«Плененная Иудея. Мгновения чужого времени (сборник)»

594

Описание

В книгу вошли два романа Ларисы Склярук. Роман «Плененная Иудея» переносит читателя в I век нашей эры. Время отчаянной и безнадежной борьбы за независимость народа Иудеи с грозным Римом. И на фоне этой борьбы разворачивается история любви двух мужчин к одной женщине. Они никогда не должны были встретиться, их пути никогда не могли пересечься, они из разных миров. Но они встретились. И встреча их была трагична. Множество деталей точно передают колорит далекой эпохи, дают возможность прикоснуться к событиям древней истории и пережить их, словно это живая современность. Во втором романе, «Мгновения чужого времени», реализм плотно сплетен с элементами мистики. Читатель погружается в цепочку историко-приключенческих новелл, каждая из которых обладает своей интригой. Прогуливаясь по улицам древнего Яффо, юная Яэль и не подозревает, что покупка в антикварной лавке серебряного кольца станет поворотным моментом в ее жизни. Героев романа опутывают, увлекают, затягивают чужие трагедии. Прага XVII века, средневековая Бухара, Рим времен первых христиан, Древний Египет. Любовь и...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Плененная Иудея. Мгновения чужого времени (сборник) (fb2) - Плененная Иудея. Мгновения чужого времени (сборник) 1570K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Лариса Михайловна Склярук

Лариса Склярук Плененная Иудея. Мгновения чужого времени Сборник

© Лариса Склярук, «Плененная Иудея», 2015

© Лариса Склярук, «Мгновения чужого времени», 2015

Плененная Иудея

Пролог

Ариэль рассеянно ковырнул землю ногой. Нет, ничего нового и интересного здесь им не найти. Он стал медленно обходить раскопки, скорее по необходимости, чем интересуясь ими. Всё те же, всё то же. Давно записанное, запротоколированное.

В это время очередная группа экскурсантов спустилась с Мецады. Отделившись от остальных, двое подростков с важным видом направились к археологам.

– Ариэль, это к тебе, кажется, опять кладоискатели, – насмешливо прокричала издали Эйнат.

Уж слишком важные и загадочные лица были у подростков. Она хотела продолжить работу, но женское любопытство пересилило. Да и отдохнуть не помешает. Эйнат выпрямила затекшую спину, отряхнула руки, блузку, ловко выпрыгнула из ямы и поспешила вслед подросткам. Ребята между тем уже приблизились к Ариэлю и критически оглядели его старые рваные джинсы, выгоревшую майку.

– Ты действительно здесь главный? – недоверчиво спросил тот из ребят, что был выше. Уж слишком молодым выглядел Ариэль, словно был всего на несколько лет старше их самих.

– Вам что, документы показать? – беззлобно спросил Ариэль и включил мобильник, показывая, как страшно он занят. Нет у него времени на пустые разговоры, и нечего ему докучать.

Высокий вопросительно глянул на товарища. Тот утвердительно кивнул головой. Ариэль едва не расхохотался от этих важных переглядываний.

– Вы что же, клад нашли? – не выдержав, вмешалась Эйнат.

Мельком взглянув на женщину, но не отвечая ей, подростки протянули Ариэлю кепку. Со стороны автобуса к ним побежали заинтригованные и любопытные одноклассники. Со снисходительным и скучающим видом Ариэль позволил себе не спеша заглянуть в бейсболку. Но, увидев лежащий в ней полуистлевший кожаный мешочек, тут же расстался со скукой и снисходительностью. Удивленно взглянув на ребят, он протянул руку и, забрав бейсболку, направился к палатке. Следом поспешила Эйнат. Забытые подростки обиженно топтались на месте.

Взяв кисточку и очистив мешочек, Ариэль медленно его раскрыл. В мешочке оказались две вещи. Серебряные серьги и овальная гемма[1] из молочно-голубого халцедона. Ариэль долго разглядывал найденные предметы. Вокруг него собрались почти все его работники. Нетерпеливо прозвучал сигнал автобуса, призывая экскурсантов занять свои места. Только тогда Ариэль оторвался от созерцания и спросил у наклонившейся через его плечо Эйнат:

– Что думаешь?

Эйнат взяла в руки серьги, провела пальцами по их поверхности:

– Красивые, думаю, примерно первый-второй век нашей эры.

– Да, – согласившись, кивнул Ариэль, – скорее первый. Во всяком случае, фалера[2] точно первого века.

Но каким образом она оказалась… – Не договорив, Ариэль вскочил со своего места и бросился вперед, раздвигая окружающих его людей: – Где эти мальчишки?

Автобусы уже тронулись, когда Ариэль неожиданно появился перед первым из них. Он настойчиво застучал в дверь, требуя ее открыть. Пробежал весь автобус. Ребят здесь не было.

– Нет? – спросил он у Эйнат, следующей за ним.

– Нет, – подтвердила Эйнат, и они, выпрыгнув из автобуса, поспешили к следующему.

Ребят они нашли лишь в третьем автобусе. Те сидели на последних местах. Сумрачные и растерянные, получившие нагоняй от руководителя за непредвиденную задержку и теперь выслушивающие еще и подтрунивания одноклассников.

Увидев ребят, Ариэль бросился к ним:

– Где, где вы это нашли?

– Там, – мальчики кивнули головами в сторону крепости.

Ариэль схватил за руку мальчика, потянул за собой:

– Пойдем, покажете.

– Что такое? – запротестовал руководитель, и его поддержал водитель автобуса:

– Мы и так уже опаздываем. Скоро начнет темнеть.

– Идите, – вмешалась Эйнат. – Я договорюсь.

Ариэль и двое ребят уже начали подъем, когда Эйнат и руководитель, запыхавшись, догнали их.

– Я что, мефагер[3], – недовольно пыхтел пухлый руководитель, – дважды в день взбираться на Мецаду?

Подростки между тем рассказали, что с балкона они уходили последними. Баловались, шутили, толкались. Один, отшатнувшись к стене, схватился за выступ. Камень упал.

– Ого, ата гибор[4], – засмеялся второй, – плечами камни выламываешь.

Но первый неожиданно игру не продолжил. Он чуть наклонился и заглянул вглубь открывшегося пространства.

– Там что-то есть, – сказал он и потянулся рукой.

– А вдруг змея?

Первый отдернул руку и старательно вгляделся:

– Нет. Там просто что-то лежит. Да и как змея там могла оказаться? – подбодрил он сам себя и, с замиранием сердца протянув вглубь тайника руку, вытащил кожаный мешочек. Хотел раскрыть и посмотреть, что в нем.

– Не трогай! – воскликнул второй. – Это археологическая находка. Вдруг она рассыплется. Знаешь, археологи покрывают предметы каким-то специальным составом, чтобы от древности они не распались.

Тогда подросток снял с головы бейсболку, аккуратно сдвинул в нее находку с руки, и они направились к своей учительнице.

– Заава, посмотри, что мы нашли.

Но Заава лишь откликнулась:

– Беседер[5]. Отнесите археологам, – и увидела, довольна я, что эти двое сорванцов, доставляющих ей наибольшее беспокойство, с важными лицами отправились вниз.

Показав место находки, мальчики, подгоняемые руководителем, нехотя были вынуждены отправиться к поджидающему их автобусу. На площадке перед северным дворцом остались лишь Ариэль и Эйнат.

– Странно, – задумчиво сказала Эйнат, – серьги несомненно принадлежали иудейке, но фалера римская. Никогда не узнаем, что за тайна соединила эти предметы.

После слов Эйнат оба задумались.

День повернул к вечеру. Ариэль вновь долго вглядывался в голубую фалеру. Потом сжал ее в руке. Холодный камень словно прильнул к коже. Ариэль почувствовал его приятную округлость и гладкость. Странное чувство физического прикосновения к чему-то прошедшему, несказанно древнему наполнило его глубоким радостным чувством. У него легко закружилась голова, в глазах поплыл туман, и сквозь него Ариэль неожиданно увидел, как в его сторону идет молодая женщина. Идет легко и грациозно, словно ее босые ступни не касаются земли. Хотя серая, легкая, словно пудра, пыль, поднимавшаяся от движения ее ног в воздух и медленно оседавшая затем на землю, говорила об обратном.

Женщина приближалась. Ее стройный стан проступал под свободным, достигающим изящных лодыжек платьем из тонкой шерсти. Прекрасное лицо с яркими, большими, удлиненными глазами было печально. Легкий ветер сдувал с высокого чистого лба крупные кольца черных волосы. Незнакомка подошла почти вплотную к Ариэлю. Он дернулся отступить в сторону, но женщина сделала еще шаг и словно прошла сквозь него. На мгновение Ариэль обомлел, потом ему показалось, что незнакомка просто исчезла. Он растерянно оглянулся. Женщина была здесь и так же неспешно двигалась в прежнем направлении. Вот она подошла к выступу скалы и, прислонившись к нему, застыла, глядя вниз, туда, где светились костры. Ариэль подошел ближе. «Она меня не видит», – мелькнула мысль.

Тоскующие глаза незнакомки все так же были устремлены вдаль. Казалось, что она пытается разглядеть кого-то там, далеко внизу.

Наконец женщина отвела глаза от костров и медленно разжала руку, которую она до этого времени прижимала к ложбинке у шеи. На ладони лежала небольшая овальная гемма из молочно-голубого халцедона. С геммы смотрело нежное луноподобное детское личико, печальное и беззащитное одновременно.

Женщина сняла с груди маленький кожаный мешочек, постояла еще немного, закрыв глаза, беззвучно и страстно двигая губами. Молилась ли, прощалась ли? Ариэль не слышал слов, как ни напрягал слух.

Открыв глаза, женщина вынула из ушей крупные серебряные серьги с красными кораллами. Серьги и гемму она вложила в мешочек. Подойдя к стене, вытянула большой камень и спрятала мешочек в открывшемся отверстии. Вернув камень на прежнее место, незнакомка неслышно прошла мимо Ариэля и исчезла, словно растворилась в тумане.

Ариэль разжал руку. На его ладони лежала именно та молочно-голубая гемма, которую он видел в руках незнакомки. Он бросился к тайнику. Тайник, что вполне естественно, был пуст. Камень валялся рядом.

– Что с тобой? – услышал он удивленный голос Эйнат.

– Я знаю, кому принадлежат эти вещи, – потер лоб Ариэль. – Я отчетливо видел молодую женщину, прятавшую в тайник эти предметы.

– Ты устал. Привиделось.

– Привиделось, – послушно повторил Ариэль.

– Но даже это ничего не объясняет, – помолчав, сказала Эйнат.

– Не объясняет, – задумчиво повторил Ариэль. – Жаль, что вещи не обладают речью. Они бы смогли поведать нам историю о своих обладателях.

Глава I

60 год нашей эры

Ионатан, младший сын богатого купца Боаза бен Барака, стоял на вершине небольшого холма. Впереди него, у подножия холма, в искусственно созданной лагуне неутомимо плескались лазурные воды Средиземного моря. Они били в каменные стены гавани, стремительно накатывали на теплый, янтарного цвета берег, но, внезапно обессилев, убегали вдаль, оставляя на потемневшем песке рваную пену, тут же на глазах исчезающую. Ветер небрежно трепал черные кудри подростка, свободно ниспадающие на плечи.

Ионатан улыбался. Радостные чувства переполняли его. Вчера ему исполнилось тринадцать, вчера он вступил в возраст «наказуемости», в возраст выполнения заповедей. Когда в небе засияли первые звезды, он выполнил свою первую заповедь и прочел «Шма, Исраэль». С благоговением читал юноша слова молитвы, и они проникали ему в душу, находили отклик во взволнованном сердце его:

– Слушай, Израиль: Господь Бог наш, Господь един есть, и люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем существом твоим.

Возвышенные слова словно поднимали юношу над обыденностью и силой своей приближали ко Всевышнему. С гордостью возлагал на себя Ионатан бремя заповедей Творца, проникаясь пониманием, что никогда не сможет он свергнуть бремя это с себя. Взгляд юноши мимолетно скользил по строго-значительному лицу отца, по лицам родных и друзей семьи, окружавших его, отмечая их серьезность, внимание и благожелательность.

Но вот Ионатан закончил читать молитву, и Боаз бен Барак выступил вперед. Качнулись складки его белого праздничного одеяния.

– Благословен Тот, Кто освободил меня от наказания за этого, – торжественно произнес Боаз бен Барак, и после этих слов вчерашний мальчик Ионатан превратился в того, кого теперь будут называть мужем.

Он стоит на холме, с сердцем, полным счастья, а верный друг его Эфраим смотрит на него с уважением и легкой завистью человека, которому еще нужно ждать своего главного в жизни события.

С холма был виден красивый городской порт, вырезанный для защиты от штормов в участке побережья. Множество кораблей стояло у причала. Широкие плоскодонные греческие корабли с прямоугольными парусами. Округлые, прочно сработанные римские торговые суда с короткой наклонной мачтой на носу и изогнутой кормой. Римские боевые корабли-триремы – с тремя рядами весел и тараном. Изредка встречалось и торговое судно Египта с корпусом, стянутым для прочности канатом. Перед гаванью располагалась круглая мощеная площадь с гигантскими статуями.

А позади юношей была Кесария – сияющий город, выстроенный царем Иродом. Город ровных римских улиц, четких кварталов, белых зданий, пышных дворцов. Приближаясь к городу, мореплаватели уже издали видели мраморные колонны великолепного храма, который Ирод посвятил своему покровителю, императору Октавиану Августу; дворец самого царя, выстроенный на глубоко вдающемся в море рифе и омываемый с трех сторон неспокойными волнами; роскошные виллы богачей.

Легко спустившись с пологого холма, юноши побежали в сторону складов. У них не было какой-либо цели. Просто молодость требовала движения, и они бежали вдоль моря, смеясь и подпрыгивая. Каждая клеточка радовалась юности, здоровью, уверенности в обладании своим телом. Хотелось не просто бежать, а мчаться, лететь. Свободные накидки-эводы, скрепленные на плечах, раздувались как паруса. Ноги, обутые в плетеные кожаные сандалии, оставляли четкие следы на влажном песке, хотя неутомимые волны с ворчливым плеском тут же их стирали. Чуткие ноздри втягивали соленый морской воздух, напоенный ароматами пряностей и благовоний, которыми были полны склады гавани и которые через Кесарию отправлялись далее на запад – в Грецию, Рим, Испанию.

Сладко благоухал ладан, горьковатый аромат источала мирра, чувственно пахла корица, одуряюще пряно – шафран. И амбра, драгоценная амбра, алмаз парфюмерии, ценившаяся порой дороже золота и невольников, воскоподобное сероватое вещество, которое не стыдно было преподнести в дар царям и которое представляет собой – о незатейливая насмешка природы! – всего лишь продукт жизнедеятельности пищеварительного тракта кашалота. Отправки на запад ждали не только благовония, но и крашеные ткани, прозрачное стекло, строевой лес, вино и масло, сушеные фрукты, жемчуг из Индии, тончайшие шелка из Китая. Все, чем богат Восток, все, что приносит торговую прибыль.

Вдоволь набродившись по побережью, подростки повернули домой. Близился полдень. Влажный зной заливал город. Солнце отражалось от ослепительно белых стен и мраморных статуй, изнуряющим теплом поднималось от гладких четырехугольных камней мостовой.

Редкие финиковые пальмы лениво покачивали тонкими полосками листьев.

Неожиданно вдали, в самом начале улицы Декуманус, появилась небольшая группа молодых греков. Шумно разговаривая, они шли, заняв всю ширину улицы. Короткие цветные хитоны броско выделялись на фоне белых стен. В громких голосах чувствовалась какая-то театральная, навязчивая преднамеренность, словно они стремились продемонстрировать всем свое главенство, свою роль в этом городе.

Две главные общины города – эллины и иудеи – жили в постоянной глухой вражде. Разногласия выливались в довольно нелепые, но вполне достойные улицы споры. Каждая из общин утверждала, что Кесария, официальная столица страны, принадлежит им по праву. Прекрасный город – плод трудов царя Ирода, – несомненно, выстроен для иудеев, так как и сам Ирод иудей по рождению, утверждали одни, несколько лукавя, поскольку царь Ирод происходил из полуэллинизированной семьи идумеев, насильственно обращенной в иудаизм.

Греки соглашались: «Да, основатель города Ирод, но предназначался город не иудеям, иначе царь не наполнил бы его храмами и статуями. Да и вообще, Кесария выстроена на месте Стратоновой Башни, а в ней иудеев никогда не было».

«А что такое Стратонова Башня? – изворачивались иудеи. – Захудалое местечко, о котором вообще никто не знал».

Но конечно, главным были не разговоры, для кого выстроен город, а борьба за реальную власть в нем. Кто, представители какой общины будут заседать в городском совете? Кто будет занимать основные государственные должности – городские магистратуры? Кто будет принимать решения и контролировать один из богатейших городов Ближнего Востока?

Молодые представители обеих общин не довольствовались ведением словесных дебатов и частенько, начав обмениваться «любезностями», быстро переходили к более решительному методу доказательства своей правоты – к потасовке.

Весь окружающий известный древним мир с восторгом принял греческую культуру, включая покорителей Эллады – заносчивых высокомерных римлян. И лишь иудеи отказывались поклоняться греческим богам, стремились жить по законам предков и, веря в своего единого, невидимого духовного Бога, испытывали чувство превосходства над язычниками, поклоняющимися каменным идолам. Греки же в отказе иудеев принять эллинских богов и эллинский образ жизни видели лишь варварское сопротивление цивилизации.

Итак, молодые греки, шедшие по улице Декуманус, были настроены в очередной раз заявить о своих правах. Но вот жалость, что увидеть и услышать их было некому. Улица была пуста, прохожие словно растворились в поисках тени и в ожидании прохладных вечерних часов. Впрочем, парочка иудеев все же нашлась и даже шла им навстречу. Что ж, прекрасно. Позабавимся. Конечно, если эти двое не свернут в сторону. Тогда можно будет хотя бы от души покричать вслед трусам.

Действительно, Ионатан и Эфраим вполне могли свернуть в сторону и благоразумно избежать ненужной встречи. Возможно, два дня назад Ионатан так бы и сделал. Но сегодня он чувствовал себя уже другим человеком. Он был мужем, героем. Сжав зубы, упрямо наклонив голову, Ионатан шел вперед. Он не собирался уступать. Чуть дрогнув и замешкавшись, долговязый Эфраим все же двинулся вслед Ионатану.

Две группы быстро шли навстречу друг другу. Для Ионатана в этот момент словно исчезло все вокруг. Он видел только красный хитон грека, идущего первым, его дерзкие глаза и шел им навстречу, почти печатая шаг по каменной мостовой. Наконец расстояние между соперниками сократилось до нескольких шагов. Греки, хотя и были изначально настроены агрессивно, приписывая иудеям более низкие нравственные качества, еще не решили, как продолжать, и выжидающе оглядывали смотрящих настороженно иудеев.

– Эй, обрезанные, куда это вы так спешите? – насмешливо сказал грек в красном хитоне, словно бросив пробный камень в застывший пруд и ожидая, что произойдет дальше.

Эллины считали, что обрезание нарушает естественную гармонию, что человеческое тело должно оставаться таким, каким оно создано природой, что высший идеал – в естественности. Ионатан гордо вскинул голову, намереваясь сказать высокомерным тоном, что обрезание напоминает людям о том, что душа и тело должны быть едины, но он не успел.

– Наверное, спешат в свой храм воздевать руки пред ослиной головой, – язвительно бросил один из стоящих, и все захохотали.

В широко раскрытых ртах засверкали белые зубы, слишком много зубов, слишком белых на фоне загорелой кожи. Ионатан рванулся вперед к юноше, осмелившемуся сказать эту издевку, эту лживую мерзость, оскверняющую главную святыню. Но вожак поднял руку, останавливая и иудея, и товарищей своих.

– А ты горяч, – сказал он насмешливо и, медленно оглядев Ионатана, предложил: – Сразимся один на один. – Затем, хохотнув, добавил: – Да не дрожи ты, как хвост овцы.

Ионатана действительно пробирала нервная дрожь, которую он тщетно пытался скрыть. Но эта дрожь была не от страха, она была от негодования. Ему хотелось ответить этому красавцу остроумно и язвительно, но слова не находились. Не умел он забавлять слушателей пустой и вздорной шуткой. Не умел злословить. Он лишь надменно приподнял голову, кивнул и шагнул вперед.

Нужные слова нашлись у Эфраима.

– Сколь нелепо и глупо предположение о голове осла, – задумчиво сказал он, рассеянно почесав свой несколько длинноватый нос. – Иудеи никаким изображениям не поклоняются. Потому как заповедь гласит: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что…»

Речь свою он закончить не успел. Резкий толчок в грудь – и Эфраим, беспомощно взмахнув длинными руками, шлепнулся на ягодицы, вызвав новый взрыв смеха. К сидящему в пыли с по-детски обиженным лицом мальчику греки тут же потеряли всякий интерес, сосредоточившись на предстоящей потехе. О том, кто будет победителем в этом поединке, никто из них не сомневался, и они громко подзадоривали своего приятеля.

– Надавай ему, Антифон, – кричали они, взмахивая руками или похлопывая себя по ляжкам.

Антифон был старше Ионатана. На вид ему было лет шестнадцать. Он был уверен в своих силах и потому не спешил. Успеет наказать этого иудейчика. Намеренно медленно Антифон приподнял крепкие загорелые руки и отстегнул, для большей свободы движений, фибулу[6] на правом плече. Так делали во время гимнастических упражнений. Шевельнулись мускулы под смазанной маслом кожей.

Ионатан был высок ростом, но его тело еще не налилось силой. Он казался худым и неловким рядом с уверенным Антифоном. Юноши приблизились и какое-то время двигались по кругу, рассматривая друг друга. Честно говоря, Антифону нравилось умное лицо Ионатана. Они вполне могли бы подружиться, если бы не эта фанатичность во взгляде иудея, эта непоколебимая, отвергающая любые альтернативы приверженность своему Богу.

Лениво усмехнувшись, Антифон первый ударил Ионатана. Мотнув от удара головой, Ионатан облизал пересохшие губы и бросился вперед. Дальше он ничего не помнил. Он сражался с гневом оскорбленного человека, не допускающего никакой, даже словесной, попытки прикоснуться к Храму. Раз он не сумел объяснить язычникам, что разум их просто примитивен и не способен постигнуть неосязаемого и неприкасаемого Бога, раз бессилен он, Ионатан, подобрать главные слова, то уж кулаками он свое докажет.

Такого пыла Антифон не ожидал. Презрительная улыбка исчезла. Было видно, что он с трудом сдерживает наступление Ионатана. По лицам обоих потекла кровь, мешаясь с потом и грязью. Они упали и покатились по камням дороги.

Антифон почувствовал, что изнемогает. Он был готов закончить сражение, лишь бы удалось выйти из него, не уронив своего достоинства. Его толкнуло к поединку стремление повысить свое самоуважение и лидерство, желание покрасоваться перед приятелями, театрально поставив ногу победителя на грудь лежащего в пыли поверженного иудея, но самому упасть от ударов этого ненормального, изуродовать свое красивое лицо его оплеухами и пощечинами в намерения Антифона совершенно не входило.

А Ионатан словно и не замечал ударов по своему телу. Стоявшие вокруг греки сначала громко смеялись и взрывом насмешливых выкриков отмечали каждый удачный, попавший в цель удар Антифона, но постепенно замолчали.

Они почувствовали в этом худом подростке то, чего не было в их вожаке, а именно способность умереть здесь и сейчас, но не отступить. Легкое приключение становилось чем-то, к чему они не стремились, наполнялось ожесточением, которого им было не нужно. В душах их поднялась злость, и уже готовы были они броситься вперед, вмешаться в драку и смять этих двух подростков с их противными обычаями, варварским фанатизмом, нежеланием уступить.

Положение спас патруль римских легионеров, появившийся из-за поворота улицы. Солнце блеснуло на бронзовых накладках поясов и на рукоятках коротких мечей. Загрохотали по каменным плитам подошвы подбитых металлическими гвоздями калиг[7], заскрипели ремни, перекрещенные на бедрах.

– Задержат – накажут плетьми, – испуганно выдохнул Эфраим.

Обычно грекам нечего было опасаться солдат размещенного в Кесарии римского гарнизона. Чаще всего легионеры принимали сторону эллинов. Но в последнее время римскому прокуратору Антонию Феликсу надоели беспорядки, и, стремясь быстрее их прекратить, административные власти начали наказывать всех без разбору. Так что теперь наказание плетьми, а то и палками, могло ожидать и эллинов. К тому же для Антифона появление легионеров было спасительным. Оно дало именно тот повод, который был ему нужен, чтобы прекратить драку и в то же время сохранить свое изнемогающее от усталости достоинство.

– До следующей встречи, – с трудом шевельнул он разбитыми губами, и греки исчезли, углубившись в поперечную улицу.

Поддерживая еле живого, спотыкающегося друга, Эфраим увлек его в противоположную сторону. Римляне никого не преследовали.

Добравшись до улицы, на которой был расположен дом отца, Ионатан распрощался с Эфраимом и, как тот ни настаивал, не позволил ему идти далее. Предстать перед родными побитым и поддерживаемым другом! Ну нет, на такое унижение Ионатан был не согласен.

Новый дом Боаза бен Барака являлся для его владельца символом успешности и благосостояния, предметом его гордости и даже некоторого самодовольства. Выстроенный в престижном районе вилл, отделанный белым мрамором, дом был красив и удобен. В архитектуре дома чувствовалось сильное греческое влияние, и прежде всего в наличии атриума.

Хотя справедливости ради надо сказать, что идея атриума, то есть внутреннего дворика, ведет свою историю с более древних времен и из страны, расположенной много восточнее Греции, а точнее, из древней Месопотамии. Так что, какой народ более повлиял на идею создания жилища вокруг очага, сказать затруднительно.

Подойдя к массивной входной двери, украшенной по сторонам двумя полуколоннами, Ионатан постоял в некоторой нерешительности. Юноше хотелось бы пройти в свою комнату незамеченным, но сделать это было довольно сложно. Дверь заперта, и надо было стучать, а стучать – значит привлекать к себе нежелательное внимание домочадцев и слуг. Впрочем, выбора не было.

Не лезть же, в самом деле, через высокий забор. Вот уж тогда бы он выглядел более чем глупо.

Пока юноша раздумывал, за дверью послышались неспешные шаги и она открылась, дав возможность Ионатану быстро проскочить мимо вздрогнувшего от неожиданности и отшатнувшегося к косяку Зевулона. Но как ни проворно он это сделал, старый слуга все же успел заметить следы битвы на лице юноши и обеспокоенно-любопытно закрыл дверь с внутренней стороны, откладывая свой поход в лавку и ожидая, как события будут разворачиваться дальше.

Внутренний двор, покрытый мраморными плитами, был своего рода световым колодцем, через который освещались спальни и все прочие помещения дома. Отсутствие окон делало спальни прохладными даже в самые жаркие дни, а маленький их размер давал возможность быстрого обогрева в дождливые зимние месяцы.

Решив, что во двор он проник удачно, Ионатан торопливо направился к себе, в блаженную прохладу спальни, где он мог привести себя в порядок. Ему претило показаться родным в столь неприглядном, несовместимом с его новым положением, как ему думалось, виде.

Пересекая широкими шагами двор, Ионатан слышал, как на кухне привычно ворчит старая кухарка, распекая мальчишку-раба, данного ей в помощь, как в кладовой слуги передвигают тяжелые глиняные кувшины с вином, маслом и медом, как шумят жернова, перемалывая зерна пшеницы.

Скрыться незамеченным в своей комнате Ионатану, увы, не удалось. Впрочем, он это и предполагал, зная, что все в доме находится под неусыпным вниманием и контролем матери. Потому он лишь уныло вздохнул и остановился, когда мать его окликнула.

Мирел легко поднялась с деревянного кресла, стоящего в тени колоннады, и направилась к юноше. Стройная, в свободном длинном одеянии, она двигалась уверенно, неспешно. Густая сеточка с золотыми нитями, под которую были упрятаны волосы, поблескивала на солнце. Мирел обвела взглядом красивых глаз истерзанное, в подтеках пота и запекшейся крови, грязное тело младшего сына, но ни о чем не спросила, не заахала и не запричитала, а лишь, вызвав слугу, приказала приготовить ванну.

До ужина Ионатан старался не попасть на глаза отцу или старшему брату. Но избежать вечерней встречи он не мог. Глаза его были опущены вниз, когда он сел за стол, накрытый по приказу матери на свежем воздухе. Некоторое время Боаз пристально и задумчиво рассматривал почерневшее, вспухшее, изменившееся лицо сына.

– Хочешь рассказать, что произошло? – спросил Боаз.

Ионатан отрицательно качнул головой.

Боаз не стал настаивать, скрытый смысл происходящего был ему вполне ясен. Ему претила эта борьба, противостояние общин. Он считал себя человеком широких взглядов, благосклонно относился к Филону Александрийскому, который в своих многочисленных произведениях стремился объединить идеи греческих философов с иудейскими религиозными догмами. Ему нравились греческое изящество и утонченность. Но высказывать свои сокровенные мысли вслух Боаз не торопился, понимая, что жить в Кесарии и не принять ту или иную сторону было невозможно. Вместо этого он сказал, обращаясь к сыну:

– Иди собирайся. Поедешь со мной.

На него удивленно посмотрели три пары темных глаз. Ранее задумывалось, что в поездке в Иерусалим, в которую собирался Боаз с целью проверки своих двух успешных магазинов, Ионатан участвовать не будет, что он останется помогать брату Гедеону, высокому, немного грузному молодому мужчине с небольшой аккуратной бородой и коротко, на греческий манер, подстриженными волосами. Гедеон должен был проследить и за погрузкой товара на корабль, отправляющийся в Рим, и за богатой лавкой на рыночной площади. Так что помощь Ионатана была бы совершенно не лишней. Почему же отец переменил свое решение?

Мирел первой отвела взгляд. Она была очень разумной женщиной и сразу поняла, что беспокойство, именно беспокойство за младшего сына, которым была полна и она, вынуждает Боаза увезти Ионатана хотя бы на время из неспокойной, постоянно кипящей Кесарии.

– Сколько их было? – тихо спросил Гедеон.

– Пятеро, но мы дрались один на один, – нехотя ответил Ионатан.

Первой его мыслью было воспротивиться решению отца, в конце концов, он теперь взрослый, но тут же перед его мысленным взором встал Иерусалим, его редкостный облик, стены из золотистого камня, дома, построенные на крышах других домов, вырубленные в скале улицы и Храм. Единственный и неповторимый. Белый и золотой. Посещение которого – мечтание всей жизни для иных иудеев. Как тут можно отказаться.

Глава II

Утром во главе небольшого каравана, состоящего из нескольких повозок с товарами, в сопровождении слуг и охраны Боаз и Ионатан, проехав сквозь ворота в восточной стороне города, покинули Кесарию.

Цветущая Галилея раскинулась перед ними. Террасы с виноградниками сменялись фруктовыми садами, оливковые рощи – полями злаков. По заросшим травой склонам, словно живые, взбирались к вершинам холмов платаны. Их широкие кроны отбрасывали густую тень.

Испуганные приближением людей, дикие козы прекращали обгрызать острые листья невысоких палестинских дубов и быстро исчезали в зарослях. В небольших долинах пышно цвели желтые крокусы, неприхотливый ракитник изгибал сероватые стебли, карабкаясь по каменистым склонам оврагов, алоэ, выставляя в стороны свои сизые мясистые листья, устремляло в небо красные кисти цветов.

Иногда через дорогу стремительно, не давая себя рассмотреть, пробегала лиса. Серые ястребы, охотясь, искусно маневрировали между деревьями. Воздух, напоенный запахом травы и полевых цветов, ласкал и будоражил, вызывал философские размышления о родной земле, щемяще острое чувство любви к ней, благословенной, где все могли быть сыты и счастливы.

К заходу солнца добрались до небольшого, в десяток строений, селения. Крепкие стены домов были составлены из обтесанных камней и хорошо оштукатурены. Одно образную ровность серых стен изредка нарушали маленькие квадратные окна. Плоские деревянные крыши домов были покрыты толстым слоем глины, перемешанной с соломой. Кое-где на крышах еще доцветали мелкие красные анемоны.

Здесь жил давний знакомый Боаза, неспешный величавый Амрам, и его жена, приветливая Хадас. Боаз всегда с удовольствием бывал здесь. Его привлекала эта первозданная, почти библейская простота людей, живущих плодами рук своих.

Пока Хадас накрывала на стол, неслышно двигаясь по чисто выметенному земляному полу, мужчины не спеша беседовали, сидя на скамье перед домом и наслаждаясь подступающими сумерками.

Они с удовольствием поговорили о ценах на зерно и скот. Приблизив друг к другу лица – мало ли что, – горячо пошептались о вызывающем возмущение иудеев подушном налоге в пользу храма Юпитера Капитолийского, – налоге, платить который принуждены были даже женщины и дети и который, однако, никто из подвластных Риму народов не платил. Раздраженно поговорили о последней переписи населения. Перепись – основа налога. Налог же дело нечестивое. Только Бог единственный господин, которого должен признавать иудей, и только ему положена уплата десятины.

Следствие же переписи – откупщики налогов, ненавистные и презираемые мытари, сидящие на всех дорогах страны.

– За верблюжью поклажу масла в алебастровых кувшинах всегда платили двадцать пять денариев, а в козьих мехах – тринадцать. То обычай. Так нет, требуют что в голову взбредет. Всю дорогу в спорах с мытарями провели, – пожаловался Боаз.

– А поземельный налог? – перебил его Амрам. – А налог с «дыма», то есть с дома своего?

– А пошлина с товаров? – твердил свое Боаз, качая головой.

– А кормление проходящих войск и путешествующих сановников? – неожиданно повысив голос, спросил Амрам, словно стремясь показать, что его налоги более тяжелы.

– А «добровольный» взнос на венок императору? – возмущенно воскликнул Боаз и, тут же испугавшись своих слов, беспокойно оглянулся, вытер мгновенно вспотевший лоб и замолчал.

– А налог на плоды? А налог на ремесло? А ремонт дорог? А ангарии? Только и поспевай выставлять лошадей и носильщиков, – продолжил перечислять пошлины и налоги Амрам, но затем, словно устав от этого перечня тяжкого бремени, также замолк.

Так они и сидели некоторое время, двое умных работящих мужчин, и, грустно задумавшись, молчали.

Однако вскоре они возобновили беседу. Правда, теперь она перетекла на иную, но не менее волнующую тему – тему, буквально носившуюся в воздухе.

Когда следует ожидать восстановления династии царя Давида? Причем Амрам с его простым крестьянским умом, в котором не было ни сомнений, ни противоречий и который с рождения чувствовал природную связь с Богом, считал, что пришествие Машиаха произойдет естественным путем:

– Если народ раскается в грехах своих, то Всевышний пошлет Избавление и восстановит Он царскую династию Давида.

Боаз же, получивший обширное образование и знакомый с мыслью, что все в мире происходит по законам природы, воспринимал приход Машиаха, напротив, как что-то необычное, сверхъестественное, чудесное.

Но ни тот ни другой никаких сомнений в самом приходе не имели, а, напротив, ожидали этого в самом ближайшем будущем и пытались вычислить срок прихода, погружаясь в область фантазий и видений. Это была своеобразная вера в обновление. И в обновлении этом жили и сознание своего превосходства, и жажда мщения за национальное унижение.

– Впрочем, дела мои идут неплохо, – вновь перешел Боаз к коммерческим делам. – Везу новый товар в свои два магазина. Да и проверить управляющего не мешает. Не вызывает он у меня доверия.

И в который раз Боаз начал жаловаться, как трудно найти достойного честного человека, вновь предлагая Амраму переехать в Иерусалим и занять место управляющего при его, Боаза, магазинах, соблазняя хорошим жалованьем и жизнью в большом городе.

И в который раз Амрам вежливо отклонил предложение Боаза, ссылаясь на то, что он сельский житель. Он-де не хочет никого обижать, а тем более желанного гостя своего дома, но, право, его дело растить хлеб, разводить овец, а в торговом деле он Боазу не помощник:

– К чему мне излишества и то, без чего мне прожить возможно.

Неспешно качая головой, Боаз соглашался со словами Амрама. Ему даже начинало казаться, пусть временно, пусть ненадолго, что Амрам прав. Что нет ничего на свете лучше, чем сидеть вот так вечером, каждому «под своей виноградной лозой, каждому под своей оливой», и спокойно созерцать засыпающую природу.

Ионатан сидел тут же, недалеко от беседующих, на нагретой за день ограде из валунов. Он и слышал, о чем говорили мужчины, и не слышал. Голоса то проникали в его сознание, то приглушались, отодвинутые его, Ионатана, неспешными мыслями. Обхватив руками колено одной ноги и чуть покачивая другой, свободно свисающей, юноша, откинувшись назад, созерцал этот древний и вечно юный мир, этот краткий переход от света к тьме, эту быстро меняющуюся игру красок, которой гениальный художник Природа ежевечерне забавлялась.

Солнце медленно скрывалось за холмом. Силуэты развесистых смоковниц четко вырисовывались на теряющем цвет бледном небе. Слышалось томное мычание коров, фырканье мулов, жалобное блеяние овец. Вечерний ветер принес из загона запах пыльной шерсти, овечьего молока и прихотливо смешал его с сильным ароматом цветов жимолости. Привлеченные ароматом ночные бабочки закружились над розовыми цветами. Первые, еще неяркие, звезды замерцали на небосводе, и как продолжение очарования природы, как прекрасная часть ее из-за деревьев появился девичий силуэт.

Появление девочки, возникшей словно из переплетения этих тонких ветвей, подействовало на сидящих как неожиданное воплощение грез. Девочка была высокой и стройной. Походка ее была легкой и горделивой. В ней не было ребяческого смущения, она была абсолютно естественна и именно поэтому необъяснимо обаятельна. Некоторая угловатость юного тела придавала несказанную прелесть ее грациозным движениям, ее тонким рукам, поддерживающим на плече кувшин, полный воды. Большие, ярко блестевшие глаза на гладком смуглом лице смотрели внимательно и приветливо. Густые черные волосы крупными кольцами ложились на плечи и спину. В ней была непосредственность и живость, прелесть юности и вечная тайна красоты.

– Это ж моя дочь Бина, – сказал Амрам в ответ на во просительно-восхищенный взгляд гостя. – Ты не узнал ее?

– Да-да, у тебя же есть дочь. Видно, давно я ее не видел. Сколько ей лет?

– Десять. – И Амрам погладил рукой свою большую темную бороду.

Девочка, не приближаясь, издали вежливо поклонилась и прошла в дом помогать матери. Ни мужчины, ни сама девочка не заметили того, что произошло с Ионатаном. Его же видение девочки поразило так, как поразила когда-то праотца Иакова Рахиль, встреченная им у колодца.

Ионатан сидел, глядя на освещенную дверь дома, за которой исчезла Бина, и сердце его гулко билось в груди. Как же он войдет сейчас в дом, как будет ужинать? И он представлял себе, как Бина смотрит на его припухшее лицо со следами синяков и ударов, на все эти желтовато – синие и да же у же чернеющие пятна, на эти ссадины, покрытые засыхающими корочками. Нет, он не войдет в дом. Он останется сидеть здесь.

– Что с моим мальчиком? Почему он безмолвствует, словно потерял дар речи?

– Я не голоден, – ответил Ионатан на зов отца и отвел глаза от пристального его взора.

Но отцовское сердце, любящее и умудренное опытом, сразу подсказало ему причину такой необычной сытости.

– Пойдем, – повторил он настойчиво, подходя. – Ты получил эти ссадины в честном бою. Тебе нечего стыдиться.

Но юноша продолжал молчать. Не дождавшись ответа, Боаз повернулся и пошел в дом.

Ионатан остался один. Ему стало тоскливо, одиноко и грустно. Слабый свет светильника проникал сквозь неплотно закрытую дверь.

Но вот старая дверь вновь скрипнула. Ионатан поднял опущенную голову. На пороге стояла Бина. Она приблизилась к молчавшему юноше, села рядом на каменную ограду. Ионатан замер. Бина слегка коснулась пальцем щеки Ионата, спросила участливо:

– Болит?

Ионатан отрицательно покачал головой, не сводя глаз с лица девочки. Вдруг она легко вскочила на забор, протянула руку к пышным веткам смоковницы, чей серый, словно из камня, ствол находился рядом, сорвала плод и протянула Ионатану. Юноша задумчиво посмотрел на плод, отливающий фиолетовым цветом, и неожиданно сказал:

– Я женюсь на тебе.

– Я согласна, – сказала Бина, – только давай сначала немного вырастем.

И, спрыгнув с ограды легким прыжком газели, она пошла к дому. Мелодично звякнули ножные браслеты. На полпути девочка повернулась и чуть удивленно приподняла ровные дуги бровей, ожидая, когда же Ионатан пойдет следом.

За ужином Ионатан, забыв о том, что он не голоден, показал здоровый молодой аппетит. Он ел свежевыпеченный хлеб и овощи, куски отварного мяса и пряные травы, запивал холодной водой из колодца и не замечал обращенных на него взглядов.

Отец рассматривал сына с новым чувством радости и легкого сожаления о своей юности, уже прошедшей. Амрам задумчиво поглаживал густую черную бороду, в по-женски проницательных глазах Хадас светилось удовольствие.

Но Ионатан не замечал всего этого, потому что все время старался смотреть в лицо Бины, чтобы вновь удостовериться в согласии, которое произнесли ее губы, в тайне, их соединившей. Как только он ловил взгляд черных глаз девочки, Ионатан успокаивался и с новым рвением набрасывался на еду.

Поездка в Иерусалим прошла на этот раз для Ионатана словно в тумане. Он торопился домой, надеясь на обратном пути вновь посетить дом Амрама, вновь увидеть Бину. Но, к его большому сожалению, оказалось, что путь их на этот раз прошел иначе, и Ионатан, разочарованный и молчаливый, ехал на муле рядом с первой повозкой и, односложно отвечая на вопросы отца, изо всех сил старался не выдать охватившего его разочарования. Но Боаз и не собирался расспрашивать сына. Он совершенно ничего не имел против данного союза и решил по возвращении домой написать другу письмо с предложением обручить молодых.

Стоял вечер. Истомленные долгой дорогой путники уже созерцали дома Кесарии, казавшиеся темными силуэтами от ослепляющего блеска спускающегося в море солнца. Исчезая в морской пучине, светило выбрасывало свои последние пучки света, и они, пробиваясь сквозь пространство прямых улиц, мешали путникам смотреть вперед. Ослепленный солнцем взгляд, поворачиваясь вправо, приятно отдыхал на фиолетовых гроздьях тянущихся вдоль дороги виноградников.

Одинокого странника, ехавшего им навстречу по вечерней дороге, первым приметил слуга Зевулон. Много лет назад был он продан за долги и по истечении положенных законом шести лет отказался уйти, сказав словами Торы:

– Не пойду я от тебя, потому что люблю тебя и дом твой.

Так и остался Зевулон то что называется рабом вечным, а на самом деле преданным и необходимым домочадцем.

Приложив руку козырьком ко лбу, всмотрелся Зевулон старыми дальнозоркими глазами в путника и сказал, обращаясь к Боазу:

– А ведь это Нахум, управитель дома твоего.

После этих слов Боаз приказал остановить все повозки и дожидаться приближения Нахума, в волнении задавая себе бесчисленные вопросы, один другого тревожней, но все они сводились к одному главному: что случилось дома?

Через несколько минут Нахум остановил своего осла рядом с Боазом, спустился на землю, оправил серое дорожное платье и сказал:

– Мир вам. Видно, пожалел Господь меня. Не заставил ехать далеко в поисках хозяина.

– Говори скорее. Зачем ты здесь, посреди дороги, когда солнце уже садится и все путники спешат на ночлег, опасаясь ночных разбойников?

– Не все в порядке в доме твоем, хозяин. Вот и позвала меня Мирел, жена твоя, и приказала оставить все дела по дому и ехать к тебе.

– Да скажешь ты наконец, в чем дело? – вскричал, не выдержав, Ионатан.

Нахум осуждающе взглянул на юношу, не одобряя его несдержанность, но так как на лице Боаза тоже читалось нетерпение, то он провел рукой по бороде и сказал:

– Сын твой, Гедеон, опасно ранен.

Боаз побледнел. Ахнули слуги. Нахум не спеша оглядел всех. Это был человек небольшого роста с быстрыми глазами, выражение которых было и хитрым, и наивным одновременно. Вполне довольный эффектом, который произвели его слова на слушателей, мужчина обстоятельно продолжил рассказ:

– Кесария кипит, как котел с плотно закрытой крышкой. Молодые мужчины совсем забросили дела свои. Подпоясавшись ремнями и взяв в руки крепкие палки, бродят они по городу в поисках друг друга. Язычники ищут иудеев. Иудеи – язычников. А кто ищет, тот находит. Вот бои то и дело вспыхивают на площадях и улицах города.

– А римляне? Римляне почему не вмешиваются? – вновь вскричал Ионатан.

– Римляне уже просто сбились с ног, безжалостно избивая цепями и тех и других. Но, сбежав с одной площади, можно тут же встретиться на другой. Улиц и площадей в городе немало. Многим язычникам наломали бока, но и иудеи пострадали. Несколько человек убиты, а сыну твоему, Гедеону, в рукопашном бою сломали ребра, ногу и так ударили камнем по голове, что лежит он сейчас безмолвно, как трава на лугу, и глаз не открывает.

Охваченный глубокой печалью, Боаз прислонился спиной к повозке и на время словно перестал слышать. Только звон звучал в ушах его. Наконец слух вернулся.

– Что? Что? Что? – спросил он рассеянно.

Нахум повторил свой рассказ о том, что прокуратор Феликс, разъяренный неповиновением населения, приказал выбрать по три человека от каждой общины, самых знатных и самых умных, чтобы отправились они к императору Нерону и пред лицом императора «оспаривали друг у друга свои права»[8]. Он, Боаз бен Барак, выбран одним из просителей.

Поздно вечером того же дня Боаз сидел под колоннадой своего дома. Ветер доносил чистый запах моря, соли и водорослей. Слышались глухие удары волн, перекатывающихся через глыбы камней. Яркие звезды смело заглядывали в колодец двора, отражались в темной воде бассейна. Купец беспокойно постукивал костяшками пальцев по подлокотнику кресла, бесконечно переживая произошедшее со старшим сыном.

Но, слава Всевышнему, Гедеон наконец-то пришел в себя, и жизнь его теперь вне опасности. Он еще побудет в постели под заботливым присмотром Мирел. Его участию в кровавых уличных драках пришел конец. А когда он выздоровеет, Боаз его женит и отправит в Иерусалим. Пусть управляет магазинами, остепенится, успокоится.

Боаза сейчас больше волновал Ионатан. Несметное количество раз укорил себя Боаз в том, что не оставил любимого младшего сына в Иерусалиме, а теперь вот вынужден оставить здесь, в этом солнечно-праздничном, но таком неспокойном и опасном городе. Такого юного, неосмотрительного, обуреваемого праведным гневом мщения. Бог знает, что он может натворить.

Порой у Боаза мелькала непрошеная мысль о возможности избежать конфликта путем уступок и облегчить себе жизнь, приняв чужую культуру. Но тут же в душе поднимался протест. Ведь у греков нет ничего, говорил он себе, что хотя бы отдаленно напоминало Десять заповедей, ничего, способного ограничивать дурные инстинкты и приближать к высокой духовности.

Божества Олимпа, казалось, подражали людям, проявляя далеко не лучшие человеческие качества – зависть и мстительность, жестокость и вероломство. Они были презренны в своих низменных варварских желаниях. Они были порочны, а порой просто смешны в своей извечной погоне за удовольствиями. О нет, олимпийцы не могли служить примером нравственности и морали. Принять их – это значит повернуться спиной к истинному Богу, побрести назад, в дебри примитивных инстинктов.

К рассвету Боаз принял решение. И как только оно сразу не пришло ему в голову! О том, чтобы отказаться от своей роли посланника и просителя, не могло быть и речи, а потому Ионатан отправится с ним в Рим. И будет его мальчик, безупречный, храбрый и любящий, под присмотром, серьезным мужским отеческим присмотром. И увидит он Рим и поймет, что невозможно маленькой Иудее противиться столь грозной силе.

Глава III

На левом берегу реки Тибр, в двадцати пяти километрах от моря, на семи холмах раскинулся город Рим. Что заставило людей обосноваться здесь, в этой местности с пропитанной влагой почвой, способствующей лихорадке? Удобство защиты крутых холмов? Судоходность реки? Близость моря? Казалось, были и более подходящие места для проживания. Но как бы там ни было, а, заселив эти не слишком здоровые места, потомки Ромула и Рема сумели создать Великое государство. Создать и в течение длительного времени успешно сохранять самую обширную державу Древнего мира.

Все тринадцать веков своего существования римляне воевали практически непрерывно, постепенно все дальше и дальше вонзаясь в окружающие их земли, откусывая и присоединяя к своим холмам чужие владения. К тому времени, с которого мы начинаем свой рассказ, Римская империя уже была государством с населением в 60 миллионов человек. В пределах одной державы оказались все народы Средиземного моря. На западе естественной границей империи стали темные воды Атлантического океана. Северные рубежи пролегли по руслам известных европейских рек – Рейну и Дунаю, южная граница терялась где-то в раскаленных песках Северной Африки, а восточная достигала Евфрата.

Более тридцати стран современного нам мира располагаются на той территории, которая прежде принадлежала империи.

Столица империи поражала современников необозримостью площади. Ни с одной стороны Рим не имел четких границ. Его предместья переходили в оливковые рощи, сады, парки, роскошные виллы. Имперское величие воплощалось в красоте и монументальности общественных зданий. Храмы и амфитеатры, термы и базилики[9], триумфальные арки и статуи, статуи, статуи. Статуи всемогущих богов и божественных императоров, блестящих полководцев и влиятельных лиц империи, удачливых литераторов и просто жителей Рима.

Одиннадцать водопроводов подавали в город миллионы кубометров питьевой воды. В годы так называемого золотого века империи, в годы правления Августа, в различных районах Рима было выстроено семьсот бассейнов, пятьсот фонтанов, сто тридцать резервуаров. Из отдаленных речек и горных ручьев, из мест, где вода славилась особым вкусом и чистотой, доставлялась она в столицу и текла непрерывно, без устали наполняя городские перекрестки своим неумолчным журчанием и плеском.

Главная площадь имперской столицы, расположенная в низине между тремя холмами, Палатином, Капитолием и Эксвиланом, называлась просто – Форум. Сердце Рима билось именно здесь. Именно на Форуме совершались суды и произносились надгробные речи. Именно Форум пересекали триумфаторы, возвращаясь из победоносных походов. Именно здесь по приказу Октавиана Августа был поставлен Золотой миллиарий – столб из позолоченной бронзы, символ центра империи, точка, откуда велся отсчет расстояний до важнейших провинциальных столиц. Отсюда, от этого символического центра, вышагивая по выложенным камнями дорогам, несгибаемые легионы воинственного народа шли к новым победам и завоеваниям.

Впрочем, римляне нисколько не считали себя просто завоевателями. Даже напротив. Ведь они несли покоренным народам, варварам, закон и порядок, римский образ жизни, мир, спокойствие и культуру. Правда, взамен в Рим беспрерывным потоком текли ценности и денежный капитал. Контрибуции, военная добыча, откровенный грабеж и обширные склады на Тибре и в порту Рима Остии ломятся от товара. Медь, янтарь, соль из Германии. Лен, овцы, эмаль из Галлии. Олово и серебро из Далмации. Шерсть из Британии. Хлеб из Египта. Благовония из Аравии. Ну и разумеется, рабы, рабы, рабы.

Прозрачным светлым днем октября 60 года по цветным мраморным плитам главного зала базилики Юлия неспешно прогуливались трое молодых мужчин. По их одежде – белым тогам с узкой пурпурной полосой, – по золотым кольцам на пальцах, по рабам, сопровождавшим их и оставшимся ожидать снаружи, на ступенях базилики, можно было заключить их безусловную принадлежность к обеспеченному слою населения, а еще точнее – ко второму после сенаторов высшему сословию – сословию всадников.

В просторном центральном зале, окруженном со всех сторон двойными портиками белых колонн, было прохладно. Сквозь боковые окна проникал неяркий свет. С Форума, куда выходили ступени главного входа, доносились голоса шатающихся по площади бездельников и азартные возгласы сидящих на ступенях игроков в латрункули[10], а из торговых лавок, расположенных в глубине портиков, внятно звучали призывные крики зазывал. Но весь этот шум был привычным. Получить в Риме возможность тишины и уединения было практически невозможно. Тот, кто этого желал, должен был отправляться жить в деревню.

Вдыхая прохладный воздух осени, мужчины негромко беседовали о делах государственных. И хотя управление государства из общего дела, каким оно было во времена республики, стало прерогативой принцепса[11] и его приближенных, у граждан еще оставалось не менее важное право – осторожно критиковать действия власти.

Через высокий порог лавки переступила молодая красивая девушка. Ее безукоризненно задрапированная и стянутая поясом под самой грудью стола[12] спускалась до пят. Чуть откинув назад искусно убранную головку и сделав вид, что не замечает устремленных на нее мужских взглядов, девушка направилась к выходу. Во всех ее движениях была некоторая театральность, считавшаяся в те времена верхом изящества.

Спустившись по ступеням на площадь, девушка набросила на голову свободный край паллы[13] и села в поджидавшие ее обитые шелком носилки. Шесть дюжих лектикариев[14], одетых в одинаковые серые короткие плащи, легко понесли носилки, бесцеремонно расталкивая прохожих. Две пожилые рабыни, нагруженные покупками, двинулись следом. Надменная улыбка тронула яркие губы красавицы, когда она напоследок все же взглянула в сторону мужчин, желая, видимо, убедиться в длительности их внимания.

– Богиня! – восхитился Эмилий.

– Ведет себя, словно дочь сенатора, – проговорил Марций с недовольной гримасой. Представитель старинного рода, он косо смотрел на новых людей, желающих проникнуть в привилегированную среду. Его, как и многих в Риме приверженцев староримских традиций, раздражала эпатажная демонстрация богатства, заключенная в пользовании носилками.

– Что ж, папаша ее богат и мог бы уплатить миллион сестерциев имущественного ценза. – В голосе Эмилия слышалось уважение.

– Да вот беда, предки подвели, – зло прервал его Марций, намекая на закон Октавиана Августа, по которому, чтобы принадлежать к сенатскому сословию, необходимо было, кроме обладания достаточным богатством, иметь еще и сенаторами два поколения предков – отца и деда.

– Ты ей понравился, Валерий. Как благосклонно она на тебя взглянула, – поменял Эмилий тему разговора. Ему хотелось говорить о женщинах и любви.

Валерий равнодушно пожал плечами:

– Жены пока я не ищу, а любовница… – И он насмешливо процитировал эпиграмму Марциала:

Что за любовниц хочу и каких я, Флакк, не желаю? Слишком легка – не хочу, слишком трудна – не хочу. Я середину люблю, что лежит между крайностей этих: Я не желаю ни мук, ни пресыщенья в любви.

– Прощай, сладчайшая, – воскликнул Эмилий и послал преувеличенно пылкий поцелуй вслед исчезнувшим носилкам.

Его спутники засмеялись. Даже в той атмосфере вседозволенности и порока, какая царила в Риме, Эмилий выделялся своей постоянной готовностью к ночным трудам и неутомимым поискам новых наслаждений. Пресыщение уже исказило его лишенные мужественности черты, обесцветило глаза, сделало нечистой бледную кожу, воспаленными – веки.

Некоторое время прогулка продолжалась в молчании.

– Что решил отец? – спросил Марций.

– Я еще не говорил ему о своем желании, но, думаю, он не будет против, – ответил Валерий.

– И в какой легион ты хочешь записаться?

– В один из восточных.

– Почему не в преторианскую гвардию? – удивился Эмилий.

– Кто же откажется служить в самых престижных войсках империи, да только сам знаешь, в гвардию берут граждан Рима италийского происхождения. А у отца не все с этим в порядке. Мне могут отказать, а начинать службу с разочарования нет желания. – И Валерий высокомерно приподнял голову. Его тонкие губы сжались, резче обозначилась ямочка на небольшом крепком подбородке. – Да и службу гвардия несет исключительно в Италии, а мне хочется взглянуть на Восток.

Была в этих словах правда или они были продиктованы лишь гордостью, Марций обдумывать не стал. В такие дебри человеческой души он не забирался.

– Тогда тебе нужен Египет, – твердо сказал он.

– Покинуть Рим. Как можно этого желать? – проговорил Эмилий, слегка поеживаясь. Худой, болезненно бледный, изнеженный сверх всякой меры, он и думать не мог о военной карьере.

– Собирание книг страсть, конечно, благородная, но все же подлинная римская ценность – это воинская слава и воинская честь! И лишь памятники военным подвигам достойны восхищения! – вскинув правую руку, громко, как с трибуны Форума, возвестил Марций. – А ты, как грек, печально слезы льешь, – презрительно добавил он, выдавая последней фразой враждебное отношение римлян ко всему чужому.

Римляне всегда отделяли свое отношение к эллинской культуре от самих эллинов. Греческой цивилизацией восхищались, при этом греков презирали. Марций, может, и далее продолжил бы свой монолог, восхваляя римскую доблесть, но тихая фраза Валерия: «Пора спасаться бегством» – прервала его на полуслове.

Все трое неожиданно проворно среагировали на эту фразу и с нарочито преувеличенной поспешностью отступили за колонну. Минуту спустя мимо колонны, не заметив мужчин, стремительно прошествовал человек. Он был растрепан и беспокойно вертел по сторонам головой.

– Отправился за новыми жертвами, – насмешливо сказал Валерий вслед спешащему.

– Тебе надо было остаться, Эмилий, разве изящная словесность не твоя стихия? Зря, что ли, столько сестерциев ты тратишь на покупку книг? – сказал Марций и добавил ворчливо: – Ну и писак расплодилось повсюду.

– Жаль, Марций, что ты никогда не заглядывал в книги, купленные Эмилием. Тогда бы ты знал их истинное, скажем так, шаловливое содержание, – смеясь, сказал Валерий.

Эмилий притворно пожаловался:

– О Марций, друг! Ты хочешь в жертву принести меня? Остаться? Нет уж, благодарю. Достаточно и того, что вчера в термах измучен был я чтением его элегий. Как видно, звук собственного голоса восхищает его безмерно. Ты не поверишь, но он следовал за мной и во фригидарий, и в тепидарий[15].

– И неужели ж ты не расхваливал поэта, чтоб пообедать у него? – съязвил Валерий.

Легко пропустив мимо ушей язвительность тона, Эмилий воскликнул:

– Безусловно, это входило в мои намерения, но клянусь, Валерий, от стихов его я совершенно забыл, чего хотел.

– Зато не забывал смотреть всем ниже пояса, – прямолинейно гаркнул Марций.

Смеясь, приятели спустились по ступеням на площадь и здесь расстались. Эмилий отправился на улицу Аргилет, где он намеревался провести время в книжных лавках. Марций – в термы, отдохнуть и сыграть в кости. Валерий задержался на ступенях базилики.

Людское море на площади было в привычном волнении. Но вот со стороны Капитолия словно бы пошла легкая волна. Валерий вгляделся. Небольшая группа людей с натянуто приветливыми лицами медленно пересекала площадь.

– Иудеи. Посольство из Кесарии, – сказал Пинакий, всезнающий раб Валерия, – приехали просить милости императора. Возвращаются с приема.

Валерий задумчиво посмотрел на раба. В его голове промелькнула неожиданная мысль:

– Я сказал, что желаю видеть Восток, и всемилостивые боги тут же дают на него взглянуть. Значит, они меня слышат. Хорошее это предзнаменование или нет? Надо посоветоваться.

Валерий спустился со ступеней и направился наперерез делегации. Два принадлежащих ему молодых раба грубо, но со всевозрастающим трудом расталкивали прохожих. Недостатка в любопытствующих в Риме никогда не было.

Одетые в цветные свободные одежды, иудеи двигались по площади Форума неспешно и несколько скованно. Их лица, обрамленные бородами, были озабоченны, замкнуты и как бы сосредоточены на своих внутренних размышлениях. Было видно, что, оторванные от привычной атмосферы камерной Иудеи, они испытывали некоторый психологический дискомфорт и подавленность. Тем более что император Нерон отказал им в их прошении.

И только шедший вместе с ними юноша, почти мальчик, находился в каком-то радостном возбуждении. Он вертел кудрявой головой, дружелюбно улыбался, и его большие черные глаза блестели.

Римляне не спеша расступались. Что они, иудеев не видели? Вон сколько их живет за Тибром. Вдруг путь послам преградили. Прямо пред ними, нагло загораживая дорогу, встал человек. Судя по одежде и завитым волосам – грек-вольноотпущенник.

– Ну что, получили? – произнес он насмешливо и с явной издевкой. – Притащились жаловаться, утруждать уши императора своими пустыми и дерзкими просьбами.

Грек повел рукой в сторону, обращаясь к стоящим вокруг, словно призывая их в свидетели или соучастники.

В Рим с посольствами, с коллективными жалобами ездили представители многих городов и народов и, как правило, добивались положительных результатов. Отказ императора Нерона удовлетворить просьбу иудеев из Кесарии о предоставлении равных прав был редким исключением. Император встал на сторону другой части кесарийцев. Им отдал предпочтение.

Грек смотрел ликующе и враждебно. Толпа словно придвинулась, вроде бы из любопытства, но как знать. Толпа непредсказуема.

Неожиданно для себя Валерий выступил вперед.

– С каких это пор греки командуют в сердце Рима и задевают на улицах делегацию к Его Величеству? – ледяным тоном спросил он.

Грек оглядел белую, с узкой полосой, тогу Валерия, золотое кольцо всадника, и лицо его потемнело. Ликование сменилось испугом. Вдруг ему предъявят обвинение в неуважении императора? Решив за лучшее ретироваться, грек быстро растворился в плотной толпе под смех падких до скандалов жителей Рима.

Легкая тень проплыла над Форумом. Римляне и иудеи подняли головы. Высоко в холодном голубом небе, раскинув крылья, парил орел. Римляне замерли с благоговением. Птица Юпитера всеблагого и всемогущего, символ римского государства и его легионов.

– Хорошее предзнаменование, – твердо уверился Валерий.

Сухо поблагодарив Валерия, делегация иудеев с достоинством двинулась дальше. И только бывший с ними мальчик посмотрел на молодого римлянина с симпатией и явным восхищением. Он даже несколько раз оглянулся, словно стараясь запомнить гордый облик римлянина. Им было пока не суждено знать, как странно в будущем переплетутся их судьбы.

Глава IV

Улицы Рима, кривые и узкие, то карабкающиеся наверх, то сбегающие вниз, всегда были полны народа. Свободнорожденный римский гражданин большую часть своего времени проводил в толпе. Образовался целый слой общества, известный под емким словом «праздношатающиеся».

Да и что делать в маленьких каморках инсул[16], в которых вода и канализация были лишь на первых этажах.

И вот суетливые бездельники, клиенты-попрошайки бегут, словно на пожар, ранним утром к своему патрону с приветствием. Затем вслед за ним спешат на Форум. Вечно суматошные, крикливые, с лицами, мокрыми то ли от пота, то ли от поцелуев встреченных знакомых. И наконец возвращаются домой, держа в руках спортулу – корзиночку с едой, полученную от патрона.

А как пропустить многочисленные зрелища, устраиваемые императором Нероном, – цирковые скачки, гладиаторские бои, театральные представления?

А всяческие подарки, которые по приказу императора бросают в народ ежедневно, – и снедь, и птицу, и тессеры. Прелестная выдумка эти тессеры – «шарики, на которых написано, сколько какого добра причитается получателю»[17]. И пожалуйста – берите зерно или платье, раба или золото, драгоценные камни или жемчуг. Ну как тут дома усидишь?

Небольшой дом родителей Валерия находился на возвышенности в одном из приличных районов Рима. Непритязательный, но опрятный.

Древнейшие традиции делали главой римской семьи отца. Его авторитет был непререкаем. Право жизни и смерти членов семьи принадлежало ему всецело. Когда в семье рождался ребенок, новорожденного клали на землю перед отцом, и тот волен был поднять младенца с земли и этим ритуальным жестом признать малыша своим, законнорожденным, допустить его в семью, род, общество, а волен был приказать умертвить или просто выбросить, если младенец по какой-то причине был ему неугоден. Например, если это была девочка.

И ненужного ребенка выносили на свалку мусора, где несчастному предстояло умереть от голода или от зубов бездомных собак. Можно было, конечно, оставить малыша и возле общественных туалетов в слабой надежде, что кто-нибудь да подберет его.

После такого вступления отец Валерия может представиться личностью мужественной и твердой, с суровым взглядом, крупным римским носом и квадратной челюстью.

Увы, увы. Эпидий Венуст был человеком добродушным, покладистым, бесконечно ленивым и почти всегда полупьяным. Кличка Увалень подходила ему как нельзя лучше.

Родился он в римской провинции. Легко в молодые годы приобретая знания, Эпидий надеялся стать известным грамматиком[18]. Располагая к себе родителей не только образованностью, но и своей внешностью, мягким обходительным нравом, он сумел набрать достаточно учеников, чтобы прожить безбедно. Но внезапно выяснилось, что доверить воспитание мальчиков можно кому угодно, только не ему. Эпидию Венусту пришлось срочно покинуть родной город. Не особенно печалясь, он странствовал, пока не добрался до Рима.

Оставшись к этому времени почти без средств, он удачно поправил свое материальное положение, женившись на Терции.

Замуж в Риме выдавали рано. Порой даже в тринадцать лет. Во всяком случае, к восемнадцати годам обязательно, а не вышедшую к этому возрасту замуж девушку могли даже и продать как рабыню. Терции было значительно за восемнадцать.

Когда жених надел ей на четвертый палец левой руки традиционно простое гладкое железное кольцо, Терция едва не заплакала от восторга. А от поцелуя, которым было положено, как печатью, скреплять договор, невеста чуть не упала в обморок.

Эпидий был почти вдвое старше невесты, хотя и на голову ниже. Но это не помешало Терции мечтать, как она будет внимать умным речам мужа, как он станет для нее «мужем, другом, защитником и отцом».

Горькое разочарование. Ни другом, ни защитником. Да и мужем с большой натяжкой. Эпидий вскоре почти забыл дорогу в постель Терции. Более того, все рабыни дома поочередно являлись счастливыми соперницами хозяйки.

Женщина почувствовала себя оскорбленной. Она поспешила забыть, как долго не находился для нее жених, и теперь уже считала, что это она оказала огромную честь, выйдя замуж за человека неиталийского происхождения, и что муж должен это помнить и ценить.

Но Эпидий не ценил.

– Взяв деньги, власть я продал за приданое, – порой восклицал Эпидий вслед за персонажем известной комедии, с театральной патетикой вздымая руки, но он лукавил.

Его жизнь ему вполне нравилась. Обладая характером жизнерадостно-безалаберным, он почти не бывал дома, предпочитая проводить свое утро в болтовне и прогулках, а вечера – в гостях или тавернах, где сомнительные друзья и многочисленные прихлебатели помогали ему проедать состояние.

Без сомнений, Эпидий давно бы уже промотал приданое Терции, но разумно составленный брачный договор не отдавал имущество жены в его руки. Благодаря этому обстоятельству, а также твердому характеру Терции семья имела возможность жить в собственном доме, а не ютиться в инсуле, и семейная вилла, расположенная у Аврелиевой дороги, приносила хороший доход.

На стук молотка по входной двери раб-привратник ее открыл, и Валерий вошел, мимолетно отметив, что цепь с раба наконец-то была снята. Этот раб должен был наблюдать за входившими, а чтобы он не мог покинуть свой пост, его приковывали к стене. Сын своего времени и общества, Валерий не был сентиментален, но и излишняя жестокость также не была ему свойственна, и довольно распространенный обычай держать у дверей на цепи специального раба был ему неприятен.

Пройдя коридор, Валерий попал в атрий, где в окружении рабынь, занимавшихся пряжей шерсти, сидела Терция. Такая приверженность старым римским традициям, когда хозяйка дома работала вместе со своими рабынями, выглядела в глазах окружающих достойной уважения. А Терция очень следила за престижем семьи.

Ожидая, пока ему приготовят ванну, Валерий на правился в перистиль[19]. Проходя мимо работающих рабынь, Валерий ощутил легкий кисловатый запах шерсти и поймал два быстрых брошенных на него взгляда. Один взгляд ярких голубых глаз был застенчиво-восхищенным и принадлежал Пассии, юной, не старше двенадцати лет, рабыне, лишь недавно приобретенной. Вторым взором, заискивающе-ждущим, смотрела Скафа.

Она была первой женщиной Валерия, с которой он прежде охотно делил ночи, но которая была совершенно им забыта с появлением малышки Пассии. А несколько увядшее лицо Скафы, с этим выражением постоянного ожидания, начинало раздражать молодого хозяина.

Небольшой внутренний двор со всех сторон окружали портики с колоннами. Стены были разрисованы цветами, а пол украшен узором из белой гальки. Вокруг нимфея – небольшого фонтана, в котором, конечно же, жила нимфа, – расставлены корзины с цветущими лилиями и белые статуи Минервы и Аполлона.

Валерий опустился на скамью. Мелодично струилась вода, маня созерцать. Но отдохнуть после прогулки Валерию не удалось. Оставившая работу Терция присела рядом. Светлая туника обрисовала острые колени.

Слова и просьбы матери Валерий знал заранее. И что вынуждена она страдать, за дурного мужа выданная, и что дважды двадцать лет прожила она беспорочно, и что старый безобразник стремится съесть ее приданое, и что пьет он целый день, нечестен, невоздержан и лютый враг жене, но все же надо его найти и привести домой.

Хотя эти регулярно повторяющиеся поиски загулявшего отца Валерию порядком надоели, он не мог противиться просьбам матери и, подстегнутый обиженно-гневным выражением ее лица, беспокойными движениями худых длинных рук, пообещал отправиться на розыск.

Как часто явные достоинства человека оказываются невознагражденными, как часто явные недостатки вызывают снисхождение и симпатию.

Так и Валерий, уважая и в то же время жалея мать, в своих сыновних чувствах был довольно прохладен. И возможно, не последнюю роль в этом сыграл нервный, порой доходящий до злобных визгливых истерик, характер Терции, что коробило спокойного сына.

Тогда как старый безобразник был ему по-своему симпатичен. И, осознавая это, умная Терция смотрела на сына со смешанным чувством обиды и гордости.

Он очень хорош, ее мальчик. Он унаследовал от родителей все лучшее, счастливо избежав их пороков. Он высок ростом и строен. У него приятные черты лица. Высокий чистый лоб, пристальные серые глаза, прямой римский нос, твердая линия подбородка, и эта ямочка, выделяющаяся четче, когда юноша сжимает губы. О, он может сводить с ума женщин, но, слава богам, он не столь сладострастен, как этот мерзкий развратник, его отец.

Быстро темнело. На фиолетово-черном небосводе проявлялось все больше и больше звезд. Уже закрыты двери домов и заперты лавки. Столица погрузилась в полнейший мрак.

Воры, злодеи, пьяницы, бродяги – ваше время. Остерегись, прохожий, в одиночестве идти по темным улицам Рима. Когда на твои отчаянные вопли прибудет триумвир с отрядом общественных рабов, скорей всего, будет уже поздно.

Впереди Валерия, шаркая подагрическими ногами по каменным плитам мостовой, плелся Сервус, держа в дрожащей руке факел. Пропитанный смолой, дегтем и воском пучок прутьев потрескивал, Валерий сердился. Зачем он идет? Зачем? Ведь и так ясно, где проводит время отец. Но, с другой стороны, и мать можно понять. Обедать в одиночестве считалось в Риме едва ли не несчастьем. А пригласить гостей, когда глава дома бражничает где-то в притоне, значит давать повод ненужным разговорам.

Улицы все больше изгибались, приближаясь к самому неприглядному району Рима – Субуре.

Где-то на втором этаже слева открылось окно, и невидимая рука выплеснула на улицу содержимое горшка. Помои облили Сервуса с головы до ног, едва не потушив факел. Отвратительно запахло.

– Ах, чтоб тебя Юпитер и все боги поразили. Поганец, висельник, вороний корм, – громко запричитал Сервус, отряхиваясь, – сморчок, колодник.

– Да придержи язык, – раздраженно прикрикнул Валерий, которого вопли раба сбили с мысли.

– Приятно ли это, хозяин, когда из ночного горшка окатили. Фу, гадость. Хоть бранью извести мерзавца. – Сервус обиженно замолчал, но весь дальнейший путь Валерий был вынужден проделать, вдыхая вонь, исходящую от платья Сервуса.

Шаги вооруженных дубинками рабов, следовавших за Валерием, гулко отдавались от поворотов. Наконец улочка круто поднялась наверх и уперлась в дверь. Рядом с дверью на стене было написано несколько нелестных надписей о хозяевах таверны: «Хозяин – скряга и прохвост. Бурдой тут поят». На что хозяин заведения не поленился сделать приписку: «Асс[20] платишь и фалернского[21] хочешь. Да дурень ты, однако».

Оставив Сервуса на улице, уж слишком противно от него пахло, Валерий в сопровождении двух рабов вошел внутрь. Впрочем, амбре, обдавшее его при входе, было немногим лучше аромата платья Сервуса. Запах дешевого вина мешался с испарениями потных тел, аромат чеснока – с кислотной вонью рвоты.

Стены из грубо сложенных, некогда красных кирпичей и квадратные колоны поддерживали круглый закопченный свод. Свисающий с потолка на железной цепи двурогий светильник давал неясный свет и не рассеивал темноты углов. Блеклая картина, нарисованная рукой пьяного художника на облезлом куске штукатурки, пытавшегося изобразить пучок моркови и связку лука, была скорее карикатурой, чем украшением.

Полупьяные музыканты в серых туниках с прорехами в самых неожиданных местах исполняли нехитрую мелодию, дергая струны и стуча кимвалами. Перед музыкантами, совершая непристойные телодвижения и распевая скабрезную песенку, танцевала полуодетая танцовщица.

Посетители или еще сидели за столами или уже находились на заплеванном полу, где сладко подремывали, прислонившись к стенам, а то и вовсе привольно валялись по углам таверны, куда их оттаскивала прислуга.

Эпидий сидел на низком табурете. Его дородное лицо с подбородком, переходящим в объемную шею, лоснилось. Волосы с сильной проседью прилипли к влажному лбу. На толстом колене мужчины, обнимая его шею тонкой ручкой, сидел пьяный белокурый мальчик – галл.

О изощренные мальчиколюбцы.

Подчиняясь жесткому взгляду Валерия, мальчик поставил чашу с вином на стол, встал и, нетвердо двигаясь, исчез в глубине комнаты. Отец повернул голову. В светлых глазах стояла пьяная муть.

– Сын, – сказал он радостно, словно после долгого ожидания, – уже пора? Что за негодяй этот Порций. Где эта свинья? Я же приказывал ему следить и не позволить мне пьянеть. Где этот бездельник, олух? Дать ему оплеуху. – Эпидий завертелся на табурете, отыскивая слугу.

– Да здесь я, здесь, – ворчливо сказал Порций, выступив из-за колонны. В правой руке он вертел ободранное перо павлина, а левую демонстративно прижал к щеке. – И оплеух уже вы мне, хозяин, надавали, лишь только я попытался приблизиться и перышком легчайшим ваше горло пощекотать. Так что сами виноваты. А я могу хоть и сейчас вам рвоту вызвать. Открывайте рот пошире.

– Пошел вон, болван, – рявкнул, замахнувшись, Эпидий, но потерял равновесие и едва не упал с табурета.

Кивком головы Валерий отдал приказ стоящим позади него рабам. Те привычно подхватили хозяина. Обратный путь был проделан под пьяное икание Эпидия и негромкие жалобы Сервуса. Валерий мрачно молчал.

Ночью в сон Валерия ворвались голоса, топот ног. Он заставил себя приподнять тяжелые сонные веки, бездумно провел взглядом по стенам маленькой, без окон, спальни. Прислушался. Показалось. Да нет. Вот ясно слышен раскатистый бас домоправителя Фрикса, визгливые нотки в словах матери и уверенно-бесшабашный голос отца.

Валерий встал, накинул плащ, открыл дверь спальни, выходящей в перистиль. После некоторой затхлости спальни воздух во дворике был резок и свеж. Вдоль колонн теснились растерянные полуодетые домочадцы.

В центре дворика, возле фонтана, на коленях стояла Скафа. Ее длинные рыжие волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Лицо было белее мела. Словно коршун, нависал над женщиной домоправитель Фрикс. Одной рукой он вцепился в плечо дрожащей рабыни, второй потряхивал каким-то предметом.

– Засечь мерзавку, – злобно вскрикнула мать.

Валерий вопросительно взглянул на отца. Тот кивнул головой, разрешая Фриксу говорить. Оказалось, управляющий выследил Скафу, когда та закапывала в углу сада какую-то табличку.

Панически боясь колдовства, злых духов, Терция даже не пожелала взглянуть на дощечку, отпрянув, когда домоправитель подал ее хозяйке. Отец был еще не вполне в состоянии читать, и табличку взял Валерий. С трудом разбирая коряво написанные слова, он медленно прочел их вслух. И эта замедленная протяжность чтения в сочетании с глухой ночью, дрожанием огня факелов сокрушительно воздействовала на эмоции слушающих.

– Проклинаю тебя, Пассия, ненавистная разлучница. Заклинаю всемогущих богов лишить тебя красоты и здоровья. Пусть станешь ты гадкой и старой, пусть волосы твои облезут, зубы выпадут, кожа покроется нарывами, чтобы возненавидел тебя мой любимый… – прочитал Валерий.

Стоящая поодаль Пассия в ужасе ахнула, обхватила тонкими детскими ручками щеки и залилась безутешными слезами. У Скафы бегали глаза. Ее лицо то бледнело, то покрывалось красными пятнами. Нависла тяжелая тишина.

– Закапывать надо было на могиле. Там ее быстрее прочтут демоны и исполнят пожелание, – поучительным тоном, видимо не вполне протрезвев, сказал Эпидий, но после нового взвизгивания жены подошел к Скафе, поднял ее голову, долго задумчиво рассматривал измученное страдающее лицо, затем сказал вполне трезвым голосом, в котором даже слышалась некоторая теплота: – Ревность. Она каждому любящему понятна. А сечь не надо. Отправь ее в деревню.

На лице рабыни отразилось сначала облегчение от сознания, что она не поплатится жизнью за содеянное, затем отчаяние и горечь. От пережитого напряжения у нее словно помутился рассудок. На коленях Скафа поползла к Валерию, заклиная не отсылать ее, с мольбой протягивала руки, пытаясь обхватить ноги мужчины. Валерий отшатнулся. Лицо его стало надменным. Решение отца его вполне устраивало.

Какой жалкой может быть судьба женщины, особенно если она старше возлюбленного, да к тому же бесправная рабыня. Заломив руки, Скафа повалилась на мрамор пола. Безудержные рыдания сотрясли ее тело.

Но ни слезы, ни мольбы ничьего сердца не трогали, ни в ком сочувствия не вызывали. Стоящие вокруг рабы смотрели равнодушно. У каждого своя судьба.

Валерий молча отвернулся. Преданная любовь Скафы была ему докучна.

– Убрать, – раздался за его спиной приказ разъяренной Терции и звуки хлестких оплеух, на которые всегда была щедра матрона и которые должны были сейчас напомнить зарвавшейся рабыне ее истинное место.

Глава V

Весна 66 года нашей эры

На нешироком плоскогорье в седловине Иудейских гор, между горными узлами Бет-Эль на севере и Хеврон на юге, среди садов расположился Иерусалим. Сердце страны. Национальная и религиозная столица, лично царем Давидом завоеванная. Самый неуправляемый, как считали римляне, город на земле. На двух холмах строился город. На одном, высоком и плоском, стоял Верхний город, на втором, более покатом, – Нижний. Ряды домов спускались с обоих холмов в долину, их разделяющую. Крыши одних домов служили дворами для других. Кварталы домов разделялись узкими улицами с крутыми ступенями.

Три ряда мощных стен защищали Иерусалим. Над стенами возвышались четырехугольные башни, массивные, как сами стены. И над всем городом словно парил в небесной выси Храм.

Он стоял на вершине укрепленного холма и, покрытый со всех сторон золотыми листами, блистал в лучах солнца. Храм был доступен взору из любой точки города. Ни один иудей не поворачивался к нему спиной и всегда старался идти так, чтобы хотя бы краешком глаза, но видеть святилище.

Жертвоприношение закончилось. Левиты смыли кровь с подножия жертвенника. Обильный дым фимиама поплыл в небо. Звуки серебряного горна отметили конец литургии. Двери святилища, открытые при службе, закрылись до заката. Покинув Двор священнослужителей, Ионатан спустился по лестнице в общий двор, прошел через него, рассеянно кивая знакомым.

Последнее время Ионатану было непривычно грустно. Их свадьба с Биной была назначена на осень. И он безумно скучал по девушке, постоянно представляя, как увезет молодую жену в Кесарию, в солнечный дом отца, как его родные окружат ее вниманием и любовью, как по утрам они будут стоять рядом на балконе, любуясь зеленоватыми просторами Средиземного моря и видя уходящие вдаль корабли. Неужели Бина – это прекрасное, неземное создание – будет с ним всегда, днем и ночью, и он сможет бесконечно долго глядеть в ее глаза, гладить тонкие руки, целовать ее губы?

Внешний двор Храма был открыт для всех. Сюда ежедневно стекались толпы народа. Это пространство было и храмом, и форумом, и судом, и университетом. В воротах и арках продавались жертвенные голуби, сидели менялы, в чьих лавках любые деньги можно было поменять на «священные шекели», необходимые для пожертвования.

Грустное настроение Ионатана улучшилось, когда ближе к выходу он увидел Бецалеля – как всегда, в окружении учеников.

Проникновенная речь мудреца Бецалеля, его яркие мысли безмерно восхищали юношу. Часами готов он был слушать философа, не испытывая пресыщения. Но Ионатану всегда хотелось полностью владеть вниманием Бецалеля. Поэтому он терпеливо дождался момента, когда ученики разошлись и философ остался в одиночестве.

– Шалом, учитель, – поздоровался Ионатан.

Услышав знакомый голос, Бецалель повернулся к юноше с доброжелательной улыбкой. Он тоже был явно рад встрече.

Худой, высокий, с наброшенным на голову покрывалом, Бецалель обладал весьма почтенной наружностью. Его крупная голова благородной лепки была украшена высоким выпуклым лбом мыслителя, тонким костистым носом и глубоко посаженными умными глазами. Широкая седеющая борода покрывала грудь. Некрасивое, но удивительно привлекательное лицо.

Они неспешно пошли рядом, вдоль галереи из мраморных колонн. Затем спустились по лестнице до вымощенной камнями улицы, идущей мимо западной стены Храма.

Беседа доставляла удовольствие обоим. Бецалель был представителем братства, называвшего себя «перушим». Члены этого братства, в значительной степени состоящие из ученых раввинов и учителей Торы, воспринимали себя «избранными», людьми, способными умножить ряды своих последователей.

– Чем больше в народе Божием людей верующих и благочестивых, тем лучше и народу, и отдельному человеку, – говорил Бецалель.

Ярый последователь ученого раввина Шамая, убежденного, что самое важное и ценное – это Тора, что именно она укажет человеку путь, приведет его в царство Машиаха, Бецалель старался повлиять на Ионатана, который, как он знал, склонялся в сторону тех, кого называли «кенаим» – «ревнители».

Не то чтобы у «ревнителей» и «избранных» были принципиальные расхождения в вопросах веры. Скорее, расхождения были в методах борьбы.

И те и другие верили в приход Машиаха. Но «ревнители» считали, что приход его можно ускорить, начав войну с ненавистными язычниками, оккупировавшими страну. Тогда как «избранные» считали возможным компромисс с римской властью.

– Власть земных царей временна и преходяща. Не мир, окружающий нас, надо менять и рушить, а очищать сердца человеческие. Каждый должен и может устранить из сердца своего дурные желания, низменные побуждения. И лишь очистившись, с сердцем, ставшим ясным и чистым, сможет человек воспринять Божественное Присутствие. И вот тогда произойдет неизбежная и естественная смена власти. Придет царь праведный, царь, способный претворить в жизнь Божественную Волю, и наступит царство Машиаха, – вдохновенно говорил Бецалель; разгорячившись, он остановился, вскинул руку и произнес строгим тоном пророка: – Бойся, народ иудейский, войны с Римом. Ибо будет это причиной утраты отечества твоего, Иерусалима, и Святого Храма.

Иерусалим в эти годы кипел и бесконечно спорил. Спорил в домах. Спорил на плоских крышах. Спорил на улицах.

«Избранные» говорили, что не стоит ссориться с Римом.

«Ревнители» – что позорно терпеть и не сопротивляться.

Фанатичные «сикарии» даже «ревнителей» считали недостаточно воинственными и религиозными. Объявляли предателем любого, кто хоть в чем-то, по их мнению, отступал от Торы, и верили в убийство инакомыслящих как в инструмент политики.

– Высшая цель в стремлении к справедливости, – возглашали ессеи. – Не делайте зла, ни по своей воле, ни по принуждению. Оставьте город. Религиозная жизнь в нем и Храм безнадежно испорчены.

– Высшая цель в наживе. Хватай все, что сможешь. Выколачивай налоги. Дави несогласных с политикой Рима, – цинично рассуждали римские власти.

Большинство иудеев были настолько проникнуты ожиданием чудесного пришествия потомка из рода царя Давида, который изгонит врагов и создаст сильную державу со столицей в Иерусалиме, что любой проповедник с неистовыми речами мог провозгласить себя Машиахом, обрести союзников и начать восстание.

Рядом с учителем Ионатан больше молчал, и не потому, что ему нечего было сказать, скорее, воздержание от речи было вызвано чувством глубокого почитания.

Как-то не сразу Ионатан и Бецалель заметили, что большая группа людей в светлых просторных одеяниях перегородила дорогу. Эти люди громко разговаривали, шумно жестикулировали, мешали прохожим. Выходящие из лавок покупатели, вынужденные проталкиваться сквозь толпу, беззлобно ворчали. В ответ стоящие отпускали шутки, что неплохо бы некоторым быть менее дородными.

Неожиданно толпа, словно приливная волна, накатила на Ионатана и Бецалеля и почти тут же отхлынула. Ионатан, с трудом увернувшись от придвинувшегося прохожего, весело выдохнул:

– Уф, чуть с ног не сбил, – и повернулся назад, к отодвинутому толпой учителю.

Бецалель стоял на месте и смотрел вдаль. Только что эти глаза блистали, столько в них было огня и света, столько в них было глубоких мыслей. Почему же теперь они как-то странно сосредоточены, словно смотрят внутрь себя, словно окружающее их больше не трогает?

«Учитель, что с вами?…» – хотел спросить Ионатан, но по белому одеянию Бецалеля быстро расплылось алое пятно, кровавые капли неслышно зачастили по камням. Не говоря ни слова, мудрец чуть качнулся и упал. Упал там, где стоял.

Толпа прохожих на мгновение замерла, разглядывая упавшего, затем раздался вопль: «Сикарии!» – и всех как ветром сдуло. Толкая друг друга, наталкиваясь на встречных, прохожие побежали в разные стороны. Торговцы со стуком закрывали двери своих лавок. На площади остался мертвый философ и стоящий возле него застывший Ионатан.

Позднее Ионатан не помнил, как он дошел домой. Внезапная смерть Бецалеля потрясла его. Мысли разбегались. Зачем нужно было убивать мудреца? Кому он мешал? Разве за инакомыслие надо убивать? Кинжальщики. Бандиты. Разбойники. Убийцы! Без суда и следствия. Воткнули нож в живот.

Ионатану неожиданно ясно вспомнились глаза человека, которого он слегка оттолкнул как раз перед тем, как выдохнул свое веселое «Уф».

Глаза на жестком лице были холодными и в то же время изучающими, словно человек что-то взвешивал. Ионатан почувствовал низменный плотский страх и почти физически ясно ощутил, как острое лезвие, противно скрежеща, вонзается, входит в его тело. Лицо Ионатана стало мокрым от пота, но внезапно страх отступил, сменяясь яростью.

Ионатан шел по улицам, не находя дороги домой. Он спорил сам с собой. Что правильней: взяться за оружие или уйти от конфликта путем уступок? Мысли горьким вихрем проносились в голове, сокрушая одна другую. Он мысленно спорил то с «ревнителями», то с «избранными». Он был то резок и неуступчив, то ошеломленно подавлен. Он то решал вступить в отряд «ревнителей», под знамя Иоанна Гисхальского, то решал не сбиваться с пути и посвятить жизнь свою борьбе за Тору.

Наконец он добрался до дома. Истерзанный, страдающий, обессиленный. Больше всего ему хотелось лечь и ни о чем больше не думать. Но из соседней комнаты вышел Гедеон. Посмотрел молча на разорванное платье брата, на его измученное лицо. Хромая (последствия событий шестилетней давности), дошел до дивана и сел, ожидая объяснений.

– Ты еще очень молод, брат, – сказал Гедеон в ответ на рассказ Ионатана, – ты еще не умеешь ждать. Чувства в тебе возникают быстро и сильно, сердце требует активных действий. Но что лишь война – благородное дело для мужчины, так это мнение римлян, а для сынов Авраама иная слава.

Но словами своими Гедеон не разогнал ни сомнений Ионатана, ни горечи в его душе.

Глава VI

По узкой улице Нижнего города в рваном сером плаще шел нищий. Не такая уж новость для Иерусалима. Так почему же жители так внимательно всматривались в эту фигуру, а всмотревшись, меняли выражения своих лиц? При этом гамма чувств, отражающаяся на лицах, представляла довольно широкий диапазон – от испуга до восторга.

И вот, в зависимости от охватившего их чувства, прохожие или тут же сворачивали в сторону, подальше от греха, или со смехом и громкими возгласами устремлялись следом за нищим. А тот был неожиданно молод, ловок телом, дерзок лицом. В крепкой руке он держал большую глиняную чашу, которую время от времени сильно встряхивал, так что звенели монеты, и, стреляя по сторонам лукавыми глазами, притворно жалобно повторял:

– Подайте милостыню для бедного Флора. Подайте милостыню прокуратору Иудеи.

Последние слова терялись во взрывах смеха и поощрительных выкриках.

Спустя несколько дней, утром, прокуратор Иудеи Гессий Флор неспешно прошел чередой роскошных покоев дворца Ирода Великого, великолепие убранства которого было доведено до совершенства и где серебро неистово соперничало с золотом. Миновал галереи, украшенные колоннами, и сел в судейское кресло, поставленное для него перед дворцом.

Небо над Иерусалимом было каким-то особенно чистым. Позади прокуратора, за стенами дворца, стремили вверх свои вершины три резные башни из белого мрамора, названные именами трех близких царю Ироду людей, – Фазаель, Гиппик и Мариамна.

Вдали виднелись утопающие в зелени аллеи парка. Сизый туман утра распался и осел искрящимися каплями росы. Слышалось миролюбивое воркование диких голубей, разгуливающих вокруг искусственных медных водоемов.

Очередной римский прокуратор – Гессий Флор, грек из Малой Азии, – был самым наихудшим из всех прокураторов, когда-либо управлявших Иудеей. Прибыв на смену Альбину, тому самому, о котором Иосиф Флавий впоследствии писал, что «не было того злодейства, которого он бы не совершил», но который, по словам того же Иосифа Флавия, «являлся еще образцом добродетели в сравнении с его заместителем Гессием Флором», прокуратор приступил к грабежу Иудеи и Самарии с неслыханным ожесточением и жадностью, достойной легендарного царя Мидаса, прославившегося в веках своей алчностью.

Получением этой должности Гессий Флор был обязан своей жене Клеопатре. Это она, будучи близкой по другой Поппеи Сабины, жены императора Нерона, выхлопотала для мужа прибыльное местечко. Не Египет, конечно, но и здесь, на задворках империи, прекрасно можно обогатиться на налогах, взятках и… откровенном грабеже.

В упоении от наживы Флор был готов позволить грабить что угодно и кого угодно, лишь бы грабители не забывали делиться добычей с ним. При нем только те из преступников оставались в тюрьме, кто не мог заплатить. В стране все спуталось и пришло в смятение. Разбойники бесчинствовали на дорогах, отбирая имущество, а зачастую и жизнь.

Но последней каплей, истощившей всякое терпение народа, было бесцеремонное изъятие прокуратором семнадцати талантов из храмовой казны. Это было встречено народом Иудеи с негодованием. С громкими криками и стенаниями, возмущенные, бросились они к Храму, молясь и взывая к милости императора.

Именно тогда и произошел тот небольшой, незначительный, даже смешной инцидент, с которого началась эта глава, но который привел к страшным последствиям.

Сев в кресло, прокуратор поставил локоть правой руки на широкий подлокотник и обвел долгим холодным взглядом стоящих перед ним людей, людей не простых – величественных гордых священников, уважаемых городских чиновников, городскую знать.

«Напустили на себя показное смирение», – неприязненно подумал Флор. В углах его крупного рта пролегла презрительная складка. Негромко, но внушительно он произнес:

– Вы должны выдать мне тех, кто позволил себе оскорбление римского прокуратора.

По рядам стоящих словно прошелестел ветер. Наконец один из священнослужителей выступил вперед, провел рукой по аккуратной седой бороде и заговорил проникновенным голосом:

– Молодость горяча и беспечна, мудрость приходит с годами. Безрассудство свойственно молодым, предусмотрительность – старым. Поверьте, все это беззлобные шутки, не нанесшие вреда Риму. – Священник замолчал, ожидая, не скажет ли что прокуратор, но тот, не отвечая, неподвижно глядел на иудея.

Как он их всех терпеть не может.

Священнослужитель явственно видел гнев, разгоравшийся в недобрых глазах Флора. Тогда он добавил мягко, стараясь и голосом, и выражением лица успокоить вспыльчивого прокуратора:

– Да и где теперь сыскать болтунов? Они все столь напуганы, что будут отрицать вину свою.

– Мне судить, что наносит ущерб престижу Рима, а что нет, – кичливо прервал Флор священнослужителя. – Или виновные будут мне немедленно выданы, или я буду считать, что в оскорблении власти виновны все.

Слова прокуратора падали, словно тяжелые камни, от тяжести которых у всех стоящих согнулись плечи. Не найти им средства умилостивить Флора. Они совершенно упали духом, хотя и старались это скрыть под ровными выражениями своих лиц. Священнослужитель слегка побледнел, но продолжил уговоры, и голос его звучал настойчиво:

– О, как ты прав, достойный прокуратор. Власть должна быть почитаема. Но даже властители мира, грозные императоры, считали возможным быть милостивыми и прощать. Так прости же и ты тех, кто грешил необдуманными речами, прости немногих провинившихся ради многих невинных.

Но слух прокуратора был избавлен от желания услышать. Он преследовал свои цели и свои плел интриги. Спокойствие Иудеи в его цели не входило.

– Пиши приказ, – сказал прокуратор секретарю, небрежно кивнув в его сторону головой, и тот, неожиданно вздрогнув, суетливо задвигал пером по пергаменту. – Виновные в оскорблении подлежат смерти.

Флор встал и, не обращая более внимания на бледных растерянных иудеев, вернулся в дворцовые покои. По-прежнему громко ворковали голуби. Капли росы еще сверкали на листьях.

Поисками виновных занялись в Верхнем городе. Обыскивали дом за домом, улицу за улицей. Солдаты восприняли приказ Флора как разрешение грабить. Врывались в дома. Убивали жителей, не выясняя, виновны они или нет, не обращая внимания на то, кто перед ними – мужчина или женщина, старик или ребенок. Совершенно спокойных лояльных граждан тащили к Флору, бичевали, распинали.

Крест был римским способом казни, предназначенной для рабов, разбойников, грабителей, а также для тех, кого хотели обесславить, покрыть позором. Этой позорной казни рабов Флор подверг даже тех иудеев, что имели римское гражданство и принадлежали к привилегированному всадническому сословию. Это было неслыханно. На это не осмеливался ни один из предыдущих прокураторов. Три с половиной тысячи человек были лишены в этот день своей единственной и бесценной жизни.

Ицхак напрягал последние силы, понимая, что еще немного – и его схватят. Из гулко стучащей груди вырывалось хриплое дыхание. Пот катил градом, застилал глаза. Улица круто понеслась вниз. Прыгая по истертым каменным ступеням, юноша свернул влево, проскочил под круглой аркой, соединяющей два противоположно расположенных дома, побежал по узкому переулку с нависающим, словно в тоннеле, низким потолком. Еще поворот. Еще ступени. Не заметил. Споткнулся. С силой стукнулся о камень стены.

Перед глазами поплыли красные круги, в ушах мучительно зазвенело, ноги стали ватными. Они гнулись и расползались в стороны. Обдирая лицо о стену, но не удерживая свое тело, Ицхак медленно съезжал на мостовую. Гул в голове смешался с приближающимися шагами легионеров. Все, конец. Голова безвольно откинулась назад. Непослушные губы зашептали молитву:

– Шма, Исраэль…

Неожиданно какая-то сила рванула его тело вправо, проволокла по мостовой и, впихнув в неприметную дверь, опустила на пол. Дверь закрылась. Подбитые гвоздями калиги римлян стучали уже рядом. Ближе. Ближе. Лишь дверь отделяет Ицхака от солдат.

«Надо не дышать. Шум дыхания выдаст нас», – пронеслось в голове Ицхака.

Но шаг и прошли мимо, и звук их вскоре стих, стертый лабиринтом улиц. Некоторое время царило молчание. Глаза привыкали к полутьме комнаты. Из углов словно выплыли предметы обстановки, простой, но добротной. И лицо спасителя.

– Благодарю тебя, будь ты благословен. Скажи мне имя свое, – справившись наконец с шумным дыханием, сказал Ицхак.

Его спаситель высок и строен. У него продолговатое лицо с внимательными глазами, волнистые волосы, небольшая борода на впалых щеках.

– Меня зовут Ионатан бен Боаз, – ответил спаситель и продолжил чуть насмешливо: – А твое имя мне знакомо. Ведь это ты кривлялся возле Храма, выпрашивая милостыню для Флора.

– Кривлялся?! – возмущенно воскликнул Ицхак и вскочил на ноги. – Это борьба за освобождение.

Ицхак говорил запальчиво и пылко. Он уже забыл, что всего лишь минуту назад был на волосок от смерти.

– Тихо. Не шуми. Солдаты не могли уйти далеко. А твоя «борьба» сыграла на руку Флору и привела к жертвам.

– Это ты сказал. Так ты «избранный», фарисей. Думаешь, можно уговорить волка не есть овец?

– К сожалению, римляне даже не волки, они львы.

– Мы не позволим истребить наши законы. Мы не позволим касаться обычаев наших. Позор, что иудеи готовы быть римскими данниками. Никакая смерть не страшна нам.

– Даже если это смерть невинных?

Ицхака словно ударили, но все же он заносчиво крикнул:

– Свобода этого стоит! – Голос его неожиданно сорвался и прозвучал фальцетом.

Ионатан пристально посмотрел на юношу, сказал задумчиво:

– Ты думаешь, я не понимаю, какая пропасть лежит между Иудеей – свободным царством и Иудеей – провинцией Рима? Не принимаю к сердцу унижения родины? Но главная наша цель – сохранение философии предков.

– А по-твоему, мы боремся за иное?

– Не знаю, – отрешенно, словно уйдя в свои мысли, проговорил Ионатан.

– В наше время невозможно остаться в стороне. Каждый обязан принять ту или иную сторону. Пытающийся балансировать между двумя краями неминуемо упадет в пропасть, сбитый той или другой стороной. – Голос Ицхака зазвучал угрожающе.

Ионатан продолжал молчать.

– Захочешь быть с нами – приходи. – Осторожно приоткрыв дверь, Ицхак скользнул в нее и исчез.

«Интересно, кого я сейчас приобрел – друга или врага?» – задал себе вопрос Ионатан.

Глава VII

Сентябрь 66 года нашей эры

С юго-востока на побережье надвинулся хамсин, жаркий ветер Аравийской пустыни. Небо быстро выцвело, посерело и тяжело давило, словно все это небо и тусклый серый запыленный воздух, сгустившись, легли на плечи. В такой день хорошо бы полежать в прохладной комнате, поглощая воду со льдом, но слишком много накопилось неотложных дел.

Сидя за небольшим столом, Боаз проверял бухгалтерские книги. Домоправитель Нахум, как всегда неспешно, чуть наклоняясь из-за плеча господина, давал пояснения, если они были необходимы.

Где-то вдали на городских улицах родился странный гул, быстро приблизившись, пробился сквозь закрытые ставни и двери. Боаз поднял голову и вопросительно взглянул на домоправителя. Нахум слегка развел руками, показывая этим жестом, что он не знает причин шума, и, поправив сползший с плеча шарф, вышел важной походкой.

Боаз вновь вернулся к записям, но шум усилился, и Боазу даже показалось, что он слышит женский плач. Оставив на столе раскрытую книгу, мужчина вышел во двор. Взволнованные слуги и домочадцы, стоя возле входной двери, настороженно прислушивались и как-то странно жались друг к другу, словно в томительно жаркий день им стало холодно.

– В чем дело? Что происходит? Что это за крики? – спросил Боаз недовольным тоном человека, которого только что оторвали от важных занятий.

– Разоряют дом соседа, купца Шимона, – сказал, подходя к нему, Нахум, и Боаз непроизвольно отметил, как изменилось лицо домоправителя, каким оно стало бледным, растерянным, как странно отвисает и дрожит его нижняя челюсть.

– Кто разоряет?

– Чернь, – выдохнул домоправитель.

– Что же вы стоите как истуканы? Хватайте палки. Надо идти на помощь соседу, поддержать его, пока прибудут легионеры.

– Они не прибудут, господин, – тихо сказал старый Зевулон. – Все делается с молчаливого согласия римлян. Они уверены в покровительстве Флора.

– Римские власти не могли допустить такое беззаконие, – возмущенно и громко, излишне уверенно проговорил Боаз, но, говоря, он неожиданно почувствовал, что в его душе нет той уверенности, какую он хотел показать домашним, что слова слуг справедливы и на них всех действительно надвигается невозможное, немыслимое, трагическое и страшное.

Ужас медленно вполз в грудь, ледяным обручем сжал его сердце.

Чем-то тяжелым ударили по запертой на засов входной двери. Крепкие двери затрещали, но выдержали.

– Кто там? Что вам нужно в моем доме? – вскрикнул Боаз, и голос его предательски дрогнул.

– Вы слышите, он говорит в «его» доме? Ах ты старая иудейская обезьяна, – захохотали на улице.

Послышались выкрики:

– Навались, ребята! Лезь через забор! Подсади под зад!

– Уходи, господин мой, – сказал старый Зевулон, – может, еще удастся пробраться через кухню на соседнюю улицу.

– Поздно, – печально сказал домоправитель Нахум и, придвинувшись, зашептал: – Но можно спрятаться в кладовой. Там за глиняными кувшинами с маслом найдут не сразу, а возможно, и вовсе не найдут до ночи, а ночью прокрадетесь за город…

Боаз с негодованием дернул плечом, на мгновение представив себе, как его, полного, представительного, вытаскивают из пыльного угла.

Женщины заплакали, подвывая. Боаз оглянулся в поисках оружия, и тут он увидел жену. Мирел стояла бледная, как алебастр, прижав к груди руки.

– Милая, поднимись, пожалуйста, к себе, – сказал Боаз, – подожди там. Все будет хорошо.

– Ты думаешь, мы успеем попрощаться? – тихо спросила Мирел, и Боаз содрогнулся от ее глубокого проникновенного голоса, от взгляда черных влажных глаз, словно угадывающих страшное будущее.

Он подошел ближе, пытаясь подбодрить женщину, но почему-то не находил слов. Мирел прижалась к нему. Он почувствовал жар и дрожь ее тела, услышал ее дыхание возле своего уха.

– Я была счастлива с тобой, – прошептала женщина, – очень счастлива.

Она отодвинулась и еще мгновение смотрела на мужа, затем повернулась и пошла к дому. Боаз тяжело вздохнул, глядя ей вслед и радуясь, что оба сына – и Гедеон, и Ионатан – находятся в Иерусалиме.

С улицы доносились крики, плач, грязные насмешки, тяжелая брань. Внутри двора воцарился хаос. Женщины и дети рыдали и вопили от страха. Некоторые метались по дому в поисках спасения, другие, наоборот, пытались вооружиться и сражались с перелезающими через забор совершенно озверевшими сирийцами и греками.

– Спрячь, спрячь Мирел, – тряс Зевулон хозяина за плечи, затем бросил его и поспешил на второй этаж вслед женщине – попытаться уговорить ее спрятаться в кладовой за кувшинами.

Он только успел ступить на первую ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж, как под напором толпы дверь сломалась и десятки обезумевших от безнаказанности людей ворвались во двор.

Боаз смотрел, как они приближались, какие у них были измененные, нечеловеческие лица. Сердце его гулко стучало, но внешне он казался спокойным, полным достоинства. Он даже попытался спросить приближающихся, зачем они сломали дверь, но тут его с силой ударили дубинкой по голове, свалили на землю.

Еще одним ударом дубинки сломали руку. Кость сухо хрустнула, и рука повисла. Острая боль пронзила тело, на мгновение туманом заволокло глаза. Боаз хрипло застонал. Тогда, вырывая клочья седых волос, его схватили за бороду, проволокли к забору и там на время бросили.

Он сидел, прислонившись к стене, прижимая к себе здоровой рукой перебитую, и безразлично смотрел, как разоряют его дом. Погромщики вытаскивали одежду, посуду, вазы и тут же делили их между собой. Пили вино, тут же разбивая кувшины. Вскоре весь двор был усыпан черепками. Затем принялись за мебель, что-то тащили на улицу и дальше в свои дома, что-то ломали и бросали здесь же. Кто-то поджег деревянные обломки. Они загорелись сразу и дружно.

С ужасом Боаз увидел, как по лестнице со второго этажа тащат Мирел, как рвут на ней платье, сдирают с волос золотую сетку. Боаз попытался подняться и броситься к ней. Но тут же получил сильнейший удар по плечу и упал вниз.

Наверное, было сломано плечо, потому что Боаз никак не мог приподнять руку и опереться ею о стену. Кровь, стекая со лба, заливала красным маревом глаза, а он даже не мог ее вытереть. Он раскачивался, все так же пытаясь встать и подойти к Мирел. Он хотел быть с ней рядом. А она смотрела на него своими огромными прекрасными глазами, и слезы медленно стекали по ее лицу. Платье на ней было разорвано, длинные волосы разметались и буквально окутали все тело, достигая бедер, густые, черные, с редкими серебряными нитями.

Один из разбойников совершенно отталкивающего вида попытался сорвать с Мирел украшения. Мирел успокаивающе подняла руки, упреждая чужие прикосновения, сказала:

– Я сама. – И, сняв с себя ожерелье из маленьких золотых шариков, браслеты, вынув серьги из ушей, протянула ожидающему.

Но тот был жаден, он хотел еще и тонкое колечко, оставшееся на пальце Мирел, кольцо обручения, которое двадцать пять лет назад молодой Боаз надел своей юной невесте и которое Мирел не снимала все эти годы.

– Не надо, – сказала она просительно, – в нем нет ценности. Тебе ничего не дадут за него в лавке. Пожалуйста, оставь его мне.

Наверное, женщина смогла бы смягчить сердце льва или тигра, но не этого грязного бессердечного недочеловека.

– Ха-ха, – гнусно заржал мужчина, – тебе оно тоже не понадобится.

И он с силой толкнул Мирел в огромный костер, разгоревшийся позади нее. Длинные волосы женщины тут же вспыхнули, остатки одежды загорелись. Боль невозможная, непереносимая жгла снаружи и внутри. Мирел жутко закричала и попыталась выбраться из костра. Но погромщики вновь толкнули женщину в пламя. Это было похоже на страшную дьявольскую игру. Как только женщина выбиралась из пламени, ее тут же сильным ударом отправляли обратно.

– Твоя мебель. Ты сидела на ней, ты лежала на ней. Так почему теперь отказываешься? – гоготал пьяный сброд.

Волосы у Мирел сгорели, обнажив голый череп. Одежда съеживалась вместе с кожей. Над двором поплыл запах жареного мяса. Женщина уже не кричала, но молча, почти вся черная, пыталась на коленях выползти из костра, судорожно передвигая вспухшими руками. Лицо ее было неузнаваемо и страшно. Наконец она вновь выбралась. Горящим куском плоти упала к ногам своих жестоких мучителей. Еще удары палками, и Мирел вновь отлетела в огонь. Последний удар был уже благодетельным. Тело женщины вздрогнуло в конвульсиях и замерло, изогнувшись черной дугой на кусках горящей мебели.

Оцепенев от ужаса, не в силах не только закричать, но даже вымолвить слово, Боаз корчился в муках, страдая вместе с женой. Усилием воли Боаз, с переломанными руками, все же смог встать, шагнул к жене. Новый удар сбил его с ног. Он упал вперед, лицом вниз, и, содрогаясь в рыданиях, смотрел, как его Мирел, нежная, умная, красивая, сгорает как головешка. Вновь ему удалось подняться и встать на колени. И был он страшен в этот миг.

– Беззакония творите вы, безумцы, и не будет вам прощения! – прокричал он.

– А ты позови на помощь своего Бога. Ну, где он, твой невидимый?

Привлекательность чужих религий, интерес к иным богам возможны лишь в спокойные времена, в дни бедствий страдающий начинает понимать, как нерушима его связь с Единственным и Всевышним.

– Господи, жестокие испытания послал Ты нам, но неколебима вера моя, – воскликнул Боаз, – ухожу с именем Твоим на устах.

Это были его последние слова. Больше он ничего не видел.

Ни того, как растерзали старого преданного Зевулона, распарывая его тощее тело острыми осколками керамики, как ударом о стену убили веселого мальчишку-поваренка, как ногами забили дородную кухарку Малтаку.

Боаз ничего не видел и не чувствовал. Ни того, что к ногам его привязали веревку, ни того, что его волокут по улицам и голова его глухо, мокро стучит по камням мостовой, оставляя кровавый след.

К вечеру тело Боаза бен Барака было брошено на берегу в стороне от города. Двадцать тысяч иудеев безвинно погибли в этот страшный день 6 сентября 66 года.

Кровавый погром в Кесарии привел иудеев в ярость и послужил началом войны на взаимное истребление между сирийцами, греками и иудеями. Организовавшись в партизанские отряды, иудеи опустошили города Филадельфию и Себонитис, Геразу и Пеллу. Разгромили множество деревень, но и язычники не остались в долгу, умерщвляя всех иудеев, попавших в их руки.

Глава VIII

Чуть наклонившись вперед, наместник провинции Сирии Цестий Галл слушал, как секретарь звучным, хорошо поставленным голосом зачитывал донесения из Иудеи. Два донесения, противоречащие друг другу.

Одно было получено от Гессия Флора и утверждало, что иудеи подняли восстание с целью отпадения от Рима.

Второе донесение – от городских властей Иерусалима, – напротив, убеждало, что они, иудеи, не желают бороться с римлянами, а лишь со своим притеснителем Гессием Флором.

Лицо наместника оставалось спокойным. Но все же некоторые из находящихся в кабинете внимательных офицеров штаба, приглядываясь к выражению небольших, близко расположенных глаз наместника, к углубившимся носогубным складкам и опущенным углам рта, чувствовали, что наместник пребывает в некотором сомнении.

«Как, однако, утомительны эти иудеи, – думал между тем Галл, – и чего бы им не жить спокойно. Ведь политика Рима проста. Поклоняйтесь своим богам, но не забывайте, что над вами есть император. Кто только не проходил по этой земле, кто только ее не разорял. А ныне – живи и радуйся мощной защите, возрождайся, варварский народ, под крылом римского орла. Так нет. То их вере угроза, то налоги велики, то прокуратор не устраивает. Хотя справедливости ради стоит сказать, что и Флор хорош. Нажрался и раздувает пламя войны, в расчете, что когда все пойдет вверх дном, никто в его преступлениях разбираться не будет».

Тут Цестий Галл обратил внимание, что наступила тишина. Секретарь, закончив чтение, сворачивает свитки, а офицеры ожидают его слов. Тогда он выпрямился, откинувшись на жесткую спинку стула, и небрежно повел рукой, показывая этим жестом, что готов выслушать мнения присутствующих.

Смысл высказываний офицеров сводился к одному: Цестий Галл лично во главе войска должен идти в Иерусалим.

Загорелое, с крупными чертами лицо наместника постепенно менялось. Раздражение все явственнее проявлялось на нем. Он побарабанил пальцами по деревянному подлокотнику и, не высказав своего решения, распустил совет.

Оставшись в одиночестве, Цестий Галл некоторое время ходил по просторному рабочему кабинету, обставленному с безвкусной пышностью, и словно впервые рассматривал многочисленные бюсты цезарей, расставленные вдоль выложенных мозаикой стен.

Не далее как весной посещал он Иерусалим с инспекционной поездкой. Тогда Цестий Галл, играя роль справедливого властителя, внимательно выслушал жалобы населения и обещал во всем разобраться и настроить Флора быть милостивым. Он вернулся в столицу в прекрасном расположении духа, чувствуя себя дальновидным политиком и умелым миротворцем, о чем не замедлил сообщить в Рим.

Полученные же ныне донесения показывали, что его действия на дипломатическом поприще закончились полным провалом, и это его раздражало. Раздражала и перспектива оставления столицы и предстоящей жизни в легионе на марше. Куда как приятнее было бы проводить время в роскошных особняках пригорода Дафне в обществе красивейших женщин.

В окно ворвался прохладный ветер, приятно остудил лицо. Вызвав ординарца из набитой рабами передней, наместник во главе небольшой кавалькады отправился на прогулку по городу.

Столица провинции Сирии город Антиохия располагался в 300 милях от Иерусалима, там, где сходятся Ливанские горы и снежные вершины Тавра, в плодородной пойме реки Оронт, и был окружен миртовыми и лавровыми рощами, скалами, покрытыми ярким ковром из гиацинтов и гвоздик, прозрачными водопадами, срывающимися в пропасть с отвесных утесов.

Богатый город с нарядными храмами, амфитеатром, термами и библиотекой, гордящийся школами риторики, философии и медицины, уступал по величине и значению лишь двум городам империи – Риму и Александрии.

Главный парадный проспект Антиохии тянулся шесть километров, застроенный с обеих сторон трех этажными и пятиэтажными домами из каменных блоков. По всей длине улицы шла колоннада из полированного мрамора, защищающая горожан от дождя. За рядами мраморных колонн бойко торговали многочисленные лавки.

Перекрестки были украшены арками, а колонны дворцов и храмов покрыты листовым золотом. Повсюду стояли статуи богов и удостоившихся почета общественных деятелей.

В ночное время улица освещалась фонарями. Такого не знал ни один город древности.

Население столицы достигало полумиллиона человек. Легкомысленные сирийцы, хитрые вавилоняне, греки, римляне, иудеи. Смешение Востока и Запада. Граница двух миров. Открытость общества, религиозная терпимость, распущенность нравов. Город скачек, гонок, танцев, вакханалий, фантастической роскоши и сумасбродств Востока.

В шумной толпе улиц можно было встретить греческих философов, спешащих с книгами в руках, и храмовых проституток, зарабатывающих на содержание храма. Полных достоинства бородатых иудеев и оскопленных жрецов «Великой матери» Кибелы, в исступлении предающихся диким пляскам. Пылко, страстно проповедующих сторонников новой веры, распространяющих имя Иисуса, и приверженцев бога Аполлона, устраивающих бесконечные праздничные шествия по городу.

Да, старому развратнику Цестию Галлу совершенно не хотелось покидать столицу.

Ночью Цестию Галлу приснился сон. Он стоит у дороги. По ней и далее в поле снуют люди. Много людей, занятых своими делами. А он в полном военном обмундировании стоит на обочине и совершенно никому не интересен. На него не обращают внимания. Цестий делает шаг и становится на камни дороги. Неожиданно вместо прочного настила под ногами оказывается грязь, черная и вязкая. Цестий начинает в нее погружаться. Он пытается нащупать дно, но не находит под ногами опоры.

«На помощь!» – хочет крикнуть Цестий, но голоса нет, да и никто на него не смотрит. Где солдаты его охраны, где его легионеры? Вот он погрузился по пояс, потом по грудь. Он должен спасти себя сам, и мужчина оглядывается в поисках чего-то, что может ему помочь. Что-то неясное, белое неизвестно откуда появляется на краю ямы. Он протягивает руку к этому неясному, белому, стараясь за него ухватиться, но оно вдруг размывается, превращаясь в туман, в облако, и исчезает.

А Цестий Галл погружается все глубже в зловонную жижу трясины. Сейчас она достигнет подбородка, потом рта, и он захлебнется, задохнется, умрет. Его охватывает жуткая паника, какую человек порой испытывает во сне. Из последних сил он отталкивается от какой-то точки в глубине жижи, отталкивается и выползает из трясины. Грязный, но живой, он отползает от края ямы, но почва вновь начинает колебаться, и он лежит, распластавшись, боясь встать на ноги.

Цестий открыл глаза. Все его тело было покрыто липким потом. Сердце стучало где-то у основания шеи. Тусклый свет масляного светильника освещал комнату. От язычков пламени легкие тени скользили по потолку. В полном смятении он раздумывал над значением сна. Какое предзнаменование послали ему боги? От какого опрометчивого шага предостерегают? Какое решение будет верным, какое даст ему твердую почву под ногами? Наконец он решил, что правильней всего действовать в обычной римской практике.

Подавить мятеж как можно скорее, прежде чем он успеет разгореться.

Отдавая утром приказ, он был несколько возбужден и даже процитировал Вергилия: «Милость покорным являть и войною смирять надменных».

Глава IX

Взобравшись на дерево и спрятавшись в его густой кроне, Хаггай своими дальнозоркими глазами внимательно рассматривал римский лагерь, расположенный на выровненной верхушке холма. Высокий частокол, вал, насыпанный до высоты шести метров, массивные деревянные ежи ограждения, башня, расположенная у южных ворот, скрывали от него часть лагеря, но даже то, что он видел, вызывало в нем противоположные чувства восхищения и ненависти.

Восхищался он разумным, четким устройством лагеря, его безупречно прямыми улицами, ровными рядами палаток с двухскатной крышей, обтянутых кожей, всей этой продуманностью и дисциплиной, всей этой беспощадной военной машиной. И ненавидел все это.

Взошло солнце и, ослепительно сверкнув на главной святыне легиона – золотом орле, осветило знаменосца, замершего рядом. На голове знаменосца устрашающе щерила пасть морда мертвой пантеры, смотрела вдаль неподвижными желтыми глазами. Под утренним ветром затрепетали разноцветные штандарты центурий – белые, синие, пурпурные. Заглушая все остальные беспечные звуки утра, раздался сигнал утреннего сбора. На плацу перед своими центурионами быстро и четко строились воины. Слышались команды:

– К копью – повернись! К щиту – повернись!

Ординарец Квинт Криспин, бравый плотный солдат, одетый в белую тунику и подпоясанный балтеусом[22] со множеством серебряных и бронзовых накладок, застыл рядом с просторной кожаной палаткой в ожидании командира.

Префект когорты вспомогательных войск Валерий Венуст, выйдя из своей палатки, посмотрел на ординарца внимательными серыми глазами и направился в штаб легиона на утренний сбор и получение пароля. На нем был греческий панцирь, воспроизводивший в бронзе форму грудных мышц человека. Ноги в красных кожаных калигах чеканили шаг.

За прошедшие шесть лет Валерий изменился. Черты его лица точно проявились, стали резче, четче и тверже. Его ум, образованность, целеустремленность, физические данные, даже идеальный для легионера рост в шесть римских футов[23] дали ему возможность сделать неплохой шаг в карьерном росте для человека без связей и протекции. Префект когорты командовал пехотной частью в пятьсот человек. Следующим званием, которое Валерий надеялся получить в будущем, было звание легионного трибуна.

На площади претория, возле штаба, стоял Луций Альфен.

– Поздно встаете, префект, – вместо приветствия произнес он, как всегда недоброжелательно всматриваясь в лицо Валерия.

Тот ответил бесстрастным взглядом.

Замечание было нелепым. Утро легионеров начиналось для всех одновременно, с сигнала трубы. Скрытая неприязнь пролегла между этими двумя людьми с первой минуты знакомства. Луций Альфен был красив той изнеженной красотой, которая ясно указывала, что ее обладатель не слишком обременял себя упражнениями в гимнастическом зале, и что являлось в глазах большинства римлян недопустимой провинностью, так как безделье разъедает тело.

Тем не менее, прибыв в легион, Луций сразу же, минуя предыдущие звания, получил должность легионного трибуна, то есть именно ту должность, которую Валерий лишь надеялся получить. Такое назначение не было чем-то необыкновенным. Мужество и награды на карьеру влияли мало, а вот протекция – напротив, и запастись рекомендательным письмом влиятельного вельможи было совсем неплохо.

– Кто выше начинает, – насмешливо заявлял Луций, – тот и выше прыгает.

И в этом он был абсолютно прав. Продвижение по службе почти всецело зависело от исходной должности. Если Валерия и задевало это назначение, то ни словом, ни взглядом он этого не показал. Его лицо оставалось спокойно-невозмутимым.

Но эта невозмутимость как раз Луция и раздражала. Если бы он увидел в глазах Валерия зависть или хотя бы скрытое негодование, если бы хоть какое-то из этих чувств промелькнуло в глазах префекта, Луций бы успокоился и даже, может быть, почувствовал к Валерию снисходительное расположение, а также возможность покровительственно похлопать того по плечу.

Но выражение мужественного лица Валерия было бесстрастным. Если он и считал несправедливостью назначение Луция, то прочитать эту мысль в его глазах было абсолютно невозможно. Хотя нет, где-то в глубине этих серых глаз искушенный в притворстве Луций заметил проскользнувшее презрение, заставившее Луция почувствовать себя тем, кем он и был на самом деле, – торжествующей посредственностью.

Добродетельный во внешности и речах, а в душе похотливый и вероломный, Луций старался при любой возможности находиться рядом с Валерием, без нужды инспектируя последнего, стремясь вызвать в префекте хоть какую-то вспышку, увидеть ненависть в его глазах, услышать раздражение в голосе. Как бы благородно ни вел себя человек, злоба и зависть всегда найдут возможность сопровождать его. Даже более того, именно преимущества личности вызывают зависть. Бездарностям не завидуют.

День начался новым, впрочем, давно ожидаемым всеми приказом. Расположенный в Сирии Двенадцатый легион выступал против мятежной Иудеи.

Римский лагерь, в некотором смысле импровизированный город, создавался римлянами за небольшое время – три-пять часов. Разбирался еще быстрее. После того как звук трубы возвестил об оставлении лагеря, палатки были разобраны, по второму сигналу вся поклажа была навьючена на животных. После третьего сигнала легион выступил из лагеря. Прислуга тут же сожгла шанцы, укрепленную наружную стену лагеря. Никто не сможет ими воспользоваться.

Со всей осторожностью Хаггай слез с дерева и исчез в лесу раньше, чем высланные в разведку отряды легкой пехоты смогли бы его обнаружить. Он увидел то, что хотел. Римский легион готов вломиться в пределы Иудеи.

Кроме полного Двенадцатого легиона в распоряжении Цестия Галла имелись еще две тысячи солдат, набранных в других легионах. А также шесть когорт пехоты, четыре конных отряда и пять тысяч воинов, предоставленных наместнику царем Агриппой.

Пехотная часть из пятисот человек, которой командовал Валерий Венуст, шла в авангарде. В их задачу входила разведка и умение при необходимости быстро отойти. Следом двигались три манипулы[24] Двенадцатого Молниеносного легиона. Воины Третьего Железного прикрывали левый фланг находящегося посредине обоза. Воины Десятого Сокрушительного – правый. Еще три манипулы Двенадцатого легиона обеспечивали тыл, и далее, позади них, двигались остальные союзные войска.

Основной заботой любого командующего была безопасность обоза как самого уязвимого места армии на марше. Его потеря могла внести дезорганизацию в стройный распорядок колонн. Солдаты, видя, как враг грабит их имущество, естественно, бросались этому помешать.

Прежде чем идти к Иерусалиму, Цестий Галл прошел по Галилее. Причем этот поход можно охарактеризовать тремя словами: убили, разграбили, сожгли. Так было с Иоппией, затем с Лиддой, с окрестными деревнями.

Осенью небо над Иудеей перестало быть выгоревшим и блеклым. Оно вновь стало ярко-синим с пухлыми белыми невинными облаками. Морской бриз прохладными свежими струями промывал воздух. Завершился сбор урожая. Приближался иудейский праздник – поставление кущей.

С наступлением праздника, оставив на время свою обычную жизнь, с большим ожиданием в сердцах, шли иудеи в Иерусалим в Храм, провести восемь праздничных дней в общении с Богом. И принести благодарность Богу за обилие плодов земных, за благополучное окончание трудов, за благоволение Бога к ним.

На дорогах было неспокойно. Но паломники все шли и шли. И с веселыми лицами ставили кущи из ветвей плодовых деревьев и из ветвей пальм. Вскоре Иерусалим стал похож на огромный стан путешественников. Шалаши треугольные и конусные стояли на площадях и улицах, во дворах домов, на их крышах и вокруг города во всех предместьях Иерусалима. Сквозь просветы ветвей было видно небо, бирюзовое днем и звездное ночью. Небо свободы.

Это был очень радостный праздник. Каждое утро после утренней жертвы народ шел к колодцу Силоамскому, где священнослужитель наливал воды в золотой сосуд, нес его в Храм и под радостные крики народа, под протяжные звуки труб возливал воду вместе с вином на жертвенник. Дань воспоминания о том, как Моисей извел воду из скалы и тем спас народ свой.

Ночью большие золотые светильники освещали двор Храма. Они стояли высоко и были видны со всех сторон города. На пятнадцати ступенях, которые вели во внутренний притвор, стояли левиты в праздничных одеждах и пели посвященные Всевышнему хвалебные песни. С зажженными факелами в руках вокруг светильников танцевали священники и почетные горожане.

Между тем театр войны приблизился к Иерусалиму. Вот уже сожжен и северный пригород столицы Бейт Зайт, и римляне расположились лагерем против царского дворца.

Только тогда иудеи приостановили празднование и взялись за оружие. Пять дней римляне осаждали город. С высоты галерей иудеи отбивали атаку за атакой, но положение их было отчаянным. Часть благоразумных жителей уже покинула город, часть готовилась открыть ворота. И тут произошло неожидаемое.

Быстро надвигаясь, южная ночь стирала дальние картины, словно в театре убирали ненужные декорации. Растворились во тьме стены, башни, дома, и только Храм еще неясно светился в сумерках. Величественный, белый и золотой.

Цестия Галла внезапно охватило неясное томление, предчувствие совершенной им ошибки. И вот то ли наместник решил, что ему не справиться с восставшими иудеями силами тех войск, что были в его распоряжении, то ли его утомила лагерная жизнь, обнаружив скрытые болезни, то ли он испугался, что неверно понял предзнаменование и может потерять пост вследствие затруднительного положения, в котором оказался и с которым не справился, но Цестий Галл отдал приказ отступить от Иерусалима в направлении приморской долины. Он решил вернуться в Кесарию.

Это изумило римлян. Но дисциплина на то и дисциплина, и нарушители ее наказывались в римской армии жестоко, порой смертью. Никто, начиная со старших офицеров и кончая рядовыми, не задал простого вопроса: почему?

Свернув лагерь, войско отступило.

Увидев это, иудеи изумились еще больше римлян. Это что, неожиданный маневр? Хитрость? Их хотят заманить в ловушку, в западню. Иудеи вышли из города и очень осторожно стали преследовать отступающее войско, понемногу нападая на арьергард.

Римляне продолжали отступать. Неизвестно чем напуганный Цестий спешил все больше, осмелевшие иудеи нападали все яростней. Катастрофа приближалась. Стремясь оторваться от иудеев и надеясь при этом сохранить войско, Цестий Галл решил пожертвовать четырьмя сотнями добровольцев и легионными знаменами. Хотя потеря боевых значков покрывала легион позором и вела к роспуску воинской части.

Глава X

Префект Валерий Венуст мрачно шагал по ровным улицам оставленного лагеря. Осенний ветер пронизывал насквозь, забираясь под грубый шерстяной солдатский плащ. Привычно четким строевым шагом префект мерил расстояние от северных ворот до южных, от западных до восточных.

Часовые, расставленные на шанцах по всему периметру вала, перекликались, создавая видимость обычного распорядка, и голоса их пронзительно звучали во тьме ночи. Что чувствуют сейчас они, эти четыре сотни безумных храбрецов, оставленных в лагере, чтобы дать возможность легиону оторваться от настигающих его иудеев, о чем думают, кого вспоминают, каких богов молят о спасении?

Ведь не может же быть, чтобы они равнодушно взирали на кажущееся безбрежным море костров вокруг лагеря. Ведь стоит только взойти солнцу, и мираж закончится. Иудеи обнаружат, что войска нет, и просто вырежут оставшихся. И пять степеней защиты римского лагеря, как горделиво пишут военные специалисты в своих трактатах, имея в виду обязательный широкий ров, вал, созданный из вынутого грунта, деревянный частокол, рогатки, вбитые в дно ям, и оружие солдат, их не остановят. Потому что главного – солдат-то – и нет. Сколько ни труби тревогу, на помощь никто не придет. А четырем центуриям оборону не удержать.

В рваные просветы тяжелых туч порой заглядывали неожиданно яркие, далекие звезды. Словно проверяли: ну как там, еще живы? Еще разведчики не обнаружили, что лагерь пуст, что в палатках нет спящих солдат, а на башнях и бастионах по углам лагеря отсутствуют баллисты и катапульты?

«Не обнаружили, – хотелось крикнуть Валерию равнодушно-холодным звездам, – видно, и разведку не выслали. Чего им торопиться? Они уже и так нас хорошо погрызли. И правильно. Того, кто бежит без оглядки, всегда бьют, рвут, добивают». Мысли префекта сумбурно перескакивали. То он негодовал на нелепые приказы Цестия Галла, из-за которых он сейчас здесь. То недоумевал, зачем надо было оставлять лагерь? Ведь не раз бывало, что противник, уже одолев римлян в полевом сражении, терпел поражение при попытке штурма римского лагеря. То задумывался о том, что жизнь его закончится через несколько часов.

Каждого человека обязательно когда-нибудь да охватывает дикий, животный страх смерти, после которой ничего нет. Страх, гложущий изнутри, жуткий и разрушительный. Да, он солдат, воин, легионер. Но ни один воин не вступает в бой, чтобы погибнуть. Только победить. И обязательно остаться в живых. Плоть каждого страстно жаждет жить, она страшится разложения и небытия. Полностью преодолеть страх невозможно. Есть люди, которым страшно, и они подавлены. Есть люди, которым страшно, но они борются с собой.

В напряженной тишине ночи гулко проухала сова, загадочная темная птица тяжких ночных грез, священная птица богини Минервы. Мышление человека древней цивилизации полно ассоциаций. Сова перед боем – хорошее предзнаменование. И взмолился Валерий:

– О Минерва, несравненная воительница, на благосклонность твою, на благожелательность твою уповаю.

Прими, божественная покровительница, под защиту жизнь мою, и храм твой на Марсовом поле получит дары, тебя достойные. В том обет даю.

Вновь зазвучали голоса часовых. Закончился третий вигилий[25]. До рассвета осталось лишь три часа, а значит, осталось лишь три часа его жизни.

Ветер трепал пламя, и оно то вздымалось вверх прямыми заостренными языками, обрастая оранжево-красной гривой и разбрасывая вокруг огненные искры, то, успокоившись, почти ложилось на горящие ветки. Мирное, светлое.

Почему пламя так притягивает взгляд? Ионатан поправил сучья в костре. Ему не спалось. После той памятной схватки с греком на улице Кесарии и особенно после того, как был искалечен старший брат, Ионатан занялся гимнастикой. Он много и долго изнурял свои конечности и плечи, чтобы сделать их устойчивыми для военных целей.

Отец, который и всегда как бы балансировал между иудейской духовностью и греческим культом тела, был не против занятий младшего сына, хотя и противился его выступлению на играх, где юноши выступали обнаженными. Ионатан и сам не стремился к этому. Не потому, что он стеснялся своего тела. Напротив, занятия спортом сделали его плечи ровными и широкими, торс мощным, руки и ноги мускулистыми. Его симпатичное лицо при здоровом ухоженном теле вполне соответствовало эллинским стандартам. Но спортивные соревнования воспринимались как часть языческого культа и, следовательно, были грехом.

Немногим более месяца назад, вернувшись домой и открыв дверь, Ионатан увидел сидящего за столом Гедеона с лицом постаревшим и бледным, а рядом с ним – устало привалившегося к стене пропыленного Нахума. При виде Ионатана мужчины замолчали. Потом Гедеон медленно встал, подошел к замершему на пороге от нехорошего предчувствия Ионатану и проговорил чужим, изменившимся голосом, с трудом выталкивая из себя слова:

– У нас с тобой больше нет родителей.

Резким движением он надорвал на Ионатане одежду. С тех пор боль утраты и горечь бессилия не оставляли Ионатана. Он перестал спать, ночи напролет изводя себя. Он виновен, он не сумел спасти тех, кого любил, он не был с ними рядом, он не защитил. Страшные подробности смерти матери и отца бесконечно вставали перед глазами, жгли сердце, меняли характер. Вмешайся вовремя римский гарнизон, выступи он в защиту иудеев, родители были бы живы.

Ионатан перестал быть тем умеренным благочестивым иудеем, который считал, что можно отправлять свою веру и при чужеземном либеральном правительстве. Прежняя глухая неприязнь к римлянам окрасилась жгучей личной болью и переросла в ненависть – в ненависть, доходящую до почти физического страдания, когда кажется, что сейчас просто не выдержит и разорвется сердце. Ионатан перестал колебаться, с кем он. Отныне он с теми, кто сражается. У него еще есть кого защищать.

Может быть, яснее, чем другие, понимал он, что такое Рим. Он видел не только солдат Рима, его легионы, его лагеря. Проехав из Кесарии в Рим, он осознал величину мира, принадлежащего империи, силы, стоящие за ней. В отличие от многих простых людей, окружающих его и не умеющих заглядывать в будущее далее завтрашнего, в лучшем случае послезавтрашнего дня, Ионатан понимал невозможность раздираемой внутренними противоречиями Иудеи противостоять Риму.

Но он был сын Иудеи. Ее плоть и кровь. Он любил эту страну. Он не мыслил себя, своей жизни без нее. Как человек своего времени, он верил в приход Машиаха и мечтал о свободной Иудее с царем из рода Давида.

Римская армия никогда не вступала в бой, прежде чем примет наилучший боевой порядок. Следуя этому правилу, незадолго перед рассветом Валерий выстроил свой небольшой отряд в четыре центурии перед северными воротами лагеря. Напряженно и безмолвно стояли воины, а между тем по древнему обычаю они должны были вступать в бой с ликующими возгласами.

– Солдаты, – сказал префект, – мы выполнили приказ. Теперь мы должны прорваться сквозь вражеские ряды. Я не убеждаю вас в преимуществах этого плана, я не говорю вам, что это будет легко. Вы мои боевые товарищи, вы храбрые воины гордых легионов. Кто может сравниться с вами, кто может противостоять вам! Склоним же доблестью Судьбу на свою сторону. Если нам суждено погибнуть, так погибнем с честью и не посрамим своих знамен, во имя Цезаря и народа Рима! Да падут враги пред мечом нашим! К оружию!

Он надел шлем и вынул меч. Знаменосец выдернул из земли легионное знамя, но не удержал его в руках, и орел неожиданно повернулся ликом своим в другую сторону.

«Плохое предзнаменование», – пронеслось в голове Валерия. Ворота открылись, и отряд в боевом порядке покинул лагерь. Они шли ровными рядами по шесть человек в шеренге, прикрываясь большими прямоугольными щитами с остро торчавшими шишаками.

Но неровность местности не давала римлянам никакого преимущества. Да и огромное войско мятежников, раздосадованное, разгневанное обманувшими их, не имело намерения приблизиться и вступить в ближний бой. Римлян просто расстреляли. На них обрушили тучи копий и стрел. Копья застревали в щитах, и воины уже не могли удерживать их в руках. Римляне падали один за другим под радостные крики иудеев.

Стрела вонзилась Валерию в голень. Кроме боли, она мешала двигаться, и Валерий, пригнувшись, сломал стрелу, оставив острие в разодранной ране. В момент, когда он выпрямился, копье, брошенное меткой рукой, пробило панцирь и правый бок. Валерий почувствовал, как горячо заструилась кровь по телу. В голове помутилось, перед глазами поплыли, убыстряя темп, лица своих и врагов. Он силился справиться со своей слабостью, но удар по голове камнем, выпущенным из пращи, довершил начатое разрушение тела. Свет в глазах померк. Вопли раненых, хрип умирающих, свист летящих стрел и копий, громкие ликующие крики иудеев слились в один невыносимо тяжкий гул, который вдруг совершенно внезапно исчез, сменился пустой тишиной. Префект упал.

Расстреляв римлян, мятежники бросились вслед за ушедшим войском. Забегая вперед, надо сказать, что иудеи гнались за войском Цестия Галла до самой Антипариды, но не догнали. Цестий Галл, побросав в спешке осадные орудия и метательные машины, сумел за ночь преодолеть огромное расстояние.

Утреннее солнце освещало поле битвы. По краю его пробирались двое.

– Давай обойдем стороной, – говорил Эфраим, опасливо косясь на трупы.

– Зачем ты только за мной увязался? – вздохнув, проговорил Ионатан, окидывая взглядом тощую сутулую фигуру друга. – Ну совсем это не твое дело.

– За землю свою должен сражаться каждый, – с патетикой сказал Эфраим.

– Даже тот, кто и оружие держать в руках не умеет? – насмешливо произнес Ионатан.

– Ну почему не умеет? Смотри, как я уже владею мечом. – И Эфраим, выхватив свой меч, взмахнул им, но так неловко, что Ионатан, перехватив меч, качнул головой и недовольно проговорил:

– Поосторожней, без ушей останешься.

На некрасивом, горбоносом, но живом пластичном лице Эфраима появилась добродушная гримаска.

– Как говорил Варак-воин пророчице Деворе: «Если ты пойдешь со мною, пойду; а если не пойдешь со мною, не пойду», – проговорил он.

Застонал лежащий поодаль римский офицер в раздробленном шлеме. Эфраим от неожиданности шарахнулся в сторону, нелепо дрыгнув длиннющими ногами.

– Бежим, – сказал он с испугом.

Ионатан едва не расхохотался. И скорее чтобы показать свою смелость, чем интересуясь раненым, он подошел и перевернул офицера.

– Не надо его добивать, – проговорил за спиной Эфраим, хоть и испуганный, но, как всегда, любопытный.

– И не собирался, – задумчиво произнес Ионатан, – без меня стервятников хватает.

Валерий лежал теперь на спине. Его лицо было смертельно бледно. Закрытые глаза запали в посиневшие глазницы. Тонкий прямой нос резко выделялся на осунувшемся лице. Казалось, смерть уже раскрыла крылья над этим человеком.

– Да он не дышит, – сказал Эфраим.

– Дышит, – коротко ответил Ионатан, рассматривая огромное кровавое пятно на боку раненого, конец торчащего из голени наконечника стрелы, отметив, что кровь уже запеклась и, значит, больше из ран не вытекает.

Он повернулся, оглядывая окрестности. Вблизи никого не было. И войско иудеев, и мародеры промчались вперед, вслед ушедшим римлянам. Позже они, разумеется, вернутся, чтобы снять с врагов доспехи.

Неподалеку, обгладывая невысокие кусты ракитника, спокойно пасся мул. Видимо, ему повезло, и он удачно избежал расправы, которую по приказу Цестия Галла учинили над вьючными животными убегавшие легионеры.

– Быстро приведи сюда мула, – скомандовал Ионатан.

– Зачем? Не намерен же ты спасти этого язычника? – удивился Эфраим.

– Быстро, – повторил не терпящим возражений голосом Ионатан и добавил иронично: – Солдат.

Обиженный последним словом, вернее, вложенной в него иронией, Эфраим отправился выполнять приказание, недовольно ворча и возмущенно жестикулируя. Через полчаса они уже углубились в небольшие заросли. Раненый, переброшенный через спину животного, не подавал признаков жизни. Ионатан напряженно молчал, внимательно оглядывая окрестности и вслушиваясь в лесные шорохи. И лишь Эфраим был по-прежнему говорлив, хотя после высказанных Ионатаном опасений, что его звонкий голос разносится по округе и привлечет к ним ненужное внимание, говорил шепотом:

– Вот видишь, ты и сам понимаешь, что мы поплатимся головой за этого офицера. «Ревнители» нас просто умертвят. Мы рискуем. Откуда ты его знаешь?

– Расскажу, а сейчас молчи, – отрезал Ионатан.

Он и сам знал, что любое сотрудничество с римской властью рассматривалось «ревнителями» как грех против народа, Храма и Торы, как предательство, заслуживающее смерти, но он не мог заставить себя бросить этого человека, оставить его умирать. Он шел и бесконечно сам себе задавал один и тот же вопрос: почему я это делаю? И не находил ответа.

Они дошли до небольшого оврага. В склоне оврага рос старый дуб. Его мощный ствол был корявым, крона раскидистой. Корневище крепко удерживало дерево на самом краю обрыва, хотя некоторые его толстые, словно щупальца осьминога, корни были обнажены и свисали, сплетаясь с растущими кустами. За этими кустами и свисающими корнями скрывалась маленькая пещерка, скорее даже вымоина в земле, о существовании которой Ионатан помнил еще с того первого посещения этих мест, когда он увидел Бину. Селение, где она жила, было неподалеку.

Он затащил бесчувственное тело Валерия в углубление. Затем, выйдя, поправил кусты так, что снаружи невозможно было догадаться о существовании пещерки, и, оставив Эфраима в зарослях мирта, который своими крепкоствольными кустами напоминал невысокий лес, отправился в сторону селения.

Небольшой ручей, стекая с холма, наполнял водой обложенное камнями углубление в земле. Прислонившись боком к дереву, скрытый его корявым стволом, Ионатан застыл, ожидая.

Две женщины, присев на камни, оживленно судачили о деревенских новостях и, казалось, не собирались заканчивать. Ионатан покусывал ветку. Рот наполнялся легкой горечью. Он нервничал. Безобидная болтовня женщин казалась ему бесконечной и утомительно глупой.

Наконец женщины наполнили свои кувшины водой, рывком сильных рук поставили их на плечи и, продолжая говорить, скрылись за плавным поворотом тропинки. Их голоса и шаги слышались все слабее, слабее и вскоре исчезли совсем, и тогда на смену этим чуждым звукам вернулись свои, обычные: веселый щебет птиц, жужжание насекомых, легкий шелест листьев. Ионатан продолжал ждать.

Но вот из-за поворота тропинки появилась стройная фигурка, и сразу же, еще не видя лица идущей, Ионатан понял, что это Бина. Возлюбленная, избранная его сердцем с первого робкого юношеского взгляда, избранная однажды и навсегда.

Как легка ее поступь, как красивы руки, поддерживающие на плече кувшин, как прекрасно лицо. Разве может быть она человеческим созданием, дитем Амрама и Хадас? Нет, лишь Всемогущему под силу создать такое трепетное совершенство. В груди Ионатана гулко застучало сердце. Его захлестнула радость от встречи с девушкой, но эта радость мешалась с горечью неисполненных и теперь уже невыполнимых мечтаний, печалью от отложенной на неопределенный срок свадьбы.

– Би-и-и-на-а-а… – позвал он тихо, словно пропел.

И протяжные звуки, легко звеня, повисли в воздухе. Девушка выпрямила стан, повернула голову, нашла взглядом Ионатана и, светло улыбнувшись, шагнула к нему. На влажных ее руках сверкнули капли.

Валерий метался на постели из травы и листьев. Сознание растворялось и меркло. Жуткие томительные кошмары мучили неотступно, стараясь столкнуть его в темную бездну – бездну, в которой не было ни единого проблеска света, ни единой искры, лишь тьма, сплошная, густая, бездонная. Валерий отчаянно сопротивлялся. Боролся, напрягая все свои силы. Он не хотел в эту бездонную пропасть.

Но как тяжело и непослушно еще недавно сильное тело, как пересохло горло, какой слабый, непохожий на слово стон оно лишь может воспроизвести. Изнемогая от борьбы, он открыл глаза.

Туманный полумрак, волнистый и нечеткий, окружал его. Именно оттуда, из этого неясного полумрака, появился и приблизился небесный образ, обладающий силой отогнать жуткие, томительные, потусторонние кошмары. Это призрачное видение протянуло к нему, Валерию, руку, коснулось горящей кожи, и его помутненное, измученное сознание почувствовало, что оно, это видение, словно протянуло ему нить, тонкую, слабую, но спасительную, и тянет его из мрачной бездны, в которую он до этого, содрогаясь в мучительной телесной дрожи, погружался; раздвигает и изгоняет злобные образы, мучающие его душу и плоть, помогает вынырнуть гаснущему сознанию.

Лихорадочно блестевшими глазами он безотрывно смотрел на лик, принадлежащий не девушке, нет, древней богине загадочного непонятного Востока. Он силился вспомнить ее имя и этим победить сумрак сознания. Кто она – царственная и милосердная Исида, собирающая по частям своего любимого мужа? Иштар? Астарта? От напряжения у него закружилась голова. Он услышал мужской голос:

– Кажется, пришел в себя.

Молодое, странно знакомое лицо наклонилось над ним.

«Где, где видел я уже эти глаза?» – напоследок подумал Валерий, более не имея сил бороться с тяжестью век и вновь погружаясь в сумрак.

Бина ни о чем не спрашивала, и Ионатан, благодарный девушке за молчаливое терпение, торопливо рассказал, смешав в один сумбурный клубок, о столкновении с Антиохом в Кесарии, о поездке в Рим и неожиданном заступничестве незнакомого римлянина, рассказал о взаимной приязни, промелькнувшей между ними. В его голосе, в виноватых интонациях звучали одолевающие его сомнения и сожаление, что он впутывает ее в это странное и определенно опасное дело. И она поняла и сказала мягко:

– Не сомневайся, Ионатан, не мучай себя. Ты замечательный, милосердный и добрый.

– Мне пора, Бина, – с грустью сказал Ионатан, целуя девушку в плечо.

– Береги себя. А твой римлянин будет жить. Кстати, как зовут его?

– Не знаю, – пожал плечами Ионатан.

Девушка засмеялась, покачав головой. Ее темные глаза восхищенно блеснули:

– Ты необыкновенный.

Ионатан осторожно вышел из пещеры. Зашуршали раздвигаемые его руками ветки ракитника. Быстрые шаги затихли вдали. Бина осталась сидеть рядом с раненым, время от времени обтирая влажной тряпкой выступающий на его лбу пот, разглядывая выразительное и мужественное лицо человека, в принципе являющегося врагом.

Сквозь закрытые веки проникал свет. Валерия охватило ощущение тепла и какого-то радостного облегчения, причину которого его сознание пока не могло определить, но стремилось к этому и, конечно бы, преуспело, если бы его не отвлекала от вникания в свои чувства и ощущения, от размышления, чему радуется тело, какая-то бесцеремонная возня у основания его шеи, как раз там, где была маленькая ямка. Кто-то неприятно щекотал его, перебирая по коже чем-то острым и цепким.

Валерий открыл глаза, схватил жука, назойливо шебуршащегося на шее, и отбросил в сторону. От резкого движения тело пронзила боль. Мужчина застонал и только тогда осознал причину своей прежней неясной радости. Он был жив, и боль до этого неосторожного движения мучила его не очень сильно.

Валерий обвел взглядом свое убежище. Он лежал в небольшой земляной пещерке, видимо под корнями огромного дерева. Толстые мохнатые корни сплетались над головой, тонкими белесыми нитями свисали вниз, слегка покачиваясь от движения воздуха, и казались лапами гигантского паука. Влажно пахло землей, гнилью и еще чем-то неуловимым, чему он пока не мог дать объяснения.

Вскоре он услышал приближающиеся шаги и напряженно замер, вглядываясь. Сквозь свисающие корни и кусты ракитника, загораживающие узкий лаз в пещеру, легко протиснулась женская фигурка. Опустилась на колени рядом с постелью. Сказала приветливо на греческом языке:

– Тебе уже лучше. Я рада.

– Я изумлен, что ты не сон, привидевшийся мне в моем горячечном бреду.

– Нет, – легко засмеялась девушка, и глаза чуть лукаво блеснули. – Я Бина, дочь Амрама.

– Иудейка? – протянул Валерий, вглядываясь в лицо девушки, непроизвольно сравнивая рисунок ее лица с врезавшимся ему в память видением и удовлетворенно находя, что память его не обманула.

Красота девушки при свете дня была более нежной, одухотворенной, не столь загадочно сумрачной, как показалось в бреду, но столь же изысканно прекрасной. Длинные густые волосы, рассыпанные по плечам и дивной шее. Томность, грация и чувственность. Совершенное это творение приводило в восторг.

– Бина, – медленно проговорил он незнакомое имя, привыкая к нему. Имя короткое, звонкое, летящее. – Бина. Я стоял на берегу подземной реки, я видел, как подплывает лодка с Хароном, я готовился отплыть. Твое появление вырвало меня из лап преисподней. Почему ты спасла меня, римлянина?

– Тебя спас Ионатан, – ушла от ответа Бина.

– Ионатан. Первый раз слышу это имя, – устало проговорил Валерий.

Для его ослабленного сознания даже такой небольшой разговор был чрезмерным усилием. Он словно уже исчерпал свои силы, с трудом приподнимая тяжелые веки.

Солнечный свет, пробивающийся сквозь сплетения ветвей, ложился на лицо девушки, скользил по упругой коже, сверкал искрами в черных, больших, чуть раскосых глазах, запутывался в длинных кудрях. Легко касаясь тела мужчины, Бина умело меняла повязки на ранах, осторожно стараясь не причинить боль, снимала старые и прикладывала новые, щедро пропитанные соком алоэ. При этом она негромко говорила, и глубокий голос ее звучал певуче и усыпляюще.

Валерий то открывал глаза, стремясь не потерять видение девушки, то, утомленный, закрывал их и, убаюканный певучими словами, видел в полусне далекий Рим. Залитый солнцем Форум, иудеев, опечаленных отказом императора Нерона, дерзкого грека, преградившего им дорогу, лица прохожих, ожидавших продолжения недостойного представления. Его самого, молодого римлянина в белой тоге, неспешно спускающегося со ступеней базилики и вступающегося за иудеев. Такого важного, преисполненного глуповатой высокомерной гордости, словно сам грозный Рим в его лице навел порядок и погрозил расшалившемуся. Смешно.

Валерий вновь открыл глаза:

– Да-да. И с ними был еще мальчик, подросток.

– Ионатан.

– Так вот почему мне показалось странно знакомым лицо мужчины, виденное мною ночью.

Для Ионатана навсегда осталось загадкой, почему незнакомый римлянин вступился за них. Но Валерий вполне отдавал себе отчет в своем поступке, причиной которого была неприязнь к грекам. И связана эта неприязнь была с давними воспоминаниями, с оскорбительными действиями, которые позволил по отношению к мальчику именно грек, его учитель Демохар.

Вечно подвыпившему отцу было безразлично образование Валерия, но Терция, напротив, была заинтересована в престижном, как в знатных семьях, образовании единственного сына. Конечно, можно было отправить мальчика в школу, но, зная суровые нравы драчливых учителей, безжалостно наказывающих своих питомцев связками прутьев, плетками из кожаных полос, а то и просто линейкой, Терция решила нанять мальчику, хоть это было и значительно дороже, частного учителя, грамматика по имени Демохар. Грамматик должен был научить Валерия толково и изящно говорить и писать.

Не прошло и нескольких недель после появления Демохара в доме, как его охватила преступная страсть к красивому десятилетнему мальчику. Если в Греции любовь к мальчикам считалась мужественной и пользовалась уважением, то в Риме она была культурно чужеродной, имела отрицательный, даже оскорбительный характер. Это не значит, что в Риме однополой любви не было. Напротив, но она была уделом и даже прямой обязанностью рабов и проституток. Свободнорожденный мальчик был табу, его совращение каралось смертью. Но Демохар совершенно потерял голову.

В один из дней Валерий сидел рядом с учителем на мраморной скамье во дворе дома. Тихо журчал фонтан. Приторно-сладко пахли лилии. Строя свое обучение, как того требовали правила, на объяснительном чтении классических авторов, Демохар читал стихи Гомера. Читал несколько театрально, видимо упиваясь своим звучным голосом, но при этом вполне вдохновенно, и Валерий внимательно слушал.

Как вдруг, словно под воздействием своего вдохновения, грамматик начал поглаживать Валерия по тонкой ребячьей шее, затем как бы невзначай рука прошла по спине мальчика и съехала на ногу. Теперь рука поглаживала бедро, постепенно продвигаясь на его внутреннюю сторону. Мальчик был спокоен. Он не ежился и не вздрагивал. Когда грамматик уже откровенно погладил мальчика по внутренней стороне бедра, Валерий поднял голову и посмотрел мужчине в глаза. Взгляд мальчика был прозрачен и смел. У Демохара не хватило ума и интуиции расшифровать этот, казалось, ясный взор, хотя он и почувствовал некоторое беспокойство, которое, впрочем, быстро отогнал.

Валерий встал и прошел на кухню выпить воды. На кухне никого не было. Мальчик взял большой нож, спрятал его под драпировкой одежды и вернулся к учителю.

Демохар сидел боком, вальяжно откинувшись на скамье. В его левой руке был развернутый свиток, а правой он жестикулировал, читая текст. Полное белое лицо светилось довольством, круто завитые волосы подрагивали при каждом движении, так же как выдвинутое вперед жирное колено.

Ни слова не говоря, Валерий приблизился к сидящему и, выхватив оружие, ударил обидчика. Удар ножа пришелся на кость бедра и, соскочив, сильно вспорол кожу на боку. Рана была неопасной, но Демохар побледнел как полотно. Молчаливая решительность мальчика ужаснула и устрашила его. Он зажал рану куском своей хламиды и бросился вон из дома.

Валерий спокойно вымыл нож в бассейне и вернул его на место. Своего он добился. Перепуганный реакцией мальчика, Демохар в тот же день покинул Рим. Причины бегства, как и место нового проживания грамматика, никто не узнал. Правда, некоторое время ходили слухи, что из-за какого-то бесчестия он удалился на Сардинию, но подтвердить достоверность слухов никто не мог.

Валерий не стал жаловаться и вообще упоминать об этом. Почему? Да потому, что понимал, что наказание совратителя не спасет его, Валерия, от оскорбительного пятна, что оно будет на нем всю жизнь. Он, страстно желающий стать военным, знал, что все мечты его будут разбиты. Ведь даже Гая Юлия Цезаря всю жизнь преследовало подобное позорное пятно. Несмотря на исключительные таланты Цезаря, способствующие его политической карьере, легионеры продолжали называть его, разумеется за глаза, Царицей Вифинской, намекая на оплошность, совершенную Цезарем в двадцатилетнем возрасте.

Никаких шуток над собой Валерий стерпеть бы не смог. Неприязнь к грекам осталась на всю жизнь. Впрочем, как у большинства римлян, восторгавшихся греческой культурой и презиравших ее носителей.

Сраженный слабостью, Валерий заснул. Бина еще некоторое время сидела рядом. Ухаживая за раненым, обтирая прохладной водой его пылающее лицо, осторожно меняя повязки на ранах, поднося к сухим воспаленным губам чашу с молоком, она чувствовала, как постепенно меняется ее отношение к этому человеку, как милосердие перерастает в иное чувство. И оно, это чувство, вызывало в ней тревогу. Наконец, глубоко вздохнув, Бина поставила рядом с раненым тарелку с мягкими кусочками овечьего сыра, перемешанными с инжиром, чашу с молоком и неслышно исчезла. Прошуршали ветви ракитника, легкие шаги затихли вдали. Звонко пели птицы, жужжали жуки. Но раненый ничего не слышал. Он спал.

Глава XI

Зеленоватые, цвета старой бирюзы, воды Средиземного моря подбирались к самым ногам и, словно внезапно испугавшись, стремительно откатывали назад, успевая на прощание лишь лизнуть носки военных сапог.

Антоний, крепкий мужчина лет сорока с властным решительным лицом и коротко остриженными волосами, задумавшись, смотрел вдаль, не замечая робких заигрываний волн. Только что полученное известие, которому он вполне доверял, сообщало, что, расправившись с Цестием Галлом, войско иудеев спешным маршем идет к Аскалону.

Сказать, что командир эскадрона был удивлен произошедшей с наместником катастрофой, – значит не сказать ничего. Он был буквально ошарашен, изумлен, оскорблен. Иметь всю выгоду на своей стороне и бежать. Бежать – и от кого! – от необученного, нерегулярного партизанского войска. Ничтожество. Бездарь. Потерять пять тысяч отличных обученных солдат. Какой позор для престижа армии, для империи, наконец! И таким-то людям достаются высшие должности. Жадные, кичливые, распущенные.

Но после взрыва возмущения новая мысль заставила сильнее биться сердце Антония. Кажется, изменчивая Фортуна решила повернуться к нему лицом, кажется, она решила дать ему шанс. И уж поверьте, он сумеет этим шансом воспользоваться. Он сумеет превратить неприятность в удачу.

В Аскалоне только когорта пехоты и эскадрон всадников, но он, Антоний, покажет, что может сделать талантливый военный даже минимальными силами, недаром он с детства, выбирая книги в библиотеке своего отца, отдавал предпочтение трактатам о военном искусстве. Может быть, тогда в Риме наконец поймут, какое расточительство держать его здесь, в маленьком городке на Востоке, и…

– Все, достаточно мечтаний, – прервал сам себя Антоний, – прежде всего дело.

Он вывел эскадрон за стены города и выстроил сомкнутыми рядами. Победа над убегающим Цестием настолько вскружила иудеям голову, настолько они уверовали в свои силы и слабость римлян, что, не раздумывая, не готовясь, бросились на Аскалон, кстати, очень хорошо укрепленный.

И тут сразу стало ясно, что такое римское военное искусство. Они, римляне, осмотрительны и всячески обдумывают свои планы, они не действуют под влиянием минуты, в их действиях всегда твердый расчет. Совершив ошибку, они не позволят себе еще одной неудачи.

Хотя римлян было намного меньше, а Рим никогда не славился своими всадниками, эскадрон Антония не только выдержал натиск иудеев, но и отбросил назад тех, кто подступил к стенам города.

Пока пехота сохраняет свои порядки, она для конницы неуязвима. Если бы иудеи стояли плечом к плечу, если бы они образовали из щитов жесткую стену, всадникам Антония не удалось бы их смять.

Но боевой дух иудеев был надломлен первым же обстрелом дротиками. А когда по команде «Атака!», наклонившись вперед и выставив копья, всадники по мчались стеной, иудеи дрогнули.

Те, что находились в первых рядах, бросились назад, спасаясь от ударов мечей и копий, те же, что находились далее, продолжали двигаться вперед. Это внесло в ряды иудеев полное смятение. Вскоре они были рассеяны конницей по прибрежной равнине. Римляне догоняли бежавших и разили копьями. Перегоняли и мчались навстречу, рубя наотмашь мечами. Они не давали иудеям собраться, соединить силы, а пытавшихся это сделать вновь рассеивали.

Ионатан и Эфраим сражались на левом фланге. Здесь не произошло сильного смятения. Иудеи отступали, но отступали с боем.

Эфраим, впервые оказавшийся в гуще боя, пришел в сильнейшее возбуждение. Неопытный в сражениях, мечтательный от природы, он излишне широко размахивал мечом, представляя себя древним героем, этаким воином из войска Давида, пока брошенный хладнокровной рукой дротик не пробил ему плечо. Тогда юноша взмахнул нескладными длинными руками, выронил меч и упал с каким-то детским выражением удивления и незаслуженной обиды на добром беззлобном лице.

Ионатан сражался рядом. Ему удалось сбить нападающего на них всадника с коня и нанести тому смертельный удар. Продолжая держать в правой руке меч, Ионатан подхватил Эфраима свободной рукой и потащил. Эфраим с трудом переставлял ноги. Из его раны обильно текла кровь, хотя он и зажимал рану слабеющими пальцами.

Вокруг расстилалась плоская песчаная равнина. Укрыться от конницы было практически негде. Лишь вдали справа начинались небольшие пологие холмы. Хоть какое-то укрытие, хоть какое-то препятствие для врага. Но даже до этого, такого эфемерного, места спасения еще надо было дойти. Ноги утопали в песке. Высокие стебли острых колючек, высохших еще весной, цеплялись за одежду. Пряно пахло полынью и цветами бессмертника. Чем дальше, тем тяжелее повисал Эфраим. Алая кровь крупными каплями падала на песок, тут же становясь черной.

– Брось, брось меня, Ионатан, – срывающимся от боли шепотом повторял Эфраим, – спасайся сам.

– Молчи. Береги силы.

Ионатану некогда было говорить. Его глаза, заливаемые жгучим потом, метались по сторонам, стараясь не пропустить опасности. Еще немного, еще шаг. Там, за холмом, можно будет передохнуть и, главное, остановить кровь.

И тут Ионатан услышал то, чего опасался: глухой стук копыт набегающего сзади всадника, его победный клич, резкий свист меча, которым ему сейчас срубят голову. Безошибочно угадав это мгновение, Ионатан стремительно пригнулся, бросив наземь Эфраима. Меч просвистел над ним.

Если бы за Ионатаном погнался пехотинец, то он успел бы повторно взмахнуть мечом и нанести удар, прежде чем Ионатан выпрямится и приготовится к бою. Но их догонял всадник, который мчался, желая настигнуть ускользающих иудеев, и потому разгоряченная бегом лошадь пронеслась мимо.

Римлянин осадил коня и развернул его. Ионатан уже стоял. Их глаза встретились. Римлянин усмехнулся. Он не сомневался в исходе поединка. Тысячи убитых иудеев лежали на равнине.

Опьянение боем погубило римлянина. Он расслабился, он перестал осматривать окрестности. Легкий свист – и стрела пронзила шею римлянина. Не успев стереть улыбку с лица, захлебываясь собственной кровью, римлянин мешком свалился с коня.

Ионатан мгновение смотрел, как, пузырясь, выступает на губах убитого кровавая пена, потом повернул голову. Возле небольшой, размером с куст, пушистой ливанской сосны стоял Ицхак, оскалив в ухмылке белые зубы.

Вдвоем нести раненого было легче. Но Эфраиму становилось все хуже. От сильной потери крови его лицо стало белым. Голова безвольно качалась в такт шагам. Изредка он стонал.

Местность становилась все более холмистой. И они то тяжело взбирались на пологие холмы, то спускались в небольшие лощины, поросшие серебристо-лиловой лавандой и редкими зарослями акаций.

– Нам не дотащить его до Иерусалима, – сказал Ицхак.

Ионатан и сам это понимал:

– Здесь неподалеку есть селение, в котором живет семья моей невесты. Оставим его там. Они славные люди. Они о нем позаботятся.

– У тебя есть невеста? – удивленно спросил Ицхак.

– Да, – сухо подтвердил Ионатан.

К вечеру они добрались до знакомого селения. Раненого внесли в дом Амрама и положили на скамью. Бина принесла чистой воды и начала обмывать рану. От сознания, что он жив и что не надо дальше брести по нескончаемо длинной дороге, Эфраим почувствовал некоторое облегчение. Он старался показать свою силу воли и потому улыбался и много говорил.

– Бина, теперь тебе придется ухаживать сразу за двумя ранеными, – выпалил он некстати.

Бина словно невзначай приложила влажную тряпку к губам Эфраима, и конец его фразы прозвучал невнятно. Тем не менее на лицах Амрама и Хадас появилось удивление.

– Бредит, бедняга, – сказала им Бина, вставая с колен.

Лицо ее чуть заалело. Эфраим и сам понял, что сболтнул лишнее. У него все сильнее кружилась голова, потом к горлу подкатила тошнота. Он вздохнул и провалился в благодатное беспамятство.

«Да, – думал Ионатан, бессильно привалившись к стене дома, – язык наш – враг наш. Сказанное лишним вполне может довести до беды. Хотя по закону и положено проявлять заботу о пленных, но ведь я не взял этого римлянина в плен. Впрочем, какой плен? Его неминуемо бы убили».

– Пора идти, – сказал Ицхак.

Ионатан встал, подумал, глядя на Ицхака: «Обратил он внимание на странные слова Эфраима или нет? Этого человека стоит опасаться. Он неровен и порой необоснованно жесток».

Втроем они вышли из дома. Уже наступила ночь. Темная, теплая и безветренная. Ицхак пошел вперед. Громко хрустнула сухая ветка под его ногой. Ионатан взял руку Бины в свою. Ладонь была удивительно холодна. Он взглянул в темные глаза девушки и внезапно почувствовал странное беспокойство. Пытаясь понять причину своего чувства, он вглядывался в глубокие глаза. Они были чисты и прекрасны, как всегда, и все же в них было что-то новое, пока им не разгаданное.

– Ионатан, пора, – раздался из темноты голос Ицхака.

Ионатан поцеловал теплые губы Бины. Они чуть шевельнулись в ответ. Он с усилием разжал свою ладонь, выпустив руку девушки. Повернулся и, словно опасаясь, что не сможет уйти, пошел не оглядываясь.

Глава XII

Солнце садилось. Его лучи почти не пробивались сквозь низкие свинцовые тучи, тяжело, но неотвратимо надвигающиеся с северо-запада. С обреченно поникшими листьями застыли деревья. В загустевшем воздухе было тяжко дышать.

Бина шла быстрым шагом по петляющей дорожке сквозь заросли, огибая кусты. Весь день ей было беспокойно. Занятая домашними делами, она не могла обдумать причину своей тревоги. Но чем ближе приближался закат, тем тревожней становилось у девушки на душе, словно она не завершила какое-то важное дело.

«Я должна с ним попрощаться», – решила она наконец и, оставив приготовление масла, схватила кувшин и стремительно направилась за водой, не слыша удивленных призывов матери, звавшей ее.

В землянке никого не было. Бина почувствовала острое сожаление. Она опустилась на подстилку из сухой травы, на которой столько дней провел раненый. Пахло землей, лежалым сеном, запекшейся кровью, и вдруг сквозь все эти привычные запахи она уловила запах мужского тела, кожи и пота. Запах солдата и римского лагеря. Она непроизвольно содрогнулась.

Тонкими трепещущими ноздрями она ловила этот запах, который то наплывал, то вдруг растворялся в других запахах землянки, то вновь пробивался, необъяснимо волнуя. Ей вспоминались светлые глаза римлянина. Его лицо с твердыми чертами. Ямочка на подбородке, к которой ей всегда хотелось прикоснуться.

– Что со мной? – прошептала Бина, но она явно сама с собой лукавила, так как знала слова ответа, но не хотела их знать.

Уже пять лет, как она была обручена с Ионатаном. Все эти пять лет она была уверена, что любит юношу. И только теперь Бина осознала, что чувство к мужчине может быть и иным.

Вся душа ее наполнилась чувствами противоречивыми. Желанием увидеть Валерия вновь и пониманием преступности этого желания. Любовью, нежностью, сомнениями, признанием своей виновности.

Отдавшись своим нелегким мыслям, Бина опустила руку и водила по подстилке из сухой травы, на которой еще недавно лежал Валерий, которая, казалось, еще хранила теплоту его тела. Неожиданно рука наткнулась на что-то твердое и гладкое. Бина извлекла из-под травы овальный предмет. Круглое детское личико, трогательно беззащитное, смотрело на Бину с геммы из молочно-голубого халцедона. Спрятав гемму, Бина поспешила домой.

Тишина вечера кончилась внезапно. Сверкнула молния, загремел гром. Пронесся такой сильный порыв ветра, как будто его долго где-то прятали, но теперь он вырвался из плена и спешит наверстать упущенное, яростно ломая ветви деревьев, бешено крутя в похолодевшем воздухе сухие листья и мусор, наполняя округу глухим шорохом. Дождь начался, как всегда, сразу, словно на небесах перевернули огромное ведро.

Эти же холодные струи били Валерия, бредущего на запад, к морю. Ноябрьская ночь была темна необыкновенно. Он шел, вытянув вперед руки, отталкиваясь от кустов и деревьев, ощущая под пальцами то мокрые жесткие осенние листья, то острые, словно каменные, колючки. С трудом, увязая в размокшем песке, взбирался на холмы, не удержавшись, скатывался с них вместе с потоками воды вниз, в овраги.

И долго лежал в воде, приходя в себя, чувствуя жгучую боль в ранах. Отлежавшись, вставал и вновь шел вперед. От слабости его шатало. Валерий то замерзал и начинал дрожать всем телом, громко стуча зубами, то покрывался жаркой испариной.

Сначала в его сердце еще находили место страхи. Страх потерять направление. Или наткнуться на иудеев. Но постепенно он терял силы и вместе с ними и чувство страха. У него осталась лишь одна цель – идти, и он брел, брел нескончаемо долго, сквозь нескончаемо долгую ночь. Он шел и молился, вновь давая обеты. Неожиданный окрик часового лишил его последних сил. Он сказал:

– Я Валерий Венуст, префект, – и упал лицом вперед, на размокшую влажную почву, ощутив мгновенное острое счастье от прикосновения холодной земли к своей горящей от жара коже и от сознания, что он выполнил то, что должен был, дошел до своих и что теперь он может позволить себе отдохнуть. С этой мыслью Валерий потерял сознание.

Пришел в себя Валерий в операционной легионного госпиталя. Молодой здоровый рыжий архиатр[26], держа в сильной руке небольшую железную лопатку устрашающего вида, исследовал его раны.

– А, очнулся, – без удивления сказал архиатр и добавил с интересом: – Кто это заботился о вас, офицер? Раны вполне чистые.

У Валерия от боли непроизвольно дернулась щека.

– Ну ты, живодер, поосторожней, если раны в порядке, чего в них копаться, – хрипло проговорил он, испытывая, как и все люди, не связанные с медициной, томительно удручающие ощущения при виде хирургических инструментов – всех этих бронзовых изогнутых щипцов, крючков для удаления наконечников стрел, острых скальпелей непонятного назначения, таинственных мазей и эликсиров в керамических сосудах, расставленных по сторонам комнаты.

Медик понимающе хмыкнул и отошел, поручив санитару присыпать раны пеплом морской губки, чтоб не загноились.

В просторной, хорошо протопленной угловой комнате, предназначенной для офицеров, было тихо. Валерий подолгу спал; проснувшись, лежал, наслаждаясь бездельем и покоем. Силы постепенно возвращались к нему, и вместе с ними вернулись мысли и воспоминания.

Воспоминания о прекрасной женщине чуждого народа. Он постоянно ловил себя на мыслях о девушке, он хотел ее вновь увидеть. Это становилось необходимостью. Все яснее осознавал он свою любовь к Бине. Его разумность, не допускающая прежде таких чувств, отчаянно пыталась сопротивляться, надеясь вернуться к прежнему, равнодушно созерцательному, чуть насмешливом у ко всем у отношению.

Но страсть неосторожная, нежданная рушила его внутренний мир. Он не хотел этого чувства. Он попытался уничтожить его, бросившись к женщинам.

Отыскать спутницу, которая скрасила бы тяготы военной службы, красивому офицеру никогда не составляло труда. Выбор был безграничен. От обитательниц многочисленных борделей, располагавшихся вокруг лагеря в поселках – канабах, до свободных аристократок.

Женщины проходили пред Валерием туманной чередой. Разные – светлые, темные, красивые, но однообразно безликие. По утрам просыпаясь в своей палатке, он чувствовал к себе, к своим поступкам лишь тяжелую брезгливость.

И словно показывая бессмысленность его сопротивления, в серой предрассветной дымке, отодвигая в сторону все эти неясные лица ненужных женщин, проступало одно. Чарующе трепетное. Оно смотрело внимательно и умно удлиненными темными глазами. Не осуждая и не обвиняя, а словно раздумывая.

И непривычное чувство всепоглощающей нежности охватывало Валерия. Его изумляло и угнетало то обстоятельство, что он не понял прежде всей глубины своего чувства и, расставаясь с девушкой, не позвал ее с собой, не подумал даже узнать название селения и местности. Где же искать ее? Это делало его все более задумчивым, порой угрюмым.

Он забросил плотские наслаждения и часто одиноко сидел в таверне за бокалом вина. Весь мир его, мир привычный, рациональный и трезвый, рассыпался. Мучительно неотвратимое, могущественное чувство неотступно бушевало в груди.

– О чем ты все время думаешь, префект? – раздался в один из таких тоскливых вечеров голос Луция Альфена.

И, так как Валерий не ответил, а лишь взглянул на говорившего, Луций продолжил, изобразив на лице глубину своих раздумий:

– И как это тебе удалось остаться в живых? Ведь погибли все. Что это, особенная склонность к тебе Фортуны или…

Валерий был мрачен и зол. Он пил вино, и мысли его, подстегнутые желанием, были не здесь, в чадной атмосфере кабака, а в прохладном дурмане землянки. Он не имел желания возвращаться.

В таверне же постепенно смолкли все разговоры. Напряженная тишина разлилась в чадном от масляных светильников воздухе. Что кроется в недобрых словах легионного трибуна? Возможность предательства? Все замерли в ожидании ответа. Светильники отбрасывали зловещие красноватые блики на лица.

Валерий покрутил в руке глиняный кубок с вином, затем не спеша выпил. Поставленный кубок глухо стукнул по деревянной крышке стола. Он встал, смерил взглядом невысокого трибуна, сказал спокойно:

– Чтобы это узнать, надо было тебе, Луций Альфен, остаться с нами, а не удирать без оглядки от иудеев, словно безобидный заяц, заслышавший в ночи рык льва. Я получил удар в грудь, но сохранил спину.

Прихрамывая, Валерий покинул таверну. Луций скривился. С каким наслаждением, будь он, Луций, полководцем, подверг бы он наказанию этого префекта. Заставил бы выстоять у своей палатки от рассвета до заката. В тунике без пояса, в плаще с обрезанной бахромой, босого, с лицом, залитым краской стыда, чтобы знал этот префект, как следует настоящему воину, не цепляясь за жизнь, мужественно идти навстречу смерти. Он бы, Луций, заявил во всеуслышание, как некогда Квинт Метел: «…кто вернется в лагерь, будет сочтен врагом и убит»[27]. Да, он, Луций, мог бы сказать так, чтобы слова его повторяли потомки.

Тут Луций очнулся от грез о возможном своем величии и обвел взглядом сидящих офицеров. На него никто не смотрел.

Глава XIII

Потеряв в походе пять тысяч человек, Цестий Галл с оставшимся войском добрался до Кесарии и здесь в безопасности задумался над чрезвычайно важным для него вопросом. Как отвести от себя гнев императора, как убедить Нерона, что основным виновником произошедшего является Флор?

Наместник, не только не сумевший избежать войны, но и не пресекший мятеж в зародыше, несомненно, навлечет на себя немилость императора, и Галл долго работал над составлением своего донесения, тщательно подбирая убедительные слова, старательно отшлифовывая предложения.

Составив донесение в нужной, как ему казалось, тональности, Цестий Галл отправил его в Ахайю[28], где в это время находился император.

Получив известия из Иудеи, Нерон пришел в бешенство. Опять восточные провинции портят ему жизнь. А ведь он был почти счастлив, путешествуя по греческим городам. Греки, вот истинные ценители его артистического таланта! Как они его принимают, как восхваляют! Император топал ногами, кричал, имея в виду Цестия Галла:

– Что, что ему не хватало?

Свита в страхе постаралась исчезнуть с глаз беснующегося Нерона. При императоре остался лишь его фаворит, префект претория Сафоний Тигеллин, и евнух Пелагон.

Сафоний быстро оценил открывшуюся возможность. Командовать телохранителями императора – должность, несомненно, престижная, но стать наместником большой и богатой провинции, сосредоточить в своих руках несколько легионов не менее заманчиво.

– Мой император, – сказал он, – что можно было ожидать от старого развратника и мота? Необходимо отправить в Сирию более достойного. – И Тигеллин застыл в почтительном ожидании, всем своим видом показывая, кто мог бы быть этим достойным.

Как ни странно, но именно фраза фаворита успокоила Нерона. Конечно, Цестий Галл будет смещен. Погубить пять тысяч человек, позволить захватить обоз. Да с возникновения империи римская армия не знала такого тяжелого, позорного поражения. Ответ римлян должен быть неминуемым и жестким. Необходимо так убедительно наказать мятежную провинцию, чтобы все соседние государства, возмечтавшие о независимости, забыли бы об этом с молниеносной быстротой.

Но при этом будущий главнокомандующий не должен вызывать в своем императоре ни малейших подозрений в стремлении, завоевав расположение легионов, рвануться к власти. Рим неоднократно в своей истории становился добычей своих полководцев. Таковы, увы, новые времена. Солдаты преданы своим военачальникам, не государству.

Сощурив глаза, Нерон еще раз пристально вгляделся в Сафония. Любимец, фаворит, участвующий в самом сокровенном разврате, человек, изощренный в лести, но так ли он предан, как старается показать? Нет, для должности наместника он не подходит. Вспышка бешенства прошла окончательно.

– Моя публика меня ждет, – сказал Нерон, дав понять, что не намерен более говорить о делах.

Он позволил Пелагону поправить свои рыжеватые волосы, завитые рядами, и, подняв подбородок, стремительно вышел на сцену под оглушительные рукоплескания публики.

– Ах, как он взволнован, – заботливо произнес Пелагон.

Сафоний не ответил, продолжая в уме перебирать различные кандидатуры на должность наместника Сирии. Если не он сам получит это место, то кого можно рекомендовать с наибольшей для себя выгодой? И сколько за такую рекомендацию запросить? Тут есть над чем задуматься.

Император между тем начал петь:

Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои — Роком ведомый беглец – к берегам приплыл Лавинийским. Долго его по морям и далеким землям бросала Воля богов, злопамятный гнев жестокой Юноны[29].

Нерон обладал несильным, несколько сиплым голосом. Слушать такой голос долго было довольно томительно, но смельчаков покинуть театр прежде окончания выступления не находилось. Впрочем, если бы такой вдруг и нашелся, выйти ему бы не удалось.

Все выходы из театра находились под контролем воинских караулов. Так что можно было терять сознание, рожать, умирать – случалось и такое, – но покинуть театр прежде, чем Нерон закончит свое выступление, никто не мог. Сидящие между зрителями преторианцы, игравшие во время выступлений роль клакеров[30], старались вовсю, в ритмичных рукоплесканиях буквально отбивая ладони.

Наконец, вспотевший, но довольный Нерон покинул сцену.

– Ты видел, как меня принимают? – спросил он Пелагона, отдавая тому кифару[31].

Евнух закатил глаза в безмерном восторге, сказал льстиво, тонким женским голосом, нежно вытирая капли пота с полного лица Нерона:

– Мой император, вы пели божественно. Зрители потрясены и счастливы. Им довелось лицезреть и слышать артиста, красотой и голосом подобного богам.

– Да, ты прав. Я пел сегодня бесподобно, – сказал император, благосклонно выслушав Пелагона, потом неожиданно спросил: – Кстати, что-то я давно не видел «ослятника».

Пелагон осторожно хихикнул. «Ослятником», или погонщиком мулов, в народе прозвали Тита Флавия Веспасиана – за столь недостойное для сенатора занятие, как продажа мулов.

– Мой император, вы запретили ему вас приветствовать, – напомнил Тигеллин, стараясь понять причину, по которой Нерон вспомнил о Веспасиане. – Он удалился в свое имение.

– Заснуть во время вашего блистательного выступления, – с негодованием сказал Пелагон, всплескивая руками.

Нерон задумчиво посмотрел на евнуха. Нет, сегодня ему настроения не испортят.

– Да, – сказал он наконец, – но на то он и «ослятник». – И захохотал, довольный своей шуткой.

Многочисленная толпа приближенных и охрана с готовностью поддержали смех императора, при этом каждый задал себе вопрос, что последует за шуткой.

Запрещение приветствовать императора было опасным симптомом надвигающейся репрессии. А многие из присутствующих, не брезгуя доносами, составили себе огромные состояния именно за счет имущества репрессированных.

Но император, словно специально томя приближенных, более ничего не сказал. И лишь спустя несколько дней стало известно, что ни о каких проскрипциях[32] в отношении Веспасиана не может быть и речи. Более того, император назначил его командующим войсками в Иудею, предоставляя в его распоряжение три легиона.

Назначение Веспасиана было совершенно неожиданным как для царедворцев, так и для самого Веспасиана и показало при этом незаурядный ум и хитрость Нерона. Он решил, что не стоит в данном случае совмещать пост главнокомандующего с должностью наместника, и просто разделил власть между двумя представителями Рима, предоставив Муциану заниматься провинцией, но не иметь отношения к войскам, и сосредоточив в руках Веспасиана всю военную силу без права заниматься политикой.

Тит Флавий Веспасиан был выходцем из средних слоев и не мог похвастаться ни знатностью рода, ни богатством. Он даже не имел изображений предков.

Его дед был центурионом[33]. Его отец – сборщиком налогов.

Сам Веспасиан прошел длинный путь. Он служил во Фракии, управлял Критом, командовал легионом в Германии, удостоился триумфа за победы в Британии. Словом, это был профессиональный военный и один из талантливейших полководцев своего времени. Он был энергичен, осмотрителен и осторожен. Действовал твердо, решительно, обдуманно и планомерно. Странные скачки поведения Цестия Галла были ему совершенно несвойственны.

Получив назначение, Веспасиан в феврале 67 года прибыл в Антиохию.

В свое распоряжение он получил три сильнейших легиона – Пятый Македонский, Десятый Сокрушительный, а также Пятнадцатый Аполлонов, приведенный его сыном Титом из Александрии. Кроме этого, отвернувшийся от своего народа царь Агриппа и вассалы Рима цари Коммагены, Эдессы и Аравии выставили сильные вспомогательные отряды.

Всю зиму Веспасиан провел в Антиохии, а весной 67 года соединенная армия в 60 тысяч человек вступила с севера в Иудею и начала планомерно подавлять очаги восстания.

Страна за мерла. Иудеи не были готовы биться с римлянами в открытом поле. Они укрывались за стенами городов и оборонялись с ожесточением и упорством. Но, прежде чем осенние дожди прервали военную кампанию, города, селения, крепости Галилеи были вновь в руках римлян, вернее, то, что от них осталось. Потому что кроме нескольких городов, добровольно сдавшихся на милость победителя, все остальные представляли собой лишь развалины и горькие пепелища. Непокорное население наказывалось жесточайшим образом. Смерть или продажа в рабство. Никаких иных вариантов.

Слухи о приближении римлян действовали на Амрама угнетающе. Всегда спокойный, по-крестьянски расчетливый и предусмотрительный, на этот раз он не мог решить, как поступить. Бежать в Иерусалим, искать спасения за его стенами или, понадеявшись на Бога, остаться дома.

Вечером он говорил жене и дочери, что утром они уходят, наказывая быстрее собрать вещи. Но приходило утро, вместе с ночью отступали страхи, и Амрам вновь и вновь откладывал уход.

Хадас и Бина переглядывались и молчали. Женщинам всегда тяжелее покинуть свой дом.

Бина между тем становилась все более задумчивой и печальной. Родители приписывали состояние дочери разлуке с Ионатаном, беспокойству о нем. Но не только это мучало девушку.

Ее угнетала мысль, что у нее впервые есть тайна от матери, что прежде она скрыла от нее свой уход за раненым римлянином, а теперь вынуждена скрывать свои чувства к нему.

Но даже не это было самым трудным, самым тяжелым, а поиск ответа на пронзительно острый, сжигающий ее изнутри вопрос. Возможно ли любить врага? Любить врага и предать Ионатана, его светлую, преданную любовь. Способна ли она на это?

От этих мыслей ненависть к самой себе охватывала девушку, ненависть и презрение к своей слабости.

По ночам ее мучали кошмары. Ей снилось, что Валерий не дошел до своих, что он лежит без сознания посреди равнины. А она стоит далеко-далеко, в стороне, но видит его белое лицо, его закрытые глаза, видит, как течет кровь из его ран. Видит, но не может подойти к нему, не может сделать ни единого шага, не может даже шевельнуться. Она только чувствует запах крови, стекающей на траву, и замечает, как на этот запах собираются ночные звери.

Они ходят вокруг лежащего неясными темными силуэтами, с каждым разом все приближаясь, кровожадно облизываются, щелкая зубами.

Бине безумно страшно. Она пытается побежать, закричать, но не может. Она делает над собой неимоверное усилие и просыпается с мокрым от слез лицом и с мучительным ужасом, что, возможно, Валерия уже и нет на свете, что он погиб по дороге, что кости его очистили ночные хищники и они тускло белеют где-то в сухой траве.

Боясь повторения кошмара, Бина не позволяла себе спать, но тогда воспоминания обступали ее, и она или грезила наяву, или пыталась осмыслить свои чувства.

Почему среди многих ты вдруг выбираешь одного и именно этого? Он может быть не лучше и не хуже других, но его достоинства к твоему выбору чаще всего не имеют ни малейшего отношения. Твой взор просто выхватывает его из общей толпы, твое сердце почему-то начинает вздрагивать лишь при одной мысли о нем. Как происходит этот выбор и почему разум в этом выборе явно не участвует? Более того, сколько бы ты себя ни уговаривала, сколько ни убеждала, сколько ни взывала к разумности, это бесполезно. Выбор сделан, и повлиять на свой выбор, отменить его усилием воли ты не в состоянии.

Если он хорош, твой избранник, ты любишь его и объясняешь себе свое чувство его достоинствами, если он нехорош, ты все равно любишь, уходя от раздумий о его неблаговидных поступках или отрицательных чертах характера. Ты ищешь объяснения даже самому нехорошему в нем и оправдываешь, обязательно оправдываешь.

В один из дней конца лета, в тот час, когда солнце уже прошло на небосводе свою самую наивысшую точку и начало, завершая день, не спеша спускаться к западу, вблизи селения появилась беженка.

Стоя на каменной ограде, Бина срывала плоды инжира и складывала их в старую, потемневшую от времени корзинку. Широкие листья смоковницы загораживали от ее взгляда тропинку, но вот отпущенная рукой девушки ветка взмыла вверх, и Бина увидела несчастную.

Молодая женщина с измученным осунувшимся лицом стояла, прислонившись к стволу дерева. Головной платок был ею, видимо, утерян. В черных спутанных волосах застряли сухие веточки и листья. Несколько свежих царапин кровоточили на щеках. К груди она прижимала младенца.

У ее ног сидел мальчик лет пяти. У него не было сил стоять, и он, боясь, что мать оставит его, уйдет, судорожно обхватывал руками ее ногу, путаясь в складках просторного платья. Страх этой возможной потери был в круглых, широко распахнутых глазах ребенка. Страх был в беззвучных горестных рыданиях, в открытом рте, в захлебывании слезами.

Беженцы не первый раз проходили через селение. От их рассказов стыла кровь, и все же вид именно этого горько плачущего мальчика перевернул все в душе Бины. Жалость была настолько острой, что девушка едва не задыхалась. Из жалости рождались иные чувства – желание спрятать, защитить эту слабую, недавно появившуюся жизнь, и враждебность, и гнев, и ненависть к тем, кто виновен в страданиях ни в чем не повинного ребенка. Жалость и возвышала, и придавала силы, вела к сопротивлению, к борьбе.

– Не бойся, не бойся, малыш, – шептала Бина, гладя мальчика по трясущейся головке и изнывая от вида его затравленных, как у зверька, глаз, закусывала губу, чтобы не расплакаться, чтобы не рыдать вместе с ребенком.

Ей было больно и горько. Это острое чувство не прошло и после того, как беженцы были умыты, накормлены и уложены в постель. Бина сидела рядом с малышом, держала его за руку и обещала, что теперь все страхи долгой дороги, все невзгоды и горести остались позади, теперь с ним уже ничего не случится. Никто его здесь не обидит. Он вырастет большой, сильный и добрый.

Через три дня мертвый малыш будет лежать на земле возле входа в дом, с разбитой от удара о камни стены головой.

Глава XIV

Отряд иудеев отступил к стенам домов небольшого селения. Их осталось немного. Строй распался. Каждый сражался в одиночестве неистово и без надежды остаться в живых.

Римлян было много. Они наступали, кололи, рубили, сбивали с ног, затаптывали раненых ногами. Звенел металл. Мечи погружались в грудные клетки и вспарывали животы, безжалостно секли живую плоть.

Мешались крики ярости и ужаса, стоны раненых и хрипы умирающих, отчаянные вопли женщин и горестный плач детей, запах человеческой крови и начинающегося пожара. Метались, бросаясь из стороны в сторону, испуганные огнем верблюды и ослы. Мычали коровы.

Валерий с равнодушием смотрел на ставшие привычными страшные сцены войны, выхваченные его взглядом в этой сумятице и толчее.

Вот бежит со всех ног, пытаясь спастись, подросток, почти мальчик, но дротик, брошенный уверенной рукой, пробивает насквозь его худенькое тело, и он падает, неловко вывернув кудрявую голову.

Вот воин гонит молодую женщину с младенцем на руках. Ребенок мертв. Его тельце безвольно изгибается в сторону, но мать не видит, она продолжает прижимать сына к груди, пока легионер не выхватывает его и не отбрасывает в сторону. Тело ребенка ударяется о стену и падает. Нечеловеческий вопль матери на мгновение заглушает все иные звуки. Женщина рвет с головы плат и падает как подкошенная.

Вот солдат пытается совладать с юной девушкой. Она отчаянно вырывается. Из-за деревьев на помощь девушке бросается пожилой мужчина с седой окладистой бородой. В руках его дубинка.

Валерий смотрит спокойно, он знает, что за этим последует. Сейчас воин выхватит меч и умертвит мужчину. Девушке от воина никуда не деться, – криво усмехается префект. Он разворачивает лошадь. Очередная драма совершится без него. Он уже почти отвернулся.

И вдруг его словно пронзает молния. Он неожиданно осознает, что отчаянно сопротивляющаяся девушка – это Бина.

Валерий соскакивает с коня и бросается к воину. Он останавливает уже замахнувшуюся руку. Воин в недоумении.

– Ты молодец, – говорит префект, и голос его странно дрожит и прерывается.

В нем только теперь рождается ужас, что он не сразу узнал Бину, – но не стоит убивать всех. Риму нужны рабы.

В первое мгновение распаленный сражением воин дернулся вырвать руку с мечом. По законам войны селение и его жители отданы им, победителям. Это их законная добыча. Так почему префект так неожиданно вмешался? Или ему самому приглянулась эта красивая иудейка?

Воин дернулся еще раз, но дисциплина взяла верх, и, крайне недовольный, он отправился выполнять какое-то ненужное, путаное приказание префекта.

За те минуты, пока это все происходило, Амрам, схватив за руку дочь, попытался потянуть ее за собой. Бежать, бежать, пока враги не опомнились.

Но дочь остановилась и повернулась навстречу офицеру. Какое странное выражение на ее прекрасном лице.

До этой встречи Валерию казалось, что он почти победил свое чувство к этой девушке, что он вновь спокоен, равнодушен, насмешлив.

Но одного взгляда на Бину хватило, чтобы все здание его циничного скептицизма рухнуло. Он смотрел на девушку и не понимал, как он жил все это время без этого одухотворенного тонкого лица, без этих больших удлиненных глаз, в темной глубине которых крылась волнующая его неразгаданность. Да разве он жил?

Валерий проглотил комок, застрявший в горле от охватившего его волнения, сказал не своим, сдавленным голосом:

– Бина, пойдем со мной. Ты и твои родители будут спасены. Позволь мне позаботиться о тебе.

Девушка смотрела в лицо Валерия, не отрывая взгляда, и молчала. Ветер шевельнул черные кольца рассыпанных волос. Вот она порывисто шагнула вперед, прислонилась к плечу мужчины, нежно провела длинными пальцами по его щеке.

– Бина, – хрипло проговорил Валерий, – я женюсь на тебе. У нас будут дети. Ты всегда будешь со мной.

– Бина, – негромко ахнула за спиной девушки Хадас и замолчала – то ли от потрясения увиденным, то ли под действием быстрого взгляда Амрама.

От селения продолжали нестись звуки сражения, лязг оружия, крики, но двух застывших в объятиях людей словно на мгновение окутала тишина.

– Валерий, – медленно, с наслаждением, проговорила Бина, – Валерий. Я люблю тебя. Люблю, – сказала она пылко, открыто и безгрешно, – сердце мое сразу сказало: люби, оно рыдает и беспредельно рвется к тебе. Я не знала, как мучительна бывает любовь, как горька.

Мне больше ничего не снится. Лишь только ты. Ночи напролет я нашептываю тебе безумные нежные слова, даже не знаю, откуда они берутся. Ах, как это было бы хорошо, как сладостно, – и ее руки все гладили, все ласкали его лицо, обвивали шею, – но я не могу быть с тобой.

От слов Бины, от ее близости, от желанной возможности счастья у Валерия кружилась голова, он сказал не задумываясь:

– Есть немало женщин… – и не договорил, тут же ужаснувшись обыденности своих слов, тому, что он хоть на мгновение мог сравнить ее с кем-то из тех женщин, что живут в лагерных поселках, следуя за легионом, в обществе неофициальных жен, проституток, работорговцев, военнопленных.

Но она поняла и, откинув назад голову, долго внимательно смотрела в серые глаза. И хотя девушка находилась в кольце его рук, Валерий вдруг почувствовал неясную тревогу.

– Оглянись, – тихо прошептала Бина, вновь прижавшись щекой к жесткому кожаному панцирю, – там, за спиной твоей, горит мой дом. В этом доме я родилась, в нем провела все дни жизни своей. И вот его нет. Нет родных моих, нет подруг, нет соседей. Вы пришли и разрушили мой мир.

Бина отстранилась, медленно высвободилась из рук Валерия, отступила на шаг. Ее пальцы, словно прощаясь, вновь коснулись его щеки, скользнули по плечу. Девушка опустила руку, сказала:

– Мы не свободны в чувствах своих. Но вольны в поступках. Быть вместе. Это значит, один из нас должен стать предателем своего народа. Что может быть гнуснее, что более достойно презрения? Ты не можешь стать иудеем. Я не могу быть римлянкой. Лежать в твоих объятиях, когда земля моя горит и стонет, когда истерзанный народ мой истекает кровью. Нет. Я не смогу. Я не смогу есть, спать, жить.

Глубокий голос девушки был спокоен и тверд. Она говорила об обдуманном, выстраданном и окончательно решенном. Ветер вновь шевельнул, отбросил назад ее волосы. Она замерла на мгновение, чуть приподняв красивое лицо, сказала просто:

– Я никогда не буду твоей, римлянин.

Валерий почувствовал, как в груди его леденеет сердце, как медленно от расходящегося волнами холода застывает тело, как мрачнеют глаза, как суровеет лицо. Он не может найти слов, чтобы выразить свои чувства, чтобы убедить. Он чувствует, что потерпел поражение, неудачу.

Он задал простой, но ненужный вопрос. Бина ответила. Но чем дальше они говорили, тем глубже разверзалась пропасть между ними, тем более чужими они становились. Бина не называла его больше по имени, как в минуты признания в любви. Она говорила: римлянин. И это звучало отстраненно и даже презрительно, словно она говорила: язычник, или варвар.

– Куда ты пойдешь? – спросил Валерий, и голос его был холоден.

– В Иерусалим.

– Не надо. Иерусалим будет взят.

– Нет! – воскликнула Бина, отрицательно покачав головой.

– Бедная женщина. Разум твой помутился. Ты заразилась слепотой от разбойников. Ты не видишь, что происходит вокруг. Раскрой глаза, Бина. Иерусалим обречен.

В Валерии закипает гнев. Он вспылил. Он говорил что-то грубое, насмешливо-солдатское о ее Боге, о самомнении иудеев.

Бина не прерывала, а лишь смотрела своими умными глазами, понимая, что за всем этим взрывом, за всем неуместно прорвавшимся римским высокомерием стоит боль. Казалось, она не слышала, о чем говорил Валерий, а лишь впитывала звучный голос, запоминала распаленное гневом лицо. И он заговорил тише. Замолчал.

– Римлянин, – сказала Бина так же отчужденно, как прежде, – мы никогда не поймем друг друга. Сотни богов рвут на части твою душу. А моя принадлежит Единому. И в руке Бога дыхание мое.

Валерий внезапно сник, почувствовал сильную усталость. Он сжал губы. Сердце давила тяжесть потери. Он понял, что бессилен. Почувствовал, что уговаривать, убеждать эту девушку бессмысленно. Ему на мгновение почудилось, что перед ним была не Бина, пред ним стояла дочь Иудеи, ее национальная гордость, ее идеал полной свободы. И она, эта гордая дочь Иудеи, сказала:

– Никогда.

Простое, короткое, емкое слово. Никогда эта девушка не будет принадлежать ему. Он никогда не поцелует завитки на ее шее, не коснется губами этих губ, не сожмет в руках это гладкое, смуглое, горячее тело. Она промелькнула пред ним, загадочная и непонятная, таинственная, как ее невидимый Бог, и исчезает. И вместе с этой потерей к нему неожиданно пришло понимание, странное для римлянина прозрение, полубредовая уверенность, что никогда Иудея не покорится Риму. Ее будут давить, ломать, терзать, разорять и уничтожать, а она будет возрождаться. Возрождаться из пепла вновь и вновь.

– Уходи, – холодно сказал Валерий.

– Ухожу, – беззвучно шевельнулись губы Бины.

Она постояла еще минуту, долгую и мгновенную, исчезнувшую бесследно в быстром потоке времени, повернулась и пошла. Хадас, все это время в смятении ожидания ломавшая руки, бросилась к дочери, об хватила дрожащими руками, в изнеможении прислонилась к ней. Бина обняла плечи матери, и женщины исчезли среди корявых стволов библейских смоковниц.

Только тогда Валерий увидел Амрама, безмолвно стоящего чуть поодаль. Голова иудея была непокрыта, длинные седые волосы и борода растрепанно торчали в стороны, но Амрам стоял спокойно, даже величественно, и только глаза его выдавали напряжение, с которым он следил за Валерием. Что предпримет враг, не бросится ли он сейчас за его женщинами.

Валерий не шевельнулся. Амрам отступил назад, медленно, словно боясь растревожить змею, повернулся, обжигая напоследок римлянина ненавидящим взглядом, и ушел.

Валерий все стоял в одиночестве и смотрел, как ветер шевелит листья. О чем он думал в эти минуты? Он, истинный римлянин, волевой и храбрый, проводящий жизнь в кровопролитиях, привыкший к наступлению, привыкший навязывать слабому свою волю, винтик жестокой машины тирании. Он мог заставить эту девушку подчиниться, он мог взять ее силой и… не мог. Прагматизм, дух господства и завоевателя спорили в его душе с любовью, щемящим чувством неожиданной нежности. Он словно шагнул в своих чувствах от инстинктивности к духовности и был потрясен, и был подавлен.

Валерий не знал, сколько времени он так простоял. От селения уже не неслись крики сражения и вопли боли. Там все было кончено. Среди горящих домов продолжали рыскать солдаты, выискивая, чем бы еще поживиться.

Ветер приносил удушливый запах пожара и серые хлопья пепла. Становилось темно.

Внезапно мужчина почувствовал опасность. Он еще не определил для себя, что ему угрожает, но уже весь напрягся сжатой пружиной, чтобы при первом же шорохе рвануться в бой.

– Как, однако, порой человек проникается интересами врага, – раздался за спиной голос Луция.

В первое мгновение Валерий почувствовал облегчение, что это свой, римлянин, что его никто не попытается ударить в спину, но уже следующей была мысль, что Луций и есть самый настоящий личный враг и этот враг при случае ударит без сомнений.

– Что это сейчас было? Чему я стал свидетелем? Это что, трагедия? – продолжил между тем Луций, стараясь придать своему голосу не только насмешливые, но и издевательские интонации. – Как, паршивая варварка отказывает победителю, офицеру победоносного Рима? Или я смотрел комедию Плавта и мне следует хохотать над незадачливым влюбленным, получившим щелчок по носу?

– О чем ты толкуешь, Луций? – холодно спросил Валерий и сжал зубы так, что выступили желваки на скулах и резче обозначилась ямочка на твердом подбородке.

– О том, что ты уже не можешь служить императору и империи, – высокопарно сказал Луций со скрытой злобой в сердце, – ты стал слаб. Ты отпускаешь врагов. Ты изменник. Такого человека надо убрать. Смерть – вот единственное, чего ты теперь достоин.

Взгляд Валерия стал прозрачен, и, будь Луций более внимателен, он бы уловил опасность, растворенную для него в этом взгляде.

– Не тебе решать, – неприятно сухо сказал Валерий и хотел обойти стоящего перед ним Луция.

– Нет, мне! – ненавидящим голосом выкрикнул Луций и в запальчивости выхватил меч.

Рассчитывать справиться с таким воином, как Валерий, было слишком самонадеянно со стороны трибуна. И потому, прежде чем Луций сделал выпад, меч префекта вошел в его печень.

Глава XV

Удача сопутствовала Веспасиану. В течение двух лет его армия овладела всеми городами Иудеи. Лишь священный Иерусалим остался непокоренным. В 69 году нашей эры сенат присвоил Веспасиану все почести и звания, полагающиеся принцепсу, и признал его верховным владыкой империи.

Новый император отбыл в Рим. Заканчивать кампанию он оставил своего сына Тита Флавия Веспасиана, пожелав ему «прославить государство разумным ведением войны и собственной доблестью»[34].

У Тита 80 тысяч человек и новейшее осадное оборудование. У защитников Иерусалима – 25 тысяч, да и те разделены на две группы.

Сквозь узкое, забранное решеткой окно проникал неяркий свет, освещая просторную квадратную комнату в доме Гедеона. Прислонившись боком к стене и глядя на улицу, у окна стояла Бина, с нараставшим нетерпением ожидая возвращения матери. В углу комнаты за небольшим столом Гедеон проверял расходные книги. Его жена Длайя, расположившись на ковре, играла с маленьким сыном Эли. Красивый чистенький мальчик сосредоточенно постукивал раскрашенными деревянными кубиками.

– Творится невообразимое, – сказал Амрам, продолжая начатый ранее разговор. Он сидел на краю дивана, не прикасаясь спиной к его мягким шелковым подушкам. – Открыли ворота, впустили в город отряд Симона бар Гиора, а он захватил Верхний город и Храм.

– Да, – откликнулся Гедеон, переворачивая деревянную дощечку листа, – вот если бы Симон договорился с Иоанном, если бы они объединили свои отряды, они бы справились с римлянами. Ведь избавили же великие Маккавеи страну от власти Антиоха. Да и парфяне обещали помощь.

Так как Амрам не ответил, Гедеон поднял голову и посмотрел на него:

– Почему вы так мрачны, Амрам? Не верите в возможность объединения?

– Нет, – отрезал Амрам.

– Но почему, почему вы так думаете? – заволновался Гедеон.

Женщины молчали. Бина не отводила глаз от окна. Ей казалось, что прошло слишком много времени после ухода матери, что Хадас уже должна была вернуться, и тревога все сильней овладевала ею.

Амрам неспешно провел рукой по густой бороде, видимо подбирая нужные слова:

– Дорогой мой Гедеон, я каждый день обращаюсь к Богу и прошу его послать благополучие твоей семье и дому твоему. Ты святой человек. Полтора года мы живем в твоем доме, едим хлеб твой, и ты ни единым словом, ни единым взглядом не попрекнул нас. Но скажи, Гедеон, разве ты считаешь меня человеком наивным?

– Ну что вы, почтенный Амрам.

– Ну так вот. Трагедия в том, что нет у нас человека, равного по силе духа царю Давиду. А те, кто есть, лишь мечтают быть ему подобными. Нет у нас единой силы, всяк сам по себе. Разве Иоанн Гискальский думает о защите города, разве это главная его забота? Разве Симон, о котором ты упомянул, думает о том же? Нет. Для каждого из них главным является его тщеславие и высокомерие. Партийная борьба для них главное. Каждый хочет стать тираном, каждый помышляет о единовластии и стремится к господству. Они давно должны были объединиться. Они давно должны были работать над созданием армии. Они давно должны были думать о жизненных припасах и укреплении стен. Нет, не удержать нам Иерусалима, не спасти. Все мы станем жертвами их распри.

– Тсс. Говорите тише, почтенный Амрам.

– Вот-вот! Говорите тише… – в сердцах начал Амрам.

– Сегодня у колодца рассказывали, как волокли по улицам Нигера Перейского на расправу, а он единственно о чем просил, чтоб погребли его, не бросили собакам на съедение, – неожиданно перебила говорившего Длайя.

– Да, страшные времена, – вздохнул Гедеон.

– А ночью в тюрьму будто бы явились десять вооруженных солдат и казнили пленных, – вновь сказала Длайя.

После этих слов все испуганно замолчали, почувствовав, как невольный холодок пробежал по спинам. Захотелось оглянуться и посмотреть, не стоит ли за спиной кто чужой.

Те, кого Длайя назвала пленными, – Антип, Леви и Софу – были людьми знатными и могущественными. В их жилах текла царская кровь. Заключить таких уважаемых людей в тюрьму уже было неслыханным злодейством, а лишить их жизни без суда и следствия… Тут лучше держать язык за зубами.

– Но у Иерусалима крепкие стены, – несколько невпопад, желая смягчить душную атмосферу тревоги, вызванную словами жены, сказал Гедеон и, словно убеждая сам себя, добавил: – Не взять римлянам стен Иерусалима. Разве только обретут они крылья.

Амрам поглаживая бороду, некоторое время смотрел на мужчину, раздумывая, продолжить ли ему этот спор с Гедеоном или прекратить. Может быть, Гедеон специально не желает знать происходящего, может, в этом он черпает силы.

– Стены хороши. А как насчет запасов? – все же решил он продолжить разговор.

– Припасов в городе в избытке, – быстро, словно ожидая этого вопроса, ответил Гедеон.

– Вчера люди Симона спалили склады с зерном в Верхнем городе, – вновь тихо, как бы сама себе, сказала Длайя.

Гедеон недовольно поморщился. Жена сегодня будто специально опровергает все его успокоительные слова.

– Эх, – крякнул Амрам, – я крестьянин. Я хлеб должен растить. Овец разводить. А что я делаю? Сижу в твоем магазине, языком мелю и порой нос опасаюсь на улицу высунуть. Поля мои пришли в запустение. Сады вырублены. Овцы разбежались. И не один я такой. Поверь мне, скоро и горстки муки не добудем. Сражаться на два фронта? Друг с другом и с римлянами? Да нет, милые мои, это невозможно, – с горечью заключил он.

Мужчины замолчали. Мрачные мысли завладели всеми. Что с ними будет?

Гнетущую тишину нарушил радостный возглас Бины:

– А вот и мама.

Послышались шаги, стук в дверь, и в дом вошли Хадас, служанка Фарра с корзинкой, в которой лежали овощи, и следом за ними Ионатан.

Увидев брата, Гедеон обрадовался. Тяжкие мысли как-то сразу отодвинулись в сторону. Он без всякой видимой причины почувствовал себя уверенней и спокойней.

– Какие новости? – спросил он, бодрясь.

Ионатан неопределенно пожал плечами, подошел к столу, налил себе воды и выпил. Он не смотрел на Бину, но видел ее. Бина же, напротив, открыто смотрела на Ионатана. Ее черные блестящие глаза смотрели и внимательно, и ласково, и нежно, но Ионатан не мог избавиться от ощущения, что так может смотреть сестра, но не невеста, не любимая. Бина уже дважды за это время просила отложить свадьбу. Она не называла причины. Он не доискивался. У него не хватало смелости открыто спросить: «Ты не любишь меня более?»

Он мучился и терзался. И своим чутким, обостренным неясными терзаниями сердцем чувствовал, что и девушка страдает. Когда он был от нее вдали, то твердо решал, что при первой же встрече задаст этот важный для них обоих вопрос. Но, увидев Бину, он тут же передумывал. При одном взгляде на девушку у него замирало сердце и пересыхало во рту. «Пусть будет так, как будет. А вдруг она ответит, что да, не любит. Лучше ее не торопить, лучше не спрашивать. Потом когда-нибудь», – говорил он себе, предпочитая неясность.

Неясность оставляла призрачную надежду, туманную мечту. Определенность же все отбирала, ничего не оставляя взамен.

Иногда он начинал внимательно следить за отношением Бины к знакомым мужчинам, бывавшим в доме, ревниво стараясь угадать, кто вытеснил его из сердца девушки. Но Бина была со всеми ровна и доброжелательна.

Никого не выделяла. Ее лицо ни при ком не менялось, не вспыхивало. И все же, все же – Ионатан был уверен – в душе девушки жила тайна.

Порой он ловил на себе взгляд Хадас. Осторожный, быстрый, внимательный, женский. Этот взгляд как бы подтверждал худшие предположения Ионатана, но женщина хранила молчание. А Ионатан считал ниже своего достоинства что-либо расспрашивать и узнавать.

Не успели покончить с обедом, как пришел Эфраим. Озабоченно и торопливо вошел он в комнату. В лице его было что-то наивно-величественное, когда он взволнованно, с придыханием от торопливости шага, сказал одно-единственное слово:

– Римляне.

И хотя этого давно ожидали, хотя приход римлян под стены Иерусалима был неизбежен, странная растерянность овладела всеми. Та непростая, нелегкая, но все же как-то устоявшаяся жизнь заканчивалась. Будущее не могло принести ничего хорошего.

Хадас тихо вскрикнула и словно в изнеможении повалилась на диван. Длайя подхватила сына и так прижала его к себе, что ребенок заплакал. Бина стиснула кисти рук, чтобы не было видно, как они дрожат.

Ионатан поднялся и стремительно покинул дом, направляясь к северным стенам. За ним потянулись остальные. Дома остались лишь Хадас и старая служанка Фарра. Женщины сидели обнявшись. Их мелко трясло. Слезы непрерывно струились из глаз. Они не желали видеть врагов. «Что, что же ожидает нас?» – мысленно восклицала каждая из женщин, нервно вздрагивая.

Из-за паломников, пришедших в Иерусалим на праздник опресноков и не успевших еще его покинуть, все улицы города, площади, рынки были полны приветливо улыбающегося, добродушного народа. Атмосфера национального праздника, веселой ярмарки продолжала витать над Иерусалимом, когда разнеслась весть о появлении римского войска и жители, любопытствуя, бросились смотреть на него.

С высоты городских стен было видно, как далеко впереди, извиваясь по уступам местности, обходя препятствия и неуклонно приближаясь, двигалась колонна. Стоящие на стенах жители Иерусалима постепенно замолчали. Кое-кто попытался шутить, выкрикнуть обидное в адрес римлян, но эта судорожная веселость не находила поддержки. Напротив, было видно, что каждого, умного и не очень, одолевает одна и та же мысль: неужели и наш черед пришел?

Уже можно было разглядеть, как отряды легкой пехоты и конницы, высланные в разведку, прочесывают местность справа и слева от дороги. Еще через некоторое время стало отчетливо видно всадников на откормленных холеных лошадях. Вслед всадникам тянули осадные и метательные машины. За осадной техникой двигались трибуны под прикрытием отборного войска. А далее, вслед за знаменосцами, несущими золотого орла, изображение императора и знамена, по шести в ряд шагало основное войско.

И у каждого легионера с правого плеча свисал шлем, а на ремне левого висел щит. И у каждого на том же левом плече на длинном шесте с поперечиной висела кожаная сумка с одеждой, мешок с пайком, котелок. В этом точно организованном порядке, в этом одновременном движении десятков тысяч людей, в грузном топоте десятков тысяч ног явственно чувствовалась непреодолимая сила и неотвратимость.

«Приближение римлян должно вызывать страх, панику, но странное все же существо человек. На лицах скорее оживление и любопытство, – думал Ионатан, стоя вместе со всеми у зубцов стены. – Наверное, это потому, что человек не может поверить в свою собственную смерть. В чью угодно, но только не в свою. Как же так, что он дальше ничего не узнает и не увидит. Немыслимо. Непостижимо. Эта невозможность собственной смерти, верно, и рождает странное при опасности, но неудержимое любопытство».

Ионатан чуть повернул голову, чтобы видеть Бину. Прижимаясь телом к выступу зубца, раскинув руки, девушка придвинулась к самому краю. Ее кудри, отброшенные назад, открывали крупную серебряную серьгу с ярко-красным кораллом, подрагивающую в мочке маленького уха. Лицо с чуть сдвинутыми бровями и сощуренными, чтобы лучше видеть, глазами было сосредоточенным и внимательным.

«Она словно кого-то высматривает», – неожиданно подумал Ионатан. Бина, почувствовав его взгляд, повернула к нему лицо и улыбнулась немного виновато и жалко, словно ее застали за чем-то порочным.

Голова колонны между тем скрылась, спустившись в долину, и позже ее увидели на горе Скопус, напротив городских стен, где войско, остановившись, приступило к строительству лагеря.

Второй лагерь римляне начали строить в трех стадиях[35] позади первого.

А третий – на востоке, на Елеонской горе, которая отделена от города глубокой лощиной Кидрон.

И вновь иудеев поразила четкость выполнения работ. Никакой суеты и неразберихи, каждый винтик машины знает свое место, и каждый точно выполняет свою обязанность.

Архитекторы наметили план лагеря, строители расчистили и выровняли площадку. Легионеры приступили к копанию рва. Выкопанной землей наполняли плетеные корзины. Затем перемещали эти корзины наверх и высыпали грунт, создавая высокий вал. Пока одни работали, другие стояли на страже. Лагерь рос на глазах.

И так расторопно, деловито и обыденно распоряжались римляне на чужой земле, так бесцеремонно меняли пейзаж, срезая вершину холма, срубая деревья. Так обреченно падали, беззащитно дрожа голубыми иглами, кедры, жизнь которых могла достигать тысячи лет, так ухали, падая, подрубленные кипарисы, словно убитые наповал воины, так жалобно дрожали блестящими листьями рожковые деревья, словно не понимая, зачем их срубили, что это не могло не вызывать в иудеях оскорбленного возмущения и ненависти.

Враг у порога. Обе враждующие группы, Иоанна Гисхальского и Симона бар Гиоры, наконец, отложив гражданскую войну до иных времен, пришли к примирению.

Неслышно иудеи вышли из города через ворота у Женской башни и стали спускаться вниз по склону.

Весна была в самом разгаре. Цвели оливы. Гроздья их беловатых цветов распространяли легкий душистый запах. Райски благоухали бело-розовые цветы этрога. Густо краснели соцветия на кустах фисташек. Запах весны волновал и тревожил. Хотелось жить, жить и любить. Безумно, страстно.

«А мы идем убивать и, возможно, быть убитыми. Вот сегодня, сейчас, спустя несколько минут, меня уже может не быть», – думал Ионатан, и сердце его сжималось от страха, и буря чувств, мыслей, воспоминаний поднималась в душе. Споткнувшись о камень, чертыхнулся Эфраим.

– Тсс, – прошептал Ионатан, оглянувшись на идущих позади него.

Мужчины шли, осторожно ступая, стараясь не звякнуть оружием. У всех были сосредоточенные, строгие, напряженные лица. Они прошли самую нижнюю часть лощины и медленно начали взбираться по каменистому склону.

Римляне работали спокойно, не предполагая, что иудеи осмелятся напасть на них. Стук топоров. Визг пил. Шуршание земли. Вдруг раздались победные крики. Вслед им из-за края лощины неожиданно появились вооруженные иудеи и бросились на римлян. Застигнутые врасплох римляне заметались. Та часть из них, что работала, была без оружия. Они бросились к тому месту, где их оружие было сложено, но были убиты, прежде чем сумели им воспользоваться. Другие попытались сдержать натиск иудеев.

Рослый легионер преградил путь Ионатану. Несколько секунд они сражались на равных, стараясь нанести удар по голове или плечу противника. Ионатан оказался более быстрым и ловким. Увертываясь от ударов, он ниже обычного опустил меч, будто собираясь поразить противника в бедро. Чтобы успеть отбить удар, римлянин поспешил опустить и свое оружие. Тут Ионатан, стремительно взмахнув мечом, нанес удар наискосок по незащищенной шее, попав между шлемом и панцирем. Римлянин упал.

Ионатан бросился дальше в гущу боя, широким движением руки нанося сильные рубящие удары вправо и влево, сбивая врага наземь кромкой щита, ударяясь грудью о грудь.

Натиск иудеев был настолько силен, что римляне не выдержали и отступили. Несколько раз римляне пытались выстроиться в боевой порядок, но иудеи гнали их прочь. Вскоре весь легион был рассеян. И только когда на помощь легиону подошло войско во главе с Титом, иудеи отступили. Они вернулись в город вспотевшие и возбужденные боем, оживленно переговаривались.

– Видели, как они удирали? – задыхаясь от быстрой ходьбы, спрашивал один.

– Да уж, весь свой тыл показали, – смеялся другой.

– А то идут, понимаешь, топают. Пыль поднимают.

– И мы живы, братья, живы. Пить только хочется.

Так под стенами Иерусалима несколько поблек ореол победоносного Десятого легиона, золотые орлы которого были овеяны славой многих побед.

Прибывшие с Титом воины выстроились в боевую линию, так чтобы работающие за их спинами продолжили возведение шанцев. Но иудеи, вдохновленные удачей, напали вновь. Их действия и на этот раз были столь стремительны, так отчаянно они бросились на римлян, что те не выдержали и, сломав свой хваленый боевой порядок, пустились бежать в таком паническом страхе, что даже оставили на склоне горы своего главнокомандующего.

С небольшой свитой, в самом водовороте боя, Тит сражался как простой воин, мечом пытаясь проложить себе дорогу в лагерь. Жизнь будущего императора повисла на волоске. Это был момент, когда иудеи вполне могли оставить войско римлян без главнокомандующего и, возможно, этим изменить весь ход кампании. Впрочем, римляне быстро опомнились и, пристыженные, бросились назад. На этот раз им удалось столкнуть иудеев со склона горы вниз в долину.

После этих событий Тит принял решение придвинуть лагерь к самым стенам Иерусалима. Вновь застучали топоры и лопаты. Все сады и рощи в округе были вырублены, и ими заполнили углубления и впадины. Все холмы и утесы выровнены. Римляне приступили к организации лагеря.

Тогда иудеи придумали некую хитрость, простенькую ловушку, и тем не менее римляне в нее попались.

Когда Ионатан явился заступить смену караула, он застал на стене множество людей. Все они толпились, толкались, рискуя упасть вниз, и кричали. Внизу за стенами, чуть поодаль, стояла группа иудеев, которых якобы выгнали из города за их воинственность, за стремление сражаться с римлянами. И они в страхе как бы не знали, что предпринять.

Они то решали идти навстречу римлянам и просить о помиловании, то в ужасе останавливались, возвращались назад к воротам, требуя, чтоб их впустили. Находящиеся же на стенах кричали на них, забрасывали камнями, а обращаясь к римлянам, взывали к их милосердию и обещали открыть ворота.

Заводилой у «жаждавших войны» был Ицхак. Его дерзкие глаза на красивом нагловатом лице сверкали. Он явно наслаждался своей ролью. Рядом с ним Ионатан увидел Эфраима. Юноша, подражая, то добродушно и беззлобно топтался на месте, то устремлялся вслед за Ицхаком.

Ионатана охватило беспокойство. Между тем римляне, зная о постоянном соперничестве между двумя руководителями сопротивления, поверили, что иудеи были изгнаны из города, и, не дожидаясь команды, устремились к «изгнанникам», надеясь сразу же их наказать.

Мнимо изгнанные, как будто опасаясь мести римлян, отступили к воротам. Римляне двинулись за ними. Внезапно иудеи перестали отступать, развернулись, окружили римлян и напали на них. Стоящие на стенах сбросили на головы римлян град камней и тучи стрел. Обманутые, разгневанные, что их перехитрили, римляне неистовствовали, но отступали, вновь отступали, оставляя убитых.

– Ого-го-го! – кричал Эфраим в восторге победы, потрясая тяжелым мечом.

И вдруг почувствовал, как кто-то изо всех сил с размаху ударил его чуть пониже грудной клетки. Он не видел, кто и чем нанес ему удар. Боль не показалась ему сильной. Стало только очень горячо и с каждой секундой все горячее.

Эфраим качнулся. Наклонил голову, пытаясь посмотреть, куда пришелся удар. В глазах потемнело. Он упал на колени. Его вырвало кровью, и обессиленно он повалился на бок. Его подхватили, положили на чей-то грубый толстый плащ, понесли.

Эфраим чувствовал запах овечьей шерсти и мужского пота, исходящий от ткани. Голова его беспомощно болталась от неровного движения, это было мучительно, и он никак не мог сосредоточить свой взгляд на облаке, проплывающем высоко над ним в чистом весеннем небе. Его тошнило все сильнее. Он закрыл глаза, стараясь справиться со своим болезненным состоянием, и впал в забытье.

В себя Эфраим пришел от острой боли в своей, казалось кипящей, ране. Он лежал на земле, и два лица, склонившись, придвинулись к нему.

– Видишь, я опять ранен, – проговорил Эфраим, как ему казалось, бодрым голосом. На самом деле его шепот был едва слышен.

Ионатан отвел глаза от бледного лица Эфраима и взглянул на лекаря. Тот уже прикрыл куском ткани рану и, откинувшись назад, развел руками, как бы говоря: тут я бессилен. Ионатан с трудом проглотил комок, застрявший в горле, и, силясь придать лицу ровное, спокойное выражение, взглянул на друга.

– Я не ранен? – прозорливо спросил Эфраим, и глаза его распахнулись от ужаса понимания.

Ионатан молчал.

– Как же так, ведь я же еще и не жил. Я еще не жил и уже должен уйти, – в смертельной тоске вскрикнул Эфраим, и его рука беспомощно задвигалась по плащу, словно ища что-то.

Его вновь вырвало.

– Разве я жил, Ионатан, – шептал он, отдышавшись, вернувшись к прежней мысли, – разве это все, что позволил мне Всевышний? А как же мои раздумья, идеи, мечты? А как же любовь? Ведь я еще никого не любил. А как же дети? Я хочу сына. Сына, сына… – Он говорил все тише. Язык заплетался. Глаза закрылись.

На сером плаще проступало большое красное пятно. Ионатан с трудом удерживал рыдания. Он держал руку Эфраима и, не замечая, все сильнее и сильнее сжимал ее, как будто так, силой, можно было помешать ускользнуть жизни друга.

Длинные ресницы Эфраима чуть трепыхнулись, рот приоткрылся.

– Шма, Исраэль… – почти беззвучно прошептал он и замер.

Ионатан еще некоторое время не двигался, глядя перед собой и сжимая холодеющую руку Эфраима.

– Его смерть не была напрасной. Он погиб как герой, за родину, – раздались над его головой громкие слова.

Ионатана передернуло. Он посмотрел на белое, мертвое лицо, встал и ушел. Ему хотелось побыть одному. Может быть, потом он сможет слушать эти слова о военном геройстве человека, совершенно не для этого рожденного.

Два дня он просидел в углу комнаты на полу, посыпав голову пеплом, и молчал, молчал, кто бы к нему ни обращался, какие бы слова соболезнования ни произносил. Этот сильный, мужественный, смелый человек должен был сам совладать со своим горем, безмолвно пережить его. Через два дня Ионатан вернулся на стены Иерусалима.

Дверь комнаты, которую он покинул, выходила на крышу дома, стоящего чуть ниже на холме. И Бина, выйдя на эту своеобразную террасу, долго смотрела вслед уходящему Ионатану, пока он спускался по крутой узкой улице. Когда мужчина скрылся за поворотом, она опустилась на крышу и сидела, задумавшись, натянув на колени подол своего свободного узорчатого платья.

Храм, видный со всех частей города, притягивал ее взор. Он был такой снежно-белый, как самые нежные облака, проплывающие на этом синем небе, и такой ярко-золотой, как слепящие солнечные лучи.

– Я виновата, – тосковала Бина, – очень перед ним виновата. Но как же быть? Я не могу лгать, и я не люблю его так, как должна, как заслуживает этот прекрасный человек. Господи, – взмолилась она к Храму, – душа моя разрывается. Сон убегает от глаз моих. Помоги мне, Господи. Верни мне сердце мое.

Глава XVI

Отрезая иудеям возможность совершать вылазки, римское войско было расставлено против стены с севера на запад в семь рядов. Три ряда пехоты, три ряда конницы и седьмой ряд – стрелки.

Чтобы определить место, откуда можно напасть на дерзновенный город, Тит в сопровождении большой свиты объехал Иерусалим. Светило яркое майское солнце. Офицеры свиты негромко и оживленно переговаривались. Атласно блестели выхоленные сытые лошади, сверкала амуниция, подрагивали плюмажи на круглых шлемах, развевались пурпурные плащи.

На тонконогом гнедом жеребце в коротком панцире, под которым была кожаная туника с полосками кожи на плечах и бедрах, ехал трибун-ангустиклавий, Валерий Венуст. Его серые глаза смотрели спокойно, замкнутое лицо было ровным. На нем не отражался тот сумбур мыслей и чувств, какой был в его душе. Он отвечал на обращенные к нему вопросы, улыбался, когда следовало улыбнуться, покачивал головой, когда следовало ею качнуть, но мысли его были об ином.

Получив должность легионного трибуна, Валерий, к своему удивлению, почувствовал, что это не принесло ему ни той радости, ни удовлетворения, какие он предполагал. Напротив, он продолжал жить в некотором душевном оцепенении, с чувством недовольства и постоянного ожидания.

Так человек, измученный длинной промозглой зимой, нетерпеливо ждет, когда же наконец сквозь прорывы туч промелькнет радостный солнечный луч. Все эти три года, прошедшие после его последней встречи с Биной, он упрекал себя в малодушии. Как он мог отпустить эту девушку? Что за помутнение рассудка? Почему он не принудил девушку идти с ним, почему не заставил ее повиноваться? Ведь даже птицы привыкают жить в клетке. Как он мог позволить ей бежать в Иерусалим? Разве он, римский офицер, не предвидел неизбежного падения этого города?

Он теперь обо всем думал исходя из своей любви к Бине. Воспоминания не потускнели, не стерлись от времени, как можно было ожидать. Напротив, жизнь его словно сосредоточилась в одной страсти. Вновь перед ним вставал чарующий облик девушки, и вновь она шептала ему сладостные слова любви. Стоило только закрыть глаза, и он видел воочию каждое мгновение их недолгой встречи, каждую черточку ее лица, слышал каждое слово, ею сказанное. От воспоминаний ныло сердце и томили сожаления, совершенно несвойственные Валерию прежде.

При этом он решительно не вспоминал всех следующих слов, сказанных девушкой, он отбрасывал их с истинно римским самомнением и гордыней. У него появилась четкая и ясная, вполне военная цель. Он найдет Бину в этом безумном, хаотичном, умирающем городе, чего бы ему это ни стоило. Найдет и не отпустит, ни на мгновение не выпустит из рук. Она нужна ему как воздух, как дыхание, как жизнь. Она его добыча, выстраданная временем.

Все деревья в окрестностях Иерусалима были вырублены. Все поместья, виллы, дома снесены. Пустое, голое, мертвое пространство тоскливо пролегло вокруг города.

Римляне строили три вала. Чтобы помешать иудеям совершать вылазки, между валами наготове стояли пращники и стрелки. А перед стрелками – баллисты и катапульты.

Когда противовес катапульты шел вниз, наполненная камнями корзина из воловьих жил взвивалась вверх; дойдя до упора, ударялась о специальный отбойник с подушкой, и тогда, освободившись от корзины, получив от удара об отбойник дополнительное ускорение, камни со страшной силой летели вперед, сбивая зубцы городской стены вместе с ее защитниками. При этом катапульта душераздирающе скрипела, напоминая ослиный вопль. За что эти катапульты и называли «онаграми», дикими ослами.

У баллист, называемых «скорпионами», тетива натягивалась воротом. Затем крюк, удерживающий тетиву, отпускали. Плечи «скорпиона» распрямлялись, и тяжелая стрела с ревом неслась к стене.

Слыша этот рев, стражи на башнях Иерусалима кричали: «Стрела летит», предупреждая защитников города об опасности.

Но, несмотря на то что баллисты и катапульты наносили в рядах защитников города непоправимый урон, иудеи с упорством и самоотверженностью продолжали совершать свои дерзкие вылазки, не давая римлянам ни минуты покоя.

Они появлялись из города всегда внезапно, наскакивали на работающих легионеров и, навязав римлянам небольшой успешный бой, отступали. Они метали в строителей камни и стрелы, быстро учась управлять метательными машинами, добытыми ими в бою с Цестием Галлом и у уничтоженного в Иерусалиме римского гарнизона.

И все же валы римлянами были построены, тараны на них установлены, и тяжелые металлические наконечники равномерно, подобно чудовищным молоткам, начали колотить в стены Святого города.

Чтобы прикрыть штурмовые команды таранов, римляне выстраивались боевым порядком, так называемой «черепахой». Шеренги воинов смыкали ряды, держа щиты над головой. Медленно, но неуклонно «черепаха» ползла к стене, защищенная от стрел и камней.

Впрочем, иудеи очень быстро сообразили, что если сбросить на щиты большой обломок каменной стены, то рукам воинов их не удержать. А еще лучше вылить на щиты кипящее масло или смолу. Жидкость непременно протекала внутрь «черепахи», нестерпимо обжигая плечи, руки и головы солдат. Обожженные воины бросали щиты, стараясь спастись бегством. Со стен им вслед неслись победные голоса защитников.

Потерпев неудачу со щитами, римляне выстроили над таранами остроконечные крыши. Теперь камни скатывались, стрелы соскальзывали, смола стекала по сторонам, не попадая на штурмовую команду.

Но иудеи не сдались, толпами бросались они к машинам, голыми руками срывали с них защитные кровли, нападали на скрывающихся под ними воинов. Бешеная отвага руководила ими. Успех попеременно переходил от римлян к иудеям, от иудеев к римлянам.

Плотными тучами стрел прогоняли римляне защитников со стены, давая возможность таранам работать. Массивные стены пока не поддавались ударам, но тараны били вновь и вновь. Их тяжелые удары сотрясали стены, гул разносился по городу, наполняя сердца жителей холодным страхом.

Тогда иудеи незаметно вышли из ворот у Гиппиковой башни. Держа в руках обнаженные мечи и горящие факелы, подожгли сооружения. Огромное пламя бешеного огня охватило валы. С оглушительным треском лопались в пламени и заваливались бревна. Черные клубы, закручиваясь спиралями, взметались в небо. Машины горели в огне, солдаты горели вместе с машинами.

Но Тит был упорен. Впереди каждого вала была выстроена башня. Обитая железом, она не боялась огня. С высоты этих башен копьеметатели, пращники и стрелки обстреливали защитников Иерусалима, прогоняли их со стены. Иудеи уже не могли мешать работе таранов. Медленно, но беспрерывно долбили тараны стены.

На пятнадцатый день осады римляне овладели первой стеной и разрушили ее. Римской лагерь придвинулся ближе к городу, и теперь он находился всего на расстоянии выстрела от второй стены.

Иудеи продолжали упорно сражаться. Казалось, они не знали усталости. Нападения, схватки, вылазки происходили в течение всего дня, а по ночам они бодрствовали, выжидая. Все мысли, все желания были сосредоточены на том, чтобы наносить урон врагу.

Когда огромный таран был установлен против средней башни северной стены, командир небольшого отряда иудеев по имени Кастор стоял на страже. Некоторое время он и его люди лежали тихо, притаившись за бруствером, и наблюдали за работой тарана, что-то обдумывая. Когда стена начала колебаться под ударами тарана, Кастор решил действовать. Он отправил одного из своих людей с донесением к Симону Бар-Гиора.

«Совещайся спокойно, – говорилось в донесении, – римляне еще не скоро пойдут в наступление».

Вскочив на ноги на плоской вершине башни, Кастор демонстративно бросил на землю свое оружие и закричал испуганно и громко:

– О, сжальтесь над нами! Сопротивление наше бессмысленно. Мы готовы сдаться.

Тит сидел в кресле, рядом со своей палаткой, издали наблюдая за работой осадных машин. Он был не против разумного, как он считал, решения иудеев сдаться. По его приказу таран затих. Наступление было приостановлено. После этого часть людей из отряда Кастора, также побросав оружие, встала рядом с ним, выказывая желание сдаться римлянам. Остальные же громко проклинали Кастора:

– Изменник! Предатель! Римская собака! Мы никогда не будем рабами римлян. Если же нам суждено умереть, умрем свободными.

Между двумя группами – теми, кто желал сдаться, и теми, кто рвался в бой, – завязалась перебранка, продолжавшаяся довольно долго.

Римляне, столпившись напротив башни, взирали на грызню иудеев между собой с благодушным интересом, как на театральный спектакль.

Вдруг те, что проклинали Кастора, подтверждая свое решение не быть рабами Рима, подняли мечи и, пронзив ими себя, упали мертвыми. Так как Тит и его приближенные находились довольно далеко от башни и не могли снизу разглядеть в точности, что происходит на ее верхней площадке, то они удивились решимости убивших себя людей. Несколько легионеров приблизились к башне, и тут же они были ранены камнями, брошенными в них Кастором и внезапно ожившими мертвецами. На самом деле мнимо убившие себя лишь пронзили мечами свои щиты.

– Вот вам, римские болваны, – радостно вопили иудеи, хлопая себя по задницам.

Тит пришел в страшное негодование. Как мог он позволить так легко себя провести. Раздосадованный, он вскочил на ноги, но быстро овладел своими эмоциями.

– Только строгость может предохранить от хитрости и издевательств, – сказал он внушительно и отдал приказ адъютанту возобновить наступление.

Таран вновь заколотил по стене, башня начала колебаться от мощных сотрясений. Тогда Кастор и его люди подожгли башню и прыгнули в разгоревшееся пламя, вновь изумив римлян. На самом деле иудеи просто нырнули в потайной лаз, благополучно избежав огня.

Отряд Симона Бар-Гиора контролировал Верхний город и большую стену до Кидрона. Войско Иоанна Гисхальского защищало территорию Храма и Кидронскую долину. В одном из отрядов его войска под командованием Ицхака сражался Ионатан.

Все дни и ночи Ионатан проводил вблизи стен. Он участвовал во всех вылазках, во всех схватках с римлянами. На его умном худощавом лице пролегли тонкие морщинки. В небольшой бороде серебром поблескивали седые нити. Но он был все так же силен, вынослив и ловок. Военная дисциплина давала возможность не думать, и это было для него благо. Он шел туда, куда приказывали, делал то, что говорили. Он словно спрятался в какую-то прочную скорлупу, выбраться из которой он и не желал. Слишком это было больно.

Ионатан не вспоминал о гибели родителей, о смерти Эфраима, об отчуждении Бины. Это все было далеко где-то там. А здесь была война. И он был воин. Даже страх, нормальный человеческий страх, состояние, возникающее, когда человек стремится, но не может избежать опасности, не исчез – к опасности привыкнуть невозможно, – но как бы притупился. Ионатан притерпелся к опасности, как больной – к постоянной ноющей боли.

До Ионатана доходили разговоры о голоде, начавшемся среди населения Иерусалима, но неизвестно почему он не соединял своих родных с голодом, не вдумывался в смысл этих сообщений. Более того, ему казалось, что чем самоотверженней он будет сражаться здесь, на переднем крае, тем в большей безопасности будут его родные там, дома. И он сражался бесстрашно и смело, не щадя жизни, не осторожничая.

Июльское небо казалось бездонным. Солнце безжалостно изливало на людей свой жар. Ни единое облачко не появлялось даже вдали. Все живое старалось спрятаться в тень. Защитники Иерусалима, используя редкую минуту затишья, сидели, привалившись к холодным камням стены. Неожиданно в знойной тишине раздались шум, крики, шарканье сотен ног. Римляне пригнали группу пленных иудеев. Сотни худых, бледных, измученных людей в рваной, пропыленной одежде.

– Перебежчики? – спросил Ионатан, как большинство защитников, считающий перебежавших к римлянам предателями.

– Да нет, – медленно, словно нехотя, ответил ему кто-то, – скорее те, кто пытался найти еду.

– Где ж ее найдешь? – сочувственно откликнулся другой.

– Да за городом, в оврагах, дикие овощи искали. Вот и попались, – сказал первый и вздохнул.

Ионатан недоуменно и со все нарастающей тревогой переводил взгляд с одного говорившего на другого.

– Зачем, зачем же их сюда пригнали? – спросил Ионатан, сознавая, что его вопрос неловок и глуп, и досадуя за это на себя.

– Тьфу ты, – сплюнул один из говоривших и, оглядев Ионатана, ушел, не ответив.

– Не будь столь наивен, Ионатан, – раздался рядом голос командира отряда Ицхака, – им надо запугать нас.

– Да уж, римляне на такие представления мастера, – прозвучал скорбный голос.

– Думают, вид казненных сделает нас уступчивей, – презрительно сквозь зубы процедил Ицхак.

Несколько десятков столбов были вкопаны римлянами споро и ловко. Пленных раздели и, связав над головой руки, привязали к столбам. Нагие, беззащитные, жалкие, с испуганно-болезненным выражением на лицах, стояли они под яркими лучами солнца в ожидании наказания. Плоть их мелко дрожала в предчувствии жуткой боли, покрываясь каплями пота.

Римские солдаты, производящие наказание, были все люди крупные, мускулистые, твердо стоящие на широко расставленных ногах. Готовясь к экзекуции, они неспешно двигали плечами, разминая мышцы.

Взвившись, кожаные бичи со свистом разрезали воздух и опустились на спины, предплечья, ноги привязанных. Вопль боли разорвал тяжкую тишину. Истошные крики избиваемых никак не подействовали на палачей. Их лица оставались равнодушно-сосредоточенными, словно они выполняли необходимую работу. Били жестоко. Кровь от разрываемой плоти брызгала в стороны, стекала на землю.

Со стен, облепив их в безмолвии, с окаменелыми лицами, смотрели жители Иерусалима. Они страдали вместе с наказуемыми. Кожей своей ощущая боль. Глаза и молодых, и старых наполнялись слезами. Они подавляли поднимавшиеся в горле рыдания.

В глубине души каждого человека, самого смелого, уверенного, непримиримого, живет мысль о возможности спасения: а если сдаться? Ее, эту мысль, можно отталкивать с негодованием, загонять в самый темный угол сознания, но она всегда возвращается – тайная, непрошеная, непроизвольная, заставляющая стыдиться, но связанная со страстным, непреодолимым желанием сохранения жизни.

Каждый новый удар римского бича бил не только по окровавленным телам, но и по надежде иудеев на жизнь. Озлобленная решимость все отчетливей стала проявляться на лицах защитников города. Нервное напряжение Ионатана обострилось, когда почудилось, что один из истязуемых ему знаком. Он напряг зрение.

«Показалось», – пронеслось в его голове, и в эту секунду он совершенно ясно узнал в изможденном, худом старике с седыми патлами всклокоченных волос Амрама.

Ничего не осталось в этом человеке с гулко ходящими от каждого удара ребрами от того неспешного величавого философа, каким Ионатан видел его в первую их встречу.

Вскрикивая от ударов, Амрам бился, выворачивая руки, стараясь освободиться. Палач резко дернул бич. Железный наконечник вырвал кусок мяса под рукой мужчины. Амрам рванулся в сторону и вдруг повис, безвольно откинув голову. Истязатель продолжал трудиться. Искромсанная кожа повисала клочьями.

– Старается, – с ненавистью прохрипел один из стоящих рядом с Ионатаном.

– Это даже лучше, – сказал Ицхак.

– Что лучше?! Что лучше?! – выкрикнул Ионатан и, развернувшись, схватив Ицхака за плечи, затряс его изо всех сил.

Ицхак позволил рвануть себя раз, другой. Затем, оторвав от себя руки Ионатана, неспешно поправил кожаную перевязь с мечом, сказал ровно и безжалостно:

– Милосердней. Быстрее умрет на кресте. Меньше мучиться будет.

Ионатан стоял, совершенно раздавленный и оглушенный. Его коробила деловитость, прозвучавшая в словах Ицхака, хотя она была и правдива. Ему было горько и гадко.

– Мы должны их спасти, – сказал он.

Ицхак отрицательно покачал головой:

– Невозможно.

– Я пойду один, – тихо, но решительно сказал Ионатан.

– Без приказа не пойдешь. Ворота закрыты. Хочешь погибнуть – погибнешь. Случай представится.

Ионатан повернулся. Пленных уже не бичевали, но, грубо выворачивая руки и ноги, силой укладывали на кресты. Страшась нестерпимой боли, желая хоть как-то отсрочить мучительный миг, несчастные инстинктивно сжимали ладони в кулаки, а воины, торопясь распрямить их, ломали им пальцы.

Несколько ударов молотком – и острые пятнадцатидюймовые гвозди, пробив запястья, входили в древесину. Один за другим воздвигались кресты с кричащими от ужасной боли, извивающимися иудеями. Сотни крестов встали перед глазами защитников Иерусалима.

В чем вина этих несчастных, а если она есть, так ли она велика, соизмерима ли со страданиями? Господи, где ты? Посмотри, как мучают народ твой.

Оторвавшись от холодной стены, полный решимости Ионатан пошел в сторону ворот. Остальные не сговариваясь, охваченные, как и он, состраданием, ненавистью, озлоблением, жаждой мести, повинуясь его молчаливому бесстрашию, исходившей от него силе бойца, двинулись следом.

В эту минуту Ицхак понял, что, если он не пойдет со всеми, его авторитет командира пострадает. Со злобой на лице, недовольно дернув головой, он резко развернулся. Шагая широкими шагами, обогнал идущих и встал впереди.

Тогда Ионатан отстал на полшага. Соперничество было ему ни к чему.

Вырвавшись из ворот, воинственно крича, иудеи устремились к крестам и стоящим рядом с ними римлянам и вдруг остановились, замерли. Боевой клич медленно затих.

Картина, возникшая перед их глазами, была жуткой, как создание дьявола. Солнце висело в небе раскаленным пылающим шаром. На голом, без единого кустика, холме чудовищным лесом вздымались кресты с искореженными телами умирающих. Издеваясь, римляне прибили иудеев в разных положениях, иных даже вверх ногами. Над крестами, распластав грязно-белые крылья, издавая мерзкие мяукающие звуки, кружили предвестники беды и смерти – стервятники. Но не это остановило иудеев.

Их остановила толпа, идущая им навстречу. Страшная толпа шатающихся, раскачивающихся людей. Они стонали, рыдали, изрыгали проклятия. Лица их были перекошены от боли и от ужаса произошедшего с ними. Каждый поддерживал здоровой левой рукой кровоточащий обрубок правой. И за каждым тянулся безостановочный кровавый след. Тысячи насекомых, привлеченных запахом крови и пота, облепляли влажные лица и плечи изувеченных.

Пока иудеи готовились к вылазке и бою, римляне продолжили политику устрашения. Они пригнали еще одну группу пленных иудеев, которых не бичевали и не распяли, а отпустили… отрубив руки.

И они, эти изувеченные мужчины, шли теперь в свой город, в свой дом, как идет раненое животное, надеясь забиться в угол и зализать раны, истекая кровью, шатаясь, падая и поднимаясь вновь.

От увиденного даже у самых безудержно смелых воинов на мгновение сдали нервы и панический холод проник в грудь. Задыхаясь, Ионатан шагнул навстречу молодому, сильно прихрамывающему мужчине, которой шел молча, закусив губу, глядя под ноги и прижимая к окровавленной груди остаток своей руки.

Это был Гедеон. Он поднял к Ионатану серое лицо, полное непонимания и растерянности. Запекшиеся губы его дрогнули, изогнулись в плаче.

– Видишь, брат, – прошептал он, жалуясь, и рухнул на колени.

– Будьте вы прокляты! – кричали иудеи, подхватывая изувеченных.

– Да вот ваши руки, заберите их! – издевательски крикнул один из легионеров.

Нагнувшись, он подхватил с земли чью-то белую руку, такую неожиданно страшную, когда она отделена от тела, и, размахнувшись, бросил ее вслед уходящим.

Римлян было много. Из лагеря подходили все новые центурии. Выстраивались боевым порядком. Иудеи отступили, вернулись за стену.

Наскоро перебинтовав обрубок руки, Ионатан повел брата домой. Он давно не был в городе и теперь не узнавал его.

Шел двадцатый день обороны Иерусалима. Город был страшен. Ничто не напоминало его прежний строгий, благочестивый облик. Улицы были полны грязи, испражнений, непогребенных тел. Худые, изможденные люди, равнодушные, безучастные ко всему, сидели, прислонившись к стенам, стараясь сохранить в своей неподвижности остатки жизни.

Другие, напротив, пытались бороться. Они растирали клочки сена, стараясь представить, что это мука.

Иные не могли стоять на ногах и падали лицом вниз на камни мостовых и, умирая, просили кусочек хлеба. Даже им, умирающим, почти не имеющим сил говорить, был мучителен голод, и они плакали, жаловались и просили. А расставшись наконец с тяжкой жизнью, долго лежали непогребенными, без одежды, непристойно обнаженные. На всех улицах, площадях лежали эти мертвые, несчастные даже в смерти, потому что лежали они неоплаканные, в грязи и кале, и некому было убрать их.

Видя все это, Ионатан ни о чем не спрашивал Гедеона, он шел, заранее ужасаясь тому, что увидит дома.

Глава XVII

Длайя лежала ничком, не шевелясь. Она лежала так третий день, молча отказываясь от скудной еды, которую ей предлагали, и Бина понимала, что Длайя решила умереть, уйти вслед за угасшим сыном.

Сидя рядом, Бина поглаживала тонкое исхудалое плечо женщины, стараясь найти в себе новые сильные слова, способные облегчить душевные муки Длайи. Искала и не находила. Рядом с горем все слова казались жалкими, бессмысленными и нечестными.

Бина страдала, страдала вместе с Длайей, в то же время чувствуя, что никакие ее переживания, никакое ее понимание не может сравниться с той болью, с теми муками, что испытывает мать, потерявшая ребенка, которая истерзала себя сознанием того, что не смогла сберечь, не смогла спасти дитя, которая бесконечно ищет в своих действиях преступную ошибку и которой понимание необратимости случившегося выжигает душу.

И, задыхаясь от почти физической боли сострадания, Бина вновь начинала молча гладить плечо Длайи, стараясь, чтобы если не с помощью нужных слов, то хотя бы сквозь прикосновения женщина почувствовала ее, Бины, сочувствие и понимание.

Скрипнув, открылась незапертая дверь. На пороге стояли Ионатан и повисший на нем Гедеон с застывшим от боли серым лицом. Негромко ахнула Хадас. Медленно приподнялась и села Длайя.

«Как рассказать им о страшной гибели отца и мужа, как сказать, что Амрам висит сейчас там, за стенами города, и, возможно, еще жив и, расставаясь с жизнью, корчится в своих последних судорогах», – мучительно думал Ионатан. Он медленно, словно набираясь сил, переводил взгляд с черных глаз Бины, в которых застыло тревожное ожидание, на испуганное, уже как бы угадывающее то, что он хочет сообщить, постаревшее лицо Хадас, на полупрозрачное исстрадавшееся лицо Длайи, и сердце его разрывалось от боли.

К утру от заражения крови умер Гедеон. Вслед за ним, истерзав себя, угасла Длайя.

К концу мая в радиусе 90 стадий вокруг Иерусалима не было ни одного дерева, ни одного даже маленького жалкого кустика. Вместо великолепных предместий, плодовых садов, тенистых парков, зеленых лесов – выжженная пустыня с редкими бурыми клочками сухой травы. Истерзанная земля мстила людям, мелкой пылью поднимаясь в воздух. Пыль лезла в глаза, влипала в ноздри, уши, оседала на губах.

Но римляне с упорством стремились разрушить последние преграды и овладеть городом. Иудеи еще с большим упорством сопротивлялись, не давая римлянам захватить Иерусалим.

На четырех выстроенных валах римляне спешно установили стенобитные машины. Но и иудеи не сидели без дела. Пока римляне, не зная усталости, возводили валы, иудеи, не зная усталости, рыли под них подземный ход.

Как только сооружение было готово, иудеи заложили в подкоп дрова и подожгли. Столб огня взметнулся в небо, словно взрыв. Сухое дерево горело сильно и жарко. Тушить сооружение было невозможно. Сквозь дым римляне видели измученные, но радостные лица иудеев, взиравшие на них сверху.

Там, где не было огня, где пламя не охватило валы, иудеи, отважные до безумия, выбег а ли из-за стены, с факелом в одной руке, мечом в другой, и поджигали ненавистные стенобитные машины. Им невозможно было помешать.

Многодневные труды римлян погибли так неожиданно и быстро, что римляне растерялись. Смелость иудеев, быстрота натиска, общность набега буквально ошеломили их. Не зная, что предпринять, римляне отступили к лагерю. Позабыв о всякой осторожности, торжествующие иудеи бросились за ними и, буквально опрокидывая своих врагов, пытались ворваться вслед за отступающими в римский лагерь. Больших потерь стоило легионерам не допустить такого позора, как захват лагеря.

После уничтожения валов в военных действиях наступило недолгое затишье, и Ионатан поспешил домой. Он шел один. Со смертью Эфраима чувство одиночества стало ему привычным. Некоторое время он замечал, что Ицхак оказывает ему некоторое внимание и расположение, но Ионатан также видел, что в Ицхаке нет той истинной привязанности, душевности, открытости и доверия, что являются необходимыми для дружбы. Ицхак был скорее друг-соперник, а такое понимание дружбы было чуждо природе Ионатана. Он сторонился Ицхака, что сильно раздражало последнего.

Был полдень. Одна сторона улицы лежала в тени, другая освещалась солнцем. Жаром было затуманено небо. Жаром веяло от старых каменных стен.

Хотя Ионатан уже видел, как меняется облик Иерусалима, как трагичны последствия голода, действительность угнетала его все больше и больше.

Страшная, гнетущая тишина нависла над городом. Истощенные голодающие люди не имели сил говорить. Безмолвными тенями в грязных, распахнутых на груди рубахах бродили старики, тянули по земле свои бессильные босые ноги. Гримасами сморщены их лица, спутаны бороды, трясутся руки. Плоские крыши домов покрыты изможденными женщинами и прижавшимися к ним распухшими детьми.

С трудом Ионатан отводил взгляд от этих печальных, страдающих детских глаз, которые словно спрашивали его: за что нам такое?

Сердце Ионатана обливалось кровью. Он с трудом сдерживал свое желание вытащить из-за пазухи сверток и раздать этот чернильно-черный, липкий, с травой и сеном пополам хлеб страдающим. Его рука уже тянулась, когда он вспоминал, что дома его ждут две женщины, Бина и Хадас, и что от его прихода и этого хлеба, может быть, зависит их жизнь. Он знал, что еды у них быть не могло, что военные власти обшаривают дома, реквизируя продукты.

Ионатан опускал руку, отводил глаза и, мучаясь, шел дальше, стараясь избегать обращенных на него взглядов, стремясь идти более поспешным, чем обычно, шагом.

Вечером того же дня в просторной палатке главнокомандующего состоялся военный совет. Быстро спускалась ночь. Сквозь открытый полог в палатку из грубого полотна проникал слабый ветер, донося запах затухающего пожара и солдатских костров. Слышался шум военного лагеря: окрики караула, топот сапог, гул голосов.

По-домашнему, без доспехов, в одной красной тунике сидел Тит в деревянном кресле, чуть наклонив голову, и несколько исподлобья оглядывал присутствующих. За его спиной в полном обмундировании стояли красавцы адъютанты и рослые офицеры охраны. Перед ним полукругом расположились высшие офицеры – легаты легионов, трибуны, префект лагеря.

Говорилось многое. Но педантичный Тит, внимательно выслушав всех, разделил для себя высказывания на две группы.

В первую группу вошли те, которые считали, что войско уже растеряло отчасти ту уверенную веселость и легкость, с какой начиналась кампания, а потому предлагали взять город общим приступом, всеми силами одновременно.

– Кроме того, – добавляли эти первые, – смелость и быстрота приносят славу. Взять город атакой намного почетнее.

Вторая группа, менее горячих и более рассудительных, считала, что неправомерно рисковать солдатами, что продолжение осады хотя действие и не героическое, зато разумное. И предлагала строить новые валы.

– Невозможно, – утверждали первые, – строить валы заново из-за отсутствия строевого леса.

Присутствующий на совете легионный трибун Валерий Венуст хотел немедленного штурма. Почти два месяца осады измотали его так же, как остальных. К этому присоединялись и душевные мучения. По рассказам пленных он знал, что происходит в городе. Сопровождая Тита в его объездах вокруг Иерусалима, он видел пропасти, наполненные гниющими трупами, и содрогался от ужаса, что там, среди этой разложившейся гнойной массы, среди этого мерзкого смрада может быть та, без которой он просто не мыслил своей жизни.

«Наверное, если бы я знал, что ее уже нет, что „это“ уже совершилось, мне было бы легче, чем эта мука постоянных сомнений и надежд». Когда такая мысль приходила ему в голову, он пугался, что боги подслушают его и исполнят желаемое.

Энергичный голос принявшего решение главнокомандующего вывел Валерия из раздумий.

– Будем строить обводную стену, – сказал Тит, – закроем все входы и выходы. Мы заставим иудеев сдаться. А произойдет ли это от атаки, от отчаяния или мук голода – не столь важно.

И такое рвение охватило римлян, что обводная стена была возведена за невероятно малый срок – всего за три дня. Тридцать девять стадий в окружности, тринадцать сторожевых башен.

Иерусалиму сдавили пальцы на горле. Трупный запах, сладковатый и невыносимый, пропитал все в городе. Умерших не погребали. Для этого у живых не было сил. Их просто сбрасывали со стены в пропасть. Но вскоре и это стало делать некому. Страшное зрелище являли собой трупы, сваленные в кучи. Порой, бросаясь в атаку, воины, чтобы пройти, кощунственно наступали на тела умерших.

А римляне подбирались все ближе. В начале июня они вплотную приблизились к крепости Антония, которая примыкала к северной стене Храма. Предпринятая иудеями попытка помешать римлянам установить на насыпи таран окончилась неудачей. Они были вынуждены отступить.

Усталый Ионатан сидел в одиночестве на мраморном полу в тени галереи внешнего двора Храма. Его меч лежал рядом. Круглые белые колонны отбрасывали ровные полосы тени. Торжествующий звук ударов тарана непереносимо отдавался в ушах.

Сомнения, мучавшие Ионатана, были тяжелы и неразрешимы. Уже ясно как день, что город не отстоять. Несмотря на все жертвы, страдания, муки, римляне ворвутся в Иерусалим. Что сделают они, разъяренные сопротивлением, со Святым городом?

Может быть, правильней, верней, человечней было смириться, открыть ворота, впустить римлян и, возможно, избежать стольких жертв? Мудрецы говорят, каждый человек имеет право выбора – совершить действие или отказаться от совершения его. Получить благоволение Всевышнего либо получить недовольство его. О чем это я? Поздно раздумывать, верным или неверным был выбор. Время отвечать за содеянное. Я мужчина, я принял решение, я буду за него отвечать. Но ведь есть тысячи и тысячи тех, кто не принимал этого решения. Те, младые и старые, слабые и невинные, кого мы заставили, вынудили быть с нами. Они теперь мертвы. А ведь человек – это создание Бога. Жизнь его священна. И спросит с нас Бог за эти жертвы… «…А эти овцы, что сделали они?»[36]

– Хочу говорить с тобой. – Голос Ицхака прервал размышления Ионатана.

Он медленно перевел взгляд из пространства на командира, ожидая. Но Ицхак, оглянувшись по сторонам и убеждаясь, что рядом никого нет кроме пришедшего с ним Рафаила, опустился на мраморные плиты.

– Есть возможность покинуть город, – сказал Ицхак тихо.

Ионатан посмотрел на него в легком недоумении. Еще месяц назад он бы сразу, без раздумий, с негодованием отверг это предложение. Но теперь мысли, обгоняя одна другую, сплетались в клубок. Уйти от всего этого, остаться живым. Это что – предательство или действие, продиктованное разумом?

Видя, что Ионатан молчит, Ицхак встал на ноги, приказал тихо:

– Думай до полуночи.

– Надеешься остаться живым? Думаешь, тебе разрешат отбыть в Гафну? – презрительно произнес Ионатан.

Иудеев, сумевших сбежать из Иерусалима, приказом Тита то отправляли в селение Гафна, якобы для мирной жизни, то заставляли вернуться назад и прогуливаться вдоль стен города, чтобы пресечь в осажденном городе слухи об их гибели.

– Ну, во-первых, я не настолько глуп, чтобы верить всей этой пропагандистской чепухе о милостивом Тите, – усмехнулся Ицхак, – а во-вторых, – голос его зазвучал жестко, – я еще не кончил свою борьбу с проклятыми идолопоклонниками. Мы идем в Мецаду.

Во взгляде Ионатана промелькнуло уважение. Значит, этот человек думает не только о своей шкуре. Ицхак, разгадав мысли Ионатана, хмыкнув, сказал беззлобно:

– Не слишком-то ты высокого мнения о своем командире.

– Я должен забрать Бину, – быстро проговорил Ионатан.

– Если нас будет много, мы не пройдем, – недовольно проворчал Рафаил.

Ицхак помолчал, раздумывая, сказал категорично:

– Только Бина.

– Больше никого и нет, – ровным бесцветным голосом ответил Ионатан, – Хадас умерла три дня назад.

Ионатан был полон сомнений. С одной стороны, он страстно хотел спасти угасающую любимую, не оставлять ее в городе. С другой стороны, крепость Мецада в руках «сикариев», беспощадных кинжальщиков. За то недолгое время, что они были хозяевами Иерусалима, они буквально залили город кровью. Не щадили ни стариков, ни детей, ни служивших в Храме первосвященников. «Ревнителям» пришлось собрать все свои силы, чтобы справиться с ними. Остатки «сикариев» и скрылись в крепости. Так какое же решение принять?

Солнце поднялось выше. Тени от колонн укоротились. Заглушая стук тарана, затрубили трубы, возглашая о тами – жертвоприношении, совершаемом ежедневно. Ионатан встал. Он хотел присутствовать при полуденной жертве.

Следовало снять обувь и облачиться в белые одежды, но это было сейчас невозможно. К тому же он был ритуально нечист. Он прикасался к убитому мечом и к мертвому телу, к костям и могилам.

Ионатан подошел к воротам, ведущим во внутренний двор, но не вошел, остановился поодаль, следя за службой.

Жертвоприношение – действие если и понимаемое разумом современного человека, все же оставляющее его совершенно равнодушным. Но для древнего человека это было великое таинство неразрывной связи жизни и смерти, действие, в которое он вкладывал возвышенный смысл, выражая им покорность и благодарность Всевышнему, прося искупления грехов своих.

Ионатан смотрел, как священнослужители, бледные, изможденные, но в красивых, предписанных Законом одеждах, торжественно приближаются к жертвеннику, как очищают его от пепла, как кладут новые дрова, как готовят к закланию и сожжению агнца. Тихо шептал он вслед за священнослужителями слова молитв. Горели светильники, курились благовония, пылала жертва, возливалось вино на алтарь, звучали трубы, пели левиты, и непрерывно грозно гудел таран, разрушая стену.

«Мрак бедствий приближается», – изнывал сердцем Ионатан.

Они пришли ночью. Дверь была не заперта, как и во всех домах погибающего Иерусалима. Бина лежала свернувшись клубком. Ионатан опустился на колени.

Дыхание девушки было легким, почти неслышным. Тонкую шею обвивал шелковый шнурок с маленьким кожаным футляром. «Что это? Талисман? Никогда прежде не видел», – мельком подумал Ионатан. Его охватили жалость и нежность. Он погладил спутанные кудри девушки.

Бина открыла глаза. Она сильно похудела, но все еще была хороша. В ее побледневшем, словно прозрачном лице появилось что-то неземное, ангельское. Ионатан видел, как возвращающееся сознание проясняет ее глаза. Бина попыталась улыбнуться.

– Молчи, родная, молчи, – прошептал он хрипло. Слезы в горле не давали говорить. – Я пришел за тобой. Мы уйдем.

Дверь отворилась. Дерзкий голос Ицхака произнес:

– Поторопись.

– Да, да, – сказал Ионатан, продолжая медлить.

Он подхватил Бину на руки, встал с колен. Ноша была невесомой. Ионатан дошел до двери, где его ожидал, как всегда с немного презрительным, насмешливым выражением на лице, Ицхак. Ионатан посмотрел на Ицхака, на Бину и оглянулся.

Внезапно все чувства, которые были в нем прежде неясны и туманны, прояснились. Он вспомнил лицо отца, купившего этот небольшой дом еще в тот памятный давний приезд. С каким довольным видом отец расхаживал по комнатам, осматривая доставленную из магазинов греческую мебель. Все эти диваны, ложа, кресла, столы. Как любовно он передвигал бронзовые светильники и вазы. Ведь все было приобретено для семьи, для сыновей, для продолжения рода.

Ясно вспомнился Гидеон, любивший сидеть в углу комнаты за конторскими книгами. Длайя, нежная, юная, с белой кожей и каштановыми волосами под головным платком, хлопотливо снующая между столовой и кухней. Очаровательный малыш Эли, сосредоточенно играющий деревянными кубиками.

Вся атмосфера теплого родного дома охватила Ионатана. Он неожиданно понял, что не может оставить город Бога своего, не может покинуть Иерусалим. Он должен погибнуть на пороге своего дома. Ионатан повернулся к Ицхаку.

– Поклянись, что ты позаботишься о Бине, – сказал он.

Ицхак несколько удивленно, но утвердительно кивнул головой, с готовностью принимая на свои руки девушку. Легкая тень вожделения промелькнула на его лице. «Что ж, пусть, – мысленно сказал себе Ионатан, – теперь-то я точно уверен, что о ней позаботятся. В сущности, он неплохой человек. Неглупый, смелый, хотя и излишне жестокий». Бина шевельнулась, пытаясь что-то сказать.

– Все будет хорошо, любимая, – успокаивающе сказал Ионатан и поцеловал девушку.

Неожиданно с дивана поднялась фигура. То, что Ионатан прежде принял за кучу тряпья, оказалось служанкой Фаррой. Тощая, костлявая старуха встала с дивана, потащилась к двери, шаркая ногами.

– Эта старая развалина не нужна, – тихо процедил сквозь зубы Рафаил.

Но у Фарры был хороший слух.

– Я свою голубку, сироту горькую, без отца и матери оставшуюся, ни за что не покину, – ворчливо проквакала служанка, гневно глядя на Ионатана, – ишь, нашелся тут хозяин. Отдал в чужие руки.

Ионатан долго стоял на пороге дома. Уже давно затихли осторожные шаги ушедших. Как только он решил остаться и отправил Бину, все сомнения, мучавшие его в течение дня, отступили. Он вернулся в дом, лег на диван, еще хранивший запах девушки, и погрузился в крепкий, без сновидений, сон.

Спустя две недели, 17 Таммуза по еврейскому календарю, ежедневные жертвоприношения в Храме прекратились.

В начале августа сильнейшие тараны шесть дней безуспешно долбили западную стену Храма. Мощные каменные стены стояли несокрушимо. Даже когда римляне с неимоверными усилиями подкопали основание северных ворот и выломали передние камни, ворота устояли. Ненависть к иудеям, оказывавшим им, покорителям мира, яростное сопротивление в течение почти пяти месяцев, желание доказать свое военное превосходство и свою нравственную силу, стремление наказать непокорных и обыкновенная алчность – все чувства разом взыграли в римлянах, и они воспылали желанием взять стены Храма штурмом.

С тяжелыми штурмовыми лестницами в руках, бегом, чтобы в них труднее было попасть стрелой или дротиком, римские солдаты побежали к стене и, подбадривая себя воинственными криками, полезли на галерею.

Иудеи казались равнодушными. Они даже отступили назад. Но как только первый воин появился над кромкой стены, намереваясь переступить с перекладины на стену, он тут же был заколот и сброшен вниз. Вслед за ним были столкнуты несколько лестниц со взбирающимися по ним солдатами. Те же, кто все же перескочил на стену, были атакованы. Скрежет металла, крики атакующих, вопли раненых и падающих со стены смешались в общий гул. Обе стороны сражались с ожесточением, сражались насмерть. Штурм не удался. Римляне, преследуемые градом стрел, отступили.

И вот тогда Тит отдал приказ поджечь ворота Храма. Это произошло в трагический день 9 Ава по еврейскому календарю. Бушующее пламя сожгло дерево ворот и перекинулось на галерею.

Храм пылал, видимый со всех концов города. Его белоснежные стены скрывались в чудовищных языках пламени. Золото, плавясь от нестерпимого жара, ручьями стекало вниз. С диким треском сгорало драгоценное дерево. Гудело пламя. Раскаленными брызгами неслись в вышину тучи искр. Черные клубы дыма то взметались вверх, то растекались по улицам Иерусалима, покрывая все черной траурной копотью.

Задыхаясь в дыму, заламывали руки изможденные жители, прощаясь со своей святыней. Отчаянный жуткий вопль наполнил город. О горе, горе тебе, Иерусалим!

Ворвавшись в город после пяти месяцев осады, римляне в безумной ярости носились по его улицам, зверски убивая жителей, не обращая внимания на то, кто перед ними – мужчина ли с оружием в руках или малый ребенок, женщина или старец. Смерть и только смерть ждала всех.

Храм горел десять дней. К сентябрю весь Иерусалим был в руинах.

Валерий вошел в город с первыми передовыми отрядами. Он шел по улицам, похожим на длинные каменные коридоры, заглядывал в дома, переулки, обыскивал подвалы. Его небольшая свита недоумевала, что ищет этот успешный трибун в развалинах. Неужели ж его тоже охватила алчность?

Но Валерий переступал через разбросанные золотые кубки, серебряные кувшины, через бусы и украшения. Он искал женщину, он искал Бину.

Но прошел день, второй, третий. Девушки не было. Терзания и тревога охватили Валерия. Бесчисленное количество раз он переходил от надежды к отчаянию и снова к надежде. Он продолжал искать и на улицах разрушенного города, и среди толп бесчисленных пленных. «Она не могла погибнуть, – твердил он себе, – не могла. Она просто изменилась, и я не узнаю ее». И он вновь шел вдоль рядов сидящих на земле пленных. Страшных, грязных, исхудалых, вшивых. Охрана расторопно поворачивала к нему лица тех, кто безучастно смотрел в сторону. Почти отчаявшись, трибун безразлично наблюдал, как, злобно расталкивая пленных, солдаты отделяют тех, кто будет распят на кресте, от тех, кому придется закончить свою жизнь на арене цирка или египетских рудниках.

Как вдруг чьи-то глаза блеснули ему навстречу. Валерий резко остановился и повернулся. Медленно обвел глазами сидящих. Пленные смотрели вниз, на землю, или тупо в пространство перед собой.

Кто из них посмотрел сейчас на него странно знакомым взглядом? Один из сидящих словно нехотя, исподлобья взглянул на трибуна. Их глаза встретились. Валерий напрягся. Спаситель? Как его звали? Нет, он не помнит имени. Трибун шагнул к мужчине:

– Встань.

Ионатан медленно поднялся, подтолкнутый тупым концом копья нетерпеливого охранника. Минуту мужчины рассматривали друг друга. Ионатан был худ, грязен, с неопрятной седеющей бородой, с длинными, достающими до плеч прядями волос. «Сколько ему? Двадцать два, двадцать три. Вряд ли больше», – с легким сожалением подумал Валерий.

– Я не поблагодарил тебя, – произнес он.

– И не надо, – голос Ионатана прозвучал глухо, – я не уверен, что сделал правильно.

Валерий хотел усмехнуться, но верхняя губа лишь неопределенно дернулась.

– Я ищу Бину, – сказал он.

В глазах Ионатана появилось удивление, затем отрешенная задумчивость и, наконец, ясность понимания. Он вспомнил Бину, прижавшуюся к стене Иерусалима, ее внимательные, вглядывающиеся вдаль, полные ожидания глаза. Не отвечая, Ионатан посмотрел на трибуна, на его загоревшее твердое лицо с суровыми серыми глазами, потом провел грязной рукой по своему исхудалому лицу, сказал устало:

– Не думаю, что тебе удастся с ней увидеться.

– Прекрати говорить загадками, – резко оборвал его Валерий. – Если она жива…

– Она жива, – утвердительно кивнул головой Ионатан и вновь помолчал. – Бина в Мецаде.

«Ненавижу, – подумал Валерий, с трудом подавляя в себе ярость, – ненавижу этот Восток, эту трижды проклятую Иудею. Я отслужил десять лет. Я награжден венками. Я могу просить о переводе в Италию, но нет – „веди коня дальше“[37]. Я останусь здесь. Она навечно взяла меня в плен. Кто – Бина или вся эта ненавистная мне Иудея?»

Трибун развернулся и пошел прочь. Потом вдруг вновь вернулся.

– Я возьму тебя себе, – лаконично сказал он.

Ионатану всего двадцать два года. Он бесконечно измучен. Он совершенно обессилел. Он устал. Он испытывает сильный соблазн. Жить. Так захотелось жить, как, казалось, никогда прежде. Он борется с собой. Он смотрит на трибуна и не видит его. Он видит тех, кого потерял за эти годы. Он одинок. Единственное, что у него осталось, – преданность древнему народу.

– Благодарю тебя, но на таких условиях жизнь мне не нужна, – сказал он твердо.

На лице трибуна отразилось непонимание.

– Иерусалим был вершиной страны, – тихо объяснил Ионатан, – Храм – вершиной Иерусалима. Когда иудей сажал дерево, он нес первые плоды в Храм и там съедал их. Когда овца приносила первый приплод, он посвящал его Храму. Сотни тысяч паломников ежегодно приходили в Иерусалим, чтобы исполнить заповедь паломничества. Подняться в Иерусалим и проникнуться ощущением святости жизни этого города. Подняться в Храм и участвовать в таинстве жертвоприношения. Храм, он притягивал нас всех. Людей знатных и простых. Праведников и тех, кто просто хотел соблюсти Закон. Как же теперь без Храма? Как вернуться к обычной жизни, когда ее смысл сломан?

Ионатан опустил руки, продолжил с тоской:

– Не кара меня страшит, римлянин, а пощада. Жизнь, когда я перестану быть самим собой.

Первым чувством, охватившим Валерия, была досада, хотя, несмотря на предубеждение, он все же сумел почувствовать в отказе жить рабом, в страхе отпасть от своего Бога величие поступка иудея. Но кто будет его спрашивать?

– Помыть, накормить. Этот иудей мне нужен, – коротко отдал он приказание адъютанту и, повернувшись, ушел, сопровождаемый телохранителями.

«Разве Всевышний желает нам смерти? – спрашивал себя Ионатан в сомнении, глядя вслед трибуну. – О нет. Если бы Бог захотел, я умер бы вместе с Храмом. Но я жив».

Руины Иерусалима сровняли с землей. Нетронутыми остались три самые высокие башни и часть стены. У стены римляне разместили гарнизон. Башни были оставлены в назидание потомкам: вот каким прекрасным и величественным был город на этих холмах – и вот чем он стал, сопротивляясь победоносному Риму.

Глава XVIII

Сентябрь 72 года нашей эры

Безрадостный скалистый пейзаж Иудейской пустыни вызывал уныние. Взгляд натыкался лишь на серые скалы, угловатые бугры, растрескавшиеся от солнца, каменные волны, впадины. Россыпи камней на поверхности гор издали казались бородавками на нечистой коже огромных жаб. Ни деревьев, ни кустов. Лишь кое-где в низине небольшими круглыми кочками торчали колючки. Единственные живые существа – юркие ящерицы.

От белого солнца, от камней шел тяжелый жар, вызывающий слабость, неясность в голове, сухость в обожженных солнцем глазах. Пот лился так обильно, словно легионеры попали под дождь. Закинув головы, солдаты Десятого Сокрушительного легиона разглядывали крепость на плоской вершине громадной скалы. Мецада. Последний оплот мятежников. Их надежда.

Луций Флавий Сильва, очередной прокуратор Иудеи, в окружении свиты сидел под небольшим навесом, наспех сооруженным для него из растянутых на пиках солдатских плащей. Из-под низкого лба смотрели жесткие светлые глаза. От крыльев носа к узкому рту с плотно сжатыми губами пролегли две глубокие морщины. Коротко остриженные волосы пепельного цвета открывали маленькие уши, не гармонировавшие с массивным тяжелым подбородком.

Прокуратор неспешными глотками пил охлажденное вино и рассматривал крепость. Отвесный, уходящий ввысь монолит скалы. Толстые стены из белого камня в двенадцать локтей[38] высоты. Тридцать семь башен. Крепость казалась совершенно неприступной, но приказ императора Веспасиана, полученный прокуратором, был однозначен. В сопротивлении иудеев пора поставить жирную точку.

Сильва чуть повернул голову влево. Выступивший из-за спины офицер продолжил доклад:

– В цитадель ведут две дороги. С востока – узкая извилистая тропа, называемая Змеиной. С западной стороны дорога лучше, но в самом узком месте она преграждается башней. Так что нежеланным гостям в крепость не пройти.

Стоя в свите прокуратора, Валерий, как и все, смотрел на крепость.

«Неужели она там, на вершине, неужели она прожила там долгие два года? Возможно ли это? Какой она стала? Изменило ли ее время? Я устал. Устал от этого бесконечного ожидания. Я уже не знаю, люблю ли я ее или ненавижу. Я должен наконец закрыть эту страницу. Или я возьму эту женщину в плен, или освобожусь от этого миража, болезни, сумасшествия».

Краем глаза трибун видел Ионатана, сидящего в стороне на камнях. Одетый в свободное платье, с белым платком, концы которого свисали на плечи, с черной бородой, в которой серебрились седые волосы, он все более принимал библейский образ.

Валерий и сам не знал, зачем ему был нужен этот молчаливый, угрюмый иудей. Порой в порыве раздражения он решал продать Ионатана в гладиаторскую школу, а в порыве благородства – отпустить на свободу. Но всегда каждое из своих решений Валерий откладывал. И иудей продолжал следовать за трибуном, не являясь ни слугой, ни денщиком, ни ординарцем. Поймав взгляд Ионатана, Валерий подозвал его движением руки.

– Что скажешь? – спросил трибун, указывая глазами на крепость.

– Вам ее не взять. – В голосе Ионатана прозвучала едва слышная нотка торжества.

Валерий словно в первый раз рассматривал лицо иудея. «В сущности, какого ответа я от него ждал?» – подумал он.

– «Не взять» – такого понятия для римского легиона не существует, – произнес надменно трибун.

– Будете колотить по скале в надежде, что она даст трещину и обвалится? – угрюмо спросил Ионатан.

– Колотить будем не по скале, а по стене, – отрезал Валерий, с неожиданным удовлетворением видя недоверие в глазах Ионатана. Он вновь посмотрел на Мецаду, спросил задумчиво: – Говорят, эта неприступная крепость – дело рук царя Ирода?

– Да, это так, – кивнул головой Ионатан.

– Не слишком-то он доверял своему народу.

– Скорее, опасался Клеопатры. Очень уж хотелось египетской царице присоединить Иудею к своим владениям. Именно этого она добивалась от Антония.

– Да, Антоний ее боготворил, – проговорил Валерий и, прекратив разговор, направился в обход возводимого лагеря.

Ионатан остался на месте и все смотрел на мощные, из белого камня, стены крепости, на дворец царя Ирода, расположенный на трех, одна над другой, террасах. Напрягая зрение до рези в глазах, пытался разглядеть лица, иногда мелькавшие на башнях. Все его сердцу казалось, что это Бина, хотя разум говорил иное.

Ионатан не ошибался. Бина была среди собравшихся на стене встревоженных жителей цитадели. Обособленными группами стояли посуровевшие мужчины.

– Римлянам крепость не взять. А держать нас в осаде? Да сколько угодно, – говорили одни.

– Пусть стоят. Охрана нам не мешает, – пытались шутить другие.

– Надо готовиться отбиваться, – озабоченно говорили третьи.

С испуганно-взволнованными лицами собравшись в кружок, громко галдели женщины, пересаживая с руки на руку младенцев и сильно жестикулируя свободными руками. С веселым беззаботным визгом носились полуголые дети. Бина не вступала в разговоры. Она лишь смотрела, как быстро растут у подножия скалы легионные лагеря, и сердце ее наполнялось печалью.

– Пойдем, голубка моя. Что ты, римлян не видела? – позвала ее Фарра.

Бина согласно кивнула головой, и женщины побрели домой, в маленькую, расположенную в каменной стене комнатку, перестроенную из прежних казарм охраны.

Солнце повернуло к закату. Фиолетовые тени пролегли по уступам. Северный ветер, проскользнув между горами, приятно охладил тело. Стало легче дышать. Флавий Сильва встал с кресла, вышел из-под навеса. Потянулся всем своим сильным, жилистым телом, сказал твердо:

– Мы возьмем эту крепость штурмом, но прежде позаботимся, чтобы ни один иудей не смог выскочить из ловушки и спастись бегством.

Соблюдая все правила осадной науки, римляне возвели вокруг скалы стену толщиной в два метра и поставили двенадцать сторожевых башен. У подножия скалы было выстроено восемь полевых лагерей. Два главных и шесть поменьше. Теперь даже мышь не могла проскочить не замеченной легионерами.

Что испытывали защитники цитадели, глядя на окружающую их стену? Да, они давно жили здесь, на вершине. Но ведь иногда они все же спускались и даже, как утверждал Иосиф Флавий, совершали набеги на близлежащие деревни. То есть жизнь наверху была в какой-то мере добровольной, до какой-то степени свободной. Теперь же они были изолированы полностью, словно заключены в тюрьму на небольшой площади вершины. Это было тяжко даже для человека древней цивилизации, привыкшего жить в маленьком пространстве своего мира.

Итак, римляне прочно затянули узел осады. Но в крепости было достаточно воды и продовольствия. Хватило бы на годы. Так что рассчитывать на сдачу от голода не приходилось. Надо было найти место для насыпи. И единственное пригодное для этой цели место было найдено.

С западной стороны Мецады находилась скала, называемая Левка. Она была на 300 локтей ниже Мецады, но выступала далеко вперед в направлении крепости, и Флавий Сильва решил, что именно здесь возможно насыпать нужный осадный вал.

Пригнав к подножию Левки тысячи пленных иудеев, римляне заставили их сооружать насыпь. Рабы перетаскали горы земли. Проходили месяцы. Насыпь росла медленно, но неуклонно. Жители цитадели, понимая, что в случае ее падения их ждет плен, рабство, смерть, изо всех сил старались помешать строительству. В обороне принимали участие все – от стариков до детей. Ничьи руки не были лишними.

В работающих сплошным дождем метали стрелы и копья. На их головы сбрасывали камни и лили кипяток. Кидали горящие головни. Испробовали все доступные средства обороны, но осадный вал был возведен.

Настал день, когда римляне покатили наверх по насыпи осадную башню. Этакое жутко скрипящее, обитое железом четырехугольное страшилище в двести локтей высотой. В верхней части башни имелись откидные мостики, которые почти вплотную приблизились к стене.

Стоя на них, лучники непрерывной прицельной стрельбой согнали со стены ее защитников. Стрела на небольшом расстоянии способна пробить любые доспехи. Лучники сковали действия и маневры защитников, что позволило начать работу мощному тарану, установленному в нижней части башни.

Огромное ударное бревно, подвешенное на канатах, десятками рук оттягивалось назад и общими силами бросалось вперед. Обитый железом конец бревна бил в стену. Бил беспрерывно. Близился конец долгим месяцам изнурительной осады. Готовые к штурму отряды стояли, ожидая приказа.

Наконец под радостные крики римлян стена рухнула. Башню откатили. Римляне устремились вверх по насыпанному валу в образовавшуюся брешь и вдруг остановились перед проломом. Не продвигаясь вперед, неловко затоптались на месте под яростным обстрелом иудеев. Потом отступили, унося с собой раненых и убитых.

– В чем дело? – в бешенстве кричал Сильва. – Ко мне центуриона отступившей центурии!

Дочерна загорелый, запыленный центурион предстал перед Сильвой.

– В пролом пройти невозможно. Там новая стена, – сказал центурион.

Возбуждение постепенно спадало. Лицо прокуратора, горевшее от злости, стало бледнеть.

– Новая стена, – повторил он, досадуя на неожиданную преграду. – Откуда?

– Успели выстроить.

Сильва взял себя в руки. Его лицо вновь приобрело неподвижность маски. Небольшая задержка уже ничего не изменит.

– Придвинуть таран. Продолжить работу.

Таран придвинули к новой стене. Но он не мог пробить эту стену, возведенную из двух параллельных рядов дерева и заполненную землей. Железный нос тарана увязал в дереве. Земля от ударов спрессовывалась. Стена становилась лишь крепче. Казалось, она была неуязвима.

Иудеи, взобравшись на стены и башни, хохотали над римлянами, вынужденными наконец отвести от стены свою осадную башню.

– Невозможно пробить, – сказал Флавий Сильва, – зато возможно сжечь.

И в стену полетели зажженные факелы. Сухое дерево загорелось сразу. Пламя охватило стену сверху донизу. Штурм перенесли на утро, надеясь, что к рассвету стена прогорит и остынет. Время от времени огонь словно затихал, успокаивался, уменьшался. Сквозь пролом виделись горящие уголья цвета охры, какие-то передвижения и перемещения. Что-то с глухим звуком падало вниз, и пламя, добравшись до нетронутых прежде бревен, вспыхивало с новой силой.

Валерий и не думал спать в эту ночь. Душевный подъем, охвативший всех в предчувствии близкой победы, овладел и им. Наконец-то после стольких месяцев, проведенных в этой серо-черной пустыне, они добьются своего. Но кроме этого общего для всех чувства не менее сильной была надежда найти Бину. Десятому Сокрушительному легиону предстояло остаться стоять на развалинах Иерусалима, но он получит отставку и увезет Бину в Рим.

Не спал и Ионатан. Слушал ставшее ему уже привычным гудение римского лагеря. Видел костры возле палаток. Солдат, мирно готовящих себе ужин. Тихие разговоры. Завтра на рассвете они встанут и пойдут убивать. Зачем? Что надо им здесь, за много миль от своего дома? Кто дал им право навязывать свою волю? Почему бы всем не жить у себя? Почему, лаская своих женщин, любя своих детей, они безжалостно убивают наших?

Со стороны крепости донесся гул голосов. Ионатан сел, мучительно вслушался, пытаясь разобрать слова. Не получалось. Гул не распадался на отдельные слова, наоборот, он, скорее, перерастал в вой, в крик, в вопль.

Непроглядная чернильно-черная тьма пустыни, зарево пожара на вершине скалы, странные крики тяжестью ложились на сердце. Что же там происходит? Шум понемногу смолк. Ионатан лег и закрыл глаза.

Господи, пусть она будет жива. Пусть этот римлянин заберет ее, увезет с собой, но пусть она будет жива.

Бина стояла в толпе на площади перед северным дворцом среди обессиленных, грязных, покрытых копотью людей. Все они собрались здесь, чтобы услышать слова Элеазара бен Яира. Он умный, он хитрый, он изворотливый. Он придумает что-то новое и спасет их. Элеазар усталым взором оглядел толпу, сказал твердо:

– К утру стена прогорит, и римляне прорвутся. Мы последняя крепость Иудеи. Мы не имеем права проиграть в борьбе за свободу, за веру отцов наших, за землю нашу. Мы должны уйти непобежденными. Счастливы те, кто пал в бою. Они не изменили свободе. Но плен – это унижение. Мы не можем доставить удовольствие римлянам распинать нас на крестах, бесчестить наших жен, позволить скормить детей наших хищникам на арене. Достойнее уйти самим. Непобежденными и непокоренными. И это будет нашей победой. Пусть наши жены умрут не опозоренными, а дети – не изведавшими рабства.

Элеазар продолжал говорить. Но Бина больше не слушала. Она видела по лицам стоящих вокруг людей, что в их душах, измученных, истерзанных, исстрадавшихся, мечутся противоречивые чувства.

Гордость свободных иудеев и презрение к врагу, желание доказать ему, презренному, силу своей веры.

Осознание величия, предлагаемого Элеазаром, и ужас увидеть смерть своих детей.

Желание самопожертвования и страх близкой смерти.

Они страстно хотят жить, но они готовы умереть. Они готовы позволить себя убить!

У Бины закружилась голова. Она больше не могла ни слушать, ни видеть лица, на которых сквозь ожесточение проступало горе, сквозь безнадежное отчаяние – безумные надежды на чудо.

Зарыдали, заголосили женщины. Захлебываясь слезами, завопили дети.

Бина почувствовала, что задыхается от явственно ощутимого в тяжком, пропитанном дымом и гарью воздухе запаха гибели. Она повернулась и медленно двинулась к краю плато. Ее босые ступни поднимали серое облачко пыли.

Прислонившись к шершавому выступу скалы, она долго смотрела вдаль, понимая в тоске, что видит это все в последний раз. Солнце, скрывшись за скалами, отбрасывало на темное небо багровые сполохи. Синели на горах вечерние тени. Издавали резкие крики пролетающие над головой стервятники. На постепенно чернеющем небе проступали звезды.

«Превратиться бы мне в маленькую звездочку. Сияла бы я, никому не доступная. А может быть, оттуда, с этой вышины, можно увидеть наш дом, и сад, и маму», – грезила Бина, забывая на мгновение, что ничего этого уже нет и никогда не будет и что увидеть прошлое невозможно ни с какой высоты.

Лицо ее то освежалось чистым ветром, то покрывалось копотью, долетавшей и сюда. Даль безграничная, бесконечная, окутываясь ночной мглой, постепенно скрывалась от ее глаз, исчезала. Исчезала навсегда. Обрывки воспоминаний всплывали и гасли. Короткие, беглые, вызывающие горечь и боль. Слезы потекли по гладким щекам к судорожно искривившемуся рту.

Она подавила рыдание, перевела взгляд ближе. Разжала руку, которую до этого прижимала к ложбинке у шеи. На ладони лежала гемма из бледно-голубого халцедона. Нежное детское личико было наивно и печально.

Бина сняла с шеи мешочек из мягкой кожи, висевший на шелковом шнурке, вложила гемму внутрь. Вынула из ушей серебряные серьги с красными коралловыми глазками, подаренные ей Ионатаном в, казалось, неправдоподобно далекой юности, и вложила их в тот же мешочек. Потом она постояла, закрыв глаза, сжимая в руке футляр.

– Прощайте, – сказала она, – я любила вас. Любила обоих.

Бина открыла глаза, вытерла лицо, глубоко вздохнула. Проведя рукой по стене, нашла овальный камень и, вынув его, вложила мешочек в открывшееся отверстие. Вернув камень на место, женщина медленно пошла домой. Куда спешить. Впереди ее ждет вечность.

Она вернулась в небольшую холодную каменную ком натку. Охватившие ее беспокойство и возбуждение не давали присесть, и она бесцельно бродила, натыкаясь на стены. Ее смущал пристальный взгляд Фарры, сидящей на постели. Он мешал ей думать, мешал приготовиться к неизбежному. Подойдя к столу, Бина словно случайно опрокинула кувшин.

– Фарра, милая, сходи наполни кувшин, – обратилась она к старухе, не отводя взгляда от растекающейся по полу воды.

– С чего это ты стала такой неловкой, – заворчала старая женщина, с недовольным кряхтением слезая с постели, но, взяв кувшин, вышла из дома.

Бина не ответила. Она все смотрела на исчезающую на глазах воду. Ей вспомнились слова: «Мы умрем, и будем как вода, вылитая на землю, которую нельзя собрать»[39].

– Да-да, как вода, которую нельзя собрать, – повторила Бина, поражаясь точности сказанного и ужасаясь предстоящему. – Он сейчас придет. Его нож разрежет мне шею. Я боюсь, ах как боюсь.

Она судорожно обхватила руками шею, словно защищаясь. Ее трясло мелкой дрожью. Тело то леденело, то горело словно в огне. Она ходила, не находя себе места, прислушиваясь к шагам на улице.

– Лучше бы я ничего не знала. Лучше бы он пришел и убил неожиданно. Ждать так тяжело, так мучительно.

И она то торопила время, то ужасалась, как мало его осталось, а она еще не готова.

Вдали раздались мужские шаги. Они приближались. Бина обессиленно остановилась, сжав перед грудью руки. Ее глаза смотрели на дверь. Каждый шаг идущего отдавался громким стуком в ушах. Это было так томительно долго. Это кончилось так внезапно.

Дверь, невинно скрипнув, открылась. Ицхак стоял на пороге. Он сразу понял, что женщина знает, зачем он пришел. Ицхак сглотнул ком, застрявший в горле. Бина стояла перед ним, беззащитная и прекрасная как никогда раньше. Ее щеки горели. Глаза были огромными. Страх предстоящего блестел в них. Ицхак шагнул к женщине.

– Не говори. Ничего не говори, – сказала Бина, тяжело дыша, в ужасе глядя на него.

Непроизвольно защищаясь, она выставила вперед ладонь. Ицхаком овладела злость. Она не хочет слышать его прощальных слов. Он выхватил меч. Бина покорно закрыла глаза. Мужчина с ожесточением полоснул по тонкой шее. Брызнула кровь, яркая, алая. Бина открыла глаза и попыталась улыбнуться.

– Это совсем не страшно, – сказала она с явным облегчением, затем прошептала ободряюще: – Ты не бойся, – и повалилась назад.

Ицхак едва успел ее подхватить. Шатаясь, прижал к себе. Его никогда не посещали сомнения в своем праве убивать, но сейчас он словно вонзил нож в себя. Он спас эту женщину от гибели. С трудом, с опасностью для жизни добрел с ней, ослабевшей, до Мецады.

«Если бы я мог унести тебя и отсюда», – мелькали в голове нелепые, ненужные уже мысли, а он все держал тело Бины в своих руках, чувствуя, что лицо ее еще пахнет свежим ветром пустыни.

Скрипнула дверь. Женский вопль разорвал тишину.

– Не успела, не успела! – кричала старуха, роняя кувшин и выдирая себе волосы. – О псы кровожадные! Что вы надумали!

Фарра бросилась на Ицхака с изуродованным злобой лицом, колотя бессильными сухими кулачками по его спине. И словно это был сигнал, которого ждали. Из разных мест цитадели раздались вопли, стоны, рыдания, безумные крики.

Не обращая внимания на старуху, Ицхак положил Бину на постель, сняв головной платок, отер кровь. Аккуратно поправил ей волосы, одернул платье, сложил на груди руки. Нервным жестом, как будто ему не хватало воздуха, рванул ворот своей одежды и, рухнув на пол так, что деревянно стукнули колени, долго не отводил глаз от теряющего краски лица женщины.

Тоскливо и нудно, на одной ноте, словно раненое животное, выла Фарра. Надо было идти, надо было закончить начатое. Глухо зарычав сквозь сжатые зубы, Ицхак тяжело встал, направился к двери. Внезапно Фарра метнулась дикой кошкой, вцепилась ему в ноги, прокусила голень. Мужчина сделал быстрое движение. Фарра застонала и, разжав руки, повалилась рядом. Ицхак вытер нож и, не оборачиваясь, ушел.

Флавий Сильва решил лично возглавить штурм. Уж слишком долго пришлось ждать победы. Рассвет застал римлян готовыми к атаке. Над боевыми колоннами взмыли орлы Десятого Сокрушительного.

Выстроившись «черепахой», первая центурия двинулась вверх по насыпи. Щиты спереди, щиты сбоку, щиты над головой – словно крыша из черепицы. Ее не пробьют стрелы и камни. Говорят, будто бы и движущуюся по ней колесницу «черепаха» выдержит.

Но надо спешить, надо дойти до пролома раньше, чем встающее солнце ослепит воинов своими лучами. Странно, но никто не препятствует идущему на штурм легиону. Даже караульные на стене не появились.

– Спят, что ли? – удивленным шепотом спрашивали солдаты.

– Насторожись, какую-то пакость приготовили, – отвечали другие.

Но вот римляне дошли до пролома. Вошли в него. Их встретила тишина. Мертвая тишина.

На площади перед северным дворцом догорали нагромождения каких-то вещей и лежали трупы. Сотни исковерканных ударами меча трупов. Переплетенные руки, ноги. Мужские, женские, детские. Лужа крови, огромная, вязкая, вытекла из-под груды неправдоподобно белых тел и красным обрамлением растеклась по камням. Восковые маски лиц с застывшими на них страданием, ужасом, болью, криком. Тошнотворный запах бойни и гари.

– В крепости никого нет. Все мертвы, – доложили прокуратору.

– Проклятые иудеи! Они украли у нас победу. Что за героизм – взять крепость без защитников!

Жесткость и зверство – основные черты римского солдата. Его не разжалобить. Но защитники Мецады изумили даже их. Убить своих детей, жен, себя. Какой же силой духа и веры надо обладать!

Бледность, желтая, болезненная, проступающая сквозь смуглость кожи и загар, разлилась по лицу Ионатана. Он не смотрел на трупы. Он не верил. Не хотел верить, что Бина, возлюбленная его сердца, где-то здесь, в этом нагромождении, в этом месиве тел. Нет. Нет. Она там, в комнатах. Он не задумывался о том, могла ли она быть живой, остаться живой, когда все мертвы, у него для этого не было сил.

Ионатан повернулся и пошел, тяжело ступая с навалившимися на плечи страхом и неверием. Ему казалось, что мир вокруг стал нереален. Контуры этого мира словно размывались, оставляя четким только то, что перед глазами, а дальше все сливалось в серый, размытый, мокрый край.

Он входил в комнаты, бегло оглядывал трупы детей, женщин и, содрогаясь от увиденного, старался не запомнить вывернутых голов, страшных ран, сжатых в судороге рук, луж крови. Запах тлена давил все сильнее. Лицо его некрасиво оскалилось от судороги душевной боли.

Трибун Валерий Венуст с застывшим лицом статуи стоял в стороне, стараясь не вдыхать зараженный воздух. Сверкал его начищенный панцирь, колыхался плюмаж на бронзовом шлеме. Он видел, как Ионатан двигается вдоль каменной узкой улицы, входит в комнаты и быстро их покидает.

Когда Ионатан остановился перед скрюченным маленьким трупом женщины, лежащим на пороге, Валерий медленно двинулся к нему, приказав охране ожидать его на месте. Ионатан повернул голову в его сторону. Лицо иудея было страшно. Он постоял еще мгновение на пороге, словно собираясь с силами, затем решительно шагнул внутрь.

Пригнув голову, Валерий вошел следом и остановился в дверях. Ионатан стоял, сгорбившись у ложа. Валерий не видел лица той, что лежала. Он видел только край узорчатого платья и босые запыленные ступни.

«Вот и все», – сказал он себе, не зная, что означают эти слова, но стараясь успокоить бешено застучавшее сердце. Он хотел пройти вперед и не мог. Какое-то странное оцепенение сковывало его тело.

Сделав над собой усилие, Валерий делает шаг и останавливается рядом с Ионатаном. Теперь он видит лежащую женщину и не узнает ее. Вечный страх живого перед неживым охватывает Валерия.

«Да разве эта холодная, с голубеющим в полумраке комнаты лицом кукла – Бина?» – спрашивает он себя, невольно отшатываясь. Он не хочет видеть ее такой, но не в силах двинуться. И продолжает смотреть, тупо, бессмысленно, ужасаясь разрушающей силе смерти.

– Господи мой, Господи! – услышал он надрывный стон иудея.

И этот горестный стон словно обнажил все чувства Валерия. Никогда прежде не испытанная скорбь и пустота заполнили его сердце.

– Отпусти меня, римлянин, – услышал он тусклый голос Ионатана и неожиданно понял, как тот старается затушить в себе ненависть к нему, к Риму.

«Да, да, – хотел сказать Валерий, – зачем ты мне теперь?» Но лицевые мышцы свело судорогой. Он боялся, что, открыв рот, зарыдает, и, до боли сжав челюсти, Валерий вышел.

Девятьсот шестьдесят защитников крепости Мецада убили себя. Иудейская война окончилась.

Валерий Венуст вернулся в Рим. Удачная женитьба обеспечила ему необходимый имущественный ценз и позволила Валерию стать сенатором. Он пополнел, стал медлительным и вальяжным. По утрам в прихожей его большого дома полно клиентов. Они заглядывают ему в глаза. Они сопровождают его на Форум. Он вполне спокоен и доволен своей жизнью.

И лишь иногда, разбирая бумаги в своем ларце, он находит медную монету, выпущенную по случаю победы. «Плененная Иудея», – написано на ней, и в образе Иудеи рыдает женщина, сидя на обломках.

Валерий болезненно вздрагивает, серые глаза его мутнеют, и он видит в полумраке пещеры волшебное видение, дивный образ юной иудейки.

Острая боль утраты молнией пронзает сердце. Потерял что-то единственно стоящее, единственно важное. Высокое чувство любви. Как неприкаянна, как пуста, как бессмысленна без нее жизнь.

Боль становится все сильнее, обжигающей горячей волной поднимается к вискам. Он задыхается. Он горит. Он умирает. Но именно тут боль отступает. К нему возвращаются усталое равнодушие, спокойствие и напыщенная важность нового аристократа. Глубоко вздохнув, Валерий прячет монету на дне шкатулки.

Похоронив Бину, Ионатан бен Боаз пешком добрался до небольшого городка Явне и стал одним из последователей Гамлиэля. Для него, потерявшего в войне с римлянами все, осталась лишь одна любовь – любовь к Единому, одна власть – власть Торы и одно желание – внести свою лепту в дело сохранения иудаизма.

Изредка, неспешно собравшись, Ионатан идет на юг, к тому месту между Аскалоном и Иерусалимом, где когда-то находилось селение Бины, садится на старую каменную ограду, на которой он сидел в тот ясный вечер 60 года. Так же сладко пахнут травы, шелестят листья, а он сидит, сгорбившись, грезит – и все давно ушедшие в этот миг с ним.

Отец и Амрам неспешно беседуют у стены дома. Хлопочет Хадас. Черноглазая девочка протягивает ему на ладони фиолетовый плод смоковницы. Резкий взмах крыльев птицы или движение осмелевшего зверька прерывает его мысли.

Нет смоковниц, нет дома, и никого нет. Все убиты. Ионатан встает, высокий, худой, обросший бородой. Его лицо вдохновенно и строго. Глядя на запад, в сторону Рима, где Империя празднует свой триумф, он шепчет слова пророка:

– Не радуйся ради меня, неприятельница моя! Хотя я упал, но встану[40].

Мгновения чужого времени

Я стою на набережной. За моей спиной неповторимый город Яффо. Древнейший порт Средиземноморья. Мы произносим слово «древность», и одно уже это слово вызывает в душе трепетное почтение. Любой экскурсовод с удовольствием расскажет вам три легенды, связанные с этим городом.

Здесь праведник Ной, по велению Бога, построил свой ковчег, на котором люди и животные спаслись во время Великого потопа.

Здесь была прикована к скале прекрасная Андромеда, дочь царя Кефея, принесенная в жертву страшному морскому чудовищу. Она должна была искупить вину своей матери Кассиопеи, неуместно похвалявшейся, что красотой превосходит морских нимф. За что разгневанные и довольно-таки завистливые нимфы наслали гигантскую рыбу.

Мерзкое чудовище приближалось, раскрывая свою жуткую жадную пасть. Несчастная Андромеда лила слезы, ее длинные волосы развевались на ветру, великолепное беломраморное тело металось, безуспешно стараясь освободиться, когда появился Персей. Он убил рыбу, спас красавицу и в награду на ней женился.

И именно отсюда пророк Иона отправился в путь, не выполнив Божье поручение. За что в море корабль был застигнут сильнейшим штормом. По жребию Иона был выброшен в море, и его проглотила огромная рыба. Три дня и три ночи провел Иона внутри кита, прося прощения за свое непослушание, а затем, прощенный, был выплюнут китом назад, на берег Яффо.

Я стою спиной к городу. На землю опускается вечер. Неслышно двигаясь по совершенно бордовому небу, оранжево-красный шар солнца тонет в море. Темные волны Средиземного моря, медленно перекатываясь, кажутся тяжелыми, словно это не вода, а масло, и странно, что они не шипят, когда раскаленный шар касается их поверхности. Это море, эта надвигающаяся ночь дышат вечностью. Медленно поворачиваюсь к древнему городу. И в это время, если вы, конечно, человек с воображением, то легко можете представить себе что-то необычное, фантастическое, загадочное, необъяснимое.

Яэль

Двое молодых, лет двадцати пяти, мужчин, увлеченно разговаривая и по-южному темпераментно жестикулируя, шли по вымощенной камнями улице старого Яффо в сторону блошиного рынка, или, как говорят в Израиле, шкура-пишпишим.

Одного из них звали Беня. Он был высок ростом, строен, белокож и, как все люди, обладающие такой кожей, сразу на израильском солнце начинал не загорать, а краснеть. Рыжеватые, коротко стриженные волосы открывали высокий выпуклый лоб, казавшийся еще выше от того, что волосы его уже начали редеть и, редея, отступали ото лба. Серые глаза в окружении светлых, почти невидимых ресниц смотрели на окружающий его мир доброжелательно и заинтересованно. Открытая улыбка говорила о спокойном покладистом характере.

Его спутника звали Эфраим. Умные черные глаза с насмешливой хитринкой в глубине, под густыми, низко опущенными бровями. Крупный нос на гладком смуглом лице. Жесткие иссиня-черные волосы, тугими завитками ложащиеся на широкий лоб. Высокий рост и крепкие плечи.

В этом году юноши заканчивали занятия в Иерусалимском университете, по курсу Древний Ближний Восток. История их интересовала страстно, и не только древняя. По дороге в Яффо, слушая по радио новости, они узнали о предстоящем визите в Польшу британского историка и самого известного отрицателя Холокоста Дэвида Ирвинга, и эта новость повернула их беседу в новое русло.

– Меня всегда очень волновал вопрос соотношения преступных действий человека как винтика нацистской машины, – говорил Беня, – и проявлений индивидуальности личности.

– Что ты имеешь в виду, Беня, – как всегда чуть насмешливо по отношению к собеседнику поинтересовался Эфраим, – под словами «проявление индивидуальности личности»? Нравилось или не нравилось человеку исполнение его обязанностей? Или проще, получали ли офицеры СС моральное удовлетворение от уничтожения заключенных?

– Да. Я говорю именно об этом. Кстати, Адольф Эйхман уверял, что просто был обязан выполнять правила войны. А следовательно, он не столь уж и виновен.

Разговаривающие мужчины страшно сердили идущую впереди них юную шестнадцатилетнюю Яэль. Девушка торопилась, ее манили антикварные лавки Яффо, тяжеловатые терпкие запахи старой мебели, чуть пахнущая затхлой сыростью одежда, необычные причудливые статуэтки, тусклый блеск старинных серебряных украшений, а брат Беня и его друг постоянно останавливались и, увлеченные разговором, забывали, зачем они, собственно, приехали.

Проходя немного вперед, Яэль поворачивалась и, ожидая, нетерпеливо постукивала ножкой, обутой в модные высокие плетеные туфельки. Светлые шорты открывали намного выше колен стройные ноги. Короткая кофточка без рукавов демонстрировала прохожим гладкий животик. Белая кожа лица отсвечивала на щеках легким румянцем, а небольшой изящный носик был покрыт мелкими, аккуратными, словно нарисованными тонкой китайской кисточкой, многочисленными веснушками. Хорошенькая и избалованная Яэль весь вчерашний вечер мучила маму упреками в отсутствии у нее новых нарядов и оригинальных, не как у всех, украшений, столь необходимых для очередной вечеринки. И наконец, к своей большой радости и удовлетворению, вынудила маму уговорить брата свозить ее в магазины.

Все члены семьи – мама и папа, бабушки и дедушки, Беня – привыкли ее баловать. Она была такой милой, славной маленькой девочкой, которая всех радовала, словечки и выходки которой всех умиляли. Правда, крошка давно выросла, но этого не замечали и продолжали к ней относиться как к неразумной, но любимой куколке. А куколка между тем становилась все высокомерней, заносчивей и эгоистичней, требовала все больше внимания, постоянно бывала всеми и всем недовольна, позволяла себе грубости.

Как часто такие хорошенькие, юные, всеми любимые девочки незаметно для себя превращаются в вечно недовольных, брезгливо морщущихся женщин, а затем в брюзжащих, сварливых старух. И окружающие недоумевают: «Ну откуда берутся такие гадкие, вредные, ворчащие старухи?»

Да уж не из космоса появляются. А из таких вот милых, слишком заласканных, но не слишком умных, эгоистичных девушек.

Ножка продолжает нетерпеливо постукивать, по-детски пухлые губы недовольно поджаты.

– Ну, Беня, ну, – в который раз дергает Яэль брата.

– Мы уже почти пришли, и твои украшения, хамуда, никуда не убегут. – Беня, как всегда, был мягок с младшей сестрой.

– Не убегут, – капризно протянула Яэль. Она не выносила, когда ее желания выполнялись не сразу. – Как мне надоели все эти ваши разговоры, особенно о войне. Зачем о ней говорить?! Только настроение себе портить. Я молодая, я хочу жить и радоваться жизни. Веселиться и не думать о печальном. – И она недовольно передернула плечами.

После этих слов девушки Эфраим остановился посреди тротуара и, засунув большие пальцы рук в карманы брюк, какое-то время с интересом смотрел на девушку, рассматривая ее несколько преднамеренно демонстративно и насмешливо, словно видел впервые, а затем сказал поучительно, как неразумному ребенку:

– Древние говорили: когда прошедшую войну забывают… – Он помолчал, сделав для большей убедительности паузу, и строго закончил: – Начинается новая.

От этого презрительно-насмешливого взгляда, от намеренно менторского тона Яэль, рассердившись, вспыхнула, понимая, что Эфраим не слишком высокого о ней мнения и что он не смеется над ней открыто лишь из уважения к Бене.

В запальчивости и непременно желая настоять на своем, считая унизительным для себя менторский тон Эфраима, а потому не вслушиваясь в его слова, Яэль заговорила быстро, нервно, спеша ему досадить и не совсем обдумывая то, что говорит:

– Или вот зачем ехать в Польшу посещать концлагерь? Обязательный момент в школьной программе. Может, вам, историкам, это и интересно. А я не хочу. Ничего не хочу знать. Правильно сказал этот, как его, ну сейчас передавали? Возмутительно зарабатывать деньги на концлагере. Что вы на меня так смотрите?

Действительно, мужчины смотрели на нее с удивлением, причем глаза Эфраима как бы говорили: «Ну что можно было ждать от этой пустышки?» А доброе лицо Бени несколько болезненно сморщилось и выглядело растерянно-ошарашенным. Какое-то время все трое молчали.

– Сохранение лагерей – это не зарабатывание денег, а предостережение человечеству, – наконец тихо сказал Беня и добавил с легким укором: – И не стоит, милая, повторять слова Ирвинга, как, впрочем, и остальных ревизионистов.

– Ну вот еще каких-то ревизионистов приплели, – скривила губы Яэль, – а это кто?

– Это те, кто отрицает и Холокост, и крематории. Правда, не объясняют, куда же в таком случае физически делось европейское еврейство, – насмешливо добавил Эфраим.

Яэль почувствовала, что зашла слишком далеко в своих речах, и она, нетерпеливо отмахиваясь, закончила:

– Ой, ну жалко их, конечно. Но это так давно было. Тут они остановились у входа в антикварную лавку, которая тянулась далеко вглубь и, наполненная товарами, казалась необыкновенно загадочной. С потолка свешивались лампы причудливых форм и разных размеров, покрытые то ли благородным налетом древности, то ли слоем современной пыли. Глаза разбегались от множества странных предметов, в изобилии стоящих повсюду, и чудилось, что если хорошо порыться, покопаться в этих восточных вещах, то где-нибудь в забытом пыльном углу вполне можно найти сказочную лампу Аладдина или даже ковер-самолет.

У девушки заблестели ее светлые, как воды моря, глаза, и она, прервав свою речь, надолго нырнула в лавку. Хозяин лавки, немолодой араб с седыми усами, сидевший на стуле возле входа, не спеша встал и проследовал за ней.

– Твоя сестра, разумеется не желая этого, затронула очень интересные вопросы. Нужно ли людям знание истории? Умеет и хочет ли человечество учиться на ужасах прошлого или предпочитает ничего не знать? И имеет ли историческая память «срок давности»? – задумчиво, строго проговорил Эфраим.

– А ты, мой друг, сформулировал вопросы, на которые можно отвечать всю жизнь, – заметил Беня, проследив встревоженно-любящим взглядом за сестрой, и только когда радостно-взволнованная девушка скрылась, повернулся, чтобы продолжить разговор.

Итак, друзья разговаривали, а время между тем шло. Десять минут, пятнадцать, полчаса. Роли поменялись. И теперь ожидающие у входа в лавку мужчины стали испытывать нетерпение, время от времени поглядывая на часы.

Наконец, не дождавшись сестры, Беня вошел в лавку, прошел вглубь, вдыхая странно волнующие запахи старых вещей и ловко увертываясь от свисающих с потолка предметов, и нашел Яэль.

Стоя перед маленьким круглым зеркалом, с трудом нашедшем себе место на пыльном, заваленном товарами столе, девушка примеряла длинные, почти до плеч, серьги. Увидев брата, она спокойно вынула серьги из ушей и положила.

– Что, выбрала? – улыбчиво спросил Беня, показывая ровные белые зубы.

– Нет, – отрезала Яэль. Она демонстрировала свою обиду. Ведь Эфраим представил ее глупой, а Беня его поддержал, не встал на ее сторону.

– А эти, что ты положила на стол? По-моему, очень красивые, – примирительно произнес Беня.

В ответ на это заявление Яэль дернула плечом и презрительно хмыкнула, как бы говоря: «Много ты понимаешь». Затем, снисходительно качнув головой, все же объяснила:

– Слишком большие и слишком тяжелые. А вот это мне нравится. – И она, раскрыв ладонь, показала кольцо.

На ладошке, тускло отсвечивая, лежало плоское кольцо, формой напоминая обрезок тонкой трубки. Старое серебро потемнело. Кольцо было, видимо, чем-то придавлено, и некогда ровная форма круга искривилась. Но, несмотря на это, кольцо сразу привлекло внимание Бени. Он осторожно взял его с ладони Яэль и, держа двумя пальцами, большим и указательным, стал рассматривать в сумрачном свете лавки.

Кольцо было покрыто чередующимися разноцветными полосками – желтыми, красными, синими, а на оставшейся свободной серой поверхности были темно-синей эмалью тщательно прорисованы глаз и бровь над ним. Сам зрачок был сделан из прозрачного минерала лилового цвета.

– Очень похоже на древнеегипетское украшение, – сказал подошедший к ним Эфраим и взял кольцо из рук Бени. – Глаз Гора. Неплохая копия.

– Почему ты думаешь, что это копия?

– Если это оригинал, то этому кольцу место в музее, а не в лавке старьевщика, – засмеялся Эфраим, отдавая кольцо, – а во-вторых, мне кажется, зрачок всегда бывает непрозрачен. Я не уверен, конечно, но мне кажется, что я первый раз вижу зрачок из прозрачного минерала, да еще такого необычного лилового цвета.

– Меня тоже этот камень чем-то смущает. – Беня вновь стал вглядываться. – Все кажется, что в глубине зрачка что-то есть, и никак не могу рассмотреть. Надо на свет выйти.

– Бенчик, мне очень хочется иметь это оригинальное кольцо. Но вы своим разглядыванием и заинтересованностью только набиваете ему цену. Смотрите, как хозяин внимательно прислушивается, – вмешалась в разговор Яэль, показывая глазами на хозяина лавки, стоящего чуть поодаль и терпеливо ожидающего решения клиентов.

– Да, ты права, – улыбнулся Беня, взглянув на хозяина. – Сейчас заломит, – шепнул он Эфраиму, направляясь спросить о цене кольца.

Торг проходил по-восточному медленно. Взяв в руки кольцо, хозяин достал старый замшевый лоскуток и стал старательно натирать кольцо, сказав, что кольцо очень редкое и что он хочет за него только 900 шекелей.

– Всего-то? – засмеялся Беня. – Да оно же кривое. Я дам тебе пятьдесят.

– Нет. Нет. Что ты? Изгиб можно исправить, – отрицательно замотал головой хозяин и, взяв инструменты, попытался выровнять кольцо, но не слишком в этом преуспел и тогда снизил цену до 700 шекелей.

– Шестьдесят, и ни шекелем больше. Идем, сестра. – Беня сделал вид, что уходит, повернувшись спиной.

И хозяин, и сам Беня словно играли в какую-то игру, и оба наслаждались ею.

– Только для вас пятьсот. Редкий камень – турмалин. – Хозяин говорил равнодушно, вроде бы скучая, но сам внимательно следил чуть прищуренными глазами за реакцией слушателей, стараясь выяснить по выражению лиц, понимают ли его покупатели что-либо в камнях или поверят любому важно сказанному слову.

Наконец, после десятиминутных торгов, жалоб хозяина на трудные времена, на высокие налоги и отсутствие парнасы, то есть дохода, кольцо было продано за 95 шекелей. И каждая из сторон считала, что совершила очень выгодную сделку.

Капризная Яэль, насмешливый Эфраим и довольный собой Беня вышли из сумрачной лавки на яркий свет улицы и остановились возле входа.

И вот тут это и случилось. Беня все еще держал в руке кольцо и вновь стал его рассматривать. Кольцо ему и нравилось, и не нравилось, вызывая почему-то неясную тревогу, которую он хотел понять, поворачивая кольцо и стараясь заглянуть в лиловую глубину зрачка.

– Что ты все разглядываешь? – поинтересовался Эфраим. – Бровь и глаз означают силу и мощь бога Гора, так считали в Древнем Египте.

– Да-да, ты прав, – рассеянно согласился Беня не прекращая всматриваться в камень, – бровь и глаз – символ его всевидящей власти. Сила и мощь…

– Ну ты отдашь мне наконец кольцо, Беня? – недовольно перебила его Яэль, испугавшись ученых разговоров. – Я его даже не примерила. Может, оно мне велико.

– Конечно, конечно… – Юноша протянул руку в сторону сестры. Но, отдавая кольцо, Беня странно чувствовал, что не хочет этого делать, и даже задержал его в сжатой ладони, так что девушка удивленно на него посмотрела. Пересилив в себе неопределенные чувства верой в реальность, Беня отдал сестре кольцо.

Яэль надела его на третий палец левой руки, и кольцо неожиданно оказалось впору и, словно сделанное на заказ, плотно, ровно обхватило палец.

Разглядывая покупку, Яэль вытянула руку и чуть поворачивала ее, как всегда делают девушки, рассматривая и любуясь кольцом. Гладко отполированный камень, выточенный кабошоном[41], вдруг внезапно словно поймал луч солнца и от этого ярко вспыхнул лиловым блеском.

Из глубины прозрачного зрачка что-то поднялось к его поверхности, и холодеющей от неясного предчувствия Яэль показалось, что из лилового камня кто-то на нее недобро глянул.

Она мотнула головой, отгоняя наваждение, и, повернувшись к брату, хотела сказать тому: «Посмотри…» – но не успела и стала падать, теряя сознание и погружаясь в полную темноту. Она не чувствовала, как ее, падающую, успел подхватить мгновенно среагировавший Эфраим, не видела, как засуетился Беня, пытающийся привести ее в чувство, как торопливо вынес воды хозяин лавки, как обступили доброжелательные словоохотливые прохожие.

Она полулежала на древних камнях тротуара, Беня бережно поддерживал ее голову, но Яэль окружала тьма, густая и однообразная, как придвинутый к глазам гладкий лист черной бумаги.

* * *

Далеко-далеко вдали, ослепительно светлая на фоне сплошной черноты, засветилась маленькая точка и стала стремительно приближаться. Все ближе, ближе, вот она приблизилась вплотную к глазам. Глазам стало нестерпимо ярко. Яэль их открыла и очнулась.

Она стояла в тесной толпе женщин, сжатая со всех сторон чужими телами. В нос ударил запах немытых тел, застарелого пота, мочи, грязных волос. Ей показалось, что она сейчас задохнется. И тут с еще большей гадливостью Яэль почувствовала, что стоящая рядом женщина мочится, капли мочи падают и ей на ноги, а она не в силах ни отодвинуться, ни убрать свои ноги.

Ничего не понимая, Яэль начала инстинктивно дергаться, толкаться, стремясь освободиться, освободить пространство вокруг себя. Быстрыми судорожными вдохами втягивала в себя мерзкий воздух, задыхаясь, отчаянно хватала его ртом. Воздух. Воздух.

– Как хорошо, что ты очнулась, – услышала она тихий голос возле уха, – я так боялась, что ты не придешь в себя.

Яэль почувствовала на своей талии чужую руку, которая пыталась дружески поддерживать ее, хотя сдавленная со всех сторон девушка и так не могла упасть.

– Где я? – слабым голосом спросила Яэль.

– Забыла, – догадалась девушка и стала терпеливо, как ребенку, объяснять: – Это от беспамятства, от голода. Мы в вагоне. Уже три дня. Ну, вспомнила?

– В каком вагоне? – силилась хоть что-то сообразить и понять Яэль.

– В скотском, в скотском вагоне, – печально ответил кто-то из стоящих сзади.

– А ты кто? – продолжала выяснять Яэль.

Сквозь маленькое зарешеченное окошко пробился слабый свет, и Яэль наконец разглядела девушку. Худенькая незнакомка с бледным, смертельно уставшим лицом, на котором, казалось, остались только огромные черные глаза. Темные волосы сбившимися, не расчесанными прядками свисали на плечи.

– Я Анна. Анна из Варшавы. Мы… – Но тут ее перебили и отвлекли измученные голоса других женщин, стоящих в вагоне.

– Стоим. Приехали, наверное, – задумчиво проговорили из угла; лица говорившей не было видно.

– Крики. Вы слышите крики? – испуганно раздалось за спиной девушек.

– Подходят.

– Где мы?

– Скорей бы. Умираю. Хоть глоток воды.

– Куда нас привезли? Вы знаете, куда нас привезли? Куда нас привезли? Что же с нами будет? – истерически взвизгивала стоящая рядом с Анной полная женщина невысокого роста со сбитой набок прической.

Это все, что могла разглядеть со своего места Яэль. Лица остальных терялись в темноте неосвещенного вагона. Кто-то тихо заплакал, кто-то зарыдал навзрыд.

«Что же с нами будет?» – с замиранием сердца спрашивала себя каждая несчастная в вагоне.

Дверь товарного вагона резко и со стуком отъехала в сторону. В вагон ворвался ослепляющий свет прожекторов, устрашающий лай рвущихся с поводков собак, пугающие до дрожи выкрики резких немецких команд.

Судорожно открывая рты, как выброшенные на берег рыбы, женщины втягивали в себя сырой холодный ночной воздух. Какие-то люди, одетые в полосатые одежды, стали тащить женщин из вагона, для убедительности помогая себе дубинками.

Пол вагона находился высоко над платформой, и Яэль, с трудом спрыгнув вниз, упала и больно ударила ногу. Но ей не дали даже погладить больное место. Крики, толчки, удары дубинками погнали ее вперед. В спину толкали и напирали бегущие сзади. Рядом, задыхаясь, спешила Анна, стараясь не отстать, иногда хватая растерянную Яэль за руку.

В этой толчее Яэль выделяла только лицо Анны, все остальные лица сливались в одно безумное лицо с вытаращенными от испуга глазами, с раскрытым, исходящим криком ртом.

– Где я? Где я? – шептала на бегу Яэль. Этот вопрос ни к кому не относился, его никто не слушал, да и не слышал. Несколько раз она пыталась остановиться, оглядеться, спросить, закричать, но ее тут же толкали, гнали вперед, как и всех остальных.

У нее замирало и обрывалось сердце от необъяснимого жуткого страха. Она пыталась и не могла вспомнить, как с радостной израильской улицы, залитой теплом и светом, она очутилась здесь, в ночи, в толпе обезумевших людей, которых гнали вперед, словно стадо животных. Девушка дрожала как в лихорадке. И вдруг она поняла.

– Это же телевизионный розыгрыш, – закричала она, стараясь перекричать остальных, – ну да иначе и быть не может. Где же камеры? – И засмеялась, увидев при этом, что Анна быстро и странно взглянула на нее.

– Какие камеры?

– Как – какие? Телевизионные, конечно. Но гадкий, гадкий розыгрыш. Я буду жаловаться. Я подам жалобу в суд.

На ее слова не обращали внимания. И только Анна с сожалением несколько раз посмотрела, решив, что Яэль не выдержала напряжения минуты и стала заговариваться.

Крик, плач, визг, лай. Колонна остановилась. Женщинам начали стричь волосы. Увидев это, Яэль на мгновение остолбенела, затем бросилась из колонны.

– Куда ты, куда? – закричала Анна. – Убьют, собаками затравят.

– Не имеют права. Я свободный человек. Я израильтянка, – высокомерно крикнула Яэль. Но она не успела выскочить из толпы, за порядком хорошо следили.

«Запрещено», – свистнула трость.

Яэль вскрикнула, споткнулась, упала. Двое полосатых схватили ее, и, как она ни старалась вырваться, как ни кричала, что она израильтянка и живет в демократической стране, ничего не помогло. Она успела обратить внимание, что все одетые в полосатое надсмотрщики странно равнодушно, безучастно скользят по лицам женщин, словно стараясь ни за что не зацепиться взглядом, не взглянуть в глаза, ничего не запомнить.

Безжалостно и грубо стали стричь ее чудесные огненные волосы. Они падали яркими волнами на цементный пол, смешиваясь с черными, каштановыми, белокурыми волосами. Яэль рвалась и сопротивлялась только до первой пряди. Увидев эту первую упавшую к ногам прядь, она словно потеряла силы сопротивляться и зарыдала навзрыд. Слезы текли горькими крупными каплями, и волосы, слетая с головы, прилипали к губам, щекам, кололи шею и грудь. Все кончено. Яэль от пустили.

На секунду оставшись одна, она со страхом, трясущимися руками прикоснулась к голове, и руки не узнали ее, наткнувшись вместо привычной шелковой волны на какую-то чужую противную колючесть. Потеря роскошных волос была для девушки почти равносильна смерти.

– Анна! – захлебываясь слезами, закричала она, почувствовав жгучую необходимость увидеть хоть одно знакомое лицо.

Теперь она поняла, почему Анна так старалась держаться с ней рядом. И как невыносимо тяжело быть одной. Но все стоящие впереди женщины были с пугающе одинаковыми голыми черепами, чужие и незнакомые.

– Анна, – всхлипнула Яэль в страхе, что потеряла уже и эту девушку.

К ней метнулась худая незнакомка с вытянутым продолговатым черепом и большими темными затравленными глазами. Лишь по глазам они узнали друг друга и, запоминая новый облик, встали рядом, держась за руки.

– Где я? Где я? – опять зашептала Яэль, но их погнали дальше к цементному домику. Последовал приказ «Раздеваться».

Опешив, женщины застыли на месте. Как раздеваться? Перед мужчинами? Потешаясь над их еще не потерянной стыдливостью, дюжий полицай с молодым гладким наглым лицом схватил стоящую возле него девушку и стал срывать с нее одежду, не обращая внимания на плач. Увидев это, все начали раздеваться.

Яэль сняла шорты, кофточку. Аккуратно сложила их на свои босоножки. Осталась в кружевном шелковом белье.

– Все снимать. Душ, – рванул с нее бюстгальтер надсмотрщик в полосатой форме, и она с удивлением увидела в его глазах что-то похожее на ненависть. Он словно торопился быстрее закончить процедуру, не хотел думать, в чем он участвует, и ненавидел тех, кому был вынужден причинять боль.

Тоненькая, стройная, с белым гладким юным телом, Яэль потрясенно стояла, даже не закрываясь руками, как это обычно делают женщины, среди толпы раздетых женщин. Совсем молодых и постарше, с кожей разных оттенков, худеньких, с фигурой мальчишек, и полных, с широкими бедрами и тяжелыми грудями. Все они, раздеваясь, копошились, напоминая не людей, насекомых – своими гладкими головами, голыми телами, двигающимися руками, ногами.

И оттого, что и она была частью этого клубка человеческих тел, Яэль неожиданно затошнило, все поплыло перед глазами. Ей показалось, что она уже где-то все это видела. Ей стало страшно.

Стоя босыми ногами на цементном полу душевой, Яэль увидела в небольшое окошечко, как подошедший мужчина повернул кран, и на них сверху обрушились жесткие струи холодной воды. Мылись без мыла, полотенец также не было. При выходе дали старую лагерную одежду.

После нервных криков о розыгрыше и горьких слез по поводу потери волос Яэль впала в какое-то оцепенение. Она молча натягивала на мокрое тело заношенные вещи, и, хотя они пахли дезинфекцией, ей все равно чудился запах чужого пота. Старая грубая ткань противно прилипала к влажной коже. На платье, сшитом просторным мешком, чередовались две полоски – белая и синяя. На левой груди и правом рукаве были нашиты желтые треугольники, объясняющие всем, что она еврейка.

В полосатом платье, в стоптанных, больших по размеру, задубелых внутри и снаружи башмаках, которые соскакивали при ходьбе и тут же натерли нежную кожу ног, с остриженной колючей головой, повязанной белой косынкой, Яэль уже не чувствовала себя той прежней, юной, хорошенькой. Обожженное дезинфицирующим раствором тело горело, но еще тяжелее были перенесенные издевательства и унижения. Она уже не шептала вопросы, у нее не было сил спрашивать и не было ни минуты обдумать свое положение. В голове пробегали несвязные мысли, но ни одна из них не оформилась до конца.

Выстроенные рядами по пять человек, они подошли к высоким решетчатым воротам. За ними шла широкая улица, вдоль которой стояли аккуратные двухэтажные дома из красного кирпича. Высокие деревья успокаивающе, словно в парке, шелестели мокрыми после дождя пожелтевшими осенними листьями. Кое-где виднелись клумбы с цветами. И только неприятный запах гари, странно осаждаясь в горле, портил эту почти идиллическую картину. Над воротами шла надпись по-немецки.

– Труд освобождает, – перевела Анна и вся словно застыла.

– Что это за место? – спросила Яэль.

– Крепись, Яэль. Это Аушвиц.

– Что ты хочешь сказать, что это концлагерь? – удивленно прошептала Яэль.

Анна утвердительно кивнула.

– Никак не могу понять. Может, это съемки фильма? – Она с надеждой на положительный ответ заглянула Анне в глаза и, не найдя в них подтверждения своим словам, все же возмущенно закончила: – Разве я давала разрешение? Я не хочу участвовать. Я хочу уйти.

Анна устало молчала. Яэль хотела выйти из ряда, но она уже помнила, как ее схватили, и она не решилась.

Вдруг совершенно безумная, ирреальная мысль мелькнула у нее. От этой мысли у девушки на мгновение остановилось дыхание, безмерно расширились серо-зеленые глаза, и, повернув голову к Анне, она, с трудом сглотнув комок в горле, прошептала:

– Какой сейчас год?

– Сорок второй, – меланхолично ответила Анна, думая о чем-то своем.

Ответ Анны словно ударил Яэль по щекам.

– Тысяча девятьсот сорок второй? – еле слышно уточнила Яэль.

Анна кивнула, она уже привыкла к странным вопросам и поведению девушки.

– Но этого не может быть, – убежденно произнесла Яэль и покачала головой, – этого просто не может быть! Не может быть!

При этом она вглядывалась в лицо Анны, пытаясь найти хоть малейшее свидетельство несерьезности происходящего. Но не находила. Перед ней было бесконечно измученное лицо с темными кругами под печальными глазами – и никаких следов розыгрыша.

Колонну развернули, и Яэль увидела немецкого офицера в серой отглаженной форме. Широкие галифе заправлены в начищенные до блеска сапоги, на фуражке эмблема мертвой головы – знак СС. Постукивая хлыстом по голенищу сапога, офицер прошел вдоль рядов, затем остановился и начал говорить. В званиях немецкой армии Яэль не разбиралась, но по отношению к нему других офицеров, вооруженных автоматами солдат, надсмотрщиков в полосатой одежде с дубинками в руках поняла, что этот человек обладает большой властью.

– Начальник лагеря, – уважительно объяснил стоящий чуть поодаль надсмотрщик-капо с сытым лицом и безжалостными глазами, ни к кому конкретно не обращаясь. На его полосатой одежде узника были нашиты зеленые треугольники – знак того, что он из уголовников, а черная повязка на рукаве объясняла, что он занят в лагере административной работой.

Оглядев стоящих перед ним замерших людей высокомерным брезгливым взглядом, начальник лагеря заговорил, и его краткая речь повергла всех в шок. Он говорил громко, весомо и медленно чеканя слова, каждым словом лишая прибывших узников всякой надежды на жизнь:

– Вы приехали сюда не в санаторий, а в концентрационный лагерь, из которого только один выход. – Начальник лагеря сделал паузу и жестко закончил: – Через трубу! Если это кому-то не нравится, может хоть сейчас броситься на проволоку. Если в эшелоне есть евреи, то они не имеют права жить больше двух недель. Если ксендзы, то им дается один месяц, остальным – три месяца.

Конец этой первой страшной ночи женщины провели уже в бараке. Когда новеньких ввели в барак, Яэль увидела трехъярусные деревянные нары, уходящие двумя рядами в глубину помещения, ощутила тяжелый запах сырости, пота, менструаций, болезней, грязных тел сотен людей.

– Быстро лечь, – приказала Магда, старшая по бараку, рослая, неопределенного возраста женщина с крепким жилистым телом, светлыми волосами и выцветшими голубыми глазами. Нашитая на ее одежде буква «P» указывала на то, что она родом из Польши.

Анна послушно прошла вперед и, согнувшись, присела на одну из ближайших свободных коек. На каждой койке спало по шесть человек. На шесть человек было два одеяла, а потому спать надо было тесно прижавшись к друг другу.

– Иди сюда, Яэль, – позвала Анна подругу, но та замерла у порога, потрясенная увиденным, и замотала головой:

– Нет, нет. Я не должна быть здесь.

– Никто не должен, – мрачно глядя на девушку, сказала Магда.

– Но я из другого времени…

Она не успела договорить и объяснить, прерванная грубым окриком Магды:

– Заткнись! Двадцать пять ударов за крики после отбоя. – И, рванув Яэль за руку, Магда протолкнула ее вперед. – Не будешь выполнять – пойдешь в «газ»! Поняла?

Сдерживая обиженные слезы, с трясущимися по-детски губами, с трудом превозмогая брезгливость, бочком, бочком Яэль прилегла рядом с Анной.

Солома в матрасе, на котором они лежали, давно перетерлась в труху, и лежать было очень жестко. Деревянные серые стояки нар источали мерзкий запах старой пепельницы. В дальней полутьме барака тихо, но безостановочно плакала женщина. Ее плач, больше похожий на скулеж больного щенка, наполнял душу невыносимой тоской. Барак был полон звуков. Люди во сне стонали, кашляли, кряхтели.

Но теперь, предоставленная самой себе, Яэль могла хотя бы размышлять и обдумать произошедшее.

«Что же все-таки произошло? Как я могла попасть почти на семьдесят лет назад из современного Израиля в нацистскую Германию? Если это не розыгрыш, не съемки фильма, то тогда, наверное, я сплю».

И, как все сомневающиеся в реальности, Яэль ущипнула себя за ногу. Впрочем, в этой, уже ставшей классической, проверке не было особой необходимости. Плечо и так болело от удара хлыстом, кожа продолжала гореть от дезинфекции, стриженая голова непривычно мерзла и колола руку, когда девушка до нее дотрагивалась. Но сильнее физической боли были унижения, растоптанное человеческое достоинство, превращение ее из свободного человека в бессловесную тварь, не нужнее мухи, и душа ее нескончаемо ныла, исцарапанная издевательствами.

«Итак, я не сплю, – продолжала размышлять девушка, – все реально, даже слишком реально. Я потеряла сознание и очнулась уже здесь. Но почему я потеряла сознание? Никогда со мной этого не случалось. Вспомню все по порядку. Беня купил мне кольцо. Мы вышли из лавки. Все было как всегда. Я надела кольцо на палец, оно красиво сверкнуло на солнце. Потом мне показалось, что из глубины камня на меня кто-то смотрит, я хотела всмотреться и дальше ничего не помню. Темнота. Да, было так. Может, все дело в кольце? Действительно оно какое-то необычное. После того, что произошло, я могу поверить всему».

Яэль машинально провела ладонью по левой руке и с изумлением поняла, что кольцо до сих пор надето на палец. Отняли все: одежду, украшения, волосы, имя, оставив лишь номер на предплечье. И тут оказывается, что кольцо еще на пальце.

Яэль попыталась кольцо снять, но оно словно вросло в кожу. Снять его не было никакой возможности. Яэль крутила его, слюнявила палец, опять крутила. Бесполезно.

– Поспи, – услышала она тихий шепот Анны у своего уха, почувствовала, как та обняла ее своей худенькой рукой.

От тела Анны исходило приятное, успокаивающее тепло, и Яэль замерла, благодарная ее словам, тому, что она вообще есть, здесь рядом. Из глаз Яэль беззвучно потекли слезы, стекая по щекам, капали на драное подобие подушки. Она плакала и плакала и не заметила, как задремала.

Пробуждение было ужасным. Их подняли в пять часов утра и погнали строиться на аппельплац. Пересчитывали всех узников. И это тянулось нескончаемо долго. Иногда Яэль казалось, что она не достоит до конца проверки и упадет здесь же, на плацу. Ее мутило от усталости и голода.

«Должны же дать хоть что-то на завтрак», – думала девушка, стараясь не заснуть стоя. Держать глаза открытыми было мучительно и стоило ей огромных усилий.

Наконец проверка закончена и ожидаемый завтрак получен – теплая жидкость без определенного цвета и запаха, называемая чаем. Яэль долго смотрела в свою кружку, не решаясь пить эту бурду.

– Привыкнешь, – жестко, даже неприязненно сказала Магда, наблюдая за Яэль, – еще и добавки просить будешь. А не будешь – ослабнешь, станешь доходягой и пойдешь в «газ», – мрачно пугала она девушку.

От ее слов Яэль вздрогнула и, закрыв глаза, выпила жидкость. Яэль уже поняла, что Магда была совсем не плохой женщиной и пугала она специально, думая, что так она поддерживает в узницах силы к борьбе за жизнь.

Между тем Магда, оглядев быстрым взглядом фигуру и лицо юной девушки, – такое милое с еще не исчезнувшим румянцем, с чистыми серовато-зелеными глазами, напоминающими цветом море, с трогательными мелкими веснушками – с сожалением представила себе, какая она станет через совсем недолгий срок, и отвернулась. Но, отводя глаза, старшая заметила какой-то блеск на левой руке девушки и, вглядевшись, с удивлением увидела кольцо.

– Сними сейчас же. Ты что, с ума сошла? – проговорила она.

– Не снимается, – испуганно ответила девушка, и глаза ее расширились.

– Не снимается? – зло переспросила Магда, приближаясь к Яэль и угрожающе нависая над ней своим массивным мосластым телом. – У одной тут тоже не снималось золотое обручальное кольцо, ну просто вросло в тело за много лет. Как назло его заметила, – Магда оглянулась и, удостоверившись, что ее слушают только Яэль и Анна, продолжила: – Эта толстозадая сука Эльза. Вот этого кольца ей только недоставало. Она вызвала доктора. Тот явился с чемоданчиком. Вынул шприц, сделал обезболивающий укол. Женщина сидит спокойно, думая, что врач кольцо распилит, а доктор достал щипцы и быстро откусил женщине палец вместе с кольцом. Та пикнуть не успела, тут же в обморок и свалилась. Врач, сволочь, кольцо снял, а палец брезгливо на землю бросил. Ты что, этого хочешь?

– Нет, что ты, Магда. Я сниму. Сейчас же сниму.

Но кольцо не снялось, сколько девушки ни старались. Тогда Анна, найдя какой-то лоскуток ткани, обмотала его вокруг кольца, а повязку запачкали глиной, чтобы в глаза не бросалось.

Обеих девушек отправили работать на огород. Стоял сентябрь, после прошедших дождей почва размокла, ноги проваливались в грязь и холодели до ледяного состояния. Анна начала кашлять, особенно по ночам, когда наконец они согревались под одеялом, прижавшись друг к другу. Лечить кашель было нечем. Яэль пробовала растирать Анне спину, ноги. Но это помогало плохо.

Голод мучил постоянно. Днем на обед давали суп из крапивы, со странным вкусом и запахом, на поверхности его плавали редкие желтые кружочки маргарина, а дальше баланда состояла из воды, воды и еще раз воды. Крапива для супа росла вокруг бараков, и заключенные находили в себе силы шутить, называя ее витамином СС.

Брать овощи с огорода каралось смертной казнью, и все же иногда Яэль или Анна умудрялись пронести маленький клубень картофеля.

За несколько дней, что Яэль провела в лагере, ее прошлое отодвинулось в недосягаемую даль. И не потому, что было много событий. Нет, жизнь в лагере была скорей однообразна. Однообразно полна страданий.

Страданий от постоянного голода, когда только и думаешь, где бы достать что-нибудь хоть относительно съедобное, чтобы можно было это сжевать. От холода, от которого, казалось, уже никогда не сможешь согреться. От страха смерти, проникшего во все уголки твоего тела и заставляющего его трепетать от каждого окрика. От страха заболеть и превратиться в высохшую развалину с покрытой язвами кожей и выпавшими от цинги зубами. От ужаса, что вдруг вечером силой утащат для развлечения полицаи или уголовники из охраны.

Яэль уже видела утреннее возвращение этих несчастных, истерзанных до предела девушек с опухшими от слез и ударов лицами и содрогалась от унизительного состояния бесправности, беззащитности перед каждой тварью, вообразившей себя сверхчеловеком, от невозможности сопротивляться, а еще больше – от невозможности отомстить.

И она перестала вспоминать родителей, брата, Израиль. Слишком это было больно. Перестала задумываться о том, как очутилась здесь. Как и все узницы, она старалась выжить. Ее грела надежда, что должно же это когда-нибудь кончиться. Плохо зная историю, она не помнила, когда освободили узников Аушвица. И если бы ей сказали, что это произойдет только в январе 1945-го, она пришла бы в неописуемый ужас.

Однажды вечером по бараку поползло слово «селекция», приводя старожилов в страх и волнение.

– Что это такое? – тихо спросила Яэль, наблюдая нервный испуг в бараке.

– Не знаю. – И Анна, слегка дернув за спущенную ногу сидящую на верхнем ряду пожилую женщину, спросила: – Хана, что это – селекция?

Хана сидела прислонившись к столбу и казалась безучастной. Просторное полосатое платье ее было натянуто на острое правое колено, которое она обхватила тощими руками. Волосы женщины, покрытые сединой, словно присыпанные пеплом, отросли неровными прядями и неопрятно торчали из-под съехавшего с головы платка. По изможденному бледному лицу вдоль впалых щек и на лбу пролегли глубокие морщины. Губы были покрыты болячками, во рту не хватало зубов.

Скорбный взгляд огромных потухших глаз переместился из неопределенного пространства, куда он был устремлен, на ожидающих ответа девушек.

– Не знаете? Я скажу, – проговорила Хана хриплым голосом, такая маленькая, съеженная, исковерканная, словно воробей, придавленный кошачьими зубами, – завтра будут отбирать, кому можно еще пожить и помучаться, а кому пора сдохнуть и, сгорев, вылететь в трубу. Селекция. Дерьмо.

Она помолчала и, взглянув в застывшие лица девушек, добавила:

– Видно, мой срок подошел. Вы думаете, сколько мне лет? Вы думаете, я старая? А мне всего двадцать девять. Да, двадцать девять, – повторила она, заметив недоверие на лицах. – Сгубили жизнь, – с горьким надрывом произнесла Хана и опять замолчала, опустив голову на колено.

Селекция – такая мирная, такая далекая от войны наука о методах улучшения сортов растений или пород животных. Селекция, в основе которой лежал искусственный отбор. Человек отбирал растения или животных с интересующими его признаками. Что в этом особенного?

Но никогда уже слово «селекция» не будет звучать мирно. Всегда от слова «селекция» душа в первый момент будет вздрагивать и вспоминать о нацистских конц лагерях и газовых камерах. Это слово словно навечно пропиталось жутким запахом горящих тел.

Употребление слова «селекция» по отношению к людям уже было унижением, уже ставило их на уровень животных, а то, что под этим подразумевалось, было просто непередаваемым.

Объятые тревогой и страхом, девушки заснули лишь перед рассветом. Три свистка, раздавшиеся, казалось, возле уха и означавшие подъем, выхватили их из сна.

Процедура, их ожидавшая, была проста и до мелочей отработана. Женщин заставили раздеться, окатили холодной водой и построили в очередь к офицеру.

Высокий холеный офицер в опрятном сером мундире, с начищенными эсэсовскими эмблемами и черепом на фуражке, довольный собой, курил сигарету, держа ее в левой руке, а правой, затянутой в белоснежную перчатку, небрежно вершил людские судьбы, указывая подходившим по очереди женщинам, куда им сворачивать.

Направо – и это означало возвращение в барак и жизнь, жизнь до следующей селекции.

Или налево – и это уже означало отправку в газовую камеру, смерть и сожжение в крематории.

Стоя в двигающейся очереди, казалось, переставших дышать женщин, которые со страхом и трепетом ожидали решения своей судьбы, Яэль смотрела в лицо офицера и не видела в нем ни тени переживаний или сомнений.

«О чем рассуждали тогда Беня и Эфраим? – вспомнилось ей. – О степени вины. Кто виновен? Только те, кто отдает чудовищные приказы, или и те, кто их так старательно, с готовностью выполняет?»

Вот он стоит, живой пример старательного исполнителя, – чистенький, спокойный, уверенный в себе, и с правом, которого ему никто не давал, дирижирует. Вправо. Влево. Жизнь. Смерть. Сам дьявол не осмелился бы на такое! И пусть никто и никогда не утверждает, что он и такие, как он, были лишь «жертвами обстоятельств». Вранье. Жалкое вранье.

Скользнув по Яэль быстрым взглядом, офицер махнул вправо. Девушка шагнула было в сторону, как вдруг увидела, что следующий его взмах показал налево. А следующей в очереди шла Анна.

– Нет, нет, – задыхаясь от страха, крикнула Яэль, бросаясь к Анне, – она здорова, герр офицер, она еще может работать, герр офицер, пожалуйста-а-а.

Офицер на мгновение брезгливо скривил губы. И тут же подскочивший капо крикнул:

– Запрещено, – и стал наносить удары дубинкой, оставляя на голом теле Яэль красные следы.

Девушек растащили. Появившаяся Магда демонстративно дала Яэль пощечину, шипя при этом:

– Что ты делаешь? Что им стоит затолкать тебя налево? Хочешь в трубу вылететь?

Всем отправленным налево переписали номера и отправили в барак до следующего утра. Можете вы себе представить, что испытывали девушки, одна из которых должна была завтра отправиться в камеру блока 11, в блок смерти, а другая теряла преданного друга, единственную опору, и оставалась одна?

Они лежали рядом, последний раз согревая друг друга, в ночном бараке, наполненном неясными шорохами, кашлем, несвежим дыханием сотен людей.

– Давай убежим, – сжимая руку Анны, горячо шептала Яэль, – мы им не мыло – так с нами обращаться.

– Два ряда колючей проволоки. Ток. Ров с водой. – Анна грустно гладила Яэль по плечу. – Нет, это невозможно.

– Надо попробовать, – убеждала Яэль.

– Даже если чудо произойдет и мы найдем лазейку и вырвемся отсюда, за наш побег казнят десятки других из нашего барака.

Услышав такое, Яэль сникла и задумалась, глядя в темноту и нервно кусая заусенцы на пальцах.

«Что делать? Что делать?» – стучало у нее в голове.

Анна тяжело вздохнула и продолжила:

– Да и куда мы пойдем в своих арестантских платьях? Вокруг лагеря польские крестьяне. Они не будут помогать. Они нас сразу сдадут нацистам. А это пытки и опять смерть, только еще более мучительная.

Утром Яэль отправили на работу, а когда она вернулась, Анны в бараке уже не было. Яэль на могла найти себе места. Она обвиняла себя в том, что не сумела найти выход и спасти подругу, сожалела, что при прощании не сказала Анне, как много она для нее значит.

Не имея сил находиться в бараке, Яэль пошла к блоку номер 11 и долго стояла в стороне, спрятавшись за угол барака в безумной надежде на чудо. Вот сейчас откроется дверь, выйдет Анна. Скажет:

– Все отменяется.

Они возьмутся за руки и пойдут в барак. И будет уже не так страшно и одиноко.

Чуда не произошло, и тогда Яэль побрела к крематорию. Еще раз, один раз увидеть Анну. Она шла медленно и осторожно, стараясь избегать освещенных мест, далеко обходя сторожевые вышки с охраной, затаив дыхание и выжидая, пряталась за углами бараков. Не приближаясь к рядам проволоки, которые хорошо освещались ночью, она остановилась поодаль, надеясь, что ее не заметят.

Из трубы крематория взлетали в темное осеннее недоброе небо и метались ветром длинные языки пламени, шел густой дым. Печи работали. Яэль стояла и тихо плакала, у нее было такое чувство, словно она стоит на кладбище, перед свежей могилой близкого человека, когда горечь потери, невозвратимость прошлого и невозможность что-либо изменить разрывают сердце. Девушка начала неистово молиться:

– Шма, Исраэль. Слушай, Израиль, – страстно неслась к небу важнейшая еврейская молитва. – Господь – Бог наш, Господь один! И возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всей душой твоей, и всеми силами твоими.

Она читала на иврите, закрывая глаза, раскачиваясь и прерывая молитву рыданиями.

А дым все шел и шел, и измученной Яэль стало казаться, что она видит в дыму бледное, худенькое, усталое лицо Анны, с огромными страдающими глазами. Вот это лицо тускнеет, расплывается, рассеивается и навсегда исчезает вместе с дымом в равнодушном к человеческому горю вечном звездном небе.

От порывов студеного ветра кожа ежилась и покрывалась пупырышками, текущие из глаз слезы стыли и, казалось, превращались в льдинки. Колени дрожали мелкой дрожью. Холодно. Ах как холодно и как одиноко!

За несколькими рядами ограждения из колючей проволоки слышались громкие отрывистые команды, свистки надсмотрщиков, лай овчарок, автоматные очереди. Подобное Яэль уже видела, и сначала ее глаза только метались по толпе, выискивая Анну, и как бы не замечали происходящего. Но постепенно она поняла то, что происходило там, за проволокой. А поняв, содрогнулась.

Вся эта толпа, все эти сотни людей, все эти беспокойно озирающиеся мужчины в темных пальто с чемоданами или саквояжами в руках. Нервно вскрикивающие в испуге потерять детей женщины, с нелепо висящими на сгибе локтей неуместными здесь дамскими сумочками и съехавшими набок кокетливыми шляпками. Жалобно, разрывающе душу плачущие младенцы, замученные растерянные дети с не по возрасту взрослыми глазами, все эти люди с желтыми звездами на одежде не попадут в лагерь.

Они только думают, что направляются в душ, но идут сразу в газовую камеру. Эсэсовцы быстро, четко, отработанно, бездушно и, главное, спокойно, прямо на глазах, ликвидируют целый поезд с людьми. Ничьи имена и фамилии преднамеренно не записываются. Были эти люди или не были? Пепел не ответит.

Ужас осознания происходящего мгновенно выбил из тела Яэль холод. Пот страха потек по лицу, по спине, из-под мышек на бедра. Смешиваясь с начинающим моросить дождем, тяжелил платье.

Опухшие от слез глаза Яэль неожиданно увидели юношу. Он выделялся среди всей этой издерганной, нервной, измученной толпы каким-то неожиданным спокойствием и благородным достоинством. Высокий, худощавый, в удивительно опрятном темном костюме и светлой рубашке, с бледным одухотворенным лицом в обрамлении черных кудрей, юноша держал футляр со скрипкой, прижимая его к себе.

Сделав шаг в сторону, он постарался найти глаза охранника в полосатой одежде и, встретив сумрачный взгляд, спросил:

– Скажите, пожалуйста, куда нас ведут? – Черные глаза смотрели напряженно и ожидающе.

Со своего места Яэль видела красивое лицо юноши и тяжелую спину молчащего охранника. Охранник не говорил ни слова. Лицо юноши дрогнуло, выражение проницательных глаз стало строгим. Надменно-гордым жестом вскинув голову и проговорив лишь одно слово: «Понятно», он повернулся двинуться дальше.

В этот момент поворота взгляд его глаз прошел по рядам колючей проволоки и неожиданно выхватил там, в глубине, за проволокой, на территории лагеря, женскую фигурку. Он на мгновение замер от этого странного видения.

Забыв об опасности, не отдавая себе отчета в том, что она делает, стремясь лишь лучше разглядеть лицо юноши, Яэль придвинулась ближе к ограждению, и свет прожектора осветил ее.

Полосатое платье узницы, подвязанное на тонкой талии веревочкой, уродливые стоптанные башмаки на ногах, белая косынка, свисающая с левого плеча, трепещущая под порывами ветра, – и над всем этим убожеством милое нежное лицо с распахнутыми глазами, и чуть отросшие пушком, как у цыпленка, волосы волшебно золотятся в электрическом свете.

Черные глаза юноши смотрели не отрываясь, словно впитывали это посланное ему в последние минуты жизни фантастическое видение. И Яэль смотрела не отрываясь, прижав к груди сложенные как для молитвы судорожно сжатые руки. И она понимала, что это его последние минуты. Еще немного – и этот юноша с прекрасным лицом принца, талантливый, единственный, неповторимый, будет безжалостно, бессмысленно задушен и сожжен.

Это выпадение из реальности не могло продолжаться долго. Вокруг был жесткий свет прожекторов, крики, выстрелы в воздух, побои, брань. Со спокойными лицами наблюдателей стояли подтянутые офицеры, добросовестно ожидая конца хлопотной ликвидации, когда можно будет отдохнуть от трудов тяжких в тишине хорошо протопленных комнат.

Устойчиво расставив ноги, замерли солдаты с каменными подбородками и автоматами наперевес. Их мысли блуждают примерно в тех же самых мечтах об отдыхе, который они получат до прихода следующего транспорта.

Беснуются страшные лоснящиеся овчарки, обученные рвать человеческое мясо. Капо в полосатой одежде заключенных и с жестокими лицами садистов выполняют все, что им прикажут. В этом аду не может быть места человеческим чувствам.

Юношу ударили дубинкой, вырвали скрипку, впихнули в колонну. Яэль не слышала, какое слово шевельнуло губы юноши, но была уверена, что это было слово «Прощай».

Яэль тоже не могла остаться незамеченной. Она все еще стояла, застыв на месте, а к ней уже медленно, со стороны спины, приближались двое.

Один из них был полицай «травник»[42] одетый в черный мешковатый немецкий китель и такого же цвета брюки, заправленные в сапоги. Круглое славянское лицо с симпатичной ямочкой на подбородке и наглыми серыми глазами было весело.

А вторым был унтерштурмфюрер СС[43] – человек молодой, чувствующий себя несколько напряженно.

Сытое лицо полицая плотоядно ухмылялось, и он оглядывался на идущего позади офицера, словно приглашая разделить с ним удовольствие от комической ситуации. Подкравшись сзади к потерявшей бдительность Яэль, полицай схватил ее грубыми руками и заговорил, прерывая речь смехом:

– Смотрят они друг на друга. Ха-ха. Глаз не оторвут. Жидовочка влюбилась. Да он же сейчас в трубу вылетит, твой красавчик. Смотри, смотри, скоро поплывет, – и полицай поворачивал сопротивляющейся Яэль голову в сторону трубы крематория. – Любви захотела. Получишь сегодня. Ох, сколько любви получишь. – И он гадко смеялся.

Сопротивление Яэль его просто смешило, он мог бы сразу его прекратить, достаточно было одного удара увесистого кулака, но он развлекался, да и на девушку у него были иные виды.

Марко, так звали полицая, сразу увидел, что она в лагере недавно, еще чистенькая, не утратила детской округлости, что концлагерь еще не успел наложить на нее свою отвратительную печать.

Подошедший офицер, снисходительно улыбаясь, смотрел на происходящее. Это был высокий блондин с голубыми глазами и умным худощавым лицом. В концлагерь он прибыл недавно, немного нервничал на своей новой должности, еще не привык к повседневной жестокости, и ему даже стало жаль юную девушку. Но что делать?

Порядок превыше всего! Она нарушила лагерное расписание и должна быть наказана. И унтерштурмфюрер СС Карл Дитфрид постарался подавить в себе жалость как ненужное немецкому офицеру, расслабляющее чувство.

Полицай Марко ошибался, говоря, что Яэль влюбилась. Это было не так. Глядя на юношу, в котором словно воплотились все лучшие достижения природы и цивилизации – молодость, красота, талант, ум, благородство, одухотворенность, – она впервые остро поняла и как много потеряла нация, и сколь неповторим каждый исчезнувший. Неповторим.

Небрежно заламывая руки отчаянно вырывающейся Яэль и приходя от этого в еще большее возбуждение, Марко неожиданно почувствовал на левой руке девушки кольцо, спрятанное под повязкой.

– Что такое? Прячешь золото? – И, размотав грязный лоскутик на пальце девушки, он рывком приблизил ее руку к глазам. – Кольцо? Запрещено! – И мужчина сдернул кольцо с тонкого пальца.

Сколько раз Яэль пыталась его снять, и ничего не получалось, а тут вдруг кольцо словно само скатилось в руку Марко. Девушка даже не успела удивиться, потом у что в глазах у нее потемнело и она обвисла в руках мужчины.

Марко и не думал ее поддерживать. Небрежно бросив потерявшую сознание девушку на землю, мимоходом успев подумать: «Ишь как испугалась», он повернулся к офицеру и подал ему кольцо на раскрытой ладони. Ладонь у него была широкая, с короткими толстыми пальцами, с темной полоской грязи под неровно подстриженными ногтями. И изящное пестрое кольцо, лежащее на грубой ладони, выглядело необыкновенно красивым, а лиловый камень нежно и притягательно светился.

Офицер несколько брезгливо взял кольцо своими длинными тонкими пальцами с отполированными ногтями, стараясь не коснуться грязноватой ладони Марко, и, рассматривая, поднес его ближе к глазам.

– Это не золото, – произнес он. Марко почтительно слушал. Он и сам знал, что это не золото. Уж в этом он был специалист. – Это серебряное кольцо. Тоже является достоянием рейха, – важно произнес унтерштурмфюрер высоким голосом, словно ораторствовал на партийном митинге, и, вынув носовой платок, сбрызнутый одеколоном, завернул в него кольцо, положил находку в карман, поощрительно похлопал Марко по плечу и, повернувшись, пошел, оставив на полицая наказание девушки.

Марко все это время изображал на своем лице рекламную готовность служить Германии. Его тело наклонилось вперед, а глаза просто ели офицера.

Уходящий офицер не видел, как за его спиной постепенно изменялось лицо Марко. Сначала оно искривилось презрительной усмешкой, затем ненавистью, и, смачно сплюнув в сторону, полицай повернулся к лежащей девушке. Хорошенькая девчонка разожгла его похоть и…

Девушки не было. Несколько опешив, Марко растерянным взглядом оглядел все вокруг, даже позади себя, недоумевая, куда так быстро и бесшумно она могла исчезнуть.

– Вот сука, притворилась. Ну, жидовская морда, найду, живого места не оставлю! – И, разъяренный, он бросился к баракам.

* * *

Еще не открывая глаз, Яэль удивилась изменению звуков и запахов. Не было слышно криков, плача детей, лая собак, не чувствовалось жуткого запаха гари. Рядом звучала быстрая речь, шуршание шин проезжающих автомобилей, шарканье ног, стук каблучков. Пахло морем, бензином, бурекасами[44], духами, городом.

И осторожно, медленно приоткрыв глаза, она выплыла из темноты холодной лагерной ночи на солнечную беспечную улицу Яффо. Увидела доброе встревоженное лицо брата Бени, внимательные глаза Эфраима. Почувствовала легкое дуновение ветерка и, повернув голову, встретила решительный взгляд женщины средних лет. Это она обмахивала девушку сложенной вчетверо газетой.

– Ты пила? – без всякого предисловия строго спросила женщина, сдвинув брови так, что между ними пролегла морщинка.

– Нет, – отрицательно качнула головой Яэль, при этом ее роскошные волосы взлетели и рыжей волной упали на плечи. Она изумленно провела по волосам левой рукой, затем правой и опять левой, ощущая кожей ладони шелковистость волос и боясь поверить своим ощущениям.

– Ну, что я говорила?! – Женщина торжествующе обвела взглядом стоящих вокруг людей, словно кто-то с ней спорил. – Не пила. А надо пить. Надо много пить! – приказала женщина.

– Хорошо, – с готовностью согласилась Яэль.

– Поднимите ей выше голову, – посоветовал мужчина в растянутой футболке и пластиковых шлепанцах, придерживая рукой свой велосипед.

– Лучше положите ей на лоб влажный компресс, – высокомерно проговорила массивная дама с надменным лицом и презрительно добавила по-русски своей спутнице: – Эти израильтяне ну ничего не понимают.

– Да дайте ей уже холодной воды.

Яэль обвела взглядом всех этих чужих, посторонних людей, с чисто израильским наслаждением дающих советы, и тихо засмеялась.

– Спасибо всем. Я в порядке. – И она встала, продолжая жестом, которого Беня никогда раньше не видел, оглаживать волосы. – Я давно без сознания?

– Да нет, – неопределенно протянул Беня, следя за сестрой внимательным взглядом.

Она спокойно встретила его взгляд и некоторое время раздумывала, глядя в серые глаза, рассказать или нет о том, что с ней произошло. «Лучше как-нибудь потом, – решила она, – не поверит. Решит, что необходимо показаться врачу. Как-нибудь потом».

– Поедем домой, Бенечка, – вдруг попросила девушка.

– Ты плохо себя чувствуешь? – вновь забеспокоился брат.

– Нет. Просто я соскучилась по маме. – И Яэль чуть грустно улыбнулась.

Мужчины переглянулись. Эта девушка с неожиданно повзрослевшими глазами была странно не похожа на обычную Яэль. Где гримаски недовольства? Где капризы, ворчание, обиженно надутые губы?

– А как же новые серьги? Мы ведь для этого приехали, – попытался вернуться к прежнему насмешливому тону Эфраим.

– Не надо. У меня все есть. Может быть, в другой раз, – не реагируя на насмешливость Эфраима, спокойно ответила девушка и повернулась, чтобы пойти, но потом замерла, глядя на мостовую, и тихо спросила: – Скажи, пожалуйста, Эфраим, когда освободили Освенцим?

Сказать, что Эфраим удивился, – значит ничего не сказать. Вопрос его изумил, но еще больше озадачил голос, интонация, с какой был этот вопрос задан. Отвечая, Эфраим даже стал слегка заикаться, чего с ним никогда не случалось при его насмешливо-дерзком характере.

– Ка-кажется, в сорок пятом русские освободили. Ну, советские войска, – уточнил он.

– В сорок пятом, – задумчиво протянула Яэль, продолжая все так же смотреть на мостовую, – еще бесконечных три года.

– Какие три года? О чем ты? – спросил Эфраим.

– Так, ни о чем. – Яэль подняла голову, повернулась и пошла, легко двигаясь среди прохожих.

В автомобиле она сидела за Беней, молча смотрела в окно на море, накатывающее на берег беспокойные волны, и, поглощенная своими мыслями, покусывала большой палец левой руки.

Время от времени отрывая взгляд от дороги, Беня незаметно наблюдал за сестрой в зеркало заднего обзора, пытаясь понять ее состояние.

– А где же твое кольцо? – вдруг спросил он.

Словно очнувшись от этих слов брата, Яэль увидела в зеркале его внимательные глаза, перевела взгляд на свою руку и некоторое время смотрела на то место, где когда-то находилось кольцо.

– Да, кольцо, – как-то невпопад произнесла она и опять замолчала, глядя в окно. По ее щеке медленно потекла слеза.

«Неужели плачет из-за потери кольца? Быть того не может! Тогда что же?»

А Яэль в это время вновь думала об Анне и вновь мысленно прощалась с ней.

Прощай, моя добрая Анна. Прощай, незнакомый юноша с печальными глазами. Прощайте все. Я лишь прикоснулась к вашим страданиям, но душу мне опалило. Единственное, что я в силах для всех вас сделать, это помнить! О всех вас помнить!

Карл

Оставив Марко возле девушки, унтерштурмфюрер СС не спеша отправился к той части лагеря, где жила охра на. Пройдя несколько метров по песку, смешанному с опилками и предусмотрительно политому дезинфицирующим раствором – не хватало еще занести инфекцию из лагеря, – Карл Дитфрид прошел в небольшой, хорошо натопленный кабинет, сел за стол и решительно придвинул к себе стопку бумаг, требующих просмотра. На этом вся решимость и закончилась. Заниматься делами не хотелось. Слишком уж его сегодня донимал запах гари. Печи крематория работали не переставая. И отвратительный запах проникал сквозь закрытые окна, тревожа и раздражая. Ах, как досадно.

Карл недовольно несколько раз прошелся по кабинету, но желания работать от этого не прибавилось. Нервно выхватив из кармана носовой платок, мужчина прижал его к носу, стараясь ароматом одеколона заглушить гарь. «Дзинь» – раздалось на полу. Карл нагнулся посмотреть. Разноцветно поблескивая, по полу катилось кольцо.

Ах, ну да. Колечко этой юной еврейки. Жаль, такая хорошенькая. Можно себе представить, что этот варвар с ней сделает.

Карл поднял кольцо, положил его на стол и вновь принялся ходить, но необычное кольцо притягивало взгляд яркими полосами красного, желтого, синего цвета. Карл взял его в руки и, включив настольную лампу, внимательно осмотрел глаз и бровь над ним, четко выполненные темно-синей эмалью, зрачок из лилового камня.

Затем он сел на стул и примерил кольцо на третий палец левой руки. Удивился, как оно ему впору, ровно обхватывает палец. Протянул руку к свету лампы.

Камень ярко блеснул, и в глубине камня словно что-то поднялось, придвинулось ближе к отполированной поверхности. Карлу показалось, что из глубины зрачка кто-то на него смотрит. Словно два взгляда столкнулись на поверхности камня. Его и… непонятно чей. Неожиданно заныло сердце, потом потемнело в глазах, и унтерштурмфюрер потерял сознание.

* * *

«Кароль, Кароль», – настойчиво и надоедливо повторял кто-то рядом с ним чужое имя. Он разозлился: ну зачем звать какого-то Кароля, крича при этом ему в ухо, – и открыл глаза.

Неожиданно оказалось, что герр офицер сидит на каменной мостовой, прислонясь спиной к деревянной стене дома. Узкая улица, плавно извиваясь, сворачивала за угол. Различные выступы, навесы, балкончики, галереи придавали ей довольно живописный вид. Солнце ласкало теплыми лучами Карлу щеку, хотя добраться до мостовой лучам было непросто. Кроме узости улицы этому мешали еще и верхние этажи, далеко выступающие над первыми этажами.

– Кароль, – опять раздалось рядом.

Повернув голову, Карл взглянул на человека, назойливо выкрикивающего незнакомое имя.

Это был юноша лет семнадцати, худенький, сутуловатый и одетый, видимо, для театральной постановки. Так в первую минуту решил Карл. На юноше был темно-синий дуплет, такая небольшая курточка, расстегнутая спереди и со специальными длинными продольными разрезами на рукавах, сквозь которые окружающие смогут полюбоваться светлой рубашкой, собранной пышными складками. Вместо брюк, привычных глазу современного человека, на юноше были надеты бриджи, заканчивающиеся чуть ниже колен. А дальше худые ноги обтягивали чулки. На голове красовалась небольшая, сшитая из клиньев шапочка. Светлые рыжеватые волосы свободно вились вокруг шапочки, а на висках пряди были много длиннее и завивались спиралью. «Пейсы», – определил Карл.

– Как ты себя чувствуешь, Кароль? – опять встревоженно спросил юноша, дотронувшись до плеча Карла.

«А… так это он меня называет Кароль», – понял унтерштурмфюрер и надменно произнес:

– Не беспокойся, еврей. Иди работать и не смей больше дотрагиваться до немецкого офицера.

Он встал, не глядя, привычным жестом одернул мундир, причем ткань на ощупь показалась ему странной, хотел смахнуть пылинку с рукава и только тут обратил внимание, что одет не в серую полевую форму офицера СС, а в темно-коричневый камзол с белым плоеным воротником и короткие, такого же цвета, панталоны.

Руки, автоматически решившие поправить фуражку, не нашли козырек, а наткнулись на бархатную шапочку. Изумленно оглядев себя, Карл поднял голову и строгим тоном потребовал объяснений:

– Кто осмелился меня переодеть? И по чьему приказу?

Но юноша, к которому он приступил с пристрастным допросом, выглядел растерянным и удивленным еще более Карла. После первых же высокомерных слов офицера он отшатнулся, видимо потеряв на несколько мгновений способность говорить, и, широко распахнув изумленные зеленые глаза, уставился на Карла.

– Что он сказал? – неожиданно раздалось сверху.

Это спросила, высунувшись из окна второго этажа и приложив руку к уху, чтобы лучше услышать ответ, полная рыхлая пожилая женщина в черном платье и белом чепце. Не дождавшись ответа, она крикнула снова и на этот раз более требовательно:

– Исроэль, что случилось с Каролем? Отвечай!

В это время Исроэль, так звали юношу, уже немного опомнился и вежливо ответил:

– Кароль споткнулся, упал, ударился головой, уважаемая госпожа Боба, и еще, видимо, не пришел в себя. – Так объяснил он странное поведение брата и себе, и госпоже Бобе, и нескольким любопытным, остановившимся взглянуть и послушать, что происходит.

Услышав ответ, госпожа Боба запричитала, заахала, затрясла своими полными руками, повертела головой, выискивая, кому бы сообщить новость, и, увидев вышедшую на балкон женщину, быстро крикнула через улицу:

– Добрый день, госпожа Алта! Вы представляете, Кароль, сын господина Йосефа, упал, ударился головой и никого не узнает. Вот что значит каменная мостовая. Я всегда говорила, что каменная мостовая плохо! Когда по ней ходишь, от нее начинают болеть ноги. Это не то что ходить по земле. Земля мягкая, под ногами пружинит. А сколько раз мои внуки приходили домой с разбитыми коленями – и не сосчитать. Бедные крошки, – закончила госпожа Боба свое выступление, и ее круглое, оплывшее к подбородку лицо было полно законного торжества. Она же говорила. Она же предупреждала.

Госпожа Алта сочувственно покачала головой, но, не дослушав рассуждения госпожи Бобы о каменной мостовой, которые слышала уже не однажды, и, видимо желая опередить ее в передаче информации, сильно перегнулась через перила балкона, рискуя вывалиться со второго этажа, и крикнула появившейся из-за угла молодой женщине, шедшей в окружении трех мальчиков разного возраста:

– Госпожа Добрушка, госпожа Добрушка! Представляете, какое несчастье. Кароль, старший сын Йосефа, торговца вином, упал головой о камни и повредился в уме. А кстати, как здоровье ваших малышей?

– Спасибо, госпожа Алта. Они здоровы, – проговорила Добрушка, приближаясь к группе стоящих вокруг Карла людей и с неподдельным живым интересом его оглядывая. На женщине было длинное платье, поверх которого был повязан белый вышитый фартук. Волосы женщины были спрятаны под парик.

Карл продолжал стоять на том же месте, где он якобы упал возле стены дома, и то растерянно смотрел, как быстро передается новость о Кароле, то изумленно разглядывал стоящих вокруг него людей, одетых в диковинные средневековые костюмы – все эти камзолы, дуплеты, бриджи, длинные женские платья, плоеные воротники, – и не знал, что и подумать.

Тут госпожа Добрушка поймала за руку пытающегося от нее улизнуть в толпу детей сына, мальчика лет десяти, и приказала:

– Беги к господину Йосефу бен Элазару и сообщи ему.

Карл проследил глазами, как довольный поручением озорник помчался вдоль улицы его выполнять, оглашая окрестности громким криком, и наконец пришел в себя.

Немецкий офицер должен быть готов к любой ситуации. А потому, гордо вскинув голову и бесцеремонно растолкав группу окруживших его людей, он, не говоря ни слова, направился в противоположную от убежавшего мальчика сторону.

Но, завернув за угол, вновь остановился. Он и сам не мог бы объяснить, почему ожидал увидеть за поворотом солдат охраны, привычные ровные линии лагерных бараков.

Ничего подобного за углом его не ждало. За поворотом была такая же тесная, неровно изгибающаяся улочка. Нагромождение ветхих деревянных домов. Лучи солнца поблескивали в небольших оконных стеклах. Ветер лениво гнал пыль, сухие листья, мелкий сор.

Немецкий офицер, безусловно, должен быть готов к любой неожиданности. Но, черт возьми, что все это значит? И Карл несколько растерянно зашагал вдоль улицы. Поворот, еще поворот, ступени вниз, ступени вверх, какие-то ворота в стене, видимо окружающей все эти улицы. Что же там за воротами? Может, там окончится этот бред? И Карл направился к воротам. И тут опять за спиной он услышал ставший ему уже знакомым голос:

– Не стоит выходить из гетто, Кароль. Ты же сам знаешь: обстановка сейчас не самая лучшая и чехи не слишком благосклонны к прогулкам евреев по Праге.

Так еще интересней. Карл резко повернулся к Исроэлю и насмешливо произнес:

– Значит, ты утверждаешь, еврей, что мы в Праге?

– В Пражском гетто, – спокойно уточнил юноша.

На территории Чехии евреи появились примерно в десятом веке. Сначала было образовано три общины. Под Вышеградом. На Малой Стране. И на Староместской площади. Но две первые исчезли, не выдержав стихийных бедствий и погромов. А третьей повезло больше. Она сохранилась.

Вся история евреев Средневековья была полна своеобразных взлетов и падений. Периоды относительного благополучия и даже расцвета непременно сменялись погромами и изгнанием. Еврейские общины уничтожались и возрождались.

Стена, выстроенная вокруг еврейского квартала, с шестью запирающимися на ночь воротами, была не только следствием желания христиан отделиться от евреев, но и сами евреи были не против жить за стеной. Можно сказать, что отчуждение было взаимным.

Евреи хотели общаться на своем языке, выполнять заповеди, молиться в синагоге, есть кошерную пищу, обучать детей в религиозных школах, оказывать взаимную помощь. Да и держать под контролем общину легче, когда она вся здесь, на глазах. Без чужого влияния. Кроме того, стена давала некоторую защищенность. Но так как сам квартал не расширялся, оставался в тех же территориальных размерах, а за пределами квартала евреям селиться не разрешалось, то постепенно образовалось Пражское гетто с его теснотой и перенаселенностью.

– Ну так вот. Как тебя там, – презрительно хмыкнул Карл, – Исроэль. Слушай и запоминай. Первое – я не собираюсь торчать в каком-то гетто по той простой причине, что я не еврей. Я – чистокровный немец, ариец. Вот мои документы, – высокомерно произнес он слова, которыми собирался поставить на место этого Исроэля, возомнившего, что он, Карл Дитфрид, может быть родственником какому-то еврею.

Сказал и поднял было руку к накладному карману мундира, где находились документы, но вдруг, похолодев, понял, что никаких документов, удостоверяющих его личность и подтверждающих, что он немец, у него нет. Карл все же похлопал себя руками по тем местам, где должны были быть карманы и документы, и, задумавшись, застыл.

– Пойдем домой, Кароль. Мама будет волноваться, и папа, и Мирьям. Пойдем, – мягко, осторожно, как больного, попросил Исроэль.

Не отвечая, Карл – вернее, как мы теперь будем его называть, Кароль – быстро прошагал к воротам и, пройдя их, принялся бесцельно бродить по Праге, пытаясь собраться с мыслями, припомнить все начиная с того момента, как Марко сорвал кольцо с пальца девушки, и проанализировать случившееся с ним.

Анализ не получался. Он должен был ответить на два важных вопроса. Во-первых, как он попал в Чехию, тогда как еще утром, он в этом уверен, был в Польше. А во-вторых, пусть даже он сейчас в Чехии. В конце концов, середина двадцатого века, и самолету преодолеть такое расстояние не проблема. Проблема начиналась в другом. Он не мог себя убедить, что на дворе именно двадцатый век. И признаки этого другого века попадались ему на каждом шагу и совершенно сбили его с толку.

Где широкие улицы, автомобили, столбы с электрическими проводами, телефонные будки, светофоры? Где привычные глазу человека двадцатого века лица, прически, одежда?

Даже запахи, черт возьми, были другими. Сколько Кароль ни втягивал носом воздух, он не уловил запаха бензина или выхлопных газов. Зато лошадиным навозом, нечистотами пахло вполне основательно.

Не веря своим глазам, Кароль дотрагивался до углов домов и убеждался, что все было настоящим. Не муляжом, не декорацией.

По каменным мостовым звонко цокали копытами лошади. Всадники, разодетые в шелка и бархат, надменно оглядывали прохожих, задерживая взгляды на хорошеньких горожанках в длинных платьях и кокетливых чепцах. Дребезжали наполненные сеном или овощами телеги. Крестьяне в войлочных шапках и холщовых штанах, позевывая, шли рядом, понукая своих меринов. Водовозы провозили бочки с водой. Ремесленники работали на порогах своих небольших мастерских. Хозяева лавок приглашали посмотреть товар. Одетые в кожаные дуплеты, прошли стражники, окинув Кароля пристальным взглядом. Словом, все вели себя так, как и должны были себя вести жители города, но города – средневекового.

И странное дело, заметил Кароль, горожане, встречая его взгляд, сначала приветливо улыбались, затем, оглядев внимательней, отворачивались, а иные даже сплевывали. От непонимания возникшего вокруг него мира мысли путались, метались, отвлекались. Что это? Маскарад? Массовый гипноз? Происходящее перед глазами не поддавалось логическому анализу. Он не знал, что и думать, как себя вести. Наконец, совершенно измученный, Кароль вышел на площадь.

День поворачивал к вечеру, и серая дымка, разливающаяся в воздухе, придавала всему вокруг неповторимое очарование. Здания казались странно знакомыми. Кароль был далек от религии и не увлекался архитектурой, но открывшийся его взгляду собор классической готики заворожил его своим изяществом, заставил забыть на время о том, что он устал, голоден и не знает куда идти.

Наделенный сильным характером, он обладал еще и пылким сердцем, откликающимся на красоту. Заглядевшись, Кароль долго стоял, любуясь собором Девы Марии перед Тыном.

Две прекрасные серые башни устремлялись в небо всеми своими острыми шпилями. Золотые шары на них матово светились в лучах заходящего солнца. Проплывающие облака создавали странный эффект полета. Все выше и выше в небо поднимаются шпили, еще мгновение, и кажется, что, оторвавшись от площади, взлетит весь собор и вместе с ним улетит оглушенный сегодняшним днем Кароль.

Но нет, не взлетел.

– Смотри-ка, как спокойно разгуливает по улицам этот еврей, – намеренно громко раздалось рядом.

Кароль оглянулся. Невдалеке стояли два молодых щеголя в нарядных бархатных костюмах, отделанных кружевами и лентами. Мягкие шляпы украшены перьями. Плащи. Шпаги.

Высокий темноволосый красавец, произнесший эти слова, обращался к своему приятелю, человеку крупному, полноватому, широколицему и широкоплечему, но при этом не сводил с Кароля дерзких глаз.

– Эй, ты, еврей, отправляйся к себе в гетто, – с готовностью подхватил приятель.

– Нет, подожди, Франтишек. Идет мимо святого храма, так пусть сначала перекрестится, – задиристо проговорил высокий и направился к Каролю. – Эй, ты, еврей, перекрестись.

– Вы ко мне обращаетесь? – спокойно спросил Кароль, хотя его несколько задело, что его, немца, опять посчитали евреем.

– Обрати внимание, Франтишек, да он еще и глухой. Тогда мы просто обязаны поправить ему слух, – смеясь, проговорил высокий, подходя, и неожиданно, все так же посмеиваясь, небрежно дал Каролю оплеуху.

– Поправь как следует, Иржи, – вторил Франтишек, не спеша направляясь посмотреть развлечение.

Правда, для легкого развлечения была выбрана не совсем удачная минута. Кароль был страшно зол, непонятная ситуация выводила его из себя, а постоянные попытки окружающих уверить, что он еврей, доводили просто до точки кипения, и возможность выпустить пар только его обрадовала. Он принял боксерскую стойку, сжал кулаки и приготовился драться, слегка пружинисто подпрыгивая, чем вызвал громкий смех развлекающихся молодых мужчин.

– Ой, умора, посмотри, как он встал, а как нелепо подпрыгивает. Я его ужасно испугался, Иржи, – захохотал Франтишек, хлопая себя по ляжкам. Он размахнулся тоже дать оплеуху.

Тут Кароль, не дожидаясь щедрого подарка, сделал выпад. Удар пришелся Франтишеку в челюсть. От неожиданности мужчина пошатнулся и, потеряв равновесие, уселся всем своим обтянутым бархатом задом в уличную грязь.

Надменный красавец Иржи, глядя на сидящего на мостовой Франтишека, перестал острить, и в его глазах промелькнуло что-то похожее на уважение. Не так-то просто сбить с ног толстяка.

Франтишек между тем вскочил, помотал головой, словно бык, отгоняющий на лугу назойливых оводов, а на самом деле пытающийся такими движениями быстрее восстановить помутненное сознание, оглядел быстрым взбешенным взглядом запыленный костюм, услышал негромкие смешки прохожих и потянулся к шпаге.

Кароль, стоя в боксерской стойке, напряженно затаил дыхание. Бокс против шпаги. Победа в таком поединке предрешена. И она будет не на его стороне.

– Оставь, Франтишек, – остановил его Иржи, – пачкать шпагу кровью презренного еврея.

И он повернулся к Каролю уже без всякой улыбки на лице. Кароль отступил назад, прижался спиной к стене и замер, ожидая медленное приближение мужчин, переводя взгляд с одного на другого, чтобы не пропустить первого удара.

Франтишек после слов Иржи о презренном еврее в сердцах, со стуком, вернул шпагу в ножны, но, приближаясь к Каролю, он приобрел новое оружие, подняв с мостовой довольно массивный обломок стола. Благо такого мусора было кругом в изобилии. Несмотря на строгие запреты городских властей, горожане продолжали избавляться от ненужных вещей, просто выбрасывая их на улицу.

Итак, справа надвигался массивный Франтишек с щекой, покрасневшей от кулака Кароля, а слева приближался Иржи. И Кароль сознавал, что эффект неожиданности нанесенного им удара остался позади, и удовольствие от этого удара тоже. А справиться с двумя рассерженными его отпором драчунами будет не так-то просто.

Иржи, а за ним и Франтишек не торопились, понимая, что деться Каролю некуда, миг расплаты неминуем, и медленным неотвратимым приближением психологически раздавливали противника.

Вдруг словно дунуло легким ветром, и кто-то, метнувшись, встал рядом, прислонившись к правому плечу Кароля. На мгновение у Кароля екнуло сердце. Чуть скосив вправо глаза, стараясь в то же время не упускать из виду нападающих, он увидел Исроэля и услышал:

– Я с тобою, брат!

Эти слова неожиданно затопили сердце Кароля странным теплом. Пусть этот юноша вовсе и не брат, да и боец из него никудышный, но вот он стоит рядом, и теперь их двое, и это придает силы.

Появление Исроэля не остановило задир и не испугало их, хотя Франтишек и произнес с ненавистью и, как показалось Каролю, со скрытым опасением:

– Смотри, Иржи, рыжий еврей.

– Тем лучше. И рыжего поколотим, – жестко откликнулся Иржи. Его голова была чуть приподнята, и острая бородка, которой заканчивался подбородок, смотрела прямо Каролю в грудь.

Быстро оценив изменившуюся ситуацию, не поворачивая головы, Кароль шепнул Исроэлю:

– Беру Франтишека на себя. – И опять сделав не ожидаемое чехами, он оторвался от стены, пригнулся, поднырнул под руками Франтишека и резко ударил сильного, но неповоротливого противника головой в живот.

От толчка Франтишек согнулся, размах обломком стола был смазан. И удар опасной доской пришелся не на голову Кароля, на что он был рассчитан, а на его ягодицы. Что, как вы понимаете, не одно и то же, хотя и неприятно.

И пока Франтишек вновь приходил в себя, Кароль бросился на помощь Исроэлю, которому приходилось несладко под неторопливыми и расчетливо выверенными ударами кулаков Иржи.

Кароль успел нанести Иржи несколько ударов и сбить на время ритм методичного избивания им Исроэля, как Франтишек уже разогнулся и теперь был похож на впавшего в ярость бегемота, готового все смести и затоптать на своем пути. Ловко увернувшись от разъяренного врага, Кароль почел для себя безопасней забежать ему за спину и, обхватив толстую шею, повиснуть у него на плечах.

Позиция была довольно удачной, Франтишек крутился на месте, бил по бокам, но Кароль вцепился и висел, как клещ.

Однако он видел, что избитый Исроэль уже не в состоянии отбивать удары Иржи и лишь слабо защищается, прикрываясь руками. Еще пара выпадов – и юноша, прижатый к стенке, без сил упал на колени. Галантный светлоглазый Иржи бил поверженного, худенького, похожего на подростка юношу ногами, и только желание наказать Кароля, продолжающего висеть на Франтишеке, заставило Иржи оставить это безопасное занятие.

Подскочив к приятелю, Иржи сильным ударом в висок сбросил Кароля на землю, и тут нападающие наконец отвели душу, безжалостно молотя Кароля руками и ногами по лицу, шее, груди, животу, паху, не давая подняться.

Чем бы закончилась эта драка, перешедшая в избиение, неизвестно, но, к счастью, из храма появился священник и приказал прекратить безобразие.

Иржи и Франтишек, хотя и были распалены дракой, выполнили это требование. Они отступили в сторону от Кароля, с набожным уважением поцеловали священнику руку и, подняв с мостовой свои щегольские плащи и шляпы, ушли. Но, уходя, посмотрели на сидящего на мостовой Кароля такими глазами, что Кароль эти взгляды расшифровал абсолютно правильно: добьем в следующий раз.

– Уходите к себе, – неприязненно потребовал священник.

И, поднимаясь с колен, размазывая по лицу кровь из разбитого носа, Кароль тоже неприязненно подумал: что же ты не появился раньше?

– Пойдем домой, Кароль, – жалобно затянул опять свое Исроэль, и на этот раз Кароль задумался: наверное, глупо отказываться. Окружающий мир непонятен и враждебен. И никому здесь я не нужен. А там, в этой неведомой мне семье, я смогу отдохнуть, подумать и принять решение.

– Я пойду с тобой, Исроэль, но только при условии, что ты не будешь бесконечно удивляться моим неожиданным вопросам.

– Хорошо, – так быстро проговорил Исроэль тонким замученным голосом, что, несмотря на разбитые губы, Кароль даже попытался улыбнуться.

– И не будешь всей этой вашей еврейской улице, – Кароль скривил губы и пренебрежительно махнул рукой, – всем этим Малкам, Добрушкам рассказывать, что я не в себе, а, наоборот, будешь мне помогать и подсказывать. Пойми. Я ничего не забыл. Я просто ничего и не знал. Потому что я не твой брат Кароль. Я совсем другой человек. Опять ты смотришь на меня испуганно, как на сумасшедшего. Поверь мне, я нормален и еще сам не понял, что произошло, но я постараюсь понять и тогда тебе все объясню, – строгим тоном приказа закончил он.

– Хорошо, – опять только и смог сказать Исроэль, кривясь от боли, – но поспешим, Кароль. А то ворота на ночь закроют.

Потихоньку, разговаривая, они направились к воротам, ведущим в гетто, пугая своим видом добропорядочных горожан, попадающихся им навстречу.

– И что же, Кароль, ты не помнишь папу и маму?

– Нет! – отрезал офицер. – Я уже сказал тебе, я их не знаю.

– Ладно, ладно. А сестру Мирьям?

– О-о-о! Сколько можно повторять. И ее тоже.

– Ладно, ладно, не злись, – примирительно поспешил юноша. Но, страдая от ушибов, припадая на ногу, дотрагиваясь рукой до подбитого глаза, все же нашел в себе силы лукаво спросить: – А… Сару? Сару ты тоже не помнишь?

– Да нет же! – выкрикнул, скривившись то ли от ломоты в теле, то ли от вопросов, Кароль. – Кто это?

– Твоя невеста.

– Хм…

– У тебя через месяц свадьба.

Кароль промолчал. «Невесты только мне не хватало». И он перевел разговор на другую тему:

– А кстати, почему этот бегемот Франтишек, ну и имечко, так странно произнес слова «рыжий еврей»?

Исроэль недоверчиво взглянул на Кароля, как бы не совсем веря в его забывчивость, но, вспомнив свое обещание и чуть помолчав, объяснил:

– Есть поверье, что десять северных колен израилевых, которые исчезли еще в библейские времена, на самом деле заперты где-то там, в Кавказских горах. Но они вернутся, обязательно вернутся отомстить всем преследователям евреев. Их и называют рыжие евреи.

– Чушь, – пренебрежительно отмахнулся Кароль. Слова о мщении ему как-то не понравились. – Но почему рыжие?

– Ну, рыжих вообще не любят, – печально сказал Исроэль, – их считают лживыми, хитрыми, кровожадными, дурными, опасными. Наверное, поэтому они все и думают, что в том неизвестном, закрытом от всех царстве живут именно такие опасные рыжие евреи.

Какое-то время Кароль молча обдумывал услышанные средневековые легенды и предрассудки и насмешливо оглядывал Исроэля – опасного рыжего еврея. Затем вернулся к вопросу, сильнее его взволновавшему.

– И с чего они взяли, что я еврей? – ворчливо возмутился он, имея в виду Иржи и Франтишека.

– По шапке, – простонал в ответ Исроэль.

– По какой шапке? – недоуменно переспросил Кароль и, сняв с головы, внимательно оглядел свой странный головной убор, похожий на остроконечный колпак. – По этой?

– Раньше евреи были обязаны носить такие колпаки, чтобы христиане видели, что перед ними еврей.

– Раньше. А теперь обязаны?

– Да нет, – неопределенно протянул Исроэль.

– Нет! – заорал Кароль. – Так зачем же, – он задохнулся от злости, – зачем мне ее напялили?!

– Никто и не пялил, – обиделся Исроэль, – ты сам надел, из принципа и в память о былых гонениях.

Размахнувшись, Кароль с силой швырнул колпак в сторону. Шапка ударилась о стену и упала в сточную канаву, шедшую вдоль всей улицы. Женщина, выливающая в канаву из большого глиняного горшка помои, вздрогнула и погрозила кулаком. Кароль посмотрел, как вылитые помои потекли вдоль улицы, и тихо спросил:

– Какой сейчас год?

– 1623-й.

С 1618 по 1648 год в Европе шла Тридцатилетняя война. Религиозное столкновение между протестантами и католиками. А началось все в Праге. Оппозиционные дворяне-протестанты во главе с графом Туром выбросили из окон Чешской канцелярии королевских послов-католиков. Правда, католики остались живы и утверждали впоследствии, что их спас Бог.

– Нет, – отвечали протестанты, – вас спасла грязь во рву, в которую вы упали.

Следствием этой потасовки стала Тридцатилетняя война, и ее первый период известен в истории как чешский. Всего через два года, в сражении у Белой Горы 8 ноября 1620 года, католики разгромили протестантов. И в Чехии начался католический террор. Ярко запылали костры инквизиции, чешский язык запрещался, труды чешских ученых уничтожались.

Костры инквизиции не жгли евреев. На кострах пылали еретики, то есть те, кто, как считала церковь, отвернулся от истинной веры. А евреи изначально были чужими. Более того, церковь, в принципе, не поддерживала нападки на евреев. Они ей даже были нужны как доказательство того, как плохо приходится тем, кто верит в неверного Бога. Поэтому евреи того времени частенько изображались с завязанными глазами, то есть не видящие, слепые в своей вере.

Но чернь, невежественная и грубая, пропитанная предрассудками и страхом, в любое тяжелое смутное время, будь то эпидемии, голод или войны, искала и находила виновных. Евреи и опять евреи. Потому Исроэль и отговаривал Кароля гулять по Праге. Смутное время!

В тот час, когда они добрались до ворот гетто, уже всходила луна. Улицы еврейского квартала были пустынны, в домах готовились к ужину.

Но появление побитых «братьев» не прошло незамеченным. Жители высыпали на улицу, и, пока пострадавшие добирались до дому, Исроэль успел несколько раз поведать всем, как они храбро сразились с двумя чехами, как побили их и только вмешательство священника спасло забияк от полного разгрома. Слушая, как Исроэль перевернул все произошедшее, Кароль лишь пожимал плечами.

Событие вызвало оживленное обсуждение жителей еврейского квартала. Причем мнения диаметрально разделились. Молодежь радовалась, а более пожилые неодобрительно качали головами, призывая молодежь не высовываться и не накликать беды и новых погромов.

В сенях старого, но хорошо сохранившегося деревянного дома их встретил отец, Йосеф бен Элазар. Это был пожилой, грузный человек в темном просторном одеянии, с озабоченным усталым лицом. Его лоб избороздили глубокие морщины. Темные глаза смотрели внимательно и строго. Аккуратная ермолка на голове и седая пышная борода придавали ему благообразный вид мудреца.

– Я старый человек, – без всякого предисловия сказал он при виде вошедших, – я видел на своем веку много горя. Не дело евреев драться. Еще Исаия, – он поднял указательный палец для весомости своих слов, – увещевал еврейского царя Езекию такими словами: «Будешь сидеть тихо и мирно – найдешь спасение».

Тут он еще раз неодобрительно оглядел пришедших. Исроэль от этого жесткого взгляда смешался, опустил голову, и весь его геройский вид исчез. Остался лишь жалкий побитый подросток с согнутой спиной и повисшими пейсами.

Кароль, напротив, твердо встретил взгляд. Он смотрел на еврея вызывающе высокомерно, заносчиво и презрительно. Минуту длилось это взаимное столкновение взглядов, затем Йосеф приказал:

– Идите наверх и приведите себя в порядок. Поговорим позднее. – И, повернувшись, он пошел в ту половину дома, где у него находился винный склад, стояли бочки с вином, сидел помощник, склонившийся над толстой растрепанной книгой, с пером в руке и открытым от любопытства ртом. А в самой середине склада находился каменный бассейн, куда можно было вылить вино, если бочка неожиданно лопалась.

Полчаса спустя Кароль сидел на грубом деревянном стуле, возле окна небольшой, просто обставленной комнаты, служившей столовой. Он уже смыл с лица грязь и кровь. И Мирьям, девушка тринадцати лет, очень похожая на Исроэля, с такими же зелеными глазами и рыжеватыми волосами, старательно и нежно накладывала холодные компрессы на синяки ему и брату.

Вечерний ветер, влетая в растворенное окно, нежно, почти как ручки Мирьям, гладил побитое лицо Кароля, принося облегчение. После странного дня он чувствовал себя здесь покойно, уютно и даже начал немного задремывать с открытыми глазами, под стук расставляемой на столе оловянной посуды, когда вошедшая невысокая женщина, тихая, скромная Бейла – мать Исроэля и Мирьям, сказала с грустной улыбкой, посмотрев на них:

– Сейчас Сара принесет немного льда, у них еще осталось в погребе. Ледяные компрессы быстрее справятся с вашими синяками, – и этими простыми словами сразу вырвала Кароля из дремы.

Услышав о приходе Сары, Кароль чуть скривился, вспомнив, что она, эта девушка, якобы его невеста. «Совершенно нет сил что-то из себя изображать. Буду молчать, пусть думают, что это последствия драки».

На улице послышались быстрые шаги и шуршание юбок. Кто-то остановился под окном, и девичий голос позвал:

– Мирьям, спустись, пожалуйста.

Как Кароль ни устал, вполне понятное мужское любопытство заставило его выглянуть в окно. Ну, кто там предназначен ему в невесты? Ха-ха.

Внизу на мостовой, едва освещенная дрожащим светом уличного фонаря и чуть закинув вверх голову, стояла прелестная юная… фея. Именно это сравнение первым пришло в голову Кароля. Черные кудри выбились из-под белого чепца и свободно рассыпались по плечам. Огромные темные глаза волшебно сверкали. Розовые губы изогнуты в улыбке.

– Кто это? – потрясенно прошептал Кароль, не в силах отвести глаз.

– Твоя невеста Сара. – Исроэль был в восторге, сам не зная отчего.

– Сара, – повторил Кароль библейское имя. – Почему же она не поднимается?

– Да ты что, Кароль, – возмутилась Бейла, – как порядочная девушка явится в дом жениха?!

Исроэль тихо посмеивался. Бейла возмущенно пожимала плечами. Кароль замолчал – и молчал весь вечер.

Лежа ночью в постели, слушая тихое сопение Исроэля, с которым он находился в одной комнате, Кароль вновь и вновь пытался старательно обдумать произошедшие с ним события.

И опять его четкий мужской рациональный ум наталкивался на невозможное, на немыслимые фантазии, на предположение, что в его перемещении во времени виновно кольцо. Добираясь до этой мысли, логика спотыкалась, и хотя, отбрасывая фантазии, Кароль искал разумного объяснения, кроме массового гипноза ничего иного придумать не смог.

При этом попытка снять кольцо с пальца, так же, как прежде у Яэль, не увенчалась успехом. Он тоже крутил это странное кольцо, и оно спокойно и легко поворачивалось вокруг пальца, но как только Кароль начинал его сдвигать в сторону сустава, пытаясь снять, кольцо словно уменьшалось в размере и ни за что не снималось. «Может, распилить», – задумался Кароль.

Сквозь закрытые на ночь ставни неожиданно пробился лунный луч. Потом еще один, и еще. Комната осветилась призрачным серебряным светом. И может, луна в этом виновата, но все чаще четкие мысли Кароля сбивались, мешались и уступали место видению юной феи, которая, чуть закинув голову, нежно ему улыбалась.

К утру Кароль не знал, чего он хочет больше – вернуться в свое время, к своей не слишком привлекательной, мягко говоря, службе в концентрационном лагере, альтернативой которой был лишь Восточный фронт, или остаться пока здесь, в летней Праге, увидеть еще эту милую девушку. Незаметно он заснул, и во сне Сара полностью овладела его мечтаниями, отодвинув в сторону все трезвые, ясные мысли.

Ветви деревьев переплетались в вышине, создавая впечатление тенистого сада. Камни покрылись зеленоватым мхом и заросли острой редкой жесткой травой. Было тихо, прохладно и печально, как и положено на кладбище.

Пачкая землей туфли и цепляя на чулки сухие веточки, Кароль с Исроэлем не спеша бродили между каменных надгробий. В это грустное место их привела неожиданная идея Исроэля – всколыхнуть память Кароля, совершив экскурс в историю гетто.

Именно Исроэль лучше всех в семье видел, что Кароль ничего не знает из прошлой жизни, и только вовремя подсказанные юношей слова дают тому возможность не привлекать всеобщего внимания. Эта странная забывчивость омрачала в душе Исроэля его любовь к старшему брату, на которого он привык смотреть с восхищением.

– Ты вспомнишь, обязательно всех вспомнишь. Здесь что ни имя, то великий человек, – немного нервничая и суетясь от того, что должен учить брата, повторял Исроэль.

– Неужели? – снисходительно подсмеивался над его горячностью Кароль. – Ну давай попробуем. Кто лежит здесь? – и он равнодушно ткнул пальцем в ближайший надгробный камень.

– Мордехай Майзель. О, это благороднейший человек. Богач и меценат. Он построил школы, больницу, замостил камнем улицы нашего квартала, расставил на них фонари, и даже деревья, под которыми мы сейчас ходим, – это его заслуга. Ну как, вспомнил? – с надеждой в голосе произнес он.

В ответ Кароль лишь вздохнул. Ему надоело говорить, что он не может вспомнить того, чего никогда не знал.

– Ладно, согласен. Достойный человек. А вот этот камень?

– Авигдор Каро. Поэт. Написал элегию, в которой описывает страшный погром четырнадцатого века.

– Хм… Элегия о погроме. – Едва заметно пожав плечами, Кароль прошел вперед и остановился у надгробия, напоминающего страницы развернутой книги, сверху донизу покрытые выбитыми в камне непонятными ему словами на иврите. И хотя он ни о чем не спрашивал, вошедший в роль учителя Исроэль с видимым удовольствием продолжил читать лекцию.

– Рабби Иехуда Лива бен Бецалель, – торжественно произнес он. – Это величайший раввин, философ и ученый. Владел тайнами Каббалы. Он вылепил из глины человека – Голема. Вложил ему в рот табличку с тайным именем Бога, которое нигде в Святых книгах не упоминается и которое можно вычислить, лишь обладая высокой мудростью, – тут Исроэль, явно подражая отцу, поднял кверху указательный палец, возвысив голос, и его зеленые глаза загорелись восхищением, – и человек ожил. Каждый вечер раввин вынимал табличку изо рта Голема, но однажды забыл, и Голем начал бунтовать.

– Дальше я знаю, – задумчиво прервал объяснение Кароль.

– Ну вот видишь, значит, ты не все забыл, – обрадовался Исроэль. От радости он даже подпрыгнул. – Я прав, прав! Ты все вспомнишь!

Кароль хотел сказать, что просто знаком с романом Густава Майринка «Голем», но вовремя спохватился.

– Пойдем, – потянул его за руку Исроэль. Они прошли в дальний угол кладбища и остановились. Искривившаяся ветка дерева одиноко качалась, почти задевая простой серый, наклонившийся камень. Тоскливо, как в подвале, пахло влажной землей.

– Ну, – поторопил Кароль, которому эта нелепая прогулка уже порядком надоела, неожиданно притихшего и погрустневшего юношу, – что это ты вдруг замолчал?

Исроэль кивнул головой в сторону камня:

– Наш старший брат.

Кароль медленно повернул голову к надгробию, прочитал даты, спросил:

– Ему был всего год. Он что, болел?

– Нет, – отрицательно покачал головой Исроэль, неприятно впиваясь глазами в лицо Кароля, – его убили во время погрома. – И, видимо не найдя в лице брата ни искры промелькнувших воспоминаний, безнадежно устало закончил: – Вырвали у мамы из рук и… выбросили в окно.

У Кароля защемило сердце.

– Все, хватит, – грубее, чем хотел, сказал он, – уйдем отсюда.

Покинув тишину и прохладу кладбища, молодые люди не спеша двинулись по кварталу. Улицы квартала не были прямыми. Они петляли, неожиданно заворачивали, пересекались, образуя маленькие площади, соединялись проулками и проходами. Сущий лабиринт.

Философская грусть, которая овладевает нами на любом кладбище, затем хождение по убогим улочкам гетто привели Кароля в далеко не радужное настроение. Он совсем приуныл, в задумчивости крутил на пальце кольцо, все более склоняясь к решению его распилить.

Почти на всех улицах вторые этажи выступали над первыми, но в этом выкрашенном желтой краской деревянном доме второй этаж выбежал так далеко, словно хотел прижаться к балконам на противоположной стороне улицы.

И благоразумный хозяин подставил под безобразно выскочивший этаж два толстых, грубо обтесанных столба.

С интересом разглядывая это довольно уродливое произведение средневекового домостроения, Кароль остановился, раздумывая, а не опасно ли проходить под повисшим этажом и выдержат ли столбы.

И тут темно-коричневая дверь нелепого дома открылась и из нее на улицу неторопливо вышла женщина с приветливо улыбающимся лицом. На головном покрывале женщины, скрывающем волосы, были нашиты две полоски – белая и голубая. В руках она держала плетеную корзинку, с какой ходили за покупками.

А следом за женщиной легкой птичкой, чуть взметнув кружевные юбки, выпорхнула Сара.

И мир вокруг Кароля в тот же миг поменялся. Нелепый дом словно посветлел и стал казаться даже интересным. Испарился преследующий Кароля затхлый запах кладбища. В воздухе поплыл аромат фиалок. Исчезло намерение распилить кольцо. Зачем? Для чего? В общем, забыв обо всем на свете, Кароль смотрел в тонкое лицо, светившееся матовой бледностью, в большие глаза с приподнятыми, как у лани, к вискам уголками и молчал.

Глаза девушки казались теплым бархатом, когда она опускала густые ресницы, или сверкающими агатами, когда Сара доверчиво распахивала их навстречу говорящему. Ее юное лицо было полно нежной ласковости, трепетной доверчивости и необыкновенной чарующей женственности.

В руках у девушки была книга в немного потертом кожаном переплете. Исроэль тут же потянулся к книге, стал перелистывать тяжелые страницы, что-то говорить о достоинствах поэта. Разговаривая, Сара изредка смотрела на Кароля своими яркими глазами, словно приглашая принять участие в беседе. Но Кароль упорно молчал, не сводя с девушки глаз.

«Я офицер или подросток? – негодовал он на себя. – Почему я так теряюсь в присутствии этой девушки, почти девочки, ведь ей вряд ли больше пятнадцати? Мой бог! Да я влюблен».

Наконец, решив, что молчать невежливо, он заставил себя открыть рот и выговорил пылко, но не совсем к месту:

– Ты не только прекрасна, но еще и умна.

Наступило молчание. Мама чуть недоуменно подняла брови. Исроэль застыл на полуслове с открытым ртом. Кароль почувствовал, что глупо краснеет, и подумал: «Откуда я знаю, что говорили невестам в семнадцатом веке?»

И тут Сара показала, что она не только красива, умна, но обладает еще и чуткостью. Мягко улыбнувшись, она пришла на помощь:

– Мне показалось, Кароль, что ты, задумавшись, не слышал, о чем мы говорили. Позволь уточнить: речь шла о Моше бен Эзра. Помнится, ты восхищался им.

– Я? – спросил Кароль, и глаза его заметались. Он в жизни не слышал это имя.

– Кароль очень высоко ценит, – быстро вмешался Исроэль и добавил с объясняющим нажимом в голосе: – Этого замечательного поэта двенадцатого века.

– Двенадцатого?! – ужаснулся Кароль. – Ну да, ценю, – поспешно-покорно проговорил он.

Чуть изумленно улыбаясь, Сара быстро взглянула на Кароля.

– Прошлый раз ты прочел мне вот это. – Сара чуть наклонила вниз голову, вспоминая, затем взмахнула ресницами, устремила взгляд вдаль и прочла напевно и грустно:

Я мир узнал до самой сердцевины, Прошел последним из его путей, Орлом взлетал на горные вершины, А нынче я – среди лесных зверей. Блуждаю я от моря и до моря, Где мир лежит в печали и золе, И нет мне утешения от горя, И нету мне покоя на земле.

«Я это читал?!» – вопрос был готов слететь у Кароля с языка, но он вовремя его прикусил. Когда, распрощавшись, Сара с матерью пошли вдоль улицы, Кароль все стоял, все смотрел вслед легкой фигурке.

– Вечно эти поэты в печали, – проворчал он, показывая свое полное пренебрежение поэзией.

– Моше бен Эзра было о чем страдать, – не принял легкого тона Исроэль. – Когда его дом в Андалусии разгромили, он отправился странствовать по Испании, одинокий и бесприютный, тоскуя по потерянной возлюбленной.

«Они, наверное, впитывают понятия „погром“ и „изгнание“ с молоком матери», – неожиданно для себя подумал Кароль.

После ужина Кароль постарался незаметно выскользнуть из дома. Если слово «незаметно» вообще подходит к жизни в еврейском квартале. Тихо двигаясь вдоль улиц, неярко освещенных редкими масляными фонарями, и даже радуясь темноте, он дошел до дома Сары и, прислонившись к стене на противоположной стороне, с трепетом взирал на этот дом, на темные окна.

Где-то здесь живет Сара. Он страстно желал увидеть хотя бы тень девушки, мелькнувшую в комнатах. На черном ночном небе ярко и призывно блистали звезды. Ветер, пролетая, приносил далекий шелест листьев и, дохнув в разгоряченное лицо, мчался дальше, что-то шепча, шурша и стихая за поворотом.

Вдруг открытое окно второго этажа осветилось, кто-то вошел в комнату, поставил свечу на стол и повернулся к окну. Кароль замер. Сара.

Девушка подошла к окну, грациозно перегнулась через подоконник, закрывая на ночь ставни, и тут увидела Кароля. Она чуть прищурила глаза, вглядываясь, и, узнав, вся осветилась.

У Кароля закружилась голова, ему захотелось взлететь, присесть на подоконник рядом с девушкой, обнять ладонями ее гладкое лицо и целовать глаза, губы, кудри. Несколько невыразимо сладостных минут они смотрели друг на друга. Потом Сара медленно, продолжая улыбаться, закрыла ставни.

Еще какое-то время Кароль стоял, весь под впечатлением прошедшей минуты. Если бы он мог, он бы всю ночь летал над темными зубчатыми крышами, охраняя сон любимой. Никогда он не чувствовал себя таким счастливым.

Внезапно справа от него, разрушая поэзию лунной ночи, проскрипев ржавыми петлями, открылась дверь.

– Кто здесь? – грозно спросил хозяин дома, стоя на пороге и для лучшего освещения поднимая над головой зажженную свечу. Слабый свет ее заметался по стенам под порывами ветра. Кароль медленно оторвался от стены, намереваясь ответить, но не успел.

Со стуком распахнулось окно второго этажа, и знакомая нам госпожа Боба быстро проговорила:

– Не беспокойтесь, господин Гирш, это Кароль приходил под окно Сары пожелать ей спокойной ночи.

– Это недопустимо, – строго проговорил господин Гирш, – жених и невеста не должны встречаться накануне свадьбы.

– Они и не встречались, – парировала госпожа Боба, – даже не разговаривали, а лишь улыбнулись друг другу. Что вполне допустимо. Они были достаточно отдалены.

И эта достойная женщина с удовольствием вступила в полемику с соседом о правилах поведения жениха и невесты.

Кароль внезапно почувствовал, что его не только не раздражает это постоянное влезание в чужие, казалось бы, дела, а лишь забавляет и даже доставляет удовольствие. Он тихонько засмеялся и незаметно ретировался.

Затеявшие между собой разговор господин Гирш и госпожа Боба так были заняты, что не обратили на его уход никакого внимания.

В первые дни, живя в семье, принимая внимание и заботу, Кароль в глубине души считал, что он, немец, великодушно снисходит до жизни в еврейской общине. Но постепенно и незаметно эта снисходительность исчезла.

Он почувствовал, что начал привязываться к постоянно хлопочущей, грустной Бейле. К смешливой Мирьям. К открытому, бесхитростному любителю книг Исроэлю.

Ему нравилось смотреть, как Бейла, накинув на голову кружевную шаль, зажигает субботние свечи, ее худые руки словно парят в воздухе, описывая круги над пламенем свечей, как затем, прикрыв ладонями глаза, женщина неслышно читает молитву.

Ему нравились доброта и миролюбие жителей гетто. Хотя, как профессиональному военному, Каролю было чуждо такое смирение, такая безответность и жертвенность.

Однажды в субботний вечер, сидя за столом, покрытым белой с золотой вышивкой праздничной скатертью, благодушный после вкусного ужина, бокала сладкого вина, субботних песен, в доброжелательной, дружелюбной, любящей атмосфере дома, в наступившее для беседы время Кароль решил высказаться, надеясь, что к нему, к его мнению прислушаются.

– Я постоянно слышу слово «погром», – сказал он, и все повернулись в его сторону, – думаю, что с этим нельзя мириться, нельзя мириться с нападениями на себя. Необходимо давать отпор, а для этого нужно заниматься военным делом, усиленно тренироваться, создавать отряды обороны, закупить оружие…

За столом кроме Йосефа бен Элазара, Бейлы, Кароля, Исроэля и Мирьям был еще приглашенный гость – всеми уважаемый знаток Талмуда, господин Менаше. Гость был невысок ростом, худ. Его лицо со впалыми щеками, невзрачной пегой бородой освещалось умными, проницательными, горящими глазами.

Слова Кароля были неожиданны, и все с любопытством посмотрели на того, кого они последнее время словно не узнавали. И лишь глаза Исроэля после этих слов загорелись боевым восторгом.

– Да! Да! Ты прав. Это необходимо. Вы бы видели, как он дрался. – И, вскочив из-за стола, Исроэль стал, подпрыгивая и размахивая руками, демонстрировать удары Кароля: «Пах! Пах!» Его худенькая сутуловатая фигура, тощие ноги в черных чулках и туфлях с пряжками, развевающиеся пейсы были настолько неудачным примером слов Кароля, что веселая хохотушка Мирьям прыснула от смеха, Бейла улыбнулась и даже Кароль, не желая обижать Исроэля, все же с трудом удержался от смеха.

Лишь двое пожилых мужчин не позволили себе улыбки, переглянулись и остались серьезными.

– А кстати, где ты научился так драться? – запыхавшись, спросил Исроэль и чуть в замешательстве, словно рассуждая с самим собой, тихо добавил: – В Танахе нигде не сказано, что евреи занимались спортом или участвовали в состязаниях.

После этих слов за столом наступила смущающая всех тишина. Наконец Йосеф бен Элазар произнес, строго глядя на старшего сына:

– Я говорил у же тебе, Кароль. Удел евреев – смирение.

– Позвольте с вами не согласиться, – отчужденно проговорил Кароль, и каждый за столом эту отчужденность заметил. – Насколько я помню историю, евреи и сопротивлялись, и боролись, и сражались. Возьмем хотя бы в пример Маккавеев или Иудейскую войну.

– Примеры, безусловно, достойные, – огладив тощую бороду, степенно вмешался в разговор господин Менаше, – боролись, сражались… – Он помолчал и закончил: – И были рассеяны по всему миру, потеряв Храм и Иерусалим. Я понимаю твое желание быть героем, Кароль. Ты молод. Но мы не можем сейчас бороться. Нас слишком мало, и наша задача сохранить веру. «В каждом поколении хотят сокрушить нас и уничтожить… Но Святой, да будет Он благословен, избавляет нас от их рук», – закончил господин Менаше словами из пасхальной Агады, выпрямляясь и вздымая вверх ладони. Метнулись рукава его просторной черной хламиды.

Йосеф бен Элазар, соглашаясь, кивнул головой. Офицера Карла Дитфрида эти слова совершенно не убедили, и он хотел продолжить спор.

– О сохранении и речь… – начал он, но тут его взгляд упал на Бейлу. На тихую, молчаливую, заботливую Бейлу, к которой он проникся большой симпатией. Потемнев лицом и опустив голову, Бейла трясущейся рукой разглаживала какую-то складку на скатерти. И не слова мудрого Менаше, а вид трясущихся рук Бейлы лишил Кароля желания продолжать разговор в ее присутствии.

Решив, что он вернется к этому вопросу как-нибудь в другой раз, он бодро, весело поменял тему разговора, произнеся расхожую фразу своего времени:

– Да и женщины больше любят военных.

Веселенькая фраза была воспринята, как почти все слова Кароля в последнее время, с изумленным интересом. Исроэль восторженно распахнул зеленые глаза. Мирьям, быстро и вопросительно взглянув на отца, определяя для себя его мнение, все же не выдержала и засмеялась. Кароль тоже. Наконец-то он не попал впросак. Даже Бейла отвлеклась от своих воспоминаний и улыбнулась.

Покачав головой, снисходительно улыбнулся господин Менаше: ах, Кароль, Кароль. Веселье вновь не было поддержано Йосефом бен Элазаром, который встал, обвел всех сидящих за столом суровым взглядом, особенно пристально взглянув в лицо Исроэля, в глазах которого читалось восхищение старшим братом. Потом повернулся к Каролю и многозначительно произнес:

– Еврейские молодые люди пленяют сердца женщин не битвами на поле боя, а своей ученостью.

Лето заканчивалось. По утрам прохожие зябли и поеживались. Множество маленьких птиц беспокойно метались в небе, готовясь к отлету и вызывая грустные мысли о приближающейся холодной зиме. На все еще яркой зелени деревьев то тут, то там появлялись беспорядочные желтые мазки. Но ближе к полудню лето вновь начинало властвовать. Ярче разгоралась голубизна неба. В прозрачном воздухе плавно проплывали паутинки. От теплых солнечных лучей всех охватывала истома.

Безмерно счастливые Кароль и Сара стояли под свадебным балдахином – хупой. Церемония проводилась прямо на улице, под открытым небом, и лучи солнца, казалось радуясь вместе со всеми, изливали на жениха и невесту свой праздничный блеск.

Сияя голубыми глазами, жених разбил каблуком стеклянный бокал. Нарядно одетые родственники и гости закричали: «Мазаль тов! Желаем счастья!»

«Ах, какая прекрасная пара, – твердили гости, – как они оба необыкновенно красивы. Счастья им, счастья!»

Заиграли скрипки, вокруг молодой пары заплясал хоровод. И, медленно продвигаясь вперед, свадьба отправилась по улицам квартала. На первой же остановке, лишь замолкли скрипки, к молодым подошел господин Гирш. Ему показалось, что необходимо уточнить смысл обряда, и он строго сказал:

– Разбивание бокала отражает скорбь евреев по поводу разрушенного в Иерусалиме Храма.

Кароль и Сара благосклонно выслушали объяснение.

Услышав эти слова, слегка отодвигая гостей, поближе протиснулся господин Менаше, как всегда оглаживая худой рукой бороду:

– Позвольте добавить, достопочтенный господин Гирш, что звук разбитого бокала предостерегает опьяненного своим счастьем жениха не предаваться полностью своему счастью. Поскольку в жизни бывает не только радость, но и печаль. К этому надо быть готовым. И, как сказано в Талмуде, умерив радость, отгоняешь от себя несчастье.

– Да, да, – быстро проговорил господин Ицик бен Зехарья, большой знаток Каббалы, также имеющий что сказать, – демоны и злые духи, желающие разрушить счастье молодых, тут же исчезают от звона разбитого стекла.

Возможно, кто-то из присутствующих тоже хотел кое-что добавить по этому интересному и, как оказалось, противоречивому вопросу, но тут Кароль свирепо глянул на Исроэля, и тот, правильно истолковав его взгляд, громко крикнул: «Мазаль тов!»

Сверкнув черными глазами, счастливо засмеялась невеста. И под пение скрипки свадьба двинулась дальше, аккуратно обойдя трех дискутирующих мудрецов.

Звуки скрипки, веселые шумные поздравления не дали возможности услышать приближение несчастья. И звон разбитого бокала не отогнал демонов.

Неожиданно из-за угла стремительно вынесло возбужденную толпу горожан. Их лица были перекошены в злобных выкриках. Руки с засученными до локтей рукавами коротких курток потрясали палками и дубинками с набитыми гвоздями. Шапки из фетра были воинственно надвинуты на лоб. Не потерять бы. Некоторые, как дровосеки, несли на плечах топоры.

Пронзительно взвизгнув, смолкли скрипки.

И на какую-то секунду все замерли. Воинственная толпа и застигнутая врасплох веселая свадьба смотрели друг на друга в полном безмолвии.

В глазах одних разгоралась беспричинная, бессмысленная, беснующаяся ненависть. В глазах других проступал, проявлялся безумный страх. А затем тишина взорвалась истошными криками:

– Спасайтесь!

И сразу все смешалось – женские рыдания, детский плач, угрозы, проклятия, вопли.

Преследуя убегающих, толпа пронеслась дальше по улице, разбивая топорами двери, выламывая окна, врываясь в дома и расправляясь со всеми, кто попался на пути. Чуть замешкавшимся Каролю с Сарой уже некуда было отступать. Оставалось только отбиваться.

И, прикрывая своим телом прижавшуюся к стене девушку, Кароль яростно защищался от рассвирепевших горожан. Нападавших было трое, но третий неожиданно остановился чуть в стороне. Быстро бросив в его сторону тревожный взгляд, Кароль узнал Иржи.

Одетый нарядно, как и в прошлую встречу, Иржи стоял, уперев руки в перчатках в эфес шпаги, и спокойно, как в театре, наблюдал за происходящим. Он узнал в женихе разбежавшейся свадьбы старого знакомого. На красивом лице мужчины блуждала непонятная улыбка. Перья на бархатном берете беззаботно подрагивали в такт постукиванию ноги.

Быстро вырвав из рук одного из бюргеров палку, Кароль стукнул неуклюжего горожанина его же палкой по лбу и тем уменьшил число противников.

Но второй нападающий был более молодым, более ловким, проворным и злым. Каролю пришлось основательно поработать палкой, прежде чем тот обратился в бегство.

Тяжело дыша, Кароль вытер ладонью пот со лба и тут услышал то ли вздох, то ли стон Сары за своей спиной. Стремительно повернувшись к ней, он отметил краем глаза исчезающую за углом фигуру Иржи и тут же забыл о его существовании, потому что стоящая возле стены Сара побледнела и зашаталась.

– Ты испугалась, милая?

Сара постаралась улыбнуться Каролю, но вдруг, не завершив улыбку, прикрыла странно темнеющие глаза и начала медленно падать.

Кароль подхватил девушку и, опустив на камни мостовой, стал пытаться привести ее в сознание, обмахивая рукой, слегка хлопая по щекам и повторяя:

– Сара, очнись. Очнись, дорогая.

Девушка в сознание не приходила.

– Воды. Принесите воды! – в отчаянии крикнул Кароль, оборачиваясь.

За его спиной остановился полный, невысокий монах в грубой коричневой рясе. Его простоватое, лоснящееся, не совсем чистое лицо сморщилось в непритворном огорчении. Казалось, еще секунда – и из глаз потекут слезы.

– Воды. Умоляю, воды, – повторил Кароль.

Монах не двинулся с места.

– Как жаль, – печально проговорил он, – такая юная, красивая, как небесный ангел, и… убита.

– Что?… Как?… Где? – с трудом осмысливал Кароль сказанное монахом, не сводя с него глаз. Потом повернулся к Саре. По ее лицу медленно разливалась мертвенная бледность. Осторожно опустив голову девушки на серые камни, Кароль встал и молча, яростно бросился душить монаха.

Прижатый к стене толстяк беспомощно сучил в воздухе ногами, и, будь шея чуть менее толстой и мощной, Кароль несомненно его бы задушил. Задыхаясь, монах придушенно прохрипел:

– Это же не я. Я невиновен.

Бросив монаха, так что тот завалился набок, словно мешок, Кароль повернулся к девушке. И только теперь он увидел небольшое пятно крови, как раз напротив сердца.

«Иржи. Шпагой», – пронеслось в голове. Укол шпаги был направлен прямо в сердце. Потому и крови натекло немного.

Упав на колени, Кароль приподнял голову любимой, так и не ставшей женой. Поцеловал закрытые глаза, губы, шелковые завитки волос. Милая, нежная, солнечная девочка. За что?! За что?! Сотрясаясь от беззвучных рыданий, он раскачивался, прижимая к себе Сару, и ее черные кудри безжизненно тянулись по мостовой. Он шептал ей, уже ничего не слышавшей, все те ласковые слова, которые собирались в его сердце длинными, лунными, мечтательными ночами. И несбывшиеся грезы, растерзанные мечты рвали на части его сердце.

Наконец он положил девушку, старательно расправил оборки белого платья, поправил волосы, аккуратно сложил на груди тонкие покорные руки, поцеловал прощально остывающий лоб и, встав с колен, бросился следом за Иржи.

Монах, по-прежнему сидящий на мостовой, опасливо от него отпрянул. Но Кароль, даже не взглянув на него, стремительно завернул за угол и здесь резко остановился, словно наткнулся на стену.

Это была совсем не та улица, по которой они прошли веселой свадьбой всего полчаса назад.

Десятки убитых, раненых, изувеченных, изломанных лежали на залитой кровью каменной мостовой. Все было засыпано черепками разбитой посуды, осколками выбитых стекол вперемешку с выброшенной постелью, разорванной одеждой, обломками окон и мебели.

Судорожно сжимая в руке палку, стараясь не ступить в кровь, Кароль медленно обходил убитых.

Вот поперек улицы лежит на спине госпожа Боба. Ее голова странно, неестественно вывернута. На месте правого глаза страшная рваная рана, из которой натекла большая лужа уже начинающей чернеть крови.

Вот зарублен топором господин Менаше.

Перегнувшись через перила, с балкона второго этажа большой неживой куклой свисает госпожа Алта. С кончиков пальцев висящих плетьми рук стекает кровь и крупными каплями падает в пыль.

В разорванной одежде, на коленях и в голос рыдая, дорогу переползла женщина и без сил привалилась к стене.

Со всех сторон раздавались стоны. Пахло, как на бойне – кровью, страхом и смертью.

Охваченный отчаянием, в неистовстве, в исступлении, в бешенстве метался Кароль по улицам, разыскивая Иржи. Он был страшен.

«Ведь говорил же я, говорил», – стучало у него в висках. Он не находил Иржи, не знал, где Исроэль и жива ли Бейла.

Вдруг в голове у него словно что-то взорвалось, и тут же в глазах потемнело. Он упал навзничь, даже не успев повернуться, чтобы посмотреть, что это было. Даже не успев понять, что его ударили по голове.

С наступлением темноты шум погрома постепенно начал спадать. Утомленные горожане, захватывая добычу, поджигая дома, повернули к выходу из гетто. Поднявшийся ветер помогал пожарам. Оранжевое пламя, легко танцуя, перекидывалось с дома на дом. Ярко и сначала как-то безобидно вспыхивали балкончики, навесы, закуточки. Потом пламя вырастало, тянуло свои языки, словно руки, к следующему окну, следующему дому. Вспыхивали улица за улицей, переулки и тупички. Горел весь еврейский квартал.

Знакомый нам толстый монах Бенедикт шел прихрамывая. На одной из улиц он увидел лежащего без сознания Кароля. Получив удар, Кароль упал, ткнувшись лицом в камни, подвернув под себя правую руку и далеко отбросив в сторону левую. И хотя Кароль едва его не задушил, монах испытывал к несчастному жениху только сострадание и жалость. Остановившись на секунду, Бенедикт перекрестился.

Неожиданно на левой руке лежащего приманчиво блеснуло кольцо. Почесав затылок, Бенедикт воровато оглянулся по сторонам и недолго сомневаясь осторожно снял приглянувшееся кольцо. Быстро опустив кольцо в бездонный карман своей рясы, Бенедикт накинул на голову капюшон, спрятав в его тени лицо, и поспешно покинул горящий еврейский квартал.

* * *

Карл застонал и открыл глаза. Его слегка подташнивало, голова болела. Несколько долгих минут он смотрел на свет, на теплый свет электрической лампы, стоящей на столе. Ее зеленый абажур отбрасывал на сукно стола покойный, уютный, совершенно домашний желтый круг.

Потом медленно он обвел глазами небольшой кабинет. Знакомый и незнакомый одновременно. Остановил взгляд на своих руках, лежащих на столе. Машинально потер указательным пальцем правой руки то место, где должно было быть кольцо. Словно еще ощущая его присутствие, его тяжесть.

«Где же оно? – подумал мимолетно, тут же забывая. – Итак, я вернулся».

Карл встал и беспокойно заходил из угла в угол. Ему казалось, что он не был здесь давно. Год или больше. Все казалось чужим и странным, начиная с мундира, поскрипывающих блестящих сапог и кончая запахом. Но дата на календаре показывала сентябрь 1942 года.

Во всем теле чувствовалась тяжелая физическая усталость. И так же тяжело, горько, скорбно было на его сердце. Оно было полно черной, тягучей, не проходящей тоски. Чувствуя, что хождение по кабинету не рассеивает его, не приводит в порядок мысли, Карл вышел на свежий воздух. Хотя слово «свежий» здесь не подходит.

Ночь продолжала дышать смрадом горящих человеческих тел. И ни резкая студеность ветра, ни колючесть дождя не могли перебить этот смрад. Карл поморщился, но назад в помещение не вернулся. Раздраженно отрицательно махнул перчаткой на намеревающегося пойти вслед за ним солдата охраны. Он хотел одиночества. Он медленно отправился на то самое место, где с пальца юной еврейки сняли кольцо. Что Карл надеялся здесь найти и увидеть, он и сам не смог бы объяснить.

Долго стоял под порывами ветра, заложив руки за спину, высокий, голубоглазый блондин, успешный офицер СС, унтерштурмфюрер Карл Дитфрид. Он не чувствовал дождя и ветра.

Перед его мысленным взором кружились и мелькали узорчатые шпили и острые крыши Праги. Тихий покой простого деревянного дома. Постоянно грустное, озабоченное лицо Бейлы. Суровое – Йосефа бен Элизара. Худенькая, согнутая от постоянного чтения, нелепая фигурка Исроэля.

«Я с тобой, брат», – неслышно и преданно шепнули его губы, а рыжие пейсы смешно качнулись.

Белая скатерть, зажженные в субботу свечи, красное вино ярким рубином в хрустальных стаканах.

И прелестное ангельское лицо Сары. Ее любящий, ласкающий его взгляд. Ее блестящие от счастья глаза. Ее белое платье с кровавым пятном, тянущиеся по выщербленным камням мостовой черные кудри.

«И нет мне утешения от горя. И нету мне покоя на земле».

Серый мундир потемнел, пропитавшись влагой. Карл стоял на том же самом месте, где ранее стояла Яэль, и так же, как она, смотрел сквозь колючую проволоку на ликвидацию железнодорожного состава с людьми.

Внезапно в толпе мелькнула Сара. Сердце Карла оборвалось и ухнуло вниз. Он рванулся вперед, к проволоке, уже понимая, что это не может быть Сара, уже видя, что это другая юная девушка, напуганная, растерянная, трогательная и несчастная.

«Зачем мы это делаем? – в тоске спрашивал себя Карл. – Кому помешала моя Сара? В чем была ее вина? В чем вина этой девушки? Кому в мире станет лучше от того, что их убили? Что за существо человек. Человек разумный. А ведь ни один, даже самый хищный, самый жадный зверь не бывает так безжалостен, так безгранично жесток, как мы, люди, гордящиеся своим разумом и цивилизацией. Темное, страшное бесчеловечье. Зачем я вернулся? Чтобы травить газом и сжигать в печах ни в чем не повинных людей. Это моя судьба? Это мое предназначение на земле? Не могу больше в этом участвовать».

Задыхаясь от горя, скорби, тоски и бессилия, не находя успокоения истерзанной душе, Карл вернулся в дом. Кабинет окутал его продрогшее тело ласковым теплом.

Карл сел к столу, спокойно расстегнул кобуру, достал пистолет и какое-то недолгое мгновение смотрел на него. Потом приставил пистолет к виску.

Бенедикт

На окраине Праги было тихо. Ночной ветер гнал облака, и они, то наплывая на лунный диск, размывали пейзаж, то, словно испугавшись ветра, бежали прочь, и тогда полная луна ярко освещала окрестности. Проносясь по улице, тот же несносный, неспокойный ветер раскачивал прикрепленную к фасаду вывеску.

Повешенная под прямым углом к стене вывеска скрипела ржавым железом, приглашая блуждающих в ночи путников найти приют в таверне «Кабанья голова». И если вы соблазнялись и входили в низкую полукруглую дверь, то внутри вас ждало простое и скромное убранство.

Когда-то стены таверны были выбелены. Но дым и копоть от сложенного из камней очага давно зачернили и стены, и деревянные балки, поддерживающие потолок. Железная цепь, свисающая с потолка над очагом, заканчивалась массивным крюком. В висевшем на нем котелке булькала похлебка. Освещалась таверна неярким светом нескольких масляных светильников и огнем очага. По углам таверны притаилась тень.

Катержина, симпатичная жена хозяина таверны, в белой блузке с тугим корсетом и пышной полосатой юбке, быстро, ловко разносила оловянные кружки с пенным пивом.

Время от времени подходя к очагу, она оживляла огонь ветками хвороста, набирая их из охапок, лежащих рядом. Сухие ветки трещали, извиваясь в пламени, и красные блики отсвечивали на начищенных кастрюлях, развешенных по стенам.

Сам владелец таверны – Войтек, высокий крепкий человек в потертой суконной куртке, густо обросший пегими волосами, стоял, облокотившись на деревянную стойку, и, казалось, дремал. Как у большинства владельцев питейных заведений, внешность его была свое образна. Взглянув на Войтека, вы невольно вспоминали о разбойниках с большой дороги. Впрочем, работа обязывает. Можете быть уверены, что его сонно прикрытые глаза видели всех и все в таверне. И кто сколько пил, и кто как платил, и кто пытался коснуться полной руки Катержины.

От острых глаз Войтека не укрылся тихо сидящий в темном углу монах-францисканец в грубой шерстяной рясе, подвязанной веревкой с тремя узлами. Монахи этого странствующего нищенствующего ордена жили подаянием. Многие особенно ревностные из них все время казались себе недостаточно бедными и просили подаяние только натурой. Они могли взять продукты, одежду, книги, но ни в коем случае не деньги, чтобы деньги не запятнали бедности. Но этот странный монах ничего пока не просил, а Войтек не намеревался предлагать и выжидал.

Бенедикт сидел на деревянной лавке в углу комнаты и, зажав в ладони кольцо с лиловым камнем, думал. И непривычные эти раздумья давались ему с трудом и были ясно видны на его простом пухлом лице. Он то пытался сурово сдвинуть брови, то поднимал их удивленно, то морщил нос, то вытягивал губы и при этом вздыхал, глубоко и часто вздыхал.

«Ничто так не беспокоит человека, как нечистая совесть» – и эти слова Эразма Роттердамского как нельзя кстати подходили к данному моменту. Потому как Бенедикта мучила именно она – нечистая совесть.

Во-первых, он не смог остановить погром в еврейском квартале. Но видит Бог, он пытался, пытался произнести пламенную проповедь и заступиться за евреев. Но не было у него этого дара влиять на людей. Его вялые слова никто и не слушал. Горожане целовали полу его рясы и просили благословения.

Люди Средневековья верили, что в облачении монаха заключается священная сила. Считалось, что человек, поцеловавший полу рясы странствующего монаха, обретал отпущение грехов на пять лет вперед. Они целовали, получали прощение и шли убивать. А теперь он сидел и страдал оттого, что, не желая, давал благословение на страшное дело. Так ведь и это не все.

Он совершил еще один тяжкий грех, сняв кольцо с чужой руки.

«Не потакай прихотям собственной плоти, но лишь обеспечивай плоть необходимым», – гласил постулат ордена. Но слаб человек. И чем сильнее голод мучил Бенедикта, тем больше он склонялся к решению расплатиться кольцом за ужин и ночлег и тем сильнее и чаще вздыхал.

Наконец решившись, он разжал ладонь и посмотрел на кольцо. Настороженный Войтек, приоткрыв глаза, тоже издали заглянул в ладонь Бенедикту.

«Что там у него? О, кольцо. И как блестит. Ну давай, давай его сюда, чего тянешь?» – мысленно подталкивал он монаха.

Бенедикт перестал вздыхать и, совершенно по-сорочьи наклоняя голову то к левому плечу, то к правому, не торопясь разглядывал кольцо. Поблескивали разноцветные полосы, благородно блестел камень. Неожиданно Бенедикт стал надевать кольцо на третий палец левой руки.

«Ну и болван, – встрепенулся Войтек, полностью открыв глаза, – надевать такое колечко на такие пальцы толщиной со свиные колбаски».

Но кольцо, как ни странно, к удивлению Войтека и самого Бенедикта, спокойно проскользнуло по толстому пальцу, легко, ровно обхватило его.

– О, – изумленно сказал Бенедикт и, оглянувшись по сторонам, увидел внимательные глаза Войтека. Он протянул руку к Войтеку, намереваясь показать кольцо и разделить с хозяином свое удивление. В очаге ярко вспыхнуло пламя и осветило лиловый зрачок. Камень сверкнул, из его глубины к самой поверхности поднялся и прояснился глаз, строго глядящий на Бенедикта.

Глаза самого Бенедикта округлились, он ужаснулся и, не сводя взгляда с камня, попытался поднять правую руку и осенить себя крестным знамением. Но рука безвольно упала, в глазах потемнело. И, стукнувшись лбом о дерево стола, Бенедикт повалился ничком на лавку, а затем, не удержавшись полным телом на узкой лавке, съехал с нее под стол.

* * *

Очнулся Бенедикт от холода. На нем почему-то не было его шерстяной коричневой рясы. Вместо нее он был одет в просторную, когда-то, видимо, белую, но теперь затертую грязную рубаху и широкие штаны. Обувь на деревянной подошве тоже куда-то исчезла. Босые ноги были запачканы глиной, щиколотки соединялись тяжелой железной цепью. Бенедикт пошевелил пальцами грязных ног и огляделся.

Обширный, выложенный плиткой двор со всех сторон окружало двухэтажное здание со множеством выходящих на веранду дверей. В круглый бассейн в цент ре двора бежала вода быстрого ручья. Вдоль всего первого этажа шла галерея. Полукруглые арки, опирающиеся на колонны, отделяли ее от двора. В углу этой галереи, лежащим на охапке соломы в окружении спящих вповалку людей, и обнаружил себя Бенедикт.

Удивленно хлопая глазами, он встал и вышел из тени галереи на свет двора, с трудом двигая скованными ногами. Разгоняя полумрак утра, лучи восходящего солнца розовели на светлых стенах.

– Куда? – тут же услышал он вопрос и увидел покрасневшие после бессонной ночи, но внимательные глаза сторожа. Сторож сидел на корточках, привалившись к стене, и держал перед собой между согнутых ног копье.

– Туда, – неопределенно проговорил Бенедикт.

Но охранник понял и молча мотнул головой в угол двора.

– Быстро, – грозно предупредил он.

Бенедикт поплелся в указанном направлении мимо опущенных на колени и освобожденных от поклажи верблюдов. Мимо коней, поднимающих головы от привязанных торб с сеном и косящих на проходящего Бенедикта большие темные глаза. Мимо понурых, грустных осликов. Мимо тощих камышовых подстилок, на которых спала прислуга.

В отличие от Яэль и Карла, Бенедикт не стал задумываться над тем, как и почему он здесь очутился. Он твердо верил, что все в жизни зависит от Бога. И раз он здесь, значит, это наказание за грехи, которые он совершил. А потому незачем думать. Надо принять Божье наказание и стараться заслужить прощение. Кротость и смирение – две характерные черты францисканского призвания.

Он вернулся в свой угол, сел на солому и молча, даже с интересом стал следить за происходящим вокруг. Его лицо было спокойно, приветливо, добродушно. Прежние переживания не кривили его. Перемены не пугали. Странствия приучили легко привыкать к новому месту и незнакомым людям.

Между тем люди вокруг постепенно просыпались, потягивались, зевая подходили умываться к бассейну. Кто мыл лицо, кто входил в бассейн для омовения. Рядом с Бенедиктом приподнялся и сел тощий человек в старом полосатом халате, сквозь прорехи которого торчала вата.

– Ну как спалось, уважаемый? – спросил он. Сухое лицо говорившего казалось серым от покрывавшей его пыли. Черные брови и свалявшаяся как войлок борода неопрятно торчали.

Бенедикт посмотрел на него с любопытством.

– Где мы? – решился спросить Бенедикт.

Человек оглядел монаха, понял, что он совсем чужой, и, зевая, произнес:

– В Бухаре, уважаемый, в благословенной Бухаре. Я слышал, завтра нас погонят на рынок и там распродадут. А сегодня мы еще отдохнем здесь в караван-сарае. Надо же товару иметь приличный вид.

– Продадут? А мы что, рабы?

Человек удивленно посмотрел на Бенедикта и весело хмыкнул:

– Нет, мы ханы. Разве не видишь наши роскошные шелковые одеяния? – Он оглядел свой рваный халат и рубаху Бенедикта. Это сравнение показалось ему настолько нелепым, что он стал беспечно смеяться, позвякивая цепями. Его смех подхватили и другие находящиеся рядом невольники. – А это наши слуги и воины, – говорил смеющийся, показывая пальцем на прислугу караванов, начавшую поить животных.

В это время по лестнице со второго этажа не торопясь спустился дородный человек в халате из плотного зеленого шелка, расшитом на груди и плечах серебряным шнуром. Под верхним халатом был надет второй.

Так на Востоке демонстрировали зажиточность. Мол, такого добра у нас много. Круглое лицо дородного господина украшала тщательно расчесанная борода. В белой чалме блестели золотистые нити. Следом за ним, слегка согнувшись, показывая всем длинным телом внимание и почтение, шел слуга с желчным лицом и злыми глазами.

– Я доволен тобой, Ульмас. Невольники смеются, значит, им хорошо, они сыты. А может быть, мы их даже слишком хорошо кормим? – И человек в шелковом халате, на секунду задумавшись, важно и глубокомысленно произнес: – А знаешь ли ты, Ульмас, что излишек еды сильно вредит печени?

Прижав правую руку к сердцу и еще ниже опустив голову, Ульмас из-под густых, жестко преломленных бровей недобро посмотрел на рабов и ответил:

– Велика ваша мудрость, достопочтенный Сарыбек. Совершенно с вами согласен. Голод очищает печень от желчи и молодит.

– Но с другой стороны, – остановился, наморщив низкий лоснящийся лоб, Сарыбек, – испытывая голод, невольники будут выглядеть завтра усталыми и изможденными. А это может отразиться на их цене.

– Не обременяйте свой светлый ум ненужными тревогами, уважаемый Сарыбек, положитесь на меня. Я все сделаю как надо. И невольники завтра будут резвы, как дети.

– Да, и проследи, чтобы помылись, – поморщился Сарыбек, – от них несет навозом. А затем протрите их тела маслом.

Ульмас еще раз поклонился.

– Ох и живодер этот Ульмас, думаю, даже сухой лепешки мы сегодня не получим, – тихо проговорил худой невольник, перестав смеяться и расчесывая двумя руками запаршивевшую грудь.

– А ты не боишься, что завтра тебя продадут неизвестно кому и куда? – поинтересовался Бенедикт. – Извини, не знаю твоего имени.

– Зовут меня Пулат, и родом я из Кума. В наших краях налоги достигли таких размеров, что, едва завидев чиновников дивана, жители бегут, словно за ними гонится ангел смерти Азраил. Я тоже не смог заплатить налоги. Вот и забрали в рабство. Человек я одинокий. Никого у меня нет на этом свете, – Пулат тяжело вздохнул, – а одинокому не все ли равно, где жить. Я хороший мастер, оружейник. Работы не боюсь. Авось не пропаду. Ну а ты что умеешь?

– Я? Я монах. Странствующий монах.

– Как наши дервиши?[45]

– Да, наверное.

– Но ты ведь иноверец, как я понял? – проговорил Пулат, оглядывая тонзуру Бенедикта.

– Да. Я христианин.

– Веришь в Ису. Ну не знаю, как сложится твоя судьба. Молись Аллаху. То есть своему Богу. – Пулат помолчал. – Какое странное у тебя кольцо. Никогда такого не видел. Сними. Отнимут.

Бенедикт рассеянно покрутил кольцо. Попробовал снять.

– Не снимается, – сказал он, – да и куда я его дену, если сниму.

– Спрячь за щеку, – научил Пулат. – Так надежней.

– За щеку? – изумился Бенедикт. – Я же его проглочу.

– Не проглотишь. Да и неизвестно, даст ли нам Ульмас что-нибудь, с чем бы ты мог его проглотить, – хохотнул Пулат. – Жаль, у меня нет с собой инструментов. Щипцами я бы быстро снял это кольцо.

– Спасибо, – опасливо проговорил Бенедикт, – лучше я его поверну глазом в ладонь, и будет не так заметно. И расскажи мне немного о Бухаре. Не вспомню, как я сюда попал.

– Тебя разве не в плен взяли?

– Да нет. Я сидел в таверне. Надел на палец кольцо – и все, больше ничего не помню. Открываю глаза уже здесь.

– Все ясно. Заскочили воины Тимура, ударили тебя по голове, и ты все забыл.

– Ничего я не забыл. Какие воины? Какой Тимур?

– Правитель наш. Непобедимый Тимур. Все народы перед ним преклоняют голову.

Бенедикт был достаточно образован, чтобы представлять себе ход истории и помнить исторические личности, тем более что имя Тимура вызывало в свое время сильный трепет в странах Европы.

– Путаешь ты что-то, – с недоумением произнес он, – Тимур-Ленг[46] жил лет так триста назад. – И, задумавшись, Бенедикт замолчал.

После утренней молитвы во двор вошли двое посетителей. Один из пришедших был пожилым мужчиной невысокого роста, со спиной, согнутой постоянным трудом, на его темном, покрытом мелкими морщинами лице тускло светились покрасневшие, слезившиеся глаза. Седую, клинышком, бороду он время от времени пропускал под ладонью. Одет мужчина был в чистый, но простой полосатый халат.

Второй был юношей в самом расцвете юности, силы и красоты. Смуглое лицо его было чистым и гладким, глаза – большими, черными и блестящими. Брови упрямо сходились на переносице. Конец белоснежной чалмы спускался на плечо. Юношеский стан еще не согнули годы, и он стоял, гордо выпрямившись, уважительно, на полшага, позади старшего мужчины и держал в руках объемный тяжелый предмет, завернутый в платок.

– Салам, – вежливо поздоровались пришедшие со сторожем.

– Салам алейкум, – ответил сторож. – Что привело вас, уважаемые, в столь ранний час?

– Мое имя Садруддин. А это мой единственный сын Карим. Мы переписчики книг и принесли досточтимому купцу Умиду ибн Ади, да продлит Аллах его годы, заказанную им книгу Святой Коран. Мы прекрасно выполнили свою работу. Каждая страница книги начинается золотой буквой. Переплет сделан из мягкой кожи. Сообщи о нас, почтенный. – И Садруддин вложил в руку сторожу медный дирхем.

Сторож чуть скривился. Он хотел бы получить монетку получше, но что поделаешь, переписчики книг – не толстосумы. И, вздохнув, сторож поплелся искать слугу богатого купца. А переписчики книг остались почтительно ждать у бассейна.

Вдруг Карим почувствовал на себе чужой внимательный взгляд, и, повернув голову, юноша пробежал глазами по галерее, выискивая, чьи глаза его встревожили. В тени навеса стоял человек со странно выбритой головой, светлыми глазами и добродушием на круглом лице. Чуть приподняв бровь, юноша оглядел невысокую полную фигуру, цепи на ногах и что-то шепнул отцу. Отец, скосив глаза, недовольно отмахнулся.

Но тут вышедший слуга вежливо сообщил, что достопочтенный Умид ибн Ади ожидает пришедших. Сбросив при входе узконосые туфли, переписчики прошли в комнату.

Спустя два часа Бенедикт шел следом за переписчиками и был вполне доволен своей судьбой. Между тем как Садруддин всю дорогу выговаривал сыну за неожиданную покупку.

– Это все ты, негодный. Потратили все деньги. Зачем нам этот невольник? – недовольно ворчал он.

– Вы забыли, дорогой отец, да продлит Аллах ваши годы, сколько раз мама, ваша жена, просила приобрести невольника ей в помощь.

– Просила, просила. У женщины волос длинен, а ум короток. Ей бы все перед соседками хвастаться.

– И потом, считайте, отец, что вы совершили богоугодное дело. Вы человек добрый и не будете обижать несчастного невольника. А как бы ему пришлось, попади он в другие руки? Так что утешайтесь, что потратили свои деньги с пользой. И, как сказал поэт, «чем больше здесь казна расточена, тем выше в небесах твоя цена».

Садруддин-ока быстро оглядел любимого сына и, усмехнувшись, парировал его слова также поэтическими строчками: «Кто щедр без меры – шум пойдет о нем; и назовется щедрость мотовством»[47].

Оба засмеялись, довольные друг другом.

Сначала они пробирались через базар, оглушивший Бенедикта своим изобилием, яркими красками, не обычными восточными запахами. На прилавках лежали горы сладких персиков, бархатных, как щеки юных девушек; абрикосов, истекающих сладким янтарным соком; яблок, блестевших круглыми румяными боками.

Продавцы дынь, подбегая к прохожим, предлагали попробовать свой сладкий душистый товар, нарезанный крупными ломтями. От аромата свежих лепешек, посыпанных тмином, рот наполнялся слюной. Нос щекотали запахи жгучего красного перца, душистого черного, пикантной корицы, терпко-сладкой ванили.

Под навесами открытых палаток вспыхивали шелка, которые торговцы, встряхивая, расстилали перед женщинами. Теснились скрученные свитки пушистых ковров. Показывая качество товара, жестянщики постукивали по серебряным подносам, медным тазам, узкогорлым кувшинам для воды.

Вдоль глиняных стен стояли дервиши в рубищах с разноцветными заплатами, высоких ковровых шапках и с сумками для подаяний в руках. В толпе шныряли оборванные ученики медресе[48].

Жаркое полуденное солнце пекло непокрытую голову Бенедикта, неумолчный шум, стоящий над базаром, утомлял. Обливаясь потом, тяжело передвигая скованные цепями ноги, плелся Бенедикт за своими хозяевами, держа в руках большую, купленную ими дыню.

Наконец шум базара остался позади. И теперь их путь пролегал вдоль улиц с высокими глиняными глухими дувалами[49]. Изредка в заборах встречались невысокие резные калитки. Завернув в маленький тупик, они подошли к низенькой двери, покрытой синей краской и с кольцом вместо ручки.

В глубине просторного, чисто выметенного двора стоял приземистый дом, сложенный из глиняных кирпичей. Крыша дома была покрыта слоями желтой глины, и на ней топорщились пожухлые полевые травы. Журчала вода в неглубоком арыке. В тени виноградника висела клетка с перепелкой.

Возле тандыра[50] на низкой скамеечке сидела пожилая женщина в просторном цветном платье и на низком маленьком столике раскатывала тесто. На стук дверей она повернулась, встала, приветствуя мужа, и тут же, увидев чужого, прикрыла лицо краем косынки, которой была обвязана голова и концы которой спускались на шею и спину. Но, прикрывая лицо, женщина увидела цепь на босых ногах Бенедикта и выпустила край косынки из рук.

– Кого это вы, дорогой Садруддин, привели? – недовольно проворчала женщина, оглядывая монаха.

У нее было тонкое, худенькое, живое лицо, на котором быстро отражались все чувства. В сильно оттянутых мочках ушей качались большие серебряные серьги.

Садруддин-ока хоть и готовился всю дорогу, все же чуть с ответом замешкался, и Карим быстро пришел ему на помощь:

– Мы купили вам невольника. Теперь вы будете отдыхать как знатная госпожа.

– Да, невольника. Вы же сами просили, Рано, – опомнился Садруддин-ока.

– Невольника? – удивленно протянула Рано-опа и, схватившись за голову, громко запричитала: – Вай-вай, какие глупцы! Купили невольника, который толще хозяев. А сколько ему надо еды? А что он умеет делать? Где были ваши глаза? У него белые руки. У него живот как у бея. Вай-вай. Он же ни на что не годен.

Причитая, Рано-опа размахивала скалкой, которую продолжала держать в руке. Несколько опасливо глядя на эту скалку, Садруддин-ока решил проявить твердость и прикрикнул на жену.

– Молчи, женщина. Я так решил, – строго сказал он и поспешил укрыться в доме.

Рано-опа, глядя ему вслед, хотела продолжить свои причитания, когда молчавший до сих пор Бенедикт с достоинством произнес:

– Я умею читать на латыни. – И его добродушное лицо осветилось радостью.

Женщина с открытым ртом повернулась к нему. Какое-то время они смотрели друг на друга. Маленькие быстрые черные глаза женщины и светлые безмятежные глаза невольника. Потом женщина замахнулась на Бенедикта скалкой:

– У-у-у, шайтан.

Карим все это время старательно сдерживал смех и наконец позволил себе улыбнуться:

– Не сердитесь, мама.

– Урус? – вдруг спросила женщина Бенедикта.

– Урус? – напрягся, стараясь понять, Бенедикт. – А, вы спрашиваете, русский ли я? Нет, я чех.

– Чех – мех, – перекривилась женщина, – не знаю такое. А зовут как?

– Бенедикт.

– Язык сломаешь. Будешь Турдым. – И, повернувшись, она вернулась к своей стряпне, продолжая что-то ворчать себе под нос.

– Турдым? Разве это легче выговорить? – удивился Бенедикт.

– Для нее привычней, – объяснил юноша. – Турдым в переводе означает «остался». А ты правда грамотный?

– Да, я монах. Христианин.

– Как же ты стал невольником?

Не зная, что ответить, Бенедикт лишь неопределенно пожал плечами.

Рано утром Рано-опа растолкала спящего на айване Бенедикта и, сунув ему в руки веник, заставила мести двор. Почесывая то грудь, то затылок, зевая так, что возникала опасность вывихнуть челюсть, Бенедикт не спеша принялся за работу.

Вдруг в тишине и прохладе утра раздалось чудесное пение. Нежный женский голос пел о любви:

О стройный станом кипарис, расцветший небывало, Приди, – тоскует по тебе очей моих зерцало. Пройтись бы мне вдвоем с тобой среди лугов свиданья, — О, если бы твоя краса моим очам предстала!.. Спалили красоту всех роз горячим жаром пыла Твои глаза и роза уст, пылающая ало[51].

Бенедикт, бросив веник, поспешил к дувалу и, забравшись на изогнутый ствол яблони, заглянул в чужой сад. Там он увидел юную красавицу. Ее лицо сияло светом полной луны, над большими черными глазами изогнулись дуги бровей. Блестящие как вороново крыло волосы, заплетенные во множество мелких косичек, рассыпались по стройным плечам.

Бенедикт никогда и не видел такого количества косичек. Он загляделся и заслушался. Неожиданный сильный хлопок веником по мягкому месту вернул его к действительности. Вздрогнув, он съехал со ствола дерева и, не удержавшись на ногах, уселся рядом на землю.

– Ах ты, ничтожный хвост шайтана, ах ты, презренный сын собаки! Разве для тебя звучит соловьиное пение? Разве для тебя цветет роза? Залез, бесстыжий, и смотрит на нежный цветок. – Разбушевавшаяся Рано-опа все не могла успокоиться, застав слугу подглядывающим за девушкой.

Бенедикт встал, добродушно почесал затылок и, пожимая плечами, произнес:

– Это не грех. А кто эта красавица, на которую мне нельзя и посмотреть?

– Неверный, разве ты не знаешь наших обычаев? Мужчине запрещено смотреть на чужих женщин. Впрочем, – Рано-опа на секунду задумалась, – ты раб, невольник, не мужчина.

Услышав предположение, что он не мужчина, Бенедикт сотворил на лице такое выражение, что стоящий на пороге дома Карим расхохотался. Отсмеявшись, он сказал:

– Мама имела в виду, что невольнику дозволено бывать на женской половине дома. И женщины не будут прятать от невольника свои лица. А пела сейчас в саду Алтынгуль – золотой цветок. Правда же, она прекрасна, как пери из сказки? Как благоуханная роза.

– Да, она красива. И пусть ваша мама не сердится и не волнуется. Я мужчина, но я монах и дал тройной обет – бедности, послушания и целомудрия.

Карим уважительно качнул головой.

Жаркое азиатское солнце клонилось к горизонту. Все живое готовилось насладиться ночной прохладой. Зашелестели листья на деревьях, громче запел свою однообразную песню быстрый арык, в клетке встрепенулась перепелка.

«Пить-пить-пить» – звонким голосом завела она.

Бенедикт зачерпывал старым тазом воду в арыке и разбрызгивал ее рукой по чисто выметенному двору. Крупные капли падали на землю, прибивая пыль. В воздухе поплыл запах летнего дождя и тонкого аромата роз. Маленькая калиточка открылась, и во двор степенно вошел худой пожилой мужчина с седеющей бородой. Войдя, он с достоинством поклонился.

– Салам, хозяйка. Дома ли почтенный Садруддин-ока, да продлит Аллах его годы?

– Салам алейкум, – гостеприимно проговорила Рано-опа, прикрыв лицо краем платка, – присаживайтесь на айван, уважаемый Тогай. Турдым, что ты стоишь как истукан. Подложи гостю под бок подушек и позови хозяина. Скажи, у нас гости.

Через несколько минут хозяин дома Садруддин-ока и его гость, сосед Тогай, сидя на мягких подушках, разговаривали. Первым делом Садруддин-ока стал задавать вопросы вежливости.

– Здоровы ли вы? Здорова ли ваша красавица дочь Алтынгуль? Хорошо ли идут ваши дела?

– Слава Аллаху, все здоровы. Надеюсь и от вас услышать, дорогой сосед, что все в порядке в вашем доме.

– Да, благодарю. Последнее время много заказов. Работаем с Каримом не разгибая спины, не поднимая головы, пока калям[52]| не выпадает из онемевших пальцев. Но мы рады, что больше денег заработаем к свадьбе.

– Вот как раз о свадьбе я и зашел поговорить.

И мужчины вполголоса начали спокойный, неторопливый разговор о предстоящей свадьбе детей.

– Завари чай, – приказала Рано-опа Бенедикту, расстилая скатерть и расставляя фрукты и сладости. Повернувшись и увидев, что Бенедикт встал и не знает, с чего начинать, рассерженная женщина вполголоса привычно запричитала, всплеснув руками: – О обладатель самой пустой головы в Бухаре. Ничего он не умеет.

– Позвольте, тетечка, я помогу вам и заварю чай, – раздался нежный голосок, и Рано-опа расплылась в улыбке. Возле них стояла Алтынгуль. Нежное лицо девушки было прикрыто краем воздушного розового покрывала, так что были видны лишь блестящие как агаты черные глаза, ровные дуги бровей и гладкий лоб. Две косы струились по спине и спадали ниже пояса.

– Помоги, деточка. Помоги, красавица. Купили слугу, который ничего не умеет. С утра до вечера должна его учить, – притворно пожаловалась женщина.

– Присядьте, тетечка. Отдохните.

И Алтынгуль быстро ополоснула большой фарфоровый чайник. Положила в него щепотку заварки, залила кипятком и прикрыла толстой тряпкой, чтобы чай настоялся. Затем, наливая понемногу в небольшие широкие чашки, подала крепкий чай мужчинам. Все у девушки выходило ловко и быстро. Присевшая на скамеечку Рано-опа с довольной улыбкой следила за девушкой, не забывая время от времени щипать Бенедикта за толстый бок.

Но Бенедикт, не обращая внимания на щипки и лишь отодвигаясь от шипящей по-змеиному хозяйки, сияя своей непосредственной приветливой улыбкой, почесывая затылок, тоже любовался девушкой.

Из дома вышел Карим и направился к девушке. Влюбленные остановились в стороне от всех, возле куста, усыпанного благоухающими красными розами. Юноша вполголоса что-то говорил. Девушка слушала, скромно опустив глаза. Временами она быстро поднимала ресницы, такие длинные, что, как поэтично говорится в персидских сказках, могла ими забросить себе за спину зерна пшеницы. И тогда ее яркие, чуть лукавые глаза шалуньи мимолетно обжигали юношу. Ласково улыбаясь, все с большей страстью шептал он слова любви.

Мужчины, сидя на мягких подушках и попивая чай, довольно переглядывались. Рано-опа перестала шипеть и даже пару раз добродушно толкнула Бенедикта в широкую спину: гляди, мол.

– Соловей и роза, – мечтательным голосом прошептала женщина. Бенедикт, соглашаясь, кивнул, начиная привыкать к восточной витиеватости.

Тут Алтынгуль повела в сторону взглядом и, увидев всеобщее внимание, застыдилась, прикрыла глаза локтем. И, чтобы отвлечь всех, произнесла:

– Какой хороший у вас слуга. Как его зовут?

– Бенедикт, – ответил Карим.

– Хороший?! – тут же опомнилась Рано-опа. – Бездельник! Единственное, что есть в нем хорошее, так это аппетит.

– Что вы такое говорите, дочь моя. Я старательно выполняю все ваши приказания, – неожиданно обиделся Бенедикт.

Рано-опа от слов «дочь моя» на время потеряла способность говорить. Затем, забыв про гостей, бросилась в сторону.

– За скалкой, что ли, побежала? – задумчиво произнес Бенедикт.

Карим захохотал. А Алтынгуль поспешила следом за рассерженной женщиной.

– Я прошу прощения, тетечка, что вмешиваюсь. Но не дайте гневу овладеть вами. И если мне будет дозволено сказать, то ваш слуга кажется человеком добрым, сердечным. И знаете, он похож на неунывающего Ходжу Насреддина. Вот посмотрите внимательней.

– Да-да, – поддержал ее Карим. – Если ему подвязать бороду, надеть чалму, посадить на ослика…

– И добавить ума в самую глупую голову Бухары, – не упустила случая съязвить Рано-опа.

– Уверяю вас, хозяйка, что вы ошибаетесь на мой счет, – с достоинством проговорил Бенедикт и хотел добавить, что люди искали его благословения и целовали край рясы. Но тут он подумал, а не будут ли такие слова грехом гордыни. Ведь если Бог в наказание сделал его рабом, значит, он ждет от него смирения и терпения в посланных ему испытаниях.

Впрочем, особых испытаний пока и не было. Карим относился к нему очень сердечно, Садруддин-ока – равнодушно. Рано-опа хоть и шумела, но проницательный Бенедикт видел, что на самом деле женщина она добрая и чувствительная.

– Позвольте узнать, кто такой Ходжа Насреддин, на которого я похож?

– Я расскажу всем свою любимую притчу, – проговорил Карим. – Однажды на дороге Ходжу ограбили разбойники. Они отняли у него осла, отобрали деньги и начали его бить. Наконец Ходжа не вытерпел и воскликнул: «За что же вы меня бьете? Разве я не вовремя пришел или мало принес?»

Посмеявшись, каждый из присутствующих захотел рассказать свою историю о Ходже, и долго в темноте ночи слышался разговор и тихий смех.

Жизнь похожа на зебру, считают многие. Белая полоса. Черная полоса. Через несколько дней произошло незначительное на первый взгляд событие, которым закончилась белая полоса в жизни этих двух семей.

В пустом переулке между высокими глиняными заборами было тихо. Слышалось лишь щебетание птиц в густой листве деревьев, перевесивших свои ветки через дувалы.

Выйдя из калитки, Алтынгуль мела улицу перед домом и напевала. Мимо переулка проехал всадник. Секунду он наблюдал за склонившейся в работе девушкой и вдруг, пришпорив коня, вскачь влетел в переулок и оттеснил замечтавшуюся Алтынгуль от открытой калитки.

Преградив девушке дорогу разгоряченным конем, всадник пристально всмотрелся в ее лицо. Прикрыв лицо покрывалом, Алтынгуль бросалась то вправо, то влево, стараясь обежать коня и скрыться во дворе.

Наконец, стремительно метнувшись, девушка вбежала во двор и, захлопнув дверь, прислонилась к ней спиной. Ее сердце колотилось. Молодой джигит не торопясь развернул лихого гнедого коня и, довольный, покинул тихий переулок.

Утром Рано-опа подвела сурьмой брови так, что они сошлись на переносице, покрасила ногти и ладони рук хной, надела нарядное платье, на голову поверх косынки накинула халат со скрепленными позади рукавами и, раздувающаяся от гордости, что ее сопровождает слуга, отправилась на базар.

Следом за ней шел Бенедикт. Его цепь веревкой была подвязана к поясу. В руках у него была широкая плоская плетеная корзина для покупок. Рано-опа попыталась заставить его нести корзину на голове, как это принято на Востоке, но вовремя поняла, что в таком положении Бенедикт не пройдет и двух шагов, не уронив содержимое в пыль.

– Неудачника и на верблюде собака укусит, – взмахнув руками, в сердцах сказала женщина и, примирившись с неуклюжестью невольника, пошла вперед, бросая по сторонам быстрые взгляды: все ли видят, что позади нее идет слуга?

Возвращаясь с покупками, они еще издали услышали в переулке возле дома шум и крики. На секунду Рано-опа остановилась, в ужасе прижав руки к сердцу. Затем бросилась вперед к дому, Бенедикт побежал было за ней, держа корзину в руках. На ходу он споткнулся, упал. Покупки вывалились в желтую уличную пыль. Встав с колен, Бенедикт почесал затылок. Но так как Рано-опа уже завернула за угол и не могла видеть, что произошло, Бенедикт быстренько собрал продукты, по возможности сдувая с них пыль.

Когда он чуть виновато подошел к дому, то увидел, что крики и плач раздаются со двора соседа Тогая. Возле калитки собрались соседи, обсуждая происходящее.

– Что случилось? – спросил Бенедикт у хозяйки.

Та, повернувшись, чуть замешкалась с ответом, с изумлением глядя на грязную корзину, но тут же забыла об этом.

– Беда. Ой беда. Алтынгуль увозят.

– Кто увозит? – удивился Бенедикт, ставя корзину на землю.

– Говорят, Тогай налоги не уплатил, – нерешительно произнес кто-то.

– Да уплатил он. Точно знаю, что уплатил. Не в этом дело. Дочь его кому-то приглянулась. Вот и придрались. С ханами не поспоришь. Что захотят, то и возьмут у бедняка. Последнее отберут. Собачьи проклятия волка не трогают.

Из ворот показался высокий нукер[53], держа в руках вырывающуюся и рыдающую Алтынгуль. Это был тот самый джигит, что напугал ее. Второй нукер оттолкнул цепляющегося за него отца девушки.

Женщины в переулке закричали, запричитали. Не обращая внимания, всадник перекинул девушку через седло, вставил ногу в стремя, и тут его остановил Бенедикт. Он дотронулся до плеча джигита:

– Любезный брат мой, увозить насильно дочь от отца большой грех. Будь же милосердным. Оставь девушку. Она невеста. Она просватана. За такие грехи…

Во время неожиданной речи Бенедикта в тупике наступила тишина, все, поразившись смелости невольника, перестали кричать и причитать.

На мгновение, слушая, замер даже всадник. Потом он увидел цепь на ногах говорящего, понял, что перед ним всего лишь раб, и, не говоря ни слова, наотмашь, с силой ударил рукояткой плетки по голове Бенедикта. Бенедикт упал. Всадник вскочил в седло, взмахнул плетью. Конь сорвался с места, и всадники исчезли, словно их и не было.

Возле маленькой распахнутой двери остался сидеть на земле растерзанный, убитый горем старик-отец. Его чалма упала, пока он спешил за нукерами, и непокрытая, стриженая седая голова казалась особенно голой и несчастной. В судорожно сжатой руке он держал прозрачный желтый платок дочери. Время от времени Тогай, словно не совсем понимая происходящее, подносил этот платок к глазам.

Глядя на него, женщины ахали, вытирая глаза краями головных платков. Мужчины сочувственно качали головами. С разбитой головой, закрыв глаза, лежал Бенедикт. Причитала и нелепо суетилась Рано-опа. Она то бросалась к дому, чтобы отнести корзину и, взяв воды, обмыть рану Бенедикту, то, забыв, что хотела, опять возвращалась к двери соседа. Оттуда она вновь бросалась к дому. И все никак не могла выпустить из нервных рук опостылевшую корзину.

В таком виде всех их и застали вернувшиеся Садруддин-ока и Карим. Услышав, что девушку увезли, Карим пришел в ярость. Его красивые глаза стали совершенно черными от бешенства, и он бросился в погоню. Но на его пути встал отец.

– Отойдите, отец, – задыхаясь от гнева, проговорил юноша, – я люблю и уважаю вас, но вы не сможете меня остановить.

– Я не останавливаю. Но куда ты бежишь? Разве ты знаешь путь? Зачем ловить ветер? – Садруддин-ока понизил голос: – Не надо всем знать твои планы. Войди в дом. Жди до вечера. Я узнаю, куда ее увезли. Обещай, что ты дождешься меня.

Не отвечая, несчастный юноша стоял, сжимая и разжимая в бессильной ярости кулаки. Но уважение к отцу, к его уму и рассудительности наконец перевесило.

Карим вбежал в калитку, бросился на айван, уткнулся лицом в потертую курпачу[54] и замер. Садруддин-ока помог Тогаю встать.

– Кто может спорить с судьбой? Значит, не суждено нам быть родственниками, – печально сказал он отцу девушки, но так, чтобы слышали все соседи, и, проводив Тогая, тихо закрыл за ним калитку.

Войдя в свой двор и прислонившись спиной к закрытой двери, мужчина смотрел, как жена перевязывает слугу, как, не шевелясь, лежит на айване сын.

– Не выпускайте его из дома до моего прихода, – прошептал Садруддин заплаканной жене и Бенедикту, – огонь любви лишает влюбленных разума и толкает их совершать ошибки.

Тихо приоткрыв калитку и увидев в образовавшуюся щель, что соседи разошлись и в тупике никого нет, мужчина быстро вышел из дома.

Вернулся Садруддин-ока вечером. Во дворе дома стояла траурная тишина. Рано-опа сидела на своей низенькой скамеечке и тихо раскачивалась, время от времени бросая жалеющие взгляды на сына. Бенедикт с головой, обвязанной тряпкой, поджав ноги, сидел на краю айвана, возле продолжающего лежать ничком Карима, и что-то шептал. Подойдя к айвану, Садруддин-ока тихо произнес:

– Пойдем в дом, сынок.

Карим не шевельнулся.

– Я знаю, где девушка.

Он не успел договорить, как юноша вскочил и быстро спросил:

– Где?

Его черные глаза горели, он весь дрожал от нетерпения. Садруддин-ока опасливо оглянулся и приложил палец к губам:

– Тихо. И у дувалов могут быть уши. Пройдемте в дом.

Плотно прикрыв дверь, Садруддин-ока устало опустился на ковер возле низенького стола.

– Алтынгуль отвезли в загородный дворец Махмуд-хана.

– Разве Махмуд-хан вернулся из своего похода? – встряла Рано-опа.

– Его возвращение ожидают через три дня. Не знаю точно, но думаю, что кто-то из его нукеров решил сделать ему подарок к приезду. Или расплатиться ею за долг.

– Это моя невеста. И я не уступлю ее. Я выкраду ее, – затрясся от бешенства Карим.

– Сынок, Каримджон, забудь об Алтынгуль, – сказала Рано-опа, – на свете много красивых девушек. Я сосватаю тебе… – Она не договорила, натолкнувшись на неожиданно жесткий взгляд сына.

– Я люблю эту девушку, и она любит меня. Она моя.

– Нет слов. Она чудесная девушка, но кто может спорить с ханами? Твое упрямство принесет тебе лишь гибель.

– Зачем мне жизнь, если нет любви. – И прекращая разговор, Карим встал, поклонился родителям: – Спасибо вам за все, но теперь у меня будет другая жизнь, и неизвестно, встретимся ли мы когда-нибудь.

– Остановись на минуту, – проговорил молчавший все это время отец.

Он встал, подошел к стене и откинул занавеску. За ней в стене была ниша, в которой хранились подушки и одеяла для сна. Сунув руку вглубь ниши, под подушки, Садруддин-ока достал старый кожаный кошелек и, подойдя к Кариму, протянул кошелек ему:

– Возьми, сынок. Здесь деньги, которые я собирал тебе на свадьбу. Хотел, чтоб все было как у людей. Калым, жирные бараны для плова, подарки невесте. – Он помолчал. – Я не настолько стар, чтобы не помнить, что такое любовь. (При этих словах Рано-опа опустила голову.) Здесь хватит денег на двух лошадей. Выкради Алтынгуль и увези ее в степь, к моему брату. Он поможет.

Там, где кончались кривые и глухие улицы городской бедноты, застроенные жалкими хижинами, за городской стеной, вдали от шума и посторонних глаз, стоял загородный дворец Махмуд-хана. Его окружали глухие наружные стены. Ниша входа была пышно украшена кирпичами с голубой глазурью, высокие деревянные ворота покрыты искусной резьбой.

Ближе к полудню возле ворот остановилась толстая женщина с большой корзиной в руках. Одета она была в широкое длинное яркое платье. Сильно набеленное лицо ее было скрыто под платками. Открытыми остались лишь странно светлые глаза и густо насурьмленные брови.

Узнать в этой женщине Бенедикта было невозможно. Но это был именно он. С трудом сдерживая нервную дрожь, Бенедикт постучал в ворота. На стук вышел воин и, настороженно выжидая, посмотрел на женщину.

Увидев воина в кольчуге, шлеме, с копьем в руках и саблей у пояса, Бенедикт помертвел. Он уже явственно чувствовал холод острой сабли на своей шее и в смятении не мог говорить.

– Чего тебе, женщина? Зачем ты потревожила покой ханского дворца? – сурово спросил охранник.

Бенедикт с трудом проглотил комок в пересохшем горле.

– Меня прислал купец Фатхулла. Я принесла сладости женщинам хана.

– Что-то я не слышал о таком купце.

– О, мой хозяин молод. И недавно открыл лавку в торговых рядах. Позволь мне пройти и угостить красавиц. Я уверена, они будут довольны. – И Бенедикт быстро вложил в руку охранника золотой дирхем.

Охранник чуть хмыкнул, оценив стоимость монеты, которая сразу и незаметно исчезла.

– А ты, наверное, тоже любишь сладости. Ишь как тебя разнесло, – пришел в благодушное настроение охранник и, показывая свое расположение, ущипнул Бенедикта за бедро.

Бенедикт едва не упал. С трудом удержав на лице улыбку, он произнес:

– Ах ты негодный шалун.

Довольный охранник ушел, закрыв дверь. Время тянулось бесконечно. От страха Бенедикта то обдавало ледяным холодом, и он начинал стучать зубами, несмотря на летний зной, то бросало в жар, и тогда пот струился по его спине и бокам, проступал крупными каплями на покрытом белилами лице. Все же муки ожидания подошли к концу. Дверь в воротах открылась, и охранник поманил Бенедикта. Прощаясь с жизнью, Бенедикт вошел внутрь.

Одетый в нарядный халат безбородый евнух с огромной чалмой на голове детским голосом потребовал показать, что Бенедикт принес. Он почти обнюхал все в корзине, затем подозрительно оглядел Бенедикта, и тому показалось, что евнух, принюхиваясь, чувствует его терпкий мужской пот.

Но евнух приказал следовать за ним и пошел вперед. У Бенедикта упало сердце. Он сам вызвался отнести сладости и попытаться увидеть Алтынгуль, но где-то в глубине души, не признаваясь даже себе, надеялся, что корзину у него заберут, а самого его прогонят и он сможет сказать Кариму, что ничего не вышло.

Двигаясь теперь вслед за евнухом по запутанным, непонятным коридорам дворца, Бенедикт удивлялся и ужасался. Да как же он мог на такое решиться? Пробравшемуся в гарем мужчине обязательно отрубят голову. И чем дальше шел Бенедикт по переходам дворца, тем яснее чувствовал, что выхода ему отсюда не будет. Оставалось лишь горячо молиться, что Бенедикт и делал.

Вскоре они вошли в сад. Развесистые деревья давали благодатную тень. Струи фонтана освежали воздух. Благоухали кусты роз. В ажурных беседках, на роскошных бордовых коврах среди шелковых подушек, отдыхали женщины и играли дети.

Бенедикт старался не смотреть по сторонам, и лишь поставив корзину на стол, откинув скатерть, в которую она была завернута, он, расставляя на столе чаши с засахаренными фруктами, орехами, сваренными в меду, пирожками, начиненными финиками, миндальным печеньем и другими сладостями, над которыми целый день колдовала Рано-опа, позволил себе оглядеться.

Алтынгуль сидела на краю бассейна. Ее черные косы были обвиты жемчужными нитями. Из-под длинного шелкового платья выглядывали маленькие ножки в бархатных туфельках. Тонкие лодыжки изящно обхватывали золотые браслеты. Юная красавица грустно и безучастно смотрела на воду.

Как же привлечь внимание девушки? Бенедикт с трудом преодолел в себе желание по привычке почесать в затылке. Но рядом стоял внимательный евнух, ожидая, когда женщина расставит сладости и пойдет прочь. Бенедикт выставил на стол последнюю чашу, взял корзину и, кланяясь евнуху, словно случайно стал отходить в сторону бассейна. Он решил, уходя, пройти рядом с бассейном и, даст Бог, обратить на себя внимание девушки.

Наконец повернувшись, Бенедикт двинулся к выходу. Проходя мимо Алтынгуль, он словно невзначай споткнулся и упал на колени, почти задев девушку.

– Что с вами, тетушка? – участливо спросила Алтынгуль, наклоняясь к женщине.

– Голова закружилась. Прикажи, красавица, подать воды.

На мгновение от голоса Бенедикта Алтынгуль задумалась, словно что-то припоминая, потом повернула голову и попросила сидящую рядом с ней старую рабыню подать воды. Недовольно ворча, рабыня пошла выполнять приказание. Ее ворчание на минуту отвлекло евнуха. Он отвернулся от Бенедикта, и тот, сразу решившись, зашептал:

– Это я, Бенедикт. Не показывай виду, что ты меня знаешь. Сразу как стемнеет, выйди в сад. Карим будет ждать тебя у восточной стены.

Даже выйдя живым из ворот дворца, Бенедикт не верил чуду и шел, ежесекундно ожидая погони или грозного окрика. Окончательно он пришел в себя лишь в городе, присев на корточки возле большого хауза[55] и опустив руки в его прохладную воду. Ему очень хотелось умыться и смыть с себя страх, но он помнил о сурьме и белилах, о своем женском наряде и, встав, поспешил домой.

Ближе к вечеру из Караульских ворот Бухары медленно вышел торговый караван. Важно вышагивая, верблюды шли друг за другом. Их длинные тени двигались сбоку по желтой дороге. Пышные кисти нарядно раскачивались на узде первого верблюда. Небольшой колокол позвякивал на шее последнего. Тяжелые тюки, навьюченные на животных, покрывали полосатые паласы.

Вместе с караваном, стараясь не привлекать к себе внимания, выехали два всадника и не спеша двинулись по дороге. Карим сидел в седле ловко и уверенно, Бенедикт неуклюже заваливался то вперед, то назад.

С наступлением темноты они повернули в сторону, незаметно добрались до дворца Махмуд-хана и притаились в небольшом овраге недалеко от восточной стены.

Вдоль глиняных, словно гофрированных стен дворца ходили охранники. Двое из них встречались как раз в центре стены, перекидывались парой слов и расходились в стороны. Один шел вдоль стены влево, заворачивал за круглую угловую башню и шел еще какое-то время до встречи со стражей у ворот. Охранник, двигающийся вправо, тоже скрывался за углом. И несколько минут возле стены никого не было. А затем охранники возвращались. Вот эту недолгую паузу и хотел использовать Карим.

Как только в очередной раз стражники скрылись за поворотом, он встал и, держа в руках длинную прочную палку, бегом приблизился к стене и, легко оттолкнувшись, взлетел на стену. Но когда он опустился на нее, раздался довольно сильный звук удара. Бенедикт зажмурился, ему показалось, что такой стук должны были услышать не только охранники, но и жители города.

Карим подтянул вверх палку, перенес ее через забор. Потом и сам исчез за стеной. Из-за углов показались стражники. Они встретились и разошлись, ничего не заметив. Бенедикт облегченно вздохнул и приготовился ждать.

Вдруг он услышал легкое шуршание. Ужас ледяной рукой сдавил горло. Зашуршало с другой стороны. Бенедикт быстро повернул на звук голову, но увидеть что-либо в кромешной тьме черной южной ночи было невозможно, и это лишь усиливало панический страх. «Здесь же водятся ядовитые змеи и еще более ужасные скорпионы. Господи, спаси и помилуй. Ну как это случилось, что я, самый безобидный, самый тишайший монах, участвую в краже девушки?»

Спрыгнув в сад, Карим прислушался, затем скользнул за ствол дерева и затаился, ожидая и моля, чтобы Алтынгуль появилась раньше, чем взойдет луна, иначе при лунном свете им не удастся уйти незамеченными.

Ночную тишину сада нарушал шелест листвы и убаюкивающее журчание фонтана. Высоко в чернильном небе, просвечивая сквозь ветви деревьев, горели далекие созвездия.

Наконец он услышал негромкие голоса. Приближались двое – Алтынгуль и старая рабыня. Карим предвидел, что Алтынгуль придет не одна, и приготовился к этому.

– Что это за прихоть, – ворчала рабыня, – гулять в темноте.

– Я не могу заснуть. Мне душно в комнате. Может быть, прохладный ветер остудит мою голову и поможет заснуть, – отвечала девушка слегка дрожащим голосом.

– Не нравится мне все это, – засомневалась вдруг старуха. – Пойдем назад – или я крикну стражу.

Они как раз прошли мимо дерева, за которым стоял Карим. Юноша неслышно выскользнул из-за дерева и зажал старухе рот:

– Тихо, бабушка. Я не причиню вам зла. – И он впихнул в рот рабыне приготовленный платок.

Не имея возможности кричать, старуха лишь бешено вращала глазами. Связав женщине руки и ноги, Карим осторожно спрятал ее в кустах жасмина. Затем юноша взобрался на стену и притаился там, ожидая ухода стражников.

Алтынгуль была легкой как птичка, и все же втянуть ее на забор было непросто. Находясь на верху стены, девушка зацепилась бархатной туфелькой за выступ. Туфелька соскользнула с ноги девушки и осталась на кромке стены. Снимать ее оттуда не было времени. Охрана могла появиться в любую минуту.

Карим спрыгнул со стены, поймал прыгнувшую ему в руки девушку, и, пригнувшись, они помчались за низкий холм, где их ждал монах. Задыхаясь, упали на землю рядом с Бенедиктом. Но надо было спешить. Юноша помог девушке взобраться на коня и повернулся к Бенедикту.

– Прощай, Бенедикт. Я очень привязался к тебе. Спасибо тебе за все, – тепло произнес Карим.

– Прощай, Бенедикт, – тихо повторила Алтынгуль.

– Прощайте и спешите. Да будет легка ваша дорога.

Карим птицей взлетел в седло и, ведя на поводу лошадь девушки, двинулся в непроглядную ночь. Сначала был слышен стук подков по каменистой степи, но вскоре и он затих. Бенедикт остался в ночи один.

Не вовремя подувший ночной ветер подтолкнул висевшую на заборе бархатную туфельку Алтынгуль, и она равнодушно упала на землю перед опешившими на мгновение воинами охраны. Один из них поднял туфельку, повертел ее в руке, подняв голову, взглянул на забор и поднял тревогу.

Вдоль забора забегали люди с горящими факелами в руках. Замелькали огни в саду. Из ворот выехали всадники и группами помчались в разные стороны.

Забыв про змей и скорпионов, Бенедикт отполз подальше в степь и, пользуясь темнотой, поспешил в сторону городских ворот. Возле закрытых на ночь ворот всегда ночевали опоздавшие путники. И можно было найти себе место у дымного костра и, подремывая, дождаться утра. Утром ворота откроют и он вернется в город. Главное, успеть добраться до ворот и смешаться с бедняками.

Еще никогда в жизни Бенедикт так не мечтал о том, чтобы луна не взошла. Но она вылетела на небосклон так стремительно, словно вырвалась из чьих-то рук. Ее свет залил окрестности. Бенедикт прибавил шагу. Вдруг он услышал догоняющий его стук копыт и грозный окрик:

– Стой!

Бенедикт остановился сразу, будто налетел на столб. Облизав языком мгновенно пересохшие губы и с трудом подавив в себе желание броситься бегом вперед, медленно повернулся. Его нагонял молодой джигит. Прямые широкие плечи воина обтягивал савут – кольчуга из клепаных колец. Руки от локтя до кисти защищали стальные наручи. На голове всадника был богатый шлем с наносником и наушами, украшенный золотым рисунком.

Воин приблизился, и Бенедикт с тихим ужасом узнал твердое, словно из меди отлитое, лицо ударившего его нукера. Но, кажется, тот Бенедикта не признал. Прижимая руки к груди, как, он видел, это делали бедняки, Бенедикт кланялся и старался пониже опустить голову.

– Кто ты? Куда идешь? – Горячий конь гарцевал вокруг Бенедикта. Толстая коса лежала на спине воина. Золотая серьга поблескивала в ухе.

– Турдым. Турдым я. Иду в город… – Тут Бенедикт замешкался, не зная, откуда он может идти. Но воин словно и не слушал его, пристально разглядывая.

– А ведь я тебя знаю, – жестким голосом проговорил воин, – ты раб, что осмелился учить меня, когда я увозил девушку. И что же ты делаешь здесь, у дворца Махмуд-хана, в ночь, когда девушка исчезла? И почему на твоих ногах нет цепей? Молчишь. Ну ничего, джандар – палач хана – сумеет заставить тебя говорить.

Тут Бенедикт окончательно потерял голову, иначе разве бы он побежал, глупо пытаясь ускользнуть от всадника на лошади. Полный, неуклюжий, он мчался, переваливаясь на коротких ногах, когда аркан, брошенный ловкой рукой воина, захлестнул его шею и свалил на землю. Вцепившись руками в волосяной аркан, Бенедикт старался не дать задушить себя. Недобро усмехаясь, всадник спрыгнул с коня, наматывая на руку веревку.

– Ах ты жалкий червяк. Ты думал, что сможешь убежать от Мансура?

Бенедикт с трудом приподнялся и встал на колени. Его одежду покрыл слой пыли. Лицо ободралось о мелкие острые камни. Он провел дрожащими руками по ссадинам на лице. И… камень в его кольце неожиданно блеснул.

Мансур удивился. Что за камень может так блистать на руке невольника? Он сделал шаг к Бенедикту, схватил его за руку и молча снял кольцо. Бенедикт повалился на бок. Не обращая внимания на упавшего, Мансур спокойно надел кольцо на третий палец левой руки. Полная луна протянула свой тонкий серебряный луч, и он ярко сверкнул в лиловом камне, притягивая взгляд. Из прозрачной глубины камня появился глаз и придвинулся к лиловой поверхности. Не отрываясь, смотрел Мансур на это чудо. Потом на мгновение зажмурился.

* * *

Бенедикт открыл глаза. Прямо перед собой он увидел некрашеную доску со следами старых жирных пятен.

«Откуда в степи доска? И где воин?»

Бенедикт повернул голову в сторону и увидел, что лежит на полу в харчевне «Кабанья голова». А доска над ним – это скамья, захватанная руками обедающих посетителей, которые использовали ее нижнюю поверхность вместо салфеток. Бенедикт сел, прислонившись к скамье. С удовольствием огладил руками грубую шерсть рясы. Улыбнулся Катержине, которая подала ему воды, сочувственно качая головой.

– А где твое кольцо? – спросил подошедший Войтек, глядя на руку монаха.

Бенедикт долго смотрел ему в лицо, словно не понимая слов.

– Ну чего молчишь, святой отец? Где кольцо? Под стол, что ли, закатилось? Эй ты, – приказал он мальчику на побегушках, – лезь под стол, ищи кольцо.

– Нет здесь никакого кольца, – сказал мальчик из-под стола.

– Ищи. Не то выпорю.

– Нет кольца, – захныкал ребенок.

– Не надо пороть, любезный брат мой. Каждое существо, до тех пор пока оно существует, должно быть добрым, так учил Блаженный Августин. Да и мальчик прав, – тихо произнес Бенедикт, – нет кольца. Незачем искать и сожалеть о потерянном.

Поднявшись с пола, Бенедикт направился к выходу из таверны. Возле двери он оглянулся. Широко расставив ноги и уперев крепкие руки в бока, ему вслед недоуменно смотрел Войтек. Милая Катержина сама пила принесенную монаху воду, продолжая сочувственно улыбаться. Из-под стола выглядывало удивленное лицо мальчика.

Сложив вместе ладони, благожелательно улыбаясь, Бенедикт произнес:

– Никогда не отчаивайтесь в милосердии Божием. – И вышел.

Он шел вдоль улицы. Тихо шуршала его ряса, стучали деревянные подошвы сандалий, ветер чуть пушил светлые волосы вокруг тонзуры, и они светились, как ореол. На углу улицы Бенедикт еще раз оглянулся, накинул на голову капюшон, завернул за угол и навсегда для нас исчез. Кроткий и смиренный, странствующий монах-францисканец – «свободный, как птицы небесные».

Мансур

От неожиданно ярко сверкнувшего в лунном свете камня Мансур непроизвольно закрыл глаза и, кажется, тут же их открыл. Но ночи уже не было.

Его ослепил блеск летнего дня, полыхнули в лицо жарким зноем солнечные лучи, оглушил шум огромной толпы.

Он стоял на арене, посыпанной сверкающим серым песком, и видел величественную картину окружающего его цирка. Со всех сторон вверх поднимались каменные круги скамеек. Лестницы радиусами сходились к центру и разрезали эти каменные круги на равные части. Внутри цирка по всей его окружности был возведен парапет. По его верхнему внутреннему краю шли гладкие, легко поворачивающиеся валики. Вдоль каменного парапета пролегал ров, наполненный водой и огороженный железной решеткой.

Казалось, все население Рима собралось в этом цирке. Здесь были всадники и патриции, важные матроны и солдаты, плебеи и весталки.

Нижние ряды, ближе к арене, заполнили полноправные римские граждане в белоснежных тогах и нарядно одетые богатые римлянки, которые поверх нижней туники надели столы со множеством складок, плиссированными шлейфами и разноцветными вышивками по краю. Иные завернулись в длинные плащи – паллы, переливающиеся разными оттенками бледно-лилового, желтого, зеленого цвета.

Выше шли ряды, занятые всадниками и воинами. Еще выше уже не мраморные, а деревянные скамьи и галерею стоячих мест занимала обычная публика – разношерстная и шумная. Мелькали тысячи оживленных, веселых лиц. Слышалась беззаботная болтовня, шутки, смех. Сквозь натянутый над ареной огромный навес из цветной ткани проникали солнечные лучи и пестрыми бликами играли на лицах.

Не двигаясь с места, Мансур медленно обвел взглядом все четыре яруса рядов. Переливы ярких красок, мелькание довольных лиц кружило голову. Его взгляд опустился ниже, на арену, и увидел тех, чьи лица были странным контрастом всеобщему радостному возбуждению.

Одетые в просторные длинные одежды, они стояли на коленях, со сложенными перед грудью руками. Их строгие отрешенные лица были обращены к небу. Они неистово молились, закрывали в молитвенном экстазе глаза и не вытирали текущих по щекам слез.

«Что это – сон, мираж?» – спрашивал себя Мансур, продолжая внимательно осматриваться вокруг, ничем не выдавая своего растущего напряжения, удивления, даже растерянности.

Вдруг среди веселых возгласов зрителей и горячих молитв на арене послышался странный железный скрежет и скрип. Услышав этот скрип, молящиеся задрожали, теснее придвинулись к друг другу. Гул многотысячной толпы стал спадать. У просторных клеток, находящихся под местами для зрителей, убрали железные решетки, и из них спокойно стали выходить… дикие звери.

Отливая песочно-желтой шкурой, пушистой черно-коричневой гривой, на арену величественно вышел лев. За ним еще один, и еще. Поворачивая массивные головы, львы осматривались. Их ноздри подрагивали, втягивая воздух арены. Вслед за львами, гибко прогнувшись, выпрыгнули пятнистые леопарды, черные пантеры, тигры.

Внутренне холодея, смотрел Мансур на свободно разгуливающих зверей, на продолжающих стоять на коленях молящихся и понимал, что это – казнь. В восточных ханствах такие расправы были не редкостью. И некогда было думать, как и за что он попал в число наказуемых. Теперь ему стало понятно назначение парапета, рва с водой и гладких валиков.

При появлении хищников люди, стоящие на коленях, стали молиться с еще большей силой, с еще большей пылкостью осенять себя крестным знамением, с еще большей надеждой устремлять глаза к небу. Слышались страстные восклицания:

– Господь Всемогущий, укрепи мои силы!

– Отдаемся мукам и смерти во имя Тебя!

– Это наш страшный путь на Голгофу!

Они обнимались, старались поддержать друг друга в надвигающейся смерти, дрожали телом, но не душой, уповая на Бога.

Хищники медленно, но неотвратимо приближались. Для большего эффекта раздалась музыка. Один из львов, выделяющийся своей золотистой гривой, подняв голову, издал грозный рык. Услышав такой рык в джунглях, многие животные просто теряют способность двигаться.

Зрители восторженно ахнули и содрогнулись от остроты ощущений. Прекрасный экземпляр зверя. Какие лапы, клыки. Чудесно сидеть, не подвергая себя риску, и наблюдать за теми, кто на арене, на кого надвигаются эти страшные звери, чье тело сейчас будут рвать эти острые клыки, чьи предсмертные конвульсии будут грубым развлечением.

Но не все молящиеся были способны выдержать приближение зверей. Одна из молодых женщин после звериного рычания вскочила и побежала в сторону Мансура.

Она бежала как безумная, спотыкаясь и падая. В ужасе оглядывалась на льва и, поднявшись, опять бежала на подламывающихся ногах. Покрывало с ее головы упало и осталось лежать на арене. Волосы цвета пшеницы выбились из прически и рассыпались по плечам. Белая туника разорвалась. Стройные ноги в кожаных сандалиях посерели от прилипшего к ним песка.

Проследив холодными желтыми глазами за бегущей женщиной, лев не спеша, легко пружиня на лапах, пошел за ней. Его мощные мышцы упруго двигались под кожей.

Увидев это, женщина метнулась, наткнулась на стоящего Мансура и обессиленно упала к его ногам. Сжавшись в комочек, она обхватила ноги воина. Сквозь мягкую кожу сапог Мансур чувствовал ее тонкие руки. Они тряслись и все сильнее сжимали его ноги. Сжимали, как последнюю в жизни надежду.

Наклонившись, Мансур приподнял женщине голову и взглянул в лицо. Его руки коснулись шелка ее волос. Синие глаза девушки с расширенными страхом черными зрачками полыхнули навстречу воину страстной мольбой и пронзили сердце Мансура острым чувством непривычной жалости. Его рука восточного головореза могла, не дрогнув, снести голову кому угодно, а тут беззащитные, цепляющиеся за его сапоги руки вызвали целую бурю в сердце.

Одним движением сильных рук Мансур подхватил девушку, вскинул себе на плечо. Так на азиатских базарах торговцы носят свернутые в рулон ковры. Тело девушки бессильно повисло, светлые волосы касались арены. Придерживая девушку рукой, Мансур стал медленно отступать к парапету. В его правой руке появился меч. Зрители завизжали от негодования:

– Куда он отступает? Не прячься! Мы что, пришли посмотреть на труса?!

Между тем на арене началось страшное. Львы, которых специально раздражали хлопаньем кнута, подталкивали острыми шипами и ранили зажженными стрелами, бросились на людей.

Несчастные инстинктивно вытягивали навстречу зверям руки, пытаясь хоть как-то защититься. Но что для острых хищных зубов слабые руки. Одним движением мощных челюстей рвались целые куски трепещущей плоти, вспарывались животы, вырывались сердца, печень, разгрызались головы. Летели в стороны кровавые брызги, впитывались в песок.

Взвившийся в воздух леопард молниеносно бросился на одну из стоящих на коленях женщин и, вцепившись в горло, задушил ее. Повалившись на бок и сдавливая на шее жертвы зубы, леопард бил по ее телу сильными задними ногами, и издали казалось – кошка играет.

Задушив женщину, зверь потащил ее по арене. В природе леопарды затаскивают свои жертвы на деревья. Но здесь деревьев не было, и зверь раздраженно таскал труп, время от времени встряхивая его как куклу. Он попытался вскочить на парапет, но гладкий валик, повернувшись, столкнул леопарда вниз. Разъяренный, рычал он на зрителей и угрожающе бил лапами по песку.

Вскоре там, где прежде молились, образовалось сплошное кровавое месиво. Растерзанные, умирающие, корчившиеся в агонии люди душераздирающе кричали. Запах свежей крови будоражил хищников, опьянял, дурманил зрителей. С жадным порочным любопытством всматривались они в агонию мученической кончины.

Опустив девушку возле парапета, Мансур повернулся лицом к приближающемуся льву и сделал несколько шагов ему навстречу. Его суровое неулыбчивое лицо казалось отлитым из меди. Густые брови сдвинулись. От плотно сжатых зубов резче обозначились высокие скулы. Небольшие глаза с азиатским разрезом напряженно прищурились. Тяжелый квадратный подбородок решительно выдвинулся вперед. Железная кольчуга, наручи, шлем блестели в солнечных лучах. Толстая коса лежала на спине воина. Золотая серьга сверкала в ухе. Он был странным, чужим, необычным для арены римского цирка. Зрители переговаривались:

– Новый гладиатор? Кто он? Откуда?

Крепко расставив ноги в сапогах с загнутыми носами, опустив руку с мечом, Мансур ждал приближения зверя. Лев не спешил. Он словно осматривал территорию. Несколько шагов вправо величественным, королевским шагом. Несколько влево. Сильный красивый зверь со шкурой песочного цвета, с роскошной золотой гривой. Наконец он остановился. Его отделял от Мансура один прыжок. Желтые безжалостные глаза льва не мигая уставились на воина. Хвост с кисточкой на конце начал бить по бокам.

Глаза воина без трепета встретили взгляд зверя. Девушка за спиной Мансура встала на колени, сложила перед грудью руки, подняла глаза к небу и быстро, непонятно, горячо зашептала молитвы.

Льва раздражали упорные глаза Мансура. Он стал злиться. Его хвост бил все быстрее. Лев открыл пасть, и его рык вновь прокатился по цирку. Два огромных клыка торчали в открытой пасти, как два ножа.

Зрители замолчали и подались вперед, желая ничего не пропустить из поединка зверя и человека. Ощерив пасть, лев прыгнул. Мансур сделал стремительный шаг навстречу, до боли сжав двумя руками выставленный острием вперед меч. Все три метра длины зверя и вес больше ста килограммов свалились на воина. Воин упал, исчез подо львом. Оскаленная морда почти достала до девушки. Девушка дико закричала, съеживаясь в комок. Лапы льва, протягиваясь к девушке, били по песку, поднимая облака серой пыли, царапали его когтями. Зрители привстали.

Вдруг по могучему телу льва пробежала судорога и он замер. Из-под тяжелого тела с трудом выбрался Мансур, весь с головы до ног в крови зверя. Пошатываясь, встал. Девушка, не веря своим глазам, заплакала.

По трибунам пронесся восхищенный рев. Убить льва одним ударом. Славно. Славно. Хотя часть избалованных зрелищами римских зрителей тут же начала утверждать, что венатор, специально обученный для этого гладиатор, мог справиться так же быстро, но куда эффектнее.

Высшим шиком у венаторов считалось умение накинуть на голову льва или леопарда плащ, замотать его, а затем убить зверя ударом меча.

Но другая часть зрителей, особенно римлянки, плененные мужественной красотой воина, его необычным видом, очарованные тем, как он вскинул на плечо девушку, спасая ее, решили, что новый гладиатор достоин награды, и на арену полетели деньги, украшения, дорогостоящие безделушки.

Но с убийством льва опасность для Мансура не миновала. С ленивой грацией сильного хищника, мягко переставляя гибкие лапы, к нему приближалась пантера. Гладкая черная шерсть ее лоснилась и блестела.

Казалось, убитый лев, лежащий у ног воина, должен был отпугнуть чуткого, осторожного зверя, но, видимо, тяжелый запах крови, витающий над ареной, легкость добычи совершенно опьянили пантеру, а крики, удары хлыстом сделали ее более агрессивной.

Подойдя ближе, зверь чуть присел на задние лапы, готовясь к прыжку, и было видно, как напрягаются под черным бархатом шкуры мышцы. Мгновение – и огромная кошка в бешеном скачке пронеслась в воздухе.

Мансур сумел удержать в руках меч под тяжестью льва. Пантера была меньше царя зверей, но и воин уже устал. В прыжке ударом лапы пантера выбила меч из рук воина, но не успела сомкнуть клыки на шее.

Безоружный воин откатился в сторону. Разъяренная пантера бросилась вновь, и, вцепившись друг в друга, воин и зверь покатились по арене. Зверь грыз Мансура, его зубы ломались о железо кольчуги и ломали ее, прокусывая и впиваясь в тело. Навалившись всей тяжестью, зверь стремился вцепиться человеку в горло. Его зубы были уже у лица воина, шипящее дыхание обдавало смрадом.

Двумя руками Мансур растягивал пасть зверю, и по его пальцам текла кровь. Силы его оставляли, страшные челюсти сближались. Вот они сомкнулись на левой руке, заскрежетав о сталь наручи. Уже казалось, что победитель льва будет растерзан пантерой.

Весь окровавленный, из последних сил Мансур сумел выхватить небольшой кинжал и всадить его в шею зверя. Пантера ослабила хватку. Мансур бил и бил кинжалом пантеру, дико рыча, словно сам был хищным зверем. Кровь черной пантеры брызгала и смешивалась с кровью воина. А он все не мог остановиться.

Наконец Мансур опомнился. Повернул голову, посмотрел на девушку. Встретил ее синий взгляд. Она смотрела на него с таким же страхом и ужасом, как прежде на льва.

Мансур попытался ей ободряюще улыбнуться, но губы словно застыли и не двигались. Он с трудом поднялся с колен на ноги и встал, сжимая в руке кинжал, с которого на серый песок капала кровь. Перед ним, распростертые, лежали два убитых зверя – огромный лев и черная пантера.

Зрители ревели в восторге, скандировали:

– Освободи его! Освободи его!

Продолжая стоять, Мансур обводил взглядом трибуны. Вышедшие рабы, в высоко подпоясанных серых туниках и сандалиях с обмотками, пиками и крючьями стали загонять зверей обратно в клетки. Сытые звери лениво огрызались, раскрывая испачканные в свежей крови пасти.

К Мансуру подошел эдитор. Распорядитель игр был недоволен. Дикие звери стоили дорого. А этот неизвестно откуда взявшийся гладиатор убил сразу двоих.

– Император хочет говорить с тобой, – сказал он.

Мансур медленно повернулся в направлении подиума, где на мраморном кресле сидел император.

– Подойди ближе, – прошептал на ухо эдитор.

Мансур посмотрел на этого человека. Вложил кинжал в чехол. Подобрал меч и спрятал его в ножны. Подошел к девушке, взял ее за руку, поднял с колен и повел за собой. Девушка не сводила с него глаз.

Подойдя к императору, Мансур низко поклонился, прижав руку к сердцу.

– Кто ты? – капризно поджимая губы, спросил император.

– Я Мансур. Воин Махмуд-хана.

– Мансур. Странное имя. Никогда не слышал.

– Мое имя в переводе с арабского значит «победитель».

– А, так ты араб?

– Нет, я из гордого тюркского племени барласов.

Императору уже наскучили незнакомые слова. Он обвел взглядом свое окружение.

– Мой народ просит для тебя свободы, – и император величественно повел рукой, показывая на трибуны, – отпускаю тебя и девушку.

– Благодарю, о справедливейший из справедливых. Да пошлет Аллах тебе долгие годы, чтобы ты мог озарять своих подданных блеском счастья и светом Божественной мудрости. Да обойдут тебя суровые ветры капризов судьбы.

Витиеватость восточного обращения еще на несколько секунд привлекла внимание императора. Он с интересом посмотрел на воина и наконец махнул рукой, отпуская.

Согнувшись в низком поклоне, не поворачиваясь спиной к императору и увлекая за собой девушку, Мансур покинул арену.

Под ареной шли узкие коридоры, подъемные устройства, клетки со зверями, небольшие камеры для ожидающих своей очереди гладиаторов. Сопровождавший их служитель предложил им сесть на деревянную скамью и вскоре привел старую худую рабыню с глиняной чашей в руках. Женщина аккуратно обтерла влажной губкой лицо, руки, колени девушки. Подколола и прибрала волосы.

Устало привалившись к стене, Мансур следил сквозь полуприкрытые веки. У девушки было красивое лицо с правильными тонкими чертами. Высокий лоб, небольшой прямой нос, влажные алые губы. Цвет кожи поражал своей алебастровой белизной.

– Как тебя зовут? – спросил он.

– Оллия.

– Я спас тебя. Ты моя женщина. Поедешь со мной, – без сомнений в голосе произнес Мансур.

Девушка взглянула на него изумленными глазами. Потом в глубине синих глаз, пробившись сквозь пережитый страх и усталость, заплясали веселые искорки.

– А если у меня есть муж? А если он меня не отпустит? – чуть насмешливо, с природным кокетством красивых женщин, произнесла она.

– У тебя нет мужа, – отрезал Мансур, – а если есть и он отдал тебя львам, значит, ты ему не нужна.

От обиды у девушки задрожали губы.

– Да, у меня нет мужа. И нет родителей. Мои родители умерли, и я их даже не помню. Но я свободная римлянка, – гордо проговорила она, вскинув голову.

Мансур молчал. Видя, что ее слова не произвели на воина должного впечатления, Оллия опустила голову и, глядя в сторону, продолжила:

– Я живу с дядей и тетей. Вернее, жила. – Она беззвучно заплакала, вытирая ладонями слезы на лице. – Моя тетя была христианкой. И все, кто были там… – девушка судорожно сглотнула и качнула головой в сторону арены, – тоже. А меня только готовили. Я еще не приняла крещение.

Оллия замолчала, вспомнив, как ночью, закутавшись с головы до ног в плащи, они с тетей Клавдией быстро шли по темным улицам Рима к его окраине. Как, соблюдая осторожность, спустились в подземные галереи. Пугающая тишина, непроглядный мрак, едва разгоняемый небольшим бронзовым светильником, тяжелый, удушливый, сыроватый воздух подвала охватили их. Особенно страшно было услышать глухой стук экипажей, проезжающих по дороге, под которой проходили коридоры. Шурша, сыпалась со стен земля, и чувство, что ты можешь остаться здесь навсегда, похороненный заживо, ужасало.

Высеченные в туфе катакомбы уходили в бесконечную даль. В каменных углублениях стен, замурованные мраморными плитами, лежали завернутые в чистый холст, пропитанный ароматическими травами, тела умерших христиан. Надписи и редкие простые рисунки украшали плиты. Якорь, как символ христианской надежды, или голубь – символ Святого Духа.

Часто коридор был столь узок, что пробираться по нему можно было только по одному, друг за другом. Коридоры пересекались поперечными коридорами. Иногда они попадали в кубикулы – комнаты, от которых коридоры расходились в разные стороны.

Оллия давно потеряла представление о направлении их пути. Если ее оставят здесь одну, она никогда не найдет дорогу назад. Женщины шли дальше, и с каждым шагом отодвигалось то, что осталось там, на поверхности земли, все суетное, обычное. Вот они уже не одни идут по темным коридорам, к ним присоединяются и другие верующие. Становится светлее и в коридоре, и в сердце.

Галерея закончилась криптой – небольшой церковью. Здесь их уже ожидали. Расставленные по углам пещеры светильники колебались от движения тел. Черные вытянутые тени неслышно двигались по стенам и по своду с круглым отверстием для прохождения воздуха. Вместо алтаря – небольшая апсида, ниша, отделенная низкой решеткой. В этой нише гробница мученика.

Пастор, худой старец с длинной седой бородой, читал Священную книгу. Молитвы о милости Божьей разносились по пещере, улетали в длинные коридоры, вырывались наружу к звездному небу, оттолкнувшись от стен, возвращались назад в сердца молящихся. Душа Оллии трепетала и радовалась. Вместе со всеми она молилась и пела гимны.

– Ну, – вернул девушку к действительности Мансур.

Она какое-то время смотрела на него не понимая, потом продолжила:

– Мы были схвачены и осуждены на казнь. Дальше ты знаешь. Моя тетя погибла, растерзанная леопардом, – вновь заплакала Оллия, – а меня спас ты. Благодарю тебя. Но кто же ты, мой странный спаситель? Я никогда не видела гладиатора с косой.

– Я не гладиатор. Я воин Мансур. Все воины повелителя Тимура носят косы, так же как воины непобедимого сотрясателя вселенной Чингисхана.

Лицо девушки отразило недоумение. Она старалась понять, о ком ей рассказывает Мансур.

Они смотрели друг на друга и удивлялись. Он – тому, что кто-то мог не слышать о Чингисхане. А она – незнакомым именам, чужому облику. Но чем больше они смотрели друг на друга, тем больше это казалось неважным.

– Почему ты спас меня? – спросила Оллия с женской интонацией, как если бы она спросила: «За что ты полюбил меня?»

– Ты моя, – коротко сказал Мансур, – только моя. Поедешь со мной в Бухару.

– Где это – Бухара? – задумчиво-печально спросила Оллия. Строгая чистота ее сердца надеялась услышать более поэтичный ответ.

– Это город великого Хорезма. Не знаешь?

Оллия отрицательно покачала головой. Глядя в ее лицо, Мансур впервые ощутил смутное беспокойство.

– Но может быть, дядя знает, – поспешила обнадежить девушка.

– Пойдем к нему, – тут же решительно встал Мансур.

– Я не могу идти по улицам в одной тунике. Это неприлично. Мне нужен паллий. Ну такой плащ.

Не говоря ни слова, Мансур сделал шаг в коридор, схватил за плечо проходящего служителя и не допускающим отказа голосом приказал:

– Ей нужен плащ. Принеси.

– Я дам свой плащ, – произнесла молчавшая до сих пор рабыня, – только пришли мне его назад. Он у меня один.

– Благодарю тебя. Пришлю тебе новый паллий, – пообещала Оллия.

Между тем на арене навели порядок. Убрали трупы. Засыпали растертым в серый песок мрамором пятна крови. Начиналась следующая часть представления. Гладиаторские бои.

Колонна гладиаторов двинулась на арену, для парада. Мимо восхищенно замолчавшего Мансура прошли бойцы, вооруженные мечами-гладиусами и большими прямоугольными щитами. На гребнях их шлемов было стилизованное изображение рыбы. На мощных торсах – набедренные повязки, пояса, доспехи для предплечий; на правой ноге поножи, толстые обмотки закрывали верх ступни.

– Мурмиллоны, – объясняя, произнес кто-то за спиной Мансура, он повернулся посмотреть. Возле него стоял молодой раб, тот, которого он схватил за плечо, требуя плащ.

Вслед за мурмиллонами шли гладиаторы, вооруженные трезубцами, кинжалами и сетями. Набедренная повязка поддерживалась широким поясом. На левой руке кожаный рукав и особый высокий наплечник. Ни шлемов, ни щитов. Раб словоохотливо, с видимым удовольствием, пояснял для Мансура:

– Это ретиарии. А следом идут фракийцы.

– Уйдем отсюда, – тихо попросила подошедшая Оллия, – здесь пахнет смертью.

Рассеянно кивнув в знак согласия, Мансур, тем не менее, продолжал стоять, завороженно глядя, как молодые, сильные, красивые гладиаторы в полном боевом вооружении, блестя обнаженными телами, обходят арену, приветствуя императора; как рукоплещут, неистовствуют зрители при виде своих любимцев.

После того как гладиаторы покинули арену, на ней осталось несколько пар бойцов в белых туниках, каждый из которых был вооружен лишь двумя кинжалами. Шлемы скрывали лица.

Мансур еще ближе подошел к арене, его темные глаза горели. Он надеялся увидеть необыкновенной красоты поединки, иной стиль ведения боя, новое для себя владение кинжалом. Но движения сражающихся были странно неуверенными. Полуприсев, водя перед собой рукой с кинжалом, они двигались рывками, иногда бессмысленно крутились на месте, наугад размахивая оружием.

Разочарованный Мансур повернулся к рабу, намереваясь презрительно фыркнуть по поводу таких «бойцов». Разве можно было их сравнить с бахадурами – испытанными воинами, удальцами, владевшими всеми видами оружия?

Но толковый юноша уже понял его разочарование и сам поспешил с объяснениями:

– Это андабаты. В их шлемах отверстия не совпадают с расположением глаз. Сражаются практически вслепую. – И, помолчав, добавил, пожав плечами: – Забава.

Мансур вновь повернулся к арене, на которой цирковые служители уже начали «помогать» андабатам, подталкивая их сзади раскаленными железными прутами. Смех зрителей не смолкал до тех пор, пока все несчастные не перебили друг друга.

– Пойдем, – вновь повторила Оллия, содрогаясь от увиденного.

Раб подал Мансуру деньги и драгоценности, собранные с песка арены. Мансур с чисто восточным высокомерием мотнул головой, показывая, чтобы он отдал сверток Оллии.

Закутанная с головы до ног в грубый шерстяной паллий, словно в жаркий день ей было нестерпимо холодно, бледная, подавленная, измученная, медленно шла Оллия по изогнутым улицам Рима. Понимая, в каком состоянии находится девушка, какое потрясение и страх она пережила, Мансур, немногословный по характеру, также устало молчал. Единственное, что его интересовало:

– Где достать коня? Я не могу идти пешком. Лишь конь – достойное передвижение для джигита.

– Лошади в Риме чрезвычайно дороги, но, думаю, этого хватит, – на секунду отвлекшись от своих мыслей, проговорила девушка, пряча сверток в складках паллия, – но должна тебя предупредить: всадникам на лошадях, конным экипажам въезд в Рим запрещен от восхода солнца и до заката.

– Почему? – односложно возмутился воин.

– Слишком часто всадники и повозки сбивают пешеходов. Еще Цезарь запретил, заботясь о благоустройстве.

– Идти далеко? – В голосе Мансура слышалось неудовольствие и непонимание таких правил.

– Да неблизко. Почти через весь город. До улицы Аргилет.

От ворот цирка они повернули на северо-запад и двинулись по Этрусской улице, соединяющей Большой цирк с Форумом. Эта улица имела еще название улицы Благовоний. Здесь торговали ароматами – миррой и ладаном, сандалом и мускусом. А также дорогими тканями, первосортным шелком, одеждой.

Фонтаны на перекрестках имитировали источники. Вода в них с тихим плеском стекала вниз, навевая мысли о спокойной сельской идиллии, и тем резче они отличались от улиц Рима, бурливших, как кипящий водоворот.

Прохожие толкались, кричали, наступали на ноги, на ходу жевали. Несколько раз Мансур хватался за кинжал, когда ему казалось, что уж слишком непочтительно его толкнули, не уступили дорогу, задели девушку или проявили излишний интерес к его особе. Оллия с трудом его успокаивала. Прохожие расходились, удивленные его реакцией. Что особенного? Было бы из-за чего хвататься за кинжал.

Так они и шли. Странная пара. Воин Тамерлана и юная римлянка. Век четырнадцатый и век первый.

Старый слуга, приоткрывший дверь дома, смотрел в образовавшуюся щель так, словно увидел привидение.

– Ну что ты стоишь, Сервус? Открывай дверь. Это я, Оллия. Я живая.

Услышав знакомый голос и удостоверившись, что это действительно Оллия, раб распахнул дверь и стал громко звать хозяина. Из комнат дома появился человек невысокого роста, худенький, как подросток, с блеклой кожей лица, с рыжевато-пегими волосами, в льняной домашней тунике. Это был Авл Кезон.

Увидев Оллию, человек всплеснул руками, обнял девушку и, отступив на шаг, заглядывая ей в лицо выцветшими серыми глазами, с надеждой в голосе спросил:

– А Клавдия? Клавдия где?

Не дождавшись ответа, он шагнул к двери, выглянул на улицу. Сервус сунулся за ним. Убедившись, что за дверью никого нет, мужчина стремительно вернулся к Оллии, на ходу в сердцах оттолкнув стоявшего у него за спиной раба. На блеклом лице мужчины попеременно отражались надежда, отчаяние, вновь надежда. И он все пытался заглянуть в глаза девушке, которые та старательно отводила, кусая губы.

– Тети нет, – сказала Оллия тихо, а потом, не выдержав, закричала, словно в истерике: – Нет ее! Леопард растерзал. – И зарыдала, утопив лицо в ладонях.

– Нет, – тихо повторил маленький человек, – растерзал… – И он весь сник, стал еще меньше ростом, съежился. Рот его скривился, слезы крупными каплями потекли из покрасневших глаз, быстро сбегали по бороздкам морщин, капали с мягкого, потерявшего форму носа. Так он плакал, стоя в центре вестибюля.

Прислонившись к стене, плакала Оллия. Не вмешиваясь, стоял Мансур. Старый Сервус равнодушно качал головой, подперев щеку рукой. Выбежавшая из кухни молодая темнокожая рабыня в задумчивости покусывала ногти.

Наконец дядя, отерев руками мокрые щеки, проговорил печально:

– Ну хватит, довольно. Сколько я ее уговаривал: отрекись. Ну ради меня. Ну воскури фимиам. Ну принеси жертву Аполлону. Ну…

– Что ты говоришь, дядя? Она умерла как святая мученица, с именем истинного Бога на устах! – выкрикнула Оллия, оскорбленная словами дяди.

– Да-да, – покачал головой дядя, и было видно, что мысль его брела где-то очень далеко. Вот он встрепенулся и спросил ласково, но в его словах натянутым нервам Оллии послышался скрытый упрек: – А ты, дорогая племянница, слава Юпитеру, жива, значит… – Он не договорил, вновь заглядывая в лицо девушки, пытаясь понять, отказалась ли она от веры.

Кровь бросилась в голову Оллии. Ее бледное лицо вмиг запылало.

– Я, конечно, не так крепка в вере, – дрожащим от стыда и негодования голосом проговорила девушка, – я виновата. Я испугалась. Побежала и… – Слезы вновь потекли по ее щекам.

– И тут ее спас я, – твердо сказал Мансур, сделав шаг вперед, загородив плечом Оллию и прекращая ее терзания.

– Ты? Как? – Несчастный вдовец наконец увидел воина.

– Убил льва, – односложно объяснил Мансур.

– А леопарда ты убить не мог, – глядя на стену поверх головы Мансура, то ли спросил, то ли подтвердил мужчина.

– Я бы с радостью перебил всех зверей на арене, но не успел, – холодно ответил Мансур.

Авл Кезон перевел взгляд со стены на воина и долго разглядывал его лицо цвета меди, высокие скулы, смелый взгляд темных глаз, жесткие вислые усы, косу.

– А ты кто? – спросил он, чуть поморщившись: от воина остро пахло человеческим и лошадиным потом, звериной кровью.

– Мансур, воин непобедимого Тимура.

– В какой это провинции Рима? – равнодушно спросил Авл Кезон.

– Великий эмир Тимур не подчиняется Риму, – враждебно отчеканил Мансур, повышая голос.

Наступила тишина. Стоявшая до сих пор молча рабыня решила, что может теперь вмешаться и увести Оллию. Мансур рванулся следом.

– Куда ты? – удивился дядя. – Ею сейчас займется Пуэлла. Выкупает, сделает массаж, умастит тело, расчешет волосы. Бедная девочка так измучена. А тебе поможет старик Сервус.

Небогатый дом, в котором жила Оллия и куда она привела Мансура, имел простые белые, без росписей, стены, мраморные, без мозаики, полы. И все же это был отдельный дом, что в Риме высоко ценилось.

Выстроен он был в традиционно римском стиле. Сразу из небольшого вестибюля вы попадали в атрий. Это была центральная комната дома, с отверстием в крыше. Во время дождей вода стекала в небольшой бассейн, находящийся под отверстием, и затем использовалась по мере необходимости.

В противоположном от входа углу находилась столовая – триклиний, рядом кабинет дяди – таблиний, и далее вдоль стен две спальни.

Пройдя вглубь дома, можно было попасть в крошечный дворик – перистиль. Им особенно гордились. Он был аккуратно обсажен дымчато-фиолетовыми ирисами, белыми маргаритками и алыми маками.

Закатное солнце уже мягко золотило белые стены триклиния, когда Оллия вошла в него. В длинной белой столе, с волосами, собранными в простой греческий узел, девушка была задумчива, строга и красива.

Войдя, она печально улыбнулась картине, представшей ее взору. На центральном, предназначенном для гостей ложе, поджав под себя, по-восточному обычаю, ноги, гордо сидел Мансур. Возлежать на ложе он не хотел, хотя ноги себе обмыть рабу позволил. Шлем вместе с оружием он положил рядом. Авл Кезон поморщился: ну что поделаешь – варвар.

Мансур не обратил на это недовольство никакого внимания. Так и сидел в кольчуге, наручах, босой и с венком почетного гостя, из листьев тополя, на голове. Пил разбавленное вино, ел простую, вкусно приготовленную еду. Смотрел на сидящую напротив него на стуле Оллию, на ее бледное утонченное лицо. Впитывал жгучими черными глазами синеву ее ярких глаз и, не спеша соблюдая длительные, полные достоинства паузы, разговаривал с дядей, который успевал и печалиться о погибшей жене, и кривиться по поводу отсутствия изящества и правильных манер у Мансура, и бросать взгляды на племянницу.

В комнате быстро темнело. Уже было не разглядеть лиц.

– Почему не прикажете зажечь огня? – спросил Мансур.

Авл Кезон и Оллия немного растерялись и, переглядываясь, замешкались с ответом.

– Дядя считает, что мы не должны открыто соблюдать траур по тете. Прикрепить к дверям ветку кипариса… – удрученно сказала Оллия.

– Траур по осужденным запрещен, – перебив девушку, поспешил Авл Кезон с объяснением неприятного решения.

Оллия печально посмотрела на дядю и грустно закончила:

– Так хотя бы в память о дорогой тете погасим свет во всем доме.

Ночью никто, кроме рабов, в доме не спал. Не в силах находиться в одиночестве в спальне, Оллия, завернувшись в паллий, словно в кокон, неслышно прошла в перистиль и присела на мраморную скамью.

В небе, пробираясь сквозь редкие облака, плыла полная луна, заливая все жемчужно-серым светом. Одуряюще сладко пахли политые вечером ирисы. Нелегкие думы теснились в голове юной девушки, заставляли ее зябко кутаться в шерстяной паллий.

Вдруг кто-то дотронулся до ее руки. Нервы Оллии были настолько расстроены, что она не просто вздрогнула, как обычно в подобной ситуации, а вся похолодела, передернулась, вскочила как ужаленная и уже готова была пронзительно, на весь дом, закричать, когда в последний момент разглядела, что это был дядя, и обессиленно опустилась на скамью.

– Прости, девочка. Не хотел пугать тебя, – лицо Авла Кезона расстроенно скривилось, – но мне нужно поговорить. – Он придвинулся ближе к девушке и зашептал ей на ухо: – Ты и впрямь решила уехать с этим варваром?

Оллия молчала, не зная, что ответить. Ей было понятно волнение дяди. Дом, принадлежавший ее рано умершему отцу, был предназначен ей в приданое. Но дядя всегда надеялся, что ему удастся выдать Оллию за богатого человека. Девушка покинет дом, а обеспеченный зять позволит ему продолжать жить в этом доме. Во всяком случае, именно на таких условиях, как единственный мужчина, под покровительством которого находится девушка, он собирался давать разрешение на брак. Если же Оллия уезжала неизвестно куда, так, может, это еще лучше.

Христианское учение об отречении от земной жизни во имя жизни потусторонней, о равенстве всех перед лицом Бога, неважно, иудей ты или язычник, свободный или раб, мужчина или женщина, а особенно высказывания о блаженстве бедности несказанно пугали Авла Кезона. Нередки бывали случаи добровольного отказа христиан от богатства, которое передавалось Церкви или раздавалось бедным. Естественно, ему не терпелось услышать намерения девушки, и он неприлично спешил.

Конечно, он сожалел о погибшей Клавдии, но ведь она и сама виновата. А он еще нестарый мужчина, вполне сможет жениться, особенно имея собственный отдельный дом. Итак, дядя решил не препятствовать отъезду племянницы. Все это Оллия без труда прочитала и поняла в вопросе дяди, и от этого понимания ее покоробило.

Не понимала она другое – своего сердца. Необычная грубая красота Мансура, его сила, уверенность в себе, даже немногословность, весь не раздираемый внутренними противоречиями цельный суровый облик, столь непохожий на облик большинства римлян, которых дядя сулил ей в мужья, одновременно и пугал, и притягивал ее. Любовь к мужчине, рождающаяся в ее сердце, мешалась с чувством благодарности за свое спасение и горечью, что она не смогла стойко, как другие, перенести испытания, посланные ей небом, и потому ей будет невозможно вернуться в христианскую общину. Ей мягко, но решительно будет отказано в крещении.

Она страдала и от того, что спаслась, и от испытанного ею безмерного ужаса близкой смерти. Ведь если бы не неизвестно откуда появившейся Мансур, вместо нее, Оллии, сейчас была бы рваная кровавая груда изломанных костей. Девушка содрогалась от постоянно возникающих страшных видений, от железного запаха крови, преследующего ее в пропитанном ароматами цветов дворике. Ей нечего было ответить дяде.

Не дождавшись ответа, печально вздохнув, Авл Кезон мягко похлопал Оллию по безвольно лежащей руке, желая показать этим жестом, что вполне понимает ее чувства, и ушел спать, благоразумно решив перенести обсуждение на другое время.

Проходя через атрий, он остановился. Ему показалось, что из темноты кто-то внимательно за ним наблюдает. Авл Кезон обвел взглядом полумрак комнаты, взглянул вверх, где сквозь отверстие в крыше светились звезды, никого не нашел и, снова вздохнув, скрылся в своей спальне.

А между тем чувства не обманули мужчину, за ним действительно наблюдали. Мансур также не спал этой ночью. Он слышал и вопрос Авла Кезона, и молчание девушки. Неслышно выскользнув из-за колонны, где он притаился, Мансур прошел в перистиль.

Воин мог двигаться совершенно бесшумно, но, видя испуг девушки при неожиданном появлении дяди, он решил не испытывать вновь ее нервы, и Оллия издали услышала его приближающиеся шаги. Подняла опущенную голову.

Мансур сел рядом на скамью, взял руку девушки в свои руки. Ее узкая небольшая ручка скрылась в больших ладонях. Воин испытывал сейчас совершенно неожиданные, немыслимые для себя чувства. Он гладил руку девушки и таял от прилива нежности, мучался, не находя слов для своих чувств.

– Я не умею говорить тех слов, что говорят поэты. Но я полюбил тебя с первого взгляда. Ничего не бойся. Я скорее умру, чем позволю тебя обидеть.

– Я знаю, – тихо сказала Оллия. Ее глаза мягко лучились в лунном свете. Она дотронулась рукой до щеки воина, ласково провела по ней, коснулась его губ.

– Ты увидишь пустыню и беспредельные волны песка, желтого, как твои нежные волосы. Ты залюбуешься быстрыми водами Окса. Ты полюбишь небо Бухары, такое же синее, огромное, яркое, как твои глаза. Ты увидишь башни благословенного города – столь высокие, что по ночам звезды ложатся на них отдыхать, – с глубокой страстью сказал воин.

Оллия улыбнулась:

– А говорил, что не умеешь, как поэт. О, ты говоришь еще лучше. Конечно же, я поеду с тобой. Но может быть, ты останешься здесь, в Риме, – голос ее зазвучал неуверенно, словно она уговаривала сама себя, – это ведь дом моего отца. Он будет твоим после нашей женитьбы.

– Нет, – отрезал Мансур, – мне здесь нечего делать.

Оллия встала, легко прикоснулась теплыми губами к щеке мужчины и ушла. Складки плаща мягко потянулись вслед за ней по гладким плитам. Совершенно очарованный, Мансур безмолвно смотрел ей вслед.

Следующие несколько дней прошли для Оллии как во сне. Они бродили по рынкам Рима, отыскивая торговцев, слышавших о реке Яксарт. К глубокому изумлению Оллии, оказалось, что такая река известна римлянам еще со времен походов Александра Македонского, покорившего Бактрию и Согдиану и даже женившегося на бактрийской княжне Роксане. Но дело осложнялось тем, что никто из римских купцов не ходил столь далеко на восток.

Вскоре они познакомились с богатым купцом, который с большим торговым караваном отправлялся в Антиохию.

Это был красивый мужчина средних лет с круглыми карими глазами, крупным носом и полными влажными губами сластолюбца. Своим высоким ростом, плотным телосложением, завитыми на греческий манер волосами, тогой, тщательно задрапированной многочисленными складками, Квинт Минор напоминал ожившую и сошедшую с постамента статую.

Оллии он не понравился с первой минуты. От его бесцеремонных, оценивающих ее взглядов, от звуков звучного вибрирующего голоса ее передергивало.

– Нам предстоит долгий путь. Мы успеем познакомиться поближе, – многозначительно и игриво сказал он Оллии.

Сопровождающая Оллию рабыня Пуэлла, постоянно находящаяся за спиной девушки, тихо прошептала ей на ухо: «Ну и кот». Но она даже не успела договорить, как Мансур сделал шаг вперед вплотную к купцу и, жестко глядя ему в глаза, отчеканил:

– Ты не будешь знакомиться с этой девушкой. Ты вообще забудешь ее лицо.

Квинт Минор, не привыкший к такому обращению, выкатил свои круглые глаза и открыл рот, чтобы возмутиться. Но что-то уткнулось ему в полный живот. Купец опустил глаза и с изумлением увидел кинжал в руке Мансура. Тогда он не стал возмущаться, а быстро согласился с доводами Мансура и кивнул головой. Кинжал исчез, Мансур отступил в сторону.

Пуэлла, уже ненавидящая Квинт Минора, как только рабыня может ненавидеть торговца рабами, тряхнула черными пружинками волос. Она не могла улыбнуться открыто, но в глазах ее без труда читалось удовольствие от увиденного.

Постепенно Мансур и Оллия определили для себя план пути. От Рима вместе с торговым караваном они дойдут до Брундизия. Затем на кораблях вокруг Греции доплывут до Антиохии. В Антиохии римские купцы товары продадут и повернут назад. А Мансуру с Оллией придется заново искать тех, с кем можно будет двинуться дальше на восток. Через Месопотамию, Ассирию, Парфянское царство.

Еще несколько дней Оллия лихорадочно собиралась в путь, отбирая нужные ей вещи. Осознав, что племянница действительно уезжает, Авл Кезон неожиданно загрустил. Он почувствовал, что ему невыносимо трудно навсегда расстаться с единственным родным человеком. Удрученный, он ходил следом за Оллией по дому, выискивая моменты, когда они были вне досягаемости зорких внимательных глаз Мансура, и умолял свою дорогую девочку одуматься, не бросать старика. Оллия закрывала белое лицо руками, тихо плакала, но решения своего не меняла.

– Прости меня, дядя. Но я не могу без него жить. Значит, такая моя судьба. Покоримся же ей.

– Но это же безумие!

– «…Если есть любовь на свете, – а она есть, – то она недалека от безумия». Марк Туллий Цецерон, – задумчиво глядя мимо дяди, произнесла Оллия.

Подошел день, назначенный к отъезду. Караван отправлялся утром от восточных ворот. Необходимые в дороге вещи еще вечером были сложены Пуэллой и Сервусом в приготовленную повозку. Конь для Мансура был выбран, куплен и ждал его там же, за городом. От этого Мансур находился в еще более приподнятом настроении.

Он шел быстрым шагом, спеша покинуть надоевший ему чужой город. С иными чувствами шла Оллия, ее взгляд скользил по стенам домов, по знакомым улицам, задерживался на фонтанах. Она старалась запомнить запахи родного города, впитывала его шум, привычную речь прохожих.

Выйдя из города и кинув на него прощальный взгляд, Оллия решительно отвернулась. Впереди их ждала, пугала и манила вымощенная камнем дорога, теряющаяся в неоглядной дали. Мрачной стражей стояли вдоль нее прямые строгие кипарисы. Тихо шевелили листьями серебристые тополя, игриво показывая то блестящую поверхность зеленого листа, то белый войлок нижней опушки. Благоухал белыми цветами вечнозеленый мирт.

Отдавая последние распоряжения, заставляя бегать недостаточно быстрых, по его мнению, слуг, вдоль наполненных товаром повозок важно прохаживался Квинт Минор. Его завернутая в темный дорожный плащ фигура была монументально внушительна и хозяйственно нетороплива.

Увидев Мансура, который одной рукой держал повод долгожданного коня, а в другой сжимал ладонь Оллии, Квинт Минор усмехнулся и, подойдя, отозвал Мансура на минуту для решения важного вопроса.

Оллия с трудом заставила себя отпустить руку Мансура и следила встревоженными глазами, как мужчины идут в сторону от дороги по редкой серо-зеленой траве, как вороной конь, медленно следуя за Мансуром, пытается на ходу сорвать лепесток-другой желтых цветов испанского дрока.

Что говорил Квинт Минор Мансуру, Оллия не слышала, но догадывалась. Вновь, видимо, требует увеличить задаток. Этот человек запрашивал дополнительной платы при каждой встрече, столь виртуозно изобретая новые расходы, что Оллия всерьез опасалась, что им может не хватить денег на весь долгий путь.

Девушка была права: речь действительно шла об этом. Квинт Минор настаивал. Мансур отрицательно покачивал головой.

– Следующая плата, как и договорились, будет в Антиохии, – твердо сказал воин.

Его соскучившиеся по коню руки любовно оглаживали небольшую, гордо приподнятую голову благородного животного, бесконечно поправляли уздечку, седло.

Недовольно поджав полные губы, пренебрежительно глядел Квинт Минор на темные руки варвара, ласкающие коня. Блеск камня в необычном кольце Мансура привлек его внимание. Он удивленно приподнял левую бровь.

– Хорошо. Дай хотя бы еще это кольцо, и до Антиохии я этот разговор больше не подниму.

– Возьми, – презрительно сказал Мансур.

Бедный Мансур, если бы он хоть на мгновение мог предположить, что случится, когда он отдаст кольцо. Если бы хоть на мгновение у него мелькнула такая мысль, то отнять это кольцо у воина было бы возможно только с жизнью.

Но Мансур был спокоен. У него есть все, что он любит. Прекрасная дивная девушка, быстрый горячий конь и дальняя дорога. Он не мелочен и не жаден. Мансур попытался снять кольцо. Оно не снималось.

– Дай я, – сказал Квинт Минор и протянул руку. Кольцо легко соскользнуло к нему в ладонь. Он тут же принялся его внимательно разглядывать.

– Да, вести торговлю и не быть жадным и лживым, наверное, невозможно, – проговорила Пуэлла за спиной Оллии.

Оллия, повернув голову, взглянула в умное лицо женщины и вновь посмотрела на стоящих в отдалении мужчин. В первую секунду она не поняла, что изменилось. Вот стоит Квинт Минор, что-то разглядывая в руках. Рядом конь Мансура. Но где же он сам? И Оллия, холодея от необъяснимого страха, пошла к ним.

– Мансур, Мансур, – звала она, обыскивая растерянными глазами окрестности. Высокие, седые, жесткие, как проволока, листья ковыля цеплялись за одежду при каждом ее шаге. Желтые цветы дрока пачкали паллий. Мансура нигде не было.

Услышав шаги Оллии, ее дрожащий от испуга голос, Квинт Минор оторвался от разглядывания камня, тоже удивленно осмотрелся. Странно – куда же делся варвар, только что был здесь. А впрочем, не все ли равно, красотка-то осталась.

Испуганные глаза Оллии соперничали синевой с небом. Волосы, красиво уложенные умелыми руками Пуэллы, золотились в блеске солнца, побледневшее лицо было белее алебастра.

– Где Мансур? – спросила Оллия, напрасно ища ответа в лице мужчины.

– А, – неопределенно протянул Квинт Минор, не имея сил оторвать алчный взгляд от красавицы. Решение тут же созрело в его быстром уме, непреднамеренно отразилась во взгляде. – Солнце высоко. Пора ехать, моя девочка. А за Мансура не беспокойся, он догонит. Оставлю раба с лошадью ожидать его. Устраивайся в повозке. Торопись. Торопись.

И Квинт Минор, поедая глазами девушку, попытался приобнять ее и подтолкнуть к повозке. Оллия отшатнулась, накинула край паллия на голову и отрицательно ею покачала:

– Нет. Без Мансура я не двинусь с места. Буду ждать его здесь.

Квинт Минор засуетился. Надо бы ехать, но оставить такую красавицу? Дорога длинная, опасностей много. Без Мансура он будет девушке единственной защитой. Только бы уговорить ее сесть в повозку, в дороге он своего не упустит. Ах, молодость, ах, нежность, ах, синие глаза.

Крупное лицо Квинт Минора стало игривым и сладким до приторности. Оллия, не выдержав, отвернулась. Мужчина продолжал настаивать. Явная неприязнь девушки его мало трогала.

Внезапно он вспомнил о кольце, которое держал в ладони, и, остановившись, быстро надел его на третий палец левой руки.

– Да, необычное кольцо, – решил он, разглядывая его на руке. – Будет моим талисманом, дела как раз складываются удачно. – И он еще раз, преувеличенно манерно, повернул холеную пухлую руку, любуясь гладким лиловым камнем.

Луч блеснул в камне столь неожиданно ярко, что Квинт Минор зажмурился. Открыв глаза, он увидел не блеск камня, а выплывающий из его жаркой лиловой глубины глаз, пристально на него смотревший. Не отрывая взгляда от камня, Квинт Минор попытался отскочить, отпрыгнуть от страшного глаза, потом затряс рукой, словно хотел сбросить гадкое насекомое. Но тут сознание его покинуло, ноги подломились, и он упал, скрылся в траве.

Оллия не видела, как Квинт Минор надел кольцо Мансура. Не видела его испуганных нелепых прыжков и его исчезновения. Она стояла, не двигаясь, среди колышущейся травы. От каравана пришли слуги узнать, где владелец. Оллия безучастно смотрела на их лица, слышала голоса, но не понимала, о чем идет речь. Пуэлла предложила присесть на траву. Оллия не ответила.

Наступил полдень. Горячее солнце безжалостно заливало белым зноем окрестности. Рим сверкал на холмах. Утомленная Пуэлла несколько раз подходила, чтобы предложить девушке вернуться домой, и каждый раз, взглянув в ее окаменевшее лицо, молча отходила. Незаметно приблизился вечер. Не дождавшись хозяина, слуги отвели повозки на постоялый двор. Посеребрив окрестности, взошла луна. Звезды разбежались по небу. Измученная рабыня наконец решилась:

– Ты устала, Оллия. Пойдем домой. Будешь ждать его возвращения дома.

– Нет, – глухо сказала девушка, – он никогда не вернется. Никогда.

Она протянула тонкие руки к небу, к мерцающим в недосягаемой высоте звездам, позвала:

– Мансур! Где ты, любимый? Неожиданно ты появился и неожиданно исчез. Но как я буду жить без тебя? – Руки ее упали, из глаз потекли слезы. Молчало небо, молчали в холодной высоте звезды. И только ветер, шуршащий стеблями ковыля, был ей ответом.

* * *

Темная южная ночь обступила Мансура. Ветер с пустыни нес прохладу и запах пыли. Опираясь руками в колено правой ноги и поджав под себя левую, он сидел на сухой каменистой земле и смотрел на чернеющие вдали стены Бухары, поднимающиеся ввысь минареты, купола мечетей. Гулко ухнула сова. Фыркнул и ткнулся носом в плечо любимый конь Тарья. Оглянувшись, Мансур увидел освещенный беспокойными огнями дворец Махмуд-хана.

«Кого они ищут? Ах да. Сбежала женщина из гарема. Но ведь это было так давно. Или недавно? – Он повел диким взглядом. – Джины, что ли, надо мной насмехаются или дух тьмы лукавый Иблис морочит?»

Поодаль, среди мелких камней и жалких стеблей высохшей травы, валялся брошенный аркан. Мансур вспомнил, как набросил его на шею невольника, как засверкало кольцо у того на пальце.

«Все дело в кольце, – внезапно понял он, – я надел это кольцо и оказался в Риме. Отдал кольцо и вернулся назад в Бухару. Вернулся. Я вернулся… – Мансур вскочил на ноги, – а Оллия осталась там, у дороги».

Мансур быстрым шагом поспешил к Бухаре. Остановился. Подумал и пошел в обратную сторону к ханскому дворцу. Опять остановился. Перекинул уздечку через голову гнедого коня. Вновь застыл. Уткнулся лицом в жесткую гриву коня, зашептал как другу:

– Тарья, что же делать? Тарья, куда скакать? Где искать?

С восточной стороны поднялась полоса света. По мере того как ширилось розовое небо, высокие стены Бухары меняли цвет, осветился минарет Калян, точно свеча, вознесенная в небо и видная со всех сторон города, выдвинулась из темноты мощная крепость Арк, возвышающаяся над площадью Регистан, вырисовались утопающие в ажурной зелени сады Джуи-Мулиан. От выпавшей росы благоухание цветов разливалось в воздухе.

Рассвет застал Мансура сидящим на земле. За ночь созрело решение. Он хотел ехать из Рима в Бухару с торговым караваном. Что мешает ему поехать в обратную сторону? Из Бухары в Рим, за Оллией. Он по мчится как ветер, пересаживаясь в пути с одного коня на другого. Он получит пайцзу, пропуск для свободного проезда.

Вскочив в седло, Мансур решительно поскакал к Бухаре. С гиканьем помчался по улицам, заставляя прохожих, спасаясь от копыт его коня, бросаться врассыпную в разные стороны, прижиматься к глиняным стенам.

Быстрее. Быстрее. Он ходил по караван-сараям, разговаривал с купцами, узнавал дорогу. Спешил, его лихорадило. Нахлестывал нагайкой коня. Быстрее, быстрее в путь. Мелькали зигзаги улиц.

И вдруг среди этого вихря он внезапно остановился. Недовольный конь взвился на дыбы. Одна из улиц показалась знакомой. Ну да, вот переулок. Дом, где жил странный толстый невольник, у которого он отнял кольцо. Может, он что-то знает.

Спешившись, Мансур постучал рукояткой плети в маленькую облупленную калитку. За дверью раздались быстрые семенящие шаги, и Рано-опа ее распахнула. Увидев воина, она громко вскрикнула, с силой захлопнула калитку и даже задвинула засов.

– Не бойтесь, – поспешил сказать Мансур, – я не причиню вам зла. Я лишь хотел спросить.

– Не причинишь зла, – выкрикнула женщина, в сердцах настежь распахнув калитку, – глаза твои бесстыжие!

Ее маленькая фигурка трепетала от возмущения, сухие кулачки судорожно сжимались. Казалось, этот «воробей» сейчас стремглав, не раздумывая, бросится на высокого сильного воина.

Услышав крик жены, из дома вышел Садруддин-ока и поспешил к ней. Полы его халата развевались, в руке он держал калям, тростинку с заостренным концом, которой писал и которую забыл в спешке положить на стол.

Мансур вдел уздечку коня в кольцо калитки, наклонив голову, переступил порог.

– За что вы сердитесь? Не у вас я увез дочку.

– Проклятый. «Не у вас», – продолжала шуметь Рано-опа, увертываясь от рук мужа, желающего ее успокоить. – Алтынгуль была невестой сына. И если бы не ты, ждала бы я сейчас внуков. А теперь остались два одиноких старика.

– Так это ваш сын увез девушку из гарема, – задумчиво сказал Мансур.

Тут Рано-опа, поняв, что сболтнула лишнее, пожелтела от страха и начала придвигаться к мужу.

– Не знаю. Ничего не знаю, – бормотала она, отводя глаза, цепляясь за халат Садруддин-ока, прячась за его спиной. Все, пропадать им под пытками палача. Мыслимое ли дело – выкрасть девушку из гарема хана.

Но воин сказал слова, которые поразили:

– Любил, знать, сильно. – Потом, стряхнув с себя задумчивость, спросил неожиданно: – У вас еще слуга был? Толстый такой.

Прикрыв часть лица платком, Рано-опа обожгла воина ненавидящим взглядом:

– Турдым тоже исчез. А какой невольник был! Расторопный, послушный. А все ты! – не выдержав, вновь выкрикнула попрек женщина из-из плеча мужа.

Мансур смотрел на пожилую пару, молчал. Те ежились, дрожали под непонятным взглядом.

– Вы, наверное, образованный человек, – обратился Мансур к Садруддину, пристально глядя на калям в его руке.

– Я переписчик книг, – осторожно ответил Садруддин-ока, не понимая, чего добивается воин. – Переписывая, читаю.

– Слышали вы когда-нибудь о Римской империи? Она находится далеко отсюда, среди вечерних стран.

– Да, была такая империя, – ошеломленный вопросом воина, не сразу ответил Садруддин-ока, – но давно распалась под ударами северных племен.

– Распалась… Давно… – удивленно протянул Мансур. – Что значит «давно»?

– Ну столетий так десять или двенадцать назад. Не могу сказать точно.

Мансур устремил на Садруддина непонимающий взгляд. Его лицо застыло. Непривычный к анализу ум с трудом воспринимал сказанное.

Мелодично журчала вода в арыке. Тихо шелестели листья. Пахло свежими лепешками из тандыра.

Летели минуты. Глаза воина смотрели не мигая. Садруддину казалось, что он смотрит не в глаза человека, а заглядывает в два черных бездонных пустых колодца. Муж и жена опасливо жались друг к другу. Что на уме у этого воина? Выхватит меч, снесет им обоим головы или потащит в зиндан[56], где они сгниют заживо среди грязи и насекомых? Они еще чуть отступили назад, зашептались, не сводя с Мансура испуганных глаз.

– Чего это он? Странный какой-то. Может, больной? – прошептал Садруддин-ока.

– Алтынгуль увез, Турдыму голову в кровь разбил – больной не был. Так ему, проклятому, и надо, – злым шепотом ответила Рано-опа.

Мансур очнулся, перевел взгляд на женщину, та отшатнулась, съеживаясь, приподняла плечи, втягивая голову. «Доболталась», – пронеслось в ее голове.

– Не проклинай меня, женщина, – горько сказал Мансур, – за свое зло я уже наказан. – Он повернулся и вышел.

Садруддин-ока и Рано-опа бросились к закрытой калитке; тесня друг друга, смотрели в щель. Мансур отвязал повод коня и вновь застыл, словно забыл, зачем он это сделал, слушал шепот, прерывистое дыхание наблюдавших за ним людей. Вскочил в седло и шагом покинул переулок.

Несколько дней Садруддин-ока и Рано-опа жили в постоянном страхе, не покидали дом, вздрагивали от каждого неясного шороха. Но день проходил за днем, а никто к ним не врывался.

Однажды на улице Садруддин-ока встретил проезд Махмуд-хана. Едущие впереди телохранители разгоняли плетьми любопытных. Все встречные падали на колени, склоняли головы до земли, не смея смотреть. Чуть скосив глаза, среди ханских джигитов, замыкающих процессию, переписчик увидел знакомого воина. Джигит также узнал переписчика. Проезжая мимо, все смотрел на него.

– И клянусь всемогущим Аллахом, – рассказывал Садруддин-ока жене, – в его глазах была неподдельная тоска.

В самом конце 1404 года во главе двухсоттысячной армии великий эмир Тимур отправился в Китай. Среди его воинов, гулямов-удальцов, был и Мансур. В Бухару он не вернулся. Убит ли в бою? Замерз ли в морозной степи? Нет ответа. Как сотни лет назад, шуршат в степи сухие травы ковыля. И в тихом шуршании явственно слышен чистый голос Оллии: «Мансур, где ты, любимый?»

Квинт Минор

Сладко потянувшись, Квинт Минор открыл глаза. Прямо над ним в угольно-черном небе остро сияли звезды, серебром отливала неполная луна, выставив вверх острые рожки. Обступившая его духота была густой, влажной и одновременно пахла пылью.

Лежа спиной на жесткой циновке, разглядывая звезды, казавшиеся удивительно близкими, Квинт Минор все никак не мог вспомнить, когда и где они устроились на этот ночлег.

Так и не вспомнив, он прикрыл сонные глаза и предался приятным мечтаниям. Предметом его мечтаний была Оллия, которая нравилась ему все больше и больше. Ее строгая красота достойна императора, а не какого-то там смуглого варвара. Он, Квинт Минор, и сам не прочь на ней жениться. Правда, у него уже есть жена. Эта несносная Гортензия. Но можно ведь дать неугодной жене развод.

И мужчина все дальше и дальше улетал в своих фантазиях, представляя, как он дает развод Гортензии, как, оскорбленная и униженная, та бушует, безжалостно бьет посуду в доме, который вынуждена покинуть. Как слуги, придав своим лицам приличествующее случаю сочувствие, в душе посмеиваются над нелюбимой хозяйкой. При этих мыслях Квинт Минор даже довольно хихикнул.

Продолжая тешить свое тщеславие, он рисовал выход Оллии в свадебном наряде к ожидавшему ее жениху, его друзьям и родным. С нежной улыбкой на губах, предназначенной ему, Квинт Минору, в особой длинной тунике с белым шерстяным поясом, завязанным сложным геракловым узлом, который не так-то просто будет развязать, с венком из вербены на светлых волосах, разделенных по традиции на шесть частей, она медленно идет ему навстречу. Огненно-желтое покрывало несколько спущено на белое алебастровое лицо.

Да, он уже видел на лицах друзей восхищение и зависть, и его полные губы растягивала улыбка. В эту минуту, как точно подметила Пуэлла, Квинт Минор действительно был похож на сытого кота. Еще немного – и он довольно замурлыкает.

И тут неожиданно, в самый разгар мечтаний, Квинт Минор почувствовал чужую руку у себя на животе. Открыв глаза, он посмотрел на живот и убедился в реальности происходящего. Чужая рука просунулась под его одежду, погладила его круглый живот и начала медленно спускаться, поглаживая и щекоча.

Квинт Минор схватил похотливую руку и сел, хлопая глазами. Рядом с ним раздался шепот:

– Не бойся. Дети спят.

Квинт Минор повернул голову и увидел лежащую на соседней циновке женщину. Ее глаза блестели в свете луны. Черные волосы разметались по подушке.

– Ты кто? Блудница? – спросил Квинт Минор, силясь вспомнить предыдущий вечер.

– Блудница?! – разгневанным шепотом произнесла женщина и тоже села. – Ты что, вина опился? Назвать жену блудницей. Да ты единственный мужчина, что познал меня.

– Да кто бы хотел тебя познавать, – пренебрежительно сказал Квинт Минор, и от этих слов узкие вытянутые глаза женщины расширились, а рот с полными губами приоткрылся в возмущении.

Надо отметить, что Квинт Минор был не прав. Сидящая рядом высокая крепкая женщина с крупными чертами лица была по-своему привлекательна. Просто Квинт Минор в своих фантазиях уже развязывал пояс и спускал тунику с волшебного плеча Оллии, а тут такая неожиданность.

– Стыд говорить такое обо мне при наших детях, – гневно сказала женщина и повела рукой.

Проследив за направлением ее руки, Квинт Минор наконец увидел себя сидящим на каком-то плоском возвышении с невысоким ограждением из глиняных кирпичей. Под ним была простая циновка из тростника. Рядом на такой же циновке сидела рассерженная женщина, и далее в ряд еще на четырех циновках спали дети. Старшей девочке было лет десять, а младшему мальчику два года.

Равнодушно посмотрев на детей, мужчина встал и подошел к ограждению. Оказалось, что он спал на крыше небольшого дома, сложенного из глиняных кирпичей.

– Зачем спать на крыше?

– Не так жарко. Да и насекомые меньше донимают.

– А зачем этот забор?

– Чтоб дети случайно не упали. Да и любопытные соседи не смогут заглядывать. Ты же сам сделал.

– Я сделал?! Ты чего меня путаешь, женщина? Знать я тебя не знаю и детей твоих тоже. Позови управителя каравана. Где все слуги?

– Слуги?! У нас нет слуг.

Рассерженно поджав губы, Квинт Минор подошел к краю крыши и стал спускаться по лестнице вниз, в маленький дворик. Ну сейчас он задаст всем бездельникам!

Дворик, освещенный неярким светом луны, был пуст. Высокая пальма с тяжелыми гроздьями желтых фиников одиноко качала своими длинными редкими листьями.

Квинт Минор выглянул на улицу. Вдоль узкой улицы неровной линией тянулись глинобитные ограды. Он сделал несколько шагов. Босые ноги утонули в мелкой, как пудра, пыли, щекотно просочившейся сквозь пальцы. Непривычный ходить босиком, купец остановился, оглядел себя. До пояса он был гол, а дальше шла какая-то юбочка.

«Что происходит, где караван?» – задал он себе вопрос и оглянулся. И в одну и в другую сторону тянулся лабиринт незнакомых узких улиц, углубляться в который он не решался. Облокотившись на ограждение крыши, за ним наблюдала женщина, назвавшаяся женой.

Квинт Минор еще раз посмотрел вдоль пустынных ночных улиц и, вернувшись в сад, полез на крышу. Женщина, усмехнувшись, отошла.

Купец забрался на крышу, лег на прежнее место, рядом с демонстративно повернувшейся к нему спиной женщиной, и стал думать. Человек он был не глупый и быстро вспомнил, что все неожиданности с ним начались в тот момент, когда он надел кольцо Мансура.

Вытянув руку, он стал вновь рассматривать кольцо. В темноте ночи лиловый камень светился глубоким теплым цветом, напоминая старое вино. Он был загадочен, но не страшен.

«Если, надев кольцо, я очутился здесь, то, сняв, вернусь назад. Это логично», – решил Квинт Минор и стал снимать кольцо с пальца. Кольцо не снималось.

– Откуда у тебя глаз Гора? – неожиданно произнесла женщина. Она уже давно повернулась и с любопытством смотрела, как мужчина силится стащить кольцо с пальца.

– Какого Гора? – борясь с кольцом, пропыхтел купец.

– О боги, великие и могущественные! Что же это происходит? – сказала женщина, приподнимаясь и становясь на колени. – Какие неумные вопросы задает этот человек. Должно быть, шему так на него повлиял. Столько дней дует ветер, приносящий жаркое дыхание песков. В Ниле почти не осталось воды. Пустыня грозит поглотить нас. И всех охватывает смертельный страх.

– Ты сказала «Нил», женщина? – бесцеремонно перебил ее Квинт Минор. – Но ведь Нил находится в Айгуптосе.

– Зачем это ты называешь нашу землю, как чужие нам греки. Та-Кем – вот как надо.

– Та-Кем, – озадаченно протянул Квинт Минор. – Ничего не понимаю.

– О Хапи, бог Нила, благословенный и щедрый податель влаги, дарующий жизнь Черной земле, выйди наконец из своего подземного царства, чтобы берега наши не засыхали! Принеси на поля плодородный ил, чтобы пашни давали обильные урожаи, а на лугах была сочная трава для быков и антилоп наших, чтобы подул спасительный северный ветер и остудил разгоряченную голову мужа моего, вернул смысл в его вопросы.

С интересом дослушав слова женщины, Квинт Минор произнес:

– А теперь по порядку. Как тебя зовут? Кто такой Гор? Что значит «шему»?

Женщина открыла рот. В ее глазах заплескался испуг. Ей хотелось броситься вниз по лестнице и убежать к соседям, но не могла же она оставить спящих детей.

– Имя мое Мери-Пта, – осторожно сказала женщина и выжидательно посмотрела на Квинт Минора, не зная, продолжать ли ей.

Квинт Минор удобно откинулся на тонкую подушку, подложил под голову руки и благосклонно кивнул Мери-Пта, поощряя ее рассказывать и показывая всем видом, что он готов внимательно слушать.

– Где я, слабая женщина, найду слова, достойные поведать о могущественных богах?

– Ничего-ничего, поведай, – насмешливо проговорил Квинт Минор.

Но Мери-Пта этой насмешки не заметила. Женщина закрыла глаза, припоминая мистерии, виденные ею в храмах, в ее цепкой памяти зазвучали проникновенно-торжественные слова жрецов, и, стараясь подражать им, она заговорила. Стоя на коленях, подняв к небу лицо, вздымая сильные руки, она повторяла запомнившиеся ей слова, и голос ее постепенно окреп, зазвенел. Проснулись старшие дети и, лежа на своих циновках, завороженно слушали мать.

– У Геба и Нут, на радость им и владыке вселенной, родился Осирис. Следом за Осирисом родился рыжеволосый Сет, а за ним две сестры – Исида и Нефтида.

Еще в утробе матери своей Нут, Осирис и Исида полюбили друг друга. Когда Осирис, владыка вечности и бесконечности, вырос, он стал справедливо править Та-Кем.

О, как завидовал Сет своему брату. О, как он жаждал власти. Обманом заманил коварный Сет Осириса в сундук и, забив гвоздями, выбросил его в море. И черной тенью пало небо на землю.

Но, зацепившись за ветвь, не уплыл сундук. Нашли тело своего брата Исида и Нефтида. Приблизились они к нему. Одна – справа. Другая – слева. В образе птицы Хат – Исида. В образе соколицы – Нефтида.

Спеши, спеши! Плачь о брате твоем, Исида! Плачь о брате твоем, Нефтида! Плачь о брате твоем![57]

Слушая рассказ Мери-Пта, Квинт Минор приподнял левую бровь, выражая этим удивление, и подумал мимолетно: «А она ничего».

Слова женщины странно обволакивали, мужчину охватило сладостное состояние покоя. Глаза то открывались, то закрывались. Голос Мери-Пта звучал то совсем рядом, то отлетал вдаль. Образы чужих богов путались в голове. Ему чудилась Исида, и у богини было то синеглазое тонкое белое лицо Оллии, то вдруг оно превращалось в крупные твердые черты Мери-Пта и сверкало страстными черными глазами.

– Во время погребения магическими заклинаниями, на время, вдохнула Исида жизнь в Осириса и зачала от него сына. Затем она спрятала тело Осириса, но вышедший на охоту Сет нашел тело, разрубил на четырнадцать кусков и разбросал по всей стране.

Горько стеная, великая Исида собрала все части тела и похоронила. Потом она удалилась в заросли папируса, туда, где вьют гнезда бесчисленные стаи птиц, а в воде живут крокодилы и гиппопотамы, и родила младенца Гора.

Возмужав, Гор сразился с Сетом. Сет оказался сильнее и вырвал у Гора глаз – чудесное Око. Но не сдался Гор. Он оторвал у Сета то, что делало его мужчиной. Отобрав Око, Гор дал его проглотить своему отцу, Осирису. И ожил Осирис, и передал он трон Та-Кем Гору, а сам стал владыкой Царства мертвых.

На этих словах Мери-Пта замолчала и опустила руки, глядя на мужа. Лежа с закрытыми глазами, Квинт Минор прошептал сквозь дремоту:

– Любопытно, любопытно. Значит, этот глаз – талисман. Так я и думал. Вопрос в том, как снять кольцо?

Не отвечая, Мери-Пта легла на свою циновку и закрыла глаза. Сонно заворочались дети, устраиваясь поудобнее, вскоре заснул и Квинт Минор.

Странные беспокойные сны снились ему, мучая кошмарными видениями. То Мансур приставлял к его шее кинжал, заставляя надеть кольцо, из которого не мигая смотрело чудесное Око, то сам бог Гор проходил пугающей тенью, с головой сокола и единственным глазом.

Шум, крики, звуки барабанов разбудили Квинт Минора. Некоторое время он продолжал лежать, вспоминая. Произошедшее ночью так переплелось в воспоминаниях со снами, что он все силился и не мог понять, где же кончается сон и начинается действительность.

На улице послышался топот ног, и в утреннем воздухе запахло пылью. Снизу громко позвали:

– Яхмос! Проснись, Яхмос! Священный Нил прибывает. Поспешим на берег.

Услышав эти слова, Мери-Пта быстро поднялась, стремительно подошла к краю и, перегнувшись, посмотрела вниз. Ее простое узкое платье из льна имело разрез до пояса. Сильная загорелая нога женщины обнажилась. Повернувшись, Мери-Пта сказала, обращаясь к Квинт Минору:

– Что же ты лежишь? Мой брат Саамон зовет тебя.

– Кого зовет?

– Тебя, Яхмос. Кого же еще?

Квинт Минор хотел сказать, что его зовут иначе, но передумал. Поднявшись с циновки, мужчина оглядел себя:

– Где моя одежда? Не могу же я идти в одной набедренной повязке.

– Конечно. Спустимся в дом.

В небольшой комнате дома гладко выметенный земляной пол был застелен циновками. Возле стены стояло несколько грубо сколоченных квадратных стульев с низкими, не выше ширины ладони, спинками. Деревянная кровать с сеткой от москитов опиралась на ножки, кончавшиеся бычьими копытами. По углам комнаты стояли кувшины и горшки из обожженной глины. И повсюду на циновках лежали подушки.

Оглядывая простоту обстановки, хотя по меркам Египта того времени это было и не самое бедное жилище, Квинт Минор невольно вспоминал свой просторный дом. Светлые стены, разрисованные художником, мраморные полы, прямоугольный перистиль, окруженный крытой колоннадой, полный цветущих растений. И самое главное – рабы. Рабы всех возрастов, готовые выполнить любое, даже самое замысловатое, желание хозяина.

Пока Квинт Минор столь некстати растравлял себя воспоминаниями о своем богатом доме, Мери-Пта подошла к деревянному плоскому сундучку, который одновременно был и табуретом с перекрещенными ножками, открыла его, достала накладной воротник, собранный из нескольких рядов керамических бус, и надела его на шею мужа. Руки украсила замысловатыми браслетами из бронзы, а голову – круглым черным париком из шерсти животного.

Закончив, женщина сделала шаг в сторону, словно любуясь своей работой. Несколько секунд Квинт Минор, ожидая, смотрел на Мери-Пта. Затем, поняв по ее лицу, что она закончила, изумленно оглядел себя.

Округлый живот купца выдавался вперед над широким поясом и поддерживал короткую, до колен, белую юбку, из-под которой виднелись некрасивые, по-мужски худые ноги. Обнаженные полные груди неприлично подрагивали. Воротник давил шею. Маленький шарик из масла с благовониями, вставленный в парик, чтобы таять и освежать лицо, издавал резкий запах и, смешиваясь с запахом шерсти, щекотал в носу.

Квинт Минор, привыкший облачать себя в благородную тогу, которая своими многочисленными складками скрывала излишества тела и делала его похожим на статуи сенаторов, просто обомлел.

– Это все? – спросил он. – Я должен так идти?

Теперь изумление появилось на лице женщины, она не понимала, чем недоволен муж.

В этот момент в комнату вошел Саамон – юноша среднего роста, худощавый, чуть сутулый. Молодое бесхитростное лицо его, полное ребяческой веселости и восторженности, было гладким. Смуглая кожа с красноватым отливом блестела, смазанная маслом. Небольшой круглый парик из коричневых шелковых нитей покрывал голову.

Придирчиво оглядев Саамона и убедившись, что одеяние юноши ничем не отличается от его собственного, Квинт Минор проворчал:

– Ну хорошо. А где сандалии?

– Сандалии? – недоуменно протянула женщина. – Разве мы знатные царедворцы, чтобы ходить в сандалиях?

– Тьфу ты, – рассерженно проговорил Квинт Минор и стремительно вышел из дома. Одетым или раздетым, но надо принимать меры к своему возвращению назад, в Рим. Надо действовать.

В углу маленького двора он увидел гончарный круг, печь для обжига, полки с готовыми глиняными мисками, чашками.

– Кто здесь занимается горшками? – деловито спросил Квинт Минор, останавливаясь.

– О Астарта! Великая исцелительница, отгони демонов болезни от моего мужа, верни ему память! Ты здесь работаешь и ремеслом своим кормишь детей наших, – раздраженно и устало закончила женщина.

Словно в подтверждение ее слов с плоской крыши ловко, как обезьянки, стали спускаться абсолютно голые дети. Головы детей были выбриты, и лишь на левом виске висела прядь, завитая в локон или заплетенная в косичку.

Квинт Минор посмотрел на блестящие голые попки детей. Да ни за что на свете он не собирается работать и кормить этих бесхвостых краснокожих мартышек. Не говоря больше ни слова, он вышел на улицу. За ним суетливо поспешил Саамон.

– И я с тобой работаю, – радостно сказал Саамон, заглядывая в глаза римлянина и неуклюже поднимая босыми ногами клубы пыли.

Не останавливаясь, Квинт Минор кинул на Саамона презрительный взгляд, но, чуть подумав, смягчился, замедлил шаг. Этот Саамон ему пока нужен.

Год египтян делился не на привычные нам четыре части, по временам года, а на три равных сезона, по четыре месяца каждый. Сначала шел сезон «ахет» – разлив Нила. Затем наступал сезон «перет» – время сева и прохлады. И наконец, четыре месяца «шему» – сезона уборки урожая и жары. Начало каждого сезона сопровождалось праздниками, но все же самым большим было начало разлива Нила и наступление нового года. Он приходился на начало июня.

На берег Нила – увидеть собственными глазами начало разлива – с одинаковой радостью, воодушевлением, суетой, восторженными криками спешили все жители Мемфиса и окрестных поселков.

Худые, дочерна загорелые земледельцы, живущие в жалких хижинах, сплетенных из стеблей папируса и обмазанных серой нильской глиной. Чей наряд состоял лишь из набедренной повязки «схенти».

Ремесленники в коротких льняных юбочках и маленьких париках. Все эти неунывающие камнетесы, резчики по дереву, точильщики каменных ваз, гранильщики, оружейники, столяры, мастера по изготовлению колесниц. Все эти весело скалящие зубы жители района узких кривых улиц и приземистых домов, сложенных из высушенных на солнце глиняных кирпичей.

Спешили жители окраинных трущоб – те, про кого говорили: «вещей не знающие».

В меру торопясь, чтобы не уронить достоинства, шествовали преуспевающие чиновники фараона – многочисленные писцы, управляющие, сборщики податей, облаченные в тончайшие рубашки и сопровождаемые «шемсу» – слугами, несшими циновку и сандалии.

Знатные царедворцы, богатые настолько, что им уже не нужно было утруждать себя ходьбой, важно покачивались на носилках, подхваченные крепкими плечами рабов.

Легко бежали веселые группки молодежи, поднимая твердыми пятками пыль. Сновали под ногами вездесущие голые дети. Угловатые женщины с сильно подведенными черной или зеленой краской глазами семенили в узких платьях, распевая песни, потрясая систрами и трещотками.

Ликующая толпа вынесла Квинт Минора и Саамона из лабиринта улиц на берег Нила. Засуха и пыль заставили реку отступить от берегов. Тонкой голубой лентой казалась река, стиснутая неопрятными буграми застывшей грязи. Но вот с юга пошли высокие волны, целые валы воды. Они накатывались, растекались, затопляя и скрывая грязные берега, и шли дальше на север, а на их место приходили все новые бурные массы долгожданной воды.

Да живет благой бог, возлюбленный Нуном, Хапи, отец богов и Девятки[58] в волнах! Пища, питание, еда Египта, Оживляющий всех своим питанием! На его путях – изобилие, на его пальцах – пища, И люди ликуют, когда он приходит. Ты – единственный, сотворивший самого себя, И не знают твоей сущности! В день, когда ты выходишь из своей пещеры, Радостно каждое лицо![59] —

неслись над водой слова гимна в честь Хапи. О Хапи, бог Нила. Тучный мужчина с круглым добродушным лицом, толстым животом, жирными, отвисшими, почти женскими грудями. На голове у него венок из папируса. В руках поднос, заваленный рыбой, утками, снопами пшеницы.

Возбуждение странным образом охватило Квинт Минора. Не зная слов, он, разумеется, не распевал гимны вместе с жителями и стоящими на берегу жрецами. Но он тоже радовался, спешил, кричал, толкался, махал руками. Великое событие – Нил прибывает.

Между тем прибывающая вода меняла цвет реки. Из лазурного Нил становился кроваво-красным. Сотни лодок заскользили по поверхности реки. Плоские фляги, бутылки, наполненные вином, маслом, молоком, бросались в реку в сопровождении остраконов – глиняных табличек с начертанными на них списками даров. Приносились в жертву свитки папируса с пожеланиями счастливого разлива и урожайного года.

Вновь раздались приветственные крики. И Квинт Минор увидел большую ладью в форме полумесяца, величественно проплывавшую мимо. Рулевые весла были раскрашены и заканчивались резной головой Хатхор – владычицы далеких стран, покровительницы путешественников. Два удлиненных глаза, нарисованные по одному с каждой стороны ладьи, должны были охранять судно от опасностей.

Под нарядным пурпурным балдахином, обвитым гирляндами из цветов лотоса, положив руки на колени, сидел его величество фараон Тутмос III. Жизнь, здоровье, сила.

Его голову покрывал клафт – большой плат из полосатой, синей с золотом, ткани – и венчала двойная корона. Искусственная борода была покрыта ярким лаком и переплетена золотыми нитями. Владыка Обеих Земель сидел неподвижно, торжественно и гордо, словно статуя, как и полагается царю, как и подобает наместнику бога, не обнажая своих мыслей перед низкорожденными.

Зато жителям Мемфиса не нужно было сдерживать свое восхищение и ликование при виде живого бога, и они бросились бежать вдоль берега, прославляя его величество. Да живет он вечно, да наполнит слава его деяний оба царства! Праздник продолжался. Трещотки, флейты, гимны, танцы, суета, толкотня и вино, вино рекой.

Изрядно находившись, утомленный Квинт Минор сел отдохнуть в узорчатой тени пальмы. Не привыкший ходить босиком, он чувствовал, что стер кожу с нежных подошв своих ног. Тело было неприятно влажным от пота, и, сняв с головы парик, он обмахивался им как веером. Возбуждение, охватившее его в ликующей толпе, прошло. И он злился на себя и на весь мир. Вся новизна и экзотика чужой страны надоела.

«Как же снять кольцо? Ведь Мансур тоже не мог его снять, а ко мне в руку оно словно само соскочило», – неожиданно вспомнил он события у стен Рима. И, повернувшись к сидящему рядом Саамону, приказал, протягивая руку:

– Сними кольцо.

– Зачем? – простодушно удивился Саамон.

– Давит.

Саамон пожал плечами и попытался стянуть кольцо с пальца Квинт Минора, но от этих попыток Квинт Минор почувствовал, что кольцо просто впивается в плоть, сдавливая все сильнее, не желая расставаться с пальцем.

– Ладно, оставь. Больно, – раздраженно отдернул руку Квинт Минор и тут же ощутил, что кольцо, словно живое, перестало давить.

Саамон чуть виновато улыбнулся, и эта улыбка еще сильнее разозлила Квинт Минора. Ему захотелось вскочить, ударить юношу, повалить на землю и бить ногами. Словом, отвести душу. Всегда больше раздражают те, кто безобиден и бесхитростен и от кого не опасаешься получить отпор.

С трудом подавив в себе вспышку гнева – все же Саамон не раб его, – Квинт Минор продолжал рассуждать:

«Итак, Саамон не может снять кольцо. Дело, наверное, в том, что этот глупец в нелепом парике не завидует, не желает этого кольца. Снимет лишь тот, кто пожелает его снять. О всемогущий Юпитер, порази своей сверкающей молнией варвара Мансура. Из-за него я сижу здесь в пыли, голый, босой, нищий, на берегу реки, полной крокодилов. Если бы не он и не его кольцо, которое он столь коварно мне подсунул, я бы сейчас с удобствами, в окружении слуг и благодаря всех богов Олимпа, путешествовал по прекрасным ровным дорогам Рима, направляясь в Брундизий».

Квинт Минор несправедливо призывал на голову Мансура гром и молнии, не желая замечать очевидного. В изменениях его судьбы виновен не воин, а зависть и мелкая алчность, заставившие купца снять кольцо с чужого пальца. Но так уж устроен человек. А ведь не пожадничай Квинт Минор, и судьба его сложилась бы иначе.

«Ладно, подождем, – временно успокаиваясь, продолжал раздумывать Квинт Минор, – не может быть, чтобы кто-нибудь не пожелал это красивое кольцо. Но как же быть пока? Не собираюсь я крутить гончарный круг и лепить горшки. Содержать Мери-Пта еще куда ни шло, но весь этот ее голый выводок…»

И тут мысли Квинт Минора сбились. Беспорядочно снующая шумная толпа горожан почтительно расступилась. Четверо чернокожих рабов пронесли носилки. Высокие, хорошо сложенные тела мужчин, смазанные маслом, блестели, как статуэтки из благородного черного камня. Сильные мускулы легко двигались под кожей. В такт шагам они пели песню: «Нам больше нравится нести полный, чем пустой».

В деревянном кресле носилок сидел вельможа с лицом надменным и неподвижным. Белая, прозрачная, словно дымка, одежда, заглаженная мелкими складками, окутывала тело, огромный парик источал запахи редких благовоний и, волнами прикрывая шею, спускался на спину. Грудь была закрыта воротником из драгоценных камней. На ногах позолоченные сандалии. Шедший рядом с носилками раб держал опахало из перьев. Знатного вельможу встречали приветственными криками и взмахами рук.

Зависть, алчность, злоба вновь стали грызть Квинт Минора. Он заскрипел зубами. Можно. Можно жить на этой Черной земле. Но только богатым. Где добыть деньги?

Вернувшийся некстати Саамон протянул Квинт Минору глиняную чашу с пивом. Отряхивая колени от прилипшей к ним грязи и весь пылая от злости, Квинт Минор выбил чашу из рук Саамона. Тот, не понимая, развел руками.

Полуденное палящее дыхание солнца, изливающее на головы прохожих совершенно невыносимые потоки тепла, заставило Квинт Минора вновь надеть парик. Медленно передвигая ноги, он шел следом за Саамоном вдоль реки.

Вода все прибывала. При приближении людей нильские крокодилы с тяжелым плеском исчезали в воде. Каждому Саамон успевал поклониться, почитая в лице крокодилов бога Себека и вызывая своими действиями кривую усмешку на потном лице Квинт Минора.

Массивная стена поднималась к югу от Мемфиса, стена, окружающая храм бога Пта[60]. Отражаясь от плит белого известняка, солнце слепило глаза. От самых вод Нила вела широкая дорога к узким бронзовым дверям между высокими монументальными башнями. Покатые стены башен сужались кверху, оканчиваясь карнизом.

Сфинксы – мощные каменные львы с грудью и головой мужчины – лежали на каменных постаментах с обеих сторон дороги. Выражения их застывших каменных лиц трудно было понять. Следили ли они за проходившими паломниками, охраняя порученное им святилище, презирали ли людей и их слабости, или равнодушно смотрели на происходящее, умудренные глубиной прошедших веков.

За бронзовыми дверями был просторный, открытый небу двор, обнесенный каменной колоннадой и залитый солнечным светом. Ровные круглые колонны, своей мощью, толщиной и изяществом напоминающие гиппопотамов, сверху донизу были расписаны яркими узорами вперемешку с иероглифическими надписями.

В тени колонн раскинули свои палатки торговцы, продающие небольшие известняковые стелы с изображением бога Птаха, дарственные хлебцы, жертвенную птицу, пиво, куренья, цветы.

Далее за храмовым двором шел громадный колонный зал. Окна, расположенные под самым потолком, пропускали лишь небольшое количество света, и в зале царили полумрак и прохлада.

Из двора, залитого ярким светом, через приглушенное освещение зала паломники проходили в центральную молельню. Здесь совсем не было окон, и молельня была полна таинственного, загадочного, торжественного полумрака.

На постаменте стояла статуя бога Пта – высокого, тонкого, в плотно облегающем и закрывающем полностью его тело голубом одеянии. Многочисленные верующие, допущенные в святилище, ставили к подножию статуи маленькие стелы, на которых рядом с изображением бога были высечены ухо и глаз. А чаще – множество ушей и глаз: три, девять, сорок восемь. Может быть, так божество справедливости лучше услышит горячие просьбы.

Колебались в полумраке языки пламени светильников. Из фаянсовых чашек стоящих в углах треножников легким дымом поднимались в воздух сладкие дурманящие ароматы. Блестели золотые косяки дверей. Сверкали носилки бога, обложенные тонкими золотыми пластинами с замысловатым рисунком. Лунным серебром отливали сосуды из горного хрусталя. Глубинное тепло исходило от статуэток темного обсидиана[61]. Благородно светились ларцы из редких пород дерева.

Страшный соблазн вдруг овладел Квинт Минором. Пронзила мысль: вот они где, несметные сокровища. Стоит лишь протянуть руку. Забраться сюда ночью. Вынести из сокровищницы хоть немного. Трезвый ум купца лихорадочно начал искать возможности проникновения. Быстрые цепкие глаза замечали все вокруг. Усталости, апатии, злости как не бывало. И пока Саамон сосредоточенно молился и обращался к богу с просьбами, Квинт Минор с римским пренебрежением ко всему варварскому, не страшась чужих богов, обдумывал план ограбления.

Всю дорогу до дома Квинт Минор нашептывал Саамону о своем плане. В первое мгновение Саамон решительно отказался, побледнев от страха перед святотатством, на которое его толкал Квинт Минор. Но после долгих убедительных уговоров, в которых Квинт Минор превзошел в красноречии римских трибунов, слабовольный Саамон уже не говорил о святотатстве, а лишь лепетал о невозможности проникнуть в сокровищницу храма, и Квинт Минор понял, что, вопреки своему желанию, Саамон все же пойдет с ним.

Казалось, ночь была живым существом, она шелестела листьями пальм, вздыхала голосами ночных птиц, раздавалась плеском рыбы в воде, настороженно шуршала стеблями папируса и осуждающе глядела на идущих во тьме людей множеством ярких звезд с высокого ночного неба.

Все, что днем, при свете солнца, казалось возможным и легко выполнимым, теперь виделось недостижимым. Дрожь пробирала обоих грабителей. Босые ноги холодели то ли от остывшей земли, то ли от страха.

Приближался «час поражения врагов Ра» – первый час ночи, когда Квинт Минор и Саамон подошли к белеющим стенам храма. Уставшие, они какое-то время сидели, прислонившись спиной к стене, а затем побрели вдоль нее. Еще днем Квинт Минор заметил среди пальмовой рощи одну, выросшую вблизи стены.

Цепляясь за шершавый ствол дерева, Саамон, привычный к сбору фиников, взобрался на нужную высоту. Затем перебрался с дерева на гребень стены. Достал намотанную на тело и спрятанную под поясом юбки веревку с завязанными узлами и бросил ее конец Квинт Минору. Не обладая ловкостью Саамона, полный Квинт Минор с трудом забрался на стену и затем, обдирая кожу с колен и локтей, спустился внутрь.

Слабый свет неполной луны освещал прямоугольную вытянутость храмового двора. Но мужчинам казалось совершенно невозможным пересечь открытое пространство. Прячась в спасительный мрак за массивными колоннами, Квинт Минор и Саамон медленно продвигались вперед, перебегая от одной колонны к другой.

Они благополучно прошли огромную колоннаду и подошли к закрытым дверям зала, когда вдали залаяли собаки. Мужчины замерли, надеясь, что им показалось. Или что лай доносится издали, с берега реки. Но нет, лай словно приблизился. Ужас, который они в себе с таким трудом подавляли, полностью овладел ими. Не сговариваясь, Квинт Минор и Саамон повернулись и побежали назад к тому краю стены, по которому смогли проникнуть внутрь.

И тут случилось непоправимое. На бегу Саамон постоянно оглядывался – не появились ли собаки. В очередной раз повернув голову, он налетел на основание колонны, раздался хруст, и нога юноши сломалась. Саамон упал.

– Яхмос, Яхмос, во имя богов помоги мне, – зашептал юноша, из глаз его потекли слезы. Боль и панический страх лишили его сил. Он тянет руки, пытается подняться с колен, вновь падает с криком боли.

А что Квинт Минор, к которому тянутся руки несчастного? В первое мгновение он вернулся к Саамону и даже попытался его поднять, но тут в глубине двора из-за поворота, как страшные символы подземного царства, как черные тени ночных кошмаров, стремглав выскочили собаки. Узкие оскаленные морды, торчащие уши, вытянутые в беге тела на высоких сильных ногах. От вида этих зверей кровь застыла в жилах.

Квинт Минор повернулся и побежал так быстро, как он не бегал никогда в жизни. Ломая ногти, в кровь разбивая лицо и руки, взлетел он на забор, не ощущая потребности в чьей-либо помощи.

Душераздирающий вопль Саамона:

– О Птах всемогущий, пощади! Не карай меня! – пронесся над колоннами храмового двора. Стаи испуганных птиц, разбуженные криком, взлетели в небо и заметались, закрывая крылами звезды. Крик долетел до спящего города, и жители, проснувшиеся среди ночи, похолодели, словно уже стояли в Дуате перед Осирисом и страшное существо с головой крокодила угрожало съесть их сердца. Вопль пронесся и, оборвавшись, замер. Наступившая тишина была еще более зловещей.

С высоты забора Квинт Минор еще раз оглянулся на Саамона. Вернее, на его уже безжизненное тело, терзаемое жестокими клыками черных остроухих псов. Задушили его псы или его сердце разорвалось от страха? Кто знает. Подбегающие жрецы с факелами в руках были последними, что увидел Квинт Минор. Он скатился со стены и побежал в ночь.

До рассвета блуждал Квинт Минор, сбиваясь с дороги. Иногда он оказывался по колено в воде и в ужасе метался в тростниках, рискуя встретиться с крокодилом. Иногда вдруг оказывался сидящим в пыли возле чьего-то глиняного забора, и тогда он вновь вскакивал в ужасе, опасаясь скорпионов.

Гибель Саамона потрясла его. И не потому, что он никогда не видел ничего подобного. Напротив, как истинный гражданин Рима, он любил кровавые зрелища гладиаторских боев, расправы с дикими зверями. Сидеть на мраморной скамье трибуны, приняв, в подражание сенаторам, важный вид, смотреть на чужое расставание с жизнью, не опасаясь за свою собственную, – это ли не удовольствие?

И вдруг – какая там важность, недоступность, изысканные складки одежды. Страшная смерть прошла так близко, что он почувствовал ее дыхание. Еще минута – и омерзительные псы рвали бы его дорогую, бесценную плоть, такую мягкую, нежную, незащищенную.

При этих мыслях Квинт Минор содрогался и, вскакивая, вновь начинал бродить во мраке. Он не задумывался над тем, какой безмерный, чудовищный ужас должен был испытать бедный слабый Саамон при виде приближающихся свирепых собак. Ужас не только перед их клыками и страшной мучительной расправой, какая его ждет. Нет, не только это. О, если псы растерзают, съедят его тело и невозможно будет сделать мумию, он лишится вечной жизни в Дуате. Его душа Ба не сможет вернуться. И его Ка будет вечно терзать Ба в нескончаемых страданиях.

Но эгоистичного Квинт Минора не угнетало то, что он виновен в смерти Саамона, его лишь безмерно страшила мысль, что он мог оказаться на месте юноши.

Перед рассветом, в час, когда великий Ра готовится появиться на небе во всем сиянии и блеске, Квинт Минор наконец добрался до дома. Залез по лестнице на крышу, без сил рухнул на циновку и забылся беспокойным сном.

Разбудили его горячие солнечные лучи. Солнце стояло уже высоко и немилосердно жгло исцарапанное лицо, саднящие руки, побитые колени мужчины. Совершенно разбитый Квинт Минор спустился с крыши и сел в тени стены. Мери-Пта окинула его презрительным взглядом, но ничего не сказала. Она была уверена, что он и брат провели ночь в совершенно недостойных развлечениях.

Женщина остановила гончарный круг, на котором работала с самого утра, и принесла кувшин с носиком, полный воды, керамический флакон ароматного масла и молча начала приводить тело мужа в порядок. Затем, сидя на низком табурете, держа на коленях миску с кусками вареного мяса, стеблями папируса, ячменной лепешкой и запивая все это пивом, Квинт Минор поел.

В жалкой тени выцветших листьев пальмы играли с глиняными игрушками мальчики. Девочки возились на маленьком, всего в несколько грядок, огороде, окапывая овощи, поливая приносимой издалека водой в круглых кувшинах. Размякнув после еды и пива, Квинт Минор решил проявить благодушие и, улыбаясь, спросил младшего мальчика, как его зовут.

Мери-Пта вздрогнула. Ее испугало не то, что муж не помнит имен, а как раз напротив, что хочет произнести имя ребенка вслух. Узнав имя, злые демоны болезни могут наброситься на дитя. Нельзя. Нельзя произносить имя ребенка.

Вскоре Мери-Пта, покончив с работой, вымыла руки, отряхнула платье, поправила перед ручным зеркалом из отполированной бронзы черную краску вокруг глаз, считая, как все египтяне, что защищает этой краской глаза от жгучего солнца, и, взяв несколько готовых кувшинов, отправилась на рынок поменять кувшины на еду.

Контраст между пышным черным париком и высокой, вытянутой, чуть угловатой фигурой в белом узком платье, не позволяющем делать большие шаги, делал женщину похожей на цветок из зарослей папируса.

Обычно для Мери-Пта такие прогулки, разговоры с продавцами, беспечная болтовня со знакомыми женщинами были своего рода развлечением, и домой она не спешила. Что стоит жизнь, если нельзя посплетничать. Но сегодня она вернулась неожиданно быстро. Лицо ее было встревоженно. Она подошла вплотную к сидящему в тени Квинт Минору, опустилась рядом с ним на колени, заглянула в глаза и прошептала:

– Моя мать в тревоге. Саамона нет дома. Яхмос, где брат мой?

Карие глаза мужчины блудливо забегали. Он молчал.

– Мир полон зла и печали. На рынке говорят страшное. Возле храма выставлен труп молодого мужчины, – продолжила Мери-Пта с дрожью в голосе. – Скажи, Яхмос, это… Саамон?

Лишь на секунду взгляд Квинт Минора остановился на лице женщины и тут же, не выдержав, вновь заметался. Мери-Пта напряженно ждала. Ее вытянутые к вискам и густо подведенные черной краской глаза сузились. От плотно сжатых челюстей полные щеки выступили сильнее, а толстые губы чуть вывернулись.

– Не знаю. Ничего не знаю, – трусливо отмахнулся мужчина.

Мери-Пта поднялась с колен:

– Ты должен пойти со мной.

– Зачем? Зачем? Болезнь одолела меня. Мое тело наполнилось тяжестью. Я не могу передвигать ногами.

– Пойдем, – настойчиво произнесла Мери-Пта и пошла не оглядываясь. Квинт Минор нехотя последовал за ней. В его памяти были свежи события минувшей ночи. Он не хотел видеть тело Саамона, но что-то в голосе женщины заставило его подчиниться.

Изуродованный труп висел, привязанный к стене веревками. Два стражника в набедренных повязках и треугольных передниках, опираясь на тонкие копья, стояли рядом, зорко оглядывая любопытствующих.

Лицо Саамона было истерзано псами и облеплено мухами, но Мери-Пта сразу узнала младшего брата. Квинт Минор, увидев, как она побледнела, думал, что сейчас женщина начнет причитать, плакать. Но Мери-Пта медленно равнодушно повернулась и пошла назад в город.

Недоумевая, Квинт Минор поплелся за ней, довольный уже тем, что его не заставляют долго смотреть на труп. Женщина неожиданно остановилась. Оглянулась и, видя, что рядом никого нет и никто не может их услышать, печально произнесла:

– Весьма огорчилось сердце мое. Но я замкнула уста свои, чтоб не услыхал никто из людей. Ты должен украсть тело моего брата.

– Я?! – изумился Квинт Минор.

– Да, ты, Яхмос. Ты завлек Саамона в храм ночью.

– Он сам виноват… – попробовал отмахнуться от нападок женщины Квинт Минор.

– Поклянись своим изувечьем, что не говоришь ты лжи, – страстно попросила женщина и, не слыша ответа, видя бегающие глаза мужчины, твердо продолжила: – Ты должен украсть тело этой ночью. Мать ждет своего сына, но он не вернется. В поисках мать придет сюда. Она старая женщина. Она не выдержит горя. Слезы потекут у нее из глаз, и стражники поймут, кто она. Схватят, скрутят ей ноги и руки, допросят при помощи батогов, дознаются, с кем Саамон был в храме. И посетит дом наш несчастье. Будешь изувечен ты в своем носе и ушах и посажен на кол. А может, отправят тебя на каторжные работы в Эфиопию. Рабами в храме сделают меня и детей наших.

Тоскуя, слушал Квинт Минор слова женщины. С ожесточением, но, как прежде, безуспешно крутил кольцо на пальце. Нет, не ускользнуть ему от действительности.

– Тело Саамона не может долго оставаться на солнце. Завтра оно начнет распадаться на части. Выбросят его в яму. Собаки и гиены придут глодать его кости. И некуда будет вернуться его Ба. О, Яхмос, муж мой, не можешь ты допустить, чтобы юноша, к которому проникались любовью даже прохожие и чье имя – сын Амона, остался без достойного погребения. Великий Амон всегда исполняет желания взывающих к нему, он услышит наши молитвы, он поможет тебе совершить необходимое.

Квинт Минора не волновало, что какому-то Ба некуда будет вернуться. Римляне вообще сжигали своих умерших, не стремясь сохранить тело. Но то, что могли дознаться, кто был с Саамоном в храме, и наказать его, Квинт Минора, не могло оставить мужчину равнодушным. Если надо придумать, как украсть тело, Квинт Минор придумает, можете в этом не сомневаться.

Долгий день приблизился к своему окончанию. Владыка Ра готовился уходить за западный горизонт. Весь день праздношатающиеся и любопытные горожане развлекали своими вопросами и шутками стражников, охраняющих тело. Но наступил час вечерней трапезы, и горожане вернулись в свои дома. Стражники присели на корточки и заскучали. Не слишком-то приятное занятие – охранять истерзанное зловонное тело.

И вдруг вдали на дороге в быстро спускающихся фиолетовых сумерках, видимо спеша до наступления темноты добраться домой, показались одинокие путники. Они подгоняли ветками двух серых осликов, нагруженных тяжелыми мехами с вином. Это были Квинт Минор и юный Нехси. Еще один брат Мери-Пта.

Тук-тук-тук – глухо стучали копыта по земле, поднимая тяжелую пыль, отсвечивающую последними лучами заходящего солнца.

– Эх, выпил бы я сейчас глоток сладкого вина, – мечтательно проговорил Нахт, младший из стражников.

Старший, Усерхет, ничего не ответил, потянувшись, взял в руки глиняный кувшин и, поморщившись, отпил глоток теплой, нагретой за день воды. Недовольство отразилось на его немолодом, покрытом морщинами и шрамами лице. Вместо обещанного повышения по службе его отправили охранять труп безродного грабителя.

– Чтоб изнасиловал его осел, – горячо пожелал Усерхет начальнику стражи, пославшему его сюда, – чтобы изнасиловал осел его жену!

Да, не мешало бы залить гнев вином.

Между тем путники приблизились, поравнялись со стражниками, и тут Квинт Минор, поправляя тяжелый мех, незаметно вытащил пробку, и красное вино искристой струей потекло на землю, впитываясь в серую пыль. Квинт Минор заметался, ища якобы укатившуюся пробку и намеренно громко стеная:

– Ах я несчастный. Все вино вытечет на землю. А какое вино! Из лучших сортов винограда. Сладкое как мед! – И Квинт Минор бестолково засуетился вокруг стоящих осликов и дважды, как бы в сердцах, ударил веткой по плечам Нехси.

Юноша даже после удара молчал, словно замороженный. И хотя ему был известен план Квинт Минора, он, столь же прямодушный, как и нелепо погибший Саамон, не умел притворяться и лишь изумлялся актерскому таланту Квинт Минора.

Те, для кого этот спектакль предназначался, отреагировали быстро. Первым вскочил со своего места Нахт. Прислонив копье к стене, он подбежал к стремительно пустеющему бурдюку и начал пить вино, подставляя согнутые ковшиком ладони.

– Это мое вино, – притворно возмутился Квинт Минор.

– Твое вино охлаждает пыль под ногами, – засмеялся мужчина, продолжая пить.

Тут Усерхет посмотрел на кувшин, который он продолжал держать в руках, усмехнувшись, встал, вылил воду и, подойдя, подставил кувшин под выливающееся вино.

– Мы спасаем твое добро, – насмехаясь, объяснил свои действия Усерхет и, запрокинув голову, стал пить большими глотками, словно его мучила жажда.

Квинт Минор схватился за голову. Уже опьяневший Нахт громко хохотал и подставлял под струю не ладони, а открытый рот. Сладкое вино выкрасило его губы, текло по щеке, заливало шею. Квинт Минор решил, что достаточно изображать несчастье, и торжественно воскликнул:

– Для таких отважных воинов мне вина не жаль!

Подвыпившие стражники потребовали еще вина, и хитрый купец старательно подливал его в быстро пустеющие чаши.

К «часу, который видит красоту Ра», то есть к полуночи, стражники напились до бесчувствия и заснули крепким сном. Пока они еще были в состоянии пить и шутить, Квинт Минор, весело болтая, все старался показать свое кольцо, до неправдоподобия выворачивая левую руку. Вдруг подвыпившие охранники захотят снять с него это роковое кольцо. Но его старания были напрасны. Равнодушно скользя взглядами по украшению, стражники желали лишь вина.

– Пьем за твое Ка, – восклицали они, поднимая чаши, – пей же и сам. Не будь привередой.

В полночь Квинт Минор и Нехси сняли тело несчастного Саамона со стены, погрузили на осла и растворились в ночи. Возле стены, лежа рядом со своими копьями, остались громко похрапывающие во сне стражники.

Все следующие дни Квинт Минор провел сидя в тени двора. Он ни во что не вмешивался, ничего не говорил, равнодушно смотрел, как выбивается из сил Мери-Пта, стараясь обслужить себя, детей и бездельничающего мужа.

Женщина толкла в каменной ступе зерна ячменя и пекла на горячих камнях тонкие лепешки. Ходила за водой к выложенному камнем колодцу. По крытой лестнице из двадцати пяти ступенек спускалась к воде и с полным кувшином возвращалась обратно. Месила глину, лепила кувшины, чаши. Ходила на рынок менять их на еду. Дети постоянно крутились рядом с ней, стараясь хоть чем-то помочь.

Десятилетняя Таопер, изящно поставив кувшин на плечо, носила воду из колодца, поливала овощи на огороде. Гладкое смуглое тело девочки было одновременно еще детским и в то же время полно пробуждающегося женского изящества.

– Пора ей надеть платье, – неожиданно раздраженно пробурчал Квинт Минор, представив себе мужские взгляды на улице, – что это она ходит в одном пояске.

В жарком климате Египта обнаженное тело, тем более тела детей, было совершенно будничным, не привлекающем внимания делом. Мальчики носили лишь нитки бус на шее, девочки – гребни в волосах или пояски. Мери-Пта, оторвавшись от работы, непонимающе посмотрела на мужа, затем на девочку, и взгляд ее потеплел. Еще два, от силы три года, и можно будет выдавать ее замуж.

– Хорошо, – согласилась женщина, – принесу сегодня ей платье.

Таопер радостно заулыбалась. Квинт Минор на мгновение почувствовал себя важным человеком в делах этой семьи. Он даже встал, подошел к Мери-Пта, работающей на гончарном круге, решительно отодвинул женщину в сторону и, сев на ее место, взялся вылепить римскую амфору. От радости, что муж пришел в себя, Мери-Пта засияла.

Но от желания до умения часто очень большое расстояние. Квинт Минор не раз видел, как под ловкими руками гончаров из комка глины легко, словно самостоятельно вырастая, появляются прекрасные вещи. Но под его руками вышел такой кривобокий урод, что дети, побросав свои дела, уставились на него, открыв от изумления рты. Зло смяв кувшин, Квинт Минор бросил комок глины на землю и вышел из дома.

Загребая ногами серую пыль, бесцельно бродил он по улицам, пока не дошел до пристани. Вдоль причала стояли изящные, узконосые, ярко раскрашенные ладьи с бело-голубыми парусами и нарисованными по бокам глазами. Грузчики с корзинами, наполненными зерном, гулко топали твердыми пятками по сходням, разгружая широкие неповоротливые баржи. Погонщики быков покрикивали на неторопливых животных. Всюду мельтешили таможенные писцы со свитками папируса в руках. В Египте обожали порядок и переписывали все и всех.

Продолжающийся разлив буквально на глазах превращал городки, деревни, усадьбы в острова. На месте скрывшихся под водой дорог плавали лодки. Сутолока, сумятица, шум, кутерьма.

Безучастно, чуждый всем и всему, не участвуя ни в работе, ни в жизни, сидел Квинт Минор на пристани и смотрел вдаль. Если плыть по реке на север, то можно добраться до берегов Великого зеленого простора. За морем Италия. Но что найдет он там? Его некогда крупная монументальная фигура сгорбилась. Мясистое лицо, прежде полное важности, обмякло. Щеки повисли. Вдоль губ пролегли морщины. Парик съехал набок. Босые загрубевшие ноги до щиколоток покрылись пылью. Вид его был жалок.

– Привет тебе, Яхмос, – неожиданно раздалось рядом.

Квинт Минор медленно перевел взгляд с реки на говорившего. Перед ним стоял высокий крепкий мужчина с кожей красноватого оттенка коренного жителя Египта. Поверх набедренной повязки на египтянине была надета тонкая, прозрачная, мелко гофрированная рубашка. Красивый воротник из камней прикрывал грудь, пышный парик – голову, а на ногах – о чудо! – были сандалии. Словом, человек, стоящий перед Квинт Минором, был не беден.

– Что ты молчишь? Разве ты не узнаешь меня? Я Сенмут.

– Ну… – неопределенно пожал плечами Квинт Минор. Этот жест можно было понять и как то, что он вспомнил незнакомца, и как то, что он его никогда не видел.

Сенмут сел рядом, быстро оценивающе оглядел Квинт Минора и, словно этот осмотр вполне удовлетворил его, улыбаясь, продолжил:

– Я вижу, жизнь твоя нелегка.

При этих словах Квинт Минор раздраженно поморщился: будут тут всякие ему указывать. Заметив гримасу, Сенмут поспешил сказать:

– Я говорю так потому, что хочу помочь тебе.

Квинт Минор презрительно хмыкнул, глядя в сторону.

– А ты поможешь мне, – закончил Сенмут.

И вот тут Квинт Минор, не веривший в бескорыстие, наконец устремил на незнакомца заинтересованный взгляд. Ободренный, Сенмут придвинулся ближе и зашептал быстрым шепотом. Хмурое лицо слушающего стало меняться. Сначала карие глаза Квинт Минора изумленно расширились, словно он не верил в услышанное. Потом брови сдвинулись в напряженном обдумывании сказанного. Наконец, видимо приняв решение, мужчина выпрямился. На его лице промелькнуло открытое торжество, словно он хотел сказать: «Ну а я что говорил!» Итак, Квинт Минор встретил человека, которого хотел встретить. Сенмут занимался второй древнейшей профессией на земле. Иначе говоря, он грабил пирамиды.

Если двигаться от Мемфиса на запад, на кромке пустынного плато, нависшего над зеленой долиной Нила, среди безжизненных песчаных просторов начинается царство смерти.

По этому остро шуршащему, вечно кочующему, грозящему всему живому песку осторожно продвигались двое мужчин. Беззвучно и именно поэтому особенно пугающе проносились над ними летучие мыши, казалось стремящиеся вцепиться острыми коготками в волосы отважившихся брести среди ночи путников. При приближении этих символов кошмарных грез Квинт Минор безотчетно пригибал голову. Не боясь близости человека, черными призраками крались шакалы. От их протяжного воя, заканчивающегося безобразным отрывистым тявканьем, пробирала нервная дрожь.

Днем Квинт Минор чувствовал себя значительно смелее, да и вся затея днем не выглядела столь безумной. Его раздирали на части два чувства. Страх и алчность. Выбор поистине был затруднительным. Алчность толкала вперед, но страх, мерзкий страх, сдавливающий сердце, останавливал. Еще не поздно было повернуть назад.

«Чем плохо мне жилось у Мери-Пта? Почему я не занялся торговлей? – терзаясь, спрашивал он себя, и тут же, глядя на внешне спокойного Сенмута, мысли его перескакивали и он начинал себя ободрять: – Что меня пугает? Ну вот же человек, который столько раз приходил сюда, и он жив, здоров, богат».

– Почему мы идем лишь вдвоем? – недовольно проговорил Квинт Минор, продолжая оглядываться на темнеющий вдали город и не решаясь продолжать путь. Ему казалось, что большой группой идти легче, спокойней.

– Тогда доля каждого будет меньше, – понимая, что творится в душе Квинт Минора и презирая его за это, сказал Сенмут и, находя нужные слова, продолжил: – Когда мы найдем золото, ты пожалеешь, что необходимо делить его.

Слова, сказанные Сенмутом, были выбраны верно, они попали в цель. Золото, пьянящее желание быстро разбогатеть перевесило страх, и Квинт Минор решительно двинулся за своим спутником.

Пирамида, к которой они шли, по мере их приближения поднималась все выше, загораживая небо. Подойдя вплотную, грабители обошли пирамиду и стали копать под стеной, наклонно уходящей вверх. Они долго выгребали из ямы ссыпающийся назад песок. Иногда останавливались, прислушиваясь, и, не услышав ничего подозрительного, вновь принимались за работу. Наконец открылся лаз в каменной стене, который настойчивый Сенмут сумел пробить медными инструментами.

– Я работал здесь не одну ночь, – сказал Сенмут, прислонившись к стене и отдыхая.

Немного отдохнув, Сенмут полез в отверстие. Квинт Минор последовал за ним. Нет, все же он не был приспособлен для таких приключений. Узкий лаз сдавил Квинт Минора со всех сторон. Горячий жар, исходящий от камней, не давал дышать. Пот потек струей, глаза, заливаемые им, болезненно защипало. Во тьме ничего не было видно. Лишь слышалось, как впереди ползет Сенмут. Руки оказались прижатыми к телу и не могли помочь. Испугавшись, Квинт Минор попытался проползти назад. Но не тут-то было. От ужаса, что он застрянет в этом узком проходе, мужчина запаниковал. Он не мог вздохнуть. Он не мог двинуться ни назад, ни вперед. Он был готов закричать и вдруг услышал:

– Ну где же ты? Быстрее.

Квинт Минор задергался изо всех сил, совершенно мокрое от пота тело стало скользким, и, извиваясь как змея, он наконец вывалился головой вниз куда-то на каменный пол.

– Да, – сказал Сенмут, – много на тебе жиру. Надо похудеть.

Квинт Минор неприязненно молчал, громко, с сипением, втягивая воздух. Пользуясь огневой палочкой, Сенмут быстро добыл огонь и зажег свечу. От крошечного дрожащего огонька Квинт Минор почувствовал себя уверенней. Поднявшись на ноги, мужчины пошли вдоль стены узкого прохода. Они шли медленно, черепашьим шагом, осторожно ставя ноги и держась руками за стены. Казалось, прошла уже целая вечность, а они все шли и шли. Но все кончается, закончился и коридор. Гладкая стена перекрыла проход. Тупик. Разочарованные грабители постояли возле стены и повернули в обратную сторону.

Опять томительно-медленное движение, липкий пот по уставшему телу, прерывистое дыхание в горячем воздухе. Когда они вернулись к лазу, по которому проникли в коридор, на них дунуло прохладным ветром пустыни. Страстно захотелось туда, под звездное ночное небо. Вдыхать полной грудью сладостный воздух. Но азарт заставил их двигаться дальше. Медленно, шаг за шагом, пригнув головы. Поворот, еще поворот. Неожиданный гладкий крутой спуск вниз, по которому они съехали на спинах. Настороженно оглянулись, прикинув расстояние спуска. А смогут ли выбраться?

– Нас двое, – успокоил Сенмут, – встанем друг другу на плечи. Здесь не так высоко.

И вот наконец цель их пути. Небольшая погребальная камера. Стены покрыты рисунками о героических деяниях лежащего в саркофаге.

Квинт Минор мельком огляделся. Его не интересовали все эти нарисованные мужчины, женщины, дети. Стоящие, идущие, сидящие. Взгляд задержался лишь на самом крупном рисунке в центре стены.

На троне сидел почивший фараон в образе Осириса. Лицо бога нежно-зеленого цвета, как зарождающиеся молодые ростки, было красиво и спокойно. Облаченный в белый саван, спускающийся до самого пола, Осирис держал в руках посох свинопаса и бич пастуха. Высокая белая митра покрывала его голову, искусственная приставная борода удлиненно выдавалась вперед. За спиной его, протягивая руки, стояла верная Исида, прекрасная тонкая женщина с короной из рогов коровы и полыхающим красным солнечным диском между рогами. А перед Осирисом стоял его сын, бог Гор, с головой сокола. Как обычно, фигуры были повернуты к зрителям лицами в профиль, телами анфас.

Квинт Минор взглянул и отвернулся. Не затем он сюда пробрался, чтобы рассматривать росписи. Другие у него цели. Его больше интересовали вещи, разложенные здесь. Все эти ларцы и сундучки, оружие и трости, ювелирные украшения из золота и драгоценных камней, браслеты, гибкие и жесткие, полые и массивные, кольца на каждый палец, сосуды, выточенные из камня и наполненные благовониями, – словом, все то, что должно было понадобиться владыке в загробной жизни и что Сенмут уже начал складывать в припасенный мешок. Квинт Минор бросился помогать.

Руки мужчин лихорадочно собирали вещи, когда большая черная тень легла на стену впереди них. Они застыли, разглядывая тень и раздумывая, что, находящееся за спинами, может такую тень отбросить, затем медленно повернулись убедиться, что позади них ничего и никого нет.

Действительно, за спинами грабителей никого не было. Вздох облегчения вырвался из груди трусоватого Квинт Минора, но и более сдержанный Сенмут облегченно вздохнул. Все же ограбление могил преступление великое.

Но что-то все же изменилось, не увиденное сразу, но начавшее уже мучить. Что же, что? И вдруг как озарение: изменились три божественные фигуры. Мужчины видели, что фигуры изменились, но не могли в первое мгновение определить, в чем это изменение. Они смотрели, старательно смотрели, и наконец догадка пронзила их, ледяными ладонями сжала сердце, зашевелила волосы на голове, выступила испариной на лбу.

Три божественные фигуры уже не держали головы традиционно в профиль, а повернули их и пристально разглядывали нарушителей покоя немигающими, но странно блестящими глазами, и от этого неподвижного блеска хотелось зажмуриться, завизжать, втянуть голову в плечи, спрятать лицо в ладонях.

Не меняя стылое выражение глаз, фигура бога Гора стала более выпуклой, отделилась от росписи, выдвинулась из стены и начала расти, становясь при этом воздушнее, прозрачнее, размывая контуры.

Квинт Минор и Сенмут не могли оторвать взгляд от происходящего, не могли шевельнуться. Их глаза округлились, тела дрожали. Единственная свеча, которую они принесли с собой, светила блеклым неясным светом, пламя колебалось от неизвестно откуда взявшегося сквозняка, грозя ежеминутно потухнуть. Тени от пламени свечи устрашающе метались по стенам длинными черными крыльями. Сенмут упал на колени, заломил руки, воззвал неискренне:

– О, Гор, божественный хранитель! Прости недостойных!

Фигура Гора между тем все увеличивалась. Его колыхающиеся бесплотные ноги, не помещаясь на стене, завернулись и легли на пыльные плиты пола. Птичья голова с клювом и единственным глазом, нависая, смотрела на грабителей с потолка. Левая рука призрака медленно поднялась и беззвучно потянулась к Квинт Минору. Все ближе и ближе приближается она. Трясясь всем своим полным телом, Квинт Минор шарахнулся назад, но сзади была стена. Стараясь отодвинуться, не дать туманному образу к себе прикоснуться, мужчина безуспешно пытался вдавиться в эту прохладную и, казалось, спасительную стену, защищаясь, выставил вперед руки.

Неожиданно ярко засветилось, заблистало кольцо на пальце, разноцветные искры хлынули в стороны и, как солнечные зайчики, заплясали по сумрачным стенам.

И в это мгновение Квинт Минор понял, что именно к кольцу тянется рука Гора, вытягивается третий палец его левой руки.

Вот призрак дотянулся до кольца, тронул его, и произошло то, о чем все время мечтал Квинт Минор. Кольцо плавно съехало с его пальца на колышущийся палец бога. Но вместе с кольцом ушла всякая надежда из сердца Квинт Минора. Он проникся ощущением, нет, полной уверенностью, что это и есть конец его жизни, что эта темная, мрачная, полная пугающих призраков гробница и есть то место, где он останется навсегда. С кольцом ушла надежда, а с надеждой исчез страх. Квинт Минора перестала сотрясать нервная дрожь, его зубы перестали выбивать ритм. Им овладели странное равнодушие и примиренность с собственной судьбой.

Но совершенно другие чувства владели Сенмутом. Это был смелый человек, хотя и занимался недостойным делом. Он уже понял, что его неискренние просьбы не достигнут ушей бога, и тогда он вскочил, решительно метнулся вдоль погребальной камеры, вихрем проскочив в своем безумном беге сквозь призрачную туманность Гора, и выбежал в коридор. Послышался звук удаляющихся шагов.

«Неужели ему удастся убежать?» – равнодушно подумал Квинт Минор. Да нет, с богами не поспоришь. На пути Сенмута выросла преграда, о которой он забыл, которая просто вылетела у него из головы, выскочила из памяти. Крутой спуск, достаточно короткий, чтобы преодолеть его вдвоем, и слишком длинный, чтобы выбраться в одиночку.

Бросился Сенмут животом на гладкую поверхность камня, пополз вверх. Кажется, вот-вот – и он ухватится за край, подтянется на сильных руках, вскочит на ноги в верхнем коридоре, убежит, спасется.

Но в самое последнее мгновение, когда пальцы уже чувствуют край, ноги мужчины соскальзывают, он срывается и скатывается вниз. Вновь вскакивает он на ноги и вновь начинает карабкаться в кромешной темноте. И с каждой новой неудачной попыткой отчаяние все больше овладевает им.

Слышит Квинт Минор всю эту возню в коридоре, весь этот шум борьбы с крутым спуском, но не может он помочь Сенмуту. Словно приклеены ноги его к полу, безучастно сердце, спокойно смотрит он, как Гор уменьшается.

Вот голова хранителя пирамид уже не нависает с потолка. Размером стал с обыкновенного человека и смотрит не сердито, но как-то холодно, очень холодно. Еще уменьшился, вернулся на свое место в настенной росписи. Последний раз глянули все три божества на Квинт Минора, и не выдержал он этих взглядов. Острой болью пронзило сердце. Упал Квинт Минор лицом вниз в вековую пыль и перестал дышать.

Три божества равнодушно повернули головы. На троне Осирис. За ним Исида. Перед ними Гор. На левой руке Гора лиловым блеском сверкнуло кольцо. И все замерло. Порыв ветра задул свечу, и погрузилась гробница в вечный покой, только слышна еще страшная, мучительная борьба Сенмута в бездонном мраке. Но и она скоро затихнет.

Погасив свечу, ветер пролетел по проходам, вылетел из отверстия, проделанного Сенмутом, и понесся вокруг пирамиды, подхватывая песок. Сыплется дождем песок, засыпает яму, выкопанную грабителями, засыпает саму пирамиду. Лишь небольшая ее верхушка осталась над ровным полем песка. Всех поглотило безжалостное время.

Примечания

1

Гемма – ювелирный камень округлой или овальной формы с вырезанным изображением.

(обратно)

2

Фалера – боевая награда римского легионера периода принципата; медаль.

(обратно)

3

Ненормальный (ивр.).

(обратно)

4

Ты силач, богатырь (ивр.).

(обратно)

5

Все в порядке (ивр.).

(обратно)

6

Фибула – металлическая застежка, также являлась украшением.

(обратно)

7

Калиги – солдатская обувь, полусапоги.

(обратно)

8

Иосиф Флавий. Иудейская война. Кн. 2. Гл. 13: 7.

(обратно)

9

Базилика – тип строения прямоугольной формы. Большой просторный зал для торговли, судопроизводства и политических собраний.

(обратно)

10

Латрункули – игра, похожая на современные шашки. Поле из 64 клеток. Часть клеток перечеркнута. Две армии – черная и белая. Отступление не предполагалось. Название происходит от слова «латро» – воин.

(обратно)

11

Принцепс (princeps – первый, лат.) – во времена империи титул императора.

(обратно)

12

Стола (stolae, лат.) – длинная туника.

(обратно)

13

Палла (palla, лат.) – прямоугольная шаль большого размера; верхняя женская одежда.

(обратно)

14

Лектикарии – рабы, носильщики паланкина.

(обратно)

15

Фригидарий – комната с холодным бассейном в классических римских термах, тепидарий – теплая сухая комната для разогрева тела.

(обратно)

16

Инсула – многоэтажный жилой дом, квартиры в котором сдавались внаем.

(обратно)

17

Гай Светоний Транквилл. Жизнь двенадцати цезарей. М.: Правда, 1988. С. 426.

(обратно)

18

Грамматик – преподаватель риторики и искусств.

(обратно)

19

Перистиль – прямоугольный двор, окруженный с четырех сторон колоннадой.

(обратно)

20

Асс – медная монета. Слова «ценою в асс» означали, что вещь совершенно ничтожная, примерно как выражение «грош цена».

(обратно)

21

Фалернское – сорт античного вина, считалось самым благородным.

(обратно)

22

Балтеус – военный пояс. Лишение пояса означало исключение из солдатского сословия.

(обратно)

23

Шесть римских футов – 177 сантиметров.

(обратно)

24

Манипула – основная тактическая единица римского войска, состоящая из двух центурий. Центурия – подразделение из ста человек.

(обратно)

25

Ночь делилась на четыре части, по три часа в каждой. Каждая трехчасовая часть называлась вигилий (страж).

(обратно)

26

Архиатр – звание главного врача в Римской империи.

(обратно)

27

Валерий Максим. Достопамятные деяния и изречения. Кн. 4. 1.

(обратно)

28

Ахайя – в Древней Греции приморская область на севере Пелопоннеса.

(обратно)

29

Вергилий Публий Марон. Энеида. Кн. 1: 1.

(обратно)

30

Клакеры – наемные хлопальщики, призванные обеспечить внешний успех артиста у публики.

(обратно)

31

Кифара – древнегреческий струнный щипковый музыкальный инструмент; напоминает лиру.

(обратно)

32

Проскрипции – список лиц, объявленных вне закона.

(обратно)

33

Центурион – первое офицерское звание в римской армии; командир сотни. Обычно профессионалы высшего класса.

(обратно)

34

Тацит. История. Кн. 9: 52.

(обратно)

35

Стадия – единица измерения расстояний, примерно 185 метров.

(обратно)

36

Вторая книга Царств. Гл. 24: 17.

(обратно)

37

Валерий Максим. Достопамятные деяния и изречения. Кн. 4: 1. Выражение означало, что всадник остается на службе.

(обратно)

38

Локоть – единица длины. У римлян составляла 44,4 сантиметра.

(обратно)

39

Вторая книга Царств. Гл. 14: 14.

(обратно)

40

Книга пророка Михея. Гл. 7: 8.

(обратно)

41

Кабошон – техника обработки каменного материала, при которой камень приобретает гладкую округлую поверхность без граней. Один из древнейших способов обработки камней.

(обратно)

42

«Травники» – в 30 километрах от г. Люблина на территории бывшего сахарозавода существовало специализированное заведение, где обучали профессиональных надсмотрщиков из бывших граждан Советского Союза для охраны фашистских лагерей. Контора называлась «Учебный лагерь СС Травники» (Кузница элитной охраны из коллаборационистов // kuzhist.narod.ru/trawniki).

(обратно)

43

Унтерштурмфюрер – звание в СС, соответствующее званию лейтенанта в вермахте.

(обратно)

44

Бурекас – вид несладкой выпечки из слоеного теста.

(обратно)

45

Дервиш (с персидского – бедняк, нищий) – мусульманский аналог монаха, аскета.

(обратно)

46

Тимур (Тамерлан) – один из величайших мировых завоевателей.

(обратно)

47

Алишер Навои. Смятение праведных. Глава XXX. Пятая беседа о щедрости. Ташкент: Изд-во ЦК КП Узбекистана, 1983. Сер. «Избранная лирика Востока».

(обратно)

48

Медресе – мусульманское учебное заведение.

(обратно)

49

Дувал – глинобитный забор в Средней Азии.

(обратно)

50

Тандыр – глиняная печь для выпекания лепешек.

(обратно)

51

Надира. Избранные стихотворения. Газели. Ташкент: Изд-во ЦК КП Узбекистана, 1979. Сер. «Избранная лирика Востока». С. 5.

(обратно)

52

Калям – тростниковый стержень с заостренным концом. Основной инструмент, используемый для каллиграфии в арабской письменности.

(обратно)

53

Нукер – дружинник, воин личной охраны хана.

(обратно)

54

Курпача – узбекский национальный матрац.

(обратно)

55

Хауз – искусственный водоем.

(обратно)

56

Зиндан – подземная тюрьма-темница в Средней Азии.

(обратно)

57

Матье М. Э. Древнеегипетские мифы. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1956.

(обратно)

58

Эннеада, или гелиопольский пантеон, – девятка главных богов в Древнем Египте (Атум, Шу, Тефнут, Нут, Осирис, Исида, Сет, Нефтида).

(обратно)

59

Матье М. Э. Цит. соч.

(обратно)

60

Бог Пта (Птах) – один из богов древнеегипетского пантеона, бог искусств и ремесел.

(обратно)

61

Обсидиан – стекло вулканического происхождения, бывает черного, серого, желтого, коричневого и красного цвета.

(обратно)

Оглавление

  • Плененная Иудея
  •   Пролог
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  •   Глава XVI
  •   Глава XVII
  •   Глава XVIII
  • Мгновения чужого времени
  •   Яэль
  •   Карл
  •   Бенедикт
  •   Мансур
  •   Квинт Минор Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Плененная Иудея. Мгновения чужого времени (сборник)», Лариса Михайловна Склярук

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства