Анри Бошо Антигона
Марку Кадбебёру
I. АЛЫЙ ХРАМ
После гибели Эдипа глаза мои и мысли обратились к морю, и я постоянно искала убежища где-нибудь на берегу. Укрывшись в тени скалы, я вслушивалась в крики морских птиц, голоса людей и шум порта. Из головы не шел тот день, когда я услышала Иокастины слова: «Никогда не забывай, Антигона, что твой отец прежде всего — моряк». Моряк этот и увлек меня в свое безумное плавание, приведшее меня в землю, которой я больше всего и боялась. После десяти лет плавания землей этой стали Афины, где я теперь и пребывала. Одна, в трауре. В небе, распластав огромные крылья, кружила птица, — такие крылья были у Эдипа, Иокасты и у Клиоса, когда он писал красками. Я — не из них, я не создана для высокого полета и высоких мыслей.
Эдип однажды, неожиданно обернувшись ко мне, произнес: «Ты никогда не была на море, Антигона, но ты настоящий моряк. Сколько ты находишься в плавании без руля, без парусов, но судно твое не идет ко дну, несмотря на мою слепоту, припадки, Клиосово безумие, да и мое тоже». И мне вновь захотелось ощутить вкус счастья, которое я испытывала тогда, на невидимой дороге, по которой мы бесконечно блуждали.
Друг Клиоса Нарсэс вернулся из порта, куда ходил узнать, готовы суда ли к отплытию, и сел рядом.
— Фреска Алого храма почти закончена, — сказал он. — Клиос приглашает посмотреть ее завтра.
— А почему храм алый?
— Это пещера, объяснил Нарсэс, — куда рыбаки и пастухи приходили с незапамятных времен молить богов и почитать их. Логово тьмы вдохновило Клиоса, он обвел вход в пещеру алым цветом, и «алый» стало в конце концов названием подземного храма.
На следующее утро, пока мы по еле заметной тропке поднимались в гору, на небе разгоралась чистая, прозрачная заря. Грот был скрыт скалами, солнце слепило глаза, и я не сразу увидела вход. Вдруг в глаза ударил алый цвет — он, как Клиос, заставлял подчиняться ему. И меня сразу же захлестнула волна счастья: я увижу его, вдохну его запах, почувствую своими руками его радость. Мне захотелось глубже погрузиться в этот алеющий призыв.
Алый цвет захватил меня. Я ощущала его на отполированных стенах, я ступала по нему, когда он сам становился огромными плитами. Алый цвет уходил во тьму и, смешиваясь с чернотой, не исчезал в ней: Клиос сумел заставить этот несгибаемый багрянец сиять тысячью цветов.
Внутри пещера была полукруглой, и купол ее, сужаясь, устремлялся вверх. Эта совершенная форма и игра красного, который струился вокруг меня, то темнея, то становясь поистине алым, переходил из одного оттенка в другой, заворожили меня. Глаза мои привыкли к этому таинственному свету, и тогда из тьмы выступила фреска.
Божество и чудище змей сплелись в один клубок: Пифона пронзали множество стрел, и одна из них все еще торчала в его змеином теле. Тем не менее он добрался до небесного лучника и вступил с ним в ближний бой. Конец схватки уже близился, потому что силы противников были на исходе. Серая шерсть, покрывавшая чудовище, не могла скрыть глубокие раны. Длинные седые пряди свисали с шеи и развевались на голове меж рогов. В этот-то момент, стараясь повалить Пифона и не дать ему ударить рогами, божество и схватило его за дикую голову.
Сам же божественный лучник с блиставшим в ореоле света оружием представал как бог восходящего солнца. Битва жестока, но победа божества очевидна. Чудище вместе с силами тьмы, уступая лучнику, упорно сопротивлялось, но, когда солнце затопит своим сиянием небо, силы тьмы уже не смогут защищать бывшие свои рубежи.
Как только я очутилась в этом огненном чреве, во тьме материнской утробы, меня охватило огромное напряжение. Все говорило о пылающей тропе, проложенной Клиосом и Нарсэсом, все — кроме фрески.
Мне нравилось божество восходящего солнца, его стрелы, его торжествующая мальчишеская гордость, но и чудище со своей седой гривой, тяжелой прародительской плотью и свидетельствами древности мне тоже нравилось. Оно воплощало темную глубину памяти и грубую правду истин, которых небесный лучник еще не знал и, может быть, никогда не узнает. Опасно и неправильно одерживать верх над этим чудищем и изгонять отсюда, полностью посвятив свету подземное царство Пифона. Клиос сделал превосходную фреску, но истина в ней холодна и чужда тем неизмеримым глубинам алого цвета, который потерял чистоту звучания, но по-прежнему будоражил мою душу.
Нарсэс взглянул на меня: он видел, в каком восторге я была, приближаясь к этой фреске, и нынешнее мое молчание поразило его. Нравится ли мне фреска, спросил он. Нелегко выразить, что я чувствую, тем более что мне очень нравится все, что делает Клиос, когда на него нисходит вдохновение танца или цветовое благородство. Мне надо остаться с фреской наедине, и — подольше.
Нарсэс, кажется, понял, что я хотела сказать, и вышел из пещеры.
Когда Клиос закончил роспись первой своей вазы, он, сияя от радости, принес ее Эдипу. Он водил пальцами Эдипа по контурам рисунка и рассказывал, какого цвета фигуры. «Красиво», — заключил тогда Эдип. Я была счастлива, Клиос — тоже. Но, поскольку Эдип ничего больше не сказал, Клиос изменился в лице и воскликнул: «И это все?» Эдип промолчал, и Клиос надолго погрузился в отчаяние, он переживал свою неудачу и перестал писать красками. Но, по мере того как силы снова возвращались к нему, живопись вновь стала обретать для него смысл, и он стал показывать Эдипу амфоры и чаши. Множество их было разбито, но если Эдип улыбался, не единожды ощупывая поверхность изделия, то Клиос сохранял вазу и радовался победе. «Так, — сказал он однажды, — ни разу не увидев, как я пишу красками, Эдип сделал из меня художника».
Фреске недоставало точки опоры, но в бесподобном алом цвете, ведущем к ней, опора эта была — алый цвет был теплым и надежным. Такую же точку опоры смог отыскать Эдип: из нее, как из источника, стали рождаться его просоды. Неужели новое божество сможет изгнать старое из его детского логовища, лишить света и алой жизненной силы, ничего при этом не оставив прошлому и ничего у него не взяв? Пока я рассматривала фреску, неслышно вошел Клиос. Мое молчание он расценил по-своему. По моему выражению глаз Клиос понял, что фреска, которую он считал законченной, вовсе не завершена, и потребуется еще колоссальная работа.
— Чего же там не хватает? — прозвенел его бешеный вопрос.
— Здесь только борьба, противостояние, Клиос, здесь нет обмена.
— Какого обмена? — Клиос отчаянно пытался понять.
— Обмена чего?
— Крови, — отважилась произнести я.
— Тогда надо все уничтожить — и начать сначала!
Он схватил щетку и погрузил ее в краску. «Подожди!» — в голосе появившегося в гроте Нарсэса звучала мольба. Но слишком поздно: Клиос уже несся к фреске, чтобы закрасить написанное. В испуге я застыла на месте, преграждая ему путь, потому что, пока он говорил, мне пришлось перейти на другое место. Он попытался оттолкнуть меня, но в руке у него была щетка.
— Не закрашивай все, — стала уговаривать его я. — У тебя почти получилось… Почти.
— Почти?! Что значит «почти»? — Клиос отбросил щетку и в ярости схватил меня за руку. — Почти — это ничего!..
Мне было больно — его отчаяние сливалось с моим, и снова заговорила боль потери: Эдипа не было с нами, и это причиняло нам обоим острую боль. Пока Клиос тряс меня, в голове моей возник странный вопрос:
— Откуда ты начал, Клиос?
— С порога, — удивленно ответил он. — Здесь все было черно от времени. Мне нужен был красный.
— А потом?
— Мы накладывали на камни красный цвет, затем — алый, потом — снова красный, наконец проложили световой колодец, и тогда появился божественный свет.
— Ты все время следовал красной дороге? — рискнула спросить я. — Почему ты сошел с нее, приступив к фреске?
Мой вопрос застал Клиоса врасплох. Ярость его куда-то делась, он перестал слушать меня и бросился к своим кистям и краскам. Ему уже нужна была наша с Нарсэсом помощь.
— Скорее сделаем эту алую дорогу, такую алую, как чувство, что обжигает меня.
Теперь он — весь стремление к действию, ему надо увлечь этим и нас, подчинив ритму, который слышен пока только ему.
Мне бы хотелось подумать над вопросом, который я задала Клиосу и который его настолько смутил. Но он не дал мне времени — вложил в руку кисть, быстро и точно показал, какие должны быть цвета и куда мне следует наносить соответствующую краску… Пока он с Нарсэсом будет готовить новую порцию красок, я должна без промедления приступить к делу. Потом, оставив заниматься красками одного Нарсэса, Клиос снова вернулся к фреске: перед ней начался то ли его преисполненный любви танец, то ли военные приготовления к битве. Он касался фрески точными редкими мазками. Иногда просто обрушивался на нее, будто желая ранить изображение, оспорить его. В другой раз он, наоборот, приближался к нему с беспредельной нежностью и едва касался кистью краски. Его беготня, оленьи прыжки, водопад чувств и жестов завораживали, и весь мир перестал существовать для нас.
Солнечный бог под кистью Клиоса алел, полыхал в потоках собственной и Пифоновой крови. Страдание и гнев изуродовали его прекрасное тело. Красный цвет, оказавшись замкнутым в черных контурах, приобретал огромную мощь и власть. Однако свет на фреске не переставал распространяться на все новые участки живописного поля, и вот уже неуклюжее чудище просто купается в нем.
Наступил вечер, Нарсэс зажег факелы, но Клиос не мог остановиться — дикий его танец посвящал нас в тайны и уносил в своем вихре прочь. Силы покинули меня, Клиос помог мне сесть, и движения его обрели неожиданную нежность. Вдвоем с Нарсэсом они устроили мне ложе у алой стены, чья шероховатая поверхность вселяла уверенность и покой, и я заснула.
Ночью я не раз просыпалась — мужчины работали, потом перед фреской остался один Клиос. Даже во сне я ощущала то странное дрожание и беспокойство, которые окутывали фреску из-за его бесконечного кружения вокруг нее и непреклонной мысли.
Утром, когда я проснулась, Нарсэс сказал, что Клиос работал всю ночь. Фреска закончена, и теперь он отдыхает. Тезей прислал нам роскошный обед. Клиос разделит его с нами и покажет фреску, которую он пока скрыл от наших глаз, завесив куском ткани.
Появился Клиос — бесшумно; волосы торчали во все стороны, его прекрасное загадочное лицо осунулось от усталости. Все мы втроем, голодные и измученные, ели почти в полной тишине, но радость, что работа выполнена, была общая. Я с удивлением заметила, что световой колодец дает света меньше, чем вчера.
— Я его наполовину закрыл, — пояснил Нарсэс. — Клиос полагает, что свет должен не литься, а сочиться, как кровь из раны.
— Но не слишком ли темно станет в святилище?
— Теперь здесь иной свет, — ответил Клиос. — Выходи наверх, наружу, — сказал он, когда я попросила открыть фреску, — и медленно продвигайся внутрь, как и те, кто приходят сюда молить божество.
Когда входишь в пещеру, фреска сначала тонет в алом и красном, и различить ее можно лишь сквозь идущие от нее глухие цветовые волны. Световой колодец уже не освещал фреску, как вчера. Наоборот, всеми красками тянулась она к сочащейся солнечной ране, которую Клиос посмел нанести на купол пещеры. Когда глаза привыкли к тревожной тьме и полыхающему свету дорожки, из полумрака — с возрастающей силой — стали проступать фигуры Пифона и лучника, сошедшихся в схватке. Божество и чудище купались в крови, шерсть змея из серой превратилась в синюю, и там, где тела их почти соприкасались, на синей шкуре виднелись кровавые пятна. Тело же торжествующего бога, наоборот, утратило сияние, и уже не кажется, что соперники противостоят друг другу, они, скорее, сжимают друг друга в объятиях, поддерживают.
Клиос открыл нашим взорам нижнюю часть фрески. Теперь там полыхало поднимающееся с пола пламя, оно разделяет сражающихся, доходя каждому из них до пояса. Пламя это родилось из пыла битвы, и оно говорит, что это — не столкновение противоположностей: сражению не будет конца. Языки пламени — единственная часть фрески, где нет крови или почерневших от напряжения мускулов. Всполохи желтого и сияющей белизны сверкают триумфом радости. Пламя своим лучезарным светом освещало на фреске противников, согревало и восполняло то, чего недоставало в свете, сочившемся из небесной раны на куполе.
И снова верх одерживали сила и молодость. Поднимающееся над горизонтом солнце заставляло чудище отступить и освобождало пространство для света. Свет этот, грозя сжечь Пифона, изгонял его, но не побеждал — просто чудище не могло находиться там, где был свет, и у него не оставалось ни малейшей надежды на реванш. Воинствующий огонь, сжигая соперников, наделял их и новым качеством. И из этого союза, на который они оказались обречены здесь и в Дельфах, союза единого и многообразного, будут звучать слова пророчества.
Мы долго не могли отвести глаз от этого нового и загадочного рождения богов и единого, нового божества. Потом Клиос попросил Нарсэса отправиться к Тезею и сообщить, что фреска закончена. А пока они не пришли, я принялась помогать Клиосу: надо было нанести на фреску еще несколько мазков.
— Если ты вернешься в Фивы, — Клиос вдруг резко обернулся ко мне, — тебе придется ступить на эту красную дорогу и тебе будет угрожать большая опасность, ты окажешься в самом центре войны между твоими братьями. Это столь необходимо, Антигона?
Я не сразу повернулась к нему — я продолжала накладывать мазки там, где он указал.
— Я не уходила с дороги, Клиос, — прозвучал наконец мой голос, и я выпрямилась.
Клиос не рассердился.
— Ты думаешь, что Эдип одобрил бы твое решение? — спросил он, взяв меня за руку с такой нежностью, которой раньше я не замечала за ним и которая наверняка появилась благодаря Но, его жене.
— Конечно, нет.
Клиос уже понимал, что разговор наш зашел в тупик, но не мог остановиться.
— Но почему, Антигона, почему?
Я чувствую, как в голосе моем начинает звучать металл.
— Почему?.. Потому что я не Эдип. Я — это я. — И слезы хлынули у меня из глаз.
На ненавистном этом «я» голос изменил мне, а Клиос понял, что говорить тут нечего и он должен принимать меня такой, какая я есть. Он усадил меня рядом с собой в глубине пещеры, в алой бесконечности. Нам обоим было одинаково грустно, и мы тонули в речушках и реках, в потоках красного цвета. Мы сжигали наше горе, нашу надежду в костре битвы, в этом огненном обмене, от которого горели наши глаза и пламенели сердца, и так будет до тех пор, пока будет жить любовь к краскам. Силы изменили Клиосу — он заснул подле меня. Рана, которую столь тщательно и точно рассчитал он, нанося на купол пещеры, впустила в нее частичку неба, и благодаря свету, сочившемуся через колодец, черный цвет уравновешивался надеждой, а красный не убивал.
Когда вместе с Нарсэсом появился в пещере царь, Клиос все еще спал. Работа, которую он исполнил за столь короткий срок, так велика, что Тезей не захотел будить его. Когда глаза царя привыкли к полутьме, разлитой в храме, он начал с разных сторон рассматривать фреску — расхаживал перед ней, садился на землю и, закрыв глаза, погружался в свои мысли.
С мимолетным стоном проснулся Клиос; можно было подумать, что его покинула уверенность, испытанная им утром, когда он понял, что завершил свое произведение.
— В той фреске, которую я видел прежде, — проговорил, обращаясь к нам, царь, — было больше триумфа. Может быть, она даже была красивее. Ну и что: триумф недолог, а красота не вечна, преходяща. Ты, Клиос, со своими друзьями пошел дальше и сумел выразить надежду Афин. — Он замолк и неожиданно произнес: — А что значит этот синий цвет в оперении чудовища?
Клиос никогда не пояснял ни одного из своих произведений.
— Не знаю, — ответил он. — Фреске нужен был синий, и я положил его туда, где необходимо.
— А ты, Антигона, — Тезей обратился ко мне, — что ты чувствуешь, глядя на этот синий?
— На синий? — я от удивления не могла сразу сообразить, что ответить. — Синее чудовище — это… море.
— Разумеется, — Тезею понравилась моя мысль. — Это мощь Афин, которую бог должен сдерживать силой своего взгляда.
Тезей еще раз поблагодарил Клиоса и Нарсэса за работу и попросил меня проводить его. Когда мы оказались у самого выхода из пещеры, Тезей сказал, что в Фивах я могу оказаться в большой опасности. Ему же нужна жрица для Алого храма, вдохновенная жрица, и я для этого вполне подхожу. Если я приму это его предложение, то сослужу службу не только для Афин, но и для Эдиповой славы, для памяти о нем.
И такая сила, и такая доброта были в его словах, что язык мой не поворачивался произнести слова отказа, сказать «нет». И только через мгновение, превозмогая печаль, я смогла покачать головой — в знак несогласия. Тезей — серьезный политик, одаренный человек, царь, требовательный к себе и другим, — не привык, чтобы ему отказывали, и я боялась, что он рассердится и сочтет мой отказ оскорблением. Взгляды наши встретились, и в его глазах я прочла одобрение. Он переступил порог Алого храма, выпрямился во весь рост на морском ветру. Молча взглянул он на меня еще раз и царственным жестом благословил.
II. ЛЕС
В Афины мы пришли нищими — так хотелось Эдипу, и я, несмотря на все Тезеевы дары, нищей хотела уйти из Афин в Фивы. Клиос взялся сопровождать меня, с собой у него были только копье, нож и небольшая сума, в которой он нес непонятно что.
Путь наш был нетороплив, и нам это нравилось. Клиос, как и я, не хотел видеть людей, и дороги он выбирал самые удаленные, долгие и извилистые. Но по вечерам мы обязательно оказывались перед какой-нибудь вросшей в землю хижиной, сложенной из плитняка, а имя Антигоны обеспечивало приют и — частенько — дружеское расположение.
К счастью, которое мы испытывали, вновь оказавшись вместе на дороге, примешивалось чувство потери, и оба мы тяжело переживали, что Эдипа нет с нами. Я никогда не спрашивала Клиоса, куда он шел. Я просто шла за ним. Если же дорога оказывалась широкой, то я шагала рядом, но случалось это не столь часто. В такие минуты он иногда брал меня за руку, я доверялась ему, и он это понимал. Я же чувствовала себя счастливой и свободной, но уже через мгновение становилось ясно, что руку лучше убрать. Клиос, как и я, прекрасно знал, что мне совсем не хотелось прерывать тот путь, который мы должны были проделать друг к другу, чтобы вновь расстаться.
Нам не хватало Эдипа, упрямого постукивания его палки, когда он нащупывал перед собой дорогу, голоса, который своими песнями возрождал прошлое и вселял надежду, нам не хватало его самого. Иногда Клиос даже замедлял шаги — настолько невыносимо было присутствие в нас Эдиповых мыслей или Эдипова молчания. Тогда я обгоняла его: пусть хотя бы моя тень будет охранять этого человека. Мне казалось, Клиос не замечал того, что я делала, но однажды вечером он со смехом заявил мне:
— Тень Антигоны еще драгоценнее ее сияния.
Мы шли так не один день, и, несмотря на не покидавшие нас мрачные мысли, на нас снизошло какое-то подобие счастья… Однажды, однако, наступило утро, когда я должна была сказать Клиосу:
— Ведешь нас ты; я не знаю, где мы, но не забудь, Клиос, что я иду в Фивы.
Ни слова не говоря, он шагал впереди меня.
— Это мой путь, — настаивала я, — ты же знаешь.
— Это путь крови и горя! — Клиос от ярости даже остановился. Я же продолжала упрямо шагать вперед. — Этим вечером, — сказал он, догоняя меня, — мы будем уже близко от Фив. Завтра я покажу тебе твою дорогу, и мы расстанемся. Я не хочу участвовать в твоем безумии, и в Фивы ты отправишься одна.
Ответ этот целый день тяготел над нами, и слова застревали у нас в горле. К вечеру мы вошли в лес — после бесконечной дороги под палящим солнцем здесь царила восхитительная свежесть, тихо шелестели на деревьях листья и звонко журчал ручей. Покой этого места проник в нас, взаимное неудовольствие стихло, и я смогла взять Клиоса за руку, зная, что он не отдернет свою. Ручей всколыхнул в нас счастливые воспоминания, а когда Клиос предложил остановиться и утолить жажду, я испытала острое наслаждение. Я встала на колени, нагнулась к воде, коснулась ее губами и тут же, набрав воды в ладошки, выпрямилась, чтобы предложить напиться Клиосу. И сейчас, как при нашей первой встрече, из воды смотрело на меня его лицо. На мгновение оба наши отражения слились в одно, и я отодвинулась, чтобы видеть только одно — его.
Клиос не утратил своей дикой красоты, и лицо его под шапкой черных вьющихся волос по-прежнему дышало непокорной свободой. Изменилась только улыбка: смягчилась горькая и жесткая складка — это был уже не тот загнанный мальчишка, кого гибель родителей и жестокие войны клана заставили было поверить, что терять ему больше нечего и надеяться тоже не на что. Ярость еще не покинула его — возможно, она его никогда и не покинет, — но теперь к этому мужчине пришла любовь, а расставшись с Эдипом, он уже в одиночку продолжил путь в трудах и озарениях своего искусства живописца. Теперь передо мной стоял мужчина, у которого была женщина, он превратился в отца маленьких детей и в главу большого клана, готового защитить себя. Как его изменили Эдип и Ио, подумала я и снова зачерпнула в ладошки воды, протянула ее Клиосу. Он напился и попросил еще, множество раз повторял он свою просьбу, а мне хотелось превратиться для него в большую ручную чашу, которая всегда была бы готова утолить его жажду. Я храбро сообщила ему об этом.
— Ты ею для меня и была, — проговорил он, целуя мои ладошки, — только благодаря тебе я отказался от преступления.
Мне очень хотелось поверить ему, но не совсем получалось.
Клиос отправился с бурдюком, который нам дала крестьянка, за водой, а я тем временем начала изучать свое отражение: нет, это уже не та тощая дылда-принцесса, которая не знает жизни, — десять лет назад эту принцессу захотел Клиос. Грусть написана на моем лице, скрытая усталость, еле заметная, сквозит во взгляде. Слишком многое пришлось мне пережить, когда я была еще совсем юной, — на моих глазах преобразился человек, которого я не знала. Теперь мне не хватало только жажды жизни, требовательной любви к ребенку, которого у меня не было, любви, которой я не смогла Клиосу дать и которая переполняла меня, не находя выхода. Меня напугало собственное отражение — я совсем не знала себя такой, я пережила громадную потерю и, возможно, стала безумна.
И когда слезы уже начали застилать мне глаза и готовы были брызнуть, на плечо мне легла Клиосова рука. Он стоял передо мной, предлагая встать на ноги, и улыбался, забыв недавнюю свою сдержанность. Он считал меня красивой и любил такой, какая я была. Я пришла в себя, радость снова открыла во мне свой источник, и Клиос, к счастью, не заметил того, чего мне не хватает. Он взял меня за руку, и мы медленно стали подниматься вверх по руслу ручья, который иногда, всхрапывая, рассыпался брызгами над камнями или падал вниз крошечными водопадиками. Так мы добрались до того места, где десять лет назад он построил плотнику, наверху которой теперь лежал букет свежих цветов и листьев папоротника.
— Видишь, — указал на букет Клиос, — это место стало священным: охотники и лесорубы оставляют здесь свои дары, веря, что это — обиталище их богов и богинь. Я пойду за хворостом для костра, а ты пока искупайся и надень белое платье, которое мне дала для тебя Исмена. Смотри, его я и нес в суме, которая все это время не давала тебе покоя. Давай не будем грустить, это наш последний вечер, завтра ты, как решила, отправишься в Фивы.
— Не я так решила… — с неожиданной резкостью возразила я.
Клиос промолчал. Только махнул рукой — ему этого не понять. А мне-то, мне — разве понять?
Клиос изменился; кажется, он что-то понял и не позволяет молчанию разделить нас. Он улыбнулся мне, и перед таким приглашением я не смогла устоять.
Пока Клиос собирал хворост, я выкупалась, и быстрая, ласковая, нагретая солнцем вода описывала вокруг меня петли. Исменино платье показалось мне слишком белым для моей кожи, потемневшей в пути. Подвязав платье побегом плюща, я заткнула за него несколько простеньких цветочков, что нашла поблизости.
Клиос вернулся, неся на голове вязанку хвороста и с никогда не покидающей его естественностью, с громким плеском плюхнулся после меня в воду. Пока я разжигала костер, глаза мои, преисполненные счастья, неотрывно смотрели на это восхитительное тело, которое завтра снова будет существовать отдельно от меня, и продолжаться это будет так долго, пока — сегодня об этом невозможно и подумать — оно не обратится в прах.
Клиос вышел из воды, резко подпрыгнул, отряхиваясь, и сел рядом. Он был горд, что на мне белое платье, и даже не забыл восхититься поясом из плюща и цветов. Я протянула ему один из них. Он поднес его к губам, ему нравилась свежесть воды, вкусный запах лепешек, которые я пекла. И я восхитилась его новой для меня способностью жить настоящим, не терзая себя, как когда-то, ненавистью и презрением.
Я тоже позволила себе ни о чем не думать, открылась скромному счастью, но оно неумолимо росло вместе с тем легким плеском, что издавал этим вечером прозрачный ручей, перепрыгивая, как расшалившийся мальчишка, через плотнику.
Мы с аппетитом поели, и, когда Клиос спросил: «Ты думаешь иногда об Ио?» — я поняла, что он так же открыт, как и я, и доверчив.
— Каждый день. Когда я думаю о тебе, я думаю и о ней. Нарсэс сказал, что она первой отправила тебя к нам на помощь, когда Эдип решил идти в Афины.
Клиос ответил не сразу, как будто подводил итог долгим размышлениям.
— Ио — это жизнь, — наконец произнес он.
— Ты думаешь, я — гибель?
— Нет, Антигона, но ты хочешь взвалить на себя смертельный груз — груз своего опасного семейства. С Ио совсем не так. Случись опасность, она бросилась бы нас защищать, как олениха своих оленей. А в другое время жизнь для нее проста и легка.
— Вы танцуете вместе, Клиос?
— Нет. Ио поет, она происходит из клана музыки.
— Она поет, как Эдип?
— Нет, как Алкион, почти без слов.
— Если бы ты остался со мной, — не смогла промолчать я, — что бы делала Ио?
— Она взяла бы себе другого мужчину, — ответил он без колебания.
— Неужели правда?
— Ио любит меня, но есть еще дети, клан, скот. Она знает, что ей пришлось бы взять другого мужчину.
— Ио знает, какого? — удивилась я.
— Да, я тоже знаю его, это лучший мужчина клана.
— Тебе сказала это Ио?
— Она сказала мне то, что мне необходимо было знать, ровно столько.
В этот момент над верхушками деревьев всплыла луна, ее отражение вынырнуло из потемневшей воды, и диалог наш окутался мечтательным светом. Клиос замолчал и вопросительно взглянул на меня: я думала об Эдипе и о нашей ночи откровений, перед тем как мы пришли в Колон. Но мысли Клиоса были в другом месте.
— Когда мы бывали не нужны Эдипу и дорога не слишком утомляла нас, мы танцевали по вечерам, Антигона. Мы не были очень счастливы тогда, но и несчастливы мы тоже не были, нам не хватает друг друга теперь, когда мы расстались. Давай договоримся, что в последний вечер будем только счастливы.
Я очень обрадовалась и встала, я была счастлива и хотела, как и Ио, стать еще счастливее. И стала: как только нас обоих захватил танец, я перестала думать, хотеть, я хотела только следовать за движениями Клиоса на бесконечном пути. Они настойчиво диктовали мне все, что легко могло исполнить мое тело, подчинявшееся земному притяжению. Вокруг нас — в нематериальном трауре — кружились луна, звезды, деревья, и властно среди них присутствовал Эдип. Строго, почти не разжимая губ, улыбался мне Клиос, и улыбка эта, которая, может быть, и была лишь отражением моей, притягивала меня к себе. Да неужели я действительно танцую, неужели я все еще существую? Неужели танец может существовать отдельно от счастья и горестей?
Окружающее потеряло для меня какое бы то ни было значение: оставался только Клиос, и он то ли сиял, то ли растворялся в покорных поворотах любви. Клиос — это солнце, и ничто не сможет отнять его у меня, но никогда — поклялась я сама себе, — никогда, как и Ио, я не стану поклоняться ему, как божеству.
День был так долог, и я не могла ни остановить свой танец, ни уследить за ним, да и какая разница, если я уже начала падать. Клиос подхватил меня на краю падения, поддержал, помог опуститься на ложе из листьев, которое сам заботливо приготовил для меня.
День потух, горизонт растворился в бесконечности, и совершенно невероятным образом ночь стала ночью. Клиос танцевал для меня одной, и в строгом рисунке его танца я увидела ту тернистую и, возможно, нелепую дорогу, по которой прошла, и те испытания, что еще ждут меня. Клиос исполнил Антигоне славу, слава эта заслужена и, может быть, даже опасно преувеличена, но и ее сотрет своей рукой тьма. Эта пламенеющая тьма, которая отрицала мое существование, разрослась и поглотила меня.
Здесь есть место лишь для того, что превосходит нас. Тьмы для этого не хватит, Клиоса тоже. Как будто почувствовав это, он резко остановился, застыл, вперив в меня невидимый взгляд, его как будто парализовало: пламенело направленное на меня копье, рот был перекошен. Он упал, теряя сознание, и перестал существовать для внешнего мира.
Мне бы пропеть призыв голосом Ио, мне бы этот, белейший голос, который так нужен измученной Клиосовой душе. Как бы мне хотелось, чтобы у меня было тело для Клиосовой любви и свобода любить его, чтобы он смог заново открыть во мне себя. Ни того ни другого у меня нет, и, одинокая в своем отчаянии, я встала и издала жалкий крик — просьбу о подаянии. Крик этот вырвался из глубин пещеры отчаяния и, набирая силу, заполнил собой все пространство. Властная радость, о существовании которой я не знала и тем не менее существование которой я признавала, зазвучала во мне в этом призыве. В шуме хлопающих крыльев поднимался мой клич ввысь, поверх наших голов, и исчезал в небе, как морская птица.
Я кликала, я звала, как женщина, и была счастлива, потому что Клиос вернулся на землю. Он отер с губ пену, пошел к ручью, опустил лицо в воду и, сияющий, весь в брызгах, вернулся ко мне. Он помнил лишь наш счастливый танец, другой он позабыл, а мой клич запечатлелся в нем прочнее, чем память.
— Ты очень устала, Антигона, — нежно проговорил он, — ложись.
Он поможет мне устроиться на этом ложе, накроет своим плащом и исчезнет, как заведено у него, — совершенно бесшумно.
III. АНТИГОНА HE ОБОРАЧИВАЕТСЯ
На следующий день Клиос привел меня на то место, где десять лет назад он сражался с Эдипом, он был замкнут и суров. В четырнадцать лет место это казалось мне диким, а окружавшие его деревья — гигантскими. Таким оно и осталось в моей памяти, и я с изумлением обнаружила, что схватка эта происходила на крошечной поляне, окруженной редкими и невысокими деревцами. Именно тут ударил меня Клиос, тут я оказалась полностью в его власти и, сама не осознавая, что делаю, позвала на помощь своего слепого отца. Как могла я подвергнуть его тогда подобной опасности, заставить рисковать своей жизнью с единственным оружием, которое было в его распоряжении — жалким дорожным посохом, — против Клиосова меча и непобедимой быстроты реакции?
Но я позвала его — так было, и это стало началом нашей истории. Вопреки всякому пониманию, вопреки всякой надежде, объект любви был повержен отцом, и ему, уже побежденному, Эдип благодаря мне подарил жизнь.
Пока эти мысли осаждали меня, Клиос молча сверлил меня взглядом, как будто видел перед собой не ту Антигону, что стояла перед ним сейчас.
— Вот здесь-то я и потерял тебя, Антигона, — в конце концов произнес он, превозмогая себя. — Эдип победил меня, потому что ты позвала его, он победил благодаря силе твоего призыва. Ты знала об этом?
Знала я об этом или не знала, но та жестокая, может быть, даже необходимая рана разделила нас. Как может он думать, что потерял меня, что он вообще мог меня потерять?
— Здесь ты начал новую жизнь, — произнесла я дрожащим голосом, прекрасно понимая, что говорю не то, что он спрашивает, — ту, что привела тебя к Ио и к возрождению твоего клана.
Клиос не шелохнулся, но его голос, преисполненный ярости, уже гремел, обступая меня, казалось, со всех сторон:
— Не нужно мне было никакой новой жизни. Я убил Алкиона, моего друга, спасаясь от огня, с тех пор жизнь перестала для меня что бы то ни было значить, как и все остальное. Я ожидал только ненависти и в конце концов побоища, когда меня загонят и прикончат, как дикого зверя.
Вот тогда-то я и увидел на дороге тебя, отважную и трясущуюся от страха, идущую вдогонку за безумным Эдипом. Я наблюдал за тобой весь день, я разглядывал тебя всю ночь. Так я узнал тебя, Антигона, и я захотел, чтобы ты принадлежала мне целиком, чтобы мы сражались вместе против всех до последнего дня. Ты не была красива в четырнадцать лет, но красивые женщины надоели мне — я столько уже брал и убивал их. Я полюбил тебя, тощую дылду с едва намечавшейся грудью. Да, тогда ты еще могла быть моей Антигоной. Ты тоже на это надеялась, потому что ты не вонзила в меня кинжал, когда хотела это сделать. И во время схватки тебе надо было только услышать, как кто-то шептал тебе: «Остановись. Давай уйдем вместе».
— Я слышала тебя, — воскликнула я в отчаянии, — это правда, но я слышала тебя только ушами. Разум мой застилала битва, я боялась, что ты убьешь меня. И что случилось бы тогда с Эдипом, останься он совсем один?
— В тот день, Антигона, ты навсегда предпочла мне Эдипа.
— Нет, Клиос, я ничего не предпочитала, я вообще не делаю предпочтений. Я любила вас обоих. Я была и не переставала быть твоей Антигоной, тебе это прекрасно известно.
Ответ его камнем лег на мой слух:
— Ты не была и никогда больше не будешь той Антигоной, которую я хотел.
Только бы не заплакать, но и промолчать нельзя:
— Да, я не была той Антигоной, которую ты хотел взять силой, чтобы убить потом нас двоих, меня и Эдипа.
— Было небезопасно, — прозвучал в ответ голос Клиоса, который, казалось, был погружен в тягостные раздумья и не слышал, что я сказала, — позволить божеству увести меня дальше, чем я того хотел. Так уже случилось однажды, когда, чтобы спасти меня из огня, боги бросили меня на Алкиона. Но нужно было пойти на этот риск и познать ту пылкую любовь, что была нам обещана.
Эти слова врезались мне в плоть, достигли той незатянувшейся раны ужаса, что я оказалась неспособна дать Клиосу все. Но я, столь жестоко отмеченная преступлением, которое тогда как раз пало на головы моих родителей, почти уничтоженная им, я не могла следовать за Клиосом по пути крови и убийства, который он считал тогда своим. Я действительно не могла преподнести ему тот дар, которого он от меня ждал, я не могла совершить тот слепой прыжок в преступление, которого требовало от меня его безумие.
Ио не слышала дикого призыва Клиоса-убийцы: «Вместе со мной, одни против всех!» Когда она узнала Клипса, он уже освободился от своего убийственного помрачения, она не должна была услышать этот бессмысленный зов, она не должна была ему отказать.
Передо мной тоже открылись ночные глубины памяти, я опустилась в самые темные ее лабиринты. Я почувствовала на себе Клиосов взгляд, но закрыла глаза. Молчание между нами, наверное, смягчилось, и я услышала, как говорю ему:
— Я не могла, Клиос, стать для тебя всем в твоей тогдашней жизни. Я не была, я не хотела быть против всех. Я не могла бросить Эдипа. Я была сама собой, и я имела… у меня должно хватить сил думать, что я имела на это право.
Слова эти упали между нами, и слух мой наполнил грохот, с которым они раскатились в разные стороны. Уж не разобьют ли они все, что у нас было?
— Ты имела на это право, — прервал наконец молчание Клиос, — но из-за этого права мы не смогли пережить безграничную любовь. Ту любовь, которую ты узнала лишь по моим ударам, по моему желанию убивать и по моему взгляду, от которого ты не могла отвести свой. Я тогда, после гибели Алкиона, был невменяем. Если я смог пережить его, то только благодаря песням, которые он пел, он позволил мне надеяться на твое существование. Это тебя я искал во время моего безумного блуждания по Греции.
Снова воцарилось молчание, и мы вновь переживали то неповторимое и несостоявшееся, что было в нашем с ним прошлом. Клиос подошел ко мне, и, когда он нежно положил на мое плечо свою руку, я вместе с ним вернулась в настоящее. Он усадил меня рядом с собой на ствол поваленного дерева; сначала мы молчали и, кроме этого молчания, нам было ничего не нужно, потом Клиос произнес;
— Я знаю, Антигона, что ты уже не та, ты уже не сможешь пропасть со мной в преступлении. И я теперь тот, кого ты изменила, кого ты, шаг за шагом, вернула к жизни. К счастливой жизни, но в ней — и Ио это известно — одна часть меня чувствует себя узницей. На дороге ты стала Антигоной Клиоса и Эдипа, которые расставались с преступлением. Теперь ты, вопреки себе самой, Антигона всей Греции, я должен делить тебя со всеми, но я не хочу ни с кем делиться. В конце концов тебе нужно это узнать. И я должен у тебя спросить, почему ты предпочла во мне спутника Эдипа, живописца, тому, для кого не существовало границ, предпочла цивилизованность той великой дикости, которая визжала во мне и только и делала, что отбивалась?
Вопрос этот всколыхнул во мне ту же дикость, что жила и в моей натуре, и я, как и он, не хотела, чтобы она умирала.
— Я ничего в тебе не выбирала, Клиос, ничего ничему не предпочитала, я любила тебя всего, таким, каким ты был. Но уйти с тобой, пережить ту безграничную любовь, о которой ты говоришь, значило бы бросить Эдипа. Сделать так, как будто его не существует, как Лай, когда захотел убить его из-за Оракула. Как Фивы и Креонт, когда они изгнали Эдипа из города, как мои братья, когда они позволили совершиться этой несправедливости. Я не согласилась бы его бросить. Вы оба были преступниками, от которых все отступились, я была молодой дурочкой, обманутой дворцовой жизнью, я ничего не понимала, но, что и преступники имеют право на любовь, я знала точно. Вот я вам и дала свою любовь — сколько смогла. Отдай я тебе все, Клиос, Эдип бы уже ни на что не имел права, а это было бы еще большим преступлением, чем те, что совершили вы.
Взгляды наши встретились, и по Клиосовым глазам я увидела, что он понял меня: в это мгновение мы разделили нашу непокорность, и теперь дикая часть его и моей натуры пели невозможную, неутешную славу тому, от чего мы отказались. Счастье и несчастье слились в бушующем единстве, сменяя друг друга, мы разделили с ним все, достигли блистающей вершины, и не скоро — постепенно — вернулась к нам способность говорить.
— Когда я покинул вас с Эдипом, мне нужно было самому научиться быть себе поводырем, и сегодня…
— Сегодня, Клиос, покину тебя я и одна вернусь в Фивы.
— Из-за преступлений, которые собираются совершить твои братья?
— Преступления эти еще не совершены.
— Будут, Антигона, и самое плохое — что ты это знаешь. Ты возвращаешься в Фивы, как будто подчиняешься какому-то приказу.
— Нет никакого приказа, Клиос, есть любовь и сострадание к Фивам и к моим братьям — этому я и должна подчиниться.
— Что это значит — подчиниться? — проворчал Клиос. — Чему подчиниться?
Я удивилась, что он не понимает того, что совершенно очевидно, особенно у него в горах.
— Подчиниться — как росток, который выходит из земли, как ручей, который течет.
— Это не для меня, Антигона, — возмутился Клиос, — я не такой, как ты, я не растение, которое, как ему положено, тянется к солнцу, я, как и твои братья, похож на бешеный поток.
Он и вправду временами напоминал моих братьев, и я потонула в воспоминаниях.
— Когда я была маленькой, — проговорила я, — а Этеокл и Полиник дрались, они в слезах прибегали ко мне. Их печалило, что им приходилось драться, тогда как они так любят друг друга. Я прижимала их к себе своими ручонками, я целовала их злые руки, я успокаивала их ничего не значащими словами. Они вставали и неожиданно уходили, чтобы вернуться к своим играм, а я, довольная, следила за ними издалека. Вот эта-то маленькая девочка, которая непонятна себе самой, и зовет меня в Фивы, но она, Клиос, не обманывает тебя. Голосок у нее слабый, но настойчивый, и я должна подчиниться ему.
Клиос погрустнел — он не мог ни согласиться с тем, что я только что сказала, ни возмутиться в ответ.
— Когда ты уходил от нас, Клиос, я дала тебе свободу, сказав: «Уходи завтра». Мы были счастливы снова встретиться, сегодня твоя очередь дать свободу мне.
— Эти мальчики, которых ты утешала, — попытался было упираться Клиос, — стали могучими мужчинами, разбойниками в царских одеждах. Убийцами, которые зовут мою Антигону, чтобы втянуть ее в свое грязное преступление.
Я промолчала, я чувствовала, что должна оставаться непреклонной, но при этом полностью доверять ему.
Клиос вздохнул, отвернулся на мгновение и в конце концов с усилием произнес:
— Я даю тебе, Антигона, свободу, даю…
Тишина снизошла на нас, полная боли и нежности.
— Наверное, то, что ты пережила с Эдипом, то, что мы пережили все втроем, помогло той женщине, кто принимает сегодня свободное решение и собирается покинуть меня.
— Я не этого хотела, Клиос, просто так получилось.
Клиос принял эти слова, я для него такая, как есть, я поняла это, и волна радости подхватила меня и подняла. На мгновение Клиос оторвал меня от земли, поднял на вытянутых руках. Он смеялся, мы оба храбро смеялись. Он поставил меня на землю.
— Каждому из нас еще предстоит длинный путь, Клиос, надо поесть.
Он согласно кивнул, мы развели огонь, сели рядом и стали ждать, когда будет готов ужин. Это было счастливое мгновение: я так любила смотреть, как Клиос живет, разговаривает со мной, — он так красив! Красивее его только Полиник, но Полиник так и остался царственным юношей, а Клиос превратился в мужчину.
Мы ели не спеша, растягивая каждое мгновение этой последней совместной трапезы. Через годы и испытания мы пронесли любовь, превосходившую нас самих. Время текло в глубине наших глаз и умиротворенных сердец, но солнце продолжало в небе свой ход, и пора уже было думать о дороге. Я попросила Клиоса выполнить в камне у него в горах тот загадочный рисунок, что наметил Эдип, месяцами выписывая вокруг Афин полукружия.
— Разумеется, у меня для этого есть люди и Тезеевы деньги. Я тоже хочу попросить тебя, Антигона, об одной вещи. В Фивах у тебя будут тайные враги, тебе будут расставлять ловушки. Не слушай никого, кроме Исмены и моего друга К. Исмена злится на тебя — это правда, но она тебя любит, и, как в твоей семье, так и при дворе, ты можешь доверять только ей.
Я удивилась: в Афинах Клиос подолгу беседовал с Исменой, но для меня было неожиданностью, что он таким образом заговорит со мной о ней.
— Она познакомит тебя с К. Это мой лучший друг, я отправил его к ней из-за тебя. Это великий музыкант — к сожалению, он болен, но это не мешает ему быть настоящим политиком, который сделает так, что ему будет известно все, что происходит в Фивах, и он сможет помочь тебе. Если ты там окажешься в опасности, а ты в ней окажешься, — зови меня! Обещаешь? — Я застыла в нерешительности, и Клиос настаивал: — Так нужно, обещай мне!
Его просьба растрогала меня, но разум неожиданно поразили безумные видения: отчаяние охватило меня; дрожа, я выпрямилась перед Клиосом во весь рост.
— Клиос, никогда не испытывай невозможное! — проговорила я, но другие силы распоряжались уже моим голосом: — Между Фивами и тобой, между нами, громоздятся опасности одна на другую и самая ужасная из смертей — я вижу их. Ворота Фив заперты, на стенах выставлены стражи, которые убивают все, что появляется перед стенами. На равнине и далее до горизонта — полчища осаждающих, и среди них множество варварских всадников, кого фиванцы считают дикими тварями. Эти ужасные люди могут убить тебя, Клиос, а если ты ускользнешь от них, тебя погубят фиванцы. На наших стенах выставляют головы погибших лошадей, взятых у кочевников. Для них это неискупаемое преступление, и я вижу, как эти жадные до мести всадники несут на своих копьях окровавленные головы фиванцев. Между двумя этими лагерями растет и набирает силу поток насилия и ненависти. Не старайся перейти его, я запрещаю тебе это, я говорю «нет». Я имею право запретить тебе, потому что это я отдала тебя Ио, вашим детям, тем, чье существование будет превознесено твоими картинами.
— А ты, что станет с тобой, Антигона? — воскликнул Клиос, и бледность залила его лицо.
Теперь меня уже била крупная дрожь.
— Я опущусь до дна тех пагубных вод, в которые увлекает меня корабль моих братьев, и, клянусь, я сделаю все, чтобы избежать смерти. Все, но не отдам Полиника и Этеокла их преступлениям.
— Это не самое страшное горе, — тщетно пытался возразить Клиос.
Его самого поразило смехотворное звучание этих слов по сравнению с той глубочайшей тревогой, что не отпускала меня, по сравнению с тем насилием, что я увидела, и тем с поражением, которое очевидно грозило мне.
Клиос усадил меня, подкинул в костер сучьев, заставил придвинуться к нему, чтобы согреться. Я же все это время безуспешно пыталась успокоиться и улыбнуться.
— Я не провидица, Клиос, я говорю лишь о том, что вижу. А вижу я то, что еще ужаснее слов. Теперь твоя очередь обещать мне, что ты не придешь в Фивы до тех пор, пока там не прекратится распря.
Взгляд выдавал мое смятение, и Клиос был вынужден обещать мне то, что я просила. Я перестала дрожать, силы вернулись ко мне:
— Мне пора. Проводи меня до дороги, которая ведет в Фивы.
Клиос взял меня за руку, поддержал, пока я делала первые неуверенные шаги, и на мгновение нас охватила безумная надежда провести вместе еще один день. Но вот дыхание мое выровнялось, шаг приобрел твердость, привычную размеренность. Клиос протянул мне суму с Исмениным платьем.
— Наденешь его перед Фиванскими воротами, нищенку они не пропустят.
Почему, чтобы провести с Клиосом последний день, я снова надела старое платье? Может быть, в нем я чувствовала себя свободнее, я должна была услышать то, что он скажет. Я должна была чувствовать себя свободной — для расставания.
Мы дошли до старой дороги, которая превратилась теперь в мощеную.
— Видишь, — проговорил Клиос, — вот первый знак презренной деятельности Этеокла. Сначала — дороги, потом — укрепления, за ними — Фивы, а его армия все время растет и становится все ненасытнее. Я не пойду дальше, на полдороге ты увидишь колодец, который прекрасно знаешь. Я буду следить за тобой до тех пор, пока смогу.
Я открыла ему свои объятия, он бросился в них. Слезы полились у меня сами собой — может быть, Клиос тоже плакал, но я не знала наверняка: он, как ребенок, уткнулся лицом мне в плечо.
С трудом я оторвалась от Клиоса и зашагала прочь, чувствуя на себе его взгляд. Я дошла до поворота и исчезла у него из виду. Антигона не оборачивается, подумал Клиос.
IV. ФИВЫ
Я шла медленно и с каждым шагом чувствовала, как отдается в моем теле Клиосов шаг, который он в это время делал в противоположном направлении. Сквозь горе и усталость пробивалась радость, что у колодца я, может быть, снова увижу Илиссу, ту женщину, что подала мне хлеба и воды во время первого дня моего нищебродства.
Колодец был на месте, юноша черпал из него воду и наполнял бурдюки, которые укладывал между ярко раскрашенными глиняными сосудами, наполненными зерном. В оглоблях у него мул, сбрую которого украшали колечки, как в Высоких Холмах, и они радостно звенели при каждом его движении. Юноша подождал, пока я подойду, и, не оборачиваясь, молча протянул чашу свежей воды.
Я спросила его, живет ли по-прежнему здесь поблизости Илисса.
— Нет, ей пришлось отправиться в Фивы.
— С ней все в порядке?
— Она не смогла там жить.
— Она заболела? Она мне очень нравилась.
Юноша взглянул на меня:
— Моя мама умерла.
Несчастья начинаются с первого шага:
— Она никогда не рассказывала тебе обо мне? Об Антигоне и Эдипе, бывшем царе?
Юноша нахмурился:
— Теперь у нас три царя, они собираются воевать друг с другом. Ну, а мы не знаем, кто победит, и боимся шпионов.
Он сел в повозку.
— Можно доехать с тобой до Фив?
Сказав, что телега слишком нагружена, он отказался и щелкнул кнутом, подгоняя мула. Наверно, ему стало немного стыдно, потому что он крикнул:
— А дома никого нет, можешь поспать там.
Илиссин дом под плоской крышей был заброшен, но на вид еще крепок и красив. Я устроила себе постель из веток, съела одну из оставшихся у меня лепешек, Клиос, подумала я, в каком-то незнакомом месте должен делать то же самое.
За ночь усталость прошла, я готова была снова отправиться в путь, чтобы в тот же день войти в Фивы. Я пошла к колодцу за водой; на закраине лежала довольно грязная пожилая женщина: силы покинули ее, и она заснула. Она открыла глаза, но сил зачерпнуть из колодца воды у нее нет. Ее зовут Эа, и она последняя обитательница этих мест, кто, несмотря на приказы из Фив, не покидал их. До конца она ухаживала за своим больным мужем, он умер, и у нее никого больше не осталось. Ей хотелось бы найти в Фивах своего сына, плотника, но сил у нее нет, да ее туда и не пустят, поскольку бедняков они больше не принимают.
Я напоила ее, убедила разрешить вымыть себя: она еще крепкая, но ослабла от голода. Я не могла заставить себя надеть на нее прежнее старое платье, которое невероятно грязно и изношено. Я вспомнила об Исменином платье, оно ей идет; чистая и причесанная, Эа не могла узнать себя, и некое подобие улыбки появилось у нее на лице.
Я развела огонь, нашла в саду у Илиссы какие-то одичавшие овощи. Я сварила их и растолкла с моей последней лепешкой. Суп получился очень жидким и напомнил мне ту еду, что мы готовили с Эдипом и Клиосом в тяжелые времена.
Поев, мы тронулись в путь. Эа, увы, не могла идти быстро, и вместо одного дня мы добирались до Фив три или четыре. Какая разница — ведь я нищебродка. По дороге то там, то сям я находила съедобные растения, складывала их в суму, но, чтобы немного набраться сил, женщине был нужен хлеб.
Мы отдыхали в тени деревьев, когда появилась тяжело груженная повозка с двумя мужчинами. Эа захотела было спрятаться — я не разрешила и крикнула, указывая на нее:
— Хлеба, немного хлеба для больной женщины!
Один из мужчин склонился над сумой и бросил мне ломоть. Лежавшая между мужчинами собака кинулась за ним на дорогу. К счастью, к такому я привыкла: мой крик прибил собаку к земле, а я, бросившись на хлеб, затолкла его в мешок. Ловкость моя рассмешила мужчин, а поскольку собака ощетинилась, делая вид, что собирается на меня напасть, возница наградил ее кнутом. Псина взвизгнула, я — за ней, потому что хвост плетки задел мне руку. Снова раздался мужской хохот, и повозка тронулась.
Так, медленно, двигались мы к Фивам три дня. На утро четвертого перед нами возникли белые городские стены: все пространство перед ними было разорено — ни домов, ни колодцев, ни деревьев — ничего, что могло бы послужить захватчику. Фивы осаждали сами себя. Вокруг города и дорог, ведущих в него, лишь солнце и ветер.
Город, окруженный еще более высокими и мощными укреплениями, чем раньше, из-за которых виднелись только защитные башни, был похож на огромное морское животное, которое, вместо того чтобы бороздить волны, плавает на облаке дикой жары и пыли. Эа плохо переносила зной, под палящим солнцем она еле переставляла ноги и в конце концов свалилась в какую-то колдобину.
На дороге показалась телега, я встала у нее на пути и, несмотря на ругань юного возницы, заставила его остановиться.
— Возьми эту старую женщину к себе в повозку и получишь все деньги, что у меня есть.
Юноша оказался подозрительным и пересчитал те мелкие монеты, что я дала ему.
— Маловато, — решил он, — но здесь недалеко, пусть забирается.
Измученная Эа повалилась на ручни сжатого хлеба, что юноша вез в Фивы. Я пошла рядом, толкая телегу, потому что мулица устала. Юноша оценил мою помощь и силу: отпив из бурдюка немного воды, он протянул его мне, хотя я и не просила. Ноги у нас были в пыли, мухи и слепни вились вокруг, и мы еле тащились. В конце концов юноша, естественно, предложил лечь с ним этим вечером, но как отвечать на это, мне известно:
— Я больна…
Возница разозлился.
— Когда я выздоровлю, может быть, — улыбнулась я ему.
Мы подошли к Северным воротам; перед этими высоченными укреплениями я почувствовала себя ничтожной — как же Полиник надеется взять город? Десять лет назад именно через эти ворота я бросилась вдогонку за Эдипом, да так и покинула город. Все изменилось, створы ворот стали вдвое толще и выше, теперь, чтобы сдвинуть их с места, нужно не менее четырех человек, а тогда Полиник открывал и закрывал их один.
Не доезжая до ворот, юноша ссадил Эу.
— Иди, покажись правому стражнику, он знает меня, скажешь, как зовут твоего сына и улицу, на которой он живет, этого будет достаточно.
Эа торопливо поцеловала меня.
— Меня уже не было бы в живых, если бы не ты…
Стражник пропустил ее.
— Тебе в этом нищенском платье будет потруднее, — проговорил возница. — Продолжай толкать телегу, может, они тебя со мной и пропустят.
Телегу стражник пропустил, но мне дорога была закрыта.
— Она со мной, — крикнул юноша, — это моя родственница.
— Родственница, не родственница, — расхохотался стражник, — молодые Стентосы не хотят никого пропускать. — И, махнув рукой, он направил меня к десятнику.
Опершись на копье, высокий краснолицый мужчина в медном доспехе поджидал моего приближения. С презрением оглядел он мои пыльные ноги, изношенное платье, потное лицо.
— Откуда ты?
— Я фиванка.
— У тебя здесь отец или муж?
— Мой отец — Эдип, аэд.
— Не знаком, он здешний?
— Он ушел из Фив. Он недавно умер.
— Ну, а ты, естественно, побираешься.
— Я просила милостыню для него.
— Нищим дорога в Фивы заказана.
— Я фиванка и имею право войти, я буду работать.
— Так все говорят. По виду не скажешь, что ты хоть на что-нибудь годишься. Хватит. Ты никуда не идешь.
Стентос замолчал, но взгляд его продолжал скользить по моему телу и лицу. Я видела по его немного смущенному взгляду, что он думает: девчонка грязновата, но красивая, почему бы не попытаться. Начинаются неприятности — известно мне все это, известно до тошноты. Десятник с улыбкой подошел ко мне.
— Ты не сможешь войти ни через большие ворота, ни через другие, но я могу пропустить тебя во двор между укреплениями, там есть колодец — сможешь напиться и вымыться. Моя стража скоро кончится, я найду тебя там, и если ты будешь хорошо себя вести, то проведу тебя сегодня вечером в город через подземный ход. Ну, как?
— Нет, — проговорила я просто, смотря ему прямо в глаза.
Ответ мой озадачил его, но он решил, что это просто отговорка, и попытался привлечь меня к себе. Я ждала этого и увернулась. Стентос разозлился, поднял руку: такие, как он, думают, что вовремя отвешенная пощечина делает женщину посговорчивей. Я отскочила в сторону, и рука десятника встретила пустоту. Он потерял равновесие, мне нужно было только слегка подтолкнуть его, чтобы он растянулся на земле. Когда Стентос, пьянея от ярости, встал на ноги, копье его было уже у меня в руке, и он понял, что пользоваться им я умею. Остальные стражники, оправившись от изумления, ринулись было ему на помощь, но острие копья опасно замаячило перед Стентосовым горлом, и он сделал знак, чтобы те остановились.
В это время в воротах появился поразительно худой улыбающийся мужчина. Глава стражников, сопровождавший его, был явно недоволен. Пока незнакомец не приблизился, копье я не опускала, держа его наизготове.
— Я — К., друг Клиоса, — сказал мужчина и, повернувшись к Стентосу, продолжал: — Царь Этеокл выдал мне пропуск для своей сестры Антигоны.
— Для Антигоны?.. — Стентос едва понимал, что происходит. — Везде ее статуэтки со слепым. Я думал, ей лет десять.
— Она выросла, — произнес К.
Я вернула копье десятнику, улыбнулась, но напрасно: он не простил меня, — с первого шага в Фивах я уже сумела кого-то рассердить.
К. взял меня под руку и провел под огромным выступом Северной стены. Теперь здесь есть вторые ворота, такие же массивные, как и прежние, и меня охватило от этого чувство необъяснимой гордости.
Я еще не могла ничего разглядеть в неожиданно павшей от Северной стены тени, но чья-то легкая рука уже проскользнула мне под локоть, и я вдохнула знакомый аромат.
— Твой друг Клиос, которого я смогла оценить в Афинах, отправил нам посланника, мы ждем тебя уже четыре дня, и, естественно, стоило тебе вступить в город, как тут же разразился скандал, — Исменин смех, как и раньше, зазвенел в воздухе — может быть, немного жестче, чем прежде. — Молчи, — проговорила она, — в Фивах теперь всюду есть уши.
Мне и не хотелось разговаривать — достаточно чувствовать, как идут рядом, равномерно шагая, наши тела, как давно чувствовала я это. Исменино присутствие успокоило меня: на улицах множество телег и повозок, народу больше, чем раньше, дома неожиданно высоки, и мне от этого не по себе.
И пахнет в городе иначе: я помню, что, когда поднимался ветер, как сегодня, он приносил запах моря и садов, — теперь же ветер лишь поднимает сухую, раскаленную пыль.
Перед нами предстал заново отстроенный дворец.
— Его занимает Креонт, — уточнила Исмена, — я живу дальше.
— А Этеокл?
— Он в своей крепости в военном квартале.
Мы подошли к красивой двери, Исмена распахнула ее, и после диких улиц и раскаленных городских стен я оказалась в зеленой цветущей полутьме, оживляемой плеском фонтанных струй.
Дом казался полупустым: огромные окна, через которые в комнату вместе со светом, казалось, входил сад со всеми своими красками и трепетными тенями. Все в точности так, как было.
— Это наше детство, — проговорила я, — краски нашего детства. Твои — напоминают Иокасту: впрочем, ты на нее и очень похожа.
Волнение накатилось на меня, и голос дрогнул: насколько глубинна, насколько сильна наша с Исменой связь, мы остались сестрами, несмотря на многолетнюю разлуку.
Исмена первая пришла в себя.
— Если хочешь, пусть эта часть дома будет твоей настолько, насколько захочешь. Я живу в другой половине — там моя жизнь, и я не хочу делить ее со своим опасным семейством, даже с дорогой Антигоной. Пойдем поедим немного, ты очень устала и вся в пыли. К. приготовил тебе купание, мы вместе залезем в воду, как раньше, потом ты будешь отдыхать.
К. принес нам легкий обед, я хотела было помочь ему, но Исмена остановила меня:
— К. расстроится, если ты откажешься от того, что он желал для тебя сделать. Клиос прислал его в Фивы, чтобы он помогал тебе, охранял и, конечно, восхищался тобою вместо него.
Она проводила меня в какую-то комнатушку, где стояла огромная бочка, чудесно украшенная металлом, К. наполнил ее теплой водой. Я скользнула в воду, которая была восхитительна, а Исмена мыла меня, как делала это в детстве и никогда больше.
К. добавил кипятку, и Исмена погрузилась в воду рядом со мной. Ее поразила сила и упругость моих мышц. Я сильная, как мужчина, сказала она, но на самом деле я не сильнее обычной простолюдинки. Я испытывала огромное удовольствие оттого, что Исмена рядом со мной в горячей воде и рядом со мной ее такое не похожее на мое тело, мягкие округлости которого созданы для наслаждений. Реальный мир для нас исчез, и его место заняли воспоминания, целый мир, радостный и пронзительный, каким он был до нашего расставания.
Исмена вдруг поняла, что времени прошло больше, чем она думала, быстро выбралась из бочки и оделась.
— Мне пора заняться собой. К. поможет тебе — и не возражай; я знаю, что тебе это не нужно, но ему — очень. Его, бедного, оскопили, когда он был еще совсем юн, чтобы сохранить голос, который у него божествен.
Я вышла из воды, и К. подошел с большой красивой простыней — она была восхитительно нагрета, и он завернул меня в нее.
— Какой красивый цвет! — удивилась я.
Он серьезно посмотрел на меня.
— Теперь это твой цвет… Так мне сказал Клиос.
К. отвел меня в комнату; в ней было свежо и уютно, а под красивым ковром на стене — только одна простая белая постель, в изголовье К. поставил светильник.
— Я погашу его, когда ты заснешь. Клиос сказал, что ты очень красиво спишь, так что нескромен я не буду.
Потом — как будто он делал это всю жизнь — он подоткнул мне покрывало, как Иокаста когда-то, когда я была совсем маленькой. Он быстро поцеловал меня в лоб — так меня целовала Диотимия, исцелительница тела и несчастной души, чья любовь дала мне силы долго следовать за Эдипом в его пути. Я так рада была простоте чувств К. и тому, как он все это делает, что и не подумала возражать. Когда К. вышел, я улыбнулась, понимая, что этот поцелуй — начало большой дружбы.
На следующий день я проснулась до рассвета, как бывало в дороге, и К. застал меня за приготовлением еды.
— Клиос не хотел, чтобы ты занималась этим, он послал меня сюда служить тебе.
— Мы будем служить друг другу. Как ты познакомился с Клиосом?
— У моего хозяина, богатого коринфского торговца. Он был хорошим музыкантом и обожал мой голос. А также я шпионил для него в городе и в других местах. Ему непременно хотелось получить Клиосову фреску, а так как Клиос отказывался идти в Коринф, он отправил к нему меня. Мы стали друзьями, и Клиос спустился в Коринф вместе со мной. Он согласился исполнить фреску при условии, что мне будет дарована свобода. Хозяин колебался, но по взгляду Клиоса он довольно быстро понял, что выбора у него нет. Когда фреска была исполнена, я ушел вместе с Клиосом; мы много говорили о тебе, он познакомил меня с твоей подругой Диотимией. Я научил Ио, у которой чудесный голос, как петь еще лучше. Клиос был уверен, что ты вернешься в Фивы, где тебе будет грозить опасность, и он попросил меня отправиться к Исмене и помочь тебе.
— Ты очень любишь Клиоса?
К. улыбнулся:
— В мои обязанности входит отвечать тебе?
— Если я скажу «да»?
— Ты этого не скажешь, — и К. вышел, так как послышались шаги Исмены.
В это утро она была необычайно красива, очень напряжена и прямо с порога завела ожидаемый мною разговор:
— Почему ты вернулась?
— Ты знаешь — из-за войны.
— Ты думаешь, Антигона, что сможешь остановить ее, но это лишь мечты. Взаимные придирки Полиника и Этеокла за эти десять лет только возросли. Их соперничество — как вышедшая из берегов река, которую уже не обуздать.
— Я попытаюсь, Исмена, ты должна мне помочь.
— Никто не сможет тебе помочь, ты только усугубишь наши несчастья. В действительности же ты думаешь только о себе, о собственной доброте, о величии собственной души — ты всегда только это и делала.
Каким тоном это было сказано!.. Страсть оживила лицо Исмены, и от этого еще заметнее стало ее сходство с Иокастой. Она так же красива, как Иокаста; может быть, даже красивее, но у нее нет Иокастиной царственной стати, — этот дар перешел к другому, и я сказала:
— Настоящий царь — Полиник.
— Естественно, он этого хочет, как настоящий сын нашей матери.
— Как прошел год, пока он правил?
— Войны в том году не было, не собирались принимать и великих решений, а в ожидании их Полиник и царствовал. Утром он проводил военные учения и творил суд. После обеда отправлялся на охоту или занимался любовью. Вечерами часто устраивал превосходные праздники — танцевал, пел и безумствовал, как Дионис. Каждый чувствовал в нем огромный запас силы и решимости, он готов был пустить его в ход при необходимости. Смех его эхом отдавался в городе, все следовало как обычно, а если возникали проблемы — он заставлял решать их Этеокла.
— Как — Этеокла?
— Полиник всегда восхищался способностями Этеокла, но вместе с тем думал, что брат недостоин его. Вот этого-то Этеокл и не смог вынести.
— Как и ты, Исмена: тебе не перенести моего возвращения в Фивы.
— Я рада вновь видеть тебя, Антигона, но тебе здесь не место.
— По-твоему, я уже не фиванка?
— Ты изменилась. Клиос сказал мне в Афинах, что, сама того не ведая, ты ступила на небесную дорогу, но Фивы — очень трудный город, Антигона, Фивы подавляют и пригибают к земле. Этеокл сделал из Фив город с самыми высокими крепостными стенами.
— Они принесли Фивам счастье?
— Счастье Этеокла не интересует, Полиника — тоже. Этеокл жаждет могущества, Полиник выбил на своем оружии надпись: «Удовольствие или смерть». Речь, конечно, идет об удовольствиях в очень широком смысле.
— А ты, Исмена?
— Я единственная в семье, кто думает о счастье, о моем собственном счастье, которое я пытаюсь оградить от посягательств Этеокла, от властного смеха Полиника, от хитростей Креонта и от безграничной экстравагантности твоей души, Антигона. Поверь мне, уходи.
— Ты ненавидишь меня, Исмена?
— Конечно, я ненавижу тебя, я ненавижу тебя почти так же, как и люблю. Почему ты решила завладеть нашим отцом?
— Это я-то завладела нашим отцом?
— Конечно, а кто же еще? Когда он решил покинуть Фивы, мы должны были проводить его до крепостной стены и вернуться во дворец вместе, чтобы учиться жить без него. Так нет же, ты бросилась за ним, даже не задумываясь, смогу ли я, твоя сестричка, вынести то, что я потеряла вас двоих, что оказалась одна во дворце с двумя нашими братцами и Креонтом. Тебе хоть на минутку приходила мысль позвать меня с собой?
— Все произошло так быстро, Исмена… А ты бы пошла?
— Не знаю и никогда не узнаю, потому что ты меня не позвала, потому что ты посвятила себя Эдипу, бросив меня в Фивах. В ту минуту решились наши жизни, но свою я не выбирала, ее выбрали для меня ты, Эдип, который тоже не позвал меня. Неужели ты не могла придумать ничего получше, Антигона, чем пуститься в этот десятилетний путь со слепым, который не очень-то этого и просил?
В наших диких играх, когда мы играли с братьями и их друзьями, был еле заметный жест, который нам не могли не разрешить, — он позволял попросить в драке временную передышку. Я часто с помощью этого жеста давала Исмене, самой маленькой из нас, время передохнуть. Сейчас я воспроизвела его машинально, и Исмена, расхохотавшись, начертила мне на ладони условный знак.
— И хуже всего, — тут же продолжила она, — что ты ведь была внимательной старшей сестрой и прекрасно дралась, когда надо было защищать меня. И вдруг ты меня бросаешь и бежишь во все лопатки догонять нашего папочку в его бесконечных блужданиях. Я тоже любила Эдипа, я даже была его любимицей, но ты, став его священной дочерью, не оставила для меня места. Я же все это время, несмотря на то, что ты меня бросила, должна была жить и отвоевывать себе место в этом опасном городе, который ты покинула. Все эти десять лет я должна была самостоятельно разбираться с Креонтом, с Этеоклом, стараясь при этом не обидеть Полиника, а это нелегко, — каждый день.
Она раскрыла мне свои объятия, и, смеясь и плача, мы прижались друг к другу. Исмена, как обычно, первая пришла в себя:
— Не думай, что я с тобой помирилась, — заторопилась она. — Я еще приду, приду и выскажу тебе, что думаю. Ты теперь не будешь почивать на благих порывах.
Исмена выбежала из комнаты; тут же бесшумно открылась дверь, и К. произнес с необъяснимой улыбкой:
— Должен предупредить тебя, что я из тех, кто подслушивает у дверей, Клиос поэтому и отправил меня сюда. Исмена грубит, но она любит тебя, и у нее есть причина разговаривать с тобой подобным образом, потому что жизнь в Фивах труднее, чем ты думаешь.
Несколько минут мы молча смотрели друг на друга. К. понял: я доверяю ему.
— Ты, — сказал он, — не будешь подслушивать под дверями, за тебя это делать будем мы с Исменой.
Потом он предложил мне пойти посмотреть город и сказал, что поведет на гигантский рынок, который возвышается теперь там, где стояли раньше глинобитные хижины и в беспорядке раскинулись сады.
— Это один из трех городских рынков, — сказал К., — так придумал Этеокл. Он видел такие рынки на Востоке и устроил значительно лучше: сюда съезжаются отовсюду покупать и продавать, это новое богатство Фив.
На рынке меня со всех сторон обступили крики торговцев, разнообразные цвета и запахи, музыка — я попала в самую гущу толпы и растерялась. К. показал мне контролеров, которые стояли у дверей в центре каждого четырехугольника, на какие был разбит рынок, и следили за порядком. Они же получали с каждой сделки процент, причитавшийся городу.
— Эти люди и пополняют фиванские сундуки, благодаря им Этеокл собирается отбить готовящееся Полиником вторжение.
При этих словах я почувствовала дурноту, захотела уйти и, не мешкая, отправиться к Этеоклу. К. привел меня на просторную площадь посредине воинского квартала, в центре его стояла крепкая круглая башня.
— Вот Этеоклова крепость, отсюда он наблюдает за укреплениями, городом и рынками. Особенно — за рынками.
Мы вошли, и необычайная простота, царящая в Этеокловой башне, поразила меня. В комнате, где мы ждали, всего несколько табуретов и стол с деревянной скамьей. Здесь Этеокл три раза в неделю вершит суд. Мгновенно двери распахнулись, и вошел он сам, не знавший о нашем приходе. Вновь увидела я эти длинные руки, шапку непокорных волос. Этеокл так похож на Эдипа, что я, не в силах удержать волнение, бросилась к нему, сжала в объятиях, расцеловала. Этеокл удивился, отстранился от меня, чтобы лучше рассмотреть.
— Ты должна знать, Антигона, — он не отводил от меня строгого взгляда, — что твое возвращение меня не обрадовало. Ты — моя сестра, я люблю тебя, но, если ты за Полиника, лучше уходи.
— Я не уйду, и я не за Полиника! — резкость моих слов удивила его.
— Ты за меня?
— Я за мир, Этеокл.
— Войну начал Полиник.
— Но ты, ты же не отдаешь корону. Прекратите бороться друг против друга. Нужно, чтобы кто-то из вас сделал это первым.
— Слишком поздно, Антигона, война началась.
То, что он сказал, — правда, и это настолько тяжело мне, что, не отдавая себе отчета, я бросилась к нему снова, прижала к себе и, плача, поцеловала в плечо. Взгляд Этеокла смягчился, он даже обнял меня, но у него нет времени на счастье, его ждут, у него занят весь день.
— Я не хочу обременять Исмену. Не сможешь ли ты найти мне небольшой дом, работу?
— Пусть К. придет ко мне.
И след его уже простыл, а я, растерянная, оказалась во дворе. К. повел меня посмотреть небольшой храм, построенный Этеоклом. В нем — единственное в Фивах произведение Клиоса. Он отказался прийти в город, но Этеокл сам отправился в горы и убедил Клиоса сделать эту фреску, за которую заплатил очень дорого.
В центре небольшой башни установлен высокий камень с фреской — камень с обеих сторон не обработан, он грубый и шероховатый.
На темном, ночном фоне фрески — очень светлый облик богини в золоте и голубом. Слева и справа — два ребенка, два мальчика, которые впились в нее восхищенными взглядами. Меня сначала охватила радость, потом — отчаяние, граничащее с ужасом: богиня, которую написал Клиос, это Иокаста — такая, какой видели и какую оспаривали друг у друга двое мальчишек, оставшихся моими братьями. Я обошла камень. На оборотной стороне не изображено ничего, только восхитительные блики пожара.
К. молчал, не отводя от меня взгляда.
— Клиос сделал эту фреску, — сказала я, — как будто Исмены и меня больше не существует. Мне не узнать в этой золотой богине соблазна нашей матери.
— Клиос писал Иокасту, как ее видел Этеокл и, конечно, Полиник, а не ты.
— Поэтому от меня отказываются и Этеокл, и Фивы?
— А разве для того чтобы стать самим собой, не нужно, чтобы от тебя отказались? — в доброй полуулыбке К. сквозила ирония.
V. ГЕМОН
На следующий день Исмена передала, что утром во дворце меня ждет Креонт. Принял он меня со своей обычной непринужденностью и, казалось, уже забыл, что совсем недавно в Колоне отдал приказ схватить меня, чтобы заставить Эдипа вернуться в Фивы. Долгое время он был самым красивым мужчиной в городе, и я тоже не могу смотреть на него без волнения: Креонт похож на Иокасту.
— В Фивах теперь тебя никто не узнаёт, — промолвил он, — зато вся Греция только о тебе и говорит. Почему ты вернулась, не предупредив меня?
— Я фиванка, я вернулась из-за моих братьев и войны.
— Ничто не остановит ни их соперничества, ни войны.
— Ты хочешь сказать, Креонт, что ты — их дядя — не делаешь ничего, чтобы остановить ее?
— Я не могу вмешиваться в войну. Попытайся я только это сделать, они бы объединились против меня. Я знаю, Эдип предсказал в Колоне, что наступит время, когда я буду единственным царем в Фивах. Но я не хочу этого — Этеокл молод, полон сил, у него дар к богатству и действию. Вдвоем мы гораздо сильнее, чем если бы я царствовал один.
— Почему вы не уступаете престол Полинику раз в три года, как было договорено?
— Так не делается, Антигона. У Полиника прекрасные соратники, он богат, скоро станет царем Аргоса. Фивы для него лишь прошлые мечтания.
— Он не откажется от них и объявит вам смертельную войну, если вы не признаете его прав.
— Тогда он умрет, потому что, идя войной на Фивы, Полиник становится предателем своей родины.
Креонт поднялся, давая мне понять, что нам нечего больше сказать друг другу. Он знал, что я захочу взглянуть на комнаты моих родителей, в которых они некогда жили. Сын Креонта Гемон отведет меня туда. Как только Креонт вышел, появился Гемон, как будто с нетерпением ожидал только этого момента. Я помнила худенького и неприметного мальчика — прошли годы, и Гемон превратился в красивого высокого мужчину, но царственной непринужденности отца у него нет. Немного робея, он приблизился, и это сразу расположило меня к нему. Он мне двоюродный брат, и, естественно, я поцеловала его. Он удивился, и лицо его на мгновение озарилось счастьем.
— Я рад снова увидеть тебя, — с трудом выговорил он. — Столько лет я на это надеялся.
Я рассмеялась и ответила:
— Я тоже.
И в этом было больше правды, чем я думала, потому что в моем сожалении о Фивах и в надежде вернуться туда всегда было место для неясного образа подростка Гемона, который стал теперь мужчиной, как и я, странным образом, женщиной.
Гемон предложил мне осмотреть дворец, но я хотела увидеть лишь тот маленький зал, где Эдип провел год, после того как ослепил себя. Зал оказался и уже, и темнее, чем представлялся мне тогда. Теперь в нем стояли амфоры, в которых Креонт хранил вино. Мне удалось добраться до центральной колонны.
— Вот здесь, у подножия этой колонны, — сказала я Гемону, — Эдип провел год и ни с кем не разговаривал до тех пор, пока его не изгнали из Фив.
Гемон попробовал было возразить, что Эдипа не изгоняли, но я прервала его:
— Конечно, он был изгнан, изгнан духами других. Духом Креонта, моих братьев и, в конце концов, его собственным. Однажды утром он произнес: «Я ухожу завтра». Я спросила: «Куда?» — «Какая разница — куда? Вон из Фив!» — крикнул он, и десять лет мы и шли в никуда.
Гемон промолчал, но обнял меня и взял мою руку в свою, и рука его оказалась сильнее моей. Я успокоилась.
— Пойдем посмотрим комнату моих родителей, — попросила я.
На пороге я машинально пропустила Гемона вперед. Я боялась, что увижу запустение. Но в комнате ничего не изменилось, можно подумать, что здесь по-прежнему жили. Над царской постелью, как и раньше, нависала толстенная балка, с нее свисал шарф, вида которого не смог вынести Эдип.
— Здесь ежедневно убирают, — сказал Гемон. — Ты знаешь, как мой отец любил Иокасту, он частенько приходит сюда.
— Это ему нужна здесь полутьма?
— Нет, кто-то задернул занавеси.
В это мгновение из-за них двинулась на нас Иокаста, и глаза ее были закрыты. Как и раньше, она улыбалась в сиянии своих восхитительных волос. Страх охватил меня, но я не поддалась ему, сделала три шага вперед, отдернула занавеси.
— Открой глаза, — несмотря на все мои усилия, голос мой немного дрожал.
Глаза призрака открылись, и иллюзия рассеялась, потому что в Исменином взгляде нет власти Иокасты.
— Я испугала тебя? — расхохоталась моя сестра.
— Просто на мгновение ко мне вернулась надежда, что это она.
— Знаешь, я репетировала эту роль. Креонт часто просит меня исполнить ее для него, наша мать умела заставить любить себя. Ты тоже. Вон ты уже окрутила красавца Гемона. Пока тебя не было, он любил меня, но ты сильнее. Сильнее, чем я думала, когда ты входила по утрам через эту дверь, и Эдип, хотя я была уже у него в объятиях, говорил: «А вот и моя дылда». Как это у тебя выходило — быть всегда самой большой?
— А как выходило у тебя всегда оказываться любимицей и первой?
Пока Гемон приводил занавеси в порядок, Исмена шепнула мне:
— Я о нем больше не думаю, я люблю другого.
— Ты не любимая моя сестра, Исмена, — проговорила я в ответ, даже не задумываясь, — ты единственная моя сестра.
Исмена выглядела счастливой, и, хотя Гемон и расстроился, мы попросили его не провожать нас и вместе вышли из дворца. Нам было необходимо побыть наедине и молча шагать рядом друг с другом.
Дома Исмена обняла меня и сказала:
— И не надейся, завтра я буду снова тебя ненавидеть. Я сегодня раскисла из-за тебя. Мы теперь в Фивах презираем мягкотелость, мне нужно тебя ненавидеть, чтобы ты закалилась, чтобы тебя тоже не раздавили.
На заре следующего утра, пока мы ели, К. сказал мне:
— Вчера Этеокл послал меня выбрать для тебя дом. Я посмотрел несколько — они все разные. Хочешь взглянуть сама?
— Ты знаешь, какой я выберу?
— Да, — ответил он.
— Ну, так я его и выбираю. Пойдем.
На бывших выселках, которые Этеокл включил в городскую черту — а когда-то там жили огородники, — мы нашли деревянный дом, окруженный большим заброшенным садом, где росло несколько красивых деревьев. Дом мне понравился с первого взгляда — неброский и хороших пропорций. В нем прохладно и есть погреб. Совсем рядом — забытый родник, его надо привести в порядок. В глубине второй комнаты — очаг. Накануне К. заготовил дрова, и я сразу же смогла разжечь огонь: пламя занялось, и дом ожил. Впервые с тех пор, как я с Эдипом покинула Фивы, благодаря Этеоклу, такому внешне враждебному, у меня появились свой дом и очаг.
Мы отправились осматривать сад — он весь зарос ежевикой и сорняками. Но в середине возвышалось восхитительное вишневое дерево, которое отбрасывало тень. Как интересно будет приводить все в порядок, возвращать к жизни. К. увлек меня в глубину сада, где стояла мастерская — всего три стены, тщательно сложенные из камня. Крыша провалилась, внутри выросли деревья, отчего все кажется зеленым.
— Какой простор для ваяния, — радость переполняла меня, — завтра же начинаю.
В полдень я впервые приготовила на очаге еду. Послышались чьи-то шаги — это Гемон, и мне его появление неожиданно показалось очень приятным.
— Иди поешь с нами в первом моем доме.
— Дом небольшой, — заметил Гемон, — но, раз ты живешь в нем, великолепный, да и сад станет красивым и полезным.
На улице заскрипела телега.
— Этеокл отправил меня к тебе привезти мебель, — пояснил юноша.
— Только ничего лишнего: за годы скитаний я поняла, что на самом деле нужно очень мало вещей.
К., наверное, предупредил Этеокла, потому что в телеге было лишь самое необходимое и еще два настенных ковра.
В конце трапезы Гемон, замявшись, неожиданно проговорил:
— Расчистить сад, отстроить мастерскую — работа немалая. Вам двоим это не под силу, потому что К. надо щадить свои силы. Мне бы хотелось помочь вам.
— Ты хочешь помочь? А что подумает Креонт?
— Я под началом не у него, а у Этеокла. У меня много дел, но среди дня выдаются свободные минуты. Я могу сейчас же и начать. Я даже мотыги принес.
Предложение это мне понравилось, и было приятно, что Гемон и К. вместе решили прежде всего проложить дорожку к мастерской.
Гемон без промедления принялся за дело. Он срезал траву, мотыжил землю — впрочем, вырывая ненужное, он тщательно сохранял полезные растения. Тем временем мы с К., прежде чем вносить в дом мебель, принялись отмывать стены.
Время от времени я выходила взглянуть, как работает Гемон — ему было очень жарко, и я принесла холодной воды из родника. Он наклонился над корневищем, которое вырывал из земли, неловко поблагодарил меня. И под его взглядом, в котором восхищение было перемешано со страстным желанием подчиниться, я смутилась больше, чем думала.
Приблизился вечер. Гемон сложил инструменты, быстро попрощался и торопливо ушел, чтобы успеть на вечернюю перекличку. Едва успели затихнуть Гемоновы слова, что он придет на следующий день, как передо мной вырос Этеокл.
— Почему ты выбрала такой бедный квартал и дом? — спросил он, внимательно все осмотрев.
— Наш отец в конце жизни стал беден, он сначала мирился с этим, потом решил, что это правильно.
— Почему?
— «Никакого ненужного труда», — говорил он.
Этеокл мгновенно оценил эти слова.
— Эта точка зрения, — произнес он, — прямо противоположна той политике, что я веду в Фивах, но я понимаю ее. Не будь Полиника, я бы, может быть, думал, как Эдип. — И, глядя на дорожку, которую начал прокладывать Гемон, продолжил: — Ты наняла лучшего из моих людей.
Я рассмеялась от удовольствия:
— Правда, красивая работа?
— Хороший выбор: после Полиника это самый красивый мужчина в Фивах, и он невероятно честен.
Щеки мои зарделись, и это, естественно, не укрылось от Этеокла.
— Ты говоришь, что Полиник — самый красивый мужчина в Фивах; для тебя он по-прежнему фиванец?
— Что бы Полиник ни делал, он навсегда останется одним из нас.
— Тогда почему ты изгнал его?
— Я позволил ему царствовать год и честно служил ему в это время. Он отправился путешествовать, и я не позволил ему вернуться. Он разрешил Фивам погрузиться в спячку, я же принуждаю их, я принуждаю и Полиника: пусть мечтает и воплощает фиванские мечты.
Этеокл вышел, прижимая к себе красивый шлем с черным султаном. Я бросилась вслед, схватила его за руку:
— Знаешь, в Фивах ведь тоже есть кое-кто, кого я люблю так же, как Полиника, и это — ты.
Он нежно и как-то печально взглянул на меня.
— Ты одинаково относишься к нам и тем не менее сказала Исмене: «Настоящий царь — Полиник». Эти слова вырвались у тебя, я тоже мог так сказать. Настоящий царь по своей природе — Полиник, и я это знаю. Я — царь лишь по неустанному усилию, мне никогда не совершить тех великих подвигов, что он может совершить, но что было бы с Полиником, если бы не то глубочайшее оскорбление, которое я нанес ему? Он стал бы властелином заурядного города. Я знаю, что делаю: не справедливости хочу, а могущества. Именно потому, что Полиник так восхитителен, так идиотски солярен, я должен был восстать против него, должен был поднять на него оружие, оружие тьмы и золота, которое я привлек в Фивы.
Он повернулся, и вот уже только его быстрые шаги отдаются вдали. К. подошел ко мне, взял за руку, отвел в дом. Тягостные думы завладели мною: братьям известна, им всегда была известна тщетность всего того, что я должна предпринять. Я присела у очага, в котором К. разжег огонь. Сам он сел напротив, наблюдая, как борется во мне та бедная испуганная девчонка, которая, по-моему, и есть я, и другая — непонятная, непредсказуемая Антигона, которую Клиос, Эдип и Диотимия считают, что видят. Тому, кто слушает на пороге души, прекрасно известно, что противостояние этих двух Антигон не может завершиться выбором одной или другой ипостаси, оно дойдет до конца, и цена ему — жизнь. Это невозможно выразить словами, и К. начинает потихоньку напевать, успокаивая словами израненную душу, он убеждает меня поесть, лечь, внять истинам глубокого сна.
В последовавшие за этой встречей дни я начала вырубать в мраморной плите, которую нашел для меня К., многомесячный Эдипов маршрут, когда он описывал вокруг Афин полукруг за полукругом. Полукружия эти сжимаются по мере приближения к Колону, к тому месту, где слепец прозрел.
Камень требует, чтобы форма полукружий, которые описывал Эдип на земле, была правильнее, и я радостно подчиняюсь требованию камня. Гемону нравилось водить пальцем внутри мраморных желобков, и он считал, что выполнены они восхитительно.
— Дотрагиваешься до них — и возникает желание отправиться в путь, — произнес он однажды, — хочется идти, как шла ты, но еще хочется присесть и начать слушать.
— Что слушать? — спросил К.
Гемон в неведении пожал плечами. Может быть, мы узнаем это, когда Клиос, как обещал, вырубит в своей горе наш маршрут, и тогда все будет видно.
Гемон почти каждый день приходил работать в саду. Он в нескольких словах передавал мне, что происходило в городе, брал инструменты и принимался за работу. Однажды К. сказал мне:
— Твоя скульптура почти закончена, пойди помоги Гемону — ему безумно этого хочется, но у него не хватает смелости попросить тебя.
Я вышла в сад, встала рядом с Гемоном — и лицо его прояснилось, мы начали работать бок о бок, и, хотя слов мы почти никаких не сказали друг другу, аромат трав и запах вскопанной земли мы вдыхали с ним вместе. Иногда наши руки соприкасались, мы даже не всегда замечали это, но тела наши находили в этой тишине тайную радость.
Счастье это могло бы длиться вечно, ему не должно было быть конца, но пришел день, когда Гемон произнес:
— Я уезжаю, — сердце мое сжалось, а, поскольку я молчала в ответ, он добавил: — В полевой лагерь.
— Воевать против Полиника?
Он промолчал, и мы снова в полной тишине принялись за работу.
Почему я так испугалась? Из-за Полиника, который нечеловечески силен и ловок в обращении с оружием? Из-за Этеокла, который едва ли уступает в этом Полинику, или из-за него, из-за самого Гемона? Ополчилась же я на Гемона, потому что произнесла:
— Ты и впрямь человек Этеокла.
Гемон выпрямился, впервые я поймала на себе его неласковый взгляд:
— Ты очень любишь Полиника, Антигона.
— Этеокл тоже.
— Я должен был выбирать. Этеокл — мой друг, он, как и я, человек Фив.
— Полиник, значит, нет?
— Нет, — прозвучал отрывистый ответ, — Полиник великолепен, но для самого себя.
Гемон не верил, что мир между братьями возможен; не нужно, чтобы это встало между нами, не нужно, чтобы я плакала, но я плакала.
Он заметил мои слезы, захотел что-то сказать, но не нашел слов и вскоре ушел в военный квартал, как уходил туда каждый вечер.
Пока мы трудились с Гемоном бок о бок, что-то проснулось во мне. И когда я услышала, что он уезжает, поняла, что думать об этом одна я не в силах, бросилась в мастерскую, где работал К. Я знаю его так недолго, но он, кажется, знал меня всегда.
К. возился с обломками рухнувшей колонны, которая поддерживала крышу мастерской:
— К., что ты думаешь о Гемоне?
Как обычно, прямого ответа на вопрос он не дал:
— Познакомься с ним Клиос, сказал бы, что ему можно доверять.
— А Ио, что сказала бы она?
— Она сказала бы, что он красив, и это важно.
— А еще что, что еще?
— Ио наверняка сказала бы, что Гемон может быть хорошим отцом.
— Тебе это смешно?
— Да, Антигона, мне, у кого никогда не будет ни жены, ни детей, это смешно.
— Прости меня, К., Гемон уходит с Этеоклом сражаться против Полиника, мне от этого стало так больно, что я была с ним жестока.
Я успокоилась, но мне нужно было побыть в тишине рядом с К. А так как он снова взялся за обломки колонны, я принялась помогать ему. Мои ловкие руки скульптора действительно могут лечить прекрасный камень и его жесткие края, как будто это тело ребенка.
На следующий день появилась насупленная Исмена — она всегда такая, когда у нее плохое настроение.
— Что за квартал, что за соседи! К счастью, из-за этого большого сада к тебе не долетают запахи их кухни. А твой дом — он просто крошечный, и одни голые стены. А ведь ты могла бы принять и то, что я хотела тебе отправить. Тебе, конечно, ничего не надо, я так и думала. В довершение всего ты завладела К. и нашим дорогим Гемоном, ты их быстро пристроила к делу. За работу, за работу — ты так же пристроила к делу Эдипа. Ему пришлось ваять скульптуры, петь просоды, слагать поэмы для бедной Антигоны, которая просила для него милостыньку. Не очень-то много свободного времени оставляла ты нашему отцу; раз он потерпел поражение в Фивах, нужно было, чтобы он стал великим как-то по-другому. Мудрец, провидец, герой, превознесенный богами, — и все это для своей маленькой помощницы, без которой ему бы не выжить. Пройдет совсем немного времени, и на всех перекрестках можно будет найти неизвестно кем выполненные скульптуры, изображающие Эдипов апофеоз с приткнувшейся в каком-нибудь углу Антигоной.
— Если ты злишься, Исмена — значит, хочешь что-то сказать.
— Да, хочу. Ты отвоевала у всех Гемона. Мне это все равно. Да и Этеоклу не до вашей все возрастающей близости.
— Тогда кому это не все равно? — спросил К.
— Креонту. Он хочет, чтобы Гемон стал в один прекрасный день царем, но и подумать не может, чтобы Антигона была царицей.
— Я никогда не стану царицей, ни в Фивах, — нигде.
— Если ты, Антигона, откажешься от царства, Гемон тоже от него откажется. Поэтому-то ты и рассоришь его с Креонтом. И тут же ты окажешься в огромной опасности — ты, твоя сестричка и К. тоже.
— А Этеокл, Исмена? У Креонта не вся власть.
— Помнишь, что сказал Эдип Полинику в Колоне? «Когда вы убьете друг друга, кто будет царем? Креонт. Думаешь, Антигона сможет вынести его тиранию?» Естественно, об Исмене ни слова, она-то может все вынести.
Ответить Исмене я не могла: в ее словах слишком много правды и невозможный груз будущего.
— Ты, кажется, еще на что-то надеешься, Антигона, — не могла успокоиться Исмена. — Но на что можно надеяться при этом безумном упрямстве близнецов?
— Не знаю, сестра. Когда я шла по дороге, я не знала, куда иду, я просто следовала за Эдипом, он занимал собой все прошлое и поглощал будущее. Оставалось лишь настоящее, в нем-то я и жила. Жить в настоящем можно, но строить планы нет времени.
Исмена неожиданно растрогалась: ей стало понятно, какова была наша долгая дорога нищебродства и годы неуверенности. Она открыла мне объятия, мы привлекли к себе К. — и сомкнулось кольцо чувств и объединявших нас воспоминаний. Необъяснимая радость охватила нас, и мы долго наслаждались ею, бесцельною, но счастливою. Исмена прервала это сладостное переживание именно тогда, когда это было надо, и так, как умела только она:
— Однако я сильно проголодалась, — воскликнула она, — быстро есть!
Мы вместе приготовили еду и весело поели в саду. Как только я собралась все убрать, К. запел, и его восхитительный голос неожиданно взлетел к небу.
Слушая его, не знаешь, поет ли это ребенок, молоденькая девушка или мужчина, который извлекает звуки не из своих голосовых связок, а из самых корней древа любви. Однако я знаю этот неизвестный голос, я знаю его изначально; слушая, как он звучит, я чувствую, что меня поняли, и это тот единственный голос, который понятен мне самой. При этих невероятно высоких звуках дух мой проходит в недоступные врата. Я опустилась на нагретую солнцем землю, и Исмена — рядом со мной. Руки наши встретились, и счастье оттого, что мы рядом, что мы храним друг друга, заполнило наши существа, а голос К. приносил нам избыток этого счастья. Звуки эти проникали через прикрытые веки, и по завороженным путям слуха спускались к сердцу, пылкое биение которого все учащалось. Легкие наши полностью открылись памяти Эдипа и его отсутствию, всем тем, кто умер, и тем, кто еще лишь готовился родиться под вспыхнувшими огнем небесами. Под конец голос К. сорвался, задрожал и потонул в приступе кашля. Беспокойство охватило меня: мне бы успокоить К., но я, как Исмена, все еще пребывала в том блаженном состоянии, в которое погрузило нас его пение. Я обернулась: как прекрасна моя сестра, на ней, кажется, еще лежал отблеск славы, звучавший в голосе К. и всегда пребывающий в небесах.
— Ты вся сверкаешь, — проговорила я.
— Ты тоже, — ответила Исмена, — это музыка проникла в нас.
К. кашлял, сидя на земле, у самых корней вишневого дерева. Он был бледен и измучен. Мы помогли ему встать на ноги и отвели в дом.
— Ты был неосторожен, — упрекнула его Исмена. — Ты дал нам счастье, но пел слишком долго.
В перерывах между приступами кашля на губах у К. появилась слабая, но счастливая улыбка.
— Разве можно остановить мгновение счастья, — прошептал он, — разве можно его измерить?
VI. СРАЖЕНИЕ
Город полнился слухами. Полиник с союзниками выступил, он идет к Фивам, и армия отправляется ему навстречу. Гемон и я заканчивали приводить в порядок сад.
— Меня не будет несколько дней, — объявил он мне наконец. — Надеюсь, скоро вернусь.
Я знала, что он отправляется в поход вместе с Этеоклом и расспрашивать его не надо. После ухода Гемона К. предложил мне посмотреть с одной из сторожевых башен, как выходят из Фив Этеокловы когорты.
Первые проблески утра принесли с собой грохот приближавшегося войска. Фаланги двигались во всем блеске фиванского оружия. Между двумя фалангами — десять вооруженных девушек, которых окружавшие их мужчины поклялись защищать, пока живы, до самой смерти. Латы на них облегченные, но девушки обучены владеть оружием так же, как мужчины, и столь же ловки; до гибели Иокасты я мечтала стать одной из них. Гемон шел во главе второй фаланги. Это — гвардия, и, несмотря на ужас, который охватывал меня перед этой войной, им, крепким, как молодое дерево, я гордилась. Сердце у меня сжималось — это прощание разрывало мою душу, но мужские шаги, эхом отдававшиеся между домами, приводили меня в необъяснимое смятение: все эти мужчины вместе создавали единое, действующее в едином ритме тело, и железо звенело так дерзко.
За пешим строем двигалась Этеоклова конница, сам он — в центре, бесстрастный и всюду поспевающий взглядом. За конницей — пращники и длинная череда колесниц. Мне бы никогда и не представить подобное развертывание сил, никогда я не видела столько вооруженных мужчин.
— И все это против Полиника? — спросила я в ужасе, обернувшись к Исмене и к К.
— Против Этеокла столько же, — ответил К., и Исмена согласно кивнула.
И тут мне стало ясно, что оба наши брата и Гемон идут не просто сражаться друг с другом, они хотят погибнуть от рук друг друга. Мысль, что их прекраснейшие тела, которые я ласкала, будут отданы на милость битвы, что обоих может ранить, что движущийся этот поток может раздавить их, что над ними возьмет власть буйная мощь железа, причиняли мне страдание. Я, кажется, возненавидела всех этих самцов, чьи мысли и тела в безумии своем устремлены к убийству. Но из-за тайного противоречия мне хотелось бы быть там, с ними. Да, реши только мои братья примириться, я, непонятная Антигона, была бы горда взять оружие и вместе с ними в самом сердце священных крепостных укреплений защищать в железной фиванской стене мой город… да, мне бы хотелось этого.
Через несколько дней ко мне пришел один богатый торговец сделать заказ на скульптурные барельефы. Он привез с собой мраморные плиты, деньги и попросил исполнить статую Зевса. Бог виделся ему молодым, грозным, мечущим громы и молнии.
— Как же быть, — не подумав, произнесла я, — чтобы создать представление о Зевсе нужно по крайней мере вырубить из мрамора гору?..
Вопрос мой насмешил торговца, которому дела нет до Зевса, — скульптура должна быть просто такой, чтобы ее купили. Но тут он вспомнил, что я Этеоклова сестра, и пожалел, что засмеялся, мне тоже стало неловко, что я высказалась столь необдуманно. На помощь пришел К.:
— Попроси ее лучше сделать обрамление для дворцовых дверей с фигурками детей и цветами. У тебя его сразу же купят.
Торговец согласился: он был счастлив, что сделал заказ сестре царя.
Дни шли за днями, из войска не было вестей, время казалось нескончаемым, потому что у меня не хватало мужества работать в саду одной и никак не удавалось начать заказ. Лето тяготило меня, это раскаленное фиванское лето, которое губительно для дыхания К., когда он начинает кашлять. Высоченные городские укрепления заточили лето в свою темницу, стены которой были цвета львиной шкуры, а в середине дня в воздух поднимался смрад из подвалов и отхожих мест. К счастью, К. стал пускать играть в сад соседских детей; я устроилась под высокой вишней и начала лепить их — лица, движения. Тогда-то Исменин посланец и сообщил, что Креонт хочет меня видеть, но прежде я должна встретиться во дворце с сестрой. Когда я нашла ее там, Исмена еле владела собой от волнения.
— Креонт будет говорить с тобой о Гемоне, перед его уходом с войском у них состоялся трудный разговор. Будь осторожна, Креонт — из заговорщиков и любителей удовольствий и, как все подобные люди, жесток. Он не показывал этого, но ненавидел Эдипа, теперь — твой черед. Он позволяет Этеоклу множить фиванскую мощь, а сам не вмешивается — ждет.
— Чего?
— Гибели наших братьев, Антигона.
Тщетно я пыталась приучить мой ум ко всем этим расчетам и ненависти.
— У Креонта, — продолжила Исмена, — только одно слабое место: он любит сына. Тут-то ты и встала у него на дороге — ему не вынести, что Гемон тебя любит.
— Но Гемон меня едва знает, а Креонт не знает вовсе.
— Гемон любит тебя, Антигона, потому что ты настоящая, до сумасшествия настоящая, и одного твоего присутствия достаточно, чтобы почувствовать, кто не настоящий. А Креонт, при всей его ловкости, не настоящий. Гемон понял это, когда говорил с ним о тебе, и они расстались, почти рассорившись. Креонт во дворце, он ждет тебя, будь осторожна.
Исмена удалилась, грациозно ступая, и все, кто встречал ее, улыбались.
Креонт пригласил меня сесть подле него и указал на дверь, выходившую в сад.
— Исмена сказала, что ты исполняешь мраморное обрамление для этой двери.
— Одна сторона закончена.
— Ты не теряла времени — я не знал за тобой такого таланта, да, по правде сказать, я почти ничего о тебе и не знаю. Кажется, ты избегаешь меня, и это странно, ведь я — твой дядя и я очень любил Иокасту.
— Моя мать отвечала вам тем же.
На мгновение лицо Креонта прояснилось, но взгляд его быстро потемнел.
— Меня убеждают, что ты, Антигона, хитра, и мне кажется, люди эти не ошибаются, но Гемон этого не понимает.
Я молчала, разглядывая через дверной проем высокие красные цветы: точно такие же росли тут и раньше — я часто вижу их во сне.
Креонт предложил мне выйти с ним в сад; сначала мы молчали: шли, думая о Гемоне, Иокасте, которая так любила ухаживать за цветами. Сад разросся, стал роскошнее, чем прежде, но исчезли те тончайшие цветовые сочетания, которые были при маме.
— Почему ты не осталась у Исмены? — спросил, наконец, Креонт. — Могла бы и во дворце жить. Не кажется ли тебе, что устроить себе жилье в крестьянском доме, в самом бедном квартале, одеваться, как ты одеваешься, — все это несколько чересчур, и вся эта преувеличенная простота — не более чем скрытая критика того, что нужно для престижа Фив и царской семьи.
— Дом этот решил предоставить мне Этеокл.
— Этеокл ни о чем, кроме войны, не думает, все остальное ему безразлично. Разве прилично, что он позволяет моему сыну Гемону, второму человеку в войске, ежедневно приходить к тебе и заниматься черной работой?
— Я ничего у него не просила.
— Вот в этом-то и есть твоя хитрость: чем меньше ты просишь, тем больше он тебе дает. Разве ты не знаешь, что, перед тем как покинуть Фивы, Гемон сообщил мне о своем желании жениться на тебе?
— На мне? Жениться? — я была настолько обескуражена, что у меня вырвался ответ в духе Иокасты: — Нужно еще, чтобы я этого захотела.
Креонт, сверливший меня своим взглядом, кажется, не ожидал этого, но нашелся:
— Ты этого захочешь.
Гнев захлестнул Креонта, и грубый вопрос, от которого он удерживался, сорвался все-таки у него с языка:
— Ты хоть еще девственна?
Вопрос не смутил меня, и я просто ответила: «Да».
— Как же это может быть, — не унимался он, — в том бедственном положении, в котором я видел вас в Колоне? В той неразборчивости связей, что возникает в пути, и потом — с тобой так долго рядом был этот убийца, который потом стал художником…
— Клиос почитал меня, а я научилась себя защищать.
Я знала, что Креонту хотелось спросить: «А Эдип, он тоже почитал тебя?» Глаза наши встретились, я выдержала его взгляд. Креонт не посмел произнести то, что хотел.
— Что ты будешь делать, когда Гемон, несмотря на мой запрет, женится на тебе?
Вот об этом меня и предупреждала Исмена, поэтому она и говорила, что я должна быть настороже. Мной овладело великое спокойствие, потому что единственный способ защитить себя от хитрости и грубости — отвечать, как есть на самом деле.
— Не знаю, — проговорила я.
— Посмеешь пойти дальше, посмеешь разлучить сына с отцом? — вскричал Креонт.
Я спокойно разглядывала его: мне стало ясно, что, несмотря на всю его ярость, держаться надо того, что есть на самом деле:
— Не знаю, — повторила я.
На этот раз Креонт поверил, лицо его исказила гримаса настоящей муки, но гневливость никуда не делась.
— Уходи из Фив, Антигона, потому что, если ты окажешься между Гемоном и мной, несчастье ты принесешь обоим. — Голос у него сорвался, и в словах прозвучала почти мольба: — Не отнимай у меня сына.
Такая любовь растрогала меня.
— Я не хочу отнимать его у тебя. Но я фиванка, я имею право здесь жить. Я останусь здесь столько, сколько потребуется, чтобы помирить моих братьев.
— Это то же самое, что желать невозможного, — проговорил Креонт, — ты похожа на Эдипа, который был не политиком, а поэтом. Гемон должен стать царем…
— Гемон, может, и станет царем, но я никогда не стану царицей. Я останусь той, кто есть. Путницей, если ты меня выгонишь. Или, если тебе хватит терпения, буду жить в деревянном Этеокловом доме.
— Это угроза?
— Нет, Креонт. Ты боишься за Гемона и повсюду видишь опасности. Я тоже боюсь за своих братьев и за Гемона. Не будем усугублять того, что происходит.
Возможно, Креонта растрогало общее несчастье, но с виду он успокоился.
— Пусть будет что будет, — произнес он. — Хочу верить, что ты не враг.
Нет, я не враг, и я сказала об этом ему. Мне ничего от него не надо, он видел это, но он видел также, что я могу оказать ему сопротивление. Креонт еле заметно махнул рукой, но прозвучало лишь «иди».
Из сада я шла вдоль красных цветов, которые любила Иокаста. Я научилась слишком широко, по-мужски, шагать, и это, наверное, не нравилось Креонту, чей тяжелый взгляд я чувствовала на своей спине.
Исмена и К., ожидавшие меня, заставили пересказать встречу во всех подробностях.
— Креонт, — сказала Исмена, — думает, что у тебя есть планы на будущее. Он не понимает, что опасность для него исходит из самого факта твоего существования. А поскольку Гемон любит тебя именно за то, что ты есть, Креонт будет тебя ненавидеть.
— За что?
— За то, что ты — женщина, — сказал К.
Вестники объявили, что войско возвращается с победой, потом — что оно уже близко, но много больных и раненых, которые прибудут позже. Исмене казалось, что Этеокл и Гемон ранены. Я начала готовить бальзамы, мне не терпелось ухаживать за ними самой, другие ведь уже делают это. Плохо, может быть.
Гемон вернулся в Фивы, когда основная часть войска уже была в городе, — ему пришлось заниматься оставшимися. Хромал он сильнее, чем я думала.
— С ногой у тебя, кажется, серьезно.
— Серьезно мешает мне только повязка.
— А Этеокл?
— Из-за раны на руке у него была сильная лихорадка, но рана неглубокая, как и моя. Пройдет несколько дней, и мы забудем о них.
Я осмотрела рану: она не опасна, но повязка сделана неумело. Я наложила ему новую повязку, с бальзамом.
Исмена присоединилась к нам: ее испугало большое количество раненых.
— Сражение длилось долго, — объяснил Гемон, — но больных много еще из-за плохой воды и жажды — нам не удалось убедить солдат не пить ту воду.
— На всех углах кричат, что это победа, но мы ничего не знаем, расскажи, как все было, — попросила Исмена.
Гемон не сразу согласился: его стихия — действие, и в словах для него интереса нет. Исмена продолжала настаивать, я тоже стала просить юношу, и в конце концов он уступил:
— Идя на Фивы, Полиник был уверен, что Этеокл будет ждать его в городе, желая воспользоваться преимуществом, которое давали ему укрепления. На полдороге его кавалерии не хватило фуража, и он разрешил своим кочевым всадникам мародерствовать, чтобы разжиться, чем могли. А так как он был уверен, что атаковать его не будут, то, как обычно, окунулся в пиршества, устроил игры и гонки колесниц.
Узнав об этом от своих лазутчиков, Этеокл решил захватить Полиника врасплох. Он двинул наши отряды вперед ускоренным маршем, надеясь разделить вражескую армию на две части. Ему это почти удалось, потому что наш авангард напал на Полиника, который давал праздник тем вечером. Он сумел ускользнуть от справедливой кары и предупредил свои отряды. Этеоклов брат не предусмотрел совершенно ничего, но об одном мы, к сожалению, не знали: в большой тайне он разместил наблюдательные посты на всех местных высотах. Стражу его воины несли рядом со сложенным заранее костром, который оставалось только зажечь, и у каждого был рог, пение которого разносилось на большие расстояния.
Ночью мы увидели, как на каждой вершине загорелись костры, и услыхали призывную песню рога. Полная тайна была уже невозможна, но Этеокл полагал, что Полиник не успеет перегруппировать свои отряды, когда мы, находясь на весьма выгодной позиции, ринемся на заре в атаку. Не собирается ли Полиник отказаться от сражения, спросил я Этеокла.
«Ни в коем случае, — ответил он, — стоит только мне показаться во главе войска, как он ринется в атаку, чего бы это ему ни стоило».
На следующий день Полиник стоял перед нами, и войска у него было больше, чем мы ожидали. Мы, правда, располагали преимуществом в численности и позиции. Меня удивило, что Этеокл держит гвардию, которой я командовал, в резерве. К счастью, меня он оставил подле себя, потому что я еще никогда не участвовал в большом сражении.
Вначале нам сопутствовала удача: противники стойко сопротивлялись, но их теснил наш левый фланг, и под нашим численным превосходством они вынуждены были отступить. План сражения был настолько хорошо разработан Этеоклом, войска настолько точно выполняли маневры, что людские потери у нас были невелики, — много меньше, чем у противника, чьи ряды дрогнули. Победа казалась близкой, когда в каре Полиникова войска раздались крики, воины разомкнули ряды, и на нас хлынула лавина всадников.
Среди них был и Полиник — в шлеме, увенчанном красным султаном, на могучем скакуне. Пришпорив коня прямо перед Этеоклом, он с хохотом запустил руку в свою переметную суму и с невероятной силой швырнул что-то в наши ряды, мы поначалу решили — метательные ядра. Затем, пустив скакуна в галоп, он пронесся вдоль наших рядов, не переставая забрасывать нас тем, что вынимал из переметных сум, — сопровождавшие его делали то же самое. Мы были настолько изумлены их неистовым вторжением, что наступление наше приостановилось. Замысел Полиника мы поняли, лишь когда увидели, как катятся по земле монеты, а он громогласно вещает своему войску: «В их ряды мы бросили золото и серебро, принадлежащее нашей армии. Сумеете отобрать его — все ваше. Вперед!.. Вперед!..»
Полиник исчез вместе со своими всадниками, атака наша захлебнулась, но зато противников теперь подгоняло желание поживиться, надежда на победу, и вот они уже теснят нас и стараются отбросить назад.
Наши люди, слыша звон монет о свои щиты, видя, как они катятся по земле, пытались ловить их на лету или подбирать. Некоторые, забыв об опасности, бросались на землю, чтобы собрать монет как можно больше. В заслоне из щитов, под защитой которого мы двигались вперед, появились трещины, и град стрел и дротиков сразу же обрушился на наши плохо защищенные ряды. Некоторые воины покатились по земле, и невозможно было понять, ранены эти люди или просто пытаются завладеть рассыпанным по земле золотом. В наших рядах нарастал беспорядок; о том, чтобы наступать, уже не было и речи, потому что шедшие впереди не хотели уходить с места, где было рассыпано Полиниково золото, и оставлять его следовавшим за ними. Такая мгновенно возникшая неразбериха могла стоить нам поражения, но Этеокл, на счастье, оставил в резерве небольшую группу отборных воинов. Он возглавил их, мы обрушились на противоположный вражеский фланг, и атака противника захлебнулась.
Этеокл воспользовался этим, взял говорильную трубу и объявил ровным голосом: «Чтобы не отдать Полинику золото, постройтесь и наступайте. Клянусь, все золото, что разбросано, будет собрано и распределено между вами… После победы!..»
Обещание это встретили продолжительными восклицаниями, порядок был восстановлен, и мы снова пошли в наступление. Я считал, что победа обеспечена, но Этеокл подозвал меня.
— Полиник оставил поле сражения, — Этеокл был взволнован, — потому что он сейчас обходит нас со своими кочевниками.
— Но это невозможно. Слева — скалы, овраг. Справа — слишком густой лес, а за ним наша конница.
Ответ Этеокла поразил меня:
— Что невозможно для нас, возможно для Полиника. Его кочевники знают лес. Сейчас они наверняка сминают нашу конницу и собираются напасть на нас сзади. Не теряя ни минуты, выводи свою гвардию. Пусть бегут, пусть орут!
Я поспешно, с огромным трудом стал пробираться сквозь ряды войска. В задних уже был слышен гул схватки, доносились пронзительные крики: «Полиник с кочевниками обошел нас!» Их визгливым крикам уже противостояли хладнокровные и точные приказы Этеокла. Два наших последних каре должны были действовать, полностью перестроившись, иначе было не отбить нападение. Приказы звучали так, будто Этеокл находился на маневрах и методично отдавал команды, руководя сложнейшей операцией. Маневр удался лишь отчасти, потому что Полиник со своими варварами уже теснил наше войско, но фиванские каре продолжали держать строй. В этот момент я выбрался на простор и смог пустить коня в галоп, чтобы поскорее добраться до своих гвардейцев. Эноес, мой помощник, к тому времени успел разобраться в создавшейся обстановке, — воины были наготове. Я заставил их бежать и орать что было сил — пусть все войско слышит, что они идут, и направил правое крыло на Полиникову свиту.
Нападение вражеской конницы вызвало нешуточное смятение в задних рядах, но к панике не привело. «Бейте по коням, а не по доспехам», — по-прежнему спокойно звучали Этеокловы приказы.
Полиник увидел, что наступающая гвардия окружает его конницу. «Отступаем!» — прокричал он. Я предоставил Эноесу возможность действовать, а сам устремился к Полинику, который пытался вернуть кочевников из наших рядов. Выкрикивая команды, защищая своих, Полиник тоже хранил спокойствие, как Этеокл, но на свой манер, и безукоризненно руководил отступлением варваров. Он уходил от нас, и тут ярость захлестнула меня. Только что он был у меня перед глазами, только что я слышал его смех, звучавший, как вызов. Роскошный султан, доспех и скакун, обагренный кровью, — Полиник в центре резни, как бог войны, был окружен сиянием. Безумие овладело мной, и вдруг мне показалось, что смех этот идет у него не из горла, а от заворожившего меня красного султана. «Срежь его!» — этот приказ возник из самых глубин моего существа.
Полиник был поглощен спасением и возвращением последних своих всадников и заметил меня лишь в тот момент, когда наши лошади столкнулись: моя лошадь ударила его и поднялась на дыбы. Я взлетел над Полиником — в ту минуту я мог ранить его, мог бы даже — и это было бы вернее — обрушить удар на его лошадь, как только что приказывал Этеокл. Да, какое-то мгновение все это было возможно, и по сей день еще я не могу ни понять того, как я поступил, ни простить себе этого.
Перед моими глазами был только Полиников султан, и мысли мои были только о нем — и вот султан срезан…
В это мгновение меня увидел Полиник, ему удалось повернуть коня мне навстречу так, что ударить снова я уже не мог. Мы оказались лицом к лицу, наши обезумевшие кони кусали друг друга и норовили встать на дыбы. Полиник увидел, как развевается у меня в руке его султан, и с хохотом воскликнул: «Хороший удар, малыш Гемон, но если ты думаешь, что сможешь так же снести мне голову, то тебе придется еще попотеть!»
Мы были так близко друг от друга, что воспользоваться оружием было невозможно. Полиник обхватил меня поперек туловища, я сделал то же, но задержался на мгновение. Он высоко поднял на дыбы своего скакуна, который завизжал, как человек. Руки мои соскользнули с окровавленного доспеха Полиника, в то время как сам он уже с невероятной силой поднимал меня в воздух, и через мгновение я уже лежал на земле. И в ушах у меня гремел лишь топот его коня.
Пока я с трудом поднимался с земли, на мгновение у меня блеснула надежда: несколько моих гвардейцев, обогнав других, сумели преградить Полинику путь. Он хлестнул скакуна, тот перемахнул через них одним прыжком, и снова рассыпались в воздухе искры его победного хохота. Тело мое болело, я хромал, мои люди посадили меня на коня. «Жив ли Гемон?» — прозвучал вопрос Этеокла. Я был настолько растроган, настолько смущен, что не мог понять, имею ли я еще право быть живым. «Жив!» — ответили вместо меня гвардейцы. Этеокл снова крикнул вместе со всей армией: «Победа!»
Я перестал понимать, кто я и что делаю, — в ушах грохотал Полиников хохот, а перед глазами застыла глупейшая картина: я срезаю с его шлема красный султан. Вероятно, кто-то вел моего коня под уздцы, потому что вдруг передо мной возник Этеокл. Его раненая рука висела на перевязи, лошадь была другая: его — убили.
При виде твоего брата я побледнел: поведение мое, как мне казалось, заслуживало лишь порицания. Со свойственной Этеоклу бесстрастностью он ждал моего приближения. Кто-то сказал, что я ранен, и тень озабоченности пробежала по его лицу, дрогнули губы: «Серьезно?» — прозвучал уже обращенный ко мне дружеский вопрос. Меня охватил такой стыд за то, что я совершил, что я не мог разлепить губ. Этеокл посмотрел мне в глаза и произнес:
«Твоя ловкость спасла войско, Гемон. Мы исполнили, что хотели».
Дыхание мое выровнялось. Я немного успокоился и смог вымолвить слова признания: «Я упустил Полиника… Я только срезал с его шлема красный султан…»
Этеокл искренне расхохотался:
«Какой трофей мы принесем с собой в Фивы! В следующий раз ты срежешь ему что-нибудь поважнее!»
Войско продолжало скандировать «Победа!», но никто не двинулся с места. Напротив, в войске Полиника с равным подъемом выкрикивали победу.
Пойдем ли мы снова в наступление? «Воины наши слишком устали, чтобы подвергать себя такой опасности, — ответил Этеокл. — Враг тоже обессилен. Мы стоим в тени, они — на солнце, жажда вынудит их покинуть свои позиции, на которых мы раскинем лагерь, чтобы отпраздновать то, что будут называть нашей победой. Впрочем, для Полиника это действительно поражение — ему придется отступить до Аргоса, а мы сможем вернуться в Фивы».
Как Этеокл и предполагал, войско противника, оказавшееся в более сложном положении, чем наше, отступило под прикрытием кавалерии, которой командовал сам Полиник.
Ночь мы провели на их бывших позициях. Этеокл опасался внезапной атаки кочевников, и поэтому стражу мы несли вместе. Жажда и лихорадка не давали нам сомкнуть глаза, и в конце концов я произнес:
«То, что сделал вчера Полиник, было безумием».
«Гениальным безумием, — отозвался Этеокл. — Мы уже почти одержали победу, а он переломил ситуацию».
«А ведь я мог взять его в плен!»
«Не печалься, Гемон, ты принудил его к отступлению. Не оказаться побежденным Полиником — это уже бесспорная победа. — Этеокл задумался, глядя на багряные угли догорающего костра. — Захвати ты его в плен, Гемон, — неожиданно заговорил он снова, — неужели ты думаешь, что я допустил бы, чтобы его в цепях отправили в Фивы и казнили там как предателя? Конечно, нет, — я помог бы ему бежать, потому что в действительности война идет не между ним и Фивами, а между ним и мной. Один из нас — лишний, но только другой может покончить с ним. Это жестоко… но это так».
Голос Этеокла звучал глухо, как будто он делал некое признание. Ночь была холодной, костер погас, и лица его мне не было видно. Я чувствовал, что страдания, которые лежат на его сердце, несоизмеримы со моими, потому что я страдал лишь от уязвленной гордыни. Во мне звучал крик отчаяния, которому Этеокл никогда не даст вырваться наружу, и, не зная, что предпринять, я стиснул его здоровую руку в своих ладонях. Это, кажется, принесло ему облегчение, потому что он глубоко вздохнул, потом еще и еще раз, и воздух отчаяния вышел из его легких.
«Полиник сейчас страдает так же, как я, — прошептал он. — Я увлек его в ночную тьму, больше я ничего не могу для него, никогда больше не смогу. С рассветом он засияет и заполнит мир своим смехом. Но я уязвил его, и теперь ему известно, что ночь существует и для него».
Этеокл умолк; вокруг нас стонали во сне раненые и поднимался ввысь глухой ропот войска, мучимого жаждой и кошмарами. Я так и не выпустил Этеоклову руку из своих ладоней, но когда сон сморил меня, против своей воли я оставил Этеокла один на один с его отчаянием. Я проснулся, почувствовав, что он высвобождает свою руку, — на небе пробивалась заря.
Этеокл оглядел горизонт, спокойный, неустрашимый, каким может быть только он.
«Труби побудку, Гемон, — прозвучала его команда, — проследи, чтобы все, что осталось от еды и запасов воды, было распределено справедливо. Затем, пока еще нет зноя, мы двинемся в путь. Дорога будет нелегкой: у нас слишком много раненых и слишком мало воды».
Обратный путь — с ранеными, которых мучила жажда, и с мертвыми, которых хоронили по вечерам, — был долгим. Тем не менее у Фиванских врат под приветственные крики толпы и под взглядами женщин оружие наше снова обрело блеск, и мы распрямили уставшие спины.
Я не знаю, Антигона, что еще обо всем этом думать. Представь себе, в то мгновение, когда Полиник сбросил меня с коня, я ненавидел его изо всех сил и в то же время я восхищался им. Мне, как и Этеоклу, хотелось бы походить на него, очень.
Я чувствовала, что это сражение стало для Гемона решительным испытанием, вернулся он совершенно другим человеком.
— Ты дома, Гемон. Этеокл и Полиник тоже живы. Нужно остановить это безумие, еще есть время, — только и нашлась я что сказать.
— Остановить этих самцов, Антигона, — со слезами на глазах и кривой усмешкой возразила мне Исмена, — равносильно тому, что ты поверишь, будто их член перестанет вставать при нашем появлении и что мы перестанем хотеть, чтобы продолжался этот опасный салют, которым они нас приветствуют.
VII. БАРЕЛЬЕФЫ
Мраморные обрамления дворцовых дверей, которые заказал мне торговец, закончены. Этеокл пришел взглянуть на них.
Для своей подруги Диотимии, — сказал он, — ты вырезала по дереву барельеф с Эдипом и Иокастой. К. говорил, что барельеф восхитителен.
— Как он увидел его в чаще леса?
— Клиос показал.
Меня растрогал этот поступок Клиоса, и Этеокл попросил меня вырезать два барельефа с изображением Иокасты.
— Почему два?
— Один — для Полиника, другой — для меня.
— Ты хочешь заключить мир с Полиником? — вспыхнуло во мне пламя надежды.
— Мне просто хочется, чтобы и у него, и у меня был такой барельеф на память.
Надежда погасла, а прозвучавшая просьба ужаснула меня.
— Вот уже десять лет, — пролепетала я, — как умерла наша мать, но рана так и не зажила. Как ты хочешь, чтобы я, одна среди вашей грязной войны, нашла в себе силы вновь вызвать нашу мать к жизни? И не один раз, а делать это целыми днями… даже месяцами, собственными руками, мыслями, своим собственным горем…
— Ты уже сделала это однажды в лесу для Эдипа, сделай это теперь для Полиника и для меня.
— То, о чем ты просишь, Этеокл, слишком тяжело для меня. Это выше моих сил… А два раза выполнять один и тот же барельеф просто невыносимо.
Этеокл не рассердился, но и не отступил:
— Это очень важно, Антигона, ты думаешь, что это выше твоих сил, но К. и Исмена так не думают. Мы поможем тебе.
Значит, они осмелились говорить об этом между собой без моего ведома, они хотели заставить меня, заставить мои руки. Это похоже на Этеокла и на мою драгоценную и опасную Исмену. Но К., Клиосов посланец, К., который любит и знает меня со всеми моими слабостями, знает гораздо лучше, чем я — самое себя. К. посмел думать, что у меня хватит на это сил. И почему Этеокл считает, что это так важно? Я была в замешательстве и решилась высказать это брату. Тот не сразу нашел, что ответить.
— Наша мать, — проговорил он в конце концов, — умерла, но осталась истинной царицей Фив. Ее жезлу все еще повинуются силы земли, предков и память самого города. Нехорошо мертвой править Фивами. Ни Полиник, ни я так и не смогли снять траур и восстановить царскую власть во всей полноте. Мне кажется, что образ нашей матери, исполненный твоими руками, освободит нас, выведет из-под власти Иокасты и позволит либо Полинику, либо мне править не для смерти, а для жизни.
— Если я сделаю эти барельефы, как Полиник сможет их увидеть?
— Я отправлю тебя к нему с его согласия.
— Но почему два?
— Барельефы будут разными, я не прошу тебя сделать Иокасту фиванцев или свою. Я жду от тебя Иокасту Полиника и мою. А они никогда не будут одинаковыми. Это неисчерпаемое различие двух Иокаст и их сходство сделали наши жизни такими, какими они стали. Их-то мы и должны увидеть в твоих барельефах, чтобы без колебаний исполнить свое предназначение.
— А если эта война разделит семью, Этеокл?
— Ни Полиник, ни я — Иокастины близнецы — ни от кого не примем царства, которое от нее наследуем. Один из нас должен завладеть им силой.
— А другой?
— Другой должен отказаться или умереть.
— Почему же ты не откажешься, Этеокл?
— Это властен сделать лишь Полиник, любимчик. Эдип понял это в Колоне, когда сказал: «Настоящему царю, как тебе, не нужен трон, чтобы царствовать».
— Полиник ничего не понял.
— Он понял бы лишь в том случае, если бы это было сказано нашей матерью. Он еще может понять с твоей помощью.
— Ты потому и просишь сделать барельефы?
— Только ты через них можешь заставить Полиника осознать то невероятное, непереносимое неравенство, что Иокаста создала между нами. Ты ведь тоже, Антигона, предпочла Полиника, и, значит, я имею право просить тебя исполнить барельефы. Это последняя возможность мира; Исмена и К. думают так же.
— Исмена и ты, может быть, просто ищете, как вовлечь меня в свои политические комбинации, но К. … если К. думает так же… Позови его.
Этеокл вышел из мастерской и вернулся вместе с К.
— Я действительно должна сделать это, К.?
Усмешка моего друга была исполнена странной теплоты:
— Ты ничего не должна, Антигона. Ты сделала достаточно того, что должна, с Эдипом, но… послушай…
Голос его поднялся на несколько верхних тонов — это еще не музыка, но уже — совершенство звуков. Дух мой проникся этими звуками, страхи мои стали рассеиваться, мышцы, сведенные судорогой, расслабились. Руки могут больше, чем я думаю, — я поняла это. Руки, мои бедные большие руки, они свободны, это та Антигона, которая сильнее другой, той, что управляет разумом, руки терпеливее, чем Антигона, израненная душа всегда готова удариться в слезы, руки же могут попробовать сказать «да».
Этеокл нетерпеливо ждал ответа. Я взглянула на К., этого посланника совершенных звуков, и произнесла: «Не обещаю, что получится, но попробую».
Этеокл обрадовался, и в этот почти радостный миг, когда рассеялись все тревоги, прозвучал, к моему удивлению, голос К.:
— И ты озолотишь ее?
— Естественно, — не приняв всерьез слова К., рассмеялся Этеокл. — Я озолочу ее. И какова же, таким образом, будет их цена? — спросил он, глядя на посуровевшего К.
— Она тебе известна. За каждый барельеф — столько же, сколько за фреску работы Клиоса.
— Цена непомерна, — произнес Этеокл. — Антигона не столь знаменита, да, может быть, у нее и нет Клиосова таланта.
— Клиос так не думает, — сухо заметил К. — Впрочем, могу предложить тебе лишь половину их стоимости, если у Антигоны, конечно, получится.
Мне было стыдно за эту торговлю, и, когда Этеокл воскликнул: «Какие могут быть расчеты между сестрой и мной?», — я сочла, что он совершенно прав.
Но К. настаивал.
— Денег у тебя много, — говорил он, — а Клиосу известно, что торговаться с тобой небезопасно, и ты вполне можешь ограничиться братской любовью и царскими улыбками. Плати ту цену, которую хочет он, или отказывайся от заказа. Клиос направил меня сюда защищать Антигону, и она обещала следовать моим советам.
Я была поражена: как может К. примешивать к Этеокловой просьбе денежный расчет.
— Но, К., — не удержалась я, — что Клиос хочет, чтобы я делала со всеми этими деньгами?
Лицо К. озарилось хитрой улыбкой:
— Клиос не хочет, чтобы ты с ними что бы то ни было делала. Ему прекрасно известно, что ты их отдашь.
Этеокл, наконец, решился.
— Согласен, — произнес он. — Покупайте материал. Завтра пришлю половину денег.
Он готов был уже расстаться с нами, когда я торопливо спросила:
— Когда же мы сможем, наконец, поговорить вдвоем?
— Когда здесь будут твои барельефы, Антигона. Мы поговорим, когда будем вместе смотреть на них, потому что я уверен: у тебя все получится.
Не оставив мне времени на ответ, Этеокл стремительно вышел. Уже у садовой калитки он обернулся и, видя, что я провожаю его взглядом, едва взмахнул рукой — и жест этот был исполнен такой глубокой печали, что сердце мое сжалось.
На следующий день мы с К., который помогал мне найти необходимое для барельефов дерево, отправились на рынок. Когда мы вернулись домой, в саду нас ждал мужчина в цветной соломенной шляпе, какие носят жители гор. Лицо К. посветлело, и через мгновение двое мужчин уже сжимали друг друга в объятиях.
— Это Железная Рука, — представил мне незнакомца К. — Он из клана Клиоса, его друг. И мой тоже.
Лицо Железной Руки под шапкой густых темных волос — сурово, но голубые глаза освещают его усмешкой. Клиос и К. любят его, и этого достаточно, чтобы он стал и моим другом. Я обняла незнакомца. Звуки с трудом вырывались у него из горла, и К. пришлось предупредить меня:
— Нужно терпение, чтобы разговаривать с ним, он временами заикается, но ни рука его, ни сердце никогда не знают колебаний.
Железная Рука сосредоточился и, наконец, решился открыть рот:
— Путешествие долгое… т-твоя с-скульптура тут.
И он указал мне на какую-то глыбу в соломенной циновке, которую он собирался уже было снять, но мне не хотелось тут же смотреть то, что отправил для меня Клиос, мне не хотелось спешить и познакомиться сначала с его посланцем.
— Ты проделал долгий путь по жаре, тебя мучит жажда, сначала я дам тебе напиться.
Мое предложение обрадовало Железную Руку, потому что пить ему хотелось, но сначала он окинул критическим взглядом запущенный сад. Когда я возвращалась с напитками, Железная Рука уже укорял К.: «Зап-пущенный с-сад… Н-н-никогда н-ничего не п-принесет», — и маленькие взрывы заставляли слова рваться и проваливаться.
Чуть позже мы сели за стол, и тут я увидела перед собой мужчину с мощной грудью и мускулистыми руками. За проворными движениями, смеющимися губами, детским взглядом Железной Руки я не заметила его поразительного атлетического сложения. Закончив есть, Железная Рука обернулся и попросил К.:
— Ск-кажи ей… к-кто я.
— Мать его умерла в родах, отец немного пережил ее. Первые годы жизни он не говорил. Мать Клиоса попробовала его учить. Он сделал большие успехи.
— Мать Клиоса… Оч-чень т-терпеливая.
— Когда мать Клиоса умерла, его обучение остановилось, но сказать он может все.
— Я могу сказать… Ио… Клиос… Тебя оч-чень любят… Я… уже!
Он расхохотался без всякого стеснения, помог привести в порядок стол и вымыть посуду. К. тем временем освобождал содержимое посылки от соломы.
Клиос воспроизвел из местного камня и в большем масштабе то небольшое скульптурное изображение, что я отправила ему, — Эдипов маршрут вокруг Афин, когда мы шли в Колон. Клиос вырубил его в самом склоне горы, и скульптура получилась выше, уже, чем та модель, что он получил. Каждая дорожка, шедшая с восхода на закат или с востока на запад, образовывала полукруглую ступеньку. Наверху — самая широкая, внизу — самая узкая, заканчиваются они прямоугольной площадкой, которую Клиос назвал скеной.
— А там что? — рука моя уперлась в пустое пространство за скеной.
Железная Рука широко развел руками:
— Большая… долина.
— Люди, — сказал К., — облака, небо, место для действия.
— Какого действия?
Железная Рука снова рассмеялся:
— Клиос… долго ис-скал… Никак н-не н-нашел…
Мы тоже засмеялись: что же это за действие, если и великолепный Клиос, с его орлиным взглядом, не смог разглядеть.
Эта Эдипова дорога, чье звучание теперь для моего уха и сердца строже и резче, захватила мое внимание. У подножия полукруглых ступеней есть место для действия. В Колоне оно и развернулось: Эдип прозрел и, покинув нас, продолжил свой путь. Не подобное ли действие произойдет когда-нибудь в этом загадочном месте, которое Клиос вызвал к жизни?
Вернувшись к реальности, я увидела, что Железная Рука уже мотыжит сад. Он считает, объяснил К., что еще можно посадить овощи, если их обильно поливать, что он и собирается делать.
— Каким образом, если он скоро уйдет?
— Он не уйдет. Клиос знает, что я болен, и отправил его ко мне в помощники.
Это новое вмешательство Клиоса в мою жизнь принесло мне такую глупую радость, что я разозлилась.
— Я не хочу, чтобы Клиос защищал меня, — возмутилась я.
— Клиос и не думает тебя защищать, — ответил К., и голос его прозвучал весьма серьезно. — Он отправил нас сюда, чтобы ты могла исполнить свое произведение.
— Барельефы?
— Барельефы, и не только барельефы, то, что заявит о себе само. Кроме того, — добавил он, — Клиосу известно, что побыть немного с тобою рядом для нас благотворно.
Я подозвала Железную Руку, и он помог отнести в мастерскую деревянные колоды. Дерево красивое, твердое, обрабатывать его будет трудно, да и сами колоды какие-то слишком массивные. Железная Рука понял, что я думаю, и предложил сначала их обтесать, — так мне будет легче работать. Я согласилась. Он установил одну из колод на камень в саду и принялся за дело. Я уселась перед другой и в отчаянии на нее уставилась: как вызвать из этой деревяшки царственный и сладострастный образ Полиниковой Иокасты, потому что вначале под моим резцом должна появиться она — так было изначально решено неизвестной инстанцией. Иокаста и Полиник, преисполненные жизнью и страстями, уже здесь, в этом бревне, от вида которого мне становится жутко. Не их — они и так слишком живые — должна я вернуть к жизни своим ваянием, я должна заставить жить себя. Эту Антигону, скульптора, у которой ежедневно, несмотря на ее горе и страхи, будет одна роль — терпеливо стесывать слои древесины, что скрывают от людских глаз образы моих родных.
Ощущение, будто Иокаста и Полиник близко, но еще недостижимы, настолько встревожило меня, что я бросилась к камню, на котором Железная Рука обрабатывал деревянную колоду, еще скрывающую образы Иокасты и Этеокла. Железная Рука тщательно полировал стесанные им выступы, затирал трещины. Я дотронулась до деревянной поверхности, любовно провела пальцем — как весело работает Клиосов друг. Мне бы хотелось, сказала я, во время работы смеяться, как он.
Лицо Железной Руки осветила улыбка. «Это н-нетруд-но!» — в его словах столько уверенности, что я поверила. Вернувшись к еще скрытым в дереве Иокасте и Полинику, я медленно опустилась на корточки рядом с колодой. Я смотрела на деревянную поверхность, ощупывала пальцами, прижималась к ней щекой и, как делал Эдип, упиралась лбом. Но долго я не выдержала, потому что вскоре глаза мои застили слезы, и я перестала что-либо различать.
Кто-то вошел в сад — хорошо, если бы это был Гемон, но шаги вроде не его. Смотреть, кто там, не имело смысла: я все равно ничего не видела, и мне не хотелось, чтобы меня застали в слезах. Неплохо бы спрятаться, уйти куда-нибудь, но силы оставили меня: я крепко обняла твердую деревянную колоду, в которой живет моя умершая мать, уткнулась в эту деревяшку и перестала сдерживать слезы.
Теперь вошедший в сад был совсем близко от меня, я подняла голову, и моей щеки коснулись светлые и душистые пряди волос. В них нет Полиникова жара, испепеляющей ярости. Серебристый свет, идущий от прядей, — не мой свет, увы, тем не менее он завораживал меня. Я зарылась заплаканным лицом в серебряные эти кудри, пальцы мои ощупали совершенные Исменины руки, нежное плечо.
— Что ты так долго всматриваешься в эту грязную деревяшку? — зазвенел высокий Исменин смех. — Из нее-то ты и собираешься изваять нашу восхитительную мать? Этеокл просит меня тебе помочь — в чем? Я не скульптор, я тку самые красивые в Фивах ковры, этого достаточно для моего счастья и для счастья моего мужчины… Но ты гладишь мои волосы своей щекой, как когда-то. Вспомни, ты давно не делала так с тех пор, когда наши братья частенько толкали меня и я падала на землю. Чтобы ты пришла и утешила меня, я принималась громко реветь, даже если мне не было больно. Я была уверена: ты сразу прибежишь, станешь укачивать меня, расчесывать мне волосы, вытирать слезы и ласково касаться их своей щекой — сначала одной, потом — другой. Это нравилось и тебе, и мне, — как нам было тогда хорошо обеим!
Как я могу помочь тебе? Раз Этеокл хочет — скажи. Конечно, я отвечу «нет», но ты уже знаешь, что я так говорю «да». Да, против своего желания. О чем ты думаешь, уткнувшись вот так в эту деревяшку? Пусть ее сначала вымоет твой новый друг Железная Рука, ты завела себе нового воздыхателя, третьего. Хороший выбор: тело у него очень красиво, да и сила огромная. Когда он занимается любовью, наверно, мгновенно оказываешься на седьмом небе, но это, конечно, не священная дорога нашей дорогой Антигоны. Пусть его тайный вулкан покраснеет и священная ваза лопнет. Ну же, скажи, как я должна тебе помочь, раз это уж так надо…
— Мы должны поговорить с тобой, Исмена.
— О чем поговорить, о ком?
— О нашей матери, о братьях, о нас двоих. Мне необходимо поговорить с тобой, именно с тобой.
Исмена резко отстранилась, встала передо мной — глаза у нее гневно блеснули.
— Я прекрасно понимаю, что тебе надо, — воскликнула она, и гнев ее только красил, — для своей работы тебе надо вызвать к жизни нашу мать и близнецов. Это будет жестоким испытанием, и ты опять разнюнишься. Ты их, конечно, ненавидишь, но ты их любишь, а для того, чтобы ваять, у тебя должен быть ясный взгляд. И тебе нужно, чтобы плакала вместо тебя твоя сестричка, плакала и рассказывала тебе о них, а ты бы мирно трудилась, вперив свои распахнутые очи в то, что ты называешь священным светом. Ты этого хочешь, Антигона?
— Не знаю, Исмена, ничего я не знаю, я не хотела приниматься за эту работу…
— И теперь ты хочешь, чтобы страдала я. Пусть так и будет — я буду рассказывать тебе о них столько, сколько понадобится, но ни днем больше. Ты посмела попросить меня об этом. Молча, в этой своей отвратительной манере. Не сказав ни слова!
VIII. МОНОЛОГ ИСМЕНЫ
Раз тебе этого хочется, Антигона, я буду говорить, ну, а ты — ты молчи. Впрочем, все равно это будет разговор, потому что меня мучит твое молчание, а иногда мне даже удается его понять. Я ухожу, прихожу, говорю, кружу вокруг тебя, сержусь, начинаю хохотать, чтобы вывести тебя из себя, ты же сидишь у своего станка и неотрывно смотришь на то, что я называю твоими деревяшками. Они, правда, уже не похожи на колоды, с тех пор как Железная Рука сделал из них чудесные выпуклые пластины медового цвета, откуда — вполне вероятно — может и выступить напористо царственный образ нашей матери.
Когда истекает время, которое я отвела для наших бесед, и я ухожу из мастерской, ты ненадолго задерживаешься там и появляешься затем совершенно другая, такая, как всегда, — сама простота. От этого я распаляюсь еще больше: меня бесит та непонятно-странная роль, что ты отвела мне, и то, что ты медлишь, и то, что не находишь в себе силы сесть за работу. Надо видеть, как ты застываешь перед своим станком, прямая и напряженная, уставившись в деревянную пластину, а твои руки боязливо лежат на ней, будто она тебя сейчас укусит или заговорит с тобой.
Надо видеть, как ты вздыхаешь, как появляются у тебя на лбу, на лице капельки пота, как ты начинаешь вся покрываться испариной, — надо пережить те минуты, когда из-за тебя меня начинает бить дрожь. И все это время я суечусь вокруг тебя и что-то потерянно бормочу.
Я то и дело по десять раз спрашиваю тебя об одном и том же: кажется, ты меня не слышишь, потом, с жалкой улыбкой, которая еще хуже твоих слез, односложно отвечаешь, и от этого не становится яснее ни что ты чувствуешь, ни что ты думаешь.
Сегодня у меня нет желания говорить с тобой о нашей недавней жизни. Я хочу говорить об Эдипе, о жизни Эдипа, а не о нашем восхитительном отце и человеке, который играл с нами, пока мы были маленькими. Раз ты была с ним, завладев им на десять лет, думаешь, одна его и знаешь? А не приходила ли тебе в голову мысль, что я все это время старалась, как и ты, понять, кто он такой? Я много думала о нем и разговаривала о нем при каждом удобном случае, и я узнала об Эдипе от других много такого, что неведомо тебе, и я до сих пор ношу это у себя в сердце.
Первый год после твоего бегства из Фив был для меня самым тяжелым, я чувствовала себя брошенной, заблудившейся в этом дворце, где погибла моя мать, а отец и сестра — бросили. Никто не замечал моего горя, кроме кормилицы нашей матери — Эйдоксии.
Креонт попросил ее спуститься со своих гор, чтобы немного привести в порядок дворец и справиться со служанками, которые совсем обезумели после Иокастиной смерти. Она перенесла на меня свою любовь к нашей матери, вернула мне доверие к людям и обратила меня лицом к счастью. От счастья, говорила она, не надо многого ждать, потому что оно принесет с собой все, но это — лишь счастье. Эйдоксия любила рассказывать, а так как я обожала слушать, то мы были счастливы по вечерам, когда мне удавалось спрятаться у нее в комнате. Так она рассказала мне, что, когда Иокаста уже не сомневалась в том, что беременна, она сказала Эдипу о своем желании побыть несколько дней одной и провести это время у Эйдоксии. Эдип знал, как она любит горы, свою кормилицу, и не возражал.
Мама наша не возвращалась дольше, чем они договаривались, и Эдип однажды утром отправился к ней сам. Когда он подходил к дому Эйдоксии, шел снег, и Эдип остановился в тени дерева. Через приоткрытую дверь ему было видно, что Эйдоксия готовила еду, Иокаста же, сидя на скамье под выдающимся вперед скосом крыши, смотрела на падающие снежинки. На ней не было ни одного украшения, она сидела, закутавшись в старый плащ, спрятав ноги в грубые синие деревянные башмаки, набитые соломой, — Эдип впервые видел ее такой. Она предстала ему совершенной незнакомкой, и это взволновало его. Он видел, что губы Иокасты шевелятся, но ничего не мог расслышать, — будто говорила она совсем тихо. Потом она начала беззвучно всхлипывать, а ее великолепных волос под капюшоном было почти не видно. «Слезы у нее, как хлопья снега», — подумал Эдип. Он не шелохнулся, но она, вероятно, почувствовала его присутствие, потому что повернулась в его сторону и призывно махнула рукой.
Он вышел из-за дерева, Иокаста ему робко улыбнулась — никогда Эдип не видел у нее подобной улыбки. Она не поднялась навстречу, не открыла ему своих объятий, он тоже не осмелился ни заговорить с ней, ни обнять ее. «Ты пришел», — только и сказала она, подвинувшись и освободив место рядом с собой, а затем укрыла его полой плаща. Увидев, что появился Эдип, довольная Эйдоксия выглянула на улицу. «Совсем немножко нужно подождать, — сказала она. — К счастью, есть все, что надо для обеда… Царица испугалась за ребенка в такую жару, и правильно сделала, да и ты хорошо сделал, что пришел, царь Эдип». Когда Эйдоксия называла нашего отца царем, глаза ее искрились весельем, потому что она была единственной, кто знал, что настоящей царицей Фив была Иокаста.
Пока готовился обед, они сидели, закутавшись в плащ, и серые сумерки собирали перед их взорами букеты снежных цветов. Они не касались друг друга, но каждый чувствовал тепло своего ближнего.
В голове Эдипа не было ни единой мысли, но все казалось ему роднее, чем всегда, истиннее. Ему послышалось, будто Иокаста что-то сказала, и он спросил: «Что ты говоришь?» — «Ничего, — ответила она, — я счастлива: может быть, это мое счастье разговаривает с ребенком. Его зовут Полиник. Теперь поговори с ним ты».
Эдип заговорил… Что именно сказал он тогда, Эдип не помнил: как рассказывала потом Эйдоксия, это были слова любви; может быть, молитвы, которые предназначались тому, кто уже так очевидно существовал для Иокасты и не существовал еще для него. Так и сидели они на скамье, пока Эйдоксия не позвала их к столу. Вместе с ней они поели, потом вместе провели ночь, полную нежности, но не страсти. На следующий день Эдип почувствовал, что ему следует вернуться в Фивы, — Иокаста его не удерживала. Когда, много дней спустя, она вернулась во дворец, то ничего не сказала ему ни о своем длительном пребывании в горах, ни о том, что они оба обрели там. Она снова была царица — такая, какой мы ее знали и любили. Но Эйдоксия сказала, что Эдип часто расспрашивал ее о той, другой, женщине, которую он увидел однажды у нее под кровелькой, о той, кто тихонечко разговаривал со своим телом на сносях и прятал свои совершенной красоты ступни в мягкой соломе, набитой в синие деревянные башмаки.
Не обращай внимания, что я смотрю на тебя, Антигона, я почувствовала, как ожили твои руки, начали ощупывать дерево. Инструменты в твоих руках прилежно поскрипывают, и под эти звуки во мне рождается надежда, что ты вызовешь к жизни удачу, совсем крошечную удачу, и она поможет остановить наших братьев, спасти Фивы и нас обеих. Я не знаю, выполнима ли задача, которую ты взвалила на свои плечи. Все мы любили солярную Иокасту, но в ней жил свет и другого светила, того, что толкнуло ее на гибель, когда явилось несчастье, того, что заставило ее, ни слова никому из нас не сказав, так жестоко оборвать свою жизнь. Иокаста распространяла вокруг себя сияние, но смерть тоже завораживала ее, и мне страшно, что и ты такая же.
Несчастье было велико, но можно и не расставаться с жизнью — отец наш ведь так не поступил. Выколов себе глаза, он погрузился в Иокастину тьму, но не убил себя. И когда, преодолев отчаяние, он сумел покинуть Фивы, нашлась некая Антигона, чтобы вместо него заниматься ремеслом нищебродствующего царя. Мне кажется, я смогла бы поступить, как он: я унаследовала от него хитрость, любовь к жизни и вкус к удовольствиям. Да, к удовольствиям, потому что, когда он в конце концов принялся петь свои просоды и его признали величайшим аэдом Греции, он в удовольствиях других находил удовлетворение собственного стремления к наслаждению.
Я считаю, что у нашего отца, кроме всего прочего, было много здравого смысла, он был рассудителен. Но ты, Антигона, не унаследовала ли ты от нашей матери ее стремление к абсолюту, даже когда ты отказываешься от всего, довольствуясь самым малым, когда поворачиваешься к тьме, в то время как она обращалась к празднеству света, обретая в этом свое величие. Тут-то я и начинаю бояться тебя: как ты поступишь, когда придет великое несчастье, — а я думаю, что оно придет; этого, кажется, боится и твой возлюбленный Клиос. Он знает, что не на что надеяться в безумии близнецов и в Креонтовых кознях, и ему страшно, не кончишь ли ты, как Иокаста, когда рухнут твои надежды. Твои попытки и вправду кажутся отчаянными, на что ты надеешься, если еще надеешься? Ответь, ответь мне, Антигона.
Вот ты полуобернулась, мне видны твои прекраснейшие глаза, открытый взгляд. Ты как всегда стоишь в своем взгляде. К прав.
Надежда всегда есть, Исмена, я уверена в этом, даже если она едва брезжит, как тот ночник, что оставляли у наших кроваток по вечерам, когда мы болели и у нас был жар.
— Этот брезжущий свет — ты, Антигона, но не проявляется ли в этом Иокастина гордыня, только в уменьшенном виде, в виде твоей любви? Если жестокость наших братьев или порочность Креонта задует этот слабый огонек, сможешь ли ты раздуть его снова? Не покончишь ли ты — да, я должна произнести это слово, — не покончишь ли ты с жизнью, как наша мать, когда у тебя иссякнут силы?
— Не знаю… Не могу соизмерить собственные силы… Но жизнь я люблю, я люблю ее изо всех сил, как и ты.
— Твоя суровость поразила меня, Антигона, и я поверила. Ты работаешь и молчишь, я тебе не нужна. Я ухожу…
Вчера я не приходила, потому что К. сказал, что ты работала целый день и не спрашивала, где я. Я решила, что монолог, который так дорого мне стоит, завершен. Но сегодня Железная Рука пришел сказать, что ты хочешь, чтобы я пришла.
Я вижу, что ты плакала. «Вчера, говоришь ты, могла работать одна, а сегодня…»
Руки твои чего-то ждут, не решаются начать, сомневаются, и я снова говорю, шагая взад и вперед за твоей спиной.
В течение тех двух лет отчаяния, после того как ты бежала из Фив, Эйдоксия и ее дочь Гайя часто рассказывали мне о близнецах. Чаще всего они говорили и ссорились из-за их драк. Эдип с Иокастой ждали одного ребенка и готовились к рождению лишь одного. Появление на свет близнецов смешало их планы, и тогда они наняли Гайю ухаживать за тем новорожденным, чье появление было для родителей неожиданным. Через некоторое время Эйдоксия заметила, что Иокаста кормит грудью только Полиника, Этеокла же кормит Гайя. «Нужно давать грудь обоим или никому, — сказала Эйдоксия. — Можно подумать, что ты отдаешь предпочтение тому, кто родился первым. А это нехорошо».
Иокаста покраснела и в конце концов произнесла: «Я люблю их обоих, но второго я кормить не могу. Полиник так громко зовет меня, что я не хочу, чтобы он с кем бы то ни было делился».
«Тогда не корми ни того, ни другого, — ответила Эйдоксия, — иначе Этеокл будет плохо расти. Впрочем, так будет лучше и для твоих грудей, которыми ты так гордишься».
Иокаста много плакала, но Эдип ничего не узнал, потому что в это время он, понукаемый нашей матерью, начал расширять и возводить крепостные стены.
Я замолчала, ты глубоко вздохнула, Антигона, и спросила: «А дальше?» — как спрашивала всегда, когда мы были маленькими, а Иокаста или Эдип рассказывали нам всякие истории. Ты не могла взглянуть на меня: барельеф, который ты неторопливо вытесываешь из дерева, занимает все твое внимание, а твоя воля подчиняется настоятельной необходимости держать собственные глаза сухими. Ты спросила «а дальше?» таким тоненьким девчоночьим голоском, что доставила мне большое удовольствие.
И тогда, продолжала я, Эйдоксия сказала, что произошло то, что должно было произойти. Раз Иокасте пришлось перестать кормить Полиника грудью, она стала больше ласкать его, греть в лучах собственного сияния, осыпать ласковыми именами, петь ему песенки, которые он обожал. Она не отказывала в них и Этеоклу, но ему мало что доставалось — всегда после брата, всегда в его тени. Гайя в конце концов возмутилась и страстно полюбила Этеокла. Она тоже была красива, эта Гайя, дочь Эйдоксии, и она придумывала для ребенка игры, давала ему нежные и забавные прозвища. Этеокл был счастлив, но прекрасно знал, что произносили эти имена не царские уста.
Когда близнецы подросли и начали драться, Полиник всегда провоцировал брата, и он же, вскормленный солнечным молоком, постоянно одерживал верх. Это очень мучило Гайю, и Эйдоксия вынуждена была предупредить ее: «Не привязывайся к нему слишком, Гайя, это не твой ребенок».
«Так нужно, — ответила она, — и он должен стать моим, иначе у него ничего не будет, потому что он вечно будет в тени Полиника. А отец его, царь, который столько времени проводит в суде, верша, как ему кажется, правосудие, ничего не замечает. Царица настолько зачаровала его, что он даже не замечает чудовищной несправедливости, от которой на его глазах страдает сын».
«К счастью, — добавила Эйдоксия, — появились вы — ты, Исмена, которая хотела всем нравиться, и Антигона, которая умела сдерживать своих братьев и никогда их не боялась. Теперь не только Полиник купался в лучах материнского сияния, а царь, видя, что сыновья его выросли, стал заниматься ими чаще, и это позволило Этеоклу занять полагающееся место».
Я замолчала, не желая продолжать, но твои руки, Антигона, по-прежнему неторопливо обрабатывают поверхность дерева, не останавливаются, и снова звучит тот же тоненький голосок: «А дальше?»
Я вздохнула — ты заставляла меня говорить, но я знала, что иначе ты не можешь.
Ну, так вот, тебе прекрасно известно, что они дрались. Я имею право не говорить об этом — я была самая маленькая, и мне бывало страшнее всех.
Руки твои неустанно двигаются, слезы не должны наворачиваться тебе на глаза, и я знаю, что мне не отказать тебе, когда раздастся детский голосок: «Раз начала, рассказывай и это». Я ненавижу тебя и отвечаю: «Не могу!» Потом вроде я выкрикнула: «Хорошо, расскажу!»
Я стараюсь следить за своим голосом: он должен оставаться холодным и почти безразличным, и, раз тебе хочется, я рассказываю.
Как только родителей не оказывалось поблизости, Полиник начинал провоцировать брата, и тут же вспыхивала драка. Этеокл знал, что ему не победить, и потому старался затянуть потасовку, сделать ее более жестокой, чтобы Полинику тоже было больно. Дрались они всюду, где могли: в зале, на лестницах, в термах — чуть ли не в наших комнатах. Но Полиник никогда не затевал драки, если вокруг не было зрителей, которые могли стать свидетелями его победы, и для этого из всех обитателей дворца он чаще всего выбирал нас. С каждым годом стычки братьев становились все ожесточеннее, они оскорбляли друг друга, кричали среди схватки, наводившей на нас ужас. Их безжалостность настолько страшила нас, что, прекрасно умея драться, а в особенности это умела ты, большая сестра, мы вновь становились теми, кого они противно называли малявками. Со стыдом понимали мы тогда, что мы не такие, как они, что в нас живет теплая, приятная нежность, которая имеет совсем другое происхождение, чем их грубость; это из-за нее, когда на кого-нибудь из близнецов слишком сильно сыпались удары, мы начинали реветь, тщетно стараясь скрыть от обоих братьев наши слезы.
Кончались драки всегда одинаково: Полиник прижимал Этеокла к земле, а сам хохотал. После этого он слегка ударял его по члену, чтобы напомнить, что могло быть и хуже. А если драка была уж слишком жестокой и бесстыдной, Полиник — в ту минуту, когда окончательно лишал брата возможности шевельнуться, — еще и кусал его за нос. Для Этеокла это было знаком полнейшего поражения, и, пока его брат, смеясь, вставал на ноги, вслед ему неслось: «Наступит день, когда я отомщу тебе!»
И такой день наступил — ты его помнишь, как и я, и нет необходимости тебе о нем рассказывать.
Ты в этот момент с редкостным терпением обрабатывала поверхность дерева, будто и не слышала, что я говорю. Тем не менее до меня донесся твой голосок, так напоминающий тот, что звучал в детстве, и ты потребовала: «Нет, мне нужно, чтобы ты об этом рассказала. Для меня одной, твоими словами».
«Однажды, когда мы играли вчетвером, — снова заговорила я, раз так надо, — Полиник неожиданно обрушился на брата с кулаками и, сбив его с ног, повалил на землю. С обычной своей ловкостью Этеокл вскочил, но после падения он еще плохо соображал. Чувствуя, что теперь он защищаться не может, он стал пятиться и, наткнувшись на груду булыжника, схватил камень и запустил Полинику в голову. Маневр Этеокла был так стремителен, что застал Полиника врасплох, — тот не успел присесть, посторониться, камень угодил ему прямо в лоб, и он рухнул на землю.
Испугавшись, что он наделал, — Этеокл решил, что убил брата, — он, рыдая, бросился к Полинику. Я тоже ревела. Ты единственная, Антигона, сохраняла хладнокровие. Ты заставила меня подержать голову Полиника, а сама стерла кровь с его лица. Ты подозвала Этеокла и попросила помочь поднять Полиника, потому что он уже мог открыть глаза. Еще неуверенно держась на ногах, Полиник тем не менее заорал: „Этеокл хотел убить меня… Но ему недостало сил…“ — и кровь из раны на лбу текла по его щекам.
„Это неправда, — возразила ты, — ты начал первым, как всегда“.
Мы еще приводили Полиника в порядок, когда, предупрежденная служанками, прибежала обезумевшая Иокаста. При виде крови на лице Полиника она вскрикнула и, рыдая, бросилась к нему. Она прижала его к себе и долго не выпускала из своих объятий. Полиник был очень доволен: он снова в центре мира, источающем сияние, а его брат рыдает, мучимый угрызениями совести. Оставив мать заниматься Полиником, ты подозвала меня, и мы попытались успокоить Этеокла. Мы обнимали его, говорили, что начал не он. Выкричавшись от страха и гнева, Иокаста поняла, что виноват был не только Этеокл. Она подозвала его, и все помирились.
Вот такими были наши братья, такими они и остались — по правде говоря, они и не выросли. Вот такой была ты, Антигона, всегда готовая утешить слабого. Но все-таки сила тебе нравилась, не правда ли? Победная и хохочущая Полиникова сила?»
Ты вздохнула: «Мне она нравится и сейчас». Потом снова прозвучало настойчивое: «Дальше!» — и ты посмотрела на свои неустанно движущиеся руки, как будто это были не твои руки, а кого-то другого.
Я пересела, и мне стали видны твои глаза — благодаря мне ты не плачешь, но в них, кажется, появился страх: ты побаиваешься того, что начало проступать под твоими пальцами.
Тогда я решилась:
Жестокость, с которой дрались близнецы, и их все возрастающая сила напугали родителей. Их очень удивило твое дикое упрямство, с которым ты защищала Этеокла, а твоя любовь к Полинику была ведь им известна, особенно когда в присутствии Иокасты ты бросила в лицо Эдипу: «На месте Этеокла я сделала бы то же самое!»
Этеокла они не наказали, и, кроме тех упреков, которые обрушила Иокаста на его голову сразу после случившегося, других не последовало. Они решили, что пора близнецам расстаться, и братья, почувствовав, что решение справедливо, не протестовали. Этеокл был отправлен в Коринф учиться мореходному искусству и торговле, как некогда Эдип. Полиник последовал в Аргос, к царскому наследнику, который был известен многими военными успехами, совершенствоваться во владении оружием.
В эту минуту я почувствовала, что ты слушаешь меня вполуха: все твое внимание было приковано к выступающим из дерева фигурам, и, казалось, ты начинаешь видеть то, что уже открыли твои руки. Ты была настолько поглощена работой, что даже не заметила, как я отошла и присела на скамейку у стены. Я так устала, что заснула. Когда же я открыла глаза, ты все еще продолжала работать.
«Темнеет, — сказал К., входя. — Хватит, ты почти ничего не видишь».
«Мне для этого не нужно видеть», — ответила ты.
«Знаю, — произнес он, — но, если ты перетрудишься сегодня, завтра работать не сможешь. Исмена тоже устала, сегодня она останется здесь. Гемон и Железная Рука приготовили отличный обед. Идем».
Он взял нас обеих за руки и потащил к дому.
Все очень проголодались и ели, обсуждая, что с кем произошло. Гемон был счастлив, он стал другом К. и Железной Руки, и то и дело поглядывал на тебя. И, хотя на твоем лице лежали следы усталости, волосы торчали в разные стороны, на платье проступали пятна от пота, тебе нравилось, что на тебя так смотрят. Тебя клонило ко сну. К. встал: «Идем, я помогу тебе лечь». Антигона сразу возразила: «Я сама», но через несколько секунд согласилась: «Нет, неправда, я больше не могу, помоги нам. Сегодня утром я приготовила для Исмены красивую, совершенно белую постель».
К. помог нам, голубые простыни, что я принесла для тебя, привели тебя в восторг. К. укрыл нас, поцеловал, мы повернули головы так, чтобы видеть друг друга, — мы делали так и когда были маленькими, чтобы не слишком бояться темноты. Мне хотелось видеть, как ты засыпаешь, но не удалось, потому что, наверное, я сама уже спала.
Сегодня, когда я снова пришла к тебе после полудня, ты ничего не делала, хотя твои руки лежали на будущем барельефе. «Ты ждешь меня?» — и обе мы по моему голосу поняли, что я не в духе. Тебя это не смутило. «Как тебе идет этот синий цвет, — сказала ты, — ты еще красивее, чем думаешь».
Твои слова выбили у меня почву из-под ног, но я еще пыталась сердиться: «Тяжело мне сюда приходить, ты хотя бы что-то делаешь руками, я же только — в который раз! — повторяю то, что тебе известно».
«Мне больше ничего не известно, Исмена, Эдип требовал так много, что он затмил собой все прошлое. Ты оживляешь прошлое, когда рассказываешь».
Я хотела еще поупираться, но напрасно, — я снова начала говорить, и слова лились и лились в то время, как ты долбила свое дерево или, чтобы почувствовать будущую скульптуру, прижимала ладони к его поверхности.
Эйдоксия рассказывала, что, после того как близнецы расстались, их больше всего интересовали новости друг о друге. Этеокл, который в Фивах смеялся над нами, когда мы учились писать, узнал, насколько это важно. Писать и читать он научился с присущей ему быстротой. Этеокл занимался мореходством и из путешествий отправлял брату коротенькие послания в виде поэм. Полиник гордился этим, учил послания наизусть, читал их вслух на празднествах при дворе или своим друзьям на стадионе.
Царь Аргоса умер, на трон взошел его сын, Полиник стал его другом, командующим конницей и находился при нем неотступно. У нового царя не было сына, и он сделал Полиника своим наследником. В награду за победу, одержанную благодаря храбрости Полиника, царь подарил ему серебряные копи, и Полиник разбогател. Он сообщил об этом Этеоклу, который в то время был в Азии, затем навестил брата и привез с собой лидийцев, которые славились прекрасным знанием горного дела. Они обследовали копи, обнаружили новые серебряные жилы, годные для разработки. Этеокл предложил Полинику привлечь к работе в копях не рабов, а настоящих мастеров горного дела.
Этеокловы советы оказались справедливы — добыча серебра увеличилась в четыре раза, и Полиник еще больше разбогател. Это не удивило Полиника: по его мнению, это была лишь часть золотого века, для которого она, был рожден, и небо пока давало ему то, что должно.
Этеокл бороздил Средиземное море, все больше углубляясь в Азию, и то, что там увидел и понял, изменило его. Ни путешествия, ни мореходство Полиника не интересовали, но когда Этеокл написал ему, что нашел в Азии несравненных коней и всадников, он тут же отправился туда. Его отвага, смех, великолепие понравились владыкам и кочевому народу. Полиник вступил с ними в дружбу и долгосрочное сотрудничество, нанял на службу всадников, и Аргос стал одерживать победы, прославившие Полиника.
Когда после долгих лет разлуки близнецы вновь — на короткое время — встречались в Фивах, для нас и для них это было праздником. Братья не прекращали соперничества, каждый для другого был несравненным, единственным и вечным соперником. Этеокл напрасно закалял свое тело и во время путешествий совершенствовал свой разум, — в Полинике было больше сияния, и он затмевал брата, увлекая и нас в свою орбиту.
Иокаста была счастлива, что близнецы вернулись, и до того, как свершилась трагедия, сияла последними всполохами своей несравненной красоты и радости. Мы были ослеплены обоими, но Этеокл прекрасно понимал разницу между взглядами и улыбками, которые предназначались брату, и теми, что были обращены к нему. Мы тогда были слишком увлечены Полиником великолепным, чтобы восстановить равенство между близнецами; Эдипа же настолько занимали первые проявления чумы, что он и не видел, что происходит у него дома.
Голос мой сорвался, потекли слезы, мои вместо Антигониных, и я заплакала, как ты и хотела, Антигона, за нас двоих. Глаза твои сухи и внимательны, руки не дрожат, — вот твой закон, тот, что ты навязала мне, и я подчинилась, продолжая говорить.
Когда случилось несчастье, близнецов сразила гибель Иокасты, извечное соперничество настолько завладело ими, что для Эдипа они ничего не могли сделать. Слепой, униженный, упрямо замкнувшийся в собственном молчании, он, казалось, перестал для них существовать, будто умер он, а Иокаста была жива. И вожделели они ее короны, мятежной короны земель и адских областей, а не сломанного Эдипова скипетра. Неистовое же соперничество и взаимное подзадоривание помогло им соблюдать траур и поддерживало их при людях. Полиник был уверен, что он единственный царь по праву рождения, а Этеокл решил никогда и ни в чем не уступать ему.
Какие спокойные, мягкие у тебя пальцы, как они свободно лежат и как крепки инструменты, которыми можно обрабатывать твердую, темную поверхность дерева, но слова, из которых я слагаю для тебя картины, еще тверже. В этих жестких словах и нахожу я ту Полиникову Иокасту, которую ты от меня ждешь. Между ним и нею происходил постоянный обмен, по этой тропе, по этому проходу шел свет, по этой дороге шла слава, и они неустанно обменивались ею, и нам туда не было доступа. Да, Полиник был ее славой, и он мог бесконечно обретать в ее взгляде свою верховную власть ребенка, которым он был, и царственный образ мужчины, которым ему предстояло стать просто потому, что он величественно пребывал на этой земле. Можно было подумать, что для Полиника всегда было лето, и если его хорошо тренированное тело было приспособлено к любому времени года, дух его жил лишь под пламенеющим солнцем. Все в нем, как и во всей нашей семье, казалось, было предназначено для счастья. Все, кроме Этеокла, которого не ждали и не хотели. Этеокла, который неуемной материнской любовью к Полинику, казалось, был приговорен к не-жизни, точно так же как некогда новорожденный Эдип ее согласием — стать жертвой убийства. А Эдипова слепота? Не была ли она прежде всего его отцовской слепотой, когда он проглядел Этеокла?
Полиникова Иокаста — это солнечный, сияющий лик нашей матери, который долго заслонял другой — земной, ночной, неустанно находивший себе пищу в смерти и жизни. Полиникова Иокаста и любима, и любяща, она царственна, но это царственность цветка. Цветка, который создан для того, чтобы расцвести, для того, чтобы был мед, — наверное, именно этого ты и не знаешь, Антигона, и тайным образом знаешь лучше всего. Лучше меня. Это-то меня и бесит, это-то и дает мне повод ненавидеть тебя, побить тебя, как я и намеревалась, но тут, естественно, появился Железная Рука. Нельзя наносить вред моими кулаками многотрудному, драгоценному дерзновению твоих рук. И появился Железная Рука, сила его несравненна, и он готов подставить под мои кулаки свою спину. Он смеялся, он готов выносить мои побои, мне же было совсем не до шуток. Он смеялся, но тоже испытывал боль, и я радовалась этому, потому что видела, как сжались твои губы, когда я изо всех сил ударила Железную Руку. А тебе теперь не дозволено поджимать губы, не дозволено и каменеть твоему сердцу, — ты должна быть целиком поглощена работой, той работой, результата которой мы ждем с таким нетерпением, будто ты из этих мертвых деревяшек можешь создать новую маму, царицу, способную спасти нас от нелепой войны.
Ребенок Полиник пережил Иокасту в переизбытке материнской любви, в нескончаемом море цветов, медом которых он бесконечно насыщался. Как мог вынести он, что Этеокл отнимает у него Фивы и достоинство материнской земли. На лице, что ты вызываешь к жизни, под улыбкой и царственностью будет лежать легкая тень, которая благодаря твоему мастерству принесет Полинику и причитающую ему часть беды. Ваяло в твоей руке — это Этеокл и его несчастье.
А теперь — довольно. Не трудись без меня, Антигона. Поздно, меня ждут, а из-за тебя и близнецов я ухожу почти в бреду и вовсе не готова ни к счастью, ни к наслаждению. Я приду завтра, нам вместе предстоит увидеть Этеоклову Иокасту. Она — другая, она принадлежит тьме, пропастям Земли, самоубийству. В ней тоже есть волшебное сияние, оно проникает в душу и тело, но не греет.
Был вечер, ночь мечтаний в лабиринте, — печальная, огненная. Ты снова передо мной, я видела твои руки, инструменты, вгрызающиеся в материю наших желаний. Ты же вслушивалась в мой резкий, задыхающийся голос — так старалась я скрыть обуревающие меня страхи. Этеокл не был тем, кого не любили, он был тем, кого любили недостаточно, — всегда меньше, чем его брата.
Этеоклова любовь к Иокасте хранилась в тайне, она была неуверенной, потерянной. Между существованием любимой Иокасты и крошечным Этеокловым личиком неустанно внедрялось другое, и притягательность того лица была сильнее. Этеокл мог бы стать ребенком тьмы, теневой стороны Иокасты, но этого не произошло, потому что между матерью и им постоянно возникал образ и недосягаемый смех ребенка света, и образ этот касался его, Этеоклова лица. Он не мог стать сыном бунта или иного, теневого, желания Иокасты, — он не дитя тьмы. Ночной лик его матери, ее крепко спящее тело и завороженный луной взгляд отрывались от темного небосвода, чтобы увидеть сияющего Полиника.
Этеокл не знает и, видимо, никогда не узнает, любит он саму Иокасту или же отсвет на ее лице Полиниковых светил, которые его сокровеннейшая тьма изо всех сил стремится погасить. Ты больше не работаешь, Антигона, ты плачешь, как и я. Не значит ли это, что ты теперь сможешь работать одна?
— Наверное, Исмена, благодаря тебе я увидела теперь всю глубину раны, нанесенной Этеоклу и нам. Я любила Этеокла, но, как и наша мать, я любила его недостаточно, постоянно сравнивая с Полиником. Из-за этого один всегда был примером для другого — того, кто никогда не мог ни сравниться с ним, ни стать его копией. Этеокл с неимоверным трудом отбросил этот пример — и правильно сделал. Благодаря тебе я ощутила в своих руках, во всем моем существе близость того, кто, как и я, всегда был вынужден идти самой длинной дорогой, и почувствовала к нему сострадание.
— Всегда ли надо идти по этой дороге?
Ты взглянула на меня, и в твоих полных слез глазах застыл мой же вопрос: «А есть ли другая?»
IX. ЭТЕОКЛ
Когда барельефы были закончены, я показал их К. «Я все еще несправедлива к Этеоклу, — спросила я, — по-прежнему считаю, что Полиник лучше?»
— Они одинаковые.
— Во мне?
— Не только, Антигона, они одинаковы и в том материале, с которым ты работаешь.
Не прозвучали бы эти слова, я не смогла бы показать барельефы Гемону, но в тот же день, когда к вечеру он пришел к нам, я предложила ему посмотреть на Иокасту Этеокла.
— Твоя мать очень красива, но сколь велико страдание Этеокла! Я и не знал, что он был так несчастен.
Гемон смог сразу все понять только потому, что он очень дружен с Этеоклом. Какое это счастье для брата и для меня!
— Как хорошо, что ты здесь, Гемон, и что ты любишь и его, и меня.
— Любить вас — счастье для меня, — покраснел он. — мы с Этеоклом ничего не скрываем друг от друга, я говорил с ним о тебе. «Антигона — самая лучшая», — сказал он.
— И все?
— Да, «лучшая и самая опасная», — сказал он. «Опасная!» — это слово задело меня.
— И ты, Гемон, не боишься такой опасной женщины? Этеокл очень проницателен…
— Единственное, чего я боюсь, что если начнутся испытания, то нам придется перенести их в отдалении друг от друга. — И вдруг, как крик: — Антигона! Уйдем из Фив вместе!
— А твой отец? А Этеокл? А твой отряд? В Фивах все, кажется, считают, что ты когда-нибудь станешь царем.
— Я ведь умею не только воевать, я люблю землю. Мы построим дом, я буду работать для тебя и наших детей.
Во взгляде К. я прочитала одобрение Гемоновым словам, пылкая надежда звучала в них, и звуки, как языки пламени, рвались наружу:
— Уйдем, Антигона, так нужно. Не откладывая.
Я услышала в Гемоновых словах надежду и отречение. Мне хотелось бы сказать ему «да». К., который не отходил от нас, тоже на это надеялся, несмотря на всю свою проницательность. Но звезды неумолимо заставляли меня произносить совсем другое: «Мне хотелось бы, Гемон, покинуть с тобой Фивы, но я не могу оставить братьев».
Лицо К. омрачилось, Гемон нахмурился:
— Тогда нам не уйти, Антигона, или только после великих несчастий.
Он прав, я знала это, но произнести я могла только: «Бежать я не могу».
Гемон и К. ничего не возразили мне: я не передумаю, они это знали точно.
— Работа закончена, — прервала я затянувшуюся паузу, — мне хотелось бы показать барельефы Этеоклу и поговорить с ним.
Гемон печально удалился, К. и Железная Рука, будто желая подбодрить, пошли проводить его.
Я осталась одна, совершенно одна. Мне бы найти в себе силы и уйти вместе с Гемоном, покинуть Фивы, темницу их стен, их запах — так пахнет дикий зверь в клетке. Почему после того, как я взвалила на себя груз Эдиповой жизни, нужно нести еще и груз жизни близнецов?
Прежде чем показать барельефы Этеоклу, мне хотелось, чтобы их увидела Исмена. Я предупредила ее, и она ждала меня в саду. Волосы свои она украсила цветами — настоящая Иокастина дочь: столь же загадочными путями идут ее мысли, столь же совершенны обнаженные руки и плечи. Когда я предложила ей посмотреть барельефы, она отказалась.
— Я помогла тебе создать их, потому что видела, как ты страдаешь и веришь, что они могут образумить близнецов. Но больше я не хочу погружаться в воспоминания, которые они во мне вызывают. Наши братья — воины, может быть, даже гениальные воины, но прежде всего они невозможные безумцы, одолеваемые страстями. Ни ты, ни я не должны вмешиваться в их соперничество. Они ведут открытую войну друг с другом, Креонт с нами — войну тайную. У каждого есть здесь тайные сторонники, нам же следует держаться в стороне от этих конфликтов. Разве Гемон тебе об этом не говорил?
— Гемон предложил мне вместе с ним уйти из Фив.
— Гемон хочет уйти из Фив? Уйти, когда он — почти царь? Как же он любит тебя, Антигона! Но если Креонт узнает, что тебе предложил его сын, прощенья не жди. Гемон прав: уходи, не откладывая.
— И пусть братья убивают друг друга?
— Мы в этом ничего не можем изменить, нужно отвести глаза от этой пропасти.
— Именно поэтому ты и не хочешь взглянуть на барельефы, на НАШИ барельефы, — потому что без тебя их не было бы.
— Не хочу нарушать твое счастье и отказываюсь впадать в бред вместе с близнецами.
Я поднялась:
— Все ясно, Исмена. Я сделаю, как ты мне советуешь: я уйду из Фив вместе с Гемоном.
Исмена побледнела.
— Только что вернувшись, ты, конечно, посмеешь снова уйти и снова оставить меня одну с Креонтом и двумя этими безумцами. Ты что — действительно думаешь, что я хочу, чтобы ты ушла?
— Может быть, ты этого и не хочешь, но заставишь меня сделать именно так, если откажешься посмотреть барельефы. Они рождены несчастьем, нашим несчастьем, Исмена. Они должны быть полезны близнецам, ты должна мне сказать, так ли это, ты должна сказать, любовь ли водила моей рукой, когда я создавала их. Я не могу любить братьев одна.
— Мне бы надо было сказать: «Уходи, сию же минуту уходи, Антигона», — но не могу. Поставь барельефы в доме, я буду смотреть одна.
Я вернулась в сад, и мы еще долго просидели рядом, слушая мирное журчание родника. Исмена успокоилась и вошла в дом. Когда она вернулась, на лице ее были следы слез и обретенного покоя.
— Это прекрасно, Антигона. Иокаста действительно Иокаста, и близнецы — такие, какие они есть. Такой прекрасной они и видели Иокасту, наши братья, хотя красота ее и была другой. Этеокл, который знает, что зачарован ею, почти ослеплен, и Полиник, который тоже зачарован и тоже ослеплен, но не знает этого, ограничившись собственной славой.
Но в этих барельефах и ты, Антигона, твое ненасытное стремление к истине, о котором невозможно сказать, великолепно ли оно или просто преисполнено идиотизма. Ты что, действительно думаешь, что можно вот так надеяться, как ты, находясь в здравом уме? Неужели ты думаешь, что близнецы тебя поймут, а если и поймут, отбросят ли они из-за этого свои страсти и забудут о них? Меня пугает запах пожара, которым пропитано наше семейство. Я тоже часто бываю безумна. Я хотела сказать тебе: «Уходи, уходи скорее с Гемоном», и тут же отрекаюсь от своих слов. И получается, будто я говорю: «Не уходи, не оставляй меня в Фивах снова. Иди вместе с нами к крушению, потому что именно к нему ведет твоя отвага».
Твои барельефы — творения любви. Любовь не оставит близнецов равнодушными, она глубоко ранит их, но не остановит. Их прельщает разрушение, как когда-то прельщало нашу мать. Разве не прельщает оно и тебя?
Онемев, мы смотрели друг на друга, испуганные этим неожиданным вопросом.
— В безумии близнецов есть — и это правда — призыв, или приказ, который они обращают ко мне. Это не зов к разрушению, в нем, наверное, больше трагедии. Но всегда ли женщины должны уступать безумию мужчин? Мы обе любим Полиника и Этеокла, но ход их мыслей непереносим, Креонта — тоже: такие мысли ведут к войне и смерти. Имеем ли мы право не говорить того, что думаем сами?
— Если хочешь объявить Фивам о том, что ты думаешь, это будет стоить тебе жизни, Антигона.
На следующий день Гемон отвел меня на командный пункт Этеокла. В почти пустой комнате стоял огромный стол с планом города и вылепленным рельефом местности. Меня поразили размеры Фив: высота и мощь крепостных стен и неприступность семи их врат. Я — фиванка и с гордостью заявила Этеоклу, когда он появился:
— Фивы теперь — главный город Греции и лучше всех охраняемый.
Этеоклу приятно было это слышать, но не возразить он не смог:
— Ты же хочешь, чтобы я отдал Полинику то, что мы создали, и то, что еще предстоит сделать?
Спорить с Этеоклом у меня нет сил, да и не затем я сюда пришла.
— Ты просил меня изваять скульптуры нашей матери, я сделала два барельефа, вот они.
Из огромного мешка, который Железная Рука помог мне донести, я извлекла оба барельефа. Я вдруг испугалась, какие они тяжелые, какие большие и насколько ощутимо в них Иокастино присутствие. Я не сразу определила им место и не нашла ничего лучше, как прислонить их к макету крепостной стены и фиванских ворот. Тотчас я пожалела об этом, но было поздно: оба барельефа уже нашли свое место в стене. Встав по обе стороны укрепленных ворот, они стали гигантскими, исполненными противоположного смысла, образами города. Они дышали любовью к Иокасте, но вместе с тем явились доказательством неустранимого антагонизма между моими братьями. Маска безразличия слетела с Этеоклова лица, и, пока мы вместе рассматривали барельефы, все чувства проявились у него на лице. Вышли ли эти барельефы из-под моей руки или, придя из отстраненной глубины человеческого существования, стали новым воплощением образа нашей матери?
— Никогда бы я не осмелилась исполнить эти барельефы, если бы ты не попросил меня, Этеокл, и если бы Исмена не поддержала меня.
— Ты больше нас любила мать, Антигона.
— Когда я работала над барельефами, я поняла, что Полиник не сможет прервать нить, которая все еще связывает его с нашей матерью. Если будет война, он и тебя увлечет за собой, тебя, всех нас — в Иокастину гибель.
Этеокл не отвечал, молчание объединяло нас какими-то счастливыми узами и тяжелейшим грузом ложилось на наши плечи.
— Чего ты ждешь от меня, Антигона? — спросил он в конце концов.
— Сделай первый шаг к Полинику.
— Я и делаю его, я заказал тебе барельефы. Я отправлю тебя с ними к нему.
— Я пойду, но что я смогу передать от тебя Полинику?
— Хватит и барельефов. Если Полиник захочет их увидеть, он поймет, какую он всегда отбрасывал тень на мою жизнь и что я тоже имею право на частицу света.
— Эта частица — Фивы.
— Только Фивы.
— Тебе нужен этот город, чтобы вынести существование Полиника.
— Не просто его существование, Антигона, а свободу его существования. Именно эту Полиникову свободу я так любил. Она была мне тягостна, непереносима, но я все еще люблю ее. Как Иокасте, Полинику достаточно существовать, чтобы быть свободным и царствовать. Но теперь это уже не так, из-за меня, которому всегда надо было прилагать столько усилий, чтобы занять свое место и показать, что я имею право на самостоятельное, независимое существование. Как Эдип, я должен без устали трудиться над загадкой, которая толкает меня к разгадке. Полинику всегда все было ясно, но я сумел загадать ему загадку, достойную его, и эта загадка — я сам. Ему не понять, как я, столь чувствительный к его чарам, к его гениальности, иногда даже — к доброте, мог неустанно бороться с ним, создавать ему неудобства, даже смущать его уверенность бытия, подвергать сомнению его божественное право, избранничество. Ему никогда не понять этого. Он знает, что я всегда буду мешать ему стать новым воплощением Иокасты и хозяином памяти о ней. Такова отведенная мне роль, таково чрезмерное требование моей ненависти и моей несчастной любви к нашему несравненному брату. Человек этот, созданный для счастья, не был предназначен для страданий. Теперь же, по моей вине, он страдает так же, как и я, и это справедливо.
Ты сумела отразить наше страдание на двух ликах нашей матери, сможет ли Полиник увидеть это в созданных тобой барельефах и понять, что оно означает? Это единственная надежда остановить войну, ты смогла вызвать эту надежду к жизни. Попробуй теперь сделать так, чтобы она перестала быть лишь надеждой, иди к Полинику.
— А если Полиник поймет, что сделаешь ты?
— Делать должен он. Он — царь Аргоса. Если он оставит мне Фивы и захочет идти войной на Азию, я присоединюсь к нему со своим войском.
— Ты посмеешь вовлечь Фивы в это безумие? А Полиник, чтобы не воевать с тобой здесь, должен будет делать это в Азии? Что за чудовищная мысль, Этеокл! В твоих рассуждениях нет никакой меры, никакой справедливости. Ты думаешь только о том, как победить.
— Так надо, Фивы — это я.
У меня не было больше сил выносить его высокомерие: «Нет, это неправда!»
Мы стояли друг против друга, как враги. Еще несколько мгновений назад, когда рассматривали запечатленные в барельефах Иокастины образы, мы были близки как никогда. Этеокл был глубоко задет, но сдерживал себя, я же — нет, слезы уже текли по моему лицу. Ничто не сможет сгладить наш разлад — я проиграла, навсегда. Мне не вынести этого. Но мне не хотелось, чтобы он видел, что я плачу.
— Я хочу уйти… сию минуту, — умоляюще проговорила я. — Помоги… Спрячь барельефы в мешок.
Этеокл исполнил мою просьбу — с неожиданной нежностью он поддержал меня, но молчать я не могу, мне нужно сказать, пусть он знает. «Полиник тоже не имеет права сказать: „Фивы — это я“, — кричу я. — Хватит, хватит вашей гордыни!»
Рыдания душили меня, слезы текли по щекам. Этеокл молчал, он вел меня, потому что я ничего не видела из-за этих никому не нужных слез. Я не хочу больше знать, кто он, куда идти. Я резко вырываю руку: не надо меня поддерживать!.. И иду дальше, пошатываясь и вздрагивая, если оступаюсь. С трудом открываю глаза: непроглядную тьму сменяет резкий белый свет.
X. СВЕТ В ПОГРЕБЕ
Счастье было мимолетным: быть рядом с Этеоклом, впервые оказаться совсем близкими, ощутить это, и снова, в который раз, столкнуться со стеной непонимания и с уверенностью, что трагедия неизбежна.
Потом моя рука оказалась в очень нежной руке, но как можно любить меня и в то же время быть Этеокловым другом и помощником, который останется с ним до конца? Да, это написано в его преданном взгляде, и он исполнит под началом моего брата все невозможное, что замышляют близнецы. Я пришла в ужас от той любви, что почувствовала в руке, тоже сделавшейся для меня преступной. Изо всех сил крикнула я: «Убирайся!» — и в ожесточении, надеясь смертельно обидеть Гемона, вырвала свою руку из его ладони.
Потом я бежала, ничего не видя перед собой от слез, застилавших глаза, и Гемон оставил меня в покое. Я добилась того, чего хотела, — я осталась одна, печальная плакальщица, которую никто не понимает. Дорога была пустынна — никого, я шла по ней, спотыкаясь, брела по бесконечным переулкам. Пусть я шлепаю по лужам, по грязи, — хорошо бы упасть в эти лужи, что остались после недавней грозы, грохота которой я даже и не слышала.
Устала я, слишком устала — и остановилась, а какая-то маленькая девочка обняла меня за колени и поцеловала. Я, конечно, снова разревелась, потому что, когда сама была такой же маленькой, поступала точно так же, и колени Эдипа представлялись мне его вторым лицом, до которого было легче дотянуться. До многого в моей жизни было не дотянуться, все было для меня слишком высоко.
Подошла незнакомая женщина с ребенком на руках, протянула чашу с водой. «Совсем свежая», — сказала она. Вода была восхитительна, я выпила ее, но ни поблагодарить, ни улыбнуться этой женщине у меня не хватило сил: я увидела ее, и слезы снова полились из моих глаз. Женщина подумала, что слезы принесут мне облегчение, я не обиделась, мы молчали и какое-то время шли рядом. Что за горе у меня, ей было неизвестно, но она разделила его со мной, потом остановилась из-за девочки. Женщина улыбнулась, поцеловала меня в плечо, и это, видимо, принесло мне облечение.
Снова я осталась одна и снова шла вперед — зачем? Мешок с барельефами резал плечо, я сбросила его на землю. Пусть с барельефами этими, которых я так боялась и которые принесли мне столько любви и пустых надежд, будет что угодно. Ничем они не смогли помочь; может быть, в них нет и любви, но я любить их больше не могу. Пусть кто-нибудь подберет их и бросит в костер, только пусть поторопится. Однако не так-то это просто — я слышу шаги Железной Руки и убегаю. Не хочу, чтобы он увидел меня такой. Не оборачиваясь, я махнула ему рукой: ничего мне не надо. Подобрав мешок, он удалился. Убежал, как Клиос.
Ноги мои скользят по раскисшей земле, я спотыкаюсь даже о мельчайшие камешки — пусть я упаду, — но я не падаю. Неумолимая Антигона, ты неумолима по отношению к самой себе, и ты идешь с той же настойчивостью, будто Эдип все еще шагает впереди и уводит тебя неизвестно куда, неизвестно зачем.
Но теперь впереди никого нет, а идти, чтобы достичь неизвестного места их злой судьбы, заставляют меня мои братья. Это худшая дорога из всех, которые мне суждено было пройти. Силы мои на пределе, я еле тащусь, но внутри живо необъяснимое упорство, которое и заставляет меня передвигать ноги. После нищих окраинных переулков ноги вынесли меня на дорогу, которая полого сворачивает к садам, к деревьям, а в конце ее — Гемон; большой и высокий, он взволнован и ждет меня у калитки.
У меня не хватает сил, чтобы крикнуть, но этого и не надо: он бросается навстречу, я — к нему. Я не понимаю, каким образом, я ведь еще живая, оказываюсь у него в объятьях. Он — тут, он прижимает меня к себе, и я могу плакать, не стесняясь своих слез, открыто. Я всхлипываю, и мой гнев, и мои страхи прорываются наружу вместе с рыданиями.
— Этеокл… Какой стыд… Он хочет, чтобы я пошла к Полинику… Но зачем? Только с этими барельефами?.. Он хочет все оставить себе… Как можно?.. Немыслимо!..
Гемон поддерживает меня, обнимает, берет на руки. Он молчит, не собираясь осуждать Этеокла. Он молчит, но слушает меня, даже когда это не я, а какая-то безумная вопит:
— А Полиник?.. Разве можно любить его? Предатель… Пойти на Фивы с кочевниками… И это он… Фиванец… Этеокл не лучше, оба они воюют наперекор моему и Исмениному сердцу… И после всего этого любить их?.. Да по какому праву?.. По какому праву?..
Гемон не спорит со мной и не соглашается с тем, что я говорю, — он слушает. Меня слушают, и я позволяю увести себя, почти втащить в дом, где наконец-то я и оказалась — какое счастье!
Он внес меня в комнату, снял измазанные грязью сандалии, подвел к очагу, и я начала в тепле приходить в себя. Гемон вышел, К. своими женственными пальцами снял с меня мокрое платье, вымыл мне ноги, вытер меня, переодел в другое платье, которое, должно быть, дала ему Исмена. Усадив у очага напротив себя, он молча глядел на меня, и его слегка затуманенный взор действовал успокаивающе. Плакать я перестала, больше не стыдилась, что кричала: тогда так было нужно. Вздохнув, я почувствовала, что в груди стало легче, уже можно было дышать свободно… Или это я заснула в тепле близ очага? И не во сне ли слышится чей-то глуховатый голос? Кто это говорит: К. или я?
«Близнецы погрязли в преступлении, — звучал голос, — это правда, но они погружаются в него с любовью, с ненавистью, с диким величием. Преступление — это тоже дорога, по которой можно идти. Куда ведет эта дорога — неизвестно, но как ты можешь отрицать ее, разве смогла бы ты осудить преступников, ты, кто был им послан? Почему именно им? Неизвестно. Так было тебе предписано. Судьба близнецов слишком сурова, она возвышается над тобой, ты ничего не можешь сделать для них. Только любить. Такими, какие они есть, — ничего больше».
Глаза мои открылись. Что, я действительно спала? К. сидел передо мной, молчал, устремив на меня свой взгляд.
— Это ты сейчас говорил?
К. не ответил.
— Значит, говорила я? — не унималась я.
— Что-то говорило.
Больше он ничего не сказал, но это уже не имело значения: мне нужно встать, пойти к Гемону и Железной Руке. Наступил вечер. Как это может быть? Ведь я отправилась к Этеоклу ранним утром. Неужели я так долго у него пробыла? Конечно, затем я, не помня себя, блуждала в извилистых переулках.
Груз судьбы моих братьев по-прежнему давит мне на плечи, но с этим можно жить. Как-то жить. Гемон рассказал, что Железная Рука убрал из погреба обвалившиеся туда камни. Он укрепил на стене масляный светильник, чтобы видна была лестница, и, спускаясь вниз, я с удовлетворением всматривалась в тускловатые волны света, спокойно исходившие от стен. Трепетный свет этот неизменно сползал во мрак погреба, где рождались размашистые тени. Бегом я спустилась вниз по лестнице, стараясь поспеть за потоком этих световых частиц. Когда глаза привыкли к полутьме, я увидела Гемона.
— Антигона, ты пришла помочь мне, — раздался его чудный голос, — какая удача! Постой, возьми этот кувшин.
Мгновение мы стояли рядом, потом начали подниматься по лестнице. Гемон ничего не заметил и хотел было взять с собой светильник.
— Оставь, — попросила я, — он так красиво отбрасывает свет. Позови остальных, присядем тут на минутку и посмотрим на него вместе.
Гемон привел Железную Руку и К., свет перед нами пробегал по грязной стене погреба и, погружаясь во тьму, производил такое впечатление, будто приближаешься к чему-то прекрасному, но от созерцания этой красоты не возникает желания завладеть ею.
Когда мы вернулись в дом, я спросила Гемона:
— Уже темно, неужели я так долго была у Этеокла?
— Несколько часов. Этеокл никого так долго не принимает. Мне пришлось отказать посетителям и отправить их.
— А когда я вышла?
— И у тебя, и у него был несчастный вид. На него я не осмеливался поднимать глаза, а когда захотел помочь тебе, ты оттолкнула меня. К счастью, там был К., он сделал знак, чтобы я удалился.
— Ты был там, К?
— С трудом, Антигона, как всегда, с трудом. Барельефы твои принес домой Железная Рука, Когда мы встретились с ним дома, он цедил сквозь зубы пословицу. Невеселую… Скажи ей, Железная Рука.
— Сколько бы… н-ни было у волков к-когтей, с-с-сколько бы н-ни было у них зубов, ш-шкуру им с-свою не поменять, в ней и умрут.
Может быть, Железная Рука был прав, и Полиник с Этеоклом — лишь грабители, которые ничего, кроме своей волчьей жизни, не знают? Есть мне не хотелось, мне нужно было побыть одной, и я вышла в сад. Близнецов не переделать, и мне не стоит надеяться, что они действительно способны измениться. Все думают, что у меня ничего не выйдет, но право попробовать у меня есть. Из моих попыток может ничего и не выйти, но я могу хоть немного осветить тьму, как тот светильник на лестнице, ведущей в погреб, а потом тихо погаснуть.
Клиос, наверное, будет танцевать сегодня вечером, глядя на звезды. Может быть, он вспомнит об Антигоне и, как обычно, скажет себе, что имеет смысл все, что делает нас счастливыми. На мгновения.
Казалось, необъятный звездный рисунок вот-вот начнет свой танец, как делал это крохотными шажочками свет на воспетой мною стене погреба. Не буду же я стоять как столб, когда боги лесов, морей и гор танцуют повсюду для себя самих под покровом ночи.
И я тоже — после пережитого несчастья и перед тем, которое еще не свершилось, — я тоже могу танцевать для себя самой, для моей тени и той в чем-то бесконечной и несовершенной частицы бытия, которая была дана мне в акте моего существования. Я вышла в середину прекрасного травяного круга, который с таким старанием подготовили в саду Гемон и Железная Рука. Радость, царственная неколебимость исходили от почвы, они настроили и осветили инструмент моего тела. Руки и ноги подчинялись уже не мне, движения их были записаны у меня в памяти, их сила, порыв прожиты и предписаны мне свыше — на небесах.
Я танцевала для тех, кого люблю, и тех, кого не люблю, для тех, кого знаю, и для тех, кого никогда не узнаю. В танце моем были новый Эдипов путь и преступные замыслы близнецов. В конце концов я стала танцевать для себя самой, я изо всех сил восславляла земное существование. Ничего больше, только дикое земное существование, его огромное тело из всех земных голосов и его бесконечную смертную материю.
Смутно почувствовала я, как рядом со мной, посреди травяного круга, начали свой танец еще двое: Гемон и Железная Рука. Но мне их не видно, потому что взгляд мой прикован к хвале и невинности, что разлиты повсюду.
К. тоже рядом, негромкое его пение настолько же чисто и бесконечно, как свет звезд. Танцоры мои, как и я, сняли одежды, но их так поглотил танец, движения, что они не могут меня видеть. Глаза их полуприкрыты, взгляд, обращенный внутрь, созерцает в них самих танцующую частицу собственного бессмертия — они прекрасны. И это мне открывают они сокровенный свет, чьим временным образом являются они сами и которого они по природе своей не знают.
В это мгновение пламя, освещавшее лестницу, которая ведет в погреб, начало трещать, светильник погас, будто это я сделалась его светом и земля перестала притягивать меня.
Я уже не та, что танцует на травяном круге в саду, я отрываюсь от земли, расту в грозном дуновении радости. Вот я уже над крышами, над крепостными башнями и стенами, я врезаюсь в сверкающий ночной покров, там, где-то высоко над Фивами. Я — тьма, я — свет, я — ничто, я перестаю быть чем-либо и с вершины огромного небесного древа смотрю на мою земную Антигону, Гемона и Железную Руку и слышу чистый голос К., который ведет меня в небесах.
Танцоры обращают ко мне свои вдохновенные лица и медленным, гибким движением, преисполненные радости, опускаются на землю, засыпая. И тогда исчезает мой крылатый полет, но мое влюбленное небесное восхождение не рассеивается, оно просто перестает быть, становится мечтой, счастливым берегом, желанием крепко заснуть, тело мое тоже соскальзывает на землю, и я засыпаю.
Проснулись мы от холода. Железная Рука уже встал. Гемон повернул ко мне голову, взял за руку и поцеловал с необычайной нежностью и смирением.
— Как ты была прекрасна, когда танцевала, нам казалось — это богиня, что живет в твоей телесной оболочке.
— Вы тоже, когда танцевали, были красивыми.
— Но мы не танцевали, мы только смотрели на тебя.
Гемон помог мне подняться, я рада, что они забыли восхитительные мгновения своего танца, когда, как огромные воздушные и земные звери, совершали при свете луны свой любовный танец. Все это существовало лишь для меня и для моей внутренней сокровищницы.
Мы вернулись в дом и с наслаждением стали греться у очага.
— Чтобы идти к Полинику, — произнес Гемон, — тебе надо переодеться в мужскую одежду.
— Я часто так делала. Когда мы уходили с Высоких Холмов, я оделась пастухом, никто не узнавал меня. И мне даже очень шло.
— В этом я не сомневаюсь, — вырвалось у Гемона, и я была рада, что нравлюсь ему, как любая женщина — мужчине, который нравится ей.
Уже слишком поздно, пора спать. В вышине светила продолжали свое блаженное плавание в небесах, не желая ничего видеть, ни о ком думать.
XI. ПОЛИНИК
Переодевшись в пастушечью одежду, я вспомнила, как на меня смотрел Константин, когда я покидала Высокие Холмы. Не такими ли глазами увидит меня и Гемон перед опасным путешествием в Полиников лагерь? Железная Рука сопровождал меня, и, когда мы выходили из гигантских ворот Дирке, до нашего слуха донесся быстрый цокот копыт. Это Гемон нагнал нас на колеснице, в которую был запряжен черный жеребец, чья шкура блестела на солнце. Гемон легко остановил его, скорее — резко, а не изящно соскочил с колесницы и сообщил, что Этеокл разрешил ему сопровождать нас в продолжение целого дня пути. Гемонова сила, радость, солнце, выглянувшее из-за тучи, блестящий черный скакун — все это ослепило меня, и я почувствовала, что сама тоже становлюсь частью величия этого утра.
Железная Рука, который любит лошадей, не мог равнодушно смотреть на сверкающую красу жеребца, — он начал обтирать его соломой, от удовольствия что-то бормоча про себя.
— Его зовут Нике, — сказал Гемон, — это самый красивый жеребец Этеокла.
— Ц-царь, — произнес Железная Рука. — Этеокл хочет, Антигона, чтобы ты передала этого жеребца от него Полинику.
Черный полубог, которого я должна передать в дар Полинику, испугал меня. Что задумал Этеокл? Не слишком ли много берет он на себя, делая такой царский подарок, он присваивает себе ту роль, что, скорее, принадлежит Полинику.
— Он что, отправляет Полинику Нике в знак мира? — начала я расспрашивать Гемона.
— Не знаю. Этеокл всем сердцем любит этого коня, но меньше, чем Полиника, — он так говорит брату о своей любви.
— И так же не говорит ему о Фивах, не так ли?
Гемон промолчал — не надо задавать слишком много вопросов надежде, говорил мне К., — впрочем, пора было и в путь.
Железная Рука придержал коня, а я с Гемоном поднялась на колесницу. Он протянул мне вожжи, и я испугалась: столько прошло времени с тех пор, когда я ездила на лошади или правила колесницей.
— Помнится, раньше ты не уступала в этом братьям, такое не забывается. Нике прекрасно чувствует удила, достаточно чуть тронуть вожжи.
Выяснилось, что лошадью я могу править по-прежнему, и это обрадовало меня, тем более — на глазах у смеющегося Гемона.
— А теперь в галоп, вон до того дерева.
Нике рванулся вперед, я едва сдерживала его бег, не понукая, у этого коня поразительно легкий ход, можно подумать, что копыта его не касаются земли и он летит по воздуху или стремительно движется по воде. У дерева я без малейшего усилия заставила его остановиться и обернулась к Гемону. На лице его было восхищение, которое весьма несправедливо предназначалось скорее мне, чем Нике. Я радостно потянулась к Гемону, и движение это родилось не иначе как в самой глубине, в загадочной тьме моего существа.
Я уже пустила Нике рысью и не могла насмотреться на то, как плавно поднимаются и опускаются его копыта. Есть и еще кто-то, кто летит над нами и несколько отстраненно смотрит, как стоит на колеснице переодетая в юношу Антигона, окруженная любящими ее мужчинами. Какое удовольствие получает эта Антигона от взглядов Гемона и проявления привязанности Железной Руки, как волнуют ее их желание, прекрасный день и сияние черного скакуна. Да та ли это Антигона, что шла за Эдипом по дороге и так долго терпела мрачную усмешку, горькое разочарование и любовь Клиоса?
Вечером Гемон предупредил нас, что вскоре нам встретятся разоренные места. После сражения с Этеоклом часть Полиниковых кочевников взбунтовалась. Он обуздал их, прибегнув к помощи других, но мы увидели много разрушений и убитых, оставшихся непогребенными.
Гемон поднялся, Железная Рука почистил и взнуздал коня. Юноша нежно поцеловал меня.
— После такого долгого дня тебе еще скакать всю ночь, — заволновалась я.
— Я привык и буду щадить коня, чтобы въехать в Фивы галопом и показать Этеоклу и Креонту, как я тебя люблю.
Оказавшись за пределами земель, находившихся под контролем Фив, мы увидели следы отступления Полиникова войска и бунта кочевников. Ничего, кроме сожженных домов, разоренных, брошенных полей, бесколесных телег, колесниц и обилия невыносимых мерзостей. Трупы людей и коней, непогребенные, разлагающиеся, невообразимая вонь от гниющей мертвечины, где еще копошатся грифы, не сожранные вспугнутым зверьем руки, ноги, даже головы, уже отделенные от тел и почему-то брошенные хищниками.
Обогнув холм, мы натолкнулись на насаженные на кол скелеты: они стояли в ряд, и наполовину обглоданные лица некоторых из них были обращены к небу и страшно изуродованы торчащими из отверстых ртов кольями. При нашем появлении тяжело взлетали стаи воронов и грифов, облюбовавших это ужасное место… Никогда не могла я себе представить, что можно настолько обесчестить человека после его смерти.
Я едва не упала с колесницы при виде всего этого, но, к счастью, Железная Рука поддержал меня. Мне была непереносима мысль, что все эти тела, чьи души остались блуждать между нами, оставлены, брошены и не преданы земле. Железная Рука понимал мое состояние, и, добравшись до небольшого источника, мы решили совершить общий ритуал в память тех, чьи останки встретились на пути и не были преданы земле — не удостоились этой чести.
Мы отдали дань матери-земле, потом — воде, камню и огню. Мы бросили в пламя костра немного соли и прочли молитвы, предназначенные для поминовения мертвых. Затем, несмотря на опасность, решили следовать далее другой дорогой.
Сделав многодневный круг, мы достигли, наконец, широкой тропы, которая вела в Полиников лагерь. Тропа постепенно превращалась в просторную дорогу — по ней беспрестанно шагали отряды, скакала конница, катились колесницы. Мне была хорошо известна эта бешеная деятельность, которую разводят вокруг себя мои братья.
Мы оказались у сторожевого поста. Воин, под началом которого были дозорные, увидев бронзовую печать, что дал мне с собой Этеокл, произнес:
— Идите, царь ждет вас.
— Как он может нас ждать?
— Приходил посланец из Фив.
Это сообщение изумило меня, но тут же — на наших глазах — другой нарочный галопом ринулся к Полинику. Железная Рука тем временем тщательно вымыл колесницу, до блеска начистил упряжь Нике, и черный скакун заснял, привлекая к себе внимание всех, удостаивавших его взглядов.
Лагерь, к которому мы приближались, был намного больше, чем я полагала. Походил он на огромное колесо, обод и поперечины которого состоят из выстроившихся в ряд ярких шатров. В центре — белый с золотом, увенчанный солнечным диском шатер Полиника, куда все и стекается.
Когда мы вошли в лагерь, Железная Рука под восхищенный шепот солдат, выходивших из шатров, чтобы взглянуть на него, пустил Нике в легкий галоп. Мы, как и положено, остановились перед входом в шатер моего взрослого брата, где он и сам ждал нас, и лицо его светилось радостью. Железная Рука соскочил с колесницы, чтобы помочь мне сойти на землю, но Полиник опередил его. Он снял меня с колесницы, на мгновение нежно задержав в своих объятьях, и поставил на землю перед собой, чтобы лучше рассмотреть. Я тоже пожирала его глазами: как он красив, как высок — он просто создан для того, чтобы управлять этим огромным колесом из людей и расцвеченных шатров, которое совершает вокруг него гигантское круговращение.
Ему понравился мой пастушечий наряд, и он проговорил, будто мы расстались только вчера: «Ты все такая же красивая, малявка, и, что лучше всего, ты все такая же, Антигона. — Он обернулся к Железной Руке: — Ты был хорошим проводником моей сестре. Вы отлично защищались, когда на вас напали дезертиры, ты умело скрыл ваши следы и выбрал неожиданную дорогу. Мне все известно о вашем путешествии, потому что со дня нашего последнего сражения мой брат научил меня ничего не упускать из виду и собирать сведения обо всем. Ты верный человек и ловкий, мне нужны такие люди. Когда ты проводишь Антигону в Фивы, станешь одним из моих воинов?»
Железная Рука почтительно склонился перед Полиником и ответил: «Нет».
— У тебя есть свой клан?
— К-Клиоса!
— Ты не хочешь служить ни царю, ни городу?
— Не хочу.
Железная Рука произнес это совершенно естественно, не отводя глаз от Полиникова лица, и это понравилось моему брату. Мне бы хотелось стать как Железная Рука и никогда не сомневаться при выборе между «да» и «нет», но я так не умею.
Нике почувствовал, что конюшни где-то поблизости, и от нетерпения сделался еще краше. Полиник подошел к нему, нежно провел рукой и со все возрастающим восхищением начал оглядывать скакуна.
— Этеокл просил меня передать тебе этого коня. Нике — самый любимый его жеребец.
— Бесподобный. Этеокл хочет мне сделать такой подарок, но надо еще, чтобы я принял его. От него!.. Я желаю видеть, как умен, быстр этот конь, каков он под наездником, — все! Железная Рука, встань со мной на колесницу.
Я не собиралась оставаться тут совершенно одна, пока он развлекается. Воин держал Полиникову лошадь:
— Я с вами, я взяла твоего коня!
Полиник уже был на накренившейся под его тяжестью колеснице, он что-то крикнул мне, — наверное, соглашался. Я бросилась к коню, испуганный воин пробормотал: «Только царь…» — но я была уже на вздыбившейся подо мной лошади. Воин отлетел в сторону, и скакун понес меня вперед в бешеном галопе. Полиников конь, на которого, наверняка, никто не садился, кроме моего брата, взбрыкивал что было сил, но я почувствовала, что ему не удастся сбросить меня, и ощутила прилив радости.
Мы догнали колесницу, на которой Полиник изучал ход Нике. Видя, что я обгоняю их и лошадь безудержно несет меня вперед, Полиник крикнул, воодушевляясь: «Вперед, еще быстрее…»
Почувствовав, что я больше его не сдерживаю, конь ускорил бег, но перестал отбиваться. Колесница с грохотом нагоняла меня: «Быстрее», — торопил Полиник. Он пустил Нике в полный галоп — Этеоклов скакун догнал меня, мгновение лошади летели рядом, но потом без видимого усилия черный жеребец обошел нас и намного обогнал.
«Останови!» — крикнул Полиник, соскакивая на землю. Когда я была рядом с братом, он повис на своей лошади, взяв ее под уздцы, и помог мне остановиться.
— Только ты смогла справиться с этой лошадью, — в словах Полиника звенела радость. — Она всех, кроме меня, сбрасывает на землю. — И, поскольку к нам подошел Железная Рука, продолжил: — Но какова всадница, какое мужество, и это у девицы, которую все считают воплощенной кротостью!
— Ну и подарок сделал мне Этеокл, — сказал Полиник, когда мы вернулись в лагерь. — Слишком хорош. Как отплатить ему, как сравняться?
— Зачем равняться?
— Так надо. Надо найти жеребца, который стоил бы этого, и я найду его.
Тем вечером Полиник устраивал праздник и предложил мне присутствовать на нем, но дорога и безумная скачка слишком утомили меня. Мне больше не хотелось думать ни о моих непредсказуемых братьях, ни об их соперничестве. Мне хотелось спать и забыть обо всем.
Во сне бились о скалы огромные водные валы. Ночь была непроглядна, сон сковал мои члены, и я не смогла понять, в море я или стою на берегу и внимаю буре. В грохоте волн до меня долетали неясные обрывки фраз, прерываемые криками ярости. Голос принадлежал Полинику и, поднимаясь от пенных волн, тонул в бурунах. Мой брат был рядом, он кричал, расхаживая по моему шатру. Но Полиник ли это? Он бледен, сер, он страдает — где его внешний блеск? Неужели Этеоклу удалось увлечь брата в безысходность ночной тоски? Я начала молиться о появлении света, но Полиник не выдержал.
— Какова все-таки ловушка, — взорвался он, — послать такого красивого скакуна! Владыка коней, царь, как же найти ему равного? Да и существует ли он? Подарок от Этеокла, который лучше всех моих. Но ты не выиграл, братик, я найду его! А если я не смогу отправить тебе равного подарка, я верну Нике и заберу его снова силой в Фивах, не сомневайся!
Я встала. Наконец он увидел меня:
— Антигона… Я пришел сказать, что уезжаю. На несколько дней, с Нике и Железной Рукой. Ничего не бойся и жди меня, мне нужно найти такого же жеребца.
— Мы будем искать его вместе, и я помогу тебе.
Тьма рассеялась, Полиник откинул полог моего шатра, и с первыми лучами солнца передо мной снова явился мой взрослый брат, властный, улыбающийся, излучающий сияние, — такой, каким я знала его всегда.
Он вышел, так и не ответив мне. Когда я закончила одеваться, Железная Рука подвел мне хорошего жеребца, и мы догнали Полиника, который с видимым удовольствием гарцевал на Нике. Сопровождали нас несколько кочевников на низкорослых, косматых лошадках.
— Это лучшие мои союзники, — указал на них Полиник, — люди из синего клана, а тот — их глава, Тимур. И люди, и лошади необычайно выносливы, и охотники они удивительные, скоро мы с ними начнем против Этеокла такую войну, что ему и не снилась.
День шел за днем, а мы все перебирались от одного коневода к другому. Видели мы много очень красивых коней, но беспощадные глаза Полиника, Железной Руки и Тимура моментально находили какие-нибудь изъяны, да и действительно ни один из них не выдерживал сравнения с Нике. Так наше безрезультатное странствование и не прекращалось. Полиник все больше привязывался к своему черному скакуну, и нетерпение его дошло до предела. Однажды ночью мне приснилось, что я в лодке, на море, и мне надо пройти между двумя гигантскими скалами, которые выдаются далеко в море и преграждают путь мощному водному потоку. А навстречу плывет лошадь — волны почти скрыли ее, но она продолжает свой путь. Я узнаю великолепную голову Нике, и, когда скакун подплыл ближе, мне удалось набросить на него уздечку. Тут Нике выпрыгнул из волн и начал свой бег по водам. Я думала, что этот конь спасет мою лодку, но течение становилось все быстрее, и Нике уже с трудом продвигался вперед. Тотчас появился другой скакун, и вдвоем им удалось галопом пронестись по гребням волн и преодолеть опасное место. Утром я рассказала свой сон.
— К-какого цвета… в-второй скакун? — спросил Железная Рука.
Я поняла, что не помню, но Полиника это не смутило:
— Он белый… Этеоклу нужен белый жеребец.
И тут я вспомнила, что лошадь из сна действительно была белой.
— Ну вот, — сказал Полиник, — ты видела его во сне, значит, он существует.
Железная Рука отвел нас на берег моря к коневоду, который продавал коней владыкам Азии. У него тоже не оказалось державного коня, которого мы ищем, но что-то заставило меня спросить его:
— Где живет коневод, у которого есть белый жеребец?
Мужчина сделал вид, что не знает, но вопрос напугал его. Я была уверена, что избрала правильный путь, и повторила: «Где?» — улыбаясь в ответ на его «не знаю».
Дальше упираться было невозможно — тем более что за мной стояли мой великолепный брат и Тимур.
— На севере, — произнес коневод, — у моего брата Пармениоса был белый жеребец, но, кажется, он его продал.
Мы отправились к Пармениосу — это был богатый торговец. Он знал, кто такой Полиник, и явно хотел угодить ему, потому и показывал нам все пастбища. Лошади у него были прекрасные, но ни одна не могла сравниться с Нике. Сейчас, говорил он, белых коней нет.
Тем не менее я чувствовала вокруг него что-то белое, оно было скрыто от нас, но притягивало мой внутренний взор. Посреди ночи я вместе с Железной Рукой и Тимуром вышла из шатра и решила последовать глухому голосу своего наития. Шли мы долго и в конце концов оказались на опушке лесочка, сквозь деревья просвечивало что-то белое: там, на привязи, паслась очень красивая, но немного тяжеловатая белая кобылица — воды и сена у нее было вдосталь. Я подошла к ней, погладила, ощупала живот — как я и думала, кобыла была жеребая.
Кобылу мы увели с собой. Пармениос на следующий день продолжал упорно твердить, что белый жеребец у него действительно был, но он его продал. Почему белая кобыла была спрятана, объяснить он не мог. Полиник приказал ему не выходить из дома, Тимур же с Железной Рукой провели красавицу кобылу по всем его выгонам, около одного они услышали ржанье и в конце концов нашли подземную конюшню — вернее, настоящую крепость, в которой был спрятан восхитительный белый жеребец, существование которого мы предчувствовали.
Пармениос был в отчаянии: коня этого он любил страстно и продавать его отказывался. Брат предложил ему громадную сумму, и Пармениос понял, что, упирайся он дальше, Полиник заберет жеребца силой, но сил сказать «да» ему не хватило. Пока Пармениос думал, Железная Рука повел меня взглянуть на кобылу еще раз. Он ее внимательно осмотрел и ощупал и заявил, что маленький жеребчик, которого она родит, ни в чем не уступит своему родителю. Пармениос понял, что отказываться далее невозможно, и согласился.
Счастью Полиника не было предела, и ему не терпелось тут же сравнить обоих коней. Он вскочил на Нике, Железная Рука взял белого жеребца, и на наших с Тимуром глазах эти великолепные кони и несравненные всадники проделали упражнения в кругу, а потом пустили коней галопом, чтобы выяснить, кто быстрее на равнине. Даже всегда бесстрастные кочевники не могли скрыть удовольствия и восхищения. Жеребцы — каждый в отдельности казался несравненным — стоили друг друга, и их очевидное соперничество очень нравилось Полинику.
Ему хотелось посмотреть на них одновременно и без всяких помех. Железная Рука предупредил, что кони начнут наскакивать друг на друга, но это не остановило Полиника — ему именно этого и хотелось. Полиник сам снял с коней недоуздки, и они, неоседланные, с раздувающимися ноздрями, нервно дрожа шкурой, оказались друг напротив друга. Соперничество распаляло коней — гривы их встали дыбом, копыта выбивали фонтаны земли, они ржали, вставая на дыбы. Первым пострадал белый жеребец: кровь полилась по его длинной белой шее, но и Нике недолго оставался целым и невредимым.
Стоя между Железной Рукой и Тимуром, в ужасе смотрела я на эту великолепную схватку: любое движение, любой поворот лишь подчеркивали совершенство конских тел. Но скоро мы стали испытывать беспокойство: эти земные существа, подобные чуду, в своей ярости и неукротимости стали походить на создания почти сверхъестественные, и их открытое соперничество переросло в жестокую схватку. Лишь Полинику было не до сожаления: радость переполняла его, он только знай подзадоривал коней своими криками. Неужели он не понимал, что если жеребцы — или один из них — повредят себя, то все его путешествие, весь долгий поиск скакуна, равного Нике, будут обречены на провал? Конечно, все это Полиник прекрасно знал, но наслаждение, которое он получал от совершенства обоих сошедшихся в схватке коней и дикой красоты зрелища, которое становилось все жестче, целиком завладело им. Вид крови, струящейся по шкуре его коня, был невыносим для Пармениоса, он повернулся к нам спиной и двинулся к дому.
Кони снова встали один перед другим на дыбы — один раз, еще, копыта ударили в чужую грудь. Ни один из соперников не думал уступать в быстроте и безумии, никто из них не мог одержать в этой битве верх, и все очевиднее становилась угроза трагического исхода.
Мне были видны только головы жеребцов, их обезумевшие зрачки, губы, вздернутые так, что обнажились зубы. Да разве это кони — передо мной чудовища с царственными головами, передо мной мои братья, которые готовятся убить друг друга. Видеть это я больше не могла, я бросилась к жеребцам — их нужно разнять. Но у меня не хватало сил, из глаз скакунов летели молнии, зловеще белели их пасти, пена летела клочьями. Кто-то из них укусил меня, я закричала, получив жесточайший удар по голове, и упала — сейчас эти чудовища растопчут меня.
Откуда-то возник Полиник, его мощный кулак обрушился на морду Нике, такой же удар получил Свет, и кони отступили. Полиник кажется мне огромным — разве у него волосы? — это грива вздымается у него на голове, и он, усмиряя коней, не по-человечески кричит, а ржет, и ржание его еще громче, чем у этих двух жеребцов. Полиник поднял меня, вынес из-под копыт. Над нами просвистела веревочная петля, и Нике уже пригвожден к земле Тимуровым арканом, вторая петля обвилась вокруг шеи Света. Железная Рука и кочевники схватились за веревки, кони встали, но развести их не удалось. Полиник передал меня Железной Руке, бросился на жеребцов и с невероятной силой взнуздал их. Он ласкал их и бил, и, получив еще по одному удару, усмиренные скакуны перешли в руки Тимура и кочевников.
Железная Рука отнес меня в дом к Пармениосу, жена его смыла с меня кровь — чужую!.. Удар, что я получила, оглушил меня, но ранена я не была. Железная Рука тем временем уверял опечаленного Пармениоса, что оба жеребца целы.
Подошедший Полиник все еще дрожал от лихорадочного буйства недавней схватки:
— Какая битва, сколько пыла, что за несравненные кони! То, что я и хотел, — они действительно равны друг другу, ни в чем не уступят… И ты хороша со своей великой душой — она, видишь ли, не может это видеть и бросается между ними! Бледная, волосы дыбом, такая же дикая, как они, и считает, что может противопоставить свою доброту их дикому естеству. Это жизнь, вот такая, настоящая, разнузданная, такая, какую мы, Этеокл и я, любим; такую жизнь, не понимая этого, любишь и ты, и Железная Рука тоже, который, когда увидел, что ты упала, решил меня убить. И ты посреди всего этого, самая красивая, самая безумная, и Тимур, который не сводит с тебя глаз, и тут орлом взвивается его аркан, чтобы защитить тебя. Хватит реветь, Антигона, я горд тобой, да, очень горд моей маленькой дикой сестричкой. Это все было опасно, это был даже безумный поступок, но что это была за схватка, что за зрелище и что за удовольствие мы испытали!
Вернулся Железная Рука, он вместе с Пармениосом осматривал коней и ухаживал за ними.
— Оба скакуна, — проговорил Пармениос, — показали себя равными. При продаже я настоял, чтобы имя моего коня — Свет — не было изменено. Изменено должно быть имя черного жеребца: неправильно будет звать его по-прежнему Нике, будто он одержал победу над моим жеребцом. Отныне ему имя — Мрак.
— Отныне, — с восторгом согласился Полиник, — я буду скакать на коне по имени Мрак, которого Этеокл не смог правильно назвать. — Он обернулся к Железной Руке: — Что бы ты сделал, если бы из-за меня погибла Антигона или была ранена?
Железная Рука не ответил, но туча, набежавшая на его лицо, ясно говорила, что мысль об убийстве родилась в голове этого добрейшего человека.
— Ты бы смог один убить меня?
— Н-не один…
— С кем?.. С Тимуром?.. Восхитительно! Ну и страсти разгораются из-за тебя, малявка! Мой верный Тимур тоже был готов убить меня. И все из-за тебя!
Полиник весь светился, ему нравилось жить среди сильных чувств, которые рождаются из-за его присутствия:
— Антигона в конском аду. Что за зрелище! Оно причинило вам боль и наслаждение, как и мне!
— Да, — признался Железная Рука. Гнев еще не утих, но улыбка уже осветила лицо, на котором появилось то выражение, что бывает у мужчин, игравших вместе в одну и ту же опасную игру.
Обратный путь был долгим, и я то и дело чувствовала, как на мне останавливается пронизывающий взгляд Тимуровых глаз, которые странно мерцали на его синем лице. Если взгляды наши встречались, он тут же отводил глаза. Тимур и Железная Рука не разговаривали, но их объединяли глубокие дружеские чувства. Тимур, кроме своих людей, говорил только с Полиником, который был единственным греком, понимавшим его язык. Когда мы вернулись в лагерь, Тимур с Полиником проводили меня до шатра. Здесь глава кочевников, сделав рукой очень красивый жест, в котором выразилось не только приветствие, но и поклонение, простился со мной. Не отрывая от меня глаз, Тимур добавил несколько слов, которые Полиник перевел мне:
— Я счастлив, что увидел тебя: теперь, благодаря тебе, я смогу пойти дальше. Я твой друг.
«Спасибо», — только и смогла ответить я, но он видел, что я взволнована. Его пронзительный взгляд немного смутил меня. Синее лицо склонилось передо мной, и Тимур исчез.
— Мне надо возвращаться в Фивы, — сказала я Полинику, — когда ты посмотришь мои барельефы?
Занятый своими мыслями, брат рассеяно ответил: «Завтра или позже».
Грусти моей он не заметил. Мне захотелось очутиться в Фивах, и чтобы рядом был К., и чтобы он пришел укрыть меня, как старшая сестра, которую мне всегда так хотелось иметь, и чтобы я заснула, окруженная нежностью. Во сне меня мучили темные волны, они бились в разрушенную скалу, на которой стояла я. Это волны гнева, и сквозь их рев до меня стал доноситься Полиников голос и его крики.
«Ты вместе с Мраком не одержишь надо мной верх, брат, Свет равен ему, но, избежав этой западни, я не заметил за ней другой. Так вот и моя жизнь идет от одной западни до другой. Блуждая в поисках Света, я упустил время: слишком поздно нападать на Фивы в этом году, а ты успеешь за это время расширить и укрепить остальные ворота. Ты в который раз обыграл меня: в будущем году ворота будут закончены и победу одержать станет труднее».
Я еле различала в темноте что-то огромное — это Полиник, и даже больше, чем Полиник, — это темная масса бьется прямо в мою скалу и заставляет ее сотрясаться от ударов. Мне страшно, а мне не должно быть страшно, я спала в собственной постели, в своем шатре, где нет никаких волн, никакой бури, никакой скалы.
— Что это за грохот я слышу, Полиник? Что это за волна, которая не существует, но бьется в моем шатре?
— Это мои мысли, сестра, те мои мысли, что без устали бьются о выступы черных Этеокловых скал, попадая в подземные ямы, вырытые для меня. В детстве он был слабее меня. Он сделал из своей слабости право, право забрать себе Фивы, священную землю, мой нетленный царский венец.
Благодаря тебе я нашел Света, я распознал первую Этеоклову западню, но тут же попал в новую. Пусть возводит новые ворота, я начну с ним войну, к которой он не готов.
— Зачем, Полиник?
— Из-за Фив, из-за того, что мы оба должны дойти до конца, исчерпать наши силы. Если мы и бредим, то в этом есть и твоя вина, Антигона: не брось ты нас, как ты это сделала, ты, может, и смогла бы заставить нас жить в реальности. Вместо этого ты побежала за нашим отцом, а нас предоставила бурным страстям. Я видел Эдипа в Колоне, он изменился, но нужна ли была для этого ты?
Его вопрос поверг меня в смятение.
— Видишь, ты не можешь ответить, — произнес Полиник, наслаждаясь моим смущением.
— Нет, не могу, это правда. Он ушел, и я пошла за ним, потому что не могла не пойти.
— А если бы пошла не ты, а Исмена?
— Исмена? Она бы вернула его.
— Так было бы лучше для него.
— Нет! — заорала я изо всех сил. — Нет! Я в этом совершенно уверена… — Но мое неистовство только рассмешило Полиника.
— Как красиво кричишь, точно так же, как когда бросалась между жеребцами. Этот крик значит, что Эдип во что бы то ни стало должен был прозреть, каким был, но я между тем не имею права быть тем, кто я есть, я не имею права стать Фиванским царем. Для этого-то ты и явилась сюда — чтобы расставить мне Этеокловы западни и сказать об этом?
— Я пришла лишь для того, чтобы показать тебе барельефы Иокасты, которые Этеокл заставил меня исполнить.
— Заставил?
— Да, я не хотела их делать… Не могла. Исмена долго рассказывала мне об Иокасте и о вас. Под звук ее голоса эти барельефы постепенно рождались у меня под пальцами.
— В муках?
Да, в муках.
— В Этеокловых и Исмениных муках тоже. Тебе захотелось, чтобы к ним добавились и мои. Это столь необходимо, Антигона, что, жизни мало? Зачем ты заставляешь нас так часто страдать, почему беспрестанно становишься на нашей дороге? Эдип ушел из Фив, и ты заставила его взять тебя с собой. Он что, действительно должен был стать чем-то вроде мудреца, праведника, просветленного аэда?
Этеокл украл у меня фиванский трон, мы из-за этого воюем, а как иначе? Мы сражаемся друг с другом, мы заставляем друг друга страдать, но таким образом мы живем ярче, значительно ярче. Он наносит мне великолепные удары, глубокие, неожиданные, я делаю то же самое. Подумай о Мраке, о Свете, которого ты ему приведешь, обо всем, что значат эти пылающие мысли, горящие для другого, подумай о радости обрести другого, о том, как одержать над ним верх или сравняться с ним.
Тебе бы хотелось, чтобы мы заключили мир, чтобы Фивы стали мирным, полусонным городом, который живет мелкими радостями. Но Фивы не такие, это великий хищник, которому необходимо небо, боевой скакун, алчущий сражения. Тебе бы хотелось, чтобы я оставил Этеокла в покое, чтобы я стал добреньким царем жирненьких подданных, которые славят добрые чувства, но чувства, как и боги, — дикие; когда их усмиряют, они умирают, и добренькие цари расстаются со своими тронами. Этеоклу нужен равный ему противник, мне — тоже, эта борьба нам нравится, а ты хочешь помешать нам получить от нее удовольствие. Ты могла бы тоже найти себе удовольствие, полюбить мужчину, завести дом, детей. Ты же предпочла заниматься нашим отцом, побираться ради него, заставить сострадать его несчастью и дочерней преданности всю Грецию. Ты нашла в этом своеобразное и, наверняка, немалое удовольствие, зачем же ты теперь хочешь отнять у нас наше, которое состоит в том, чтобы попытаться победить великолепного противника?
Полиников голос бьет меня, ударяется в сердце, и каждый раз, как волна его голоса ударяет в скалу, что существует во мне, я чувствую, как от нее откалывается кусок и она начинает медленно оседать.
Через полог шатра начинает сочиться свет, Полиник перестает быть той темной массой, той вспенившейся и бурлящей волной, что пугала меня. Я начинаю угадывать его движения, руки, привычный блеск волос, голос его звучит мягче, это уже не хриплый рокот бури.
— Почему это все, — спрашивает он меня, — Эдип, Клиос, Этеокл, Исмена, да и я сам, позволяем тебе смущать наше существование, ставить под сомнение желания, наши безумные замыслы и наш бешеный вкус к жизни? Да, почему это мы тебя любим — я никогда не задавал себе этого вопроса, но об этом вопиет твое молчаливое присутствие. Мы любим тебя, потому что ты красива — не так, как была Иокаста, не так, как Исмена, — твоя красота не бросается в глаза, она притягивает к себе, это красота великих небесных иллюзий. Но ты не только красива, сестричка, ты так убедительна в своем безумии, ты так удобно окружила себя этим безумием…
Полиник рассмеялся, и смех его, похожий на львиный рык, согрел меня своим жаром — я чувствую, что любима, но смех этот одновременно и напугал меня, потому что в раскатах его я услышала, как опасно переплелись наши пути, которые на самом деле разные. Вставал новый день, голос Полиника теплел, он уже чаровал меня.
— С тобой начинаешь верить в богов, в тех, что просвещают и озаряют. Начинаешь верить в небеса, в светила, в жизнь, в музыку, в неизбывную любовь. Ты по-прежнему та, что устремляется в бесконечность надежды, и та, что увлекает нас с собой благодаря своим прекрасным глазам, своим рукам, готовым помочь, благодаря ладоням, привыкшим к трудам, рукам, которым ведомо лишь сострадание.
Туман рассеивался, небо светлело, и Полиников голос все набирал и набирал светлое очарование. Он медленно кружил вокруг меня, не спуская с меня глаз, смотрел, будто никогда не видел. Он был очень несчастлив, и это его печаль молила меня, это ее тихие прикосновения слышала я в его голосе. Но действительно ли это он говорит со мной? Я не уверена, я различаю лишь обволакивающие меня звуки, они успокаивают, они напоминают мне время, когда он был маленьким мальчиком, который, заигравшись в свои жестокие игры, часто падал и ушибался. И он шел ко мне осушить свои слезы, он шел, чтобы я обвила его своими руками, которые были короче, чем у него, чтобы я потерла ему ушибленное место и поцеловала. За этим же он пришел и сегодня: я должна помочь ему забыть Этеоклову тьму и только что пережитый им смутный и непонятный рассвет. Он надеется, что я сейчас открою ему свои объятия — разве я могу отказать ему в этом, разве я перестала быть его маленькой сестричкой, той, у кого есть власть над утешением?
Я встаю, обнимаю его и понимаю, что так и осталась прибежищем его тайной боли. Он прижимается ко мне, мы укачиваем друг друга, как когда-то, и я чувствую, как в нем просыпается радость, а вместе с ней и необузданная сила. Ладони его скользят по моим рукам, подбираются к плечам, а голос нежно повторяет: «Сестра моя, моя сестра».
Я обхватываю руками его тело, я продолжаю прижимать Полиника к себе, но мне бы хотелось, чтобы он высвободился из моих объятий и, как бывало, вернулся к своим играм. Я поняла, что это невозможно, и молчавшая дотоле мысль жестко заявила свое: «Он не смог взять мать, теперь он хочет взять сестру».
Желание защитить его, успокоить так велико, я просто раздавлена происходящим во мне, желание, наполняющее меня и возвращающее образы детства, отнимает силы, и я покорно прижимаюсь к нему.
«Мы погибли, — в замешательстве думаю я, — Гемон погиб, а Этеокл не сможет, никогда, никогда не сможет этого простить».
Лицо Полиника склоняется к моей груди, он с такой тоской и угрожающей нежностью целует меня в грудь, что силы покидают меня. Властные руки сжимают меня в сильных объятиях, звучит шепот: «Моя сестра, сестра, любовь моя».
И эти слова спасли меня. При их звуке тело мое напряглось, отказалось повиноваться, я выскользнула из кольца его рук, мои руки больше не обнимают того, кто был ребенком и вдруг перестал им быть. Мое неожиданное сопротивление привело Полиника в ярость, его пальцы переплелись с моими, он стал пригибать меня к земле, как делал это когда-то во время наших детских игр. Но он не знает, что я вырубала из скалы громадную скульптуру морского Слепца, и, чтобы исполнить ее, нужно было без остатка отдаться ощущению материала.
После стольких битв и любовных сражений Полиник проникся такой уверенностью во власти своих рук, что ему и в голову не приходит, что я могу не подчиниться. Когда его руки натолкнулись на мои каменные пальцы, он не мог и представить себе, что это препятствие непреодолимо. Он настаивал, его желание и натиск нарастали, и он не заметил, что его собственная сила, отталкиваясь от меня, заставила его сгибаться передо мной, как сгибались перед ним мы с Исменой. А так как он сильнее сжимает руки — сильнее сжимаются и мои каменные пальцы. Неожиданно Полиник понял, в чем дело, он прекратил борьбу, и страшный крик вырвался у него: «Хватит!.. Остановись!»
Я разжала пальцы, руки его упали вдоль тела, недужные, слабые. Лицо Полиника свело судорогой боли, но ему удалось выжать из себя улыбку:
— Неплохо получилось, а жаль.
Я молчала, не отводя взгляда.
— Ты победила меня… Невероятно! Я иду к массажисту, мне не удержать в руках оружия.
Полиник удалился, снова обретя уверенность и надменное счастье своего существования. Я осталась одна, не в силах прийти в себя от того, на что он посягнул. В шатре — страшный беспорядок, вошел Железная Рука, который ждал за пологом, не понадобится ли его помощь. Он видел, каким выходил Полиник — «Оббузданный».
Железная Рука сообщил, что к отъезду все готово и мы можем отправляться в путь вместе со Светом, как только я захочу.
Вскоре появился Полиник — массажист при виде его руки пришел в ужас. «Твоя сестра, — сказал он, — была ученицей Диотимии, великой целительницы. Ей наверняка известны снадобья, которых я не знаю, потому что я лечить буду долго».
— Я работала вместе с Диотимией, я попытаюсь.
Усадив Полиника перед собой и не обращая внимания на причиняемую боль, я начала массировать его руки, возвращая им способность двигаться. Постепенно мне стало понятно: чтобы вернуть уверенность и снять судороги, мне достаточно лишь держать его руки в своих ладонях. Полиник весь, без остатка, отдался радости существования, ярости жизни, и меня привела в восхищение такая полная естественность, такая свобода в абсолютном отрицании истин, которые он не признает. Во взгляде его синих глаз была уверенность, что я не смогу умыслить несчастье ни ему, ни Этеоклу, ни Фивам, да это и не столь важно. Важно лишь то, что в данный момент я в его глазах целительница, лечащая его руки, и что в своем безумии привыкший всегда быть победителем, он был готов уничтожить и меня.
Но если бы я умыслила что-нибудь, внезапно понимаю я, войну можно было бы остановить. Полиник не мог бы продолжать ее с такими руками. Но я не хочу и не могу совершить ничего подобного.
— Ты исцелила меня, — Полиник с величественной легкостью высвободил свои руки из моих ладоней. — Вражда между Этеоклом и мной, наша борьба направлена не друг против друга, это борьба против неба, против человеческой жизни, которая слишком стесняет нас, слишком тесна для нас. Хватит иллюзий: я ни от чего не откажусь, он — тоже. Ты пришла сюда показать мне барельефы. Показывай. Я заставил тебя долго ждать, может быть, потому, что боялся.
Я достала барельефы из мешка и прислонила к белому, упругому пологу шатра.
Мы долго смотрели на нашу мать.
— Быть великолепным в славе — просто, — проговорил Полиник. — Быть же великолепным в поражении и беспрестанном сравнении — вот этого я бы никогда не смог.
Напрасно я ждала, что он добавит еще что-нибудь, он был взволнован, но не произнес более ни слова, убрал в мешок барельеф, на котором Иокаста в своем величии восхищенно смотрит на мальчика — на него. Себе он оставил тот, где лицо ее омрачено тягостной Этеокловой судьбой.
— Почему так?
— Потому что за Этеоклом будущее. Будущее ночи, против которой должны бороться остатки света. Из простой отваги, Антигона.
На следующий день мы покидали лагерь. Свет уже был запряжен в колесницу и от нетерпения раздувал ноздри, когда к нам подошел Полиник. Скоро снова начнется война, и я больше не увижу его или увижу при страшных обстоятельствах. Я не могла, не могла оторваться от Полиниковых глаз, от его прекрасных движений, от лица, на котором, впрочем, уже читалось нетерпеливое стремление к другим подвигам, к другим радостям. Обнимая его, я снова произнесла Эдиповы слова в Колоне: «Ты царь, сын мой, и даже больше: ты настоящий царь, как твоя мать была настоящей царицей».
Наверное, он забыл их, потому что услышал, кажется, с радостью. И тогда я напомнила ему то, что еще сказал Эдип и что он не захотел тогда услышать: «Настоящему царю — а ты настоящий царь — не нужен трон, чтобы царствовать».
Полиник промолчал, поднял меня как соломинку и бесцеремонно затолкал в колесницу, на которую, к счастью, уже вспрыгнул и Железная Рука. Он сунул мне в руки вожжи, протяжно гикнул, как кочевники на своих лошадей, пустив Света в галоп. Я едва устояла на ногах, и, когда мне удалось придержать лошадь, лагерь оказался уже далеко позади. Там лишь клубилось, золотилось облако: мой взрослый брат, его смех, его сияние, его рискованная слава — все потонуло в пыли.
XII. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Голова моя была занята неудавшимся свиданием с Полиником, глаза застилала печаль расставания. Свет тем временем уже сам сменил галоп на восхитительную рысь. Железная Рука сел, чтобы лучше следить за движениями жеребца, и непроизвольно кивал от удовлетворения, губы его раскрылись в восхищенной улыбке. Мой взгляд повторил путь его взгляда: передо мной ритмично вздымались лопатки, смело опускались в беге ноги, я видела гармоничные пропорции шеи, потряхивание головы, слышала шум конского дыхания. Да, точно так же бежал Мрак, еле касаясь копытами земли, — во сне мне с такой точностью явилась эта картина, когда он летел передо мной по водам.
Я передала вожжи Железной Руке, села на его место и по его примеру погрузилась в созерцание движений совершенного тела. Час за часом вспоминала я Этеоклов отказ от Мрака, пылкую Полиникову охоту за Светом, великолепные подарки, которыми они обменялись, — это сказало мне о близнецах и их противоборстве больше, чем все, что я знала до тех пор.
Мы не торопились, потому что щадили силы жеребца, которого хотели доставить Этеоклу в прекрасном виде. Через несколько дней пути навстречу нам показался всадник — это был Гемон. Он вручил своего коня Железной Руке и встал рядом со мной на колесницу. Он был в восхищении, что снова видит меня, но в не меньшее восхищение привела его красота скакуна. Меня даже задело, что приходится делить с белым скакуном восторг Гемона. «У меня ничего не вышло», — проговорила я.
Гемон кивнул и не произнес ни слова, только, восхваляя Света, протянул к нему руку. Я не смогла справиться с обуявшей меня печалью. «Так чего же хотят мои братья?» — вырвался у меня глупый вопрос.
Гемон указал мне глазами на ничем не сдерживаемый бег жеребца, за которым он следил с видимым удовольствием. Я не поняла, тогда он поднял глаза к небу и указал на двух хищных птиц, выписывающих в небе огромные круги.
— Как они… расправить крылья.
Я даже немного разозлилась на Гемонов ответ, но вечером, когда я повторила тот же вопрос, задав его К., тот только рассмеялся и согласно кивнул: «Это правда».
— Ну, а я тогда чего хочу?
— Ты тоже хочешь расправить крылья, Антигона. По-своему.
На следующий день Этеокл призвал меня в себе в крепость.
— Итак, Полиник не смог перенести моего подарка, — начал он, как только я переступила порог. — Он захотел отправить мне скакуна красивее моего.
— Не красивее, а равного ему по красоте.
— В этом и смысл?
— Он сказал: «Этеокл мне ровня».
— Я никогда не мог поверить в это равенство, не верю и сейчас. Полиник — гений, я же лишь бедняк, нуждающийся во власти.
Я выставила перед ним исполненный мною барельеф — тот, на котором улыбается Иокаста, сияющая от Полиникова солнца.
— Он не оставил ее себе? — удивился брат.
— Он оставил себе другую, ту, на которой, как говорит Гемон, тень твоего страдания.
— Странно… но, в конце концов, это справедливо, и он отправил мне для войны этого сказочного скакуна, потому что подарками мы обменялись именно для войны.
Я не сдержалась и резко схватила брата за руку:
— Этеокл, чувствуешь ли ты, что между нами существует связь, между нами тремя? Ты не боишься той пропасти, куда увлекает нас Полиник?
— Не мы выбирали, быть нам связанными или нет, мы связаны и не в силах это изменить. А командует Полиник, ему неведом страх, и наш долг — не подвести его. Мы и не подведем, раз он так хочет.
Этеокл расхохотался так же чудесно, как Полиник. И дверь захлопнулась за ним навсегда.
Железная Рука ждал Этеокла на равнине, чтобы он опробовал Света. Этеокл взял меня с собой. Оценив скакуна без сбруи, он стал наблюдать, как Свет подчиняется командам Железной Руки. Этеокл сам сел на жеребца и после продолжительной скачки заставил его брать одно препятствие за другим. Свет был весь в мыле, но когда Этеокл подвел его к нам, на скакуне не было заметно и следа усталости.
— Он действительно равен Нике, — заметил Этеокл, — хотя я думал, что это невозможно. Он, как и тот, может скакать до смерти, пока жив, если его не остановить.
Слова эти надорвали мне душу, потому что у моих братьев не будет, как у этих коней, твердой и любящей руки, чтобы остановить их. Никого у них не будет, кроме меня, которая совершенно не в силах ничего сделать.
Этеокл спрыгнул на землю и подошел ко мне:
— Благодарю, что ты совершила столь опасное путешествие и привела ко мне этого коня. Полиник отправил его, заботясь обо мне, он хочет, чтобы у меня тоже была возможность победить. Я не знал, что он так любит меня.
Этеокл был взволнован и счастлив, но я все же рискнула спросить его:
— Вы так друг друга любите, зачем же тогда война между вами?
— Это наш способ чувствовать себя свободными, бедная моя сестричка; думаю, ты так никогда ничего и не поймешь в ненависти. Ненависть — это отвердевшая любовь.
Я попробовала было что-то пролепетать про любовь, но только рассмешила Этеокла:
— Ненависть, Антигона, лишь другой лик любви, ее бледный лик. Пылающую же силу любви противопоставляет мне Полиник с самого нашего детства.
Я бы поспорила с ним, но не смогла произнести даже «нет», которым полнилось все мое существо.
Этеокл пожал плечами и с видом собственного превосходства увел с собой Гемона, а я осталась стоять, где стояла…
На следующий день Гемон принес остаток довольно значительной суммы, которую К., к моему большому смущению, запросил за мои барельефы.
«Скоро снова начнется война, — сказал мне он, — будет много больных и раненых, целители будут заняты, как и места ухода за больными, понадобятся еще такие места, да и о городских больных и бедняках тоже придется заботиться. У Диотимии ты научилась ухаживать и лечить, Этеоклу хотелось бы, чтобы ты открыла у себя небольшую лечебницу для бедняков и больных твоего квартала».
Я согласилась, я и так уже ухаживала за К., местными женщинами и детьми. Железная Рука поможет мне в приготовлении лекарств — он ловко с этим справляется. К. чувствовал себя все хуже и большую часть дня не вставал с постели, а заставить его съесть что-нибудь стоило большого труда. Исмена часто приносила ему новости и просила совета, сам Этеокл иногда заходил поговорить с К., и мне слышно было через дверь, что беседы эти часто прерывались приступами кашля.
Стали появляться новые больные; впускал их Железная Рука, когда мы уже поели, и выпускал, когда они получат пищу и уход, еще он помогал мне готовить лекарства. Таким образом я могла продолжать заниматься скульптурами для продажи, потому что Этеокловы деньги не вечны.
К. становилось все хуже; однажды ночью у него началось сильное кровохарканье, и наутро он не смог подняться с постели.
— В Фивах, — сказал мне Железная Рука, — К. скоро умрет, ему нужно как можно скорее вернуться в горы, к Клиосу.
— Ты пойдешь с ним и будешь ухаживать за ним?
Железная Рука грустно, но покорно взглянул на меня.
К. понимал, что с ним происходит.
— Здесь, — сказал он, — я и правда больше месяца не протяну, два — самое большее, но здесь я рядом с тобой, я еще могу быть полезен. Если же мне удастся добраться до Клиоса, я смогу прожить еще год, может, больше, но оттуда я вряд ли смогу тебе помогать.
— Сможешь. Твоя жизнь — вот что для меня важно. Отправляйся к Клиосу с Железной Рукой, а мы будем думать о тебе.
Я рассказала все Исмене, и она, как всегда, придумала, как им уйти. Печать, которую Полиник дал мне у себя в лагере, поможет К. и Железной Руке пройти через дозоры, и воины Полиника их не тронут. А другую печать — чтобы им была обеспечена защита фиванского войска и их союзников — даст им Этеокл. К ней он добавит легкую телегу, на которой К. сможет лежать, и хорошую лошадь.
Накануне отъезда К. долго говорил со мной, он настаивал, чтобы, отвезя его к Клиосу, Железная Рука обязательно вернулся в Фивы. Я не хотела этого — Железная Рука должен остаться у Ио и ухаживать за ним, а также он должен помочь Клиосу довести до конца тот великий проект и вырубить в горном склоне рисунок Эдипова пути вокруг Афин. Это очень важное дело, даже если мы пока не можем понять его значения. Я напомнила К., что подумал Этеокл, разглядывая ту модель, которую отправил мне Клиос: по этим полукружиям, которые, все расширяясь, поднимаются вверх, можно идти, на них можно сидеть, можно ждать и увидеть какое-нибудь действие.
— Какое? — спросил К.
— Еще не знаю. Действия, события могут так быстро случаться в жизни. Утром я видела Иокасту, в глазах ее было отчаяние, но для меня, как и для других, она все еще была царица, прекрасная. Час спустя она уже была мертва, а мой отец выколол себе глаза. Часть моей жизни разбилась тогда, но это произошло так быстро, что я не смогла ничего понять.
— В этом месте можно будет понять?
— Может быть, лучше понять. Разве дети, играя в волка, не учатся понемногу, как нужно от него защищаться?
Глаза К. блеснули: не суждено ли его ясновидящему взору проникнуть туда, куда я лишь смущенно заглядываю? А поскольку К. молчал, я добавила:
— Может быть, тебе суждено найти там смысл этого места, или же мы, думая друг о друге, найдем его вместе. Для этого и нужно, чтобы ты жил и чтобы Железная Рука оставался с тобой. Это и есть самое важное.
— Почему?
— Я пришла для этого.
Я не поняла, что сказала; мне показалось — кто-то другой говорил вместо меня, но К. согласно прошептал:
— Да, для этого.
Его отъезд, который был намечен на следующий день, был для него тоже большим горем. Продолжительный приступ кашля не давал К. говорить; когда же он пришел в себя, то прошептал:
— Ты можешь рассчитывать на Васко, друга Этеокла, и его юных друзей, он обещал. Он появится, когда нужно, ты можешь ему доверять.
Гемон с Этеоклом не успели еще вернуться из последней своей вылазки, и только мы с Исменой провожали К. и Железную Руку до ворот.
Идя рядом с ними, я думала, сколько теряю с их уходом: веселую силу и доброту Железной Руки, взгляд К., точность его резких советов, его молчание и пение — пел он теперь шепотом, но пение это возвышало мою душу. Я с великим трудом сдерживалась, чтобы не заплакать, К. видел это и стал торопить, приближая наше расставание. Он взял мою руку и поцеловал ее по-своему — легким касанием губ, склонился к Исмене и что-то шепнул ей на ухо. Мне показалось, что она вот-вот расплачется, но она, как Иокаста, выпрямилась и сдержала слезы.
Мы обняли Железную Руку, и он по знаку К. вскочил на телегу, и она накренилась.
Долго мы следили, как терялась из виду телега, и в конце концов Исмена потащила меня в обратную сторону — домой, печальной дорогой.
— Что тебе сказал К? — спросила я.
— Он сказал: «Береги ее», — тут же ответила она.
— Ты едва не заплакала, почему?
— Потому что я не смогу тебя уберечь, ты не хочешь, чтобы тебя берегли. Если только помочь… немного. Для меня отъезд К. тоже большая потеря, для Этеокла — тоже, он стал его лучшим советником, Полиник не единственный Этеоклов противник.
Больных становилось все больше, число их увеличивалось с каждым днем. Если в первые дни я страдала от одиночества, то теперь стала понимать, насколько мне не хватает привычной помощи. Железная Рука каждый день отбирал больных, впускал их лишь в определенное время. Если он в чем-то сомневался — отправлял некоторых к К., чей проницательный взгляд и совершенно незамысловатые вопросы быстро выявляли притворщиков. Таким образом, ко мне приходило определенное число больных, и у меня хватало времени их осмотреть, выслушать, помочь. По вечерам Железная Рука помогал мне в приготовлении лекарств.
Я совершенно не могла поддерживать порядок, что завели мои друзья. Больных становилось все больше, они стали приходить раньше, уходить позже, ссорились и даже дрались из-за того, кого будут осматривать первым. Некоторые из них были так голодны, что вырывали овощи, посаженные Железной Рукой, таскали еду, но мне при виде такого несчастья не хватало смелости остановить их, и часто я оставалась голодной сама.
Исмена нередко приходила ко мне, мой деревянный дом все больше нуждался в присмотре — грязь, беспорядок, и она заметила это.
— Это выше твоих сил, — сказала она. — не следует все делать самой, некоторые лекарства можно заказывать на рынке, для бедных надо организовать раздачу супа и хлеба.
— На какие деньги?
— На те, которые дал тебе Этеокл.
— Я сохранила их и хочу ему вернуть, мне кажется, так будет честно.
— Глупости. Ты эти деньги заработала; раз не хочешь тратить их на себя, потрать на своих больных.
Я отдала ей деньги, и каждый день в полдень Исмена была уже у меня. Она собрала торговцев, которые приносили ей лекарства, другие — доставляли хлеб и провизию для супа, предназначенного — под ее контролем — к раздаче, и я могла заниматься только больными. Удивительно, как Исмена умеет восстановить порядок, разрешить споры, когда становится невозможным разделить суп и хлеб. Ее смех и шутки снимали напряжение, а воров и мнимых больных она добром заставляла уйти.
Когда распределение еды заканчивалось, Исмена приходила ко мне, отправляла последних больных, садилась рядом, протягивала раковину, до краев наполненную супом, который я должна была съесть при ней. Разговаривали мы мало, но между нами восстановилась давняя близость, и это было очень приятное время. Иногда, когда мне не хотелось есть, она заставляла:
— Доедай, пока есть, что есть, вечером ничего не будет: ты опять все раздала. Гемон бы очень рассердился, узнай он об этом.
— Мне кажется, он так далеко… ты думаешь, он вернется?
— Ты так думаешь, потому что слишком устаешь. Мне и двух часов тут хватает, чтобы вернуться домой без сил. А ты проводишь здесь целый день — не понимаю, как ты выдерживаешь.
Исмена поцеловала меня и ушла, но я чувствовала, несмотря на ее легкую походку и улыбающееся лицо, что она взволнована не меньше моего. Больных и голодных, которые приходят прямо с самого утра, с каждым днем становилось все больше, Этеокловы деньги быстро таяли, сам он не возвращался и дать нам, как обещал, еще денег не мог. Каждый день мне казалось, что на следующий день нечего будет есть, и тем не менее с помощью неизвестных добродетелей — кто предупредил их о наших бедствиях? — удавалось наскрести что-нибудь на обед.
Однажды вечером, когда я была одна и готовила лекарства на следующий день, передо мной появился слепец и заявил:
— Позаботься обо мне, как ты заботилась о своем отце, ты знаешь, как обходиться со слепыми. Мне сказали, что у тебя есть небольшая мастерская, где ты больше не работаешь. Сделай мне там постель — видишь, я не прошу тебя постелить мне в доме. Начинает холодать, и не годится мне в моем возрасте (да, мне столько же лет, сколько Эдипу) спать на улице в такую погоду. Я знаю почти все Эдиповы просоды, позаботься обо мне, и я их тебе исполню.
Я сразу же почувствовала, что он играет под Эдипа: роста он такого же высокого, на глазах такая же повязка, ходить он научился такими же широкими нетвердыми шагами и говорит отрывисто, но он что-то видит, он не слепой. Он притворялся, и его притворство растрогало меня, потому что из-за него мне вспомнился отцовский образ. У меня родилось такое чувство, что перед этой смесью правды и притворства я могу по-новому понять Эдипа, не только вспоминая его, но и не позволив себе утонуть в его отсутствии или в восхищении им.
Я сделала, о чем просил этот человек: устроила ему ложе в мастерской, где уже не успеваю — это правда — ничего делать, и отдала остатки хлеба.
— Ты сможешь остаться лишь на ночь, — предупредила я слепца, — потому что завтра Исмена, которая строже меня, поймет, что ты не слепой, и выгонит тебя.
— Я знаю, что Исмена выгонит меня со смехом в полдень, но Антигона снова впустит вечером. Я, как и ты, дочь моя, умею ждать. В конце концов победишь ты, и я останусь в этом месте, которое мне нравится и где я смогу стать полезным.
А теперь я спою тебе один Эдипов просод, завтра я спою еще один — для Исмены и для тех, кому вы раздаете суп.
Он затянул просод, который я много раз слышала в Эдиповом исполнении, в нем рассказывалось, каким образом Геракл, тогда еще ребенок, узнал, насколько он силен, ужаснулся своему открытию и испугался тех гигантских трудов, на которые обрекала его эта сила.
Голос у Диркоса красивый, но не такой звучный, как у Эдипа, и то, что он поет, он не придумывает каждый раз по-новому, как это делал отец, а рассказывает то, что выучил. Тем не менее даже обедненный от исполнения другим, заученный, — это все равно Эдипов просод, в который вошли и слова неизвестных аэдов, и певцов всей Греции. Никогда я с такой ясностью еще не понимала, что если Эдип нас и покинул, то его мысль, его просоды и мелодии продолжают жить среди нас.
Когда на следующий день Исмена увидела в мастерской Диркоса, она разозлилась:
— Это обманщик, уличный певец, который гнусавит на перекрестках, чтобы не умереть с голоду и найти себе какой-нибудь приют. Впрочем, К. предупреждал, чтобы ты никого не оставляла ночевать или тебе будет потом с этим уже не справиться. Когда Гемон и Этеокл вернутся — им не понравится, что я тебе позволила так выбиваться из сил. Но они будут совсем недовольны, если я разрешу наводнить твой дом и мастерскую людьми, которые используют тебя. Я сейчас же выставлю этого человека вон отсюда.
Исмена удалилась, она начала кричать, ругать Диркоса и высмеивать его, ответить ей он не мог и подчинился.
Во время раздачи супа он уже стоял за калиткой и тянул просод о встрече Эдипа со сфингой. Исмена рассердилась, но он заметил ей, что в дом он не вошел и никто не может запретить ему петь.
Исмена отошла от калитки, прерванная было раздача супа возобновилась. Но я видела, как внимательно сестра слушала, что пел Диркос.
— Если у тебя есть раковина, — подозвала она его, когда все отошли, — иди сюда, тут осталось немного супа.
Диркос подошел со своей раковиной, и она сама налила ему супа, чего никогда не делала, она шутила и смеялась с ним, но велела уйти из сада, и он покорно исполнил ее приказ.
Когда вечером я осталась одна, Диркос вернулся, прошел прямо в мастерскую и сам приготовил себе постель.
— Мне хорошо у тебя, Антигона, я сам достаю себе пропитание, но теперь, когда я нашел тебя, я останусь.
— А Исмена?
— Исмена права, что меня выгоняет, а я прав, что возвращаюсь.
— Это моя мастерская…
— Она тебе больше не понадобится.
— Ты так думаешь? Решил?..
— Не я — война, нищета не оставит тебе ни одной свободной минуты, Антигона. Послушай, я спою для тебя одной.
Диркос запел самого древнего Аполлона, темного бога со своей свитой из волков и крыс, несущих с собой чуму. Аполлона, который постепенно меняется и становится богом муз и восходящего солнца.
Я удивилась: Эдип пел метаморфозу Аполлона лишь однажды у Диотимии. Как мог дойти до Диркоса этот просод?
— Не знаю, Антигона, читать я не умею. То, что я пою, я выучил сам, иногда — слушая самого Эдипа, а чаще — других аэдов или благодаря тем просодам, что ты записала и что ходят по рукам. — Диркос снял повязку и уставился в меня своими усталыми глазами. — Я тот, кто идет следом; то, что я пою, неполно, часто неправильно и искажено, хотя я стараюсь ничего не менять. Тем не менее для тех, кто слушает меня, Эдип снова оживает, и все слышат то, что он говорит. Да, Антигона, Эдип будет жить благодаря нищим певцам, таким старым развалинам, как я.
Он спокойно стал приготавливаться ко сну и, взглянув на меня, заявил:
— Теперь возвращайся к себе и съешь что-нибудь, девочка, завтра тебе понадобятся силы.
— Он вернулся? — спросила Исмена меня на другой день.
Я кивнула.
— Из тебя можно веревки вить, Антигона. Неужели ты не можешь сказать «нет»?
— Иногда могу, но ему — нет.
— Я вернусь вечером, чтобы освободить тебя от него.
— Оставь его. Он говорит, что благодаря таким аэдам, как он, Эдип продолжает жить.
— Это правда, но это уменьшенное воспоминание об Эдипе, невзрачная подделка, от Эдипова дерева остался только ствол, как дерево без веток и листьев.
— Наступит день, и появится поэт, который придаст этим невзрачным просодам крылья, и они поднимут их ввысь.
— Когда он появится?
— Когда — это не мы решаем.
Вечером Диркос пришел со своим слепым другом, которого зовут Патрокл, любить этого слепца, кажется, совершенно не за что. Однако Патрокл и Диркос полны внимания и любви друг к другу, и я сказала себе, что эта дружба между двумя бедными, стареющими, страдающими от прожитых лет и болезней людьми, — одно из тех проявлений прекрасного, что я видела. Диркос заботится о Патрокле, а Патрокл служит ему своей памятью. Как только предоставляется возможность, Диркос устраивает его неподалеку от певцов, сказителей, жрецов, которые поют во время праздников о происхождении и подвигах героев-богов.
Патрокл запечатлевает это в своей сказочной памяти и пересказывает затем Диркосу до тех пор, пока тот не запомнит.
Патрокл попросил меня рассказать ему историю о том, как Эдип прошел Лабиринт и прибыл в Египет, — он ее не знает. Когда я закончила, он проговорил мне строки из Эдиповых просодов. Слушая этого слепца, я обрадовалась и расстроилась одновременно, потому что почти в каждом стихе были слова и обороты, к которым Эдип никогда бы не прибегнул.
Когда я сказала об этом Патроклу, он попросил меня поправить его и протянул для этого свою толстую, всегда немного влажную ладонь, которая вызывала у меня легкое отвращение. При каждой ошибке я касалась его ладони и говорила, какое слово выбрал бы Эдип. Он повторял за мной и после каждых десяти строк останавливался и начинал весь просод сначала. Его невероятная память все запечатлевала, и, несмотря на грубый голос и скверное произношение, я узнавала неподражаемую Эдипову манеру говорить.
— Он так пел, именно так! — счастливая, воскликнула я.
Растрогалась и пришедшая ко мне Исмена.
— Это не Эдип, не его голос, и все же это он. Мы поможем тебе, Диркос, так мы забудем наши несчастья, это лучший способ забыть о них.
XIII. ЗОВНЫЙ КРИЧ
Несчастье и вправду готово обрушиться на нас, на больных и бедняков, число которых постоянно растет. Военная вылазка, предпринятая Этеоклом, не должна была затянуться, но ни он, ни Гемон пока не вернулись. Посланцы, которых они направляли в Фивы, молчали о возвращении, но говорили о необходимости освободить дороги и выстроить укрепления.
Этеокл просил меня открыть двери своего дома для больных, обещая, что город возьмет на себя расходы по их содержанию, Исмена напомнила об этом обещании Креонту, но тот ответил, что деньгами в городе распоряжается мой брат, а у него самого возможностей помочь нам нет.
Фивы тем временем начали испытывать недостаток во всем, цены поднялись — Исмену это удивляло, потому что ей было известно, что Этеокл позаботился о создании запасов, и она решила, что просто спекулянты решили воспользоваться его отсутствием.
Пока мы изо дня в день учили Патрокла Эдиповым словам и переживаниям, со всех сторон на нас наступала реальность. Торговцы травами и лекарствами грозили прекратить нам поставки. Война, сказал один из них, надо платить наличными. Я стала говорить об Этеокловом обещании, но слушали они с недоверием, и я поняла, что они не уверены, живы ли еще Этеокл и Гемон.
Диркос, который по вечерам вместе с Патроклом заучивал Эдиповы просоды — мы слушали их все вместе днем, — исполняли их на улицах, а в промежутках просил прийти на помощь в нашей нищете. Какие-то люди ежедневно приносили нам хлеб и провизию; мальчишки и девчонки, что складывали свои дары у калитки, тут же улепетывали со всех ног, так что нам не удавалось поговорить с ними. Благодаря этой поддержке мы могли продержаться, но порции распределяемого хлеба и супа пришлось сократить, лекарств осталось только на два дня.
Со всеми моими больными и двумя брошенными малышками, которых я приютила, я чувствовала себя как во времена Эдипа на мысе, когда огромная волна грозила снести нас. Эдипу удалось тогда обуздать эту волну своего и Клиосова безумия. Теперь из безумия моих братьев поднялась другая волна: число бедняков, больных и увечных все возрастало — и волна эта уже готова была захлестнуть нас.
Утром, когда появились первые больные, я выслушала тех, кому надо было выговориться, перевязала легкораненых, но когда наступил черед других, тех, кто был действительно страждущ и кому были необходимы лекарства, я вышла к ним и объявила:
— Сегодня лекарств не будет. У меня их больше нет, денег — тоже.
Люди эти подняли на меня глаза — в них не было ни малейшего сомнения, что я помогу им. «А когда будут?» — кажется, только вырвался у них единый вздох.
Это-то и есть самое худшее: они уверены, что я по-прежнему буду изыскивать им хлеб и лекарства. Я не осмеливалась еще раз поднять на них глаза. И, глядя в землю, издала в конце концов какой-то жалкий хрип: «Когда?.. Не знаю…»
Среди них поднялся глухой ропот: «Не может быть…» — говорили они.
Они получили из Исмениных рук свой ничтожный кусок хлеба и жидкий суп. Они ничего не говорили мне, но вокруг не стихал едва различимый ропот: «Не может быть, чтобы ты, Антигона, Эдипова дочь, влачила такое же существование, как мы, — без крова и пищи, не может быть, чтобы ты ничего не придумала… Мы вернемся… Мы вернемся завтра».
Я убежала от них, как безумная бросилась к дому — они доверяют мне, надеются, даже уверены, что завтра я что-нибудь придумаю. Но что?
Дети еще спали; через несколько минут они проснутся, и мне будет не до размышлений. Эдип бы знал, что делать. Так чему же я научилась, так долго следуя за ним? Научилась идти, научилась терпеть. Но ведь ничего не изменилось: я по-прежнему на дороге, я иду, ничего не понимая, с утра до вечера. Когда я была с ним и с Клиосом, вечером мы останавливались, и я отправлялась за подаянием. Я только и умею что просить подаяние, для этого я создана, это-то я и должна начать делать снова.
Малыши проснулись, я перепеленала их, приласкала, чтобы приободрить себя и, видя, как они заулыбались, доверила их заботам двух женщин, которые каждый день прибирают в доме.
— Займитесь сегодня ими, мне надо повидать Исмену.
Женщины доверчиво смотрели на меня. Здесь же было несколько больных, что остались отдохнуть и доесть жалкие остатки. Я помахала им рукой. «До завтра», — ответили они. Это ужасно: все они уверены, что завтра я буду ждать их — с лекарствами и хлебом.
Я вышла из дому, дорогой стараясь не думать о том, что мне предстояло сделать.
— Дай мне какое-нибудь платье, — попросила я Исмену, войдя к ней в дом. — Мое слишком старое, я не хочу внушать жалость.
— Ты плакала… Что ты собираешься делать?
— Просить милостыню. Что же еще? Просить милостыню у богатых, на агоре.
Я вижу, что она думает: «Ты, дочь Иокасты, сестра Этеокла, моя сестра…» Но она не говорит этого — как обычно, ей стало все понятно.
— Я дам тебе платье, вымою тебя, причешу. Раз ты хочешь скандала, так он будет громче.
— Скандала я не хочу. Я хочу денег. Сию минуту — иначе люди умрут. Многие.
Исмена промолчала, — о чем говорить?.. Она вымыла меня, причесала и, несмотря ни на что, мне было приятно чувствовать на себе ее нежные и решительные руки. Она дала мне платье — цвет его немного напоминал плащ, что подарила мне Диотимия в те времена, счастливее которых я не знала.
Мне кажется, все мои счастливые воспоминания износились и изорвались, как плащ Диотимии, от нескончаемой работы, неуклонной тревоги последних недель.
Исмена предложила пойти со мной — нет, я должна быть одна.
Близ агоры — здание Совета, мимо него-то и лежит мой путь. На крыльце, перед дверью, — двое стражей: советники заседают. Неожиданно, не отдавая себе отчета, что я делаю, я бросилась вверх по ступеням.
— Запрещено. Вниз! — остановили меня стражи.
— Мне обязательно надо с ними поговорить. Обязательно!
— Запрещено. Только советники. Женщины — никогда. Уходи!
Я спустилась с крыльца и машинально обогнула здание — сзади есть лестница, которая ведет к двери. Кругом пусто. Дверь не заперта, внутри темно и какие-то темные кучи: ящики, бочки. В глубине я с трудом различила другую лестницу, попыталась до нее добраться, зацепилась за что-то, услышала треск ткани — синее платье будет в грязи и жире. Но я уже на лестнице, она не слишком загромождена, и я могу протиснуться. Может быть, так я доберусь до дверей в зал Совета — и тогда… Тогда — о ужас! Что смогу я сделать, — одна перед всеми этими мужчинами? Руки у меня в грязи, а так как от страха я вспотела, то размазала пот по лицу. Я на ощупь поднималась вверх, там — дверь. За ней — шум голосов, советники как раз ведут заседание. Дверь не заперта на ключ, но она не поддается, дерево разбухло… Я разозлилась: оказаться так близко от цели и не иметь возможности войти! Я толкнула дверь изо всех сил, и она со страшным грохотом неожиданно распахнулась. Я влетела в просторный зал, где торжественно восседало множество мужчин, — больше я ничего не увидела, потому что свет ослепил меня.
Прямо передо мной оказался молодой человек, который резко поднялся на ноги и уставился на меня с таким ужасом, точно я привидение.
— Это женщина! — закричал он, придя в себя. — Вон, вон!
Зал зажужжал, как улей. Молодой человек угрожающе двинулся на меня. Чтобы не попасться ему в руки, я пустилась бегом по центральному проходу, который вел к месту главы собрания.
Оказавшись перед ним, я обхватила его колени и узнала Тимоса, командовавшего военным отрядом во времена Эдипа и бывшего его другом. Он очень постарел, да и ему было не узнать меня — я тоже изменилась. Нужно умолить его, быстро, пока меня не выкинули вон.
— Я — Антигона, Эдипова дочь, сестра Этеокла. Брат попросил меня ухаживать за больными и бедняками предместий. Он должен был дать мне денег, но он не вернулся, а у меня все деньги кончились. Нет больше лекарств для больных, нет еды… И денег… Завтра они умрут. Деньги, деньги нужны сию минуту!.. Вы не узнаете меня, потому что я извозилась в грязи в подвале. Не гоните меня! Я — Антигона…
Он обратил на меня добрый взгляд, узнал.
— Ты не имела права, Антигона, входить сюда, это не место для женщин, но мы поможем тебе. Я предложу, чтобы проголосовали за помощь твоим больным и бедным, пока царь не вернулся.
В зале поднялся гул одобрения, но мне этого было мало:
— Это займет слишком много времени, многие могут умереть. Дайте сейчас, каждый, немного денег, немного от того, что у вас есть.
Лицо Тимоса посуровело:
— Так здесь не делается.
За моей спиной опять поднялся тот же осиный гул взбешенного роя, который я слышала уже, входя в зал. Гул этот означает: «Вон! Это что-то неслыханное!»
Я повернулась лицом к этому разъяренному рою:
— Война — вот что неслыханно… Та война, что идет без вашего ведома, война против больных, у которых больше нет лекарств, против бедных, которые голодают, война против умирающих маленьких детей. Царь Этеокл, мой брат, обещал мне денег. Но война помешала ему вернуться. Вам прекрасно известно, что, когда он вернется, он сдержит свое обещание, но больше половины из тех, кого он доверил мне, будут к тому времени мертвы. — Я с мольбой обернулась к Тимосу: — Подай первым, потому что не мне ты подаешь, ты подаешь великим небесным рукам и богине сияющей, потому что это они молят тебя моими устами.
Тимос колебался, тогда я шепотом напомнила ему:
— Вспомни, что я десять лет просила милостыню для Эдипа, твоего друга, и ничего никогда не просила у тебя.
Тимос поднялся, поднял руку, успокаивая нарастающий гул. Он достал две монеты и положил их в мою корзину для подаяний. Более того, он взял меня за руку и повел к рядам советников. Первый из них, глубокий старик, произнес: «Вижу я, Антигона, не очень хорошо, но я слышал тебя. Ты правильно сделала, что пришла и сказала о том, чего мы не имеем права не знать. Надеюсь, что все подадут тебе, как я».
Он протянул мне две монеты и вдобавок — перстень. Я прошла вместе с Тимосом по рядам — лица у этих людей гордые и красивые — все подали мне: некоторые — чтобы не отстать от других, но многие в порыве сострадания добавляли к деньгам драгоценности, перстни или нагрудные украшения.
Когда я закончила, Тимос проводил меня до дверей. Я оглянулась, волна радости поднялась во мне, и я произнесла: «Вы подали мне, я теперь не одна, мы не одни. Спасибо».
Я улыбнулась Тимосу, который открыл дверь и велел опешившим стражникам пропустить меня. Лицо его прояснилось.
— Мы поможем тебе снова, — произнес он.
От смущения и счастья я заблудилась, и, когда в конце концов предстала перед Исменой, она пришла в ужас от вида грязного моего платья и растерянного лица.
— Что с тобой случилось? Ты упала?
Я приподняла тряпицу, которой накрыта корзина, и сказала: «Да, случилось. Вот что».
— Кто тебе подал?
— Советники. Я вошла к ним с черного хода и испачкалась в темноте. Они хотели выгнать меня, но Тимос помог. Они подали мне, все. Быстро, посмотри, быстро — здесь хватит и на лекарства и чтобы накормить бедняков.
Исмена начала считать, захлопала в ладоши:
— Даже не считая драгоценностей, тебе будет чем отдать долги и продержаться месяц, пока не вернется Этеокл.
— Исмена, пошли скорее за торговцами, рассчитаемся с ними, чтобы уже завтра они доставили, что нужно.
На следующий день лекарства и еда у нас уже были, а также множество больных, и Диркос помогал мне, как делал это Железная Рука, пропуская всех по очереди.
В полдень появилась ликующая Исмена:
— Главный ювелир на рынке купил драгоценности, которые ты дала. Он предложил мне сумму, на которую я и не рассчитывала. Я уже было согласилась, но тут вошел Васко и встал со мной рядом.
— Кто этот Васко, Исмена?
— Человек Этеокла. И еще, непонятно почему, друг К. У него под началом тайная Этеоклова служба, но среди них есть и воры, и беглые рабы, и бездомные мальчишки, как те, что так часто приносят тебе овощи и старую одежду.
— У Этеокла есть тайная служба?
— Естественно. Иначе, пока он в походе, хозяином стал бы Креонт. Васко сказал: «Эти драгоценности стоят больше». — «Не для меня», — возразил ювелир. «На треть больше, иначе…» — Ювелир побледнел и тут же согласился. — «Ты и так неплохо наживешься», — произнес Васко. Когда я хотела поблагодарить, его уже и след простыл. Деньги у нас будут завтра. Теперь месяца на два ты можешь быть спокойна. А до того времени вернется Этеокл.
Приближалась осень, холодало, цены на продукты постоянно росли, каждый день появлялись новые больные, и голодные стучали к нам в дверь. Исмена, помирившись с Диркосом, научила его первым осматривать больных, выпроваживать притворщиков и тех, у кого еще оставались родственники и было кому присматривать за ними. У Диркоса для этого нет ни веселого авторитета Железной Руки, ни безошибочного глаза К., но, когда случалось ему сомневаться, он звал Патрокла, и тот пальцами слепца быстро распознавал, истинно или наигранно несчастье тех, кто пришел к нам за помощью.
От Гемона я получила коротенькое послание: он смог оказать помощь одному из наших союзнических городов и даже набрать там воинов. Военная экспедиция тяжела — кочевники сумели просочиться повсюду. Вернуться до зимы он не сможет. Этеокл же будет в городе раньше. Гемон писал, что любит меня все больше и больше.
Этеокл должен был вернуться, но все не возвращался. Креонт наложил запрет на денежную помощь, за которую проголосовали в Совете. Деньгами распоряжается Этеокл, повторял Креонт, без его согласия ничего не может быть сделано.
Исмена думала, что с теми деньгами, которые мы выручили, я смогу два месяца ни о чем не волноваться. Но миновал только месяц, и почти все уже было истрачено. Пройдет еще несколько дней, и опять ничего не останется, но больные, бедные и маленькие дети, которых я приютила, никуда не денутся. Мне кажется, они чувствуют приближающуюся опасность, и, несмотря на Исменины шутки и веселость, я ловила на себе их тоскливые взгляды.
Вернется ли Этеокл до того, как мы окажемся без гроша, — я надеялась на это, — но жизнь становится с каждым днем все непонятнее и страшнее.
Ночью меня посетил сон: кто-то просит, чтобы я вырезала на камне оленя, бегущего к роднику. Я соглашаюсь, так как мне заплатят. Начинаю наносить рисунок на камень, но под моей рукой появляется не один олень, а два, родник же, который я пытаюсь изобразить, все удаляется, и уже ясно, что эти олени никогда до него не доберутся. В отчаянии я проснулась, но вскоре заснула снова и в другом сне увидела уже оленье стадо, которое с неповторимой жестокостью, но и с такой же легкостью неслось за двумя огромными псами, которые до этого преследовали их. Я слышу, как дыхание моих братьев становится все тяжелее, они уже не могут бежать с прежним изяществом и непринужденностью, они дрожат и вот-вот упадут. Тщетно пытаюсь я спасти их и чувствую, что погибну вместе с ними. Из темноты кто-то смотрит на нас и раздается чей-то голос: это необходимая третья часть.
Такие сны наводят ужас, но их мрачная и кровавая красота захватывала меня. Красота эта требовала отдаться без остатка неумолимому ходу событий, и я чувствую в себе готовность и необходимость — для этого у меня хватит отваги.
— Завтра я пойду просить милостыню, — сказала я Исмене на следующий день, — денег у нас почти совсем не осталось, и я хочу, чтобы мне было что им сказать.
— Денег осталось еще на три дня. Этеокл может вернуться к этому времени.
— Не хочу больше его ждать и бояться, не хочу зависеть от него или от кого бы то ни было. Буду делать, что умею, что могу делать сама: просить подаяние. Хочу снова стать той, кто я и есть: нищебродкой. Этой ночью мне привиделось, что я теперь должна делать: столь же серьезно думать о деньгах, как это делает Этеокл. И тратить эти деньги мне надо на бедных с такой же щедростью, как это делает Полиник.
— А если люди не подадут тебе, Антигона, или подадут совсем мало?
— Меня уносит с собой бред близнецов… Люди подадут, должны подать!
— Я никогда не видела тебя такой, ты заставляешь верить себе, и я тебе помогу.
За Исменой в это время пришел Диркос, потому что при раздаче хлеба разгорелась ссора. Сестра вышла, а я провела остаток дня за приготовлением лекарств на несколько дней вперед. Наутро я начала принимать больных раньше, чем обычно, и, взяв корзину для подаяний, отправилась на агору и села у подножия колонны.
Пока я нищебродила с Эдипом, я поняла, что не следует ходить по домам, собирая подаяние. Я усаживалась в центре деревни и издавала протяжный крич. Наверное, это был крик отчаяния, но означал он только одно: мы здесь, слепец и я, мы ждем, мы голодны… Что вы будете с этим делать? И не было в деревне человека, который бы в конце концов не услышал этот вопрос, звучавший все настойчивей. Эдипова тьма была в каждом человеке, и оба эти существа — слепец и его дочь, без крова, постели, хлеба, — тоже.
За все те годы нам все-таки немало подали, именно эти дары бедных и примирили Эдипа с жизнью. Просить, получать, потому что, когда просишь, вверяешь себя другому, и тогда понимаешь, что просишь подаяние не столько чтобы выжить, сколько для того чтобы избавиться от одиночества.
Я неторопливо собралась с силами — и, как когда-то в деревнях, разрезал воздух мой зовный крич. Звук торопливых шагов — и в руки мне опустился кусок хлеба. «Быстро спрячь, чтобы мой муж или кто-нибудь не узнал. Хорошо еще, что слух у меня острый, я тебя услышала». Остановилась передо мной стайка мальчишек, вид у них развязный, карманы пусты. «Мы знаем тебя, Антигона, — заявили они, — если люди тебе подадут завтра, мы поможем донести все до дома, сегодня уже поздно». Двое прохожих кинули мне в корзину несколько монеток, женщина положила ломоть хлеба. Если бы, как раньше, мы были только вдвоем с Эдипом, нам бы хватило, но для моей большой голодной семьи это ничто.
Наступил вечер, люди шли мимо, не замечая меня, — глухих в городе больше, чем в деревне.
Последняя фиванская побирушка, я на следующий день отправилась на агору пораньше. Прежде всего я припала к камням у подножия колонны, которая теперь должна стать привычным для меня местом. Кончилось время деревушек, говорю я себе, где я просила милостыню для своего отца. Теперь я — в обиталище враждующих братьев, из которого Этеокл сделал громадный город, богатый край и которым Полиник хочет завладеть силой, сделав своим. Нет, не так надо призывать здесь к себе людей, не такой они должны услышать призыв — он слишком слаб для неумолимого града, где все ко всему глухи.
Никогда не просила я милостыню в большом городе и не знала, что надо делать. Какая разница! Когда Эдип запел впервые, он тоже не знал, какой вырвется голос из его нутра и души. Я погрузилась во внутреннее молчание, сосредоточилась на воспоминании о первом Эдиповом просоде, прозвучавшем на исходе дня летнего солнцестояния, когда Диотимия нагнулась ко мне и проговорила: «Наш аэд нашел нас».
Поставив перед собой корзину, я подождала несколько мгновений, шепча про себя молитвы, — из-за колонн, с крыш смотрели на меня вчерашние мальчишки и еще кто-то — будто что-то должно произойти. Тут же я забыла о них, перестала видеть тех, кто проходил мимо меня и, возможно, уже кинул в корзину монетку-другую. Все мое внимание было приковано к тому, что происходит во мне, что пришло из каких-то глубин моего бытия. Во мне разрастался гнев, необъяснимая и отчаянная ярость рвалась вон из моего тела, из нее-то и родился крич. Это зов слабого ребенка, которого бросили, заперли в подвале, и он через миллионы лет тьмы видит надежду, зарю света. Это зов, возносящийся к свету, зов тех, кто был рожден для этого света и непонятно почему из него изгнан. Крич этот набирал во мне дикую силу, он разрывал мне нутро, он безжалостно опрокидывал меня наземь, он заставлял меня проливать слезы злости. Крич исступления, крич преступления несся над городом, и уже невозможно сдержать его, ему можно только дать возможность исторгаться из меня, рождаться в муках и правоте и звучать все то время, что необходимо ему для звучания.
Я потерялась, я почти совсем заблудилась во тьме моего существования, но одинокой я не была. На мой призыв сбегались люди, много людей: одни плакали вместе со мной, другие отдавали мне половину того, что имели, — они больше не могли оставлять все себе.
Мне хотелось бы поблагодарить их, сказать: «Достаточно, не надо больше!» Но вот уже другой звук рвется из меня — так кричит взятый силой город или женщина в любовном экстазе. И снова — люди, ко мне бегут люди. Они бросали в мою переполненную корзину деньги. Вокруг меня — всюду хлеб, сухари… до меня донесся дрожащий голос булочницы: «Прекрати, Антигона, или я отдам тебе все. Все, что должна продать. Мой муж не слышит тебя, трудно поверить, но многие тебя не слышат. Если я подам тебе еще кусок, муж забьет меня до смерти».
Мне жаль ее, я падаю ничком на землю, чтобы заглушить свой вопль, чтобы не вопить больше, как потерявшийся ребенок. Крика мне не сдержать, я пытаюсь остановить его в моих судорожно сжавшихся внутренностях, не пустить его в свое горло, но мне не хватает воздуха, я задыхаюсь и хриплю: «Нет! Нет, мало еще случилось несчастий, мало стыда, преступлений, еще не покончено с ненужными разрушениями и безумствами, еще не изуродованы все людские жизни, еще не растоптаны все надежды. Еще должна пролиться кровь, еще будут убитые дети, еще будет бушевать безумие на не полностью разрушенной земле. Нужно, чтобы это зло еще выросло, оно должно показать при белом свете ужасную и отвратительную свою морду, все должны почувствовать, как оно смердит. Мало видеть зло, оно должно дать о себе знать, нужно, чтобы оно громогласно заявило о себе. Оно должно кричать о себе так, чтобы всем стал слышен ужас его слов, чтобы оно затопило здесь все и сейчас, потому что не существует места, где оно должно заявить о себе, потому что такого места нет».
Крич разрывал мне внутренности, я встала с земли, и зовный звук потонул в моих рыданиях, — я всхлипываю и открываю глаза: вокруг меня толпа людей, которые молча плачут. Да, в этом воинственном, скупом и жестоком городе все эти люди пришли сюда плакать вместе со мной, оплакивать несчастье, случившееся и готовящееся, необозримый размах которого приоткрыл перед ними мой крич. Он принес им, наверное, какую-то слабую, неразличимую надежду, раз они принесли сюда все эти деньги и сказочное число даров, что разложены вокруг меня.
Рассекая толпу, ко мне шагнул мужчина. Это тот человек, из тьмы моего сна, — подумала я. Одним взмахом руки остановил он мои стенания.
— Хватит! — произнес он. — Это слишком, здесь не место для этого. Здесь место для жизни.
— А где место?
На лице его тоже были видны следы слез, но говорил он со мной предельно трезво и смотрел, как человек, для которого победа и поражение, добро и зло, — все стало едино, как для Эдипа.
Мне бы спросить его о месте, если оно существует, — но незнакомца уже не стало рядом со мной.
День клонился к вечеру. Как же донести домой все, что мне подали? Ко мне подошел один из мальчишек, которые упорно глазели на меня весь день, — он высок, и вид у него вызывающий. Я видела, как он плакал в толпе, когда я пришла в себя от своего зовного вопля, — теперь он улыбается.
— Меня зовут Зед, тебе понадобятся тачки, чтобы довезти все это, за ними уже пошли.
— Кто послал вас сюда?
— Васко — кто же еще? — удивился он.
— Васко — это тот человек, что говорил со мной?
— Да, мы его люди… А вот и твои тачки.
Меня окружила толпа мальчишек и девчонок, переодетых мальчишками.
— Мы, как всегда, подыхаем с голоду, — сказал Зед, — дай нам немного хлеба, и все остальное будет доставлено к тебе в целости. А за деньгами в своей корзине смотри хорошенько сама, но бояться тебе нечего: мы тебя охраняем.
— Вы меня охраняете?
— Мы уже давно так делаем, иначе при твоей доверчивости у тебя уже давно ничего не было бы.
Они бережно загрузили все свои тачки, и, получив от меня хлеб, веселая и плутоватая толпа, от вида которой я получала удовольствие, обступила меня, и мы двинулись к дому. Я послала предупредить Исмену, и, когда мы шумной толпой подошли к деревянному домику, она уже ждала меня.
— Ты получила все это от наших глухих скупцов? Невероятно… Каким образом, Антигона?
— Не знаю. Я кричала.
— Кричала? Ты? Антигона…
— Да, было стыдно, но мне подавали. Должны были подать.
— Должны были? Что ты кричала?
— Не знаю, это не я там была… Мой крич был отрицанием жизни или ее утверждением.
— Как бы там ни было, — Исмена взяла меня за руку, — этот дом на какое-то время спасен.
— Не уверена, Исмена. Я сказала, что собираюсь приходить на агору каждые три дня. Так будет правильно.
И это действительно было правильно, потому что из войска в Фивы стали поступать раненые. Мы теперь находились под охраной Васко и его юных союзников. Для наших соседей, которые хотели переехать, они нашли дом лучше прежнего. Подростки снесли ограду и обустроили дом так, что я смогла поместить там много бездомных женщин, которые взяли на себя заботы о кухне и помогали приготавливать лекарства.
Зима была уже на пороге. Время от времени Гемон, которого военные действия удерживали вдалеке от Фив, посылал мне коротенькие послания. Они приносили мне радость, но мне казалось, что приходят они из другого мира. Меня настолько захватили несчастья Фив и их страдания, что я, вечно мучимая страхами за тех, ответственность за кого я приняла на себя, не могла уже и вообразить другой мир и другую жизнь. Когда я проходила в тени высоких городских стен, по улицам, исхлестанным ветром и дождем, и в нос мне ударял тошнотворный смрад, идущий из залитых водой погребов, мне даже не верилось, что существуют домашнее тепло, маленькие дети — все, что на мгновение показалось мне возможным для меня и Гемона. Но возможность эта все время уменьшается или становится недосягаемой. Жизнь перестает быть жизнью, а делается, скорее, ожиданием пасмурного неба и приближающейся смерти.
Через каждые два дня на третий я ходила на агору просить милостыню, и туда приходили ко мне подростки, чтобы я лечила их. Я приносила с собой лекарства, давала им хлеб, мне стало известно, что они из разных шаек, которые соперничают друг с другом, но — что странно — все подчиняются Васко. Причины их соперничества для меня так и остались непонятны, и я лечила всех без различия. Зед приходил ко мне на агору или домой, когда Васко мог отпустить его. Я привыкла к этому юноше, чье жестокое и холодное восприятие жизни удивило меня. Как он смог сразу довериться мне, спросила я.
— Я тебя уже очень хорошо знал.
— Как это?
— Мы давно уже говорили о тебе, Антигона. Васко нам все рассказал: про Сфингу, Эдипа, Иокасту, потом — как твой слепой отец покинул Фивы, а ты пошла за ним и просила для него милостыню. Он нам рассказал и про Клиоса, танцора, про Диотимию и о том, как ты отказалась стать царицей Высоких Холмов, потому что предпочла снова пойти с Эдипом по дороге.
— Почему вы говорите обо мне? Мне неприятно такое любопытство.
— Это не любопытство, — возмутился Зед, — мы любим говорить о тебе с Васко.
Васко и вправду стал почти другом. Я часто видела его на агоре, он стоял за колонной или в проеме двери и смотрел на меня. Если мне необходима помощь, он всегда оказывался рядом и готов был откликнуться на мои просьбы — принять или отклонить их. Или он проходил мимо меня с одной из своих шаек, которые так шумливы, когда помогают мне или приходят за помощью, лекарствами, а теперь молча следуют за ним, как молодые волки за вожаком. Я не могла понять этого человека, но мне нравилось, когда я чувствовала рядом его таинственное и опасное присутствие.
Однажды вечером, когда подаяний за день оказалось много, передо мной остановился высокий незнакомый мужчина, который опустил монеты в корзину. Мысли мои были так далеко, что я поблагодарила его, произнеся ритуальную формулу, но не подняла глаз. Мужчина рассмеялся — это был Этеокл, я вскочила, обняла его: «Ты, наконец-то…» Кожа его потемнела под солнцем и ветром. Он очень похудел и так же, как и я, радовался встрече.
— Итак, ты, наша сестра, пошла побираться, и где? В Фивах…
— Тебя все не было и не было, ты не смог дать мне то, что обещал. Денег не хватало.
— Что сказал бы Полиник?
— Полиник? Он сказал бы: «Хорошую шутку ты сыграла со всеми этими скрягами».
— А что сказала бы Иокаста?
— При Иокасте не было бы войны, она приструнила бы вас обоих!
Этеокл искренне расхохотался, хохот его так же прекрасен, как и Полиников, но в нем чувствовалась глубокая печаль.
— А Гемон? — спросила я.
— Он все еще в походе с половиной войска, чтобы помешать Полинику уже сейчас окружить город.
— Если он возьмет Фивы в осаду, будет тяжело.
— Победить его мы должны здесь, Антигона, в открытом поле со своими синими всадниками он сильнее нас.
— Вы проиграли сражение?
— Нет, мы всегда успевали вовремя отойти, но отступать тяжело, тем более под Полиников хохот. Здесь ему придется прекратить смеяться, потому что он тоже не ожидает той войны, что я ему тут готовлю.
— А Гемон не рассердится, когда узнает, что я просила милостыню?
— Гемон любит тебя, какая ты есть.
Как приятны для меня эти слова. Мне бы хотелось еще поговорить с Этеоклом о Гемоне, но он, как всегда, торопился. Он поцеловал меня и ушел. Какой же надо было иметь характер, чтобы оставаться таким же сильным, таким веселым — таким же веселым, как Полиник, — когда на самом деле тебе так невыносимо грустно?
XIV. ВИДЕНИЯ
После возвращения Этеокла неугомонный и пришедший в смятение город выпрямил спину и вновь обрел надежду. Этеокл завез на рынок провиант, положил конец спекуляции и заставил всех работать на возведение крепостных укреплений, а также рыть подземные ходы, что в случае осады позволит напасть на врага с тыла. Он призвал рудокопов, чтобы как можно быстрее закончить Северные ворота и ворота Дирке. Исмена сказала, что работы по расширению ворот ведутся самим Васко в совершенной тайне, чтобы обмануть Полиниковых шпионов.
К величайшей радости Креонта, — сказала она, — самая большая власть в Фивах, когда Этеокл в походе, принадлежит теперь Васко, которого поддерживают обитатели подземного города, шайки юных буянов и молодых воровок, которые тебя так любят.
— Он так же предан Этеоклу, как Гемон?
Исмена пожала плечами: «Гемон — Этеоклов друг, Васко же его безумно любит».
Хотя Исмена избегала говорить со мной об этом, она, как и я, волновалась из-за Гемонова войска, которое пытался окружить Полиник. Этеокл часто уходил в набеги, чтобы усмирить кочевников и облегчить положение Гемона атаками с флангов.
Исмена, а иногда и Этеокл, хотели объяснить мне, что происходит, но в их речах я слышала лишь скрип гигантского настила, по которому мы медленно катимся в пропасть. Я знала, что вскоре нас ждет осада, что мы будем заперты в Фивах, будем отрезаны от Клиоса, Диотимии и двух путешественников — К. и Железной Руки.
С К. в жизнь мою вошла большая теплота, впервые я почувствовала себя защищенной просвещенным умом и точными речами человека, которому хватило мужества любить жизнь и других людей, не питая относительно них никаких иллюзий. Тяжелобольной, даже умирающий, он, что бы ни случилось, не покидал трудных дорог, которыми шел. Хорошо, что Железная Рука рядом с ним, а это значит, что К. окружен его вниманием, смехом, его поддерживает дружеская энергия. Я дала Железной Руке лекарства для К., посоветовала, несмотря на то, что состояние К. может ухудшиться, завернуть к Диотимии и поговорить с ней.
По вечерам, когда я готовлю лекарства и от усталости не могу ни на чем сосредоточиться, я часто мысленно оказываюсь на дороге рядом с ними.
К. лежит на телеге почти без сознания, Железная Рука идет справа от него, держа в руках поводья, и тщетно старается, чтобы телегу не трясло. При малейшем толчке К. издает слабый стон, я иду от него слева, держу его за руку и стараюсь передать ему хоть немного своей силы. Может быть, это принесет ему облегчение, но тут передо мной появилась женщина и попросила сменить ей повязку. «Ты очень устала, Антигона, — сказала она, — ты начала перевязывать меня и вдруг будто ушла куда-то…»
«Да, правда», — согласилась я и укрепила повязку.
Следующий день я должна была провести на агоре и долго шла от своего дома до площади. Рядом со мной — Диотимия, она осматривает К., дает Железной Руке лекарство для него и показывает неизвестный мне вид массажа. Когда она его закончила, я услышала голос К.: «Итак?»
Диотимия выдержала его взгляд с обычной для нее стойкостью и вниманием.
— Отправляйся в горы, не откладывая.
— На сколько?..
— Пока Антигона будет жива.
— Откуда ты это знаешь, Диотимия?
— Не знаю, К., я только что это видела.
Я пришла на агору, и над ней прозвучал мой призыв нищебродки. Повергшись на землю, я услышала, как К. спрашивает Диотимию: «Это случится сейчас или не скоро?»
— Довольно скоро, К.
Диотимия расплакалась — ей бы хотелось, чтобы мы пожили здесь подольше, но видела она иное.
Над агорой взлетел новый мой призыв — придите те, кто подаст. Мне бы тоже хотелось пожить подольше. Жизнь — самое прекрасное, что я знаю, и умею я только жить. На площади показались люди, им больно, потому что я оплакиваю страдания Фив и фиванских обездоленных. Я помню о них, но плачу сегодня я лишь о самой себе.
С наступлением вечера появился Зед с мальчишками, которые притащили с собой две тачки. «Неплохой денек, Антигона», — заметили они, собирая все, что мне подали за день.
По дороге домой я то и дело оступалась, и слезы часто застилали глаза. Зед взял меня за руку, помогая идти, он чувствовал, что со мной что-то не так. Откуда ему знать, что я увижу себя идущей по дороге рядом с Железной Рукой, дорога ухабиста, лошадь с трудом тянет телегу вверх, очень трясет, К. больно, и он стонет. Когда страдания его становятся невыносимы, Железная Рука берет его на руки. Как хорошо, что он так силен, да и К. теперь почти ничего не весит. Сердце Железной Руки, которое никогда не сбивается с ритма, говорит с К.: «Спи, спи, это Антигона несет тебя и бережет, как ты берег ее в этих подлых Фивах». И К. засыпает. Так как же мне не плакать, если он засыпает и на моих руках?
Мы дошли до деревянного дома, и Зед стал наблюдать, как разгружаются тачки, но тут Диркос позвал меня. Ему нужна моя помощь: у одного из больных агония. Нам принесли еще двух брошенных малышей. Мать одного из них нашлась, она вот-вот придет, и мне необходимо поговорить с ней. «Мы ей поможем, но ребенка она должна взять. Ну, а другого ты, наверное, оставишь здесь, да?»
Я согласно кивнула, но Диркоса, который видел, сколько мне подали за день, и подумал, что день был удачным, удивило мое молчание. «Еда готова, — сказал он, — поешь, Антигона. Ты так совсем обессилеешь и не сможешь ничего делать».
Мне хочется крикнуть ему, что пусть я ничего не смогу делать, пусть у меня совсем не будет сил и пусть другие ухаживают за мной, а не я за ними, но сделала я совершенно другое: я поела, чтобы успокоить Диркоса, потом убедила женщину, которая бросила ребенка, забрать его. Она очень бедна, некрасива, и мужчины у нее нет. Мы дали ей, что могли. Она будет приходить каждый день — еще одна.
Исмена сказала, что Гемон с остатками армии возвращается в Фивы, Этеокл считает, что через день-два они будут в городе. Дни эти я провела в постоянных трудах и заботах об их несчастном жребии, но иногда под этими фиванским стенами, от которых несло заточением, я чувствовала себя безумно и необъяснимо счастливой.
Однажды ночью я увидела Гемона в его лагере, который то и дело осаждают кочевники; рассчитывая лишь на быстроту Света, Этеокл в сопровождении Васко отправился подбодрить его. К Гемону вернулась надежда, он теперь уверен, что вернется в Фивы. Но над Этеоклом, когда он скачет один с Васко по равнине, которую то и дело пересекают вражеские всадники, нависла теперь серьезная опасность. Он выбрал дорогу, которая, как ему кажется, неизвестна кочевникам, но опасность тут как тут. За ним пустились синие всадники, они и не думают догонять его — Свет слишком быстр для них, но их присутствие делает невозможным любое отступление, любой боковой маневр.
До Фив оставалось уже совсем немного, когда из лесочка появилась колесница и устремилась в погоню за Этеоклом. Это Полиник, и он прекрасно все рассчитал: на равнине Мрак, который, в отличие от Света, полон сил, должен одержать над соперником победу. Я не хочу, не желаю больше видеть, как дерутся братья. Мне надо спать, зачем мне эти бесконечные видения? Этеокл притормозил, Васко спустился с колесницы и остался лежать на земле. Полиник испустил радостный клич. Но когда его колесница на всей скорости пролетела мимо того места, где лежал Васко, тот подпрыгнул, устремился вперед и сделал рукой какое-то движение, которое я не могу разглядеть в клубах пыли. Левое колесо с громким треском раскололось, колесница перевернулась, и Полиник оказался на земле, а конь, естественно, встал.
Васко со всех ног бросился к Этеокловой колеснице. У брата от восхищения горят глаза: «У тебя получилось, сам Полиник не сделал бы лучше!» На тонких губах Васко появилась улыбка, что равносильно для него грандиозному событию.
На следующий день Исмена сказала, что Этеокл с Васко благополучно вернулись из Гемонова лагеря, Полиник гнался за ними, но они сумели уйти.
Васко я увидела в тот день, когда просила на агоре милостыню. «Что ты сделал с колесом Полиниковой колесницы?» — спросила я, когда он проходил мимо. Он удивился, но все же ответил: «Ничего особенного, у меня с собой было железное копье, я засунул его в колесо. Этеокл, — добавил он, — был вчера на укреплениях. Появился Полиник на своем черном жеребце. „Мы в отличной форме, твой восхитительный скакун и я, — крикнул он. — Скоро увидимся!“»
— А Гемон?
— Не волнуйся, он скоро будет здесь, Этеокл завтра отправляет ему две подводы с продовольствием. Одна достанется кочевникам. Но другая дойдет до него наверняка.
После этого прошло еще два дня среди света и мрака, среди бедных, больных, среди то и дело возникавших дел, — если бы со мной рядом не было Исмены, я бы совершенно потерялась: для ее веселости, ее острого и ясного ума не существует трудностей, и она приводит в порядок мои мысли и поступки. Она давно заметила, что временами взгляд мой становится отсутствующим. «Антигона, — заявила она однажды, — ты так скоро сделаешься провидицей, как наш отец. — Это насмешило ее: — Есть чем заняться получше!»
О, какое облечение принес мне этот смех, я кинулась ей на шею и хохотала вместе с ней. «На мое счастье, у меня есть ты, Исмена. Благодаря тебе я могу пережить свои видения и не превратиться в идиотку!»
Однажды вечером мне принесли Этеоклово послание: Гемон будет в Фивах вместе со своими людьми через два дня. После утомительного дня радость подняла меня до Клиосовых гор, куда как раз добрались Железная Рука и К., который стал чувствовать себя лучше. Как я и думала, Ио похожа на косулю, и голос у нее — просто блаженство для слуха.
Клиос повел своих друзей к строительной площадке, где по его приказанию вырубаются полукружия дороги, которые Эдип некогда проложил своими шагами вокруг Афин. К. и Железную Руку удивили размах работ и точность пропорций. Я тоже с радостью смотрю на них, но вместе с тем не забываю, что никуда я не делась из своего деревянного дома в Фивах и толку в ступке травы для лекарств.
Гора, склон которой ступенчато вырублен, с каждой ступенью спускается все ниже, к самому низу, где, как крышка огромного стола, торчит скала, которую Клиос разрушать не стал. С верхних ступеней прекрасно виден этот каменный стол, водопад; прежде, чем устремиться в реку, он разделяет своим потоком две горы.
Когда кланы враждовали, именно здесь Алкион и Клиос полюбили друг друга невозможной своей любовью.
«Ты творишь здесь нечто, — сказал К., обращаясь к Клиосу, — чего не смог сделать себе Египет. Несмотря на непревзойденные строительные работы, египтянам в своих творениях тесно, боги занимают там слишком много места. Здесь — место для человека».
Может быть, это и есть то место, которого мне не хватает, то место, о существовании которого я мечтаю, не зная еще, чем оно будет. Но пора выслушать Исмену — ей не хочется, чтобы я стала провидицей. Я возвратилась к ступке, к тем предметам, что окружают меня. Все они никуда не делись, они здесь, агрессивные, неумолимые, требовательные, и мне следует забыть, что я видела на ступенях той странной лестницы, по которым поднимается мое земное существование, а может быть, и — восходит.
XV. ТИМУР
Дни становились короче, борьба против холода и тьмы не прекращалась, а нищета все росла. Покой можно было обрести лишь вечером, когда Диркос пел Эдиповы просоды. Мы исправили их ему, и он внес просоды в безукоризненную Патроклову память. Из уст его начинают звучать настоящие слова Эдиповых песен. Конечно, это не его голос, да и Эдипа здесь нет, но странно: мысли и образы, созданные им, оказываются с нами.
Поскольку я все время занята с больными, бедняками, которых надо кормить, на досужие размышления времени не оставалось. Когда казалось, что положение становится безвыходным, появлялся Васко и находил решение; он стал занимать в моей жизни все больше и больше места, как и в жизни города, где он, по словам Исмены, заменял Этеокла, война у которого поглощала все время. Благодаря Васко я иногда получала коротенькие послания от Гемона. Постоянно находясь под угрозой Полиниковых кочевников, то и дело появлявшихся на его пути, он медленно прокладывал себе путь к городу. Этеокл помогал ему, беспрестанно нападая на кочевников с тыла; Васко сказал, что недавно он одержал большую победу: окружил ночью табун, захватил половину коней, остальные разбежались. Теперь кочевникам придется долго собирать их, и Гемон тем временем сможет спокойно двигаться вперед. «Этеокл, — добавил Васко, — избрал новую тактику против кочевых всадников: он нападает на табуны врагов и уничтожает их».
Сердце мое сжалось.
— Это ужасно, кочевники никогда такого не простят, лошади для них священны. Кочевники будут мстить.
На мгновение на губах Васко появилась усмешка, еще жестче, чем Этеоклова:
— Этого мы и хотим, пусть кипят ненависть и гнев.
Ответить я не успела. Васко удалился так быстро, что и дух его простыл, а я поняла, что ничего не знаю об этом человеке, которому Этеокл поручил помогать мне. Я помню, что сказал мне Васко, и, когда я теперь прихожу на агору, крич больше не завладевает мной, я сдерживаю его и замолкаю, если чувствую, что он может захлестнуть меня. Подавать милостыню стали значительно меньше, но Этеокл и Васко дают мне деньги и недостающую еду.
Исмена не могла понять, почему я отказываюсь от крича, который лишил Фивы спокойствия, — он, возможно, мог бы изменить город.
Васко сказал: тут не место, и я поняла, что это верно.
— А где — место?
— Не знаю, но придет день, и оно заявит о себе.
Ответ мой не удовлетворил Исмену:
— Васко просто заставил тебя замолчать, когда вернулся Этеокл. Ему не хотелось, чтобы тот услышал тебя, потому что только этот крич мог бы, может быть, его остановить.
— Нет, нет! Никогда!
— Что за упорство, Антигона! Почему бы тебе не попробовать сдержать безумие близнецов?
Я не ответила, а Исмена ушла, пожимая плечами.
Кочевники то и дело совершали вокруг города вылазки. К городским стенам они не подходили, но луки у них били дальше наших, и горящие стрелы перелетали за стену и несли пожары ближайшим строениям. Этеокл заставил людей оставить дома, которым угрожала опасность, создал пожарный дозор, призвал подростков и бездетных женщин нести стражу по ночам на укреплениях, что усилило сторожевые посты. Каждую третью ночь мы с Исменой поднимались на стены; оттуда-то, с площадки над воротами, мы и увидели в одно холодное утро, как под защитой Этеокловых вспомогательных отрядов подходили к городу остатки Гемонова войска.
Когда они вынырнули на заре из тумана и появились перед нами, мы даже не поверили, что это действительно они. Но это и правда был Гемон: сначала появились ряды усталых людей — пыль покрывала их одежду, но двигались они правильными рядами. Когда воины подошли ближе, лица их зажглись радостью — снова перед ними Фивы с мощными городскими стенами, увидеть которые они уже и не чаяли. Затем, под охраной сильных воинов, следовала серая от пыли вереница раненых, они хромали и передвигались с трудом. Они оставили себе щиты, чтобы защищаться от наскоков кочевников, но большинство этих калек было не в силах удержать оружие, и оно было свалено на телеги рядом с тяжелоранеными. Измученные лошади и мулы уже выбились из сил, и им помогали люди, впрягшиеся вместо животных. Затем появился арьергард, и снова заблестело железо, неприступная фиванская стена, вокруг которой гарцевала Этеоклова конница, да и сам мой брат в окровавленном панцире, и лицо его непроницаемо.
Все, кто находился на крепостных стенах, стали славить его, и я — вместе с ними, не знаю почему, и мои крики, то ли восторга, то ли облегчения, слились с криками остальных людей.
— Где Гемон? — спросила я Исмену.
— Как всегда, в самом опасном месте, — ответила она, волнуясь не меньше меня. — Раз их преследуют враги, он появится последним. Смотри, вот они!
Из тумана выплыло большое облако пыли, как два распластанных крыла — кочевники обычно преследовали врага с двух сторон, — оружие и шлемы поблескивали через него.
— А вот и Гемон! — крикнула мне Исмена.
Позади всех медленно двигалась в окружении последних воинов телега с ранеными. Замыкали движение и охраняли его двое — Гемон и Васко.
Кочевники, судя по всему, остановились, но тут к Гемону и Васко устремились два конных лучника. Стрела, пущенная с очень большого расстояния, выбила Васко из седла. Гемон устремился к нему на помощь, а второй всадник тем временем уже натягивал свой лук. Я хотела предупредить Гемона, и крик мой достиг его ушей. Пытаясь остановить вражеского лучника, Гемон бросил в него дротик, но цели не достиг. Стрела вылетела из лука — уж она-то наверняка настигнет цель. Я снова закричала, Гемон упал на землю, и стрела просвистела прямо над ним. Кочевник был уже совсем рядом, но не успел выхватить меч. Гемон, стоя на коленях, широко размахнулся, и его меч, как коса, подрубил задние ноги лошади, которая, падая, увлекла за собой и всадника. Гемон выхватил у него лук, повернул к себе кочевника — это был всадник из клана синих людей. Пока Гемон уносил Васко, рана которого несерьезна, воины уже окружили пленника.
Я бросилась к лестнице: мне надо увидеть Гемона, дотронуться до него сейчас же.
— Да ты любишь его, — смеясь, проговорила Исмена. — ты его действительно любишь!
— Если мы выгоним Полиника и его кочевников, — крикнула я ей в ответ, скатываясь вниз по лестнице, — мы поженимся и навсегда уйдем отсюда.
Я не смогла сдержать волнения, когда передо мной возник Гемон, высокий, грязный, с отросшей бородой. Вид его дик, как будто он все еще продолжает сражаться с кочевниками. Я первой увидела Гемона, подошла бесшумно и поцеловала в грязное, пропахшее потом плечо. Он быстро обернулся, увидел меня, свою бедную Антигону, которая тоже устала за эту бессонную ночь и постарела от, бесконечных дел и разочарований. Лицо его прояснилось, я улыбнулась в ответ, не скрывая только что испытанного страха и радости, что вижу его снова, в крови, еле стоящего на ногах от усталости.
Гемону не требуется объяснять, что он нужен мне таким, какой есть, глубоко уязвленным столь опасным, бесконечным отступлением и обилием мелких поражений. Но все это не может заслонить радости возвращения и нынешней, пусть временной, победы. И я ему тоже нужна какая есть, я, его Антигона, которая не участвует в сражениях, но сумеет выходить раненых, которых он доставил сюда. Гемон не произнес ни слова, даже не поцеловал меня, — он молчалив и суров, но свою защиту он простер на меня: неожиданно приподнял над землей и несколько шагов пронес в своих объятьях.
Я даже не представляла, что Гемон может сделать меня такой счастливой, гораздо счастливее, чем я могла предположить. Когда он нежно поставил меня на землю, я попросила:
— Ты захватил красивый лук, Гемон, отдай его завтра мне, я чувствую, что могу кое-чему научиться, упражняясь с ним.
Гемон удивился, но не возразил, и тогда я шепнула ему на ухо:
— Когда мы изгоним Полиника, мы, если ты еще этого хочешь, уйдем из Фив.
— Я хочу этого, но изгнать Полиника труднее, чем ты думаешь. Он со своими кочевниками сильнее нас. Наша последняя надежда…
— Это?
— Этеокл, Этеоклов ум… И Васко — тоже.
В том отчаянном положении, в котором находимся мы, этой последней надеждой может быть только надежда страшная.
Мне не хотелось расстраивать Гемона в минуту нашей встречи и, поцеловав его руку, я проговорила:
— Пора тебе войти в город, ответить на приветственные клики толпы и показать всем лук синего всадника, которого ты только что победил.
Он согласно кивнул, выпрямился в седле и последним въехал в город, чтобы явить фиванцам тот образ победителя, которого они ждут.
Я было пошла за ним, но вспомнила о Креонте и решила лишь издали следить за тем, что будет. Со стороны укреплений послышался гул толпы, появилась бледная Исмена:
— Воины привели кочевника, которого свалил на землю Гемон, люди не пропускают его, хотят побить камнями.
— Побить камнями пленника, Гемонова пленника!..
Исмена бессильно махнула рукой и попробовала было меня остановить, но меня уже след простыл.
На небольшой площадке у подножия крепостной стены неистовствовала толпа, окружившая трех воинов, которые поддерживали тяжело раненного кочевника. Кровью залито его лицо, но я узнала синего воина — это Тимур.
— Остановитесь!.. Да постойте же, — закричала я, — это Гемонов пленник!..
Вот уже в воздухе просвистели камни. Два воина пока еще держали Тимура, третий вяло отбивал нападавших.
Я бросилась в гущу толпы, камни летели со всех сторон: те, что были направлены неумело, ударялись о стену. Но громче всего отдавались у меня в голове глухие шлепки, когда камни попадали в пленника.
Камни летели уже в самих солдат, вот они, подняв над головами щиты, уже оставили Тимура у подножия стены на обозрение толпы. Я выхватила у одного из солдат щит, оттолкнула его и, как могла, попыталась заслонить пленника.
К счастью, в это время появились Зед с мальчишками.
— Стойте, это Гемонов пленник! — заорали они вместе со мной. Стоявшие в первых рядах остановились, но в задних рядах толпы еще не успели понять, что происходит, и продолжали избиение. В Тимура попал настоящий булыжник, и кочевник упал, увлекая за собой и меня. Камни продолжали лететь в нас, и мне уже казалось, что толпа вот-вот навалится и раздавит нас.
В этот момент раздался приказ: «Остановитесь!..» Потом прозвучало: «Дорогу!..» И произнесено это было так, что толпа повиновалась и в молчании откатилась назад. Зед, которому тоже досталось, помог мне встать на ноги. Этеокл, предупрежденный Исменой, был уже рядом со мной, на своем белом скакуне.
— Вы убьете мою сестру Антигону, — вскричал он в ярости, — и пленника Гемона, который только что спас наше войско. Никто не смеет его трогать! Убирайтесь, идите на агору восславлять Гемона, как он того заслуживает.
Толпа отступила, рассеялась. Исмена в тревоге стала осматривать меня, раны мои были не из серьезных. Этеокл приказал перенести Тимура ко мне, похвалил Зеда и мальчишек за мужество, потом неожиданно поднял меня к себе на коня и так, со славой доставил к деревянному дому.
— Видишь, — проговорил он на прощанье, — ненависть сама поднимается с обеих сторон. Это необходимо для победы.
Я не нашла, что ему ответить: во мне звучал тихий и мелодичный голос К., передо мной была его внимательная и хитрая улыбка. В этом и состоит логика поджигателя, прозвучал его шепот, она прекрасно действует до того момента, пока сам поджигатель в ней не сгорит. Не нужно спорить, нужно просто сказать «нет», больше ничего. В ответ на Этеокловы слова я смогла только отрицательно покачать головой, и, наверное, на губах у меня появилась насмешливая улыбка, потому что брат мой рассердился:
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Я рада, что ты спас Тимура, это друг Полиника.
Лицо Этеокла осунулось от усталости, на нем — пыль и кровь. Но как восхитителен он на своем белом жеребце. Столь же восхитителен, как Полиник… Он прочел это в моих глазах, пожал плечами и удалился.
Воины, доставившие Тимура, положили его на постель К. и ушли. Одной мне его было не перевернуть и не осмотреть. Я позвала на помощь, и передо мной вырос Диркос. Но когда он увидел кочевника, помогать мне отказался.
— Да я скорее задушу этого синего… — Диркос упрям, и мне это известно, но вот что бы сделал на моем месте К.? Ведь Тимуру нужна срочная помощь. Может быть, он бы протянул Диркосу руку и, улыбаясь, произнес: «Прощай, Диркос».
— Ты гонишь меня, — пробормотал нищий певец.
— Нет, но здесь или лечат, или уходят. А это тяжелораненый.
Диркос проворчал, что будет ухаживать за этим варваром так же, как и за остальными. Он помог мне перевернуть Тимура, снять с него одежду, перевязать. На теле кочевника много синяков от попавших в него камней, но самую серьезную рану он получил во время падения с лошади, когда она ударила его по голове копытом.
Мы дали Тимуру воды, он не переставал бредить, хотя и было видно, что он делает попытки унять поток непонятных для нас слов, рвавшихся у него из горла. Тимур старался сорвать повязки, отталкивал наши руки, он весь горел.
— Поговори с ним, — сказал Диркос.
— Зачем? Он не понимает.
— Звучание голоса он поймет. Это успокоит его.
Я думала, что Диркос слушал только ЧТО я говорю, а не КАК. Но если он полагает, что мой голос может помочь Тимуру, то почему не попробовать?
И я начала говорить с Тимуром — вернее, начала издавать звуки, преисполнены они криком, страданием, потому что и мои раны начали ныть. Вместе с тем это говорит во мне и избавление, потому что Тимур остался жив, не погиб под градом камней или, что еще ужаснее, от руки Гемона. Да, эти двое любят меня, я восхищаюсь ими и тоже их люблю, они же, не зная и не думая, что знают друг друга, чуть не убили друг друга.
Своим пением я заклинала эту боль, эту бесконечную бессмысленность, я бормотала слова, лишенные всякого смысла, бормотала просто так, по наитию. Может быть, звуки, издаваемые мною, обладают некоей силой, потому что тело Тимура под моими руками расслабилось, и он заснул. Я замолкла, голос мой затух, и тут донеслись другие голоса — Диркоса и Гемона, который появился незаметно для меня.
— Продолжай, — просили они.
— Зачем? Он заснул.
— Для нас, — проговорил Гемон. — Когда ты поешь, о войне забываешь.
— Но я не пою.
Они переглянулись и засмеялись: раз они думают, что я пою, я буду петь, подражая К., еле слышно тянуть непонятно что, но они будут счастливы, и Тимур будет спать спокойнее.
Диркос, наконец, понял, что я устала, сделал знак, чтобы я остановилась; я обернулась — Гемон пожирал меня глазами. Чтобы отвлечь его, я предложила:
— Пойди посмотри на своего пленника, это личный друг Полиника, я видела его у него, он стал другом и мне.
Гемон приблизился, взгляд его остановился на Тимуровых ранах, Тимур метался в лихорадке.
— Из-за этих синих воинов мы можем проиграть войну. Этот кочевник, который стал твоим другом, будет под защитой — моей и Этеокла.
— Ты освободишь его?
— Да, если он пообещает вернуться к себе. Конники кочевников часто неповоротливы, как их лошади, у этого же тело, как у чистокровного жеребца, как у Этеокла и… у тебя, Антигона.
Слова эти растрогали меня: как бы измучена я ни была, звучание моего голоса напоминает Гемону пение, а тело мое в его глазах — образец благородства. Я вижу себя иначе, но взгляд его на мгновение вырвал меня из этого вонючего мира, в котором на мою долю отводились лишь болезни и раны.
— Он выживет, эти кочевники очень живучи, предоставь действовать его организму. Я принес тебе лук, который ты хотела.
Гемон протянул мне черный лук с небольшими вставками из слоновой кости. Оружие это тут же завладело мною, но я слишком устала, чтобы брать его в руки, и Гемон повесил лук на стену, над постелью раненого.
Мы привели в порядок Тимуровы повязки, его смятую постель — кочевник спал, сжигаемый лихорадкой. Среди ночи я проснулась от его стонов — жар увеличивался, и, если так будет продолжаться, он умрет.
Когда у Диотимии были такие больные, она устраивала им попеременно холодные и горячие ванны. Но как я смогу сделать это одна? Я направилась к двери: надо найти кого-нибудь, кто сможет помочь мне. Но дверь не открывалась — это Гемон, который решил не оставлять меня одну, спал на полу у порога. Он привел мне в помощь двух женщин, и мы поочередно стали делать то ледяные обертывания, то такие горячие, как только можно терпеть. Тимур громко стонал, вопил, но мускулы его расслабились, и жар стал понемногу спадать. Гемон, который теперь хорошо разбирался в ранах, решил, что Тимур спасен.
Мы проспали весь день, и вечером Исмена, которая решила сменить меня на несколько дней, приготовила ужин и сообщила, что Этеокл и Васко будут ужинать вместе с нами.
Я чувствовала себя лучше, Тимур тихо спал. Мы были спокойны и счастливы. Вдруг распахнулась дверь — перед нами белый, как полотно, стоял Тимур. Кровь струилась по его телу, повязки были сорваны. Глаза закрыты, он не смотрел на нас, но мы в изумлении понимали, что он нас видит. В руках он держал лук, я бросилась к Этеоклу, думая, что Тимур хочет убить его. Кочевник же с невероятной быстротой натянул пустую — без стрелы — тетиву, и я поняла, что своей невидимой стрелой целится он в меня. Я почувствовала прикосновение к своей груди невыносимо холодного железа и с криком упала. Тимур склонился надо мной и, прежде чем потерять сознание, передал мне лук. Все были настолько удивлены, что не могли и двинуться с места, и только несколько мгновений спустя Гемон с Этеоклом подняли Тимура и отнесли его в постель. Исмена помогла мне встать, я невредима, и тем не менее невидимая стрела должна была уязвить меня, потому что я чувствую, что изменилась.
— Тимур пришел доверить тебе свой лук, — прошептала взволнованная Исмена. — Так же решил и Этеокл.
Они с Гемоном удалились, Исмена пошла проследить, как ухаживают за больными и раздают им суп. Я осталась наедине с Тимуром, перевязала его, но мускулы больного были так жестки и напряжены, что меня охватил страх.
Взяв его руки в свои, я, как и накануне, начала что-то петь — звук свободно выбирал те пути звучания, какие находил нужным. Мускулы Тимурова тела было расправились, но в распахнутых глазах так и не появилось никакого выражения. Вдруг он начал стонать от сводящих его тело судорог. Руки выскользнули из моих и конвульсивно сжались. На что же смотрят его невидящие глаза? Я проследила за его взглядом, он застыл на луке, укрепленном Гемоном над постелью. Может быть, ему нужен лук? Я сняла его, попыталась вложить в Тимуровы руки, но они упорно не хотели мне подчиняться. Я пронесла лук над телом Тимура, тело его выгнулось, немой крик разрывал его, и я поспешно убрала лук. Но Тимуров полуневидящий взгляд по-прежнему был прикован к этому оружию. Что же мне делать, если я не пойму, что ищет Тимур. Ведь он умрет: такое напряжение смертельно!
Но почему он не должен умереть? Почему мне обязательно надо, чтобы выжил этот человек, желавший погубить Гемона? Почему я обречена ухаживать за этим варваром и всеми несчастными больными, что окружают меня? Прекрасная деревянная дуга лука из темного дерева касается моей щеки — и на губах моих появляется продолжительная, слегка насмешливая улыбка К. Лук этот по крайней мере не стонет и не обливается потом, и тут я слышу, как К. шепчет мне: «Не ты захотела прийти сюда, не он захотел совершить этот безумный прыжок, когда под ним пала лошадь, он не хотел и чтобы его побивали камнями. Это случилось, и в твоем доме появился этот человек, ни мук, ни желаний которого тебе не понять. Нужно терпеть, Антигона, просто терпеть, как ты делала это на дороге, когда Эдип гнал тебя в приступах ярости в дверь, упорно не желая тебя замечать, а ты на цыпочках возвращалась через окно своей души. Ты, Антигона, терпеливая душа, и никто не требует от тебя ничего больше».
Голос К. затихает, улыбка его погасла на моих губах. От страха я не могла поднять на Тимура глаз — а вдруг я увижу перед собой труп? Но до моего слуха начал доноситься какой-то тихий шорох. Нет, это не К. говорит — он уже замолчал, — это дышит Тимур, тихо и размеренно.
Я принесла одеяло и тоже легла на полу, у постели Тимура, ощущая на руке и плече нежное прикосновение напряженно изогнутой дуги его лука. Много раз я просыпалась, чтобы дать больному напиться, он спал, и лицо его прояснилось. Утром я поняла, что ночью так и не расставалась с Тимуровым луком и все еще прижимаю его к себе, как дитя. Дуга лука черна, и чернота эта больше, чем цвет, это внутреннее сияние дерева, на двух концах его — вставки из слоновой кости. Это больше, чем лук, — в нем та мощь, что не дает выплеснуться Тимуровым силам, это та мощь, что притягивает меня и пугает. Я вспомнила, что Эдип всем своим телом старался ощутить контакт с деревом или камнем, из которого он хотел что-нибудь изваять. Он бы взял этот лук в руки, провел бы им вдоль тела, прижался бы к нему лбом и щекой, как это сделала и я, припал бы к нему губами, лизнул бы его — мне еще так не сделать. Он бы положил лук на землю, захотел бы почувствовать его подошвами своих ног и наступил бы на него. Он бы стал укачивать его, положил бы рядом с собой в постель, увидел бы его во сне, погрузился бы в размышление, не забывая ни на минуту об опасном присутствии этого лука, — так же должна поступить и я. Я это и делаю, и не познанная мною самой моя сущность всколыхнулась от присутствия этого дикого лука и открылась мне, к ней возвращается способность чувствовать, и я изумленно познаю ее вновь, потому что обычно обхожусь без нее. Я испытала от этого бесконечную, яркую и кровавую радость, а когда я последовала за этой частью себя, она в диком ужасе бежала от меня, но это только умножило мои силы. Руки мои созданы для этого лука, от этого союза родятся победы. Но не сейчас: еще рано. Когда я снова открыла глаза, было уже совсем светло. Тимур, который проснулся раньше, следил за мной взглядом и, возможно, уже давно. Я улыбнулась, он что-то попытался произнести непослушными губами, глаза его ожили и вдруг стали жесткими: «Встань, натяни тетиву!» — приказал этот взгляд.
Тело мое подчинилось, гордо выпрямился стан, крепко взят лук и тут же выпущен из рук. Просто выпущен — и все тут.
Время шло, я ухаживала за Тимуром, Исмена сама приходила делать мне перевязки, мы ели и спали. Однажды я встала, и снова Тимуров взгляд отдал приказ — он был так же настойчив, что не подчиниться невозможно. «Закрой глаза, выдохни, пусть она войдет в тебя».
Меня окружил страшный холод, и ветер сек лицо, кони кочевников уносили меня прочь, бег их был ровен и уверен. Передо мной что-то мелькало, упрямое, быстрое, как эти кони, и это что-то не знает устали. Мелькающее «что-то» надо настичь любой ценой, пусть даже на это уйдут все силы, все время, потому что это сама жизнь бежит впереди меня и манит, убегая. Когда кончится эта гонка, я должна ощутить на своих губах горячую кровь. Тем, кому не догнать этот ускользающий смысл жизни, останется лишь одно: умереть, но Тимур из тех, кто не умирает, и я — тоже.
Я не должна открывать глаза, в себе самой мне надо обрести это ускользающее «что-то». И когда в легких у меня уже не осталось ни глотка воздуха, я, кажется, обрела это «что-то», на мгновение, с первым вздохом. Беззвучно, слепо, настоятельно врывается в меня Тимуров приказ: «Натяни тетиву!»
Я не понимаю, что делаю, но это собственная моя жизнь лежит на тетиве лука, и я натягиваю ее с поразительной, восхитительной легкостью.
Вошел Гемон, на глазах у которого я отпустила тетиву, — так приказал мне Тимур. Я сделала то, что должна была сделать, положила лук и теперь могу продолжать жить. Мне хватит этого — продолжать жить.
Тимур снова погрузился в сон, и сон этот тих. Гемон с удивлением воззрился на меня: он уже пытался натянуть тетиву, но у него ничего не вышло.
— Как ты смогла сделать это? Это самый тугой лук, который я когда-либо видел.
— Тимур приказал.
— Как? Ведь ты не знаешь его языка!
— Не знаю… — Гемон понял, что со мной происходит, усталость камнем легла мне на плечи, он помог мне дотащиться до постели, оказавшись на которой, я моментально уснула.
Проснувшись на следующий день, я почувствовала себя лучше, да и Тимур, который еще не проснулся, выздоравливает, — это теперь ясно. Пришла Исмена, принесла поесть. Она весела, разбудила Тимура, и мы поели втроем.
— Тимур думает, что ты получила лук в дар, и хочет научить тебя пользоваться им. Этеокл с Гемоном тоже так думают и надеются, что ты сможешь помешать варварам посылать в наших воинов стрелы с дальнего расстояния, — оттуда, где мы не можем достать их.
— А ты, Исмена, веришь в этот дар?
— Странно, но верю, — рассмеялась моя сестра. — Получить в дар лук очень подходит твоим бредовым замыслам, и ты, Антигона, это знаешь.
Пока она помогала менять повязки Тимуру, он не отводил от нее взгляда. Он находил ее красивой, это заметно, и с каждым взглядом — все красивее, и это нравилось Исмене. Но когда она потянулась к луку — быстрый взмах руки и хищный Тимуров взгляд запретили ей прикасаться к нему. Исмена рассмеялась: ей совсем не хотелось услышать зов лука, как, судя по всему, услышала его я. Она собралась уходить, и ее плавные движения приковали к себе Тимурово внимание.
Когда мы остались одни, Тимур, вместо того чтобы учить меня, как обращаться с луком, к великому моему удивлению, стал показывать мне разные предметы, он называл их на своем языке и хотел, чтобы я повторяла за ним их названия. Звуки, которые он заставлял меня с таким трудом произносить, а потом и узнавать, когда он произносит их сам, имели лишь отдаленное сходство с тем, что у нас называется языком и речью. Они скорее взрывались во рту, чем произносились, и звучали наподобие крика. Звуки эти заставляли меня проникнуть в мир, который суровее нашего: он дик, он требует выносливости, в нем хозяйничают ветер и кони. Когда Тимур заметил, что я устала, он прервал свой урок, и тогда мне стало смертельно холодно, я мерзла на пронзительном ветру и мне страстно захотелось вновь оказаться в Фивах, где я и была, но откуда изгонял меня его язык. Тимур не дал мне длительной передышки, заставил повторять за ним очень быстрые движения — они не поддаются проверке и осмыслению, они заставляют действовать те мои мускулы и нервы, о которых я обычно и не думаю. Вечером вернулся Гемон, и Тимур прекратил урок, а мне показалось, что я вернулась из дальнего путешествия в чужие земли. Меня пугало это ощущение, потому что я чувствую, что слова и движения, которые я должна перенять у Тимура, имеют надо мной власть, и границ этой власти мне не видно. Гемону это не нравилось, но он уверял меня, что так нужно, я должна согласиться, иначе не научусь попадать из лука в людей синего клана. Не знаю, существует ли у них особая система, я в этом не уверена, — может быть, тут, скорее, надо, чтобы тело прониклось мыслью и отдалось этой мысли, доселе мне неизвестной.
Несколько дней спустя я уже занималась с Тимуром не весь день и снова стала посещать больных, приготавливать лекарства, но моя мысль тем временем беспрепятственно отделялась от меня. Тимур приковывал ее к себе, к своему невероятному упорству в погоне за ускользающим. Потому что это ускользающее нечто требует всего внимания, и лишь безупречность лука и взгляда может позволить себе достичь цели.
Через жесткое звучание языка людей синего клана и упорные их движения, которые Тимур вызывает к жизни, я начала понимать, что конь и лук — суть их существования. Конь позволил им занять степи и овладеть их бесконечностью, лук же — охотиться и выжить. Если охота окажется неудачной, если дичь скроется в ледяных, заснеженных просторах, им остается только смерть. Тимур увлекал меня в те же степи в ту постоянную опасность, когда лук незаменим. Как можно устремиться в эту смертельную погоню и не разувериться в удаче? Непонятно, но кочевники так живут и даже рискованно выплескиваются за пределы своих границ, Тимур-то ведь тут.
Как можно не услышать в звуках его голоса, не увидеть в решительных движениях рук, что добыча никогда не уходила от его стрелы? Сегодня этой добычей стала я, — я чувствую это в ночных снах, в стремлении взять в руки лук.
Сам Тимур до лука не дотрагивался, но, когда я в порыве желания пыталась сделать это, меня останавливал резкий, предостерегающий окрик.
Это посвящение — если это оно — продолжалось десять дней. Однажды Тимур ранним утром увел меня на площадку для военных упражнений. Он протянул мне лук; страх обуял меня, но я поняла, что должна молчать и сосредоточиться. Неожиданно прозвенел приказ: «Натягивай тетиву…» Не было времени ни думать, ни хотеть, и тетива оказалась натянута. Тимур не удивился и заставил меня повторить упражнение до тех пор, пока я не начну делать это машинально. На следующий день он установил мишень, сосредоточился и послал стрелу в центр. Я легко натянула лук, старательно прицелилась, и стрела моя просвистела далеко от цели. День проходил за днем, но мишень так и оставалась вне досягаемости моих стрел. Тимур, однако, не терял спокойствия.
Однажды ночью я увидела во сне царского орла, который выгнал Эдипа из Фив. Я восхищенно следила за чудным его полетом над городом и не сразу поняла, что он выписывает в небе знаки, которые мне следует понять. Потом знаки эти стали входить в меня, и утром, когда я открыла глаза, мне стало понятно, что это Тимур учил меня, как читать сердцем, и что мне нужно подчиниться ему.
Еще несколько дней происходило во мне какое-то необузданное движение, в нем противоборствовали чернота и неукротимое, ледяное сияние. Во всем этом повинен Тимур: мысль его не оставляет меня в покое, обращая в сторону совершеннейшей свободы. Мысль эта не принадлежит ему и довлеет над ним так же, как и надо мной. Почему я так реагирую на эти опасные цветовые пятна, мне непонятно, не понимаю я и к чему они принуждают меня. Но однажды ночью, когда я проснулась, теряя последние силы в самый темный час, я поняла, что должна выйти из дома, и я вышла из него с Тимуром, хранящим молчание. Я шла в ту бесконечность, где что-то быстро движется передо мной, постоянно уменьшаясь в размерах. Все остальное не имеет никакого значения: это удаляется жизнь, а жизнь — это все. И в это ВСЕ необходимо всадить стрелу, которая станет кровью и плотью, огнем и жаром, а иначе все обернется леденящей смертью для нас и для всех, кто имеет право на тот слабый огонек, что мы носим в себе.
Поскольку я вольна или вынуждена спуститься, я это и делаю и уже иду рядом с Тимуром, но разница между нами в том, что я с каждым шагом удаляюсь от той, кем была, а он приближается к тому, кем он был.
По громадной лестнице из сна спустилась из царского дворца, где у меня с Исменой была комната, в которую я уже никогда не войду. Я шла по дороге, по которой блуждала с Эдипом и Клиосом, и снова начала спускаться, чтобы через бездонные подземелья проникнуть к месту охоты. Потому что это — охота, наверное, я не хотела понимать этого, но Креонт, Этеокл и Полиник прекрасно знают, что это охота, и глубже всех понимает это Исмена, которая не сводит с меня глаз. Эдип тоже знал, что существует охота, но он забыл об этом, когда на него пала в своем великолепии тьма. Я тоже забыла о ней, когда на дороге Эдип и Клиос заняли во мне место богов, отняв у меня все, кроме них самих. Может быть, я уже и не грежу, может быть, я уже проснулась. Конь кочевников, которого я оседлала, вот уже сливается с заснеженной степью, по которой я лечу за ускользающим от меня существом, за существом, которое мне надо обязательно поразить, и существом этим, возможно, могу стать я сама.
Я совсем проснулась. На дворе ночь, и я знаю, что Тимур ждет меня. Я надела мужское платье, и мы отправились на стрельбище. Там ждал нас Этеокл, у него был светильник, который он поставил близ цели. Тимур отвел меня на такое расстояние, с которого стрелял сам. Этеокл погасил светильник. Тимур протянул мне стрелу; я ничего не вижу, темнеют только два пятна, там, где стоят мужчины. Куда и как стрелять в темноте? Это настолько абсурдно, что у меня вырывается короткий смешок, и ему вторит потайной и почти беззвучный Тимуров смех. Лук в моих руках ожил, я закрыла глаза, легко натянула тетиву и ощутила где-то на грани реальности, что точка, куда кто-то во мне должен направить стрелу, действительно существует. Тимур протянул мне вторую, третью стрелу — что-то во мне отпустило тетиву, цель поражена; я в этом не сомневалась и поэтому совершенно спокойна. Этеокл зажег светильник, и мы с Тимуром подошли к мишени. Все три стрелы — вместе, одна к другой, — торчат из точки, которую мне следовало поразить.
— Ты ведь знала, что так будет? — спросил Тимур, молча глядя на меня.
— Знала, — тоже взглядом ответила я.
На небосклоне появился край солнца, Этеокл погасил светильник.
— От вас исходит сияние! — шепотом произнес он.
И неожиданно, вопреки ожиданию, пал перед нами ниц, чем привел в смущение нас обоих. Мы бросились поднимать его.
— Не перед вами я склонился, а перед тем, что натягивало тетиву. — Он уже снова стал привычно бесстрастен. — Она сможет так сделать еще раз, сама? — спросил он.
Тимур кивнул.
— И она сможет научить этому Гемона и наших лучников?
— Да, — подтвердил Тимур.
— Ты свободен, можешь возвращаться к себе в страну при условии, что никогда более не вернешься в Грецию.
Тимур поднял на меня глаза, во взгляде его — мука, и я тоже ощутила ее.
Он не колебался: поднята рука в клятвенном жесте. Но еще мгновение трепещет над нами сияние, которое смог увидеть Этеокл.
XVI. ЛУК
Фивы окружены: перед всеми воротами — их восемь — стоят войска из Аргоса и маркитане, привлеченные надеждой поживиться. Кочевники, которые непрестанно сновали на своих конях между позициями, занятыми гоплитами, тоже представляли непреходящую опасность и делали невозможной любую торговлю, доставку в город продуктов питания. Конечно, Этеокл позаботился, чтобы сделать в подземном городе огромные запасы, и Фивы смогут продержаться не один день. Но если у Полиника хватит терпения, победа будет за ним. Ему не хватит выдержки, — утверждает Исмена: Тимура, единственного, кто мог убедить его не торопиться, теперь с ним нет. «Благодаря тебе», — заключила она.
Я бы хотела ничего не знать о той войне, что затевает Этеокл против кочевников, из деревянного дома я выходила теперь лишь для того, чтобы отправиться на агору просить милостыню, но каждую третью ночь мы с Исменой несли дозор на крепостной стене. Там я услышала разговор Этеокла с дозорными и поняла, что он старается избежать любого столкновения с фалангами греков, потому что настоящие наши враги — кочевники. Сила их воинов в быстроте и в табунах лошадей, что следуют за ними. Теперь Этеокл ополчился против этих табунов, и лучшие наши воины заняты тем же. Две ночи назад, пока Этеокл делал вылазку на юг от города, Васко под прикрытием Гемона отправился на север и увел у кочевников один из табунов. Ему удалось заманить в город много коней, остальным же, которых он не смог увести из-за контратаки кочевников, он велел отрубить по одной ноге.
Утром кочевники провезли перед крепостными стенами плененного фиванца, которому — в отместку — тоже отрубили одну ногу. Истекающий кровью фиванец был без сознания. Всадник, следовавший за ним, нес отрубленную ногу на копье.
Полиник велел провозгласить перед городскими воротами, что если мы не будем почитать коней кочевников, то почтения не дождутся и наши люди.
Этеокл и Васко не заставили ждать своего ответа: они велели забить часть пойманных лошадей, и с наступлением вечера на городских улицах фиванцам было предложено пиршественное угощение из жареной конины. Пир был продолжительным и шумным — люди пели, кричали, а ужасающий запах жареной конской плоти, распространившийся и за городские стены, оскорблял чуткое обоняние кочевников. Угрожающая толпа появилась у городских ворот, в руках у них были зажженные факелы и под защитой лучников они попытались поджечь ворота. Стены наши были хорошо защищены, кочевники не смогли завладеть воротами, но они захватили двух фиванцев, которые под действием винных паров потеряли бдительность и оказались в пределах досягаемости стрел.
Головами обоих, насаженными на копья, кочевники уже на следующий день потрясали перед нашими воротами.
В пиршестве участвовал весь город, только Исмена и Гемон, желая показать, что осуждают подобную жестокость, оставались вместе со мной в деревянном доме. Кроме нас, там никого не было — бедняки и больные тоже отправились пиршествовать.
— Что сказал Этеокл, — спросила Исмена Гемона, — когда он узнал, что тебя не будет на празднике?
Гемон в это время сосредоточенно прислушивался к крикам, что доносились с крепостных стен, и коротко ответил:
— Этеокл — мой друг.
— А Васко?
— Васко тоже, — Гемон обернулся: — Мне кажется, враг пытается атаковать, мне нужно идти.
Я сумела улыбнуться и кивнула. Он торопливо удалился.
— А Креонт? — спросила я у Исмены.
— Это-то самое плохое. Когда я ему сказала, что мы втроем осуждаем это пиршество, он ответил: «Опять Антигониных рук дело!» — и не дал мне возразить.
— Вся эта жестокость служит лишь политическим целям?
— Только. И скоро они, Антигона, придут за тобой — вернее, за твоим луком.
— Почему?
— Полиник и кочевники рассержены, они уже не думают о собственной безопасности, близко подходят к стенам, но потери у них невелики, потому что наши стрелы не долетают до них; мы же теряем многих — ты видела, сколько раненых. Этеокл заставил провести на крепостных стенах новые работы и собрать там в ожидании приступа, чем обороняться, но и этого недостаточно. Им нужно показать кочевникам, что посланные тобой стрелы летят столь же далеко, как и у них, или даже дальше, как тебя обучил Тимур.
— Ты тоже этого хочешь, Исмена?
— Если кочевники решат, что Полинику грозит опасность, они испугаются, потому что, не станет его — рухнут все их надежды. Ты уверена, что Полиник останется невредим?
Я была счастлива, что прозвучали эти слова. Значит, Исмена не меньше моего хочет видеть Полиника живым и здоровым.
— Тимур обещал, — ответила я.
Мой ответ, кажется, успокоил Исмену. Мгновение мы смотрели друг на друга, а вокруг шумел пир, раздавались боевые крики, и у городских ворот звенело оружие.
Как и предвидела Исмена, на следующий день у меня в доме появился Этеокл.
— Ты нужна нам: кочевники в ярости, они закидывают стрелами тех, кто работает на крепостных стенах. Не смотри на меня своими печальными глазищами — кочевников следовало разозлить, нам необходимо их наступление, иначе осада закончится голодом для нас и их победой.
— Чего ты хочешь от меня?
— Чтобы кочевники видели, что ты можешь стрелять дальше, чем они.
— А Полиник?
— Полиник должен получить предупреждение.
— Предупреждение или смертоносную стрелу?
— Предупреждение. Никто из нас не помышляет его убить.
— Васко. Он заполучил много власти.
— Васко приносит очень много пользы, но приказываю я. Завтра приходи на крепостную стену и покажи Полинику и кочевникам, что ты умеешь. Гемон будет с тобой рядом. — Этеокл думает, что я колеблюсь. — Ты обещала мне, Антигона. Перед Тимуром…
— Которого Васко хотел убить, несмотря на свое обещание.
— Он этого не сделал. Он много помогал вам, тебе и больным…
— Хорошо. Я приду завтра.
— И будешь продолжать учить Гемона и его людей, как обращаться с луком.
— Они скоро будут готовы. Будут стрелять на такое же дальнее расстояние, как кочевники. Мне нужно еще несколько дней.
Появившийся Гемон был очень взволнован — лук, который я тщательно отполировала, и четыре стрелы в колчане привели его в восхищение.
— Только четыре?
— Больше не надо.
Гемон удивился, но он доверяет мне, и я это вижу.
— На стенах, — сказал он, — ты увидишь жуткое изобретение Васко. Это должно привести кочевников в ярость. Нужно, чтобы они начали наступать, Антигона, иначе нам не одержать победы.
Мы поднялись на северную стену — здесь укрепления были самыми старыми, и требовались восстановительные работы. Кроме дозорных, на стене много людей, в том числе и подростки, — они знают меня и весело приветствуют. Они таскают наверх мешки с песком, а главное — камни и балки, чтобы сбрасывать их на осаждающих, если те пойдут в наступление. Хотя и принимались все меры предосторожности, на стене было много раненных.
Рядом со мной оказался фиванец, которому стрела попала прямо в глаз. «Идем, — потянул меня за собой Гемон. — Еще один окривел». За грубостью этих слов скрывалось его нетерпение, и мне передалась бессильная ярость и его, и тех, кто трудился на крепостной стене. Стоит только кочевникам сразить кого-нибудь из фиванцев, как они тут же оказываются совсем близко, и смех их издевательски звучит прямо у подножия наших стен, среди воцарившегося на мгновение смятения.
— Я прихожу в бешенство, когда слышу, как они хохочут, — проговорил Гемон. — Они надеются, что мы потеряем голову, но этого не произойдет. Однако постоянно отступать и не отвечать на их удары не так-то просто.
— Мы тоже бьем их, — не соглашался с ним Этеокл. — Мы убили или овладели множеством их коней, им не возместить этой потери. Наберись терпения, придет черед смеяться и нам.
Вдруг прямо перед собой на крепостной стене я увидела отрубленную конскую голову; из шеи ее во все стороны торчала солома, а рот был разверст, как будто его мучили. Когда кочевники поняли, что же выставлено на фиванской стене, в ужасное и грозное чучело полетели стрелы, которыми теперь эта голова и была утыкана.
Огромная конская голова в предсмертной муке, застывшей на морде, наводила ужас. Казалось, голова вот-вот поднимется в воздух и, подобно осиному рою, улетит, уносимая опереньем из стрел, выпущенных кочевниками.
— Зачем они так сделали? — спросила я Гемона.
— Стрелы отгоняют от коня стервятников, — ответил он, указывая на парящих в небе птиц и падаль, что валялась под крепостной стеной, где копошились вороны.
Значит, стрелы эти — доказательство любви и верности кочевников к своим коням. Дальше — хуже. На лесах, установленных на выступе стены, укрепленными балками и веревками, стоял конский скелет, жутко воздев перед собой передние копыта. Мясо с туши было содрано полностью, а прямо под скелетом — у подножия стены — свалили остатки вчерашнего пира — множество конских остовов, с ребер которых свисали клочья мяса и обрывки шкуры. Перед ними фиванцы навалили камни и деревянные брусья, так что кочевники, к их пущей ярости, не могли завладеть конскими останками, не могли сжечь их или — с должным почитанием — предать земле.
— Какая низость, — вымолвила я.
— Народ жаждет мести, пусть отомстит, — обернулся ко мне Этеокл. — Из-за чего бы ни возникла ненависть к врагу, она на пользу.
Нас увидели, и до нас донеслись угрожающие крики кочевников.
— Пригнись, — воскликнул Этеокл, и Гемон, заслонив собой, повалил меня на настил. Он выпрямился и попытался было потащить меня за собой к зубцу на крепостной стене, за которым уже укрылся Этеокл, но я не двинулась с места. Я должна отдать почести этому царственному остову, этому коню, что, высоко задрав голову и поставив передние копыта на крепостную стену, кажется, просит мира у неумолимых небес. Не оплакивать я хочу эти величественные останки, эти восхитительные кости и зияющую между ними пустоту, где еще так недавно билась жизнь, я хочу им молиться.
Трепеща, я положила перед собой лук, им я восславлю преданного муке коня, и лук этот будет ему моим подношением.
Видя, что я возношу молитву, Гемон опустился на настил рядом со мной и положил свои руки рядом со моими на темное и живое дерево лука.
К огромному моему удивлению, Этеокл присоединился к нам — никогда не смогу я понять собственных братьев, но сейчас и не время думать, — настал час слушать, потому что рождаются и звучат слова — не Эдип ли сочиняет этот просод:
Господин коней и людей бог черного лука, сохрани фиванский народ сохрани кочевой народ от наших преступлений, от наших страхов и нашей отваги, ибо мы лишь народ, один во множестве жаждущих лиц. Господин синего племени, Господин племени красного пусть твой чудный лук охранит нас на ненадежном пути. Услышь меня, конский бог Услышь меня, рыбий бог, бог свободных небесных птиц.Я обернулась: люди, что работали на крепостной стене или несли дозор, тоже преклонили колени. Кочевникам нас не видно, но на мгновение — в уважении и любви к коням — мы поняли друг друга. Я поднялась на ноги:
— Не можешь ли ты приказать убрать эти останки, они оскорбляют кочевников и позорят нас.
Бесповоротное, непреклонное «нет».
Мы двинулись дальше и вскоре под свист стрел, который заставлял нас то и дело пригибаться, добрались до цепи целых зубцов на крепостной стене. В них проделаны отверстия: и врага видно, и, как мне показалось, можно безопасно посылать отсюда стрелы.
— Не доверяйся своим ощущениям, — предупредил Этеокл. — Они следили за нашим передвижением, и ты в этом сейчас убедишься.
Тотчас три стрелы ударили в стену и сломались, четвертая же попала прямо в отверстие и, не задержи ее Этеокл щитом, вполне могла ранить кого-нибудь из нас.
— Ее выпустили с близкого расстояния, — заметил он. — Вот от таких стрел ты и должна нас избавить, Антигона.
Послышался шум, конский топот, приказы — все пришло в движение.
— А вот появился и наш солнценосный брат, — проговорил Этеокл.
Величественно восседая на Мраке, облаченный в золоченый панцирь, в сопровождении кочевых всадников, которые на остриях копий несли его значки, перед нашими глазами явился Полиник.
Он направил коня в нашу сторону, Гемон поспешно заставил меня отойти от зубцов. Полиник выпустил стрелу, и она влетела в отверстие с такой силой, что пробила Гемонов щит и застряла только в более мощном щите Этеокла.
— Спасибо, брат, — крикнул Этеокл, — твоя стрела пригодится нам!
Полиник, который уже было повернулся к стенам спиной, развернул коня и остановился на полдороге от того места, где стоял ранее со свитой варваров, и стеной, где находились мы. И пока кочевники забрасывали стрелами всех, кто появлялся наверху, он, издевательски хохоча, предстал перед нами во всей своей красе.
— Теперь твоя очередь, Гемон, — велел Этеокл.
Гемон под защитой Этеоклова щита тщательно прицелился, стрела его полетела прямо в Полиника, но, потеряв часть силы, упала на землю, отброшенная его щитом. Гиканье и крики поднялись из рядов кочевников, и гнев исказил черты Гемонова лица.
Всем своим телом чувствовала я, как нагревается в моих руках лук, что-то закипало в нем. Мне казалось, он жаждет смерти. «Чего он хочет?» — в отчаянии прокричала я Этеоклу.
— Полиника предупредить.
Этеокл скрылся, Гемон же не двинулся с места. Он указал мне на стервятников, круживших над нами: один из них — огромный — распластал в небесах свои крылья. Я могу поразить его своей стрелой, и теперь уже лук ведет мой взгляд, теперь он заставляет меня следить всем телом за полетом птицы. Полиник успел отъехать к тому рубежу, откуда лучники, прежде чем выпустить стрелу, пускают лошадей в резкий галоп. Еще мгновение — и стервятник, плавно распластав массивные крылья, окажется над Полиником. Гемону хотелось защитить меня, сделать так, чтобы я стреляла через отверстие в зубце, но лук этого не желал, и я — тоже. Стервятник уже там, он во мне или я в нем, мне не понять, но это уже и не имеет значения. Я жду, когда птица окажется прямо над Полиником. Руки мои почувствуют этот момент, и все мое тело будет участвовать в создании того зрительного приказа, что отправит стрелу в убегающую цель. Я могу не смотреть, поразила ли я стервятника, я знаю, что сейчас он камнем летит с высоты и с хлюпаньем шлепается о землю прямо перед Полиником. Испугавшись птицы, конь резко берет в сторону, но Полиник, который видел и как летела стрела, и как падал на землю стервятник, не дал застать себя врасплох, и конь тут же ему подчинился. «Каков наездник!» — отметил Гемон, и мне это приятно.
Полиник схватил свою говорную трубу, висевшую у него на поясе.
— Великолепно, — слышу я его восторженный крик, — я не знал, что ты такой отличный лучник… давай еще дальше!
И, пока кочевники с трудом выдирают стрелу из тела стервятника, он отступает еще на несколько шагов.
С наивным восхищением смотрели на меня Гемоновы глаза, в них тоже просьба: «Еще!» Это «еще» звенит у меня в мозгу, я чувствую, как лук в моих руках приходит в движение, и пение его готово вынести меня за пределы себя самой.
Кочевники уверены, что ни одна стрела не долетит до места, где стоит Полиник, но по тому, как стрелы то и дело шлепаются в стену рядом с нами, ясно, что они опасаются столь необычного лучника. Некоторые стрелы попадают в отверстия зубцов, и одна пронеслась так близко от меня, что Васко пришлось резко отбить ее своим железным щитом.
Васко рядом, и он, конечно, все видел.
— Зубцы с отверстиями не защищают, — сказал он, — да с таким луком тебе этого и не нужно. — Потом, обернувшись к Гемону, продолжил: — Засада удалась. Этеокл звал тебя. Ему нужен ты с двадцатью воинами. Не задерживайся.
Васко вперил в меня властный взгляд. Теперь его очередь требовать «еще!»
Рядом с Полиником на молодой рыжей лошадке сидит кочевник, он уже поднял лук с лежащей на тетиве стрелой. Предупреждение, о котором просил меня Этеокл, должен получить он прежде всего.
Я смотрела на рыжего молоденького конька, видела, как неумело рвется он перейти в галоп, он уже вошел в мое существо — стрела должна попасть в него. И пусть она попадет в этого конька, а не в его седока, который хочет убить меня.
Сраженный на полном скаку, жеребчик покатился по земле, увы! Кровь его хлынула из раны, тело задергалось в судорогах. Кочевник перелетел через голову лошади и свалился на землю; кто-то помог ему встать, другой — подхватил, сажая к себе на лошадь. Третья моя стрела испугала их, и они скрылись.
— Еще, еще, — торопили меня Гемон и Васко. Но тут Гемон вспомнил об Этеокловом приказе и с сожалением покинул нас.
Я осталась наедине с Васко и с луком, который говорит с моим телом, и разговор этот волнует его.
Васко подошел ко мне и неожиданно опустился на колени.
— Сделай это, сделай! — умолял он, обхватив мои колени.
Растерявшись, я машинально прошептала: «Что?» Васко пылко сжал мои колени. Я едва слышу, что говорит он.
— Так нужно, — произносят его губы, словно мольбу любви, — этого хочет лук, может быть, этого хотят и твои братья. Нельзя спасти обоих, ты же знаешь, знаешь! Спасти можно только одного, одного и всех этих людей от войны. Ты можешь это сделать! Этого хочет лук! Посылай же стрелу!
Я слышу, как гудит лук, он поет мне то, о чем только что говорит Васко, я слышала уже однажды это пение, когда непроглядной ночью поразила цель, которую ощущала в себе самой.
— Нет, — шепчу я, защищаясь, — нет, Этеокл не хочет этого. Он сказал: «Предупреди его! Только предупреди».
— Этеокл безумен. Полиника нельзя предупредить, и ты это знаешь. Это последняя возможность, ты еще можешь спасти брата. Почему ты отдаешь предпочтение Полинику? Как Иокаста, да? Антигона, я умоляю тебя, спаси одного, того, кого можно спасти.
Речи его пронзают меня, как крик, силы мои тают, и лук уже не лук, а вопль у меня в руках, он, как Васко, жаждет Полиниковой жизни. Дрожь сотрясала мое тело, руки Васко по-прежнему сжимали мои колени, он замолчал. Но всем существом своим, всей фиванской мукой и мукой наших врагов толкает он меня на преступление, которое может положить конец войне.
В моем мозгу всплывает сон, когда мальчик Эдип звал меня сестрой, сестрой своей, которая должна была помочь ему остановить его безумие в волне, вздымавшейся из камня. Полиник тоже мне брат, нужно остановить крик ненависти и мудрости, рвущийся из лука. Я отбросила его.
Васко выпрямился.
— Сделай это, сделай, спаси нас! — теперь он сжимает в своих объятиях уже всю меня.
С непомерным удивлением почувствовала я, как перерождается его тело, — это не он, это женщина возбуждает во мне мужское начало, то мужское, что может убить, что может спасти Этеокла. В любовных объятиях сжимает меня Васко, тела наши сливаются, это уже не мы, а некий андрогин, над которым влюбленно звучит заклинание Васко: «Спаси Этеокла. Спаси Этеокла и Фивы».
Нет, не могу… Но как мне высвободиться из рук Васко, из его объятий, которые толкают меня в безумие? Но Васко упорствует, руки его сжимают меня все с большей нежностью. Тела наши борются, но мое оказалось сильнее, я оттолкнула его, он цепляется за меня, будто совершает над моим телом невыразимо нежное надругательство. Я ударила Васко и схватила лук. Васко лежал у моих ног, андрогин распался. Во мне гудят Этеокловы слова: «Предупреди его!» Никчемные слова, пустые — увы! — прав Васко: ничто не может предупредить Полиника. И тем не менее эти пустые слова — верные Антигонины слова, и я произношу их всем моим телом, всей своей жизнью. Лук дрожал, зазвенела тетива, во мне возникло то место, куда должна ударить эта стрела торжественного предупреждения, которое брат мой не поймет.
Лук пропел три страшных слова, стрела со свистом пронеслась над Полиниковой головой и впилась в землю на тридцать шагов дальше. Полиник не пошевелился, даже не позволил Мраку дернуться. Но смех его смолк. И Этеокл не услышал нового вызова, звенящего золотом Полиникова голоса. Не слышно и его издевательского гиканья: тот, кто выпустил эту стрелу, мог попасть, но Полиник не двигается с места, это — его вызов стрелявшему или, может быть, принятие своей судьбы.
Ни смеха, ни криков не слышно и среди окружавших Полиника кочевников — там воцарилась долгая изумленная тишина: никому из лучников не послать так далеко стрелу. Так мог сделать только Тимур, но Тимур покинул фиванскую землю.
С большим трудом вытащили они стрелу из земли; защищая Полиника, окружили его и убедили отвести назад Мрака. Он согласился и, по своей ужасной привычке, с хохотом отступил, скрипя зубами. Он даже сделал вид, что натягивает лук, когда проезжал мимо места, куда вонзилась стрела. Но он прекрасно знает, где кончается его необычайная сила, — так далеко ему стрелу не послать. Для этого надо обладать даром лука, а Тимур сказал ему, что такого дара у него нет. Полиник наверняка хочет понять, кому же достался этот дар, потому что это не Этеокл и не Гемон, — ему прекрасно известно, какие они лучники. Но как он может вообразить себе, что дар этот принадлежит теперь мне, ведь в отрочестве, когда он учил меня владеть оружием, лучницей я была плохой.
Васко медленно поднялся, на щеках его еще не высохли слезы, и он не собирается скрывать их. Меня это растрогало, но не помешало достать из колчана четвертую стрелу и сломать ее о колено.
Васко не спорил.
— Твоя безумная жажда добра обрекла их на гибель, — вздохнул он.
В эту минуту появилась Исмена, которая все это время стояла в нише стены.
— Ты ошибаешься, Васко, — проговорила она. — Если наши братья обречены на смерть, они приговорят к ней себя сами. Полиник — Антигонин брат, она не могла убить его даже для того, чтобы спасти Этеокла и Фивы. Он ее брат, и этого достаточно.
Исмена произнесла это с неповторимой простотой, она не повысила голоса, никого не убеждала: то, что она сказала, очевидно и так.
Васко понял это, и мгновение мы молча смотрели на кочевников, которые несли дозор на почтительном расстоянии от крепостных стен.
— Антигона дала вам передышку, — произнесла Исмена.
Мне пришлось сесть, чтобы не упасть перед Васко в обморок, холодный пот выступил на моем лице и заструился по всему телу.
— Я была уверена, что ты ничего не ела и не пила, — произнесла Исмена. — Я принесла с собой все, что нужно.
Она напоила и накормила меня, обняла. Силы возвращались ко мне, а вместе с тем — огромное желание сию же минуту оказаться дома. Васко предложил Исмене проводить меня. Не спрашивая моего согласия, Исмена его дала, будто за мою жизнь в этот день отвечала она. Я устала больше, чем думала, и шла медленно, часто останавливаясь. Взяв меня под руку, Васко, всегда столь стремительный, шагал рядом со мной с удивительным терпением. Я догадывалась, что нас, как всегда, сопровождает целое войско мальчишек и девчонок. Кто-нибудь из девочек время от времени приносил мне то воду, то фрукты. Они любят меня, я чувствую это, и волна тепла согрела мне душу. Идем мы долго. Уже опустился на землю вечер, и я время от времени останавливалась, смотрела на первые звезды.
Тимуров лук оттягивал мне плечо, но мне тяжел не он, а ответственность, что я на себя взвалила, и борьба, которую я вела с Васко. Но теперь борьба наша закончена, и я протянула ему лук. «Теперь твоя очередь нести его», — сказала я. Васко почтительно взял лук и произнес: «Скоро полнолуние», — как будто лунная полнота была ответом небес на установившийся между нами мир.
Мы подошли к деревянному дому, у калитки Васко обычно прощался со мной и удалялся со своими юными спутниками. Сегодня же он открыл калитку и махнул свите, чтобы они его не ждали.
— Я бы хотел поговорить с тобой, — проговорил он.
Ответить я не успела, потому что стоило оказаться в саду, как меня захватило ощущение, что здесь меня кто-то ждет.
Лунный свет косо падал на высокую вишню, за которой так усердно ухаживали Гемон и Железная Рука, обрезая сухие ветви. Хотя утром мне было не до того, я все-таки успела бросить на дерево взгляд и заметила, что оно готово зацвести. Но тогда общий тон, который она создавала, был зеленым, это был цвет молодой листвы, — ею Иокаста любила весной украшать комнаты дворца, да и само дерево напоминало один из ее букетов. Цветы неожиданно раскрылись от дневной жары, и в неверном подводном свете, которым луна затопила окрестности, выступил мощный ствол, благородный разлет ветвей. Однако поражает и пронзает сердце не это, а огромная белая статуя, выросшая здесь всего за несколько часов. Цветы, из которых она создана, — сама надежда, сама реальность любви, они немо сияют, источая легкий аромат. Длинный, терпкий, преисполненный усилий, сомнений и отчаяния, день уходил от меня, преображаясь и уступая место природной радости в ее земном воплощении, которая возвращается в свой час. Ни выражать, ни обдумывать, ни ощущать свое счастье я не могла — только пасть ниц и шептать слова, сходящие на мои уста, только повторять: «Боже, белый боже…»
Я лежала на земле, целовала землю, фиванскую землю, землю Греции, землю всего того огромного мира, который останется неведом мне. Я целовала эту такую простую, такую бедную внешне землю, которая за несколько быстротечных дней под солнцем и дождями произвела это божественное создание — ему более чем кому-нибудь из нас известно, что такое красота, что такое ее гигантские циклы, и как быстротечно ее цветение. В это мгновение я любила землю, я почитала ее так, как никогда ранее. «Белый боже…» — произнесла я снова вполголоса и подумала об Эдипе, который стал гораздо меньшим богом, но из того же небесного семейства, что представляет великое вишневое дерево.
Мысли об Эдипе не покидали меня, когда я произносила свои молитвы белому божеству, и тут же до меня донесся другой голос: «Боже, белый боже». Это Васко, который, как и я, пал ниц перед великим воплощением, серебрящимся в сиянии лунного света, это он отвечал и вторил мне.
С земли мы поднялись вместе. Лицо Васко еще загадочнее и непроницаемее, чем обычно, — то, что он увидел, поразило его.
— Я прячусь от тебя, как ото всех, — сказал он, приближаясь.
— Ты имеешь на это право, Васко.
— Мне бы не стоило так поступать с тобой, я расскажу тебе когда-нибудь. Сегодня не могу — из-за того, что ждет нас.
Впервые взгляд его не таил в себе ничего загадочного, а сам Васко не отводил глаз — выглядел он успокоенным. Он отступил к калитке, но глаза его по-прежнему были устремлены на меня. Он исчезнет, когда выйдет за пределы того сияющего круга, в котором еще стояла я.
Какое-то время взгляд мой не мог оторваться от этого великого ночного дерева, тысячи цветков которого превратятся в яркие вишни, но я их уже не увижу. Это не печалило меня — это ночь прощания, и я, спотыкающаяся путница Антигона, полностью растворилась в великом ночном времени. Вскоре я уже не буду той, что должна сказать себе сейчас: «Уже поздно, больные придут завтра рано утром. Нужно спать, иначе ты, Антигона, не отдохнешь, и для больных это будет плохо».
XVII. ПРИСТУП
Исмена, которая почти каждую ночь несла со мной стражу, узнала, что Полиник получил подкрепление и Этеокл с Гемоном ждут решающего приступа. Когда мы встретились с ней среди ночи, на стенах зажглись яркие огни и у ворот собрались вспомогательные отряды. Нам видно, как вокруг города движутся вражеские воины. Полиник удачно выбрал время — ночь облачная, туманная, и уже в нескольких шагах не видно, что происходит.
Я научила Гемона и лучших его лучников, как стрелять из кочевничьего лука, я отдала Гемону Тимуров лук, к которому больше не прикоснусь. У меня копье и меч, у Исмены — тоже.
На крепостных стенах волнение, какое бывает перед атакой. Находились мы у Северных ворот — они укреплены хуже других, но Этеокл провел там гигантские работы. Никто не знает, в чем они состояли, потому что Васко, возглавлявший строительство, поручил дело мастерам из захваченных врагом городов, и некоторые из них же несли стражу.
Над воротами зажглось множество огромных факелов — наверняка предупреждение об опасности. Нас лихорадило от предвкушения того, что нас ждет. Когда я помогала Исмене надеть панцирь, она заметила:
— Посмотри, можно подумать, что они подают знак врагам.
Я обернулась: и действительно, гигантские факелы качались из стороны в сторону, будто приглашали. Неужели на башнях могут быть предатели? Предположение это так взволновало меня, что, ни секунды не раздумывая, я бросилась к воротам. У подножия лестницы нес стражу Зед.
— Что там делают?
Зед удивился: «Там Васко». Он пропустил меня наверх, и на башне, рядом с факелами, я увидела Васко с двумя мужчинами.
— Это вы подаете сигналы?
— Таков приказ Этеокла, они подумают, что тут соумышленники, подойдут ближе, начнут атаку раньше.
— Они будут атаковать?
— Конечно! Смотри, нам отвечают.
Внизу, на стороне врагов, зажегся огонь и тоже раскачивается из стороны в сторону.
— Этеоклова ловушка сработала, — заметил Васко.
Итак, штурм близок — меня охватила страшная тоска: будет много убитых. Может быть, убьют и меня, смену.
Я подняла глаза на Васко — как будто он сможет отогнать мои страхи, но он не видел меня, он всматривался в темноту.
— Где Этеокл? — спросила я.
— У ворот Дирке, там главные силы.
— Полиник будет атаковать там?
— Конечно.
— А Гемон?
— У ворот Афины, а Креонт — у Бореевых ворот.
От беспредельной бессмысленности происходящего мне уже ничего не надо — только бы оказаться на своем месте, на стене рядом с Исменой. Но это не так просто, потому что, как только я бросилась туда, у меня невыносимо свело живот. Запыхавшись, я поднялась к Исмене и, кроме «не нужно… нужно…», не смогла ничего выговорить. Исмена спокойно указала на лестницу:
— Они установили внизу латрины. Я уже была там, не волнуйся.
Бегом я бросилась вниз, пролетела мимо воинов, которые провожали меня хохотом и криками: «Давай быстрее, давай-давай!» — на латрине я испытала бесконечное облегчение: желудок понемногу успокоился, и теперь можно рассчитывать, что тело придет на помощь сдающему позиции разуму. Как могло случиться, что после стольких лет скитаний по дорогам я еще так чувствительна к страху? Я вышла, почувствовав себя лучше, и на лице моем, вероятно, было написано такое облегчение, что воины, когда я проходила мимо, снова расхохотались.
Я вернулась на стену. Начинало светать, в стане врага происходило движение, но войско оставалось на месте. Солнце уже должно было бы подняться, но низкие облака и туман все еще скрывали его от нас. Нас окружала серая мгла, и через нее я начала различать северную дорогу — это по ней я некогда отправилась из Фив куда глаза глядят.
Исмена уже облачилась в панцирь, шлем и помогала теперь мне. Она примерила железную маску, чтобы предохранить лицо, и протянула такую же мне:
— Надень, пусть варвары убьют нас, но не изуродуют.
Рассмеявшись, я взяла маску — она идет мне. Мне тоже не хочется, чтобы меня изуродовали, подумала я, особенно для будущих детей. Самое время об этом думать.
Распогодилось. Мы с Исменой съели, разделив пополам, кусок хлеба, и тоска улетучилась. В маске и шлеме Исмена совершенно преобразилась. На ее бронзовом лице видны только глаза, и они кажутся неожиданно жесткими.
— Не могу понять, справлюсь ли я с копьем, — проговорила она. — Ты научила меня, но, если передо мной окажется кочевник, я все перезабуду.
Что-то в ее взгляде напомнило мне Эдипа, и я успокоила ее:
— Если на тебя нападет кочевник, я ему не завидую.
Слова эти вернули Исмене уверенность, она сжала меня в объятиях, и мы с лязгом обменялись железным поцелуем. Фивы со своими стенами, со своими башнями, Фивы со своими защитниками непобедимы.
На равнине поднялось огромное облако пыли, и до нас долетели грохот и стук. Копыта били по земле, и звенело смертоносное железо. «Люди синего клана», — шепнула я Исмене. Это действительно были они; они надвигались на нас в жутком молчании сплошной массой, только бился в наши уши грохот копыт. Кочевники появились из тумана, который стлался еще по земле; видны только лошадиные морды, украшенная серебром сбруя, и среди моря медных шлемов с синими султанами один — красный. Земля дрожала при их приближении — да они сумасшедшие: что они могут сделать со своими лошадьми против наших стен, против великолепных Северных врат? Рядом с нами воины готовили катапульту. Осаждающие забрасывали стрелами крепостные стены, мы же прятались за балками, которые будут сбрасывать на кочевников, когда им придется — почти наверняка придется — скакать под стенами после неудавшегося приступа.
Облако поднятой кочевниками пыли взмыло в воздух и заслонило свет. Катапульта выстрелила — камень полетел в нужном направлении и раздавил двух всадников, которые на наших глазах рухнули на землю. Исмена издала радостный крик, и мне пришлось поступить так же.
До меня доносились хриплые крики кочевников, что должно означать: «В галоп!» Когда же волна кочевых конников должна была разбиться о ворота, створки их раскрылись, и осаждающие устремились под своды. Предательство! Все пропало!.. Я схватила Исмену за руку, и мы бросились к другому краю стены — узнать, что там происходит. Ворота со скрипом закрылись. Кочевники галопом ворвались под своды ворот — сейчас они на своих конях влетят в город… Но в это мгновение — невозможно поверить! — земля разверзлась под копытами коней. Улица, которую так тщательно переделывал Васко, с жутким грохотом раскололась, увлекая в пропасть подземного города всадников с лошадьми.
Головной отряд мог проскочить дальше, но перед ним тоже открылся в земле глубокий ров, куда полетели, давя друг друга, всадники и кони. Ржание лошадей с перебитыми хребтами, стоны умирающих рвались наверх из чрева забытого города. Тщетно пыталась я разглядеть что бы там ни было и вдруг поняла, что ищу красный султан, единственный среди моря синих.
Люди, стоявшие в резерве у подножия ворот, закричали: «Победа!» — и в осаждавших, которые остались в живых, полетели камни. Смертельная тоска сжала мне горло.
— Красный султан? — спросила я Исмену.
— Какой красный султан?
— Тот, что мы видели. Если это Полиник?
— Полиник атакует Этеокла у ворот Дирке, это невозможно.
На мгновение ко мне вернулась надежда — ну конечно же, Полиник у тех ворот, что защищает Этеокл. Но тоскливый страх не оставлял меня: Полиник и его красный султан не выходили из головы… кубарем скатилась я по лестнице, в голове у меня все кружилось, мне нужно поговорить с Васко.
Он стоял на краю рва — ловушки, которую соорудил и в которую попали кочевники.
— Хватит, — прозвучал его приказ. — Займитесь теми, кто впереди!
Ему прекрасно известно, что обитатели забытого города не замедлят прикончить кочевников, рухнувших вниз, тех, кто остался в живых.
Я подошла к Васко:
— С крепостной стены мне показалось, что среди наступающих кочевников я видела красный султан.
— Полиника?.. Не может быть, он среди наступающих на ворота Дирке, где Этеокл. Здесь они больше не покажутся, я только что отправил половину людей туда в подкрепление.
— Останови их, Васко, пусть найдут всадника с красным султаном.
— Хорошо, — пожал он плечами.
— Это был не Полиник, — подтвердила подошедшая Исмена, слышавшая наш разговор, — ты бы заметила его золоченый панцирь.
Хорошо, если бы она была права, но мне никак не поверить. Страх исказил мое лицо, и я почувствовала, что Исмена тоже начала волноваться.
Из города неожиданно донеслись победные крики, загрохотали быстрые копыта — это галопом мчится сюда сияющий Свет. Этеокл уже рядом, к изумлению Васко, но, когда он вырос перед нами, Васко крикнул ему приветственно: «Победа!» И воины подхватили этот клич.
Этеокл спрыгнул с лошади и шагнул к нам — на шлеме у него черный султан, а плащ широкий и красный. Он махнул солдатам рукой — пусть замолчат.
Перед ним провалившаяся земля, кочевники, павшие кони.
— Полный успех, — обратился он к Васко. — Но где Полиник?.. Его не было ни у ворот Дирке, ни у Гемона. Не подстроил ли он что-нибудь по своей привычке? Узнай, отправь посланцев ко всем воротам.
— Этеокл, — вскричала я, — среди наступающих я видела красный султан. Это не он?
Этеокл уже подумал об этом и ужаснулся.
— А панцирь? — захотел он узнать.
— На нем были только медные доспехи.
— Тогда это не он!
Этеокл уверенно заключил, но быстро двинулся ко рву. В эту минуту из-под горы трупов со ржанием поднялась окровавленная конская голова. Это Мрак, никаких сомнений, ему удалось встать во рву на дыбы.
Этеокл тут же сбросил с себя панцирь, я — тоже, и мы одновременно оказались рядом с Мраком.
— Спусти лестницу! — заорал Этеокл, обращаясь к Васко. — Помоги!.. Пусть доставят сюда воды…
Я оказалась на брюхе еще дышавшей лошади, упала, испачкалась в крови, Этеокл — тоже. Мы попытались оттащить в сторону Мрака, но он стал отбиваться.
— Дубину, быстро! — орал Этеокл.
Вскоре возле меня кто-то спрыгнул сверху, протянул дубину Этеоклу. Это Васко.
— Не делай этого, — взмолилась я. — Этот конь…
— Так нужно, — оттолкнул меня Этеокл. — Иначе не узнать, там ли Полиник.
— И действительно ли он погиб, — жестко добавил Васко.
Глухой удар… Ржание, похожее на душераздирающий вскрик, и Мрака больше нет. Воины помогли Этеоклу отодвинуть конский труп. Под ним — то, что я так боялась увидеть: красный султан, и в месиве тел — одно больше других; воин лежал ничком, и лица его не было видно. Васко опередил нас, сорвал с головы лежащего шлем с красным султаном, и перед нашими глазами рассыпались по неподвижным плечам светлые Полиниковы кудри, которые не узнать невозможно. Васко уже готов грубо перевернуть тело, но я оттолкнула его: «Осторожно, осторожно», — не унималась я и услышала, как шепчет Васко: «Он мертв, нужно, чтобы его больше не было».
Этеокл пришел в ужас, он не понимал, что делает, — так и застыл с окровавленной дубиной в руках, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой.
— Дай сюда, — проговорил Васко, и Этеокл, как завороженный, протянул ему дубину. Тогда вырвался крик из моего нутра, закричала и Исмена, соскальзывая в ров и бросаясь к ним. Я загородила дорогу Васко, он резко оттолкнул меня и уже было замахнулся, когда Этеокл понял, что происходит. Он рванулся вперед и, ударом головы сбив Васко с ног, выхватил из его рук дубину и отбросил ее далеко в сторону.
Вместе с Исменой я приподняла голову Полиника. Брат еще дышал, Этеокл тоже удостоверился в этом и приказал:
— Вытаскиваем его, быстро!
Он подозвал еще не пришедшего в себя Васко, который с трудом поднимался на ноги.
— Я не мог иначе, — заявил ему Этеокл, и тут же зазвучали его точные приказы. Васко замолк, к нему снова возвратилась его удивительная проворность. С его помощью нам удалось высвободить Полиника, пропустить под него полотнище ткани и по наскоро сбитой лестнице вытащить изо рва. Нужна вода, много воды, и мы принесли ее. Мы уложили Полиника на алый Этеоклов плащ, сняли с него панцирь, раздели — осмотреть, не ранен ли он. Сначала мы обмыли брата — как прекрасно его обнаженное тело! — он неподвижен, но грудь слабо вздымалась.
У Полиника была рана на левой руке, но ничего сломано не было: он сильно ударился головой при падении и потерял сознание, но теперь постепенно приходил в себя. Я дала ему пить, Исмена влила в рот немного вина, мы перевязали брату руку, и я наложила бальзам на рану на голове.
Тем временем Этеоклу и Васко шли послания от разных ворот, и они в ответ посылали свои распоряжения. Мы одерживали победу всюду, кроме ворот Афины, где Гемона теснили враги. На подмогу ему Этеокл отправил Васко со всеми резервными отрядами.
Полиник дышал уже лучше; я приготовила питье, которое Диотимия дает тяжелораненым, — Исмена напоила его. Этеокл не сводил с нас взгляда, и, когда увидел, что к Полинику возвращается жизнь, лицо его осветилось такой нежностью, какой я никогда у него и не видела.
— Он приходит в себя, — сказала Исмена.
Полиник открыл глаза.
— Сестры, — проговорил он, будто вокруг него не было ни криков умирающих, ни лошадиного ржания, доносившегося из рва, из пропасти затерянного города. Взгляд его остановился на Исмене, он улыбнулся, потом увидел меня, все еще залитую чужой кровью. — И ты, сестричка… — прошептал он, — как всегда, там, где тебе быть не надо…
«Помогите мне встать», — прочли мы в его взгляде. Мы поддержали брата, усадили на землю. Полиник уставился в Этеокла, который, так и не смыв с себя кровь Мрака, отдавал распоряжения.
— Я пленник? — в изумлении спросил Полиник.
Исмена бросилась к Этеоклу.
— Ты пленник? Да что ты! Ты свободен! — возразил он и шагнул к нам.
Полиник молчал, взгляд его блуждал: перед ним был ров, заполненный погибшими лошадьми, трупы кочевников, громада Мрака с расколотым черепом.
— И его — тоже, его, которого ты подарил мне… Кто был тобой, нами. Лучше нас… Ты… ты убил его ради своей краденой короны…
На шлеме Этеокла действительно — крошечная корона, он сорвал ее, швырнул на землю.
— Я был уверен, что ты будешь у ворот Дирке, что мы сможем сразиться, имея одинаковое оружие… ты не пришел.
Взгляд Полиника остановился на застывшем трупе Мрака — невозможно поверить в поражение, — он обернулся и молча вперился в Этеокла. Тот начал отступать, стыд окрасил самое основание того, что крепчайшим образом связывало его с братом, как будто он предал то, что соединило их в Иокастином чреве. И я, которую они втянули в свой союз, тоже начала испытывать этот стыд. Я переживала его вместе с ними и ничего не могла поделать: мне не спасти Этеокла от презрения брата.
С нашей помощью Полиник выпрямился и, твердо встав на ноги, потребовал панцирь. Этеокл принес панцирь и надел на Полиника.
От Исмены Полиник потребовал шлем и вина, от меня — питье Диотимии, которое проглотил залпом. Мы исполнили, что он приказал: пусть город переживает радость его поражения, пусть еще звучат отголоски захлебнувшихся атак, Полиник — по-прежнему царь.
Силы вернулись к нему, но не полностью, однако нам троим уже стало ясно, чего он хочет.
— Полиник, подожди, пока не выздоровеешь, — не смолчала я.
Он не ответил, но что-то, мучительно напоминающее его некогда громогласный хохот, на мгновение исказило лицо. Его неотступный взгляд вынудил облачиться в панцирь и Этеокла.
С крепостных стен и от ворот стекались посланцы. Этеокл кратко отвечал им, отсылая назад, но Полиник из этих разговоров понял, насколько сокрушительна победа брата и его, Полиника, поражение. Никогда он не был так красив — спокойствие, непроницаемость его совершенно белого лица оттенялись повязкой. Воины Этеокла закончили убийственную работу во рву и в западне, поглотившей конницу, изумленно и молча застыли они теперь вокруг нас, образовав широкий круг.
— Нужно остановить их, они обезумели, — прошептала я, схватив Исмену за руку.
— Невозможно! Это их дело, только их, — и она сжала мою руку в своей.
Исмена права, и мне это известно.
— Не соглашайся: это убийство.
— Ты же знаешь, Антигона, здесь приказываю не я, — Этеокл не сводил с Полиника глаз.
— К чему это отвратительное предательство? — Полиник шагнул к молча отступающему перед ним брату. — К чему, скажи! — Полиник наступал на Этеокла, и с каждым его шагом брат делал шаг назад. Но вдруг Этеокл остановился:
— Вы были сильнее, нужно было спасать Фивы, — он снова обрел спокойствие.
— Но я тоже Фивы, как и ты, — возмутился Полиник.
— Фивы — это наша с тобой общая мать, — лицо Этеокла ожесточилось: — Твои варвары разрушили бы их.
— Именно поэтому я встал во главе их. Чтобы я… позволил разрушить Фивы!
Полиник снова шагнул к Этеоклу, но тот не шелохнулся, и они оказались друг перед другом.
— Надень мне шлем. Идем!
Этеокл надел на Полиника шлем с красным султаном. Повязка на голове Полиника больше не видна, и этот солнечный воитель, наш брат, предстал перед нами непривычно бледным. Этеокл тоже надел свой шлем с черным султаном, его посеребренный панцирь сиял, а из освобожденного города среди победных кликов слышалось его имя.
Этеокл протянул Полинику его оружие, взял свое и беззвучно спросил: «Где?»
Полиник взмахом руки указал на площадку над воротами: «Там!»
Братья подошли к лестнице, не говоря ни слова отодвинули с дороги испуганных воинов, и от этого взрывы радости в городе зазвучали еще сильнее.
Исмена пыталась не пустить меня, удержать, но я вырвалась и бросилась за ними вверх по гигантским ступеням. Я обогнала их, загородила дорогу, стоя на третьей ступени, я умоляла их остановиться.
Они не услышали меня, а, так как я стояла у них на пути, оттолкнули меня, схватив каждый со своей стороны за руку, и я покатилась вниз по ступенькам. Мимо меня гремели по лестнице их железные шаги. Грязная, с ободранными руками, я оказалась в объятиях Исмены и еще двух женщин. В ушах у меня продолжали греметь шаги моих братьев, и там будут они греметь всегда. Я хотела кричать, что-то делать, но Исмена жестко заткнула мне рот рукой и заставила успокоиться. Мы снова ступили на лестницу.
— Это их дело, — повторяла Исмена, поднимаясь, — только их. Они убьют тебя, если ты еще раз помешаешь им.
Она права: конечно, нужно, как Эдип, прекратить желать, но я все еще надеюсь. Конечно, так надо, но теперь я не Эдипова дочь, теперь я на другой дороге, на той, где правит мною неповиновение, неотвратимое, оно визжит во мне, мне больно.
Вот мои братья встали напротив друг друга, готовясь к неравной, непереносимой схватке. Снова подняли они руки в том великолепном приветствии, которому научил их Эдип, — так они начинали свои бои в отрочестве и юности. Но стоит лишь начаться бою, как становится ясно, что, несмотря на все наши заботы и питье Диотимии, Полиник, ослабленный ранами, потерял удивительную быстроту реакции, что давало ему превосходство. Этеокл не хотел ни ранить его, ни тем более убивать, но Полинику непереносима мысль, что брат может пощадить его. Этеокл же попытался своими великолепными ударами лишить Полиника сил и заставить прекратить сражение. На беду один из этих ударов, которые раньше Полиник так легко отбивал, попал по раненой руке. Полиник вскрикнул от боли, щит выпал у него из рук; почти безоружный, оказался он перед Этеоклом, который тоже опустил оружие. Полиник повернулся к нему спиной и бросился к лестнице — как можно в это поверить? Такое даже подумать невозможно: Полиник не может бежать.
Мы кинулись к нему, раскрыли объятия, мы будем плакать вместе с ним над преходящей славой героев. Застыв от изумления, Этеокл после бегства Полиника опустил оружие, бросил его, как брат, на землю. Полиник же, добежав до лестницы, перед которой стояли мы, повернулся к нам спиной — ему нужно было место для прыжка. Крик разорвал воздух: Полиник ринулся к Этеоклу, схватил его в свои объятья, и они вместе исчезли в бездне за площадкой. Мгновение никто ничего не мог понять, затем раздался нескончаемый двойной вопль отчаяния и глухой удар двух тел о землю.
ПОТОМ перестало существовать, но Исмена тут же пришла в себя и потянула меня за собой вниз, к воротам. Начальник стражи был там, все его люди были предупреждены. Воздух ушел из наших легких, но Исмене удалось выговорить с завидным достоинством:
— Пусть откроют ворота, как предусмотрено.
Начальник стражи узнал ее, но приказ выполнять не спешит.
— Это для второго маневра?
— Да, открывайте.
Он отдал приказ, люди его зашевелились.
— Не задерживайтесь, — посоветовал он Исмене. — Большой группе кочевников удалось ускользнуть, они могут вернуться.
Створки приоткрылись.
— Больше не надо, — проговорила Исмена, — мы быстро!
Мы оказались за воротами, побежали, я рвалась вперед; Исмене было за мной не угнаться, но желание оказаться как можно раньше у этих сияющих и темных тел, которые застили белый свет, опережало меня. Неожиданно я услышала всхлипывания.
— Я не могу быстрее, — задыхаясь, бормотала Исмена. — Я сейчас упаду. Иди одна.
Я не могу оставить ее, останавливаюсь, чтобы она перевела дыхание, поддерживаю ее, Исмена стала очень тяжелой — только потом мы снова пробираемся вперед. Может быть, я даже тащу ее на себе — не знаю, — я видела только что произошло с моими братьями, я видела только то, что с ними будет.
Этеокл упал сверху, спина у него перебита, он наверняка мертв. Полиник тоже умирает, и он это знает: тело его переломано.
Но почему же он ползет к Этеоклу, почему тянется к нему, почему, опираясь на его плечо, собирает в последнем движении все силы и опускает кулак ему на лицо? Почему я должна видеть эту кровь? Почему я должна видеть, как боль и хлынувшая кровь привели Этеокла в чувство и он начал искать, чем бы — в свою очередь — ответить Полинику и, нащупав свой меч, ударил брата его рукояткой.
Исмена так ничего и не увидела — зачем же вы наградили этим даром меня? Сестра упала, я даже не знаю, как мы добрались до тел братьев. И снова перед моим взором Этеокл и Полиник: в мучительных усилиях ползут они друг к другу. Теперь их видит и Исмена, неужели и ей доведется стать свидетельницей этого ужаса? Братья уже не видели друг друга, но они тянулись друг к другу, открывали друг другу свои объятия. Для обеих нас прозвучали Этеокловы слова: «И все же я любил тебя, брат». — «Я тоже любил тебя», — эхом отозвался Полиник.
Полиник захрипел, кровь хлынула у него из горла — конец. Мы закрыли ему глаза. Все лицо Этеокла в крови, но он смог увидеть нас, огромным усилием захотел что-то сказать, но язык не слушался его, и до нас долетело лишь слово: «Шум!»
Какой шум, что нам делать с этим диким шумом, что надвигается на нас, и с этими криками, что долетают с крепостных стен? Мы закрыли Этеоклу глаза. Плакать — мы хотим только опуститься на колени перед этими телами, обретшими, наконец, покой, и плакать.
Неожиданно рядом с нами оказался Гемон, он опустился на колени, поцеловал Этеокла в лоб. Он поднял нас, с силой потянул за собой — почему, зачем?
— Ворота слишком далеко, — простонала Исмена, — мне не дойти.
— Ворота заперты, — ответил Гемон. — Мы идем к стене, там две веревки. Быстрее, кочевники наступают.
Наконец до меня дошло: шум — это приближающиеся кочевники. Поняла это и Исмена и попыталась было идти. Я взяла ее за одну руку, Гемон — за другую, мы бросились вперед. Исмена снова упала, Гемон с поразительной легкостью поднял ее и донес до стены.
— Поднимайся вместе с Исменой, — сказала я, — одна она не сможет.
Я обвязала их веревкой, и они быстро оказались наверху — на веревке был блок; на той же, к которой привязана я, блока нет, меня потащили наверх, но быстро это не сделать.
Человек из синего клана заметил меня, ринулся было, но не успел схватить, только копье его разорвало мне платье. Конь кочевника встал перед стеной на дыбы, всадник сейчас дотянется до меня, но просвистела стрела, и он упал с лошади.
— Тащите, тащите быстрее! — услышала я Гемонов вопль.
Меня волокли вверх по стене, тело мое цеплялось за камни. На кочевников со всех сторон летели стрелы, булыжники, балки. Прежде чем отступить, всадники должны оказаться прямо под стенами. Я ударяюсь о стены, сдирая кожу; подо мной водоворот из людей и лошадей, на которых наемники пытаются уйти от фиванских защитников. Для меня перестала существовать опасность: мысль о спасении потонула в горе, страдании и боли. Чьи-то сильные руки стали тянуть веревку быстрее, перенесли меня через выступ крепостной стены. Передо мной Гемон, он всклокочен, лицо возбуждено, панцирь помят и на нем царапины; Гемон захотел поднять меня, заключить в свои объятия, унести отсюда. Я смогла только крикнуть «нет!» и свеситься со стены — мне кажется, что меня сейчас вырвет. Стоны вырывались у меня, живот сводило спазмами, но меня не вырвало: нечем. Я могу только молить: «Воды… воды!» Вокруг меня счастливые, радостные крики, машут руками — надо мной же раскинуло крыла безграничное горе. Но от жуткой сердечной боли я забыла даже о горе. Горе, как орел, обрушилось на меня с высоты и рвет когтями. Возвратился Гемон, он весь кипит от действия, от победы, от радости, что спас меня.
— Можешь пить, — протянул он мне свой шлем, наполненный водой. — Вода хорошая. Сейчас тебе помогут. — Он увидел мое лицо, понял, что я чувствую, и боль снова возникла в нем: — Этеокла нет больше, — услышала я его голос.
Он не хотел показывать свои слезы среди всеобщей радости, но он опечален и оплакивает моего брата в глубине души, вместе со мной.
Воины, мужчины и женщины, что находились на крепостной стене, теперь, когда опасность миновала и враг бежал, окружили нас. Они славили Гемона: «Фивы! — кричали они. — Победа!» Нам пора расстаться, я вижу это.
— Бедные мои братья, — вырвалось у меня, — Этеокл и Полиник!
Гемон выпрямился, шагнул от меня прочь:
— Одна оплакивай Полиника, который убил своего брата, который напал на нас с чужаками. Лишь Этеокл заслуживает слез!
Он вскочил на парапет крепостной стены, высоко поднял Тимуров лук. Он предстал перед моим взором совершенно другим: дикий, великолепный — такой он, наверное, в битве.
— Победа! Фивы победили! — кричал он. — Этеокл победил! Слава Васко, который отомстил за нас кочевникам!
И все, кто окружал его, все, кто мучил меня, крича со всех сторон в своей бешеной радости, славили победу. Только я не кричала. Только я, которая так хотела бы закричать. Не буду славить Этеокла — он, отобрав у Полиника корону, вошел вместе с ним в его гордое безумие. Я люблю их, я буду любить их всегда, обоих. Все, кто славили Этеокла и думали, что Полиник был врагом Фив, не могли понять меня. Даже Гемон, который так любит меня. Одна лишь Исмена сможет понять меня, одна она сможет разделить мое горе и радость освобождения Фив, — почему же ее нет со мной? Я раздвинула кольцо окружавших меня людей.
— Где Исмена? — властно спросила я Гемона.
— Ее увели во дворец, чтобы оказать помощь.
— Почему во дворец?
Гемон не ответил, но я услышала то имя, что звучало в его молчании: «Креонт».
Прибыл гонец, Гемон поговорил с ним, потом приблизился ко мне. Наверное, я плакала, потому что он начал вытирать мне слезы:
— Меня зовут во дворец, идем со мной.
Слово «дворец» привело меня в ужас.
— Останься здесь! — молила я.
— Креонт… — произнес Гемон вслух, и я поняла.
— Я подожду, — сказала я.
Гемон с сожалением удалился, я же села на парапет и уставилась на равнину, по которой уходили вдаль последние отряды кочевых всадников. Чтобы не слышать больше голосов, славящих Этеокла и проклинающих Полиника, я заткнула уши. Весь город пришел в движение, лилось вино, в домах и на улицах праздник, бегали дети, размахивая фиванскими значками, и били в цимбалы.
Глазами ищу место, где должны быть тела моих братьев. Их уже нет: унесли, и мне стало легче от мысли, что они под защитой стен нашего города и им будет обеспечен ритуал погребения. Раскрылись ворота… Вышел Васко — наверняка, он и занимался телами погибших братьев. Васко дошел до места, куда они упали: я знала, что он плачет, и я плакала вместе с ним: я не одна. На моих глазах Васко преклонил колени перед тем местом на земле, где агонизировали братья, и я поступила, как Васко: опустилась на колени. Он направился к воротам, от горя ничего не видя, не поднимая глаз на крепостные стены, где, впрочем, стояла я, такая же потерянная из-за непоправимости происшедшего, такая же сломленная.
Васко вошел в город, за ним захлопнулись створы врат. Солнце застыло в зените, оно жгло меня, раны и ссадины причиняли боль. Еще на рассвете мы стояли здесь с Исменой, вооруженные, боясь и ожидая приближающегося приступа. Теперь осаждающих нет: погибли или бежали, тысячи фиванцев убиты, ранены, оба наши брата мертвы — день же еще едва достиг полудня. Как это может быть, как мне жить, если за такое короткое время все оказалось разрушено? Однако мне ничего не придумать, и Исмена со своим ясным умом должна осознать всю невероятность происшедшего: ничего не сделав, Креонт вышел из схватки победителем. Теперь он — хозяин. «Не надо мной!» — кричало все мое существо. Да, он не хозяин мне, но он — хозяин Гемону, который так и не появился на крепостной стене. Около меня лежали брошенные на настил веревки, которые спасли нас от кочевников. Не будь Гемона и этих веревок — от нашей семьи никого бы уже не осталось.
Ко мне приблизились две девушки:
— Царевич Гемон отправил нас сюда, вы ранены, мы поможем вам и потом перенесем.
— Ко мне?
Они не ответили. Как они добры и внимательны, как нежны их руки. Они дали мне напиться, очень бережно уложили на покрывало, осмотрели раны и царапины. Они устроили меня в тени, пообещав очень скоро вернуться.
Мне следовало бы уйти до их возвращения, мне это понятно, но я не могу пошевелиться — и, конечно, проваливаюсь в сон.
Проснувшись, я увидела возле себя уже четырех девушек, которые снимали меня с телеги. Несли они меня на носилках, размеренно покачивавшихся. Чувствовала я себя разбитой, хотя ничего и не болело. Я не дома, здесь нет ни сада, ни высокой вишни — только камни, огромные камни дворца, откуда некогда изгнали Эдипа. И стража у дверей.
— Я не хочу во дворец, — запротестовала я, — Гемон должен прийти ко мне домой.
— Царевич Гемон навестит вас во дворце, — улыбнулась девушка. — Так сказал царь.
Получилось, что Этеокл и Полиник не только погибли, но и отдали нас во власть Креонта. На счастье, Исмена, как всегда, будет знать, что делать. Тихое покачивание, с которым девушки несут носилки, действует усыпляюще. Силы покинули меня, мне бы умереть, как уже сделали оба моих брата, и необъяснимо, почему мной завладел страх. Неужели я боюсь Креонта? Чего я боюсь? Что я могу еще потерять?
Меня принесли в большую комнату. Очень хочется пить, нужно пить — и я пью, чтобы доставить удовольствие этим девушкам, и почти засыпаю. Они ухаживают за мной, перевязывают ловкими пальцами. Мне хочется увидеть Исмену, но это невозможно — она отдыхает. А почему не приходит Гемон? Придет, он ведет переговоры с командующим отступающего вражеского войска.
Девушки будят меня каждый час и заставляют что-то пить. «Вы ранены, у вас лихорадка, нужно много пить». Сидя у моего изголовья, они сменяют друг друга, добрые, красивые, удивительно нежные.
Я заснула. Комнату наполнил громкий шум, доносящийся снизу, из города, но не могу подняться без посторонней помощи.
— Что это? — спросила я.
— В городе праздник, — произнесла та, что неусыпно сидела подле меня.
— Какой может быть праздник в день гибели моих братьев?
— Праздник победы, — уточнила девушка.
Две другие стоят у окна, все трое сгорают от желания выйти в город.
— Уходите, быстро, — приказала я, — вы мне не нужны, мне уже лучше.
Они не тронулись с места, молчат, совсем как Креонт, который все получил, ничего не сделав.
— Уходите, быстрее, — я настойчива.
— Мы не можем оставить вас, — произнесла в конце концов одна из них.
Я вспомнила Иокасту, выпрямилась, как сделала бы она.
— Итак, значит, я пленница? Можете не отвечать. Возражать бесполезно! Идите к царевичу Гемону и скажите, что мне нужно его видеть, — и поторапливайтесь!
Они о чем-то стали совещаться, затем одна из них вышла. Как ни старалась я заснуть — ничего не вышло. Во сне я увидела братьев: они еще маленькие и просят обнять их… Я заплакала, и кто-то рядом со мной заплакал тоже — это Гемон, и я чувствую, как от рыданий содрогается его сильное плечо. Говорить ничего не надо, знаю: он оплакивает Этеокла — друга, заводилу, товарища плохих и хороших дней — того, кто придал ему мужества признаться мне в любви.
Мы вместе вознесли молитвы, но я соединила оба имени в том, что уже перестало быть надеждой, но осталось — молитвой.
— Завтра будем славить Этеокла, на траурную церемонию придут люди. Ты вместе с Исменой должна будешь совершить ритуалы, которые подобают женщинам. Отдохни, поешь, чтобы набраться сил.
— А похороны Полиника?
— Ими займется Аргос — они его очень любили. После траурной церемонии по Этеоклу я покину Фивы на несколько дней проследить за отступлением кочевников из Аргоса.
— Не оставляй нас надолго одних.
— Я не задержусь, — ответил он. Подойдя к девушкам, сухо приказал: — Не давайте Антигоне никаких лекарств, вы причинили ей вред.
Девушки кивнули в ответ. Но почему же он не сказал, что мне надо предоставить свободу? Не может? Так приказал Креонт?
Гемон подошел ко мне проститься, глаза его покраснели, но в них блестела надежда:
— Когда установится мир, мы, Антигона, вместе уйдем из Фив.
Слова Гемона отдались во всем моем теле. Неужели еще можно надеяться? На пороге Гемон, как положено, обернулся, уходя, и улыбнулся мне — печальная улыбка была не только на его лице, он улыбался всем своим большим телом. Как бы мне хотелось ответить ему, но лицо мое улыбаться отказывается — брошенные не улыбаются.
Одна из девушек, ни слова ни говоря, улеглась на полу возле моей постели, две другие растянулись перед дверью — это Креонтов приказ. Я отвернулась к стене, мне хотелось ничего не чувствовать, и я заснула.
XVIII. ПОГРЕБАЛЬНЫЙ КОСТЕР
Когда я проснулась, все три девушки по-прежнему находились у меня в комнате, и тягостно было это чужое присутствие в такой горестный день. Я проголодалась, меня мучила жажда, но я отказалась принимать из их рук что бы то ни было. Когда они стали принуждать меня выпить хоть немного, я опрокинула стакан. В эту минуту появилась Исмена с подносом.
— Оставьте нас, — сказала она моим стражницам, — мы поедим вдвоем, затем вы сможете одеть ее для церемонии.
Те остались недовольны, сделали вид, что ушли, но было слышно, что они стоят за дверью.
— Это невыносимо, — проговорила бледная как полотно Исмена и беспомощно пожала плечами.
Нас осталось только двое: Тезей и Клиос далеко, Гемон мог еще помочь нам, но для него Полиник — предатель. Мы одни. Только для нас братья неразделимы, только мы любили обоих вопреки их преступлениям.
Исмена встала:
— Нужно подготовиться, быть красивой, чтобы отдать почести Этеоклу.
Вздохнув, она вышла. Тотчас появились мои стражницы, причесали меня, одели с необычайной нежностью. Они обхватывали меня своими ловкими руками — нас теперь четверо, и я самая старшая среди них — уже давно мне следовало стать женщиной и матерью. Я выше всех, сильнее всех, я — та, что познала дорогу, но они — красивее, тоньше и, как Исмена, знают, у кого власть.
Мне приятно чувствовать прикосновение их рук, и в то же время они мне ненавистны, потому что я — пленница.
— Почему у моей двери вооруженная стража?
Они улыбаются, они не знают, но так хочет царь. Царь, царь Креонт, тот, кто уже давно жаждет моей смерти из-за своего сына, но Этеокла он боялся. «Из-за него, — сказала мне Исмена, — Креонт действовал очень осторожно, — теперь он будет жестче, много жестче». — Возможно, но ему не ухватить меня своими когтями: скоро я уйду отсюда с Гемоном. Дом вдали от Фив, земля, дети. Да можно ли в это поверить? Я еще не совсем ясно соображала после снадобий, которыми напоили меня вчера эти улыбчивые. Они обвязали мне талию широким поясом стойкого красного фиванского цвета, надели на меня браслеты и ожерелье — «драгоценности короны», — с уважением произнесли они. Я сорвала все их. Эти драгоценности душат меня, и я бросила украшения на землю. Неужели эти девушки принимают меня за настоящую царевну? Неужели не видят, какие у меня руки, неужели — единственные во всех Фивах — они не слышали мой нищебродский крич?
Мы вышли из комнаты — я еще некрепко держалась на ногах; с какой добротой, с какими предосторожностями ведут они меня и поддерживают — и все потому, что я должна быть под присмотром. Но я не хотела убегать, я хотела отдать последние почести Этеоклу и пойти вместе с Исменой в Аргос — отдать дань памяти Полинику.
Свежий воздух и ходьба вернули мне силы, которые попытались усыпить мои стражницы. Исмена ждала меня. Бледная, немного подкрашенная, она ослепительно красива под своим покрывалом, и на ней такие же, как на мне, кровавые цвета нашего города. Я хотела подойти к ней, взять за руку, но улыбающаяся троица испугалась, решив, что я хочу убежать, и вцепились в меня. Неужели эти злодейки думали, что я за десять лет, что ходила по выжженной солнцем или холодом Греции, так ничему и не научилась? Они не знали, что я вырубала из камня морского Слепца и что мои руки заставили Полиника просить пощады? Мы вошли в сужающийся коридор, я оттолкнула двух улыбчивых, поставила их у стен и немного надавила. От боли они перестали смеяться — если бы я захотела, я заставила бы их молить о пощаде, но, подобно Иокасте, я не снизошла до этого, что для них было еще хуже. Так и оставив двоих стоять у стен, я обернулась, и одного моего взгляда хватило, чтобы та, что следовала за мной, отступила на несколько шагов.
— Хватит, — сказала я, — не прикасайтесь ко мне больше — никогда!
Девушки испугались: они все поняли, а Исмена обрадовалась. Из глубины своего отчаяния она послала мне слабую улыбку, на которую я ответила, как смогла. Я взяла ее за руку: нас двое, всего двое Эдиповых и Иокастиных детей. Берегись, беда, мы еще сразимся с тобой.
Поддерживая друг друга, мы продвигались вперед, и я почувствовала, что иду той же, немного танцующей, походкой, как Исмена. Мы вышли на площадь, толпа расступилась — поднявшийся шепот сострадания перешел в рев.
На верхней ступени, ведущей в зал собраний, на троне восседал Креонт, по сторонам трона — советники. Красивый, спокойный, величественный, при нашем появлении он поднял руку со скипетром и со своей опасной учтивостью вынудил нас ему ответить.
С другой стороны площади стояло, прислоненное к высокому камню, тело Этеокла, обернутое в ткань с цветами Фив — красными и черными полосами; лицо брата было скрыто серебряной маской, и над ней поднималась только непокорная грива волос. Тело Этеокла, водруженное на поленья, сложенные для костра, который должен был вскоре уничтожить его, было огромно, царило над площадью. Исмена тоже почувствовала это: царственное присутствие смерти свело к тщете земное могущество Креонта, и мы остановились, пораженные: Этеоклово тело, прислоненное к камню, нависало над нами, как волна, которую я некогда вырубала из камня вместе с Эдипом и Клиосом. Воспоминание это захлестнуло меня, заполнило всю — без остатка — грохотом бури.
Наверное, я произнесла вслух: «Он погубит нас», — потому что Исмена обернулась ко мне и прошептала:
— Это неправда, Этеокл — как Эдип: он путник на дороге.
«Но на дороге страстей», — подумала я. Страсти эти никуда не делись, они в напряжении мощного тела, они под серебряной маской, чей покой скрывает еще отблеск желания, отзвук дикой жизни, тень исчезнувшей улыбки.
Когда мы добрались до Гемонова места у подножия костра и сели, сразу же запели трубы. Креонт поднялся на своем возвышении.
— Пусть женщины и жрецы совершат ритуалы, подобающие мертвому царю и фиванскому герою, — произнес он.
Женщины — это мы, сестры.
— Совершим ритуал по нашим двум братьям и от имени всех женщин.
Исмена согласно кивнула.
Когда мы закончили, положили соль на серебряные Этеокловы губы и возжгли вокруг его тела ладан, мы снова заняли места подле Гемона. Он был крайне взволнован и ждал чего-то не предусмотренного церемониалом. И это случилось: Васко вывел на площадь под уздцы Света, белого жеребца Этеокла, с которого были сняты все украшения. Он, казалось, светился исчезающим светом дикого рассвета, и свет этот неумолимо напоминал Полиниково сияние. Свет двигался, будто танцуя, и восхищенный шепот взлетел над толпой — Креонт же бесстрастно хранил молчание.
Гемон представил народу коня, как будто отдавал последнюю почесть погибшему царю. Совершенство скакуна и контраст его белоснежной шкуры с черно-красными полосами, обвивавшими Этеоклово тело, и с его серебряной маской поразили нас с Исменой — мы как будто увидели обоих наших братьев.
На мгновение Васко оказался рядом со мной.
— Я соврал тебе, мне хотелось… Хотелось… Слишком поздно…
— Ты имел право и мог, — ответила я.
Что я сказала еще, не знаю. Сказала — и теперь невозможно вспомнить что. Отчаянное лицо Васко вдруг осветилось внутренним светом. Он приблизился к костру, схватил Света за подгуздок, Гемон — справа. Испуганный жеребец попытался было встать на дыбы, но у Васко и Гемона блеснули в руках ножи — и вот уже Свет принесен в жертву, раздалось ржание, он зашатался и рухнул на поленья.
Исмена закричала, я — тоже, и слух мой наполнился сдерживаемым гулом толпы, который, казалось, царил теперь над площадью. Неподвижная тяжесть Креонта, стоящего передо мной, душила и застилала весь белый свет. Я не хочу больше видеть его, другой взгляд зовет меня. В ту минуту, когда они закололи скакуна, померк свет, Гемон отскочил в сторону, чтобы его не забрызгало кровью, Васко же не двинулся с места, и теперь смотрел на меня, старясь поймать мой взгляд, и все лицо его было залито кровью. Я не отвела взгляда, я видела, что он решил воспользоваться правом, которое, сама не зная, что делаю, я предоставила ему. В горящем его взоре я прочла любовь, что питал он к Этеоклу, и невозможность жить без него. Я выкрикнула имя Васко — только имя, больше я о нем ничего не знала.
Гемон со стражниками взвалил Света на Этеоклов костер. Взметнулась вверх рука Васко, блеснул на мгновение нож, — удар был смертельным. Васко упал на окровавленную тушу коня и, казалось, слился с ним.
Исмена все видела, я почувствовала, как у нее подогнулись колени, и мы мгновенно пали ниц перед славой воплощения смерти.
Нежными прикосновениями, осторожно Гемон поднял нас, потом бросился к Креонту. В тишине, нарушаемой глухими рыданиями толпы, разнесся его голос: Гемон просил не разделять в смерти царя и тех, кто любил его и так преданно служил ему. Величие происшедшего захватило Креонта, он встал и дал согласие, спустив в знак этого скипетр. Гемон с жрецами возложил на поленья тело Васко, над ним и Светом лежали останки Этеокла. Гемон поднял факел, поджег поленья — сначала с востока, потом — с запада. Движения Гемона были столь же величественны, как и происходящее. Вчера еще в этот час, — думала я, — Полиник, Этеокл, Васко и Свет были живы.
Гемоновы факелы пророчили смерть. Исмена тоже поняла это, я почувствовала, что она вот-вот упадет, но она — дочь царицы Иокасты, она выпрямила спину, подняла голову и неотрывным взглядом впилась в огонь, пожирающий нашу судьбу. Лицо ее, нежное и пламенеющее, никогда еще не казалось мне таким прекрасным.
Огонь рвался вверх с ужасающим ревом, еще немного — и он достигнет тела Света, потом низведет в пепел останки Васко и Этеокла.
Гемон обернулся; силы покидали нас, он понял это и кивнул — знак этот суров и означал: «А вам, сестры, не подобает видеть то, что последует далее».
Я приняла это повеление, Исмена — тоже и подозвала ожидавших нас женщин. Мы хотели бы остаться вдвоем, но измученная Исмена потеряла сознание — я была не в силах помочь ей, женщины подхватили сестру, и мы оказались отделены друг от друга. Когда мы покидали площадь, где проходила траурная церемония, в ноздри мои ударил запах паленого мяса. Обычно так пахнет еда, и во мне проснулся аппетит. Я вспомнила забитых для пира лошадей, то пиршество, из-за которого кочевники пошли на приступ, а мы одержали над ними эту страшную победу.
Для Исмены подали носилки, и улыбчивые унесли ее. Другие женщины, настроенные совсем по-матерински и, конечно, более опасные, увлекли меня от сестры в сторону. Я хотела было броситься за Исменой, но горе и отчаяние отняли у меня силы. Я пустилась в слезливые возражения, и стражницы начали успокаивать меня с недопустимой нежностью. В звучании их слов и в увещеваниях мне все время слышалось только одно слово — «царь». Какой царь? Тот, кого они боятся. И, пока они подталкивали меня, тащили по бесконечному коридору, меня тоже обуял страх.
— Ну вот и пришли! — сказали они, наконец, с облегчением. Я открыла глаза и увидела большую белую пустую комнату без окон, с одной кроватью, двумя скамьями. Мне ничего не хотелось — только спать, кровать притягивала меня к себе, но тем не менее я смогла спросить: «Где мы?»
И ответили они, мои нежные, мои надежные, мои неотвратимые мамочки: «Дома».
Никакой это не дом, эта комната — тюрьма, но сначала мне надо выспаться, набраться сил.
Женщины раздели меня — я позволила им это; одежду мою они унесли, хотели дать питье — я отказалась. Тогда они очень нежно стали принуждать меня к этому, а я — столь же нежно — выплевывать. Кажется, они смутились, испугались, им бы хотелось добиться своего, но страх останавливал их. Кого они боялись? Гемона. Гемон еще жив, он защитит меня. Я заснула с таким чувством, будто очень медленно падаю с крепостных фиванских стен: я бросилась за Этеоклом и Полиником и теперь с ужасом ждала вопля, который будет означать нашу общую гибель. Крик этот я услыхала — мой крик, он наполовину приглушен, наполовину задушен страхом. Самая высокая, самая крепкая из парок подошла к моей постели с еле теплящимся светильником и чашей.
— У тебя лихорадка, — проговорила она, — сильная лихорадка, нужно это выпить.
И тогда между нами и гложущей меня жгучей жаждой завязалась глухая борьба. Это была самая долгая и самая безотрадная борьба в моей жизни. Они смогут заставить меня проглотить это питье — их все же трое, преисполненных сил и доброты, но, как я и обещала Исмене, я выплюнула все или почти все. Во время этой схватки белый жеребец встал на дыбы перед моим внутренним взором, перед теряющим всю свою благородную кровь каплю за каплей Этеокловым телом, которое в конце концов и погубит меня. «Гемон, — вскричала я, — надень на меня серебряную маску моего брата, чтобы они больше ничем не могли меня напоить». И пока я медленно падала в пропасть, до меня донесся Гемонов крик: «Ты должна жить, чтобы у нас были дети». Почему мне никак не удается в это поверить? Мне нужно жить, обязательно, но не для счастья. Парки, которые смотрят за моей жизнью, уже оборвали три нити — Полиника, Этеокла, Васко. Следующая будет моя, но сначала… Что будет сначала?
Я попыталась вырваться из трясины сна, выскользнуть из него, но остаться все той же Антигоной, путницей на дороге, той, кто идет, не останавливаясь, не ища и не обретая счастья. Той, что побиралась лишь чтобы жить, чтобы жил Эдип, чтобы продолжалась моя дорогая жизнь, которую я так любила. Ее и сейчас надо любить, хотя я уже не знаю зачем.
Они отделили меня от Исмены, мне остается надеяться только на Гемона, который, как по волшебству, оказался рядом, вырвал меня из лап страха, помог сесть, показал погребальную урну.
— Здесь прах Этеокла, через два дня я вернусь, и мы развеем его над морем, как он хотел.
— Вместе с пеплом Полиника?
— Люди Аргоса унесли его тело с собой.
— Мы с Исменой пойдем в Аргос для свершения церемонии?
— Конечно, но ты больна, Антигона, у тебя лихорадка, надо спать.
— Спать? Это они заставляют меня спать; в воде, которую я выплевываю, есть какое-то снадобье.
Парки, белые, сильные, улыбчивые, подошли к Гемону — держались они вместе:
— У нее сильная лихорадка, она бредит.
Гемон поверил им, тогда я поднялась, тогда я стала гнать их от себя, наступать на них, и они отступили.
— Это дворцовые женщины сделали меня больной, — быстро сказала я Гемону. Ему было никак не поверить мне, я прижалась к нему, зашептала на ухо:
— Прикажи им выпить то, чем они меня поят, сам увидишь.
Гемон предложил им сделать это — женщины не согласились, тогда Гемон разозлился.
— Пейте все трое, сию минуту, — раздался его непререкаемый приказ.
Гемон не сводил с них глаз, и они испугались, выпили это питье и через мгновение уже опустились на скамью.
Гемон сам сходил за водой для меня, помог лечь снова. Он должен наблюдать за отступающими войсками Аргоса, он скоро вернется, и тогда мы уйдем из Фив. Гемон ушел, печаль и сон свалили меня. Мучили страшные сны: будто нужно идти, но тело мое связано — и никак не встать.
Время шло, и больше нельзя было откладывать уход. Наконец, я проснулась — светильник зажжен, но все три парки спят на скамье, одна подле другой. Одежду мою они унесли, на мне лишь то, в чем я спала.
На шее у самой высокой из спавших я нашарила ключ от двери. Сняв его я стянула с нее и платье, сандалии — она так и не проснулась. Сандалии оказались мне впору. Я открыла дверь — в коридоре никого. Тщательно заперев ее, взяла с собой ключ: трем паркам придется подождать, пока их выпустят, а самая опасная из них проснется совершенно голой… Я нашла выход в сад — скоро рассвет. Заставив себя не бежать, я добралась до стены, через которую перелезла, как в детстве, взобравшись на стоявшее рядом дерево, — какое счастье, узнать тот, давний, запах и шершавую кору!..
На улицах еще ни души, свежий воздух быстро излечил меня от одолевавшей тошноты и головной боли. Небо светлело, дикий и пустынный город спокойно дышал, его запахи, шум, поднимающийся ветер — все знакомо мне, как знакомо было всегда, но теперь во всем мне чудится привкус смерти.
Я шла вперед — шла, как во времена Эдипа, не зная куда, как будто его широкая спина по-прежнему маячила у меня перед глазами, и неуверенные мои мысли шли в такт его шагам.
Неожиданно я поняла, что бесцельное это бегство привело меня прямо к деревянному дому, к дорогому дому, который с такой точностью выбрала для меня и бедняков любовь К. и Этеокла, так редко показывавшего ее мне. Калитка заперта, и это меня удивило — в этот час она всегда открыта, чтобы могли войти первые больные. Я крикнула, показался Диркос — не боится ли он, что за мной кто-нибудь идет, потому что сразу вновь стал прикидываться слепым. Он ворчал, как всегда, но я чувствовала, что он напуган. Диркос открыл мне — никого: сад пуст. Где же те, кто сейчас должен был готовить суп и нарезать хлеб для бедных, раскладывать для больных лекарства?
Я опустилась на землю — надо где-нибудь спрятаться и узнать, обнаружили ли во дворце мое исчезновение.
Диркос тут же начал суетиться, заставил меня взобраться по лестнице на чердак второго дома, который стражники не заметили. Сам же он заторопился на рынок — узнать, о чем там говорят.
XIX. ГНЕВ
На душном чердаке, когда я, наконец, освободилась от стражниц и убежала из дворца, мне стало невыносимо грустно. Не могу я больше сидеть здесь, ждать и ничего не видеть: я приподняла глиняную черепицу, проделала отверстие, просунула голову и плечи. Свет ослепил меня, потом на дороге я увидела Зеда и Диркоса, который шел, приволакивая ногу. Я помахала им, Зед увидел меня, бросился к дому, и, несмотря на снедавшую меня печаль, я закричала от радости.
Вот они уже у дома, я спустила лестницу, спрыгнула вниз. Вид у Диркоса и Зеда суровый.
— О моем побеге уже известно? — спросила я.
— Об этом никто не говорил, — сказал Диркос, — но у Зеда для тебя плохая новость.
— Тело Полиника взяли не люди из Аргоса, — произнес Зед, — а Креонт, и Гемон об этом не знает.
— Тогда, значит, Креонт проведет погребальную церемонию. Это покажет его только с хорошей стороны.
Оба мои друга ничего не ответили, но по их виду стало ясно, что никаких ритуальных церемоний Креонт проводить не собирается.
— Что-о?.. Как же он намерен поступить? — мне стало страшно.
— Оставить тело Полиника без погребения, — ответил Диркос, — оно будет разлагаться за стенами города.
— Да как он смеет!
— Есть эдикт. Зед слышал его.
— Эдикт? Что в нем сказано?
— Полиник — предатель и погребению не подлежит. Если кто-то попытается предать его тело земле, будет казнен. Кругом выставлена стража.
— Оставить Полиника без погребения… он будет… Я никогда этого не допущу! Исмена — тоже.
— Успокойся, Антигона, — умолял Диркос.
— Нет, не успокоюсь! Я не хочу больше успокаиваться. Хватит!
Я ринулась к двери, Диркос попытался было удержать меня:
— Ты ничего не сможешь. Исмена — тоже. Креонт сильнее. Он царь.
— Не надо мной. И никогда не будет! Дай мне пройти, Диркос.
Он ухватился за мое платье, пытаясь удержать, остановить. Я вырвалась, побежала, Зед — не отставая, рядом.
— Где оглашают эдикт?
— На перекрестках. Там стражники и вестовщик.
Я была вне себя. «Наконец-то вне себя!» — раздавалось что-то во мне. Хватит бежать. Нужно идти, восстановить дыхание. Идти надо быстро — иначе невозможно, но бежать нельзя, нельзя терять голову. Я не должна терять голову. В Фивах мужчины ее уже потеряли — и остались без голов, а Креонт — сохранил, Креонт все рассчитал. Но чтобы мы, женщины, согласились оставить тело нашего брата зверям на растерзание и страже на поругание? Никогда!
Я шла очень быстро, говорила сама с собой… Мы приблизились к перекрестку Четырех Ремесел; дорогу мне преградил стражник. От его копья я увернулась, ребром ладони, как учил меня Клиос, выбила оружие из его рук и устремилась с Зедом к перекрестку.
За нами следовала толпа мальчишек. О, эти мальчишки Васко! Вокруг вестовщика толпились стражники, и он читал эдикт среди мертвой тишины. Когда вестовщик объявил, что тело Полиника должно гнить без погребения, крик вырвался из моей груди. Всплеск ярости, возмущения переполнял меня, сейчас он вырвется наружу, прямо в лицо городу, этот поток боли, который породили глупость и несправедливость, и боль эту чувствуют все женщины. Да, я Антигона, нищебродка слепого царя, я оказалась бунтаркой на собственной родине, я ополчилась против Фив, против мужского закона, против идиотских войн и против гордынного культа смерти.
Неожиданно прозрев, я увидела, что было глубинным смыслом всей моей жизни. Я пошла за Эдипом только для того, чтобы научить его быть тем, кем он был, и, не стань этого — последнего Креонтова преступления, я никогда не осмелилась бы подумать о подобном.
Я не могла больше слышать вестовщика, набрала горсть земли и швырнула в него.
— Никто, — вопила я, — никто из живых не властен над мертвыми. Никто не имеет права оскорблять их тела.
Женщины и дети вместе со мной начали бросать в вестовщика комья земли. Я бросилась к ужасному этому эдикту, который дает право позорить Полиника, — я не могу видеть этот документ. Толпа вынесла меня вперед, опрокинула стражников, а вестовщика уже и след простыл. Зед схватил эдикт, я разорвала его; принесли факел, и вот позорный Креонтов эдикт пылает под одобрительный гул многоголосой толпы.
Я была счастлива в собственном несчастье, я яростно топтала пепел, в который превратился ненавистный эдикт.
— Встань во главе всех нас, — схватил меня за руку Зед, — замени Васко… нападем на царских солдат, пока не вернулся Гемон.
Меня будто окатили холодной водой: слова Зеда отрезвили меня.
— Нет, — сказала я, — и только нет. Я хочу предать Полиника земле, а затем навсегда покинуть этот город смерти.
Услышав мое «нет», Зед побледнел: рухнули последние его надежды.
— Не оставляй нас, — раздался его дрожащий голос. — У нас теперь только ты, — теперь говорил рядом со мной несчастный ребенок.
Но во мне все восстало против его слов, я оттолкнула мальчика, бегом бросилась через толпу и дальше — по улице, ведущей к Исмениному дому. Запыхавшийся Диркос звал меня, но я не отвечала. Зед бежал рядом, и я, задыхаясь, кричала ему или всем:
— Нет, с Фивами покончено, покончено! Навсегда!
Конечно, бежала я как сумасшедшая. Мне надо было видеть Исмену, только ее. Зед, плача, устремился за мной вместе с выводком Васко, этими верными мальчишками, которые будут биться за меня до смерти, если только захочу. Но я не хочу, я хочу сражаться одна, вместе с Исменой, за честь и покой нашего брата.
— Защищайся, Антигона, — слышится издалека крик Диркоса.
Не хочу я защищаться, я хочу только предать земле тело Полиника — вот и все, что мне надо. И потому, что я женщина, потому, что у меня есть сердце, потому, что у меня есть лоно, я могу только раз и навсегда сказать Фивам и их чудовищным законам нет. Больше я ничего не хочу, я все решила сама и хочу добиться того, что решила, — изо всех сил, которые закипают во мне от гнева.
Когда я оказалась у Исмениного дома, она открыла мне даже прежде, чем я постучала. Она ждала меня — какое счастье! Она услышала: что-то случилось на перекрестке. Говорить я не могла, запыхавшись от быстрой ходьбы и обуревавших чувств.
— Так это из-за тебя? — воскликнула Исмена. Я кивнула и увидела, что лицо сестры озарилось радостью, той огромной радостью, которую и я испытываю тоже.
— Ты осмелилась! — вырвался у Исмены крик радости.
— Я разорвала эдикт и сожгла его!
— Ты сделала это, сделала! — она крепко сжала меня в объятиях, схватила в охапку.
— Это мы сделали, потому что я все время думала о тебе, я хотела только одного: видеть тебя, говорить с тобой, вместе с тобой предать Полиника земле.
Исмена впустила меня, Зеда и мальчишек в сад, закрыла калитку и велела:
— Бегите по всему городу и говорите всем, кого увидите, что Антигона сбежала, что она отправилась в Аргос. Быстро, бегом! А ты, Зед, проследи, чтобы они говорили об этом всюду, и быстро возвращайся.
Мой гнев раззадорил ее.
— Креонт обманул нас, хуже того, он обманул собственного сына. Оставить тело Полиника на растерзание стервятникам!.. Какая низость! Знал бы это Этеокл!
Она вдруг начала рыдать, дрожала, сжимая кулаки, из ее искривленного рта вырывалось лишь одно слово: «Мщение!»
Обняв ее, я стерла пену с губ, вытерла слезы, как делала, когда она еще была маленькой девочкой, которую возмущала несправедливость. Успокоила ее, утешила, усмирила.
Не нужно мне мщения, не хочу я лишать Креонта трона — пусть мужчины, которые избрали его, разбираются, как хотят. Мы — женщины, сестры, мы должны лишь похоронить Полиника и сказать Креонту «нет», — раз и навсегда «нет». Он — царь живых фиванцев, но не мертвых. Думаем мы с Исменой одинаково, но она лучше меня понимает, что это значит.
— Креонт не потерпит, — заявила она. — Он будет думать лишь о мщении. Он убьет тебя!
Как мне нравится ее дикий вид, когда она вопит: «Тогда ему придется убить и меня!» Исмена задумалась.
— Гемон будет с нами. Он скоро вернется. Нужно только дождаться. Продержаться два дня…
Как мне знакомы эти ее рассудительные речи — я никогда так не умела и не хочу уметь.
— При чем тут «продержаться», Исмена? Завтра тело Полиника, выставленное на солнце, начнет разлагаться. Уже начало… Стервятники и звери разорвут его.
— Ужасно! Я не могу даже подумать об этом.
— Мы не можем ждать, сегодня ночью нужно все подготовить и на рассвете начать действовать.
— Как? Вокруг тела — стража, а ворота заперты.
— Зеду известны подземные ходы, которые ведут за крепостные стены, он проведет нас. Стражники не подойдут близко к телу из-за тяжелого дурного запаха. Если поторопимся, успеем прикрыть тело землей. Этого хватит.
Зед вернулся, он знал, где тело, выход же из подземелья был поблизости. Теперь он отправится на разведку и где-нибудь неподалеку спрячет мотыги.
Вскоре крики мальчишек, бегавших по городу, возымели действие: Креонт отправил за мной всадников на дорогу в Аргос.
Тем временем Исмена отыскала платья неброского серого цвета: это поможет нам на заре спрятаться от стражи.
Пока Зед не вернулся, мы совершили траурную церемонию, как будто тело Полиника было перед нами. После этого полагалось очистительное омовение, и мы провели его тоже вместе. Исмена осенила меня знаками, простерла над моим телом руки; когда же подошла моя очередь и я начала втирать масло в ее прекрасный, немного округлившийся живот, Исмена издала легкий стон.
Тотчас я снова дотронулась до ее живота и почувствовала под ладонью слабое движение. Вспомнилось, с каким трудом бежала она к нашим братьям, низвергнувшимся со стены, как упала в обмороке…
— Ждешь ребенка? — спросила я.
Исмена промолчала, но по ее слегка испуганным глазам я поняла, что права.
— Ты любишь его, ждешь?
Пусть она молчит — за нее отвечает тело. И среди печали, гнева мы неожиданно ощутили подлинную радость.
— Пойду одна, — сразу же решила я. — Твой ребенок должен жить.
Исмена попыталась возражать, заплакала, но обе мы знали, что никуда она не пойдет, а я с благоговением поцеловала ее несравненный живот, последнюю надежду нашей оказавшейся в беде семьи.
Больше ничего не надо говорить — Исмена надела на меня серое платье, в котором меня почти нельзя разглядеть в приближающемся рассвете.
Темнело, вернулся Зед — он все осмотрел и подготовил, можно идти.
Молча мы втроем поели — может быть, в последний раз. Исмена заставляла меня есть: завтра мне понадобятся силы. Я не стала спорить, но вместе с тем во мне проснулось желание, которое уже давно знакомо моему существу: исчезнуть из мира пищи, которую организм поглощает и выбрасывает, стать чистой водой, светом, прозрачным воздухом. Диотимия говорила, что нужно сопротивляться соблазнительным заблуждениям, как она определяла эти мысли. Я послушалась ее, но во мне постоянно жило ожидание смерти, и только маленький ребенок, который должен появиться у Исмены, мог бы заставить меня забыть об этом.
Мне пора — я пообещала Исмене вернуться к ней в известное ей, очень надежное укрытие, но я знаю, что люди Креонта схватят меня раньше.
Исмена вручила мне серебряную маску, чтобы предохранить лицо Полиника. Точно такую же она сделала для Этеокла — значит, Исмена уже давно предвидела эту двойную гибель.
Зед провел меня садами, через стены, которыми сады отделены один от другого. Мы шли по дороге, что проложил Васко. По переплетениям дорог и лестниц мы спустились в подземный город. На каждом повороте нас встречал мальчишка, нередко провожая свистом.
Зед предупредил, что предстоит пройти через старинное кладбище. Плиты над захоронениями покрывали надписи, а на камнях либо под ними белели кости и черепа с оскаленными зубами. Вид черепов внес смятение в мою душу: уж не над нашим ли отчаянным, смелым поступком смеются они? Совсем скоро священное тело Полиника тоже перестанет существовать, от него останется лишь скелет, а вместо сияющего лица — оскал зубов.
Может быть, именно поэтому Эдип временами и заходился в бесконечном хохоте, а я не могла понять, почему смех этот меня не пугал, и я обычно смеялась вместе с ним, просто потому что смеяться весело.
Перед спуском в подземелье Зед остановился.
— Кормилица называла меня хохотушкой Антигоной, я хоть немного похожа на ту хохотушку, когда нахожусь с вами? — спросила я.
— С нами, Антигона, — быстро последовал ответ, — ты всегда улыбаешься или смеешься.
От этих слов мне стало легче идти в подземелье под крепостной стеной: наклон там крут, а воздух спертый. Вышли мы к небольшому леску, сохраненному Этеоклом, когда расчищались подступы к городу, — раньше он приходил сюда с Полиником играть или охотиться.
Когда мы выбрались на опушку, была еще ночь, и в темноте невозможно предать Полиниково тело земле, прикрыв его ею, — мы спрятались за небольшим взгорком. Зед оставил там обе мотыги и мешок. Отсюда-то нам и предстоит двинуться в путь с первыми проблесками зари. Я лежала на земле, и время, казалось, тянулось бесконечно. Тогда я повернулась, и на меня угрожающе надвинулась громада фиванских стен. Отвлекая от мрачных мыслей, Зед вручил мне серый капюшон, натянул такой же на себя и произнес:
— Когда окажемся у тела, надо замотать лицо мокрыми тряпками.
— Зачем?
— Там ужасный смрад…
Я забыла, что тело Полиника оставили разлагаться, и мне сразу показалось, что дурной запах уже настиг нас.
Зед махнул рукой в сторону тела… Далее — за Полиником — лагерь стражников. Его раскинули с таким расчетом, чтобы запах туда не долетал; в лагере — костер, и один из стражников бодрствует.
— Сейчас пойдем — следуй за мной не так быстро, сдерживай дыхание. Ты возложишь ему на лицо маску и как можно скорее свершишь ритуалы, потом начнешь помогать мне, — Зед поднялся. — Бегом! Пригнись! — прошептал он.
Сначала я запыхалась, потом дыхание стало ровным. Зед остановился… Мы дошли до этого ужаса, поняла я, но тела Полиника еще не было видно.
Тряпками Зед обмотал мне рот и нос, я сделала то же ему; лишь на мгновение в нос ударил трупный смрад. Почти в полной темноте я скорее угадала, чем увидела обнаженное Полиниково тело. Брошенное на землю, оно было выставлено на поругание. Даже насекомые могли сделать его своей добычей. От имени Исмены, Этеокла и наших родителей я со словами поклонения возложила на лицо брата, на лицо, которое еще недавно было таким гордым, а сейчас уже теряло свои очертания, серебряную маску. Если глаза покойного еще не выклевали птицы, то теперь их, как и лицо, никто не сможет тронуть.
Зед забрасывал землей ноги Полиника. Я тоже взяла мотыгу, и первые горсти земли легли на плечи, грудь Полиника. Рядом со мной послышалось рычание — это собака, которую Зед отогнал ударом мотыги, бросилась наутек, что-то волоча в зубах: это была кисть моего брата. Я застонала, представив плоть брата в пасти этой грязной твари. Но Зед торопил меня:
— Быстрее, быстрее, не останавливайся…
Он был прав, и я стала безостановочно бросать землю на живот Полиника… И вдруг взгляд мой упал на его руку… Рука — без кисти, ее оторвала собака… «Нет, — это уж слишком…» — и я отодрала кусок от своего платья и обвязала культю…
— Не останавливайся, — приказал Зед.
Я снова взялась за мотыгу — вот уже живот Полиника целиком скрылся под слоем земли. Осталась только голова, но тут силы изменили мне, и уже Зед тщательнейше забрасывал землей голову Полиника, лицо под маской… Я же заканчивала ритуальную церемонию.
Скоро взойдет солнце и рассеется туман. Зед знаками показывал, что стражники разжигают костер.
— Развод стражи — пора уходить. Бери мотыгу, а я — следом за тобой, только забросаю наши следы…
Небо светлело. Там, где было тело брата, теперь только неопределенный грязно-серый холм… Здесь все такого цвета — и песок, и глина. Холм кажется мне мирным, обычным — теперь Полиник обрел новое существование.
Непонятно, — зачем надо уходить отсюда? Только потому, что есть Зед с его храбростью и преданностью?
Я побежала, стала проворно карабкаться по взгорку, как показал Зед. Мне почудилось: кто-то догоняет меня — оглядываюсь, но никто меня не преследует, только неотвязный запах, запах, от которого не отделаться. Перебравшись на другой склон взгорка, я сорвала с себя капюшон и повязку, но запах не исчезал. Неужели теперь всю жизнь я буду чувствовать, как рядом со мной разлагается тело брата?.. Зед полз следом. Он тоже сорвал с себя капюшон и повязку. Бледность заливала его лицо, как и мое: вероятно, нам обоим дурно — мы только начали приходить в себя.
Зед дотащил меня до небольшого гребня, который намело ветром на невысоком бархане, и мы спрятались за этим песчаным укрытием.
— Они просыпаются, — проговорил Зед. — Не высовывайся, чтобы тебя не увидели, я буду все тебе рассказывать.
Мне действительно лучше бы не смотреть по сторонам, но я не выдерживаю и тут же оказываюсь рядом с юношей. Занимается день, наступает время смены дозора. Один из стражников обматывает тряпками лицо другого, того, кто должен подойти к телу Полиника.
— Когда он увидит, что Полиник засыпан землей, станет звать других, — проговорил Зед. — Надо поскорее уходить отсюда… Только не поднимайся на ноги…
Дозорный не спешил: он направился к телу, сделав большой крюк, чтобы, по возможности, обойти облако смрада, которое распространялось от разлагавшегося тела. Вдруг стражник бросился бежать: что-то заметив, он остановился и закричал, предупреждая остальных.
Стражники повскакали со своих мест и начали обматывать друг другу лица тряпками; они были смешны и вместе с тем ужасны. Однако нестерпимый смрад, страх перед разлагающимся телом Полиника пугал их, как и нас.
— Скорее, скорее, — умолял Зед.
Мне и хотелось бы уйти, оставить ужасное это место, но, как завороженная, я не могла отвести глаз от темнеющей груды земли, которая, казалось, уже немного осела, я не могла оторваться от Полиникова тела, распростертого на земле и кое-как скрытого серой пылью. В небе над нами появилась огромная птица.
— Сначала уходи ты, — прошептала я Зеду. — Забирай мотыги… А я догоню тебя…
Испуганный и жалобный мой голос встревожил его.
— Без тебя я не уйду… быстрее… А то они нас заметят…
Но мне было не двинуться с места, по крайней мере в ту минуту: я должна видеть, что там произойдет… И я замолчала.
— Тогда останусь и я, — заявил Зед.
Я обозлилась.
— Немедленно уходи, — свистящим шепотом приказала я, — иначе я встану во весь рост и скажу, что это сделала я…
Зед поверил, что, не уйди он сейчас, я действительно выпрямлюсь, как мне этого и хотелось, и брошу вызов Креонту и его стражникам. Гримаса любви и боли исказила лицо подростка.
— Я подожду тебя в подземелье, — проговорил он, сдерживая слезы.
Песок зашуршал под его ногами. Я обрадовалась, но не обернулась, не махнула рукой, как он ожидал. Мы совершили церемонию — мне следовало бы уйти, встретиться с Исменой, но меня терзало глухое беспокойство: я должна остаться тут… Меня мучила страшная жажда, я выпила до капли воду, что была в небольшой фляге, оставленной мне Зедом. Машинально я подняла глаза к небу: огромная птица, которую я только что видела, никуда не исчезла — это стервятник, это падальщик Креонт, который с высоты наблюдает, как исполняется его эдикт. Стервятник внезапно резко упал на тело Полиника, с которого крыльями кое-где сбил песок. Вот он уже сидит на теле моего брата, вытягивает свою отвратительную шею, вот клюв его оторвал кусок плоти. Меня обуял такой ужас, что я почти потеряла разум — конечно, именно этого я и ждала. Протяжный крик вырвался из груди и пронзил тишину наступавшего утра. Стервятник не тронулся с места, но, потревоженный, перестал работать клювом.
А в небе — еще птицы, они все ближе. Я выпрямилась во весь рост, слепая ярость толкнула меня вперед, но исчезающее сознание подсказало: натяни капюшон, замотай лицо. Проделав все это, я оставила открытым рот — мне нужно дышать, пока буду бежать, и я устремилась вперед.
Стражники, увидев меня и услышав вопль, попытались схватить меня, но мне надо было отогнать стервятников. На бегу я подобрала камень, бросила его в падальщика и не попала, но птица взлетела, громко хлопая крыльями.
Отогнать всех тварей! — ни о чем ином я не могла думать и бежала к страшному этому месту, стараясь только не сбить дыхания.
Стражники орали, они тоже бросились бежать, но я — быстрее их. Я успела при этом подобрать с земли еще камень, швырнула в собак — и в самую гнусную из них — в Креонта.
И вот я рядом с Полиником, рядом с его телом, но не могу заставить себя взглянуть на холм, который я сама же и набросала… Тело брата разлагается, и мне кажется, что холм над ним не что-то застывшее и мертвое, мне кажется, что он живой… одушевленный… Вокруг тела бродила собака, и я бросила в нее камнем — тварь завизжала и исчезла.
Серебряная маска была на месте и скрывала лицо брата. Горстью земли я присыпала рану, которую оставил на теле клюв стервятника, и отбежала на подветренную сторону: удушливый запах отогнал меня прочь. В нескольких шагах от меня появился стражник с багровым лицом. Он бежал в мою сторону и, казалось, был готов лопнуть под своей тряпкой. В руке его блестело оружие. Стражник испускал из-под повязки жуткие звуки, то втягивая в себя, то исторгая воздух. «Сейчас он меня убьет — и конец Антигоне, такой уставшей и мучимой стыдом за всю эту жизнь…» — мелькнуло у меня в голове. Тем не менее что-то заставило меня наклониться, подобрать камень, другой, потом — пригоршню земли и бросить все это в лицо приблизившемуся стражнику. Он покачнулся, едва не обрушился на меня всей своей тяжестью. Глаза его забиты песком, он ничего не видит… Мне впору помочь ему, но я в состоянии только молотить кулаками по его смехотворному панцирю и вопить вовсю:
— Стервятники!.. Стервятники!.. Не имеете права!..
Стражник никак не мог понять, что с ним происходит, — упорно тер глаза и бормотал: «Так приказано!..»
Тут явился начальник стражи в окружении подчиненных — лица у всех красные, потные, а тряпки, которыми у них замотаны лица, делают их похожими на несуразных животных.
Я не убежала — так и осталась стоять с подветренной стороны. Они поняли, что я не исчезну, и теперь следовали за мной в изумлении и ярости. «Я — Антигона, Полиник — мой брат… Никто не имеет права… Креонт мертвыми не правит… Он не имеет права…»
Начальник стражи — он толще и старше остальных — пожал плечами: «О каком праве ты говоришь?..»
— Убейте меня, чего ждете? — не унималась я.
— Не станем тебя убивать, ты безумна, — ответил он.
В изодранном платье, с волосами, торчащими во все стороны, я действительно должна казаться безумной, когда ору во все горло и тереблю свой капюшон… Да, может, я и вправду обезумела?
Я провела рукой по лицу — под капюшоном мокро: я вспотела. Изо рта течет слюна, и приходится отплевываться на глазах этих чужих мужчин, которые не сводят с меня глаз.
Скрыв, вместе с Зедом, тело Полиника под слоем земли, я отдала усопшему погребальные почести, но необходима еще одна, главная церемония — прощание с завываниями и горестными громкими причитаниями плакальщиц. «Убейте меня, прикончите, — молила я, — но прежде дайте исполнить, что полагается плакальщицам… На их причитания имеет право каждый умерший…»
Стражники стояли передо мной, разгоряченные, потные, озадаченные тем, что происходит. Они никак не могли понять, что им надо делать. И так как в это место не долетал чудовищный запах разлагающегося тела, они, как и я, освободились от повязок, закрывавших лица. Одного из них я узнала по широченным плечам — это Илиссин сын. Ему было так жарко под повязкой, что он с явным облегчением освободился от нее и теперь отплевывался. В возбуждении я рассмеялась, видя, как он отирает рукой рот. Он было смутился, но не смог не улыбнуться.
Все десятеро окружили меня — в ужасе, что нарушают приказ Креонта и страшась последствий его гнева. Неожиданное мое появление застало их врасплох, поразило, но вместе с тем и успокоило: виновница беспорядка налицо.
По-прежнему в вышине кружили стервятники, но они, боясь людей, не решались спуститься и приступить к гнусному своему пиршеству. Креонт тоже был тут, я чувствовала — это он смотрит на нас глазами белых, неумолимых фиванских стен. Совершенно потерянная, в рваном платье, с лицом в потеках от пота и слез, я ничего не соображала, кроме того что эти мужи во плоти и крови уставились на меня, не ведая, что предпринять, поскольку центром происходящего стала для них я.
Мне не сдержать истерического хохота — настолько беспросветно и абсурдно происходящее. Главный стражник ошеломлен и испуган. «Но… но…» — крикнул он и замолк, не зная, что сказать дальше.
Снова мне подумалось, что для скромных похорон Полиника недостает воплей ритуальных плакальщиц. Неужели я сама не в силах оплакать собственного брата? Неужели простые эти люди, что привыкли встречаться со смертью, не поймут такого простого моего желания?
Бросившись на землю, я обвила руками колени десятника. «Воин, — молила я. — мой брат Полиник имеет право на причитания плакальщиц, разреши мне исполнить положенное!..»
Десятник попытался вырваться, но я крепко вцепилась в его ноги. «Я единственная женщина тут, — рыдала я. — Разреши же мне оплакать его!..»
Схватив меня за плечи и заставив подняться, он приблизил ко мне багровое лицо свое, на котором страх проложил серые тени. Он не знал, как поступить, ловил взгляды подчиненных и, может быть, в них прочел немое согласие с моей просьбой. Губы его тряслись… «Быстро, — прошептал он в ответ. — Потом отправлю тебя к царю…»
Он снял руку с моего плеча, и я, как тысячи раз делала это на дороге, когда меня просили присоединиться к хору плакальщиц, принялась ходить вокруг насыпанного мною же холма. Сначала медленно описывала я круг за кругом, и передо мной были только огромные лица стражников. Они здесь, эти лица, они вокруг меня, — особенно багровым и жалким было лицо десятника. Постепенно лица эти исчезли и я осталась одна, одна из нескончаемого числа женщин, что оплакивают умерших, кого любили.
Прощай, любимый мой брат, и тело, что я любила, — Я так мало могу для тебя. Прощай, солярный гений, всадник, несущийся среди заблуждений и убийств, Прощай, великий дикий зверь, обрети же своего ближнего, свою тень…Не знаю, где я остановилась, я могу только топтаться на месте, плакать и стенать, — одна за множество женщин. Именно к ним я обращала свои крики, которые делались все пронзительнее и пронзительнее… Кажется, нашлись и среди мужчин те, кто поддержал этот слабый гул неповиновения, — в такт крикам они ударяли оружием по своим щитам. Лязг железа взбудоражил меня, и я снова стала кружить вокруг холма, вопли мои звучали все громче и громче — до тех пор, пока я не повалилась на землю, исступленно колотя по ней ногами. Я каталась по песку, билась, визжала — назло Креонту, назло всем… Я исторгала свою фантастическую уверенность, что жить — это радость, что жить — это счастье, и его познали мои братья, и я разделила счастье с ними.
Когда я замолкла, смолкло все. Мне не привиделось это, я ничего не придумала: вокруг меня — ноги, оружие, сандалии — десять стражников, на мгновение разделивших мое несчастье, смотрели на меня.
Попытавшись встать, я смогла только немного проползти, но не надо мне ничьей помощи: я должна быть одна, совершенно одна. Пусть меня рвет, пусть слюна течет изо рта — я не должна сдерживать бури, что сотрясают мое тело.
Будто из другого мира — издалека — донесся строгий голос десятника. «Отойдем, — сказал он, — отвернемся. Ей не убежать…»
Взгляды их перестали тяготить меня, и теперь — в глубине собственного отчаяния, я могла дать своей плоти испражняться и стонать. Когда я немного пришла в себя, оказалось, что я рыдаю, и хорошо, что ни Исмены, ни Зеда со мной нет; хорошо, что я смогла пережить все это одна, в грязи, доведя себя почти до такого же состояния разложения, в каком лежит передо мной Полиник. Мне удалось подняться на ноги, я, как зверь, забросала песком свои испражнения.
Как показаться этим мужчинам такой вонючей, этим мужчинам, которые слышали, что я делала. «Воды, — молю я, — воды…»
Пожилой принес в шлеме воды, он был серьезен и молчал, избегая смотреть в мою сторону. Утолив жажду, я как смогла, вымылась — к счастью, платье оказалось не слишком испачканным.
Стражники сбились в кучу — им стало жаль меня, к тому же их охватил страх оттого, что они не понимают, что со мной делать…
— Раз вы не намерены убивать меня, — произнесла я, приблизившись к ним, — надо взять меня под стражу и обо всем сообщить царю.
Десятник никак не мог понять, имеет ли он право разговаривать со мной, преступницей…
— Как предупредить?
— Отправь посланцем самого быстрого из вас, пусть доложит царю, что какая-то женщина пыталась предать тело Полиника земле, что вы схватили ее прежде, чем она смогла что бы то ни было совершить, и что вы отсылаете ему вашу пленницу.
— А ты?
— Ты велишь связать мне руки, привяжешь к одному из твоих людей, кто и отведет меня в Фивы, где царь вынесет смертный приговор. — Я протянула ему руки: — Быстрее!
Но неотвязная мысль преследует меня:
— Псы… Стервятники… пусть твои люди отгоняют их. Обещаешь?..
Он кивнул и приказал Илиссиному сыну привязать меня к себе, связав мои руки. Один же из его людей, без панциря и оружия, уже бежал в Фивы.
Иссос повел меня в город. Я задыхалась, пот лился ручьем, тело разламывалось после исступленного кружения: плакальщицей я пребывала над телом брата. Меня качало из стороны в сторону. Иссос следовал сзади. В изодранном платье, я была почти голой, он видел, как пот стекает по моей шее, бежит по телу, — запах пота ударял ему в нос. Больше я так не могла и остановилась, Иссос наткнулся на меня.
— Иди впереди, — взмолилась я.
Он не согласился.
— Если бы на моем месте была твоя жена, она попросила бы тебя о том же.
— Она никогда не окажется на твоем месте.
Я решила, что моя просьба ни к чему не привела, но он обошел меня и встал впереди. За широкой его спиной я почувствовала себя в безопасности, и к тому же он заслонил от меня эти ослепительные фиванские укрепления.
Взошло солнце, лицо мое заалело, земля стала жечь подошвы, потому что, пока я предавалась траурной церемонии, сандалии мои куда-то исчезли. От жары, боли, которая становилась непереносимой, я покачнулась и тяжело осела на землю. Иссос испугался: вдруг я умру здесь, вдалеке от Фив. Тогда — виноватых нет. А если побежать за помощью, я ведь могу и сбежать, потому что, кто знает, не притворяюсь ли я?.. Иссос наклонился ко мне, потряс за плечо, все беспокоившие его мысли отражались в его взгляде. Мне хотелось бы помочь Иссосу, но ни подняться, ни произнести ни слова я не могла: я совершенно обессилела. Иссос понял, что прежде всего мне надо дать воды — не напрасно десятник оставил ему флягу. Иссос опустился рядом со мной на колени, стал осторожно лить воду мне в рот. Силы понемногу возвращались, и я села. С поразительной для его огромной фигуры нежностью он стал лить мне воду на голову и на лицо, дал выпить еще немного. Он заметил, что я шла босиком по раскаленной земле и, когда я оторвала еще два куска от своего платья, ловко обернул мне ступни.
Мы подошли к Северным вратам, к той башне, с которой Полиник предпочел увлечь за собой в бездну поражения и своего брата. Дрожь пробежала по моему телу, Иссос снова дал мне воды и проговорил, наклоняя флягу в последний раз:
— Братья твои, Антигона, сейчас в лучшем мире, чем мы, им больше не надо беспокоиться о своей жизни.
Неужели я все еще стремлюсь защищать свою жизнь? Мое тело и все оставшиеся силы отвечают мне: «Да, ты будешь защищать свою жизнь и нисколечко не уступишь Креонту своей свободы».
Подойдя к воротам, я снова оказалась перед стражниками, которые с изумлением воззрились на меня: на связанные руки, грязное, рваное платье, на ноги, обмотанные тряпками. Тут был и ожидавший меня Зед.
— Ты не ранена? — тихо спросил он.
— Беги к Исмене, — прошептала я, — принеси мне платье и сандалии. Только не надо, чтобы она приходила.
Начальник стражи застыл, увидев меня (это был друг Гемона), он разрывался между дружескими чувствами и страхом перед Креонтом. Судя по всему, с тех пор как я вернулась в Фивы, я только и делаю что отравляю жизнь другим… Чтобы не разговаривать со мной, он провел меня в сторожевое помещение, куда притащили скамью. Теперь я смогу лечь, а Иссос сядет на полу. С наслаждением вытянула я ноги — что услышу от Креонта никто не знает. Но тут меня стало куда-то сносить… Очень быстро сносить куда-то…
Я проснулась оттого, что какая-то женщина провела по моему лицу влажной душистой тряпицей. Аромат этот мне знаком — так пахнет от Исмены.
Женщина эта — Налия, она и обтирает мое тело. Ощущение превосходное, но вдруг я встревожилась:
— А Иссос?
— Я уложила его под скамью, он тебя не видит: он спит. — Она сняла с меня изодранное платье. — Такая красивая девушка, как ты, создана иметь детей… Но что сделали с тобой эти люди? А ноги… бедные твои ноги! Я смажу их маслом, надену хорошие сандалии… нельзя оставлять тебя на погибель… Только не встречайся с этим старикашкой Креонтом лицом к лицу… Нужно уйти тихо.
— Уйти? Между мною и Креонтом — стервятник.
— Стервятник? Какой еще стервятник?
— Тот, который рвет Полиниково тело и которого мне надо отогнать.
Налия плакала, продолжая растирать мои ноги, и приговаривала: «Стервятник… стервятник…»
Она надела на меня платье, на голову и плечи накинула восхитительный белый шарф, который прислала Исмена. У Иокасты, насколько я помню, был такой же, и ей он очень нравился. На таком шарфе она и повесилась… Исмена… Уж не решили ли они таким образом помочь мне сохранить свободу… Чего бы это ни стоило?..
Вошел главный стражник: царь приказал, чтобы я предстала перед его судом. Иссос поднялся с пола; его поразило, что на мне чистое платье и белый Исменин шарф. Главный стражник торопил его, да и сам Иссос хотел поскорее избавиться от такой неудобной персоны, как я.
Перед нами вышагивали пятнадцать вооруженных воинов и столько же следовали сзади.
— Если она сбежит, — сказал начальник стражи Иссосу, — не много будет стоить твоя жизнь.
— Не стану бежать, — вмешалась я в их разговор, — я хочу, чтобы меня судили.
В пути нас сопровождал громкий звон оружия, на улицах — ни души, ставни закрыты. Но вскоре из домов стали доноситься пронзительные женские вопли, им вторили мужские.
Временами панцири и солдатские шлемы звенели под ударами камней, летевших с крыш. Верные мои друзья — мальчишки из шайки Васко — давали знать таким образом, что они со мной.
Перекресток Четырех ремесел, где я сожгла Креонтов эдикт, охранялся отрядом воинов — никто не двигался, но крики, сопровождавшие меня, не утихали.
Следующий перекресток перегородила молчавшая толпа. Я узнаю их — это больные и бедняки, что приходили в деревянный дом за помощью: там им давали есть и лечили. Впереди толпы — Диркос и Патрокл. «Отпустите Антигону!» — кричат они, и крик этот подхватывают десятки людей.
В ответ сразу же прозвучала команда. Стражники образовали каре, угрожающе ощерились их копья. Было ясно, что дорогу они проложат силой.
— Не надо крови, — обратилась я к главному стражнику. — Дайте мне поговорить с ними.
Он грубо схватил меня за плечо и вытолкнул вместе с Иссосом в первый ряд.
— Диркос, — произнесла я, — не надо крови, не надо войны. Я не нападаю на фиванские законы, и царь вправе судить меня… А я имею право себя защищать. Идите с миром.
— Тебя не будут судить, Антигона, тебя уже приговорили. Приговорили к смерти. Все остальное — притворство…
— Дай нам пройти, Диркос, — снова взмолилась я. — Никакой крови, никакой крови именем Антигоны…
Он понял, что столкновение со стражниками, к которому была готова толпа, для меня хуже смерти, и замолк… Толпа расступилась, пропустила нас и двинулась следом. Женщины пели мелопею, которая была известна мне в детские годы. Теперь я не помнила ее. Я так старалась запомнить и записать Эдиповы просоды, что забыла о других. Эдип был подлинным аэдом. Из-за своих просодов, но более — из-за избранного им, верного пути, того, которым должна следовать и я, несмотря на новые препятствия. Я содрогнулась, ноги подкосились, и я упала бы, не подхвати меня Иссос и какой-то стражник. На улице, по которой мы шли, велись работы у сточных канав, и зловоние напомнило о Полинике, его разлагающемся трупе и смраде возле него — том смраде, который мне уже никогда не забыть…
Долго ли еще предстоит двигаться в этот, самый жаркий, час дня по городу, где аромат цветущих садов смешивается с гнилым дыханием сточных канав? На мгновение я потеряла сознание и удержалась на ногах лишь потому, что меня поддержали мои стражи.
Из окна, закрытого ставней, донесся мужской голос: «Она не выдержит, она сейчас упадет». Женский голос ответил: «Она не упадет. А если упадет, то встанет… Она такая…» — эти слова незнакомой женщины придали мне сил, и я дошла до дворца, подталкиваемая Иссосом, который меня же одновременно и тащил.
Меня втолкнули в почти не освещенный погреб, заполненный стражниками. Иссосу нужно было выступать на суде, он развязал веревку, которой я была к нему привязана, передал ее другому стражнику и ушел. Принесли скамью, и я смогла сесть, но лечь и вытянуться на ней нельзя, потому что тот, к кому меня теперь привязали, уже сидит рядом.
Я чувствовала себя измученной, но, может быть, именно физические страдания и помогли вытерпеть запах, что забивал ноздри, и то, что застило мне глаза. Тело Полиника бесславно вошло в чертог смерти — не так, как Этеокл и Васко. Тайком, кое-как, Полиник прикрыт землей. Перед моими глазами стоят собака и стервятник, рвавшие куски его плоти, которую тащат они затем прочь… А этот смрад, этот запах, что преследует меня, так и будет мучить до последнего дня? Весь наш род кажется мне непоправимо оскверненным, обесчещенным… заломить бы в отчаянии руки, но я не могу пошевелить и пальцем… Закричать бы, но кто услышит?.. Креонтовы стражники?..
Если Гемон успеет вернуться, смогу ли я, видевшая стервятника, стать женщиной?.. Креонт бросил тело моего брата диким зверям, превратил его в падаль… Так смогу ли я с сыном Креонта заниматься любовью, желать от него детей?.. Гемон очень хороший, он любит меня больше всего на свете — я знаю это, — но почему же, подчиняясь своему отцу, он оставил меня одну в этот ужасный час?
Обниму ли я когда-нибудь своего первенца, вспоминая — а я этого не забуду, — вспоминая о тряпке, которой закрывала лицо, когда я забрасывала землей тело своего брата, брошенное стервятникам?
Через щель в стене подвала я вдруг услышала детский голос: «Антигона, я вижу тебя… Ты меня слышишь?..»
Это один из мальчишек Васко. Я приникла к щели и прошептала: «Слышу…» Стражник, что был рядом со мной, ничего не заметил… «Зед, — снова прозвучал голос, — сообщил Гемону… Он вернется и спасет тебя…» На этот раз стражник попытался заткнуть мне рот. «Зед, — продолжал мальчишка, — велел передать тебе: „Тяни время… Хорошо?..“»
Воин зажал мне рот ладонью и чуть не задушил. Но мне удалось во что-то вцепиться зубами — и он завизжал от боли.
«Антигона, — услыхала я испуганный детский голосок, — ты сделаешь так?»
Воин отдернул окровавленную руку, я с отвращением что-то выплюнула и крикнула своему невидимому собрату: «Нет!»
— «Нет!» — вопила я, надрываясь.
XX. СУД
За мной пришли. Наверняка это был кто-то из приближенных царя, если судить по его манерам, по тому уважению, что пришедший внушал воинам. Ему неприятно видеть меня привязанной к стражнику, и он приказал снять веревку и обмотать ее вокруг моей талии. Так, я, кажется, обретаю свободу движения, но руки остаются связанными. Мы поднимаемся по темной лестнице, сразу же за которой начинается длинный коридор, и вдруг я оказываюсь на пороге огромного зала. Сначала я ничего не увидела из-за ослепившего меня яркого света, но затем прямо перед собой различила три громадные каменные фигуры.
Трое судей строго разглядывают меня, я же, не очнувшись от подвального мрака, едва понимаю, что передо мной кто-то есть. В глубине зала собрались какие-то немолодые мужчины, чтобы творить надо мной суд. Лучше бы подойти к ним и избавиться от одиночества, стать, как и они, частицей фиванского народа. Но человек, который привел меня перед лицо трех неподвижных судей, и испуганная группка, что вскоре станет их соучастниками, выполняли другой приказ.
После бессонной ночи и мучительного дня голова моя гудит от боли, а ослепленные солнцем глаза закрылись. То, что возвышается передо мной — тяжелая череда статуй или скал, — это Креонт и его судьи… Или это просто мрачное воображение моего измученного тела и духа? У тех, кто стоял позади меня, было еще что-то человеческое: эти люди могли понять, что же я совершила. Но мешал страх, губительный страх… Я чувствовала это по тоскливому запаху, который доносился до меня.
Каменные статуи — дикие, выжженные, как фиванские улицы, цвета смерти и обглоданных костей, цвета крепостных стен. В каменных стенах гудят первостепенные для Фив слова: «гордыня», «деньги», «закон». Бесплодные эти законы знаменуют смерть, статуи готовы произнести приговор, и приговор этот убьет меня — но прежде надо, чтобы пришла Исмена. Вот и она, вместе с каким-то юношей, — они соединены счастливыми узами. Но ему в зале не отведено места, и он с сожалением удалился.
Исмена, кажется, не идет, а летит по воздуху, и ее появление вызвало гул одобрения и восхищения у тех, кто стоял позади нас. Ни минуты не колеблясь, она направилась ко мне и, проходя мимо царя, присела в быстром грациозном поклоне, как принято в Фивах. Скорее, так следует приветствовать дядю, который, как она считает, все еще любит ее, а не оскорбленного владыку. С невероятной отвагой она сумела обойти моих стражников и тут же принялась развязывать путы, стягивавшие мне запястья.
Креонт, конечно, приподнял брови и задал вопрос, который помешала мне расслышать моя слабость, потому что Исмена ответила ему как ни в чем не бывало: «Что я делаю?.. Развязываю ее бедные руки, иначе — как она сможет отвечать вам?»
С огромным облегчением я опустила руки вдоль тела.
— Я была уверена, — прошептала она, — что ты умираешь от жажды. Ты вся горишь… Пей поскорее, я добавила в воду лекарство.
Не переставая поглядывать на Креонта, Исмена напоила меня. «Дай ему выговориться, — шептала она, — притворись, что ты беспредельно больна… Гемон уже близко».
Когда она стала развязывать веревку на моей талии, во взгляде ее клокотало негодование: веревка была слишком грубой, а на платье — огромное пятно.
«Не сердись, — в свою очередь прошептала я, — думай о своем ребенке».
Креонт уже терял терпение и приказал Исмене занять место в другой стороне зала. И снова перед нами скала или просто безжизненная крепостная стена, за которой прячется царь, властелин стервятников, и его трупоеды. Одно за другим перечисляет Креонт преступления Полиника и возглашает, что закон, по которому приговаривают, чтобы тела предателей разлагались без погребения за стенами города, — самый древний и наиболее почитаемый в Греции.
Сосредоточившись на самой себе, я молчу, как того хочет Исмена, молчу — сколько хватит сил. Заканчивая речь, Великий Выговариватель обращает свои обвинения и в мой адрес: «Все в Фивах подчиняются мне, за исключением тебя…»
Исмена подмигивает, предупреждая: «Вот и началось».
Да, началось… Правда, так хотелось бы смолчать, но теперь мне уже не скрыть своих мыслей. Глаза мои, слезящиеся от яркого света, так и не могут различить, где среди каменных изваяний настоящий Креонт?.. Но, возможно, только для него одного и собираю я с трудом силы, чтобы еле слышно произнести:
— Я не отказываюсь подчиняться законам города, но это законы живых, их нельзя применять к мертвым. Для мертвых существует иной закон, и он вписан в женское тело. Нас, живых и мертвых, когда-то на свет произвела женщина. Она выносила нас, родила, выпестовала, она любила нас. И внутренняя убежденность дает женщинам право утверждать, что люди, когда жизнь покидает их тела, имеют право на погребальные почести, которые обеспечат им и забвение, и вечное почитание. Женщинам это известно, и не надо нас этому учить, и не надо ничего приказывать.
Огромная царственная глыба приподнялась и заслонила собой горизонт, а прямо передо мной прозвучал Креонтов голос — исходил он от некой скрюченной человеческой фигурки.
— В Фивах, — заявил этот человечек, — есть только один закон, и никакая женщина не может противопоставить ему свой.
Креонт обернулся к заседателям:
— Вы знаете, что гласит закон?
Заседатели поклонились, и в ответ Креонту эхом прозвучало: «Смерть».
Он обратился к застывшим в нерешительности старцам:
— Вы знаете Антигону. Мы оценили ее преданность городским больным и страждущим, мы поддержали ее. Ее брат, царь Этеокл, и я сам всегда старались помочь ей на верном пути, но гордыня обуяла ее. Антигона разорвала и прилюдно сожгла царский эдикт. Под покровом ночи она преступила запрет и пыталась предать земле тело предателя Полиника. Подобные посягательства на наши законы нетерпимы, вы слышали приговор великих судей, к которому с печалью и я присоединяю свой голос. Теперь решение за вами.
Над ордой старцев поплыло жалостливое гудение, продолжительное тоскливое блеяние. Они оплакивали мою молодость и мою слишком рано прерывающуюся жизнь. Они блеяли и жалели меня, они досадовали о днях, которые я уже не увижу, о супруге, которого не познаю, о детях, которых не рожу… Но между этими их жалобами глухо звучало одно, рассудочно-холодное соображение: они одобряют вынесенное царем решение и поддерживают смертный приговор.
После этого Креонт повернулся к Исмене и, отбросив угрожающую свою манеру, воззвал к пониманию:
— Исмена, ты познала те несчастья войны, от которых нас избавила Этеоклова победа. Настало время восстановить утраченное. Твоя сестра нарушила наши законы и посягнула на царскую власть, она заслуживает смертной кары, которая и будет сегодня осуществлена, если только я не найду возможным заменить ее вечным изгнанием, как позволяет закон в некоторых случаях.
Мне известен несносный характер твоей сестры, только ты можешь убедить ее признать перед нами преступность своих замыслов и сообщить правосудию имя сообщника, чьи следы нами обнаружены.
Пока Креонт говорил, на лице Исмены презрение сменилось горделивым вызовом, — это переполнило меня радостью и страхом. Да, моя Исмена, несмотря на свой политический склад ума и привычку быть при дворе, уже готова была изменить привычной сдержанности и тактичности поведения. Предположив, что она может одобрить подлость, допущенную по отношению к мертвому Полинику, и убедить меня выдать кого-либо, Креонт, как и задумывал, глубоко оскорбил ее. Глаза моей сестры метали молнии, и она готова была ответить нанесшему ей оскорбление со всей Иокастиной гордыней.
Мгновенное озарение раскрыло мне всю хитрость ловушки, уготованной Креонтом Исмене: она ведь думает, что он ее по-прежнему любит, — и попадет впросак. Креонту же известно, что если даже Исмена ни в чем не участвовала, она все равно одобряет сделанное мною. Креонт не любил уже Исмену, он знал, что после моей гибели она станет заклятым его врагом, а следовательно — лучше погубить ее вместе со мной. Исмена не видела, до какой степени Креонт изменился, она еще думала, что, памятуя о Гемоне, он сочтет необходимым пощадить нас. Я же знала, что в старческом безумии Креонт не может уже никого ни щадить, ни любить. Ему было необходимо унизить Полиника, ему нужна была моя жизнь любой ценой, а ценой этой станет гибель Исмены. Восстав против оскорбителя, не видя — в порыве возмущения — опасности, Исмена была готова уже бросить ему в лицо тот презрительный отказ, что станет для нее смертным приговором.
Исмена не должна отвечать, и намного раньше меня самой тело мое уже знало, что следует делать. Оно бросилось на колени, лоб уперся в пол, и из самой земли исторглось восхитительное «нет». Этот вопль предупреждения и боли смел с Исмениных уст готовые уже слететь слова. Этот вопль отрицания исторгала я из себя от имени всех женщин — не я одна выплевывала из себя это «нет», но и за Исмену тоже. «Нет» это — намного старше меня, это — жалоба или призыв, поднявшийся из тьмы и из отважнейшего сияния существования женщин на земле. Это «нет» летит и в прекрасные лица, и в спесивую Креонтову рожу. Мое «нет» потрясло зал, разодрало каменные одежды великих судей и разбросало в разные стороны орду старцев.
Это «нет» заставило Исмену зарыдать: ей следовало поплакать — пусть всхлипывает, иначе заговорит, а так — сможет ускользнуть от нависшей гибели.
Я выкрикивала только «нет», одно только «нет», кроме него ничего и не надо. Только «нет» — этого достаточно. Мой вопль заглушил слова отказа, что начинали рождаться на Исмениных губах, но так и не смогли родиться, потому что потонули в ее слезах. А мужчина, который ее сопровождал, бегом устремился к ней. Мне радостно, что он был вне себя и так сумел увести за собой Исмену, что Креонт ничего и не заметил.
Теперь Креонт видел только меня, я — единственный объект его ярости. Ему хотелось что-то сказать, приказать, но мой крик заглушил все. Вопреки желанию Креонта, крик заполнял его слух, заставлял багроветь от натуги. Креонту было не перекрыть голос, который уже перестал принадлежать мне: он шел из времен более древних, чем существование Фив и призрачной тирании.
Мое «нет» сорвало с петель двери, распахнуло их, согнало с мест судей, привело в ужас советников, обратило их в бегство: на полу валялись лишь жалкие знаки их должностного достоинства. Теперь в зале нас только двое — Креонт и я, лицом к лицу. Крик мог преисполниться еще большей мощью, поколебать стены судебного зала и обрушить на Креонта этот памятник беззакония.
Я не должна была покоряться Креонту, но ненависти у меня к нему нет. Не для ненависти я рождена. Ради любви бросилась я в прошлом по дороге из Фив, ради любви следовала за Эдипом до того, как он стал провидцем.
Крик перестал заполнять все мое существо, я в силах приглушить его, сдержать, и он постепенно стих. Смятенный Креонт отнял руки от ушей, и собственный визг устрашил его. Когда я поднялась на ноги, он перестал визжать и сам успокоился: я стояла перед ним молча и ждала. Он не осмелился поднять на меня глаза, он боялся заговорить со мной — не возвращусь ли я снова к своему «нет», которое было единственной моей защитой. Теперь между ним и мной — только смерть и стражники. Их он и позвал.
XXI. ПЕЩЕРА
Крик этот отнял у меня столько сил, что у меня перехватило дыхание, закружилась голова, и я перестала понимать, где нахожусь и что со мной. С трудом различала я рослого стражника, который приближался ко мне, и лицо у него ничего не выражало — одна задубевшая на ветрах кожа. Он поднял веревку — от нее меня освободила Исмена, — и я, не задумываясь, протянула ему руки. Он схватил мои запястья, и я всхлипнула: обе руки были изранены. Он увидел это и обвязал веревку вокруг моей талии, не слишком затягивая. Наверно, от него пахло вином, но не страхом, как от остальных. Стражник смотрел на меня без злости, но сурово: «Узнаешь?»
Да, это тот человек, что остановил меня у ворот, когда я возвращалась в Фивы.
— Я — десятник Стентос… ты еще угрожала, предрекая мне конец. Вспомнила?..
— Женщинам иногда приходится за себя постоять…
— Да я и не возражаю… Случается, во время битвы я ору, как пять десятков воинов, вместе взятых, но до тебя мне далеко: сам царь не мог заставить тебя замолчать. Если будешь молчать, я не причиню тебе боли, как просила твоя сестра.
Я не возражала. Он потащил меня за собой, и я подчинилась.
— Когда ты отчаянно, как ненормальная, исторгала свое «нет», мне даже понравилось, мне даже было приятно. Иногда я тоже хочу что есть мочи заорать «нет», но, если ты стражник, хоть и десятник, приходится молчать. И пить.
Мы вышли из зала суда — нигде никого… Можно подумать, что Креонта, его судей и советников моим «нет» смыло с этого места, приносящего несчастье. Стентос отворил дверь, за которой — ничего, кроме тьмы. Я застыла на пороге — он попытался втолкнуть меня внутрь.
— Только не темнота, мне страшно, — проговорила я, выпрямляясь.
— Это тебе-то страшно? А кто обрушил на царя такие вопли?..
— Я всегда боялась темноты… Там крысы…
— Нет там крыс… Входи!..
— Оставь мне какой-нибудь огонь! — взмолилась я.
— Хорошо, — ответил он и оставил меня в темноте.
Мне не верилось, что этот исполин, в железе и коже, способен понять то отчаяние и ужас, что я испытывала при виде крыс. Но Стентос вернулся и поставил на камень в центре подземелья небольшой светильник.
«Огонь этот долго не продержится, но и мы тоже долго здесь не задержимся… Если что не так — зови, я здесь, за дверью».
Стентос ушел. Светильник горел неярко, и глаза мои отдыхали после резкого света в зале аудиенций. Я опустилась на камень, почувствовала, как расслабляюсь, и, не успев ни о чем подумать, заснула.
Лежа на камне, я одновременно «видела», как я на нем лежу. Как несчастна эта девушка, раздавленная свинцовым сном, и как жалко ее. Девушку непрерывно терзает нескончаемая и нелегкая любовь к другим и подсознательное желание упорядочить жизнь в тиши, когда увлечен лишь одним-единственным человеком, который, конечно, является только во сне.
Что за неприемлемая жизнь, что за изуродованная жизнь в бесконечной раздвоенности, без мужчины, без дома, без детей?! Мне бы утешить тебя, девушка, но это невозможно. Ты проснешься, и мы снова обретем друг друга, думая, что жестокая это мечта принесет нам печаль.
Я потянулась и поняла, где мне больно, ощутила холод мокрого камня, приготовилась и дальше страдать. Но испытание медлило: еще не настало время. Светильник погас, но мне не страшно, не грустно — я счастлива, что погрузилась в эту сказочную тьму. Как это я могу быть настолько счастлива? Разве стоит истязать себя желанием счастья, если оно здесь, живет во мне и уже льется через край? Зачем пытать тело, которое на свой молчаливый лад и во тьме выявляет свое счастье, и происходит это у меня на глазах, выжженных солнцем. И тело мое нашептывает: живи, живи со мной — я служу тебе, я люблю тебя, жизнь любит нас… Еще любит. Вдохни в себя это счастье, и если тебе захочется заснуть, так и поступим: засыпай… поспим…
Вновь я проснулась, а та, что наблюдала, как я сплю, и беседовала с моим телом, исчезла… но сохранилось, не исчезло счастливое бесстрашие — оно как бы воздвигло надо мной громадное, легкое, как воздух, строение, по форме напоминающее женскую грудь. Из тьмы появляется и — все ближе, ближе еще одно счастье — Исмена, сегодня она — сама нежность… Она вложила мне в руку пузырек — эликсир Диотимии… Ты дала его мне, но тебе он нужнее…
С преданностью друг к другу мы нежно обнимаемся — как в ту грозу, когда были совсем детьми.
— Я недавно вскричала «нет». Вместе с тобой, — прошептала Исмена, — но твой вопль был так прекрасен, что меня никто и не услышал.
— Я слышала, Исмена, но у нас всего несколько мгновений, а я тебе непременно должна сказать, что ты никогда не позволяла мне… С тех пор как я вернулась в Фивы, старшей была ты… Твоя любовь и проницательность оберегали меня. То немногое, что мне удалось сделать, сделано только благодаря тебе. Не будь твоего терпения, твоего огорчения по поводу моих иллюзий, гораздо раньше все обернулось бы к худшему. Без тебя меня бы давным-давно убили, и я не успела бы и не смогла найти в себе силы, чтобы крикнуть Креонту «нет». Запомни, что «нет», брошенное Креонту, это «да» твоему ребенку и всей твоей жизни.
— Я говорю «да» моему ребенку, Антигона, и это — счастье. Но поэтому теперь и я должна подчиняться. Во власти Креонта убить тебя, а я вынуждена молчать, как молчат всегда женщины — женщины, у которых есть дети.
Слова эти удручили меня, но не время было обсуждать, говорить об этом, да и плакать тоже не было времени, потому что Стентос уже приоткрыл дверь и позвал Исмену.
«Капитан идет… Не надо, чтобы он видел тебя рядом с осужденной».
Исмена сразу же перестала плакать. Мы поцеловались, и она убежала, коротким ласковым движением коснувшись моей щеки, — так обычно прощалась с нами Иокаста.
В ушах у меня еще звучала музыка Исмениных шагов, и я испытывала восторг, будто она все еще рядом, когда неожиданно распахнулась дверь. На пороге появился человек в красном плаще. За ним — будто сбитая воедино — группа мужчин, вооруженных стражников.
— Уходите немедленно! — прокричал он Стентосу. — Привяжи ее к себе, чтобы не убежала. В городе расставлены дозоры… Да, возможно, ее станут выручать люди из толпы…
— Несомненно, — процедил сквозь зубы Стентос.
— Нигде не задерживайтесь.
— Она не сможет идти быстро, посмотри на ее ноги.
— Это не мое дело. Пусть несут ее, если надо.
И капитан тотчас исчез вместе с первой группой, мы же последовали за ним — со второй. Стентос привязал меня к себе, но таким образом, что веревку нес он, и, когда я спотыкалась, он мог меня поддерживать.
Город пуст, на каждом перекрестке — дозорные. Толпа, провожавшая меня прежде к зданию суда, рассеялась, но рокот голосов, выражающих сострадание, следовал за нами.
Неожиданно появилась Исмена — одна в пустынном городе, удивительно красивая, она ждала, пока мы приблизимся к ней. Капитан был настолько изумлен, что Исмена осмелилась нарушить приказ Креонта, что не посмел ни заговорить, ни отогнать ее. Он отважился на приветствие, но она не соблаговолила ему ответить. Оказавшись рядом с ней, я встретила ее бесстрашный взгляд, в котором прочла: «Я с тобой». Я попыталась было ответить, но не смогла многострадальными своими сожженными солнцем глазами. Исмена, как всегда, все заметила, потому что, проходя мимо Стентоса, к его удовольствию, поблагодарила. Когда мы уже миновали Исмену, Стентос помог мне обернуться и еще раз взглянуть на сестру — одну посреди пустой улицы.
Стражники первой группы шли, как мне показалось, чересчур быстро, и мы понемногу стали отставать. С трудом поспевала я за Стентосом, хотя шел он медленнее, а вскоре силы и вовсе покинули меня. Что за беда, падай, Антигона!..
Когда мы шли через город, во мне всколыхнулась глупая печаль: я перестала чувствовать любовь к Фивам, к моей родине и родине моих близких. «Не будь тебя, твоих стрел, — вспомнились слова Гемона, — которые заставили кочевников держаться подальше, нам никогда бы не закончить работы и не отстоять город». Среди работ, о которых он думал, была и та, о которой мы не знали, — громадная западня, приведшая Полиника, Этеокла и Васко к смерти, а Креонта — к власти. И всего этого не случилось бы, не будь меня. Не стоит останавливаться на ужасной этой мысли, теперь от меня ждут иного, мне теперь надо только двигаться вперед, идти, как я шла во времена Эдипа.
Мы прошли через огромный рынок, выстроенный Этеоклом, — рынок теперь был пуст, а входы охранялись стражниками. Пена выступила на моих губах, с трудом дышалось, и при каждом шаге меня качало. Стентос подозвал Леноса — его жена как-то приходила к нам лечиться, — и тот с другой стороны поддержал меня.
Капитан вдруг сообщил: «На улице завал… Бегите… Стрелы!» Стентос отдал приказ, и мы побежали, но я слишком слаба для такого передвижения, и оба воина-исполина подхватили меня, почти приподняв, а я, как только могла, перебирала ногами. Так мы и догнали головную группу неподалеку от выступа крепостной стены. Сквозь трещины в ней можно было рассмотреть, что там происходит.
— Что за несчастье! — проговорил Стентос. — Сделать такой смехотворный завал… На них двинутся с тыла — и все, а там женщины и дети. Смотри!
На улице между зданиями рынка и хранилища был насыпан земляной вал, сверху навалены скамьи, столы, перевернутые колесами вверх тачки. За валом плохо вооруженная толпа улюлюканьем встречала появление стражников. Немало в этой толпе знакомых мне — мальчишки Васко, покинувшие подземный город. С ними Диркос, Патрокл, Зед и много женщин, которые приходили лечиться в деревянный дом, да и те, что помогали мне, когда я собирала милостыню на агоре. Вот и невысокого роста булочница — она первой подала мне кусок хлеба. Неужели она не побоялась своего мужа?.. На что они надеются?.. Ведь видно, как с тыла движется дополнительный отряд, и стражники, спешащие на помощь моим конвоирам, вооружены, уверены в себе, и на шлемах у них играет солнце.
— Знаю я этих мальчишек, — говорит Стентос, — они будут стоять до конца… С женщинами и того хуже… Просто начнется резня.
Воины припали к щели в стене, Ленос побледнел и прошептал:
— Там мой сын… и жена с ним!..
— И мои тоже, — проговорил Стентос, отходя от стены.
Смущенный капитан обернулся к Леносу:
— Позови жену и сына. Все, кто придет сюда без оружия, будут помилованы…
Ленос выкрикнул два имени и безнадежно добавил:
— Кто сложит оружие — получит свободу!
— Свободу Антигоне! — донеслось в ответ вместе с неповторимым улюлюканьем.
Наша сторона молчала, и потому на нас обрушился град камней, за ним последовали стрелы: их посылали далеко в небо, подобно тому как стреляли кочевники, и падали эти стрелы затем на противника сверху почти вертикально.
По приказу капитана стражники построились в каре, и над ними поднялась крыша из щитов, под которую и захотел увлечь меня Стентос. Я смогла увернуться, стала отбиваться, умолять:
— Дайте мне поговорить с ними…
Капитан кивнул в знак согласия, и Стентос подвел меня к самому углу стены.
— Скажи, что им конец… Те, кто за ними, готовы пустить в ход стрелы, как и мы…
Я попробовала что-то выкрикнуть, но смогла выдавить из себя лишь слабое мычание…
— Уходите, не надо из-за меня крови! — молила я…
В ответ понеслось жуткое улюлюканье и раздался голос Зеда:
— Это они заставляют тебя говорить такое… Ясное дело… но им не пройти!
Окликнув Стентоса, капитан велел поместить меня в середину каре. Я знаю, что за приказы теперь последуют: сначала железная стена воинов ощетинится копьями, потом их пустят в ход — станут колоть ими людей. Я было попыталась не подчиниться и повалилась на землю. В ноздри сразу проник плотный запах земли, и тяжесть ее сковала все тело. И чем настоятельнее Стентос старался оторвать меня от земли и поставить на ноги, тем неумолимее земля притягивала меня к себе.
Терпение капитана было на исходе, он орал, что-то приказывая Стентосу, который уже готов был потерять голову. «Война, это война!» глухо твердил он.
«Ты хотела этого!» вдруг заорал он, когда в него угодил камень, брошенный кем-то от завала. Изо всех сил Стентос схватил меня за волосы и, воя от боли, не дал мне встать на ноги.
На завале это увидели и, решив, что меня мучают, опустили луки, побросали в сторону камни — из страха причинить мне вред… Но продолжали кричать — орали они с разных сторон.
Когда я сделала знак, что хочу говорить, наступила тишина. Мне и сказать бы что-нибудь, воспользоваться передышкой, чтобы прозвучали слова мира. Но их у меня не было — обрывки безумных мыслей проносились в голове, вскипали неведомые силы, вспоминались чьи-то слова, строки — меня разрывало изнутри. Я ничего не могла произнести — не хватало дыхания, голос срывался, побеждало удушье… Все вокруг меня потеряло четкость, все вокруг заполонил неизвестный мне ранее мощный зов… Это дикий запах земли окончательно забил мне ноздри.
Из глубины своего смятения доносились, сливаясь с грозной фиванской землей, приказы капитана, которых я так боялась: «Копья вниз… Готовь-сь…» Но последний приказ так и не прозвучал. Железная стена не двинулась с места, стражники застыли по обе стороны завала, пока еще не угрожая жизни моих несгибаемых друзей — отчаянной гвардии Васко, оставляя Эдиповы просоды в живом горле Патрокла и Диркоса.
Сквозь сумрачное пространство движется на меня чудовищная сила. Размахом своим она походит на любовь, и вот уже во мне звучит другой крич — голос земли, голос некоего сокрытого во мне зверя, затихает, но оставляет за собой территорию. Я стала понимать, что делаю. Я прошу милостыню, снова прошу подать мне, прошу из последних сил…
Да, я просто нищенка, просто вопящая нищенка, без стыда, без гордости, которая может только просить, только умолять: «Никакой крови… Никакой из-за меня крови!..»
Крики и лязг оружия затихли с обеих сторон. Им — что, не перенести моего нищенского вопля? Все слышали мой крич, я знаю, но услыхали ли они меня действительно? Мир труднее, реальнее, молчания. Мне, разумеется, его не достичь: мы неповоротливы, слишком неповоротливы, и нам никогда не измениться. Именно об этом все они и говорят, но у меня не хватает сил возразить злосчастной этой жизни, я могу лишь снова повалиться на землю и биться о нее своим потерянным для всего света лицом.
Кровь заструилась по моему лицу, заливая глаза. Чьи-то руки подняли меня и понесли, утирая с лица кровь, и здесь мой получивший, наконец, свободу дух вырвался из застенка моего существования. Больше я ничего не могу, больше я ничего не хочу — впрочем, мне больше нечего и хотеть. До меня доносится нежное пение — может быть, оно рождается столь же просто, как песня ветра, что звучит в траве и в ветвях. Так не поют нищебродки, так не поют те, кому что-нибудь надо. И, слушая это пение, я перестаю быть той Антигоной, которая безуспешно стремилась чего-то добиться. Хватило одного пения… Кроме него, ничего и не надо — может быть, я сама уже в этом пении, какая разница: пение это звучит отовсюду, и его услышали все.
Молчат те, кто стоит на завале, — ни стрелы, ни камни больше не летят с той стороны. Стражники, ощетинившиеся копьями, еще держат каре, но и они застыли на месте, и они ждут. Чего?
Стентос, который возвышается надо мной, озабоченно на меня смотрит, и во взгляде его такая нежность, что я с изумлением думаю: уж не плачет ли он?.. Вернулся капитан, что оглядывал завал. «Отставить», — скомандовал он, и опустились щиты, копья. Капитан подошел ко мне, и с лицом его, кажется, тоже что-то произошло. Он сказал мне что-то очень существенное, что-то, чего я не смогла понять, потому что тело мое сдалось, усталость обрушилась на меня, как стервятник. Я теряю сознание, я чувствую, что падаю, я понимаю, что поранюсь и уже ни на что не буду годна.
И я падаю… Но не на жесткую фиванскую землю — я упала в неожиданное место, — впрочем, оно мне отчасти знакомо. Надо мной в раздирающем сиянии опрокинулись небеса. Небо ведь не знает ни надежд, ни желаний… А несут меня бережно руки Стентоса. Это он смочил водою мой лоб, это он укачивает меня, держа на своих громадных мускулистых руках, — и я постепенно стала приходить в себя. Капитан снова изъявил желание говорить со мной, но я не в силах ничего понять.
— Ты скажи мне, что ему надо? — шепчу я Стентосу.
— Твои друзья — там — хотят мира. Мы тоже… Но — как?
— Двое от нас… — отвечаю я на ухо Стентосу, — капитан и ты… На полдороге, без оружия…
— Чтобы договориться — о чем, Антигона?
— Они… разбирают… вы, вы пускаете их в подземный город… Никаких узников.
— Можно сказать, что ты хочешь именно этого?
Силы оставили меня.
— Да, — не сказала, а выдохнула я.
Капитан согласился. Стентос выкрикнул предложение о встрече, и Диркос ответил коротким просодом, что означает: «Согласны». Очень быстро они договорились обо всем, обменялись обещаниями. Капитан, вернувшись, разрешил воинам поесть, пока на завале расчищают проход.
Убрали камни, открыли одно из подземелий, ведущих к канувшему городу, и первыми туда спустились женщины, за ними последовали несгибаемые мальчишки Васко, которые, прыгая вниз, как всегда, награждали друг друга тумаками. Последними в подземелье исчезли Диркос и Зед — они что-то прокричали мне, но я не расслышала. Когда над их головами опустилась плита, закрывавшая вход, меня охватило отчаяние: теперь открыта дорога к моей гибели…
Стентос дал мне напиться и хотел, чтобы я поела, но у меня кусок не шел в горло. Капитан отдал приказ, и мы двинулись — Стентос с Леносом поддерживали меня. Где недавно был завал, валялись лишь обломки; преступление же, избежать которого, казалось, невозможно, не совершилось.
Стражники, окружавшие меня, тоже изменились: это уже не прежние закованные в железо мужчины, в чью обязанность в тот день входило вести осужденную к месту казни. Теперь кажется, что они — мои знакомые, да и они будто бы знают меня… И мне становится легко от их безразличного равнодушия, которое угрюмым грузом лежит на них…
С трудом осознаю, что мы добрались до какого-то затененного места: солнце перестало жечь лицо, посвежел воздух. Хотелось бы оставить открытыми глаза, но для этого надо слишком много сил. Меня уложили под каким-то деревом.
— Сначала отдохнем, Стентос, — доносится голос капитана, — потом открывайте пещеру.
— Нас никто не торопит… Не будем с этим спешить… Есть царь… и есть Гемон.
Шаги удаляются, а мне надо бы проснуться и понять, что происходит. Веки, наконец, подчинились мне. Капитан уже далеко, стражники отдыхают. Стентос и Ленос склонились надо мной, и я чувствую на себе их беспокойные взгляды.
— Воды… — прошу я, и это их обрадовало.
— Мы нашли родник, — говорит Стентос, — вода очень хорошая.
Они дали мне напиться, но еще больше хочется освежить веки, омыть потное лицо. Сделав это, я почувствовала себя несравненно лучше, села, ко мне вернулось понимание происходящего.
Все ждут одного человека, все думают о нем, это — Гемон. Уходя, его имя выкрикнули мне Диркос и Зед, тогда слово это — его имя — я и не смогла разобрать. Гемон, который идет освобождать меня. Они думают, что, если Гемон не опоздает, Креонт не сможет отказать сыну и помилует меня. Если успеет Гемон…
Потому Диркос и Зед перекрыли улицу — ни мальчишки Васко, ни женщины не надеялись на победу. Они просто хотели дождаться, пока прибудет Гемон. Да и стражники поэтому не торопятся. Стентос и Ленос не открывают пещеру, а капитан прогуливается в тени — все для того, чтобы подольше не отдавать приказ, который сделает Гемона врагом.
Все думают, что любовь Креонта к сыну так велика, что он не сможет не проявить своей милости. Лишь Исмена и я знаем, как глубоко оскорблен Креонт Моим упорством, что для него сама моя жизнь теперь непереносима. Если Креонт откажет Гемону в помиловании, Гемон сам освободит меня. А это значит — война. И будет война, страшная война между отцом и сыном после ужасной той войны — между братьями-врагами.
О ужас — снова война в Фивах!.. И на этот раз из-за меня!..
Подождав, пока уляжется волнение, я обратилась к Стентосу и Леносу:
— Если Гемон освободит меня, — сказала я, — начнется война. Креонт хочет моей гибели, и он никогда не уступит. Гемон не уступит тоже. Эта война между отцом и сыном, которая разделит Фивы на два лагеря, будет еще ожесточенней, чем война с Полиником… Гемон не должен освобождать меня…
Стентос сначала не понял, о чем я говорю, но постепенно смысл моих слов стал доходить до него… Но осознание происходящего идет у него медленно, так же медленно, как понимала это я.
— Но тогда… ты… — проговорил Стентос.
— Я осуждена, и приговор должны привести в исполнение. Гемон не должен освобождать меня. Никакой войны! Из-за меня — никакой войны!.. Я не хочу!..
Они удручены и смотрят на меня, не понимая, но потом и до них доходит, что я права… Неисправимо права!..
— Иди, Стентос, — продолжаю я. — Иди и скажи всем: пусть отодвинут камень от входа в пещеру и отведут туда меня. Торопитесь, пока нет Гемона.
Страдание было на лице Стентоса, неподдельное страдание, и Ленос испытывал мучение вместе с ним. Они знали, что я права, они не хотели моей смерти, но… возразить им было нечего. Вдвоем они отошли от меня, и я слышу, как Стентос громко и долго бранится. Назад же они ко мне не вернулись. Без сил рухнула я на землю.
— Они поняли? — спросила я, когда Стентос возвратился.
Он не ответил, разозлившись на меня. Только сначала побагровел, а потом неожиданно, в порыве, решившись, схватил молот, долото и приказал остальным:
— Эй, вы, не стойте там!.. За дело!..
Остановившись у скалы, Стентос с бешенством обрушил первые удары на вбитое в каменную стену долото. Удары молота следуют один за другим, становятся размеренными, и камень постепенно поддается — от него начинают отваливаться куски. Воины не спускают глаз со все расширяющейся черной дыры, и я тоже — сидя на земле, смотрю в темный провал, смотрю как завороженная.
Стентос приказал внести в пещеру факелы, воду, хлеб. Подошедший капитан заметил:
— Царь велел, чтобы в пещере было темно.
Молча все уставились на Стентоса, лицо которого ожесточилось: он не подчинится царскому приказу. Капитан недоумевал, понимая, что замышляет Стентос.
— Крысы!.. — крикнула я ему. — Они знают, что я боюсь крыс…
Капитан повернулся и ушел, чтобы ничего больше не видеть. Ленос со Стентосом помогли мне подняться — идти я могу, но страшно хромаю.
— Подумать только, — проговорила я, — столько исходила я по всей Греции, а заканчиваю свою жизнь хромой. Наверное, умирать мне не слишком хочется.
Сказала так — и успокоилась, собственное это наблюдение насмешило меня, и в пещеру мы вошли, смеясь… И те, кто шел следом — чтобы убрать внутри и установить факелы — тоже непонятно почему стали смеяться. С потолка пещеры спускались сталактиты, переливаясь в свете факелов, и это доставило мне удовольствие. «Как красиво, — вырвалось у меня. — А я так боялась темноты».
Смеемся снова, но в горле начинает першить от дымящихся факелов, и мы начинаем кашлять. Безумный этот смех распахнул передо мной иную сферу существования: я нахожусь уже не только в пещере, я еще и на Клиосовой горе, на берегу моря, в доме Диотимии. От них, от музыки К., от голоса, напоенного радостью бытия, чьи переливы пронизывают насквозь, меня отделяет только легкая завеса тьмы.
Появился капитан — с красным плащом, перекинутым через руку.
— Не надо здесь задерживаться, — проговорил он, — и не зажигайте много факелов: слишком узкое дымовое отверстие. Антигона может задохнуться…
Он расстелил красный плащ на выступе стены, куда Стентос уже положил Исменин шарф.
— Ложись, Антигона, и постарайся как можно меньше двигаться, так тебе будет легче дышать.
— И жди, — добавил Стентос.
Мне было понятно, что оба — капитан и Стентос — все еще надеются, что Гемон придет и освободит меня. Но я-то знаю, что место, где я должна умереть, уже нашло меня.
Стражники покинули пещеру, в основном — из-за дымящихся факелов, которые зажгли перед уходом, я же вспомнила костер, на котором погибли Васко и Этеокл… Это уж слишком, это уж слишком для меня… Стентос все понял и оставил гореть лишь три факела. Я слегка подтолкнула его и капитана к выходу, обняла и поцеловала обоих, сказав себе, что это последние мои поцелуи на земле.
Выйдя из пещеры, Стентос обернулся.
— Первая стража — моя, — бросил он мне, — и я буду окликать тебя каждый час.
Чтобы на прощанье, в последний раз, махнуть ему рукой, я подошла к выходу из пещеры — мужчины выстроились передо мной, смотрят и молчат. Им уже следовало бы камнем завалить вход, но они не двигаются с места, и никто не командует ими. Все ждут, что скажу я, но я не в силах ничего произнести.
Мысленно обращаюсь к Диотимии: раньше, не произнося ни слова, я умела выразить, что хотела, и поблагодарить за гостеприимство. Тогда не было страшно; смогу ли повторить нужные слова, помню ли еще низкий, плавный, как в танце, поклон, которому с такой настойчивостью учила нас мать?
Детали этого поклона уже забыты, помню только, что исполняют его на пять тактов, в каждом такте — три движения. Хоть память моя и не сохранила этот поклон, но тело все еще способно следовать по литургическим дорогам великих предков.
Мне не скрыть, что хромаю. Ноги дрожат, кисти и запястья рук в ранах и уже не взмахнуть ими, как птица крыльями, а раньше у нас с Исменой так хорошо это получалось. Но в глубоком поклоне стражникам голова моя, как и полагается, коснулась земли, а тело — в четком движении — выпрямилось вновь. Мне даже удалось, собрав силы, улыбнуться, и именно так, как учила Иокаста.
Стражники поняли прощальное мое приветствие, и из рядов этих, казалось бы, жестокосердных мужчин послышался скорбный гул сострадания.
Капитан взмахнул рукой, прозвучал приказ: голос Стентоса сначала дрожал, но, по мере того как шла работа, снова зазвучали суровые интонации. Камень, будто вросший в землю, поддался… «Толкайте, да толкайте же!..» — кричал Стентос. — «Еще!.. Вот так!..»
Его это — «вот так!» — навсегда отрезало меня от мира живых. Между тьмой и мною осталось лишь дрожащее пламя факелов… «Антигона, ты слышишь меня?..» — долетел снаружи Стентосов крик.
Голос не слушается меня, и я не в силах разомкнуть губы…
Своим громовым голосом Стентос повторил вопрос. Вокруг меня, казалось, поднималась еле слышная музыка — пение, звучавшее так тихо, что было оно на грани безмолвия. Услышит ли все это Стентос?.. Снова до меня долетел его бас: «Да?», — кричал он, будто отвечал на собственный вопрос только «да», и больше ничего…
XXII. АНТИГОНА-ИО
Потух фитилек света, который тянулся между камнем, завалившим вход в пещеру, и ее стеной, смолк и звук голоса. Я вступала в безмолвие, и мне было страшно. Мне больше никого не увидеть, мне больше никого не встретить, это мне-то, неутомимой путнице, которая встречала столько людей на дороге, которая теперь никому не скажет ни слова. Да разве можно в это поверить? Я часто думала о смерти, но об одиночестве — никогда. Меня увлекала жизнь, я была занята другими, я не готовилась к одиночеству, у меня нет сил, но теперь я в него вхожу.
Я не должна была падать, но упала. Больно, я с глухим ужасом шевельнула рукой, ногой — все цело, я могу встать, но мне не встать.
И почему мне обязательно нужно вставать, откуда идет этот приказ? Пол в пещере холодный, влажный, но на него можно опереться, ты имеешь право не вставать, ждать. Потом встанешь, если захочешь. Все здесь жесткое, куда ни ткнись, все, кроме… Кроме этого звука — мне кажется, что я слышу воображаемую музыку: благодаря ей, а также восхитительным теням, что отбрасывают факелы на стены пещеры, мне становится не так одиноко.
Ты дотащишься до стены, ты узнала ее: вся твоя жизнь была сплошной стеной. Ты приподнимаешься, цепляясь за выступы, — теперь можно сесть, перевести дыхание, растянуться на алом плаще капитана. Смотри-ка, Стентос даже сложил Исменин шарф так, чтобы на него можно было положить голову. Стентосу и стражникам не хотелось, чтобы я умирала в темноте, и эта забота греет и поддерживает меня. Я, наверное, и музыку слышу из-за этого света факелов и их тепла. Музыка эта не может пересилить одиночества, но и оно не может из-за нее полностью завладеть мной.
Как трудно поверить в то, что меня больше не будет, что я исчезну, но одиночеству я не сдамся, оно не сумеет все опустошить вокруг меня. Я еще, конечно, услышу Стентосов крик, он будет предупреждением, что истек первый час моего подземного заточения. И снова до меня долетает эта отважная мелодия; музыка наступает, чтобы защитить меня от невыносимости отчаяния, я не уверена даже, что слышу ее, — может быть, это не музыка вовсе, а надежда.
На мгновение передо мной появляется лицо Диотимии; его уже нет, но я узнаю его в этой мелодии, которую я когда-то слышала.
Этот напевающий голос обращается ко мне на ты, и принадлежит он тоже мне. Постарайся не кашлять, хочет сказать этот голос, задержи дыхание, растянись, полностью расслабься. Этот голос отвечает на звучание имени Диотимии, я знаю его, он родился во мне сам собой, родился, пока я смотрела, как живет Диотимия, пока я следовала за Эдипом, слушая его сердцем. «У тебя нет больше матери, Антигона, — сказал он однажды, — у меня тоже, нам с тобой нужно стать для себя самих матерью». Я не уверена, что действительно поняла эти слова, тем не менее они стали частью меня, стали этой внутренней матерью, которую К. открыл во мне и вызвал к жизни. Он считал, что такое есть во всех, но во мне чувствуется сильнее, чем у других, во мне больше этого материнского. Именно поэтому, сказал он, перед лицом великих испытаний всегда будешь знать, что делать. Он произносил это со своей немой улыбкой, она пламенела у него на устах, как жизнь, и скрывалась одновременно — так улыбается сама музыка. «Так улыбается раб, — бормотал он, — раб, которого освободил Клиос».
Это материнское, о котором говорил Эдип, родилось во мне; впрочем, прежде всего я была дочерью Иокасты и поэтому материнское не заявляло во мне о себе так громко. Неужели поэтому К. думал, что я оставлю в людской памяти трагическое и прекрасное воспоминание, но это воспоминание о том материнском, что было во мне, почти не оставляет мне надежды, что я прижму к себе живого младенца, для которого я сама буду всем.
Не будет никаких детей: придет Гемон, но он должен опоздать. Если Гемон должен спасти меня с оружием в руках, то я отказываюсь от Гемона. Не надо крови для Антигоны, ты сказала это, ты не хочешь, чтобы тебя защищали. Успокойся, Антигона, ты вся в поту и в слезах. Утри лицо шарфом, накройся алым капитанским плащом. Царям нужны убийцы, а этот капитан, он глава убийц, но ты заставила его вместе с его людьми протянуть тебе руку помощи. И все из-за твоего вопля, из-за твоего униженного нищебродского крича, который затронул в них ту часть детского, которая, казалось, отрицалась всей их жизнью.
Мне тоже, как и им, как моим братьям, нравилось оружие. Это прошло у меня на дороге: невозможно иметь эту смешную гордыню и жить среди бедняков, просить у них милостыню. Все эти годы я никак не могла понять, что труднее — ухаживать за слепцом или воспитывать детей. Я так и не узнаю ответа. Для нечеловеческого Эдипова приключения я была слишком мала, я просто семенила за ним. И десять лет побиралась! Ни мои братья, ни Исмена, ни Иокаста не смогли бы так.
Взгляни вверх, Антигона, видишь, там торчит камень, на который ты, как Иокаста, смогла бы набросить петлю из своего белого шарфа. Когда она услышала, что Эдип всенародно открыл правду, она вернулась во дворец, бросилась на постель и увидела бронзовый крюк, на который укрепляли светильник. Он отбрасывал лишь слабый и мягкий свет. По вечерам, когда они с Эдипом оставались, наконец, одни, она садилась или ложилась на кровать под этим светильником. Чтобы очаровать Эдипа, она пела ему, рассказывала какую-нибудь волшебную сказку, которую извлекала из своей бесконечной памяти. Потом он рассказывал ей о Фивах, о море, о кораблях и приключениях небожителей или тех, кто населял подземные пространства, и они узнавали в них себя. В тлеющем свете лампы тела их становились еще прекраснее, тогда они начинали любить друг друга. Как тебе хотелось увидеть их в этот момент, и твои братья, ненасытно, как всегда, хотели этого, но у вас это никогда не вышло. А Исмене, конечно, удалось, она была самой маленькой и сказывалась больной, чтобы ее уложили у них в комнате. Поэтому она и унаследовала от нашей матери эту загадочную улыбку, которая кажется обещающей все в своей опасной неуверенности, которая обещает без размышлений и слов. Это улыбка той, кто, не скрывая этого, дает почувствовать существование тайного знания и простой тайны бытия. А ты, кто где только не говорила с людьми, ты всегда была лишь нескладной дылдой, которая не знает, что важно на самом деле.
Моя жизнь действительно всегда была окружена какой-то дымкой незнания, той дымкой, в которой я в конце концов и задохнусь. Мне бы надо погасить факелы, чтобы они больше не дымили, но не этого мне хочется, мне, наоборот, хочется зажечь те, что вот-вот потухнут. И еще другие — пока на это у меня хватит сил.
Меня опасно качает, я падаю, идя от одного факела к другому, но как хорошо, что удалось зажечь еще два — ради этого стоило падать, потому что теперь могила, где я расстанусь с собой, будет вся залита светом и заполнена дымом — и радостью. Но не в алый цвет я вступаю, как в храме Клиоса. Я вхожу в тайну света, иду по его дороге. Я вспомнила о том костре, что поглотил Этеокла и Васко, о том пламени, что соединило в своем чреве эти прекрасные человеческие тела и белого скакуна.
Вот ты и снова легла на капитанский плащ, он алый, и не будет заметно ни твоих ран, ни крови, потому что ты вся исцарапалась. Ты нашла для себя место, и живая ты его уже не покинешь. Твоя смерть — это преступление против справедливости, но тем не менее она законна, печально законна, как Креонтова мысль. И ты не можешь не признать, что твоя смерть всех устраивает. Ты не соглашаешься: всех, кроме Гемона, думаешь ты. Тем не менее ты не хочешь, чтобы он освобождал тебя, — только не ценой кровопролития. Разве, думая так, ты не подражаешь самой смерти, ее желанию покоя, мира, неподвижности? Разве жить, несмотря ни на что, это не мужество?
Стентос три раза выкрикнул мое имя, как и обещал мне. Он делает это, наверное, очень громко, но до меня доносятся лишь глухие звуки. Прошел час, всего час, как я в этой пещере. Как радостно услышать еще человеческий голос, голос того, кто любит меня. Перед пещерой вокруг Стентоса столпились мужчины, которые считали себя моими врагами, но теперь надеются, что увидят, как я выхожу из нее живой и здоровой. Я попыталась отвечать, но у меня из горла вырвалось только какое-то мычание. Когда Эдип узнал о своих преступлениях, он выбрал жизнь и был прав, но Иокаста тоже была права. Она должна была остаться той, кем была, и умереть, как царица. Она не могла остаться с Эдипом, последовать за ним по дороге, умоляя о куске хлеба. Нет, нет, она не могла изменить себе, поменять свой незабываемый лик. Она понимала, что Эдип должен жить, должен выжить, и что ему для этого понадобится помощь. Но не сыновей — они слишком заняты собой и очарованы друг другом. Тогда это должна была быть одна из дочерей! Но разве Исмена может просить милостыню? Сердце сжимается. Оставалась я — кроме меня просто было некому.
Именно это увидела Иокаста своим царским взором в час беды и решительно бросилась в смерть, для того — чтобы Эдип вместо нее получил в полное свое распоряжение дочь и сестру. Нищебродку, которая позволила бы ему дойти до конца своего ослепления, позволила бы идти и после смерти, как он это делает в нас.
Мать — именно из-за нее я не смогла принадлежать Клиосу и не смогу связать свою судьбу с судьбой Гемона. Я не смогла ничего крикнуть в ответ Стентосу, но меня начала уносить куда-то слабая мелодия; мне кажется, я начинаю слышать какой-то голос, который похож на мой. Это сон, или я уже начала бредить?
Ты не бредишь, взгляни на тот камень, что торчит из стены. Он совсем близко к тому бронзовому крюку, благодаря которому Иокаста ускорила свою смерть, оставив так мало пустого места. Там, где был светильник и свет ее тела, осталась только небесная яма ее смерти, в которую и устремился Эдип — не для того, чтобы последовать за ней, но для того, чтобы не потеряться.
Я слышу собственный голос, который, я решила, уже изменил мне, он, как надежда, звенит у меня в ушах, он поет другим голосом — это не мой голос, но и мой тоже. Звуки подвижны и глуховато упрямы — нет, не о моем голосе заставляют они думать, но о моей жизни.
На выступе стены над полом пещеры сидит крыса и, кажется, как и я, слушает это пение. Слышит ли она то же, что и я, или это всего лишь плод моего угоревшего воображения? Когда пел Алкион, чтобы послушать его, собирались птицы и подземные твари. Но не Адкионов голос слышу я, это голос женщины, которая, проникнув в мою жизнь, стала моим голосом, но поет она по-своему.
Голоса Ио, столь же прекрасного, как голос Алкиона, как говорит К., я никогда не слышала, но уверена, что это он. Голос этот нежен и мощен, он устремляется высоко ввысь, но не расстается с землей. Алкион же, уносясь ввысь, забывал обо всем. Он даже Клиоса забывал, и поэтому, чтобы выжить самому, Клиос убил его. Какую муку познал он тогда — такую же, как Эдип, когда тот принудил Иокасту к смерти, так упорно стараясь узнать истину. Именно из-за любви и убийства, несмотря на всю разницу между двумя этими людьми, Эдип и Клиос так глубинно поняли друг друга и соединились на дороге.
Голос набирал силу; для того чтобы мне лучше было его слышно, надо зажечь еще один факел, пусть осветится вот эта темная выемка в стене.
Чем больше будет факелов, тем быстрее ты задохнешься — тебе этого хочется, Антигона?
Да, тебе именно этого и хочется, ты падаешь снова и снова, но зажигаешь новый факел — языки пламени неумолимо притягивают тебя к себе. В ушах у тебя гудит этот голос, но к нему присоединяется еще один — это Иокаста: «Можешь сбросить свою ношу. У тебя получится», — говорит она.
Она права, ноша действительно есть, ноша этого мира, в котором мои братья убили друг друга, в котором подлая воля одного и почти всеобщее молчание отдали стервятникам разлагающееся Полиниково тело.
Важна не ноша, а то, на чем настаивал Иокастин голос: «У тебя получится». Она произнесла это — и говорила при этом вовсе не царица, говорила ее любовь ко мне. Когда еще она так со мной разговаривала?
«Ты стояла, Антигона, на краю прудика, ты еще совсем малышка, а Исмена — в колыбели. Твои братья пускали камушки по воде рикошетом, они донимали меня своими криками и вопросами, чей камушек проскакал дальше. В тот день я отказалась им отвечать, я смотрела на тебя, и в глазах у тебя стоял страх и огромное желание, я подобрала камушек и протянула тебе: „Попробуй“. Ты не сразу взяла его, но так как сил у тебя еще было мало, камушек не подпрыгнул на воде, а упал совсем близко от берега. Ты не заплакала, но я почувствовала, насколько ты разочарована. Я подобрала другой камушек и сказала: „Попробуй еще раз, ты только брось его. У тебя получится“. Ты в изумлении уставилась на меня: „У меня получится, мама?“ — „Получится“, — повторила я. Ты бросила камушек подальше. Это наполнило тебя гордостью, но каждый раз, как я протягивала тебе камушек, ты спрашивала: „У меня получится?“ И не двигалась до тех пор, пока я не говорила: „Получится“.
Неожиданно на глаза мне навернулись слезы: что же так гложет этого ребенка, спросила я себя, что ей то и дело нужно получать мое разрешение. Я поняла, что я уделяю тебе слишком мало внимания, потому что мысли мои были все время заняты опасной и рискованной Эдиповой жизнью. Еще меня заботили Фивы, этот гордынный город, и мои прекрасные сыновья, с их невозможным соперничеством. Как можно было изменить это, это была моя ноша, царская и будничная. Тогда я произнесла, всматриваясь в тебя: „Теперь ты будешь давать себе разрешение сама, Антигона. У тебя получится“. В обмене этими долгими взглядами и твоем молчании была большая любовь, потому что уже через мгновение лицо твое просияло. Ты сама подобрала несколько камушков, что-то пробормотала себе под нос и бросила их гораздо дольше, чем до этого. Даже твои братья с удивлением заметили это и захлопали в ладоши.
Именно поэтому позже, когда ты захотела, как они, учиться ездить на лошади, владеть оружием и управлять колесницей, я позволила тебе это, я не одобряла твоего выбора, это правда, но раз ты сама давала себе разрешение действовать так или иначе, я не собиралась переделывать то, что сделала сама».
Так Иокаста с самого детства научила меня самой нести свою ношу. Этой ношей оказался однажды Эдип, потом — братья. Все мучительные сокровища нашей семьи и нашей любви, ни одно из них я не сбросила со своих плеч, у меня их отняли силой. Те, кого я любила, мертвы, и мне до них не добраться, теперь я одна в клубах дыма, который, прежде чем удушить, усыпит меня.
Я, наверное, заснула, потому что с некоторой опаской снова открыла глаза. Там, где, мне кажется, я различала голос моей матери, теперь выступает Эдип. Мне не видно его лица, одежды, которую я так часто стирала и штопала, мне видна только его повязка слепца и рядом с ним Диотимия; глаза ее полуприкрыты, и мне не видно ее строгого взгляда. Да, строгого и полного нежности. Мне кажется, что в ее глазах я читаю: «У тебя получится», а потом я угадываю и другие слова: «Скоро и я отправлюсь за тобой». Из-за всего того, что я получила от нее, я знаю, что мне лучше уйти. Так лучше для Фив, а может быть, даже для Гемона. Но то, что Диотимия вскоре последует за мной, печалит меня — мир без нее будет неполным, пустым.
Это еще одна иллюзия, которая родится в тебе из-за этого Большого Полотна, о котором она тебе так часто говорила. Мир без Диотимии, мир без Антигоны пребудет таким же — солнце будет по-прежнему вставать на востоке, ветер будет надувать паруса кораблей, и пылкое желание появиться на свет и жить не иссякнет у маленьких детей. Ничего не изменится, думает Диотимия, если живая душа заменит ту, что ушла.
Какой же будет та живая душа, что заменит мою? Звучание голоса Ио в моем убеждает меня, что это будет — уже стала! — она.
Факелы, их трепещущее пламя, отбрасывающее восхитительные тени на белые изодранные стены моей пещеры, рождают ярчайший свет, он уносит меня с собой, он душит меня, и это его пение слышу я, даже не слушая, все остальное — неважно. Я слышу голос К., который вплетается в пение Ио, голос его взлетает высоко, много выше его сил. Мне захотелось крикнуть ему: «Хватит!» — но зачем, Антигона, ведь ты знаешь, что именно туда, что выше его сил, он хочет отправиться, чтобы быть с тобой рядом.
Ио останавливается — она права: не нужно ей ступать на эту опасную дорогу, по которой идет К. На мгновение Ио выступает из клубов дыма — как она проста и прекрасна. А ты, Антигона, счастлива, очень счастлива, что пойдешь теперь по другой дороге, счастлива, что Ио возьмет на себя ту ношу, в которой будет Клиос, его гениальность, его отчаяние и его дети.
«Не останавливайся, — молит ее Клиос, — пой еще!» — «Когда я пою, Клиос, — возразила она, — я становлюсь Антигоной. Я пою то, что говорит мне ее жизнь, но я должна оставаться Ио. Смотри, малышка расплакалась, потому что она почувствовала, что я покинула ее — и слишком надолго. А мальчик, который так внимательно меня слушает, тоже начал волноваться. Мне нужно заняться ими, Антигона решила жить здесь вместе с нами, она тут и останется».
Нет, никуда я не исчезну, пока Ио берет на руки свою дочку и улыбается сыну. Дети скоро успокоились, но я вижу, или, скорее, угадываю, что под улыбкой Ио текут мои слезы. Те слезы, что текли у меня без всякого спросу, когда я бросала в лицо Креонту этот забытый мною крич, он был исторгнут из меня, крич этот полнился отрицанием, но, звеня в воздухе, мое «нет» означало «да» надежде, крошечной, неутолимой надежде, которая была, есть и пребывать будет.
Ио вернулась, детей увела кормилица, пока я на мгновение забылась. Перед моим внутренним взором эта фигура из дымки встает против Креонта, против его глухого сердца, закаменевшего разума. Это Антигона будущего, она бесстрашнее, она проницательнее меня. Ей страшно, как и мне, она этого и не скрывает, и я признательна ей за то, что я ничего ни от кого не прятала, была такой, как есть, — заблуждалась, пугалась, и тем не менее, непонятно как, смогла ответить на тот призыв, который по временам в себе чувствовала и которому так несравненно отвечает пение Ио. Что это за призыв — говорить с сердцами всех и так, что это слышно в веках? Зачем надо слышать мой голос в веках? Неужели я не могу исчезнуть, как все? В звучании голоса Ио слышится убеждение, что безгранично лишь настоящее. Этому я научилась на дороге, К. нашел это в музыке, а Эдип в конце концов понял в Колоне.
Иногда дым рассеивается, тогда мне становится лучше и виден тот Эдипов путь, что Клиос вырубил в Горе. Этот прекрасный плод терпеливого труда исполнен, чтобы пребывать во времени. Железная Рука заканчивает ступень на верхушке, он часто оборачивается, чтобы посмотреть, как поет дорогая его Антигона и как она бросает вызов своим пением Креонту. Он не хочет доискиваться, как произошла эта метаморфоза, он видит, что Ио теперь — я, и счастлив от этого.
Все эти факелы я зажгла для Гемона: пусть он знает, что умерла я не в горести, что это чадящее пламя, этот жар, этот неугасимый свет — это его любовь. Мне бы хотелось… Больше не хочу. У меня хватает сил только на то, чтобы жизнь моя поглотила сама себя, как языки пламени, что издают эту небесную музыку, которой не нужно существовать, чтобы жить.
Дети ушли, Ио снова вернулась на скену, потому что до меня снова долетает ее голос. К. иногда вторит ей, и голос его трепещет на невозможной высоте, которая еще доступна его связкам, но голос его угасает, как и мой.
Как это получается у Ио, она — это Антигона, она больше Антигона, чем я сама, но одновременно она и женщина, у которой есть собственная жизнь, ее мужчина, дом, дети? Все, чего мне не хватает, она сумела пережить в своем теле, своем искусстве и своем будничном существовании. Она переделала меня в себе и переделалась сама в меня, потому что в своем искусстве она девственна, как я, она пронесла всю мою ношу, уши ее еще помнят вопли моих братьев, летящих вниз с фиванской крепостной стены, а ноздри ее забиты смрадом от разлагающегося Полиникова тела. Ее голос, земное существование Алкиона, достигает моих ушей, он лишает меня сил и обрекает на муку Клиоса. Ему не перенести, как меня, привязанную к Стентосу, тащат на муку стражники после Креонтова приговора. Когда я падаю и не могу подняться, он слышит, как Стентос хватает меня за волосы и поднимает под мои вопли; Клиоса охватывает ярость и жажда убийства. Он бросается к завалу на улице, он хочет быть с женщинами и детьми ушедшего под землю города. Они готовы сражаться, готовы погибнуть, но никогда не будет им дано это разрешение — не надо защищать Антигону, и пусть подлость совершится без всякого сопротивления. Если Антигону приговорили за правое дело, совершенное ею, мы не хотим больше жить ни в этом городе, ни в Греции, ни вообще на земле.
Вот что думают Клиос и самые гордые сердца молодых людей в мире. Я восхищаюсь ими, я растрогана их мужеством и верностью, но тем не менее Антигона-Ио говорит им «нет», как сделала это я. Истина проявляется, но ее поняла пока только Ио: Антигона не хочет, чтобы ее защищали. Защищали ценой крови.
Я, наверное, ничего не поставлю выше отваги и верности, но в звучании голоса Ио слышится утверждение, что мужество жить превосходит мужество умереть. Существует верность жизни, превосходящая все, Антигоне-Ио это известно много лучше, чем мне. Она слабеет, как и я; ее, как и меня, покидают силы; она опускается на скену, желая обрести силы, и она обретает там силы; эта неутомимая уверенность дает ей возможность издать мой крич. Крич нищебродки, который звучал, но который сама я не слышала, мне незнаком был этот вопль, пока она не заставила меня услышать его, этот крич неповиновения, это «нет» смерти женщин, детей, стражников. Ради Антигоны не будет крови, не будет завалов на улицах. Вот за это, говорит чарующий голос Антигоны-Ио, я и вправду могу умереть. С какой силой, простотой, с какой надеждой поет она это. Да возможно ли мне, несчастной измученной девице, которую привело в отчаяние убийство братьев, было найти такую уверенность, с которой я молила о мире и отказе от кровопролития тех, кто хотел защищать меня.
Клиос плачет, великолепным движением открывает он завал на улице. Антигона-Ио плачет слезами Стентоса, теми слезами, что навертываются на глаза, поднимаясь из самой глубины жизни без любви. Мне слышно, как текут эти слезы в тех гласных звуках, что еще удается извлечь К. из своих связок.
Антигона-Ио счастливо вскрикивает: не было кровопролития, Клиос и Стентос жестами показывают свое сострадание, Клиос поднимает Антигону и, поддерживая ее, доводит до входа в пещеру.
Этот крич открыл Стентосу дверь в новую жизнь, которую он начинает, став моим последним другом, тем, что не подчинился приказу оставить меня умирать в темноте, — это он сделал из черной Креонтовой темницы маленький храм света.
Я снова впала в небытие, меня вернул к реальности очень мощный зов. Это Стентос прокричал второй час моего удушения в дымном каменном мешке. Всего второй час, тогда как я чувствую, что провела здесь уже большую часть моей жизни. «Гемон! — кричит он радостно. — Гемон в Фивах!»
Клиос может сколько угодно прыгать по ступеням, вырубленным в горе, Гемон опоздает. Он у фиванских врат, он сейчас узнает, что я приговорена. Как грозно грохочут копыта его скакуна по фиванским мостовым. Прощай, Гемон, мне нужно сосредоточиться на самой себе, чтобы по-настоящему прожить последние свои вдохи.
Гемон хочет спасти своего отца от ошибки, он не видит, что тот в действительности так думает. Он говорит, что один человек не может управлять городом наперекор мыслям всех. Но Креонт слеп и глух — это из-за тебя, Антигона, он явил сыну свою слепоту, это ты заставила его произнести свое последнее слово, это упрямое мычание его неизлечимой гордыни: никогда женщина не будет наводить в Фивах свой закон. Увы, вот она, беда, Гемон понял, кто такой его отец, он понял, что тот никогда не понимал его и любил в нем лишь воинскую отвагу и сыновнее послушание. У него нет больше отца, его никогда и не было, только эгоистическая оболочка. Перед сыном оказывается судья и убийца Антигоны, который произносит непоправимое: «Теперь тебе просто придется возделать другую ниву».
И между ними все кончено, Гемон погрузился в свое горе. Этеокл, заводила, восхитительный друг, мертв, Креонт переродился. У Гемона осталась только я, но в это мгновение Антигона-Ио с пронзительной нежностью подает ему знак, что я в это время перехожу из одного существования в другое.
Жизнь моя уходит, дорогой Гемон; счастье, если она уйдет до того, как между отцом и сыном разразится ужасная война, которой тебе будет уже не избежать. Я делаю свои последние вздохи, белый Исменин шарф не подарил мне смерть, но и не защитил мои опустошенные легкие. Сердце замедляет свой стук, мне уже не двинуть ни рукой, ни ногой, даже не пошевелить пальцем. Мне удается только иногда увидеть и услышать Антигону-Ио, но я не уверена, что я ее действительно вижу или слышу.
Ты задыхаешься, но благодаря Стентосу и твоим последним друзьям ты по-прежнему живешь среди света. Среди того света, про который Эдип однажды в один из счастливых дней сказал, что это мой способ жизни.
Радостные слова, они еще живы у меня в памяти, их я слышу и в голосе Антигоны-Ио, и в последних воздушных звуках, исторгнутых К. Антигона-Ио не знает, что она поет мою смерть, да ей и не нужно этого знать, ей достаточно пережить ее, потому что она уже настоящая Антигона, а скоро будет и единственной. Клиос и Железная Рука тоже не понимают, что именно произошло, но то, что они увидели и услышали, потрясло их. Клиос перестал танцевать, Железная Рука отложил инструменты, они — слух и страдание. Голос Антигоны-Ио проник в существо каждого, но мучает их мое молчание, мое прерывистое дыхание, моя задушенная жизнь.
Клиос, как обычно, уже готов вскочить. «Ио, ты никогда так не пела, — готов воскликнуть он, — ты уравняла свое искусство с Алкионом, ты Орфей». Но он не двигается, он слушает, он слышит, как умирают эти две Антигоны: та, что терпит крушение, и та, что продолжает жить, он видит и как улыбается К. Так улыбаются те, кто уже в мире с собой вступил на дорогу тьмы.
Звуки, которые долетают до меня, еще слишком чисты, прозрачны, они слишком необозримы, чтобы я могла пережить их, но они могут быть необозримы для Антигоны-Ио и тех, кого я угадываю за ней. Какое счастье, я уже не обязательна, я уже не обязана с таким трудом производить вдохи и выдохи, я могу раствориться в нежной безымянной тьме.
Что за грохот копыт слышу я? Это Стентос и стражники кричат: «Гемон! Гемон!»
Слишком поздно. Железная Рука устремляется к верхней ступени… К. выпустил из рук свой последний инструмент… Рот мой заполнила волна крови. Я с трудом различаю свет, и до меня долетают последние отзвуки Антигоны-Ио. «Да» и «нет» слились в ее голосе.
Я уже перестала быть собой, я уже покинула свою форму и ту любовь, что питало ко мне мое тело. Кто-то падает — это не я, это Антигона-Ио, это к ней устремился Клиос, это ее поднимают его руки. Его Антигона умирает, но у него нет времени понять это, потому что Антигона-Ио жива, она просто упала, и ей нужна его помощь.
— Помоги мне, Клиос, — проговорила она, прервав пение, — я слишком долго пела. Слишком долго. Я перестала понимать, кто я. Я была другой. Настоящей… Но… дети! Детям я обещала, что мы вернемся и поцелуем их на ночь. Скорее, Клиос, не надо, чтобы они плакали.
Монтур, 1 августа 1992 — Париж, 2 июня 1997
ВОССОЗДАНИЕ ДЕЙСТВИЯ
Письмо А. Бошо при всей своей сюжетной традиционности принадлежит к новым романам конца столетия. Только вместо поспевания за чувством, за паутиной ассоциаций или их вязью писателя искушает воссоздание действия. Он отмечает это повсюду: в курсе лекций «Письмо и обстоятельства», который он читал на кафедре поэтики в университете бельгийского города Лувен, в своих дневниковых записях. «Я должен увидеть, как это происходило», — настаивал он. Но происходило ли действие, о котором он пишет? Это ведь сплошная фикция, может быть, фантазм, наваждение, поэтический морок. Антигона, Этеокл, Полиник, Исмена — Эдипово потомство, которого, может, и не было — или было? Каждое имя вызывает в читателях XX века вибрацию книжной памяти, дрожь собственного Я, которое старается что-то припомнить — из единственного или коллективного бессознательного, которым нагрузили нас Юнг, Фрейд и прочая — или все это — придумывание, а реальная жизнь — совершенно другое: вода, песок, солнце, деревья, люди с разными именами — одно из которых Антигона, дочь Эдипа, которая родилась от союза единокровного своего брата с матерью, и бросилась за ним, своим братом-отцом, ослепившим себя, в никуда.
Имя вызывает к действию комплекс знаний, чувств, комплекс мифов. Отец-брат, братья-враги, а для самых начитанных — и поход семерых против Фив, который случился до начала Троянской войны.
Антигона. Воссоздание действия.
12 августа 1984
<…> Удивление сном, который разбудил меня посреди ночи. Я лежу на камнях, почти потеряв сознание. Я не упал, просто должен был лечь. Я смог бы подняться, но предпочитаю в одиночку не делать усилий. Этот сон кажется мне продолжением сна о Сивилле с рукописью и о маленьком мальчике на берегу моря — снов, которые, надеюсь помогут, поведут вперед к новому роману «Эдип, путник». По временам божество вселяется в слепца, и тогда божество это думает, действует, а иногда поет. Слепец же еще и человек, страдающий от своего несчастья, чувства вины, он тащится по дороге, не зная ни направления, ни срока своего пути. Антигона идет за ним, несмотря на запрет. Однажды на нее нападает молодой разбойник. Она зовет: «Отец, спаси меня!» Эдип выбивает оружие из рук разбойника, завладевает его мечом, хочет его убить. Антигона кричит: «Отец, не убивай его!») Эдип останавливается и говорит: «Что-то во мне хотело убить. Дорога еще длинная». Разбойник убегает. На следующий день он приходит к ним как проситель, обнимает Эдиповы колени, просит: «Научи меня». «Чему?» — «Тому, как ты видел, не видя, потому что ты отнял у меня оружие». «Я ничего не видел, ничего не знал. Кто-то видел во мне, что-то во мне действовало».
«Позволь мне идти с тобой. Я буду помогать Антигоне просить милостыню». «Ты свободен», — сказал Эдип.
1 сентября 1984
Вчера в Ботаническом саду я перечитывал «Антигону» Софокла. Рядом со мной на скамейку сели 2 женщины с маленькими детьми. Сначала меня затопила волна болтовни, но потом я понял, что то, что казалось мне просто чесанием языка, успокаивало детей и вселяло в них доверие. <…> Погода после обеда испортилась, надвигалась гроза. Я закончил чтение. Возможно, «Царь Эдип» лучшая пьеса Софокла, но Антигона — самый великий образ греческого театра.
6 сентября 1984
Сцена на берегу моря, когда Эдип теряется в созерцании. Нужно, чтобы разбойник и Антигона вмешались. Может быть, именно здесь Антигона становится «непредсказуемой дочерью» «непредсказуемого отца», о которой Софокл говорит в «Антигоне». Эдип непредсказуем со своей правдой и в требовательности к самому себе. Антигона непредсказуема перед Креонтом, но прежде всего она непредсказуема по отношению к Эдипу, когда пускается за ним в путь, заставляя его жить.
4 ноября 1984
Прекрасный текст Борхеса в послесловии к «Сообщению Броуди». Борхесом, как и Малларме, я восхищаюсь — как людьми, так и писателями. То, как он продолжил писать, после того как ослеп, и смог найти себе в последние годы свою Антигону, которая сопровождала его в путешествиях и писаниях, кажется мне весьма поучительным для понимания Эдипа. «Для меня, — писал Борхес, — написать какую-нибудь историю значит скорее открыть ее, чем просто придумать. Идя вдоль Национальной библиотеки, я чувствую, что нечто готовится захватить меня… Я не вмешиваюсь: пусть будет, как будет. Я чувствую, как это издалека начинает обретать форму. Я начинаю различать конец и начало этого события, но посередине остается черная дыра. Эта середина дается мне лишь постепенно. Если получается, что боги мне ее не явили, то в дело приходится вмешиваться моему сознанию, и мне кажется, что эти „пробки“ неизменно становятся моими самыми слабыми страницами».
15 августа 1986
<…> Антигоне не надо петь, она сама как песня, в пении и жизни.
11 сентября 1986
Возвращение в Париж. Трудный, порой нервный день, хотя накануне я видел прекрасный сон.
Сон: я знаю, что здесь Эдип и Антигона. Я их не вижу и в общем-то не слышу. Ощущение мирного счастья. Эдип что-то говорит Антигоне, но я помню только это: «Любовное изобретение одного другим». Возможно, сказано это было иначе, но именно такой смысл остался у меня в памяти, когда я проснулся…
18 октября 1986
Гегель: «Небесная Антигона — самая благородная из всех бывших на земле героинь».
Шелли (1821): «Мы стали кем-то лишь потому, что любили Антигону в предыдущей жизни».
14 марта 1987
Почему Антигона не может выйти замуж за Клиоса? Я думал, что это из-за Фив, потому что она принцесса. Теперь я понял, что это из-за дороги, из-за того пути, который она должна пройти к себе самой, как Эдип.
В трагедии в сакральном сообществе нищебродов и юродивых Эдипа поддерживает Антигона. Не будь Антигоны, Эдип мог бы стать героем из «В ожидании Годо».
3 мая 1987
<…> Вечером пошли смотреть «Антигону» Ануя. У него на удивление пошло представление (сожалею, что не нашел другого слова, поскольку раньше мне нравились пьесы Ануя) об Антигоне, да, впрочем, и о Креонте. Антигона у него — юная нервическая девица, несколько истеричная, конечно, экзальтированная, она красуется в своем героизме. Креонт это Петэн, человек, который делает то, что должно быть сделано, не боясь измарать рук, потому что нужно, чтобы город жил и жизнь продолжалась. Всегда было, всегда есть в этом чем удовлетворить власть предержащих и обеспечить им спокойную совесть.
1 сентября 1987
Мысль Софокла призывает Эдипа и Антигону в Колон, но к этой мысли приводит его их предыдущее состояние. Есть обмен через века, есть обмен и между рассеянной народной мыслью и мыслью художника, который дает ей форму. Эдип и Антигона идут к Софоклу, но долгим путем, потому что прежде должны пройти со мной этот долгий путь, в который позвал их я и который до этих пор был темен…
4 апреля 1988
<…> Когда я думаю об Антигоне, мне часто приходит в голову мысль о Богородице — Антигона больше рискует, поскольку говорит. Дева Мария говорит через молчание и через своего сына. Антигона говорит сама и являет свою собственную справедливость…
17 июня 1989
<…> Я также думаю (пока еще неясно), что потом напишу что-нибудь об Антигоне после исчезновения Эдипа. Это желание еще неконкретно…
Теперь — действие: сам роман.
А теперь — постфактум: может показаться, что в такой литературе «через молчание», в которой воображение = слову = жесту = действию = воссозданию действия реального, равно действию театральному, есть что-то от стариковского слабоумия, которое сродни многозначности детских заявлений и наблюдений о мире, в которых дерево столь же важно и значимо как человек, как найденный на дороге камень, кошка, солнце…
Анри Бошо действительно стар. Он родился в 1913 году. Он действительно восстанавливает действие, мир человека, потому что он так делал всю свою жизнь, работая психоаналитиком. В отличие от распространенного у нас мнения, психоаналитик не говорит — он молчит. Действие его пациента восстанавливается в тишине. В тишине понимания, в тишине сопереживания, знания. Поэзия, которой Бошо занимается всю жизнь, также рождается для него из тишины подсознания и еще не-сознания, из предчувствия творческого акта, который произойдет и сам заявит о себе.
Автор нескольких стихотворных сборников и прозаических книг к концу своей жизни обратился к мифу об Эдипе и Антигоне. Подводя собственные итоги, он думал о детстве человечества, о мифе, в котором отразился древний уклад жизни, когда сын не знал своего отца, поскольку жил в клане матери. VIII, IX, X, наконец, век до нашей эры…
Между детством и старостью протягивается человеческая жизнь. Между мифом и действием «здесь и сейчас» — жизнь человечества. Маятником на его часах было Антигонино сердце.
О. Кустова
Комментарии к книге «Антигона», Анри Бошо
Всего 0 комментариев