем.

– Но друг твой думает иначе…

– Молодости свойственно ошибаться.

– Ошибаться? Нет…

Пестель крепко обнял Сергея за плечи, ласково, с искренним сочувствием заглянул в глаза.

– Ты был и остался прекраснодушным мечтателем. Впрочем, я и не полагал, что ты мог измениться за сие время. За Мишеля благодарю тебя, он мне весьма полезен будет. Но… мне жаль тебя. Право, искренне жаль. Ты слишком чист для всего этого. Советую тебе оглянуться вокруг и хорошо подумать.

Пестель с сожалением покачал головой.

– До завтра, Поль, – сказал Сергей, освобождаясь из его объятий.

7

После вступления своего в общество Мишель провел счастливую неделю. Он познакомился с весьма интересными людьми. Главным из сих людей был командир 4-го пехотного корпуса, генерал Раевский.

До того Мишель много слышал о генерале. С юности знал о его геройских подвигах в войну, о бородинской батарее, о славном деле под Салтановкой, о двух его малолетних сыновьях, которых отец-герой взял с собою в атаку. Мишель завидовал сыновьям Раевского, ибо тоже хотел, как они, в атаку… Переехав же на юг, услышал, что Раевский – колдун: генерал страстно увлекся магнетизмом, устраивал в генерал-губернаторском дворце сеансы, экспериментируя с флюидами огня и воды. Вода – еще ничего, но игра с огнем вышла генералу боком – в 19-м году верхний, деревянный этаж дворца сгорел дотла. Злые языки утверждали, что сие произошло в результате магнитизерских опытов. Раевский мужественно, как и полагается герою войны пережил неудачу – и, восстановив дворец, продолжил занятия магнетизмом, сзывая на них цвет киевского общества. Мишель был заинтригован: он жадно попросил Сергея взять его на магнетический сеанс. Сергей давно и хорошо знал генерала, служил когда-то у него ординарцем, но к Раевскому не ездил, отговариваясь занятостью. Теперь же, после очередной настойчивой просьбы друга, согласился и даже представил Мишеля славному полководцу.

Раевский был рад приходу Сергея.

– Что так долго не бывал у меня? – спросил он, подавая ему руку. – Забыл меня, старика, совсем… Негоже, негоже…

Сергей опустил глаза.

– Служба, ваше превосходительство.

– Да знаю, знаю… – Раевский по-доброму улыбнулся гостю. – Но впредь, коли будешь в Киеве, заезжай запросто, у нас весело. Ты нынче вовремя – сеанс у меня…

Гостиная была убрана в средневековом вкусе. Обои были серые, по углам, стояли готовые возгореться факелы. В центре гостиной был сколочен маленький деревянный помост, с большой чашей посередине. Вокруг помоста расставили стулья, с изогнутыми ножками, обитые парчовой материей.

На помосте, возле чаши, сидела немолодая рябая женщина. Мишель с интересом поглядел на нее: она озиралась, робела под взглядами входивших людей, по большей части – офицеров. Одета она была просто, в черное, суконное, закрытое до горла. Когда гостиная заполнилась, вошел Раевский, одетый в старый сюртук без эполет.

– Ну, матушка, расскажи мне о себе.

Женщина, заикаясь, поведала о том, что она – киевская мещанка Авдотья Петренко, вдова унтер-офицера, муж же ее умер год тому, оставив ее одну с тремя малолетними ребятами.

– На что жалуешься? – спросил Раевский, мрачно глядя на нее.

Жаловалась Авдотья на зубную боль, колики, а также – на утеснения, что чинил ей, бедной вдове, домовладелец. Когда вдова дошла до утеснений, генерал прервал ее, заявив, что сие к науке магнетизма отношения не имеет…

– Наука сия, – значительно проговорил Раевский, в упор глядя на бедную вдову, – есть великое достижение века минувшего. Благодаря ей человечество получит облегчение от страданий своих. Смотри мне в глаза и повинуйся…

– Слушаюсь-с, – покорно пискнула вдова, старательно тараща глаза на генерала.

Генерал кивнул слугам – они зажгли факелы и чашу. В гостиной запахло горелым свиным салом, стало душно. Генерал подошел ко вдове, поднял над ее головою руки и замахал ими. Затем произвел нескольку пассов руками, объясняя попутно публике свои действия.

– Огонь призван усиливать флюиды животного магнетизма, ибо он есть универсальный элемент вещественного мира. Элемент сей состоит из света, теплоты и тяжести, коими хаосный эфир показывается в определенной форме бытия. Эфирная деятельность, в материальном образовании, оказывается динамическим процессом, состоящим из магнетизма, электризма и химизма, соответственных тяжести, свету и теплоте, по которым образовались планетные стихии: земля, воздух и вода…

Голос Раевского стал монотонным; Сергей почувствовал, что засыпает. «Как бы он меня не замагнетизировал, не дай Бог!», – подумал он. Украдкой обернулся, ища глазами Мишеля. Тот пробирался к нему, шагая прямо по подолам дамских платьев и поминутно извиняясь.

– Что ты делаешь? – шепотом спросил его Сергей, – генерал таких вещей не любит: хорошо еще, что спиной к нам стоит…

– Прости, Сережа, – так же тихо ответил Мишель, ласково прихватывая друга под руку, – я просто…

В гостиной вдруг стало нестерпимо светло и жарко. Огонь, до той поры безучастно тлеющий в треножнике вспыхнул и встал столбом до потолка. Все ахнули, включая Раевского. Коллежская регистраторша взвизгнула от испуга, вслед за ней завизжали и более воспитанные дамы. Самые пугливые поспешили ретироваться. Начался шум, суматоха, слуги бросились тушить вышедший из повиновения «универсальный элемент» водой из графина.

Огонь утих только после того, как Мишель отцепил свои длинные пальцы от Сережиного локтя. Раевский важно заявил, что такая реакция огня есть признак того, что сеанс удался и велел вдове ждать скорого облегчения от страданий.

– Понравилось тебе? – спросил Сергей Мишеля за обедом, последовавшим после сеанса.

– Любопытное зрелище… Отчего ты меня раньше не привел сюда? Я бы давно мечтать о сем перестал.

– Не люблю я магнетизма… Оттого, что и сам им увлекался с юности, с Парижа еще. Говорили мне, что в магнетизме будущее у меня большое. И даже Поль признавал…

– Пестель… он тоже умеет?

– Он все умеет, он на людей влияет как хочет. Магнетизм опасен, Миша. Если, конечно, не Раевский сим занимается… Волю магнетизм парализует, подчиняет тебя другому. Полю это надобно, мне – нет.

8

После Киева Сергей вернулся в Васильков, Мишель поехал с ним. Думая о том, что произошло на контрактах, Сергей испытывал чувства смешанные. Он видел, что Мишель страстно влюблен в свободу, и вполне разделял чувства друга. Свобода была мечтой прекрасной, свобода нужна была ему не меньше, чем Мишелю. Но полной, абсолютной свободы вряд ли когда-нибудь можно было достигнуть. Ибо, как понимал Сергей, рабство не в одном только следовании приказам государя состоит, и не каждый приказ унижает волю свободного человека. Когда же Пестель придет к власти – свободы будет больше, но и она будет ограничена приказом. Ибо вся жизнь человеческая есть следование чьей-нибудь воле…

К тому же, страшили избранные для достижения свободы средства… Следовало дружить с теми, с кем дружить вовсе не хотелось. Требовалось – нет, не убивать – но согласиться на убийство. Пусть всего одного человека, тирана, но на убийство. Сергея удивляла поспешность, с которой на все это согласился друг его. Мишель был явно заворожен умом Поля. Он прямо хотел рассказать об этом другу, но не решился. Ибо видел, что друг его, предложи он ныне ему выбор между собою и тайным обществом, мог выбрать последнее…

Мишель же вечером, после приезда, смеясь, рассказал ему о последней своей беседе с Пестелем.

– Пестель думает, что я тебя на что угодно уговорить могу, оттого и просил. Я согласился с ним, но ныне вижу: не по нраву тебе все это. Не желаешь ты…

Сергей улыбнулся.

– Ну и скажи о сем Пестелю – так лучше будет.

– Никогда: я его боюсь.

Сергей с изумлением смотрел на Мишеля – в первый раз он признался в том, что боится кого-то. Мишель был горазд изображать страх перед высшим начальством, но Сергей знал, что друг его никого не боится и всех считает глупее себя.

– Боишься?! Отчего же?

– Сам не знаю: но страшный он. Умный очень. Мысли читает. Вопросы такие задает, что… – Мишель сморщился, вспомнив то, что сказал Пестелю о Кодексе Наполеоновом, – а ты его никогда не боялся, Сережа?

– Нет… – ответил Сергей задумчиво, – впрочем… не стану врать тебе. Испугал он меня… один раз… он не только мысли, но и тайные помыслы человеческие видеть может. Сказал что-то, я испугался, помню. А что именно сказал – забыл… Времени много прошло.

На самом деле Сергей помнил слова Поля, – они врезались в его память. После бурной офицерской попойки он шепнул ему: «Vous avez peur de la solitude tant vous préférez à mourir à la compagnie…»[1].

– Помыслы человеческие Пестель видит, – тихо подтвердил Мишель, – он мне все про меня рассказал. Ну… почти все. Про главное – не догадался…

– И какие у тебя тайные помыслы? Что главное в них?

– Война! – сказал Мишель, улыбнувшись мечтательно, – Сражения, походы… Победа, лавры победителя… Я вижу себя… и тебя, въезжающими в столицу. Рукоплескания признательных сограждан…

Откинул крышку фортепьяно, взял несколько бравурных аккордов.

– Война!

И еще – и еще – грозно, торжественно, героически. Гром пушек, сабель звон, запах пороха и крови.

Сергею вдруг стало страшно за Мишеля. «И зачем я рассказал ему об обществе? – подумал он. – Пропадет ведь…» Он молча подошел к фортепьяно, опустил руку справа от скачущих по клавишам пальцев Мишеля, сыграл две ноты – короткую и долгую, тоскливую, замирающую. Повторил этот стон – еще и еще… Вплел его в бравые аккорды Мишеля, разрушая их напор и ритм…

– Вот так раненые в забытьи стонут, – тихо произнес Сергей, – а вот так от боли кричат! – он ударил несколько раз по клавише фортепьяно, – вот так! – Не был ты на войне, Миша. В сем счастье твое, да не понимаешь ты.

– Эдакое счастье мне, может быть, карьеры стоило, – заносчиво произнес Мишель, – лучше уж война, чем наша скука… Ты вон всего на четыре года старше меня – а в чинах и крестах. Куда мне до тебя…

Мишель убрал руки с клавиш, хлопнул крышкой, чуть не прищемив Сергею палец:

– Уж лучше от боли кричать, чем от тоски выть!

8

– Каждый раз, когда он уезжает, я боюсь, что больше его не увижу: сердце сжимается… Я сам не знаю, что со мною, Матюша, – Сергей развел руками: беспомощная счастливая улыбка еще блуждала на его губах, но глаза уже посерели, потухли.

Матвей насупился. Трубка не хотела разгораться…

– Если ты так… привязан к нему, зачем поощряешь опасные разговоры, зачем толкаешь его на всякие крайности? Неужели не понимаешь, чем все это может закончиться?!

– Я не… толкаю. Он сам… Теперь только в Бобруйске увидимся, – Сергей глубоко вздохнул. – Знаешь, когда он приезжает, я здоров, но сказываюсь больным. А когда его нет – я болен, но служу исправно… Смешно, не правда ли? – Сергей тихо рассмеялся.

– Пойдем в дом, холодно, – Матвей не нашел ничего смешного в словах брата.

Сергей рассеянно заглянул в переписанные рукою Мишеля ноты, поднял руку, начал выстукивать ритм по ободранной столешнице.

– Та. Та-та-та-та…

Матвей заглянул в ноты.

– Да, красиво…

– Та-та, та-та-та… нет, тут ошибка у него… Сейчас, Матюша…

Сергей быстро подошел к фортепьяно, приподнял крышку, пробежал пальцами по клавишам…

– Конечно, ля-диез! Ах, Мишель!

– Да он хвастун и фанфарон известный… Помнишь, как он про своего папеньку-городничего врал? Будто бы он там, в глухомани своей, готический замок строит?

– Так ведь и строит. Мишель говорил, что башня уже готова… Все зовет меня съездить посмотреть…

– Вот уж радость, – усмехнулся Матвей, – ехать за тысячу верст.

– Да, Мишель в глуши вырос…

– И это в нем до сих пор заметно. Ты объяснил ему, что красное вино залпом не пьют?

– Да, он был очень удивлен: даже спорить пытался… Ничего, Матюша, этикету научить можно, это все пустяки. У Мишеля сердце есть, он сострадать умеет: это гораздо дороже стоит.

– Да, сердце у мальчишки доброе… Но дурак, ведь, дурак… Что на уме – то и на языке. А это очень опасно, Сережа…

– Боишься, донесут?

– Кто чужой услышит – донесет, конечно. Ведь мальчишка-то кричит о таких вещах, о которых у нас пристало рассуждать только самым наивысочайшим особам, да и то с оглядкой. А он, прапорщик, фитюлька, городничего сынок – речи произносит о конституции! Да еще ничего в этом не понимая! Карамзина читает?

– Читает, Матюша. Чувствительный очень.

– Послушай, Сережа, – медленно начал Матвей, тщательно подбирая слова, – я не знаю, что с тобой происходит, но чувствую, что ты находишься в величайшем ослеплении – прежде всего насчет себя самого. Я понимаю: жизнь батальонного командира в эдакой глуши – не сахар, офицеры твои добрые ребята, только знать ничего не хотят, кроме службы, водки и картишек… Ты здесь один, тебе тяжело, скучно, тоскливо… Так?

– Так. Если бы не Мишель – я бы здесь давно от тоски помер.

– С тоски, от одиночества, от скуки – сам знаешь – очень легко глупостей наделать… Тем более, что ты у нас человек добрый, даже не просто добрый, а одержимый собственной добротой… Мне иногда кажется, что ты любить не умеешь, потому что можешь только жалеть…

– Все так, Матюша. Я любви без жалости не понимаю…

Брат сидел рядом, совсем близко, достаточно было протянуть руку, чтобы коснуться его печального лица. Матвей молча смотрел на знакомые с детства брови, глаза, родинку на виске… Все это было привычным, как строки Стерна, как луна на небе, как крики лягушек в болоте за домом, как весенний день для взрослого человека, умудренного опытом, давно забывшего свои детские восторги…

– Пожалей меня, Сережа, – неожиданно произнес он, – не меньше, чем Мишель, я твоей жалости достоин… Батюшка желает, чтобы я взял на себя все хлопоты по имению, оставив ему токмо заботы о меню, празднествах и приеме гостей… Он меня в Хомутце запрет, я это чувствую!..

– Как запрет, что ты говоришь? – рассеянно переспросил Сергей.

– Он мечтает иметь в лице моем честного управляющего, что будет работать на него без всякого жалования… Во мне он видит не сына, а слугу… В имении один взвоешь: надо жениться – а на ком? Куда не посмотришь – везде тоска. 30 лет уже – а что с того? Завишу от него, как младенец от капризной и злой кормилицы…

– Ты теперь человек вольный: уезжай в Петербург, развей тоску свою. Кстати, и Пестель тебя о том же просит…

– Никуда я раньше лета не уеду, в Хомутце дел полно: если бы не… хандра моя, я бы и к тебе не приехал, сам знаешь… Поеду, ежели папенька соизволит в родовой замок прибыть: без хозяйского глаза людей оставлять нельзя, старосте нашему я не доверяю – он при Синельниковой еще служил. Я бы его давно от должности уволил, да боюсь, что хуже сделаю.

Матвей уже хотел заговорить о ценах на зерно, о повсеместном оскудении, опустении и обнищании, но сдержался – Сергей не любил таких разговоров. Он тратил много больше своего жалования – а разница приходила из Хомутца.

– Никита! – громко позвал Матвей.

Заспанный слуга возник на пороге.

– Чего изволите?

– Гнедую мне оседлай. – Матвей обернулся к брату, – поедешь со мной, прокатимся? – Сергей отрицательно качнул головой. – Никита! – грозно рявкнул Матвей. – Рот закрой, муха влетит! да что же это у тебя – постель стоит неубранная? Михаил Павлович уехал уже…

– Так Сергей Иванович не приказывали… – начал оправдываться Никита, зевая.

– Оставь его, – произнес Сергей, – он тут не при чем, это я приказал пока не убирать…

– Оне приказали не убирать! – подтвердил Никита, тараща глаза.

Матвей махнул рукой и вышел из комнаты.

– Ша-а-а-а-гом а-арш!

Пятая мушкетерская рота Черниговского полка маршировала на плацу. Плац, утоптанный до белизны, окружали низенькие грязные домишки, покосившиеся, посеревшие от дождя и снега деревянные заборы, кучи мусора.

Подъезжая к площади, Матвей услышал слова команды, нестройный топот ног, хриплую, отрывистую брань.

– Мать твою ети, Дубов! Дубина ты деревенская! Ты когда научишься право-лево различать, мудила! Фельдфебель! Десять палок ему, чтоб понятливей был!

Перед шеренгой солдат стоял низкорослый офицер в поношенном мундире. На опухшем красном лице рыжими кустиками выделялись взъерошенные брови. Глаза были белыми от привычного раздражения.

– Слушаюсь, ваше благородие!

Матвей выехал на площадь в тот самый момент, когда с худенького малорослого солдатика снимали рубаху. Фельдфебель уже стоял рядом, усмехаясь в прокуренные усы. Солдатик не упирался, но на его лице был написан ужас перед наказанием, костлявые плечи дрожали мелкой дрожью.

Матвей натянул поводья, остановился, спрыгнул с седла. Подошел к офицеру.

– Здравствуйте, Кузьмин.

– А-а, это вы… – пробурчал офицер. – Сергея Ивановича приехали навестить?

Солдатика подвели к стоящей на плацу скамейке. Он обреченно перекрестился и лег на нее, закрыв голову руками.

– Прекратите, – тихо сказал Матвей, положив руку на плечо Кузьмина.

– Что?

– Отмените приказание. Мужик вчера из деревни, вы хотите, чтобы он вам еще право-лево различал? Поинтересуйтесь у Сергея Ивановича: мы и не таких в Семеновском полку фрунту учили. И без палок. А начнете бить – он у вас совсем отупеет, поверьте… Отмените приказ, поручик, я вас прошу…

– Да вы что, господин Муравьев?! – вполне искренне удивился Кузьмин, – они же другого языка не понимают.

– А вы пробовали?

– Вы, господин Муравьев много себе позволяете…

– Извольте, я дам вам сатисфакцию, если угодно… Но завтра. А сейчас вы отмените ваше приказание… Или я сделаю это сам…

– Сатисфакцию? – выцветшие от гнева глаза поручика блуждали по заледеневшему лицу Матвея.

– От-ставить! Дубов! Встань в строй, мать твою ети! – хриплым сорванным голосом крикнул Кузьмин. Схватил Матвея за отворот сюртука, и притянул к себе: Теперь, сударь, дело за са-тис-фак-цией!..

– Я остановился у брата, господин поручик, – спокойно сказал Матвей, – можете прислать ко мне секундантов.

Сергей спал на так и не убранной постели Мишеля. Раскрытая книга лежала на полу, свесившаяся рука почти касалась ее. Матвей решительно встряхнул сонную, безвольную руку. Сергей тотчас открыл глаза.

– Проснись, ленивец, – не без жестокого удовольствия произнес Матвей, – у меня завтра дуэль.

– С кем? – произнес Сергей, беспомощно моргая.

– С Кузьминым. Он на площади солдат бил… Пока ты тут спишь, да мечтаниям сладким предаешься…

Сергей вскочил, стал одеваться.

– Сколько раз его просил, уговаривал, – пробормотал он, не попадая ногою в штанину, – пока смотрю за ними – все ничего, а стоит отвернуться… Неужели, дуэль, Матюша? Он ведь стреляет порядочно… Ты, поди, уже несколько лет пистолета в руках не держал…

– Ничего, Сережа, на все воля Божья…

Сергей торопливо натягивал сюртук.

– Никита! – крикнул он, – сапоги подай! И шпагу!

– Ты куда?

– К Кузьмину. Надо дело уладить…

– Не смей. Он скотина, таких учить надо.

– А если убьет?

– Тогда сие ему уроком послужит… Впрочем, мы еще посмотрим, кто кого убьет. Никита, уходи, не надо сапог.

– Никита, давай сапоги. И шпагу не забудь!

– Слушаюсь-с…

– Сиди дома! – крикнул Сергей с порога, – я скоро!

– Вы, поручик, не только мой приказ не выполняете. В уставе воинском сказано: рекрут при обучении не бить! Сам бы увидел – сделал бы то же самое, что и брат! Вы бы и со мной драться стали?

– С вами бы не стал, господин подполковник, – нагло засмеялся Кузьмин, – а брату вашему пулю в лоб вкачу с превеликим удовольствием. Завтра, на рассвете, так ему и передайте… Вот господин Щепилло секундантом моим стать согласился.

– Нет, это невозможно. Поймите, поручик, брат не хотел вас оскорбить…

– Вы готовы за него извиниться?

– Все что угодно, лишь бы дуэли избежать. Хотите, на колени встану?

Не дожидаясь ответа, Сергей опустился на колени.

Изумленный поручик вскочил из-за стола.

– Не надо, Сергей Иванович! Еще хозяйка взойдет…

Сергей схватил Кузьмина за руку.

– Анастасий Дмитриевич, – тихо проговорил он, – умоляю вас, не надо… Это глупо, бессмысленно. Ничья честь не задета, вы ведь сами знаете, что виноваты… Я вам приказал солдат не бить, вы воспользовались моим отсутствием… По-хорошему, я могу вас на невыполнение приказа взысканию подвергнуть, но я не хочу… Прошу вас, не надо дуэли…

– Хорошо, Бог с вами.

– У вас горилка есть, поручик?

– Как не быть, господин подполковник… Прикажете подать?

– Давайте.

Кузьмин засуетился, выглянул на кухню. Сергей присел возле стола, обвел глазами унылую комнатенку: железная кровать, табурет, лубочные картинки на стене, в углу – покрытая пылью гитара.

Лафитничек звякнул пробкою, крепкая влага полилась в мутные стопки.

– Пожалуйте, господин подполковник…

Кузьмин от смущения покраснел еще больше, рыжие брови на кирпичном лице, прорезанном жесткими складками, казались совсем белесыми.

– Анастасий Дмитриевич, – Сергей осторожно поднял рюмку, – если я еще раз увижу или узнаю, что вы солдат бьете, я сам с вами стреляться буду…

– Помилуйте, Сергей Иванович, как можно?! – воскликнул Кузьмин, – да у меня на вас и рука-то не поднимется! Да и с братом вашим, признаю, погорячился! Вы же знаете – я человек горячий! Непорядку всякого не терплю!

– Вот и отлично, – улыбнулся Сергей, – значит, все улажено? Так, Анастас?

Кузьмин опрокинул стопку в горло, резко выдохнул, крякнул.

– Твое здоровье, батальонный! – молодцевато, по-солдатски гаркнул он, – много я встречал людей, но такие, как ты, мне раньше не попадались…

Сергей вернулся к себе на квартиру поздно. Грубый, тяжелый хмель гудел в голове. Отмахнувшись от Никиты, сам стянул сапоги, отстегнул шпагу.

– Матвей! – крикнул он, – Матюша! Кузьмин тебе просил передать, что он… погорячился.

Матвей устало пожал плечами.

– Значит, не будет дуэли… Ложись спать, Сережа, ты пьян…

Сергей беззвучно рассмеялся, глядя на Матвея.

– Какой ты смешной, Матюша! Неужели ты думал, что я позволю Кузьмину тебя убить? Ты меня совсем не знаешь… Господи, какой же ты серьезный! Брат! Родной мой, милый…

Он с нежностью протянул к Матвею руки.

– Ложись спать, – пробормотал Матвей, отвернувшись, – завтра поговорим…

– Нет, погоди, я сегодня хочу… – Сергей с трудом обогнув стул, подошел к брату, обнял его, пьяной тяжестью повис на плече. – Вот помру я… вспомнишь… все вспомнишь…

– Сережа, прекрати, Бога ради… Пойдем, я тебя уложу…

– Я здесь лягу, – Сергей опустился на диван, где лежала все еще неубранная постель, – я здесь хочу…

Он положил голову на подушку, закрыл глаза.

– Ну, спи здесь, – Матвей укрыл брата одеялом, подобрал валяющиеся на полу сапоги, – спокойной ночи, Сережа.

Сердито дунул на свечу, взялся за ручку двери.

– Матюша! – окликнул его Сергей.

– Чего тебе?

– Ты прости, что я пьян… Это мы с Кузьминым мирились… Не уходи… Сядь… Посиди со мной…

Матвей с едва уловимым вздохом присел на краешек дивана.

– Ну что тебе? – повторил он устало.

– Ничего… просто так… Я вот что хотел сказать тебе, брат. Ты не думай… не думай плохого про меня… Я, конечно, дурной человек, у меня в душе столько всего мерзкого, грязного… передать невозможно. Только все равно, все равно… я тебя люблю… а Мишель – сие страсть, сие ненадолго, я знаю. Такое долго вытерпеть нельзя. А тебя я всю жизнь… и потом, когда помру… любить буду. Прости… брат… брат… не уходи, не беги от меня… посиди еще. Дай руку… вот так…

Сергей схватил руку брата, судорожно сжал ее, поднес к губам, принялся целовать. Матвей осторожно высвободил свои пальцы.

– Ты гибнешь, Сережа, – произнес он глухо, – так нельзя. Это немыслимо. Уходи в отставку, хватит уже, довольно… Сколько можно ребячиться, ты уже не мальчик… О жизни пора думать, о детях, о старости…

Сергей фыркнул в подушку, раз, другой, третий, и вдруг пьяно расхохотался:

– Какая отставка? О чем ты? Кто меня отпустит? О какой старости, Матюша? Какой старости? Я до нее не доживу! Мы с Мишелем… погибнем скоро… может быть…

– Спи! – прикрикнул Матвей на брата, – спи, Бога ради! Господи, что за безумие ты затеял? На что ты надеешься?

– Ни… на… что, – сонно промычал Сергей, – vivere di speranze[2] … умереть в дерьме…

За месяц до выступления в Бобруйск в Васильков прибыл новый командир – подполковник Густав Иванович Гебель.

Въехал Гебель торжественно, во главе целого обоза из трех подвод, набитых доверху разным домашним скарбом. Сам подполковник ехал впереди обоза, в открытой коляске; рядом восседали жена его и двое малолетних детей.

Заняв под постой лучший дом в Василькове, он велел звать к себе всех офицеров.

– Ваш прежний командир, господин Ганскау, – сказал он, когда все собрались, – распустил полк, дисциплину ослабил. Имею приказ из штаба армии: дисциплину и фрунт подтянуть. Сего буду добиваться, не глядя на прежние заслуги, чины и звания… Ныне, когда въезжал в город, ротное учение видел: солдаты носки не по форме тянут, амуниция не подогнана как должно… Кто командир роты сей?

– Рота поручика Кузьмина, второго батальона, – встав с места своего, отрапортовал майор Трухин.

– Моя рота, – согласился Кузьмин, краснея. – Должен заметить вам, господин подполковник, что в последние месяцы нареканий по службе не имею…

– А ныне, для начала, выговор объявляю вам.

– Простите, господин полковник, – Сергей тоже поднялся со своего места, – рота сия в моем батальоне состоит. Отступлений от правил службы со стороны поручика Кузьмина я не видел.

– Я не принимаю возражений, – отрезал Гебель.

Недели через две, уже перед самым выходом в Бобруйск, часов в одиннадцать, к Сергею пришел Кузьмин.

– Горилка есть у тебя, батальонный? – спросил он с порога. – Выпить имею надобность.

Когда стакан горилки оказался внутри, Кузьмин рассказал Сергею историю. Нынче днем Гебель нагрянул вдруг на его ротную квартиру, в село Трилесы, устроил учение и отчитал ротного, как показалось Кузьмину, грубо. Поручик думал завтра же вызвать его на дуэль и приехал специально, чтобы просить Сергея быть секундантом.

– По неписаному закону дуэльному, – сказал Сергей, улыбнувшись, – за выговоры по службе вызывать начальника своего не положено. Да что хотел-то он от тебя?

– Чухна есть одна… рекрут, – Кузьмин махнул рукою. – Четвертый месяц в полку, право-лево отличить не знает. Унтера мои учат его, устали уже, я сам раза три учил… Ничего не понимает, мать его… Гебель сказал – в отставку меня отправит, ежели ружейным приемам он не научится. Отчитал прямо перед ротою. А его высечь велел, несмотря на запрещение рекрут бить… Привязался ко мне Гебель, теперь не отвяжется, пока не проучу его.

– Ладно, иди спать, посмотрю завтра чухну твою…

Наутро Сергей приехал в Трилесы. Рота была собрана на ротном дворе. Вызванный перед фронтом солдат, высокий, худой, с белыми негнущимися волосами, стоял, опустив голову.

– Начинайте, поручик, – Сергей кивнул Кузьмину.

– Давай, – обратился Кузьмин к солдату. – Как учил я тебя… На караул!

Солдат вскинул ружье, повернул его стволом от себя, положил на плечо.

– Черт… – Кузьмин сплюнул. – На караул я сказал! Команду «на караул» исполнять следует в три приема. Кистью левой руки приподнять ружье…

Солдат повернул ружье дулом вниз.

– Что прикажете делать с ним, господин подполковник? Не понимает… Ничего не понимает.

– Отчего ты не делаешь, что говорят тебе? Ты не понимаешь меня?

Солдат тупо молчал.

– Отвечай! – Сергей повысил голос.

– Не понимайт… – пробормотал солдат. – Не приказывай бить… Не понимайт…

– Смотри, – Сергей взял из рук солдата ружье. – Команда «на караул» вот так исполняется…

Он взял ружье, прижал к груди слева, затем вынес вперед, опустил.

– Ты понял?

Солдат закивал.

– Я-а. Понимайт!

– Повтори, – Сергей сунул ему ружье в руки.

Солдат прижал его к груди справа и опустил на землю.

– Нет, не так.

Сергей снова показал прием. Солдат внимательно смотрел за его руками.

– Повтори.

На сей раз вышло правильно.

– Ну вот, – сказал Сергей, одобрительно хлопнув его по плечу. – Иди в роту.

Ротное учение было в разгаре. Кузьмин, красный от напряжения, следил, как унтера выкрикивали команды, разучивая с солдатами ружейные приемы. Учение не удавалось. Солдаты сбивались с ноги, ружья двигались как попало. Чухонец стоял посреди плаца и блаженно улыбался, глядя на Сергея.

– Это они тебя боятся, батальонный, – тихо сказал Кузьмин. – Вчера Гебель был, страху навел. Думают, верно, что сегодня ты бить их прикажешь…

– Я? Скажи им… я говорить с ними буду.

– Смир-на! – заорал Кузьмин, бросаясь к плацу. – Рота, стой! Налево примыкай! Глаза на-ле-во!

– Да не кричи ты так… – Сергей поморщился.

Он подошел к солдатам. Солдаты замерли в ужасе, и Сергей понял, что люди эти были в полной его власти. Что он, батальонный, прикажет, то они и сделают. Прикажет бить друг друга – будут бить бессловесно, наградит – будут столь же бессловесно радоваться. В строю он разглядел нескольких пожилых солдат, с медалями за прошедшую кампанию.

– Солдаты, друзья мои… – начал он волнуясь. – Не бойтесь меня, я не причиню вам зла. Я… – он не знал, что сказать им, – я… хочу, чтобы вы не только приемы ружейные знали, а людьми оставались… Помните, что солдат, слуга отечества, должен человечным быть и на поле брани, и в жизни мирной… Облика человеческого не теряйте…

Солдаты продолжали глядеть на него с испугом.

– Они не понимают, – прошептал Кузьмин, стоя рядом, – они не слышали никогда…

Кузьмин повысил голос:

– Их высокоблагородие сказать изволят: бить солдат он никому не позволяет… Он за вас заступник перед полковым командиром. Понятно вам?!

– Так точно!!!

В Василькове же, не заходя к себе, направился прямо к Гебелю. Полковник принял его запросто: в рубахе, без сюртука. Предложил чаю. Сергей отказался.

– Густав Иванович, – начал он, – поручик Кузьмин доносит мне, что приказали вы вчера бить солдата одного, чухонца… И сделали выговор ротному моему, не поставив меня в известность…

– Приказал, – мышцы на лице Гебель напряглись. – И выговор сделал. Кузьмин службы не знает, солдат совсем распустил.

– Но, по закону бить рекрут не положено… Я давно об сем приказал Кузьмину, и солдаты о приказе моем знают. Прошу вас, Густав Иванович, не делайте больше этого… Прошу вас.

– По инструкции, – строго возразил Гебель, – я обязан наблюдать за каждым солдатом, за офицерами… Я отвечаю за полк, я, а не вы. Я уже говорил вам, возражений по службе я не принимаю…

– Но кроме инструкции есть закон, есть здравый смысл, наконец. Солдат сей не понимает по-русски, его выучить прежде надобно. Кузьмину же оскорбительно такое обращение.

– Не извольте читать мне нотаций, подполковник! – Гебель вспыхнул и ударил кулаком по столу.

– Я не читаю… я прошу. Ежели просьба моя не возымеет действия, я подам рапорт по команде. Отец мой – сенатор, я отцу отпишу… Не обессудьте, Густав Иванович, но бить солдат своих я вам не позволю. Разрешите откланяться!

Сергей повернулся кругом и пошел к двери.

– Стойте, – Гебель догнал его. – Не надо никуда писать, вы правы, указав мне на упущение мое. Чухонца этого я завтра же в учебную команду переведу. Господину Кузьмину передайте…. извинения мои. Рапорта только не надобно…

Полковник заискивающе заглянул в глаза Сергея.

– Не надо рапорта… И меня тоже поймите – я человек подневольный. В Бобруйске высочайший смотр будет… Ежели пятая рота так перед Его Высочеством пройдет – сами понимаете, что будет… У меня жена, дети… Я о вас слыхал, что вы фрунтовик прекрасный: все-таки в гвардии служили… Вы уж подтяните своих солдат…

– Слушаю, господин полковник, – сухо ответил Сергей.

9

Бобруйскую крепость, самую большую в Европе, начали строить давно, еще до прошедшей кампании. Омываемая двумя речками, Березиной и Бобруйкой, крепость сия в войну сдержала натиск французов, дала отступающим русским войскам передышку. Ныне же кампания была давно окончена, но крепость упорно достраивали. Послевоенное новшество состояло в том, чтобы выстроить еще один, новый бастион – Нагорное укрепление за рекой Бобруйкой.

Комендант крепости, немец Берг, служивший здесь с незапамятных времен, весьма гордился цитаделью, показывал ее господам офицерам, рассказывал, где какие расположены постройки. «Крепость сия служила России, и еще послужит! Мы с вами участники великого дела, господа» – говорил он, не скрывая удовольствия. Злые языки шептали, однако, что государь повелел достраивать крепость лишь для того, чтобы занять чем-нибудь уставшую от послевоенного безделья армию.

9-я пехотную дивизию направили в Бобруйск.

Накануне выхода в поход, Сергей сообщил в письме Матвею: «Говорят, придется каторжных охранять…». Кандальники строили крепость вместе с солдатами. Работы шли непрерывно – летом ждали с инспекцией самого государя Александра Павловича. Дивизия готовилась к параду.

В Бобруйске Сергей понял, наконец, отчего Ганскау подал в отставку: не желал быть надзирателем над каторжными. Пользуясь служебным положением, Сергей старался вовсе не бывать на строительстве. Свою палатку он велел поставить на лугу, за городом, далеко от крепости.

Мишель такими преимуществами пользоваться не мог: его, как младшего обер-офицера, часто назначали на роль надзирателя. Мишель ночевал по преимуществу в крепости, делил кров с солдатами. Виделись друзья раз или два в неделю – Мишель заходил к нему поужинать, налегая, впрочем, больше на напитки, а не на еду. Сергей не останавливал его, понимая, что другу необходимо выговорится:

– Вид у них, Сережа, страшный: все в тряпье каком-то, на ногах – цепи, некоторые к тачкам прикованы. Головы наполовину обриты. Чешутся они все время – клопы и вши заедают… С первого взгляда – на людей непохожи… А потом… Один из них засмеялся. Другой подхватил. Человеческий такой смех, совсем обычный.

– Ты, конечно, подумал, что они над тобой смеются?

– Да, ты же знаешь, что так и есть. Когда люди меня в первый раз видят – они всегда смеются, я знаю… Я, Сережа, не обижаюсь. Быть смешным – не грех, Саша Пушкин еще пуще меня смешон – а какие стихи пишет! Я о другом сейчас думаю: как они смеяться могут, ежели они на людей не похожи?!

– Что ж им – рычать что ли прикажешь? – Сергей искренне удивился: для него то, что кандальники – люди, а не животные не составляло тайны.

– Рычать, выть, скулить, лаять, мяукать, каркать, гоготать – что угодно, токмо не смеяться! Сие токмо люди умеют… коли они смеются – значит, людьми себя почитают, людьми, а не животными! А ведь они преступники, Сережа, среди них убивцев полно…

– Кого?

– Убийц.

– А… Ну так, среди тех, кто их охраняют – тоже. Разве что ты, Миша, сию черту не преступил…

– Так я на войне не был… В деле не был… На дуели не дрался… Поэтому – и не убил пока никого.

– А если надо будет – сможешь?

Мишель задумался всерьез, прикусил губу, размял пальцы до хруста.

– Правду мне скажи…

– Не знаю, Сережа… Если бы тебе кто угрожал – может быть и смог… А просто так убить… нет. Нет. Я крови боюсь. Мне от ее вида дурно бывает.

Сергей тихо рассмеялся.

– Мне тоже, Миша… Знаешь, я тебе сейчас скажу… Смешно, но я до сих пор признаться тебе в сем не мог… Я даже на войне никого до смерти не убил… Под Красным в рукопашной были, трех человек порезал, одному нож в горло воткнул – кровь хлынула – а все равно… за мной …добивать пришлось… Не смог никого до смерти убить… за всю войну. Смешно, правда? А все из-за того же – крови боюсь… Дурно мне от нее…

– А почему ты мне раньше не говорил?

– Сам не знаю. Стыдно было: все-таки войну прошел, в деле был не раз, ордена имею – а вот не убил никого…

– Что же тут стыдного? Нет, Сережа, прости – но я понять тебя не могу…

– Может, я объяснить не умею? Ах, Миша, не могу я о сем на родном языке говорить. – Сергей перешел на французский, – Видишь ли, друг мой, ты сказал, что считаешь убийц – животными и отказываешь им даже в праве на человеческий смех.

– Разве я об этом говорил, Сережа?! – с изумлением воскликнул Мишель, – я о каторжниках рассказывал – и только!

– Ты сказал, что среди них есть убийцы.

– Каждый второй, я уверен.

– И на чем твоя уверенность основана? На том, что они страшные, чешутся и воняют? Посмотри вокруг себя – увидишь убийц благоухающих, чисто выбритых, в мундирах, с орденами, гордых собою…

– Сережа! Как ты… такие вещи даже сравнивать можешь?! – Мишель был возмущен не на шутку, – неужели для тебя никакой разницы нет между воином, что отечество защищает – и разбойником с большой дороги?!

Сергей молчал. Он чувствовал, что у него слов не достанет, объяснить другу, то, что давно его мучило… Но рассказать о сем было необходимо…

– Знаешь, Миша, – тихо произнес он, – я лица тех… троих… до сих пор помню. Они мне все снятся… все… Думаю – ты прав, тот, кто человека убил – сам человеком быть перестает. Я знаю, как сие происходит. Много раз видел… И на войне и потом. Уверен – нельзя человеку себе подобных убивать. Он от сего душой и телом портится… Я сам – чуть убийцей не стал, я знаю, о чем говорю… Если ты, Миша, за всю жизнь никого не убьешь – твое счастье. Я тебе его от души желаю… Спать будет покойно и помирать не страшно…

Неожиданно Сергей почувствовал, что слова закончились, горло перехватило…

– Что с тобой? – испуганно воскликнул Мишель.

– Ничего… Так… Сейчас пройдет… Просто, ты, слава Богу, не знаешь… и не дай тебе Бог сие узнать… а я вот иногда думаю, что лучше бы меня там, под Красным, убили… Я когда ножом бил… меньше всего об отечестве думал, Миша… Я жить хотел… и убивать не хотел… Так чем я – и другие – лучше разбойников? Ежели их отмыть да переодеть, а нам их тряпье отдать да в железа заковать – кто разницу заметит?!

Мишель низко опустил голову, задумался. Допил вино в стакане, налил себе еще.

– Я понял тебя, Сережа, – воскликнул он вдруг, – Они люди! Такие же, как мы с тобой. Люди. А их в цепи заковывают, бьют, издеваются. Они голодны. Худо одеты. Пусть даже они злодеи. Но они же – люди! Они – такие же, как мы с тобой. Та-кие-же… Я туда не вернусь более. Больным скажусь… или удеру. Я себе подобных охранять не намерен! Завтра же горбуну об этом прямо скажу! Что он мне сделает? Под арест посадит? Пускай, мне не страшно! Лучше уж самому за решеткой сидеть, чем других за ней держать! Не для такого мерзкого дела меня святой угодник отмолил…

– Погоди, Миша, – как можно спокойнее произнес Сергей, – но есть же приказ. Ты обязан…

Мишель посмотрел на Сергея с изумлением.

– Приказ, Сережа, только тогда можно выполнить, когда он чести, сердцу, совести не противен. А если противен – то сие не приказ, а насилие над сердцем, совестью и честью. А также – носом…

– Что?

– Сильно воняет от них. – просто объяснил Мишель.

Понюхал рукав, сморщился, торопливо скинул сюртук.

– Чуешь? Только не деликатничай, умоляю!

Сергей кивнул: от одежды Мишеля шел едкий, кислый, мерзкий и тоскливый запах тюрьмы.

– Я сбежать решился, – сказал Мишель глухо, – не могу больше все это терпеть… Или… я его… убью!

– Кого? Берга?

– К черту Берга! Государя убью, когда на смотр он приедет. Мне никто не нужен в сообщники, ни ты, ни Пестель. Я сам убью, своею рукою!

– Погоди, Миша, остынь…

– Нет, я сказать хочу, – Мишель жадно глотнул воды из графина. – Ты говоришь: убивать нельзя. Так государь – тот же убийца, отца своего убил, Павла Петровича. Он сам, первый закон нарушил… пусть чужими руками, но нарушил…

Мишель поперхнулся, закашлялся, Сергей крепко ударил его между лопаток.

– Спасибо, милый, отдышусь – скажу, что хотел… Я хочу, – Мишель понизил голос до шепота, – я как Занд хочу, как Шарлота Корде… кинжалом поразить его. И пусть потом расстреляют меня, я с радостью смерть приму…

Отодвинул пустую тарелку, схватил недоеденный кусок хлеба, искрошил машинально, нервно… Сергей с сжавшимся сердцем смотрел на его трясущиеся пальцы.

– Клянусь, Сережа! Ты мне веришь? – Мишель отбросил искрошенную корку, схватил друга за плечо, развернул к себе. – Веришь?

– Верю и согласен с тобой во всем, – Сергей осторожно подбирал слова, – но ты… в экзальтации ныне. Такое дело в одиночку не делается. Да и не пригоден ты для него. Государь – не монстр, не оборотень – человек, ты его убить не сможешь…

– Отчего же? Прекрасно смогу… Я его ненавижу!

– Ненависть твоя – умозрительна, – веско произнес Сергей, стряхивая с Мишиной щеки хлебную крошку, – для дела сего потребен иной человек, за черту преступивший… Я такого знаю, он ныне здесь, в лагере… Завтра познакомлю вас.

10

В конце октября, когда дивизия покинула Бобруйск, Мишель вновь увиделся с Пестелем. Выпросив у полкового командира казенную подорожную, он отправился в Линцы.

Штаб Вятского полка стоял на пригорке, и был виден отовсюду. Пестеля Мишель нашел не сразу. Полковник стоял на краю плаца, опершись на трость, и наблюдал за учением. Мишель расплатился с возницей, не доезжая до плаца, и осторожно, стараясь не привлекать к себе внимания, подошел посмотреть.

Полковник был серьезен и сосредоточен. Он внимательно слушал резкие команды унтеров, следил за маршировкой. Полковой адъютант, юный прапорщик, стоял рядом, подобострастно наклонившись к командиру. Пестель подозвал его, что-то прошептал на ухо. Адъютант опрометью бросился бежать и через несколько минут вернулся вместе с капитаном – по-видимому, ротным командиром. Не глядя не капитана, полковник негромко сделал ему выговор. Мишелю – даже издалека – было видно, как капитан изменился в лице. Мишель вспомнил Тизенгаузена: старик был добрый, особой дисциплины не требовал. Он, правда, мог осерчать, раскричаться на учении, даже арестовать, но все знали – старик отходчив. Здесь же происходило что-то совсем другое, к чему Мишель не привык.

Пестель заметил Мишеля, кивнул ему. Через адъютанта вызвал к себе пожилого офицера с эполетами подполковника, видимо, батальонного командира, отдал ему команду, и, молча, ни на кого не глядя, вышел с плаца.

Дом полковника стоял в пяти шагах от штаба: добротная беленая хата, с просторными сенями и тремя комнатами. Мишель удивился, ибо мебели почти не было, в одной из комнат стояла солдатская кровать, покрытая грубым одеялом, в другой – большой стол со стульями. Повсюду: на столе, на полу, на кровати лежали книги. Книжными полками были увешаны все комнаты.

– Не удивляйтесь, мой друг, – Пестель поймал взгляд Мишеля, – чтение – единственная отрада души моей. А что обстановка скудна, так мы с вами люди военные… Пожалуйте.

Мишель вошел вслед за хозяином в кабинет – комнату с большим, заваленным бумагами столом. Пестель закрыл дверь.

– Рад, очень рад вас видеть. С чем пожаловали?

Мишель опять поймал себя на том, что робеет перед полковником и едва может говорить. Он собирался рассказать Пестелю о том, как они с Сережей чуть было не начали возмущение… На смотре, в Бобруйске, месяц назад, когда 3-й корпус осматривал государь.

– Я… мы… – начал он сбивчиво. – У нас есть… вернее, был… план.

– План? Рассказывайте скорее, – он усадил Мишеля в единственное кресло возле стола, сам же остался стоять.

– Мы хотели… Когда государь приезжал… на смотр…. Арестовать его и свиту, начать возмущение и на Москву идти.

– На Москву? – Пестель задумался. – Зачем же на Москву?

Мишель сам предложил идти на Москву: древняя столица, казалось ему, самой судьбой была предназначена для того, чтобы первой поднять знамя российской вольности. Но говорить об этом не хотелось, Мишель боялся, что выйдет смешно. «Врать нельзя, он мысли читает» – вспомнил он. Мишель перевел взгляд на окно.

Там не было ничего необычного или интересного, того, чего он не видел бы в Василькове, Ржищеве, Бобруйске…. Между рамами ползала полусонная оса. Мишель глубоко вздохнул, собрал в кулак пальцы и произнес внезапно осевшим голосом:

– Москва – ближе…

И тут же понял, что все равно вышло смешно.

Он вспомнил их с Сергеем палатку в Бобруйске, лица двух новых друзей: капитана Норова и полковника Швейковского.

В воздухе душно и влажно, полог палатки поднят, с улицы то и дело влетают осы, нацеливаются на людей, не дают говорить. Мишель развернутой книгой выгоняет их на улицу. Одна, наиболее настырная, монотонно гудит под потолком.

Тридцатилетний Норов, давний член общества, за дерзость начальству выписанный в армию, свысока глядит на тридцатишестилетнего Швейковского, только что вступившего в общество.

– Господа, согласно плану, вы должны арестовать его величество, – произносит Мишель, обращаясь к новым друзьям.

– Ваша рота, капитан, охранять будет государя, так вам и начинать… – говорит Швейковский Норову.

– Но ваш полк, господин полковник, будет во внешнем карауле, так что сподручнее все же вам… А мы поддержим, – отвечает Норов.

В тишине хорошо слышно, как гудит под потолком оса.

– Господа, – подводит итог Сергей, – надобно в Москву съездить, с тамошними членами договорится. Миша, я только тебе сие могу доверить…

Осе, видимо, надоело кружиться наверху, она решила спуститься к столу, где дымились кофейные чашки, и стояла бутылка с коньяком.

Норов и Швейковский одинаково качнули головами в знак согласия и облегченно вздохнули. Норов встал, распрямился, и, внезапным ударом кулака о стол прихлопнул осу. Гордо показал собравшимся и выбросил вон. Впрочем, в распахнутый полог палатки тут же влетели еще две, такие же.

– Москва ближе? – переспросил Пестель. – К чему? К Бобруйску? Возможно, возможно… Но, как я понимаю, вы должны были послать гонца в Москву и договориться с тамошними членами…

– Я сам ездил в Москву, Павел Иванович. Сережа… дал мне письмо к господину Якушкину. Просил поддержать нас.

– И что же ответил вам господин Якушкин?

– Он ответил… что я… странный …

Пестель не удержался, хлопнул в ладоши, рассмеялся.

– Молодец, господин Якушкин!

– Молодец? Мне так не показалось, господин полковник… – обиженно произнес Мишель.

– Простите меня – нервы, знаете ли… Рассказывайте, не упускайте подробностей.

Мишель рассказал про Швейковского и Норова.

– Норов? Который? Василий Сергеевич?

Мишель кивнул. Лицо Пестеля вдруг стало совсем веселым и молодым.

– Знаю, знаю сего офицера. Однокашник мой… по Пажескому корпусу. Товарищ, так сказать, детских игр.

Он дотронулся пальцем до висевшего на груди корпусного значка, белого мальтийского крестика на красном фоне, бережно протер его рукавом. Мишель вспомнил: такой же значок он видел у Норова.

– Решительный человек Вася: самого великого князя на дуэль вызвал, за то и сослан в армию. Я видел его недавно, он очень горд был сим обстоятельством. Но только… зря вы на него рассчитывали… Не пойдет он с вами.

– Но отчего же не пойдет?

– Оттого что пылок, но труслив. Я серьезным был с юности, занимался прилежно, не дерзил по-пустому, а он – легкомыслен. В корпусе, бывало, нашалит, надерзит воспитателям, а потом извиняется, прощения просит. Да так настырно, что не отвяжется, пока не простят. Вот и сейчас, тайком от вас, высочайшее прощение себе выпросил…

Пестель покопался в ящике стола, вынул оттуда пачку императорских приказов.

– Смотрите. Прощен, произведен в подполковники, переведен в другой полк. Две недели назад.

Мишель покраснел.

– Я сего не знал …

– Ну, ежели не знали, мне поверьте. Впрочем, дорогой друг, можете прервать свой рассказ.

Пестель достал из стола пачку писем.

– Вот, извольте взглянуть.

Мишель глянул на письма – и обомлел. Одно из них он писал сам – князю Волконскому, прося поддержки. Второе письмо было Сережино, к Давыдову, о том же самом. Ни Волконский, ни Давыдов тогда не ответили, и они с Сережей еще удивлялись их молчанию.

– Вот, еще извольте взглянуть. Господин Якушкин пишет мне, предупреждает, чтоб я глупцам не доверялся.

– Так вы… знали все? Вы знали? – Мишель был вне себя от возмущения.

– Знал, – улыбнулся Пестель. – Почти все. Про Васю вот только не знал.

– Но зачем же вы тогда?…

Пестель стал серьезным, лицо его побледнело, губы дрогнули, под кожей проступили желваки.

– Запомните, прапорщик, вы не смеете ничего – слышите, ничего – предпринимать без моего ведома. Ни шагу, ни слова. Иначе прошу забыть и меня, и общество.

Тяжело опираясь на трость, он прошелся по комнате.

– Я уже предупреждал вас… Вы погубите дело. Москва, конечно, близко от Бобруйска, рукой подать, кто ж спорит… Но туда еще дойти надобно.

Он опустился на стул.

– Вы молоды, Мишель, для вас общество – игрушки… Вам вольно проказничать, безумные прожекты составлять. Они для вас как любовь к барышням – сегодня есть, а завтра – Бог весть… И я не позволю вам ломать то, что строилось с таким трудом.

– Простите, господин полковник…

Мишелю вдруг стало стыдно.

– Ничего, на первый раз прощу. Надеюсь, вы запомните сей урок. И… в знак примирения… перейдем на ты… если вы не против…

Мишель вдруг почувствовал себя наверху блаженства, как тогда, в Киеве, после разговора с полковником. Он бросился к нему на шею. Пестель тоже обнял его, дружески похлопал по плечу.

– Не сердись. У меня иной жизни нет. Два пути у меня: победить либо… сдохнуть в тюрьме или на плахе. Не приближай же смерть мою. И чрез три недели прошу пожаловать в Каменку, к Давыдову… Там наши соберутся, будет весело. И Сережу возьми с собою, ему тоже развлечься не помешает, после эдаких планов-то…

11

Полковник сел за фортепьяно, заиграл вальс. Мелодия была странная, зимняя, очень сложная, ни на что не похожая. В ней было все: и треск снега под ногами, и холод замерзших ветвей, и властная сила трепетавших на ветру знамен, и меланхолия, и любовь, бесконечная и чистая… Мишель удивлялся: он слышал эту мелодию совсем недавно, но никак не мог вспомнить где. В музыке, что играл Пестель, Мишелю слышался и надрыв скрипки, и призывный звук трубы, и бой полкового барабана.

Полковник знал, что играет хорошо, и искоса поглядывал на слушателей, наблюдая за реакцией. Мишель схватил Сергея за руку: «Слушай, слушай…». Он вспомнил вдруг: заснеженный Киев, Аскольдову могилу и себя, только что принятого Пестелем в общество. «Я буду счастлив, буду, буду, – и буду знаменит…», – пронеслось у него в голове..

Пестель окончил игру.

– Вот, господа, плоды моих досугов, – сказал он, предупреждая аплодисменты. – Не судите строго.

Мишель подбежал к нему, обнял.

– Ты гений!

Полковник улыбнулся:

– Что ты, Миша… Я и играть-то толком не умею. Так, чему маменька в детстве научила. Я рад, господа, что мог доставить вам хотя некоторое удовольствие.

Гостей было много: человек пятьдесят. Василий Давыдов, гостеприимный хозяин дома, поминутно опрокидывал стопки с водкой, вставал из-за стола, шептал на ухо лакеям, садился обратно. Он был нетрезв, к тому же хотел угодить гостям – и оттого неимоверно суетлив. Его братья – родной, Александр, отставной генерал, и единоутробный, генерал от кавалерии Николай Раевский, командир 4-го корпуса, седели среди гостей и с тревогой поглядывали на него. Шел общий разговор обо всем, звенели бокалы.

Сергею было неуютно: он здесь мало кого знал, Мишель с кем-то беседовал поодаль, Пестеля вообще не было видно. Рядом с ним за столом оказалась Софья Львовна Бороздина, сестра Давыдова, весьма молодая и дородная дама. Сергей пытался занять даму светской беседой, но разговор не клеился. «Старею я, должно быть», – тоскливо думал он, вспоминая Петербург и светские обеды.

– Как вам нравится у нас, господин подполковник? – вопрошала Бороздина, тоже не знавшая, о чем говорить, – Вы ведь впервые здесь, не так ли?

Сергей улыбался:

– Очень, очень нравится, сударыня.

– Но вот братец мой, Васинька, – он глазами указала на Давыдова, – весьма переживал вчера, чтобы все хорошо вышло… как в приличных домах. Званый обед как-никак… Васинька весь в покойного батюшку, ежели хочет угодить кому, то непременно все для того сделает.

Давыдов по-прежнему суетился возле стола. От выпитого он уже едва стоял на ногах, но тем не менее своего места не покидал. Слуги бегали, не успевая выполнять его команды.

– Ах, подполковник! – жеманно произнесла Софья Львовна. – Братец такой добрый, такой добрый! Он ведь и сам искусно готовит… С тех пор, как в плену был… Его один француз научил. Еще братец храбр, как царь Леонид… в плену не испугался.

Сергей вспомнил давыдовское «резать всех» и наклонил голову в знак согласия.

– Я весьма ценю вашего брата, сударыня. Он… совокупность множества достоинств. И, главное, добрый человек.

– Вы так думаете? – Бороздина влюбленными глазами глядела на брата. – А вот муж мой, Андрей Михайлович, – она опасливо посмотрела на восседавшего чуть поодаль мужа. – Не любит братца. Говорит, что болтун он.

– Ваш муж неправ, сударыня.

– Вы благородный человек, вы понимаете меня. Мне так трудно, так трудно… Мой муж не любит моего брата. Что мне делать, Сергей Иванович?

– Все образуется, сударыня, поверьте мне…

Сергей оглянулся: Мишель, подхватив под руку какого-то незнакомца в штатском. Встав из-за стола, они направлялись к выходу. Мишель заметил взгляд Сергея и помахал ему рукой. «Боже, скука какая», – подумал про себя Сергей и вновь улыбнулся Бороздиной.

Мишель, меж тем, был поглощен беседой со своим новым знакомцем. Иосиф Поджио, горячий итальянец, отставной штабс-капитан русской службы, с интересом слушал рассказ Мишеля о тайном обществе. Когда речь зашла о том, что государя не будет больше, а будет свобода и конституция, глаза его загорелись.

– Я хочу быть в сем обществе! – сказал он нетерпеливо.

– Сударь, да ведь цель наша – уничтожение императорской фамилии! Готовы ли вы принять сие? – спросил Мишель вкрадчиво.

– Готов! – храбро ответил итальянец.

– Так ведь Сибирью это пахнет, – продолжал Мишель испытывать нового знакомца. – А коли вам самому будет поручено привести меру сию в исполнение?

– Готов! – так же громко, но менее твердо ответил Поджио. – Только обстоятельство одно имею… личное. Будучи вдов, имею четырех малолетних детей…

– О, сударь, не беспокойтесь, общество позаботится о них… Ваши дети – мои дети.

Итальянец вдруг отпрянул и с удивлением посмотрел на Мишеля.

– Да вы сами-то кто будете… в обществе?

– Я?.. Принят вот… недавно. Господином Пестелем. Друг господина подполковника Муравьева-Апостола.

– Друг? Наслышан о нем, наслышан… Рад знакомству, прапорщик. Принимаете меня?

И он с прежним воодушевлением пожал Мишелю руку. Мишель смутился.

– Не могу покамест. Права не имею. Надобно доложить полковнику Пестелю.

В дверь, между тем, постучали. Итальянец взглянул на часы, стоявшие над камином, и ударил себя ладонью в лоб.

– Эх, забыл совсем. Должно быть, это Машенька, меня разыскивает… Невеста моя, – добавил он, открывая дверь.

За дверью стояли две девушки. Одну Мишель уже знал – она вошла, когда Пестель играл свой вальс. Другую видел впервые.

Сестры присели в реверансе, Мишель учтиво поклонился. Поджио, взяв Машеньку под руку, повел ее в залу – начинались танцы, и оттуда раздавались звуки музыки. Мишель подхватил под руку ее сестру.

– Пригласите меня на мазурку, – игриво попросила она и выдернула руку.

– Я приглашаю вас… на мазурку…, – Мишель поцеловал ей руку.

– Принимаю ваше приглашение, – ответила она и убежала вслед за сестрой.

«Он мила, – подумал Мишель, осторожно беря своей рукой ее руку. – Она очень мила».

С утра Поль постучался в комнату Сергея.

– Сегодня к вечеру я уезжать должен. В полк, – с видом сожаления сказал он. – Ныне погода располагает к конным прогулкам. Не желаешь ли?

Сергей выглянул в окно. Снега не было, он весь сошел еще накануне. Яркое солнце светило в окна.

– Согласен.

Через полчаса, умывшись и выпив наскоро кофе, он стоял в саду и ждал Поля. Поль вышел, ведя в поводу двух лошадей.

Поль был одет тепло: в овчинный тулуп и меховые сапоги.

– Впервые вижу тебя без мундира, – заметил Сергей, садясь на лошадь.

– Всему свое время. Ныне время отдыха, – резонно ответил Поль.

Они выехали на дорогу.

– Давай взапуски? – предложил Поль.

Не дожидаясь ответа, он пустил лошадь рысью, затем в галоп. Он был прекрасным наездником, и Сергей сразу понял, что не сможет догнать его. Опустив поводья, он следил за дорогой, за силуэтом всадника на белой лошади, растворявшегося вдали. Поль, впрочем, вскоре вернулся обратно. Он был разгорячен быстрой ездой, глаза его горели.

– Что не догонял? – спросил он, переводя дыхание.

– Да вижу – не угнаться за тобою. Незачем и пробовать.

– Да… Хожу вот с трудом, а на лошади хорош, в кавалергардах научился. Ты чем-то расстроен, Сережа? – Поль участливо посмотрел ему в лицо.

– Я? Нет… С некоторых пор не люблю светских увеселений. Старею.

Солнце скрылось за тучами, голые ветви деревьев качались под порывами ветра. Похолодало, Сергей закутался в плащ. Несколько десятков шагов они проехали молча.

– Брат Матвей пишет мне… – начал Сергей, чтоб прервать молчание, – в столице по-прежнему весело. Все давно забыли нас и нашу историю. Как и не было старого Семеновского полка…

– Матвей очень помогает мне, спасибо. Договориться нам надо с северными, без них никуда. А что история ваша ныне забыта – так все забывается в этом мире. Может, это и к лучшему.

Небо заволокло тучами, пошел снег.

– Я вот что думаю, Поль… Выступать надо немедля, не дожидаясь северных. Я и брату о сем отпишу сегодня. На ближайшем государевом смотре. Государя уничтожить надобно, а затем – поднять полки и идти на Москву. Я ручаюсь за полк свой, за нашу дивизию, за корпус… Мне жаль, что в Бобруйске не вышло, что Норов отказался, что Якушкин не поддержал. Право, мне жаль…

Сергей говорил просто, буднично, как о чем-то само собой разумевшемся.

– И давно у тебя… такие мысли?

– Недавно… – признался Сергей. – В Бобруйске не думал так, мыслил … забавы… Мишеля. Думал, он в разбойников играет, повзрослеет. И не противился сему… Но ныне вижу – прав он.

– Что же сделало переворот в мыслях твоих?

Сергей задумался.

– Ты вот в Киеве не верил мне, а я… правду говорил тогда. В деревенской глуши мысль работает сильнее, нежели в блеске света. Я один совсем, среди чужих мне людей, среди пьяных офицеров, тупых солдат. Даже службы – и той нету, батальонное учение раз в неделю, а то и реже. А остальное время – скука безвылазная…

– А Мишель? Он говорил мне, что беспрестанно ездит в Васильков, скуку твою развеять.

– Мишель… он приезжал ко мне… часто. Но ведь и он не может отлучаться надолго, и он штрафован за историю нашу. К тому же у него, – тут Сергей запнулся, – дел много, он молод, горяч, ты давеча сам видел, наверное.

Пестель кивнул.

– Я чувствую, что рожден для иной жизни, для того, – тут он опять запнулся, – чтобы менять ход истории. Ты веришь мне, Поль?

Снег пошел сильнее, под ногами лошадей образовались жирные лужи. Поль видел, что Сергей поглощен своими мыслями и почти не видит его.

– Ты нездоров? – спросил он участливо. – Может, назад вернемся? Далеко ведь от дому отъехали, Вася хватился уже, верно…

– Нет, поехали… Я думаю… что каждый из нас рожден для счастья, ведь так? И что те, которые противятся счастью человеческому, есть его враги, которые должны быть уничтожены. Уничтожены…, – повторил он задумчиво. – А коли всех уничтожить, то и жизнь будет прекрасна!

– Ты отдаешь себе отчет… – начал было Поль, но, взглянув в лицо собеседнику, понял, что продолжать не следует. Лицо было искажено гримасой неподдельной боли.

– Что? – спросил Сергей рассеянно.

– Ничего. Так… О своем подумал. Я очень рад, что могу на тебя рассчитывать… в нашем деле. Поехали назад.

Он взял лошадь Сергея за повод, повернул обратно – ему показалось, что его собеседник этого даже не заметил.

Спустя два дня гости разъехались из Каменки, и Мишель был вынужден проститься с Катенькой. Она стояла, одетая по-дорожному, у крыльца, и плакала.

– Не плачьте, Катенька, – только и мог выговорить Мишель.

– Обещайте, обещайте мне… Ездить к нам…

– Катрин, где ты? – Софья Львовна давно сидела в карете.

– Иду, маменька!

– Обещаю, Катенька….

Проводив Катеньку, он вернулся в дом и постучался в комнату Сергея; никто не ответил ему. «Их высокоблагородие вечор уехали», – сказал старый слуга, с сожалением глядя на Мишеля.

Прошло полтора месяца. Мишель безвылазно сидел в Ржищеве, в полковой квартире. Он дал себе слово стать исправным офицером, соблюдать дисциплину и никуда без приказа начальства не ездить. Слово, впрочем, скоро было нарушено – полковая жизнь опостылела ему. Он махнул на все рукой и уехал в Телепин, имение Бороздиных.

Войдя в дом, он велел доложить о себе хозяйке. Через несколько минут Софья Львовна вышла к нему.

– Здравствуете, Михаил Павлович! – он была искренне рада его приезду. – Мужа моего дома нет, он в столице, по делам службы… Оттого скучно у нас. Да вы, проходите, проходите, присаживайтесь… Наверное, голодны с дороги? Обед через полчаса будет! Прошка, ставь самовар, да скажи Насте, чтоб в гостиную подавала! Прошу, вас Михаил Павлович!

Беседуя с ней о прошедшем сенокосе, о ценах на хлеб на нынешний год, об общих знакомых, Мишель с тревогой оглядывался по сторонам.

– Вы, верно, ждете Катеньку, мой друг? – Софья Львовна заговорщицки поглядела на него. – Я послала за ней, он выйдет скоро. Знаете… – она понизила голос, – с тех пор, как мы расстались с вами в Каменке, он только и говорит, что о вас. Впрочем, – она встала из-за стола. – Мне пора распорядиться насчет обеда.

Мишель обернулся: на пороге гостиной стояла Катенька.

– Я ждала вас, – Катенька покраснела. – Отчего вы так долго не ехали?

– Служба, сударыня, отнимает мое время… Но как только сумел улучить минуту свободы – я здесь, у вас… Располагайте мною.

– Я хотела сказать вам… что дочитала сочинение господина Руссо, – она села. – Признаюсь, оно мне не понравилось.

– Отчего же?

– Да оттого, что грустный конец у сего романа. Любовь же должна быть со счастливым концом…

– К сожалению, – Мишель поцеловал ей руку, – так не всегда бывает. В жизни каждого мужчины есть моменты, когда он… должен выбирать между возлюбленной и долгом своим. Мы, мужчины, – Мишель приосанился, – иногда просто обязаны выбрать долг. Такова природа мужская.

За обедом Софья Львовна внимательно следила, чтобы слуга клал на тарелку Мишеля лучший кусок, чтобы его бокал с вином не был пуст. Она без умолку болтала – выяснилось, в частности, что роман про Юлию Вольмар ей тоже не нравится, он слишком сложен, там так много героев…. ей больше по душе «Лиза» Карамзина. Она считала, что Карамзин – истинно русский писатель, а оттого должен быть ближе сердцу русского… Но… (тут Софья Львовна коротко, но со значением поглядела Мишелю в глаза) она уверена, что судьбы ее дочерей будет счастливее, чем судьба крестьянской девушки, поскольку в благородном сословии… «О да! – сказал Мишель. – Без сомнения…».

Обед продолжался до ужина; Катенька сидела, опустив голову и мечтательно улыбаясь, и только иногда вставляла слово в разговор. Когда принесли самовар, Софья Львовна отослала слуг и толкнула дочь локтем в бок: «Разливай». Катенька принялась разливать чай по чашкам, но, когда очередь дошла до чашки Мишеля, рука ее дрогнула, и чай пролился на белоснежную скатерть. Софья Львовна недовольно поморщилась: «Какая ты неловкая, Катрин…»

Наевшись и вдоволь наговорившись с дамами, Мишель отправился на второй этаж, в комнату, специально отведенную для него. Ему было нехорошо от съеденного и выпитого, голова кружилась. Но и лечь спать с переполненным желудком Мишель тоже не мог. Он зажег свечу: на столе лежал старый, пожелтевший журнал с загнутыми страницами. Журнал был открыт, и Мишель машинально заглянул в него – оказалась «Лиза». Мишель понял: Софья Львовна позаботилась и о том, чтобы гостю не было скучно. Мишель вспомнил детство, маменьку, тоже рыдавшую вот над этим самым журналом, свой дом и сад в Горбатове, и ему вдруг захотелось снова стать маленьким.

Он машинально листал страницы знакомой до боли повести:

«Ах! Я люблю те предметы, которые трогают мое сердце и заставляют меня проливать слезы нежной скорби!.. Лиза устремила на него взор свой и думала: «Если бы тот, кто занимает теперь мысли мои, рожден был простым крестьянином, пастухом, – и если бы он теперь мимо меня гнал стадо свое: ах! я поклонилась бы ему с улыбкою и сказала бы приветливо: «Здравствуй, любезный пастушок! Куда гонишь ты стадо свое? И здесь растет зеленая трава для овец твоих, и здесь алеют цветы, из которых можно сплести венок для шляпы твоей». Он взглянул бы на меня с видом ласковым – взял бы, может быть, руку мою… Мечта!» Пастух, играя на свирели, прошел мимо и с пестрым стадом своим скрылся за ближним холмом…. Эраст восхищался своей пастушкой – так называл Лизу – и, видя, сколь она любит его, казался сам себе любезнее. Все блестящие забавы большого света представлялись ему ничтожными в сравнении с теми удовольствиями, которыми страстная дружба невинной души питала сердце его. С отвращением помышлял он о презрительном сладострастии, которым прежде упивались его чувства. «Я буду жить с Лизою, как брат с сестрою, – думал он, – не употреблю во зло любви ее и буду всегда счастлив!..».

Мишель закрыл журнал, разделся и лег спать. Спал он, впрочем, недолго – в дверь постучали. Мишель поднялся на кровати, наскоро надел рубаху и рейтузы, накинул шинель. Дверь отворилась, и в комнату вошла Катенька. В простом домашнем платье, в накинутой на плечи шубке, в кружевном чепчике, из-под которого виднелся льняной локон, она казалась Мишелю верхом совершенства.

– Доброй ночи! – волнуясь, произнесла она. – Простите меня… за неурочный визит… Не подумайте дурного…

– Что вы, как можно… – Мишель зажег свечу.

– Давеча перед обедом вы говорили про долг, который предпочтительнее для мужчины, чем любовь… Вы напугали меня… и я… спать не могу совсем…

Когда Мишель говорил это перед обедом, он не имел в виду решительно ничего – кроме того, что Сен-Пре, как ни старался, не мог составить счастья Юлии. Но неожиданно ответ его показался интересен Катеньке, и от этого Мишелю стало радостно. Он погладил ее по руке и сделал страшные глаза.

– Это не моя тайна, сударыня…

– Молю вас…

– Хорошо. Но поклянитесь мне… это страшная тайна.

– Клянусь, – еле слышно произнесла Катенька и заплакала.

Мишель рассказал ей про заговор и про то, как сам он – на смотре при Бобруйске – намеревался захватить императора. К этому добавил, что пока существует царь-тиран, отечество не будет счастливо, а посему все честные люди непременно должны объединиться… Фамилий, впрочем, он назвать не решился.

Катенька слушала внимательно, глаза ее округлялись, и слезы не переставали капать на стол.

– Боже мой… Это страшно… то, что вы рассказали. Вас могут… расстрелять или в Сибирь… сослать…

– Мой путь тернист, сударыня. Да, мой путь тернист, – он почувствовал, как кровь его закипела. – Но и сердце заговорщика – не камень…

«Заблуждение прошло в одну минуту. Лиза не понимала чувств своих, удивлялась и спрашивала. Эраст молчал – искал слов и не находил их. «Ах, я боюсь, – говорила Лиза, – боюсь того, что случилось с нами! Мне казалось, что я умираю, что душа моя… Нет, не умею сказать этого!.. Ты молчишь, Эраст? Вздыхаешь?.. Боже мой! Что такое?» – Между тем блеснула молния и грянул гром. Лиза вся задрожала. «Эраст, Эраст! – сказала она. – Мне страшно! Я боюсь, чтобы гром не убил меня, как преступницу!» Грозно шумела буря, дождь лился из черных облаков – казалось, что натура сетовала о потерянной Лизиной невинности. – Эраст старался успокоить Лизу и проводил ее до хижины. Слезы катились из глаз, ее, когда она прощалась с ним, «Ах, Эраст! Уверь меня, что мы будем по-прежнему счастливы!» – «Будем, Лиза, будем!».

Мишель торжествующе закрыл журнал. Господин Карамзин оказался еще бездарнее господина Руссо. Почему двое, любящие друг друга, не могут быть счастливы? Что может помешать сему, если оба они готовы на все ради своей любви? Разве светские сплетни и пересуды что-нибудь значат? Он тихо засмеялся. Впереди мерещилось ему счастье – большое, как сама жизнь. И к черту господина Карамзина!

Мишель стал часто бывать в Телепине. Софья Львовна представила его своему мужу, сенатору. Андрей Михайлович всю жизнь мечтал о славе военной, мечта, однако, не исполнилась. Вынужденный влачить жалкое, как ему казалось, статское существование, он с завистью смотрел на мундир Мишеля. Установлению дружеских связей с сенатором способствовал и тот факт, что в молодости он служил в Семеновском полку. И даже проделал с ним две кампании.

– Жаль, жаль мне старых семеновцев, жаль наш полк, – говорил он Мишелю, – Геройский полк был, а пропал от либералов и книг масонских…

Масонов и либералов Андрей Михайлович недолюбливал, считал их всех поголовно глупцами. Оттого и брата жены своей, Василия Львовича, не жаловал.

– Ну, вот скажите мне, ну что толку в масонстве сем? Вот брат мой родной, Михаил Михайлович… Генерал-лейтенант, не то что я! В прошедшую кампанию корпусом командовал… А ныне? Уж пять лет как в отставке, в имении живет. И все потому, что книжек масонских начитался!

Мишель с удовольствием беседовал и с сенатором, и его женой. Они были трогательной парой. Андрей Михайлович любил выпить, но доктора давно запретили ему это: у сенатора был слабый желудок. Софья Львовна внимательно следила за соблюдением врачебных предписаний, однако, улучив минутку, Андрей Михайлович прикладывался к заветной бутылочке, и Мишелю не забывал наливать.

– Давайте, мой друг, а?… За здравие любезной Софьи Львовны и дочек моих…

Дочерей своих – Машеньку и Катеньку – сенатор любил без памяти.

После первой же рюмки Андрей Михайлович становился слезлив и застенчив.

– Друг мой, Софьюшка, – говорил он жене, утирая слезы рукавом халата. – Устал я, ныне погода скверная… Вели отвару ромашкового приготовить, переел я за ужином-то… Да вели Палашке постель постелить…

Софья Львовна знала, что если у мужа слезы на глазах, то заветная бутылка недавно откупоривалась.

– Вы, Андрей Михайлович, гостя бы нашего постеснялись, – он грозно глядела на мужа. – Что он-то подумает?

– Что вы, сударыня… – возражал Мишель. – Андрей Михайлович – во всем пример для меня!

– Боже вас упаси! Ууу! Старый пьяница! Разнюнился, как девка! Палашка! Постель барину постели! А отвар я тебе сейчас принесу, изверг, жизни моей погубитель!

Софья Львовна грозно удалялась, не забыв, впрочем, мимолетно погладить «изверга и погубителя» по лысине, что вызывало у Андрея Михайловича новый приступ слезливости.

От дома Бороздиных веяло теплом и счастьем. Мишель ловил себя на мысли, что рожден именно для мирной и размеренной жизни в кругу семейства. Катенька… чай с вареньем… он сам, в усах и с густыми эполетами во главе стола… молодцеватые соседи-офицеры…

В один из приездов в Телепин, пропустив тайную рюмочку с главой семейства, он попросил у него Катенькиной руки. Андрей Михайлович как обычно прослезился, а потом позвал жену.

– Софьюшка, иди скорее сюда! Михаил Павлович изволят свататься … к Катеньке.

Софья Львовна, вбежав на зов и всплеснув руками, крепко обняла Мишеля.

Он отказался от обеда, чем немало смутил добрейшую Софью Львовну. Поцеловал Катеньке руку – со значением, нежно прошептал ей на ухо: «Мы скоро будем вместе, любовь моя…» – и уехал. Предстояло обдумать все хорошенько и подготовиться к большим переменам в жизни. На дворе был февраль, в воздухе пахло весной, и Мишелю было покойно и радостно. «К Сереже поеду… Сказать надобно», – решил он и, не заезжая в полк, отправился в Васильков.

Когда Мишель подъезжал к Василькову, ударил мороз. Мишель продрог. Дыша себе на руки, он уговаривал извозчика ехать скорее, мечтал о стакане горячего чая и теплой постели. Без стука открыв дверь дома Сергея, он вошел в комнату и бросился на шею другу:

– Мне холодно, Сережа… Вели чаю…

– Погоди, – Сергей мягко отстранил его. – Позволь представить тебе… Поручик Кузьмин, Анастасий Дмитриевич. Может быть, ты видел его у меня… когда приезжал… А это, – он, чуть смутившись, обратился к Кузьмину, – друг мой, прапорщик Бестужев-Рюмин.

Кузьмин, добродушно усмехаясь, протянул Мишелю руку.

– Садитесь за стол, прапорщик, – пригласил он.

На грязном столе валялись хлебные крошки, стояла бутыль горилки. Куски черного хлеба и остывшей печеной картошки лежали на жестяной тарелке. Сергей достал еще один стакан, протер рукавом, налил Мишелю.

– А мы тут… с Анастасием… Дмитриевичем… о жизни рассуждаем, – Сергей был сильно нетрезв. – О прелестях, так сказать, женского полу… Может, ты нам поведаешь… мнение свое о сем вопросе?

– Да оставь ты его, подполковник, – Кузьмин фамильярно хлопнул его по плечу. – Может, ему и поведать-то нечего…

Мишель вскочил.

– Сядь, – приказал Сергей строгим голосом. – А что, Анастас, невеста твоя и впрямь красива была?

– Ну как сказать… В общем, как в платье розовеньком, с рюшами там, цветочками всякими, в шляпке… так ничего. А как платье-то сняла… – он пьяно засмеялся. – Видал я и красивее. Да что там… все они одинаковые, коли платье снять. А коли не снимать, так и говорить не о чем.

– А почему не вышло-то у тебя с нею?

– Да корнет один оказался… счастливее меня. Она подлая была… мне письма писала разные… про любовь и с клятвами. А с ним… Пришлось корнета того застрелить на честной дуэли, три года после сего чином обходили. Но ныне… как видишь… на карьеру грех жаловаться. В Василькове, ротой командую, с такими людьми вот знаком… столичными, – он поклонился Сергею.

Мишель сидел как в воду опущенный. Чтобы не слышать пьяной исповеди Кузьмина, он заставил себя вспоминать Телепин, Андрея Михайловича, Катеньку …

– Сережа, вели самовар поставить… Продрог с дороги… прошу тебя.

– А воды-то нету, только самогон вот… из мокрого, – сказал Кузьмин. – Сергей Иваныч всех отпустил сегодня, и Никиту тоже. Все гуляют ныне… Добрый он! А что, – он снова обратился к Сергею, – тебя-то, небось, женщины баловали своим вниманием… там… в столице?

– Меня? – Сергей болезненно поморщился. – Что было, то давно уже прошло.

– А… брезгуешь, значит? Правильно делаешь… Ты у нас из высшего общества, тебе в нашей глуши не нравится… Так я понимаю? – в голосе Кузьмина послышалась скрытая угроза.

– Да нет же, нет… – Сергей обхватил голову руками. – Я – ваш… я с вами. И другой жизни мне давно не надобно. Да и нету ее у меня.

– Господа, простите меня, спешу… в полк, – Мишель поднялся из-за стола. – Прощай, Сережа.

– Да куда ты, сумасшедший! На ночь глядя… Останься, прошу тебя.

Мишель поглядел ему в глаза; в них была мольба.

– Да оставь его, пусть едет, куда хочет… Что тебе до него?… Беседа у нас с тобою… откровенная. Не для посторонних ушей, – грубо сказал Кузьмин.

Мольба в глазах Сергея сменилась безразличием.

– Езжай, лошадь возьми на конюшне. Скажи там, я приказал…

Мишель схватил плащ и, не прощаясь, вышел.

13

Как только члены общества начинали говорить между собою об общем деле, так тут же рождались споры и несогласия. Одни хотели монархию, другие – республику наподобие Соединенных Штатов, третьим не давал покоя пример Франции времен Наполеона, четвертые видели спасение в возведении на престол малолетнего Александра Николаевича, пятые голосовали за Елизавету Алексеевну, жену императора Александра. Спорили о сроках начала дела, в том, объявлять или нет народные выборы, и если объявлять, то – когда?…

За неделю таких переговоров в Петербурге полковник Пестель очень устал. Все надежды свои он возлагал на последнюю, решительную встречу.

Совещание состоялось на квартире поручика Евгения Оболенского. Оболенский был чуть моложе Пестеля, однако, не воевал, а потому и застрял в обер-офицерском чине. Полковник, учтя эту особенность биографии хозяина квартиры, заранее говорил с ним с глазу на глаз, пообещал пост в новом правительстве и быстрое от сего возвышение – и не без оснований надеялся на его поддержку. Тем более, что главный противник Пестеля, Никита Муравьев, сказался больным и в совещании не был.

Вести совещание предложили князю Сергею Петровичу Трубецкому. Это обстоятельство заставило Пестеля нервничать.

Трубецкого Пестель ненавидел. За честолюбие, остроумие, длинный нос, счастливую и богатую столичную жизнь.

Трубецкой был докой в штабных играх и конспирации: от своего начальника Витгенштейна Пестель знал, что князь несколько месяцев жил в Англии, выполняя конфиденциальные поручения государя императора. В общении он прост и почти обворожителен.

Оглядев собравшихся, Пестель заметил Матвея. Матвей сидел в самом углу, прикрыв глаза. «Слава Богу, – подумал полковник. – Он здесь».

… Матвей жил в столице уже почти год. Сергей попросил его приехать сюда для переговоров с северными – и Поль подтвердил сию просьбу. Поначалу, после скуки полтавской, ему в Петербурге понравилось, но сейчас было скучно. Он скучал по Хомутцу, по брату, по тихой, размеренной жизни.

Ныне Поль, не приняв в расчет его отговорки, взял его на решительное совещание.

– Ну что, господа, кто желает высказаться? – спросил Трубецкой, садясь во главу стола.

– Я, – Оболенский поднял руку. – Все мы знаем, что перед решительными действиями нам необходимо нужно объединение. Юг – он поклонился Пестелю, – без нас не может действовать, как, впрочем, и мы без него. А для сего предлагаю слить воедино оба общества.

– Но, – возразил Трубецкой, – может быть, кто имеет другое мнение?

Все молчали.

– Тогда, – Трубецкой обратился к Пестелю, – расскажи нам, Поль, на каких условиях сие объединение происходить будет?

Пестель удивленно посмотрел на Трубецкого: все условия давным-давно были обговорены. Трубецкой молчал, внимательно разглядывая стол.

– Но я же… говорил уже.

– Скажи еще раз, сделать милость…

Пестель пожал плечами.

– Но раз сие нужно, пожалуйста… Мы должны объединиться таким образом, чтобы общества наши составляли одно. Для сего нужно выбрать общую директорию и дать слово подчиняться ее приказам беспрекословно.

– Великолепно! – воскликнул Трубецкой, – Общую директорию. А кого же ты видишь во главе директории сей? Себя, должно быть?

Матвей увидел, как Пестель втянул голову в плечи и сжал кулаки.

– Да ты сядь, не волнуйся, разговор у нас с тобою длинный, – продолжал Трубецкой. – У нас, на севере, каждый имеет право на свое мнение. У вас же, насколько мне известно, все подчиняются твоей воле. Вот, к примеру, господин Оболенский хочет соединиться с тобою, я, признаюсь честно, – не желаю сего. И что прикажешь нам делать?

Пестель молчал.

– Вы, вернее, ты хочешь республики и временного правления. Я сего не желаю. И как быть нам? Что ты, Матвей, думаешь о сем?

Трубецкой внимательно посмотрел на забившегося в угол Матвея.

– Я… я, право, не знаю, что делать. Верно, голосовать надобно…

– Голосовать? Матвей Иванович, истина не подчиняется большинству голосов. Вот я думаю, – Трубецкой встал и в упор посмотрел на Пестеля, – что господин полковник, призывая нас к объединению, желает нашим мнением как своим распоряжаться. И при удаче революции стать диктатором. Так?

Матвей увидел: Поль встал и лицо его побагровело. Он медленно поднял кулаки, Матвею показалось, что он еще секунда – и он ударит Трубецкого. Но кулаки с грохотом опустились на стол. Все, включая Трубецкого, вздрогнули.

– Тебе не нравится, что я… я… прежде тебя на эшафот взойду?

– Мне не нравится, что ты всех нас… нас… считаешь глупцами, готовыми свою волю и свободу отдать ни за что!

– Господа, остановитесь…, – начал было Матвей, но Пестель властным коротким жестом остановил его.

– Да, я желал председательствовать в сем объединенном обществе. Потому что за мною – сила. Я полком командую, господа, а не бумаги со стола на стол перекладываю! – Пестель развернулся и направился к двери. Хромота его усилилась. Обернулся.

– Делайте, что хотите…

Вышел. Даже дверью не хлопнул.

Когда все разошлись, Матвей подошел к Трубецкому.

– Зачем ты так с Пестелем? Он умен, он лучше нас всех многие вещи видит… Брат тоже так думает…

– Ты его плохо знаешь, Матвей Иванович… Это Наполеон новый, чрез него мы все погибнем, и дело наше погибнет тоже. Твой кузен Никита сказал, что, ежели будет объединение, то он покинет общество. Я сего допустить не могу… А вот скажи мне… не Пестель ли уговорил тебя ехать сюда? И брата твоего в ходатаи взял? Сережа писал ко мне об этом.

Матвей опустил глаза.

– Вот видишь… Он знал, что ты отстал давно, но брата послушаешь… И ты приехал, сидишь здесь, хотя тебе уехать хочется… Так ведь?…

– Так.

– Послушай добрый совет, уезжай отсюда, милый… И Сереже передай, чтобы не вдавался Пестелю. Погубит он вас. Слышал я, что в Киев направлен генерал-полицмейстер Эртель, с секретной миссией… В чем сия миссия – пока сведений не имею. Но молю вас быть осторожными… Я, может быть, скоро сам в Киеве буду, перевода по службе жду… Тогда придумаем, что делать.

Ночь Матвей провел без сна, слова Трубецкого об Эртеле не давали покоя. Генерал-полицмейстер еще с войны был известнее лютым нравом, удачливостью в поисках крамолы. Сережа же не писал уже второй месяц, и вполне возможно, что…

Матвею мерещилось страшное. Брат… арест… крепость…

«Ехать, немедленно ехать…Может, я и в живых-то его не застану», – думал он тоскливо.

Несколько дней Матвей не находил себе места. Ходил к Пестелю, смотрел на его бледное невозмутимое лицо, выслушивал вкрадчивые речи о необходимости цареубийства. Почти верил, но иногда хотелось дать Пестелю плюху и вызвать к барьеру – неизвестно за что. «Я малодушен, – думал Матвей, – я трус». Судьба брата тревожила его больше судьбы Отечества.

Через неделю наконец-то пришло долгожданное письмо. Сергей писал, что очень был занят по службе. Скучает. Ждет в Василькове.

Матвей засобирался в дорогу.

12

– Полковник Риэго, подняв свой полк прошел от Кадиса до Мадрита и восстановил конституцию и кортесы… Да, потом он потерпел неудачу и погиб, но его пример показывает нам, что восстание в провинции может быть успешнее, нежели выступление в столице… – Сергей отодвинул в сторону чашку с недопитым кофием и потянулся за трубкой, – и ты напрасно думаешь, Матюша, что сей план исключительно Мишелем придуман: я и сам считаю, что невозможно вечно ждать удачных обстоятельств: надо начинать действия как можно скорее.

– Кроме тебя и Мишеля так, по-моему, никто не думает.

– Бестужев способен и мертвого уговорить. Уверен, что Пестель не устоит перед ним. А если Поль примет нашу сторону, остальное – только вопрос времени… Наши генералы и полковники приходят в революционный экстаз, слушая Мишеля. Главное – не дать им остыть…

– Никита! – громко позвал Матвей, не слушая брата.

Заспанный слуга возник на пороге.

– Чего изволите?

– Вели гнедую лошадь седлать. Да рот-то закрой, муха влетит.

– Слушаюсь-с.

Никита, особо не торопясь, вышел из комнаты.

– Он у тебя совсем обленился, – недовольно сказал Матвей, – придется его в Хомутец забрать. На ходу спит. Верно, пьян с утра. Ты не следишь за этим…

– Да я и сам иногда с утра себе позволяю рюмочку-другую пропустить, – рассмеялся Сергей, – не каждый день конечно, а когда ни тебя, ни Мишеля нет, да еще дождь зарядит – такая тоска!

– Знаешь, Серж, как хорошо сейчас в Хомутце… – задумчиво произнес Матвей, – утром встанешь, еще до завтрака – в седло, верст десять проскачешь – все мрачные мысли из головы вон… А после завтрака хлопоты разные, дела – время проходит незаметно, тут и обед, а потом вечер – письма пишешь, читаешь… Гости приезжают… Сам ездишь по гостям… Уходи в отставку, поедем в Хомутец…

Сергей улыбнулся, выдохнул в воздух затейливое дымное кольцо. И еще одно. Кольца переплелись между собой и медленно растаяли в солнечных лучах.

– Жениться, вырастить детей, состарится, умереть, упокоится на смиренном кладбище… И все?

– Все так живут, Сережа. И за счастье почитают.

– Ты же знаешь, Матюша, я – не такой, как все. Сей милый жизненный путь для меня невозможен. Я от такой жизни пропаду скорее, чем от революции: она более мне пристала, чем эта идиллия…

– Но почему? Может ты и похож на Наполеона, но ведь это только внешнее: в тебе маккевиализма, как в Пестеле нет, ты человек прямой, искренний, добрый – разве это качества революционера? Ни Робеспьер, ни Дантон, ни Марат не были добрыми людьми…

– По-твоему революцию должны делать злые, а добрые – смотреть на это с другого берега? Ты неправ, брат. Если бы Марат, Робеспьер и Дантон имели в характере больше сострадания к ближнему, Франция не была бы ввергнута в пучину террора…

Начинался их обычный, старый спор, и Матвей уже заранее знал, чем он кончится, да и совсем не о том ему хотелось говорить с братом. С недавнего времени слова «революция», «представительное правление», «конституция» вызывали в нем тоскливое омерзение и отчаянную скуку. Все эти разговоры, где собеседники по тридцать раз повторяют одно и тоже разными словами, казались ему детской игрой и было обидно, что все эти генералы, полковники, подпоручики не видят, не чувствуют, не понимают этого, и продолжают, как маленькие, спорить и составлять прожекты, приходя в восторг от собственных мечтаний…

– А что, – спросил Матвей, – Мишель часто у тебя бывает?

Брат замолчал на полуслове, покраснел.

– Не так часто… как раньше… По делу только…

– Скучаешь? – Сергей не ответил, Матвею стало неловко, но извиняться не хотелось. Он заговорил о петербургских знакомых, пересказывал сплетни и давно несвежие новости веселым, светским, непринужденным тоном, стараясь не замечать, как дрожат губы брата, как смотрит он в окно, выходящее на дорогу…

13

Наступил май, в воздухе повеяло летом. Сергей сидел в саду, на скамейке, под березой – и глядел на небо.

Раздался стук копыт, и к крыльцу подъехал Мишель. Сергей не видел его несколько месяцев, и поразился произошедшей с другом перемене. Мишель казался постаревшим и усталым, лицо его было смертельно бледным.

– Письма… – сказал он, спрыгнув с коня. – Вот письма…

Даже не поздоровавшись, словно продолжая начатый вчера разговор, он вынул из-за пазухи и протянул Сергею два письма. Одно было от маменьки; мелким старческим почерком она писала, что папенька никак не соизволяет дать согласие на брак Мишеля с Катенькой. Папенька от гнева даже и письмо писать отказался, маменька взяла сию неприятную обязанность на себя. Она просит, нет, она умоляет дорогого Мишу отказаться от своего намерения. В противном же случае папенька лишит сына наследства, что было бы еще и не самым большим несчастием. Но папенька проклянет сына, что, конечно, станет причиной смерти ее, маменьки.

Второе письмо – не письмо даже, а надушенная ванилью записочка – была от Катеньки. Катенька уведомляла любезного друга, что, верно, беременна.

Сергей, прочитав письма, поднял на Мишеля глаза.

– Что скажешь на сие? – спросил Мишель, едва дыша.

– Пошли в дом.

…Сергей внимательно слушал рассказ о Катеньке. Жить Мишелю не хотелось, ибо без нее он существования своего не мыслил. Улыбаясь сквозь слезы, он рассказывал о ее родителях, которые любят его как сына. Но, ежели свадьба станет причиной смерти его маменьки – он никогда себе этого не простит. Заключил Мишель тем, что, верно, предстоит ему тайно увезти Катеньку и жить с нею вдали в какой-нибудь лесной хижине…

– Выйду в отставку, увезу ее… папеньке с маменькой писать буду, как будто ничего и не было…

– Да коли родит она? Как скроешь-то?… Мишель покраснел.

– Я же ничего…, – он покраснел, – дурного не сделал. Я счастья хочу, простого счастья, тихого… Вот вокруг людей сколько счастливых… Посмотри… Давыдов вот живет с женой своею невенчанной, дети у них. И я могу…

Про Давыдова все знали, что от сожительства с юной Сашей Потаповой, дочерью мелкого чиновника, родилось уже пятеро детей. Маменька же Давыдова, Екатерина Николаевна, семидесяти четырех лет от роду, во внуках души не чает и Сашу любит.

– Так Давыдов ни от кого не прячется, открыто живет, от маменьки своей не скрываясь. Он богат, а ты чем жить будешь-то? Моего жалованья не хватит содержать вас. А имения и у меня нету… К тому же госпожа Потапова не ровня нашему Василию Львовичу, сей мезальянс осуждается досужими языками…

– И ты… осуждаешь Давыдова?

Сергей искренне засмеялся.

– Да кто я таков, чтобы осуждать его? Ты разве не знаешь меня? Каждый живет, как умеет… Давыдов – так, я – эдак, все мы грешны. Но Катенька твоя богата и знатна, ее папенька – сенатор…. И ее спросить надобно, согласна ли она… как госпожа Потапова… стать предметом досужих сплетен.

– Сие и сам я понимаю…, – перебил Мишель. – Что делать-то мне?

После обсуждения было положено: Мишель едет в Телепин, где все честно рассказывает Катеньке, родителям же ее он покамест не говорит ничего. Мишель пытается уговорить Катеньку навсегда уехать из родительского дома. Сергей же постарается повлиять на папеньку Мишеля – напишет к нему, к его родственникам, к Прасковье Васильевне.

Катенька, как и предполагал Сергей, отказалась и от побега с Мишелем, и от тайного венчания. «Что вы сделали со мною? – сказала она, утирая слезы. – Вы насмехались…». Мишель упал к ее ногам, молил, убеждал, говорил о любви своей – ничего не помогало. Катенька была непреклонна. «Вам вот жаль вашу маменьку… вы смерти ее не хотите. А мне, думаете, не жаль маменьки?», – ответила она. И Мишель понял, что Катенька права.

Через месяц пришли и ответы от родственников: папенька тверд и согласия на брак не даст.

Софья Львовна тем временем уже успела обратить внимание на округлившийся стан дочери, ее цветущий вид (несмотря на дурноту по утрам), изменившиеся вкусы и слишком сладкий и долгий сон…

Однажды в воскресный день, вернувшись от обедни и выкушав у себя в комнате чаю с наливкой, Софья Львовна решилась задать дочери прямой вопрос. Катенька, разрыдавшись, призналась во всем, умоляя маменьку пощадить ее и Мишеля. Софья Львовна сделала вид, что собирается упасть в обморок, но передумала: залепила дочери пощечину, порыдала в надушенный платочек и подумала, что теперь ни о каком приданом и речи быть не может – теперь Мишель обязан жениться и без приданого…

– Он без приданого женится? – спросила Софья Львовна, утирая глаза платочком.

– Маменька! Он на все готов! Он меня тайно увезти хотел, да я не согласилась! Он хоть завтра женится – только батюшка его против: все твердит, что про… про… проклянет! Ах, маменька! – Катенька бросилась на шею Софье Львовне – я так счастлива, что вы все знаете! Я не могла больше от вас таиться! Вы – мой лучший друг, маменька!

– Полно тебе, хватит, опозорила, а теперь ластишься, – Софья Львовна сердито отстранилась от дочкиных объятий, – надо хорошенько подумать, как дело устроить… Ты иди пока, да вели Прошке, чтобы коли Михаил Павлович приедут, его сразу ко мне привели… А ты, мой друг, пока под ключом посидишь, не обессудь…

– Маменька!

– Для твоей же пользы, Катенька. Не спорь!

Мишель приехал только через три дня. Катенька провела их взаперти в своей комнате. Ни она, ни Софья Львовна не знали, что Мишель приедет в Телепин не один.

– Боже мой! – воскликнула Софья Львовна, увидев у себя на пороге незваного гостя, – Сергей Иванович, господин подполковник, рада видеть вас, но, какими судьбами?… Здравствуйте, подпоручик, – как можно холоднее поздоровалась она с Мишелем. Протянула руку, но почти тут же отняла, не давая поцеловать.

– Я приехал поговорить с вами, – решительно начал Сергей.

– Мишель, оставь нас.

– Но…

– Дорогая моя Софья Львовна, – как можно мягче произнес Сергей, – вы ведь не будете настаивать на том, что подпоручик присутствовал при нашем разговоре?…

– Нет, – растерянно произнесла Софья Львовна, – не желаете ли чаю, подполковник? У нас отличный чай, китайский… И наливка, если угодно…

– Иди, Мишель, – Сергей еще не успел договорить, а Мишель уже исчез из-под испепеляющего взгляда Софьи Львовны.

Домашняя наливка оказалась довольно приличной. Теперь Сергей мог говорить о деле. Софья Львовна церемонно ждала, помешивая ложечкой мутноватый чай.

– Я хотел поговорить с вами… о судьбе вашей дочери, – наконец заговорил Сергей, – господин подпоручик и Катерина Андреевна любят друг друга но, к несчастью, их взаимная страсть оказалась чересчур сильной… они не смогли противостоять зову натуры…

– Не понимаю, о чем вы?… – пискнула Софья Львовна, покраснев.

– Ваша дочь ждет ребенка от моего друга…

– Ах!

Софья Львовна поднесла руку ко лбу и сделала вид, что впервые слышит о чем-то подобном. Она даже подумала, что следует, для приличия, упасть в обморок, но Сергей продолжал говорить, и она никак не могла выбрать подходящий момент для того, чтобы закатить глаза и красиво поникнуть в кресле…

– Они любят друг друга, Мишель готов жениться, но его родители против… Зная характер его отца, можно предполагать, что если сын жениться без его благословения, он осуществит свою угрозу… не только проклянет, но и лишит наследства… В таком случае Мишель вряд ли сможет обеспечить вашу дочь… Ее ждет нищета… существование офицерской жены… гарнизонная жизнь… разве об этом вы мечтали? Разве этого вы хотели для вашей дочери?

– Нет! – вполне искренне воскликнула Софья Львовна, – и спросила уже не с надеждой, а с ужасом, – но он теперь обязан жениться?! Что же делать?

– Есть способ сохранить дело в тайне, – Сергей наклонился поближе к Софье Львовне, понизил голос, – доверьтесь мне… Репутация вашей дочери не пострадает…

Сергей говорит минут пять и за это время в голове Софьи Львовны произошел некий переворот, открылись горизонты, о коих она даже не подозревала: Мишель не казался ей более завидным женихом, более того – сама возможность союза подпоручика с Катенькой начала видеться в несколько ином свете…

Она еще поплакала немного и даже упала минуты на три в обморок – прямо на руки Сергея, но все же согласилась с тем, чтобы Катенька до родов уехала в Хомутец и вернулась оттуда так, «словно ничего не было». Сия фраза особенно порадовала Софью Львовну. Внебрачная беременность дочери была для нее всего лишь прискорбным происшествием, его следовало сохранить в тайне, но в Телепине это сделать было невозможно – слухи уже поползли от девичьей к кухне, от дворовых людей скоро прознают в местечке, а там, глядишь и соседи услышат о семейном позоре… О том, что будет, если сии слухи дойдут до мужа, Софья Львовна боялась даже думать… Нет, Катеньку следовало немедля удалить из Телепина – что и было сделано на следующее же утро. Андрею Михайловичу было объявлено, что Катенька едет погостить в Обуховку. О большем он даже спрашивать не стал, видя слезы на глазах дочери и нервное подергивание щек любезной супруги: как верный и любящий муж он знал, что при таких признаках лучше лишних вопросов не задавать, а тихо удалиться к себе в кабинет, согласившись на все.

Матвей уже ждал их в Хомутце – Сергей написал ему из Василькова обо всем, не раскрыв имени жертвы безрассудной страсти. Он просил у брата помощи, писал, что всецело рассчитывает на Матвея. Читая письмо, Матвей поймал себя на том, что он одновременно сердится на брата – и благословляет его. Наблюдать беременность, роды, рождение ребенка – было его давешней мечтой.

Прочитав письмо, Матвей поднялся к себе в кабинет, снял с полки несколько трудов по медицине, открыл раздел по акушерству. Читал, подчеркивал важное, оставлял заметки на полях, думал – кто она? Сколько лет? Здорова ли? Первая ли сия беременность? И не ложная ли? Сможет ли он помочь незнакомке, не обращаясь к помощи профессиональных лекарей? Все эти вопросы так растревожили его, что он долго не мог заснуть.

Первым в Хомутец примчался Мишель. Матвей встретил его холодно. Больше всего на свете ему хотелось спросить у Мишеля кто она? сколько ей лет? Но приличия требовали молчания и тайны.

– Матвей, мы любим друг друга страстно, – Мишель не стал ждать нотаций и начал оправдываться с порога, – чувства сердечные оказались сильнее приличий: она носил под сердцем плод нашей любви…

– Давно носит? – деловито спросил Матвей.

Мишель смешался, нахмурил лоб, начал что-то считать. Матвей насмешливо посмотрел на него: ему показалось, что проклятый мальчишка сейчас попросит перо и бумагу, чтоб счесть дни…

– Месяца четыре уже, – неуверенно произнес Мишель, – с половиною…

– Так четыре или четыре с половиною? Сие важно.

– Не знаю: у нее лучше спросить… По мне – и так, и так может быть…

– Обмороки, тошнота у нее были? Здорова ли она? – продолжил Матвей свой лекарский допрос.

– Была здорова, когда последний раз виделись… Обмороков за ней не помню… Матюша, скажи, прошу тебя, – Мишель вдруг покраснел от волнения, забарабанил пальцами по столу, – сие очень опасно?

– Роды всегда опасны, – спокойно произнес Матвей, наслаждаясь замешательством и смятением Мишеля.

– Она… она… умереть может?!

– Может.

Мишель уже утратил контроль над руками: его пальцы начали отстукивать по столешнице такой безумный ритм, что Матвей не выдержал:

– Что ты мне стол ломаешь? Иди, поиграй, нервы успокой свои, – Мишель благодарно кивнул и ринулся в гостиную к фортепьяно. Матвей прикрыл за ним дверь: не хотелось слушать, как обезумевший щенок будет издеваться над инструментом… Но Мишель не стал импровизировать… Он заиграл что-то из Моцарта: легкое, быстрое, светлое, понятное и прозрачное, простое, домашнее, свое. У Матвея мелькнула вдруг мысль, что Моцартом в таком состоянии духа стал утешаться и папенька, и Сережа, да и он сам… Мишель сбился, повторил фразу, сбился в другой раз… Матвея толкнул дверь, вошел в комнату, взял с круглого стола книгу, положил перед Мишелем – прямо на подставку для нот. Книга была развернута на гравюре, изображающей стадии развития младенца в утробе матери.

– Вот, погляди, сейчас ваш плод любви таковой вид имеет, – Матвей безжалостно ткнул пальцем в рисунок, – а через два месяца он во-от таким будет… Ты погоди бледнеть и отворачиваться – сие любопытно весьма…

– Мне не любопытно, – произнес Мишель, стиснув зубы.

– А безумной страсти любопытно было предаваться?! Девушку бесчестить?! – Матвей захлопнул книгу с таким видом, словно хотел ею стукнуть Мишеля по затылку.

– Да я хоть завтра с ней обвенчаться готов! – воскликнул Мишель, – ты же знаешь – батюшка против, проклясть грозится…

– А без благословления ты жениться не смеешь? – вкрадчиво спросил Матвей.

– Так он же наследства меня лишит! Чем мы с ней жить будем? – Мишель недоуменно посмотрел на Матвея: ему было странно объяснять тому такие простые вещи, – мое жалование, сам знаешь, какое… Она – из хорошей семьи, деликатного воспитания, что ж ей – по гарнизонам со мной горе мыкать? Я сие допустить не могу… Приданое за ней дадут, но небольшое – у нее еще одна сестра незамужняя есть, так что я не из расчета… я по любви…

– Чем же она твоему батюшке не угодила, коли она из хорошей семьи и приличного воспитания?

– Батюшке не она, а я не угоден: он считает, что мне женится рано: сперва надобно карьеру сделать, до густых эполетов дослужится, половину зубов, волос и пыла утратить – тогда, пожалуй, можно и семье подумать… А пока ты здоров, молод, пока кровь не остыла – служи и не надейся ни на что! А коли не доживу я до густых эполетов? Раньше помру? От горячки, к примеру, или от чахотки? Помру, счастья не узнав, войны не увидев, не свершив ничего?! – Мишель вскочил, отошел от инструмента, отвернулся к окну.

Матвей понял, что мальчишка сейчас разрыдается.

– Как зовут-то ее?

– Катенькой… Екатериной Андреевной.

Мишель судорожно вздохнул, борясь с подступившими к горлу слезами.

– Сколько лет?

– Семнадцать с половиною…

– В детстве болела чем?

– Не знаю, не сказывала…

По голосу Матвей понял, что Мишель вполне овладел собою. И продолжил свои расспросы, делая ему одному понятные заметки на листе бумаги, хмуря брови, потирая лоб, переспрашивая, уделяя внимание малейшим подробностям – нельзя было упускать ничего.

Выпытав из Мишеля все, что возможно, Матвей отложил перо, скрестил руки на груди и пристально взглянул на своего собеседника.

– Странный ты человек, Миша: в Васильков и иные места без разрешения полкового командира ездить не боишься, а без батюшкиного благословления жениться – не смеешь…

Мишель изумленно поднял брови, наморщил лоб.

– Неужто никогда не задумывался о сем?

– Нет, никогда, – с неподдельным ужасом произнес Мишель, – как можно без батюшкиного благословения? Это же маменьку убьет…

Спустя два часа к дому подкатила запыленная коляска. Мишель выскочил на крыльцо, помог Катеньке выйти и уже хотел на руках, как больную занести ее в дом, когда она рассмеялась и велела немедленно отпустить ее – она прекрасно себя чувствует, и нисколько не устала:

– Сергей Иванович мне всю дорогу песни пел, – просто объяснила она, – я и не заметила, как доехали…

Увидев веселое, довольное и румяное личико Катеньки, Матвей немного успокоился – девушка была, судя по виду абсолютно здорова. Он учтиво поздоровался с нею, пропустил вперед себя в гостиную, оглядел ее уже заметно округлившуюся талию… «Нет, тут не четыре с половиною, тут больше», – подумал он. Ему было неловко с порога задавать неделикатные вопросы.

Катенька развязала ленты, сняла шляпку, лукаво и весело взглянула на Матвея.

– Мне ваш брат про вас всю дорогу рассказывал, Матвей Иванович. Говорит, что в лекарском искусстве вам равных нет.

– Брат преувеличивает мои умения, хотя, не скрою – книг я прочитал изрядно. Но медицина есть прежде всего практика; без нее все знания – ничто. – Матвею не хотелось тревожить свою гостью, он начинал чувствовать себя настоящим лекарем – и сие доставляло ему неизъяснимую радость.

– Ты можешь всецело полагаться на Матвея Ивановича, Катенька, – подскочил к ним Мишель, – я уверен, он сделает все, от него зависящее, чтобы все… все…благополучно разрешилось…

Он осторожно опустился на диван, рядом с Катенькой, поправил на ней шаль, взял из рук шляпку.

– Матюша, – тихо окликнул брата Сергей, – я к себе пойду, отдохну. Распорядись нащет лошадей, – мне надобно в полк побыстрее вернутся…

– Сережа, погоди, завтра вместе уедем, – попросил Мишель, откладывая шляпку Катеньки. Сергей, словно не заметив его просьбы, быстро вышел из комнаты. Мишель вскочил было с дивана, но Катенька окликнула его:

– Мишенька, куда же ты?

Матвей понял все и, неожиданно для себя пришел мальчишке на выручку. Момент был благоприятный.

– Я бы весьма желал поговорить с вами наедине, Екатерина Андреевна, – веско произнес он. – Вопросы у меня деликатного свойства. Будет лучше, ежели господин Бестужев ненадолго оставит нас…

– Да! – Мишель кинул на Матвея благодарный и увлажненный слезой взгляд, – Катенька, я бы тоже… весьма сего желал… Врачебная наука того требует… не бойся … и не таи ничего… Я вернусь скоро. – Мишель торопливо поцеловал Катеньку в лоб и выскочил из комнаты.

Он нашел Сергея в столовой, возле буфета. Он уже успел налить себе рюмку водки.

– Будешь? – равнодушно спросил Сергей.

– Нет.

– Тогда – твое здоровье!

Сергей выпил залпом, выдохнул, поставил рюмку в буфет.

– Хорошо, – сказал он тихо, – лучше – так… Что, Миша? Ты спросить о чем-то хочешь?

– Не уезжай сегодня, – умоляюще произнес Мишель, – завтра рано поедем вместе… Прошу тебя.

– Мне в полк надобно…

– Зачем? Всего на одну ночь только задержишься… А завтра – вместе. Сережа, друг мой, прошу тебя…

– Нет, – твердо сказал Сергей, – я сейчас еду. Можешь со мной, хочешь – поезжай завтра, один.

– Нет, я с тобой, с тобой, Сережа, – забормотал Мишель, – только вот… Катенька… я думал… впрочем, ничего, она поймет… пойду, скажу ей, попрощаюсь, – Мишель собрался уже выйти из столовой, когда Сергей жестом остановил его:

– Погоди, Миша, не торопись с ней прощаться. Подумай лучше – чего ты сам хочешь? Что тебе самому нужно? – отрывисто и нетерпеливо сказал Сергей.

Слова сии поразили Мишеля, как громом.

– Мне… мне… нужно, чтобы все были живы… и щасливы, – с усилием проговорил он, чувствуя, что голос его дрожит. Закрыл лицо руками, пальцы у него дрожали, – мне все нужны: и ты… и она… Я между вами выбирать не могу… Она… она умереть из-за меня может…

«А я – из-за тебя», – подумал Сергей, глядя на Мишеля, чувствуя, как разум умолкает, и говорит только сердце.

– Миша, милый мой, прошу тебя, прости, – Сергей наклонился к Мишелю, накрыл теплой ладонью пляшущие пальцы, – но сие невозможно… Если она узнает…

– Она все знает! – Мишель схватил Сергея за руку, судорожно сжал ее, – Все! Я ей рассказал о нас с тобой, об обществе нашем!.. Она тебя, как меня любит, она сказала… что… она хотела бы, что бы ты с нами жил… Сказала, что любить и почитать тебя будет, как брата… Сережа, милый мой, родной, умоляю – как родит она – уедем ко мне домой, в Кудрешки! Ты батюшку уговорить сможешь, я уверен. Он нас благословит… и заживем все… в Кудрешках… или в подмосковной, батюшка ее мне обещал… Как хорошо будет… Как хорошо…

– О чем ты? Опомнись! – Сергей встряхнул Мишеля за плечи, достал из кармана платок, протянул ему, – Куда мы с тобой уедем?! Кто нас отпустит?! Очнись ты от фантазий своих! Это же мечта, мечта невозможная…

– Почему же… невозможная? – всхлипнул Мишель, – ежели я так хочу… и никому зла не причиняю… кто мне запретить может?

Сергей взял из рук Мишеля платок, вытер с его лица слезы небрежно-грубоватом жестом старшего брата, присматривающего за навязчивым и капризным мальчишкой.

– Ты с ума сошел, Мишель. Для таких, как мы в любезном отечестве счастья нет, сам знаешь. Успокойся, слезы вытри. Не тревожь Катеньку. Завтра поедем – уговорил… Дай мне там, в буфете… И себе налей заодно…

Через три месяца Сергей получил письмо от Матвея: брат уведомлял, что Катенька готовится родить, и просил приехать немедля. В тот же день Сергей отпросился у Гебеля и написал Мишелю. Он ждал Мишеля, намереваясь вместе с ним отправиться в Хомутец. Но прошла неделя, другая – Мишель не ехал. Наконец нарочный привез записку: Мишель писал, что Тизенгаузен гневается и не отпускает его, посадил под домашний арест. Приказав закладывать лошадей, Сергей поехал в Ржищев, выручать друга. Не заезжая к Мишелю, он отправился прямо на двор к полковому командиру.

Тизенгаузен был дома и встретил его радушно. За два года, которые Сергей не был у него, здесь ничего не изменилось: все те же покосившиеся окна, паутина, гравюры на стенах. Изменилась только Дусинька, беременная уже вторым ребенком: в глазах ее Сергей прочитал безразличие к окружающему. После обеда и общих, незначительных разговоров, когда Дусинька ушла к себе, Сергей завел речь о Мишеле.

– Я смиренным просителем к вам ныне, Василий Карлович. Прошу вас, отпустите со мною Мишеля Бестужева. Брат пишет мне, что болен, просит приехать. Мишель в сем деле мне надобен, он за братом присмотрит, пока я свои дела по батальону устрою… У него нет по полку строгих обязанностей…

– Бестужева? – Тизенгаузен нахмурился. – Но друг ваш, Сергей Иванович, и так, и без разрешения моего ездит, куда ему вздумается. Вот, извольте взглянуть.

Он вытащил из стола листок бумаги и протянул Сергею. В листке содержалась жалоба почтовой экспедиции: Мишель, едучи куда-то по собственной своей надобности, загнал почтовую лошадь и отказался платить за нее деньги. Об истории этой Сергей слышал в первый раз.

– Жалоба сия мне десять дней как доставлена. Я призвал его, говорю: по какому праву вы без моего разрешения ездите? И откуда у вас подорожная? А он в ответ: виноват, простите, виноват… подорожной не было, тройные прогоны платил, спешил, вот и лошадь от сего пала, ныне денег нет, но заплачу, как жалованье получу…

– Так дело в деньгах, Василий Карлович? Я заплачу его долг ныне же.

– Деньги что? Подождут деньги, заплатит он, я не сомневаюсь. Да ведь коли генерал Рот узнает? Бестужеву что – ну, переведут куда-нибудь…

При этих словах Сергей болезненно поморщился.

– … а мне неприятности, от полка отставят… Сами знаете, не положено семеновцам ездить. Не серчайте, подполковник, не могу никак просьбы вашей выполнить…

– Но брат болен, он просит меня…

Тизенгаузен покачал головой.

– Не могу, увольте, не могу…

Выйдя от Тизенгаузена, Сергей поехал к Мишелю. Друга он застал на квартире: Мишель лежал на кровати и лениво читал книгу. Увидев Сергея, он изумленно поднял глаза.

– Сережа, ты?

– Скажи мне, – произнес Сергей с порога, забыв даже поздороваться, – что за история с лошадью? Почему ты не заплатил за нее? Почему мне не сказал – я бы дал денег.

– Я… я, – Мишель встал с кровати, – Видишь, думал я – все обойдется, не отпишут они в полк… А они отписали, почтмейстеры проклятые… Деньги за лошадь я сам отдам… старику обещал, и отдам… Думаешь мне лошади не жалко?!

– А ездил ты куда? Почему мне об сем не сказал? Не в моих правилах от тебя таиться, а ты, видно, по-другому мыслишь…

– В Хомутец ездил, к Катеньке… – Мишель залился краской.

– Тебя же расстраивать не хотел. Думал, за неделю управлюсь. Поеду туда, увижу ее, обниму – и тут же назад буду. Матвей разве не писал к тебе? На обратном уже пути лошадь пала.

Сказал, и еще больше покраснел: он просил Матвея не писать брату о поездке, убеждал, что сам все расскажет.

– Не хотел расстраивать?… – Сергей опустил глаза, смиряя гнев. – Воля твоя, Миша. Только ныне ты меня больше расстроил. И боюсь, что не уговорить мне полковника впредь отпускать тебя даже и в Васильков. Я же от батальона отлучаться надолго не могу. Так что…уж не знаю, что и делать.

Мишель взял Сергея за руку.

– Прости меня, я тебе больно сделал… Я несчастный человек… Мечтаю, чтобы всем было хорошо, а на поверку выходит – плохо всем. Тебе, мне, Катеньке… Не видеть тебя для меня смерти подобно. Но и ее не видеть не могу. Если не отпустит Тизенгаузен – сбегу, дезертирую, пусть ловят и судят меня потом. Родит скоро Катенька.

Сергей понял, что Мишель готов расплакаться; ему стало жалко друга, запутавшегося в сердечных привязанностях своих.

– Я завтра с утра вновь буду говорить с полковником. Можно остановиться у тебя?

– Разумеется! – Мишель открыл дверь в гостиную и жестом указал Сергею на диван. – Вот, в полном твоем распоряжении!

На другой день, рано поутру, он вновь отправился к полковнику. Тизенгаузен был насторожен, боялся новых просьб за Мишеля. Но Сергей не заводил речь о вчерашнем, рассказывал старику светские новости, почерпнутые из петербургских писем, сплетничал о знакомых дамах, сказал, что жена подполковника Гебеля уродлива и некрасива – что, впрочем, было неправдой – не то, что Феодосия Романовна. Наконец он почувствовал, что Тизенгаузен успокоился, понял, что возвращаться к разговору вчерашнему Сергей не намерен.

– Как служба ваша, Василий Карлович? Говорят, государь доволен был вами на последнем смотре…

Сергей знал, что сие было не так; Полтавский полк не сумел понравиться его величеству, и от того Тизенгаузен не получил ожидавшийся награды.

– Какой там…, – полковник безнадежно махнул рукой. – Как ни трудился я, приводя полк свой к совершенству, и даже солдат два раза в день учил во дворе своем… И начет на меня, по провианту, свыше тысячи рублей. Благодарности же не дождаться мне… Вы, верно, понимаете меня…

Сергей кивнул. Он понимал Тизенгаузена. С тех пор, как сам он принял батальон, служба отнимала почти все его время. Благодарности же и вправду не было; были же одни начальственные выговоры. Но неудача Тизенгаузена ныне давала шанс Мишелю…

– Вы не повинны в сем, Василий Карлович. Начет на себя нынче может получить всяк, кто честен и в карман солдатский руки не запускает. На хорошем счету лишь те, кто воровать, следовательно, и скрываться умеет. Зато у вас – доброе имя, вы чисты перед Богом. И солдаты любят вас.

– Вы так думаете?

На лице Тизенгаузена появилась довольная улыбка. Сергей кивнул.

– Вы – прямой отец для них. Я знаю, сам под начальством вашим имел счастие служить. Что же до смотра касаемо, то генерал Рот, верно, не отрекомендовал вас как должно государю. Рот завистлив, об этом все знают…

Сергей помнил, что полковник не жалует корпусного командира. Тизенгаузен горько усмехнулся.

– Да отчего же держат в службе таких людей? Отчего в наш век добрые и честные не надобны?

– Люди, полковник, везде одинаковы, в любое время, и честные всегда потребны. Плохо то, что подобные Роту государю угодны.

– Государю?

– Да. Давно уже думаю я, что беды наши – от самовластного правления. Сами посудите: будь на месте государя не один человек, а несколько, или, к примеру, власть его была бы конституцией ограничена, можно было бы справедливости искать. А так – кому жаловаться на Рота? Государь лично поставил его на сию должность. Ему самому на него же и жаловаться.

Тизенгаузен выпучил глаза: таких речей он никогда и ни от кого доселе не слышал. Сергею показалось, что даже горб его стал больше.

– Вот, к примеру, в Англии, – продолжал он, чувствуя, что заронил сомнения в сердце собеседника, – добродетель награждают, а порок наказывают. Вы спросите, отчего сие? Отвечу вам, Василий Карлович – оттого, что британский монарх твердыми законами ограничен и не может переменить их.

– А что, в Англии и ошибки никакой не может быть, и все власти хороши, от мала до велика?

– Нет, – Сергей улыбнулся. – Все власти хороши быть не могут. Но там, ежели что, можно в суде искать справедливости. У нас же суд продажен. Там каждый солдат знает, что он, защитник отечества, сам защищен от произвола. У нас же не только солдаты, но даже и офицеры – рабы начальства. И вы, и я… Вы ведь согласны со мною?

Тизенгаузен встал и прошелся по комнате.

– Согласен. Конечно, желательно бы было осчастливить все народы правами, подобными английским.

Сергей внутренне возликовал.

– А что скажете вы, ежели открою я вам тайну?… И в России есть общество умных и честных людей, не желающих терпеть самовластья. И я в их числе.

Тизенгаузен, до того мерно шагавший по комнате, остановился как громом пораженный.

– И чего, – спросил он хрипло, – хотят люди сии? Вы сами чего хотите?

– Ничего, кроме того, чтобы добродетель была вознаграждена. Согласны ли вы войти в наше общество?

– Я? – Тизенгаузен закашлялся и густо покраснел. – Я?

– Вы.

– Право, я не знаю… Мне нужно время… подумать…Не скрою, вы смутили меня.

Мучительные раздумья полковника прервал стук в дверь, затем дверь открылась и вошел полковой адъютант.

– К вам курьер с казенными бумагами, Василий Карлович!

– Не могу ныне… сами видите… служба.

– До свидания, полковник, надеюсь, мы скоро с вами увидимся.

Заехав по дороге к Мишелю и предложив ему ожидать решения своей участи, Сергей отправился в Васильков. Он понимал: еще немного, и старик сдастся.

Прошла еще неделя; Сергей опять собирался в Ржищев, уговаривать Тизенгаузена, когда к дому его подкатила знакомая коляска. Пестель, опираясь на трость, осторожно ступая на больную ногу, взобрался на крыльцо.

– Давно не виделись, здравствуй… Решил проведать тебя. Вижу, что здоров …

– Здравствуй, Поль. Рад тебя видеть.

Пестель принялся рассказывать о своей петербургской неудаче.

– Не поняли они меня. Кузен твой Никита не понял, и особливо князь Трубецкой. Показалось мне, что меня он главным препятствием мыслит в деле нашем. Жаль, что так случилось… Право, жаль. Это отдаляет время действия нашего.

Сергей согласно кивал головой: по письму от Трубецкого он знал и о ходе переговоров, и о северных подозрениях. Сам он в подозрения эти не верил и считал, что Трубецкой заблуждается и что время сие заблуждение рассеет. Заговорили о «Русской Правде» – и о том, что в ней северным не нравилось. Сергей вспомнил, что обещал Полю написать главу о финансах.

– Ничего не написал я, прости меня.

– Тетрадка моя где?

– Пропала, найти не могу…

Пестель улыбнулся:

– Я знал, Сережа. Не нужно тебе сие. Приехав, убедился сразу: книги мои на месте. Хотел отвлечь тебя от грустных мыслей, но ежели ты сам нашел себе развлечение… Дело наше не забыто еще тобою?

– Дело? Как ты можешь думать, что я забываю об нем?… Прошу тебя, помоги мне.

Сергей рассказал Пестелю о Тизенгаузене и о том, что он почти согласился вступить в общество.

– Тизегаузен? – Пестель недоуменно поднял брови. – На что тебе этот горбун старый? Знавал я его в войну, адъютантом при Дибиче: труслив, начальства боится, под каблуком у жены… Чем он может помочь нашему делу?..

– Все так. Но под командованием его… Мишель. И он не пускает его из полка, как я ни просил, ныне же вообще под домашний арест посадил. А без сего трудно мне действовать. Сам я не могу от батальона часто отлучатся.

– Вот ты о чем… Мишеля не отпускает Тизенгаузен… И ты, верно, хочешь, чтобы я поговорил с ним? Так ведь?

Сергей кивнул.

– Поехали. В моей коляске сей же час поедем.

Представив Пестеля Тизенгаузену, Сергей нервничал: он боялся, что старик не захочет вести беседу об обществе с человеком малознакомым, что Пестель не сумеет его уговорить. Поль прочел смущение во взгляде Сергея и улыбнулся уголками губ. Уверенным взглядом он сразу оглядел комнату и ее хозяина и понял, что особой трудности случай сей представлять не будет. И что Мишель вскоре получит право ездить беспрепятственно.

– Василий Карлович! Разговор имею к вам, конфиденциальный.

Сергей поклонился и вышел.

– Я нарочно просил подполковника Муравьева представить меня вам, – сказал Пестель, когда за ним закрылась дверь. – Знаю я, что давеча поступил он неосторожно, выдав вам нашу тайну, рассказав об обществе. От меня он уже получил выговор. Вы спросите, кто я таков? Представляю тайное правление сего общества. Более открыть пока не могу, простите.

Тизенгаузен схватился за сердце и повалился на диван.

– Вам нехорошо, полковник?

– Ни… ничего.

– Может, слуг позвать?

– Не… надо.

– Тогда слушайте меня, и слушайте внимательно, Василий Карлович. Я рад, что в вашем лице вижу друга – несмотря на нескромность господина Муравьева. Вашу руку, полковник!

Он протянул Тизенгаузену руку, тот машинально пожал ее. Ладонь командира полтавцев была холодной и липкой.

– Вы – наш! – вдохновенно сказал Пестель, отпуская руку. – Общество полагается на вас. Революция начнется скоро, не далее будущего года, и начнется она с заговора. Ваш полк Полтавский и мой Вятский будут во главе сего заговора. Предстоит только… согласовать время начала выступления с нашим тайным правлением. Но, уверяю вас, оно послушает меня…

– Я ничего не знаю, никаких тайн, Муравьев мне ничего не открыл… Т… только, в общих словах, – губы Тизенгаузена стали белыми, а лицо – серым.

– Нет, – Поль ласково погладил его по руке. – Вы знаете, и очень многое. И я уверяю вас, что отечество ваших заслуг не забудет, хотя ныне оно вас и не ценит. Полком командовать хорошо в моем возрасте, вы же достойны большего… Дибич, у коего вы адъютантом служили, младше вас по возрасту, в службу вступил позже. Ныне же генерал-лейтенант, назначен начальником главного штаба. Уверен, что после победы нашей вы должность сию получите.

– Я? Начальником штаба?…

– Почему бы и нет? Вы опытны, в армии вас знают и любят. Впрочем, для сего еще победить надобно. И коль скоро вы все знаете, то должен предупредить вас – любая нескромность с вашей стороны повлечет за собою…

Он вынул из кармана пистолет; глаза Тизенгаузена стали круглыми.

– Пистолет, кинжал и яд везде найдут изменника.

– Не… не… надо… жена… дети малые…

– Да что вы, Василий Карлович, – Поль откровенно рассмеялся, – я не собираюсь убивать вас. Я только предупреждаю, ибо вы слишком много знаете. К тому же это вопрос чести. Впрочем, пока заговор наш не созрел, вы можете спать спокойно. От общества к вам будет только одно поручение – и более ничего, слово офицера. Пока ничего… Господин Бестужев – наш тайный вестник, ему нужно право ездить, не давая никому отчета. И казенные подорожные.

Тизенгаузен судорожно сглотнул слюну.

– Я согласен, пусть едет. Я дам ему подорожные.

– Поклянитесь.

– Клянусь.

– Я знал, что вы – человек чести. Могу ли я передать ему, что он свободен от ареста, вами наложенного?

– Да.

– Я не прощаюсь, мы скоро увидимся с вами.

Поль со значением глянул на Тизенгаузена и вышел, плотно прикрыв дверь. На улице его ждал Сергей.

– Едем отсюда, – презрительно бросил Поль, на ходу кутаясь в плащ и направляясь к коляске. – Все будет хорошо, если, конечно, господина полковника удар не хватит. К Мишелю поехали, поговорить мне с ним надобно. Вопрос чести, так сказать…

У Мишеля Поль, скинув плащ, развалился в кресле и протянул ноги к печке. Лицо его исказила болезненная гримаса:

– Озяб я нынче. Нога болит, ходить трудно.

Сергей вспомнил, что в коляске, под сидением, он видел костыль. И еще раз подивился выдержке Поля.

– Тизенгаузен баба и тряпка, – продолжил Поль, обращаясь к Сергею и Мишелю. – Впрочем, он наш, и ты, Миша, из-под ареста домашнего освобожден. Езжай куда хочешь – он более не станет препятствовать тебе…

Мишель хотел броситься на шею своему избавителю, однако Поль властно отстранил его.

– Ты опять напроказил, друг мой… Имею поручение к тебе… от Давыдова Василья Львовича. Он неделю тому приезжал ко мне и сказывал, что ты… обесчестил племянницу его, Катеньку. И что об этом многие знают уже. Правда сие?

Мишель покраснел.

– Поль, я прошу тебя…

– Ежели ты не женишься или не найдешь иной способ дело уладить, с Давыдовым стреляться тебе придется. И, черт возьми, я буду его секундантом, хотя ни разу в жизни в дуэлях не участвовал. Потому что поведение твое губит дело…

Как не торопились они в Хомутец, как не гнали лошадей, а все равно – опоздали. Матвей встретил их на пороге. Он старался улыбаться, но глаза были воспаленными, губы – бледными. Увидев его, Мишель покачнулся:

– Что с ней? Она жива?!

– Жива. Двух девочек родила… близнецов. С опасностью великой для жизни… Дети тоже живы… пока… Ты куда?! Обожди!

Матвей схватил Мишеля за плечо, удержал.

– У Катерины Андреевны родильная горячка открылась… Она всю ночь не спала, только пять минут назад задремала… Там повитуха и кормилица с ней сидят… Не ходи туда…

Повитуху для Катеньки найти было непросто: роды следовало сохранить в тайне. Матвей жил в Хомутце один, сие было удобно. Ни одна из практикующих в округе повивальных бабок не годилась – они принимали роды во всех окрестных имениях и на их скромность было невозможно положится… Оставался единственный выход.

Матвей обратился к одному из своих арендаторов.

– И таки чего пан желает?

– Твоей жене приходилось принимать роды?

– Роды? Пан желает знать, приходилось ли моей жене принимать роды? Ой, много раз, много раз… Мы, евреи, плодовиты, у меня три взрослых дочери и две из них живут с нами, а еще у моей жены четыре сестры, и у каждой – свои дочки, а еще есть сестры сестер и дочери дочек… пан Муравьев, она принимала роды столько раз, сколько они рожали, а рожают они слишком часто, чтобы я успевал этому радоваться – сами знаете, какие сейчас тижелые времена, ой-вэй, какие тижелые времена…

– И… все дети живы?

– Все живы, пан Муравьев, чтоб они были здоровы, хотя сами понимаете, такие тижелые времена, а они все хотят кушать, мальчиков надо учить, им всем нужна одежда – почему эти дети так часто рвут одежду, пан Муравьев?

– Сколько у тебя детей?

– Вам только детей сказать, пан Муравьев, или внуков тоже?

Еврей начал задумчиво наматывать пейсы на палец, мысленно считая в уме, повторяя имена… Матвей не стал дожидаться, пока он доберется до конца списка.

– Мне нужна повивальная бабка, – сказал он, – я хорошо заплачу.

И вот, теперь у постели Катеньки сидела странная женщина в сбившемся набок парике, темном платье, переднике и стоптанных башмаках. На вид она была почти старухой лет сорока пяти.

Сия уже далеко не юная еврейка была не только одной из самых опытных повитух в местечке – ее отец был чем-то местного святого, все евреи почитали его и называли «цадиком» – сие слово означало какую-то особую святость – говорили, что отец Баси обладал пророческим даром и умел летать по воздуху. Последнее, конечно, было сказкой, но, вероятно, отцовское благословение помогало дочери: с тех пор, как Бася начала принимать роды никто из ее рожениц не умер, а из младенцев помирали только самые хилые. Именно поэтому община и отрядила ее к Матвею – по закону еврейке не следует принимать роды у нееврейской женщины, дабы в случае смерти матери или ребенка не навлечь кару на всю местную общину… Матвей предложил такие деньги от коих евреи просто не смогли отказаться. Вот и нашли достойный выход – чтобы и закон свой соблюсти – и заработать.

Но теперь Баська проклинала тот день и час, когда она согласилась помочь пану из Хомутца. Потому что похоже, покойный отец на нее гневался – роженица была при смерти. Чтобы успокоить себя, она тихо разговаривала на мамелошн, обращаясь то ли к самой себе, то ли к кормилице – женщине помоложе, задремывающей от усталости возле большой корзины, где спали два спеленутых младенца.

– Ой-вэй, Хая, я тебе таки скажу – таких трудных родов я не видала с того дня, когда рожала жена нашего шамеса, – чтоб она жила до ста двадцати! Голда – хитрая стерва решила отделаться одним разом – у нее была тройня! Мне пришлось так туго, что я уж подумала, что мой покойный отец лишил меня благословления… И что ты себе думаешь? Один ребенок у нее таки помер через год от лихорадки, а двое других – здоровехоньки… Таки почему, скажи мне, жена нашего шамеса могла обойтись без родильной горячки, а тут мне так не повезло? Не иначе как потому, что этот сумасшедший шинкарь Гирш уговорил меня на такое дело. Ох не следовало мне соглашаться принимать эти роды… Но я же не могу – у меня сердце не камень, мне не нужны эти деньги, мне жалко бедную пани – такая молодая, такая красивая… ой-ой-ой… слишком молодая, чтоб помереть, и такие славные девочки… такие девочки…я тебе скажу, Хая, это все от этой тесной гойской одежи… женщина не должна носить на себе доспехи, она вам не солдат…а бедная пани небось еще и затягивала живот пол-срока… о чем только думала ее мать? Если бы моя Хава, Ентеле или Ривка сумели бы утаить от меня свою беременность больше, чем на четыре недели – я бы имела сплошной позор от людей… Не иначе, как пани круглая сирота… Бедная, бедная, такие тяжелые роды – а теперь еще и горячка…

Повитуха качала головой, охала, вытирала глаза передником.

Дети проснулись, захныкали. Катенька беспокойно заметалась на кровати.

– Хая, корми их быстрей, а то пани проснется, а она два дня не спала… Боюсь, что у нее пришло молоко – от этого и горячка…

В гостиной Мишель настороженно прислушивался к непонятным звукам, доносящимся из Катенькиной комнаты:

– Что это? Как будто кошки мяукают?

– Это твои дочки, Мишка, – устало произнес Матвей, – хочешь посмотреть на них?

– Да, – изумленно и слегка испуганно произнес Мишель.

Матвей подошел к двери, постучал тихонько, дверь приоткрылась не более, чем на вершок, Матвей проскользнул туда, куда Мишеля не пускали.

Мяуканье стало чуть громче, Мишель привстал от нетерпения.

Матвей вошел в гостиную с плетеной корзиной в руках. Следом за ним торопливо шла маленькая толстая женщина с румяным лицом. Она что-то настойчиво твердила Матвею на еврейском жаргоне.

– Вот, смотри, – только недолго – их кормить надобно, – Матвей опустил корзинку на круглый стол посреди гостиной.

Крошечные носики, зажмуренные глазки, открытые беззубые ротики.

– Почему они плачут? – испуганно спросил Мишель, – им больно?

– Они есть хотят – вот и плачут, – успокаивающе произнес Сергей, наклоняясь над корзинкой. Мяуканье разом прекратилось, беззубые ротики закрылись, и две пары очень серьезных и грустных голубых глаз взглянули прямо в глаза Сергею. Во взоре Мишиных дочек не было ни следа детской наивности или бессмысленности – казалось, что новорожденные девочки знают все тайны мира, только вот рассказать о них не могут…

– О господи!.. – пробормотал потрясенный Мишель, – Сережа, как они на тебя смотрят!

Крошечный носик одной из девочек сморщился, она чихнула и вновь заплакала. Ее сестрица немедленно последовала ее примеру.

– Покорми их, Хая, – торопливо сказал Матвей. Толстушка мигом подхватила корзину с младенцами и исчезла. Через полминуты мяуканье стихло.

– Они… такие маленькие… – ошеломленно произнес Мишель, – такие маленькие… А носы у них, – он ухватился за свой собственный нос, – как у меня, верно? И глаза у них такие… странные… Они выживут, Матюша?

– Не знаю.

– Ежели выживут – что мы с ними делать будем?

Сергей не успел ответить: из соседней комнаты раздался короткий болезненный стон.

– Катенька! – воскликнул Мишель и вновь попытался прорваться в заветную дверь, но Баська бесцеремонно вытолкнула его, бормоча что-то на своем странном языке, похожем на испорченный немецкий. Матвея, однако, Бася впустила.

Спустя пять минут он вышел оттуда бледный, решительный. Зашел к себе, взял набор с хирургическими инструментами. Окликнул брата:

– Пошли, Сережа, ты помочь мне должен… Надобно кровь пустить, иначе, боюсь – умрет она…

Катенька лежала на кровати, бледная, измученная, с мокрыми от пота, посеревшими и спутанными волосами. Бася бережно вытирала ее лоб полотенцем, приговаривая что-то утешительное на своем языке, но Катеньке, похоже, не было до того никакого дела. Она так была погружена в свою боль, что не выказала ни малейшего стыда или неловкости, когда Сергей склонился над ней.

– Катерина Андреевна, – тихо позвал он, заглядывая в ее потускневшие от страданий глаза.

– Бася, – нервно позвал Матвей, – помоги мне! Живее!

Боль, что он ощутил, заглянув в ее глаза, была не такой, как боль от раны или болезни – ее страдание было во сто крат мучительнее и безнадежнее. Сергей пытался не думать о том, что делает Матвей, не смотреть на то, как острое лезвие ланцета вскрывает вену, как течет кровь по тонкой коже. Ему довольно было услышать звук падающих в медный таз капель, ощутить столь знакомый – и ненавистный запах, чтобы его замутило. Стиснув зубы, он старался не отводить своего взгляда от прояснившихся глаз Катеньки… На ее лбу выступили капли пота.

– Катерина Андреевна, как вы?

– Мне вдруг… сейчас… легче стало… Вы… вы здесь? – слабым голосом произнесла Катенька, – а Мишенька где?

– Он здесь, тоже, – шепнул Сергей, – и видеть вас желает.

– Ох, нет, нет, не надо… прошу вас… потом, когда оправлюсь… ах, Сергей Иванович, мне так больно было… Если б я знала, что так больно будет – ни за что бы не согласилась… Скажите Мишеньке, что он меня, верно, никогда не любил… Когда любят – так не мучают, – капризно и жалобно произнесла Катенька. Было ясно, что ей намного легче. Сергей же чувствовал себя дурно: его все сильнее мутило от запаха крови. Наконец, Матвей сказал: «Довольно» и начал бинтовать руку больной. Бася торопливо унесла таз.

Катенька повернулась на бок, смежила глаза.

– Ничего не болит… только спать хочется… Благодарю вас…

Бася вытерла пот с ее лба, покачала головой, пробормотала что-то. Хая ответила ей что-то тихим, мелодичным голосом.

– Они говорят, что если жар спал – то все хорошо будет, – бодро произнес Матвей, похлопав брата по плечу, – пошли, Сережа. Ты все, что мог сделал…

Сергей встал, шатаясь, вышел из комнаты.

– Все хорошо будет, Миша, – только и сумел произнести он, встретив полубезумный взгляд друга. Покачнулся, перед глазами замелькали темные круги. Матвей и Мишель подхватили его с двух сторон, усадили в кресла.

– Что с тобой, Сережа? – с ужасом вскрикнул Мишель.

Матвей уже открыл аптечку, спокойно отмеривал капли в стакан с водой.

– Ничего страшного, Мишка, он просто все силы свои истратил, чтобы страдания Катерины Андреевны облегчить… Ничего. Все пройдет сейчас.

Сергей послушно выпил лекарство, закрыл глаза, нащупал руку Мишеля, сжал ее – не очень крепко – сил у него действительно осталось мало.

– Ничего, не тревожься, милый… С ней все хорошо будет…

14

На следующее утро Катеньке стало легче, и Баська распорядилась унести корзину с детьми из ее комнаты.

– Если таки пани захочет, чтобы девочки были живы и здоровы – и их пристрою… Пусть пани не тревожится за них – у нас, евреев, девочек любят больше, чем мальчиков… Мальчиков надо учить, а девочек надо только выдать замуж… Мальчики делают гоев, а девочки делают евреев… Я знаю одну богатую семью, где давно ждут детей… Ваши девочки, пани, будут жить, как дочки самого Ротшильда! Вы знаете об Иосе Бродском, шинкаре из Мотовиловки? У его жены скверный характер и женская болезнь – она родила ему кривую и хромую дочку и все – больше у нее детей не было! Иось давно просил меня найти ему сироток – лучше девочек… Иось богатый человек… Обещаю вам, пани, ваши девочки будут сыты каждый день, а если будет иначе – пусть мой покойный отец лишит меня своего благословения!

Катенька не вслушивалась в то, что говорила ей Баська, тем более, что повитуха, забываясь, переходила временами на свой язык. Она просто лежала, отдыхая от боли и страданий, впервые с момента родов чувствуя себя почти здоровой. Настолько, что захотела есть и пить.

Матвей вздохнул с облегчением: Катенька была спасена.

Сергей наутро тоже абсолютно оправился от вчерашней слабости своей. Но Миша, напуганный его болезнью, не отходил от него ни на шаг. Казалось, он даже о Катеньке забыл.

После завтрака Сергей хотел проехаться, но Мишель решительно воспротивился, Матвей, скрепя сердце не мог не признать, что проклятый мальчишка прав: брат был его не совсем здоров. Пришлось поддержать просьбу Мишеля.

– Не езди сегодня, Сережа, не надо. Ты вчера плох был – не стоит сегодня в седло садится…

– Но все прошло, Матюша! Как и не было! Отчего же нельзя?…

– Слушайся старших, – буркнул Матвей, – лошадь я тебе не дам, вот и все.

– Между прочим, ты хоть и чином старше меня в отставку вышел, все равно по приказам я сейчас Муравьевым-первым числюсь, так что сие неясный вопрос – кто здесь из нас старший?

– Мне старший чин от рождения даден. Старшие братья в отставку не выходят, – Матвей насупился, заворчал почти угрожающе, – вот уж не думал, что ты со мной чинами считаться будешь!

– Матюша, что ты? Я пошутил просто. Прости. Нот новых нет ли у тебя?

– Есть кое что… Мишку только за инструмент не пускай – он того и гляди детей разбудит…

Но Матвей опоздал со своей просьбой: Мишель уже сидел на фортепьяно и разбирал кучу нотных листов.

– Миша! Только по нотам! И негромко – дети спят, – попросил его Сергей.

– А я и не хочу громко… Ищу вещь тихую… – Мишель зашелестел бумагами, быстро пробегая глазами по нотным строчкам – и вдруг замер.

– Не может сего быть…

Открыл инструмент, поставил ноты на подставку, опустил руки на клавиши. Не отрывая глаз от нот сыграл первые такты… Остановился. Повторил.

«Ко-му я тут ну-жен кро-ме тебя?»

– Сережа! Ты слышишь сие? Помнишь?

– Помню, Миша! А дальше – как?

Мишель заиграл – мелодия скользила из-под его пальцев с перебоями, потому что была незнакома – он долго твердил сию музыкальную фразу, напевал ее, терзал фортепьяно – но так и не сумел придумать достойное продолжение… А безвестный композитор смог…

– Матюша, чей опус? – окликнул Сергей брата.

– А… неужто еще не слыхали в глуши своей? Модная штука. Полонез, сочинение господина Огинского.

Катенька решилась на свидание с Мишелем только через неделю. Ей было уже значительно лучше, большую часть дня она проводила не в постели, а в креслах, ела, пила, читала в свое удовольствие, пыталась разговаривать с Басей. Детей своих она видеть не хотела. После всего пережитого, после родов и горячки ей казалось, что она была больна – и теперь выздоравливает. О том, что она произвела на свет двух девочек, Катенька как-то сразу забыла, благо предусмотрительная Баська ни разу не подносила к ней новорожденных даже близко…

Молоко в груди перегорело в два дня, благодаря Басиным снадобьям. Впрочем, аппетит у нее был отменный – гораздо лучше, чем до родов. После того, как прошел кризис, Катенька необыкновенно похорошела – хотя и пополнела изрядно. Но, поглядев на себя в зеркало, она осталась довольна собой. Кожа у нее светилась, а глаза горели.

Мишель вошел к ней изрядно смущенный, поцеловал ручку, и, потупив глаза, сказал, что по-прежнему ничего не решено… и женится на ней он не смеет… и не может. Начал говорить что-то о «превратностях фортуны» и о том, что она сама потом поймет, почему он не смог связать с ней судьбу свою.

Катенька расплакалась, более от досады, чем от горя. В глубине души своей она была уверена, что Мишель упадет к ее ногам и будет опять умолять ее уехать с ним в сию жуткую глушь – где-то в Нижегородской губернии… А она, поплакав для приличия, вспомнив семейную честь и горе маменьки, ему откажет. У Катеньки не было ни малейшего желания ехать в Кудрешки. Втайне она лелеяла совсем иные планы.

Увидев ее слезы, Мишель растерялся, бросился утешать, успокаивать: но она сердито оттолкнула его:

– Вы, сударь, забываетесь! Как вы смеете? После всего, что было?! – она зарыдала в голос, – да как вы можете? Уйдите! Я видеть вас не желаю!

Мишель покорно встал, развернулся, пошел к двери.

– Господин подпоручик! – окликнула его Катенька, сквозь слезы, – погодите…Не уходите, останьтесь… – Мишель покорно присел на софу, напротив Катеньки, – я объясниться с вами желаю… Мне невозможно более ждать решения судьбы моей: вы меня обесчестили, увезли из дому – я могу вернуться под родительский кров токмо женой вашей, вы же не хотите…

– Не могу…

– Хорошо: не можете… жениться на мне… из-за того, что батюшка не разрешает?

Мишель глубоко вздохнул:

– Батюшка не разрешает, угрожает состояния лишить… У меня и сейчас денег много не бывает, а если я его не послушаю… как мы жить будем? На что? Я ни в Москву не смогу отвезти тебя, ни в Петербург… Пропадешь в глуши – для тебя ли подобная участь? Ведь ты – прекрасна, умна и добра безмерно: забудь обо мне и будь счастлива! А я… я прокляну свой жребий, потому что, клянусь – люблю тебя сильнее, чем прежде! Я так рад, что все закончилось благополучно! Я чуть сам от тревоги не умер, Катенька! – Мишель вскочил с софы, намереваясь бросится к ногам сидящей в кресле женщины. Она казалась ему совсем незнакомой – и в сто крат более желанной, чем раньше…

– Очень мило с вашей стороны, что вы так за меня беспокоились, только зря: моя любовь к вам умерла. – Мишель опустился обратно на софу, потер лоб, стараясь понять смысл ее слов, – И думать о сем забудьте. Я не люблю вас более, – продолжила Катенька, – вы мою любовь к вам погубили… Я вам отдала самое дорогое… а вы растоптали… надсмеялись надо мной… обесчестили… женится не хотите… я не могу более любить вас…

– Если ты… если вы говорите… что не любите меня более… значит, все кончено, – медленно и раздумчиво произнес Мишель, – ты… вы меня не любите, но замуж за меня пойдете, а я …вас люблю, но женится на …вас не могу… значит, все кончено между нами… одно ваше слово – я сейчас же в полк уеду и более вы обо мне не услышите…

Катенька подняла голову и испытующе посмотрела на подпоручика, словно на самом деле гадала: а не расстаться ли с бывшим возлюбленным раз и навсегда? Покачала головой:

– Нет, сие не надобно. Можете оставаться, сколько вам угодно будет.

– Благодарю вас!

– А теперь идите… Оставьте меня…

Мишель вышел от Катеньки, сел рядом с Сергеем, молча сжал руку друга. Вид у него был ошеломленный и испуганный.

– Сережа, она мне сейчас сказала… что не любит меня более, – с усилием произнес он, улыбнулся криво и неестественно, – так и сказала… Сама. Только что. Так и сказала. Представь себе, Сережа, она меня не любит – а замуж за меня хочет! Как же такое может быть?! Брак без любви взаимной – дело, конечно, обычное, но я-то о другом мечтал! А она, она-то, оказывается… Ей не любовь, а одно только супружество было надобно! Я о любви токмо думал, а она… О Господи! Сережа, скажи – ты сколько людей в сей жизни разлюбил?

– Что? – не понял Сергей.

– Ну, были у тебя такие люди, коих ты полюбил… а потом любить перестал?

Сергей задумался.

– Нет таких… нет… расставался со многими, разочаровывался… но разлюбить не случалось. Всех, кого с детства до сего дня полюбил – и сейчас люблю… А ты?

– И я, – кивнул Мишель, – я и не думал, что по-другому быть может… До сего дня…

– Так ведь она только сказала, что разлюбила, а на самом деле…

– Сережа, она мне правду сказала.

– Ты твердо знаешь, о чем она думает, что чувствует? Вспомни – через что она прошла… Каково ей сейчас – ты знать не можешь… Катенька тебя любила, а теперь она другой стала – вот ей и кажется, что она тебя больше не любит. Ежели ты на ней жениться мог… все бы сгладилось со временем между вами…

– Сережа, милый, ну посуди сам: как я на ней жениться могу?! В моем нынешнем состоянии об сем даже думать немыслимо… Тем более – если не любит она меня?! Как я на ней теперь жениться могу, ежели она мне такие страшные слова сказала?! Нет, Сережа, не утешай меня: я знаю – все кончено. Ты не тревожься – я сие переживу. Ты – и дело наше – вот и все, что у меня в жизни отныне есть!.. И ничего другого я искать более не намерен: хватит! Если та, что была лучшей частью души моей, может мне такие слова говорить – все кончено между нами! Все кончено! – Мишель закрыл лицо руками, словно собирался заплакать.

– Что ты так из-за пустых женских слов мучаешься? Да еще и в болезни сказанных? Конечно, она тебе неправду сказала. Разве тебя, Миша, разлюбить можно?

– А если она мне неправду могла сказать, если солгала, значит… тем более не любит она меня больше! Тот, кто любит – лгать не может… Вот что, Сережа – я завтра же, утром, в Линцы уеду… А оттуда – в полк…

Поль на самом деле давно ждал его, просил приехать – но события развивались столь бурно, что раньше и помыслить о сем Мишель не мог. Надо было улаживать накопившиеся дела: и частные, и общественные. Санный путь в тот год, установился рано, с ноября стоял умеренный мороз. Мишель завернулся в шубу, и, мерно покачиваясь в такт саням, заснул. Спал он почти всю дорогу: это были первые часы отдохновения за последние месяцы.

Когда Мишель приехал в Линцы, Поль был дома. Он сидел за столом, что-то писал. Заметив его, Поль сухо кивнул, и показал глазами на дверь:

– Там подожди. Занят я.

Мишель вышел и покорно опустился на стул у двери. Ему было обидно: Поль выставил его из кабинета как мальчишку, как простого обер-офицера. Между тем, он был уже председателем управы, большим человеком, с ним генерал Волконский общался запросто… «Но, – утешал себя Мишель, – верно, Поль законы пишет, «Русскую Правду» свою. Здесь сосредоточенность нужна. Новой России по сим законам жить, и мне тоже. С чего ж я обидеться вздумал?» Ему стало смешно.

Погруженный в раздумья, Мишель не заметил, как около двери очутился подполковник Вятского полка – тот самый пожилой батальонный, которого он видел на ученьи, в первый раз приехав в Линцы. Мишель вскочил, но батальонный только рукою махнул: сидите, прапорщик, не до церемоний мне… Перекрестился и вошел в кабинет. Мишель прислушался: через неплотно закрытые створки до него донеся раздраженный голос Пестеля и виноватый лепет батальонного. Поль постепенно переходил на едва сдерживаемый крик – и до Мишеля стали долетать обрывки фраз.

– Как вы смели, сударь?

– Я не виноват, господин полковник…

– Полк был в блестящем состоянии, и что я нахожу ныне, после отлучки своей?… Толпу оборванцев! Мне… выговор в приказе по армии! Как смели вы?

– Я не виноват… Выслушайте, господин полковник…

– Я отдам вас под суд! Прочь!

Мишель едва успел отпрянуть от двери: батальонный выскочил из кабинета, весь красный. Мишель понял, что приехал он не вовремя, и от визита сегодняшнего ничего хорошего ждать не надобно. Он не успел решить, что делать: дверь отворилась, и Поль позвал его в кабинет. Лицо его было багровым, а губы и глаза белыми. Таким Мишель никогда его не видал. Не говоря ни слова, он вынул из ящика письмо и бросил Мишелю.

– Читай!

Мишель развернул листок – это было его собственное послание. Три месяца назад Мишель отдал князю Волконскому, обещавшему доставить его по назначению. Адресатом был поляк, Анастасий Гродецкий.

В письме Мишель предлагал план: немедленное восстание в России и в Польше, убийство поляками в Варшаве цесаревича Константина. Мишель помнил, что Сережа не одобрял письма сего, говорил, что это ребячество, которое может погубить дело. Но он, Мишель, уставши ожидать исхода истории с Катенькой, был тогда как в нервическом припадке, и Сережа, покачав головою, письмо подписал.

Мишель взглянул в лицо Полю. Губы Пестеля дрожали в ярости, он с трудом подбирал слова:

– Письмо сие… отдал мне Волконский. На сей раз… господин подпоручик… я не буду разбираться о причинах написания сего. Это было в последний раз – я предупреждал… Можете забыть об обществе … и обо мне тоже. Передайте мое решение другу вашему.

– Но, Поль… господин полковник… выслушайте меня… – говорил он жалобно, просящим тоном. – В последний раз выслушайте…

– Молчать!

Мишель опустил глаза и перевел взгляд на руки Пестеля: они дрожали. Мишелю показалось, что Поль с трудом сдерживается, чтобы не ударить его. Он понял вдруг, что если сейчас выйдет из кабинета и уедет, то жизнь его на сем кончится. Жить как все, службою, скукою, без надежды – с этим Мишель никак не мог согласиться. «Я сам виноват, – подумал он с тоскою. – Конспирацию нарушил. Он просил меня не иметь сношений письменных. Ежели подойду близко к нему – ударить может… Пусть… Только б не гнал…» – Мишель с замиранием сердца подошел вплотную к Пестелю, положил ему руки на плечи.

– Поль…

Пестель дернул плечами, освобождаясь от его рук.

– Прочь!

– Выслушайте, господин полковник…

Поль вдохнул воздуха в легкие, тяжело вздохнул, освобождаясь от припадка ярости.

– Слушаю…

– Я писал сие… Сережа подписал только, по просьбе моей. Я… я… хотел только добиться согласия поляков на убиение Константина Павловича… Ты же всегда говорил о надобности убиения фамилии… Я думал, ты похвалишь меня, ежели б они согласились…

– Ты не мог не понимать, что нарушаешь предписанные мною правила… Ты не имел права иметь с ними письменных сношений.

– Я понимаю теперь… Я тогда был не в себе. Катенька беременна была…

Поль удивленно поднял брови:

– Катенька?.. Ах да, Катенька… И как она ныне?

– Родила, – Мишель низко опустил голову. – В Хомутце, у Матвея… Тогда боялся я будущего своего, не знал, что мне делать – и написал вот… Прости меня.

Пестель задышал ровнее, краснота сошла с щек, глаза приняли нормальное выражение.

– А ты смел, Миша, – он ухмыльнулся, – когда я… в гневе, никто не смеет подходить близко ко мне… Боятся. Вот как… господин подполковник Гриневский – ты давеча видел его пока ждал меня. Ты, видно, не привык к сему… Гневен я, каюсь, сие с юности у меня, с Бородина… Садись и прости меня.

Приглашение пришлось кстати: Мишель уже не чуял под собою ног. Неловко плюхнувшись на стул, он сгорбился, опустил руки на колени.

– Поляков я от вас с Сережею отберу, за неумение дела вести… А в обществе, так и быть, оставайтесь. Впрочем, ты не радуйся раньше времени… Не все дела решены…

Мишель вопросительно поглядел на Пестеля.

– Надобно в Каменку ехать, к Давыдову. Ждет он тебя, поговорить желает. Сейчас и поедем – что оттягивать? Отдохни, поешь – и поедем. Тем более, – тут Поль лукаво улыбнулся, – господин подполковник Гриневский теперь неделю будет солдат учить, вину свою заглаживать… Суда он боится военного, Божьего суда не боится…

15

Скрипя полозьями, возок завернул со шляха на проселок.

Сергей взглянул на Катеньку: она сидела, опустив глаза и поминутно прикладывая к ним вымокший от слез платок. Руки ее дрожали, губы распухли. Острая жалось к несчастной молодой женщине вдруг наполнила его сердце.

– Не плачьте, Катерина Андреевна, – сказал он и, сам не зная зачем, поцеловал ей руку.

Он вырвала руку, будто испугавшись, и подняла голову.

– Что вы, подполковник, оставьте… Я не стою вашего участия. Не надо жалеть меня! Таких, как я, презирать надобно…

Сергей всмотрелся в ее лицо. Льняные волосы, выбивающиеся из под замотанного теплым платком капора, казались седыми. Он вновь сжал ее пальцы.

– Презирать?.. В том, что ныне случилось, нет вашей вины. Он обольстителен… Миша. Но он не умеет любить. Он труслив в сем, если хотите… Забудьте его, вы еще будете счастливы, поверьте мне.

Жизнь этой брошенной и опозоренной Мишелем женщины показалась Сергею так похожей на его собственную, бесприютную и одинокую. Он вдруг понял, что связан с Катенькой незримой нитью. Нитью, которая – покуда он жив – не отпустит его.

– Катерина Андреевна! – сказал он, – Вы… чисты и непорочны…

– Я?..

– Погодите, не перебивайте меня. Позвольте мне… быть полезным вам… Хотя несколько… Позвольте… я усыновлю дочерей ваших… Умоляю вас…

Катенька отняла платок от глаз, перестала плакать, удивленно глядя на Сергея.

– Обещаю вам: они не в чем не будут нуждаться. Я выращу их, я выйду в отставку… Когда государь простит меня… А сие, я думаю, скоро будет. Я посвящу им жизнь свою… Об вас же никто ничего не узнает.

– Вы благородный человек, вы возвращаете меня к жизни… Но… зачем вам сие?

Она внимательно посмотрела на Сергея. Он хотел было ответить ей честно и прямо, но перед глазами всплыло лицо Мишеля.

– Вы считаете меня благородным… вы ошибаетесь, сударыня. Вы меня не знаете, я мерзок и грязен… Но клянусь вам: детей ваших сие не коснется… Пока я… не могу быть в отставке, рядом с ними будет брат мой. А он – лучший и благороднейший человек из всех, кого я знаю…

Катенька снова заплакала.

– Женщина… в моем положении не может требовать от вас откровенности. Она может только с благодарностью принять предложение ваше…

…Второй раз в жизни Мишель посетил Каменку. Увидев стоявший на горе, над Тясмином, господский дом, он поразился произошедшей перемене. В мыслях своих Мишель видел этот дом залитым огнями, радостным, полным смеха и веселья. Ныне же света в окнах не было, дом казался угрюмым и заброшенным.

– Маменька Давыдова болеет ныне, говорят, при смерти, – пояснил Поль.

– Маменька? – Мишель похолодел, вспомнив свою мать, к которой он не писал уже почитай полгода. «Я негодяй… – подумал он, и тут же отбросил мысль сию. – Нельзя ныне силы душевные тратить, объясниться с Василием Львовичем надобно».

Давыдов принял их в гостевом флигеле, выкрашенном в зеленую краску. Был он одет в домашний халат и стоптанные – домашние же – башмаки. Едва поздоровавшись, он вопросительно поглядел на Мишеля.

– Василий Льво…вич, – начал Мишель, заикаясь. – Господин полковник Пестель сказал мне, что вы видеть меня хотели…

Давыдов молчал.

– Я при…ехал по зову вашему.

– Видеть вас, подпоручик, – сухо ответил Давыдов – я не хотел и не хочу. Я хотел знать только… о судьбе племянницы моей. Вы обесчестили ее и увезли, мне Софья Львовна сказывала. Могу ли я справиться о ней?

– Она… родила ныне. Я отправил ее… с другом своим, подполковником Муравьевым, в Телепин. Думаю, дома она уже, у Софьи Львовны.

– Родила? И что вы намерены дальше делать? Скоро ли нам на свадьбе гулять?

– Да я… хоть сейчас под венец. Но… папенька не дал согласия на брак сей. И сие маменьку убьет… Я прошу времени, я уговорю папеньку.

– Времени? Когда она родила уже? Какого времени вам надобно, милостивый государь?

Давыдов с интересом разглядывал Мишеля.

– Я… я… полагал, что обстоятельства сии вы, Василий Львович, должны понять…

Давыдов усмехнулся.

– Вы на что намекаете, милостивый государь? На мою частную жизнь намекаете? Убью…

Давыдов замолчал и, казалось Мишелю, совсем спокойно, без видимого волнения, пошел на него. Мишель попятился, уперся спиной в стену. Так же спокойно, словно полусонно, Давыдов снял со стены шпагу в ножнах – сие, Мишель знал, было наградное его оружие, за прошедшую кампанию – вытащил шпагу из ножен, замахнулся… Мишель, оцепенев, втянул голову в плечи.

Краем глаза он увидел, как Поль, до того молчавший и тихо сидевший в углу, встал и, как будто нехотя, подошел к Давыдову. Левой рукою он обнял Давыдова за талию, правой же цепко схватил его запястье и вывернул назад. Давыдов сопротивлялся, но рука у Поля была сильная.

– Пусти… – сдавленно прохрипел Давыдов.

– Охолонись, Вася. Я сказал, охолонись.

Давыдов бросил шпагу на пол. Поль разжал руки.

– Выйди, Мишель. Мы с господином Давыдовым… без тебя поговорим. Жди меня в санях.

Мишель, шатаясь, вышел за дверь. «В реку, что ли, броситься? – с отчаянием подумал он, глядя вниз с горы. – Но замерз Тясмин-то… И, верно, Сережа расстроится…»

Через четверть часа Поль вернулся.

– Все улажено, Миша, – сказал он с видимым удовольствием. – Я забыл сказать тебе… Жених Катенькин бывший, Володинька Лихарев, ныне ей предложение делать собирается, по моей просьбе… Не скажу что уговорить его легко было… Но Володинька – человек покладистый, дисциплину понимает, не то что ты… С плодом вашей горячности не знаю вот, что делать. Ты отдай его на воспитание куда-нибудь… Не нужен он Катеньке.

Мишель недоуменно смотрел на Пестеля. Его обуревали прямо противоположные чувства: горести от того, что никогда больше не увидит возлюбленную – и радости начала новой жизни, гнева на Поля за то, что он так грубо вмешался в его жизнь – и благодарности ему за спасение от шпаги Давыдова. Более же всего поражало Мишеля то обстоятельство, что давеча этот человек и сам хотел ударить его, гнал из общества…

– Путь тебе к Давыдову заказан, – продолжал Пестель свою мысль. – Но и дуэли не допустил я… Ты не думай, что сие из любви к тебе. Ежели б убил тебя Вася – а он убил бы, и поделом бы тебе было… следствие началось бы, об обществе прознали… Не нужно мне этого.

Поль довез Мишеля до Ржищева.

– Сереже поклон от меня передай, – сказал он, прощаясь. – Жду ныне от вас не слов и писем, но дела. Настоящего дела, ты понял меня?

Мишель радостно кивнул.

Сергей получил от Мишеля записку: Тизенгаузен под секретом сказал ему, что написал частное письмо генералу Дибичу, своему бывшему начальнику, прося перевода из 3-го корпуса. К тому Мишель прибавлял, что старик опять не желает отпускать его в Васильков. Взяв с собою брата, Сергей поехал в Ржищев.

Тизенгаузена не было дома, пришлось долго ожидать его. Когда же полковник вернулся, то на лице его Сергей прочел явное недовольство непрошенными гостями. Сергей понял, что уговорить старика будет трудно.

– Я письмо написал, прошу перевода из корпуса. Надеюсь, Иван Иванович не откажет мне, – начал Тизенгаузен прямо с порога. – Ежели не ответит Дибич, в отставку подам. Не желаю более в деле вашем участвовать, господа. И вам советую об сем подумать. Дело это опасное и беззаконное.

Тизенгаузен говорил твердо и решительно, тоном своим удивляя Сергея.

– Но, Василий Карлович… – начал Сергей, – отечество ждет от вас гражданского подвига…

– Ничего не ждет от меня отечество, перестаньте, подполковник. Я в ответе за жену и детей моих. Ежели я голову сложу – кто печься будет о них? Вы что ли? Или этот ваш… представитель тайного правления… господин Пестель? Живите смирно, Бог вознаградит вас…

– А ведь он прав, Сережа, – до того молчавший Матвей вдруг вмешался в разговор. – Прав, смириться нужно…

От неожиданности Сергей едва не лишился дара речи.

– Не тебе, брат, такие слова произносить… И не здесь.

– Нет, отчего же? – Тизенгаузен обрадовался неожиданному союзнику. – Брат ваш правильно мыслит. Полно дурачиться, Сергей Иванович.

– Правильно? Брат, должно быть, шутит… Вы хотите до самой смерти своей рабами оставаться? Перед государем, генералом Ротом, любым, кто старше чином трепетать?!.. Я не хочу. Я свободным человеком жить хочу.

– Рабами, Сережа, никто быть не хочет, свобода всем нужна, – возразил Матвей, краснея. Он вдруг увидел возможность сейчас, вместе с Тизенгаузеном, переубедить брата. – Но есть сила вещей, по коей не будет нам удачи. Ради чего нам умирать-то прикажешь? Ради свободы? Так это абстракция отвлеченная. Ради конституции? Чтобы жить, как в Англии? Так мы не в Англии с тобою.

– Примеры нынешнего времени, – добавил Тизенгаузен, – говорят о том, что дело, подобное вашему, не может кончиться добром. Риего в Испании далеко зашел, конституцию восстановил, свободу провозгласил… И что с того? Повешен Риего.

– Он прав, Сережа, задумайся, прошу тебя… Пока еще есть время…

Сергей знал, что никто в целом свете переубедить его не может, что брат в любом случае пойдет за ним. Но понимал он и то, что вмешательство Матвея нарушило его планы, что вряд ли ему удастся теперь переубедить упершегося старика. Сергей искренне пожалел, что приехал сам, не известив Пестеля. Но было поздно, и Пестель был далеко. Отказ же Тизенгаузена означал: он не отпустит Мишеля. И надежды на поддержку полтавцев – в решающий момент – больше нет. Этого Сергей допустить не мог.

Неожиданно даже для самого себя он рухнул на колени – перед полковником.

– Молю вас, Василий Карлович, не делайте этого… – Сергей схватил полковника за руку. – Молю вас… Помогите нам, делу нашему, мне помогите.

– Встаньте, Сергей Иванович… – Тизенгаузен растерялся.

– Молю вас, – продолжал Сергей, не поднимая глаз и не отпуская его руки, – не просить перевода и отставки, не лишать нас подпоры… Да, дело наше опасное… И головы мы все сложить можем. Только вот… не могу я без сего, сам, лично… И льщу себя надеждой, что, размыслив, вы поймете меня. Не должен человек рабом быть у подобных себе… Безбожно это. За то, чтобы не было сего, я жизнь готов отдать… А не за конституцию.

Тизенгаузен с удивлением смотрел на Сергея. В душе своей он всегда уважал и побаивался его. Сергей был обворожителен, молод, умен – не то, что он сам. Муравьев был храбр: несмотря на молодость, грудь его украшали боевые ордена. Тизенгаузен знал, что даже Дусинька была в свое время без ума от него, но подполковник слабостью женской не воспользовался. Он был благороден Сергею хотя бы за это.

Теперь же этого человека он видел у своих ног, молящего о помощи.

– Встаньте, Сергей Иванович, прошу…

Сергей не вставал. И Тизенгаузен подумал, что подполковник прав – негоже ему, пожилому и прошедшему четыре военных кампании офицеру, заискивать перед Дибичем и Ротом… Тизенгаузену стало стыдно, и признаться в этом мешала лишь тревога за жену и детей.

– Не могу встать… Если нужно сие, здесь умру, у ног ваших…

Сергей поднял голову, и в глазах его полковник увидел скорбь и неподдельную муку.

– Встаньте… я… вы убедили меня… не делать сего…

Тизенгаузену стало страшно: лица жены и детей плыли перед глазами его. Сергей поднялся на ноги.

– Вы правда не будете просить отставки? Правда? Обещайте мне…

Полковник закрыл лицо руками.

– Что вы сделали со мною, Сергей Иванович?… Обещаю вам, ежели Дибич не даст перевода, ибо письмо к нему отправлено, то останусь в полку, буду исполнять приказания ваши. Судьба моя, верно, рабом быть: не у Рота и Дибича, так у вас с Пестелем… Слаб я, простите меня, старика.

Тизенгаузен отвернулся к стене и махнул рукою, прося братьев выйти.

– Зачем, Матюша?… – спросил Сергей у брата, когда они вышли.

Матвей не ответил; окликнул кучера, проверил упряжь, нашел неисправность, сердито прикрикнул на кучера. Сел в сани, поправил полость, загородил брата от ветра.

– Трогай! – крикнул он, – ветер встречный, Сережа, помолчи лучше, горло побереги…

16

Зима 1824–1825 годов выдалась для жителей Киева тревожной. Город был потрясен: командир 4-го корпуса, знаменитый полководец, прославившийся в последнюю войну, генерал от кавалерии Николай Николаевич Раевский лишился поста своего. Издавна повелось: корпусный командир был главою губернии, его слушался губернатор, ему подчинялись уездные начальники. Согласно сообщениям официальным, Раевский был отправлен на воды, залечивать раны. Но все знали, что государь корпусным командиром недоволен. Ибо генерал-полицмейстер Эртель в донесении своем на высочайшее имя обозвал жителей Киева «криминальными развратниками» и рекомендовал сместить Раевского.

Киев с трепетом, но без особого страха ждал нового начальника, генерала от инфантерии князя Алексея Григорьевича Щербатова. Молва доносила, что он незлобив, храбр и в войну, подобно Раевскому, отличался ратными подвигами. Что, командуя обороной немецкой крепости Данциг, предпочел сдаться в плен, нежели дать слово год не сражаться против Наполеона – и якобы сам император французов, узнав о сем, сказал: «На вашем месте я поступил бы так же». О Щербатове говорили, что он женат вторым браком, первая же жена его умерла в ранней молодости, будучи беременной. И от того князь поседел за неделю. Во второй жене он души не чаял, был примерным мужем и отцом…

В феврале Щербатов приехал. Был приветлив, принимал у себя генералов и офицеров, дал бал в честь здешнего губернатора. Все были очарованы. Жена его сама разносила гостям чай и рассказывала о столичных новостях.

Всеобщему умилению мешал только генерал Эртель – сухой, желчный, с нездоровым румянцем на щеках и кругами под глазами. Кто-то слышал, как на балу по случаю прибытия нового начальника Эртель сказал Щербатову:

– Мы с вами, Алексей Григорьевич, слуги государевы, и только… Государь желает крамолу выжечь каленым железом. Этим мы с вами и займемся в самом ближайшем времени.

Щербатов молча опустил голову.

В конце февраля Сергей приехал в Киев: 9-я дивизия, куда входили Черниговский и Полтавский полки, должны были через неделю прийти в город для содержания караулов. К тому же его давнишний приятель, князь Сергей Петрович Трубецкой, был назначен дежурным штаб-офицером при Щербатове. Князь прислал письмо, просил приехать и Сергей радостно собрался в путь – подальше от тоски васильковской.

С Трубецким, однополчанином по Семеновскому полку, Сергей не виделся шесть лет: с того момента, как князь уехал за границу. Когда случилась история семеновская, князя в столице не было, а посему общая беда, слава Богу, обошла его стороною. После переезда на юг Сергей узнал, что князь женился, переведен в Преображенский полк, служит в Главном штабе, старшим адъютантом генерала Дибича, весьма успешен в службе, получил чин подполковника. Об том ему изредка писал сам князь, и часто – Матвей, когда жил в столице.

Впрочем, Сергей никогда не был с Трубецким особенно близок. Но князь был дружен с Матвеем, он написал и ему и настойчиво звал его в Киев: Трубецкому не терпелось повидать старых друзей, товарищей по прошедшей кампании и обществу.

К удивлению Трубецкого Сергей приехал не один; его сопровождал молодой офицер Полтавского полка.

– Рекомендую, князь… – сказал он, – друг мой, подпоручик Мишель Бестужев-Рюмин.

Князь дружески пожал руку Бестужеву. «Совсем мальчишка… Глуп, кажется», – подумал князь.

– Прошу, господа…

Трубецкой принялся расспрашивать Мишеля о родных его. Узнав, что родом молодой человек из города Горбатова, Нижегородской губернии, сказал просто:

– Знавал вашего батюшку, я ведь сам уроженец тех мест… В Горбатове бывал неоднократно, знаком с усилиями Павла Николаевича превратить его в рай земной.

Лицо Бестужева просияло. «Лесть должна быть грубой, и тогда только действенна она», – подумал князь. О батюшке молодого человека он слыхал только, что глуп горбатовский городничий и скуп непомерно.

– А вот и жена моя, княгиня Катерина Ивановна…

Катерина Ивановна, урожденная графиня Лаваль, была нехороша собой: невысокая, с неправильными, даже грубоватыми чертами лица, вздернутым носом в веснушках и большим ртом. Трубецкой знал, что она с первого взгляда поражала мужчин только своим безобразием: но те, кто имел возможность говорить с нею хотя бы полчаса, уходили навсегда покоренные. Катиш обладала не по-женски сильным умом и обаянием. Князь почти не имел от жены секретов, делал вместе с ней даже самые важные визиты, сугубо служебного характера.

– Здравствуйте, господа… – княгиня поклонилась гостям как старым знакомым.

Разговор шел о столичных новостях и слухах.

– Говорят, – сказал Трубецкой, – что государь планы строит от престола отказаться, частным человеком сделаться… В мистику ударился, под влияние Фотия попал.

– Фотий? Кто это?

– Сережа… совсем вы одичали тут, в провинции. – Трубецкой улыбнулся. – Монах один, на государя влияет сильно, с Аракчеевым коротко сошелся. Всё тайные общества ищет, государя пугает ими. Мы с тобою имя это еще долго слышать будем.

– Тайные общества ищет?

– Не беспокойся, не найдет… Во мне господин Дибич, Иван Иванович, души не чает. Ежели б не Дибич, не получил бы я должность сию и полномочия. Сведущ я обо всех происках партии фотиевой, к тому же все сие – политика пустая, до нас не относящаяся.

Трубецкой увидел, что Сергей поморщился.

– А каковы полномочия твои, князь?

Трубецкой весело рассмеялся и хлопнул его по плечу.

– Догадайся, милый… Прошу к столу, господа!

Обед был простой, домашний, без изысков. Дворецкий налил вина в бокалы – и удалился, сердито шевеля губами.

Сергей отставил от себя бокал.

– Что с тобою? Здоровье государя пить не будем… – Трубецкой заговорщицки подмигнул Сергею.

– Каковы же полномочия твои?

– Выпьем сначала… Здоровье жены моей, Катерины Ивановны!

Княгиня ласково улыбнулась и погладила мужа по руке. Трубецкой поднял бокал. «Шесть лет не видал его… – подумал Сергей, – Странный он стал, раньше веселый был…»

Сергей выпил и потупился; Бестужев же, до того сидевший молча, закашлялся.

– Что с вами, молодой человек?

– Верно, тайные общества искать станете? – спросил мальчишка, дерзко щурясь и пристально глядя Трубецкому в глаза.

– Стану. И преследовать со всею строгостью закона. Полномочия мои – генералу Эртелю помогать во всех начинаниях его.

– Но, князь… – Сергей встал и отложил салфетку в сторону.

– Садись, садись, не волнуйся, – Трубецкой и сам почувствовал, что сказал лишнего. – Я тот же, что и прежде был. Но ты ведь согласишься, что преступнику от преследователей лучше всего в полиции прятаться. Видел недавно сестру твою госпожу Бибикову, отца твоего видел, – он переменил разговор. – Кланяться тебе велели…

– Сядь, Сережа… – тихо сказал Бестужев и потянул Сергея за рукав.

Сергей сел, но разговор не клеился. Спустя час гости стали откланиваться.

– Отчего надобно ехать куда-то, господа? – спросил Трубецкой искательно. – Дом мой большой, места всем хватит. Комнаты вам отведу лучшие… там уютно и покойно будет вам.

– Да мы к себе… и вещи наши на квартире остались, – Мишель взял Сергея за руку, увлекая к двери.

– Зачем вы так с ними, князь? – спросила княгиня Катерина Ивановна, когда друзья вышли. – Вы разве не видите, с кем дело имеете?

Когда он бывала недовольна мужем, то обращалась к нему на вы. Впрочем, сие было большой редкостью.

– Не вижу… – Трубецкому не терпелось узнать мнение жены. – А ты что о сем скажешь, Каташа?

– Скажу, что оба они не от мира сего. За скромность их ручаться нельзя…

– Но подполковника я знаю почитай с… двенадцатого года, с братом его служили вместе, а после войны – и с ним самим. Репутация его всегда была безупречной. Верно, и тебе он знаком?

Катерина Ивановна кивнула.

– Виделись мы с ним у батюшки моего, сие давно было. А ручаться нельзя оттого именно, что репутация безупречна. К тому же, он весь во власти друга своего, которого вы, князь, совсем не знаете. Да и я в первый раз вижу его.

– Во власти? Но Бестужев – юнец, не нюхавший пороху…

– Вы не знаете людей, князь, – твердо повторила княгиня. – Сей юнец крепко держит друга вашего.

Трубецкой с удивлением посмотрел на жену. К ее уму он и сам никак не мог привыкнуть – несмотря даже на годы супружества.

Через несколько дней в Киев приехал Матвей. С ним Трубецкой был намного ближе, чем с Сергеем – дело под Бородином сблизили их навеки. И виделись они не так давно: из Питера Матвей уехал полгода как, а до того почти год жил в столице. Матвея князь ждал с нетерпением, желая с его помощью загладить неловкость встречи с Сергеем.

«Зачем я ему правду сказал?» – думал Трубецкой, вспоминая разговор в столовой. Князь знал за собою качество, коего не должно было быть в истинном тайном агенте: он бывал открыт с друзьями, и оттого часто преследовали его неприятности. Пять лет тому, уезжая в Англию по тайному делу, он – по приказу начальства – сообщал всем, что едет в Париж. Но одному из друзей своих князь проговорился о цели и месте поездки, даже письмо написал, и от того пошли разные толки. Доказать тогда никто ничего не смог, на службе это никак не отразилось. Но репутация, его, Трубецкого, репутация… С тех пор за глаза многие в свете называли его «шпионом».

Нынешняя ситуация была такого же свойства. И неловкость собственная была тем более досадна князю, что на Сергея имел он свои виды.

Впрочем, разговор с Матвеем обнадежил князя. Выслушав его покаянную речь, Матвей тяжело вздохнул:

– Эртелю помогать… так это и неплохо для нас. Ежели ты Сережу уговорить сумеешь от сумасбродства отказаться, объяснить, что опасно это… я тебе за сие буду вечно обязан.

– А кто этот Бестужев, с которым неразлучен брат твой?

Матвей смутился.

– Друг его. Сдается мне, что если б не Бестужев, давно бы я брата вытащил из пропасти. А мальчишка мало того, что вести себя в приличном обществе не умеет, еще и с Пестелем близок, ездит к нему, приезжает набитый идеями глупыми… И Сережу мучает ими. Сережа слаб и честолюбив…

– С Пестелем? Знаешь, кажется, я смогу помочь тебе. Ежели только ты объяснишь Сереже, что я не надзирать за ним в Киев приехал, а беду от него отвести.

Потом они с Матвеем долго вспоминали войну – Кульмское дело, как две семеновские роты были посланы выбивать французов из леса, при них же было только холодное оружие. Тогда все потеряли голову – только не князь, хладнокровно стоявший под пулями и коловший врагов своих шпагою.

На следующий день Сергей приехал к князю один. Протянув руку, сказал просто:

– Прости меня. Брат объяснил мне все. Будем по-прежнему друзьями.

Вечером все трое – Матвей и Сергей с Бестужевым – переселились в большой дом Трубецкого.

После переезда к Трубецкому, для Сергея наступили счастливые дни. Князь сделал то, о чем он мог только мечтать – собрал под одной крышей всех, кого он любил.

«Мне нет дела до должности его, – решил Сергей. – Все мы в службе государевой состоим, жалованье получаем, и на государя же умышляем. Князь друг мне и брату моему, остальное – не важно. К тому же он и вправду готов использовать власть свою во благо».

Только через неделю они впервые заговорили о деле. В тот день Матвей, вызванный экономом, спешно уехал в Хомутец, Миша был назначен в караул. Сергей хотел отвлечься от невеселых мыслей и оттого сам начал разговор:

– Пестель сказывал мне, что неудачею окончились переговоры ваши, брат мне писал о том же. В чем причина? Казалось мне, объединение было бы правильным…

– Совершенно согласен с тобою, друг мой… Но Пестель сам виноват, что не получилось объединения. Он требовал диктаторских полномочий и в союзе, и потом, в правительстве. Требовал, не слушая никаких возражений. Наши отказались с таким человеком дело иметь.

– Странно, право. Поль очень умен и осторожен… Зачем ему в диктаторы?

В гостиную тихо вошла княгиня, села в кресло. Трубецкой улыбнулся ей.

– Поль умен, конечно, с этим трудно спорить. Но есть вещи, которые недоступны уму, которые понимать сердцем надобно. Ведь так, Каташа?

Княгиня, улыбнувшись, кивнула.

– Так.

– Поль пишет мне, вчера получил… из Василькова, – Сергей вытащил из кармана измятую бумагу. – Он знает о твоем приезде, повидаться собирается, не знает только, что я здесь. Верно, скоро сюда пожалует.

– Ну что ж, тем лучше, – Трубецкой стиснул зубы. – Вот и поговорим… все вместе…

Пестель приехал в Киев в середине марта. В воздухе уже пахло весною, снег таял, началась распутица – и оттого недолгая прежде дорога заняла почти неделю. Тяжелая и медленная езда, сырость воздуха и неудобства на станциях измотали Пестеля, он чувствовал себя хуже, чем обычно. Боль, что была привычной спутницей его жизни, усилилась, нога распухла и с трудом влезала в сапог. Когда вдали замерцал, наконец, Киев, он не испытал привычной радости – одну тоску и усталость. В городе его ждали не развлечения и прогулки – а непростые переговоры с единомышленниками.

Трубецкой был его врагом, но, без помощи князя трудно будет осуществить задуманное. Трубецкой – важная птица и – при желании – может помешать в решающий момент. Пестель слышал и про Эртеля, и про полномочия дежурного штаб-офицера: сие заставляло его опасаться Трубецкого. По сему-то он и решил ныне ехать, несмотря на распутицу и на оскорбление, которое князь нанес ему в столице. Дело, как считал он, было выше всего личного. Нужно было договориться, пусть и ценою унижения.

Трубецкой принял Пестеля радушно, будто забыв все старые обиды.

В гостиной Пестель с удивлением обнаружил Сергея и Мишеля. «И ты, Брут…» – с огорчением подумал он, не показывая, впрочем, виду и пожимая им руки.

– Здравствуйте, княгиня, – он поцеловал руку жене Трубецкого.

«Она-то зачем здесь? Неужели при ней разговор вести хочет?» – промелькнуло у него в голове. Пестель сел на стул.

– Я распорядился ужин накрыть, – Трубецкой, развалясь в кресле, глазами показал на дверь в столовую. – Ну, с чем пожаловал? Расскажи нам…

Пестель молчал, недоуменно озираясь по сторонам. Он понял: разговора с Трубецким не получится. Откровенности в таких обстоятельствах быть не может. «Я должен был предвидеть. Уехать надобно, но сие неуважением сочтется. Я недооценил его…», – Пестелю стало тоскливо. Поймав взгляд Мишеля, он увидел: мальчишка явно не понимал, что происходит. И мысль сия показалась Пестелю отрадной: видеть Мишеля в заговоре против себя было бы свыше сил.

– Ну, что ж молчишь ты? Приехал – и молчишь? – спросил Трубецкой.

– Приехал вот… узнать о новостях петербургских.

– Да с твоего отъезда ничего интересного. Все течет как-то… Служу вот, в Киев перевелся. Господин Тургенев уехал за границу – да ты, верно, и без меня знаешь.

– Знаю, – Пестель кивнул головою. – Сие при мне было, когда я в столице был.

Пустой общий разговор продолжался более получаса. В продолжение его княгиня дважды порывалась встать, пойти проверить, все ли готово к ужину.

– Сиди, Каташа, – останавливал ее Трубецкой.

Мишель кочергой перебирал дрова в камине, стараясь не смотреть ни на Пестеля, ни на Трубецкого. Сергей молчал, насупившись.

– Господа, устал я с дороги. Нога болит нещадно. Простите мне, но от ужина я откажусь… В постель надобно, – Пестель решительно встал. – До свидания, князь.

Когда Пестель вышел, Трубецкой торжественно оглядел собравшихся.

– Ушел он… не стал при вас разговаривать. Я так и знал! – торжествующе произнес он. – Бонапарт – в полном смысле слова!

– Да отчего же Бонапарт, если ужинать не стал? – искренне удивился Мишель. – И потом… вдруг у Поля разговор конфиденциальный был? Я… чувствовал себя лишним.

– У меня от друзей секретов нет! – отрезал Трубецкой. – Пойдемте в столовую, господа. Пестель нам ужин не испортит! Я знаю, отчего он говорить не пожелал… Он не доверяет вам, хочет от дела вас отодвинуть, сам все решать желает. Да я сего не допущу, ибо вижу, что без сего вы жить не можете, да и я, признаться, тоже. Дело приближается, господа, и мы с вами его возглавим!

Сергей слушал Трубецкого и думал, что князь прав: Поль иногда вел себя странно все последние годы, начиная с памятной зимы 1823 года, когда Мишеля приняли в общество. Тогда, в разговоре, Пестель назвал Сергея l’аgent provocateur… Недоверием веяло от его визитов в Васильков, разговоров о пользе книг, о том, что надобно терпеть и ждать, а государством управлять – не батальоном командовать. Как-то незаметно вышло, что Пестель знал о жизни Сергея почти все, он же не знал о нем ничего. «Трубецкой прав, это – новый Бонапарт, а я слеп был… Разум Поля ослеплял меня», – думал он, слушая князя.

– Для того, – продолжал Трубецкой, – мне знать надобно силу его во второй армии. Тебе, Миша, он доверяет пока, я по лицу его заметил. Ты и узнаешь сие для меня…

– Я? – Мишель, покраснев, вскочил. – Шпионить? Никогда!

Сергей решил помочь Трубецкому.

– Мишель, сие не шпионство… Нам с князем Сергеем необходимо планы Пестеля знать. Он бонапартизмом своим всех нас погубить может.

– Нет!

Мишель бросил салфетку, выбежал из столовой и заперся в своей комнате. Он решил для себя, что сегодня же съедет от Трубецкого, в казарму или на съемную квартиру – куда угодно, только чтобы князя рядом не было. Поль, верно, решил, что он, Мишель, сговорился с Трубецким против него – от мысли этой его била мелкая дрожь. Он закурил; табачный дым согревал, успокаивал. Мишель решил хладнокровно все обдумать.

За годы знакомства с Полем он успел хорошо узнать его. Как и сам Мишель, Пестель был честолюбив, и в этом Трубецкой был прав. Но кто же лишен этого качества? Тот же Трубецкой – разве сам он не был честолюбив? И даже Сережа, казалось бы, начисто лишенный честолюбия, исполненный любви к ближнему, иногда задумывался о славе и власти. Сие происходило крайней редко, но происходило же…

Мишель хорошо понимал, что ни он сам, ни Сережа, ни даже Трубецкой не знают точно, как действовать надобно, чтобы победить. Поль же был единственным, кто знал.

Мишель выбил из трубки пепел, засыпал свежий табак, снова сердито затянулся. Обида на князя не проходила. «Положим, – рассуждал он, – Трубецкой меня за недоумка держит, как многие. Думает, мальчишка я, исполню любые желания его. На честолюбии моем сыграть решил. Но Сережа поддержал князя… Почему?»

Мишель удивлялся: как Сережа, со всем своим умным сердцем, поверил князю? Да, они были давно знакомы, служили вместе, на войне были. Кроме того, друг его был простодушен, и обмануть его не составляло особого труда. Давно, еще в первый визит к князю, Мишель понял, что порога этого дома переступать нельзя. Он тогда уговорил и Сережу, сказав, что честный заговорщик к Эртелю служить не пойдет. Но приехал Матвей, объяснил, как страшен Эртель и как мог бы он арестовать их всех, если б не Трубецкой. Выходило: Трубецкой приносил себя в жертву этой полицейской машине. Сережа внял словам брата, решил мириться, да и сам он, Мишель, отчего-то согласился с Матвеем. Решение это, Мишель знал, было подлым, неправильным – но сделать он ничего не мог. «Скажу ему ныне же… Не захочет со мною – один уеду. Не желаю шпионом при Пестеле быть».

Сергей постучал к нему под вечер. Открыв дверь, Мишель увидел, что друг его пьян и грустен. Сев в кресло, Сергей взял со стола брошенную Мишелем трубку, закурил.

– Я ждал тебя, – сказал ему Мишель. – Я съезжаю от князя ныне.

– Ты молод и не понимаешь… Пестель – Бонапарт…

– Спорить с тобою не буду. Уезжаю я.

– Прошу тебя, – Сергей оставил трубку и взял его за руку, – останься. Пусть не прав я, пусть князь не прав. Пусть тысячу раз прав твой Пестель. Но мне, мне плохо будет, если ты уедешь… Нет… ежели уедешь, я за тобою последую. А здесь хорошо мне, светло, чисто, покойно. Я… жизнью такой пять лет не жил, как из Питера выслали. Мне с тобою хотелось так пожить…

Поцеловав его в лоб, Сергей, шатаясь, вышел. «Никуда я не уеду», – в отчаянье понял Мишель.

На следующее утро Сергей не без внутреннего трепета постучал в комнату Мишеля. Никто не ответил: с остановившимся сердцем он толкнул дверь. Она оказалась незапертой…

Мишель спал, с головой закутавшись в одеяло… В комнате было холодно: печи давно остыли.

Сергей вздохнул радостно: вошел, прикрыл дверь за собой. В замочной скважине торчал ключ, Сергей машинально повернул его, замок тихо щелкнул.

Князь так и не смог дождаться гостей к завтраку. Утренняя трапеза оказалась скомканной: в девятом часу на пороге столовой появился посланный от генерал-полицмейстера Эртеля.

– Доносят мне, что в доме вашем поселился подполковник Муравьев, – начала генерал, едва Трубецкой переступил порог его кабинета.

Трубецкой удивленно посмотрел на генерала.

– Да, ваше высокопревосходительство, я пригласил его.

– Вы не подумайте, полковник, что сие лишает вас моего доверия… Бывшие семеновцы все под подозрением у правительства. Тем более те, что в высоких чинах ныне служат. Государь лично приказал мне следить за ними.

– Да коли я сам раньше в семеновцах служил?

– Вы – другое дело, вы вне подозрений. Пока вне подозрений, – добавил он со значением.

Князь почувствовал, как его ладони заливает липкий потный ужас.

– Не бойтесь, полковник, – Эртель улыбнулся. – За вами следить я не приказывал и в частную жизнь вашу не лезу. Но вот, глядите…

Он положил перед Трубецким список, неделю тому присланный из столицы – список тех, кто, по мнению начальника Главного штаба генерала Дибича, должен быть под особым присмотром у начальства. Фамилия Муравьева-Апостола открывала список.

– Друг ваш невоздержан на язык, не скрывает нелюбви своей к государю, говорит публично, что несправедливо наказан высылкою на юг. Впрочем, как успел я тут, на месте разобраться, не в нем главная крамола. Тайное общество обнаружено, давно хотел ввести вас в курс дела, – генерал перешел на шепот и с удовлетворением отметил, что лицо Трубецкого из белого стало зеленым. – Масоны шалят, не хотят ложу свою распустить. Свободу Малороссии добыть желают. В раскрытии нитей заговора сего я полагаюсь на вас, старайтесь часто бывать в свете, нравы наблюдайте… Пусть Муравьев живет у вас. Если служили вы вместе и дружите, сие не есть преступление. Но прошу вас не оставить меня донесением… если заметите вы в нем преступный образ мыслей.

Трубецкой вышел от Эртеля. Подошел к коляске, вдохнул – и жестоко закашлялся. Сплюнул кровью. Добравшись до дому, ушел к себе, разделся и лег в кровать.

Трубецкой вспоминал первую встречу с Сергеем, как тот негодовал по поводу его полицейских полномочий. Но что ж делать, если сам Сергей глуп и болтлив? Слава Богу еще, что приезд Пестеля остался незамеченным для Эртеля. Хотя… Пестель, в отличие от Сергея, умел держать язык за зубами. И у начальства на хорошем счету. «Помириться с Полем надобно, – мелькнуло вдруг в голове у князя, – Но с человеком сим не может быть примирения… Но и с этими безумцами, похоже, каши не сваришь…»

Жизнь в Киеве подходила к концу. Впереди Сергея и Мишеля ждали Васильков и Ржищев, тоска, разлука и полная неопределенность.

За неделю до их отъезда пришли известия из штаба армии в Могилеве. Генерал Эртель, уехавший в отпуск на Пасху, скоропостижно умер.

Об этом друзьям светским тоном поведал Трубецкой:

– Неделю молчали в штабе, скрыть пытались. Уже и похоронили его, а все скрывали… Объявили только после того, как слухи пошли.

Со смерти Эртеля Трубецкой переменился. С Сергеем и Мишелем он был по-прежнему ласков, но служебных дел у него явно прибавилось. Каждый день к нему приходили посетители: полковники и генералы в густых эполетах. Он принимал их запросто, в халате, сидя за столом – они же стояли, подобострастно глядя на князя. Иногда Трубецкой надевал свой красивый гвардейский мундир – и это ничего хорошего посетителям его не сулило. Высокого роста, с тонким, заостренным лицом, он смотрел на посетителей сурово и надменно. Князь не кричал, не гневался, но из кабинета его посетители выходили со сморщенными лицами и красными глазами.

Сергею было искренне жаль полковников и генералов, увешанных орденами и покрытых сединами. Заискивающие перед Трубецким, они не умели быть храбрыми, робели перед каждым, пусть даже и ниже чином, но обличенным властью, и от того казались ему несчастными…

Знали бы они, что грозный полковник, присланный из столицы, на самом деле заговор противуправительственный строит…

Однажды вечером Трубецкой вышел из кабинета под руку с генералом. Высокий, с залысинами череп, горящие глаза и гордый профиль его свидетельствовали: он приехал не за тем, чтобы оправдываться или искать покровительства.

– Ваше превосходительство, не желаете ли трубку? К камину пожалуйте…

Сергею показалось, что сам князь несколько заискивает перед генералом. Он встал, намереваясь пойти к себе.

– Останься, Сережа, – попросил Трубецкой, – Позволь представить тебе – Михайла Федорович Орлов. Друг мой, подполковник Муравьев, – представил он Сергея.

Сергей с чувством пожал руку генералу. О том, кто такой Орлов, знала вся армия: будучи дивизионным начальником в Кишиневе, он прославился человеколюбивыми приказами своими, запрещающими офицерам бить солдат. О нем еще знали, что, приезжая в полки с инспекторскими проверками, он опрашивал солдат об офицерском обращении, отдавал под суд тех начальников, кто приказов его не выполнял. К делам Орлова в армии относились по-разному: с насмешкой называли его «филантропом», или с издевкой – «либералом».

Трубецкой приказал подать чай.

– Михайла Федорович, – с лица Трубецкого вдруг исчезла улыбка, – правду ли говорят, что вы отошли ныне от дела нашего, что слышать об нем не желаете?

– Нынче не время заговоров, полковник… – Орлов тяжело вздохнул. – А вы-то сами как? Все делом бредите, о революции мечтаете? Я тоже по молодости мечтал о сем, но вижу ныне – не нужны народу революции. Их не разбудит чести клич, как сказал один мой хороший кишиневский знакомый… в ссылке пребывает ныне.

– Наш общий знакомый не прав! – раздался вдруг от двери голос Мишеля.

Никто не видел, как он вошел в комнату – да и Мишель, как показалось Сергею, не ожидал встретить в гостиной чужих. Орлов обернулся и поморщился.

– Вы кто сами-то будете, молодой человек?

– Подпоручик Бестужев-Рюмин, к вашим услугам.

Мишель нарочито громко щелкнул каблуками и наклонил голову.

– Подпоручик… – с сомнением произнес Орлов. – А знаете ли вы, господин подпоручик, что перебивать старших непочтительно и дерзко?

– Ваше превосходительство, это тоже друг мой, – заступился за Мишеля Трубецкой. – Живет у меня в доме и, верно, не ожидал встретить вас здесь.

– Ну что же, садитесь, молодой человек… На первый раз прощаю вам непочтение ваше.

Мишель со стулом подошел к камину, взял с подноса стакан чаю, залпом выпил. Орлов снова поморщился.

– И что вы думаете о нашем общем знакомом? – спросил генерал не без сарказма. – Говорите… мы, – он обвел рукою собравшихся, – слушаем вас. Мнение ваше, так сказать, выслушать желаем.

– Господин Пушкин не прав! – воскликнул Мишель, не замечая сарказма. – И великим людям свойственно заблуждаться. Мне, ваше превосходительство, по нраву больше другое творение пиита сего. «Свободы тайный страж, карающий кинжал, последний судия позора и обиды…», – продекламировал Мишель, выбросив вперед правую руку, а левую прижав к сердцу.

– Ну, молодой человек, – саркастическая улыбка не сходила с его губ. – Вижу я, хорошо знакомы вы с творчеством господина Пушкина. Но вынужден огорчить вас… стихи сии среди юношей не модны уже. Когда Риего повешен, а государь наш – кумир Европы.

– Истина моде не подчиняется, генерал, – насупился Мишель. – И повесить ее невозможно. Она восторжествует. Риего же, ежели знать мое мнение хотите, великий человек, жизни своей не пожалевший во имя торжества идей своих.

– Риего был дурак! – Орлов нетерпеливо ударил кулаком по ручке кресла. – Сам не знал, зачем ему революция!

– Риего – великий человек! – дерзко крикнул Мишель.

– Успокойтесь, господа, – примирительно выговорил Трубецкой. – Риего – дело прошлое, и мы должны из революции сей уроки извлечь.

– Нет! – не унимался Мишель. – Возьмите свои слова назад, ваше превосходительство!

– Миша прав, – вмешался в разговор Сергей. – Риего отдал жизнь свою за то, чтобы…

– Риего ваш тщеславился, как мальчишка… – Орлов не привык к возражениям. – Как вы, к примеру, – он кивнул Мишелю. – Вас, господа, лечить надобно… У вас воображение расстроено.

– Пойдем, Миша, – Сергей встал, обнял друга за плечи и повел к выходу. Орлов громко рассмеялся им вслед. Когда за ними закрылась дверь, он подмигнул Трубецкому:

– Странные у вас друзья, князь…

Князь был раздосадован: генерал был нужен. С его либеральной репутацией и весом в армии мог помочь делу и способствовать в борьбе с Пестелем. Орлов был кумир армии. Князь понимал, что стоит генералу объявить начало похода, и армия пойдет за ним. Сергей с Мишелем нарушили планы князя. «Впрочем, – думал Трубецкой, – все к лучшему. Сережа тоже нужен мне. Когда же дело начнется, Орлов не отстанет, ибо деться ему будет некуда».

– Уехал генерал, и слава Богу, – сказал Трубецкой Сергею и Мишелю, когда они утром вышли к завтраку. – Я совершенно с вами согласен: Риего велик, и тот глуп, кто сего не понимает.

– Но Орлов… – сказал Мишель, краснея. Трубецкой понял, что покраснел он от воспоминаний о вчерашнем разговоре: – Как он мог? Говорят – либерал, а сам…

– О персоне своей Орлов слишком высокого мнения. Забудьте, друзья мои… Дело ждет нас. Я все придумал, слушайте…

В глазах Трубецкого появилась решительность. Он изложил план: совместное выступление Юга и Севера, поход третьего корпуса на Москву, сам же князь принимает меры в столице.

– Ты, Миша, возглавишь третий корпус, тебе же, – Трубецкой кивнул Сергею, – вверится командование гвардией. Ты в Петербург приедешь, мы вместе с тобою действовать будем.

– Корпусом? Я? – Мишель глядел смущенно, но, казалось Трубецкому, радостно. – А генерала Рота куда денем? И потом… я же подпоручик всего…

Он кинул полный ненависти взгляд на свои плечи.

– Генерала Рота? Ежели добром не отдаст власть – убьем.

– Нет, – решительно сказал Сергей, – убивать никого не надобно. Хватит, наговорились мы про убийство… Нельзя убивать.

– Нельзя – и не будем, – с улыбкою ответил Трубецкой. – Арестуем Рота вашего, запрем… Пусть сидит под замком, до нашей победы. А о эполетах своих ты, Мишель, не беспокойся. В революции не они главное. Главное – решимость и отвага, которой, как я понимаю, тебе не занимать. Победим – генералом станешь.

Трубецкой снова улыбнулся, на этот раз Мишелю. Глаза Мишеля сияли счастливо.

– А Пестель? – вдруг вспомнил Мишель. – С ним как?

– Не скрою, я не хотел бы, чтобы он в деле участвовал …

Глаза Мишеля потухли.

– Я не согласен, – сказал он. – Нельзя так…

– Хорошо, – Трубецкой встал, подошел к Мишелю, погладил по плечу, вновь заулыбался. – Ежели ты противного мнения, пусть он тоже… Он поднимет армию свою, на Киев поведет ее. Тылы твои прикрывать будет. Согласен теперь?

– Согласен! – Мишель кинулся Трубецкому на шею, расцеловал.

17

Подполковник Гебель был не в духе.

Он встал рано, домашние еще спали. Растолкал денщика и велел варить себе кофею. Вышел во двор, сел за столик под яблоней, зажег трубку и задумался. Густой дым от трубки потревожил недозрелые зеленые яблоки.

Денщик принес кофей. Гебель отпил пару глотков – и ощутил неприятное биение в груди. Пора было приступать к служебным обязанностям: вчера поздно вечером он получил приказ генерала Рота: следовало отрядить воинскую команду для усмирения взбунтовавшихся крестьян помещика Проскуры. Гебель втайне негодовал: почему приказ непременно должен исполнять его полк, мало что ли вокруг других войск? Почему клеймо крестьянского усмирителя он должен принять на себя? Неужели мало иных способов кроме посылки команды?

Получив приказ, Гебель не стал спешить выполнять его, рассудив, что утро вечера мудренее. Утро настало, мудрости не прибавилось, и следовало понять, что делать. Для начала нужно было держать военный совет.

Гебель позвал полкового адъютанта, поручика Евграфа Павлова. Он любил его за молодость, расторопность, за умение не задавать лишних вопросов и всегда быть на своем месте.

– Батальонных позови ко мне, живо. Дело срочное, не требующее отлагательств.

Когда Сергей пришел к полковому командиру, майор Трухин уже сидел в его кабинете. Беседовали они о чем-то постороннем, и Сергей понял, что командир ждал его.

– Господа, – начал Гебель, когда Сергей сел, – имею разговор к вам, важный и конфиденциальный. Вчера мною получен приказ… от его превосходительства генерала Рота… Приказ сей… содержит повеление, по которому мы с вами…

Сергей никогда не видел своего начальника столь смущенным.

– Да что там говорить, господа, – Гебель, наконец, решился. – Следует отрядить воинскую команду для пресечения, так сказать, беспорядков в местечке Германовке. Имении помещика Проскуры. Генерал пишет, – Гебель взял со стола казенную бумагу, – что крестьяне, недовольные Проскурой, уже давно бунтуются. До сего дня обходились с ними силами земской полиции и инвалидной команды, но ныне исправник земский утверждает, что мало сего…

Про германовских крестьян Сергей слышал: помещик Проскура купил Германовку от казны, душил крестьян барщиной, они же никак не могли поверить, что – после относительно свободного существования – стали чьей-то собственностью.

Гебель монотонно читал бумагу:

– 7 июня сего года исправник земский прибыл в Германовку, намереваясь исполнить приговор над изобличенными в бунте крестьянами; крестьяне же сии были приговорены к телесным наказаниям. Но коль скоро приступили к наказанию первого из них, Ивана Трофименка, чрез полицейского служителя, то вдруг жители возмутились и единовременно произносили крики о неповиновении таковому решению и указу, бросились с азартом на лежащего на земле Трофименка и, раздевшись с верхнюю одеждою, обвалили воинскую команду и к исполнению решения не допустили. Когда же исправник делал им увещание, то и сам едва мог спастись от них отходом в свою квартиру, при чем жители решительно отозвались неповиноваться помещику и не допустить к исполнению решения. Почему и просит исправник для прекращения такового возмущения о присылке туда значительной воинской команды. И просит, чтоб команда сия непременно была под командою штаб-офицера. – Гебель отложил бумагу, взглянул на батальонных командиров, – Вот, господа, как дело-то обстоит… Решайте, кто из вас…

Батальонные молчали. Гебель внимательно поглядел на них.

– Я понимаю ваши чувства, господа. Участие в деле сем… правду сказать… не красит офицера. Но у меня приказ, и не в моих силах его отменить. Надобно решить, какая рота и какого батальона будет отряжена для сего. Я могу приказать вам, но мне хотелось бы наперед услышать ваши мнения.

Повисла тишина; Сергей опустил голову.

– Нельзя ли, – заговорил майор Трухин после затянувшейся паузы, – отписать его превосходительству, что полк наш не в состоянии исполнить приказ сей. Что приближается смотр, и солдаты ежедневно заняты учением?

– Ну и что ответит его превосходительство? Другие полки тоже подготовкой лагерной заняты…

Тяжело вздохнув, Гебель взял ротное расписание.

– Ну что же… Раз сами вы помогать мне не желаете, тогда вот приказание мое. Пятой роте Кузьмина идти… и вам с нею, Сергей Иванович.

Сергей почувствовал, как кровь прилила к голове. Внезапно заболел висок, свело скулы.

– Я не пойду, – сказал он, встав с места. – И Кузьмина не пущу.

– Да ежели это приказ?

– Не пойду…

Трухин посмотрел на Сергея с плохо скрываемой злобой.

– Вы считаете, господин подполковник, что сие мне сподручнее?

– Сергей Иванович, – ласково заговорил Гебель, – за непокорство вы подлежать будете военному суду… Я не хочу сего, вы симпатичны мне. Отправляйтесь немедля в Германовку.

– Я не пойду. Все равно. Отдавайте под суд.

– Что же делать мне с вами…, – Гебель всплеснул руками. – Как же можно? Это не моя прихоть… Его превосходительство…

– Разрешите уйти, Густав Иванович, – Сергей почувствовал, что еще немного, и потеряет сознание. – Нехорошо мне, свежий воздух надобен.

– Ступайте, – Гебель жестом отпустил его. – Ну, что скажите, майор? – обратился он к Трухину, когда Сергей вышел. – Вам придется… миссию эту на себя взять. Скандала устраивать не надобно.

– Не подумайте, Густав Иванович, что мне приятна обязанность сия. Но… как Муравьев… я поступать не намерен. Я приказ исполню.

Вечером следующего дня офицеры играли в карты на васильковской квартире поручика Кузьмина. Разговоры были по большей части о прошедших событиях. Поручик Щепилла, разгорячась и потрясая кулаками, рассказывал про германовское дело, про злодеев, едва не затоптавших воинскую команду:

– Их было тысяча, две тысячи…

– Да ладно тебе врать-то. Ежели б две тысячи – ты бы тут, с нами не сидел…

– Ну не две… Но пятьсот человек точно было. Правда, Антоша?

Штабс-капитан Роменский, с перевязанной рукой, сидел в углу, в общем разговоре участия не принимал и на вопрос Щепиллы не ответил.

– Ну что молчишь-то? – брат Климентий тронул его за плечо – Все прошло уже.

– Оставь.

Дверь отворилась, и в комнату вошел Сергей. Офицеры вскочили, бросив карты под стол – азартные игры были строжайше запрещены, и все знали, что батальонный нарушения запрета сего не жалует. Впрочем, прятаться было совершенно излишне – Сергей будто ослеп. Ничего перед собой не замечая, он прошел в середину комнаты.

– Сядьте, господа. Я хотел… просить извинений у штабс-капитана Роменского, – он смотрел в стену перед собой. – Обязанность сия на него возложена была из-за моей… трусости. Командовать отрядом должен был я, но я просил уволить меня от сего… И штабс-капитан был назначен вместо меня. Я воспользовался чином своим и должностью, простите.

Офицеры удивленно молчали.

– Я понимаю, что должен ныне просить отставки, дабы на вас, господа, тень не легла от моего проступка. Но отставку мне не дадут, я семеновец бывший. И я решился… оставить батальон, буду просить перевода в другой полк. Благодарю всех, кто служил со мною.

Сергей вежливо поклонился офицерам и, все так же ни на кого не глядя, вышел. В кармане его лежало прошение на Высочайшее имя; в связи с собственной неспособностью командовать батальоном и происходящего от сего ущерба для службы он просил перевода в любой другой полк.

Вернувшись к себе, он сбросил сюртук, налил в стакан горилки и выпил. Ему стало легко и радостно: все закончилось. Самым трудным было сегодняшнее утро, когда он принимал решение, трудным и долгим показался путь до квартиры Кузьмина. Сейчас же он чувствовал странное облегчение, словно свалил с плеч своих тяжкий груз. Не раздеваясь, он рухнул на постель, дав себе слово подать прошение ранним утром.

Однако спать Сергею не пришлось. В дверь просунулась голова Никиты:

– Сергей Иванович, господа офицеры к вам. Войти желают.

– Проси.

Офицеров было пятеро, и среди них Сергей заметил штабс-капитана Роменского, с перевязанной рукою. Кузьмин толкнул Роменского локтем в бок, тот вышел вперед.

– Сергей Иванович, – начал штабс-капитан, волнуясь. – Мы пришли… просить вас остаться. Я не держу зла, к тому же, все ведь обошлось, не так ли? Конечно, я бы желал, чтобы не я делал сие…

Кузьмин опять толкнул его локтем. Роменский вздрогнул.

– Но… кому-то же делать это все равно надобно было. Все мы солдаты. Останьтесь, Сергей Иванович… Тем более, что я твердо решил в отставку подать, к зиме, думаю, приказ о сем выйдет. Я… уеду из полка – и все забудется…

– Вы подали в отставку, Антон Николаевич? Зачем?

– После сего… не могу. С вами ли, без вас ли, служить я не буду.

Кузьмин потянул Роменского за рукав, штабс-капитан отступил назад.

– Теперь ты, – негромко сказал он Щепилле.

– Господин подполковник, – начал было Щепилло заготовленную речь. – Я хотел просить… – он забыл, о чем, собственно, собирался просить, и безнадежно махнул рукой. – Оставайтесь, Сергей Иваныч…

Кузьмин недовольно покачал головою.

– Господа, мне лестны просьбы ваши, – Сергей почувствовал, что тоже волнуется. – Но… после того, что произошло, я не могу служить в полку. Поймите меня, прошу вас.

Кузьмин сделал знак рукой; офицеры поклонились, прощаясь, и вышли.

– Позволь остаться мне, подполковник, – не дожидаясь разрешения, Кузьмин сел к столу и налил себе горилки. – Ты, верно, думаешь, что я заставил их прийти к тебе? Нет… Они сами хотели, только не знали, как подступиться, робели. Без тебя невозможно нам будет.

– Да от чего же невозможно? Жили же как-то раньше…

– Раньше… – протянул Кузьмин, – так то когда было-то? Ныне же… не буду за всех говорить, но вот я, к примеру, чувствую, что как раньше – не могу. Не могу – и хоть убей меня.

Кузьмин выпил.

– И правда, зачем тебе перевод отсюда? Вот выйдет Роменский в отставку, забудешь ты его, образуется все.

Кузьмин мрачно улыбался, глядя в стакан с горилкой.

– А с чего вдруг он в отставку стал проситься? Он не допустил крови, вышел из ситуации как… честный офицер, – в мысли Сергея закралось нехорошее подозрение. – Уж не с твоей ли просьбы, Анастас?

– С моей ли, не с моей… – Кузьмин вздохнул. – Зачем тебе знать об сем, Сергей Иванович? Ты не думай, что ты лучший из нас… Вон Антон – взял на себя ношу твою, и благодарности не требует даже, и уйти хочет, как человек благородный…

Сергей задумался: преданность ротного льстила его самолюбию, но он принял решение, и не Кузьмину было его переменять.

– Послушай, Анастас, – Сергей отхлебнул горилки из стакана, – зачем тебе надобно, чтобы оставался я? Почему не он?

– Потому что он – такой же, как я, как мы все… А ты – не такой… Я вот смотрю на тебя: и пьешь как я, и даже больше, и петь бы тебе арии твои круглый день, а служба тебе в тягость… Но от жизни нашей ты… не ломаешься, как я, как тот же Роменский. И грязь наша тебя не пачкает, уж не знаю отчего, но так это… И знаешь, я думал вот… что ежели ты рядом будешь, то когда-нибудь потом, не сейчас, в моей жизни должно произойти нечто такое, о чем… детям не стыдно рассказать будет. Если, конечно, Бог пошлет когда-нибудь детей.

Сергей слушал, понимая, что и сам он, и Кузьмин уже сильно пьяны.

– Все так, – сказал он заплетающимся языком. – Но вот…

Он вытащил из кармана прошение на Высочайшее имя, о собственном переводе. Кузьмин мельком взглянул на бумагу.

– Сожги ее.

– Нет, я принял решение и не отступлюсь.

– А вот скажи, – Кузьмин поднял пьяные глаза, – Мишку своего ты с собою заберешь, аль как? Может, к нам его перевесть, ко мне в роту, так мы его быстро… субординации обучим. Или пусть в Полтавском остается, ротный его знакомый мне…

Сергей вспыхнул: последние дни он и думать забыл о Мишеле. «Как же я без него… услать могут… в Оренбург или на Кавказ», – с тоскою подумал он. Кузьмин, казалось, прочитал его мысли.

– Вот так-то, – назидательно сказал он. – Никуда ты от нас не денешься…

И добавил изменившимся тоном:

– Я за тобой в огонь и в воду пойду, куда скажешь… И они пойдут тоже, – он кивком головы показал на дверь. – Потому как если не за кем идти – то не жизнь это вовсе, а тоска и маята сплошная.

18

Начинался сентябрь 1825 года. 3-й корпус был собран в лагере под местечком Лещином, недалеко от Житомира. Погода была сырая и холодная, шли затяжные дожди. Когда солдат собирали на плацу, вид они имели неопрятный, беление амуниции текло по мундирам, сам же плац превращался в болото.

Сергей лежал на походной кровати в их с Мишелем палатке. В суете лагерной был очередной перерыв; Мишель с самого утра умчался куда-то – как он заявил, говорить о деле. Самому же Сергею идти никуда не хотелось, дождь навевал скуку, хотелось собраться с мыслями, оглядеться, подумать.

Мишель напринимал в общество несколько десятков офицеров, молодежь, не нюхавшую пороха. Он с восторгом говорил, что это соединенные славяне, что желают они славянский федерации или республики – верно, они и сами не знали, чего они желали. Сергей видел у Мишеля клятву, которые славяне составили для своего общества; в клятве сей, в частности, содержался пункт о защите невинности вооруженною рукою. Прочитав сие, Сергей рассмеялся; Мишель же обиделся на смех его. Мишель был убежден в том, что – в нужный момент – офицеров этих можно будет использовать в деле. Надобно было только подогревать в них революционный пыл, почаще рассказывать о страданиях невинности.

– Поль похвалит нас, вот увидишь, – убеждал Мишель Сергея.

Сергей понимал, что друг его заблуждается. Он видел, что Миша с удовольствием произносит страшные клятвы, кричит о цареубийстве, играет в разбойников – ему же самому игры эти были давно не интересны. Девять лет, что Сергей провел в обществе, он слышал вокруг себя одни и те же слова, видел одни и те же лица. Он понимал, что крикуны сии по большей части к делу не способны. К тому же, если дело все-таки когда-нибудь начнется, то произойдет сие не так, как планируют крикуны и прожектеры. Он был на войне и знал, что сражения генеральные проходят вовсе не на карте.

Сергей досадовал на Трубецкого: неосторожные слова князя стали причиною нынешнего Мишиного восторга. Трубецкой убедил Мишеля в том, что тот сможет корпусом командовать – лишь бы под началом его были верные люди. И теперь, Мишель, поверив князю, день и ночь занимался поиском сторонников.

Мишу надо остановить, успокоить, не дать наделать глупостей. Разум настойчиво подсказывал Сергею, что победы в деле сем быть не может, положительные изменения достигаются только естественным ходом вещей. И даже если людям кажется, что победа близка – они, по большей части, заблуждаются. Революция французская привела к власти Бонапарта, сей же злодей, хотя и сделал много полезного в установлениях гражданских, поработил полмира, пролил реки крови.

Сергей вспоминал Орлова и разговор о Риего; размыслив холодно, он не мог не признать, что генерал был прав, хотя бы и отчасти. Риего, истинно великий человек, бескорыстный и честный, готовый ради сограждан пожертвовать жизнью, казалось, победил в родной своей Испании. Но и сия победа оказалась мнимой, испанский мятежник был казнен. Другой мятежник, греческий, Александр Ипсилантий, сидел в оковах в австрийской тюрьме. Чести клич не мог разбудить народы, и это было ясно как простая гамма.

Сергей решил: когда Миша вернется, нужно будет серьезно поговорить с ним, предостеречь. Разум услужливо подсказал ему главное объяснение, против которого друг его устоять не сможет. «Я скажу ему, – решил Сергей, – что ежели он ввяжется в сомнительное предприятие, то и я не устою против сего, пойду за ним. Потом же, когда проиграем мы – а в деле сем победа невозможна – спросят не с него, младшего чином и годами, а с меня… Мишель, верно, пожалеет меня и отступится».

Совсем радом с палаткой Сергей услышал вдруг возбужденные голоса, ругательства.

– Он не смеет! – кричал кто-то. – Я вызову его!

– Погодите, господа, я сам поговорю с ним, – Сергей узнал голос Кузьмина.

«Что еще случилось?» – вяло подумал Сергей, вставая с кровати и поднимая полог палатки. Кузьмин вошел, бешено вращая глазами.

– Садись, – устало сказал Сергей, показывая ему на край кровати.

– Нет… Господин подполковник… Я пришел к вам от имени офицеров…

– В чем дело, Анастас?

Сергей искренне недоумевал.

– Вы… вы не имеете права… так относиться ко мне… к нам…

– Да что случилось-то? Выпить хочешь? Ром есть, горилка, вино даже…

Кузьмин отрицательно покачал головою.

– Офицеры Пензенского полка сказывают… что тайное общество существует в корпусе нашем, цель которого – ниспровержение существующей власти. И вы, господин подполковник, глава оного… И друг ваш, подпоручик Бестужев, действует от имени вашего…

– О господи!..

Сергей сел на кровать.

– Так вот, господин подполковник, – продолжал Кузьмин, волнуясь. – Ежели правда сие… а кажется мне, что правда… и вы принимаете в общество офицеров других полков… то, значит, нам, товарищам своим… вы не доверяете… Следовательно…

Не дослушав Кузьмина, Сергей вышел из палатки. У входа стояли еще трое офицеров: Сухинов, Щепилло и Веня Соловьев. Сергею казалось, что всех троих он успел за годы службы хорошо узнать. Ни в ком из них Сергей не замечал ранее склонности к мятежу.

«Кто им сказал? – подумал он тоскливо. – И зачем сказал? Хватит мне Мишеля на совести».

– Господа, – Сергей обратился к офицерам, – поручик Кузьмин рассказал мне о причинах… недовольства вашего. Уверяю вас… недоверия с моей стороны никакого нет… Я не знаю, кто рассказал вам о тайном обществе. Но человек этот погорячился. Общества сего не существует. Оно было когда-то, но ныне распущено. Прошу вас, успокойтесь и отправляйтесь в роты свои.

– Вы…вы… – из-за спины Сергей вышел Кузьмин. – Вы не доверяете нам… Меж тем, нам доподлинно известно, что общество сие мятеж готовит…

Сергей вспыхнул.

– Да нет же, ошибаетесь вы. Анастас, прошу тебя, не надо, – он взял Кузьмина за руку.

– Пустите! – Кузьмин вырвал руку. – Нам доподлинно известно! Вы, верно, считаете нас недостойными… сей высокой чести. Но ежели так, то я лично докажу вам. Завтра же я взбунтую роту свою, за нею – весь полк и дивизию. Я сам пойду на Москву. Пусть арестуют меня, расстреляют, но вы увидите….

– Не надо завтра, прошу тебя… Да зачем вам, господа, общество сие, бунт, мятеж?

– Господин подполковник, Сергей Иванович! – Соловьев вышел вперед. – Поручик Кузьмин говорит вздор. Молчи! – обратился он к Кузьмину. – Никуда мы без вас не пойдем. Но… поймите нас… Жизнь, подобная нашей, недостойна офицера. Более того, она человека недостойна… Мы хотим только быть в числе избранных… призванных жизнью своею служить Отечеству. Мы хотим иной жизни, хотя… – тут он помолчал немного. – И сами мы не знаем, какая она… другая жизнь-то.

– Но мы уверены, – эхом ему отозвался Щепилло. – Уверены, что вы нам расскажете об этом. Если, конечно, мы заслужим доверие ваше…

Сергей молчал, вглядываясь в лица офицеров. Он оказался недальновидным и непрозорливым командиром, не понявшим вовремя чаяния своих подчиненных. Они не хотели мириться с грязью и пошлостью, в которой жили все эти годы. Сергей понял вдруг, что Мишель был счастливым человеком: у него была надежда на будущее. Бесчестно отбирать надежду у других, потому только, что сам в нее не веришь… Ему самом вдруг захотелось поверить в то, что победа возможна. А потом наступит Царство свободы, и Господь благословит новое правление. «Они правы, и Миша прав, – решил он. – Нужно попробовать».

– Господа, – сказал он тихо. – Общество точно существует… И я главный в оном. Я не знал, что вы… желаете того же, что и я. Но в деле сем нужна осторожность. Прошу простить меня и верить, что я всегда полагался и полагаюсь на верность вашу, преданность и скромность.

– Осторожность… – сказал Кузьмин ворчливо. – Мишке своему скажи об осторожности… Об тайном обществе кричит он так, что лагерь весь уже знает.

– Перестань! – снова одернул его Соловьев. – Простите его, Сергей Иванович… Мы почтем за счастье быть в обществе сем. Можете располагать нами. И… мы обещаем хранить вверенную нам тайну. До свидания, господин подполковник.

Вечером Мишель возвращался в палатку, полный впечатлений. Славяне, прежде недоверчиво относившиеся к нему и речам его, ныне согласились слушаться. Речи его вызвали у них прилив энтузиазма. Договорились, что завтра снова он снова встретится с ними – и приведет с собою Сережу. Мишель был уверен, что юные прапорщики – его ровесники, а некоторые и младше годами – не устоят против Сережиных эполет. Мишель устал, но успехами своими был доволен.

Перед самой палаткою он увидел Кузьмина. Мишель почуял неладное: Кузьмин не любил его. В Василькове, когда поручик приходил к своему батальонному, Сергей обычно отсылал его в другую комнату. В Василькове Мишель не роптал: служба есть служба. Ныне же встреча эта не предвещала ничего хорошего.

– Здравствуй, Мишка! – сказал Кузьмин грубо, хотя Мишель не помнил, чтобы они переходили на ты. – Поговорить с тобою хочу. Два слова всего.

– Слушаю, господин поручик.

– Да брось ты, право. Без чинов… Сергей Иванович ныне принял меня в общество ваше.

Лицо Мишеля вытянулось.

– Да ты не строй гримас… Думаешь, ты один такой чести удостоен? Не ты один, и я, и мои все… Ныне мы вместе.

– Я очень рад, – выдавил из себя Мишель. Он не мог понять, зачем Сергею были нужны эти офицеры, вечно пьяные и не имеющие ни малейшего понятия о благе Отечества. К тому же по службе они подчинялись Сергею, и ему стоило только приказать… – Чем могу быть вам полезен, поручик?

– Черт тебя бери… – Кузьмин рассердился. – Сказал же я, без чинов.

Он сорвал травинку, засунул ее в рот, стал нервно жевать. Мишель ждал.

– Так вот, сказать тебе хочу. Ты бы язык держал за зубами, что ли… О тайном обществе мне нынче адъютант Рота сказывал, интересовался, где б найти его. Раскроют нас, и ты виноват в сем будешь.

– По какому праву, господин поручик, вы так говорите со мною? Если подполковник принял вас, то сие не значит еще, что вы мне указывать будете.

– Да я не указываю, я прошу, – Кузьмин зло сплюнул травинку и хлопнул его по плечу. – Пока прошу… Повезло тебе, Мишка, в жизни-то, мне бы так…

– Повезло?

– Такой человек отмечает тебя, возится с тобой, прислушивается… В то время как ты… и мизинца не стоишь его. Ты уж прости меня. Будем друзьями…

Кузьмин протянул ему свою обветренную ладонь; он волновался, и не скрывал этого. Мишелю стало жаль поручика; он пожал протянутую руку. В сию же самую минуту хлынул дождь, спасая Мишеля от дальнейших объяснений с Кузьминым.

– Зачем ты принял их, Сережа? – быстро выговорил он, входя в палатку. – Кузьмин мне сейчас выговор сделать изволил, за болтливость мою… Он считает, что раз ты наградил его доверием своим, то и мне грубить можно. Это невозможно!

– Успокойся, Миша, – Сергей задумчиво поднялся с кровати. – Кузьмин не меньше нас с тобою свободы желает… Не его вина, что груб он и жесток. Он сможет быть полезным делу, вот увидишь. А тебе и впрямь не помешает осторожность.

На следующий день вечером Мишель повел Сергея к славянам. Шли они долго, на самый край лагеря. Мишель поймал недоумевающий взгляд Сергея.

– Это для конспирации… – сказал он шепотом. – Специально далеко палатку поставили… Подальше от чужих ушей. Зря Кузьмин в болтливости меня обвиняет.

Когда они пришли, славяне уже были в сборе. Увидев подполковника, все они вскочили и вытянулись. Сергей жестом пригласил их садиться и огляделся: полтора десятка молодых лиц, горящие глаза… Мишель уверенными шагами прошел на середину палатки.

– Здравствуйте, господа, – сказал он приглушенно. – Ныне, как и обещал я вам, привел с собою друга своего. Подполковник Муравьев…

Сергей поклонился.

– Ныне важное совещание, – продолжал Мишель. – Ныне жду от вас окончательного решения: согласны ли вы соединиться с обществом нашим? Согласны ли променять вашу цель, труднодостижимую, на нашу, весьма удобную для исполнения и полезную для страждущего Отечества? Прошу высказываться …

Среди офицеров поднялся ропот. Один из них, совсем мальчишка, с серьезным взглядом, подпоручик артиллерии, встал с места.

– Мы вчера слышали ваши речи, господин Бестужев. Не скрою, они показались нам интересными. Но сегодня, размыслив еще раз о предложении вашем, хотим спросить: где гарантии, что вы правду говорите? Давши слово, мы будем держать его… Но мы бы хотели, так сказать, удостовериться, что помыслы общества точно таковы, как вы о том на рассказываете.

– Правильно, Петя! – закричал прапорщик с лицом, покрытым юношескими прыщами. – Где гарантии?

– Тише, господа, – Мишель приложил палец к губам. – Нас могут услышать… Уже одно то, что я здесь, с вами, говорит о моем доверии к вам. Нас преследуют, нас в любую минуту могут арестовать, мы находимся в великой опасности… Впрочем, если вы не доверяете мне… Господин подполковник может подтвердить слова мои.

Славяне оборотились на Сергея; он кивнул, подтверждая слова друга.

– Наше общество имеет в виду чистую демократию, мы готовы жизни отдать за процветание Отечества… После победы нашей уничтожится не только сан монарха, но и дворянское достоинство, рухнет крепостное рабство…

Сергей видел, как друг его преобразился, казалось, он стал даже выше ростом. Глаза его блистали в полумраке палатки. Сергей внимательно смотрел на Мишеля: таким своего друга он раньше никогда не видел. Слова лились из него, не задерживаясь, он вообще не задумывался о том, что он говорил.

– Господа! – воскликнул Мишель, не повышая, впрочем, голоса до крика. – Все мы здесь в малых чинах, но после победы нашей… сможем проявить способности свои, генералами станем!

– Позвольте, Бестужев! – артиллерийский подпоручик Петя вскочил с места. – Так вот цель ваша в чем? Вы генералом хотите стать, и для того вам наша помощь нужна?!

– Вы неправильно поняли меня, господа, – Сергею показалось, что Мишель смутился, – Счастье угнетенного народа будет нам высшею наградою. И, верно, народ захочет видеть нас, своих избавителей, во главе… Впрочем, ежели народ по-другому рассудит, мы удалимся от дел, снискав себе только славу в потомстве.

– А скажите, господин Бестужев, – спросил Петя. – Кто же руководит обществом?

– Этого сказать я не могу, – произнес Мишель твердо. – Да я и сам того не знаю. Знаю только, что много в нем генералов, людей, стоящих близко к престолу. В нужный момент Отечество узнает их имена.

– В нужный момент…. – не унимался Петя. – А уверены вы, что никто из этих людей не похитит власти, народу принадлежащей?

– Мы… мы не потерпим власть похитителей!..

Петя улыбнулся хладнокровно, заговорил, будто размышляя вслух.

– Но пример Юлия Цезаря должен показать нам… Он был убит тираноборцами, революционерами, так сказать. Над ними же восторжествовал юный малодушный Октавий. Вам известна история сия? Еще спросить хочу… в момент сей, от которого зависеть будет счастие народное, будут ли у вас законы, по которым отечеству нашему жить надлежать будет? Есть ли такие законы? Конституция есть?

– Есть! – Мишель не удержался и крикнул в голос. – У нас есть конституция! И она одобрена в Европе, либералами тамошними…

Сергею стало не по себе: кроме «Русской Правды» Поля, которая не была еще дописана, никаких законов в обществе не было.

– Отчего вы не верите мне? – в голосе Мишеля послышались рыдания. – Отчего? Россия ждет нас, господа, она страждет… А вы мучаете себя подозрениями…

– Да что ты, Петя, в самом деле? – из угла раздался совсем молодой голос; лица говорившего, впрочем, Сергей не разглядел. – Конституцию тебе подавай… Господин Бестужев правду говорит!

– Может быть, и правду, – выговорил Петя, задумавшись. – Против напора сего трудно мне устоять. Но прошу вас, Бестужев, предъявить нам законы сии, хотя бы в общем виде. Для сведения, так сказать.

– Я предъявлю, – быстро выговорил Мишель. – Дайте срок, господа, я предъявлю… Через неделю законы сии у вас будут. Сейчас же жду окончательного решения вашего.

Он замер посреди палатки, скрестив руки на груди, поворотившись боком к подпоручику Пете. Сергей, привыкший видеть малейшие движения души его, понимал, что Миша волнуется. Однако постороннему взгляду могло показаться, что лицо у него – каменное. Присутствующие заговорили разом, и в этом гомоне Сергей ловил лишь обрывки фраз, смысл которых не доходил до него.

– Друзья мои! – начал вдруг Мишель столь проникновенным тоном, что голоса разом смолкли. – Вы не верите мне… Но я клянусь, Богом клянусь… дайте мне Евангелие… У кого есть Евангелие?

Кто-то передал Мишелю Евангелие.

– Сим святым Евангелием клянусь, что помыслы наши чисты. Мы, русские, мы, победители Наполеона – неужели мы не отличим себя благородной ревностью, спасая Отечество наше от врага внутреннего? Оглянитесь вокруг: угнетенные сограждане ропщут, войско недовольно. И при обстоятельствах сих наше общество распространяется. В него вступают все истинные патриоты… ибо, не вступив в оное, каждый благородно мыслящий подвергает себя опасности от правительства…

Мишель всплеснул руками; Евангелие с грохотом свалилось со стола. Мишель быстро поднял его, прижал к груди, поцеловал.

– Верьте мне, верьте… Мы хотим освободить Россию от рабства, а затем уже… настанет черед и Европы брать с нас пример… Вот…

Положив Евангелие на стул, он снял с шеи образ Михаила Черноризца, поднес к губам и разрыдался в голос.

– Клянусь… Клянусь вам… Отдать жизнь свою за свободу Отечества…

Сергей невольно любовался другом: с горящими глазами, в расстегнутом сюртуке, он будто взлетел над собравшимися, взмахнув крылышками обер-офицерских эполет.

Но все или почти все, о чем говорил Миша, было ложью… Поглядев вокруг, Сергей с ужасом обнаружил, что большинство из собравшихся плакали. Все встали; Сергей один остался сидеть. Впрочем, внимания на него уже никто не обращал.

– Клянитесь и вы… – Мишель протянул образ подпоручику Пете. – Клянитесь отдать жизнь свою… для достижения нашей цели… при первом знаке поднять оружие для введения конституции…

– Клянусь… – сказал Петя нехотя, взял из рук Мишеля образ, перекрестился, поцеловал его и отдал кому-то рядом.

– Клянемся… Клянемся…

Мишель взял за плечи Петю, притянул к себе, поцеловал в губы, затем начал по очереди целоваться с другими… Пользуясь всеобщим братанием, Сергей вышел из палатки на воздух. Было темно и тихо, и чем дальше он отходил от палатки, тем сильнее вскипало в нем раздражение.

– Сережа! – Мишель догнал его с полдороги. – Отчего ушел ты? Ты сердишься на меня? За что?

Сергей, не отвечая ему, убыстрил шаги.

– Но подожди, не беги, я не поспеваю за тобою… Подожди…

Ноги его тонули в жирной грязи.

– Я устал, Миша. Пошли домой, спать. Завтра учение батальонное с раннего утра, выспаться надо.

– Нет, я знаю, ты сердишься. Почему?

Сергей понял, что Мишель не отстанет, пока не услышит ответа.

– Ты слишком много лгал сегодня, друг мой. На Евангелии клялся, на образе – и лгал.

– Но я же выиграл сражение …

– Тебе кажется, что можно выиграть ложью? Я не узнаю тебя… Я таким тебя никогда раньше не видал.

– Да нет же, нет… Мне надо было только добиться их согласия, и я добился… Я завтра поеду к Пестелю, расскажу … он нас с тобою похвалит… Не беги…

– Знаешь, я думаю… – Сергей остановился, повернул Мишеля лицом к себе. – Трубецкой прав. Пестель – новый Наполеон, он нас всех поработить желает, ступенькой видит к славе своей. И ты такой же, как он, моложе только… Не хочу я с вами. Оставь меня.

Оттолкнув Мишеля, он быстро пошел по тропинке к своей палатке.

В ту ночь Мишель не пришел ночевать к Сергею, отправившись в свою роту. На другой день он уехал к Пестелю. Еще через три дня Сергей понял, что готов отправиться следом, и только служебные обязанности удержали его в лагере.

В кабинет Пестеля Мишель вошел с опаскою: памятуя прежние встречи, боялся снова попасть под горячую руку. Поль был спокоен, но принял Мишеля настороженно.

– Ну что? Верно, план построили с Трубецким, без меня действовать решили?… И ты каяться приехал?

– Да нет же, – Мишель бросился к нему на шею. – Я приехал об успехах наших рассказать…

– Приехал, так рассказывай, – Пестель отстранил его. – Что замыслили ныне?

Мишель смутился: о плане Трубецкого он не вспоминал с самого отъезда из Киева, занятый сперва службою, а теперь – славянами.

– Был план… – он кивнул головою, – выступить одновременно югу и северу.

– Сие правильно. И кто же во главе выступления будет?

– Главного… не будет, все пойдем, как один.

– Правда? – Пестель рассмеялся. – Без командиров идти задумали? Интересный план…

– Нет, ты не понял.

Мишель рассказал план: одновременное выступление третьего корпуса на юге и столичной гвардии; Полю же идти на Киев и стать там лагерем.

– Спасибо, друг! – Пестель саркастически улыбнулся.

– Спасибо, что не забыли меня… Хоть в Киев приглашаете, а могли бы вообще от дела отставить. Хочешь, отгадаю, кого Трубецкой в командующие корпусом назначает? Точно знаю – тебя. А Сережу в гвардейские начальники, ибо в гвардии он служил долго. Так?

Мишель кивнул, съежившись. Улыбка исчезла с лица Пестеля, он заговорил грустно и серьезно:

– Ты молод еще, ты лесть от правды отличить не можешь. Не будет сего…

– Но почему?

– Потому… – Пестель подошел к окну и отвернулся от Мишеля, – чтобы людьми командовать, знания нужны и опыт. А у тебя нет сего… Я за сие не возьмусь, войну пройдя и пять лет почти в полковых командирах отслужив. Ты же в жизни ни одним солдатом не командовал, или не прав я?

– Ты прав, – Мишель опусти глаза. – Прости меня.

– То-то, – назидательно сказал Пестель. – Ты, друг мой, с собой научись сначала управляться, цену людям узнай, потом уже стремись в главнокомандующие. Ежели мое мнение знать желаешь – я против плана сего. Одно из двух: либо Трубецкой выжил из ума, вот что я не верю, либо… попросту надул он тебя, как мальчишку.

– Да я и сам теперь вижу…

– Хорошо, оставим это. Надеюсь, ты объяснишь Трубецкому, всю бессмысленность его плана… Я более не намерен встречаться с ним. Что еще у тебя ко мне?

– Я нашел… целое тайное общество и принял его к нам.

Мишель взахлеб, подробно рассказывал Полю о славянах, их странных целях, оставленных ныне, о том, как трудно проходили переговоры, но в итоге он, Мишель, сумел победить их недоверчивость.

– Они подозревали меня во лжи, в честолюбии… Мне трудно было переубедить их… Я ж не так опытен, как ты, Поль …

– Молодость твоя пройдет со временем, и опыта ты наберешься, – Пестель улыбнулся примирительно. – А что честолюбия касаемо… так качество сие почти всем свойственно. Но только немногим дано признаться себе в этом. И чем же закончились переговоры?

– Славяне готовы на все, что бы я ни приказал… Они на образе поклялись.

– Клятвы ни о чем не говорят, – рассмеялся Пестель. – Впрочем, благодарю тебя, ты принес делу нашему большую пользу. Офицеров сих надобно в обреченном отряде моем использовать. Он государя с семейством убьют. Ты добейся их согласия, ладно?… – и, предупреждая возражения, добавил: – Сам понимаю, что трудно… Но без того славяне твои нам без надобности. Обер-офицеры молодые, какой с них спрос? Главнокомандующих столько не надобно…

Через час, пообедав и выпивши чаю, Мишель сидел в кабинете Пестеля, за его столом. Сам Поль ходил по кабинету, думал. На столе лежала «Русская Правда», огромный фолиант листов в тысячу, и Пестель время от времени брал листы в руки, проглядывал. Они писали для новых друзей Мишеля конституцию.

– Пиши, Миша… Верховная власть разделяется на законодательную и исполнительную. Первая поручается народному вечу, вторая же державной думе. Написал?

Увидев в глазах Мишеля недоумение, Пестель сел рядом с ним на стул.

– Тебя, верно, смущает, что не то повторяем мы, что в сей «Русской Правде» написано? Там правление военное, здесь – парламент демократический? Так?

– Да…

– Но ведь, насколько я понимаю новых друзей твоих, демократы они, и не согласятся терпеть власть, неведомо кем поставленною… Меж тем, славяне нужны нам, для обреченного отряда. Потом, когда сделают они дело свое… можно будет и вовсе не обращать на них внимание. Теперь же надобно делать то, чего они ждут.

Мишель молча глядел на бумагу, он вдруг подумал, что, верно, Сережа прав был, не согласившись с его образом действий.

– Но… Если хочешь… Давай правду напишем в конспекте сем. Если хочешь – оставлю тебя с бумагами моими, делай выдержки какие угодно. Хочешь?

Мишель искоса взглянул на стопку бумаг на столе.

– Ты прав, Поль. Нельзя правды говорить, и так не доверяют мне… Продолжай.

– Хорошо.

Поль встал, продолжая диктовку:

– Сверх того нужна еще власть блюстительная, дабы те две не выходили из своих пределов. Власть блюстительная поручается верховному собору. Законы обнародоваются и на суждение всей России предлагаются… Написал?

Когда работа была окончена, Мишель стал прощаться. Они стояли на крыльце, бричка ждала у крыльца.

Подавая Мишелю руку, Поль спросил:

– Сержу мой образ действий не по нраву?

Мишель покраснел.

– Я так и думал… Я говорил ему, и тебе повторю: он слишком чист. Мы с тобою в грязи оба, а он – чист.

Поль махнул Мишелю рукою на прощание и ушел в дом.

Ровно через неделю, как и было обещано, Мишель появился в лагере с конституцией. Приехав в полк, он увидел Сергея, выходящего из палатки Тизенгаузена.

– Я ждал, тебя, Миша, – сказал друг его. – Я погорячился. Пойдем домой, прошу тебя…

Мишель, не заходя к Тизенгаузену, отправился к Сергею.

В тот же вечер он просил звать к себе славян, но не вечно во всем сомневающегося подпоручика Петра Борисова, а тех, кто ему нужен был для выполнения поручения Поля. Таких, как мыслил Мишель, было двое. Один из них, майор Спиридов, был Мишелю дальним родственником, они давно и хорошо были знакомы. Спиридов был старше летами и чином; Мишель знал его за человека глупого, но упрямого. По чину своему он имел на товарищей своих большое влияние – и именно оттого Мишель позвал его. Он надеялся, что в присутствии Сергея майор не решится показывать нрав свой.

Второй же был артиллерийский подпоручик Иван. Фамилии Ивана Мишель не знал, но помнил, что на совещаниях общих Иван смотрел на него с преданностью. На Ивана же друзья глядели с уважением.

Когда позванные пришли, Мишель внимательно оглядел их. Спиридов, одетый с иголочки, с особым армейским шиком, был тщательно выбрит и глядел заносчиво. Иван был в потрепаном сюртуке, с давно нечесаной кудрявой головою, но глаза его горели отвагою. Интуиция говорила Мишелю, что он не ошибся в выборе.

Первым делом Мишель отдал им конституцию.

– Вот, господа, возьмите и покажите своим. Пусть спишут для себя, если хотят. Теперь вы верите мне?

– Верим, – ответил Иван за обоих.

При сих словах Спиридов поглядел на Мишеля искоса, но он отвернулся, сделав вид, будто не заметил сего. Обратясь к Ивану, велел ему написать список славян – себе, для сведения. Когда же список был готов, обратился к обоим:

– Теперь, господа, нам с вами предстоит важная миссия. Вы, верно, поняли, что покуда жив тиран, свободы нам не дождаться. Посему общество наше решило убить тирана… – При сих словах Иван довольно улыбнулся, Спиридов же поморщился. – Надобно отметить в списке сем самых достойных, тех, на кого я могу рассчитывать в деле сем…

– Кому надобно? – спросил вдруг Спиридов. – Тебе что ли?… Вот слушал я тебя давеча, подпоручик, и думал: а сам-то ты кто будешь, чтобы мне, майору, приказы отдавать? Я давно тебя знаю, с юности ты странным был. Может, и сие – следствие странности твоей? Может, ты правительству служишь? Согласись, что господин Борисов, хоть и подпоручик, имеет право знать, кого ты представляешь…

Спиридов пристально поглядел на Мишеля; Иван замер.

– Перестаньте, майор, – сказал вдруг Сергей, до того молчавший. – Господин Бестужев не сказал вам, может быть, из скромности, что я, лично я представляю здесь главное правление общества. Мне нечем вам доказать сие, но думаю, что меня вы знаете или слышали обо мне…

Мишель понял, что Сергей нашел аргумент беспроигрышный: его, ротного командира в Семеновском полку, знала вся армия. Из Петербурге за ним пришла слава человека бесстрашного, благородного и невинно пострадавшего. Впрочем, такова была репутация и других бывших семеновских ротных.

– Я знаю вас, подполковник! – воскликнул Спиридов.

– А раз знаете, то и прошу вас верить другу моему. Даю вам честное слово, что у него и в мыслях не было обманывать вас и ваших друзей.

Спиридов, насупившись, взял из рук Мишеля список и склонился над ним. Отметив крестиком пять фамилий, включая свою, он протянул листок Ивану. Иван отметил еще три, себя включив тоже.

– Спасибо, господа… – Мишель поглядел на список. – А зачем здесь господин Борисов, коли он не доверяет мне?

– Петр – надежный человек, – сказал Иван глухо. – Нельзя отстранять его от сего благородного и мужественного дела.

– Раз так, – возразил Мишель, надменно поглядев на Спиридова, – прошу вас, господин майор, уведомить Борисова о сем выборе и просить пожаловать завтра поутру сюда. Дабы он сам имел случай подтвердить желание, в деле сем участвовать… Я не задерживаю вас более, господа.

Когда они вышли, Сергей с ногами забрался на кровать и обхватил голову руками – с некоторых пор это был его любимый жест. Мишель сел рядом, погладил его по голове, как маленького.

– Спасибо, что ты поддержал меня ныне. Спиридов мог уничтожить все усилия мои. Теперь же, насколько я его знаю, он уговорит Борисова и других. Список их теперь в моих руках – и ежели кто из них отказаться вздумает… Я список Полю отвезу, пусть делает с ним что пожелает. Впрочем, Сережа, ты опять сердишься на меня?..

– Нет, что ты…

– Я понимаю тебя … Ты прав: врать грешно и безбожно. Но ведь и то, что затеяли мы – безбожно. И нельзя нам иначе. Ты слишком чист для дела нашего… может быть, тебе отойти, пока есть еще время? Клянусь, я никогда не попрекну тебя.

– Нет! – Сергей схватил его за руку. – Я не уйду. Покуда ты… Я тебя принял, я затянул тебя в болото… Я не могу без тебя, Миша… Прошу тебя только… список сожги.

Мишель послушно смял листок, бумага скрипнула жалобно, пока безжалостные пальцы скатывали ее в комок. Распрямил ладонь, взял со стола свечку поднес к бумаге.

– Миша!.. – беспомощно воскликнул Сергей, чувствуя, что его ладонь опалило огнем.

– Мне не больно, Сережа, – Мишель дунул на огненный клубок, тот вспыхнул и, спустя мгновение, в ладони Мишеля осталась лишь маленькая горстка пепла…

Поутру их разбудил подпоручик Борисов, еще до лагерной зари пришедший подтвердить согласие свое.

– Я не доверял вам, Михаил Павлович, – произнес он, едва не плача, – простите меня. Спиридов рассказал мне все, и конституцию показал. Общество славянское было мною одним придумано, ныне же вам отдаю его… Это честь для меня. Я согласен стать цареубийцей.

Лагерное время заканчивалось. Выглянуло солнце, и солдаты с радостью сушили мундиры и ранцы.

За три дня до отъезда из Лещина Сергей собрал у себя в палатке славян, и других членов общества.

Сергей был уверен в троих своих близких знакомых. Полковники Тизенгаузен и Швейковский давно порывались говорить о деле, третьим же был недавно переведенный на юг кузен Сергея, Артамон. Кузен давно, еще с Питера, состоял в обществе. Семь лет назад, казался он решительным и активным. Недавно Артамон получил под начало Ахтырский гусарский полк, тут же явился к кузену и заявил, что по-прежнему мечтает борьбе со зловластием. Сергей не очень верил ему: сестра Артамона была замужем за министром финансов…

Когда славяне пришли к Сергею, походный стол уже был накрыт. За столом шел разговор, не касающийся до дела.

– Пишут мне, – заявил Артамон, – что генерал Лисаневич, Дмитрий Тихонович, два месяца тому убит на Кавказе, в Герзели-ауле. Чеченцы, замиренные было, мятеж подняли, гарнизон осадили… Генерал, освободивши крепость, велел представить к себе старшин чеченских, намереваясь примерно наказать их. Двое из старшин дали разоружить себя, третий же вонзил Лисаневичу кинжал в живот … После сего воины наши истребили сих старшин, почти без разбору. Лисаневич же через неделю умер от раны. Как вам новость сия, господа?

– Народы кавказские, – сказал Швейковский, – все разбойники. Замирять их надобно, огнем и мечом. Язык дипломатии не для них создан. И, верно, господин Ермолов отмстить сумеет за гибель сподвижника своего.

– Вы не правы, сударь, – возразил ему Артамон. – Чтобы жить с ними мирно, надо постичь нравы их и обычаи. Старшин их не надобно было наказывать… Наперед надо было выяснить кто из них мирный, а кто – разбойник. И уж потом, если надобно, виновных – истребить!

– Но они варвары! – воскликнул Швейковский.

– Истребить?.. – Сергей вмешался в разговор. – Но в чем же они виноваты, Артамон Захарович? Они свободы желают для своей родины. Слышал я, что Лисаневич не хотел на Кавказ ехать. Думаю, предчувствовал несчастье. Так и вышло. Окончил век позорно, не так, как воину подобает. Старик его зарезал! Старик! Хорошо еще, что не мальчишка! А все потому, что на Кавказе даже камни свидетельствуют против нас.

– Вы правы, Сергей Иванович, – отозвался Тизенгаузен. – Небо редко оставляет несправедливость без наказания.

– Да нет же, господа, – Швейковский вспыхнул. – Они разбойники, и разбойники вероломные. Нельзя с ними по-другому!

– Так вы… – Сергей увидел, как Мишель, сидевший на другом конце стола, вскочил, – вы называете разбойниками тех, которые борются за свою свободу! Вы их так называете…

– Подпоручик прав, – Сергей пришел ему на помощь. – Стремление к свободе присуще всем, даже варварам…

Швейковский смутился.

– Вы, верно, не так меня поняли, господа… Я не против… стремления к свободе. Я просто говорю, что поступок их с Лисаневичем заслуживает порицания.

– Так выпьем же, господа, выпьем за свободу! – Артамон поднял стакан. – За общество наше, за то, что скоро зловластие будет укрощено повсюду…

– За свободу! – поддержал его Мишель. – За свободу и счастье!

– А вот скажите мне, подпоручик… – после некоторой паузы спросил Тизенгаузен, глядя на Мишеля. – Откуда вы денег взять собираетесь вы на предприятие наше? Простите меня, но в наш меркантильный век… вопрос этот, думаю, уместен.

– Откуда? – Мишель, как казалось Сергею, даже и не задумался с ответом. – Из казначейств казенных, естественно…

– Так вы грабить собираетесь?

– Нет, не грабить! В казначействах деньги народные… Мы же идем в поход для блага народа. А вы сами, что о сем думаете, Василий Карлович?

– Я думаю… – Тизенгаузен помолчал. – Я думаю, что следует сделать складчину среди членов общества. Я согласен внести денег, сколько могу… Даже ежели для сего придется мне продать Дусенькины платья…

Мишель улыбнулся сдержанно, Швейковский же засмеялся в голос:

– Платья? Дусенькины? Так за них много не дадут…

Тизенгаузен насупился обиженно, надул губы.

– Не время думать о сем, Василий Карлович, – сказал Сергей, спасая положение. – Когда настанет время, деньги найдутся. Может быть, и платья жены вашей пригодятся нам.

– А когда оно наступит, время сие? – Швейковский внимательно оглядел собравшихся. – Ныне полк отобрали у меня, все вы, думаю, слышали об этом… Безвинно, совершенно безвинно… Начинать надо немедленно, мы все заявлены.

– Полк у вас, сударь, отобрали за то, что солдаты ваши, будучи отправлены в гвардию, пьянство и насилие учинили… – ехидно сказал Тизенгаузен. – О нравственности солдатской надо было печься…

– Так что ж с того, что напились… Вон черниговские, – Швейковский, не замечая иронии, кивнул головой в сторону Сергея, – тоже напились, вместе с моими. Однако же Гебель только выговор получил, а у меня полк отобрали. Неспроста все это, господа…

Сергей кивнул: история эта была громкая, но, слава Богу, не касалась до его батальона. В своих солдатах он был уверен: в решающий момент они не должны были подвести.

– Я готов выступить хоть сейчас! – крикнул Швейковский. – Приказывайте.

– Нет! – Артамон встал, со стаканом в руке. – Мы начнем с убийства государя, в нем главное зловластие… Я ныне же поеду в Таганрог и нанесу роковой удар! Я куплю свободу своей кровью, клянусь вам!

Мишель зааплодировал; Артамон, гордясь собою, сел на место.

Полог палатки открылся, вошли еще несколько человек.

– Господа, это наши! Капитан Пыхачев! Поручик Нащокин! Поручик Врангель! Я их принял недавно, – торжествующе произнес Мишель. – Выпьем же за наших новых товарищей! Сие – наша Васильковская управа! Наши силы растут, господа! – глаза Мишеля горели. – Мы близки к победе, как никогда ранее… Революция наша будет бескровной, ибо произведется армией. Члены общества везде – и в Москве, и в Санкт-Петербурге. Не позднее будущего года решится судьба деспотизма! Ненавистный тиран падет под нашими ударами!..

Когда гости начали расходиться, подпоручик Борисов подошел к Сергею:

– Сергей Иванович, ныне у вас гостей много было… Разрешите мне и друзьям моим завтра вечером быть у вас.

– Я жду вас, господа, – от мысли, что все сейчас разойдутся и до завтрашнего вечера никто не пожалует говорить о деле, Сергею стало радостно.

– Я боюсь… – сказал Мишель, уже раздевшись и ложась в постель. – Мне страшно, Сережа.

– Отчего? Сегодня все вышло так, как ты задумывал…

– Нет, не оттого страшно. Дело наше безбожное… Тизенгаузен прав: небо редко оставляет несправедливость без наказания. Оттого и страшусь.

– Спи, Миша, ты пьян сегодня, – Сергей устало накрыл голову одеялом. – Завтра поговорим…

Следующим вечером в палатку к Сергею пришли Спиридов и Иван, подпоручик Горбачевский – оба они были и на давешнем собрании. Борисов же не явился: лагерь снимался, и служебные обязанности требовали нахождения его при роте.

– Мы спросить желаем, – начал Горбачевский, волнуясь. – Когда же ожидать должно сигнала к выступлению? Скоро ли? Товарищи наши горят нетерпением участвовать в деле.

– Скоро, господа! Мы выступим, не пропуская 1826 года. На Москву пойдем, на Петербург. – Сергей видел, что Мишель снова воспламенился, как всегда в присутствии славян. От вчерашних страхов не осталось и следа. – Ваше дело ожидать моего приказа.

– Но, Михаил Павлович, вы, верно, согласитесь, что тяжело проводить дни в бесплодном ожидании… Мы решили, пока есть еще время, солдатам открыть дело наше. И господин Борисов поддержал нас в сем…

– Нет! – вскричал Мишель. – Сего не надобно!

– Отчего же? Стремление к свободе присуще всем, даже варварам… Солдаты же наши не варвары, они христиане, как и мы с вами.

– Господин Бестужев прав, – сказал Сергей. – Чем больше людей знают о деле, тем вернее неудача наша. Не можете же вы поручиться за скромность каждого из ваших солдат…

– Но как же – в решающий момент – увлечь солдат? Не одним же приказом только?

– Приказом, и только приказом, – отозвался Мишель. – Солдат рассуждать не должен. Иначе, господа, дисциплина в армии рухнет, и наше предприятие будет обречено.

Сергей вспомнил недавнюю историю о солдатах, переведенных в гвардию и напившихся, так и не дойдя до столицы. Это были лучшие солдаты в полку, прослужившие много лет, воевавшие. Те, за кого их ротные готовы были поручиться… Но, почувствовав волю, они не могли удержать себя в рамках пристойности. Чего ж тогда было ожидать от остальных?

Но, с другой стороны, и Мишель был неправ, не видя в солдате человека. С тех пор, как Сергей – еще в Киеве – понял, что Миша не отступится от дела, он много думал о том, как привлечь солдат. Он и сам себе казался солдатом революции, слабым, безвольным – но солдатом, исполняющим приказы кого-то неведомого. И этот кто-то не желал слушать его, Сергея, беспомощных возражений, требовал беспрекословного подчинения, отдачи всех сил душевных…

– Я давно думаю об этом, господа, – Сергей поймал недоумевающий взгляд Мишеля. – Но никому доселе не говорил о размышлениях моих… Ныне скажу вам: только вера способна сделать солдат единомышленниками нашими. Дело наше не безбожное…

– Вы не правы, господин подполковник, – сказал вдруг Горбачевский. – Бога нет, и действовать на солдат его именем значит откровенно лгать. Ведь Бога нет, не так ли?

– Речи твои справедливы, Ваня, – поддержал его Спиридов.

– Я не знаю… – развел руками Мишель.

– Нет, господа! – Сергей чувствовал, что сам начинает воспламеняться. – Бог есть, и прошедшая кампания тому свидетельство. Ежели бы не Бог, не победить бы нам Бонапарта. Вы поймете, вы со временем все поймете…

Сергей открыл походную шкатулку, вытащил из нее несколько книг.

– Вот, смотрите, Филаретово Евангелие, перевод на русский язык. Думаю я, что перевод сей есть дело великое, он делает священный текст понятным каждому русскому. А оттого и я сам… так сказать, в минуты отдохновения, – тут он опять покраснел, – переводить пытаюсь… Получается только плохо…

Сергей достал из шкатулки несколько исписанных листков, подал Мишелю. Мишель посмотрел в лист: это был перевод восьмой главы Книги Царств, о том, как мужи Израилевы просят у Самуила царя, а Бог на них гневается за то. Отрывок был хорошо знаком Мишелю, он знал его наизусть. Мишель отдал листок Горбачевскому, тот с удивлением заглянул в него.

– Ну и что это доказывает, Сергей Иванович? Что доказывает? Что Священное Писание не чуждо вам, и время свое вы проводите, в переводах упражняясь?.. Русский солдат не таков, как вы, он чужд религии, и переводы ваши не способны помочь ему.

– Русский солдат религиозен, подпоручик. Простите, но я четырнадцать лет в службе, и я знаю…

– Нет! Попы обманывают народ, говоря, что нет власти не от Бога. Вы давеча говорили про Лисаневича, он тирану служил оружием, церковь же – крестом… И Филарет ваш такой же. Даже ежели вы правы, и русский солдат религиозен, все равно выписки сии ничего не доказывают.

– Но церковь и вера – вещи разные. Доказывает это, что вера может помочь нам… в деле нашем, она сделает солдат нашими союзниками. Если хотите знать мое мнение, господа, без веры любое дело окончится плохо… Даже и начинать не надобно.

Он достал из шкатулки еще одну книгу, французский перевод Библии, открыл на заложенной странице. Прочел про себя, переводя мысленно, затем вслух, уже по-русски:

– В правление правителя разумного все в государстве его будет разумно… Каков правитель народа, таковы и слуги его, и каков градоначальник, таковы и жители города сего. Царь ненаученный пагубен народу… И вот еще, господа…, – Сергей перевернул несколько страниц. – Господь предложил тебе огонь и воду, на что хочешь прострешь ты руку свою. Перед человеком жизнь и смерть, и чего он пожелает, то и дастся ему.

19

Павел Иванович Пестель нервничал. Это не был нервический припадок – припадки, он знал, приходили в последнее время часто, но проходили быстро. Им владел страх, сковывавший мысли и не дававший воли чувствам – и страх этот ощущал он впервые за тридцать два года своей жизни. Поводом же для страха была его ссора с Алешей Юшневским, пять дней тому назад, в Тульчине. Юшневский многие годы был верным другом и советчиком, обличенным, ко всему прочему, немалою властью генерал-интенданта.

– Ты запутался, Поль, в денежных делах своих, – сказал Юшневский, отводя глаза. – До казенных денег я не дам тебе коснуться, и не проси меня… Я не хочу в сем участвовать…

В глубине души Пестель понимал, что Алексей прав: добывая деньги для дела, он заигрался. Приближался инспекторский смотр, а он, полковой командир, не имел возможности дать отчета в расходовании полковых сумм. Но со смотром еще можно было что-нибудь придумать, как-то вывернуться. Тяжелее было другое: презрение к себе, которое он прочитал в глазах Юшневского.

Пестель корил себя за собственную неосторожность: подчиненный его, капитан Майборода, которому он верил как себе и принял в общество, оказался банальным вором. Деньги, потребные для дела, он попросту украл.

Вспоминая Майбороду, Пестель тяжело вздыхал. Капитан всегда казался ему слепым фанатиком, которому стоит только приказать… Теперь же приходилось признать: от фанатизма до предательства – один шаг.

Сколько вокруг него таких же, слепо верящих? Все они отвернутся, почувствовав власть, более сильную, чем его. Власть денег, власть высоких чинов, власть иной, более соблазнительной и модной идеи… Майбороду Пестель ныне услал в дивизионную квартиру, окружил толпою соглядатаев. Но веры этим соглядатаям не было… все они были такими же фанатиками.

Поэтому следовало немедленно уничтожить компрометирующие документы – по крайней мере, те, что были на виду. Что делать с делом своей жизни – с «Русской Правдой» – Пестель еще не решил. Но твердо знал, что уничтожить ее рука у него не поднимется – это было равносильно самоубийству. Пока он приказал денщику спрятать рукопись в бане.

Пестель тяжело закашлялся: ко всему, еще в Тульчине он заболел, да так, что едва назад в Линцы доехал. Это не была простая простуда. Кашель день ото дня становился сильнее, появилась кровь. Следовало обратиться к лекарю, но даже и на это не хватало сил, грустные мысли и страх мучили неотвязно.

В дверь постучали; Пестель, вяло перебиравший бумаги и погруженный в свои мысли, стука не услышал. Но стук повторился снова, дверь отворилась, и в комнату вошел Мишель Бестужев-Рюмин. Меньше всего Пестель желал видеть его сейчас. Перед мальчишкой этим он не хотел показывать свою слабость. Быстро скомкав попавшие под руку листы писем, Пестель бросил их в камин.

– Здравствуй, Миша, – сказал он.

– Зачем? – Мишель, не поздоровавшись, оторопело глядел на горящие в камине листы. – Что случилось?

Не ответив, Пестель взял еще один листок; его постигла участь первых.

– Зачем, Поль?… – повторил Мишель свой вопрос.

– Да ты садись… – Пестель, кашляя и закрывая рот платком, дабы Мишель не увидел крови, указал ему на стул. – Бумаг много скопилось… Решился сжечь ненужное, а ты уж невесть что подумал… – Пестель коротко рассмеялся. – Рассказывай…

Едва вслушиваясь в слова Мишеля об успехах дела, о полном соединении со славянами и новых членах общества южного, Пестель глядел в камин, на огонь, пожирающий бумагу. Мишель видел, что его не слушают, робел – но продолжал свой рассказ.

– Славяне, – выговорил Мишель, – согласились стать цареубийцами. И Артамон Захарович, кузен Сережин, сам вызвался…

– Не верь ему, – Пестель устало махнул рукою, – это другой Вася Норов. Пока с вами – фанатик решительный, а как наедине с собою останется, тут же сомневаться будет, высчитывать… Знаю я его давно. Впрочем, думаю, Сереже он лучше, чем мне известен… Пусть сам решает как хочет.

Мишель, заикаясь, продолжал рассказ: о спорах Лещинских, о клятвах и обещаниях, о беседе с Тизенгаузеном о деньгах… Пестель смотрел мрачно, и рассеянная улыбка бродила на его губах, смотрел же он мимо Мишеля. Прошелся по комнате, поднял с пола еще один лист, проглядел и, погруженный в мысли свои, бросил в камин.

Мишель отличался от всех других – нерешительных умников или глупых фанатиков… Он мог спорить, дерзить, не соглашаться – но Пестель был уверен, что он – не предаст. Судя по рассказам знавших Мишеля, по собственным его речам, по истории с Катенькой, мальчишка был развратен – но разврат этот, Пестель понимал, есть проявление либерального образа мыслей. Мишелю ныне тесно в рамках сословных и служебных, и нужны ему не деньги и чины – а весь мир. В борьбе же за личную свободу подпоручик пойдет до конца.

Пестель поглядел на Мишеля: мальчишка обиженно насупился. Следовало похвалить его за труды, но слова застряли в горле. Он только грустно кивнул собеседнику и опять тяжело закашлялся.

– Ты болен, Поль? – в Мишином голосе была неподдельная тревога, обиду же, как показалось Пестелю, он сразу забыл.

– Пустяки… пройдет. Так что со славянами?

– Переговоры мои успешны, у нас есть люди, готовые посягнуть на жизнь государя… Ты же ведь этого желал?

Пестель поднял еще одну бумажку, скомкал ее и бросил в угол.

– Я?… да, я желал этого. Но ныне дело наше на волоске от гибели, – он пристально поглядел в глаза Мишелю. – Я давеча ругал тебя за неосторожность… Я сам был беспечен…. Оттого, верно, и погибну… Я принял в общество офицера одного… думалось мне, верного… А он негодяем. Вором.

Пестель увидел, как Мишель зажмурился, губы его задрожали, но он тут же взял себя в руки.

– Кто он? Почему негодяем оказался?…

– К чему тебе знать-то фамилию его?… Достаточно, что он твою знает.

– Но откуда?

– Я доверился ему… у меня не было выбора. Я не знаю, поймешь ли ты меня… Мне деньги были нужны, много денег. Запутался я…

– Деньги? Но ты бы мог сказать мне, и я бы нашел для тебя…

Пестель отвернулся, старясь скрыть усмешку на губах.

– Ты молод еще, хотя и уговорил славян истребить государя, за что спасибо тебе… Деньги нужны для дела нашего… Ты рассказывал о платьях супруги господина Тизенгаузена… смешно. Денег много надо, иначе и затевать не следует. Из казначейств тебе никто не даст, друг мой. И я… пока вы разговаривали в Лещине… занимался этим… и раньше тоже. А он… присвоил то, что потребно для дела было… теперь доноса опасаюсь.

Пестель поймал себя на мысли, что говорить он слишком быстро, не выбирая слов.

– Я устал, – продолжал он. – Борьба с людьми и обстоятельствами изнурила мою душу… Отдохнуть хочу, для себя пожить, понимаешь ты?… Всю жизнь – на людях, ради кого-то или чего-то… Устал, старею, должно быть… Устал…

Пестель пододвинул кресло к столу, сел в него, положил на стол руки, а на руки – голову, закрыл глаза.

– Поль… – тихо позвал Мишель.

– Да слушаю я тебя, – Пестель открыл глаза, – только что ты мне сказать можешь? Утешить? Так я в твоих утешениях не нуждаюсь…

Он опять замолчал, глядя на Мишеля. И вдруг понял, что у этого дерзкого и развратного мальчишки может получиться то, что, он знал, уже не получится у него самого. Следовало только дать себе в сем отчет и отрешиться от честолюбивых мечтаний.

– Помнишь ли Киев, когда я принял тебя?

Мишель кивнул.

– Я помню. И помнить буду, покуда жив.

– А знаешь ли, кто уговорил меня на сие? Я бы не стал, я не знал тебя совсем… Не Сережа, ибо он мне всегда странным казался, не от мира сего. Меня Матвей просил об сем.

– Матвей? – Мишель вздрогнул. – Но Матвей робок, он всегда сомневается, нерешительностью своею меня и Сережу мучает.

– До тебя ему дела нет, ты уж прости его… Он думал брата своего спасти, отвлечь от дурных пристрастий, занять ум его и чувства… Ныне же вижу, что не ошибся я, согласившись с ним…

При этих словах Мишель покраснел.

– …для общества ваша управа оказывает услуги неоценимые. Посему решился я оставить общество вам… Ежели арестуют меня или еще что-нибудь случится. Ныне время такое, что всякое может быть. Я уговорю Юшневского, скажу ему… смешно, что Муравьев вне директории, ежели управа ваша сильнее всех других, вместе взятых. Постарайся токмо оберегать Сережу от поступков необдуманных… Я сейчас… Погоди…

Взяв со стола первый подвернувшийся чистый листок, Пестель склонился над ним. Надо было дать письменные полномочия, иначе словам мальчишки не поверят. Написав о сем, протянул листок Мишелю.

– Держи… ему отвезешь… и своим покажите. Сожгите потом… Здесь я всем на словах передам. В случае непредвиденных обстоятельств, власть председательская над обществом передается подполковнику Муравьеву-Апостолу. Когда же войска двинутся, не Сережа – ты решения принимать будешь. Ежели надобно, действуй моим именем. Делай все, что сочтешь нужным. Трубецкому только не доверяйся.

На лице Мишеля Пестель заметил выражение смущения, радости страха. «Он справится, если Трубецкой… мешать ему не будет. Что бы кто про него не говорил – он мой ученик. Может, в его руках и дело наше не пропадет», – подумал он.

– Не задерживаю тебя более.

– Но я…

Пестель понял, что в сей торжественный для мальчишки момент он желает о чем-то рассказать, может быть, станет донимать расспросами.

«За лекарем пошлю сегодня же… нельзя так», – подумал он.

– Храни тебя Бог, Миша… Прощай, может, не свидимся больше. Прощай. Иди. Время дорого!

20

Мишель уехал от Пестеля со смешанными чувствами: ему было страшно и вместе с тем – весело, как будто он вскарабкался на высокую гору и с вершины ее заглянул в пропасть. Записка Пестеля лежала в потайном кармане шинели.

После дождливого лета пришла солнечная, сухая и теплая ранняя осень. Днем было по-летнему тепло, ночью уже случались заморозки, прихватывающие сединой траву на обочинах дорог. «Следующей осенью я уже буду знаменит, – подумал Мишель, – непременно буду…»

Когда Мишель приехал, Сергей выглядел раздраженным и усталым.

– Служба замучила, – оправдывался он. – Да ты проходи, рассказывай…

Мишель сразу же показал другу записку. Сергей, казалось, ни капли не обрадовался. Молча поджег листок от свечки, бросил на поднос.

– Поль болен, наверное.

– Да, был нездоров.

– Я так и подумал. Ну, а еще что? Взялся дурными вестями угощать – так давай обо всем сразу говори…

Мишель рассказал обо всем: о деньгах, о доносе на общество, о том, что Поль болен. По мере того, как говорил – словно спускался с горы вниз.

– Пестель сам виноват… – сказал Сергей устало. – Дело не оправдывает казнокрадства. Оттого-то он мне никогда сего не рассказывал, что понимает мнение мое. А теперь из-за махинаций его мы все погибнуть можем… Полномочия он мне передает… Я сего не желал и не желаю, Миша. Мне сие не надобно, – отрезал Сергей.

– А что тебе надобно? – раздраженно спросил Мишель. Ему не понравилось то, как грубо друг разрушает его мечты, – ты же сам говорил, что ждать более – невозможно, что действовать надо…

– Действовать… – задумчиво протянул Сергей, – Знаешь, Миша, – сказал он вдруг, пристально глядя на свечу, – я вот третью неделю тут с солдатами занимаюсь, ученья беспробудно, генерала Рота ждем. Думаю я: бросить все это, сбежать куда-нибудь, под чужим именем новую жизнь начать… Не найдут ведь, если затаиться.

– Но так же нельзя… как можно под чужим именем? А кем ты быть собираешься? Служить где?

– Зачем служить? Просто человеком быть хочу… Человеком, понимаешь?… Кому-то нравится солдат учить, а я чувствую: это не для меня.

– А в сословие какое вступить намерен ты?

– Не знаю… сказаться вот мещанином можно, домик купить…

Мишель видел, что друг его не шутит – и оттого испугался.

– А дело наше?

– Дело… – протянул Сергей, – полномочия… Да зачем мне полномочия сии?.. Не рожден я людьми командовать, Миша. С собою бы справиться. Тебя рядом видеть хочу, разлуку перенести не могу. Пока на службе мы, невозможно сие…

Свеча горела все ярче, наполняя комнату неровным светом.

– Врать не могу больше, изоврались мы с тобою в Лещине. Не может быть счастье на лжи построено, не может, Миша…

Сергей умоляюще заглянул в глаза Мишеля. Тот почувствовал, как рушатся все надежды, мечты превращаются в прах. Друг его не желал ни власти, ни славы: он хотел лишь свободы… Но свобода личная была мечтой недостижимою… сие Мишель знал лучше, чем его старший, выросший в Европе, друг.

– Сережа, милый, объясни мне – как ты новую жизнь начать хочешь? – тихо спросил Мишель, приняв самый покорный вид.

– Я придумал, Миша, я все придумал! – на щеках Сергея вспыхнул румянец, он взволнованно схватил Мишеля за руку, – я только об этом и думаю в последнее время… Мы с тобой в Киев поедем, на зоре вечерней лодку возьмем… Именно вечером – чтобы не видел никто… На середине реки лодку бросим: в ней все это оставим – Сергей раздраженно дернул за бахрому эполет – и письма, такие, чтобы все подумали, что … что застрелились мы… Можно даже выстрелить две раза, чтоб услышали… А сами – вплавь до другого берега – и мы свободны… Свободны… и счастливы…

Мишель решительно выдернул свою ладонь из Сережиных пальцев, рассмеялся другу в лицо.

– Ты меня фантазером называешь, а сам… Сережа, ты любезного отечества не знаешь – тут не скроешься. В тебе первый встречный барина и офицера отличит, даже если ты в статском будешь. И потом: ежели маменька узнает… сие ее убьет. А Матвей? О нем ты подумал?

– Я Матюше все бы заранее сказал. Он поймет… и твоим можно было бы заранее отписать, предупредить, – растерянно пробормотал Сергей.

– Матвей может быть и поймет… И маменька поймет. Только вот она папеньке скажет – а он меня или обратно в полк отправит – или в желтый дом запрет… Ты, Сережа, России не знаешь… Она только с виду огромна, а на самом деле – не скроешься здесь… И плаваю я дурно… Что у тебя за фантазии, право?

Когда Мишель проснулся, Сергея уже не было: рано утром Гебель назначил полковое учение. Мишель оделся и пошел на улицу, к штабу. Черниговский полк был выстроен на плацу.

В родном своем Полтавском полку, из-за отлучек частых, на полковом ученье он и не бывал почти. Меж тем втайне он жалел об этом. Стройные ряды солдат, громкие команды пробуждали в Мишеле честолюбивые мысли, ему хотелось стать частью этого большого целого, а лучше еще – этим целым командовать.

Обыкновенно когда мысли сии приходили, Мишель гнал их как недостойные заговорщика. Ныне же, глядя на плац, на лица солдат, на офицеров, он дал волю мечтам. «Вот победим мы… генералом стану, корпусом командовать буду… Сережа в деревню уедет, раз не нравится ему здесь. А я… я буду приезжать к нему». Он представил себя, на коне, впереди войска, с орденами, в почете и славе. «В мыслях сих ничего крамольного нет. Я же не во зло употреблять власть буду… Я же несчастным сим солдатам помогу, мы срок службы уменьшим, жалованья добавим…», – думал он, ища глазами друга своего.

Погруженный в свои мысли, Мишель подошел совсем близко к плацу. И вдруг увидел, что строй смешался, сломался, раздались крики…

– Лекаря! – хрипло выкрикнул кто-то.

Мишель узнал голос Кузьмина. Охваченный внезапной тревогой, бросился вперед, расталкивая солдат. На левом фланге, там, где положено было стоять второму батальону, протиснуться было невозможно. Но Мишель, яростно работая локтями, пробился сквозь толпу.

Прямо на плацу, на вытоптанной солдатскими ногами земле лежал Сергей. Кровь шла из носа, на губах вздулась пена.

Мишель почувствовал, как сердце его ухнуло куда-то вниз, под ложечкой похолодело – Сергей был смертельно бледным, даже губы побелели: кровавые дорожки на лице казались почти черными. «Удар!» – пронеслось в голове у Мишеля, – «Все кончено!» Мечты о славе и власти мгновенно улетучились из его головы.

Рядом с Сергеем на корточках сидел Кузьмин. Он поднял глаза – и в глазах поручика Мишель прочитал плохо скрытое желание убить каждого, кто приблизится. Не обращая внимания на угрожающие сдвинутые белесые брови поручика, Мишель опустился на колени, подле Сергея, трясущимися руками начал расстегивать тугой ворот мундира, развязывать галстух. Подоспевший лекарь помог ему…

– Негодяй, подлец… – хрипел Кузьмин, – Гебель подлец, – продолжил он, хватая Мишеля за руку. – Нельзя при нем, – он взглядом показал на Сергея, – солдат бить… даже и другого батальона… Все знают уже… Пусть ушел бы, тогда били бы… Это полковой мстит, что Сергей Иваныч за меня вступился… Подлец, убью…

Кузьмин погрозил в пространство кулаком. Лекарь взял запястье, пощупал пульс.

– Прикажите солдатам домой его отнести. Нервический припадок… Пройдет скоро.

– Не надо солдат! Я сам! – Мишель вскочил, взял Сергея под руки, но поднять не сумел.

– Пусти, Мишка, – Кузьмин оттолкнул его и поднял Сергея. – А ну, помогай мне, ребята…

Сергея принесли на квартиру. Положили на диван. Мишель сел у изголовья, взял его руку в свою… Ушли солдаты и вслед за ними – лекарь, но поручик Кузьмин, оставался рядом, удобно устроившись в кресле.

Сергей пошевелился и открыл глаза. Видно было, что сознание вернулось к нему, но пока еще не до конца. Морщась от запаха лекарств, Сергей огляделся удивленно, непонимающе посмотрел на Мишеля и Кузьмина. Кузьмин встал и откашлялся.

– Вот и хорошо, батальонный, – сказал он. – Пойду я, раз в себя пришел ты. Позови, если понадоблюсь…

Кивнул Мишелю и вышел.

– Сережа… – Мишель ласково погладил его по руке. – Что было с тобою? Я не видал, я пришел – ты на земле лежишь…

Сергей приподнялся на диване.

– Ученье шло… Солдат с ноги сбился… другого батальона, не моего. Гебель бить его приказал, перед строем. Знает же, что на сие возразить я не могу…

– Лежи, лежи… Доктор сказал – лежать тебе нужно…

Сергей опустился на диван.

Мишель сидел возле дивана, гладил руку друга и думал о том, что, верно, Бог наказал его за утренние тщеславные мысли. Он замечал за собою: как только мысль его уносилась не туда, куда следует, наказание приходило немедля.

– Сережа… – Мишель заискивающе поглядел ему в лицо. – Я… прикажу самовар поставить. Лекарь сказал, крепкого чаю заварить надобно…

Сергей кивнул. Через четверть часа, выпив чаю, он почувствовал себя лучше и сел на диване.

– Да… – насмешливо, и в то же время виновато протянул он. – Полномочия мне Пестель передал… Подполковник, батальонный – а в обмороки падаю, крови видеть не могу.

– Молчи, молчи, милый, это я, я виноват…

Мишель подбежал к нему, сел рядом, обнял. Сергей отстранился:

– Ты? Ты-то здесь при чем?

– Я славы желал… и власти… А потом, как тебя без чувств увидал – понял – ничего не хочу, только бы ты живой был… Пока ты в обмороке лежал – я все молитвы, какие знал, вспомнить успел… Я больше в полк не вернусь: страшно тебя одного оставлять…

– Как не вернешься? Тебя же искать будут?

– Пусть ищут. Я после сегодняшнего – ничей. Ни маменькин, ни батюшкин, ни государев… Только твой, Сережа… Уйду только если прогонишь меня, – Мишель поцеловал руку Сергея, улыбнулся, – прогонишь?

– Нет, милый. Рад бы… но не могу…

Сергей сказался больным: не выходил из дому и не велел никого пускать к себе. Мишелю казалось, что кроме него и Сережи во всем мире больше никого не было. И дни, и ночи принадлежали только им; сюртуки их форменные Сергей приказал отнести в чулан, чтобы не видеть. Наступило счастье, не отрывочное, украденное у службы, у дел, а полное, всеобъемлющее, грешное и великое.

– Сережа… – бормотал Мишель ночью, прижимаясь головою к груди друга. – Как я мог… Боже, как я мог подумать даже… вот так жить надобно… А в мире, на плацу, на людях – там смерть и жестокость. Не надобно мне сего, Сережа, не надобно… Верь мне…

– Я верю тебе, Миша, верю…

Сергей гладил его по спине, по плечам, по мокрому от слез лицу.

Через неделю пришло письмо от Матвея: папенька решил отметить свой день рождения в Хомутце и должен был объявиться со дня на день.

Сергей приказал Никите вытащить из чулана сюртук, надел его и отправился к Гебелю – просить отпуск. Тот согласился немедленно: последнее происшествие наделало много шуму в полку: Гебель чувствовал, что за его спиной идут весьма неприятные для него разговоры, а поручик Кузьмин открыто смотрел с такой ненавистью, что полковнику становилось дурно – того и гляди набросится с кулаками.

Отпросившись у Гебеля, Сергей тут же приказал закладывать лошадей.

Матвей не видел Сергея больше полугода, с тех пор, как в марте уехал из Киева. Безвылазно сидя в Хомутце, он занимался девочками: они болели, и присмотр был нужен ежечасный. Из села наняли кормилицу, дородную крестьянку; молоко ее шло детям на пользу. Вглядываясь в детские личики, так похожие на лицо Мишкино, он испытывал острую жалость к ним: в сущности, дети эти никому, кроме него, Матвея, были не нужны. И мать их, и Мишка даже и думать о них забыли, Сергей же помнил, справлялся о них – но, пока был не в отставке, помочь Матвею тоже ничем не мог. Девочек окрестили Анной и Елизаветой – сии имена были памятью о так рано покинувших их матери и старшей сестре.

Отец писал, что собирается в Хомутец с Ипполитом. Девятнадцатилетнего Польку, как называли его домашние, Матвей не видел больше года, с момента отъезда из Питера. Когда он думал о младшем брате, острая жалость пронзала сердце. В пятилетнем возрасте Полька в один миг потерял не только мать, но и любовь отца… Брат был уже почти взрослым, а Матвей все никак не мог забыть его обиженный детский плач и перепачканные в грязи пухлые ручки. Если б было можно – он забрал бы Польку к себе, в имение, но брат был рвался в военную службу…

В Хомутце Иван Матвеевич планировал задержаться на две недели, именины справить, соседей навестить. Матвей понимал и тайную цель поездки: папенька хотел проверить, как старший сын ведет хозяйство, рачителен ли, не производит ли ненужных трат.

Следовало заняться приготовлениями, надо было отправить куда-то девочек, денег не хватало ни на что, арендаторы жаловались на оскудение и обнищание, крестьяне – на неурожай из-за мокрого лета, староста – на лень и нерадивость мужиков. Каждый день приносил новые хлопоты, мелочные, глупые, но неизбежные, как осенний дождь. Матвей с нетерпением ждал брата, мечтая ему передоверить хотя бы заботу о девочках. Сперва он думал отправить их в деревню, вместе с кормилицей, но девочки часто болели и пребывание в крестьянском жилище, в скученности и нечистоте, могло оказаться для них роковым.

Увидев, что брат приехал не один, Матвей обрадовался.

– Хорошо, что приехал, – сказал он, пожимая руку Мишелю, – о дочерях твоих, кроме тебя сейчас позаботиться некому…

– Как они? – виновато спросил Мишель. Он на самом деле последнее время почти не вспоминал о девочках.

– Сейчас увидишь… Аннушка уже на ножки твердо встает, а у Элизы опухоль золотушная на коленке: к морю бы их свозить или на воды… – Матвей вздохнул, Мишель быстро переглянулся с другом.

– Когда папеньку ждешь? – спросил Сергей.

– Как бы не завтра приехал…

Аннушка и Элиза тихо и мелодично переговариваясь на своем младенческом языке играли в своей комнате под присмотром няньки. Более крепкая Аннушка, цепко ухватившись за ручку кресла тонкими, как у Мишеля пальчиками, встала на ножки и радостно рассмеялась. Матвей присел на корточки, позвал ее – она обернулась к нему.

– Видишь, Мишка – выросли твои дочки. Ну, решай, что делать с ними будем? Папенька их здесь видеть не должен – разговоров неприятных не оберешься…

– Увезти их надобно… Куда вот только? Может в Киев? Квартиру там нанять, устроить их…

Сергей молча кивнул. Матвей улыбнулся.

– Ну вот, завтра и поедешь… Денег я дам, хотя, если честно, меня батюшкины празднества почти разорили… Няньку и кормилицу с собой возьмешь. Папенька собирался не меньше, чем до конца октября пробыть, пока дожди не зарядят. Как небеса поскучнеют, он быстро в Петербург укатит – что ему тут в распутицу делать?

На следующее утро Мишель, поеживаясь от утреннего холода, стоял у крыльца, рядом с Сергеем. Лошади уже были поданы, нянька и кормилица сидели в карете. Матвей вынес из дома полусонных детей, передал их Мишелю. Тот неожиданно ловко подхватил их на руки, прижал к себе, рассмеялся:

– Легонькие какие…

Аннушка решительно ухватила его за нос, Элиза – за волосы.

– Ну будет вам, будет, – Мишель завертел головой, пытаясь освободится от тонких и цепких пальчиков с крошечными, но довольно острыми ноготками, – отпустите меня!

– Не отпустят, Миша, – счастливым голосом произнес Сергей, – не простуди их дорогою… И возвращайся скорее…

– Через три дня назад буду… Устрою вот только этих… обезьянок маленьких… у-у-у-у, – Мишель шутливо зарычал на Элизу, та испугалась и захныкала. Торопливо передав детей няньке, Мишель обнял Сергея, прошептал на ухо: «Я только туда – и тут же назад, Сережа…»

Когда коляска отъехала от крыльца, Матвей вздохнул с облегчением: Иван Матвеевич мог прикатить в Хомутец в любую минуту. Но прошли еще сутки напряженного ожидания, прежде чем запыленная карета сенатора не без торжественности въехала в имение. Лаковая дверца распахнулась: Иван Матвеевич, близоруко прищурившись сквозь круглые очки, осчастливил всех своим появлением.

Матвей, переодевшись в чистую рубаху и выглаженный сюртук с галстухом, встречал его на крыльце. Выйдя из кибитки, отец, стройный, худощавый, похожий на поседевшего мальчишку, чопорно протянул ему руку, которую Матвей с почтением поцеловал. Следом за ним из кибитки выскочил Ипполит, в зеленом квартирмейстерском мундире с вздернутыми крылышками эполет и золотым аксельбантом. Ипполит бросился Матвею на шею.

– Ну, здравствуй, здравствуй, друг мой, как ты здесь без меня? – обратился Иван Матвеевич к старшему сыну. – Все ли в порядке?

– Здравствуйте, батюшка…

Войдя в дом, Иван Матвеевич вынул из кармана ключ от парадной гостиной. В его отсутствие никто из домашних не имел права входить туда. Отомкнув замок, Иван Матвеевич вошел в комнату с низким сводчатым потолком – она напоминала средневековую залу, чопорную и холодную – для полного сходства не хватало только фигуры рыцаря в латах. На стенах обитых темно-красной материей, красовались фамильные портреты, среди них выделялся размерами портрет гетмана Данилы Апостола. Предок был одноглаз, художник изобразил его натурально. Матвею казалось, что гетман, сжимая в руках своих булаву, неприятно прищуривается, глядя на потомков своих и примериваясь нанести им удар по голове. Сбоку от гетмана висел фамильный герб Апостолов: на красном щитке его, в окружении золотых звезд, красовался небывалый серебряный крест, раздвоенный на конце – юньчик, как говорили соседи-поляки.

Чуть ниже, под одноглазым гетманом, висели изображения родственников – не всех из них Матвей знал по именам. Из картин сих Матвей любил лишь портрет покойной матушки: лицо ее было ясным, светилось покоем и счастьем. Матвей давно хотел повесть портрет в своей комнате, но сенатор не позволял.

Под портретами, посередине комнаты, стоял огромный, человек на пятьдесят стол из тяжелого красного дерева; он занимал почти всю комнату. Все в комнате было покрыто густою пылью, от которой Иван Матвеевич звонко чихнул. Матвей мигнул слугам – они принялись сметать пыль со стола, протирать портреты.

Сенатор вышел из гостиной, обошел дом, заглянул в комнаты – и обходом сим остался доволен. Пожурив Матвея за то, что окна в одной из комнат не слишком чисто вымыты, он отправился к себе в спальню – отдохнуть с дороги. Матвей облегченно вздохнул.

– Пойдем… пойдем, Матюша… – Ипполит, сопровождавший батюшку в обходе, дернул его за рукав. – Гулять пойдем, к пруду. Я училище кончил, рассказать тебе хочу…

За то время, что они не виделись, брат вытянулся и возмужал. Высокий и сильный, Ипполит был намного выше Матвея, и даже Сергея. Офицерский мундир сидел на нем красиво, ладно – столичному портному были заплачены немалые деньги.

Ипполит принялся взахлеб рассказывать: в училище нравы были строгими, никого домой не отпускали, даже по праздникам. Запрещали курить, читать посторонние книги, ходить в театр. Заниматься заставляли целыми днями, так, что почти ни минуты свободной не было. За малейшую провинность сажали в карцер, а хуже того – выгоняли и отправляли в армию унтер-офицерами. Учителя и воспитатели были злы, не любили воспитанников, воспитанники платили им тем же.

– Среди наших, – гордо сказал Ипполит, – человек десять в армию отправилось. Я же вот, как видишь, офицер, в столице служить оставлен. По-русски выучился не хуже тебя, математику знаю, тактике обучен, черчению планов.

– Молодец…

Они вошли в липовую аллею; опавшие желтые листья шуршали под ногами. Миновав аллею, вышли на берег пруда.

– Скажи, Матюша, – Ипполит покраснел, – а бывает в жизни любовь настоящая? Такая, чтобы дух захватывало и думать ни о чем другом не давала?

– Бывает… А на что тебе? Влюблен?

– Есть одна… в Петербурге. Боюсь только отцу признаться… он будет против женитьбы моей.

– Рано тебе еще жениться, братец…

Ипполит покраснел до кончика носа.

– Ну, мечтаю я… помечтать нельзя разве? Сия особа молода еще, ей пятнадцать всего. Но мы с нею уже почти год в переписке состоим. Любовной, – уточнил он негромко. – Она мне поверяет все тайны души своей, я ей тоже. Мы уже встречались два раза… без свидетелей.

– Любовь, – сказал Матвей грустно, – есть не только восторг, сие есть готовность взять на себя ответственность за жизнь и счастье другого. Без сего не выйдет у тебя ничего, сколько ни пиши писем, – Матвей вспомнил вдруг Мишеля и девочек и добавил мстительно: – И насчет тайных встреч скажу тебе еще: в наше время нравы были не в пример строже, маменьки за дочками своими во все глаза смотрели…

– Да ты еще вовсе не стар, братец! – Ипполит весело подмигнул ему, хлопнул по плечу так, что Матвей едва устоял на ногах. – А, знаешь ли, что я ныне к обществу вашему принадлежу, чести уже месяц как удостоен?

Матвей удивленно вытаращил глаза, закашлялся и не нашелся, что возразить.

– Вот так-то… – Ипполит гордо вскинул голову и сверху вниз посмотрел на брата. – А то ты все: в наше время, в наше время… В одно время мы живем с тобою, Матюша!

На следующий день в доме была сутолока, беготня. Иван Матвеевич в теплом домашнем халате распоряжался слугами. В комнатах переставляли мебель: то, как расставил ее Матвей, папеньке не понравилось. Вечером ждали гостей. Главным распорядителем как-то незаметно для других стал Ипполит: получая приказания от папеньки, он без устали носился по дому, ругался со слугами, сам хватался за мебель, показывая, куда тащить надобно. Он раскраснелся, голос его звучал по всему дому. Наблюдая за ним, Сергей понимал, что брат его чувствует себя Наполеоном под Аустерлицем.

Сергей с удовольствием скинул форменный сюртук, переоделся в партикулярное платье.

Первыми, в пять часов пополудни, приехали младшие сестры Аннета и Элен со всем семейством. С сестрами Сергей особенно был рад встретиться: он давно их не видел.

Аннета и Элен расцвели и похорошели после родов: Аннета родила первенца три месяца тому, Элен месяц назад произвела на свет дочь. Сестры кормили сами, оттого располнели, но полнота не портила их, наоборот, превращала из хрупких, нежных девушек, в обаятельных теплых и добрых женщин. Сергей невольно любовался, глядя на их счастливые лица. Няньки внесли детей следом за Аннетой и Элен – показать Ивану Матвеевичу. Папенька, поцеловав внуков, тотчас велел унести их.

В отличие от сестер, Матвей был по-прежнему раздражен и грустен. Причину настроения его Сергей знал: Матвей не любил семейных торжеств и больших праздников. Предпочитал уединение. Мужья сестер ему не нравились… Господа Хрущев и Капнист были недостойны его прекрасных сестер…

Гости прибывали; стол в парадной зале сверкал серебром и хрусталем. И вот, наконец, оркестр на хорах дружно грянул: «Гром победы, раздавайся…».

После третьей перемены блюд самый почтенный гость, старый екатерининский вельможа, еще сохранивший в осанке своей следы былого величия, Дмитрий Прокофьевич Трощинский, встал со своего места. Подняв голову в парике и поблескивая многочисленными орденами, он тихо и торжественно произнес:

– Здоровье его Императорского Величества и всего Августейшего дома!

Тост этот был произнесен с чувством; было видно, что Трощинский не просто соблюдает требуемую во всяком званом обеде формальность. В голосе его не было лести, желания выслужиться – ибо зачем выслуживаться было семидесятилетнему старику, давно пребывавшему в отставке? Все, даже дамы, встали с мест своих; одушевленный общим порывом, встал и Сергей.

– Здоровье хозяина сего прекрасного дома, дорогого нашего Ивана Матвеевича!

Бокалы зазвенели снова.

Потом пили еще и еще, Иван Матвеевич провозгласил тост за здравие гостей, потом – за сыновей своих, потом – за каждого из них в отдельности.

– Выпьем, господа! – говорил сенатор, и на глазах его блистали слезы. – Выпьем за здоровье Сережи моего, за то, чтобы было он счастлив во всех начинаниях, чтобы судьба, наконец, улыбнулась ему. Он достоин сего, поверьте мне…

Отец подозвал к себе Сергея, перекрестил. Сергей почтительно поцеловал руку папеньки. Он был пьян, но не от вина, а от ощущения семейного тепла и уюта. Лица родных и гостей казались ему необыкновенно добрыми и ласковыми – словно никто из них не знал ни страха, ни горестей, ни страстей, разрушающих сердце. Свечи в канделябрах горели ровным ясным пламенем, чуть колеблясь от людских голосов и движений.

Казалось, даже одноглазый злой гетман улыбался ему со стены.

На другой день братья взяли лошадей и отправились на прогулку. Погода благоприятствовала: дождь прошел, дорога за ночь высохла и даже несколько подмерзла, светило не по-осеннему яркое солнце. Ипполит умчался вперед, Сергей с Матвеем остановились у деревянного креста на развилке дорог, спешились.

Издавна на этом месте, у креста, был источник. Матвей подошел к нему, зачерпнул ладонью студеной воды.

– С некоторых пор я часто бываю здесь, – сказал он мечтательно, – отдыхаю. Я хотел бы быть здесь похороненным…

– Рано, брат, ты о похоронах своих задумался, – Сергей тоже зачерпнул воды, выпил. – Впрочем, и я желал бы сего… Тихая жизнь на лоне природы, в гармонии с собою и близкими своими, тихая смерть в старости – что еще человеку надобно?

Раздался звонкий стук копыт: из-за пригорка выскочила взмыленная лошадь Ипполита. Сам Ипполит, счастливый и радостный, издали замахал братьям. Остановился у креста, спешился, зачерпнул пригоршню воды, вылил на голову.

– Сумасшедший… – сказал Матвей, вдруг рассердившись, – простудишься.

– Брось, Матюша, все будет хорошо. Я себя знаю.

Сергей обнял Ипполита, потрепал по плечу. Неделя жизни в Хомутце, встречи с родственниками и соседями. Дальше и загадывать не хотелось…

Когда Мишель вернулся из Киева, Сергей сразу же потащил его прокатиться по окрестностям – надо было поговорить без свидетелей. Миша немедля заговорил о девочках, уверил, что устроил их самым лучшим образом.

– Я квартиру на Куреневке нанял, у немки одной, вдовы. У нее чистота такая, полы воском натерты, салфеточки везде, пастушки фарфоровые… Боюсь, только, что Аннушка непременно какого-нибудь пастушка разобьет – она ловкая, если ей чего захочется – непременно достанет, как бы за ней не смотрели. Такая бойкая – просто огонь! Вся в меня! Я в младенчестве такой же был – сам не помню, конечно, маменька рассказывала… Аннушка бойкая, а Лизанька тихая и ласковая – пока ехали она у меня с рук не сходила. У няньки плакала, а я ее брал – сразу затихала… Такая милая. Я их за эти дни страстно полюбить успел: сам не пойму, как это вышло? Вроде и не думал о них раньше, а сейчас – все время вспоминаю их, тревожусь, ругаю себя, что раньше их не любил…

– Кому они кроме нас с тобой и Матвея надобны? Мать отказалась от них…

Мишель помрачнел: не любил вспоминать о Катеньке, ныне – госпоже Лихаревой, благополучно прикрывшей венцом все прежние грехи и заблуждения молодости. По слухам, Катенька была совершенно счастлива – или искусно притворялась таковой.

– Знаешь, Сережа, – сказал Мишель, пряча глаза, – я тебе признаться должен… Ранее я тебе о сем не говорил – стыдно было… А теперь – теперь уже все равно, даже если ты и узнаешь… Я, когда с Катенькой был, – Мишель покраснел, даже уши вспыхнули, – когда ее любил… я все время о тебе думал… Так что Аннушка и Лизанька – не токмо мои, но и твои дочки…

– Так я знал об этом, Миша, – с улыбкою проговорил Сергей, – поэтому и удочерил их…

– Откуда же ты сие узнать мог?

– Догадался как-то… Я, Миша, много чего про тебя знаю, о чем ты мне не говоришь…

– О чем же? Скажи сейчас! Прошу тебя!

– Ну, хорошо… Ты себя Наполеоном и Лафайетом воображаешь, о славе мечтаешь, о том, чтобы весь мир имя твое узнал, в мечтах себя видишь вознесенным над толпой, которая тебе рукоплещет… Но на самом деле ты хочешь, чтобы толпа эта не за речи твои, не за славу военную – а за музыку твою тебя любила! Потому что тебе власть над сердцем человеческим нужна, а не только над плотью или разумом – ты хочешь людям свой восторг, свои слезы, свои мечты передать – так чтобы они тебя поняли – и полюбили всем сердцем… Так? Угадал я?

– Угадал, – Мишель выглядел потрясенным, – ну, а дальше?

– А дальше – то, что ты счастье человеческое больше всего ценишь и выше всего прочего ставишь: оно для тебя важнее, чем все остальное. Ты хочешь, чтобы все вокруг счастливы и довольны были. Так?

– Опять угадал! Я тебе всего этого не говорил, потому что боялся, что ты смеяться будешь: надо мной вечно все смеются, сам знаешь… Даже ты.

– Когда это я над тобой смеялся?

– А в Москве еще: когда первый раз встретились – разве не помнишь? Я как тебя увидел – почему-то разволновался страшно: мне сразу захотелось дружбу твою завоевать… Смешался и от смущения тетушке ручку с таким звонким чмоком поцеловал – на всю комнату слышно было. А ты отвернулся и засмеялся надо мной… Помнишь?

– Помню. Я тебя с первой встречи помню прекрасно… А что смеялся тогда – прости: ведь на самом деле смешно вышло! Как это у тебя получилось?

Мишель выпучил глаза, изображая себя самого – шестнадцатилетнего, поднес к губам руку, чмокнул так звонко, что лошади задергали ушами – Сергей рассмеялся легким, радостным смехом. Смеялся – и остановиться не мог: задохнулся, закашлялся.

– Что с тобой?! – испуганно воскликнул Мишель.

– Ничего, ничего, – успокоил его Сергей. Вытащил из кармана платок, вытер набежавшие от смеха слезы, – я очень счастлив сейчас, Миша… Ты здесь, Матвей, папенька… давно мне так хорошо и покойно не было, очень давно…

Праздник действительно удался на славу. Иван Матвеевич не случайно слыл поклонником Эпикура – он не давал скучать гостям, занимая их изящными застольными беседами, развлекая их ум и сердце музыкой, стихами Горация, цитатами из собственных сочинений, рассказами о жизни в Петербурге и за границей. Впрочем, Северную Пальмиру сенатор предпочитал бранить – за дурной климат и чопорное общество, подчеркивая, что только здесь, на лоне природы можно встретить искренние чувства. Соседи млели от его гостеприимства и обходительности.

Вечером, за столом, уставленным изысканными, невиданными в этих краях яствами, Иван Матвеевич подробно рассказывал о том, чем угощает своих гостей, возводя гастрономию в ранг философии. Тонкость вкуса он считал одним из главных качеств человека просвещенного и, несмотря на гимны сельской простоте, предпочитал далеко не простые блюда.

После прогулки у Мишеля разыгрался аппетит: он азартно орудовал ножом и вилкой, глотал куски не прожевав, не думая о том, чем набивает себе желудок. Иван Матвеевич не мог упустить случая, чтобы не посмеяться над забавным юнцом:

– Вы, сударь, – пример истинно современного молодого человека, – учтиво и насмешливо произнес сенатор, – не различая вкуса, он стремиться токмо к насыщению утробы своей. Сия торопливость – плод нашего воспитания: юноши берут уроки от дюжины разных учителей, спешат выучится алгебре, геометрии, тригонометрии, артиллерии, фортификации, тактике, языкам иностранным – английскому, итальянскому, немецкому – только не русскому! танцевать, фехтовать, ездить верхом, играть на фортепьяно и петь… Да только подобно том, как торопливость в еде порождает колики в желудке, сия неразборчивость в образовании не развивает ум, а лишь наполняет его ненужными для жизни сведениями… В результате современные юноши жить торопятся – а не умеют…

Мишель отложил вилку, выслушал сенатора с самым почтительным видом.

– Благодарю за любезные наставления ваши, Иван Матвеевич, – он развел руками, улыбнулся, – да только для того, чтобы жить научиться, опытность нужна – а откуда ей взяться в моем возрасте? Дайте жизнь прожить, такую, как ваша – глядишь, и научусь… Знаете, как русский народ говорит – брюхо сытно, да глаза голодны…

Сенатор хмыкнул, найдя ответ остроумным и смелым. Покровительственно приподнял свой бокал, кивнул Мишелю.

– Вы далеко пойдете, молодой человек…

Сергей, тихо улыбаясь, выслушал разговор папеньки с Мишелем. Сквозь полузадернутые шторы была видна алая полоса заката – еще один осенний день завершался – последний день праздника, последний день счастья.

– Я в Киеве с Трубецким виделся, – шепнул Мишель, когда ужин, наконец закончился – он в конце октября в Петербург возвращается… Я ему про Пестеля рассказал…

– Помилуй, зачем?!

– Сам не знаю, Сережа, как так вышло, – виновато пожал плечами Мишель, – я его случайно встретил… Он в Киев тебя звал…

На следующий день погода начала портиться и Иван Матвеевич засобирался в Петербург, опасаясь дождей и дурной дороги.

– Ну все, дети мои, – насмешливо произнес Матвей, когда карета сенатора скрылась за поворотом, – праздники, слава Богу, миновались… Жаль только, что вместе с ними деньги закончились…

– Что совсем? – обескуражено спросил Сергей.

– Последние повару отдал… в счет жалования, которое ему папенька обещает, но не платит… Долг чести, так сказать…

– Мишеля в полку через неделю хватятся, если уже не хватились, Надо в Киев ехать – может там денег достану…

– Я с вами поеду, – решительно произнес Матвей, – Засиделся я тут, в деревне… Аннушку с Элизой забрать надобно… Соскучился я без них. Да и с Трубецким повидаться надобно. Он в Петербург уезжает – когда теперь свидимся?

21

Князь пребывал в грустном, но тайно-приподнятом настроении: нежданно выпал ему отпуск в Петербург. Брат жены, юный конногвардеец Владимир Лаваль, застрелился из-за крупного карточного проигрыша. Княгиня была печальна, ходила в трауре, ей не терпелось увидеться с родителями, утешить их. Князь сочувствовал жене, но втайне признавался себе, что смерть Вольдемара не тронула его душу. Брата жены он не любил, считая его препустейшим малым. Получив извести о его смерти, князь был даже в душе благодарен беспутному Вольдемару за возможность приехать в столицу, развеяться и отдохнуть от провинциальной скуки. Службу штабную он наладил, от друзей неприятности отвел.

Успешными были и действия князя по обществу. Ему удалось ослабить Пестеля. Бестужев-Рюмин отказался следить за полковником, но зато согласился на его, Трубецкого, план выступления. В плане сем, правда, пришлось оставить место для Пестеля. Но общее руководство действиями оставалось за князем.

Уезжая в столицу, Трубецкой был уверен: Пестель не сможет ничего важного предпринять без его ведома. Из этого следовало, что новый Бонапарт его не сможет самолично начать дело, и захватить после победы диктаторскую власть. Князь считал это победой.

Трубецкой знал: с Пестелем или без Пестеля, дело скоро начнется. Нужно было подготовиться: распределить обязанности между сторонниками в столице, найти союзников из высших сановников. Такие найтись должны были обязательно: кого-то можно было уговорить должностью в будущем правительстве, кого-то – припугнуть. Связи у Трубецкого были обширные, замыслы – великие.

Трубецкой встретил братьев радостно:

– Я жду вас, нарочно не уезжаю, не попрощавшись. Обнять вас хочется, хотя несколько дней с вами провести…

И почти сразу же, как Сергей и ожидал, заговорил о деле:

– Как успехи ваши? Говорят, в Лещине, в лагере, многих в общество приняли?.. Призываю вас к осторожности, друзья мои.

Сергей честно рассказал ему новые свои мысли. Выслушав рассказ о том, что лучше частной жизни ничего и представить себе невозможно, Трубецкой удивленно посмотрел на Сергея, затем на Матвея, затем куда-то в потолок.

– Я все понял! – воскликнул князь. – Ты прав, ты во всем прав. Жизнь частная, без тщеславия пустого, и меня давно привлекала. Прости меня, я не понял сразу, думал, от дела отойти ты хочешь, странным сие показалось…

– Так я и вправду так думаю… И Матвей мнение мое разделяет.

Матвей кивнул.

– Не может быть! Сейчас это невозможно: ты, Сережа, бывший семеновец, и в отставку тебя никто не отпустит. Вот когда победим мы, отойдем от дел, то частными людьми сможем сделаться. И все увидят: не для своего честолюбия действовали мы! Помыслы наши чистыми были…

Сергей молчал.

Трубецкой улыбнулся доброй, открытой и заботливой улыбкой:

– Начальник мой, князь Щербатов, просит тебя завтра пожаловать к нему. Познакомиться желает.

Генерал Щербатов принял Сергея в своем кабинете. Заставленные книгами шкафы, камин, тяжелый дубовый стол, два кресла, такие же тяжелые, составляли все убранство.

Войдя, Сергей увидел, как лицо Щербатова расплылось в добродушной, открытой улыбке. Ему показалось, что он знал этого человека много лет, был давно дружен с ним.

Говорили обо всем: о Кавказе и Персии, о новостях петербургских, о том, что летом в Киеве было весело: балы давали один другого богаче.

– Мы с супругою Софьей Степановной не даем балов нынче, дочь болеет у нас, – сказал Щербатов просто. – Но надеюсь, что скоро на поправку пойдет, будет и у нас весело.

Заговорили о Трубецком. Оказалось, Щербатов знал его давно, познакомились они за границею, когда с женою генерал совершал путешествие по Европе. Вместе посещали театры и балы в Париже, потом дружили в столице.

– Я весьма уважаю его, – сказал Щербатов. – Трубецкой умен, решителен. К тому же, – тут Щербатов внимательно поглядел на Сергея, – он либерально мыслит. Либеральные мысли и честность – качества, редко встречающиеся в одном человеке.

Щербатов пожаловался на тяжесть службы своей, на то, что должность корпусного командира многотрудна и хлопотна.

– В войну, когда дивизией командовал, понимал, кто враг, кто друг… Ныне же все смешалось, врагов от друзей отличить нельзя. Едва от Эртеля уберегся, думал, уничтожит он меня, как предшественника моего, господина Раевского. Все умное и честное преследуется ныне.

Седые волосы генерала крупными локонами падали на высокий лоб, говорил он с чувством. Сергей невольно заслушался.

– Полгода тому, до смерти Эртеля, в отставку хотел я подать… Коли на службе гнусности одни полицейские…

– В отставку? Зачем, ваше сиятельство? Честный человек, судьбою поставленный на место свое, отступать не должен.

Щербатов вдруг необычайно оживился, даже встал с кресла.

– Я тоже так подумал, оттого и не подал. Подумал: на место мое пришлют негодяя, подлеца, вот, к примеру, Рота вашего… И честные люди пострадают. И друг ваш, господин Трубецкой, отговаривал меня. Он открыл мне… что есть общество честных людей, желающих перемен в своем отечестве. Так ведь?

Сергей кивнул.

– Так, Алексей Григорьевич. Я тоже состою… состоял в обществе сем.

– А ныне? Вы решили оставить общество?

– Я не… не знаю. Не решил еще. Мечта моя – частным человеком сделаться.

– Я мыслю, – продолжал Щербатов, как бы раздумывая вслух, – что не время ныне частной жизни предаваться… оттого и сам в отставку не подал. Хотя, подобно вам, часто об этом мечтаю… Поверьте, молодой человек, оснований для мечты у меня больше, чем у вас. Жена моя первая умерла беременной, я же ее больше жизни любил… Сейчас вновь женат, детей имею, болеют они, боюсь за них. Но ныне все, кто либерально мыслит и честен, должны объединиться…

Сергей молчал.

– Вы же сами сказали: честный человек, судьбою поставленный на место свое, не должен бежать с него.

– Сказал… Но место мое столь незначительно…

– Дело не в месте, подполковник. Дело в принципе… Впрочем, сие вам решать, – сказал он поспешно. – Ко мне же прошу приезжать запросто, без приглашения. Всегда буду рад вас видеть.

Когда дверь за Сергеем закрылась, Щербатов нажал на рычаг за портьерой, открыв другую, потайную дверцу.

– Ну, выходи, конспиратор, – сказал он, беря за руку Трубецкого и выводя его на середину кабинета. – Устал небось стоять за дверью-то?

– Устал… – Трубецкой кивнул и приложил платок к губам, дабы Щербатов не увидел крови.

– Хорошо еще, что не закашлялся ты… при нем. А я дурак, что послушался тебя, – Щербатов опять уселся в кресло. – Стар я уже комедии разыгрывать. Уволь впредь.

– Да я проверить просто хотел… как вести он себя будет, что скажет в ответ на слова ваши. Мне сие надо знать, для дела нашего он нужен… мне.

– Может быть, он и нужен, – протянул Щербатов, – да ручаться за него нельзя. Сам не знает, чего хочет. И жизни частной, и свободы Отечества. И простодушен: сразу об обществе признался.

– Алексей Григорьевич, вы очень помогли мне. Дело начинается скоро, а в третьем корпусе положиться не на кого. Храбрые все, либералы, но глупые…

– Ну, сие дело – твое дело… Ты учти только, господин заговорщик, головой я из-за тебя рисковать не намерен. Мой корпус пойдет, ежели увижу я, что за тобой – сила!

Выслушав просьбу Сергея о деньгах, князь развел руками: «Ничем сейчас помочь не могу, Сережа, через месяц-другой из Петербурга вернусь, тогда…» В довершении неприятностей, Сергей столкнулся нос к носу с Тизенгаузеном, который начал настойчиво расспрашивать его о Мишеле.

– Скажите, что если в полк, в ближайшее время не явится – я рапорт на него составлю, – ворчливо сказал Тизенгаузен, – я не желаю за него ответчиком быть…

Когда Сергей переступил порог маленького чистенького домика на Куреневке, первое, что он услышал – счастливый смех Мишеля и сердитый рев Аннушки. Лизанька вторила сестре тихим плачем.

Сергей вошел в комнату. Мишель сидел на полу и дразнил дочку фарфоровым пастушком. Аннушка, держась за ножку стола, сердито тянула ручки к вожделенной игрушке.

– Иди сюда, иди, – манил ее Мишель из другого угла комнаты, – дам, ежели подойдешь. Ну же, Аннушка! Иди! Смотри, какой пастушок! Прелесть просто! Иди, иди ко мне! Ножками иди, сама!

Сообразив наконец, что от нее хотят, Аннушка прекратила плакать, наморщила лобик и, оторвав ручку от опоры сделала несколько неверных шагов. Остановилась, покачнулась, чуть не заплакала снова – но фарфоровый пастушок вновь привлек ее внимание – и она, громко топая по натертому воском полу, быстро добежала по Мишеля, попав прямо в его протянутые руки. Тот ловко подхватил ее, чмокнул в нос:

– Молодец! Держи, заслужила.

Аннушка тут же засунула пастушка в рот, решив, что он должен быть вкусным.

– Сережа, ты видел? Она ходит, сама! Это я ее научил! – в голосе Мишеля звучала искренняя гордость, – я няньку отпустил, сам с ними вожусь. До чего ж забавные! Обезьянки!

– Пастушка забери у нее: разобьет…

– Ничего, это не хозяйский, это я сегодня специально для нее купил… Ну, что Трубецкой? Дал денег?

– Нет. Где Матюша?

– После обеда поспать прилег. Может и сейчас спит, если только мы его не разбудили…

– Разбудили, – хмурый, заспанный Матвей вышел из соседней комнаты, увидел пастушка в руках у Аннушки, поморщился сердито, – отбери у нее это, Мишка, не дай Бог она ему голову откусит… Отбери, кому говорю!

Мишель послушно отнял у Аннушки пастушка: она немедленно заревела. Ползающая по полу Лизанька тоже заплакала. Мишель подхватил ее на руки и начал успокаивать.

В соседней комнате Матвей взял трубку, набил ее табаком, раскурил.

– Что, неудача? – коротко спросил он, взглянув на расстроенное лицо брата.

– Полная. У князя Сергея денег нет. Да еще с Тизенгаузеном встретился, он Мишу ищет…

– Ему надо в полк вернуться. Другого выхода нет.

Сергей покачал головой.

– Не уедет он. После болезни моей он совсем другим стал…

– Я тоже сие заметил. Да что ж там было с тобою? Он мне ничего толком не рассказывал – говорит, что ему даже вспоминать о сем страшно…

– Да я и сам не помню ничего… Гебель солдат приказал бить, я чувств лишился перед строем… Помню только – голова закружилась, кровь носом пошла… Очнулся – у себя на диване. С час наверное без памяти был…

– С час – это долго. Не хочу тебя пугать, Сережа, но, – Матвей крепко прикусил зубами чубук, затянулся ароматным, успокаивающим нервы дымом, – но у маменьки и Лизы такие припадки случались… сам знаешь, чем они закончились… Может и прав Мишка, что тебя одного оставлять не хочет… Ну да ничего: пусть в полк возвращается, а я с тобой побуду. Я хоть в лекарской науке понимаю, а он что?

– А девочки как же? – тихо спросил Сергей, – ты им нужен…

– Девочки пока, слава Богу, здоровы. Я их завтра же в Хомутец отправлю, пока дожди не начались.

Возня и детский плач в соседней комнате затихли. Сергей осторожно приоткрыл дверь. Мишель дремал, сидя на полу, прижимая к себе Аннушку и Лизаньку. Они тоже уснули беспечальным и крепким младенческим сном. Фарфоровый пастушок валялся на полу, всеми забытый.

На следующее утро Матвей попытался заговорить с Мишелем о возвращении в полк, но тот даже слушать его не стал.

– Я Сережу не оставлю!

– Послушай, – попробовал урезонить его Матвей, – если полковник на тебя рапорт напишет – только хуже будет. Хватит с нас того, что у Пестеля неприятности… Тут домашним арестом не отделаешься – такое поведение дезертирством пахнет…

– Не станет он рапорт писать, – отмахнулся Мишель.

– Я с братом побуду, а ты поезжай. Не медля, – Матвей разозлился, – что за капризы, право? Ты как ребенок себя ведешь. Сам рассуди – есть правила, им подчиниться надобно, иначе…

– Замолчи, я слушать тебя не желаю! – раздраженно прервал его Мишель, – ты, может и старше меня, а все равно главного в этой жизни не понимаешь. Ты у брата своего спроси – хочет он, чтобы я уехал?! Ты ему про правила расскажи, про законы, про воинский артикул еще вспомни…

– Не дерзи! – Матвей нахмурился, взглянул на Мишеля грозно. Но проклятый мальчишка закусил удила.

– Скорее рак на горе свиснет, чем я дерзить перестану, – с вызовом произнес Мишель, – дерзость в мыслях и смелость в словах – единственное оружие мое! Спроси у брата своего – хочет ли он со мною расстаться?! Если он меня от себя прогонит – я в тот же день уеду, но только знай, Матвей, ежели Сергей опять в Василькове без меня окажется – его тут же Кузьмин со своей горилкой в оборот возьмет… А у Кузьмина давно на Гебеля зуб растет – кривой да острый. Как бы он этим зубом не укусил кого… до крови…

– Думаешь, только ты способен Сергея от неосторожных шагов удержать? Я его брат старший: он меня послушает…

– Он тебя послушает, а сделает по-своему, коли меня рядом не будет! У нас с ним – одна воля, одна судьба, одна жизнь, одно дыхание! Ты не меня с ним разлучить хочешь – ты нас пополам режешь! Да только человек – не червяк, он сего выдержать не сможет. Все! – Мишель ударил ладонью по столу, вскочил, показывая, что разговор закончен, – поеду, проветрюсь. А ты пока с Сережей поговори!

Сергей и девочки еще спали: Матвей решил не будить их. Сел у окна в кресло, задумался. Чувства и мысли его были в полном беспорядке.

«Что делать? Как поступить? – думал Матвей, – Сережа болен, ему покой нужен, жизнь тихая, без тревог и волнений – иначе припадок повторится может – и Бог весть, чем сие закончится. Нет, я об этом даже думать не буду – страшно… В Хомутец их отвезти разве? Затаиться, спрятаться? Нет, там их быстрее всего найдут… Да и невозможно долго таиться – У Сергея отпуск через пять дней кончается, искать его будут… И Аннушку с Лизанькой тут тоже долго держать нельзя – Киев город маленький, узнают – разговоров и сплетен не оберешься… Как все запуталось… Папенька еще со своими праздниками… охота ему была в родных пенатах день ангела справлять – как будто в Петербурге хуже… Один миллион уже прожил, сейчас, небось второй приканчивает – и знать ничего не желает. Хотел бы я таким эгоистом, как он родится – жить бы намного легче было… Думал бы токмо о себе да о своих удовольствиях – вот было бы славно… А тут мучаешься, голову ломаешь – как всех родных, любимых и даже нелюбимых – устроить, как их всех от глупостей удержать, как спасти… а о себе и подумать некогда… Да и неинтересно сие – о себе думать. Скучный я человек, ни талантов во мне нет, ни голоса, как у Сережи, ни дерзости Мишкиной – что обо мне думать?! Тоска одна. Я может только для того на свет рожден, чтобы о безумцах сих заботиться, дела их устраивать, их жизнью жить – ничего другого нет у меня… Да и не будет, видимо, – Матвей тяжело вздохнул, вспомнил вдруг о темной склянке – и пожалел о тех грезах, что навевал ему опиум – потому что сии мечтания были только его – и никому, кроме него не принадлежали. В них была его жизнь – пусть даже воображаемая…

Громкий стук в дверь прервал нить бесплодных и горьких размышлений. В сенях загрохотало что-то, хозяйка громко вскрикнула: «О майн Готт!», в соседней комнате захныкали проснувшиеся дети.

Матвей выскочил из комнаты. Хозяйка – маленькая, кругленькая пожилая немка с трудом удерживала сползающего по стене Мишеля. Сюртук на нем был порван, лицо разбито в кровь.

– Ну вот… теперь я точно… никуда не уеду, – сквозь зубы простонал Мишель, когда Матвей поспешив на помощь испуганной фрау, подхватил его под мышки, – лошадь понесла… сбросила… расшибся крепко… кажется ногу сломал…

22

У полковника Тизенгаузена болела голова, и сердце колотилось так неприятно, что ему казалось, что его вот-вот хватит удар. Он чувствовал себя старым, больным и очень уставшим. Полтавский полк вот уже неделю был на походе, возвращаясь из Лещина в Бобруйск, Дусенька с детьми осталась в Ржищеве – и полковник не без основания полагал, что в отсутствие законного супруга ее непременно кто-нибудь развлекает. Младшая дочь Тизенгаузена, появившаяся на свет этим летом совсем не походила на полковника – у нее были черные волосы и серые глаза – точь-в-точь, как у одного польского помещика. Каждый раз, когда полковник взглядывал на себя в зеркало ему в голову приходила одна и та же грустная мысль: он стар, Дусенька его не любит – и никто никогда его не полюбит – унылого, горбатого, больного старика 46-ти лет от роду…

С недавних пор он начал замечать за собой, что молодые люди раздражают его – в каждом из них он видел соперника, готового выпихнуть из потока жизни его, полковника Тизенгаузена. Среди воображаемых противников, подпоручик Бестужев-Рюмин занимал одно из первых мест. Предаваясь размышлениям о своих неприятностях, полковник непременно спотыкался о Мишеля, как будто тот был бревном, лежащим у него на дороге.

Дело даже было не в том, что подпоручик был весьма нерадив в исполнении своих служебных обязанностей. Полковника волновало то, что он понятия не имеет, где находится один из офицеров вверенного ему полка. Неуловимость Бестужева-Рюмина была крайне неприятна, угрожала полковнику гневом со стороны высшего начальства. Он мог быть где угодно – в Киеве, Василькове, Тульчине, даже, возможно в Ржищеве – у ног Дусеньки (Тизенгаузен заскрежетал оставшимися зубами) в то время, как сам полковник не имел возможности оставить свой пост – хотя ему очень хотелось бы этого. Именно из-за подпоручика Тизенгаузен оказался вовлеченным в противуправительственный заговор – и это тревожило полковника больше, чем мысли о неверности Дусеньки. Он твердо решил, что непременно добьется возвращения неуловимого подпоручика в полк – или в противном случае отрапортует о нем дивизионному начальству.

Вечером 5-го ноября Полтавский полк вошел в Чернигов. Разместившись у себя на квартире, полковник приказал не беспокоить его до утра и лег спать. Однако, вскоре после полуночи его разбудил испуганный денщик:

– Ваше высокоблагородие, там господа до вас. Спрашивают-с…

– Кто такие? – недовольно проворчал Тизенгаузен, набрасывая халат.

– Господин подполковник Муравьев, говорит, что у него срочное дело к вашему высокоблагородию. Прикажете пустить?

– Пускай.

Когда заспанный и недовольный всем полковник в криво сидящем на его горбе халате вышел в гостиную, Сергей сразу же бросился к нему:

– Василий Карлович! Простите, что обеспокоили вас в столь поздний час, но дело не терпит отлагательств! Дело касается подпоручика Бестужева-Рюмина. Он болен… жизнь его в опасности…

– Что такое?

– Он упал с лошади… разбился… Он не может сейчас прибыть в полк… Умоляю…

Сергей схватил Тизенгаузена за руку. «Неужели опять на колени броситься? Только этого мне не хватало», – брезгливо подумал полковник.

– Мы хотели бы просить вас, Василий Карлович, чтобы подпоручик пробыл у нас еще несколько дней, пока не оправиться, – сдержанно и спокойно проговорил Матвей, заметив недовольную гримасу на лице Тизенгаузена, – в настоящий момент он не в состоянии вернуться на службу.

Полковник аккуратно высвободил свою руку из горячих пальцев Сергея и произнес сухо, не глядя ему в глаза.

– Сие весьма прискорбно. Но я желал бы видеть докторское свидетельство о болезни господина подпоручика… Из-за его отсутствия у меня неприятности могут быть, так что я желал бы, чтобы все было оформлено надлежащим образом… Сами понимаете, господа, казенная бумага о его болезни не только ему, но и мне оправданием послужит… Не думайте, что я вам не верю – но порядок есть порядок…

– Бумага есть у нас, – Сергей вытащил из кармана шинели записную книжку, вынул оттуда сложенный пополам листок, – вот, рапорт его… о болезни…

Тизенгаузен развернул бумагу, поднес поближе к свечке, прочитал, пожевал губами.

– Сие не годится… Тут нет ни числа, ни свидетельства медицинского… Я такую бумагу всерьез принять не могу… Даже место не обозначено – где заболел, когда… Не годится! – решительно произнес Тизенгаузен, протягивая листок обратно Сергею.

– Но, Василий Карлович… Господин полковник… – Сергей беспомощно обернулся к брату, – Бестужев на самом деле болен… Вот и брат мой может сие подтвердить…

– Я же сказал, господа, что я вам верю, – устало произнес Тизенгаузен, – но рапорт сей принять не могу. Бумага не по форме составлена…

Втайне полковник наслаждался замешательством Сергея: он видел его растерянным. Вспомнил о том, как подполковник своими опасными разговорами вовлек его в заговор, как на коленях умолял не оставлять дела – и решил отыграться за все.

Сергей стиснул руки, зашагал по комнате – от окна к стене – и обратно.

Мельком взглянув на его побледневшее лицо, Матвей решительно выступил вперед.

– Василий Карлович, я уверяю вас – подпоручик Бестужев болен, и очень опасно. Я сам немного понимаю в медицине и поэтому прошу вас – примите его рапорт. Медицинское свидетельство он вам предъявит позже… когда вернется в полк.

– И когда же сие событие случится? – язвительно произнес Тизенгаузен, – я уже ждать его устал.

– Как только он будет в состоянии выдержать дорогу… Сейчас сие никак невозможно. Он с постели не встает… Будьте снисходительны – вы человек добрый…

Тизенгаузен выпрямился, одернул халат, вскинул подбородок.

– Вы, господин Муравьев, нынче в отставке и верно забыли, что кроме человеколюбия существуют еще и обязанности служебные. Мой долг, как командира полка – знать, где находятся мои подчиненные и чем именно они заняты… Бумага сия, – Тизенгаузен потряс перед носом Матвея рапортом Бестужева, – оправдательной считаться не может. Надеюсь, хоть в этом вы со мной согласны? – Матвей молча кивнул, – Что вы мне с ней делать прикажете?!

– Да что угодно, хоть в огонь бросьте! – сердито вскрикнул Сергей.

– Господин подполковник, вы забываетесь! – Тизенгаузен заложил руку за отворот халата, чувствуя себя почти Наполеоном.

– Поехали обратно, Матюша, ничего не поделаешь, – бросил Сергей брату и быстро вышел из комнаты, даже не попрощавшись с Тизенгаузеном. Матвей поспешил за ним.

– Передайте подпоручику, что если он не явится в Бобруйск, я тут же о нем отрапортую! – крикнул им вслед полковник.

– Поехали, Матюша, поехали быстрей, – торопил брата Сергей, – Миша там один, поехали… Пошел! – крикнул он кучеру. – Ничего тут не поделаешь, ничего, – пробормотал он, – небо не оставляет несправедливость без наказания! Это ведь он сказал, я помню, помню… Вот и посмотрим теперь, как тебя Бог накажет за жестокосердие твое…

– О чем ты?

– Тизенгаузен сказал как-то: «небо не оставляет несправедливость без наказания»… Матюша, как думаешь – он о Мише отрапортует?

– Боюсь, что да, – Сергей застонал, обхватил голову руками, – успокойся, нельзя тебе так! – тревожно вскрикнул Матвей, потянулся за дорожной аптечкой, открыл ее, стал в темноте нашаривать нужный пузырек, – на, лекарство прими, успокойся…

– Матюша, ты знаешь – Миша ведь нарочно разбился, – Сергей принял из рук брата стакан с лекарством, выпил, поморщился от горечи, – Он наездник с рождения: говорил, что даже не помнит, когда впервые в седло сел: не мог он с лошадью не справиться, он их лучше, чем людей понимает… Я знаю: он нарочно, чтоб в полк не ехать… Понимаешь, что сие означает? Он себя губит, убивает себя… И ведь не только он так делает… Тут здоровые больным завидуют, а живые – мертвым… Разве так можно?! Сам посмотри, что такое армия наша – хромые, кривые, горбатые, израненные, чахоточные – все служат! Все за чины свои держаться, за место свое трепещут так, что законы милосердия забыть готовы – лишь бы гнев начальства на свою голову не вызвать… Бога не бояться, в казенную бумагу веруют… Нет, нет, нет, невозможно сие, немыслимо… Нельзя так дальше жить, невозможно, стыдно, бесчестно… Человеком себя считать перестаешь, когда сему порядку вещей подчиняешься…

– Сережа, успокойся, прошу тебя…

– Рад бы, да не могу… За Мишу тревожусь, с ума схожу…

Сергей завернулся в шинель, затих, смотрел на дорогу, мысленно подгоняя усталых лошадей. До Киева было более ста верст, и проехать их надо было как можно быстрее – на небо наползли тяжелые тучи, готовые пролиться первым затяжным осенним дождем. Распутица уже стояла на пороге, наступало то странное время, когда огромная империя переставала быть единым целым, и между городами, селами, деревнями и местечками расстилались пространства, наполненные только осенней моросью – и раскисшими колеями дорог.

Дождь начался ранним утром, когда они ждали перемены лошадей на станции. Грязные окна сразу запотели, потемнело, капли, как мыши зашуршали за стенами маленького домика, навевая сон, тоску, скуку смертную. Сергей приказал подать водки.

Дождь шел и шел – смывая краски, звуки, превращая землю – в жирную грязь, день – в бесконечные сумерки, жизнь – в бессмысленное ожидание неизвестно чего.

Следовало вернуться в Васильков. Отпуск у Сергея закончился, Мишель выздоравливал: вывихнутая нога уже не болела, синяки и ссадины зажили. Матвей, подсчитывая ежедневные расходы, только вздыхал: деньги таяли на глазах, надо было быстрей возвращаться с девочками в Хомутец, пока дороги не развезло окончательно.

Последнюю неделю в Киеве Сергей не выходил из дому. Сидел в кресле у окна, смотрел на залитые водой стекла, курил, пил – но не становился веселее, а наоборот – мрачнел с каждой выпитой рюмкой.

Потом падал, засыпал коротким, тяжелым пьяным сном, просыпался с больной головой и колотящимся сердцем – опохмелялся, и все начиналось заново. Мишель пытался отвлечь его, просил спеть – но Сергей только тихо качал головою, словно отказываясь от всего, что еще недавно доставляло ему радость.

Через неделю похолодало, сквозь тучи выглянуло солнце – и Матвей решил, что пора уезжать из Киева. Экономии ради он довез друзей до Василькова в своей коляске – Сергей почти всю дорогу спал. Не останавливаясь, уехал в Хомутец, решив про себя, что вернется обратно как можно скорее. «Надо Мишку в полк вернуть, а то арестуют его, как дезертира, в крепость запрут… Сережа пропадет совсем». – думал он, пока коляска тяжело ворочая колесами с налипшими на спицы грязью, с трудом преодолевала версту за верстой.

Проснувшись утром на своей квартире в Василькове, Сергей с омерзением и тоской обвел глазами знакомую до последней трещины на потолке комнату. Былые надежды растаяли, растворились под бесконечным осенним дождем, казались малодушием – и непростительной слабостью.

Он встал, умылся холодной водой, посмотрел на графинчик с водкой – и решительно затворил дверцу буфета. Приказал Никите заварить крепкого чаю. Голова болела, сердце колотилось, но он знал, что скоро ему станет легче – главное, не поддаваться больше своей слабости, не терзать сердце напрасными надеждами.

В комнатах было душно: он вышел на крыльцо, вдохнул всей грудью холодный предзимний воздух, стремясь очиститься, освободится от всего, что мучило и томило его этой осенью.

Топот копыт привлек его внимание. По разбитой дороге, едва схваченной первым морозом, ехали два всадника в гусарских мундирах. Сергей вгляделся – и узнал Артамона.

Командир Ахтырского гусарского полка был настроен решительно: слухи о том, что общество открыто и скоро могут начаться аресты, дурное настроение любимой жены, отлучившей его от супружеского ложа, а также повсеместное зловластье надоели ему хуже, чем захолустное местечко Любар, в коем стоял его полк. Дождавшись первого же заморозка, он взял с собой ротмистра Семичева и отправился в Киев, уже по дороге решив заехать к кузену в Васильков – следовало посоветоваться о том, что делать дальше.

Выслушав рассказ Артамона о том, что общество, судя по всему, открыто, что многочисленные шпионы и предатели уже поспешили донести властям имена всех заговорщиков, Сергей вновь ощутил тошнотворный приступ отвращения к себе и еще раз мысленно проклял себя за малодушие. Конечно, Артамон был склонен к тому, чтобы преувеличивать опасность, но в его словах, несомненно, была доля истины – горькой, едкой и отрезвляющей, как запах нашатыря.

– Что думаешь о сем? – спросил Артамон, испытующе глядя на Сергея, и продолжил не дожидаясь ответа, – я думаю – действовать надо, пока нас всех по одиночке не перехватали… Лично я от дела не отступлюсь, хоть ты режь меня. Слово чести! Хоть завтра свой полк подниму в поход против зловластья! Тиран падет под нашими ударами!

Решительность Артамона, его румяное от свежего ветра и быстрой скачки лицо, ободрило Сергея: «Не все еще потеряно, – подумал он, – если обстоятельства против нас, надобно не сдаваться, не бежать, не прятаться, а противостоять им. Только так победить можно».

– Согласен с тобой всецело, – твердо произнес он, пожимая руку кузену, – я с тобой.

– Слово?

– Слово.

– Доброе утро, Артамон Захарович, – заспанный Мишель в одной рубашке, босиком вошел в комнату. Волосы его были взлохмачены, на щеке отпечатался след от подушки. Он потер кулаками глаза, зевнул сладко, потянулся, – что вас к нам из Любара в столь ранний час привело?

Артамон вскочил со стула, расправил плечи.

– Что вы себе позволяете, господин подпоручик?! Что это за тон? Где мундир ваш?! Как вы смеете в таком виде появляться перед старшими по званию?!

– Оставь, Артамон, не время сейчас об эдаком вздоре думать, – прервал его Сергей, – подпоручик заспался: мы вчера поздно вечером из Киева вернулись…

– Ну и как в Киеве? Весело? – спросил Артамон, презрительно поворачиваясь спиной к Мишелю.

– Весело, – печально улыбнулся Сергей, – очень. Не желаешь ли чаю? Или… может быть… водки выпьешь?

– Нет, благодарю: спешу. Хочу сегодня же в Киеве быть. Поехали, ротмистр, пора.

Когда полковник с ротмистром, отъехали от крыльца, Мишель подошел к другу, обнял его, заглянул в глаза.

– Не говори ничего – я сам все понял. Ты прав во всем… Нельзя нам от дела отказываться – бесчестно сие. А бесчестный человек счастлив быть не может… Так?

– Так, Миша, – Сергей обхватил его голову руками, прижал к груди, – только… я не хочу, чтобы ты в сем участвовал… Уезжай к Матвею, в Хомутец – мне без тебя легче будет…

– Твой кузен дурак, а ты – еще глупее, – Мишель высвободился из объятий Сергея, зевнул, почесал босой ногой лодыжку, – куда же я от тебя уеду? Распутица кругом…

На следующее утро друзей разбудил стук в окно.

– Пойду, спрошу кто там, – Сергей поднялся с кровати.

– Не вставай, – сонно ответил Мишель. – Знают же все, что болен ты. Пусть катятся к чорту ….

Стук повторился снова, громкий, требовательный. Сергей отодвинул шторы: на крыльце стоял унтер-офицер в полтавском мундире.

– Приказ имею, от их высокоблагородия господина полковника Тизенгаузена. Ищу господина подпоручика Бестужева-Рюмина. Господин полковник приказали, ежели у вас он, доставить его немедля в полк.

Сергей почувствовал, как сердце его забилось отчаянно.

– Его здесь нет, любезный, – сказал он, боясь, что Мишель выйдет на крыльцо.

– Где я могу найти его?… по приказу господина полковника…

– Я не сторож Бестужеву. Более тебя не задерживаю.

Унтер-офицер поклонился и пошел к запряженной лошадью кибитке, стоявшей неподалеку.

– Я должен ехать, Сережа… – сказал Мишель мрачно. – Я знаю горбуна… Он Гебелю твоему отпишет, арестуют меня прямо здесь, у тебя. Полковник трус, а трусы, когда бояться сильно, весьма решительны бывают… Не хотел я туда ехать, но видно придется… Только ты Матвею напиши – я тебя одного здесь не оставлю…

Сергей написал брату, попросил спешно приехать. Мишель через три дня собрался и уехал, не дождавшись Матвея: торопился в полк с угрюмой обреченностью каторжника, возвращающегося в тюрьму после краткого отпуска.

– Не хочу я туда ехать, Сережа… Если бы не жалование и деньги от папеньки, что в Бобруйск должны прийти…

Мишель вздохнул тяжело, тоскливо поморгал глазами, опустил вниз уголки губ.

– Делать нечего… С горбуном договорюсь и вернусь к тебе … И двух недель не пройдет … Ты себя береги…

– Не пропаду, – нарочито бодро произнес Сергей – Мишель взглянул на него с тревожной печалью, вздохнул…

– Может не ехать сегодня? Матвея дождаться…

– Пустяки: поезжай… Я уверен, Матюша завтра утром примчится… Не хочу, чтобы у тебя неприятности были…

Сергей обнял его похолодевшими вдруг руками, расцеловал торопливо, махнул рукой с крыльца и ушел в дом.

Здесь еще пахло табаком из Мишиной трубки, стояла чашка с недопитым кофеем… Но было уже пусто и очень скучно…

Когда рано утром в дверь постучали, Сергей решил, что это брат. Но у крыльца стоял незнакомый обер-офицер в свитском мундире.

– Откройте, – прошептал он. – Я без подорожной, тайком приехал… меня увидеть могут. Послан к вам полковником Пестелем.

– Что случилось? – Сергей на ходу одевался, застегивал рубаху.

– Царь умирает… – ответил поручик, входя в дом. – Павлу Ивановичу из Таганрога верные люди сообщили. Записку передать велел.

– Да кто вы?

– Квартирмейстерской части поручик Крюков.

В записке, написанной левою рукою, без подписи, кроме сообщения о том, что государь безнадежен, говорилось: общество раскрыто. И содержался призыв держать себя в руках, не начинать неосторожных действий, ждать приказаний.

Взяв себя в руки, Сергей обратился к поручику:

– Идемте, я распоряжусь покормить вас с дороги. Расскажете мне, как у Пестеля дела, давно я его не видал… Сюртук принеси мне, – крикнул он Никите.

В дверь опять постучали: на этот раз, выглянув в окно, Сергей увидел забрызганную грязью коляску Матвея. Брат – бледный и взволнованный – уже стоял на крыльце.

– Государь скончался в Таганроге. Сведения верные! – первое, что сказал Матвей, войдя в дом.

– Что ж теперь будет, Матюша? На моей памяти еще цари не умирали…

– Что будет? – мрачно переспросил Матвей, – Константину Павловичу будем присягать…

– Ты денег не привез? – тихо спросил Сергей.

– Очень мало. Устал я с дороги, Сережа, нога болит… Спать хочу. Где Мишель? В полк уехал? Правильно. Сейчас время такое – каждый на своем месте должен быть… – Матвей зевнул, потянулся, – Россия – крепость, из нее не убежишь, я сие давно понял… Смириться надо…

Посланец Пестеля тронул Сергея за рукав.

– Я должен обратно ехать, – сказал он. – Что передать Павлу Ивановичу?

– Пойдемте, – Сергей схватил его за руку и увлек за собою.

– Куда?

– Пойдемте.

Сергей повел поручика к плацу; на ней шло учение пятой роты Кузьмина.

– Смирно! – крикнул Кузьмин, завидя его. – Глаза на-ле-во!

– Ребята! Пойдете за мною, куда ни захочу? Пойдете? – Кузьмин удивленно посмотрел на батальонного.

– Куда угодно, ваше высокоблагородие!

– Вы слышали? – спросил Сергей у поручика. – Вот это Пестелю и передайте. – И еще… бумага есть при вас?

Поручик порылся в карманах и достал обрывок бумаги с карандашом. «При первом же аресте я начну дело», – написал Сергей быстро и отдал записку поручику.

– Передайте Пестелю, – холодно сказал он.

– Слушаюсь, господин подполковник.

Когда поручик отошел, Сергей развязно хлопнул по плечу Кузьмина.

– Ну что, Анастас, как дела? Сказывают, ты в передовых нынче… Ротой твоей Гебель доволен…

Про роту Сергей вымыслил тут же, на месте. Ему страшно было возвращаться в дом, хотелось говорить: не важно, с кем и о чем, но говорить…

– Кто сказывает? – удивился Кузьмин. – Что с тобою? Вот мне сказывали, будто выздоровел ты. Не вижу сего. Ты вот пока пускать никого не велел – дивизионный генерал приезжал смотреть полк, готов ли к приезду Рота. А Гебель пред сим опять двоих моих бить приказал…

Сергей сжал кулаки.

– Я рапорт подам, я говорил ему…

– Не подашь, Сергей Иваныч. Дивизионный давеча хвалить изволил Гебеля, благодарность выдал за образцовое состояние полка. Впрочем… – Кузьмин сокрушенно покачал головою, – пойдем ко мне, выпьем. Продолжать учение! – крикнул Кузьмин фельдфебелю.

Кузьмин привел батальонного к себе, усадил за стол, налил горилки. Подполковник выпил стакан, затем другой – не закусывая. Кузьмин не успевал за ним. Вдруг глаза гостя расширились, наполнились ужасом, он расстегнул ворот сюртука и схватился за горло:

– Она… душит. Дышать не могу…

– Кто? – не понял Кузьмин. – Кто душит?

Подполковник, путаясь в рукавах, принялся снимать сюртук; Кузьмин помог ему. Бросив в ужасе сюртук на пол, подполковник произнес глухо:

– Бахрома… от эполет бахрома. Привиделось мне: растет она, горло мое обхватывает, душит…

Глаза батальонного были наполнены неподдельным ужасом.

– Успокойся, Сергей Иваныч. Чего с пьяных глаз только не привидится… Вот мне показалось давеча, что в собаку я преобразился, бегаю, лаю на всех. А проспался – и как не бывало. Иди домой, проспись, завтра здоров будешь…

Сергей вернулся к себе на квартиру поздно. Матвей спал на их с Мишей диване, и это внезапно разозлило Сергея. Он грубо растолкал брата.

– Пестель полномочия мне передал! Дело начинать я буду, при первом же аресте! – бросил он в лицо Матвею, когда тот разлепил наконец глаза.

– Ты… ты бредишь, брат? Ты болен, ложись, отдохни, пройдет…

– Нет, послушай… Я здоров. Выпил просто. Начинать – мне, и в самом ближайшем времени. Хотелось… напоследок… Понимаю, что, может быть, в последний раз сие пьянство. Страшно мне, Матюша… Понимаю, что начинать надобно, а боюсь. Но… Я начну, в самом скором времени. Я Артамону слово дал… Нету другого пути у меня. Смириться, как ты советуешь – не хочу, уехать – не могу, значит – одно только мне осталось…

Матвей взволнованно ходил по комнате. «Остановить, остановить его нужно немедля», – с отчаянием подумал он, – «Любой ценой остановить…»

Прошло десять дней. Днем Сергей был занят службою, по ночам писал письма, а наутро отправлял их с солдатами. Кому были сии письмо – Матвей не знал. В воздухе висела тревога, и Матвей чувствовал ее почти физически.

Из Киева, Питера, Житомира, Тульчина приходили разнообразные слухи.

Говорили, что Константин Павлович не желает вступать на престол, обагренный кровью его отца.

Твердили, что блаженной памяти государь император тайно передал власть своему младшему брату – Николаю Павловичу.

А еще шептались, что император Александр вовсе не умер в Таганроге, а принял тайный постриг под именем старца Феодора Кузьмича, и вместо него в гробу, что следует через всю Россию в Петербург лежит какой-то солдат, схожий с императором лицом и фигурою. Солдата же сего застрелил лично какой-то важный генерал, повинуясь тайному приказу императора. Называли даже имя сего генерала – то ли Бибич, то ли Ермышов…

А еще ходили слухи, что Александр не своей смертью помер, что отравили его враги веры и отечества – масоны, извели страшным ядом, таким, что хоть каплю проглотишь – тут тебе и конец. И главных масонов имена тоже всем известны, но никто про то вслух говорить не смеет, потому что у них, масонов, везде уши и глаза и если кто про их козни прознает – отправиться на тот свет, вслед за усопшим императором…

Матвей терпеливо выслушивал всю эту дичь, что пересказывал ему Никита – более от скуки, чем от любопытства. Всерьез его занимала только одна мысль – как остановить брата? Как заставить его отказаться от своих планов? Он чувствовал, что каждый прожитый день приближает его к чему-то ужасному, страшнее жутких часов на Бородинском поле, когда Семеновский полк равнодушно и размеренно расстреливала французская артиллерия…

Распутица закончилась: выпал первый снег, растаял, снова выпал. Прошло уже две недели с того дня, как Мишель покинул Васильков. Вечером 13-го декабря Сергей зашел в комнату к брату. Матвей читал – вернее просто держал перед глазами книгу, бессмысленно скользя глазами по строчкам…

– Матюша, – смущенно произнес Сергей, – прости, что помешал тебе… Поговорить хочу.

– Нисколько не помешал, – Матвей захлопнул растрепанный том, бросил на кровать, – говори.

Сергей сел в кресло, помолчал. Опустил глаза. Наконец собрался с духом – и как будто в воду бросился.

– Две недели сегодня, как Мишель уехал, ни слова, ни строчки от него… Я до сего дня даже думать себе о нем запрещал… Дни считал, а думать – запрещал…

– Верно полковник его под арест посадил за отлучку самовольную, не тревожься – объявится твой Мишка, – сухо произнес Матвей.

– Я просить тебя хочу – съезди за ним в Бобруйск, забери, увези в Хомутец. Скажи, что я там… иначе не поедет он. Что хочешь с ним делай – только от себя не отпускай. Запри, свяжи, ври, что хочешь… Не могу я дело при нем начинать… Если все хорошо пойдет – я пришлю за ним, или сам приеду. А ежели нет – не хочу, чтобы он рядом со мною был…

– Ты сам не понимаешь, о чем просишь. Если бы не Мишкины бредни – и дела бы никакого не было. Он во много раз тебя виноватей. Ты никого в общество не принял – а он только и делал, что бегал и рать созывал, во все колокола бил… Неужели ты надеешься, что я смогу его удержать? Хочешь его спасти? Сам откажись от планов своих…

– Поздно, Матюша. Я слово Артамону дал… А Миша – нет. Он переменился сейчас – если и ввяжется, то только для того, чтобы от меня не отстать… Послушай, брат, я сейчас тебе то скажу, что ранее никому не говорил – даже на исповеди. Миша – мне не только друг, он – часть меня, половинка моя родная – как в «Пире» Платоновом… Может он для других – дурак, болтун, мальчишка смешной и дерзкий, но для меня он – единственный, в целом мире… Если я его потеряю – сам жить не смогу. Я раньше думал, что сие – просто страсть, что закончится это… Но столько лет уже прошло, столько разлук и встреч мы с ним пережили – и не проходит ничего, только сильней становится. Я его сейчас в сто крат сильнее люблю… нет, нет… слово неправильное… до чего же все-таки родной язык неуклюж, – Сергей вздохнул и перешел на французский. – Матюша, друг мой, то, что я чувствую к Мише трудно выразить одним словом… Я без него – как калека безногий, безрукий – не человек, а обломок бессмысленный, сосуд разбитый. Только рядом с ним я целым становлюсь, жить могу, дышать, чувствовать… А без него – нет меня… Спаси его, Матюша – и ты меня спасешь…

Сергей замолчал, опустил голову. Матвей вскочил, нервно прошелся от окна к двери, обратно.

– Ни в какой Бобруйск я не поеду, – наконец выговорил он сдавленным от волнения голосом, – не проси даже. Мишка твой вот-вот сам здесь объявится… И прошу тебя, как брата – избавь меня от исповедей таких. Может чувство сие и не грех или преступление – но болезнь душевная точно. Тебя и Мишку лечить надобно…

– Чем лечить? Есть в твоей аптечке такая микстура, которая от этого вылечить может?! Если есть – дай, я приму. Думаешь легко эдакую муку терпеть?! Знать, что идешь против Бога, против натуры, против всего, что люди правильным и разумным считают?! Есть у тебя такое лекарство?! Дай мне его – я согласен.

– Такие болезни не микстурами лечат, – пробормотал Матвей.

– Чем же? Если безумны мы – нам место среди безумцев – в желтом доме. Ты хочешь этого, брат? Хочешь? Если да – отвези меня туда, пусть запрут меня там навеки, пусть свяжут, бьют – я на все согласен…

– Нет! – Матвей закусил губу, отвернулся от брата, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони, – нет! Как ты предлагать мне такое можешь… И правда – безумен ты…

Сергей закрыл лицо руками, тихо рассмеялся.

– Да, Матюша, ты прав – я безумен. И сердцем, и разумом понимаю, что Мишу надо сейчас надо оторвать от себя, что не надо ему сюда приезжать – а не могу без него… Вот, письмо ему написал, не выдержал…

Сергей вытащил из кармана смятый клочок бумаги, протянул брату.

«Есть что-то безнадежное в твоем молчании, любезный друг, завтра будет две недели, как ты уехал, и ни одного слова от тебя. Если бы я был в состоянии, я послал бы тотчас же нарочного к тебе, но я сижу на мели… Что случилось с тобою? Как твоя забота, твоя мечта, твое здоровье, твои мысли? Я беспокоюсь, когда думаю обо всем этом. Неужели нет никакой возможности для тебя вернуться? Твои письма доходят до нас так медленно. Мы не имеем вестей ниоткуда, кроме письма от Поля, которое я берегу для тебя, он в нем посылает тебя тысячу благодарностей и просит приехать с ним повидаться, не рассчитывая приехать в Киев. Матвей чувствует себя хорошо, и если бы ты был с нами, я бы совсем был покоен. Боже мой! Когда же придет час, когда я обниму тебя так крепко, как люблю!

По мере того, как Матвей читал письмо, им овладевало какое-то безнадежное, тяжелое отчаяние. Он взглянул на брата – Сергей сидел, отворотясь к окну, закусив губу, нервно барабанил пальцами по столу. «Как Мишка» – подумал Матвей, – «совсем как проклятый Мишка». Внезапное раздражение охватило его. Схватил брата за волосы, рванул жестко:

– Ты своим безумием всех нас погубишь! Его ты жалеешь, любишь, только о нем думаешь… А я? Ты мне дороже жизни: я без тебя жить не смогу!..

Рванул еще раз, побольнее, зная, что брат стерпит. Оттолкнул он себя.

Сергей закрыл лицо руками, пальцы его дрожали. Матвей обнял его.

– Прости…

– Зачем ты так?..

– Господи, я дурак, какой же я дурак…, – забормотал Матвей, быстро, сквозь зубы. – Прости… ради памяти маменьки… Я не смогу без тебя… Не смогу… Прости…

– Я зла не держу… Уезжай, Матюша. Начинается дело, и оно может… не привести к победе. Уезжай, дочерей моих сохрани. Когда вырастут и понимать смогут – расскажешь тогда… об нас с Мишей. Или лучше ничего не говори. Пусть вырастут в неведении…

– Нет, – Матвей шептал по-прежнему горячо, – я никуда от тебя не уеду… Пусть все рухнет вокруг, но мы будем вместе. Я… хочу написать ему… Сказать… что люблю его… как брата.

– Кому?

– Мишелю.

Сергей удивленно поднял глаза: Матвей схватил перо, склонился над бумагой, облизывая губы языком. Строчки полетели из-под пера, пустые слова ложились ровно, в них не было смысла, они только звали, звали, звали Мишеля как можно скорее приехать в Васильков.

Сергей взял листок из рук Матвея.

– Зачем?… ты же ненавидишь его…

– Я? – Матвей потупился, – Рад бы ненавидеть его… но не могу… Коль скоро тебе он тебе нужен. Все твои радости, беды, заботы – мои, Сережа. Прости… Не знаю, что нашло на меня… Больно?

Сергей грустно взглянул на брата, пригладил волосы.

– Прошло уже… Это я должен прощения у тебя просить… Я своими руками жизнь твою ломаю. Ты делаешь то, к чему у тебя душа не лежит. Из-за меня делаешь…

– Я сам того хочу…

21

Смеркалось, но Мишель твердо положил, что будет в Василькове сегодня же. Сейчас он хотел только одного – увидеть Сережу. Только ему он сможет рассказать то, что произошло в Москве, то, о чем было написано в письме управляющего. О чем он не мог вспомнить без ужаса – поэтому старался думать о другом – обществе, восстании, свободе, счастье, что отныне казалось абсолютно немыслимым: «Я больше никогда в жизни счастлив не буду», – подумал он, – «Невозможно сие. Кончилось мое счастье, нет его больше». Он подумал об этом спокойно – без жалости к себе. Ему не было себя жалко, напротив – Мишель себя отчаянно ненавидел.

Сколько раз он за последние два года он ездил без разрешения в Васильков, Киев, Линцы, Хомутец? Мог и в Москву съездить – долго ли? Но не собрался, не решился, а тут еще история с Катенькой, тайное общество, а она там, в Москве, болела и чахла, писала ему ласковые письма, а он так и не успел к ней съездить, хотя мог, мог! «Видно, плохо хотел, раз не смог!» – злобно упрекнул себя Мишель.

Зима выдалась черная: с короткими морозами и длинными оттепелями. Дорогу разве что слегка приморозило – местами она была еще разбита и грязна, снег только собирался в тяжелых серых тучах, закрывавших горизонт.

– Метель будет, ваше благородие…

– Ну и что с того? Езжай!

За пять верст от Василькова пошел снег. Полетел с низкого неба сперва робкими снежинками, а пять минут спустя – огромными липкими, омерзительно холодными хлопьями. Было сыро, снег тут же таял, дорога становилась все хуже, размякала прямо под копытами лошадей. Но на поля и заросшие лесом холмы снег лег исправно, осветив зимние сумерки неверным, мерцающим светом – и вскоре только две темных колеи остались заметны взгляду – остальное слилось в единую серебристую пелену, раскинувшуюся от низкого неба до посветлевшей, и тут же скрывшейся из глаз земли.

– Заметет, вашбродие, не доедем!

– Езжай, не ночевать же тут! Пошел…!

Мишель прибавил грубое ругательство, толкнул ямщика в спину. Ямщик послушно огрел кнутом измученных лошадей. До Василькова было уже близко, Мишель вглядывался в беспросветную серую, липкую, холодную мглу, тщетно пытаясь рассмотреть хоть что-либо. Но декабрьские сумерки сгущались слишком быстро, а снег летел густо – ничего видно не было…

Оставалось уповать на то, что дорогу не занесет окончательно, что лошади вывезут, да и дорога знакомая. Он закрыл глаза и попытался задремать, но, едва сонное забытье смежило ему веки, кибитку тряхнуло так, что он в испуге открыл глаза. И замер.

Снег прекратился так же внезапно, как начался. Тучи на мгновение расступились перед закатным лучом холодного зимнего солнца. Сверкнул на миг свежевыпавший снег, осветилась дорога, деревья вдоль нее, купола и кресты Васильковского храма. Город был совсем близко, даже ближе, чем он предполагал…

Знакомая до последней черточки картина расстилалась перед ним, но все в ней было новым, еще неизведанным, непознанным – потому что он сам стал другим. Горе, изгнанное из памяти, изменило его до неузнаваемости.

Он подумал, что даже Сереже не сможет сказать всего, да сие и не надобно. Печальная новость могла нарушить их планы: лучше держать ее в тайне. Мишель не был уверен в том, что сможет скрыть от Сережи что-либо, но попытаться стоило.

Из кибитки он вылез, улыбаясь во весь рот. Улыбка далась ему на удивление легко: он даже сам удивился.

Сергей выскочил ему на встречу на крыльцо, стиснул в объятиях, пробормотал: «Ну, слава Богу, ты здесь…»

В гостиной было накурено до синевы, стол уставлен остатками ужина. Гости, видимо, только что удалились и Мишель пожалел об этом: врать Сергею на людях было много легче, чем наедине.

– Я только тебя и ждал. Ты письмо наше получил?

Услышав слово «письмо», Мишель вздрогнул.

– Какое письмо? Нет… ничего… не получал…

– Мы с Матюшей тебе писали. Третьего дня с почтой отправил…

– О чем писали?

– Ты две недели знать о себе ничего не давал. Я тревожился.

– Меня горбун под домашний арест посадил.

– Вестей никаких из Петербурга не имеешь? Или хоть из Москвы?

– Нет! А ты как?

Сергей с нарастающей тревогой всматривался в лицо Мишеля: о том, что друг его хочет скрыть от него что-то, он понял с порога и теперь пытался отгадать, что же случилось? Отчего Миша не такой, как всегда, отчего прилипла к его лицу эта жуткая улыбка, больше похожая на нервный оскал, почему его вечно наполненные музыкой пальцы бессильно повисли вдоль тела, глаза потускнели? Можно было гадать и дальше, но Сергей решился спросить прямо:

– Миша, милый, я вижу – что-то случилось, и ты сие от меня таишь… Я хочу знать – что произошло с тобою?

– То, что со мной происходит, – с внезапной злостью произнес Мишель, – до одного меня касается: о деле нашем я тебе обязан докладывать, а до всего иного тебе дела нет! Оставь меня, ничего я тебе не скажу!..

– Да что ты, остынь, не хочешь – не говори… Может ты хоть умоешься с дороги?… И шинель-то хоть сними… Что ты одетый стоишь?

Мишель опустил глаза и увидел на полу темные следы от сапог, растаявший снег, дорожную грязь. Стянул с рук перчатки, начал расстегивать шинель и понял, что пальцы внезапно ослабели и разучились производить даже самые простые и незамысловатые действия. Голова закружилась, подкосились ноги. Чтобы не упасть, ухватился за плечо Сергея, тот поддержал его, помог снять шинель, увидел письма во внутреннем кармане. Глянул вопросительно. Мишель кивнул: не было сил слово вымолвить. Рухнул на диван, не снимая сапог, лег, отвернулся лицом к стене. Лежал и слушал, как шуршит почтовая бумага, как учащается дыхание Сергея, читающего письмо.

– О Боже! – тихо воскликнул Сергей, – что же ты сразу-то не сказал?! – Мишель молчал. – Не мог? – Мишель кивнул, стукнулся лбом о спинку дивана, выругался вполголоса, прижал руку ко лбу. Сергей кинулся к нему, обнял.

– Даже думать страшно, Миша, не то, что говорить? – шепнул он в покрасневшее от волнения ухо.

Мишель схватил руку Сергея, прижался губами к ладони, накрыл ладонь друга своею: словно двойной заслон поставив словам.

– Казнишь себя, мучаешься, считаешь – сколько раз огорчал, сколько раз на письма не отвечал, или отвечал холодно, сколько раз мог в Москву съездить, и не съездил? – продолжал Сергей, тихо гладя Мишу по голове.

Мишель кивнул.

– Все детские шалости свои вспоминаешь: как не слушался, как убегал, как в Москву рвался? Чудовищем себя считаешь? Злодеем? Или – как там батюшка твой в письме написал – «псом неблагодарным»? Так, Миша?

Мишель опять кивнул.

– Себя в ее смерти винишь? Думаешь, что дни ее сократил? Плакать из-за сей мысли не можешь, есть, спать, жить? Милый, родной мой, успокойся, утешься – ты не виноват ни в чем. Она тебя до последней минуты своей земной жизни любила и сейчас любит – верно, она не хотела бы, чтобы ты страдал и мучился. Она в пожилых летах умерла, хворала долго – в таких случаях смерть – облегчение участи человеческой… Не казни себя, не укоряй ни в чем – уверен, она тебя тоже ни в чем не винила и не укоряла, потому что матери именно так своих детей любят…

Мишель всхлипнул раз, другой – и разрыдался неудержимо: слезы, что он сдерживал несколько дней, вдруг хлынули потоком. Он повернулся к Сергею, уткнулся носом в его грудь, плечи его тряслись. Сергей гладил его по голове, мысленно благословляя почти незнакомую ему маменьку Мишеля – своею кончиною она, похоже, спасала своего непутевого сына.

– Миша, тебе надобно в Москву ехать, – тихо и вкрадчиво шепнул он на ухо другу, – сие твой долг…человеческий. Ты у полковника об отпуске просил?

– Просил! – сквозь слезы едва выговорил Мишель, – он… мне сказал… что он… отпуска мне даст… права не имеет… в Киев отправил… чтобы я оттуда… в Житомир написал… Роту… Чтобы я… у Рота отпуск просил… а он… отпустить меня… не может… вот так, Сережа… о, Господи, да что же это такое! Сие бес. чело… веч. но… – Мишель вновь расплакался.

– Бесчеловечно, – глухо повторил Сергей.

– Что случилось? – Матвей вошел в комнату, толкнул форточку, чтобы выветрился табачный дым, – что с ним?

– Маменька у него в Москве скончалась, Тизенгаузен его к Роту отправил – отпуск просить, – быстро объяснил Сергей, – дай ему что-нибудь… из аптечки твоей.

– К Роту отправил? – Матвей потер пальцем висок, хмыкнул, – крепко, видать ты ему насолил, Мишка… Ну да ладно, – наклонился к Мишелю, потрепал по плечу, – не убивайся ты так. Сережу пожалей. Он, в отличие от маменьки твоей живой еще…

Спустя полчаса наплакавшийся Мишель задремал на диване. Сергей снял с него сапоги и сюртук, укрыл одеялом, задул свечу.

Матвей поманил его в соседнюю комнату.

– Надо в Житомир ехать, – веско сказал он брату, – отпуск для него просить. Рот к тебе благоволит: хоть он и скотина, а тебе не откажет…

– Я и сам о том же подумал… Но сейчас не могу – служба. Послезавтра дивизионного ждем – сам знаешь…

– Ничего: думаю пару дней еще подождать можно… Да и куда ты сейчас от него… Верно?

Сергей кивнул, улыбнулся жалкой, кривой нервной улыбкой.

– Дай и мне чего-нибудь, Матюша… Сердце болит…

Матвей торопливо открыл аптечку, накапал микстуру в рюмку, протянул брату.

– Я сегодня слышал, что отрекся все-таки Костя, – сказал он, стремясь отвлечь брата от горестных мыслей, – говорят, на днях повторная присяга будет. Николаю Павловичу на сей раз…

– Никому я больше присягать не буду, – безразлично и устало произнес Сергей, – хватит с меня… Хватит с меня клятв, присяг, приказов – не хочу ничего… Все сие – Божескому и человеческому закону противно… Не могу больше дичь эту терпеть… Все кругом притворяются, ролю играют, как на комедиянты дешевые… Правды никто видеть не хочет. Ну да ничего, – Сергей выпрямился, ударил кулаком по столу, – я им всем глаза открою!

22

В прихожей генеральского дома мирно дремал денщик. От дверного скрипа и шагов вошедшего он даже и не пошевелился.

– Генерал у себя ли? – Сергей потряс его за плечо.

– У себя, но принимать никого не велели… – денщик со сна вытаращил глаза. – Потому как гости ныне у них…

– Доложи: подполковник Муравьев встречи просит. Его превосходительство разрешили мне бывать у него без приглашения.

Денщик взял с плеч Сергея шинель и отправился докладывать. Вернулся через несколько минут, сказал подобострастно:

– Его превосходительство просит ваше высокоблагородие тотчас же пожаловать к нему.

Сергей вошел; госпожа Змеевская пела. Рот махнул Сергею рукою, приглашая сесть рядом с собою. «Сейчас допоет, и поговорю с ним», – решил Сергей про себя. Змеевская закончила, раздались аплодисменты.

– К столу прошу, господа, – сказал Рот.

– Ваше превосходительство, – начал Сергей просительным тоном. – Надобность имею говорить с вами…

– Подождите, подполковник. Сначала извольте к столу.

Сергей понял: стол был обязательным условием выполнения просьбы. Скрепя сердце, он сел за стол. Подали вина.

– За здоровье его императорского величества государя императора Николая Павловича! – провозгласил хозяин.

Все встали.

В комнату вошел адъютант, прошептал что-то на ухо генералу. Рот нахмурился и, не говоря никому ни слова, вышел из залы.

– Кушайте жаркое, подполковник.

– Благодарю вас.

Сергей взял вилку и потыкал в тарелку. Заплаканное лицо друга стояло перед глазами. Мясо было жестким, вино – кислым.

– Что с вами, подполковник? Вы нездоровы?

– Нет, с чего вы взяли, капитан? Головокружение некоторое… чувствую, с мороза, верно.

Сергей взял кусок с тарелки и с усилием принялся жевать.

– Ныне время тревожное, – начало капитан светскую беседу. – Сегодня одна присяга, завтра другая. Только и успевай глядеть, чтобы войска спокойны были.

– Тревожное ныне время, – эхом ответил ему Сергей.

– Говорят, злодея главного поймали. Слава богу, не у нас в армии. Полковник Пестель арестован в Тульчине, у Витгенштейна. Я знавал его, мне он исправным офицером всегда казался. Вы знавали Пестеля?

– Н-немного…

Сергей отложил вилку, покраснел и опустил глаза; врать он не умел и знал это за собою.

– И слухи ходят, что застрелился сей злодей при аресте…

Сергей подавился куском мяса.

– Что? – хрипло переспросил он. – Застрелился? Откуда известно сие?

– Адъютант господина Киселева, начальника штаба армии второй, приехал ныне в Житомир, к его превосходительству. Он и сказывал.

Проклятая говядина никак не желала размягчаться. Сергей давился, запивал вином – ничего не помогало. Перед глазами его маячила картина ареста Мишеля; к сему добавлялось и предчувствие ареста собственного. Ему казалось, что все сидящие за столом заняты исключительно им, смотрят на него и обсуждают в голос. Впрочем, слов он разобрать не мог: в голове и в ушах гудело. «Сейчас уйду, встану и уйду… Должно быть, у Рота приказ… об аресте моем. Нет, теперь не выпустят… Раньше надо было… Пистолетов нет при мне, пистолеты не взял… Шпага есть зато… Не дамся. Мишу предупредить не успел…» – лихорадочно думал он, пережевывая кусок жесткого мяса.

В комнату вошел Рот; лицо его было бледно. В руке он держал газету. Сергею показалось, что генерал смотрит прямо на него; он судорожно вцепился в край стола.

Господа, я должен сообщить вам… Известие особой важности. В Петербурге мятеж был, он подавлен. Вот послушайте.

Рот открыл газету:

– Пишут… «Вчерашний день будет, без сомнения, эпохой в истории России. В оный жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков…»… Дальше… – генерал зашевелил губами, пропуская ненужные, как ему казалось, подробности. – «Часть Московского полка, выступив из своих казарм с распущенными знаменами и провозглашая императором великого князя Константина Павловича, идет на Сенатскую площадь. Толпы народа сбегались к сей площади и пред дворцом. Государь император вышел из дворца без свиты, явился один народу и был встречен изъявлениями благоговения и любви: отовсюду раздавались усердные восклицания»

Рот прервал чтение и отхлебнул вина.

– Мятежники сии генерала Милорадовича убили. И тогда государь…, – он вновь уперся глазами в газету, – «наконец решился вопреки желанию сердца своего употребить силу. Вывезены пушки, и немногие выстрелы в несколько минут очистили площадь. Конница ударила на слабые остатки бунтовавших, преследуя и хватая их»

Рот свернул газету. Все молчали.

– Вот как дела обстоят, господа… Милорадович убит, бунтовщики рассеяны… Впрочем, я знал, что так будет, я предупреждал, я слал донесения… Мятеж сей следовало пресечь! В зародыше! – генерал ударил рукою по столу и мрачно оглядел собравшихся.

– Надеюсь, что во вверенном мне корпусе ничего подобного не случится. Иначе… не завидую я мятежникам сим…. Да, господа, для сведения вам, не для огласки. Пишут мне, что руководил мятежом столичным полковник Трубецкой, дежурный штаб-офицер у Щербатова… все вы его знаете. Ныне арестован он и в крепость посажен. Что скажете, подполковник? – Рот обратился к Сергею. – Вы ведь, кажется, хорошо знали его?

Сергей встал, в глазах его было темно.

– Трубецкой… – начал он, заикаясь, – друг мне… был. Но я не мог и подозревать, что он… Может быть, здесь какая-то ошибка? Не может ли быть ошибки?

– Ошибки нет! – отрезал Рот. – Да вы садитесь… За грехи его вы не ответчик.

Сергей сел, задев рукавом бокал с вином. Вино разлилось по белой генеральской скатерти.

– Простите… – сказал он тихо.

– Понимаю ваши чувства, подполковник.

Рот кивнул слугам – они мгновенно подняли тарелки и переменили скатерть.

– Но что ж вы приуныли, господа? Мятеж уничтожен. Так возблагодарим же Бога за победу, одержанную молодым государем. Виват, господа!

Рот поднял бокал, приглашая гостей продолжать пиршество.

Высидев, для приличия, еще десять минут, Сергей встал, прощаясь.

– Ко мне у вас, подполковник, дело было, кажется?..

– Ныне к батальону спешу … – ответил Сергей. – Дело не столь важное… в сих тревожных обстоятельствах надобно быть при батальоне.

Рот милостиво кивнул.

Матвей ждал в санях возле дома.

– Ну что? Отпустил? – спросил он, когда Сергей сел.

Сергей посмотрел на брата безумными глазами, ничего не ответил и махнул рукою.

– Гони! – крикнул Матвей вознице. – Что есть силы гони! Из города, живо…

– Ну что там? – нетерпеливо спросил Матвей, когда они выехали из города. – Дурные вести?

– Да. В Петербурге 14-го было возмущение, оно разгромлено, Трубецкой в тюрьме. Пестель застрелился при аресте…

– Что?!

Матвей побледнел, прикусил губу.

– Каша заварена, брат. В Васильков едем, кружным путем. Прежде у людей верных побывать хочу… Если доберусь до батальона – живым меня они не возьмут.

– Опомнись, что с тобою?!

– Стой! – Сергей ударил в спину вознице. Лошади встали. – Выйдем, брат…

Матвей выскочил из саней вслед за Сергеем; он понимал, что скажет сейчас Сергей, не знал только – что отвечать ему.

Отойдя от саней так, чтобы возница не мог слышать их разговор, Сергей произнес:

– Я решился… Мы начнем… скоро начнем выступление. Ежели победим, мы спасем Трубецкого и других, северных. У меня в руках – последний шанс.

Сергей говорил с несвойственной ему твердостью в голосе.

– Ты безумен… А ежели проиграем?

– Все равно. Мы заявлены. Они все знают. Нас арестуют, как Трубецкого. Нет нам спасения, Матюша.

– Ты безумен… – повторил Матвей.

И тут же заметил, как по лицу брата пробежала тень.

– Уезжай! – сказал Сергей твердо. – Ежели боишься – уезжай. Не стой у меня на пути.

– Никуда я не денусь от тебя… Последую за тобою…

– А раз так, брат, тогда поехали. Безумцев Господь хранит, сам знаешь…

– Эй! – окликнул Сергей возницу, садясь в сани. – Вернись до развилки, а там – на Бердичев поворачивай! Да поживее!

– Куда мы теперь? – упавшим голосом спросил Матвей.

– В Любар, к Артамону.

Полковник Артамон Муравьев

Князь Сергей Трубецкой

Полковник Василий Тизингаузен

Полковник Василий Давыдов

Император Николай Первый

Генерал Раевский

Часть третья Мятеж

1

13-го декабря Иван Матвеевич Муравьев-Апостол приказал будить себя поутру в необычайно ранний час – его сын Ипполит отправлялся, наконец, на юг, к новому месту службы. Следовало проводить, как положено – с напутствиями, слезами, объятиями и благословениями.

В глубине души сенатор недолюбливал Ипполита. Из его памяти так и не изгладился тот весенний день, когда пятилетний Полька стал невольным виновником смерти матери. Хотя – все к лучшему в этом лучшем из миров – вторая супруга принесла Ивану Матвеевичу гораздо больше счастья и покоя, ибо была дамой простой, без амбиций, книжек, как бедная Аннета, не писала, не отличалась особливо яркой внешностью, но зато мужа боготворила и вела хозяйство отменно. К тому же, она принесла сенатору еще троих детей; и они были ему гораздо больше по сердцу, чем старшие.

Ипполит же вырос упрямым и своенравным: терпеть его дальше около себя сенатор не желал. Уже полгода, с тех пор, как Ипполит окончил училище и надел офицерский мундир, он бросил читать книги, и проводил дни в кампании молодых повес, не знающих, чем занять свободное от службы время. Друзья-офицеры то и дело приезжали в гости, пили, ходили в грязных сапогах по начищенному паркету, играли в карты. Иногда и сам Ипполит приходил домой под утро, пьяный и хмурый, и на расспросы не отвечал – молчал или дерзил…

Сенатору сие казалось вопиющей дикостью. Он твердил, что человек образованный, наделенный от природы чувствами, должен самосовершенствоваться, помогать ближнему своему, служить Отечеству – но Ипполит пропускал мимо ушей все отцовские наставления. Пришлось похлопотать о переводе сына из столицы в Тульчин, в штаб второй армии – поближе к старшим братьям.

Церемония проводов началась еще за завтраком, когда сенатор, припомнив все подходящие к случаю цитаты из древних авторов, увещевал Ипполита верно и честно служить отечеству, избегать дурных людей и особенно – дурных женщин. Выкушав чашку кофею, сенатор вошел в раж и начал цитировать свои собственные сочинения, чувствуя, что слезы умиления уже готовы покатиться из глаз. Сие было весьма кстати – никакого особенного горя от расставания с сыном Иван Матвеевич не испытывал и даже несколько смущался из-за этого. Но, как говорится, сердцу не прикажешь. Нелюбимый сын, впрочем, тоже не выглядел огорченным. Напротив: казалось, что ему не терпится отправиться в путь.

Семейство уже заканчивало завтракать, когда лакей доложил о приезде князя Трубецкого.

– Князь, вы? В такой час? Чему обязан столь раннему визиту? – засуетился Иван Матвеевич, отметив, что Трубецкой выглядит дурно. От природы смуглое лицо князя было почти серым, румянец на скулах – чересчур ярким, а кончик длинного носа – почти белым, что выдавало необычайное волнение. Впрочем, в последние дни многие жители Петербурга выглядели не лучше – неопределенность власти порождало смуту в умах и сердцах.

– Прошу извинить меня за столь ранний визит, дело спешное. У меня письмо срочное… в Киев. Хочу воспользоваться оказией, передать его с сыном вашим… Ипполит, позволь, на два слова…

Полковник отвел молодого человека в сторону – Иван Матвеевич увидел, как он передал сыну запечатанный конверт.

– Сие письмо, – сказал Трубецкой Ипполиту, – ты должен передать брату своему Сергею. Оно весьма важно… От успеха твоего предприятия зависит не только моя жизнь. Судьба брата твоего в твоих руках…

– Не беспокойтесь, князь, я выполню все, о чем вы просили.

– Главное – не задерживайся нигде. Времени мало…

– Я сделаю все, что в моих силах, князь! – Ипполит браво щелкнул каблуками, отвесил поклон и спрятал письмо в карман. Важное поручение князя подействовало на него, как глоток шампанского – глаза засверкали, кровь забурлила.

– Лошади поданы, – доложил лакей.

Сенатор приложил к слезящемуся глазу батистовый платочек, обнял сына, облобызал его в обе щеки – чуть ли не первый раз в жизни. И передал его в объятия сестры Кати – тридцатилетней красавицы с копной рыжих волос, заплетенных в косу. Сестра не плакала, но лицо ее было грустно. Она тоже обняла молодого человека и погладила по голове:

– Как быстро ты вырос… Езжай, братец, и не забывай нас. Пиши как можно чаще. Помни, что я за тебя тревожусь… Да, я велела тебе в чемодан положить – конфеты, те самые, как ты любишь…

Молодой человек кивнул, стараясь не заплакать. Забота сестры растрогала его куда больше, чем наставления папеньки.

– Прощай, Катя…

Сестра, всхлипнув, перекрестила его.

Нервное и сосредоточенное лицо Трубецкого маячило за ее круглым теплым плечом. Полковник крепко пожал руку Ипполиту.

– Помни, – сказал он тихо, чтобы никто не слышал. – Не задерживайся нигде. Времени мало.

– Ну, где же ты? Поехали!

Попутчик Ипполита – кавалергардский корнет Пьер – с нетерпением выглядывал из кибитки. Лошади переступали копытами по рыжему снегу, налетевший с Невы ветер был пронзительно холоден и свеж.

– Я готов! Едем!

Ипполит, последний раз поцеловав сестру, сел в кибитку.

– Трогай! – закричал он кучеру. – Пошел быстрее!

Тройка лошадей бодро двинулась с места. Молодой человек, высунув голову из кибитки, смотрел на родительский дом, пока он не скрылся за поворотом. Странное чувство овладело им: показалось, что он видит все это в последний раз. Однако предчувствие сие не было ни грозным, ни страшным: напротив, оно словно бы прибавило света хмурому петербургскому утру, заставив Ипполита увидеть в знакомых улицах и набережных нечто, чего он не замечал раннее.

– Согласись, Ипполит, – сказал Пьер, когда они миновали заставу. – Все-таки хорошо одному путешествовать. Куда хотим, туда и поедем. Москва – город веселый, гостеприимный. Хочешь – на бал, хочешь – к девочкам. А хочешь еще куда-нибудь. И, заметь, никто ничего не скажет.

Кавалергардский корнет Петр Николаевич Свистунов был старше на три года и считал себя взрослым и опытным человеком. Ипполиту он покровительствовал.

– Да… хорошо! – отвечал Ипполит улыбаясь. – Но только не могу я в Москву. Дело важное у меня. Не могу.

– Да брось ты, ей-богу! Что значит «не могу»? Вот в Москву приедем – отдохнем! Ты разве права отдохнуть не имеешь?

– Не могу. Письмо у меня к брату. Срочное, от Трубецкого. Нельзя мне в Москву. Доберемся вот до нее вместе – и я дальше поскачу.

Ехали медленно: стояла теплая и сырая погода, дорогу развезло и лошади тонули в грязи. На второй день приехали в Тверь.

– О вольность, вольность, дар бесценный! Позволь, чтоб раб тебя воспел, – весело продекламировал Пьер, дразня Ипполита. – Пошли обедать, карбонарий!

За трактирным обедом, тема вольности продолжилась:

– Я ж разве не понимаю чего? Я же тоже – за общее дело. За крестьян, за солдат я горой. Ты же знаешь. Тебя вот когда в общество приняли? Полгода, наверное, как? Да и тех нету… А я почитай четыре года уже в заговоре. Вольность дело святое. И благодарность отечества заслужить хочется. Но и заговорщику отдохнуть надобно. Мы же молоды с тобой. Вон Трубецкой погулял, небось, в свое время, повоевал, теперь есть что вспомнить. Как, ты уж прости меня, и брату твоему. Самое время им тайные письма писать и революции делать. А тебе есть что вспомнить?

– Мне? – Ипполит грустно задумался. – Училище вот только.

– Училище, эка невидаль! Кто из нас не учился? Я так вот даже в Пажеском корпусе, и тоже вспомнить нечего. Скука одна и немецкие глаголы в придачу. А ты говоришь – в Москву не поеду. Как же можно не ехать?

– Не могу, письмо у меня. На один день только разве…

Ипполит любил Москву, в детстве он подолгу жил здесь. Особенно хороша была Первопрестольная зимой: белый снег на низких крышах московских домов, румяные лица крепостных девок, катание на санях по Москве-реке. Еще Ипполит помнил, как болел в Москве золотухой. Рядом были братья, Сережа и Матвей. Они лечили его, купали в соленой воде, давали микстуру и мазали какой-то вонючей мазью. И доктор в круглых очках смешно цокал языком, ощупывая его шею.

Ипполиту вдруг очень захотелось в Москву. «Ведь всего на один день, – уговаривал он себя. – Вот взгляну на дом наш – и уеду. Сразу уеду. Может, и дня не пробуду. Я в чертову глушь еду, когда еще вернусь сюда? Только на один день, клянусь честью. И потом – ведь я взрослый. Почему Трубецкой должен мною распоряжаться, когда даже папенька не приказывал в Москву не ехать? Я потом нагоню, быстро поеду».

– Вот и молодец, – сказал Пьер, когда они вечером 17 декабря миновали Петровскую заставу, – теперь я вижу, что ты взрослый, а не молокосос какой-нибудь.

По приезде друзья остановились в самой дорогой московской гостинице. Едва передохнув с дороги, отправились с визитом к бабушке Пьера, коренной москвичке, всю жизнь прожившей в Охотном ряду.

– Нельзя не пойти, – говорил Пьер по дороге, – бабушка узнает, что я приехал и еще не был у нее, и обидится. Ведь ты же не хочешь, чтобы бабушка на меня обижалась?

– Не хочу, – признался Ипполит. – Зачем огорчать бабушку?

Два дня пролетели незаметно. Родственники и знакомые Пьера оказались сплошь милыми и хлебосольными людьми. Ипполит ни на минуту не оставался один. На третий день, с утра, пока Пьер еще спал, Ипполит поехал к Никитским воротам, к дому тетушки Екатерины Федоровны. Старый дом, который в детстве казался ему таким большим, оказался вовсе маленьким. Подойдя к дому, Ипполит зажмурился: ему показалось, что сейчас дверь откроется и на крыльцо выйдет маменька. Но на крыльцо никто не вышел.

Ипполит подошел к забору. За забором был – он точно помнил – маленький сад. В саду росла старая яблоня, под которой он, едва научившись читать, часами просиживал с книгами. В детстве ему казалось, что эта яблоня – самое большое и самое красивое дерево в мире. «Только одним глазом посмотрю на нее – и уйду», – подумал он, открывая калитку. Яблоня стояла на прежнем месте, большая и красивая, запорошенная снегом.

Потом Ипполит долго еще гулял по московским улицам, вспоминая детство; в гостиницу вернулся продрогший и усталый. Пьер ждал его в гостиничном номере.

– Я в саду нашем был, дом наш видел, – сказал Ипполит, переступая порог. – И знаешь, я подумал…

– Плевать мне, что ты подумал. Где письмо? – грубо перебил его Пьер. Тут только Ипполит заметил, что его друг был явно не в себе.

– Какое письмо?

– То, что Трубецкой тебе дал перед отъездом.

Ипполит покраснел: все три московских дня он не вспоминал о письме.

– У меня. А на что оно тебе?

– Сжечь его надобно. Немедля.

– Сжечь? Но зачем? Оно для брата, и я не могу…

– Черт тебя побери, вместе с твоими родственниками! Я погибну через тебя! И зачем я только взял тебя в Москву?

– Да что случилось-то, Пьер? Объясни, будь любезен.

– Изволь. Вот, читай.

Пьер бросил на стол газету. Ипполит читал и не верил глазам: в Питере был бунт, полки вышли из повиновения, отказались присягать, по ним палили картечью. В глазах у него потемнело.

– И еще говорят, – Пьер понизил голос, – что зачинщик всего этого – Трубецкой. Что на площадь он не явился, но все равно арестован и посажен в крепость. И что многих убили из черни и солдат. Отдай письмо, дурак! Ежели его найдут у нас – мы пропали.

Ипполиту показалось, что еще немного – и Пьер заплачет.

– Погоди, я прочитаю.

Когда письмо было прочитано и сожжено, друзья несколько успокоились. Ипполит засобирался в дорогу.

– Ладно, пора тебе и вправду ехать, – на этот раз согласился с другом Пьер. – Но позволь напоследок сделать тебе маленький подарок. Это не займет много времени, всего пару часов.

Дом, в который Пьер привел Ипполита, стоял на Кузнецком мосту. Фасад был обшарпан, каменные ступени, ведущие к парадной двери, местами провалились. Из-за приоткрытой двери доносился запах нечистот и протухшей капусты. Ипполит поморщился.

– Рекомендую, – весело сказал Пьер. – Гостиница Шора. Место, конечно, не весьма приличное. Но ведь и мы с тобой либералы, а? Заговорщики. К тому же, тут одна моя хорошая знакомая живет. Она тебе понравится, вот увидишь. Я посылал к ней вчера: она обещалась быть дома, – Пьер подмигнул Ипполиту.

В гостинице корнета, по-видимому, давно знали: лакей у дверей низко поклонился ему, слуги забегали, принимая на руки шпагу и верхнюю одежду. Небрежно скинув плащ, Пьер остался в белом парадном мундире, с золотыми эполетами и, гордо расправив плечи, направился по лестнице на второй этаж.

Взойдя по лестнице, Пьер решительным движением постучал в дверь десятого нумера и, не дожидаясь ответа, открыл дверь. В просторной комнате было светло от множества свечей, аромат благовоний перебивал царившие в гостинице запахи.

В глубоком кресле, напротив двери, сидела молодая женщина. Она показалась Ипполиту образцом совершенства: белые локоны обрамляли ее тонкое лицо, темно-серые большие глаза были широко раскрыты, широкий вырез простого платья подчеркивал точеные плечи и пышную грудь. Увидев мужчин, она порывисто вскочила и, подбежав, обвила руками шею Пьера.

– Ну, здравствуй, Жанетта, – Пьер небрежно потрепал ее по щеке. – Привет, моя красавица, давно с тобою не видались. Соскучилась? Ничего, милая, вот я тебе подарок привез.

Он достал из кармана коробочку; в ней лежало колечко с блестящим камушком. Женщина сразу же надела его на палец.

– Ты балуешь меня, Пьер, – сказала она, улыбаясь и мило картавя. – Я-то думала, ты уж давно забыл свою маленькую Жанетту. Целый год вестей от тебя было.

– Ну, вот я и приехал. И позволь представить тебе моего приятеля. Его зовут Ипполит.

Жанетта изящно присела в реверансе.

– Ипполит… Какое красивое имя. Вы француз?

– Нет, я русский, сударыня, – сказал Ипполит, целуя ее руку.

– Жаль. Я подумала, что, может быть, встречу в вас соотечественника. Однако пойдемте к столу, друзья мои.

Жанетта повела их в соседнюю комнату, поменьше первой. Здесь было полутемно, зато в самой середине стоял большой стол, уставленный бутылками с шампанским, сырами и фруктами.

– Вот, Пьер, я ждала тебя сегодня и купила все, что ты любишь, – щебетала Жанетта. – Хотела угодить тебе. Давайте же выпьем, господа! Сегодня у меня хороший день.

Она разлила шампанское по бокалам. Друзья выпили.

– А скажи, Жанетта, – произнес Пьер, развалясь в кресле и расстегивая сюртук, – хранила ли ты мне верность? А то злые языки доносят мне, что другой кавалергард оказался счастливее меня…

– Молчи, молчи, – Жанетта положила тонкий палец ему на губы. – Разве можно так думать? Что бы там ни было, нынче – я твоя, милый, и кроме тебя мне никто не нужен.

– Прекрасно… Ты обворожительна… – Пьер крепко поцеловал Жанетту в губы. Золотой кавалергардский эполет блестел и делал красивого стройного корнета еще прекраснее. Ипполит брезгливо посмотрел на свой зеленый мундир, а потом – с плохо скрываемой завистью – на друга. Пьер что-то прошептал на ухо Жанетте. Она, улыбнувшись, кивнула. В дверь постучали.

– Пьер! – лукаво сказала Жанетта. – Не будешь ли ты и твой друг против присутствия здесь одной моей подруги? Она милая и скромная девушка. Да, кстати, Пьер, ты ее знаешь. Помнишь Натали?

– Помню, – сказал корнет, и по выражению его лица было видно, что он не помнит. – Ты не против, Ипполит? Пусть войдет.

Девушка, вошедшая в комнату, была совсем не похожа на Жанетту. Она сразу не понравилась Ипполиту: круглое лицо было раскрашено белилами, пухлые руки унизывали кольца с фальшивыми камнями. Она молча села на стул у стены.

– Не стесняйся, Натали, – обратилась к подруге Жанетта. – Это мои друзья. Они хорошие люди и не обидят честную девушку. Иди к столу.

Натали подошла к столу и села.

– Милая девушка, – сказал изрядно захмелевший корнет. – Жанетта напомнила, что мы с вами встречались. Но на всякий случай представляюсь. Я – Пьер, а это, – он ткнул пальцем в Ипполита, – мой друг Ипполит.

Девушка кивнула и неестественно улыбнулась. Жанетта дала ей бокал с шампанским, и она залпом выпила. Под белилами проступил здоровый рязанский румянец.

– Натали, на правах хозяйки дома я прошу тебя показать господину Ипполиту мою скромную обитель. Он здесь в первый раз и ничего не знает. Я прошу, Натали, – настойчиво произнесла Жанетта.

Ипполит с неохотой встал и пошел за Натали. За ширмой, в глубине комнаты, оказалась дверь, ведущая в еще одну, потайную, комнату.

– Фи, Жанетта, – сказал Пьер, когда они вышли. – Это что еще за страшилище? Где ж ты взяла эту, с позволения сказать, Натали? Мой друг из очень хорошей семьи, а она, по-моему, совсем не образована.

– Ну, любимый, ты же ее совсем не знаешь. На вид, может, она и неказиста, но это лучшее, что могла предоставить мне на сегодня моя Луиза. Она опытна – и это главное. По-моему, это как раз то, что сейчас нужно твоему другу. Впрочем, – она игриво вспрыгнула на колени к Пьеру, – я могу их вернуть…

– Не надо, – глухо сказал корнет, целуя белоснежную шею Жаннеты.

– Погоди, – женщина высвободилась из объятий корнета. – Ты должен мне денег, за Натали… Ты же, кажется, хотел сегодня сделать подарок не только мне?

Пьер торопливо вынул из кармана двадцатипятирублевую ассигнацию, бросил ее на стол.

– Надеюсь, для Натали этого будет достаточно?

– О, конечно, даже много… Иди ко мне, мой милый.

Когда через час Ипполит со своей новой знакомой вернулись, Пьер, совсем пьяный, спал в креслах. Жанетта сидела рядом и поглаживала его по руке. Она встала навстречу Ипполиту:

– Ну, как вам мое скромное жилище?

– Оно… замечательно, – покраснев до ушей, сказал Ипполит.

– Ну вот видите! Я говорила Пьеру, что вам понравится! А как вам моя подруга?

– Натали… Она такая… такая добрая. А где она? – спросил Ипполит, озираясь.

– Она ушла. У нее много дел сегодня. Впрочем, если вам понравилось ее общество, завтра мы можем пригласить ее снова.

Ипполит закивал головой, на глаза его то и дело наворачивались слезы. Жанетта заметила это.

– Милый мальчик, – сказала она, и голос ее дрогнул, – все пройдет. Вы так еще молоды и так чисты… Как бы я хотела встретить вас тогда, пять лет назад, когда я приехала в эту страну нищая, без друзей, без связей. Впрочем, тогда вы были совсем ребенком. А в вашей хорошей семье на таких, как мы с Натали, смотрят с презрением. И он, – она кивнула в сторону корнета, – презирает меня.

– Пьер? – не понял Ипполит. – Но он же любит вас…

– Любит? – Жанетта тихо рассмеялась, – О чем вы? Это не любовь. Да и я его не люблю…

Ипполит внимательно посмотрел Жанетте в глаза: взгляд ее был холодный и умный. Дальше задавать вопросы он не решился.

– Помогите мне, – сказала Жанетта уже совсем другим тоном. – Ваш друг пьян, ему нельзя здесь оставаться. Я позову извозчика, отвезите его домой. И вот еще что…

Она сунула в руки Ипполита мятую ассигнацию.

– Это друг ваш забыл у меня. Отдайте ему, когда он придет в себя.

Извозчик приехал скоро. Ипполит с трудом растолкал Пьера и довел его до саней, куда слуга бросил шпагу и плащ корнета. По дороге Пьера растрясло, и выйти из саней самостоятельно он уже не смог. Извозчик, за отдельную плату, помог Ипполиту дотащить Пьера до комнаты, раздеть и положить в кровать.

Когда все успокоилось, Ипполит вышел на балкон и закурил трубку. «Вот оно, счастье, – подумал он радостно. – Ради сего стоит жить. Завтра еще побуду здесь, схожу к Натали. Она так красива… Жанетта не права. Я скажу ей, что Пьер любит ее. Но вечером точно уеду». Он почувствовал что-то вроде укора совести: в Петербурге был бунт, друзья в оковах, а где-то далеко, его ждет брат. Ипполит поспешил успокоить свою совесть: «Всего еще один день! Ведь это недолго. Как там еще все получится? Всего один день! Я же не в чем не виноват. Я ничего дурного не сделал. А письмо… Сережа поймет меня. Я приеду и все ему расскажу – ведь Натали так красива…».

Размышления его прервал громкий стук в дверь. Ипполит вошел в комнату: Пьер крепко спал, лежа на спине и смешно шевеля во сне пухлыми губами. На его щеке алело пятно женской помады. Смятый белый сюртук с золотыми эполетами валялся под кроватью. Стук раздался снова. Ипполит открыл дверь: на пороге стоял жандармский майор и два солдата.

– Ваше имя, сударь? – громко спросил майор, входя в комнату. Солдаты вошли следом.

– Квартирмейстерской части прапорщик Муравьев-Апостол. Чем обязан?

– Имею высочайшее повеление арестовать находящегося здесь корнета Свистунова. Это он? – спросил майор, указывая на кровать.

Ипполит кивнул и сглотнул подступивший к горлу комок.

Майор наклонился к Пьеру и взял его за плечо:

– По высочайшему повелению вы арестованы, корнет. Извольте встать.

Пьер махнул рукой и, не просыпаясь, повернулся к стене. Майор снова взял его за плечо и стал трясти:

– Вставайте, корнет. Вы арестованы. Проснитесь.

Жандармы подошли к кровати и грубо, без церемоний, подняли Пьера. Один из жандармов взял его под руки, а другой принялся обыскивать постель. Пьер мотал головой, не понимая, что происходит. В расстегнутой грязной рубахе до колен и с остатками помады на щеке, он был жалок. Обыскав постель, жандармы усадили Пьера на стул, и начали обшаривать комнату. Вытряхивали чемоданы, открывали ящики комодов.

Через полчаса обыск кончился. Жандармы с трудом натянули на Пьера грязно-белые кавалергардские лосины и, держа под руки, выволокли из комнаты.

– В сани его, да в шинель заверните, чтоб не замерз. Ничего, на холоде быстро протрезвеет, – деловито распорядился майор и обратился к Ипполиту:

– Простите, прапорщик, что потревожили вас в неурочный час. Сами понимаете – служба.

Майор учтиво поклонился и вышел, закрыв за собой дверь. Ипполит огляделся: под кроватью по-прежнему валялся белый с золотыми эполетами сюртук Пьера, никому теперь не нужный. Ипполит поднял его, отряхнул, положил в карман отданные Жанеттой двадцать пять рублей и аккуратно повесил на стул. Потом, быстро собрав в чемоданы разбросанные вещи, позвал служителя и велел немедля искать извозчика.

2

Поручик Кузьмин мчался к Трилесам, не глядя по сторонам: лошадь и сама прекрасно знала путь с ротного двора в Васильков и обратно. Но сегодня привычный путь казался поручику длиннее обыкновенного: время словно застыло между черным лесом и белой луной, за каждым новом поворотом открывался старый вид, словно дорога шла по кругу, морочила горячую голову поручика с заледеневшими от ветра ушами. Фуражку он обронил, еще выезжая из Василькова. С батальонным случилась беда, надо было выручать. Пришпоривая коня, поручик постарался припомнить события последней недели…

Двадцать пятого декабря, на Рождество, в полку была присяга императору Николаю, на коей подполковника не было – сказывали, что уехал он вместе с братом в Житомир, просить отпуска для Мишки своего, ибо в Москве у Мишки умерла мать. Кузьмин, узнав о сем, гневался на батальонного: когда два года тому у него в Рязанской губернии умер отец, никто и пальцем не пошевелил, чтобы об отпуске похлопотать. После присяги Кузьмин отпустил свою роту с фельдфебелем в Трилесы, а сам остался в Василькове – вечером командир полка давал рождественский бал. Балов поручик не выносил, но на этот остаться следовало: Гебель требовал присутствия всех своих подчиненных.

На балу играл полковой оркестр, было многолюдно: окрестные помещики внимательно следили за офицерами, присматриваясь к возможным женихам для своих перезрелых дочерей. Кузьмин считал минуты до того момента, когда можно будет уехать вслед за ротой. Ближе к концу бала, часа в три пополуночи, в залу вошли жандармы…

Отозвали Гебеля, о чем-то шепнули ему на ухо. Он ушел вслед за ними, махнув рукой оркестру: «Продолжайте». Тревога поселилась в сердце Кузьмина. Едва дождавшись конца бала, он, прихватив с собою друзей-товарищей, отправился на квартиру подполковника Сергея Муравьева-Апостола. Сердце подсказало. На квартире их встретил Мишка, спокойный и сосредоточенный.

– Приказ у Гебеля, об аресте Сережином, обыск делали жандармы и бумаги увезли… – сказал он коротко, застегивая сюртук и натягивая шинель. – Я еду перехватить его по дороге, предупредить. Ждите здесь, может быть, он в Васильков вернется. Если нужно мне будет, я напишу. Денег дайте только, денег нет…

Кузьмин тогда даже и не удивился властному тону Мишкиному, понял, что выполнит все его приказы – лишь бы с батальонным ничего не случилось. Вывернув карманы, отдал Мишке всю свою наличность, друзья-товарищи – тоже.

Два дня прошли в тоске и неизвестности.

На третий день солдат привез из Трилес записку: подполковник ждал в его ротной квартире, просил приехать. На сборы ушло не более пятнадцати минут: и он, и Соловьев, и Сухинов с Щепиллою давно уже держали коней наготове. Немедля отправились в путь. Но сейчас поручик намного опередил своих товарищей: он уже понял, что дело требует скорых решений. Ждать более было невозможно.

Дорога же все морочила и крутила его – луну скрыли тучи, поднялась метель. Поручик выругался – и, словно испуганный крепким словцом, морок закончился: ротный двор вынырнул из-за поворота. Кузьмин сдержал лошадь и огляделся: сквозь темноту ночи он увидел освещенные окна своей хаты, служившей одновременно ротным штабом. У дверей хаты стоял караул… «Не успел!», – с яростной досадой подумал поручик, чувствуя, что сердце колотится уже не в груди, а во всем теле. Спрыгнул с коня, бросил поводья выбежавшему денщику, не оглядываясь, пошел к двери.

– Стой, ваше благородие! – солдат с ружьем преградил ему путь. – Подполковник Гебель приказали не пущать никого.

– Сволочь… – сказал Кузьмин как бы про себя. – Ротного не пускать? Запорю…

Поручик ударил солдата по уху. Тот оторопел и отошел от двери.

В сенях Кузьмин нос к носу столкнулся с Гебелем.

– Куда? – спросил Гебель хрипло. – Нельзя сюда.

– Отчего же? Я хочу войти к себе на квартиру – погода не летняя, – сказал поручик, растирая ладонью замерзшие уши.

– Арестованные здесь. Извольте выбрать для ночлега другое место.

Кузьмин выскочил на крыльцо: на двор уже въезжали Соловьев, Сухинов и Щепилло. Соловьев протянул Кузьмину подобранную фуражку, Щепилло – фляжку с ромом. Сделав большой и жадный глоток, Кузьмин перевел дыхание и сказал громко и внятно – так, чтобы солдаты во дворе тоже слышали:

– Муравьев арестован. Добром его Гебель не отпустит.

– Что ж теперь делать, Анастас? – растерянно спросил Соловьев, перехватывая из рук поручика флягу.

– Я решился: или сдохну, или его выручу. – Кузьмин отряхнул с фуражки снег, надел ее. – Кто со мною, господа?

Щепилло первым подал ему руку, за ним – Сухинов и Соловьев.

– Ну, пошли! – отрывисто приказал поручик.

Все вместе они вошли в дом. Кузьмин ногою отворил дверь из сеней в хату. Гебель сидел за его собственным столом и мирно пил чай из стакана; рядом с ним на столе стоял еще один стакан, полный. Не обращая на Гебеля внимания, Кузьмин взял второй стакан, обхватил его, сжал, чтобы согреть руки. Полковой командир вскочил.

– Что вы себе позволяете? У меня приказ из Петербурга…

Увидев за спиной Кузьмина еще троих, добавил, изменившимся голосом:

– Что вы задумали, поручик?…

– Дайте поговорить с батальонным – тогда уйдем, – мирно произнес Кузьмин, ставя стакан на стол; озябшие пальцы его согрелись.

– Но я не могу… Приказ у меня, поймите…

– У нас, – задумчиво произнес Кузьмин, – свой приказ… Вот…

Он сжал кулак и показал его полковому командиру.

– Это бунт! – задыхаясь, крикнул Гебель.

Кузьмин почувствовал, как кровь прилила к вискам.

– Так точно, господин подполковник!

Замахнувшись, он ударил кулаком в зубы Гебелю. Удар получился отменный: командир отлетел к стене, задев плечом Щепиллу. Тот уже вытаскивал шпагу из ножен.

– Анастасий Дмитриевич… не надо… я безоружен… – невнятно забормотал Гебель. – Спасите!

Последнее, что отчетливо увидел Кузьмин – это был предусмотрительно ретировавшийся на улицу жандармский офицер в высокой каске с гербовым медным орлом. Дальше пространство вокруг поручика сдвинулось, сложилось, превратившись в темную нору с одним единственным выходом к свету – и выход сей преграждала фигура полкового командира. Его непременно надо было убить – или остаться в темной норе навечно. Поручик выхватил шпагу, со всего маху ткнул ею в Гебеля. Удар, как показалось ему, не достиг цели. Он методично начал колоть – еще и еще, пока кто-то не схватил его за руку.

– Уймись, Анастас, довольно…

Кузьмин увидел Соловьева, вытер шпагу о рукав, отдышался.

– Уходит, подлец! – раздался с улицы голос Щепиллы. – Сюда, ребята!

– Пошли! – Кузьмин увлек за собою Соловьева.

На ротном дворе офицеры били полкового командира кулаками, кололи шпагами и штыком солдатского ружья. Молчали, только дышали тяжело, как во время трудной работы. Молчали и солдаты, издали наблюдавшие драку. Молчание прервал треск разбитого стекла – все обернулись на звук.

В тесной комнатушке, спальне Кузьмина, где запер братьев Гебель, было тепло и душно, пахло угаром. Сергей очнулся от обморочно-тяжелого сна. Голова болела. Матвей тряс его за плечи:

– Сережа, проснись, твои офицеры Гебеля бьют!

За покрытом изморозью окном метались неясные тени, доносились звуки ударов. «Боже мой… убьют ведь… Зачем?», – подумал Сергей и, вскочив, толкнул дверь плечом – она не поддалась. Не раздумывая, Сергей схватил табурет, вышиб окно и как был – босой, в одной рубахе – выскочил на улицу, на снег. Матвей, вскрикнув, бросился за ним.

Избитый, окровавленный человек загребал снег скрюченными пальцами, изо рта его шли кровь и пена. Слипшиеся волосы стояли дыбом, глаза закатились – видны были только белки с красными прожилками. Подойдя, Сергей увидел: офицеры опустили кулаки и шпаги, расступились почтительно, пропуская его вперед.

– Приказывай, батальонный… – руки Кузьмина были забрызганы кровью его врага. – Ты свободен, приказывай…

Сергей хотел укорить офицеров, распорядиться, чтобы оказали раненому помощь. Но Кузьмин поднял глаза – и в них Сергей прочитал преданность и восторг. Слова укоризны, готовые сорваться с губ, ушли куда-то, забылись, растворились бесследно. Поручик был похож на охотничьего пса, гордо притащившего своему хозяину только что убитую крысу. Медленно, как будто в лунатическом сне, Сергей забрал из чьих-то рук ружье, перевернул штыком вниз… «Миши нет со мною… слава Богу», – подумал он.

– Опомнись! Не надо… – Сергей узнал голос брата.

Отмахнувшись со злобою от Матвея, он ударил штыком лежащего на снегу человека. Удар был сильный: Гебель захрипел и замер.

– Ты доволен, Анастас? Пошли в дом.

В первой комнате, где Гебель сидел давеча, охраняя арестантов, остался недопитый стакан чаю. Кузьмин схватил его, выхлебал залпом.

– Прости, батальонный… Спать… хотя бы десять минут.

– Иди, – Сергей жестом отпустил его. – Мундир свой заберу только.

Кузьмин ударил плечом в запертую дверь, дерево хрустнуло, на затоптанный сапогами пол полетели щепки. Поручик покачнулся.

– Анастас, рука-то… – заботливо поддержал его Соловьев.

Сергей поглядел на руки поручика: костяшки были разбиты, кровь заливала ладони.

– Не заметил даже, как раскровянил…

– М-да… а водка у тебя есть? – поинтересовался Соловьев.

– Нема горилки. Ром только. Там… – лениво откликнулся поручик, показав рукою на буфет.

Сергей вошел в комнату, взял со стула скомканный сюртук, нагнулся под стол, доставая сапоги. Бросив взгляд на лежавшего на кровати и уже храпящего Кузьмина, он вспомнил войну, горящий мост через Березину: пламя, пожирающее сваи, несущийся по черной воде лед… У толпящихся на мосту, как и у него, не было дороги назад…

Пока офицеры занимались Кузьминым, его кулаком и ромом, Матвей неотрывно смотрел на брата. Сергей быстро оделся, застегнул рубаху и сюртук на все пуговицы, поправил эполеты, повязал шарф. Не смог только обуться: правая ступня его была в крови. Из окна прыгнул он прямо на осколки стекла, и каждый шаг оставлял теперь на грязном полу кровавый след.

– Перевязать дай… – еле слышно шепнул Матвей брату.

– Потом.

Матвей глядел в лицо Сергея – и не узнавал его. От всегдашней его неуверенности не осталось и следа; глаза горели. Он, казалось, вовсе не замечал собственной окровавленной ступни, хотя – Матвей знал – порезы такого рода были весьма и весьма болезненны.

– Рома мне! – приказал Сергей.

Соловьев налил полный стакан, почтительно подал Сергею. Сергей выпил его весь, залпом, как Кузьмин – чай.

– Господа офицеры! – обратился он к присутствующим, и голос его звучал звонко. – Я прошу… я приказываю всем вам запомнить – именно я, своей волей, решился на выступление. Я принимаю на себя командование Черниговским полком…

– Значит – начали? – робко спросил Соловьев.

– Вы о Четырнадцатом слышали? – отрывисто спросил Сергей, вытирая губы рукавом.

– На Рождество у Гебеля только об этом и говорили… – откликнулся Соловьев.

– Сергей Иванович, правда, что тыщу с лишком трупов в Неву сбросили? Правда? – жадно поинтересовался Щепилло.

– Не знаю. Но неудача питерская сильно ослабила дело наше.

– Вы… лично знаете мятежников сих?

– Лично – мало кого. Но все они друзья мне… и вам, господа. И дело не проиграно, пока мы с вами живы. Мы начинаем, как Риего в Испании, с одним батальоном… Никто не устоит против нас… И от сего загорится пожар, который дойдет до Москвы, до Питера… Мы освободим друзей наших!

Матвей увидел, как брат поморщился и сел – видимо, боль в ноге давала себя знать.

– Мы можем твердо рассчитывать на поддержку ахтырских гусар, – голос Сергея зазвучал уже не так звонко, – на поддержку Полтавского, Саратовского, Алексопольского, Пензенского полков, александрийских гусар, артиллерийской бригады… Остальные полки, естественно, тоже присоединятся к нам.

– Ну и слава Богу! Сколько ждали-ждали, а как начали – не заметили… – пробормотал Щепилло, наливая ром себе в стакан. Руки у него тряслись, на костяшках тоже были видны свежие ссадины.

Меж тем во дворе избитый полковой командир начал шевелится – крепкий утренний мороз привел его в себя и остановил кровотечение. Гебель встал на четвереньки, пополз к плетню, ухватился за прутья, встал. Глаза видели плохо, в голове мутилось, но он слышал, что кто-то едет по улице, понял – вот оно, спасение!.. Взглядом затравленного зверя оглянулся на окна хаты – там было тихо.

По кривому проулку старая кобыла покорно тащила телегу, груженную всякой рухлядью. Возница, дурачок Гершеле, с утра пораньше собрался выполнить поручение своего хозяина и благодетеля – балагулы Абрама-Лейба из Фастова. Гирш должен был заехать в несколько местечек – отдать должок там, получить деньги здесь… Сам Абрам-Лейб не рискнул в такую пору, в православные праздники, пускаться в дорогу – а Гершеле был известен по всей округе как глупый, но кристально честный малый…

– Сережа, ноги… – взмолился Матвей.

Сергей отошел к окну, где было посветлее, сел на табурет, послушно протянул брату правую ступню; рана была небольшой, но довольно глубокой. Матвей вытащил осколок, принялся протирать ступню чистым полотенцем, смоченным ромом. Нагнувшись к ногам Сергея, он прислонился к ним лицом, вздрогнул.

– Что с тобою, брат?

– Зачем… – горячо зашептал Матвей, – зачем ты ударил его? Ты повязал себя кровью с ними… с этими… Кто они тебе, Сережа?..

– Уезжай отсюда, Матвей, – Сергей решительно поставил ногу на пол. – Они ради свободы ни себя, ни тебя, ни меня не пожалеют. Они – мятежники, а я предводитель инсуррекции сей. Ты не понял разве?

– Я не уйду… – Матвей снова взял его ногу, стал протирать ступню полотенцем. – Некуда мне идти.

Когда нога была перевязана, а сапоги надеты, Сергей выглянул в окно.

– Смотри… – подозвал он Матвея тихо.

За окном вставший на ноги Гебель остановил жидовскую форшпанку, что-то тихо сказал сидевшему на козлах тощему вознице. Тот послушно кивнул головою.

Из хаты по нужде вышел Кузьмин с помятой физиономией, увидел Гебеля, уже забравшегося на телегу, выскочил в проулок. Но возница хлестнул лошадь, она побежала быстро. Кузьмин остался стоять посреди проулка, сжимая кулаки и что-то крича вслед форшпанке.

– Живой… слава Богу! – Сергей обнял Матвея за плечи. – Бог за нас, Матюша… Вот увидишь!

В комнату вошел Кузьмин, увидел Сергея.

– Ушел, мерзавец, донесет а дивизионную квартиру…

– Ничего, Анастас! Все равно в секрете уже ничего не удержать. Роту собирай – я говорить с солдатами буду.

3

Две черниговские роты – пятая мушкетерская Кузьмина и вторая гренадерская – шли в Васильков. Настроение у Сергея было приподнятое: события предшествующих дней почти изгладились из памяти. Матвей, из деликатности, не вмешивался в дела, ушел в обоз. Рядом с Сергеем постоянно был Кузьмин. Он ни на шаг не отходил от батальонного, ловил каждый его взгляд.

Особенную гордость вызвало у Кузьмина присоединение второй гренадерской роты: командир ее был в отпуску, должность его исполнял поручик Петин, принятый в общество Кузьминым две недели назад. Узнав о происшествии в Трилесах, юный розовощекий Петин засмеялся, поклялся выполнять приказы батальонного и со значением пожал руку Сергею.

– Ты храбрец, милый, – восклицал Кузьмин, весело целуя Петина. – Но помни, что с меня, с моей роты все началось. И, верно, зачтется мне сие… в будущем.

Грубое лицо его, с глубоко посаженными глазами, светилось счастьем.

Кузьмин был нетверез. Кроме той бутылки рома, то была выпита после избиения Гебеля, в хате нашлась еще одна бутылка и она была захвачена с собой, в поход. Кузьмин предлагал Сергею, как он говорил, подлечиться, но Сергей отказывался, рассудив про себя, что трезвый ум нужен ему ныне как никогда. Впрочем, и без рома он чувствовал себя совершенно здоровым, нога совсем не болела, голова была ясной. На лошади он намного обогнал идущие пешком роты, остановился, глядя в небо.

Казалось, сама погода благоприятствовала черниговцами: метель улеглась, ярко, по-весеннему, светило солнце, дорога была наезженной, копыта лошадей почти не проваливались в снег. По обочинам дороги лежали чистые и блестящие сугробы. «Какой, однако, хороший человек – Кузьмин, – думал Сергей. – Я не ценил его… Когда победим мы, отметить заслуги его надобно…»

Впрочем, Сергей с трудом представлял себе, что будет, когда они победят. Будущее представлялось в виде неясных картин всеобщего ликования, музыки и братания. Сергей ощутил вдруг прилив счастья, дотоле неведомого, огромного, затмевающего собою всю грязь и неудачи прошлой жизни. «Верно, Кузьмин чувствует то же…» – подумал он.

Из лесу на дорогу, навстречу ему, выехал еще один всадник. Издали увидев Сергея, всадник остановил лошадь, спешился. Сергей, вглядевшись в него, спрыгнул с лошади и побежал, задыхаясь:

– Миша… Ты жив… ты вернулся…

Мишель кинулся ему на шею. Сергей горячо обнял его – и сразу почувствовал, что тот дрожит от холода и усталости. Привычное, принадлежащие только им двоим счастье, заполнило его сердце. Оно было теплое и живое, как морская волна, смывающая в один миг песчаный замок…

– Погоди, – сказал Сергей, отстраняясь. – Ты слыхал о событиях наших?

– Да откуда? С тех пор, как мы виделись с тобою у Артамона, три дня прошло, я не ел почти, не спал… К славянам доехать не сумел, жандармы искали меня, едва ушел. У графа Олизара статское платье одолжил, сюртук и шпагу по дороге бросил…

– Миша, дело началось …

Мишель вскрикнул весело и снова попытался обнять друга.

– Послушай, – Сергей, помрачнев вдруг, решительно отодвинул его от себя. – Офицеры мои… избили, изранили Гебеля. И я в сем участвовал. Подумай, прошу тебя. Может, уехать тебе, скрыться, переждать…

– Ты… мне говоришь сие? Мне – уехать и бросить тебя?

Мишель почувствовал, как запылали его щеки.

– Но руки мои в крови, я повязан кровью. Ты не понимаешь, что это значит… Я не тот, что прежде. Подумай…

– Не о чем думать. Поехали.

Мишель вскочил на лошадь.

Первое, что увидел он, когда они с Сергеем подъехали к ротам, был полный ненависти взгляд Кузьмина. Поручик позвал Сергея, тот наклонился к нему с лошади. Кузьмин что-то тихо сказал, указывая рукою на него, Мишеля. Сергей вспыхнул и начал отвечать ему быстро, волнуясь, будто оправдываясь…

Днем восставшие роты вошли в Васильков. Перед ротами как из-под земли вырос вдруг майор Трухин, с несколькими, по-видимому, сохранившими ему верность солдатами.

– Стойте! – крикнул майор. – Что вы делаете?

Сергей доскакал до него и спрыгнул на землю.

– Господин майор, извольте отойти… Я приказываю вам, слышите?

– Ты не имеешь права приказывать мне! – лицо майора стало красным от напряжения. – Бунтовщик! Что сделал ты с Гебелем? Ты – убийца, и с тобою по-другому разговаривать надобно! Взять его! – крикнул он солдатам.

Солдаты молча придвинулись к Сергею.

– Отставить! Извольте отойти, майор! Сие до вас не касается!

Трухин оттолкнул Сергея, подошел совсем близко к ротам.

– Солдаты! Вас обманывают! – громко крикнул он. – Батальонный ваш – бунтовщик! Не верьте ему!

– Ах ты, сволочь! Ну, погоди у меня…

Сергей увидел, как подбежавший Кузьмин бросился на майора и ударил по лицу кулаком. Из носа потекла кровь, майор затравленно огляделся по сторонам. Кузьмин вынул из-за пояса пистолет, взвел курок.

– Не смей! – сказал ему Сергей. – Хватит с нас Гебеля. Я арестую его.

– Нет! Убить собаку!

– Стреляй! – вдруг по-прежнему громко крикнул майор. – Пусть все видят! Пусть солдаты увидят, с кем дело имеют!

– Увести! – распорядился Сергей.

Солдаты пятой роты Кузьмина окружили майора и увели от строя.

– Ты видишь, Миша? – сказал Сергей Мишелю, когда они вошли в город. – Видишь, что происходит? Уезжай, прошу тебя. Предоставь меня моей участи.

Мишель молчал, устав отвечать на эту странную просьбу Сережину.

– Хорошо. Ежели не хочешь – жди меня на квартире моей. Верно, и Матвей придет туда. Ты – чужой в полку, без мундира, и присутствие твое ненужные вопросы вызывает. Я пришлю за тобою… когда можно станет…

4

В Василькове Сергей велел созвать к себе, в штаб всех офицеров. Офицеры пришли, но не все: Трухин сидел на гауптвахте, несколько человек сказались больными, кто-то и вовсе предпочел спрятаться. Но и тех, кто пришел, было много. Пятнадцать человек.

Офицеры были ошарашены. Избитый командир полка вернулся в город, скрыть происшествие не было никакой возможности. От батальонного, принявшего командование полком в отсутствии законного командира, ждали объяснений.

Сергей вышел на середину единственной в штабе большой комнаты, в иное время служившей полковой канцелярией.

– Господа, – начал он твердо. – Вы, верно, узнать желаете, что значат события последние? Скажу вам: в России началась революция, подобная той, что была в Испании. Мне прискорбен случай с Густавом Ивановичем. Однако пути другого не было: он пытался остановить революцию нашу, действие же сие, как учит пример Риего, неостановимо… Ныне я командую Черниговским полком, и, конечно, желал бы содействия вашего…

Сергей вновь принялся рассказывать о силах, готовых поддержать революцию, вспоминать примеры испанской истории.

– …впрочем, – закончил он свою речь, – принуждать я никого не буду. На подчинение приказам моим должно быть добровольное ваше согласие. Прошу высказываться, господа.

– Господа, – Кузьмин, во время речи Сергея сидевший как на иголках, вскочил, – это дело чести. Я лично почту бесчестным того, кто не пойдет с нами. Тебе же клянусь, подполковник, – он оборотился к Сергею, глаза его блистали, – клянусь, что не отстану от тебя. Ежели неудачей окончится поход наш, клянусь – пулю в лоб пущу!

– Ты слишком красноречив, Анастас, – сказал с места, не вставая, Соловьев. – Мы решились, и мы пойдем. И да будет проклят тот, кто нам изменит.

– Я согласен, – сказал Петин, – я с вами, подполковник. Можете располагать мною.

Кузьмин бросился обнимать Соловьева и Петина.

Сергей глядел в лица офицеров и видел в них по большей части сочувствие себе и делу.

– Стойте, господа, – из угла вдруг встал штабс-капитан Антон Роменский. – Что вы делаете, опомнитесь?

С трудом пробираясь между собравшимися, он подошел к Сергею.

– Сергей Иванович, что вы делаете? – повторил он. – Вы разве не понимаете, что это …нельзя?! Солдаты… Они вас не послушают… Тут кругом люди… Мирные…

– Нет, – сказал Щепилло, вставая и подходя к Роменскому. – Мы беспорядка не допустим!

– Поручик Щепилло прав, Антон Николаевич, – сказал Сергей, стараясь говорить твердо. – Это не бунт крестьянский, а революция военная. Крови и насилия не будет, обещаю вам.

– Я подал в отставку, приказа жду… – снова начал Роменский. – Я ротою более не командую… Я бесполезен вам. Но… солдаты те же крестьяне, только… вооруженные. Их только кулаками…и батогами… можно остановить… Вы не сможете… Они убьют вас… Когда из повиновения выйдут.

– Да от чего же выйдут? – Кузьмин подошел к Роменскому. – Ты считаешь… ты боишься, наверное? Я не знал, что ты труслив, Антоша…

Сергей увидел, как Кузьмин угрожающе положил руку на эфес шпаги. Роменский словно не заметил этого.

– Сергей Иванович, – сказал он, едва не плача, – я уважаю вас и люблю… чтобы не компрометировать вас, я в отставку выхожу… и при других обстоятельствах никогда бы сего не напомнил… Ныне же прошу вас: сдайтесь, сложите оружие… Прошу вас…

Сергею вдруг захотелось немедленно уйти отсюда, пойти на квартиру свою, к Мише, к брату… Он поймал себя на мысли, что многое бы отдал, чтобы событий последних двух дней просто не было.

– Господин подполковник, – Роменский искательно заглянул ему в глаза, – езжайте немедля в корпусную квартиру, смирите гордыню свою, признайтесь во всем, покайтесь… Вас любят там, вас простят. А ежели и не простят, встретьте судьбу вашу достойно, как офицеру подобает. Не губите других, вам самому потом жить нельзя будет… Вы сами себя осудите.

Сергей увидел, как Кузьмин подошел сзади к Роменскому и грубо, в спину толкнул к двери. Роменский едва устоял на ногах, но продолжал говорить, впрочем, совсем бессвязно:

– Прошу вас… я прошу вас… положите оружие, пока можно еще… Пока первая кровь только…

Кузьмин решительно взял Роменского за руку и вывел из комнаты.

– Трус, – сказал он, когда дверь за Роменским закрылась. – Не обращай внимания, батальонный… Я после с ним разберусь.

– Он не трус, – вступился за Роменского Щепилло, – я в деле видел. Ты не знаешь его, Анастас.

– Оставьте, господа. Он имел право высказаться. Впрочем, – Сергей тряхнул головою, пытаясь отогнать невеселые мысли, – ты прав, Кузьмин. Может быть, он и не трус, но поведение его недостойно. Путь наш не будет усыпан розами, но… мы победим, мы не можем не победить. Господь с нами, и я постараюсь доказать это и вам, и солдатам нашим…

– Скажи, – спросил Сергей у Кузьмина, когда все вышли, – куда людей мы поведем?

Кузьмин с удивлением поглядел на него.

– Я думал… Ты знаешь …

– Да знаю я, знаю, обсудить хотел просто. Гляди…

Сергей раскрыл на столе карту.

– …вот Киев. Город большой, убежищем нам служить может… в случае необходимости. Понимаешь?

Кузьмин кивнул, и на лице его обозначилось напряжение мысли. Сергей вновь вспомнил Испанию, Риего, Кадикс… Оттуда, из провинциального Кадикса, началась настоящая революция, и Киев мог стать таковым же и для России.

– Но в городе верных людей нет у меня. Трубецкой уехал… если б только он не уехал…

– Я не знаю офицера сего, но он уехал – что теперь говорить. В Киеве вóйска много, артиллерия. Можно тайно войти в город… попробовать. Там заставы на дорогах только, а ежели через поле войти…

– Но солдат наших в городе не спрячешь, гарнизон сопротивляться станет. Бой в городе знаешь что такое? Нет, в Киев пока идти не надобно, можно вот на Житомир попробовать. Славяне там, обещали содействие. Связи нет… отписать бы им, письмо передать… Миша ездил неудачно.

Сергей увидел, как нахмурился Кузьмин при упоминании Бестужева.

– Ну, ежели Мишка твой не доехал, не значит еще, что вообще доехать нельзя. Разреши, я… попробую.

– Нет, ты здесь мне нужен. И потом – далеко до Житомира. Может, на Белую Церковь? Там 17-й егерский… в нем друзья…

– Сергей запнулся, но все же договорил, – друзья Мишины. Поддержку обещают.

Кузьмин оторвался от карты, выпрямился.

– Знаешь, подполковник, думаю я… зачем со мною тебе советоваться? Призови Мишку своего, он совет тебе подаст.

– Да отчего ты так не любишь его? Что сделал он тебе?

– А ты будто сам не понимаешь…

Сергей понял, но сделал вид, что смысл речей поручика не дошел до него.

– Объясни мне…

– Изволь… чудной ты становишься, когда он рядом. Разговаривать сложно с тобою. В иное время терпел я его, ради тебя терпел. Как и братца твоего, если правду говорить. Ныне же не время сантиментам предаваться. Бесполезны они нам, отошли их.

– Не хотят они меня покинуть, сколько не прошу.

– Может мне попросить, батальонный? А? По-хорошему… – Кузьмин сжал пальцы в кулак, на несвежей перчатке вдруг проступило пятно крови, поручик поморщился, верно задел ссадину.

– Нет, этого не надобно, – коротко произнес Сергей, – Руку перевяжи, – ведь болит…

– Пустяк, пройдет… Кузьмин вздохнул, с трудом развел опухшие пальцы, – Пусть остаются… только не лезли бы ни во что.

– Обещаю тебе… лезть ни во что они не будут, я не позволю им, – сказал Сергей грустно. – Скажи лучше, чем солдат довольствовать?.. Суммы полковые Гебель спрятал, найти не могут. Жалованье раздать надо, а денег нет…

– Что значит найти не могут? Я душу из него вытрясу, я перетряхну дом его, в перины залезу, я найду…

– Ежели ты тронешь его… – тут уже Сергей оторвался от карты, – я тебя… от полка отлучу… Пойдешь своею дорогою…

– Да куда ты без меня денешься, батальонный? – Кузьмин насмешливо поглядел на него. – С кем советоваться будешь? С Мишкою? С Соловьевым и Щепиллою? Так они все еще меньше меня в деле военном смыслят… И Роменский придет, смущать тебя станет. А так велел я караул выставить, никого без разрешения моего не пускать.

Тут Кузьмин, как показалось Сергею, понял, что наговорил лишнего, он покраснел.

– Прости меня, Сергей Иванович… Уже три часа, ты с пяти утра на ногах, не обедал, поди… я распоряжусь, принесу тебе. Я мигом…

Кузьмин убежал. Сергей же понял, что он и вправду не знает, что делать. «Артамон… он должен помочь мне», – Сергей вспомнил кузена, всего три дня тому обещавшего поддержку.

26 декабря они с братом были у Артамона, в Любаре.

Тот уже знал все: вести дошли. Кроме газет пришли письма, а в них – страшные, поражающие душу, подробности.

Катиного мужа побили восставшие солдаты. Если бы не счастливый случай – погиб бы, замерз, ибо били до потери сознания и бросили в сугроб… Хорошо, что сердобольный прохожий вытащил его оттуда и отвез на извозчике домой…

По восставшим били картечью, с близкого расстояния.

Много убитых и раненых.

Трубецкой арестован.

– Говорят, что Пестель застрелился, – добавил Сергей, завершив череду смутных новостей.

Артамон вздрогнул.

– Правильно сделал, – сумрачно произнес Матвей, – душу свою погубил, но многих спас…

Сергей взглянул на брата с ужасом.

– Я слово дал и его сдержу, – с надеждой обратился он к кузену, – мы выступить должны…

– Я своему слову хозяин, – осторожно начал Артамон, – ты знаешь сам… но… После того, что случилось в Петербурге? Можем ли мы рассчитывать на успех?

– У Риего меньше нашего было… Он тоже революцию в новый год начал, – Сергей не сводил глаз с Матвея, видя, как тот мрачнеет все больше, все ниже опускает голову…

– Там же тепло… И по ихнему стилю, – растеряно пробормотал Артамон, – впрочем, я от слов своих не отказываюсь… и тебя поддержу, ежели ты сам выступишь… Выступишь?

Сергей не успел ответить: заскрипело обледенелое крыльцо, запоздалый путник вбежал в сени, и, почти сразу же распахнулись двери в гостиную…

– Сережа! Слава Богу, ты здесь! – Мишель сбросил шинель на пол, рухнул в кресло, – прости, устал смертельно, торопился… плохие новости.

– Что?

– Приказ в полк пришел… об аресте твоем… Гебель бумаги твои забрал… И твои тоже, – повернулся он к Матвею, – тебя тоже арестовать велено…

Матвей поднял голову, заметил встревоженный вопрошающий взгляд Сергея, улыбнулся ему только им двоим понятной улыбкой. Сергею стало страшно, он понял, о чем думает брат…

– Спасибо тебе, Мишель, за новости, – спокойно произнес Матвей, – теперь понятно, что нам только одно осталось… Пестель нам пример показал… Мы погибнем, но многих спасем…, – он с надеждой взглянул на брата, – Многих… Тех, кто в обществе недавно и ни в чем не замешан… Выпьем, брат, и застрелимся весело!

Веселый и решительный Артамон тогда не изменил себе: рассмеялся на мысли Матвея о самоубийстве, сказал, что все образуется и ахтырские гусары не подведут.

Сергей уехал от него в полной уверенности, что в нужный момент кузен не отступится от обещаний своих. Из Трилес он отправил Артамону записку, прося поддержки, да записка, верно, не дошла… Впрочем, могло быть и так, что Артамон уже выступил, только он, Сергей, об том не знал. Следовало подождать.

Через полчаса Кузьмин вернулся, гордо неся на тарелке дымящуюся картошку.

– Ешь, подполковник… Силы тебе беречь надо. Не обижайся ты на меня, глуп я, заносчив. Выпить хочешь?

Кузьмин открыл флягу, протянул ему.

– Пей.

Сергей сделал глоток; в дверь постучали.

– Войдите.

В комнату вошел унтер-офицер Прокофий Никитин, из второй гренадерской роты.

– Ваше высокородие, – Никитин переминался с ноги на ногу, – не извольте гневаться… Солдатики мои послали меня… Просить вас… Ныне время жалования… поиздержались мы…

Сергей молчал, потупившись.

– Будут деньги, будут, – сказал Кузьмин поспешно. – Сегодня же. Не все, конечно, сам понимаешь… Видишь же, что происходит?

– Как не видеть, вижу… И солдатики видят, за свободу стоять готовые… Может, разрешишь нам… того…

Никитин совсем смутился.

– Да что надобно тебе?

– Пограбить маленько позволь… если свобода ныне. Жиды, шинкари богатые, кровососы… деньги есть у них…

– Вон!

Сергей вскочил; тарелка с недоеденной картошкой упала на пол. Никитин скрылся за дверью, Сергей опустился на стул, краска залила лицо его.

– Не кручинься, подполковник, – быстро сказал Кузьмин, собирая картошку с пола. – Найду я денег, дай два часа сроку… Я знаю, где взять.

Мишель долго раздумывал, прежде чем пойти в штаб. Сереже он мешать не хотел, понимал, что если нужен будет – позовет. Но грызла обида: Сережа не взял его с собою, решил один, сам возглавить мятеж, в то время как он, Мишель, все последние месяцы бредил делом, жить без того не мог. Получалось, что какой-то Кузьмин в решающий момент оказался ближе, во всяком случае – нужнее.

Раньше ежели и бывал Сережа им недоволен, то сие проходило быстро. Стоило только изобразить обиду, и друг сдавался, ибо боялся, что останется один. Зная за другом слабость эту, Мишель, ко стыду своему, нередко ею пользовался, добиваясь своего. Ныне понимал он, что с обидою предстоит справляться самому… Отчего так вышло – Мишель понять не мог. Для того-то он и хотел ныне увидеться с другом – чтобы задать ему этот единственный вопрос.

– Не ходи, – сказал ему Матвей, так же, как и он, бесцельно проводивший часы на квартире Сергея. – Добром поход твой не кончится. Ежели не хочет он видеть нас, не принуждай его.

Мишель не послушался, пошел, надеясь на чудо.

У входа в штаб ему преградил дорогу караульный.

– Пускать не велено, – отрезал он.

– Доложи: подпоручик Бестужев желает видеть господина подполковника.

Солдат по-прежнему стоял на месте.

– Не приказано беспокоить, их высокоблагородие заняты…

К двери подошли запыхавшиеся Щепилло и Кузьмин; в карманах у них Мишель разглядел толстые пачки денег.

– Прочь, щенок! – рявкнул Кузьмин.

Щепилло отодвинул Мишеля плечом и встал между ним и караульным.

– Как вы смеете?.. – жалобно спросил Мишель.

Кузьмин вытащил шпагу.

– Давай поговорим с тобою, подпоручик… Если хочешь.

– Идите отсюда, подпоручик! Идите! – Щепилло развернул Мишеля и толкнул его в спину, – вы в штатском платье, вам в штаб не положено. Идите!

– Откуда деньги? – спросил Сергей, когда Щепилло и Кузьмин вошли в канцелярию.

– От них… от жидов… – Кузьмин замялся. – Да ты не думай, мы не тронули их… Мы расписку дали. После победы революции нашей все заплатим, сполна.

Сергей смотрел на принесенные пачки денег, вспоминал Мишеля, Тизенгаузена, Лещинский лагерь. Тогда Сергей искренне думал, что деньги как-нибудь, да найдутся. Теперь же понял, что вопрос этот сам собою не решается.

Сергей представил, как Кузьмин и Щепилла договаривались с евреями. Кулак в зубы – и готов договор. Сергей этого не хотел, но… Солдаты ждали жалованья, начинался ропот, который мог привести к неповиновению. И оттого, говорил ему разум, следует взять принесенные деньги и сказать господам офицерам спасибо. Но, отвечало сердце, евреи тоже люди, собственность их так же неприкосновенна, как и любая другая… Но солдаты, ждущие жалованья, солдаты… Тем более, что Кузьмину – слава Богу – не пришла в голову мысль казначейство васильковское грабить, как Мишелю в Лещине…

– Ну, если с распискою, тогда хорошо. Благодарю вас за службу, господа. Ныне же раздайте деньги в роты. И позовите ко мне… – Сергей взял со стола ротное расписание, – прапорщика Мозалевского, старшим по караулам назначу его.

Двадцатидвухлетний прапорщик Александр Евтихьевич Мозалевский с виду был почти ребенок – а по сему никто в полку не помнил его мудреного отчества, все офицеры называли его запросто – Сашей. Впрочем, Мозалевский не обижался, понимая, что обращение по имени-отчеству надобно заслужить. И что заслуживать придется долго, ибо учиться ему не довелось. Отец его – бедный и скупой до крайности – не дал денег на учебу сына, в 17 лет отправил его в полк – чины выслуживать. Служил он уже пятый год, а выслужил только первый офицерский чин.

Придя утром в полковую канцелярию, Саша с удивлением услышал рассказ о происшествии в Трилесах. Самым удивительным для него оказалось, что происшествие сие учинено человеком, которого прапорщик привык не просто уважать – боготворить. Сначала чувство сие возникло в нем из подражания, ибо видел он, как относятся к Муравьеву-Апостолу другие офицеры. Потом подполковник обратил на него внимание, стал давать книги, беседовал с ним о загранице, о Франции…

Беседы были редкими, и оттого – вдвойне приятными: человек занятой, старший офицер, командир батальона уделял время ему, простому сельскому неучу. Подполковник Муравьев-Апостол всегда казался Саше верхом образованности, приличия, храбрости и рассудительности.

Выслушав мнения офицеров, перебранку с Роменским – которого Саша не любил за излишнюю и, как казалось ему, недостойную воина сентиментальность – он решил для себя не отставать от батальонного, не задавая ненужных вопросов…

Мозалевский вытянулся во фрунт.

Сергей почувствовал стыдливую жалость к нему.

Рыжий юноша, с веснушками и смешно оттопыренными ушами, всегда ловил каждое его слово – а Сергей едва помнил, как его зовут. Пару раз он дал Мозалевскому какие-то книги – ему самому, впрочем, давно не нужные. Еще дважды или трижды, выпивши, рассказал истории из жизни. Теперь Сергей собирался потребовать от рыжего юноши безоговорочной преданности…

Подполковник понимал, что пользоваться сей преданностью грешно.

Но отказываться от помощи прапорщика предводитель мятежа права не имел.

– Александр… – Сергей забыл его отчество, – Саша… наперед спросить хочу у вас: согласны ли вы идти за мною? Готовы ли вы, пожертвовать всем, что дорого вам, для нашей победы? Помните, что дело, которому ныне служу я, – опасное. Если я проиграю – пощады не будет…

Прапорщик посмотрел в глаза ему с щенячьей преданностью:

– Приказывайте, господин подполковник.

– Хорошо, – Сергей опустил глаза. – Я был уверен в вас, прапорщик. На ночь я назначаю вас в караул, на заставу. Возьмите солдат… самых преданных, самых верных. Через главную заставу васильковскую без вашего ведома никто проехать не должен. Если кто въехать вздумает, ко мне приводите незамедлительно. Я ночевать здесь, в штабе, останусь.

– Слушаюсь, – Саша снова вытянулся во фрунт.

– И еще… прежде сего. Я напишу записку, отнесите ее на квартиру мою… знаете? – Саша кивнул. – Там друг мой, подпоручик Бестужев, ему отдадите. Но так, чтобы никто кроме него не видел ни записки сей, ни вас в квартире моей.

– Слушаюсь.

Была почти полночь, но Мишель и не собирался ложиться спать. Он курил, пытался читать, пил чай – и выпил уже четыре с половиною стакана. Мишель чувствовал – скоро Сережа призовет его, ибо судьба их быть в сей решающий момент вместе, несмотря ни на какого Кузьмина.

Судьба явилась к нему в образе незнакомого рыжего прапорщика с оттопыренными ушами. Прапорщик молча протянул ему записку и тут же исчез, растворился.

Развернув бумагу, Мишель увидел всего одно слово: «Приходи». Без плаща и фуражки, в одном сюртуке Мишель бросился в штаб.

Когда Мишель вошел, Сергей встал к нему навстречу, обнял, поцеловал в лоб, как маленького.

– Не сердись на меня, – сказал он, предупреждая вопросы. – Не могу я ныне по-другому. Не оттого, что тебе не доверяю… Не хочу я, чтобы замарался ты… Я начал, мне и отвечать.

– Но я… я сам хочу. Я хочу рядом быть, разделить участь твою…

– Не надо, Миша…

– Ты не можешь мне запретить, – Мишель почувствовал внезапное раздражение против друга. – Я… как и ты имею право. Мне Поль разрешил…

– Поль мертв. И это в лучшем случае. В худшем же – под арестом он, и приказывать мне не в силах.

– Но разве Кузьмин более, чем я, дружбы твоей достоин?

– Кузьмин? – Сергей недоумевающее посмотрел на Мишеля. – При чем тут Кузьмин? Я не желаю, чтобы ты… вмешивался в дела мои… без приказа моего.

– Так вы, господин подполковник, приказывать мне изволите?

– Да. И ежели ты не желаешь подчиниться, прошу тебя немедля уехать… господин подпоручик.

Сергей застегнул ворот сюртука, расправил плечи, и Мишель увидел, как пламя свечей заиграло в тяжелой бахроме эполет. От обиды он только шумно вздохнул; так друг его не разговаривал с ним уже скоро пять лет.

– Прошу простить меня, господин подполковник, готов исполнять приказы ваши… – Мишель вытянулся, но тут же сгорбился, готовясь разрыдаться. – Только не гони меня, Сережа…

– Не плачь. Тяжело мне видеть слезы твои, не могу я сейчас. Садись, помощь твоя нужна мне будет. Бумагу возьми.

Мишель с готовностью сел, взял бумагу, придвинул чернильницу. Сергей же открыл свою походную шкатулку, достал книги и выписки – те самые, которые Мишель видел у него в Лещине.

– Возьми, – сказал Сергей тоном, не терпящим возражения. – Сделай из этого бумагу… чтобы солдатам читать можно было. Союзниками мне они стать должны.

Мишель склонился над листом, написал название – «Православный Катехизис», подумал немного.

Идея действовать на солдат Священным Писанием не нравилась ему, ибо и сам он иногда позволял себе сомневаться в существовании Божественного промысла. Но ныне не время было для споров.

Через полтора часа Сергей взял из его рук листы, прочитал, подправил. Позвонил в стоявший на столе колокольчик, вошел караульный солдат.

– Писарей буди, живо…

Караульный вышел.

– А ты, Миша, иди на квартиру… Мне с мыслями собраться надо, распоряжения нужные отдать.

В последний день старого года, в час пополуночи, от киевской городской заставы отъехала почтовая кибитка. На козлах сидел ямщик, в кибитке же – закутанный в теплый плащ Ипполит. Сзади к кибитке был прикручен большой деревянный чемодан.

Путь от Москвы до Киева занял чуть больше недели. Он ехал почти без остановок, платя тройные прогоны. Когда сидеть было уже невозможно, Ипполит становился в кибитке на колени. Он очень торопился.

Не отъехав от Киева и пяти верст, он высунулся в окно и умоляюще проговорил, обращаясь к ямщику:

– Прошу тебя, быстрее… При эдакой езде мы и к новому году не доедем.

– Никак нельзя, ваше благородие, – угрюмо ответил ямщик. – Сами извольте видеть: лошадь едва с ног не валится.

Ямщик говорил правду: впряженная в кибитку худая и усталая лошадь с трудом передвигала ногами.

– Я денег дам… Пять рублей. Прошу тебя, милый мой, пожалуйста.

– Пять рублей? Разве попробовать…

Ямщик взмахнул кнутом. Лошадь побежала быстрее.

До Василькова доехали за четыре часа. Было темно, и лошадь едва не напоролась грудью на опущенный шлагбаум. Кибитку окружили солдаты.

– Вылазь, барин, приехали, – невежливо сказал пожилой унтер, открывая дверцу. – Нельзя дальше.

Ипполит вышел на дорогу. С неба сыпалась острая ледяная крошка.

– Ничего, барин, – усмехнулся унтер. – Знамо дело – изморозь. А к нам зачем пожаловал? Да еще ночью. Может, шпигон ты?

– Как ты смеешь?! – вспыхнул Ипполит. – Я спешу! Не имеешь права задерживать! У меня подорожная, следую по казенной надобности к месту службы.

– По казенной? Ужо погоди, барин, офицер придет. Пущай и разберется, что за надобность такая ночью.

К кибитке подошел рыжий прапорщик в черниговском мундире.

– Следуйте за мной, – холодно сказал он, не представившись. – Живо. И вещи его доставьте ко мне, – приказал он солдатам.

В нескольких шагах от шлагбаума стояла покосившаяся деревянная избенка, в которой помещалась караульня.

Не дожидаясь приглашения, Ипполит скинул плащ и протянул прапорщику свои бумаги. Прапорщик взял подорожную, прочел и удивленно поднял глаза. От его взгляда Ипполит поежился.

– Скажите, что здесь происходит? Почему вы не пускаете меня? Я еду к месту службы, в Тульчин. Заехал повидать брата. Вы ведь знакомы с моим братом? Он служит здесь, в Василькове, в Черниговском полку.

Прапорщик усмехнулся.

– Я знаком с вашим братом, сударь. Только для начала мне придется обыскать вас и отобрать оружие.

– Зачем?

– Это приказ.

– Чей приказ?

– Вашего брата.

– Моего брата?

Ипполит, решив более ничему не удивляться, выложил на стол пистолет, снял шпагу и вывернул карманы. Пистолет прапорщик тут же спрятал себе за пазуху, шпагу поставил в угол, а содержимое карманов, осмотрев, вернул.

– Следуйте за мной.

Вокруг полкового штаба, большого двухэтажного здания грязно-красного цвета, было тихо. У дверей стоял одинокий караульный, которому прапорщик что-то прошептал на ухо. Караульный открыл перед ними дверь.

– Сюда, – сказал прапорщик.

В коридоре штаба не было ни души. Открытые настежь двери комнат тихо скрипели, качаясь на петлях. Прапорщик подвел Ипполита к единственной плотно прикрытой двери.

– Сюда, – повторил он.

Он попустил Ипполита в комнату и вошел следом. У окна, спиной к вошедшим, стоял человек. Сюртук его был небрежно наброшен на плечи. Человек, сильно сутулясь, опирался головой об оконную раму. Казалось, он внимательно разглядывал что-то в темноте. На столе чадила свечка в простом оловянном подсвечнике.

– Господин подполковник! – отрапортовал прапорщик, вытянувшись по форме. – Согласно вашему приказу, этот офицер был задержан на городской заставе. Он просил встречи с вами. Он утверждает…

Ипполит не стал дожидаться окончания доклада и сделал несколько шагов вперед. Прапорщик схватился за пистолет:

– Стой!

Человек у окна выпрямился и обернулся: Ипполит узнал в нем своего старшего брата.

– Сережа!

– Ипполит! Нет… не может быть…

Прапорщик молча поклонился и вышел.

Сергей понял: Господь, верно, решил покарать его за грехи, и покарать тут же, на месте. Иначе в этот час он не привел бы сюда Польку… Все, кто был в прежней жизни дорог ему, словно сговорившись, собрались ныне около него. Высший смысл сих странных совпадений Сергей постигнуть не мог.

– Уезжай! – он выпустил брата из объятий и подтолкнул к двери. – Безо всяких разговоров.

– Уезжать? Но я ведь только что приехал. Я десять дней от Москвы ехал, не останавливаясь почти… Я хотел видеть тебя. У меня письма от отца, от Катрин…

– Молчи, – прервал его Сергей. – Тебе нельзя здесь оставаться. Уезжай! Уезжай отсюда!

– Но, Сережа… Почему?

– Потому что скоро рассвет, сюда придут и тебя могут увидеть.

– И что с того? Пусть видят. Разве я плохо поступил, заехав сюда? Да что же происходит, Сережа? Солдаты на заставе сказали мне, что я шпион. Я не могу понять. Все так странно…

– Здесь происходит бунт, – жестко сказал Сергей, снова отворачиваясь к окну. – Я тебя не звал и не желаю, чтоб тебя здесь видели.

– Бунт? Как в Петербурге? И… я забыл сказать. У меня было письмо к тебе. От Трубецкого. Он отдал мне его 13 декабря, когда я из Питера выезжал.

– Из Питера? От Трубецкого? – Сергей резко повернулся к брату. – Где письмо?

– Я сжег его. Я боялся, что его у меня найдут. Слухи носятся, что Трубецкой, там, в Питере… Он арестован.

– Я знаю. Но что было в письме? Ты хотя бы прочел его?

– Да.

Сергей взял лист бумаги и подал Ипполиту.

– Пиши. Все, что вспомнишь.

Через полчаса Сергей держал в руках листок бумаги, исписанный крупным, еще детским почерком брата.

Письмо было странным.

На первом листе князь пространно рассказывал о слухах столичных: о том, что говорят повсюду о насильственной, якобы, смерти государя, но сам он, Трубецкой, не верит сему. О том, что цесаревич Константин не примет престола и на 14-го декабря назначена новая присяга, Николаю Павловичу. О том, что гвардия не любит Николая и, верно, присяга не пройдет гладко, может случиться беда. И что для того, чтобы избежать эксцессов он бы, на месте правительства, вывел бы гвардию за город. Про себя же писал князь, что нынче здоров, но грустен.

«Зачем с письмом Польку отправлять было надобно? – подумал Сергей. – Можно было и по почте послать. Или он запомнил плохо…»

– Ты хорошо помнишь, что написано было? – спросил он у Ипполита.

Тот кивнул.

– Да, Сережа. На память свою не жалуюсь. В училище хвалили …

– Нет, ты, я думаю, не все запомнил. Там не могло быть только про смерть государя и присягу… Зачем? Он думал, что я о сем прежде письма его не узнаю?

– Так это он, верно, тебя предупреждает и о помощи просит… – без тени сомнения, как о чем-то, само собой разумевшимся, ответил Ипполит. – И думал князь, что не на один день мятеж поднимает, что время у тебя есть… Я так мыслю.

Сергей с удивлением поглядел на брата: ему такое объяснение и в голову не пришло; меж тем, оно было единственно возможным.

– Вот дальше гляди, – Сергей показал пальцем на строки. – Пишет он, что гвардию надобно за город вывести. Зачем мне это знать?

– Я слышал об этом… – протянул Ипполит задумчиво, – от Пьера, он с Трубецким разговаривал накануне. Только говорил он, что князь сам сие сделать собирался, и переговоры вести… с правительством.

– Пьер? Какой Пьер?

– Да ты не знаешь его… – Ипполит махнул рукою.

– Спасибо… Уезжай теперь.

– Погоди, Сережа. Ты еще второй лист не прочел, – сказал Ипполит, беря со стола еще один листок. В голосе его Сергею почудилась насмешка. – Хочешь, скажу тебе, о чем пишет князь?

На втором листе Трубецкой просил Сергея, ежели в скором времени он надеется быть в Киеве, передать привет господину Щербатову. Трубецкой рассыпáлся в комплементах своему начальнику, писал, что только на его благородные чувствования в сей тревожный момент полагаться следует, просил письмо сие показать Щербатову. И еще раз, в самом конце, сетовал на неумелость правительства, на то, что новая присяга может нарушить спокойствие и поднять солдат на возмущение.

– В Киев тебе надо ехать, брат. К этому, как его…

– Молчи! – рассердился вдруг Сергей. – Я все понял.

– Я могу остаться? Я заслужил?

– Нет.

Сергей увидел, как изменилось лицо Польки, как дернулись его губы.

– Ну в таком случае… я сам в Киев поеду, я помню, что в письме написано… Я разыщу Щербатова, попрошу о помощи и с ним приду к тебе… Клянусь, ныне же к нему поеду, если прогонишь меня…

Сергей позвонил в колокольчик.

– Мозалевского ко мне, – коротко приказал он вошедшему солдату.

Через несколько минут в комнату вошел давешний прапорщик. Теперь Ипполит разглядел его лицо, скуластое, с маленькими рыжими бакенбардами и падавшей на лоб рыжей челкой. Лицо было совсем детское, но очень серьезное. Глаза прапорщика были воспалены и горели нездоровым блеском.

– Саша, – сказал Сергей, – брат мой Ипполит привез важные сведения. Вы переоденетесь в статское и немедля поедете в Киев. Я дам вам адреса верных людей, которые могут помочь. И вот еще…

Он взял со стола несколько листков бумаги.

– Это «Православный Катехизис», прокламация. Постарайтесь распространить ее в Киеве.

– Слушаюсь!

– Не могу скрывать, прапорщик, что опасность велика. Брат приехал слишком поздно, в Киеве обо всем уже знают, и вас, скорее всего, арестуют. Вы будете без оружия и без мундира, и может случиться все что угодно. Постарайтесь выполнить мои просьбы до ареста. Ежели же сие будет невозможно… уничтожьте бумаги. И прошу молчать при допросах сколько хватит сил. Впрочем, вы можете отказаться…

– Приказывайте, господин подполковник, – прапорщик потер кулаками красные глаза.

– Подождите. О миссии вашей никто не должен знать… даже из наших. Завтра я скажу им, что вы… что вы по своей воле оставили полк. Что вы изменили делу нашему.

Прапорщик поднял глаза.

– По-другому никак невозможно?

– У меня нет выбора… Простите меня… Вы можете отказаться…

– Приказывайте.

Сергей перекрестил его и поцеловал. Прапорщик смутился.

– Храни вас господь.

– Зачем ты так?.. – спросил Ипполит, когда Саша вышел. – Он же на ногах не стоит от усталости. Почему от моей помощи отказался? Думаешь, не справлюсь? Напрасно …

Сергей слышал голос брата, доносящийся будто издалека. Поглядел на свои руки, совсем недавно сжимавшие ружье со штыком, повернутым вниз… Вспомнил ложь об присоединении других полков, деньги в карманах Кузьмина. Ныне на погибель был отправлен рыжий прапорщик, только от того, что Польке приехать вздумалось…

Сергей понял, что ему теперь все равно: останется Полька или уедет.

– Так я могу остаться? – настойчиво спросил Ипполит.

– Оставайся, – равнодушно ответил Сергей. – Одно к одному. Оставайся. Только…

– Что?

– Слово дай слушаться меня. И не обсуждать приказов моих.

– Я даю слово, честное слово… слово офицера, – Ипполит радостно заулыбался.

– Тогда вот что надобно…

Наутро Матвей проснулся рано, сердито выпил два стакана кофею, выкурил трубку.

– Вставай, сбор уж трубят. – Он потряс за плечо мирно сопящего на диване Мишеля. – Сережа просил быть в десять на площади. Восемь уже, собраться надобно.

Мишель в ужасе вскочил, начал суетливо одеваться. Матвей, искоса поглядывая на него, складывал в чемодан свои и Сережины вещи и письма – поход предстоял долгий.

– Давай твое, уложу, место есть.

– Нет вещей… Как был из Бобруйска приехал… Бумаги только.

Мишель протянул Матвею перевязанную грязной ленточкой пачку писем; Матвей уложил их в чемодан.

– Пошли.

В полдесятого на плацу перед штабом выстроились роты – теперь их стало пять. На крыльце у штаба собрались офицеры. Матвей не решился подходить к ним, встал невдалеке, за деревом, оглянулся, ища глазами Мишеля. Но тот исчез бесследно. «Странно, – подумал Матвей, но тут же улыбнулся сам себе. – Верно, Сережу ищет».

Матвей смотрел вокруг себя: и плац, и штаб, и стоявший на горке, рядом с плацем Феодосиевский собор он видел десятки, если не сотни раз. Но во всем нынешнем пейзаже было что-то новое, то, чего раньше не было – по крайней мере, он раньше того не замечал. Подумав, он понял: другими – веселыми, полными надежды – были лица присутствующих. Солдатское море колыхалось радостно, офицеры обнимались, что-то возбужденно обсуждая. Вокруг плаца стояли толпы черни, нарядной, одетой по-праздничному.

Небо было высоким и отчаянно голубым; полковые знамена бились на ветру. Матвей чувствовал, как утреннее раздражение отходит, как просыпаются радость и надежда. «Верно, Сережа прав, что дело начал… Господь за нас», – подумал он.

Меж тем ни в пол-одиннадцатого, ни в одиннадцать Сергей не вышел. Все ждали, нетерпеливо переговариваясь и поглядывая на плотно закрытые двери штаба, у которых по-прежнему одиноко стоял караульный. Матей начал волноваться, хотел было пойти за ним – но раздумал. В половину двенадцатого в штаб вошел Кузьмин, и тут же выбежал назад, радостно размахивая руками:

– Идет, сейчас будет!

Солдаты смолкли; раздались резкие команды унтеров. Сергей вышел из штаба, у плеча его как-то незаметно оказался Мишель. Сергей пожал руки офицерам, сошел с крыльца и встал перед строем.

– Солдаты, друзья мои! – начал он. – Мы идем на святое дело! Мы идем освободиться от рабства, за веру и вольность!

Матвей увидел брата и удивился: вид его и голос никак не соответствовали общему настроению. Голову Сергей наклонил к правому плечу, смотрел на всех искоса, рукою то и дело потирал лоб. В этих жестах была неуверенность… робость… страх…

Речь Сергея явно была выученной наизусть. В глазах брата Матвей явственно прочитал не подходящую к месту скорбь. Радостное настроение Матвея тут же улетучилось, вернулись раздражение и меланхолия.

– … и не будет больше крепостного права, и срок службы солдатской уменьшится…

– Ура! – крикнул кто-то в рядах, возглас этот подхватили, заглушая слова Сергея.

– Господь посылает нам свободу и спасение!.. – провозгласил Сергей, и вдруг тяжело, шумно закашлялся. – Российское воинство грядет восстановить правление народное… – добавил он, уже гораздо тише.

На крыльцо вышел полковой священник в рясе, с крестом в руке – Матвей увидел, что рука его мелко трясется. Перекрестив собравшихся, он вынул из-за пазухи какие-то бумаги, развернул их, что-то прочел – но что, Матвей не расслышал.

– Громче! – закричали в рядах.

Священник начал сначала, чуть громче:

«Для чего бог создал человека?»

«Для того, чтоб он в него веровал, был свободен и счастлив».

«Что значит веровать в бога?»

«Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое свое Евангелие. Веровать в бога значить следовать во всем истинному смыслу начертанных в нем законов…»

«Что за чушь?.. – подумал Матвей тоскливо. – Верно, Мишка вчера написал и священника читать заставил…». Последнюю фразу священник снова прочел тихо, едва слышно.

– Громче!

Матвей видел, как Сергей взошел на крыльцо, взял из рук священника бумаги, что-то сказал ему.

– Что значит… – громко начал он, и вновь закашлялся, закрывая рукою рот и ища глазами кого-то. Мишель подскочил к Сергею, встал рядом, взял из рук его бумаги.

Голос Мищеля зазвенел над плацем.

– «Что значит быть свободным и счастливым?»

«Без свободы нет счастия. – Святый Апостол Павел говорит: ценою крови куплены есть, не будите рабы человеков».

«Для чего же руский народ и руское воинство несчастны?»

«От того, что цари похитили у них свободу».

– Вольность, вольность теперь! – неслось по рядам. – Вольность!

Пока Мишель читал. Сергей стоял, опустив глаза. Что происходило в душе его, понять было сложно.

Мишель закончил. Сергей кивнул ему в знак одобрения, взмахнул рукою, будто желая дать знак полковому оркестру… Оркестр, однако, молчал – ибо в сию минуту на площадь вылетели запряженные сытой, крепкой тройкой сани. Сани остановились точно между офицерами и солдатским строем, в санях же стоял, вытянувшись, будто на параде, юный прапорщик в зеленом мундире. На груди его сверкал золотой свитский аксельбант.

– Полька! – в ужасе закричал Матвей, хватаясь рукою за дерево.

– Это брат мой меньшой… – срывая голос и превозмогая кашель, крикнул Сергей. – Он из Варшавы, от цесаревича… адъютант его. Константин Павлович приветствует русское воинство, грядущее восстановить его престол прародительский! Присяга ваша незаконной была! Ура, ребята! За волю и цесаревича!

Строй рассыпался, солдаты бросились брататься с чернью. Барабанщики забили гренадерский поход.

«Плохо вам, сударь?» – спросил у Матвея какой-то мещанин в тулупе, стоявший рядом. «Нет… ничего», – ответил Матвей, глядя на братьев. Он увидел, как со лба Сергея скатились крупные капли пота, а в глазах мелькнул ужас; Сергей пошатнулся, сделал шаг назад, к штабу… Лицо же Ипполита светилось неподдельным счастьем; офицеры окружили его плотным кольцом, обнимали, целовали. Ипполит вынул из-за пазухи пистолет, приложил к губам, протянул кому-то… «Этого не может быть…» – подумал Матвей и, прокладывая себе путь локтями, направился к братьям.

5

В новогоднюю ночь в Киеве тревожно били колокола. Обыватели выбегали на улицы, удивленно смотрели друг на друга, кричали и махали руками. На Подоле, возле трактира, толпился народ.

– Хранцузы пришли, – сказал мастеровой в зипуне. – Ишь, напасть какая…

– Не может того быть, с хранцузами мир у нас, – возразила барыня в расшитом красной тесьмой салопе. – Турка ближе. Турка пришел.

– Эх, – вмешался в разговор низкорослый солдат. – Нашему брату все едино. С туркой ли, с хранцузом воевать. Начальство прикажет: ать-два – и вперед. Мы народ подневольный. А ежели что – выпорют и не заметят…

– Нет войны, – к беседовавшим подошел молодой шляхтич в овчинном тулупе. – Армия бунтует. За волю крестьянскую выступила против царя самого. Солдатам срок службы уменьшить обещают. Я наверное знаю.

– Уменьшить? – солдат недоверчиво посмотрел на шляхтича. – Да кто ж о нашем брате и думает-то? Дела-то до нас никому нету.

– Нет, служивый. За вас армия выступила. Ты сам какого полку?

– Я? Курского пехотного. А что?

Вместо ответа шляхтич сунул в солдатскую ладонь смятый листок бумаги и отошел от толпы.

– Эх, читать-то я не обучен. Степан, – обратился солдат к мастеровому. – Прочти что ли. Ты почитай полгода грамоте учился.

Мастеровой развернул бумагу.

– «Во и-мя От-ца и Сы-на и Свя-то-го Ду-ха», – прочитал он. – Кажись, молитва какая-то. Читать дальше-то?

– Читай.

– «Хри-стос ска-зал: не мо-же-те Бо-гу ра-бо-та-ти и ма-мо-не, от то-го то рус-кий на-род и рус-кое во-ин-ство стра-дают, что по-ко-ря-ются ца-рям».

Мастеровой замолчал, удивленно взглянул на солдата.

– А знаешь, мил человек, что за эдакую бумажку быть может? Ежели выпорют, скажешь еще спасибо. А то и в каторгу пойдешь. Вот ведь лях поганый – народ православный мутит…

Солдат оглянулся: фигура шляхтича в тулупе все еще была видна.

– Держи его!

Мастеровой и солдат бросились вслед за шляхтичем. Тот оглянулся, увидел погоню и попытался бежать, на ходу засовывая в рот клочки бумаги. Перепуганный народ валил ему навстречу, толкая и не давая пройти. Из переулка вдруг выехал конный полицейский разъезд.

– Держи его! – закричал солдат разъезду. – Шпигон! Народ мутит!

Полицейский наехал на шляхтича лошадью, тот упал, судорожно глотая куски полупрожеванной бумаги.

Саша Мозалевский очнулся в тюремной камере. Он с трудом вспомнил, как полицейские вязали ему руки, как он вырывался и уже было совсем вырвался, но потом чей-то кулак заехал ему в лицо. От обиды и боли он лишился чувств.

Теперь сознание медленно возвращалось к нему. Саша попытался пошевелить руками: они были связаны за спиною, затекли и ничего не чувствовали. Из разбитого носа на дощатый пол капала кровь, возле образовавшейся лужицы суетились два жирных черных таракана. Саша дунул на тараканов – насекомые даже и не попытались скрыться.

В камеру вошли люди. Один из вошедших сел на стул возле узника.

– Поднять его! – приказал он.

Сашу взяли за связанные руки, подняли и усадили на соседний стул. От резких движений у него закружилась голова, и он с трудом удержался, чтобы не упасть.

– Здешний полицмейстер полковник Дуров, – отрекомендовался вошедший. – Прошу простить излишнюю ретивость моих людей. Ведь вы офицер, не так ли?

Саша кивнул, борясь с подступившей к горлу тошнотой.

– Мои люди не знали этого, вы были без мундира. К тому же вы пытались сопротивляться. И вот результат. Сожалею, весьма сожалею. Развязать! – приказал Дуров.

Полицейские развязали прапорщику руки. Он хотел вытереть рукавом стекавшую из носа кровь – но только размазал ее по лицу.

– Назовите чин свой и имя.

Саша представился.

– Зачем прибыли в Киев?

– Я сбежал от мятежников и хотел явиться к начальству.

– Вы лжете. Извольте взглянуть.

Полицмейстер держал в руках бумагу, которую прапорщик так неосторожно отдал солдату.

– Откуда у вас это?

– Подобрал… на улице….

– Ладно, – сказал Дуров примирительно, – не хотите отвечать, и не надо. Следствие разберется, что вы за птица. Сейчас вы пойдете со мною: вас хочет видеть лично его сиятельство генерал от инфантерии князь Щербатов.

Мозалевский всегда боялся большого начальства. Поэтому, входя в генеральский кабинет, он инстинктивно вжал голову в плечи.

Генерал, однако, показался не страшным. Встав с тяжелого дубового кресла, он подал прапорщику руку. Не поднимая глаз, Саша пожал ее. Щербатов удивленно поглядел на ладонь его, распухшую и расцарапанную веревками:

– Мне жаль вас, молодой человек. Поверьте, искренне жаль. Как жаль и вашего предводителя. И я плáчу обо всех вас.

Прапорщик удивленно посмотрел на генерала. Тяжелое золото эполет с царским вензелем. Увешанный орденами мундир. Слезы на глазах.

– Мне жаль вас, – повторил Щербатов. – Я не буду спрашивать, зачем вы здесь и к кому шли. Я это знаю. Но вы опоздали.

– Но… но ведь помочь можно и сейчас. Вы – можете.

Прапорщик густо покраснел, поняв, что выдал себя.

– Нет, сейчас поздно. По тревоге поднят не только Киев. Против вас выступил корпус генерала Рота. Готова к выступлению вторая армия. Ваш полк окружен. Вам подполковник обречен…

Генерал тяжело опустился в кресло.

– Ваше сиятельство, – произнес Саша, – Может, еще не все потеряно. Может, Сергею Иванычу еще удастся…

Щербатов очнулся, глаза его мгновенно высохли. Он позвонил в колокольчик – и в комнату вошел полицейский конвой.

– Уведите, – бросил он небрежно. И, обращаясь к Саше, добавил: – Вам сделают формальный допрос. Советую отвечать чистосердечно и без малейшей утайки.

Полицейские, больно схватив прапорщика за плечи, вывели из генеральского кабинета.

6

Богатое село Мотовиловка приветствовало восставших. Погода по-прежнему была хороша, новогодняя ночь была теплой, почти весенней. Крупные звезды светили на небе, над ними безраздельно властвовала луна.

В эту ночь никто в Мотовиловке не спал: узнав о приближении мятежного полка, жители высыпали из домов, с любопытством разглядывали войско. Полковой квартирмейстер Антон Войнилович, совсем недавно определившийся в полк и горевший желанием заслужить доверенность Сергея, в полчаса определил солдатам и офицерам квартиры.

– Ваше высокоблагородие, господин подполковник, – сказал он Сергею после доклада об удаче с квартирами, – пан Руликовский, помещик здешний, просил вас пожаловать в гости к нему. Дом у него большой, просторный и чистый… Там вам спокойно будет.

Дом Руликовского стоял на крутом холме, у подножья которого блестел затянутый пруд. Холм был засажен фруктовыми деревьями: ветки их склонялись под тяжестью подтаявшего снега. Между деревьями, около дома, видны были очертания костела.

На крыльцо выбежал хозяин, пан Иосиф Руликовский. Сергей знал его и раньше: видел на балах в Киеве. «Либерал… Поляк… Крепкий еще, вон, как бегает…» – подумал Сергей.

Иось Бродский, корчмарь из Мотовиловки, никогда не знал, чего ждать от православных праздников – прибыли или погрома. Чаще все-таки получалась прибыль, но и неприятности тоже бывали: пьяный человек имеет право побушевать в свое удовольствие. Иось относился к таким вещам с пониманием. Как положено правоверному иудею, он напивался один раз в год, на Пурим, и тогда давал себе волю: ругал последними словами свою сварливую жену, пилившую его все остальные дни в году, плакал горькими слезами над участью своей бедной кривой дочки, потому что никак не мог найти ей подходящего мужа. А один раз, потеряв последние крохи разума, разбил тарелку из парадного сервиза.

После случая с тарелкой Иось думал, что прекрасно понимает всех пьяниц и умеет с ними обращаться.

Но то, что происходило новогодней ночью в его корчме, не было похоже ни на один праздник из тех, что ему довелось видеть ранее. Корчму заполонили солдаты. Пока они вели себя смирно, но разговоры у них были странные. Бродскому таких сроду слышать не приходилось:

– Веселись, душа! Теперь вольность!

– Константиново войско, говорят, под Бердичевым стоит…

– Царь Константин вольность объявил, а Николай назад отобрать хочет.

– Батальонного не выдадим!

– Слышь, а слышь? А поручик-то наш… того…

– Убег?

– А… такая…!

– Праздник слышь ты, сегодня, народ гуляет!

– Седня – вольность!

– Расшумелись… Тут сурьезное дело… поход зимний, а они… небось в 12-м не ходили…

– Тулупчик-то есть…

– Ростепель теперь, да ты не думай – завтра мороз будет… Я чую.

Пока солдаты платили исправно, требовали водки, кислой капусты на закуску, соленых огурцов. Корчмарь едва успевал доставлять требуемое, с тревогой замечая, что платят солдаты с каждым разом все неохотнее…

А разговоры в корчме становились все более и более странными. Настолько, что Иось, улучив свободную минуту, позвал жену и тихо велел ей упаковать и спрятать столовое серебро.

– Вольность… Я-то знаю, паря, че такое вольность… Я с Оренбурхской губернии… У нас Пугач гулял… Вот кто вольность понимал… Дал волю людишкам – все дозволял делать, чего душа пожелает… А кто несогласный – того – головой в петлю, да на виселицу! И пра-а-а-влно! Не иди поперек вольности!

– А моя б воля была… я в на штык нанизал бы… десяток панов, да десяток жидов…

– Ох, как же нехорошо это все пахнет, – бормотал про себя Иось, выкатывая солдатам очередной бочонок горилки, – ох, чем же это пахнет?!

– Водки давай! – пьяный солдат стукнул ладонью по столу.

– Извольте гроши платить, пан солдат, – вежливо попытался объяснить Бродский, втайне уповая на то, что сей странный праздник еще может закончиться хорошо.

– Нема грошей, жид, – ухмыльнулся солдат, – так давай! Вольность у нас!

Схватил Бродского за грудки, потряс маленько, оттолкнул. Иось отлетел к стене, сильно ударился локтем. Острая боль мгновенно освежила его историческую память:

– Понял я чем это пахнет! Хмельницким!

Бродский вскочил, пулей метнулся в погреб, вытащил бочонок самой лучшей, самой крепкой горилки, водрузил на стол посреди корчмы.

– Угощайтесь, панове! Грошив не треба! За ради праздника и вольности! Прошу!

Солдаты с радостным гоготом столпились вокруг бочонка. Иось, вытирая о жилетку вспотевшие от страха ладони, поспешил к жене и дочке.

– Уходите отсюда, быстро! К вдове сапожника! – крикнул он им, хватая со стола сверток со столовым серебром и пряча его за пазуху, – я вслед за вами – только выручку соберу! Ох, горе, горе…

Жена Бродского попробовала было открыть рот, чтобы сказать мужу что-то, но он замахал на нее руками и грозно выкрикнул: «Хмельницкий!» Одного этого слова хватило, чтобы супруга корчмаря более не спрашивала ни о чем: схватив за руку дочь, она выскочила из дома в грязную, теплую, пьяную новогоднюю ночь…

Бродский же торопливо вернулся в корчму, собрал выручку, помирая от страха, проклиная про себя собственную жадность: «Я же не для себя стараюсь, – бормотал он, – это все для Хавы. Кто возьмет в жены кривую без денег?» Солдаты допивали дармовую горилку. Бродский стараясь остаться незамеченным, выскользнул из корчмы.

Уйти далеко он не успел. Сильный удар по затылку сбил его с ног. Бродский плюхнулся лицом в раскисшую грязь и потерял сознание. В этом ему повезло: он не чувствовал, как забирали его добро и не слышал пронзительных криков жены и дочери. Пьяные солдаты догнали женщин возле соседнего дома – и не стали с ними церемонится.

Когда Сергей, наконец, проснулся, был уже светлый день. Выйдя в гостиную, он обнаружил чету Руликовских, мирно сидящую за столом. Пани подала ему чашку кофе на серебряном подносе. Сергей залпом выпил кофе – и почувствовал себя вполне здоровым.

Пан Иосиф был с утра настроен на разговор.

– Долго ли вы прогостите у нас, подполковник?

– Рассчитывал дня два… праздник ведь ныне, надо дать отдых солдатам.

Руликовский закивал с пониманием:

– Отдых солдату нужен, да и офицеру тоже не помешает. Только… арендаторы мои с утра мне жаловались… Солдаты ваши пьяными напились, корчмаря ограбили, жену и дочь его насилию подвергли… Как с этим быть, пан подполковник?

– Пан Иосиф, – сказал Сергей, – уверяю вас, я сделаю все, чтобы не допустить беспорядков. Но вы, верно, не понимаете, с кем дело имеете. Мятежники мы, и принимая нас, вы рискуете…

– Я знаю, оттого и принимаю. Я поляк, сударь, и судьба моей несчастной родины небезразлична мне. Русский царь столь же ненавистен мне, как и вам.

При этих словах пани Елена тяжело вздохнула.

– Прошу покорно господ офицеров пожаловать ко мне на ужин, – вежливо произнес Руликовский, – а что до жалоб арендаторов моих, то я уверен, что пан подполковник бесчинства остановит…

Сергей вышел на крыльцо и огляделся. При дневном свете местность казалась еще живописнее, чем ночью. Слева от господского дома, под холмом, ютились крестьянские мазанки с церковью посередине, справа – еврейские домишки. Удивляло только странное для этого времени суток безлюдие.

Мотовиловка спала, приходя в себя после ночных происшествий. Но отсюда, с холма, село казалось теплым, уютным и спокойным – так же, как дом у пана Иосифа…

Сергей вспомнил Хомутец, отца, гостей, глядевшего со стены одноглазого гетмана. «И все же хорошо бы частным человеком стать, уехать в деревню, мундир скинуть, – подумал он. – Что бы кто ни говорил…» Подумал – и сам испугался; ощущение радости ушло, как не бывало. «Все, что дано мне было, потеряно ныне. Жизнь вот только осталась. Да кому она нужна, жизнь моя?.. Всего четыре дня прошло… странно»

От размышлений его оторвал Кузьмин.

– Пошли, подполковник, – сказал он сухо. – Мародеров поймали, твоего суда ожидают они.

Он повел Сергея на край деревни, туда, где выделена ему была под постой квартира. В чистой и светлой горнице на полу сидели два солдата, руки их были связаны, а лица – опухшие. На лицах была написана видимая мука – не столько от осознания содеянного, сколько от похмелья. Вид измученных людей болезненно подействовал на Сергея.

– Развяжи их, – коротко приказал он. И, заметив недоверчивый взгляд Кузьмина, еще раз повторил: – Развяжи немедля.

Кузьмин мигнул охранявшему караульному с ружьем; он быстро развязал преступников.

– Да мы что… мы не хотели вовсе… ваше высокоблагородие, помилуйте, – начал один из них, высокий и черноволосый.

– Что случилось? – спросил Сергей у Кузьмина.

– Пойманы были мною у жидовской хаты, добро выносили, жида прибили.

Второй, ниже ростом, с белыми, похожими на паклю волосами, перебил его:

– Да что ты, ваше благородие, креста на тебе нет. Не выносили мы… Забирали для дела вольности, поход ведь долгий у нас. А что прибили – так на то он и жид. Что делать, ежели он добром не отдавал?

Глаза Кузьмина сверкнули нехорошим блеском.

– Убью! – сказал он и вынул пистолет.

– Оставь их, – Сергей взял его за руку.

– Оставить? Как же можно?! Пойдем, Сергей Иваныч, я скажу тебе… Сторожи! – крикнул он караульному.

На улице, отойдя от хаты, Кузьмин вопросительно поглядел на Сергея.

– Оставь… – повторил Сергей.

– Преступники они; расстрелять их нужно, в пример другим… Иначе не совладать нам… с солдатами.

– Расстрелять? Да отчего решил ты, что жизнями распоряжаться право имеешь? – Сергей повысил голос и тут же понял, что говорить почти не может. Он перешел на шепот: – Они преступники, но и мы с тобою – тоже… Они жида прибили, мы – Гебеля. Чем же мы лучше их?

Кузьмин, округлив глаза, смотрел на Сергея; видно было, что такая простая мысль не приходила ему в голову. Меж тем дверь из хаты отворилась, и две тени проскользнули мимо них.

– Стоять! – крикнул Кузьмин, бросаясь в погоню.

Мародеры, однако, бежали быстро. Через пять минут Кузьмин вернулся, тяжело дыша.

– Ушли… Я не спросил даже, какой роты они, – он виновато развел руками. – Не мои – я и не стал спрашивать.

– Зачем тебе знать? Не найдешь ты их – в лес уйдут…

Они вошли обратно в хату; караульный сидел у стены, и по виску его стекала кровь. Ружья при нем не было. Кузьмин подошел к караульному, осмотрел рану.

– Я унтера позову, пусть перевяжет. Неопасная рана, выживет. Вот ведь дурной народ! Ничего не понимают! Им свободу дали, а они – жидов грабить…

Погода резко переменилась. Похолодало, вчерашняя грязь замерзла. Редкие снежинки летели с неба наискось, пересекая поднебесное пространство, словно торопясь укрыть от его глаз то, что происходило в Мотовиловке. Идиллическая картина, что привиделась утром Сергею, исчезла.

Село казалось хмурым и взъерошенным. Прямо перед ним улицу перешел солдат в расстегнутой шинели; одной рукой он крепко держал курицу, другой же – гуся, со свернутой шеей.

Сергей слышал горестные вскрики женщин, оплакивающих свое добро, им отвечали хриплые, угрожающие голоса. В одной хате раздался пронзительный женский вопль. Сергей повернулся и пошел на крик…

В крестьянской семье Зинченко первый день нового года был печальным – накануне отдал Богу душу дед Пахом. Деду было без малого сто лет, но закончил дни свои он почти в полном здравии. Помер легко: присел с правнуками вечерять, потянулся за куском хлеба, охнул – и упал головою на чисто выскобленный стол. Теперь он, в чистой рубашке и портах, со свечкою в узловатых руках, лежал на том же столе. В хате осталась только его дочь, старуха лет семидесяти, да деревенский дьячок, читающий над покойным. Остальные члены семьи отправились в соседнюю деревню – собирать на похороны многочисленную родню.

Когда солдаты – человек десять, с ружьями наперевес – вломились в хату, старуха поначалу и не заметила их. Солдаты, переминаясь с ноги на ногу, стояли, глядя на покойника.

– Бабка, водки давай… На помин души покойника… – сказал один из них.

Старуха взяла с окна бутыль, дрожащей рукою разлила в стаканы.

– Помяните, помяните батю моего, солдатики, – прошамкала она. – Без малого сто годков прожил, царство ему небесное.

Солдаты выпили, сочувственно кивая.

– А чегой-то опять войско в поход пошло? Неужто опять, прости Господи, с хранцузом война? Али с туркой? – полюбопытствовала старуха.

– Царь Константин вольность объявил! Нынче всем полная воля – шо хочешь, то и робишь! – бодро объяснил ей коренастый солдат в заляпанной птичьим пометом шинели. – Нынче, бабуля, последние дни настали! Наше войско, слышь, Христово, а идем мы сражаться с Антихристом!

– Ох, ты, грехи наши тяжкие! – запричитала бабка.

– Ты наливай еще, бабушка, наливай! Не сумлевайся – мы Антихриста поборем! Нам сила свыше дана! У нас в войске кажный солдат может, ежели захочет, чудеса творить. Хошь – я батю твоего воскрешу? Че ему так лежать? Нехай выпьет с нами!

Солдат подошел к лавке, вынул свечку из рук покойника, задул ее.

– Эй, батя, вставай, горилка есть! Пойдем выпьем, батя!

Наклонился, обнял покойника под мышки, поднял его со смертного ложа. Старуха заохала, дьячок, захлопнув «Псалтырь», опрометью метнулся за печку – от греха подальше.

– Танцуй, батя, танцуй! Теперь вольность! – весело закричал коренастый и устремился прочь из хаты, волоча за собою мертвого старика. Остальные солдаты повалили за ним, прихватив попутно бутыль самогона, каравай хлеба и кое-какое тряпье.

На улице бутыль тут же была опорожнена, после чего коренастый принялся танцевать с мертвецом в обнимку. Он топал сапогами по замерзшей грязи, откалывая замысловатые коленца, подпевая сам себе:

– Танцуй батя – нынче вольность! Танцуй батя – нынче вольность!

Остальные солдаты одобрительно смеялись и хлопали в ладоши.

Старуха закричала в голос.

Сергей добежал, остановился, чувствуя, как сердце колотится на последнем пределе. Набрал в грудь воздуха, крикнул:

– Прекратить!

Крик получился хриплым, тихим, отчаянным, но пьяные все-таки услышали его. Пляска остановилась. Коренастый, узнав батальонного, вытянулся во фрунт, отпустив мертвое тело.

– Что вы делаете? Нельзя так… – напрягая из последних сил остатки голоса, заговорил Сергей. – Вы же люди, не звери. Зачем?

Солдаты угрюмо молчали, слышно было только пьяное сопение.

– Я прошу вас… молю всем, что свято для вас… прекратите безобразия. Иначе не будет нам победы.

– А ты зачем совестишь нас? – сказал вдруг один из солдат, с подбитым глазом. – Ступай своею дорогою. А то можем мы, нечаянно… того. Ты уж не обессудь, Сергей Иваныч.

Сергей понимал, что наглеца проучить следовало, на виду у всех. Но рука не поднималась, сделалась вдруг тяжелой, ноги же будто приросли к мерзлой земле.

Еще один солдат, совсем пьяный, едва ворочая языком, обратился к нему:

– Ты думаешь… офицер ты, командир нам? Никак нет… Командир царем поставлен, ты же против царя удумал…

– Оне хочут наказать нас… – поддержал их третий. – Выпороть, может, приказать изволют? Ныне воля, братцы! Никого слушать не хотим!

Коренастый повернулся к нему:

– Так ты приказов их высокоблагородия слушать не желаешь?

– Нн-е желаю… вольность ны-нче… Никого слушать не желаю!

– Получай! – заорал коренастый и набросился на своего товарища.

Мгновенно завязалась пьяная, бессмысленная драка. Мертвый дед валялся под ногами дерущихся. На его бесцветных устах застыла улыбка праведника. На крыльце хаты тихо причитала старуха.

Из-за плетня вдруг выскочил Кузьмин с обнаженной шпагой.

– Пррекратить, вашу мать! – зычно проорал он во всю силу своих легких. Мельком глянул на побледневшего, растерянного Сергея – и обрушил на головы пьяных безобразников замысловатый набор матерных слов. Драка мгновенно прекратилась.

– Что с ними делать прикажешь? – тихо спросил Кузьмин.

– Прогони, – с усилием ответил Сергей, – пусть идут на все четыре стороны… Мне они не нужны.

Повернулся и на негнущихся, деревянных ногах пошел обратно, к дому пана Иосифа. Там, в окнах за розовыми шторами, уже горел свет.

– Скоты пьяные! – грозно заорал Кузьмин. – Идите, проспитесь… и убирайтесь на все четыре стороны! Подполковник велел таких, как вы гнать из войска!

– Куды ж мы, ваше благородие? – жалобно проговорил коренастый.

– Не мое дело! Убирайтесь! Чтоб духу вашего здесь не было! – Кузьмин вытащил пистолет, нацелил его на коренастого. – Вы весь полк позорите, мерзавцы! Увижу вас тут еще – пристрелю! Пшли вон!..

Офицеры собрались у Руликовского. Пан отослал слуг. Сам наливал вино в бокалы, жена же его раскладывала по тарелкам кушанья. Стол ломился от изобилия блюд: огромный осетр стоял посередине стола, куски жареной баранины лежали на тарелках. Большой пирог с капустой, только что из печи, дымился, пахнул призывно. Вино было сладким и тягучим: как объяснил пан, родной брат его, ныне путешествующий по Франции, прислал ему оттуда дюжину бутылок.

Разговор был общий; вспоминали прошлое, кампанию с Францией, говорили о политике.

– Цесаревич Константин, господа, правильно сделал, отказавшись от русской короны, – заметил, отпивая вино из бокала, пан Иосиф. – Молва доносит, что долг свой он видит в служении Польше. И ежели сие правда – то цесаревич дни свои закончит в почете и славе. Поверьте, мы, поляки, умеем ценить благодеяния, даже в том случае, если оказаны они человеком другой веры.

– Цесаревич поведением своим вселил смятение в сердца подданных, – буркнул в ответ Матвей. – Из-за него мятежи… В Питере, и здесь, у нас…

– При чем тут Константин? – возразил Кузьмин. – Цесаревич – для нас никто. Имя его нужно нам для поддержания духа солдатского. А для меня, к примеру, что Александр, что Константин, что Николай – один черт… Всех их надобно до корня извести…

– Анастас прав! Извести до корня, – поддержал его поручик Щепилло.

– Нет, вы не правы, молодые люди… – Руликовский с сожалением посмотрел на них. – Ежели в мыслях Константина Павловича процветание Польши, то я, хоть и стар уже, первый встану под его знамена.

– Не ссорьтесь, господа, не нужно… Выпьем лучше за здоровье хозяйки дома сего, прекрасной пани Елены! – воскликнул штабс-капитан Соловьев.

Сергей молча наблюдал за происходящим. Он чувствовал себя одиноким и всеми покинутым. И он знал – откуда взялось сие чувство. Днем, объясняя Кузьмину, отчего нельзя расстреливать мародеров, он вдруг понял, то, в чем раньше боялся себе признаться: он стал преступником…

Ему казалось, что сидящие за столом люди, хоть и были товарищами преступления, но все же не столь виновны, как он. Они были достойны снисхождения хотя бы потому, что подчинились его приказу. Он же никакого снисхождения достоин не был.

Сергей поймал на себе полный отчаяния взгляд Мишеля. Друг его выполнял обещание: без приглашения не приходил, ныне и вовсе боялся проронить слово. «Миша столь же преступен, как и я… – подумал Сергей. – От него все началось, от речей его… Он единственный, кто поймет меня». Встав со своего места, Сергей подошел к Мишелю, наклонился.

– Пойдем отсюда… – сказал он шепотом. – Здесь красиво и чисто, а мне сего не надобно… К тебе пойдем.

Мишель улыбнулся радостно.

Дойдя до дверей хаты, где квартировал Мишель, он толкнул дверь вошел в сени.

В горнице теплилась свеча. Вглядевшись, Сергей увидел сидящего за столом человека: тот спал, уронив голову на стол…

– Кто вы, сударь? – спросил Мишель дрогнувшим голосом.

– Штабс-капитан… Грохольский… господин под…полковник…

Сергей в изнеможении опустился на стул. Грохольский был пьян. На нем был старый, потрепаный сюртук, с воротом и обшлагами Полтавского полка и криво прикрепленными обер-офицерскими эполетами.

– Простите, Сергей Иванович, – пробормотал он. – Не знал я, что вас здесь увижу… Хотел вот… с господином подпоручиком побеседовать. А что мундир полтавский – так то ничего… Вот победим мы, я другой себе сошью… черниговский!

– Уходите, – нервно произнес Мишель, – Я не звал вас.

– Так я об этом и говорить пришел, подпоручик… Мне отлучится ныне нужно, в Васильков, к даме одной. Уходили когда, не успел попрощаться… Волнуется она обо мне.

Еще вчера днем двое офицеров покинули полк. Третий, штабс-капитан Карл Маевский, командир 4-й мушкетерской роты просил отпустить его в дивизионную квартиру. Сергей разрешил…

– Дмитрий Петрович, я прошу вас остаться, – сказал он Грохольскому. – Я вам роту дам. Мне такие офицеры, как вы… очень нужны… Вы своих солдат… к победе приведете…

– Слушаюсь! – на губах Грохольского появилась пьяная довольная улыбка. – Только вот осмелюсь спросить… господин подполковник… А будет она, победа-то наша?

– Как не быть… будет, – неуверенно сказал Сергей. – Непременно будет. Как можно сомневаться в сем?

– Да я б и не сомневался… Но солдат я, а это так… для куражу, – Грохольский показал глазами на свои эполеты. – Дворянства я лишен. За участие в предприятии вашем знаете, что может быть со мною? Подумать страшно…

– Все… все хорошо будет, поручик! – взвизгнул Мишель, – Я знаю! Я уверен! Поздравляю вас!

Сергей застегнул ворот мундира.

– Пойдемте со мною, господин поручик. Я представлю вас господам офицерам.

– Слушаюсь! – радостно вскрикнул Грохольский.

Сергей застегнул сюртук, набросил плащ и вышел на улицу.

В доме пана Иосифа офицеры встретили Грохольского радушно, Кузьмин расцеловал даже.

– Я всегда знал, что ты достоин лучшей участи!

Минут через пятнадцать Мишель вошел назад, в залу и, отозвав Грохольского, протянул ему толстый сверток. Тот в ответ с чувством пожал ему руку.

– Что это? – спросил Сергей, когда Мишель вернулся за стол.

– Пустяки… ничего особенного. Ложки серебряные, вилки, ножи… Пусть отошлет даме своей, в Васильков. Служить нам лучше будет.

– Да откуда ложки у тебя?

Мишель смутился.

– Унтер дал… знакомый. Честным словом уверил, что не грабленое… Я заплатить обещал… после победы…

Сергей почувствовал приступ тошноты; гостиная поплыла перед глазами. Пелена враз окутала лица офицеров, Мишеля, пана Иосифа. Он откинулся на стуле.

– Что с тобою, Сережа? Я что-то сделал неправильно?

– Нет… все правильно. Все так и должно было быть…

Спустя час, когда на дворе была уже глубокая ночь, а офицеры начали расходиться, пан Иосиф подошел к Сергею.

Сергей с трудом заставил себя приподняться. Он был пьян.

– Господин подполковник…. Сергей Иванович, я не хотел… при всех… Арендаторы доносят мне, что беспорядки в Мотовиловке неостановимы… Мне очень жаль, но прошу вас… покинуть селение по крайней мере утром завтра. Я боюсь, пан подполковник… За жену и детей боюсь.

– Я понимаю вас, – Сергей густо покраснел. – Завтра с утра я выведу солдат. Простите меня, пан Иосиф…

7

Полк пришел в село Пологи днем; вечером же Ипполита вызвал к себе ротный, штабс-капитан Веня Соловьев. За два дня, что Ипполита был прикомандирован к его роте, он успел искренне полюбить Соловьева. Но на этот раз Веня был строг.

– Сергей Иваныч зовет, – сказал он. – Возьми с собою свои бумаги.

Когда Ипполит вошел к брату, офицеры уже сидели вокруг большого неструганого стола. Увидев Ипполита, Сергей нахмурился – но тут же отвел взгляд.

– Господа, – сказал он совсем тихо. – Не стану скрывать от вас: разведка доносит, что мы окружены…

Ипполит внимательно глядел на брата. Сергей был не похож на себя, такого, каким он был еще два дня тому назад. В глазах его не было усталости, но черты лица заострились, подбородок покрыла щетина. Руки дрожали. Сюртук застегнут на все пуговицы.

– Но что же теперь делать-то? – прервал молчание ротный.

Сергей разложил на столе карту. Офицеры склонились над ней.

– Вот, – сказал он, показывая пальцем направление. – Я принял решение поворачивать на Житомир.

– Опять поворачивать?

– Но зачем? Ведь везде войска…

– А ежели попробовать? А ежели на Киев?

– На Киев нельзя, – возразил Сергей, – оттуда нет известий. Значит, поддержки не будет. Штурмовать город неполным полком – самоубийство.

– А куда можно?

– Почему на Житомир?

Лица тонули в полутьме, и Ипполит с трудом различал голоса. Ему казалось, что обшарпанные стены беленой крестьянской хаты падают и накрывают всех присутствующих белой пылью. Жарко топилась печь, и Ипполиту было душно.

– Мы пойдем степью, – вдруг услышал он отчетливо голос брата.

Вглядевшись, он увидел Сергея и напротив него, через стол – ротного. Оба они стояли выпрямившись.

– Степью идти нельзя, – говорил ротный. – Всех погубим!

– Нельзя иначе!

– Пойми, подполковник, – горячился Соловьев, – невозможно пехоте на пушки идти степью. Пехота должна искать естественное прикрытие. Это же закон тактики!

– Ты хорошо учился, Веня, – улыбнулся подполковник. – Тактику вот знаешь… Из тебя вышел бы неплохой полковой командир.

– Из меня, – сказал глухо ротный, – каторжник выйдет. Или расстреляют завтра картечью.

– Прости, я не хотел тебя обидеть. Но они будут стрелять и в деревне. Погибнут ни в чем не повинные люди. Мы пойдем степью, и это не обсуждается. Это приказ.

– Слушаюсь, господин полковник.

Ипполит увидел, как ротный сел на место и сжал кулаки.

Потом офицеры жгли в печи бумаги. Бумаг было много, и на это ушло минут сорок. Жгли молча, не глядя в глаза друг другу. Затем, не прощаясь, выходили за дверь – и растворялись в темноте. Ипполит подождал, пока все вышли.

– Сережа, милый, позволь мне остаться с тобой. Я должен поговорить, мы так давно не виделись…

– Уходи. Я хочу быть один.

В эту ночь Ипполит ночевал с Матвеем. Лежа на расстеленной шинели, Матвей внимательно слушал Ипполита, сидевшего перед ним на стуле.

– Что ж делать, друг мой? Такова наша судьба, – сказал он философически, выслушав жалобу на то, что Сергей не захотел с ним разговаривать. – Ты должен его понять.

– Но он не пускает меня к себе. Я двух слов не сумел с ним сказать после приезда. Он не хочет меня видеть. Почему?

– Ты несправедлив… Завтра – решающий день…

– Но ведь скоро может быть уже поздно. Я не успею. А у меня письма – я говорил ему. И мне многое надо ему рассказать.

– А мне ты уже не доверяешь? Кстати, Сережа приказывал все письма сжечь…

Ипполиту стало стыдно: все эти дни он, всецело поглощенный событиями, почти не вспоминал о Матвее. Хотя, это тоже – старший брат… Малознакомый, но близкий.

Ипполит вытащил из-за пазухи письма и протянул брату. Матвей развернул одно письмо и принялся читать. Прочтя, аккуратно сложил и задумался. И после некоторой паузы произнес с прежней философической интонацией, глядя в потолок:

– Катрин помнит нас, но те такими: озлобленными, потерявшими облик человеческий… Жаль… Жаль, она скоро все узнает. Проклянет нас, наверное…

– Катрин? Быть сего не может…

– Может. Не люди против нас – Бог. Я говорил ему, говорил… Нельзя было противится, нельзя выходить из круга, в который Господь поставил человека. Он не послушал меня…

Ипполит бросил пачку писем в огонь.

– Зачем ворошить прошлое? Все равно не вернуть!

Глядя в огонь на исчезающие листы, Ипполит почувствовал, что брат вдруг стал ему неприятен. Но тут же отогнал от себя несправедливые мысли.

– Вот что, Полька, – сказал Матвей. – Ты все же уезжай, пока не поздно. Может, успеешь еще лесом проскочить…

– Опять? Ты опять?

– Ты глуп, брат. Глуп, потому что молод. Ежели останешься, тюрьма тебя ждет, понимаешь? Ты видел тюрьму когда-нибудь? Узников видел?

– Нет, – честно ответил Ипполит.

– Оттого-то ты и смел, что не знаешь сего…

– А что будет с тобою?

– Со мною… На все воля Божья… Ежели судьба – в тюрьму, в каторгу пойду, – Матвей сказал это просто и буднично. – Что такое жизнь, чтобы оплакивать ее?

– И я так думаю.

– Но я видел жизнь, а ты нет.

– А с Сережею что будет?

Ипполит сразу же пожалел, что задал этот вопрос. У Матвея надулись жилы на шее. Левый глаз дернулся в нервном тике, потом еще и еще раз. Он отвернулся, не желая демонстрировать младшему брату свою слабость. Прошло несколько минут, пока он овладел собой.

– Не знаю, – выговорил Матвей с трудом. – Я о сем даже думать себе запрещаю… и тебе не советую. Одно скажу: я молю Бога, чтобы завтра его в бою убили… моего брата… и единственного друга. Кроме него у меня никого нет, понимаешь ты?

Матвей накрыл голову шинелью, показывая, что разговор окончен.

Ипполит выскочил на улицу. Легкий мороз заставил двигаться быстро, и он побежал к хате, где – он знал – должен быть Сергей. Оттолкнул оторопевшего часового, распахнул дверь.

Сергей сидел, уронив голову на руки, за тем же самым неструганым столом, за которым офицеры недавно обсуждали поход. Перед ним стояла полупустая бутыль с горилкой и лежал обгрызенный ломоть черного хлеба.

– Полька? – без удивления и даже как-то радостно сказал он, – заходи, брат. Выпить хочешь? Отличная горилка, крепкая… Да ты не пьешь, поди? Молод еще …

Ипполит стоял посреди комнаты, растеряно глядя на брата. Сергей был сильно пьян – он понял это сразу. «Он… в такую минуту… Как можно?» – подумал он и вдруг, совсем неожиданно для самого себя, упал перед братом на колени.

– Прости, прости меня… – кричал он, обнимая сапоги Сергея. – Я один виноват во всем, я один. Ты погибнешь из-за меня, я мог бы приехать раньше… Но я там, в Москве, с публичными женщинами… Это он, Пьер, он виноват, кавалергард этот… Он уговорил меня в Москву ехать… Что мне делать теперь, Сережа, как искупить? Я не знаю, не могу, – его душили рыдания.

– Женщины? Какие женщины? Какой Пьер? Встань, пожалуйста, ты бредишь… – бормотал Сергей растеряно, пытаясь подняться.

Дверь отворилась, в хату вошел Матвей. Властно поднял Ипполита, как котенка, выкинул в сени, задвинул кованый засов, запирая двери изнутри. Ипполит знал, что физически Матвей слабее, но противиться брату не посмел.

– Говорил я тебе, барин, не ходи к нему, – назидательно сказал часовой. – Потому как их высокоблагородие приказывали не пущать никого. Посуди сам: ежели каждый будет ходить – то когда ж им и отдохнуть-то? Вот братцу Матвей Иванычу завсегда войти можно, но они с пониманием – не ходют почти. А рука у Матвей Иваныча тяжелая – на себе чувствовал.

– Но я ведь тоже… тоже брат.

– А кто тебя знает, барин. Брат – не брат. Не наш ты. Да и пущать не велено никого. А их высокородие все об нас думает, все об нас… Эх…

Солдат безнадежно махнул рукой.

Ипполит стоял один посреди деревенской улицы. Кругом было тихо: деревня спала. Только изредка тишину нарушали крики часовых и топот конных разъездов. Сверху на все происходящее смотрела луна, похожая на головку голландского сыра.

Ипполит внимательно посмотрел на луну, повернулся и пошел прочь: он знал теперь, что в тюрьму не сядет.

– А… вот и ты ко мне, Матюша, – сказал Сергей, когда за Ипполитом закрылась дверь. – Зачем ты выгнал его? Он, может… Может, выпить хотел со мною… напоследок. А ты не позволил.

– Встань, – сказал Матвей резко. – Я хочу говорить с тобою.

– Но я не могу, Матюша, я очень пьян.

Матвей пнул ногой дверь в сени.

– Воды! Живо!

Сергей опустил голову на руки – он не слышал ничего, кроме тихой, бесконечной жалобы невидимого существа, что сидело у него в сердце. Он не понимал: сам ли он жалеет кого, его ли кто-то оплакивает? Это было неважно: мир растворился, превращаясь в сон, и ему хотелось, чтобы этот сон был вечным.

Перепуганный денщик поставил ведро на стол. Матвей закрыл дверь и сердито потряс брата за плечо. Сергей вздрогнул, с трудом открыл глаза. Брат стоял рядом – трезвый и злой. Ледяная вода еще колыхалась, выплескиваясь из ведра, капли падали на стол, скользили, расплывались. В одной из них Сергей вдруг увидел лицо – свое, и словно бы чужое, ненужное… Матвей наклонил ведро – ледяной ручей перелился через край, смыл зеркальную каплю, хлестнул холодом.

– Что ты делаешь, брат? – испугано спросил Сергей. – Оставь меня!

Матвей безжалостно выплеснул воду в лицо брата. Сергей отшатнулся, вытер глаза рукавом.

– Чего тебе нужно?! – крикнул он. – Что ты хочешь?!

Брат перегнулся через стол, жестко сжал плечи Сергея, заговорил шепотом:

– Я хочу знать, куда ты ведешь людей. Мы на походе пятый день – ты уже трижды сменил направление. Ты обещал помощь, ее нет. Твои люди грабят деревни и насилуют девок. Ты губишь офицеров и солдат. Ты губишь Польку… Он мальчишка, он сам не понимает, зачем за тобой идет!

Сергей молчал, глядя в пол. Ледяные струи стекали с его волос, текли за ворот рубахи, растворялись в грязи под ногами. Повисло молчание.

– Не мучай меня, Матюша, – наконец произнес Сергей. – Я не Кутузов, не Барклай. Я делаю все, что могу. И не моя вина, что изменили все, кто помощь обещал… что Артамон изменил. Уходи, – Сергей попытался встать, на его щеках резко обозначились скулы. – Уйди, я не хочу тебя видеть! Я отвечу за все. Перед Богом отвечу – не перед тобой. Уйди! Не доводи до греха!

Матвей сильно нажал брату на плечи, заставил сесть.

– Сережа, я должен сказать… Я скажу и уйду, обещаю. Победы не будет.

– Нашел чем удивить, – усмехнулся Сергей. – Я без тебя сие знаю.

– Они же тебя… они тебя расстреляют перед полком. В клетке будут возить, как Пугачева, на потеху толпе, – Матвей внезапно отпустил брата, сжал руки в кулаки, уронил на мокрый стол. – Они могут… бить могут, пытать… Я не могу сие допустить… Не могу.

Матвей вытащил из-за пояса пару пистолетов, положил перед братом.

– Выбирай… Пойми, этот выход – единственный. И для меня тоже.

Сергей налил горилки в кружку, залпом выпил. Налил еще, подвинул к Матвею.

– Пей!

– Нет, не хочу.

– Тогда я сам, – Сергей поднес кружку к губам, сделал жадный глоток, словно не горилку пил, а воду, уронил голову на руки.

– Я не могу… – забормотал он. – Знаю, что ты прав, но не могу, слышишь… Даже не попрощавшись… с Ипполитом… с офицерами. А Мишка мой бедный? О Господи, что с ним-то будет?… не могу… не могу…

– Ты столь высоко свою жизнь ценишь, брат? – с иронией сказал Матвей, заряжая пистолеты.

Прошло несколько минут. Сергей лежал головою на столе; пьяное забытье отступило, жалоба в сердце умолкла, словно испугавшись чего-то. Матвей, взяв голову его за подбородок.

– Потерпи, милый, сейчас… Сейчас все закончится для нас с тобою… Ты только не просыпайся, не просыпайся, спи, – зашептал Матвей.

Сергей испуганно схватил брата за руку.

– Матюша, – пьяным голосом сказал он, – быстрее… Не хочу казни… От твоей руки хочу… Глаза вот только… глаза мне закрой… Страшно.

Сергей чувствовал на своем лице теплые влажные пальцы Матвея, голова его кружилась. Тело вдруг стало невесомым, все отступило, замерло, и вновь зазвучала тихая жалобная песня. Она становилась все громче, и громче… Он радостно вслушивался в нее, понимая – еще мгновение и он услышит всю – до конца.

– Молись, если можешь… – сказал Матвей. – Прости меня.

– И ты… ме. ня… – пробормотал Сергей.

Матвей, шатаясь, вышел за дверь. Ноги его двигались с трудом, руки дрожали, в горле словно застрял комок сухой глины. Остановившись посреди двора, он закрыл глаза. Как в модном английском калейдоскопе, перед ним мелькали картины детства, Парижа, лица отца и маменьки. Потом всплыло лицо брата, пьяное, покорное… Матвей почувствовал дрожь в правой руке и явственно увидел перед собой мокрую щеку, висок, родинку на виске, пистолетное дуло, влажные темные волосы… «Господи, за что мне это?.. Господи, за что?..» – сказал он, обращаясь куда-то в темноту ночи.

Очнулся Матвей от сильного толчка в спину. Обернувшись, он увидел бешеные глаза Мишеля.

– Что ты наделал! – крикнул Мишель, хватая его за галстух. – Подлец! Ненавижу тебя, слышишь! Убью, сейчас на месте убью!

Мишель попытался схватить его за горло.

– Пошел прочь, щенок! – Матвей ударил Мишеля в лицо.

От боли Мишель взвизгнул и отошел на полшага назад.

– Зачем ты? – произнес Мишель, держась за щеку. – Там пистолеты твои, рядом с ним, на полу… А ты – живой…

– А, вот ты о чем, – Матвей беззвучно рассмеялся. – А я-то не видел даже, как ты туда вошел. Задумался… Он жив, не бойся. Он просто пьян… мертвецки. Но… – Матвей подошел к Мишелю вплотную, – я хотел убить его, слышишь? Я стрелял, пистолет осекся. И не тебе меня судить.

Матвей заглянул в лицо Мишеля, с плохо скрываемым удовлетворением отметил гримасу ужаса. Мишель повернулся, собираясь бежать обратно в хату.

– Подожди, – Матвей цепко схватил его за руку. – Уж если ты сам начал, я тебе скажу. Подлец – это ты. Связь с тобою погубила моего брата. Ты – единственный, кто мог остановить это безумие. Но ты уехал… Ты оставил его…

– Он сам просил меня письма отвезти, – жалобно сказал Мишель. – Ты же знаешь…

– Ты мог остаться, и он не посмел бы отказать тебе. С письмами отправить можно было любого солдата. Кого угодно. Он любил тебя, он без тебя жизни своей не мыслил, он спасти тебя хотел… но ты… ты – не умеешь любить. Для тебя эта связь была способом выйти в свет, свести знакомства. Ты, мерзавец, карьеру делал, если не по службе, так в этом проклятом тайном обществе, – Матвей стиснул пальцы Мишеля как тисками, скрутил, почувствовал: еще секунда – и вывернет их из суставов.

– Что ты говоришь, Матвей? Пусти… Не надо… Больно! Пусти! – вскрикнул Мишель. Матвей ослабил хватку, но руку не выпустил.

– Нет, уж дослушай. Ты надеешься выжить, да? Когда он… когда его… Нет. Ежели я жив останусь, первым выдам тебя. Ты как собака сдохнешь, я тебе обещаю!

Мишель молчал, потупившись.

– Убей меня теперь, – продолжал Матвей. – Хочешь – сам, а хочешь – Кузьмина позови и остальных. Расскажи им, как я его застрелить хотел. Пусть в грязь меня втопчут, как давеча Гебеля. Ну! Зови их!

– Пусти, Матвей… Я к нему пойду… Пусти…

– Иди, – Матвей разжал онемевшие пальцы.

Сергей по-прежнему лежал на полу. Все – стол, упавшие стулья, грязный пол, – было залито водой.

Мишель взял Сергея под руки, с трудом дотащил до кровати. Обмякшее тело казалось неживым, и Мишель решил было, что Матвей солгал – и Сергей на самом деле мертв. Уложив друга на кровать, он услышал ровное дыхание – и немного успокоился. Засуетившись, он принялся раздевать Сергея, но одежда намокла, пуговицы не поддавались. Отчаявшись, Мишель с силой оторвал пуговицы и стащил мокрую рубаху с плеч.

Сергей открыл глаза.

– Миша?.. Ты…

– Господи, Сережа… Что здесь было?

– Не… не по…мню. За…чем …ты здесь?

– Я? Я помогу тебе раздеться. Если ты позволишь …

Сергей глубоко, прерывисто вздохнул.

– Оставь ме. ня.

– Но позволь хотя бы сапоги… Все же мокрое. Нельзя так.

– Я… пьян. Смо. треть… не на. до.

Мишель встал на колени возле постели друга, прижал к груди мокрую рубаху.

– Сережа… Я не смотрю… Я помочь хочу…

Глаза Мишеля наполнились слезами. Сергей с трудом повернулся на бок, положил руку ему на голову.

– Не… плачь. Иди.

– Куда мне идти?

– Куда хо. чешь! Ты сво. бо. дный чело. век. Иди! – Сергей пьяной, расслабленной пятерней оттолкнул друга.

– Я не уйду. – всхлипнул Мишель, – Здесь останусь… Как цепной пес, сторожить буду. Никто не взойдет, клянусь… Мне без тебя жизни нет. Не гони только…

Ползком добрался до двери, сел, привалился к ней спиной.

– Вот так, хорошо. Теперь точно никто не взойдет, – пробормотал он, – никто, даже Матвей. Я его ненавижу, ненавижу, он тебя погубил, я знаю, знаю… Все знаю. Все расскажу. Всем расскажу. Пусть даже потом умру, но все узнают. Ты – ангел, Сережа, а они все – ничто…

Через полчаса в дверь постучали. Мишель сильнее прижался к двери. Стук повторился снова – резко, нетерпеливо. «Не пущу», – одними губами произнес Мишель, вставая и наваливаясь на дверь изо всех сил.

– Мишка, пусти, не дури! – Мишель узнал голос Кузьмина. В голосе не было угрозы, одна только добродушная удаль.

– Зачем тебе?

– Надобность имею до господина подполковника!

– Спит он.

– Да пусти ты, черт!

Кузьмин с разбегу ударил в дверь плечом, и Мишель не удержался на ногах, упал. Дверь открылась.

– Ну вот, пжалста, – пробормотал Кузьмин, входя и потирая ушибленное плечо. – Руку давай.

И он протянул Мишелю руку, помогая подняться. От протянутой руки пахло банным веником. Мишель разглядел его красную, распаренную физиономию и чистую рубаху.

– Чего тебе нужно? – проговорил Мишель, вставая.

– Мне? Ничего… Проведать вот решил. Матвей сказал, что, может, помощь моя нужна будет. И горилка, сказал, есть… О, не соврал.

Кузьмин подошел к столу, решительно взялся за горлышко бутыли.

– Убирайся! – сдавленным голосом сказал Мишель. – Бери что хочешь – и убирайся!

– Фи… Как вы невежливы, господин подпоручик, – Кузьмин беззлобно рассмеялся и отхлебнул из бутыли. – Эх, Мишка, тебя бы в роту ко мне – я бы научил тебя со старшими разговаривать…

Матвей вошел в хату вслед за Кузьминым, в руках его был саквояж. Он неторопливо поставил его на стол, открыл, достал несколько склянок, налил их содержимое в кружку, смешал. Потом, словно не замечая Кузьмина и Мишеля, сел на кровать рядом с братом, коснулся лба, пощупал пульс. Приподняв голову брата, поднес кружку к его рту.

– Стой! Не смей! Анастас, он отравить его хочет!

Мишель протянул руку к кружке, намереваясь вырвать ее из рук Матвея. Кузьмин схватил его за плечи, придержал.

– Охолонись, подпоручик. Давай вот лучше выпьем с тобою.

– Это рвотное, – спокойно произнес Матвей, ставя кружку на стол, – давайте ведро, его сейчас тошнить будет.

Мишель затравленно огляделся. Эти люди, суетившиеся около Сергея, никак не хотели понять, что они – лишние здесь, не хотели оставить их вдвоем. Они отбирали у Мишеля то, что ему было дороже жизни. Ему вдруг захотелось немедленно увезти отсюда Сергея, спрятать, отогреть. Куда-нибудь на далекий остров, где есть место таким же отверженным, как они…

– Оставьте нас, – тихо попросил он. – Не мучайте его… Не надо.

Лицо Кузьмина стало вдруг сосредоточенным.

– Ты словно бедная Лиза, ей-богу, – сказал он сурово. – Что голосишь-то? Оставьте… А полк кто поведет? Ты что ли? Так не пойдут солдаты за тобою… Мятеж здесь, а не сентиментальные забавы.

– Дайте ведро! – страшным голосом выкрикнул Матвей, – Живо!

Сергей приподнялся, лицо его исказилось, губы побледнели… Кузьмин схватил ведро, оттолкнув Мишеля, придвинул к кровати. Матвей обхватил брата за плечи, наклонил, чувствуя, как тело Сергея охватывает очистительная судорога.

– А что, правду говорят, что немцы горилкой мышей травят? – примирительно поинтересовался Кузьмин, отхлебывая из бутыли.

– Ничего подобного не слышал, – пробормотал Матвей, – Мишель, принеси чего-нибудь, его укрыть надо… И прикажи самовар поставить… Надо кофей, крепкий… Тогда в себя придет…

Мишель схватил с лавки шинель, набросил на трясущиеся голые плечи. Сергей поджал ноги в так и не снятых сапогах, вздохнул судорожно, зарылся лицом в подушку.

– Простите меня, господа, – сказал он еле слышно. – Не удержался… Виноват.

– Эка невидаль, – крякнул Кузьмин, ставя пустую бутыль на стол, – со всяким случиться может. Эх, при такой-то жизни…

Матвей ласково потрепал взъерошенные волосы Сергея.

– Ничего, ничего… все хорошо, брат. Теперь все будет хорошо…

– Может, горилки надо? – сочувственно поинтересовался Кузьмин, – Можно еще достать… потому как я ее выпил всю.

– Не надо горилки, поручик, – неожиданно ясным и трезвым голосом произнес Сергей, – довольно. Собери роту – через два часа выступаем.

– Слушаюсь, господи подполковник!

Кузьмин щелкнул каблуками и вышел.

Сергей взял за руку Мишеля, притянул к себе. Взглянул на Матвея умоляющим взглядом.

– Матюша…

– Ухожу уже, – угрожающе прошипел Матвей, собирая пузырьки, – ухожу…

Когда дверь за Матвеем захлопнулась с сердитым скрипом, Сергей упал лицом в подушку, закрыл глаза. Мишель обнял его плечи, прижался холодным лбом к спине друга, вздохнул так, словно душу из него вынимали:

– Сережа…

Ощупал тонкими пальцами его лоб, словно пробуя – нет ли жара. Сергей вздрогнул, дернулся.

– Что?

– Пустяки…

Мишель откинул темную прядь волос: на правом виске Сергея был ожог, крапины пороха горели под воспаленной кожей. Пальцы Мишеля задрожали, правая рука сама собой взлетела к лицу; Мишель коснулся своего виска…

– Болит… Он убить тебя хотел?…

Сергей снял руку Мишеля со лба, поцеловал, прижал к груди, под левым соском – там замирало и вновь билось, отдавая болью в левую руку.

– Времени мало у нас… Прошу тебя… Слов только не надобно… Может в последний…

Договорить не успел; Мишель бросился целовать его плечи и спину. Губы его были обветрены, сухи и шершавы, как осенние листья.

– Нет, нет, не говори так, не говори, – шептал Мишель, – я спасу тебя, спасу, спасу… Я все на себя возьму, ты ни в чем не виноват… А меня помилуют, у нас на Руси дураков любят и милуют, а ведь я – дурак, дурак, дурак… Я ничего не понимал раньше, я только сейчас главное понял… только сейчас… Сережа, родной мой, милый, не отчаивайся… я всех спасу, всех… И тебя, и братьев твоих… Ты жить должен… Должен… Должен…

8

Дорога завернула вправо, и через полверсты началось поле: стерня торчала из-под свежего снега. За полем ютилась деревня. Над полем как волна поднимался холм, увенчанный лесом. Там явно кто-то был, не лесной, не деревенский, чужой – сквозь стволы сосен сверкал металл.

Заглядевшись на лес, Матвей не заметил предательской рытвины на разбитой дороге. Проломив копытом хрупкий белый лед, лошадь резко осела на правую ногу и упала, чуть не придавив всадника – Матвей едва успел высвободить ногу из стремени. Лошадь билась на дороге, пыталась встать. Матвей увидел обломок кости, пропоровший кожу, кровь…

– Эй, Никитенко! Пристрели! – бросил идущий мимо Кузьмин.

– Стой! – донеслось от головы колонны.

Офицеры совещались, стоя у обочины.

– С утра семеро трусов ушло… мерзавцы, мать их, – Кузьмин презрительно сплюнул, растер сапогом. – Разыскать бы их, да поговорить как следует… Не офицеры – тряпки…

– Брось ты, Анастас, – отозвался Сухинов задумчиво. – И без того забот полно. Я бы все же через деревню пошел… Спокойнее…

– Да ладно тебе осторожничать, Ванька! – Кузьмин сбросил с рукава приставшую сухую веточку. – Бог не выдаст, свинья не съест!

– Артиллерия там. А как стрелять будут? – поинтересовался Грохольский.

– Они не будут стрелять, – Мишель отчего-то понизил голос. – Разведка доносит: там пятая конная рота, ею полковник Пыхачев командует. Он наш…

– Коли будут стрелять – пушки отобьем, – спокойно произнес Кузмин.

Сергей молчал, смотрел на поле и лес, на прояснившееся вдруг небо, на бьющуюся посреди дороги лошадь. Из леса показался всадник в мундире мариупольских гусар – голубом с желтым прибором. Проехал несколько шагов по опушке и скрылся в лесу.

– Братец! Господин прапорщик! – Сергей услышал голос Матвея и обернулся.

Ему показалось: братья ссорились. Матвей решительно схватил за повод лошадь Ипполита. Повернувшись, Сергей пошел к ним.

– Сережа, он лошадь у меня отнимает… – начал жаловаться Ипполит.

Сергей обнял Матвея за плечи, отвел в сторону. Заговорил тихо, торопливо:

– Матюша, уйди, Христом Богом заклинаю, уйди… Раз лошадь упала – значит судьба…

– Не уйду я никуда, – Матвей устало улыбнулся. – Поздно. Прости…

И добавил просительно:

– … может, все-таки через деревню пойти? Людей жалко.

Сергей обнял Матвея, уткнулся носом в его плечо.

– Нет, Матюша, решение принято. Сдаюсь я… И полк сдаю.

Матвей отступил на шаг:

– Сережа… Как же?..

Сергей вытащил пистолет, отдал брату.

– Возьми, отнеси в обоз куда-нибудь. Мне без надобности.

– Но…

– Мне без надобности, – повторил Сергей. – За вину мою эта смерть слишком легкая. Я погубил всех, кого любил, всех… Осмотри карманы мои – ничего не должно остаться. Смотри внимательно, я рассеян ныне.

Матвей дрожащими пальцами вывернул карманы сюртука Сергея. Достал из внутреннего кармана письмо, подал брату. Сергей поглядел на письмо.

– Мишино, случайно осталось… Уничтожь.

– Вот еще… платок. Больше нет ничего.

– Платок оставь.

Не прощаясь, Сергей пошел прочь, к своей лошади, на ходу поправляя вывернутые карманы. Мишель догнал его.

– Сережа, я с тобою! Позволь…

– Уходи.

Забрался в седло и поскакал к голове колонны, пряча лицо от ветра в ворот шинели, стараясь не глядеть на лица солдат.

– Господа, прошу в строй, – сказал он, проезжая мимо толпившихся у обочины офицеров.

Обогнав колонну шагов на пятьдесят, Сергей сдержал лошадь и отпустил поводья. Приближавшийся лес манил и пугал его.

«Господи, – молился он, – ты все знаешь, ты сердце мое ведаешь. Прости мне прегрешения мои, вольные и невольные. Отведи беду от Миши, от братьев моих, от всех, кто мне близок и дорог… Пусть я, только я один, отвечу за все». Лес приблизился, навис темной волной. Сергей остановил лошадь. Пушки были рядом, в ста пятидесяти шагах.

Вестфальский барон Фридрих Каспар Гейсмар, он же российский генерал-майор Федор Клементьевич, войны не любил… Двадцати лет от роду он – по настоянию отца – приехал в Россию искать богатства. Отец генерала был знатен, но беден, и достойно содержать семейство не мог. Трем дочерям на выданье необходимо было приданое, жена болела, младший сын учился в корпусе. Отправляя старшего сына в далекую и страшную Россию, отец плакал. Слухи же о несметных богатствах российских оказались сильно преувеличены. Фридриху пришлось несладко. Дальние гарнизоны, служба в обер-офицерах, ежедневные учения… Но вестфалец крепился, откладывал из жалованья скудные копейки. Посылал отцу. Рос в чинах, получал благодарности, отличался на полях сражений – но все равно мечтал о возвращении домой. Яблоневый сад, уютный домик….

Прищурясь, генерал смотрел в подзорную трубу. Он видел впереди, в поле, приближавшуюся колонну мятежников. Изображение расплывалось: труба была новехонькая, обращаться с ней генерал пока не научился. Ясно было только, что идут – и идут быстро.

В кармане у Гейсмара лежал приказ начальника армейского штаба, генерала Карла Толя, гласивший – никаких переговоров… Выполнять приказ генерал не хотел, он был человеком мирным. Но и не выполнить его он тоже не мог.

У генерала давно все было готово – пушки заряжены картечью, орудийные расчеты на своих местах. Артиллеристы ждали только его приказа, мерзли, переминались с ноги на ногу. За своей спиной генерал слышал тихие разговоры:

– Петро, глянь, швидко идут!

– Говорят, Мотовиловку сожгли, да пограбили…

– Мерзкое дело, господа!

– Мерзкое дело…

Генерал еще раз глянул в подзорную трубу: колонна приближались. Покрутил латунное кольцо: в окуляр попал главарь мятежников.

Подзорная труба позволяла увидеть запачканные грязью перчатки подполковника, поднятый от ветра ворот шинели, надвинутую на глаза фуражку. Генерал глянул на свои руки: перчатки сияли ослепительной белизной.

Федор Клементьевич знал Сергея Муравьева-Апостола. «Что же с ним произошло? – подумал генерал, – Исправный офицер, и у начальства на хорошем счету…» Он поймал себя на мысли, что – ежели все обойдется – любопытно будет спросить у подполковника, отчего все так вышло? И тут же отбросив эту мысль как несущественную, он опустил трубу. Взмахнул рукой:

– Пли!

Раздался визг картечного снаряда, за ним последовал глухой удар, послышались крики. Сергей натянул поводья, отпрянувшей было лошади, оглянулся назад. Увидел, как впереди колонны упал офицер – он не мог разглядеть, кто именно – и как к упавшему подбегают люди. «Господи, спаси их всех!» – сказал Сергей внятно, шевеля губами. Достал из кармана платок, встал в стременах, высоко, что было сил, поднял платок над головою. «Не стрелять! Сдавайтесь!» – крикнул он своим, не зная, услышат ли они его голос.

И пустил лошадь прямо на пушки.

Федор Клементьевич разглядывал в подзорную трубу эффект, произведенный выстрелом. Несколько мятежников упало, в том числе один офицер. Мятежное войско остановилось, Муравьев же, выхвативши белый флаг, скакал на лошади к лесу. Подполковник явно хотел сдаться.

За спиной Гейсмар опять услышал разговоры артиллеристов:

– Столько хлопот из-за нескольких подлецов и изменников!

– По какому праву вы так говорите, поручик? Я Муравьева знаю – это человек чести!

Стрелять по противнику с белым флагом было неблагородно, и генерал хорошо понимал это. На размышления генерал он отвел себе десять секунд.

Ипполит, ехавший на лошади в хвосте колонны, вдруг почувствовал, как кто-то крепко схватил лошадь под уздцы.

– Лошадь! Лошадь давай! – Мишель, бледный, с перекошенным лицом, грубо выдернул его из седла.

– Но я…

– Прочь!

Мишель оттолкнул его, вскочил на лошадь и бешено ударил ее в бока сапогами. Лошадь едва не сбросила седока и снялась с места галопом.

Гейсмар увидел одинокого всадника, мчавшегося к лесу наперерез Муравьеву. Одет он был в статское платье. «Кто знает, что на уме у этих безумцев?» – подумал генерал тоскливо. К тому же в кармане лежал приказ: никаких переговоров! И домик, домик в родной Вестфалии… Он поднял руку, разговоры за спиной смолкли.

– Пли!

Последнее, что увидел Сергей, был Мишель, стремительно мчавшийся через поле к нему наперерез. В следующую секунду из леса сверкнуло ослепительная бесшумная вспышка. Земля поднялась дыбом и дала ему пощечину.

– Сережа! – Мишель, доскакав, упал на колени рядом с ним. – Что? Что случилось? Боже, ты умер? Нет… Не стрелять! Не стрелять!

Мишель кричал что есть сил, срывая голос, обращаясь и к своим, и к чужим. Взяв из руки Сергея платок, поднял над головой.

В колонне белый платок наконец увидели.

– Предатель! Веня, что это?

– Должно быть, так надо, Анастас!

– Нет! Щепилло убит! Зачем?!

Ипполит стоял на том самом месте, где Мишель отобрал у него лошадь. По левому рукаву зеленого квартирмейстерского сюртука стекала кровь, эполет сорвало выстрелом. Но контузия не давала почувствовать боль.

– Поля! – Матвей подбежал к нему. – Перевязать надобно.

Разорвав рукава сюртука и рубахи Ипполита, он принялся осматривать рану. Кровь текла сильно, и Матвей, оторвав рукав до конца, свернул его и стал накладывать повязку.

– Потерпи. Перевяжу и фельдшера сыщу. Должен же быть у них фельдшер?

Среди бушующего солдатского моря вдруг раздался крик:

– Батальонного убило!

Рука Матвея дрогнула, он замер.

– Поля, милый, погоди, ну одну минуточку… Я – к нему, я скоро, я вернусь… Погоди, держи вот… Стой здесь и никуда не отходи, ладно? Крепче только держи…

Он сунул в руки Ипполиту конец повязки и побежал на крик.

К Сергею медленно возвращалось сознание. Он открыл глаза, провел ладонью по лицу Мишеля.

– Ты жив… Слава богу. Братья мои где? Где Матвей?

Надвигались сумерки. Наблюдать за картиной боя становилось все труднее: Федор Клементьевич смотрел в подзорную трубу, то и дело закрывая левый глаз. Еще со времен Кульмской битвы, где он получил контузию в голову, левый глаз генерала видел хуже правого и уставал намного быстрее. Муравьев упал, возможно, был убит. Подъехавший же к нему всадник в статском не представлял угрозы: в руках его генерал рассмотрел все тот же белый платок.

Мятежный строй начал рассыпаться, солдаты сбивались в группы. Офицеры метались по полю, пытаясь собрать и построить их. К лежавшему на земле Муравьеву подбежал еще кто-то, снова в статском. Генерал поднял руку:

– Пли!

Потом подозвал к себе адъютанта:

– Левернштерну передайте, пусть атакует немедля.

Через несколько минут из-за леса выскочил на рысях гусарский эскадрон во главе с подполковником Левенштерном.

Матвей подбежал к Сергею, подбородок его трясся, зубы громко стучали.

– Сережа! Живой!

Матвей склонился над раненым братом. Хотел посмотреть в глаза, но глаз не увидел: лицо было залито кровью. Матвей наклонился совсем низко, вытер рукою кровь с лица брата. Чуть приподнявшись на локтях, Сергей прошептал одними губами, так, чтобы только Матвей мог слышать: «Страшно мне… пристрели…».

Матвей сглотнул комок в горле, вынул пистолет – и почувствовал сильный удар по руке. Пистолет упал на землю, в грязную лужу. Матвей обернулся.

– Не позволю! – хрипло прошипел Мишель, – Не смей! Он живой!

– Дурак! Ты понимаешь, на что его обрек?! Дурак! – крикнул Матвей. И бросился бежать – туда, где остался раненый Ипполит.

Сумерки кончились, ночь упала на землю. Федор Клементьевич опустил подзорную трубу: теперь ему оставалось только ждать исхода событий. На всякий случай, для закрепления одержанного успеха, он в последний раз скомандовал:

– Пли!

Картечь разорвала темноту.

Мишель не сразу разглядел нескольких черниговских солдат, с ружьями наперевес. Солдаты медленно, будто никуда не торопясь, приближались к ним. Постепенно солдатское кольцо замкнулось вокруг них с Сергеем.

– Вставай, что ли, Сергей Иваныч! – сказал один из солдат, самый смелый. – Отгулял ты свое. Пора и честь знать.

– Пошел прочь! – Мишель взмахнул кулаком.

Солдат поймал его руку, отвел ее в сторону.

– Полегче, барин! А то, как бы свинца не пришлось испробовать.

Солдаты заговорили разом:

– Ты не серчай, Сергей Иваныч…

– Сам понимаешь – нету нам спасенья…

– А так… зачтется нам, небось, а тебе все одно помирать.

От солдат сильно разило водкой.

– Миша, руку дай!

Опираясь на руку Мишеля, Сергей встал на колени.

– Братцы, помилосердствуйте… Моих пощадите… – сказал он внятно.

– Да нечто мы нехристи, Сергей Иваныч? Как можно?

Солдаты подняли его, и повели к обозу, туда, где уже сновали гусары. Мишель, не разбирая дороги, поплелся следом, как побитая собака за жестоким хозяином.

Подбегая к тому месту, где оставался Ипполит, Матвей увидел негустую толпу солдат. Мелькнула мысль, что убьют, ограбят. Ранен Полька сопротивляться не сможет. Обернулся: командир гусарского отряда, знакомый ему подполковник Левенштерн, скакал к нему.

– Помогите! – отчаянно крикнул Матвей, – помогите, там моего брата убивают!

Не говоря ни слова, Левенштерн направил свою лошадь прямо на солдат, угрожающе поднял над головой саблю.

Солдаты мгновенно разбежались, исчезнув в вечернем сумраке – только стерня захрустела под сапогами.

Матвей увидел: Ипполит лежал, опрокинувшись наземь. Открытые глаза, скошенные к переносице, залитый кровью подбородок, зажатый в руке пистолет, лужа крови под головой… Рядом валялось солдатское ружье.

– Полька, ну зачем, зачем?! – простонал Матвей. – Тебе – зачем?!

Нагнулся над Ипполитом, закрыл ему глаза.

Левенштерн спрыгнул с лошади, подал Матвею руку.

– Вы ранены?

Матвей отрицательно покачал головой.

– Я цел.

– Но одежда ваша в крови.

Матвей закрыл лицо руками.

– Это их кровь… Ипполита и… Сережи… Братьев моих.

– Пойдемте.

Взяв лошадь за повод, он свободной рукой обнял Матвея за плечи и повел к обозу. Пройдя несколько нетвердых шагов, Матвей остановился и оглянулся.

– Пойдемте, – настойчиво проговорил Левенштерн. – Вы ему уже ничем не поможете.

9

Гейсмар был вне себя от ярости. В Трилесах, куда он лично привез пленных мятежников, объявился вдруг корпусный командир, генерал-лейтенант Рот, собственной персоной.

– Федор Климентьевич, – сказал он с порога, даже не здороваясь, – благодарю вас за службу. Ныне собираюсь я государю рапортовать, доложить о полном покорении мятежа. Я действовал успешно, сила моя и твердость, надеюсь, будут вознаграждены. И я уверен, что и действия отряда вашего не останутся незамеченными… Сам напишу рапорт, никому не доверю.

В ответ Гейсмар сухо поклонился, и Рот ушел от него, сопровождаемый толпою адъютантов.

Гейсмар понял: Рот желает присвоить себе честь покорения Муравьева, и за то награды получить. Сие было страшной несправедливостью, и Гейсмар хотел о том сказать Роту прямо в глаза. Но, зная вздорный нрав корпусного, остерегся. «Хорошо же… – подумал он злорадно. – Я тоже отпишу государю, расскажу, как все было. Думаю, разберется его величество, не обойдет меня вниманием своим».

От грустных размышлений Гейсмара оторвал адъютант Рота, штабс-капитан Докудовский. Просунув голову в полуоткрытою дверь хаты, он сказал сконфужено:

– Господин корпусный командир велел не тревожить его. Но в корчме, у мятежников, выстрелы слышны, крики…

Гейсмар со всех ног бросился в корчму. «Не зря я не доверял Муравьеву и белому флагу его, – думал он на бегу. – Неужели сумел он опять взбунтоваться? Но ведь ранен, и тяжело… Что тогда?» Все свои обиды генерал мгновенно позабыл, думая лишь о том, как спасти голову свою. На крыльце корчмы толпились солдаты и офицеры – никто из них не решался открыть дверь.

– Трусы, канальи! – выругался Гейсмар. И распахнул дверь.

Посреди комнаты на полу лежал офицер. Половина черепа его была снесена, правая рука судорожно сжимала пистолет. На полу, возле трупа, сидел другой офицер – в мундире штабс-капитана. Он, не останавливаясь, кричал в голос, причитал. Статского, что поднял белый платок из рук Муравьева, тошнило в углу.

Сам же главарь мятежников лежал на лавке, со скатанной шинелью под головою, не двигался – видимо, был без сознания. Второй статский, наклонившись, что-то шептал ему на ухо, гладил по голове.

– Кто?! – крикнул Гейсмар, оборачиваясь к своим. – Кто допустил?!

Вперед вышел офицер, чина его Гейсмар не разглядел от ярости.

– Я… начальник караулов…

– Я отдам вас под суд, вас разжалуют в рядовые, – сказал Гейсмар, чувствуя, как кровь приливает к лицу. – Как пистолет у него оказался? Я же приказывал обыскать…

Сидевший на полу штабс-капитан перестал причитать, поднял голову:

– Он сам… он пистолет в рукаве спрятал… он ранен был… запрещал перевязывать. Я знал, я должен был предвидеть… я знал, знал…

– Кто сей? – спросил Гейсмар, указывая на труп.

– Поручик Кузьмин.

– Веня, что это? – Гейсмар увидел, как Муравьев поднял голову.

– Он… покончил с собою…

– Кто?

– Анастас.

Муравьев застонал и вновь потерял сознание. Гейсмар же почувствовал, что успокаивается – ибо пленники никакой реальной угрозы не представляли.

– Обыскать их, – обратился генерал к начальнику караулов. – Тщательнейшим образом, всех. Вынести… этого… прибрать все. Головой отвечаете! …За спокойствие.

И, не глядя больше ни на кого, вышел.

С того самого момента, как их втолкнули в корчму, Матвей не отходил от брата. Он осмотрел рану Сергея: она была неопасна, но кровь текла сильно. Нужно было срочно перевязать рану, перевязывать же было нечем. Мишель дал ему черный от грязи платок, Матвей приложил его к ране. От потери крови Сергей то и дело терял сознание.

После выстрела Кузьмина он вновь лишился чувств. Когда же, придя на мгновение в себя, узнал, кто застрелился, полчаса был недвижим, не открыл глаз, даже когда обыскивали его. С трудом Матвей поднял его с лавки, усадил, положил голову себе на плечо – надеясь, что так Сереже будет легче.

Но Сергей очнулся только тогда, когда дверь широко распахнулась, с улицы повеяло холодом, а в комнату ворвался колеблющийся свет, вошли люди.

– Встаньте, господа, – строго произнес один из вошедших, в полковничьем кавалерийском мундире. – Его превосходительство генерал Рот хочет вас видеть.

Мишель покорно встал. Соловьев поднялся с трудом: был контужен выстрелом. Раньше Матвей совсем не знал Соловьева, ныне же удивлялся выдержке ротного: еще полчаса тому он кричал от ужаса над трупом Анастаса, по-видимому, хорошего друга своего. Ныне же, видя, что Сергей плох, взял себя в руки, только в движениях своих нетверд был.

На требование кавалериста Матвей не ответил: продолжал сидеть, прижимая к груди голову брата.

– Встаньте, – нетерпеливо выговорил кавалерист. – Его превосходительство ждать не любит.

– Я не могу, – тихо сказал Матвей, указывая на брата.

– Поднять! – приказал кавалерист солдатам.

Солдаты, грубо разжав руки Матвея, подняли Сергея. Матвей встал.

– Вот и хорошо, – сказал кавалерист.

В корчму вошел генерал Рот.

Не глядя ни на кого, Рот подошел к Сергею, взял его за подбородок, заглянул в глаза. Отступил назад, трясущейся рукою сорвал с сюртука залитые кровью эполеты, бросил в лицо. Сергей отпрянул, обвис на солдатских руках.

– Подлец! – прошипел Рот, и лицо его стало пунцовым.

– Не трогайте его! – Мишель вдруг рванулся к Роту. – Вы не смеете! Он ранен!

Матвей понял: еще мгновение, и он бросится на генерала, забыв обо всем. Матвей обхватил Мишеля за плечи, прижал руку к его губам.

– Ради Бога, молчи, молчи, – прошептал он. – Ему хуже сделаешь.

Рот, оставив Сергея, подошел к ним. Долго всматривался в лица, словно изучая. Матвей отодвинул Мишеля к стене, загородил.

– Простите его, ваше превосходительство, – тихо произнес он, опуская глаза, – подпоручик не в себе… Он контужен…

– Не в себе? – Рот презрительно усмехнулся. – Я здесь еще полчаса пробуду. Подумайте, не хочет ли кто-нибудь из вас рассказать мне что-либо… приватным образом.

Он круто повернулся и вышел. Солдаты отпустили Сергея. Матвей подхватил брата и усадил на лавку. Кавалерист вернулся.

– Его превосходительство велели ордена забрать, – сказал он, обращаясь к Матвею. – Я должен выполнить приказ.

– Позвольте, полковник, я сам… Не рвите сюртук, прошу вас, ему не во что переодеться. Зима ведь…

Матвей склонился над братом, осторожно, словно чего-то опасаясь, провел ладонью по плечам: там, где раньше были эполеты, теперь зияли дыры величиной с кулак. Дотронулся до орденов – и инстинктивно одернул руку.

– Не могу, – произнес он, задыхаясь. – Пусть другой кто…

– Нет, ты… – Сергей коротко посмотрел ему в глаза. – Нельзя другому.

– Быстрее, – поторопил кавалерист, – я же сказал, генерал ждать не любит.

Матвей взялся пальцами за владимирский крест, принялся снимать, укололся о крепление, тихо выругался.

– Игрушки пустые…отдай, – сказал Сергей.

Матвей отрицательно покачал головой.

– Медаль… за 12 год. Не игрушки, Сережа. Жизнь наша кончена.

Медаль, однако, никак не хотела поддаваться.

– Что там? – поморщился кавалерист.

Матвей дернул крепление; ткань треснула.

– Ничего… Все правильно, Матюша, – снова улыбнулся Сергей.

Сняв ордена, Матвей отдал их кавалеристу. Тот, не глядя, положил в карман.

– Погодите, полковник, – Мишель, шатаясь, подошел к нему. – Дайте мне руку. Я хочу пожать вашу руку.

– Я мятежникам руки не подаю, – брезгливо отрезал кавалерист. Не оглядываясь, он вышел за дверь, подняв с пола эполеты с тяжелой бахромой.

– Подпоручик, вот моя рука, – сказал штабс-капитан с аксельбантом, стоявший у самой двери.

– Вы благородный человек, – сказал Мишель, пожимая протянутую руку. – Благодарю. Как имя ваше?

– Штабс-капитан Докудовский, – отрекомендовался он. – Сожалею, но больше я ничего не могу сделать для вас.

– На кой ляд тебе его рука? – вяло поинтересовался Соловьев, когда дверь захлопнулась и комната вновь погрузилась во мрак.

– Я не… не знаю… Тепло человеческое… Тепла захотелось.

– Ты, верно, с ума сошел, Мишка. Тепла человеческого… Теперь тебе долго не видать его, тепла-то…. Повезло вот тебе, что ты в статском. Сейчас надо вот что…

Снял свой сюртук, отстегнул эполеты.

– Хорошо еще, что орденов не выслужил, – спокойно произнес он, кидая эполеты под лавку. – Все. Нехай забирают. А Ванька Сухинов молодец – ушел все же… Мундир бросил и ушел…. В одной рубахе…

Натянул сюртук обратно, удивленно пошевелил плечами.

– А ведь легче без них!

Тронул остывшую печку.

– Тепла человеческого захотелось… Чудной ты, Мишка. От огня тепла больше…

Сел на пол, привалился спиной к ускользающему печному жару.

– Сюда иди – тут тепло.

Мишель не слышал слов Соловьева – в голове звенело, словно там порвалась басовая струна. Пальцы заледенели – рукопожатие капитана не согрело их. Он сунул ладони под мышки, замахал согнутыми руками, как крыльями, встал, сделал два шага по грязному полу и, споткнувшись впотьмах о лавку, кубарем полетел на пол, прямо в кучу сена.

Часовой распахнул дверь в чуть освещенные сени. Наставил на них ружье.

– Что такое?! – грозно крикнул он. – Опять?

– Света дай… Тьма египетская, шагу не ступишь…

– Не приказано света давать.

– Да ты человек или нет? – Соловьев с усилием оторвался от остывающей печки, встал и пошел к двери, – раненый тут у нас! Не приказано ему! А помирать впотьмах приказано? Может, он до света не доживет! Совесть есть у тебя?

– Ну, ты потише, ваше благородие, – проворчал часовой, рявкнул: – Не приказано!

Захлопнул дверь, с грохотом заложил засов. И с таким же грохотом отпер дверь через минуту, сунул в темноту огарок свечи:

– Держи, ваше благородие! Тока огня не зароните…

Ощупью Соловьев пробрался обратно к печке. Мишель шумно возился в углу: он попытался встать, но вновь задел лавку и с грохотом повалил ее.

Нащупав в кармане сюртука чудом уцелевшую ассигнацию, Соловьев вытащил ее, осторожно перекатил на бумагу несколько угольков из печки, дунул. Поджег от горящей бумажки фитиль огарка – пространство вокруг него наполнилось слабым светом.

Мишель поднял лавку, сел на нее и принялся вытряхивать из спутанных волос соломинки. Вытащил одну, поднес к пламени. Огонь легко пожрал сухую ломкую траву, Мишель затушил соломинку пальцами, вытащил следующую, опять поднес к свечке…

– Не надо, Миша, не делай этого, – тяжело пробормотал Сергей, не отрывая головы от плеча Матвея, – не надо…

– Мне не больно, Сережа, честное слово, совсем не больно!

– Мне больно… Прошу – не надо…

Мишель притих. В наступившей тишине было слышно, как потрескивает криво скрученный фитиль огарка. Тишина давила на голову, мешала сосредоточиться. «Наверное, я и вправду ума лишился, – подумал Мишель, ежась. – Боже, тишина какая невыносимая… Который час теперь? Господи, за что?…».

Сергей застонал, вновь теряя сознание:

– Пусти меня, – попросил Мишель, вставая. – Я хочу поговорить с ним.

– Он плох, не услышит. Сядь, успокойся, Бога ради.

Мишель сел, но тут же снова поднялся и решительно направился к двери.

– Куда ты? – поинтересовался Соловьев.

Не отвечая, Мишель ударил в доску кулаком. Часовой открыл засов.

– Чего еще?

– Офицера зови. Надобность имею до господина генерала Рота.

Дверь закрылась.

– Хм… – проговорил Соловьев. – Тепла человеческого от его превосходительства получить хочешь? Только ежели не тепла получишь, а сапогом в рожу, не обижайся тогда. Добрый совет тебе: не ходи. Успеешь еще.

– Мне непременно нужно, – со стороны Мишель казался спокойным. Он повернулся спиной к бедному свету, зажмурился, мысленно повторил про себя то, что собирался сказать его превосходительству: «Наш обширный заговор охватывает все области и учреждения, в наших руках – сила! Все нити сего… сего… злодейского… да, так и надо сказать… все нити, все цели, все имена этого злодейского заговора мне ведомы, так как я – один из главных членов оного, остальные… остальные – только послушные орудия рук моих… да, точно – послушные орудия рук моих… В том числе и подполковник Муравьев…»

В комнату вошел начальник караулов.

– Пойдемте, подпоручик, генерал ждет вас.

– И вправду ума лишился. Жаль… – вяло отметил Соловьев, когда они вышли.

Хата, в которой остановился генерал Рот, была самой большой и чистой в Трилесах. Вокруг хаты стояли часовые, в воротах стояла развернутая в сторону дороги пушка.

Офицер привел Мишеля в сени, поставил часового рядом, вошел внутрь. Через несколько минут вышел назад, держа кусок толстой веревки.

– Руки, подпоручик!

Мишель покорно дал себя связать.

В первой, маленькой комнате, толпилась генеральская свита. Мишель зажмурился: после мрака в корчме и полутьмы на улице свет множества свечей почти ослепил его. Впрочем, вошел он незамеченным; свита была занята обсуждением недавних событий.

– Господа, я ведь Пестеля видел, – сказал Докудовский, и Мишель напряженно вслушался в слова его. – Его превосходительство в Бобруйск послал меня, сего Бестужева арестовывать, но не нашел я там его… Обратно ехав, на почтовой станции офицера встретил, полковника, об имени спросил. «Пестель, – говорит, – Павел Иванович. Ныне в Петербурге следую. Да вы позавтракайте со мною…». Завтракаю я и вижу: фельдфебель незнакомый волком на меня смотрит, косится… Потом уже узнал я, что арестован он…

– И что, вы не заметили сожаления на лице его? Хотя бы об участи своей? – спросил полковник в кавалерийском мундире.

– Ни малейшего… Не то что кузен мятежника нашего, ахтырских гусар командир Артамон Муравьев. Сего тоже видел, арестованного – высокий, дебелый. Плакал, как баба, и клялся мне, что не виновен ни в чем. Хотя я и не спрашивал.

– Да… – протянул кавалерист. – Уж три недели как просыпаюсь я с утра и думаю: что сегодня еще стрясется? Мятеж будет, или присягу новую назначат?

– Господин штабс-капитан! – Мишель подошел к Докудовскому, расталкивая связанными руками присутствующих. – Вы точно Пестеля видели? Он жив?

– Точно, – ответил Докудовский и с удивлением поглядел на Мишеля.

Отворотившись, адъютант отправился к генералу – доложить, что пленный мятежник доставлен.

Пока Докудовский был у Рота, генеральская свита внимательно, в упор рассматривала Мишеля. Среди них был страшный злодей. Впрочем, бояться его не следовало: злодей был связан и вид имел жалкий. В разодранном статском платье, с растрепанными волосами, в которых застряли соломинки – шут гороховый, да и только.

– Пойдемте.

Докудовский взял Мишеля за руку, повыше локтя.

Рот сидел за столом, в расстегнутом мундире. Перед ним стояла чашка с крепким кофе, лежала белая булка. От запаха Мишель едва не потерял сознание и вспомнил, что сутки не ел.

– Ну-с, – спросил Рот расслаблено, отпивая из чашки, – зачем пожаловали?

Мишель сглотнул комок в горле, ему стало страшно, опять предательски похолодела грудь. Он смешался: заготовленная для генерала речь забылась.

– Я слушаю вас.

– Генерал… позвольте мне сказать, нет, просить вас… Вы – честный человек, я знаю. Я знаю… Вы не откажете мне в просьбе.

– Ну?

– Напишите государю… Правду напишите. Это я, я один во всем виноват. Он слушал меня, я его уговаривал.

– Кто – он?

– П…подполковник Муравьев.

– Он не виноват? Вы виноваты? Интересно… – Рот отодвинул чашку и внимательно посмотрел на Мишеля. – Может, это вы командовали давеча в поле? В статском платье?

– Нет, в поле… он. Но весь план – мой! Напишите государю, молю вас. Вы же хотите награжденье получить от его величества? Есть способ…, – Мишель перешел на шепот, – я расскажу все, что знаю – а я много знаю, поверьте! Я фамилии назову всех, кто в заговоре! Я расскажу о Польше, о Малороссии, о Финляндии! Тайных обществ много, ваше превосходительство, наш заговор огромен! Он охватывает все члены и учреждения… Я – один из главных! Я все вам расскажу! Вы преуспеете в расследовании. Вы только – напишите, что мятеж задумал я… что он не при чем….

Рот с сомнением посмотрел на Мишеля.

– А вы в уме ли, подпоручик? Ежели в уме – тогда на что вам это? Кто он вам?

Мишель густо покраснел. Зажмурился на мгновение. Потом открыл глаза и выпалил:

– Он – только послушное орудие рук моих! Ваше превосходительство!..

– Вы больны, подпоручик, – устало произнес Рот и позвонил в колокольчик. – Увести!

– Господин генерал! – выкрикнул Мишель. – Вы должны написать, ибо это правда! Он не виноват, поймите!

– Увести! – повторил Рот строго.

В сенях Докудовский самолично распутал веревку на руках Мишеля. Тот порывался объяснить ему что-то важное, но штабс-капитан не слушал, только кивал головой, пропуская мимо ушей торопливый шепот арестанта. Капитану было не до его откровений. Что дельного может рассказать нещасный мальчишка в статском платье? Если уж и генерал его слушать не захотел, то к чему сие штабс-капитану? Но Мишель, видя, что его слушатель кивает, вошел в раж, почувствовал азарт, возвысил голос:

– Он не виноват, понимаете, он ни в чем не виноват!..

– Не горячитесь так, подпоручик, – успокоительно сказал Докудовский, – кто прав, кто виноват – без нас разберут… Скажу одно только: лучше бы я вас в Бобруйске арестовал.

Набросил Мишелю на плечи шинель, подтолкнул к двери, где уже ждал часовой.

– Проводи!

После запаха генеральского кофе и свежего холода улицы воздух в корчме показался Мишелю омерзительно спертым и душным.

Огарок расплылся в восковую лужицу, посреди нее плавал черный от сажи кусок фитиля. За этот жалкий обрывок жадно цеплялся почти несуществующий огонек.

Соловьев спал, прижавшись спиной к печке, свесив голову на грудь.

Мишель опустился на лавку, впился глазами в умирающий огонь, сгорбился, закрыл руками уши: звон в голове прошел, и не было сил слышать хриплое, тяжелое дыхание Сергея.

– Что так долго? – тревожно спросил Матвей, – он о тебе спрашивал…

– Как он?

– Без памяти. Пусть. Легче так. Помоги мне – не могу больше, рук не чувствую…

Мишель присел рядом с Сергеем на лавку, Матвей бережно переложил голову брата на плечо Мишеля. Рана была закрыта платком с черными пятнами крови. Мишеля затошнило от ее резкого металлического запаха, он отвернулся и вновь начал смотреть на крохотный, едва мерцающий во тьме огонек. Наощупь обнял Сергея за плечи, прислонился вместе с ним к стене.

Матвей встал, выпрямился, потянулся, захрустел суставами.

– Поговорил с генералом? – спросил он хмуро. – Когда лекарь будет?

– Не знаю… Я … не об этом.

– А о чем же?

– О том, что я – самый главный тут. Все нити в моих руках… Все это я придумал и свершил – мне и отвечать. Одному. А вы здесь не при чем… Ты так и говори им, ладно? И Соловьеву надо сказать…

Сергей с трудом приподнял безвольно лежащую на коленях руку, скользнул пальцами по рукаву Мишеля.

Матвей ошеломленно покрутил головой.

– Ну и как его превосходительство? Неужто поверил?

По-прежнему глядя на огонь, Мишель помог Сергею утвердить руку на сгибе своего локтя, и твердо произнес:

– Нет. Не поверил. Но если ты подтвердишь…

– И никто не поверит! – перебил его Матвей. – Так что ты лучше молчи!

– Но ведь – сие правда. Все так и есть… Ты сам говорил – я во всем виноват…

– Молчи, – взорвался Матвей, – ты своей болтовней всех погубил, словами своими бесстыдными, речами дурацкими! Ты ничего не сделал… за слова и песни невелик спрос. Посидишь в крепости, в солдаты разжалуют – велика беда! А ему, – он кивнул на Сергея, – ему всерьез отвечать придется! Что ты все отворачиваешься, Мишка? Ты посмотри на него, посмотри! Может, в последний раз… – Матвей осекся, понизил голос до шепота. – Вот они – твои слова, идеи, революция, свобода – вот до чего сие доводит! Вот она – свобода твоя, смотри!

Мишель молчал, не вслушиваясь в ожесточенный шепот Матвея. Голова Сергея лежала у него на плече, дыхание раненого вдруг стало ровнее, будто он просто уснул. Запах крови исчез, растворившись в общем смраде. В сумраке кровавых пятен не было видно, и Мишель на мгновение поверил в то, что Сергей просто спит, что ничего не было, да и быть не могло. Потому что – если все было, тогда откуда эта странное счастье, это тепло человеческое, что наполнило вдруг его сердце?

Сергей застонал. Его пальцы зашевелились, перебирая складки на рукаве странными, машинальными движениями, напомнившими Мишелю об агонии умирающих. Счастье мгновенно сменилось ужасом, захотелось крикнуть, но не было сил.

– Господи, да тут же задохнуться можно! – Матвей ударил кулаком по грязному стеклу единственного оконца. Стекло треснуло, выпадая из ветхой рамы, ледяной ветер всколыхнул последний огонек свечки, но не потушил его. Мишель глубоко вздохнул – ужас не проходил, пальцы Сергея продолжали так же бессмысленно перебирать его рукав. Он обнял его крепче, прижал к себе, зашептал, забыв обо всем:

– Сережа, только не умирай, не умирай, пожалуйста… Не оставляй меня здесь одного, без тебя, в темноте, холоде… Я без тебя не смогу, Сережа. Меня никто, кроме тебя, не любит. Я без тебя – ничто, пустота, нуль… медь звенящая, кимвал звучащий… Не оставляй меня здесь, одного, без тебя, не оставляй…

Пальцы Сергея замерли, глаза открылись, холод привел его в себя.

– Прочитай… все… если помнишь… – тихо попросил он, – ты помнишь?

– Помню, конечно, как не помнить! – обрадовано воскликнул Мишель. И начал читать наизусть, не отрывая глаз от странного неумирающего огонька, что давно вроде бы должен был угаснуть, но вопреки всему все еще теплился на горелом обрывке фитиля.

– «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.

Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. Ибо мы отчасти знаем, и отчасти пророчествуем; когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти, прекратится…»

Матвей подошел к окошку, просунул руку сквозь разбитое стекло, зачерпнул горсть снега, вытер им лицо, прогоняя сон. Трилесы спали беспокойно – слышно было, как брешут по дворам собаки, растревоженные незваными гостями. Небо на востоке из черного сделалось пепельным, на его фоне стали заметны ветви деревьев. Наступало утро 4-го генваря.

Часть четвертая Расплата

1

Генерал-лейтенант Александр Иванович Чернышев приехал в Петропавловскую крепость затемно. Ему очень хотелось спать: вчера, в среду, Комитет завершил работу в час пополуночи, потом разбирали бумаги для следующего заседания. Домой генералу удалось добраться лишь к трем часам, спать же пришлось не более двух часов. Теперь было лишь полвосьмого утра, и служба вновь призывала его к себе.

Въехав в крепость через Иоанновские ворота, генерал велел подвезти себя к собору и долго не выходил из коляски. Несколько дней как ударил мороз, было темно и холодно, крепость продувалась пронизывающим ветром, не спасала даже тяжелая соболья шуба.

Местность вымерзла. Даже караульные спрятались куда-то.

Чернышев поймал себя на мысли, что отчасти завидует арестантам: они могли спать сколько вздумается, а он от усталости уже и ног таскать не может.

Дел в комитете было невпроворот…

Арестованные по делу 14-го декабря выдавали друг друга на первом же допросе, каялись, просили прощения. Главный же виновник происшествий петербургских, князь Трубецкой, и вовсе в ногах государя валялся, умолял жизнь сохранить…

Генерал приосанился: в арестантах он оказаться не мог, даже случайно. Вся жизнь его, с самого нежного возраста, была посвящена исключительно служению Отечеству. Семейная жизнь не удалась, жена умерла уже два года как, детей не было. Впрочем, Чернышев никогда не любил ее, поскольку женщина эта не могла понять его душу.

Россия всегда требовала от генерала отказа от своего, личного – в пользу государственной надобности. И свой долг верноподданного он исполнял…

Крамола таилась везде, и в простом народе, и, как ныне выяснилось, среди привилегированного сословия. Александр, сей ангел, ниспосланный России провидением, победитель Наполеона, тихо скончался в ноябре в Таганроге – и генерал имел несчастье присутствовать при его кончине. Затем была секретная миссия в Тульчин, в штаб второй армии, арест главного заговорщика, полковника Пестеля.

Вспомнив полковника, Чернышев тяжело вздохнул… Ныне злодей был обезврежен, покорен, давал нужные показания. А месяц назад он глядел злобно и надменно, говорил, что арест его – невероятная ошибка и что скоро все объяснится. Об обстоятельствах же дела своего упорно молчал. Глядя на него, Чернышев едва справлялся с желанием убить изверга тут же, на месте. Наглец посмел замахнуться на святые устои веры, на Империю, а из доносов следовало – и на самого Государя.

Генерал вспомнил лицо молодого монарха, Николая Павловича, вызвавшего его сразу после собственной беседы со злодеем. «Даю вам полную свободу, делайте что хотите… – сказал Николай тихо. – Но чтобы не позже завтрашнего дня изверг сей сотрудничал со мною. Ежели же не произойдет сего, то моего доверия, генерал, вы лишитесь навсегда».

В тот же день, сняв генеральский сюртук и белые перчатки, собственноручно привел злодея к раскаянию.

Куранты пробили восемь; Чернышеву пора было начинать действовать. Главный злодей был сломлен, бумаги с его признаниями лежали в генеральском кармане. Признания сии, впрочем, имели мало общего с реальностью, и Чернышев прекрасно знал это. Но злодей писал то, что требовал от него государь, и нельзя было не признать, что делал он это весьма и весьма талантливо.

Сегодня генералу предстояла нелегкая задача – заставить единомышленников Пестеля подтвердить его показания.

Обход узников он решил начать с Алексеевского равелина, с того места, где содержался и сам Пестель, и другие важнейшие арестанты. Камеры в равелине были просторные, чистые, не то, что в куртинах, где – по причине многолюдства нынешнего – пришлось строить перегородки, как в курятнике. Генералу равелин был гораздо больше по нраву; тут было просторнее.

Шел уже третий день с того момента, как Сергея привезли в столицу, и почти три недели – с дела под Трилесами. Он плохо помнил, что происходило с ним все это время, память сохранила лишь обрывки воспоминаний. Голова болела, минуты забытья он встречал как дарованное свыше счастье. Но мгновения зыбкой тьмы пролетали быстро… И воспоминания снова начинали мучить его.

…Дощатый неструганый пол крестьянской хаты, а на нем голое тело Польки. Сергей помнил, как Матвей рыдал в голос, никого не стесняясь, сам же он плакать не мог. Стоя на коленях рядом с убитым братом, Сергей будто оглох, потерял счет времени и искренне удивился, когда незнакомые люди подняли его, повели куда-то…

…Запах гнилой соломы в камере могилевской тюрьмы. Сергей видел себя, едва живого, в жару, обмочившегося, а над собою – искаженное брезгливой гримасой лицо лекаря. Ясно, как будто это было только что, он помнил, как его подняли и посадили на стул. Лекарь, веля светить себе, внимательно рассматривал его плечи и грудь… «Вы, подполковник, врожденный преступник, другого пути для вас не было… Строение тела вашего свидетельствует о сем. Вас не наказывать, вас лечить надобно. Я отпишу государю…».

…Мерное покачивание коляски с решетками на окнах, кандалы на руках и ногах, красные, потрескавшиеся солдатские ладони, с которых – и только так, согласно предписанию – ему полагалось брать пищу… Беспрерывная кровавая рвота после каждой попытки поесть…

…Потом он помнил себя лежащим на узорном паркете возле чьих-то начищенных до блеска сапог, короткий разговор над собою о том, что нужно бы в гошпиталь, иначе кто-то, видимо, владелец сапог, ни за что не ручается… И ответ, что государь не приказывал в гошпиталь, а значит – в крепость.

В конце же всплывало лицо государя, ласковое, приветливое, участливое. Николай Павлович сокрушенно качал головой, увещевал ничего не скрывать и не усугублять своей вины упирательством; говорил, что он, Сергей, – причина несчастия многих невинных жертв. После сего пред мысленным взором узника снова появлялся дощатый пол, а на нем – тело брата. И все начиналось сначала, без остановки, как случайно затверженная наизусть навязчивая мелодия.

Когда Чернышев вошел в восьмой нумер Алексеевского равелина, арестант лежал на кровати и, казалось, мирно спал, завернувшись в грязный халат. Генерал подошел к кровати, взял стул, сел рядом, тронул арестанта за плечо. Тот открыл глаза.

– Государь послал меня сюда, подполковник, – начал генерал, – разговор имею к вам, чрезвычайной важности. От того, как вы воспримите сие, ваша жизнь зависит. Государь просит вас прочесть бумагу, – он вынул из кармана листы. – И согласовывать с сим ответы свои.

Преступник не отвечал. Генерал потряс его за плечо.

– Очнитесь, подполковник!.. Жизнь ваша от этого зависит.

Чернышев увидел, как глаза арестанта широко распахнулись, он сел на кровати.

– Чего вам от меня надобно, ваше превосходительство? – почти крикнул он. – Я все рассказал… Все… что знал. Оставьте меня!

Арестант облизал потрескавшиеся губы, обвел взглядом камеру, и в глазах его генерал явственно прочитал безумие. «Надо бы в гошпиталь…», – подумал Чернышев, но тут же отбросил эту мысль. Безумный этот человек с забинтованной головою месяц тому был совершенно здоров, поднял мятеж, обернувшийся кровью и смертью – и посему генерал изгнал из сердца своего всякую жалость.

– Встать! – сказал он, грозно хмуря брови.

Арестант не двигался, словно опять решив заснуть, теперь – сидя на кровати. Генерал взял его за ворот халата, поднял, прислонил к стене, покрытой, после недавнего наводнения, черными пятнами плесени.

– Вы, верно, думаете, что я буду любезничать с вами? Вы ошибаетесь… Способны ли вы говорить со мною?

Арестант поднял на генерала мутные глаза.

– Способен… Просить вас хочу, ваше превосходительство… Нельзя ли водки достать?… забыться надо мне, хоть на два часа, не могу я так.

– Водки? – генерал презрительно толкнул его обратно на кровать. – В вашем положении? Впрочем, если вы исполните мою просьбу… Вы понимаете меня?

Арестант кивнул головою. Генерал заметил, как он наморщил лоб, будто вспомнив что-то.

– Здесь грязь, пошлость и скука смертная. И нету выхода, – сказал арестант шепотом.

– О чем вы?

– Нет, ничего, свое вспомнил… Простите.

– Вот, прочтите, – генерал протянул листок. – Сии показания… написаны хорошим вашим знакомым… полковником Пестелем.

Арестант взял в руки листок, склонился над ним, пробежал глазами несколько строк.

– Я не могу… – сказал он, отрывая растерянный взгляд от бумаги. – Мы не ради цареубийства действовали… Совещания наши пустыми разговорами были, общество бездействовало… Не верю, чтобы Поль написал сие… Рука не его.

– Почерк писарский, подполковник.

– Не могу. Неправда сие. Не могу…

– Но тогда, вы сами понимаете…

– Нет, не могу. Не надобно водки, ничего не надобно. Оставьте меня, я умереть хочу…

Он смял листок и бросил в угол, затем лег на кровать и с головою укрылся халатом. Генерал поднял бумагу, разгладил, положил в карман. Преступник, раненый и, казалось бы, совершенно лишенный воли, оказался не таким уж и слабым. Приказа приводить его к раскаянию у генерала не было, значит, следовало лучше подготовится к разговору.

2

Выйдя из камеры, генерал подозвал адъютанта, который, казалось, нарочно ждал его в тюремном коридоре.

– Передайте Адлербергу… Выписки из показаний всех, о подполковнике Муравьеве, его друзьях, родственниках, живо… Даю два часа сроку, – он задумчиво поглядел на часы. – С половиною.

Генерал открыл дверь в соседнюю камеру.

Когда через три часа Чернышев вернулся в Комендантский дом, в комнаты, отведенные для работы Комитета, нужные бумаги были уже подготовлены.

Генерал был почти доволен сегодняшним утром: большинство арестантов, с коими он встречался, согласились составлять показания как следовало. Кто-то сам спешил помогать ему, надеясь на смягчение участи, кого-то пришлось пугать пыткою… Давнишний же приятель Чернышева, генерал Волконский, попавший ныне в переделку, прочитал показания и сказал со вздохом: «Видишь, Саша… Пестель показывает, и я не могу не подтвердить. Если б он показал, что это я убил государя в Таганроге, я бы и сие подтвердил…». В целом можно было сказать, что все шло, как и было задумано. Если бы не безумный подполковник с перевязанною головою, можно было бы сообщить государю о совершенном успехе предприятия.

Генерал углубился в чтение… Выписки были весьма и весьма любопытные. Когда три недели назад он велел собрать все, что было у комитета против Пестеля, он искренне дивился ненависти, вдруг вспыхнувшей в сердцах большинства заговорщиков к своему арестованному предводителю. И решил тогда, что, верно, в обычной жизни Пестель был человеком крайне неприятным и жестоким. Теперь же все было наоборот… В Муравьеве его бывшие сподвижники души не чаяли, получалось, что все они любили его и скорбели об его участи… Меж тем, генерал столь же искренне не понимал, за что его следует любить или даже просто уважать.

Чернышев вспоминал, что когда ехал арестовывать Пестеля, опасался выступления его Вятского полка. Но у полковника хватило ума не поднимать мятежа, полк остался на своих квартирах. Муравьев же из одного страха быть арестованным увлек за собою в пропасть не только офицеров и солдат, но и близких своих, не пожалев даже младшего брата.

«Звания никакого Муравьев не принимал. Это всему полку известно; уважение и преданность офицеров и солдат были неограниченны. Они были так недовольны подполковником Гебелем, что на предложение Муравьева с восхищением согласились», – прочитал Чернышев выписку из показаний подпоручика Бестужева-Рюмина, ближайшего, как говорили, муравьевского друга. «Положим, – рассуждал генерал сам с собою, – Гебеля самого судить надобно, коль скоро он не умел внушить подчиненным своим законный страх перед собою. И с этой стороны даже Пестель как полковой командир заслуживает снисхождения. Но Муравьев… Чем взял он целый полк?… Почему согласились – с восхищением?» Это была загадка, разгадки которой для себя Чернышев найти пока не мог.

Следующая выписка была из Пестеля: «Сергей Муравьев и Бестужев-Рюмин находились всегда вместе, и потому что один делал, то было известно и другому». Находились всегда вместе… Отчего? В разных полках ведь служили… Он открыл Тизенгаузена, командира полтавцев: «Бестужев должен быть изверг, чудовище! – Как забыть так скоро кончину матери и просьбы умирающего отца? – Гнусное чудовище и тогда, если адская роль, которую он избрал что бы только меня обмануть, ложными письмами из Москвы была его изобретения или выдумана другом его Муравьевым!».

Генерал устало поглядел на исписанную бумагу. Тизенгаузена он видел на допросе, пожилой полковник плакал, умолял о пощаде, просил пожалеть детей своих и жену, Дусиньку, как он ее называл. Таких, как Тизенгаузен, Чернышеву было совсем не жалко: прежде надо было думать, люди честные, жену и детей любящие, заговоры противугосударственные не составляют. Но Тизенгаузен был одним из немногих, писавших о своей нелюбви к Муравьеву. Видно, потому, что часто, вопреки требованиям, отпускал к нему его друга. Но зачем он отпускал подпоручика? Что заставляло нарушать приказ начальства?

Следующими были показания старшего брата черниговского мятежника, отставного подполковника Матвея Муравьева. С Матвеем генерал еще не разговаривал, но ясно видел из предоставленных бумаг, что он подавлен случившимся. Старший Муравьев описывал несчастное происшествие в полку сам, даже без допроса – и никак не мог остановиться. Генералу показалось, что, вороша события в памяти своей, преступник находил в том некоторую отраду. Сие было весьма странно… «В эту ночь Бестужев заставил списать несколько копий своего Катехизиса. По его-то внушению мой брат заставил читать оный пред полком». Бестужев внушил Муравьеву мысль о чтении Катехизиса. Значит, подпоручик влиял на подполковника – или старший брат просто пытался переложить вину на Бестужева?

Вопросы множились, ответов же на них не прибавлялось. Генерал решил наперед поговорить со старшим братом. Куранты пробили два часа пополудни.

В казематах Трубецкого бастиона было тесно и душно – не то, что в Алексеевском равелине. Отставной подполковник Матвей Муравьев встретил генерала у самой двери: он нервно ходил по камере. Когда Чернышев вошел, он любезно поклонился генералу и жестом показал ему на стул.

– Садитесь, ваше превосходительство. В нынешнем жилище моем сесть больше некуда.

Чернышев опустился на стул.

– Я пришел к вам по поручению государя. Его величество желает знать, здоровы ли вы, не чувствуете ли недостатка в чем? Государь сочувствует вашему горю. По мере сил своих он желает облегчить ваши страдания.

Узник снова поклонился.

– Я благодарен государю за участие… Ежели можно, желал бы священника – исповедаться.

– Хорошо, священник сегодня же будет у вас… Со своей стороны вы должны… оправдать лестное мнение о вас. Государь желает, чтобы признаниями своими вы помогли следствию, – генерал вынул листок с показаниями Пестеля. – Вот, прочтите. Государь ждет, что свои ответы вы согласовывать будете с сим.

Арестант прочел бумагу, пожав плечами, отдал ее генералу.

– Я сделаю, как просит его величество. Мне ныне все равно, что писать. Распорядитесь только снять для меня копию – память изменяет мне.

Отставной подполковник говорил холодно и спокойно, даже чересчур спокойно – словно накануне нервического припадка. Таких заключенных он тоже встречал неоднократно: начинали они с вежливой холодности, с равнодушия, заканчивали же полным признанием. Следователю надлежало только понять, нащупать ту болезненную точку в сознании узника, за которой начинался припадок. Прочитанные генералом показания старшего Муравьева точку эту выдавали слишком явно.

– Вопрос имею к вам, Матвей Иванович, так сказать, личный… Для меня… не как для следователя, а как для того, кто безмерно вам сочувствует… весьма важный. Скажите, почему вы, умный и… мирный человек… не остановили брата вашего? Вы ведь могли остановить, не так ли?

Глаза арестанта уперлись в генерала, он пошатнулся.

– Садитесь, – Чернышев встал и пододвинул стул Матвею.

Матвей механически сел.

– Я не мог, – выдавил он из себя, – он не слушал меня… Я ложился на его пути, умолял… Он не слушал.

– Но вы же старше… он не мог не послушаться… – генерал говорил мягко и вкрадчиво. – Ныне, когда все столь печально окончилось… вы должны были размыслить о сем… Брат ваш болен…

– Вы видели его? Что с ним? – Матвей вскочил.

– Последствия ранения… возле него лучшие врачи, не беспокойтесь… И, все же, отчего все так вышло? Кто-то же должен был иметь влияние? Ведь с кем-то он должен был советоваться….

– Он ни с кем не советовался.

– Сего быть не может… Не скрою от вас: положение его серьезное, и весьма. Государь в гневе, законы против брата вашего. Да вы, верно, и сами понимаете. Помогите мне, я постараюсь облегчить участь его. А для сего мне надо знать, кто подал ему мысль, кто внушил ему, что в деле сем преступном успех может быть…

– Мишка… Это он все придумал, он затеял, он! А ныне вывернуться желает!

Матвей опять вскочил и ударил в стену кулаком. Чернышев ласково приобнял его и посадил на стул.

– Мишка – кто это? Впрочем, кажется, я понял…

Матвей затих, с ужасом глядя на генерала.

– Но… – Чернышев сделал вид, что глубоко задумался. – Бестужев всего лишь подпоручик, а брат ваш – подполковник… Знакомые же ваши общие говорят, что почти не разлучались они, жили вместе… Дружба сия странной мне кажется, Матвей Иванович.

– Я более ничего не скажу…

Арестант покраснел, беспомощно опустив голову. Генерал рассмеялся, дружески потрепал его по плечу.

– А вы уже и так все сказали, что надо… Благодарю вас.

Вернувшись в Комитет, Чернышев обдумал беседу со страшим Муравьевым-Апостолом. Подпоручик действительно влиял на подполковника, и влиял сильно. Следовало понять, чем было вызвано это влияние и как его можно было использовать в деле. Генерал снова взялся за бумаги. «Около Киева жили Сергей Муравьев и Бестужев, странная чета, которая целый год друг друга хвалила наедине, но Бестужев с самого начала так много наделал вздору и непристойностей, что его никто к себе не принимал, а Муравьев, обиженный за своего друга, перестал ездить и даже кланяться», – показывал генерал Орлов.

Куранты пробили три. Чернышев наскоро перекусил и отправился в Невскую куртину. Следовало немедля допросить Бестужева-Рюмина.

Подпоручика генерал уже видел – на первом допросе, у Левашова. Он не вслушивался тогда в его ответы – полагая, что мальчишка этот, которому нет еще и двадцати пяти, следствию вряд ли помочь сможет. Он был неинтересен даже и для подтверждения показаний Пестеля: вступил в общество всего пару лет назад, видимо, мало что знал. Показания его не интересовали Чернышева, готовясь к встрече с ним, он ленился даже и прочесть их полностью. Собственно, если бы не старший друг подпоручика, генерал бы вообще не стал тратить время свое на эту встречу. От Бестужева надо было узнать только одно – что связывало его с Муравьевым.

3

Пока Мишеля везли в столицу, он имел много времени для того, чтобы обдумать будущее поведение. Вспоминая первые свои допросы, он в целом остался доволен ими: ему казалось, что мысль о главной виновности своей он донес, в частности, до слуха генерала Толя, начальника армейского штаба. У Толя он просил написать государю; Толь со своей стороны не видел к тому препятствий. В Петербурге ему дали понять: можно просить у государя и личной аудиенции, и он тут же попросил ее. Мишель понимал: стоит убедить государя в своей значимости, в том, что все, что было, им одним сделано – и Сережу спасти можно будет. Спасение же его Мишель поставил себе главной задачею. Пока что все шло так, как и было им, Мишелем, задумано.

Единственное, за что Мишель укорял себя по дороге с юга, – за то, что позволил себе проявлять на первых допросах слабость. Ныне было не время слабости, слабому не поверят – как не поверил генерал Рот. Впрочем, слабость сию он извинял обстоятельствами, пальбой из пушек, раной Сережиной. Уже здесь, в крепости, он дал себе слово быть стойким, не плакать и не искать снисхождения – в том, что касалось его самого. Мишелю думалось, что все это легко выполнимо, стоит только захотеть.

– Здравствуйте, подпоручик, – сказал Чернышев, входя к нему в камеру, – вы, верно, удивлены моим визитом?

И, не дожидаясь ответа, продолжил:

– Мне знать надобно, какие узы связывали вас с подполковником Муравьевым. Расскажите о сем все, что можете.

Бестужев молчал. Чернышев поднял на него глаза: мальчишка смотрел прямо, спокойно, с открытым вызовом. В глазах подпоручика генерал прочитал решимость и отпор – да такой, какого не было даже и у Пестеля в начале следствия.

– Я не буду отвечать вам, ваше превосходительство. Я просил государя об аудиенции, мне обещали…

– Вы дерзки, подпоручик, и сие для вас добром не кончится.

Дерзкий мальчишка рассмеялся – впрочем, как показалось генералу, неестественно.

– Что вы со мною сделаете? Убьете? Так государь, верно, того не приказывал, раз в аудиенции не отказал.

Чернышев дал себе минуту подумать. Пожалуй, в его следовательской практике такое поведение было новостью. Если б мальчишка уперся, говорил о том, что невиновен, ничего не знает, забыл – это было бы понятным… А эта спокойная дерзость сбивала генерала с толка.

– Нет, убить я вас не убью, конечно, – генерал рассмеялся в тон с подпоручиком. – И желание ваше с государем говорить справедливо. Только вот… – он сунул ему в ладонь показания генерала Орлова. – Что вы на это скажете?

Подпоручик взглянул на листок. В глазах его генерал прочитал испуг, который он очень желал бы скрыть. Но говорил он по-прежнему твердо и дерзко:

– А что мне говорить на сие? Подполковник Муравьев – друг мне, и от дружбы сей я не отказываюсь. Клеветников же и завистников я повидал немало.

– Ладно, – Чернышев забрал из его рук бумагу, – буду откровенным. Показания есть, что не друг ваш мятеж черниговский задумал, а вы. У вас есть шанс выбрать ныне. Завтра, при формальном допросе, шанса такого не будет. Ежели и вправду сие ваших рук дело – головы вам не сносить.

– А… вот что вам надобно, – подпоручик хладнокровно взглянул в глаза генералу, вполне, по-видимому, справившись с испугом. – Так я уже давно обо всем рассказал, еще в Могилеве. Да, мятеж задумал я, я уговорил на него Муравьева. Он слушал меня и верил мне, он за мною пошел. Я был с ним, когда из пушек стреляли по нам. Я отдал приказ положить оружие. Ежели правду знать хотите, ваше превосходительство… я и в обществе нашем главным был, вместе с Пестелем.

«Черт возьми, – Чернышев выругался про себя. – Надо было внимательно его показания читать. Усталость проклятая…».

– Так вы судьбу Пестеля разделить желаете? И ответственность за мятеж брать на себя собираетесь?

– Собираюсь, – генералу показалось, что голос мальчишки дрогнул.

– Но ведь и Пестель, и друг ваш старше вас чином и возрастом…

– И что с того? Я вождь, за мною шли, меня слушали… Более же ничего сказать не имею, жду аудиенции у государя, простите.

Генерал вышел от подпоручика озадаченный. Мальчишку предстояло ломать – это он понял с первых его слов. На первый раз, за дерзость, его необходимо заковать, а для того сделать представление государю, от Комитета. Потом можно на хлеб и воду посадить – и посмотреть, что выйдет из сего. Чернышев поймал себя на мысли, что в сердце его вдруг зародилось искреннее сочувствие: генерал сам себя считал человеком сильным и уважал силу в других. Мальчишка вел он себя достойно, а это среди арестованных по делу о 14-м было редкостью.

«Ничего у подпоручика не выйдет, – подумал Чернышев, – аудиенцию ему Государь даст, но что толку? Если откажется от мысли главным себя выставить, то, пожалуй, может и впрямь жизни лишиться…дурак…»

Впрочем, самое важное генерал узнал. Надо было идти вновь объясняться с Муравьевым-Апостолом.

Арестант восьмого нумера Алексеевского равелина сидел на кровати, поджав под себя ноги. Было видно, что чувствует он себя лучше, чем утром; взгляд его стал намного спокойнее. Когда генерал вошел, он сделал попытку встать.

– Сидите, вы ранены, – генерал махнул рукою и, подойдя к кровати, снова подвинул к ней стул. – Вы по-прежнему отказываетесь согласовать свои показания с тем, что сообщил Пестель?

Арестант кивнул.

– Я не могу говорить то, чего не было. Верно, государь сам правды хочет, а не вымысла.

– Чего хочет государь, о том не нам с вами судить. Ныне он приказывает вам делать то, что я говорю. Более того, вы можете лично писать ему, рассказывать о своих желаниях. И он, по мере возможности, исполнит их.

– Я не могу говорить то, чего не было, – устало повторил преступник. – От показаний моих зависят… судьбы человеческие. И я не смогу, сколь мне ни лестно разрешение Государя…

– Тогда вот, взгляните, – генерал протянул арестанту показания Орлова.

Арестант взял бумагу. Генерал увидел, как руки его задрожали.

– Зачем… сие? Кто это?

– Кто – не ваше дело, подполковник. Ваши сторонники показывают. Подпоручик, кстати, сего не скрывает.

Чернышев лгал, ни о чем подобном мальчишка не говорил.

– Ну?… – нетерпеливо спросил Чернышев.

– Я… я не знаю. Клевета это… И до дела, ныне разбираемого, не имеет никакого отношения.

– Так клевета – или отношения не имеет? Впрочем, разбираться в сем я и вправду не буду. Вы давеча не верили, что Пестель мог дать показания, не соответствующие… как вы полагаете… истине. Но я, лично, вот этой вот рукою привел его к раскаянью… – генерал аккуратно снял перчатку с правой руки, осторожно, дабы не повредить заживающим на костяшках ссадинам, согнул пальцы в кулак, продемонстрировал его арестанту. – Может быть, я несколько перестарался. Он упал без чувств, – продолжил генерал, продолжая задумчиво рассматривать ссадины. – Впрочем, после сего он написал все – что было надобно…

Чернышев с удовольствием заметил, что речь его произвела на Муравьева должное действие. Руки его впились в железные края кровати, в глазах опять промелькнуло безумие.

– Вы… Как можно сие?

– В наш просвещенный век? Отчего ж нельзя? А можно в просвещенный век Государя убивать?

– Пестель никого не убивал…

– Он собирался, что одно и то же. А на ваших руках кровь невинных жертв. И на руках друга вашего тоже…

– Довольно! – арестант вскочил с кровати. – На его руках нет крови! Это я все сделал, я, понимаете? Казните меня, пытайте, что хотите со мной делайте – только Мишу не трогайте! Молю вас…

Генерал почувствовал на своей руке ладонь собеседника. Ладонь была горячая; у преступника был жар, и немалый.

– Перестаньте, Сергей Иванович. Вы не в себе сейчас… Выпейте воды, – Чернышев протянул арестанту кружку.

Муравьев взял кружку и сделал жадный глоток; вода потекла по его небритому подбородку. Чернышев покачал головой. Продолжил:

– Я здесь не за тем, чтобы правды добиваться, пытать вас и казнить… Мне нужно только ваше согласие… отвечать так, как прикажут вам. Иначе же… Я не хочу вас пугать, но представляется мне, что друг ваш… не раскаивается в содеянном. Более того, он мне только что сообщил, будто главный в обществе и им задуман мятеж черниговский. Вы же только волю его исполняли. Сдается мне, что правду говорит он…

– Но это ложь! Он меня спасает, и только… Вы должны понять, ваше превосходительство… Прошу вас… дайте мне свидание, очную ставку с ним. Я скажу ему, я докажу…

– Очные ставки вам дадут… когда нужным сие сочтется. И не с ним одним только. Ныне же брат ваш подтверждает его слова.

Лицо арестанта приняло давешнее безумное выражение, глаза стали мутными; горячей ладонью он крепко, до боли сжал руку Чернышеву.

– Нет! Брат мой не ведает, что он творит! Ему нельзя верить…

– Жаль мне, весьма жаль, но привесть Бестужева к раскаянью, – Чернышев скинул его ладонь, бережно натянул перчатку обратно на руку, – мне все же придется. Уже сейчас представил я государю о заковании его в железа. Учитывая же сие… – генерал взял листок с показаниями Орлова.

– Вы не посмеете, – арестант закрыл лицо руками. – Не надо… Умоляю…

– Уверяю вас, что посмею.

Генерал чувствовал внутреннее ликование, охватывающее человека в конце трудной, но отлично выполненной работы. День был прожит не зря – между ним и монаршим гневом была воздвигнута прочная стена, в основании коей лежали показания Пестеля. Сейчас Чернышев испытывал к главному извергу благодарность вкупе с брезгливостью; нечто подобное он ощущал после сношения с актерками или публичными девками. Что же касалось до восьмого нумера, то с ним было все кончено – он, как многие другие, был сломлен казематом и генеральской волей. Чернышев не торопил подполковника, но уже прекрасно знал, что он скажет.

– Хорошо, ваше превосходительство, – охриплым голосом наконец проговорил арестант, – велите принести чернил и бумагу. Все напишу, что вы требуете… Только… его не трогайте…

Генерал улыбнулся.

Муравьев не обманул его ожиданий.

– Не надо бумаги и чернил. Вас сейчас господин генерал-лейтенант Левашов допрашивать будет. Он даст вам копию. Ее и подпишите. Отдыхайте, Сергей Иванович. Государь милостив, авось все устроится…

Когда Чернышев вышел из равелина, куранты пробили пять. Через час начиналось заседание Комитета. Но генерал понял вдруг, что еще немного – и он упадет от усталости. Позвал Адлерберга, попросил господину председателю, что болен и не придет в присутствие.

– Отчет завтра пришлю…

Выезжая из крепости, Чернышев увидел великого князя Михаила Павловича. Про Михаила знали, что он любил совершать пеший моцион из Зимнего в крепость. «Фельдцейхмейстер чертов… – злобно подумал генерал, – привык на готовое».

4

Спустя несколько дней Мишель получил высочайшую аудиенцию, но вышло все не так, как он задумывал. Государь не интересовался мнением Мишеля о тайном обществе и его собственной роли в нем; монарх кричал на него, требовал называть фамилии…

В конце января Мишеля вызвали на устный допрос в Комитет.

Он собирался на этот допрос, как Наполеон – на генеральное сражение. Пока вели от каземата до Комендантского дома, мерещилась сцена: господа члены Комитета, пораженные его прямотой и откровенностью, освободят Сережу – а ему, в награду, дадут свидание с ним. В это, правда, он не очень верил… Но знал: от смелости его зависит все.

Яркий свет в отведенной для допросов зале ослепил Мишеля: по крепости вели с завязанными глазами. Когда глаза чуть привыкли к свету, Мишель огляделся: вокруг длинного стола сидели генералы, увешанные крестами. Все они – за исключением Чернышева – были ему незнакомы. Генералы с интересом рассматривали его.

– Комитет ознакомился с предварительными вашими показаниями, подпоручик, – сказал Чернышев, любезно улыбаясь, – Надеюсь, вы готовы отвечать чистосердечно и без малейшей утайки.

– Я готов, спрашивайте, ваше превосходительство, – Мишель поднял голову, старясь смотреть прямо в глаза генералу.

«Сейчас, – решил он, – на первый же вопрос… касательно общества нашего… правду открою».

– Господа члены Комитета, – продолжал Чернышев прежним тоном, – прежде чем приступить к выяснению обстоятельств дела, спросить вас желают: что сблизило вас с подполковником Муравьевым?

– Он друг мне.

– Это Комитету известно. Я спрашивал об обстоятельствах дружбы вашей, вы разве не слышали?

– Он… оказывал мне услуги… – Мишель почувствовал, как в горле его пересохло, а ноги похолодели.

– Господа, – сказал Чернышев, обращаясь к генералам за столом, – несколько дней тому я имел приватную беседу с подпоручиком. Мною ему были предъявлены показания его сообщника о том, что с подполковником Муравьевым жил он постоянно вместе. На вопрос о причинах сего странного общежития господин Бестужев мне не ответил. Но, может быть, сейчас он соблаговолит дать ответ… Тем более, что долг службы требовал находиться каждому при своем полку.

Один из генералов, как показалось Мишелю, чуть старше его самого, со смешным хохолком на голове, спросил, подмигнув весело:

– А что, подпоручик, не было ли в связи сей чего незаконного, артикулами запрещенного? Может быть, дело здесь не только в дружбе? Хотя, честно вам признаюсь, – он развел руками, – я ужаса такого и представить себе не могу…

Другой генерал, постарше, засмеялся в голос. Остальные зашевелились, тихо переговариваясь между собою.

Мишель схватился пальцами за край стола. Зеленое сукно сдвинулось, тяжелый подсвечник съехал со своего места, пламя свечей заколебалось.

– Осторожнее! – весело крикнул молодой генерал с хохолком.

Мишель отпрянул от стола и убрал руки.

– Отвечайте, когда спрашивает его высочество!.. – зашипел Чернышев.

– Я… мы подружились… он оказывал услуги мне.

– Какие услуги, уточните, – настаивал генерал. – Я точно знаю, что именно друг ваш принял вас в тайное общество. Так ведь?

– Так…

– Так и запишем-с…

Мишель вдруг перестал понимать, что происходит за столом, кто и какие именно задает ему вопросы, перестал слышать и свои собственные ответы. В глазах его потемнело, в голове же крутилась одна мысль: только бы не упасть…

– Впрочем, – донесся до него голос Чернышева, – не следует ли прислать господину подпоручику письменные вопросы? Сейчас, как мне кажется, он не может собраться с мыслями…

Вопросы принесли в тот же день; глядя в них, Мишель обнаружил первым пунктом то же самое – о связи его с подполковником. Отвечал он путано, как и в Комитете… Перед глазами летали красные пятна. Он понял, что замысел его рухнул, что ему все равно не поверят, решат, что он просто выгораживает друга… Сережа был на пороге смерти; и он, Мишель, ничего не мог с этим поделать.

Больше всего Мишель страшился остаться один. Этот дикий, почти животный страх одиночества впервые настиг его в корчме в Трилесах. Потом, когда он решил, что сможет влиять на следствие, страх пропал, сейчас вернулся снова. Мишель не мог справиться с этим страхом, разорвал на себе рубаху, всю ночь метался по камере: четыре шага в длину, четыре в ширину… Он вспоминал дерзкие слова свои, обращенные к Чернышеву – о том, что не хочет жить. Тогда это была пустая бравада, теперь же, ежели спасти Сережу не удавалось, собственное его существование не имело ровно никакого смысла.

Мишель мечтал увидеться с другом, обнять его, услышать голос его, разрыдаться на его груди… Но это было никак невозможно.

Сережа сидел в равелине. Но хотя бы получить возможность написать ему… За это Мишель, не задумываясь, отдал бы жизнь прямо сейчас, не дожидаясь окончания дела. Уяснив это для себя, он решил попытаться…

Наутро в камеру вошел караульный офицер, поручик Глухов – с ним Мишель уже давно познакомился. Поручик был человеком пожилым, лет пятидесяти, всю жизнь свою прослужил при крепости, многое видел. Крепость для Глухова давно уже стала родным домом: он и ночевал в казарме при ней. Семьи у него не было, производством он был давно забыт. Узник заметил: Глухов ему сочувствует, заходя в камеру для узнания, не надо ли чего, смотрит грустно и участливо. И Мишель решился…

– Господин поручик, Михаил Евсеевич… – начал он в ответ на традиционный вопрос о здоровье. – Здоровье мое в порядке. Душа вот болит только… Друг мой в равелине… подполковник Муравьев… ранен он, болен, может быть, при смерти. Нельзя ли письмо передать? Я отпишу папеньке… он денег заплатит.

Глухов поглядел на него внимательно.

– За сие меня в каторгу осудят… Впрочем, – тут он глянул Мишелю в глаза, – пишите, я принесу перо и бумагу. Денег не надобно.

Когда перо и бумага были принесены, Мишель долго не мог собраться с мыслями от внезапно свалившегося счастья. Полчаса он сидел, тупо глядя в лист.

– Пишите, подпоручик, – войдя в камеру, Глухов увидел его, сидящего над пустым листом. – Неровен час, вопросы из Комитета принесут. Пишите, у вас мало времени.

Мишель принялся писать. Он молил друга своего не оставлять его одного на этом свете… И ежели Сереже суждено погибнуть, то необходимо нужно взять его с собою. А для сего рассказать правду об обществе и о том, что без него, Мишеля, на самом деле ничего бы не было. Записка получилось короткая, перечитывая ее, Мишель заплакал.

К началу февраля Сергей понял, что не умрет. Рана затянулась. Голова болела меньше, жар и кровавая рвота прошли. Выздоровлению он был не рад: предстояло сознательно готовиться к смерти.

Впрочем, о смерти он думал спокойно. Тяжело было признаться самому себе в собственном малодушии. Он знал, что Пестеля сломали грубой силой – и поведение его объяснимо. Его же самого никто и пальцем не тронул. Списывать все на болезнь и рану было бесчестным: несмотря на сие, в Могилеве он держался достойно, утверждал, что не имел участников на ниспровержение власти, а потому и имен назвать не может. В столице же он, во-первых, подтвердил показания Пестеля. А во-вторых, в дополнение к сему, рассказал все, что помнил сам: о ранних обществах, об обществе юга и васильковских делах… И, как оказалось, память у Сергея была хорошей.

Разум говорил Сергею, что он перешел грань, которую честному человеку переходить не следует. Что показаниями своими он запутал множество людей, кои, может быть, без того были бы на свободе. Что ухудшил положение кузенов Никиты и Артамона, полковника Швейковского, поляков, славян…

Сердце тут же услужливо находило объяснение очевидной подлости: Чернышев грозил Мишелю, и угрозы эти казались вполне реальными. Разум возражал на то, что коль скоро сам Мишель не раскаялся – а об этом ему Чернышев сказывал – значит, показания Сергея могли только утяжелить участь друга. Узник понимал, что Чернышев попросту обманул его…

Что делать теперь и как вести себя дальше, Сергей не знал. Молитвы не помогали. Верно, и Христос отвернулся от сына погибельного… Глухое отчаянье душило его.

Получив записку Мишеля, Сергей два часа думал, что делать. Разумом он понимал: просьба сия безумна, вызвана тюремною тоскою и страхом одиночества. Мишель сам не понимал, о чем он просил, он никогда не встречался близко со смертью – меж тем как сам Сергей видел ее, и не раз. Тащить друга за собою в могилу было немыслимо. Вина его была серьезной, но не настолько, чтобы присудить смерть… В конце концов, в поле не Мишель командовал, и за мятеж не ему отвечать. А если не смерть, то что? Каторга?

Он вспомнил руку генерала Чернышева с ссадинами на костяшках, так похожая на разбитый кулак Кузьмина. Оба кулака были одинаковы, несмотря на то, что генерал явно следил за своими руками, а покойному ныне поручику было наплевать на эти деликатности. Но все равно: их руки были созданы как оружие для того, чтобы сворачивать скулы, разбивать носы, вышибать зубы противнику. Мир земной подчинялся ударам сих кулаков: Кузьмин олицетворял бунт, Чернышев – службу государственную.

Пальцы же Мишеля не для драки были созданы… Дерзкий мальчишка, не признающий никаких законов – ни божеских, ни человеческих, болтун, фантазер, враль… Музыкант, сочиняющий непонятную музыку, поклонник пиита, похожего на злую обезьяну, дерзкий грубиян. Открытое миру сердце, исполненное любви…

Закрыв глаза, Сергей представил себе лицо друга таким, каким видел его в последний раз, когда их увозили из Трилес – испуганное, потерянное, с мольбой во взоре… А каково будет лицо это после многих лет каторги, когда Мише исполнится тридцать, сорок лет? После того, как тонкие пальцы музыканта окрепнут, загрубеют, наберут силу для ответного удара? Когда сердце его ожесточится, а глаза не смогут больше плакать? Что станется с Мишею, на что он будет тогда способен, Сергею даже представить было страшно. В памяти узника вдруг всплыл отрывок мелодии: «Ко-му я тут ну-жен – кро-ме те-бя?»

Острая жалость к другу захлестнула Сергея. «Кому он тут нужен будет, кто о нем подумает, когда казнят меня?… Что он увидит в жизни своей, кроме унижений и горести? А там его никто не обидит, не причинит боли, там он со мной будет, там маменька его, там он останется таким, как сейчас, не ожесточится, не озлобится, не причинит зла никому…».

Арестант вылил из кружки на стол несколько капель воды, взял из печки щепотку сажи, развел. Вытащил из-под тюфяка осколок, перевернул письмо Мишино… И вдруг почувствовал, как где-то в глубине груди, впервые после ранения, ожил голос, зазвучала музыка…

Окончив письмо, он понял, как будет вести себя на допросах. Сердце его возликовало, разум же был смущен. «Господи, может быть, я и подлец… – подумал Сергей, отдавая записку в руки того, кто принес ее. – Но ведь и подлецы жалости достойны…»

Через три часа Глухов вернулся и молча сунул в руку Мишеля смятый листок. Мишель развернул его и недоуменно поднял глаза – он увидел свою собственную записку.

– Переверните. Бумаги и чернил не дали другу вашему.

На обороте записки Мишель едва разглядел рисунок, нацарапанный чем-то острым, измазанным сажей. Река, уединенный остров, поросший соснами, лодочка… В лодочке же две человеческие фигурки, взявшиеся за руки…

Мишель снова, второй раз за этот день, заплакал – и слезы успокоили его душу. Он положил рисунок на грудь, под разорванную рубаху, и опустился на подушку. В эту ночь он впервые заснул спокойно.

5

Через три дня Сергей предстал перед Комитетом. Отвечая, всячески подчеркивал вину Мишину. На вопрос о наиболее влиятельных членах общества южного отвечал, что члены сии – он сам, Пестель и подпоручик Бестужев-Рюмин. Заявил, что сам, непосредственно, не сносился с членами общества славянского – для того был Бестужев, и только он. Что подпоручик уговорил славян покуситься на жизнь государя… Что и на съезде в Киеве Бестужев говорил о надобности покушения сего, и потом держался сего мнения.

– Откровенность ваша радует, подполковник, – генерал Чернышев перегнулся к нему через стол. – Но не кажется ли вам, что валить всю вину на друга … как бы объяснить вам…

– Подло? Кажется, ваше превосходительство. Но я не валю на него, сие есть правда… С себя же я вины не снимаю, да и невозможно это в моем положении.

После допроса Сергея, взвесив все обстоятельства, Комитет представил государю о заковании подпоручика Бестужева-Рюмина в кандалы, за дерзость и запирательство. Когда пришли к нему с кандалами, Мишель сначала испугался, а потом успокоился, убедившись, что все складывается так, как должно. И блаженно улыбнулся вошедшим.

Шли месяцы. Допросы продолжались, Мишель сидел в оковах, пытался смягчить сколь возможно участь друга – и тем утяжелить свою. Сергей же держался тактики признательной. И столь часто видел недоумение на лицах членов Комитета, что перестал обращать на это внимание.

В мае им – по разноречию в показаниях – была предложена очная ставка. Мишель бредил этой очной ставкой, мечтал о ней с января месяца, специально спорил с частностями показаний Сережиных. Ему очень надо было увидеться с другом, пусть даже и при свидетелях… И если не обнять его, то хотя бы по руке погладить, в глаза заглянуть. Он был уверен, что Сереже достаточно одного взгляда, чтобы вылечить душу его, исцелить запястья, изъеденные кандальным железом…

В тот день он не шел – буквально летел в Комитет, и полету этому не мешали ни кандалы на руках, ни черная повязка на глазах. Было тепло, природа воскресла после зимы, и ноги сами несли Мишеля знакомой дорогой в присутствие. В присутствии, однако, заявили ему, что подполковник только что согласился со всеми его показаниями – и очной ставки не будет. Мишель с трудом сдержал слезы разочарования…

Выходя, он увидел в коридоре Сережу. Голова и плечи его были низко опущены, он смотрел в пол, но, как показалось Мишелю, заметил его. Мишель сделал шаг навстречу, улыбнулся. Но Сергей, отвернувшись, обратился к конвойному офицеру:

– Уведите меня, прошу вас…

Спустя месяц Мишеля вновь вызвали в присутствие. За столом сидели другие генералы, не те, что прежде – из прежних был только Чернышев. Чернышев сунул в руки Мишелю толстую папку с его собственными показаниями. Мишель с трепетом раскрыл ее, принялся разглядывать: в показаниях этих была история его жизни, его души, его падения… Чернышев, заметив, что узник слишком долго читает листы, папку отобрал.

– Вашею ли рукою подписаны листы сии? – спросил он словно механическим голосом.

– Да.

– Добровольно ли подписаны оные?

– Да.

– Были ли вам даны очные ставки?

– Да.

– Прекрасно! Подпишите бумагу о сем…

Он пододвинул Мишелю заготовленный заранее лист: «Ответы на допросы Комиссии, мне в присутствии показанные, за моею подписью и составлены добровольно, равно утверждаю, что мне были даны очные ставки и оные подписаны мною собственноручно». Мишель кивнул головою и подписал. Было ясно, что следствие окончено и со дня на день следует ждать приговора.

Вернувшись в камеру, Мишель вновь почувствовал страх. И сие был уже не страх одиночества, но страх близкой смерти. Мишель понял, что отчаянно хочет жить. Как угодно – в каторге, в заточении, лишь бы жить… Мысленно он молил государя о пощаде, каялся, надеялся, что учтут: не он в поле командовал. Камера – четыре на четыре шага – была тесной. Бегая по ней, он натыкался на кровать, стул, печку… Устав от беганья, пытался думать, но думы были тяжкими: он понимал, что теперь, после всего сказанного и сделанного, Государь не помилует. Запрещая себе думать, вновь принимался бегать, молился. Дни проходили за днями; приговор все никак не объявляли, а страх не уходил, становился лишь сильнее.

Через две недели поручик Глухов сказал ему, что стонами своими он тревожит соседей, своих товарищей, так же, как и он, ожидающих приговора.

– Дайте мне бумагу и чернил, – попросил Мишель у Глухова. – Писем писать не буду я ныне. Для себя сочинять хочу, иначе с ума сойду.

На этот раз Глухов принес много бумаги; Мишель принялся сочинять. Впрочем, осознанного сочинительства не выходило, получались обрывки разрозненных мыслей. «Простите меня, – писал он, обращаясь к кому-то неведомому, – я, верно, сказал на допросах лишнего. Но, уверяю вас, я не хотел сего. Они… измучили меня, смеялись надо мною… Простите меня». «Желаю одного, чтобы не разлучили меня с Сережею. Может быть, государь смилостивится и присудит нам заточение… Ежели мы будем вместе, то я буду счастлив. Если же нет, все равно почту себя обязанным Государю. Смерти страшусь…». «Папенька, я гибну, спасите!» На четвертом же листе он написал завещание, прося папеньку заплатить Глухову десять тысяч рублей. «Папенька скуп, не заплатит…», – усмехнулся он про себя, откладывая лист. Вскоре в углу его камеры собралась порядочная стопка исписанной бумаги.

Сочинительство, впрочем, отвлекало лишь днем. Вечерами к Мишелю приходили воспоминания: он вспоминал Бобруйск, Васильков, Хомутец, Трилесы… Однажды вспомнил Ржищев и остров на реке, Сережино пение… Вставши утром, записал мысли свои: «Музыка есть бальзам на скорбящую душу. В ней – воспоминание о моей юности, моей наивности, моей экзальтации. Что слова? Слова есть ложь, измена и предательство. Лишь только музыка неподвластна времени и людям. Господи! Ты ведаешь душу мою… Пощади меня, Господи!». Вышло похоже на «On Music» муровское… Впрочем, Мишель был уверен, что это – его сочинение.

6

В тот день, после обеда, в камеру зашел священник, протоиерей Петр Мысловский. Наскоро исповедал Мишеля, пряча глаза, вышел. Затем появился фельдшер, спросил, не желает ли он побриться. Побрив же, тоже вышел. Потом вошел Глухов, предложил идти гулять в Комендантский сад… Мишель поразился: гулять его не выводили еще ни разу, за все время заточения.

– Отчего все так внимательны ко мне? – спросил он у Глухова, с замиранием сердца. – Все кончено, не так ли?

Глухов опустил глаза.

Вернувшись с прогулки, Мишель, опьяневший от свежего воздуха, упал на кровать и крепко заснул.

На другой день, проснувшись рано поутру, он услышал необычный шум в коридоре, топот множества ног, приглушенные разговоры. Дверь открылась, но вместо Глухова вошли солдаты в сопровождении незнакомого офицера; Мишелю показалось, что солдат было пятеро. Один из них молча подошел к узнику, взял с кровати, усадил на стул, другой так же молча разомкнул замки на оковах.

– Следуйте за мной, – сказал офицер тоном, не терпящим возражения.

Мишель, наскоро одевшись, покорно пошел за ним. Оглядевшись в коридоре, увидел множество людей: сторожей, солдат, офицеров. Все они с любопытством и жалостью смотрели на него. В стороне, у стены, стоял Глухов и навзрыд плакал. Мишель почувствовал влагу на глазах, но тут же взял себя в руки.

– До свидания, друзья мои! – сказал он, обращаясь ко всем: и к тем, кто видел его, и к тем, кто не видел, сидел в казематах. – Я иду выслушать свой приговор.

И добавил, обращаясь к Глухову:

– Михаил Евсеевич, господин поручик! Если я не вернусь, отдайте листы мои моим товарищам, на память обо мне…

Его вновь привели в Комендантский дом. Но если раньше, для допросов, водили его в залу на первом этаже, то сейчас просили подняться выше, на второй. Возле одной из комнат стоял караул; офицер сказал конвою несколько слов и открыл перед Мишелем дверь:

– Пожалуйте.

Мишель вошел. У окна, загораживая дневной свет, стояли еще два караульных с каменными лицами. Рядом с ними, у стены, обхвативши голову руками, на полу сидел его друг.

– Сережа! – только и сумел выдавить из себя Мишель, сползая по стене к нему, вниз, на пол… Сергей вздрогнул и отпрянул.

– Сережа! Что с тобою?

Сергей схватил Мишеля за руку, притянул к себе, задев ссадину на запястье. Мишель дернулся от боли.

– Прости меня!.. – зашептал Сергей. – Я виновник гибели твоей. Я подл и малодушен, я… боялся один умирать. Прости…

Сергей прижимался губами к его израненным рукам, целовал их, заглядывал в глаза, гладил по голове.

– Прости меня, прости… Тебе больно?

– Я сам того хотел… Мне совсем не больно… – выговорил Мишель, глотая слезы. – Если ты… рядом. Вот, смотри, ничего не болит… – он почти свободно пошевелил запястьем. – Мы живы будем, я верю!.. Государь нас помилует!

Сергей снова отстранил Мишеля от себя. Сказал уже другим тоном, спокойно:

– Нет, Миша, нет, милый мой… Не помилует. Лучше и не мечтай о сем, не питай напрасных надежд. Потом… еще хуже будет… Если уж у тебя… не болит ничего – поднимайся и мне встать помоги… Слышишь – еще кого-то ведут?

7

Для Сергея все стало прошлым: тоска тюремных одиночек, мучительные допросы, ужас приговора. Смертников вели к кронверку. Все вокруг: сама крепость, кронверк и пространство за ним было заполнено войсками. На валу стояла виселица.

Куранты ударили дважды. Командир конвоя, поручик в мундире Павловского полка, остановился и показал рукой на вал, направо от виселицы. «Сюда пожалуйте», – сказал он. Подойдя вплотную к валу, осужденные увидели дверь. «Сюда», – повторил поручик.

Осужденные вошли; конвой следом. Комната, в которую их ввели, была просторна, с земляными сводами и таким же полом: раньше здесь размещался пороховой склад. Потолок были низким, стоять выпрямившись было невозможно. Солдаты сняли с осужденных цепи.

– Раздевайтесь! – коротко приказал поручик.

Сергей расстегнул сюртук, скинул рубаху.

– Исподнее тоже снимайте.

Сергей взглянул на Пестеля: он не мог раздеться сам, и два солдата помогали ему. Поль с самого утра был бос: раненая нога распухла, сапоги не налезали. В комнату, где они ожидали приговора, солдаты внесли его под руки, так же, под руки, тащили в судебную залу, а потом сюда, на Кронверк. Поль осунулся, лицо его стало серым, кожа – тонкой, глаза ввалились. Впрочем, Поль держался, но, как казалось Сергею, из последних сил.

Когда смертники разделись, поручик обратился к конвою: «Унести». Дверь захлопнулась; было слышно, как снаружи загремел тяжелый засов. Комната погрузилась во мрак, все молчали.

От сводов и пола веяло могильным холодом, и Сергей почувствовал, что замерзает. Мерзла голова: еще перед прочтением приговора он просил обрить себя наголо. Тогда Сергей не хотел, чтобы судьи видели его волосы, свернувшиеся от грязи и крови в тяжелые колтуны, его всклокоченную седую бороду. Теперь он пожалел о своей просьбе.

– Сережа! – откуда-то с другого угла раздался голос Мишеля. – Где ты?

Ощупью, опираясь о стены, Сергей подошел к нему, сел рядом:

– Здесь, милый…

– Скажи, – Мишель схватил его за руку, – Они… одежду дадут? Хотя б исподнее…

– Дадут, дадут, конечно, – успокоил его Сергей, – не беспокойся.

Сказал и сам усомнился: одежды и вправду могли не дать. «Впрочем, все равно», – решил он для себя. Ему и правда было все равно: полгода назад, на поле под Трилесами, он понял, что ничего не боится – из того, что касалось его самого. Страшно было за других: за Матвея, за Мишеля. Но страх – и это он понял только вчера – рождался в нем от неизвестности. Теперь Мишель был рядом, Матвею, слава Богу, сохранили жизнь, но присудили каторгу вечную. Страх за них прошел. С сестрою он попрощался, Матюше написал. Исповедался. Оставалось только ждать.

– Мне холодно… – Мишель прижался к нему, – зачем они это с нами сделали? Для чего это все, Сережа?

Сергей вспомнил свидание с сестрой. Оно было совсем недавно, часа два назад. Одетая в траур Катя рыдала у него на плече, и он никак не мог утешить ее. Чтобы отвлечь, начал спрашивать ее о светских толках вокруг их дела. «Его… все обсуждают, Сережа, – сказала она сквозь слезы. – Государь, говорят, хотел помиловать… друга твоего… Но, прочтя его дело, сказал, что раз он настаивает… что виновнее всех и тебя погубил… то и его тогда…». Тут она снова разрыдалась.

Сергей взял Мишеля за руку.

– Потерпи, – попросил он.

– Но я не могу, мне холодно… Зачем?… За что?… – Сергей понял, что Мишель сейчас разрыдается, как давеча Катя. Сердце его сжалось.

– Миша, не плачь, не надо…

Но Мишель не слушал его. Нервический припадок начался внезапно и бурно, уже в пятый раз за эти сутки. Пальцы с обкусанными ногтями подскочили, начали отбивать ритм по виску, скуле, щеке.

– Я не хочу… слышишь, не хочу! Так нельзя! Давай придумаем… должен же быть выход… У меня еще есть силы, и когда войдут они… то я… – пальцы сжались в кулак, разжались, вновь метнулись ко лбу, носу, губам…

– Бесполезно сие, войска вокруг, – Сергей убрал обезумевшие пальцы Мишеля от лица, соединил в своих ладонях, сжал крепко.

– Заговорщик не должен плакать, Миша! – отозвался Пестель. – Мы проиграли, и обязаны признать это.

Мишель неожиданно рассмеялся. Сперва тихо, почти беззвучно, а потом – в голос.

– За-го-вор-щик?! – едва сумел выговорить он. – Поль, да какой же ты заговорщик?! Да если б не я… если бы не я… далеко бы ты ускакал?… на своей хромой ноге?! Ты – со-чи-ни-тель, Поль! Со-чи-ни-тель! Как Карамзин или Пушкин! Или как вот… господин Рылеев, – Мишель неожиданно вырвал свои пальцы из рук Сергея, вскочил, ударился головой о низкий потолок, но словно не заметил этого. Смех по-прежнему разбирал его, но он старался сдерживаться. Хотя бы для того, чтобы успеть сказать все…

Его длинный, как пистолетное дуло, указательный палец, сверкал в тусклом сумраке.

– Ты – сочинитель, Поль! Вы, Рылеев – пиит, я читал стихи… я знаю. Наизусть знаю даже, – он наморщил лоб, – нет, забыл… хотя Пушкин получше вас пишет, не обижайтесь… Вы, Каховский – вы, – палец задрожал, – вы графа Милорадовича убили, ведь так?

Каховский откликнулся нехотя, как сквозь дрему.

– Может и убил… Сам не знаю. Должно быть так.

– А может и не так? Что молчите? Может, и не вы убили, а кто-то другой? И вы его сейчас покрываете?! – Мишель подскочил к Каховскому, упал возле него на колени, схватил за руки. – Да?! Так?!

– Никого я не покрываю, – Каховский отдернул руку, – никого! Я убил, отстаньте!

– Если вы убили – значит, только вас и нужно казнить, – неожиданно тихо и очень спокойно произнес Мишель, – вас… и меня. А их… не надобно…

Он сел на пол, рядом с Каховским, не замечая своей наготы. Толкнул его локтем в бок, тот отодвинулся. Мишель вновь начал указывать пальцем на остальных.

– Посмотрите, вот Пестель – сочинитель, он «Русскую правду» написал. Уйму бумаги и чернил извел, мечтая сделать любезное Отечество счастливым. Потому что Отечество – это единственное, что он любит. И правильно делает; Отечество любить легко – оно никуда не исчезнет, не умрет – это вам не человек!.. – Мишель неожиданно прервал свой монолог, поднес руку ко лбу, судорожно вздохнул и продолжил, указывая пальцем на Рылеева.

– Вы, Кондратий Федорович – пиит… И я знаю, что вы только от сочинительства и получали удовольствие… Может, если бы лучше писали – не стали бы заговоры составлять?!

Рылеев молчал, он смотрел куда-то вверх, на земляной потолок. Губы его шевелились.

– Сочиняете? – Мишель понизил голос до шепота, но Рылеев его услышал.

– Нет, – ответил он нехотя, – старое вспоминаю. Может и невеликие стихи, а сбылись…

Он вновь погрузился в себя, словно не желал слышать ничего, кроме того, что звучало в нем самом.

Палец Мишеля вновь поднялся, перелетел от Рылеева к Сергею, вздрогнул, остановился. Он наклонился к Каховскому, зашептал – быстро, сбивчиво.

– А он… он… Его нельзя казнить. Он не виноват ни в чем. Это я во всем виноват. Я! Он меня слушал, потому что любил без памяти. Это моя воля была, мое желание – мне и отвечать! Его-то за что?! За что?! Если его казнить – тут никогда ничего не будет, ни свободы, ни счастья! У нас народ жалостивый – такого злодейства никогда не простит, слышите, никогда! Потомки Николая Павловича прокляты будут, в грязной яме, в глухом лесу дни свои закончат, не как люди, а как псы бездомные… Я знаю точно! Знаю! – взвизгнул Мишель.

– Сережа, уйми его, – тихо попросил Пестель.

– Как?

– Как угодно, лишь бы замолчал. Не выдержу я сего…

– Ничего тут не будет! Ничего! Ничего! – Мишель дважды со всей силы ударил по земляному полу – звук вышел глухим, только облачка пыли поднялись. – Ничего! – Мишель поднял над головой кулак, чтобы ударить в третий раз, но Сергей перехватил его руку, потянул к себе.

Он чувствовал, как Мишель дрожит от страха и холода, как бешено колотится его сердце. Из глаз Мишеля лились слезы, капли падали на руку, обжигали. Сергей не знал, что сказать ему, как успокоить. Когда читали приговор, разрешили говорить в камере, когда вели сюда, на кронверк, Сергей просил прощения, умолял успокоиться, отвлекал разговорами о вечной жизни, читал наизусть Евангелие… Все оказалось напрасным.

– Ничего тут не будет! – отчаянно выкрикнул Мишель, замотал головой, ударился затылком о стену, потом еще и еще.

Крепко прижав Мишеля к груди, Сергей почувствовал, как смертный ужас через глаза, пальцы, губы друга переходит в его собственное тело. Мишель задышал ровнее, перестал дрожать.

– Ну будет тебе, полно… Такой ерунды боишься… Ты же сам того хотел – чего же боишься?!

– Я не боюсь, – прошептал Мишель, – холодно просто… Согреться хочу… Как же долго это все… Зачем он нас повесить решил, Сережа? Расстрелять быстрей и проще… Я бы, будучи на его месте, сам себя расстрелял, честное слово! Зачем он всю эту позорную потеху придумал?

– Не знаю, Миша.

Загремел засов, дверь открылась. В комнату рванулся свет, вошел поручик в Павловском мундире, за ним – солдаты и палач – в мещанском платье.

Сергей отодвинулся от Мишеля, сел, загородил его от вошедших, давая прийти в себя.

Солдаты несли в руках одежду: порты и рубахи из грубого холста.

– Ну, кто первый? – спросил поручик.

Осужденные опустили глаза. Усмехнувшись, Пестель встал навстречу солдатам.

– Я. Согласно приговору…

Солдаты взяли его сзади за локти. Палач несильно хлопнул его ладонью по животу, вынул из кучи холстинные порты. «Ноги давай, – сказал он беззлобно. – Одеваться». Натянул порты, вынул из кучи рубаху, тоже надел. Обошел смертника кругом, достал веревку.

– Руки теперь.

Палач грубо взял его за руки, заломил их за спину. В тишине было слышно, как хрустнула кость. Сергей заметил, как Поль прокусил нижнюю губу, чтобы не кричать.

– Кричи, не держи в себе… – сказал Сергей громко, чтобы он услышал. – Легче так.

– Молчать!

Палач связал Полю руки, и солдаты опустили его на землю. Поль сидел, прислонившись связанными руками к стене, холодный пот капал с его лба. Пока палач одевал Рылеева и вязал ему руки, Сергей неотрывно смотрел Полю в лицо. Потемневшими от боли глазами Поль ловил его взгляд, хватался за него, как утопающий за соломинку.

Грубо оттолкнув Мишеля, солдаты подняли Сергея и подвели к палачу. Палач надел на него рубаху и порты, заломил руки. Действовал, впрочем, осторожнее: было больно, но руки остались целы. Усадил на землю рядом с Полем.

– Помоги мне, – сказал Поль окровавленными губами. – Когда… поведут… идти… не могу. Совсем.

– Рука болит? Ничего… пройдет…

Сергей увидел, что солдаты уже одевают Мишеля. Он стоял, тупо глядя себе на ноги, опустив плечи, расслабленный и – Сергею показалось – спокойный. Но когда стали вязать руки, Мишель в ужасе отпрянул от палача, попытался вырваться, застонал. Павловский поручик, подойдя вплотную, дал ему пощечину. Сергей хотел встать и подойти к нему, но сил не было. Скрученные руки не давали удержать равновесие.

– Я люблю тебя, Миша! – крикнул он, заглушая его стоны. – Люблю, слышишь!

Мишель смолк, опустив голову, поручик, солдаты и палач обернулись к Сергею. Сергей спокойно смотрел им в глаза: что могли сделать ему и Мишелю, обреченным не просто на смерть, но на мученичество, все эти люди?

– Продолжайте, – приказал поручик.

Мишеля одели. Связали руки.

– Прости…, – сказал Поль так же тихо, слизывая кровь с губ.

– За что? – так же тихо спросил Сергей.

– Я использовал его… против тебя. Прости… я был слеп.

Сергей улыбнулся.

– Я знаю, я видел. Все в прошлом…

Помогать Полю не пришлось – из погреба выводили по одному, и так же по одному вели к эшафоту. Сергея вывели первого, и, оглянувшись, он увидел, как неловкие руки солдат не удержали Поля в дверях, и он упал лицом в грязь. Впрочем, его тут же подняли и потащили дальше.

На эшафоте еще раз читали приговор. Сергей стоял между Мишелем и Полем, тревожно вглядываясь в их лица. Миша был тих и покорен, не плакал, казалось, мыслями своими он был уже далеко, в ином мире. Полю же было плохо: ноги его подкашивались, казалось, он вот-вот упадет. Все: его лицо, волосы, рубаха, порты – было в грязи. Он перестал следить за собою, за тем, как выглядит со стороны – и белые губы его исказились болью.

– Потерпи, скоро уже, – проговорил Сергей с той же интонацией, как давеча Мишелю.

– Прости меня… Я жил как умел…

– И ты меня…

Сергей обернулся спиною, взглядом приглашая Поля сделать то же самое. Выворачивая из суставов скрученные руки, он коснулся ими рук Поля – и на голову ему набросили холщовый капюшон. Руки палача оторвали его от Поля, поставили прямо. Потом он почувствовал веревку на своей шее, услышал хруст деревянного настила под собою – и полетел в яму под эшафотом…

Минуты забытья пролетели быстро. Сергей очнулся и увидел себя лежащим на земле, перепачканным грязью и кровью. Над собою он слышал возбужденные голоса, крики, мольбы о помощи, грубую ругань. Чей-то голос закричал истошно:

– Пошлите гонца к государю! Сорвавшихся миловать надобно!.. Божья воля!

– Веревки гнилые! Воры, канальи! Я государю обязан доложить об успешном окончании экзекуции!.. Вешайте снова!

– В любой другой стране их бы помиловали!

– В любой другой стране, генерал, их бы повесили с первого раза!

– Не надо миловать… – сказал Сергей, неотрывно глядя на виселицу. – Миша умер.

И снова потерял сознание. Второй раз его втащили на эшафот уже бесчувственного.

Матвей плохо помнил, что происходило с ним в тот день. Смутные обрывки воспоминаний носились в голове его: сначала вывели из камеры куда-то за крепость, затем читали приговор, поставили на колени и полицейский чиновник переломил над головою шпагу. Рядом мелькали лица друзей, знакомых, родственников… Впрочем, лица Матвей различал с трудом. Все мысли его были о брате.

Матвей знал, что Сережа приговорен к смерти. Но знал он – а об этом ему вчера еще сказал священник, отец Петр Мысловский – что государь не хочет казни, что выйдет помилование и каторга. Матвей ждал и надеялся, даже тогда, когда увидел на кронверке виселицу и разум подсказал ему, что, в сущности, надеяться больше не на что.

Под вечер в камеру его вошел Мысловский. Смущаясь и пряча глаза, произнес тихо:

– Брат ваш казнен, Матвей Иванович… Сегодня, на рассвете, вместе с другом его, Бестужевым. Перед смертью он писал вам.

Мысловский положил на стол несколько исписанных листов.

«Любезный друг и брат Матюша! …Пробегая умом прошедшие мои заблуждения, я с ужасом вспоминаю наклонность твою к самоубийству, с ужасом вспоминаю, что я никогда не восставал против нее, как обязан был сие сделать по своему убеждению, а еще и увеличивал оную разговорами. О, как бы я дорого дал теперь, чтобы богопротивные слова сии не исходили никогда с уст моих! Милый друг Матюша! …Христос сам говорит нам, что в доме Отца небесного много обителей. Мы должны верить твердо, что душа, бежавшая со своего места прежде времени, ей уготовленного, получит низшую обитель. Ужасаюсь от сей мысли. Вообрази себе, что мать наша, любившая нас так нежно на земле, теперь на небеси чистый ангел света лишится навеки принять тебя в свои объятия. Нет, милый Матюша, самоубийство есть всегда преступление. Кому дано много, множайше взыщется от него…Я кончаю это письмо, обнимая тебя заочно с той пламенной любовью, которая никогда не иссякала в груди моей… До сладостного свидания!»

Матвей Муравьев-Апостол

Эпилог

– Что касается до сочинения графа Толстого, Сережа, то мне решительно не понравилась его «Война и мiр». На мой взгляд, графу не удалось правдоподобно показать наше время. Его герои – это, скорее, люди 60-х годов, они суетны и слишком много думают о себе, а мы о себе не думали… Не потому, что были такими уж добродетельными – дух времени был таков, чуждый всякой корысти и эгоизма… И война там показана неверно, все было совсем не так – уж я-то помню! Конечно, это грандиозный труд, и я уверен, что роман будут читать и через сто лет после смерти графа, но то-то и обидно! Отныне и навсегда начало девятнадцатого столетия останется в памяти читающей публики как время всех этих безуховых, болконских, ростовых…

Я понимаю, что цензура не пропустила бы правдивый роман о нас, и поэтому граф взялся за войну с Бонапартом, но все-таки, по моему мнению, он мог бы точнее изобразить героев и характеры. Зачем тогда было мучить меня, зачем нужно было перечитать столько наших мемуаров, убеждать всех, что вот-вот на свет явится великое творение, в котором будет запечатлена величайшая трагедия нашей жизни?! Растравил граф душу, и ничем ее не успокоил… Я в обиде на него…

– Ты всегда на кого-то в обиде, Матюша.

– Я старик. Мне нельзя не брюзжать и не обижаться. Я так надеялся на то, что литературный талант графа явит миру минувшее. Хотелось прочитать про всех нас, и про тебя тоже… Он так долго меня о тебе расспрашивал, что я уж, грешным делом, решил, что он хочет сделать тебя главным героем…

– Так и скажи, что разочарован тем, что граф о нас не написал.

– Может быть, и так. Но только я все равно не могу понять, зачем ему понадобилась вся эта суета – расспросы, разговоры… Ведь до слез доводил, прямо в душу лез – а так ничего и не сочинил… Нет, нет, не спорь со мной: граф наш должник и не будет ему покоя, пока он не воплотит свой замысел…

– Ну а как не воплотит?

– Тогда потомки наши скажут, что хорош был писатель, а о главном так и не написал. Что ты смеешься? Думаешь, что всяк кулик свое болото хвалит? Нет, Серж, чем дольше я живу, тем больше убеждаюсь, что дело наше было наиважнейшим пунктом новейшей истории, повлиявшим на все, что происходило и происходит в нашем несчастном Отечестве…

Мелкий обложной дождь прогнал с Тверского нянек с детьми и разодетых дам. Пушкин склонил над бульваром курчавую, блестящую свежей бронзой голову. Июльская зелень, казалось, радовалась нежаркому дождливому дню.

Старик шел осторожно, стараясь не наступать в пузырящиеся лужи и мелкие ручейки, бегущие по песчаной дорожке бульвара. Он слегка хромал. Несмотря на согнутую возрастом спину, в нем еще заметна была военная выправка. В правой руке старик нес раскрытый зонт, держа его весьма странно – немного выше, чем того требовал его невысокий рост, и чуть на отлете, словно рядом с ним шагал кто-то, невидимый постороннему взгляду.

Однако у старика все-таки был собеседник. Рядом с ним по Тверскому бульвару шел молодой человек, в армейском пехотном мундире по форме 20-х годов, с пристегнутой наградной шпагой и щегольских сапогах, ловко сидящих на чуть искривленных, как у кавалериста, ногах. Ладная его фигура была, пожалуй, широковата в плечах, штаб-офицерские эполеты увеличивали эту диспропорцию, да и вообще мундир не очень шел к его умному и печальному лицу. Однако подстрижен незнакомец был сообразно военной моде тех же 20-х, и офицерская фуражка сидела на нем безукоризненно – хоть сейчас на парад! Темные, зачесанные на виски волосы, слегка вились – видимо, безо всяких расходов на куафера. В облике офицера было что-то, указывающее на то, что он не так уж заботится о своей внешности и вообще мало думает, какое впечатление производит на людей. Впрочем, его так и так никто и не видел, кроме старика.

Старик, держа черный зонт всего на вершок повыше офицерской фуражки молодого человека, продолжал разговор:

– Теперь, когда можно стало, о тебе все чаще вспоминают ныне, и в печати тоже. Только больно мне читать это… тем более, что господа сочинители допускают ошибки и неточности. Вообрази, некий господин Баллас решился написать твою биографию. В начале своей статьи он даже благодарит меня за содействие, между тем, он ни разу со мною не разговаривал, даже не счел нужным познакомиться. Верно, он решил, что я разделяю его взгляды и оценки, признаю подлинность выставленных им фактов… Но даже год твоего рождения он указал неверно…

– Да кто я таков, чтобы биографии мои писать? Среди наших многие были умнее меня и храбрее… Я хуже многих.

– Не в этом дело. Граф Толстой считает, что историей человечества движет Бог, я же всегда считал, что все, что происходит на земле – это наших рук дело, история зависит от личного выбора каждого… От твоего личного выбора тоже многое зависело, ты, в отличие от меня, историческая личность…

– Я? – молодой человек присвистнул весело. – Да какая я историческая личность? Я просто любил – вот и все. А ты, вместо того, чтобы на других ворчать, написал бы сам. Так, как было на самом деле…

Старик усмехнулся.

– Ты шутишь, Сережа. Ты должен остаться в истории благородным и отважным рыцарем, душою болевшим за свое несчастное Отечество. Человеком, у которого не было другой любви, кроме любви к Отечеству.

– Но я вовсе не был таким. Я самый обыкновенный человек. Ты же знаешь…

– Может быть, ты и прав – о сем судить не мне. Но каждая эпоха нуждается в своих героях, ныне время, когда нужны рыцари. Если говорить правду – меня не поймут, скажут, что я клевещу и на тебя, и на наше время. Да и к тому же… есть вещи… о которых до сих пор… больно… вспоминать…

Голос старика неожиданно пресекся, лиловые губы задрожали, из-под сморщенных век выкатилась слеза. Он остановился, сунул руку в карман летнего пальто, трясущимися пальцами достал платок. Молодой человек поглядел на него с глубоким состраданием.

– Не надо, Матюша, – ласково произнес он, – тут и так сыро.

Старик сердито вытер заслезившийся глаз.

– Я и не плачу вовсе, с чего ты взял? Я уже давно все выплакал… да и о ком плакать? Если только о себе самом, а это недостойно…

– Прости меня, Матюша, – тихо произнес молодой человек, – прости меня, Христа ради!

Старик устало взмахнул морщинистой рукой, покрытой пигментными пятнами.

– Бог простит, Сережа, – он пристально поглядел на своего спутника, – И ты меня прости – я перед тобой больше виноват. Видишь, как меня Бог наказал… Мог ли я подумать, что доживу до 55-ой годовщины твоей смерти? Больше чем полвека без тебя, а я все до капельки помню: вот смотрю на тебя и думаю: что я забыл? И понимаю – ничего. Моя память сохранила твой облик в неприкосновенности, иначе, наверное, я бы тебя увидеть не смог… Впрочем… А где шрам, где шрам от твоей раны?

Молодой человек молча приподнял фуражку: белый след притаился у корней волос. Старик покачнулся, опустил тяжелый зонт, ухватился за спинку мокрой скамейки:

– Боже мой, – воскликнул он неожиданно юным и страдающим голосом, – как я скучаю по тебе! Умоляю, скажи – когда?!

– Скоро.

– Скоро, – с горькой иронией сказал старик, – когда человеку столько лет, это не ответ. И так ясно, что я стар, как допотопное чудовище, и скоро помру. Но когда?! Когда, наконец, я смогу обнять тебя? Ведь до сих пор каждый день, каждая минута без тебя – мука отчаянная…

– Прости, Матюша, мне пора.

– Подожди! Я ничего… ничего не успел! Мне так много надо рассказать тебе…

– Я приду. Мы еще увидимся. До свиданья!

Молодой человек, развернувшись, быстро пошел прочь по Тверскому бульвару. А старик остался стоять у скамейки, тяжело опершись о нее и с трудом переводя дыхание. Раскрытый зонт лежал рядом с ним, воткнувшись латунным оконечником в мягкую влажную землю…

(С) Юлия Глезарова, 2008–2016

Москва, Хайфа

Примечания

1

Вы так страшитесь одиночества, что предпочтете умереть в компании (фр.)

(обратно)

2

Жить в надежде (ит.)

(обратно)

Оглавление

  • Действующие лица
  • Пролог
  • Часть первая Дети войны
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  • Часть вторая Заговорщики
  •   1
  •   2
  •   3
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   7
  •   8
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   13
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   21
  •   22
  • Часть третья Мятеж
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • Часть четвертая Расплата
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • Эпилог Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Мятежники», Юлия Владимировна Глезарова

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства